[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Слава земли Русской - 2. Книги 1-8 (fb2)
- Слава земли Русской - 2. Книги 1-8 [компиляция] 15671K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Сергей Алексеевич Булыга - Лев Михайлович Демин - Галина Львовна Романова - Нестор Васильевич Кукольник - Юрий Леонидович Лиманов
ВСЕСЛАВ ПОЛОЦКИЙ
Из «Энциклопедического словаря». Изд. Брокгауза и Ефрона, т. VII, Спб., 1892
CECЛAB БРЯЧИСЛАВИЧ — сын Брячислава Изяславича, занял Полоцкое княжество по смерти отца своего, в 1044 г. В 1065 г. Всеслав напал на Псков, в следующем году — на Новгород, пограбил Св. Софию, сжег город и ушел с большим полоном. Ярославичи вооружились против него, взяли Минск и разбили Всеслава на берегах реки Немизы (Немана?). Великий князь Изяслав Ярославич вступил с побежденным в переговоры о мире и звал его к себе. Ярославичи клялись в том, что не сделают ему никакого зла. Всеслав поверил, но за свою доверчивость дорого поплатился: его арестовали и вместе с двумя сыновьями посадили в Киеве в поруб (1067).
В 1068 г., после поражения князей на берегах Альты половцами, киевляне потребовали у великого князя оружия, но, получив отказ, провозгласили Всеслава великим князем, а Изяслав бежал в Польшу, откуда возвратился с Болеславом II и польскими войсками. Всеслав вышел ему навстречу, но почему-то ночью тайно бежал в Полоцк (1069). Изяслав осадил и взял Полоцк, а Всеслав вскоре явился под стенами Новгорода. Новгородцы отбили Всеслава.
В 1070 г. он опять занял Полоцк, выгнав оттуда Святополка Изяславича, и хотя еще раз побежден был Ярополком Изяславичем, но Полоцк удержал за собой. В 1077 г. Изяслав послал на Полоцк войска свои, но Всеслав отсиделся; в 1078 г. приходил Мономах и успел сжечь только предместье Полоцка. В отмщение за это Всеслав в 1083 г. подступил к Смоленску и до прихода Мономаха успел зажечь город и уйти. Зато Владимир сильно опустошил Всеславову волость.
Умер Всеслав в 1101 г. У Всеслава было семь сыновей: Роман, Глеб, Борис, Давид, Рогволод, Ростислав и Святослав.
Леонид Дайнеко
ТРОПОЙ ЧАРОДЕЯ
Исторический роман
Глава первая
Давно потух зари огонь.
Кто мчится ночью: зубр иль конь?
На всех живых наводит страх
След вурдалака в камышах.
I
порубе сидели трое. Старший, отец, был прикован цепями к темной дубовой стене. Цепь была короткая, всего три-четыре локтя, и, когда отец поднимал руки, чтобы помолиться или взять корчажку с водой, тяжело, угрожающе гремела. На шею ему надели тесный железный обруч, к которому крепилась цепь, и сыновьям, особенно младшему, Ростиславу, в сумерках поруба казалось, что это не цепь, а страшная черная гадюка обвила отца вокруг шеи и душит его, сосет из него кровь. Сыновей не заковали в кандалы, и Ростислав вместе со старшим своим братом Борисом время от времени подползал по смятой холодной соломе к отцу, гладил его цепь, дул на те места, где она больно въедалась в живое тело, спрашивал:
— Дюже болит, батька?
— Я мужчина, и у меня твердая шея. Она не боится железа, — отвечал князь Всеслав.
Все трое умолкали и жадно прислушивались к неясным слабым звукам жизни, кипевшей, бурлившей там, за толстыми дубовыми стенами, на шумных улицах и площадях стольного Киева.
— Сегодня в Киеве солнце, — задумчиво сказал Ростислав.
И у всех троих перед глазами встали залитый солнцем огромный город, загорелые рыбаки на Днепре, загорелые мастеровые люди на Подоле, загорелые синеглазые и черноглазые девчата, что входят в мягкую струистую воду по самые колени.
Поруб навсегда отнял у них солнце, небо. Солнце могло разве только присниться, однако проходили дни, текли медленно, как сухой, холодный песок из-под лопаты, и солнце снилось все реже.
— На твоем щите, отец, было нарисовано солнце. Помнишь? — сказал однажды Борис. — Оно было красное, круглое, горячее. Я, когда маленьким был, боялся к твоему щиту и пальцем дотронуться. Думал, обожгусь. Помнишь?
— Свой щит я утопил в Днепре, возле Рши, — тихо проговорил Всеслав, и что-то слабо вскрикнуло, ойкнуло в нем, но эту мгновенную слабость души услышал и почувствовал только он сам. Молодые княжичи уныло лежали на соломе, будто были самыми обыкновенными смердами и родились где-нибудь под снопом на житном поле. Это пугало Всеслава. Когда человек слишком долго лежит и спит на соломе, когда изо дня в день он видит только мягкую, слабую солому, в нем незаметно угасает вой, рыцарь и человек с охотой берет в руки серп, а не меч.
Поруб какой уже месяц держал их в своих цепких безжалостных объятиях. Поруб должен стать для них пожизненной могилой.
Это была дубовая клетка, двенадцать локтей от стены до стены, опущенная на две свои трети в землю. Окон в порубе не было, только там, где он выступал из земли, вырубили кусочек дубового бревна. Через эту щель вой-охранник утром и вечером подавал им на конце копья бронзовый чугунок с хлебом и репой, воду в глиняной корчажке.
Они молча ели, молча пили. Всеслав брал себе меньший кусок, стараясь делать это так, чтобы сыновья не заметили. Сыновьям надо расти, крепнуть, наливаться силой. Они молодые, у них — вон — звенят мускулы, а он… В порубе, где не на что было опереться глазу, Всеслав давно свыкся с мыслью, что уже никогда больше не увидит Полоцка. Ярославичи — Изяслав, Святослав и Всеволод — не выпустят пленного полоцкого князя из клетки. Нет, не выпустят.
Ростислав, любимый сын, спросил:
— На Днепре Ярославичи целовали крест, клялись, что отпустят нас и тебя с миром?
— Клялись, сын.
— Почему же Бог не обуглил им уста?! — воскликнул Ростислав.
— Молчи, сын. — Всеслав положил большую ладонь на бледный сыновний лоб. — Молчи… Вспоминай нашу Полоту. Вспоминай мать.
— Хорошо, что эти псы не схватили мать, — слабым дрожащим голосом сказал Ростислав. Блуждающая улыбка, как ветерок, пробежала по его лицу.
Но чаще они молчали. Тишина в порубе стояла густая, неодолимая. Про такую тишину в Полоцке говорят: «Комар кашлянет, и то слышно».
Текли дни. Слабели сыновья. И не плотью слабели, а душой. Все реже заговаривал с отцом Ростислав. А Борис вообще точно немел — смотрит и смотрит в полумрак поруба, только смутно блестят глаза. Недобрый блеск был в этих глазах. Всеслав пробовал растормошить старшего сына, как-то оживить его, развеселить. Но трудно было добраться до сыновней души, как глухой зимой трудно, почти невозможно докопаться до живой земли.
Борису минуло уже семнадцать солнцеворотов. Высокий, сухощавый, с черными, не полоцкими глазами, он не любил своего отца, и Всеслав чувствовал это. Борису не нравились отцовская постоянная энергичность и воинственность, отцовское нетерпеливое желание объединить под рукой стольного Полоцка земли псковских и смоленских кривичей. «Как стану мнихом, — сказал он однажды, — буду в своей келье молиться за Полоцк и за тебя, отец».
В порубе Борис с каждым, днем все больше холодел, точно камень-валун, и Всеслав чувствовал это. Однако ночами, когда тишина становилась жгуче звонкой, Всеслав, лежа на подстилке из гороховой соломы, слышал, как Борис жалобно вздыхает во сне, даже стонет и скрипит зубами. Всеслав догадывался, что особенно угнетает здесь старшего сына. Будущий монах, как почти все мужчины из полоцкого княжеского дома Рогволодовичей, отличался большой охотой до красивых синеглазок и черноглазок, которых в Полоцке, в отцовском тереме, был целый цветник. Здесь же, в неласковом Киеве, Ярославичи посадили своих пленников на черный хлеб и воду, и на все поприще от глубокого поруба не было ни женского голоса, ни женской юбки.
Однажды через оконце, которое, подав на копье хлеб и воду, закрывал вой-охранник, влетел в поруб майский жук. Ворвался шумно, радостно. Охранник даже рукой хлопнул по бревнам, поймать хотел нежданного гостя. Да где там!
Все трое, затаив дыхание, следили за малюсеньким блестящекрылым комочком, который летал от стены к стене, наверное раздумывая, куда же он попал. Оказывается, наверху, в Киеве, уже давно перволетье с высокими белыми облаками, с теплой трепетной листвой на деревьях. Там течет синяя вода. Там кто-то целует женщину. Кто-то на коне въезжает в прохладные днепровские волны, и пугливый конь вздрагивает, фыркает, перебирает по чистому речному песку тонкими ногами, а верховой смеется, легонько бьет по конским бокам босыми пятками.
Жук устал, сел на темную дубовую стену. И снова нестерпимая тишина подползла-подкатилась к отцу и его сыновьям. Однако живой звук, который они только что слышали, каждому перевернул душу.
— Раз в году и в пекле бывает праздник, — сказал Ростислав и тихонько засмеялся. Борис тоже посветлел лицом, но горькая тоска-печаль тут же перехватила дыхание. Там, наверху, идет жизнь, там пьют вино, милуются с женщинами, а здесь, подумать только, радуешься ничтожному жуку. Неужели молодость и сила пойдут прахом в этой яме?
— Отец, вызволи нас отсюда! — выкрикнул Борис.
Всеслав вздрогнул, поманил сына:
— Подойди ко мне.
И когда Борис подошел, он руками в цепях обнял его за плечи, прижал к груди, потерся щекой о сыновнюю щеку. Потом легонько отпихнул от себя, сказал, глядя ему в глаза:
— Что же я могу сделать? Видишь, на мне вериги. Лиса, чтобы избавиться от ловушки, перегрызает себе хвост. Да, мы не лисы. Мы — люди, сынок.
— Но ты же — вурдалак, оборотень, — тихо сказал Борис и отвел взгляд в сторону. — Люди верят, что ты можешь сделать все.
Впервые с сыновних уст это слово слетело, впервые. В тереме Всеслава, в его семье оно было запретным, и теперь его произнес старший сын. Ростислав, который был занят своим делом — снял со стены жука и наблюдал, как он ползает по ладони, — побледнел, со страхом повернул красивое лицо к отцу. Борис же стоял опустив голову. Однако и его сердце билось горячими толчками. Только Всеслав остался, кажется, спокойным. Поднялся во весь рост, высокий, крутоплечий, обычно золотисторусая борода в сумраке поруба отдавала чернью, серые твердые глаза смотрели с острым прищуром.
— Какой же я вурдалак, сынок? — после паузы заговорил Всеслав. — Разве ты видишь на мне звериную шкуру? Разве у меня есть хвост? А может, у меня во рту растут клыки?
Борис еще ниже опустил голову, отпрянул, точно ожидал удара. Слетев с ладони Ростислава, жук кружился по порубу, но никто уже не обращал на него внимания.
— Люди верят, — тем же негромким голосом продолжал Всеслав, — люди верят Христу, а вчера они чтили Перуна и Дажбога. Люди забросили старых богов, как разбитые горшки на чердак, и верят Христу, тому Богу, который сжег их прадедовских богов. А во что веришь ты, сын?
Борис молчал. Позванивая цепями, Всеслав медленно, насколько позволяла нашейная цепь, подошел к нему, крепко взял за плечи, приказал:
— Смотри мне в лицо, в глаза!
Борис поднял голову. В его черных глазах сверкнули слезы.
— Ты мой роднокровный сын, — продолжал Всеслав. — Тебе после моей смерти править Полоцким княжеством, быть князем полоцким. Ярославичи, — он устремил взгляд на маленькое оконце в верхнем бревне поруба, точно хотел, чтобы его услыхал вой-охранник, — эти омерзительные клятвоотступники, побоятся убить вас, дети мои.
Движением левой руки он подозвал к себе Ростислава. Сыновья стояли рядом, смотрели на отца. Он возвышался над ними, как старое кряжистое боровое дерево над подлеском.
— Кровь Рогнеды течет в ваших жилах, — сказал скованный князь. — Простите, что из-за меня попали вы в эту яму, на эту гнилую солому. Но хотя мы спим на соломе, у нас никогда не станут соломенными колени. У полочан колени из железа.
Он вдруг приглушил голос, вымолвил с неожиданной тоскою:
— Человек я, сыны мои, а не вурдалак, а для вас батька. Но — смотрите!
Он высоко поднял над головою свои загорелые жилистые руки. Между ними змеею вилась цепь, а запястья, казалось, намертво охватили темные железные кольца.
— Смотрите! — снова воскликнул Всеслав. Сыновья как зачарованные глядели на отцовские руки, на отцовское лицо.
Глаза у князя потемнели, а потом заискрились. Лицо напряглось, заострилось. Жилы набухли на шее, она стала похожей на узловатый корень обожженного пожаром дерева.
— Смотрите! — закричал, стиснул зубы Всеслав. Пот горохом засверкал на висках и на лбу. Страшное, нечеловеческое напряжение, казалось, распирало, раздувало всего князя. Потом судорога побежала по лицу, по плечам, по кистям рук, по всему телу. Это был ураганный всплеск той необыкновенной и невероятной силы, которая с самого рождения полыхала в его жилах и костях и которой он давал волю очень редко, только тогда, когда дышала в висок смертельная опасность.
— Смотрите! — почти простонал Всеслав. Сила, что клокотала, бурлила в нем, достигла своей наивысшей точки и вдруг вылетела из тела, будто ее совсем и не было. Князь обвял, обмяк, осунулся. На какой-то миг сыновьям показалось, что он сделался тонкой лозинкой, гнущейся на ветру в осеннем поле. С грохотом упали на земляной пол поруба цепи, руки были свободны. Только тяжелое железное кольцо на шее как было, так и осталось. Всеслав потрогал его рукой, обессиленно произнес: — Ошейник снять не могу.
Ростислав и Борис онемело глядели на отца. Потом Ростислав бросился к нему, начал целовать натертые цепями руки. Всеслав смотрел на светловолосую сыновнюю голову, улыбался.
«Кто же ты, отец? — думал Борис. — Недаром холопы в Полоцке шептались, будто кормилицы поили тебя маленького звериным молоком. Но кто бы ты ни был, а я страдаю из-за тебя, из-за твоей ненасытной гордости. Всю жизнь ты сражаешься с киевскими князьями, хочешь сам стать великим князем. И чего ты добился? Изяслав Ярославич сидит в золотых палатах, держит Русь в железной руке, а ты гниешь в порубе. Ты сбросил с рук цепи, но придут кузнецы и скуют новые, которых ты не сбросишь. Ты не признаешь Христа, единого нашего Бога. На Полоцкой земле ядовитыми сорняками разрастается с твоего тайного согласия отвратительное дикое поганство. На Воловьем озере, что у Полоцка, ты не разрушил поганское капище и по ночам ездил туда с дружиной молиться дубовым чурбанам. Ты давал серебро на Полоцкую Софию, святой храм, но делал это с большой неохотой, бояре и вече тебя заставили. Я не люблю тебя, отец!»
— О чем ты думаешь, Борис? — вдруг спросил Всеслав.
Борис вздрогнул, побледнел, проговорил растерянно:
— Ты такой сильный, отец. Я думаю, что ты мог бы разломать даже стены этого поруба.
Всеслав внимательно посмотрел на старшего:
— Стены мне не по силам. И цепи, как ты видишь, я не разрываю, я просто сбрасываю с себя. Так, как ты сбросил бы гадюку, которая ночью, когда ты спишь, заползла бы на твое голое тело. Однако не о том ты думал.
Он умолк, строго свел на переносье темные брови.
— Чудной ты, сын. Мой и не мой. Хотел бы я заглянуть тебе в душу, на самое ее горячее дао, но не дадено мне это. Знай же: и тебе, и Ростиславу, и матери вашей княгине Крутославе, и малолетним моим сыновьям, что прячутся где-то в темных пущах, счастья и добра я желаю.
— И мы тебе, отец, желаем добра! — воскликнул Ростислав. — И рядом с тобой пойдем!
Борис молчал, сдержанно улыбался. Потом склонил перед Всеславом колени, тихо вымолвил:
— Многие лета тебе, отец.
— Дети мои, — потеплел Всеслав, — переменчиво счастье людское. Всегда помните об этом, чтобы сила ваша никогда не угасала. Совсем недавно, в марте, вел я полоцкую рать против Ярославичей под Менск. Вы там были, вы знаете. Вы, как и я, не забудете Немигу, снег кровавый. Там копье удачи выбили из моих рук. Там лучшие мои вои погибли. И не за великокняжеский престол я воюю, Борис, — опалил пронзительным взглядом старшего сына. — Не нужен мне Киев, мне Полоцка хватит. Вотчину Рогнеды хочу сохранить. Своим мечом Днепр и Рубон, Двину нашу золотую мечтаю в одну реку связать. Сядем на волоках, с урманами и ромеями будем торговать, славу Полоцку добывать. Разве это плохо, дети? Разве плохо, что я хочу жить по стародавним полоцким законам? Да люди быстро забывают тех, кого обошла удача.
Он умолк, в глубокой задумчивости сел на свалявшуюся гороховую подстилку. Ничего в эти мгновения не было в нем от того яростного воя-князя, перед стремительной поступью которого дрожали соседние княжества и народы. Сидел усталый человек. Слава осталась позади, ее не пустили в этот смердящий поруб, как сокол с перебитым крылом, осталась она где-то над Полотою и Немигой.
Сумрак затопил поруб.
Все трое притихли, даже, казалось, не дышали. Каждый думал о своем.
Ростиславу вспомнилась мать, княгиня Крутослава. В ночь на Ивана Купалу приказывала она связать из сосновых бревен плот. Девки-челядницы украшали его гирляндами из цветов, молоденькими березками, разжигали на нем костерок, и Двина медленно несла в синий ночной сумрак всех: мать, их, Ростислава с Борисом и братьями, челядниц, которые пели песни. Рулевой стоял на самом носу плота и время от времени трубил в длинный туриный рог — сурму. Эхо отражалось от обрывистого речного берега, от темных лесных трущоб, которые сонно нависали над Двиной. Так хотелось тогда превратиться в птицу или рыбу, нырнуть в освещенную яркими ночными звездами воду, плыть следом за плотом и со сладкой дрожью в теле думать, что ты можешь потеряться в этой тревожной речной мгле, однако возле костерка, на плоту, мать, она не даст тебе отстать, потеряться, погибнуть, вот снова звучит ее теплый ласковый голос: «Ростислав, сынок, не засни, не упади в реку!»
— Отец, где ты? — вдруг негромко выкрикнул Борис. В порубе была кромешная темень. Последняя свечка сгорела несколько седмиц назад, а новую вой-охранник не бросил в оконце, как его ни просили.
— Где ты, отец? — снова испуганно выкрикнул Борис и начал шарить возле себя, искать отца.
— Здесь я. Не бойся, — отозвался Всеслав. И чтобы совсем успокоить сына, дотронулся до него широкой ладонью. Но Борис мог бы поклясться на святом кресте, что несколько мгновений назад отца не было в порубе. Ему даже показалось, что вверху, в том месте, где было оконце, слабо мелькнул какой-то прозрачно-синий клубок и легким ветром коснулся лица.
Сердце у княжича сильно забилось. Он прижал его рукою. Так он когда-то нес, крепко прижимая к себе, живую, испуганную до смерти белку, которую поймали для него смерды. Белка отчаянно билась, как бьется сейчас сердце.
— Поспи, — сказал Всеслав в темноте. — Поспи и ты, Ростислав. Дайте, сыны, ваши головы, я положу их себе не колени. Вот так. Спите.
Оба княжича повернулись к отцу, умостили головы у него на коленях. Через какое-то время тревожный сон сморил их, и Ростислав снова плыл на засыпанном васильками и ромашками плоту, а Борис, замирая от ужаса, сидел на косматой спине вурдалака, вцепившись пальцами в его жесткую шерсть, и она пахла гнилым болотом, ночной грозой. Вурдалак бешено мчался сквозь ночь, подбежал к лесной веси, к крайней маленькой хатке, глянул в затянутое бычьим пузырем оконце. Молодая мать как раз кормила ребенка. И вдруг в оконце — ужасное лицо, дикие глаза, а в глазах — скорбь, страдание, непонятный укор. Она выпустила из рук ребенка, закричала. Вурдалак отскочил от оконца, от хатки и тоже закричал — на самом высоком всплеске голоса волчий вой переходил в человеческий крик.
Утром вой-охранник подал им еду, и впервые они услыхали его слова. Вой-охранник сказал:
— Готовься, князь. Сегодня тебя заберут отсюда. На допрос пойдешь к великому князю киевскому Изяславу Ярославичу.
— А я думал, что ты немой. — Не вставая на ноги, Всеслав глянул на него снизу вверх. — А ты, оказывается, умеешь говорить человеческим голосом.
— Зачем лишние слова, — спокойно ответил вой.
— Твоя правда, — согласился с ним Всеслав. — Лишние слова могут стоить лишних кнутов.
Вой-охранник исчез из виду. В порубе наступила минутная тишина. Княжичи были взволнованы тем, что услыхали. Только сам Всеслав оставался спокойным.
— Может, Ярославичи хотят выпустить нас из поруба? — с надеждой посмотрел на отца Борис.
Но в голову Ростислава пришли другие мысли. Опечаленный тем, что услышал, он положил руку на отцовское плечо, сказал:
— Только бы не пытали они тебя, только бы не били. Неужели они посмеют напустить палачей на князя?
«Какие разные у меня сыновья, — подумал Всеслав. — Одна мать их родила, а вот сердца им дала неодинаковые».
Вскоре тяжелые ноги затопали наверху. Это пришли надворные холопы великого князя, начали снимать два дубовых венца поруба — только таким путем можно было вытащить Всеслава на белый свет. Посыпался мох с песком. Рыжебородый кузнец, держа свой инструмент, спустился по веревочной лестнице в поруб.
— Как же ты, князь, руки из моих вериг высвободил? — удивленно спросил он.
— Махнул руками, и слетели твои вериги, — усмехнулся Всеслав.
— Будь проклят тот, кто первым надел на своего ближнего, на человека, как на вола, такой ошейник, — перекрестившись, сказал кузнец и принялся расковывать Всеслава.
— Ты не первый. Бей смелей по железу!
Когда Всеслава начали по лестнице вытаскивать из поруба, Ростислав не выдержал, заплакал, поцеловал отцово колено.
— Не плачь, сын, — успокоил, подбодрил его Всеслав. — Холопы не должны видеть княжеских слез. Я вернусь.
II
Уже несколько ночей подряд великий князь киевский Изяслав Ярославич в сопровождении своего рынды-телохранителя Тимофея и боярина Чудина тайно исчезал из своей опочивальни. Все трое надевали грубые черные плащи с капюшонами и бесшумно, как летучие мыши, пропадали в ночном мраке. Огромный дворец спал. Вой, охранявшие переходы и галереи, здоровались с великим князем, тихо стуча древками копий о каменный пол. Изяслав строго оглядывал их, кивал головой.
В Киеве стояли темные сухие дымные ночи. Даже такая могучая река, как Днепр, не освежала и не давала прохлады. Половецкая орда хана Шарукана подожгла к югу от города степи. Птицы, звери и гадюки спасались кто как мог. Но огонь и дым догоняли их, находили в ярах, в озерах и норах, и всюду остро пахло паленой шерстью, горелым птичьим пером. За большим дымом, как всегда, должна была прийти на Русь большая беда — кровавый набег половцев… В тысячах кибиток уже лютовал голод, и смуглолицые остроглазые конники набивали стрелами колчаны, вострили возле костров кривые сабли. Скоро, скоро загудит степь под конскими копытами. Изяслав знал обо всем этом, и вот почти уже месяц жгла ему темя головная боль. Ничто не спасало от нее — ни шептуны киевские, ни травники царьградские, ни пепел черных гадюк, который подсыпал великий князь в свой золотой кубок. «Хоть ты возьми да отруби эту голову», — думал Изяслав, сжимая зубы.
Но что же гнало великого князя каждую ночь из палат? Не головная боль и не половецкий дым, нет. Услыхал он как-то от воев-охранников, что крепко запертый в дубовом порубе Всеслав, полоцкий князь, в самую глухую полночь вылетает на волю.
— Как вылетает? Что он, птица? — удивился и вместе с тем испугался Изяслав.
— Слышится свист, будто ветер в тростниках играет, — объяснил охранник, — а потом открывается оконце поруба и оттуда, снизу, вылетает что-то светлое, что-то синее, как облако. Трошки покружится над порубом, точно, скажи ты, вынюхивает или высматривает что, и летит в сторону Днепра, на Подол.
— Ты сам видел?
— Видел. Как тебя, великий князь, вижу.
— Так ты же говоришь, что появляется облако. Не Всеслав же, а облако!
— А кому быть, как не ему? — стоял на своем вой. — Весь Киев говорит, что этот полоцкий князь чародей и вурдалак.
«С ума посходили, наверное, все, — растерянно подумал Изяслав. — Шарукан уже коня седлает, тетиву натягивает, а им вурдалаки-оборотни снятся». Но разгорелся в нем интерес великий к тому, что поведал вой-охранник, и той же ночью пошел он с Тимофеем и Чудиным к порубу. Своими глазами решил все узреть. Как раз накрапывал дождь, задымленную землю поливал. Тучи летели в небе тяжелые, тревожные. Изяслав затаился у каменной стены неподалеку от поруба, смотрел во все глаза, но ничего не увидел. Глухо шумели над ним деревья, точно они были заговорщиками и хотели что-то учинить против него, и ядовитый страх полоснул по сердцу Изяслава. Не впервые жег его этот постыдный страх, но здесь, у поруба, он схватил за сердце так крепко, что князь на несколько мгновений перестал дышать.
Никого и ничего в ту ночь не у видели они. Назавтра разгневанный Изяслав драл воя-охранника за бороду, кричал:
— Где вурдалак? Где синее облако? Придумал, пес, небывальщину?! Хочешь, чтобы из твоей собачьей шкуры лыка надрали?!
Охранник бухнулся на колени и омертвелым голосом залепетал:
— Дождик шел, великий князь, дождик… Нечистая сила боится воды. Но вот тебе святой крест, вылетает из поруба облако. Может, сейчас притаилось. Тебя чует, великий князь.
Льстивый дозорный, вытирая бородой пыль у Князевых ног, божился на чем свет стоит. Его слова принесли хоть и временное, но успокоение. «Притаилась нечистая сила, меня боится», — думал довольный Изяслав. Он был легок на злость, однако так же легко отходил, понимая, что нельзя всю жизнь быть злым, что злой горячий человек сам себе в конце концов яму копает.
В третью или четвертую ночь боярин Чудин взволнованно выкрикнул:
— Вижу! Плывет…
Ночь, как и все предыдущие, стояла темная, непроглядная. Изяслав напрягал зрение, но ни синего, ни зеленого облака не увидел, ничего не увидел. Ночная чернота была вокруг. «То ли я слепой, то ли они дюже хитрые, — уныло подумал князь. — И что это я каждую ночь ползаю тут? Киевский князь, а веду себя, как сопливый мальчишка, который хочет залезть в чужой огород!» Он решительно, шумно выпрямился, приказал своим спутникам:
— Пойдем в палаты, хватит. Негоже князю и боярину за кустами прятаться.
Однако Чудина от себя не отпустил и уже в опочивальне, оставшись в нательной льняной рубахе, принялся выпытывать у боярина, что тот увидел.
Чудин был высокий, беловолосый, с холодными льдистыми глазами. В лицо великому князю смотрел не прямо, а как-то украдкой, точно выглядывал из-за угла. В народе звали его Чудин Кривошей. В одном из походов вражеская сабля секанула боярина по шее. Голову Чудин не потерял в степи, а шея так и осталась покалеченной. Этому человеку вообще порядочно горячих углей и черного пепла досталось в жизни. Минувшей весной стряслась нежданная беда с сыном, младшеньким. Спал хлопчик в люльке, сплетенной из веревок. Проснулся, захотел вылезти, но зацепился ногой, перевернулся и защемил шею в веревках. Прибежала кормилица, а он висит ножками вверх, посинел весь. Очень горевал Чудин. И особенно переживал, что именно такую, а не иную смерть послал Бог сыну. Повешение — самая страшная смерть, ибо человеческая душа не может вылететь через уста и остается навеки замурованной в мертвом теле. Род Чудина велся из Юрьева, который Изяславов отец, Ярослав, заложил на лесной реке Амовже.
— Что же ты видел, боярин? — спросил Изяслав.
— Видел искры. Видел свечение.
— Кто что хочет увидеть, тот то и видит. Разве это не так, Чудин? — Изяслав бросил колючий взгляд на боярина и забегал по опочивальне, язычки свечей, горевших на стенах, заметались, точно испуганные.
— Вы все много говорите про этого полоцкого изгоя, — не остывал, не успокаивался великий князь. — Только и слышишь: «Всеслав, Всеслав…» Обо мне, киевском князе, в Киеве меньше говорят и думают, чем об этом… Всеславе!
Чудин спокойно слушал князя, потом все же нашел щелочку между его словами, вставил свое:
— Надо тебе, великий князь, позвать своих братьев — Святослава из Чернигова, Всеволода из Переяслава.
— Зачем мне звать братьев? — испугался Изяслав. Какая-то хитрость виделась ему в предложении Чудина. А что, если боярин хочет, вместе со Святославом и Всеволодом, сбросить его, Изяслава, с киевского золотого престола? В последнее время он такой тихий, послушный, ласковый, этот Кривошей. А недаром говорят: ласковый теленок у двух маток молоко сосет. Князь зло посмотрел в лицо Чудину, знал, не каждый может выдержать этот его взгляд. И правда, Чудин вздрогнул, покривил красные губы, однако у него хватило духу сказать:
— Твой отец Ярослав, которого народ Мудрым назвал, твердо держал Русь под своей рукой. На зеленых лугах, на шелковых коврах пил мед из золотого кубка. Все его уважали, все любили. А почему? Потому что боялись. Твоего дядю, своего родного брата Судислава Псковского он посадил в поруб и двадцать солнцеворотов держал там на цепи, как пса. Родную кровь не пощадил. А ты, великий князь? Неужели не можешь со Всеславом расквитаться? Это от его шепотов-перешепотов всякая смута в Киеве. Зови братьев, верши княжеский суд, сними Всеславу голову.
Лицо у Чудина стало жестким. В льдистых светлых глазах, казалось, загорелись угольки.
— Я подумаю над твоими словами, боярин, — сказал Изяслав. — Иди.
В тишине ночной опочивальни Изяслав долго не мог заснуть. Дважды, звеня в серебряный колокольчик, вызывал любимую рабыню-ромейку. Пышноволосая тоненькая ромейка играла на лютне, однако сладкая музыка не тешила великого князя. Он отпускал рабыню и думал, думал…
«Не холодно ли там, наверху?» — спросил его однажды игумен монастыря Святого Дмитрия Варлам, которого он, Изяслав, нашел в Печерской лавре и возвысил над другими. «Холодно, отче», — ответил тогда Изяслав. Тому, кто не таскал на своих плечах тяжелый крест власти, кажется, при взгляде снизу, что князь живет как в раю, что он счастливейший человек. Но это — кровавое счастье, бессонное счастье, холодное счастье. В глазах, опущенных долу при появлении князя, горят зависть и ненависть. Под ногтем большого пальца руки, которая подносит князю золотой кубок с вином, может быть спрятана малюсенькая капелька яда, смертельная росинка, что незаметно упадет в вино. Чудин сказал, что Судислав Псковский сидел в порубе двадцать солнцеворотов. Неправда. Двадцать четыре солнцеворота гнил он в порубе. После смерти отца они, Изяслав, Святослав и Всеволод, еще четыре года держали родного дядю под землей, а потом насильно постригли в монахи, и Судислав до кончины носил черный клобук. Однажды Изяслав спустился к дяде в поруб. Не человека увидел он в подземном мраке, а волосатого обессиленного бледного зверя, который упал перед племянником на колени, начал целовать ему ноги, плача, горячо молил: «Выпусти меня отсюда. Светлое солнышко хочу увидеть, травинку ногой тронуть…» Изяслава по лестнице поднимали вверх, а снизу неслось отчаянно-жуткое: «Выпусти меня отсюда. Как червяк, гибну. Всю жизнь за тебя буду Бога молить».
Как всегда, вдруг заболела голова. Изяслав обхватил ее руками, подошел к огромной темно-рыжей шкуре тура, висевшей на стене, уперся в шкуру лбом. Пахло диким волосом, лесом. Боль постепенно смягчалась, исчезала.
Назавтра помчались гонцы в Чернигов и Переяслав звать князей Святослава и Всеволода в стольный город Киев к старшему брату, великому князю. Братья показывали гонор, не спешили ехать, но в конце концов все-таки вынуждены были явиться в Киев, каждый со своей дружиной. Изяслав встречал их очень торжественно возле Золотых ворот. Великий князь сидел на белом коне. На нем сияла кольчуга, сплетенная из толстых кованых колец. На кольчугу был наброшен ярко-красный плащ, который на правом плече закреплялся большой золотой пряжкой с изображением святого Георгия. На голову Изяслав надел высокий железный шлем с наносником, с кольчужной сеткой-бармицей. Киевское боярство, веселое, роскошно убранное, стеной стояло вокруг великого князя.
Святослав и Всеволод слезли с коней, склонили перед братом колени. Изяслав громко, чтобы все слышали, сказал:
— Прошу вас, дорогие братья, в город родителя нашего!
И сразу же на Софии торжественно загудели колокола. Княжеская челядь надворная, холопы, которых ради этих торжеств пригнали к Золотым воротам, начали весело кричать, бросать шапки вверх. Людно и шумно стало.
Братья (Изяслав посередине) ехали на боевых конях до великокняжеских палат. Их дружины щетинились копьями, сияли мечами сзади. Ярославичи были очень схожи между собой: худощавые, долговязые, носы с легкой горбинкой. Только Изяслав был более темноволосым, чем остальные, более дородным фигурой. Сорок четыре солнцеворота отсчитала уже ему земная жизнь.
— Славный город построил наш родитель. Хорошо жить и княжить в таком городе, — сказал Святослав, сказал от искреннего душевного волнения, после долгого отсутствия снова увидев чудесную Софию, белокаменные палаты.
— Чем хуже Чернигов, — сразу вспыхнул Изяслав. — Завистливое же око у тебя, брат.
Вот-вот могла ударить своими острыми рогами стычка. Но тут самый младший из Ярославичей, Всеволод, млея от теплого киевского солнца, от возбужденных шумных славиц многотысячной толпы, повернулся к ним и сказал:
— Улыбнитесь, братаничи. Кияне на нас смотрят, нас приветствуют и славят.
На княжеском дворе перед дворцом они не слезли с коней, а подождали, пока седоголовый виночерпий нальет в Изяславов шелом вина. Потом пустили шелом по кругу, выпили вино согласия и мудрости.
— Богу нашему слава ныне, и присно, и во веки веков. Аминь, — сказал Изяслав.
Усталые с дороги Святослав и Всеволод помылись в дубовой бане водой на семи травах. Легкие телом, краснощекие, взошли они вместе с великим князем и боярами на сени. Это была огромных размеров летняя галерея на втором ярусе княжеского дворца. Сени держались на белых каменных столбах, вела туда широкая, из дуба и ясеня лестница.
Изяслав сел на великокняжеский престол — большое, украшенное золотом и слоновой костью кресло, что стояло на высоком помосте. На стене над креслом висели два золотых перекрещенных копья — знак княжеской власти. Святослав и Всеволод сели рядом с братом в кресла, стоявшие чуть пониже.
От помоста на всю длину сеней тянулись широкие столы и темные дубовые лавки. В узкие, но высокие окна с оловянными рамами и круглыми стеклами врывалось солнце. Лучи сияли на серебряных подсвечниках, на светильниках под потолком, на стародавних шлемах, кольчугах и щитах, которыми были увешаны стены.
Княжеские дружины пировали в большой гриднице на первом ярусе дворца. Оттуда доносилось неумолчное гудение. Потом там запели, закричали, затопали ногами.
Мед и вино очень быстро смыли с души налет осторожности, сдержанности и рассудительности, которую каждый человек носит в себе. Разгорелись лица, заблестели глаза. Но вот поднялся со своего места старый боярин Доброгост и прошамкал беззубым ртом:
— Великий князь, прикажи челяди открыть окна.
— Зачем, боярин? — спросил повеселевший от крепкого вина и горячего мяса Изяслав.
— Понюхаем, как пахнет половецким дымом в стольном Киеве.
Трапезники сразу смолкли, точно подавились этими словами. Изяслав растерянно смотрел на пустой рот старика, никак не мог взять в толк, чего тот хочет. Наконец поняв, порывисто задышал, стукнул кулаком по золотым подлокотникам кресла:
— Пей княжий мед и молчи, старая лиса!
— Я не твой раб меченый! — тонким голосом заверещал Доброгост. — Беда идет, степь горит! На угольях будешь вино пить, на пепелище!
— Выбросьте его! — со злостью крикнул Изяслав, схватил со стола обглоданную кость и швырнул в старика. Кость угодила Доброгосту в лысину, и боярин осел на лавке, обмяк. Кое-кому даже показалось, что Изяслав убил Доброгоста. Все вскочили на ноги. Со стола посыпались корчаги и ковши. Кто-то метнулся к дверям, но Изяслав, налившись тяжкой кровью, крикнул:
— Челядники, заприте двери! Наливайте мед! Ведите гусляров и гудошников!
Прерванная трапеза снова вошла в свои обычные, шумные, пьяные и веселые берега. Старика же Доброгоста воевода Коснячка схватил за бобровый воротник и выволок из сеней.
Изяслав чувствовал, что не один и не двое из его гостей разделяют мысли и слова непокорного боярина, только прячут их под льстивыми улыбками, прикрывают криком и шумом. На душе стало тоскливо, тревожно, стрельнула боль в голове. В самый разгар трапезы бледный великий князь поднялся со своего места и пошел в опочивальню. Один. Даже братьям не позволил проводить себя. «Что мне делать? — думал Изяслав, утопив лицо в туровой шкуре. — Все против меня. Бояре, смерды, мастеровые люди, половцы, мои родные братья… Я не слепой, я вижу. Где ты, отец? Недаром тебя называли Мудрым. Ты бы нашел выход из этого лабиринта, ты придумал бы, что делать».
Вдруг чье-то очень знакомое лицо мелькнуло неожиданно перед ним. Глаза были закрыты, но этот ненавистный облик будто прожигал насквозь мозг и сердце. «Всеслав! — Великий князь стукнул кулаком по туровой шкуре. — Мой извечный отважный враг! Ты сидишь в моем порубе и конечно же насмехаешься сейчас надо мною. Но я сломлю тебя, сломлю! Мне больно, а тебе будет еще больней. Боль надо лечить только болью. Недаром иудейский царь Ирод, тот, что убивал младенцев и был наказан за это неимоверными страданиями, приказал четвертовать своего старшего сына, четвертовать на своих глазах, надеясь этой новой острой болью хоть на каплю уменьшить боль, которая грызла его».
— Тимофей! — в бешенстве позвал Изяслав своего рынду. — Зови воеводу Коснячку, князей Святослава и Всеволода. И пусть вои приведут из поруба сюда полоцкого князя Всеслава.
Так Всеслав впервые за долгое время снова увидел над собой солнце. Он крепко закрыл глаза, так как понимал, что ослепнет, если хоть на миг задержит на нем взгляд. Князя водило из стороны в сторону, однако он старался твердо ставить ногу на землю. Десятого июля, минувшим летом, обманом схватили его Ярославичи на Днепре возле Рши, а уже горело солнце сентября.
Поостыв немного, Изяслав позвал к себе, кроме братьев и Коснячки, игумена Печерского монастыря Феодосия, своего давнего доброжелателя. Феодосий привел с собой монастырского юродивого Исакия, который славился тем, что зимой ловил голыми руками и ел ворон и танцевал босым на раскаленной докрасна печи. Исакию тотчас же дали корчажку вина и спрятали его за шелковой ширмой в дальнем углу опочивальни, приказали, чтобы сидел там, как мышь, ждал своего часа.
Когда Исакий ушел, все умостились за огромным, из орехового дерева столом. Всеслава посадили у стены на низкой скамье. Наступило молчание.
— За что меня терзаете? — первый спросил Всеслав. Ни растерянности, ни страха не было в его глазах.
И тут Ярославичи не выдержали, подхватились со своих мест, затопали ногами, замахали кулаками. Особенно безумствовали Изяслав и Святослав Черниговский.
— Державу отца нашего рушишь! Кровь льешь! — кричал Изяслав.
— Вурдалак ненасытный! Вор ночной! Мало тебе новгородских колоколов, хочешь киевские снять?! — кричал, вторя ему, Святослав.
— Вместе с вами, князья, я ходил на торков, — спокойно сказал Всеслав. — За Русь мы вместе дрались и терпели. Я снял в Новгороде колокола, а вы сожгли Менск на Менке, сожгли Немигу на Свислочи. Всех на щит взяли. Ни быка не оставили, ни челядина. Черный пепел стынет на Полоцкой земле. Я с миром приехал к вам в шатер на ладье из-за Днепра, а вы, честный крест поцеловав, клятву переступили, пленили меня и моих сыновей. Кто же больше виноват?
— Ты виноват! — схватил за грудки Всеслава, еще пуще распаляясь, Святослав. — Потому что воюешь против Киева, против великого князя!
Он начал душить Всеслава.
— Отпусти его, брат! — закричал Всеволод Переяславский. — Он один, а нас много, и он у нас в плену. Грех карать бессильного.
Возбужденно дыша, Святослав отошел, сел за стол. На какое-то время все умолкли, точно не знали, что делать дальше.
— Зло тебе от нас будет, — наконец произнес великий князь, и Всеслав понял, что это приговор.
— Отпустите княжичей, моих детей, — попросил он.
— Княжичей Бориса и Ростислава мы пошлем на богомолье в Византию. Пусть грехи своего отца замаливают.
Всеслав побледнел. Византия, ее неприступные монастыри на морских скалистых островах издавна были тюрьмой для русских князей. Победители ссылали туда побежденных, и человек исчезал, как песчинка в бескрайней пустыне.
— Дети не виноваты, — горячо заговорил Всеслав. Он поднялся со скамьи, стоял прямо, но лицо выдавало великое страдание.
— Виноваты родители. Ты виноват! — воскликнул Святослав Черниговский.
Всеслав глянул на него, и в этом его взгляде мелькнуло что-то такое, от чего все на миг ощутили холодок под сердцем.
Тогда подался немного вперед игумен Феодосий, цепкий, тоненький, верткий, как корешок деревца. Он осенил крестом полоцкого князя, раздумчиво сказал:
— Агаряне стоят у Киева, хотят на конях и верблюдах въехать в Святую Софию. В трудное время мы живем, братья, Христос испытывает рабов своих. Кровавыми слезами плачут небеса. А ты, полоцкий князь, — он в упор глянул ка Всеслава, точно шилом кольнул, — а ты свару сеешь, распри. Ты — трещина в христианской стене. Одна гнилая ягода портит всю виноградную гроздь. Что надо делать садовнику с такой ягодой? Сорвать, бросить на землю и растоптать.
Игумен топнул сухой ножкой. Всеслав улыбнулся, К нему снова вернулись решительность и сила.
— Ты не то говоришь, святой отец, — сказал он Феодосию. — Я не трещина. Я — стена. Извечно полоцкие князья живут, повернувшись лицом к Варяжскому морю, охраняют ваши и наши земли от варягов, от ятвягов и аукштайтов. Вместе со всеми мы ходили на Константинополь, на торков. Никогда я не был ножом в спину стольному Киеву. Я воевал Новгород, Псков и Смоленск, но это же извечные земли кривичей.
— Это земли Киева, — гневно сказал Изяслав. — Святой Владимир собрал эти земли в один кулак, и я не отдам их тебе. Никогда не отдам. Слышишь?
Великого князя поддержал Святослав Черниговский.
— Проклятый изгой, — набросился он на Всеслава, — сиди в своем болоте и не дыши. Да и в болото ты больше не вернешься.
Всеслав не проронил ни слова, ни звука. Обвел взглядом роскошную княжескую опочивальню, где все, до последней мелочи, было создано для утех холеного сытого тела, вспомнил темный грязный поруб и понял, что его нарочно привели не куда-нибудь, а сюда, чтобы ошеломить и одновременно унизить этим блеском, этим светом и теплом.
— Исакий! — позвал игумен Феодосий. Из-за ширмы тотчас же высунул голову юродивый.
— Иди сюда, — пальцем, точно собачку, поманил его игумен.
Исакий на цыпочках бесшумно выбежал из-за ширмы. Вино, в которое были подмешаны мак и тертые корешки сушеных ромейских трав, одурманило его. Лицо раскраснелось, черные глазки остро заблестели. Юродивый начал кружиться вокруг полоцкого князя, бросая на Всеслава короткие пронзительные взгляды из-под руки, будто рассматривая что-то далекое, недосягаемое. Вдруг Исакий резким движением сорвал с себя красную рубаху, блеснув худым белым телом. Солнечный луч никогда не касался этой старческой кожи, и она сияла, как белый снег. Исакий дико вскрикнул, крутанулся на правой пятке, упал, тут же вскочил, и все увидели, что на его груди на бледной коже вспыхнул красный кровавый крест. Феодосий и Ярославичи, хотя они и ждали этого, знали об этом, невольно вздрогнули. Взгляды всех были устремлены на крест. Какая сила зажгла его? Почему Бог из множества людей выбрал этого никчемного Исакия?
Юродивый тем временем все больше возбуждался, брызгал слюной, кувыркался через голову, выл. На кистях его рук, как раз на том месте, где Христу, прибивая его к кресту, пронзали плоть гвоздями, выступили яркие кровавые пятна.
— Вижу! Вижу! — вдруг закричал Исакий. Он дико захохотал, показал пальцем на Всеслава. — Шерсть на сердце у него вижу! Шерсть! Где огонь? Сожгите эту звериную шерсть!
— Несчастный старик, — тихо произнес Всеслав. — Чем они опаивают тебя? В твоей голове свили гнездо гадюки.
Юродивый зашатался, выкатил глаза, выкрикнул что-то непонятное и упал. Рында Тимофей мягко подхватил его под мышки, потащил из опочивальни. Юродивый весь обмяк и казался неживым.
— Божий и княжий суд будет тебе, — сказал Изяслав, не глядя на полоцкого князя. — За зло свое примешь кару.
— А перед этим монахи Артемий, Улеб и послушник Андрей допросят тебя, — игумен Феодосий осенил Всеслава святым крестом. Рука у игумена была прозрачно-желтая, будто вылепленная из воска.
III
О чем рассказал Всеслав монахам и послушнику Андрею
Мы, чернецы святого Печерского монастыря Артемий и Улеб и послушник святого Печерского монастыря Андрей, свидетельствуем, что с великим страхом и великой душевной тревогой пришли к полоцкому князю. Он начал жаловаться, что не хочет жить в великокняжеском дворце, а хочет как можно скорее вернуться в поруб, к своим сыновьям. Он сказал нам, что последние ночи не берет его сон и только в порубе, вместе с сыновьями, он мог бы спокойно смежить очи. Но не в нашей это власти — решать, где жить полоцкому князю. Когда мы сказали ему об этом, он посмотрел на нас грозно и пронзительно, и долго страх в сердце и в животе у нас ворочался тяжелым холодным камнем.
Нам надо было выведать, не страдает ли полоцкий князь какой-нибудь хворобой, человек он или дьявол, принявший облик человека. Искренне помолившись Богу, мы укрепились святой верой, ибо только вера помогает рабам Божьим разгадывать любые таинства. Она как тот могучий ветер, что проникает до самого морского дна.
Тело у князя чистое, белое, здоровое. Нет той смуглости, которой отличаются половцы или ромеи. На груди и кое-где на спине растут у него темные густые волосы. На теле у князя мы насчитали четыре шрама от ударов мечом и две давно зажившие синие раны — это его кожу когда-то пропороло копье. Но самое удивительное то, что Всеслав носит на себе, никогда не снимая, пояс. Мы своими глазами видели этот пояс, трогали его руками. Шириной он будет с полпяди, сшит из белого льняного полотна. В поясе том держит полоцкий князь яйно, или, как еще говорят, рубашку, в которой время от времени появляются на свет дети из материнского чрева. Когда мы спросили, зачем он носит на себе это яйно, Всеслав ответил, что такой совет дали его матери полоцкие вещуны, сказав, что материнское яйно укрепляет силу. Христианину, по нашему разумению, пристало носить только святой крест — один он охраняет душу человеческую на жизненных дорогах. Все же эти амулеты — одно дикое поганство. Однако полоцкий князь твердо сказал, что каждый человек должен иметь свой щит и что его щит — материнское яйно.
Всеслав восьми вершков росту[1], статью пригож, ходит быстро, легко. Силу в теле имеет необыкновенную, может сбрасывать с себя цепи, может, положив на колено, переломить толстый деревянный столб. Глаза имеет серые, большие. Взгляд этих глаз такой пронзительный, что мало кто может его выдержать. Человеческая душа будто сгибается под ним. Взглядом своим князь может снимать боль и останавливать кровь.
На голове у князя, левей темени, небольшая яминка, след от давнего тяжелого удара. Князь говорит, что еще в детстве его ударила копытом необъезженная лошадь. Однако эта яминка может быть отметиной, знаком дьявола, который присутствует при рождении каждого ребенка и того, кто ему полюбится, метит своим когтем.
Норовом князь веселый, живой, но временами находит на него тоска, да такая горькая, что князь даже плачет. Как известно, дьяволы тоже плачут, но их слезы обильнее, чем у людей, и не такие соленые. Сдается нам, что полоцкий князь плачет настоящими человеческими слезами.
Как нам и было приказано, мы со всей осторожностью и почтительностью выпытали у князя о его жизни с самых первых детских дней. Он охотно рассказывал. И хотя говорят, что веревка хороша длинная, а речь короткая, мы слушали князя несколько ночей подряд. Он почему-то любит рассказывать ночью. С приходом темноты оживает, веселеет, а днем, когда светит и греет солнце, становится вялым и словно сонным. Это, как мы думаем, тоже ухищрения дьявола, ибо у дьявола хотя и имеется кровь, однако не теплая и не красная, а синевато-белая. Это ночная холодная кровь, и только лунные лучи могут слегка нагреть ее.
Очень любит Всеслав свой Полоцк, Полоцкую землю. Нам даже дивно было слышать, что стольный Киев, где ступала нога самого апостола Андрея, не очень радует его. Он сказал: «Хороший город, но Полоцк лучше». Один из нас, чернец Улеб, бывал на земле полочан. Это холодный и глухой край. Небосвод там закрыт лесами и взгорками, болота шубой покрывают землю. Можно ли Полоцку равняться с Киевом?
Полоцкий князь очень отважный и дюже гордый. Говорят, и мы подтверждаем это, что он ни перед кем не склоняет головы. Это удивило нас. Выю человеческую Бог и сделал мягкой, чтобы она могла гнуться, чтобы ее мог взять меч расплаты и мести. Но Всеслав сказал нам однажды, что у человека, из всех его частей тела, голова ближе всего к небу, к солнцу, к Богу и что, склоняя голову, мы отдаляемся от Христа. Кощунственные глупые слова! Человек же и сотворен Богом для того, чтобы жить в вечной покорности. Мы согласны с князем только в том, что голова человеческая, дом души, недаром поднята творцом выше всего. Нижние же части тела, как известно, сотворены дьяволом, и их надо карать жестоким постом и неустанной молитвой. У полоцкого князя эти самые части дюже заметные, и он, как мы поняли, никогда не карал их постом. Грех, великий грех!
Хотя Всеслав и христианин и хотя он поставил в Полоцке дом Божьей мудрости — Софию, мы убедились, набожность его внешняя, обманная. Это как золотые одежды на грязном теле. Поганец он, упрямый поганец. Недаром на Полоцкой земле много знахарей и шептунов, и сегодня еще там в лесах и на курганах неугасно пылают поганские костры. Не вошел святой Божий луч в Князеву душу, только кожу обжег.
Рассказывал нам Всеслав, что к нему в Полоцк приезжали из Рима папские легаты и хотели эти легаты всех полочан от Константинополя и Киева, где горит свет истинной православной веры, отлучить. Но прогнал князь легатов. Великая хвала ему, ибо после раскола Божьей церкви на Западную и Восточную только Восточная церковь ближе всего к слову Христа. И все-таки очень мало истинно христианского в душе полоцкого князя. Она так до конца и не избавилась от поганства. Тоска-кручина грызла нас, когда мы увидели это, ибо Христу нужны хорошие мечи, а полоцкий меч один из наилучших.
Верит князь в Сварога и Дажбога. Верит, что Перун держит молнии, как соколов, на своем рукаве. Верит он в Рода, Любчика, Житеня и в Макошу, которая помогает женщинам стричь овечек и прясть куделю. Слыхали мы от него и про Семаргла, владыку подземного мира, где находятся кости предков и коренья деревьев и трав. Больно нам, что душа князя блуждает во мраке.
Не любит он Владимира Святого, который, услышав глас Божий, приказал бить кнутами и сбросить с днепровских круч в воду всех деревянных поганских идолов-истуканов. Всеслав убежден, что не христианство было первоначальной верой на наших землях, что наши прадеды имели свою, не худшую, чем христианская, веру и, сбросив в Днепр идолов, мы предали прадедов. Когда мы спросили у него, неужели он кусок дерева считает богом, полоцкий князь кощунственно ответил, что то изображение, то человеческое лицо, которое мы рисуем на досках и полотне, тоже не Бог. Тогда мы начали горячо переубеждать его, а брат Улеб даже плакал, приговаривая: «Неужели ты, князь, не видишь и не слышишь Бога?» — «Поле видит, а лес слышит», — с непонятной улыбкой вымолвил полоцкий князь. Мы все трое облились слезами и готовы были плакать с утра до вечера, пока Божий день плывет, но Всеслав удивился: «Чего вы плачете? Кого вы жалеете? Меня? Так я Полоцкую Софию под небо возвел. А что сделали вы?» — «Мы Богу молимся!» — выкрикнули мы. «Ну и молитесь, а я хочу спать», — сказал Всеслав и отвернулся от нас.
Однако временами Бог входит в его душу, и он страстно молится, и глаза горят неземным светом. Радостно нам было смотреть на него такого.
Как бы из двух половинок слеплен этот князь, и трудно угадать, какой половиной своего сердца он повернут к Богу. «Бывает зло не от злого, а от доброго, — сказал он нам. — Лучше враг, чем друг. Враг берет волю, друг — душу». Непонятные, темные слова. Душу нашу берет Бог, один он, и никто другой.
По всему видно, что читал полоцкий князь много пергаментов и святых книг, которые от ромеев к нам идут и у нас пишутся. Знает он про Зевса, Юпитера, Брахму, Вотана, Магомета, Моисея. Много чего он знает, однако нам показалось, что было бы для него и для нас лучше, если бы он знал меньше. Один Бог должен ведать все.
Любит полоцкий князь голубой цвет, и это нас утешило, ибо золотой Божий престол небесной солнечной голубизной омывается. И Божья река Иордань тоже голубая, хотя и течет в огненной пустыне. Еще любит он осенние леса, красные листья на деревьях, серебристый ледок на лужах, полумрак черных ельников, холод, серую траву, с которой, как горох, сыплются пауки, когда тронешь ее ногою. Что ж, все это тоже Божье, но одинока душа у человека, который любит такое.
О детстве своем он рассказывал неохотно. Кажется нам, невеселым было оно, хотя отца своего, полоцкого князя Брячислава, и сегодня Всеслав вспоминает с великой любовью. На порубежье довелось жить ему, там, где кривичи с Либью, Зимегалой и Чудью соседствуют. Но про сечи, а их он повидал, когда был еще малым, не вспоминает князь. Кровь реками текла… Люди в крови купались… Показалось нам, будь его воля, Всеслав редко вынимал бы из ножен меч.
Особенно переживает князь, что из-за него когда-то порубили на куски и сожгли деревянного идола-истукана. В детстве это было. Седельничий Ярун, служивший полоцкому князю Брячиславу, тайным поганцем был, хотя и носил святой крест на шее. В темном лесу, на глухом болоте вместе с такими же самыми поганцами, как и он сам, мерзкому идолу молился. Княжича Всеслава этот седельничий крепко любил и доверил ему свою тайну. Всеслав же обо всем отцу рассказал. Дети доверчивы, мозг у детей как зеленое яблоко. Налетели княжеские гридни на это лесное болото, порубили топорами и мечами идола, седельничего Яруна хотели зарубить, но тот убежал, не нашли. С того времени по сегодняшний день князь Всеслав терзается угрызениями совести. Дивно было нам слышать от него такое. Каждого, известно, свой червяк точит, однако зачем же из-за гнилого дерева, из-за идола себя карать? Одна дорога всем идолам — в огонь. И правильно сделал Всеслав, что открыл отцу поганскую тайну.
Кто же он, Всеслав? Человек или дьявол? Внешне он человек и боль чувствует своим телом, как все люди. Когда пламя свечи коснулось его руки, он сморщился. Ему известны голод и жажда, тоска и страх. Он любит своих детей, не раз мы слышали, как полоцкий князь шептал в часы молитвы: «Сыны мои…» Ни дымом, ни серою он не пахнет. Тело у него чистое, белое, а если бы он был слугою Люцифера, мы бы нашли на его коже следы от подземной копоти и сажи.
А бывает, на Всеслава находит дикое бешенство. Кричит он, что расквитается с Изяславом за свои страдания, за свою обиду, говорит, что его дружина не уничтожена, ждет княжеского слова и знака в дремучих полоцких лесах. От него же мы услыхали, что в самом Киеве, на Брячиславовом дворе, есть люди (и немало таких людей), которые верны Полоцку. Надо, думается нам, всех людей этих схватить, заковать в кандалы и в поруб бросить.
С великой осторожностью выпытывали мы у князя, не связан ли он тайно с ляхами, уграми или половцами. Про ляхов и угров Всеслав смолчал, будто не слышал наших слов, а про половцев сказал одно: «Мы не половцы, мы — полочане». Как понимать такое? Полочане наши братья по славянству. Половцы же пока незнакомый. чужой народ, который ворвался в руськие степи. Может, это хотел сказать полоцкий князь?
Жалко его становится. Хотя и враг он Киеву, однако же одной с нами крови. Его бы меч нашим верным союзником сделать. Да Всеслав не из тех, кто легко приручается. Не кроткая овечка полоцкий князь, а настоящий лесной тур. Надо спалить ему рога, а как, мы не знаем.
Уже осень начинается. Птицы кричат осенним голосом. В лесах над Днепром ветер-листодер шумит. Над Киевом холодное небо. Всеслав, грустный и молчаливый, сидит в нашей тесной келье, которая освещается и огревается одной свечечкой.
Непонятный, страшный человек. Святый Боже, упаси стольный Киев от таких людей!
Глава вторая
Все уснуло в лесах,
Даже ветры-гуляки.
Шепот… Вздох… Быстрый шаг
Кто там ходит во мраке?
I
Беловолод шел к Ульянице. Исполнилось ему восемнадцать солнцеворотов, и был он легкий, ловкий, сильный, отважный. Шорох листьев пугает зайца, боязливый человек дрожит от бесплотной тени, а Беловолод ничего не боялся, потому что шел он к своей возлюбленной.
Третье лето состоял Беловолод унотом в ювелирной ковнице менского золотаря Дениса. Выучил его Денис писать жидким золотом по меди, научил из медных, золотых и серебряных проволочек делать перстни и колты. В ковнице пахло воском, из которого изготовляли формочки для отливки матриц, пахло дымом и древесным углем и всегда меленько постукивали молоточки и зубильцы. На литую стальную матрицу, которая уже имела нужный рисунок-узор, Беловолод накладывал лист меди или серебра, прижимал лист круглой свинцовой подушкой и легонько постукивал по нему деревянным молотком.
— Не спеши, добивайся легкости в руке, — наставлял Денис, внимательно наблюдая за учеником. Густые черные волосы топорщились над лбом золотаря, настырно лезли в глаза, и он перехватывал, прижимал их тонким кожаным ремешком.
Рука у Беловолода была сильной, но легкой, металл слушался ее. Вскоре на слепой ровности металла, словно живые, появлялись туры и медведи, веселые зайцы, покладистые бобры и даже гибкие быстроногие гепарды, которые живут в южных краях и которых князья и бояре любят брать на свои охоты вместе с собаками и соколами. Невыразимой радостью для мастера было увидеть, как смотрит на него сделанный его руками тур, и столько в нем силы, дикой злости, движения, что, кажется, вот-вот услышишь низкий сердитый рык, хрустнет ельник под его ногами.
Но недавно появилась в жизни Беловолода черноглазая Ульяница, и он — может, впервые — почувствовал и понял, что, кроме золотоковальства, есть на земле еще одно счастье, сладкое, жгучее. Каждый вечер он выходил за городской вал и спешил к своей Ульянице. Вот и сегодня, как только вечернее солнце зацепилось за пушу и белый туман разлился в лугах, молодой унот бросил все свои дела и пошагал к тому месту, где Менка впадает в Птичь. Там его, как обычно, ждала Ульяница. На легком челне она приплывала из пущи.
Менск, недавно шумный, людный, был мертвым городом. Несколько десятков человек жило здесь. Люди, как обессиленные, обкуренные горьким дымом пчелы, вяло копались, возились на своих пепелищах, выкапывали из верных углей посуду, разную хозяйственную утварь, которая уцелела в огне. Все это они связывали в узлы и, перекрестившись, бросив последний взгляд на свою землю. покидали ее, покидали превращенный в руины город, большинство менян направлялись на восток, туда, где при впадении Немиги в Свислочь набирал силу новый город.
С великой грустью смотрел на все это Беловолод. Ярославичи, начав войну с полоцким князем Всеславом, уничтожили Менск до последнего корешка, разбили Всеславову дружину на Немиге, детей и женщин угнали в Киев. Золотарь Денис тоже поплелся с пленными, так и не повидав напоследок своего унота, который уцелел случайно — еще до начала штурма города уехал за железом в низовье Птичи.
Городского вала уже не было — его срыли по приказу Ярославичей. Вместо въездных ворот с дубовой башней торчали из черной земли опаленные, изъеденные огнем бревна. За Менском сразу начиналось поле. Да и сам город был полем, безголосый, страшный, усыпанный головешками. В невеселом раздумье шел Беловолод по берегу Менки. Голубая плащаница реки чуть слышно струилась на закате летнего дня. Мягко вспыхивали на ней последние лучи солнца.
Ульяницы на условленном месте не было. Беловолод сел на траву, обхватив голову руками, замер. Менка и Птичь, слившись в одну реку, быстро бежали на юг, в заповедные пущи и болота. Тучи на западной половине неба напоминали длинные, тонко нарезанные ленты красного мяса.
Почему так болит душа? Почему не приходит по Ночам сон и вся ночь как бесконечная тряская дорога, по которой страдальчески плывешь-едешь, ни на миг не закрывая глаз?
С самого детства он жил сиротой, отца и мать помнил смутно. Трудно сказать, что стало бы с Беловолодом. возможно, пошел бы он закупом к какому-нибудь богатому боярину, не встреться ему золотарь Денис. Обогрел, приласкал, взял к себе в мастерскую. У Дениса не было детей, не удалось ему в свое время свить семейное гнездо, уже думал век доживать в одиночестве, и вдруг эта встреча… Видит — спит в траве за городским валом русоволосый бледный хлопчик. Дрогнуло сердце, остановился Денис, посмотрел на исстрадавшееся красивое лицо, по которому бегали тревожные тени. Почувствовав чужой взгляд, тот сразу проснулся, вскочил на ноги.
— Кто ты? — спросил золотарь.
— Беловолод. В крещении — Борис, — ответил испуганный хлопчик.
— Откуда ты?
— Из пущи. Оттуда, — хлопчик вяло махнул рукой. Рука была прозрачная от многодневного голода.
— Чей же ты?
— Ничей. Один живу. Батьку и мать давно Бог забрал.
С того дня начали они жить вместе. Денис заменил Беловолоду отца. Кормил, учил и, поближе присмотревшись к нему, обнаружил в нем редкие способности. И вот нет Дениса. И Менска нет, лежит в холодном пепле. Только небо над головой и темные дремотные пущи вокруг — птица с ягодкой не пролетит, не продерется через такую чащобу.
— Беловолод! — послышался вдруг звонкий девичий голос. Унот вскочил на ноги, лицо его засветилось радостью, глаза заблестели.
— Ульяница! — крикнул он. — Где ты запропастилась? Скорее плыви сюда!
Красивая темноволосая девушка, стоя в полный рост в легком лубяном челне, уверенно гребла длинным кленовым веслом. На голове у нее сиял металлический обручик на смуглых руках вспыхивали синие и зеленые стеклянные браслеты.
Беловолод не дождался, прыгнул в воду, вынес Ульяницу на берег. Они упали в густую траву, начали целоваться. Какая-то пушистая щекотливая травинка, как нарочно, впорхнула между их губами. Они продолжали целоваться через травинку.
— Ждал меня? — Ульяница положила голову Беловолоду на грудь, глянула снизу вверх черными лучистыми глазами.
— А то как же… — взволнованно ответил Беловолод и снова хотел поцеловать девушку.
— Челн река понесла! — вдруг вскрикнула Ульяница.
Лубяной челнок, танцуя на волнах, быстро отдалялся от берега. Беловолод хотел было броситься в Птичь и догнать беглеца — он был неплохим пловцом, — но Ульяница мягко положила руку ему на плечо.
— Пусть плывет… Значит, так надо… Водяной его забрал…
— Я тебе сделаю новый, — сжал возлюбленную в крепких объятьях Беловолод. Только теперь он заметил, что Ульяница какая-то грустная и — непривычно тихая. Обхватив ладонями ее лицо, он спросил дрогнувшим голосом:
— Что с тобой? — И ждал, холодея душой, что Ульяница скажет что-то неожиданное, может быть, страшное, от чего его жизнь сразу же сломается, как тонкое деревце. «Да любит ли она меня?» — со страхом подумал Беловолод. Эта мысль оглушила его. Сам он не мог представить своей жизни без Ульяницы. Она для него стала всем — землей и небом.
— Одного тебя люблю, Беловолодка, — горячо, переходя на шепот, будто кто-то мог их подслушать, заговорила Ульяница. — Без тебя мне нет жизни. Но отец…
— Что сказал твой отец? — почти выкрикнул Беловолод. Он только дважды, и то издалека, видел на менском торжище ее отца, ротайного старосту их вотчины, боярина Твердослава. Звали его Кондратом. Он был сутул, длиннобород и суров с виду.
— Хочет отдать меня за родовича Анисима, — всхлипнула Ульяница. Обычно она была веселой, даже озорной, и этот ее всхлип ножом резанул Беловолода.
— А ты? — Беловолод побледнел. — Ты хочешь выйти за родовича?
Она глянула на него и будто к кресту прибила своим взглядом.
— Лучше смерть, — сказала она.
— Тогда пойдем, — схватил ее за руку, потянул за собой Беловолод.
— Куда пойдем?
— В Менск. Ко мне.
Они споро пошли вдоль берега. Густой вечерний сумрак завладел всей округой. Ульяница держалась за Беловолодову руку, держалась мягко и нежно, и это волновало унота.
В мертвом городе не было ни огонька. Они прошли через разрушенные и опаленные ворота и остановились, ибо увидели множество аистов на темной опустевшей улице… Птицы ходили важно, неторопливо, будто бояре в богатых белых кожухах, собравшиеся на свое вече.
— На счастье, — прошептал Беловолод. — Это нам с тобой на счастье, Ульяница.
Ульянииа прижалась к нему, и они застыли, замерли, глядя на медлительных величавых птиц. Казалось, аисты светятся в темноте. Вот один из них, наверное вожак, взлетел, широко махая крыльями. За ним поднялись в вечернее небо и остальные. Скоро они растаяли в темноте. И Беловолод вдруг понял: душа мертвого города навсегда отлетает из этих мест. Будут новые города, будут шумные торжища, будут церкви и дворцы, а этого города никогда уже не будет. Прощай, город на Менке.
Беловолод с волнением и страхом посмотрел На Ульяницу. Девушка не отрывала глаз от взлетевших птиц, лицо ее выражало тревогу. О чем она думает? Может быть, о том, что ее душа тоже когда-нибудь отлетит навсегда, а след ее нога на берегах Менки исчезнет, засыплется песком? Не покидай меня, моя хорошая! Будь со мною. Иди рядом по этой ласковой и грешной земле.
— Ульяница, — тихо сказал Беловолод, — прошу тебя, запомни этих птиц. Помни их всегда, в горе и радости.
Она удивленно посмотрела на него, поняла, вся вспыхнула, засветилась, согласно кивнула головой.
Мастерская Дениса, в которой жил Беловолод, была довольно просторной полуземлянкой, срубленной из толстых сосновых бревен. Внутри ее разделяли на две половины вертикально поставленные брусья. Перегородка не доходила до потолка. В той половине мастерской, куда они попали сразу с улицы, стояла большая печь, сложенная из полевых камней и обмазанная красной глиной. В стене напротив печи было прорублено вытяжное окно для дыма. Рядом с печью Ульяница увидела выкопанную в глинобитном полу яму, до краев наполненную белым речным песком. Таким песком посыпают пол в мокрядь и дождь. В другой, чистой, половине мастерской пол был устлан широкими осиновыми досками. Вдоль стены Денис в свое время поставил широкие полати, затянутые бобровыми и волчьими шкурами. На стенах висели отполированные клыки диких кабанов, лосиные рога, разноцветные бусы из янтаря и стекла, мотки медной и серебряной проволоки, красиво украшенные ремни и бляхи для конской сбруи, стрелы с металлическими и костяными наконечниками.
Ульяница удивленно посмотрела кругом, сказала:
— Богато живешь, Беловолод!
— Денисово это богатство, — невесело проговорил Беловолод. — Когда Ярославичи начали жечь и разорять город, он успел все надежно спрятать.
— Ты жалеешь Дениса. — спросила Ульянина.
— Родней отца он был для меня. Учил всему доброму, как же такого человека не жалеть? Все бы отдал, чтобы освободить его из плена.
Беловолод подошел к Ульянице, мягко, ласково привлек ее к себе, спрятал свое лицо в ее шелковистых волосах. Оба умолкли. Молчал и унылый, разрушенный город. Только где-то за Менкой выл одичалый пес. А может, это волк-людоед, которых, по слухам, много развелось в окрестных пущах.
— Не страшно тебе здесь одному, Беловолод? — дрожащим голосом спросила Ульяница.
— Страшно, — искренне признался Беловолод. — Головорезы в город приходят, даже не дождавшись ночи. Все до последней нитки у людей забирают. Есть, говорят, у этих головорезов и свой воевода — Иван Огненная Рука.
— Огненная Рука? — вздрогнула Ульяница, — Какое ужасное имя!
Она прильнула всем своим телом к уноту. Он начал целовать ее, и Ульяница отвечала на поцелуи, отвечала с молодой страстью и взволнованностью.
— Любишь ли ты меня? — прерывистым шепотом спросил Беловолод.
— Люблю. Пойду за тобой, как нитка за иголкой. Но трудно мне, любимый, ой как трудно! Родович сватов шлет. Спаси меня, Беловолод.
Ульяница заплакала, и ее неожиданные, такие горькие слезы поразили унота. Он стоял, как испепеленный молнией. Он не знал, что надо делать в таких случаях, и только осторожной рукой вытирал слезы со щек и глаз любимой.
Вдруг он. как бы вспомнив что-то, схватил стальной топор, который висел, захлестнутый кожаной петлей, на деревянном крюке, опустился на колени, начал отдирать с пола доску, крайнюю от стены.
— Что ты делаешь, Беловолод? — растерянно спросила Ульяница.
Беловолод ничего не ответил, продолжал делать свое дело. Доска с пронзительным скрипом поддалась. Под полом оказалась небольшая яма-погребок. Тряхнув длинными русыми волосами, Беловолод наклонился почти по самые плечи в этот погребок и достал из него лубяной короб с красивой, сплетенной из желтой проволоки крышкой. Поднялся на ноги и с радостным блеском в голубых глазах подал короб Ульянице:
— Бери!
— Что это? — удивилась девушка.
— Открой, увидишь.
Ульяница осторожно, с опаской, точно боясь, что из короба может выпорхнуть птица или ударить острой хищной головкой гадюка, приподняла крышку и ойкнула от восхищения. На красной бархатной подушечке лежало яркое и очень богатое нагрудное женское украшение. Три бляхи в виде веселых рыбок были сплетены из тоненькой серебряной проволоки и напаяны на золотую основу. Глаза рыбок, чешуя, плавники ювелир сделал из мельчайших золотых зернышек. Рыбки соединялись между собой колечком из красной меди. На обоих концах украшения были прикреплены круглые золотые фибулы, чтобы пришпиливать это украшение на ткань.
Довольный впечатлением, которое подарок произвел на Ульяницу, Беловолод сказал:
— Этих рыбок я поймал в Менке.
— Как живые, — любуясь дорогим подарком, тихо проговорила Ульяница. Потом подняла голову, взглянула на Беловолода с недоверием. — Неужели ты сам их сделал?
— Сам, — смущенно кивнул головой Беловолод. — Почти три года над ними сидел. Они и ночами мне снились. Каждый унот во время учебы у златокузнеца должен свое умение показать, сделать что-то такое, чтобы даже старый учитель ахнул. Шедевром это между мастеровыми людьми зовется.
— Как живые, — повторила Ульяница.
— Жалко, что Денис их не посмотрел, моих рыбок. — Беловолод помрачнел, — Старался я как мог. Для своего учителя старался, хотел порадовать его, — нет теперь Дениса, и я отдаю этих рыбок тебе. Возьми, Ульяница.
Он вынул из короба свой унотский шедевр и приколол его на грудь Ульянице.
— Ты что, Беловолод? — зарумянилась, вспыхнула девушка. По всему было видно, как ей приятно получить такой неожиданный, такой красивый подарок. Спокон веку все дочери Евы, княжеского они рода или холопского, любят красивое и неожиданное… Но вдруг, спохватившись, она начала отцеплять рыбок.
— Зачем ты? — отвел ее руки Беловолод. — Когда я работал, то все время о тебе думал. Твое лицо между этими рыбками мне виделось. Будь же хозяйкой моего шедевра!
Он сказал это так растроганно и с такой страстью, что руки Ульяницы помимо ее воли потянулись к его шее, обвили ее, потом начали ласкать его виски и брови. Черные глаза приближались, подплывали к синим глазам Беловолода, и он успел заметить в них нестерпимый блеск и таинственность озерных глубин.
Осторожно и в то же время крепко, надежно взял Беловолод любимую на руки, положил ее на турью шкуру, сам лег рядом. В их груди билось уже одно сердце. Всем своим существом он ощущал нежную, покорную мягкость, ощущал маленькие, но твердые пальцы ее ног, они напряженно дотронулись до его ног, затрепетали.
Ночью над Менском зашептал дождь, тысячи светлых капель полетели, посыпались на землю, на пепел, на черные головешки. Каждая небесная капля пробивала маленькое отверстие в пепле, и в эти отверстия пробивались, жадно смотрели в темное небо острые зеленые стрелки травинок.
В городе, который теперь не имел ни защитного вала, ни дружины, который уже почти умер, оставаться было небезопасно. Беловолод и Ульяница решили добираться к истокам Немиги и Свислочи, где в приграничном укреплении Полоцкой земли осели многие меняне. Идти надо было поприщ пятнадцать, через пущу.
Почти до полудня они собирали, запихивали в торбы и мешочки золотарский инструмент и все то, без чего нельзя обойтись в их будущей жизни. Ульяница делала все споро, быстро, но в ее глазах Беловолод нет-нет да и улавливал тоску и тревогу. Он, как мог, утешал ее, обнадеживал:
— Поженимся в Менске и сразу дадим знать твоему батьке. Благословит он нас на молодую счастливую жизнь нашу, вот увидишь.
Ульяница молчала. То, на что она решилась, было таким необыкновенным, таким неслыханным… Без разрешения отца пойти с парнем! Да отец убьет ее, проклянет, когда узнает. Сердце замирало, зябкий холодок Пробегал по коже при одной мысли об этом.
— Мать Богородица, святая троеручица, научи меня и оборони меня, — упавшим голосом сказала девушка, опускаясь на колени перед иконой.
Беловолод стоял рядом с нею, молчал, старался быть спокойным, но это ему не удавалось. Тревожные думы кружились к голове. Что ждет их впереди? Добрые или недобрые люди встретятся им? Где они будут жить в новом Менске? Полным ли будет их сусек? Хватит ли жита на семена и на еду?
— Я еще старому богу хочу помолиться, — попросила Ульяница, и Беловолод вместе с нею сходил за реку Менку. Там, в диких лесных зарослях, где даже в самый яркий день чернел сумрак, они помолились Перуну, грозному богу небесных молний. Дубовый темный идол стоял в густой колючей траве, пронзительно смотрел на них.
Ульяница сразу повеселела. Начала одеваться подорожному. На ноги — кожаные поршни, вышитые цветными нитками, на плечи — белую шерстяную накидку с бронзовыми застежками. Металлический обручик она сняла с головы, а волосы перехватила, как и Беловолод, узким кожаным ремешком.
— Как же мы дотащим все это до Немиги? — спросила Ульяница, показывая загорелой рукой на тяжелую поклажу.
— Аисты и вороны перенесут, — пошутил Беловолод. — Смотри, сколько их летает!
Он глянул в небо, где кружили аисты и вороны, и сразу посерьезнел, нахмурился. Солнце поднялось уже высоко, а оставаться в разрушенном городе еще на одну ночь ему не хотелось. Надо было торопиться.
— Идем со мной. Только тихонько, — сказал Беловолод, прикладывая палец к губам. Он снял со стены длинную веревку, намотал ее на руку. Ульяница не понимала, что он задумал, но покорно пошла следом за ним.
Через неширокую Менку они перешли по вербе, поваленной бурей. Зеленые ветви тонули в зеркальной воде, и Ульяница вдруг увидела у самой поверхности перо какой-то большой рыбы. Рыже-серые пауки скользили по воде. Яркими красивыми пятнами плыла вниз по течению золотистая пыльца с прибрежных цветов.
Беловолод бодро шагал по высокой траве. Птицы срывались с гнезд. Старые ужи, свернувшись в клубок, лежали, блестели на теплых пнях, как серебряные тарелки.
Они вышли на уютную лесную поляну. Темные деревья поднимались, казалось, неприступной стеной. Поляна, травянистый островок среди этих деревьев, была густо залита солнцем, наполнена гулом пчел, дурманным духом разогретого меда и мака. Ульяница почувствовала, как у нее закружилась голова, как неожиданно ослабели ноги. Она села в теплую траву, закрыла глаза.
Беловолод присел на корточки рядом, трижды негромко свистнул, позвал:
— Косю! Косю!
«Богатый у меня жених, — весело подумала Ульяница. — Даже конь у него есть!» Но конь, которого она увидела, открыв глаза, был какой-то странный, не похожий на рослых и спокойных отцовских коней. Этот был малорослый, мышиной масти, с черной полоской вдоль спины. Черный хвост и грива чуть не доставали до земли.
— Тарпан. Лесной конь, — сказал Беловолод и снова позвал: — Косю! Косю!
Тарпан смело подбежал к ним, остановился. Черные блестящие глаза смотрели на людей миролюбиво и, казалось, с интересом.
— Помоги мне, косю, а? — Беловолод мягко погладил лоснящуюся шею лошади и начал говорить таким тоном, словно перед ним было разумное существо, понимающее человеческий язык: — На Немигу мне надо ехать. В Новый город. В этом головорезы никому дыхнуть не дадут. А это — моя невеста. Правда, красивая?
Ульянина весело засмеялась. Тарпан слегка вздрогнул.
— Не бойся, она добрая, — снова погладил его по шее Беловолод, — Она очень добрая. Как только доберемся до Немиги, я накормлю тебя и сразу отпущу обратно в пущу.
В город они возвращались втроем. Беловолод вел на веревке тарпана и рассказывал Ульянице:
— Эту лошадку мы с Денисом нашли. Отправились в пущу за желудями, и вот здесь, недалеко отсюда, показалось нам, будто в болоте ребенок маленький плачет. Голос тонкий, усталый. Глянули туда-сюда, а это он. В трясину провалился по самую шею. Может, волки загнали, а может, и кто другой страху нагнал. Кончался уже. Оводы ноздри залепили. Как увидел нас, не испугался, а заржал, как бы просил поскорее помочь. Ну, вытащили, болотную тину с него соскребли, и стала эта лошадка нашим другом на всю жизнь.
Нагрузив на тарпана большую часть узлов и мешков, двинулись из Менска. На рубаху Беловолод надел легкую проволочную кольчугу, к широкому кожаному поясу пристегнул меч в стареньких деревянных ножнах.
Вышли на берег Менки, поклонились городу, который оставляли навсегда. Город глянул на них пустым оком, глянул грустно, с укором. Защемило сердце у Беловолода, боль-тоска перехватила. Однако он лишь крепко сжал сухие губы, несколько раз кашлянул и отвернулся, чтобы Ульяница не заметила его волнения.
Пуща поглотила их, обступила со всех сторон, и уже не верилось, что где-то светит яркое солнце. Шли под густыми кронами онемевших деревьев, по жилистой лесной земле, по лесному глухотравью. Здесь была комариная держава, и бессчетное множество маленьких кровососов набросились на непрошеных гостей. Ульяница терпела-терпела, а потом начала хлюпать носом. Тогда Беловолод отломил от дерева огромный гриб-трутовик, кресалом выбил искру, поджег его и, наколов на меч, понес перед Ульяницей. Девушка морщилась от едкого дыма, кашляла, но терпела. Лучше уж дым, чем ненасытные комары. Один тарпан чувствовал себя в своей стихии, лепил и лепил меж деревьями бесконечную цепочку следов.
Через какое-то время лесная низинная земля начала подниматься, вздуваться сухими пригорками. Исчезли комары. Лес посветлел. Больше стало попадаться берез и осин. Солнце прорывалось сквозь колышущуюся листву, усыпало землю золотыми гривнами. Ульяница ожила, повеселела, потянулась к Беловолоду, и на берегу незнакомого темно-голубого озерка, среди нежных нестыдливых цветов они снова отдались своей любви.
Перед вечером какая-то чуть заметная тропинка, как ручеек, вдруг бросилась им под ноги. Она могла быть звериной, но могла быть и человеческой. А скорее всего, в звериный след здесь вливался, вбивался след человеческой ноги.
Тропинка становилась шире, смелее. У Беловолода уже не было сомнений, что ее проторил человек. Немного погодя им попалась кучка желто-зеленых конских костей, конский череп. Беловолод напрягся, положил руку на рукоять меча. Ульяница шла рядом с ним, он поддерживал ее левой рукой и слышал, как бьется ее сердце.
Вдруг прямо над их Головами послышался голос:
— Люди добрые, помогите мне! Снимите меня!
От неожиданности и страха они упали на колени. Ульяница закрыла глаза. Этот голос раздался как удар грома. Конечно же это был Божий голос, кто, кроме Бога, может говорить с неба.
— Чего вы стоите разинув рот? Снимите меня! — летело сверху.
Но что такое? В голосе испуг и почти мольба. Беловолод осмелел. Разве у Бога может быть испуганный голос? Разве может просить-молить тот, кто правит звездами и людьми?
Беловолод осторожно, одним глазом, посмотрел вверх, и у него дыхание перехватило от удивления. Прямо над тропинкой, высоко над землей, висел распростертый человек. Он был голый, с отвислым животом, в одних холщовых портках. За руки и за ноги его привязали, прикрутили к двум тоненьким юным березкам, которые росли недалеко одна от другой по обеим сторонам тропинки. Молодым березкам не хватило силы разорвать человека пополам. Но и тяжести человеческого тела было мало, чтобы наклонить их вершинки до земли. Так и качался странный человек над лесной тропинкой.
— Второй день вишу! — верещал человек. — Между небом и землей Богу душу отдаю! Спасите, добрые люди!
Тут и Ульяница глянула вверх и ойкнула:
— Ангел!
— Ядрейка я, молодичка, а не ангел! — выкрикнул со своей высоты человек. — Если бы я был ангелом, то давно бы вон на ту тучку взлетел и отдохнул бы там от страданий моих. Ядрейка я. Рыболов из города на Немиге. Поймали меня злые люди в свои сети.
— Как же тебя снять оттуда? — почесал в затылке Беловолод.
— Давай подумаем вместе, — повеселевшим голосом добродушно сказал Ядрейка и вдруг резко тряхнул головой, начал яростно тереться щекой о плечо. — Проклятая муха! Дьявольская жужжалка! Она, наверное, уже устроила себе хатку в моем ухе, отложила там яички. Ну подожди, слезу с берез, поймаю тебя и разорву на куски!
Беловолод и Ульяница засмеялись.
— Смейтесь, смейтесь, добрые люди, — не унимался Ядрейка. — Я и сам люблю посмеяться, особенно если живот сыт и мухи не кусают. И поговорить люблю, ой люблю. А с кем было говорить в этом лесу? Медведь ночью шел стежкой прямо подо мной, я с ним хотел словом перекинуться, да где там — так рявкнул мишка, что у меня душа из пяток в мягкое место заскочила, не при женщине будь сказано. Спрашиваешь, как выручить меня отсюда? Вижу, меч у тебя важнецкий у пояса висит. Вынимай свой меч и руби березку… Погоди, я же костей не соберу, если грохнусь отсюда. Вот злыдни, что меня сюда затащили, на эти клятые березы. Чтоб через ваши ребра козы сено таскали! Чтоб вашими костями дети груши сбивали!
Ядрейка с воодушевлением начал проклинать всех врагов, вчерашних, сегодняшних и будущих. Он так увлекся изощренными проклятиями, что позабыл и про Беловолода и про Ульяницу.
— Дядька, — остановил его Беловолод, — рубить березу я не стану. Лучше попробую залезть к тебе наверх и там веревки обрезать.
— Лезь, соколик, лезь, — снова заверещал Ядрейка, — Чтобы каждый день Бог посылал тебе блины со сметаной, с маслом и еще с медом. Чтобы красивые молодицы за тобой толпой бегали.
Беловолод снял с шеи тарпана веревку, разулся, связал петлю-восьмерку и ловко полез на дерево.
— Чтоб тебе в рот жареные куропатки залетали, — подзадоривал его неугомонный Ядрейка.
— Молчи, дядька, а то я зазеваюсь от таких слов и свалюсь ненароком, — попросил Беловолод.
Ядрейка стих. Только его круглый пухлый животик не успокаивался, колыхался, как тесто в деже.
Наконец Беловолод добрался до Ядрейки, вынул из ножен меч, начал перерезать веревку.
— Осторожнее, соколик, не отрежь мне руку, — завопил рыбак. — Ложку ко рту нечем будет поднести.
Беловолод освободил правую руку и ногу Ядрейки. Березка с шумом выпрямилась, ветвями, кажется, стеганула по небу. Ядрейка со страхом проводил ее взглядом, сказал:
— А если бы она меня так подбросила? К апостолу Петру в золотые палаты долетел бы как раз!
Беловолод вынужден был спуститься вниз и тем же манером лезть на другую березу. Здесь он только ногу освободил Ядрейке, подал ему меч, а веревку на левой руке ослабевший, однако же живой и болтливый рыбак пересек сам. Наконец он освободился, сначала сбросил меч, потом, закрыв глаза и вобрав живот, сполз по стволу вниз, на землю. Застонал, повалился на траву, лежал так долго-долго…
И вот он стоит перед Беловолодом и Ульяницей, низенький, толстенький, шустрый, точно ежик. Лицо у него круглое, смугловатое. Кустик седых коротких волос топорщится на затылке и за ушами, вся же передняя часть пустая, голая, как нива после жатвы. Черные глазки живо светятся, горят из-под низко опущенных темных бровей. Особенно поражал его нос — большой, как бы приплюснутый на самом кончике, весь в веселых синеватых прожилках. Было Ядрейке солнцеворотов сорок пять, если не пятьдесят.
— За счастливое избавление мой земной поклон вам, боярин молодой и боярыня, — низко поклонился Ядрейка. Его лысина блеснула на солнце.
— Я не боярин, добрый человек, — немного растерялся Беловолод. — И она не боярыня.
— Обязательно будешь боярином, — уверенно сказал Ядрейка. — Как же зовут тебя, будущий боярин?
— Я — Беловолод. Она — Ульяница. Идем на реку Немигу. А тебя, дядька, кто и за что на деревья вознес?
— Все расскажу вам, бояре дорогие, на каждую свою болячку пожалуюсь… — Он потер маленькой пухлой ладонью голый живот. — Но сначала скажите, не найдется ли у вас того, что согревает душу и тело?
Ульяница достала из мешка корчажку с водой. Ядрейка жадно схватил посудину, начал пить взахлеб. Насытившись, весело сказал:
— В добрый час Бог послал вас на эту тропинку. Сидел бы и куковал на деревьях, как кукушка. А ночи в лесу холодные.
Он передернул голыми плечами.
— Мой отец тоже был рыболовом. И до меда хмельного был охоч. Бывало, перепьет зимой на озере, завернется в сеть и сидит, дрожит. А потом скажет, показывая пальцем через ячейку сети: «Здесь холодно, а на дворе, наверное, совсем невмоготу!»
Все трое засмеялись.
— Кто же тебя, дядька, так наказал? — спросил Беловолод.
— Разбойники, головорезы. Слыхали небось про Огненную Руку? Так это он со своими лиходеями. Нет на них управы, вот беда. Князя Всеслава боялись, когда он землями нашими владел. А теперь князь в Киеве, нет хозяина у людей, и всюду пошли разор, воровство. Льется кровь христианская, как дождевая вода. Особенно смердам достается, которые на земле сидят. Боярину легче. Спрячется в своей вотчине за дубовыми воротами, за щитом железным. А смерд только соломой прикрыт. Я на реке снасть на рыбу ставил со своим соседом Макаром. Так налетели — снасти порубили, Макару камень на шею привязали и в омут бросили. А меня с собой в эту пущу повезли. Огненная Рука меня почему-то не стал топить, пожалел.
— И ты видел его? — прервал Беловолод.
— Огненную Руку? Как тебя вижу. Невысок ростом, однако здоровяк здоровяком. Ну, потащили они меня в пущу, и думал я, что следом за Макаром на тот свет отправлюсь. А я человек отчаянный и говорю этому Ивану, этой Огненной Руке: «Посмотри на небо!» Он посмотрел. «Что там видишь?» — спрашиваю. «Тучу». — «И больше ничего не видишь?» — «Гусей вижу», — «Там же меч Божий, кровавый над твоей головой занесен».
Разозлился Огненная Рука, хотел меня шестопером по голове стукнуть, да вдруг пришло ему в голову на деревья меня забросить, ближе к Богу.
Ядрейка на какой-то миг умолк, но тут же снова заговорил, попросил:
— Не найдется ли у вас, бояре молодые, какой-нибудь одежки на плечи набросить?
Беловолод поискал в мешках и дал ему свою старую рубаху. Ядрейка надел ее и бодро сказал:
— Сделай, Бог, так, чтобы добрые люди жили вечно. Пропал бы я без вас, вот вам святой крест, пропал бы. Теперь же Ядрейка еще поживет, рыбу половит. А рыболов, должен сказать вам, я отменный. Сам апостол Петр был рыболовом, пока Христос не сказал ему: «Брось свои сети, я сделаю тебя ловцом человецев». Знали бы вы, какой я вас рыбой попотчую!
Он говорил и говорил. Ульяница смотрела на него с удивлением. Она впервые в жизни видела такого разговорчивого человека. У них в веси люди были молчаливые — лес, окружавший жилье, учил кротости и смирению.
— На Немигу, дорогие бояре, идете? — продолжал болтать, шагая рядом с Беловолодом, Ядрейка. — Много народу там оседает. А я там родился. Каждую стежку в лесу ведаю. Там и семья моя — жена и трое детей. Князь Всеслав и помощники его добрый город построили. Посмотрите, какой у нас вал. Ого! Двенадцать саженей высотой. Шапка с головы валится. Жить бы и не тужить, да война за войной, война за войной идет на нас. Князь и бояре землю делят. А что челяди делать? Куда податься? Я рыболов, а знаете, что я недавно поймал в Свислочи? Труп человечий, дивчину неживую, дюже пригожую.
Ульяница побледнела. Заметив ее испуг, Ядрейка переменил разговор.
— Где же вы жить будете, бояре дорогие? — весело поинтересовался он. — В поле под кустом? Так человек же не заяц. Это я, Ядрейка, могу на деревьях в лесу ночевать, а вам, молодым, надо плечом в плечо тереться. Вот что я надумал — у меня вы пока что остановитесь. Есть у меня пристройка. На первое время там можно голову приклонить. А потом — Бог вам батька. Не осталось ли еще чего-нибудь, молодица, в корчажке?
Пока он пил, жмурясь и покрякивая, Беловолод и Ульяница радостно переглядывались — доброго человека послало им небо…
II
За сотни поприщ от Менска, на Немиге, в Полоцке, стольном городе Рогволодовичей, в это время донимала людей, наводила на них ужас нечистая сила. Чуть только начинало смеркаться, в разных концах большого города слышался раздирающий душу пронзительный крик. Рукодельные люди сразу же прятались в своих мастерских, бояре приказывали челяди надворной закрывать на дубовые и железные засовы ворота, купцы на шкутах и лайбах, стоявших на Двине, забирались в кипы звериных шкур, в кадки с ячменем и житом. Каждому хотелось затаиться, поскорее заснуть, чтобы только не слышать этого тоскливого, холодного, тревожного, непонятного и поэтому еще более страшного крика. Да спать сверх меры надлежит мертвым, а не живым. Какое-то время спустя, как только унималась дрожь первого страха, множество бледных человеческих лиц припадало, прилипало к окошкам хат. В уличном мраке люди хотели увидеть что-то необыкновенно ужасное, неподвластное разуму. Наиболее смелые выходили во двор, держась за скобку дверей, всматривались, вздрагивая при каждом шорохе, в темноту. Давно замечено, что человеческая душа, даже самая светлая христианская душа, летает, как ночной мотылек на огонь, на все таинственное и загадочное.
«Вурдалак кричит», — с уверенностью говорили многие полочане, и каждый второй мог присягнуть на святом кресте, что своими глазами видел хоть однажды этого оборотня, заросшего диким волосом. Находились и такие, что могли посоветовать, как самому сделаться оборотнем. Для этого надо воткнуть в пень острый нож острием вверх и перекувыркнуться через него.
На петровки, светлой летней ночью, вурдалак закричал в самом сердце города, возле Святой Софии. Перепуганные церковные служки начали читать молитвы, всю ночь ладаном и миром обкуривали дом Господний.
«Князь Всеслав кричит», — шептались назавтра в Полоцке. Сначала говорили робко, с осторожностью, но очень скоро и на торжище, и на боярских подворьях, и в жилищах черного люда эта весть покатилась в полный голос.
«Всеслав прибегает из киевского поруба в свою вотчину и кричат!» Дошла, долетела эта новость и до детинцу до дворца полоцких князей, в котором сидел со своей дружиной Мстислав, сын великого киевского князя Изяслава. Мстислав был человек не робкого десятка, решительный. Он приказал хватать всех, кто распространяет слухи про Всеслава. Но нельзя заковать в кандалы весь город… И тогда Мстислав послал в Киев к отцу гонца, просил, чтобы там, в Киеве, что-то неотложно сделали со Всеславом. Он был даже не против того (правда, не написал об этом в пергаменте), чтобы гонец доставил в Полоцк голову Всеслава. А пока гонец мчался на переменных конях к Киеву, Мстислав укреплял детинец, готовился к худшему.
В оборотня-вурдалака он особенно не верил. Это были конечно же выдумки темного люда, который одной рукой молится, а другой гладит по голове поганского идола. Но Мстислав понимал, за всеми этими байками стоит полоцкое боярство, в большинстве своем не желающее подчиняться Киеву и мечтающее вернуть в Полоцк Рогволодовичей.
В последние дни Мстислав Изяславич молчал, слушал, о чем говорят дружина и те из полоцких бояр, что ненавидели Всеслава и стали кровными друзьями Киева. Когда его вызывали на разговор, пробовали расшевелить, он только сдержанно усмехался и думал про себя: «Гонец в дороге. Гонец мчится из Киева. Когда я покажу людям голову Всеслава, перестанет кричать вурдалак!»
Его учитель ромей Милон однажды сказал: «Цветок миндаля гибнет от мороза, потому что распускается раньше всех. Люди же — от излишней болтливости гибнут. Надо сдерживать язык разумом. Даже дикие гуси, летящие от Киликии до Тавра, боясь орлов, берут в клювы камни, как замки для голоса, и ночью пролетают эту небезопасную дорогу. Человек имеет два уха и один язык потому, что ему надо дважды услышать и только один раз сказать».
Однако гонца все не было и не было, и Мстислав постепенно мрачнел, поддавался общей неуверенности и страху и каждый вечер приказывал распечатать новую амфору с вином. К застолью он приглашал полоцких бояр, щедро угощал их и добивался, чтобы они, пьяные и беззащитные, давали ему роту верности. Большинство бояр клялись ему (язык не отсохнет), но назавтра, остудив голову, одумавшись, многие из них старались держаться подальше от княжеского дворца. Другие уезжали в свои вотчины. Попробуй найди их между лесов и болот!
А нечистая сила между тем все больше забирала власть над городом. Почти каждый вечер кричал вурдалак. Однажды в сумерках по Великому посаду промчалось человек тридцать верховых. Они двигались бесшумно, без единого слова, закутанные в белые саваны с головы до пят. Ужас охватил тех из полочан, кто видел их. Великий посад вмиг опустел. «Мертвецы на конях!», «Деды, предки наши, вышли из домовин!» — понеслось до городу. На посаде как раз нес охрану Вадим, один из Мстиславовой дружины. Его друзья разбежались, попрятались кто куда, а самого Вадима страх приковал к месту. Его чуть не потоптали кони. Он спасся только потому, что успел заложить в лук стрелу и пустить ее навстречу безгласным белосаванным всадникам. Каленая киевская стрела угодила одному из них в бедро, Тот выдрал стрелу, злобно отшвырнул ее от себя. После эту стрелу подобрали и принесли показать князю Мстиславу. На стальном наконечнике была кровь, живая человеческая кровь. «Переодетые скоморохи ездят по городу, убивают моих людей! — набросился Мстислав на воеводу Онуфрия. — Схватить их! А кожу пустить на пергамент! На этом пергаменте я напишу великому князю Изяславу, что Полоцк дал роту на верность стольному Киеву».
Но Мстислав умел не только кричать. Он, когда заставляла жизнь, мог тепло, по-отечески улыбаться. Прогнав прочь Онуфрия, пригласил к себе полоцкого епископа Мину, преклонил перед седобородым стариком колени, попросил ради единой Православной Церкви, ради сестер — Киевской и Полоцкой Софии — смягчить сердца здешних людей, наполнить их лаской и любовью. На следующий день весь церковный клир, с крестами, хоругвями и молитвами, двинулся из Святой Софии. Торжественно и радостно разносился над городом колокольный звон. Плотная толпа шла за крестным ходом, и у всех были светлые лица и светлые мысли. Полочане крикнули здравицу Мстиславу Изяславичу, который, в боевом шлеме и красной плащанице, встретил их на площади возле Софийского собора. Мужи-вечники и князь Мстислав поцеловали крест согласия и мира. Город успокоился, затих, а сам Мстислав поехал к отцу в стольный Киев, оставив за себя Онуфрия.
Ночь выдалась темная, с редкими слабыми звездами. Ветер шумел над сонной Двиной. Волны одна за другой накатывали на берег, вынося из холодных речных глубин камушки, водоросли, всякий хозяйственный мусор, которым так богат большой город. Украла волна у заболтавшейся бабы валек и, поиграв им, выбросила его на берег. Доставал купец из кошелька деньги, упустил из дрожащих пальцев в воду — схватила и тут же зарыла в песок волна и эти серебряные кругляшки.
Уснула река. Спал город. Вурдалак не кричал.
В это самое время возле озера Валовье, что лежит рядом с городом, встретились несколько человек. Они молча вынырнули из темноты, из тишины, молча поднялись на взгорок, стали на колени перед идолом. Грубоватый идол был вырублен из красного твердого песчаника. Когда-то здесь высоко и гордо стоял золотоусый каменный Перун, было поганское капище, собирались люди… Но пришли из Полоцкой Софии христиане, все уничтожили, сровняли с землей, и остался только один этот скромный идол. На день его прятали под корягой на берегу озера, а на ночь сильные и одновременно мягкие, ласковые руки доставали снова, ставили на самой вершине взгорка.
Молчаливые ночные люди помолились идолу, потом произнесли тихо, чтобы их никто не услышал:
— Рубон!
Это был боевой клич полочан, с этим словом полоцкие дружины шли в бой под Новгородом и на Немиге.
Несколько мгновений все молчали. Молчал идол. Свет от слабой, трепетно мерцающей звезды падал на его скорбный красный лоб.
— Что делать? — нарушил тишину молодой звонкий голос. Тот, кто произнес эти слова, волновался, голос его дрожал.
— Надо подумать, боярич Гвай. Надо крепко подумать, — послышалось в темноте. — Видишь, Полоцк спит. Ночь. Собаки воют, чуя зверье.
— Ночь не кончится, если мы все будем спать, — громко и резко сказал Гвай. Он зашумел темным плащом, нетерпеливо топнул ногой. — Беда за бедой, как нитка за иглой. Неужели ты этого не замечаешь, Роман? А может, ты тоже принесешь роту Мстиславу?
Когда Гвай произнес эти слова, раздался звон металла. Рассвирепевший Роман выхватил из ножен меч. Несколько человек порывисто бросились, встали между ними.
— Что вы делаете? Остановитесь! — заволновались все. — Услышат в городе, и нам несдобровать. Миритесь! Сейчас же миритесь!
— Прости, Роман, — тихим голосом проговорил Гвай. — Я оскорбил тебя, но, поверь, я не хотел этого. Само собой слово из уст выскочило. Тебя вчера ранило стрелой на посаде, ты пролил кровь за Полоцк, а я…
Роман шумно, возбужденно дышал. Внутри у него все клокотало от возмущения и обиды. Держа в правой руке меч, он левой крепко, всеми пальцами, сжал себе лоб, чтобы успокоиться.
— Ты меня до самого корня съедаешь, боярич, — сказал он наконец, обращаясь к Гваю. — Ты меня прямо в сердце бьешь. Тяжело слушать твои слова. Но я знаю, не от злости ко мне это, потому что душа у тебя справедливая. О Полоцке ты думаешь, о вотчине Рогволода, о земле Всеслава, князя нашего, который в Киеве в темном порубе сидит. Верность Всеславу мы доказали делом. Гнездило, где ты?
— Я здесь! — встал перед Романом высокий широкоплечий мужчина.
Роман положил руку ему на плечо:
— Хороший из тебя получился вурдалак. Когда ты врешь, сердце заходится. Князю Мстиславу не спится на детинце от твоего воя.
Все негромко засмеялись. Каждый подходил к Гнездиле и похлопывал его по плечу.
— Братаничи, — обратился ко всем Роман, — спасибо вам за отвагу, дружина моя ночная. Если Бог соединит, человек не разлучит. Я верю, никакая сила не разъединит нас, потому что за Полоцк меч свой мы подняли. «Там, где вас двое, там и церковь моя», — сказал Христос. Нас не двое, нас больше, и мы знаем, какому делу наш меч служит. Однако нельзя все время только пугать князя Мстислава. Как и все киевские князья, Мстислав не робкий, с конца боевого копья вскормлен. Надо в чистое поле выходить, биться надо, да вот беда, мала наша рать. Растопчут нас кияне, как на Немиге растоптали. Я был там, я помню.
Он умолк. Все смотрели на него и верили, знали, что он сейчас вспоминает. А виделась Роману покрытая льдом Немига, твердый, плотный снег, красные щиты полочан и киян, залитые кровью кольчуги, стяги и мечи, жар яростной сечи и тяжелые суровые слезы поражения на глазах у князя Всеслава.
— Что же делать? — нетерпеливо выкрикнул Гвай.
— Я все помню, — будто не расслышав голоса Гвая, продолжал Роман. — Потом князя Всеслава схватили возле Рши, в Киев увезли и в поруб бросили. Его семья с княгиней Крутославой и часть уцелевшей дружины затаилась в пуще, за Двиной. В Полоцк Мстислав явился с великой силой, сел на полоцкий престол. Боярство наше помаленьку к новому князю привыкает, уже и роту некоторые дали Мстиславу. Пройдет солнцеворот, другой, и все забудут про Всеслава, про Рогнеду, потому что мед и при Мстиславе сладок и пьян.
— Не забудем! — воскликнул Гвай.
Одобрительным гулом его поддержали остальные.
Роман властно вскинул вверх десницу в боевой перчатке, требуя тишины.
— А пока не забыли, — сурово сказал он, — пока помните Полоту и Рогнеду, давайте снова станем на колени и поклянемся душами предков, которые слушают сейчас нас и смотрят на нас, поклянемся, что мы никогда не изменим ни друг другу, ни делу, которое соединило нас.
Все опустились на колени. Ветер тревожно прошелестел над взгорком. В озере потемнели, расходились волны. Вдруг, разбрызгивая бледно-золотые искры, по темному небу скользнула большая хвостатая звезда. «Небеса подают нам добрый знак», — с радостью решили почти все, кто собрался на этом взгорке. «Небесный камень полетел, — подумал боярич Гвай. — Упадет за Двиной в пущу, и умри, не найдешь его». А боярский холоп Гнездило, державший в поводу коней, только легко вздохнул — снова Огненный Змей понес кому-то богатство… Если яркая полоса в небе — золото понес, если бледная — серебро, если темная — хлеб и зерно. Горшок серебра кто-то найдет утром на своем пороге.
— Братаничи, встретимся ровно через седмицу на этом самом месте. — Роман поднялся с колен. — Пусть каждый из вас будет отважным и сильным, как тур, молчаливым и бдительным, как ночная сова. Готовьтесь, ждите, собирайте верных людей, а я за это время постараюсь встретиться с княгиней Крутославой в двинской пуще.
Он каждого обнял и трижды поцеловал, каждому пожал руку. Потом легко вскочил на коня, ударил его рукой по шее и, взлетев на самую вершину бывшего капища, крикнул оттуда:
— Рубон!
— Рубон! — ответили ему братаничи и начали садиться на коней. У кого не было коня, тот подался пешком. Скоро из темноты послышалось, как Романов конь, спустившись со взгорка, зашлепал по болоту.
Гвай сел на своего Дубка, направился следом за Романом. Почти целое поприще ехал в одиночестве, потом гневно остановил коня, свистнул и нетерпеливо крикнул:
— Гнездило!
— Я здесь, боярич, — отозвался из темноты Гнездило.
— Где ты замешкался, чертов холоп?
Гнездило на вороном коне подъехал к господину. Длинные белые волосы вихрил ночной ветер.
— Твое место возле меня, сзади меня, — строго сказал Гвай. — Почему я никогда не могу тебя дозваться?
Гнездило молчал.
Были они одногодками, боярич и холоп. Гнездилу в свое время вывели с пленом из Туровской земли, а был он до своего холопства сыном вольного смерда. Крепкий, сметливый и быстрый, он недолго ходил на боярском поле за сохою, выбился в боярские конюшие, потому что очень любил коней, мог совладать с самым горячим скакуном.
— Кажется, мой Дубок прихрамывает на левую переднюю ногу, — после долгого молчания сказал боярин.
Гнездило натянул поводья, тотчас же соскочил со своего коня, со словами: «Позволь, боярич…» — подняв ногу Дубка, погладил ее, надавливая сильными пальцами, потом неожиданно резко дернул ее.
— Готово, боярич, — скромно выдохнул он.
Гвай недоверчиво шмыгнул носом, но тут же повеселел, увидев, что конь пошел легче, бодрее.
Они держали путь на юго-восток от Полоцка, в то место, где река Сосница впадает в Двину. Там была вотчина отца Гвая боярина Алексея, на крутой горе стояла усадьба, огороженная дубовым тыном.
Молчаливая ночь сеяла над пущами и болотами свою вековую печаль. Страшновато было и неуютно. Грязь чавкала под конскими копытами. Вылетевшие из своих укрытий в толстых дуплистых деревьях летучие мыши, казалось, готовы были сесть на голову. Молодые зайцы и птицы, пугая коней, срывались с теплых лежанок и гнезд. В темной непролазности лесов слышались треск и сопение — где-то неподалеку спешило по своим делам тяжелое зверье. Ночная земля гудела, вздрагивала, дрожала, столько сил бушевало в ней и на ней, столько жизней загоралось и гасло во мраке.
Вдруг слева от Гвая и Гнездилы из молодого березничка послышался тихий протяжный свист. Постороннему уху могло показаться, что это подала голос какая-нибудь ночная птица. Но боярич знал: так может свистеть только Роман. Он радостно встрепенулся, подстегнул Дубка, помчался туда, к тому березничку. Гнездило не отставал от боярина ни на шаг.
— Ты, Роман? — на всякий случай крикнул в темноту Гвай.
— Я… — Роман вышел из березничка. Неподалеку стоял его конь, щипля траву. — Дозволишь, боярич, у тебя переночевать? — спросил Роман, берясь за стремя Гвая.
— О чем речь, Роман? Радость для меня будет великая, если ты поедешь ко мне. Мой дом — твой дом.
— А отец? Боярин Алексей, я слыхал, строгий… — тянул Роман.
— Отец у меня человек набожный, милосердный, — вспыхнул Гвай. — Мало ли кто что болтает! Чтобы мой отец да не пустил на порог гостя, особенно полочанина?..
— Тогда — в седло!
Роман легко вскочил на коня, поехал рядом с Гваем.
Боярич был конечно же доволен, что человек, на которого он чуть не молился, будет ночевать в его доме. Но то, что Роман сказал об отце, неприятно укололо самолюбие, и он, желая как-то загладить, стряхнуть с души неприятное чувство, набросился на своего холопа:
— Гнездило, почему отстаешь, плетешься как мокрая курица? Смотри, дождешься кнута!
Гнездило уже давно привык к неожиданным вспышкам гнева у своего хозяина, поэтому его угрозу выслушал спокойно. «Пусть покричит, — рассуждал конюший. — Крик не кнут, от него кожа не чешется».
Да счастливый Гвай скоро и забыл про холопа. Он ехал стремя в стремя с Романом, и сердце у него радостно екало, как оно екает у зайчонка, впервые выбежавшего из-под отцовского куста в бескрайнее поле. Он так любил сейчас Романа! Старший товарищ-единомышленник представлялся ему Александром Македонским. Бегите в свои пустыни, персы! Дрожи, Индия! Идет на вас могучий, непобедимый Александр, царь царей, и рядом с ним его отважный оруженосец. «Все отдам за Романа, — расчувствовался и вознесся мыслями боярич. — Брашно свое и жизнь свою. Славу вместе с ним великую добуду!»
А Роман тем временем был занят самыми будничными, самыми земными заботами. Ему, бывшему старшему дружиннику князя Всеслава, за последний солнцеворот столько довелось пережить, перетерпеть… На Немиге его ранили копьем в левое плечо. Долго лечился всякими травами, а когда встал на ноги, Всеслава уже здесь не было, его повезли в Киев, в поруб, и дружины княжеской тоже не стало. Рухнул мир, прежде такой привычный, такой устойчивый и понятный. Раньше князь был пчелиной маткой, а они, дружинники, неутомимыми пчелами. По седмице с седел не слезали, Полоцку и князю славу добывали. Куда только не заносили их кони боевые! До Новгорода и Смоленска, до реки Наровы, где в темных пущах живут ятвяги, до Варяжского моря, куда тащит на своих плечах весенние льдины Двина… Разбили, полонили Всеслава, и не к кому теперь голову преклонить. Не сохой, не гончарным кругом, а мечом привык добывать свой хлеб Роман. Меч остался, вот он, тяжело висит на левом бедре. Только нет того, кому этот меч должен верно служить, нет князя Всеслава, а в Полоцке сидит Мстислав. Вотчиной Рогволодовых внуков владеют Ярославичи.
— Скоро приедем, — весело сказал Гвай. — Уже огонь вижу. Катера не спит, меня ждет.
— Кто это? — спросил Роман, услыхав незнакомое имя.
— Катерина, младшая сестра, — объяснил Гвай. — Красивая. Да ты сам увидишь, Роман. Она все знает. Она за нас, — тихо добавил он.
— Что она знает? — Роман резко остановил коня.
Гвай растерялся, молчал.
— Что же знает Катера, боярич? — не отступал Роман. — Неужели ты рассказал ей про ночную дружину, про всех нас?
— Она никому не выдаст! — горячо возразил Гвай, но голос его дрожал. — Это моя родная сестра. Она видела во сне Рогнеду. Катера за Полоцк, за нас!
Боярич чуть не плакал.
Вдруг ощутив огненное бешенство, Роман круто развернул коня.
— Куда же ты? — Гвай соскочил с Дубка. — Прошу тебя, Роман, брат мой названый, останься. Ну, прошу тебя… Возьми нож и отрежь мне язык, если сестра скажет кому хоть слово. Да я и сам ее убью, задушу, хотя и нет для меня на свете человека родней, чем она.
Роман пронзительно глянул на вконец растерявшегося боярича, подумав, сказал сухо, чужим голосом:
— Только одну ночь я побуду у тебя. Завтра с солнцем уеду.
И — ни слова — куда поедет, с кем поедет… Пыткой было такое недоверие для Гвая.
Темной громадиной выплыла, казалось, вымершая боярская усадьба, огороженная плотным дубовым тыном. Пока молчали собаки, не услышали и не почуяли верховых, так как ветер дул в лицо нежданным гостям.
Лишь капелька света теплилась в кромешной темноте — Катера не спала. Она одна ждала брата.
Вдруг, словно ошалелые, повскакали, заметались собаки. Звонкий, далеко слышный лай расколол тишину. Засветились факелы, свечки. Босые ноги зашлепали по боярскому двору.
— Кто вы будете, ночные гости?! — угрожающе крикнул из-за тына, судя по голосу, уже пожилой человек.
— Открывайте! Это я! — ответил Гвай.
— Кто с тобой, боярич? — продолжал выпытывать старческий голос.
— Открывай, Степан! — раздраженно приказал Гвай. — Со мной мой друг, и мы подыхаем с голоду.
Стукнул тяжелый засов. Дубовые, обитые железными полосами ворота неохотно отворились. Маленький светлоголовый дедок с поклоном встретил Гвая, сказал извиняющимся голосом:
— Много злых людей, лютых разбойников расплодилось на земле. Изменнические души у них. Могли, боярич, схватить тебя подманом или силой и привести к дому, чтобы, прячась за твоими широкими плечами, во двор ворваться.
— Стар ты уже. Еле ползаешь, — весело похлопал Степана по худым плечам боярич.
— Стар, — согласился покорно тот, — И глуп. А вон и боярин Алексей идет. Ждал сынка!
Гвай быстро пошел навстречу отцу.
Боярин Алексей был высок, с широкой черной бородой, с большим горбатым носом. Челядь надворная, толпясь вокруг, держала зажженные факелы, и в неровном изменчивом свете лицо боярина то темнело, то становилось золотисто-желтым. На плечи он набросил лисью шубу, обшитую узорным ляшским золотом. На ногах у него были сапоги из твердой звериной шкуры.
— Где гуляешь, сын? — строго спросил боярин.
Гвай снял с головы шапку, низко поклонился отцу.
— В Полоцк ездил. У костореза тоже был, как ты мне, батюшка, приказал. Режет Илья из большого зуба, который нашел в сухом болоте над Полотою, оклад для нашего святого пергамента. До Покрова обещал кончить.
— А сколько же хочет Илья за свою резьбу? — прижмурил темные глаза боярин.
— Шесть гривен.
— Шесть гривен? За это серебро я могу купить двенадцать свиней или две кобылы. Триста овчин могу купить.
— Святой пергамент не согреет в стужу, как овчина, но он дает вечный свет, — вдруг вмешался в их разговор Роман, стоявший рядом с Гваем.
— Кто это? — в упор посмотрев на гостя, спросил у сына боярин.
— Роман. Старший дружинник князя Всеслава, муж верный и храбрый, — поспешно ответил Гвай. Ему так хотелось, чтобы Роман пришелся отцу по нраву.
— Прошу отведать наш хлеб-соль, дорогой гость, — слегка поклонившись, сдержанно проговорил боярин Алексей.
Роман поклонился в ответ.
В это время с верхней затемненной галереи усадьбы донеслась звонкая девичья песня:
— Катерина! Катера! — закричал Гвай. — Под кленину меня ветер пригнал!
И, задыхаясь от радости, запел в ответ:
Вскоре и сама Катера выбежала во двор, бросилась на шею брату. Столько сестринской любви и нежности было в ней, что все заулыбались, и старый холоп Степан растер сухим кулачком на щеке слезу. И это была не услужливая рабская слеза, когда плачут заодно с господином, а слеза искреннего умиления.
Между поцелуями, охами и взаимными расспросами Гвай на какое-то время забыл про Романа. А тот спокойно стоял и внимательно и как-то строго наблюдал за Катерой со стороны. «Красивая кривичанка, — думал он. — Природа не пожалела для нее красоты, огня и меда. Сразу видно, выросла и живет среди лесов и полей. Лицо чистое, загорелое, как бы светится изнутри солнечным светом. А волосы! Шелковый мягкий лен. Такие волосы должны быть холодными, как струи лесной реки. Они снимают боль с самой жгучей раны».
Он почувствовал, что слишком глубоко погружается в заманчивое и опасное течение своих грез, и сердито нахмурился, прикусил широкими белыми зубами губу, рукой дотронулся до меча. Так он делал всякий раз, когда хотел стряхнуть, сбросить с души излишнюю мягкость и растроганность. Меч, прикосновение к нему напоминали ему о суровости жизни.
На шее у Катеры позванивали крупные стеклянные бусы с позолотою. Казалось, ручеек обвил ей шею. Серебряные, сплетенные из тонкой проволоки браслеты сияли на запястьях. Вся она была стройной, легкой, как луговой ветерок.
Она заметила наконец Романа, вопросительно посмотрела на брата.
— Это Роман, — возбужденно сказал Гвай. — Лучший меч Полоцкой земли.
Лицо у Катеры вспыхнуло. Она поклонилась Роману, и Роман поклонился ей в ответ, и оба они почувствовали, будто какая-то искра, пока еще слабая и неуловимая, пробежала между ними и тотчас же погасла. Но погасла только на миг. Взгляды их снова встретились, и на этот раз уже дольше смотрели Роман — на Катеру, она — на него.
— Да оставь ты этого бродня, — беря дочь за руку, сказал боярин Алексей. Он имел в виду сына своего Гвая, а Роману вдруг показалось, что боярин метит в него, нежданного гостя. Он вздрогнул, слегка покраснел, еще крепче сжал рукоять меча.
Ночная трапеза в боярской светлице была богата мясом, вином и медом. Гвай опьянел, начал целовать сестру, отца — не отважился. Хотел поцеловать и Романа, но тот вывернулся, сказал:
— Я не дивчина…
Боярин Алексей пил много, но головы не терял, все слышал и примечал. Приехавший с сыном гость ему понравился. Однако всем нутром, всем своим обостренным нюхом он чувствовал, что какая-то тайна связывает Гвая и Романа. А в своей вотчине и в своей семье боярин не терпел никаких тайн. Он видел: в сыновней дружбе с ночным гостем верховодит конечно же этот гость, Роман. Слабая косточка у Гвая, слабая душа. Тут уж что есть, то есть. От природы Гвай такой — летит, как мотылек, на сильных людей, своего голоса нет, только визг. «Недотепа, — думал боярин о сыне. — Разве таким я хотел видеть своего наследника? А все жена…» Он с обидой вспоминал нелюбимую, вечно больную боярыню Ольгу. И сейчас она лежит где-то в темной опочивальне, стонет, жалуется Богу на свои болезни. Разве может холодная кровь родить горячую? С дочкой Катериной другое дело. В отца пошла, вся в отца.
Боярин вдруг перехватил взгляд, который Роман бросил на Катеру. «Ах ты, кот шкодливый! — задохнулся от гнева боярин. — За кого глазом зацепился? За дочку мою, за боярышню… А кто ты сам? Болтается у пояса меч, вот и все богатство. У меня таких мечей полная кладовка. Нет, голубок. Откуда пришел, туда и иди». Боярин шумно встал, перекрестился перед божницей, сказал:
— Будем спать ложиться, тушите свечки.
Романа положили на огромной медвежьей шкуре. Но сон его не брал. Заложив под голову руки, лежал он на спине, смотрел в темноту перед собой. Где-то паук приканчивал муху, попавшую, на свою беду, в паутину. Но скоро муха умолкла, и стало опять тихо, тихо до дрожи во всем теле, до тошноты. Казалось, вдруг вымерла вся боярская усадьба — не подавал голоса человек, не ржал конь, не мяукал кот, не хлопал крыльями петух. Неужели все так крепко спят? Неужели Катера тоже спит?
Роману хотелось, чтобы красивая дивчина не спала, чтобы она, как сейчас он, вслушивалась в глухую темноту, чего-то ждала, как ждет и он. Но чего он ждет? Какой свет мог вспыхнуть в беспросветной темени, чтобы от одного лучика этого света сладко и больно вздрогнуло сердце? Он не знал. Он ждал.
По-кошачьи тихо ступала ночь, волчьеглазая ночь, бесконечная ночь. Своим пологом она затянула небо и землю от Полоцка до Киева, шагала через псковские леса, через грязи смоленские до самого теплого василькового моря, где в шеломах мертвых витязей живут каменнокожие крабы и золотоперые рыбы. Ночь одним своим крылом слабо шелестела над бессонным Романом, другим дотронулась до поруба, в который, после долгих разговоров с печерскими чернецами, снова посадили князя Всеслава. Никому не было спасения от ночи. Большинство людей покорялись ей, и люди засыпали, кто с тревогой, кто с надеждой. Тот же, кого не одолела ночь, не спал, до мелочей припоминал прожитый день, прожитую жизнь.
Боярину Алексею тоже не спалось. О сыне Гвае и о дочке Катерине думал боярин. Не с добром (задави его горой!) приехал сегодня этот княжеский дружинник Роман. Распри, смуту внесет он в семью. Глянул огненным дьявольским оком и Катерину, как цепью, приковал к себе. Уже успела шепнуть челяди, что дюже нравится ей этот красивый Всеславов гридень. Правда, то, что говорят женщины, надо записывать не на пергаменте и не на бересте, а на воздухе и на быстротечной речной воде, потому что все у женщин меняется, ни в чем нет постоянства у длинноволосых и длинноязыких Евиных дочек. Но боярин хорошо знал горячий, неуступчивый отцовский нрав Катерины и переживал за нее.
Вспыхнула злость на Гвая, на сына. Вот дуралей, ярыга. Шастает по земле, как ветер. Одно знает — пить, гулять, а выпьет лишнее, затуманится и тащит на отцовский двор всех своих дружков-товарищей.
Боярин Алексей гневно встал с широкого одра, нащупал рукой и зажег свечу. Поискал глазами, что бы накинуть себе на плечи, ничего не нашел, зло сплюнул. Так и пошел к сыну в исподней рубахе, с открытой волосатой грудью.
Гвай спал, свернувшись в клубок, что-то бормотал во сне, чмокал мокрыми губами. Боярин в бешенстве схватил сына за ухо. Оно было мягкое, розовое.
— Вставай, змееныш ты этакий! — прошипел боярин. Волю голосу не давал, не хотел, чтобы Роман и челядь слышали.
Гвай проснулся, сел. Повел испуганными, затуманенными глазами. Боярин шлепнул сына по щеке, правда, только слегка, только для острастки.
— Кого с собой притащил? — пронизывая Гвая черными блестящими глазами, спросил Алексей.
— Батюшка, за что караешь? — прикрыл щеку ладонью Гвай. Он все еще никак не мог проснуться, и казалось ему, что бьют его и о чем-то спрашивают во сне.
Боярин остыл немного и начал действовать уже более спокойно и рассудительно. Взяв золоченый ромейский кубок, он зачерпнул воды из дубового, окованного железными обручами ведра и плеснул холодной водой сыну в лицо. Гвай на миг захлебнулся, потом затряс головой, залепетал:
— За что караешь?! В чем я виноват перед тобою?
— Тихо, иродово семя! — осадил сына боярин. — Кого, спрашиваю, приволок с собой?
— Я же говорил, — наконец очнулся, пришел в себя Гвай. — Это Роман. Лучший меч Полоцкой земли.
— «Лучший меч», — передразнил его боярин Алексей. — Тьфу ты, душа баламутная. Наговорили ему, наплели, а он и поверил.
— Да я сам видел, как Роман дерется, — горячо возразил Гвай. — Нет ему ровни!
— Ну и что? Тебе-то что из того? Ты — боярский сын. Помру, тебе вотчину оставлю. А он — трава придорожная. Говори, на какое дело он тебя подбивал? Ну!
Боярин Алексей снова замахнулся. Гвай испуганно глянул на тяжелую отцовскую руку, побледнел, с трудом шевеля губами, тихо сказал:
— Хочет он князя Всеслава из поруба вызволить…
— Кончилось лето, а он по малину, — присвистнул боярин. — Вызволить Всеслава хочет. Да Всеслава вся киевская рать охраняет. И кому нужен сегодня его Всеслав? Мне? Тебе? Слава Богу, Мстислав Изяславич нас, полоцких бояр, не обижает. Живем за новым князем как за каменной стеной. И мы ничего против Мстислава не имеем. Скажи, ты дал согласие этому… Роману?
— Дал, — уныло ответил Гвай.
— Ах ты ярыга! — снова отвесил боярин затрещину сыну. — В погреб запру! На цепь посажу! Сырую репу будешь у меня жрать! На колени, змееныш, не то позову холопов с палками, тогда ты у меня не так запоешь.
Перепуганный до смерти Гвай повалился разгневанному отцу в ноги. Хмель и сон сразу вылетели из головы.
— От безделья все это, ну, скажи ты, ни на пса не годен, — постепенно остывая, продолжал боярин Алексей. Ему приятно было видеть сына смирным и покорным. — С этим… Я не хочу, чтобы ты с ним знался. Зачем тебе такой подстрекатель?
А Гваю вдруг вспомнилось озеро Воловье, ночь, молчаливый каменный идол, ветер над взгорком, лица друзей и — слова Романа: «Если Бог соединил, человек не разлучит!» Ему стало так жалко себя, слабого, униженного, подневольного, до того жалко, что слезы сами собой покатились из глаз.
— Вот-вот, — подохотил отец, — и мужчине не грех поплакать, лишь бы люди не видели.
Он нагнулся, погладил сына по голове.
Не спала всю ночь и Катера. Молодой красивый гость стоял перед глазами. Как ни старалась она забыть о нем, что ни делала — и молилась, и пила настой из горькой пустырной травы, которая нагоняет слабость и сон на человеческую душу, — ничего не помогало. Тогда она позвала челядинку Ходоску, рассказала ей о своих страданиях, и та под великим секретом принесла к боярышне в светлицу тринадцать рожаниц. Это были маленькие женские фигурки, вылепленные из глины вперемешку с горохом, пшеницей и житом. Рожаницы извечно охраняют женщину, вселяют в нее веселость и жизненную силу. Ходоска заставила Катеру раздеться, замереть посередине светлицы, а сама осторожно, точно боясь уронить, стала расставлять глиняные фигурки вокруг нее.
Расставила двенадцать. Последнюю, тринадцатую, отдала Катере, строго потребовав:
— Разбей ее, боярышня!
Катера испуганно держала в руках красную безглазую фигурку. Какой-то неясный страх сжал сердце. Она не могла двинуть рукой. Если бы все это увидел отец, то досталось бы и Катере, и Ходоске. Особенно Ходоске. Отец христианин, и все давнишнее, все поганское для него — дикие лесные суеверия, и не больше. Своих челядинцев он очень строго карает за любовь к старым богам. Он, говорят люди, и князя Всеслава ненавидит за то, что тот не спешил уничтожить все поганские капища.
— Разбей, боярышня! — снова приказала Ходоска.
Растерянная Катера опустилась на колени, легонько стукнула головкой глиняной фигурки о дубовый пол. Рожаница развалилась. Кусочки сухой глины с ржаными зернами лежали маленькой грудкой.
— Плюнь на прах и тлен трижды! — велела Ходоска боярышне.
Катера послушно выполнила приказ. Почувствовала какую-то опустошенность, будто стадо диких туров вытоптало ей душу, закрыла глаза.
— Сиди так до третьих петухов, — продолжала Ходоска. — И не переступай через святой круг.
Потушив свечу, Ходоска вышла. Катерина осталась одна в полумраке с молчаливыми безглазыми рожаницами. Страх с еще большей силой охватил девушку, своими холодными когтями, казалось, впился в самое сердце. Чтобы избавиться от этого страха-наваждения, она левой рукой нащупала у себя на груди бронзовый нательный крестик, поднесла его к губам, горячо поцеловала. Ей стало немного легче. Но вдруг из мрака (то ли это ей показалось, то Ли было на самом деле?) сверкнули круглые огненные глаза. Взгляд этих глаз прожигал душу насквозь. «Клетник… домовой, — обмерла Катерина. — Дух, который охраняет клети и амбары… Он чует огонь и предупреждает хозяина об опасности, появляясь то во сне, то в темноте».
Но огненные глаза исчезли, в усадьбе, как и прежде, было тихо — ни звука, ни скрипа, — и Катерина постепенно успокоилась, начала думать о Романе. Живя среди лесов и полей, где всегда поет ветер, то злой, вихревой, то ласково-беззаботный, где в непогодь глухо шумят черно-серебряные озера, где тоненько шелестит сухой тростник, она с детства носила в самой потаенной глубине своей души песню. Та песня была с ней и днем и ночью, у нее не было слов, будто кто-то навсегда натянул в сердце неумолчную серебряную струну. Та песня отзывалась на каждую мелочь, волновавшую молодую душу. И временами, бродя возле Двины или сидя у оконца своей светлицы, Катера что-то шептала, напевала что-то непонятное ей самой. Челядники говорили: «Наша боярышня снова молится Христу. Наверное, одна ей дорога — в монастырь. Быть ей Боговой невестой». Боярин Алексей, слушая такие разговоры, хмурился, комкал в кулаке бороду. Он любил красавицу дочку, желал ей счастья, однако, хотя и жил в набожности, хотя и верил небесному провидению, не мог согласиться, что самое завидное девичье счастье — в монастыре. Раза два, приглашая на бобровую охоту сыновей знакомых бояр, он показывал их Катере, но на нее они производили не большее впечатление, чем луговые шмели, — суетятся, гудят, пьют мед с цветков.
И вот теперь, сидя на дубовом полу под бдительной охраной безголосых рожаниц, Катерина почувствовала, как оживает, жгуче звенит в глубине души таинственная тревожная струна, которую тронул, сам того, наверное, не заметив, молодой Всеславов дружинник. Великий страх охватывал Катеру, однако уже не клетника она боялась, не хитрого бесшумного домового с мягкими волосатыми пальцами, а того неожиданного чувства, которое вспыхнуло в ней и разгоралось, и не было от манящего сладкого пламени никакого спасения. В диковатой, погруженной в свои непонятные посторонним мысли девушке просыпалась женщина. И не одну только радость несло с собой это пробуждение. Были в нем тоска по дням юности, которые больше не повторятся, по ранним белоснежным лилиям, которые всплывут, конечно же не раз еще всплывут из черных озерных глубин, но уже не для нее. Девичья душа, каждая в свое время, должна переродиться, перелиться в душу женскую, более мудрую и щедрую. «Зачем Гвай пригласил к нам Романа? — растерянно думала Катера. — Не появись он здесь, я, как и раньше, пела бы свои песенки, слушала шум леса и реки. И все было бы хорошо…»
В таких муках-мыслях, в таких бессонных видениях прошла ночь.
Наутро боярыня Ольга, увидев дочку, слабо всплеснула руками, воскликнула:
— Что с тобой. Катера? Здорова ли ты?
— Здорова, мама, — ответила Катера и поцеловала мать в бледную холодную щеку. Она любила мать, крепко любила, но какой-то жалостливой любовью и поэтому никогда не делилась с нею своими сердечными тайнами.
Боярин же Алексей сразу догадался, какой червяк точит румяное яблочко. «И сына и дочку хочет в один карман впихнуть», — со злостью подумал он о Романе. Однако гостя не гонят со двора, великий грех отказать в приюте путнику, и боярин, приязненно улыбаясь, за завтраком снова стал потчевать Романа. А улучив минутку, приказал своему верному тиуну Макарию конно мчаться в Полоцк и сказать воеводе Онуфрию о сговоре, который учиняется против него и Киева. Макарий был из тех, кому не надо повторять дважды, — только рыжий конский хвост мелькнул над Двиной через миг после того, как боярин произнес эти слова.
Гвай пил мало, старался не смотреть в глаза Роману. Если бы кто сказал раньше, что он, Гвай, может стать предателем, продать близкого ему человека, он расколол бы за такие слова обидчику череп. А вот не устоял перед отцом, сломался, все выболтал о ночной дружине, и про клятву рассказал, и теперь чувствовал себя будто в аду на горячих угольях.
Старый боярин Алексей недаром злился и гневался. Утром Катера и Роман все смелее и смелее улыбались друг другу, уже вместе и цветы рвали на обрывистом берегу Двины. И столько радости было в глазах, что каждый, кто посмотрел бы на них в этот час, сразу сказал: «Влюбились. Из одной криницы поил их Бог!»
«По кожуху и рукав шукай», — наливаясь гневом, думал между тем боярин Алексей. Никогда тому не быть, чтобы боярская дочь миловалась с человеком без роду и племени. Что из того, что этот Роман княжеский дружинник? Где его князь? Сидит, как червяк, под землей. Князь только тот, у кого сила, власть, храбрая дружина, перед кем сама шапка с головы валится.
Катера же, как настоящая дочь лесов и лугов, целиком отдавалась своей радости. Ей было хорошо и весело. Струна в глубине ее души пела в полный голос, и Катера не хотела прерывать эту счастливую песню.
— Вой, — смеясь, сказала она Роману, — Гвай хвалил тебя, говорил, ты мечом и копьем хорошо владеешь. Это правда?
— Может, и правда, — ответил Роман.
— А сможешь ли ты в козий рог сыграть?
— Никогда не играл, — признался Роман.
— Эх ты, а еще Всеславов дружинник. Смотри.
Катера быстренько собрала человек двадцать молодых челядинов, всех, кто в это время был во дворе. Они взяли загодя приготовленные длинные палки, круглый деревянный шар, разделились на две дружины и с оглушительным радостным криком начали загонять шар за выкопанную на земле черту. Каждая дружина старалась как можно быстрее загнать шар за черту противника. Разноголосица стояла несусветная, с громким стуком сталкивались, скрещивались палки. По всему видно было, что не впервые видел широкий боярский двор такую игру-сечу. Но самым неожиданным для Романа было то, что красавица Катера тоже схватила палку и ринулась в самую гущу игроков. «Ну и дивчина», — даже прищелкнул языком от восхищения Роман.
— Боярышня! — загудели распаренные, задохнувшиеся от беготни челядины и родовичи из обеих дружин. — Боярышня, стой за нас, переходи на нашу сторону!
Деревянный шар прыгал, мелькал, как смертельно перепуганный зайчишка. Со всех сторон его лупили палками.
— Загнали в козий рог! — загремело вдруг на дворе. Это значило, что шар перекатился за черту. Победители радостно замахали палками. А те, кто проиграл, понурились, кулаками вытирали с раскрасневшихся лиц пот.
— Долго ли у нас погостюешь, вой? — спросила Катера, подходя к Роману.
— Утром поеду, — ответил Роман.
И обоим сразу стало грустно. Катера почувствовала, как смолкает струна, которая так весело, так беззаботно звенела в душе. Глаза боярышни потемнели.
— Катерина, скажи Гваю, пусть выйдет, мне надо с ним поговорить, — попросил Роман. — Скажи, пусть не прячется от меня. Я же вижу, что он прячется. Пусть выйдет, и мы поговорим.
Но Катера будто и не слышала того, что сказал Роман. Стояла и то ли с болью, то ли с надеждой смотрела на дружинника.
— А почему, Роман, ты ничего не хочешь сказать мне? — вдруг тихим голосом проговорила она.
Роман вздрогнул. Щеки его запылали. Дыхание прервалось.
— Ты лучшая из девушек, каких я видел, — сказал он. — Ты сама не знаешь, какая ты хорошая. У меня есть только меч, щит и боевой конь. И у меня есть князь Всеслав, которого я должен вырвать из неволи. Если бы я мог. я бы все княжество, все богатства земные отдал бы тебе. Катера.
— Правда? — вся засветилась боярышня.
— Вот тебе святой крест.
— Ой, Роман, — вскрикнула Катера, — и ты же такой хороший, такой хороший… — Она не знала, что сказать, не находила слов. Потом вдруг махнула смуглой рукой, выдохнула: — Побегу искать Гвая. Сейчас приведу.
Роман смотрел ей вслед, любовался ее стройной фигурой и с грустью думал о том, что не может ответить чувством на ее чувство — он дал зарок святой Полоцкой Софии служить до конца своих дней князю Всеславу, только ему одному… Пока князь в плену, в темнице, нет покоя и счастья дружиннику Роману.
Подошел Гвай, настороженный и явно растерянный. Молча остановился против Романа, взгляд отвел в сторону.
— Утром едем, — сухо сказал Роман. — Больше не пей вина. Скажи челядникам, пусть коней готовят. Дорога дальняя.
— Я заболел, — как ребенок, солгал Гвай. — И… и не могу с тобою ехать, Роман… Клянусь Богом, я заболел…
Роман зло насупился. Он еще вчера понял, догадался, что боярский сынок что-то надумал — гнется туда-сюда, как пустой колос, выскальзывает, как линь из рук. Захотелось крикнуть, даже ударить Гвая, до того в нем все кипело, но сдержал себя, только прикрыл глаза и тихо сказал:
— Что ж… Когда закалка дрянная, меч становится соломенным и начинает ломаться. Только упаси тебя Бог, боярич, сказать кому-нибудь про ночную дружину, про клятвы наши. Помни — прибежит вурдалак и перегрызет тебе горло.
Гвай, услышав эти слова, побледнел и еле устоял на ногах.
— Ты уже сказал? — догадался Роман. — Ты сказал, своему отцу. Ах ты оборотень! Гнилая душа!
Рука сама собою потянулась к мечу. Гвай с перепугу икнул и бросился наутек. И в это время отовсюду — из терема, из подвалов и холодных амбаров — выбежали боярские холопы, кто с копьем, кто с дубиной или кухонным ножом. Старик Степан, надворный челядин, спустил с привязи собак, и они с лютым лаем ринулись на Романа. Первого пса, огромного, клыкастого, Роман развалил пополам ударом меча. Другой впился ему в левую ногу, но Роман свободной так заехал ему под дых, что тот отлетел в сторону, завизжал и затих.
Боярская челядь, как бы споткнувшись, остановилась в нескольких шагах от Романа. Он смотрел на людей и видел злые, но растерянные лица. Никто не отваживался броситься на меч первым, когда по нему уже стекала собачья кровь.
— Чего стоите?! — в смятении закричал на холопов боярин Алексей. — Камнями его! Камнями!
Челядь начала собирать камни и швырять в Романа. Он прикрылся щитом.
— Так-то ты уважаешь гостей, боярин? — выкрикнул Роман, опускаясь под градом камней на колени. — Бог тебя за это на том свете в каменную стену замурует навеки, помяни мое слово.
В этот миг откуда-то сверху, казалось с самого неба, раздался голос, который услышали все.
— Отец! — громко, отчаянно кричала Катера. — Посмотри сюда! Если ты не отпустишь живым Романа, я спрыгну вниз, я разобьюсь!
Все подняли головы. Катера стояла на самом коньке терема. Одной рукой она держалась за дубовый шест, на котором крепился веселый раскрашенный петух, ногу занесла над бездной. Никто не мог понять, как боярышня очутилась там. Казалось, вот-вот сорвется.
Боярин Алексей долго смотрел на дочь, потом вяло махнул рукой. Лицо его вдруг как-то сморщилось, постарело. Челядники выпустили из рук камни, беспорядочной гурьбой подались обратно. Только собаки остались неподвижно лежать посреди опустевшего двора.
— Береги тебя Бог, боярышня Катерина. Век тебя не забуду, — сказал Роман, тяжело поднимаясь на ноги. У него горела спина, болело колено.
— И я тебя не забуду, Роман! — крикнула Катера. — Возьми мой оберег, пусть он придаст тебе силы в пути-дороге.
Она сняла с тонкого смуглого запястья серебряный браслет, бросила вниз. Роман поймал, поцеловал, поклонился Катере.
— Дайте коня княжескому дружиннику, — приказал боярин.
Держа Романова коня на поводу, во двор вылетел Гнездило. Можно было подумать, что он только и ждал этого приказа. Роман не спеша подошел, взял своего коня, не спеша умостился в седле, еще раз, сидя в седле, низко поклонился Катере. Старик Степан открыл ворота, глядя на порубленных собак, над которыми уже кружились мухи, покачал головой.
— А этот куда собрался? — как будто очнувшись от оцепенения, ткнул пальцем боярин на своего конюшего Гнездилу. Тот гарцевал возле Романа на добром вороном жеребчике.
— Пусть едет, — отчего-то вздохнул, не глядя на отца, Гвай.
Боярин внимательно посмотрел на сына, сморщился, плюнул и вялой, старческой походкой поплелся в терем.
III
Беловолода и Ульяницу Ядрейка, как и обещал, приютил в своем доме. Не сказать, чтобы роскошным было это жилище, не княжеским и не боярским, но они были вместе, всегда вместе, имели крышу над головой, постель. А чего еще надо влюбленным?
Жена и дети встретили Ядрейку, словно выходца с того света. Жена сначала обомлела, меньший сын со страху залез в кадку. Две седмицы не было человека дома, думали, пропал совсем — Иван Огненная Рука крут на расправу, — а он, смотрите, люди добрые, снова стоит на пороге, почесывает свой круглый животик и улыбается.
— А вот и я! — весело закричал Ядрейка, оглядывая свою хатку. — Женка ли звонка, детки ли гудят? Да что ты, жена, снопом валишься? — Он зачерпнул березовым ковшом воды из дубового ведра и плеснул ей в лицо. — Мертвецов назад не носят, однако же я, слава Богу, не мертвец. Я еще жив, женка, жив, и ночью ты это поймешь. Посмотри, каких я ангелов привел. То ли я их в пуще нашел, то ли они меня, и сам не пойму. А где же мои дети? Где мои грибки-боровички, лисички-сестрички?
Скоро хатка наполнилась радостью, шумом, смехом, слезами — всем тем, что после долгой разлуки снова объединяет людей, если они любят друг друга. Беловолод и Ульяница смотрели на этот веселый переполох, на белоголовых ребятишек, которые дружно полезли на Ядрейку, как муравьи на согретый солнцем пенек, поглядывали на самого хозяина, совсем, казалось, потерявшего рассудок от встречи с семьей: он то мяукал котом, то кукарекал петухом, не переставая счастливо тискать и обнимать своих детей.
— Oro-ro! — кричал Ядрейка. — Какой я еще живой! Неси, жена, мед, неси рыбу, все, что есть!
Устроившись в Ядрейкином жилище, Беловолод пошел посмотреть город, начавший расти на том месте, где Немига впадает в Свислочь. Город ставили на равнине, на которой только с северной стороны виднелась невысокая гора, поэтому жители насыпали могучий оборонный вал. Четыре солнцеворота рубили лес, потом сосновые бревна положили в восемь накатов, засыпали землей, перемешанной с речным илом. У подножия вал был пятнадцати саженей шириной. С внутренней его стороны шла еще одна полоса укреплений — сложенные из толстых бревен клети, набитые вязкой землей. Под солнцем и ветром земля эта превратилась в настоящий камень. Вторая полоса укреплений была значительно выше первой, около девяти саженей. Как подумалось Беловолоду, это делалось не только для защиты от врагов. Недругом здесь, на болотистой равнине, была еще и вода. От паводков спасались меняне, возводя этот вал.
Въездные ворота с дубовой башней были прорезаны в южной части вала. Улица Великая вела от ворот через весь детинец к деревянной церкви. Рядом с церковью лежали кучи огромных камней — и круглых, и обтесанных. Видно было по всему, что Менск собирался строить каменный храм.
На детинце деревянные строения стояли впритык одно к одному, не оставалось между ними ни пяди свободного пространства. Узкие улочки были вымощены жердями и бревнами. Повсюду белели и желтели щепки — еще недавно здесь махали топорами плотники. Много лежало доброй пищи для огня, для пожара, который мог заняться от любого уголька и любой искры.
Пока Беловолод бродил по городу, ему встречались мастеровые люди, купцы, бояре, но большую часть местного населения составляли вои-дружинники в островерхих шлемах, с красными щитами, с копьями в руках, с суровыми лицами. Менск стоял на порубежье Полоцкой земли, с юга и запада сюда в любой час могли нагрянуть враги.
Беловолод заметил, что за валом почти не было посада. Редко где лепились хатки, да и те вросли в землю, точно боялись показаться на глаза. Здесь человеку еще опасно было жить в чистом поле, кто мог, тот перебирался за городскую стену.
С напольной стороны вала возле чахлого заболоченного леска стояло мрачноватое строение — потемневший от снега и дождей дубовый поруб с каменным крестом наверху. Люди почему-то обходили это место. Беловолод заинтересовался, подошел к лестнице, прибитой к стене, залез наверх и чуть не свалился оттуда от жуткого чувства, которое охватило его. Поруб почти доверху был наполнен человеческими костями. Вповалку лежали скелеты и черепа! Большие и маленькие, детские, целые и поврежденные. «Костерня, — догадался Беловолод. — Столько людей отдало Богу душу в сечах, что не хватило рук и сил закопать их в землю». С дрожью в ногах спустился он вниз и поплелся опять к Ядрейке, дав себе зарок никогда больше не подходить к этому страшному месту.
Ульяница очень боялась, что менский поп может не обвенчать их, прикажет ей возвращаться в свою весь, туда, где живут крестные мать и отец. Но Ядрейка договорился с попом, и какое-то время спустя взволнованные Беловолод и Ульяница стали перед аналоем. Радость необыкновенная охватила их сердца. Солнце лучисто сияло над Менском, и Ульянице казалось, что это Бог улыбается ей и Беловолоду из своих небесных золотых палат.
Чернобородый поп в ризе, обшитой по подолу золотыми кружевами, пропел святую песню, глядя в старый пожелтевший пергамент. Потом взял Беловолода за чуб, спросил строгим голосом:
— Скажи мне, жених, можешь ли ты быть мужем этой молодке? Не станешь ли бить ее когда-нибудь кулаком или палкой? Бросишь ее или нет, если она станет больной, искалеченной, чесоточной?
— Клянусь Богом, буду ей добрым мужем до самой кончины, — ответил Беловолод.
После этого поп обратился к Ульянице, спросил, будет ли она заботиться о семье, будет ли ухаживать за мужем, если Бог нашлет на него хромоту, сухорукость или слепоту. Ульяница поклялась быть верной мужу до могилы. Довольный поп и прислуживавший ему дьяк надели молодым на головы венки, сплетенные из веток деревьев и луговых цветов. Венки были обвиты шелковыми лентами, и на тех лентах читались слова: «Растите и размножайтесь!» Потом поп, дьячок и Ядрейка выпили меда.
После венчания в церкви молодые вернулись к Ядрейке и, дождавшись сумерек, попросили согласия на свой брак у старых богов, у Рода и у рожаниц. Ядрейчиха полной горстью сыпала им на головы горох и жито. Сухие горошины легонько стукали Ульянице по лбу, падали и раскатывались во все стороны.
* * *
Беловолод сразу же впрягся в работу. Достал из узлов и мешков все свои инструменты, поставил рядом с жильем небольшую глиняную печечку, чтобы всегда под рукой был огонь, приготовил наковальню, молотки и молоточки, и скоро окрестности с утра до самого вечера стали оглашаться дробным стуком-перестуком. Казалось, дятел решил расправиться со старым, отжившим свой век деревом. Ядрейкины дети частенько прибегали сюда, садились вокруг и, словно завороженные, смотрели на зверьков и птичек, которые, казалось, выплывали из глубины металла. Беловолоду хотелось как можно скорее сбыть товар, получить за него побольше нагатов и выкупить у Ядрейки жилише.
Ульяница между тем варила, мыла и шила, вместе с женщинами ходила за городской вал по грибы и орехи. Однажды купила возле вала рогатую желтоглазую козу, привела на поводке. Беловолод отгородил для нее угол, и начала коза жить вместе с ними, да такая оказалась умница, резвуха, что они не могли на нее нарадоваться, попивая сладкое жирное молоко.
Но шли дни, и тоска начала точить Ульяницу. Беловолод, занятый своим делом, сначала ничего не замечал, стучал и стучал молоточками. Но тучки на светлом женином лице становились все более темными, и не заметить их было уже невозможно. Однажды он ласково взял Ульяницу за плечи, спросил с тревогой:
— Что с тобой?
Слезы, как спорый дождь, брызнули у нее из глаз.
— Карает меня Бог, — безутешно заплакала Ульяница. — Карает за то, что без родительского благословения пошла под венец.
Беловолод вконец растерялся.
— Чем же он карает тебя?
— Не чую дитяти в чреве своем. Сухое лоно мое. Бесплодьем карает Христос.
Беловолод ждал чего угодно, только не этого. Стоял, гладил жену по спине и не знал, что ей сказать. Только и промолвил:
— Молись Святой Богородице. Она услышит.
Как раз в это время к ним зашел Ядрейка, принес рыбы. Глянул на невеселых молодых, бодро заговорил:
— Чего притихли, пташечки? Где щебетанье ваше? Есть хлеба край, так и под елкой рай. А я вам вот к хлебу рыбы принес. Угощайтесь, Ядрейку славьте.
Впервые Беловолод и Ульяница не улыбнулись в ответ на Ядрейкины слова, только тихо кивнули головами, поблагодарили за угощение. Ядрейка подозрительно посмотрел на них, фыркнул носом, как еж, обиделся.
Ночью они со всей страстью, с горечью и надеждой отдались любви. Потом Беловолод уснул, а Ульяница лежала, обессиленная, и смотрела в густую, плотную темень. Слезы текли по ее щекам. «Мать Божья, — мысленно просила она, — ты все можешь. Дай мне дитя. Зайчиха родит зайчат, волчиха — волчат, птицы небесные выводят птенцов. Дай мне дитя, дай сына, похожего на мужа моего Беловолода. Ни о чем я тебя не прошу, только об этом».
А несколько дней спустя Ядрейка, узнав от жены про беду Ульяницы, сказал Беловолоду:
— Хватай свои манатки, бери жену — поедем в пущу!
— Зачем? — не понял Беловолод.
Ядрейка засмеялся.
— Хочу опять на те самые березы залезть и всю ночку прокуковать. Люблю сидеть на березах. Мне бы птицей родиться, вот бы уж насвистелся, на весь свой век.
Беловолод оставался хмурым, ему было не до шуток. Заметив это, Ядрейка объяснил:
— К святым людям поедем, к старцам. Живут они в непроходимых зарослях, на болотах, от ясного солнца прячутся. Сами себя смиренными называют и большие мастера людские хвори излечивать.
Собирались недолго. Утром сели в лодку и, едва заиграло на востоке солнце, поплыли вниз по Свислочи. Беловолод и Ядрейка на веслах сменяли друг друга. Ульяница, сжавшись в комочек, сидела не двигаясь, смотрела на прозрачно-синюю воду.
— Этих смиренных я позапрошлым летом нашел, — рассказывал Ядрейка. — Ловил бобров и подался по лесным ручьям, что в Свислочь впадают. Там такие заросли, а потом и ельничек щетинистый, я чуть ноги не сломал. Продрался через ельничек и вдруг увидел стену из бревен. И дымок из-за стены вьется. Испугался я, как щенок. Уже хотел дать деру, но тут песня послышалась. Люди за стеной запели. Ну, скажи ты, как в церкви. И голоса все мужские, женских не слышно. А я же, бояре мои дорогие, человек очень любопытный. Подполз на животе к этой стене, брюхо в грязи измазал, но полз. И как раз на маленькие воротца наткнулся. Толкнул я их легонько рукой, открыл. Смотрю — посреди двора люди стоят. Все в белых рубахах, подпоясанных лыком, босые. а на головах шапки-ушанки. Были там и деды бородатые, и мужчины, и хлопчики-подростки. Одним словом, разный люд. Однако ни одной женщины! Попели они и умолкли. Потом двое парней откуда-то приволокли деревянного идола, похожего на тех, что от старых богов остались. Думаю, молиться будут идолу, не иначе, а они схватили прутья, палки и хлестать его начали, бить. Да и бьют-то, гляжу, со всего плеча, не жалея. Дереву, конечно, не больно, хоть ты об него лбом стучи, но зачем же злость такая? Без причины, подумал я, злости не бывает. А сколько тех причин на свете? У нас в Менске котляра Артема хоронили, в гробу за городской вал несли. Тихий был при жизни человек, добрый, никого, кажется, не обидел. А людям все равно не угодил, после смерти не угодил. Шли и ворчали: «Дюже тяжелый. Нести тяжело…» Вот так, дорогие вы мои бояре. Значит, гляжу я через воротца и думаю: недаром идола лупят, есть на это какая-то причина. И пока я до причины этой додумывался, схватила меня крепкая рука за воротник, и гаркнул человек над самым моим ухом: «Твой батька хлевы закрывал, когда коней воровал, а ты почему не закрываешь?» Обомлел я, бояре вы мои дорогие. И обидно мне стало, так как никогда батька мой, царство ему небесное, ну ни крошки чужого не взял. Оглянулся я, а надо мною, гляжу, стоит старец — борода как снег, очи ясные, синие, и этими очами в саму душу мне залезает…
— Кто же это был? — спросил Беловолод.
— Да старец. Они там все смиренники. Нет у них имен. Приходит к ним в пущу человек и сразу имя свое забывает.
— Почему? — удивилась Ульяница.
— Если бы я знал… А детей они не имеют. Говорят, что дети рабов только рабов и плодят, а человек вольным должен жить.
Река между тем все углублялась и углублялась в пущу, в глухомань. Когда-то буря повалила здесь деревья, и по обоим берегам лежали, гнили толстые колоды. Длинные сухие сучья торчали, как копья. Множество звериных тропинок вело к воде, но самих зверей не было видно. Затаившись в чащобах, они отдыхали, ждали вечернего часа.
— Кажется, здесь, — сказал наконец Ядрейка и круто повернул лодку к высокому лозовому кусту, который, крепко вцепившись в берег, бросил почти все свои гибкие зеленые ветви в воду. Спрятали лодку под ивняком, выбрались на болотистый берег и, пока искали, где посуше, промочили ноги. Беловолод разжег костерок. Сидели на корточках, сушились, и Ядрейка поучал:
— Ни серебра, ни золота им не давайте. Плюются, когда это богатство увидят. Для них чем бедней живет человек, тем лучше.
— Что же это за люди такие? — не удержалась, спросила Ульяница.
— Увидите, бояре мои дорогие, — загадочно улыбнулся Ядрейка.
— Монахи или изгои, — вслух подумал Беловолод.
— Это не монастырь, — уверенно возразил Ядрейка. — Был я однажды в монастыре. У этих сердца живые, горячие, а у монахов сердца холодные, тьфу! Только раз, по утрам, молятся рахманы Богу, и все. Наверное, они из изгоев, из тех людей, что от своих общин, от своих родов откололись. Но свое прошлое они не вспоминают, не любят вспоминать.
Ульянице становилось страшновато от всех этих рассказов. Куда их ведет Ядрейка? Зачем они с Беловолодом согласились плыть в глухую пущу, где живут непонятные, непохожие на других людей существа? И только мысль о том, ради чего они собрались в эту дорогу, придавала ей мужества и силы.
На деревьях начали появляться зарубки в виде стрелы, летящей вверх. Ядрейка повеселел, тихим голосом сказал:
— Их знаки. Здесь у них бортевые деревья, здесь, на вырубках, они сеют жито и горох.
Скоро стежки, как ручейки, замелькали меж деревьями, дымом запахло, послышалось звонкое гудение металла — кто-то бил молотком по наковальне. И наконец перед Ядрейкой, Ульяницей и Беловолодом поднялась стена из толстых сосновых бревен. Ни оконца нигде не было видно в этой стене, ни ворот.
— Где же твои воротца? — шепотом спросил Беловолод.
— Через те ворота чужакам ходить нельзя, — так же шепотом проговорил Ядрейка. — Только они там ходят. Постоим здесь, сейчас они нас увидят.
Вскоре из-за стены раздался голос:
— Кто вы, люди? И что вам надо?
— Мы с миром. Без железа и огня. За любовью пришли, — громко ответил Ядрейка, ответил, видать, уже известными ему словами.
Со стены упала веревочная лестница.
— Не бойтесь, — кивнул своим спутникам Ядрейка, становясь на эту лестницу. — Меня первым поднимут, потом вас.
Заскрипел коловорот, лестница вместе с Ядрейкой поплыла вверх.
Немного спустя таким же самым образом очутились за стеной Беловолод и Ульяница.
Они увидели заросший травой-муравой широкий двор, посыпанные желтым сухим песком дорожки. Посередине двора, там, где эти дорожки сходились, стояло приземистое строение с множеством небольших круглых окошек. Вокруг него теснились почти одинаковые с виду хатки и хлевушки. Все было ухоженное, справное, во всем чувствовалась заботливая хозяйская рука. Ржали кони, поблеивали овцы, вдохновенно драл горло петух. Скрипели камни жерновов, стучал топор. Все это казалось чудом здесь, в глубине безлюдной пущи, в которой извечно жили лишь птицы да звери.
— Мир вам, люди, что за любовью пришли, — легко поклонившись, сказал высокий худощавый мужчина, еще не старый с виду. В левом ухе у него сверкала большая медная серьга. Одет он был в льняную рубаху и портки, опоясан тонкой синей бечевкой. В руках мужчина держал подгорелую деревянную лопату, на каких сажают в печь хлебы. Казалось, появление чужих людей его совсем не удивило. Он как будто ждал их прихода и радовался, что ожидания оправдались. На его лице застыла мягкая улыбка.
— Идите за мной, — сказал он и, вскинув лопату на плечо, споро пошагал по направлению к большому строению. Но привел их не в это строение, а в хатку, стоявшую напротив. Беловолод присмотрелся. Двери хатки были распахнуты настежь, на них не видно замка, а поблизости — сторожевой собаки.
— Здесь вы найдете хлеб и квас, — промолвил рахман. — Ждите… — И исчез. Ядрейка и Ульяница сели на дубовую скамью, а Беловолод подошел к окошку, затянутому бычьим пузырем, и какое-то время стоял в глубокой задумчивости.
— Почему у них все окна круглые? — спросил он наконец то ли у Ядрейки, то ли у самого себя.
— У них, видишь, и столы круглые, и двор тоже, — сказал Ядрейка. — И когда они собираются вместе, а собираются они каждое утро, то становятся только кругом.
— Почему?
— А ты видел, какое на небе солнце?
— Круглое.
— Ну вот… — Ядрейка улыбнулся.
Беловолод с удивлением посмотрел на рыболова, не понимая, серьезно тот говорит или шутит. Хотел продолжить разговор о том, что его заинтересовало, но рыболов, кажется, не был расположен к беседам. Он пригласил Ульяницу к столу, налил из глиняной корчаги в деревянный кубок и протянул ей:
— Пей на здоровье, боярышня дорогая, пей!
Вскоре в хатку заглянул совсем молоденький желтоголовый рахман. Остановился на пороге.
— Мир вам, люди, что за любовью пришли. — И после паузы добавил: — Идите за мной. Вас ждет Добрый.
Они — все трое — встали и послушно направились за молоденьким рахманом. По дороге, улучив момент, Беловолод шепнул на ухо Ядрейке:
— Ты говорил, что у них нет имен. Но, видишь, есть Добрый.
— У них есть не только Добрый. У них есть и Гневный. А у остальных одно имя — рахман, — объяснил Ядрейка. — Но, прошу тебя, молчи, не рассуждай и только отвечай на вопросы, которые тебе будут задавать. Здесь любят молчаливых людей.
Желтоволосый рахман подвел их к строению с круглыми окошками, поклонился и исчез, как и его предшественник. К Беловолоду, Ульянице и Ядрейке уже шел, раскрылив короткие сухонькие ручки, седобородый старик. Одет он был, как и все рахманы, только в отличие от них на шее носил серебряный обруч с нанизанными на него зелеными дубовыми листьями.
— Мир вам, люди, что за любовью пришли, — тонким голосом промолвил старик.
— Мир тебе, Добрый, — ответил, поклонившись, Ядрейка.
Беловолод и Ульяница поклонились тоже.
У Доброго были светлые, с теплой искоркой глаза. Кожа на лице и на руках потемнела от солнца и ветра. В его шелковистой седой бороде запуталась пчела. Ульянице вдруг захотелось взять желто-золотую пчелу пальцами. Она почему-то была уверена, что пчела не ужалит ее.
Напротив строения рос молодой кучерявый дубок, окруженный широкой, затертой до блеска лавкой. Добрый сел на нее, сложил на коленях загорелые руки, пригласил гостей тоже сесть. Помолчав немного, спросил:
— Беда или радость привела вас к нам?
— Беда, — волнуясь и краснея, ответила Ульянина.
Добрый внимательно посмотрел на нее и тихим, ровным голосом сказал:
— Ты хочешь дать жизнь живому? Почему же ты стыдишься говорить об этом вслух? Разве ты собираешься что-то украсть? Ты мечтаешь подарить миру новую жизнь, частицу своей плоти. Но если твое дитя станет рабом? Не проклянет ли оно тебя, женщина? Ты думала об этом?
— Мое дитя не станет рабом, — взволнованно проговорил Беловолод и поднялся с лавки.
— Садись, — мягко произнес Добрый. — Я спрашиваю не у тебя, а у женщины. Ты должен молчать, ибо в страданиях родит она, а не ты и ей всегда больнее за свое дитя. Откуда твоя уверенность, что дитя не станет рабом? Посмотри, какой мир окружает нас. Князья и бояре грызутся между собой, христиане убивают поганых, и, наоборот, из степей и болот приходят невиданные раньше дикие племена, чтобы забрать то, чего они не сеяли. Человек, родившийся свободным, в любое время может проснуться с рабским ошейником на шее.
— Мое дитя не будет рабом, — упрямо повторил Беловолод.
Добрый, будто не услышав его, продолжал:
— Я видел, как храбрые мужья, сломленные рабством, покорно вытирали влагу любви с тех лож, на которых хозяева-завоеватели миловались с их женами. Миловались на глазах у смелых воев. Ты видел такое? И я убежал в леса, в непроходимые болота. Я начал чураться женщин, потому что хотим мы того ли не хотим, а в присутствии женщины душа смягчается и слепнет, и мы начинаем думать о свадебном одре, о вечности своего рода, о детях. Самому себе и Богу я дал страшную клятву, что никогда — слышишь? — никогда не сойдусь с женщиной, чтобы зажечь огонь новой жизни. Лучше я буду, как Онан, сын Иуды, заниматься рукоблудием и живое семя свое бросать на землю, чем нарожу раба.
— Христос такому не учит, — тихо сказал Ядрейка.
— Потому что Христос никогда не был рабом. Он был хозяином своей души и тела. «Блаженны те, что плачут, ибо они утешатся». Так сказал, так учил Христос. Неужели наши очи сотворены только для слез? Для чего же тогда светят звезды и сияет солнце? Разве не в человеческие глаза они хотят окунуть свои лучи?
— Дивные ты речи говоришь, мы не понимаем тебя, — растерялся Беловолод.
Он страдальчески вздохнул. Добрый с грустью глянул на него.
— Пусть будет проклят тот, кто первым догадался сделать волом, конем, рабочим скотом похожего на себя человека, — продолжал Добрый. — Звери не держат в рабстве зверей. Только человек и ничтожная лесная мурашка додумались до этого. «Трудитесь, ешьте плоды земные» — так учил Христос. И такого Христа мы, рахманы, любим, поклоняемся ему. Но рабство ненавидим. Пусть ночь закроет чрево той матери, которая хочет родить раба.
— Что может сделать человек? — не согласился Ядрейка. — Все в руках Божьих. Судьба сына земли с самого рождения вплетается в узор небесных светил, он ложится в люльку с ниткой, которой перевязали пуповину.
— Не плодите рабов! — вдруг не сдержался, закричал Добрый и повернул налившееся кровью лицо к Ульянице. — Если поймешь, что родила раба, сразу же дави его своей косой, женщина.
Ульяница вздрогнула. Мужчины начали спорить, а она сидела в каком-то оцепенении, чувствуя, как горячо бьется ее сердце и как трепещет жилка над бровью. Так вот к кому привел их Ядрейка! К страшным людям, которые не хотят оставить после себя и следа. Для чего же эти люди живут на земле? Кто назвал этого старика Добрым, если он, прожив жизнь, не захотел, побоялся родить сына? Господи, молю тебя, пошли мне дитя.
Пусть мой сын будет даже рабом, но он увидит небо, солнце, землю, он увидит свою мать, он увидит свои цепи и когда-нибудь разорвет их.
— Мы отказались от земных имен, — снова заговорил Добрый. — Мы все — рахманы, единоверцы, братья. Только мне оказала община честь носить имя, назвав Добрым, и есть у нас еще один брат, которого зовут Гневным. Сейчас вас поведут к Гневному. Не бойтесь его, но слушайте все, что он скажет и о чем спросит. А ты, женщина, — обернулся он к Ульянице, — хочешь родить себе и мужу дитя. Да?
— Да, — ответила Ульяница, — я хочу родить дитя. И я ничего не боюсь.
Добрый очень внимательно посмотрел на нее, точно насквозь пронзая взглядом. Потом поднялся с лавки, сказал:
— Иди за мной. И помни, что с этой минуты ты не Ульяница, а Мать Всего Живого. Повтори, кто ты.
— Я — Мать Всего Живого, — с волнением, с дрожью в голосе проговорила Ульяница и пошла за Добрым.
Они прошли почти через весь двор, остановились перед баней, в которой каждую субботу мылись рахманы. Баня уже дымилась, ждала Ульяницу.
— Ты будешь мыться настоем из семи трав и семи цветов. — Добрый строго посмотрел на Ульяницу. — Потом ты будешь купаться в молоке лосей и туров и пчелином меде. Когда тело твое станет красным, как медь, и сделается мягким, как шелк, ты выйдешь в полнолуние в чем мать родила, найдешь поле, где растет жито, и побежишь по нему. Сделай все так, как я тебе приказываю, и сразу иди к своему мужу. Он будет ждать тебя. И так три ночи подряд. Повтори еще раз, кто ты!
— Я — Мать Всего Живого.
— Иди, и пусть твоя плоть не боится ни огня, ни холода. Богородица и Макоша да помогут тебе.
Пока Добрый беседовал с Ульяницей, Беловолод и Ядрейка спустились в глубокую пещеру, где уже десять солнцеворотов жил Гневный, ни разу не выходя на земную поверхность. Идти пришлось почти на карачках, то и дело спотыкаясь, хватаясь руками за скользкие мокрые камни.
Там, куда они пришли, стоял могильный мрак и могильная тишина. Однако в этой черной тишине они за несколько шагов услышали дыхание человека. Тяжелое, прерывистое. Человек старался успокоить его, приглушить, даже, казалось Беловолоду, прикрывал руками рот, чтобы меньше вдыхать воздуха, но это ему не удавалось. У невидимого в темноте человека, наверное, было крепкое здоровое сердце и густая кровь. Вот почему он так глубоко и полно дышал.
Тихий голос нарушил тишину:
— Мир вам, люди, что за любовью пришли. Станьте на колени.
Ядрейка и Беловолод выполнили приказ. И как только они сделали это, сразу ярко вспыхнул свет, загорелось множество факелов и свечек, которыми были утыканы все стены. Так они загорались всегда — вдруг все! — и никто не мог понять, чья рука или чья таинственная сила зажигает их. Люди, впервые попадавшие в пещеру к Гневному, на несколько мгновений как бы теряли зрение от такого неожиданно яркого, пронзительного света. Он бил в глаза, пригибал голову к земле.
— Можете смотреть на меня, — милостиво разрешил Гневный. Получалось, что не от резкого света, а под взглядом этого человека люди столбенели, и нужно было его разрешение, чтобы взглянуть на него.
Гневный оказался чернявым и худощавым мужчиной с бритой головой, с тонкими черными усами, которые, точно пиявки, закручивались под носом. Он сидел на обыкновенном полевом валуне босой, крепко сжимая в правой руке дубовый посох, конец которого венчало большое Око Совы, сделанное из червонного золота, а посередине него, где должен находиться зрачок, сиял драгоценный искристый камень зеленого цвета.
— Отвечайте по очереди, — приказал Гневный. — Кто вы, люди?
— Я — Ядрейка, рыболов из Менска, — сказал Ядрейка.
— Я — Беловолод. Пришел с женой. Живу у Ядрейки в Менске, — сказал Беловолод.
— Что вам надо от нас, люди?
— Моя жена хочет иметь дитя, — ответил Беловолод и торопливо добавил: — Я тоже хочу.
— Знаю, — сурово свел черные брови Гневный и прикусил тонкий ус. — Станьте спиной ко Мне, смотрите в зеркало, глядите себе в глаза и отвечайте, как на Божьей исповеди, на все то, о чем я буду спрашивать.
Они послушно повернулись и увидели перед собой большое зеркало — бронзовую пластину, отполированную до блеска, — и в нем свои растерянные лица.
— Вы хотите навести на рахманов княжескую дружину, чтобы она полонила нас? Да?
— Нет! — твердо ответили Беловолод и Ядрейка.
— Вы хотите, чтобы мы, свободные рахманы, стали боярскими холопами? Да?
— Нет! — снова прозвучало в ответ.
— Тогда вы хотите отравить Доброго, наше солнце земное, лучшего среди лучших? Да?
— Что ты говоришь, Гневный?! — побледнел Ядрейка. — Как ты можешь говорить это? Да пусть я провалюсь сквозь землю на этом самом месте, пусть мои кости по всей пуще растаскают волки, если мы с Беловолодом держим на уме что-нибудь худое против Доброго и рахманов. Вашу общину и дорогу к вам я знаю давно. И ни разу не навел на вас злого человека.
— Я должен сомневаться в каждом, — слегка улыбнувшись, сказал Гневный. — Мы, рахманы, как доверчивые дети. В городах и весях мы оставили свои оковы и начинаем думать, что все люди ангелы, что нет рабов, что никто на всей земле не стонет под кнутами. Вот почему я подозреваю вас, ибо я — глаза и уши общины. А сердце общины, великое, неусыпное, которое светится любовью к рахманам, конечно же Добрый.
На его глазах, казалось, блеснула слеза верности и умиления. Он вытер ее бледным сухим кулачком и вдруг совсем тихо спросил:
— А как там, наверху, дождь идет или солнышко светит?
Неожиданный вопрос сильно удивил Беловолода. Холодная тоска послышалась в голосе Гневного, растерянность и беззащитность. Этот человек показался ему смиренным кротом, обреченным всю свою жизнь копаться в земле, жить под землей.
— Будто бы ясно было, сухо, — ответил Беловолод. — А почему тебе самому не пойти, не глянуть?
При этих словах и Ядрейка и Гневный вздрогнули.
— Бог отнял у тебя разум! — воскликнул Гневный. — Я дал зарок свои земные дни провести в темноте, чтобы светло было рахманам. Да ты не поймешь, золотарь, или кто ты есть. Я хочу, чтобы светло было моим ближним, а чего хочешь ты?
— Я хочу, чтобы у меня был сын, — с упорством и даже с какой-то злостью проговорил Беловолод. — Он станет мастером-золотарем, а если надо, то и воином Полоцкой земли.
Гневный засмеялся.
— Был тут у нас один вой. Прятался. И знаешь кто? Сам полоцкий князь Всеслав. Как его на Немиге разбили, прибежал к нам раны зализывать. Не один день в моей пещере сидел, все молчал, думал. Хотели мы его сделать рахманом. Добрый с ним говорил, в веру нашу уговаривал перейти, да все напрасно. Подался князь на Днепр и в тенета к Ярославичам попал. Сам виноват, что гниет теперь в порубе.
— Не виноват он, — взволнованно проговорил Беловолод. — Он крестному целованию поверил. Изяслав и его вероломные братья, нарушившие клятву, — вот кто виноват.
— А ты тоже кончишь свои дни в темнице. — Гневный внимательно посмотрел на Беловолода.
— У рахманов же нет порубов, темниц, — вмешался в разговор Ядрейка.
— Нет, — согласился Гневный. — Зачем они нам? Самая страшная наша кара — когда изгоняют человека из общины, когда говорят ему: «Иди куда Бог поведет». Немного у нас таких людей, но они были. И все на себя руки наложили — один повесился, другой утопился, третий ни крошки хлеба в рот не взял, ни ковшика воды. Кто хоть миг побыл рахманом, не может стать никем другим. Добрый этому нас научил, и вечная слава ему от рахманов. А сейчас идите наверх. Там служба начинается, там вы увидите, как рахманы умеют ненавидеть.
Тотчас же погасли свечи и факелы, и Гневный растворился в темноте, умолк. Только и слышно было его тяжелое, напряженное дыхание.
Ядрейка и Беловолод вылезли из пещеры. Солнце ударило в глаза. Стоял ясный теплый день. Белые облака, как лохматые овечки, бежали по небосводу. Возле большого строения крутом стояли рахманы. Их было сотни две, если не больше. В центре круга, простирая руки к небу, что-то говорил Добрый. Вот он подал знак, и рахманы надели на головы островерхие шапки из собачьих шкур. Добрый вскрикнул пронзительным тонким голосом, и все рахманы, нагнувшись, взяли с земли длинные лозовые прутья. Они взмахнули прутьями, запели молитву. И уже не Доброго увидели Ядрейка и Беловолод в середине круга, а большого деревянного идола с четырьмя лицами. Добрый сидел на лавке возле молодого дубка.
угрожающе запели рахманы. Они начали медленно кружиться вокруг идола. Четырехлицый смотрел на всех и всех видел и, казалось, дрожал каждым своим сучком, каждой трещинкой, предчувствуя страдание.
пели рахманы. И вдруг они дружно, все разом, начали избивать идола прутьями. Зеленые сырые прутья крошились, ломались, и тогда тот, кому стало нечем избивать идола, плевал на него или, подскакивая, грозил ему кулаком. Лица у всех были красные, потные, горевшие лютой ненавистью. Некоторые хватали полными горстями землю из-под ног, кидали ее в идола, и скоро весь он оказался заляпанным грязью. Наконец идол завалился, и рахманы начали топтать его.
Добрый внимательно следил за всем, что происходило. Победным торжеством светились его глаза. Как только идол упал, Добрый вскочил с лавки и, казалось, готов был ринуться в гущу рахманов, однако сдержался, только радостная улыбка пробежала по старческому лицу.
Наконец все натешились, устали, и тогда Добрый высоко поднял руку с бронзовым звоночком, зазвонил, крикнул:
— Хватит, братья!
Рахманы сразу притихли. Двое из тех, кто был помоложе, набросили на идола веревочную петлю, потащили его к воде отмывать от грязи. Идола почистят, высушат, обкурят сладко-пьянящим дымом, в богатом наряде поставят в нишу до новой службы. И до новых своих страданий будет он чуть ли не богом — ему будут кланяться, ему будут приносить в жертву клыки диких кабанов и свежее заячье мясо.
— Мы мстим своему прошлому, — начал объяснять Добрый, обращаясь к Беловолоду и Ядрейке, — Прошлое нельзя переиначить, как нельзя вернуть вчерашний день и ту молнию, которая однажды блеснула на небе. Мы караем дедов-прадедов. Когда-то на земле был золотой век. Сыны Адама и Евы жили в счастии и согласии — растили плоды земные, почитали своих богов, любили своих жен. Но однажды сильный ударил слабого, хитрый обманул доверчивого, и пошла отсюда в роду человеческом вражда-злоба. Наши деды по слабости своей, из-за трусости, очень уж они боялись смерти, стали земным прахом. Из-за них и мы должны всю свою жизнь быть рабами. Разве можно любить таких дедов? Они же не любили нас, будущих, подставляя выю под ярмо. Они думали только о себе. Слабые души и хрупкие кости! Почему вы не взяли камень, меч, дубину, почему не погибли в битве, а стали на колени, смирились, навеки смирились с неволей, отдав и нас, потомков своих, в рабство?!
Добрый уже чуть ли не кричал, уже, казалось, обращался не к Ядрейке и Беловолоду, а к самому себе:
— Боль и обиду носим мы в душе, как горбатые носят на спине горб. Везувий носят они на плечах своих. Не идола мы бьем и не дедов наших, а себя бьем. Как это больно — бить себя! Вы не знаете… Вы счастливые… Мы надеваем шапки из собачьей шкуры. Это память об илотах. Жил в ромейской земле народ, свободный, красивый и веселый. Но пришли завоеватели, убили отважных, покорили слабых, забрали землю и воду, а самих илотов, бывших хозяев этого края, превратили в ничтожных рабов. Сами носили золотые венцы, а илотов заставили шить шапки из шкур вонючих собак. Раб всегда раб. Ему можно плюнуть в самую душу и приказать улыбаться, и он будет улыбаться. А я не захотел и убежал в пущу, и ко мне потянулись боярские челядины, изгои, холопы. Здесь они стали братьями. У нас нет женщин, потому что мы не хотим плодить рабов. У нас нет имен, потому что мы рахманы. Хлеб и мед мы делим поровну, и у нас нет голодных. Вы хотите остаться у нас?
— Нет, — ответил Ядрейка. — Я очень люблю женщин, и мне будет скучно без них.
— И я не хочу, — проговорил Беловолод. — Я хочу иметь сына.
— Тогда ты, рыболов, иди к себе в Менск! — приказал Добрый. — А ты, — он глянул на Беловолода, — возвращайся туда, куда привел тебя наш брат, и жди там свою жену. Вы несчастные, хотя и думаете, что вы счастливые. Я больше не увижу вас.
Добрый повернулся и пошел от них.
— Кому отдать серебро? — выкрикнул ему вслед Беловолод.
Рахман замедлил шаги, но не оглянулся.
— Ты серебро принес? Мы не берем подарков, но, так и быть, положи его там, где встретишь жену.
И снова загорелые босые ноги зашаркали по песку.
— Я вас с Ульяницей на реке буду ждать, без вас не поплыву, — сказал Ядрейка.
— Спасибо тебе, — поклонился рыболову Беловолод.
— Себе говори спасибо за то, что меня с березы снял, — засмеялся Ядрейка. — На всю жизнь я к тебе прилип, потому что люблю хороших людей.
Беловолод в сопровождении молодого длинноволосого рахмана вернулся в хатку, сел за стол. На столе, как и раньше, лежал каравай хлеба и стояла корчага с квасом. Через окошко Беловолод видел, что селение рахманов трудится, не стихает до самых сумерек. Взявшись гужом, рахманы тащили из леса бревна и пни, смолили челны, вертели жернова, стучали молотками в кузнице, гнали с луга коров. Люди более умелые сидели в теньке и вырезали из дерева ложки, кружки, лепили из глины свистульки или маленькие мисочки с крышками для женских румян и натираний. Все это, как догадывался Беловолод, шло потом на продажу. Неясно ему было только, с кем торгуют лесные люди. Ведь чтобы торговать, надо ехать в город, в белый свет, а рахманам это запрещено.
Темень наступила на землю холодной пятой, и Беловолод зажег свечку. Душа его дрожала, ее давил какой-то непонятный страх. Он встал и начал ходить по хатке. Скорей бы вернулась Ульяница!
Он не знал, да и откуда ему было знать, что в это время Ульяница бежит по ночному житу и мягкие ласковые колосья стегают ее по раскрасневшейся в бане вишневой коже. Над лесом висела огромная прозрачно-стеклянная луна. Казалось, она, эта недосягаемая луна, смотрит на землю и омывается ее поверхность горючими слезами. Березы шумели, и в их порывистом шуме угадывались чьи-то голоса. Кое-где попадались валуны. Издалека их можно было принять за людей, которые давно умерли, но сейчас, этой ночью, вышли из земли, из песка и глины и греют свои кости под голубым лунным светом. Солнца они боятся, потому что от солнечного жара сразу рассыпаются, превращаясь в серый пепел. Из-под ног вдруг выпорхнула какая-то пташка, испуганно-тревожно затенькала. Это был знак жизни. Наконец сквозь густой расплав серебряного тумана Ульяница увидела хатку, в которой ее ждал Беловолод. И свечечка чуть теплилась на столе…
Так повторялось дважды. А в третий раз, как только Ульяница вылезла из глубокого дубового корыта, стоявшего посреди бани, как только протерла глаза, что-то тихонько скрипнуло у нее за спиной. Тоненький это был скрип, почти неслышный. Но она мгновенно повернулась, как молодая волчица, всем нутром почувствовавшая смертельную опасность. В бревенчатой стене бани были, оказывается, прорезаны незаметные с первого взгляда двери. И вот эти-то двери скрипнули, открываясь, и в них протискивался какой-то человек.
— Кто ты?! — в растерянности и отчаянии выкрикнула Ульяница. чувствуя, как немеют ноги. Она прикрылась лопушистым березовым веником, с ужасом смотрела на нежданного пришельца. Он был черноус, с бритой или от природы лысой головой. Глаза его горели нестерпимо жгучими угольками.
— Я Гневный, — тихо ответил человек. — Ты не видела меня, а твой муж приходил ко мне в пещеру. Не бойся, не бойся… Для всех я Гневный, но я могу быть нежным как никто.
Он стоял перед Ульяницей на коленях, жадно смотрел на нее. Тугие желваки перекатывались у него на скулах.
— Я могу быть нежным, как теплая ночная оса, как птичий пух, — шептал Гневный. — Десять лет живу я под землей… Я дал зарок… Я кусал локти по ночам… Но я больше не могу… Не Гневный я, а Ефрем. Слышишь? Ефрем. Такая, как ты, снилась мне каждую ночь… Вишневотелая, мягкая… Пожалей меня, богиня…
На коленях он подползал все ближе и ближе. Ульяница прижалась к горячей стене, хлестнула Гневного веником по лицу. А тот неотрывно смотрел и смотрел на нее, потом вдруг вытащил из-за пазухи кожаный мешочек, развязал его, прошептал, задыхаясь:
— Бери серебро и золото… У меня много всего… Рахманы работают исправно… Бери все бусы с жемчужинами-звездами. Таких не носила и жена ромейского базилевса.
Ульяница бросилась к дверям. Гневный с глухим хрипом-стоном бросился за ней, схватил в объятия, повалил на горячие сосновые доски.
— Пусти, — билась, извивалась всем телом Ульяница.
…Свечечка, как и вчера, догорела на столе. Беловолод стоял посреди хатки, напряженно вслушивался в ночную тишину. Не дававшая ему дышать тревога вспыхнула с такой силой, что он пошатнулся, схватился руками за пылающее лицо. «Что со мной? — думал он. — Трясет как в лихорадке. Никогда со мною такого не было». И друг он понял — что-то неладное с Ульяницей. Всегда, даже если Ульяницы не было рядом, он чувствовал, когда ей плохо.
Беловолод выбежал из хатки в ночной сумрак, остановился. Спало селение, спали трудолюбивые рахманы, уставшие за долгий день. Темный полог медленно волочился над землей. Ветер невидимым зверьком шастал по траве-мураве.
Он не знал, в какую сторону бежать, и это придавало особую остроту его отчаянию. Вдруг он вспомнил, что возле большого строения, возле дубка висит колокол, сзывающий рахманов из пущи на обед, а потом на работу. Беловолод уже несколько раз слышал звон этого колокола, торжественно грустный, тревожный, оглашавший все окрестности. Он рванулся туда, но в это время заметил белую тень, мелькнувшую поодаль, сдержал дыхание, прислушался. Молодые босые ноги частили по еле заметной в темноте песчаной тропинке. Так мог бежать только смертельно перепуганный человек. Ульяница! Она бросилась на шею Беловолоду, простонала:
— Кажется, я убила его. Он лежит и не дышит.
— Кто лежит? — прижал Ульяницу к себе Беловолод.
— Гневный. Тот, что под землей живет. Когда я была в бане, он отпер в стене дверцу… набросился на меня, как вурдалак, как зверь… Я упала, а возле стены, у меня под рукой, лежал замок… Железный замок от дверей… Я ударила Гневного этим замком по голове.
Ульяница была в одном легком платье, босая. Ее трясло от холода и всего пережитого. Беловолод почувствовал, как она обмякла у него на руках.
— Успокойся, — сказал Беловолод. — Успокойся. Идем в хату… Вот тебе и святые люди…
Когда вошли, он усадил Ульяницу возле стола.
— Не зажигай свечки, — испуганно зашептала Ульяница. — Надо бежать отсюда.
— Вот тебе и святые люди, — снова, в какой-то тупой растерянности, повторил Беловолод. — Ах, червяк подземный, мокрица! — Ярость и гнев бушевали в нем. Он взял Ульяницу за плечи, дрожащим голосом спросил: — Он тебя не…
— Я стукнула его замком по голове! — не дав Беловолоду договорить, жестко сказала Ульяница. — Бежим отсюда.
— Как?
— По небу, по земле, как знаешь, но надо бежать, спасаться.
Они осторожно выскользнули из хатки, пригибаясь, побежали в ту сторону, где, по их расчетам, должен был стоять коловорот с веревочной лестницей. Они не думали, сумеют ли управиться с этим коловоротом, они бежали.
Вот и стена. Теперь, ночью, она казалась еще выше и страшнее, чем раньше. На самом верху ее торчали острые прочные колья.
— Мир вам, люди, что за любовью пришли, — послышалось в темноте.
Беловолод и Ульяница приросли к земле от неожиданности. Высокий худой рахман, с копьем в руке, в длинной накидке, стоял рядом. Казалось, он не удивился, увидев их, молчал, ни о чем не спрашивая.
— Возвращайтесь назад, — наконец сказал рахман. — Стена высокая. Мы выходим только тогда, когда солнце по небесам покатится.
Делать было нечего, пришлось возвращаться. Молча рахман довел их до самой хатки, подождал, пока они войдут в нее. Там, в темноте, они не сомкнули глаз до рассвета, сидели, обнявшись, слушая ночь, которая могла быть последней в их жизни. Ульяница плакала. Теплые слезы капали Беловолоду на руки. Он гладил женины волосы, напряженно вглядываясь в темноту и прислушиваясь. Шумел за окошком ветер, парил над пущей. Вольно было ветру — лети куда хочешь и делай что хочешь. Гни вербы над рекой, разгоняй тучи на небе, бейся в щит молодому вою, стоящему где-то на стене Менска и зорко охраняющему город. Беловолоду хотелось сделаться ветром. Легко поднял бы он Ульяницу на сильных крыльях, понес бы туда, где тусклым серебром светится среди лесов Свислочь, где, спрятавшись от непогоды, от накрапывающего дождя под лодкой-плоскодонкой, терпеливо ждет их Ядрейка. Да вот беда — невозможно вырваться из-за стены. Он чувствовал, как быстро идет, катится ночь, и шептал Ульянице:
— Спи… Засни…
Сам Беловолод не спал, гнал от себя слабость и страх. Завтра ему надо быть крепким и стойким, не с сердцем, а с куском железа в груди.
Во дворе тихо кашлянул рахман. Караулит, смотрит во все глаза. Боится, как бы не сбежали. Если сбегут, то не видать ему общины, выгонят с проклятиями в пущу, а для рахмана это смерть.
И все-таки Беловолод заснул. И приснилось ему множество белых птиц, то ли аистов, то ли огромных озерных чаек. Заполонили птицы все небо, заслонили крыльями солнце, белым-бело стало на земле, будто снег пошел. Такая чистота, такая нежность и мягкость были во всем и всюду. Беловолод и Ульяница, обнявшись, сидели на облаке, как на розовом челне. Небесное величие открывалось их взору, захватывающая дух безбрежность. Земля виделась далеко внизу, как спелый лесной орех, когда его прокалит ласковое августовское солнце. Самый слабый шепот громом катился в облаках, однако в этих звуках не было угрозы, оставалось только ощущение силы того, кто управляет всем. Белые птицы несли облака, бережно держа их длинными коричневыми клювами. Иногда одна из птиц теряла перо, и оно, вспыхивая на солнце, кружилось, медленно падало вниз, в синюю бездну. Вдруг вдали, как пятно на ослепительно белом, показалась черная тучка. Птицы заволновались, что-то крикнули растерянными хриплыми голосами (это они от страха охрипли) и кинулись кто куда, начали прятаться, забиваться в белые пенистые волны облаков. А из черной тучи упал, распластав медные крылья, орел. У него были острые железные когти, желтые не моргающие глаза. Он сел между Беловолодом и Ульяницей и, обхватив Ульяницу широкими медными крыльями, на которых потрескивали синеватые искры-молнии, начал раздевать ее, клювом и когтями срывать с нее платье. Беловолод зашелся от гнева, хотел схватить орла за шею, но тот резко повернулся, пронзительно посмотрел желтым бесстрашным глазом и ударом твердого крыла сбил его с облака. Беловолод вскрикнул и проснулся.
Торжественный звон била раздавался над лесным селеньем. Солнце сыпало в окна золотые гривны. На пороге стоял рахман.
— Мир вам, люди, что за любовью пришли, — сказал он. — Идите за мной. Вас ждут братья.
Беловолод и Ульяница переглянулись. Ульяница упала мужу на грудь.
— Не бойся. Я с тобой, — поцеловал ее Беловолод.
Рахманы, как и всегда, стояли кругом. Дубок шумел под свежим ветром. Листья, вымытые ночным дождем, блестели на солнце.
На лице Доброго, на лицах других рахманов Беловолод не заметил ничего такого, что выдавало бы их озлобленность или просто недовольство. Наоборот, глаза у всех были добродушно-спокойные, как черные и синие ягоды, обмытые дождем. Когда Беловолод и Ульяница подошли, рахманы молча расступились, пропустили их в середину круга и снова сомкнулись, как речные воды. Добрый поприветствовал их кивком головы, заговорил:
— Сегодня вы возвращаетесь туда, откуда пришли. Нам жалко вас, потому что там ангел и дьявол сплелись в человеке и потому что там можно поскользнуться не на утренней и вечерней росе, которой Бог освежает, ласкает землю, а на людской крови.
— Так, истинно так, — прошелестело между рахманами.
Добрый с удовлетворением оглядел свой люд, и голос его зазвучал еще громче:
— А видели ли вы, как растет трава? Как муравьи собирают у подножия деревьев хвою? Слышали ли вы писк птенцов, которые клювами пробивают себе выход из темной скорлупы на белый свет? Нет, не видели, не слышали. Несчастные вы.
— Так, истинно так, — тихонько загудели рахманы.
— У нас каждому тепло, как овечке в хлеву, — продолжал Добрый.
Он говорил и говорил, а Беловолод и Ульяница слушали его и ждали, что вот-вот он кончит свою речь и тогда рахманы схватят палки и лозовые прутья и начнут хлестать их, как они хлестали идола, приговаривая: «Это вам за Гневного, за Гневного…» Не может быть, чтобы смерти подземного темнолюба никто не заметил. Однако все были внешне спокойны, и Беловолоду, как и Ульянице, подумалось, что в этом спокойствии кроется какая-то хитрость. Они ждали худшего, ждали самого дурного. А случилось… случилось невероятное. Добрый вдруг оповестил взволнованным торжественным голосом:
— А сейчас, чтобы проститься с вами, на белый свет из своей черной кельи выйдет наш бессонный брат, наше недреманное око Гневный. Десять солнцеворотов сидел он под землей и только ради вас решил нарушить свой обет никогда не подставлять лицо небесным лучам.
Великий радостный гул потряс воздух. Глаза рахманов сияли счастьем. Послышались крики:
— Восславим Гневного! Восславим Совесть рахманов!
И хотя никто не отдавал приказа, все рахманы опустились на колени и молитвенно приложили руки к груди. Ближе всех ко входу в пещеру стоял на коленях Добрый. Наиглубочайшее уважение и почтение светились в его взгляде.
Из-под земли донеслись осторожные мягкие шаги. Тот, кто шел, иногда останавливался — то ли ему тяжело было идти, то ли он прислушивался к тому, что делается на поверхности. Вот показалась голова Гневного. Его глаза были завязаны белым льняным рушником, чтобы их не ослепило солнце.
— Слава! — закричали рахманы. — Слава Гневному!
Он возвышался над всеми, худощавый, с бритой головой, с дубовым посохом в бледной руке, который венчало Око Совы. Несколько мгновений царила тишина. Потом Гневный слегка нагнулся, погладил Доброго по плечу, проговорил тихим извиняющимся голосом:
— Встань, брат. Разве я бог? Зачем вы все молитесь на меня?
И никто не знал, никто не догадывался, что в эту минуту острейшее удовлетворение обжигало каждую жилку и каждую клеточку Гневного. Никого он не заставлял — все эти люди добровольно кланялись ему, добровольно признавали его превосходство над собой. Власть, взятая силой, угрозой, принуждением, не полная власть. Только тогда ощутишь в себе капельку, частичку бессмертного бога, когда видишь, как самые могущественные, самые умные и храбрые осенними листьями падают к твоим ногам, падают не потому, что за их спиной стоят биченосцы, готовые карать, когда им прикажут, а потому, что полюбили тебя, поняли, что ты выше их. Тихо стоит на коленях Добрый. Вместе они пришли сюда, в пущу, вместе копали эту пещеру, собирали, обучали, как детей, рахманов, и в то время даже казалось, что он, Добрый, будет первым среди равных, пчелиной маткой общины. И тогда Гневный (до общины он был Ефремом, купеческим сыном) полез под землю, в темень, в тишину, стал страдальцем за рахманскую идею. Добрый недооценил его и проиграл ему, оставшись только вторым.
— Встань, брат, — сказал Гневный. — Встаньте, братья.
Оказывается, он все и всех видел, хотя глаза у него и были завязаны. Он повернул бритую, блестящую под лучами солнца голову туда, где стояли Беловолод и Ульяница.
— Мир вам, что за любовью пришли, — обращаясь только к ним, сказал Гневный. — Вы оставляете нас, возвращаясь в греховный мир, где все покупается и продается: свобода, человеческая плоть, любовь. Вспоминайте там, в содомском мире, чистоту нашей общины.
Ульяница с замиранием сердца смотрела на Гневного и думала: он завязал глаза не только потому, что боится солнца. Если сорвать рушник, то все увидят след от удара тяжелым железным замком. Она. была уверена, что там, в бане, убила его, попав в висок, а он вышел, вот — стоит перед всеми, как бог. Он говорит о вечной чистоте общины, и рахманы верят каждому его слову, сам же он, как ничтожный червяк, ползал недавно у ее ног, вымаливая женскую ласку и нежность. Кто же он? Дьявол или святой? Зима у него в сердце, хоть и осыпает он всех теплыми, как солнечные лучи, словами.
— Я возвращаюсь во мрак, — сказал тихим голосом Гневный.
— Не оставляй нас! Побудь с нами еще хоть немного! — завопили, зашумели рахманы. Великая любовь и отчаяние слышались в их криках.
— Прощай, солнце, — воздел руки к небесам Гневный. — Ради того, чтобы ты светило всем и грело всех, кто-то должен жить в темноте.
Он поклонился солнцу, поклонился рахманам, медленно пошел к тому месту, где виднелся вход в пещеру.
— Не оставляй нас! — бросились следом рахманы, но он, не оглядываясь, остановил их движением руки и исчез под землей.
— Горе! Горе нам! — завыла толпа. Некоторые начали рвать на себе волосы, как это делают женщины в минуты печали. Добрый с грустной улыбкой смотрел на возбужденных рахманов. Среди них были не только молодые, но и деды сивогривые, и слезы катились по их старческим щекам, крупные, неподдельные.
Беловолода и Ульяницу больше ничто не задерживало в общине. Молча дошли они до стены, молча, с помощью коловорота и веревочной лестницы, перелезли через нее и только там, за стеной, в пуще, с облегчением вздохнули. Казалось, кончился какой-то нелепый и непонятный сон.
— Никогда бы не поверила, если бы не видела своими глазами, что есть такие, — сказала Ульяница.
Беловолод молчал. Пока он не мог выразить словами того, что было у него на душе, что заставляло по-новому смотреть на себя и на мир, в котором радуются солнцу и мраку, дышат, страдают, надеются на вечную жизнь совсем не похожие друг на друга люди. Он чувствовал, как повзрослел за эти три дня, повзрослел и понял такое, о чем не только говорить, но в чем и признаваться самому себе еще рано, еще не время.
Они шли к реке, и с каждым их шагом лес становился глуше, все чаще попадались бесконечные завалы из деревьев, когда-то рухнувших под напором ветра или от старости. Некоторые из них уже заросли высокой влажной травой, которая с самого своего рождения не видела солнца. Сучья деревьев тянулись из этой глухой травы, как руки утопленников.
Наконец лента Свислочи затрепетала впереди. Они очень обрадовались реке, потому что река — это движение, дорога, Менск…
Ядрейка сидел на берегу и поддерживал костерок, бросая в огонь свежий лапник, чтобы выше поднимался столб синего дыма.
— Давно жду вас, бояре вы мои дорогие, — вскочил Ядрейка, услышав их шаги. — Чего только не натерпелся за эти дни и ночи! И комары меня жалили, и медведь-шатун подходил, и кто-то скрипел в пуще костяным голосом. Только сомкну глаза, а он — др-ру-у… дру-р-ру-у…
— Мы, дядька, больше натерпелись, — сказала Ульяница, ища глазами лодку-плоскодонку. Ей хотелось как можно скорее отчалить от этого берега.
— Твое терпение известное, женское, — широко улыбнулся Ядрейка. — Так уж Бог сотворил вас, женщин. Ого-го-го, какая сила в вас! А так с виду девки податливые, мягкие, ну хоть ты в узел их вяжи.
И в это время вдруг послышалось шипение стрелы. Беловолод, как раз выводивший лодку из-под развесистого куста на чистую воду, растерянно оглянулся. В просмоленный бок лодки, между его рук, впилась длинная стрела. Она еще трепетала, подрагивала всем своим оперением, будто жалела, что не угодила в шею или спину человеку. Среди деревьев заметались какие-то тени.
— Это Гневный их послал! — в отчаянии закричала Ульяница. — Он всех нас хочет погубить! Чтобы не знали, чтобы никому не рассказали!
Беловолод схватил Ульяницу, положил на дно лодки, закрыл своим телом. Рядом тяжело упал в лодку Ядрейка. Лодка закачалась, заюлила, казалось, вот-вот зачерпнет бортом.
Руками они оттолкнулись от куста, потом Беловолод вспомнил о весле, схватил его и начал с натугой грести. Стрелы полетели плотным роем, и одна из них все-таки настигла Ядрейку, обожгла ему левое плечо. Морщась от боли, рыболов выдрал ее из тела, швырнул прочь от себя, крикнул:
— Чтобы вороны каркали над теми, кто на людей охотится!
Стрелы били по воде. Били со свистом и шипением. Вдруг на берегу, где засели лучники, поднялся шум. гвалт. Наверное, появилась какая-то новая сила и напала на людей Гневного. Лучникам теперь было не до реки, не до лодки. Ядрейка осмелел, с угрозой выкрикнул:
— Я отрежу всем вам большой палец правой руки, и вы никогда больше не возьмете лук! Это говорю вам я, Ядрейка!
Его голос был полон решимости и отваги. Тот, кто не знал Ядрейку, не видел его висящим на березах, мог подумать, что он первый храбрец во всей Полоцкой земле.
— Живы ли вы? — спросил он у своих спутников, вжимаясь на всякий случай в лодку.
— Кажется, живы, — ответил Беловолод.
— И то хорошо. Надо жить, бояре вы мои дорогие.
Ядрейка пересилил страх и поднялся во весь рост. В это время на берег выехал на вороном тонконогом коне вой, крикнул:
— Кто вы, люди?
— Мы плывем в Менск! — за всех испуганно ответила Ульяница.
— Ничего не бойтесь и плывите ко мне, — приказал вой. — Я дружинник полоцкого князя Всеслава. Зовут меня Романом.
Глава третья
Ветер дует в чертовы дудки.
Сом бушует в бездонье виров.
Где Голотическ? Где Дудудки?
Где гремящая слава отцов?
I
Великий князь киевский Изяслав вместе со всем двором, вместе с близкими ему боярами и княгиней Гертрудой, вместе с придворными дамами, поварами и гудошниками плыл на пяти ладьях в днепровские заводи пострелять сизых уточек и белых лебедей.
Еще вчера бушевала над Киевом гроза, молнии вгрызались в черную небесную твердь, и все, особенно молоденькие придворные дамы, боялись, что непогода испугает князя и тогда снова придется скучать в городе. Однако небо освободилось от обложных туч, река посветлела, успокоилась, заискрилась под ласковым солнцем, и гребцы, все загорелые, широкоплечие, в зеленых рубахах, налегли на весла. Каждая ладья имела четыре пары весел и на носу очаг — железный ящик, наполненный песком. Едва отчалили от киевской пристани, как повара принялись готовить обед. Предполагалось, что это будут легкие закуски с вином и медом. Настоящее же пиршество устраивалось обычно на одном из островов, которых немало встречалось по течению реки. Там, на острове, можно было разложить большие костры и на рожнах поджарить вепрей, косуль и зайцев, туши которых взяли с собой.
Изяслав с большим тисовым луком в руках сидел под шелковым красным балдахином, натянутым на витые медные столбики. Дно лодки покрывал огромный мягкий ковер, на котором были вытканы цветы, стебли невиданных растений и хвосты яркоперых павлинов. Вместе с Изяславом плыли боярин польского короля Болеслава Казимир, посланец константинопольского базилевса Романа Диогена Тарханиот и начальник отряда варягов-находников Торд. Это были очень разные люди, и очень разные дела и цели привели их из разных концов земли в Киев.
Изяслав только что удачно пустил стрелу, подстрелив ею крупную птицу. Один из гребцов сразу же бросился в реку, вскоре вернулся с птицей и бросил ее князю под ноги. Это был красивый селезень, с блестящей темнозеленой головой, с белой полоской на шее и с фиолетовыми «зеркальцами» на крыльях.
— Базилевс — прекрасный стрелок! — воскликнул Тарханиот и смуглыми, обнаженными по локоть руками схватил мертвого селезня.
Лях Казимир, крупнотелый и сероглазый, при этих словах ромея улыбнулся одними уголками тонких губ, и это означало, что он тоже восхищен меткостью Изяслава и что ему, а не Тарханиоту первому надо выказать восхищение. Только рыжеволосый Торд, которому когда-то в битве рассекли правую щеку, оставался, казалось, бесстрастным. Но его глаза цвета зеленоватого северного льда смотрели из-под густых светлых бровей настороженно и все примечали.
Изяслав был необыкновенно доволен. Если бы не гребец, поспешивший выслужиться перед князем, он сам бы прыгнул в Днепр и достал ту птицу. Пусть бы видели ромей и лях с варягом, какой проворный, какой сильный киевский князь. Человек, сидящий на троне такой великой и богатой державы, не может быть хиляком.
— Дорогие гости, — широко улыбнулся Изяслав, — небо послало нам большую жирную птицу как напоминание, что время обеда уже наступило. Пристанем к острову, и мои повара поджарят ее.
Ладьи весело помчались к ближайшему острову. Гребцы сбросили сходни, и шумная разноцветная толпа мужчин и женщин выплеснулась на желтый песок и мягкую зеленую траву. Натянули шатер, и начался пир горой. Ели дичину, испеченную с яблоками в глиняных горшках, белую и красную рыбу с подсоленной душистой икрой, залитых сметаной перепелок и куропаток, печень молодых туров. Пили ромейское вино, киевский мед, холодный квас, горячий сбитень, настойки из луговых трав, в которые был подсыпан мак. Потом отроки разнесли на золотых тарелках виноград и орехи, сушенные дыни, ярко-красные, сочные ломти арбузов.
Изяслав восседал на бархатных подушках, щедро угощал гостей. Был он в рубахе из наитончайшего белого льна, с вышитым золотой блестящей ниткой воротником. Рубаху подпоясывал шелковый пояс с украшениями в виде веселых серебряноголовых рыбок. На ногах у князя были сапоги из тонкой желтой кожи, мягкие, без каблуков.
Ромей Тарханиот дивился аппетиту киевского князя и той смелости и беззаботности, с какими князь пил и ел, беря пишу и питье из рук молчаливых отроков. В Византии, на Палатии базилевс Роман Диоген никогда маковою зернышка в рот не положит без того, чтобы это зернышко прежде не попробовало с десяток служек, — боится, что еда может оказаться отравленной. «Им, тавроскифам, легче жить, — думал Тарханиот о местных князьях и боярах. — Их души не гнетет многовековая тяжесть империи, где все сотни раз проверено, взвешено. подсчитано Они не знают, что такое придворный церемониал, когда тысячи людей как бы связаны одной невидимой нитью и каждый знает свой следующий шаг, жест. В них сохранилось больше непосредственности, живости, веселости, варварской радости жизни. По существу, это молодое неиспорченное племя с молодой горячей кровью. Такими много-много лет назад были и ромеи. Тогда ромеев интересовало все: и далекие моря, и загадки неба, и законы любомудрости — философии. Но росла, богатела, развивалась, разбухала вширь империя и высасывала все живые соки из человеческих душ. Империя бесстрашных стратигов-полководцев постепенно пришла в упадок, закоснела, превратилась в подточенный шашелем старый дом, где хозяйничают безволосые евнухи. Все труднее становится отражать удары варварских народов, провинции одна за другой отваливаются от империи, и можно сказать, это закономерно, это заложено в самой сущности всего живого. Подошла старость великой империи, ее осень, время ее листопада».
Тарханиот ужаснулся собственным мыслям, поднял золотой кубок, громко, чтобы слышали даже в соседних шатрах, сказал:
— За здоровье базилевса Руси Изяслава! — И выпил до дна.
Изяслав поцеловал ромея, в свою очередь провозгласил:
— За здоровье моего брата цареградского базилевса Романа Диогена!
Заиграли, заголосили гудошники. Смуглые черноглазые красавицы, привезенные из-за днепровских порогов, закружились на зеленом лужке напротив княжеского шатра. На руках и ногах у них были золотые перстни, браслеты, благозвучные колокольчики. Хмель веселья постепенно затуманил всех.
Тем временем Тарханиот. оттеснив от князя ляха Казимира и варяга Торда, все ближе подводил разговор к главной цели своего приезда в Киев.
— Великий базилевс, — снова поднял он заметно потяжелевший кубок, — базилевс Роман Диоген очень любит и уважает тебя, а также твоих отважных бояр и всю твою непобедимую дружину. Слава о тебе докатилась до самых южных морей, до Геркулесовых столбов на границе Океана.
Изяслав внимательно слушал, любезно улыбался Тарханиоту, пил с ним, а сам все время думал, что недаром так сладко запел этот хитрый ромей — что-то надо Византии от Киева. Но что? Ну конечно же военная помощь, киевские мечи и секиры. Недавно приплыли купцы из Царьграда, из монастыря Святого Мамонта, где с незапамятных пор находится киевское подворье, так они говорили, что ромеи ведут беспощадную войну с народом, который прозывается сельджуками. Народ тот, как саранча, явился откуда-то из горячих восточных пустынь, захватил Армению, всей своей великой силой навалился на империю.
— Как мне известно, ромейский базилевс Лев, которого назвали Мудрым, в своей «Тактике» писал, что войну, победную войну, надо вести на земле врага, — сказал Изяслав. — Но конница сельджуков сегодня топчет хлебные нивы империи.
— Трудные времена, — вздохнул Тарханиот. — Удача отвернулась от ромеев. Мы сдержали натиск арабов, и это стоило нам большой крови. Сегодня Бог испытывает империю сельджуками. Как дети одной Православной Церкви, мы должны стать плечом к плечу и встретить огнем и мечом безбожников в горах Армении и Сирии.
— Сирия далеко от Киева, — вставил свое слово Казимир, который внимательно прислушивался к разговору.
Тарханиот гневно взглянул на ляха, сказал:
— Христианская церковь была монолитом, скалой, но она раскололась на две части. Не мы ослабили Церковь, а значит, и весь христианский мир. Это сделал Рим, папа, золотую туфлю которому целуете и вы, ляхи.
Казимир вспыхнул, вскочил с подушек.
— Не кощунствуй, ромей! Раскол начался еще тогда, когда Феодосий Великий поделил Римскую империю между своими сыновьями Гонорием и Аркадием. И все же я хочу сказать, что не Рим, а Византия отпала от истинной апостольской веры. От вас идут ереси и смуты, поганский дурман.
Казалось, Тарханиот и Казимир вот-вот схватятся за грудки. Еще хорошо, что были они безоружными — в великокняжеский шатер нельзя входить с оружием… Только варяг Торд сохранял полное спокойствие. В его жилах текла северная кровь. Это во-первых. А во-вторых, как и большинство своих соплеменников, он был еще поганцем, искренне молился лесному дереву и полевому валуну.
Изяслав примирил ромея и ляха вином. Но об Армении и сельджуках больше ничего не сказал, будто и не слышал слов Тарханиота. «Варвар, — подумал о князе ромейский посол, — что ему муки Православной Церкви? Что ему империя, напрягающая последние силы, отдающая на алтарь борьбы лучших своих сынов? Таких слепых душой лечат только золотом». И он торжественно известил:
— Великий князь, базилевс Роман Диоген шлет тебе и базилиссе Гертруде подарки. Тебе — золотую чашу, украшенную камнями, и триста милиарисиев, базилиссе — серебряную чашу и сто милиарисиев.
Он махнул рукой, и в шатер с низкими поклонами вошли его люди, евнухи Михаил и Арсений. Они поставили чашу с милиарисиями к ногам Изяслава, потом направились в шатер княгини Гертруды, и оттуда послышался радостный женский визг.
— Прошу передать в Священный дворец, что слава о Божьем наместнике, вседержителе Романе Диогене, прошла по всей земле, — сказал Изяслав. — Лучи этой славы освещают Киев и Русь.
Потом начались философские разговоры. Вспомнили Аристотеля, Платона, Сенеку, мудрых мужей Византии Прокопия, Приска Понтийского, Амияна Марцелина, Менандра. Тарханиот дивился, что эти имена хорошо знают в Киеве. «На Руси — смелый, умный, способный народ», — подумал ромей, когда услышал, как великий князь Изяслав цитирует Менандра.
А Изяслав, подогретый вином, говорил:
— Счастье любого из нас, смертных, в том, что мы можем мыслить. Дождевой червь роет свои бесконечные ходы-выходы, но он никогда не догадается поднять голову и посмотреть на небо, на солнце и звезды. Мы счастливы тем, что можем чувствовать и чувствуем переменчивость земного бытия. Города и народы, как писал Менандр, то достигали высокого расцвета, то приходили к упадку. Круговорот времени, бесконечно все перекраивая, показывает изменчивость судьбы мира, и будет происходить это и дальше, пока на земле существуют люди и битвы.
— Да, да, пока существуют люди и битвы, — подхватил Тарханиот. — Можно проиграть битву, но нельзя проигрывать главную битву. А сегодня для Византии и для ее сестры по православию Руси все решается там, на востоке, откуда идут полчища безбожников.
Ромей снова попробовал повернуть разговор на выгодную для него тему — о военной помощи Византии… Но князь Изяслав, подняв кубок, прервал его:
— У нас если пьют, так пьют. А государственными делами должны заниматься трезвые головы. Сегодня же самый дорогой мой гость тот, кто хорошо ест, у кого живот шире стола.
Тарханиот, умевший на лету схватывать чужие мысли, по движению бровей угадывать смену настроений земных владык, весело засмеялся.
— В первой заповеди сказано: не сотвори себе кумира… Если великий князь так щедро будет угощать всех нас, то нашим кумиром станет вино.
— Это неплохой кумир, — впервые за все время подал голос варяг Торд.
В Киев, в свою резиденцию при княжеском дворе, Тарханиот вернулся усталый и раздраженный. Разговора с князем Изяславом не получилось, надо было начинать все сначала, и кто скажет, сколько еще доведется просидеть в этой проклятой Тавроскифии. Однако вредно долгое время носить злость в душе своей, душа становится слабой, и Тарханиот ударил ногой старого слугу-армянина, который из серебряного кувшина поливал ему на руки подогретую воду. Так Тарханиот всегда выпускал из души своей злое раздражение. Постепенно настроение у него поднялось. Тело было свежее, чистое, масло для волос пахучее — старый армянин подмешивал в него мяту, жасмин и розу. Подумалось даже о женщине, о смуглой твердой груди какой-нибудь местной красавицы, но с женщинами надо подождать, надо быть осторожным. «Жизнь не такая уж плохая, — подумал Тарханиот, полулежа в белом просторном хитоне на мягкой турьей шкуре, — я мог бы сейчас быть гребцом на галере, прикованным цепью к скамье, и день и ночь ворочать тяжелое весло под ударами кнута и опорожняться прямо под себя. Я мог бы сейчас быть евнухом, человеком-растением без волос, с толстым жирным подбородком и бледными холодными руками. В империи тысячи евнухов. Мужчины, лишенные детородных членов, не могут быть сынами горячего яркого солнца, они сыновья лунного света».
— Армянин! — позвал слугу Тарханиот. — Приведи сюда Арсения.
Евнух Арсений вошел в опочивальню с поклоном, с выражением глубокого смирения в темных бесстрастных глазах. Ему было около сорока лет, а выглядел он на все шестьдесят. Безвольное и безмолвное существо, и только один Тарханиот знал, какие страсти кипят под этой бледно-серой сморщенной кожей. Не душа находилась внутри этого тела, а сосуд, наполненный ядом. Тарханиот помнил Арсения еще десятилетним мальчиком, веселым, живым, быстроногим. Они были двоюродными братьями, дружили, вместе купались в Пропонтиде, любили, протиснувшись в людскую толпу, смотреть на утренние выходы базилевса в Золотом зале. Но отцу Арсения, кентарху Поликарпосу, не повезло. В одном из походов базилевс Константин Дука приказал схватить его и ослепить. Бедному кентарху выкололи глаза раскаленным концом железной шатерной подпорки и сослали в глухой монастырь. Никто не мог догадаться, за что так жестоко наказали скромного кентарха, но разве спрашивают у неба, за что оно убивает молнией людей? Несчастье обрушилось на весь род Поликарпоса: женщин постригли в монашек, мужчин — и десятилетних, и семидесятилетних — оскопили. Так некогда веселый, жизнерадостный Арсений превратился в сонного, вялого получеловека. Этот получеловек стоял сейчас возле Тарханиота и с собачьей преданностью смотрел ему в глаза.
— Что слышно в Киеве, Арсений? — спросил Тарханиот. Он не пригласил его сесть, не предложил бокал вина. Со своим двоюродным братом он всегда обращался властно, поминутно напоминая тому, какую великую милость оказал он, Тарханиот, взяв себе в помощники ничтожного евнуха, сына врага самого базилевса.
— На Подоле неспокойно, брат, — ответил тонким голосом Арсений. Тарханиота он называл братом, хотя посланнику базилевса это и не нравилось.
— Неспокойно? — Тарханиот поднялся на ноги. — Что же вынюхали твои сыщики?
— Мастеровые люди и купцы недовольны князем Изяславом.
— Почему? Князь же такой умный, такой доброжелательный.
— Половцы сдавили Киеву глотку, перекрыв в приморской степи Днепр. Хлеб и соль из Тмутаракани и из Тавра не доходят до города.
— Днепр… Днепр… Борисфен… — задумчиво повторял Тарханиот, смуглой рукой приглаживая короткую черную бороду. — Если это правда, то в Киеве скоро должен быть Великий пост.
— Это правда, брат, — подтвердил Арсений. — Местная чернь крикливая, воинственная, и, если доведется туже затянуть пояс, она отдастся новому князю, отдастся легко. И еще я и мои люди заметили, и в Киеве об этом говорят, что не очень-то дружат между собой Ярославичи. Средний, Святослав, превосходит старшего брата Изяслава силой воли, твердостью и решительностью. В походе на торков Святослав возглавлял все войска. Младший же, Всеволод, самый мягкосердечный, книжник, любит мир и тишину.
— Очень интересная новость, — оживился Тарханиот. — Значит, если я тебя правильно понял, между братьями можно поднять меч?
— Можно, — согласился, кивнув безволосой головой, Арсений. — И один меч, мне думается, уже есть. Это — князь Всеслав Полоцкий. Ярославичи держат его в порубе как своего пленника, а киевская чернь любит Всеслава.
— За что?
— Женщин любят за красоту, мужчин за отвагу и ум. Полоцкий князь очень отважный и умный. Но это еще не все. Он защищает старую религию русов, их старых богов.
— Поганец, — криво улыбнулся Тарханиот.
— На твоем месте, брат, я не делал бы таких поспешных заключений, — поклонился Арсений. — Князь Всеслав христианин, как и мы с тобой. Однако христианство пришло сюда позже, чем в Византию. Апостол Андрей Первозванный зажег свет веры над Борисфеном, или, как его называют здешние люди, Днепром. Князь Владимир, дед Ярославичей, разрушил поганские кумирни и крестил свой народ по нашему, византийскому, обряду. Но это было совсем недавно. Христианство здесь словно золотая пыль, покрывающая огромного поганского идола. Большинство смердов и холопов — язычники. Они убегают от святого креста в леса, в пустыни. Всеслав Полоцкий понял это и, как мне известно, в своей Полоцкой земле силой не загонял народ в христианство. Вот потому-то его любят, что он, как считает чернь, справедлив и терпим к их вере.
Тарханиот внимательно слушал Арсения, и чем дольше слушал, тем больше хмурился. Когда же тот кончил, раздраженно сказал:
— Тебе, я заметил, нравится человек, который осмеливается выступать против Святой Церкви Христа Пантократора. Быстро же ты забыл о судьбе отца своего, рода своего и своей судьбе.
Евнух побледнел как полотно, глухо проговорил:
— Нас много таких, с царапиной на сердце…
И вдруг, спохватившись, повалился в ноги двоюродному брату, начал целовать его колени. Тарханиот стоял над ним молча; лицо его казалось суровым и бледным, точно оно было высечено из родосского мрамора. Он любил себя такого — сильного, властного, безжалостного. Он и Арсения терпел рядом с собой только для того, чтобы ярче подчеркнуть свою исключительность, свое духовное и физическое здоровье. Так в спальнях порфироносных базилевсов в Палатии держат сотни евнухов, чтобы владыка острее ощущал сладость мужской силы.
Наконец Тарханиот отпустил Арсения, а сам снова лег на теплую лохматую шкуру. Темень и тишина наплывали на него. Он любил вот такие минуты абсолютного одиночества, когда, кажется, душа твоя летит ввысь, в золотой эфир, к Господнему престолу. Он лежал и вспоминал шумные улицы и площади Константинополя, чаек и паруса кораблей над проливом, неприступные стены Палатии, ураган человеческих голосов над ипподромом, когда по нему мчатся колесницы. Это была его жизнь, его родина и его империя. «Господи, спасибо тебе, что я родился ромеем, — думал он, глядя в темноту. — Ты мог бы пустить меня в этот мир арабом, эфиопом или славянином, но ты смилостивился, и я — ромей, сын и слуга великой империи, которой нет равной, слуга священного базилевса. Спасибо тебе, Всевышний!» Но скоро мысли его снова вернулись к Киеву, к великому князю. Удастся ли уговорить его послать войска на помощь Византии? Подарки князь получил богатые, однако же эти тавроскифы удивительно непонятные, упорные и хитрые люди. В своей гордыне они часто забывают, что их судьба в руках вечного неба. Они будто бы и союзники империи, базилевса, но еще со времен князя Олега могут в самый неподходящий момент показать зубы. Тем более не стоит ссориться с ними теперь, когда христианство, как золотой сосуд, разбилось на две части. Папа Григорий из Рима и Генрих, император Священной Римской империи, хоть и грызутся, воюют между собой, — оба с одинаковой жадностью смотрят на восток, на Киев, куда можно закинуть сети и взять богатый улов человеческих душ. Византийская церковь не должна отдать Русь церкви римской, если такое случится, империя превратится в остров, со всех сторон окруженный врагами. Святая София, охрани империю и ее верных слуг!
А насчет полоцкого князя надо тоже подумать. Он — будто клин, вбитый в самое сердце киевской державы. Этот клин надо беречь, надо поливать его водицей, чтобы он разбухал, ломал, раскалывал гранитный монолит. Сильные союзники нужны Византии только на время похода, на время войны. Когда же наступит мир, когда меч ляжет в ножны, когда с боевого коня снимут седло, союзников надо ослаблять. Таков закон жизни. В одной степи нет места двум львам.
Утром Тарханиот, в сопровождении слуги-армянина, пошел по Киеву, пошел куда глаза глядят. В огромном незнакомом городе он был как Иов в чреве кита. Этот город надо было изучать, хоть немного понять.
Тарханиот надел грубый дорожный плащ с капюшоном, обул мягкие остроносые сандалии. Чем бедней на тебе одежда, тем меньше на тебя смотрят. Так издавна повелось в Византии, так было и в Киеве.
Уже с первого взгляда и с первых шагов стало ясно, почему те люди, что побывали к Киеве, называли его вторым Константинополем. Город был очень многолюдный, многоголосый и очень богатый. Поражали не только великокняжеские хоромы или боярские палаты, которые строились в два-три яруса. Купцы и вольные ремесленники тоже старались отделать, украсить свое жилье, да так, чтобы дыхание перехватило у того, кто глянет. Дома со светелками стояли, как игрушки. На крышах и коньках крыш — веселые петухи, звери, хвостатые рыбы. Надворотные кровельки, воротца, балясы перевиты замысловатыми узорами. Здесь и пшеничные колосья, и луговые цветы, и разноцветные геометрические фигуры. Дворы и дорожки аккуратно выложены одинакового размера камнями или плитками. Красный, синий, коричневый цвета господствуют всюду, тешат глаз, радуют душу. Дома в большинстве своем покрыты оловянными листами.
Чувствуется, город недавно стал христианским — в разных его концах все еще угрожающе возвышаются языческие курганы. Даже неподалеку от Софийского собора, за церковью Ирины, которую построил князь Ярослав Владимирович, стоит Дирова могила. По мысли Тарханиота, эти курганы давно надо срыть, сровнять с землей. Как гнойные струпья дьявола, ранят они христианский глаз.
Стараясь забыть о своем языческом прошлом, Киев спешно строит церкви. Лучшая из лучших между ними София, митрополия Руси. Огромный храм, который венчают тринадцать куполов, легко, невесомо поднимается в небесную голубизну и сияет, горит, как светлая денница. Кияне называют Софию розовобокой. Стены ее клали из дикого камня и плинфы, скрепляя раствором извести и цемянки. Цемянка-то и дала солнечный цвет всей церкви. Ближе к земле стены сложены из красного кварцита, из гранитных блоков. Кажется, что церковь стоит на огне. Внутри же София сияет разноцветной искристой мозаикой, такой ослепительной, такой богатой, что Тарханиот закрыл глаза. «В чем-то этот народ может превзойти Византию», — подумалось ромею. Но он прогнал прочь неожиданную и кощунственную мысль. Недаром говорят, дурак и на чужую икону молится. Он, мудрый, умный Тарханиот, будет молиться только на свои, на византийские, иконы и, как вернется в Константинополь, сразу же пойдет в Святую Софию, в ту, что одна на всей земле.
На княжеский двор вернулся он под вечер с разбитыми ногами, со страшной усталостью в теле. Давно не выпадало ему столько ходить. Но он был доволен — верный слуга империи и базилевса не должен щадить себя. Верь только тому, что увидишь своими глазами, что тронешь своей рукой.
Арсений к его возвращению приготовил травяную баню. Тарханиота тотчас же раздели, посадили в огромную дубовую бочку, налитую чуть не кипятком. В воде плавали травы и семена трав, такие душистые, такие сладко-дурманные, что ромей почувствовал кружение головы. Через какое-то время Тарханиоту начало казаться, что он помолодел на добрых двадцать лет. Тело стало легким и упругим, будто кто-то заменил плоть, вместо прежней, старой, дал молодую, свежую.
— Я вознагражу тебя, Арсений, — млея от удовольствия, пообещал Тарханиот.
Евнух с выражением привычной покорности склонил голову. Глаза его, как всегда, оставались спокойно-бесстрастными. Они ничего не выражали.
Одеваясь, ромей заметил среди своих прислужников незнакомого человека, новое лицо. Густые черные волосы у него топорщились над смуглым лбом, упрямо лезли в глаза. Но не ромейские это были чернота и смуглость, не ромейские, хоть и черные, были глаза. Черному цвету не хватало южной знойности.
— Кто это? — строго спросил у Арсения Тарханиот.
— Я купил раба. Они здесь недорого стоят, — объяснил евнух.
— Пускай подойдет ко мне, — приказал Тарханиот.
Черноволосый раб, не проявляя особой робости, подошел, поклонился, спокойно посмотрел в лицо Тарханиоту. Значит, в неволе недавно, старые рабы, наученные жизнью, не смотрят так смело на хозяина.
— Кто ты и откуда? — спросил Тарханиот. Он знал язык русов, довольно хорошо владел им.
— Я Денис. Золотарь из города Менска, — медленно выговаривая слова, ответил невольник.
— Бывший золотарь, — поправил Арсений.
Денис обернулся к нему, сначала не понял, но и после того, как до него дошел смысл слов евнуха, повторил:
— Я золотарь.
— Где же находится твой Менск? — поинтересовался Тарханиот.
— В Кривичской земле. На север отсюда. Надо плыть вверх по Днепру, потом по левую руку будет Березина, а из Березины надо держаться вверх по реке Свислочи. Там и будет Менск.
— Как попал в неволю?
— С пленом в Киев пригнали. Князья враждуют между собой, нас, мастеровых людей и смердов, как добычу берут.
Тарханиот остался доволен ответом и отпустил раба, сказав:
— Хорошо работай на меня, и кнут минет твою спину.
Наблюдая, как Арсений и Денис выходят из бани, подумал, что слишком долго разговаривал с рабом. Этим низким существам достаточно движения пальца, нахмуренных бровей. Раб есть раб. Для того чтобы писали свои хронографы историки, чтобы беседовали с Богом философы и поэты, чтобы славили Всевышнего священники, должен крутить жернова, махать мотыгой на каменистом поле раб. И все-таки Арсений правильно сделал, купив раба-славянина. Надо иметь под рукою местных людей, они знают обычаи своего края, знают характер туземцев.
Проходили дни, а великий князь Изяслав, казалось, забыл о посланнике ромейского базилевса. Тарханиоту и его людям исправно доставляли с княжеской кухни мясо и вино, пшеничный хлеб. И только. Князь не давал о себе знать ни словом, ни звуком. Тарханиот несколько раз пробовал попасть к нему на прием, но князь то ездил на охоту, то занимался с дружиной, то вдруг накатывала на него черная тоска, и лекари, втайне от людей, лечили его. Ромей догадывался: князь просто не хочет пока встречаться с ним, чего-то ждет. Но чего ждет Изяслав? Поражения византийцев в войне с сельджуками? Появления на Палатии нового базилевса? Один Бог все это знает, однако надо было знать и ему, Тарханиоту. И он раскинул по городу невод своих сыщиков. Даже нового раба Дениса не оставил в покое. Денис изредка ходил на Подол покупать у гончаров посуду, там он должен внимательно слушать все, о чем говорят меж собой кияне, и докладывать после Тарханиоту. Но все это была мелкая рыбка. Крупной рыбой ромей занялся сам. Перво-наперво он пригласил к себе в гости варяга Торда. Рыжеволосый великан любил вино, любил хорошо поесть. Тарханиот знал это и сделал нужные распоряжения. К приходу Торда обеденный стол ломился от свежей дичины и рыбы, от разных лакомств, а вино было подано самое наилучшее — кипрское и фалернское.
Тарханиот, как обычно, начал с льстивых слов:
— Такой отважный, такой мудрый воин, как ты, мог бы с успехом служить в Константинополе, быть там самим этериархом, начальником императорской гвардии.
Торд встретил похвалу ромея спокойно, улыбнулся:
— Наши люди есть и у вас, в Византии. И в гвардии императорской служат. По всей Европе, при всех королевских дворах, ценят сынов холодного моря. Наши скальды слагают песни конунгам Дании, Норвегии, Швеции и Англии.
— А сам ты откуда? — спросил Тарханиот.
— Из Норвегии. Но я ее ни разу не видел. Моего деда Ингольва прогнал за море Харальд Прекрасноволосый. Этого Харальда сначала называли Косматым, потому что он дал клятву — пока не возьмет власть, не будет стричь волосы.
— И он постригся?
— Да, он стал первым норвежским конунгом. А все те, кто не хотел видеть над собой ничьей руки, разбрелись по всему миру. Моего деда судьба привела в Полоцк, а потом сюда, в Киев. С того времени Один, бог войны и бог мертвых, охраняет наш род на чужой земле. Кому только мы не служили! Полоцкому князю Брячиславу, князю Ярославу Мудрому. Давно умерли мой дед, мой отец. Сегодня моя боевая секира служит князю Изяславу. Моя секира — честная секира.
Этот Торд был не таким простаком, как показалось сначала. С ним, подумалось Тарханиоту, надо вести себя как можно осторожнее.
— В Европе сейчас есть две могущественные силы: викинги и Византия, — сказал ромей. — Викинги владеют Севером, Византия — Югом.
Торд не согласился:
— Сыны холодных морей плавают по Средиземному морю как у себя дома. Стяг викингов, на котором вышит ворон, поднят уже над Сицилией. Наши мечи, или, как называют их скальды, серпы ран, не может остановить никто. Ваша же империя, прости меня, уже не девушка и даже не молодая женщина, а бабушка.
Это было оскорбление, однако ромей проглотил его, как глотают на званом обеде у базилевса сильно переперченное мясо. И жжет, и рот горит, а вынужден улыбаться.
— За силу, — поднял кубок с кипрским вином Тарханиот.
— За силу, — поддержал его Торд.
Ромей умел пить не пьянея. Такому умению предшествовала терпеливая тренировка. Надо было, когда пьешь вино, затаивать дыхание, делать долгий глоток, выпив перед этим ложку оливкового масла. Когда же приходилось пить слишком много, когда уже и желудок трещал от вина, ромей под благовидным предлогом выходил из-за стола и в соседней комнате засовывал себе в рот гусиное перо, смазанное жиром. Рабы вытирали с пола рвоту, а ромей снова был легок и трезв. Так он сделал и сегодня. Торд уже пахал носом стол, а Тарханиот, хитро усмехаясь, все наливал и наливал. «Пей, варвар, — злорадно думал он. — Ты назвал империю старой бабушкой, но эта мудрая старая бабушка будет жить вечно, а вы, молодые, жадные до вина и крови, захлебнетесь в собственной блевотине у ее ног. Недаром Бог посадил виноградную лозу именно на нашей земле, он знал, что только ромейский народ может силу и ярость вина подчинить своему разуму. Варварские племена спились бы, как щенята, имея в своем огороде, под своим окном такую лозу».
Вино сделало Торда более болтливым и покладистым. Он начал даже хвалить Византию. Это сразу уловил Тарханиот, сказал:
— Империю можно любить, ей можно служить, живя И далеко от нее. Солнце же далеко от нас, в небесной бездне, но оно греет всех нас, освещает пути, помогает созреть нашему хлебу, и все мы любим его. Так и Византийская империя. Тот, кто верен ей, счастливый человек, ибо она умеет жестоко карать отступников и врагов своих.
— Я не враг, — мотнул пьяной головой Торд. — Моя боевая секира ни разу не была красной от ромейской крови. Я хотел бы увидеть ваше ромейское войско, потому что слышал, что оно сильное и очень хорошо вооружено. А я люблю хорошее оружие.
— О, нашему войску нет равного! — воскликнул Тарханиот. — Я видел его в сирийской пустыне. Впереди идут бандофоры-стягоносцы и букинаторы-трубачи. За ними — фаланга тяжеловооруженных пехотинцев, которые называются скутатами. Легкая пехота — псилы — окружает со всех сторон скутатов, помогает им во время боя. Колонны скутатов как живая крепость, за которой может спрятаться и конница, и легкая пехота. Все в ярких плащах, в блестящих доспехах, с обоюдоострыми секирами и копьями, с рогатыми железными шарами, с арбалетами-саленариями. А следом движется обоз, в котором везут воду и хлеб, фураж для коней, ручные мельницы, пилы, молотки, штурмовые лестницы, понтоны для переправы через реки и огонь, наш знаменитый и страшный мидийский огонь. Это надо видеть своими глазами, надо слышать мерный шаг фаланги, когда лишь песок скрипит под сильными ногами, когда змеи прячутся в норы, а крылатые орлы — в расщелины скал, и увидев все это, обязательно скажешь себе: «Вот они — непобедимые! Вот они — бессмертные!»
Торд слушал Тарханиота словно зачарованный. Ему, рожденному под шум битвы на дне варяжской ладьи, эти слова были как бальзам, как ласковая улыбка самой Святой Девы.
— Русы тоже неплохие вои, — продолжал ромей. — Империя помнит князей Олега и Святослава. Киевский меч расширил границы державы от Евксинского Понта до льдов Севера.
— Крепкий боевой народ, — согласился Торд.
— Но им никогда не сравняться с ромеями. — Тарханиот сверкнул глазами. — У нас один Бог и один богоносный император, а они, кроме Христа, поклоняются, хоть и тайком, лесным идолам, и каждый их город, каждый удельный князь хочет отделиться от великого князя киевского Изяслава, хочет сам себе быть хозяином. А это — смерть для державы. Стена всегда стена, но если разобрать ее на отдельные камни, она становится грудой камней, за которыми не спрячешься от вражеского меча. От наших корабельщиков слышал я, что в южных морях есть магнитная гора. И вот когда к ней подплывают, магнит притягивает с корабля все железные части: гвозди, болты, заклепки, и корабль рассыпается. Понимаешь меня? Власть единого базилевса то же железо, которое крепит корабль державы. Ну еще, если быть точным, державу укрепляют золото и серебро.
— Что золото и серебро?! — вдруг воскликнул Торд. — На свете нет ничего более яркого, чем вода и огонь.
Тарханиот удивленно посмотрел на него, понял, что мозг варяга до краев наполнен вином, но не отступил, продолжал тянуть свое:
— Ты, наверное, знаешь и, наверное, видел, что здесь, в Клеве, в порубе сидит полоцкий князь Всеслав.
Торд согласно кивнул головой.
— Знаю, очень отважный князь.
— Так вот, наш базилевс этому князю вместо воды давно налил бы в кубок отвар цикуты, и князя бы не было. Но это дело самих русов, самого великого князя Изяслава. Я же хочу сказать, что Всеслав Полоцкий, как и ты, бесстрашный Торд, может стать верным другом Византии.
При этих словах Торд поднял голову.
— Империи нужны такие люди, решительные, крепкие, которых уважает и любит народ, — продолжал Тарханиот. — И ты не ошибешься, отважный Торд, если более внимательно посмотришь на Константинополь, стены которого возведены не из соломы и не из тростника, а из мечей и копий непобедимых воинов.
— Но я служу великому князю Изяславу, — вдруг проговорил Торд.
— Все мы служим Христу. Он — единственный наш владыка, — возвел очи горе Тарханиот. Душу ромея охватила ярость. Оказывается, этот северный варвар, этот пьяный тюлень помнит о том, кому он служит, и не лишен благородства. «Что ж, не всякое дерево сразу гнется, — подумал Тарханиот. — Но я уверен, скоро найду ключ и к железному сердцу варяга». Он поднял кубок, сказал: — Давай, как друзья-застольники, выпьем за те дороги земные и морские, которые еще ждут нас в нашей жизни.
— Выпьем, — встрепенулся Торд.
Когда наконец пьяный Торд ушел, ромей приказал принести папирус, чернильницу, перо и, глядя на желто-пунцовый огонек свечки, застыл в глубоком раздумье. Это были лучшие мгновения. Суета дня уплывала, душа очищалась, становилась кроткой и спокойной, можно было подумать о смысле жизни. Тарханиот с ранней юности приучил себя смотреть на все трезво, стараться как можно глубже проникать в сущность вещей и явлений. Он хорошо помнил слова великого сицилийца философа Эмпедокла:
Хотелось написать что-то мудрое, значительное, чтобы далекий потомок-ромей вот такой же одинокой глухой ночью жадно читал, волновался от прочитанного, долго не спал, перекликался с ним, Тарханиотом, чуткой душой через столетия. Там, в недосягаемом будущем, будет такой же ветер, и будет шуметь река, неумолчно, однотонно, и будет кто-то идти по ночной тропинке, над которой горят задумчивые голубые звезды. Только родишься, только разумным оком глянешь на свет, как уже надо готовиться к жизни небесной, вечной.
Тарханиот вздохнул, отложил перо. Не писалось. Он велел вызвать Арсения, приказал, чтобы тот привел Дениса, нового раба. Когда раб вошел, посмотрел на него и на Арсения, строго, в гневе изогнул густую черную бровь, сказал:
— Этот рус слишком волосатый. У раба должна быть голая голова, на которую можно сыпать пепел и песок. Пусть его остригут, и ты, Арсений, снова приведи его ко мне.
Вскоре Дениса привели уже остриженным. Белая незагорелая кожа на темени резко отличалась от смуглой, почти коричнево-черной кожи щек. Но ничего — поработает на солнце день-другой и сразу станет темноголовым.
Раб стоял понурый, невеселый. Они, рабы, веселыми бывают только тогда, когда с разрешения хозяина пьют неразбавленное вино, падают на землю, бормочут что-то непонятное и смеются, как дети. У Тарханиота это всякий раз вызывало отвращение. Пьяная дикая улыбка на худом, до времени постаревшем лице была улыбкой дьявола.
— Тоскуешь по родине? — спросил Тарханиот. Он сам удивился своему вопросу. Разве рабам-варварам известно, что такое тоска, честь, ощущение утраты? У них есть мускулы, глаза, рот, зачатки души, но только зачатки. Душа рабов — бескрылая слепая птица. Вопрос вырвался сам по себе, наверное, он, Тарханиот, расчувствовался, смягчился, вспомнив Эмпедокла.
Не услышав ответа, Тарханиот продолжал:
— Здесь, в Киеве, сидит в порубе вместе с сыновьями князь Всеслав Полоцкий. Твой бывший князь. Понимаешь?
Раб кивнул остриженной головой.
— Киевская чернь уважает, любит его, хотя любовь черни завоевать легко — брось ей мяса, вина, и ты бог. Но не вином и не мясом заарканил Всеслав киевский Подол. Сегодня он сам ничего не имеет. Другим он берет, но я не это хочу тебе сказать. У оконца поруба, я сам видел, останавливаются люди, и некоторые из них даже разговаривают с князем — охрана разрешает это… Почему бы тебе не сходить к тому оконцу?
Раб вздрогнул, с недоумением посмотрел на хозяина. Он не мог понять, что скрывается за этим предложением. Зачем ромей своим словом терзает сердце ему, Денису, который столько перестрадал за последний солнцеворот?
— Что ж ты молчишь? — настаивал Тарханиот. Не дождавшись ответа, стукнул деревянным молоточком по звонку, висевшему на позолоченном кожаном ремешке слева от него.
Тотчас же вошел Арсений.
— Завтра поведешь раба к порубу, в котором сидит князь Всеслав, — сказал Тарханиот евнуху. Когда Денис вышел, объяснил: — Мне нужно связаться с этим опальным князем. Империя должна искать друзей не только в золотых палатах, на тронах, между радостью и славой, но и там, куда редко попадает солнечный луч: в халупах нищих, в тюрьмах и темницах пыток. Недаром говорят, здоровый нищий счастливее больного базилевса. Там, на дне жизни, дремлют могучие силы. Они слепые, немые, страшные, дикие, однако с ними надо поддерживать связь, чтобы в решительный момент, в момент, когда зазвенят мечи и потечет кровь, они были с нами. Доведешь раба до оконца, а сам отойдешь в сторону. Не надо, чтобы охрана увидела возле поруба ромея. Если же схватят раба, он скажет, что сам родом из Полоцкой земли, заскучал по родине и захотел глянуть на своего князя.
Тарханиот умолк.
— И это все, брат? — осторожно спросил Арсений.
— Нет. Самое главное то, что раб, незаметно для охраны, должен бросить в поруб вот этот шарик. — Тарханиот двумя пальцами взял со стола небольшой шарик из темно-желтого воска. — Внутри шарика спрятано послание князю Всеславу. Я написал послание русскими буквами на шелковой ленте.
— Но раб и вместе с ним твой шарик могут попасть в руки охраны, а я слышал, что великий князь Изяслав беспощадно карает врагов, — заметил Арсений.
— Врагов беспощадно карают все базилевсы, не только Изяслав, — усмехнулся Тарханиот. — И это не мой шарик, а наш. Наш. Понял? Кстати, под посланием на шелковой ленте я написал твое имя.
Тарханиот пронизывающим взглядом посмотрел на евнуха.
— Мое? — удивился тот.
— Твое. Если схватят раба, схватят и тебя. Постарайся же сделать так, чтобы его не схватили и чтобы шарик попал в поруб, в руки Всеслава. И еще… Вы пойдете к порубу завтра, под вечер. Перед этим хорошо накорми раба, не жалей мяса, дай вина, а в вино всыпь вот этот порошок. Вы, евнухи, хорошо знаете, что это такое.
— Яд… — прошептал Арсений, беря из рук Тарханиота маленький медный сосуд вроде чарочки, на дне которого виднелся красный порошок. — Ты хочешь, чтобы раб умер?
— Хочу. Я думаю, ему удастся бросить шарик в поруб и Всеслав, враг Ярославичей, сохранит тайну шарика. Но раба после этого могут схватить, начнут пытать горячим железом… Пусть лучше он умрет немного раньше и не успеет выдать меня и тебя. Он мой раб, моя собственность, и я хочу, чтобы и смерть он принял от меня, а не от кого-то другого. Можешь идти, Арсений.
Евнух вышел, пряча чарочку с ядом в длинном рукаве своей бледно-розовой хламиды. Яд для византийских евнухов такая же обычная вещь, как хлеб и вода. Сколько порфироносных базилевсов, отважных стратегов и мудрых епархов на самом взлете жизненных сил, в расцвете души и тела вдруг, как легкий толчок, ощущали необъяснимую слабость под сердцем. Это был сигнал, знак, что яд, ничтожная росинка смертоносной жидкости или пылинка порошка проникла в кровь и назад из человеческого тела может выйти, только взяв с собою самого человека. Начинали выпадать волосы, причем все сразу — из усов и бровей, из-под мышек… Лицо распухало. менялся его цвет. Смуглая кожа день ото дня становилась все более зеленовато-фиолетовой. Размягчались кости, шея переставала держать голову, ноги — тело. С пальцев, как с рыбы чешуя, облетали ногти. Росинка и пылинка сваливали гигантов, превращали в прах тех, кто зубами перекусывал гвозди и ломал руками конские подковы. И всем этим с отменной ловкостью и мастерством владели евнухи, люди, у которых жизнь отняла все земные радости, оставив им только одну жестокую радость — убивать.
Тарханиот посмотрел вслед Арсению, и холодок пробежал по коже ромея.
II
Князю Всеславу снилась София, соборный полоцкий храм. Не жена приснилась, не сыновья, не отец с матерью, а церковь. На возвышении, над широкой Двиной открылась она глазу, семиверхая, красивая. Червонный кирпич-плинфа и серо-синеватые камни-булыги, из которых зодчие клали стены, придавали ей пестроту и таинственную суровость. Вверх взмывала она, к самым облакам, к промоинам синего неба, устремлялась вверх, легкая и свободная.
София по-ромейски означает мудрость. Мудрость нужна была на своей земле тем людям, что начинали строить храм. Скольких трудов стоила она и полочанам, и каменотесам-ромеям, и ему, Всеславу! Глину, камень, дерево, голосники, паникадила, колокола, серебро, воск требовала трудная многолетняя постройка, и все княжество напрягало силы, обливалось потом и — строило, строило… Мудрости, святого слова хотели все, а он, князь Всеслав, старался, чтобы в Полоцке церковь была не хуже, чем в Киеве или Новгороде. И недаром, когда захватил Новгород, то, прежде чем сжечь его до Неровского конца, приказал снять все церковные колокола и везти их в Полоцк. «Пусть моя София звончее будет», — сказал он тогда воям.
И вот она приснилась ему здесь, в порубе, и как-то дивно приснилась. Виделось ему, что плывет он по Двине, плывет один в простом легком челне, похожем на ореховую скорлупку. Полоцк словно вымер, не видно нигде людей, только свищет речной ветер. Он всегда любил свист ветра, слушал его и сейчас. И вдруг раскатывается над рекою, над берегами громовой голос:
— Ко мне плыви!
Сверху откуда-то доносится голос. Всеслав поднимает голову и видит, что это София говорит, обращаясь к нему, и будто бы она уже не церковь, а очень красивая, необыкновенного роста женщина с огненными рыжими волосами. Он пристает к берегу, поднимается, проваливаясь ногами в мягкий песок, по обрыву и наконец останавливается возле Софии и головой достает ей только до колена.
— Ты меня строил? — спрашивает София.
— Я и Полоцк, — отвечает Всеслав.
— Зачем вы меня строили?
— Так учит Христос. По всей земле ставят святые храмы. Полоцкая земля не хуже других.
— Но у вас же были свои боги, были еще до Христа. Что вы сделали с ними?
— Бросили в Двину, сожгли, порубили на куски…
— Всех?
Он, Всеслав, молчит.
— Всех? — строго допытывается София.
— Не всех. На тайных лесных капищах я приказал оставить изображения Перуна и Дажбога.
— Я так и знала. Ты, князь, поганец, язычник.
Оглушительный смех, не гром, а смех слышится сверху.
Всеслав видит, как от него вздрагивают каменные колени Софии. Проходит страх, и злость обжигает душу.
— Что ты смеешься? — Всеслав дерзко поднимает голову. — Ты не смеяться должна, а плакать.
— Плакать? — удивляется София.
— Да. Как ты плакала много столетий назад, когда первых христиан распинали на крестах, варили в смоле, бросали в клетки на съедение диким зверям. Ты же тогда плакала?
— Плакала.
— Зачем же сегодня заставляешь плакать других, тех, кто не верит тебе? Неужели видеть слезы и страдания — это такое наслаждение?
— Но они же не верят Христу, не верят и мне!
— А разве твоя вера и твоя правда единственная? Есть же Будда, Иегова, Магомет. Был и есть Перун, бог-громовик.
— Молчи, поганец! И ты еще удивляешься, что тебя держат в порубе?
— Я уже не удивляюсь, — грустно говорит Всеслав.
— Смирись, — поучает София. — Спасай душу для вечной жизни, иди в монастырь, откажись от Полоцкого княжества. Оно как вериги на твоих руках и ногах. Что дала тебе твоя гордость? Разлуку с семьей, этот поруб… Смирись!
Всеслав молчит. Из-под его ног течет вниз по обрыву желтым ручейком песок.
— Ярославичи победят тебя. У них больше мечей, больше воев.
— Не победят! — блестя гневными глазами, возражает Всеслав. — Побеждают не только силой, побеждают верой. Разве не так учит Христос?
— Так.
— А я верю в свою Кривичскую землю. Верю! Слышишь?
Он поднимает голову, чтобы с вызовом глянуть на Софию, но ее уже нет. Церкви нет, а вместо нее стоит высокий дубовый Перун, четырехлицый, с длинными золотыми усами.
— На этом месте, над полоцким Рубоном, мог бы стоять я, — тихо и грустно говорит он. — Мне поклонялся князь Рогволод, все твои прадеды. Зачем же ты отдал меня на погибель, бросил в омут, в огонь, в болото?
— Я не виноват, — бледнеет князь Всеслав. — Полочане, как и Киев, и Новгород, поверили новому Богу.
— Заморскому Богу, чужому Богу, — едва шевелит потрескавшимися деревянными губами Перун. — Почему вы не верите своим богам? Почему вас всегда манит то, что не свое? Беря чужое, поклоняясь чужому, вы сами признаетесь перед всем миром, что вы темнее, слабее разумом, чем другие, глупее их.
Всеслав молчит.
— Я нашел вам имя, — угрожающе возвышает голос Перун. — Самоеды вы! Саможорцы! Так ужасный Крон пожирал когда-то своих детей.
— Молчи, — тихо произносит Всеслав, и в его словах слышится страдание. — Ты же знаешь, ты должен знать, что я никогда не называл тебя гнилым бревном, я верил и поклонялся тебе как нашему богу. Однако на твоих устах кровь. Ты требовал кровавых треб, человеческих жертв…
— Кровь… — Перун смеется. — Христиане залили человеческой кровью Европу, Египет, Иудею. Они ходят по горло в крови, а вы целуете их крест. Где ваши глаза? Неужели так плохи были лесные, луговые, полевые и домашние боги? Неужели не приятно было знать тебе, наклоняясь над родником, чтобы глотнуть холодной воды в нестерпимый зной, что на самом дне, там, откуда бьет неустанная струйка, живет добрый бог с голубыми глазами и серебряной мягкой бородой?
— Я и сейчас еще верю в таких богов, — говорит Всеслав.
— Всегда верь, сын мой, — веселеет Перун. — Тот, кто легко отказывается от вчерашнего, недостоин завтрашнего. А я слежу за тобой, полоцкий князь. И я знаю, что не всех старых богов ты приказал уничтожить. Я знаю, что, строя Софию, ты ненавидел ее.
— Неправда. — Всеслав бледнеет.
— Правда. Когда ты спишь, я заглядываю в твое сердце, слушаю голос твоей души. Ты строил храм для чужого Бога, а думал о своих богах. Ты не мог не строить, потому что христианами становились твои бояре, христианами становились твои дружинники. Чтобы сохранить свою власть, свой престол, ты тоже должен был стать христианином. Я скажу тебе даже больше. Христианство, хотел бы ты этого или не хотел, победит на нашей земле. Много богатых красивых церквей построит оно. Люди так поверят ему, что с радостью будут умирать за Христа. Но не на века будет эта победа. Придет такое время, когда многие откажутся от христианства, будут смеяться над ним. Как жду я этот день, лежа в гнилом болоте! Как я хочу увидеть слезу на щеке попа, который, смеясь, издеваясь, рубил на щепки моих братьев!
— Ты жестокий, — строго говорит Всеслав.
— Жестокости меня научили христиане. Они еще зажгут по всей Европе свои страшные костры, и живое человеческое тело зашипит на огне.
— Прошу, оставь меня, — умоляюще смотрит на Перуна Всеслав.
— Я исчезаю. Я возвращаюсь в болото, — сразу стихает Перун. — Помни: я буду следить за тобой.
Всеслав проснулся. В порубе — темень, тишина… Спят сыновья. Ростислав почмокивает губами. Князю стало страшно, даже сердце сильнее забилось в груди. Он поднялся на ноги, ощупью подошел к стене, ладонями дотронулся до теплого дерева. Это сразу успокоило его. Всякий раз, когда было неуютно, безысходно на душе, когда в отвратительном холоде обмирало сердце, он искал дерево, не обязательно живое, искал что-нибудь деревянное и клал на него ладони. И чувствовал себя лучше, уверенней, будто животворная сила начинала струиться по всему телу. Возможно, дерево отдавало ему то солнце, ту теплоту, которую день за днем запасало в себе, когда еще росло, было зеленым и шумным.
После допросов в великокняжеском дворце, после долгих разговоров с монахами цепи со Всеслава сняли. Монахи говорили, что святой Феодосий попросил об этом самого Изяслава. И киян начали подпускать к оконцу поруба. Тот, кто хотел, приближался, садился на корточки, звал Всеслава или его сыновей и начинал разговор. Больше приходило тех, кто люто ненавидел новую веру. Много заходило полочан с Брячиславова подворья, расположенного неподалеку от поруба. «Подожди еще немного, князь, — говорили они шепотом. — Освободим тебя, твоих сыновей из темницы, увидишь Полоцк, сядешь на полоцкий трон». Его волновала преданность всех этих незнакомых людей, ремесленников и купцов, с которыми, если бы не плен, не этот поруб, он, возможно, никогда бы не встретился в Полоцке или Менске. Он смотрел на них снизу вверх, становился так, чтобы они видели его лицо, часто показывался вместе с сыновьями и во время этих разговоров всегда старался быть бодрым, даже веселым.
В оконце заглядывали разные люди. Были и недоброжелатели; они радовались его горю и унижению. Раз приковыляла старуха с посошком, прошамкала сухим черным ртом:
— Князек, где ты? Покажись, князек!
Он показался, увидел доброе желтоватое личико, васильковые, на диво яркие глазки.
— Чего тебе, мать? — ласково Спросил Всеслав.
И вдруг старуха вынула из узелка, который держала в левой руке, и швырнула прямо ему в лицо большую болотную лягушку вместе с горстью болотной грязи.
— Съешь! — радостно заверещала старуха. — Съешь, антихрист, лягушку! Это тебе за поганство твое! За чары твои лесные-болотные.
— Ведьма! — крикнул Всеслав и погрозил кулаком.
Но это не то чтобы очень обидело или расстроило его. За свою уже немалую бурную жизнь (как-никак тридцать девять солнцеворотов[2] прожил на земле) он повидал множество людей, целое море. Разной высоты и чистоты бывают волны на море Так же и люди.
В юности, не будучи еще полоцким князем, он часто думал: «Неужели люди, все живые люди, что ходят под солнцем, могут однажды собраться на вече и договориться между собою делать друг другу только добро. Нет же на свете таких людей, которые хотят, которые желают, чтобы им причиняли боль». Пожив, повоевав, много повидав, Всеслав понял, что только чудаки мечтают об этом, потому что человечество, к сожалению, не способно одновременно делать одно и то же. Кто-то думает, кто-то страдает, а кто-то смеется или пьет вино, один плачет, другой спокойно спит.
В порубе он ощутил голод по написанному слову. Он всегда любил читать и собирал, где только мог, старые пергаменты, святые писания, ромейские, болгарские, киевские… Он и сыновей приучил к чтению, и в Полоцке все вместе они засиживались над пергаментами до глубокой ночи. В порубе, конечно, было не до этого, однако, когда его допрашивали монахи, он попросил, и они принесли ему пожелтевший свиток — труд грека Плутарха. Три ночи он читал, а потом лежал в темноте, думал, будто разговаривал с далекими людьми, жившими за тысячелетия до него. Их жизнь он примерял к своей жизни, как примеряют старую, но еще крепкую кольчугу. Много схожего было у него с теми людьми. Они давно умерли, однако благодаря летописям жизнь их продолжается и после смерти. Он учился у них терпению, ожиданию своего дня, своего времени. Прошла первая горячка плена, когда он, как дикий зверь, бросался на стены поруба, стучал в них кулаками, звал Ярославичей, в гневе сжигал свою душу, тратил силы. Сейчас он — тихий, осторожный, рассудительный и радуется, что враги не видели его обожженного слезами лица, не видели рабской приниженности в его взгляде.
Всеслав стоял в темноте, прислушивался. Было тихо. В этой тишине он услышал даже, как капля сорвалась там, наверху, с листьев молодого тополя — он рос рядом с порубом… Всеслав будто видел эту каплю, маленькую, сверкающую, похожую на серебряную горошину. Всю ночь спала она на ладони теплого листа. Но утренний ветер прилетел из-за Днепра, тряхнул тонкий тополь, и капля не удержалась, соскользнула с листа, упала на нижний, но и там не смогла ни за что уцепиться и полетела вниз. Листья хотели подхватить ее, помогали ей удержаться, но куда там. Они трепетали — ветер не давал им успокоиться, — и капля, пробив зеленую гущину, в конце концов звучно шлепнулась на песок.
В порубе у полоцкого князя удивительно обострился слух. Мало звуков долетало в подземелье, да и те, что прорывались сюда, были слабые, чуть слышные, но среди них он скоро научился угадывать топот коня, кашель воя-охранника, перекаты грома, звон колоколов на Софии. Каждый звук был для него радостью, напоминал о том, что жизнь не исчезла, жизнь идет и ждет его, князя.
В порубе Всеслав остро ощущал великую силу и необъятность жизни. Майский жук, который так обрадовал его и сыновей, был не единственным живым существом в этом полумраке. Возле оконца раскинул серебристую сеть паук. Так красиво, так хитро он плел смертоносные кружева, что князь и княжичи любовались им. И еще одни гости, дерзкие, опасные, наведались однажды в поруб. Как раз была Пасха, и вой-охранник спустил через оконце корзинку с красными яйцами. Всеслав и его сыновья похристосовались, съели по яйцу, остальные оставили на завтра. А под вечер, когда всех сморил сон, Всеслав услыхал еле уловимый шорох, такой слабый, что на него можно было и не обратить внимания. Но он медленно открыл глаза и, ни единым движением не показывая, что не спит, начал внимательно вглядываться в темноту. По стене поруба к корзине бесшумно подкрадывались две крысы. Отвратительные длинные хвосты, острые зубастые морды… Они боялись людей, своих смертельных врагов, и все-таки шли за добычей к ним, а Всеслав, отважный князь, испугался их. Он даже хотел хлопнуть рукой по соломе, но почему-то передумал, стал наблюдать, что будет дальше. Крысы подкрались к корзинке, начали обнюхивать яйца. Это была их любимая еда. Но как взять ее? Они тихонько перевернули корзинку, выкатили яйца, и одна из них легла на спину, всеми четырьмя лапами крепко обхватила большое яйцо. Другая зубами осторожно взяла напарницу за хвост и потащила ее вместе с яйцом. Всеслав онемел от удивления.
Охрана возле поруба стояла строгая, молчаливая. Всеслав поначалу пробовал разговорить воев, но они, услышав голос князя, отходили подальше от оконца. Так продолжалось несколько месяцев, и очень удивился князь, когда один из охранников заговорил с ним сам, правда поминутно оглядываясь. Всеслав понял: охрана подкуплена! Значит, в Киеве и в Полоцке не забыли о нем. Это сразу придало ему такую силу, так окрылило душу, что князь задохнулся от радости. Не все потеряно! Он еще сядет на коня, он еще возьмет в руки меч.
После того как вой-охранник впервые осмелился заговорить с полоцким князем, к оконцу помаленьку начали подпускать людей. Это особенно обрадовало пленных княжичей. Ложась спать, они уже нетерпеливо думали о завтрашнем утре, обсуждали, кто первым подойдет к оконцу. Больше всего нравилось им, когда к порубу приходили полочане и слышалась речь кривичей. Лица у княжичей светлели. Всеслав с радостью смотрел на сыновей — он не хотел, чтобы тоска и обида на судьбу грызли их сердца. «Молодое сердце должно жить в веселье, — думал Всеслав. — Не от вина это веселье, не от гульбищ и плясок. От крепкого плеча, от умной головы и ведающей души».
Пока еще сыновья спали, он стоял в темноте и каждой клеточкой тела чувствовал рождение нового дня. Он будто видел, как золотится небо, как густой молочно-белый туман заливает Днепр по всей его широте. Спит Гора, спит Подол, а солнце, могучий Ярило, сын Дажбога и Лады, хранитель мужской силы, уже начинает натягивать свой золотой лук, пускает огненные стрелы. Высокоголовая София первая встречает полет этих стрел, радуется им, потому что отступает побежденный мрак и, злобно скрипя зубами, прячется за черную тучу Обида, богиня смерти и несчастий. Туча эта уплывает с киевского неба, летит за реку Сулу, за Хорол и Вороскол, туда, где гудит от конских копыт, дымится ночными бессонными кострами Половецкая земля, Дешт-и-Кипчак. Там вострит сабли тысячеротая голодная орда. Там на сухих степных холмах стоят плосколицые каменные бабы, немые и загадочные, как вечность. Что за народ поставил их? Для чего? А может, они упали, свалились когда-то с неба, ибо небо, как и земля, наполнено камнями, правда, не холодными, а горячими. Два солнцеворота назад висела над землей, горела в ночном небе хвостатая кровавая звезда, это происходило в то время, когда Всеслав шел брать Новгород. Все понимали, что это дурной знак, вои затыкали уши и закрывали глаза. Тогда разлился, разбух от большой воды Волхов, а молнии во время грозы были похожи на корни вывороченных бурей деревьев. Всеслав одолел страх, взял Новгород, снял с церквей колокола, радовался, но радость его закончилась кровавой Немигой, темным порубом. Смертный человек не может бороться с вечным небом. Оно сильнее уже тем, что высоко поднято над человеческой головой и каждое мгновение может ударить Перуновой стрелой или горячим камнем. Но хочется, ой как хочется поспорить с небом, перехитрить его. Недаром у греков были титаны, был Прометей. Всеслав стоял в темноте, думал обо всем этом, чутко прислушиваясь к тому, что делалось вокруг, и к самому себе.
Разгорелся день. Пошли к порубу люди. Между ними были и друзья и враги. Всеслав вспоминал старуху с ее болотной лягушкой и ядовитой злостью и уже с опаской посматривал на оконце. А сыновья радовались каждому человеческому лицу.
Однажды после обеда присел у оконца, взявшись руками за грудь, человек со стриженой головой. Грустно помолчал, потом неуверенно крикнул:
— Князь! Князь Всеслав!
— Кто ты и что тебе надо? — подал голос Всеслав.
— Подойди ближе, стань на свет, чтобы я тебя видел.
Всеслав вышел из мрака поруба на более светлое место. У человека радостно вспыхнуло лицо. Он широко перекрестился, сказал:
— Благодарю Бога, что я тебя увидел. Теперь и помирать можно. Я сегодня умру. Слышишь, князь? Я сегодня умру.
— Кто ты? — спросил Всеслав.
— Золотарь Денис. Жил в Менске, в твоем городе, князь Всеслав. А сегодня я — черный раб ромея Тарханиота.
— Почему ты решил, золотарь, что сегодня умрешь? Только самоубийцам дано знать минуту своей смерти. Но как полоцкий князь, как твой князь, я запрещаю тебе накладывать на себя руки. Слышишь, золотарь? Живи. Тот, кто живет, всегда надеется на лучшее.
Денис горько засмеялся:
— Я умру недалеко от твоего поруба. Еще вчера я был здоровым человеком, еще сегодня утром. Да, наверное, ромей накормил меня отравой. Но я не боюсь смерти. Зачем жизнь рабу?
— Жизнь дает Бог, и только он забирает ее из человеческого тела, — заговорил Всеслав, но Денис перебил его:
— Ты не был рабом, князь, хоть и сидишь в темнице. Ты — князь. Как и все князья, живешь на небе, а я, раб, живу под землей. Скажи мне, князь Всеслав, почему лежит в дыме и пепле Полоцкая земля? Почему разрушили Менск, а меня и многих угнали с пленом, сюда загнали?
— Потому что Ярославичи победили меня и мою дружину, — тихо ответил Всеслав. — Поверь, я не хотел зла Кривичской земле. Но они одолели меня.
— Ты не хотел зла своей земле. Я верю. Но зачем же всю свою жизнь ты воюешь? Зачем льют кровь дружинники и смерды? Скажи — зачем?
— Я хочу, чтобы Полоцк был крепким, — твердо проговорил Всеслав. — Я хочу взять в свои руки днепровские и двинские волоки…
— Зачем так много крови? — снова перебил князя Денис. — Земля хочет покоя. Войский конь топчет жито, и дети смердов умирают с голоду. Стены городов не успевают подняться, вырасти, как их снова пожирает огонь. Ремесленников, всех мастеровых людей угоняют в плен. А ты, князь, хочешь взять волоки, хочешь двух сорок в руках удержать. Подумай и остановись.
— А что дается легко? — спросил Всеслав. — Не для легкой жизни привел нас Господь на эту землю. Для борьбы, для труда. Слышится мне, золотарь, голос Рогнеды. И говорит она: «Борись, князь!»
— Тебя не переубедишь, — грустно произнес Денис. — Что ж… Каждый из нас две торбы носит: одну перед собою, другую — за плечами. В переднюю мы складываем чужие ошибки, в заднюю — свои. Тяжелая будет у тебя под старость задняя, заплечная торба, князь Всеслав. Но не я тебе судья, а Бог.
Золотарь побледнел, крепко прижал к груди руки. Его повело в сторону, какая-то сила начала выкручивать, ломать ему суставы. Изо рта полилась черная слюна.
— Прощай, князь, — прохрипел Денис, выхватил из-за пазухи маленький восковой шарик и бросил его в оконце. Потом поднялся на ноги и, обливаясь вдруг проступившим холодным потом, заплетающейся походкой пошел, поплелся от поруба. Через каждый шаг-другой он спотыкался, голова обвисала на грудь. Вой-охранник подбежал к нему, хотел узнать, что за человек, однако не успел вымолвить и слова, как Денис, широко дыша ртом, свалился на землю возле его ног, испустил дух.
— Кто это был? — спросил у отца Борис.
— Человек, — ответил Всеслав. — Человек…
Он поднял восковой шарик, повертел его в руках, потом, догадавшись, сильными пальцами разломил его пополам. В середине шарика он нашел скрученную в комочек шелковую ленту. Подошел ближе к свету. Шелковую ленту держал осторожно, кончиками пальцев, зная, что она могла быть и отравленной. На ленте он прочитал: «Базилевс Роман Диоген, земной Вседержитель, Властелин Византии и теплых морей, шлет порфироносное приветствие тебе, полоцкий князь Всеслав Брячиславич. Слышал я, что ты живешь в печали, в темнице. Но лучше добровольно печалиться, чем принужденно, под кнутом, радоваться. Помни о Византии, и Византия всегда будет помнить о тебе. Жди перемен. Это послание сожги. Арсений».
Всеслав задумчиво поднял голову вверх, к оконцу, откуда ему бросили шарик. Кто он, этот Арсений? Чего хотят от него, полоцкого князя, ромеи? Чего хочет Роман Диоген? А может, это происки Изяслава?
Он выбил из кресала искру, зажег коротенький оплывочек свечи, поднес шелковую ленту к огню. В любом случае ее надо сжечь, так как не исключено, что охрана может обыскать поруб, перетрясти все, и если вои найдут это послание, ему и его сыновьям угрожает смертельная опасность. Тот, кто написал загадочное письмо, может, и хочет, чтобы меч испытал крепость княжеской шеи.
Византия могуча, вернее, была могучей. На много столетий пережила она свою сестру Западную Римскую империю. Страшный удар нанесли Риму вестготы, а потом пришел Адаакр, варвар-наемник из германских лесов, и сбросил последнего римского императора Ромула Августа. Византия осталась в стороне, уцелела. Базилевс Юстиниан, крестьянский сын, влил в нее новую силу, построил крепости на Дунае, укрепил войско. Однако давно нет Юстиниана, и постепенно империя из золотого сосуда превратилась в щербатый глиняный горшок. Правда, она еще держится на ногах, захватила болгар. Но с востока и юга напирают воинственные племена, бьют и бьют в византийскую стену…
Всеслав стоял напротив оконца в глубокой задумчивости. Попритихли, заскучали сыновья и даже не вспоминали о своем любимом занятии — игре в кости. Они не знали, что было написано на шелковой ленте, они только видели, как разволновался отец, и переживали вместе с ним.
Чего хочет Византия от него, пленного князя, от него, изгоя? Ромеи никогда не начинают дела, которое не дает им корысти. Это Всеслав хорошо знал. Хитрости на Палатии в покоях порфироносных базилевсов всегда хватало. На ленте написано, чтобы ждал перемен. Каких перемен? Наверное, великий князь Изяслав поссорился с Византией, и ромеи хотят сбросить его, а на престол посадить нового князя. Но, по киевским обычаям, это Должен быть один из Ярославичей. Нельзя прийти со стороны, прийти из неизвестности, из безродья и стать великим князем. Это будет узурпаторством, а узурпатора вече забросает камнями. Хотя если внимательно вглядеться в прошлое, то можно найти людей, которые брали золотой престол не знатной кровью отцов, а собственным умом и силой. Был же у ляхов Пяст, обыкновенный смерд, делавший колеса для телег, а ставший королем. Как кому повезет в жизни, как улыбнется человеку удача. Удачливый — человек, сложивший себе фундамент из тех камней, которыми его поначалу забрасывали.
После золотаря к оконцу не подходил никто. Наверное, охране показался подозрительным посетитель, неожиданно для всех умерший возле поруба. Несколько дней Всеслав и его сыновья не слышали человеческого голоса. Но потом народ хлынул снова: ремесленники с Подола, купцы с Брячиславова подворья… Приходил старик-еврей в поношенной круглой ермолке. Длинные седые пейсы лежали на плечах. Глянул грустным коричневым глазом, что-то сказал по-своему, бросил в поруб серебряный динарий. Кстати, деньги бросали часто; Ростислав собирал их в мешочек.
Где-то через неделю после золотаря в серый дождливый день к оконцу осторожно подошел низенький толстенький человек, чем-то похожий на ежа. У него были черные веселые глазки, казалось, ему так и хочется засмеяться, но в таком месте смеяться неудобно, и он решил поскорее скрыться. Перед тем как исчезнуть, он облизнул сочно-красные губы и быстренько бросил в поруб бересту. Всеслав поднял ее, почувствовал, как забилось сердце. Вытисненные писалом слова хорошо различались в полумраке на белоснежной тонкой коре. «Князь Всеслав Брячиславич, — было написано на бересте, — твои сыновья и княгиня Крутослава живы и здоровы, молят Бога за тебя, ждут тебя. Знай, вся Полоцкая земля тоже молится за тебя и верна тебе до конца, ибо ты Рогволодович и Рогнедич, крови наших древних князей. Дружина ждет тебя, а я, старший дружинник Роман, что с тобою от Немиги до Рши бежал, здесь — в Киеве, неподалеку от поруба. Надейся на лучшее. Мы умрем, но освободим тебя. Боже, помоги рабу своему Всеславу».
Это был голос с небес. Давно ждал Всеслав такую бересту, устал ждать, перестал ждать, думал, все отреклись от него, забыли о нем, и вот белая птица надежды бросила в темницу свое перо.
— Сыны мои, дети! — взволнованно сказал князь. — Есть еще на земле добрые, верные люди, есть отважные вои.
Ростислав и Борис подошли к отцу. Он обнял их, сверкая глазами, продолжал:
— Князь Брячислав, мой отец, а ваш дед, который присоединил к Полоцку Витебск и Усвят, перед своей кончиной позвал меня и сказал: «Сыне Всеслав, если Бог даст тебе мой престол с правдой, а не с насилием и когда придет к тебе смерть, прикажи положить себя там, где буду лежать я, возле моего гроба». Думал я, дети, что не суждено мне исполнить волю отца моего, что умру далеко от нашей родины, от светлого Полоцка, что не увижу никогда Двину, дорогой наш Рубон. Но силы и веру мне вернула вот эта береста. Есть люди, сыны, которые верно служат нашему княжескому дому, которых не ослепила и не оглушила беда. Они готовятся вытащить нас на белый свет из-под земли. Помолимся же за них.
Они, отец и сыновья, опустились на колени и перед маленькой слабой свечкой начали молиться со всей искренностью и страстью. Потом Ростислав попросил:
— Дай, отец, подержать бересту.
Взяв бересту, прочитал написанное, и увиделись ему весенний Рубон, солнце на волнах, золотые брызги, песчаный, исхлестанный ветром обрыв и на самом верху этого обрыва, кажется, в облаках — березка. Молодая, зеленокосая, белотелая. Как хотелось ему дотронуться до нагретой влажной коры, услышать тревожно-радостный шум ветвей, постоять под теплыми каплями, которые падают на голову, как только дотронешься плечом до ствола.
Борис тоже прочитал написанное на бересте, тоже обрадовался. Его уже так доконали поруб, мрак, нищенская, рабская жизнь — и это после роскоши княжеского терема, — что он готов был броситься в прорубь, в огонь, только бы все изменить, порушить в своей несчастной судьбе. Он был жизнелюбом, он любил вино, женщин, красивые одежды, богато убранных коней, любил соколиную охоту, вкусную еду, и его доводила до бешенства мысль, что, пока он живет как подземный червяк, кто-то пользуется всем этим, кто-то млеет от удовольствия. «Все это из-за отца, — думал он. — Мало ему было Полоцка, захотел прибрать к рукам Новгород и Смоленск, будто там мед пьянее!»
Всеслав хотел сжечь бересту на свечке, как он сжег шелковую ленту, но слабый язычок пламени только лизал ее, не в силах одолеть. Тогда князь крепкими пальцами начал ломать, разрывать бересту на мелкие кусочки и закапывать в самом углу поруба, там, где из-под гнилых заплесневелых досок выглядывала полоска холодной земли. Старательно вытер соломой руки, заговорщицки улыбнулся сыновьям.
— Будем жить, — сказал Всеслав. — Пусть Бог немного подождет, на небо я пока еще не спешу.
Борис вздрогнул от такого святотатства, испуганно перекрестился. Ростислав подошел к отцу, потерся, как молоденький козлик, головой о его грудь.
Жить в порубе стало веселее, будто кто-то зажег в беспросветной темноте огонек. Даже самая ничтожная надежда придает человеку силы. Отнимите у человека надежду, и он сразу умрет, а если и не умрет, так превратится в кроткого глупого вола, который стоит, облепленный жгучими мухами, и дремлет, и перекатывает во рту свою бесконечную жвачку.
Через несколько дней вой-охранник прокричал в оконце:
— Снова приказано взять тебя, князь, из поруба и представить пред светлые очи великого князя Изяслава Ярославича.
— Заскучал без меня твой князь? — скупо усмехнулся Всеслав.
Но охранник будто и не слышал его слов, отошел. В оконце залетела дождинка.
III
Великий князь Изяслав не знал, что делать с пленным полоцким князем. «Напрасно я схватил его возле Рши, — думал бессонными ночами Изяслав. — Только руки себе связал… Пусть бы носился сломя голову по болотам и пущам, кто-нибудь и так прикончил бы его».
Бояре, особенно Чудин и брат его Тукы, советовали убить Всеслава. Без крови все равно не обойтись, так чего ждать? Разве мало в Киеве надежных людей? Пусть, скажем, один из охранников хорошенько ударит копьем. И все. А княжичей можно отослать в монастырь. Тоже известная дорога.
Сначала их поддерживал и Святослав. Но после, сидя в своем Чернигове, передумал, не захотел брать грех на душу.
Против убийства сразу же, как только об этом зашла речь, подал свой голос младший Ярославич, Всеволод Переяславский. Он несколько раз приезжал в Киев с княгиней, молодой светлокожей ромейкой из рода Мономахов, и слезно просил великого князя усмирить гнев, быть мудрым. «Родичей нам посылает небо, друзей же мы выбираем сами, — говорил он старшему брату. — Убив пленного и безоружного, мы потеряем много наших друзей. Что даст тебе эта смерть? Братский нам по крови Полоцк ты навсегда оторвешь от Киева. Хорошо помолись и хорошенько подумай».
Изяслав молился, думал, не спал, весь измучился. Удача этим летом повернулась к нему спиной. С юга нажимали половцы, на западе гремели мечами угры, и даже король ляхов Болеслав, родич, переправлялся через Буг, жег города и веси. Все, кто мог, впивались зубами в Киевскую землю. Так гончие грызут на охоте медведя.
«Убью Всеслава, — шалея от бессилия, думал великий князь. — Недаром… Недаром говорят смерды и мастеровые люди, что он вурдалак. Горе принес мне полоцкий князь. Убью его».
Но успокаивалось сердце, и он понимал, что не отважится убить, нет. Святополком Окаянным назовет его тогда Русская земля. Он же, устремляясь мыслями в будущее, хотел, чтобы после смерти вспоминали его все с любовью, как вспоминают отца Ярослава Мудрого. Опустошенный, обессиленный тяжкими угрызениями совести, повернул великий князь душу свою и очи свои к Церкви, приказал завезти в Печерский монастырь богатые подарки: три воза корчаг с вином и пять возов с хлебом, сыром, рыбой, горохом и медом. Тотчас же приехал к князю игумен Феодосий, сказал:
— Голод телесный начался в нашей обители, плакали чернецы, выгребая последнюю горсточку муки из сусеков, но ты, христолюбец, вспомнил о нас, сирых и бедных. Келарь, молясь за тебя, наварил для братьев пшеницы с медом. Ты не из тех, кто съедает своих детей вместо хлеба. Живи и славься, великий князь!
Изяславу было приятно слушать эти слова. Он усадил Феодосия рядом с собой, начал щедро угощать. Но игумен хмуро свел суровые брови, отказался от угощений. Изяслав пил и ел один. И когда хмельное вино сделало сердце прозрачно-легким, пожаловался игумену:
— Один раз пребываем на этой земле, святой отец. Уйдем когда-нибудь отсюда. Будем жить в раю, на небесах. А сюда не вернемся, никогда не вернемся. Траву земную не увидим…
Феодосий удивленно посмотрел на великого князя.
— Делай добро, — сказал он, — и такие мысли не станут смущать тебя. Трава земная — тлен. Последняя коза может выщипать ее. Думай о вечном небесном эфире. Земная жизнь — подготовка к жизни небесной.
— А как делать добро? — спросил князь. — И что такое добро? Когда я убиваю своего врага — хорошо мне, но худо ему, его жене и детям.
— Бог один нам судья, — перекрестился игумен. — Высший суд на небе.
Изяслав тоже перекрестился, тихо произнес:
— Не могу решить, что мне делать со Всеславом…
— С полоцким князем, который сидит в порубе? — Феодосий вытер губы шелковым вышитым платочком.
— С ним. Посоветуй, святой отец.
На какой-то миг в воздухе повисло молчание. Луч солнца проник через цветное стекло окна, и казалось, вспыхнуло вино в высоких серебряных кубках.
— Ты опоздал, — сказал наконец игумен и пояснил: — Его надо било убить на Днепре, возле Рши, надо было убить вчера, а сегодня уже поздно. О нем знает весь Киев. Если ты его убьешь в порубе, он станет мучеником в глазах всех, бедных и богатых, и Русь не простит тебе этого.
— Что же делать? — Изяслав помрачнел. — Отпускать его нельзя, он сразу схватит меч и сядет на коня.
— Я с охотой взял бы его чернецом в свою обитель.
— Чернецом? Всеслава? — Великий князь даже привскочил с мягкого венецианского кресла. — Разве такие идут в монастырь? Да у него душа из огня, а не из воска. Недаром говорят, что он оборотень, вурдалак. Ручным он никогда не станет. Никогда.
Последние слова Изяслав почти выкрикнул. Феодосий же оставался спокойным. Встал, подошел к окну, постоял, поглаживая сухими темными пальцами большой золотой крест на груди. Потом повернулся к великому князю:
— Есть у меня в обители чернец Мефодий. Уже семнадцать солнцеворотов сидит в своей келье. Святой праведник, а праведность, как известно, соединяет человека со всем, что над землей, на земле и под нею. Соединяет людей с Богом и между собой. Этот Мефодий, как и Всеслав, родом из Полоцкой земли и, как признался на исповеди, в детстве дружил с князем, так как был у его отца Брячислава седельничим. И звали его тогда не Мефодием, а Яруном.
— Твои чернецы Артемий и Улеб мне говорили о нем, — перебил Изяслав.
— Говорили, — удовлетворенно улыбнулся игумен, — И еще они говорили тебе, великий князь, что в годы молодости и силы этот Мефодий был отвратительным поганцем, язычником, врагом Христа. В глухих лесах, в ямах и на болотах молился со своими сообщниками Перуну. И княжича Всеслава повел за собой к идолам, хотел сделать его поганцем. Так отравил душу княжичу, что тот словно ошалел — каждый день бегал из города на болото Перуну молиться. Веру в Христа, в Святую Троицу называл сказкой, которую придумали приблудные ромейские черноризцы. Тяжело было с ним князю Брячиславу. Бояре начали шептаться, что сын у полоцкого князя растет поганцем, что великая беда постигнет людей, когда этот безбожник сядет на престол. Плакала княгиня, лютовал старый Брячислав. Однако ни лоза, ни покаянные посты и молитвы не помогали, и вдруг чудо случилось — показал Всеслав князю-отцу и его дружине потаенное лесное логовище полоцких поганцев. Там одних идолов было с сотню. Всех порубили дружинники, в огонь и топи побросали. Многих староверов взяли за кадык и убили. И вот я думаю: что перевернуло тогда Всеслава?
— Христианская вера душу осветила, — сказал Изяслав.
— Это так. Воистину справедливые слова твои, великий князь, — перекрестился Феодосий. — Но каждый новый день начинается с самого первого солнечного лучика. Что было тем лучиком?
Они помолчали. Вино пылало, искрилось в серебряных кубках, манило к себе. Вино было розовой небесной росой, которая изгоняет из сердца грусть, тоску, делает более легкими самые тяжелые, грызущие душу мысли. Но Феодосий не дотронулся до своего кубка, опять внимательно посмотрел на Изяслава.
— Хочу я, великий князь, чтобы Всеслав и Мефодий встретились. Двум бывшим язычникам, один из которых еще и сейчас косится на болото, будет что вспомнить. Если мы не можем покорить Всеслава мечом, надо звать на помощь Божье слово. Мефодию свыше дан дар направлять слепые души на путь истинный. Камни плачут, слушая его.
Изяслав недоверчиво гмыкнул.
— Да-да, — с воодушевлением сказал Феодосий. — Я сам свидетель. И не руда-кровь течет в его жилах.
— А что же?
В темных глазах великого князя вспыхнуло нескрываемое любопытство.
— Молоко.
— Молоко? — У Изяслава вытянулось лицо. — Да разве может быть такое?
— Может, — убежденно сказал игумен. — Опять же — я сам свидетель. Копая себе пещеру, Мефодий поранил руку о камень, кожу содрал от кисти до самого локтя. И вместо красной крови в ране я увидел белую, самое настоящее молоко.
— Твои глаза могли ошибиться, — недовольно сморщил лоб Изяслав и взял кубок с вином.
— Великий князь, я верю своим глазам, как верю Христу! — воскликнул Феодосий. — Плоть моя и душа моя, слава Богу, здоровые, и я могу отличить день от ночи, белое от черного или красного. Клянусь на кресте, кровь у Мефодия белая, как молоко. А может, это и есть молоко.
Изяслав слушал игумена и кривил в усмешке тонкие губы.
— Ты не веришь мне? — Феодосий покраснел, точно свекольным соком налился. — Тогда бери из подземелья своего полочанина, и втроем — ты, он и я — отправимся в пещеру к Мефодию. Там ты все увидишь своими глазами.
Назавтра вои-охранники и надворные холопы разобрали верхние венцы дубового поруба, на веревочной лестнице вытащили Всеслава. Полоцкий князь жмурился, прятал глаза от солнца, закрывая их ладонями. Но в его фигуре и лице чувствовалась неукрощенная сила.
— Молишься ли ты Богу, князь? — подошел к нему Феодосий.
— Молюсь, — спокойно ответил Всеслав. — Разве ж можно не молиться Богу, живя рядом с тобой?
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — смутился игумен.
— Я говорю, что мы с тобой, с великим князем Изяславом живем рядом, живем в славном Киеве. Только вы в палатах, а я в порубе.
— Каждого Бог вознаграждает за земную добродетель, за дела земные, — согласно кивнул Феодосий.
— Однако не забывай, игумен, что впереди нас всех ждет вечность, — усмехнулся Всеслав. — Столько еще Божьих наград будет и у тебя и у меня. Есть не только рай, есть и ад. Запомни это.
Великий князь Изяслав внимательно слушал их, сам упорно молчал, только поглаживал свою русую бороду, которая росла клином. Все еще яркие, но уже плохо греющие солнечные лучи лились на Киев.
До Печерского монастыря добирались верхом на конях в сопровождении трех десятков дружинников. Монастырь стоял за городской стеной, на высокой горе. Гора была изрыта пещерками-ходами. Так мыши истачивают, делая в ней ходы, душистую головку сыра. Первым пришел на это место настоятель церкви Апостолов в княжеском селе Берестове Илларион и здесь, на берегу Днепра, среди густых лесов начал закапываться в землю, чтобы спрятаться от суеты и шума мирского. Но случилось так, что скоро отец Изяслава, великий князь Ярослав поссорился с ромеями и назначил Иллариона, своего человека, митрополитом Киевской земли. «С Богом я буду разговаривать через своих людей, а не через ромеев», — написал он в Константинополь. Пещерка, вырытая Илларионом, пустовала недолго. Какое-то время спустя из города Любеча пришел пустынник Антоний, чтобы согреть в ней свои старческие кости. К Антонию потянулись ученики, и когда их набралось ровно двенадцать, как святых апостолов, они вырыли более просторную пещеру, устроили в ней подземный храм.
Киевские князья поначалу не очень дружелюбно встретили святых «кротов». Изяслав даже поссорился с ними — обольстительными словами они заманили в пещеру и постригли в монахи под именем Варлама и Ефрема сыновей самых знатных киевских бояр… Разгневанный Изяслав кричал: «В темницу пошлю вас всех и пещеру вашу раскопаю!» Но очень скоро великий князь, и он всегда гордился этим, стал верным другом монахов, подарил им в вечное владение гору. С того времени и стал Печерский монастырь первым его печальником и заступником, и сегодня он ехал туда, как к себе домой. Втайне радовался Изяслав предстоящей встрече с пещерниками, как малое дитя радуется новой костяной свистульке. Среди монахов в густой тишине подземелья можно отдохнуть душою, забыть о половцах и хитрых ромеях, о тяжелом, подрывающем силы гнете власти и ответственности, который не один уже солнцеворот терзали душу.
На самом острие горы стоял новенький деревянный храм тройного сечения, похожий на корабль. Передней, носовой своей частью он был устремлен на восток — здесь размещался алтарь… Средняя часть храма выше остальных поднималась над землей и заканчивалась луковичкой с крестом. Задняя же часть была низкой, приземистой, но очень длинной.
Светлея лицом, игумен Феодосий посмотрел на храм и сказал великому князю:
— Как муравьи, как пчелы, трудились монахи.
Всеслав не знал, зачем его везут к пещерникам. Он сидел на коне, от которого, признаться, уже немного отвык, жадно смотрел на Днепр, на его зеленые обрывистые берега, на бесконечные леса. Буря кипела в душе, хотелось широко раскинуть руки и обнять всю эту живую вечную красоту. Хотелось захлебнуться свежим ветром, босым побегать по теплой песчаной тропинке, лицом упасть в сочную высокую траву, нырнуть в реку, стать рыбой, стремительной, сильной, и плыть, плыть на север, туда, где Береза впадает в Днепр. Глаза князя вспыхнули мягким светом, щеки порозовели. Необыкновенную силу вдруг ощутил он в себе, какую-то легкость, хмель и звонкость, какие бывают после поцелуя любимой женщины.
Игумен бросил на Всеслава подозрительный взгляд, перекрестился. Великий князь Изяслав тоже посмотрел на полочанина, невольно положил руку на рукоять меча.
— А когда-то ведь был на земле золотой век! — воскликнул Всеслав. — Ни замков у людей не было, ни клеток, ни порубов. Иди куда хочешь. Лети куда знаешь.
«В нем пробуждается вурдалак», — подумал Феодосий и, обернувшись, сказал Всеславу:
— Помолись, князь. Скоро мы увидим людей, которые не хотят ни ходить, ни летать, ни бегать, а всю свою земную жизнь отдают молитве, бесконечной и суровой. Птицы, хоть и летают высоко, не вьют гнезда на облаках. Не будь птицей, князь. Впусти веру в душу свою, и Бог оставит тебе место в своей небесной державе.
— Зачем ты это говоришь мне, мне, кто возвел Полоцкую Софию? — властным голосом прервал его Всеслав.
Феодосий растерянно умолк. Какая-то таинственная сила исходила от полоцкого князя, и игумен не мог одолеть эту силу. «Оборотень, вурдалак, — снова подумал Феодосий. — Ночь — его день».
Пещера Мефодия была очень маленькая и низенькая. Высокие ростом Изяслав и Всеслав не стали в нее заходить, иначе им пришлось бы сгибаться в три погибели. Они увидели только желтенький песок, свечку и ложе из завядших ветвей, на котором лежал пещерник. Феодосий нырнул в этот полумрак, что-то тихо сказал Мефодию, и вскоре они вдвоем вышли оттуда на свет.
Мефодий сразу узнал Всеслава, улыбнулся сухими губами, негромко произнес:
— Вот и встретились мы с тобою, княже.
Он был худ, белокож, так как редко показывал себя горячему киевскому солнцу. Вся его одежда состояла из длинного грубого полотняного мешка, в котором были прорезаны дырки для шеи и рук. Мешок Мефодий подпоясывал лыком.
— Ярун? — Всеслав даже вздрогнул. — Седельничий?
— Когда-то я был Яруном, был седельничим, — тихо заговорил Мефодий. — А ты был княжичем, полоцким князем…
— Я и сегодня князь, — гордо произнес Всеслав и притопнул ногой.
— Все мы — рабы Божьи, — будто не слыша его, сказал Мефодий, потом повернулся к Изяславу, поклонился ему в пояс: — И ты, великий князь, пришел? Молимся мы за тебя каждодневно и каждонощно, за твоих детей и княгиню, за твою державу.
Изяслав правой рукой слегка обнял пещерника, взволнованно проговорил:
— Спасибо вам, люди Божьи. Всегда буду делиться с вами, святыми праведниками, куском хлеба.
В это время игумен Феодосий взял у дружинника меч, схватил Мефодия за левую руку — сухую, белосинюю — и острым лезвием нанес ему небольшую рану чуть ниже локтя. И все увидели, что на месте пореза выступила белая кровь.
— Что ты делаешь, отце? — испугался Мефодий.
— Великий князь хотел посмотреть на твою кровь, — перекрестил его святым крестом игумен. — Я пришлю к тебе братьев, умеющих лечить травами, и рана твоя быстро заживет. А сейчас мы оставим тебя с князем Всеславом.
И вот они сидят в темной пещерке на дубовых и кленовых ветках — князь и чернец. В темноте сияют маленькие глазки Мефодия. Они кажутся Всеславу светляками-гнилушками. которые светятся по ночам в дремучих полоцких лесах.
— Ты стал христианином, — взволнованно заговорил Всеслав. — Ты, который кровью и огнем клялся Перуну в вечной верности. Помнишь, как мы ходили по ночам на озеро Воловье, как буйствовала гроза, как молния угодила в замшелый валун, разбив его вдребезги? Ты тогда говорил нам, своим ученикам: «Смотрите — это Перун пустил из-за черной тучи золотую стрелу. Он хочет напомнить всем отступникам, всем трусливым отщепенцам, что рано они смеются над ним, волокут его под наблюдением попов в топи, в грязь. Он еще загремит, еще заблестит в их теплых и сытых снах». Ты говорил это нам, и мы верили тебе, как можно верить только Богу.
— Но ты же сам указал тайное капище отцовским дружинникам, — строго прервал князя Мефодий. Он возбужденно заерзал, и ветки под ним хрустнули.
— Я был несмышленое дитя… Душа моя была слепа, как тот котенок. Она искала дорогу. Я очень верил тебе, я готов был пролить кровь за тебя и за Перуна, однако я видел, как молятся Христу мать и отец, как молятся новому Богу бояре и дружина… Сколько я плакал тогда!
— Ты привел на капище дружинников, привел христиан, они порубили все и всех, — сказал Мефодий.
— Всю жизнь я страдаю, вспоминая эту ночь! — воскликнул Всеслав. — Я слышу стоны старого вещуна, которому по волоску выдирали бороду.
— Я понял тебя, — прервал князя Мефодий. — Ты хочешь одновременно проехать на двух конях, но так нельзя.
— А ты оседлал одного коня! Христианство! — Всеслав вскочил и тут же, стукнувшись головой о каменистый потолок, снова сел. — Твоего коня кормят пшеницей и овсом, он в золотых попонах, его никогда не запрягут в соху, он ночует не в глухом дождливом лесу, а в конюшне. И ты выбрал его. Так легче.
— Известно, так легче, — согласился пещерник. — Бог вернул мне разум, и я увидел, что нельзя цепляться за Перуна, нельзя молиться потухишм головешкам.
— Ты предал больше, чем я, — тихо, с дрожью в голосе сказал Всеслав. — Я выдал капище старого бога по детской неразумности, по своей слепоте, а ты отрекся от него в старости, отрекся на склоне жизни, ты плюнул на все то, что считал святым и великим, чему поклонялся, чему учил других. Они верили тебе и твоим словам. Изменив Перуну, ты изменил им всем. За теплую пещеру, за сытую старость, за обещание вечной жизни ты сделался христианским монахом. Ты веришь, ты убежден, что тебя за всю твою святость ожидает рай. А если бы ты знал, что впереди не будет рая, ты сделал бы мне или кому другому добро? Отвечай: сделал бы, если бы знал, что не получишь за это небесной награды?
— В сумерках блуждает твоя душа, князь, — вздохнул Мефодий. — Заблудилась она в поганском лесу, и надо кричать что есть мочи, звать на помощь.
— Пожалей себя и свою душу, — с достоинством сказал Всеслав. — Моя душа всегда болит, я чувствую эту боль. Значит, моя душа живая. А болит ли она у тебя, Мефодий? Нет, не Мефодий — Ярун? Плакал ли ты хоть раз ночью, вспоминая молодые свои годы и свою старую веру?
— За всех нас плачет Христос, — возвел очи горе Мефодий.
— Но плакал ли ты? — не отступал Всеслав.
— Что тебе до моих слез, князь? Я вижу: ты потерял себя и всю жизнь ищешь…
— Ищу. — Всеслав вздрогнул. — Себя ищу. Веру свою. Человек для того и рождается на свет, чтобы искать.
— Есть то, чего не надо искать. Стоит только прислушаться к своей душе, и все поймешь, — строгим, поучающим тоном заметил пещерник.
— Не согласен я с тобой. Искать надо всегда, ведь даже душа человеческая и та каждый день меняется.
— Душа неизменна! — вскрикнул пещерник. — Запомни это, и тебе легче будет жить.
— Как же далеко разошлись наши дороги, — после продолжительного молчания снова заговорил Всеслав, — Будто три жизни пролетело с того времени, как мы со своими единоверцами сходились в ночном лесу, молились Перуну, молились нашим дедам-прадедам. Ты был молод и красив, ты учил нас… Ты был для меня единственный — понимаешь? — единственный на всей земле, а сейчас ты монах, отшельник, каких тысячи. Грустно мне, Ярун.
— И мне грустно, — взял князя за руку Мефодий. — Я всегда говорил тебе, Всеслав, что ты будешь великим мужем, что ты прославишься сам и прославишь Полоцкую землю. Герои живут не только среди ромеев или латинян. Это когда-то говорил я… Но не в ту сторону ты идешь, князь. Прошу тебя: покорись Ярославичам, стань под их руку, и они отдадут тебе Полоцкое княжество.
— Княжество мне дал мой отец Брячислав Изяславич, — горячо выдохнул Всеслав. — Я свое из чужих рук не беру.
— Тогда правь в порубе, — сурово взглянул на него Мефодий.
Всеслав спокойно встретил этот взгляд. Невдалеке послышались быстрые шаги. Наверное, спешили целители-травники.
— А кровь у тебя и правда как молоко, — сказал Всеслав. — Седые волосы у тебя, седая кровь… Что ж, бывает. Больше мы не увидимся. Не ожидал я встретить тебя в этой норе, думал, мой учитель в лесах да болотах вместе с единоверцами Перуну молится, думал даже, ты живот положил за прадедовскую веру, что в котлах сварили тебя христиане, голодным псам бросили на растерзание, а ты здесь зимуешь. Дров, наверное, великий князь киевский не жалеет для монастыря вашего и хлеба с мясом тоже. Я думал, что ты, как небесная пташка, одной росой питаешься. А все просто, просто, как яблоко. На старости ты захотел пожить сытым. Я понимаю тебя, потому что сам не раз был голодным. Я понимаю твою утробу, но душу твою не пойму никогда. Никогда!
Пригибаясь, Всеслав вышел из пещеры.
Глава четвертая
Заалелся над пущей рог неба
Конь затопал, тревожно заржав
Будит правнука ночью Рогнеда
Меч бери, мой отважный Всеслав!
I
Беловолода, Ульяницу и Ядрейку спас Роман. Со своей дружиной он пробирался лесной глухоманью из Полоцка к Менску. В Менске к нему должны были присоединиться надежные вои. И в Менске же смолили, готовили в дальнюю дорогу ладьи. Направление предполагалось одно: по Свислочи — в Березину, по Березине — в Днепр, а там — в Киев, чтобы освободить Всеслава. Ядрейка как увидел Романа, так сразу бухнулся на колени перед его конем, вдохновенно заговорил:
— Спасибо вам, бояре вы мои дорогие! Карачун ждал нас, тлен, могильный червь, и за что? За то, что хотели, чтобы еще одной человеческой душой стало больше на свете. Ай-яй-яй, каких страхов мы натерпелись, каких ужасов насмотрелись. Каждый мой волос еще и теперь дрожит. Особенно было жалко нашу красавицу, нашу Ульяницу. Однако же Бог знает, что делать, и, наверное, мы заслужили такие страхи. Недаром же говорят умные люди: кто рыбки хочет, у того хвост в воде.
Роман с недоумением смотрел на низенького толстенького говоруна с лысой головой, с веселыми черными глазками. Сам он был молчаливым человеком, сказать лишнее слово для него было все равно что курице снести золотое яичко. Рыболов же, так счастливо увернувшийся от смертельной стрелы, между тем все нес свое:
— Еще раз спасибо вам в ноги, бояре вы мои дорогие. Избавили нас, можно сказать, заново на белый свет породили. Думаете, я старик, так мне охота помирать? Старый или молодой — смерть в зубы не глядит. Но пожить же охота, ой охота, зеленую травку увидеть, пташку лесную услышать, возле бабского теплого плеча поспать. В поле выйти, чтобы тебя весенний свежий ветер пощекотал.
— Хватит, — не выдержал Роман. — Остановись. Ты как мельница — мелешь и мелешь. Кто ты?
— Ядрейка. Христианин. Менский рыболов. — Ядрейка весело поднялся на ноги, отряхнул колени. — А это…
— А их я сам спрошу, — Роман строго посмотрел на Беловолода, на Ульяницу, — Кто вы?
— Я золотарь из Менска, — растерянно произнес Беловолод. — А она — моя жена, Ульяницей зовут.
Беловолода все еще трясло от недавнего страха — страха не за себя, за Ульяницу, за ту новую жизнь, которую она, если Бог смилостивился, носит в себе. Он стоял рядом с женой, смотрел на незнакомых воев, выезжавших из леса.
— Кто на вас напал? — спросил Роман. — Из-за чего напали? Вон под кустом один убитый лежит, остальные убежали. Что это за люди?
— Бояре вы мои дорогие, — снова встрял в разговор Ядрейка, — из-за чего овод, слепень поганый, на скотину нападает, коров и волов жалит? А кто напал, не знаем. Тот, кто под кустом валяется, уже не скажет.
Беловолоду понравилось, что Ядрейка решил не рассказывать ничего, не говорить про лесных людей. Те рахманы, которые хотели убить их, были, он не сомневался в этом, людьми Гневного, и было их всего-то горсточка. Но пусть незнакомые чужие люди не знают о большой лесной общине, о Добром, пусть не мешают им жить вдали от городов и весей, жить своей жизнью.
— Наверное, на них напал Иван Огненная Рука, — высказал догадку Гнездило. Оставив боярича Гвая, он с радостью стал слугой княжеского дружинника.
— Вот-вот, этот мог напасть, — возбужденно заговорил Ядрейка.
Даже не взглянув на рыболова, Роман обернулся к Гнездиле, спросил:
— Откуда тебе это известно?
— Да все смерды, все купцы, что ездят и плавают с товаром, проклинают его. Вор ненасытный. Как тот грач — сам мал, а рот велик.
— Ты видел Огненную Руку?
— Доводилось, пусть его черти в пекле видят.
— И я видел, — не утерпел, вставил словцо Ядрейка. — Как вас вижу, бояре вы мои дорогие.
Рыболов хотел сказать что-то еще, но Роман, которому он почему-то сразу не понравился, прервал его на полуслове и обратился к Беловолоду:
— Плывите на своем челне, а я с дружиной пойду берегом. В Менске, даст Бог, встретимся.
Беловолод, Ульяница и Ядрейка снова сели в лодку, направились вверх по Свислочи. Их избавители во главе с Романом, подгоняя усталых коней нагайками, исчезли среди деревьев.
— Строгий, — сказал Ядрейка, имея в виду Романа. — И горячий, как пчелиное жало. Люблю таких людей.
Беловолод и Ульяница молчали. Умолк наконец и Ядрейка. Летний день входил в самую силу. Жгло солнце. Густели тучи над рекой и над лесом. Духота стояла страшная, и Беловолод, который греб попеременно с Ядрейкой веслом, обливался горячим соленым потом. Ульяница смастерила из бересты посудинку, зачерпывала ею в реке воду и этой водой брызгала на разгоряченное лицо мужа. Громче заговорили, закачались деревья. Сильный ветер налетел с берега, скребанул упругим крылом по реке. Испуганные мелкие волны затанцевали вокруг. Неожиданно спряталось, точно провалилось, в толщу туч солнце, и тревожный полумрак окутал реку и лес. Глухо ударил далекий гром. В нем еще не было ярости и гнева, казалось, спросонья заревел медведь в еловых зарослях. Красные стрелы молний прошили тяжелую громаду туч. Гром ударил сильней и звончей. В его голосе уже слышалась угроза. Казалось, стальные мечи скрестились на небесах и огненные искры летят во все стороны от этих мечей. Ядрейка испуганно перекрестился, сузив глаза, воскликнул:
— Перун проснулся, бояре вы мои дорогие! Лук свой ищет, сейчас щелкнет стрелой по реке.
— Мне страшно, — прижалась к мужу Ульяница. Капельки пота сверкали на ее смуглых висках. Беловолод начал подворачивать лодку к берегу, но она заупрямилась, не слушалась весла. Могучий вихрь ворвался в гущу леса, поломал, пощепал несколько деревьев, стер со стволов сухие сучья, наклонил, втоптал в воду прибрежные кусты. Река забурлила, заревела, крутанулась в тесных берегах и будто разделилась на две половины. На какое-то мгновение на середине реки показалось илистое темное дно. Впившись острыми сучьями в землю, там лежали гнилые колоды.
— Беловолод! — в отчаянии крикнула Ульяница. Огромная волна подхватила лодку и, точно еловую шишку, вышвырнула на берег. И сразу по реке, по лесу ударил плотный шипящий дождь.
— Что это было, бояре вы мои дорогие? — Ядрейка высунул голову из куста, куда его закинуло волною. — Наверное, бешеный змей пробежал по Свислочи.
Но Беловолод не слушал рыболова. Он больно стукнулся головой о комель березы, и в глазах у него прыгали нестерпимо яркие искорки, а уши будто заткнули мхом. Он сел, обхватил голову руками, смотрел на реку, на лес, на бледного Ядрейку и не понимал, что произошло и что происходит, не понимал самого себя. Он, хоть ты убей его, не мог вспомнить, как и почему очутился здесь, в густом лесу, на этой реке. Ядрейка что-то говорил ему, потом Кричал в самое ухо, но Беловолод не слышал, сидел как каменный.
— Мозги парню отбило. Ай-яй-яй! — причмокнул языком Ядрейка. Своими жесткими, мозолистыми руками он начал тереть Беловолоду виски, легонько потягивал его за уши, тормошил. Вдруг будто что-то щелкнуло в ушах, вылетел из них отвратительный мох, и сразу вернулась память. Беловолод упруго вскочил на ноги, крикнул:
— Где Ульяница?
Ульяница лежала неподалеку, раскинув руки, и казалась неживою. Беловолод рванулся к ней, стал перед нею на колени, заглянул в глаза, напрягся, стараясь уловить дыхание, потом взял на руки, начал качать, как качают ребенка. И все время повторял:
— Ульяница, ты слышишь меня? Открой глаза! Ульяница молчала, даже, казалось, не дышала, и ядовитый страх опалил сердце Беловолоду. Он подумал, что это конец, жена умерла. Положив ее на траву, он в бессилии опустил руки и заплакал. Только неугомонный Ядрейка и сейчас не растерялся. Он принялся, как только что Беловолоду, тереть Ульянице виски, легонько пошлепывать ее по щекам, приговаривая:
— Раньше смерти в могилу не ложись… Раньше смерти в могилу не ложись…
Между тем дождь перешел в настоящий ливень, лес стонал, содрогался под яростным напором воды с небес. Огненной косой махала над лесом молния. Гром бухал во все колокола. Беловолод и Ядрейка промокли до последней нитки, пока догадались перенести Ульяницу под густую старую ель. Вокруг на лужах и лужицах вскакивали блестящие дождевые пузыри. Казалось, что грибы высовывают из-под земли свои головки.
Наконец Ульяница раскрыла глаза, глянула на Беловолода и Ядрейку. И хотя всех троих дождь облил с головы до пяток, она увидела слезы на щеках Беловолода, слабо улыбнулась:
— Не плачь… Я живая…
— Ну и обрадовали вы меня, бояре вы мои дорогие, — даже подскочил Ядрейка. — А я уже и сам не знал, на каком свете живу. Сейчас мы костерок разожжем, подсушимся. В сухости душа веселее становится. Я рыболов, я знаю. Намокнешь, бывало, как осока болотная, ползешь домой еле-еле, и такая соль, такая гадость душу разъедает, но вот чиркнешь кресалом по кремню, подожжешь трут и сразу почувствуешь себя князем, великим боярином. Я так думаю: почему все люди огонь любят? Потому что из огня душа у человека.
Он говорил и говорил, не переставая обламывать сухие еловые сучья, обдирать мох, собирать кусочки коры и складывать все это в кучку. Потом выбил из кремня искру, опустился на колени и, почти припав щекою к земле, выдул из трута тоненькую ниточку огня. Прикрыв ладонями со всех сторон эту ниточку, следил за ней блестящими коричневыми глазами, боясь дыхнуть, потом медленно-медленно приподнялся, замер на миг. Беловолод и Ульяница тоже не отрывали взгляда от огня. Красный цветок распускался в полумраке. Стихал дождь. Еще испуганно шумели вершины деревьев, еще тревожный гул перекатывался по лесным чащобам, а земля уже задышала полной грудью. Приунывший было ельник промыл глаза, радостно посмотрел вокруг. Где-то рядом подал голос дрозд-белобровик, веселая птаха здешних лесов. Дождевая вода текла по жилам земли, поила каждый стебелек, заполнила собой каждую дырочку. Земля напилась водой досыта. Не верилось, что когда-нибудь снова придет сухмень и у земли от жары потрескаются губы.
В Менск возвращались невеселые. Ульяница занемогла, кашляла, стонала. Лицо её горело. Беловолод места себе не находил. «Зачем надо было ехать к этим рахманам? — упрекал сам себя. — Только хуже себе сделали…»
Ульяницу положили не в пристройке, а в светлой половине Ядрейкиной хаты. Ядрейчиха привела шептух-травниц. Беззубые седые бабки раздели Ульяницу, принялись натирать ее сухими и влажными травами, давали пить настой из вина, смешанного с медом, красной глиной и коровьим маслом. Но ничто не помогало. Тогда они подожгли козлиный рог, пучок человеческих и конских волос. Ульяница начала задыхаться.
— Молись, — сказала самая старая травница, строго глядя на Беловолода. — Не болотный дух грызет твою жену, а великий страх. Страхом полнится ее душа. Молись.
На третью ночь Ульянице стало совсем плохо. Она не узнавала даже Беловолода. Все тело ее было в поту. Щеки ввалились, а глаза застлал белый туман.
— Ульяница, — звал Беловолод. — Ульяница, глянь на меня… Глянь… Не помирай, голубка моя…
Ульяница вдруг открыла глаза, выдохнула с тоской, с печалью:
— Это Бог меня карает…
— За что тебя, такую добрую, такую светлую, может карать Бог? — Беловолод обливался слезами.
— За то, что без отцовского благословения за Беловолода вышла замуж, — не узнавая мужа, тихо прошептала Ульяница и умолкла навсегда.
Беловолод в отчаянии бросился к Ядрейке.
— Почему она умерла? Она же еще такая молодая.
— Бог тех, кого любит, молодыми к себе забирает, — отвел глаза Ядрейка. — Молись, Беловолод, за ее душу.
Похоронили на менском погосте Ульяницу, и великая тоска цепкими тисками сжала сердце Беловолоду. Он не знал, что делать, как жить дальше. Та, с которой он делил хлеб и одр. лежала сейчас в сырой земле, в тихом сосняке. Покрылся пылью, ржавчиной его инструмент, оброс черной сажей горн. С утра до вечера бродил Беловолод за городским валом, заходил в лесные чащи, садился на какой-нибудь выворотень или просто на землю и слушал лепет листьев. О многом гомонила беспокойная листва. О тех людях, которые навеки отошли с этой земли, о тех, которые еще придут на эту землю. В лесных ручьях, в облаках чудилось Беловолоду лицо Ульяницы, особенно на стыке света и тьмы, когда на мгновение пряталось солнце и золотой полумрак разливался вокруг. Глаза Ульяницы смеялись, манили, звали к себе, но стоило ему пристальней взглянуть в ту сторону или протянуть руку, как все исчезало, расплывалось, оставались лишь облака.
Ядрейка боялся, как бы молодой золотарь не наложил на себя руки, и незаметно следил за ним. Однажды Беловолод почуял за спиной мягкие, осторожные шаги, резко оглянулся и увидел рыболова. Тот даже присел от неожиданности. Однако надо было как-то выкручиваться, и Ядрейка — он как раз стоял возле яблони-дички, — сказал:
— На яблоне растут яблочки, на елочке — шишки. Почему это все так создано, Беловолод?
— Не знаю, — уныло проговорил Беловолод. — Ты вот что… Ты не ходи за мной.
— Буду, — оживился, загородил ему дорогу Ядрейка. — Буду ходить. Ульяницу все равно не вернешь, а тебе, боярин ты мой дорогой, надо жить.
— Зачем мне жить? — Беловолод сел на лесную траву. Ядрейка устроился напротив него, взял золотаря за руку.
— Люди живут, и ты живи.
Беловолод помолчал, потом спросил:
— А зачем живут люди?
— Этого я не знаю. — Ядрейка совсем повеселел. — Один Бог знает, но до него далеко и он не шепнет на ухо. Все живет. И вот эта яблонька, и муравьи, и стрекозы, и ручей, что в осиннике течет. Думаешь, он неживой? Ласточка гнездо лепит, старается, рыба немая икру на камушки кладет. Все живет и жить хочет. Наверное, нельзя земле и небу без живого. Вот почему и прошу я тебя, Беловолод, пойдем в город, бери свои молотки и молоточки, стукни так, чтобы все мои соседи среди ночи проснулись и плеваться начали. Себя разбуди, Беловолод. Жить надо, хлопче.
Беловолод молча посмотрел на Ядрейку, молча поднялся, пошагал через осиновые и березовые заросли к городским воротам. Ядрейка рысцой подался следом за ним. В городе, там, где лежали камни для новой церкви, они увидели небольшую толпу людей. Вой в шлеме, в багряном плаще стоял на самом крупном камне и что-то говорил. Беловолод и Ядрейка подошли ближе.
— Люди добрые, — говорил молодой светловолосый вой, — черный день наступил для Полоцкой земли. В пепле, в горячих углях лежит она. Всюду, куда ни кинь взгляд, стоны и разорение. Волки таскают из хат детей, ибо некому их защитить. Вороны выклевывают очи еще живым дедам. Воры и разбойники уже не прячутся в пущах, а средь бела дня выходят на дорогу грабить. А наш князь Всеслав Брячиславич с сыновьями своими сидит в Киеве в порубе и не может поднять меч свой за Полоцкую землю. Люди добрые! Нам известна слава и сила менян, известно, как мужественно бились вы на Немиге. Послужите же Полоцкой земле! Отдайте ей свою силу, свою ловкость и умение!
Ядрейка навострил уши, посматривая то на воя, то на Беловолода. Потом взял золотаря за руку:
— Это не для нас разговор. Пойдем отсюда. Пойдем домой.
Но Беловолод вдруг вырвал руку, протиснулся вперед, спросил у воя:
— Скажи, добрый человек, как я могу послужить Полоцкой земле?
Вой сверху глянул на него, ответил:
— Иди в дружину к воеводе Роману. Руки у тебя есть, глаза есть, отваги же у воеводы займешь.
— Пойдем домой. — Ядрейка точно приклеился к Беловолоду.
Но молодой золотарь сверкнул глазами, резко и решительно проговорил:
— Спасибо за то, что приютил ты нас, только к тебе я больше не вернусь. Нет мне жизни в этом городе, не могу на могилу Ульяницы спокойно смотреть. Пойду с воеводой Романом, куда он поведет. Оставляю тебе свой кузнечный инструмент, а ты дай мне за это, если можешь, хорошее копье, шлем и щит. Кольчуга и меч, хоть и старые, есть у меня свои. Прощай, Ядрейка. Хорошая у тебя душа, никогда я тебя не забуду.
— Опомнись, Беловолод, — испугался Ядрейка. — Какой из тебя вой? В первой сече голову потеряешь, а голова у человека одна.
Беловолод положил ладонь на камень, на котором стоял полоцкий вой, и это означало, что он клянется в верности Роману, пойдет с его дружиной. Ядрейка бодренько побежал домой, чтобы позвать на помощь жену. Явилась, не заставила себя ждать кругленькая Ядрейчиха, и не одна, а вместе с детьми. Гвалт поднялся, визг. Теперь уже Ядрейчиха уговаривала Беловолода бросить эту затею, сам же Ядрейка молча стоял в стороне, поглаживал животик.
— Кто с конем, кто пеший, готовьтесь, как только солнце взойдет, собирайтесь возле костерни! — выкрикнул вой, — Воевода Роман с вами завтра говорить будет.
До глубокой ночи отговаривала Ядрейчиха упрямого Беловолода. Золотарь слушал молча, только под конец сказал:
— Спасибо, Настуля, за ласку твою, за хлеб-соль, но я все-таки пойду с дружиной.
— А ты чего сидишь, как рот замазал? — набросилась Ядрейчиха на мужа.
— Я могу и лечь, — раздумчиво проговорил Ядрейка и, помолчав немного, добавил: — Велик от тебя, баба, гром, велик! — Он поднялся с лавки, подошел к оконцу, глянул в него. Ночь цепенела на дворе. — И я не с голым животом, пойду-ка и я.
— Куда ты пойдешь? — не поняла Настуля.
— В дружину. К воеводе Роману.
Настуля на какое-то время онемела.
— Пойду и я! — уже громко, бодро сказал Ядрейка, — В нашей родне я самый меткий стрелок из лука. Ого-го как я стреляю! — Он потряс маленьким твердым кулачком.
— Ошалел, — через силу выдохнула наконец жена и заплакала.
— Чего ты ревешь? — весело похлопал ее по спине Ядрейка. — Считай, что я на ятвяжские озера рыбачить пошел. Далеко до ятвяжских озер… Хлеб, горох и мясо у вас есть. Сидите и ждите меня. Да перестань ты реветь. Каждый свое место должен знать. А места у нас такие: мужчина и собака — во дворе, женщина и кошка — в хате.
Настуля слушала его и не унималась, плакала.
— Вот мокроглазая, — незлобиво ругался Ядрейка. — Сразу видно, что рыбакова жена. Ну, не плачь, Настулечка, не плачь. Я тебе из дружины, из похода золотой и серебряный браслеты привезу.
— Околей ты со своими браслетами! — Ядрейчиха начала платочком вытирать слезы. — И зачем я пошла за такого сорвиголову? О детях-то ты подумал?
Но в ее словах, в ее голосе уже слышались согласие и покорность. Не первый год жила она с Ядрейкой и хорошо знала беспокойный нрав своего мужа. Сколько раз ждала его из дальней дороги и привыкла к такому постоянному ожиданию, как в конце концов привыкают к долгой разлуке.
Дети еще спали, когда Беловолод и Ядрейка, простившись с Настулей, двинулись к костерне. Ядрейка поцеловал детей, поцеловал жену, шепнул ей:
— Ты знаешь, где закопан горшочек с гривнами. Как придется туго, достань его из земли. А я к Покрову вернусь.
У костерни собралось человек пятьдесят менян. В большинстве своем это были молоденькие хлопцы, сыновья мастеровых людей и купцов, боярские дети, народ шумный, горячий, который и в глаза еще ни разу не видел настоящей сечи. Ядрейка между ними был самым старшим.
Солнце заиграло на востоке, раззолотило заречные пущи. Ветер то летал под облаками, то бегал по кустарникам и острой болотной осоке. В Менске брехали собаки, блеяли овцы. Пахло теплым горьковатым дымом. Кто-то, махнув рукой на походы и сечи, отбивал косу.
— Воевода едет, — вдруг заговорили все и повернули головы в сторону Свислочи.
Роман ехал на коне в сопровождении трех дружинников. Он надел боевой шлем с кольчужной сеткой, чешуйчатый панцирь из стальных пластин, прикрепленных к кожаной рубахе. Закрывал панцирь воеводу до бедер. На ногах у Романа были зеленые мягкие сапоги из лосиной кожи, без каблуков. В правой руке воевода держал длинное боевое копье, в левой — круглый красный выпуклый щит. Такой щит тяжело взять вражескому мечу.
Роман твердой рукой остановил коня, громким голосом заговорил:
— Радостно видеть вас, отважные дети города Менска, сыны Полоцкой земли! Вы отозвались на мой клич, вы пришли ко мне, оставив свои семьи, своих родителей, жен и любимых. Вы не побоялись сменить тепло своего дома на холод неведомых дорог, тишину — на грохот сечи, ласку красивой женщины — на удар вражеской стрелы. Спасибо вам за это! — Он низко поклонился, потом широко повел тяжелым копьем. — В невеселом месте собрал я вас.
При этих словах все посмотрели на костерню. Угрюмая черная ворона сидела на верхнем бревне.
— Здесь лежат людские кости, — понизив голос, продолжал Роман. — Кости наших дедов. Когда-то могучей силой славились наши предки. Сегодня они стали тленом и прахом. Мы тоже из костей, из жил, из горячей крови. Запомните: все на земле смертно. Уйдет в небытие поколение за поколением, как уплывают тучи за далекий окоем. Только любовь к матери и родной земле бессмертна. Запомните это! Я поведу вас по трудной и неровной дороге. Я не знаю, что ждет нас впереди. Об этом знает один Бог. Но я надеюсь на свой и на ваш меч, на свое и на ваше плечо, на боевых коней, на паруса ладей, которые понесут нас вдаль.
Меняне внимательно слушали воеводу. Слетели с лиц веселость и беззаботность, глаза у всех стали серьезными, суровыми. Разные люди сбились, сошлись здесь, по-разному были они и вооружены. Сыновья богатых бояр надели красивые разноцветные доспехи, блестящие островерхие шлемы. Кто был победнее, явился в проволочной кольчуге, в круглой железной шапке, с небольшим деревянным шитом, обтянутым бычьей кожей. Некоторые вместо копий и мечей держали в руках рогатины, с какими ходят на охоту. Ядрейка и Беловолод стояли рядом. Беловолода жгла вина перед Ядрейчихой и ее детьми, от которых он увел отца. Но сам рыболов был, как всегда, весел, подвижен, разговорчив. Он гордо стоял в кованой кольчуге, доходившей ему до колен, с длинным мечом в руке. Роман заметил его, удивился:
— И ты пришел, говорун?
— Пришел, — как малое дитя, обрадовавшись тому, что воевода узнал его, ответил Ядрейка, — Где же мне быть? Люблю между людьми вертеться, умных людей послушать. Для меня это что жирную уху хлебать.
— Ты и сам мастер поговорить, — скупо улыбнулся Роман.
— Мастер, мастер. А зачем человеку и язык даден, если не говорить? Зубы подпирать? Нет, воевода. На этой земле надо успеть наговориться, чтобы на небесах весь век молчать и только ангельские напевы слушать.
— А мечом говорить ты умеешь? — Роман строго свел брови.
— Не так, как ты. Махать малость научился, и все. Но я тебе пригожусь. Сам я рыболов, от воды живу…
Ядрейка начал копаться в полотняном мешочке, висевшем у него за левым плечом, доставал оттуда один за другим и показывал Роману большие и маленькие железные и костяные рыболовные крючки.
— Вот мое снаряжение, вот мои доспехи, воевода. Голод — тоже ведь лютый враг. Как нападет он в дороге на твою дружину, закину я крючки с наживкой в реку и… разобью этого врага!
Все, кто стоял рядом с Ядрейкой, засмеялись. Засмеялся и Роман, но тут же помрачнел, так как считал, что в походе дружину надо держать в строгости и послушании. Не зубоскальством сильны вои, а копьем и мечом. Скоро ему пришлось показать свою требовательность. Пока шел разговор с дружиной, из города набежали девчата, несколько молодиц-вислен. Сначала они прятались кто где, но едва воевода кончил говорить, бросились с визгом и плачем к дружинникам. Так весенняя вода врывается с высокого холма в лощину. Кругом кричали, смеялись, целовались… Некоторые парочки незаметно начали подаваться в сторону леса, где росла слишком уж мягкая трава. К Ядрейке подскочила черноглазая молодица с пунцовыми от свекольного сока щеками, повисла у него на шее, защебетала:
— Ах ты, ежик ты мой кругленький. Что ты привезешь мне? Привези подвески-лунницы, которые боярыни носят.
Ядрейка не растерялся, схватил черноглазую в объятья. У рыболова, хоть и тягал он всю жизнь невод из холодной воды, была горячая кровь. Роман потемнел от гнева, крикнул во весь голос, чтобы все слышали:
— Рубите березовые и ореховые палки! Гоните прочь вислен!
Подобные приказы вои слышали не впервые. Весело соскочили они с коней, мечами нарубили палок и хворостин.
— Спасайся, бабская дружина! — в четыре пальца свистнул Ядрейка.
Вислен как вихрем смело. Но некоторые дружинники встали на защиту своих молодиц, говоря, что это их невесты и что они пришли попрощаться. Таких Роман приказал не трогать.
— У коханки смоляные лавки, — хохотал Ядрейка. — Смотри, воевода, прилипнут хлопцы к этим лавкам, и не отдерешь. Не с кем будет в поход идти.
Наконец пришла пора и расставаться. Обнимались, целовались, отходили, махая в последний раз ласковыми девичьими руками. Не одна горючая слеза скатилась с очей. Беловолод сидел в седле и с грустью смотрел на город, в котором познал самое великое счастье и самую горькую беду. В этом городе вечным сном спала Ульяница, без нее все немило было ему. «Поеду, поплыву, куда дорога заведет, — думал Беловолод. — Нельзя мне здесь оставаться…» По Свислочи поплыли вечером на трех ладьях-насадах. На среднюю погрузили коней, тяжелые доспехи, еду и питье. Ладьи были выдолблены из стволов толстенных осин, на борта нарастили дубовые доски. На носу грозно щерилась длинными красными зубами голова страшилища, вырезанная из дубового комля, на корме поставили толстый кол и на него водрузили череп тура. Острые и некогда страшные рога пронзали речной туман. Вдоль бортов вздувались железные щиты. Каждая ладья имела семь пар весел. Парус сшили из крепкого плотного полотна, и на нем в синем кругу трепетало на ветру изображение святого Юрия — заступника Полоцкой земли.
Беловолод и Ядрейка вместе с другими дружинниками сразу сели на весла, так как ветер был слабый, ему не хватало силы надуть парус и стронуть ладью с места. Весла тяжело резали толщу темной речной воды. Во мраке ржал испуганный конь, и молодой голос уговаривал его, жалел:
— Тише, коею… Не бойся, глупенький…
Конь переставал ржать. Но густела ночь, летела навстречу река в косматых берегах, и он снова начинал беспокоиться, фыркать, храпеть, скрести днище ладьи копытом. На двух лодках плыло по пятьдесят воев, на той, куда погрузили коней, — двадцать. Рулевой передней ладьи время от времени трубил в рог, особенно на речных поворотах, где легко было стукнуться лоб в лоб с теми, кто мог плыть навстречу.
Наконец Роман приказал пристать к берегу. Сбросили дощатые сходни, сошли на берег сами и свели коней. Им тоже надо было ощутить под ногами твердую землю. Разожгли костры. Зашипело на рожнах мясо. Пуща навалилась с трех сторон зловещей темнотой. Только с одной стороны, где чернели ладьи, поблескивала в темноте полоса реки, и все — люди и кони — жались к ней. Ночь прошла спокойно. Плескалась в Свислочи большая рыба, да из лесного мрака изредка кричал жутким голосом пугач.
Через два дня вошли в Березину. Шире и глубже была здесь река, и можно было отдохнуть от тяжелых весел, отрывающих руки. Ладьи подхватило более быстрое течение. Да и поднялся вдруг сильный ровный ветер и надул паруса. Ладьи неслись все дальше на юг.
Красные сосняки, белые березники и черные ельники смотрели с берегов. Великое множество зверей и птиц нашли себе приют и убежище в этих лесных чащобах. И еще здесь жили лютые гадюки, злющие комары и безжалостные оводы. Коней в полдневную жару пришлось покрывать кожаными попонами. Иначе им пришлось бы невмоготу. В некоторых местах лес немного отступал от реки, отбегал в сторону, и на таких покрытых зеленой бархатной травой прогалинах росли семейки дубов. Стояли рядом высоченные, опаленные молниями дубы-толстяки и их маленькие дети, стройные, курчавые. В дубняке и решили переждать ночь. Снова разожгли костры. Кони с облегчением и радостью опустили головы по самые гривы в густую прохладную траву. И вдруг из темноты послышался человеческий крик. Все враз стихли, насторожились. Крик повторился. Страх и мука слышались в нем. Роман вынул из ножен меч, напряженно замер возле костра.
— Что там за крикса объявился? — хотел пошутить Ядрейка, но шутки не получилось. Остальные дружинники и вместе с ними Беловолод будто и не слышали, что сказал веселый рыболов, и испуганно, как и Роман, вглядывались в вечерние сумерки.
Человек закричал снова.
— Не ходи туда, воевода, — тихо проговорил Гнездило и даже загородил Роману дорогу. — Это не иначе как лесун-кликун, оборотень с совиной головой. Заманит в пушу, а там и утопит в болоте и всю кровь высосет.
— Не ходи, — начали просить и наиболее пугливые из дружинников.
Роман какое-то время колебался. Потом левой рукой вытащил из костра головешку, поднял ее, в правой руке сжал меч и, распарывая темень, пошагал на голос. Гнездило и Ядрейка, схватив мечи, двинулись следом за ним.
Путаясь в сухой ломкой траве, они шли и шли, пока не очутились на невысоком холме. Человек крикнул совсем неподалеку, где-то слева. Переведя дух, они молча повернули туда. По пути Ядрейке попался муравейник, он наступил на него и чуть не упал. Тихонько выругался, начал топать, трясти ногой, чтобы избавиться от муравьев. А они уже успели залезть по одежду и жигануть рыболова.
Рогатый дуб как-то неожиданно вырос перед ними. Когда-то в него угодил Перун, обжег, с макушки до корней. Как раз там, где расходились в разные стороны половинки расщепленного молнией дерева, был привязан веревками человек.
— И я так висел, — почему-то обрадовался Ядрейка. — И Христос так висел на кресте. Сейчас мы тебя, добрая душа, снимем оттуда.
Позвали на помощь дружинников. Человек совсем обессилел, — наверное, не первый день смотрел со своей высоты на лес и на реку. Его сняли, потащили к костру, уложили на медвежьей шкуре. Беловолод поднес к его губам корчажку с водой. Человек, хрипя и стоная, начал пить.
— И я так висел, — снова затянул свою песню Ядрейка и вдруг крикнул: — Так это же Иван Огненная Рука!
Все вздрогнули. Гнездило подбросил в костер сушняка, чтобы стало светлее. Все сбились в кучу, наклонились над человеком, стараясь заглянуть ему в лицо.
— Он, — прошептал Гнездило, — Огненная Рука.
Наступило молчание. Все стояли и с нескрываемым интересом смотрели на того, чье имя пугало, приводило в ужас людей на берегах Свислочи и Березы. Маленький и в сущности ничтожный человек лежал на шкуре и стонал, вскрикивал, что-то бормоча в бреду.
— Надо повесить его обратно на дуб, — предложил Ядрейка. — Пусть висит там, как желудь.
— Зачем нести, вешать? — не согласился Гнездило, — Отрубим голову, как гадюке, и конец.
Он и правда взялся было за меч. Его остановил Беловолод:
— Но он же совсем ослабел, впал в беспамятство. Разве можно карать такого?
— Нельзя, — не раздумывая, согласился Ядрейка и присел на корточки возле Огненной Руки. — Попался ты мне, Иван, на крючок. Говорил я тебе: не трогай Ядрейку. Не послушался, тронул, леший тебя бери. Но как же ты на дубе повис? Кто тебя заволок так высоко? Неужели сам, как пташка, взлетел?
Можно было подумать, что после долгой разлуки встретились и разговаривают старые добрые друзья. Правда, говорил один Ядрейка, Иван Огненная Рука только стонал.
Этот разговор прервал Роман, приказав:
— Всем, кроме охраны, спать. А завтра я решу, что с ним делать.
Назавтра Иван Огненная Рука очнулся, лежал на медвежьей шкуре и уныло и хмуро смотрел вокруг себя. Его накормили, напоили, и Роман приступил к допросу.
— Ты кто? — спросил он строго.
— Иван Кривошей. Оружейник, Делаю щиты, тяну проволоку для кольчуг.
— А почему тебе дали кличку Огненная Рука?
При этих словах маленький человечек побледнел, закрыл глаза. Лоб у него покрылся потом. Стоявшие вокруг дружинники затаили дыхание. Каждый из них хотел услышать, что скажет в ответ Иван Огненная Рука. Но тот молчал.
— Ты — вор и разбойник, — продолжал Роман, — Твоим именем пугали детей. Но Божье терпение кончилось, и ты поскользнулся на крови, пролитой тобой. Отвечай, собака, где твои вороны и совы, питавшиеся человеческим мясом?
— Наверное, они подались в пущу на левый берег Березы, — тихо проговорил Иван Огненная Рука. — Седмицу назад мы напали на купеческий караван, взяли богатую добычу.
— А что с купцами?
— Мы их бросили в омут. А потом, деля купеческое багино, передрались между собой. У меня уже давно появились враги… На купеческих стругах было много амфор с ромейским вином. Всю ночь мы пили, а утром я проснулся висящим на дубе. Лучше бы они убили меня сонного.
Иван Огненная Рука говорил это без страха, но с великой тоскою.
— Почему ты, оружейник, стал разбойником? — не отступал, допытывался Роман.
— Что я могу сказать? Не знаю… Когда я был маленьким, старая колдунья нагадала моему отцу, что умру я смертью гадюки, а я подслушал их разговор.
— Что это за смерть такая?
— Гадюка меняет, сбрасывает с себя кожу. Так вот колдунья нагадала, что я встречу смерть без своей кожи, снимут ее с меня, живого, перед смертью. Напугало меня то предсказание, каждую ночь о нем я думал, не мог спать спокойно. Как представлю те муки, которые меня ожидают, сердце обмирает, перестает биться. Богу молился, просил, чтобы он пожалел меня. Но страх не проходил, точил душу. И тогда я сбежал от отца, сбежал из дома, пошел в пущу, в темные дебри, подальше от людей. А там встретил дружков, и стали мы гулять над Свислочью и Березой.
Он умолк, лизнул красным языком сухие обветренные губы.
— Сам с живых людей кожу сдирал? — грозно спросил Роман, и вся дружина опять затаила дыхание, желая услышать, что ответит Иван Огненная Рука.
— Нет. В омут, в водоворот бросал, на деревья подвешивал, но кожу не сдирал, — спокойно проговорил тот и после короткого молчания попросил, глядя на Романа: — Убей меня, добрый человек!
Все устремили свои взгляды на воеводу. А тот постоял, подумал, комкая бороду, и глухо сказал:
— Я не Бог, чтобы карать тебя Страшным Судом. Рыболов, — позвал Ядрейку, — ты на березе висел?
— Висел, воевода, висел, — ответил с готовностью Ядрейка.
— Тогда отдаю этого разбойника тебе. Отомсти ему за боль и обиду. Можешь убить его, если захочешь.
Теперь взгляды дружинников обратились на Ядрейку. Кто-то подал рыболову меч. Ядрейка взял его, неуверенно повертел в руках. Иван Огненная Рука ждал, стоя рядом. Все расступились, чтобы дать простор для замаха.
— А, леший тебя бери! — сердито сплюнул Ядрейка, всадил острие меча в песок и, отойдя к речному обрыву, крикнул оттуда: — Лучше возьму-ка я свои рыболовные крючки и наловлю тебе рыбы, воевода!
Шумела река. Шумел лесной ветер. Все молчали.
— Дай, воевода, я ему голову сниму, — сказал вдруг один из дружинников, полноватый телом и бледнолицый парень. Огоньки горели в его серых глазах.
— Ты знаешь Огненную Руку? — внимательно посмотрел на него Роман.
— Первый раз вижу, — ответил дружинник.
Роман немного помолчал, потом твердо проговорил:
— Собираемся в дорогу. Ты, — показал на бледнолицего дружинника, — возьмешь весло, а рядом с тобой мы прикуем к веслу Ивана Огненную Руку. Пусть гребет до самого Киева. Там посмотрим, что с ним делать.
Снова поплыли по Березе. Река неустанно несла свои воды на юг. У самого берега, в тонкой длинной траве, настороженно замерли серо-синие щуки, подстерегали добычу. Когда какая-нибудь рыбья мелочь, заигравшись в веселых струях, подплывала к ним слишком близко, раскрывались и щелкали огромные острозубые пасти.
Ивана Огненную Руку приковали, как и приказал Роман, к тяжелому веслу. Бывший разбойник сидел с помертвевшим лицом. Дружинники тайком бросали на него любопытные взгляды. Всем хотелось сейчас узнать, о чем думает этот головорез, что терзает его сердце — раскаяние или холодная злоба волка, попавшего в яму-ловушку. А Иван Огненная Рука не обращал внимания и, чувствуя на руках лишь тяжесть цепей, вспоминал, что с ним уже было такое, однажды в Друтеске его схватили, надели ошейник, ручные и ножные кандалы и посадили у входа в местную церковь. Куницей называется такое место и такое наказание. Каждый, кто хотел, мог плюнуть тогда ему в лицо или хлестнуть веревкой от церковного колокола, которая висела рядом на крюке.
Следующий ночлег ждал дружину в том месте, где с левой стороны впадает в Березу не широкая, но быстрая и говорливая речка. Когда привязывали ладьи к камням, загромождавшим берег, из кустов вышел русоволосый человек с луком за спиной. Он держал за уши жирного зайца, судя по всему, только что добытого. Смело направился он к незнакомым воям, поклонился им.
— Как называется эта речка? — спросил у него Роман.
— Вольсой речку люди зовут, — ответил рослый охотник.
Потом он сел возле костра, который разжигали Ядрейка и Беловолод, достал из полотняного мешка темного железа нож с костяным черенком, начал свежевать свою добычу.
— А под каким князем вы живете? — Ядрейка слезящимися от дыма глазами посмотрел на него.
— Полоцкая земля у нас, выходит, и князь полоцкий, — проговорил, улыбнувшись Ядрейке, охотник, продолжая заниматься привычным делом. Ловко и быстро вспорол зайцу живот, отсек лапки, стянул, помогая себе ножом, мягкую шкурку.
— Много я этой живности со свету свел, — говорил как бы между делом. — Зайцев, белок, лисиц и куниц… Не сосчитать… Даже страх берет, как подумаешь, что у меня одна душа, человеческая, а погубил я тысячи звериных душ. Они хоть и маленькие, и темные, эти звериные лесные души, однако Бог и о них помнит на небе, и когда призовет всех на свой суд, то скажет мне: «Почему ты, Кривонос, так много жизней потушил, какие я на белый свет привел?» Что ответишь Богу?
Беловолод с удивлением посмотрел на Кривоноса. Ни разу ему не приходилось слышать таких слов. Бьет человек зверя, бьет, чтобы кормить детей своих, и жалеет его. Как понять такого человека?
В это время шум и крики донеслись с ладьи, на которой сидел прикованный цепью к веслу Иван Огненная Рука. Разбойнику принес поесть тот самый бледнолицый дружинник, который вызывался убить его. Иван Огненная Рука посмотрел на дружинника, на берег, где Кривонос обдирал зайца. И вдруг, улучив момент, когда вой наклонился близко к нему, подавая хлеб и мясо, правой рукой выхватил у него из ножен меч, ткнул ему острием в горло. Потом с одного маху отсек себе левую руку, прикованную цепью к дубовой лавке, бледнея, сжал культю здоровой рукой, поднялся на борт, прыгнул в реку, побежал по мелководью к берегу. Стрела настигла его на песчаном обрыве, прошила спину. Когда все столпились над ним, Иван Огненная Рука уже не дышал.
— Перед ночью испустил дух. Плохой знак, — сказал Кривонос. — Человек должен умирать утром, во время сна, чтобы не увидеть лица смерти и не испугаться.
Тревожная ночь опустилась на берег. Предали земле Ивана Огненную Руку и дружинника, убитого им, сидели, тихо переговаривались, бросая в костер сухостой, отгоняя нависавшую со всех сторон темень.
Хотя до селения Кривоноса отсюда было всего несколько поприщ, охотник остался ночевать вместе с дружинниками. Сидел у огня, рассказывал о своих охотничьих приключениях, потом вдруг палкой выкатил из костра уголек и на потеху всем взял его в рот, выпустив через ноздри искры. Обращаясь к Беловолоду, сказал:
— Завидую тебе, парень. Далеко плывешь, в Киев. Мир увидишь. Человек за свою жизнь должен как можно больше повидать своими глазами. А я с самого рождения топчусь в пуще, дальше и носа не высовывал.
Он помолчал, как бы раздумывая, и снова заговорил сипловатым голосом:
— Но ничего… Привязал меня Бог к этой земле солнечным лучом и дождевой струей. Навеки привязал. И хорошо мне здесь, в пуще, ведь и со зверями привыкают жить, не только с людьми. Я и здесь такое вижу, чего и за морем нет. Вот слушай…
Он пододвинулся поближе к Беловолоду и продолжал:
— Было это на летошнем Покрове. Сижу я в своей хатке, жена с детьми уже спят, а я перед охотой нож точу, тетиву на лук потуже натягиваю. Темно за окнами. Ветер в пуще свищет. И вдруг стучат в дверь. Открываю, и заходят в хату двое. Один высокий, чернявый, как вот эта сажа, другой ростом пониже и белый весь, и волосы, и лицо, будто, скажи ты, в сметане купался. Сначала я подумал, что это Князевы емцы. Смотрю, ищу глазами, где их бирки деревянные. Но нет, говорят, что они купцы из Турова, что сбились с дороги и просятся переночевать. Я не против. Даже на стол ужин собрал. Пусть, думаю, жена спит, я и сам гостей попотчую. Садятся они вместе со мною за стол, а плащей с плеч не снимают. У одного плащ белый, у другого черный. Снова ж я думаю, что в Турове, наверное, так заведено — в плащах подкрепляться. Сидим, едим. И вдруг ложка из моей руки — брень! — на пол полетела. Будто, скажи ты, кто выбил ее у меня из рук. Наклоняюсь я под стол, чтобы ее поднять, и что же вижу?
Кривонос приглушил голос, даже испуганно оглянулся:
— Вижу, нет ног человеческих, а вместо них огромные лосиные копыта. Две пары копыт, грязью болотной перепачканные, черные, и темно-рыжая шерсть над ними. Вот какая жуть! Сверху, над столом — люди. Едят, говорят. А внизу — звери лесные. Как нагнулся я под стол, так и оцепенел. Что делать? Начни кричать, сразу убьют они меня, копытами все ребра переломают. И тут какое-то озорство на меня нашло. Беру я ложку и той ложкой тихонько постукиваю по копыту: тук-тук-тук. Загремело, завыло над столом, вихрь корчаги смел, двери распахнулись, громко стукнули, и наступила тишина. Карачун, думаю, мне будет, точно. Закрыл глаза и уже собрался Богу душу отдать. Однако никто меня не трогает, жена и дети спят, как спали. Поднял я голову, а за столом никого нет. Только возле дверей два плаща валяются — черный и белый — и два обгорелых еловых смоляка. Поднял я плащи, а они болотом пахнут, тиной…
— Страхи-то какие, — только и сказал Беловолод.
Утром выкатилось из-за пущи смугло-желтое солнце, раздул, расправил паруса ветер-свежак, и Роман приказал отплывать.
— Прощай, — пожал руку Беловолоду охотник. — Дай Бог, чтобы увиделись мы с тобой.
Он долго стоял на берегу, смотрел на ладьи, что весело мчались в объятия ветра и воды, потом ловчей вскинул на плечо лук, приплюснул ладонью кожаную шапку-ушанку и, не оглядываясь, бодро зашагал в пушу. Грустно стало Беловолоду. Еще с одним добрым человеком разлучила его жизнь, и, наверное, навсегда. Но останутся в памяти ночь у костра, сипловатый голос Кривоноса, шум пущи и тот уголек, который русоволосый охотник выкатывал из горящего костра на траву.
— Эге-гей, Беловолод! — крикнул с передней ладьи Ядрейка. — Слишком уж ты долго смотришь вслед этому лесуну. Помни, твой лучший друг — это я!
Беловолод улыбнулся рыболову, согласно кивнул головой.
Через три дня они приплыли к месту, где Береза впадает в Днепр, в земли черниговского князя Святослава Ярославича. Здесь их уже ждали струги полоцких купцов, шедшие к Киеву из Двины через днепровские волоки. У Романа был с купцами уговор. Свою дружину он решил ввести в стольный Киев под видом воев-охранников купеческого каравана. Старейшина каравана, чернобородый здоровяк Володша, поздоровался с Романом, сказал:
— Два наших струга отстали, наскочили на топляки. Днища зашивают новыми досками, смолой заливают. Через ночь должны быть здесь. Надо ждать…
Роман поморщился с досадой, хотел произнести гневное слово, однако глянул на Володшу, увидел у него на висках седину и только сухо кивнул головой:
— Что поделаешь, будем ждать.
На стыке дня и ночи, когда потемнела река и угрожающе зашумел окрестный лес, Роман ударил мечом в щит, собрал дружину, повел ее через глухомань и болота. Взошли на холм, с которого хорошо были видны Береза и Днепр. Не первый раз приходил сюда Роман, поэтому сразу нашел под косматым дубом высеченного из красного песчаника идола. Мокрядь осени и зверские холода зимы наделали трещинок на суровом каменном лице, следы птичьего помета виднелись на голове.
Роман снял шлем, и все дружинники тоже сняли шлемы и шапки.
— К вам пришел я, Перун и Дажбог, — заговорил Роман глухим взволнованным голосом, — Дайте мне силу и удачу. Помогите в далеком походе, в грозной сече. Наполните силой мою дружину и мою землю.
Он встал на колени, трижды поклонился идолу. Шумел лес. Гнулись, трещали ветви в лесном мраке. Казалось, чьи-то огромные руки хотят вырвать деревья с корнем. Закричала, заплакала, как малое дитя, сова. Лес начал покрываться седой бородой тумана. Но вдруг над землей в темном небесном просторе вспыхнула широкая полоса трепетного света. Сразу подернулись золотом облака, вершины деревьев. Порозовела даже трава, росшая возле идола. С дуба сорвался желудь и звонко щелкнул о Романов щит.
II
Катера тосковала в своей светлице. Ни отец с матерью, ни Гвай, ни челядинка Ходоска не могли разговорить, развеселить ее. Боярин Алексей съездил в Полоцк, накупил там красивых браслетов, бус из желтого янтаря, хотя и был скрягой, а также золотой налобник, с которого на виски ручейками стекали сверкающие подвески-лунницы. Но ничто не тешило Катеру.
«Отдать замуж ее надо, — думал боярин. — Пусть поможет мне Бог, хранитель человеческого рода. Только где же найти жениха? Куда ни глянь — тот недарека, тот калека. В Полоцк повезу Катеру. Город большой, людный, богатый, там жених сыщется». Он сказал об этом жене, и боярыня Ольга сразу же согласилась, ее бледное болезненное лицо осветилось слабой испуганной улыбкой. «Не баба — лед, — раздраженно подумал о жене боярин. — Всю жизнь страдаю, живя с такой. Наверное, в гнилую осеннюю ночь зачали ее родители. Ни смеха, ни голоса звонкого ни разу от нее не услышал. Что ни скажи, моргает глазами, соглашается. Хоть бы раз слово поперек сказала, тьфу ты, трухлятина нелюбая!»
Пробовал растормошить сестру Гвай. Последние дни он тоже ходил невеселый, но его тоску легко было понять — боярин строго-настрого запретил челядинам давать сыну вино. А что за жизнь без вина? Кровь становится пресной, ладони потеют, сердце обмирает в груди, по ночам снятся черти рогатые. Тайком от отца Гвай добывал вино и, спрятавшись где-нибудь от людских глаз, жадно глотал горько-сладкое питье. Немного отпускало, и тогда он шел к сестре, жаловался ей на свою неудачную судьбу.
Катера сказала Гваю:
— Ты во всем сам виноват. Испугался, как заяц, не поехал с Романом. Если бы я была парнем, то, поверь, только бы меня здесь и видели.
Гвай разозлился:
— Не болтай пустое. Бодливой корове Бог рогов не дает.
— Это я корова? — вспыхнула Катера. — Что ж, зато у коровы есть молоко. А что есть у тебя? Пустодом ты, хотя и брат мне. Иди прочь! Не хочу на тебя смотреть.
Она закрыла лицо смуглыми руками, упала на свою постель, заплакала. Гвай растерянно стоял возле сестры, кусал губы. Зерна холодного пота проступили на спине под рубахой. У него было незлобивое, мягкое и отходчивое сердце, он любил сестру и сейчас хотел помириться с нею.
— Знаю, чего ты плачешь, — заговорил он тихо. — По Роману сохнешь. Да только Роман уже далеко. Может, даже к Киеву подплывает с дружиной. Никогда не прощу себе, что послушался отца и остался дома.
— К Киеву подплывает? — Катера подняла заплаканное лицо, кулачком вытерла слезы. — Эх, братик, сделаться бы мне птицей крылатой, сразу бы вслед за ним полетела.
— Любишь его, — раздумчиво проговорил Гвай. — Что ж, такого есть за что полюбить. Таких воев немного найдется и на Руси, и на Литве, и у ляхов. Он как тот Роланд, который воевал с сарацинами. А я…
Гвай махнул рукой и вышел из светлицы.
Тишина накатилась на Катеру, перехватила — как петлей-удавкой — дыхание. И тотчас же потаенная струна пробудилась, запела в душе, вернулась песня. Это было как избавление. Широкий мир лежал за окном, сияло солнце, синело небо, весело шумели зеленые деревья. Тропинка вилась среди трав и где-то за горизонтом, в смутной, манящей дали становилась торной дорогой, вольной рекой. Там плыли струги и ладьи, там огненная заря освещала паруса, там был Роман…
Назавтра Катера объявила отцу, что собирается на богомолье в Киев. Боярин Алексей как раз расправлялся с печенной на углях свиной ножкой и чуть ус не откусил от неожиданности и удивления.
— Куда? — округлил глаза.
— В Киев. В святые места, — решительно ответила Катера.
— Тебе солнцем голову напекло, что ли? — Боярин побагровел, возвысил голос.
— Сон мне снился. — Катера скромно опустила глаза. — Будто стою я у реки, и вдруг в небе надо мною загорается светлый крест, и чей-то голос вещает: «Иди в Киев на моленье!.. Иди!»
— Голос? — Боярин Алексей отвалил нижнюю губу, до того все это показалось ему дивным, потом подошел к дочери, положил тяжелую руку ей на плечо. «Что с нею? — мучительно размышлял он. — Неужели и правда она слышала что-то?» Сам он за всю жизнь слышал только земные голоса, слышал, как говорят люди, как ржут кони и лают собаки, как гудят пчелы в бортях. «Неужели в ожидании жениха помутился ее разум?» — похолодел от ужаса боярин. Но глаза у дочери были чистые, умные и смелые.
— Так поезжай в Полоцк, в Софию, — радуясь, что эта мысль пришла ему в голову, выдохнул боярин.
— Голос был, чтобы я в Киев шла, — тихо, но вместе с тем твердо сказала Катера.
Боярин побежал к жене, волнуясь и сбиваясь, передал ей свой разговор с дочерью, спросил, что делать. Впервые за долгую, совместную жизнь он обращался к ней за советом.
— Пусть идет, — усталым голосом прошептала боярыня Ольга. — Пусть за дом и род наш помолится, за мое здоровье…
Она в изнеможении закрыла глаза и тяжело вздохнула.
— Кому нужно твое здоровье?! — закричал боярин. — Лежишь и лежи. Тьфу ты!
Он хлопнул дверями, понес гнев свой и злость к челяди, а боярыня тихо заплакала. Из угла опочивальни, из узенькой щелочки вдруг выбежала серая мышь, стала на задние лапки, блестящими зернышками глазками посмотрела на боярыню. Боярыня тоже посмотрела на свою гостью, постепенно успокоилась. Не первый день и даже не первый солнцеворот вдали от людей вот так смотрели они друг на друга — неизлечимо больная боярыня и осторожная, но и любопытная серая мышь…
Зашумела, заволновалась боярская усадьба. Собирали Катеру в дальнюю дорогу, продумывая каждую мелочь. В кожаный мешок и в полотняные мешочки укладывали соль и хлеб, иголку и зеркальце, пучки душистых трав. Из отцовского колодца зачерпнули холодной воды и налили полную корчагу. Каждый глоток этой воды будет напоминать Катере о своем доме, своей земле.
В помощь молодой боярышне сам боярин Алексей выбрал челядинку Ходоску и надворного холопа Степана. Хотя Степан был стар, как изъеденный жуками-короедами пень, и нетвердо стоял на ногах, но согласился с охотой и поклялся боярину Алексею на святых образах, что ни один волос не упадет с головы Катеры. Давно мечтал он, правда скрывая свою мечту от всех, добраться до святой земли, до Палестины, усердно помолиться там Богу и в знак того, что там был, что пил воду из реки Иордани, принести пальмовую ветку. Паломниками зовут таких людей. И вот на склоне жизни не в Палестину, так в Киев сходит он, помолится. Счастьем сияли мутно-серые старческие глаза.
Катера с виду была спокойна, рассудительна, но если бы кто-нибудь мог заглянуть ей в душу, то увидел бы, каким нетерпением, желанием скорее уйти горит она. Она едет в Киев! Она помолится в митропольной Софии, в Печерском монастыре! Она найдет там Романа! Она не сомневалась, что обязательно найдет, встретит, отыщет в любом людском водовороте. Боярские и купеческие дочки сидят, чахнут в светлицах, ожидая нареченных, а Катера сама пойдет навстречу своей судьбе, своему счастью. Жизнь среди лугов и лесов научила ее быть решительной и самостоятельной.
Перед дальней дорогой Катера пошла проститься со своими любимыми деревьями, с валунами и ручьями, возле которых так хорошо думалось-мечталось в отроческие дни. Они узнавали ее — радостно шумели деревья, звонче журчали ручьи. Только огромные бело-серые валуны, затканные мягким зеленым мхом, оставались безгласными. Но и они по-своему приветствовали ее — среброкрылые стрекозы и медноокие ящерицы, дремавшие на них под солнечными лучами, не улетали, не убегали кто куда, а доверчиво подпускали совсем близко. Катера останавливалась перед какой-нибудь тонкой березкой, нежно гладила свежую влажную кору, припадала щекой к стволу, и в лесном неумолчном гуле ей слышались слова: «Счастья тебе, Катера… Плыви и вернись назад…» Звенели пчелы, танцевали мотыльки, лесная земля была прошита, казалось, бесконечными темнорыжими муравьиными нитями, порхали и пели птицы, и летал, касаясь ее лица, бессонный ветер. Из густой травы неожиданно выскочил зайчишка, сел, смешно сломав одно ухо, посмотрел на Катеру, весело сверкнул косым глазом.
— Иди, иди ко мне, — тихо сказала Катера, но зайчишка упруго подскочил и исчез.
До Полоцка ехали на паре коней, запряженных в возок с лубяным верхом. Остались дома хмурое отцовское недовольство, материнские слезы. Тревога сжимала сердце: впервые в жизни Катера отправлялась в такую дорогу, и чем дальше отъезжала она от родной усадьбы, тем больнее надрывала душу тоска. Она украдкой смахнула с ресниц слезинку, начала, чтобы хоть немного рассеяться и успокоиться, смотреть на высокое небо, на тучку, что плыла по этому небу. «Плыви за мной, тучка», — просила она мысленно, но тучка не слышала, скоро отстала, а впереди, по всему горизонту она увидела полчища туч. И были они суровые, мрачные, чужие.
В Полоцке на пристани старший корабельщик весело сказал:
— Не знал, что у боярина Алексея растет такая красавица дочка. Будь я сам боярского рода, давно бы сватов прислал.
— К нам много кто сватов слал, и все ни с чем уезжали с боярской усадьбы, — недовольно проворчал Степан. Он хотел сразу дать понять не в меру разговорчивому корабельщику, что он, Степан, поставлен опекать молодую боярышню и не позволит лезть к ней с разными льстивыми словами.
Тяжело нагруженные струги, поднимая разноцветные паруса, медленно отошли от полоцкой пристани. Гребцы споро налегали на весла, обливаясь потом. Надо было пройти вверх по Двине, потом — в реку Касплю, через нелегкие волоки — в Днепр.
Катера с Ходоской и Степаном разместились под навесом, сплетенным из молодой зеленой лозы. На случай дождя и сильного ветра захватили с собой большой кусок серого толстого полотна, который в любое время можно было натянуть над головой. Плыли навстречу холмистые и равнинные речные берега, леса, болота.
Бежала за кормой, звенела вода. Ночами ярко светили звезды, подмигивали с черного молчаливого неба, и когда Катера просыпалась, когда смотрела на небесную бездну, прислушиваясь к таинственному шепоту реки, страх мягкими крыльями холодил душу. Но она гнала этот страх прочь, смелее вглядываясь в темноту, начинала различать в синеватом тумане черный гребешок леса. Рядом мирно посапывала носом Ходоска, кряхтел во сне Степан. Если туман становился особенно плотным и в нем тонуло все вокруг, купцы приставали к берегу, ждали зари-денницы.
— Почему не спишь, красавица? — спросил у нее однажды рулевой, загорелый черноволосый мужчина.
— О Киеве думаю, — ответила Катера.
— Ни разу не была там?
— Первый раз плыву.
— Посмотришь, — задумчиво проговорил рулевой. — Всем городам город. А кто же тебя там ждет?
Катера смутилась, но быстро совладала с собой и смиренно проговорила:
— К Святой Софии еду. Богу помолиться.
Но как будто мимоходом оброненные слова рулевого запали в душу. И правда, кто ждет ее в большом людном Киеве? Роман, возможно, давно забыл, да и не только забыл, а никогда и не думал о ней. Что княжескому дружиннику девушка-дикарка из лесной боярской усадьбы? Наверное, не одну такую встречал он на жизненной дороге, срывал, будто цветок или горсть спелых ягод, а потом равнодушно швырял в пыль, даже не оглянувшись. Мужчине жить легче и веселее. Добрый меч, добрый конь, кубок меда, поцелуй женщины — вот и все, что ему надо. Не потому ли так много на земле несчастных женщин?
Чем ближе подплывали струги к Киеву, тем большая тоска и тревога разъедали душу. Ходоска, как могла, успокаивала боярышню. Старик Степан, боясь, как бы хвороба не вцепилась в Катеру, не отходил от нее ни на шаг.
— Молись, — поучал он Катеру. — Святая молитва как щит перед любой бедой. Запомни: ни одни человек таким не родился, чтобы всему свету пригодился. Только Божья молитва всему свету нужна.
Катера молилась, становясь на колени. Но и молясь, чувствовала тревогу, от которой не отвлекало ни движение могучей реки с лесами и весями на берегах, с бархатно-зелеными островами, ни хлопанье птичьих крыльев над водой.
В Киеве остановились на Брячиславовом подворье. С незапамятных пор там ночевали-столовались купцы из Полоцка и Менска. Степан боярским серебром рассчитался с корабельщиками, начал закупать харч, свечки, топливо. Катера и Ходоска сразу пошли к Софии.
Тринадцать куполов взлетало в солнечное киевское небо. Огромный храм был опоясан с южной, северной и западной сторон галереями с открытыми арками. Какими маленькими и ничтожными почувствовали себя юные полочанки у подножия красивой гордой церкви!
Но самое ошеломляющее и удивительное ожидало их внутри. Будто на сказочный луг попали они. Пол в храме был устлан яркими разноцветными плитками. Они сплетались в причудливые сияющие узоры. Хотелось смотреть и смотреть на них. Однако властная сила заставила их поднять взоры наверх, и они увидели круглые зеленого стекла окна, а на колоннах и на стенах фигуры святых с золотыми и серебряными нимбами над головой.
Где-то здесь, в храме, в мраморном саркофаге спит вечным сном строитель Софии князь Ярослав Мудрый. Он же, держа в руках изображение храма, смотрит с фрески, пламенеющей над западной тройной аркой, напротив среднего алтаря. Князевы родственники, мужчины и женщины, с двух сторон тянутся к нему. Живописец нарисовал их высокими, худощавыми, со строгими глазами на темных лицах.
Катера ощутила нестерпимое волнение. Сколько людей прошло по этим плитам, под этим высоким куполом, с которого, когда поднимешь глаза, льется свет. Еще больше людей мечтают побывать здесь, спят и во сне видят этот святой храм, а они, Катера и Ходоска, стоят в нем, стоят и боятся дохнуть.
«Помоги мне, София, — просила Катера. — Сведи меня с тем, кого я люблю. Прошу тебя, ведь я знаю, что ты оберегаешь любовь».
Когда они вернулись из Софии на Брячиславово подворье, Степан начал почтительно, как и положено холопу, упрекать Катеру за то, что та больно уж подолгу ходит по городу, дорога у нее должна быть одна — к церкви и обратно, — тем более что, говорят, неспокойно, тревожно сейчас в Киеве.
— Не учи меня, раб! — гневно оборвала Катера.
Степан побледнел, проглотил сухой комок в горле и, набравшись смелости, заговорил снова:
— Хочешь — казни меня, боярышня, хочешь — плюй на меня, волосы дери с моей лысины, но я на святых образах поклялся твоему отцу, боярину Алексею, уберечь тебя от злой руки и злого глаза. Знаешь ли ты, что делается в городе и окрестных весях? Мертвецов из Могил крадут, Божьи кресты рубят, какие-то дьявольские знаки кровавой краской на стенах малюют. Великое волнение кипит в сердцах человеческих. Защитники Перуна, которые до сей поры в пущах и тростниках сидели, на белый свет выходят, из степи алахи на конях и горбатых верблюдах Божьим церквам угрожают.
Старик опустился на колени, трижды стукнулся лбом о пол, слезно попросил:
— Слушайся меня, пташечка золотоперая, боярышня дорогая. Если я не услежу за тобой, если какая беда случится, бросит меня боярин на корм дворовым псам.
Катера пообещала впредь быть осторожной и без особой нужды не выходить с подворья. Степан успокоился, начал вместе с Ходоской готовить обед. Ели душистый сушеный сыр и сладкие желтобокие груши.
— Разных племен купцы и мастеровые люди живут в Киеве, — немного успокоившись, рассказывал Степан, — ромеи, армянцы, ляхи, евреи, тевтоны. Съехались со всего света. И каждый на своем языке говорит, попробуй пойми их.
— Я здесь и нашу речь слышала, — сказала Ходоска.
— А где нашего люда нет? Полоцк и Менск знают всюду, — не без гордости заметил Степан.
Над Киевом собрались тучи, и пошел мелкий дождь. Дня три, не меньше, надо идти ему, чтобы отмыть небо от дыма. Большой дым в последнее время наплывал и наплывал из степи. На левобережье Днепра пылали пожары. Хан Шарукан зашевелился там со своей ордой.
Катера в эту ночь долго не могла заснуть. Где-то в этом огромном, многолюдном городе был Роман. Как найти его, как увидеть? В море людей сделать это, считай, невозможно, одна надежда на Бога. И Катера молилась в тишине. А когда заснула, ей приснился Роман, улыбчивый, красивый, поклонился и шепнул: «Возле поруба меня ищи, где князь Всеслав сидит…» Она проснулась и долго не могла понять, кто ей сказал эти слова. Больше так и не уснула. В ушах все звучало: «Возле поруба меня ищи…»
Назавтра Катера и Ходоска снова пошли в Софию, помолились, а когда возвращались обратно, молодая боярышня выпытала у киян, где находится поруб с полоцким князем. Оказывается, находился он совсем недалеко от Брячиславова подворья. Не раздумывая, бегом подались туда. Однако ничего особенного не увидели — торчало из земли несколько венцов дубовых толстых бревен с плоской, тоже бревенчатой, крышей, вои-охранники скучали, опершись на копья, и все. Робко подошли они к узенькому оконцу, дышавшему мраком.
— На вурдалака хотите глянуть? — усмехнулся один из воев. — Так что-то не слыхать его. Может, спит себе, а может, побежал за тридевять земель.
Он был в хорошем настроении, шутил, черным веселым оком примерялся к Катере и Ходоске.
— Там не вурдалак сидит, а полоцкий князь, — строго сказала Катера. — Ты христианин, и грех тебе смеяться над бедой человеческой.
Вой умолк, нахмурился. Взволнованная Катера глянула в оконце, но ничего не увидела. Поруб как вымер. Ни звука, ни шепота. Может, и правда князь Всеслав и княжичи спят? С невеселым сердцем вернулась Катера на Брячиславово подворье. Там ее с нетерпением ждал Степан.
— Опять, опять… Сколько ни говори! — вздохнул он, казалось, с облегчение…
То же повторилось и на следующий день. Возвращаясь из церкви, Катера и Ходоска снова повернули к порубу. На этот раз возле него было людно и шумно. Десятки смердов с женами и детьми толпились у оконца, желая увидеть полоцкого князя, кричали:
— Заступись за нас, князь милосердный!
— На одного тебя надежда!
— Молись за землю Русскую! Конец ей приходит!
Оказалось, все эти страшно усталые, запыленные люди прибежали в Киев с днепровского левобережья, где уже храпели, подминая под себя степной ковыль, половецкие кони. Многотысячное войско кипчаков перевалило через реки Вороскол, Псел и Хорол, стремительно двигалось к реке Суле, откуда прямая дорога на Переделав и Киев.
— Спаси, приснопамятный князь! — кричала, голосила толпа, опустившись на колени. — Ты все можешь, спаси!
К смердам присоединились мастеровые люди с Подола, боярские холопы с Горы, слепые паломники, шедшие в Палестину на богомолье. Страшный крик стоял перед порубом.
Вои-охранники жались друг к другу, знали — махни копьем или мечом — и вся эта голодная озлобленная толпа набросится, поломает копья, как тростинки, а самих растопчет или с камнями на шее поволочет к Днепру. Начальник охраны шепнул двум своим самым быстроногим воям, чтобы те бежали к великому князю Изяславу и воеводе Коснячке, звали подмогу.
А толпа между тем все больше распалялась. Солнце пекло, сухая пыль забивала ноздри, пахло дымом и потом, не отзывался, молчал в порубе князь Всеслав, и это еще пуще подзадоривало людей, делало их похожими на стадо разгневанных туров, которое мчится лесом, ломая все на своем пути.
— Разнесем в щепки боярские житницы! — пронзительно кричал загорелый до черноты бондарь с Подола, — Христос учит, что земля должна кормить всех. Распорем боярам животы и набьем их зерном!
— Идем отсюда, Ходоска! — испуганно выкрикнула Катера. Они начали выбираться из людского водоворота. Слепой седой паломник вытянул вперед худые, коричневые от солнца руки, дрожащими пальцами провел по лицу Катеры, сказал с грустью:
— Зачем ты-то здесь, красавица? Сейчас здесь кровь потечет…
Катеру бросило в дрожь от одного этого прикосновения. А тут еще прилипла к щекам и бровям откуда-то взявшаяся паутина. Можно было подумать, что ее пустил по ветру слепой.
— Скорей, Ходоска! — позвала Катера, изо всех сил протискиваясь через толпу.
И в этот самый миг вылетел к порубу на белом коне, в блестящих наборных доспехах воевода Коснячка. С ним было около сотни дружинников и новгородский епископ Стефан, который две седмицы назад приплыл по церковным делам к киевскому митрополиту. Неуверенно держась на коне, Стефан поднимал высоко над головой икону Богоматери. Космы его черных волос трепал ветер.
Перед толпой кони взвились на дыбы.
— Разойдись! — властным голосом закричал Коснячка. — Возвращайтесь в свои веси! Напоите водой и накормите хлебом детей! От ваших воплей дети сытыми не станут!
Загорелый бондарь смело выступил вперед, уперся кулаками в бока, глухо процедил:
— Хороший у тебя конь, воевода. Глазами звезды считает. Ушами войну слышит. Но не на белом коне тебе надо разъезжать. — Бондарь нагнулся, широкой ладонью зачерпнул горячий темный песок, хлопнул коня по шее, и все увидели на белой гриве грязное пятно. Оскалив в гневе зубы, Коснячка потянулся к мечу. Но бондаря и след простыл.
— За антихристом идете! — закричал епископ Стефан. Размахивая иконой Богоматери, епископ отважно врезался на своем коне в людскую стену, пробил в ней брешь. Оказавшегося у него на пути слепого паломника он стоптал лошадью. Но тут случилось непредвиденное. Из толпы вдруг выскочили два синеглазых русоголовых парня, поплевали на руки и за полы начали стаскивать епископа с коня. Тот отчаянно сопротивлялся, пустив в ход кулаки и зубы, но все было тщетно.
— Мы новгородцы! — кричали парни. — Холопы этого пса. Страшными пытками он нас пытал. На цепь сажал. Железными прутьями избивал. На стенах распинал. А малолетку Андрею нос отрезал…
Они стащили епископа с седла, бросили на землю, под ноги толпе.
— Бей его! — закричали десятки людей, ринувшись на Стефана, молча таращившего глаза, не способного сказать ни слова. Дикий страх лишил его дара речи.
— Отступись от святого владыки! — рубанул мечом ближайшего к себе смерда Коснячка. — Весь город за него на копье подниму!
Но было уже поздно. Втоптанный в песок епископ был при последнем издыхании.
— Он нас ел, как тур траву, и мы его живого не отпустили, — отряхивая руки, зло проговорил один из новгородских парней. Он разгорячился и дышал громко, прерывисто.
Смерть епископа на какое-то время охладила толпу. Люди, каждый про себя, хотели понять, осмыслить быстрый, почти мгновенный переход от жизни к тлену. Поостыв от возбуждения, многие жалели, что так все кончилось. Не миновать людям Божьей кары. Толпа растерялась и расслабилась, и это ей дорого стоило. Собравшись с духом, воевода бросил свою дружину на безоружных людей. Рубили мужчин, женщин, детей, каждого, у кого не хватило ловкости увернуться от меча.
Прямо на Катеру с Ходоской мчался, пробивая себе дорогу в человеческом водовороте, чернобородый дружинник на раскормленном рыжем коне. Конь, храпя, ударил копытом Ходоску, подмял ее под себя как пшеничный колос. Катера оцепенела от ужаса, закрыла глаза, прощаясь с жизнью. И тут чьи-то сильные руки схватили ее, понесли… Совсем рядом мелькнули черные конские копыта, послышался душераздирающий вопль.
— Руби их! Так их! — в бешенстве махал красным от крови мечом воевода Коснячка. — В Днепр гони! Клади на дно речное!
А сильные руки несли Катеру все дальше и дальше от смерти, от стонов и свиста мечей, от конского дикого ржания. Она слабо ойкнула и потеряла сознание…
Луч вечернего солнца лег ей на щеку, разбудил. Она открыла глаза и увидела над собой темно-голубое небо. Такого неба Катера еще не видела ни разу в жизни — высоко и неподвижно стояло оно. Белые длиннокрылые птицы парили в голубизне. Их было неисчислимое множество. Радостный птичий гомон несся с высоты. «Где я?» — подумала Катера и вдруг ощутила легкое покачивание. Она лежала на теплой, нагретой солнцем медвежьей шкуре, а шкура была разостлана на дубовой палубе огромной ладьи. «Ладью качает река, — догадалась Катера. — Кто же меня принес сюда?» Она медленно повела взглядом вокруг себя и увидела неподалеку толстенького черноглазого человечка с сизым носом и большой лысиной. Кожа на темени, там, где не было волос, у него сильно загорела, даже, казалось, спеклась под щедрыми лучами солнца. Человечек сидел на палубе, подогнув под себя ноги. Было в нем что-то от забавного лесного ежика-фыркуна.
— Ожила! — радостно воскликнул человечек и хлопнул ладонями по палубе. — А я сижу, смотрю на тебя и жду, когда ты хоть одним оком глянешь.
— Где я? — спросила Катера.
— На земле, — бодро ответил человечек. — Если бы ты была на небе, тебя караулил бы ангел. А я — Ядрейка. Просто Ядрейка.
Он подсел поближе к Катере.
— А где Ходоска? — вспомнила про свою челядинку Катера.
— Не знаю, бояре вы мои дорогие, не знаю, — покачал головой Ядрейка. — Даже не знаю, кем она тебе доводится, эта Ходоска, и кто она такая. Из-под копыт тебя вынесли. Можно сказать, из пасти людоеда вырвали. Еще бы немного, и карачун тебе, девка. Я там не был, однако наши рассказывали, что дюже много людей побил, покалечил киевский воевода. А тебя Роман от смерти спас, под коня бросился, во человек!
— Роман? — вскрикнула Катера и вскочила на ноги. — Всеславов гридень?
— Роман… — оторопел на миг Ядрейка. — Откуда ты его знаешь? Он, как я заметил, очень обрадовался тебе.
Но Катера уже не слушала Ядрейку. Роман, тот, к кому она рвалась всей душой, спас ее! Скоро она увидит Романа! Великое благодарение Богу за то, что в таком огромном городе скрестил их дороги! Сердце у нее трепетало от счастья.
Ядрейка, разумеется, не догадывался, какую бурю вызвал в душе красивой девушки, назвав ее спасителя по имени. На него, как обычно, накатило красноречие.
— Роман приказал мне не отлучаться от тебя, — все больше воодушевлялся Ядрейка. — Стереги, говорит, боярышню, а не устережешь, я тебя, говорит, за конский хвост привяжу и в степь, где агаряне живут, пущу. А ты и правда боярского рода. Глядь, какая богатая одежка на тебе. Я же — рыболов. Рыбу ловлю. Мелкую и крупную, какая попадется. А ты, значится, из бояр. Не жил я средь вашего семени, не доводилось. Всю жизнь среди холопов, среди черных людей верчусь. Знаешь, какая разница между огнем и холопом? Огонь сначала высекут, а потом разложат. Холопа же, наоборот, — сначала разложат и уже тогда высекут. Может, перекусить хочешь? На зуб кинуть у меня найдется.
— Не хочу, — отказалась Катера.
Чтобы немного успокоиться, прийти в себя, она начала смотреть на реку. Здесь, где Почайна впадает в Днепр, была корабельная пристань. Множество ярких парусов надувал ветер-свежак. Суетились грузчики и купцы. На огромную ладью загоняли овец. Баран с круто изогнутыми рогами гордо шагал по сходням впереди своих смертельно перепуганных подружек. Скоро его кости растащат собаки… Но пока он жив — держится с достоинством, шагает важно и неспешно. Можно подумать, что все на этом свете — и могучая широкая река, и корабельщики — создано только для того, чтобы в самой сердцевине этого гама и суетни был он, толстый, жирный баран.
— Наши идут! — радостно выкрикнул Ядрейка.
Сердце у Катеры подпрыгнуло в груди. Она увидела группку людей, человек десять — пятнадцать в скромной одежде, которая делала их похожими на грузчиков, гончаров или кузнецов с Подола. Впереди шагал Роман, высокий, темноволосый, с загорелым под щедрым киевским солнцем лицом. Он легко взбежал по скрипучим сходням, подошел к Катере, улыбнулся:
— Добрый день, боярышня-кривчанка. Каким добрым ветром занесло тебя на эти берега?
— Добрый день, храбрый вой, — засветившись, промолвила Катера.
Они посмотрели друг другу в глаза, все поняли, обо всем догадались, и им хорошо было стоять средь шумного люда, просто стоять и молчать. «За тобой я пошла на край света», — говорили счастливые глаза Катеры. «Я помню тебя, я думал о тебе», — отвечали глаза Романа. «Я пойду с тобой до конца своей жизни», — лучились глаза Катеры. «Опасный и суровый ждет нас путь, но нам легче будет идти вместе», — глаза Романа радостно блестели.
— А я рыбки наловил, бояре вы мои дорогие, — похвастался Ядрейка.
— Если бы ты еще и сварил, было бы совсем хорошо, — улыбнулся Беловолод. — А может, она здесь вареная в реке плавает?
— В реке не в руке, — ответил Ядрейка. — Вместе и варить и есть будем.
Часть Романовой дружины жила на двух ладьях, остальные вои обосновались на усадьбе богатого гончара Варлама, выходца из Полоцкой земли. Оружие, кольчуги и щиты прятали. Со стороны казалось, что это артель землекопов или каменотесов. Стольный Киев строился, рос вширь, переваливался через стены, и в городе много было работного люда, особенно теперь, когда, спасаясь от половцев, хлынули на киевские улицы и площади смерды из окрестных весей.
Роман бросил в поруб Всеславу бересту, обнадежил князя. Но как вырвать его из темницы, пока не знал. С утра и до ночи следил он вместе со своими людьми за порубом. В последнее время охрана усилилась, киян начали отгонять подальше, и Роман понял, что великий князь Изяслав нервничает. После того как воевода Коснячка порубил и потоптал конями смердов и мастеровых людей, весь город жил в предчувствии недобрых кровавых событий. Вещуны и скоморохи являлись из пущ и болот, говорили, не таясь, о близком конце света, о пожаре и голодном море, которые ожидают Киев. Коснячка схватил несколько десятков крикунов, запер в подземелье, посадил на цепь. Но город не стихал. Густо падали с неба холодные августовские звезды.
III
Катера только на другой день вспомнила о своем старом холопе Степане. Радость затуманила ей голову, один Роман был у нее на уме. Она нашла то, что искала, и не было во всем мире человека счастливее, чем она.
Сразу после встречи Роман сказал:
— Я люблю тебя. Бог свел нас на этой земле, и никто, кроме Бога, нас не разлучит. Но ты знаешь, какому опасному делу посвятил я все свои дни?
— Знаю. Ты хочешь освободить из темного поруба князя Всеслава, — тихо проговорила Катера.
— Я поклялся в Полоцкой Софии, что сделаю это! — волнуясь, воскликнул Роман. — Трудными дорогами водит людей судьба. Меня могут схватить, могут убить… Ты подумала об этом, Катера?
— Подумала, — кивнула она. — Но я подумала и о другом. Нет мне жизни без тебя, Роман. Позволь, как чайке, полететь за тобой. Позволь от непогоды, от лютой молнии под твоим сильным крылом спрятаться. Верной тебе буду до конца.
Она низко поклонилась Роману. Он обнял ее, привлек к себе, трижды поцеловал.
Договорились, что, как только освободят князя Всеслава из поруба, справят свадьбу. А пока останутся для всех посторонних как брат и сестра. Гончар Варлам выделил для Катеры небольшую светелку в своем доме, и начала она, вместе с его немой служанкой Гриппиной, варить для дружинников кулеш с салом. Только тогда и вспомнила о своем верном холопе Степане. Наверное, очень худо старику на Брячиславовом подворье. Один…
Катера и Ходоска не вернулись с молебна. С ума можно сойти от такого поворота событий. Клялся боярину, что убережет его дочку, и на тебе.
Своими тревогами Катера поделилась с Романом, и тот сразу же послал ее на Брячиславово подворье, выделив в помощники Беловолода. Молча шли они по шумному городу. Беловолод держался немного сзади, смотрел на боярышню и вспоминал свою Ульяницу. Почему судьба так жестоко обошлась с ним? Катера ловила на себе полные тоски взгляды молчаливого спутника, и ей становилось неловко. О чем думает этот дружинник с грустными глазами?
Катера выбрала такую дорогу, чтобы пройти мимо поруба. Смешливая Ходоска вспомнилась ей, все, что произошло с челядинкой в тот ужасный день… Сейчас здесь было тихо и пусто. Убитых подобрали и закопали в тайном месте, кровавые пятна засыпали желтым песком. Охранников стало, кажется, больше, чем было.
— Не останавливайтесь, проходите! — грозно сказал один из них, потрясая копьем.
Даже неизвестно, где могила Ходоски, и спросить не у кого. И все из-за нее, из-за Катеры. Не потащи ее, одна Ходоска никогда бы не пошла сюда, к порубу.
Степан стоял на коленях перед образами.
— Степан! — тихо окликнула его Катера. Старый холоп вздрогнул, оглянулся, увидел Катеру, вскочил, бросился ей в ноги.
— Матушка моя! За что же ты так сердце мне режешь?
Он целовал боярышне ноги, а она, пригнувшись, слабо отпихивала его седую голову рукой, говорила:
— Не надо, Степан… Видишь, я вернулась, я живая… А Ходоски вот нет…
— Не Ходоску клялся я боярину стеречь, а тебя, — плакал от радости старый слуга. — Ходосок у твоего батьки много, а ты, единокровная дочка, одна.
— Помолимся за Ходоску, Степан, — тихо, почти шепотом, попросила Катера и опустилась рядом с ним на колени.
С Брячиславова подворья пошли на Подол. Степан ожил, споро топал своими ослабевшими ногами. Теперь он не спускал глаз с молодой хозяйки, точно хотел еще и еще раз увериться, что она нашлась, идет рядом.
— Что хочешь делай со старым мухомором, но больше я тебя никуда не отпущу, боярышня, — изливал душу на ходу Катере. — Убьет меня боярин, если с тобой, не дай Бог, что случится. Но не боярского гнева я боюсь, я тебя люблю, как дочь родную. В тот раз, когда не вернулись вы с Ходоской, всю ночь ты мне снилась. Правду говорят люди: каждому своя икона снится.
Болтовня старика уже начала надоедать шедшему бок о бок с ним Беловолоду. «Еще один Ядрейка нашелся, — думал он, — Интересно, когда сойдутся, кто из них кого переговорит…» Беловолод улыбнулся. Степан воспринял эту улыбку как знак расположения и продолжал, обращаясь, однако, не к нему, а к его подопечной:
— Домой возвращаться нам надо с тобой, боярышня. Помолимся за упокой души рабы Божьей Ходоски, пристанем к полоцким купцам и поплывем, домой поплывем. На чужбине и комар гибнет.
Катера слушала, не переча старику. Пусть надеется на скорое возвращение. Вернутся же они (это она окончательно для себя решила) только после того, как князь Всеслав с сыновьями выйдет из поруба. О Романе она решила пока ничего не говорить. Имеющий очи — сам все увидит и поймет. Если же начнет возражать, надумает чинить препятствия, что ж, тогда не избежать старику горячей лозы, благо что кожа у него к лозе привычная. О себе, о своей дальнейшей судьбе Катера знала только одно — сейчас хоть на край света пойдет за Романом, а потом… потом они вернутся на отцовскую усадьбу, бросятся боярину в ноги, и благословит он их брак. Может быть, не сразу, но благословит. Сердце у отца отходчивое.
На Подоле им загородила дорогу толпа невольников, около сотни измученных людей, среди которых были и юноши и седые деды. Конные вои гнали их к пристани. Повезут этих несчастных по Днепру, а потом по морю в Корчев или в Византию и там продадут на невольничьем рынке.
Как же удивился Беловолод, когда среди замордованных, обожженных злым солнцем невольников он увидел Доброго и Гневного. Духовные отцы, наставники рахманов, были закованы в цепи. Добрый шел босиком. Они тоже заметили Беловолода, узнали его. Пугливо озираясь на охранников, которые ехали верхом с кнутами в руках, Гневный торопливо проговорил, облизывая губы:
— Выкупи меня, добрый человек. Я не хочу плыть за море и до самой смерти быть там рабом. Я очень богат, но все мое серебро лежит далеко отсюда, в дупле старого дуба над Свислочью. Выкупишь меня, избавишь от неволи, с ног до головы обсыплю тебя серебром.
— Несчастный Гневный, — усмехнулся Добрый. — Он сошел с ума. Всем встречным говорит о каком-то серебре, всем сулит богатство. Откуда у нас, бедных рахманов, серебро? Откуда могло быть серебро у него самого? Он же все время жил под землей. А я помню тебя. Родила ли тебе жена сына?
— Моя жена умерла. — Дружинник с тоской посмотрел на Доброго, — И никого у меня нет.
Неожиданная встреча взволновала Беловолода. Он вспомнил пущу над Свислочью, трудолюбивых молчаливых рахманов, вспомнил Ульяницу, как она бежала к нему в темени тревожной летней ночи… Как все изменилось с той поры! Нет и никогда не будет Ульяницы, а Доброго и Гневного гонят в рабство.
— Такая уж, видно, наша судьба, — смиренно вздохнул Добрый. — Спасителя распяли на кресте из-за нас, грешных, а счастья все равно нет и нет. Мы хотели спрятаться от зла мирского, мы убежали в лесную глухомань, но беда и там нашла нас… — Он с горьким смехом поднял, гремя цепями, руки.
— Выкупи меня, — опять горячо, умоляюще заговорил Гневный, — выкупи, и я покажу тебе дуб, в котором я спрятал свое серебро. Мы сегодня же поплывем на Свислочь, я покажу тебе дуб, вот увидишь, и ты станешь богаче самого киевского князя.
— Помолчи, брат. Потерпи, — сочувственно произнес Добрый, но Гневный вдруг толкнул его в грудь, плюнул ему в лицо и с отчаянием закричал:
— Откуси язык, пес! Это ты погубил общину! Это ты всем верил, всех любил и жалел! И чего ты достиг? Пришли в пущу княжеские дружинники, взяли нас, как баранов. Ты всегда завидовал мне. От зависти у тебя слюна изо рта веревкой вилась.
— Помолчи, брат. — Добрый низко опустил голову. — Никто из нас не виноват в том, что гонят рахманов в неволю, в рабство. Эх, брат… — Он безнадежно махнул рукой, тяжелой от цепей. И — умолк, задумался.
А Гневный между тем не унимался, все еще на что-то надеясь:
— Выкупи меня, и я буду твоим рабом. Я буду мыть тебе ноги, делать все, что ты прикажешь. Я не хочу, чтобы меня везли за море.
— Что это за люди? — Катера обернулась к Беловолоду.
— Рахманы. Я был у них в пуще. Они жили мирно, никого не обижали, никому не заступали дорогу. Но вот схватили их княжеские гридни и продают ромейским купцам. Если бы у меня был мешок гривен, то отдал бы все до единой, лишь бы освободить их.
— Несчастные, — только и проговорила Катера.
— Выкупи меня, добрая душа, — уже не к Беловолоду, а к ней, к Катере, подался всем телом Гневный. В это время подъехал вой-охранник, хлестнул его кнутом по спине. Гневный поморщился от боли, слезы навернулись у него на глаза.
— У меня погибла челядинка, — вдруг вспомнила Катера. — За спасение ее души я хочу принести требу Христу и могу дать волю одному человеку. Но кого из них выкупить?
Услыхав ее слова, невольники онемели. Беловолод задумался.
— Выкупи вот этого, боярышня. — Он положил руку на плечо Доброму. — Он жил по Божьему писанию, никому и глаза не запорошил.
Все остальные рахманы, в том числе и Гневный, опустили головы.
— Даю за него пять гривен, — сказала Катера, обращаясь к вою-охраннику и показывая рукой на Доброго.
— Мало. Ромеи за каждого дадут больше, — заупрямился тот.
— Однако по уставам князей Ярославичей жизнь родовича, смерда и холопа оценивается в пять гривен серебром, — напомнила охраннику Катера.
— Какой же это холоп? — охранник рукоятью кнута поднял Доброму подбородок. — Смотри, какие у него глаза, какая фигура! Не иначе как купцом когда-то был. Отвечай, был? — грозно спросил у Доброго.
Тот молчал.
— Я дам за него, как за старосту, двенадцать гривен, — немного подумав, сказала Катера.
— Договорились, — согласился охранник и крикнул своим напарникам: — Тащите наковальню, молоток и рубило! Ну, давай серебро, боярышня!
Катера приказала Степану отвесить двенадцать гривен. Степан сморщился, засопел, однако делать нечего, вынул из кожаного мешка увесистый моток серебряной проволоки. На наковальне отрубили длинный кусок от нее, взвесили, и довольный охранник отдал приказ расковать Доброго. Когда начали снимать цепи, тот поднял голову, просветленным взглядом скользнул выше людских голов, посмотрел на небо, на бело-розовые облака в синеве. Лицо у него было торжественное и спокойное. Он шептал молитву, и вои-охранники, стоя рядом, ждали, когда кончит.
— Ну что ж ты? Быстрей радуйся, — сказал охранник Доброму и утопил в кармане плаща кусок серебряной проволоки. — Тебе здорово повезло!
Добрый низко поклонился Катере, поклонился рахманам. Рахманы начали кланяться ему в ответ, тихо говоря:
— Возвращайся на Свислочь…
— Молись там за нас…
— Бог по заслугам вознаградил тебя…
Добрый молчал.
— Чего рот разинули? Кончайте скорей! — уже сердито приказал охранник.
— Погодите, — отстранил от себя охранников Добрый. — Этого расковывайте… — Он показал на Гневного. — Одну душу выкупила боярышня, и я хочу, чтобы расковали моего брата.
— А ты? — опешил охранник.
— Я пойду со своими братьями, чтобы разделить с ними пот, боль и кровь, — сказал Добрый и еще раз поклонился рахманам.
Охранник прикусил ус, сожмурил глаза, сжал рукоять кнута.
А рахманы уже становились на колени перед Добрым.
— Хочешь быть рабом? Что ж, будь твоя воля, — наконец махнул рукой охранник. — Раскуйте того, кого он просит.
Гневный не верил своему счастью. Стоял, тер онемевшие руки, потом трижды низко поклонился Доброму. Толпа невольников тронулась с места. Сухая пыль закурилась у них под ногами. Далекая дорога ждала всех этих несчастных, дорога без возврата, без надежды снова увидеть родную землю.
— Чего ты стоишь? — строго сказал Степан, хмуро глядя на Гневного. — Ты теперь наш, ты холоп боярышни. Бери вот этот узел и шагай за мной.
Гневный не заставил повторять приказ дважды. Беловолод помнил густой мрак подземелья, цепкие глаза, великую власть и силу этого человека, помнил испуг Ульяницы, которая прибежала тогда из бани ни жива ни мертва, и сейчас старался не смотреть на него.
— Как тебя зовут? — спросила Катера у своего нового холопа.
— Ефремом, — ответил Гневный.
Они пришли на усадьбу Варлама. Отыскав Ядрейку, Беловолод рассказал ему о нежданной встрече с Добрым и Гневным, обо всем, что было дальше. Рыболов сначала удивился, потом вдруг перепугался. Ему подумалось, что бывший пещерник, отличавшийся хитростью, может как-то навредить им.
— Если он рахманов, лесных людей, в кулаке держал, то и здесь, как уж, может проползти в любую щелочку, — раздумчиво проговорил Ядрейка. — Есть в его глазах какая-то прилипчивость. Глянешь в такие глаза и уже сам себе не хозяин. Одним словом, я считаю, нам надо держаться от него подальше и никому не говорить, что мы знаем его.
Так и сделали. Обходили Гневного, старались не попадаться ему на глаза. А Ефрем (так все, кроме Беловолода и Ядрейки, звали Гневного) и правда скоро поднялся из грязи и стал правой рукой Катеры, начал даже покрикивать на старого Степана, упрекая того в неповоротливости. А однажды, уловив момент, когда Роман садился на коня, ловко поддержал золоченое стремя.
— Доброго в неволю погнали, а этот пещерник роскошествует, как крапива под забором, — почесал в затылке Беловолод, — Почему такая несправедливость на свете, Ядрейка, а?
— Каждому дрозду по своему гнезду, — ответил рыболов, — Давно заметил я, бояре вы мои дорогие, что мягкие люди на жестких лавках спят. А то и в чистом поле, положив под голову камень. И наоборот, тот, у кого сердце из валуна высечено, на пуховиках, на шелке свои белые косточки нежит.
В свободное время Роман учил своих людей рукопашному бою. На ладьях отплывали на пустынный песчаный остров, надевали кольчуги, шлемы, брали в руки щиты, мечи, копья и секиры. Каждого Роман испытывал сильным, сокрушительным ударом. Часто от такого удара ронял неудачник-дружинник шит, стоял ошарашенный, растерянно хлопал глазами.
Вкопали коловорот с высоким дубовым колом посередине, привязали к колу бечевками тяжелые железные гири и камни. Когда раскручивали коловорот, гири и камни со свистом рассекали воздух. По знаку Романа надо было стать рядом с коловоротом и стоять, успевая наклонять голову, чтобы гири и камни не разбили ее, как куриное яйцо. Для этого нужна была немалая сноровка.
Беловолоду эти тренировки нравились. Он чувствовал, как наливаются силой руки и ноги, как крепнут и раздаются вширь плечи, а безжалостное солнце высасывает из тела лишнюю воду. Через несколько дней густой загар лег на лоб и на щеки, волосы казались светлее, чем кожа. «Ульяница сейчас вряд ли узнала бы меня», — думал он.
Ядрейка же — тот хитрил, смешил всех. Частенько он просил Романа:
— Бей не так сильно, воевода, а то до Киева долечу!
Когда подошла очередь стоять у коловорота, Ядрейка подойти-то подошел, однако сразу сел на горячий песок, объяснив:
— Пусть эти чертяки подальше от головы летают. У меня шея не гнется им кланяться.
Роман разозлился, приказал:
— Иди лови рыбу!
— Вот это по мне! — Ядрейка бодро вскочил на ноги. — Угощу я тебя сегодня, воевода, доброй ухой.
Дружинники засмеялись. Улыбнулся и Роман. Потом отер кулаком загорелый потный лоб, проговорил весело:
— Надо, чтобы каждый из вас владел мечом, как ложкой. От этого жизнь ваша будет зависеть и жизнь товарищей ваших. В драке так: или ты, или тебя.
— Ложку я мимо рта никогда не проношу, — подмигнул дружинникам Ядрейка и, не говоря больше ни слова, подался к берегу.
Постепенно спадал летний солнцепал. Уже не так ярко сияли днепровские волны. Нескончаемые тучи закрывали небо, холоднее становился ветер, свистел, залетая в гнезда стрижей, которыми были изрыты речные обрывы. Нитки дождя все чаще и чаще прошивали небосвод. Первая желтая паутина вплеталась в зеленую бороду лесов.
На Подоле прибавилось людей. Из княжеских и боярских вотчин везли холопы в город плоды земные. Торжище шумело, продавало и покупало, спорило, смеялось до слез, отрезало ломти хлеба с солью каликам перехожим, которые со всех сторон стекались сюда, спешили, как мотыльки к огню. Белый сыр, искристо-желтый мед в сотах, огромные усатые сомы, еще утром дремавшие в темноте прохладных омутов, но, надо же, позарились на пареный горох и очутились на скрипучем песке торжища, грибы и орехи, ягоды, яблоки, подводы с хрустящей на зубах сочной репой, горшки и горшочки, корчаги и братины для вина, вырезанные из мягкой липы хлебные лопаты, ложки, глиняные свистульки, бусы и браслеты для красавиц, льняное полотно, шелк и бархат, куски лучистого янтаря с берегов Варяжского моря, брусья темного железа, ножи и мечи, серпы и секиры, охотничьи соколы и собаки. Чего только здесь не было!
Человек, который продает и который покупает, чем-то не совсем обыкновенный человек. Адам жил в райских кущах и еще не знал торговли. Но уже его Ева, сорвав яблоко, захотела добыть вещь, захотела держать ее в своем владении. Купеческие караваны движутся по горячим ветреным пустыням, плывут по бурным морям, ночуют под светом звезд, под крылом дождя. Финикийцы и евреи, арабы и норманны, русы и ляхи, не будет вам остановки в вашей вечной дороге. Бог путешествий и торговли Гермес в крылатых сандалиях, в запыленном плаще, с жезлом в руке смотрит на вас с небес.
Однажды Роман послал на торжище Гневного, Ядрейку и Беловолода, наказав им купить мяса и гороха. Гневный уже вошел в полное доверие к Катере и считался у нее старшим поваром. Подручными у него были Степан, немая Гриппина и — по очереди — кто-нибудь из дружинников. Гневный не брил голову, как в подземелье, волосы у него отросли и черными упругими кольцами ложились на смуглый лоб. На нем был богатый плащ, подпоясанный красным шнурком. На шнурке в кожаном мешочке он держал ключи и серебро. Счастливо избавившись от неволи, Ефрем делал вид, что не знает Ядрейку, не знает, не помнит и Беловолода. Золотаря это не задевало. Не помнит так не помнит. А Ядрейку злило, выводило из себя, и сегодня он решил расквитаться.
— Так как твой дуб, Ефрем? — спросил он.
— Какой дуб? — Рука Гневного твердо лежала на кожаном мешочке.
— Серебряный дуб. Тот, что над рекой Свислочью растет. В нем — помнишь? — большое дупло.
— Ну и что? — Гневный и глазом не моргнул.
— Когда же мы серебро будем делить на три части?
— Какое серебро?
— Отшиб тебе кто-то память, Гневный! — вздохнул Ядрейка. — Ты же, когда вели тебя продавать ромейским купцам, во все горло орал, что у тебя завались этого серебра в дупле.
— Великий страх помутил мой разум, — спокойно ответил Гневный. — Если бы тебя, человече, за кадык взяли и повели, и ты бы золотые горы наобещал.
— Я — Ядрейка. Разве ты не помнишь? Я в лес к тебе приходил.
— Мудрейка? Первый раз такого вижу. А лесов у Бога много.
— Не выкручивайся, как уж, — не удержался, встрял в разговор и Беловолод. — Все ты знаешь, все помнишь. Добрый за тебя, крота подземного, в рабство пошел.
— И тебя не знаю. — Гневный внимательно посмотрел на дружинника.
При этих словах Беловолод схватил его за грудки. Они упали на песок. У Гневного было верткое, жилистое тело, но слабые руки, и, не будь рядом Ядрейки, Беловолод, наверное, в бешенстве прикончил бы его. Когда поднялись на ноги, оба они — Беловолод и Ядрейка — увидели, что лицо у Гневного в крови.
— Моя кровь? — удивленно сказал Гневный, дотрагиваясь до щеки и глядя на красные от крови пальцы. — Впервые вижу свою кровь. Чужой я много видел. Ну что ж, с этого дня ты мой должник. А долги я привык собирать исправно. Клянусь Богом, я отомщу тебе.
— Не испугаюсь! — выкрикнул Беловолод. — Рад буду встретиться с тобой на узкой дорожке. Зло несешь ты людям, Гневный, обман и смятение сеешь в души человеческие. Не проси, не жди пощады, когда я доберусь до тебя.
Как мечи, скрестились их взгляды, и Беловолод не отвел в сторону глаза, выдержал бешеный, жгучий взгляд Гневного.
Глава пятая
Будет боль. Будет скорбный путь.
На кургане, где спят орлы,
Кто-то первым подставит грудь
Под удар половецкой стрелы.
I
Человек идет туда, куда ведет его дорога. Мало проходит он за свою короткую жизнь, каким бы ни был быстроногим. Он похож на муху, что садится на горячий от солнца шатер, ползает по нему и дивится бесконечности мира. И невдомек ей, глупой, что кроме этого шатра есть бескрайняя степь, а за степью снежноголовые горы, а за ними — океан.
Человек идет и умирает в дороге, оставляя после себя молчаливый курган. А народ спешит дальше. Куда же идут люди? Что гонит их к натянутой тетиве горизонта? Сочная густая трава для овец и коней? Глубокие, полные студеной воды колодцы? А может, тени предков? Они как те тучи, такие же изменчивые, загадочные и так же в вечном движении, никогда не знаешь, гнев или милость вырвется из их таинственных глубин. Куда же идет народ куманов?
Так думал хан Гиргень. Его вежа была над узкой степной речушкой Чингул. Зной источало серое небо. Людям и скоту не хватало воды. Траву овцы и кони выщипали до самой земли. Худые верблюды, закрыв глаза, стояли, точно призраки, возле истертых дырявых шатров.
«Не везет моей орде, — лениво думал хан. — Я уже старик, терпеливо донашиваю свое тело, скоро умру. Что же тогда будет с куманами? За Днепром и Воросколом сидит в городах Русь. Единокровцы Шаруканиды жмут с севера и востока. У них меткие лучники и быстрые кони. Что для них старый Гиргень? Придут и проглотят, как кусок жареного мяса, мою ослабевшую орду. И никто не защитит Гиргеня. Жизнь у меня черна, словно степь после пожара. А Шаруканиды вошли в силу. Есть у них города — Шарукань и Сугров. Богатые города, хотя сами Шаруканиды пальцем не пошевелили, чтобы построить их среди степи. От сарматов, от древнего народа, говорят люди, остались эти города. А что у меня?
Пустая степь с ящерицами и дрофами, безводная река. И всюду — гранитные жилы, остро выпирающие из земли. Кони и верблюды сбивают копыта об этот никому не нужный гранит. Горе мне, старому Гиргеню».
Но тут взгляд хана скользнул по белоснежному шатру, в котором жила его любимая жена Агюль. Ханша как раз проснулась и капризным голосом позвала к себе рабыню-печенежку. Рабыня начала мыть ей ноги, поливая из серебряного кувшина. Потом на каждый палец ее ноги (какие красивые у ханши пальчики!) надела золотые перстни с драгоценными камнями. Гиргень смотрел на жену, и кровь начинала быстрей и горячей бегать по жилам. Женщина всегда молодит мужчину. Глядя на красавицу, самый старый и самый толстокожий веселеет и смягчается, становится юношей, у которого впереди столько дней, сколько икры в плодовитой речной рыбе.
— Как тебе спалось, Агюль? — ласковым голосом спросил хан.
— Плохо, — ответила ханша.
— Почему?
— Потому что редко вижу своего мужа и властелина.
— Много у меня забот, Агюль, — подошел, погладил жену по щеке Гиргень, и рабыня-печенежка, как черная ужиха, молча отползла в сторону. — Но никто не запрещает тебе каждую ночь видеть своего мужа во сне.
— Сегодня во сне я видела, как покраснел от крови Чингул и люди Шаруканидов сгоняли в один гурт наших овец и верблюдов, а меня… Послушай, мой хан, что они сделали со мной… — Агюль вишневыми глазами пронзительно посмотрела на Гиргеня. — Меня конюх Шаруканидов, злой, отвратительный человек с красным носом, схватил за волосы и перекинул к себе через седло.
— Что ты говоришь, Агюль? — Старый хан испугался, сразу как-то весь сжался. — Не сделают они этого, никогда не сделают. Они — куманы, как и мы, и не поднимут саблю на свой народ. Да и как они могут на меня напасть? Я увижу, услышу и поведу свою орду на реку Вороскол, попрошу у Руси помощи. Попил бы крови комар, если бы научился летать бесшумно. А Шаруканиды — как те комары, их далеко слышно.
Гиргень разволновался, забегал возле молодой жены. От безводья и бестравья давно страдали его стада и его люди. Шаруканиды вытеснили ослабленную орду в сухие каменистые степи, а сейчас, если верить сну Агюль, хотят схватить Гиргеня за горло. А сны у Агюль всегда сбываются. «Помоги мне, бог куманов, — мысленно просил старый Гиргень. — Я прикажу насыпать в твою честь большой курган и на самом верху кургана, там, где летают орлы и молнии, поставлю каменного идола. Я зарежу для тебя лучших баранов». Как никогда раньше, ему хотелось сейчас быть активным, деятельным, но слишком мало осталось стрел в колчанах его лучников. И все-таки что-то надо делать. Все можно потерять, только не Агюль. Хан быстро пошагал в свой шатер, кряхтя, достал из просторного кожаного мешка кубок-курильницу, выменянный на пленных русов у арабских купцов. Формой своей этот прекрасный кубок напоминал «древо жизни», на острие крышки распускался золотой цветочек. Еще красивей был заморский кубок внутри — на червленом серебре сплетались изображения быка, орла, льва и грифона. Со дна кубка поднимался золотой цилиндр, на него опирался передними лапами золотой лев с агатовыми глазами.
— Возьми, моя пташечка, себе на утеху, — сказал Гиргень, снова возвращаясь к жене.
Агюль схватила кубок, прижала его к груди, ее смуглые щеки порозовели. Она любила богатые подарки.
— О мой властелин, — прошептала она. Теперь до самого вечера будет она играть с кубком, как дитя, целовать его, говорить нежные слова. Хан с умилением посмотрел на красавицу. Сердце наполнилось медом и пьянящим кумысом.
— Почеши мне пятки, — любуясь кубком, приказала молодая ханша рабыне, и когда та какое-то мгновение помедлила, ударила ее нежной ножкой, где на каждом пальчике сиял золотой перстень, в лицо.
Сразу повеселев, Гиргень приказал привести любимого коня, бодро выехал на холм, откуда хорошо виделась вся окрестность.
Он родился в степи, жил в ней всю жизнь и ничего лучшего, более красивого, чем степь, не представлял на этом свете. Пойма Чингула заросла низкими вербами, ракитами, осокорником. Это был не лес, а лесок. Особенно ярко, сочно выглядел он весной. Русичи, а они любят лес так, как Гиргень любит степь, называют эти заросли голубым лесом в отличие от чернолесья и краснолесья. Не так уж и плоха жизнь, если есть степь и в степи ковыль, правда хилый, и прячутся там только суслики, байбаки, дрофы. А еще есть кумыс, напиток богов, и любимая красивая молодая Агюль.
«Не уступлю Шаруканидам», — решительно и злобно подумал Гиргень. И снова на просторе, где человек кажется таким одиноким, начали лезть ему в голову мысли о бесконечности земных дорог и об изменчивости человеческих судеб. Сколько народов прошло, прокатилось по этой степи! Скифы, хазары, угры, торки, печенеги… Обожженная солнцем степная земля хранит их могилы. Он, Гиргень, рано или поздно тоже умрет. Душа улетит в небо, а кости, которые когда-то полнились яростной силой, останутся на земле. Старый хан поднял правую руку, сухую, загорелую до черноты, долго смотрел на нее. Когда-нибудь эта рука станет прахом, серым безжизненным песком. Но сегодня она еще может крепко держать кнут, саблю, чашу с кумысом. «Не уступлю Шаруканидам!» — скрипнул зубами Гиргень. Со злостью и отчаянием он подумал, что, если не выдержит, не даст отпор, не сохранит свою власть и свою орду, позор, издевательства и презрение ожидают его. Повезут его, хана, как ничтожного раба, в город Шарукань, и там, коченея от страха и от холода, будет сидеть он в вонючей яме, ожидая, пока старейший из Шаруканидов вспомнит о нем, Гиргене, и прикажет притащить пленного в свой шатер. С ртом, полным сухой пыли, станет Гиргень на колени перед Шаруканом, поцелует землю меж его ступнями, назовет ненавистного врага солнцем, прохладой своих очей и вынужден будет грызть своими старческими зубами ноготь большого пальца правой ноги победителя. Шарукан уже отращивает, холит этот омерзительный ноготь. Значит, надо как можно быстрее действовать. Слезами не зальешь огонь. Надо опередить Шарукана, обмануть. Шарукан не всесилен. Носил орел, понесут и орла.
Гиргень вернулся в свою вежу, позвал к себе старшего сына Аклана и, когда тот вошел в шатер, сказал:
— Ты крепкорукий и смелоглазый. Я хочу, чтобы на склоне моих лет ты был ханом, чтобы тебя все слушались, боялись и уважали. На склоне моих дней я буду пить кумыс, учить твоих сыновей стрелять из лука, а ты будешь охранять мою старость.
Аклан в знак согласия поклонился отцу. Голос у Гиргеня становился все звонче.
— Поезжай в Киев к великому русскому хану Изяславу и скажи ему, скажи так, чтобы не слышало чужое ухо, что я, мудрый Гиргень, хан приморской куманской орды, или половецкой, как называют нас русы, хочу привести мой народ под его отцовскую руку. Мы будем союзниками Киеву, так же как торки, берендеи, — черные клобуки. Сабля Гиргеня не знает, что такое слово — измена. Я буду верно служить со своей ордой великому хану русов.
— Значит, мы оставим свою степь? — тихо спросил Аклан. Грусть и тоска прозвучали в его голосе.
— На правом берегу Днепра богатые степи. Там много воды и травы. — Гиргень строго посмотрел на сына, — Шарукан побоится идти на правый берег.
Аклан в сопровождении верных телохранителей помчался в Киев, повез великому князю Изяславу золотой походный кубок, который носят, привязав к поясу. На дне кубка были выцарапаны две параллельные линии — родовой знак приморских куманов.
Оставшись один, Гиргень приказал привести к шатру охотничьего пардуса. Двое слуг еле притащили на длинной цепи мускулистую светло-рыжую кошку. Пардус грозно щелкал зубами, шипел.
— Вот ты какой, — задумчиво сказал Гиргень. — Все не хочешь покориться. Но смиришься, голод и огонь заставят тебя.
Выгнув длинную спину, пардус смотрел на старого хана искристыми зелеными глазами. Цепь впивалась ему в шею.
— Ты самый быстроногий среди зверей, я самый мудрый среди людей, — проговорил хан, и слуги низко наклонили головы, дружно зацокали языками в знак согласия.
— Я подарю тебя великому киевскому хану, — начал осторожно подходить к зверю Гиргень. — Русы любят соколиные охоты, любят гончих псов, но они не знают неутомимых пардусов и очень обрадуются. И князь Изяслав даст много хлеба и мяса моей орде.
Вдруг пардус резко рванулся, у него, казалось, даже хрустнула шея. Один из слуг не удержался на ногах, упал. Пардус левой лапой наотмашь ударил хана по щеке. Кровь залила подбородок. Гиргень от неожиданности вскрикнул, схватился за щеку и сел на траву. Побледневшие от страха слуги свалили зверя, один хлестал его концом цепи, другой наступил ему на хвост, вцепился руками в уши.
— Ты, как я, — наконец сказал пардусу Гиргень, — волю любишь. Но не все живое достойно воли. Орел, хан птиц, и тот, бывает, сидит в неволе, а ты, мерзкая глупая кошка, осмелился пролить человеческую кровь, ханскую кровь. Заприте его в клетку и семь дней не давайте есть, воду давайте через день. Голод и жажда — лучшие учителя.
— Твои слова как золотые яблоки на серебряном подносе, — поклонившись, умильно проговорил слуга, тот, что упал.
Но Гиргень даже не взглянул на него.
— А этого недотепу, — сказал он, показывая на другого слугу, — привяжи цепью к клетке, в которой будет сидеть пардус. И семь дней держи на цепи. Пусть пардус лапой ему перед носом помашет.
Слуги бухнулись на колени. Хан, как и всегда, решил мудро, и слова его были острее сабли.
Ночью орда жгла костры. Спать ложились поздно, когда уже ноги не держали, а старый Гиргень несколько суток подряд вообще не сомкнул глаз. Заботливо поглядывал, уснула ли Агюль, рядом ли с нею верная рабыня, потом шел на обрывистый берег Чингула, садился там, сидел, уставившись то на серебристое сияние реки, то на темное глухое небо. Вечное шествие звезд виделось ему. Куда плывут эти кусочки неугасимого света? Что они хотят сказать степи, людям, ему, Гиргеню?
«Пойду на Русь, — думал старый хан. — Она богатая, она засыпана серебром, как снегом. Там найдется корм и пристанище мне и моей орде. Не хочу быть под пятой у Шарукана, облизывать, как голодный пес, его котлы и чаши. На Руси я останусь самим собой, потому что я чужой для нее душой и словом, а Шаруканиды, единокровные братья, превратят меня в глупого барана, каких тысячи в их неисчислимых стадах».
Он понимал, что недолго осталось ему видеть траву и пить кумыс, и спешил сохранить для будущей жизни свой народ. Будут приморские куманы, будет кто-то синей ночью петь у костра песню о нем, мудром хане Гиргене. Скорей бы возвращался из Киева Аклан, и можно свертывать шатры, сниматься с места. От Итиля до Дуная раскинулась огромная степь, а для него, Гиргеня, нет в этой степи ни пяди спокойной земли.
В лютую жару, когда казалось, вот-вот закипит вода в Чингуле, дозорный с кургана увидел в степи черные точки.
— Хан, — закричал дозорный, — наши послы с Руси едут!
Волнуясь, Гиргень вскочил на коня, взлетел на курган.
— Почему их шесть? — спросил он у дозорного. — Вместе с Акланом их было семеро.
Дозорный молчал. Пот бежал по его смуглым щекам. И Гиргень понял, что сейчас должно случиться непоправимое. А верховые приближались, уже слышен был стук копыт. Кони ногами и животами разрывали степную траву — она буйно поднялась после дождя, который четыре дня назад послало небо. Вот верховые уже рядом с курганом, вот они останавливают коней, сваливаются с седел.
— Где Аклан? — тихо спросил Гиргень.
Старший верховой, стоя на коленях, подал хану тяжелый бурдюк и в страхе припал лбом к самой земле. Хан вскрикнул, укусив себя за руку, хлестнул верхового кнутом.
— Ты привез мне голову моего сына?!
— Да, мудрый хан, — прошептал посол и почувствовал, как черное крыло смерти опускается ему на плечи.
— Трусливый байбак!. — побелел от гнева Гиргень. — Я доверил тебе жизнь молодого хана, а ты привез ханскую голову! Почему не твоя голова в этом бурдюке?
— Люди Шаруканидов подкараулили нас, где река Арель вливается в Днепр. Там есть большой остров. Они напали на нас, как ночные совы. Молодого хана убили, а нас семь суток держали в пещере, завалив ее камнями. Шаруканиды всей силой идут на Киев, — уже более спокойным голосом продолжал старший посол. Он понял, что от смерти ему на этот раз не отвертеться, а смерти куманы не боялись.
Гиргень приказал отсечь всем послам головы, отсечь головы и их коням. Потом похоронили Аклана. Выкопали в степи глубокую яму, вокруг нее положили трупы убитых коней. В пойме Чингула нарезали длинные пласты дерна и вокруг ямы соорудили тройной вал с тремя проходами. Все это сооружение окружал ров глубиной в полторы сажени. Голова Аклана была повернута на восток, откуда выплывает теплое солнце куманов. В могилу положили саблю, три ножа, кольчугу, щит, колчан с луком, позолоченный шлем и шесть шелковых кафтанов, а также два золотых перстня с драгоценными синими и зелеными камнями, три парчовых пояса с серебряными пряжками. Над всем этим насыпали скорбный курган, и Гиргень, не теряя больше времени даром, ударил железным набалдашником в походный котел — дал сигнал орде сниматься с места. Заржали кони, заревели верблюды, заплакали дети, и только курган молча смотрел на всю эту суету, на людей, которые уходили, чтобы уже никогда больше не вернуться к нему. Гиргень хоть и был печален, но в седле сидел твердо и с гордостью смотрел на своих конников. На головах у куманов были низкие шлемы, начерненные смолой, чтобы не блестели на солнце. Коричнево-рыжие кафтаны ладно облегали мускулистые фигуры, и только спина у каждого верхового казалась горбатой — это торчали лук и колчан со стрелами. На самом Гиргене сияла кольчуга из толстых кованых колец. Кроме нее, старый хан надел под-кольчужный кафтан, кожаные штаны с нашитыми спереди железными полосами, остроносые сапоги из красного сафьяна.
Двигались левобережьем Днепра. Здесь еще великий киевский князь Владимир на всех речушках ставил крепости, чтобы обезопасить себя от постоянных набегов кочевых орд. На всем степном порубежье Русь насыпала земляные валы, делала засеки из деревьев, ставила сигнальные вышки. На левобережье степь раскинулась почти до самого Чернигова. Четыре оборонительные линии вынуждены были проложить русичи. В устье реки Сулы они построили крепость-гавань Воинь, там во время опасности могли спрятаться люди с Днепра. Крепости стояли по всей Суле — в пятнадцати — двадцати поприщах одна от другой. Когда же степняки прорывали первую линию обороны, а это им часто удавалось сделать, на реке Трубеж их удар принимал на себя крупнейший город Руси — Переяслав. С левого берега Днепра к Киеву воинственные орды могли подобраться, только перейдя брод возле Витичева и долину реки Стугны. Но и здесь их ждали мощные крепости. Над бродом возвышались дубовые стены с сигнальной башней на вершине горы. Во время опасности на башне, откуда простым глазом был виден Киев, зажигали огромный костер. С юга к Киеву подступал густой бор. Здесь великий князь Владимир построил последнюю оборонительную линию, в которую входили крепости Триполье, Василев и Белгород, соединенные между собой земляными валами.
Гиргень хорошо знал обо всем этом, так как не однажды участвовал в кровавых набегах. Сейчас впервые он шел на Русь с миром, шел, чтобы вонзить саблю в землю. Даже в его орде это не всем по нраву, не говоря уже о Шаруканидах, однако он твердо решил стать братаничем великого киевского князя Изяслава. Хватит пепла и слез.
Скверная примета ждала хана. Его конь передней левой ногой угодил в норку суслика, сломал кость. Бедолагу коня прирезали, а Гиргень почувствовал, как сразу насторожилась орда, как тень пробежала по лицам людей. Но хан ловко вскочил на нового коня и, делая вид, что ничего особенного не случилось, решительно направил его туда, где вскоре ожидалась река Вороскол. Жизнь — это такая дорога, по которой каждый должен идти сам, не то тебя поведут. Старый Гиргень хорошо знал эту мудрость.
— Сам умрешь и нас погубишь! — с отчаянием и лютой злостью крикнул Калатан, один из лучших наездников орды. Он был молодым и звонкоголосым.
— Что с тобой, Калатан? — Гиргень медленно повернул голову в его сторону. — Неужели ты думаешь, что старый хан сошел с ума и желает смерти своему народу?
— Да, ты сошел с ума, хан! — смело, не опуская глаз долу, выкрикнул Калатан. Вся орда услыхала эти слова. — Ты сошел с ума, иначе чем же объяснить, что ты ведешь нас в Киев, к нашим врагам, — побледнев, продолжал конник. — Разве может раздольная степь дружить со вспаханной нивой? Разве может вольный орел пить воду из того родника, из которого пьет аист или воробей? Ты хочешь цепями приковать нас к одному месту, но еще деды наших дедов и прадеды наших прадедов выбрали своей родиной степь и вольную дорогу.
— С Киевом дружат торки, и печенеги, и берендеи, и кавуи, и другие народы, — зло прервал Гиргень. — И как тебе известно, они не умерли. У Киева крепкая рука, и не по звериным законам он живет, а по человеческим. Русской правдой называется этот закон. Нас, приморских куманов, жмут со всех сторон, отбирают у нас воду и пастбища, у женщин орды нет в груди молока, чтобы кормить детей. Я веду свой народ в Киев, туда, где он найдет пристанище и мир. Разве это плохо, разве это смерть, Калатан, найти для своего народа пристанище и мир?
— Не слушайте его, свободные куманы! — Калатан выхватил саблю. В смуглом кулаке сжал он эфес, и даже этот кулак, заметил Гиргень, был мокр от пота. «Боится и потеет от страха», — подумал старый хан.
— Жалко мне тебя, Калатан, — вздохнул Гиргень. — Ты такой молодой, сильный, красивый, а умрешь рано, очень рано. Не носить тебе седой бороды.
Калатан побледнел, сабля у него в руке задрожала. Он оглянулся на орду, наверное, там были его единомышленники, но никто из них не подал ни знака, ни голоса, ждали, что будет дальше. И тогда, приходя в бешенство от бессилия и ненависти, Калатан сказал:
— Ты хитрый, как змея, Гиргень. Но даже ты не можешь видеть наперед человеческую судьбу. У тебя не семь глаз.
— Не семь, — согласился старый хан. — Только я уверен, что скоро ты сломаешь себе шею. Знаешь, как ломается сухой стебель?
— Шея у меня крепкая, — решительно выдохнул Калатан. — И руки у меня крепкие.
— А ханская шапка, которую ты так жаждешь надеть, очень тяжелая, и она сломает тебе шею, — усмехнулся Гиргень.
— Не пугай! — закричал Калатан. — Босым меня на лед не пошлешь!
В гневе он был на диво некрасив, в его лице было что-то отчаянное, необузданное, звериное.
— Ты хочешь вести орду? — миролюбиво сказал Гиргень. — В твои годы и я хотел. И каждый мужчина, если только он мужчина, мечтает стать ханом. Но для этого надо быть сильнейшим, умнейшим и отважнейшим. Ты говоришь, что у меня не семь глаз, и ты уверен, что те глаза, которые я имею, старые и слепые. Давай стрелять из луков. Кто попадет в цель, тот и хан.
Орда зашумела, заволновалась. Никто не ожидал от старого хана такой затеи. Спрятавшись в толпе, друзья Калатана кричали оттуда, правда заметно изменив свои голоса:
— Соглашайся, Калатан! У тебя глаза, как у беркута! Ты победишь слепого Гиргеня!
Калатан вспыхнул от радости. Наконец наступил его миг! Сейчас орда увидит, какой он ловкий и остроглазый. Калатан резким рывком выхватил из-за спины лук, нащупал рукой огненные стрелы. Сердце колотилось в груди.
— Стрелять будем в конский череп. Отнесите его в степь на три сотни шагов, — сказал Гиргень. — Чья стрела попадет в череп или ляжет ближе к нему, тот и победил. Начинай. Ты должен стрелять первым, ведь стать ханом хочешь ты.
В зеленом разливе степной травы череп виделся маленькой бело-желтой точкой. Затаив дыхание, Калатан натянул упругую тетиву, пальцами ног нажал на стремена, приподнялся в седле, мысленно попросил удачи у всех степных богов. Стрела свистнула, полетела. Следом за ней, нет, не следом, а на ее остром клюве полетела и душа Калатана.
Гиргень улыбнулся, потом стер с лица улыбку, взял в руки лук. Бескровная ниточка ханских губ была видна всем, кто стоял неподалеку. Гиргень легко спустил тетиву, бросил стрелу вверх, на солнце. Все подняли головы, и жгучее солнце ударило в глаза, высекая слезы. В ярком голубом небе летела ханская стрела. Нахлестывая коней плетками, верховые ринулись в степь. Калатан хотел помчаться вместе со всеми, но увидел, как неторопливо и спокойно вешает лук за спину Гиргень, и придержал коня. А верховые между тем уже доскакали до черепа, спешились.
— Ханская стрела! — донеслось оттуда. — Ханская стрела победила!
Калатан вздрогнул, прикусил губу. Гиргень усмехнулся.
Стрела старого Гиргеня впилась в конский череп выше дырки, где когда-то был глаз. Стрела Калатана лежала в траве шагах в четырех от черепа. На Калатана жалко было смотреть. Он дрожал как в лихорадке. Дикая улыбка кривила рот. Он соскочил с коня, упал лицом в колючую сухую траву.
— Слава хану Гиргеню! — закричала орда.
— Вот видишь, Калатан, — спокойно, смакуя каждое слово, сказал Гиргень. — Бог помог мне, направил мою стрелу туда, куда надо было. Значит, я хан по божьему праву. А ты учись стрелять из лука. Может, до того, как поседеет борода, и научишься.
Это было страшное принародное оскорбление. Калатан помертвел, казалось, превратился в серый степной камень. Он готов был убить сам себя, вырвать свои глаза, чтобы не видели они насмешливых лиц. Бессильно лежал он в траве, по его телу пробегали судороги, и он не мог их сдержать, остановить, как не мог остановить тупую боль, обложившую со всех сторон сердце.
Ласки нежной Агюль были наградой Гиргеню.
— Ты настоящий хан, — шептала Агюль. — А этого Калатана, этого пса, который осмелился поднять против тебя голос, прикажи убить. Нет, пусть он живет, но пришли его ко мне — пусть собирает кости у моего шатра.
— Пришлю, — устало бубнил в ответ Гиргень. — Агюль, звезда моя…
Однако назавтра Калатана не нашли в орде. Исчез, испарился, как утренняя роса. Решили: с горя бросился в степное озеро (их много попадалось на дороге) или заблудился где-нибудь в глухотравье. Старый шкуродер из племени печенегов, который еще невесть когда прибился к орде и закапывал трупы дохлых животных, сказал Гиргеню, что видел Калатана. Тот сидел в траве, заметил шкуродера, хотел что-то крикнуть, дать какой-то знак рукой, но не успел, весь посинел, сморщился, уменьшился ростом и вдруг превратился в суслика и шмыгнул в нору прямо из-под ног шкуродера. Выслушав эту новость, Агюль побледнела, ей стало очень грустно.
Между тем орда шла все дальше и дальше на север. Перевалили через реку Снопород, приближались к Брели, которую русы зовут Углом. Зной донимал людей и скот, немели ноги в стременах, а Гиргень все не давал передышки, все гнал свой народ вперед. Тревога в последнее время грызла его душу. Кажется, все вокруг было привычное, надежное — и верная Агюль, и верные соплеменники, и широкая степь, и трепетные звезды в ночных небесах, — а он мрачнел, хмурился, подозрительно прислушивался к чему-то. Временами замирал, сидя в седле, ухватив правой рукой жиденькую седую бороду. Со стороны казалось, старый хан хочет по волоску выдернуть ее. Даже казалось, что он спит в седле, ибо невозможно старому телу терпеть такую духоту, такую тяжелую бесконечную дорогу, когда даже молодые ехали с красными от усталости глазами, соль плавилась у них на спинах. Скрипел песок под копытами. Скрипел лук за плечами. Скрипели кибитки, в которых ехали женщины и дети. Казалось, скрипело горячее небо. Единственной утехой был вечер, когда скатывалось за горизонт круглое багровое солнце, спадала жара, смягчались голоса людей и животных. В такую пору Гиргень поворачивал коня к белоснежному шатру, в котором его ждала Агюль. Там хана встречали прохлада и любовь. Он слезал с коня. Нагретое за день солнцем седло обжигало руку.
— Выпей кумыса, мой хан, — сказала Агюль, когда он, как всегда, пришел к ней.
Не сводя с нее глаз, он начал пить горьковатый напиток.
— От кумыса крепкий спокойный сон, — улыбнулась Агюль и вдруг спросила: — А что, если Калатан живой, не умер?
— Ты еще помнишь этого червяка? — удивился Гиргень. — Он умер, потому что после того, как он проиграл мне, настоящий куман не должен жить. Но если бы случилось чудо и он снова появился бы в нашей степи, я отрезал бы ему уши. Они у Калатана слишком длинные.
Гиргень засмеялся, довольный шуткой и собой, и вдруг почувствовал, как едва уловимо качнулась под ним земля. Он сидел на кошме, рядом была Агюль, кумыс приятно охлаждал рот, но тревога вспыхнула в сердце, да такая, что потемнело в глазах. Ему показалось, что он сейчас умрет.
— Что с тобой, повелитель? — тихо спросила Аполь. Глаза у нее были блестящие, большие. Такие глаза — как холодная речная вода в жару.
— У меня отчего-то закружилась голова, — растерянно сказал Гиргень. Он приложил ладонь ко лбу.
— Ты устал… Ляг, поспи, — успокоила старого хана Агюль.
— Нет… Это не то… Не то, — прислушиваясь к самому себе, медленно проговорил Гиргень. Потом он рывком положил руку на круглое мягкое плечо Аполь, задыхаясь, спросил: — Ты любишь меня?
Снова страх, как гной из раны, пролился из сердца, затопил каждую клеточку тела. Хан почувствовал, что у него останавливается дыхание. Руки и ноги стали легкими, невесомыми, как перо степной птицы. Во рту пересохло, будто туда бросили горячего песка. Агюль молчала, внимательно смотрела на старого Гиргеня.
— Что ты сделала со мной? — догадавшись обо всем, все поняв, выкрикнул Гиргень, но только слабый шепот вырвался из груди.
— Спи, хан, — строго сказала Агюль.
— Ты влила в кумыс отраву. Ты… которую я так любил… Скажи, Агюль, что это не так… Скажи, и я прощу… Не молчи…
Агюль молчала, загадочно глядя в лицо хану. Он чувствовал, как немеет, холодеет нутро, бессильно скрипел зубами, тщетно пытаясь поднять голову, твердо и гневно посмотреть на коварную обманщицу. Он хорошо знал, что она всегда боялась его твердого взгляда в упор. Но голова клонилась на грудь. И вдруг такая усталость, такое тупое безразличие навалились на хана, что он сладко зевнул, сказал: «Буду спать…» — лег на кошму и заснул.
— Спи, хан, — прошептала Агюль.
Она долго сидела в темноте, прислушиваясь к его дыханию, боясь, что сонное зелье окажется слабым и хан, переборов сон, схватится за саблю. Но хан крепко спал, свистел носом, будто суслик. Тогда Агюль упруго вскочила на ноги, щелкнула пальцами, вызывая рабыню, и когда та, черная, безмолвная, склонилась перед ней, спросила:
— Горит ли на Горбатом кургане костер?
— Горит, украшение небес, — льстиво ответила рабыня.
Агюль выбежала из шатра. Костер, как красный пронзительный глаз, глянул на нее из глухого мрака.
— Долго же ты спишь, хан Гиргень, — послышалось откуда-то сверху, Гиргеню показалось, — с облака, золотого и яркого, которое проплывало над ним. Во сне он видел себя в знойно-васильковом небе. Вместе с Агюль он сидел на маленьком искристом облачке, парил над бескрайней степью. Рядом — внизу, вверху, по сторонам — бесшумно плыли белые пухлые облака. От них веяло холодом. А с большого верхнего облака послышался этот неожиданный голос. Нежно обнимая левой рукой Агюль, Гиргень протянул правую к облаку, чтобы подманить его к себе. Так в весенней степи он подзывал, подманивал из огромного овечьего гурта доверчивых белых баранов. Но вдруг облако выпустило железный клюв и больно ударило им по руке. Гром-смех прокатился по небесам. Старый хан с великим напряжением открыл склеенные сном веки и увидел над собой Шарукана. Рядом, зло усмехаясь, стоял Калатан.
— Вставай, беззубый верблюд, — приказал Шарукан.
Гиргень медленно поднялся на ноги, пошатнулся.
Боль, тяжелая и острая, перекатывалась в голове. Все еще хотелось спать, но он понимал, что это был последний его земной сон, что скоро, возможно через несколько мгновений, он уснет навеки. Страха не было. Он искал глазами Агюль. В шатре толпилось много людей, но Агюль среди них он не увидел.
— Ты хотел завести вольных куманов в Киев, породниться с русами, — жестко усмехнувшись, сказал Шарукан. — Уж не сошел ли ты с ума?
— Я умнее тебя, — с достоинством проговорил Гиргень.
— Как же ты додумался до этого? Если ты умнее всех, как ты мог наших степных богов равнять с киевским Богом? Разве можно в небе остановить облако? Ты же в своей старческой слепоте захотел, чтобы мы, властелины степей и быстроногих коней, остановились на обочине дороги, начали ковыряться в земле. Есть народы-грибы, они растут на одном месте. Это русы, ромеи, ляхи… Но приходит некто, мудрый и могучий, срезает гриб и жарит его на огне. Это мы, куманы. Такими сотворило нас небо. Вечное движение, вечный поход. Что лучше найдешь ты на земле?.
Шарукан говорил с воодушевлением. Все, кто находился в шатре, слушали его с затаенным дыханием, согласно кивали головами:
— Да… Да… Справедливо говорит мудрый Шарукан.
А хан Гиргень в предсмертной тоске думал об Агюль.
Предала, опоила сонным зельем, навела врагов… Но гнева в сердце почему-то не было. Он и сейчас любил черноглазую красавицу, и если бы увидел ее, язык не повернулся бы сказать злое слово, только бы посмотрел с укором. И вспомнился хану тяжелый сон. Приснилось ему однажды, что душит его черная гадюка. Обвилась кольцом, не дает дохнуть. В ужасе, в холодном поту проснулся он тогда, а это Аполь обняла его за шею и целует.
— Отдай мне Гиргеня, — попросил Калатан, обращаясь к хану Шарукану.
Но тот будто не слышал этих слов, продолжал:
— У чужого огня не согреешься. А ты забыл об этом, Гиргень.
И, помолчав, вдруг предложил пленному:
— Ты отважный, мудрый. Тебя уважает народ куманов. Давай объединим наши силы, ударим по Киеву, сожжем город русов, и будет у нас тогда много серебра и рабов.
Все ждали, что ответит старый Гиргень.
— Прошедшего не поправить, — после некоторого раздумья проговорил Гиргень. — Мы с тобой всегда враждовали, так останемся же врагами до самой моей смерти. Ловко ты меня взял, как птицу в гнезде. Наука старому дураку, но поздно учиться — помирать надо. А тебе одно скажу: не иди войной на русов, не то и свою голову погубишь, и народ из-за тебя пропадет. Вот мое слово.
Гиргень опустил седую голову, умолк. Шарукан внимательно посмотрел на него, сморщился, кашлянул в загорелый кулак.
— Отдай мне Гиргеня, — снова попросил Калатан.
Слившись с войском Шарукана, орда двинулась в степь, чтобы оттуда навалиться на Киев. Скрылись за горизонтом последние кибитки. Тишина установилась вокруг. Из норки осторожно высунул головку суслик, глянул туда-сюда, осмелев, вылез наверх и замер на кургане, как столбик. Вдруг непонятные звуки послышались ему. Суслик на всякий случай нырнул опять в норку, потом, подождав немного, снова высунул любопытную мордочку, запачканную песком. На соседнем кургане умирали двое — старый человек и чудной зверь. Таких зверей суслик никогда не встречал в родной степи. Человек и зверь были привязаны друг против друга к длинным, вбитым в сухую землю шестам. Кто-то сломал им позвоночники, и они умирали. Эти-то глухие стоны и услышал суслик. Он немного поколебался, снова выбрался из норки, понял, что человек и зверь беспомощны, а значит, и не страшны для него. Мухи облепили морду зверю, лезли ему в глаза, в уши, и зверь время от времени угрожающе визжал. Но когда он открывал для своего слабого визга рот, мухи нахальным роем летели ему в рот, и он давился, рычал. Слезы сверкали в глазах неизвестного суслику зверя.
Оцепенев от дикой боли, от жары и лютых мух, Гиргень напряг все силы, открыл глаза и увидел, как жестоко страдает несчастный пардус. «Хоть бы зверя пощадили, — подумал он. — Разве зверь виноват?» Потом он увидел суслика, серый, пугливый столбик. «Подбеги ближе, — мысленно умолял он зверька. — Свистни, пропой мне на прощанье песню степей». Но суслик молчал. А через какой-то миг уши и сердце резанул предсмертный визг пардуса. «Прощай, — простился с ним Гиргень. — Я человек, поэтому должен дольше жить и дольше страдать, чем ты, зверь». Он умер через ночь, на рассвете.
II
Снова Степь шла на Ниву, Кибитка на Хату, Аркан на Плуг. Все днепровское левобережье застлал едкий дым. Половцы огромными конными массами напали врасплох. На север от реки Вороскол, где извечно стоят селища русичей, рассекла белый день на черные ошметки кровавая сабля.
Смерды с семьями спасались кто как мог. К Киеву или Переяславу бежать было далеко, и люди, будто степные дрофы, вместе со своими детьми забивались в траву. Но на взмыленном коне взвивался над убежищем половец, и мужчин ждала сабля, а женщин и детей — аркан. Некоторые бежали к степным речушкам, забивались в тростник, лезли в воду, только нигде не было спасения. Вмиг становилось пеплом то, что человек тяжелым трудом добывал всю свою жизнь. Пленных женщин и детей сгоняли, как скот, в стада. Потом самых красивых девушек начинали насиловать на глазах у всех. Девушек не хватало, и пропахшие потом, дымом и кровью степняки насиловали женщин на виду у их детей. Жены половцев терпеливо ждали в условленных местах. пленных, делили новых рабынь и малолетних рабов, нагружали их, как верблюдов или коней, добром, гнали к своим кибиткам. Если же по той или иной причине изнасилованных девушек и женщин нельзя было взять с собой, половцы их тут же убивали, потому что некоторые могли забеременеть, родить детей, а закон степей не разрешал, чтобы среди чужого народа жили люди, телом и душой похожие на половцев.
Все порубежные городки-крепости русичей были взяты в осаду. Без воды и пищи, под градом половецких стрел и камней мужественно отбивались их немногочисленные гарнизоны. Из окрестных селений под защиту земляных валов и дубовых заграждений сбегались тысячи людей. Плакали дети. Голосили женщины. Некоторые женщины, глядя сверху на свирепое море степняков, которое вот-вот должно было хлынуть в расщепленные, поломанные ворота, не выдерживали, начинали смеяться в истерике, распускали волосы, сдирали с себя одежду и голыми прыгали с валов прямо в руки половцев.
Весть о том, что Степь снова пошла на Киев, принес великому князю Изяславу воевода Коснячка. Сидя в тихой светлице, князь, вместе с сыном Святополком, читал старый ромейский пергамент. Благодать была на душе. Читал «Пчелу» — слова и мысли из Евангелия, слова святых отцов, слова прославленных любомудров.
— Как коню ржание, и псу гавканье, и волу мычание, и барсу рычание дадено, и это их примета, так и человеку слово, и это примета его, и сила его, и оружие, опора и ограда, — раздумчиво читал темно-русый Святополк.
Изяслав погладил его по голове, проговорил:
— Мудро сказано, сын.
— А вот что пишут ромеи про молчание и тайну, — продолжал читать дальше Святополк. — Когда Сократа спросили, кто тайну может сохранить, он ответил: «Тот, кто горячий уголь удержать на языке сможет». Когда же кто-нибудь злился, что у него, у Сократа, погано смердит изо рта, Сократ говорил: «Множество тайн сгнило в моем горле».
Святополк хотел читать еще, но в это время вошел взволнованный Коснячка, и по его глазам, по растерянному лицу Изяслав понял: случилось что-то очень неприятное.
— Отдохни, сын мой, — отодвинул князь в сторону пергамент.
Святополк был недоволен, что их прервали. Но, делать нечего, он встал, поклонился отцу и вышел из светлицы. Великий князь тоже был недоволен. Который уже раз ему не дают побыть вдвоем с сыном. Посмотрев на воеводу, он раздраженно спросил:
— Что ты мне скажешь?
— Половцы перешли реку Вороскол! — выдохнул Коснячка и вытер пот с лица кулаком.
— Опять, — сморщился, побледнев, великий князь.
— Опять, — как эхо, повторил воевода.
Какое-то время они молчали. Изяслав припоминал реки, которые впадали в левое плечо Днепра: Вороскол, Псел, Сула… Степняки уже, наверное, подкатываются к Пселу. Перед глазами встала стремительная черная туча конницы. Где-то там горят веси и порубежные крепости, чернозем красен от крови. «Ненасытная саранча», — подумал великий князь.
— В Киеве об этом знают? — осторожно спросил он.
— Подол бурлит, как муравейник, в который воткнули головешку, — сказал воевода.
Внутри у Изяслава все кипело, он хотел гневным словом уколоть Коснячку, но сдержался. Одной веревкой они связаны и сейчас, когда смертельное нашествие угрожает Киеву, должны стоять плечом к плечу, стремя к стремени.
— Зови старших бояр, кто в Киеве, ко мне на сени, — сказал он Коснячке. Тот молча вышел. Великий князь как сидел, так и остался сидеть, только обхватил лицо горячими руками, задумался. Не везет ему в последнее время. Беда валит со всех сторон. «Ты к жизни с добром, а она к тебе ребром», — вспомнилась ему поговорка.
Неужели Русь и Киев рухнут под ударами Степи? Неужели и ему уготована судьба короля саксов Гарольда? Два солнцеворота назад норманны переплыли море, наголову разбили войска саксов у Гастингса и поделили их между собой, как рабочий скот. Неужели какой-нибудь пьяный от крови хан сделает своим рабом княжича Святополка, потащит на аркане в степь?
От таких мыслей Изяслав даже застонал и заскрежетал зубами.
«А что полоцкий князь Всеслав? Радуется или печалится этому нашествию? — вдруг подумал он. — Конечно же уже знает или скоро узнает об этой новой беде Киева».
Великую силу над душами многих киян имеет полоцкий князь. Люди приходят к его порубу, говорят с ним, говорят о чем вздумается, и ведь не запретишь им, сразу назовут тебя мстительным человеком, а таких никто не любит — ни смерды, ни бояре. В кратковременной земной жизни необходима надежная опора. Опора же эта — христианская вера и христианский люд. Чтобы сохранить власть и державу для себя и своих сыновей, надо иной раз и перед голытьбой с Подола шапку снимать. Могучая держава Русь, весь Божий свет знает о ней, однако даже в дубовом комле бывают трещины. А что ждет державу через солнцеворот, два?
Великому князю вспомнилась недавняя охота. Вместе с боярами и челядинами носился он тогда на легконогом коне по бархатным лугам и паутинным борам. Много всякой дичи свалили, много мяса, шкур и рогов добыли. Но под вечер незаметно отбился князь от шумной толпы ловчих и остался один в какой-то мрачной хвойной чащобе. Далеко-далеко лаяли собаки. Серый паук медленно качался на своей паутине. Вокруг было полное безлюдье и безголосье. Он соскочил с коня, сел на поваленное бурей дерево. Корни, как пальцы лешего, торчали из выворотня. Сразу бросилось в глаза, что вся земля вокруг как бы вспахана, поднята. Мох, трава, иглы хвои — все было скручено в один клубок. Он, Изяслав, внимательно посмотрел вокруг и увидел неподалеку мертвого тура. Только ребра, копыта, рогатый череп и космы темно-рыжей шерсти остались от лесного владыки. Наверное, кто-то нанес ему тяжелую рану, и тур прибежал сюда, в эту чащобу, упал, обессиленный, и, ухе испуская дух, ползал, извивался, животом и копытами вспахивая податливую лесную землю. Великий князь подошел ближе. Что-то гудело в темных выпуклых ребрах, а что, сразу не мог понять. Он сделал еще шаг, и вдруг рой отвратительных синих мух вырвался оттуда, взвился вверх. Изяслав даже отшатнулся и закрыл глаза руками. Тот, кто когда-то был самой силой и самой яростью, теперь лежал грудой неподвижных мертвых костей. И киевскому князю подумалось, что вот так, безголосо и беспомощно, когда-нибудь будет лежать и его держава, а отвратительные синие мухи представились, ему поганцами-перунниками, которые разъедают эту державу изнутри.
На сенях Изяслава уже ждали бояре. Великий князь строго посмотрел на них, сел. Взволнованно переговариваясь, бояре расселись на дубовых скамьях.
— Слыхали? Знаете? — спросил Изяслав.
— Знаем, — за всех ответил Чудин.
— Что же будем делать, бояре?
Великий князь почувствовал, как голос его неожиданно дрогнул. Стало неприятно оттого, что показал перед боярами свою слабость. Он с силой удалил рукой по костяному подлокотнику кресла, почувствовал боль в пальцах. Бояре смотрели на Изяслава и молчали. Это удивило его. Говоруны, пустобрехи, а тут ни слова: будто им рты горячим воском залили.
— Сажай на коней дружину, князь Изяслав, и веди навстречу безбожникам, — со свойственной ему решительностью сказал наконец воевода Коснячка.
Прорезался голос и у других бояр:
— К братьям своим, князьям Святославу и Всеволоду шли гонцов.
— Пошли гонца и к ляхам, к родичу своему королю Болеславу.
— Варяги с воеводой Тордом тоже пусть поднимаются на половцев.
«А сами вы, по всему видно, не очень-то хотите подставлять свое брюхо под половецкие стрелы!» — гневно подумал Изяслав. Он резко встал, твердо и властно произнес:
— Русь в огне. Искры долетают и до стольного Киева. Будем защищать свою землю. В поход, бояре.
Князь Всеволод ждал с дружиной в Переяславе, торопил великого князя, так как половцы уже навалились на его вотчину своими передовыми отрядами. Через день-два должен был подойти из Чернигова Святослав. От киевских пристаней до переяславских водной дорогой 120 верст, а по сухопутью, берегом Днепра, всего 80. Утром выехав из Киева, к ночи на хорошем коне можно доехать до Переяслава. Но это, конечно, если едешь один. Огромная же масса войска движется медленнее, ее задерживает обоз.
Весь день великий князь провел в сборах. Дружинники точили мечи, копья, боевые секиры, проверяли конскую сбрую, нашивали потолще слой бычьей шкуры на щиты, смазывали свиным салом и барсучьим жиром кольчуги. Надворные челядины и холопы наполняли свежей водой дубовые кадки, зная, что военная дорога ведет в знойную степь, а там без воды — смерть. На возы клали туши диких кабанов и лосей, груды сухих дров, амфоры с вином и медом, горы остроносых стрел, тяжелые металлические щиты в рост человека. Травники тащили из своих камор снопики трав, грибы-трутовики, дымом которых глушат боль, чистый мох, тонкую бересту и льняное полотно, чтобы перевязывать свежие раны, ведь у половцев издревле были острые клювы и зубы — крепкие луки и стрелы.
На одном из возов устроился игумен Печерского монастыря Феодосий с двумя иноками. Святые братья везли с собой изображение Христа и крест, которыми они должны защищать киевское войско от оружия безбожных агарян. Иноки пели святые псалмы, осеняли Божьим крестом каждого, кто подходил к возу. Изяслав тоже подошел, спросил у Феодосия:
— Удачным ли будет поход, святой отец?
Игумен просветленно посмотрел на него, широко перекрестился:
— Женщинам голова — мужи, мужам — князья, а князьям — Бог. На Бога надейся, великий князь. Вчера иноку Федору было видение. Инок зерно мелет на жерновах в своей пещере, ночью мелет, так зарок Богу дал. И вот когда он крутил жернов, когда дошел уже до полного изнеможения и хотел сполоснуть лицо водой, на стене в пещерке вдруг свет вспыхнул. Неземной свет. Инок опустился на колени, начал молиться и Божий голос услышал. Сказал Христос: «Копьем своим я побью врагов». И огненное светлое-светлое копье проплыло над головой у Федора. Добрый это знак, великий князь Изяслав. Ты победишь поганых.
— Оповестить об этом всю дружину! — радостно крикнул Изяслав.
Скоро все знали о ночном видении печерскому иноку. Бояре и младшая дружина сразу повеселели, заулыбались, начали креститься. Добрая весть долетела до стругов на Днепре, в которых плыли вои-пешники. Гул счастливых голосов послышался оттуда. Весел был и великий князь Изяслав. Его радость погасил — словно ушат воды на голову вылил — боярин Чудин. Подъехав к нему на коне, сверкнул ледяными глазами и тихо сказал:
— Великий князь, ты ищешь врага спереди, но почему ты оставляешь врага за своей спиной?
— О чем ты говоришь, боярин? — не понял Изяслав.
— Я говорю о полоцком князе Всеславе. Его надо убить.
Изяслав внимательно посмотрел на Чудина, спросил:
— А с княжичами Борисом и Ростиславом что делать будем?
— Надо, чтобы и они кровью умылись, — твердо проговорил Чудин.
— Но я не хочу, чтобы народ назвал меня Святополком Окаянным, — сказал великий князь, потемнев лицом. Холодно стало ему, даже голову вобрал в плечи.
— А кто скажет или подумает, что их убил ты? — не отступал Чудин. — Они могут отдать Богу душу и тогда, когда ты пойдешь в поход, когда тебя не будет в Киеве. Они могут погибнуть, скажем так, от случайного пожара…
— От пожара? — переспросил Изяслав.
— Да. Небо знойное, бревна в порубе сухие… А киевские кузнецы и золотари вон как раздувают свои горны… Может выкатиться уголечек…
— За что ты так не любишь Всеслава? — Великий князь в упор посмотрел на Чудина.
— Ты и сам его не любишь, — спокойно ответил боярин. — Всеслав — опасная злая сила. На него молятся холопы и смерды. Его имя кровью пишут на своих лесных капищах поганцы-перунники. Он — больной зуб в здоровом рту. Вырви ядовитый зуб, если не хочешь, чтобы рухнула держава, чтобы было срублено дерево, которое посадил твой мудрый отец.
— Вернемся из похода и тогда… — взволнованно, с придыханием начал было Изяслав, но Чудин не дал ему договорить. Сказал твердо, сверкая глазами:
— Нет, только сейчас! Воевода Коснячка уже подыскал надежных людей. Они ждут великокняжеского слова.
— Хорошо, — тихо произнес Изяслав.
Шли правобережьем Днепра. Вместе с княжеской дружиной в поход двинулось и малочисленное городское ополчение. Возле Переяслава по Зарубинскому броду переправились на левый берег. Здесь уже ждал князь Всеволод. Братья трижды поцеловались на глазах у всех, потом пошли в шатер. Оттуда великий князь вышел задумчивый, точно погруженный в себя, молча сел на коня, в сопровождении рынды Тимофея направился в вечернюю степь. Все войско с тревогой смотрело ему вслед. Когда он исчез во мраке, князь Всеволод приказал своему боярину Туголуку с сотней верховых ехать следом, так как в степи могли уже встретиться половецкие передовые дозоры.
Непонятная тоска третий день точила великого князя. Горько и неуютно было ему под серебристо-дымными облаками, висевшими над степью. Думалось о смерти, о слезах княгини Гертруды. А еще седмицу назад было так светло на душе, со всей своей семьей он плыл в княжеской богато убранной ладье по Днепру, над ними сияло высокое небо, солнце огненным кругом бежало по косматым прибрежным лесам. Куда же девалась радость? Какой тропинкой ушла из сердца веселость? Он заметил, давно заметил, что человеческая душа в земной своей жизни по-разному откликается на происходящее. То неудержимо радуется человек жизни, чуть не захлебывается ею, готов подпрыгнуть до весенних облаков, готов с корнем вырвать неохватный дуб. А то вдруг страх заночует в душе, всего человек боится, боится своего голоса и своего кашля, руки и ноги плохо служат ему, боязнь смерти обжигает нутро — проснется человек ночью на мягком теплом одре, в своем семейном гнезде, рядом сладко дышат сонные дети, а думается почему-то о том, что когда-нибудь он умрет, будет лежать в холодной, скованной зимними морозами земле и в его черепе, там, где помещается живой горячий мозг, будет каменеть кусок льда. В эти часы человека раздражает все: веселые лица, лица женщин, особенно женщин. Они холят, лелеют свое тело, а разве разумно каждодневно, ежечасно холить, лелеять то, что завтра станет тленом, пеплом? Бывает и так, что душа точно замирает, прислушиваясь к чему-то, все пропуская через себя. Тогда человек становится чутким ко всему, что его окружает, и все его волнует — и шепоток осеннего дождика, и гремучий ледоход, и лютая августовская жара, и даже смерти не страшится он в такие мгновенья, ибо сознает, что никто, кроме Бога, не знает, где граница между смертью и жизнью. По своему подобию сотворил Бог человека, центром всей земной жизни сделал, хозяином всего живого, однако в минуты просветления, остроты духовного зрения вдруг приходит, пугая своей греховностью, мысль: а почему человек центр жизни? А может, не человек, а кто-то иной, невидимый — центр всей всемирной гармонии и всего разумного, может, он послал человека в этот мир в разведку, как солнце посылает луч, и человек создан только для того, чтобы прийти в созданный Богом мир, посмотреть на него, а потом умереть и, вернувшись, рассказать обо всем, что видел.
Холодея от таких мыслей, Изяслав слез с коня, встал на колени, начал истово молиться. «Боже, не делай меня умнее других, — просил он. — Не хочу я, боюсь думать о том, что может со мною случиться. Я же знаю, слишком умных и гордых ты караешь безумием».
Рында Тимофей тоже упал на колени в траву. Он думал, что великий князь молитвой просит у Бога победы над половцами. Они страстно молились оба, князь и его телохранитель, а мрак тем временем сгущался над степью, кони терпеливо ждали хозяев и начали беспокоиться, а потом ржать.
Через три дня подошел со своей дружиной и с черниговским ополчением Святослав. Собравшись вместе, Ярославичи выпили с боярами доброго вина, начали держать совет, что делать дальше. Одни предлагали сразу идти вперед и с ходу ударить по половцам. Другие, более осторожные, не соглашались. По их мнению, надо сначала осмотреться, послать в степь разведку, так как неизвестно, с какой силой движутся Шаруканиды на Киев.
— Поклянитесь святым крестом, кровавыми гвоздями, которые впивались в Христову плоть, что все вы как один пойдете навстречу агарянам и уничтожите их!
Князья и бояре смолкли и посмотрели на Феодосия. Тот выждал немного и повторил резко и властно:
— Поклянитесь святым крестом, кровавыми гвоздями, которые впивались в Христову плоть, что все вы как один пойдете навстречу агарянам и уничтожите их!
Великий князь, князья Святослав и Всеволод, старшие бояре поклялись на кресте.
Игумен Феодосий, довольный, проговорил:
— А смерти не бойтесь. Смерть как солнце — глазами на нее не глянешь…
На реке Трубеж спешно возводили наплавной мост, связывали лодки, клали на них доски и лесины. Предчувствие близкого боя одинаково волновало и старого, рубленного саблями воеводу Коснячку, и самого молодого воя. Что-то сжималось, ныло в груди. Изяслав с братьями в это время молились в каменном храме Вознесения Креста.
Город Переяслав стоит на слиянии рек Ильты и Трубежа, и, прося Бога даровать им победу, князья ни на минуту не забывали об Альтском поле, страшном поле, на котором Святополк Окаянный убил своего брата Бориса. Не хотелось Изяславу скрещивать свой меч с половцами здесь, ибо непомерно тяжело будет рукам и ногам христианским там, где пролилась невинная кровь. Земля, политая ею, притягивает к себе, и каким бы ты ни был богатырем, упадешь от усталости, и голой рукой возьмет тебя враг. Великий князь торопил воеводу Коснячку и дружину, гнал их за Трубеж, дальше от проклятого поля.
Южнее Трубежа столкнулись с половецкой конницей. Степняков шло тысяч семь-восемь. Кони у них были самой разной масти, и от этого даже зарябило в глазах. Одна конная лавина врезалась в другую, зазвенело железо, покатились сбитые с голов шлемы, захрустели кожаные и деревянные щиты. Половцы с пронзительным гиком рубили кривыми саблями, бросали арканы. В ближнем бою им никак не удавалось пустить в ход свое главное и страшное оружие — лук. Их кони, которые перед этим щипали только реденькую, выжженную солнцем траву, разлетались в стороны перед широкогрудыми конями русичей, откормленными овсом и ячменем. Кияне, переяславцы и черниговцы били степняков тяжелыми острыми копьями, крушили мечами. Половцы не выдержали таранного удара, покатились назад. Тучи рыжей пыли взметнулись над степью. Потерявшие своих хозяев кони с диким ржанием носились в этой пыльной мгле. Оттуда долетали стоны и проклятия тех, кому не повезло, кто был выбит из седла и уже умирал, залитый кровью и потом. Переяславцы, которых половцы особенно допекали в последнее время, гнались за ними по степи, рубили безжалостно. Великий князь приказал трубить в трубы, остудить горячие головы и вернуть их назад. Некоторые, он видел это, готовы были мчаться на край света, лишь бы уничтожить все половецкие улусы.
Но это было только начало страшной битвы. Русичи еще не знали, что встретились только с частичкой огромной орды. Шарукану удалось поднять всю Степь, и вся Степь, до последнего человека и коня, лука и колчана, шла на Киев, шла, чтобы наесться досыта хлеба и горячего жирного мяса, напиться сладкого вина, пожать то, чего не сеял, взять то, чего не клал. Глотая пыль, обливаясь горьким потом, Степь широкой черной рекой текла туда, где была прохлада сказочно богатых дворцов, где жили красивые белотелые женщины, которых можно сделать покорными рабынями.
— Надо идти к половецким шатрам! — с горячностью сказал Изяславу Святослав.
— Вот отдохнем и пойдем, — улыбнулся брату великий князь. — Вои устали, и первая дружина еще плывет на своих ладьях из Киева.
— Раненого вепря надо добивать там, куда он ушел зализывать раны, — стоял на своем Святослав.
Но его не послушались. Даже Феодосий Печерский был не против того, чтобы до наступления ночи вернуться назад, за реку Трубеж. Святослав почернел от злости и, изгоняя эту злость, стукнул своего коня кулаком между ушей, крикнул:
— Шевелись ты, овсяные зубы!
Бедный конь аж споткнулся.
Довольный победой, разогретый боем, Изяслав только после того, как переправились на северный берег Трубежа, вспомнил об Альтском поле. Оно расстилалось перед ним, по-осеннему пустое, погруженное в суровое молчание. И великий князь подумал, и подумал невесело, что уже осень, холод подбирается к человеческому жилью, стучит ветер в двери. Люди дерутся, грызутся между собой, делят землю и власть, серебро и женщин, а природа как бы со стороны наблюдает за ними, не забывая в свое время покрыть осенним багрецом леса, затуманить луга и реки, сыпануть мягким белым снегом на черное глухое поле. Все в Божьих руках: и ход звезды в небе, и каждое движение человеческой души.
Подъехал Святослав. У него были холодные, злые глаза. Ни слова не сказал он старшему брату, великому князю, направился сразу к своим черниговцам.
— Будем ставить шатры, ладить ночлег, — миролюбиво сказал вслед ему Изяслав.
Небо начало чернеть. Зловещие желто-огненные тучи ярко выделялись в этой тревожащей душу черноте. Густым туманом заливалась степь. Люди и кони потерялись во мгле. «Человек человека и в тумане должен искать», — вдруг подумал Изяслав, и ему захотелось найти братьев, поговорить с ними, посидеть у костра. Он крутанул коня, проехал по лагерю, однако нигде не встретил ни Святослава, ни Всеволода, тяжело слез с седла на землю, устало пошел к своему походному шатру.
Половцы навалились ночью. Десятки тысяч конников почти бесшумно переправились через Трубеж, ударили внезапно. Остроглазые лучники в упор били по шатрам. Огненные тучи стрел (к каждой стреле была привязана пропитанная жиром сухая тростинка) полетели на русичей. Кого пощадила стрела, тот погиб в бурлящем огне. Горели шатры, горели возы.
«Альтское поле», — в растерянности подумал Изяслав, выхватывая меч. Боярин, который подвел ему коня, упал у княжеских ног. Половецкая стрела попала ему в кадык.
— София и Русь! — закричал великий князь и ударил мечом степняка. Тот покатился клубком, пронзительно заскулил.
— София и Русь! — донеслось из мрака. Там мелькали люди, ржали, словно плакали, кони, металл глухо ударялся о металл. Разоралась лютая ночная сеча. Уже трещали кости, лопались щиты и глаза выкатывались из глазниц. Кто орудовал мечом, кто копьем, кто кулаком в твердой кожаной перчатке. Уже хватали друг друга за горло, ножами распарывали животы, выпуская кишки. Даже свалившись с коня, русич тотчас же вскакивал и бросался на врага, вжимал его в песок. А сверху падали люди, падали еще и еще…
Понимая, что в ближнем рукопашном бою он потеряет лучших своих конников, хан Шарукан приказал оторваться от противника и расстреливать его из луков. Засипели дудки, загремели бубны. Половцы, кто мог, мгновенно отхлынули на край поля, начали пускать в темноту стрелы. Тысячи стрел понеслись над Альтским полем. И каждая искала свою жертву.
К великому князю прорвался с частью переяславской дружины Всеволод, счастливо выдохнул:
— Ты жив, брат! А где Святослав?
— Там, — показал мечом в темноту Изяслав.
Они объединили свои силы, ударили по центру половецкого войска, рассекли его, теряя многих и многих своих воев. «Альтское поле! Проклятое кровавое поле! Здесь брат убил брата. Неужели ты станешь могилой для меня и моей дружины?» — думал, то вскидывая, то опуская меч, Изяслав. Ему не хотелось умирать. Сегодня, сейчас, у него было такое состояние души, когда остро хотелось жить. В небе прокололись первые рассветные звезды, а бой все не утихал, звенел, лязгал, кричал, захлебывался предсмертным хрипом. Изяславу и Всеволоду удалось прорубить себе дорогу в половецкой стене. Они вырвались в вольную степь с немногочисленным отрядом уцелевших переяславцев и киян, помчались к Днепру. «Только не плен!» — молил Изяслав, пригибаясь к шее коня и нещадно погоняя его. Сбоку от себя он увидел игумена Феодосия. Святой отец мчался на коне, держа в левой руке большой золоченый крест. Игумен был в длинном черном одеянии, босой. Темно-русую бороду распушил ветер. Они глянули друг на друга.
— Далеко ли едешь, князь?! — выкрикнул игумен, выкрикнул, казалось, с насмешкой.
— В Киев, святой отец. Как и ты, — ответил Изяслав и отвернулся.
Надо было как можно быстрей оторваться от погони, иначе половцы на плечах отступающих могли с лета ворваться в Киев. Домчались до Днепра, в простых рыболовных челнах переплыли на правую сторону. Всех коней пришлось бросить. Воевода Коснячка хотел прирезать их, чтобы не достались Шаруканам, но Изяслав не разрешил — пожалел, да и времени на это не было. Кони ржали вслед.
— Неужели Святослав погиб? — Всеволод с тревогой и печалью взглянул на великого князя. Он любил братьев, и мысль, что одного из них уже нет в живых, огнем обжигала душу.
— Помолимся, — только и сказал Изяслав. Великий князь вдруг почувствовал такую слабость и вялость, что повалился на дно лодки. Из ноздрей хлынула кровь.
— Что с тобой, брат?! — в отчаянии крикнул Всеволод.
Воевода Коснячка уже стоял на коленях возле великого князя, зачерпывал шлемом из Днепра воду, прыскал на лоб и щеки. Из всех, кто переправлялся на другой берег, один воевода все еще жил отгремевшим боем, остальные старались быстрей забыть о нем, как забывают ужасный сон.
«Растоптали дружину степняки. Щитами дружина заслонилась от стрел, но Шарукан пустил одичавших коней, — вспоминал воевода. — По шестеро в ряд приказал связать лошадей и каждому воткнул в ухо тлеющий пучок ковыля». Коснячке было тем более обидно, что как раз этой ночью ему приснился сон, который, судя по всему, предвещал русичам победу. Виделось во сне воеводе, будто прибежал из степи огненноглазый белый жеребчик, громко заржал, посмотрел умными, как у людей, глазами, стукнул яростно копытом, и там, куда пришелся удар, родничок забил. «Попей воды, воевода», — сказал белый жеребчик и исчез, как его и не было.
— Агаряне — это Божья кара, — говорил, сидя в соседнем челне, игумен Феодосий, говорил так, чтобы слышали все, кто, убегая с Альтского поля, плыл по реке. — Карают небеса Киев за мягкость нашу к поганцам-перунникам, за слабую веру нашу.
Изяслав, как ни старались, не приходил в себя. Тайком привезли его в Киев на княжеский двор, и только здесь ромейские лекари вернули ему память. Великий князь тотчас же приказал собрать ближайших бояр.
— Что в городе? — с лихорадочным блеском в глазах спросил он.
— Смута и крик на Подоле, — ответили бояре. — Подходят с Альты разбитые полки. Один вой принес в Киев свою отрубленную руку и всем показывает. Бабы голосят. Со всех сторон, как звери, стекаются холопы и смерды. Твой брат счастливо добежал до Чернигова и оттуда шлет тебе проклятия.
— Шлет проклятия? — поморщился Изяслав и заметил, как у младшего брата Всеволода радостно засверкали глаза.
— Святослав жив! — воскликнул Всеволод. — Слава Всевышнему! Слава Христу! — Он перекрестился.
«И это мои братья, — с глубокой печалью подумал великий князь. — Один проклинает меня, а другой радуется, что тот, кто меня проклинает, живым и здоровым добрался до своего гнезда».
Среди других бояр Изяслав вдруг заметил Чудина.
— Где твой брат? — спросил у него.
— Брат? — удивился Чудин неожиданному вопросу, — Он здесь. — И махнул рукой: — Тукы, иди сюда!
Подошел боярин Тукы, с достоинством поклонился великому князю. «Они похожи, как две стрелы в колчане у половца. И мысли у них одинаковые. — Изяслав внимательно посмотрел на беловолосых братьев. — Я не сомневаюсь, что и мысли у них одинаковые».
— Что бы ты хотел мне посоветовать, боярин? — мягко спросил он у Чудина.
— Убей Всеслава, — без запинки проговорил Чудин, и стоявший рядом с ним Тукы согласно кивнул головой. — Возле его поруба собираются воры и вероотступники. Ты много потеряешь, если сегодня же не убьешь полоцкого князя.
— Вурдалака надо уничтожить! — сказал Тукы.
— Слыхал? — обратился к воеводе Коснячке Изяслав.
Тот пошевелил седоватыми густыми бровями, и это означало, что он все понял и что полоцкий князь живым из поруба не выйдет. И тут на княжеском дворе послышался гул человеческих голосов, пронзительные крики. Бояре переглянулись. Коснячка торопливо подбежал к окну.
— Что там? — спросил Изяслав.
Вместо ответа воевода распахнул окно. Великий князь положил десницу на серебряную рукоять меча, быстрым шагом подошел к окну, глянул вниз. Человеческое море — сотни голов! — увидел он. Злые разгоряченные лица.
— Чего пришли, кияне? — миролюбиво, однако с дрожью в голосе спросил он, обращаясь ко всему этому морю.
— Коней дай! Мечи дай! — закричали снизу.
«Подножная пыль, трава, — брезгливо подумал о крикунах великий князь. — Не знают, с какой стороны влезть на войскового коня, а дерут глотку». Но он заставил себя улыбнуться, так как на дворе становилось все беспокойнее, подходили все новые, еще более разъяренные толпы.
— Почему убежал с Альтского поля?! — кричали чернорукие ремесленники, корабельщики, какие-то женщины в лохмотьях. — Почему половцам дорогу на Киев открыл?
— Богу видней, — попробовал успокоить особенно рьяных Изяслав. — Дал Бог поражение, даст и победу. Молитесь, кияне, и Христос не оставит Русь в беде.
Он хотел сказать что-то еще, но ему не дали, угрожающе зашумели, замахали руками:
— Трусливый пес!
— Лежебока!
— Ты наших детей голыми на снег пустишь!
Не успел великий князь проглотить эти злые, оскорбительные выкрики, как кто-то снизу швырнул в него крупную репу. Она ударилась в оловянный переплет окна, отскочила. Холодным соком Изяславу обрызгало щеки. Он отшатнулся, задрожал всем телом. Гнев и страх бушевали у него в душе.
— Воевода! — закричал великий князь. Но Коснячки на сенях уже не было. «Сбежал, — догадался Изяслав, и от этой догадки защемило на сердце, — Что же будет со мной и с моей семьей?» Он знал расположение и доброту киян, однако и хорошо знал, что безумный гнев днюет и ночует на Подоле. «Все кости мои растаскают!» — с ужасом подумал великий князь, и тут взгляд его наткнулся на Феодосия.
— Что делать, святой отец? — рванулся к нему, ища спасения.
На вопрос Феодосий ответил вопросом:
— Какая польза человеку, если он завоюет весь мир, но погубит душу свою? Выйди, князь, со святой иконой во двор, мирным словом успокой крикливых, отцовским взглядом уйми злых.
— На какой двор? — сердито посмотрел на игумена боярин Чудин. — Неужели ты не видишь, что там собрались воры и разбойники. Поезжай, князь, в свое село Берестово, а оттуда шли гонцов к ляшскому королю Болеславу.
— Я поеду в Берестово, — сразу согласился Изяслав. Он завернулся в плащ, опустил голову, стараясь ни на кого не глядеть, быстро зашагал к выходу.
Тем временем на княжеском дворе уже пролилась первая кровь. В сопровождении огромной толпы заявился вой, привезший с Альтского поля свою отрубленную в бою руку. Он всем ее показывал и кричал:
— Смотрите, кияне, на страдания мои, на кровь мою! Половцы уже за Днепром! Они никого не пощадят!
Все с ужасом смотрели на почерневшую мертвую руку, и толпа завыла, рванулась к княжеским сеням.
— Давай коней и мечи! Сами защитим себя!
Дружинники Изяслава хотели сдержать этот яростный напор, загородили лестницу, что вела на второй ярус дворца, на сени. Но их растоптали, смяли, изувечили, швырнули окровавленные трупы вниз, на холодный песок. Сотни людей ворвались в дом. Все искали Изяслава, но его нигде не было. Икали воеводу Коснячку, но и тот исчез. Тогда в великом безумии принялись срывать со стен, швырять на пол, топтать ногами серебряные подсвечники, старинные кольчуги, шлемы и щиты. Выволокли из укрытий княжеских поваров, поставили на колени, били по щекам, потом надели им на головы котлы.
— Сам убежал, а нас бросил! — орала озверевшая толпа. Женщины хватали с пола обломки подсвечников, разбивали ими окна. Мужчины ломали дубовые лавки, столы. Побросали их в одну кучу, подожгли, и жаркий огонь раскинул во все стороны свои хищные крылья. Некоторые женщины, взявшись за руки, принялись танцевать возле этого костра. Но большинство людей, увидев грозный огонь там, где совсем недавно было человеческое жилье, сразу попритихли, оцепенели. И все же гнев брал свое, и скоро толпа опять завыла стоголосо и страшно:
— Где воевода Коснячка?! Это по его вине полегла вся дружина на Альтском поле! Смерть ему!
Около тысячи человек, вооружившись всем, что попало под руку, рванулись туда, где жил Коснячка. Воеводу искали, но не нашли. Его и след простыл. И тут большинство людей из разъяренной толпы начали задумываться, и мысли их были не очень веселые. Никто, ни Христос, ни князь, не отменял завтрашнего дня, этот день обязательно наступит, и в том завтрашнем дне будет сожженный дворец, будут трупы княжеских дружинников. Непоправимое случилось, его не обойдешь, о нем не забудешь, ибо земля не возвращает крови, как небо не возвращает дыма пожаров. До этой минуты все люди были толпой, которая все крушила, жгла, рушила, мстила, бежала, обгоняя свой крик, у этой толпы были только руки, ноги, сердце, и вдруг оказалось, что есть еще и голова. И теперь, протрезвев, успокоившись, люди крепко задумались: что делать дальше? Неизвестно, кто первым назвал имя полоцкого князя Всеслава, некоторые позже вспоминали, вроде имя князя выкрикнул невысокий толстенький человечек с большой лысиной — он все время вертелся на великокняжеском дворе вместе с синеглазым русоволосым парнем…
— Князя Всеслава выпустим из поруба! — пронзительно закричал человечек, — Князь Всеслав защитит нас!
— Молодчина, Ядрейка, — улыбнулся человечку русоволосый парень и тоже выкрикнул: — Освободим князя Всеслава Полоцкого!
Народ будто ждал этого крика. Загремело, покатилось со всех сторон:
— Волю князю Всеславу!
— Волю! Волю князю! Чародей заступится за нас!
Теперь уже всем было ясно, что надо делать. Люди повалили к порубу. Толкали друг друга, спотыкались, падали, вставали и бежали дальше. Как огненная молния падает с грозового неба, так упало в толпу это слово, это имя: Всеслав. Он сам страдалец, он поймет людские страдания, защитит, научит.
— Всеслав! Всеслав!
Громкий голос толпы как бы катился по земной поверхности, сметая все, что попадалось ему на пути.
— Всеслав! Всеслав!
Он защитит, ведь ему известны тайны стародавних времен и старых богов, ведь он храбр, как лев, а может обернуться то утренним туманом, то облаком.
— Всеслав!
В это самое время у поруба кипела жаркая сеча. Воевода Коснячка, оказывается, был не трусливого десятка. Взяв верных дружинников, бояр Чудина и Тукы, он прямо из княжеского дворца направился к порубу, чтобы убить полоцкого князя и его сыновей. Он твердо был убежден, что, ударив по вые князя-кудесника, разрубит отвратительную паутину мятежа и все смерды и холопы тотчас же разбегутся по своим щелям. Вынув меч, воевода решительно подошел к порубу, крикнул:
— Всеслав!
— Я, — послышалось из поруба, из-под земли.
— Подойди к окну!
Повисло молчание. Хакали ртами разгоряченные дружинники. Толстый беловолосый Тукы, морщась, вытирал с лица пот.
— Лучше ты спустись ко мне, Коснячка, — наконец донеслось из поруба. — Я князь, а ты холоп, хотя и носишь воеводскую багряницу.
— Я убью тебя, полоцкий вурдалак! — в бешенстве выкрикнул Коснячка.
— Иди сюда и убей, — спокойно ответил Всеслав. — Иди, если у тебя есть лишний глаз и лишнее сердце.
И в это время раздался боевой клич:
— Рубон!
Коснячка хорошо знал, что так кричат только полочане. Сотни молодых яростных глоток дружно выкрикнули это слово, и неизвестно откуда появившийся отряд напал на воеводу и его людей. Упал как подкошенный боярин Тукы. Меч рассек его от левой ключицы до правого паха. Чудин остановился над трупом брата, растерянно махал боевой секирой. Он был бледен от страха.
На Чудина уже наседал верховой, одетый в длинную блестящую кольчугу, с красным щитом в руке.
— Ты хотел убить полоцкого князя и его невинных сыновей! — грозно сказал всадник, — Полоцкая земля мстит тебе за это. — Тяжелой железной булавой он ударил Чудина в висок, а сам крикнул: — Князь Всеслав! Подожди еще немного, и мы освободим тебя!
— Это ты, Роман? — глухо донеслось из поруба. Голос полоцкого князя дрожал от нетерпения и волнения.
— Я! — радостно ответил всадник.
Сеча с каждой минутой становилась все ожесточеннее. Воевода услышал слова Романа и слова Всеслава, понял, с каким врагом его столкнула судьба. Пощады ждать было нечего, воевода это знал и закричал в предсмертной тоске:
— Аспиды! Василиски! Оборотни проклятые! Всех вас порублю!
Он свалил мечом двух или трех полочан, но и сам получил жестокий удар копьем в левый бок, выпустил оружие из рук, закрыл ими горячую рану. Земля поплыла перед глазами, кровь потекла между пальцами. «Карачун мне… Карачун», — расслабленно подумал воевода и красными от крови руками переломил копье, что впилось ему в плоть. Дерево было на изломе, как кость.
Увидев, что Коснячка рухнул с коня, дружинники на какое-то время остолбенели, а потом ринулись кто куда. Но мечи у полочан были длинные, а жизнь человеческая коротка, как детский пальчик.
К концу сечи точно море вышло, выкатилось из берегов — тысячи киян прибежали к порубу.
— Волю Всеславу! — гремела толпа.
Роман, Беловолод и Ядрейка, а с ними еще несколько человек схватили топоры, с лихорадочной быстротой принялись по бревну раскатывать, разбирать поруб. Щепки летели кругом. Пот выедал глаза. Между тем нетерпение толпы росло. Некоторые опускались на колени, крестились, целовали песок. Женщины, хоть и было их здесь немного, причитали во весь голос. Все ждали, что вот-вот ударит гром, взовьется огонь и дым и из яркого огненного столба выйдет кто-то необыкновенный, непохожий на других, красивый и ужасный в этой своей непохожести. Замирали сердца. Жгучие мурашки ползали по коже.
— Быстрей! — начала торопить Романа и его помощников толпа.
У людей дрожали руки, слезы катились из глаз. К порубу, к черной глубокой яме приползли откуда-то калеки: безногие и безрукие, слепые и горбатые…
— Дай света! — кричали они. — Верни силу! Спаси!
Один из слепых вцепился Беловолоду в ногу, стал целовать ее, приговаривая:
— Я, как и ты, хочу стать оборотнем, бегать по лесам. Зажги свет хоть в одном моем глазу.
— Я не Всеслав, — вконец растерялся, не зная, что делать, Беловолод, — Князь сейчас выйдет из поруба.
Смерды же и холопы, а также мастеровые люди и купцы с Подола кричали:
— Дай хлеба!
— Утверди справедливый княжеский суд!
— Прогони половцев с наших нив!
— Верни из рабства детей и жен!
Человеческий гул и гомон росли. Так растет над горизонтом грозовая туча. Уже сосед не слышал соседа. Уже стоял в воздухе один крик, один стон:
— А-а-а…
И вдруг все упали на колени. Выйдя из поруба, встал над оцепеневшим народом бледнолицый сероглазый человек, встал, как богатырь-освободитель, трижды перекрестился, тихо сказал:
— Спасибо вам, кияне, что сыновей моих выпустили из-под земли под синее небо…
III
Какие сны виделись Всеславу в осеннем лесу
Вместе с сыновьями я вышел из подземелья. Сыновья плакали, когда увидели солнце. Народ кричал здравицу, упал на колени. В лицо ударило теплым осенним ветерком, голова пошла кругом. Я сказал:
— Спасибо вам, кияне, что сыновей моих выпустили из-под земли под синее небо.
Потом я увидел трупы. Множество трупов. Их еще не успели подобрать. Сколько мертвых человеческих тел видел я за свою жизнь, и вот снова они передо мною. Меня подхватили под руки, старший дружинник Роман отдал мне свой меч. Его лезвие было в крови. Меня поставили на щит, подняли над толпой, понесли на великокняжеский двор. Все это казалось сном, и я подумал бы, что это сон, если бы не крики толпы, не возбужденные людские лица, не облака в небе над Киевом. Прямо над собой я вдруг заметил аистов. Разрезая осеннее небо сильными крыльями, гордые красивые птицы летели туда, где тепло и зимой. Раньше я думал, что аисты летят только ночью и только парами, а здесь — стая. Несколько дней назад они могли видеть луга по берегам Полоты.
Крик народа стал громче. Сыновья Борис и Ростислав испуганно смотрели на меня снизу. Я улыбнулся им. «Только бы не пошатнуться, не упасть», — приказал я сам себе, чувствуя, до чего ослабли ноги, пока сидел в порубе. Щит был большой, полоцкий, и это придавало мне силу. На миг подумалось, что я стою на земной тверди возле Полоцкой Софии.
— Славься, великий киевский князь! — закричал народ. Ударили в церковные колокола. Запели святые псалмы.
Из поруба — на солнце, из рабов — в великие князья! Много проглотил я в своей жизни горького и сладкого, однако даже для меня это было уж слишком.
— Защити! — кричала тысячеротая толпа.
Судьба подняла меня, первого из Рогволодовичей, на такую ослепительную вершину. Я стоял, молча смотрел на людей. Вдруг снова появились в небе аисты, точно делали круг надо мною, точно хотели позвать куда-то. В плотном шуме площади я, казалось, слышу шорох их крыльев.
— Роман! — позвал я старшего дружинника.
— Что, великий князь? — Он преданно глянул снизу, поддерживая плечом щит.
— Хватит. Опускайте шит. Хочу на землю.
Я вошел в опустевший великокняжеский дворец. Если верить слухам, Изяслав убежал в селение Берестово, а оттуда подался к королю ляхов Болеславу. Он убегал так быстро, что почти ничего не успел взять с собой. Великие богатства видел я вокруг. И все теперь было мое. В темном порубе я мог держать в горсти лишь сухую паутину, лишь песок. Сейчас я опускал руки по самое плечо в лари с жемчугом и серебром. Челядники и холопы, не убежавшие вместе с Изяславом, упали ниц передо мною. Сейчас я был их великим князем, их богом.
— Роман, — сказал я своему верному вою, — принеси монашескую одежду…
Он сразу где-то нашел, принес грубый черный плащ, закрывающий все тело с головы до ног.
— Пошли, — сказал я, надев этот плащ. Он покорно пошагал за мной. Ни словом, ни взглядом не выдал он своего удивления. Меч висел у него на поясе, и я знал, что этот полоцкий меч всюду защитит меня.
Я шел, бежал из Киева в лес. Мне надо было упасть головой в лесную траву, закрыть ладонями уши, остаться в одиночестве. В великом городе стоял крик, гвалт. На Подоле и на Горе еще звенело боевое железо, текла кровь. Кое-где бушевали пожары. Борис и Ростислав остались во дворце, и Борис, я не сомневался в этом, уже налетел, как молодой петух, на красивых челядинок. Великий пост в порубе не лишил его необыкновенной мужской силы.
Лес с радостью заключил меня в свои зеленые объятия. Деревья и кусты, птицы и муравьи, мухи и пауки — все жило! На уютных полянках земля была залита теплым желтым солнечным светом. Я нашел лесное озерцо, сбросил с себя одежду, вошел в воду и поплыл. Я чувствовал себя рыбой, свободной и счастливой. Вода была уже холодная, ледяные иглы покалывали кожу, но я нарочно искал места, где холоднее, плавал и нырял там, где со дня били родники. Мне нужен был холод, чтобы успокоить душу. Когда я вылез на берег, мой верный Роман старательно растер мне спину и ноги куском шершавой грубой ткани. Побежала, запульсировала под кожей горячая кровь. Мечом Роман нарубил липовых и кленовых ветвей, сделал из них ложе. Я оделся, лег, закрыл глаза, сказал дружиннику:
— Оставь меня одного, однако далеко не уходи.
Он бесшумно исчез. Я остался один. Только земля, небо, вода и огонь, чутко дремавший в камнях, в железе и в облаках, остались со мною. Кругом стоял лес, куда топор с сохой еще не ходили. Я лежал и слушал шум деревьев, слышал гул корней под землею. «Скоро зима, — тихо переговаривались между собой корни. — Скоро снег и мороз упадут на лес. Плотнее сомкнемся, братья, и нам будет тепло спать до весны». «Еще будут грозы, — говорили деревья над моей головой, — еще прогремят такие страшные грозы! Кого-то из нас небесный огонь безжалостно расщепит от макушки до корня. Будет греметь, содрогаться небо, и даже дикие звери будут в ужасе искать человека, пастуха, будут жаться к его стадам».
Я понимал голоса всего живого. И было так радостно, так хорошо лежать на зеленых пахучих ветвях, слушать землю и небо. Шум птичьих крыльев долетел до меня. Под облаками снова плыли аисты. Не поднимая головы, не открывая глаз, я видел их. Мои любимые птицы, птицы моей родины, были надо мною и со мною. Я вспомнил Полоцк, бурливую Полоту, синее небо над зеленым лугом. Человек, как птица, тоже убегал когда-то от зимы на юг, плыл по рекам к теплому морю. Но потом зацепился за свою землю, врос в нее, как дубовый желудь, чтобы и зимой, в самую лютую стужу, всегда оставаться вместе с нею.
Я засыпал. Мне нужен был этот сон, сон-воспоминание и сон-надежда. В великокняжеском дворце ждала меня большая власть, меня ждали бояре и смерды, враги и друзья, княгиня Крутослава с сыновьями, горел Киев, половцы подкатывались к его стенам, а я засыпал, засыпал…
Стояла теплая земля, и на этой земле росло дерево, а на самой вершине дерева было аистиное гнездо. Однажды пришел светло-русый костлявый человек с глазами как осенняя вода, срубил с дерева верхушку, затащил туда, укрепил между ветвями старое деревянное колесо, отслужившее свой век. То колесо пахло сухой дорожной пылью, навозом. Но залопотал частый весенний дождик, обмыл колесо. Солнце глянуло из-за туч золотым теплым глазом, обсушило его.
Две красивые птицы, Он и Она, пролетая над просыпающейся весенней землей, увидели дерево и колесо на нем. И свили гнездо.
Птицы были крупные, белоперые, только концы крыльев отливали чернью. Солнце горело на красных клювах, на длинных темно-красных ногах. У птиц, как и у людей, как и у всего живого, была любовь. Они полюбились под высокими облаками и на зеленых звонкотравных лугах.
Теплые белые яйца покатились в гнездо. Сменяя друг друга, птицы терпеливо сидели на гнезде. Холодный дождь и даже снег падал на теплые спины аистов…
Откуда я это помню? Не знаю. Только мне кажется, что я был тем неуклюжим и боязливым аистенком, который однажды росным июньским утром родился в этом гнезде. Меня могло не быть — мать сильным клювом вдруг выкатила одно яйцо на край гнезда, сбросила на твердую страшную землю… В этом же яйце под скорлупой теплилась ее плоть… Зачем она это сделала? Кругом было небо. А у меня были молодые мягкие крылья, которые день ото дня твердели, наливались кипучей силой. И я полетел. Над хатой светло-русого человека. Над его полем, где ветры гнули-ломали жито. Над широкой рекой, над высокой белой церковью, которую строили люди.
Было небо пугливых ночных летучих мышей, небо крикливых воробьев, небо трескучих сорок и ненасытных ворон. Было небо аистов. И где-то было небо воинственных орлов. Птицы от птиц, как и люди от людей, были отделены страхом.
— Почему ты не орел?! — крикнула мне однажды из луговой травы какая-то козявка.
— Мне нравится быть аистом, — с достоинством ответил я.
— Орлов изображают на своих стягах земные владыки. Орлов носят на щитах и коронах, — снова пискнула козявка. Я не дослушал ее, полетел под облака. Мне нравилось быть миролюбивым и крепкокрылым аистом.
Между тем стыло небо, желтел лес. И мне начала сниться далекая теплая страна, которую я ни разу не видел. Там было синее море с множеством скалистых островков. Море по ночам зловеще ревело, но утром ветер стихал, туман рассеивался, и островки щедро заливало солнце. Темнокожие люди, женщины и мужчины, весело выбегали из хижин, покрытых не светлозолотой соломой, как у человека, жившего под моим гнездом, а огромными зелеными листьями незнакомого мне дерева. Они пели, танцевали, жгли костры, и совсем рядом, в теплом травянистом болоте, ходили аисты, множество аистов.
Мы полетели на юг, туда, где в серебряно-пенном море под горячим солнцем лежали уютные счастливые островки. Человек с грустью посмотрел на нас, перекрестился. Выбежал во двор его сынок, что-то крикнул вслед, махнул тонкой бледной рукой. И мне стало так тоскливо: увижу ли я их снова?
Все труднее становилась дорога. Я на себе испытал и понял, что такое небо бесконечных черных облаков, небо молний и страшных ураганов. Некоторые из моих друзей, обессилев, падали вниз. Ветер ломал им крылья. Град выбивал глаза.
Мы летели и ночами, наш вожак, старый мудрый аист, мой прапрадед, умел читать звездную книгу неба. До звезд, казалось, было совсем близко, можно даже зацепиться за них крыльями.
Сонная земля лежала под нами. В глухой молчаливой темноте спали звери в норах, муравьи в муравейниках, люди в городах и весях. Только мы, аисты, летели. До кончины я буду помнить чуть слышный свист крыльев, белые льдины облаков в темно-синем высоком небе, живые искристые осколки звезд.
Прямо в полете я засыпал, и тогда братья, те, что не спали, заботливо и осторожно давали мне место в середине стаи. Я спал, но не спали мои крылья, поднимались и опускались, поднимались и опускались, опираясь на небо.
Потом что-то вздрагивало, щелкало во мне, со слабым треском разрывалась темная пелена сна, я снова видел небо, звезды, соседей-аистов и неспешно выбирался на самый край стаи, где гудел ночной ветер. Другой аист, уставший в полете больше, чем остальные, занимал мое место.
Все новые аистиные стаи примыкали к нам. Впереди нас ждало море, и все аисты собирались в одну большую стаю, чтобы легче было одолеть порывистый морской ветер. Теперь летели вместе не сто, не двести, а тысячи аистов, бело-красно-черное облако.
И тут появились первые орлы. Я никогда не видел орлов и с интересом смотрел на них.
— Мы — короли птиц! — угрожающе и хрипло закричал-заклекотал их вожак. — Дайте нам дорогу! Потеснитесь в сторону, болотное племя!
Наша стая взяла немного левей, хотя молодые аисты, и я в том числе, дрожали от гнева и возмущения. Мы летели уже над морем, далеко от берега, и надо было беречь силы. Не сядешь же на штормовую морскую волну.
— Это наше небо и наше море! — снова закричал орлиный вожак.
— Небо создано для всех, у кого есть крылья, — спокойно и рассудительно ответил наш вожак. — В небе хватит места орлам и аистам, всем птицам.
— Замолчи, жабоед! — яростно щелкнул клювом, тряхнул острыми кривыми когтями орел. — Небо принадлежит только орлам! Только нам! Недаром земные владыки, императоры и короли, носят на своих стягах орлов и наших бескрылых родичей львов. Скажи — кто видел на каком-нибудь стяге или каком-нибудь гербе пугливого глупого аиста?
Он захохотал, и сразу вместе с ним захохотали все орлы. Их становилось все больше, они вылетали из-за туч, они окружали со всех сторон нашу стаю.
— Будем когда-нибудь и мы на стягах, — гордо сказал наш вожак. — Люди поумнеют и вместо хищных клювов и когтей восславят мудрую рассудительность, мирный ум, а твоих потомков, извини меня, сбросят со стягов, как ощипанных ничтожных куриц.
— Что?! — Орел разъяренно растопырил стальные перья. Он со всего маху ударил клювом нашего вожака, тот ответил ударом на удар, и началась великая битва. Орлы, уверенные в своей победе, не раздумывая ринулись на аистиную стаю, готовые разодрать нас в кровавые клочья, но переоценили свои силы и поплатились за это. Несколько безумцев сразу же камнем рухнуло в море. Орлы не ожидали такого отпора, закричали, зашипели от ярости, их желтые глаза сделались красными, перья встали дыбом. Под нами было море, вверху — плоское небо, вокруг свистел порывистый ветер. Он ломал наш боевой строй, разбрасывал нас в стороны. Орлам тоже было нелегко, даже тяжелее, чем нам, ведь они заранее уверились в своем превосходстве, а тут, вот досада, пришлось защищаться от могучих ударов, обливаться собственной кровью. Все чаще то один, то другой, сложив крылья, с отчаянным хрипом валился вниз, а там, внизу, их ждало море, а на море островки, скалы, камни. Аисты умирали молча, только один, молоденький, впервые проделывавший этот путь, закинул назад голову, заклекотал в предсмертной тоске. Орел нанес ему удар в грудь, вместе с перьями вырвал кусок мяса, и из зияющей раны ручьем текла алая кровь.
Бой кончился поздно вечером. Обессиленные, упали мы на островки, рядом, на соседних скалах и камнях, остужали под всплесками ветра свои раны орлы.
— Хорошо, — только и сказал наш вожак и посмотрел на меня одним уцелевшим глазом. — Ты не клянешь небо, что родился аистом?
— Нет, — страдая от боли, выдохнул я. У меня было ранено левое крыло, и я с ужасом думал, что больше не взлечу. — Нет, — повторил я еще тверже.
Я все-таки взлетел. Взлетел и продолжал лететь дальше. Орлы держались в отдалении. Я думал, что мы разминемся окончательно. Но я ошибся. Через ночь, утром, закипела еще более яростная битва. Аисты и орлы падали в море десятками, сотнями… Иногда мне казалось, что не выдержу, вот-вот упаду и я.
— Вы не клянете небо, что родились аистами?! — крикнул вожак.
— Нет! — дружно ответили аисты, старые и молодые.
На третий день орлы отступили. Сначала улетали, стыдливо и виновато оглядываясь, немногие, а потом и вся поредевшая, потрепанная стая вдруг развернулась и, из последних сил махая крыльями, подалась туда, где в плотном тумане еле проглядывали высокие горы.
— Мы победили! — радостно крикнул вожак. И сразу что-то сломалось в середине, и я рухнул вниз, в страшное море, так как небо уже не держало меня. Свистел ветер, кружились перед глазами волны, а я смотрел на них и вдруг на какой-то миг вспомнил дерево на зеленой родной земле, хатку под тем деревом, светло-русого тихого человека и его сынка. «Вернешься ли ты, аист?» — долетел откуда-то счастливый голос хлопчика. А потом была темень, и в глубине этой темени, мук и одиночества падало, падало легкое птичье перо…
Холодный осенний лист упал мне на лоб, я проснулся и увидел, что неподалеку от меня стоят двое, старик и юноша. Они были синеглазые и длинноволосые, в белых льняных рубахах, в мягких липовых лаптях. Юноша сжимал в руках дубину из дубового корня, обожженную на костре. Старик стоял с пустыми руками, через правое плечо у него была перекинута рысья шкура. Они смотрели на меня в упор, и особенно тяжел и властен был взгляд старика. Своим неотрывным взглядом он будто выворачивал все мое нутро.
«Мечетник», — сразу догадался я. Вздрогнуло, забилось в холодной тоске сердце, однако я, лежа на своей подстилке из веток, впился пальцами рук в землю, неимоверным усилием заставил себя не закрывать глаза, ответил таким же пронзительным взглядом старику. Отведи я хоть на миг взгляд, не выдержи, сомкни веки, моя душа сразу бы ослабела и сделалась рабыней этого старого мечетника. Я знал это и смотрел на него око в око. Казалось, скрестились в небе две молнии. Старик Понял, что мне известна тайна такого взгляда, побледнел, прикусил желтыми зубами сухую губу. Наконец у него задрожали колени, покрылся потом лоб, и я понял, что моя сила могущественнее его силы. Старый мечет-ник вздохнул, как бы собираясь что-то крикнуть, а потом закашлялся и начал тереть глаза кулаком.
— Ты кто? — спросил он у меня ослабшим голосом. — Кощей?
— Князь, — ответил я.
Они оба сильно удивились. Их можно было понять — не каждый день и не каждому встречается князь, который спит в лесу на голой земле.
— Где же твои золотые палаты, князь, где дружина? — проговорил наконец старик.
— А вон моя дружина, — улыбнулся я, показывая на Романа, который сидел под сосной, сжав в руке меч, опустив голову на колени. — Разбуди его.
— У твоего воя душа мягче, чем у тебя, — сказал старик, — он сразу покорился моему взгляду.
Он подошел к Роману, положил сухую ладонь ему на лоб, что-то проговорил. Тот медленно открыл глаза, посмотрел кругом, ничего не понимая, потом одним рывком вскочил на ноги. Лицо его казалось растерянным и багровым от злости.
— Паршивый перунник! Зарублю! — впадая в бешенство, крикнул Роман, но взмахом руки я тут же остановил его.
Помогая мне одеваться, он просил:
— Князь Всеслав, разреши мне красную водицу пустить из этого баламута. С виду червяк червяком, а как он меня на землю положил! Подошел, глянул совиным глазом, и душа вон, руки-ноги отнялись.
— Так ты… ты полоцкий князь Всеслав? — старик вздрогнул.
— И великий киевский, — сказал я.
При этих моих словах молодой спутник старика-мечетника угрожающе сверкнул глазами, поднял страшную дубину. Но Роман, которому так хотелось хоть чем-нибудь загладить свою вину, кольнул его в живот острым мечом. Дубина опустилась.
— Тебя же могли убить в лесу, — удивленно проговорил старик, — Знаешь, сколько у тебя врагов?
— Это и ежик знает, — засмеялся я.
— А ты спал… Лежал с закрытыми глазами…
— Смотрим глазами, видим душой.
Старик-мечетник побледнел и, поколебавшись какое-то время, сказал:
— Ты знаешь, кто я? Бел окрас. А это сын мой — Лют.
Он был уверен, что я слыхал его имя, и не ошибся. Не однажды подходили к моему порубу осторожные молчаливые люди, пропахшие лесом и дымом. Они шептали, точно бредили: «Белокрас… Белокрас…»
— Ты воевода поганского войска, — сказал я.
— У меня много людей, — горячо заговорил Белокрас. — У меня людей — как листьев в этом лесу, как волн в Днепре. Мы готовы умереть за наших старых богов, лишь бы не отдать их на поругание мерзким ромеям и их киевским подпевалам. Великий Род и Перун охраняют нас. Мы возьмем Киев, разрушим Софию и на ее месте поставим Великого Рода.
— Не поздно ли, воевода? — тихо промолвил я. Мне почему-то стало жалко старика-мечетника. Он был сед, как холодная лесная трава, покрытая туманом.
Белокрас глухо вскрикнул. Так в темноте кричат ночные птицы. Потом он, вместе со своим сыном, опустился передо мной на колени, начал просить:
— Великий князь, изгони из своего сердца Христа. Мы знаем, что в Полоцке ты щадил веру дедов-прадедов. Изгони с нашей земли ромейскую веру, как мерзостную болотную жабу. Сделав это, ты прославишься навеки и после смерти своей будешь стоять на курганах над синими реками вместе с Родом и Перуном. Самые красивые девушки будут украшать чело твое венками. Вместе с именем матери младенцы станут повторять твое имя. Войско наше стоит в пуще на Десне. Дай только знак…
— Встань, — сказал я.
Но Белокрас и Лют остались на коленях.
— Понимаешь, — я мучительно искал слова, — боги сами приходят… И сами уходят… Любой земной владыка, будь у него лоб из чистого золота, бессилен перед этим. Были у ромеев императоры-иконоборцы, но где они сейчас? Был в Риме император Юлиан Отступник, который, взяв власть, объявил себя язычником. Где он сегодня?
— Ты боишься! — гневно вскрикнул Белокрас и упруго вскочил на ноги. Его сын вскочил следом за ним. — Ты боишься за свою власть, за серебро, которое будешь мерить кадушками, за жирное мясо, которое будешь жрать!
— Что сипишь, как змея в борозде?! — разозлился и мой дружинник Роман. — Много вас, глупых и волосатых, а великий князь один.
Но Белокрас не слушал его. В бешенстве и ярости он то кричал, то шептал:
— Надвигается на людей великая ночь! Кровавый костоглод явится на землю… Меч вопьется в мягкую шею… Где вера дедов? Где Род с Перуном? Почему они не защитят нас? А мне же посылали знак небеса, посылали! Своими глазами я видел, как летела с неба молния, стрела Перуна, воткнулась в землю под старым дубом и качалась, качалась… Так трава качается под ветром… — Он сел на землю, обхватил голову руками, потом снова вскочил на ноги и пронзительно закричал: — Выходите из своих пещер, тени! Выползайте из нор, бесприютные и оплеванные, никому не нужные!
И вдруг лес сразу ожил. То, что я увидел, можно было принять за сон. Сначала мне показалось, что это деревья переходят с места на место. Шевелились, вздрагивали сучья, двигались кусты, кружились в непонятном хороводе пни-коряги с острыми растопыренными корнями, лосиные рога, оскаленные медвежьи и волчьи пасти… Приглядевшись повнимательней, я понял, что это люди, множество людей, женщины и мужчины, маленькие дети. Они были полуголые, оплетенные лесной травой и мохом, обвешанные листьями, ветками деревьев. Одни надели на себя звериные шкуры. На некоторых, обвившись вокруг шеи, дремали ужи и гадюки. Пританцовывая, они подходили все ближе и ближе и глухими голосами пели песню:
Роман, стоявший рядом со мною, побледнел от страха, смотрел то на меня, то на дикий хоровод, медленно приближавшийся к нам. Еще несколько мгновений назад лес был тихий, пустынный, и все эти люди, казалось, вышли из чрева земли.
Всего четыре слова было в песне, как четыре угла в старой приземистой хате. Я видел суровые нахмуреннее лица, покрытые копотью от костров, видел блестящие глаза, худые груди, тонкие, но цепкие руки. Все были босыми. Некоторые держали в руках дубины, рогатины, копья. Я уже слышал их дыхание.
— Стойте! — крикнул Белокрас, и все остановились, и оборвалась нить песни. Поганский воевода взял нож, висевший у него на кожаном ремешке на груди, молча начал резать влажный еловый лапник, сложил его в кучку, накрошил туда красных мухоморов, разрезал на куски черную гадюку, что ему подала женщина, потом высек из кремня искру. — Слушайте! — закричал он снова. — Всего две руки, и две ноги, и одна голова, и одно сердце у человека, которого вы видите перед собой! У него глаза серые, как небо над нами!
— Он похож на нас, — выдохнули женщины.
— Но этот человек — великий киевский князь!
— А-а-а! — завопила толпа. — Убить князя! Выколоть ему глаза! Оторвать руки и ноги! Княжеские слуги забрали все! Мы едим траву! Наши дети живут в норах, как звери!
— Слушайте! — перекрыл все голоса Белокрас. — Он пришел в этот лес, и мы пришли сюда. Сам Род свел наши дороги! Род ничего не делает даром. Богам надо было, чтобы мы встретились. Так восславим же не князя, а оборотня, который прибежал к нам!
— Оборотень! — закричали все. — Оборотень! Будь с нами, сын лесов!
Две обвешанные листьями и птичьими перьями женщины взяли меня под руки, подвели к тоненькой струйке дыма, тянувшейся из костерка. Дым был дурманногорький.
зазвучала песня,—
Множество человеческих лиц видел я вокруг себя. Казалось, это были не люди, а блуждающие тени, встающие по ночам над глухими болотами, над забытыми лесными могилами. Они сжигают своих мертвых на Кострах, они верят Роду и Перуну, сидят в лесах, как совы в своих дуплах. Но в лесах и реках не хватает для всех еды, и тогда они огромными толпами подступают к боярским усадьбам, к погостам и городам. Тогда льется кровь, бушует огонь, трещат дубовые заборы, человеческие кости. Их побеждают, снова загоняют в пущу, в трясину, в темноту. Они — как ночные светляки в гнилых деревьях, как лунные лучи на холодной болотной воде.
— Убьем князя, — сказал отцу Лют, — его кровью смажем наши боевые щиты.
— Нет! — твердо и решительно проговорил Белокрас. — Род не простит нам. Отпустим князя в Киев. Пусть помнит о нас в золотых палатах, в радости и сытости. Я, сын мой, вижу его судьбу. Долго он будет жить и долго княжить, своим острым мечом прославит Киев и Полоцк не в одной сече, однако умрет несчастным.
«А в чем человеческое счастье, кудесник?» — хотел спросить я, но смолчал, знал, что никто не сможет дать мне ответа.
Нас отпустили. Белокрас и Лют повели поганцев, и скоро не стало слышно ни человеческого голоса, ни шороха листьев. Рыжий осенний лес смотрел на меня со всех сторон.
— Князь, — тихо напомнил Роман, — надо спешить в Клев.
— Пойдем, — сразу согласился я. «Пусть вода вернется в песок», — звучало во мне. И еще я вспомнил свой сон, вспомнил аистов, кровавый бой с орлами, тяжелую победу… Что предвещает мне этот сон? Хорошо или плохо быть аистом? Орлы захватили небо, но небо, как и земля, создано для всех.
В городе стоял великий крик, плач. На Подоле говорили, что уже видели половецкие дозоры перед Золотыми воротами. Купцы прятали свое серебро. Матери запирали подальше молодых дочерей. Во дворце, как мне показалось, никто даже не заметил исчезновения великого князя. Бестолково суетилась дворовая челядь. Толпы мастеровых людей и смердов в ярости крушили клети и амбары. Я с трудом отыскал сыновей. Борис был уже пьян, сидел в великокняжеском кресле. На его коленях пристроились две красивые розовощекие молодухи и заливались смехом. Я, как мальчишку, схватил Бориса за ухо. Молодухи онемели от ужаса, потом ринулись в двери.
Ростислава я нашел в княжеской молитвенной. Он стоял на коленях перед образами. Его узкие плечи вздрагивали.
— Отец! — бросился он ко мне. — Бежим отсюда! Бежим!
— Что с тобой, сын? — спросил я, поддерживая Ростислава под руку. Он готов был упасть.
— Степь идет! Разбойники жгут город! Бежим в Полоцк! Нас здесь никто не любит!
Ростислав заплакал. Но я был спокоен. Недаром сразу после поруба я рванулся в лес, в траву, в тишину… Душа отмылась от грязи рабства, осенний лес разбудил ее. Я снова верил себе, верил в свою удачу.
— Смотри, — я подвел сына к окну, — что ты там видишь?
— Бегают люди. Много людей. — Ростислав, все еще всхлипывая, выглянул в княжеский двор.
— Кияне освободили вас, меня, а я спасу их! — выкрикнул я. — Завтра же мы идем навстречу половцам.
— Но у тебя нет воев. Что ты можешь сделать?
— Моя сила — они. А еще я позову из леса поганцев.
— Ты позовешь поганцев, чтобы они защищали Христа? — удивился Ростислав, не веря тому, что услышал, потер кулаком глаза. — Но разве не Христовы слуги загнали этих самых поганцев в глухомань, в дикую пущу?..
— Они будут защищать не Христа, а свою землю, — твердо сказал я.
Глава шестая
Когда умру я и взгляд мой, как луч,
В стылом небе навеки увянет,
Позвольте глянуть на вас из-за туч,
Единокровны, братья-славяне.
I
На битву с половцами Всеслав сумел поставить под свою руку городское ополчение киян, дружину Романа и отряд варягов-находников во главе с Тордом, правда не весь. Некоторые варяги отказались служить новому великому князю, говоря, что он узурпатор и что надо ждать возвращения законного князя Изяслава из ляхов. Когда Всеслав узнал об этом, то удивился:
— Какой я узурпатор? Меня кияне своим князем сделали, вече крикнуло за меня.
Но этих сил было мало. Всеслав одного за другим слал гонцов в заднепровские леса к Белокрасу и Люту. Выходило так, что только язычники-поганцы могли спасти Христианский Киев. Не поднимутся они на помощь, и въедет, как ни бейся, хан Шарукан на боевом коне в золотую Софию, заржет конь там, где звучало святое песнопение. Знатные бояре укрылись в своих вотчинах, ждали, что принесет им новый день и новый князь. Оставалась, правда, еще надежда на Святослава Черниговского. Изяслав и Всеволод убежали к ляхам, а он, их брат, остался в Чернигове со своей дружиной, мог ударить по степнякам с севера. Послал к нему Всеслав гонцов, а следом за ними, тайно, послал разведчиков, чтобы те могли разузнать, что именно замыслил черниговский князь. Гонцы явились несолоно хлебавши — Святослав прогнал их из своих палат. А вот разведчики донесли Всеславу, что черниговская рать спешно идет на реку Снов.
— Хорошо, — повеселел Всеслав. — Хоть Ярославич и воротит нос от меня, полоцкого изгоя, однако здесь с великим разумением дело делает. Придется Шарукану свою орду на две части делить, а это значит, он ударит по Киеву одним кулаком, а не двумя.
Но радость великого князя была недолгой. Почему не идут Белокрас и Лют? Гонцы же клялись на крови, что теперь в стольном Киеве можно будет молиться Роду и Перуну и что поганец заживет в мире с христианином.
Не идут, не верят княжескому слову.
Послали новых гонцов. На этот раз в пущу помчался Роман с десятком своих дружинников. Среди них оказался и Беловолод. Ядрейка же как лихой рыболов вынужден был остаться, таскать сети из Днепра и в корзинах носить рыбу на Варламов двор. Там, под наблюдением Катеры, с утра до вечера усердно трудились повара.
— Не устное слово везем поганцам, а письменное, — сказал на прощание Беловолод. — Великий князь своей рукой написал на пергаменте и княжескую печать навесил.
— Где тот пергамент? — поинтересовался Ядрейка.
— У Романа. А зачем тебе? Почитать хочешь? Читать-то ты умеешь?
— Не знаю, — весело засмеялся Ядрейка, — может, и умею, но ни разу не пробовал.
Кони с места взяли внамет. Шумел город. Пахло дымом. Кружилась голова. Беловолод гнал коня и думал о том, что жизнь изменилась и душа его изменилась, даже Ульяница вспоминается все реже и реже. Был золотарем, а стал воем. Но глянет иной раз на высокое облако, на речную волну, на густолиственное дерево, и вдруг снова захочется, до дрожи в пальцах, дать работу рукам, склониться над куском металла, пока что мертвым, немым, сделать так, чтобы тот засветился, потеплел, показал красоту, спрятанную в таинственной своей глубине. Все на белом свете красиво. Трава, которую человек и конь топчут ногами. Ящерица, дремлющая на мшистой зеленой спине валуна. Паук-ткач. Медлительная болотная черепаха, ползающая в густой теплой грязи. Для красоты сотворил Бог землю и человека на ней. Если бы это было не так, то не зажигались бы звезды в небесах и яркая радуга не сияла бы над обмытым грозой лесом. А жемчуг и янтарь? А речные водопады? А летняя роса и зимний сине-зеленый лед? А цветы, а мотыльки на цветах? Для чего, если не для красоты, живет все это?
Поганцев отыскали в мрачных буреломах, где пни торчали из седого мха, как зубы и когти закопанных страшилищ. Горели костры. Лаяли, захлебываясь, собаки. Маленькие дети копались в земле, ползали между покрытых дерном и хвойным лапником шалашей.
Сам воевода Белокрас вышел навстречу гонцам, спросил строго:
— Что за люди?
Роман соскочил с коня, молча подал ему Всеславов пергамент с печатью. Позвав Люта, долго читал воевода, хмурился, морщил лоб.
— Не верь им, — горячо заговорил Лют, — и не иди на помощь. Пусть горят их церкви. Пусть ихнего Христа так же бросят в грязь, как бросили нашего Перуна.
Беловолод смотрел на младшего поганца и, ужасаясь его кощунственным словам, невольно любовался им. Какая мужественная красота! Тонкий, гибкий в поясе стан, но крепкая грудь, широкие плечи, смуглые руки со светлым пушком, длинные волосы, русые, с медным отливом, белое, чуть загорелое лицо и прозрачно-синие глаза. Во взгляде сила и упорство и еле заметная растерянность. На белой юношеской шее завязан льняной шнурок, и на том шнурке густо нанизаны обереги: зубы диких кабанов и волков, вылепленные из красной глины кружочки. «Это он изображение солнца носит на своей груди», — догадался Беловолод.
— Вы полочане? — спросил Лют.
— Полочане, — ответил Роман и мрачновато усмехнулся: — На полочан киевские князья ходят охотнее, чем на половцев.
— Почему вы не ушли на свою Двину?
— Мы идем туда, куда идет наш князь Всеслав, — гордо проговорил Роман.
Поганцы пошли советоваться в огромный шалаш, у входа в который стоял четырехлицый дубовый идол.
Оттуда доносились возбужденные голоса, даже крики. Наконец вышел Лют, сказал:
— Наш меч — ваш меч. Мы прольем кровь за Киев. Ты, — он строго посмотрел на Романа, — поедешь к великому князю Всеславу и скажешь, пусть готовит нам тысячу мечей, тысячу луков со стрелами и две тысячи копий. Завтра вечером, как только солнце упадет за лес, это вооружение должно быть у нас. Остальные останутся здесь, с нами. Если князь Всеслав нарушит свою клятву, мы сожжем их в честь Перуна.
Гонцы и Беловолод со страхом посмотрели на молчаливого идола. Роман поймал этот взгляд, ободряюще кивнул головой, крикнул:
— Ждите оружие! — И вскочил на коня.
Невесело было на душе у Беловолода, как и у остальных дружинников. Их накормили поджаренной на костре дичиной, напоили ключевой водой, потом Лют подал знак — и поганцы притащили толстые дубовые чурбаны с железными цепями. Всех приковали за правую ногу к чурбанам, и Лют сказал:
— Не подумайте, что мы звери, но придется вам одну ночь поспать в обнимку с бревнами.
— Попали в очерет — ни взад ни вперед, — вспомнил любимую Ядрейкину присказку Беловолод и, оглядев растерявшихся дружинников, почесал в затылке.
Ночь опустилась на лес. Погасли костры, только один-единственный горел у шалаша, в котором жили Белокрас и Лют. Спал языческий лагерь. Вои-дозорные бесшумно ходили вокруг него, изредка перекликались между собой голосами ночных птиц, и Беловолоду казалось, что это тенькают, кугукают и щелкают поганские лешие. Они уже, наверное, вылазят из дупел, из коряг, огненноглазые и косматые, с тонкими закрученными хвостиками, вылазят, чтобы всю ночь бегать, летать по лесу, качаться на ветвях, барахтаться в малинниках, валяться, купаться в черной болотной грязи. А как встретят прохожего или проезжего человека — горе ему! Сорвут с него одежду, защекочут и бросят голым в муравейник или закружат, заведут в непролазную трясину.
Шумел лес. Текла, как черная река, ночь. Скоро полил дождь, зашелестел, забурлил, зашипел. Совсем тоскливо стало Беловолоду. Он вобрал голову в плечи, языком слизал с губ дождевые капли.
Вдруг чьи-то шаги послышались в темноте.
— Машека идет, — испуганно прошептал Беловолоду сосед.
Но это был Лют.
— Полочанин, — тихонько окликнул он, останавливаясь в нескольких шагах.
— Я здесь, — отозвался Беловолод.
— Я щит принес. Возьми, накройся им.
Он подал Беловолоду кожаный длинный щит. Потом принес еще какие-то лохмотья и протянул двум остальным гонцам. Сам как был, так и остался с непокрытой головой. Помолчав немного, сказал:
— Я завел бы вас в шалаш, но нельзя вам, христам, ночевать вместе с нами.
— Вот и держите нас, как собак, на цепи, — злобно выдохнул Беловолод и закашлялся.
— Так надо. Сколько мы, истинноверцы, люди истинной дедовской веры, натерпелись и по сей день терпим от вас. Попы и черноризцы понавтыкали в нашу землю крестов, сожгли наших кумиров. Князья и бояре, ненасытные глотки, дерут с бедного смерда шкуру до самых костей. Как жить? Кому верить?
— Верь Христу, — убежденно сказал один из гонцов.
— А ты видел Христа так, как видишь меня? — обернулся на голос Лют. — Клал он тебе руку на плечо? — Он подошел и положил руку на плечо гонцу.
— Христа не надо видеть. В него надо верить, — с достоинством проговорил гонец.
— Вы видите его только в снах и мечтах, — заволновался Лют. — Лихорадка грызет вас во время болезни, жаром наполняет ослабевшие уды, и тогда из тумана приходит к вам Христос. А я утром — хотите? — покажу вам серебряноволосого водяного. Он живет на дне лесного озера. Когда я подхожу к озеру, он фыркает, как жеребчик, пускает водяные пузыри и выплывает ко мне.
— Ты правда видел его? — спросил Беловолод.
— Как тебя вижу, полочанин. — Лют присел на корточки. — У водяного зеленые глаза и синеватые волосы. Он умеет смеяться, как ребенок.
— В реке Менке, где я жил, не было водяных, — вздохнул Беловолод. — И в Свислочи не было. Наверное, у нас холоднее вода. Если бы я видел водяного, я бы потом выковал его из железа, из меди.
— Ты кузнец? — неожиданно обрадовался Лют.
— Я — золотарь. Умею работать с металлом. В Менске я был унотом, а после сам держал мастерскую.
— Ты счастливый, — Лют дотронулся до его руки своей теплой рукой. — А я умею только землю пахать и в сече биться. А для человека одного такого умения мало.
— Почему же мало? — не согласился Беловолод. — Все живое с земли живет. А сечи, что ж, они были до нас и будут после нас.
— А может, когда-нибудь их и не будет, — задумчиво сказал Лют.
Дождь кончился. Светом озарилось небо. Черный лес и черная земля дышали полной грудью. В соседнем шалаше спросонья заплакал ребенок.
— Не плачь, усни, малюта мой, — ласковым тихим голосом заговорила мать, и Беловолод услышал эти слова. Молча поднялся, пошел к себе Лют. Спали, свернувшись в клубок, гонцы. Спали города и веси. Спали язычники и христиане. Спали угры и ляхи, половцы и ромеи. Спали князья и холопы. Спали с венками на головах юные красавицы после веселых хмельных застолий. Спали в застенках верижники с кровавыми рубцами на спинах. Их мучители тоже спали. Кто мог не спать в такую ночь? Только сильно обиженные. Только очень счастливые. Только оборотни. Мог не спать, если верить людской молве, князь полоцкий и киевский Всеслав. Вон серебристо-серое облако мелькнуло над ночными деревьями. Может, это он мчится из Полоцка к Тмутаракани?
«Усни, малюта мой», — все еще звучали в душе тихие ласковые слова. Ему, Беловолоду, никто и никогда не скажет таких слов. Жить ему на земле в печали до самой кончины. Он думал об этом, страдал, не соглашался и наконец заснул.
— Хочешь, покажу водяного, — спросил утром Лют. Глаза улыбчивые, лицо свежее, умытое лесной росой. Беловолод молча глянул на дубовый чурбан, который неподвижным диким вепрем дремал рядом с ним. Лют принес молоток, щипцы, небольшую наковальню, освободил его ногу.
— Веди, — сказал Беловолод.
Солнце начинало окрашивать небосклон в розовый цвет. В поле и на лугу уже давно играли золотые теплые лучи, а здесь, в лесной чащобе, только легкий румянец сиял над деревьями. Лют шел впереди, и солнце представлялось ему Ярилой, синеглазым молодцем на белом коне, в белых одеждах. Едет Ярило по нивам, в одной руке человеческий череп, в другой — пук пшеничных колосьев. Дает Ярило жизнь урожаю, а еще дает мужскую силу, разжигает страсть в человеческом теле.
Беловолод шагал следом за Лютом и скоро почувствовал, как исчезает, уходит неведомо куда ночная тоска.
Все кругом было таким светлым, все обещало яркий солнечный день.
Синей спиной блеснуло меж деревьями озеро. Лесные звери протоптали тропинки в густой траве. Лют уверенно, однако и осторожно, бесшумно вышел по одной из таких тропинок на зеленый мысок, врезавшийся в озерную гладь. Еще шапка белого тумана лежала на неподвижной воде. Утренний ветерок пошевеливал ее, гнал к росшим на противоположном берегу и едва видным отсюда тростникам.
Лют опустился правым коленом на мягкую, прогибающуюся землю. Беловолод присел на корточки рядом с ним. Шептались, блестели под ветром и первыми солнечными лучами камыши. Большая грузная птица поднялась с насиженного места, полетела низко над водой. Беловолод успел заметить, что крылья у нее светло-рыжие.
Вдруг посередине озера вода всколыхнулась и пошла кругами. Может, это крупная рыба ударила хвостом, а может (и Беловолоду так именно и показалось), птица, взлетая, резанула по воде сильным крылом. Не успел он решить, что же это было, как сноп солнечных лучей вырвался из-за леса, рассеял утренний полумрак, вспыхнул золотым пятном на водной глади.
— Видишь? — взволнованно зашептал Лют. — Он выходит из озера… По пояс уже вышел… Волосы синие… Вода стекает по волосам…
Золотое пятно нестерпимо сияло на поверхности озера, а вывалившееся из-за леса солнце посылало туда все новые и новые лучи. Даже больно было смотреть.
— На левом плече у него водоросли, — шептал Лют. — Наверное, топтун-трава… Вода так и льется с волос… Чего-то испугался… Смотрит в нашу сторону… Нырнул под воду… Все… Сегодня больше не покажется… Тебя почуял, христианина…
Солнечное пятно на синей воде вдруг погасло. Беловолод подумал, что это озеро закрыло глаза.
— Они раньше смелее были, — продолжал Лют, поднимаясь на ноги. — Русалки на берег выходили. Леший на самую вершину сосны залезал и там хохотал, аж иголки сыпались. Как начнут, бывало, петь, танцевать, особенно в грозу. — Лют остановился, спросил в упор: — А ты… ты видел водяного?
— Видел, — поколебавшись, неуверенно сказал Беловолод.
— Они попов и черноризцев боятся, так как от них за поприще смердит кадилом и ладаном, а это дух мертвецов. Водяные и русалки любят, чтобы мятой пахло.
Лют шагал рядом с Беловолодом, шагал уверенно и бодро, и счастьем светились его синие глаза, и медовый дух плыл им в лицо с вершин высоких бортевых деревьев.
Всеслав прислал оружие в условленное время. Оставив в лесу детей, женщин и больных, языческая рать двинулась на соединение с воями киевского князя. Конников не было. Шла одна пехота с копьями и рогатинами, с мечами и булавами, держа в руках кожаные и деревянные черные щиты. Казалось, огромный черный уж выползает из хмурого леса в залитую солнцем степь.
Беловолод шел по правую руку от Люта. Ему дали шлем, кожаный шит, широкий нож и боевую секиру.
Слышался собачий лай.
запели язычники, и Беловолод запел вместе с ними. Суровая лесная песня накатывалась на степь.
На условленном месте их уже ждал великий киевский князь Всеслав с дружиной и городским ополчением. Князь крепко сидел на огненно-рыжем жеребце. На нем была кольчуга из толстых кованых колец, из-под кольчуги спускалась до колен красная рубаха. На голову великий князь надел блестящий железный шлем с кольчужной сеткой-бармицей. На поясе у него висел длинный тяжелый меч, освященный еще в Полоцкой Софии. Это был тот самый меч, который вручил князю после его освобождения из поруба Роман.
Белокрас стоял во главе языческой рати. В деснице он сжимал единственное свое оружие — дубовую дубину, вымоченную в туровой и медвежьей крови, высушенную и осмоленную на костре, в котором перед тем сожгли человеческие кости. Наконечником дубины служил остро заточенный зуб из железного камня, упавшего однажды грозовой ночью с неба. Через плечо Белокрас, как и всегда, перекинул рысью шкуру. Это был его щит.
— Будь здоров, воевода! — громко, чтобы все слышали, сказал Всеслав.
Он слез с коня, обнял Белокраса.
— Будь здоров и ты, великий князь киевский, — стараясь быть спокойным, проговорил Белокрас. Но это ему не удавалось, голос выдавал волнение. Слишком ответственное и непростое решение принял он, выводя свою рать из пущи.
— Вместе пойдем? — Всеслав пронзительно глянул на него.
— Да, вместе.
— Вот и хорошо… — Князь легко вскочил на коня, помчался туда, где, сверкая доспехами и мечами, разворачивались конники. Радость распирала ему грудь. Он снова в седле, снова вместе с дружиной ищет такое переменчивое боевое счастье.
В поход Всеслав взял Бориса и Ростислава. Пусть рядом с отцом учатся проливать свою и чужую, вражескую кровь.
Под оглушительные крики всего войска летел Всеслав на коне и вспоминал себя, беловолосого подростка, каким был в далекий день подстяги. Его отец, князь Брячислав, в тот незабываемый день положил перед ним на землю обнаженный меч, посадил сына в седло и провел коня под уздцы перед всей дружиной. Вои кричали «Рубон», гремели мечами о щиты. Всеслав вздрагивал, впивался пальцами в конскую гриву. Пестрая мартовская земля шла кругом. Солнце сжигало на полоцких полях и пригорках снег. В тот день ему вручили оружие, коня и боевую славу.
Беловолод шел рядом с Лютом. Под тысячами ног грозно гудела степь. Сухая пыль поднималась вверх, плыла над людьми, как рыжий лисий хвост. От духоты сохли губы, тек по лицу пот. Стихла песня. Тревожно и жалобно звенело железо. Шуршала сломанная конскими и человеческими ногами трава. Половцев передовые дозоры еще не видели, однако уже по всему чувствовалось, что они недалеко. Надвигалась кровавая сеча, а вместе с нею ко многим из тех, кто молча шел по степи, под жарким солнцем, приближался час смерти. Люди, будь они язычниками или христианами, старались не думать о ней. Каждый надеялся победить и выжить, каждый верил в свою удачу. И в самом деле, почему в этом многотысячном людском потоке половецкая стрела или сабля должны отыскать именно его? Люди верили, что пронесет, а кто не верил, шел молча вместе со всеми и мысленно прощался с жизнью. Тишина повисла над степью, над войском. Казалось, идут тысячи немых, безголосых. Не лают собаки, и даже кони, как бы понимая людей, их чувства, не храпели, не ржали, только нервный блеск в глазах говорил о том, что и они, послушные боевые кони, живут предчувствием битвы.
Редкие облака плыли над степью. Все время от времени поглядывали на них, и почти каждому в их белой толще виделись яркие всполохи.
Беловолод смотрел вперед и сжимал в руке секиру. Его сердце охватывала холодная тоска. Как хорошо было бы сейчас идти среди своих, рядом с Ядрейкой и Романом. Веселый рыболов, наверное, не дал бы и за минуту до смерти затосковать, опечалиться. А у этих поганцев, на кого ни глянь, такие суровые лица. О чем они думают? Начнется сеча, и они, чего доброго, разбегутся, оставив его, Беловолода, под копытами половецкой конницы.
Все шире распахивалась, развертывалась степь. Лазоревая даль казалась пустынной. Ни человека, ни коня. Где они, те половцы? Может, ушли обратно и их теперь не догонишь?
На кургане увидели плосколицего каменного идола. Стоял, положив тонкие руки на пупок, и смотрел туда, откуда всходит солнце. Язычники, как и Беловолод, впервые оказались в степи. Лесных людей поразила бесконечность ничем не закрытого небосклона. Не за что было зацепиться взгляду, и все даже обрадовались, когда увидели идола.
— Как наш Перун, — тихо сказал Лют.
— Перун красивей и сильней, — сразу возразили несколько язычников.
Курган был свежий, только что насыпанный, он еще не порос травой. Наверное, совсем недавно напоролся на вражескую стрелу или умер по старости лет половецкий хан.
Снова над войском повисла тишина, тревожная и настороженная. Чтобы стряхнуть усталость с ног и глаз, язычники запели. И вдруг — точно из-под земли — вылетела из-за кургана половецкая конница, и тысячеротый крик, смяв тишину и песню, обрушился на степь. Это было так неожиданно, что многие начали тереть глаза кулаками — не сон ли приснился?.. Языческая рать в растерянности остановилась. Приподнявшись на стременах, половцы натягивали свои страшные луки. Беловолод едва успел прикрыться щитом.
Шагах в трех от него упал на сухую траву язычник и, корчась от боли, силился двумя руками вытащить из живота стрелу, пока не испустил дух.
— Жарко будет, — весело проговорил Лют. — Хватит работы сегодня моей дубине. Когда злой бываю, семерых убиваю.
Половцы ударили по самому центру языческой рати, там, где шел полк Перуна. Полк Белого Аиста располагался на левом краю, полк Черного Аиста — на правом.
Едва посыпались первые стрелы степняков, как воевода Белокрас дал знак, и полк Перуна расступился, пропуская вперед боевых собак. Это были могучие псы-,волкодавы с кожаными нагрудниками и наспинниками, с бронзовыми колокольчиками на шеях. Перед походом их не кормили, дали только немного подсоленной воды. Голод, жара, половецкая конница, с топотом и криками мчавшаяся по степи, довели собак до бешенства. Молодые парни-поводыри спустили их с поводков, и разъяренные псы с отчаянным лаем бросились навстречу коням. Вот передний — темно-рыжий, поджарый — с налета впился зубами в оскаленную конскую морду. От боли и страха конь грохнулся на колени. Остальные псы последовали за вожаком. Они вырывали из конских ляжек куски мяса, хватали людей за ноги, а тем, кто падал, доставали и до горла.
— Ату! Ату! — кричали язычники.
Засунув пальцы в рот, Лют пронзительно свистнул.
Не боявшиеся смерти четырехногие воины появились неожиданно и ошеломили половцев. Степняки смешались, сбились в огромный клубок, цеплялись друг за друга стременами. На их стороне всегда было преимущество в скорости. Сейчас они потеряли ее, а значит, утратили и преимущество. Воевода Белокрас понял, что момент для решительного удара настал. Он высоко над головой поднял дубину с железным наконечником, потряс ею, и языческие ратники всей силой навалились на половцев.
— Перун! Перун! — загремел боевой клич язычников.
Копья и рогатины искали человеческое тело. Кистени и дубины обрушились на черепа. Беловолод бился рядом с Лютом. Когда половец, замахнувшись, хотел полоснуть Люта кривой саблей, Беловолод предупредил смертельный удар, подставил под руку половцу свою секиру.
Половец ойкнул и свалился с коня. Лют благодарно блеснул ярко-синими глазами, улыбнулся Беловолоду и могучим ударом дубины выбил из седла еще одного степняка. Плечом к плечу двигались они по кровавой земле, среди криков, стонов, проклятий, отчаянного конского ржания, собачьего лая, среди свиста мечей и сабель, выскальзывали из-под яростной вражеской руки, заслонялись щитами, били направо и налево секирой и дубиной, переступали через трупы и только время от времени бросали короткие взгляды через плечо — жив ли еще товарищ, стоит ли он на ногах?..
— Хорошо пошел воевода, — сказал великий князь Всеслав. — Своротил рог Шарукану. Сейчас и мы отрубим ему другой рог.
Он поднял меч. Хрипло затрубили трубы, ударили бубны, выше взвились стяги.
— София и Русь! — закричало городское ополчение киян. Их конница начала охватывать половцев слева, отсекая степняков от подножия кургана.
С нетерпеливым волнением смотрел князь Всеслав на правый фланг своего войска, где стояли полочане и варяги Торда. Огромное облако пыли, поднятое конями и людьми, мешало хорошенько рассмотреть, что там делается. «Ну давай, давай!» — мысленно подгонял он Романа. Очень хотелось великому князю, чтобы полочане, гордость его и слава, и в этой злой сече показали себя.
— Рубон! — покатилось оттуда. — Рубон!
Услышав боевой клич своей родины, Всеслав улыбнулся, ударил коня твердыми каблуками кожаных сапог. Сыновья помчались вслед за отцом.
— Рубон! — радостно закричал Ростислав.
Половцы очутились в мешке. Как отрезанная от своей норы смертельно раненная лиса, кружились они у подножия кургана, бросались то туда, то сюда, но всюду их встречало железо. Пустели колчаны. Валились из обессиленных рук сабли. Тяжело, измученно дышали кони. А русичи наступали, шли напролом со всех сторон. Разъяренный Шарукан бросил в атаку конницу хана Калатана. Приморские куманы с гиком ринулись на копья и мечи русичей. Припав к потной шее скакуна, махая саблей, Калатан несся впереди. В прохладном шатре ждала его Агюль, желанная, небесноокая. «И все-таки, Гиргень, я стал ханом, я!» Все радостно дрожало в нем от сознания своей значимости. Под передними ногами коня Калатан заметил огромного пса с переломленным хребтом. Высунув розовый язык, пес стонал. «Как Гиргенев пардус. Но почему я сегодня так часто вспоминаю старого Гиргеня?» — с беспокойством подумал он, и в этот момент, перескакивая через пса, его конь оступился, сломал ногу и рухнул, а Калатана выбросило из седла. Он летел прямо на русича, сероглазого, русоволосого, сжимавшего в руках красную от крови секиру.
Беловолод не устоял на ногах, упал. Половец был широкоплеч и крепок, от него пахло кизяковым дымом, кислым конским потом.
Размахнуться мечом не было возможности, и они начали душить друг друга. Беловолод видел над собой смугло-желтое лицо, черные обжигающие глаза. Он хотел выхватить из-за пояса нож, но Калатан, навалившись всем телом, не давал ему дыхнуть, лез железными пальцами к горлу. «Нас кони растопчут», — с отчаянием подумал Беловолод и представил, как тяжелые острые копыта врежутся ему в грудь. Это придало ему злости, он напряг силы, так что потемнело в глазах, и разомкнул пальцы, уже сходившиеся на его горле. Половец глухо вскрикнул, оскалил зубы, твердым локтем ударил по лицу.
— Лют! — позвал Беловолод, чувствуя, что приходит конец. Всего несколько мгновений боролись они, а казалось — прошла вечность.
Лют быстро обернулся и опустил дубину на половца.
— Не лезь, жаба, туда, где коней куют! — крикнул он и ринулся дальше.
Калатан испустил дух. Уже когда душа его отлетала от тела, перед глазами встал Гиргень. На какой-то миг показавшись из красного мрака, старый хан хитровато подмигнул Калатану.
Сеча тем временем разгоралась. Та и другая стороны несли потери, но половцев гибло значительно больше. Хан Шарукан видел это и в великой злости бил себя нагайкой по колену. Колено одеревенело, не чувствовало боли, ибо нестерпимая печаль грызла душу — Русь разбила в пух и прах цвет его орды. Наконец половцы не выдержали, рванулись кто куда. Несколько сотен конников, в спешке не разбирая дороги, подались наметом через курган. Идол с удивлением смотрел на перекошенные ужасом и ненавистью людские лица. Куда они все так бесславно убегают? Тот, что лежит под ним, ни разу не показал врагам конский хвост. И — разве можно, ослепнув от страха, топтать могилу единоверца? А степняки беспорядочной гурьбой продолжали мчаться через курган. Чей-то конь ударился широкой грудью об идола, споткнулся, со всего маху грохнулся наземь, подминая под себя седока. За ним — другой, третий. Сзади напирала остальная масса. Страшная сила выбила, вырвала идола из земли, и он лег рядом с лошадьми и всадниками.
— Слава великому князю! Слава Чародею! — кричала вся степь.
В сердце каждого, кто был в сражении, бушевала необыкновенная радость. Кияне и полочане, поганцы и варяги-находники ликовали, что взяли верх в лютой сече. Раненые тянули к князю руки, тоже кричали здравицу. Только мертвые смотрели в небо молча, и уже черные мухи садились на их бледные лица.
Всеслав вместе с сыновьями въехал на курган, где лежал идол, широко взмахнул мечом, поклонился в пояс войску:
— Спасибо вам, отважные вои. Слава вам за мужество ваше. Глянем на тех, кто уже не поднимется с земли, и скажем: идите с миром к дедам-прадедам, расскажите им, что наша земля живет, что есть у нас грозный меч и сильное плечо. Живые, хороните мертвых. И еще вот что я хочу сказать. Я — кривичский князь, полоцкий князь. У нас, кривичей, есть такой обычай — за врагом, который бесславно убегает с нашей земли, мы посылаем погоню, чтобы лютый зверь не дополз до своей норы. Пока не остыли наши мечи, пока жаждет битвы рука — в погоню!
Он поднял на дыбы коня.
— В погоню! — крикнули все, кто слышал князя, и ударили в щиты.
Князь первым пришпорил коня. Верховые помчались следом за ним.
— Ты спас меня, — сказал Беловолод, подходя к Люту и кладя ему руку на плечо.
— А ты меня, — улыбнулся Лют. — Помнишь, как ты свалил секирой степняка?
Начали хоронить мертвых. Поганцы собирали своих, варяги и христиане — своих. Одной смертью умерли они, но разными дорогами пойдут туда, откуда не возвращаются. Своих воевода Белокрас приказал сложить на костер и сжечь. Христиане должны были отвезти мертвых в Киев, отпеть в Софии, а потом предать земле. Для варягов же гробом был челн, на котором по бурливым водам плавал каждый сын далекой северной земли.
На кургане увидели идола. Кто-то из поганцев удивленно крикнул:
— Каменная баба!
Безмолвно лежа на спине, идол смотрел в небо. В его глазах застыла тоска. Набросили ему на шею веревку, потащили к воеводе. Белокрас долго молчал, разглядывая каменное изваяние, потом проговорил:
— Был он кумиром у степняков, но они не смогли защитить его. Отнесите камень в нашу пущу.
Пока Всеслав с конницей преследовал уходившего все дальше и дальше в степь Шарукана, остальные, по обычаю предков постояв день на поле сечи, «на костях», двинулись левобережьем домой. Денница горела над землей, утренняя заря, которую ромеи называют Авророй. Христиане и варяги везли своих погибших. У поганцев мертвых уже не было — дымом пошли в звездное небо.
Победа, добытая общей кровью, сделала всех братьями. Хорошо было идти одной дорогой и чувствовать рядом плечо родного человека. Беловолод видел, как радуется Лют. И все другие поганцы вели себя как дети, — смеялись, много разговаривали, те, что помоложе, даже иногда схватывались друг с другом, вьюнами вертелись на траве и песке. Некоторые дули в свистульки, били в бубны, играли на дудках. Повизгивали собаки. Воевода и тот, казалось, смягчился и шагал впереди рати с довольной улыбкой на лице. Ветер развевал его длинные седые волосы, надувал рысью шкуру на плече.
Но чем глубже втягивались в обжитый земледельческий край, где издревле сидела Русь, где густо лепились вотчины киевских бояр, княжеских людей, тем больше черных ужей проползало между христианами и поганцами. Христиане подняли хоругви с изображением Христа, запели святые псалмы. Все смотрели на бледные суровые лица мертвых, которых они везли с собой, в изголовье каждого ставили свечку. У поганцев же мертвых в обозе не было, люди думали, что их вообще у них не было, и это разъярило их, особенно женщин.
— Перунники идут! Машеки! — неслось отовсюду. — Прочь в болота, антихристы рогатые!
Дети бросались в них грязью, плевали, показывали старому Белокрасу язык. Здесь, в богатых боярских вотчинах рядом с Киевом, уже твердо укоренилась новая вера, и христианами были не только бояре, но и холопы, смерды, ротайные старосты, конюшие и пастухи.
— Булыгу несут, — показывая пальцами на половецкого идола, смеялись женщины и дети, а потом, войдя в раж, с лютой злостью кричали: — Повесьте этот камень на шею старому козлу, который идет впереди вас, и бросьте его в омут!
Воевода слышал все эти насмешки, оскорбительные слова и сурово хмурил брови. Поганская рать тоже все слышала, затихла вдруг, точно воды в рот набрала. Один Лют не выдержал, подбежал к отцу, наливаясь гневом, горячо заговорил:
— Вот как нас встречают! Мы для них — звери! А мы же проливали кровь, за их детей проливали. И после этого ты еще веришь христам? Пошли скорее в лес, пошли в топи, только чтобы не видеть и не слышать всего этого!
Белокрас крепко сжал свою дубину, даже пальцы побелели, сказал, обращаясь к Люту:
— Вон на дороге песок — залепи им уши. Вот репей — сорви и залепи листом глаза. Но иди в Киев. В Киев, понимаешь? Там мы должны услышать слово великого князя Всеслава и слово киевского веча. Всеслав, ты сам читал его пергамент, клялся, что родными детьми Руси будут и христиане и поганцы. Княжеский пергамент я несу с собой. — Он провел сухой загорелой рукой по груди. Там, под белой льняной рубахой, был пергамент, воевода привязал его за шею прочной бечевкой.
— И ты поверил Всеславу? — горько усмехнулся Лют. — Еще там, в нашем лесу, я говорил тебе и говорил всем, что нас обманут, как глупых барсуков. Киеву нужна была наша сила, наша кровь. Перуна же, которому мы поклоняемся и служим, христы давно порубили на дрова. Разве позволят они, чтобы рядом с Софией снова встал Перун? Река не течет назад, отец.
— Я не хочу, чтобы твои будущие дети, а мои внуки, жили в болоте, в трясине, — усталым голосом проговорил Белокрас. — Человек не белка, не залезет в дупло.
— Однако князь и бояре не отдадут тебе и твоим внукам золотые палаты.
— Зачем мне палаты? Я — смерд, — строго посмотрел на сына Белокрас.
— Им и смерд нужен христианин, чтобы их Бога боялся, — горячо продолжал Лют, — Они все одинаково молятся, только не одинаково пьют и едят. Бояре сыты по горло, купаются в меду, а смерд и его дети жуют лебеду.
— Так было и при Перуне, — перебил сына Белокрас.
— Не пойдем в Киев, отец, — начал просить его Лют. — Не хочу я туда идти. — Он резанул себя ладонью по горлу и посмотрел умоляющими глазами.
— Пойдем! — твердо сказал Белокрас.
— Так, может, и ты хочешь стать… христианином? — делая страдальческое лицо, вдруг спросил Лют. Все, кто слышал его слова, онемели.
Белокрас ударил сына дубиной по плечу:
— Шелудивый пес! Так-то ты чтишь своего отца? На колени!
Лют упал на колени, сжался в комок.
— Дети Перуна! — взмахнув дубиной, закричал Белокрас. — Слушайте меня! Никто не скажет, что в сечи мы прятались за чужие спины.
— Никто, — загудели согласные голоса.
— Мы идем в Киев. Великий князь Всеслав обещал нам свою защиту перед вечем и боярами. Хватит жить в норах! Мы не кроты и не полевые мыши. Мы — люди.
— Люди! — закричала поганская рать.
— Правду говорят: в голод намрутся, в войну намаются. Если великий князь солгал, обманул, не будет ему прощения ни на этом свете, ни на том. Не придется ему спокойно спать и вкусно есть, обнимать женщину и гладить дитя. Немочь нападет на него. Вот у меня княжеский пергамент! — Белокрас рванул на груди бечевку, высоко поднял над собой пергамент с печатью.
— Веди! — послышались дружные голоса.
Старый сморщенный язычник с медной серьгой в левом ухе подбежал к Белокрасу, тихо попросил:
— Ты дюже-тка не гневайся, воевода, на Люта, сына своего.
— Что ты там губами шлепаешь? — разозлился Белокрас и, не взглянув на язычника с медной серьгой и на Люта, не по-старчески быстро зашагал вперед. Повеселевшая рать двинулась за ним. Снова в руках у поганцев ожили бубны, свистульки и дудки.
Беловолод подошел к Люту, погладил его по голове. Лют посмотрел глазами, полными слез, встал, молча поплелся за ратью. Они шли рядом, и Беловолод чувствовал, как сердце его наливается нежностью к этому суровому, красивому и честному парню. Он, как и его единоверцы, живет в дремучей пуще, в холоде и голоде, живет подобно траве, которую топчут и косят, однако не изменяет своим богам. Кто дал ему такую силу? Кто ему дал терпение? Легче всего назвать его темным и неразумным, назвать волом, который, находясь в стойле, не хочет поднять голову и глянуть на высокое солнечное небо, видное всем. Но кто такие — все? И кто такой — я? Смог бы я, как этот Лют, пострадать за свою веру, за веру своих отцов? Если бы меня потащили в омут или на горячие угли, устоял или завопил бы, заплакал, отказался от своих святынь, спасая белую кожу и жизнь? Да и есть ли они у меня, те святыни? Я христианин, потому что все вокруг стали христианами. Завтра придут иудеи, и я стану, как и все, иудеем. И буду прославлять иудейство, буду молиться Иегове. Кто же я? Самый верхний, самый легкий слой почвы, который хочет вобрать в себя как можно больше солнца, но очень быстро смывается дождевыми ручьями. Подо мной, под подобными мне лежат валуны. Их мало. Их ищут, чтобы положить в фундаменты княжеских дворцов и святых храмов, зная их прочность. Их разбивают, раскалывают на части, потому что они слишком велики. Огонь и молот обрушивают на них, но напрасно. Великую силу дала им земля, и сила эта неподвластна даже железу.
Вот он шагает рядом со мной, сын лесов, поганец. Кто из нас счастливей — я или он? Служители Церкви в Полоцке, Менске и Киеве говорят, что у таких, как он, слепая душа. Патриарх Иоанн Ксифилин, сидящий в Царьграде, в Ромейской земле, проклинает его. Попы и монахи идут на него с крестом и ладаном. Он — луч вчерашнего солнца, оно уже отгорело и никогда больше не взойдет. Но он, я вижу это в его глазах, счастлив. Трава и вода, земля и ветер, молния и гром, деревья и мох каждый день рассказывают ему о таких тайнах, про которые я никогда не услышу и не узнаю.
— Что ты так на меня смотришь? — удивленно спросил Лют.
Беловолод вздрогнул, растерялся, опустил глаза.
Радостно встречал стольный Киев свое ополчение. Возле Золотых ворот к тысяцкому Кондрату вече подвело белого коня. Под крики и здравицы киян умостился Кондрат в седло и въехал в город.
Языческая рать вошла в Киев через Лядские ворота. Им тоже кричали, но потише и не все. Воевода Белокрас послюнявил палец, разгладил тем пальцем косматые брови, строго глядя перед собой, повел язычников к Софии. И никто не знал, не догадывался, как бьется у него сердце, как распирает жилы кровь. Давно он мечтал вот так войти вместе со своими единоверцами в стольный город, никого не боясь, открыто, средь белого дня. В отличие от Люта он уже понимал, что христиане и их Бог крепко и цепко схватили Русь за горло, как сова хватает мышь-полевку. Князья и бояре, равняясь на ромеев и константинопольских императоров, окончательно и бесповоротно избрали своим Богом Христа. Грозный Перун, которому приносили требы Святослав и Владимир, сделался, сам того не ведая, богом бедных и темных. Когда-то он был с серебряной головой и золотыми усами, но все меньше золота на его усах, и когда-нибудь настанет день (Белокрас с великой тоской и печалью сознавал это), и под носом у Перуна будет расти лишь болотный мох.
«Я пришел, София. Я пришел, ненавистная», — мысленно сказал Белокрас, останавливая свою рать у подножия высокого красивого храма. София гордо смотрела на людей со своей сияющей недосягаемой высоты. Рядом с нею язычник был маленькой песчинкой, ничтожным муравьем. «Куда ты девала моих богов? Зачем ты пришла на мою землю из-за моря? Разве мало тебе было ромеев, латинян?» — «Мало, — будто послышалось ему в ответ. — Я хочу весь белый свет заполнить собой, хочу, чтобы мне поклонялись владыки и рабы». — «Однако, идя широкой и далекой дорогой, хоть одну узенькую тропинку лесную оставь ты моим старым богам…» — «Не оставлю! Ты называешь богами трухлявые колоды, омерзительные гнилушки, которые светятся ночью! — Она, София, засмеялась под облаками. И снова твердо проговорила: — Не оставлю». — «Я умру. — Белокрас еще больше сжался. — Ты же будешь жить долго, но не вечно. В тот день, когда и ты умрешь, вспомни меня, вспомни моего сына Люта, вспомни бедных и голодных, которых твои слуги загнали в болота, в лесные дикие чащобы. Тогда ты узнаешь, что такое слезы». — «Я знаю, — гневно говорит София. — Моих детей, первых христиан, бросали в лапы кровожадных зверей, на костры». — «Почему же ты хочешь наших слез, ты, которая так горько плакала? Ага, я понял! Ты считаешь наши слезы водой, ты уверена, что мы не чувствуем боли, что больно бывает только тебе. И не говори, ничего мне больше не говори. Я не хочу тебя слушать».
Все это время язычники смотрели то на Софию, своего врага, то на старого воеводу. Все понимали, как тяжело сейчас ему, и почувствовали облегчение, когда он, махнув дубиной, сказал:
— Пойдем отсюда!
Как и условлено было с князем Всеславом, Белокрас вывел своих людей за городскую стену, на Подол. Поганская рать остановилась на вечевой площади неподалеку от торжища. Разложили костры, начали думать, чем подкрепиться. Люта, Беловолода и еще несколько человек старый воевода послал купить мяса, хлеба и соли, так как свои припасы подошли к концу.
— А я думал, кияне будут нас медом поить из серебряных корчаг, — смеялся Лют, когда шли на торжище.
— Смотри, как бы они не налили тебе в рот горячей смолы, — мрачно отозвался на шутку один из язычников.
На торжище, как и всегда, было людно и шумно. И здесь случилось неожиданное. К Люту подбежал верткий рыженький человечек, пронзительно глянул своими светло-зелеными глазками и закричал:
— Это закуп боярина Онуфрия, он убежал перед колядами! Я узнал, узнал закупа!
Все обернулись на крик. Смущенный и не на шутку перепуганный Лют очутился в плотном людском кольце. Даже Беловолода оттеснили от него. Гвалт поднялся, крик:
— Гришка снова беглого закупа поймал!
— Уже второго, вот везет!
— Да, за каждого получит по шесть гривен. Глядишь, и коня купит.
Этот ничтожный и ничем не приметный с виду человечек, которого звали Гришкой, был когда-то гончаром. Однако надоело ему крутить гончарный круг, и он заделался переемником. Когда холоп убегает от своего господина, тот на торжище объявляет о беглеце, называя его приметы, и каждый, кто, услышав о беглеце, давал ему хлеб, прятал холопа или показывал дорогу, по которой можно ускользнуть от погони, платил хозяину виру в шесть гривен, как за мертвого раба. Тот же, кто помогал поймать, перенять беглеца, получал от хозяина вознаграждение. В Киеве было немало переемников, которых сытно кормило такое ремесло.
Увидев, как побледнел, растерялся Лют, Беловолод рванулся к нему на помощь. Он схватил рыженького Гришку за воротник, злобно прошептал:
— Пикни хоть слово, убью!
Но эта угроза не смутила переемника. Он и не такое видывал в своей жизни, грязной и скользкой, словно осенняя дорога. Поэтому Гришка завопил еще громче:
— Убивают! Ратуйте, кияне!
Беловолод стукнул его кулаком по подбородку, попытался вместе с Лютом пробиться сквозь человеческую стену — не тут-то было. Чьи-то цепкие руки крепко оплели плечи, вцепились в полу рубахи. Тогда Лют, к которому наконец вернулись подвижность и отвага, крикнул молодому язычнику:
— Беги к воеводе Белокрасу! Зови наших на помощь!
Тот скользнул, как уж, между кричавшими и размахивавшими кулаками людьми, понес язычникам злую новость. Скоро человек сто прибежало вместе с ним на торжище. Кто с дубиной, кто с камнем, кто с голым кулаком. Железное оружие воевода запретил брать.
— Так это же перунники, нехристи! — заорала толпа. — Ах, гады полосатые!
И началось побоище. Среди киян тоже немало было таких, кто молился и Перуну и Христу, кто одним глазом смотрел на Софию, другим, на всякий случай, на пустые замшелые курганы, оставшиеся после идолов, однако сейчас бился за своих, за город, против чужих, против болота. Только и слышались крики и вопли. Гришка с окровавленной рожей пополз по земле. Но и Беловолоду не повезло. Подольский бондарь Яромир, здоровенный черноволосый детина, выплюнув выбитые зубы, стукнул его тяжелой дубовой колотушкой по голове. Земля перевернулась. Будто стоял Беловолод на огромной медвежьей шкуре и вдруг ее сильным резким рывком выдернули из-под ног.
Случилось так, что в это самое время Катера, Ядрейка и Гневный, он же Ефрем, шли на торжище. Каждый из них думал о своем. Катера волновалась за Романа, который вместе с великим князем Всеславом помчался в погоню за половцами. Ей сказал об этом один из дружинников. Ефрем прикидывал, чем угодить, еще больше понравиться молодой боярышне, чтобы через нее, через ее Романа попасть на глаза князю Всеславу и получить таким образом, если удастся, хоть какую-нибудь маленькую власть, потому что без нее, без власти над живыми душами, жизнь его теряла смысл. Так ему казалось по крайней мере. Рыболов мучительно размышлял над тем, как ему вести себя с Гневным, с Ефремом. Но у Ядрейки было доброе, веселое сердце, и, махнув на все рукой, он улыбнулся своим спутникам, заговорил:
— А послушайте-ка, бояре вы мои дорогие, как я с лысиной своей воевал. Хотите? Так слушайте. Осенью, когда прижмут холода, деревья в лесу сбрасывают с себя листья, лысеют, одним словом. Стукнуло мне двадцать солнцеворотов, и я таким дедом стал — волосы начали у меня облетать. И неизвестно от чего — от большого ума или от малой глупости. Хожу словно тот луговой одуванчик. А я же человек живокровный, у меня уже и жена была. И вот я вижу, как эта самая жена морщиться начинает, не нравится ей, что я с голой головой. «Э, — думаю, — обнимай воздух, женщина!» И пошел к иудею. Жил в Менске такой Самуил, умный, — десять моих голов. Рассказал я ему про свою беду, и дал он мне какую-то очень уж вонючую землицу. Мажь, учит, голову каждый день. Что в той землице было, не скажу, бояре вы мои дорогие, но отвар из скорлупы грецких орехов был — это уж точно. Самуил сказал. С конца лета до самой зимы мазал, до филипповок. И вот чувствую — растут!
— Растут? — со смешинкой в голосе спросила Катера, глядя на лысую Ядрейкину голову.
— Растут, бояре вы мои дорогие. Аж трещат. С писком лезут. Один волос другого обгоняет. И что удивительно — и черные, и рыжие лезут. Чувствую даже, как они шевелятся.
Рыболов, увлеченный своим рассказом, умолк. Глаза его вдохновенно горели.
— И что дальше? — не выдержала, поторопила Катера.
— А дальше то… — Ядрейка сморщился, будто бросил на зуб кислющую клюкву, — дальше то, что расти-то они росли, да еще как, но только не на голове. И на руках росли, и на ногах, и на спине, и на животе, а лысина осталась. Побежал я к Самуилу, кричать начал, кулаками махать, а он и говорит: «Ядрейка, Ядрейка, что я могу сделать? У тебя очень хитрые волосы».
Катера засмеялась. Ефрем только для приличия хихикнул, но глаза его оставались холодно-строгими, настороженными.
— Вот так я, бояре вы мои дорогие, чуприну растил, — окончив рассказ, хлопнул себя по лысому темени Ядрейка.
И тут, подойдя к подольскому торжищу, увидели они жестокую схватку киян с поганцами-лесовиками. Некоторые уже лежали на земле, охали. Жены и дети с плачем вели, тащили своих мужей и отцов домой. Однако наиболее горячие головы вырывались из рук родичей, снова как ошалелые бросались в людской водоворот, где взлетали и опускались кулаки, сворачивались набок носы.
— Боже мой, что здесь робится? — воскликнула Катера и вдруг поспешно взяла Ядрейку за руку: — Гляди, гляди — не нашего ли человека потащил вон тот длинноволосый?..
Она не ошиблась. Как раз в этот момент Лют, обхватив обеими руками Беловолода, тяжело продирался сквозь толпу. Светло-русые волосы прилипли ко лбу, а под глазом чернел синяк.
— Беловолод! — пронзительно закричал Ядрейка и ринулся к Люту, — Отдай нашего человека! Он наш, наш!
Лют с недоумением посмотрел на разгневанного толстячка, который неизвестно откуда взялся, облизнул сухие губы и решительно помотал головой:
— Он — наш! — И пошагал дальше.
Ядрейка схватил его за плечо:
— Отдай, говорю тебе, звериный сын, Беловолода! Тут кто-то из поганцев, не долго раздумывая, заехал рыболову под дых кулаком. Ядрейка пошатнулся (в глазах у него закружились маленькие блестящие рыбки) и тяжело осел на песок…
II
Всеслав вернулся из погони. За реку Снопород загнали Шарукана, отбили у него обоз и взяли много всякого добра, половецкого и награбленного половцами во время набега, и — что особенно радовало великого князя — избавили от неволи около тысячи пленных. В большинстве своем это были смерды, захваченные степняками прямо на своих полосах. Среди пленных нашлось и несколько купцов. Их степняки перехватили на Днепре, ладьи сожгли, товар и хозяев товара забрали с собой.
Несчастные измученные люди, которые мысленно уже навеки прощались с родным небом, остолбенели от радости. Потом бросились целовать копыта коням, ноги и руки воям. Страшно было смотреть на их лица — обгоревшие на солнце, опухшие от слез, в полосах от половецких нагаек.
Среди женщин оказалось несколько помешанных. Одна из них увидела в траве тяжелый белый камень, схватила его, прижала к груди, как ребенка, запела тоненьким голоском:
В великокняжеском дворце в Киеве Всеслава ожидало множество новостей, хороших и дурных. Приплыла из Полоцка княгиня Крутослава с сыновьями, со всем двором, с большей частью дружины. В льняном мешке Крутослава привезла кусок желто-коричневого лучистого янтаря, отдала мужу, сказала:
— От бессонья это. Клади под подушку ночью, и сон сразу твои очи закроет. Вижу я, что потемнел лицом, сильно устал ты, князь.
Всеслав крепко поцеловал Крутославу, по-молодому озорно улыбнулся:
— Какой сон, хоть моя, когда ты рядом?
Княгиня зарумянилась, щекой припала к твердому мужнину плечу. И может, впервые почувствовал князь, как быстро бежит время.
Ночью горели над Киевом яркие крупные звезды. Сидя рядом с любимым сыном Ростиславом, смотрел на них из окна княжеского терема Всеслав и говорил задумчиво:
— Переживут они нас с тобой, сын. Всех переживут, кому дадено дыхание. А когда-то же человек был как зверь — ни читать, ни писать, ни слова разумного сказать не умел. Смотрел на них из своей темной пещеры и о чем-то думал. Почаще смотри на звезды, сын, потому что небо — та же книга, и, может, прочитаешь, хоть и не все, мысли людей, живших до тебя.
Приняв киевский престол, Всеслав тотчас же тайно разослал во все стороны верных людей с наказом слушать, что говорят о нем, великом князе. Не только в Киеве — такие люди были и в Чернигове, и в Переяславе. От них-то он и узнал, что только ничтожная горстка бояр сбежала с Изяславом к ляхам, сбежали те, у кого в Киеве и киевских окрестностях не было усадеб. Остальные заперлись в своих вотчинах, берегут свое добро. Приносили верные люди и неприятные новости: шастают повсюду воры и разбойники, жгут, разрушают, грабят. Между ворами есть и смерды, и мастеровые с Подола. Всеслав приказал поймать особенно ретивых и озлобленных. Поймали около двух десятков и на страх другим распяли на воротах и на частоколе боярской усадьбы, которую они собирались огнем и дымом пустить в небо. Прибитые железными гвоздями к бревнам, воры корчились от боли и кричали, что скоро придет их время, что они будут сидеть в хоромах за хлебными столами, пить сладкий мед, а князья и бояре — сохами пахать их землю. «Опалит солнце белые боярские лица, — хрипели, умирая, воры. — Черная земля набьется им под ногти. Боярыни снимут со своих рук и грудей золото и серебро и будут мыть ноги нашим женам». Но в конце концов стихали стоны, хрипы и шепоты, неподвижно сидели в руках и ногах острые железные гвозди, и все ближе подлетало воронье, кружилось, высматривая, выбирая, на какую мертвую голову опуститься.
Брожение и смута нарастали в Киеве, особенно на Подоле. Всеслав приказал ударить в Великое Било, собрать вече. С волнением шел он на это вече. Что крикнут киевские мужи? Как встретят его? Свои люди уже донесли ему о гневе киян, которые увидели струги с полоцкой дружиной, начали судить и рядить, как бывает в таких случаях. «Хочет Всеслав святой Киев превратить в вотчину полочан… Не быть тому!» — возмущались бояре, купцы и мастеровые люди.
Он взошел на дубовый помост, застланный разноцветными попонами, снял шлем, поклонился вечу, поклонился с достоинством и вместе с тем сдержанно, настороженно. Несколько мгновений висела тишина, как тяжелый холодный замок висит на дверях клети. Потом, набрав в грудь побольше воздуха, площадь зашлась криками:
— Хотим тысяцким Луку!
— Вместо пса Коснячки хотим Луку!
— Я не нарушу волю киян, — зычным голосом сказал Всеслав. — Пусть тысяцким будет Лука!
Высокий, ладно скроенный светлобородый Лука взошел на помост, молча стал рядом с великим князем. Всеслав заметил, как от волнения у него дрожит нижняя губа.
— Дай княжий суд!
— Вон тиунов!
И это требование Всеслав принял. Поклонившись вечу, он сказал, что отныне судить их будет сам, и судить по древним обычаям киевских князей.
— Поганцы покалечили христиан на Подоле! — закричало сразу несколько голосов. — Выгони поганцев из города!
Затаив дыхание, все ждали, что скажет на это великий князь. А Всеслав молчал. Он понимал, что требование насчет поганцев — как нож, которым враги еще не однажды будут резать на части его сердце.
— Что же ты молчишь, князь?! — закричали снова.
— Да он и сам поганец!
— Поганец! Поганец!
— Я — христианин, — тихим голосом начал Всеслав, расстегивая воротник рубахи и показывая серебряный крестик на груди. — Терпению учит нас Бог, любви к ближнему учит всех нас. Где ваша любовь, кияне? Где терпение и терпимость? Те, что поклоняются Перуну, вместе с вашим ополчением рубили половцев, вместе проливали кровь. У них есть малые дети и любимые жены. Я обещал ихнему воеводе Белокрасу, что с этого времени христиане и язычники будут жить в Киеве, как братья, как сыны одной земли.
— Вероотступник! Вурдалак! — закричали грозно и гневно все те же недовольные, перебивая его. — Иди обратно в свой Полоцк, в свое болото! Иди, иди!
— Я клялся! Я — князь! — возвысил голос Всеслав, и все, и его сторонники и враги, снова увидели перед собой неутомимого и лютого в сечи воина, меч которого помнила Русь от Ильмень-озера до Дона. Сидел он в порубе, как крот, и многие думали увидеть бледного слабого человечка, настоящего хиляка, а здесь стоит, возвышается над вечевой площадью богатырь с пронзительно-строгими глазами, с открытым загорелым лицом. Щеки потемнели почти до черноты — когда гонялся за половцами, солнце успело не раз поцеловать его… «Так вот он какой, — подумало большинство киян. — Недаром столько говорят про него. Как пчелиному рою нельзя без матки, как стаду пущанских туров нельзя без вожака, так и Киеву нельзя без великого князя. Изяслав хвостом накрылся — сбежал к ляхам, к королю Болеславу, бросил свои города и веси. Половцы чинят разбой, угры вылезают из-за гор, все, у кого есть руки и зубы, идут на Киев. Пусть же этот полочанин будет щитом и мечом Киева!» И — зашумело, закричало вече:
— Слава великому князю!
— Слава Всеславу Брячиславичу!
Он стоял над ними, слушал здравицы и понимал, что сегодня они кричат одно, а завтра могут прокричать совсем другое. Даже камни станут бросать в него. Однако что ты за князь, если в трудные дни не проявляешь твердости.
Он низко поклонился вечу.
После веча Всеслав решил свести вместе воеводу язычников Белокраса и высших святых отцов из клира Софии. Пусть посмотрят друг другу в глаза, может, если повезет, поумнеют, договорятся, как им быть дальше. Но церковники попрятались или сбежали с Изяславом, во всем Киеве нашелся только Феодосий Печерский.
Игумен и воевода встретились в светлице княжеского дворца. Всеслав усадил их за богато накрытый стол, сам начал угощать. Перед трапезой игумен справил очищение от грехов, омочил пальцы, а затем лоб из медной кружки, потом старательно вытер губы и руки расшитым красными крестиками шелковым платочком. Старый Белокрас сидел неподвижно, положив на колени загорелые руки.
— Хотел бы я, достославные мужи, — сказал Всеслав, накладывая им жареной вепрятины, — хотел бы я, чтобы мир и согласие царили в Киеве, чтобы христианин не поднимал меч на язычника и наоборот.
Феодосий и Белокрас одновременно взглянули на него с настороженностью и недоверием.
— Так было при князе Игоре, при княгине Ольге. Христианство и язычество, как две реки, текли рядом под одним небом. Почему не вспомнить добрые обычаи предков? Почему не поучиться у них мудрости и терпению? Дети одной земли не должны перерезать друг другу глотку. Кому не терпится проливать кровь, тому хватит половцев. Что вы скажете на это, достославные мужи?
Всеслав посмотрел на Феодосия и Белокраса. Христианин и язычник молчали. Тень легкой улыбки лежала на тонких губах Феодосия. Князь вспомнил, как выводили его, Всеслава, первый раз из поруба, как метался по светлице юродивый Исакий и красные кресты вспыхивали на его теле. Феодосий назвал тогда Всеслава гнилой ягодой в виноградной грозди, трещиной в христианской стене. Помнит ли игумен тот день?
— Что же вы молчите? — вставая из-за стола, сказал Всеслав. — Неужели мало вам крови, резни?
— Святая вера сама вливается в душу, — наконец заговорил с воодушевлением Феодосий. — Мне очень жалко тех людей, которые не видят светлый Божий луч, а живут со своими детьми во мраке дикости. Что тут сказать? Эти люди — вчерашний день земли. Однако Святая Церковь терпеливо ждет их. Еще не поздно им постучаться в наши двери. Мы широко раскроем их, впустим в святой дом.
Игумен и великий князь ждали, что скажет поганский воевода. Всеслав боялся: вдруг Белокрас начнет кричать, топать ногами, плеваться, но ничего подобного не случилось. Старый мечетник мягко, с чуть заметной улыбкой посмотрел на Феодосия из-под косматых бровей, покачал головой:
— Нам не нужен ваш дом, так как мы сами хорошо умеем строить себе жилье. Мы хотим только одного — жить в мире.
— Христос пришел потому, что его ждали. — Феодосий вскочил из-за стола. — Истерзанный раб лежал на голой земле и мечтал о том, кто склонится над ним и подует на его кровавые рубцы. Это сделал Христос.
— А что сделали Магомет и Будда? Что сделал Иегова? — спокойно спросил Белокрас. — Богов, христианин, очень много, и твой бог, или, как мы зовем его, божок, только вша в море.
— Молчи! — крикнул игумен, но, заметив строгий взгляд великого князя, совладал с собой, сказал со смирением: — Я ношу на своем теле власяницу. Вот она. — Пальцами левой руки от оттянул на шее черную рясу, показал краешек грубой, связанной из конского волоса и каленой проволоки рубахи. — Каждодневно и еженощно она впивается в мою плоть. Это напоминание о страданиях Господних и страданиях человеческих. Наша Святая Церковь молится за всех, кому больно…
— Ты говорил, что вы, служители Церкви, жалеете рабов, — перебил игумена Белокрас и тоже встал из-за стола. — Но почему тогда, скажи мне, рабов с каждым белым днем становится больше? Вы, ты сказал, вытираете людские слезы, однако у печерских монахов есть сельцо со смердами, и не одно сельцо, которое князь Изяслав отписал вам. В лесу вместе со мною живут смерды. Захватив жен и детей, они сбежали к нам, спасаясь от твоих монахов.
Феодосий с ненавистью посмотрел на поганского воеводу.
— Церковь запрещает продавать крещеного челядина купцу-нехристю. Ни жидовин, ни агарянин не могут купить раба на Руси. Того, кто челядь свою томит голодом и ранами, мы караем постом и покаянием. Заботясь о сынах Божьей Церкви, мы печемся о том, что они едят и о чем думают. Вы… все вы, что попрятались в пущах, сыроеды, вы едите мертвечину и грязь. Когда в пищу, приготовленную христианином, упадет сверчок, червяк или жаба, мы творим святую молитву. Когда в колодце кто-нибудь найдет хомяка или мышь, мы выливаем сорок ведер, а колодец окропляем святой водой. Вы же едите и пьете все, что попадется по дороге, поэтому-то и души ваши блуждают в потемках.
— Ты не знаешь, святой отец, что такое голод, — медленно, точно вспоминая что-то и раздумывая, сказал поганский воевода. — Когда у матерей совсем пересыхают груди, когда у стариков вываливаются зубы, когда у малолеток ноги болтаются, как веревочки, и раздуваются животы, человек становится зверем. Ты не ел хлеб, который макают в пепел, ибо нет соли. Ты не жевал лебеду и не грыз сосновую кору.
Всеслав смотрел на них сбоку и думал, что друзьями они не станут никогда, враждовать им до скончания века. Однако что-то же надо делать. Только — что?
Как бы прочитав его мысли, Феодосий усмехнулся и сказал:
— Тебе, полоцкий князь, будет тяжелей, чем нам. Не гневайся, что я не называю тебя великим князем киевским. Не в Святой Софии сажали тебя на престол, а на улице, посреди толпы. Выходит, и почет не тот. Ты хочешь соединить цепь, разорванную навсегда. Остерегайся, чтобы концом этой цепи тебя не ударило по глазам. Не вырывай у пчелы жала, не наступай на хвост гадюке, не смотри орлу в глаза.
— Почему же мне будет тяжелей, чем вам? — строго спросил Всеслав.
— Потому что ты стоишь посередине. Мы стоим каждый на своей стороне, а ты — посередине. Во время драки мы будем бить кулаками и попадать в тебя.
— Кулаками мне не раз до крови разбивали лицо! — вспыхнул Всеслав, подскакивая к игумену. — Научи меня, хитрая лиса, как надо жить, какую сегодня шкуру носить и какую завтра. Ты это хорошо умеешь. Научи меня обманывать друзей, изменять им. Научи меня перерезать глотку вот этому поганцу, который не хочет молиться твоему Богу. Что ж ты молчишь? Научи!
Феодосий побледнел, губы его дрогнули, но проговорил твердо:
— Всех нас учит Бог.
Всеслав посмотрел на него почти с ненавистью. Ноздри раздувались, а пальцы сжимались в кулаки. Однако великий князь сумел побороть себя.
— Иди, игумен, и молись за Киев, — усталым голосом сказал он Феодосию. Высоко держа голову, тот исчез за дверями, даже не посмотрел напоследок на поганского воеводу.
— А ты веди своих людей в княжеское село Берестово. Изяслав сбежал, и оно теперь принадлежит мне. — Всеслав подошел к Белокрасу. — В Берестове будет вам стол и пристанище. Сядете на землю, засеете ее. Что больше человеку надо?
— Ничего больше не надо — покой и хлеб. Ты, великий князь, воюй, а мы будем сеять, — согласился воевода.
В Новгород Всеслав направил Бориса, снарядив для него почти всю полоцкую дружину. Борис не хотел ехать в такую даль, да и киевские красавицы пришлись ему по нраву, и вино, сладкое, искристое, текло бесконечной рекой.
— Поезжай, — строго приказал великий князь. — Прогони оттуда Изяславовых людей, поклонись вечу, возьми на замок Волхов, чтобы урманы с мечом не ходили на нас.
Борис страдальчески сморщился, но перечить отцу побоялся.
Посадником в Переяслав поехал Роман. С собой он взял и Катеру. Они были уже мужем и женой.
— Пейте свой мед в южной степи, — весело глянул Всеслав на Катеру, приведя ее в смущение. — А ты, Роман, головою мне ответишь, если хоть одна половецкая стрела полетит на Киев с твоей стороны.
— Все сделаю, великий князь, — в пояс поклонился Роман. — Не я буду, если не отрублю Шарукану большой палец на деснице, чтобы не смог он натягивать тетиву.
В Чернигове сидел Святослав, который недавно разгромил степняков на Снове. С ним Всеслав старался жить в мире, послал ему богатые подарки.
Как доносили надежные люди, Изяслав все не мог поверить, что он уже не великий князь. Бушует, кричит, по три раза на день бегает к королю Болеславу, а потом пьет вино, много пьет, но ума не теряет — крепкоголовый.
С особенным вниманием следил Всеслав за Галичем и Смоленском. Княжества людные, богатые, будто корнями оплел их Изяслав своими приверженцами — в любой момент можно ожидать оттуда удара…
Незаживающей раной, как и всегда, оставалась степь. Шарукан, собрав новую, еще большую силу, навис над всем днепровским левобережьем. Так уж издавна повелось, что степняки каждый год делали один, а то и несколько набегов. В этом была уже какая-то неизбежность, как обязательно с приходом весны и сырости появляются житные черви в жите. Напрасно в порубежных крепостях-городках вешали над воротами иконы с изображением пророка Ильи, сменившего Перуна. Мчался пророк по небу в огненной колеснице, угрожающе махал калеными стрелами, а половцы, не обращая на него внимания, мчались по земле. У них были свои боги и свои стрелы, такие же страшные, как и небесные.
На вече Всеслав сказал:
— Хватит только обороняться. Игорь заходил за Железные ворота. Святослав уничтожил державу хазаров. Олег брал в осаду Царьград. Кто вы, мужи-кияне? Трусливые перепелки или боевые соколы?
Он стоял на вечевой площади, бросая резкие, гневные слова в лицо вечу. «А ты — аист. Ты белый аист с Рубона, с полоцких лугов, — вдруг услышал он откуда-то шепот. — Никогда и нигде не забывай, кто ты и откуда». Всеслав даже вздрогнул и оглянулся от неожиданности.
Рядом никого не было. Шумело вече. Широкой ладонью отер он с бровей пот, крикнул:
— Сами пойдем на степь! Рассечем ее мечом от Киева до Тмутаракани!
Надумал великий князь пробить щель в половецком стане, вернуть Киеву древний Залозный шлях. Вел этот шлях с правого берега Днепра на левобережье, потом через плавни в днепровской луке к верховьям реки Кальмиус, оттуда — на Дон, в Сурожское море, которое ромеи называют Меатийским болотом, и кончался в Тмутаракани. Назвали его Залозным потому, что шел он «за лозы» — за огромные заросли вербника-осокорника, покрывшие всю днепровскую луку, а еще потому, что возили по нему из Корчева в Киев железо.
В хлопотах, в сборах войска пролетела не одна седмица. Великий груз взвалил Всеслав на свои рамены, однако никому — ни княгине, ни сыновьям — не жаловался. Хотелось ему так все подготовить, так все сделать, чтобы одним сокрушительным ударом достигнуть желанной цели. Знал — если получится, если улыбнется счастье, быть ему киевским князем, сидеть на Горе, ибо только при этом условии гордые поляне смирятся с тем, что стоит над ними полочанин.
Тревожили слухи об Изяславе. Беглец сначала топил свою тоску в вине, но Болеслав Второй, женатый на его племяннице, дочери Святослава Черниговского, быстро отрезвил родича — приказал готовиться к походу на Киев. Ляхи не первый уже раз решали погреть руки на пожаре. Ожидалась грозная рать из-за Буга.
Всеслав очень уставал за день, но ночью, когда ложился на свое ложе, не мог заснуть. Ни макового зернышка сна не было ни в глазах, ни в душе. Тогда он хлопал в ладоши, и молчаливый Агафон, слуга-полочанин, приносил в спальню серебряный рукомойник. Великий князь бросал горсть-другую холодной воды на лицо, приказывал зажечь толстую витую свечу, брался за чтение. Под рукой у него всегда были Псалтырь, Евангелие, послания апостолов и Апокалипсис апостола Иоанна, а также пергамента Прокопия Кесарийского, хроники Малалы и Армотола. Мысленно улетал Всеслав в далекие времена, жалел, что нет рядом сына Ростислава — с ним привык делиться радостью от прочитанного… Ростислав поехал в Новгород, поддавшись на слезные уговоры брата Бориса.
Горела — как бессонное око вечности — свеча. Оплывал желтый воск. Князева душа то замирала, то, казалось, возвышалась над тихой ночной землей. А верные люди писали Изяславу в ляшскую даль, будто узурпатор-полочанин водится с нечистой силой, в палатах киевских князей встречается по ночам с самим Чернобогом. Многих пугал этот необыкновенный поздний свет в окнах княжеского дворца.
Но пришло время — и пришло оно скоро, — когда Всеслав снова вдел ногу в стремя, двинулся в поход.
III
Игумен Феодосий был твердо убежден, что Христос избрал его, чтобы очистить Киев, святой источник, от смердящей грязи поганства. Течение событий, как и движение звезд в небе, благоприятствовало такому убеждению. Клир Софии разбежался, попрятался, один он, Феодосий, остался на виду, хотя и мог бы, как крот, зарыться в печерскую гору. Никого иного, а именно его, Феодосия, полоцкий князь ласковыми словами пригласил на встречу с поганским воеводой. Все это тешило самолюбие. Гордыня не к лицу отшельнику-монаху, Бог сурово карает за нее, однако сладкий червячок нет-нет да и щекотал монашеское сердце.
Когда Всеслав снова пошел на половцев, Феодосий решил действовать. Перво-наперво надо было выгнать из Берестова поганцев. Уже одно то, что жили они рядом с христианами и могли совратить слабые, не закаленные истинной верой души, не давало игумену покоя. Он был человеком, который, как капля, неустанно бьет и бьет в одну точку, если поставит перед собой какую-нибудь цель. Ни железо, ни самый твердый камень-плитняк не выдерживают таких ударов. Став игуменом после мягкого, ушедшего, как улитка, в самого себя Варлама, Феодосий очень горячо взялся за монастырские дела. Число братьев-иноков увеличилось до ста человек. Примером для себя игумен взял жизнь ромейского Студийского монастыря. Каждого из своих братьев он хотел спасти от искушений греховной плоти, свои проповеди произносил тихо, с мольбой, когда же кого изобличал, обвинял — слезы текли из глаз. Часто обходил он кельи, хотел знать, не имеют ли монахи, кроме общих, еще какие-нибудь свои вещи, пищу или одежду. Если находил, то хватал и сразу бросал в огонь. Даже ночью бесшумно бродил игумен по монастырю, слушал у дверей келий, что делает каждый брат. Услышав разговор двоих или троих, сошедшихся в одной келье, стучал в двери жезлом, а утром колол их самыми беспощадными словами. Епитимью же, которой надлежало карать одного, раскладывал, из великой любви к ним, на троих и даже четверых братьев. Не любил игумен серебра и золота, которые ослепляют человека в его земной жизни. Однажды прибился к монахам сапожник, но оказался непостоянным, как весенний ручей, — то истово молился, то исчезал из лавры на несколько седмиц. Вернувшись первый раз, положил все заработанное им к ногам Феодосия. Игумен сильно разгневался, приказал сапожнику бросить серебро в жаркую печь, в пламя. Если же, сказал, не бросит, то не быть ему чернецом. Глотал сапожник тайные слезы при виде того, как горит, улетает к небу вместе с дымом великое богатство.
Из всей братии он особенно уважал и выделял тех, кто раз и навсегда отрезал себя от белого света. Они были как деревья без ветвей и без корней. Один киевский купец, раздав все нажитое, пришел к Феодосию и попросил власяницу. Потом заказал купить ему козла, зарезал его, снял шкуру и натянул эту свежую еще шкуру на власяницу. Семь лет сидел он в пещере длиной в четыре локтя, питаясь через день одной просвиркой, которую ему подавали в оконце. За это время козлиная шкура высохла, превратилась в бубен, через власяницу больно сжимала тело.
Решив дать бой поганцам, Феодосий обул лычницы, надел латаную-перелатаную полотняную рубаху, такие же портки, накинул на плечи черный плащ, взял костыль, вырезанный из дубового корня. Привратник распахнул перед ним ворота и долго стоял, не говоря ни слова, глядя, как он исчезает в сгущающихся вечерних сумерках. Дорога ожидалась неблизкая. Феодосий надумал сходить сначала в вотчину именитого киевского боярина Супруна, с которым дружил когда-то, и уговорить боярина вместе со своими богатыми и воинственными соседями ударить внезапно по Берестову, где обосновались поганцы. Больной зуб надо вырывать с корнем. Он спускался с печерской горы и чувствовал, как обмирает сердце, слабеют ноги. Слабость была во всех членах. Даже пот от немочи-слабости был не соленый, а кисловато-пресный.
Посты и бесконечные моленья иссушили плоть, но дух в ослабевшем теле оставался живым, бодрым, как высокий столб яркого огня.
В дороге начался обложной дождь. Все кругом потемнело, налилось холодом и тоской. Тяжелые, набухшие влагой тучи горбатились над пустым полем. Игумен бодренько взял костыль обеими руками, накинул на него плащ, соорудив небольшой шатерчик. Плащ был длинный, его хватило и на то, чтобы подоткнуть под себя, предохраняя таким образом тело от холода земли. Так и сидел Феодосий под унылый шум дождя посреди темного поля — грибок не грибок, валун не валун, деревце не деревце, а неведомо что. Семья берестовских смердов, как раз в эту непогодь шедшая в Киев, остолбенела, когда натолкнулась на таинственную, непонятную фигуру. Дети заревели от страха. Смерд Путша, закусив нижнюю губу, тоже почувствовал, что у него начинают дрожать колени. Но он совладал с собой, взял оказавшийся под рукой камень и, подкравшись на цыпочках, хотел пустить его в ход, а там будь что будет. К счастью игумена Феодосия, жена Путши оказалась куда более мудрой и рассудительной. «Может, это дедок-полевичок», — тихо сказала она, и смерд Путша опустил камень. Так благодаря вмешательству Всевышнего игумен был спасен… Может быть, от самой смерти.
Только через ночь дотопал Феодосий до загородной усадьбы Супруна. За все это время во рту у него побывала лишь маленькая хлебная корка, размоченная дождем. Пока дознались, что за человек, пока открывали запоры и ворота, игумен успел замерзнуть, как бездомный щенок. Плащ был мокрый, грубый, прилипал к телу. «Холод и мрак на земле», — лязгая зубами, думал игумен.
Но не везде на земле царили холод и мрак. Боярин Супрун, когда его увидел Феодосий, как раз выходил из бани, из большого мраморного корыта, которое за большие деньги ему привезли из Ромейской земли. Боярин был весел, толст, вишневокож от горячей воды. Две красавицы рабыни осторожно и почтительно поддерживали его под руки. Рабыни были такой яркой красоты, что у Феодосия вдруг пересохло в горле.
— Ты ли это? — удивленно воскликнул Супрун, увидев игумена.
Стройненькие пышноволосые рабыни в это время вытирали ему ноги наимягчайшими льняными рушниками. Одна красавица была черноглазая, другая — синеглазая, и обе они, как и их разомлевший после бани господин, были, стыд и срам, голые.
— Я, — ответил Феодосий и отвернулся, ибо нельзя отшельнику мира сего смотреть на греховное женское тело.
А красавицы взяли ножницы, серебряный гребешок, позолоченное зеркало, начали подстригать, причесывать боярину бороду. Борода у него была густая, темно-русая, споро шли в рост у боярина волосы при таком уходе.
Наконец Супруна одели. Глянув на рабынь блестящими маслеными глазами, он отпустил их.
— Так это ты, Феодосий? — еще раз, будто не веря самому себе, переспросил боярин. — Сейчас я прикажу снять с тебя лохмотья, помыть тебя, и мы пойдем пить мед.
— Не надо, — строго сказал игумен. — Золотые портки не спасут душу. Будь умеренным в счастье. Серебро, золото, вино, женщины, слава — всего только мутный сон души. Тот, кто даровал жизнь всему живому, каждый миг следит за нами с неба.
Он истово перекрестился. Супрун перекрестился следом за ним. Давным-давно они дружили, вместе решили принять схиму, запереться от искушений жизни за монастырскими стенами. Твердым оказался один Феодосий. Супруна же отец-боярин силой вывел из монастыря — прислал холопов, те скрутили молодцу веревкой руки, через весь Киев тащили на боярский двор. И сейчас, глядя на худое желтое лицо Феодосия, на его заляпанный грязью плащ, на сплетенные из лозы лапти, Супрун с тайным ужасом думал, что и его могла ждать такая же доля. Однако, спасибо Господу Богу, у него есть дом — полная чаша, есть земли и все, что должно быть на земле, есть нежные рабыни. Он опять торопливо перекрестился, сказал расслабленным голосом — чтобы не подумал строгий игумен, что у бояр не бывает в жизни болячек и страданий:
— Болею, брат. Все равно как кто-то железные когти в хребет запускает.
Феодосий глянул на его сытое розовое лицо, на ухоженную, блестящую от пахучего ромейского масла бороду, гневно проговорил:
— Болеешь и лечишься у волхвов… Да?
— Да. У христианских травников лечусь и у вещунов. — Боярин испуганно заморгал глазами. «Откуда только притащился этот проклятый монах? — с тоской подумал он. — Если бы не эта вонючая тварь, то Малка и Гриппина сейчас бы надели венки и танцевали б передо мною…»
Но это была слишком уж смелая, слишком уж греховная мысль, небесный Вседержитель мог покарать за нее, и поэтому Супрун, отгоняя ее, смиренно сказал:
— Каждый солнцеворот я даю гривны на Святую Церковь и собираюсь, когда согнет, скрутит спину старческая немочь, идти к тебе.
Сведя седые брови, Феодосий прервал:
— Христос учит: кто во имя мое не оставит мать, жену, отца и все самое дорогое для него на свете, тот не нужен мне.
Явились Малка и Гриппина, уже в длинных льняных одеждах, со скромно потупленными глазами, принесли мед, орехи, молоко. Их приход выручил Супруна. Он по-отцовски нежно посмотрел на красавиц, сказал, обращаясь к Феодосию:
— Давай подкрепимся, святой отец, чем Бог послал.
Феодосий со смаком пил теплое молоко и постепенно смягчался сердцем. За окном дождь сменился снегом, все побелело, приобрело более четкие очертания. Было что-то божественное, очищающее душу в этом первом снеге.
Супрун уловил перемену в настроении сурового гостя, поднял кубок с медом. Потом, уже немного захмелев, хитро спросил:
— А что, ежели женский плат вшить иерею в ризу, то может ли иерей молебен служить?
Феодосий погрозил ему пальцем, сказал, вытирая губы:
— Святое Божье дело привело меня к тебе, боярин. Ты знаешь, что злой волею крикунов с Подола поставлен над нами великим князем полоцкий оборотень Всеслав, сидевший в порубе?
Супрун вздохнул, кивнул головой, еще не догадываясь, куда клонит игумен.
— И вот этот самый Всеслав, этот полоцкий полуверок, в дерзости своей и неразумности стал бичом истинной христианской веры. Он мирит поганцев с нами, христианами. Он хочет посадить нас за один стол, хочет, чтобы мы вместе ели один и тот же хлеб.
Глаза у Феодосия гневно засверкали, а по скулам заходили желваки.
— Поганскую орду он поселил в княжеском селе Берестове. Явятся из лесного мрака новые орды. Они опять поставят своих мерзких идолов, а Десятинную церковь и Святую Софию сожгут, зальют смолой, засыплют пеплом. Скажи, разве можно помирить белый день с Глухой слепой ночью? Митрополит в Царьграде. Епископ вместе с Изяславом сидит у ляхов. Кто же оборонит нашу церковь, боярин?
— Мы обороним, — глухо сказал Супрун. Никогда не был он особенно воинственным, старался держаться своей вотчины, тихо дремать в тепле и сытости среди верных челядников и нежных рабынь, а тут загорелся, захотелось показать этому печерскому гонористому кроту, что и он, боярин Супрун, не черепок. Главной своей жизненной обязанностью боярин считал увеличение числа рабов. Причем не в набеги на соседей он ходил, не на торжищах покупал новых холопов, а в прямом смысле был их заботливым отцом — ему рожали их многочисленные рабыни. Трудилось на боярском дворе, на боярском поле немало холопов, очень похожих лицом на своего хозяина. Это сходство, впрочем, не спасало невольников ни от жгучей лозы, ни от голода, ни от глубокой холодной ямы-тюрьмы, в которую их, по приказу отца-боярина, время от времени бросали за излишнее упрямство и непослушание.
— Мы обороним, мы, киевские бояре, — повторил Супрун. — А то, гляди, и мои холопы сбегут к поганцам. Им что та, что другая вера — давали бы каши побольше!
Слова боярина утешили Феодосия. Он сверкнул глазами, горячо проговорил:
— Недаром сказано: будьте послушны, как голуби, но хитры, как змеи. Рабы должны уважать и почитать своих хозяев. На этом держится земная жизнь, а иначе смешается день с ночью и свинья будет нести соловьиные яйца. Святое дело надо делать безотлагательно. Давай, боярин, слать гонцов ко всем старым чадам, пусть острят мечи и седлают коней.
На том и порешили. Обосновавшись в хоромах Супруна, Феодосий торопил, подзуживал всех окрестных бояр, убеждая их, что к сечи все должно быть готово еще до того, как снег-наст и лед-голощек закроют землю. Неизвестно было, когда игумен спал и трапезничал.
И вдруг неожиданное везение снизошло на Феодосия и на бояр. На завтра намечено было выступить, и накануне вечером последний раз все собрались у Супруна. Бояре пили мед, игумен подходил то к одному, то к другому, вдохновляя на святое дело. Его слушали очень внимательно, согласно кивали бородами. И тут вошел в светлицу холоп, очень похожий на Супруна, только худой, заморенный и, несмотря на снег и холодину, босой. Он низко поклонился боярину, сказал сиплым испуганным голосом:
— Там на дворе ждут люди из Берестова.
Супрун выскочил из-за стола, удивленно глянул на всех, кто собрался у него в этот вечер, потом, гневно сведя черные брови, сердитым взглядом уколол холопа:
— Что им надо?
— Они пришли к тебе, светлый боярин, — еще ниже поклонился холоп, очень похожий на Супруна.
Во дворе с группкой поганцев стоял Белокрас. Рысья шкура, как всегда, была перекинута у него через плечо. Снежинки падали на непокрытую длинноволосую голову, и от этого она казалась еще более белой.
— Чего ты хочешь? — не сходя с высокого крыльца, спросил у старого мечетника Супрун.
Дверь оставалась открытой, в светлице все было слышно. Бояре попритихли, навострили уши. Сердце у Феодосия радостно забилось. Лесной тур сам пришел в загородку! Игумен кашлянул и приложил кулак к губам, чтобы скрыть волнение. Только бы не спугнуть, не упустить поганца!
— Приглашай его в светлицу, — шепотом подсказал Супруну.
— Дай, боярин, хлеба нам и нашим детям, — смиренно сказал поганский воевода и тяжело вздохнул. — Нет сил больше терпеть. Малолетки пухнут от недоедания. В лесах мы не сеяли. Будущей весной посеем и отдадим больше, чем взяли.
— А где же великий князь? Почему он вас не накормит? — с издевкой сказал один из бояр и усмехнулся, показывая желтые зубы.
— Великий князь воюет, с седла не слезает, а нам и детям нашим жить надо, — ответил Белокрас.
— Приглашай в светлицу, — снова зашептал игумен. Он боялся, что слово за словом — начнется спор, и неизвестно еще, чем все кончится. Нельзя упускать из рук этих поганцев. Сам Бог привел их как раз вовремя.
Супрун глянул на Белокраса, на свой широкий двор, на дальний лес, видневшийся из-за заснеженного дубового тына, рассудительно сказал:
— Хлеба до будущего урожая, до новины я дам. Заходи, воевода. И люди твои пусть заходят.
Язычники нерешительно поднялись на крыльцо, глядя то на Супруна, то на Белокраса, переступили через порог. В светлице стол ломился от яств. Дымилось горячее мясо, горою лежал хлеб, сыр. Боярские слуги сновали с корчагами, кубками. Когда все сели за стол, Супрун сломал печать на амфоре, налил вина Белокрасу и его спутникам. Бояре тоже взяли в руки кубки.
— Как дети одной земли, выпьем вино согласия, — торжественно сказал Супрун и перекрестился.
Бояре дружно перекрестились следом за ним. Голодные язычники нетерпеливо, с острым блеском в глазах, смотрели на яства, которых, конечно, ни разу не пробовали в своей жизни.
— А вы почему святую молитву не творите? — вдруг спросил боярин Супрун и встал из-за стода. — Только звери начинают жрать, не подняв глаз на лик Господний.
Хотя никакого уговора заранее не было, эти слова явились сигналом и приказом одновременно. Из всех дверей гурьбой высыпали челядники, ринулись на ошеломленных язычников, заломили им руки, свалили на пол. Покатились кубки. Золотисто-красное вино обрызгало, точно кровью, боярский стол. Послышались проклятия, глухие удары, тяжелое сиплое дыхание.
— Старика оставьте здесь, остальных ведите во двор, — приказал челядникам Супрун. Он взял амфору, которая, сохранив равновесие, не упала, удержалась на столе, отпил прямо из горлышка несколько глотков, вытер кулаком усы и радостно произнес: — Попала нечистая сила в наши тенета!
Возбужденные бояре как один повернули головы туда, где стоял поганский воевода. Четверо челядников держали его. Лицо у Белокраса было бледное. Отыскав взглядом игумена Феодосия, схваченный воевода сказал с укором:
— Что это, святой отец?
Феодосий молчал, делал вид, что и сам ничего не понимает.
— Где же Христос? — растягивая слова, проговорил Белокрас и посмотрел на висевшие в углу образа.
— Не мир я пришел принести вам, но меч, — твердым голосом проговорил Супрун. — Так сказал Христос. И он сейчас радуется, что мы поймали тебя, сатана. Или молись на святые образа, или готовься к смерти. Ну! — не подходя близко к воеводе, он взмахнул кулаком.
Белокрас молчал.
В окно бился мягкий снег, казалось, крыло белой птицы трепещет под порывистым ветром.
— Ну? — закричал Супрун и тут же, не дав Белокрасу подумать, приказал челядникам: — В клеть его!
Воеводу потащили в клеть. Супрун и бояре повалили следом. Феодосий остался в горнице. Просветленными глазами посмотрел он на образа, перекрестился, сказал дрогнувшим шепотом:
— Доволен ли ты, Господи? Раны плоти твоей мы заживим слезами врагов твоих.
В это время в боярской клети, которая одновременно была и местом пыток, челядники сорвали с поганского воеводы одежду, связали ему веревкой руки, подвесили к дубовой балке. Он поднялся над землей, как птица, которой резкий встречный ветер заломил назад крылья. К ногам старого мечетника привязали бревно. Палач принес горшок с красными углями, повесил на крюк длинный, из туровой шкуры бич, начал нагревать на углях железные спицы.
Наиболее мягкосердные из бояр — Алфим, Стефан, братья Разумники — не пошли в клеть. Впрочем, Супрун их не неволил. Он приказал принести вина, уселся на лавке, стоявшей вдоль стены, усадил десяток бояр.
Из все существ, живущих на земле, до пыток додумался только человек. Олени во время поединка ранят друг друга рогами, козлы сталкиваются лбами, петухи бьют клювами и когтями. Они, кажется, даже готовы убить соперника. Но весь их бой — короткая яростная вспышка гнева, и не больше. Того, кто показал спину, оставляют в покое. Человек же научился причинять подобным себе медленную безжалостную и нескончаемую боль.
Палач в красном кожаном фартуке вопросительно глянул на боярина Супруна.
— Выпытай у поганца, где они спрятали серебро, — сказал Супрун, попивая вино из кубка. — У них должно быть много серебра. Я сам слыхал об этом.
Палач ударил бичом, ударил со свистом, с оттяжкой. На коже вспыхнул рубец.
— Бей легче, не то он может испустить дух, — приказал боярин.
Снова взвился бич. И снова вспыхнул на коже рубец. Но Белокрас молчал. Только пот выступил у него на висках. Растерянно поглядывая на Супруна, палач подошел к углям, присев на корточки, начал трогать ставшие вишневыми железные спицы. И тут старый мечетник поднял голову и взглянул на него пронзительно и грозно. Палач вдруг обмяк, побледнел, даже пошатнулся, потом неловко сгреб все спицы в корзину, стоявшую неподалеку, открыл двери клети и выбросил корзину. Супрун и бояре онемели от удивления. Не растерялся только Васютка, помощник палача. Он сорвал с себя кожаный фартук, подбежал сзади к Белокрасу и закрыл ему лицо. Палач несколько мгновений стоял как угорелый, потом кровь хлынула ему в лицо, он прикусил губу от стыда перед хозяином и его гостями. В один прыжок преодолел расстояние, отделявшее его от жертвы, легонько вскочил на бревно, привязанное к ее ногам, и сразу же соскочил. Хрустнули старческие кости. Белокрас глухо застонал, заговорил ломким голосом:
— Перун, дай силу… Дай мне молнию в руку, чтобы я спалил их всех…
Завыл на дворе ветер. Мокрым снегом плеснуло в оконце. Бояре вздрогнули. Побледнел и Супрун. Но справился с собой и снова припал к кубку с вином.
— Перун, — корчился под раскаленным железом языческий воевода. — Перун…
— Жги нечестивца, пока не испустит дух! — приказал боярин.
Глава седьмая
И все прошло, а солнце и ныне
Согревает земную грудь.
И на север через пустыни
Снова аисты держат путь.
I
«Где я? Что со мною?» — в отчаянии подумал Беловолод и начал испуганно шарить вокруг себя руками. У него было такое чувство, будто он провалился под глухой лед, в черную колюче-холодную воду. Уже не хватает воздуха, красные искры сыплются из глаз, а выхода нет — голова бьется об лед и пальцы натыкаются на что-то твердое и шершавое. «Не выберусь… Не выплыву…» — страх сковал. Нигде не было никакой зацепки. Руки снова скользнули по чему-то твердому. Подумалось о деревьях-топляках, лежащих на черном речном дне, о сонных рыбах. Но рыбы весной оживут, теплое солнце засияет им через толщу воды, а человеческая плоть сделается тленом, превратится в буро-зеленую слизь, что налипает на подводные коряги и камни. И вдруг Беловолод увидел в густом мраке перед собой маленькую острую точечку света. Он рванулся к ней, ударился обо что-то и открыл глаза.
— Вставай, — нетерпеливо сказал ему Лют, который сидел рядом. — Очень уж долго ты, брате, на том свете гостишь.
— Где я? — спросил Беловолод.
— В княжеском селе Берестове. Всей ратью пришли мы сюда. А ты первый раз с тех пор, как подольский бондарь стукнул тебя дубиной, посмотрел кругом разумным глазом.
— Когда же это было? — никак не мог припомнить Беловолод.
— Четыре дня назад.
— Четыре дня я лежу здесь колодой? — ужаснулся Беловолод.
— Не я же, — казалось, обиделся Лют. — Звал ты во сне какого-то Ядрейку-рыболова, я даже людей посылал в великокняжеский дворец узнать про него.
— А почему во дворец? Разве Ядрейка князь?
— А потому во дворец, что все полоцкие, менские и друцкие вертятся возле князя Всеслава, своего земляка. Все, кроме тебя, а ты уже какой день лежишь, — разозлился Лют. — Однако нет там никакого Ядрейки. Говорят, вместе с полочанами в Переяслав или еще куда-то пошел.
Слушая Люта, Беловолод обеими руками держался за лоб, медленно поворачивал из стороны в сторону голову, точно хотел таким образом избавиться от боли. И правда, немного отпустило. Беловолод встал, шатаясь, походил туда-сюда, спросил:
— А о боярышне Катере ничего не известно тебе и твоим людям?
— Ничего, — глухо сказал Лют. — Голод у нас в Берестове. Отец пошел к боярам еду просить. Еще вчера пошел. И все нет и нет.
Только сейчас Беловолод увидел, каким непомерным страданием наполнены глаза молодого язычника.
— Я не пускал его. — Лют, будто вспомнив что-то, чуть не заплакал. — Разве дадут хоть крошку хлеба голодному ненасытные бояре? Но отец как с ума спятил. Я привел, кричал на меня, в Берестово рать, я скорее сам умру, накормлю людей, если же не дадут ничего, если начнут умирать с голоду дети, возьму острый нож и буду кормить их своим старческим мясом.
— А почему Белокрас не пошел к великому князю? — спросил Беловолод.
— Всеслава нет в Киеве, он сейчас против степняков воюет. Его отговаривали, но он не послушался, пошел в степь. Неужели у вас в Полоцке все такие непоседы?
— Воинственный у нас князь, — тихо проговорил Беловолод. — «Беда делает князя», — говорят наши смерды. А все потому, что поселил Бог кривичей и дреговичей на широкой земной дороге. Как яблоню посадил. Каждый, кто идет мимо, хочет сорвать красное яблоко, ломая ветви.
— Ты веришь в Христа? — перебив Беловолода, вдруг спросил Лют и посмотрел ему в глаза долгим немигающим взглядом. Казалось, на дно души заглянул. — Я верю в Перуна, бога моих пращуров. Но если отец вернется, если он вернется живой и здоровый, если ему дадут хлеб, то — клянусь Перуном, Беловолод! — я склоню голову перед Христом.
Щеки у Люта вспыхнули, он жадно и прерывисто дышал, будто ему не хватало воздуха. «Какой он красивый, — вдруг подумал Беловолод. — Великое горе или великое счастье ждут его — словно небесным сиянием освещено его лицо, словно светлое облако наплывает на его синие глаза… Однако огонь-то пылает у него внутри, а такой огонь не может гореть бесконечно».
— Слышишь крики? — схватил Беловолода за руку Лют и больно сжал ее. — Это отец вернулся!
От оттолкнул Беловолода, точно тот мешал ему, и стремглав выскочил на улицу. Беловолод, как мог, поспешил следом. Невеселое зрелище увидели они. Двое из четверых язычников, ушедших вчера с воеводой Белокрасом, стояли посреди шумной толпы и говорили, оборачиваясь то направо, то налево:
— Великое алкание ждет нас. Бояре не дали хлеба. Горе всем нам. Придите, птицы небесные, напиться крови человеческой.
— Где воевода? — подбежал к ним Лют.
— Воевода Белокрас висит на воротах у боярина Супруна. Огненную вицу войны несут нам бояре. Вскоре их рать будет здесь. Горе нам!
— Отец… — только и выдохнул Лют.
На княжеское село Берестово, где обосновались язычники, со всех сторон двинулась немалая сила. Были здесь конные и пешие, боярские тиуны и холопы.
Вел переемников и всю голытьбу с Подола Гришка. Даже варяга Торда, тоже язычника, умаслили, подговорили пойти на Берестово. «Уничтожим змеиный клубок, и небесная благодать сойдет на нас», — верили те, кто отправился на приступ. Игумен Феодосий сразу же вернулся на печерскую гору и вместе со всей своей черноризной братией денно и нощно творил святые молебны, Ждал добрых вестей.
Межу тем и самое княжеское село не дремало, готовилось отразить приступ. Когда-то от киевского шума ездил сюда отдыхать сам Владимир Святой. Правда, тогда его еще не называли Святым и двести наложниц встречали великого князя в роскошном берестовском дворце. Потом поставили здесь церковь Апостолов, в которой начинал свое восхождение на вершину церковной власти Илларион, первый киевский митрополит. В берестовском дворце Владимир и умер, и бояре, завернув его тело в ковер, не через двери вынесли его тело из опочивальни, а ночью сломали стену, чтобы покойник не нашел назад дорогу с того света.
У Люта под рукой было около двух тысяч человек. Как лису в норе, обложили его в Берестове. Узнав о черном злодействе бояр, о смерти отца, молодой язычник точно с ума сошел — собственноручно поджег церковь Святых Апостолов и, не пожелав уходить из княжеского села, начал готовиться к сече. Перво-наперво язычники облили водой земляной вал, и на морозе он покрылся блестящим скользким льдом. Взрослые и дети собирали где только можно камни, бревна. Оружейники острили копья, мечи, нашивали на щиты новые слои туровой шкуры, ковали наконечники для стрел.
«Мы седлами забросаем бесовские души», — похвалялись боярские конники перед приступом. Однако, увидев высокий, облитый льдом вал, вдруг попритихли, спешились. Пришлось ждать без малого полдня, пока привезут с обозом штурмовые лестницы и железные багры, чтобы было чем цепляться. «София и Русь!» — крикнула боярская рать и бодро полезла на вал, уверенная в успехе. Все были уверены, что только горсточка лесных дикарей обороняет Берестово. «Перун!» — крикнули в ответ язычники, и вниз полетели камни, бревна, загодя приготовленные ледяные глыбы. Женщины и дети неустанно лепили новые снежные шары, обливали их водой и ждали, когда они покроются твердой ледяной коркой. Стрелы пока держали в запасе, потому что их было не так много, а стрела, выпущенная из лука, не возвращается назад, как и человеческое слово.
Боярская рать отхлынула, оставив у подножия вала несколько десятков убитых. Переемнику Гришке, который уже почти добрался до вершины вала, копье угодило в горло, ручьем хлынула кровь, и он умолк навеки. А перед этим, подбадривая своих не очень отважных друзей, Гришка отчаянно махал железной булавой и кричал: «Айда в княжеский дворец! Там антихристы закопали котлы с серебром и драгоценными заморскими каменьями!»
Беловолод стоял на валу рядом с Лютом. Дали ему секиру, которая крепилась к руке кожаной петлей, и он ловкими ударами встречал тех, кто дуром лез на вал.
Одного или двоих свалил с лестницы. Они распластались на льду и, растопырив руки, катились вниз.
Лют, как и всегда, разил врагов своей могучей дубиной.
Беловолод еще чувствовал слабость — крепко хватил его по голове подольский бондарь, — однако, стиснув зубы, почти без передышки махал и махал секирой. Христианин вместе с поганцами дрался не против половцев, а против христиан. Еще несколько седмиц назад сам Беловолод посчитал бы это святотатством, самым страшным грехом, который может совершить человек. Но несколько седмиц назад в его жизни не было Люта, не было мученической смерти воеводы Белокраса, ставшего жертвой боярского вероломства. Казалось, будто у него, у Беловолода, появились новые глаза и уши, новое сердце. И это сердце любило Люта, уже дважды заслонившего его от смерти, любило лесных людей, которых объявили дикими зверями только за то, что они не захотели изменить своим предкам. Так неужели правы те, что наплевали на могилы своих пращуров и отвернулись от них за одно обещание вечной жизни?
Бой между тем набирал силу. Все новые подкрепления подходили к боярской рати, а число язычников уменьшалось — кто падал, сраженный стрелой или копьем, а кто — были и такие, — поняв безвыходность своего положения, прыгал через обгорелые заборолы, просил пощады. Лют собственноручно свалил с ног двух перебежчиков, но дела этим не поправил. Их оказалось больше. Бояре внизу ждали малодушных, не чинили им зла, сгоняли в кучки и делили между собой будущую челядь, говоря: «Бог работу любит…» Больно было смотреть на такое, и Лют скрипел зубами от злости. Скоро его ранило — стрела впилась в левое плечо. Он вырвал ее, приказал найти в княжеском дворце старый пергамент. Когда пергамент нашли и принесли, Лют написал на нем окровавленной стрелой: «По колено в крови стоим в Берестове. Спаси нас, великий князь!» Вызвав самого надежного своего человека, Лют сказал ему, морщась от боли:
— Дня два или три мы еще продержимся, а потом конец всем нам. Разорвут нас на мелкие куски бояре, так как мы до последнего вздоха не выпустим из рук меч. Горько мне, что гибнет дело отца моего, но так хочет Перун. Дикий лес и голое поле оставят нам на этой земле. Палачи-заплечники будут вырезать ремни из нашей кожи. Прошу тебя — скачи через все заборолы, как это делают изменники, обмани бояр, а там — где ползи ужом, где лети соколом в небе, но передай великому князю Всеславу в Киеве мой пергамент. Наши жизни в твоих руках.
Он трижды крепко поцеловал гонца. Тот спрятал пергамент под проволочной кольчугой, подошел к тому месту, где вал был пониже, отбросил прочь от себя копье на виду у бояр, стоявших внизу, и покатился прямо им в руки.
— Еще один сбежал! — с тоской и злостью закричали язычники. Кто-то пустил вслед стрелу. Но, к счастью, не попал.
Ночь опускалась на Берестово. Мороз начал пощипывать живых. Только мертвым и мороз был нипочем. Они лежали на голом снегу, разбитые шлемы свалились с голов, свалились обгоревшие шапки, но тепло и спокойно было головам на белой снежной подушке.
С наступлением темноты стих, сошел на нет бой. И за валом и внизу возле вала вспыхнули костры. Хорошо смотреть на мирный огонь, который никого не жег, просто горел. С мутного неба сыпался сухой снег. Накрывшись кожухом, Беловолод сидел возле костра недалеко от Люта. Язычник стоял, опершись обеими руками на боевую дубину, и неотрывно смотрел на огонь. Языки желтого пламени то взвивались, то опадали вниз, и от этого на лице у Люта все время бегали, двигались тени. И лицо его то смягчалось, делалось почти детским, беспомощным, то наливалось суровостью, и тогда заострялись скулы, а вместо глаз виделись одни, казалось, бездонные черные провалы.
Беловолод вспоминал Менск, Ульяницу, Ядрейку. Становилось грустно, но грусть была не слишком острой, не ранила, как ранят человека горячее железо или осколок стекла. Мягкость была в этой грусти, какая-то особенная тишина.
«Мне хорошо здесь, — глядя на молчаливого Люта, думал Беловолод. — Оказывается, даже средь боя на сердце может опуститься такая благодатная тишина. Скажи мне об этом кто-нибудь раньше, я, наверное, не поверил бы. Но почему мне хорошо здесь и я даже не боюсь или только чуточку боюсь завтрашнего утра и сечи, в которой меня могут убить? Не знаю… Но я пойду вместе с Лютом, вместе со всеми этими людьми до конца, ибо я поверил в их боль, в их надежду. Где добрые люди, там и вера моя».
Ночью Беловолоду приснился синеглазый серебряноволосый ангел. Совсем маленький. Он сидел на облаке, грустно смотрел куда-то вдаль и плакал. «Чего ты плачешь?» — спросил Беловолод. «Я плачу потому, что ты пошел за Перуном, не вперед пошел, а назад», — ответил ангел, и вдруг из его нежного ротика выглянули ужасные клыки, личико из белого сделалось пунцовым. Ангел, точно коршун, бросился с облака на Беловолода, ударил клыками в левую щеку. В ужасе Беловолод проснулся, ничего не понимающими глазами посмотрел вокруг себя. Плыла глухая снежная ночь. Погасли костры. Редкие золотисто-красные угольки еще догорали среди пепла. Лют стоял рядом, напряженно прислушиваясь к тишине. Беловолод провел ладонью по левой щеке. Оказывается, во сне он припал щекой к шершавому суковатому бревну заборолов.
Наутро в боярскую рать приехал чернобородый и громкоголосый иерей, начал крестить язычников-перебежчиков. Вырубили во льду протекавшей неподалеку речушки лунку-купель, неофиты становились на колени, иерей черпал воду маленьким серебряным кубком, каждому лил на голову. Потом всем новоокрещенным дали белую нательную рубаху, медный крестик и один динарий. Когда кончился молебен, снова приступили к штурму.
— Спокойно живется за Божьим щитом, — пел могучим голосом где-то внизу иерей, и его слова прорывались сквозь шум боя. Нельзя было никуда спрятаться от этих слов. Лют видел, как опускаются руки его соратников, застывают лица.
Еще одна большая группа защитников Берестова сдалась в плен. День-другой, и растает языческая рать, как холодный мартовский снег тает под беспощадными лучами солнца. Что тогда ожидает его, Люта? Не будет иерей прыскать ему водой на голову из серебряного кубка, а схватит боярская челядь за руки и за ноги и бросит в речушку под толстый лед — плавай там, поганец, до новой весны.
Беловолод видел, как хмурится, кусает губы Лют. Стало особенно невыносимо, когда слуги боярина Супруна показали надетую на длинный березовый шест голову воеводы Белокраса. Мертвая голова, ощерив в смертельной тоске зубы, медленно проплыла перед оторопелыми защитниками. Лют заплакал от отчаяния и бессилия.
— Не плачь. — Беловолод подошел к нему, обнял. — Разве спасешь плачем себя и нас?
Лют блестящими от слез глазами посмотрел на Беловолода, рукавом кожуха вытер лицо. Снова загремел бой.
Все уже забыли о гонце, прыгнувшем в гущу боярской рати с пергаментом под кольчугой. Предполагали худшее — напоролся бедолага на вражеское копье или струсил и предал, принял крещение и сидит теперь где-нибудь в обозе, издали смотрит на дым и огонь, пожирающий Берестово. Но гонец оказался крепким, закаленным воем. Он прокатился-таки сквозь плотные ряды боярского войска. Под вечер, когда выбился из сил и начал стихать очередной приступ, кто-то удивленно и радостно крикнул:
— Великий князь Всеслав!
Все, кто услыхал этот крик (а услышали его и защитники Берестова, и боярские ратники), опустили мечи и копья, луки и дубины, повернули головы в сторону широкого снежного поля, простиравшегося между Берестовом и Киевом. Черная острозубая стена леса обрамляла его. Все думали увидеть грозную дружину, бурливую людскую реку, а увидели небольшой лубяной возок, запряженный парой коней, да десяток верховых в длинных плащах. В полный рост стоя в возке, великий князь правил конями. На сугробах возок подбрасывало, Всеслав пошатывался, покачивался, но на ногах стоял твердо. Снежинки сверкали на светло-русой его бороде. На великом князе был красный кожух, шитый сухим золотом, вместо пуговиц — горевшие на вечернем солнце драгоценные камни. Широкий меч в серебряных ножнах висел на левом бедре.
— Вурдалак прибежал, — прошелестело между боярами. Но громко это оскорбительное слово не произнес никто. Внезапный страх сковал колени и руки, прилепил языки к небу.
— Остановитесь! — Всеслав, подъехав к залитому кровью валу, вынул меч из ножен, махнул им. — Разойдитесь с миром!
— Вязать его надо, — шептал посиневшими губами Супрун, бегая между боярами. — Когда еще подвернется такое счастье? Мешок на голову — и под лед!
Но охотников броситься на великого князя, свалить его на снег, тем более набросить ему на голову мешок не нашлось. Непонятная сила исходила от Всеслава, и сила эта была выше, могущественней слепой злости.
— Оборотень, вурдалак, — захлебываясь от ненависти, шептал Супрун.
— Святой отец, — обернулся к иерею Всеслав, — не там, где надо, воюет твой крест. Снова вострят сабли степняки. Шарукан, как ненасытная кровожадная гадина, снова выползает из норы.
Бледный иерей слушал великого князя молча. Только пальцы его рук нервно бегали по золотому нагрудному кресту.
Неожиданное появление Всеслава, его слова спасли язычников от неизбежной смерти. Боярская рать сняла осаду, отошла от Берестова. При всей своей ненависти бояре не решились поднять десницу на великого князя, чувствовали, что их же собственная рать, по крайней мере большая ее часть, могла разорвать их на куски. Но, пожалуй, самое главное было в другом.
Всеслав привез щедрый выкуп за поганцев — пятьсот гривен, взятых из великокняжеской казны.
— Где твоя дружина, великий князь? — как только они встретились с глазу на глаз, спросил Лют и засопел, что выражало возмущение и гнев. — Поздно же ты пришел, поздно, поздно!
— Почему поздно? — Всеслав спокойно посмотрел на него, — Радуйся. Я спас тебя и твоих людей. Не явись я, поволокли бы тебя на чембуре.
— Один приехал. — В словах Люта слышался гнев и презрение. — Зачем ты нам один? Бояре отцу моему голову отняли. Почему ты не навалился всей силой на них? Помнишь, как ты помощи просил у нас, когда мы жили в пуще, как клялся?
— Полоцкие князья никогда не были клятвоотступниками, — с достоинством сказал Всеслав. — И не карать я хочу, а мирить. Мирить христиан с язычниками, бояр со смердами. Над всей державой занесена половецкая сабля, а вы перегрызаете друг другу глотки. Опомнитесь!
— Хочешь помирить лису с зайцем? — криво улыбнулся Лют. — Только, боюсь, после этого от зайца одни лапки останутся.
— Живут же, не переводятся и лисы, и зайцы, — строго проговорил Всеслав. — Должны быть и князья и рабы. Нельзя, чтобы пчелиная семья оставалась без матки. Я дам вам землю. Обживайте ее, работайте на ней.
— Не надо нам твоей земли, она насквозь кровавая. Мы пойдем на Припять-реку, — твердо сказал Лют.
Они стояли друг против друга — князь и смерд. Хмурилось небо. Ветер огромными горстями бросал в лицо сухой, колючий снег. Темнело кругом небо. Скоро на землю должна была опуститься ночь, когда в норы, в дупла, в хаты забирается все живое, когда из дремучих чащоб выходят волки-конерезы.
Назавтра Лют повел своих людей из Берестова. Шли молча, повесив на спины щиты, чтобы защитить себя от вероломной вражеской стрелы сзади. Даже дети не плакали. Только снег с тяжелым хрустом оседал под сотнями ног. На поминальных кострах сожгли всех своих мертвых и еще какое-то время стояли и с тоской смотрели на небо. Там, в недосягаемой вышине, плавали клубы густого черного дыма.
Лют боялся засады и погони, хотел как можно скорее вывести свою рать из-под Берестова. Дважды он приказывал разводить костры, но даже рук не погрел возле них — сразу же через мглу, через густой снег шли дальше и дальше. Костры оставались сзади, одиноко горели в темноте, и недреманное око боярского разведчика, наблюдая за ними с какого-нибудь холма, убеждалось, что поганцы отдыхают.
Беловолод шел вместе со всеми. Пути назад у него не было. В густом ельнике, когда все ушли вперед, он снял с шеи нательный бронзовый крестик, повесил на колючую зеленую лапку, а сам пошел, а потом и побежал за поганской ратью, не оглядываясь. Он стал таким, как все.
Наконец после тяжелой, изнурительной дороги пришли на свою старую стоянку, откуда когда-то двинулись по зову Всеслава на половцев. Шалаши были засыпаны снегом. Всюду хозяйничали дикие кабаны — изрыли почти всю площадку. Трех поджарых клыкастых зверей застали врасплох. Лют метнул копье, и оно, пролетев саженей десять, впилось в лохматый теплый бок. Кабан завизжал от боли, ринулся в бурелом, но сил у него хватило только добежать до соседнего болота. Там, истекая кровью, он свалился на кочку. Все очень обрадовались неожиданной добыче.
Посовещавшись со старейшими, Лют решил до весны пересидеть в пуще, а с первыми зелеными листьями, с первым громом двинуться на Припять, подальше от боярских и княжеских глаз. Разложили костры. Принялись очищать от снега, утеплять шалаши. Земля была еще довольно мягкая, и в ней удалось выкопать глубокие ямы.
— На Припяти поставим хаты, — подбадривал людей Лют.
Ища себе пристанище, Беловолод заглянул в небольшой шалашик. И вздрогнул от неожиданности. Незнакомый широколицый человек настороженно смотрел на него из полумрака. Человек стоял, притаившись, возле стены и, казалось, собирался прыгнуть на него. Беловолод отшатнулся, но, приглядевшись, догадался, что никакой это не человек, а половецкий идол, которого поганцы притащили сюда из степи. Правду говорят люди: кожух лежит, а дурак дрожит. Беловолод обрадовался идолу, как будто это был не истукан, а его старый добрый знакомый, с которым немало сиживали за одним столом. Он сел напротив на еловый кругляк, сказал:
— Вот мы и встретились, брате. А ты думал, что я не вернусь, что карачун настигнет меня в Берестове? Конечно, мог бы уже и лежать на поминальном костре, мог стать черным пеплом, да повезло мне, повела жизнь по спасительной дороге. Бездомники мы с тобой теперь. Ты же, наверное, думал, что никогда не оставишь свою степь, свой курган, а смотри, как обернулось — притащили в пущу, и даже никто не знает, какое у тебя лицо. А вместо ясного солнца видишь перед собой пугливые лесные тени. Но погоди — я дам тебе новое имя. Ты будешь у нас Перуном, богом лесных людей.
Беловолод вскочил на ноги — так понравилась ему эта неожиданно пришедшая в голову мысль. Он знает, что ему делать! Он вернет жизнь молчаливому половецкому идолу — так давно просят любимой забытой работы руки!.. Никакой он не вой — он творец, золотарь, всегда был им, и хотя нет сейчас у него ни серебра, ни золота, ни меди, он высечет из камня, из твердого красноватого песчаника Перуна, чтобы древний бог-громовержец еще долго-долго стоял на лесной поляне. Дождь будет хлестать с небес, будет терзать ветер, но сотворенный руками Беловолода Перун никогда не закроет глаз.
Наутро Беловолод попросил Люта, ставшего молодым поганским воеводой, раздобыть ему где-нибудь молоток, рубила, скребки. Разузнав, для чего нужен этот инструмент его новому другу, Лют радостно засмеялся, сказал:
— Хорошо!
Для работы Беловолоду отвели большую теплую землянку, застланную звериными шкурами. Туда же перетащили идола. Беловолод легонько постукивал молотком, старательно тер шершавый камень скребком. Он так увлекся, так отдался работе, что редко выходил из своей землянки. Бушевала в пуще вьюга-завируха, засыпая деревья чуть не по самые ветви, трещал мороз-ядрец, каменели в трухлявых пнях еще с осени свившиеся в клубки ужи и гадюки, жутко выли в морозной дымной мгле волки, а Беловолод не слышал и не видел ничего этого. Его землянку замело сыпучим снегом, только узкая тропинка, как ручеек, вилась к ней — по приказу Люта два раза в день приносили мастеру еду, питье и дрова. Беловолод с утра топил небольшую печь-каменку, перекусывал чего-нибудь на ходу и снова брался за молоток, за рубила и скребки. Во всем этом было наивысшее наслаждение. Казалось, он заново родился на свет, настолько зорким и проницательным был взгляд, твердой и точной рука, отзывчивой и мягкой душа. Утомившись, он ложился на звериные шкуры, а молчаливый идол стоял рядом. Горела толстая витая свечка, воткнутая в длинный турий рог, слабо потрескивали дрова в печке. Пятна желтого трепетного света ложились на идола. Казалось, он сейчас оживет, начнет дышать, подойдет к Беловолоду, наклонится над ним и что-то скажет. Ощущение, что идол вот-вот может ожить, было настолько сильным, острым, что Беловолод не выдерживал и раз за разом бросал на него испытующие взгляды. Когда-то, в далеком детстве в Менске, золотарь Денис говорил ему, Беловолоду, что у каждого человека есть свой ангел-хранитель, который с первого и до последнего человеческого шага в земной жизни неотлучно находится рядом. «Как увидеть мне моего ангела? — допытывался удивленный Беловолод. — Какой он?» Денис ничего не мог сказать, только твердил одно: «Молись!» Однако же так хотелось увидеть необыкновенное! Если верить Денису, а Денис всегда говорил правду, ангел день и ночь находится рядом с ним, Беловолодом. Если он не попадается на глаза, то, значит, находится за спиной, как крылья у птицы. И вот маленький унот, шагая по тропинке где-нибудь над Свислочью, время от времени неожиданно резко оглядывался, чтобы с глазу на глаз встретиться со своим ангелом-хранителем. Но — нет! — нигде никого не было видно — наверное, ангел сразу же, как вихревой светлый ветер, улетал под облака. Только зеленая трава и желтые цветы слабо покачивались то в одну, то в другую сторону, точно их коснулось чье-то прозрачное бесшумное крыло.
Когда стихли февральские метели, явился в землянку с едой и питьем маленький человечек. С почтением и страхом глянул на идола, сморщил в мучительном раздумье лобик, спросил:
— А почему ты, человече, к нам пришел? Разве плохо тебе было жить у Бога за пазухой?
— Плохо, — только и ответил Беловолод. Не понравился ему этот бледнолобый — на лице смирение и покорность, а глазки жадные, пристальные и какие-то неподвижные, как две капли бурой болотной воды.
Постепенно степной идол превратился в поганского бога. Угрожающе смотрели из-под крылатых бровей пронзительные глаза, правая рука держала молнии, прижимая их к груди. Широкий и плоский нос стал тоньше. Во всей фигуре бога чувствовались величие и сила.
Чем дальше двигалась работа, тем больше слабел Беловолод. Всю зиму не вылезал из своей землянки, и однажды началось такое головокружение, что в глазах запрыгали зеленые искры, и он вынужден был ухватиться за крюк в стене, чтобы удержаться на ногах. Надо было выбираться на свежий воздух. Через силу донесли его непослушные ноги до низкой двери, хотел открыть ее, но не смог. Тогда он нажал плечом, но и это не помогло, дверь не поддавалась, наверное, за ночь замело снегом. Беловолод опустился на колени, навалился всем телом, начал протискиваться в образовавшуюся щель. Обессиленный, с ободранными руками, выполз он наконец во двор. Стоял яркий солнечный день. Кора на деревьях уже потемнела, в ветвях слышался еле уловимый шум. Значит, скоро весна. А в следах, оставленных ночью на снегу пугливой дикой козочкой, блестят горошины воды.
Беловолод прислонился плечом к сосне, закрыл глаза. Могучие деревья, еще полусонные после долгой зимы, чуть заметно покачивались. Это набирала в них весенний разгон кровь-живица, тоненькими ниточками-струйками текла по еще холодным, но с каждым часом все более оживающим жилам.
Вдруг недалеко в пуще Беловолод увидел кучку людей. Это были не поганцы-язычники, поганцев, их одежду, обычаи, даже походку он уже хорошо знал. Шли мужчины, человек пятнадцать — двадцать. Впереди, держа в руке заостренную на конце палку, бодро вышагивал худой чернявый человек с длинными тонкими усами. Не замечая Беловолода, незнакомцы шли прямо на то дерево, у которого он стоял.
«Гневный!» — Беловолод даже присел от неожиданности. Комочек снега от резкого движения упал на шею, обжег холодом. Сразу вспомнился лес над Свислочью, вспомнились рахманы, подземелье, настороженное сопение в беспросветной темноте. «Снова задурил людям голову и ведет за собой новых рабов. А от боярышни Катеры, наверное, просто удрал…»
Их взгляды встретились. Гневный остановился, на лице его вспыхнуло удивление.
— Снова ты, — сказал Гневный.
— Снова я, — тихо проговорил Беловолод и вцепился пальцами в сосновую кору, чтобы не упасть. — Снова, Ефрем, душа твоя звериной шерстью заросла. Отпусти людей. Пусть возвращаются назад.
Гневный оглянулся и, не обнаружив для себя никакой опасности, медленно поднял палку.
— Замолчи, а иначе я проломлю тебе голову!
Потом приказал своим спутникам:
— Привяжите его веревкой к сосне, а сами пойдем дальше.
Кусая от бессилья губы, Беловолод говорил будущим рахманам, которые старательно исполняли приказ Гневного:
— Не идите вы за этим зверем. Он высосет из вас все соки. Возвращайтесь домой.
— Из меня боярин Анисим уже все, что только можно, высосал, — ровным голосом проговорил один из тех, что обматывали Беловолода веревкой. — Ничего я, брате, уже не боюсь после боярской ласки. Каждый выбирает, что ему больше по губе.
Гневный стоял в нескольких шагах, усмехался. Беловолод хотел крикнуть, позвать на помощь кого-нибудь из поганцев. Вероятнее всего, прибежал бы сам Лют… Но посмотрел на обветренные бескровные лица тех, что пошли за Гневным, увидел их измученные глаза и опустил голову.
Наконец наступил долгожданный день, когда Перуна под выкрики поганцев вытащили на белый свет из тесной землянки, поставили на холме, у подножия которого шумела быстрая лесная речушка. В лесу, в затишках, еще лежал грязно-серый снег, пропитанный полой водой. Темные слоистые тучи комкал ветер. Водяная пыль сеялась с неба. И вдруг загремело вверху. Казалось, кто-то сдвинул с места тяжелый камень. Поганцы попадали на колени. Только Беловолод стоял с непокрытой головой, и пряди русых волос падали ему на глаза, мешали смотреть. Этот ранний гром, гром на голый лес, обещал пустые сусеки и голодные животы, но был вместе с тем и добрым знаком того, что небо заметило нового идола и он понравился ему.
— Так это же наш Лют, — вдруг в наступившей тишине прошептал бледнолобый язычник. Все вздрогнули. И все посмотрели на Люта, потом на Перуна.
II
Ломался на реках лед. Гремело на Днепре у Киева. Гремело на Припяти и на Десне. Черные тучи, сея мокрый снег и дождь, пролетали над прудами и лугами, над городами и весями. Иногда ветер задирал край огромной тучи, и взгляду открывалось такой неожиданной, такой манящей голубизны небо, что становилось весело.
Уже не первую ночь не спалось Всеславу в великокняжеском дворце. Со свечкой в руках медленно ходил он из светлицы в светлицу, из покоя в покой и думал, думал… Он понимал, что в Киеве ему не удержаться. Все были против него: Изяслав и ляхи, бояре и священники, половцы и христиане, смерды и поганцы. Его даже удивляло, что врагов у него завелось, как блох у бездомной собаки. Кажется же, все делал, чтобы только залечить болячки стольного Киева и киян: хлеб раздавал из великокняжеских житниц, прогнал тиунов-лихоимцев и установил княжеский суд, выкупил в Корсуни у ромеев семь тысяч пленных русичей, старался примирить поганцев-перунников с христианами. Не щадя сил склеивал, собирал по кусочку стеклянный сосуд, однако стоило только на миг отнять от него руку, и он снова рассыпался на осколки.
Скверные вести привозили утомленные долгой дорогой гонцы из Новгорода и Переяслава. Борис в Новгороде так и не смог поладить с вечем, с боярами. Выгнали его из детинца, он сел в Городище на Волхове и каждый день заканчивал тем, что пьяным оком смотрел на пустое дно очередной амфоры с ромейским вином. Посадник Роман в Переяславе держал город в железной руке. Но — доносят Всеславу — теснят его из степи половцы, не давая ни дня передышки. Половецкая стрела однажды уже впивалась в выю отважного посадника.
Когда еще лежал в степи глубокий плотный снег, Всеслав поставил половину своей дружины и варягов Торда на лыжи, сам спешился, тоже стал на лыжи и с этой силой неожиданно ударил по шатрам Шарукана. Невиданный переполох подняли, много захватили дорогих попон, жемчуга и серебра, большой полон пригнали в Киев. Но хребет хану так и не сломали.
Тайно от всех приходил ночью в великокняжеский дворец ромей Тарханиот. Снова звал русичей на войну с сельджуками, обещая золотые горы, но Всеслав отказался, твердо ответил, что свой меч и свое копье за край земли Киевской не понесет. Проглотил льстивый ромей обиду, преподнес великому князю серебряную чашу с милиарисиями, а назавтра прислал к великокняжескому столу заморские сладкие плоды, в которых каждое зернышко виднелось в середине, точно были эти плоды стеклянными. Не удержался поваренок-малолеток, откусил кусочек и со страшным хрипением свалился на пол, лицо сразу почернело. Всеслав приказал отыскать кровавого татя и, содрав с него кожу, бросить в кадку с рассолом. Но Тарханиот как сквозь землю провалился. Вместо него приволокли гридни толстого безволосого и безголосого человечка из тех, что за поприще обходят женщин. Человечек назвался Арсением, он упал на колени перед Всеславом, и мокрые толстые губы заползали по княжеской руке. Всеслав с отвращением вырвал свою руку, приказал гридням бить ромея палками, а потом отпустить — пусть идет куда хочет.
И еще один неожиданный гость объявился в Киеве. Нунций папы римского Григория. Был он красив, высок, держал в смуглых руках четки, бусинки для которых вытачивали из маслиновых косточек, а привезли те маслины паломники из святой Палестины. Ехал нунций в Киев через ляшскую землю, видел в Кракове решительного Изяслава. У бывшего великого князя, видно по всему, прошла зимняя спячка, и он собирал полки, сзывал наемников, чтобы кинуть их на Русь, как только подсохнут дороги. «Вода закипит в колодцах, когда я приду», — грозился, по словам нунция, Изяслав.
— Я не пугливый, — сказал, угощая гостя, Всеслав. — Поле и меч решат, кто из нас великий князь. А за кого вы, фрязи?
От ответа на такой вопрос красивый нунций увильнул, проговорил, скромно подняв очи горе:
— Самые спелые яблоки остаются птицам. Они их расклевывают, и сладкий сок течет на землю.
Он влажными черными глазами посмотрел на Всеслава.
— Я — кислое яблоко, — улыбнувшись, сказал Всеслав. — Даже горькое. И знаешь, святой отец, почему? Земля, которая меня родила, дала мне такой вкус.
— Суровая земля, — нахмурился нунций.
— Суровая, — согласился Всеслав. — Но добрая. Добрая, как мать, что когда-то пела колыбельную. Так за кого же вы, фрязи?
— Я не буду обманывать тебя, великий князь, — вспыхнул нунций. — Мы станем за короля ляхов Болеслава и за его союзника Изяслава. Почему? Потому что ляхи — верные дети римской апостольской церкви, а Киев, как и твой Полоцк, великий князь, поверил учению византийских лжепастырей. Жалко, что папа Лев Девятый оказался плохим рулевым, позволил разломиться на две части христианскому кораблю.
Он помолчал немного, внимательно посмотрел в глаза Всеславу:
— Но мы в Риме слышали, что ты, великий князь, ищешь свою веру. Не византийскую, не римскую, а свою. Это правда?
— Длинные же уши у Рима, — усмехнулся Всеслав. — Даже до Киева дотянулись.
— Если это так, — продолжал нунций, — покайся в смертных грехах, денно и нощно моли Христа, чтобы простил тебя. Все в этой и небесной жизни предопределено раз и навсегда.
— Но пришел Магомет и не перед Христом пал на колени, а нашел в аравийских песках своего Аллаха, — заметил Всеслав.
— Лжеучение, — нунций широко перекрестился. — Лжеучение. Но не будем об этом. Святые римские кардиналы, а я их верный слуга, приказали сказать тебе, что со своей высоты ори видят не только Болеслава Ляшского, но и Всеслава Киевского и Полоцкого. Привяжи Киев к римской колеснице — и из рук самого папы, наместника Бога на земле, получишь королевскую корону.
Нунций встал из-за стола. Встал и великий князь.
— Что же передать святому престолу? — то бледнея, то краснея, сказал нунций.
— Киев не конь — его не привяжешь, — улыбнулся Всеслав.
Глаза у нунция сузились.
— Memento mогі, князь. Помни о смерти.
— Memento vіvеге. Помни, что живешь, — тихо, однако твердо проговорил Всеслав.
Нунций сразу же выехал из Киева. Он снова был красив, улыбка не сходила с его лица. На прощание Всеслав подарил ему три воза воска. На светло-желтых камнях было написано: «Се товар Божий».
Весть о том, что поганцы во главе с Лютым покинули обжитые места и ушли на реку Припять, сначала обескуражила, а потом разгневала Всеслава. Предательство, низкую измену учуял в этом великий князь. Разве не помогал он им? Разве не давал покой и землю, чтоб хлеб сеяли, детей рожали? Опять же — от боярского гнева защитил, можно сказать, со смертного креста снял. Но плюнули на все, убежали в диколесье, подальше от Киева. Там, известное дело, — каждый кустик ночевать пустит. А как же быть с землей дедовской и прадедовской, с Русью? Кто хранить, кто защищать ее будет? «Земле кланяйся ниже, будешь к хлебу ближе». Ведь именно от Люта, от молодого поганского воеводы, впервые услыхал эти слова Всеслав. И вот, бросив сохи и серпы, забились в лесные дебри.
Почернев от гнева, сидел великий князь в тиунской, там, где застала его весть о бегстве Люта. Швырнул на стол шапку, мял рукой мокрую от дождя бороду. Когда ж снова потянулся за шапкой, выскочила из-под нее крохотная козявочка (ее глазом заметишь). Со скоростью необыкновенной бросилась эта никчемная тварь спасаться, прятаться, искать убежище на златотканой скатерти, которой был застлан стол. Отвращение, омерзение и дрожь охватили великого князя. Он ударил козявку шапкой, смахнул ее на пол, с ожесточением начал топтать, будто был это какой-нибудь ужасный аспид, враг рода человеческого. Вспомнилось, как однажды еще в отрочестве заночевал на сеновале у смердов, спал на какой-то дерюге и вот такая же ничтожная тварь заползла в ухо, целое утро там копошилась. Чуть умом не тронулся, пока догадались горячего воску и меду плеснуть в ухо.
Поддавшись гневу, послал Всеслав часть дружины вдогонку за поганцами. Рассуждал примерно так: нет Божьего повеления на то, чтобы хлебосей, кормитель и поитель державы, убегал с поля. Что будет, если все рыбы уплывут из державы? А если все птицы, все шмели и пчелы покинут ее?
Дружина конечно же никого не догнала, ибо нельзя догнать ветер. Но чтобы как-нибудь оправдаться перед великим князем, привели дружинники с собой в Киев седоволосого согбенного старика.
— Колдун, — сказали про него Всеславу. — Твою жизнь замышлял он укоротить, великий князь.
— Кто ты? — строго спросил у старика Всеслав.
Тот смело, с вызовом ответил:
— Человек.
— Это я вижу. — Всеслав начал наливаться гневом. — Что против меня хотел делать?
Старик молчал. Потом задумчиво, медлительно промолвил:
— А ты впрямь — оборотень. Три души в твоем теле вижу. Одна — светлая, другая — темная, третья — как черный деготь.
Дружинники потянулись к мечам, но великий князь взмахом руки остановил их.
— Говори, — приказал старику.
— И злой ты, — продолжал тот. — Но это уж все такое ваше княжье семя.
— А ты из какого семени? — Успокаиваясь, Всеслав глядел старику прямо в глаза.
— Я из смердов. Наша доля — в конце поля.
— Из смердов? А разве я, князь, враг смерду?
— Враг, — бесстрашно ответил старик. — Как волк овце, как ястреб курице. Враг, хотя ты и притворяешься добрым.
— Но подумай, зачем мне быть врагом смерду? Без него же, без его хлеба, я пропал. Зачем мне уничтожать смерда, а значит, и свой хлеб?
Всеслав старался говорить как можно убедительней, даже встал и подошел вплотную к старику, даже руку положил на его сухое узкое плечо. Почувствовал, как вздрогнул тот и чуточку покачнулся. Но облизнул потрескавшиеся губы и опять твердо сказал великому князю:
— Ты — враг.
Дружинники возмущенно зашумели. Старший дозорный, который привел старика, низко поклонился Всеславу.
— Позволь слово молвить, великий князь. Это, — показал пальцем на старика, — колдун. Мы его в шалаше взяли, на старом поганском капище. Хотел спрятаться, в звериную нору полез, но не удалось. Допросил я смердов, которые знают его, и все в один голос сказали, что он бывший скоморох, похвалялся своим знакомством с самим Чернобогом. А еще говорил, что нить твоей жизни, — тут дружинник опять согнулся в поклоне, — в его руках и что ты испустишь дух, умрешь через две седмицы, когда он вобьет в твое сердце последний гвоздь.
— Гвоздь? В мое сердце? — удивился Всеслав. — Какой гвоздь? — Он недоуменно посмотрел на седоголового старика, на старшего дружинника.
— А вот что мы нашли у него в шалаше, — понизив голос, сказал старший дружинник, достал из своей седельной сумы и протянул великому князю небольшого, вырезанного из куска красноватого дерева, идола.
Всеслав взял в руки это странное творение, принялся внимательно рассматривать его.
— Он, и все допрошенные смерды подтвердили это, называл идола… — старший дружинник испуганно икнул, помедлил, — полоцким князем Всеславом. Каждую ночь, когда на небо всплывала луна, он забивал по одному гвоздику в идола, только по одному. Сначала забил в ноги, потом — в руки, в живот, в голову…
Старший дружинник умолк.
— И что же дальше? — спросил Всеслав, продолжая вертеть в руках густо утыканного гвоздями идола.
— Он похвалялся смердам, что стал господином твоей жизни, твоего, великий князь, здоровья. Я, говорил он, вобью последний, самый острый гвоздь в княжеское сердце, вобью, когда ухнет глухой ночью лесной филин, и Всеслав мгновенно умрет. Вот что он говорил.
Старший дружинник даже вспотел, рассказывая. Он тщательно вытер кулаком пот со лба и щек, преданно посмотрел на Всеслава. Наступила тишина.
— Князь, прикажи — и мы гвоздями приколотим этого старого упыря к осине! — закричали дружинники. — Прикажи, великий князь!
— Ты христианин? — спросил у старика Всеслав.
Старик отрицательно покачал головой.
— Ты и впрямь — колдун? — продолжал выпытывать великий князь.
Глаза у старика заблестели. Он тряхнул своей седой гривой, сказал на диво звонким голосом:
— Я знаю то, чего не знаете все вы вместе. Вы знаете, что у человека течет по жилам красная кровь. А я знаю, что у травы и лесного дерева кровь зеленая, белая и черная. Вы слышали голос ночной звезды? А я слышал, и звезда садилась мне на плечо.
— Хватит, — остановил его Всеслав. — Мы не хотим знать того, что знаешь ты. Идола, сделанного тобой, я прикажу бросить в огонь, и все мои хвори сгорят в том огне. Скажи мне только: знал ли ты поганского воеводу Белокраса?
— Знал, — ответил старый колдун. — Его твои бояре убили.
Всеслав вздрогнул, внимательно посмотрел на него, сказал:
— А теперь иди.
— Ты отпускаешь меня? — удивился старик.
— Отпускаю. Тебе же сегодняшней ночью должна сесть на плечо звезда. Не правда ли? Иди в свой шалаш.
Старик, все еще не веря, сделал несколько нерешительных шагов, лицо его потемнело, щеки и губы задергались. Не выдержав, он обернулся, спросил охрипшим голосом:
— Скажи, великий князь, болели у тебя в последние дни руки и ноги?
— Нет, — усмехнувшись, ответил Всеслав.
— Не может быть. — Старик даже присел. — А спина? Скажи, спина у тебя болела?
— Нет, — снова разочаровал его великий князь.
— Когда ты умрешь, все колокола на церквах зазвонят сами собой, — только и сказал седоволосый колдун и, понурив голову, поплелся с княжьего двора. Дружинники едва сдерживали себя, глядя ему вслед. Но князь приказал не трогать его, и они только сжимали и разжимали кулаки. Все же старший дозорный не выдержал — когда Всеслав уже забыл о колдуне, он шепнул своим товарищам, те вскочили на коней и где-то на людном Подоле догнали старика. Тот покупал у гончара кувшин. Косточками пальцев стучал по нему, потом быстренько подносил к заросшему сивым волосом уху и, зажмурив глаза, прислушивался.
Один из дружинников поехал прямо на него, зацепил стременем. Старик упал. Кувшин треснул и развалился на куски.
— Что ты делаешь? — молодым голосом завопил старик, вскакивая на ноги.
— А что я делаю? — усмехнулся дружинник. — Это ты, старое колесо, напился пьяным и цепляешься за чужие стремена. И не смотри, не смотри на меня волчьим глазом!
В это время подскочил на коне его напарник, со всего размаху ударил колдуна по голове железным кистенем. Отчаянно гикнув, дружинники рванулись через толпу, только их и видели.
А Всеслава, обычно сдержанного, умеющего владеть собой, распирала злоба против поганцев. Он отпустил старого колдуна, чтобы показать всем, в том числе и себе, что нисколько не боится всех этих шепотников-чернокнижников, но он не забыл, хорошо запомнил то, что старик не был христианином и, следовательно, был поганцем. «Я отомщу им за измену», — мысленно поклялся он. В тот же день он отдал строжайший приказ дружине осмотреть окрестности Киева, отыскать в укромных местах, на курганах и в пущах идолов, деревянных, глиняных и каменных, и на арканах свезти их в одну кучу, чтобы предать карающему огню.
Узнав об этом, игумен Феодосий возликовал и отслужил благодарственный молебен. Радость великая была в Печерском монастыре.
— Вернулся блудный сын под крышу родительского дома, — прочувствованно сказал своим приближенным Феодосий, имея в виду князя Всеслава и Христианскую церковь.
Через несколько дней на одном из киевских пустырей, что остался после недавнего бунта и пожара, поднялась огромная куча идолов. Все, кто желал, приходили и плевали на них. Венчал кучу идол, вырезанный из твердого красноватого песчаника. Был он как живой, и казалось, вот-вот гневно закричит на своих обидчиков. Нашли этого истукана в лесной чаще, недалеко от того места, где стоял со своим поганским воинством Лют.
Забросали кучу мусором, облили смолой и подожгли. Пламя разгоралось неохотно, но прилетел из-за Днепра свежий ветер, закружил, рванул, поднял искры, и сразу затрещали сухие бревна, которыми и были идолы, и началось среди них от сильного огня движение.
— Ага, завертелись, как черти в аду! — весело закричали дружинники.
В это время бросился перед Всеславом на колени подольский бондарь Яромир, закричал:
— Прошу великокняжеского суда!
— Встань и скажи, о чем просишь, — велел Всеслав.
Бондарь встал, и было видно, как он весь дрожит, как стучат у него зубы.
— Великий князь, покарай моего соседа, сыромятника Евстафия, — быстро заговорил он. — Покарай так, чтобы он и на том свете вопил от страха и боли.
— Говори короче, — нахмурил брови, недовольно прищурился Всеслав.
И Яромир взволнованным, прерывающимся голосом рассказал великому князю о том, что были они с Евстафием соседями, иногда ругались, иногда за одним столом мед пили, но друг друга за чубы никогда не хватали. И жены ихние не выцарапывали друг другу глаза, а, наоборот, угольком горячим и солью делились. Была у Евстафия сторожевая собака, редкой темно-вишневой масти. А у Яромира — сынок-первенец золотоволосый Дементий. Всего только пять солнцеворотов отмерил ему Бог. Подружился Дементий с соседской собакой, гладил ее, расчесывал, подкармливал хлебушком и косточками. Известно, невинная душа, мягкое сердце. Но случилась беда. Как-то стянул Дементий у отца железный молоток-клевец, у которого острый-преострый носик, и пошел играть к собаке. А собака из будки вышла сонная, разомлевшая, лизнула мальчонку красным языком и положила свою голову ему на колени. Или дьявол шепнул Дементию что-нибудь на ухо, или по детскому глупому неразумению это вышло, но размахнулся он со всего плеча (а силенка уже была) и гвазданул собаке прямо в лоб. Убил ее, одним словом. И ведь не хотел же, ведь другом ее был верным, а убил.
Как закричал Евстафий, как заголосила-запричитала его жена! А что поделаешь — лежит собака, хвост откинув, и не дышит. Хотел Яромир откупиться, большое серебро давал соседу, но тот глянул, как молнией обжег, и, ни слова не сказав, дверь захлопнул. Постегал Яромир Дементия крапивой, поорал тот, покрутился, да что с несмышленыша возьмешь. И снова жизнь покатилась. Евстафий, сосед, собачью будку со двора убрал, нового пса не завел, а все в печали ходил великой. А жена его и вовсе слегла. Но вот однажды (это случилось прошлым летом, на медовый спас) пошел гулять на улицу маленький Дементий и не вернулся, пропал… Весь двор обыскали, всю улицу, в колодцы заглядывали, голос сорвали в крике — нигде нет. Пропал…
Рассказывая об этом, Яромир всхлипнул и кулаком начал вытирать слезы.
— И где же твой сын? — посуровевшим голосом спросил у бондаря Всеслав. — Что с ним случилось?
— Нашел я его, — дрожащим голосом, в котором слышались рыдания, ответил Яромир. — Целый солнцеворот ни слуху ни духу не было, свечи поминальные мы уже в Божьей церкви жгли, а сегодня нашелся наш сыночек. И знаешь где, великий князь? Не в болоте, не в аду, но хуже ада — в подвале у соседа моего Евстафия. Курочка есть у меня, пестренькая такая, так вот она на соседний двор побежала. Я — за ней. Перескочил соседский забор (как раз Евстафий с женой на торжище ушли), бегу за курочкой возле ихнего дома, да на камушек наступил и упал. Лежу возле самой стены, и вдруг слышится мне — как будто под землей, прямо подо мной, кто-то тоненьким голосом жалобно плачет. Поверишь ли, великий князь, — все обмерло во мне, чуть сердце из груди не выскочило. Схватил я дома топор, зажег свечу, вышиб дверь соседского подвала и в темноту смрадную, в темноту кромешную рванулся. А там мой сыночек, мой Дементьюшка, в собачьей будке, на собачьей цепи сидит. И косточки обглоданные перед ним разбросаны, и корытце с водой стоит. А на лице у него — мерзкий собачий намордник. Увидев меня, хотел крикнуть, да вдруг, как собачонка, затявкал… Покарай Евстафия, великий князь!
Все задрожало у Всеслава в душе. Повелел немедля схватить сыромятника Евстафия, допросить и, за дьявольскую жестокость, связать и живым бросить в костер, где горели, корчились поганские идолы.
Плыл лед в море. Льдины неслись по Днепру и исчезали, как будто их и не было. Тревожный ветер гладил землю. Из почек на деревьях кое-где уже выглядывали зеленые перышки листьев. Самые смелые птахи давно уже пролетели на север. «Где аисты? — беспокоился Всеслав, все чаще поглядывая на небо. — Они прилетают, когда вскрывается Двина с Полотой. Значит, в Полоцке еще лед и снег». Ему вдруг подумалось, что где-то далеко отсюда жестокая буря в это самое время, может быть, ломает аистам крылья, бросает птиц на острые камни, в кипучие волны… Он даже закрыл глаза.
Вижи-соглядатаи донесли, что Болеслав и Изяслав, собрав силы, уже ступили твердой ногой на Киевскую землю. С ними идет и Изяславов сын Мстислав, тот, что сидел в Полоцке. Эту весть Всеслав встретил с облегчением, с тайной радостью. Наконец все решится. Он чувствовал, что его княжеская власть в Киеве уменьшается и уменьшается. Так тает на глазах в бурливой воде хрупкая весенняя льдина.
Кияне собрались на вече. Всеслав кланялся На все стороны шумноголосому яростному многолюдью, но говорил мало, слушал, что говорят другие. На вече договорились собирать городское ополчение, идти в Белгородскую крепость, прикрывавшую Киев с запада, и железом встретить там Изяслава и ляхов. Великий гнев поднялся против Изяслава — чужаков ведет на родную землю, в свою вотчину!
Из Переяслава явился с дружиной в Киев Роман. Выя, раненная половецкой стрелой, распухла, сделалась толстой, как бревно. Он не мог пошевелить головой, и когда слезал на великокняжеском дворе с коня, когда медленно входил в сени, то страдальчески морщил лицо.
— Прости, великий князь, что не могу тебе поклониться. Выя, леший ее бери, не гнется, — растерянно проговорил Роман.
Всеслав обнял верного дружинника, улыбнулся:
— Выя что? Была бы умная голова на шее. А где твоя жена, молодая да красивая?
— Холоп у Катеры умер, Степан, с которым она от отца своего сюда, в Киев, приехала. На отпевании Катера.
О половцах, о степи ни слова. Зачем лишний раз бередить душу? Снова Шарукан сгоняет в один гурт степняков, поглядывает из своих шатров на Киев, примеряется, с какой стороны ударить.
— Как ехали сюда, то стаю аистов в небе видели, — вдруг сказал Роман. Почему он сказал это? Почему вспомнил об аистах, когда, казалось, рушились небо и земля? Всеслав вздрогнул, внимательно посмотрел на дружинника. Неужели у разных людей бывают одинаковые сны?
— На Рубон полетели, — промолвил в радостном изумлении великий князь.
— На Рубон, — кивнул головой Роман.
Оба умолкли, но оба почувствовали и поняли, что таится за этим, казалось бы, случайным разговором.
Городское ополчение двинулось на Белгород. Шли кияне весело, шумно, подбадривая себя криками, свистом, грохотом походных бубнов. Только и слышалось:
— Обрежем Изяславу бороду!
— Пленных ляхов, как овечек, пригоним на Подол!
Но, если более внимательно приглядеться, воинственности во взглядах было мало. Просто похвалялся сосед перед соседом, Демьян перед Иваном. Шли на сечу и не хотели сечи, тепло, зелено было на земле, ведь незадолго перед этим толстым пшеничным блином встретили весну и солнце, хоровод водили, березу завивали. Разве можно умирать, когда травка сочная лезла, перла из чернозема, когда птичий гомон стоял на озерах и болотах и огромные рыбины, опьяневшие от любви, метали в прозрачные прохладные речные струи икру?
Романовы люди и большая часть великокняжеской дружины тоже пошли в Белгород. Почти один остался Всеслав в опустевшем дворце. Только несколько телохранителей, несколько поваров были с ним. Всю ночь горело окно в его светлице. Много серебра отдали бы киевские бояре и вижи-лазутчики Изяслава, уже объявившиеся в городе, чтобы дознаться, что делается за этим окном, и, наверное, удивились бы, когда бы увидели — великий князь в белой нательной рубахе сидит за дубовым столом и читает старые пергаменты. По две-три седмицы не слезал Всеслав с походного седла, меч не успевал остужать, отирать от вражеской крови, а тут сидел мирный, спокойнолицый, погрузившись в крючки-буквы. Те бесконечные буквы ползли по бесконечным страницам красной, коричневой или черной саранчою, и не было им конца. «С ума спятил оборотень», — радостно сказали бы враги, и плюнули бы, и растерли бы ногой то место на песке или полу, куда плюнули.
Однажды ночью, особенно тревожной и ветреной, когда тяжело дышал неспокойный Днепр, когда дворец был наполнен плотным мраком, двери светлицы, в которой сидел и читал свои пергаменты Всеслав, неожиданно открылись, и через порог ринулись на князя три человека в черных плащах, в мешках с прорезями для глаз на головах.
— Смерть вурдалаку! — крикнули они, вскидывая мечи.
Всеслав резко повернулся, увидел, как с перерезанным горлом корчится на пороге рында-телохранитель. Смерть стояла рядом. Всеслав прыгнул на стол и ударом ноги в подбородок встретил одного и сразу же, не раздумывая, другого из незваных гостей. Они рухнули на пол. Третий, ворвавшийся в светлицу вместе с ними, на какой-то миг промедлил рубануть мечом. Воспользовавшись этим, Всеслав схватил его за горло, позвал охрану. Он смотрел, как рынды вяжут веревками ночных налетчиков, и кулаком вытирал густой пот с бровей. Потом подошел к одному, сорвал мешок с его головы и онемел от удивления — чернец Мефодий, бывший седельничий Ярун, стоял перед ним.
— Легок же ты еще на ногу, Ярун, — снова садясь за стол, проговорил Всеслав. — В один прыжок у моего загривка очутился. А вот рука подвела, подвела…
Низко сдвинул черные брови, спросил со злостью:
— Почему смерти моей хочешь? Отвечай, шелудивый пес!
Мефодий молчал. Его щеки заливала бледность, голова клонилась на правое плечо. Наконец он сказал, с трудом выговаривая слова:
— Не берет тебя смерть…
— Не берет, — согласился Всеслав. — А вот твоих дружков — я даже не знаю, кто они, — смерть возьмет еще до восхода солнца. — И приказал рындам: — Этих двоих тащите на допрос. Допросить, не жалея огня и железа, и отрубить головы.
Один из налетчиков закричал Мефодию:
— Спаси нас! Ты же клялся на кресте, что твоя белая кровь защитит нас от княжеских воев. Спаси!
— Карай и меня, — глухо сказал князю Мефодий.
— Святым страдальцем хочешь стать? — Всеслав пронзительно посмотрел на своего бывшего наставника. — Слишком велика честь. Умрешь, как ночной мотылек, и следа от тебя не останется.
— Вурдалак! — завыл в смертельной тоске Мефодий. — Умру я, но умрешь и ты. Далеко вижу я, далеко. Огни христианства горят на земле, святая вера входит в каждую душу, а вы, ничтожные поганцы, ночные совы, канете в пущах и болотах.
Всеслав вдруг звонко засмеялся. Потом вплотную подошел к Мефодию, сказал:
— Не верю ни одной твоей слезе и ни одному твоему слову. Ты меняешь веру, как заяц перед зимой меняет шерсть, как птицы меняют перо. Я придумал тебе кару пострашнее, чем горячее железо и ледяная вода. Тебя повезут в Полоцк — помнишь ли еще наш Полоцк? Тебя привезут на озеро Воловье. Там есть капище. На капище — Перун. Его подняли из воды, из ила. Ты будешь молиться Перуну, богу твоих предков.
— Нет! — закричал Мефодий. — Нет!
— Ты будешь молиться, — тихо сказал Всеслав. — Тебе дадут хлеб и мясо, дадут — сколько съешь. Ты же любишь вкусно поесть, я знаю. Я не мог помирить Христа с Перуном, ведь нельзя вернуть молнию, которая освещала вчерашнее небо. Их помиришь ты. Помиришь своей молитвой.
— Нет! — снова закричал Мефодий.
— У тебя будет для этого много дней и очень много хлеба и мяса.
— Вурдалак, — в бессильном гневе прошептал побелевший Мефодий, но Всеслав уже не слышал. Мефодий больше не существовал для него.
— Седлайте коней! — приказал великий князь. — Я еду в Белгород, еду к своей дружине.
Он мчался сквозь ночь, сквозь молчаливую синюю тьму. Человек двадцать всадников мчались за ним. Ветер смел с неба тучи, и взору открылось бесконечное поле со множеством звезд. Небо смотрело вниз, смотрело на притихшую землю, на мрак глухих лесов, на зеркальные озера, на бездонные болота, на песчаные бугры, торчавшие среди этих болот. Всюду царил сон. Он закрывал глаза, затыкал уши, расслаблял руки, и тяжелый меч валился из цепкой жесткой ладони на траву. Сердце человека и сердце зверя в объятиях всесильной ночи становились теплым слабым комочком, который размеренными толчками гнал по жилам кровь. Спал человек. Спал мозг — князь тела, но ужасными видениями полнился этот сон. И человек начинал кричать, стонать, шарил рукой вокруг себя, ища меч или копье. «Куда мчатся эти всадники? — думало небо, глядя на Всеслава и его людей. — Неужели для их муравьиной суеты им не хватает дня? Неужели есть что-то лучшее, чем сон, сначала земной, временный и короткий, а потом вечный?»
Всеслав мчался сквозь ветер. Он с малолетства любил его, любил невидимого крылатого богатыря, который холодным кулаком так может стукнуть в грудь, что оборвется дыхание.
Войско полочан стояло отдельно от городского ополчения, у стен Белгорода. Роман приказал обнести место стоянки плетнем, вбить острые колья. Слабо горели обессилевшие за ночь костры. Роман не спал, придержал стремя великому князю, когда тот соскакивал с коня на землю.
— Буди всех, — сказал Всеслав.
Скоро огромная масса людей, подрагивая от утренней свежести, стояла, готовая слушать великого князя. Тихонько ржали кони. Догорали костры.
— Я давно хотел поговорить с вами, вои мои! — громким голосом выкрикнул Всеслав, и его услышали все, от первого дружинника до последнего замурзанного коневода. — Завтра или послезавтра здесь будет Изяслав с ляхом Болеславом. Потечет кровь. Захрустят щиты. Покатятся головы. Всегда искал я жаркую сечу, но этой сечи не хочу.
Он посмотрел на небо, и все посмотрели следом за ним.
— Птицы летят в свои гнезда. Реки входят в берега, — после молчания, которое показалось слишком долгим, снова заговорил Всеслав. — Подумайте, что лучше: Родина или власть? Подумайте, какой тропой идти: проливать ли чужую нам кровь или вернуться на Полоту и Свислочь, обнять жен и детей? Я не хочу сечи потому, что мы побьем друг друга, Изяслав и я, а по нашим костям в Киев войдет хан Шарукан. Вои мои! Вам вручаю свою славу и свою судьбу. Пусть будет так: я сейчас к каждому подойду, каждому посмотрю в глаза, и каждый из вас скажет мне только одно слово: «Киев», если хочет остаться здесь, и «Рубон», если не хочет битвы, а хочет вернуться домой.
Взволнованный гул прокатился по рядам воев.
Всеслав начал обходить войско.
— Рубон! — летело ему навстречу.
— Рубон!
— Рубон!
— Рубон!
Он подошел к Ядрейке.
— Рубон, — быстренько проговорил рыболов, и не был бы Ядрейка Ядрейкой, если бы не добавил: — Чем за морем мед пить, лучше из Свислочи водицу. Побежим, князь, домой. Чего тебе не хватает? У них — Днепр, у тебя — Двина. У них — София. И у тебя — София.
Всеслав улыбнулся разговорчивому рыболову, а Роман погрозил ему кулаком.
Обход продолжался. И всюду слышалось:
— Рубон!
— Рубон!
— Рубон!
Только несколько человек сказали: «Киев». Всеслав поклонился войску, проговорил дрогнувшим голосом:
— Я знал ваш ответ. Много битв ждет нас впереди, и мы не боимся их, но завтрашней сечи не будет. Подайте мне мой меч!
Двое гридней-оруженосцев принесли длинный прямой меч. Всеслав поцеловал его, поднял над головой.
— Клянусь именем, которое ношу, — всегда и всюду думал я о Полоцкой земле, о Двине и Друти, об Уше и Свислочи. Когда еще наши деды-прадеды сосунками поперек лавки лежали, великую славу имела наша земля и всегда будет ее иметь. Недаром сидели мы в Киеве — тем самым мы свой родной Полоцк крепили. Поклонитесь же этому мечу, который поведет нас домой!
Тысячи людей опустились на колени и поклонились мечу.
Потом князь приказал позвать двух киян, которые пришли с вечера да так и заночевали у дружков после доброго угощения, отдал им загодя приготовленный пергамент, строго наказал:
— Завтра же отнесите его мужам-киянам.
«Мужи-кияне, — было написано в пергаменте, — спасибо вам, что сынов моих и меня освободили на белый свет из темного поруба. До конца жизни буду помнить об этом. Не хочу крови и ухожу в Полоцк. Люблю Киев, но Полоцк люблю больше».
Войско двинулось на север. Синяя темень поглотила его.
— Конь домой бежит быстрей, — весело сказал Ядрейка, но на его голос никто не отозвался. Шли и ехали молча, напряженно вглядываясь в ночную мглу. Кто думал о матери, кто о жене, кто вспоминал тонкую детскую руку, которая лежала когда-то на его плече…
Эпилог
Светлым весенним утром в Полоцке над Полотой услышали счастливый крик оборотня.
Князь Всеслав яркой звездой промчался по тревожному небосклону одиннадцатого столетия. При нем Полоцкое княжество достигло своего наивысшего могущества.
Не все удалось ему сделать. Он не сумел объединить в одну державу земли кривичей, не смог помирить язычников с христианами. Ход истории, ее диалектика оказались конечно же куда сильнее его крепкого и храброго меча. Но он остался в народных былинах. Народ запомнил — а народ запоминает навечно — отважного, решительного Всеслава Чародея. «Слово о полку Игореве» сделало его бессмертным.
Разные судьбы были предопределены княжеским сыновьям. Чуткий и мягкосердечный Ростислав, к великому сожалению, бесследно пропал во тьме времени. Борис же удачно воевал против ятвягов, заложил в 1102 году город Борисов, оставил потомкам свое имя на знаменитых «Борисовых камнях», один из которых и сегодня можно видеть в Полоцке возле Софии.
Беловолод с Лютом исчезли, точно растаяли, в дремучих лесах над рекой Припятью. Ядрейка никак не мог поверить, что молодой золотарь добровольно пошел с поганцами. «Силой увели, украли, оплели лозой и крапивой», — убежденно говорил Ядрейка.
Катера с Романом вернулись в Полоцк и жили в любви и согласии еще долгие годы. Боярин Алексей умер, но так и не простил гордой дочери ее неслыханного непослушания.
Ядрейка конечно же вернулся на Свислочь, где его терпеливо ждали жена, дети, щуки и плотвицы. Сначала вместе со всем войском князя Всеслава пришел он в Полоцк, хорошо погулял там две седмицы, там же встретил кума Василя, менского сыромятника. Купили они лошадку, фурманку и поехали через леса в свой Менск. Уже возле Свислочи, измученные дорогой, не выдержали, уснули. Сивая лошадка покрутила головой, пофыркала, осторожно вошла на отмели в речную воду. Ядрейка проснулся от холода, увидел ночную голубую реку, увидел вокруг себя отражения ярких звезд в воде, начал тереть кулаками глаза, потом испуганно тряхнул кума за плечо:
— Василий, Василий! Проснись! Уж не на небо ли мы заехали?..
1988
Сергей Булыга
В СРЕДУ, В ЧАС ПОПОЛУДНИ
Роман
Ночь
роснулся он от крика. Вскочил, протер глаза и осмотрелся. Нет никого. И тихо. Ждал, затаив дыхание… Спят все. Коптит лучина. Черно в окне. А может, крика не было? А может, сам кричал во сне? Но ты давно не видишь снов. Да и что в такие годы снится? Чего желать?
Знобило. Лег, подоткнул под себя полушубок. Лежал, смотрел на черный закопченный потолок. Вчера отужинал, молился. Потом читал «Александрию» — час, два. Почувствовал, что мерзнет. Пришел Игнат и натопил.
— Еще? — спросил.
— Еще! Еще!
Еще топил. Потом сказал:
— Довольно, князь. Изжаришься.
Ты отпустил его, но сам читать уже не мог: в. глазах рябило. Да и к тому же писано по-еллински, а ты стал забывать… Лег, думал о послах. Потом о сыновьях. И вдруг привиделся отец. Он вот здесь лежал, где ты сейчас. А ты стоял тогда. Тебе тринадцать… нет, уже четырнадцать исполнилось. Да не все ли равно! Стоял, трясло тебя, шептал:
— Отец, не уходи! Что я один?!
Отец молчал. Он, наверное, не слышал. Смотрел в окно и думал, думал. А может, ждал кого… Потом тихо попросил:
— Дай руку.
Рука отца всегда была крепкой, а тут…
И ты тихо заплакал. Упал на колени и прижался лбом. Отец пытался руку вырвать, да не смог. Тогда он сказал:
— Не надо. Так, видно, Бог велел. Встань, князь. Встань!
Нет, встать не смог, лежал, словно бревно, на полу и задыхался. И не четырнадцать тебе, Всеслав, а семьдесят. И нет давно отца, и схоронил ты жену, а теперь и сам уже… Закашлялся. Поднялся на локтях, хотел позвать кого-нибудь и провалился в сон.
А сейчас лежишь, не спится. Потрогал лоб — горячий, весь в поту. И печь горячая. Дух в горнице тяжелый. Перетопил Игнат. А все равно знобит! И шум в ушах; как будто кто-то ходит, снег под ногами — ш-шух, ш-шух, ш-шух. Но кто идет, не видно. А ты лежишь под деревом, весь сжался, нож изготовил, ждешь… А он прошел — ш-шух, ш-шух…
Ш-ш-ш-ш!
Что это?!
Лучина догорела. Остался только красный уголек. Но и он погас. Темно, хоть глаз коли… Князь вздрогнул, ухмыльнулся. А что? С них станется. Давыд же Свято-полку говорил: «Не оставляй Василька в Киеве, не то…» И не оставили. Правда, сперва глаза ему выкололи, а после на телегу — свезли. Давыд в прошлом году раскаялся, они его простили, один брат двести гривен дал, второй три сотни отжал ел…
А ведь и ты мог, Всеслав, из Любеча без глаз уйти. Тебя ведь тоже звали. «Нет, — сказал ты, — и не просите. Я не поеду, я изгой. И крест не надо целовать, отцы ваши уже целовали, помню!» Они обиделись. И пусть. Пусть говорят, что выжил из ума, что в детство впал. Зато я при глазах и моя отчина при мне. И волоки — мои. Идут купцы по волокам — платят. Войско пройдет, войско тоже платит. А не заплатят, сам приду и всех пожгу. Сам не справлюсь — наведу Литву. Литва, она…
Как кистенем ударило по боку! Вскочил, едва не задохнулся. Ночь, тишина. Шаги. Чуть слышные…
Да, во дворе это. Собака заскулила. Бряк цепью, бряк. Опять скулит…
Шаги — к крыльцу… Она! Пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, и знаешь Ты безумие мое, и прегрешения мои не скрыты от Тебя…
А может, это все же сон? Нет, ты не спишь! Просто темно. Вот печь горячая, вот полушубок, вот крест нательный, рядом — оберег… Князь осенил себя, прислушался…
Идет. Минует сторожей. Да, так и должно быть; никто Ее не остановит. Ее, кроме тебя, сейчас никто не видит и не слышит. Она к тебе идет. Подойдет и станет в головах…
Князь торопливо сел, спиной прижался к изразцам, нащупал нож.
И отложил его. Смешно! Ей нож не страшен. Ведь нельзя убить Ее? Она и так мертва. А ты… Сейчас живешь, а после твое тело здесь, в тереме, останется, приедут сыновья, снесут его в Софию, народ будет глазеть. А что с душой? Куда она? Ведь не взлететь душе, уж больно тяжела от грехов. Ну что ж… Князь — он на то и князь, чтобы грешить. Князь — это зло. Нельзя отречься от венца, когда ты от рожденья князь. Кровь княжья — вот твой крест. Ведь даже если потеряешь все, останешься сам-перст, ты все равно князь. И так не раз бывало. Зимой… да, тридцать лет тому назад шел вниз по Волхову. Один. Пришел в селение. Спросил…
Нет-нет, не то! Пресвятый Боже! Ради врагов моих спаси меня! Не на меня, на них излей огонь ярости своей!
— Всеслав!
Князь вздрогнул. Вот Она! Стоит в дверях. Широкий плащ, глубокий капюшон…
Нет! Нет там никого! Тьма непроглядная, невозможно ничего разглядеть!
— Что, не ждал?
А голос у Нее надтреснутый, визгливый. Князь вытер лоб, перекрестился, потом сказал как можно тверже:
— Нет, ждал. Входи, садись. Небось устала?
Она усмехнулась, ответила:
— Да, есть маленько. Сяду.
И подошла к нему. Нет, он Ее не видел. Он только слышал — заскрипели половицы. Потом на лице почувствовал ее холодное дыхание.
— В ногах! В ногах садись! — хрипло воскликнул князь и вжался в стену, задрожал. И снова нож схватил.
Она склонилась над ним и сказала:
— А ты, как молодой, за жизнь цепляешься. Не стыдно, князь? В твои-то годы!
Он молчал. Она, немного подождав, спросила:
— Ты что, Всеслав, еще на что-нибудь надеешься?
— Я пока жив…
— Ну-ну. Смотри, как бы потом не пожалел.
— Не пожалею!
— Ладно!
И отошла, села в ногах. Тюфяк под Ней прогнулся… А князя бросило в озноб. Потом в жар. Опять в озноб. Сидел, молчал и ждал, что будет дальше.
И вдруг приказала:
— Брось нож, Всеслав! Нож, говорю. Ну!
Нож глухо брякнул об пол.
— Вот так-то лучше.
Она чуть-чуть придвинулась к нему и продолжала:
— Я оказала тебе честь. Да, князь, великую. С другими знаешь как? Р-раз — и готов. А с тобой церемонюсь. Сижу жду. Ты помолись, Всеслав! Чего молчишь? Молиться-то тебе, поди, придется долго. Боюсь, и до-светла не справишься… Или ты и меня захотел переклюкать? Как этих… дальних своих братьев!
— Нет, тебя не обманешь.
— И то! И об отсрочке не проси. Не дам.
Князь затаил дыхание, не шевелился, то открывал, то закрывал глаза. Пресвятый Боже!.. Наконец спросил:
— А почему?
Она негромко засмеялась, ответила:
— Смешной ты, князь. Не понимаешь, кто к тебе пришел? Сейчас умрешь. Ну, не хочешь молиться, и ладно. Я знаю, в Бога ты не веруешь. Так встал бы, подошел к окну да подышал. Вон дух легкий какой! Весна, князь, на дворе!
— Так не надышишься уже.
— Но все-таки… Да и потом: яви смирение. Все говорите о смирении, а сами… — И замолчала.
Ночь за окном. Далеко, на Великом Посаде, завыла собака. Ну что же, смерть так смерть. Ты не в полоне, не в бегах. Ты — в своей отчине. И волоки твои. И честь — тебе, Она и впрямь не с каждым станет разговаривать. И все-таки…
Князь облизнул пересохшие губы, спросил:
— Так почему нельзя просить отсрочки?
— Жить больше, чем положено, нельзя. Всему свой срок. — Она зашевелилась.
А он спросил:
— И мне?
— Да, и тебе. И так вон семьдесят отмерили!
И подвинулась ближе, еще ближе…
Он закричал:
— Нет! Подожди!.. — Спохватился, закусил губу: он князь!
— Жду, жду, — насмешливо откликнулась Она. — Я даже, если хочешь, отодвинусь. А ты кричи, не бойся, все равно нас никто не услышит.
И ведь права. Игнат давно ушел к себе и крепко спит. А там, внизу, только младшая дружина.
— Да, — сказала Она, — всем свой срок. Вот, скажем, твой прадед Владимир, дед Изяслав, отец — все уходили вовремя.
— Отец?! — Князь отшатнулся. — Он вовремя?
— Да, в самый срок.
— Но почему? Ответь!.. Не можешь?!
— Да, не могу. Здесь не могу. Вставай, пойдем. Я расскажу тебе, но уже там, ты знаешь где. — И вновь придвинулась, уже почти вплотную.
И князь почувствовал, как закипает в жилах кровь, а руки холодеют. Он мог кричать, но молчал. Сносил Ее дыхание…
— Здесь, — сказала Она, — я тебе ничего не скажу. Здесь — жизнь живых. Пойдем. — И обняла его.
Он стерпел и это. Сжал в кулаке нательный крест и оберег, произнес:
— Пойдем, пойдем. Вот только…
— Что «только»? — Она взяла его за горло.
Он захрипел:
— Послы… Я жду послов. Не для себя!
— Я знаю это. Ну и что? Пойдем. Пора!
Захрустел кадык. Но князь успел крикнуть:
— Семь дней! Семь! Семь!..
Свет! Гром! Огонь!
…Очнулся. Где он — здесь, там?.. Нет, еще здесь. А где Она? Сел и окликнул:
— Смерть!
Молчание.
— Смерть! Смерть!
Не отзывается. Тьма непроглядная. Ни шороха, Ни звука… Но он сказал:
— Я знаю, ты здесь. И говорю: встречу послов, созову сыновей, а потом приходи. Семь дней прошу. А за это… Вот! — Он сорвал со шнурка оберег и швырнул в темноту. Кто-то невидимый не дал ему упасть, поймал.
— Довольна? — спросил князь.
— Довольна! — Она усмехнулась.
И стоит, не уходит. Всеслав зажмурился, стиснул зубы… А Смерть задумчиво сказала:
— Семь дней! Глуп, слеп ты, князь… Но будь по-твоему. Нынче среда, считай, она прошла уже, через семь дней еще одна среда пройдет… — И спохватилась: — Нет! В ту среду я тебе весь день не дам — полдня! Да, князь, в час пополудни будет самый срок, на том и порешим. Жди, князь! — И засмеялась. И ушла. Хоть дверью и не хлопала, и половицы не скрипели, а знал Всеслав, почуял, что ушла.
День первый
1
Сна больше не было. Но и вставать боялся. Ведь знал, нет Ее, а все равно робел. Лежал, смотрел по сторонам.
Темно еще. Все спят. И ты будешь лежать. Живой — и ладно. Семь дней тебе отпущено…
Семь дней! Смешно. Семь месяцев сидел ты в Киеве, а что успел? А ведь тогда молод был, и вече стояло за тебя… А Новгород сказал: «Не дам!» — с того и началось. А потом Болеслава навели, и ты, как волк, болотами да топями бежал. Обидно было, зло душило. Одно тогда лишь и утешило: когда ляхи пришли на Верх, то Болеслав взял Изяслава за грудки и стал трясти его да приговаривать…
Нет, видно, лгали люди, все же не таким был Изяслав, чтобы позволить вытворять над собой подобное. Да и бояре бы не дали. Попировали ляхи, пошумели, пограбили маленько и ушли. Только зарубка на воротах и осталась — это истинная правда! У ляхов так заведено. Обычай. Как возвратят они киянам князя, так ворота и рубят. Вначале возвращали ляхи Святополка Окаянного. И тоже Болеслав тогда был ляшским королем, только другой — Брюхатый. Или Храбрый. Все едино… И был у Болеслава меч, хвастал, ему ангел его дал. И тем мечом, когда они пришли в Киев, Болеслав Золотые Ворота рубил. Ну, разрубить не разрубил, потому что их ему открыли. А после снова Болеслав, но уже Смелый, или Необузданный, привел киянам Изяслава, а ты бежал. В третий-то раз кого ляхам вести?
Кого-нибудь да приведут, не сейчас, конечно, не в эти семь последних дней. Ляшский король и сам чуть жив, доходит. Да к тому же именуют его Германом… И почему король? Он просто князь, не коронован. Короны в Польше больше нет — исчезла.
А меч тот Болеславов в Кракове хранится, зовется он Щербец, из-за щербины. Ворота у киян крепкие. Тьфу-тьфу! Навяжется!
Лег на бок и зажмурился.
Что ляхи?! Что кияне?! Семь дней идут. А семь десятков лет уже прошло. Не раз гадал: как доведется помирать? Молил, чтоб не во сне и чтоб не от раба, как сват. Тот, говорят, вскричал тогда: «Ведь ты убил меня, Нерядец!» Ложь это все, он не кричал, он кровью захлебнулся, даже и не понял, кто ему нанес удар, молча умер. Ну, разве что хрипел… А мстить за смерть его кому? Нерядцу этому, рабу?! Срам-то какой!
Нет, лучше лечь, как Харальд. Он — в битве, от стрелы погиб. Однако где стрелы взять? В Берестье? Да, там на стрелы нынче не скупы, но за семь дней туда не доберешься. Весна, распутица, в полях черно; Ярила-коновод в пути еще… А Ярослав зовет: Великий осадил! И ждет, надеется. Великий тоже ждет. Он, Святополк, силы собрал достаточно, что ж ему теперь не подождать. И расквитаться ему хочется с тобой, Всеслав. Хоть много лет прошло, а не забыл, поди, как убегал он от тебя, обоз, рабов бросал. Великий! Как меды распивать, так брюхо ему пучит, а кровь — всегда горазд. И не спешит, он знает — хороша приманка. Невесткин брат в беде, не выдержит Всеслав, поднимется, заступится. И — бряк! — силок захлопнется. Да только раздавленное мясо не едят! Вон Феодосий в Поучении сказал…
Не то! Опять не то! Все это суета. Княже, твой час настал, опомнись! Ведь ты столько раз о чем молил? Чтоб те, которые тогда обманно целовали крест, вперед тебя ушли. Они и ушли! Вначале Святослав, а после Изяслав. Последний — Всеволод, тот восемь лет тому назад. Выходит, Она права? Врагов своих ты пережил, держишь волоки, реку до устья. Отец ушел в свой срок. И дед…
За окном уже не так темно. Двина шумит. А на Двине, прямо напротив, Вражий остров. А двести лет тому… Да нет, уже поболее…
Володша-князь смеялся, говорил тогда:
— Мы — Бусово племя, мы дани не платим. Град Полтеск — только наш.
Поляне, вятичи, радимичи хазарам поклонились. Чудь, ильменцы — варягам. А Полтеск — никому. И так оно от веку, на том мы и стоим и детям то оставим. А прочим, видно, под ярмом способнее. Например, ильменцы: урок они не выдали, полюдье перебили, а после — года не прошло — в обрат зовут: идите, мол, владейте нами, земля наша обильна и обширна. Тьфу!..
Так говорил Володша. А что произошло на Ильмене? Пришел к ним Рюрик с братьями, сел на столе в Словенске. И все молчат! Рабы! Кто Рюрик? Он от младшей дочери, ее за море увезли, там замуж выдали. И значит, за морем твой род. Чего пришел сюда? Здесь старший есть… Но ильменцы молчат. А Рюрик в силу входит и лютует. Вадим — в бегах…
Выставил Володша сторожей на Ловати да на Касопле, чтоб волоки держать. Держал, ждал. И не напрасно! На следующий год прибежал из Словенска муж именитый, Нечай Будимирович. Он говорил:
— К Рюрику опять пришла подмога из-за моря. Но он ее не принял, братьям роздал, сказал: довольно вам при мне ходить, идите сами ищите. И по рукам они ударили, дружину поделили поровну, а земли так: средний брат, Синеусый, пойдет на Белоозеро, а младший, Трувор, — к вам. Упредим находников, ударим, братья, разом! Мы ж кривичи, одно племя!
На что Володша ему ответствовал:
— Одно, да не совсем. Вы сами по себе, мы сами. А Белоозеро нам и совсем никто. Да и потом… ведь это княжье дело — звать заодин идти. А ты кто? Князь?
— Я князем послан, Вадимом. Он — наш, исконный, не находницкий, он ведь…
— Вадим! — Володша засмеялся. — Вот оно что! Ты так бы сразу и сказал: зовем, чтоб Вадима посадить. Ведь так оно?
— Так. Ты пойдешь?
— Нет, не пойду. Я ж говорю: мы сами по себе, вы сами. И вот еще: князь должен сам садиться. Ну, можно пособить ему да подсадить. А посадить… Кто посадит — тот и князь, а не тот, кто воссядет. Так Вадиму и передай — пусть сам садится. А что про Трувора ты говоришь… Так то еще от Буса завелось — все к нам идут. Пусть и он придет, ждем мы его! — засмеялся князь Володша.
Нечай, озлясь, ушел.
А летом, в самый липов цвет, явился Трувор. Пока шел по волокам, никто его не тронул. Шел по Двине — опять словно все повымерли. К Полтеску пришел — и тут никто его не встретил. Тогда он стал на острове, напротив города. С той поры тот остров Вражьим и зовется. Там, впрочем, после Трувора многие стояли. Но это было после. А тогда день, два они стоят. Костры жгут, рыбу ловят, едят и пьют, поют. Володша ждет. На третий день не выдержал, оделся простым гриднем, взял лодку и поплыл. Приплыл к варягам.
— Где, — спрашивает, — старший ваш?
Хотели у Володши меч отнять, да он не дался. Тогда поспорили они по-своему, подумали и повели. Шатер у Трувора просторный, из золотой парчи. Сам он в дорогих одеждах, в красных сапогах, высокий, кряжистый, беловолосый, белобровый. Один сидел.
— Ты кто? — только и спросил.
— Володша, здешний князь. — И знаки показал.
— Тогда садись.
Володша сел, меч отстегнул. Трувор пальцами щелкнул, вина приказал принести. Он, Трувор, важный был, надменный. Пил, говорил:
— Мне все известно. Затаились, с Вадимом снюхались. А зря! Кто есть Вадим? Простого он корня. Пусть рыбу ловит, землю пашет, как и отец его. И будет жить. А то, что мать его была из терема, про то забыть пора. Мы тоже внуки Гостомысла. И наша мать, и мать Вадима — сестры. Да, наша — младшая. Но зато наш отец — король. Ты знаешь, что это такое?
Володша ничего не отвечал. Кто много слушает, тот больше понимает. А Трувор продолжал:
— Поднимется Вадим, поймаем и убьем. А тебя, обещаю, не тронем. Я буду здесь сидеть, на острове. Стены поставлю, обживусь. Есть у тебя закон, ему и следуй. А мне — только плати.
— А сколько?
— Как договоримся. Я не жадный.
— Но у меня есть только меч да голова. А остальным владеет вече, — сказал Володша.
Рассмеялся Трувор на его слова и сказал:
— Я не с вечем, с тобой говорю. И потому тебе выбирать: меч или голова. Подумай, князь! Завтра я к тебе приеду и спрошу, что ты решил. Иди!
И князь ушел к себе. И приказал готовить стол.
— Какой? — спросили.
— Как на тризну.
— А много будет?
— Много.
Так оно и вышло. Назавтра прибыл Трувор. Открыли ему Верхние Ворота. Он вошел, с ним сорок лучших воинов, все при оружии, настороже. Князь встретил его у крыльца. Взошли, сели за стол. Володша повелел подать. Подали кашу, постную. И воду.
— Да что это?! — взъярился Трувор. — Я так ли тебя потчевал?
— Так то было у тебя, — сказал Володша. — Ты ж пировал. А у меня здесь тризна.
— А по кому это?
— Да по тебе! — И закричал князь: — Бей!
И побили их всех. А те, которые на острове остались, тоже не ушли. Их всех потом — и тех и этих — сложили и сожгли на Вражьем Острове. И корабли сожгли — все пять.
А осенью узнали, что на Белоозере убили Синеусого. Один лишь Рюрик и отбился, сжег по злобе Словенск, поставил Новый Град на Волхове и сел — опять же князем ильменским. Вадима разорвали лошадьми. А именитые словенские мужи все, как один, бежали, — кто в Полтеск, кто на Белоозеро, а кто и вниз, к полянам. Там, в Киеве, надежнее всего. Их князь Оскольд большую силу взял. Хазар отбил, с Царьграда дань собрал, хотел опять туда идти — ромеи запросили мира. Он снова дань затребовал — и получил. Насытился. «Теперь, — сказал, — пойду в варяги…»
Петух поет! Пора. Всеслав отбросил полушубок, сел. Посмотрел в красный угол…
Лампадка мигает! А ночью света не было. Но лик и теперь почти не виден. Черна доска. Глеб говорил — искусное письмо, из тех еще времен. Глеб это знает. Глебова — тем более. Глазастая! А все из-за нее…
Да что это?! Она-то здесь при чем? Она одна, быть может, только и осталась из тех, кто в среду по тебе загорюет… >
А! Что теперь! Ноги спустил. Позвал:
— Игнат!
— Иду, иду. — Вошел Игнат.
— Готовы ли?
— Вот только что.
— Пусть ждут. Накрой на стол.
Ушел Игнат. Князь встал и как был, в одном исподнем, босиком, так и пошел по стертым, стылым половицам, встал на колени, не поднимая головы.
Почувствовал, слов-то нет! Язык словно присох. И голову поднять — еще страшней, чем ночью. Пресвятый Боже, что это со мной?! Лгала Она, безносая, я верую! И ведь не за себя Ее просил — за них за всех, за сыновей, за род. Мы ж не находники — исконные. От Буса счет ведем. И чтим Тебя. София кем построена? А вклады чьи? А что колокола снимают, так то… Все так живут. И был за то наказан. Потом свои отлил. Вон как звенят! Во благость всем. Дай мне еще семь дней. Мир заключу, уделы поделю…
Поднял глаза. Рубаху распахнул.
Вот видишь?! Есть только крест, а то я Ей отдал. Зачем мне то? Теперь я, как и все, лишь под Тобой хожу. И верую. И… помоги, пресвятый Боже, укрепи!. Прошу Тебя! Прошу Тебя! Прошу Тебя!
И в половицу лбом. Как Мономах — он, говорят, как пение услышит…
Да что это?! Не путай! Вот святый крест! Вот крест!
Еще раз осенил себя крестным знамением. Встал. Смирил взор. И лик вроде улыбнулся, грустно, чуть заметно. А может быть, и нет, лишь показалось. Лик — черен, ничего не видно, письмо еще из тех времен. Да и привезено, купец говорил, оттуда.
…А перед тем как ты пошел снимать колокола, Волхов, говорят, четыре дня тек вспять. Знамение! А недавно Волынь трясло. И Киев. На Десятинной крест чуть устоял. Робеет брат твой Святополк, Великий князь, ибо почуял недоброе. Великий! Тьфу!..
Игнат гремит, собрал уже на стол. Значит, пора идти. Всеслав накинул свиту, натянул порты, подпоясался, обулся в стоптанные валяные чуни. А разве прежде ты б в таком обличил пошел?
А и пошел! Пришел, сел во главе стола. Уха, налимья печень.
— Тот самый? — спросил князь.
— Тот, да, — мрачно кивнул Игнат. — От Дедушки…
— Иди.
Игнат ушел. Налим — от Дедушки. А хороша уха! Горячая, с наваром… А Глебова не ест! Другие все боятся и молчат, хоть давятся. А эта сразу отказалась, сказала:
— Грех это. Нельзя. Сом, налим, раки — суть грязные твари. Можно беду накликать.
— А какую?
Смутилась, не ответила. Глеб, видно, в бок толкнул.
— Ну так какую, дочь моя?
Смолчала, глаз не подняла. Ты ведь мог сказать. Только зачем? Ну, верят они в это — и пусть верят. Им, молодым, так легче жить. И молодым и старым — всем легко, кто по обычаю живет и старины не нарушает, не вводит новины, не то что ты, Всеслав… Вот оттого-то и сидишь в гриднице один, волк-одинец, так и помрешь — один. А в Киеве, Чернигове, Переяславле — да где ты ни возьми, — везде иначе. Где князь, там и гридьба, дружина. Все за одним столом. Все чин по чину. И, говорят, в этом княжья-то сила и есть. Может быть. А ты — изгой. И меченый с рождения. Да и осталось тебе жить не много.
Отбросил ложку, встал. Снова сел. Есть больше не хотелось. Широкий стол, просторный, длинный. Сват приезжал, здесь Глеба и обговорили. Сват сильно захмелел, стал наговаривать на Мономаха, на Василька…
Вошел Игнат, встал у двери. Всеслав гневно спросил:
— Чего тебе? Как смел?!
— Гонец явился.
— Чей?
— Ярослава, Ярополчича.
Князь тяжело вздохнул. Вот, Ярослав! Вот только об отце его, Ярополке, о свате, вспоминал. Опять вздохнул, долго молчал, потом сказал-таки:
— Зови.
Ушел Игнат.
…Когда убили свата, ты свое слово, князь, сдержал, взял его дочь за Глеба. Зима тогда была, лютый мороз. А сыновей его взял на воспитание их дядя Святополк. Ну, младший, Вячеслав, молчу о нем. А старший-то, Ярослав… Брат и сестра похожи, такие же глазастые, лобастые. И молчуны. Вот Ярослав, он десять лет жил в Киеве, имел подворье на Подоле, держал село Курбатово. Великий дядя Святополк звал и в пиры его, и в походы. А волостей не то что не давал, не обещал даже. И Ярослав не просил. Тогда Великий решил его женить, нашел богатую невесту. Ярослав опять ни слова. А ведь знал: как женишься на черной, так сразу кровь испортишь, и сыновья твои уже не князья — княжата, и никогда князьями им не стать. Недаром Трувор о Вадиме говорил: «Пусть рыбу ловит, землю пашет…» А Ярослав молчал! И только когда Великий приказал, чтоб завтра ехали на смотрины, Ярослав исчез! Его искали, не нашли. Он после объявился сам, в Берестье. Посадника прогнал, сам сел. Великий звал его, советовал одуматься. А Ярослав прогнал гонцов, велел, чтоб дяде передали:
— Здесь мой удел. Городня — тоже мой, там брата Вячеслава посажу. А силы соберу, так все отцовское возьму, ибо Волынь — моя!
Вот так-то: сидел, сидел… А нынче попробуй поперечь ему! Прав Ярослав: Волынь — отцова вотчина. И более того, когда бы свата не убили, так он бы и на Киев венчан был. Он, а не Святополк!
Шаги! Князь поднял голову… Угрим! Вот кто пришел гонцом! Ну, Ярослав, совсем плохи твои дела. А сдал Угрим, ох сдал! Глаза ввалились, серый весь. Вот каково оно от сытых-то хлебов на волю бегать! Ох-х, за грехи мои…
Угрим отдал поклон и замер, ждет.
— Садись, Угрим. Поешь, небось проголодался.
— Весть у меня. Преспешная!
— Ешь, ешь. Весть никуда не денется.
Угрим вздохнул, прошел и сел напротив. Взял ложку, принялся хлебать. Потом, словно обжегшись, спохватился. Всеслав сказал:
— Налим, налим. Он самый. Вкусно ведь?
Угрим пожал плечами, снова начал есть. Князь улыбался. Вот придумают! Что с чешуей, то хорошо, то чисто. А если без нее? А если человек посты блюдет да сирым помогает, на храмы жалует, пение услышав, умиляется, слезы льет — он хорош? Но если этот человек поганых наведет и все вокруг сожжет, а крест на мир поцеловав, потом совершит убийство?.. Так кто же есть налим? И кто от Дедушки, от нечисти зеленой? Я или он?!
Бряк ложка, бряк. И — тишина. Князь поднял голову. Угрим поел, утерся гадливо. И сплюнул даже. Он злой, Угрим. Тогда, зимой, после смерти Ярополковой, привез он сюда Глебову, а ты, Всеслав, думал, а надо ли принимать ее. Да что теперь об этом вспоминать? Теперь вот брат ее, князь Ярослав Ярополчич…
— Ну, что, — мрачно сказал Всеслав, — чую я, побежал Ярослав из Берестья. Так?
— Так, — кивнул Угрим. — На север, на Городню. На Неру-реку вышли и стоим. Там Вячеслава ждем. Он…
— Вот! — зло перебил Всеслав. — Вот так всегда! А я что говорил? Я говорил: «Не выходи! И брату своему не верь!» Так нет, идут! Сидели бы за стенами, никто бы вас не взял. А нынче что? Да будь я там на месте Святополка…
— Великий не пошел. Он сел в Берестье. За нами сыновей послал.
— А, сыновей… — Всеслав задумался.
— И теперь мы стоим, — сказал Угрим, — сыновья его стоят. Вот Вячеслав придет…
— Уж он придет! Придет!.. — Всеслав не выдержал, встал.
— Да! Придет! — Угрим вскочил, побагровел, закричал: — Придет! Ибо он брат родной. А ты… Тебя всю зиму ждали!
Князь стиснул зубы, помолчал, потом тихо сказал:
— Ты сядь, Угрим. Чего кричать? Я тоже сяду.
Сели. Долго было тихо. Стучало в висках, унялось.
Вот всегда так: брат, не брат. Брат — он какой ни есть, а свой, а ты всегда чужой, изгой. Нет тебе веры. Ты — как степняк! Степняку не грех и клятву дать, крест целовать, наобещать, а после заманить, как хана Итларя брат Мономах заманивал… И ты хорош, пока…
Вздохнул, заговорил неспешно, тихим голосом:
— Ну, что я не пришел… так не пришел. Но не предал я вас. И не предам. Понял, Угрим?
— Понять-то понял. Да только это не ответ. Мой господин хотел, чтобы ты…
Всеслав рукой махнул, зло перебил:
— «Мой господин! Мой господин!» Твой господин, Угрим! А мне он кто? Он сын того, кто бил меня, жег мой удел. Он внук того, кто звал: «Приди, Всеслав, помиримся, поделим дедово, рассудим; мы ж одна кровь!» И я пришел. А он, дед господина твоего, меня — в поруб! Но и тогда я зла не затаил. Как погнали его из Киева, я, один на всей Руси, сказал ему: «Брат Изяслав!..» И Ярополку Изяславичу не поминал Голотческа, когда же он из Волыни выбежал, опять я один… А и зарезали его, но я от своих слов не отказался, взял его дочь за Глеба. А мог не брать. Ведь мог?
— Мог. Да…
— Вот то-то и оно! А взял! Мог не вступаться я за Ярослава Ярополчича, ибо вы сами по себе, мы сами… А ведь вступился! А то, что я к Берестью не иду, понимать надо! Вот ты седой совсем, Угрим, пора понять: мечом славы добыть ума много не надо. Вот без меча… — И усмехнулся князь и бороду огладил, сказал, как малому: — Да Святополк давно бы подушил вас всех, когда бы без оглядки шел. А так ведь знает: есть Всеслав, сидит у себя в Полтеске спокойно. Вот Великий и медлит. Всю зиму под Берестьем простоял. Он и сейчас стоит; он сыновей послал вдогон, а сам ни с места, ибо он страшится: вдруг Всеслав, как в прежние годы, двинется. Вот так-то вот, Угрим. А ты: «Брат! Брат!»
Опять долго молчали. Потом Угрим сказал:
— Пусть так. Но как нам быть? Ведь ты же не идешь.
— Да, не иду. А быть вам так! Пусть Ярослав брата не ждет, уходит в ляхи. Здесь, на Руси, никто ему…
— Князь!
— Я сказал! Никто за Ярослава не заступится! Да и потом… — Всеслав вздохнул, печально улыбнулся. — Ну что мне стоило наговорить тебе с три короба, наобещать, мол, передай, что я, Всеслав, целую крест…
— Но ты же не целуешь!
— Не целую. Не целовал и не пришел. А Вячеслав ведь целовал? Чего молчишь? Вот то-то и оно, что целовал, а тоже не пришел. У вас там на Руси давно такой обычай: кто поцелует, тот и предает. Потому Святополк и ждет, когда брат Вячеслав…
— Князь!
— Сядь, Угрим!.. Охолонись. И слушай, что там дальше будет… — И головой мотнул, утерся рукавом, заговорил хрипло: — Кто первым выбежал из Киева? Не Вячеслав, а Ярослав. Ярослав же брату написал: мол, жду, даю тебе Городню, станем заодин и отобьемся, а после на Волынь пойдем, на отчину. Ведь так?
— Да, так.
— То-то же! Теперь приходит Святополк и Вячеславу говорит: я знаю, ты не виноват, а это старший брат тебя сманил, и посему тебя прошу и Городню тебе оставляю, владей, но ты за это, Вячеслав…
— Нет!
— Да! Запомни, что я говорю, Угрим, запомни! И Ярославу передай: Всеслав почуял! Понял? И чтоб бежал он в ляхи, Ярослав, нам, полочанам, не успеть уже собраться. Гони, Угрим! — Всеслав встал. — Гони! Тебе коней дадут, каких захочешь. Скажешь, что я велел… Угрим! День нынче года… жизни стоит! Ну!
И поднялся Угрим. И был он черен, зол. Да он всегда такой, еще со времен свата памятен. Встал и ушел, не поклонившись. Пес! И пусть Ярославу говорит, что хочет. Пусть — мертвые сраму не имут…
Но гадко, грязно, подло было на душе! Ходил по гриднице, садился, вновь вставал. Да, мертвые сраму не имут, это верно. А кто еще живой, тем как? Семь дней еще так ходить, носить в себе эту тяжесть. А что ты можешь? Когда бы не Она, тогда б сказал: «Беги ко мне!» Гонец два дня туда, день там, и Ярослав через два дня сюда прибудет. А если что в пути? Бежать-то им не просто — через ятвягов. Да и кто в среду сядет в Пол-теске? Кого назвать? Глеб, Ростислав, Давыд, Борис?..
А если б ты этой ночью умер, тогда бы не застал тебя Угрим. И говорили б все: вот был бы жив Всеслав, заступился бы за Ярослава! И Святополка бы разбил, и племя его выгнал из Владимира, и отдал бы Волынь законным, Ярополчичам. А так…
Выходит, Она права? Всем нужно уходить в свой срок. А ведь лишь только первый день пошел! Их семь всего. И за семь дней…
Сел, обхватил руками голову. Гордец! Что возомнил! Володша, тот…
Смеялся Володша и говорил:
— Молчат находники! Не лезут.
И не лезли. Рюрик опять ушел за море. И долго его не было. В Новом Граде посадник сидел, из варягов. Брал дань, но только с ближних, с ильменцев.
Зато Оскольд в силу вошел. Любеч подмял, Чернигов. А после взял Смоленск. Зима пришла. Явились они к Полтеску. Лед на реке, голод в городе. И слух — это наказание за убиенных. Пошел Володша на кумирню и жег дары, рабов. Не помогло — молчал Перун.
А у Оскольда новый Бог, ромейский. Всесильный, грозный Бог. И сам Оскольд теперь зовется Николаем и чтит того, ромейского, который на кресте распят. К полянам из Царьграда волхв пришел, он звался Михаилом, принес Писание и уверял: вот где истинная вера. Смеялись все, Оскольд тоже смеялся. Тогда сказал им Михаил: «Смотрите!» — и бросил то Писание в огонь. И отступил огонь! И все они, кияне, поклонились и были крещены. А теперь они с тем грозным и всесильным Богом пришли сюда. Их тьма. Мечи, щиты, кольчуги — все на них ромейское. А у Володши что? Да и Перун молчит. И отворили люди Лживые Ворота — те, которые раньше Верхними назывались и через которые Трувор входил.
Побежал Володша, но поймали его. И разорвали здесь же, под окном. Оскольд дань положил, ушел, посадника оставил. И тихо было в Полтеске. Володшу, и жену его, и сына, и братьев — под корень всех извели.
Всех, да не всех! Микула уцелел. Они с Володшей — одного отца, но разных матерей. Говорят, ушел Микула по реке куда-то вниз, возможно, к варягам. А было оно так или нет, кто знает…
Князь поднял голову. Игнат в дверях.
— Ну, что тебе?!
— Так ждут давно. Те, на реке.
— А что Угрим?
— Уехал. Скоро.
— Как?
— Все честь по чести. Взял Лысого. А в поводу — Играя и Стреножку.
— Хорошо. Иди. Я приду.
Игнат ушел. Тихо в гриднице, пусто. Стол, миска, хлеб. Здесь за столом отец сидел. И дед. И много еще кто. A первым сел Микула. Хлеб… Князь отломил краюху и понюхал. Постоял… Потом подошел к печи и опустился на колени. Тихо позвал:
— Бережко! Бережко!
Никто не ответил. Да он ответа и не ждал. Переломил краюху, покрошил. Опять позвал:
— Бережко! Ешь!
Высыпал в подпечье. Подождал. Ни звука. Заглянул туда.
И улыбнулся — угольки светятся. Да, словно угольки. Моргают, тусклые. Значит, жует. Сыпанул еще, потом еще. Лик, он издалека привезен. Микула ликов не имел, он кланялся кумирам. А Полтеск у Оскольда взял! Прости мя, Господи!..
Перекрестился, встал и осмотрелся. Никого. Стол, миска, хлеб. А за окном давно уже светло. Пора идти. Небось заждались.
2
Спустился по крыльцу. Крыльцо скрипело. Когда живой идет, оно всегда скрипит. А вот Она ходит неслышно.
Грязь во дворе. Перемостить пора. Ведь говорил же им не раз. Да что им грязь? Им грязь привычна. Им надо, чтобы все было в грязи, чтобы никто не вылезал. И думают, так здесь и ловчей всего. И правильней. Ровней. Бух в Зовуна — и глотку драть. Как будто что по-дедовски идет — это и есть венец всему. Глушь, темнота людская.
Щека задергалась.
Да что теперь тебе до них до всех? Осталось-то всего ничего, терпи! Терплю. Вон Хром идет. Бог в помощь, Хром. Будь здрав, Бажен. Кивнул, опять кивнул…
Остановился, оглянулся на Софию, снял шапку, осенил себя крестом. Отдал поклон — не Зовуну, а ей, ибо Зовун сам по себе, мы сами по себе. Шапку надел — на самые глаза. Прошел мимо него, не покосился даже… А ведь хотел идти без шапки. Взял сапоги варяжской юфти, нагольный полушубок, меч. А шапку отложил.
— Застынешь, князь, — сказал Игнат. — Вон ночью как тебя знобило.
— Так то не от этого.
— Все от того. И все к тому.
— К чему?
Игнат не ответил и подал шапку.
К тому ли, не к тому… А шапке сколько уже лет? Еще за море в ней ходил. Значит, с десяток будет. Ворс вытерся совсем. В такой, что ли, положат? А хоть бы и в такой!
Не выдержал, оглянулся. Висит Зовун, веревку ветер треплет. Озяб небось… Но погоди, даст Бог, скоро согреешься — и еще как, звону будет, радости!.. Тьфу, тьфу!
В воротах — отроки, Вешняк и Чмель. Заметили, как расплевался ты, теперь щерятся, зубастые. Что им Зовун? Им ты — Зовун, они — твои, не градские…
Ворота. Лживые. Трувор через них входил, Оскольд. А прадед твой, Владимир Святославич, внук Игорев и правнук Рюриков, тот на коне въехал, по костям. От Буса счет ведем, случалось всякое, но никогда еще такого не бывало, чтобы к нам в род въезжали — незвано и через нашу ж кровь! И от них, от этих ворот, ото дня того и зачалась вражда!
Мосток над рвом. Тропинка идет вниз, к реке. А вот и лодка. Ждут.
Князь помрачнел. На веслах — два Невьяна, Ухватый и Копыто. Недобрый это знак. А что теперь к добру?! Сел меж Невьянов, повелел:
— Не шибко.
Выгребли на стрежень. На Вражьем Острове кричали галки. На Заполотье было еще тихо, туман лежал. И ветер стих, а пробирало крепко. Князь запахнулся поплотней. Сидел, смотрел на воду. Вода была мутная. Ну, здравствуй, Дедушка. В Никитин день я одарил тебя. Ты отплатил — значит, дар мой принял. Отведал я нечистого да жирного. В последний раз. Теперь у меня все будет последнее; сначала ты, теперь на Хозяина иду. Молчишь? Ну-ну, молчи, а что тут скажешь?
Вздохнул Всеслав, расправил плечи. Невьяны гребли молча, споро. Князь осмотрелся и спросил:
— Там, что ли, Дедушку нашли? — И указал на заводь.
— Нет, пусто там, — сказал Копыто. — А мы вон там, подалее. И то не сразу отозвался. Полдня искали, аукали. Заспался, должно быть, Дедушка. Зима-то была знатная.
Копыто — он словоохотливый, Ухватый — нет. Зато умелец. Он и услышал Дедушку. Ходил по берегу и звал. Не дозовешься — худо будет. Ибо потом на реку лучше не ходи. Сети порвет, челн опрокинет. В Никитин день просыпается голодный, злой. Уважь его, лошадку сбрось, он более всего лошадок любит… И тогда уже все лето будь спокоен. Как Ратибор…
Нет-нет! Князь отмахнулся, словно от видения, криво ухмыльнулся, спросил:
— А рыбу тоже ты прибрал?
— Я, господин, — кивнул Ухватый.
— Он, князь, а кто еще?! — опять заговорил Копыто. — Вот вроде рядом, вместе мы стояли. И у меня — ничего. А он ладошкой по воде плясь-плясь, потом что-то пошептал — и зверь к нему идет! А он его за жабры! Он слово знает, князь. Он, этого, он и креста не носит.
— Ношу! — обиделся Ухватый. — Тогда только и снял.
— Вот видишь, князь, снимает! Значит, не зря. Да я хоть целый день буду стоять — и ничего. А этот только пошептал… Да ты не бойся князя! Князь сам…
— Что сам? — Всеслав нахмурился.
— Да так… — Копыто поперхнулся, — Глуп я. Не слушай меня, князь.
— Я и не слушаю. А ты молчи.
Город уже скрылся. Теперь по левой стороне стояли одни курганы. Поганые. Заросшие. Туда ходить нельзя. Ты это сам им запретил. Ибо не вера это, а обман, не боги — зло. Стозевые и ненасытные. Пресвятый Боже! Вот как я верую! Зачем мне то?! И жарко мне. Распахнут полушубок. Рука — на грудь, под ворот… Крест.
Сжал его — сильней, еще сильней. Крест крепкий, впивался в руку, не ломался. Казалось, вот-вот проткнет ладонь, а ты сжимал его, сжимал. Крест — в нем сила. Кем ты ни будешь, а он сильней тебя. Жил в Кракове епископ Станислав. Он говорил: король погряз в грехе. И подбивал на бунт. А может, и не подбивал, но обличал. И объявил, что не допустит короля к причастию. И вообще не примет его в храме. А Болеслав — тот самый, Необузданный, который вел на Киев Изяслава и изгонял тебя, законного… Законного! Ибо кто ты? Внук Изяславов, старшего из сыновей Владимира, и принял ты венец его, Владимиров, по чести, всенародно, и сам митрополит тебя венчал… Да, Болеслав. Так вот, тот самый Болеслав явился-таки в храм, схватил епископа прямо во время мессы и угрожал ему мечом. А Станислав сказал: «Побойся, Болеслав! Что будет мне, то будет и всей Польше. Вот на том и целую крест, что свершится так». И поцеловал. А Болеслав засмеялся. Схватил епископа, выволок на площадь и убил, четвертовал. И что получилось? Нет прежней Польши, нет короны. Изгнали короля, исчезла и корона; он, Болеслав, ее унес, спрятал под рубищем, бежал. И где-то в Швабии, Тюрингии — никто не знает точно — сгинул. Тот самый Болеслав, который Киев брал, Поморье жег, богемцев, угров воевал… Теперь брат его Герман — просто князь. А Польша, как тот Станислав, разрублена и четвертована. Вот как через святой крест-то переступать! И твоя сила, князь, — в кресте, а не в бесовских чарах. Чары — дым! Сожгли Перуна — и ушел Перун, рассеялся, как дым, курганы заросли. А ты правил и правишь. Оберег сорвал, крест поцеловал — и Она отступила! Сколько же лет носил ты его, оберег, надеялся… Все зря! Всего семь месяцев ты был Великим князем. Когда узнал, что Болеслав идет, выступил ему навстречу, верил, что оберег спасет тебя, как спас из поруба и как вознес на Место Отнее, над всею Русью! А после… предал он тебя. И ты ушел без боя. Срам. Обидно было, зло душило. Одно лишь и утешило, будто Болеслав взял Изяслава за грудки…
Да только лгали люди! И так всегда. Лгут, если это им на пользу или в утешение. Лгут еще и для устрашения.
Микула говорил:
— Страх — зло. Не должно никого бояться, и тогда ты князь.
Семь лет был Полтеск под Оскольдом, семь лет Микулы не было. Бежал совсем еще мальчишкой, вернулся воином, привел с собой дружину. Собрал их, рассказывал, по зернышку: свей, урманы, руянцы, пруссы. Им всем что Один, что Перун, что Святовит или ромейский Бог — едино. Пришли, стали на Вражьем Острове. Семь кораблей — драккаров. Под вечер стрелой пустили грамоту. В ней было сказано: «Завтра зажгу. Бегите». Не поверили. Опять собрали вече. Потом всю ночь готовились, утром взошли на стены.
А он зажег! Метал огонь. Потом пошли на приступ. И взяли. Резали. Кричал Микула:
— Всех! Под корень! За брата! За жену его! За род! За страх мой! Режь!
Порезали, пожгли. Только через год отстроились, и снова жизнь пошла. Терем новый поставили, капище, стены. Пришел Бережко, Дедушка приплыл. Микула строго княжил. Детей своих от королевны урманской, как подросли, послал варяжить. Послал троих, вернулись двое. Опять послал — один вернулся, Глеб. Этот Глеб потом и правил. Ятвягов воевал, литву, летгалов в кротости держал.
А с Русью был особый уговор: вы сами по себе, мы сами. Это когда еще Олег пошел на Киев, тогда послали в Полтеск меч. Микула меч переломил и возвратил. Олег один пошел. Сел в Киеве, Оскольда порешил. Микула меч послал — Олег его переломил. На том и порешили: Двина моя, Днепр твой, а волоки — едины. К тебе идут купцы, ко мне — пусть вольно ходят, ибо меча меж нами нет.
И не было. У них Олег сидел, а после Игорь, Ольга, Святослав, — они держали мир. А что делить? Земля наша обильна и обширна, и от города до города не докричишься. Оттого и не воевали.
У Святослава было трое сыновей, у Рогволода двое. И еще дочь-красавица. Вот Святослав порой и говорил…
Гребут Невьяны, упираются. Уже миновали Бельчицкий ручей. Близко теперь. Тихо, гладко кругом. Ну, где ты, Дедушка? Хоть бы взыграл, волну пустил, ладошкой хлопнул. Ведь я ж тебя не просто одарил — я Орлика пожаловал. Его также по весне от угров привели. Купец попался въедливый, цену не сбавлял, набрасывал. Хвалил, гриву трепал да языком пощелкивал. А жеребец храпел, приплясывал. Красавец! Масть каурая, глаз бешеный, холка двужильная: по всем приметам — надо брать. И взял, взнуздал, смирил. Провел маленько в поводу, вскочил. Да, не ошибся. Стать — видная, шаг легкий, бег размашистый. Но ох как давно это было! Теперь и сам ты кляча клячей. А конский век — он и того короче. Четыре дня назад пришел Игнат, спросил:
— Кого дадим?
— Так этого, — ответил, — ну, этого…
Но так и не назвал кого, не смог. Игнат аж побелел:
— Да что ты, князь?! Как можно?! Грех какой! Его — да водяному!
— Я сказал!
И взяли Орлика, свели к реке. Голову медом намазали, солью посыпали, в гриву ленты вплели, стреножили и повалили в лодку. Ухватого на берегу оставили, а сами выгребли на стрежень и стали знака ждать. Дождались — бросили. На дно. Отведал Дедушка, ублаготворился, привел Ухватому налима. И, выходит, не налим это, а Орлик. Конина. Так-то, князь! Только какой в том грех, когда ты сам сейчас как Орлик? Приплывешь, накормят тебя, выведут. Конечно же поганство, но так давно заведено. Сперва отец ходил, а ты смотрел, после сам — с пятнадцати годов, каждой весной. А этот раз — последний. И вон они, стоят на берегу, должно быть, устали ждать.
— Шибче! Шибче давай!
Зачастили Невьяны. Брызги летят, студеные. А берег — ближе, ближе. Ну да, как Орлика… Ш-шах — прошуршало днище. Он встал, поправил шапку, запахнулся.
— Под ребра, князь!
— Как водится.
Сошел. Поднялся на бугор. Сказал выжлятникам:
— Не обессудьте, припоздал. Дела.
Выжлятники, их было трое, согласно закивали. Старшой из них, Сухой, сказал:
— Так не беда. Дни нынче длинные, успеем.
— Пошли!
Ноги скользили, грязь. И это на бугре, а там будет еще хуже.
Свернули в густой ельник. Шли, хлюпали. Молчали. Потом Сухой заговорил:
— Все в срок идет. Он еще с ночи встал, походил маленько, теперь лежит.
— На ветках? — спросил князь.
— Нет, у себя. Вчера на ветках был, позавчера. А тут словно почуял. Лежит, не кажется. Я думаю, то добрый знак. Так, князь?
— Так, так…
Хотелось тишины. Все в срок. Река проснулась, лес, скоро пахать пойдут. Грязь, холодно, дождь собирается. Вот сколько лет ты ходишь, князь, а так и не привык… А им-то что? Сухому тридцать лет от силы, а Третьяку и того меньше. Ждан вообще еще безусый. На следующий год они другого князя поведут и будут говорить ему «все в срок». Им жить да жить!
Собака тявкнула. Костром повеяло… Вдруг Сухой спросил:
— А правда, князь, про кречета?
— Про кречета? Которого?
— Так, говорят, тебе пообещали.
— Кто?! — Князь остановился…
Сухой пожал плечами. Сказал:
— Так ведь болтают всякое…
— Ну-ну!
Сухой вздохнул и отвернулся. Опять пошли. Ишь, кречеты! Откуда взял? Спросил:
— А что тебе до кречетов?
— Так, ничего. Я их ни разу и не видел. А говорят, они получше соколов. Их за Камнем, говорят…
— Так то за Камнем! Вон куда хватил! — Только рукой махнул.
Опять шли молча. Хлюпали. Думать не хотелось.
На поляне ждут. Костер горит. Увидели — вскочили. Один Ширяй Шумилович. Нет, и он встает. Любимов прихвостень, заводчик. Поди ж ты, нашли кого прислать! Сейчас начнет во здравие да приторно. Ну, говори, говори…
Ширяй молчал. И все они молчали. Князь настороженно спросил:
— Не удержали, да? Ушел-таки?
— Н-нет… не ушел… — уклончиво ответил Сила.
— А что тогда? Ширяй!
Ширяй степенно произнес:
— Хозяин плачет.
А что ему, смеяться? Но спросил:
— Как это плачет?
— Так. Послушай.
И замолчал Ширяй, застыл. Тишь-тишина. Собак и то не слышно, лежат, уши прижав, не шелохнутся. А, вот… вот опять… Опять…
Князь облегченно выдохнул, сказал:
— Так это скрип, не плач. Ну, дерево скрипит, а вы… как бабы старые!
— Нет, князь, то плач, — тихо сказал Ширяй. — Мы подходили. От Хозяина.
— А хоть и от него! Ее почуял, вот и плачет.
— То, что Ее, это верно. Вот только чью Ее!
Пес! Что мелет! Рот сразу повело, оскалился! Рука — сама собой — к мечу!..
— Князь! Князь! — Сухой схватил его, сдержал.
Сдержал бы он, когда б я не хотел, ага! Князь оттолкнул Сухого, зло сплюнул под ноги, сказал:
— Живи, Ширяй… Садись! И вы… чего стоите?!
Сели. А князь стоял и слушал… Да, скрипит. Но где, не рассмотреть. Валежник, ели, вывернутый пень… Пусть так! Приказал:
— Бери! — И руки развел.
Сухой снял с него меч, шапку, полушубок. Знобит, но то от холода. Князь подошел к костру, сел, осмотрел собравшихся. Выжлятники глядели настороженно, Ширяй — никак. И пусть себе!
— Ковш!
Дали ковш. В ковше кисель овсяный на меду. Испил, утерся.
— Ком!
Дали ком. Он разломил его, съел половину, запил, еще откусил, а остальное передал по кругу. Ком был как ком, гороховый, Хозяин это любит. Как и овес. И мед. А скрип — вовсе не плач…
Выжлятники запели — тихо, заунывно. Хозяин, дай, хозяин, не серчай, не обессудь, мы твои дети, мы… Пресвятый Боже, что это, зачем, вот крест на мне, чист я, руки тяну к огню, и лижет он меня, а не согреться Мне — мороз дерет по коже. И прежде драл. К такому не привыкнуть. Но так заведено, терпи. Отец терпел и Дед, от Буса все идет. Ты для того и князь, чтоб за других стоять. Ты им — как оберег, как Орлик. Поют и смотрят на тебя, надеются, что отведешь, задобришь, усмиришь.
А нет так нет, в лес не пойдут. Ударят в Зовуна, другого выкрикнут. А ты…
— Я готов, — сказал князь и встал.
Все тоже встали. Ширяй перекрестил его. Сухой подал рогатину. Пошли, он впереди, все остальные следом. Слышал, как Третьяк поднял собак, как те залаяли, не оглянулся. Перехватил рогатину, поправил крест. Пресвятый Боже! Наставь меня. И укрепи. Дай сил. Ибо один лишь Ты есть защита моя и твердыня моя, щит и прибежище. Велика милость и щедрость Твоя… А ведь не то, не то! Она права. Сейчас или через семь дней — ведь все едино. Что есть семь дней? Ничто. А сам ты кто?.. Знобит — и не от холода.
— Куси! — крикнул Третьяк. — Куси!
Собаки кинулись к берлоге. Лай. Крики. Топот. Гиканье. В рога дудят…
И — рев! И… никого. И снова — рев!
Выскочил Хозяин! Матерый, да. Собак — хряп лапой, хряп. И завертелся, ринулся, вновь вздыбился и заревел. Присел, упал, вскочил. А собаки знай рвут его. За гачи, за спину. Так его! Так! Так!
— Ату! Ату!..
Наконец встал. Теперь в самый раз! Ну, князь!
— Хозяин! — закричал князь. — Сюда! Вот я, вот брат твой! Вот!
Схватил рогатину, одним концом уперся в землю, шагнул вперед, рожон — вперед. Иди!
Пошел! Рев! Пена! Пасть!
…Темно. И — тяжесть, духота. Кровь хлещет, липкая, горячая. Трясет его, хозяина, хрипит, бьет лапами. Задавит ведь, зацепит! Хоть кто бы пособил… Нет! Нельзя. Тут — сам на сам, или ты, или он. Хозяин! Не гневись, я брат твой… Нет, я сын твой, раб. И кабы моя воля, да разве б я… Но так заведено. Вот, привели меня, я должен… И я не за себя молю — за них. Да что мне эта жизнь, я взял свое, с меня довольно.
Обмяк Хозяин, все, значит, доходит. Ну, еще раз… Затих. Слава тебе, Господи! Услышал, уберег. Теперь бы хоть еще так, под лапу бы, да на бок, и выползти…
Ф-фу! Кончено. Утерся. Встал. Его качало.
— Я… — И упал.
Только тогда они и подбежали. Шумят, суетятся, теснятся, поднимают.
— Князь! Жив!
— Жив, жив… — И оттолкнул их, сел. Круги в глазах. Ломило спину.
Сухой спросил участливо:
— Помял топтун?
— Помял. Как водится.
Ширяй пролез вперед, сказал:
— А кровищи! Кровищи-то! Дай, князь, сотру.
— Зачем? Мне в ней привычно! — Зло усмехнулся, встал, расправил плечи. И вправду, весь в крови. Засохнет! Осмотрелся, спросил: — Ну, кто ваш господин, я или он?
— Будь славен, князь! Будь славен, князь!
— Вот так-то! Жив я! — И засмеялся, горько.
Потом пировали. Пылал костер. Хозяина разделали.
Собакам — кости, потроха. Череп и правую лапу Сила в холстину завернул, в лес отнес и там, где надо, схоронил. А им — все прочее. Мясо резали на тонкие ломти и ели — так Святослав, сын Игорев, внук Рюриков, любил. А было у него, у Святослава, трое сыновей: Олег, Ярополк и Владимир. Олег и Ярополк — от королевны, Владимир — тот никто, рабынич. Когда же Святослав решил оставить Русь, то Ярополку Киев дал, а Олегу — Древлянскую землю. Тогда обиделись, спросили новгородцы: «А нас кому?» А Святослав ответствовал: «Нет больше сыновей». — «Ну дай нас хотя бы Владимиру». Дал. И ушел в болгары. Там воевал — да так, что по сей день стоят те города болгарские пустые.
Всеслав лежал возле костра. Было еще светло. Пахло паленой шерстью, кровью, медом. Пил, заедал и снова пил. Рог был большой и наливался до краев, а хмель не брал. Хмель — для живых, для молодых. Вот и смеются они, пляшут, поют, пьют здравицы, кричат. Ширяй и тот отбросил спесь, руками машет, рассказывает, как он в прошлом году ездил в Смоленск и там охотился, как видел Мономаха, а у того есть лютый зверь, зовется пардусом, тот зверь ученый, но цепной, и если напустить его…
Не слушали, запели. Кто им Ширяй? Посадский чин, он только языком болтать и может, вот пусть там, на посаде, и болтает. А пардуса и без него видали. Вышел Третьяк, накинул на себя еще мокрую, липкую шкуру, гикнул, упал в костер и покатился по угольям, и зарычал, завыл. Все хохочут. Вот это разговор! Будь славен, князь. Лес — наш, мы сами по себе, а Мономах — он далеко. И Зовуна здесь не услышишь. Медов давай! Еще медов!
Пир шел горой. Они про все забыли. И это хорошо, всему свой срок. Князь встал. Сухой поднялся следом. Ширяй сидел — хотел тоже встать, да не смог, — смотрел на них и удивленно моргал. Любимов прихвостень, крикун. В среду, видно, покричит…
Пускай себе кричит. Князь развернулся и пошел. Сухой шел следом, провожал. Ну вот и кончилась последняя охота. И день прошел. А что ты сделал? Ничего.
Сел в лодку. Плыл и молчал. Быстро темнело.
У Святослава было трое сыновей. Два — от Предславы, дочери угорского хакана, то бишь короля, а третий — от Малуши, ключницы. Собираясь в болгары, Святослав так сказал: «Не вернусь. Не хочу. Вот поделил вам Русь — владейте». «А старшим кто?» — спросила бабка, Ольга. «А старшим — старший». И ушел.
А старшим был Владимир. Но Ольга не любила старшего. Он был, как и отец, поганцем. Младших, Ярополка и Олега, бабка склоняла в истинную веру — в ромейскую. А Святослав ромеев бил, едва Царьград не взял. И взял бы, если бы не предали. И отступила Русь, и мало их осталось, и зимовали на Белобережье, голодали. Весной стал Святослав просить у Киева подмоги на ромеев, послал гонцов и ждал. А не дождавшись, так сказал: «Приду и сам возьму. Ужо не обессудьте». Пошел… Не устерегся. Перехватили его на порогах. Дружина, прежде храбрая, вся разбежалась, кто куда, и степняки срубили Святославу голову и сделали из черепа ковш для вина. Одни говорят, печенегов ромеи купили, другие говорят… Да если б этим кончилось! Ярополк на Олега пошел — и убил. И стал грозить Владимиру. Владимир убежал за море, привел варягов и пошел на Ярополка — чтоб, значит, за Олега отомстить. И за отца. Тогда пошел такой слух, что, мол-де, это Ярополк, убоявшись прихода отца, и купил печенегов. А так ли было, не так, никто на Полтеске не знал, знать не желал и не загадывал, ибо вы сами по себе, мы сами, меча меж нами нет, и уже со времен Оскольда, сто лет мирно живем, а что вы там, находники, не поделили, так вы и далее между собой рядитесь ли, рубитесь ли — нам дела нет. И вдруг…
Является в Полтеск-град Добрыня, Малушин брат, дядя Владимира. И… сватает за князя своего нашу Рогнеду! Сулит дреговичские земли, волоки, как будто все это его, и говорит еще притом, что князь его столь щедр, что-де готов платить по пригоршне диргемов за уключину, а тех уключин на ладье столько-то, а тех ладей ты вывел бы на Днепр столько-то, и если посчитать, то и в Царьграде больше не возьмешь, чем Владимир сулит!
Слушал Рогволод, слушал, кивал. А когда Добрыня замолчал, немного подождал и лишь потом тихо сказал:
— Нет, не пойду. И не зовите.
— Но почему?
— А потому, что зла на вас не держим. Твой князь мне брат. Но и киянин Ярополк мне брат. А разве брат на брата ходит? — Улыбается князь Рогволод. Ну, вроде все сказал, яснее некуда, вставай и уходи.
А Добрыня сидит! И говорит еще, и удивляется:
— Как это «брат»?
— Так, брат, ибо есть братья по отцу, по матери — это по крови, а есть… совсем другие братья. Только тебе такого не понять, рабынич.
Рабынич! Гак он и сказал, насмешливо, прищурившись, будто плетью оттянул. Позеленел Добрыня, закричал:
— Ну, пес! Не отсидишься!
— Да, — кивнул Рогволод, — не отсижусь. Но и тебе сидеть передо мною не позволю. Эй, сыновья мои!
И подступили Бурислав и Славомир, взяли Добрыню под белые руки и вывели прочь. И указали путь рабыничу. И подсобили, чтоб скорей отъехал. Ведь срам какой! Такое предложить! Да что они, находники, совсем ума лишились? Ведь он, Владимир Святославич, давно уже женат, жену в варягах взял, и есть у них и сын, младенец Вышеслав… И снова свататься? Позор! Вовек такому не бывать, чтоб я да дочь свою…
Было, было. Даже горше. Пришли они, варяги с новгородцами. Встречали их всем Полтеском. Но одолела Русь, и полегли князь полтеский и сыновья его, дружина и просто черный люд. По их костям въехал Владимир, прадед твой, в Ворота Лживые, в терем вошел, сел там, где прежде Рогволод сидел, и повелел — и привели ее, простоволосую, и опустилась она перед ним на колени, разула, и взял он, прадед твой, ее…
А после говорили, что будто был в ту ночь Рогнеде Бусов глас, Бус призывал ее смириться и обещал, что не оставит он ее и сыновей, наведет он сыновей ее на их отца… Но так ли то? Ведь Бус прежде являлся лишь князьям, а кто Рогнеда? Княжеская дочь, а дочь — не кровь, не род, дочь — так. Тебе, Всеслав, Бог не дал дочерей, лишь сыновей…
3
— Князь! Князь! — послышался голос. — Вставай! Очнулся. Встал. Сошел. Втроем втащили лодку на песок. Постояли еще, помолчали. Копыто — всегда разговорчивый без удержу, а тут словно что почуял. Стоял и отводил глаза, переминался с ноги на ногу. Зато Ухватый сказал:
— Не бойся, князь. Бог не оставит.
Вздрогнул Всеслав, спросил:
— Чего ты это вдруг?
— Так. Тень стоит.
— Тень? Где?
А сам похолодел, сжал кулаки.
— Тень! — встрял Копыто. — Тень! Какая тень, когда кругом темно? Не слушай его, князь. Глуп он. Глуп! — И засмеялся. Отпустило.
— Глуп, — повторил князь. — Да, верно.
Развернулся и пошел по тропке вверх. Темнотища, не видать ни зги. Поскользнулся раз, второй…
В воротах — свет. Прошел, не оглянулся, не кивнул. И отроки молчали. Быстро через двор, на крыльцо. Заскрипели ступени. Скрипят — значит, жив.
Тихо в тереме. Спят. А если и не спят, таятся. Раньше, когда возвращался… Да ведь и не один ты приходил. И не ночью, как тать, а при свете. В бубны били, плясали. Игнат встречал, рог подавал; ты пил, а после возглашал…
Тихо. Темно. Прошел наверх. Снял полушубок, положил на лавку. Меч отстегнул. А шапку смял. Так и сидел он за столом, держал шапку в руках, молчал.
Долго молчал. Вошел Игнат и ждал. Всеслав сказал ему:
— А позови-ка мне Неклюда. И чтоб при всем пришел.
— Так ночь уже.
— Я подожду.
Ушел Игнат. Он ждал. Мял шапку, потом отбросил ее. Она упала мягко на пол. Тихо в тереме, даже Бережки не слышно. Отец в последний год молчать любил. Позовет, бывало, и скажет: «Сядь!» Сидят. Молчат. Темно уже, но вставать нельзя. Отец все смотрит на тебя да смотрит… Страх брал. Ведь, кажется, родной отец перед тобой, а страшно. Почему молчит? Он так и умер молча. Только за три дня до этого сказал: «Не будь таким, как я. Не верь. Не обещай». Схоронили его по обряду. Бабушка очень сердилась, кричала, не послушали ее, снесли к Илье.
Шаги! Вскочил.
Нет-нет! Шаги — пускай себе. Он сел. Вошел Неклюд. Отдал поклон и замер. Помятый, заспанный.
— Ты подойди, Неклюд. Нет, ближе стань. Вот так… — Замолчал Всеслав, собрался с духом. Наконец сказал чуть слышно: — Так вот, Неклюд. Ты убегай.
— Как это?
— Так. Коня возьми. И — к брату моему.
— К которому?
— Да к старшему. Великому. В Берестье. И там… Ты наклонись, Неклюд… — И зашептал. А после резко отстранился, долго смотрел дружиннику в глаза, спросил: — Запомнил?
— Да.
— Так-то, слово в слово. Спеши. А я тебя здесь не обижу. Вот крест! Но если что, Неклюд… Ты ж знаешь! Да?
Неклюд молчал.
— Иди.
Ушел Неклюд. Да, правильно. Молод, горяч Ярослав. Такому разве что втолкуешь? Может, потом поймет. Хотя… У всех одни глаза, и все одно и то же видят, а потому идут и спотыкаются, и падают, и бьют их, головы срубают. А рубят их такие же слепые! И все это «Мир Божий» называется. Прости мя за сомнения… Но так ведь это, так!
Встал, заходил по гриднице. Ночь, тьма. Жизнь — тьма, познание — лучины свет. Страшно, зябко во тьме, неуютно. Тянись к познанию! И тянешься. Притронулся — обжегся. И отшатнулся. И снова все сначала. И так мечись всю жизнь — свет, тьма, свет, тьма. А дальше что будет — свет или тьма? Молчит Она, не говорит, только зовет: «Иди! Там сам увидишь». А если я уже ослеп, тогда как быть? И вообще, кто я такой? Червь? Червь и есть. Всю жизнь грешил — жег, грабил, убивал, обманывал и дальше жить хочу, цепляюсь. А нужен ли я здесь? Удерживает кто-нибудь? Да нет, конечно же никто. Всем надоел, зажился я, как…
Да, как и он, как прадед мой Владимир Святославич. Брата убил, всю Русь подмял, кровью залил, потом крестил. Грешил и каялся. И вновь грешил. Имел пять жен, двенадцать сыновей, своих и не своих. Любимых изгонял, а нелюбимых возвеличивал. Давал и отнимал. В последний раз Борису отдал Ростов, а Ярославу — Новгород. Святополка сперва заточил, а после при себе держал. Когда совсем отъехал в ближнее село, Святополк вместо него сел в Киеве. Ярослав, озлясь, сказал, что если так, то он — сам по себе. А тут явились печенеги, дружина вышла в степь. Повел ее Борис, не Святополк. Борис был молод и послушен, его отец больше других любил. Он от ромейской царевны рожден, а Святополк — отродье Ярополка, приемный сын, в степь не пошел, сидит и ждет гонца из Берестова. Да и не он один, весь Киев ждет. Слаб старый князь, вот-вот умрет. А дальше начнется смута. Святополк Бориса выше себя не посчитает, хотя Святополк — старший сын, пусть и приемный. А Ярослав — родной, и новгородцы с ним, варяги. И если он даже отцу грозил, рать собирал, то уж Борису-то и подавно…
Владимир умирает. Ночь в Берестове. Тихо. Челядь за дверью ждет. Коптит свеча. Комар звенит. Нет никого — ушли бояре. Они долго сидели вдоль стен, молчали. И он молчал, все собирался с силами, чтоб голос не дрожал. Потом спросил:
— Что Ярослав? Одумался?.. А Святополк, здесь он? Ведь звал!..
Промолчали. Больно стало. Но боль и помогла: привстал, сказал, как прежде, ясно, громко:
— А все она, отродье Бусово. Накликала! — Упал. Пот выступил на лбу. Хотел воды попросить, да промолчал.
Они ушли, а он остался. Лежал, не шевелясь. Кровь стынет, руки, ноги отнимаются. А голова по-прежнему ясная. И дух не сломлен. Бил Ярополка, ляхов, печенегов. Жег Полтеск. Новгород сожжет. Вот только бы…
Нет, поздно, князь. Меч крепок и остер, а вот поднять его уже нет сил. И ты смешон, как сын твой Изяслав Рогнедич, Рогволожич, Бусович. А ведь ты над ним смеялся тайно. И гордился им. И ненавидел. Да, все это было. Но ты ведь не рабынич, князь — и поступил по-княжески…
Нет, не по-княжески: ведь все с того и началось. Нельзя было так делать, ибо гордыня князю не советчик. Гордыня — хмель. Гордыня — хлеб глупцов. Вот Рогволод: как он собой гордился! Прогнал рабынича, честь сохранил. А голову? А власть? А дочь свою? Глупец! И Ярополк глупец. Сперва предал отца, затем младшего брата убил, а старшего прогнал за море… И верил в то, что можно все забыть, Русь поделить и самому сесть в Киеве. И убили его опять же за гордыню. Тех, кто прикончил его, примерно наказали. И воцарился мир. И правил он, Владимир, старший сын, один, всей отчиной. А также Полтеском и Червенской землей. И Степь в страхе держал. И сыновей растил, своих и Ярополковых; и были они все ему равны, он всех любил. И жен… Был грех! Была жена варяжская, была жена чехиня, была жена, даже не жена, вдова, ромейская черница Ярополкова. И Горислава. Так ее прозвали за глаза, а на самом деле ее имя Рогнеда. На пирах она всегда сидела рядом, к ней шли заморские послы, ей подносились лучшие дары, и лишь одну ее Владимир называл княгиней. Старший сын ее, смышленый Изяслав, был весь в отца.
А потом… Все рухнуло! Крестились. Князь поступил по-княжески и стал вровень с царем, он больше не поганец, и царь за то сулил в жены ему свою сестру царевну Анну. Пока царевна ехала на Русь, низвергли идолов. Перун плыл по Днепру, кричал: «Вернусь — не пощажу!» Над ним смеялись. Шли берегом, и если он пытался пристать, кололи копьями его глаза, пинали сапогами.
А князь Владимир выехал в Предславино, сельцо на Лыбеди, в летний княгининский дворец. В нем прежде Предслава, жена Святослава, жила. Святослав для нее тот дворец и поставил. И там Предславичи, Олег и Ярополк, родились и выросли. Когда Предслава умерла, они и показали на Малушу: мол, ключница, мать этого рабынича, и извела ее, княгиню. Да не они одни, тогда все так кричали. А отец… Всегда всем бабка заправляла. Святоша! Ездила в Царьград, брала с собой дядю Глеба Заморыша, которого отец потом казнил в болгарах за измену. И брат Олег в земле, и Ярополк в земле. И бабка. А он, Владимир, выступил, Корсунь взял, Царьграду угрожал. Теперь везут ему жену, дары везут, епископа. А он едет в Предславино…
Приехал. Сказал все как есть. Не плакала Рогнеда, не кричала, а только побелела как стена и спросила:
— Так что же, теперь мои дети — рабыничи, да?
Засмеялся Владимир, ответил:
— От судьбы не уйдешь, Горислава.
Горислава! Зачем так сказал? Сам не знал, сорвалось. А она… Да Бог сохранил! Ведь если б не было на нем креста, убила бы! А так нож по кресту скользнул и прошел мимо. Оттолкнул он ее, закричал:
— У, рогволожина! Змея! — И ударил изо всех сил.
Упала она, лежит, не шелохнется. А он вскочил, сказал:
— Не жить тебе! Готовься! — И ушел.
Пришел, но не один уже, с боярами. Она, ноги поджав, сидит на ложе, ждет. На ней длиннополая летняя шуба из белых соболей, на голове убрус, расшитый жемчугами, изумрудные колты в ушах. Губы поджаты. Веки чуть дрожат.
Невеста! Оробели все. Всем Полтеск вспомнился, пожар. Стоят молчат. Рогнеда улыбается. Вот-вот захохочет. Ведьма! А князя трясет. Кричать нет сил и говорить — тоже. Долго стоял, шумно дышал, потом-таки сказал не своим голосом:
— Молись! Твой час пришел.
Молчит она. И смотрит пристально. Глаза пустые, как у Смерти. И говорит:
— Молиться? А кому? Ты ж всех поверг. А этому, которого…
— Молчи!
И все они молчат. Крещеные, покорные. А ведь у каждого в душе — червь, великое сомнение. И слабая надежда — что, если рогволожина и впрямь, как говорят…
И закричал Владимир:
— Меч! Дайте меч!
Никто не шелохнулся. Страшно. Ибо одно — меч на поход, на брань, а тут — совсем иное! Да и потом у князя есть свой меч…
И вдруг…
Выходит Изяслав! Он держит меч, большой, не по руке. Встал перед матерью, прикрыл ее собой. Владимир к нему руку протянул, велел:
— Сын! Дай мне меч!
А он не шелохнулся, стоит, смотрит исподлобья. Меч-то тяжел, дрожит в руке, вот-вот не сдюжит Изяслав, ведь слаб еще.
И жарко князю стало! Гадко! Когда Пред слава умерла и Малушу стали винить, то ни отец его, ни гриди, ни бояре, ни волхвы, ни даже он, Владимир, никто тогда за мать не заступился! А тут…
— Сын! — закричал Владимир. — Сын! — И бросился к нему. Схватил, прижал к груди, стал целовать. Слезы текли, все видели — пусть видят. Сын — это сын!..
Меч брякнул об пол. Бояре зашумели вразнобой:
— Князь! Князь! Хвала!..
Он их не слушал. Шел по дворцу, нес сына на руках, шептал что-то — а что, теперь уже не помнит.
Уехали они, вернулись в Киев. А вскоре прибыла ромейская царевна Анна. Владимир вывел сыновей — своих и Ярополковых. Царевна приняла их всех. Сказала:
— Это наши дети.
И промолчали, покорились сыновья. И отреклись от кровных матерей своих. Ибо отец им посулил: Вышеславу, как старшему, — Новгород, Изяславу, любимому, — Полтеск, Святополку — Туров, Ярославу — Ростов. Так оно и получилось, слово в слово. Вошли они в лета, разъехались и сели по уделам. Тишь воцарилась, благодать. И он, единственный владетель всей Руси, был рад. Чему? Кого взрастил? Слаб человек, единожды предав, уже не остановишься. Вот и идут они. Жди, князь! От сыновей своих и примешь смерть, если, конечно, не…
Нет, не успели сыновья. Сам отошел. Лежал, держал в руках распятие, шептал, что, никто уже не слышал. Да и зачем им его слова? Ведь не им шептал, а Ей. Она услышала. Она всегда все слышит! Пришла и забрала его, в свой срок, грех отвела. Лучина догорела. Тьма…
Вскочил Всеслав, глаза протер… А тьма так тьмою и осталась. Один он в гриднице, ночь во дворе. Значит, заснул. Устал — ведь день какой, охота.
Сел князь, прислушался. Ни шороха. Все спят. Наверное, уже за полночь. А ему не спится. Вот так же, говорят, и дед его сидел, любимый сын Владимиров, смышленый Изяслав. Уж до чего он был смышлен, всем на удивление! В такие-то годы сообразить, что при отце оно надежнее, сытней. Тут нужно ого-го как хорошо подумать! А мать… Она ведь некрещеная. И пусть ее бросают на телегу, и пусть везут ее, простоволосую, в одной рубахе, словно ведьму, а ты молчи. Брат Ярослав молчит, и Судислав молчит. Она им тоже мать, а они — ни слова. А ты молчи тем более. Ты ж поднял меч — и на кого?! А он тебя простил, он поступил по-княжески. И ты ему как сыном был, так сыном и остался. И получил удел, как все. А мать… Все говорят, отец ее помиловал. И мать прозрела. И крестилась. И, говорят, по сей день живет где-то затворницей, Христовою невестой. А имя ей дано Анастасия. И значит, чинно все, по-божески. Женили Изяслава. Было у него двое сыновей, Всеслав и Брячислав, была жена-красавица, дочь Менеска, дреговичского князя. И был почет, была любовь… Сна только не было! И оттого он, говорят, книги любил. Так же в гриднице сидел до самого утра, читал, думал… И здесь же ночью он и умер. Двадцать два года даже не прожил. А ты уже за семьдесят перевалил, а все цепляешься. Негоже! Встал князь…
И вздрогнул — тень! Кто-то стоит возле двери, молчит.
Нет, не Она. Ее никто не видит. И все-таки… Свят! Свят! Перекрестился. И шепотом:
— Ты кто?
— Да что ты, князь?! Спать надо бы!
Игнат. Уф-ф, чтоб его! Махнул рукой, сказал:
— Иди! Занянчил, словно малого!
Ушел Игнат. И он ушел к себе. Лег. Отче наш! Да что это со мной? День прошел, день, как вся жизнь. Кто по дорогам ходит, кто по тропам, а кто по буеракам, но вперед. А я куда? Кружу, кружу — не вырваться. Пресвятый Боже! Слеп я! Червь я! Умру — на все готов. В геенну, в огонь… Но мне еще шесть дней осталось! Дай мне из круга вырваться, дай шаг ступить — один! И все. Твой раб навеки, Отче!..
Шептал, крестился, вновь шептал. Так и заснул. Заснул, словно провалился в бездну…
День второй
1
Открыл глаза и удивился — жив! И голова ясная, и руки-ноги целы. Не обманула, значит, слово держит. А за окном уже рассвет. Явилась пятница, торг будет…
Встал, оделся. Прошел к божнице, опустился на колени. Поклоны клал, шептал, но без души, заученно. Отец, такое увидав, всегда корил, грозил. А бабушка смеялась, говорила:
— Оставь его, не наша это вера. Крест носит, что тебе еще?
И с бабушкой отец не спорил, уходил. О, бабушка! Ее сам Ярослав боялся… Ну, не боялся, чтил. Да и не он один. Все говорили:
— Ведьма!
Только какая она ведьма? Пресвятый Боже, ты ж все знаешь! Осталась она вдовою с двумя младенцами. Муж умер, свекор прислал боярина. Народ сошелся. Им сказали:
— Скончался Изяслав, зовите Вячеслава. Он тоже сын Владимиров, он брат…
Согнали, не дослушали. И затворились в граде. Явился Вячеслав с дружиною. Не приняли. Он встал на Вражьем Острове, грозил. Не слушали. Тогда на Вячеславов клич явились Ярослав и Вышеслав, то бишь Ростов и Новгород. Сошлись они и, изготовившись, пошли на приступ — и не взяли.
На следующий день пришел к градским вратам — без провожатых, без дружины — Ярослав. Ему поверили, открыли. Потому что один лишь Ярослав был Изяславу брат по матери и, значит, рогволожский внук, свой, полочанин, тогда как Вячеслав рожден от чехини, Вышеслав же — варяжского корня.
И вот явился Ярослав. Взревел Зовун. Собрали вече. Три дня они сходились, расходились, грозились и клялись. Три дня орали крамольники, три дня брат Ярослав увещевал… А что Сбыслава, Изяславова вдова? Ее там не было, на площади, она сидела, затворившись в княжьем тереме, при ней младенцы — двое сыновей, Всеслав и Брячислав. Бог дал, Бог взял…
Три дня был крик, лишь на четвертый замирились. И целовали крест на том, что Полтеск кланяется Киеву, и чтит его, и ежегодно платит выход, но сядет здесь не Вячеслав, а Изяславов сын Всеслав, племянник Ярослава, внук Владимиров. И написали о том грамоту и запечатали ее двумя печатями: князь Ярослав — своей, Полтеск — своей, с Ярилой на коне. И разошлись. Владимир принял грамоту. Вячеслав, озлясь, подался в греки и там служил и не вернулся. Вышеслава вскоре Бог прибрал, и Ярослав поднялся в Новгород, Борис сел в Ростове, Глеб — в Муроме. А Святополк — тогда еще не Окаянный — был в Турове, Святослав — у древлян, Всеволод — на Волыни, Мстислав — в Тмутаракани. После Судиславу дали Плесков, теперь-то Псков. А Позвизд умер без дела, в юных летах. Потом умер Всеволод, и Святополк, стакнувшись с польским Болеславом, прибрал Волынь. Взъярился старый князь, разгневался, пошел на пасынка… но отступил, не сдюжил Болеслава. И Святополк сел в Киеве. И отложился Ярослав, и Судислава взял с собою заодин: был робок Судислав. А брат Мстислав молчал, гонцов не возвращал. Шаталась Русь…
Полтеск ежегодно платил выход, и принимал послов, и отсылал богатые дары, и клялся в верности. По смерти братовой сидел там Брячислав, но заправляла всем Сбыслава, высокая, сухая, черная. Она и умерла, не поседев. Но то когда еще случится! А в те годы была она красавица, которых поискать. И умна, и скрытна. Но коли надо, так заговорит — не остановишь. И во все поверишь. Свекра умаслила, да так, что стала у него любимою невесткой. Носила шубу из белых соболей, ту самую, пиры давала, сирых ублажала. И верой не неволила. Хочешь, молись Христу, хочешь — Яриле, Перуну, Дажбогу, Роду, Велесу, Симарглу… Хочешь — иди, кричи на вече, а хочешь — не ходи. Но помни, князь твой господин, и чти его. И старших чти. Не лги, не укради, законы соблюдай. Пресвятый Боже, разве это ведьма? Ведь что есть ведьма? Зло. А зла она не делала. Она любила мужа и растила сыновей, народ при ней жил вольно, не роптал. Зовун и тот молчал. Да, она в церковь не ходила, да, в Таинства не верила. Но когда умер старый князь и брат восстал на брата, Полтеск молчал: она так повелела. А были ведь гонцы от Ярослава и от Окаянного. Это потом уже…
Потом! Князь встал. Лик на божнице черен, не рассмотришь. Бог далеко, а Смерть всегда близка. Это у них близка, а у тебя и вовсе за спиной, дышит-то как… Вот и мечись теперь, спеши, а руки колотит! Все из них валится. Здесь не успел, там просмотрел. Неклюд уже далеко проскакал. А коли перехватит его кто? А коли не поверит Святополк?..
Но что тебе до этого, Всеслав?! Шесть дней тебе всего-то и осталось. Ты со своими разберись, хоть здесь успей. А Русь… Им на Руси виднее. Пусть делят отчины, съезжаются, глаза один другому вынимают, воюют, снова мирятся. Убьют, потом в святые возведут. А Полтеск как стоял, так и стоит… Шум за стеной. Игнат уже собрал. И вправду есть пора.
Прошел, сел за накрытый стол. Блины с икрою, квас. Поел, спросил:
— Что слышно?
— Тихо.
— Как это?
— Так. Торг пуст.
— Что?! — не поверил князь. — Сегодня ж пятница! Да что они?!
— Не знаю. Нет никого, и все.
— Ну, это… Нет! — Князь встал, заходил по гриднице. Давно такого не было, давно… Спросил: — А сразу почему не сказал?
— Так только сам узнал. Пока ты ел, Батура приходил. Он и сказал.
— Позвать его!
Игнат ушел, привел Батуру. Князь встретил его, сидя за столом. Сказал:
— Ну, слушаю. Как на духу говори.
Батура криво ухмыльнулся, помолчал, потом ответил:
— Так никого там нет. Чего и говорить?
— А то и говори. Нет торга. Почему?
— Так повелели.
— Кто?
— Сотские. Народ стал прибывать… Да и народу-то не так и много было. Ждут все.
— Чего?
— Так ведь видение…
— Видение? Какое?
Молчит изветчик.
— Ну!
Опять молчание. Князь встал.
— Князь! Пощади! — Батура побелел. — Ведь ты же сам все видел, князь! — И на колени пал.
Князь глянул на Игната. Тот опустил глаза. Так, значит! Видение. Знамение… Как дети малые! Как муравьи: копаются, спешат куда-то, что-то тащат. Тень упадет на них — и замерли. И всякий мнит: Он смотрит на меня, Он только одного меня и видит, Он подает мне знак… Глупцы! Князь улыбнулся и спросил:
— Видение? Какое? Да говори, не бойся ты, я в это не верю. Ну… Что?
Батура не ответил. Уткнулся головою в пол и замер. Князь снова глянул на Игната. Глаза их встретились. Игнат служил уже лет сорок, может, даже больше… Но таких глаз князь никогда еще не видел — больших, пустых, испуганных. И губы белые, и лоб в испарине. Все, выходит, знает.
— Так, — сказал князь. — Так. Хорошо. Иди…
Батура встал и спешно вышел. Игнат за ним.
— А ты постой пока!
Игнат остановился.
— Подойди. Сядь… Да не бойся ты! Одни ведь мы… Рассказывай.
Игнат молчал. Князь пригрозил:
— Игнат!
Игнат вздохнул, сказал:
— Смерть люди видели.
— Смерть?
— Да. Над теремом. Сегодня ночью. Была она укрыта белым саваном, с косой. К тебе пришла. Вот люди и скорбят. Решили, что ты умер.
— Но я ведь жив, Игнат! Ведь так?
Игнат молчал. Всеслав спросил:
— Так что мне, показаться им? Пусть видят — вот он, князь!
— Но… Смерть была! Ее все видели…
— Да жив ведь я!..
— Ты, князь, не серчай, мало ли что. Может, душа твоя уже ушла, а тело еще здесь. Так люди скажут.
Скажут! Это верно. Князь встал и посмотрел в окно. Там, далеко, у пристани, и вправду было непривычно пусто. Плоты качались на воде, ладьи. А берег — пуст. Ждут, значит, не дождутся…
— Кто видел Смерть? Когда?
— Так уж за полночь. Вдруг небо просветлело. Увидели, стоит Она над теремом, а ветер саван треплет… Свят, свят! — Игнат перекрестился.
Князь облизал пересохшие губы, спросил:
— Ты крещеный, Игнат?
— Князь!..
— Да, князь я! И крещеный. А ты… Не знаю я, сомнения берут. Вот ты в храм ходишь, там поклоны бьешь. Писание слушаешь. А слышишь ли?!
— Я…
— Помолчи пока! Так вот, Писание там слушаешь… Ну а слыхал ли ты в Писании про Смерть? И чтоб была Она при саване, с косой.
— Н-нет, такого я не слыхал…
— И не услышишь! — Князь улыбнулся. — Нет Смерти той, которую вы будто видели. Все это суеверие. Поганство. Есть Смерть только одна, христианская. Понял? Душа покинула тебя, тело охладело — и все. Вот это Смерть. А после — Суд. Но это уже Там, не на земле. А Смерть с косой, гундосая, это, знаешь… — Князь рассмеялся, подал Игнату руку и сказал: — Пощупай. Теплая? Живая? То-то же. И без рогов я, без копыт. И крест на мне, вот, посмотри. Доволен, да?
Игнат кивнул.
— Тогда вставай.
Игнат послушно встал.
— Так, — сказал князь задумчиво. — Так, значит, так… Посадника — ко мне, владыку — ко мне, сотских — ко мне, старост — ко мне. К обеду жду, не поскуплюсь. Иди распоряжайся.
— Но если, князь…
— Иди! И не гневи меня, Игнат. И им также скажи, чтоб не гневили!
Игнат ушел. Князь посидел еще, подумал, а после встал, смел крошки со стола и подошел к печи.
— Бережко!
Зашуршало. Значит, жив. Сыпанул. Еще. Захрумкало. Так, хорошо. Вот если бы не брал, вот если б выл, тогда страшись. Да и чего страшиться? Мы Бусово племя, чужого не ищем. Микула терем сей возвел, ему наследовал его сын Глеб, Глебу наследовал племянник Володарь, Володарю — внук Рогволод, Рогволоду — муж дочери его Владимир, Владимиру унаследовал сын его Изяслав, Изяславу — сын Всеслав, Всеславу — брат Брячислав, Брячиславу наследовал я, а мне наследует…
Да, кто наследует? И сколько их, сыновей, у тебя — четверо? Или если руку на сердце, то пятеро? Да, пятеро. Старший, Давыд, — в Витьбеске, любимый, Глеб, — в Менске, Борис — в Друцке, Ростислав — в Кукейне.
А Святослав? Пять лет уже прошло, как нет о нем вестей. И Святослав ли он? Ушел Георгием, пешком, меча и то не взял. Сказал:
— Не обессудь, отец. Не мое это все, не хочу. — И ушел.
Встану я, не благословясь, пойду, не перекрестясь, и не воротами, а песьим лазом, тараканьего стежкой, подвальным бревном… Прости мя, Господи, не удержал. Да и не мог удержать, не смел. Он от рождения был мне в упрек, на нем мой грех, мое вдовство. Не Святослав он, а Георгий, нет Святославов в святцах, есть только Георгии…
А сам ты кто: Всеслав или Феодор? Как князь — Всеслав, как Божий раб — Феодор. А прадед твой Владимир звался по крещению Василий. И было у него двенадцать сыновей, правда, не все до смуты дожили. Тем, кто не дожил, им легко. А прочие…
Нет, лучше дочерей растить! Но дочерей Бог вовсе не дал. Вот сыновей родилось семеро, а возмужали пятеро, потом один ушел, осталось четверо, и те сидят не кажутся, у каждого своя обида, и каждый ждет… А если кто и помнит хорошее, так только одна Глебова. Никто к отцу на Пасху не явился, всем некогда, а Глебова пусть не сама приехала, но был гонец с подарками. Подарки те — пустяк, безделица, и все-таки…
Бог не дал дочерей! За что? Встал князь, вновь посмотрел в окно. Тишь, пустота. И это хорошо… А почему? Совсем ты одичал, сидишь один, как сыч, всех сторонишься. Вот все и ждут, когда… Так выйди и скажи: «Недолго вам терпеть! Шесть дней всего!» Ну, выйди, князь! Так ведь не выйдешь, оробеешь. Тогда сиди и жди, когда Она придет. Жди, князь!
И ждал. Ушел к себе. Сидел и не смотрел уже в окно, а только слушал. Зашумели внизу, загремели. Должно быть, на поварне шум… Да, на поварне. Готовят стол, посадник будет, сотские, владыка. Давно пиров здесь не было. На Рождество и то не велел принимать. Хворал. И не хотел — все опостылели. Свое отпировал. Зажился ты, ох как зажился! И Изяслав давно ушел, и Святослав, и Всеволод, отродье Ингигердово, змееныши… Ну, Изяслав да Всеволод тогда, при Рше, молчали, все Святослав решил, крест целовал, послал гонца, а ты поверил. Взял сыновей, Давыда с Глебом, сели в лодку, переплыли через Днепр. Давыд — двенадцати годов, а Глеб — семи. Жара была, ты снял шлем. Так и явился к ним в шатер с шлемом в руке. И ты еще успел сказать:
— Вот, братья, я пришел…
Ну сам бы ты и шел. А сыновей зачем с собою брал? Что, думал, сыновья спасут, укроют, словно щит? О нет, Всеслав! Не так люди устроены, особенно князья. Да и тебе ли это объяснять — ты сам же князь. И помнишь, что отец тебе рассказывал.
А он, отец твой Брячислав, когда пришла большая смута, не вмешался, сидел смотрел, как кровные дядья его рядились да рубились, Степь наводили, сонных резали. В день смерти старого Владимира их на Руси сидело семеро, а после…
Глеба зарезали, Бориса, а Святополк умер от ран в Берестье, в ляхи бежал, не добежал. А Святослав Древлянский, примиритель, встал на пути его — и пал. И остались только Ярослав, Мстислав и Судислав. Мстислав был далеко, в Тмутаракани, Судислав и прежде никогда головы не поднимал, а тут и подавно. Ярослав сел в Киеве. И рассудил, кто прав, кто виноват. И была скорбь о Глебе и Борисе, и Святополка назвали Окаянным. И сказали, что не в Берестье умер он, что наша земля его не приняла, побежал он далее, никем уже не погоняемый. Вселился в него бес, ослеп он и оглох, члены его расслабились — низринулся с коня… По сей День в пустыне стоит его могила — смрадный курган, полынь-травой поросший.
Что ж, пусть будет оно так, как сказано. Мир на Руси, тишь и покой. Чего еще желать? Только Ярослав тогда еще не Мудрым был, Хромцом. Стрела попала в ногу, он и захромал. Но хромота владыкам не помеха. Ведь если помните… Молчу! Тишь на Руси. Всех Ярослав подмял, тот самый Ярослав, брат деда твоего, Рогнедин сын, внук Рогволожий. Не будь его, не видать бы нам Пол-теска. И Брячислав, собрав дары, послал ладьи на Киев. Зима пришла, лед стал, ладьи не возвратились.
А по весне из Киева пришли варяги. Привел их Эймунд, ярл. Отец не звал их, не хотел. Встретил на пристани, спросил:
— Зачем вы мне?!
Эймунд ответил:
— Пригодимся. И очень скоро, князь! — И рассмеялся.
Был этот ярл высокий, кряжистый, беловолосый, белобровый — совсем как Трувор. Это не к добру. Отец сказал:
— Уходите, я вас не держу. Хотите, дам дары, только уходите.
А ярл сказал:
— Я денег не возьму. Я буду так служить. Твой дядя Ярислейф — мой враг. — И приказал своим сходить на берег. Они сошли.
Тогда отец произнес:
— Ты не слуга мне — гость. Мой дом — твой дом. Зову!
Пошли. Пришли на Верх. И был богатый пир. И было много выпито меда и съедено мяса, и захмелели варяги, и запели они свои дикие песни, а иные уже повставали из-за стола и принялись похваляться храбростью и воинским умением. И осерчали мужи Брячиславовы, да и сам князь нахмурился, стал уже подумывать, что-де не бывает добра от варягов, прав был Володша, резать надо.
Но тут тихо сказал ему ярл Эймунд:
— Князь, не серчай, это простые воины. Ты накормил их, напоил, я тебе благодарен за это. И они благодарны, поверь, и не забудут твоей щедрости. Сейчас же ничего они не смыслят, и им не до учтивых слов, ибо они пьяны. Если желаешь, я их прогоню.
Отец кивнул. Встал Эймунд, крикнул им по-своему. Притихли они, вышли, поклонясь. Тогда Эймунд сказал:
— Пусть и твои мужи уйдут. Мы будем говорить, князь, о больших делах. Таким делам чужие уши не нужны.
Князь приказал, ушли и полочане. Теперь вдвоем они остались. Эймунд нахмурился, попросил:
— Пусть уберут и это!
Князь повелел убрать со стола. Свет пригасили. Выгнали собак. Темно стало и тихо. Эймунд сказал:
— Вот так-то оно лучше, князь. Зачем нам крик да свет? Ведь мы ж не женщины! — И засмеялся. Потом продолжал: — А Ярислейф совсем обабился. Скупой стал, подозрительный. Не верит никому. Мы от него ушли. К тебе.
— Зачем?
— Сейчас узнаешь. У Ярислейфа был отец — князь Вольдемар. Льстецы именовали его Красным Солнцем. Он всех вас окрестил и всех вот так держал! Но это уже после. А поначалу был никем. Явился к нам, набрал дружину — в нее пошли и мои дядья. Но никто из них обратно не вернулся. А почему?
Отец молчал. Все знал и потому молчал. Эймунд обиделся, сказал:
— Не хочешь говорить, так слушай. Когда мои сородичи добыли Вольдемару Киев, он тотчас их прогнал, но не на север, а к ромеям. Вы так их называете?
— Да, так. Но не прогнал, а отпустил. А мог бы и прогнать! Ибо твои сородичи убили Ярополка, брата Владимира. А это грех. — Ярл засмеялся. Долго он смеялся. Потом заговорил: — Какие вы, южные люди, смешные! Зачем им было убивать его? Ради потехи? Ради славы? Так славы в этом не было. Вошел он, безоружный, в сени, и те, кому было приказано, заплачено…
— Ложь!
— Князь! Ты же должен знать, как все это случается. Вот мы пришли к тебе. И разве мы кого-то убиваем? Нет. А было бы заплачено — убили. Да мы и не затем совсем пришли. Я лишнее говорю. Так вот. Когда твой дядя Ярислейф, бежавший от отца, явился к нам и тоже набирал дружину, мы знали — Ярислейф обманет. Но мы пошли, ибо нам было сказано, что нас ведут на Вольдемара, а мы очень желали посчитаться с ним за наших родичей. Однако Вольдемар нас не дождался, умер, и мы уже хотели возвращаться… А Ярислейф был щедр, он обещал нам Киев… — Ярл замолчал, задумался.
Отец с усмешкою сказал:
— И ведь не обманул.
— Не обманул, — как эхо отозвался Эймунд. — И был он щедр и милостив. И мы ему служили. И далее служили бы, если б… — Снова Эймунд замолчал. Он ждал, когда отец не выдержит, начнет расспрашивать.
Отец молчал. Был ярл высокий, кряжистый, беловолосый, белобровый — то не к добру…
И так оно и вышло! Ярл вдруг спросил:
— Почуял, да?
Вновь отец не ответил. Тогда Эймунд, озлясь, вскричал:
— Так слушай же! В тот день я взял с собой только самых верных людей — Рагнара, Аскелля, обоих Тордов, Бьорна, еще двоих. Но этих уже нет, мы умолчим о них. Так вот, мы все переоделись купцами, сели на коней и ехали, таясь от встречных, целый день. Лес был очень густой, таких я прежде никогда не видел. Наконец нашли то, что искали, спешились, затаились. Вскоре до нас донесся шум, который ни с чем нельзя спутать — то двигалось войско. Потом шум стих — это они стали лагерем. Мы ждали. Когда уже достаточно стемнело, я обрядился в рубище, подвязал себе лживую бороду, встал на костыль и двинулся к кострам. И так, на костыле, с протянутой рукой я обошел весь стан. Мне щедро подавали. А я увидел все, что было нужно. И потому, когда в стане все уже крепко заснули, я безошибочно нашел палатку конунга и показал, куда бить. Потом мы все вернулись туда, откуда прибыли. Я развернул плащ и сказал: «Вот эта голова. Ты узнаешь ее?» Он мне не ответил, он только побелел как снег. Тогда я продолжал: «Этот великий подвиг совершили мы, северные люди. Ты теперь прикажи предать своего брата земле с надлежащими почестями». И только тут твой дядя закричал: «Зачем ты сделал это? Кто научил тебя?» «Как кто? — удивился я. — Ты, господарь. Ты сам же говорил, что брат твой Бурислейф…» Но конунг не стал меня более слушать, прогнал. И еще восемь дней со мной не разговаривал. А тело брата своего велел прибрать…
— Ложь! — закричал отец.
— Ложь? — усмехнулся Эймунд. — Как бы не так, мой господарь! Я рассказал все по совести. Пусть мне не умереть на поле битвы, пусть мне никогда не увидеть Вальхаллы! Клянусь Одином, Фриггом, Тором, Локи, Фреем и Фрейей, клянусь Югдрасилем… Ну чем тебе еще поклясться, южный человек?!
Отец тихо произнес:
— Сегодня уже поздно. Ложись и отдыхай. А завтра уходи. Я не держу тебя.
Ярл не обиделся. Сказал:
— Ты молод, князь, горяч. Конечно, мне уйти нетрудно. А что будет потом? Твой дядя Ярислейф придет сюда, уж я-то его знаю.
— Нет, не придет. Меча меж нами нет.
— Мечи всегда найдутся. А я уйду. Встану на Острове и подожду. Дай мне три дня передохнуть, потом совсем уйду. Если отпустишь.
— Отпущу.
— Князь! — Ярл тихо засмеялся. — Не зарекайся, князь!
Встал и ушел. На Вражий Остров. Они стояли там три дня, а на четвертый день, когда уже подняли паруса… примчал гонец из Киева, Ходота, из больших людей. Он сказал:
— Брячиславе! Да как же это так? Зачем ты кормишь Эймунда? Ведь он же дядин враг, и это тебе ведомо.
Отец обиделся, ответил:
— Но я не звал его. Да и к тому он уже уходит.
— Куда?
— Не знаю. И зачем мне это? Мы — сами по себе, варяги — по себе.
— Пусть так, — сказал Ходота. — Идут и пусть идут. Им на Руси не место. От них лишь зло.
— Какое?
Ходота только махнул рукой — и весь ответ. И продолжал:
— А дядя ждет тебя.
— С дружиной?
— Нет. Утихло, слава Богу. Тихо! Но тишина такая, словно на погосте. Вот дядя твой и говорит: «Земля наша обширна и обильна, а сколько нас на ней осталось? Я, Мстислав, да Судислав, да Брячислав, племянник наш, и все». И оттого желает он рядиться и говорит, что, мол, собраться б вам всем четверым, обговорить, как Русь держать, чтоб дедино не расползлось, не разбежалось, а то ведь получается — Волынь без головы стоит, да и Древлянская земля, Муром, Туров, Ростов…
И долго так Ходота говорил, мягко стелил, приманивал. Отец не спорил, слушал, соглашался. Да, оба мы Рогнедичи, да, как же забыть, что только Ярослав и встал за нас встречь Вячеславу, крест целовал, перед дедом обелял, и дед, не устояв, смирил свой гнев и Полтеск нам оставил. А ныне Ярослав еще земли сулит, что в том худого? Или я не прав?
Прав, прав. Вздыхал отец. Смотрел в окно…
Ушли варяги, как и обещали. Нет больше полосатых парусов, двухсот мечей, нет Эймунда. Он утром приходил, сказал:
— Есть у меня скальд, зовется Бьорн. Он будет петь у нас на севере о том, кого он видел в ваших землях. Он мог бы петь и о тебе. Прощай, князь! — И ушел.
И корабли его ушли. На следующий день уехал и Ходота. Напомнил еще раз:
— Спеши, князь! Дядя ждет тебя. А то как бы тебе не пришлось его ждать!
Отец пообещал поторопиться. Так и поступил! От всех таясь, сошел к реке, взял лодку и поплыл вниз по течению. Гребцам сказал:
— Озолочу!
И те гребли без продыху. Два дня. На третий, точнее, уже вечером настигли Эймунда. Ярл ни о чем отца не спросил, только посадил к костру рядом с собой. Рог подавал, сам мясо нарезал и потчевал. Варяги пели — тихо, не по-нашему. Но мы и по-варяжски знаем, и по-еллински. Двина — река широкая, для всех открытая. Ночь наступила, все ушли. Тогда отец сказал:
— Дядя зовет меня в Киев. Земли сулит.
Эймунд с удивлением посмотрел на отца и спросил:
— И что, из-за этого известия ты и гнался за мною три дня?
Отец кивнул. Тогда Эймунд улыбнулся:
— Какие вы смешные, южные люди! Когда зовут, нужно идти.
— Но я не верю дяде!
— Это другое дело. Но все равно нужно идти. Только не в Киев — нам его пока не проглотить, подавимся. Ведь у меня всего две сотни воинов. А у тебя?
Отец молчал. Эймунд хлопнул его по плечу и сказал:
— Еще раз повторяю, какие вы смешные! Вот ты не веришь, а пойдешь туда. И без дружины. Так тебе велели?
Отец опять не проронил ни слова. А Эймунд продолжал:
— Вот видишь. Не веришь, а пойдешь. Бурислейф тоже не верил, но пошел. И Ярислейф его зарезал.
— Дядя не резал!
— Да, он не резал, — согласился Эймунд. — Резал я. Теперь, думаю, найдутся и другие. Ведь не может же Ярислейф отступиться от данного слова! Потому что уж если он пообещал дать тебе землю, то ты ее получишь. Потому что, лежа в земле, ты никому уже не повторишь того, что слышал от меня: Бурислейфа убил Ярислейф! А я был только мечом его.
— Ярл!
— Погоди!
Они еще немало пререкались и лишь к утру пришли к согласию. И двинулись — вверх по реке, в обратный путь. Пришли, стали на Вражьем Острове. Дальше отец пошел один, говорил с дружиной. Позвали Эймунда и снова совещались. Били в Зовун, но вече разделилось. Шатался град. И мать увещевала, говорила:
— Добра не будет, сын!
Он все равно пошел на волоки. Спешили. Ибо, когда он уходил, мать объявила, что пошлет гонца дядю упредить. И как она сказала, так и было. Скакал гонец, плыл по Днепру…
Да не успел. Был он еще под Любечем, когда отец и Эймунд, никем нежданные, пришли под Новгород. Крик был, смятение, едва-едва успели затвориться. Но Эймунд на Детинец не повел, а через мост, на Ярославов двор. Там и была злая сеча. Посадник Константин, сын того самого Добрыни, насмерть стоял. Но все равно они мечей не удержали! Мы их загнали на крыльцо, терем зажгли. Взвыл люд! Дым! Гарь!
И разделились Ярославовы мужи, одни стояли, а другие побежали — но не себя спасать. Да не смогли, перехватили их уже на Малом Волховце и посекли.
Вернулись — здесь еще не догорело, Константин упорствовал, отец его теснил — рубились на Майдане, у воды. Вот бы еще чуток…
А Эймунд закричал:
— Бежим! На корабли!
— Почему?
— Бежим!
Побежали. И только там, на корабле, ярл показал отцу добычу. Была она в шлеме и в кольчуге, волосы упрятаны, щека в крови, молчит. Не знал бы, не признал. И ярл молчит, варяги ухмыляются. Отец спросил:
— Ты кто?
Молчит. Пальцы дрожат, тонкие, холеные, в перстнях. Смотрит отец и ничего не понимает. А Эймунд говорит:
— Я сразу их признал. Сигурд и Лейф, упландцы. Псы Ярислейфовы! И если побежали — неспроста. Вот я их и достал, мы посчитались. А это, князь, тебе. Бери!.. Да ты сними с нее шелом. Сними, я говорю!
Отец и снял шлем. Волосы ее рассыпались, белые как снег. А брови начерненные. Глаза — холодные, надменные. Губы презрительно сжаты. А руки так и бьет дрожь, не унять.
— Так… кто же ты?
Опять молчит. Эймунд сказал:
— Оставь ее, не скажет. Ведь кто мы для нее? Никто!
Кивнул — и увели ее, она им не перечила. Сидела на корме, смотрела на воду, молчала. Ветер трепал волосы. Шли Ильмень-озером, спешили. Эймунд говорил:
— Взять град — ума много не надо. А вот отдать его… Да ты не печалься, князь! Ушли мы вовремя. Твой дядя, думаю, уже покинул Киев. Спешит — и мы спешим. Посмотрим, кто удачливей!
Ильмень прошли, свернули на Шелонь. Молчала пленница, отец робел, не подходил к ней, не смотрел. Теперь он знал, это Ингигерда, супруга дядина, дочь Олафа Свейского. Сперва за нее сватался конунг норвегов Олаф Толстый, и даже отец уже склонялся к тому, чтобы отдать ее ему в жены. Но тут явился Ярослав — и все переменилось. Чем он их, свеев, взял — посулами? дарами? Но что он мог сулить и что дарить, если бежал с Руси сам-перст, в чем был?! О том никто не знал… Раздружились свей и норвеги, женился Ярослав, вернулся в Новгород с заморской королевной…
А вот теперь она — его, отцова. Пристали к берегу и развели костры. Пленнице поставили шатер, его шатер, а сам он лег к костру. Лег и отец. И вдруг его окликнули:
— Князь! Пленница зовет.
Он сразу подскочил. Эймунд сказал, смеясь:
— Будь осторожен, Вартилаф. Когда я уходил из Киева, она хотела, чтоб меня убили. Но я ушел… Иди!
Отец вошел в шатер. Она сидела, запахнувшись в плащ. Сказала:
— Стой! Не подходи!
И он стоял, она сидела. Немного помолчав, спросила:
— Кто ты?
Он ответил. Тогда она опять спросила:
— Где мой сын?
А он ответил:
— Не знаю.
— Поклянись!
Поклялся.
— Уходи!
И он ушел. Никто и впрямь не знал, куда исчез Владимир Ярославич, дитя двухлетнее. Дым был, горело все, ярл после сокрушался:
— Двоих бы взять — вот была б нам добыча! И щит…
А утром дальше двинулись. А ночью вновь она отца призвала. Вновь он стоял, как раб. Спросила пленница:
— Куда вы направляетесь?
— Не знаю.
— Лжешь!
Обидно стало, но сдержался. Сказал:
— Да, лгу. — И не отвел глаза.
Тогда она… вдруг усмехнулась.
— Я ты, я вижу, смел. Такие мне нужны. Когда вернусь, возьму тебя к себе в охрану… Нет, что я говорю? — И громко засмеялась. — Ты трус. Бежишь как заяц, без оглядки. И ярл твой трус. Да и отец его — Ринг, конунг гейдмаркский, не лучше. Мой муж убьет тебя, а твой удел раздаст другим.
Отец хотел ей возразить, она не стала слушать. Приказала:
— Уходи.
И он ушел.
На третью ночь она его не позвала. Отец не спал, лежал возле костра и ждал — напрасно. А на четвертую он сам пришел. И сел напротив. Ярл говорил, чтоб не ходил, а он пошел. Она не удивилась. Спросила тихо:
— Ты зачем пришел? Я не звала тебя.
А он сказал:
— Ты — пленница, не забывай об этом.
— А ты?
— Я — князь, сын старшего в роду.
— Так отчего тогда ты здесь? Коль старше всех, так и пошел бы в Киев. Мой муж, твой дядя Ярослав, звал тебя на ряд. Ты б ему все сказал, а он послушал бы. Ведь больше ему слушать некого. Брат Судислав и духом слаб, и телом, а брат Мстислав — где он? Не отзывается. Потому муж мой Ярослав и звал тебя… Муж! — Засмеялась Ингигерда, тихо и недобро. Потом спросила: — Что задумал? Убить меня? Продать? Или себе взять?
Отец молчал. Тогда она сказала:
— Значит, себе решил взять. Но Эймунд не велит. Он знает: Ярослав настигнет вас и одолеет. Тогда вы обменяете меня на свою жизнь — мой муж, желая возвратить меня, даст вам слово на мир. И вы поверите ему, отдадите меня и пойдете к себе… А Ярослав опять настигнет вас и в этот раз уже не пощадит, а умертвит!
— А его слово?
— А разве можно верить слову? Верят только в свой меч. И женщин покоряют только силой, а не словом. Так что молчи!
И высокомерно посмотрела на него. Ее отец — сын Эйрика Победоносного, Сигрид Гордый, брат — Амунд Злой. Ее отвергнутый жених — Олаф Толстый, не знающий себе равных в битве. Прошлой зимой против него сошлись пять конунгов, он разбил их в одну ночь и полонил, а старшему из них, Хререку из Хайдмерка, Олаф повелел выколоть глаза ратной стрелой, той самой, которой Хререк созывал свое войско в поход. Вот каковы они! А Ярослав…
Засмеялся отец и спросил:
— А дядя мой? В чем его сила?
— Когда сойдешься с ним, тогда узнаешь. И если победишь его, тогда кто защитит меня? И я, хоть и не хочу того… буду твоя. Твоя, мой князь… — И она улыбнулась впервые. И не было в улыбке ни насмешки, ни обмана. И прошептала она: — Князь… — И протянула ему руку. На пальцах, тонких и холеных, сверкали самоцветы. И пальцы эти вовсе не дрожали, а были они теплые, губы отца едва коснулись их…
Рука тотчас отдернулась.
— Довольно, князь, — тихо сказала Ингигерда. — Не искушай меня. — Я ведь как и все, я слабая. И у меня есть муж. Узнает — не простит… — И, опустив глаза, долго молчала.
Отец, не выдержав, спросил:
— А если я буду убит?
Княгиня посмотрела на него — и этот взгляд был холоден и пуст, нехотя ответила:
— Тогда мы посмеемся над тобой — я и мой муж. И Эймунд. А пока уходи. Я спать хочу. — И отвернулась.
Он ушел. Пришел к костру. Эймунд спросил:
— Чего она желает?
— Чтоб я сразился с Ярославом.
— И ты пообещал?
Отец кивнул. Эймунд сказал:
— Беды в том нет. Я сам уже этого желаю. Твой дядя стар и глуп. И скуп. И без ума от Ингигерды. Он будет гнать свою дружину. Они придут сюда усталые, а мы, напротив, отдохнем и приготовимся. И разом кончим это дело!
Наутро начали готовиться. Установили частокол, волчьи ямы, дозоры. Ждали. А дядя спешил из Киева. Так скоро никто еще не хаживал. После только Мономах так же шел к Смоленску. Спешил дядя, гнал, тьму коней загнали.
Наконец пришли. И сразу ударились на приступ. Отступили. Вновь налетели, прорвались… И отбежали. Спешились. Ударили — и сбили строй, заволновались, дрогнули. Тогда Эймунд сказал:
— Пора!
И двинулись отец и ярл, вышли из стана. С дядей сошлись. И начали теснить его. Варяги пели, наши били молча. И вдруг рога затрубили.
Ладьи показались на повороте. То псковитяне шли. А вел их Судислав. Вот этого никак отец не ждал! И повернул он рать, побежали, затворились в стане.
А Судислав сошелся с Ярославом, обступили они стан, но не атаковали. Смеркаться начало. Эймунд сказал:
— Стоят, и это хорошо. Ночью уйдем. И как еще уйдем — ладьи у них пожжем!
И тут… выходит Ярослав, в простом плаще, в простой кольчуге. Встал на пригорке и кричит:
— Где Брячислав? С ним говорить хочу!
Молчат. Дядя опять кричит:
— Брячислав! Заклинаю тебя, выходи!
Меч отстегнул, бросил в траву. Стоит. Хромой, тщедушный, словно отрок. Эймунд говорит:
— Князь, не ходи, обманет. Он как змея, язык раздвоенный.
Задумался отец, не знает, что и делать. Ингигерда вышла из шатра и ничего не говорит. И даже на него не смотрит. Мрачная. Убьют его — тогда и посмеется.
Смейся! Отстегнул он меч, вышел из стана. Подошел. Глаза в глаза…
Нет в дяде зла! Обнял племянника, сказал:
— Присядем, Брячислав?
И сбросил плащ. Сели на плащ. Как плащ один, так и земля одна, делить ее нельзя. Когда-то и Святослав с Рогволодом сидели — меча меж ними не было.
Дядя сказал:
— Вот мы и встретились. И будем ряд держать. Видишь, Брячислав, вышло по-моему! — И улыбнулся.
Отец молчал. А дядя продолжал:
— Я не виню тебя. Ибо не ты виновен — я. Весь грех на мне, на старшем. Не так, значит, рядил, не те слова сказал. — Замолчал, посмотрел внимательно. Слова! И голос — мягкий, вкрадчивый.
— Слова! — сказал отец. — Но разве можно верить слову?
— Можно. И нужно, — ответил Ярослав. — Ибо Слово, ты помнишь, есть Бог, Слово у Бога, Слово — начало всех начал. И смерть всего. Вот мы с тобой умрем, дети наши умрут, наши внуки, потомки, а Слово будет жить. Когда и Оно умрет, то ничего уже не будет. Вот что есть Слово Зла. Слово Сомнения. Гордыни. Она ведь привела тебя сюда — гордыня, Брячислав. Гордыня, а не Эймунд. Эймунд потом уже пришел, прибился, подал меч. Ведь так? — И замолчал, и голову склонил, ждет, не моргая.
Змея! Воистину змея! Раздвоенный язык… Молчал отец. А дядя словно подползал, обвивал, сжимал, в глаза заглядывал… И говорил чуть слышно, задушевно:
— А все от брата моего пошло, от твоего отца, от Изяслава. Сперва за мать нашу вступился, а после оробел. Зло затаил. И вас во зле родил. А чей был грех? Его. Чего хотелось? Киева. А получил всего лишь Полтеск. И ты про Киев думаешь, только про Киев. И снится он тебе. Ведь снится, Брячислав?
Не отвечал отец. И улыбался дядя. Продолжал:
— Ну и придешь ты в Киев, сядешь. А дальше что? Удержишь ли ты Русь? Хватит ли ума? Хитрости? Крутости? Да, крутости. И снова крутости! И снова! — Он покраснел даже, налился кровью. И заиграли желваки на скулах. Где мягкость, где добросердечие? Нет ничего и словно никогда и не было!
Унялся, улыбнулся Ярослав. Тихо сказал:
— Да что это все я да я? Пора бы и тебя послушать.
Долго отец молчал, все примерялся, не решался.
Потом таки сказал:
— Не от гордыни все это, а от неверия. Не верю я тебе. И оттого и не пошел я в Киев, убоялся.
— Чего? Да разве я…
— Того! Что изведешь меня. Знал я…
— Так! — Ярослав улыбнулся, вздохнул, легко, словно только проснулся. — Так… — повторил. — Вот оно что! Рассказывай, рассказывай. Вдвоем мы здесь.
Вдвоем! Живые — да, а так… И рассказал отец, зло, без утайки. Дядя все выслушал, задумался. Потом произнес:
— Вот, значит, как! А я-то, грешный, думал, все было иначе.
— Как?!
— А зачем тебе? Кто я тебе? Убивец. Брата казнил, тебя в Киев заманивал… Верь Эймунду! Я тоже ему верил. Пока… — И головою покачал.
— Пока? — переспросил отец, — А что «пока»?
— Что? Да так, безделица. Верил ему до той поры, пока я не сказал: «Мир на Руси, мне в войске больше нет нужды». И расплатился с ним, как было оговорено. А он стал требовать еще. Я отказал. Он тогда сказал, что я об этом горько пожалею, что он еще придет ко мне, но не один. И ушел — к тебе. Я почуял — это не к добру, послал гонца, да не успел. Вот видишь, чем все это обернулось? — И обвел рукою окрест.
Тихо было. Гадко на душе. И если б это все — так нет! Опять язык раздвоенный! Опять слова:
— А брат мой, князь Борис… Ты же знаешь, Брячислав, как это было! Но я опять расскажу. Борис оставил Степь, шел к Киеву и, не дойдя, стал лагерем, крест целовал, послал гонцов, он жаждал примирения. Но не послы пришли от Святополка. А Пушта, Еловец и Ляшко. Была ночь, брат, сидя в шатре, читал псалмы Давидовы. Лег, и они вбежали. И поразили его копьями, завернули в намет, повезли к Святополку. Борис был еще жив, но Святополк повелел — и закололи брата… А голову ему никто не отрезал. Отрезали Георгию, Борисову мечнику. Была у мечника на шее золотая гривна, так, чтоб снять ее, его и обезглавили. Вот как было, Брячислав. И я на том целую крест! — Сказал, поцеловал. И улыбнулся. Были у дяди карие глаза, веки припухшие, ресницы редкие, короткие. А губы — бабьи, красные. В чем сила его скрыта? Родился — думали, не выходят. А поди ж ты, братьев пережил. Сел в Киеве…
Отец сказал:
— Но Эймунд тоже клялся.
— Кем?
— Одином.
— Вот то-то и оно, что Одином. — И снова дядя улыбнулся. Спросил: — Ты кому больше веришь: Христу или Одину? А? — Смотрит, не моргает. И нет в нем зла, мягко стелет. Вон скольких постелил — своих, чужих…
Сказал отец:
— Но Один Эймунду — как нам Христос. Как мог Эймунд лгать?
— А так и мог. Кто мы для них? Отступники. Как Степь для нас. Мы степнякам тоже целуем крест. И что с того? В том нет греха. И с варягами то же. Вот если б ты, как Эймунд, поклонялся Одину, тогда… — Долго он думал. Потом спросил с усмешкой:
— А Глеба тоже я убил? Что Эймунд говорил?
Отец молчал.
— А Святослава Древлянского? Я? Молчишь? То-то же! Эймунд уйдет, и все они уйдут, а нам здесь жить. А сколько нас? Ты, я да Судислав с Мстиславом. Однако нет Мстиславу веры. Ты погоди еще, поднимется Мстислав, попомнишь мое слово. А Судислав? Одолел бы ты меня, тогда и Судислав бы при тебе ходил, как нынче он при мне. И значит, двое нас на всей Руси. И быть нам заодин; отринув меч, крест целовать. Так, Брячислав?
Молчал отец…
2
— Князь!
— Что?!
Встрепенулся князь. Игнат стоял в дверях. Сказал:
— Пришли. Накрыли мы.
— Иду.
Игнат ушел. Князь встал и, подойдя к стене, открыл сундук. Достал оплечье и надел его, потом корзно — короткий синий плащ с красным подбоем, по краю волчий мех. Усмехнулся. Тогда, в тот первый твой приезд, Хромец принял тебя под колокольный звон и приласкал, расспрашивал о бабушке, задаривал, а как ушел ты, говорят, произнес:
— Волчонок!
И повелось, прилипло: Волчонок. После — Волк, а потом — Волколак. Ты тогда и повелел, чтоб корзно волком оторочили. А в Степь призвали — ты при волке и явился. Брат Изяслав увидал — побелел, — он суеверный был…
Чу! Что это? Поспешно обернулся. Нет никого. Ну, князь! Над Изяславом потешался, а нынче сам — чуть что, и… Перекрестился. Иди, ведь ждут. Ты повелел — они явились. А не хотели бы. Вот что значит княжья власть! Так и Борису бы. Что им псалмы Давидовы? Не поднял меч — не князь, рать разбрелась, остались только отроки. Ляшко, Пушта, Еловец пришли… А что потом тебя с почетом погребли, к лику причислили, так то суета… Прости мя, Господи! Глуп, суетлив я, духом немощен. Ждут в гриднице. Иду.
Вошел. Стол накрыт богатый. Еды, питья — не счесть. Сидели за ним лишь трое: Любим Поспелович, посадник, Ширяй — опять он! — и Ставр Воюн, артельный от купцов. При виде князя встали, поклонились; он сделал знак рукой — они сели.
А князь стоял. Грозно спросил:
— А где владыка?
— Владыка хвор, — ответил Любим. — Ты, князь, не обессудь, я сам к нему заходил…
— Хвор! — Князь начинал сердиться все более и более. — А сотские? А старосты? Что, тоже хворь на них? Так, может, снова мор?
Молчали. Хмурились. Князь сел, сказал:
— Вы угощайтесь, гости дорогие. Вот пиво, мед. Вепрятина. Али конины вам? А то и медвежатины…
Ширяй осклабился. Любим и Ставр и ухом не повели. Князь продолжал:
— А фряжского вина? Я повелю, и принесут. Игнат!
— Так здесь оно…
— А, вот! Так наливай гостям. Чего стоишь?
Игнат не шелохнулся. Любим сказал:
— Князь, не гневись. Мы не за тем пришли.
— Не за тем? А вы откуда знаете, зачем? Я вас призвал. Я и угощать буду. Ибо затем вас и призвал, чтоб ели, пили, видели: вот он, ваш князь! А то, мне донесли, болтают всякое. Болтают?
— Болтают, князь. — Любим кивнул, вздохнул.
— И верите?
— Не верим. Только видим.
Замолчали, сидели смотрели в стол. Князь взял горсть каленых орехов, разгрыз один и выплюнул — пустой. Второй разгрыз. Пожевал. Спросил:
— А что купцы? Торг будет? Нет?
Ставр молчал. Князь высыпал орехи из горсти, произнес презрительно:
— Купцы! Кресты на всех… Срам один от вас, купцы! В церквах торгуете.
— Князь!
— Я здесь говорю! Ты слушай, Ставр, молод еще. И грешен. Где твой амбар устроен? В подвале у Святого Власия. А у других? В Успенской церкви, в Пятницкой, в Ивановской — там что? Товары. И закладные там у вас, и обязательства. А Он что говорил? «Дом мой молитвой наречется», — сказал Он. И, сделав бич из вервиев, изо-гнал вас всех и столы опрокинул… А вы опять пришли! И говорите: «Веруем». Во что? В Тельца? В видения? Узрели, мол, над княжьим теремом недобрый знак. Закроем, братья, торг, схоронимся в подвалах, они освящены, в них святость, благолепие, и будем ждать, когда наш господин уйдет. Так, Ставр?
Не ответил купец. Любим тяжко вздохнул, сказал задумчиво:
— Ну-ну!
— Что «ну-ну»?!
— А ничего. Внимаем, князь. И повинуемся. Как повелишь, так оно и будет. Товары из подвалов вынесем, сожжем. Церкви закроем. Сами разбежимся — ты только прикажи нам, князь! — Замолчал посадник. Смотрит исподлобья. Сидит копна копной, сопит, зарос до самых глаз, опух.
Он разбежится — да! Князь усмехнулся… А Любим сказал:
— Не сомневайся, князь, разбежимся. Ибо устали мы, ох как устали! Чего ты на купцов накинулся? Купцы — прибыток Полтеску, немалый. А что амбары по церквам, что торжища на папертях, так то еще твоим родителем заведено…
— Позволено!
— Позволено. Как и по всей Руси. И не о том сегодня нужно речь вести, а о другом.
— О чем?
— О другом. Вот я ж не говорю тебе, что нынче пятница, а на столе скоромное. Хотя пусть и скоромное, это не самый страшный грех, слаб человек. Согрешил, потом замолит…
— Виляешь ты!
— Виляю. Привык вилять. С тобой иначе и нельзя. Вон вызверился как. Уйти б живым… — И засмеялся, как всегда, беззвучно, заколыхался, как кисель. Такому брюхо не проткнешь, меч вытащит, утрет и удивится: «А это что?» Другое дело Ставр, цыплячья шея…
— Ставр!
— Что?
— Пошел бы ты отсюда, Ставр! И ты, Ширяй.
Ставр подскочил, налился кровью. Ширяй сидел, моргал, словно не слышал. Любим сказал:
— Негоже, князь. Позвал — так пусть сидят. Вон сколько яств…
— Так пусть едят!
— Как повелишь. Отведайте, князь желает.
Ели. Игнат налил вина. Князь поднял рог, произнес:
— За здравие гостей моих.
— И за твое, — сказал Любим.
— И за мое!
Вино было холодное и кислое, Всеслав поморщился, утерся и спросил:
— Так, говоришь, видение. Кто видел?
— Видели, — уклончиво ответил Любим. — Нынче много всякого можно увидеть. Только одно не замечают, что не хотят, ибо не ждали. Я ж говорю: устали все. Сегодня на торгу юродивый кричал: «Камень, стоявший во главе угла, стал камнем преткновения!»
— Взяли его?
— Зачем? Он и сейчас кричит, не убегает.
— А что народ?
— Так все так думают, просто молчат.
— Лжешь!
— Не веришь, выйди да спроси.
— Не верю.
— Поверишь, когда услышишь. Выйди. Только не один — с дружиной.
— Грозишь?
— Зачем? Я просто говорю, как есть. Устал народ. Видение было, поверили, вздохнули. А тут оказалось — ты жив, невредим! Тут, знаешь, князь… — И замолчал посадник, глянул на Игната.
Игнат опять налил вина. И снова выпили — уже без слов. Молчал и Всеслав.
Посадник много ел, громко чавкал, рвал мясо, щурился. И вдруг, не дожевав еще, сказал:
— Видение… да тут еще охота… Все к месту, князь!
И снова начал есть. Охота! Князь глянул на Ширяя. Тот уронил кусок, проговорил испуганно:
— Что я? Я ничего! Меня как привезли, без памяти, так я и спал. Подняли — я к тебе…
— Любим!
Посадник перестал жевать. Князь посмотрел на Ставра. Тот сказал:
— Тебя медведь порвал, все видели, а ты все равно живой — и ни одной царапины. Ты не Всеслав, ты тень его. Князь умер. И потому было видение. Не Смерть, Всеслав был в саване. Так люди говорят. И крестятся, чураются.
— Ставр!
Замолчал купец. Застыл, окаменел.
— Ширяй! — князя затрясло от гнева. — Ты рядом был! Скажи им, было так?
Ширяй смутился.
— Не гневи! Рассказывай!
Побелел Ширяй, прошептал:
— Не знаю я. Болтают люди. Пусть болтают…
— Да как это? Ты что, Ширяй?! — Князь перегнулся через стол, попытался схватить его за грудки.
Вскочил Ширяй, отшатнулся, словно от змеи. И выпалил:
— Да, было так! Он смял тебя. Стал рвать. Мы онемели…
Князь сел, закрыл глаза. Темно, в ушах шумело… Унялось. И гнев прошел. И пусто стало, безразлично. Открыл глаза, глухо спросил:
— А дальше?
Ширяй по-прежнему стоял, стрелял глазами то на князя, то на посадника.
Любим сказал, не глядя на него:
— Ширя-ай!
И тот опять заговорил:
— Да, онемели мы! И вдруг… Ты вылезаешь, поднимаешься. Сухой сказал: «Молчите, олухи! Вы ничего не видели!» Я и молчал, пил, как свинья… — Голос Ширяя сорвался на визг: — А знаешь ты, как страшно было?! Сидели мы, дрожали, вот, думаем… и все…
— Да что ты городишь?! Опомнись!
— Я-то помню! А ты? Волколак!!
Тут и Любим вскочил. И Ставр. Игнат метнулся к князю, толкнул его в бок — и меч врубился в стол.
— Вон! — закричал Всеслав. — Всем вон! Всем! Всем!
Кричал — и бил, рубил, крошил, меч только и мелькал. Треск! Грохот! Звон!..
Упал. Лежал хрипел. Свет жег глаза, слепил. Кровь — как вино, холодная и кислая. Рот не разжать.
— Игнат! Игнат!..
Завыл, застонал! Душно! И тяжело, словно опять медведь на нем, и рвет, бьет лапами. Хозяин!
Ничего. Тишина. И сколько было так, не знал — миг, день, неделя, год…
Нет, час всего, а то и меньше. День на дворе. А он лежит в одном исподнем у себя. Век не поднять, рта не раскрыть. Гул в голове. Язык опух, не повернуть его — искусан весь. Кровь липкая течет…
Игнат кричит:
— Князь! Князь!
Нет, не кричит он, шепчет, поднимает, трясет его, просит:
— Выпей, полегчает!
И рот ему разжал, и влил воды. Пил, поперхнулся, снова начал пить. Клацал зубами.
Отпустило! Упал. Глаза открыл. Да, точно — день. Он слабо улыбнулся, жив, не обманула! Хотел сказать, чтобы налил вина — не смог, язык не слушался. Потом глаза сами собой опять закрылись. Брат говорил: «Не бойся смерти. Жизнь — это сон, смерть — пробуждение». И он заснул…
Очнулся. Все болело. Вот опять… Ведь знал же, кого звал! И чуял ведь: вошел — как варом окатили.
Нет! Как было, так и было. Кем ты рожден, тем и умрешь: ни крест, ни оберег не оградят. Волк — он и есть волк, волк-одинец, волк в княжьей шкуре, зверь…
Взвыл! Затрясся! Сжал зубы, скорчился, завыл.
И… Тишина. И свет. И боли словно не было. И голова легкая. И на душе покой. Стер пот со лба; лег на бок, полежал. Все хорошо, все хороши, и день хорош. Вот только боязно! Чего? Блажь это, князь! Ты — князь, ты — человек, как все, не волколак, не лгал ты, не казнил, а был любим, сынов взрастил и отчину держал, а срок пришел… Поежился. Уперся в изголовье, сел. Позвал:
— Игнат!
Игнат принес воды — заговоренной, из криницы. Игнат всегда имел ее про запас; чуть что — подавал, не спрашивал. Владыка гневался, говаривал: «Негоже пастырю!» Так пастырь — он, владыка, а не я, а я такой же, как и все, обыкновенный.
Напившись, лег. И вдруг спросил:
— Иона здесь?
— Как здесь? Нет никого. Ушли они. А он совсем не приходил, Любим сказал, хворает…
— Знаю! Но здесь он или нет? В Детинце? При Софии?
— Нет, в Окольном. Еще ж только апрель.
Князь повторил:
— Апрель… — Подумал, спросил: — А день какой?
— Девятый.
Девятый, пятница. А в среду… Усмехнулся. Апрель четырнадцатого дня — вот какова будет среда! То есть день в день, как восемь лет тому назад брат Всеволод был погребен… Брат? Дальний брат! Отродье Ингигердино… Последним он ушел из тех троих, что целовали крест на мир, а после заманили… Уф-ф! Жарко как! Не продохнуть! Вот и тогда, при Рше…
Жара была, июль. Ты снял шлем и вошел в шатер, успел только сказать…
Лежал, смотрел перед собой. В красном углу — лампада. Лик черен, ничего почти не видно. Проси Его, моли, а Он… А кто еще? Кого просить? Вот хорошо уже, боль унялась, и голова ясная. Сел, никто не помогал. Посижу еще и встану…
Дух заняло! Сидел, держался за тюфяк, шумно дышал.
— Князь, ляг.
— Нет, душно здесь. Так, говоришь, в Окольном он?
— Да, у себя.
— И ладно… Коня, Игнат, и отроков.
— Князь!
— Знаю, не впервой. Велели — исполняй. Иди!
Игнат ушел. И боль мало-помалу уходила. Брат говорил: «Ты одержимый. Бес жрет тебя. Сожрет — и выплюнет».
Брат на пять лет был старше. Брат… Настоящий брат, не Ярославичи. Брат не любил тебя, брат говорил: «Ты мать мою убил. Ты. Вместе с бабушкой».
И бил тебя, когда никто не видел. А ты молчал, терпел. Ты только говорил: «Дождешься, брат! Вот вырасту — убью тебя». А брат смеялся, отвечал: «Нет, не убьешь. Кишка тонка».
И не убил ты брата. Умер отец, ты князем стал. А брата уже не было — с охоты не вернулся. Лодку нашли, весло. Шапку на берег вынесло. А тело пропало, так и отпели без тела…
Отпели и отпели. Всех отпоют. Князь встал, прошелся, постоял… Да, отпустило. И даже сил прибавилось, будто сбросил тяжесть. А что? А то, спит зверь, устал, потому и легко. И ты опять сам по себе, ты — князь. Свита, шапка, оплечье, корзно, вот и готов, пойду…
Зачем? Ты звал его, он не пришел. Теперь ты к нему придешь, а он не ждет. Ждет, да не того. Устал! Давно устал Иона, уже пять лет прошло, как он отъехал из Детинца, и не он один. Отъехал и поставил двор, тын вокруг него, псов цепных завел. А прежний двор — вон, за окном, нетопленный стоит. И врет Игнат — владыка здесь и летом не живет, он, как и все, тебя чурается. А ты к нему собрался.
Да, я к нему! К кому же еще? К Любиму?! Меч пристегнул, пошел.
Игнат был в гриднице, стоял возле стола.
— Где отроки?
— Ждут на крыльце, — ответил Игнат.
Князь повернулся, пошел к двери.
— Князь! Не ходи!
Он вздрогнул, обернулся. Игнат — белый, словно полотно. Руки дрожат.
— Да что ты? — удивился князь. — Не бойся, видишь, отпустило.
— Князь, я не то…
— А что? Ну, говори!
— Князь, не гневайся… Убьют они тебя!
— Они? Убьют?! — Князь засмеялся. — Кишка тонка! Хозяин рвал — не разорвал. А эти… тьфу!
И вдруг… Исчез Игнат! И все вокруг исчезло. Темно. Душно… Давит он! Хрипит, бьет лапами, ревет, вот-вот достанет… Бей, бей, Хозяин! Я раб твой. Срок мой пришел. Рви, потроши, глодай! Вот, без кольчуги я, в одной рубахе. Рви, чтоб не Ей досталось, безносой, бей!
Затих. Обмякнул. Смрад, кровь. И…
Отступила тьма. Игнат стоит. Стол прибранный. Да, жив. Не обманула. И не отпустила! Просил семь дней — семь дней ты и получишь, сполна, не вырвешься. Теперь твой срок — среда, а раньше и не жди, и не надейся. Сам хотел, просил… А теперь — хоть подавись! Иди, ждут на крыльце. Вздохнул, стер пот со лба, шагнул…
Игнат опять тихо попросил:
— Князь! Не ходи. Смерть чую…
— Смерть? — Князь удивился. — Чью?
Молчит Игнат, страшно ему. Не знает он… И никто не знает! И знать того нельзя, ведь что за жизнь, если ты точно знаешь, когда твой срок придет. Ты не жилец тогда, ты — тень. И зло в тебе, и зверь в тебе… Вот, снова заворочался, оскалился… И князь, прищурившись, спросил:
— Смерть, говоришь, учуял? Чью? Мою? А может быть, свою? А? Что?!
Вздрогнул Игнат, рот приоткрыл. Слаб человек! Труслив! И ненасытен — жить, жить ему надо. Князь усмехнулся, сказал:
— А что! Сколько тебе? Поди, за шестьдесят?
— Да, так…
— Ну, вот и срок пришел. Чего тут удивляться?!
Стоял Игнат ни жив ни мертв. Князь подошел к нему и хлопнул по плечу.
— Блажь это все! Забудь. Подумаешь, учуял! А я с Ней разговаривал, вот как с тобой, и ничего.
— К-когда?
— Когда, когда! Я ж говорю: блажь это все. Пойду.
Быстро пошел, как будто двадцать, тридцать лет с него слетело. А что? Нет боязни — нет старости. Живи! Сошел, едва ли не сбежал с крыльца. Митяй держал коня, помочь хотел — куда там! Вскочил в седло, поводья подобрал, властно приказал:
— В Окольный! Шагом!
Зацокали копыта. Он впереди, а четверо за ним. Мимо Софии, мимо Зовуна, мимо конюшен — в Шумные Ворота, в Окольный Град. Там — по Гончарной, а потом налево взяли, на Босую, и вверх по ней. Неспешно, шагом. Сбруя бренчит, лаги скрипят. И перестук копыт…
Тишь! Как вымерло все. За стенами, за тынами никого. А смотрят ведь! Гадают, шепчутся — неужто он… да как же он… Князь усмехнулся. Молчишь, посад, вот то-то же! И далее смолчишь. Да, я камень преткновения. Камень, отринутый строителем, стал во главе угла. И кто взойдет на этот камень, разобьется, а на кого он упадет, того раздавит. И было так. И будет. Цокают копыта. Неспешно, шагом, только шагом. Кто скоро едет — не туда приедет, не то узреет и не то обрящет. Да, мне всего семь дней дано, но зато верных семь! А сколько вам — того никто не знает. Кому, быть может, десять лет отпущено, кому прямо в этот миг, когда к щели припал, глазеешь на меня, конец придет. Смейся, Любим, болтай, Ширяй, Ставр, Сухой…
Сухой! Третьяк, выжлятники… Князь вздрогнул. Ложь! Ширяй это наплел, а не они, он, только он! Он с тем и ездил, чтоб… А я — живой, и вам меня не взять. И крест на мне, и еду я… И он мне скажет все как есть, он не солжет, не должен, не посмеет.
Приехали. Владычин двор, ворота нараспашку, чернец стоит. Князь придержал коня, спросил:
— Владыка у себя?
— Так он…
— Здесь, нет?!
— Здесь, здесь, вот только…
Только! И — на дыбы коня! Во двор! Чернец метнулся в сторону. А он к крыльцу. Служки забегали.
Крикнул:
— Взять!
Ринулись к поводьям, впились в стремя. Он сошел. Глянул на отроков. Те тоже спешились, стояли, оробев. Ведь как-никак, а боязно, владыка, осерчав, бывает крут. Князь приказал:
— Митяй за старшего! Ждать здесь.
Митяй кивнул. Князь, осенив себя крестом, стал подниматься по ступеням.
В сенях было темно, окна еще с зимы не открывались. Ступил, зацепился за ведро, чуть не свалил его, перекрестился. Дальше прошел на ощупь, в дверь направо, в светлицу.
В светлице сидели келарь Мисаил, ключник Лаврентий, иноки. И свечи, свечи, образа, дух приторный. Спасаются! А бес — он вездесущ… Вон сколько вас, а вошел — и все к стене!
Лаврентий, старый лис, вскочил из-за стола, залебезил, расшаркался. Другие подхватили, загундосили. Вишь, подобрели, обрадовались, что пронесло. И свет в глазах, почтение. В другой бы раз…
В другой! Князь чинно выслушал, кивнул, спросил о владыке. Лаврентий взялся провести. Пошли по лесенке вниз, голову склонив, чтоб лоб не расшибить…
Пришли. Келья, как склеп, сырая, темная. Иона восседал возле окна, читал. Завидев князя, удивленно поднял брови, но промолчал. Продолжал читать. И князь молчал. Пресвятый Боже! Что есть власть? Весна на дворе, и мне уже пять дней всего осталось, ну а ему, быть может, и того не будет… А он сидит. А я стою. Зачем я здесь?
Лаврентий потоптался и ушел. Когда шаги его затихли, князь плотно закрыл дверь, подошел к Ионе. Тот читал тихо, едва слышно. А может, он и не читал, а так, повторял по памяти. Он это мог, ты удивлялся, спрашивал, Иона отвечал: «Во мне это, мое, и потому все помню». А помнил ли он, кем был, когда сюда пришел? Чернец бродячий, голь босоногая!
Князь сел на лавку, осмотрелся. Лампада, крест, божница. И бревна серые. И плесень на стене. Озноб берет! Прислушался…
Не понял. Ни словечка. Иона для себя читал. Всеслав еще немного помолчал, потом сказал:
— Владыка! Я к тебе. За утешением.
Иона перестал читать. Губы поджал. Переспросил, не глядя:
— За чем?
— За утешением.
— За утешением! — Иона усмехнулся. — А голос — княжеский…
— Вот в том-то и беда. Гордыня одолела. Устал я от нее. Совсем устал!
Иона повернулся. Слаб был владыка, немощен, и бороденка редкая, и руки высохли, брови — длинные, седые, глаз из-под них почти не видно. «Все помню, говорил, все знаю». А вот молчит… И князь тогда сказал чуть слышно:
— Я ждал тебя, ты не пришел. Меня опять скрутило…
— Вижу. Знак на тебе, — владыка заморгал.
— Знак? — Князь вздрогнул.
— Знак. Примирись, Феодор. Спеши. Дел у тебя — ого!
— Иона! — Князь вскочил. — Ты это брось! Ты не юродивый, не ворон. Ты — пастырь мой. И мною же поставлен! И я тебя… Советчик! Доброхот. И он как все. Зверь это, не я, Зверь закричал.
Иона засмеялся тихо, сказал:
— Сядь!.. Сядь!.. Охолонись, Феодор!
Князь едва не упал на лавку. Глаз дергался, щеку свело.
Иона сказал:
— Дай руку, князь.
Дал. И затих. Сидели и молчали. Слаб, немощен владыка, стар. Чужой он здесь, когда пришел, никто его не знал. Это потом уже, поди, лет через семь, его приблизили и рукоположили. Когда не стало Феофила, стояли вечем у Святой Софии, обедня шла, все ждали жребия. Усопший называл троих: его и двух своих, исконных, а дальше — как Бог повелит. И вот…
— Идет! Идет! — вскричали в толпе.
Вышел слепец и вынес жребий на Иону! Народ возликовал. Все знали: Киев не одобрит, Киев Никифора желал, митрополит прислал его, с ним и грамоту, а в ней слова: грех это, когда епископа всем миром выбирают, когда не Провидение, а жребий решает… Но отстояли!
Вече постановило, а князь велел отправить послов, дары великие, потом еще. И был тогда весь Полтеск заодин! Был. А теперь…
— Иона! Пусто на душе. Слыхал ведь, что они болтают?
— Слыхал. Потому и не пошел к тебе. На хворь сослался.
Сказал — и опустил глаза. И так всегда, чуть что — и в сторону. Тем он и берет. А ведь легко-то как! Ни вериг, ни власяниц не надо, ни чудес тебе, ни исцелений; все просто: будь кроток, будь как воск. И к тебе потянутся даже жребий и митрополит. Нет, зверь, лежи молчи! Я сам…
Сглотнул слюну, сказал как можно спокойнее:
— Хвораешь ты. Говорили мне… А хорошо ли то? Ведь бросил ты меня. Любим еще молчал, а эти… взлаяли! Мол, я уже не я, а тень, мол, умер я. Слыхал?
— Как не слыхать!
— А скажешь что?
— А ничего. Темен народ. Им разве что втолкуешь? — Сказал и замолчал. Словно и не говорил ничего. Сидит и смотрит, тих, покоен. Князь даже растерялся, прошептал:
— Иона, как же так?!
— А так. Ты посмотри на них. Они что, веруют?.. А ты?
— Я?..
— Да. Бережку кормишь? Кормишь. Водяному лошадку дарил? А вчера ввечеру? Там же на тебя и наплели. А мне что говорить им? Про то, что князь вчера ходил поганское действо справлять и его медведь чуть не задавил, вот вам в том крест. Так, что ли, мне витийствовать? — И улыбнулся. И вздохнул.
Долго молчали. Потом Иона вдруг сказал:
— Знак на тебе, Всеслав, а ты молчишь. Не о том говоришь, — не то. Что пусто на душе, что утешения взалкал… Ты не затем пришел. Ведь так? — Смотрит пристально. Глаз почти не видно. И что в них, в тех глазах?!
— Да! Не то! А что бы ты хотел?
— А то, что ты скрываешь, носишь в себе. И не кричи, князь, я не глухой. Кто я тебе, Неклюд, чтоб голос повышать?!
— А что Неклюд?
— А то! Хоть речь и не о нем!
Смех, смех! Иона распалился! Дрыг-дрыг ручонками, сопит, главой трясет.
— Клобук слетит!
— Молчи!
— Молчу, молчу!
— Князь, не юродствуй! Смерть за тобой стоит, а ты!..
Махнул рукой Иона, отвернулся. Осерчал…
— А что Неклюд? — Князь помолчал. — Так, значит, надо было. Что, донесли уже?.. Иона!
Владыка тяжело вздохнул.
— Не знаю я о нем. Не знаю! Только… люди говорят… если один гонец подался к Ярополчичам, то второй — к Великому. А это — грех. А кого смерть застанет во грехе…
Князь улыбнулся и сказал:
— Ну, если только в этом дело, то не печалься за меня. Я семь десятков лет живу в грехе, все о себе да о себе, а тут, может, впервой да о других… Ну а зачем тебе это, Иона? Мирское дело — тлен. И сам я весь мирской.
— Зачем тогда пришел?
— Опять же за мирским. Дай мне благословение. При всех.
— Как?
— На крыльце. И я сразу уеду. Да, это суета, я знаю. Но разве по-иному им докажешь? Пусть видят: я не тень, я жив, я князь! — Он встал, спросил: — Ну, что молчишь?
Иона не ответил. Смотрел, смотрел… Потом тихо сказал:
— Я знаю, ты не веруешь. И знаю: ты умрешь. Скоро умрешь. Очень скоро. И ты об этом тоже знаешь. Нет, я не об исповеди. Не хочешь, уноси с собой. Но, князь!.. Всеслав! Ведь ты как перст один. Всю жизнь… Сядь, я прошу.
— Зачем?
— Поговорим.
— О чем? О вечном не хочу, и прежде это не любил, а нынче… срам один, лукавство. А о мирском… Так от мирского ты всегда бежал. Но, может, ты и прав, ты ведь не варяжский поп. Это у них — клейми да наставляй, глаголом жги. А вы… вы помните: любая власть исходит от Него, добро прими как милость, зло — как наказание. Терпи, ибо земная жизнь — лишь краткий миг перед жизнью небесной. А сами мы… — И сбился, замолчал. Ну вот, опять, как перед Ставром! И не о том ведь, не о том! Пади, Всеслав, скажи!..
Нет, не сказал. Вымученно улыбнулся и спросил:
— Так?
— Так. — Иона кивнул.
— Вот и ответ тебе. Пойдем?
— Пойдем, пойдем. А не страшно?
— Чего?
— Всего. Не гложет? Гложет ведь! Жить столько лет! А помираешь псом. Ни сыновей, ни внуков, ни бояр, ни слуг даже… Один Игнат и тот… Ему просто податься некуда! Да и боится, уйдет — прибьешь его, вот и сидит…
— Что?!
— То, что слышал. И не боюсь тебя, еще не то скажу! Стефана задушили, так и меня души…
— Иона! — Князь побагровел. — Стефан-то здесь при чем? И задушил его холоп. Его холоп! А почему, и по сей день никто не знает!
— Как же не знают… — Остыл Иона, вновь замкнулся. Сидит как сыч, молчит.
И князь сказал:
— Стефан! Был бы жив Стефан, может, и по сей день владел бы я Киевом! А ты: «Стефан! Стефан!» Пойдем.
Иона встал, пошли. Вверх, вверх по лесенке. На свет, к весне…
А то было зимой, в лютый мороз. Стефан, владыка новгородский, собрался в Киев-град. Вече роптало. Кричал народ: «Кто в Киеве? Изгой! Его отец нас жег, и он нас жег, колокола срывал, а мы теперь к нему с поклоном? Нет! Владыка, не ходи!» Не послушался, пошел. И не пришел. Его, как говорили, холоп задушил. Холоп, полочанин. А коли так…
Ложь это все! Ложь, ложь! А был бы жив Стефан…
Взошли, прошли через светлицу, через сени, на крыльцо. Уже смеркалось. Митяй держал коня. Тишина. Никого. Никто не смотрит…
И не надо! Всеслав встал на одно колено и, опустив голову, тихо сказал:
— Благослови!
— На что?
Всеслав молчал.
— На что, сын мой?
На что?! Пресвятый Боже! Жив я, но словно убиенный, во мраке я, во рву, в бескрайней бездне! Тяжела мне ярость Твоя, кара Твоя. Но не ропщу я, Господи, а всем сердцем своим славлю имя Твое и преклоняюсь перед храмом Твоим. И если я…
— Встань, князь!
Он встрепенулся, но не встал. Тогда Иона тронул его за плечо:
— Встань, князь, встань!
Он встал. Иона осенил его крестом, размашисто, сказал:
— Иди. Христос с тобой.
Пошел. Сел на коня. Махнул рукой. Зацокали копыта…
3
Вернулся, разделся. Ходил по гриднице, снимал нагар с лучины. Игнат принес поесть. Давился, ел через силу. Вина спросил. Игнат не дал. Сказал:
— Нельзя. Три дня еще нельзя, а то обратно скрутит.
Ну и скрутит! Скрутило бы да и держало до среды.
Но промолчал и больше не просил. Приказал:
— Уйди пока. Я позову.
Игнат ушел. А он сидел. Уже полвека так сидит, нет, даже больше. Один сидит, владыка прав, один как перст. Жена была, умерла, грех на нем. Сыновья все разошлись — и это его грех. И Полтеск-град хоть не ушел, да оградился… Да! Все Детинцем оградились. Ров, стены, частокол, ворота на запоре, и сторожат, но не тебя — их от тебя. Зверь, волколак, со всех сторон обложенный, брать не решаются, но ждут, когда же сам ты околеешь. И околеешь, да, вот только придут послы, ты с ними сговоришься, потом, собрав сыновей, разделишь между ними отчину. И сядешь — так же за столом, и будешь ждать. Среда придет, среда — Иудин день, в среду Иуда предал и получил за то…
Князь снова заходил по гриднице. Ведь тридцать сиклей, говорят, были тогда большие деньги. Иуда мог бы купить дом, кусок земли, рабов… А взял и удавился. Выходит, понимал, что смерть ему во благо. А тут… Ведь не Иуда я, а смерть нейдет! И не придет, как ни зови. Князь схватил нож…
Смотри, Всеслав! Медведь тебя не взял, толпа не тронула, жить надо до среды. И даже нож… Он, что ли, тоже не убьет? Ну так ударь! Ну! Ну!..
Нет, выпал нож. Качнулся раз-другой и замер на столе. Лежал поблескивал, хороший, длинный нож, насквозь пройдет. Но ты ведь заговорен! Тебе еще пять дней отпущено, ну, попробуй, бери да бей. Чего робеть?.. Не веришь, значит! И цепляешься. Как все ты, князь, как все. И не гордись, и не ропщи. Может, вообще не было Ее, только сон приснился, видение? А то, что оберег исчез, так, наверное, сам и сорвал его во сне да уронил где-то. Встань, сходи, поищи. Найдешь — и успокоишься. И будешь жить, не зная, сколько тебе отпущено. А руку на себя поднять — это великий грех, ты ж не Иуда, князь!
Остановился князь. Стоял, не двигался. Не срок еще, не срок. Придут послы от Мономаха, ты примешь их и скажешь им…
Молчок, молчок! Не думай даже, князь! Что скажешь, то и скажешь. А то вон как Неклюд — еще отъехать не успел, а все уже болтают. А здесь — дела великие! Не оплошать бы только, не довериться. Брат Мономах хитер, весь в деда своего был. Тот дед, когда впервой тебя встречал как князя, так слаще меда был, мягче паволоки, а после, говорят, сказал: «Волчонок! Да ничего, волк на цепи сидел, и этого приручим!» Приручил?! Князь засмеялся…
Спохватился. Стоял прислушивался. Нет, тишина. Нет никого. И хорошо. Взял со стола горбушку, раскрошил ее, пошел к печи, сел и позвал:
— Бережко!
Зашуршало. Он сыпанул. Захрумкало. Владыка говорит, что это мыши. Но разве мыши могут выть? Или стонать?
Когда отец, расставшись с Эймундом, вернулся в Полтеск, то бабушка его не приняла, закрылась у себя. Дружину вовсе в ворота не пустили. Отец пришел сюда и сел с краю стола. Ему подали хлеб да квас.
— А больше, — сказали, — не велено.
Отец был очень голоден, два дня в пути не пил, не ел. Но он и тут не стал ничего трогать, уж больно осерчал. Долго сидел. Потом квас вылил на стол, хлеб отнес и положил в подпечье. Бережко принял, заурчал. Отец ушел к себе, лег, еще было светло, он сразу и заснул — устал. А ночью…
Просыпается. Слышит: кто-то ходит. Шажки короткие и легкие, в углу, там, где сундук стоял… Он и сейчас стоит… А тьма такая — ничего не видно. Отец перекрестился, ходит. Отец молитву прочитал, прислушался…
Скрип половица, скрип… Не выдержал, окликнул:
— Эй!
Тишина. А после… Ка-ак метнется кто-то! К двери! Дверь приоткрылась…
Тишина. Отец сидит на ложе, слушает. Не верит, что ушел.
И точно! Шур, шур, шур — крадется вдоль стены. И — скок, вскарабкался на ложе, замер. И снова — шажок, еще шажок. Идет. Легкий, как дитя. Шел, шел, за спиной прошел, встал возле левого плеча.
Отец не шевелится. А он… Ладошкой по щеке его пригладил. Потом еще, еще. Ладошка маленькая, пухлая, пушистая… холодная! И коготки, как у зверька. Гладит, урчит, урчит. Отец цап за плечо его! А он зубами — р-раз! Вскричал отец, кулак разжал. А он — скок на пол и под ложе спрятался.
Замер отец, не знает, что делать. Ноги поджал, сидит.
Этот вдруг заныл, запросил:
— Дай молочка! Дай молочка! Дай молочка!
И до того жалостно заклянчил, и до того слезливо, что не выдержал отец, хоть и знал, нельзя с ним говорить! — а все-таки сказал:
— Нет ничего! Я сам некормленый. Пшел вон!
Захихикал тот, захрюкал, завизжал. И пропищал:
— Нет — и не будет! Не хозяин ты в доме своем! И в уделе! Век будешь ты ходить при чужом стремени! Ха-ха-ха!
Еще чуток похрюкал и затих. И отец молчит. В жар его бросило, в пот, в дрожь. Чур, чур меня! Хотел перекреститься — сбился. Опять хотел, уже руку поднял…
А из-под ложа:
— Поздно, князь! Того, с кем заодин пошел, ты предал. А дядя съест тебя. И молочком запьет. Ха-ха! Ха-ха!
Не выдержал отец и на пол соскочил, наклонился, а этот — нырь! — меж рук пробежал. Луна уже взошла, отец и рассмотрел его. Бежит всклокоченный, бородатый, лысый, глаза как уголья, а сам с локоток, в длинной рубахе, в коротких портах. Встал, оглянулся у стены.
— Ха-ха! Ха-ха!
И — в стену. И Исчез. Отец перекрестился.
— Чур! Чур меня!
Лег, накрылся с головой. Лежал, всю ночь не спал. Бережки больше не было. Дурь это, бабий забобон. И после никогда отец его не видел.
Тогда, на взгорке у реки Судомы, отец и дядя Ярослав крест целовали на примирение. Отцу Усвят и Витебск отошли, а дяде — Торопец: так поделили они волоки. И Ингигерда возвратилась к дяде. Когда она садилась на коня, отец стремя держал, тихо сказал:
— Ну вот, теперь и смейся.
Засмеялась. Произнесла горько:
— Глуп ты, князь! Глуп, как и дядя твой!
Рванула удила и…
А ночью Эймунд снялся. Он ничего не говорил, не клял, не упрекал. Собрал своих, взошел на корабли, отчалил. А Судиславовых ладей не тронул, обошел. Да и Ярослав не посылал погоню. Сказал:
— Бог им судья.
И Эймунд словно сгинул. Где, никто не знал. А Ярослав сел в Клеве. И снова не было вражды меж Киевом и Полтеском. Но был великий соблазн! Как дядя и предсказывал, и года не прошло — восстал Мстислав Тмутараканский, брат Ярославов, сын Владимиров. Мстислав скорбел, что обделен, просил уделов. Ярослав, рассудив, посулил ему Муром. Мстислав еще хотел, но Ярослав не дал. Тогда Мстислав сказал:
— Сам поищу!
И двинул рать. Мира не приял, гнал послов. Взъярился Ярослав, тоже послал гонцов к отцу и Судиславу, звал к стремени.
Звал и Мстислав. Чего он только не сулил — и земли, и дары! Отец знал, не пустые это слова. Мстислав и впрямь слыл щедрым. И был он ликом бел, и телом крепок, хитер и храбр, ромеев бил, касогов и хазар. И ясно было, чья возьмет… Но крест на то и крест, его не переступишь. Прогнал отец Мстиславова посла, и Судислав прогнал. И вышел Судислав, и встал у стремени, и был он с Ярославом заодин. Пришел Мстислав. Сошлись братья у Листвена, два брата с этой стороны, третий с другой. Стояли долго, ждали. Знали: не трое их, а четверо от племени Владимира. Когда четвертый подойдет, тогда и ряд держать. Кровавый ряд!
Но не пришел отец. Прибыл только гонец, ножны привез — пустые.
— Ну что ж, — дядя сказал, — хоть так.
И повелел уйти всем из шатра. Ушли, и он один остался. Молился. Была ночь, шел сильный дождь, гром гремел. Никто и в мыслях не держал… Как вдруг рога завыли! Пошел Мстислав. И навалился, словно на Редедю. Не выдержали Ярослав и Судислав, побежали. Мстислав встал на костях, два дня стоял, всех схоронил — своих, чужих.
Но в Киев не пошел, а сел в Чернигове, не жег, не лютовал. Все думали — насытился… А он гонцов погнал, призвал братьев на ряд и так сказал:
— Поделим Русь. Мне — эта сторона Днепра, вам — та. Согласны?
Молчал брат Судислав и выжидал. Ему-то что, град Плесков далеко, он, Судислав, ничем не поступается. А Ярослав вслед за Черниговом терял Переяславль, Муром, Смоленск, Ростов. Но можно потерять и больше! И дядя, смирив гнев, пошел к Мстиславу. И целовали они крест, и пировали, и в Степь пошли, и били печенегов, и — снова пир закатили. Потом уже явился Судислав, одарили его братья. И — мир меж ними и любовь. И ликовала Русь, земля ее обильна и обширна…
А об отце никто даже не вспомнил. Мстислав его не звал, Ярослав не попрекал, и даже Судислав, когда обратно в Плесков шел, крюк сделал, обошел. Лето прошло, лед стал… И — ни гонцов, ни послов, ни купцов, ни даже странников с Руси. Такие вот пустые ножны оказались…
Нежданно-негаданно на Рождество — день в день — зовут отца:
— Ходок из Киева. К тебе.
Вышел отец. Сидит ходок, в снегу весь, шапка на глаза надвинута. Отец спросил:
— Ты чей?
— Ничей, — тихо ответил ходок. — А это вот тебе. — И подает что-то в платке завернутое, шнурком надежно перевязанное. Отец как развязал да развернул… И уронил! Стоит ни жив ни мертв. Ходок вскочил, поднял, опять в руки подал. Глянул отец…
Он! Сам он, Брячислав, на него смотрит! Пластинка гладкая, блестящая, а в ней, словно в воде, все отражается! Отец и так, и эдак повернул ее, глаз не отводя, спросил:
— Он передал? Зачем?
— Нет, — говорит ходок, — не он. Ему это неведомо. Она.
Она! Смотрел отец, смотрел… Спросил:
— Ну а она… зачем?
Ходок губами пожевал, сказал:
— Пусть все уйдут.
Ушли. Тогда ходок спросил:
— Живым отпустишь?
— Да!
— Тогда… Смотри сам на себя. И смейся!
Вздрогнул отец, пластинку чуть не выронил. Ходок к двери пошел. На пороге оглянулся, сказал:
— Сам только и смотри. Ибо другим видеть тебя противно! — И в дверь. И вниз по лестнице, бегом. Во двор. Псы забрехали, кинулись на него…
Ушел ходок. Отец велел его не трогать.
А та пластинка — зеркало, ее так называют, — в огне вся скрючилась, померкла. Ее потом вместе с золой и выгребли, во двор снесли, за угол. К утру запорошило ее снегом.
А боль только еще сильнее стала! Не спал отец, не ел, к Илье ходил, поклоны бил, смирял себя… А бабушка смеялась, говорила:
— Напрасно убиваешься. Илья твой — не Перун, гремит, да не о том. И кто, скажи, под крышей молится? Под крышей света нет. И дух туда нейдет. А коли так, о чем и просить его.
Сгорел потом Илья, как на грех, от молнии. Бабушка уже ничего не видела, ее к тому времени сожгли — по древнему обычаю, в ладье. Но той зимой церковь Ильи еще стояла, и бабушка была жива. И еще кричала:
— Не сын ты мне! Слизняк! За чей подол цепляешься?! Вон! Вон!
Он и ушел. Собрался ночью с малою дружиной, погрузились на сани — и по льду.
— Гей! Гей!
Потом с дороги был гонец: не жди, ушел варяжить.
А как ушел, так и пропал. И слух пополз. Весной дядя прислал гонцов к племяннику с дарами. Мол, не знал, что нет его на Полтеске, узнал — опечалился. Бабушка в сердцах ему сказала: «Ты бы своих смотрел, как бы свои не разбежались». И — словно отрезало. Забыли, успокоились. Сидят братья в Плескове, Чернигове да Киеве, невестка — в Полтеске. Мир на Руси. На ляхов братья ходят, в Степь. А Брячислава нет да нет. Год, два прошло…
Является! И не один. Жену привез. Сказал, что королевна.
— Как звать? — спросила бабушка.
— Как назовем, так и будет, — отец ответил.
— Как это так?
— А так!
И больше — ни словечка. Владыку крикнули. Сошли к Илье. Крестили, Анной нарекли. И тотчас обвенчался с ней отец. А как она прежде звалась, и где прежде жила, и кем была, и впрямь ли королевна, о том отец не говорил, ни сама она, ни дружина. Да и вернулось-то из той дружины лишь семеро, и привез добра с собою Брячислав всего один сундук — и тот с ее нарядами. Наряды — так себе, невзрачные, и сама она — худая да глазастая, пугливая. Молчит. Сказала на венчанье «да» — и вновь молчит…
Невзлюбила ее бабушка! Бывало, сядет в своей белой соболиной шубе, смотрит на мать и говорит что ни попадя. А мать только виновато улыбается. А потом встанет, поклонится в пояс и уйдет. Уйдет, как уплывет, легко, неслышно. И плачет до утра — и тоже тихо, чтобы никто не слышал. И еще заметили: в грозу она к окну не подходила, кто бы и как бы ее ни подзывал. А кто она, откуда, не говорит. Отец, коль спросят, отвечал:
— Жена она моя! Довольно ли?
Довольно. И только Кологрив однажды приоткрыл тайну:
— Не королевна, а княжна. С Руяна-острова. Сам брал! — А после отпирался Кологрив, бил себя в грудь, кричал: — Пьян был, не помню, что молол! Пьян! Пьян!
Но бабушка не поверила. Сказала:
— Вот ведь как! А я сразу почуяла. Тиха, овцой прикинулась. Разбойничье отродье!
Отродье или нет, разбойничье или нет — ты на Руяне не был, князь, не видел ее сам и потому и судить не станешь. А что иные о Руяне говорят, так море-то вокруг Варяжское, а не Славянское, как некогда. И отходим мы, отходим, все на восток да на восток вдоль берега, и все привычней нам именовать Руяну — Рюгеном, Следж — Шлезвигом, Древину — Гольштейном, Гам — Гамбургом, Згожелец — Бранденбургом. И только Бремен Бременом остался, а Буковец переименован в Любек. Вот и кричат они: мол-де, сидят в земле вендов разбойники да нехристи, кумирам поклоняются…
Но бабушке-то что с того, что нехристи? А невзлюбила, и все, и никогда не подобрела. Мать понесла, родила первенца, назвали Ратибором, в крещенье — Иоанн. Брат, говорят, родился белолицым и плакал жалобно, ручки тянул, а бабушка к нему не подошла. Брат рос, бабушка его не признавала. Велела не пускать к себе, и слуги выполняли ее наказ. Отец, как будто не его дело, молчал. Охотился, воевал литву, ятвягов да латгалов. В Киев звали — не ходил. Дары обратно отсылал. И так прошло еще три года. И как-то раз…
Брат прибежал к отцу, плачет, кричит что-то про бабушку, а что — непонятно. Вышел отец, спустился вниз. А во дворе — обоз. Бабушка стоит в своей богатой соболиной шубе.
— Да что ты задумала? — спрашивает отец.
— А ничего. Всему свой срок. И всем. И мне мой срок пришел.
Сказала бабушка и улыбнулась грустно. И снег идет и тает на ее щеках. И — тихо так, и вроде ничего не происходит, только оторопь берет. Дух заняло!
— Да, срок, — чуть слышно повторила. — Взрастила я тебя, женила…
— Мать!
— Помолчи! Женила — и женила. — Брови свела, губы поджала. Стоит, высокая, сухая, волосы как смоль из-под платка, а снег на них — словно седина… — Женила. И внука дождалась. Наследника!
— Ты…
— Да! Наследника! Не этого попервыша слюнтявого, а настоящего. Ни ты о нем еще не знаешь, ни она. А он будет настоящим князем. Князь всем князьям, уж я-то чую! А посему прощаю ее, жену твою, — уважила. Теперь ей носить, держи! — И шубу из белых соболей снимает, подает.
— Я… Мы… — Отец не знает, что и сказать.
— Молчи! Бери! Она — твой господин. А я… Не мной придумано: коль баба на сносях, ей должно потакать. Чего ей больше всего хочется? То и делаю, ухожу. Прощай!
И съехала. И почитай, целый год жила за стенами, по-над Двиной, в летних хоромах. Тихо жила, в город не являлась. Не принимала никого.
Мать сразу ожила, повеселела. Ходила в белой соболиной шубе.
Покруглела, разрумянилась. Брат говорил, стала она красивей всех. И всех добрей. И Кологрив рассказывал, что на Руяне-острове ее любили все, король дочь свою не хотел отдавать.
— Нет! — он сказал отцу. — И не проси. Она — мой оберег, так Святовит говорил.
А Святовит — грозный бог, ему не золото несут, только кровь. И храм его возведен на крови, и крыт он черепицей цвета крови. Отец, отвергнутый, ушел…
И все, что было добыто за два года, отдал руянским сторожам. И по рукам ударили. И ночь была, и море бушевало, и гром гремел. А сторожа молчали, словно и не видели, как по скале люди ползут — вверх, вверх, И — к терему, на стену, под решетку. Наконец она, заветная светлица, и в ней княжна, встает, идет к отцу. Как вдруг… «Аркона! Кр-ровь, кр-ровь!» — кричат, бегут со всех сторон. И подступают все ближе. Ах, вот вы как! Вот что задумали, засаду! И крикнул отец:
— В мечи! Бей! Бей!
И били. Сами — и отбивались, отступали. Шли, ползли — все ниже, ниже по скале. Стрела, боярин говорил, ему в бок угодила, под ребро, так он ее не вынимал, а обломил. И — на ладью, и — к веслам.
— Вот, — показывал Кологрив, — сюда она, треклятая, вошла. И упади я, оробей — достали бы и князя, и королевну, и тогда не было б тебя, Всеслав. Да и меня бы не было, не пощадили бы руянцы. Они — ого! — воители. И злы, как псы!
А мать, говорили все, — добрее ее не было. А как она отца любила! В ту ночь, когда он нес ее к ладье, она кричала тем:
— Он муж мой! Муж! Опомнитесь!
А те со стен — стреляли. И не попадали. Так Святовит велел!
Ушел отец. В Полтеск пришел, венчался. Еще пять лет прошло — и примирилась бабушка, отъехала за стены, мать поправилась, похорошела. Весна была. Не первый уже год такое было — дядя гонца прислал, звал К себе. И отказался бы отец, но мать неожиданно запросилась:
— Едем! Едем! Грех столько раз отказывать!
Уговорила. Поехали. Зачем она поехала, понятно.
Пять лет прошло, и наконец она — княгиня, самовластная, и правит Полтеском не бабушка — она. И сын растет, и она снова на сносях, и муж при ней: завидуйте!
Приехали. Дядя принял их, одарил. Так одарил — все удивлялись: что это с ним на старости? Совсем размяк! Если, конечно, не задумал какое-то лихо…
Задумал или нет — то не холопье дело. И вообще ничье! А посему пусть князь черниговский Мстислав, а также Судислав, князь плесковский, спокойно спят: в то лето Ярослав, князь киевский, Великий князь, братьев своих и соправителей никак не поминал. Не до того было — племянника встречал и привечал; пировали, по селам они ездили, на лов — на туров, на диких лошадей. А иногда вдвоем — только вдвоем! — пускались они в тихое Предславино. В Предславине тогда сидел затворником… тот самый Олаф Толстый, конунг, сын конунга, отвергнутый жених, соперник дядин.
Вон она, жизнь! Кнут Свенсон, конунг датский и английский, разбил его, и бонды его предали, и бежал Олаф из отчины. Пришел на Русь об одном парусе, с дружиной в сорок три меча, сына привез. И сидит теперь в Предславине, помалкивает. А дядя явится — все равно ни слова. Рог подадут — не пьет. И мяса не берет. На нем, на беглом конунге норвежском, широкий черный куколь, четки в руках. Сидит, перебирает их и хмурится.
Сам-то Олаф ростом невысок, румян, широк в плечах. Но сила была в нем. Стрелой без наконечника с тридцати шагов пробивал подвешенную на шесте свежеснятую воловью шкуру. А двадцать лет тому назад на реке Темпе он вот этими самыми руками, которые сейчас перебирают четки, обвязал сваи Лундунского моста веревками, а потом они всей дружиной навалились на весла… И мост рухнул! Датчане, стоявшие на нем, попадали в воду, другие бросились спасаться в крепость. Да не спаслись!
Где теперь прежний Олаф? Дядя сколько уже раз сулил ему на выбор Волынь, Берестье, Червенскую землю, войско давал. И ничего взамен не требовал, владей и богатей, будь с нами заодин. А конунг только морщился и отвечал, что меч его отныне в ножнах и что он не собирается обнажать его ни здесь, ни в Норвегии. Придет зима, он простым паломником отправится к святым местам.
Лицо у Олафа широкое, румяное, кожа белая, а в темно-серых глазах иногда вспыхивал такой неистовый огонь, что даже дядя Ярослав смущался и вставал. И уходили дядя и племянник. А Олаф их не провожал. Он даже не кивал им на прощанье. Сын его Магнус однажды не выдержал, сказал:
— Вы на него не гневайтесь. Он хочет умереть.
— Умрет, умрет, — ответил дядя. — Мы все умрем. Вот только кто скорей? — И засмеялся зло.
Магнус пожал плечами. А отец…
Он вдруг почувствовал, что смерть витает где-то рядом. И весь обратный путь был сам не свой.
Мать встретила его, она была здорова. И брат здоров. И не приходил гонец из Полтеска… Начался пир. И дядя вывел сыновей. Тогда их было трое: Владимир, Изяслав и Святослав. Владимиру, старшему, — девять лет, Изяславу — пять, Святославу — три. А Всеволод, тот самый Всеволод, он был еще в утробе. Владимир вырастет, дядя посадит его в Новгороде, Владимир будет править там, ходить на чудь, поставит златоверхую Софию, и там же первым его похоронят. Ты с ним, Всеслав, не встретишься — он рано умрет.
А младших брат не любил, избегал, играл один. Мать сидела в тереме, ей уже было тяжело, срок подходил, боялась сглаза. Брат рассказывал: проснется он ночью, а она все молится да молится… Днем — опять она всех веселей, добра, кротка. А эта, дядина жена, всегда находилась при ней, но ничего плохого не делала, не замечали. Напротив, как могла, оберегала, говорила:
— Будет сын. Красивый, смелый, как отец. Не бойся! — И смеялась.
А отца увидит — замолчит. При нем она ни разу даже не улыбнулась. А чтоб о прошлом… Ни она, ни дядя — ни словечка.
Жара прошла, дожди пошли, и на Илью решили отъезжать. Тогда в последний раз дядя с отцом отправились в Предславино.
И в этот раз, как и всегда, Олаф сидел в куколе и с четками. Но попросил вина. И мясо ел. Дядя спросил, что это с ним. Олаф ответил:
— Я видел сон.
— Какой?
Он не ответил. И больше ничего не говорил. Ел, пил, как все. Потом, когда дядя собрался уходить, Олаф кивнул ему и попросил, чтобы отец остался. Дядя обиделся, но виду не подал, вышел. Отец сидел не шевелясь. Олаф откинул капюшон, огладил бороду, сказал:
— Я слышал о тебе, князь Вартилаф.
— От Эймунда?
— Нет, Эймунд уже там. — И конунг посмотрел на небо. — Он был отважным воином, и, думаю, они помилуют его. Ярл Эймунд умер хорошо, в бою, с мечом… — Олаф нахмурился, сгреб четки, отбросил их. Проговорил в сердцах: — Завидую! Я и тебе завидую. Ты еще молод, князь, а скальды уже знают о тебе. И говорят добрые слова. А дядя твой… — Конунг замолчал. Долго молчал. Потом спросил: — Его супруга Ингигерда красива, да?
Отец кивнул. Конунг сказал:
— А я так никогда ее не видел. Тогда, в Норвегии, нас сватали, но прибыл Ярислейф, и шведы передумали. Все ждали, я разгневаюсь… А я был рад. И знаешь почему? Я видел сон. И не простой, а вещий. Такие сны, не верь глупцам, совсем не колдовство. Они Божье пророчество, и потому я верю им. Итак… — Он задумался, полуприкрыв глаза… Вновь заговорил: — В ту ночь мне впервые приснился отец. А я ведь никогда живым его не видел. Вначале он ушел, потом родился я. Ты знаешь, где и кем он был убит?
— Да, знаю.
— Хорошо. Итак, каким он уходил, таким мне и привиделся. Его лицо и руки были покрыты страшными ожогами, а поверх почерневшей кольчуги болтался обрывок плаща. Я лежал на траве, укрывшись щитом, а меч держал под головой — у нас так принято в походах. Завидев приближающегося отца, — а я, поверь, сразу узнал его! — я попытался встать… Но отец навалился на меня, сдавил плечи и зло сказал: «Олаф, сын мой, ты никогда не женишься на ней! И, более того, я даже запрещаю тебе видеться с ней, внучкой проклятой Сигрид!» Я оробел, я хотел вырваться… Но отец крепко держал меня в своих объятиях и продолжал: «Бойся ее! И всем скажи, пусть все ее боятся!» «Но почему?» — воскликнул я. А он… Исчез! Вот так-то, князь… — Олаф опустил глаза. Помолчал. Потом сказал: — Такой тогда был сон. А утром я сказал, что не пойду на Уппсалу. И повернул обратно, хотя мои бонды были очень недовольны. Я промолчал про сон. Зачем им было это знать? А вдруг я ошибся? Вдруг мой отец был в гневе и погорячился? Хотя я знал… И ждал… И лишь Ярислейф вернулся в Новгород и обвенчался с Ингигердой, сразу все и началось. Князь Бурислейф был славный князь. Он знал — к нему идут, а слуги его бросили, но он не побежал. Он, говорят, стоял у образов и пел псалмы, и ждал… — Олаф нахмурился, закрыл лицо ладонями, открыл. Наконец опять заговорил: — Так, говоришь, она красива? А если бы вернуть все вспять, ты… снова отдал бы ее?
— Да!
— Почему?
— А потому, что вспять я не хожу. Есть у меня жена, есть сын, второго жду. И есть земля, дружина…
— Ого-го! Ого! — смеясь, воскликнул Олаф. — А ты горяч!
— Горяч.
— Завидую. — Конунг усмехнулся. — Да, завидую. — И, помрачнев, сказал: — А я постарел. Кровь как вода. Труслив… Вот я пришел сюда, а больше было некуда, и сразу повелел, чтоб никого ко мне не допускали. И это не оттого, что боюсь кого-то. Я только ее боюсь! И сам потому ни разу не был в Киеве, чтоб не встречать ее. Здесь сижу… И смейся, князь! Но ты был мудр, когда не стал удерживать ее. Ты только оттого и жив до сих пор!
— А он? — Отец кивнул на дверь.
— Он! — Олаф засмеялся. — Он разве жив? Так, тень одна. Поверь мне, Вартилаф, уж я-то знаю! И да хранит тебя Господь, чтоб ты не поминал меня, когда… — Он спохватился, замолчал. Потом сказал: — Тебе, князь, жить да жить. И не накликать бы беды. А я… — махнул рукой, спросил: — Ты не устал от моих слов?
— Нет, говори.
— Тогда тебе придется выслушать еще один мой сон. Вчерашний. Но, возможно, это был и не сон, ибо я видел и слышал все как наяву. Отужинав, я лег и долго размышлял о своей жизни. Потом мне показалось, что я заснул… Вдруг раскрылась дверь, и ко мне в опочивальню вошел некто в островерхом позолоченном шлеме и длиннополом плаще. Лицо вошедшего было скрыто глубокой тенью… но я почему-то сразу уверился, что это опять мой отец! И не ошибся. Отец неслышно приблизился ко мне, низко склонился надо мной, сказал: «Олаф, сын мой! Все говорят, что ты решил отбросить меч. Но разве конунг вправе совершать такое? Власть, которую ты получил от рождения, дарована тебе Богом, и только Бог может забрать ее, но уже вместе с жизнью!» Услышав такое, я рассердился и с горячностью ответил: «Так ты хочешь, чтобы я вернулся? Но мои бонды предали меня! И там никто меня не ждет! А здесь… Предаться Ярислейфу? И добывать ему уделы?! Ему — и ей…» «Нет-нет! — вскричал отец, — Конечно нет! Негоже конунгу служить и получать владения из чужих рук, когда у него есть собственные наследные земли. А ждут тебя там или нет, об этом пусть потом расскажут скальды. Их слава — в их словах. А слава конунга в том, чтоб побеждать врагов, а самая славная смерть — пасть в битве во главе своих воинов. А посему я говорю тебе: бери свой меч, иди!» И я проснулся! Но, клянусь Словом Христовым, я еще успел заметить тень уходящего в дверь человека! Вот так-то, Вартилаф, такой был сон. Что скажешь?
Отец сказал:
— Ты все уже решил. А я не чародей, я не даю советов.
Тут Олаф рассмеялся и сказал:
— Да, правильно. Но я пришел на Русь кружным путем, через Финнмарк и Ладогу. А говорят, есть другой, короткий путь.
— Их даже два, — подтвердил отец. — По рекам Двине и Неману. Если пойдешь по Неману, придешь в Поморье, а если по Двине — на Готланд. И тот, и этот путь лежат в моей земле.
— А велика она, твоя земля?
— Вот здесь все помещается, — сказал отец и сжал кулак.
Олаф опять рассмеялся и воскликнул:
— Как жаль, что я только сегодня заговорил с тобой! — Потом спросил: — Ты завтра уезжаешь?
— Да.
— Тогда у нас еще довольно времени!
И Олаф приказал подать вина и мяса. И они много пили и ели, и разговор их был весел и шумен. Когда же Бьорн, окольничий, пришел к столу и что-то прошептал на ухо Олафу, тот рассмеялся:
— Да, Ярислейф может уехать, я не держу его. Но пусть и он не держит на нас зла, ибо мы не собираемся затевать здесь худые дела против него, мы просто пьем и веселимся.
И дядя Ярослав уехал. Отец стоял возле окна и видел, как он выезжал, чуть сгорбившись, из ворот…
И снова шел веселый разговор, и было много съедено и еще больше выпито. Когда же и отец собрался уезжать, то Олаф проводил его до самой нижней ступеньки крыльца, и уже во дворе они еще долго беседовали и громко смеялись, лица у них были красны от вина, бороды всклокочены. И продолжалось это до тех пор, пока Бьорн, окольничий конунга, не подвел отцу коня, а воины не помогли Олафу вернуться в дом. Так они распрощались в тот раз…
Когда отец вернулся в Киев, стояла глубокая ночь, и даже в дядиных окнах не было видно огней. И мать спала, и брат. Было спокойно, тихо…
Но в ту, последнюю ночь в Киеве отец глаз не сомкнул. Лежал и слушал. Ему казалось, вот-вот кто-то войдет в дверь…
Нет, это не хмель гулял в нем, хмель выветрился весь еще в пути. И страшно не было. Наоборот, пускай бы он вошел, высокий и благообразный, ведь он, говорят, и был таким, его отец, князь Изяслав. Пусть бы что-нибудь посоветовал, наставил бы. А так неизвестно, как дальше жить? Приехал он в Киев, прожил здесь недолго, в словах ни зла, ни обиды. Да, дядя щедр и добр, гости, пируй, принимай дары. Даже терем он племяннику поставил, назвали Брячиславовым подворьем. «Все здесь, — сказал дядя, — твое, владей, приезжай, когда захочешь, всегда приму и буду рад». Да, так оно и есть, дядя не лжет, он рад племяннику — ведь он один у него. Мстислав и Судислав ему давно чужие, вот и зовет племянника, и Олафа зовет. И одарит, чем только пожелаешь. А эта, дядина жена…
Нет, пусто здесь! И холодно, мрак. Домой, скорей домой!
Назавтра и уехали. Брат говорил, что дядя был угрюм, он ничего не спрашивал об Олафе, отец не рассказывал. А день стоял солнечный. Сошли они к Днепру. Простились с дядей, с младшими. А эта, дядина жена, ее и вовсе не было, сказали, что хворает. Мать только что была так весела, смешлива, а тут неожиданно разобиделась, сказала, что все не по чести. Насилу успокоили. Сам дядя увещевал, даже руку ей поцеловал, словно владыке. Мать унялась, порозовела. Поднялись на ладью. Отец и дядя, через борт уже, под колокольный звон, еще раз обнялись, облобызались троекратно.
И — по Днепру, вверх, вверх. А после — волоки, Двина. Вернулись все здоровые. А лето уже кончилось. Лист пожелтел и полетел. Мать округлилась и отяжелела. Уже не ходит, не поет. Лежит, спит по целым дням. Или скучает. Но сама она ничего не говорила. Разве что все поминала Киев. И храмы там светлей, хоромы краше, и люд богаче, и умней, и расторопней. А здесь что ни прикажи, тут же норовят схитрить да увильнуть. И гневалась на челядь, на отца, недобро поминала бабушку, мол, это все ее порядки! Терпел отец. И челядь не роптала. А что сказать? Княгиня вот-вот родить должна, тут грех перечить. И сносили, ждали.
И срок настал. Еще с утра пошли готовить мыльню. Отец послал к Илье богатые дары и повелел служить, пока не разродится. Призвали Лушку Криворотую — ту самую, что брата принимала. Она потом пять лет еще жила.
Сперва все было чин по чину: хлеб с солью и отвар на воробьином семени подали, съела, запила. И, помолясь, в мыльню пошла, отец и Лушка взяли ее под руки. И вдруг схватило! Так схватило, что обмерла она. Снесли обратно, положили. Ждали. Отец еще послал дары.
А ей час от часу все хуже. Горит! Бредит. Бросились отпаивать. Травы курили. Заклинания творили. Мать то придет в себя, то снова в жар. В озноб. Прибили Лушку, выгнали, других нашли. И звон по всем церквам. А мать — жива ли, нет… Отец хотел послать за бабушкой.
Мать услыхала — вскинулась.
— Нет! Нет! — закричала.
Не стали звать бабушку. И брата увезли. Обманом вызвали во двор, а там, как слепца, за шиворот, в седло. Отец так повелел. А матери то легче, то хуже, то плачет, то молчит.
И в ночь никто уже не спал, решили — княгиня помирает! Ночь прошла. И день. И снова ночь. А третья ночь наступила — мать уже совсем извелась: стала белой, холодной. Накрыли шубой, все равно дрожала.
За окном — зарницы, гром. А небо чистое. И звезды с неба сыпались. Отец сидел у изголовья, молчал. Причащать не дал, надеялся еще. Владыка просил, увещевал — отец не слушал. Владыка отошел и встал под образа.
И вдруг… Явилась бабушка, вся в черном. Мать, увидав ее, зажмурилась и зашептала что-то, никто не разобрал. Отец вскочил, хотел остановить… Да не решился, замер. Бабушка к невестке подошла, склонилась, посмотрела, к шубе рукой притронулась. И словно обожглась! Опять притронулась — и снова пальцы скрючило. Тогда она сказала:
— Уйдите все. Оставьте нас.
Мать застонала, замотала головой — не уходите! Не ушли. Отец стоял, замерли, не знали, как и быть. И так умрет, и так…
А бабушка опять:
— Оставьте нас! Грех на себя беру!
Стоят. Тогда она к отцу оборотилась, говорит:
— Ты что, не слышишь? Сын будет у тебя, сын, настоящий сын!
Гром загремел! И ливень хлынул! Только небо было чистое, а тут стеной, как из ведра! И в дымоходе загудело. Все оробели, крестятся. Один отец стоит, не шелохнется. А бабушка снова грозно:
— Уйдите! Все уйдите!
И тут владыка выступил вперед и с гневом выкрикнул:
— Не кощунствуй! Бог дал, Бог взял. Смирись!
А бабушка в ответ ему:
— Ваш — взял, а мой — отдаст! — И засмеялась зловеще.
И снова гром! Грохочет кругом, трясется. Владыка поднял крест — и к бабушке… Но тут отец схватил его, к себе прижал и молча, ничего не говоря, повел к дверям. И все — за ними…
Вышли. Остались только мать да бабушка…
Ждали в гриднице. Гроза не унималась. Такая ночь раз в год лишь и бывает, когда рябина наливается.
И внезапно… Крик! Детский крик! Распахнулась дверь, вышла бабушка и вынесла младенца. Возвестила:
— Сын! В сорочке. Смотрите все!
В сорочке, да потом из той сорочки тебе сделали оберег, и ты его носил, и был в битвах яр, меч не брал тебя и яд не брал, мор обходил, огонь не жег. Носил — до той поры, пока позавчера Она…
А мать скончалась родами. Убили ее ты да бабушка, так брат сказал. Бабушка-то клялась:
— Внучек, не верь! Тебя спасала я, а не ее губила.
— Как?
— Так. Не спрашивай.
— Не скажешь? Никогда?
— Скажу. Потом, как подрастешь.
— А если я не доживу? А если, как и матушку…
— Нет, — бабушка улыбнулась, — ты будешь долго, очень долго жить. Никто тебя не изведет, ты сам себе предел положишь…
И положил! Два дня уже прошло, осталось пять. И в них надо многое успеть. Гонцов нужно послать к сыновьям, вече собрать…
Почернел Всеслав. Долго молчал, крепился, не выдержал, позвал:
— Игнат!.. Игнат!..
— Иду!
Пришел и, не спросясь, — к печи, к дровам.
— Не надо!
— А чего?
— Того! — Помолчав, сдержал себя: — Ты не серчай, Игнат, я… это… А! — махнул рукой, спросил: — Ты крепко спишь?
— Как повелишь.
Сидел Игнат на корточках возле печи, смотрел… а как смотрел, не разберешь; темно. «Как повелишь…» Так и Любим сказал! Князь усмехнулся, сказал:
— Ты, если вдруг увидишь что-нибудь, буди меня.
— Ты про видение?
— Да, про него. А то, что днем я говорил, так ты тому не верь, Игнат. Я это так, со зла. Ко мне Она идет, а не к тебе.
— Как знать… — сказал задумчиво Игнат, — никто…
— Никто! Из вас! А я… — Князь спохватился, замолчал. Сказал потом: — Ида. И спи. Но чутко! — Повернулся и ушел к себе. Лег. Сложил руки на груди, глаза закрыл, прошептал: «Отче наш!..» И…
Словно провалился!
День третий
1
В Предславино прибыл гонец, Гюрд Однобровый, и сказал, что Торир Собака времени даром не теряет. Вое это лето он провел на севере, в горах, и много говорил на тингах, и бонды взяли его сторону. Теперь, собрав большое войско, Торир сошелся с Хареком из Тьотты. И Эйнар Брюхотряс за них. И Кальв, сын Арни. И менее достойные люди из Рогаланда, Хёрдаланда, Согда, Фьордов. А еще говорят, некий человек доставил Ториру двенадцать заколдованных оленьих шкур. Торир повелел сшить из них латы, и они оказались крепче любой кольчуги: это все видели!
Услышав об оленьих шкурах Торира, Олаф долго смеялся, а потом сказал:
— Ну что ж, тогда пора идти его проведать. С Божьей помощью!
И Олаф начал собираться в путь. Сперва князь Ярослав пытался отговорить конунга от этой затеи или хотя бы повременить с отъездом до йоля — варяжского Рождества, но Олаф говорил:
— Я видел сон! А в знак доверия к тебе я оставляю здесь Магнуса, сына.
Убедившись в том, что конунг непреклонен, князь Ярослав велел снабдить Олафа всем необходимым и даже кликнул клич, обещав снарядить за свой счет всякого, кто пожелает разделить с норвежским конунгом славу его будущих побед. Но, к сожалению, охотников нашлось не много.
Когда ж все приготовления были закончены, Олаф в самых дружеских словах поблагодарил Ярослава за гостеприимство — и двинулся вверх по Днепру.
Корабль у Олафа был не такой, как у других конунгов: спереди его украшала не драконья, я человеческая голова. Говорили, сам конунг вырезал ее. А воинов в тот день у Олафа было шестьдесят пять, и на всех надеты кольчуги и вальские шлемы, а на щитах синей краской начертаны святые кресты. Стяг на корабле — белый, с оскаленным красным драконом. Дружинники гребли, Бьорн, окольничий, стоял у руля, а Олаф у мачты. На голове у конунга надет золоченый шлем, в одной руке он держал щит с золоченым крестом на белом поле, в другой копье. Потом это копье сын его брата, Олаф Тихий, велит поставить в алтаре церкви Христа.
Меч был у пояса. Он звался Хнейтиром. Олаф гордился им — ведь меч был до того остер и крепок, что люди говорили шепотом: «В нем скрыт Белый Огонь!» Конунг гневался: он не любил языческих поверий. И никогда, ни при каких обстоятельствах, не прибегал к колдовству и другим запрещал делать это. И даже поминать о колдовстве при нем было нельзя. Так и тогда, отправляясь в поход, никто и словом не обмолвился о новых латах Торира.
Олаф прошел сначала по Днепру, потом по волокам, а после по Двине. И вышел к Полтеску на третий день после того, как мать похоронили. Отец в это время вернулся от Ильи: он там стоял обедню. Узнав о корабле, сошел к реке. Обнялись они. Но ни о чем не говорили. Через двор прошли в ворота. А на крыльце, ступив на первую ступеньку, Олаф застыл и посмотрел на бабушку. И бабушка смотрела на него. Она сидела, он стоял. Смотрели они пристально и долго… Наконец она сказала:
— Вот наш дом. Входи. — И поднялась, и протянула руку.
И Олаф, осенив себя крестом, взошел по лестнице.
За скорбным столом Олаф молчал. Бабушка с него глаз не сводила. Потом, когда все поднялись, конунг спросил, нельзя ли провести его к младенцу. Отец и бабушка провели. Когда они вошли, младенец закричал. Кормилица вскочила.
— Сядь! — приказал ей конунг.
Подошел, склонился к колыбели. Младенец сразу замолчал. Кормилица сказала:
— Испугался.
— Нет, — возразил Олаф. — Ждет. Дай хлеба.
Она подала. Он выдрал из горбушки мякиш, размял его, смочив слюной, слепил крест…
— Он не крещен еще, — сказал отец.
— А кто же он пока?
— Всеслав.
— Всеслав! — Конунг улыбнулся. — Держи, Всеслав!
И княжич… открыл рот! А Конунг, отломив от креста крошку, подал ему. Княжич взял, закрыл рот, зачмокал. Конунг стоял, смотрел на княжича. Потом еще дал крошку… И еще… Так скормил весь крест. И лишь потом ушел. С ним ушел и отец. А бабушка осталась.
Прошло еще три дня. И все время отец и Олаф были вместе. Сидели в гриднице, молчали. Были скорбные дни. Пел скальд…
А на четвертый день они опять пришли к младенцу. Отец взял сына на руки, понес. Пошли к Илье. Там уже все было готово. Окрестили. Крестным отцом был Олаф, крестной матерью — Евфимия, просвирница при храме. Одна она только на это и решилась, ибо владыка гневен был, он и крестить-то не хотел, а говорил:
— Князь, не греши! Конунг не нашей, а варяжской веры!
На что отец вскричал:
— Молчи! Христос на всех один!
И много чего еще отец тогда сказал. И окрестил младенца владыка, дал имя Феодор, а отслужив, произнес:
— Прости мя, Господи! И ты, чадо, прости. Ибо крещен ты в беззаконии, во зле, а коли так… — И не договорил. И если бы не конунг, был бы грех, великий грех! И уподобился бы Брячислав Болеславу, ляшскому королю, сразившему бискупа во храме. Но, благо, миновала сия чаша владыку. Ушли князь и Олаф; младенца унесли. И был великий пир, весь Полтеск праздновал, один только владыка не явился. И, может быть, с того и началось, кто знает! Отец потом дарил великие дары и земли жаловал, постился. Год миновал, владыка допустил его к себе, простил.
А Олафа в то лето уже не было, ни в Полтеске, ни за морем — нигде. Брат говорил, всю зиму он готовился: ходил вниз по Двине и возвращался, принимал мужей от свеев и норвегов, и говорил с ними, и покупал оружие, и строил корабли, и нанимал дружинников. А лед сошел — ушел Олаф. С ним было двести воинов, три корабля. Брат не хотел, чтоб Олаф уходил, он говорил:
— Тебя убьют. Останься!
А Олаф отвечал:
— Ты еще мал и ничего не понимаешь. Я ухожу не потому, что так хочу, а потому, что такова моя судьба.
— Тогда возьми меня с собой!
— Нельзя. Здесь у тебя отец и брат. И здесь твоя земля. Ведь так?
Брат не отвечал, молчал. Он хотел плакать от досады, но боялся, потому что знал, воины не плачут, молчал. И Олаф ничего не говорил. Ведь он же был не слеп, он видел — есть бабушка, отец и есть его крестник Всеслав. А Ратибор…
И в день отплытия Олаф призвал брата к себе и так сказал:
— Однажды, уже будучи конунгом, я прибыл в дом своей матери Асты и отчима Сигурда и встретил своих трех младших братьев: Гутхорма, Хальвдана и Харальда. Они тогда были еще совсем детьми. Братья очень обрадовались моему приезду, и я решил достойно их одарить. Я вывел их на берег моря, к кораблю с добычей, и спросил, чего бы им более всего хотелось получить. И братья ответили, каждый по-своему. Гутхорм, старший, даже не посмотрел на корабль, он повернулся к нему спиной и сказал: «Я бы хотел каждое лето засевать весь этот мыс, ныне покрытый лесом, ибо только тот, у кого много пахотной земли, действительно богат!» Я опечалился, но виду не подал и приказал принести Гутхорму топор и лопату. Потом взял слово средний, Хальвдан. Он сказал: «А я хочу иметь столько коров, чтобы когда они приходили на водопой, то стояли бы вплотную вдоль всего этого мыса!» Я засмеялся и велел подать Хальвдану туго набитый кошель, поскольку коровы в наших землях стоят дорого. А самый младший, Харальд, сказал так: «А я хочу иметь дружинников!» — «А много ли?» — «Ровно столько, чтобы они в один присест могли съесть всех коров Хальвдана!» Тут я не удержался, схватил Харальда на руки и расцеловал в обе щеки, а затем отнес на корабль, и там он выбрал себе меч — лучший из лучших. Надеюсь, этот меч будет в его руке еще острее моего… А ты что пожелаешь, Ратибор?
И брат ответил:
— Ты много нам рассказывал о своих странствиях, и эти рассказы так глубоко запали в мою душу, что я теперь не успокоюсь до тех пор, пока не увижу все те земли, которые видел ты. И это есть мое первое и последнее желание!
Олаф нахмурился, сказал:
— Прости меня, княжич, но сегодня я не могу подарить тебе корабль, ибо на двух оставшихся моим воинам негде будет разместиться. Но зато…
И с этими словами он отстегнул от пояса кошель и достал оттуда маленький синий камень.
— Вот, — сказал Олаф, — держи. Да, с виду этот камень неказист, но для тех, кто пускается в неизведанные морские дали, он дороже любого алмаза. Ты спросишь почему, и я отвечу: потому, что в любую непогоду, в шторм, в туман и даже когда ты собьешься с пути и не сможешь найти верную дорогу, этот камень всегда укажет, в какой стороне скрыто солнце и высоко ли оно поднялось над горизонтом. И потому держи этот камень, он всегда тебе поможет. Держи!
— А как же ты? Ведь твои воины уже садятся к веслам и поднимают парус!
Олаф печально усмехнулся и сказал:
— Не беспокойся. На том пути, который меня ждет, еще никто не заблудился. Туда ноги сами несут… Ты лучше посмотри сюда, я научу тебя.
И Олаф объяснил, как управляться с этим камнем — норвеги называют его солнечным. Брат очень дорожил подарком Олафа и никогда не расставался с ним, носил, словно оберег, возле нательного креста. И только один раз показал, как этот камень светится. Таясь, зашли под лестницу, и брат сказал: «Зажмурься!» Ты зажмурился. «Теперь смотри!» Ты посмотрел. В кромешной тьме горел синий огонь — словно осколок яркого летнего неба. И ты хотел было притронуться к нему, чтоб ощутить его тепло… «Не тронь!» — прикрикнул брат, ударил по руке. Сильно ударил — кожа загорелась. И ты схватился за руку, сказал: «Бей, бей! А я…» И не договорил, брат так толкнул тебя, что ты упал, ударился об угол… Три дня лежал, сказал: сам упал. А брат за эти дни ни разу не пришел к тебе. Такой он был, брат…
А Харальд, встретив Олафа уже в варягах за морем, сказал:
— Брат, при мне тот самый меч. Ты помнишь?
Олаф ответил, что помнит. И брат встал рядом с ним.
Всего же к Олафу сошлось двенадцать сотен воинов, потому как только он высадился в Леге, то сразу разослал по всей стране своих людей, которые говорили: «Всякий, кто хочет добыть себе добро у варгов конунга, пусть поспешает!» Олаф в короткий срок собрал большое войско и двинулся на Торира и его бондов. Достигнув Ямталанда, он повернул на север, к Кьелю. Речной путь кончился. Олаф оставил корабли и двинул войско в горы.
Когда они взошли на Кьельский перевал, Олаф велел войску остановиться и долго смотрел на расстилавшуюся внизу перед ним долину… И все, кому тогда посчастливилось стоять рядом с конунгом, рассказывали, что им открылась чудесная, неповторимая панорама — они отчетливо увидели не только весь Трандхейм, но и всю Норвегию разом! А за Норвегией им открылось море, а в море — далекие, никому дотоле не ведомые земли, а за землями вновь синело море, а за ним — вновь земли и вновь море…
Спустившись с гор, Олаф узнал, что войско Торира совсем близко, а воинов в нем намного больше, чем поначалу можно было предположить.
— Ну что ж! — воскликнул Олаф. — Чем многочисленнее враг, тем больше славы нам достанется!
И повелел, чтоб все примкнувшие к нему воины начертали На своих щитах такие же святые кресты, какие уже были на щитах у тех дружинников, которые пришли с ним с Руси. Однако не всем этот приказ Олафа пришелся по душе: оказалось, под его рукой сошлось девять сотен язычников. Олаф настаивал, епископ убеждал… И дело кончилось тем, что только четыре сотни приняли святое крещение, а пять сотен воинов, не пожелавших отказываться от веры своих отцов, повернули обратно и разошлись по домам.
— И это хорошо! — воскликнул Олаф. — Ибо оставшимся достанется вдвое больше добычи!
И войско двинулось дальше, и дошли они до Стикластадира. Там Олаф приказал остановиться, посчитав это место более других подходящим для решающей битвы. Войско бондов было еще далеко, и Олаф позволил своим людям сесть на землю и немного передохнуть. Все так и поступили. И Олаф тоже сел, положил голову на колени Бьорну, окольничему, и на него набежал сон. Когда же Бьорн увидел стяги приближающихся врагов, он поспешил разбудить конунга. Проснувшись, Олаф укоризненно посмотрел на Бьорна и сказал:
— Зачем ты это сделал? Мне снился сон, и я вполне бы мог досмотреть его, поскольку бонды еще далеко!
Бьорн удивился и спросил:
— Неужели твой сон был так важен?
— Да! Это был вещий сон. Мне снился мой отец. Он подошел ко мне, взял за руку, перед нами возвышалась высокая серебряная лестница. Она была столь высока, что ее вершина скрывалась в облаках. Мы чинно взошли на нее и поднимались все выше и выше, отец мой поначалу молчал, а потом вдруг начал приговаривать: «Сейчас ты увидишь, сейчас ты увидишь…» Но я так ничего и не успел увидеть, потому что ты разбудил меня. Зачем ты это сделал?!
Бьорн ничего не ответил, он только закрыл глаза руками и застыл как каменный. Тут Олаф понял, что ему приснилось, и сразу помрачнел и велел, чтобы к нему немедленно привели его брата Харальда. Харальд пришел, Олаф сказал ему:
— Сейчас ты немедленно сядешь на коня, поскачешь в усадьбу Торгильса, сына Хальмы, — вчера мы ночевали у него, — и будешь делать то, что он тебе прикажет.
Харальд долго не соглашался, но Олаф настоял. И Харальд уехал, ему в ту пору исполнилось только что тринадцать лет.
А бонды были уже близко. Первыми подошли люди Кальвы, сына Арни, и Харека с Тьотты, затем подоспели другие. Последним к полю битвы прибыл Торир Собака: он и его люди шли последними и следили за тем, чтобы никто не повернул назад. Явившись к войску, Торир немедля вышел вперед, стал под стягом и крикнул:
— Вперед, вперед, войско бондов! — Такой у них был боевой клич.
А Бьорн, окольничий, вскричал иначе:
— Вперед, вперед, люди Христа, люди креста, люди конунга!
И только прозвучали эти крики, солнце вдруг побагровело, словно налилось кровью, а потом стало темно как ночью! Но воины конунга и бондов уже сошлись в сражении. Те, которые были в первых рядах, рубили мечами, следующие за ними кололи копьями, а все остальные стреляли из луков и метали камни. Вскоре люди бондов начали теснить людей конунга, и тогда Олаф, разгневавшись, вышел из круга воинов, прикрывавших его щитами, и ринулся в самую гущу битвы. Первым от его руки пал лендерманн Торгейр из Квистадира, а затем та же участь постигла и многих других. Когда же Олаф наконец сошелся с Ториром, то воскликнул:
— Готовься к смерти, лживая собака!
А Торир только рассмеялся в ответ. Тогда Олаф ударил его Хнейтиром… И меч сломался пополам, а латы Торира из заколдованных оленьих шкур остались невредимы! Олаф отбросил меч и взглянул на небо. Тут Торир и поразил его копьем в живот, ниже кольчуги. А Кальв, сын Арни, подскочил и ударил Олафа мечом по шее с левой стороны. Торстейн Корабельщик нанес удар конунгу секирой по ноге выше колена. Олаф упал. Бьорн, окольничий, склонился над ним и был убит. В тот день погибли многие. Когда вновь стало светло, бонды уже теснили войско конунга в долину. Даг, сын Хринга, попытался было остановить бегущих, но вскоре он и его люди отступили. А было то в августе, в последний день месяца, в среду. Опять среда! Пресвятый Боже!..
А ночью, когда люди Торира разыскивали беглецов в лесу близ Верадаля, Харальд, брат Олафа, и Торгильс, сын Халъмы, тайно пришли на поле битвы, взяли тело конунга, вернулись с ним в усадьбу, уложили в гроб, сели на корабль, поднялись по фьорду, а затем еще долго плыли по реке, пока не нашли одиноко стоящий песчаный холм. Там они его и похоронили, заровняли землю, чтобы никто не заметил могилы, потому что люди Торира грозились сжечь тело Олафа, а пепел утопить в море.
Пять лет никто чужой не знал о той могиле. Теперь там стоит церковь Христа, а холм находится в самом центре города.
А брат твой Ратибор исчез бесследно, еще отец жил, когда это случилось. В то утро Ратибор был весел, разговорчив. Сидели локоть к локтю в гриднице. В те времена за стол садились все: отец и сыновья, дружинники вместе с ними. Отец хоть сам и был молчалив, но не любил мрачных застолий. Обычно Кологрив вел общую беседу, а брат, как и отец, молчал. А тут будто чувствовал… Нет, знал. Знал брат! И веселился, как никогда. И только выходя из-за стола, он неожиданно остановил тебя, попридержал, глянул в глаза и, оттолкнув, сказал: «Иди, иди! Чего уставился?!» Ты и ушел. И брат спустился к реке, взял лодку и невод, двоих посадил на весла. А был он, брат, высок, красив, в плечах широк. Когда отец и дядя в последний раз ходили замирять ятвягов, Ратибор с ними был. И там, на Слонимских Полях, когда они сошлись для битвы, брат, говорят, метал — обеими руками! — копья. И пробивал щиты и латы. И кричал: «Ар-ркона! Кр-ровь! Ар-ркона!..» Отец потом сказал ему:
— Не знаешь — не кричи.
А брат сказал:
— Все знаю!
Отец побагровел. И если бы не дядя, быть беде. Но обошлось в тот раз. Вернулись. Пировали. Потом дядя уехал к себе в Киев. Прошел год с тех пор. И вот теперь брат встал из-за стола, сошел к реке…
Через три дня лодку нашли, весло. Прождали сорок дней, сходили к Илье, отпели. Туда, обратно шли — подавали сирым, хворым. Отец был щедр, бабушка потом его корила за это. Отец не спорил — встал и ушел от скорбного стола. И девять дней не выходил и никого к себе не допускал. Потом призвал тебя, сказал:
— Ну вот, теперь один ты у меня. Один наследник! Что скажешь?
Ты молчал. А что сказать? Ответить, что ты не веришь в смерть брата? Рассказать, как ждал и вздрагивал, если шли корабли вверх по Двине, или гонец скакал, или ночью скрипели половицы…
Молчал и головы не поднимал. Отец гневно спросил:
— Ты что, не рад?!
Сказал — словно хлестнул. И обожгло тебя! Ты вскинул голову и с вызовом произнес:
— Чему?! Тому, что брат… — И не договорил. Слова застряли в горле.
Отец, покраснев, вскочил, рука рванулась к поясу, к мечу! Еще миг…
А ты не шелохнулся, не моргнул. Стоял, смотрел ему в глаза… И оробел отец! Отбросил меч, чертыхнулся. На лавку повалился, закрыл лицо руками. Долго сидел. А ты стоял, не шевелясь. И было тебе холодно, и бил тебя озноб. Смотрел на меч, лежавший возле ног. Впервые ты так близко видел смерть…
Вдруг отец сказал тебе:
— Садись! — И указал рукой напротив себя.
Сел. Ждал. Но отец молчал, долго. Лицо его потемнело, глаз не поднимал. Когда заговорил, то и слова его были страшные.
— Да, зверь я! Зверь! — выкрикнул отец. — Вот чуть не зарубил тебя. И зарубил бы — да! Во гневе я себя не помню. А дядя твой… Тьфу! А дядя говорил, мол, уймись, Брячислав, гордыня — тяжкий грех, прощать надо! Молчал бы уж! «Прощать!» — вскочил отец и заходил туда-сюда. Меч пнул ногой, вновь заходил. Сказал язвительно: — «Прощать!» А где братья его?! Где брат Мстислав? Где Судислав? Да кто ему поверит, что Мстислав разболелся и помер?! И сына его нет — значит, нет корня Мстиславова. А Судислав… За что его в железа?! Да чтобы Судислав на Ярослава плохое задумал? Смешно! Смешно? А вот шесть лет уже сидит в порубе! И будет век сидеть! А я… Зверь я! И только потому и жив, что зверь! И только потому на воле! Вот так-то, сын… — Замолчал отец. Стоял посреди горницы, тяжело дышал. И лик его был черен, глаза метали молнии. И меч у ног лежал. Отец поднял его, огладил, поцеловал, что-то прошептал ему, потом сказал: — Что нужно князю? Только меч, и больше ничего — ни добрых слов, ни даров, ни крестов целованных. Князь, настоящий вольный князь — всегда один, сам по себе. И сын только один у князя, ибо два сына — кровь, три сына — много крови. Потому прав был Микула, прав был Глеб, когда пускали сыновей варяжить до тех пор, пока только один из них возвращался. И благо это Полтеску, а значит, радость. Да, страшные слова, да, не по-христиански все это! А как по-христиански? Растить вас, пестовать… и знать, что, только отпоют тебя, вы тотчас же друг на друга… Ты ведь не раз кричал брату: «Убью! Убью! Вот только погоди!..» Не погодил. И грех отвел, кровь снял с тебя, Всеслав. А ты… рад ты теперь? Ну, отвечай!
Не смог сказать, только кивнул, и то едва заметно. Отец нахмурился, сказал:
— Ну вот, хоть так… Держи! — И подал меч.
Меч был хорош: остер и по руке, не тяжел, но и не легок — в меру. И поднял ты его. И…
Выпал меч из рук! И сам ты на колени пал и выкрикнул:
— Рад я, отец! Рад! Рад!.. — Не сдержался, зарыдал, как чадо малое, как женщина, как смерд. Отец схватил тебя за плечи, прижал к себе, молчал… и дрожал! И ночь была, и тихо было в тереме, все спали. А ты, Всеслав…
Нет, не рыдал уже, а только слабо всхлипывал. И стыдно было, гадко на душе… И сладко, и покойно! Отец сказал:
— Плачь, сын. Завидую тебе, ты еще можешь плакать.
А через месяц прибыли гонцы от Ярослава. Он шел в Мазовию, на помощь Казимиру, звал с собой, обещал платить за каждый меч. И заплатил бы он, и не скупился бы. Но отец сказал:
— Нет, не пойду! И сыну не позволю!
— А почему?
— Так… Не хочу. — И отпустил гонцов, и одарил их щедро. И ласков был, напутствовал, шутил, передавал поклоны. А после ночь не спал! Говорил: — Вот, сын, запоминай. Меня, словно варяга, нанимали! И кто? Мудрец этот, хитрец зарвавшийся… А Казимир? Чернец расстриженный, германцами приведенный и ими же посаженный. Не хочет Моислав ходить при Казимире — и отказался он, сел на Мазовии. И я при Ярославе не хочу. И не пойду! И пусть себя не тешат, что, мол, в другой раз посулят вдвойне, и я приду, а то и прибегу, встану у стремени. В другой раз. Ха! В другой…
Да только другого раза не было. На следующий год ушел князь Брячислав, совсем ушел. А ты, Всеслав, белее молока, вышел на площадь, встал под Зовуном и, задыхаясь, возгласил: «Отец мой, а ваш князь, преставился и вас оставил мне, а меня вам. Хотите ли иметь меня заради вас?»
Вздрогнул князь, поднял голову. Светло уже, вставать пора. Встал. Зачем? Настает день третий — из семи. И третий ангел вострубил, и сорвалась с небес звезда, а имя той звезде Полынь. Да, знаю я, стезя моя пришла к концу, но не ропщу я, Господи, а заклинаю: прими меня во всех моих грехах и осуди — только прими…
Оделся он. Подошел к божнице. Колени преклонил, поспешно прочел «Верую», встал и вышел в гридницу.
Стол был уже накрыт, Игнат стоял возле стола, а у двери…
Батура! Здесь, допущен без него! Тут, стало быть… Кивнул Батуре, сел, придвинул мису. Ел, не спешил. Зачем спешить? Зло — не добро, зло не спугнешь и не отвадишь, зло терпеливо, подождет, а ты, пока стоит оно в воротах, успеешь приготовиться. К чему? Вот ночь прошла, Игнат не разбудил, и, выходит, не было видения, и тишь над Полтеском, над всей твоей землей, от моря и до волоков. Сидел, низко склонив голову, корябал ложкой, слушал… Нет, такое не слушают — чуют, шкурой, нутром. Князь, настоящий князь — зверь от рождения, ибо жизнь княжья — ночь, лес, бурелом. И — ни луны тебе, ни звезд, дождь только прошел, смыл следы. Тишина, лишь с веток капает — кап, кап… А ты лежишь, уткнувшись в душный мох, и нож к щеке прижал, и ждешь — сейчас, сейчас он подойдет… Идет — ш-шух, ш-шух. Шаги слыхать, а самого не видно. И молишь ты: «Пресвятый Боже, я весь в руце Твоей, склонись ко мне…»
Доел, отставил мису и утерся рушником. Батура поднял голову, ступил было вперед… Но князь свел брови — и Батура замер. Сказал:
— Князь!..
— Знаю, знаю. Что, началось уже? Рядят?
— Нет, поднимаются пока. На Великом Посаде все вместе сошлись. А на Окольном — врозь, по улицам и не везде еще. На Заполотье — будто тихо… — Батура говорил чуть слышно, нехотя.
И князь тоже тихо спросил:
— А мутит кто?
— Да кто их разберет?! Все мутят. — Помолчав, сказал в сердцах: — Осатанел народ! Совсем! Онисим-староста… ну, тот, с Горшечной, конопатый… Так он орал, как зверь, рубаху в клочья рвал. И верят же!
— Чему?
— Да все тому же, князь, вчерашнему. А что ты у владыки был, что он тебя благословил — им это тьфу и растереть! Им и владыка — тьфу! Погрязли во грехе.
— Да, — Всеслав кивнул, — погрязли. А что владыка?
— Заперся. К нему ходили — не открыл. И на хулу не отзывается. Ушли они, Бог спас, отвел.
— А что…
— Любим? — перебил Батура и ощерился. — Любим Поспелович изволят почивать. Так и сказал с крыльца: я, мол, вчера у князя был, у господина нашего, и так наугощался, что брюхо по сей час болит, и голова трещит, и плечи ломит, и холку в кровь содрал — ярмо-то не с привычки!
— Так и сказал? — тихо спросил Всеслав.
— Так, так! И, поклонившись всем, ушел.
— Пес.
— Пес и есть. И надо пса учить, пока не одичал, пока…
— Цыть!
Замолчал Батура. Встал князь, сказал:
— Иди. Скажи своим, чтоб хорошо смотрели. А я пока… — И замолчал, задумался.
Ушел Батура. Князь спросил:
— Как там, внизу?
— Сидят, — сказал Игнат.
Всеслав прислушался, усмехнулся.
— Тихо сидят!
— Как велено.
Всеслав кивнул. Вновь сел. Взял ложку, повертел ее и положил на стол. Так-то, князь! Тихо внизу… И, может, это хорошо. Крестный твой за день до той, последней, битвы все видел наперед. К нему Торгильс пришел и сказал… А крестный перебил его: «Нет, бонд, сегодня у меня и без того довольно войска, а ты лучше послужишь мне иначе: завтра придешь и уберешь погибших, а с ними и меня, если Господь так пожелает». И пожелал Господь, такая уж была у крестного планида. А у тебя… Лишь третий день идет, четыре впереди. Пусть чернь рядит себе, кричит, а ты… Ты еще многое успеешь. Послы приедут, сыновья, ты скажешь им… Вот только что ты скажешь? И кому? Кто будет твоим Торгильсом? Здесь, на столе этом, тебя положат, придет Иона, приведет с собой… Но то когда еще! Усмехнулся князь, головой тряхнул, на Игната глянул. Игнат, склонившись у печи, подбросил дров. Потом еще, еще. Всеслав сказал:
— Окстись, Игнат. Бережку пожалей!
Замер Игнат. А князь сказал насмешливо:
— Изжаришь ведь его! А как нам без Бережки?!
Игнат пожал плечами, встал. Помолчав, произнес:
— Самим бы не сгореть!
Князь тоже встал.
— Глуп ты, Игнат. Сорок лет смотрю я на тебя — и за сорок лет ты не поумнел. Устал я, ох устал! — Вышел из-за стола, к двери пошел.
— Куда ты, князь?
— Сойду вниз. А пока на плечи приготовь.
— Князь!..
Ушел, не оглянувшись. Мягко ступал, как зверь. В дверь заглянул — сидят, лежат: Ухватый, Хром, Бажен, Митяй… На лавках, на столе — ковры ромейские богатого узора, на столе кувшин серебряный и ложки — из серебра, кубки, мисы, блюда… А дух какой! Тяжелый, кислый, бражный. И печь чадит. Копыто у огня сидит и палочку строгает, говорит:
— И вот мотало их три, восемь, сорок дней. Ну, думали, конец. И вдруг…
Заметили! Вскочили вразнобой. Вараксу вовсе повело. Да что уже теперь! Князь руку поднял, мол, садитесь. Сели. И сам он около порога сел. Копыто снова принялся строгать, помолчал, но, видно, не терпелось. Князь сказал:
— Мотало сорок дней. А дальше что?
Копыто сразу оживился.
— А дальше? Щас… А дальше вот что было. На сорок первый день вдруг море успокоилось, и видит Ян — гора. Ну, он и приказал: «Гребите!» Гребут. Гора все шире, выше поднимается. Полдня гребли… И догребли. И видят — прямо на горе, на берегу, — а берег там — стена стеной, а на стене этой — лик, Деисус. И лик — нерукотворный. А за горой поют, и музыка слышится чудесная. А дух от той горы стоит, как благовоние. Тут оробели все и шапки поснимали. А солнце уже за полдень склоняется, море — тихое и гладкое, синее, как небо. Ян «Отче наш» прочел… — Копыто замолчал, отбросил палочку. Да от нее уже почти что ничего и не осталось.
Бажен вздохнул, спросил:
— А дальше что?
— А дальше? — Копыто задумался.
Князь усмехнулся.
— Брехня это! Брехня! — Ухватый встал, ударил кулаком. — Да кто тебе поверит, чтобы вот так, на ладье, взял да и в рай приплыл. Брехня! — И сел.
— Брехня? — Копыто зло прищурился. — Ну, может, и брехня. Свинье, ей что ни говори, а все брехня. А тут, да про святое… Ей, свинье…
— Что?! — Ухватый вновь вскочил.
— А то! Свинья ты, говорю. Ух-х, как ты мне!.. — И, оскалясь, за меч схватился.
И Ухватый за меч!
— Цыть, петухи! — Князь поднялся. — Успеется еще, успеется!
Куда там! Если бы не Хром, да Бажен, да Митяй, пррубились бы.
Чуть удержали их, разняли, усадили. Ухватый зыркал зло, шипел едва не по-змеиному, Копыто красен был, подскакивал, грозил:
— Тварь! Гадина! Да я тебя, налим…
— Цыть! — зло крикнул князь.
Онемели все и враз затихли. А князь прошел к столу, сел во главе и осмотрел дружинников. Затем сказал:
— Не знаю я. И вы не знаете. Никто не знает… так ли в рай идти или не так, по морю или посуху… А может, вовсе и не в рай! Вон Бус про реку молочную сказывал. Не знаю! Но коли дальше вы так будете, скоро все уйдем. И все узнаем! Вон… там, — он указал на дверь, — поди, уже слыхали, что происходит? Пока там не утихнет, чтоб обо всем ином забыли! Я так велю! Я! Я! — И кулаком об стол ударил. Заплясали миски, чаши, кубки! Звон! Треск!
Молчат. Вот то-то же! Спросил уже спокойнее:
— Ворота как?
— Надежные, — откликнулся Митяй и добавил: — За Тучей послали. Горяй еще с утра сидит, обложен. Но говорит, чуть что придет, пробьется. И все мы, князь, с тобой, ты не смотри, что…
— Хорошо, — сказал князь. — А Хворостень, он как, откликнулся?
— Нет, князь, — мрачно ответил Митяй. — Ждет Хворостень, молчит. Все вынюхивает.
Князь встал, долго стоял, смотрел пустыми, мутными глазами… Ох, Хворостень, боярин, пес! Ох, говорил Иона, да сколько их, таких, вот и Ухватый — пес, и сын твой, князь. Пустое все это, брось…
Очнулся князь, встряхнулся, сказал:
— Вот как! — Зло хмыкнул. — Ну что ж! Пойду и я, как Хворостень, понюхаю!
Митяй вскочил.
— Нет, сядь! И все сидите. Митяй, ответишь головой! Ведь я не в рай иду — вернусь!
Вышел в дверь и закричал:
— Игнат! Шапку, корзно, оплечье!
А меч был при себе, князь без меча — как баба без платка: бесчестье!
2
Проехал мимо Софии, мимо Зовуна, мимо конюшен. Перед воротами попридержал коня, дал знак — побежали открывать. Чуть только приоткрыли. А выехал — и тотчас же закрыли, загремели затворами. Вот псы! А ты слепец! Один, без кольчуги даже, без шлема, без щита, как рак линялый… Хмыкнул. Миновал мостки, спустился косогором. И — по Гончарной, рысью, шагом, рысью. То сушь, то грязь, то лаги разошлись, то сгнили. То цоканье, то хлюпанье. Грязь, теснота, помои, смрад. Да, столько лет прошло, мать была права, и как еще права: и улицы там чище и ровней, и люд богаче, расторопней. Кто строит град? Не князь же, вы сами, люди, строите, для себя. Вон сколько вас, глазеете. Вчера так ни один себя не показал, а нынче осмелели! И скалитесь, а кинуться боитесь. И — по Гончарной, на Кузнецкую, под горку, рысью и внамет, вновь рысью, шагом… В грязь! Хлюп копыта, хлюп.
…Кологрив тебе рассказывал и брат, а сам ты никогда там прежде не был. Да и отец в последние годы туда не хаживал, хоть дядя звал его. Не тот уже был дядя, не один. Владимира, старшего сына, посадил в Новгороде, Изяслава — в Чернигове, Святослава в Переяславле, а Всеволода — в Смоленске. Вячеслав и Игорь, младшие, пока держались при отце. И дочерей еще не разобрали. Генрих Германский, говорят, брал Анну, старшую, да дядя отказал. А может, и германец усомнился: как знать, про то кто правду скажет! Но что Ярослав силен, что робеют перед ним, что Киев-град велик, богат, красив — это правда! Но ведь и ты, Всеслав, тогда юн, дерзок был! Вся жизнь впереди. Ладьи твои бежали по Днепру, все ближе, ближе. «Смотри! — кричат. — Смотри!» Ты встал, посмотрел из-под руки, ты, князь Всеслав, сын Брячислава, Изяславов внук и, значит, старший по Владимиру, по прадеду, крестителю Руси…
…Шум! Гам! Очнулся он, глянул вперед. Да, так и есть: толпа перед посадничьим двором. Стеной стоят. Князь усмехнулся, оскалился по-волчьи. Не сдерживал коня, но и не понукал. Толпа притихла, замерла. Цок копыта, цок. Пятнадцать, десять шагов…
Соскочил легко, как молодой. Пошел на них, коня вел в поводу, смотрел перед собой на толпу.
И дрогнули! И молча, суетливо расступились. Прошел. Вошел во двор и отшвырнул повод, не глядя, и кто-то подхватил, увел коня. Он шел к крыльцу, он не спешил, толпа молча валила следом. Подошел, ступил на нижнюю ступеньку…
И топнул сапогом! Еще раз топнул. Мимо него, как побитый пес, Ширяй взбежал наверх и сипло, злобно выкрикнул:
— Где честь, болваны? — Там, наверху, забегали, засуетились.
А он стоял, смотрел по сторонам — надменно, чуть прищурившись. Толпа сопела за спиной, дышала жарко, дожидалась…
— Честь!.. Честь! — кричали наверху.
Наконец нашли. Раскатали ковер. Всеслав ступил на него, стал подниматься по крыльцу. Ковер был мягкий, затхлый, битый молью.
Ковры постлали в сенях, в клети, в трапезной. Князь сел за стол — под образа. Тотчас вбежал слуга, подал вина. Князь пригубил, сказал:
— Довольно.
Слуга ушел, унес с собой вино. Однако! Хотя, быть может, оно и правильно, рачительно…
Дверь скрипнула! Он вздрогнул, обернулся. В дверях стоял Любим, Любим Поспелович, степенный полтеский посадник, пять, нет, уже шесть лет народу угождает, князю служит, владыку чтит. В трудах всегда. Вот и сейчас — прилег после обеда, Одрейко-раб Псалтырь ему читал, а он дремал. Но коли князь приехал, стоит посадник перед господином в длинной, богато вышитой рубахе, златой цепочкой подпоясанный, румяный, сытый, в берестяных ступанцах. Шаги в них мягкие, звериные. Даже он, Любим, гора горой, а ходит в них словно кот. Подошел, сел, уперся брюхом в стол. И смотрит преданно, доверчиво, по-сыновьи, по-отечески — все враз! Ну-ну… Урвал, сглодал — и ластится, как будто ничего и не было, как будто он ни при чем, он слыхом не слыхал…
— Вот что, Любим, давай без кривотолков. Ты на меня пошел, я знаю.
Князь говорил тихо, без злости, как с равным. Любим глазами застрелял, руки развел, едва не запел, перекрестился.
— Ой, что ты, князь! Да я бы никогда! Да вот те крест! Да я, ты ж сам…
— Любим! — Князь хлопнул по столу ладонью. — Я не затем пришел! — Встал, лавку опрокинул.
Любим враз побелел, вскочил, рявкнул:
— Князь!
— Что «князь»?! — вскричал Всеслав.
— А то… — Посадник замолчал, а потом шумно выдохнул: — Погорячился я. Не время еще, князь. Давай-ка лучше сядем. В ногах ведь правды нет.
Сели. Помолчали. Потом Любим сказал тихо, но твердо:
— Я на тебя не шел. Не подбивал. Удерживал. Вот те крест, удерживал! И говорил я им, и говорю… и буду говорить: еще не время, погодите. Князь наш одной ногой уже стоит в могиле. Таких подталкивать — великий грех. Дождитесь, сам сойдет. И что он вам? Молчит, гниет за стенами. И пусть гниет! А когда снесем его да отпоем, тогда все и решим! — Замолчал Любим, но глаз не отводил. И крест сжал в кулаке, крепко держал.
Князь повторил:
— Решим… А что решим?
— А то, князь… Довольно ты, князь, правил. Полсотни и еще семь лет, куда уж больше! Потрудился ты и за себя, и за сынов своих, за внуков, за весь род, а посему… Не надо больше нам князей, устали мы! Будем сами по себе: как вече порешит, как Зовун отзвонит. Вот так-то, князь! Как на духу все тебе сказал!
И ждет, что князь ответит. А князь молчал. Долго молчал. А что тут говорить? Все уже сказано, вставай да уходи… И уходить нельзя! Побитым — нет. Сидел. Вот без кольчуги ты, без шлема, без щита. Есть только меч… Нет, нет, Всеслав! Четыре дня тебе всего-то и осталось. Терпи, чего уж там, сам напросился. Вставай, иди, и пусть плюют тебе вслед. Плевали ведь не раз. И уходил ты. Убегал. Хоронился, как подлый тать. Бес рвал тебя, зверь грыз, и сам ты — зверь. Зверь зверем!
Побледнел Всеслав. Спросил не своим голосом:
— Так, говоришь, неймется им?
— Неймется, князь. Кричат: «Сейчас! Немедля!» А вот поди ж, пришел ты — и не тронули. Колдун ты, князь!
— Колдун, колдун, — сказал Всеслав задумчиво. — Так завтра, думаю, подниметесь. Ну что ж, я жду. Всех… На Великий Ряд! — Князь встал, пошел к двери.
Любим сидел не шевелясь, сил не осталось.
А князь сошел с крыльца — толпа сразу отхлынула — и вышел со двора. Вверх по Кузнецкой, вниз, вверх, вниз. То грязь, то сушь, там лаги сгнили, здесь разъехались. Помои, смрад…
— Князь!.. Князь!..
Он отмахнулся, голос стих. И лишь остались позади шаги да перестук копыт. Молчал Ширяй, уже не окликал, следом шел, вел в поводу коня. О чем он думал, пес? Зачем он увязался? Кто я? Сегодня князь, а завтра — в грязь…
Шли по Кузнецкой, шли по Гончарной, взошли на косогор. Лишь на мостках Ширяй остановился, стегнул коня. Ворота приоткрылись и закрылись.
Придя к себе, князь повелел подать на стол и молча, много ел. Встал… Закружилась голова, в глазах потемнело, еле устоял на ногах, и то лишь потому, что подхватил его Игнат. Игнат довел его до ложа, раздел, разул. Князь лег, попросил водицы, выпил. Маленько полегчало, сел. Игнат привел Митяя, и тот сказал, что послали за Тучей и Горяем, велели, чтоб шли они скорее, и не одни, так? Ушел Митяй. Игнат ушел. Князь снова лег, открыл «Александрию» и стал читать, да буквы прыгали, глаза, как на ветру, слезились, он утирал их, утирал. Захлопнул книгу, отложил. Отец их не любил читать, говорил:
— Ложь все это, соблазн.
И он, отец, все книги дедовы пожег. А дед Изяслав был книгочей, большой охотник, собиратель. Потом младший брат его тем и прославился.
Князь вздрогнул, положил руку на книгу. Дед… Дедов младший брат князь Ярослав Владимирович Киевский стар уже был и сам не мог читать, когда впервые ты…
Да тебе тогда пятнадцать было, и вече уже выбрало тебя, дружина приняла тебя и на руках несла тебя к Илье, и пел Зовун, служил владыка, и ряд ты, князь Всеслав, уже держал с послами Моислава Мазовецкого, и бил уже литву, и замирял ятвягов… А в Киеве ни разу еще не был…
И наконец пришел под колокольный звон — на пир честной. Посадили тебя по правую руку, и нож дали серебряный, и чашу в самоцветах. Стол от яств ломился, а слуги все несли и несли перемены: лебедей, медвежатину, сохатину и прочую зверину, вина фряжские, ромейские, яблоки печеные, ягоды в меду и еще разную диковинную снедь. И все это — сперва тебе отведать, а уж потом — другим. Сам хозяин тебя потчевал, подкладывал да подливал, здравицы — за тебя да за тебя. И величал князь киевский тебя по имени и отчеству, как равного себе. А кто ты был — внук брата его старшего и господин земли… Да не земли даже — землицы. А вот поди ж — слепцы тебе поют, гудошники, рожечники играют, после в пляс пошли. Сама княжна Анастасия идет к тебе, подает вина с поклоном: отведай, господин. А ты как волк! Сидишь, молчишь, губы кусаешь. И смотришь в сторону — чтоб не смотреть на ту, которая лишь только вошла, так глаз с тебя не сводит. Змея она, змея! Пусть мед в глазах ее — да яд на языке!
Нет, князь! Ты князь, а не холоп, ты представитель Полтеска в Киеве, ты бабушке божился, все, что было тебе говорено, — забыто и закопано, затоптано. Князь, он на то и князь! Нет у него ни отца, ни матери, а есть только земля, и только о земле своей печется он. Посмотри на дядю. Он пьет чашу за чашей, а ведь вино ему в его-то годы в тягость, и пение, и пляс этот ни к чему. И те слова, которые уже произнесены и еще будут сказаны в твою, князь, честь, словно камни тяжкие да раскаленные… Но дядя говорит! И пьет! И вон как разрумянился!
А та, змея, глаз не спускает…
Так и сидел ты, пил — губы лишь мочил, молчал. И наконец встал Ярослав Владимирович Киевский, Хромец, Мудрый, Переклюка. И встали все. И пение замолкло, утихли песенники, застыли плясуны. И потянулись вон, без шуму, толкотни: мужи храбрые, купцы, бояре, тысяцкий, и княжич Вячеслав, и княжич Игорь, и княжны. Вначале — младшая, Анастасия, та, что потом выйдет за короля угорского Андрея, отвесив гостю поясной поклон, щекою к батюшке припав, пошла к дверям; следом — Анна, старшая, ее потом за Генриха Французского отдадут, а после — средняя, Елизавета, ей быть супругой Харальда Норвежского.
Ушли княжны. Теперь только она из-за стола встает и руку подает, князь киевский целует эту руку, а она…
Змея она! И взгляд ее — не взгляд, а приворот! И ты зажмурился, персты сложил для крестного знамения!
Засмеялась она тихо. Сказала:
— А как похож-то! Посмотри!
— Да, — согласился старый князь, — похож. Вот только мы уже не те. Ступай, душа моя, ступай.
— И… уступаю, — смеясь, ответила она. И вышла вон. Не шла — плыла…
— Сядь, брат мой. Сядь!
Вздрогнул ты, очнулся. Когда ты встал, зачем, не знал. Стоял смотрел на брата дедова. Тот грустно улыбнулся, повторил:
— Сядь, сядь.
Ты сел. А дядя, дедов брат, снял шапку и огладил редкие, с проплешиною волосы, сказал:
— Идут года! Вот ты уже — внук брата моего, мне брат. Отец про деда сказывал?
— Нет, не любил.
— Так, так… — Ярослав смиренно сложил руки, вздохнул, задумчиво посмотрел куда-то вверх, во тьму, после тихо, словно сам себе, сказал: — А зря! Брат Изяслав был настоящий князь. И кабы он себя не уморил, сидеть бы ему в Киеве. Ему — не мне, уж я-то это знаю. Отец наш перед ним робел… Да, видно, такова была планида Изяславова — раньше отца уйти. — И замолчал князь киевский, и лик его застыл. В глазах, словно в неживых, свеча не отражалась. И тихо было в тереме, и тихо во дворе, и страшно было — хоть кричи!
А жив ли он? А князь ли я? Пресвятый Боже! Юн я, и нет на мне греха, а то, что мной было говорено, замыслено, так то…
Очнулся Ярослав. И головой тряхнул, и усмехнулся, и сказал:
— Стар стал. Ох стар! Сонлив, забывчив. И сыновья уже смеются, говорят, мол, пора… Да что их слушать? Умом своим бахвалятся да дерзостью. А где дела? Вот то-то и оно! Срам да позор один. Владимир чуть живой вернулся — и то кто откупил? Отец и откупил, старик ленивый. Ромеям кланялся. Вот, дожил я! Все за грехи мои… А ты-то как? При бабушке?
Смолчал, стерпел ты, глаз не отводил. А Ярослав опять насмешливо:
— Молчишь, и хорошо уже. Ведь знаю я: и ты туда же. Да! Вот Моиславу помощь посулил. Зачем? Кто Моислав твой на Мазовии? Никто, холоп, при Болеславе был простым дружинником. А ты — князь по рождению, и Полтеск — отчина твоя, по праву. И так, поди, и бабушка рядила. Ведь так? Так, а? — И смотрит Ярослав, ждет, не моргая.
Все говорят, были прежде у него другие, карие глаза, а нынче — рысьи, желтые… Но нет в них зла! И голос — мягкий, вкрадчивый:
— О бабушка! Отец твой Брячислав и дядя, тезка твой, Всеслав, были тогда совсем еще маленькими, когда я к вам пришел, на вече, и ряд держал… А бабушка сидела, запершись, и к Зовуну не выходила. Я, осерчав, сказал: «Сестра, а хорошо ли так? Ведь я не о себе, о сыновьях твоих пекусь!» Она ответила: «Зачем? Все в руце Божьей. Был Полтеск сам собой — и будет. Рожден ты князем — князем будешь. И сядешь в Киеве». Я засмеялся и сказал: «А как же Вышеслав? Он — старший». «А Вышеслав, — сказала твоя бабушка, — умрет. И прочие умрут, кто во грехе, кто в святости. А ты, брат Ярослав, только ты сядешь в Киеве. И помянешь меня. Ведь помянешь?» И я, как глянул на нее, поверил, брат! Вот те крест! — И Ярослав перекрестился и продолжал, чуть слышно, шепотом: — Нет, не радость, страх меня объял. Не знаю, брат, но словно кто меня за горло взял и стал душить… Вскочил я, кричу: «Сестра!..» А! — Ярослав махнул рукой и, помолчав, сказал: — Вот так-то, кто в грехе, кто в святости… Страшна она, Сбыслава, ох страшна! Как смерть… Да что ты в смерти понимаешь! Доживешь до моих лет, вспомнишь бабушку, да поздно уже будет. — Он замолчал, опустил голову, сгорбился.
Сбыслава, бабушка… Когда б ты, старик, знал, о чем она повелела! Да, гневается бабушка, говорит, зачем нам распри ляшские, гони послов и не ходи в Мазовию к Моиславу, за Казимира встанет Ярослав, а кто за нас? Литва?!
Встал Ярослав, сказал:
— Вот, брат, все за грехи наши… — Усмехнулся и спросил: — А Киев часто тебе снится?
— Нет, никогда. Зачем? — Ты пожал плечами и тоже встал. — Да и впервой я здесь…
— Ну, значит, будет сниться, — сказал, все так же улыбаясь, Ярослав. — Вам, полочанам, завсегда…
— Брат! — вскричал ты тогда.
— Что? — Ярослав вздрогнул.
— Так, ничего. Ведь ты мне брат?
— Да, брат. — Ярослав прищурился. — Ты князь, я князь, и здесь мы с тобой братья. А сыновья мои — тебе дядья.
Не ответил ты. Ярослав хлопнул в ладоши. Вошел слуга с огнем. И братья — дед и внук — пошли из трапезной.
Когда ты вернулся к себе, на Брячиславово подворье, было уже совсем темно. Дружина спала, отпировав. А ты ходил, сидел и вновь ходил по горнице. И думал. Зачем ты здесь? Явился поклониться, встать у стремени? Так нет, ты — равный ему, сам Ярослав тебя так величает. А верит ли тому или душой кривит и, как всегда, задумал перехитрить — не в том беда, в другом. Ты увидел Киев-град, а теперь закрой глаза, Всеслав, закрой! Что видишь ты? Не Полтеск, не Двину, а… Да! Прав Ярослав, теперь лишь стольный град и будет тебе сниться! И будешь теперь как раб, которому однажды посчастливилось сесть за господский стол… Нет! Брат — не раб, братья все равны, отчину пристало делить поровну, а коли нет, тогда — ведь Мстислав еще говаривал: «Не дашь — сам поищу!» И поискал. И ты, Всеслав, пришел искать. Да оробел. Дед твой робел, отец робел — и ты теперь? А вы-то старшие в роду по прадеду Владимиру…
Ночь шла. Ты ходил, садился, вновь ходил. И вдруг ввели ее! И вышли тотчас же. Она стояла у порога, улыбалась. Волосы как снег, а брови начерненные. «Змея!» — говорила бабушка. Ты отшатнулся.
А она сказала:
— Князь! Я к тебе пришла. Прими.
Ты не ответил, онемел. Стоял, не знал, куда деть руки, куда смотреть…
Она прошла и села под божницей. Улыбнулась. Свечу пальцем поправила, и пламя ярче вспыхнуло. Сидела и смотрела на огонь. Уже не улыбалась, строга была, задумчива, брови свела. Не поднимая головы, приказала:
— Сядь, князь!
Ты не посмел ослушаться, сел с краю.
— Нет! Здесь сядь.
Ты сел напротив. Стол, на нем свеча, огонь, а за огнем — она. Волосы украшены самоцветами, глаза черные, блестят, а губы сжаты. Змея! Хотел вскочить, однако…
Сидел не шевелясь, боялся опустить глаза, но и смотреть уже было невмочь.
Она чуть улыбнулась, сказала:
— А как похож на отца! Представить себе не могла, хоть говорили мне. Мать у тебя была красавица, так лучше бы в нее пошел. Зачем в него?!
Молчал. Она вздохнула.
— Нет, я не корю, — сказала она тихо. — Не твой то грех.
— Грех?
— Грех. Всяк человек рождается единожды, и всякому своя судьба уготована. А коли ты, как он, то тебе и судьба его. А это грех жить под чужой планидой. Грех, чадо, грех…
— Не чадо я! — не выдержав, вскочил ты. — Князь я! Брат мужу твоему!
— Брат? — Она засмеялась. — Брат! Сядь, брат, охолонись.
Ты сел, сжал кулаки. А она продолжала чуть слышно:
— Я так и думала. Я ж говорю: ты — вылитый отец. И он мне так же говорил, как ты сейчас. Да, говорил… — Задумалась и посмотрела вверх, на черный потолок, сказала: — Всем вам одна судьба, вам, волчанам. Отец твой спал и видел Киев, дед. И ты такой, и сыновья твои такими будут, внуки. И биты будете, и пожжены, и будут вас на цепь садить, и в поруб ссаживать, и прогонять, и проклинать, а вы… А все из-за чего? Из-за того, что дед твой Изяслав по старшинству первей супруга моего. Пресвятый Боже! Глуп человек, завистлив, алчен!
— Всяк глуп?
— Всяк, чадо. И чем мудрей он кажется, чем более ученостью своей да книжностью гордится, тем более он глуп. Поверь! Уж я-то знаю. За тридцать лет, поди… — И покачала головой, и замолчала, и долго на свечу смотрела, снимала воск и поправляла пламя… И вдруг призналась: — Я — змея.
Ты вздрогнул.
— Да, змея. Змея! — И рассмеялась. — Огонь люблю. Вот, видишь, пламя трогаю, а пальцы не горят. Пальцы-то тонкие, холеные, кожа на них мягкая… И руки мои гибкие… Вот, посмотри! — И протянула к тебе руки.
Ты отшатнулся, вскочил.
— Сиди, сиди! Я это так…
Руки убрала. Ты сел. Трясло тебя… Она за свое.
— Да, не горю я, только греюсь, — говорила мягко, с присвистом. — Змея! Только змеей среди людей и можно выжить. Так и живу. Так мать моя жила. И бабушка… — Поднесла руку к свече. Огонь плясал меж пальцев. Стало страшно…
— Я мужа не люблю, — сказала он тихо. — И не любила никогда. А твоего отца могла бы полюбить. Не полюбила. А полюбила бы — убила. Как мать моя отца. Как бабушка… О, Харальд! Сын Гудреда и отец твоего крестного, Олафа. Ему тогда было тринадцать лет, когда убили Гудреда, напали ночью и убили… А Харальд уцелел, бежал, долго скитался в дальних странах, а после объявился в Уппсале и сразу же примкнул к дружине Тости. Два лета подряд Харальд и Тости ходили в викингские походы и одержали множество славных побед, а зимовали они у Тости. Тости был вдов, поместьем заправляла его дочь. Она была красивая, очень красивая! Тости любил их подразнить: он заговаривал, что, может быть, когда-нибудь расщедрится… Харальд краснел, как девушка, а Сигрид гневалась, и Тости замолкал…
Змея. Змея! Шипи, пой свою песню, гадина, ты думаешь, что усыпишь меня и подкрадешься, подползешь… Пой! Пой, гадина! Пой — не смолкай!
И — не смолкала. Смотрела, не мигая, пристально и говорила — тихо, медленно:
— Да, князь, да, так оно и было. И миновало две зимы — холодные, глупые и тоскливые. На третье лето Тости вдруг сослался на недомогание и попросил, чтоб Харальд шел в поход один. Харальд поверил, вышел в море и одержал много побед и взял много добычи. А вернувшись, узнал, что Тости выдал свою дочь за Эйри-ка, конунга шведов. Харальд так сильно разъярился, что повелел немедленно повесить Тости прямо на воротах его собственной усадьбы, но передумал и уехал, вернулся в те края, откуда некогда бежал. Через год уже его признали конунгом, и его земли были: Вингульмерк, Вестфольд и Агдир по Лидандиснеса… Ты слушаешь меня?!
Кивнул, вздохнул.
— Слушай, Всеслав, внимательно, быть может, что-то и поймешь. Шли годы, Харальд правил. Женился. Жену взял из весьма достойного рода, красивую. Харальд был храбр и щедр, и супруга его Аста была счастлива. И Эйрик, конунг шведов, храбрый и неутомимый, держал многочисленное войско и много кораблей, и очень скоро подчинил себе Кирьяланд, Эйстланд, Курланд, Финнланд и многие другие земли на востоке, и никому не позволял на них посягать. Вот почему его прозвали Эйриком Победоносным… А когда Эйрик умер, власть перешла к его старшему сыну Олафу. Сигрид в то же лето удалилась в свои владения и долго там жила, не принимая никого. И ей уже казалось, что жизнь кончена. Так продолжалось до тех пор… Ты слушаешь меня?!
— Да, слушаю, — сказал ты. В горле пересохло. — Только зачем мне это?
— Как зачем? Затем, что ты уже не чадо, князь, и должен знать, что такое любовь. Любовь змеи… Дай руку!
Рука ее была холодная, сухая, цепкая… И пусть! Тешься, змея, глумись, так даже лучше.
— Да! — Ингигерда покачала головой, задумалась. — Да! Так продолжалось до тех пор, пока однажды ее люди не сказали ей, что совсем неподалеку, в усадьбе Торольва Гугнивого, остановился зимовать тот самый Харальд, который некогда… — Ингигерда замолчала, улыбнулась, сжала твою руку так, что занемели пальцы. Отпустила, снова улыбнулась. — Да, сколько лет уже прошло! И Сигрид поначалу тоже верила, что это так… И лишь на третий день, не выдержав, она призвала к себе Горма, конюшего, и приказала ему немедля ехать к Харальду и пригласить его на пир. Харальд прибыл в тот же день. Так как он совсем недавно вернулся из удачного похода в восточные страны, то он привез с собой великое число даров. Сигрид с благодарностью приняла их, а после проводила Харальда и его людей к пиршественному столу. Люди конунга много пили и ели в тот вечер, а Харальд и Сигрид сидели на престоле и, смеясь, вспоминали те две холодные и бесконечные зимы, когда они оба были еще так глупы! А потом, все так же смеясь, Сигрид проводила Харальда в опочивальню, где загодя стояло приготовленное высокое ложе с пологом из драгоценной ткани и укрытое златоткаными покрывалами. Харальд был сильно пьян, пьяна была и Сигрид, а вино в их крови — как огонь, а огонь — это юность, Всеслав! Ты слышишь? Юность!
Вновь ее рука впилась в тебя — да так, что ты невольно вскрикнул.
— Князь, что с тобой? — спросила Ингигерда, не разжимая своих пальцев. Облизнула губы, улыбнулась и подалась вперед.
Но ты вырвал руку. Сжал и разжал кулак. Глухо сказал:
— Ну, говори же ты! Я слушаю.
— Да, да. — Она тряхнула головой. — Да, говорю… Итак, вино — это огонь. Огонь сгорает, остается пепел. Когда конунг заснул, она ушла к себе. А утром все опять сошлись к столу, и Сигрид спросила, хорошо ли им здесь. Харальд ответил, что ему до того хорошо, что он намеревается остаться здесь навсегда. Здесь!! Навсегда! Не опускай глаза! Смотри!
Смотрел. И чувствовал — кружится голова.
А Ингигерда продолжала тихо, злобно:
— Он захотел остаться навсегда. Тогда Сигрид засмеялась и ответила: «Конунг, ты пьян и глуп! Ты разве мне ровня?!» Как ты, Всеслав, как твой отец… — Она запнулась, побледнела, но тотчас же тряхнула головой и продолжала, жарко, торопливо: — Харальд разгневался и приказал своим людям немедля собираться в дорогу. И, даже не заезжая к Торольву, направился в Норвегию. В ту зиму сельдь подходила к берегам по всей стране, и ее было столько, что даже старики ничего подобного не могли вспомнить. Все говорили: это добрый знак. Как Волхов, когда шел вспять, так, князь?!
Ты не ответил. Ты не мог ответить. Ты задыхался. Почему?!
— …А Сигрид все ждала его и заклинала, чтоб он скорей возвращался, хотя и знала, чем все это кончится, ибо она была змея. Змея, Всеслав! Медведя можно приручить, орла, и волка можно посадить на цепь и сделать из него собаку. Змея же сбрасывает кожу, а вместе с ней и все, что было в ее прежней жизни. Так и Сигрид. Когда Харальд весной опять явился к ней и вновь стал говорить о женитьбе, Сигрид повелела отвести ему и его людям большой старый дом, и убранство в том доме тоже было старое. А стол накрыли втрое лучше прежнего. И вновь люди конунга много пили и ели, а Харальд и Сигрид опять сидели на престоле. Сигрид была весела, то и дело наполняла ему кубок, а потом, когда конунг и его люди крепко заснули, она вышла из дома и приказала завалить дверь и все окна бревнами и хворостом и первой поднесла огонь…
Огонь! Огонь сжигал тебя! И руки скрючивал! Кипящей кровью заливал глаза!
— Слушай! Слушай! — едва ли не кричала Ингигерда. — Слушай! Вот почему она его убила! Олаф лгал, а может, просто не знал правды, когда рассказывал, будто его отец попал в ловушку, что все было подстроено по наущению датчан. Неправда! Змея сжигала свою кожу. Змее любить нельзя, змея — она и есть змея, змея — не женщина. Когда бы твой отец не отдал меня, увез с собой, я полюбила бы его… и убила! А так, Всеслав… — Поперхнулась, закашлялась, замолчала. Пот катился по ее лицу, взгляд ее был мутным, неподвижным.
— Змея, — сказал ты тихо. — Змея. Ты не отца, ты мать мою убила.
— Я?! — она вскрикнула и отшатнулась.
— Ты! — закричал ты исступленно. — Ты! Все знаю! Пятнадцать лет молчала бабушка, а уезжал я — поведала! И я… — Ты вскочил, тебя трясло, душило. — Убью! Убью!
И кинулся с мечом! Ударил! Еще! Рубил! Крошил!.. В глазах вдруг все померкло — и упал. Кричал:
— Убью! Убью-у-у!
Кровь клокотала, выл, зубами скрежетал, хотел встать — не смог. Ломило тебя, корежило, а после — словно обухом ударили.
…Очнулся. Ты лежал на лавке. Она, змея, склонясь над тобою, шептала:
— Изыди! Вот святый крест! Вот святый крест!..
А за окном светать начало. Ты — в Киеве, ты — старший по Владимиру, по прадеду. Застонал и слабо, едва слышно попросил:
— Пить!.. Пить…
— Сейчас, сейчас! — Она засуетилась. — Пить — это хорошо, бес, стало быть, не взял. И не возьмет теперь!
Ковш подала, сесть помогла. Ты пил захлебываясь, жадно. Вновь лег. Спросил:
— Что это?
— Спи! Зачем тебе? Спи, говорю. День придет, расскажу. Спи, спи. — Руку поднесла, закрыла глаза тебе, по щекам погладила, по лбу, зашептала: — Спи, князь, спи, чадо малое, спи, спи… — А пальцы у нее мягкие да теплые, брат говорил, у матери…
Заснул. Спал тяжело и долго — до полудня. Проснувшись, не вставал, лежал. Горел, слаб был, хотелось пить, и надо было бы позвать, да не решался. Скосил глаза, стол стоит, на нем свечной огарок, меч на полу. Все, стало быть, не сон. Пресвятый Боже! Хотел встать. Чуть приподнял голову — и тотчас же упал. Опять — как обухом по голове! Скрючило! Затрясло! Выл, кусал губы, падал.
Неожиданно кто-то навалился на тебя, в лавку вдавил, ножом раздвинул тебе челюсти и стал вливать в тебя что-то вонючее, звериное да жирное. Ты вырывался, кашлял, плевался.
И все словно рукой сняло! Глаза открылись. Свет. Двое над тобой стоят — Тхор, Кологрив. Боярин улыбнулся:
— Ну слава Богу, жив князь. А мы уже… Жив! Жив!
Ты сел. Тхор держал чашу с этим жирным, белым.
— Что это?
Тхор пожал плечами. Тогда ты нехотя взял чашу, пригубил, понюхал, посмотрел на Кологрива. Тот, помрачнев, сказал:
— Пей, князь.
Ты выпил. Противно, гадко… А Кологрив сказал:
— Мы утром приходили к тебе. Лежал ты, князь, как деревянный. Я веки поднимал тебе, ножом колол — не добудился. Ну, думал я… А тут зовут и говорят, она опять пришла.
— Кто?
— Она, сама. Спросила, спишь ли ты. «Да, — говорю, — и так крепко, что не поднять. Как бы чего не случилось». «И хорошо, — сказала она, — очень хорошо. Пусть спит, не трогайте. А как проснется, дайте ему еще». И подала…
— Так что это?
— Не знаю, князь, не знаю. И Тхор не знает, и никто. Не знаешь ведь?
— Нет, — ответил Тхор, — не знаю.
Лжет! Знает! И боярин тоже знает.
— Ляг, князь, ляг, отдохни. — Боярин взял тебя, как малого, и уложил, прижал. — Спи, князь, спи, — Держал и приговаривал, пока ты не заснул. Слаб был, потому и заснул. И впрямь как чадо, отведал молочка — и в сон.
Проснулся уже вечером. Боярин разбудил тебя:
— Вставай, она пришла.
Ты встал. Хотелось есть, но Кологрив сказал:
— Нельзя еще, терпи до ночи, — И ушел.
Вошла она. Змея! Снова села под божницу. А ты сидел на лавке у стены. Встал.
— Нет! Ляг, князь. Ты слаб еще. А хочешь, я свечу задую. Зачем нам свет? Змея да волк…
— Волк?
— Волк, Всеслав. Ты — волк. Или забыл уже? — Она улыбнулась печально.
Волк! Зажмурился. Сидел, оцепенев. Жар, дрожь не унимались.
— Ляг, князь, ляг, полегчает.
Лег. Голова кружилась. Качало, словно в колыбели, глаза сами собою закрывались… Нет-нет, нельзя! Лежал, взгляд не отводил.
Наконец она сказала:
— Убила, говоришь. Ее… Так расскажи мне, как, когда. Чего молчишь? Я знать хочу.
А ты не отвечал. Тогда она сказала:
— Могла убить. Могла. Я даже думала об этом. Но нет. Вот крест! — Она перекрестилась. — А вот еще. Еще. Довольно ли?.. Да что ты, онемел? Ведь отпустило же, я вижу.
И ты заговорил с трудом, словно выдавливал слова:
— Мать умерла из-за того, что ее белый волос душил. Белый, длинный, живой. Не волос то — змея. Он в шубе прятался. Но бабушка нашла его и раздавила, да только поздно уже было. — Лежал, не мог пошевелиться. Подумал: так, наверное, смерть приходит…
А она, змея эта, свистящим шепотом спросила:
— И этот волос — мой, так, да?
Ты коротко кивнул. Она задумалась, смотрела не мигая. Потом тихо сказала:
— Чадо! Чадо… Вернись спроси у бабушки, зачем душой кривить? Ведь знает же она, чей это волос, знает! — Быстро поднялась, вышла вон, дверью хлопнула. И тишина. Лежал. Думал, может, оно к лучшему…
Кологрив вошел. Сел в изголовье, улыбнулся, сказал:
— Когда бы не она, не жил бы ты. Она да оберег. Да молоко… А я, винюсь, проспал тебя. Она разбудила, растолкала. Говорит: «Беги, неси!» — «Да где же взять его?! И грех какой!» — «Беги! Не то помрет!» Я побежал, нашел. Теперь, князь, будешь жить, всех нас переживешь.
А ты лежал, закрыв глаза. Жив, князь, и будешь жить. Проснешься утром бодрый, сильный, сойдешь с крыльца, подадут тебе коня, поедешь к дяде, и он словом лишним не обмолвится, не улыбнется даже, как будто ничего и не случилось.
Открыл глаза. Сказал:
— Пора!
— Да что ты, князь?!
— Пора, я говорю! Пора, пока не обложили. Дай руку! Ну!.. — И оскалился.
Ушли, как волки, ночью, скрытно. Вверх по Днепру, на волоки, вниз по Двине. Гребли, словно за ними кто-то гнался. Пришли…
Да не успели. Нет бабушки. Сожгли ее, насыпали над ней курган и тризну уже справили: она так повелела. Владыку выгнала и причащаться отказалась. Сказала:
— Нет Того! И не было. Чужая это вера, пришлая. Хочу как мать моя, как бабушка, как весь мой род…
Сожгли, перечить не посмели. А отчего она так неожиданно, скоропостижно, никто не знал. Ушла, и все, и нет ее. И ты — один теперь со всей своей болью. Один, как волк. Нет, просто волк. Тот князь, князь-человек Всеслав, сын Брячислава Изяславича, Изяславов внук, правнук Владимира, праправнук Святослава, умер в Киеве, а этот там же и родился, в ту ночь, когда она, змея, поила его волчьим молоком. Да, волчьим, потому что только зверь мог хворь ту одолеть, волк беса жрал, и отступила смерть, и ты, Всеслав, князь-волк, родился. Спасла она, змея, тебя, жизнь подарила. Живи, князь, правь, но знай, что ты уже не человек.
Нет! Не верил ты. Ходил по колдунам, по ведунам и в храме каялся, и епитимью принимал, смирял себя. А зверь — он только дальше, глубже забивался, скулил, царапался — и жил! Пустынник Ксенофонт сказал:
— Когда бы бес, изогнал бы я его, а так… Живи, князь, мучайся. Господь терпел и нам велел.
Терпел. Молчал. Ходил в поход на невров, рубился зло, искал Ее — да не брала Она. Значит, не срок. Вернулся. А тут Илья сгорел! Дотла. И прах отца и матери, и дяди, деда — все по ветру. Ну вот, теперь совсем один. Кто говорил, что подожгли, кто говорил, что молния ударила… Ведь ночь была! Поди теперь узнай. Утром стоял ты на еще жарком пепелище. Слез не было. Отец тому два года говорил: «Плачь, сын…» И впрямь, какое это счастье — слезы. Да что теперь! Сказал, нет, приказал:
— Ушел Илья — придет София. Здесь будем ставить, здесь!
— Такую же, как в Киеве?
— Нет, благолепнее!
И ставили. Пять, десять лет прошло — и поднялась она, красавица, Святая София Премудрость Божья. А тот, князь Ярослав, мудреный переклюка, уже лежал в земле, и та — змея ли, нет, кто теперь скажет, — и она ушла навек. А сыновья их поделили отчину. Потом, как, умер Вячеслав, переделили. После Игоря еще раз переделили… И уже трое крепко сели и ощерились: князь Изяслав, как старший, — в Киеве, и Новгород за ним; князю Святославу Чернигов и Волынь достались, а младший, Всеволод, любимый Ярославов сын — в Переяславле, рядом сел. А Ростислав, племянник их, бежал в Тмутаракань и там остался. Ходили его ссаживать — отбился. Князь Ростислав, сын самого старшего из Ярославичей — Владимира, давно уже усопшего, еще при Ярославе стал изгоем, выпал из гнезда, он не в седле, он — словно Брячислав при Ярославе: его потом не то убьют, не то отравят корсуняне. Но так ли это, нет, кто узнает. А племя же его — Василько, Рюрик, Володарь — еще дядьям своим припомнят! Но то когда еще будет. И не твоя это, а Ярославичей беда. Ты же, князь полтеский Всеслав, сам по себе, ходишь воевать литву, ятвягов, невров, ты и варяжишь, с Харальдом братаешься. Щедр Харальд, храбр, меч, Олафом подаренный, не посрамил. И сыновья у Харальда на зависть, и жена… И как-то раз, на пиру, она, Елизавета Ярославна, сказала:
— Женился б ты, Всеслав. Вон сколько уже лет тебе, а все как волк. Ведь волк ты, говорят? — И засмеялась.
— Волк, волк. — Ты даже почернел. — Твоим братьям, змеенышам, на страх! — И, чаши, блюда разметав, встал и пошел к двери.
— Всеслав! Ты что, Всеслав?!
Ушел… А после уже Харальду сказал:
— Прости. И впрямь я словно волк вчера.
Тот мрачно улыбнулся:
— Все мы волки.
Волки… Да, истинно! Зверье поганое да кровожадное. А мним себя людьми. Христолюбивыми! И тешим себя надеждами, и презираем ближнего, и — вверх и только вверх! И забываем Моислава Мазовецкого. Князь Моислав, разбитый Казимиром, бежал и взят был пруссами, не раз уже обманутыми им, и те ему сказали: «Ты, князь, нас подбивал на брань, мы слушали тебя, шли за тобой, и теперь мы здесь, внизу, в грязи, а ты опять пришел? Вновь домогаешься высокого? Так получи!» И наклонили пруссы две березы и привязали Моислава к двум вершинам…
А ты, Всеславе, к Моиславу так и не пришел, а ведь обещал! Вот каково оно — других-то попрекать. А сам?!
3
Шум внизу! Нет, во дворе. Вскочил Всеслав, подошел к окну, встал так, чтобы его не видели, выглянул.
Пришли, шумят возле конюшен: это Горяй своих привел. Считал Всеслав: пятнадцать, двадцать… двадцать два меча. И то. Пробился, значит. Или так прошел? Нет, злы и веселы они, топтали, значит. Ну, вот и началось оно… Стоял, смотрел в окно. Идут. Важен Горяю что-то объясняет, тот слушает вполуха, хмурится…
На Горяе броня ромейская так и горит, и борода, усы — руда рудой. И сам боярин как огонь, зубаст, науськивать не надо. Князь усмехнулся. Прошлым летом от свеев прибыли, просили: «Уйми пса своего! Сошел на берег, жег, чуть откупились мы…» А что ответить? Обещал. Они благодарили. Вот таковы теперь варяги стали! Как Харальд в землю лег, так словно все с собой забрал — и дерзость, и умение, и жар в крови. Кто Харальду Суровому наследовал? Да Олаф Тихий. Тихий! То-то и оно. Да, говорят, при Тихом стало сытно: и сельдь шла к берегу, и хлеб родился хорошо, и печи уже ставили, и пол соломой устилали круглый год, а не как прежде — только в холода. А умер Тихий, явился Голоногий. Тьфу! Вырождаются. Прости мя, Господи!
Вошел Горяй, стало слышно, что внизу шумят. А солнце уже вон как низко опустилось — за тын цепляется. И третий день, отпущенный тебе, уходит, князь. Неклюд, поди, добрался до Берестья, и Святополк, сын Изяслава Ярославича, князь киевский, Великий князь… поверил ли? Приманка-то колючая, и день ему тот помнится, когда он прямо отсюда бежал через Лживые Врата и зайцем прыгал на ладью. Нет, не стреляли вслед ему, не велел, ибо не ем зайчатину, суха она, горька.
Усмехнулся князь, но не тому, что было, а тому, что будет. И в угол посмотрел, за печь. Темно там, ничего не видно. Да и нельзя Ее узреть, а можно лишь учуять.
Князь поежился. Нет там Ее, не срок еще. И подошел к божнице. Лик, едва видимый, лампадкой освещен.
Ш-шух! — за спиной. Ш-шух. Ш-шух. И половица скрипнула.
Нет, не Она, Бережко балует. И пусть. Ему здесь жить, он здесь хозяин. А мы — все пришлые.
Ш-шух… Ш-шух… Затихло. Князь вытер пот со лба, перекрестился… Из-за двери послышалось:
— Князь!.. Князь!
Игнат зовет. Шум в гриднице, пришли.
— Иду! Иду!
Шапку надел, корзно, поправил меч — и вышел к ним. Горяй, а с ним Дервян и Ведияр, десятники его. Приветствуют. И он им отвечает. Стол уже накрыт, князь пригласил, сели. Игнат налил вина. Князь поднял рог, сказал:
— За вас, мужи мои!
— Нет, за тебя! — сказал Горяй.
— Ну, за меня, — согласился Всеслав.
И выпили. Ели. Молчали. Еще раз выпили, теперь уже за них. Снова молча ели. Игнат прислуживал. Князь ждал, Горяй не начинал. Мясо было пережарено, вино — подкисшее, но им-то что, едят и будут есть до ночи и всю ночь, и будут пить и не хмелеть, и слова не промолвят, ибо не в деда ты, Горяй, дед твой, боярин Кологрив, тот был… И усмехнулся князь, недобро усмехнулся, спросил:
— А Туча где?
Горяй поднял глаза, пожал плечами.
Пять лет тому назад сдерзил Горяй — и долго после одним глазом смотрел, сопел, да кроток был! Так то пять лет тому!..
Игнат еще налил. И выпили — без здравицы. Дурной то знак. И, закусив, Всеслав опять спросил:
— Как там, внизу?
— Сидят, — сказал Игнат.
Всеслав прислушался. И на Горяя посмотрел, тот — на десятников, на князя, не выдержал, покрылся пятнами и нехотя сказал:
— Сходите, соколы, проведайте, как там, внизу.
Ушли они. Князь, помолчав, сказал:
— Вот то-то же. И впредь, Горяй, без спросу чернь не води.
— А самому? Ходить к тебе?
— Ходить, — Всеслав кивнул, — ходить. Да только в срок, Горяй.
— А я, — Горяй побагровел, — не в срок?! И Тучи еще нет, и Хворостеня нет…
— И Тучи нет, — опять кивнул Всеслав. — Но Туча кто? Вот! — Он брякнул кулаком об стол. — А Хворостень? Ну, тот, сам знаешь кто… Но ты, Горяй! Ты пришел. Огонь тушить, когда уже и крыша занялась?! А где ты утром был? А где вчера? Ты думаешь, что я не знаю ничего, не понимаю и не вижу? Или… — И усмехнулся князь, тихо сказал: — Или меня уже и нет? Ну, говори!
Молчал Горяй и только зыркал зло. А князь опять спросил:
— Так? Нет?
— Так! — сказал Горяй. — Так! — Трясло его, побелел, а говорил: — Да, так! Навь ты. Давно уже. Это когда человек помирает, тогда ему и смерть. А князю смерть, когда он без меча, без дел великих, без… — И замолчал Горяй — словно поперхнулся.
Всеслав задумчиво сказал:
— Я — навь… Тогда зачем ты шел ко мне?
— Я не к тебе, Всеслав! Я — против веча, к князю. А кто здесь князь — ты или кто из сыновей твоих…
— Из сыновей! Вот-вот!
— Да, князь, из сыновей. Давыд придет, буду ему служить. А Глеб — так, значит, Глебу. Да я уже сейчас им, не тебе служу.
— И хорошо, Горяй, мне большего не надо. Я и сам, как ты. Давно уже. Служу, иду при стременах сыновьих.
— Не видно что-то, князь!
— И хорошо, если не видно. И хорошо!.. Вот сколько тебе лет, Горяй! Есть сорок?
— Есть.
Всеслав глаза прикрыл, сказал:
— Когда бы мне сейчас при том, что знаю я, да сорок лет было! Тогда, в мои-то сорок лет, и Святослава уже не было, и Изяслава, и только Всеволод…
— Да сын его!
— Да сын. Владимир-князь, ромеич. Как же, помню! Ведь это он тогда поганых наводил. С него все началось, а не с Олега Святославича. Поганые! — Князь зло прищурился. — И затворились мы, и отсидеться думали… Не видел ты того, Горяй, и не увидишь.
Что это? Шум, топот, кто-то поднимается по лестнице. Вскочил Всеслав, Горяй вскочил, руки — к мечам.
Ввалился Туча! Мокрый, злой, без шлема. С порога закричал:
— Князь! Идут! Я — первый. Мост подожгли — я вплавь. Я им…
— Сядь! — гаркнул князь. — Сядь, говорю!
«Сел Туча, сплюнул в сторону. Утерся рукавом, маленько отдышался, взял поданный Игнатом рог и выпил разом. Крякнул. Сказал уже спокойнее:
— Идут! Нарубят мяса!
— Туча!
— Да поднялись мои! Стояли, не пускали. Мост подожгли. Ну, я и указал. В Полоту их бросали, топили. Бьют и теперь, бегут они. А я — сразу к тебе. Вот люд какой, осатанел! Налей, Игнат.
Налил. Теперь Туча пил медленно, с удовольствием, с передышками. Допил, сказал:
— Подкисло. Ну да ладно. А поднялись мои! А целый день молчали. А ты как?
— Так и я, — зло ответил Горяй. — Только мои с утра еще шумели.
— Этак лучше! А я собрался выезжать, гляжу… — Запыхтел боярин, задумался, а может, просто захмелел. Был Туча слаб, быстро хмелел. И вообще толст, прост.
— Сколько привел? — спросил Горяй.
— Не меньше твоего. А Хворостень, — Тут Туча снова оживился: — А это я его спровадил! Когда узнал, что он шатается, послал сказать: вот Глеб придет… — Осекся, выпучил глаза, привстал даже.
— Сиди, сиди, — насмешливо сказал Всеслав. — Так, говоришь, Глеб придет. Всеславич, да?
— Всеславич, князь, — растерянно ответил Туча.
— Значит, Глеба ждешь?
— Я, князь…
— Ты не виляй! Так Глеба, да? Или Давыда? Или Ростислава? Да и Борис хорош. Хор-рош! — усмехнулся князь недобро. Туча набычился, засопел, ответил:
— Ты князь, тебе решать. А мы кто? Подневольные.
Князь засмеялся.
— Подневольные! А кто неволит вас? Я, что ли? Чем?
Молчал боярин, тяжело дышал. Горяй сказал:
— Он не посмеет, князь, не жди. А я скажу: неволишь тем…
— Горяй! — Всеслав вскочил. — Что, и тебя неволю?!
— Нет, почему? Я волен, князь!
— А волен, так иди! И ты иди! — Князь, распалясь, уже почти кричал: — Да не пойдете, нет! Как тихо все, вам князь — не князь, видали, мол. И зубоскалите, дерзите. А как проспали, время упустили, так бегом сюда! Почуяли, что порознь уже не отсидеться, что их уже не удержать и что завтра не вы их, они вас в Полоту загонят, топить будут, топтать. А если кто и остановит их, так это я. Да, только я! — И князь ударил кулаком, загремели мисы, чаши, кубки. — Я, — сказал он уже тихо, — я… А для кого? Да все для тех, при чьих я стременах… — Сел, обхватил руками голову. Долго молчал.
Туча, не выдержав, спросил:
— Ты у Любима был, что он сказал?
— Не он, а я сказал, позвал на ряд.
— Кого?!
— Всех. К Зовуну.
— Как это, князь? А мы тогда зачем пришли?
— Затем, что завтра — не последний день. Ум — хорошо, а ум да при мече… Ждать, соколы, — вот вы зачем пришли! — И встал из-за стола. — Вот, стол накрыт. Игнат еще подаст. А я… — Не договорил, махнул рукой, пошел.
Все видел, а шел, словно слепой. И ногами шаркал, и голова тряслась, и все внутри горело. И хорошо это, ляжешь, князь, сразу же заснешь…
Лег. И не спал конечно же. Да разве тут заснешь?! Лежал и, затаившись зверем, слушал. Долго было тихо за стеной, очень долго. Потом, когда, видно, решили, что заснул, заговорили. Вот Туча говорит. А вот Горяй… Но слов не слышно. И не надо. Уйти решат — пускай уходят. Решат задавить… Князь усмехнулся, посмотрел на печь. Стоит за ней, небось ждет, думает: зря обещала я, он нынче уже мой, да и потом ведь обещала только на словах, а крест не целовала. А хотя бы и крест, вон Ярославичи покойные, те целовали и клялись, призывали: «Брат! Ждем мы тебя!», а он, овца… поверил.
Князь заворочался. Кому овца, а кому зверь. Неволю я их! Чем? Да тем уже, что жив ты, князь, а уходить нужно в свой срок, когда зовут, а ты всю жизнь ловчил, вертелся да выгадывал… Вот снова Туча говорит. А сейчас Горяй… Заспорили! Вдруг Она возьмет да передумает, нашепчет им да наведет, и ты, как сват, вскочить даже не сможешь, а только захрипишь…
Встают! Идут! Железо брякнуло… Нет, князь! Не всякому дано зарезать сонного! Ушли они. Тихо. Темно. Зажечь, что ли, лучину, взять книгу и прочесть: «Царь Александр был…»
Нет! Нечего вставать. Ты отходил свое. Теперь лежи и жди. И слушай. Тишина-то какая! Ночь, тепло уже, весна. Ведь весной-то все и началось, а ты того не знал, хоть сам все и задумал. Вот так же перед Ярилой-коноводом отправил гонца к Гимбуту сказать: «Зашлю сватов». Гимбут ответил: «Сам иди! Иначе не получишь». И ты пошел. Снега уже сошли, была распутица, даже купцы и те только зимою в Литву ходят, потому Гимбут и сказал: «Иди», был уверен, что еще долго ты не сунешься. Но оттого ты и пошел, знал — не ждут. Шли скрытно, по ночам. Ладей не брали — на челнах. И долго шли, болотами, протоками, заросшими озерами. А набредали на кого — не жгли, но и не упускали, резали. Вышли к Кернову! И сразу в клич:
— Бей вижосов! Руби!
И взяли на копье. Гимбут выбежал, ушел едва ли не сам-перст. А мог и не уйти, но дали. И встали на костях, не жгли, не грабили. Более того, Перкунаса уважили, ты повелел, отвели на капище семерых полоненных литовских бояр и там заклали их. Перкунас жертву принял. Потом, через три дня, Гимбут пришел и дочь свою привел, Альдону. Литва расположилась станом, и было много их, но ты опять велел сказать: «Отдай!» От Гимбута ответили: «Бери!» И вывели ее. Видел ты, стоит возле шатра Альдона, высокая, стройная, головной венец на ней огнем горит на ярком солнце, а перед ней стеной — литва. Плечом к плечу, мечом к мечу. Почуял ты, загонщики то!.. И все же приказал:
— Коня!
И выехал. Один, без шлема, без кольчуги. Рога завыли, ты так повелел, дико, по-волчьи. Конь под тобой храпел, грыз удила, бесновалась литва, потрясала мечами, кричала. А ты слышал одни лишь рога, волчий вой, видел только ее. И ехал ты, меча не обнажал, щита не поднимал, смотрел поверх голов. И наехал бы ты, и стащили б тебя, разорвали б, сожгли б…
Но Гимбут крикнул им:
— Прочь! Волк идет!
И расступились они, ты проехал — ряды сомкнулись. И знал ты, князь, к чему это, но поворачивать не стал, да и не дали бы уже. Подъехал, сошел. Ноги не гнулись. Оборотился к Гимбуту, сказал:
— Вот я, князь полтеский Всеслав, пришел просить тебя… — И замолчал. Противно было говорить. «Просить»!
А Гимбут засмеялся.
— Бери. Если довольно сил.
Альдона была словно неживая. Стояла, сложив руки на груди, сжав кулаки, чуть-чуть склонив голову, опустив веки. Венец на ней золотой, усыпанный каменьями. И косы словно золото. Ты подошел к Альдоне, и она не шелохнулась, поднял руку, снял с нее венец… И бросил его Гимбуту, сказав:
— Вот моя плата за нее!
— И что, это все?! — спросил Гимбут.
— Нет. Еще Кернов. Кернов мне не нужен. Уйду — бери его.
— А… кровь?
— Что «кровь»?
— Твоя, князь, кровь? Ее хочу… Альдона! — крикнул Гимбут.
Ты резко обернулся. В руке Альдоны блеснул нож. А ты был без кольчуги, князь. А нож едва не упирался в грудь. И тишина наступила, такая тишина! Ждали небось, что кинешься, а то и упадешь. Ты не выдержал и рассмеялся, громко и презрительно. Литва хоробрая, вот я один против тебя, я, волк, Железный Волк, как вы меня прозвали, то, что беру, не отдаю, зубов не разжимаю. И протянул к ней руки. Альдона вздрогнула и отступила. Ты наступал. Ее рука рванулась вверх, и нож уперся в горло — ей. А горло было белое, как снег, и губы стали белые.
Зажмурилась Альдона! Ты снова приблизился. И осторожно, как дитя, взял ее на руки. Литва молчала, онемев, не зная, как поступить.
А ты уже поднес ее к коню и усадил в седло, затем сел сам. Все делал не спеша. Альдона нож не убирала, нож возле горла держала. Гимбут стоял, как столб, шептал что-то, клял дочь небось. Пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, я раб Твой, червь.
Нет! Спас Ты, Господи, от сечи нас отвел. Альдона вдруг заговорила:
— Отец! Я и Всеслав зовем тебя и всех твоих лучших людей к себе на пир. Я так сказала, муж мой?
— Так…
И был в Кернове богатый пир, и пили алус, и клялись, и шли к Перкунасу, и там опять клялись, и возлагали щедрые дары, а в Полтеске, в красавице Софии, Альдону окрестили Анной. А после венчания снова пир, а после пира, здесь уже, она вон там остановилась и сказала:
— Зябну. Дай мне шубу.
Ты засмеялся.
— Шубу? Душа моя…
— Да, шубу! Белую. Мою.
Ты думал, что ослышался. Ты сделал вид, что ничего не понял, взял ее за руку.
— Всеслав, — сказала она тихо, — дай мне шубу. Ту самую, из белых соболей.
Ты отшатнулся и спросил:
— Ты знаешь хоть?..
— Да, — торопливо сказала она, — я все знаю. Но я ведь отныне княгиня. Так, князь?
— Душа моя! — Уступил ты ей.
Вот какова была она, жена твоя, душа твоя, солнце твое. И вот каков тогда был ты. И вот кто правил в то время Полтеском, на храмы щедро жертвовал, гостям подарки дарил и для сирых не скупился на подаяния. Мир, покой воцарился, народ был сыт. Давыд родился, Глеб. В тот год, когда родился Глеб, пришел посол от Ярославичей, Коснячко, тысяцкий. Дядья оказали честь — призвали в Степь, на торков, на поганых. Ты, выслушав посла, сказал:
— Нет, не пойду. Мною обговорено уже с литвой по Двине идти. А за дары земной поклон дядьям, добры они ко мне.
На что Коснячко отвечал:
— Так, князь, все так. Двина — река богатая. Но есть еще другие реки. И города другие есть, и познатнее Полтеска и Кернова. Но то — другим князьям. Да, кому Русь, кому… Ну что ж, будь здоров, Всеслав!
И поднял рог. И выпили. И больше ни о чем не говорили, а только об охоте да мечах, о лошадях — обо всем, о чем пристало беседовать тогда, когда о прочем все и так уже обговорено.
А вечером, уже хмельной, отъехал тысяцкий Коснячко. Подняли они парус, сели к веслам — погнали ладью вверх по течению, а там по волокам да по Днепру.
А ты, Всеслав, сидел за уже прибранным столом, смотрел перед собой, молчал. Совсем стемнело, ночь пришла, все спят. Один сидел, как настоящий князь. Еще отец говаривал: «Мечами рубят, словами вяжут, а посему не слушай никого, смерть от меча почетнее». Ты и не слушаешь, ты ищешь, ты сам с собою держишь ряд, ибо с кем еще посоветоваться, кого спросить? Был Кологрив, да нет его. А кто еще? Пресвятый Боже! Наставь меня, не дай мне оступиться, зверь жрет меня, зверь мутит разум.
— Всеслав! — послышалось за спиной. — Ночь, спать пора.
Она! Пришла. Сидел, не повернув головы, зверь жрал тебя, в висках стучало.
— Всеслав! — Положила руку ему на плечо. — Ведь я это, Всеслав…
Закрыл глаза. Вжал руки в стол. Молчал. Потом сказал:
— Устал, душа моя. Дай пить… Из-за божницы.
Принесла. Ты выпил. Отпустило. Водица была теплая, безвкусная. Ее Игнат, мальчонка, приносил, из-за водицы ты его и взял, старцы надоумили. Водицей лишь и пробавлялся. Зверь от водицы кроток становился. Мальчонка говорил:
— Она его отводит. Пей, князь.
Княгине же никто ни слова не сказал. Да и зачем ей говорить, когда она и так все понимала. Бывало, ты проснешься ночью, видишь, она сидит, руки сложив, а то шепчет что-то по-своему. Ты спросишь:
— Что с тобой, душа моя?
Она ответит:
— Нет, все хорошо. Просто не спится.
— Сон был дурной?
— Нет, я не вижу снов. Спи, муж мой, спи…
А в ночь после того, как отъехал Коснячко, а вы ушли к себе и погасили свет… она сказала вдруг:
— Зачем мне спать? Вся жизнь моя как сон! — И оттолкнула твою руку.
А ты тогда, озлясь, спросил:
— Что, страшный сон?
— Да, очень. Вот сплю и знаю, проснусь, увижу — рядом лежит зверь, и этот зверь сожрет меня, и страшно мне, и спать уже невмочь, а проснуться и того хуже. — Упала и заплакала.
И ты упал. Лежал, сжав зубы, гладил ее волосы, шею, а шея была тонкая и нежная, волосы тяжелые, длинные. Пальцы твои сами собой сжимались, разжимались, а зверь уже не шептал, выл! рвал тебя!
Вскочил! Пал на колени, закричал:
— Пресвятый Боже! За что ты меня так? За что?!
А больше ничего не помнишь. Наутро встал так, словно постарел на двадцать лет. Есть-пить не мог. Попросил:
— Прости меня, душа моя, мне жить нельзя.
Она молчала, была белая как снег. Вышел, велел, чтоб собирали вече. Там сказал:
— Коль не вернусь, Давыду быть после меня. До тех же пор, пока он не в годах, жена, вдова моя, для вас как я!
И покорились. Закричали:
— Любо!
Тогда никто и в мыслях не держал тебе перечить.
Дружину взял, в Киев пришел. И было на тебе корзно с волчьей опушкой, ты застегнул его на левом плече. Князь Святослав Черниговский сказал:
— Зверь да левша еще. Бог шельму метит!
Братья засмеялись. А ты с ладьи сходил, не слышал. А после вы, князья, три да один, сошлись, обнялись, облобызались под славный колокольный звон. Потом князь Изяслав, Великий князь, старший из вас, звал на почестей пир, где много было сказано и еще больше съедено и выпито, но правды было еще меньше, чем тогда, когда ты в первый раз сидел за тем столом с теми, кого уже снесли к Киевской Софии. Отпировав, еще три дня ждали, пока сойдутся земцы, вои, — и двинулись, кто на ладьях, кто конно, берегом. Дойдя до Сулы, повернули в Степь…
И хоть бы раз сошлись, сшиблись бы! Нет, побежали торки, бросали станы, табуны, колодников. Добро и то с собой не брали. Где их искать? Степь велика! Тогда спустились к Лукоморью и выжгли все, чтоб негде было торкам зимовать, потому что луга в Лукоморье знатные, там и зимой трава стоит высокая. И двинулись на Русь. Шли, пировали. А как не пировать, когда добра полон обоз?! И как-то раз, когда почти уже пришли, и ночь была теплая, и полная луна смотрела на землю, и зелено вино лилось рекой, спал уже Всеволод, а Святослав молчал — он грузен стал, неповоротлив, Изяслав, князь киевский, Великий князь, сказал:
— Вот как оно повернулось! Мечей не окропив, не обнажив даже, — домой. Зря, брат, тревожил я тебя. Зря! Зря!
А ты, Всеслав, ответил:
— Ну почему же? Был я при тебе, ел-пил, шел стремя в стремя, а обнажить мечи еще успеем.
— Успеем! — засмеялся Изяслав. Он пьян был, ничего не понял.
А Святослав недобро усмехнулся и спросил:
— И окропим?
— И окропим, брат, непременно, — ответил ты.
— Выпьем за то?
— А как же, брат, и выпьем.
Выпили. И улыбался Святослав, молчал. Спал Всеволод. А Изяслав смеялся. Он прост был, Изяслав. И говорил:
— Я бы не звал тебя, мы бы и сами справились, да Святослав сказал: «Он что, не брат нам, что ли? Честь брату оказать — и сам в чести!» Так ты сказал?
— Так, — Святослав кивнул.
И ты, Всеслав, сказал:
— Так, братья, так. — И засмеялся, громко и надменно. Ибо терпеть уже не мог: зверь жрал тебя и под руку толкал. Но сдюжил ты, меча не взял, а встал, сказал: — Так, братья! Спасибо вам за все. Пойду теперь.
— Куда? — не понял Изяслав. — Сядь, ешь да пей.
— Нет, я сыт. Довольно. Уж похлебал из вашего котла, побегал по Степи, как пес при стремени, наслушался.
— Да что ты мелешь, брат?! — вскричал Изяслав. И почернел Великий князь, и протрезвел сразу. Всеволод вскочил, ничего понять не может. Один лишь Святослав сидит, окаменев, и усмехается, и ждет.
Нет, не дождешься! Гнев спал, и кулаки разжались. Зверь утихомирился. Ночь, тишина, костер. И не один ты был: ведь отец за тобою стоял, и дед, и прадед Рогволод, и все, от Буса начиная, вся Земля, и все мечи, вся кровь Ее, — все за тобой! И ты, Всеслав, сказал, как мог, спокойнее:
— Уйду. Дружину уведу. И больше не зовите. Не брат я вам — изгой, варяжский крестник, волчий выкормыш. Ведь так вы меж собой зовете меня? Так не шепчитесь более, а говорите прямо. И зачем призывали, скажите. Прикормить, приручить… Только зря. Был я один и буду один. А вы… — И задохнулся. Затрясло тебя. Вот-вот одолеет зверь. И рука потянулась к мечу. Нет! Совладал с собой. Стоял: пот застилал глаза.
Молчал князь Всеволод. Скривился Изяслав, проговорил надменно:
— Пьян ты! Сядь лучше.
— Нет! — крикнул Святослав. — Он не пьян. Ты пьян, а он… Он дело говорит! Он… волк! Да я — выжлятник! Ур-р! Ур-р! — Вскочил, меч выхватил.
Гикнул Всеволод, набежали гриди. Хрипел князь Святослав, кричал, грозил, удержали. А ты, Всеслав, повторил:
— Да, волк я. Одинец. Сам по себе. А вы…
Выл Святослав, катался по земле, бил гридей, вырывался. И Всеволод вскричал:
— Уйди, Всеслав! Не доводи!
— Уйду, уйду, — проговорил Всеслав. И закричал: — Я — то уйду, а вы здесь, при Степи, останетесь! Сгинут торки, другие придут! Вам на погибель!
Ушел. Увел дружину. Пришел к себе, там, на Двине уже, ты только и остыл. Сказал жене:
— Вот, не берет Она. Хоть ты прими. — И склонил голову.
Обняла она тебя, заплакала. Давыд рядом стоял, Глеба держал. И плакала она у тебя на плече, и ее слезы смыли гнев, остался только стыд, стыд перед ней да сыновьями, перед родом. А гнев на тех… Что гневаться? Пустое. Ты — волк, они — змееныши, откуда быть любви? Зря, князь, ходил, зря клял, грех это — зла желать. И наперед тебе…
Как вдруг, зимой уже, известие! С купцами. Торки ушли, откочевали за Дунай, ромеям покорились. Зато пришла орда. Вся Степь в кибитках, вежах. Привел их хан Секал. Был тот С екал голубоглаз и белолиц, желтоволос, словно полова, солома. Их так и стали называть — половцы. И та полова двинулась на Русь. И вышел ей навстречу Всеволод и был побит, едва спасся. Ходил голубоглазый хан по его землям, жег, грабил, брал полон и приговаривал:
— Попросит князь, тогда уйду.
Откупился Всеволод, не поскупился, ушел Секал. Но года не минуло — опять пошел, теперь уже на Изяслава, пожег, пограбил и ушел. Повадилась полова. Били их, они опять приходили, их снова били, жгли, разоряли вежи, брали в плен, а они — снова на Русь. И как нападут они, так говорят о них:
— Опять Волк поганых накликал.
Вот и выходит! Мечами рубят, а словами вяжут, твоими же словами, князь. Волк ты! Мор на Руси, раз-бой, полова рыщет. Волхов пять дней тек вспять, звезды с неба сыпались, на Сетомле выловили рыбу: не в чешуе она была, а в волосах, как человек. Убоявшись, бросили ее, она обратно в реку уползла, след от нее был весь в крови. И шептались люди:
— Ждите! За грехи ваши расплата грядет!
И ждали. Знали, кого ждать. А ты, Всеслав, понимал: не миновать, рога уже трубят… Гимбут, приезжая, говорил:
— Теперь-то что сидеть? Скажи, я пособлю. Не то не мы пойдем — так к нам придут и передушат.
А ты смеялся, отвечал:
— Не срок еще, не срок.
Ты знака ждал. Какого, сам еще не знал. И пировал пока. Охотился. Табун коней угорских купил, пригнали через ляхов. И снова пировал. Альдона по ночам молилась, а ты лежал, делал вид, что крепко спишь. Ладьи пришли из Уппсалы, на тех ладьях — мечи, кольчуги, сбруя. А ты опять на озера хаживал, бил гусей. Гуси уже отлетели, и ночи стали холодней, и первый снег выпал. А Гимбут вновь сказал:
— Смотри, Всеслав! Когда гром грянет, поздно будет.
— Так гром уже гремел.
— Мстислав — не гром.
Мстислав — сын дяди Изяслава. Посажен ими в Плескове. Сперва тихо сидел, а прошлым летом вдруг взял малую дружину, пошел на волоки. Он после говорил, что, мол, купцов его пограбили, шел замирять. Где ж те купцы, кто грабил их?! Ты повелел, отогнали Изяславича, приступили даже к Плескову, огни метали, жгли. Мстислав крест целовал, винился — тем и кончилось. И ты молчал, и Ярославичи того не поминали, год с той поры прошел. И вдруг был тебе сон, короткий. Из темноты неожиданно появился Ратибор, сказал: «Брат, я ушел, владей!» Ты вскочил! Ночь. У костра все спят. Ты сошел к воде, лед проломил, напился. Потом стоял, смотрел во тьму и долго думал. А когда вернулся, Гимбут не спал уже, сидел и молча на тебя смотрел. И ты сказал ему: «Езжай!» И в тот же день отъехал Гимбут, и младших взял с собой, Бориса с Ростиславом, а воев, которых привел с собой из Литвы, оставил. Старшие, Давыд и Глеб Всеславичи, остались в Полтеске, град без князей — не град.
Идти пора! Скоро ты собрался и всех собрал. В последний день перед походом встал затемно, парился в мыльне, обедню отстоял. Потом накрыли стол для всех. Шумели все, ты молчал, немного посидел, ушел к себе. Игнат, когда стелил тебе, сказал:
— Князь, Лепке ждет.
— Рабов привел? Поздно! Гони его.
Лег. Крепко спал. Весь день проспал. И это хорошо перед дорогой, отдохнул. Проснулся с первою звездой. Оделся. А Игнат опять:
— Князь, Лепке…
— Вон! Я ж сказал — вон!
И, оттолкнув Игната, вышел в гридницу. Лепке, сидевший у стены, вскочил и поклонился. Был этот Лепке маленький, короткорукий, толстый, серолицый, всегда в кольчуге, с мечом, в длиннополом сером плаще. И ходил боком, крадучись, а пальцы — толстые, короткие да цепкие.
— Ну, что тебе? — спросил ты зло, — Ну, говори!
Лепке смотрел, моргал. Смотрел, однако, насмешливо! Купить за марку, продать за гривну, а после подстеречь и снова взять…
— Ну, говори же ты!
Но опять Лепке промолчал. Только моргал. Потом сказал:
— А что тут говорить? Да, я привел товар. Отборный. Но ты, я вижу, думаешь найти дешевле.
— Да! — ответил ты. — И я спешу.
— Дешевле. Или хочешь взять даром, — продолжал купец, как будто и не слышал твоих слов.
— Да! — Ты засмеялся. — Даром. И много, очень много!
Ну вот, все сказано, можно уходить. Но ты почему-то не спешил, стоял, смотрел на Лепке, ждал. И он сказал:
— Это только кажется, что даром. Потом получится куда дороже, чем можно было бы предположить.
— Не каркай!
— Я не каркаю. Ворон не смеет каркать перед волком, пока волк жив.
— Лепке, не забывайся!
— Я не забываюсь, я знаю, кто передо мной. Я потому и пришел сюда, а не в Хольмград, не в Плесков. Мало того, за свой товар, — а он, поверь мне, наилучший, — я прошу всего лишь по две ногаты за голову! Твои люди безо всяких хлопот могут перепродать это даже в Смольграде уже вдвое дороже. Но!.. — И Лепке вдруг пошел к столу, остановился, обернулся, сказал: — Еще раз «но»! Так как ты надеешься получить ничуть не худший товар даром, то и я… — Сел и продолжил уже по-варяжски: — То и я могу предложить тебе кое-что тоже даром. Да это и есть дар!
Ты, князь, стоял, купец сидел. Серобородый, серолицый, сероглазый… Нет, глаз-то и не видно — сощурился.
Ты глухо уронил:
— Игнат!
Игнат послушно вышел. А ты прошел, сел во главе стола.
— Дар, говоришь, привез, — сказал ты тоже по-варяжски. — Так покажи его.
— Я не только покажу, но и отдам. Но прежде тебе, князь, будет нелишне узнать, как он попал ко мне. Чтобы потом без нареканий…
— Хорошо! Говори!
Замолчал купец. В прошлом году его настигли в Свейских Шхерах и пограбили, чуть не убили, еле ушел, плыл в ледяной воде, однако бойчее был. А тут…
Заговорил все-таки:
— Так вот, когда мне стало известно, что Харальд Хардрада, брат Олафа, твоего крестного отца, направляется в Англию с тем, чтобы поразить Харальда Годвинсона и занять тамошний престол, я поспешил за ним. Таков мой хлеб, Всеслав! И я надеялся… Но зря! Та и другая сторона рубились насмерть, пленных не брали. А после битвы Годвинсон позволил норвежцам беспрепятственно отойти к кораблям. И в тот миг, когда я с горечью наблюдал за их действиями, последними словами проклиная себя за глупую самонадеянность, к англичанам прибыл гонец, и все — кроме меня! — с ужасом узнали, что на юге, в Кенте, высадился Вигхельм Незаконнорожденный и ведет свое войско прямо на Лондон. Годвинсон немедленно бросился ему навстречу, я тоже поспешил…
— Постой! — перебил ты его. — Он был убит стрелой?
— Кто, Харальд Хардрада? Стрелой. Мечи его не брали, на нем была его знаменитая кольчуга Эмма, длинная, едва ли не до пят. Он, говорят, сразил, уже более двух десятков воинов, и тогда тингаманн Иори Малютка вознес молитву Пресвятой Деве, а после натянул свой лук… Стрела вошла Харальду в горло, он умер мгновенно. А Харальд Годвинсон тоже погиб. Он и Вигхельм сошлись при Гастингсе, и битва длилась целый день. После этой битвы было очень много пленных, их отдавали очень дешево. Ну вот! И наступила ночь, и я зашел в какой-то дом. Туда согнали пленных англов, тех, кто не мог идти. Какая-то уродливая ведьма варила в каменном котле вонючую похлебку из лука и поила этим раненых. Я сел в углу, ничего не хотел, только спать. Тут кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся. Рядом со мной лежал человек, судя по его одеждам, он был не из простых. Все вокруг кричали и стонали, а этот человек с достоинством обратился ко мне и попросил, чтобы я осмотрел его рану. Я ощупал окровавленный бок этого человека и сказал, что там застряло железо, если я вытащу его, то он умрет. Тогда раненый спросил у меня, кто я такой. Я ответил. Тогда он спросил, а не собираюсь ли я в такие-то места. Я ответил, собираюсь. Тогда он улыбнулся и сказал, что это очень хорошо, сам Бог послал ему меня, ведь он когда-то бывал в тех местах и даже не раз охотился и пировал… с тобой, Всеслав. И что об этих встречах у него остались самые лучшие воспоминания, и потому ему хотелось бы передать тебе на память от него вот это! — И Лепке протянул тебе ладонь, на которой лежал маленький тусклый камешек.
И взял ты камешек, сжал в кулаке, долго молчал. Потом спросил:
— А дальше что?
— А дальше ничего. Он стал шептать, наверное, читал молитву. А потом попросил, чтобы я вытащил железо из раны.
— И ты вытащил?
— Да. Отказывать умирающему в его последнем желании — великий грех. Потом я спрашивал, как его звали. Никто не знал его имени, только сказали, что это был один из корнуэльских ярлов. Вот, собственно, и все. Наутро я ушел. — Лепке замолчал.
Ты смотрел на камешек. Брат ни разу не дал тебе к нему притронуться, говорил: «Пока я жив…», а теперь — владей. Ты повернул его, еще, еще… Света не было. Так ведь ночь уже, откуда будет свет, солнце давно зашло. А днем, в любую непогоду, в шторм, в туман, и даже тогда, когда сам воздух, которым ты дышишь, будет пропитан самым сильным колдовством…
Ты сжал кулак и посмотрел на Лепке. Сказал:
— Я согласен. Завтра придешь сюда, и княгиня выдаст тебе за твой товар ровно столько, сколько ты запросишь: по две, по три ногаты голова, сам назначай. А после ты уйдешь. И больше никогда здесь не появишься. Ни-ког-да. Иначе я убью тебя. Вот этой вот рукой. Понял меня?
Лепке встал и ушел. Время прошло. Мороз был, снегопад, луна. А луна — волчье солнце, Всеслав. Ступай, владей, так брат велел, такой вот сон, такой вот знак, такая плата — кровь братова — за тот венец, которого ни ты, ни брат твой, ни отец в глаза не видели.
А! Что теперь! В сани упал, махнул рукой — поехали.
— Гей! Гей! — кричали в темноте. Выли в рога — по-волчьи. Судислав ушел, Ратибор, теперь ты — старший по Владимиру, тебе — венец Владимиров.
День четвертый
1
Бус умер на охоте. Они травили вепря, Бус бил его копьем, сошел с коня, вепрь развернулся, побежал, Бус ударил его в голову и сшиб. Связали вепря за ноги и на жердине понесли к кострам. Происходило все глубокой осенью, лег уже первый снег. Шли, оставляли черные следы. Полем прошли, вступили в лес.
Неожиданно затрещали ветки. Оглянулись. К ним подъезжала женщина, в белом, на белом коне. И лик ее был бел, и волосы белы, и губы бледные, прозрачные, холодные глаза. А голос — ласковый и тихий. Она сказала:
— Бус! Я за тобой пришла.
Он засмеялся и спросил:
— Ты кто?
Она не ответила. Он снова засмеялся, посмотрел на гридей. Все опустили головы, никто с ним не смеялся. Тогда он снова посмотрел на женщину, сказал уже серьезно:
— Но я не стар еще!
В ответ она лишь кротко улыбнулась. А белый конь под ней перебирал копытами, головой мотал и храпел. Она его погладила по шее, он заржал, шагнул вперед.
И все побежали. Вепря бросили, копья, щиты.
А Бус стоял, с места не сошел. Она к нему подъехала, наклонилась. Он ей что-то сказал, она ему ответила. О чем они говорили, никто не слышал, ведь отбежали далеко. Но видели: она подала ему руку, он ухватился за руку, легко вскочил на коня, сел впереди нее… И белый конь помчал их. И исчез, легко, неслышно, как видение. А Бусов конь, соловый, в яблоках, стоял под деревом, смотрел им вслед, на глазах его были слезы… Его потом заклали и сожгли, насыпали над ним курган. И каждой осенью туда сходились. И если собирались в поход или ждали нашествия, то прежде всего шли к тому кургану. Потом они покинули ту землю. И Бус с ними ушел. Он иногда являлся им, не всем, а лишь князьям, внукам своим, и лишь перед большой бедой — упреждал. Последним Буса видел Рогволод, но с той поры Бус не является, поскольку креста не любил. Сними, князь, крест, и Бус придет к тебе и скажет, что ожидает тебя.
Не снял ты крест. Шел. Мрачен был. Ни с кем не разговаривал. На третий день послал гонца Мстиславу, чтоб тот упредил: «Иду! Встречай!»
Встретил. Сошлись на Черехе-реке. На льду и бились — яростно. Мстислав кричал:
— Волк! Волк! Ату его! — И пробивался, хотел сойтись, силою помериться, молод, горяч был, глуп, его удержали.
А тут литва сбоку зашла, конные ударили — и побежал Мстислав. Догонять его не стали, в стан не пошли: князь спешил. Он шел на Новгород, как и отец, только не тайно. Вперед гонца послал, чтоб тот сказал: «Не затворяйтесь!» Гонца порвали в клочья, затворились. Пришел Всеслав. Полдня стоял и ждал, никто к нему не вышел. Тогда сказал:
— Сожгу!
И запалил посады. И гром — зимой! — вдруг загремел, и буря поднялась, и ветер крыши рвал, и черный дым душил, и снег в огне кипел. Спасались люди, бежали, а их рубили. И подступил Всеслав к Днепру. Каменные стены Ярославовы не помогли, не удержали волка, перемахнул через них и вошел. Крик стоял, стенание! А он на вороном коне в Софию въехал, шапки не снимая, крестом не осенясь, повелел рвать все, сдирать, крушить паникадила, колокола снимать. Стефан, владыка новгородский, срамил его и проклинал, а он… Не он, а ты, Всеслав! Ведь ты это содеял! И смеялся. И говорил тогда:
— София на Руси одна — моя!
Стефан тебя удерживал, а ты, владыку оттолкнув, едва конем не затоптал. Из храма выехал и, Волхов перейдя, сел в княжеских палатах, сказал:
— Сыт я! Не бойтесь более.
Не лютовал больше, затаился, ждал. Ходили бирючи по городу, кричали:
— Князь повелел: живите как хотите! Он первый по Владимиру…
А город не отвечал, онемел. Посадник Остромир бежал на Белоозеро. И многие ушли, кто куда. Один Стефан к тебе приходил и говорил:
— Бес жрет тебя. Покайся! Отступись!
Не каялся. Но и не гнал Стефана. Он снова приходил, снова. Но не грозил уже. Придет, станет пред тобою и молчит. Долго стоит, потом уйдет. И ты уже привык к этому…
А в тот день он пришел и попросил разрешения сесть. Ты позволил. Он сел и неожиданно поинтересовался, велик ли Полтеск-град. Ты все обсказал, как есть, не бахвалился, сдержан, краток был. Тогда Стефан спросил, а какова река Двина. Ты о Двине сказал. Он покивал.
— Как Иордан, — произнес задумчиво. И стал рассказывать про Иордан, какие берега, какие рыбы там, когда вода чиста, когда мутна и почему. Рассказывал пространно, не по-книжному. Потом замолчал, улыбнулся.
И ты ждал, что будет дальше. И он уже не спрашивал. Был тот Стефан не стар еще, и борода его черна, и сам он крепок, высок, а родом из греков из корсуньских, значит, ромей. Там, в Корсуни, зимой тепло. А в Цареграде и того теплей.
Наконец ты спросил:
— А далеко ли до Святой Земли?
Стефан с улыбкою ответил:
— Далеко. Иным всю жизнь идти и не дойти.
— А ты был там?
— Был, чадо, был. Только земля — она везде святая, она ведь Божья твердь.
И вновь тихо стало. Огонь в печи горел, тепло было. И бес уснул, должно быть. Ф-фу! А то ведь с той Норы, с той ночи, когда Лепке приходил, не знал ты покоя.
Сидел ты, князь, не шевелясь, держал в зажатом кулаке тот самый камешек, тьма в горнице, за окном темно, тепло, листья шелестят, липы цветут, отец уехал на охоту, брат с ним, а бабушка уже, должно быть, давно спит, ты один, сам по себе, в руке у тебя камешек, подарок крестного, и пусть кругом темно, а этот камешек горит, как негасимая лампада, в ней не поганский — Божий свет, и этот свет отныне и всегда будет вести тебя, с ним не заблудишься. И вдруг Стефан спросил:
— А как все это началось промеж вас?
И совсем стало легко! Нет зла, нет стыда, словно долго ждал, когда же тебя спросят, чтобы наконец все высказать, чтоб не носить в себе. Да и где Стефан? Ведь не Стефан это — отец. Не стар еще, и борода черна, и крепок, и высок. И — улыбается. Он редко улыбается и еще реже говорит, а чтобы спрашивал, так того не дождешься.
И ты, Всеслав, заговорил, сам себя перебивая. Ты так однажды прибежал к отцу и закричал: «Я видел Буса!» — «Да что ты, сын, крест на тебе, не может того быть!» — «Нет, было, слушай! Я взошел на Микулин курган…» — «Ты ходишь на курганы?! Я…» — «Слушай! Слушай!» И слушал он тебя, вначале гневался, потом задумался, потом сказал: «Нет, быть того не могло! И хорошо еще, что Бус молчал… А может быть, ему уже и говорить нам нечего…» И теперь он слушает, молчит, порой только кивает, а ты, Всеслав, поспешно говоришь, все говоришь: не так, как прежде вещунам да старцам, а все: что ты сказал и что она тебе ответила, что думал ты, как страшно было, как хотел убить, как пил это, звериное, вонючее, как после каялся и как не отпускало, корчило, душило, как ты лежал с женой и гладил ее волосы, а бес тебя подталкивал, персты сжимал… и как бежал ты, князь, как Святослав сперва учил свою дружину, клял за спиной, и как потом кричал, все рассказал!
Кулак разжал, и камешек упал на стол.
— А это что? — спросил Стефан.
Стефан, а не отец. И пусть Стефан, все равно легко и зверь не жрет. Тепло. Умер отец, брат убит, Новгород сожжен, крест твой на тебе, и никому его не снять. И легко, и спокойно на душе.
— Так это, безделица, — ответил ты. И спрятал камешек.
Помолчали. Стефан сказал:
— А ты не волк, Всеслав, ты человек. Заблудший, но человек. А весь твой грех… Да это и не грех — беда — в том, что рожден ты князем. Ну да чего теперь?! Встань, Божий раб Феодор.
И встал ты, князь. Встал и владыка. И благословил. А уходя, сказал:
— Я больше не приду к тебе. Теперь сам приходи. Я на Софии, строимся, там и будем говорить. Жду, князь!
Ушел. Ждал, да не дождался. Сначала сидел ты в тереме безвылазно, а после стал выходить и выезжать, но с опаскою, и не один на Плотницкий конец, на Торг, на Варяжский двор, в Липню, Нередицу, на Лисью Горку. А через Волхов даже не смотрел, не мог. Там, на Софийской стороне, стучали топоры, там строились, ты сам же им сказал: «Живите как хотите», вот и живут. А ты сидишь тихо, зверя не дразнишь, тоже ждешь. И думаешь, они уже и не расходятся, и уже слушают. Да в тот же вечер прискакал гонец и прокричал:
— Идут они! Все трое! И не сюда — на отчину твою!..
…Вставать! Вставать пора! Вскочил, перекрестился.
Зазвонили на Святой Софии! Воскресный день пришел, четвертый день, четвертый ангел вострубил. Сегодня мученик Антип, неделя святых жен-мироносиц. И собрались они, Мария Магдалина, и Мария Иаковлева, и Саломия, и, взяв ароматы, пошли еще до солнца. И пришли. Камень был уже отодвинут, и юноша в белых одеждах сказал им: «Его нет. Вот место…»
Жарко как! Пресвятый Боже! Восстаю я ото сна, словно на казнь иду, ибо развеялись, как дым, мечты мои, и очерствело сердце мое, червь источил его, и руки мои словно плети, нет силы в них, а ноги мои — корни, впились в землю и держат, и не дают ступить.
Упал. Поклоны бил: пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, склонись ко мне, согрей дыханием Твоим и упреди, ибо нищ я и слаб, еда моя — зола надежд моих, питье мое — слезы ближних моих, коих не смог я оградить…
А лик молчал. Лик черен был. Лампада чуть светилась.
А на Софии — звон! Иона там и все они.
Нет! Велено закрыть ворота — и закрыли. Нет в храме никого, вот разве что сошлись одни холопы — твои холопы, князь, челядь твоя в твой храм пришла. А прочим — у ворот стоять. Так-то, князь! Ты сам так повелел, сам пожелал, чтобы в последний твой воскресный день — ведь до другого ты уже не доживешь — одни холопы были при тебе в храме. Ну, так иди и стой с холопами, молись, поклоны бей и славословь… Феодор, Божий раб! Вот какова она, вера твоя!
Пусть будет так! Испей свою чашу до дна. И изопью! Оделся, только меч взял. И вышел в гридницу.
А там уже ждут Туча, Горяй, Игнат. Стоят. Кивнул им, сел. Взял ложку. Ел, чуть ли не давился. Спросил, не поднимая головы:
— Ну, что там?
— Тихо, — сказал Горяй.
— А ворота?
— А что ворота? Нет там никого. Никто к нам, князь, не ломится!
Задумался. Ком подступил к горлу, сглотнул. Хрипло спросил:
— Как это так? А служба?! А Иона где?
— Иона здесь. И служба будет. А этих нет.
— Так, так…
Снова поел. Сказал, как будто про себя:
— И то! Церквей на граде много! Не всем в Софию же ходить.
Туча вздохнул. Горяй сказал:
— Но сходятся они, там стоят, Батура говорил…
Туча опять вздохнул. Звонили на Софии. Знатно звонят! Слушай, князь, слушай, больше не услышишь!..
Спросил:
— А на реке — там тоже никого?
Бояре не ответили, переглянулись. Игнат ответил:
— Нет, князь.
Задумался. Приказал:
— Горяй, послать надо кого-нибудь надежного вверх по реке.
— Дервян пойдет.
— А хоть и он. — И снова нахмурился.
Горяй спросил:
— А ждать ему кого? Кого искать?
Князь ложку отложил, руку об руку потер, глаза поднял, нехорошо прищурился, сказал:
— Послов. От Мономаха!
— Как?!
— Так, от Мономаха. А к Святополку уже посланы. Неклюд пошел. Ведь нет Неклюда?
— Нет.
— Вот то-то же! — Князь ложку взял и зло сказал: — Ушел Неклюд! — Хлебнул, передразнил: — «Не видно, князь!» Воистину не видно! — Ложку бросил, встал.
Постоял, снова сел. Взял ложку, отложил. — Уноси все, Игнат! Сыт я.
Собрал Игнат, унес. Втроем остались. Они стояли, он сидел. А на Софии отзвонили, тихо было. А он сказал:
— Вот, говорят они, я — волк. Пусть так… Тут станешь волком! — И замолчал. Три дня прошло, Неклюд уже в Берестье, сказал, как велено, Святополку. И вдруг начал говорить, не им, а себе, для себя все это он высказывал: — Вот, я уйду, скоро уйду, совсем недолго вам ждать. Уйду, а вы останетесь — с Давыдом, с Глебом ли… И все, что я задумывал, откроется — и про Неклюда, и про Мономаха. Что я это, себе? Вон, говорил Стефан: «Земля — она везде…» — Замолчал, сидел и в стол смотрел.
Горяй произнес:
— Ты, князь, как будто перед смертью!
— А что?! — сказал Всеслав задумчиво. — Стар я, в ногах нетверд. Вот разве что в речах! — И засмеялся. — Служба идет, а мы сидим. Грех это! — Встал и пошел к двери.
Митяя кликнули. Митяй повел, а князь за ним, бояре вслед за князем. Светло уже. И пусто на Детинце. Молчит Зовун пока. Прошли мимо него, свернули, подошли к Софии.
Остановился князь. И все остановились. Князь сказал:
— Митяй, ты не ходи за мной.
— Я, князь, и не пойду. Мне у ворот надобно быть.
— Вот то-то же! Пока обедня не пройдет, чтобы градских здесь никого не было! Ступай.
Ушел Митяй. А он с боярами вошел в храм.
Не было никого на паперти, нет никого в приделе. И в храме-то не более десятка наберется. Стряпуха. Конюх. Тиун… Челядь! Прости мя, Господи! Остановился князь, перекрестился. Иона глянул на него и далее читает. От Марка чтение, последняя глава. Стих пятый… Стих шестой… Всеслав прошел вперед, остановился там, где всегда, где Мстислав упал. Стоял, склонив голову, прикрыв глаза. Стоял — в последний раз. Господи! В Тебя лишь верую, и только о Тебе думы мои, все остальное — тлен, я раб Твой, червь, гордыня жрет меня. Так ведь не для себя — все ради них делал, а сам бы я давно ушел, воистину не лгу. Когда Георгий уходил и меч не брал, ведь знаешь же Ты, Господи, как я ему завидовал. Слаб я! Глуп я! Завистлив! Видишь, даже чаду своему завидовал, а что о прочих говорить? Я и сейчас здесь стою, а мысли мои где? Грешу я, Господи, всегда грешу, дышу — и тем уже грешу, но не прошу я милости и не молю о снисхождении, а говорю: рази меня и низвергай, и пусть враги мои меня растопчут, разорвут, и пусть даже потом замолят грех этот, прости Ты им… Ха! Господи! Никифор моду завел: в соборах служба каждый день идет, и каждый день Великий князь в храме, а если пост, то до полудня там стоит, и тогда одних земных поклонов кладет до тысячи и более, а Мономах, так тот… И пусть они себе! Им, Ярославичам, так надо, а я не Святополк, не Мономах, в рост не даю, послов, пусть и поганских, не гублю… Вот видишь, Господи, опять я согрешил! Даже во храме мысль моя черна. Срази мя, Господи! Вот как Мстислава Ты… Срази!
Закрыл глаза Всеслав. Семь куполов у полтеской Софии, семь месяцев сидел ты в Киеве, и кабы не холоп…
Нет, суета это! Смотри, Всеслав, перед собой смотри. Вот Царские Врата, Спаситель, Богородица, а справа — София Премудрость Божья, ты ей и посвятил сей храм, а слева — Феодор Тирон. Мстислав же, гневаясь, кричал, что это не Тирон — варяжин, а варяжин есть никто. Грех в храме кричать, хулить же лики — смертный грех.
Лют был Мстислав, желчен, желт. Бежал с Черехи, прибежал к отцу. Отец, князь Изяслав, поднялся и пошел, не медля, Мстислава же оставил в Киеве. И Всеволод пошел, и Святослав. Смеялся Святослав, говаривал:
— Зачем меня держали? Волк — он есть волк, он не уймется! Вот завалил бы я его тогда… а нам, князьям, негоже за тварью бегать. Сам прибежит, или в логове возьмем!
И взяли. Пришли под Менск, горожане затворились, посадник вышел, увещевал, бил челом, крест целовал, отрекался он от князя своего и клял его. А Ярославичи смеялись! И подступили они к стенам, и вошли, и все сожгли, и порешили всех, и отошли, и стали на реке Немиге. Ждали.
Ты пришел! Ходил молча по пепелищу. Золу мело в глаза. Пусто кругом, все вымерло, ни челядина, ни скотины. А на холме — дозор от Ярославичей. Ничего, подождут! А небо было серое, пепелище черное, ветер теплый дул — к весне это. И крест был на груди, и оберег. И ждали Ярославичи. И зверь, восстав, цепью гремел. В висках стучало, и дергалась щека.
И тут привели мальчонку, в саже весь, дрожит.
— Не бойся, — сказал ты, — я пришел, твой князь Всеслав.
Не отвечает мальчик. Жмется к ногам Липая. Тогда ты опустился перед ним и руку протянул, по волосам погладил, опять сказал:
— Я пришел. Не бойся… Кто ты?
Молчит, только глаза расширились, заблестели, и — страх в них, дикий страх! Тогда ты взял его — мальчонка отбивался изо всех сил, — встал и прижал его к груди, спросил:
— Откуда он?
— Да там нашли, при храме, — ответил Липай. — Прости мя, Господи! — И широко перекрестился. Не чуял он, что его в тот день убьют.
Был храм! Был град. Отсюда бабушку везли, она здесь родилась.
— При храме, говоришь? Ну так и быть ему при храме! Есть хочешь? Голоден, поди?
Зажмурился мальчонка, не мог смотреть, боялся.
Ты огляделся, помолчал, сказал:
— День на исход. Здесь станем. — И пошел к саням. Мальчонку нес, прижав к груди.
Мальчонка так в тот день и не сказал, что его звали Николаем. Поел молча, перекрестился, лег. Его накрыли шубой. Он заснул в княжеских санях. Липай сказал, смеясь:
— Ох, высоко взлетит!
И так оно и случилось. Был Николаем, стал…
Но это когда еще произойдет! А в тот же день спал Николай. Мороз ослаб, снег пошел, небо потемнело. Костры на пепелище жгли, не все ведь догорело, ставили котлы, доставали снедь. А ты ушел в шатер.
Дозорные съехались и объявили Ярославичам — на лежке волк. А снег все гуще и гуще шел, задул ветер, поднялась вьюга. Им, Ярославичам, мело в глаза. Никто из них не ожидал такой метели.
А ты выждал и ударил! И рвал, как волк, и было в их рядах великое смятение. Святослав без шлема, без кольчуги метался меж возов, потрясал мечом, и выл в злобе, и звал тебя:
— Всеслав! Всеслав!
А потом наступила тишина! Только снег сыпался с небес. Нет воинства Всеславова, явились из ночи, в ночь и ушли. И кровь на льду.
Тогда-то и сказал князь Святослав:
— Душу сгублю, а все равно его достану! Затравлю!
Травили. То была охота так охота! От Менска ты бежал на Туров, оттуда — на Берестье, там петлял, реки уже вскрылись, и грязь была кругом, и бездорожье. Застряли Ярославичи, мостили гати, гневались, мор напал на лошадей, а ты по пущам кинулся на Новогородок, на славу Ярославову — и сжег его, пять дней стоял и ждал, пока они придут. И снова сгинул. Они тогда пошли на Полтеск, а ты, обойдя их, — на Случеск. И они — на Случеск!.. А там — гонец сказал дядьям:
— Всеслав сел в Полтеске. Сошелся с Гимбутом, собрался на Смоленск.
А была уже макушка лета, липы цвели, жара стояла. И не было уже единства в Ярославичах. Пришли они, и стали на Днепре, и вывалили языки, ведь полгода бегали за тобой! Стояли и смотрели на тебя, ты по ту сторону Днепра находился. А Днепр там, при Рше, можно вброд перейти, даже стремян не замочишь. Да вот не шли, стояли — и они, и ты…
…Открыл глаза Всеслав. Он в храме, в Полтеске. Иона на амвоне. Смотрит на него из-под бровей своих встопорщенных. Сух, немощен владыка, стар. А Изяслав, Великий князь, был лицом кругл, румян, высок, толст. И силы было в нем много. И прям всегда в словах, а посему клял брата своего: «Зачем ты так? Ведь грех какой!..»
Что это? Гром?! Вздрогнул Всеслав, персты сложил…
Да не перекрестился, так застыл. Не гром это — Зовун. Гремит Зовун! Сзывает! Да как же так?! Ворота ведь затворены, Митяй при них… Князь оглянулся…
Пусто в храме! Он да Иона — больше никого, ни бояр, ни холопов, все ушли.
Гул на площади. Толпа кричит. Зовун гремит. Господи!
Нет, стой, князь, не ходи! Обедня-то еще не кончилась, последняя обедня, князь, другой в жизни твоей уже не будет, в среду — предел, в среду Иуда предал Христа, тебя же, князь, в воскресный день. Ведь помнишь ты, такого не забыть, как шли холопы, не эти, другие, как Изяслав бежал, как они ворота вышибали, как жгли, метали камни в окна. И как тебя, князь, на руках несли, а ты им говорил: «Брат мой ушел», а они кричали: «Любо!» Тогда ты, князь, рад был, потому что то было в Киеве, и шли не на тебя, а за тобой.
Гремит Зовун, молчит Иона. Персты свело. Ну, осени себя! И осенил. И положил поклон. И на колени встал. И бил челом. И замер.
Гудит народ на площади, кричит, Зовун ревет. И пусть себе!
Пришла Она, подождет, до сроку ведь пришла. Служи, Иона, коль рукоположен! Служил. Читал. Дьякон выносил просфору и вино.
А князь стоял коленопреклоненный. Поклоны клал, крестился, руки не дрожали.
Ибо при Рше было страшней, ты ведь туда один пришел, литва тебя покинула. Гимбут сказал:
— Доколе можно бегать? Медведя волку не задрать. Мирись, Всеслав.
И Альдона говорила, молила:
— Его хоть пожалей! Дождись, благослови хотя б!
Она тогда была тяжелая, Георгием ходила. Веснушками ее тогда усыпало, нос заострился, того не ела, этого. А волосы… Ты гладил их, шептал:
— Душа моя, не гневайся. Я ж сам устал. Не любо все, мне при тебе лишь любо.
И целовал ее. Потом ушел. И старшие твои ушли с тобой — Давыд да Глеб. Давыд — двенадцати, а Глеб — семи годов. Она заплакала, сказала:
— Может, так и лучше. При войске им надежнее.
А младшие, Борис и Ростислав, те так и были в Литве, при Гимбуте…
Пришли и стали на Днепре, при Рше, оставив за спиною волоки к Двине. Прибыли и Ярославичи. На берегах жгли костры. Коней поили на Днепре, купали: жара была. И что там Днепр при Рше! И молчали те и эти…
А ты к реке не ходил и сыновей не отпускал. Хотя стрела — она и здесь, в шатре, достанет, коли надо. Но Бог хранил, стрел не пускали. И вообще как будто были на одном берегу Днепра только эти, на другом — только те.
И так шесть дней прошло. Шесть дней ты смотрел на их шатры, на них самих, как выходили, как садились на коней. Но и они к реке не подъезжали.
А на день седьмой, и было то десятого июля, туча нашла, и дождь пошел, и подумалось: вот загремело бы…
Тут бегут, кричат:
— Князь! Князь!
Ты вышел. И увидел — от них кто-то верхом к реке спускается. И вброд погнал. Одной рукою правит, а во второй… крест держит!
Коснячко это! Тысяцкий. Тот самый, что на торков звал. Подъехал, соскочил с коня и подал крест — серебряный, усыпанный каменьями. Тяжелый крест. Ты взял его, поднес к губам. Однако целовать не стал, задумался.
Потом все будут говорить: мол, нюхал волк!..
Отстранил крест, спросил:
— Чего хотят они?
— Любви хотят, — ответил Коснячко. — Приди к нам, говорят, мы зла тебе не сотворим, на том целуем крест. И ты целуй.
Не стал целовать. Смотрел на реку, на шатры, на стан их, Ярославичей. Вон сколько их! Семь дней стоят. И ты, Всеслав, будь даже вместе с Гимбутом… Вот уж воистину медведя волк не задерет! Целуй крест, Всеслав, иди, и ряд держи, и обговаривай, стой на своем, а мысли черные отринь, все было на Руси: ложь, кровь, но крест еще никто не преступал.
Нет! Так сказал:
— Пусть крест будет при мне. Я знака жду. Будет знак, поцелую крест и приду. Пусть они ждут. Ведь братья же!
Коснячко ничего не ответил, сел на коня, уехал, не простясь. Быть может, то и был тот знак, да ты, Всеслав, не понял, другого ждал. И день прошел, и ночь, и снова день, и ночь, и наступил день памяти Феодора Варяжина. Тогда взял ты крест, взял сыновей, сели в лодку. Жара стояла, ты снял шлем, переплыли Днепр, по берегу пошли. Подступили вы к шатру, стража расступилась, вы вошли…
Зачем ты шел туда? Ведь не было в душе твоей любви, и ты не верил им, и мира не хотел, ты ненавидел их, только зла желал — змеенышам. А сыновей ты вел с собой лишь для того, чтоб показать им, Ярославичам, — вот как я верю вам, вот весь я здесь, и здесь мой род, и верьте мне, всему, что буду говорить.
Вошли… И навалились гриди! И били зло, руки крутили. И ты… Не говорил — кричал уже! Клял, грозил! Да только не было в шатре братьев, не слышали они злых слов твоих. Шлем упал, и крест серебряный в каменьях пал гридям под ноги, они его топтали, ты так и не успел его поцеловать, и то, что говорить хотел, то, что два дня обдумывал, ты не сказал, а лишь кричал:
— Не троньте сыновей! Их-то за что?! Не тро… — Не слушали.
Упал ты, князь, тебя связали, били лежачего сапогами, били до того, что кричать уже не мог и видеть ты не мог, весь был в крови, а только выл, как волк, кусал губы да хрипел.
А после ничего не помнишь. Вот так-то, князь, так ты пришел, и так-то тебя приняли братья твои!
А сыновей твоих они не тронули, только вывели их к берегу, ножи к горлу приставивши, и огласил бирюч твоей дружине:
— Князь ваш велел, чтоб вы домой, на Полтеск шли, а он потом придет! Ведь так, Всеславичи?
Но сыновья твои молчали. Грозили им, стращали их и обещали отпустить. Давыд молчал. И Глеб молчал. А потом Глеб заплакал тихо, слезы текли, он их боялся утирать: нож горло жег.
И тогда воевода Бурната, сын Кологрива и отец Горяя, сошел к реке, сказал:
— Мы-то уйдем. А вы к себе дойдете ли?!
Дошли — выходит, Бог так хотел. И все за грехи твои, Всеслав. И привели тебя и сыновей твоих на Брячиславово подворье, и на веревках в яму опустили всех троих, и заложили сверху бревнами, оставив только малое оконце, и сторожей приставили, и тих был Киев-град, никто не возмутился.
…Князь поднял голову. Ну, вот и все, служба пришла к концу. Сейчас ты подойдешь и причастишься. «Сие, — Он говорил, — тело мое и кровь моя». Храм пуст, в нем только ты, да Иона, да дьякон… И Он, незримый, стоит у Царских Врат, ведь то Его Врата, Царя Небесного. Земные же цари, будь то ромейские во Цареграде, будь то в Киеве, не здесь, как ты, моления свои возносят, а восходят на хоры, ибо не в честь им здесь, среди рабов.
Стоял. Смотрел на Царские Врата. Врата были закрыты. Нет никого…
А помнишь, как ты спрашивал: «Отец, Его можно увидеть?» Отец же, улыбаясь, отвечал…
Пустое, князь! Забудь о том. И тех, кто к Зовуну пришел, не слушай. Иди к последнему причастию. И думай лишь о Нем…
Легко сказать! «Не слушай»! Да, верую, Господи, верую, а вот…
Он подошел. Руки у дьякона дрожали, и губы сведены, дрожали, взгляд он прятал. Иона же прямо смотрел, строго, и не было в глазах его ни зла, ни добра. Да он всегда такой, и в среду понесут тебя, а он таким же будет.
Князь опустился на колени, причастился. «Прости мя, Господи, хлеб да вино это, не более… Где ж вера моя, Господи?! Дай веры мне — в последний-то ведь раз! Молчишь? О Господи!..»
Зовун ревет! Толпа напирает. Вон сколько их! Не удержал Митяй. Да и держал ли он? И жив ли? А Горяй!
Ну что ж, Всеслав! Ты звал их — и они пришли. Да не по твоему зову все-таки. Когда ты ждал, их не было, и озлобился ты, и повелел закрыть ворота и не пускать, гнев разум твой помутил, кричал ты: «Как повелю, так оно и будет!» Ан нет! Иуда им открыл или вошли они, как к Изяславу в Киеве, это все равно теперь. Но не все равно, потому что ряда еще не было, а ты уже никто, Всеслав, и в дому твоем, в исконном твоем логове, твои холопы заправляют. Ха! В логове! Ха! Волк! Какой ты волк, Всеслав? Ты — пес. Ну так скули, пес, вымаливай, юли, как ты всю жизнь делал. Ну!
Встал Всеслав! Схватил владыку за руку.
Тот головою покачал, сказал:
— Нет, князь, то не мое — мирское.
Князь отпустил его, отвернулся. Ревел Зовун, толпа ревела. Народу — тьма. А ты — один. Теперь уже совсем один.
А князь и должен быть один! Вот, даже зверь затих. И страх ушел. Да и чего тебе страшиться? Тебе ж три дня осталось. Если Она еще не передумала! Иди, князь, ждут тебя. Как ждали когда-то Ярославичи на Рше, а ты к ним шел, и тоже было страшно, и знал, что будешь говорить. Ты и сейчас, князь, знаешь, что им скажешь, да вот только дадут ли они говорить? Иди, иди, только не горбись, князь, толпа таких не любит, она или страшится, или презирает.
Пошел. Хотел перекреститься, да не стал.
2
Дверь храма закрыта. Шум, крик за ней. Толкнул ее, вышел. Прямо перед ним, спиной к нему, стеной стояли гриди. А дальше — головы, головы, до самой звонницы, до Зовуна, под Зовуном на возвышении стоял Любим, а рядом с ним Ширяй, сотские, старосты. Любим, раскинув руки, говорит, Ширяй, подняв свиток, что-то оглашает, Онисим-староста кричит. Да кто их слушает? Кто слышит?! Ревет толпа, волнуется. Давка, смрад, а гридей — только два ряда. Рев, рык над площадью.
— Князь! — Кто-то схватил его за плечо.
Горяй! Держит крепко. Глаза блестят. Кричит, иначе не услышишь:
— Князь! Не ходи! Зверье они! Митяй открыл ворота! Князь…
Оттолкнул Горяя. Шагнул вперед…
Заметили со звонницы. Ударили! Еще! Еще! И — загремел Зовун! Загрохотал, да так, что в ушах заныло, земля гудела, воздух сотрясался, а он все бил и бил.
Звонарь давно уже оглох, очумел, озверел, а все бил! Бей, звонарь! Чтоб лопнул он!
Очнулся. Тишина. Звон замирает, уходит ввысь, в небеса, все дальше, дальше, а они стоят и слушают, никто не шелохнется, и ждут, будто лишь этот звук умрет, как тотчас придет, наступит что-то для них необычное.
— Князь!..
Опять Горяй! Князь усмехнулся. Тишина какая! Молчит толпа. И там, на возвышении, молчат. Все, повернувшись, смотрят на него, ждут. Чернь, земство, люди, как ни назови, все они толпа. Ждут, и нет в них страха, нет и зла, злорадства, смотрят так, словно на торгу увидели диковину. Ну смотрите же! И он пошел. Горяй, забежав вперед, зло закричал:
— Пади! Пади!
Никто не пал, но стали расступаться. Шествовал князь, а впереди шли гриди и молча, не скупясь, пинали зазевавшихся, те так же молча подавались в стороны. Шел князь, смотрел перед собой, на спины гридей, думал…
Да не думалось! Подошел к возвышению, и расступились гриди, он один поднялся по ступеням и встал под Зовуном. И не было уже под Зовуном никого, кроме Любима, державшего в правой руке заветный свиток. Князь усмехнулся, поправил шапку. Грохнул Зовун. В толпе начали креститься, да не все, ох не все! Князь снова усмехнулся. Любим стоял столбом, лицо его было красным, на шее жилы вздулись. Молчит толпа. Толпа — как тот медведь, не жди, когда она…
Он и не ждал, заговорил так, как всегда говорил, как отец учил, как дед еще говаривал, как должен говорить добрый хозяин с верными холопами, что бы ни случилось, ты всегда — добрый, щедрый князь, ты зла не держишь.
— Господарь Полтеск-град! Вот я, сын твой и князь… — И поднял руки. И головой тряхнул. И продолжал уже не так громко: — Прости мя, град. Вот, задержался. — Он кивнул на храм. — Обедня шла, никак раньше не мог. Винюсь! — И голову склонил, и опустились руки.
В толпе пошло движение. Любим шагнул было вперед. Но князь опередил его, опять заговорил так, что и глухой услышал бы:
— И я не в том только винюсь, что задержался, много на мне грехов. И то сказать! Пятьдесят и семь лет служу я тебе, град. Уж как могу, так и служу. Много чего за эти годы было. Да кой-чего и не было. Поганых на Полоте не было. Варягов не было — мы сами к морю вышли. И торг ведем по мере сил своих. Мы торгуем, не нами. Так, град?
Зашумели. А он — в толпу:
— Свияр Ольвегович! Ты кого нынче привел? Почем платил? А в Киеве почем отдашь?! Не говорит! — И засмеялся громко, как и пристало перед толпой.
И засмеялось, загалдело буевище. Свияр махал руками, что-то объяснял, только кому теперь до него дело?! Толпа — она дитя, неразумное, злое. И только тот, кто еще злей ее, кто витийствовать не будет, а станет говорить понятно, ясно, просто, — тот и победит. И чтобы крест тебя при тех словах не жег. Он прижал руки к груди, к кресту, и продолжал:
— Да, так вот и живем: торгуем, строимся, а если и горим, так сами по себе, своим огнем, ибо Боняк на нас не ходит и не жжет, полон не собирает. Это у них там, на Руси… — Князь даже показал рукой, где это «там», и продолжал: — Там брат мой Святополк, что ни год, с погаными мир покупает, у них там, у киян, есть и побор такой со всех дымов — поганым называется, и князь там в рост дает, а после ужо и того больше взыщет! А здесь… Живи, град Полтеск, богатей, я, сын твой и князь, пятьдесят и семь лет служу тебе и вот на столько… — ноготь показал, — ни разу у тебя не взял! И более того: мою долю с волоков уже который год не платите, и с веса не имею я, и с волостей, и судных вир не беру. И ведь молчу! Да и на храм еще даю, и сколько буду жить, всегда буду давать. Вот так-то, Полтеск-град! А мне за то… — Замолчал, дух перевел. Посмотрел на толпу.
И на него смотрели. Да, не было в толпе ни зла, ни лютости, но и… А, будь оно как будет! Молчать нельзя — на то оно и вече. И он сказал:
— Я терпел и сейчас терплю. И что с того? Да стали думать вы: «Чудно! Князь, а все терпит. Да князь ли это?» И стали говорить: «Нет князя! Помер! Видение над теремом стояло!» Теперь вот я стою! Смотрите на меня! Жив я! И еще долго буду жить! До той поры, пока сам не устану, пока сам не скажу «Довольно!» и не призову Ее и… — Он поперхнулся.
Что это? Словно копытом в грудь ударило! Круги в глазах. Он закачался… И тотчас же открыл глаза.
А может, и не тотчас же. Он, может, так полдня стоял. Нет, солнце — вот оно. Но мало ли… Глянул на толпу, на буевище.
Молчат они, глядят во все глаза и ждут… Не шелохнутся. Один… как звать его, забыл, с Гончарной улицы, закричал. И этот, рядом, подхватил! И эти! Все! Кричат.
Стоишь ты, князь, шатаешься и ни звука не слышишь. Оглох ты, князь. Вот и Любим что-то кричит. Ширяй стоит возле. И Ставр тут же, и Свияр, и Ждан…
О чем они кричат, не знаешь ты. Ты только видишь: вон Горяй стоит, белый как снег, губы закусил аж до крови, она течет по рыжей бороде… У Тучи — дикие глаза. И гриди в страхе. Не только тебя, князь, всех сметут, затопчут и пожгут, ведь толпа — не Степь, там можно откупиться, задарить, крест целовать, а то и породниться, как Святополк, а здесь…
Стой, князь. Прислонись к стене. Руку положи на грудь, к кресту, сожми его. Молись, пес! Обещай! Клянись! Ты же веришь! Что оберег?! Он разве тебя спас? Он тебя в скверну ввергал, и ты сорвал его и под ноги бросил, ибо прозрел. Пресвятый Боже, дай силы устоять, услышать дай, дай дожить мне до того дня, что Ею обещан, а после — будь что будет! В геенну — на века, и пусть там рвут меня, терзают, пусть казнят.
Шагнул к Любиму. Руку протянул. Не дотянулся. Посадник отскочил, поднял грамоту и закричал…
И Всеслав услышал! Кричал Любим:
— Господарь Полтеск-град! Вот она! Так любо ли?
И загремело вече:
— Любо!
И заревели, и завыли! И руки подняли! К ступеням хлынули! Пусть давят! Пусть орут! От Буса заведено — давить, всех не подавят. Прости мя, Господи! Пес я…
Отхлынули.
— Любо! — кричали, — Любо!
Все тише крик, вразнобой.
И замолчали. Только гул над буевищем. И то разгорячились, вон как раскраснелись, захмелели, и пусть еще не пили, да знают: княжья кровь сладка, крепка, словно старый, настоявшийся мед.
Засмеялся князь! Ох, он давно так не смеялся! Вздулись жилы на шее, глаза налились кровью, трясло его и корчило, голову закидывал, руки разводил. И отпустило враз! Стоял весь в поту, его шатало. Расставил ноги, поправил шапку, оборотился к куполам, перекрестился.
Осмотрелся. И шумно выдохнул.
Страх! Во всех глазах светился только страх. Он снова руку протянул, сказал негромко:
— Дай!
И отдал грамоту Любим. Злобно шепнул:
— Нахрапом, сатана!
Всеслав кивнул: нахрапом, да. Губы поджал, взял грамоту и развернул ее, осмотрел, тряхнул печатью, сказал — так, чтобы все уже услышали:
— Она, родимая. Так что ты хочешь, град?
А самого шатало. Дай силы, Господи! Дай! Стоял. Толпа молчала. Любим зло прокричал:
— Так сколько уже сказано?! Еще раз говорю! Пятьдесят и семь лет мы под тобой ходили, клялись тебе и целовали крест. А больше не хотим! Хотим быть сами по себе. И возвращаем уговор. Рви, князь, в нем силы уже нет!
Всеслав молчал, посмотрел на грамоту, потом свернул ее, зажал в руке, спросил:
— А крестоцелование?
— Иона на себя возьмет.
— Возьмет? — Князь усмехнулся. — А сдюжит ли? Ведь стар владыка, немощен. Боюсь, а не придавит ли его тем целованием? — И к вечу обратился, смеясь: — Что скажете?
Молчало вече, не отвечало. И страха у них уже поубавилось.
Князь оглянулся на Софию. Храм был закрыт. Иона не придет, мирское дело ведь. Вздохнул. Расправил грамоту. Читал: «Мы, господарь Полтеск-град, и я… А старины не нарушать, новины не вводить… И так пошло от дедов и от отцов, от твоих и от наших, и быть так при… Целую крест. И мы целуем крест…»
А ныне — сами по себе. Вернули тебе грамоту, крестоцелование же Иона на себя возьмет; все по обычаю, от дедов и от отцов, от Буса так заведено, и изгоняли, и призывали так. И Глеб, Микулин сын, вот здесь так же ссажен был. Три года Полтеск жил без князя, а крови пролито, голов порублено было — не счесть. После призвали Володаря, племянника Глебова, от сестры его, а затем ссажен он был и вновь посажен, а сыновья его, Сбыслав и Мечислав, и вовсе не приняты, оба ушли варяжить и не пришли, потому что не ждали их, не звали. Оглашен был Рогволод, тогда совсем еще младенец, тот самый Рогволод, сын Мечислава и отец Рогнеды. Потом было тихо! Владимир, Изяслав, и Брячислав, и ты, Всеслав, — пока… Да и ссадили-то тебя в тот, в первый раз, князь, без тебя, и уговор ты не рвал, и крестоцелование владыка на себя не брал. Ты, придя в Полтеск, этот самый уговор, эту грамоту, которую ты держишь, сам и писал, своей рукой, ибо тогда уже, по волчьему обычаю, верхним чутьем почуял…
Князь усмехнулся. Да! То, что хотел давно сказать, теперь и скажешь!
Но прежде посмотрел на вече. И те смотрели на него. И хорошо! Ведь большего и пожелать нельзя!
Ты сказал им, а не Любиму, только им:
— Господарь Полтеск-град! Ты хочешь по обычаю? И я того хочу! Не люб я вам, а любо «сами по себе» — пусть будет так! Я во как накняжился! Во! похлебал! Во — до изжоги! Но… Полтеск-град! Я не один! Род мой за мной! Сыновья! И они здесь — все прописаны! — И поднял грамоту, потряс и продолжал: — Давыд здесь, Глеб, Борис, Ростислав, Святослав, тот, который Георгий. Но нет его, Георгия. А Глеб, Давыд? А младшие? Ты, Полтеск-град, не со мною одним, ты и с ними рядился, а посему не стану я за них решать. Придут они, пусть станут здесь и вместе со мной порвут сей уговор. Я думаю, порвут, ибо не в честь князьям с такими вот, как вы… И когда они уйдут, и я уйду! А пока что… Держи! — И ткнул Любиму грамоту, и, гневно отстранив Горяя, сошел от Зовуна прямо в толпу. Расступились перед ним и давились, а он прошел к терему, поднялся по ступеням.
Успел только сказать:
— Закройте двери!
Его подхватили! Не упал, держали крепко.
— Князь! Князь! — испуганно шептал Горяй. — Князь…
А глаза его блестели. Туча спросил:
— Иону звать?
Зашикали. Игнат что-то сказал, понесли, стали поднимать по лестнице. А в среду будут опускать. Может, и не в среду. Да, обещала, но вот передумала, и нет на Нее зла, и на Любима нет, на чернь и на Митяя нет, как есть — так пусть оно и будет. И страха нет, да и чего страшиться? Несут тебя, зверь тебя не жрет, боль отступила, дышишь ты легко, все вокруг свои, Она — и та своя, Она такая добрая, и говорит Она: «Не бойся, князь, не скорби, ведь не о чем скорбеть, нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим из него, ибо так легче уходить, когда ты ничего не оставляешь, когда цепляться не за что и незачем». Внесли тебя, прошли через гридницу. Бережко вышел из подпечья, шапку снял, в ногах у тебя идет, молчит, теперь сказать нечего, и так все сказано. Положили, укрыли.
А руки что?! Сложите руки! Свечку дайте! Лик поднесите! Приложиться…
Нет! Игнат глаза ему закрыл, сказал… А что сказал, князь не услышал — провалился. Темнота и тишина.
Спал князь. А коли спал, значит, жив еще. Но, может, это уже не жизнь и он не здесь, а там…
Спал князь. И снилось ему, будто сидит он в порубе на Брячиславовом подворье. Ночь за окном. Да разве то окно? Оконце! Кружку подать, кулак просунуть — вот и все…
Ну и копье еще. Когда ты подходил к окну и говорил что-нибудь, тогда они копье совали и грозили. И был бы ты один, не отходил бы — ну, пырни! А так, при сыновьях…
Спят сыновья, Давыд да Глеб, Давыд тринадцати, а Глеб восьми годов. Лето прошло, сентябрь настал. Тьма в порубе, тишь за окном. Спит Киев-град. И ты, князь, спи, спешить-то некуда. Князь Судислав, брат деда твоего, тот двадцать восемь лет отсидел. За что, никто не знал, а только шептались, будто оговорен был, а кем и что было в том оговоре, ни слова. И Ярослав, Великий князь, Хромой, Хоромец, Мудрый, Переклкжа, о том молчал. Уж он-то знал, что Судислав ни в чем не виноват, что и навета не было, а вся вина у Судислава лишь в том, что он был ему братом! А брат есть брат, и через Кровь не переступишь, и если ты, князь Ярослав, умрешь, то, по обычаю, твой брат, а не твой сын тебе наследует, и, значит, Судислав сядет после тебя. Вот ты и заточил его, вот ты и очернил. И умер ты, а Судислав еще был жив! Хоть и сидел он в порубе во тьме, голодал, а пережил тебя! И выходит, сын твой Изяслав сел в Киеве не по закону и власть его не от Бога! А Судиславу явили милость! Пришли Ярославичи в Плесков и высадили дядю из поруба, к горлу нож приставили, велели говорить, что стар он, немощен и слаб умом и что-де жаждет он постриг принять и жить тихо, безгрешно… И устрашился Судислав, сказал, как было велено. И жил еще три года. А после, слезы лживо проливая, снесли его и погребли, и сам митрополит служил сорокоуст… Вот так-то, князь Всеслав, ляг да засни и не спеши, вон сколько еще лет тебе томиться, а после тоже с превеликой честью снесут тебя, и слезы будут лить, и поминать: мы, дескать, говорили, брат, приди, помиримся, поделим дедино, а он меч обнажил, он первый, а не мы.
Змееныши! И встал ты, князь.
Сел. Тут стена, там стена. Ты как в мешке, и не ступить тебе. Тьма непроглядная. И кабы даже был с тобой дар брата твоего, то бы и он, тот камень солнечный, который и в туман, и в гром, и в беде, и в несчастье…
Но этот камень, уходя, ты ей, жене своей, оставил и сказал:
— Если сын родится, ему отдашь. На том пути, который меня ждет… туда ноги сами снесут.
Вот и снесли, Всеслав! И ты брошен в поруб, как Судислав. Но только Судислав сидел один, без сыновей, была у Судислава только дочь, ее пощадили, дочь — не наследница. А сыновья… Их первыми снесут, им долго здесь не выдержать, и ты, Всеслав, один будешь сидеть год, пять, и вся вина, князь, на тебя падет, зачем брал сыновей с собой, ведь клялся ты, кричал, что все делаешь ради них, для них, во благо им, им в честь, а получается…
Пресвятый Боже! Что есть крест? Не тот, на коем Ты страдал, а этот, что на мне. Вот взял купец ромейскую монету и растопил ее, в форму залил, потом шнурок продели, окропили… А оберег? Господи! Слаб я, но я не за себя молю — за сыновей! И вот целую оберег, кощунство это, знаю, но…
Шаги! Ты вздрогнул. Встал, прислушался.
Шаги. Не наверху, а здесь, оттуда они слышатся, куда ты руку протянул. Ведь в яме ты, земля вокруг. Так что, в земле эти шаги?! А может быть, вокруг тебя и не земля черная, а ночь, и ты не в яме, а…
Чур! Чур меня!
Изяслав, Великий князь, вышел из тьмы, остановился в трех шагах. Корзно на нем и шлем, в правой руке — узда. Темно, и ничего вокруг не видно, только Изяслав один.
Как будто и не в яме он и ты не в яме, а просто ночь кругом, луна ушла за облака, а за спиной твоей костер, как и тогда, когда вы, трое и один, вместе пошли на Степь, на торков.
И сказал Изяслав:
— Что, брат, не ждал?
Ты не ответил. Прости мя, Господи! Слаб я, глуп я, спесив, кощунствую, но знаю я: здесь я один, спят сыновья, а этот с братьями ушел, и нет их в Киеве, в степи они.
И ты в степи, а за спиной твоей костер, а у костра спят сыновья. А Изяслав насмешливо говорит:
— Не ждал, не ждал! Да я не к тебе пришел. Я вот, — уздой тряхнул, — коня ищу. Ты не видал его здесь, не слыхал?
Ты опять не ответил. Вот он, змееныш, пред тобой, и не сразить его, потому не плоть это — дух. А сыновья твои, и плоть и кровь твоя, спят за спиной твоей. Вон он куда их задумал — в ров! Да за такое… Нет, Всеслав, злу воли не давай, ведь мать его так же вползла, и ты тогда…
А Изяслав спросил:
— Так что, видал коня?
— Нет, не видал, — ответил ты тихо. — Но коли б и видал, так не сказал бы я тебе.
— Ого! — Изяслав засмеялся. — Вот ты каков! А я не верил. А Святослав не раз ведь говорил: «Куда ты смотришь? Волк он — наш Рогволожий брат!» Вижу, так оно и есть. Может, волк, ты моего коня — того?! — И снова засмеялся Изяслав, тряхнул уздой, та забренчала. Отсмеялся. Подошел к костру — ты отступил на шаг — и сел. Ты тоже сел. А он кивнул на спящих сыновей, спросил: — Твои?
— Мои.
— А хороши! — сказал Изяслав, скривясь.
— Да уж получше твоих будут.
— Ой ли!
— Да, брат. И вот за то, что хороши они, да и за то, что им по прадеду Владимиру выше твоих стоять, ты их в поруб и вверг.
Великий князь шумно вздохнул, прищурился и, глядя на огонь, сказал:
— Нет, брат. Ты сам их вверг. Я не искал того. Что я тебе сказал? Я сказал: «Приди, Всеслав, помиримся, поделим дедино, рассудим, мы ж одна кровь!» И ты пришел, и мы сошлись при Рше, я здесь, ты там. Я, старший, ждал, а ты, младший, не шел. Почему?!
— Уж больно Днепр там широк, при Рше, — сказал ты, улыбнувшись, — вот робость и брала.
— Юродствуешь, Всеслав! Прямо скажи: «Не верил я тебе!» Ведь я крест тебе послал. Ты и кресту не поверил?! А после креста еще два дня прошло, ты все стоял!
— А после ж я пришел.
— Ну и пришел! — Великий князь все больше распалялся. — А зачем? Ведь не затем ты шел, чтоб ряд держать. Ты лгать, брат, шел! Шел ввергнуть нас в раздор, чтоб меж нами лег. Признайся, того хотел?! Ну, отвечай!
Ты кивнул: да, так хотел.
— Вот! — вскричал Изяслав. — Вот, вот! И Святослав так говорил! И все! И только я один… Но как увидел тебя в лодке… и этих вот, — он кивнул на сыновей, — с тобой… Так словно пелена упала, брат! Волк, вижу — волк! Вот как они волчат натаскивают! И встал я, вышел из шатра, а им велел: «Чтоб без греха — он брат мне!» А теперь… теперь бы я повелел, чтоб… — Запнулся Изяслав, головой затряс, перекрестился, замер.
А ты сказал:
— Да, брат, все правильно. Волк я. Только зачем ты к волку ходишь? Иди к своим и ищи. Так нет! — Ты запнулся. И вскочил.
И он вскочил. Темнота, а во тьме… Все ближе, ближе конский топ! И вот совсем уже рядом…
Конь выбежал к костру, остановился, холеный, статный конь, каурый, со звездой.
— Мой! — закричал Великий князь, узду перехватил.
А ты ему насмешливо:
— Нет, мой! Мне в масть, мне в бороду. — Вперед шагнул, к коню.
— Мой! Мой! — взревел Великий князь, кинулся к коню и стал узду на него набрасывать.
А конь как мотнет головой! А голова-то у него в крови! И кровь — на Изяслава, на лицо. Князь как закричит!.. И тотчас же исчез! И конь исчез.
И говорил потом князь Изяслав: в ту ночь, когда они сошлись на Льте, когда он повел дружину за собой, когда полова перед ним была уже совсем близко, ты, Всеслав, явился ему вдруг и закричал…
Давыд вскочил, испуганно спросил:
— Отец, кто здесь?
— Спи, сын, нет никого, — ответил спокойно ты и подсел к нему, взял за руку, погладил.
Давыд вновь лег, глаза закрыл, долго молчал, так долго, что тебе уже казалось — сын спит. Вдруг Давыд спросил:
— А нас убьют?
Убьют! Когда бы все просто было — придут, убьют… Но ты сказал:
— Нет, сын, князей не убивают. Князей могут судить, и то только князья, и самое большее, к чему нас могут приговорить — к изгнанию. Таков обычай, сын, от Буса так заведено. Спи, спи. — И вновь к нему рукою потянулся.
Сын отмахнулся, вновь спросил:
— А в битве? В битве ж убивают!
— Так это в битве, сын. — Ты улыбнулся. — Погибнуть в битве — честь великая. Так Рогволод полег, так Олаф, крестный мой, так Харальд, его брат…
— Не убивают!.. — повторил Давыд, опять долго молчал. Неожиданно спросил: — А Бориса и Глеба? Убили!
— Убили, да… Но то не смерть была.
— А что?
— Спи. А не то вон Глеба разбудишь. Спи! Утром обскажу.
Давыд перевернулся на бок, замолчал. Ровно задышал. Спит, стало быть. Ему уже тринадцать. Когда же твой отец ушел…
И вздрогнул ты! Глеб, младшенький, лежал с открытыми глазами! И ты, к нему склонясь, чуть слышно прошептал:
— А ты чего? Не спишь, что ли?
— А я давно не сплю, — ответил Глеб. — Я слышал, как вы здесь рядились. Коня слыхал…
— Коня? Здесь, в порубе? Окстись!
Глеб заморгал.
— Спи! Спи! Почудилось… — успокоил ты сына.
Молчал он, на тебя смотрел. Сказать ему? Кто я?
Волк, зверь! Не знаю я, не умею, да и откуда! мне уметь, откуда знать, что надо говорить.
А он, малеча этот, приподнялся, подполз, уткнулся тебе в грудь и засопел, притих. Согреется — заснет. А там и ночь пройдет.
— Отец! — позвал вдруг Глеб, — А мне не страшно! А тебе?
И ты, ком проглотив, сказал:
— И мне. Чего бояться? Кто сюда сунется? Оконце вон какое тесное. Спи, сын! — И еще крепче его обнял.
Притих Глеб. Сопит. Но не спит конечно же! И Давыд не спит, вон снова заворочался. Скоро развиднеется, день придет, будет великий день — Воздвиженье Животворящего Креста Господня…
Знак! Знак, Всеслав! Моли Его, проси!
Триста лет тогда прошло, думали они, что грех их скрыт, ничего не осталось, можно говорить, будто не казнили на Голгофе никого, что все это россказни. И никого Он не спасал, и не страдал Он там, и вообще — да был ли Он?! Но пришли люди и разрыли землю и Обрели тот самый Крест, на котором Он страдал, и возведен был храм, и вознесен был Крест над всей землей: смотрите, люди, помните! И знайте: зло нельзя скрыть, срок придет — каждому воздастся по делам его.
Так и здесь будет: воздастся тебе, брат Изяслав, преступивший через клятву! А то, что я, к оконцу подходя, изо дня в день предрекал суд и что придут Гог и Магог, — так ведь по-моему и вышло, Изяслав! Кричал и накричал: пришла она, полова, тьма тьмой. И побежал ты навстречу и должен был в эту ночь сойтись с половой, и… Пресвятый Боже! Воздай же брату моему за все грехи его, избавь меня из рва сего, покажи силу крестную, Господи! Господи!
Упал ниц. Лежал, окаменев. И ничего не слышал. Давыд потом рассказывал, что добудиться не могли. День уже пришел, крик был по Киеву и звон во все колокола, прибежали сторожа, и звали тебя, и глумились, и копьями грозили. Потом убежали вдруг, снова пришли и даже бревна сверху стали разбирать, да бросили и скрылись. А ты все спал! И страшно было сыновьям, и думали, что умер, ибо лежал и не дышал…
И снова прибежали люди: чернь, земство, меньшие. Поднялся великий крик, разметали сруб, открыли яму и веревки сбросили.
И ты, словно слепой, зажмурившись, восстал из той ямы, и понесли тебя, и принесли на княжий двор, звонили на Софии, по всем церквам; сам митрополит, Георгий грек, белее савана встречал тебя.
Потом уже узнал: на Льте разбили Ярославичей, и побежали они, братья, полова же гнала их, и рубила, и топтала, и Святослав ушел к себе в Чернигов, а Изяслав И Всеволод пришли сюда, на княжий двор, затворились. Дружина же на Бабином торге ударила в набат, сошелся люд, и было ему сказано: идут поганые на Киев, не удержали их, Бог отвернулся, заступиться не пожелал. А Изяслава лишил разума — оттого и биты мы! И вскричал народ! И слух, который по дворам ходил крадучись, с оглядкой, прорвался наконец: вот-де нам казнь за то, что князь наш, преступив чрез честной крест, невинного вверг в поруб и тем навел на нас полову, а нынче только он, невинный, нас и оградит! А коли так, бросились все к порубу.
И вот несут тебя, невинного, на княжий двор, разор кругом, пожары и грабеж. Изяслав, Всеволод и чада их бежали. Но тот разор, тот крик тебе, Всеслав, как пение чудесное, ты рад и возглашаешь ты:
— Брат мой князь Изяслав ушел и вас оставил мне, а меня вам, хотите ли иметь меня за-ради вас?!
И всеобщий крик над Киевом:
— Хотим! Всеслав — наш князь! Венчать!
И понесли к Софии. Валом к алтарю, к Царским Вратам! Крик, ор в храме. Гремят колокола где-то в вышине. Раздалась толпа, ты сошел. Кричат:
— Венчать! Венчать!
И напирают сзади. Георгий, оградясь крестом, взывал:
— Всеслав, опомнись! Грех великий! Власть — не от черни, от Бога! Всеслав!
Кричал, слюною брызгал и хрипел, ибо сдавили вас, прижали к алтарю.
— Всеслав! — Георгий черен был. — Всеслав!
Выла толпа. И ты, Всеслав, в толпе кричал:
— Отче! Молю тебя! Чист я! Не в помыслах!
— Бес! Волк! Прочь!
Куда там прочь! Вой! Ор! Напирают со всех сторон. Подавят сами себя в храме. Георгий, отче, вразумись! Грех тем, кто сотворил сие, но больший грех тому, кто не унял, кто не желал унимать, кричал что-то не по обычаю.
— Венчать! — вскричал митрополит. — Венчать! Кияне! Чада мои!
Храм дрожит от крика. Вой, смрад, толкотня. И — крик Георгиев:
— Венчать! Прости мя… — Крестится! В глазах страх, гнев. Чернь побежала, голося и причитая, призывая кары небесные, тащат из ризницы златокованый княжеский стол с высокой резной спинкой, на ней — сокол Рюриков.
— Прочь, нехристи!
И отступает люд, ревет и пятится, снова наступает. Вот он, стол, уже рукой можно достать, дед не достал, отец, а ты, Всеслав… Стоит стол киевский, великокняжеский! Рык злобный в храме, духота. Георгий весь в поту.
И вновь кричат:
— Несут! Несут!
Заволновались, зашатались — взад, вперед, и крик на вой сошел.
Вынесли блюдо, положили на… налой. Запели сверху:
— Господи, помилуй!
Враз! — отхлынула толпа. И даже ты, Всеслав, покачнулся. Сыновья твои к тебе прильнули. И вся толпа эта, чернь, словно бы опомнилась, онемела, замерла. Воистину, помилуй, Господи, помилуй их, безумных и слепых, глухих, стоят за спиной и дышат тяжело, внимают, оробев…
А хор затих. И тишина наступила в храме. Тогда митрополит к налою подошел, снял покрова.
И вздрогнул ты! Зажмурился, открыл глаза.
Вот он, венец Владимиров! И бармы самоцветные. Ромейский царь их прадеду прислал в знак равенства с тобой.
Стоял ты, князь, склонив голову. Глеб, тебя за руку схватив, дрожал. Малеча, что с тобой? Не бойся! Господь наш милостив, явил Он силу крестную, извлек из ада земного, а брат Димитрий… Изяслав… низвергнут за грехи свои.
— Отец! — шепнул Давыд. — Отец!
Опомнился! Шапку сорвал.
И тотчас наверху запели «Богородицу». Служба пошла. Служил митрополит. И то! Богородица, радуйся! Ликуй, Премудрая София! Вот, мы к тебе пришли, во скверне были мы, и были наши помысли черны, и бес нас жрал, ибо кто были мы? Грязь, гной. И на ногах своих несли прах тщет своих, гордыня нами правила, гнев погонял, глухи мы были, Господи, глаза были пусты, ибо не к Царству Твоему стопы свои направляли, а к мести, лютости, а теперь — вон сколько нас, и кротки мы, ибо…
Прости мя, Господи, слаб я! Вот и сейчас, молитву вознося, не о Тебе я думаю! Но Ты же говорил, что не затем пришел, чтоб спасать праведных, но чтоб привести заблудших к покаянию. И каюсь я! И коли праведен суд Твой, то смягчи кару Свою, и яви милость Свою, и дай мне силы, Господи!
Молебен кончился. Молчат все, ждут.
И ты взошел. И подошел к митрополиту. И голову склонил. И возложил Георгий на тебя животворящий крест и порфиру, и виссон, и бармы, и венец Владимиров и возгласил:
— Божьею милостью, здравствуй, господин, сын мой благоверный и христианнейший князь великий Феодор на мно-га-я ле-е-та!
И хор немедля подхватил и «Многолетье» пел. Георгий же, взяв тебя под руки, подвел к столу великокняжьему, ты сел и обозрел собравшихся.
Огромный храм! Прекрасный! Благолепный! Стоит народ, молчит, и свет у всех в глазах — наш князь! Так встань же, раб Феодор, и скажи, ведь ты же всем… Как вдруг крик во всеобщей тишине:
— Степь в Киеве! Степь!
Суматоха в дверях. Вбежал кто-то, продирается в толпе, расступаются пред ним, он все ближе, ближе. И кричит:
— Степь! Степь!
Вбежал наконец — в кольчуге, без шелома, пал перед тобой ниц, поднялся на колени, сказал:
— Великий князь! Степь в Киеве! — Глаза его горят, борода всклокочена, кровь на лбу — своя ли, половецкая…
И ропот в храме, голоса:
— Князь! Князь!
И встал ты, князь, и руку властно поднял. Замолчали. Кивнул. Дружинник встал с колен, и ты спросил его:
— Что Степь?
— На Выдубичском броде! Большой дозор. А хан еще не перешел.
— Так!..
Стоял смотрел. Толпа… Нет, князь, люд пред тобой, весь Киев здесь: мужи храбрые, купцы, бояре, чернь…
Тишина в храме, все молчат, ждут. Брат твой, князь Изяслав, мечей не удержав, бежал, и Всеволод бежал, а Святослав ушел в Чернигов, затворился. А верст до Выдубичей и десяти не наберется, хоть и велик сей град. Г Вот, князь, каков венец великокняжеский!
Снял его! Глеб был одесную — ему и передал. Глеб! взял венец Владимиров, прижал его к груди.
Знак, князь! Великий знак! Ты усмехнулся, спросил дружинника:
— Как звать тебя?
— Купав.
— Ну что ж… Меч мне, Купав!
Купав дал меч. Меч был коротковат, и рукоять не по руке и липкая, но…
Меч поднял, осмотрел толпу. Чернедь, купцы… А вон кольчуга там, кольчуга здесь… Воззвал:
— Мужи мои! Дружина княжая!
И так, подняв над головой меч, ты пошел в толпу.
Расступались пред тобой, кричали: «Князь! Всеслав! Наш князь!» На хорах запели «Богородицу», и — звон во все колокола! Шел ты впереди, следом Купав, еле поспевал, обсказывал все. Вышел ты, с тобой дружина, подвели коня — каурого и со звездой — вот, в руку сон!.. подали кольчугу, щит, шлем. Помчались вскачь — Клов, Берестов, Печеры, — и сшиблись, и погнали, прижали к берегу и перебили весь дозор, и стали, и рубились, а Степь все шла и шла, Днепр запрудили. «Йй-я! Йй-я!» — кричали и визжали, и лют был смертный пир. Все рубил, рубил без продыху, и лег бы да лежал — топчите, рвите, да не лег, откуда только брались силы, и пал уже Купав, и пали многие, и сам бы ты, Всеслав, смерти б не миновал, да подоспела чернь, толпа, земство, люд киевский — и дрогнула полова, побежала. А ты, князь-волк, — за ними вслед, в Днепр и за Днепр, и только уже к ночи возвратился и, осадив коня, швырнул толпе под ноги голову — желтоволосую, голубоглазую да черноротую, — так хан Секал достал-таки Киев! Достал — и покатилась голова.
А Изяслав, не потеряв своей головы, бежал, сел у ляхов в Гнезно, там и сыновья его — Мстислав, Святополк и Ярополк. А Всеволод ушел и затворился в Курске, при нем младенец Ростислав, а старший, Владимир, сын покойницы гречанки, царевны Мономахини, — в Ростове. Один лишь Святослав как был в Чернигове, так и сидит, и сыновья при нем, все пятеро. Степь, отбежав от Киева, подалась к Лукоморью. И только, говорят, курень Гулканов не унялся, а, миновав Десну, пришел под Сновск. Там их черниговцы и встретили, и порубили, и погнали, да только невелик почет побитых добивать — так и сказал ты, князь, на вече. И смеялся. И люд вместе с тобой смеялся. А тысяцким был выкрикнут Истома Острогляд, муж крепкий, из Свенельдичей. Пусть так! Им, градским, лучше знать, кого кричать, им под Истомою ходить, не князю. А что шипят про то, что все не по обычаю, при Изяславе-де такого не было, тот-де не так рядил, — пускай себе шипят. А где ваш Изяслав? И терем его каменный как был пожжен, пограблен да порушен, так и стоит. И будет таким стоять! Великий князь Всеслав в нем жить не будет. Он пришел по прадеду Владимиру, и сидит в тереме Владимира, и ходит в Десятинную, а не в Софию. От Десятинной благодать пошла, не от Софии, в ней пусть Георгий служит. В Софию с той поры ты, князь, лишь раз и заходил, и никого с тобою не было, так повелел, один ходил, молчал, искал, нашел и, руку положа на саркофаг, долго стоял и слушал сам себя, но ничего в своей душе ты не услышал, и даже зверь молчал… Зверь! В храме! Господи! За что?! И кто я, Господи? Волк, человек?! Да только тишина в храме, мрак, рука дрожит на саркофаге, а под рукой твоей спит Божий раб, брат деда твоего, брат твой, ведь так он говорил? Так, так воистину, ведь вы с ним одна кровь, оба Рогнедичи. Ну, коли так, ступай себе, Феодор, не томись, на все есть Высший Суд, и никому от Его гнева не укрыться. Ступай, ступай.
Ушел. И больше никогда уже не приходил, даже когда на Болеслава выступал.
Но то случится когда еще, весной! А нынче осень на дворе. И ты, Великий князь, сидишь в светлой гриднице на Отнем Месте. Сей стол, еще Владимиров, покоится на четырех индрик-зверях, из желтой кости резанных, а за спиной — сокол Рюриков из червонного золота крылья воздел. А Константин, ромейский царь, велел себе такой престол устроить, чтоб «был он десяти локтей, чтобы двунадесять златых лютых зверей на шести ступенях сюду и сюду лежали, и чтобы звери те, вставая, рыкали, коль кто к престолу приближается, и чтобы вкруг престола древеса стояли, и чтобы древеса те были златокованны, и чтоб на древесах седяху же златые птицы, и чтобы птицы те пречудно воспевали песни медвяные…» И как им Константин велел, так и было, ибо кто есмь человек? Хитр суть! И многокознен — чего и бесу не удумать, то человек тотчас изобретет.
А начиналось-то все как! Пришел, одолев Секала, и был почестей пир, каких Киев давно уже не видывал. Семь дней праздновали. Пятьсот вар меду было выпито, несчетно гривен роздано убогим. Везде столы расставлены: и в теремах, и во дворе, и на торгах — на Бабином, на Подоле, на Ввозе, и по улицам. Все по Владимиру, по прадеду! И так же по Владимиру меды, хлеба, дичину, яства всякие валили на телеги и везли, и вопрошали люди княжие: «Где сирые, недужные?!» Вот как! Ибо, давая сирому, вы Господу даете. И давал. И так и судил: не казнь, но виру налагал, а кому вира — половинил, и воспретил испытывать водою и огнем, ибо кощунство это, не по-христиански, и на поток не отдавал, рук не рубил — и тишь по Киеву, и благодать, и изобилие на всех семи торгах, и храмы — восемь сороков, большие, малые, тесовые и златоверхие — тебе, князь, пели «Многолетие», а стены неприступные, а валы крутобокие, да и кому, князь, на тебя идти, коль сторожа по самый Вороскол Степи не видели?! Но…
Донесли — в Печерах смута: игумен Феодосий в ектении по-прежнему поминает Дмитрия Великим князем и старшим над всем родом, а о тебе, Всеслав, как о хищнике стола не по достоинству говорит. Он так сказал: «Глас крови брата его вопиет на него к Богу, яко кровь Авеля на Каина!» И братия не ропщет и служит, как Феодосий повелел… А что, ты их спрашивал, Антоний? А ничего, ответили. Я, говорит, как говорил всегда, так и сейчас скажу: при Изяславе в глаза ему все высказывал, не робел, и ныне так же повторю: Великий князь нарушил крестоцелование, и воздалось ему за то, не стану его славить, а вас, чада мои, судить я не берусь, князя же Всеслава вашего не видел и не слыхивал, вот почему о нем молчу.
Ездил ты, Всеслав, в Печеры. Там, спешившись, сняв шлем и отложив меч, пришел к вратам обительским, день на ветру стоял, ждал, приняли тебя, но не Феодосий, Антоний. «Чего, — спросил, — тебе?» Ты покаянно преклонил перед ним колена, ни слова не произнес. Тогда он так же молча подал тебе руку и повел. Привел к себе… Он как семнадцать лет тому назад первым пришел в Печеры, затворился, так и жил. Другие приходили и селились рядом, храм возвели, а после в кельи ушли и обросли добром, а он все жил в пещере. Вошли к нему. И преломили хлеб, и чечевицу ты вкушал, и рыбу. Хотел ты говорить об Изяславе да о порубе, о том, как Святослав тогда еще, в степи… Ан нет, пустое это все! Вдруг вспомнил ты и рассказал, как ты, отец и старший брат по осени отправились на лов и били лебедей. Брат удачлив был, отец смеялся, а брат подхватывал и говорил: «Куда тебе в князья? Куда тебе в варяги? Вон, руки дрожат, не князь ты, брат, и даже не варяг!» А ты молчал, стрелял, стрелы уходили мимо, и думал ты, зачем стрелять, когда огнем за голенищем жжет и рукоять торчит, только согнись, брат отвернется, и… «А дальше что?» — спросил Антоний. «Ничего. Домой пришли, брат опять смеялся, а я в душе все клял его…» — «А дальше что?» — «Пропал брат мой, двадцать пять лет скитался и только прошлым летом был убит за морем. А перед смертью он меня простил!» — «А ты его?» — «За что?! Весь грех на мне! И что прощение? Вот кабы он живой пришел!..» И замолчал, и больше ничего не говорил, не мог: ком горло сдавил. И стыдно было, горько, гадко, руками заслонился и молчал… пока Антоний не сказал: «А зря ты приходил ко мне». И вздрогнул ты, руки убрал, смотрел, смотрел… спросил: «Как зря?» — «А так. Все в тебе есть, Всеслав, слушай себя — и все услышишь. Ступай… Ступай, Христос с тобой!»
Ушел. Назавтра повелел на месте поруба, на отчем, Брячиславовом, подворье поставить храм. И золото дал. Немало. И застучали топоры. В тот же день прибыл из Полтеска гонец, поведал: Альдона разродилась сыном. А из Печеры донесли, мол, Феодосий на ектении первым назвал Дмитрия, а вслед за ним Феодора, то бишь тебя, Всеслава, и вам обоим пели «Многолетие». Пусть так! Киев-то смирен был и сыт. В Переяславле крикнули посадника, и ты, Всеслав, то похвалил, принял грамоты, хоть говорили, что надо бы Давыда посылать в Переяславль, потому и был бы сей удел под вашею рукой, под Рогволожьею. Смолчал. Переяславль прислал дань. И Туров, и Смоленск, и Псков. А Новгород не слал, на вече прокричали: «Отцы и деды наши Полтеску не кланялись и дани не давали, и мы хотим жить, как отцы и деды наши! И ничего не дадим!» В Чернигов ушел посол и по сей день не возвращается. И на Волынь посол ушел и тоже словно сгинул. Коснячко же отъехал к ляхам, к Изяславу. Отъехал сам, никто его не посылал. Перед отъездом он пришел к тебе, сказал:
— Князь, отпусти. Зачем я тебе здесь? И кто я, князь?
И то: есть тысяцкий Истома, на вече выкрикнутый, и это он, Истома, привел тогда людей на Выдубичский брод. А кто Коснячко? Бит на Льте, бежал и затворился у себя, сидел кротом, молчал и в терем не являлся… Он и сейчас вон смотрит как! Зверь зверем. Ты улыбнулся и спросил:
— А отчего ты вдруг? Совсем невмоготу?
— Совсем, — кивнул Коснячко. — Погибель чую, вот и ухожу.
— Свою погибель?
— Нет. Твою.
— Ну, это еще как сказать!
— И говорить тут нечего.
— Не каркай!
— Когда бы каркал, был бы вороном, а был бы вороном — не уходил, а дожидался б мертвечины. Чтоб поклевать!
Вот такая была в тот день беседа! Еще он, бывший тысяцкий, сказал:
— Ты — князь, Всеслав, по стати, по крови, храбр ты, мудр, крепок на рать. Но… не Великий князь, а так… На торков шел — не дошел, на Ршу пришел — не перешел. А нынче вовсе сидишь. А кто бездействует, тому не усидеть. Вот потому-то я ухожу.
И встал Коснячко, усмехнулся. И ты, Всеслав, не выдержал, вскричал:
— Постой!
Остановился бывший тысяцкий. А ты спросил:
— При Рше… тогда ты знал, что будет?
— Знал.
— И не сказал?!
— И не сказал. И ты, когда еще на торков шел, знал, что… сюда придешь. Да вот не сдюжил. И… опять пошел! И там, при Рше, ты сам сказал, что если бы был знак, то… что ждешь его. А был от меня знак — не поклонился я, ушел, как лютый недруг. Я и сейчас уйду. Ты ведь опять боишься, князь!
— Так что же мне?!
— А ничего. Сиди. Прадед твой, Владимир, тот не сидел. И крови не боялся! И Ярослав… А Брячислав, отец твой, не посмел — и ряд держал, и Ингигерду отпустил, и Эймунда отринул, потому-то Ярослав так и остался в Киеве. Их всего трое, князь, от рода Ярославова. Но страшно, ох как страшно! А коли страшно, лучше уходи, и будет поминать тебя люд младший, чернь…
— Иди!
Ушел Коснячко. Да! Их трое. А у Владимира и того меньше, двое — братья Олег да Ярополк. И кровь была. У Ярослава же — Мстислав, и Судислав, и Святополк, и Святослав, Борис и Глеб. И снова — кровь… А у тебя… Не трое, князь! Это дядьев лишь трое, это старшие. А сыновей у них, твоих, князь, дальних братьев, таких же, как и ты, шестого поколения по Рюрику… У Изяслава: Святополк, Мстислав да Ярополк; у Святослава: Глеб, Роман, Давыд, Олег да Ярослав… А еще Всеволод: в его роду младенец Ростислав да Мономашич Владимир в Ростове. И от усопших Ярославичей: Вячеславов сын Борис да Игорев Давыд. От новгородского Владимира, от старшего из Ярославичей, сын Ростислав Тмутараканский хоть и умер, но ведь за ним осталось трое, князь, твоих племянников: Василько, Рюрик, Володарь… Но их-то что считать? Окстись! И без того кровищи-то сколько! Ушло время, ушло. Но ведь соберутся вместе и сожрут! И будет кровь — твоя уже. Сойдутся и сюда придут, никто не остановит, ибо к себе идут, на отчину. Хоть и далеко они и не шумят пока, молчат. Но уже сходятся, гонцами сносятся! И говорят, что Изяславов Святополк тайно пришел из ляхов в Новгород и Чудин с ним. Вече сошлось, и Чудин подбивал, тебя хулил, Стефана же никто не слушал, и тогда он, Стефан, им всем наперекор, пошел к тебе… А где теперь Стефан? Митрополит сказал: «Раб удушил владыку, раба предали лютой казни». Стефан, Стефан! Ты говорил, что далеко нам до Святой Земли, всю жизнь идти — и не дойти. Ан нет! Намедни старец был, калика перехожий, сказал: град Иерусалим и Киев-град похожи, там есть Золотые Ворота — и здесь. Там из Гефсиманского сада выходишь — сразу через них — и на Голгофу, а здесь — на княжий двор. И засмеялся пес! И увели его… Ох, лют ты, князь! Зачем ты так того калика? И его кровь, Всеслав, на твоих руках.
А за окном осень прошла, зима, и весна явилась, и ледоход, и паводок, на низком левом берегу, черниговском, все затопило: куда ни глянь — одна вода. На то он Днепр! Двина потише будет. Там, на Двине, твой младший сын растет, Георгий-Святослав, ты, князь, его еще не видел, полгода сиднем сидишь в тереме, боишься. Всех боишься, князь! Учуял, волк затравленный! А тихо ведь. Бояре улыбаются, чтят, славят на пиру. Но только заикнулся ты о том, что надо бы из Полтеска дружину… И замолчал ты, князь! И было по-боярски. И мир по сей день в Киеве. Вот хочешь ты отстроить терем Брячиславов — отстраивай! Подновили нижние венцы, золотом крыльцо украсили, крыша медная, наличники в узорах. И храм Феодора строй, князь… А мед не тронь! Мед — наш, от дедов и от отцов наших, так исстари заведено. Олег, Оскольда уморив, и тот на наши отчины не покушался!
И тихо в Киеве. Храм ставят там, где поруб был: каждый день в княжьей гриднице почестей пир шумит, а люди княжие меды, хлеба и яства всякие слагают на телеги, и везут, и вопрошают сирых и недужных, и то тебе, Всеслав, воздастся Там. А здесь…
Гонец из Полтеска. Еще один. Еще. А ты сидишь! Высок он, стол великокняжий, ох как высок, что и земли под ним не видно, и крепко ты сидишь, вон как вцепился… И ослеп, оглох, коли гонцов не слышишь! И грех ты на себя берешь, великий грех, ты подумай, князь: когда пред Ним предстанешь, что скажешь ты? Молчишь? Вот то-то же! И Там будешь молчать. А в Притчах сказано: «Кто высоким возводит свой дом, тот ищет разбиться, а кто покатит вверх камень, к тому он и воротится, кому гордыня явится, тому придет и посрамление…»
И ведь идет уже! Брат Изяслав и сыновья его Мстислав и Ярополк, а вкупе с ними ляшский Болеслав уже прошли Волынь и Луцк и дальше движутся, и рать у них несчетная. А Всеволод из Курска выступил, и ждет его брат Святослав в Чернигове. Изяславова Святополка на вече новгородском крикнули князем, и он собирает рать… А что же сыновья твои, Всеслав, Давыд да Глеб? Малы еще, какой с них прок, да… уже взирай на них, Всеслав, и ужасайся же тому, что в них тобой посеяно! Давыд на брата косо смотрит, губы поджимает, он старший, а не Глеб, но Глебу ты вручал венец Владимиров, когда шел на Секала. Да, правда то: ты в мыслях не держал, так получилось: Глеб одесную встал. А старший не простил того малече! И жги его теперь, казни, но не признается Давыд, а скажет: «Брат — мне брат, зла не таю, то домыслы», но ты же видишь, знаешь, сам был младшим и любимым, и помнишь, это — как ржа, гнилая, ненасытная… Воистину же сказано: ни богатства, ни бедности не дай мне, Господи, а дай лишь хлеб насущный, ибо коль буду я богат, то вознесусь в гордыне, а буду беден — стану замышлять татьбу или разбой…
А Изяслав да Болеслав — все ближе, ближе! Вот она, кровь, идет, Великая!
А в Полтеске Альдону обошли — кто, как, никто не знает. И сохнет она, гложет ее червь. И отняли младенца от груди, и поят ее травами, и служат службы во церквах, дары носят волхвам. И ждут тебя.
А на Подоле, говорят, скакали верховые, по-волчьи выли, дико хохотали, после них остались следы — не от копыт, а волчьи, преогромные, все видели! А кони те — каурые, со звездами.
А Всеволод да Святослав, сойдясь в Чернигове, послали Изяславу слово, чтоб тот на Киев ляхов не водил, как Окаянный, что-де сами справимся, обложим да затравим.
Да не послушал Изяслав, шел с Болеславом, а при Болеславе меч Щербец, тот самый, которым еще дед его, и тоже Болеслав, врата киянам порубил и Святополка Окаянного возвел, а ныне-де пора зарубку подновить! И волчью кровь пустить.
Только когда сошлись на вече и кричали, выступил Великий князь Всеслав на Изяслава с Болеславом, пришел с дружиной в Белгород, встал, ждал, пока Истома, тысяцкий, подняв народ, приспеет. А он не шел, Истома, день, два, три. Изяслав с Болеславом пришли, расположились станом в поле. Ночь настала, киян все нет, и ты, Всеслав, взойдя на вал, стоял и вниз смотрел. Град Белгород — он на горе, гора в полста саженей будет, тут можно лето простоять и без киян, если бы, князь, стоял ты с полочанами. А так опять один. Стоял молил и Господа и оберег и Буса вспоминал. Пуста была дорога!
А в поле стан Изяславов стоял, несчетно войска у змееныша! А у тебя кто за спиной? Его же, князь, змееныша, дружина! Своих ты так и не привел, хитрил да ублажал, выгадывал. Ну так теперь… Чу! Верховой от них!
Опять Коснячко! Да только не та была нынче беседа, князь, не та! Бел ты был, мрачен и просил Туров, Смоленск, хотя бы Псков — Коснячко лишь смеялся. И говорил, смеясь, что поздно, князь, что хищник ты, не по достоинству взошел, но по достоинству низвергнут будешь! Дерзок был Коснячко! И гневлив, многоречив. Как в шапке вошел, так и сидел, на лавке развалясь, к вину и не притронулся, и без того был пьян и краснолиц, и в пот его шибало от гордыни. Ты же, рукой от света заслонясь, молчал, и меч был при тебе, и мог бы ты его, хмельного, как свинью, вот прямо здесь… Не тронул!
Встал, сказал:
— Иди. Скажи ему: утром сойду. И в поле встретимся.
— Сойдешь?! — засмеялся Изяславов тысяцкий, повторил: — Сойдешь! — И еще громче засмеялся и сказал: — Один сойдешь, Всеслав! Дружина не сойдет, ибо дружина не твоя, его. А если и сойдет она, так только для того, чтоб привести тебя к нему в оковах. И уж на этот раз не будет тебе поруба, Всеслав! А знаешь, что тебя ждет?!
— И пусть! — Сел ты, князь, руки положил перед собой, не дрожали руки.
— И пусть! — повторил Коснячко, кивнул, и словно хмель с него сошел! Тихо, мрачно так сказал: — Да, пусть. Ибо ни хитру, ни горазду суда Божия не избежать. А… сыновья твои? Им-то такая судьба за что?! Ведь их, как и тебя, не пощадят!..
Тихо стало в горнице. Молчал Коснячко. Ты молчал. И долго вы так сидели. Капал воск. Мотылек летал у пламени. Коснячко отогнал его рукой, еще немного помолчал, потом встал, сказал:
— Пойду. Скажу ему, что в полдень ты сойдешь — один и будешь говорить ему… Скажу, скажу! — В дверях остановился, обернулся. Сказал: — Вот видишь, князь, как сыновья твои тебя спасли!
И ты вскочил! Кровь в голову! И… в стол вцепился, не пошел. Сказал только:
— Ты — сатана!
— Я? Нет. Вот, крест на мне. И разве сатаны бояться надо?!
С тем и ушел. И в поле повторил слова свои. Изяслав стоял, ждал до полудня, не стронулся с места. И в Белгороде ждали. Когда же поднялись к тебе, вошли, ан след уже простыл! Рубили, говорят, крушили и топтали! Погоню снарядили наилучшую. Рассказывали, тогда-то Болеслав и драл у Изяслава бороду и приговаривал! А после, на Подоле, уже не Болеслав, не Изяслав даже, а сын его Мстислав тебе, князь, за Череху мстил, за Новгород, за Выдубичский брод, за все! Вот где кровищи-то пустил! И не спасло Истому, что он тебя, князь, предал, не пошел! И прочим, князь, досталось. Сто двадцать пять голов на копья подняли! А сколько глаз достали! Поотрезали языков! Ноздрей повырывали! На что брат Святослав лют был, и тот Мстислава укорял, в Печеры не пустил, а то бы и Антонию несдобровать было тогда. Вот так-то, князь! Ты крови не хотел, а кровь была! В улей полез, а пчел не поморил… И кровь, вся эта кровь, князь, на тебя! Пришли они и порубили тех, кто пуще прочих за тебя кричал, и тех, кто просто подвернулся. И отчий терем, Брячиславово подворье, сожгли и пепелище запахали. Только храм Феодора не тронули, он, храм, и по сей день стоит, как стены при тебе взвели в сажень, так и стоят они и по сей час.
А сыновья твои, Всеслав? Ведь не они тебя тогда остановили, не оттого ты побежал тогда, чтоб их спасти. И вот опять, сейчас уже, Всеслав, ты что Ей обещал?! Ты говорил: приму послов, сыновей созову, а четвертый день уже кончается, а ты, как и тогда, забыл о них!
Пресвятый Боже! Глаза открыл…
3
Вскочил, упал и закричал:
— Игнат! Игнат!
Темно уже. Сердце стучало. Было жарко.
Вошел Игнат. Зажег лучину.
— Игнат! — снова тихо позвал Всеслав. — Воды. Игнат подал воды, той самой. Держал под голову, пока князь пил. Напившись, снова лег. Сказал:
— Игнат, хочу послать за сыновьями.
Игнат долго молчал, потом сказал:
— Так посланы уже.
— Нужно, чтоб скорей, Игнат!
— Куда еще скорей? Дымами вызваны.
Дымами. Ну, князь, дождался ты… Он через силу усмехнулся и сказал:
— Так, может, я еще и поживу, чего вы так?
— Так то не мы — Любим велел.
— Любим?! — как обожгло, рот скривило! — Ох, рано он меня!.. — Князь, взявшись за Игната, сел, отдышался, зло спросил: — Что, он меня живого понесет?! Дымы! Быть может, по нему дымы еще скорей… — Поежился.
Дымы! Восемь лет уже прошло, как был последний дым из Киева; брат Всеволод почил, смута началась, не принимали Святополка Изяславича, звали Владимира, Владимир не желал, пустили дым на ряд, ты не пошел… Спросил:
— Сколько дымов?
— Четыре.
Да. Четыре. На Витьбеск, на Менск, на Друцк и на Кукейну. Всем сыновьям. Ох, рано ты, Любим…
Игнат сказал:
— Князь, то не по тебе. На вече дым. По грамоту.
— По грамоту… — Закрыл глаза. Немного погодя спросил: — А что послы?
— Молчок пока. А ждет тебя Ширяй. Любим его прислал.
— Пусть ждет. Накрой ему. Иди.
Ушел Игнат. А он лежал… По грамоту. Припекло, неймется им. Дымы ушли. И сыновья придут. Да не к тебе, Всеслав, а к Зовуну, на вече. И будут там… Гадал ты, князь, выбирал, кому удел оставить… Никому! Любиму! Черни! Сел, перекрестился. Прости мя, Господи, ведь права Она, надо было Ее слушать, надо уходить в свой срок, и не было б позора. Отец, чем на мазур идти, совсем ушел, дед меч не обнажал, Русь не мутил — и только тем ныне и памятен, что книжен, кроток был. Рогволод в чистом поле пал, и Бус с охоты не вернулся. А ты, Всеслав… Ведь это же из-за тебя сто двадцать пять голов тогда на копья подняли! И это только в Киеве. А после, в Полтеске, когда Мстислав сюда вслед за тобой пришел. И был Коснячко прав: не сатаны надо бояться, а себя. Хитр человек, многокознен, подл! Ведь ты тогда бежал не оттого, что сыновей спасал, хотя и их, конечно, но не себя; себя ты, князь, быть может, больше всех не любишь, ненавидишь… Это — нынче, а тогда — змеенышей! И оттого-то, князь, ты хоть сейчас признайся, ты и бежал, что жаждал кровью их упиться, да силы не было. В Полтеск прибежав, гонцов погнал в Литву, к ятвягам, пруссам, ливам, чуди, за море — к варягам…
А сын твой младшенький, Георгий, таким смышленым рос! И ты ходить его учил, он гугукал, пузыри пускал, просился на руки. И ты носил его… А к ней не подносил! Она так повелела. Сказала:
— Мне так легче будет. — Да не сказала! И не прошептала, ты по губам прочел.
Она давно уже лежала, не вставала… А ведь родила она легко. И грудь младенец взял. Так прошло семь дней. А в ночь перед Воздвиженьем, когда тебе явился Изяслав, когда ты призывал на его голову все казни смертные, тогда то и случилось! Вот чем ты заплатил за тот венец, за бармы и за Место Отнее, за Киев. А может, вернись ты, князь, с первым гонцом или потом, уже на масленой, когда Коснячко уходил, когда по Подолу проскакали верховые, когда Стефан к тебе двинулся, да не дошел, а Болеслав и Изяслав стакнулись, то бы и ожила она, и поднялась! Так нет! Сидел, цеплялся! А теперь от Гимбута гонец: не сын ты мне, ты дочь мою сгубил, внуков отдай, а не отдашь, сам приду за ними. И что Литва?! Здесь, на Торгу, кричат: «Убил, околдовал, кровь отравил! Ромейский царь пообещал ему сестру свою, и соблазнился он, захотел стать как Всеволод, с ромеем породниться и нас ромею же продать! Волк он!»
Одна она молчала, не корила. Ты приходил, садился в головах, сидел как каменный. Она, не открывая глаз, искала твою руку и подносила к волосам своим, и ты их гладил, потом шею, волосы и снова шею, снова волосы, шея была тонкая, сухая, а волосы, как и прежде, мягкие, душистые. Гладил ты их, гладил, гладил. Но свет никогда не зажигал, зачем ей свет, если глаза ее всегда закрыты; а твои глаза — это твои! Князь — он на то и князь, чтобы никто не видел, какие у него глаза бывают в такие часы, а кто увидит — лучше бы ослеп! И сам ты, князь, как не ослеп в те дни, ведь ты тогда иссушил глаза свои! Воистину прав был отец, сказав: «Плачь, сын!», да где же слезы взять, когда не плачут камни, им, камням, не больно и не стыдно; камень, отринутый строителем, на то лишь и способен, чтоб давить…
И умерла она. Она лежала, ты сидел и гладил ее волосы и шею, снова волосы и снова шею. И зверь вдруг засмеялся, завизжал! А после заскулил, заныл. Вон сколько дней молчал, а тут…
Обмыли Анну, обрядили, снесли в собор, гроб стоял пред алтарем, и пели уже литию, стоял ты в черном рубище с непокрытой головой, сыновья уже простились с матерью, и тогда ты склонился к устам ее… Вдруг мальчонка, как потом дознались, тот самый Николай, которого ты, князь, привел из Менска и он здесь при Софии в служках был, закричал:
— Волк! Волк! Кровь пьет! — И взвыл, руки воздел.
Загудел народ! И хлынул врассыпную. Кивнул Бурна-та — кинулись в толпу хватать зачинщиков. Да встал народ стеной! И ты зло глянул!
Погребли ее, Альдону, Анну. А Николай сбежал; да ты и не искал его. Ты и на тризне не был, из храма вышел — и… Как жив тогда остался! А все Игнат. А может, это и зря, а может, был тогда твой срок, Всеслав, ведь что произошло потом, и вспоминать не хочется. На третий день явился Гимбутов боярин и сыновей забрал, ты не перечил. А на седьмой пришел Мстислав, привел с собой киян, черниговцев, переяславцев, прислал гонца, народ составил вече. А ты на вече не пошел, в Софии был, сорокоуст читали. Гонец же говорил, что Мстислав берет вас, полочан, под свою руку, покоритесь — будет тихо, не согласитесь — пожжет, как жег менян, порубит, как киян, и на том крест его, Мстиславов, он целовал и вы целуйте! Бурната, осерчав, крест у гонца отнял, оземь бросил, кричал, мол, нет им веры, Ярославичам, и гнал посла, и вече разделилось, смута началась, великий крик. Вызвали тебя, вышел ты, да говорить тебе не дали, только пуще крик поднялся, ударили в Зовун, а потом, вовсе озверев, сошлись на буевище — и в мечи. Вот какие были поминки по Альдоне! Город запылал! Открыли Лживые Ворота. Мстислав вошел.
И отступили вы на Торг, а там прямо к ладьям, подняли паруса. Мстислав же, разум потеряв, как был верхом, впереди всех, так и погнал коня прямо на сходни. И тут ты, князь, копьем его! Под шлем. В глаза его звериные! Упал Мстислав с коня в Полоту, в воду черную. А ты возликовал! Убил! Убил! Смеялся ты, кричал, сойти к нему хотел, еле удержали. Ушли вы вниз по Двине. Ты лежал под парусом, в небо смотрел, оно было чистое, ни облачка, пела душа. Да, не по-христиански это все…
Спасли его, Мстислава, отходили. Вышел он, Мстислав, на буевище, повелел звонить в Зовун, сошелся люд — и свершился над ними княжий суд! Голов порубили — гора была, рукой не дотянуться! И грамоту твою, твой ряд с Землей, Мстислав тогда порвал прилюдно. А после — пир в твоей, князь, гриднице.
Спали уже все, когда закричал Мстислав! С ложа вскочил, метался, мечом рубил, достать кого-то хотел, убить. Да разве домового кто убьет?! Только беду накличешь! Так оно и случилось. С утра пошел Мстислав в твою конюшню и самолично выколол твоим лошадям глаза, обрезал губы, уши отрубил. И как был в крови, пошел в Софию. И встал он перед алтарем, там, где ты с той поры всегда становишься… И долго он, Мстислав, молчал, смотрел, но не на Царские Врата, не на Спасителя, не на Софию даже — на Тирона. Шрам от твоего копья все больше наливался кровью. И неожиданно спросил:
— А кто это?
Владыка кротко отвечал:
— Святой Феодор, именуемый Тироном.
— А почему он при копье? — опять спросил Мстислав.
— Так по канону…
— А почему тогда… — Мстислав уже кричал, — на нем варяжский плащ? А почему?! Да потому, что не Тирон это — волк! Варяжский крестник! Выкормыш! Меня вон как пометил! Так же и я его! — И меч он выхватил, и замахнулся на Феодора, на лик и… упал! И дух из него вон! И там, где он упал, ты, князь, потом стоял, когда служили «Избавление», и с той поры ты там всегда стоишь, ногами попираешь это место, ты и сегодня там стоял.
А он, Тирон, чего греха таить, и впрямь был на тебя похож — тогда. Теперь-то уже нет, не тот ты стал, Всеслав, вон, заплешивел, усох, как прошлогодний гриб: Мстислав тебя и не узнает. А скоро встретитесь, и вместе вам гореть. Вот и четвертый день уже прошел, так же и пятый, и шестой пройдут. А Мономах молчит, нет от него послов. А в день седьмой придет Она, засмеется, скажет:
— Ну что, Всеслав, обвел тебя твой дальний брат? А я ведь знала это, знала! И говорила же — пойдем!
Что это? Она?! Тень у двери…
И хоть бы и Она! Чего стоишь? Бери меня. Чем выходить к Ширяю, чем сыновей встречать да под Зовун идти драть грамоту — лучше уж с Нею идти.
Нет, привиделось — нет никого. А Ширяй ждет. Встал, облачился. Подошел к окну. Темно там, тихо.
Эх, зря Орлика скормил. Зря оберег отдал. Все в этой жизни суета! Был тебе срок, Всеслав, да проморгал, сам себя переклюкал. Иди!
Вышел в гридницу. Как прежде вышел — важно, гордо. Сел.
Защемило в боку, закрутило, сдавило! Игнат шагнул было к нему. Махнул рукой, Игнат остановился.
— Уйди!
Ушел Игнат. Ширяй остался. Стоял, стрелял глазами, оробел. Сказал Всеслав:
— Садись.
Тот сел. Всеслав спросил:
— Пошли дымы?
— Пошли.
— А ряд когда?
— Когда сойдутся. Все.
— Так… Так… — И усмехнулся в бороду.
Все. Четверо! Воистину — как жил грешным, так и умрешь… Все воедино сходится: Она, послы и сыновья. Ну, Витьбеск здесь, под боком. А Менск? А Друцк? Сказал:
— Два дня на то уйдет, не менее, пока все четверо приедут. Весна! Распутица.
— Весна, — кивнул Ширяй. — Так и Любим сказал: на среду ряд назначен.
— На среду! Так…
Руки лежали на столе. И не дрожали. А ногти были темные, должно быть, синие, да при свече не рассмотреть. И прав Любим: во вторник только съедутся, а в среду поутру как раз и бить в Зовун. Вот видишь, князь, ты угадал! Как раз успеешь подвести итог жизни своей и здесь падешь, и там… Нет, там Она тебя подхватит, повлечет, пальцы у нее, ты ж помнишь, цепкие, они в кадык вопьются, и захрипишь ты, князь, как сват хрипел, когда его Нерядец резал, и Олаф, говорят, хрипел, а не молился, хоть после и причислен был к святым, и Изяслав, Великий князь, твой ненавистный брат, во поле убиенный, и он хрипел, и Святослав, во гное захлебнувшийся… Вот где судьба была! Тьфу-тьфу! Князь головой мотнул.
Ширяй шарахнулся, вскочил.
— Не бойся! Не трону!
Сел Ширяй. Всеслав спросил:
— Зачем ты шел за мной?
— Когда?
— Когда я от Любима возвращался. Через толпу, один. А ты — за мной, как пес!
Ширяй скривился, сморщился, зло сказал:
— А пес и есть! А кем мне быть? Свиньей?! — И, помолчав, тихо добавил: — Свиней и так довольно.
— Это верно!
А про Митяя не спросил. Негоже князю спрашивать, пусть скажет сам!
И Ширяй заговорил негромко, запинаясь:
— Любим велел град запереть. И если кто из сыновей твоих придет с дружиной, так чтоб дружину не пускать. И чтобы Туча и Горяй крест целовали, из Детинца вышли, и чтобы Шумные Врата стояли распахнутыми, и чтоб при них Митяй и Хворостень были.
— Что Хворостень?!
— А ничего. Это Любим так говорил. А Хворостень сказал, что не придет и людей своих не даст. Он на селе стоит.
— Ждет?
— Ждет… Митяй же черный ходит. — И замолчал Ширяй, смотрел прямо в глаза, хоть страшно ему было, но смотрел.
И князь тихо произнес:
— А зря это Митяй. Он не жилец теперь.
Сказал — как припечатал. Ширяй перекрестился — по Митяю. А что Митяй, как, почему и чем его купили — все едино. Зверь ощерился. Ты ж знаешь, князь, не раз так уже было! Зверь знает наперед, зверь чует. Когда начал брат Изяслав учить племянников, веселился зверь, когда брат Святослав хоть крепок был, да вдруг… Да мало ли было случаев, когда зверь скалился, все разве вспомнишь? А вот теперь — Митяй… И князь перекрестился. Помилуй, Господи, но Ты же знаешь, что я никогда не ворожил, след не затаптывал и прутьев не ломал, волос не жег, иглою не колол, воды в лукошке… Ничего не делал. Оно само собою выходило. Вот и сейчас, поди ж ты…
Закрыл глаза, открыл. Сидит Ширяй как каменный. Почуял! Князь улыбнулся, сказал:
— А ты — жилец, Ширяй, жилец, тебя не чую.
Ширяй перекрестился, зашептал, опять перекрестился. Ишь как его задергало!..
— Ширяй! А там… в лесу, на охоте, он что, и вправду меня… да?
Долго молчал Ширяй. Потом еле выдавил:
— Порвал он тебя, князь. Ох как порвал! И не сказать!..
— А после что?
— Словно кто глаза наши отвел! И встал ты, князь! Мы оробели. Третьяк сказал: «На то он и волколак!»
Вот, волколак! Не свинья. Не пес. Не ворон. Не змееныш… Встал, опершись о стол, потому что качало. Сказал:
— Иди, Ширяй. Скажи Любиму: в среду ряд. И Шумных Врат не затворю, и сыновей одних, без воинства, приму, и Тучу и Горяя усмирю. Иди!
Ушел Ширяй. Князь сел. Стиснул зубы, перекрестился. Пресвятый Боже! Господи! Превыше облаков милость Твоя, но до небес и гнев Твой праведный! И знаю я, что Ты не оставишь меня спасением Твоим, ибо того я недостоин, черна душа моя и помыслы черны… Но и враги мои — несть им числа! Да облекутся они в бесчестия, как ныне в злато облекаются… Всеслав, опомнись! Встал. И позвал:
— Игнат!
Вошел Игнат, и Туча, и Горяй, Батура, Хром, Сухой, Невьян Копыто и Невьян Ухватый, Ведияр, Базыка, Зух. Вошли и замерли. Всего-то их! Ну, и внизу еще. И у конюшен. И у Лживых. А было-то, пока по сыновьям дружину ты не разделил, не раздарил. В те годы разве бы Любим посмел?.. Бы! Бы! Как баба, князь, разбыкался… И засмеялся, сказал:
— Вот, отпустило меня, соколы. Жив я. А то небось уже думали… Ведь кто-то из вас и ждал, поди!..
Молчали. Ну и пусть молчат, заговорят еще. Сказал издевательски:
— Ширяй тут бегал, видели? Вынюхивал. Пусть нюхает! На то и пес. А мы… — Подошел к столу, взялся левою рукою за столешницу, за самый угол… И несильно лишь сжал да повернул. Заскрипела доска, затрещала, запела! Усмехнулся князь и столешницу отпустил, огладил и сказал: — Еще послужит, да! А коли так… — Повернулся к Игнату: — Так накрывай на стол! Вина хочу. И всем вина!
Игнат брови поднял:
— Князь, нынче ли?!
— Да, нынче. Еще дичины прикажи, хлебов. А вы чего? К столу! А ты, Игнат, не стой!
Ушел Игнат. А остальные расселись — нехотя, с опаской. Князь стоял молчал: иной раз помолчать, да по-хозяйски оглядеть, да бороду огладить, да подморгнуть кому…
А служки уже бегали, Игнат приказывал. И уже ломился стол, и сняли сторожей от Лживых Ворот, от конюшен, усадили их рядом. И пил Всеслав вино, как давно уже не пил, и возглашал тосты за сыновей своих, и за дружину, и за Полтеск.
Ох, как слаб ты, человек! И хорошо это! Хмель бьет в голову, думы отступают. И легче, особенно после такого дня, сознавать, что есть пред тобою тот, кто поведет и приведет. И это ваш князь. Как скажет он, так и будет. И так было всегда. Не взять его, Всеслава, а если даже и возьмут, не сдержат — уйдет! И в порубе он был — ушел, и был на Гзени бит, на цепи приведен — ушел, однако. Все он потерял, остался уже один, без отчины и без дружины, лежал, накрытый рубищем, и умирал без покаяния, но поднялся, в Полтеск пришел, и все себе вернул, и еще крепче стал, чем прежде! И сейчас: коль говорит, что перемелется, коль говорит, пусть тешится Любим и пусть стоит Митяй в распахнутых воротах, — так пусть и стоит.
А про завтра молчок, то будет завтра. Ушел князь почивать и приказал, чтоб не будили, пока Дервян знать о себе не даст. Да вот даст ли? Даст, коли князь приказал. А князь он или нет и правда ли, что он как волк, а то и просто волк, — так это…
Пейте, мужи, не думайте! Уж вам ли думать?! Вон сколько было вас, а ведь не устояли, ведь перекликал Митяй — и чернь пришла, ударили в Зовун… И подушили б всех! И только он, Всеслав, ту чернь остановил! И завтра укротит! Скорей бы это завтра!
Всеслав лежал, не спал. Не спится — и не надо, через два дня глаза сомкнешь навеки, там и выспишься.
А Мономаховых послов все нет. А Святополк стоит в Берестье. Неклюд уже, поди, пришел к нему, сказал: «Великий князь! Волк вышел из норы, Случевск пожег, на Туров двинул, а далее грозит…» Это вам не солью торговать, не в рост давать. Князь-мытарь. Тьфу! А здесь, на этом самом ложе, он, Святополк, лежал. Тогда, возвратившись сюда, ты повелел, чтоб сняли все, сожгли, чтоб их духу не было, братьев. Мстислава Божий гнев сразил, а этого, младшего, Святополка… смерть не берет! И ты его не тронул, когда он, словно заяц, скакал к реке, велел — и не стреляли, потому что зайчатина — нечистое, пускай себе бежит. Да, видно, зря!
А самого тебя тоже — зря? А ведь могли в то время на Гзени…
Гзень! Тогда от Полтеска ушли, когда ты думал, что сразил Мстислава, спустились по Двине. Метался ты. И гнал гонцов, и сам в гонцах ходил. Литва, ятвяги, пруссы, ливы — никто не отозвался. Ты до вожан дошел. И приняли тебя вожане, ваддя, ватья-лайсен, то бишь болотники, и встретил тебя Keep-князь в городище, Оловянным именуемом. Не знал Keep креста и тем хвалился, и весь народ его креста не знал и поныне не знает, и боги у вожан не светлые, а черные, и души умерших влекут они не к небу — под землю. Но и Кеер-князь сказал:
— На Полтеск не пойду, и не зови, пойду на Мойско-озеро, на реку Мутную, на град Словенск…
А понимать надо: на Новгород, на Волхов, Ильмень. И ты пошел. Видно, Господь ума тебя лишил. И подступили вы к Новгороду — Keep с вожанами и ты с дружиной, полочанами, было той дружины всего-то двадцать шесть мечей, вожан — тьма, как и литвы под Керновом. Вышли новгородцы, а вел их Глеб, сын Святослава. В ту пору сидел там Глеб, Святополк же по смерти брата своего ушел на Полтеск. Лист уже слетел, октябрь наступил, сошлись на Гзени в пятницу, на день Иакова, брата Господня, в час пополудни. И была сеча зла, и крепко ты стоял, и полочане яро бились, и полегли все, как один! Keep побежал, он креста не знал, Господь его не поддержал, Господь за Глеба был, за Святославича. А ты рубился, князь, и выл, как волк, и полегли кругом, один ты остался. Стоял ты, меч тебя не брал, стрелы не разили, кровь, не твоя, рекой лилась, и оберег жег грудь.
Замерли они, не подходили, ждали. А ты меч опустил, потому что руки уже поднять не мог, ступить не мог, истомился. Подъехал Глеб, сошел с коня и подошел к тебе.
Был Глеб высок, весь в отца своего, жилист, плечист, да и лицом похож. Только гнева в Глебе не было! Посмотрел он на тебя, как на живых не смотрят, в плечо толкнул — ты и упал. Лежал ждал — сейчас Она придет!
Не пришла. Глеб повелел:
— Вяжите!
Повязали цепью. И потащили, словно пса, на Торг, созвали вече. И ты стоял, смотрел на них и слушал, как они глумятся. А Глеб молчал. Он братом тебе был, он через кровь не переступил: коль в сече не сразил, так и потом уже не мог. Дал накричаться людям до хрипоты и лишь потом, руку воздев, дождавшись тишины, сказал:
— Вот он, в цепях. Я взял его! Отец мой брал, не удержал, ибо обманом брал, и оттого великий грех на нем, отце моем. А я держать не буду! Волк без зубов — не волк. Я отпускаю брата своего. А вы… как знаете! Хоть рвите, хоть… а цепи снимите.
Сняли. Глеб сказал:
— Иди, Всеслав!
И ты прямо в толпу спустился. Шел — и Смотрел по сторонам, Ее в толпе искал. Да не было Ее! Гнев тебя душил, и лик твой, говорят, был черен, и трясло тебя, и корчило, и губы были искусаны в кровь, кровь текла по бороде, ноги заплетались. Упал бы ты, наверное, да, сказывали, некто невидимый вел тебя под руку, поддерживал, и паленой шерстью от него разило. Другим же казалось, что дух легкий был, как липов цвет. Но молча расступались все, крестились. А ты, волк, ничего не чуял, не видел и не слышал, а просто шел, и шаг твой был легким, и голова твоя была светлой. Так и ушел ты, не оглянувшись. Никто вслед за тобою не бросился, шагал ты вдоль берега, вдоль Волхова день и ночь и снова день и ночь. Падал, засыпал, снова поднимался, шел. Есть не хотелось. Только пить. И пил ты, князь, из Волхова, пил из ручьев, из луж, сжигала тебя жажда неуемная. Сыпал мелкий снег, берег замело, стал он белым, а небо потемнело, и неожиданно впереди — огни, селение, собаки залаяли. Ты подошел, собаки замолчали. Вышел навстречу старик. Ты спросил:
— Где я?
Старик перекрестился. А ты опять спросил:
— Где я?
Старик снова не ответил. Взял тебя за руку. Ты не противился. И он повел тебя. А ты все повторял: «Где я?.. Где я?» Он привел тебя к себе в дом, посадил около огня. Все, кто был в хате, повставали, отошли к окну, стали шептаться. Но ты на них не смотрел, не слушал. Сидел, а пред тобой горел огонь. Вдруг подскочил ты! Шагнул! И кинулся в огонь!
…А больше ничего не помнишь. Так и зима прошла, лежал ты, помирал, тебя искали, враги и свои, одни не нашли, других отвели, не выдали тебя и этим доказали свою преданность. А было их — Давыд, твой старший сын, Игнат да Ус, боярин Едзивилла. Игнат с собой воды привез, той самой, от нее и ожил ты. Давыд сказал, что ждет тебя твоя Земля, а Ус сообщил, что Едзивилл придет, Едзивиллу Гимбут не указ, муж сестры есть брат.
Ты смотрел на них, на старика — он здесь же, у окна, стоял, — на свои руки. Руки были черные, а ногти — длинные, изломанные, загнутые, как когти. А сам ты лежал в тряпье, босой. Не было у тебя и меча, только крест да оберег.
Давыд же говорил и говорил: мол, Святополк, Зовун, Земля, София, род…
Игнат тебя под голову поддерживал, слаб ты еще был.
А Ус в ногах сидел. Едзивилл, сын Гимбута, брат Альдоны и, значит, брат тебе. Брат — и не Ярославич. Вот как, князь!
Князь? Засмеялся ты. И, повернувшись к старику, спросил:
— Где я?
— Здесь, князь.
— Здесь! Князь! А почем ты знаешь, что я князь?
Старик пожал плечами, не ответил. Давыд схватил тебя за плечи и встряхнул, сказал:
— Отец! Отец!
Ты оттолкнул его, лег, закрыл, глаза. Сказал тихо:
— Устал. Попа зовите…
Руки сложил, зубы стиснул. И долго лежал, пытался вспомнить, и ничто не вспоминалось! Вот вышел он, старик, навстречу тебе, привел в дом, посадил к огню, и ты смотрел, смотрел и думал, а после встал и кинулся… Да жив ты, князь, и не берет тебя Она! Не открывая глаз, ты спросил:
— Старик! Зачем я здесь? Как я?
— А помирал ты, князь. Всю зиму помирал. А вот и оживел. — Помолчал. — Других всех прибрало. Один я остался.
— Один?! — Ты вздрогнул, открыл глаза, посмотрел на старика.
А тот пояснил:
— Один. Мор был. Прости мя, Господи! — Перекрестился, отвернулся.
А во дворе светло, трава зеленая, и сыновья твои растут, Давыду уже надо бы удел дать, пошлю на Витьбеск…
Закрыл глаза. Лежал. Как хорошо-то, Господи! Никто я, лишен всего, а кем был, тем и остался. Уж коли не берешь Ты меня, Господи, так на то Твоя воля. И разве волк я, Господи? Нет во мне зла, и ничего-то во мне нет, пуст я, как дырявый мех, никчемный. А сын каков! Вот бы ему…
Давыд сказал:
— А Глеб искал тебя. Не наш Глеб — новгородский, Святославич. Убить хотел!
Убить… Поморщился, спросил:
— А наш Глеб? Мой?!
— Наш с Едзивиллом.
Ус кивнул, подтвердил:
— И Ростислав там, и Борис. А Святослав у Гимбута. Мал Святослав!
И горько стало, гадко! Ложь все это. А прав был Харальд! Олаф, сын мой, все говорят, что ты решил отбросить меч, но разве конунг вправе совершить такое? Власть, которую ты… А что есть власть? Твой крест! И сыновья твои — твой крест! И зверь, который опять проснулся и оскалился… Господи, слаб я! Червь я! Да, самому мне ничего не надо, но род! От Буса так заведено, от него все идет.
И встал ты, князь, и повелел, чтобы призвали старика. Позвали. Ты одарить его хотел, но ничего старик не взял. Он даже отказался отвечать, как звать его. Сказал только:
— Восстал — и уходи! Тогда и я, даст Бог, уйду.
Не стал перечить ты, смолчал, поклонился ему в пояс. Давыд подвел тебе коня. И тропами звериными, день и ночь, день и ночь, пробирались в отчину. Видны уже купола Святой Софии. И Едзивилл пришел и сыновей твоих привел, всех пятерых. Громыхнул Зовун, и поднялся город, Святополк бежал, служили «Избавление», и ряд составили, и прописали в грамоте тебя и сыновей твоих — всех пятерых, ибо для них все это, а тебе… Для них, единственно для них! И прописали, припечатали Ярилой на коне.
Ночь! Темно. Сон без сновидений…
День пятый
1
— Князь!
Он вскочил. Темно еще совсем. И разве день…
— Князь! Едут! Князь!
…Ф-фу! Не Она это, Игнат. И Всеслав головою мотнул и задышал легко. Еще одна ночь прошла — и жив ты, князь… Сел, повелел:
— Игнат, огня.
Игнат высек огонь, зажег лучину. Ну вот и свет и, значит, новый день. И пятый ангел… Едут! Наконец-то. Перекрестился и спросил:
— От Мономаха?
— Да. Вот только что. С того и разбудил.
Вздохнул Всеслав. Зажмурился. Сказал:
— Иди. Я скоро.
Ушел Игнат. Дверь за ним тихо затворилась. И ты опять один. Можно открыть глаза и увидеть свет. Ты, князь, ты сам того хотел, так слушай же, как пятый ангел вострубит… Но тихо, не идет Она, и не зови, не срок еще. Что же далее?! «И вылил ангел чашу гнева Божия на престол зверя, и сделалось царство его мрачно, и они кусали языки свои от страдания и хулили Бога Небесного от страданий своих и язв своих, но не раскаялись в делах своих…»
Открыл глаза. Лучина, мрак вокруг. И кто ж не убоится Тебя, Господи, и не прославит имени Твоего, ибо Ты один свят…
Рано еще. И петухи, поди, не пели. Так и той зимой, пятнадцать лет тому назад, разбудил тебя Игнат, сказал:
— От Ярополка.
— От кого?!
— Да от него!
Ты засмеялся.
— Оттуда не являются. Мир праху Ярополкову!
Игнат пожал плечами, проворчал:
— Как знаешь. Только ждут тебя.
Ты, осерчав, вскочил, толкнул его и закричал:
— Что мелешь, пес?!
А сам ведь знал, не лжет Игнат, не путает, явились! Вот только кто, зачем? Чист ты и невиновен, не подкупал, не подсылал, ты о Нерядце и не слышал, да и к чему тебе та кровь?
Оделся ты и вышел. А в гриднице, у двери Угрим стоял — и не было на нем лица, бел был Угрим, глаза пустые, смотрел он на тебя и не смотрел, словно ослеп! И ничего не говорил, и рук не поднимал, стоял как столб. И ты застыл.
Страх тебя объял! Хоть жарко было в гриднице, Игнат всю ночь топил, гремел поленьями, а он, Угрим, шубы не снял, не распахнул ее даже, он вроде сейчас же и уйдет, только немного постоит. Да что и говорить, убили Ярополка подло, сонного, а он, Угрим, не усмотрел, весь грех на нем.
Нет, не на нем, на том, кто подкупил, кто подослал. Все крест целовали, отреклись, не мы то, да как мы могли, он, Ярополк, нам брат, ищи, Угрим, не здесь, иди… И он пришел. Молчит! Да ведь ни сном ни духом я, Угрим…
И ты сказал чуть слышно:
— Угрим…
А больше ничего не сказал, не смог. И отвернулся.
Увидел девочку. Простоволосую, в белой рубахе. Она стояла на коленях у печи, смотрела на огонь. И руки то протянет, то отдернет. Забавлялась. Мала еще, совсем дитя. Ты, Всеслав, узнал ее сразу. Усмехнулся, пригласил:
— Ну что ж, гостья дорогая, уважь хозяина!
А девочка словно и не слышит. Стоит на коленях, играет с огнем. И пламя на щеках ее и в волосах. Гостья к хозяину! Зверь широко зевнул, высунул язык, часто-часто задышал. Нет, князь, не гостья! Угрим — вот гость. Стоит в дверях, не распахнув шубы, сейчас уйдет, а девочка останется.
Смолчал. И ничего ты Угриму тогда не сказал, не посмел. Ведь знал уже, что будет так, как было с Ярополком оговорено, а все-таки послал гонца, еще надеялся. Ушел Угрим в мороз. Это была вторая ваша встреча. А в первый раз встречал ты его в Друцке, тогда еще и девочки той не было, еще не родилась. И в Друцке тоже трещал мороз, и под Угримом конь плясал, он его сдерживал, а конь брыкался, на дыбы вставал. Да и отец той не рожденной еще девочки тоже тогда в седле еле усидел. И было им, Угриму с Ярополком, поди, не по себе, ведь лют Всеслав, ох лют!.. А ты сказал своим:
«Один пойду!» И вышел к ним, к Угриму с Ярополком, меча из ножен не вынимал. Снег скрипел! Он и сейчас в ушах твоих скрипит, рука колотится и тянется к мечу.
Тридцать лет уже после Друцка миновало! И Ярополка Изяславича пятнадцать лет как нет. Та девочка давно княгиня и при князе… Младший брат ее убежал в Берестье от дяди Святополка, дядя следом выступил, и младший брат за помощью прислал к тебе Угрима. Опять его, и опять к тебе! И ты снова покривил душой, а надо бы хоть раз сказать ему: Русь велика, и много в ней князей, Угрим, чего ты к волку ходишь?! Ведь даже и захотел бы я помочь — и что с того? Вон у печи уже Она стоит. Я вижу, ждет. Ну, жди-пожди, отъеду ненадолго, приму послов, вернусь, день кончится, мой пятый день, а там — шестой, сойдутся сыновья, все четверо, давно такого не было, а там — седьмой… Да сколько там того седьмого дня?! В час пополудни выходи бери, как раз вернусь от Зовуна, сам лягу, руки подберу, глаза закрою, и…
Вот там и стой! И жди. А я пойду пока. Вернусь, вернусь… Перекрестился, вышел.
Ждут в гриднице. Сидят. Вошел, они вскочили. Отмахнулся, сели кто куда. Чад, смрад, объедки… Сел и князь, носом повел, поморщился. Игнат кинулся прибирать. Князь осмотрелся. Ночью не ложились! Хвосты поджали, псы! Спросил насмешливо:
— Да что вы как на тризне?!
Туча встал, сказал:
— Митяй повесился!
Сжал кулаки. Сыт зверь, молчит. Приказал Всеслав:
— Сядь!
Туча сел. Опять они молчали. Тогда Всеслав спросил:
— Где? Как?
Теперь уже Горяй ответил:
— А прямо на воротах. Мы здесь сошлись, мы и не знали. Ты спал. А он был там. Как вече порешило ворот не запирать, он и стоял при них, и люди были с ним, посадские. А он… не уследили, говорят.
— Висит? — хрипло спросил Всеслав.
— Висит.
— И пусть висит. Я так хочу!
Горяй кивнул. Никто не перекрестится, не смеют. Поданную еду отодвинул, взял только хлеб, надломил, вырвал мякиш… Спросил:
— А где послы?
— За Черным Плесом.
Дожевал хлеб, утерся. Сидел, смотрел перед собой, на крошки хлеба, думал. Не поднимая головы, сказал:
— Горяй, останешься здесь. Ворот не закрывать. Митяя не снимать. Сюда же, в терем, никого не пускать, так князь велел. И еще передашь вот что Любиму, да… А коли сам он не придет, призовешь его моим велением и скажешь: чтоб до среды он, пес, — так и скажешь: «пес»… чтоб до среды он, пес, все посчитал и под Зовуном всем сказал, что мне и роду моему от града причитается за волоки, за виры, и за вес, и за рабов — за все. И чтобы срок назвал, когда отдаст. Понял? — Встал Всеслав и осмотрел мужей своих, и зверь вскочил и зарычал. И он, князь, продолжал: — Не то висеть ему, Любиму, там же, на воротах! Приду — спрошу! Шубу, Игнат!
И вышел из-за стола, к дверям направился. Скрипели половицы. Так снег в Друцке скрипел. А когда брат Владимир на тебя бурчевичей навел, снег тоже, может, и скрипел, да слышно не было: визжала Степь, черно было от них, и дрогнули, и побежали все, и ты, князь, побежал, как волк, — волк от волков. Вот была охота! Тогда бы Святославу на коня, науськивать да загонять… Но не было Святослава, он уже год, поди, лежал в Чернигове, его за Спасом положили, потом туда и Глеба привезли, погиб от руки чуди заволоцкой. Скрип половицы, скрип, ступени скрип, двенадцать их. Морозно на душе, озяб, и не согреться, кровь не бежит, устала кровь… Хром на дверях стоял, открыл. Темно еще…
Висит… Ничего не видно, а этого усмотрел. Висит Митяй, как на осине. Вчера, когда в Софию шли, он был с тобой хмур, в землю смотрел, и чуял ты, князь, чуял беду! Да не сделал ничего. Ты в храм шагнул, он вслед за тобой. А ты остановил его! Послал к воротам. Он пошел. А если бы… Слаб человек, поддержи его, он и не оступится. А ты прогнал, вот он висит, как ты того хотел. Рад, князь?! Молчишь! И зверь молчит, что ему, он сыт, он знает — хозяин щедр и не оставит зверя своего некормленым.
Вздохнул. Сошел с крыльца. Свернули к Лживым Воротам. И только там, уже ступив на мостки, Всеслав остановился, обернулся, долго смотрел, и морщился, и силился что-то сказать — да что тут говорить! Наконец руку поднял и перекрестил Митяя! Сгорбился, глаза отвел, пошел к реке, к ладье. Потом стоял на берегу, ждал, когда все усядутся, поставят мачту, парус. В последний раз — а теперь все в последний раз, Всеслав.
Нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим. Вот только бы не оступиться. Прошел по сходням, сел, прислонившись спиной к мачте. Махнул рукой. Отчалили. Споро гребли. Светало. Туча сидел напротив и молчал. Дремал. Вдруг встрепенулся, спросил:
— Не зябко, князь?
— Не зябко.
— А то — ковром можно укрыться.
— Ковром пока не надо! — Князь усмехнулся. — Спал нынче?
— Нет. Гуляли. Потом… Митяй! — И засопел.
Какой он, Туча, мятый! Да и все они… Напугал их Митяй! Не Митяй, слова твои, князь, волк беззубый, дряхлый волк, плешивый. На сани положить, ковром накрыть — и в храм. Ан нет! Вон, старец упреждал: «Тебя, Всеслав, в санях нельзя, конь не пойдет, конь духа убоится». — «Какой от меня дух? И что я, на конях не ездил?!» — «Так то, пока ты живой, дух не слышен. А как помрешь, он и пойдет». — «Дух?» — «Да. Звериный, волчий дух! Вот конь и станет рваться. Глядишь, и обернет сани. Болтать начнут, мол, знак плохой. Зачем это тебе?!» Ты засмеялся и прогнал его, сказал: «Глуп ты, старик!»
А теперь и сам ты, князь, старик, сам глуп. Сказать надо, когда сойдутся завтра, чтоб на руках несли, дескать, так хочу! Чтоб только на руках, чтоб только сыновья, они не выдадут, снесут, какой бы дух ни шел!
Бабушку-то сожгли. Вон ее курган. А там, чуток левей, ты видел Буса. Прибежал к отцу, сказал, он не поверил.
Но ты видел! И не молчал он, Бус, да мал ты был и ничего не понял, потому и сказал, чтоб не смеялись над тобой, что ничего не слышал, что Бус просто стоял и на тебя смотрел. А был он во всем белом, и ликом бел, и белые глаза, и губы белые, и говорил он, Бус, слова, каких на свете не бывает, ведь знаешь ты, Всеслав, по-еллински и по-варяжски, и фрягов слышал ты, и прочих многих, но, выходит, есть еще слова другие… А может, то вовсе не Бус был, просто ты хотел его увидеть — и увидел, хотел услышать — и услышал, но не понял, и жизнь прошла, а те слова и по сей день звучат в ушах твоих, что в них скрыто, ты не знаешь, может, если бы узнал, жил бы ты не так, может, и не жил бы вовсе, подошел бы он к тебе, взял за руку…
А так Она придет. Два дня тебе осталось. Спеши, Всеслав! Не забывай: в последний раз идешь на Черный Плес, оступишься — уже не встанешь, не исправишь, не успеешь. А Мономах… Что Мономах? И что мне все они, змееныши?! Бьют лишь того, кто ничего не видит, кто ослеп. Василько Теребовльский оттого и дался им, что ничего не видел от гордыни, слеп был, — и заманили и навалились на него, вынули глаза, слепые глаза вынули! Так же было бы и с тобой, если бы поверил. После того, что здесь творилось, по терему тяжелый дух стоял, и ты велел, чтоб каждый день развей-травой курили… А Изяслав уже звал тебя в Киев и божился, что нет в нем зла, что сын его Мстислав почил сам, не от наговора. То, что Святополка ты из Полтеска прогнал, так это твоя отчина и дедина, град Полтеск твой, и волоки твои. Приди, Всеслав, составим ряд, подворье Брячиславово отстроим, поставим храм Феодора, вот крест!.. Ты крест не целовал, вернул, с тебя и Рши уже довольно. Тут и слепой увидел бы: брат Изяслав язык раздвоил! В пирах едва не каждый день кричал:
— На Льте не Степь меня побила, а Всеслав! Он меч мой удержал! Он, волк, завыл тогда во тьме — все слышали!
Ложь! Ты крест ему вернул, кликнул литву. Гимбут смолчал, а Едзивилл пришел. Ты его в Полтеске оставил, а сам уже по чернотропу пришел на Друцк, там и лег и изготовился. Давыд же встал при Рше, он Днепр стерег. Ты ждал киян и думал: ну вот и сын подрос, и есть брат Едзивилл…
Примчал гонец, предупредил: идут! Еще сказал: не сам Великий князь выступил, а его младший, Ярополк, пока небитый и непуганый, киян ведет. И мало их! Закружилась голова! И ты, Всеслав, ум потерял. Выбежал навстречу и под Голотческом навалился на Ярополка. И бил ты их, и рвал, они из-за возов и не показались, а ты, от сечи охмелев, кричал: «Брат, выходи! Авось пощажу!» Упрям он был, Ярополк, рубился, потом говорил: «Когда бы не Угрим, я бы обоз поджег, сгорел бы, но не дался!»
И тут Угрим подоспел! Привел волынцев. Волынцев-то гонец и проморгал, не ждал ты, князь, волынцев. Кони были у них свежие, сами сытые и злые.
Мог бы ты, Всеслав, ударить на Угрима, мог бы остановить волынскую дружину, разве полочане хуже?! И бился б ты, может, победил бы, может, побежал бы тот Угрим. Так бы только слепой князь поступил. А ты завыл, загикал, зарычал. И побежали вы, своих не подобрав, в лес, на Друцк. А Ярополк, Угрим — вслед. Слепые! Кровь их ослепила, гнев разума лишил, один нюх остался, на снегу много следов, следы в крови. Охота! Да не та. Охотится не тот, кто настигает, а тот, кто более зрячим да прозорливым оказался. Ярополк был слеп. Вот и Друцк, его ворота, а за воротами захаб — всегда так строились и строимся, ты что, князь Ярополк, ворот не видывал? Кто эдак слепо лезет?! Да и темно уже, ночь спустилась, пока до Друцка добежали, ворота похожи на черный зев, волочане — в зев, так то свои, а он куда? И что с того, что зев не затворен? Слеп, слеп был Ярополк! Друцк-то не Овруч, куда другой князь, Ярополк, когда-то на плечах Олеговых ворвался. Давно это было. Нет, ума лишился Ярополк, в гневе захлебнулся. И он, а с ним Угрим и еще четверо, коней не удержав, по переметному мосту галопом — и прямо в захаб! А за спиной ворота — клац! Захаб захлопнулся, вой, князь, кляни свою судьбу, зайцем визжи, шипи змеей, а он, силок, не распахнется! И оробел ты, Ярополк, конь под тобой плясал, ржал, а сверху, со стены, смотрели полочане, у них уже и стрелы были вложены, и тетивы натянуты, и лишь только разреши тогда Всеслав — пали бы вы в снег. Да не позволил, сказал:
— Один пойду.
Вошел в захаб. Меч в ножнах был, а руки свободные! Конь пред тобою вздыбился, а ты, Всеслав, узду перехватил и на себя рванул. Смирился конь, встал, зафыркал, пена во все стороны полетела. А Ярополк в гриву вцепился, еле удержался. На Угрима и этих четверых ты не смотрел, Ярополку руку протянул, сказал:
— Вот видишь, брат, все по-моему! Ты вышел, я тебя пощадил. Слезай, гость дорогой.
Вы не обнялись, пошли так — ты впереди, он сзади. И был с ним меч, ты без шлема был, но не оглянулся. В терем привел, и сели вы за стол, служки забегали, а вы сидели и смотрели друг на друга. Крут был князь Ярополк, не приди Угрим, зажег бы он себя вместе с обозом. Он и за столом сычом сидел, снег в тепле растаял, и капли светились на усах, на бороде и на бровях его, а щеки были красные с мороза, губы — белые, обветренные, тонкие, брови — девичьи, крутые, ресницы длинные, глаза — как у нее. Только тогда ее, той девочки, той гостьи дорогой, в помине еще не было, и кто б сказал тебе в то время, что ты… Ты б засмеялся!
Ты и тогда смеялся, но — потом уже, а поначалу молчал, не знал, как быть. И он молчал. Принесли вина, ты налил ему, сперва сам пригубил, после уже он отведал. Ты сказал:
— Хмельное! А твоя бабушка меня поила молоком. Слыхал, поди?
Он вздрогнул. Ты сказал:
— Пей!
Он выпил. А ты опять спросил:
— Слыхал? Про молоко.
Он головой мотнул, нет, дескать, не слыхал. А ты сказал:
— Слыхал, слыхал! Звериной оно пахнет, липкое. Я после этот грех еле отмолил. Да грех ли то? Кабы не твоя бабушка, так и не жил бы я… А ты подал бы мне зверины?
Он смотрел прямо тебе в глаза. И тем судьбу свою решил. Ты рассмеялся и сказал:
— Пей, брат, вино. Оно ромейское. Рабами за него платил. Так и вино зато какое!
Пили вы вино, ели дичину. Он, Ярополк, не хмелел; сидел, насупившись, молчал, лишь брови его девичьи то поднимались, то сходились, а щеки все сильней румянцем наливались, губы тонкие в подковку изгибались, и пусть себе! Ты, князь, тоже не хмелел, и зверь в тебе дремал, легко было, и ты пошел рассказывать, как Рогволод, твой прадед, и Святослав, прадед его, сойдясь при Рше, отправились на лов — бить туров, и кто где встал, и скольких кто свалил, и что при том сказал, и каковы были рога у вожака, как те рога делили, а после — кто где сел и какие произносили здравицы… Подробно все ты, князь, тогда в Друцке обсказывал, как будто сам ты присутствовал на том лове, и речь твоя лилась хмельным вином, слова хоть и были сладкие, но кружили голову. Видел ты это, видел, подковка разогнулась, брови разошлись, и думалось тебе уже, что вот…
Да Ярополк неожиданно засмеялся и сказал:
— Все это так, брат, так. Только зачем мне это? Быльем все поросло.
А ты ответил:
— А просто так! — И тоже засмеялся. И хриплым был этот смех, да шипенья зато не было. Волк — не змея, волк терпелив, волк может гнать и день, и два, и три. И ты опять налил.
Он пить не стал. Откинулся к стене, стер пот со лба и долго, пристально смотрел, и брови опять сходились к переносице. И вдруг спросил, а правда ли, что Менеск был нечист. А ты, не дрогнув, ответил, что то тебе неведомо, да, был у него млын, мельница по-вашему, на семь колес, только молол тот млын не камни, а муку, про камни ложь. Была также у Менеска дочь красоты невиданной, звалась она Сбыславой, ее за Изяслава выдали, за старшего из сыновей Владимира, запомни это, Ярополк, и никогда не забывай, как никогда не забываешь о волчьем молоке. У Сбыславы с Изяславом родился сын, князь Брячислав, тот Брячислав и Ярослав крест целовали на Судоме, и крестоцелование они свое блюли, не нарушали, ибо от веку так заведено, опять я повторяю: еще и Святослав, и Рогволод, хоть некрещеные, а слов на ветер не бросали, слова их были крепче камня и железа, а посему и я, Всеслав, сын Брячиславов, правнук Рогволожий и Менесков — да, Ярополк, и Менесков! — коли скажу: мир тебе, брат, то так оно и будет, никто с тебя пылинки не сдует, иди, брат Ярополк! — встал ты, князь.
И Ярополк вскочил. Кровью налился, взмок, с трудом выговорил:
— А коли так, то я тогда…
А ты, смеясь, сказал:
— А ничего не надо! Я это просто так. Пусть порастет все быльем. Мир тебе, брат. Ступай!
И он ушел. Совсем ушел — от Друцка к Киеву, а там и на Волынь в свой град Владимир.
…А Менеска меняне разорвали! За нрав его. Бабушка тогда уже на Полтеске сидела, но менян не покарала, промолчала. А млын и впрямь камни молол, да и не только камни. Сожгли меняне млын, плотину развалили. Менск — место злое! И Николай, мальчонка тот, он из Менска вышел. Да он давно уже не Николай, его Никифором назвали при постриге. А Менск змееныши сожгли, ты его отстроил, его опять сожгли, а ты вновь поднял его из пепла. И не отступишься! Ибо из Менска корень твой идет, князь Менеск — прадед твой, какой бы он ни был, ты его семя. И Бусово.
А Бус — Перунов сын. Его в лесу нашли после грозы, на пепелище, лес выгорел, осталась одна зола, земля и та на три вершка прогорела. Черно кругом! Младенец лежал на белом полотне, и было полотно это тонкое и гладкое, у нас такого полотна в то время ткать не умели, тогда мы были совсем дикие, и не было у нас ни городов, ни правды, веры не было, и жили мы, как зверье, в берлогах, это потом уже началось, когда Бус возмужал. А поначалу он лежал на белом полотне, вокруг волчьи следы виднелись, подходили звери, постояли, ушли, разорвать не посмели. А может, он их отогнал. Людей увидел, ручки протянул, заплакал. Взяли они его, завернули в полотно и понесли. То полотно хоть и лежало на золе, но было белое, словно снег, и теплое, как молоко, а пахло от него травою луговою. Вот так к нам Бус пришел — из Никуда, и в Никуда ушел, увела его не Смерть, о Смерти зря болтают, Перунов сын разве умрет?! То Матерь Сва за ним пришла, и он с ней говорил, и понял те слова заветные, которых нам, рожденным на земле, вовеки не постичь, может, и хорошо это? Ведь дух свыше дан, а плоть — от сатаны, дух возносится, плоть уходит в землю. И нет Страдания и Искупления, есть лишь Страх и Ублажение. И рая нет! И ада нет! Есть ирий, и есть пекло. И предавать земле нельзя, ибо тогда усопший будет томиться еще сорок дней. Бабушку сожгли, она так повелела. А к Бусу Матерь Сва пришла и увела его, только один раз ее и видели, а после только слышали о ней. И говорили: Матерь Сва — птица вещая, она незримая, слышен только шелест ее крыл да пение, и то не всем это доступно, а лишь избранным. Вот как было, когда креста еще не знали! А нынче едут кланяться ромеям, чтоб патриарх решал, причислить к лику святых или нет. Прости мя, Господи, но так это. Да Ты лучше меня обо всем знаешь. Владимира Крестителя и по сей день в Царьграде не признали. А Глеба с Борисом, сыновей его, причислили! Борис и Глеб — ромеичи. Но, Господи, я не ропщу, я верую! Да поразит меня Твоя десница, коли я виновен. И я, узнав о том, возликовал, когда гонец явился и сообщил: «Причислены, свершилось!» Уж мне ли, Господи, не знать, что есть междоусобица и надругательство над словом?! Не я ли сам был ввергнут в поруб, не я ли ждал, когда за мной придут, чтоб и меня — волка, знаю, волк я, волк! — чтоб и меня заклать, как агнца?! И у меня сыновья Борис и Глеб, я их назвал в честь тех, причисленных. И потому я и Святополка отпустил из Полтеска, и с Ярополком в Друцке стол делил, и после зла не держал, к себе вернулся, молчал, а по весне уже, узнав о торжестве, я, отринув меч, как все братья мои, собрался в Киев, хоть не звали, до Любеча дошел… и повернул. Слаб оказался, Господи! И люди наболтали. А может быть, и правду говорили. Да и подумать только: какая была радость на Руси, какая честь всем нам, рожденным от Владимира, — дядья наши причислены. Надо было хотя бы в ту пору забыть про прежние раздоры… Так нет! Брат Изяслав велел, чтоб торжества назначили на май, на тот самый день, в который он и ляшский Болеслав четыре года назад в Киев пришли. Второй день торжеств был днем избавления от хищника Всеслава и перенесения мощей святых страстотерпцев Бориса и Глеба. Мол, помни, Русь: Всеслав — он тот же Окаянный. А кто ты, Изяслав?! Уж не твоим ли именем сын твой Мстислав тогда, в тот черный день мая, сто двадцать пять голов на копья поднял? А сколько глаз достал! А языков наотрубал! Ноздрей повырывал. И сам ли я в Киев пришел? Не ты ли, брат, меня в цепях привез и ввергнул в поруб и погубил бы. Но не успел, поганых не сдержал, бежал, и я тогда, старший по Владимиру, его венец приняв, пошел на Выдубичский брод и Степь побил…
…Смирись, Всеслав! Гордыня — тяжкий грех. Слаб человек, и память у него короткая. Конечно, с такой легче жить, свет слепит глаза, а тьма и тишина несут покой. Закрой глаза. Гребут, споро гребут. Ладья качается. Река сон навевает. И ты уже спишь. А может, и не спишь, может, не сон это. Ведь видел ты, как Святослав и Рогволод, сойдясь при Рше… А нынче видишь Вышгород. Идут они, братья твои, три Ярославича, и гроб — со святыми мощами — несут, а перед ними черноризцы со свечами, дьяконы с кадилами, игумены, епископы, митрополит. За гробом — бояре и народ. И солнце светит, пение слышится. И радостно как, Господи! Когда в храме митрополит святой рукою Глебовой благословил князей, пал на колени средний брат, князь Святослав Черниговский, руки воздел и снял клобук. И все увидели, что нет на шее княжеской кровавого и синюшного вереда, а раньше был он. И возопили: «Господи! Помилуй нас и отпусти грехи наши несчетные!» И ликование началось всеобщее, снизошла благодать, и каменную раку страстотерпцев несли легко, словно пушинку, поставили ее, совершили литургию.
Черна душа человеческая, и помыслы нечисты. Вышли Ярославичи из храма… и разошлись! И не один, но три пира закатили, накрыли три стола: Великий князь сел в тереме своем, в том самом, который кияне разорили и в который ты вступать не пожелал, а он пришел и снова отстроил; младший Ярославич, Всеволод, уехал в Михайлов монастырь и там сидел с боярами своими; средний, Святослав, остался в храме и там молился дотемна и славил святых страстотерпцев за чудо, за избавление свое от хвори, потом там же, в Вышгороде, тоже пировал.
Наутро уехали Святослав и Всеволод. Ни средний брат, ни младший со старшим не простились. И не от того, что, как потом говорили, волк посеял рознь между братьями, а в душах гнев поселил, — нет! Давно семя раздора в землю было брошено и наконец проросло. Еще зимой брат Изяслав говаривал, что-де негоже получается: где ж это видано, чтоб Новгород держал сын среднего в роду? Забыли слова отцовские, все должно быть по старшинству, по правде, и, значит, Святополку Изяславичу должно идти на Новгород, а Глебу Святославичу, оставив новгородский стол, искать другой удел — Русь велика! Святослав про те слова прослышал. И было также ему сказано, будто Изяслав гонял послов на Полтеск, волк тех послов якобы знатно принимал и отсылал своих. А коли так… Стакнулись Изяслав с Всеславом! И слух пошел! Ладят они ряд, чтоб Русь переделить: дать Изяславу Новгород, чтобы посадил там Святополка, а Изяслав за это отдаст Смоленск, Всеслав посадит в нем Давыда, старшего… Божился Изяслав, крест целовал, что все лишь наветы, не забыть ему тех зол, учиненных ему Всеславом: Мстислава, сына старшего, сгубил, Святополка, среднего, побил, Ярополка, младшего, смирил обманом, и за все это он, Изяслав, Великий князь…
Не верили. И он тогда велел, чтоб час перенесения мощей назначили на день изгнания Всеслава из Киева, и братьев пригласил, и стол такой накрыл, каких и сам Владимир Красное Солнышко не видывал… А братья с ним не сели. Святых дядьев своих почтили и разъехались: брат Святослав в Чернигов, брат Всеволод в Переяславль. Племянник Глеб ушел на Новгород, племянник Владимир Мономах — к Смоленску. Зима пришла. Тишина наступила на Руси. Ты, Всеслав, сидел на Полтеске и ждал, что дальше будет. А уже на масленой прибыл посол от Изяслава, первый посол, прежних, тех, о коих говорили все, в помине не было, был только один гонец от Ярополка, он дары прислал, и ты спросил гонца:
— К чему это?
А он, гонец, ответил:
— А просто так. Господин мой повелел сказать: «А просто так!», и больше ничего.
Засмеялся ты, принял дары. И отдарил Ярополка щедро. А Изяслав, узнав о тех дарах, гневался на Ярополка, грозил ссадить его, кричал: «Обошел тебя волк, переклюкал!» Теперь же сам князь Изяслав посла прислал на масленой неделе, а ты был сыт и пьян, Всеслав, князь-волк, варяжский крестник, выкормыш, ведун. Принял ты посла и одесную посадил, сам угощал его два дня, из своих рук поил. О деле же не велел говорить. Терпел посол, лишь на третий день, когда ты, князь, позволил, он сказал:
— Всеслав! Великий князь не шлет тебе креста, ибо он знает, не поверишь ты, а шлет только слова: «Прости, Всеслав, и будь мне братом!»
А ты спросил:
— И это все?
— Нет, — отвечал посол. — Еще Смоленск.
— Смоленск! А Псков? А Туров?
Ушел посол, гнал коня, спешил: такое было время! А ты сидел и думал: да, прижало Изяслава, коли Смоленск сулит. Почуял, стало быть… Грех было не почуять! А ты, князь, ослеп, и, прибеги тогда еще один гонец, скажи: «Дают тебе и Псков, и Туров!» — и пошел бы ты за Изяславом!..
Да Гимбут не пустил! Спас тебя Гимбут, князь, в который уже раз. После киянина недели не прошло, прибыл гонец из Кернова:
— Гимбут зовет прощаться!
И ты Давыда оставил в Полтеске, а с младшими пошел. Спешил. Едва успел. Гимбут сидел одетый во все лучшее, Едзивилл над ним стоял, служил ему. Пил Гимбут, пили воины. Женщины кричали. И в потолке уже дыра была проделана, чтобы душе легче взлетать. И кострище сложили, осталось огонь поднести. А старый князь еще был жив. Он повелел, чтоб ты, Всеслав, встал перед ним на колени, и ты встал, и Едзивилл подал тебе от него чашу, и пил ты алус, князь, а Гимбут говорил:
— Все знаю, слышу! Железный Волк затявкал. Позарился на кость. Не тронь ее, подавишься. Я так сказал! А я — уже не здесь, я — там, мне все оттуда видно. Встань, подойди ближе!
А ты не встал. И тогда Гимбут закричал:
— Пес! Пес! Плюю я на тебя! — И плюнул.
Но ты и это стерпел, не встал. И он тогда, все еще гневаясь, спросил:
— Чего ты хочешь?!
А ты ответил:
— От тебя я уж ничего не хочу. А вот это — тебе от меня!
И только тут ты встал и положил на стол сафьяновый кошель, обшитый жемчугом и драгоценными каменьями. Гимбут развязал кошель и высыпал на стол… медвежьи когти, длинные, толстые и острые, один к одному. Замолчали все. А Гимбут встал, сгреб когти, сжал в руке, ударил ими об стол — только щепки полетели! И засмеялся старый князь, сказал:
— Ого! Псу таких не добыть! С такими-то когтями я… Ого! Уважил ты меня, Всеслав, уважил!
И неожиданно застыл, поднял голову, посмотрел на потолок, на черную дыру, на небо звездное, на Гору Тьмы, где ждет его Перкунас. Он будет судить дела его и, может быть, пощадит… Но прежде ты взойди, взберись к нему, вскарабкайся — вон когти какие, а все Всеслав, ему хвала! И силы-то еще есть, коль щепки так летят… И смотрят на тебя все, ждут, они Горы не видят, не их черед, а твой, так не медли, князь!
Крикнул он:
— Иду! Иду! — Опустились руки, упали на столешницу, но пальцев Гимбут не разжал, когтей не выпустил, то добрый знак, взберется.
И Едзивилл сказал:
— Прощай, отец! Легкой тебе дороги!
А после чашу пригубил и передал тебе, Всеслав, ты пригубил, Усу передал, Ус пригубил…
И пировали до утра. И Гимбут с вами был — сидел молчал. А утром вынесли его и посадили, положили рядом меч, лук, стрелы, подвели коня, борзых. Не выдержал ты, князь, и отвернулся, и сыновьям велел, чтоб не смотрели. Рабы покорно шли, молчали. Перкунас — грозный бог! А Святовит, отец рассказывал, еще грознее. Дядя твой, Готшелк, брат твоей матери, отринул его власть, крестился, крестил народ и примирился с ляхами, варягами и цесарем. И от сына казнь принял! А Святовит возликовал. Молчи, Всеслав. Не можешь — не смотри. Ведут рабов, горит костер, догорит — пойдешь и ты, как Едзивилл, брат твой, и будешь возлагать дары…
И возлагал! Ибо Перкунас есть Перун, а Бус — Перунов сын, и прадеды твои от Буса род вели, креста они не знали, а Полтеск славен был. И возведен он на крови, на древнем буевище, где некогда костры поганские горели. Вы и поныне сходитесь под Зовуном. Ох, тьма какая, Господи! Слеп я. В Литве сидел и пировал на капищах, а прискакал гонец от Изяслава, звал, заклинал крестом — прогнал его! Подступили Святослав и Всеволод под Киев, рать привели, испугался Изяслав, подался на Волынь, там Ярополк Изяславич сидел, туда и Святополк Изяславич пришел. И мнил уже Великий князь, что с сыновьями-то он как-нибудь вместе справится. Ан нет! Шли Святослав и Всеволод, грозя и обнажив мечи. Опять побежали Изяслав и сыновья его, прибежали в ляхи. Снова ляшский Болеслав драл Изяславу бороду, а Изяслав метал пред ним казну и снова звал на Русь. Лях взял казну, а воевать не шел. Тогда побежал Изяслав к цесарю германскому. Срамил он Болеслава, Болеслав казны не отдавал, и цесарь втайне потешался. Зима пришла. Потом еще одна, еще. И вновь тихо стало на Руси. Князь Святослав обосновался в Киеве, Всеволод пошел на Чернигов, Олег Святославич — на Волынь, Давыд Святославич — на Туров. А ты, Всеслав, сойдясь с Едзивиллом, ходил тогда по Неману да по ятвягам, а после по Двине и замирял всех. В то время и срубил ты Кукейну, теперь там Ростислав сидит, сын твой, а внук твой, Ростислав Давыдович, в Кукейну, в Литву не пойдет — сядет в Вильне, всех изведут змееныши, и только он один, князь Ростислав Давыдович…
Ростислав Давыдович? Нет у Давыда сыновей! И вдов он, третий год уже. Вот святой крест! У Глеба есть, у Ростислава есть, у Бориса, а у Давыда нет. Георгий ушел и не вернулся, прости мя, Господи, из-за меня ушел, а коли столько лет не возвращается, значит, никогда мне с ним не свидеться, где он, меня грехи не пустят, да и не рвусь я, Господи, волк я.
Гребут они — и пусть себе гребут, а я лежу, я сплю. Вон, Бельчицкий ручей проходим, а там уже и Черный Плес недалеко, приму послов, вернусь, завтра сыновья сойдутся. Я скажу, чтоб на руках несли, саней не надо, так хочу — и согласятся сыновья.
А как у Святослава было! Тогда, на мая второй день, веред сошел и следа не оставил, ликовал брат Святослав, рассылал дары, нищим подавал, а день его пришел — утвердился Святослав на киевском столе, в царстве своем, приказал собраться всем тысяченачальникам, и стоначальникам, и судьям, главам поколений — и все они сошлись и были кротки и медоречивы… А зверь, твой зверь, Всеслав, только заслышав его имя, рычал, взвизгивал, рвал цепь! Выходит, не жилец брат Святослав, возомнивший себя Соломоном. Не Соломон он — Каин, печать на нем, вы что, не видите? Так хоть учуйте — смрад какой! Сперва один веред вскочил, за ним второй, третий, и вот несть им числа! Гниет брат Святослав, сидит на Отнем Месте и гниет, живьем. Ну что с того, что рассадил ты сыновей по всей Руси и покорилась Русь, а рать твоя пошла на чехов и обрела там честь великую?! Кровь есть кровь, открылись вереди, она и течет, а с нею истекает сила. Смирись, остановись, подумай о грядущем и не тревожь святых дядьев своих и не зови волхвов, не спрашивай меня, я не колдун, на ветер не шепчу, тряпиц в кипящем молоке не омываю, иглою тени не колю. В храм вхожу, к иконостасу становлюсь лицом, а не спиною. Вот так-то, брат, значит, больше не посылай ко мне гонцов, не от меня это, а от Него, и не мотаю я тебя и не держу — не хочешь жить, так кто ж тебя удержит. А ты, гонец, так и скажи ему: я не держу, что было, то и было, не мне судить, прощай, брат Святослав!
Ушел гонец. Передал ему слова твои. И он, говорили, сразу успокоился и перестал кричать, боль утихла, вереда закрылись, и жил брат Святослав еще до вечера, укрепился духом, ликом светел стал, просил у всех прощения и всех благословлял, вот только о тебе, Всеслав, не вспомнил… И тихо отошел. На санях свезли его в Чернигов: он так велел. Везли, а кони, говорят, храпели, вставали на дыбы, да сыновья — их было пятеро, сдержали, довезли. Положили Святослава за Спасом. И был великий плач, заглушал он пение. И князь Всеволод, поминая брата своего, немало о нем сказывал достойного, утешал племянников, жертвовал на храмы, злато-серебро метал в толпу горстями, стенал, на скорбном же пиру был молчалив… А уже рано поутру его призвали: сел Всеволод на киевском столе, венчал его Георгий. Робел народ. Изяслав в это время в ляхах войско собирал. А ты, Всеслав, велел по брату своему, по Святославу, служить сорокоуст, но сам в Софию не пошел. Затворясь с гонцом, беседовал. Гонец тот прибежал издалека, и речь его была пуста и лжива, но ты кивал, поддакивал. Да что тебе слова его: ты свою правду чуял! И думалось: вот жили три змееныша, теперь остались два, и оба венчаны на Место Отнее, а Место ведь одно… Так почему не пособить сойтись змеенышам да силою помериться? Глядишь, и из двоих один останется, а там, Бог даст… Слушал ты гонца, кивал, обещал, срок оговорили. Ушел гонец. Куда? Да в ляхи, к Изяславу Ярославичу, куда ж еще? Коль пошел слух по Руси, что снюхались, так вот вам и не слух уже! И в ту весну стояли заодин Всеслав и Изяслав и слово взятое сдержали, хоть крест и не целовали: ты выступил в свой срок, Изяслав на этот раз не обманул, выступил на Всеволода, брата своего. Вот как было тогда! А что было потом…
А то, что и всегда! Кровь пересилила…
Кровь! Вздрогнул князь…
2
Очнулся. Гребут. А далеко уже прошли, за поворотом — Плес. А прежде ты, Всеслав, послов не так встречал, не здесь, а в тереме и выходил к ним… Да прежде все было иначе! Всех в граде поименно знал. И не чурался. Придешь на Торг, к любому подойдешь, заговоришь… А скольких ты крестил! И новобрачных под венец водил. И весел был: на святках на игрищах первым выходил. И ничего не было в тягость: тогда ты жил, силу в себе чуял, а князь до той поры князь, пока он в силе, кровь в нем бежит. Рассказывали, Бус оттого ушел, что хворь почуял. Стал жаловаться: руки тяжелеют, шум в голове стоит, ноги не гнутся. Ворчал: «Совсем я нынче как чурбан! И боли уже не чувствую. Коли меня, руби, а мне не больно». И кололи. Раны открывались, а кровь не шла.
А может, это только бабьи россказни. Все книги старые сожгли, потому как не теми письменами писаны — поганскими. Вот и гадай теперь…
А вон и Плес, шатер посольский. Пнул Тучу в бок. Тот заворочался, глаза продрал, вскочил. Гребцы затыкали. И то, можно голову проспать. Махнул ему, сядь, мол. Гребли, все ближе к берегу. Скуп Мономах! Шатер-то у посла затрепанный, поди, уже и латаный. Ковры к реке положены с опаской, чтоб не замарать, ладью и ту втащили на берег, не поленились. Сидят у костра. Вскочили…
А где посол? Где Дервян?! Прищурился: глаза уже не те.
— Боярин, где Дервян?
Туча пожал плечами.
Ткнулись в берег. А эти, Мономаховы, стоят, не подходят. Ну и мы не подойдем. Убрали парус, положили мачту. Ждут. Вот и они, мужи мои, почуяли! Сказал им:
— С оглядкой, соколы!
Сойдя наземь, встали дугой, как лук натянутый, молчат. И те молчат. И нет посла. И нет Дервяна! Да что они его, сглодали, что ли?! Дервян и есть Дервян, он ничего не скажет…
А солнце еще вон как низко, день лишь начинается, кто в такую рань дела ведет?! Я подожду, спешить мне некуда, мужи мои сошли и сторожат меня, а я, старик, полежу подремлю. Был бы молодым, вскочил бы во гневе… А что есть гнев? Гнев — слепота. Сила — хмель. А хмель и разум вместе не живут, хмелен или умен — сам выбирай. И сейчас, чтоб вышло по уму, надо парус поднимать и возвращаться. Это холопы ждут, а ты, князь, не холоп… И раньте ушел бы восвояси, затворился, Мономах опять посла бы прислал, а ты б того посла держал у ворот семь дней, куражился…
Но нет тех семи дней! Сегодня принимай посла, завтра сыновей, послезавтра и Ее уже, в час пополудни. И если обойдет тебя посол, тогда…
Закрыл глаза. Заснуть хотел, но сон не шел. Всеволод… Брат Всеволод был прост, ленив, и за него все сын его решал, ромеич. Брат Всеволод без сына своего Владимира шагу не мог ступить. И в Киев он тогда пошел не сам собой, а оттого, что сын его надоумил. Да и народ желал: боялись Святославичей, Изяслав находился в ляхах, тебя, Всеслав, хоть тоже венчали, да волк ты, князь, колдун! Ты и сам тогда уже молчал, не снился тебе больше Киев. Вот крест! Ни разу! Как ушел, словно отрезало, не вспоминалось даже, не любил, не ходил в Киев, видеть не желал, один лишь раз решил своих святых дядьев почтить, и то не дошел. Потом зима пришла. Похоронили брата Святослава. Той же зимой брат Всеволод сел в Киеве…
А уже раннею весной прибыл к тебе тайный гонец от брата Изяслава, опять звал он тебя, и ты опять ему не верил, но пошел. Силу почуял. Сила — хмель. Хмель голову кружил: князь, не робей, раз зван на пир, что ж руки не протянуть, уйти голодным — что за честь? А будет пир! И вот она, дичина — Русь. Брат Изяслав сперва Волынь отрежет, после Отчий Стол, пусть давится! А ты, Всеслав, бери куски поменьше, не спеши, придет и твой черед. Видишь, что я говорю, чему учу? Не бойся, князь!
И ты не побоялся. Выступил. На Глеба Новгородского, на старшего из Святославичей, на того самого пошел. Продвигался шумно, не спешил, два раза посылал сказать: «Не бойся, брат, ты отпускал меня — и я тебя не удержу, я тоже вече соберу и тоже повелю: иди! И коли, брат, дадут тебе уйти…» Смеялся: не дадут! Ты храбр был, Глеб, когда меня в толпу гнал, когда потом волхва рубил, подло рубил! Он не таился, волхв, он перед тобой стоял и вещал, а ты внимал ему, выспрашивал, а сам же под полой топор держал. И зарубил его. Прилюдно! И онемел народ. Пал волхв, да после, рассказывают, восстал, по реке пошел, по Волхову — прямо в туман. Более никто того волхва не видел. Но ждут. И верят: волхв придет, и отольются тебе, Глеб, их слезы — епископу Феодору уже отлились. Кто б мог подумать, что ему, владыке, такая погибель будет, что его на собственном дворе его же пес загрызет? И челядь не отбила, не смогла, вцепился пес — и нет Феодора, владыки новгородского. И тебя, Глеб, не будет, за псом волк явится, за волком — волхв! О том шептались на Торгу, на вече громко кричали…
И сбывается все! Всеслав идет. И обещает: не бойся, брат, не трону! Но заперся князь Глеб на Ярославовом дворе, погнал гонца в Смоленск, к Владимиру, а ты, Всеслав, того гонца перехватил, и, выспросив, куда он и зачем бежит, ты отпустил его, дал свежего коня, поспешать приказал. Гонец прибыл в Смоленск, и князь Владимир, Всеволодов сын, был скор на сборы и поторопился на помощь брату своему.
Да не успел. Ибо сошлись они на вече, и поднялся великий крик на Глеба, всю кровь ему припомнили. И озверели, а озверев, пошли на Ярославов двор, Глеб не усидел, ушел с малой дружиной, оставив град на Яна, воеводу. Обступила чернь Ярославов двор, грозили Яну, Ян грозил, и они позвали тебя, князь, Перуном заклинали, ты мог бы войти, и понесли б тебя, как в Киеве несли, и одолели б Яна, и сел бы ты на новгородский стол…
А ты велел, чтоб помогли тебе сойти с коня, чтоб ковер постелили, и лег. Игнат воды принес, заговоренной. Ты выпил, полегчало, лежал, смотрел на небо, думал. А солнце поднималось, поднялось, пошло спускаться. Давыд взывал:
— Отец, очнись!
А что он понимал?! Да и они ничего не понимали. Венец не от крика, от Бога. А кто есть Бог? И есть ли Бог у них? Нет, князь; у них — Перун! Род! Велес! Макоша! Вон как орут — и здесь слыхать! И паленою шерстью разит. Давыд того не чует, Давыд не волк.
И не пошел ты, князь, на Новгород; день в поле простоял, а ночью в лес ушел. И словно сгинул! Наутро прибыл Мономах, по следу кинулся, а тебя нет! Здесь твои костры горели, уголья еще теплые, кругом натоптано, следы остались. Он по следам коней погнал. Да не настиг! И, как когда-то Ярославичей, водил ты его, князь, мотал. Всеволод, не утерпев, пошел сыну на помощь, но ты умело петлял: то выходил на них, то исчезал, след заметал. Лаяли они тебя, срамили, а был бы ты слеп, князь, тогда б выступил, сразился…
А зачем? На все есть Божья воля. Кого Бог поддержит, кого и отринет. Глеб ведь не вернулся в Новгород, потому что топор ему припомнился, и за волком волхв пришел. А случилось это, когда Глеб у костра лежал.
Вдруг слышит крик: «Идет! Идет!» Вскочил и видит — стаи-то расположился на опушке, у реки, рядом с лесом, — как кто-то босой, в рубище, голова в крови запекшейся, выходит из чащи. Тихо идет, шатается. Глебу бы бежать, да ноги онемели, осенил бы себя крестом, рука не поднимается. Стоит Глеб, белый весь, дрожит. И хоть бы кто из дружины бросился ему навстречу. Так нет, стоят они! Волхв подошел, поднял перст, на небо посмотрел — а небо было чистое, ни облачка, да потемнело вдруг. И закричали все… и смолкли. А волхв перстом на Глеба указал и с гневом произнес: «Пади!» И пал Глеб на траву, и шапка на нем вспыхнула, и волосы, оплечье… А волхв исчез, как будто его не было совсем. Огонь погас. Лежит Глеб. И до того он был горяч, что не притронуться, ликом чист, волосы огнем не пожжены, и шапка, и оплечье. Только кольчуга в том жару оплавилась — невозможно снять ее было. И так и положили Глеба в гроб в кольчуге. Потом, когда к отцу его везли, в Чернигов, а ты, князь, на Днепре в тот день как раз стоял, так, увидав ладью, остановил ее, взошел и повелел, чтобы открыли гроб, но они не повиновались. Сам ты не решился открывать, только спросил, где брат убит, ответили, в Чуди Заволоцкой, в сече. А ты о волхве захотел узнать. А про волхва сказали ложь: не было огня, нет оплавленной кольчуги, не веришь, князь, открой и убедись. Нет ничего, есть лишь сила крестная, чего стоишь, князь, открывай, тревожь усопшего, кощун! И почернел ты, князь, меч выхватил, и зверь ревел…
Да, слава Богу, удержал Игнат и другие пособили, свели с ладьи. И ты стоял на берегу, смотрел — они гребли, парус над ними раздувался, а небо было чистое, а солнце ясное, а на душе у тебя черным-черно.
А ты опять бежал, как волк! Но не от них теперь, за ними. Поскольку сдержал князь Изяслав свое слово и выступил на Русь в оговоренный срок, и Всеволод и сын его Владимир заспешили ему навстречу, да ты, князь, не давал, за ними шел, грозил. Замешкались они, а время шло. Тогда разделились Всеволод и сын его! Отец пошел на Изяслава, Владимир остановился, изготовился и ждал тебя. А ты не шел! А он выступил — ты отступил. Он отступил — ты начал наступать. Так и ходили вы — он на тебя, ты на него, слепца. И Всеволод, Великий князь, один шел на Волынь, и, значит, была с ним лишь половина его силы! А Изяславу ляхи дали помощь, и, не сходя с коня, покорил он Червенские грады, вышел на Волынь, взял Владимир, Олега Святославича ссадил, дальше направился на Луцк, на полпути между Владимиром и Луцком они сошлись, два брата, два Великих князя, обнажили мечи.
Да кровь есть кровь! На полпути между Владимиром и Луцком два брата съехались, сошлись две рати, встали, взвыли рога — и в седла! Съехались в поле князья, сошли с коней. И младший на колени пал и стал просить у старшего прощения, и старший зло отринул, взял брата за руку, поднял, и обнялись они, облобызались, вместе вернулись в Киев, и Всеволодов сын Владимир туда же поспешил — на пир. А ты, Всеслав, за ним уже не побежал, не догонял и не грозил, стоял. Ушел Владимир Всеволодович в Киев; там Изяслав, Великий князь, воссев на Отнем Месте, поделил Русь: он сам как старший — в Киеве и Турове, а брат его, раскаявшийся Всеволод, — в Чернигове, старший сын, Святополк Изяславич, пойдет на Новгород, младший, Ярополк Изяславич, — на Волынь, племяннику Владимиру придать еще и Переяславль. А прочим племянникам, отродью Святославову, — знать их не хочу! — сидеть без мест. И так оно и было, ссадили Святославичей.
А о тебе, Всеслав, и вовсе речи не было, ни доброй, ни худой; пробегал волком от зимы до лета и думал, что для себя добычу загоняешь, ан нет! Брат Изяслав сел в Киеве, молчит, того тайного гонца будто и не было, будто Смоленск тебе и не. сулили. Да как теперь сулить, когда Смоленск и Переяславль под Мономахом, под ромеичем, племянником любимым, а ты сиди, Всеслав, где и сидел, и не ропщи. Тому уже и радуйся, что не грозят тебе, вон, осерчав, ссадили Святославичей, а ты сидишь пока. Но придет и твой черед, хорошо еще, что у тебя ума хватило меча не обнажать, дружину сохранить: скоро она тебе ой как сгодится! И в Новгород на крики не пошел, не замарался, значит, и перед Богом чист… А был бы еще умней, так не стал бы держать Мономаха, а отпустил его, пошел бы Мономах вместе с отцом на Изяслава, и, силу почуяв, не упал бы брат Всеволод перед братом Изяславом на колени, а сошлись бы и сразились. Вот был бы пир! А кто б живым с того пира ушел, то Полтеску не важно, важно, чтоб дичину резали.
Да, перехитрил ты, князь, сам себя. Слеп был и глуп, верил в поле брани. Это потом уже, когда поднялся Ярополк, ты сказал, зачем идти, я, лежа на печи, всех порешу. И так и случилось бы, если б не сын Давыд. Давыд не волк; слаб человек, нет у него чутья звериного…
А посла все нет и нет. Дервяна нет. Гриди стоят. Солнце высоко поднялось. Ты лежишь и ждешь, когда кто-то невидимый заставит тебя встать, под руку возьмет и поведет. Ведь говорили, не шерстью от него разило, напротив, дух легкий был, как липов цвет… Но не зовет невидимый, и ты лежишь и ждешь. Темно в лесу, земля сырая. Туман упал. А ты весь сжался среди корней, нож изготовил, думаешь: ну, подойди, ну, подойди только! Но тихо. И неожиданно шаги: ш-шух, ш-шух…
Шаги! Дервян идет. От шатра по ковру. Идет и щурится, ему глаза река слепит. Тебя не видит он. С опаскою идет, всклокоченный. Боярин косо глянул, ты кивнул. Подошел Дервян. Гриди расступились. Он еще сделал шаг… Одни сомкнулись, другие навалились, скрутили, Дервян и охнуть не успел.
Только тогда ты встал, князь Всеслав, сошел с ладьи, неспешно подошел к нему, склонился и спросил беззлобно:
— Так что ж ты, сокол? Я жду тебя, а ты… Ну, отвечай!
Молчал Дервян. Губы кусал, пытался отвернуться, прятал глаза.
А те, возле шатра, стояли, изготовившись. Но не шли. И ты опять спросил:
— Ты что, Дервян?
Он дернулся. Его ударили, затих. Смотрел во все глаза, после спросил не своим голосом:
— Князь, ты?
— А то не видишь! — Всеслав усмехнулся. — А что у них?
Дервян опять задергался и быстро заговорил:
— Там чисто, князь! Там чисто!
— А что еще?
— Крест целовал! Молчу! Но чисто, чисто! — Зажмурился, губы закусил, его теперь хоть режь, не скажет, Дервян и есть Дервян…
Князь встал, осмотрелся. Все молчали. Грех вспоминать, но когда волхв к Глебу подходил, все так же происходило. Ты ведь не Глеб, Глеб с Ней не виделся и свой предел не знал. Тебе еще два дня до часа пополудни, иди, Всеслав, Она там, в тереме, осталась и ждет тебя, Она же и убережет здесь, если возьмут, так не зарежут, ну, глаз лишат, ну, языка… Так ты ж, Всеслав, на этом свете уже все видел, все сказал и даже более того — все лишние слова позабыл. Иди, Всеслав! Кто-то невидимый уже берет тебя, ведет — и ты идешь, гриди расступаются, ступаешь по ковру, это великий почет, брат Мономах не всякому ковер стелет и не пред всяким Мономахова дружина вот так стоит, даже крестятся некоторые. Слаб человек, и глуп, и слеп, и ты, князь, слеп, а ведь идешь. Да, при Рше у Изяслава шатер покраше был, так то — Великий князь, а здесь — простой посол. Кого он, Мономах, прислал?
Пустое, князь! Кто есть — тот, есть. Откинул полог и вошел. И… Вот кого не ждал, того не ждал! Воистину!
И он не ждал! Вскочил, просветлел лицом, засмеялся даже. Воскликнул:
— Брат!
И обнялись они, облобызались. И сразу же:
— Садись! Садись!
Не любит он стоять, больно приземистый, приземистые все больше сидеть любят. Смотрели друг на друга. И то: ведь сколько лет не виделись! Брат постарел. Он прежде был кудрявый. Борода уже не та, прежде топорщилась, кулаки подсохли. Одни глаза такие же большие, удивленные, словно отрок пред тобой, а ведь ему уже полета минуло. А говорят, ромеи рано вянут. Да не все! Брат Мономах силен, с таким сойтись…
Вот ты и сошелся, князь. Сидишь, и смотришь на него, и улыбаешься, как будто рад ему. А может, и рад! Когда ты зрячий, тогда чего бояться? Дед брата, Константин, ромейский царь, был тоже рудовлас, и тоже сила в нем была немалая, в горсти железо гнул! И нрав имел веселый. Как-то велел царь Константин устроить ему такой луг, где бы трава росла высокая, душистая и стояли на том лугу груши и яблони с плодами сочными. Да чтоб никто луг не охранял, а люди, покусившись на запретное, бежали бы к тем яблоням и грушам, и под ними проваливался бы этот луг, и падали бы они в искусно скрытый пруд, кричали бы, барахтались, а он, царь, наблюдал за их страданиями и тем бы тешился. Вот каков он, братов дед. А мать тиха была, христолюбива. А младший братов брат…
Пустое это, князь, грех так усопших поминать, брат перед тобой, брат Мономах, кровь царская. Вот честь! Ведь мог посла прислать и обещал посла, но сам пришел, уважил. И улыбается! Веселый, легкий нрав у Мономаха, устроить луг, сесть и смотреть на тех слепцов, которые, завидев сладкий плод… Но я, брат, не Василько Теребовльский, волк в волчью яму не полезет, зачем ему, разве охотник он до яблок? Вот если бы…
Засмеялся Всеслав! Смеялся и Владимир, а отсмеявшись, радостно сказал:
— Как славно! А я уже не чаял свидеться.
— С чего это?
— Дымы прошли.
— Ну и дымы! А я пришел. И ждал. А ты не вышел.
— Винюсь, брат. Не серчай. Не ждал, воистину не ждал уже… Дервян сказал, что ты на вече зван, что обозлился град, что поднялись они. Вот и подумал я: коли дымы… — Перекрестился. Помолчав, продолжил: — Я ночь не спал. Гадал: уйти или стоять. Остался. Не ждал уже, а так стоял. И вдруг — ладья. Твоя! А что тогда дымы? Мы оробели.
Всеслав усмехнулся, сказал:
— И ты — как все они.
— Нет, брат, я не о том подумал.
— О чем это «о том»?
— О чем и ты. — И глаз не отводил, смотрел, как отрок, ясно, не по-княжьи. Налим! Не взять тебя. Да я и не беру. Молчу и слушаю. И Мономах сказал: — Что я? И ты, брат, оробел. А то с чего ты из ладьи не выходил? И я уже подумал, Глеб, средний твой пришел, на вече его выкрикнули, он теперь и у власти.
— А я куда?
— А по тебе — дымы. Глеб сел на Полтеске, Глеб и пришел вместо тебя.
— И от того и оробел? Давыда, значит, ждал?
— Тебя я ждал. К тебе я шел, тебя и ждал. Да что мы все! Я — гость в земле твоей, ты — гость в шатре моем. А коли так… — Взял колокольчик, побренчал. Вошел Богдан. — Несите!
Было много яств и много вин, медов, но ели братья мало, еще меньше пили, все больше жаловали гридей; там, меж кострами и ладьей, и был почестей стол, там хмель плясал в чашах да приплясывал и пел, в шатре было тихо. Брат Мономах на пирах молчун, нетороплив, он прежде, чем сказать, семь раз подумает — хитер.
Хитер был дядя Ярослав, который много говорил, любого мог заговорить, а потом станешь вспоминать — нет ничего, одни слова. А этот, как купец прижимистый, бросает на весы по зернышку, по зернышку. И оттого, поди, в питье он умерен, в речах нескор: только на третьей перемене спросил брат Мономах про вече, и брат Всеслав, куска не вынимая изо рта, сказал, что чернь есть чернь, сперва дай ей покричать, не унимай, а там уже свое бери. И взял? Взял, один, мечей не доставали. А что тогда дымы? А сыновей зову: положим Полтеск вдоль лавки и, оборвав Зовун, его же языком…
Засмеялся брат Всеслав, пожал плечами Мономах, но улыбнулся, однако кривая улыбка получилась. И вдруг спросил Всеслав:
— А что Давыд? Передавал поклон?
— Давыд? Который?
— Мой, Всеславич. Ты ж по Двине шел, брат, и, значит. Витьбеск миновал. Вчера? Или когда?
— Другого дня. Но сына твоего не видел. Мы скоро шли. И я… без шапки был. И при весле. Зачем всем знать, что Мономах идет? Ведь я не к ним — к тебе. За здравие! — И поднял рог.
Так, так… А ты, князь, о Митяе сокрушался! Пей, князь, в последний раз ты с Мономахом пьешь за свое здравие. И за его. И за Давыдово… Выпил и сказал:
— Ну, не видал так не видал. Теперь не встретитесь — он берегом пойдет. А может, и вдет уже.
Вздохнул. Идет Давыд. И Глеб идет. Борис. И Ростислав. Пир кончился, чаши стоят пустые. Сейчас вот приберут, оставят вас одних, и тогда скажет Мономах, зачем явился. А слушать-то тебе уже не хочется. Но и вставать нельзя. Сидел. На берегу шумели. А солнце уже за полдень склонилось. Час пополудни, да, не менее. Пришел Богдан, стал прибирать. Молчали. А Витьбеск, говоришь, ты так прошел, не открывался…
Устал! Прилечь хотелось. Не ложился. Еще два тебе дня терпеть, потом отдохнешь…
Ушел Богдан. Тогда Мономах сказал:
— На Степь иду.
Всеслав кивнул: на Степь…
— На Степь, Всеслав!
— Бог в помощь.
— Я и тебя зову.
— Меня?! — Он сразу даже не поверил, подумал, ослышался. Но Мономах повторил:
— Тебя, Всеслав. И сыновей твоих.
Ну вот, встретил ты посла, услышал! И ради этих слов ты перед Нею падал, выпрашивал дни, рвал оберег! Вот уж воистину: в свой срок уйди, иначе… Что ж это?! Степь! Всеслав и Мономах — на Степь?! И засмеялся даже, спросил:
— А брать кого будем, бурчевичей? На Боняка пойдем?
Но Мономах не улыбнулся. Сказал:
— И на бурчевичей. На Боняка. На всех. Всей Русью на всю Степь!
Всеслав откашлялся, проговорил:
— На всю могу. А на бурчевичей — никак. На Боняка — совсем никак. Он — волк, я — волк. А волки меж собой дружны.
— Брат! Не глумись!
— А я и не глумлюсь. Я говорю как есть. Ведь волк Боняк?
— Ну, волк.
— А я?
— Ты мне брат.
— Пусть брат. Но волк? Молчишь! И знаю я, отчего ты в шатре затаился, не вышел. Ты не по Глебу заробел… — И замолчал Всеслав, запнулся.
А Мономах спросил:
— А по кому?
Налим! Не улыбнется и не встрепенется, сам первым не пойдет, а сядет, затаится, будет ждать, смотреть на луг, на траву высокую да на яблони и груши, на ветви, до земли склоненные, на сочные плоды: слепцы, хватайте!.. Но я, брат Мономах, совсем ослеп и тех плодов уже не вижу, вот и сижу пень пнем, да и куда спешить, чего желать? Мне Место Отнее давно не снится, а вот тебе, поди…
Вдруг зверь рыкнул. И вновь затих. Всеслав огладил бороду, сказал задумчиво:
— На Степь! Ты, брат, пойдешь. И Святополк, Великий князь. И Святославичи, все трое: Давыд, Ярослав и Олег. Ведь и Олег, так, брат? Вот и вас уже пятеро. Сила какая! Зачем же с нами, полочанами, славу делить?!
— Я, брат, не для того…
— Постой, постой! Ведь вас не пятеро, а больше будет. Пойдет еще один Давыд, сын Игорев, внук Ярославов, его чуть не забыл. Его ведь тоже призовете. И что с того, что он Василька ослепил, но свой ведь он, корня Ярославова, надо взять и его с собой!
— Я…
— Помню, помню! Кто ж о твоих скорбных словах не слышал?! Да ведь, брат, так оно и есть, того, что Игорев Давыд содеял, воистину вовек еще на Руси не было. Но родная кровь заговорила, и ты простил его, и все его простили, а теперь вместе на Степь пойдете. Конечно, Василько этого не увидит, Василько слеп, пусть плачет по глазам своим. Да и кто он, Василько? Изгой! Он страшен был с глазами, а нынче кто его, слепого, убоится?! — Замолчал Всеслав, ждал. Не дождался. Брат Мономах лишь улыбнулся, а отвечать не стал. Пусть так! Всеслав опять заговорил: — Ну вот, с этим Давыдом вас уже и шестеро. Но если он с вами пойдет, то ни Василька, ни Володаря вам не дозваться. Жаль, потеряли Ростиславичей… Но Русь, брат Владимир, обширна! Есть на Руси еще и Ярополчичи — Ярослав и Вячеслав; брат Ярослав — в Берестье, брат Вячеслав — в Городне. Их призовете. Так?
— Так… да не так, — ответил, подумав, Мономах, — Не будет с нами Ярослава. Поскольку Берестье держит Святополк, а Ярослав Ярополчич сел там, в Берестье, самочинно. И посему не князь он, Ярослав.
— А Вячеслав Ярополчич в Городне, он как?!
— А Вячеслава Ярополчича брат мой Великий князь Святополк Изяславич помиловал и жаловал ему Городню.
— Отчего ж такая честь? Не оттого ли, что он, Вячеслав, снесясь с Великим князем, посулился предать родного брата своего Ярослава? И чем тогда Великий князь чище Давыда Окаянного? Тот нож меж братьями бросил — и этот. Ты растолкуй мне. Стар я стал и ничего уже не понимаю, слеп, как Василько Теребовльский!
— Слеп! — Мономах засмеялся. — Стар! Слаб! Оно и видно. Вон вече усмирил. Один!
— Один, — кивнул Всеслав. — Слепой. Зачем волку глаза? Был бы у волка нюх! А нюх — он есть! Потому и не зови, уж больно он смердит, Давыд, мне рядом с ним невмочь. Так и скажи ему, когда на Степь пойдете… Да ведь не скажешь — убоишься. И не Давыда, нет, а… сам знаешь чего! Ведь так?
— Так, — кивнул Мономах, усмехнулся. — Ведь… как ты это говоришь? Да! Слаб человек!
— Воистину. А как по твоей присказке? А? Господи помилуй!
— Не заносись, Всеслав!
— А я не заношусь! Я… — Нет, сдержался.
А зверь так за язык тебя и дергал:, скажи, Всеслав, скажи! Какая Степь, какой поход, когда брат Ярослав тобой предупрежден, в ляхи бежит, а к лету вернётся не один, — вот тогда-то вам и будет Степь, такая Степь, змееныши!
Молчал. Насторожился. Лес. Темнота вокруг. А ты идешь на ощупь: сюда, теперь сюда, коряга под ногой, переступил через нее — и в мох, он мягкий, чавкает… И надеешься: столько раз ходил — и теперь пройду, это другие вязнут, тонут, а я хитер, меня не проведешь, вот эта кочка хороша, ступил — держит. И эта держит.
Нет, Господи, не я это тону! Дошел Угрим, все Ярославу обсказал, и Ярослав поверил и бежал, а Святополк замешкался и не перехватил его, ибо Неклюд наговорил…
А ведь тону я, Господи! Кричу!..
…Мономах сидит, смотрит и не улыбнется… Но чуешь — нет, не от него эта беда придет, он, Мономах, христолюбив и кроток, он если в храм войдет и пение услышит… А в пост поклонов бьет не счесть, а посему топить не будет. Пресвятый Боже! Коль дал ты мне узреть сей свет, так хоть на миг открой…
И впрямь ты слеп, Всеслав. Волк ты, зверь. И Мономах такой же зверь. И слеп он, Мономах. Вся Русь слепа. А над Васильком насмехаются. И Ярослава, ежели догонят его, то же самое — глаз не сберечь ему. А ты, Всеслав, молчи. Град Полтеск твой, и волоки твои: идут купцы по волокам — платят, войско пойдет — пусть войско тоже платит, а не заплатят — сам придешь, а то и наведешь литву на них, змеенышей, отродье Ингигердово, вон сколько расплодилось их — не перечесть и не упомнить, грызутся меж собой — и пусть себе грызутся, и что тебе тот Игорев Давыд, и что тебе тот Ярослав, ну, брат он Глебовой, ну, зять тебе, так зять — не родная кровь!..
— Брат! — окликнул Мономах. — Ты слышишь меня, брат?
Брат! Всеслав усмехнулся, сказал:
— И Василько вам брат. И тот, который ослепил его, он тоже брат. Так, брат?! — Зубы сжал. Щеку свело, глаз задергался. И вот еще б чуток…
— Дай руку, брат! — тихо это сказал Мономах, Всеслав едва его расслышал. Но руку протянул! Зачем, он сам не знал, ложь все это, нет правды на Руси, и не было, и никогда не будет. А руку дал! Мономах сказал:
— Всеслав, я не на Степь тебя зову — на Русь. И не на брань — на ряд. А будет после ряда Степь или не будет, время покажет. Свеча бы не погасла, брат, вот я о чем пекусь.
— Свеча?
— Свеча, Всеслав. Будет она гореть — будет Русь, будет Русь — мы будем. Наши дети. Вот ты кричал: мы — Рогволожьи внуки, а вы — змееныши, вы — Ингигердичи! Нет, брат. И ты, и я, и Святополк, и Святославичи, и Ростиславичи, и Ярополчичи, вся Русь — Рогнедичи. И значит, все мы, брат, от Рогволода. И от Буса.
Вот! Руку выдернул. Прищурился. Спросил:
— А не от Рюрика?
— И от Рюрика, брат, но и от Буса. Ведь так? Твой дед Изяслав Владимирович и мой и всех моих ближних и дальних братьев дед Ярослав Владимирович суть единоутробные братья, Рогнедичи. Ведь от других жен Владимира потомства нет, вот и выходит, что вся Русь — Рогнедичи. Так что же, брат?! Что, Полтеск — не Русь, то почему ни ты, ни твои сыновья ни в Любеч не пришли, ни в Витичев? Мы все, род Ярославов, там были и ждали. — И смотрит, не моргнет.
Смешно! Ну не снится мне Киев, не снится! Хоромы рубят по себе, и шапку выбирают по себе, как и меч. И путь. И крест.
Спросил:
— Вот Святополк, не ровен час, сойдет, кому тогда садиться в Киеве?
Мономах улыбнулся, ответил:
— Великий князь еще всех нас переживет, зачем о том загадывать?
Всеслав кивнул:
— Конечно. Что меня переживет, это да, а вот иных… А все равно когда-нибудь сойдет! И сядут Святославичи. Они ведь от среднего брата, а ты, Владимир, от младшего!
— И что с того? Вот мы с тобой разве…
— А то, пусть они и пекутся о том, дабы свеча не погасла. А что тебе? Тебе, брат, до Киева еще… ого! И доберешься ли? Подумай, брат! Стрела и та, боюсь, не долетит! — Засмеялся зло.
И пронял! Почернел Мономах! Закричал:
— Нож бросаешь, Всеслав!
— И бросаю. В ответ. Рогнедичи! — он снова засмеялся. — Свеча! Не лги мне, брат! Какие вы Рогнедичи! Кто заступился за нее! Мой дед и заступился! А Переклюка промолчал, за спины спрятался! А после все — к отцу, к отцу! С того и повелось, мы приняли удел Рогнедин, вы — Владимиров, и оттого — варяги вы, находники, а мы — от Буса здесь, все наше здесь, все…
Засмеялся Мономах! А Всеслав замолчал. Мономах сказал:
— Так мы варяги, ладно. А кто твой крестный, брат? От кого ты приял первый кус? И где твой старший брат схоронен, уж не в варягах ли?
— В варягах. В сече лег. Хоть говорят, что утонул. Мир праху братову. Прости мя, Ратибор!.. А твой, Владимир, младший, где? Что с ним? А то, слыхал, поди, о чем болтают! Слаб человек! И лжив. Чего, брат, не смеешься?
Не ответил — ромеич, змееныш. Сидел, полуприкрыв глаза, смотрел перед собой. Долго молчали. А у реки было шумно. Туча кричал, Копыто порывался петь. Пьяны они, все как один. Кто же к веслам теперь сядет?! А уходить пора. Брат затаился, не сболтнет, да он не из таких, ромеич он, ромеи же хитры, варягам не чета. Пора уходить!
— Брат, погоди!
Всеслав застыл. Мономах сказал:
— Вот ты уходишь, брат. А не уйдешь! Всю жизнь ты уходил, а так и не ушел. Как на Руси родился ты, так на Руси и умрешь. И еще в Степь пойдешь. А не успеешь сам, так сыновья твои пойдут. — Он тихо, кротко говорил, как черноризец. И лик его такой же кроткий был… А жгли слова, в кровь резали. — Всеслав, а знаешь, кто не отпустил тебя? Не Киев, нет. И не ненависть к змеенышам. А Глебова. Такая маленькая, слабая, а всех нас пересилила! Вернусь, обедню закажу, во здравие…
И зверь словно с цепи сорвался! И ты, Всеслав, не зная, отчего и кто тебя надоумил, откуда это все взялось, внезапно сказал:
— А знаешь, брат, ведь быть тебе на Киеве, двенадцать лет, потом помрешь. Дед твой двенадцать лет сидел на Цареграде, ты просидишь двенадцать на Киеве. Но сколько ты ради того грехов, брат, на себя возьмешь! Ох, скольких ты давыдов окаянных за то простишь да расцелуешь! Да что с того, свеча бы не погасла… Тьфу! — И встал ты, князь, давно так не вставал, и вышел из шатра. Закричал дружине, быстро побежали за тобой, все побросав, к веслам кинулись, подняли парус, и — прочь, прочь, ни разу ты не оглянулся! А ждал-то ты как, в ногах у Нее валялся и выпрашивал: «Приму посла»! Вот, принял, возвращаешься, Она тебя за печкой ждет, солнце склоняется, наступит ночь кругом, и жди шестого ангела, да не увидишь ты его, увидишь — сыновья пришли, а среди них — Давыд, Давыд в крещение, а Рогволод по имени… Как ты радовался первенцу! Думал, возмужает он — вместе выступим, все вернем. Рос он, старший сын, мужал, и на него ты уже Полтеск оставлял, знал, он сдюжит, что бы ни было, а после сдержать сына не мог, когда, собрав дружину, он кинулся вверх по Двине, затем по волокам на Днепр… И ты за ним! Это был последний твой поход, Всеслав, на Русь, он славы не принес, да ее ты и не искал, но тишины… И наступила она, та тишина! Гребут. Молчат. Вода черная, как сажа. Вдали показался курган, еще один. Володша по реке ходил, железные кресты в воду метал, река крестов не принимала. Лжет Мономах! Не Русь это, а Бусова Земля. И Бусова Река, а не Двина! И оттого, что здесь не Русь и не Двина, я в Любеч не ходил и в Витичеве не был, в Степь не пойду.
Тьфу-тьфу, не сглазь, Всеслав! Ш-шух весла, ш-шух. Едва гребут, напировались! Дервян лежит. Вверх смотрит, в небо.
— Дервян!
Дервян поморщился, но головы не повернул. Тогда князь повелел:
— Развяжите его!
Развязали. Дервян зашевелился, сел. Вздохнул. Глянул, отвел глаза, еще раз глянул и снова отвел глаза. Князь засмеялся, сказал:
— Сядь ближе, сокол!
Пересел. Всеслав спросил:
— А страшно было?
— Когда?
— Когда ладья моя появилась.
Дервян молчал. Тогда опять Всеслав сказал:
— А брат сказал, было страшно. Ведь, говорил, когда дымы прошли, решили мы, задавили-таки волка! А что еще?! Дымы ж прошли! И ночь прошла, все было тихо. И вдруг ладья! И там Всеслав! И значит, точно волколак! И изготовились, чтоб зверя брать, да оробели. А тут ты вызвался, так сказал: дескать, не такое видывал, пойду… Так мне рассказывал Владимир-князь, мой брат по Рюрику. И каялся, крест целовал. Так было? Так? Чего молчишь?! Он, знаю, с тебя слово взял молчать, он же и вернул его, ты что, не веришь мне?! Я пред тобою или кто? — И закричал уже: — Так было?!
— Так…
Засмеялся князь. Воскликнул:
— То-то же!
А после пнул его в плечо, Дервян упал. А ведь я его тихонечко толкнул, для виду. Страх повалил его.
Молчат все, гребут. Как будто и не слышали. Ш-шух весла, ш-шух. Слаб человек. Лжив и труслив. И ненасытен! Вот Изяслав, три года в ляхах просидел, как мышь в норе, дружины не было, и чести не было, казны и той лишился — как с неба все обратно свалилось! Сел в Киеве, в силу вошел, племянников, отродье Святославово, загнал в Тмутаракань, чего еще тебе? Чего?!
Всеслава дай! Да стыдно признаться, все знают: кабы не Всеслав, пошел бы Всеволод на Изяслава не один, а с сыном, и кто б тогда одолел, еще неведомо, а так сидишь ты, Изяслав, на Отнем Месте, и на тебе венец Владимиров, вся честь — тебе, и все поклоны тебе бьют, и кроток Всеволод, й Святославичи молчат. Да и Всеслав молчит, не поминает о Смоленске, а мог бы, мог!
Ждал, не сам Великий князь пойдет, а вроде как оно само собой случится. Ведь сын Изяслава Ярополк сел на Волыни, Святополку, старшему, пора идти на Новгород, там с лета стол стоит пустой — убила Глеба Святославича чудь заволоцкая. Потому собрал дружину Святополк и выступил, всем говорил: на Новгород садиться. В Чернигове сошелся с ним Владимир, Всеволодов сын. Вместе пошли. Им до Смоленска, всем сказали, по пути. И повели братья с собой… бурчевичей, волчью орду. Полову по Руси повели! Полова мирно шла, не жгла, не грабила, и оттого Великий князь, как после рассказывали, о том не слыхал. И сына своего не останавливал. Шел Святополк, Всеволод шел с ним, и Владимир, и орда бурчевичей, Аклан их вел. Зима уже наступила, снега пали глубокие, шли по Днепру, по льду. Любеч, Копысь прошли. Да кони начали падать, меньшие ханы стали говорить, что не к добру это, куда идем, не наши то угодья, степному брату степь нужна, лесному — лес, зачем лесного травим, ведь мы не псы, Аклан! Аклан только смеялся. Друцк обложили, подожгли. Добычи мало было, уныние роптали. А рыжий русский князь был щедр, все им отдал и говорил, что дальше еще больше будет!
Под Менском встретили его, лесного брата. Храбр он был, крепко бился, и стрелы его не брали. А конь под ним оказался слаб! Коня свалили, брат на другого пересел, под стены поспешил — перехватили, отогнали. Брат к лесу кинулся, рыжий князь за ним погнался, да ночь пришла, лесной брат и сгинул. Рыжий вернулся, сказал: его теперь не взять, он в ночь до Полтеска домчит — луна ведь нынче полная!
А Менск сожгли. Добычи снова было мало. Хотели хоть полон взять, да рыжий воспротивился, и черный был с ним заодин, нет, черный даже круче. И порубили всех менян. Зачем? Свести бы да продать… Вот псы какие на Руси! Дикий народ!
Дальше пошли. Аклан с князьями пировал, князья ему много чего посулили: ему — Окольный град, жирный кусок, им Заполотье, Детинец же брать вместе, с него и добычу пополам. Скоро двигались, хоть кони и падали. Не жалели коней, как и людей. И снова уньшие разгневались, кричали, чтоб Аклан одумался, — князья, кричали, как лесного затравят, так примутся за нас, степных, а на чем нам тогда без коней-то ходить, двумя ногами, что ли?! Мы что, колодники?! Аклан Куртанопу зарезал, Безея, другие затихли. Пришли под Полтеск-град, стали на Вражьем Острове. Лесной брат затаился, тихо было. А как смеркаться начало, у них в колокола ударили, а рыжий-то князь смеялся, говорил, что лесной брат в колокола не верит, он, как и вы, бурчевичи, кощун. Зря так сказал! Разгневался Аклан, но виду не подал. До ночи пировал с князьями, потом к себе вернулся, сильно замерз: завьюжило, и ветер юрту рвал и выл нещадно, злобствовал. Здесь в эти дни всегда такие вьюги и такой вой — сказывают, волки справляют свадьбы, да вам, бурчевичам, чего волков бояться, когда вы сами волки и волку поклоняетесь! Аклан поправил: «Не волку, но волчице». И ушел. Вернулся к себе и долго кутался, согревался и заснул.
А ночью хан Аклан увидел сон. Будто спал он, потом проснулся, а головы поднять не может, словно кто-то ухватил его за волосы и держит. Долго глаза не мог открыть, наконец открыл и видит: склонился над ним кто-то в высокой княжьей шапке, волком отороченной, и сам он ликом сер, и глаза серые, усы и борода, губы серые и зубы. Зубы блестят, глаза блестят, лик злобно перекошен. И что-то говорит он, князь, сердито говорит, не говорит даже, клокочет!..
Замолчал, смотрит, ждет. Аклан хотел вскочить — не смог. И на руках сидят, и на ногах, не шелохнуться. А этот… лесной брат, узнал его!.. Одной рукой опять он схватил хана за волосы и запрокинул ему голову, второй ребром ладони — по кадыку!..
Очнулся хан. Долго кровью харкал, потом затих. Вот это сон! Вдруг слышит, огонь шипит. Подполз к огню. В золе лежит казан, днище копьем пробито. Позвать хотел! Не смог. Дальше пополз, откинул полог. Ночь, вьюга, и следов уже не видно — все замело. Удальцы его лежат, все шестеро, порезаны, их тоже замело совсем. Завыл Аклан, упал в снег, грыз руку, бился головой.
А за рекой опять колокола звонили. И ночь была, и ветер выл, ревела волчья свадьба!
Утром хан орду поднял и приказал идти обратно. Рыжий князь прибежал, руками махал, кричал, все сулил отдать. Но Аклан так сказал:
— Нет, князь, уйду. Не волчье это дело — волка травить!
Шел, жег, грабил всех. И быстро двигался. Князья за ним не поспевали. Так и ушел он в Степь и залег. Только через год почти опять нагрянул, но уже не на Полтеск — на Русь. И вел его уже не Мономах, не Святополк, а Святославичи на Мономаха да на Святополка!
Да так всегда оно бывает. Брат Изяслав, Великий князь, потом гонял послов на Полтеск, говорил: «Брат, то не я, не знал я, брат, да Святополку я за то…» А ты ничего не отвечал, Всеслав. А мог бы сказать, потому ты и под Менск тогда пришел, что знал: идут они, что был гонец от сына твоего, от младшего, от Ярополка Изяславича, тайный гонец. Он и сказал: «Князь, берегись, ведут они полову, бурчевичей, ибо ромеич говорит, что только волком волка одолеем!» Да не сбылось, волки сошлись — и разошлись, у каждого свои угодья, и потому не мне ходить на Степь, и не зови меня, Владимир, не пойду!
Усмехнулся князь Всеслав, головой мотнул: как славно сказано! Да если б и хотел, не успел бы ты, чего ж тут грозить! Твой путь закончен, князь, и ноги как колоды. Везут тебя к Ней на заклание. Вода черная. И берега черные. Вон на том кургане ты стоял, Бусу внимал, а под курганом лежит Микула, пращур твой. Креста не знал, а Полтеск при нем славен был.
Всеслава ты всю жизнь боялся, Изяслав, и от него ты смерти ждал: что он выше тебя, что не по тебе, а по нему стол киевский. Оттого думалось тебе: «Изведу Всеслава, и тогда…»
Не извел! Да и не Всеслав был на тебя рожден — другой. А ты того и в мыслях не держал. И рос он как сорняк в поле княжеском — племянник брата младшего, изгой. Их было двое, младших братьев Ярославичей, Владимировых внуков, — Вячеслав и Игорь, оба они рано умерли, но от обоих осталось по сыну: Борис от Вячеслава и Давыд от Игоря. Давыд пока был тих, Давыд еще свое возьмет, еще он бросит нож меж братьями, но то когда еще случится! А вот Борис…
Кто б мог помыслить, что Борис поднимется?! Кто он такой? Изгой. И нет ему пути по лествице. Есть на Руси три брата Ярославича, и есть их сыновья, они и держат отчину, им, только им рядить, кто сядет в Киеве… Есть еще Всеслав, он тоже русь, но — сатана, от веку так заведено, чтобы везде был сатана, ведь не бывает дня без ночи и лета без зимы.
А кто такой Борис? Сын брата младшего, и потому за кровь его и воздается ему милость, и есть у него двор, есть даже малая дружина, и на пиры его зовут, на ловы и на рать. Чего еще ему надо?
А поднялся Борис Вячеславич! Ударил, да так, как никто и не чаял. Пока вы, старшие, рядились да сшибались, он сел на Чернигове. Один! С дружиною всего в четырнадцать мечей град покорил, неделю в нем сидел, судил и жаловал, казну раздал, амбары отворил, вече собрал и был всем люб.
Обложили Ярославичи Чернигов! Но не склонился град, а затворились и кричали.
Мог Борис сидеть за стенами, они там крепки и высоки, долго сидел бы, пока не взяли бы, пока не уморили, пока, как и в Киеве, сто двадцать пять голов на копья не подняли бы.
А он зло отвел, весь грех на себя взял — мол, я народ смутил, с меня весь спрос, но спросите с меня, когда повяжете. Ну, вяжите!
Выбежал с дружиною в четырнадцать мечей, прямо через стан, через возы, в галоп! И — в Степь, как в белый свет. Разгневался брат Всеволод, в погоню посылал, ханов поднимал и им сулил много всего. Ушел Борис, никто его не взял — ни Русь, ни Степь. Пришел в Тмутаракань, к Роману Святославичу, — и там мутил! Говорил: «Земля наша обильна и обширна, много в ней князей, и все мы — братья, равные, и нет над нами старшего. Какой он старший, Изяслав, какой он Богом данный, если при нем, живом, Всеслава венчали нам в отцы, после Святослава, за ним Всеволода, нынче снова Изяслав сидит?! А я чем хуже, братья? А чем вы? Были б мечи, всякий достал бы венец Владимиров! Но любо ль то?!» И по Борису выходило, если все равны, то и Русь надо делить всем поровну, всем по уделу, а лествичным восхождениям чтоб больше не бывать. Где после ряда сел, там и правь, и сыновьям то оставляй. Тогда и смутам конец, делить-то нечего, все поделено, все равные, нет старшего.
И полюбились его речи Святославичам! Сперва Роман крест целовал быть заодин, а после прибежал в Тмутаракань брат Ярослав, за ним Олег пришел. И сотворили они ряд. И выступили трое Святославичей, ведомые Борисом. Исполнилось Борису только двадцать лет, и не было при нем ни злата, ни дружины, не сиживал его отец на киевском столе — а шли за ним, при стремени. Кликнул Борис, поднялся и Аклан, и он пошел, и над Акланом стал Борис за старшего.
Был Борис и не высок, и не силен, и не сладкоречив, и не криклив. А скажет — как огнем прижжет. И в сече первый был. Смотрел только в глаза. Бил только в грудь. Ступал легко. И с ним было легко! А не сулил он ничего, он говорил: «Сами возьмете». Шли — скоро, как могли.
На Порубежье встретили их черноризцы, печерские, так Иоанн велел, митрополит, Божьим словом заклинали их, князей, одуматься. Но Борис слушать их не стал, только испросил благословения на путь. И Николай… Что я? Тогда уже не Николай, Никифор, тот самый, князь. Никифор и вскричал: «Борис! Одумайся! Ведь ты ж не волк!» На что Борис ответствовал: «Да, я не волк. Но лев!» И рассмеялся. И проклял его Никифор! Гриди кинулись к Никифору, повалили черноризца наземь. Борис велел отпустить. Стоял Никифор, кричал, проклятью предавал. А Борис дальше пошел. Бурчевичи с ним, Олег. Однако младшие из Святославичей, Роман и Ярослав. смутились, коней поворотили, ушли в Тмутаракань. Борис их не держал, сказал только: «Псам — псовое, а нам — вся Русь».
Пришел на Русь. На Сожице ждал его Всеволод. Борис велел ему сказать: «Брат, я не на тебя иду, не заступи пути». Взъярился Всеволод, разум потерял, вышел из стана. А было то после дождя, земля набрякла, вязкой стала, споткнулся конь под князем, не удержался он, упал, нога застряла в стремени. Тогда завизжала, записала орда! И — ринулась! И сшиблись, и рубились люто, и в грязь летели головы. Снова дождь пошел, кровь смывал. Но срам ничем не смыть! Бежал князь Всеволод, не удержав племянника, оставив во поле лежать бояр Порея, Чудина и Жирославича, а воев его легло — не счесть, до ночи подбирали их, наутро хоронили.
А после разошлись они, Аклан, добычу взяв, подался в Степь, Борис и Олег — на Чернигов. Чернигов открыл ворота им, сели они в Чернигове. Олег на Киев звал, Борис не пошел, ответил: «Нет, брат, нас там не ждут, то не Чернигов. Да и не ради Киева я шел — но против лествицы. А лествица длинна, поле широко — всем места хватит!» На том и порешили, ждали Изяслава в поле…
Да еще больше ждали Святославичей, Романа с Ярославом, Олег чем только не приманивал, но не пришли они. И ты, князь, не пришел! А был гонец! И ты в глаза ему смотрел и обещал. Волк! Волком и остался. Это потом уже сказал сыновьям: «Взял бы верх Борис — и поделили б Русь. Сел бы Борис в Смоленске, Смоленск ему по отчине, отец его сидел в Смоленске. Но наш Смоленск! От Буса повелось так! И оттого не пошел я к Борису». Лгал ты, князь, сыновьям, а больше лгал себе. Не убоялся ты Бориса, но почуял — выше он тебя. И это в двадцать-то лет! И предал ты из зависти Бориса, ибо легко быть волком среди псов, но волком перед…
Борис воистину был лев! Пришел брат Изяслав, пришел брат Всеволод, их сыновья пришли, Ярополк и Владимир, и собралась у них сила великая, Олег Святославич вскричал: «Брат, уйдем!» Борис засмеялся, сказал: «Не уходи пока. Встань на холме и посмотри, как бьется настоящий князь!» И двинул рать на лествицу один. Шел первым. В тот день он ехал на белом коне, и латы на Борисе были белые, ромейские, шлем он снял, бросил в траву, и на ветру развевались его волосы, и были эти волосы золотые, длинные, кудрявые, как грива! Конь ладно под ним шел, размашисто, а одесную от него, на вороном, Коснячко был. Вот где он объявился-то, боярин, дождался князя своего! И…
Сшиблись рати. Была сеча зла на поле Нежатины Нивы. И Она те Нежатины Нивы косила! И лег Борис, Коснячко лег, лег и Изяслав. Его, князя Великого, потом свезли в санях и положили в храме Богородицы. Бориса воронье склевало. Олег бежал. А Всеволод второй раз сел на киевском столе, теперь уже по старшинству, и задарил племянников — Давыду Игоревичу Туров дал, Ярославу Святославичу — Муром, Роману Святославичу — опять Тмутаракань. А Всеславу Брячиславичу пожаловал обоз даров богатых…
Взял ты, князь, дары, раздал на Торгу. И Киеву в ответ подарков не послал. А Изяслава и не помянул! По Борису заказал сорокоуст и сорок дней в Софии простоял… А Нежатины Нивы все снились и снились, снились кости белые, непогребенные. Просыпался ты, вскакивал, выл, зубов не разжимая. Да разве волк ты, князь? Нет, ты не волк, не пес даже — свинья. Борису позавидовал, убит Борис, а радость где? Нынче вот — Мономах… Как ликовал ты, князь, когда кричал ему про те двенадцать лет! Так то двенадцать! Тебе же и двух уже не жить, а все визжишь, словно свинья.
Вскочил. Еле удержали.
— Князь!
Опомнился. Сел. Стиснул голову руками. Смотрел на берег, на Лживые Ворота. Ш-шух весла, ш-шух… Закрыл глаза. Прости мя, Господи! «Вкушая, вкусих мало меду и се аз отхожу. Несть бо власти аще не от Бога». Борис от меча погиб. И Ярополк. И Изяслав тоже, хоть схоронясь за спинами и стоял, а все же в сече пал, и то есть честь великая! А ты, как Всеволод, от страха, князь, уйдешь, да ты уже ушел, да ты уже не жив, ты тень одна, не зря было видение, не зря весь Полтеск ликовал — нет князя! Так и нет! Вон Святослав, вередами изъеденный, и тот цеплялся за жизнь, а ты…
Вставай! Уже и парус убран, мачту положили. Туча руку подает, ведут тебя, ты идешь, ноги скользят, да как колоды они. Бус говаривал…
Иди и голову держи прямо. Пот со лба не утирай: темно уже, никто его не видит. Наконец мостки. И ворота. Лживые! Вошел…
И не на терем, не на Зовуна, не на Софию, даже не на костры на буевище, а поверх них, костров, сразу посмотрел на Шумные…
Висит Митяй! Всеслав вздохнул, снял шапку и перекрестился. Прости мя, Господи! Да, не по-христиански то, но коли радуюсь, то жив я еще, жив!
3
Жив, Господи! Хоть и темно кругом, зато костров прибавилось. Значит, Хворостень пришел, своих привел. Ведь о сыновьях твоих уговор был, чтобы они с дружиной в Полтеск не входили. А он, боярин, — здешний пес, захотел — ушел, сел на селе, захотел — пришел. Любим его не отговаривал, Любим о нем молчал, Любим его тайком прикармливал, а он… к тебе шел. Перемудрил Любим. И вот теперь… Пот высох, голова гудит! И шел он, князь, кивал по сторонам, как будто ничего и не было. И то, чего только на свете не случается, жизнь — как блуждание в лесу. Слаб человек, ушел, пришел….
А вот и Хворостень. Вскочил.
— Князь!
— Что, боярин? Давненько не видал тебя!
Другой бы тут с поклонами. А этот — нет. Ощерился, развел руками боярин, блудный пес. Только и сказал:
— Князь!..
Усмехнулся Всеслав. Велел:
— Ну, говори.
— А что и говорить? Слаб человек…
Слаб, слаб воистину. А еще больше слеп. Вот ты, боярин, думаешь… И думай! Мни себе. А я должен гнев свой показать — все ждут. И покажу!
— Чего пришел? Не звали!
— Так я ж и говорю: слаб человек. Зря я опасался, князь! Прошел я, никто ко мне не сунулся. Бегут они. С чего бы это?! — И ощерился.
Никогда он не смеялся, только ощеривался. И в битвах, и на пиру. А в храме, князь, ты никогда его не видел. Да ходит ли он в храм? Есть ли на нем крест?
Зимей случилось: Иона повстречал его, боярина, и плюнул, сказал…
Так на то и Иона, на то он и поставлен. Ионе — души, а тебе — мечи. И вон теперь их сколько, тех мечей, сошлись, стоят вокруг. Бояре, гриди, отроки… Псы! Силу почуяли, взъярились. Теперь ты только им кивни…
Пустое! Разве гнев советчик? Вон Хворостень пришел, вон и Митяй висит, а им — еще!.. Спросил:
— И сколько ж ты привел?
— Со мною тридцать, князь, — ответил Хворостень.
— Вот как? Уже повеселей. А завтра сыновья мои сойдутся и тоже приведут. И тогда уже, град-господарь!.. Так, соколы?
Молчат. А ведь неймется им! И ухмыльнулся князь, сказал:
— Да, соколы, сойдутся сыновья, тогда и посчитаемся. За все! Вы думаете, мне вчерашнее забылось? Вы думаете, я… — Замолчал, снова осмотрел их всех, и щеку свело. Нет, князь, охолонись! Не по годам тебе.
Внезапно Горяй выкрикнул:
— Вчерашнее? А нынешнее, князь?!
И разом зашумели все. Князь руку поднял, замолчали. Сглотнул слюну, проговорил как можно спокойнее:
— Так, так… Был здесь Любим?
— Нет! — зло ответил Горяй. — И никого не присылал. Тогда я сам к нему пошел, и все твои слова, как ты того желал, я передал, все слово в слово!
— Так! Ну и что Любим?
— Смеялся, пес! Глумился! Какие, говорил, долги? Град ничего ему… тебе, князь, не должен! А ты у них в долгу, князь, и сыновья твои, и внуки, и весь ваш род… Так и сказал!.. Да, весь ваш род вовеки с градом не расплатится!
— Вот как! Ай-яй-яй!
— Да, князь! А вы, кричал, уже на нас, князь, на мужей твоих… — Смолк Горяй, сплюнул зло. А эти, псы, в рев! Ох, донял их Любим!
И вскричал Всеслав:
— Ну так и что? Что, соколы?! — Не слышат, заорал, всех перекрыл: — Молчать! Я говорю! Помру, тогда…
Притихли псы! Ух, пот прошиб! Охолонись, князь, не отрок ведь. И, отдышавшись, он заговорил, негромко, медленно, как с малыми:
— Стар я, слаб. Но из ума пока не выжил. Вот и скажу. Зачем он потешался, пес? Да чтобы нас разгневать. И чтоб пошли мы на него, рубили б, жгли. Он что, посадник, смерти ищет? Нет. Но правды. А правда у меня. Есть уговор, есть и печать при нем, и в уговоре все прописано, кому и что положено и кто есть господин, а кто есть пес. И соберутся сыновья мои, и мы опять составим ряд, и выйду я, скажу: «Град-господарь…» — Махнул рукой, сказал: — Нет, чую я, не верите. Тогда еще послушайте. Нынче проснулся я, лежал и не хотел вставать. Вчерашнее давило, такой был срам! За все за годы мои долгие такого я не видывал. А ведь был и в цепях, и в порубе, и зельями травим… Вот нынче утром и лежал я, соколы, и думал я: «Пресвятый Боже, зачем ты отпустил мне такой срок, зачем ты прежде не забрал меня, зачем…» А тут Игнат пришел и говорит, что, мол, на Черный Плес надо идти, посла встречать. Посла! Когда такая грязь и такой смрад в душе моей! Но… Князь я, соколы! От Буса род ведем. Пошел, хоть и не знал, куда глаза девать, что говорить… Пришел на Черный Плес. А он, посол… — И горько улыбнулся князь и повторил: — Посол! Кабы посол! Так нет, брат мой, Мономах.
Дал пошептаться, пошуметь, вновь заговорил:
— И встретил меня брат, и пировали мы, держали ряд. Брат звал меня на Степь. Вот, соколы, на Степь! И отказался я. Юлил, кривил душой, обиды вспоминал, и, мол, из-за тех обид не пойду… А что мне ему сказать? Что я и так уже в походе? Что моя Степь — мой град?! И еще, что более того, что я возьму в Степи, мне мои же холопы должны? Вот и кривил я душой, соколы. А после возвращался и думал: князь я или не князь? Князь, соколы, князь, пока жив, я князь. И дружина, я думал, при мне: Туча, Горяй… и Хворостень, поди, уже пришел. Да, Хворостень, знал я, что ты не усидишь!
— Откуда, князь?
— Потом скажу. Ночь впереди!
Слушают они.
— Вот так-то, соколы! Князь я, сила у меня, и правда у меня. А посему я в граде господин, а не Любим! Смеялся, пес! Смеялся, да? Горяй!
— Да, князь!
— А теперь я смеюсь! Завтра сыновья мои придут — и не одни! А в среду — ряд. И пальцем я не шевельну, а он приползет, пес, и все, что мне… всем нам — и мне, и вам, мужи мои, — положено, в зубах принесет и подаст. Как, спросите? А так! — Ух! Дух перевел и снова, тихо, медленно: — Еще в тот, в прошлый год я призывал их и говорил: «Отдайте то, что мне положено по ряду, вон сколько уже лет не плачено». И что они? Ответили: «Не можем, князь, как мыши мы!» Я стерпел. И то, град-то мой. И все, что у рабов моих, — как бы мое. А тут долгов не отдают и самого ссадить задумали! Выходит, мне в одной шубе уходить, вот в этой, что на мне? Так я бы и ушел, мне не привыкать, сколько мне уже того житья осталось… А Сыновья мои? А вы? А правда где? А где добро мое? Не знаете? Все знаете! Вот ты скажи!.. Йу, ты тогда! Не слышу я!
И в полной тишине произнес Копыто:
— А… в амбарах. Тех, что… — И осенил себя крестом. Вот пес!
Засмеялся князь, повторил:
— В амбарах! Все слыхали?! И если ты, Горяй, и впрямь хочешь Любима задавить, вот где его смерть — в амбарах, а не в сече! Туда иди и там дави! — И показал, как давить.
Шум, крики, смех! Понятно, что им надо, псам! Ох-х, Господи, прости мя, Господи, ведь знаешь ты — не ради злата я, не ради зла. И… Говорил ты им, мужам своим, они кричали: «Любо!», а коли так, не бывать тому, как он, Любим, замыслил, будет как ты, князь, повелел! Идти надо, мечей не обнажая, Туче — на свой конец, на Заполотье, Горяю — на Окольный Град, и выставить дозоры при церквах. Божились ведь: «Как мыши мы!» Ну, смотрите, соколы, чтоб из церквей и мышь не убежала! Чтоб все, что там упрятано, осталось нетронутым до веча, до среды. А там, под Зовуном, посчитаемся по правде. По правде и поделим. В среду. А пока… Идите, соколы, я так велел, весь грех на мне; идите!
И пошли. Шли тяжело, как сонные, но шли. А ты, Всеслав, стоял, смотрел им вслед.
Нет, князь, ты не на них смотрел, а на Митяя. Висел Митяй. А тот, кто приманил его, да прикормил, да надоумил, тот крепко спит… Может, и не спит, ходит в мягких берестяных ступанцах туда-сюда, туда-сюда по трапезной светлице. Одрейко-раб на стол накрыл — он не притронулся, все ходит, ходит, чует ведь, что господину донесли уже слова его! Да, стоит тот господин одной ногой уже в могиле, но из ума тот господин еще не выжил! И разве станет он, как пес, рвать и крушить то, что ему и сыновьям его от Буса дадено?!
Засмеялся князь, негромко и невесело. Висит Митяй. Висел бы и Любим, да время твое кончилось, Всеслав, и зачем ему висеть, Любиму? Другой придет, он будет не лучше, а хуже, так всегда бывает. А ты уйдешь — другой придет, и тоже…
Нет! Поплотнее запахнулся в шубу. Знобит, от земли тянет холодом. Вон, у костров сидят…
А Хворостень не отходил, рядом стоял. Всех отослал, все у костров, он один рядом с тобой. «Ночь впереди!» Три сам так говорил ему, сам обещал… Теперь стоит он И ждет слов твоих. Смотрит на тебя, прямо в глаза, такой он пес! Все они такие, кощуны, им, кощунам, что?! Здесь их земля, и что им ты, что им крест — и без креста им сладко, и без…
А звал ты его, князь! И обещал сказать. А сил-то уже нет! Ушли они, их унесли на Заполотье да в Окольный, дозором при церквах поставили. Прости мя, Господи! Нет сил! Игната бы позвать, довел бы он да уложил…
Нет, не лукавь! И ухмыльнулся князь, поманил его. Подошел боярин. И князь тихо сказал:
— А я и вправду чувствовал, что ты придешь. И ждал тебя. И потому спокойно отъезжал на Плес — знал, не сунется Любим. И… знал еще… что ты, боярин, не ко мне идешь, а на дымы. Ведь так?
— Князь!
— Да, боярин, на дымы. Но я на то не гневаюсь. Ты ж мог на те дымы и не сюда, а к ним пойти, прибиться. А не пошел. И почему ты здесь, я тоже знаю. Веришь?
Замер боярин, помертвел. Да, это не та зима тебе. Тогда Иона, повстречав тебя, грозил: «Гореть тебе, кощун, всем вам гореть, а святый крест неколебим!» Ты ничего ему не ответил, прошел мимо и пировал с такими же, как ты. Иона, придя домой, встал перед божницей и упал. И слух пошел…
Я грозить не буду. Горят костры на древнем буевище, стоит София в отблесках костров, молчит. Зверь зверя встретил, и принюхиваются. Зверь — волк, зверь — пес… Вдруг князь сказал:
— Да, на дымы ты шел. И если б только на дымы. Ведь приманил-таки тебя!
— Кто?
— Ростислав Всеславич. Давно вы с ним друг к другу послов гоняете, давно! Да было тебе боязно, даже на село ушел. А прибежал-таки! Решился!
— Князь! На что?!
— Все на то же. Все знаю. Но… молчу!
Боярин головой повел, сглотнул слюну… пес, он есть пес!.. Спросил с оглядкою:
— А… почему молчишь?
— А потому, что все в руце Его. Как пожелает, так и будет. Поверь, хоть ты и без креста.
— А ты?
Князь не ответил, засмеялся. А после, помрачнев, сказал:
— И хоть дымы и не по мне… но будет и огонь! Великие дела содеются во среду!
— Князь!..
— Князь я, князь. Но слаб и немощен. Пойду. А ты смотри!
Повернулся и пошел. Перекрестился на Софию.
А Ростислав, как донесли, кричал в пиру: «А что мне крест? Я на земле стою! Своей земле!» И завтра он придет. И Хворостень с ним станет заодин: решился. Горяй станет за Глеба. Туча — за Бориса. А за Давыда…
Нет, князь, почудилось, не может того быть, не таков он, Давыд, чтобы так вот с Мономахом вместе.
Все в руце Божьей! Всеслав поднялся на крыльцо, еще раз мельком глянул на Митяя, на Софию.
Вошел, посторонились отроки, а кто — не разобрал. Темно в сенях, ты сам так повелел, сам говорил: «Чтоб ночью — ночь». Прошел к лестнице, там, на седьмой ступени, как всегда, перекрестился. Семь — вот твое число, семь куполов, семь дней, семь помазков тебе!
Игнат спиной к двери стоял, не повернулся на шаги. Святоша. Тьфу! Всеслав сказал ему:
— Нагар сними. Коптит.
Снял. И опять повернулся спиной. А на столе уже остыло. Князь сел, взял ложку, повертел ее. Игнат не пошевелился, казалось, не дышал.
— Сядь! Князь велит.
Сел.
— На меня смотри!
Взглянул.
— Вот то-то же.
Брал кашу ложкой, стряхивал, глотал, не шло в горло, колом стояла, липкая, холодная. В Степи земля сейчас такая же, как эта каша, которую Игнат сварил. А там земли этой! Щедр Мономах, он накормит… Тьфу! Плюнул, ложку бросил.
Игнат зажмурился.
Отец как-то сказал: «Все есть земля, и мы с тобой — земля, из земли мы приходим и в землю уходим, и если землю чуешь, то тогда пора уже — зовет Она». Ты побелел. Он засмеялся: «Чего бояться? Зовет Она, и это хорошо. Вот если принимать не станет — худо… Ведь там, в земле, и я уже буду лежать, ждать тебя. Как будет Она звать тебя, Всеслав, знай, это я тебя зову и дед твой, прадед… все, от Буса начиная». Зовет уже. А этот… зверем смотрит! Амбары пожалел. «Грешно при храме стражу ставить» — так скажешь, если я спрошу. А в храме прятать чужое — не грех? А прикрываться словом Божьим? Если говорят «отдай», а ты глумишься — это что? То сам грешишь и меня в грех ввергаешь. Ждешь, пес Любим, что я, осатанев от твоей дерзости, меч обнажу. Только зачем мне это? И так грехов на мне не перечесть, придет среда, взвалю я их… А этот грех уже не унести, он сыновьям останется, на них падет, сойдется град и спросит с них… Вот так-то, пес Любим! А посему кидайся, лай до хрипоты — я все стерплю, правда при мне, с ней я и приду на вече, ты же, амбарами придавленный, не придешь, приползешь, и будет все по уговору, ибо увидит град: как князь сказал — так оно и есть; князь слова не нарушил, врата не затворил, мир сохранил, и, выходит, правда с ним, а не с тобой, Любим.
Нет, этак подавиться можно! Отставил еду, сказал:
— Иди отдай ему.
— Кому это?
— Ему. Под печь.
Игнат не шелохнулся. Князь помрачнел.
— Ты что это, не слышишь?!
— Да, не слышу, — тихо, но твердо ответил Игнат. — Устал я, князь, такое слушать. Сам аки бес, так чтоб и я…
— Устал? — Князь засмеялся. — Так отдохни, Игнат. Иди! Совсем уходи, ты мне усталый не нужен. И не трясись! Никто тебя не тронет, не позволю. Ступай, пожитки собирай. И серебра дам и земли, построишься. А хочешь, так велю — и женят. Хочешь?
Не отвечал Игнат, смотрел прямо в глаза, сказал:
— А ты и впрямь не человек. Волк ты!
— Да, волк. — Всеслав кивнул, — Сам знаю. И бес я, сатана. Зачем же сатане служить? Грех это, смертный грех. Вот я и говорю: иди, душу спасай. Чего стоишь?
— А ведь уйду!
— Иди. Только это убери. — И отодвинул кашу. — Землей разит! И книгу принеси. Читать хочу.
— Князь, шел бы, лег. Лица на тебе нет.
— Нет — и не надо.
Вздохнул Игнат, ушел, книгу принес и положил перед Всеславом. А к миске не притронулся. Сказал:
— Ночь. Спать хочу. Окликнешь, если что.
— Нет! — зло выкрикнул Всеслав, — Как я сказал, так будет! Сойдешь в подклеть, возьмешь, что пожелаешь. А хоть и все бери! И уходи. Совсем! Ключи отдашь Бажену. Чего стоишь?! Смерти хочешь?
Отступил Игнат, головою покачал, руку поднял, персты уже сложил… да опустил. И, сгорбившись, вышел из гридницы.
Ну, вот и все. Ушел. А завтра сыновья сойдутся, завтра Важен будет служить, он глуп, Важен, еще глупей Игната, а ты, князь, — волк. Ночь, темно вокруг, что в углах, не видно, здесь только и светло, здесь только ты да книга. Сидишь ты, князь, как волхв, и книга перед тобой — греховная, писал ее тот, кто креста не знал, и про таких же писал, про некрещеных. Открыть ее? Зачем? Ты, князь, ее и так знаешь, вон затрепал, зачитал всю. Царь Александр был не Филиппов сын, но Нектонавов. От него Александр и обрел ту силу и мудрость, которыми и Дарий был сражен, и по сей день умы наши смущаются. Был Нектонав владыкою египетским, телом немощен, рати вовсе не имел, но всех побил! Лишь только узнавал тот Нектонав, что ополчились на него враги, как облачался в ризы сатанинские и запирался в потаенной горнице, брал воду из заветного источника, наливал ее в медную лохань, потом в ту лохань бросал человечков из воска, которые корчились, словно живые. А Нектонав топил их посохом и приговаривал… И тотчас умирали все, кто шел в тот день войной на Нектонава! Долго он властвовал, тот Нектонав, пока не отвернулись от него силы поганские, ибо всему на этом свете есть предел, и устрашился Нектонав, и убежал за море, в Пеллу македонскую, взяв себе облик…
Тьфу! Зачем тебе вся эта чушь, князь? Не Александр ты, не волхв египетский, не волк даже — ложь все это. Стефан тебя благословлял, Антоний. Да если б волком был, то разве б ты тогда ушел, когда звал тебя Новгород?! А им все — волк да волк. Вот Ярополк пришел сюда, здесь сидел и пил твое вино, и ел твой хлеб, и говорил, мол, у меня есть дочь, а у тебя есть сын, и мы с тобою заодин, а Мономах есть пес, и Святополк есть пес, и Всеволод, все они псы! Он охмелел тогда, брат Ярополк, и сорвалось у него слово. Одни вы оставались в гриднице, все прочие ушли, и сказал он, Ярополк:
— Вот каковы они! Что я даже с тобой… — И поперхнулся! Замолчал, глянул на тебя.
А ты словно не расслышал, князь, вроде не понял, ты как будто пьян был, шумлив и говорлив, и гостю своему не внимал, и бровью не повел на те слова его, наливал ему, поддакивал. И то, как не подлить, веда он даже с тобой… Ох-хо! Вот каково оно, то слово «даже»! Кабы ножом он полоснул, и то бы легче было, чем то «даже». Весь он, пес, в этом коротком, злобном слове. Но смеялся, пил, весел был, и лик твой открыт и чист… А зверь в душе твоей метался, топотал, цепь рвал, кричал: «Скажи ему! Скажи!» Но ты молчал. Зачем то ворошить? И пусть он верит, не он один такой, вся Русь верит, что ты волк. И бес. И искуситель. И что тогда на Льту это ты накликал полову. И Святослава уморил опять же ты. И Нежатина Нива — твоя, ибо ты надоумил Бориса. И Коснячко, который находился при нем, значит, тоже — ты. А вот сказать бы!..
Да зачем? Лежит Борис неприбранный, лежит и Коснячко, мертвые сраму не имут. Да и быльем все поросло, семь лет с тех пор прошло, зачем теперь о Ниве вспоминать и о тебе, Всеслав, когда уже иные поднялись, и не чета они тебе, да и Борису не чета — куда свирепее! Вот и пришел он, Ярополк, к тебе — даже к тебе! — и ест твой хлеб, князь-волк, пьет твое вино, дочь свою за сына твоего сватает, вот грех какой, думает, что, породнившись, ты заодин с ним выступишь и Туров вместе отстоите. Град Туров был дан не тебе, брат Ярополк, но сироте, Давыду, Игореву сыну, чтоб сирота Русь не мутил. А ты ссадил его! И Всеволод, Великий князь, смолчал. Да Давыд не смолчал! И на тебя пошел, а ты его побил, а он опять пошел — да не один уже, к нему присоединились Всеволод и Мономах… Вот и грызитесь, русичи, а я-то здесь при чем? Мы, полочане, сами по себе, довольно, находились мы, стар я уже, слаб, устал, и Киев мне давно уже не снится. А породниться… Что ж! Ты и сказал за Глеба — «да». И по рукам ударили. И целовали крест! Ты не хотел того, Всеслав, но ведь от дедов и прадедов заведено, пришлось целовать. И он уехал, Ярополк. И бил их Ярополк, и били Ярополка, и бегал в ляхи он и ляхов наводил — и снова бил, и сам был бит…
А ты сидел на Полтеске и ждал, ты и подмогу Яро-полку обещал, да не давал. Но и не предавал! Другие свата предали — отродье Ростиславово: Василько, он еще зрячий тогда был, и братья его старшие, Рюрик и Володарь. Брат Ярополк их взял когда-то, несмышленышей, пригрел, выкормил, воспитал в дому своем, как сыновей родных, ничем не отличал от своих детей.
И они же его и уели! Кто говорил, что не они, а Мономах. Кто — что это сделал Всеволод. А кто — что-де Давыд, сын Игорев, изгой. А кто и на тебя грешил.
Что произошло — на самом деле никто ничего не знает! А было так: он, брат Ярополк, замирился — таки с Мономахом, ушел брат Мономах к отцу на Киев. Давыд же затворился в Луцке и молчал. Одни лишь Ростиславичи ярились, ибо Волынь, кричали Ростиславичи, их отчина! — и не отступятся они! И вышел Ярополк из града своего, шел на Звенигород, вместе с дружиной, сам он на возу лежал, без кольчуги, накрыли его шубой, он заснул. Отрок его Радко потом рассказывал: «Спал князь, мы рядом ехали, я и Нерядец, молчали, грязь была, дорога вся разбитая, чую я, подпруга ослабела, хотел остановиться, да, повернув голову, вдруг вижу: Нерядец меч выхватил — и в грудь его, князя, тот вскинулся, захрипел, а он его еще! Бил молча, не кричал, а после — в ночь…»
Так и ушел Нерядец, бывший сватов отрок, пропал во тьме, а после, по весне уже, его, говорят, видали в Перемышле, у Рюрика, старшего из Ростиславичей.
Но то весной уже было. Как снег сойдет, все и открывается, даже кости по весне белей — ибо земля черна.
Угрим Глебову привез к тебе еще зимой, в Крещенье, в самые морозы. И не было на нем лица, бел был Угрим, глаза были пусты, понимал Угрим: помер Ярополк, с того света не возвращаются, и что с того, что сватались, что целовали крест, Ярополка ведь нет, и нет того креста, и сыновья его теперь изгои, а дочь его даже не изгой.
Да кабы так! Ты многое бы отдал, Всеслав, за то! Вон сколько лет уже прошло и сколько было с той поры видано-перевидано, когда она, еще не Глебова, совсем тогда никто, стояла на коленях у печи. Того, князь, не забыть! Такую ты ее и унесешь с собой Туда. Ибо никто, даже отец родной и родной брат, никто так не держал тебя, как Глебова. И держит. Не отпустит. Для всех ты волк и сатана, но для нее…
Бог не дал дочерей! Дал только Глебову. И вот теперь хоть плачь, хоть смейся. Кротка она, тиха, слова поперек вовек не скажет, а при ней ты и постишься, князь, и сдержан на язык, и судишь праведно, и милостив к гостям. И тот, кто ведает о ее приезде, идут к тебе, когда она сюда является, выходит и садится на крыльце в той самой шубе из белых соболей. Ты этой шубой одарил ее в тот день, когда прибыл гонец от Глеба и передал слова его: «Быть так, как крест велит, она — моя, отец». Вышел ты, она стояла и смотрела на тебя, брови чуть свела, лоб наморщила, ждала решения своей судьбы, она ведь ничего еще не знала, а ты, как раб, вдруг оробел, велел Игнату подать белую шубу, накинул ее ей на плечи слабые, сиротские, и заструился мех, и засверкал, и просветлела Глебова, и едва слышно прошептала: «Господи, жива!» Поддержал ты дочь свою и не дал ей упасть, и закричал Игнат, и набежали служки, девки, бабы — тогда их еще полон терем был, — к ней кинулись. Ты стоял у печи, нем был, не знал, кому молиться, и ждал, похолодев, что сейчас проснется зверь, зарычит, завизжит… Но не проснулся зверь, и ожила она, очи раскрылись, щеки зарумянились, только губы белыми остались.
И ты упал пред нею на колени, князь. Вот сколько их, грехов да черных дум, накопилось, что и не удержал ты их, не устоял! Исходило от нее, от Глебовой, тепло и свет, и легко было при ней, и зверь не ел. И потом так всегда было: она приедет — зверь замрет, затаится, кроток ты становишься и весел, Глеб, глядя на тебя, говаривал, когда Давыда рядом не было: «Вот видишь, как все ко двору пришлось, все — Ярополков крест и целование твое».
Глуп Глеб! И слеп. Что тебе свет, когда жизнь наша — тьма, когда обречены блуждать мы и грешить, а после каяться и вновь грешить. А что слова и крестоцелование? Слова вьются, словно веревка, веревкой задушить можно, а целовать… так и Иуда целовал. Меч — тот же крест, доля княжья — быть распятым на мече, от веку так было, и так будет до веку, вот почему князь — настоящий князь! — не свет ищет, но меч, и не должно быть у него ни братьев, ни друзей, ни дочерей, Всеслав. Прав Мономах, давно бы ты ушел, забыл бы Русь, если б не Глебова. А так ты все цепляешься, признайся хоть сейчас! — все еще надеешься. Не на себя уже — на них, ведь для того ты и женил его. Прав Мономах! Родился на Руси, на Руси умрешь, хоть сам не Русь, но держит тебя Глебова, такая маленькая, слабая и кроткая. Даже зверь, с которым самому тебе не сладить, при ней молчит…
Слава Богу, жив пока. Но головы не повернуть, рта не раскрыть. Лежишь, как пес побитый, под столом. Ночь, все спят. Спит и Любим. Митяй висит. А что Она? Она не подойдет, не пособит, не заберет тебя — ведь не среда еще; лежи себе, князь, жди часа своего, не встать уже тебе, позвать — нет сил. Пресвятый Боже! Вот весь я перед тобой, наг, слеп, а ведь не раскаялся, не унял себя, надеюсь все еще, исхитряюсь, гневом полон я, ничего не боюсь: ни их суда, ни Твоего. Прости мя, Господа, но кто они и кто даже Иона, раб Твой, а мой владыка… И кто Никифор, Господи? Он что, Никифор, впрямь митрополит? Он что, ходил в Царьград и патриарх его признал? Нет ведь! Он… Знаешь ведь Ты, Господи, как был Никифор тот посажен — хищницки! Когда Ефрем преставился, брат мой Великий князь своею волею, своим хотением все и решил, ибо милее прочих был ему Никифор, враг мой и враг земли моей, оттого он и избрал «го, он единолично, не епископы, они лишь покорились брату моему, перечить не осмелились. И возвели Никифора, и теперь Никифор — наш священнейший, он — вседержитель и опора веры, он — наш митрополит; вот каковы дела творятся на Руси, пресвятый Боже! И если такое творится и не наказуется, то как тут, Господи, быть кротким, как не замышлять козней на брата моего, как не стать за Ярослава Ярополчича против того, кто надругался над всем?! Лежу я, Господи, словно пес, может, и умру без покаяния — пусть так, на все Твоя воля и промысел Твой, но Святополку я не покорюсь, Никифора я не признаю, перед вечем не склонюсь, потому что есть у меня день, а там еще полдня, и верю, Господи, что не оставишь Ты меня, поднимешь Ты меня с колен, дашь в руки меч…
Ох-х, душит как! Ох-х, жар!.. Скосил глаза…
Игнат в дверях стоит. Совсем уже одет, с котомкою. Уходишь, стало быть, уходи. Чего стоишь? Не жди, не срок еще, мне еще и завтра маяться, только послезавтра за полдень Она придет. И не кривись, я ж не кривлюсь, совсем это не боязно, чего Ее бояться. Она не хуже вас и не страшнее вас, Никифор вон куда страшней, отлучить грозился, но разве я тогда кривился? Нет. Кто Никифор? Это для вас он вседержитель и митрополит, а для меня как был испуганным мальчонкою, которого я подобрал на менском пепелище, таким для меня остался и сейчас, Никифор-Николай. Это он тогда кричал, когда Альдону хоронили. Это он Бориса сглазил — и пал Борис на Ниве. Это он тогда не проклял тех, кто Нерядцу меч вложил — и пал брат Ярополк. А кабы сват был жив, так бы и сел он в Киеве, и я б тогда…
Иди, иди, Игнат, не стой, я не держу тебя. А покатилась слеза, так это не моя слеза, просто бес попутал, бесу ты не верь, сейчас руку подниму, утру слезу… Да смотри, бес каков: навалился, рукой не шевельнуть, рта не раскрыть, не позвать тебя… А если не отпустит он, как исповедаться буду тогда?
А он, Игнат, котомку на пол — бряк. Подошел. Склонился, обхватил, поднимает. И несет. И все молчком. Кругом все плывет. И давит — затхлым и сырым — землей…
А каша?! Стой, Игнат! Бережку мы забыли! Бережке каши дай! Бережко — ох, его злобить нельзя! Он выть начнет, затопает, он шапку снимет, выбросит, а это страшный знак! Ох, говорил отец…
И — все…
День шестой
1
Открыл глаза. Светло уже. Совсем светло. Значит, проспал, значит, никто не разбудил. Хотел поднять руку — не поднимается. И голову не повернуть. Все тело словно онемело и застыло. Хотел позвать кого-нибудь, не смог. А рот открыт, пересохло во рту. Скосил глаза. Кувшин стоит у изголовья. Тот самый, Игнатов кувшин, с водой заговоренною… Но не дотянуться до него! И Игнат не идет. Ушел все-таки. Совсем ушел. Поднял тебя вчера и перенес на постель, а потом насовсем ушел, ведь ты повелел, он не посмел ослушаться. Вот и лежи теперь и помирай, да не помрешь, будешь целый день маяться. Приедут сыновья, войдут сюда, рассядутся, потом Иону призовут, и он придет, принесет седмь помазков, ибо один придет, а семерых тебя соборовать никто не соберет, как бы он ни грозил, ибо кто ты? Святейшего не принял, хулил его, грозил ему и поминал то, в чем он не виновен, ну и отходи теперь как пес, хорошо, если Иона явится, а то и он не придет. Над храмами надругался, сторожей приставил.
Как сухо во рту! Кувшин рядом стоит, в нем вода, заговоренная и- освященная. Все вместе сплетено — и рай, и ирий. Сам ты говорил, грех кумирам кланяться, грех их звать, а сам же первый призывал! Хворостеня выгораживал, говаривал владыке, мол…
И мысль оборвалась. Пусто было в голове, и спокойно на душе, зверь спал, веки отяжелели, смыкались, а ты пытался поднять. Тем только и жил, что открывал глаза да закрывал и снова открывал. А голова пустая, язык присох, слова невозможно вымолвить, упредить их, сыновей, и потому не понесут тебя, а положат на сани да и повезут. А кони вздыбятся, учуют волчий дух, рванут и опрокинут гроб — и будешь ты низвергнут в грязь, и будут ликовать они, чернь, смерды, и загремит Зовун, и…
Вот так ты закончишь дни свои, Всеслав! И будут говорить над тобою, лежащим в грязи, одни лишь злые слова. А доброго никто из них не вспомнит. И как ты ни живи, как ты ни правь, а все равно для них будешь олицетворением зла, иного и не жди. Тебя Переклюка учил, а ты не верил, князь, думал, умней его окажешься, хитрей, обманешь их, задобришь, и тем при жизни будешь ты им люб, после смерти твоей — сыновей признают. Отпустил ты их, сказал, живите как хотите, земли раздал, доли своей не требовал, про Киев ради них забыл, стал кроток, Всеволоду кланялся и отсылал ему дары, а если меч и обнажал, то не на Русь — на некрещеных: вейналов, земгалов, латгалов. И бил ты их, тех некрещеных, и полонил, и раздавал мужам своим, мужи их продавали на Киевском торгу, богатели, ты же, князь, дальше шел и ставил городки. Некрещеные те городки сжигали, а ты их, некрещеных, снова бил и снова ставил городки и дальше шел, и покорялись некрещеные и призывали тебя господином, хоть они и по сей день клянут тебя, и ждут смерти твоей, и молятся своим мерзким божкам, чтобы иссох ты, князь, и твой род. Но сын твой Ростислав им так сказал: вперед Двина высохнет, чем наш род! Он на Двине теперь один хозяин, от Полтеска до моря — он.
Ты десять лет шел к морю, князь, жег, полонил, и усмирял, и снова жег. А сколько полегло на двинских берегах твоей дружины? Однако по морю ты не ходишь, ходят мужи твои, купцы, берут на Готском берегу рабов, возвращаются и продают втридорога, но Киев рад и этому, ибо в ромеях раб втрое дороже станет. Бегут ладьи вверх по Двине, вниз по Двине, туда везут рабов и рыбий зуб, жемчуг, меха, оттуда — рытый бархат, сбруи, паволоки, вино, дигремы, благовония. И богатеет Полтеск-град, и строится, и поднимает голову, и бьет в Зовун. А вам, князьям, за ваши ратные труды — что? То-то и оно! Добро меж ваших пальцев, как вода, струится и оседает в церковных амбарах и множится там. Видал, как Любим на том добре заматерел! А ты, Всеслав, как был в одном корзне, с одним наборным пояском, с одним мечом… И даже славы не прибавилось! Ибо одно — пойти и брата одолеть и сесть на Отнем Месте, другое — побить некрещеных. С них даже дани не возьмешь. Что Ростиславу брать — рыбу, веники, что ли? Воистину: нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим. Вон тихо как!
А прежде шумели! Прежде одной младшей дружины набирали столько, сколько теперь и Хворостень, и Туча, и Горяй вместе не держат. Тогда б разве Любим посмел? Да если б и посмел, разве б град за ним пошел? Ну, если б и пошел, тогда бы ты вчера Горяя не удерживал, сам повелел: «Идите, соколы, и поучите град!»
Раздал дружину ты, расчетверил: одна часть в Витьбеске с Давыдом, другая — в Менске с Глебом, третья — в Друцке, четвертая — в Кукейне. На Мясопуст приходил из Кукейны чернец и говорил, что Ростислав совсем осатанел, крест снял и в храм не ходит; Иона гневался, а ты, князь, только отмахнулся, сказал: «Все образуется, приедет Ростислав, укорочу». Вот и укороти теперь, его и Хворостеня. И град смири. И Зовуна лиши языка. Вон сколько дел, вставай, Всеслав!
Но как тут встать, когда и шелохнуться ты не можешь, позвать нет сил, да и кого звать? Игнат ушел, ты сам его прогнал, а сыновья еще в дороге, дружина в град сошла и встала при церквах. А первым должен бы Давыд прийти, ему из Витьбеска всех ближе, но не придет он первым, ему прежде с Мономахом надо встретиться, они, чуешь ты, стакнулись, только в чем их уговор? На что крест целовали? Против кого, известно — против Глеба. Глеб-то один придет. Глебову ты вовсе больше не увидишь. Сойдутся сыновья, здесь рассядутся, если Глеб сядет в ногах, то Давыд — в головах, а если же Давыд в ногах… Нет, он в ногах не сядет, он ведь старший, он Глебу скажет: «Брат, посторонись!» Глеб враз почернеет, мотнет головою, столбом станет, не соступит, а Ростислав не встрянет, промолчит, ибо его такое только тешит. Бориса они ни во что не ставят, он если и заговорит, отмахнутся от него, и встанут сыновья твои Давыд и Глеб один на одного! А ты будешь лежать, Всеслав, бревном, даже слова не вымолвишь: иссох язык, прежде Двины иссох, и ты не остановишь их, никто не остановит. Вот если б Глебова!.. И Глеб пред ней робеет, и Давыд; когда она на Полтеске, Давыд на Полтеск не идет, чурается.
Да не увидишь ты Глебову, приедут только сыновья. Бог не дал дочерей тебе, Всеслав, сыновья глаза тебе закроют, положат в гроб, поставят гроб на сани, волчий дух пойдет, кони вздыбятся — и в грязь! А Глебова…
Только одной ты ей и говорил, как надо бы тебя похоронить, да помнит ли она? Давно ведь это было, могла и не запомнить: она тогда ходила на сносях, здесь жила, здесь и родила. Но до того еще, она уже тяжелая была, Глеб в Кукейну выступил на помощь Ростиславу, и ждали от него вестей — жив, нет, но не приходил все гонец, ночь наступила, Глебова лежала у себя, была она тиха и молчалива, ты при ней сидел и говорил, что всякое случается, могли далеко уйти, а там леса непроходимые, болота топкие, заплутать недолго, да и мало ли, гонца могли подстеречь, убить, но чтобы Глеба — нет, Глеб не таков, помнится, когда в Литве Виганд поднялся и… Многое еще чего ты поминал в ту ночь и утешал, как мог, а Глебова лежала, слушала, и когда ты замолчал на миг, сказала тихо, просто:
— А ведь не мне ты это говоришь, себе.
— Себе?
— Да, себе. Ты себя утешаешь. Тяжко тебе. И боязно. А мне… — И, помолчав, добавила: — А мне, как и тогда, когда я у печи стояла. Угрим ведь не хотел сюда идти, все я. — Улыбнулась Глебова, плечами повела.
А ты… Похолодел! Руки затряслись, ты их сцепил, пальцы сжал, в пот тебя ударило, в холодный пот, Всеслав! А Глебова… Да ничего. Лежит себе калачиком, укрывшись белой шубой, и говорит без горечи, без гнева, без радости, просто говорит:
— Как Бог велит, того не миновать, я так Угриму и сказала. И коли будет мне позор, пусть будет позор, коли нет, так буду жить. Еще сказала я: «Угрим, и волк под Богом ходит, волк — тоже Божья тварь, идем!» И мы пришли к тебе.
Замолчала Глебова. Тихо было в тереме, пусто, горько, гадко на душе. И ты, не выдержав, сказал:
— Прости. Был грех. Я не желал, чтоб ты пошла за Глеба. Ох-х не желал! И о твоем отце я не скорбел, когда узнал, что с ним.
Она тихо ответила:
— Я знаю. И мой отец тебя не жаловал. Его прости… А Бус, он что, и вправду был рожден от волка? — И смотрит. Ждет.
Да кто она такая, чтоб вот так… Да если б кто другой… А тут стерпел. Снес. Проглотил. И только хрустнул пальцами, глухо произнес:
— Пустое. От волка только волк рождается, от человека — человек.
— Так Бус рожден от человека?
— Нет.
— А от кого тогда?
— Слыхала ведь, поди.
— А все равно скажи!
— Нельзя то поминать. Ведь ты ребенка носишь.
— Кого?
Ты вздрогнул:
— Как кого?
— А так, — тихо сказала Глебова. — Я внука твоего ношу. А если ты от Буса, то и он от Буса. Вот и скажи ему, не мне, кто я тебе…
Молчал ты. Потом сказал:
— Нет, ты тяжелая, крест на тебе, нельзя о том. Одно скажу: Бус не от волка рожден, а только вскормлен волчьим молоком. Когда его нашли на пепелище, вокруг волчьих следов много было. — Вздохнул, глаза закрыл.
А Глебова спросила:
— А волчье молоко — оно какое?
— Как и всякое. Только звериной оно пахнет, вот и все. И кабы не оно, так давно меня бы не было. Мы, Бусов род, им только и спасаемся, когда к нам смерть приходит. — Помолчал ты, сказал: — Но когда буду снова помирать, не давай мне молока звериного. И Глебу не давай. И никому из роду нашего, как бы ни просили. Потому коли Смерть зовет, то надо уходить, не надо молока. Вон даже Бус ушел… Не дашь?
Покачала Глебова головой, зажмурилась. И долго лежала, ты уже думал, заснула, встать хотел, перекрестить, она глаза открыла, сказала:
— Вот Бус был всемогущ, а все равно ушел. Почему?
— А больше не хотел он с нами жить, потому и ушел. Устанет человек и уходит. Так мой отец ушел.
— И мой. — Глебова вздохнула. — Утром проснулся он и Господа молил. Нет больше сил, сказал, но пусть придет Она по-княжески, с мечом, дабы смог я омыть грехи свои своею кровью… Нерядец рядом ехал, слушал, ухмылялся. А вечером лежал отец мой на возу, глаза закрыл, а Радко только отвернулся…
Поднялась Глебова, сидела, обхватив руками голову, неприбранные волосы рассыпались. Ночь, тишина, темно. И ты сказал ласково:
— Не плачь, всем таково — и нам, и тем, кто не рожден еще. Вот я устану и уйду… — И совсем для себя неожиданно: — Уйду! И ты, я так хочу, глаза мои закроешь. А после скажешь сыновьям моим, чтоб не везли меня в санях, а на руках несли.
— Но…
— Так хочу! Ты скажешь им?!
— Скажу…
А ведь не скажет! Глеб один приедет. И скачет уже Глеб и загоняет лошадей, к тебе спешит, а ты еще надеешься, что встанешь и выйдешь с сыновьями к Зовуну, и обнажите вы мечи свои и устрашите град…
А Бус тихо ушел, хоть он не тебе чета. Ведь до него мы были совсем дикими, мы ничего не знали и ничего не умели. Он нас научил ковать железо, объезжать лошадей, собирать мед, плести сети. И он же нам сказал, что есть Правь и есть Навь, как Прави следовать, как Нави избегать, и затвердили мы слова его, и записали их, ибо он, Бус, дал нам грамоту, эту грамоту по сей день именуем мы «Бусовы резы», да только порубили их, сожгли, пепел развеяли, это случилось, когда уже к нам крест пришел. Прежде эти книги почитали, считали священными, и Бусу поклонялись мы, он нас оберегал, никто не смел ходить на нас, Бус всех победил, он от моря до моря ходил, он горы преодолевал, твердь сотрясал… Но и этого ему казалось мало! Он обещал: я отведу вас в рай!.. Нет, что я говорю! Тогда про рай еще не знали. Креста еще не было. Был ирий, где река молочная течет из вымени нашей кормилицы Земун. В ирии живут наши пращуры, они пашут и сеют, убирают хлеб, пасут свои стада, охотятся, сражаются, словом, живут так же, как и мы. Только смерти нет в ирии, там все молоды, сыты, нет лживых, предателей боязливых — души и сердца у пращуров чисты, как молоко нашей кормилицы Земун!
А разве может быть такое на земле? И разве могут все в ирии жить? Нет, Навь это, смущение! И отвернулись люди от Буса. Сошлись все вместе и отвернулись. Он их собрал, стал говорить, что знает, куда идти. И звал их всех. И знали все, кто он, и чей он сын, и кто он, Бус, для них. Но закричали: «Не пойдем! Останемся здесь жить!» И не пошли. Он остался с ними. Про ирий больше он им не говорил, молчал и никуда не выходил. Придут к нему, спросят о чем-нибудь, научит, не придут — молчит. И не зовет никого. Потом стал говорить, что боли не чувствует, что кровь ушла. А в первый снег неожиданно повелел собираться на охоту. На охоте она, Матерь Сва, и явилась, и забрала его. Потому что жить среди нас он уже не желал. Нет, что я?! Ложь это! Он и сейчас при нас.
Пресвятый Боже! Не оставь меня! От впал в грех! Знаешь, когда много мыслей, не миновать греха! Да воскреснет Бог, да воссияет свет Его, как от солнца.
Что это?! Крики! Топот! На крыльце? Опять кричат, видно, много их! Кажется, не твои, князь, — градские.
Ответили! Погнали их. Но снова крик… Нет, говорит — один, а градские притихли… Кто говорит? Что говорит?
Кто это здесь смеет с крыльца говорить?! Я князь! Я жив еще! И закричал:
— Игнат! Сюда!..
…Нет, не кричал ты, князь, нет сил кричать. Там, за окном, слышится шум, окно закрыто, ничего не разобрать, а может, просто тебе крики чудятся? Вот снова толпа гудит, а Борис им отвечает. Да, Борис! Он, сын твой, князь, и говорит с крыльца. Игнат, окно открой!
Нет Игната. Борис говорит. А градские молчат. Ночь, тьма в лесу, а ты лежишь, затаился, рукою бок зажал, кровь между пальцами течет, теплая, сила уходит вместе с нею, слабеешь, глаза закрываются, ты их хочешь открыть, князь, а они снова закрываются, в ушах шумит… Может быть, и впрямь кто-то идет: ш-шух, ш-шух. А кто идет? Свой, враг? Темно в лесу, глаза закрыты, их не открыть уже, а он идет, все ближе и ближе, рука твоя в крови, кровь липкая, руку от раны не отвести, а, наверное, мог до голенища дотянуться и приготовиться к встрече. Он бы подошел, склонился над тобой, ты бы тогда и глаз не открывая догадался, кто над тобой — враг или друг. Враг засмеялся бы, а ты б его тотчас ножом! А если свой, обнял бы он тебя, сказал…
И обнял! И сказал:
— Отец!
Открыл глаза. Борис! Сын, младший, друцкий князь, первым пришел! Вот, старшие Бориса ни во что не ставят, а где они? Да там же, где их спесь! И пусть себе, не будут помянуты. Ты уже не один, сын с тобой. Обнимает он тебя, поднимает, подает кувшин, рот твой открыт, язык присох, не захлебнуться бы… Нет, осторожно льет. Да он всегда такой, семь раз осмотрится и подумает. Отнял кувшин, уложил тебя, поправил твои волосы и по щеке погладил, руку убрал, сидит молчит, в глазах его покой, лоб чистый, таить-то нечего, он не Давыд, он держит свой удел хоть тихо, зато крепко, змееныши не ходят на него, люд не ропщет; то, что его, — его, тем он и сыт, на храмы жалует, и сирых оделяет, и к тебе первым пришел…
Сказал Борис:
— А я с рассвета здесь. Будил тебя, не добудился. Страх взял меня. Иону звать хотел…
Ох-х! Обожгло! Кричать тебе, князь, захотелось, да голоса нет. И рук не поднять, головы не повернуть. Одни глаза, должно быть, еще живут.
А сын сказал:
— Да после передумал. Кликнул бояр. Рядились мы. Решили повременить. Даст Бог, поднимешься.
Поднимешься! Закрыл глаза. Сын продолжал:
— Я думал, не успею. Спешил очень. Считай, один пришел. Ну, пятеро со мной. — Замолчал Борис. Долго молчал.
Всеслав открыл глаза. Борис опять заговорил:
— Слыхал, кричали?
Опустил веки — слыхал.
— Так то, — говорил Борис, — от градских приходили. Онисим, Ставр, Свияр Ольвегович, Прокуд… Про амбары кричали. А я сказал, чтоб они спесь уняли, что срам это, что Его дом не вертеп, он для молитвы создан, святое это место. Господи!.. — Поднял глаза Борис, рукой по горлу провел — вот как ему! — продолжал: — А после я обещал, что мы того добра не тронем, мы не находники, не Степь, мы за уговор стоим, и все свершится по уговору под Зовуном, и потому надо ждать Зовуна, а не шуметь. Там все и порешим, а пока мы никого не пустим: как же быть тогда, если в амбарах завтра пусто станет? Кому тогда платить? Всем, что ли? Поровну? Нет, не бывать тому! — Тряхнул головой Борис, даже руку поднял! Видно, он и там так говорил! Вот тебе и Борис…
А он не унимался, продолжал:
— И я еще сказал: отец повелел, уплатит тот, кто брал, кто наживался. А прочие, сироты, вдовы, меньший люд, пусть не печалятся, с них вот столечко не возьмем. Вот так-то, град-господарь! — И рубанул рукой.
И я им то же сказал! Молодец, сын Борис, утешил!
Заморгал Всеслав.
— Воды? — спросил Борис. — Еще?
Еще! Горит нутро! Язык не повернуть, рукой не шелохнуть — только одни глаза живут пока еще. Подай воды, Борис!
Подал. Не полегчало. Жгло. Борис посмотрел, покачал головой, ничего не сказал. «Бог даст — поднимешься». А не дает. И ты молчишь, Борис. А дальше что?
— Сейчас, сейчас, — сказал Борис. — Сейчас… Ушли они. Посмотрим, как Любим их соберет. Чернь не пойдет теперь. Зачем ей идти? Я ж сказал: не с вас возьмем, с них, а как возьмем, так сразу и уйдем. И тебя заберем. Ты в Менске сядешь?.. В Витьбеске?.. Со мной пойдешь?.. В Кукейну?..
Князь лежал, смотрел на сына. Тот, оробев, спросил:
— Куда ж тогда?
Князь взглядом показал на потолок.
— Отец!
Всеслав закрыл глаза. Борис немного подождал, встал, заходил туда-сюда, остановился, посмотрел на лик, перекрестился… Долго стоял неподвижно, смотрел на лик, хоть губы у Бориса и не шевелились, но знал Всеслав, сын молится. Во здравие отцово. А тихо в тереме. И тихо во дворе. Крепок Борис, плечист, разве что сутулится немного. Давыд над ним за это насмехается, ты, говорит, словно холоп, где голова твоя, в ногах?
А где твоя, Давыд? А Глебова где? А Ростиславова? Один Борис пришел, вас всех опередил… А начинал-то как! Такая же весна была, тепло, и вышли мы во двор, народ кругом, шум, гам, Альдона еще была жива. И брат твой Ратибор жив, да ты того не знал… Лепке здесь был! И подошел он, пес, поднес Альдоне в дар постав паволоки, жемчужный повой и рукавицы готские перстовые, как паутина тонкие, тебе, князь, — сарацинский нож весь в самоцветах, а сыновьям — кому что, безделицы.
И вывели коня. Спустился Борис с крыльца, мать оттолкнул, сам шел. Смешной он был тогда. В постриги все смешны! И то: еще с утра волосы были до плеч, как у девочки, а теперь муж и князь уже, это трех-то с половиной лет! Ты подвел его к коню, подсадил, сел Борис, шлепнул ты коня по крупу, и пошел он, все закричали:
— Князь! Князь Борис!
А Борис смотрел на всех, как на рабов своих, и весь светился, горд был, смел. Впервые он с мечом и на коне! И вдруг поехало набок седло! Ты кинулся, не удержал. Упал Борис. Притихли все…
А он сидел на земле, смотрел на вас испуганно…
Засмеялись старшие, Глеб да Давыд. А ты к ним гневно повернулся, закричал:
— Чего смеетесь?!
Замолчали. А ты, князь, поднял Бориса и громко, чтоб все слышали, сказал:
— Да, сын, вижу, не быть тебе находником, будешь сидеть, где посажу. Но также крепко сиди, как ты сейчас сидел на коне. Вот крест на том. Целуй! — И дал ты ему свой нательный крест, он целовал, ты целовал, люд кричал:
— Князь! Князь!
А после, как вошел Борис в года, дал ты ему Друцк. И уже двадцать лет он там сидит, крепко сидит, один лишь раз к нему приходили, зато сам Мономах. А через кого? Да через Давыда же!
…А сейчас стоит Борис и смотрит на тебя. Хочет что-то сказать, да не решается. Скажешь ведь! Я спрашивать не буду, сам обо всем расскажешь, ты и так о том сказал, однако думаешь, вдруг я не понял, понял, сын! И кабы мой язык ворочался, я б пособил тебе, а так… сам говори!
И он сказал:
— Ну, соберемся мы, ну, сломим их. А дальше что? Они опять поднимутся. Сгнил Полтеск-град, осатанел. Уйдем. Отец, я заберу тебя.
Всеслав отвел глаза. Смотрел на стену серую, на трещины. Раньше-то здесь были ковры. И на полу ковры. Ел ты, князь, на золоте, накрывался одеялом горностаевым, а не овечьей шубой. Потом не стало ни того, ни этого… И что? И в Друцке люд живет. Живут и в пещерах — Антоний ведь жил. Разве ты за что цепляешься, Всеслав? Да и цепляться уже некогда, завтра уйдешь, нагим уйдешь, как все, как и Борис когда-нибудь уйдет — без жалости, ибо ему Полтеск и впрямь не нужен, он не кривит душой.
А род? Ведь здесь, в этой земле, отец твой, пращуры твои.
Затопали по гриднице! Открыли дверь. Борис руками замахал, чтоб не входили. Немного погодя кивнул. Кому, не видно. Сам прошел к окну, открыл его, глянул во двор. Кто-то приехал, слышен говор… Борис закрыл окно, нахмурился, сказал:
— Ты погоди, отец, я скоро. Прислать кого?
Князь не закрыл глаза, смотрел на потолок. Борис вздохнул, опять заговорил:
— Пустое это все. Только себя травить. Град жечь. Ну и пожжем, а дальше что? Над кем тогда стоять? Над пеплом! Вот пусть они, Давыд да Глеб… — В сердцах махнул рукой. Предупредил уже в дверях: — Я скоро.
Затопали по гриднице. Ушли. И на крыльце затихли. Те, что приехали, вошли, должно быть. Или же уехали… Нет, не уехали, вон конь сбруей бренчит. Значит, вошли. Не сыновья то — о них Борис бы не промолчал. Выходит, это от Любима… Вот опять все на Бориса, опять ему за всех ответ держать, как и тогда, когда еще был сват живой и звал тебя, а ты не шел и сыновей своих держал… Да одного не удержал, Давыда. Кинулся Давыд вверх по Двине, по волокам, вверх по Днепру — к Смоленску. А ты, узнав о том, — за ним! То был последний твой поход, Всеслав, на Русь, бесславнее похода не было. Пришел, Смоленск еще дымился. Давыд, как тать в ночи, накинулся и сжег: слаб оказался Смоленск, хозяин отлучился. Сын — тать! Весел был Давыд и горд, встречал тебя — сошел с коня, подошел, шапку снял, успел только сказать:
— Отец!..
А ты его — наотмашь плетью по щеке! И кожа лопнула! Шрам у Давыда по сей день!..
Устоял Давыд, только ухмыльнулся. Даже кровь не стер. А ты кричал:
— Коня ему! Всем уходить! Добра не брать!
Не стали брать, так ушли. Давыд ни слова не сказал. На Полтеск не пошли — к Люкомлю двинулись, и Глеб туда к вам заодин спешил из Менска. Борису же в Друцк послали гонца, чтоб затворился, не выходил, ждал, готовился к встрече, если не сможем Мономаха удержать, и побежим тогда уже на Друцк. Юн был Борис, ты пожалел его.
И Мономах на то не покусился! Шел, гневен был, жег так, что и пней, и головней не оставалось. Но до Лукомля одного перехода не дошел, — а вы уже и приготовились все трое, — неожиданно повернул и кинулся на Друцк.
Юн был Борис, кроток. А отца ослушался! Пришел брат Мономах под Друцк, а друцкая дружина уже в поле, стоят и ждут. И выехал брат Мономах под стяг, и выкликал Бориса, и грозил…
Не вышел Борис! Стояла его рать щитом к щиту. Да сколько рати той было? У Мономаха ее вчетверо больше. Стояла рать, а князь не выходил. Видит Мономах, отрок вошел в шатер Борисов, вышел, другой вошел, котел дымящийся несет…
А друцкие стоят, переминаются. Мономах не выдержал, поскакал, один, к шатру Борисову. Расступились друцкие, пропустили Мономаха, спешился он, вошел в шатер…
Борис сидел в кольчуге, при мече… и ел, из рога запивал. Увидел Мономаха, кротко улыбнулся, сказал:
— Винюсь! Ты так, брат, быстро подступил, что я и пообедать не успел. Но если погодишь, то я…
Не дослушал Мономах, взревел как зверь! И вышел — молча. К своим пришел, так же молча сделал знак рукой, увел дружину. И только, говорят, уже в Смоленске посмеялся вдоволь. Отходчив Мономах, он — князь. А затворился бы Борис… Что стены друцкие? Плечом толкни — повалятся. И по сей день они стоят благодаря Борисову уму. Умно поступил Борис, когда ятвягов мирил. Взял у Зебра дочь, теперь она крестилась, ее зовут Евфимия, и родила Евфимия Борису трех сыновей, сыновья все в отца, разве что они тебя, Всеслав, чураются, а так все хорошо у них на Друцке, любо.
А у Давыда шрам и по сей день горит. И третий год он вдов. Без детей, один. Таков твой сын Давыд. Таков твой сын Борис. И если б кто и смог взойти на Место Отнее, так это он, Борис. Только ему и Полтеска не надо! И братья ни во что его не ставят: мол, не князь ты.
А вы князья? А Всеволод был князь? Выше всех сидел брат Всеволод. Пятнадцать лет царствовал брат Всеволод в Киеве, а на самом деле правил и не он, а Мономах, сын его старший, опора, ум и меч. Умер Всеволод — позвали Мономаха: все, чернь, бояре, клир…
А он отвечал:
— Кто я? От младшего из Ярославичей. Выше меня по лествице стоит брат Святополк, он крови Изяславовой. Ему и быть над нами!
Сел Святополк Изяславич в Киеве, а Мономах ушел в Чернигов, брату своему Ростиславу отговорил у Святополка в вотчину Переяславль. Но Ростиславу впрок это не пошло; и лета не миновало, как Бог его прибрал. Может, вовсе и не Бог. И посему негоже меня братом попрекать, когда у вас самих вон что содеялось! Я молчал тогда, я слова не сказал, а вчера кричал про те двенадцать лет, так глуп я был. И гадко мне теперь. Ибо уж кто-кто, но я знаю, что ты пятнадцать лет при брате Всеволоде Русью правил, сейчас, при Святополке, еще восемь, и дальше брат Святополк останется на Отнем Месте, Русь держать ты будешь, Мономах.
Русь, да не нас! Давыд придет, я его, как и в Смоленске, поучу, чтоб впредь не забывал, чья здесь земля, чтоб знал: Бус не ушел, он и сейчас при нас.
Нет! Закрой глаза, Всеслав! Навь это! Наваждение! Закрой!.. Не закрываются! А он — вот, над тобой! Гони его!..
И до креста тебе, Всеслав, не дотянуться, хоть он и на груди, лишь руку подними, протяни да положи на грудь.
А не поднять руки, не перекреститься! Пресвятый Боже! Не оставь меня! Я раб твой, червь…
А Бус, склонившись над тобою, улыбается и сноба говорит слова свои заветные да непонятные. Зверь заурчал, доволен зверь, сыт он, заворочался, улегся, зверь тоже Буса слушает, открывши пасть и вывалив язык, тихо, покойно в тереме, и веки снова тяжелеют, Бус что-то говорит и говорит, так бабушка когда-то сказки рассказывала, а ты, прижавшись к ней, глаза свои доверчиво смежал. Спи, князь, не бойся, сон — это ведь не смерть.
2
Очнулся…
Нет, долго оживал, к свету карабкался, вдохнуть хотел, воздуху не хватало, рот разевал, а может, и не разевал, тебе это казалось. Сам лежал пластом, так Дедушка лежит, когда его на берег выбросят и держат кольями, обратно в воду не пускают. Он поначалу извивается, трепещет, бьется, пузыри пускает. А его — кольями, кольями! Для этого колья нужно брать дубовые, дуб на сухом растет, воды не любит, но и не боится, дуб, если в воду попадет; не гниет, только крепче становится… Дедушку бьют кольями, поют что-нибудь духовное, осеняют себя крестом. Тогда вода из Дедушки вытечет и черный дух его с водой уйдет, останется одна тина, а в ней сила. Тину надо высушить, истолочь и, произнеся заветные слова, сложить в мешочек лягушачьей кожи: вот тебе и оберег, хоть по реке, хоть по морю с ним плыви и ничего не бойся. Так сын твой Ростислав никого не боится, на Руяне Ростислава привечают, ходит он с руянцами, кричит: «Аркона! Кровь!», а после возвращается, бахвалится, как жгли они град Гам, что нынче по-германски Гамбург, как брали добро, гнали пленных и продавали их, а потом ударили на Магнуса, и он побежал, известно, Голоногий. Руянцам Святовит помог, а Ростиславу Дедушка.
А ты, Всеслав, вскормивший Ростислава, очнись, открой глаза, вдохни, плечи расправь, руку подними и потянись к кресту — он на груди.
Лежал, даже глаз не открывал — не мог. И хорошо это, ты не один, кто-то стоит возле окна, молчит.
И не один он там, их двое. Шепчутся! О чем? Прислушался…
Шумит в ушах. Так волны разбиваются о каменную гору, бушует море, гром гремит, ночь, молнии, и в свете их, на горе — храм, крытый черепицей цвета крови, и где-то высоко над храмом слышится: «Всеславе! Внук мой! Кровь моя! Кр-ровь!» Пресвятый Боже! Верую в Тебя лишь одного, а то — обман, видение, все от Тебя приму, дай лишь глаза открыть, персты сложить.
Жив, нет?.. Жив. Тишина в тереме. Лишь те, что у окна стоят, еле слышно шепчутся. Открыл глаза… Георгий! Сын! Вернулся! Господи, вот радость-то! А ведь не ждал уже! Нет, Ростислав это. А рядом с ним Борис. Стоят, о чем-то шепчутся, на тебя не смотрят. Нет чуда, князь, не заслужил ты его. Ушел твой младший сын без меча, не взяв меди в поясе, хоть ты и молил его: «Земля — она везде святая, сын, не ходи, хочешь, на колени встану». А он не внял, ушел. Далеко ли до Святой Земли? Всю жизнь можно идти и не дойти, потому Георгий до сих пор и идет. Ты свою землю, грешную, и ту не удержал, завтра примет ли она тебя? Кони вздыбятся и сани обернут…
А Георгий, уже за воротами, говорил тебе:
— Я, отец, не своеволю. Все по обычаю, от Буса так заведено, чтоб уходили сыновья, а возвращался один. Оттого и смуты не происходили, не было нужды землю делить. Только когда креста еще не знали, сыновья брали меч, уходили варяжить, искали смерть. Перун жаждал чужой крови, Спаситель отдал свою. Вот я и ухожу без шапки княжеской и без меча — за верой. Вернусь — так и вернусь, а нет — значит, такова Его воля. Благослови, отец.
И ты благословил Георгия. Он вышел уже за ворота, но ты догнал его, остановил, сказал:
— Возьми хоть это. В нем не поганский, Божий свет, этот свет будет тебя вести, с ним не заблудишься, если вдруг возьмут тебя сомнения: зачем иду, куда и надо ли… Бери!
И взял Георгий камешек, дар Олафа. Нынче варяги величают Олафа Святым, нынче никто из них не вспоминает, как ополчались на него за то, что он стоял за веру, за веру и сражен был.
Ушел Георгий. Через год приехал купец ромейский, рассказал: видели его, Георгия, в Царьграде, там сошелся он с такими же, как сам, и далее пошли они. Лихие времена настали для Святой Земли! И где он нынче, сын твой, жив ли, нет? Вон, говорят, которые уже и возвращаются, ибо повергло войско фряжское поганых сарацинов, добыло честь великую…
А о Георгии ни слуху. И срок твой близится, были дымы, сойдутся сыновья…
Вон схватились двое. Жарко шепчутся!
И сгреб его Борис! А Ростислав — да по рукам ему, да в грудь! Срам, Господи! Да как же это? Борис, да где ж твой ум?!
Нет, унялись. Стоят словно драчливые петухи.
Закрыл глаза.
— Молчи! Что понимаешь?! — зло, по-волчьи сказал Ростислав у окна.
Борис слова не вымолвил. Ростислав пошел, зацокали подковки, дверью хлопнул, выходя, распалился.
Тихо стало в тереме. Борис стоит. Должно быть, успокаивается. Кажется, молится. К ложу подошел, чуть слышно окликнул:
— Отец!
Всеслав лежал, не открывая глаз. Борис рукой к нему притронулся, ощупал лоб. А пальцы у тебя дрожат, Борис, дрожат! И это еще начало, сойдутся старшие, Давыд да Глеб, начнут спорить, один другому не уступят… Ох, слаб человек. И поделом тебе, Всеслав. От Буса как было заведено? Входили в силу сыновья и разъезжались, и варяжили, и смуты между ними не было. И Ратибор, брат твой, ушел. А сыновьям ты запретил, гордился этим, говорил, что не по-христиански отправлять свой род на смерть, вот и дождался, князь…
— Отец!.. Отец!
Открыл глаза. Борис одной рукой держал кувшин, другою тебя обнял, приподнял. Поил, вода не шла, ком в горле стоял, вода текла по бороде на грудь, на крест, вода-то заговоренная, нутро ее не принимало. Уложил тебя Борис, вытер губы, сидел, смотрел, словно виноватым себя считал, что остается здесь, а ты уходишь. И ты всегда смотрел на тех, кто обречен… Но обречен ли, Господи?! А жить, как мы живем, разве не казнь? Я отмучился уже, а вы обречены еще…
Борис опять позвал:
— Отец! — Подождал, глаза их встретились, тогда продолжил: — Градские молчат. А тут и Ростислав пришел, они и вовсе оробели. Брат не один явился, с большой дружиной. Руянцы с ним, варяги, ливы. Его уже четвертый день как упредили, собрался он, успел. А от кого был зов, не говорит, смеется. От Хворостеня, да?
Всеслав закрыл глаза, открыл. Борис сказал:
— Я так и думал. Он был здесь, Ростислав, на тебя смотрел, ты спал. А после… — Глаза у Бориса забегали. — А после брата кликнули. Иона сидит у Любима, рядятся они, неспокойно, потому Ростислав и поспешил туда. Глянет, придет… — И спохватился: — Нет! Ты не думай! Кроток Ростислав! Сказал, меча не обнажит. Божился… — И опять глаза забегали.
Божился Ростислав! Кем, Дедушкой?! Вот уж волк воистину! Твое отродье, князь…
Но коли даже Ростислав не сдержится, град сам виноват, только чтоб между собою не схватились, то страшный, смертный грех, отец еще живой, а сыновья — в мечи! А Любиму или даже Ионе они пригрозят.
Это ты Иону посадил, Всеслав, вместе с градскими. Тогда вы были заодин; стояли вечем у Святой Софии, вышел слепец и вынес жребий на Иону, возликовали все, хоть знали — Киев озлобится, Ефрем-митрополит, поди, и не признает. Ефрем владыкою Никифора хотел… И даже не Ефрем, Мономах да Святополк. Никифор был им люб, вот и кричали там, на Киеве: чем, мол, Никифор плох, он ваш, он менский, а кто такой Иона, сажа босоногая, чернец бродячий, пес, грех епископа всем миром выбирать, когда есть Провидение… А вы стояли на своем, вы были заодин тогда, князь и Земля, Никифора не приняли, он ушел, вслед за ним пошли дары. И Святополк не устоял, признал Иону, затаился, потом, когда Ефрем преставился, велел, чтобы поставили Никифора… теперь уже митрополитом! И клир перечить не посмел, вышло, как Святополк велел, все перед Никифором склонились — и Иона. Один лишь ты, Всеслав…
За то и называют тебя хищником. И отлучить грозят. Пусть себе грозят, ничего сделать не успеют — день пройдет, а завтра…
А завтра, Святополк и Мономах, и все вы, племя Переклюкино…
Отмучался Всеслав! Отбегался и отгрешил свое, а вам, Бог даст, ох сколько вам еще!.. Вот ты, брат Мономах, все думаешь, что всех умней, всех хитрей, все с рук тебе сойдет, все можно замолить… Ан нет, не все! Вспомни: брат твой Ростислав, хоть разные матери у вас, хоть не ромеич он — половчанин, но по отцу-то родной брат: высоко он летал, гордый, свирепый, ему, поди, тоже казалось — все смогу, все мне позволено. И шел он, Ростислав, сын Всеволода, князь переяславльский, к тебе, брат Мономах, чтоб после заодин Степь жечь и полонить. А блаженный Григорий, печерский чернец, сидел на берегу, молчал, он за водой к Днепру пришел, он кроток был и, завидев рать, посторонился. Да не уберегся! Начали гриди Ростиславовы срамить его да обзывать. Чернец, устранись за души их, сказал: «Чада мои, одумайтесь, чем лаять на меня, лучше покайтесь в прегрешениях своих, ибо грядет ваш смертный час, придется вам и князю вашему казнь от воды принять!» Засмеялись гриди, не поверили, Ростислав же, осерчав, вскричал: «Попридержи язык, чернец! Я-то плавать умею, я не утону, а вот ты!..» И приказал князь Ростислав связать чернеца Григория, камень ему на грудь повесить и в Днепр бросить. И бросили, и утонул чернец. Ростислав пришел к тебе, брат Мономах, вы встали заодин, пошли на Степь — и у Триполья били вас поганые, топтали и рубили, гнали, как овец, но ты ушел, брат твой Ростислав упал с коня… и утонул, да не в Днепре, в Стугне, там, где брод, на мелкоте, если пешим идти — за голенища не набрать, а брат твой утонул, и гриди его вместе с ним. Воистину: каким судом мы судим, таким и нас осудят, какою мерой мерим мы, такой и нам отмерится. И тебе, брат Мономах, припомнится, как хана Итларя ты заманил, крест целовал на мир, а после сам велел загубить Итларя: боярин твой Ольбер стрелой его пронзил. Да, он, Итларь, немало бед содеял, так он на то и поганый, но не по-христиански — крест целовать, а после убивать. Страшись, придет твой час! А то, что я про двенадцать лет вчера кричал, так мало ли чего я еще успею прокричать, но сбудется ли все, кто знает?! Я ж не пророк, не волхв, я даже не волк, хоть и желал, молил о том, оберег к губам прижимал и целовал… Да где теперь тот оберег? Пришла Она, и я… Слаб человек, мерзок, глуп.
…Лежал Всеслав. Борис возле сидел. Умрет отец, он будет сидеть, сложив руки, смотреть умильно, кротко. Другой встал бы, позвал кого-нибудь, чтобы принесли не знаю чего, хоть травы какой, золы семи печей, да мало ли… чтоб отпустило язык, чтоб за Ионой не побежали, Иона — раб, сперва Никифору поддался, нынче Любиму, а сам говорил, мирское это все, не мое… Тьфу! И еще раз тьфу! Прости мя, Господи, но чтоб так помирать, как Всеволод, за что?!
Шаги! Идут по гриднице. Вошли. Глаза скосил, увидел: Ростислав вошел, Хворостень и этот, белобровый… Самс, брат Ростиславовой. Мрачны! Борис вскочил, схватил кувшин, прижал к груди.
Брат молча указал ему на дверь. Борис не шелохнулся. Брат снова указал. Борис перекрестился, перекрестил отца, глянул на лик — лик черен, ничего не разглядеть, — медленно пошел к двери. Дверь за ним тихо затворилась…
Но не ушел Борис, за дверью встал. Ждет, стало быть…
Ростислав подошел, сел в головах, помолчал, сказал:
— Весь грех на мне. Борис тому свидетель. И старшие придут — и не осудят… Слышишь меня?
Всеслав закрыл, открыл глаза. Страшно уже не было, слеза сама собою побежала. Сын наклонился, смахнул ее. Рука у сына твердая, шершавая, он кулаком весло перешибает, его и на Руяне привечают, и в норвегах. А ты, Всеслав, когда мимо Руяны хаживал, то даже не смотрел в ту сторону, псалмы шептал, крепок в вере ты…
— Отец! Весь грех на мне… Самс!
Подхватили, подняли, тебя сдавили, что даже если бы и мог, не трепыхнулся бы. А Хворостень чашу подал, и Ростислав схватил ее, стал заливать тебе в открытый рот…
Вонючее! Звериное! Жирное! Лилось оно в горло, обжигало, корчило тебя, руки дергало, челюсти сводило…
Самс нож между зубов вставил, Хворостень держал тебя, Ростислав вливал зелье, оно обжигало тебя, топило, топило. Внезапно полыхнуло так, будто рвут тебе глаза, — такой вспыхнул свет!..
И наступила тьма кромешная. Кровь бежит, гудит по жилам. Всеслав, не открывая глаз, повел рукой, нащупал крест. Прости мя, Господи! Сына ввел в грех, он не желал того, а все из-за меня… Открыл глаза. Борис над ним. Ростислав поодаль, бледный. А больше никого нет, ушли. Князь губы облизнул, сказал:
— Ступайте. Жив я. Жив…
Ушли, оглядываясь. Тишина в тереме. Бережко спит, Бережко ночи ждет, он ночью выйдет, и пойдет бродить, и будет тихо петь псалмы поганские — ведь и тогда же, до креста, были псалмы, только слова у них другие, — будет он петь, потом замолчит, подойдет к покойнику: его никто и не заметит, он маленький, Бережко, вот такого росточка, а в тереме темно, только свеча теплится в желтых руках усопшего да лампадки — и весь свет. Разве Бережку рассмотрит кто-нибудь, он подойдет к покойнику, шапку снимет, заморгает часто-часто, вздохнет, и стены вслед за ним вздохнут, и треск пойдет по терему, все вздрогнут, он опять вздохнет — и снова треск, Копыто часто закрестится, скажет: «Пришел!», на него зашикают: «Молчи! Молчи!», он замолчит, а домовой уткнется носом в шапку и запыхтит. Бережко плакать не умеет, ему слез не дано, свеча начнет мигать, к ней кинутся, заслонят, чтоб не погасла совсем, а руки желтые вдруг скрючатся…
Нет, чур меня! В ночь разве срок придет? Ночь мне еще дана, и надо не забыть приказать, чтоб еще с ночи затопили мыльню, утром схожу, первый пар возьму, оденусь во все чистое, чтобы когда Она придет…
А будет ведь покойник этой ночью, будет!.. Нет, есть уже! Вон зверь как заурчал! Вон облизнулся как… И заскулил, и хвост поджал. Что, пожалел? Невидаль какая: зверь пожалел! Когда брат Всеволод лежал, — было это ровно восемь лет назад, день в день, апреля в день тринадцатый, в страстную он преставился… — ты тогда визжал, зверь, от радости.
Нет, не по мне ты визжишь! Вот, встал я, хожу, гребнем волосы расчесал, руки не дрожат, сила в руках, и плечи не сутулятся, и кровь бежит-гудит. Я в сапогах уже, корзно на мне, подбой красный, словно кровь, по краю волком оторочен, брат Всеволод когда впервой меня увидал в корзне при волчьей оторочке, так думал я, как бы чего не случилось с ним.
А шапка — смех. Ей десять лет, а то и более, ворс вытерся, в такой, что ли, положат? Или сказать, чтоб новую нашли?
И так хорош! Всеслав огладил бороду, шумно вдохнул и выдохнул, постоял, походил туда-сюда, глянул на лик, на тусклую лампадку…
Молчит душа! А что ей говорить? Волк! Волчье пьешь. Ну, иди и делай дело волчье, а лик не про тебя, лик черен, ничего тебе не видно, не для твоих глаз этот лик, иди, Всеслав, ждут в гриднице.
Пошел. Легко шагал, сам удивлялся, сам того страшился. Но не сутулился, голову держал по-княжьи, ясно было в голове — так, словно и не приходила Она, словно град не поднялся, словно не семьдесят тебе, а как пять лет тому назад, в тот день, когда вейналла засмущалась, и собрались тогда все сыновья, ладей приплыло — не перечесть, все с парусами. А нынче в гриднице один лишь Ростислав. Стоял в углу у печки, одной рукой вцепился в пояс так, что пальцы побелели, вторая висела плетью. А взгляд открытый, ясный, все они такие, кощуны, и говорят еще: «Что нам смерть? В землю уйдем — так ведь в свою».
Всеслав прошел к столу и отодвинул лавку, собрался было сесть, да передумал, остановился. И Ростислав стоял молчал. Всеслав провел рукою по столешнице: зарубка, свежая. Те, прежние, уже затерлись и засалились локтями, а эта еще нет, еще недели не прошло, как приходил Любим и эти двое, здесь рядились, потом Ширяй сказал…
Князь усмехнулся. Сел. Сжал кулаки, чтоб пальцы не стучали по столу, а то всегда, чуть разгневается, сразу пальцы в пляс! Они тогда притихнут, а она… Она: «Опять?! Всеслав!» А нынче не кори меня, душа моя, жена моя, солнце мое, спи спокойно. Да разве мне время пороть сынов наших? Внуков и тех теперь уже не поучишь, да они в Полтеск и не кажутся. И то, что сыновья сошлись, так то на дым, душа моя Альдона, вот ведь как! Вот завтра и встречай… Вздохнул. Руки унял, пальцы разжал. Сидел молчал. А Ростислав не подходил — там, у печи, ему спокойнее — Бережко там.
— Так что?! — спросил Всеслав. — Явился?
Ростислав кивнул. Князь снова пальцы сжал, сказал:
— Ишь, кроткий какой. А приходил от вас чернец, так он поведал, что ты совсем осатанел, крест снял и в храм не ходишь. Так это?
— Так, — ответил Ростислав, как будто и не о себе, и сам не шелохнулся даже.
— Вот-вот! — хрипло проговорил Всеслав. И пальцы застучали по столешнице, их не унять уже, и пусть себе стучат, а то ему не видно, что ли… Комок проглотил и продолжал: — Иона гневался, я вклады жаловал, я не жалел, умасливал, я говорил, что то навет, не слеп мой сын, не мог. А выходит — мог?
Кивнул!.. Язык, видно, не повернулся, вслух не посмел ответить. Всеслав уперся пальцами в столешницу, провел ногтями по ней: нет, не вскарабкаться тебе… Тьфу! Чур меня! Головою мотнул и громко, зло сказал:
— Но и это не все! Кто в пиру кричал: «А что мне крест? Я на земле стою! Своей земле!» И это было?
— Да. — Тихо сказал, но твердо.
И это всего горше, коли твердо. Теперь и говорить-то не о чем… И все-таки Всеслав не удержался:
— Поди, пьян был, потому и кричал. Да если б и смолчал, так все равно бы выплыло — не здесь, так там. Вон с Хворостенем как таились, а мне давно все ведомо… Он упредил тебя сюда идти?
— Он.
— То-то же! А брату почему не отвечал? Он что, не брат тебе? Что, Хворостень родней?
— Борис не князь…
— Опять! Поди сюда!.. Я что велел?!
Подошел, стал напротив. Всеслав сказал:
— Так, значит, снюхались. И затаились. Ждете, когда помру, чтобы потом — все прахом, с корнем. Ох-х, высоко берешь, сынок! — Замолчал Всеслав, пристально смотрел на сына.
А тот не отвечал. Побелел, губы дрожали в гневе. И не выдержал:
— А кабы ждал того, так бы и ждал, не брал бы грех…
— Так все же грех?! Отца звериною поить, от смерти вызволять — грех. И это ты сказал. Чудно!
— И не чудно. Грех — на тебя. Ведь ты к Нему пойдешь.
— А ты? Ты не к Нему, что ли?
— Нет, — покачал головой, — не к Нему.
Всеслав недобро рассмеялся и сказал:
— Вот даже как! Так что же тогда получается? Кто в кого верует, тот к тому и идет?
— Все может быть, отец. Не знаю я.
— Не знаешь, ничего ты не знаешь! А судить берешься. В пиру кричишь, как пьяный смерд. А на Бориса говоришь, что он не князь. Да если кто из вас и сядет в Киеве, так то Борис!
— А Глеб?
— Что Глеб?
— А то.
И смотрит. А что в глазах? Пустота одна. И вот что будет после тебя — тьма беспросветная. А Мономах предупреждал тебя, Всеслав, он говорил: «Свеча бы не погасла». А ты ему что ответил? Игнат сколько раз…
Игнат! Как обожгло! Вскочил Всеслав, испуганно спросил:
— А где Игнат?
— Внизу. Там и Борис, там все. Ждут тебя. А то…
— Что — «то»?
Сын не ответил. Вот оно! Вот что ты чуял, князь, вот почему так легок ты, вот почему так кровь скоро бежит.
Ростислав едва успел посторониться, Всеслав быстро пошел к дверям и — вниз; ступени громко, тяжело скрипели. Сошел, свернул… Дух приторный! Вошел. А дух еще сильней, совсем не продохнуть, надымлено, окна закрыты, тишина. Сидят вдоль стен. Всеслав снял шапку, широко перекрестился, прошел к столу.
Игнат лежал, уже обряженный, завтра ты сам будешь так лежать. В желтых руках свеча, дигремы на глазах — два желтых кругляшка. Князь Святослав, сын Игорев, внук Рюриков, говаривал царю ромейскому Цимисхию: «И пусть мы станем желты, аки золото, если отступимся». И отступились ведь, и стал князь Святослав желт, аки золото, ибо срубили печенеги ему голову и сделали из черепа ковш для вина и оковали его золотом. Годы прошли, кость пожелтела… Глуп ты, Игнат, сорок лет смотрю я на тебя, и за это время не поумнел ты. Помню, еще Альдона не моя была, а я… сам себя страшился, старцы отвернулись от меня, я все вклады жаловал и епитимью принимал, смирял себя, но ничто не помогало… Ты пришел, нет, привели тебя, был ты совсем еще мальчонка, вон там стоял, кувшин держал, а я лежал, спросил, что в кувшине том, ты сказал: не знаю, князь, нам не постичь того, я, князь, молился за тебя, как мог, испей воды, отпустит — я рад, и больше ничего не надо, нет — руби меня, нет во мне веры, а коли веры нет, тогда зачем мне моя жизнь? Я пригубил. Вода была безвкусная и теплая. Ты сказал мне: пей, князь, еще, я выпил еще, и отяжелели веки, я глаза закрыл, сон тотчас пришел. И снилось мне, будто я в тереме, окно открыто, небо синее, тепло, отец и брат отправились на лов, бабушка ушла к себе и спит, и мы с матушкой одни сидим, я прижался к ней, жарко мне, весь дрожу, она меня гладит и говорит: «Сынок, не бойся, то разве хворь, ты просто испугался, я обниму тебя, и хворь уйдет». И обняла она меня, и стало легко и радостно, и засмеялся я, вскочил и матушку расцеловал, сказал ей, какая она у меня красивая, красивей всех и всех добрей, и плакала она вместе со мной от радости и восклицала: ну вот ты и здоров, сынок, видишь, Бог милостив, люби Его и славь Его…
Такой сон мне приснился, Игнат, но я его тебе не рассказал. И никому не рассказал, не расскажу. Зачем всем это знать? Как не надо всем знать, что только ты один мог перечить мне, а то и осадить меня, накричать, — ведь ты и кричал на князя своего, Игнат, ведь я все это сносил, Игнат, и зверь только скулил, и зверь тебя страшился, твоей веры, и я страшился и сейчас страшусь, хоть крест на мне… Но разве такой им князь нужен? Нет! Князь должен только их страшиться, вера им ни к чему. Не верят ведь они ни в Буса, ни в Спасителя, а лишь в себя, в свой крик, в силу свою, вон сошлись, кричали, покричат еще, только услышу ли, успею ли услышать? Вон Бус — ушел и не услышал, и мне бы так. А сыновья и без меня управятся, им без меня даже способней будет, зажился я и сыновьям стал в обузу. И Земле… А когда князь Земле был не в обузу? И был ли такой князь? Ведь когда Бус говорил им, что ему ведомо, как ирия достичь, они разве пошли за ним? Только смеялись! Им Бус не в указ?! Вот Гороватый — да. Его слова им слаще показались, и пошли за ним. Три года шли, искали, где ж она, заветная река молочная, и где те берега, из коих бьют ключи медовые, где смерти нет, где все чисты… А сами вы чисты? Привел он вас на реку Бусову, Двину. Ну так и дальше б шли, чего остановились, разуверились, чем Гороватый вам не угодил? Устали от речей его? Но Гороватый предупреждал, что то не он, а Бус его устами с вами говорит, Бус вас ведет, Перунов сын, как же вы могли от Гороватого отвергнуться? А ведь отверглись. Вече собрали и, накричавшись всласть, приговорили: «Устали мы плутать, пусть Гороватый Буса призовет, пусть Бус возглавит нас, без Буса дальше не пойдем!» И связали Гороватого, и на костер взвели, и подожгли, пылал костер, ветер налетел: такого ветра больше мы не видели, он с ног сбивал, деревья выворачивал, пламя пуще разгоралось, дым в небо уходил, пепел во все стороны развеялся.
Так мы пришли сюда, Игнат, так и живем, и ждем, может, и не ждем уже, когда же Гороватый Буса приведет и Бус укажет путь к молочным берегам, ключам медовым. Но нет Буса, и никуда мы не идем, живем, как и при Бусе: град повелит, князь приговорит, старины не нарушая. Лежишь ты, Игнат, желтый, аки золото, а завтра мне желтеть, зверина не спасет — и хорошо, ибо великий грех задержаться на земле больше чем положено. Придет Она, и я возрадуюсь, воскликну: Господи, отмучился я, прими меня, раба, не князь я, раб, какой я князь, я, сколько себя помню, знал это, чуял, потому и обрадовался, когда вселился в меня зверь, вот, думал я, отныне я уже не раб, зверь никому служить не будет, зверь волен быть сам по себе, зверь — князь, князь — зверь…
О Господи! Так что же это? Рожден во тьме, прожил во тьме и ухожу во тьме. Когда прозрею я, когда увижу свет? А может, света вовсе нет?
Князь поднял голову. Сидят все вдоль стен. Дух тяжелый, приторный. А руки у Игната желтые, свеча чуть теплится, фитиль дрожит. Перед тем как Ей прийти, он натопил, хоть беги, а ты все говорил: еще, еще…
Кто-то вошел… Горяй это. Знак подал. Князь не шелохнулся. Горяй приблизился, склонился, прошептал:
— Пришли они.
Князь словно не расслышал, сидел, смотрел пустыми, безразличными глазами. Горяй опять шепнул:
— Пришли.
Князь не встал. Тогда Горяй взял его за руку. Князь нехотя поднялся, направился к дверям. Внезапно остановился, обернулся, посмотрел на Игната. Горяй пояснил:
— Давыд и Глеб пришли.
— Знаю, — ответил князь.
Стоял. Не уходил. Бережко спит еще, Бережко придет ночью, уткнется носом в шапку, запыхтит, потому что ему слез не дадено.
Чур, чур меня! Князь широко перекрестился, громко сказал:
— Прощай, Игнат. Прости!.. — Закашлялся, глаза утер.
Бажен вышел вперед, спросил:
— Когда?
— Сегодня же. Положить возле ограды. Он так желал… Ведь так, Игнат?.. А! — И махнул рукой Всеслав, повернулся, вышел вслед за Горяем. Не обессудь, Игнат, но я сегодня еще князь и как велю, так будет, а завтра кто тебя к ограде понесет? Прощай, Игнат, прости, больше не свидимся, вон Ростислав сказал, кто в кого верует, тот к тому и идет. Что, если ни в кого не веришь, даже в себя, тогда как?
3
Вышел Всеслав, встал на крыльце. Уф-ф, как легко здесь дышится! А небо серое, солнце в серых облаках. Митяй висит. Глеб и Давыд стоят, коней не расседлали. У Глеба конь гнедой, у Давыда чалый, у Глеба в пене конь, у Давыда — свежий; за Глебом пятеро, за Давыдом — не сосчитать, сколько мечей! Глеб день и ночь скакал, Давыд не торопился, стоит, оглаживает щеку со шрамом, шрам так и не сошел — и не сойдет уже.
Да что это ты, князь?! Сыновья твои перед тобой, ты ждал их, ты Ее просил подождать: встречу их…
Приосанился Всеслав, ликом посветлев, руки поднял, развел их, не сбежал с крыльца, как молодой.
— Сыны мои!
И — к Глебу. Обнял. Обнял и Давыда. Снова руки раскинул, отступил, сказал:
— Вот сколько ждал. Дождался!
И смотрел на них — на Глеба, на Давыда, опять на Глеба, улыбался, хоть и сводило губы, знал, что нужно б дальше говорить, да слова не шли, горло сжимало. Стоял, слезу смахнул, еще раз произнес:
— Сыны! — И руки опустил. Только головою покачал, стар стал, слезлив…
А Давыд неожиданно бойко сказал:
— Вот ты каков, отец: кровь с молоком! А говорили — слег.
— Как это слег? — удивился Всеслав. — Болтают почем зря. А ты ромеича не слушай!
— Ромеича? — переспросил Давыд.
Как будто бы не понял! Глаз даже не отвел, только шрам побелел.
— Да, сын, ромеича, — повторил Всеслав. — А что, разве не он… — Посмотрел на Глеба и тихо спросил: — Да что вы, вместе, что ли, ехали?
— Нет, — ответил Глеб. — Я здесь давно уже, с обеда.
С гневом сказал!
Всеслав спросил:
— А где ж ты пропадал?
— За воротами стоял. За градскими.
— Что, не пускали тебя, что ли?
— А кому не пускать? Там открыто. И нет никого. А я стоял! — И тоже смотрит, глаз не отведет. Вот и сошлись они, и уже началось.
Давыд с усмешкою пояснил:
— Брат ждал меня. Брат мне сказал: «Чтоб ты потом не говорил, будто я ужом вперед пролез, оттер тебя».
И замолчал Давыд. И Глеб молчал. Стояли у них за спинами: за Глебом пятеро, за Давыдом вон сколько, старше он, Давыд, и злей, с ромеичем стакнулся, но ни за что в том не сознается, юлить будет…
— Да что это?! — сказал Всеслав. — Ко мне вы или не ко мне? А я вас ждал или не ждал?! — И оглянулся на крыльцо.
На крыльце стоял Борис. И вниз сходить не собирался.
— Борис! — позвал его Всеслав, но тотчас передумал и спросил: — Где Ростислав?
— Он наверху, распоряжается. Уже накрыли. Поднимайтесь.
— Вот, — виновато сказал князь, — и стол уже накрыт. С дороги-то… Сыны мои!
Хотел взять их за руки, чтоб вместе войти, заодин. Не взял! Первым пошел, сыновья за ним. А ковер на ступенях ромейский лежал, наилучший ковер, его купцы еще Альдоне поднесли, пушистый, густой и мягкий, словно пух… Ступени скрипят, как снег в мороз. Так же и в Друцке было, снег под твоими ногами скрипел, трясло тебя, Всеслав, рука к мечу тянулась, но ты ни разу не оглянулся, а за тобой следовал Ярополк Изяславич, змееныш, это потом уже… Так, может, и сейчас: сядут сыновья, вином кровь разогреют, а кровь у них у всех одна, твоя…
Взошли на крыльцо. Прошли мимо Игната — дверь была закрыта — и поднялись наверх, двенадцать так, двенадцать сяк, а на седьмой ступени, как всегда, Всеслав перекрестился: «Господи, не за себя прошу, за них, только за них, не покидай их, Господи!..»
Сели за стол. За всем смотрел Бажен, он наливал, покрикивал на служек, песельников не было — грех петь, когда покойник в доме, и пусть он был холоп, а мы кто, Господи? Все мы рабы, все нагими пришли в этот мир и нагими уйдем…
А заправлял Давыд, он одесную сидел, он здравицы провозглашал: вначале за отца, затем за Землю, а третий, как всегда, подняли за Альдону, четвертый — за Георгия… И было уже много выпито и ничего почти не съедено, Туча, захмелев, начал рассказывать о том, как двигался от Заполотья, как «этих» в реку загонял. И засмеялся! Его не поддержали. Туча набычился, притих, смотрел по сторонам, сопел… И до того стало тихо, только и слышалось его сопение.
Тогда встал Всеслав, взял рог, оглянулся на Бажена. Бажен налил ему вина. Князь поднял рог, но ничего не говорил, стоял, смотрел на дверь.
Шаги. Скрип половицы, скрип… Все оглянулись. В дверь заглянул чернец. Всеслав кивнул ему, мол, погоди, а всем сказал:
— За Игната. Земля ему пухом. — И выпил.
Все встали, молча выпили. Стояли, не садились. Всеслав произнес:
— А теперь… проводите его. Ступайте, соколы. И я… душою с вами. Положите у ограды, как. он просил. Прости мя, Господи! — Перекрестился, сел.
Сели и сыновья его. Остальные вышли из гридницы. И Бажен с ними, Всеслав сделал ему знак: иди, иди.
Ушли. Дверь за собою притворили. Протопали по лестнице. Бережко еще спит, ночью встанет и пойдет бродить по терему, учует дух покойницкий, засуетится, тут пробежит, туда заглянет, шумно воздух понюхает и снова побежит, но ничего не найдет и прибежит к тебе, к хозяину, поначалу затаится, после осмелеет, выглянет…
Отец рассказывал, он вот какой: в длиннополой рубахе, в коротких портках, всклокоченный и бородатый, лысый, из-за лысины и шапку носит, да она набекрень всегда надета, но если только шапку снимет, быть беде! И отвечать ему нельзя, о чем бы ни спросил… А ты не побоишься, князь, ответишь: «Знаю, как не знать! Покойник — он перед тобой».
Бережко не поверит, подойдет к тебе — бочком, бочком, а ты протянешь ему руку, и он в нее уткнется и понюхает, учует волчий дух…
Чур, чур меня! Князь встрепенулся, головою замотал.
Опомнился: он в гриднице, с ним сыновья, все четверо. А больше никого, все остальные ушли, ты так им приказал, а сам к Игнату не пошел, не провожал его, а не приди в то время Игнат, давно бы тебя не было, Альдону не встретил бы…
Бы, бы. Кабы! Всеслав откашлялся и, глядя в стол, сказал:
— Вот что, сыны мои. Годы мои немалые, когда Она придет, кто знает? Игнат еще вчера был жив-здоров… И потому вам говорю… Велю! Велю, чтоб не везли меня в санях, а чтобы на руках несли и чтоб не кто-нибудь, а только вы.
— Отец… — начал было Борис.
Князь гневно глянул на него, сказал:
— Молчи! Я так хочу! Я так велел — так и будет! — И — кулаком об стол. Оглядел их, четверых. Борис вздохнул. Давыд пожал плечами. Глеб бровью не повел. Один лишь Ростислав сказал:
— Как сказал, так будет. Понесем.
— А ты б молчал! Тебе в Софию ходу нет!
Ростислав ощерился — вот пес! — бросил:
— А это мне уже тогда будет решать.
Пес! Пес! Кровь в голову!
Борис вскочил, крикнул:
— Отец!
И словно плетью осадил! Молчал Всеслав. Пальцы стучали по столу… Встал Ростислав — уже не щерился, белый весь, глаза пустые, отдал поклон…
— Сядь! — глухо сказал Всеслав. — Гнев князю не советчик.
Сел Ростислав. Помолчав, Всеслав повторил:
— Гнев не советчик. Да… Вот Бус: не мне чета, а сыновья ушли, он молчал. Вече прокричало «нет», и снова он молчал. Как будто и не князь, как будто и не воевал от моря до моря, через горы не переходил… Это потом опомнились, насыпали курган, это потом стали говорить, мол, надо бы… И так всегда! И ты, сын мой, когда-нибудь поймешь, что я был прав: то, что минуло, никогда не возвращается, пусть даже было оно много лучше того, что нам теперь дано. Минуло — умерло. И всем нам, веруем ли, нет, а представать пред Ним. — Князь снова посмотрел на сыновей. Замкнулись сыновья. О Чем кто из них думает, пойми теперь! Да и не нужно ничего, поздно понимать, а скажи как есть. Он и сказал:
— Перун сожжен. Курганы заросли. Мы, племя Бусово, когда-то жили здесь и на Днепре, на Ильмене, а ныне только здесь живем. Пусть так! А мог я, Ростислав… Да вот Давыд тому свидетель!.. Мог я сесть на новгородский стол, звали меня, и я рядом стоял с дружиной, а Глеба новгородского волхв покарал, упал он, огнем взялся, кольчуга на нем плавилась — такое вот было знамение. Вече новгородское кричало мне: «Приди, Всеслав!» И ты, Давыд, ты тоже призывал. Но не пошел я! Знал: для того чтоб крепко сидеть на том столе, должен буду от креста отказаться и вновь Перуна вознести… Однако что минуло — умерло! Да, много я грешил, ту же Софию Новгородскую разграбил, сжег. А тут… Бог спас! Ушел я от искуса. И по сей день радуюсь. И из Смоленска я ушел, тебя, Давыд, увел и тоже рад. Ибо прозрел: оставил Бог нам только Полтескую землю. Ничего, и на ней проживем… Проживете! Вы проживете, а не я, ибо устал я, ох устал! Уйти хочу…
— Отец! — опять крикнул Борис.
Всеслав руку поднял, замолчал Борис. Рука легла на стол, пальцы свело и отпустило. Князь продолжал:
— Я опять о минувшем. Когда подрастали сыновья, отец отправлял их варяжить, возвращался один… И смуты не было. А я сказал: «Мы не поганцы, мои сыны на свою кровь мечей не обнажат, я не боюсь своих сынов, они сами решат, кому из них на мое место сесть». Я говорил так?.. И этот срок пришел, чую я, мало мне осталось, очень мало. И, уходя, хотел бы услыхать, кто сядет в Полтеске. Как вы присудите, так и будет… Вот, крест на том! — Всеслав перекрестился.
Сыновья молчали. Тогда Всеслав сказал:
— Давыд, ты старший, говори.
Давыд отвел глаза, смотрел на Глеба. Он так же смотрел тогда, когда Секал дошел до Выдубич, а ты дал не ему, Давыду, но Глебу, младшему, венец Владимиров. Только в то время Глеб ничего не понял, а ныне он… Пресвятый Боже, что я натворил?! Лучше уж пусть при мне, я, может быть, не допущу…
— Давыд, ты не молчи!
— А я и не молчу, отец. А говорю: не тот сегодня день. Сегодня нужно о другом рядить: с чем выходить на вече, что им сказать…
— То я скажу. Да и все уже сказано им. Но молчат! И завтра промолчат! А ты нам ответь!
Давыд погладил щеку, шрам, сказал:
— Опять отвечу: не срок. Тень меж нами бросаешь, отец. Кого б ни присудили мы, а ни к чему это сегодня. Завтра на вече выходить, надо, чтобы все заодин, а так…
— Что «так»?
— А ничего. Добра с того не будет. И знаю я, чего ты ждешь! Чтоб я сказал: надо, как у них, всходить по лествице, а коли я старший, так мне и садиться. Только они, находники, нам не указ, мы сами по себе.
— Ого!
— Да, отец, по себе.
— Вот даже как! Это тебя Мономах надоумил?
— Мономах или нет… А я одно скажу, и только от себя и за себя: я в Полтеск не пойду, мне Витьбеска довольно. И не проси, отец!
— А я и не прошу. — Всеслав улыбнулся. — Сегодня вам решать. Как братья твои скажут, так и будет.
— Братья! — Давыд рукой махнул; и ладно, что еще не засмеялся, но вдруг в лице переменился, покорным стал, кротко сказал: — Воистину, чего все я да я? Братья и скажут. Вот хоть бы Глеб. — И посмотрел на Глеба.
А Глеб к Давыду и не повернулся, произнес:
— Я после Давыда крошки подбирать не стану. В Менске сидел и буду сидеть. Мало будет земли — поищу. Благо есть где искать. А здесь… Вон, пусть Борис садится. Ты ж нам говорил, что он всех нас умней. Пусть ум и покажет. Борис!
Все посмотрели на Бориса. И тот, как старший младшему, сказал:
— Коль просишь, Глеб, так я и покажу. Ты даже при своем уме идти сюда не хочешь, а я да при своем — тем более! — И так сжал кулаки, что даже пальцы хрустнули.
Глеб потемнел лицом и еле выдавил:
— Ну, братец!..
— Да, братец я тебе. Давыду тоже братец. Но лишь сяду я на Полтеске, вы про мою кровь тотчас забудете!
Вот каков Борис, не промолчал. Дождался ты, Всеслав…
— Борис! — тихо сказал Всеслав. — Ох, негоже, Борис! От тебя такого не ожидал.
— Чего, отец?!
— А ничего.
Молчали все. Вдруг Ростислав сказал насмешливо:
— А я ведь тоже братец. Тоже младший. И тоже ум имею, хоть небольшой, да свой. И тоже буду говорить, хоть ты, отец, не хочешь. И я скажу: я тоже в Полтеск не пойду!
Всеслав не выдержал: ишь как ощерился сынок — и осадил:
— А собирался ведь!
— Нет, и не собирался.
— А с Хворостенем что?
— А с Хворостенем просто. Не я сюда, а он ко мне придет. И не один, с дружиной. Нам под Софией делать нечего, да ты и сам же говорил, мне в нее ход заказан.
Пусть заказан! У меня Кукейна есть, есть море, Варяжское, зато оно куда поболее, чем… вся твоя земля!
— Ну, сын!..
— Да, сын. Такой вот сын, такой, какого ты вырастил. Что на уме, то на устах. Не как у этих. — Ростислав посмотрел на братьев, хмыкнул, опять заговорил: — Не про Бориса я, Борис хоть и умен, да не князь. Про Глеба я! И про Давыда. Глеб сел бы на Полтеске, и Полтеск его принял бы. И принял бы Давыда. Да боязно братьям садиться, вот и кривят они душой, не говорят, чего страшатся, а я скажу: они еще не знают, какое наследство ты им оставляешь!
— Как это так?!
— А так. Ты вчера брата Владимира встречал, ряд с ним держал, крест целовал…
— Не целовал!
— Не целовал, пусть так. Но ряд держал. Вернулся с ряда и молчишь. Им ты не говорил, рабам своим, а нам, сыновьям твоим, почему не рассказал? Ведь если вдруг что… а Мономах потом придет и скажет: ваш отец мне то и то сказал и то и то мне обещал… А у кого тогда спрашивать, Так это было или нет? Ты ж сам нам говоришь: когда Она придет, никто не знает…
— Да, никто! И никогда!..
Князь, князь! Охолонись! Гнев не советчик! Лжет Ростислав, и все они, поганые, такие, он затаился, ждет… А ведь прав! Да как же это я…
— Да, — тихо сказал князь, — никто из нас не знает, когда Она придет, то правда. Что Мономаха же касается, я от вас никогда ничего не таил и сейчас не таю. Да, был здесь Мономах. Еще зимой был от него гонец, брат Мономах передавал, что надо б нам сойтись да порядиться, и звал… на Ршу! А я на те его слова ответил, что я на Рше уже бывал и там с его отцом сходился, а после мы — я, и отец его, и Изяслав, и Святослав — подались по Днепру на Киев, но то давно было, тогда я крепок был и цепи оказались мне не в тягость, а нынче стар я, немощен, и никуда я уже больше не ходок, а посему не обессудь, брат Мономах, сам приходи ко мне, коли не страшно, а то пришли посла или гонца. Брат обещал прислать посла… Но сам пришел! — Князь замолчал, передохнул, оглядел сыновей и вновь заговорил: — Но что брат Мономах от Полтеска хотел, того он так и не сказал. А рассказывал всякие безделицы: о том, что оба мы Рогнедичи, что нужно заодин на Степь идти, чтобы свеча не погасла… А ведь не для того он приходил, не для того! Почуял я! И не ошибся. Ведь так, Давыд? О чем ты с Мономахом ряд держал всего два дня тому? А? Что молчишь? Крест целовал? Ведь целовал же?! Говори!
Давыд окаменел. Он не дышал даже. Но глаз не отводил. Страх и ненависть в глазах его светились. Давыд, князь, твоя кровь и твоя плоть, и зверь в Давыде, как в тебе, сидит, и гложет его, и рвется зверь…
Не выдержал, опустил веки Давыд. Снова посмотрел, глаза уже пустые, — не отрекся:
— Да. Целовал.
— На что?
— А как и Глеб.
— Глеб?! — Всеслав на Глеба глянул, тот не шелохнулся, и опять на Давыда. Давыд сказал:
— Да, как и Глеб. Ты Глебу не перечил, так не перечь и мне.
…Что ж, чем проще слова, тем они страшнее. «Не перечь!» Князь головой повел — жар в гриднице, не продохнуть; и Игната уже нет, а натопили как! Бережко небось старается, другие разве б так… Князь ворот расстегнул, губы облизнул. Глеб улыбался. Улыбался Ростислав. Борис сидел словно неживой, Давыд — зверь, князь, такой же зверь, как и ты сам.
— Так… Не перечил, говоришь, — хрипло сказал Всеслав, откашлялся, не помогло, просипел: — А в чем я не перечил Глебу?
— А в том, что он Марию взял, дочь Ярополкову. Тогда брат Ярополк был твоим наизаклятым врагом, а ныне — Мономах.
— И ты, Давыд…
— И я. Глеб взял Марию… Ну и я возьму Марию! Дочь Мономахову. На том и целовали крест.
Ростислав не удержался, проговорил елейным голосом:
— Была одна Мария, Глебова, а скоро и еще одна придет — Давыдова Мария. Вот радость-то!
Все словно не расслышали, промолчали. Вот как все обернулось, князь, объехали тебя, переклюкали! Бог не дал дочерей, зато невестки — все от змеенышей! Прав Мономах, и еще как! Не отпустила тебя Русь и не отпустит, и если не ходил ты в Степь, то сыновья твои пойдут, и в Любеч тоже, а там их, как Василька, встретят и…
Тьфу-тьфу! Перекрестился. Совсем забыл, что не один он здесь, громко сказал:
— Пресвятый Боже! Я ж, ты знаешь… — Язык сковало, руку свело. Смотрел на сыновей. Альдоны давно нет, сыновья твои — и Ростислав даже — уже поседели, за сорок им, но все равно сыновья, как дети малые, ты им отец, ну и будь, князь, отцом, тень не бросай на них и не гневись, а то: «Опять?! Всеслав!» Нет, не опять, душа моя; солнце мое, стар стал, слезлив, глупею да слабею… Махнул рукой и опустил глаза.
Давыд заговорил тихо, упрямо:
— Да, целовал я крест. От слов своих не отступлюсь. А что? Вот у Бориса сыновья, у Глеба сыновья, и даже у тебя, — кивнул на Ростислава, — пусть некрещеные…
— Крещеные!
— Ну и крещеные, пусть так. А я? Мне что, так уйти? И все? Словно не было Давыда! Потому и беру я Мономахову. Бог даст, будут сыновья. Да, будут, Ростислав, не щерься! А первенца — все слышали?! — назову в честь тебя, чтоб ты знал!
— Запомню, брат.
— Запомни!
«Князь Ростислав Давыдович». Вздрогнул Всеслав, как обожгло его… А Ростислав засмеялся:
— Вот это славный день! Дочь Мономахову сосватали. Теперь и Полтеск-град, град-господарь, сосватать бы. Бери и град, Давыд. Такой сегодня день!
И тут неожиданно Глеб встал и сказал:
— А ты бы помолчал! Ты не в варягах, брат! Да и не пьян еще!
Вскочил и Ростислав:
— Да, не пьян!
— Я рад тому! Не часто это, брат, бывает.
— Брат?! Я…
Тут и Борис вскочил, схватил Ростислава.
Вскочил и Давыд. Но ничего он не сказал, а только смолкли все и замерли. Потом Давыд сказал:
— Неладно получается. Ряд это или что? А коли ряд… так надо и рядиться. Так, брат?
— Так, — согласился Глеб. — И я уже сказал. И ты сказал. Сказал?
Давыд кивнул.
— А ты? А ты?
Борис кивнул. И Ростислав.
Все они теперь смотрели на отца. Теперь они все заодин, все четверо, чего еще желать тебе, Всеслав?! И ничего они тебе не говорят, да и не надо говорить, и так понятно: ты тень меж ними бросил, ты принуждал их наговаривать один на другого… Зачем, Всеслав? Разве то по-христиански? По-христиански так: лег, отошел, отвезли тебя — в санях! — и погребли, а потом сошлись сыновья, поклонились старшему из них, встали при стремени… А ты как зверь, всю жизнь как зверь… Прибыли все они, сыновья твои, и встали заодин, а ты — снова волк-одинец, как настоящий князь… Ну так и поступай, как должно настоящему князю! Ну, говори, Всеслав!
И он заговорил:
— Ну что ж, послушайте. Горько мне, гадко! Не так я чаял с вами свидеться. А на кого кивать? Сам виноват. Ибо за всю жизнь ни к тем я не прибился, ни к этим. Одну Софию выстроил, другую сжег, разграбил. Один мой сын ушел в Святую Землю, другой… — На Ростислава глянул, помолчал. — А вот еще. В храме стою: все молятся, и я молюсь, произношу те же слова, что и другие, а на душе… О Бусе думаю, о тех, кого сожгли и пепел над Двиной развеяли… А вот еще люблю я вспоминать, как не вошел я в Новгород, грех на себя не взял, горжусь собой, любуюсь… И корю, и на чем свет стоит кляну, и ругаю себя: Всеслав, что ты наделал, да это если б на охоте лук ты натянул… Вот какова душа моя! Узнал сейчас я, что Ростислав и Хворостень стакнулись, черное задумали… А и не знаю, как мне быть! Поклоны бью, прошу, чтоб просветил, чтоб укрепил меня Господь, а Он молчит! И знаю, надо уходить, зажился я, мешаю всем… — И в полный голос закричал: — А не уйду! Не уйду, пока не передам то, что мне отец передал!.. — И снова тихо, кротко продолжал: — И пусть земля наша не так обильна и обширна и Полтеск-град лжив и своеволен… Но это наш крест! Отец нес его, и дед, и все, от Буса начиная. И вам нести. Вам! — Улыбнулся князь — печально, головой покачал. — Не всем, а только одному из вас. А кому, и сам не знаю. По-христиански, надо бы Давыду, он старший сын. А если по Бусову обычаю, то Ростиславу. Он варяжить ходил и вернулся, а тот, кто не ходил, тот и вовсе не сын. Выходит, Ростислав, захочешь прошлое вернуть, но прошлое, каким бы оно ни было, ушло и умерло, а умерших нам должно только почитать, возвращать нельзя, покойники с собою только смерть приносят. Прости, Ростислав, но не сидеть тебе на Полтеске. А Хворостень… Бери его со своей дружиной. Еще коней я дам, мечей. Возьмешь?
Ростислав кивнул. И был он тих и кроток, давно его таким не видели, а может, и никогда не видели…
— Теперь Давыд, — обратился Всеслав к старшему сыну. — Не верю я, чтоб ты, Давыд, только о свадьбе с Мономахом говорил. Нет. Знаю, о чем ты думаешь, Давыд: женюсь на Мономаховой и буду с Мономахом заодин во всем, чего бы он ни пожелал. Святополк, Великий князь, не вечен, год, два, ну, пять пройдет, сядет Мономах на Киеве, и я с тестем Мономахом опять же буду заодин, и начнем в Степь ходить, на Ростиславичей, на Святославичей, в силу я войду, а Мономах силы растеряет, и с ним мне справиться легко будет, с Мономахом я и сам взойду на Место Отнее: отец мой там сидел, был на нем венец Владимиров, будет он и на мне… Но все произойдет не так, Давыд. Ты прежде не на Степь пойдешь, и не на Ростиславичей, и не на Святославичей… а на Всеславичей! Ибо на них, родных братьях твоих, прежде всего и станет Мономах тебя испытывать. А испытав, покличет тебя в Любеч, как Василька. Потому что не нужен ты уже им будешь на Руси, там и без тебя князей хватает. А посему хоть то и не по-христиански, но не сидеть тебе, Давыд, после меня на Полтеске. В Витьбеск иди, как сам о том сказал!
— А и пойду, — глухо сказал Давыд. — Из Витьбеска оно до Киева поближе будет.
— Дай-то Бог!
Опять надолго замолчали. И завтра они будут молчать здесь, в гриднице, а ты, Всеслав, будешь лежать, как и отец когда-то лежал; ты стоял у печи, подойти боялся, и Кологрив шептал тебе: «Там хорошо, река молочная, медвяные ключи, там смерти нет, если убьют, наутро просыпаешься и снова меч берешь…»
Князь головой мотнул, перекрестился.
— Теперь Борис.
— Нет! — перебил Борис и встал.
Князь посмотрел на сына и сказал:
— Что ж, нет так нет. Садись, Борис.
Сел Борис, отвел глаза. А если б кто и смог содеять то, ради чего… Нет, князь, забудь, давно забыть пора; что не дано, то не дано, не Мономахи мы. И наш Борис — не тот Борис, тот так на Ниве и лежит неприбранный.
И посмотрел Всеслав на Глеба. Вот и решилось все само собою, осталось лишь подтвердить.
Да не говорилось! Почуял, что ли, ты? Да нет как будто, Глеб смотрит на тебя, глаза его чисты, замыслы его давно ты знаешь, князь: Глеб Ярослава Ярополчича не принял, в подмоге отказал, и оттого Угрим уже зимой к тебе ходил и по весне снова был. Угрим Менск миновал, а Мономах бахвалился, мол, Глебова тебя держала на Руси и далее удержит; знал бы он, что Глебова родному брату отказала, ибо от Буса мы и сыновья ее от Буса!.. Ох, Господи, грешны мысли наши. Быть Глебу после Всеслава в Полтеске. Притих Давыд. Глеб глаз не отводит.
— А ведь на мне есть грех, отец.
— Какой? — спросил Всеслав, оборвалось все внутри, огнем запылало, зверь начал урчать.
— Такой! — Глеб недобро усмехнулся. — Грех, как и все грехи… Угрима я перехватил!
— И что Угрим? — тихо спросил Всеслав и затравленно посмотрел на сына. А как внутри пылает все, как жжет!
— А ничего Угрим, молчит. И потому я удержал его. На цепь посадил.
— На цепь! — Всеслав закрыл глаза. — Значит, не дошел Угрим до зятя нашего?
— Нет, не дошел.
Глеб отвечал ровно и спокойно. Всеслав открыл глаза. Глеб сидел, в себе уверенный, на братьев не смотрел, лишь на отца, но так, как сам ты, князь, вчера смотрел на Мономаха… И ладно бы! Но Глеб еще сказал:
— Вот ты тут про Давыда говорил… Да ты и раньше нас убеждал: мы — сами по себе, Русь — по себе… Тогда зачем нам Ярослав? Кто он такой? Великий князь не дал ему, изгою, волости, он убежал, перехватил Берестье, Великий двинул на него… Ну пусть и сходятся! Пусть рубятся! И пусть Угрим в Менске сидит, не бегает; не наше это дело!
— Сидит! — Всеслав вздохнул. — Когда бы всем нам можно было отсидеться!.. Да и потом Угрим вам мог обсказать, что я ему велел. А я сказал: мечей не дам, и сам на Святополка не пойду, и чтоб Ярослав в ляхи подался, там переждал. Вот как все было, Глеб!
Глеб головою покачал, сказал:
— Не знаю я, не знаю. Угрим молчал. А Неклюд не молчал!
— Неклюд?!
— Да, тот самый Неклюд, которого ты посылал к Святополку.
— Ты и его перехватил, Неклюда?!
— Нет, Неклюд сам ко мне пришел и сам все рассказал. Я ночь не спал, думал, что же это деется, опять отец на Русь идет!
— Ох-х, Глеб! — Князь только рукой махнул. — Ох, до чего ж ты… прост! Да, я послал Неклюда. Да, я велел, чтоб он Великому сказал, мол-де, Всеслав и сыновья его идут на Туров… Мы что, идем? Мы здесь! — И кулаком о стол ударил. — Мы здесь сидим! Открой глаза, сын мой Глеб!
— Открыл, давно открыл, отец. И уже сорок лет смотрю. Ты думаешь, все кругом слепцы, ты один прозрел, и видишь всех насквозь, и чуешь всех, ибо ты волк, а мы все… Нет! Не веришь, послушай. Скажу я тебе о том, о чем ты никогда и никому не говорил, ты, может быть, и сам себе не признавался, а я теперь при всех скажу. Сказать?
— Скажи!
— И говорю! Ты решил: и Ярослав Ярополчич мне враг, и Святополк мне враг, оба змееныши. И пусть змееныши грызутся, ослабеют. Святополк сильней, чем Ярослав, потому я Ярослава поддержу, но не мечом, а словом, и этого змеенышу довольно. Он, змееныш Ярослав, в ляхи уйдет, потом вернется, но не один уже, а с ляхами, может быть, и Ростиславичи пойдут с ним заодин, и начнется смута на Руси великая. Русь кровью истечет, это Полтеску во благо, ибо тогда никто уже из них на Полтеск не пойдет, не до того будет Руси. Русь — медведь, жить под боком у медведя небезопасно и боязно, не ровен час — придавит, но это если сила у медведя есть, если же кровью начнет истекать, заляжет, так почему бы мне…
— Глеб! Не о том ты говоришь. Я про Угрима спрашивал. Зачем Угрима взял?
— Затем и взял, чтоб к Ярославу не пошел. Пусть Ярослав своим умом живет и пусть своим мечом себя защищает. И Неклюду нечего ложь разносить, чтобы на день, ну, на два погоню задержать, пусть Святополк сам решает, как поступать с племянником, не наше это дело! Ведь говорил же ты, крест целовал на том, что больше ты на Русь не пойдешь. Посмотри на Давыда, не ты ли сына своего так пометил за то, что он Смоленск перехватил?! Так это или нет?!
Молчал Всеслав. Давыд ладонью шрам прикрыл, глаза его — словно два клинка.
Встал Глеб:
— Да, так оно и есть, отец, опять на Киев смотришь, опять сети плетешь, опять копьем на Место Отнее…
— Нет!
— Да! — И кулаком о стол грохнул, совсем как ты. — Да! Да! А коли так, а коли крест ты преступил, какой ты князь?! Сойди, Всеслав! И не ввергай нас в смуту! Мы смутами сыты! — И Глеб рукой по горлу резанул, сел.
Ростислав подал ему вина. Глеб выпил. Борис смотрел поверх голов, небось молился… Вот так ряд! И встал Всеслав, сказал:
— И вече говорит: «Сойди, Всеслав!», теперь и ты… А и сойду! Устал я, спать хочу. А вы… Я от слова своего не отрекаюсь. Решайте, кому быть после меня. Как приговорите, так оно и будет. Вот крест на том! — Всеслав перекрестился. Пошел, в дверях остановился, сказал: — Бережку не забудьте покормить. И… вот еще. Проснусь, в мыльню пойду. Велите, чтобы натопили жарко и чтобы трав поболее, чтоб крепкий дух стоял! И чтобы приготовили все чистое да новое… Бог в помощь!
Пришел к себе, свет не зажигал, лежал. Темно было. Эта ночь — твоя последняя. А как легко о том подумалось! Говорят, должно быть страшно уходить, покидать этот мир. Нет, совсем не страшно. Свершится, ну и ладно, как будто и не тебе это все предстоит. Вот Глеб сказал тебе «Всеслав», сын родной, а обратился, как к чужому. И говорит «сойди»! А сам всходить не хочет. И ведь сказано не из-за красного словца, никто из них, всех четверых, и впрямь не хочет садиться в Полтеске. А все из-за гнева. Князю гневаться нельзя… А кто есть князь? А что есть власть? Вот как-то решили дерева избрать себе царя и предложили смоковнице: царствуй над нами. Ответила смоковница: оставлю ли я сладость мою и хороший плод мой и пойду ли скитаться? И не пошла. Так и маслина не согласилась. И виноградная лоза… И лишь один терновник принял предложение, но приказал: коль вы воистину поставили меня царем своим, так идите и станьте под тенью моею…
Когда Георгий уходил, он сказал: я не терновник!
А ты терновник, князь? Терновник вон какой, всего-то ничего в нем росту, и чтобы стать под ним, кедры ливанские должны были пасть ниц — и пали. Но и тогда их вздыбленные корни тенью своею укрыли тот терновник, и разъярился царь деревьев, и напустил огонь мщения — и всех пожег! И будет еще жечь! И будут в Любеч звать якобы на ряд, и будут вынимать глаза, как у Василька. А ведь и ты был зван туда!.. Да отказался ты, а Василько поехал. И там сошлись они, князья, их было шестеро, а ты бы был седьмым… опять седьмым! Сошлись они, и поделили Русь, и целовали на том крест, и мир меж ними был… И нож! Увидел Святополк, что он в тени Васильковой. И как разъехались они все шестеро из Любеча по волостям своим, поехал и Василько в Теребовль, дорога через Киев шла, и там гонец Великого князя его перехватил и в терем свой призвал, Василько, не ведая предательства, пришел. В тереме сидел Давыд, сын Игорев, внук Ярославов, Святополк. Великий князь Василька ласково встречал, а Давыд тихо сидел, это он нашептал о тени той, Святополк поверил, затаился. Василько пришел к нему как к брату, и пил, и ел, а Святополк вдруг встал и вышел, следом вышел Давыд. Произошло то в день Святого Михаила, на именины Святополковы: гриди вошли, расстелили ковер, повалили Василька и, сняв с печи доску, придавили его доской, насели, а торчин подошел с ножом…
А что за тот навет Давыду было? Да ничего! Покаялся Давыд, и то только в прошлом году. Ему за покаяние один брат двести гривен дал, второй и того больше отвалил. А что Васильку? Тоже ничего! Была у него вотчина — и той слепца лишили. И так же случилось бы и с тобой, Всеслав, приди тогда ты в Любеч. И то же ожидает и сыновей твоих…
А тихо за стеной! Ушли они к себе, сыновья, там и рядят, поди… Слышал ты, как приходил Бажен, служек приводил, прибрали со стола, и тишина наступила. Ночь в тереме, все спят, один Бережко ходит взад-вперед и нюхает, а не найдет ничего, придет ко мне, к хозяину, а я ему скажу…
Суетлив ты, князь, все ловчишь! Мыльню топить велел, в мыльню пойдешь, но ведь не для того, чтоб чистым положили, а чтобы дух звериный отбить. И для того же велел побольше трав в мыльне напарить, чтоб ясным духом пахло, чтоб кони не почуяли, не понесли, не веришь ты, что сыновья твои поступят, как ты велел… Да и можно ли верить им теперь?!
Думал ты Глебу все передать. А нынче как поступишь? Лжет Глеб! И ничего не знает и не видит: слеп он! Когда б я желал того, о чем он говорил, когда бы и Она еще не приходила, все равно не бывать мне в Киеве, не сесть на Место Отнее — больно много сказано и еще больше сделано за эти тридцать с лишним лет. Если б я опять сидел в том порубе, нынче не пришел бы Киев-град ко мне, не вызволил бы и не понес к Софии. Теперь всем ведомо, что волк я…
А и волк! А Русь — медведь. Ты еще прозреешь, Глеб, все будет так, как я того хочу, поскольку сын для отца — стрела, отец же — лук, и лук крепко натянут, ибо рука, его держащая, — весь наш род, от Буса начиная. И знает род: когда добыча далеко, лук нужно поднять чуть выше, пусть кажется, будто стрела в небо уйдет, да не так это — она на излете и сразит, только б силы ей хватило доспехи пробить. Доспехи у Мономаха за двенадцать лет… — ты сам ему пророчил — но до того ему еще надо взойти по Святополку и только потом уже двенадцать лет сидеть на Киеве. Да он когда еще взойдет! А Глебу уже сорок, а прочим сыновьям твоим и того больше. Может, Глеб и прав: все это суета, мы — сами по себе, Русь — по себе. И, может, это Бог повелел и снова спас тебя, сын твой гонцов перехватил — и смуте не бывать. И нет греха, и радуйся! Ведь радовался ты, когда преодолел искус и не пошел садиться в Новгород, крест поправ. Уймись, Всеслав, зажился ты на этом свете, и семь дней, которые ты выпросил у Нее, — великий грех. Она ведь говорила: князь, смирись, всем надо уходить в свой срок. И если б ты ушел сразу, то не принял бы Угрима, Неклюда не отправил бы гонцом, Неклюд не побежал бы к Глебу, а Глеб, придя сюда, не сказал бы: «Сойди, Всеслав!», он бы другие слова произнес.
Тишина. Ночь в тереме. Все спят. Бережки и того не слышно. В красном углу лампадка чуть мерцает. И если ты встанешь и подойдешь, то ничего тебе не рассмотреть — лик черен и строг. Рассказывали, в Софии Новгородской писали иконописцы на куполе Спасителя, написали раз, написали два, с рукой благословляющей, утром придут, а Он с рукою сжатою, они опять берутся переписывать… И так продолжалось три дня, а на четвертый день вошли, Он опять со сжатой рукой и говорит им: «Не пишите меня с благословляющей рукой, пишите со сжатою! Я в этой руке держу град Новгород, а когда рука моя разожмется, тогда и придет граду сему конец!» Убоялся ты, Всеслав, руки Его и не пошел в третий раз на Новгород, и пo сей день ты рад тому, так радуйся и нынче, гонцов твоих перехватили, поскольку Его рука тебя везде настигнет. Лик черен, строг, лампадка еле мерцает. Ночь в тереме, и эта ночь — твоя последняя. Встань, князь, иди!
И встал, босой, в одной рубахе, держась за стену, как слепой, пошел. Страшно было, ноги подгибались, вот и держался, чтоб не упасть. Вышел в гридницу. В печи уголья теплились. Всеслав стол обогнул…
А половицы не скрипели! Перекрестился он, дальше пошел. Наконец дверь в сыновью гридницу. Слышны голоса. Не спят, рядятся. С тобой не пожелали разговаривать, князь, тебе ответили: не хотим. А сами вон…
Толкнул дверь рукой, она не поддалась, оказалась закрытой. И надо б постучать, окликнуть, но стоял и слушал. Не подслушивал, просто слушал голоса. Вот Глеб сказал… Давыд ему ответил… Заговорил Ростислав… Снова Глеб… И говорит, говорит… Опять Давыд. Не слышно лишь Бориса. Он небось лежит; он у окна, в дальнем углу. Борис когда узнал, что Георгий ушел, то сказал: и я пойду. Ты разгневался, и он остался. Борис — не князь. А Георгий ушел и пропал; грех на тебе, Всеслав, не смог остановить сына, слов не нашел, а был бы нынче здесь Георгий…
Перекрестился князь. Стоял, слушал голоса. Вот любо как! Сошлись — и не кричат они, рядятся, и хоть и слов не слышишь, князь, да чуешь, нет меж ними тени, и на душе твоей легко, зверь спит, он тоже ничего не чует, и можно дверь толкнуть сильней, можно окликнуть — и откроют. Только зачем? Уже шесть дней прошло, один тебе остался. Она сказала: всем свой срок. Уйдешь — само собой решится, кому они присудят, тот и сядет, ты сам так им сказал; уйди, князь, не мешай.
И он пошел к себе. Тихо, как тать, крался в своем дому! А на душе легко. Вот если бы еще Геор… Замер! Половицы скрипнули. Стоял и не дышал…
Ночь. Тихо в тереме. И только из сыновьей голоса…
Крест сжал в горсти, тихо спросил:
— Кто здесь?
— Я, князь… Батура.
Да, это он. Стоит в дверях.
— Ну, что еще?
— У Любима сошлись. И кричат.
— А что кричат?
— Собираются сюда идти.
— Пусть кричат. Чем нынче больше покричат, тем завтра тише будут. Митяй висит?
— Висит.
— Ступай.
— А…
— Я сказал: ступай! Ночь — волчье время, а не песье.
Повернулся князь, пошел к себе и лег. И не знобило, легко было. И страх ушел. Чуял, Она тоже ушла. Думал: хорошо, что не призвал тогда Борис Иону, а то было бы шуму. Любим возликовал бы: соборовали, вот завтра бы на вече он сказал… А так кричите там, визжите хоть всю ночь, а сунутся не посмеете! Пришла Она, Игната прибрала, за ним и ходила, а я… Жив я, и не было Ее, привиделось, да разве так бывает, чтобы пришла Она, да говорила с кем, да торговалась, как купец, — семь дней, не семь! И…
День седьмой
1
Мрак, тишина, ветер дует, жаркий, летом в степи и ночью жар… А может, это и не степь, в степи ковыль растет, а здесь… Наклонился, ощупал… А ничего тут нет, только камни да песок! И ничего здесь не вырастет, земля сухая, мертвая. И небо черное: ни луны, ни одной звезды, да и не бывает их в этом месте, здесь — ничего, никого, только ты. Иди, Всеслав!
Хрустел песок. Шел наугад. Может, прямо шел, а может, плутал — ведь ничего не видно. Тяжело было идти. Ветер горячий, и от земли зной, как будто ты не по песку, а по огню идешь, но от огня хоть свет. Увязал в песке. Ноги гудели. И лег бы, да негде лечь — изжаришься. Снял шапку, выбросил. Еще прошел, снял корзно, тоже выбросил, оплечье снял — и под ноги его. Прошел немного, меч достал. Стоял и размышлял… Ножны, пояс выбросил, а меч в руке держал. А меч тебе зачем? Ведь никого здесь нет, брось меч, Всеслав! Ведь ты один здесь, брось!
Не бросил. Шел, спотыкался, тяжело дышал. Во рту все пересохло, пот застилал глаза, и хорошо, что никого вокруг нет и ничего не видно. Однако чуял: дойду и все увижу, ибо Тот свет…
Остановился, меч опустил, протер глаза…
Да, свет, но ох как далеко, высоко над землей, чуть видимый. Ну, князь! Иди!
…Лежишь ты, князь, трясут тебя, зовут. Открыл глаза…
Борис. Склонился над тобою, шепчет:
— Вставай, отец! Пришли они!
А ночь еще, не развиднелось даже. И он, Борис, поди, и не ложился. Всеслав закрыл глаза.
— Отец! Вставай!
Опять открыл. Сухо во рту, дерет. Попросил:
— Воды, Борис.
Борис подал воды. Князь пил, Борис его придерживал. Князь снова лег. Смотрел на сына, приходил в себя: да, то вчера было; приехали они… А сон какой!..
Борис опять сказал:
— Пришли они. И мы все ждем. Вставай.
— Сейчас, сейчас… А кто пришел?
— Свияр Ольвегович, Ставр Вьюн, Онисим-староста…
— И он?!
— И он. И Зыч. Васюк. Братья Кичиги.
— Все заполотские?
— Есть и с Окольного. Но больше заполотские. Купцы.
— Купцы! — Всеслав недобро усмехнулся. — Что говорят?
— Молчат пока. И мы молчим. Все ждем тебя.
— Меня!.. Дай-ка еще.
Борис опять подал кувшин. Князь пил долго, не спешил. Вот сон какой, там бы воды!.. А эти… Когда душа в мошне…
Отдал кувшин, сказал:
— Ступай. А я сейчас… Только на стол не накрывайте!
Борис ушел. Князь одевался, ходил по гриднице, молился. Сон не шел из головы! А ведь пустячный, глупый сон. Натопили в гриднице, не продохнуть, укрылся полушубком — вот и сон. Вещий-то сон снится по-другому.
Пресвятый Боже! Нет! Я спал, глаза мои были закрыты, мой сон — не вещий, просто сон, и Она не за мной приходила, Ее Игнат к себе призвал, ведь так же, Господи?!
Но лик был черен, и лампадка чуть мерцала.
Да и за окном уже светло. Иди, Всеслав, ждут тебя! Князь встал с колен, еще раз широко перекрестился. Приснился — и пусть. Коли на то Твоя воля, то разве убежим мы от гнева Твоего?! Да и отбегался я, Господи, устал, теперь покоя жду…
Они сидели в гриднице — купцы по руку левую, а сыновья по правую, — молчали. Всеслав вошел — все встали, поклонились. Свияр Ольвегович всех ниже спину гнул… Слаб человек! Ведь знаешь, кто он таков, Свияр этот, а все равно тебе его согбенную спину отрадно видеть.
Поклонились они — поклонился и князь. Сказал:
— Будь здрав, град-господарь!
Зашумели. И то! «Град-господарь» им сказано!
Сел князь. Сказал:
— И вы садитесь, град. И вы, сыны мои. В ногах правды нет.
Все чинно расселись. Князь помолчал. И начал, как всегда, издалека, умно, кругами, ибо их, как малых ребят, надо обхаживать:
— Да, правды нет в ногах. А где она? Говорят, пошли как-то раз святой Никола и святой Илья по земле походить — по нашей или не по нашей… Идут они день, два, неделю, две — по городам, по весям, где у хозяина переночуют, а где под чистым небом. Идут… Спрашивает святой Илья святого Николу: «А что, Никола, есть ли среди людей правда? Сколько я ни смотрю…» — Умолк Всеслав, задумался, потом опять заговорил: — На то они святые! А я вот семьдесят и один год ходил и ничего не выходил. И вам, я думаю, так будет. Вы ведь за правдою пришли, так, град?
Не отвечают, не кивают даже. Ждут. Тогда Всеслав сказал:
— Ты говори, Свияр.
Свияр Ольвегович… Одень его в отрепья да на паперть выведи — и будут люди подавать. Шапку надень, корзно — начнут кланяться… Свияр Ольвегович откашлялся, нерешительно произнес:
— Болтали всякое. Мы слушали. Теперь к тебе пришли. Был Мономах здесь?
— Был. Другого дня, на Черном Плесе.
— А что он говорил?
— А всякое… Но о тебе не поминал.
Никто не улыбнулся, даже сыновья. Свияр опять откашлялся, опять спросил:
— Тогда кому нам верить?
— Мне.
— Но ты ж молчишь.
— Да, я молчу. Ибо о чем между нами был ряд, о том и был. Одно скажу, граду Полтеску с того урону нет. И не будет.
— А говорят…
— Что говорят?..
Замолчал Свияр. А Ставр Вьюн — опять он, Ставр! — сказал:
— А говорят, был меж вами ряд, чтоб вече извести. Чтоб жили мы, как в Киеве, Смоленске да Чернигове, — под князем.
Зашумели! Князь улыбнулся, ответил:
— Нет, Ставр, такого ряда не было. А если бы и был, вы разве покорились бы? Ну, привел бы Мономаха я с дружиною его. А дальше что? Вон, дальний брат мой Мстислав Изяславич сюда приходил, кто постарше, тот помнит, и сколько голов нарубил. — Руку князь поднял, показал — Вон сколько их лежало там… А где он нынче, брат Мстислав? Кто поразил его?!
Помолчали. Всеслав опять заговорил:
— Мстислав прост был, он думал устрашить, дескать, нарублю голов… Но чтобы дух ваш выветрить, тут нужно все пожечь, всех порубить! А что тогда я сыновьям оставлю? Кости да пепелище?.. Нет, Ставр, такого ряда не было. Да и не стал бы я о том рядить. Заведены от Буса князь и вече, пусть и останется все, пока Двина не пересохнет. Я крест целовал, на том и стою — старины не нарушаю и новины не ввожу, ем дедов хлеб. Это вы… Да и не вы, поди, и не об этом нынче ряд. Зачем еще пришли?
Старший Кичига — он дальше всех сидел, в самом конце стола, сказал:
— Ты говорил, что мы тебе не платим. А я платил! Давыд тому свидетелем.
Давыд подтвердил:
— За волоки уплачено, по прошлый год. За этот же…
— Так этот только… — начал Кичига.
— Только, да, — прервал его Всеслав. — Давыд, а с веса он платил? А судные виры?
— А я не судился!
— А брат твой?
Брат молчал.
— Вот так-то, град мой господарь! — насмешливо проговорил Всеслав. — И это только про Кичиг. А с Полтеска? Вот, загибаю пальцы. Виры судные — раз! За восемь лет… Опять же платы с веса — два! Дар с волостей за четыре года — три! Черный сбор…
Зашумели все.
— А что, — спросил князь, — черный сбор — это как? Мне, господарь Полтеск-град, столько воев не надо! Я свои шубу да шапку и сам защищу. А больше у меня и нет-то ничего, не нажил! Все, чем град богат, — все ваше. И мои вои ваше стерегут. За это и платите. Уйду, тогда уже сами рядите, нужен вам черный сбор или нет. Быть может, Мономах — а то и кто другой — вас даром защитит, они на то охочие. Но прежде заплатите мне, и я уйду, с Любимом было все обговорено. Ибо… Не я, а ты, град-господарь, старину нарушаешь и думаешь, что жить без нас, по Зовуну, не так накладно будет. Да накладете, вот вам крест, нак…
Глеб схватил его, а то бы встал да и…
Сел князь, тяжело дышал, зверь в груди рычал, горло рвал, а Ставр смотрел на князя белыми глазами и вспоминал, поди…
А так все чинно было, все молчали. Васюк толкнул Свияра раз, другой… Да и другие уже зашушукали… И решился Свияр, сказал:
— Так то Любим сказал! Любим — не мы.
— А вече? — спросил Глеб.
— А вече, сами знаете, — как море. С севера подует — забурлит! А если с юга, опять же… Слово нужно знать. Так, Ростислав? Ты ж моря не боишься?
— Нет, — Ростислав улыбнулся, — не боюсь. Я и слово знаю и… покупаю я его, море это. Все можно купить, ведь так, Свияр?
Свияр даже с лица спал. А Ростислав сказал:
— Да, покупаю. Как в море выхожу, дигрем ему бросаю. Только и всего! И море… ти-и-хое становится. А если захочу, чтоб ветер был…
— Брат! — перебил его Борис.
Замолчал Ростислав. Зато Давыд сказал:
— Вот мы тут сошлись да рядим. Любима, правда, с нами нет, да он, Любим, свое уже сказал, он не отступится… О море говорим. А моря-то не слышно! — Оглядел их, градских. Они молчали. Тогда Давыд опять сказал: — А море — ти-и-хое! Ибо плывет корабль по морю — и пусть себе плывет. Сцепились меж собою корабельщики, рвут бороды… А морю что с того? Оно от этого не высохнет, из берегов не выйдет. И что амбары ваши затворили и что я не один пришел, а с гридями, надо будет, и вдвое, втрое наведем… ведь не на море, а на вас, град-господарь!
— Давыд! — прикрикнул Глеб.
— А что «Давыд»? Ты что, своих не приведешь, как я привел? А, брат!
Глеб сжал кулаки, уперся ими в стол и, глядя прямо на Свияра, сказал:
— И приведу. Да не на вас. А за отца, за деда, за свой род, за всех, от Буса начиная. Я крест на это целовал, не обессудь, град-господарь!
— И я, — как эхо отозвался Ростислав. Да и привел уже.
— И я! — подал голос Борис, словно боялся, что не успеет свое слово сказать.
Градские ничего не ответили опять. Князь пристально посмотрел на сыновей. Да, все они уже решили, порядились. А посему и не Давыд, а Глеб нынче с тобою рядом сел, Давыд же — вслед за Глебом — уступил, а за ним — Ростислав, Борис — дальше всех. Не спали сыновья ночь, поди…
И снова Глеб заговорил:
— А брат Давыд сказал как есть. Море молчит! Ночью сошлись к Любиму, покричали. А сколько было их? Смех, да и только.
Вот Любим и затаился. А вы почуяли, чей верх, пришли сюда. Ибо известно вам: ваш князь, а наш отец хоть гневен, да отходчив, и старины не нарушал и не нарушит. И если он сказал, что вечу быть, то так оно и будет. А что долги ваши… Так я могу и подождать. До осени. А вы как, братья?
Давыд молчал. Борис молчал.
— Не знаю я! — сказал вдруг Ростислав. — Не знаю! Сегодня они так рядят, а завтра сяк… Я свое не отдам! Не для того я приходил. Мое — положь! — И кулаком об стол! Как ты, Всеслав.
И наконец проняло их! Зашумели. Свияр вскричал:
— Но почему?! Как всем — так всем!
— Нет! — уперся Ростислав. — Не знаю я здесь ничего. Не понимаю! Да и не я один. Там, за морем, надо мной смеются. Мне говорят: ты князь или не князь, вот, тинг у нас, как ваше вече, но… А я не знаю! Морю слово заветное скажешь, бросишь ему дигрем. А здесь все не так… — Рукой махнул, что, мол, говорить!
Опять градские ни слова в ответ. Тогда начал Борис:
— А ведь брат прав. Вот нас здесь не было, а вы сошлись и прежний уговор подрали…
— И не подрали! — возмутился старший из Кичиг.
— Ну, не подрали, не успели. Но ведь отступились от него. А посему вы сейчас уходите, и, как было прежде обговорено, сойдемся уже все под Зовуном, всем градом, большие и меньшие, и Заполотье, и Окольный, все. Там опять будем рядить, составим новый уговор. И тогда мы, Рогволожьи внуки, и откроем амбары, и… — Замолчал Борис, посмотрел на Глеба. Тот сказал:
— Я этого пока не знаю. Откроем или нет… Любиму не открою!
— А что Любим?! — сказал Давыд. — Утром Любим, а в полдень… Ведь сами ж говорили, вече — это море. Так, Ростислав? Так, Ставр? Свияр?
Никто не ответил: ведь все сказано.
Встал князь.
— Град-господарь, идите и скажите: жду всех. И составим уговор. Бог в помощь, град!
И встали градские, пошли. А сыновья сидели.
Встал Глеб. Встал и Давыд. Всеслав остановил их:
— Сидите.
Сели. Всеслав позвал:
— Бажен!
Вошел Бажен. Отдал поклон, сообщил:
— Давно готово, князь. Стемна еще.
Князь головой тряхнул, спросил:
— Стемна? О чем ты это?
— Так мыльня ж, князь. Ты сам велел. Протопили, на травах. Дух там такой, что…
Князь нахмурился. Важен тотчас умолк. Мыльня. Дух. Сани… Нет! Князь сказал:
— Теперь куда уже! Давно стоит. И дух уже не тот, сошел. Нет, не пойду. На стол накрой. Вон, день уже совсем, а мы еще и ложек не держали.
Важен ушел.
В мыльню! Перед вечем. Дурной то знак, чтоб в чистом к вечу выходить. В чистом на рать идут, на смерть…
Когда Она придет, зверь заскулит небось, ведь нам тогда обоим помирать — не только мне. И заскулишь ты, зверь, и страх тебя возьмет, и будешь биться ты, юлить, а я посмеюсь, посмеюсь тогда! Ты сколько лет рвал да глодал меня?! Так я хоть напоследок посмотрю, как ты дрожишь, — и посмеюсь, уж посмеюсь, ого!
Чуть не рассмеялся князь, да спохватился. Служки на стол несли. Хмельного не было — ни меда, ни вина.
Ушли они. Князь встал, перекрестился. И сыновья, даже Ростислав, перекрестились. Князь «Отче наш» прочел, опять перекрестился, сел, взял ложку. Взяли и они.
Ел, не спешил. С такими-то зубами поспешишь! А солнце уже вон как высоко… А сон, приснится же такое! Но то — не вещий сон, глаза мои были закрыты, и так я крепко спал, что ничего не слышал, а ведь Бережко ходил, вздыхал, стены небось опять трещали: есть дух покойницкий, да нет покойника, снесли его, лежит он возле ограды, он о таком и помышлять не смел. Сходить бы надо к нему, когда еще то вече сойдется.
А где отец твой, князь, а мать, а дядя, дед? Сгорел тогда Илья, дотла сгорел, с той поры тебе и поклониться некому, нет их могил, их прах ветер развеял. Есть только бабушкин курган, да ты ведь сам велел забыть о тех курганах, курганы заросли давно, и не бывает там никто.
А скоро полдень, князь! Час пополудни скоро. И если б не Игнат, и не поверил бы, будто Она тогда к тебе являлась. То был сон, был и страх! А нынче не сон, безделица, ну, натопили жарко, и привиделось…
Да! Ложку отложил и мису отодвинул. Сказал:
— Вот ехал я другого дня от Мономаха, думал: зря ногу бил. Ан нет! Мономах и помог: устрашились они… А еще нынче ночью я думал, Давыд… И не о Мономахе, о тебе. И звери ведь имеют норы, и птицы небесные — гнезда, и приходит весна, и прорастает всякое зерно, и даже, сказывают, если есть вера и посеешь песок, то — песок и взойдет, не помню, кто мне это говорил, забыл, стар стал, но верю… Благословляю я тебя, сын мой Давыд, бери Марию Мономахову. А если будет у вас сын, назовите его Ростиславом. Я так хочу, да и сам так говорил. Ведь так будет, Давыд?
— Так, отец.
Давыд был строг и ликом чист, вроде и шрам исчез. А много бы ты дал, Всеслав, чтоб шрам и впрямь исчез? И так все отдал. Сыновья молчат, зверь молчит, только давит, давит. В глазах — круги кровавые…
Князь взял кувшин, отпил воды, поставил. На Глеба посмотрел, сказал:
— Спас ты меня. Рад я, что ты гонцов перехватил.
— Не я, отец.
— Не ты, я знаю. В полу бросается жребий, но все решения его — от Господа. — Перекрестился князь.
И сыновья перекрестились — четверо, трое легко, истово, четвертый же…
— А тебе, Ростислав, — сказал князь, — ничего не скажу. Тебе я уже все сказал, потом вспомнишь. Одно только повторю еще: на море и песок не всходит, помни!
Ничего не сказал Ростислав. А хотел!
А Борис… Сидел Борис, склонив голову, сплел пальцы, чтобы не дрожали. Один Борис все уже понял, князь. И ты еще того не понял, не веришь ты, а он почуял, знает.
— Борис! А что тебе сказать?
Долго молчал Борис и головы не поднимал… но все же посмотрел тебе в глаза, сказал чуть слышно:
— Скажи, что все это не так, отец.
Переглянулись братья, ибо не уразумели. А князь сказал:
— А я и сам не знаю, так или не так. Все в руце Божьей, сын… — Но спохватился, улыбнулся, продолжил: — Да что же это мы? Вон солнце где уже! А я… вот что решил. Сегодня выйду и скажу, кого я по себе оставлю. Так присудили вы, кого? А?
Не ответили! И в глаза не смотрели: кто в стол, кто в потолок. Нет, князь, не уйти тебе от этого и не переложить на них, сам все должен решить. Ну так и быть тому! Пресвятый, укрепи! Князь встал.
Быстро вошел Горяй, не кланялся, шапки не ломал — не до того было, сразу сказал:
— Сходятся! Везде, по всему граду!
Началось-таки! Всеслав спросил:
— И что они?
— Где как. На Великом Посаде — ох и злы! Их даже эти, Ростиславовы, еле удержали. А заполотские тихие. Но тоже вышли. На Окольном, где Любимов двор, туда мы не прошли: они стеной стоят. Там, слух прошел, гонец из Киева. Вот почему, князь, я поспешил сюда! Из-за гонца!
Князь, помолчав, спросил:
— А что Батура?
— Нет его.
— Как это нет?
— А так. Был Батура — и вышел. Убили его!
— Кто?
— Да они и убили, затоптали. И этот, что с ним был, забыл, как звать его… И его затоптали. Кричали: «Княжьи псы!» Толпа — она и есть толпа, кто подвернется, того и затопчут.
Сказал Горяй без зла, равнодушно, потом перекрестился.
Всеслав спросил опять:
— Ты говоришь, гонец из Киева. Что за гонец? Кем послан? И к кому?
— Не знаю, князь. Мы и гонца того не видели. Там, у Любимова двора, я ж говорю, стеной стоят. Мы дважды подходили. А чтоб в мечи… Н-не смог я, князь. Ведь как-никак свой град и своя кровь… Не обессудь!
Князь, лавкой загремев, вскочил, заходил по гриднице. Долго ходил… А может, и не долго, уж больно тяжко на душе стало. Потом остановился. Сказал:
— Вот что, Горяй. Иди и приведи кого-нибудь оттуда.
— Кого?
— А хоть кого. Один не возвращайся.
Горяй стоял. Князь гневно выкрикнул:
— Чего тебе еще?!
Горяй скривился, противно было, но не выдержал:
— Я-то пойду, мне что?! Но кто я им? Ну, меч при мне, ну, шлем на мне. А так… Никто! Как и они.
Всеслав мрачно кивнул — да, никто, — задумался. Потом сказал:
— Борис!.. Нет, не Борис…
— Я! — Ростислав легко встал.
Ты сам когда-то, князь, так же, как и он… И князь, как выдохнул, произнес:
— Да, ты! — И отвернулся, смотрел в окно, на солнце, думал… Потом добавил: — И вот что, Ростислав. Ты будешь там… как я! Твоя воля — моя. Слыхал, Горяй?
— Слыхал.
— И всем скажи. Идите. Быстрее идите!
Князь повернулся, посмотрел на сыновей. Глеб, Давыд да Борис… Борис мрачнее всех. Да, рано ты меня, Борис, хоронишь.
Сказал Всеслав задумчиво, словно утешал себя:
— Вот как, бывает, обернется… Море!.. Да ничего, ничего, мечей достаточно. Да и Свияр, поди… Винюсь! Стар стал. Ноги не держат. Пойду пока прилягу. А вы, чуть что… Нет, за мной не ходите, я сам. После поднимете! — И, словно хмельной, направился к себе.
А у себя в опочивальне не лег. Сидел, свесив ноги, на ложе. Ноги и впрямь не держали, горели. Разуться бы… Да побоялся, так и сидел, а то придут они, князь босой лежит, в шапке, с мечом — босой. Негоже, князь. Терпи. Ведь разуешься, сразу ляжешь, а ляжешь, сложишь руки, сложишь руки, уже и не разнимешь, и веки сами по себе закроются. Она только того и ждет, Она вон там стоит, ты Ее чуешь, не обманет! И не разуюсь я, не лягу, глаза не закрою. И не ко мне Ты приходила, а к Игнату — и забрала его, я ж не перечил, хоть он и мой холоп… Но больше делать Тебе нечего, я здесь князь, как скажу, так и будет. Пошла прочь! Пошла, говорю!.. Нет, затаилась. А может, это вовсе не Она?;. Да, не Она. Она давно уже ушла, Игната увела. А там, за печкою… Князь вперед подался, прошептал:
— Бережко!.. Бережко!..
Молчит, не отзывается. Немудрено, день сейчас, полдень скоро, совсем скоро, а может, и наступил уже… И снова громко позвал:
— Бережко!.. Бережко!..
Не хочет отвечать. Вот как его сморило! Всю ночь, поди, ходил искал, да так и не нашел…
И засмеялся князь чуть слышно. Добрый это знак, раз Бережко спит. А кабы что, он разве уснул бы?! Он бы пришел и встал вон там, у сундука, и шапку б снял, и сказал, а то и прокричал: «Всеславе! Уходи, зажился ты!..»
Да, и стоял бы около сундука. А в сундуке, на самом дне, в Альдонином платке, завернуты семь бобовых стручков — седмь помазков, ты их здесь же, на подоконнике, сушил лет пять назад, не то семь… Нет, пять. Это когда Никифора брат Святополк возвел в митрополиты, когда все поклонились, а ты отказался. Смел был на словах и в делах… Понимал, что взял великий грех на себя, и оттого положил седмь помазков, чтоб под рукой были всегда, чтоб если вдруг собороваться — так вот они!.. А полдень, князь, пришел уже, и что тебе Любим, с Любимом сыновья управятся. Тебе о своей душе надо беспокоиться. Гонца к Ионе, князь, скорее посылать кого-нибудь…
Встал князь, прошел к божнице, опустился на колени. Пресвятый Боже! Я твой раб. Твой червь. Я… Слезы навернулись на глаза. Плачь, сын, завидую тебе… Поклонился низко, до самой земли. Земной поклон! Так и застыл. Душа моя, солнце мое, грешил я, ох грешил, но перед тобой всех более.
Темно, ничего не видно. И хорошо, что темнота. Зачем слепому свет? Встать нет сил, а и вставать зачем?! Придут, ты — перед божницей, в шапке, с мечом…
Ох-х, грех какой! В последний час о чем ты, князь, думаешь? Видно, больше тебе не о чем и думать. Встань, не юродствуй, не позорь себя. Пуста душа — так и не кланяйся. Встань!
Встал. Походил по горнице, посидел на ложе, посмотрел в окно. Время шло, никого во дворе не было, пуст он был. И ты опять склонялся перед божницей…
И вдруг — топот! Скачет кто-то. Подъехали, взбежали по крыльцу. Идут… Шум в гриднице, Борис что-то говорит.
Встал князь, перекрестился, вышел к ним. Горяй и Ростислав Ширяя привели! Ширяй весь в пыли, без шапки, смотрел затравленно. Но страха в глазах не было.
Князь медленно прошел, сел во главе стола, кивнул.
Рванули Ширяя за руки, бросили на пол. Он повозился, встал на колени, так и застыл.
— Ширяй, — обратился к нему Всеслав, — посмотри на меня.
Ширяй поднял голову, посмотрел, без страха и беззлобно. Всеслав спросил:
— Что скажешь?
Ширяй ответил:
— Я сам к тебе пришел. Любим Поспелович велел — я и пришел. А эти перехватили по дороге.
— Это — не эти, а сын мой. И мой боярин. А ты — мой раб. И твой Любим — мой раб. А коли сам пришел, так говори зачем.
— А затем, чтоб сказать: нынче мы не пойдем.
— Мудрено говоришь, Ширяй. Скажи ясней.
— Куда еще ясней? Не будет нынче веча. Не хотим.
Молчал князь, ничего не говорил. Смотрел на Ширяя, однако не видел его. Кто он такой, Ширяй, и кто Любим, когда вон солнце уже где, полдень, поди, уже наступил…
Ширяй сказал:
— Как было обговорено? Как сойдутся все, кто в уговоре упомянут, тогда и будет ряд. А не сошлись еще! — Замолчал Ширяй.
Сыновья встрепенулись!.. Да все промолчали. И в этой полной тишине… Всеслав опять услышал те слова:
«А не сошлись еще!» И чей-то смех. А кто смеется? Больше некому, как только Ей, Ей все наше смешно. И князь печально улыбнулся и спросил:
— А кто же еще не пришел? Все мы здесь.
— А младший не пришел, Георгий!
— Георгий! — удивился Всеслав. — Георгий, да. Но где он, мой Георгий?
— В Киеве!
Князь вздрогнул. И чуть слышно сказал:
— Лжешь!
— Нет! Прибыл гонец, он и сказал.
— Гонец к тебе?.. К Любиму?.. К граду?
— Нет, к тебе. А мы его перехватили.
— А хорошо ли это, Ширяй?
— А к церкви сторожей приставлять хорошо?
— За это я отвечу.
— И мы ответим, князь. Мы — за свое. Гонец сказал: Георгий возвращается, к субботе будет здесь. В воскресенье и сойдемся. А сегодня — не жди.
Всеслав оцепенел. Георгий в Киеве! Все возвращаются, и он идет. В субботу будет здесь… В субботу! В ушах зазвенело. Всеслав покачнулся и, чтоб не упасть, схватился за столешницу.
— А что еще гонец сказал?
— Не знаю, князь… Вот крест, не знаю! Да я его, гонца, почти не видел, Любим его к себе увел…
— Лжет он, отец! — гневно выкрикнул Давыд. — Лжет! Почуяли, что нынче верха не видать, вот и виляют. Псы!
— Нет! — сказал Ширяй. — Не лгу. Прибыл гонец, он от Георгия, от брата вашего.
— А чем докажешь? — спросил Глеб.
— А вот… — Ширяй полез за пазуху, достал оттуда что-то, сжал в кулаке.
— Княже, позволь.
Всеслав кивнул. Ширяй поднялся, подошел к нему и передал — из руки в руку. И отступил, и голову склонил, исподлобья смотрел, а на колени он уже не опускался…
Всеслав пальцы разжал.
Свет! Не поганский, Божий свет, лампадка негасимая. Когда Георгий уходил, он взял с собой лишь этот камешек, дар Олафа. Всеслав чуть повернул ладонь — и свет еще ярче вспыхнул, полдень, князь, и сын твой жив. Когда Лепке приходил, то камешек не светился, ибо ночь спустилась и Ратибор был мертв… А свет от камешка какой! Сей свет будет вести тебя, с ним не заблудишься, а если возьмут тебя сомнения, зачем идти, куда и надо ли… Нет, не возьмут! Ведь когда Олаф этот камешек дарил, он Ратибору сказал: «На том пути, который ждет меня, еще никто не заблудился». Торир нанес ему удар копьем — в живот, ниже кольчуги. Вот как ушел твой крестный, князь, — с мечом!
И вновь Давыд сказал:
— Не верь ему, отец.
И Глеб, и Ростислав, и даже Борис — молчали, ибо они с Давыдом заодин. Князь сжал кулак, разжал, свет заливал ладонь.
Сказал князь растерянно:
— Сыны мои! Ваш брат — живой. Вы что, не рады?!
Помнишь, князь, отец спросил у тебя: «Ты что, не рад?!» Это было, когда твой брат исчез, а тут сын явился!
Не дышалось уже, не смотрелось, да и зачем дышать и на кого смотреть?! Георгий жив, в субботу будет здесь, и сыновья примут его, а после выйдут, впятером, — и вече покорится им. Покорится! А если не покорится, что с того? Пусть только сыновья станут заодин, чтоб нож никто не бросил между ними, чтоб даже тень вражды не мелькнула. Вот лишь о чем молю я, Господи! Чтоб вражды между ними не было, а землю разве можно отобрать? Земля, как срок придет, сама к себе зовет, больше земли и не надо. Антоний жил ведь и счастлив был, еще меня жалел, поддерживал да наставлял.
Борис сказал:
— Надо идти к Любиму. Пусть выдаст гонца. Не к нему шел гонец.
— Не к нему! — подхватил Ростислав. — Пойти и взять!
— А вече? — спросил Глеб. — А Свияр?
— Свияр! — Давыд только рукой махнул и встал из-за стола, — Возьмем Любима, будет и Свияр. Сам прибежит! А то снова затаился, пес!
— Пес и есть! Все псы!
— Псы! Псы!
И встали сыновья, вышли из гридницы. Ростислав взял Ширяя за ворот, мотнул, поволок, тот хоть бы трепыхнулся. В дверях Давыд остановился и зло сказал:
— Будет вече, отец, нынче будет! Свое возьмем и братово обговорим. Чтоб было с чем его встречать. А то придет, поди, босой. Х-ха!
Вышли сыновья.
Когда они съезжали со двора, конь о конь ехали, Всеслав, стоя в окне, перекрестил всех четверых. Оглянулся лишь Борис, махнул рукой, мол, не печалься, скоро возвратимся, а то, о чем ты думаешь, привиделось, забудь!
Забудь! Видишь как обернулось. Просил же я семь дней, семь полных дней — и все как раз сложилось бы. Так нет — «в час пополудни». Час мой настал. Скупа безносая, ух как скупа!
2
Хотел пойти к себе и лечь, хотел руки сложить, да не решился, хоть и грешен ты, очень грешен, князь, но уходить без покаяния — нет, боязно. И вино не кровь, и хлеб не плоть, а веруешь ведь, веруешь! А раз веруешь, так может ли Она прийти и торговаться, как купец, и дать всего семь дней? Нет, то было видение, кощунство, сиди и жди, князь, вернутся сыновья, сойдется град на вече, огласите уговор, крикнут люди: «Любо!», Свияра крикнут, а Любима выведут, свершится, чуешь ты, князь, только бы Она не приходила, погодила немного.
И не придет уже, привиделось! Солнце-то уже где, на закате. Час пополудни наступил, а Ее нет! И будешь ты жить. Георгий явится — и встретишь ты его, за стены выйдешь, сын твой сойдет с ладьи, вы обниметесь под колокольный звон; так ты прикажешь.
Нет, князь, не сбудутся твои мечты. Георгия выйдет встречать Давыд, Давыда нынче крикнут, старший он твой, сегодня вечером скажет: «Отец мой, а ваш князь, ушел и вас оставил мне, а меня вам…» И хорошо это, по-христиански. Взойдет Давыд по праву первородства — и будет мир на Полтеской земле, никто меж братьями ножа не бросит, а большего и пожелать тебе, отцу, нельзя! У киян-то смотри что сотворилось. Ярослав Ярополчич бежал и сел в Берестье, дяде грозил, а дядя вместе с братом Ярославовым — брат брата предал! — придут на Неру-реку, и возьмут его, и в цепи закуют, и в Киев приведут. И хоть и сам митрополит Никифор — опять Никифор! — станет за него, за Ярослава, говорить, и начнет Ярослав крест целовать при гробе святых страстотерпцев Бориса и Глеба, и падать ниц, молить… Но Святополк, Великий князь, упрется, не отступится, и в поруб посадят Ярослава, через год умрет в порубе, и Вячеслав, неверный брат его, умрет без чести, и пресечется племя сватово… А сыновья твои, Всеслав, как были, так и будут заодин, даже когда вся Русь на них пойдет и будет им, всем Рогволожьим внукам, смерть, всем, кроме Ростислава, Давыдова сына.
Но то когда еще будет! Едва не через тридцать лет, а нынче, в среду, за полдень, сидишь ты, князь, и ждешь Ее. Иону звать не хочешь. Уж лучше уйти без покаяния, а то Иону призовешь — и слух пойдет, и укрепится град, а сыновьям твоим то не с руки, и коли ты всю жизнь кричал, что жизнь твоя ради сыновей, пусть и смерть твоя им тоже на пользу пойдет. Не зови Иону, сундук не открывай, седмь помазков не доставай. А что Она все не идет, так подождешь Ее — Она семь дней тебя ждала и не роптала. И ты, князь, не ропщи, жди.
Хотел пойти книгу взять, открыть и почитать. «Царь Александр был…» Вздохнул и не пошел. Сидел. Смотрел на камешек. Свет в нем уже едва мерцал. Когда царь Александр помирал, то он велел, чтоб его одр поставили на возвышении посреди гридницы и чтоб открыли настежь двери и ворота, — и все бояре, вся дружина македонская шли и прощались с Александром, а он лежал и их благословлял…
А ты один сидишь, и никого здесь нет. И уйдешь один, без покаяния, без Святых Тайн, воистину как волк. Встань, князь, пойди и преклони колена перед ликом, лик темен, ничего не видно, да что тебе с того — ты ж слеп, тебе и этого довольно. А может, Буса вспомнил? Так ты не жди его, Бус не придет. Если б и пришел, ведь слова его черны, чужие, ты слышал их и ничего не понял — не для тебя они, прозвучали они и умерли, и сам ты говорил, что умерших не возвращают.
Нет, то Бережко пробежал, это его шаги. Ишь балует, ишь радуется как! А то — к добру. Вот разве что…
Хрррр! Хх-ха! Зверь вскинулся, рванул! Ударил в грудь. Хруст, кровь и темнота. Упал на стол…
Очнулся, огляделся. Нет, полежал ты, князь, всего-то ничего. Солнце где стояло, там и стоит, видно, за полдень склонилось…
А как легко! Нет в тебе зверя, князь. Грудь проломил и выпрыгнул, почуял, стало быть, что смерть твоя пришла, и сбежал. Где он теперь? К кому бежит? Не все ли равно. И засмеялся князь, ну, а ты печалился, что они забудут и не на руках понесут, а на санях… А теперь как хочешь, все едино!
Зверь выбежал, и духу его нет, и кони не рванут, гроб не перевернут!.. Вот, значит, как от зверя надо избавляться — от смерти он бежит. А ты гадал, князь, все они гадали.
Да что теперь! Слаб человек. А зверь еще слабее оказался. Человек сидит и смерти ждет — и не бежит. А зверь — где он сейчас?
Пресвятый Боже! Я, раб твой, испил чашу до дна, и что познал — то и познал, что сумел — то и сумел и согрешил, прими меня таким, как есть, суди, казни…
И отложил князь камешек, персты сложил и поднял их ко лбу…
И замер! Чья-то рука легла ему на правое плечо. Уф-ф! Хоть на правое…
И та рука была ни холодная и ни горячая, и ни легка она была, ни тяжела.
— Альдона! — удивился князь.
Она чуть слышно произнесла:
— Узнал! Я знала, что узнаешь.
— Как не узнать! Я ждал тебя.
Альдона не ответила, только рука ее вдруг задрожала, она сильней схватилась за его плечо, дрожь унялась. А князь сказал:
— Да, ждал тебя. Покаяться хотел перед тобой. Пока еще я жив, ибо что будет мною Там говорено, не то уже. Грешил я, ох грешил, но самый страшный грех — это когда я не пришел к тебе, не бросил Киева, а ты умирала, солнце мое, душа моя… — Не мог дальше говорить. Хотел еще что-то сказать, горло сдавило, не дыхнуть. И начал задыхаться князь, губы, веки тяжелели, опять в глазах круги пошли.
Неожиданно ее рука поднялась с его плеча и стала гладить его волосы, шею, снова волосы, снова шею. И стало легко дышать, стал ясен взор, но князь не шелохнулся: боялся, оглянется он… Сколько ей уже? Под семьдесят, наверное, а годы разве красят? Седа, поди, в морщинах вся… Ты ее помнишь молодой, красивой, такой и нынче представляй. Да и она тебя не видит и, может, даже думает, что ты по-прежнему тоже молодой.
Сидел князь, боялся шелохнуться. Ее рука была легкая, мать никогда тебя не гладила, Всеслав, мать умерла твоими родами, кто уморил ее, за что и почему, ты так и не узнал. Много этих «почему» осталось в твоей жизни. Жизнь — лес ночной, лежишь ты, князь, нож у тебя в груди, и кровью ты изошел, глаз не открыть, а кто-то подошел — ш-шух! ш-шух! — и на колени встал перед тобой, огладил нож, за рукоятку потянул… Не трожь! Нельзя! Вот так брата моего…
И нож он отпустил, не вытащил. И ты лежишь…
Нет, сидишь ты еще. Альдона гладит твои волосы и говорит:
— Всеславе! Муж мой и душа моя! Я пришла, и так ты меня обрадовал! Живы сыны наши, все пятеро. И заодин они. И нет меж ними тени. Чего еще желать? Злата? Земли? Венца? Солнце, видишь, светит — это наше злато. А что земля? Мы на земле стоим. И по земле идем всю жизнь, да и не только жизнь. Вставай, пойдем!
И встал Всеслав. Смотрел только вперед. Кто-то невидимый взял его под руку и голосом Альдоны говорил:
— Злато. Земля… А вот и наш венец, Всеславе. Слышишь?
Слышал он, колокола звонили на Святой Софии. И на Успенской, Богородицкой, Феодора… И шел Всеслав, легко было. И, рассказывали, в тот день в час пополудни по всей Руси колокола сами зазвонили. И то: Всеслав, князь-чародей, мир этот покидал.
ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И КНЯЖЕНИЯ КНЯЗЯ ПОЛОЦКОГО ВСЕСЛАВА
1030 год. 22 сентября — у князя полоцкого Брячислава Изяславича и Сбыславы родился сын Всеслав.
1044 год. Умирает Брячислав, Всеслав становится князем полоцким.
1045 год. Болезнь Всеслава.
1058 год. Поход Всеслава на Кернов. Женитьба на Альдоне, дочери литовского князя Гимбута. При крещении ее назвали Анной.
1060 год. Ярославичи вместе со Всеславом идут на торков.
1066 год. Декабрь — князь Всеслав начинает войну. Он осадил Новгород, сжег его, взял в плен многих жителей, разграбил Софийскую церковь, снял колокола со всех новгородских церквей.
1067 год. Ярославичи, Изяслав — Великий князь киевский, Святослав и Всеволод — собрали войско и двинулись на Всеслава. Несмотря на жестокие морозы, они подошли к Минску в княжестве Полоцком. Жители города затворились.
5 марта — князья сожгли Минск, перебили всех мужчин, женщин и детей взяли в плен и направились к реке Немизе (Неману). Всеслав вышел им навстречу.
10 марта — сеча была жестокая. Ярославичи одержали победу, и Всеслав бежал. Потом Ярославичи целовали крест Всеславу и сказали: «Приди к нам, мы не сделаем тебе ничего плохого».
12 июня — Всеслав поверил, перешел Днепр. Но Изяслав нарушил клятву, схватил Всеслава и бросил в поруб.
1068 год. На Русскую землю пришли половцы. На реке Альте произошло сражение, в котором Ярославичи были разбиты и обратились в бегство. Изяслав скрылся в Польше.
15 сентября — в Киеве вспыхнул мятеж, народ освободил Всеслава и провозгласил Великим киевским князем. Он собрал дружину и прогнал половцев.
1069 год. Князь Всеслав предпринимает второй поход на Новгород.
23 октября — происходит битва на Гзени.
1070 год. Всеслав изгоняет Святополка Изяславича из Полоцка.
1071 год. Ярополк Изяславич идет на Всеслава, в Новгороде вспыхивает языческий мятеж. Глеб Святославич убивает волхва.
1077 год. Март — Всеслав снова предпринимает поход на Новгород.
1078 год. Зима — Владимир Мономах и Святополк Изяславич наводят половцев на Полоцк.
1101 год. 14 апреля — умирает князь Всеслав Брячиславич.
СЛОВАРЬ-КОММЕНТАРИЙ
Агаряне — кочевые племена Древней Аравии. Здесь: не христиане, половцы.
Алахи — см. половцы.
Алкание — голод.
Аукштайты — жители Юго-Восточной Литвы.
Багино (брашно) — добро, богатство.
Багряница — ткань багряного цвета; багряный широкий плащ; торжественное облачение владетельных особ.
Базилевс — титул императора в Византии.
Бармы — оплечное украшение государей и высших духовных лиц, широкое ожерелье со священными изображениями.
Берендеи — тюркское кочевое племя в южнорусских степях в ХІ-ХІІ веках.
Береста — письмо, послание.
Бирюч — глашатай, объявляющий на площадях княжескую волю; помощник князя в судебных и дипломатических делах.
Борисфен — Днепр.
Борть — улей самого простого устройства (дупло или выдолбленный чурбан).
Бродники — вольное население побережья Азовского моря.
Вежа — стоянка.
Вервие — так называли свитую в несколько прядей, обычно из пеньки, веревку, каждая прядь скручивалась отдельно, затем три-четыре пряди скручивались вместе.
Веред — чирей, болячка.
Весь — сельцо, селение, деревня.
Вече — народное собрание в древнерусском городе. Вече могло свергнуть неугодного князя, потребовать казни изменников, решало вопросы военных походов, обороны города.
Виж — соглядатай, доносчик, шпион.
Вира (дикая) — плата за найденного убитого; если убийца не найден, плату вносит община.
Вислена — женщина легкого поведения.
Вица — огненная весть, костры на холмах; горящие ветви в руках гонцов, оповещавшие о начале войны.
Вой — воин, дружинник.
Волок — перешеек между двумя реками, где переволакивались лодки с товарами из одной речки в другую.
Выя — шея.
Вятичи — союз восточнославянских племен верхнего и среднего течения Оки. В Киевской Руси с середины X века.
Гридень, гриди, гридь — дружинник из «младшей» княжеской дружины.
Гридница — специальное помещение, где собирались княжеские дружинники.
Гридьба — княжья дружина.
Дажбог — бог солнца и небесного огня в восточнославянской мифологии, сын Сварога.
Десница — правая рука.
Дешт-и-Кипчак (Кипчакская степь) — название степей от реки Иртыш до реки Дунай, где кочевали кипчаки (половцы). В XIII веке захвачены татаро-монголами.
Диргема — серебряная монета арабской чеканки.
Евксинский понт (Гостеприимное море) — Черное море.
Ектения — моление, читаемое дьяконом или священником, на которое лик отвечает: «Господи, помилуй и подай, господи».
Емец — сборщик податей.
Епанча — длинный и широкий плащ.
Епарх — чиновник, стоявший во главе управления византийской столицы.
Епитимья — церковное наказание в виде поста, долгих молитв и т. п.
Железные ворота — город Дербент.
Заборолы — стена из острых кольев на самом верху укреплений древнего замка, за которой укрывались воины-дозорные.
Закупы — зависимые люди, которые брали у феодала взаймы и должны были отработать взятое.
3ахаб — пристройка к овину для необмолоченного хлеба (в снопах); мякинница, пелевня.
Золотарь — позолотчик.
Игумен — настоятель православного монастыря. Обычно в сане архимандрита.
Иерей — официальное название православного священника.
Индрик — сказочный зверь.
Инок — одно из названий православного монаха.
Итиль — река Волга.
Капище — место поклонения языческим богам.
Келарь — заведующий монастырским хозяйством.
Кентарх — сотник в Византии.
Киликия — в древности область в Малой Азии (юг современной Центральной Турции), на территории которой в XI — ХIV веках находилось Киликийское армянское государство.
Клир — собрание священнослужителей.
Колты — женское украшение, часто с зернью, сканью, эмалью, чернью. Парные колты привешивались к головному убору с двух сторон.
Конунг — король.
Корзно — род верхней одежды, плащ.
Корчага (корчажка) — древний сосуд с округлым туловом.
Корчев — город Керчь.
Кощей — раб, пленник.
Кощун — человек, который кощунствует, насмехается над священными предметами.
Кривичи — союз восточнославянских племен в верховьях Западной Двины, Днепра, Волги. Занимались скотоводством, земледелием, ремеслом.
Лествичное право — от слова «лествица» (лестница). Обычай княжеского наследования в Древней Руси. Княжили в таком порядке: на престол вступал старший брат, затем младшие, потом дети старшего брата, затем — дети младших. В такой же последовательности княжение получали внуки, правнуки.
Лычницы — лапти.
Любчик — языческий бог.
Ляхи — поляки.
Макоша — у древних славян богиня плодородия, воды, покровительница женских работ и девичьей судьбы.
Машека — медведь.
Мечетник — человек, владеющий даром гипнотизера.
Милиарисий — денежная единица Византии.
Мних (чернец) — монах.
Нагата — денежная единица, двадцатая часть гривны.
Навь — покойник, усопший, мертвец.
Налой — род столика или поставца на ножках, с пологой столешницей, употреблялся для книг, нот.
Намет — холщовое или иное покрывало.
На мазур идти, мазурничать, мазурить — промышлять воровством.
Находники — пришельцы со стороны.
Недарека — недотепа.
Нунций — дипломатический представитель, посол римского папы.
Оберег — талисман.
Обошли Альдону — здесь в смысле сглазили; обойти кого-то, обмануть.
Паволока — шелковая ткань.
Павой, повойник — платок, обвитый вокруг головы, головной убор замужних женщин.
Палатий — дворец-резиденция византийских императоров.
Пардус — гепард.
Переклюкать — перехитрить.
Перун — бог грозы в индоевропейской и славянской мифологии, глава языческого пантеона на Руси.
Печенеги — тюркоязычные кочевники-скотоводы заволжских степей, совершали набеги на Русь. В 1036 году разбиты Великим киевским князем Ярославом Мудрым. Часть печенегов откочевала в Венгрию.
Плат — платок.
Плащаница — верхняя одежда, покрывало, плат.
Подстяга — обряд посвящения в воины.
Половцы (кипчаки, куманы) — тюркоязычный народ, проживавший в XI веке в южнорусских степях. Совершали набеги на Русь.
Разгромлены и покорены татаро-монголами в XII веке (часть перешла в Венгрию).
Поляне — западнославянское племенное объединение.
Помазок — род кисти.
Помазать — посвящать кого-либо в сан, соборовать.
Поприще — единица расстояния в древности (около одной версты).
Порфира — верхняя торжественная одежда государей; широкий, длинный плащ красного цвета.
Поруб — погреб, яма со стенами из бревен.
Постав — штука материи, снятая с одного ткацкого станка; строение, постройка.
Послушник — прислужник в монастыре, готовящийся принять монашеский сан.
Пропонтида — Мраморное море.
Просвира — круглый хлебец из пшеничной муки, употребляемый в христианских обрядах.
Псел — левый приток Днепра.
Путь Перуна — Млечный Путь.
Рамены — плечи.
Рахман — кроткий, смиренный.
Род — бог славянской мифологии, родоначальник жизни, дух предков, покровитель семьи, дома.
Рожаницы — «девы жизни», женские божества славянской мифологии, покровительницы рода, семьи, домашнего очага.
Ромей — грек.
Ромейка — гречанка.
Рота — клятва, присяга.
Руськие — русские (тогдашнее произношение и правописание).
Рында — оруженосец-телохранитель при великих князьях.
Сажень — мера длины, равная 3 аршинам — 7 футам — 2,13 метра.
Сарматы — объединение кочевых скотоводческих племен Северного Причерноморья.
Сварог — бог небесного огня в славянской мифологии, отец Дажбога и Сварожича (бога земного огня).
Седмь — шесть с одним.
Сельджуки — ветвь племен тюрков-огузов по имени их предводителя Сельджука (X–XI века). Завоевали часть Средней Азии, большую часть Ирана, Азербайджана, Ирака, Армении, Грузии.
Серпень — месяц август.
Скальды — исландские и норвежские поэты IX–XIII веков.
Скифы — древние племена в Северном Причерноморье, кочевники, земледельцы. Разгромлены готами.
Смерды — крестьяне-общинники в Древней Руси (IX — ХIV века). Изначально свободные, с развитием феодальных отношений постепенно попадали в зависимость от феодала.
Солнцеворот — год.
Сто — купеческая организация, существовавшая в Древнем Новгороде, Полоцке и, возможно, в других городах.
Стратиг — византийский полководец.
Струг — парусно-гребное плоскодонное деревянное судно с отвесными бортами и заостренными оконечностями (длиной до 45 метров).
Сула — левый приток Днепра.
Сурожское морс — Азовское море.
Тавр— древнее название Крымского полуострова.
Тиун— княжеский или боярский слуга, управлявший феодальным хозяйством в Древней Руси.
Тмутаракань — город на Таманском полуострове, которым в XI веке владели русские князья.
Торки — тюркское кочевое племя, в XI веке населяли южнорусские степи. Совершали набеги на Русь и Византию.
Треба — жертвоприношение, жертва.
Тысяцкий — военачальник городского ополчения, «тысячи».
Убрус — платок, обычно белый.
Угры — венгры.
Уды — члены тела.
Улус — становище кочевников.
Унот — юноша. Здесь: ученик ремесленника, его челядник.
Урманы — жители Скандинавии.
Фрязи — так в Древней Руси называли итальянцев.
Хазары — тюркоязычный народ, появившийся в Западной Европе после гуннского нашествия (IV век) и кочевавший в Западно-Прикаспийской степи. Образовали Хазарский каганат.
Хоть — любимая жена.
Xристы — здесь: христиане.
Челядь — в Древней Руси (IX–XII века) рабы; позже — широкий круг феодально зависимых людей.
Чембур — повод, за который привязывают коня.
Черные клобуки — племенной союз остатков кочевых племен (печенегов, торков, берендеев) около середины XII века на реке Рось. Защищали южные границы Руси. После татаро-монгольского нашествия частью обрусели, частью откочевали в степи.
Чудь— древнерусское название эстов, а также других финских племен к востоку от Онежского озера, по рекам Онега и Северная Двина.
Шарукан — дед Кончака, половецкий хан. Его не раз били древнерусские князья, а в 1068 году даже взяли в плен.
Шарукань — древний город, центр половецкого племенного объединения Шаруканидов, из которого совершались набеги на Киевскую Русь. В 1111 году был взят войсками Владимира Мономаха, запустел; точное местонахождение неизвестно.
Этериарх — начальник императорской стражи в Византии.
Ярило — божество восточнославянской мифологии, связанное с плодородием.
Ярыга — слуга в кабаке.
Ярыжка — название беднейшего населения, занимавшегося наемным физическим трудом (грузчики и т. п.).
Ятвяги — древнее литовское племя, проживавшее между реками Неман и Нарев. В XIII веке вошло в состав Великого княжества Литовского.
ОБ АВТОРАХ
ДАЙНЕКО ЛЕОНИД МАРТЫНОВИЧ родился 28 января 1940 года на Могилевщине. После окончания средней школы работал на стройках Калининградской и Свердловской областей, на Нижне-Тагильском металлургическом комбинате, на лесосплаве в Лесосибирске. Служил в армии. Окончил факультет журналистики Белорусского университета. Живет в Минске.
Автор многочисленных книжек поэзии и прозы. Отдает предпочтение исторической тематике. Лауреат Государственной премии Республики Беларусь.
БУЛЫГА СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ родился в Минске в 1953 году. Закончил Политехнический институт в Минске и Высшие сценарные курсы в Москве. Автор большого количества сказок и фантастических повестей, опубликованных в издательствах России, Белоруссии, Польши, а также историко-фантастической повести «Лизавета Иванна велела кланяться» и исторического романа «Шпоры на босу ногу». В настоящее время живет в Минске.
Роман «В среду, в час пополудни» печатается впервые.
Лев Михайлович Демин
Михаил Черниговский
Отечественная история.
М., БРЭ, 2000 г., т. 3
ИХАИЛ ВСЕВОЛОДОВИЧ (между 1178 и 1186 - 20.9.1245 или 1246), князь черниговский, сын князя Всеволода Святославича Чермного и дочери польского короля Казимира II Справедливого, состоявших в браке в 1178-86. С 1206 княжил в Переяславле (южном), но вскоре был изгнан великим князем киевским Рюриком Ростиславичем. Был также вытеснен из пределов Владимирского великого княжества князем Юрием Всеволодовичем, женатым на его сестре Агафье. Женился на дочери князя галицко-волынского Романа Мстиславича. Участвовал в битве на р. Калка (1223); позднее унаследовал черниговское княжение погибшего князя Мстислава Святославича. Дважды (в 1225 и 1229) княжил в Новгороде, где не сумел удержаться сам и посадить своего сына Ростислава. В 1226 боролся с курским князем Олегом Игоревичем. В 1230-х гг. конфликтовал со своим шурином князем Даниилом Романовичем, которого изгнал в 1235 из Галича, где вокняжил сына Ростислава. В 1236-38 правил в Киеве. В 1237 отказал в помощи князю рязанскому Юрию Ингоревичу (Ингваревичу), ожидавшему монгольского вторжения. В 1239 приказал убить в Киеве послов Менгу-хана. Спасаясь от монгольского нашествия, бежал с Ростиславом в Венгрию, а затем Польшу. Не получив их поддержки, вернулся на Русь к князю Даниилу Галицкому. После захвата монголами Киева (1240) вновь бежал в Польшу. Позднее жил в разоренных Киеве и Чернигове. В 1243 женил Ростислава на дочери венгерского короля Белы IV Анне. Летом 1245 вместе с внуком князем ростовским Борисом Васильковичем и боярином Федором направился в ставку хана Батыя на Нижней Волге за ярлыком на черниговское княжение. За отказ поклониться монгольским языческим святыням после жестоких мучений убит вместе с боярином Федором. Канонизирован Русской православной церковью.
Глава 1. НА ЗАРЕ ЖИЗНИ
ачинаем наше повествование с истории Руси конца XII века. Сумбурной была она, эта история, беспокойной, насыщенной пестрыми событиями. К тому времени правящая династия Рюриковичей разветвилась, и с каждым поколением число удельных княжеств беспрерывно увеличивалось. Князья вступали в коалиции, ссорились, враждовали, мирились. Возникали союзы и потом рассыпались. Всякое случалось.
В середине XI века на политической карте Восточной Европы возникло Черниговское княжество, доставшееся потомкам одного из сыновей Ярослава Мудрого, Святослава. На первых порах под управлением этого князя оказалась обширная территория - левобережье Днепра, верховья Оки, район Мурома и Тмутаракань, пространство полуострова, вклинившегося в пролив, соединяющий Черное и Азовское моря.
Не станем излагать всю историю Черниговского княжества. Была она насыщена бурными событиями, наполнена многими яркими и второстепенными именами. Как и другие русские княжества, Черниговщина переживала непростое время, меняла свои границы, дробилась на уделы. В конце XI века выделилась, по существу, в самостоятельное владение Новгород-Северская земля. С ее историей связано имя князя Игоря Святославича, героя знаменитого "Слова о полку Игореве". Среди второстепенных уделов Черниговской земли появляются Рыльск, Трубчевск, Вщиж - перечень всех этих владений был бы весьма внушительным. Впоследствии деление на мелкие уделы особенно интенсивно шло на верхней Оке.
Прогрессирующая раздробленность Руси давала возможность соседям проявлять свою воинственность и тревожить русские земли своими набегами. Южные границы постоянно подвергались нападениям кочевников-половцев. Западными соседями Руси оказались далеко не всегда мирные венгры и поляки, а на северо-западе возникали проблемы с Литвой и немецкими крестоносцами. Новгородским землям пришлось сталкиваться с Ливонским орденом и со шведами. Политическая раздробленность Руси ослабляла ее обороноспособность. Взаимные распри князей Рюриковичей препятствовали ее целостности и объединению. Все же в периоды замирения русские князья стремились закрепить мирные связи с соседями с помощью браков с дочерьми соседских монархов или предводителей племен. Если это удавалось, то русские князья извлекали выгоду из родственных связей с правителями польских и угорских земель, с литовскими князьями и половецкими ханами.
Одним из таких князей оказался Всеволод Святославич Чермный из рода князей черниговских. Его прозвище указывает, что он был жгучим брюнетом. Всеволоду удалось жениться на дочери польского короля Казимира, который в свою очередь был женат на русской княжне.
Близился к концу XII век, когда княгиня Мария Казимировна с великими муками разродилась сыном. Новорожденный был наречен Михаилом. Молодая мать долго не могла прийти в себя после трудных родов. Опытная повитуха доверительно поделилась тревожными мыслями с отцом младенца:
- Огорчу тебя, батюшка. Плоха роженица, зело плоха.
- Пошто так? - с тревогой спросил отец новорожденного.
- Здоровьем слаба твоя супружница. И крови много потеряла. Должно, нутро свое женское надорвала. Так что…
Повитуха запнулась, не решаясь продолжать.
- Что ты хочешь сказать, старая? Говори, не томи.
- А вот что… Щади болезную супружницу, не донимай ласками. Еще одни роды могут стать для матушки гибельными.
- Порадовала, старая, - с досадой бросил Всеволод, тряхнув черными кудрями.
- Что поделаешь, батюшка, такова судьба. Боюсь, княгинюшка недолго проживет на этом свете.
Слова повитухи не порадовали князя Всеволода. Все же он снарядил гонца с охраной и незамедлительно послал его в Польшу к тогдашнему правителю соседней страны, брату Марии Казимировны.
Тесть Всеволода, отец его супруги, Казимир скончался в прошлом году, однако его сыну и наследнику Лешко, прозванному Белым, не удалось подчинить себе все польские земли. Один из его родственников, Мешко (Мечислав), овладел Краковом и Поморьем, претендуя на главенство над всей Польшей. Он опирался на поддержку некоторых немецких и чешских князей. Его соперник Лешко в ту пору был еще малолетним, не достигшим и десятилетнего возраста. Польша оказалась перед лицом длительной междоусобной борьбы, затрагивающей и отдельных русских князей.
Всеволод Святославич сравнительно быстро получил от поляков ответ на свое послание. Было очевидно, что он исходил не от малолетнего Лешка, а от его умудренных наставников. Они напоминали о двойном родстве представителей польской династии с Рюриковичами: мать князя Лешка была русской княжной, а его родная сестра стала супругой князя Всеволода. Разве русская и польская кровь не перемешались в княжеских семьях? Не это ли двойное родство обязывает русичей прийти на помощь польским братьям в их борьбе с недругами? Внушалась надежда, что и княжич Михаил, поляк по матери, когда подрастет, постигнет интересы своих зарубежных родичей.
Всеволод прочитал письмо поляков своим близким, в том числе и супруге Марии Казимировне.
- Поможешь своим польским родичам? - пытливо спросила его жена.
- Разберемся, - сдержанно ответил Всеволод. - У соседей свое на уме, у нас свое.
- Родня все-таки. Не забывай, - настойчиво произнесла жена.
- Говорю, разберемся.
А Михаил рос здоровым и шустрым ребенком. Ему еще не было и года, когда он научился ходить без посторонней помощи. В два года он легко схватывал русские и польские слова. Мать Мария Казимировна, общаясь с сыном, использовала русскую и польскую речь, и он без труда усваивал причудливую смесь русских и польских фраз, двух родственных славянских языков. Среди воспитателей у мальчика была польская нянька Ядвига, говорившая с ребенком только на своем родном польском языке.
Когда Михаил подрос, отец приставил к нему дядьку, пожилого человека, израненного в неоднократных стычках с отрядами половцев. Они, предводительствуемые ханами, неоднократно нападали на южные русские земли. Дядька Евстафий научил мальчика держаться в седле, рубить шашкой лозу, преодолевать препятствия. Иногда на занятия Михаила с дядькой приходил отец и молча наблюдал, как малолетний сын осваивает науку, необходимую для князя-воина. Всеволод Святославич хмурился, если сыну что-то не удавалось, если он не мог удержаться в седле и падал на землю, получая синяки и ссадины. При этом отец в раздражении теребил густую черную бороду, тронутую сединой, но бранил маленького сына редко, помнил, что все начинается с этого, что и он, Всеволод, когда-то падал с коня, получая такие же синяки и ссадины: учеба в малом возрасте легко не дается.
Обычно князь Всеволод вставал рано и, наспех позавтракав, выводил из конюшни любимую лошадь - жеребца гнедой масти по кличке Гнедко. Жеребец был привязан к хозяину и встречал его приветливым ржанием. Всеволод проворно вскакивал на оседланного коня и делал несколько кругов по манежной площадке, расположенной перед княжескими палатами.
Тем временем из палат выходила княгиня Мария. Она выглядела болезненной, осунувшейся, куталась в теплую шерстяную шаль. Вслед за ней слуга выносил удобное кресло с мягким сиденьем. Княгиню сопровождал маленький княжич, шустрый, горластый. На сей раз он приветливо крикнул отцу:
- Батюшка, покажи нам прыжки через препятствия.
Всеволод отозвался на возглас Михаила:
- Смотри, сынок, что я буду делать. Когда-нибудь и тебе придется постигнуть всю науку верховой езды. Смотри и учись.
Князь начал с преодоления простых препятствий: прыгнул через зубчатый частокол. Гнедко легко одолел его, не задев брюхом за остроконечные иглы. Потом последовал прыжок через ров, земляной барьер. Всеволод был опытным, натренированным всадником и хорошо владел конем. Да и натренированный Гнедко послушно повиновался ему.
Продемонстрировав близким свое умение в верховой езде, князь проворно соскочил с седла на землю и передал поводья конюху, который увел Гнедка в конюшню.
- А теперь посмотрим, сынок, что ты успел усвоить, - произнес Всеволод, обращаясь к малолетнему Михаилу.
По жесту князя дядька Евстафий, недавно назначенный воспитателем княжича, вывел из конюшни молодую кобылку пегой масти. Для маленького Михаила выбрали самую смирную лошадь из всех имевшихся на конюшне.
- Садиться в седло научился, сынок? - пытливо спросил его отец.
- Не, тятенька, не научился.
- Эх ты, горе мое луковое, - насмешливо произнес Всеволод.
Дядька подхватил княжича и, усадив его в седло, дал ему в руки поводья. Всеволод дернул поводья, и лошадь медленно объехала площадку перед княжескими палатами.
- А теперь прибавь шагу, сынок, - промолвил князь. - Перейди на легкую рысь.
Михаил сам дернул поводья и заставил кобылку перейти на рысь. Но тут случилась непредвиденная неприятность. Лошадь споткнулась о выбоину, и маленький княжич не удержался в седле. Княгиня Мария Казимировна болезненно вскрикнула, бросилась к вывалившемуся из седла сыну, стала жалобно причитать и обнимать его, распростертого на земле. На лбу княжича виднелись кровоточащая ссадина и заметный синяк. Выразив сочувствие сыну, княгиня набросилась на мужа с упреками:
- Это же твой единственный сын и малолеток! Не жалеешь ты его.
- И меня в таком возрасте начали верховой езде учить, - спокойно ответил жене Всеволод, - и я, бывало, с седла сваливался. И лицо в кровь расшибал, и раны с синяками получал, и, как видишь, стал неплохим конником. Учеба-то, матушка, нелегко достается.
- Пожалел бы малого.
- Уже время учить Михаила, делать из него доброго конника. Видишь, грохнулся с коня, расшибся изрядно, однако же не хнычет, не расплакался. Молодчина, сынок, небось не раз придется падать с коня и расшибаться. Всегда проявляй терпение.
Княгиня промыла сыну разбитое лицо, смазала ранку какой-то целебной жидкостью. Супруги решили, что на сегодня урок верховой езды можно прекратить.
Теперь предстояли элементарные уроки грамоты, первоначальные азы науки. Ими княжич занимался с дьяконом дворцовой церкви отцом Мартином. Это был веселый, подвижный человек, оживлявший уроки шутками и смешными присказками. Отец Мартин учил Михаила чтению, подбирая для него несложные тексты, потом давал ученику такие же несложные арифметические задачки.
- Подумай, княжич. Твой батюшка, князь Всеволод, выехал поохотиться. Вместе с ним насчитывалось восемь всадников. Затем к ним присоединились еще четыре всадника. Сколько же всего насчитывалось охотников?
- Много.
- А точнее? Можешь всех пересчитать?
- Сперва было восемь, потом к ним присоединились еще четыре…
- Сколько же всего получится?
Михаил принимался считать на пальцах потребное число всадников.
- Кажется, двенадцать.
- Правильно сосчитал. А теперь скажи мне… Два охотника заблудились в лесу и не нашли дорогу домой. Сколько же человек вернулось обратно?
- Разве такое может случиться? Батюшкины охотники знают окрестный лес. Они не могут заблудиться.
- Вестимо, княжич. Будем считать, что два охотника не заблудились, а получили указание твоего батюшки заехать в соседнюю деревню. Сколько же охотников без этой пары возвратилось на княжеский двор?
- Известное дело… Десять мужиков.
- Правильно сосчитал. А теперь послушай другую задачку…
Наставник выдумывал одну задачу за другой, и Михаил наловчился решать их довольно бойко. Отец Мартин награждал княжича похвалой.
Мария Казимировна присутствовала на уроках сына и с интересом следила за его ответами. Потом Михаил усваивал основные молитвы, быстро вжившиеся в его память.
Княгиня была вынуждена покинуть уроки сына. Ее душил кашель. Развивалась губительная чахотка. Мария Казимировна накрывалась теплым одеялом и приказывала служанке жарко топить изразцовую печь. А по мере прогрессирования болезни княгине стало не хватать воздуха. Она приказывала слугам раскрывать форточки настежь и все равно задыхалась от недостатка воздуха. Умирала Мария Казимировна долго и мучительно. Сносного лекаря при дворе черниговского князя не было. Больную княгиню навещали настоятель дворцовой церкви иеромонах Дорофей и черниговский епископ Порфирий.
Дорофей присматривался к урокам княжича и готовился сменить Мартина в качестве наставника. Предварительно Дорофей обстоятельно побеседовал с князем Всеволодом и ознакомил его с программой обучения Михаила. Программа намечалась обширная и разнообразная. Она включала Священное Писание, историю дома Рюриковичей, русское летописание, математику, высшее мастерство верховой езды.
Выслушав Дорофея, князь Всеволод произнес:
- Добротная программа, отец Дорофей. Одобряю ее. Однако повременим. Тебе известно, в каком состоянии моя супружница. Подождем, пока она не уйдет в мир иной. Проводим ее в последний путь со всеми почестями, тогда и займемся воспитанием княжича.
- Как тебе угодно, княже. Видать, матушка Мария уже не жилец на этом свете.
Вся родня была оповещена, что княгиня недолго протянет. Она задыхалась в кашле и выражала желание видеть сына. Михаила не часто пускали к постели матери. У близких было серьезное опасение, что заразная болезнь пристанет и к ребенку. Отец выводил сына из комнаты матери со словами:
- Не беспокой матушку длительным посещением. Она нуждается в отдыхе. Да и болезнь ее прилипчива, как бы ты тоже не прихватил опасную хворь.
Всеволод снарядил гонцов к польским родственникам жены, чтобы они посетили умирающую, но, занятые своими семейными склоками и усобицами, никто из них не соизволил откликнуться на приглашение.
- Жаль, - посетовал Всеволод.
Княгиня, высохшая, исхудавшая, умерла ночью. Казалось, она заснула и не проснулась. Хоронили ее торжественно, в княжеской усыпальнице, в подвале кафедрального собора при большом стечении родственников и горожан.
Всеволод вновь написал членам польского царствующего рода, приглашая их на похороны Марии Казимировны, однако, поглощенные династическими дрязгами, они опять не отозвались.
У гроба матери Михаил потерял самообладание и не мог сдержать слез. Княгиня держалась с сыном строго, не скупилась на шлепки и подзатыльники. Но он был незлопамятным ребенком и к матери относился с любовью. Отец тоже украдкой утирал слезы, прощаясь с женой.
Князь Всеволод устроил пышные похороны усопшей жены. Среди приглашенных оказались сыновья новгород-северского князя Игоря Святославича. Один из них, Владимир, был женат на дочери хана Кончака. Отец с сыновьями, потерпев в столкновении с ханом поражение, оказались в плену. Вероятно, брак сына Игоря Святославича с ханской дочерью был средством примирения.
Похоронив жену, Всеволод выдержал необходимое время и отправился на исповедь к своему духовнику, епископу Порфирию.
- Покойница оставила мне единственного сынка, - сказал на исповеди князь Всеволод Святославич Чермный, - а я-то всегда мечтал о чадообильной семье. Если бы не хворь супружницы…
- На то Божья воля…
- Вестимо.
- Ты, князь, не вдовий поп. Выдержи приличествующий срок вдовства и женись вторично.
- Наставляешь, владыка?
- А почему бы тебе не жениться еще раз? Епископ благословил князя-вдовца на повторный брак.
- На примете кто-нибудь есть, княже?
- За этим дело не станет, владыка. Найду какую-нибудь боярышню из местных.
Всеволод Святославич стал присматриваться к молодым боярышням. Остановил свой выбор на одной из них, послал к ее родителям сватов. Родители приняли их. Невеста была не ахти из какой родовитой семьи, но из себя пригожая. Свадьбу надолго не откладывали. Вскоре молодая понесла.
Откуда была вторая жена князя Всеволода - история не донесла сведений. Несомненно, она не могла быть представительницей княжеской или королевской династии. О столь знатной женщине летописные источники не замедлили бы обмолвиться. Скорее всего это была представительница рядового местного боярского рода, может быть, и не слишком знатного. Приглянулась князю Всеволоду - и этого было достаточно. Мужу она родила сына Андрея и двух дочерей. Весьма возможно, что рождались и другие дети, умершие новорожденными или в раннем детстве, а летописец не счел нужным упоминать о них.
Всеволод Святославич Чермный занимал черниговский стол с 1202 по 1215 год, сменив здесь умершего Игоря Святославича, прежнего князя новгород-северского. В Чернигове же в эти годы обитала и семья Всеволода, в том числе его старший сын Михаил.
В раннем детстве наставницей Михаила была его польская нянька Ядвига, которую Мария Казимировна привезла с собой из Польши. Когда княгиня скончалась, князь Всеволод, задумавшийся о втором браке, решил, что Ядвига его семье больше не требуется, и завел с ней деликатный разговор:
- Княжич Михаил повзрослел и в твоей опеке более не нуждается. Можешь, матушка, возвращаться в родную Польшу. Отблагодарю тебя, дам денег на дорогу.
- Некуда и не к кому мне возвращаться, - с горечью ответила Ядвига, - родители мои погибли при нападении шайки разбойных ляхов. Мария-покойница взяла меня в услужение сиротой, я помогала ей воспитывать княжича Михаила.
- Бог с тобой, Ядвига. Оставайся в услужении княжича.
- Благодарю тебя, князь, за оказанную милость.
Так Ядвига осталась служанкой Михаила Всеволодовича. Постепенно она освоила язык русичей и все реже обращалась к родному польскому языку. Правда, ее - русский язык был корявый, она часто путала окончания слов, отвечала невпопад. Михаил был рад, что Ядвига была при нем. Это было живое напоминание о матери. Мария Казимировна сохранялась в памяти сына как женщина строгого, если не сурового характера, которая не прощала ему шалостей. Но Михаил был отходчивым и терпеливым. При всей невыдержанности своего характера мать души не чаяла в своем единственном сыне. Давая ему шлепков, она говорила, как бы оправдываясь:
- Это я, любя тебя, Михальчик.
Его наставником оказался один из видных представителей местного духовенства, иеромонах Дорофей. Наряду со Священным Писанием и историей церкви он подробно знакомил княжича с историей рода Рюриковичей. Особенный упор он делал на жизнь князей, сыгравших заметную роль в истории православной церкви и причисленных ею к лику святых. Речь шла о равноапостольной княгине Ольге, равноапостольном князе Владимире Красное Солнышко, его убиенных сыновьях Борисе и Глебе. Потом наставник заставлял слушателя повторить рассказанное. Михаил легко схватывал повествование Дорофея, охотно и образно пересказывал содержание его уроков.
Княжич зрительно представлял, как княгиня Ольга, вдова князя киевского Игоря, плыла на корабле к Царьграду и была восторженно встречена там и обласкана византийским императором. Она первая из Рюриковичей приняла крещение. На Руси княгиня Ольга возводила христианские храмы. Однако она нашла немного сторонников, принявших вслед за ней православную веру, не ставшую среди русичей массовым явлением. Сын Ольги, князь Святослав, правивший тогда на Руси, оставался убежденным язычником. Таких же воззрений на первых порах придерживался и его сын Владимир - до определенного знакомства с религиями соседних народов.
Пересказывая повествование наставника, Михаил рисовал образную картину того, как князь Владимир пригласил представителей разных религий, выслушал их и, в конце концов, остановил свой выбор на христианской вере греческого толка, именуемой впоследствии православием. Михаил живо воображал, как происходило крещение киевлян в водах Днепра, а затем и в других городах и селениях Руси, как Владимир Святославич отказался от языческого обычая многоженства и отдал предпочтение единственной жене, греческой царевне, с коей его связало церковное венчание. Под воздействием церкви князь изменил свой образ жизни.
А потом происходила кровопролитная борьба между многочисленными сыновьями равноапостольного князя Владимира. Особой кровожадностью и властолюбием отличался князь Святополк, то ли сын, а скорее пасынок Владимира Святославича. За свои дурные поступки он и заслужил от потомков прозвище Святополка Окаянного. Среди его безвинных жертв оказались и два его молодых брата, Борис и Глеб, тоже чтимые православной церковью.
Победителем в борьбе братьев вышел Ярослав, мудрый законодатель. От него и пошли различные ветви Рюриковичей, которые с каждым поколением дробились и множились, оказавшись во главе правления многочисленными уделами.
Можно было до бесконечности продолжать рассказ о ветвистом роде Рюриковичей, но ученый монах Дорофей остановил велеречивого отрока и напомнил:
- В соборе начинается служба. Не опоздать бы, княже.
Оба поспешили в Спасо-Преображенский собор. Свое привычное место вблизи иконостаса уже занял князь Всеволод Святославич с княгиней и чадами. Начиналась торжественная служба.
На черниговском княжеском столе князь Всеволод Святославич, прозванный Чермным, дожил до преклонного возраста. Ему было за семьдесят. По тем временам это был человек преклонных лет. Его старшему сыну Михаилу в ту пору можно было насчитать всего около двух десятков лет. В таком возрасте он мог бы успеть жениться. Кем была жена Михаила, летописи не сообщают. Можно догадываться, что это была не княжна или королевна известного рода. В этом случае летописец никак не умолчал бы. Вернее всего Михаил остановил свой выбор на приглянувшейся ему женщине не из высокопоставленной среды.
Несмотря на свои немолодые годы, Всеволод Святославич проводил воинственную политику, всячески стремясь расширить свои владения и сферу своего влияния. Он вмешивался в княжеские усобицы, подбирал себе сподвижников. Ему удалось сколотить группу соратников, в числе которых оказались Рюрик Киевский, Мстислав Смоленский и половецкие предводители. С этими силами он в 1206 году попытался завладеть Галичем, но встретил сильное противодействие в лице венгерского короля Андрея. Воздействие венгров заставило князя удалиться из Галича. На обратном пути он овладел Киевом, а также Переславлем, выгнав оттуда тамошнего князя Ярослава Всеволодовича. Переславль Всеволод Святославич предоставил в управление сыну Михаилу. Но воцарение Всеволода Святославича в Киеве оказалось непродолжительным. Вскоре его сместил Мстислав Романович из рода князей смоленских. Вынужден был не по доброй воле покинуть Переславль и Михаил. Князь Мстислав прокняжил в Киеве до 1227 года, до своей кончины.
Всеволода Святославича похоронили в одном из черниговских храмов. Михаил Всеволодович отдал дань уважения покойному отцу.
Со временем сам Михаил стал отцом многодетного семейства. Его детьми были князь новгородский Ростислав, удельные князья - брянский Роман, карачевский Мстислав, тарусский Юрий (Георгий), новосильский Семен, княжич или князь черниговский Олег и дочь Мария, состоявшая в браке с Васильком Константиновичем, князем ростовским, плененным войском хана Батыя и умерщвленным по его повелению. Это произошло в 1238 году. Мария Михайловна, вдова ростовского князя Василька, вошла в историю Руси как летописец или соучастница труда ростовских летописцев.
Михаил Всеволодович был чадообильным родителем. Если принять во внимание высокую детскую смертность того времени, источники, видимо, сообщают только о тех детях князя Михаила, которые достигли совершеннолетия, не умерев в детстве, и оставили свой след в истории Руси. Обращает на себя внимание и тот факт, что братья Михайловичи расселились в северной части прежнего Черниговского княжества, в основном по верхней Оке. А южная часть Черниговщины, как и соседняя Новгород-Северская земля, опустошенная захватчиками и обезлюдевшая, перестала играть какую-либо заметную роль. Исчезают и имена самостоятельных князей, правителей этих земель.
Глава 2. ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ
Воцарившийся на киевском столе Мстислав Романович из рода князей смоленских предугадывал опасность, нависшую над Русью, и всячески стремился замириться с прежними недругами. До Руси доходили невнятные слухи, что далеко на востоке сложилось могущественное государство монголов (мунгалов) во главе с грозным и жестоким ханом Чингисом, приступившим к широкой завоевательной политике. Его неисчислимые орды двигались в разных направлениях, завоевывая страны и народы и охватывая Русь с востока и с юга. На своем кровавом пути захватчики оставляли пепел выжженных городов и сел, горы поверженных.
Замирившись с черниговским князем Мстиславом, братом покойного Всеволода Святославича, князь киевский вернул Михаилу Черниговскому переславский удел, где на некоторое время он смог обосноваться в роли удельного князя. Степное пространство удела было беспокойным. Его постоянно тревожили дерзкими набегами кочевые половцы, хотя их предводители старались держаться внешней дружбы и доброжелательности с русичами, наносили визиты русским князьям, обменивались подарками. Нередко половецкие ханы выдавали своих дочерей за русских княжичей. Бывало, что возникали конфликты между двумя сторонами. Например, княжеские дружинники вынуждены были дать отпор шайке половцев, пограбивших русское селение и угнавших скот. Половецкий хан на этот раз выразил сожаление и свалил вину на людей соседнего хана.
Однажды Михаила поразил непредвиденный случай. У стен Переслав ля показалась группа всадников-половцев, державшихся мирно и настаивавших знаками, чтобы их пропустили в город. Среди всадников был человек непонятной, чужеземной внешности, явно непохожий на окружавших его спутников. Михаил распорядился пропустить половцев в город, а стражникам велел не спускать с них глаз: мало ли с какими намерениями прибыли незваные гости.
Оказалось, что предводительствовал ими сын одного из ханов, немного говоривший по-русски. Он представил Михаилу одного из спутников, который чертами лица и одеждой никак не походил на степняков-половцев. Этот человек заговорил на довольно сносном русском языке, хотя и с сильным акцентом и порой путая окончания слов.
- Ты из какой земли взялся, бывалый человек? - перебил его Михаил.
- Из камских булгар я. Слыхал небось, княже, о такой реке - Каме, что в великую Волгу впадает?
- Слыхивал про такие реки, далече от нас они текут. И что тебя, человек, привело в наши степи?
- Великая беда привела. Слушай меня, княже.
- Слушаю, говори.
- Купец я. Моя торговля - соболь, чернобурая лисица, бывает и медведь. Весь век торговля. Поднимался я вверх по Каме-реке, потом по моей реке, что в Каму впадает. Углубился в них. Перешагнул через горы. А там уже чужая страна, чужие люди. Говорят на неведомом мне языке. Страну эту русичи Сибирью зовут. Плыву реками. Сперва река узкая, впадает в реку пошире. Та впадает в реку зело широкую. На берегу вижу издалека много людей. Жгут костры, поставили палатки. Чую, не наши люди. С опаской обхожу селение стороной. Чую также, военный отряд в селении стоит, не наш и не русичей. Укрываюсь в лесу, выжидаю, наблюдаю. Дождался-таки. Человек в лесу хворост для костра собирает. Распознал в нем нашего камского булгарина. Узнал и он своего, не оробел, вступил со мной в разговор. Захватили его пришельцы, сделали пленником, заставили толмачить.
- И кто же оказались сии пришельцы? Много ли их?
- Люди из далекой восточной страны. Предводитель их - грозный хан Чингис. Наводит страх на все народы. Основная его орда ушла на юг через степи и горы. А здесь, на широкой сибирской реке, стоит заслон - наверное, тысяча человек. Я так полагаю, что Чингис не обойдет и вашу Русь. Будьте настороже, русичи.
- А тебя, торговый человек, что привело в наши края?
- А что может привести сюда такого, как я? Отправили в половецкие земли с привычными товарами, шкурами пушных зверей. Спустился вниз по Волге. Отыскал ставку знакомого хана Касога. Одарил его по старой дружбе подарками - шкурками. Предупредил об опасности, какая нависла и над половцами. Попросил хана, чтоб помог добраться до ближайшего русского князя, чтоб предупредить и его о надвигающейся угрозе. Как видишь, половцы уважили мою просьбу и привели меня со всем моим караваном под стены твоего города.
- Благодарствую, купец. Тревожную весть ты привез. Постараюсь и других князей оповестить.
- Как тебе угодно, князь.
- Ты ведь не один отправился в путь?
- Вестимо.
- А где же твои спутники, твой груз?
- Остались в ханской ставке.
- Небось проголодался с дороги…
- Да уж…
- Не стесняйся, купец.
Князь Михаил распорядился, чтобы камского булгарина и его половецких спутников сытно накормили, а сам в тот же день в сопровождении небольшой дружины выехал в Киев к тамошнему князю Мстиславу Романовичу.
От Переславля (нынешнего Переяслава-Хмельницкого) до Киева не дальнее расстояние: за день быстрой езды на резвом коне доберешься до цели.
Киевский князь принимал своих смоленских родичей и поэтому не смог сразу уделить внимание Михаилу. За беседой со смолянами последовало угощение. А потом князь Мстислав, человек в возрасте, притомившись, отправился отдыхать. Михаил Всеволодович тем временем отправился побродить по Киеву. Было заметно, что город неимоверно пострадал от княжеских усобиц. То тут, то там привлекали внимание следы пожарищ и разрушений. Горели храмы, усадьбы знати и дома бедняков. Владельцы, как видно, восстанавливать разрушенное и пожженное не спешили.
Михаил зашел в Софийский собор, побродил по его просторным приделам, задержался перед главным иконостасом, перед образом святого князя Владимира. Службы в храме еще не было, только псаломщик, склонившись над раскрытым Евангелием, монотонно читал текст.
Мстислав Романович принял Михаила под вечер. Выслушав первые слова гостя, он прервал его.
- Обожди, Михаил. О деле говоришь архиважном. Надо бы ученого монаха пригласить. Он хорошо разбирается, где какая земля простирается, далеко ли она от нас отстоит.
- Пригласи ученого монаха, княже, - согласился Михаил. - Это делу не повредит.
Пришел монах, невероятно тощий и долговязый, не человек - каланча. Представился Михаилу Горди-аном.
- Продолжай, Михаил, - благосклонно разрешил князь Мстислав.
Михаил Всеволодович не спеша изложил все то, что поведал ему камский булгарин, отправившийся за Каменный пояс и видевший своими глазами на крутом берегу великой сибирской реки большое скопление иноплеменников. Узрев их не издалека и встретив соплеменника, булгарин едва не попал в лапы ворогов. Киевский князь с полным вниманием выслушал Михаила, не перебивал. А когда гость кончил рассказ, Мстислав Романович произнес с тревогой в голосе:
- Сгущаются тучи над нашей Русью. Надвигается на нас великая орда. А мы…
Князь на минуту умолк, не сразу подобрав нужные слова.
- А мы разобщены, я хочу сказать, - продолжил он- - Каждый князь цепляется за свой удел и с неприязнью взирает на соседа. Перед угрозой натиска многолюдного ворога нам потребно единство всех русских князей. Получается ли такое единство - неведомо мне.
Мстислав Романович снова умолк, предавшись одолевавшим его тяжким раздумьям. Через некоторое время он по-прежнему тревожно произнес:
- И нам кое-что ведомо, княже, и до нашего уха доползли тревожные вести. Поведай нам, отец Гордиан, что происходило за Кавказским хребтом.
- О царице Тамаре, княже, небось наслышан? - начал с вопроса, обращенного к Михаилу, свою речь монах.
- Разумеется, - односложно ответил тот.
- Царица Тамара была мудрая правительница, много сделавшая для Грузии. Она расширила пределы страны, занималась строительством храмов и замков.
- Однако же не ужилась с мужем Юрием, сыном Андрея Боголюбского. В чем причина размолвки?
- Царица прожила с ним только два года. Вероятно, Тамара стремилась вести самостоятельную политику, не считаясь с мнением мужа. А Юрий позволял себе бесчинства и в конце концов выступил с греческим войском против жены, но был разбит. С тех пор он исчез.
- Что-нибудь известно о дальнейшей судьбе Юрия?
- Есть лишь домыслы. Возможно, он пытался с остатками разбитого войска уйти через Кавказский хребет на родину, и в пути он и его люди были перебиты горцами. А может быть, устранение Юрия было делом рук Тамары. Она впоследствии вышла замуж за осетинского князя Давида Соаани из боковой ветви правящей в Грузии царской династии.
- Что же было дальше с Грузией?
- Упадок, захирение. При ближайших потомках царицы Тамары все Закавказье подверглось нашествию монголов. Пострадали земли и кавказских татар, и грузин. Население этих земель подверглось частичному истреблению или уводу в полон. Города и села были разрушены. Опустошив и разгромив Грузию, захватчики устремились далее на юг и на запад, поступая таким же образом с арабскими и византийскими землями.
- Откуда, отче, все это стало известно? Ведь Грузия далекая страна, лежит за высоким горным ограждением.
- А вот откуда. Царица Тамара набирала обширное войско из разных народов. Были здесь и половцы, наши южные степные соседи. Когда над грузинскими землями нависла угроза вражеского завоевания и славной Тамары уже не было в живых, многие из половцев загорелись желанием вернуться на родину, в причерноморские степи. Кому-то это удалось, кто-то не смог добраться до родных мест и погиб в схватках с кавказскими горцами. Те, кто добрался до своей родины - это были немногие, - поведали обо всех бедах, какие пережила Грузия и соседние с ней страны. Один половец, вернувшийся из Грузинской земли, поселился в нашем городе. Сейчас он сторож при храме.
- Возможно ли такое? Как может бусурманин служить при храме?
- Он давно уже не бусурман, а человек нашей веры. Царица Тамара брала к себе на службу иноверцев при одном непременном условии - принятии православной веры.
- Не имеешь, Михаил, желания повидаться с этим выкрестом, сторожем при храме? Порасспросишь его о службе у царицы Тамары, - вступил в разговор князь Мстислав Романович.
- Да нет, княже. Ты и так просветил меня достойно.
- Тогда с Богом. Отправляйся к дядюшке. Советую воспользоваться речным путем. Дам тебе удобную ладью с гребцами. Поплывешь вверх по Днепру, потом по его левому притоку Десне.
- Знамо.
- А всадники твои с лошадками пойдут не спеша бережком. Постой, княже…
- Что еще?
- Накормить хочу тебя и твоих людишек индюшатиной и напоить соком виноградным. Отдыхай после дороги и сытной еды. А на рассвете снова в дорогу.
- Пусть будет по-твоему, батюшка.
- Какой я тебе батюшка… Батюшку узришь в храме Божьем, а мое дело княжеством управлять, с недругами мечи скрещивать…
- Не гневайся, княже, коли я оговорился, не к месту нарек тебя батюшкой.
- Да не гневаюсь я. В шутку сие сказано.
Михаил проснулся рано. Утро было осеннее, сумрачное. Слава Богу, что дождь не накрапывал. С юга поддувал легкий ветерок. Князь поспешил одеться, растолкал своего подручного, денщика Флегонта. Спустились оба по крутому берегу к Днепру. К реке подошел в сопровождении нескольких рослых дружинников и князь Мстислав.
- Напутствие хочу тебе дать напоследок, - сказал он Михаилу вместо утреннего приветствия.
- Слушаю тебя, Мстислав Романович, - ответил Михаил.
- Передай дядюшке своему, черниговскому князю Мстиславу Святославичу, тезке моему… Пусть наше соседство станет добрым, дружественным. Были промеж нас всякие осложнения, недомолвки, недоразумения. Всякое бывало. Забудем все это. Перед надвигающейся вражеской угрозой не будем вспоминать о старых неладах, сплотимся в единую силу. Пусть соседушка поразмыслит над сим и зла на меня, старого, в сердце своем не держит. Вот это и скажи дядюшке, непременно скажи.
- Непременно скажу. Будь спокоен, княже.
- Надо бы и князей Волыни и Галиции обуздать и приручить. Стараюсь поразмыслить, как сие сделать. Не легко придется. Упрямые гордецы тамошние князья. А потом и с поляками и венграми наводить мосты придется.
Мстислав Романович порывисто обнял Михаила и даже прослезился.
Шестеро гребцов, мускулистых, плечистых, взмахнули веслами и повели ладьи вверх по течению Днепра. В окрестностях города ютилась придорожная голытьба: наемники зажиточных землепашцев, ремесленный люд, судовая обслуга. Хаты на берегу ставились из жердей, оплетенных ивовыми прутьями и обмазанных глиной. Топились такие хаты с земляными полами по-черному.
Вскоре вошли в днепровский приток Десну, уступавшую Днепру в ширине и многоводности. Степные берега, расчерченные межами, чередовались с рощицами. Такое чередование было характерно для лесостепной полосы. В рощицах дуб и другие лиственные породы сменялись зарослями акации и кустарника. Попадались усадьбы состоятельных землевладельцев с бревенчатыми хатами и разными хозяйственными постройками. Все усадьбы были обнесены крепкими глинобитными тынами.
Город Чернигов раскинулся на высоком берегу реки Десны, левого днепровского притока. Он сравнительно мало пострадал от княжеских усобиц. В центре города устремились ввысь купола храмов, увенчанные сверкающими на солнце крестами. Украшением города были обширные княжеские палаты, хоромы бояр и княжеских родичей.
Когда возник город Чернигов? Известно, что след от его существования проглядывался еще в начале X века. Это был камень с надписью, которая, по-видимому, оставила перевод греческого текста. Историки и археологи полагают, что город существовал и ранее X века, но следы тех времен пока не обнаружены.
Княжил в Чернигове Мстислав Святославич, брат покойного Всеволода Святославича и дядя князя Михаила. Он бегло выслушал племянника и, прервав его, произнес:
- Постой, поумерь пыл, племянник. То, что ты здесь намерен нам поведать, архиважно для всех нас. Прервись, отдохни с дороги. А я тем временем соберу почтенных людей Чернигова, позову воеводу моей дружины, архиерея, ближних бояр. А ты, Мишенька, соберись с мыслями и расскажи нам все, чтоб было чинно, доходчиво и… сам знаешь, как надо держать речь перед именитыми людьми.
Весь цвет черниговского общества сошелся в просторной горнице, отделанной дубовыми панелями. Михаила не требовалось представлять собранию. Его знали как старшего сына предыдущего черниговского князя, Всеволода Святославича, прозванного Чермным.
Михаил повторил свой рассказ, который излагал для киевского князя. Не выслушав до конца, один из именитых черниговских бояр перебил выступавшего:
- Знаешь, что бусурманские полчища у наших границ? А как нам себя вести - что на этот счет думает князь киевский? Нашего князя, своего тезку, из Киева изгнал, чтоб занять его стол. Разве не так? Что скажешь, Михаил Всеволодович?
- Скажу то, что князь Мстислав Романович наказал мне внушить тебе, дядюшка, и вам, люди добрые.
- Что же наказал тебе князь киевский?
- А вот что. Забудьте распри, кровные обиды. Станьте друзьями, единым крепким кулаком и встретьте лютого ворога, коли он вторгнется в нашу землю, несокрушимой стеной защитников.
- Ишь ты, как заговорил! - выкрикнул кто-то.
- Разве плохо, неразумно заговорил? - спокойно ответил Мстислав Святославич.
Без больших споров участники встречи разошлись по домам. Когда Михаил и его дядюшка остались одни, Мстислав Святославич спросил племянника:
- И что ты намерен дальше делать? Возвращаться в свой Переславль?
- Не хотел бы, я ведь без семьи.
- Знаю. Твоя супружница с чадами малыми обитает в нашем городе.
- У нас там большие свары с половцами. Придут наши главные вороги - эти тоже могут в спину ударить.
- Оставайся у нас, на Черниговщине, Михаил. Дам тебе небольшой удел. Большой не смогу выделить. Род-то наш велик, чадолюбив. Сможешь с семьей воссоединиться. И станем вместе выжидать, как сложится судьба всей Руси.
- Мудро рассуждаешь, дядюшка. Согласен с тобой.
В XIII веке у монголов происходили заметные социальные процессы. Формировался свой феодализм, нацеленный на захват и порабощение соседних народов. Разложение первобытно-общинного строя продвинулось у кочевых племен, промышлявших охотой и скотоводством, владевших обширными пастбищами. В этих племенах верховодили люди, имевшие крупные гурты скота и подневольных рабов. Они выделялись в общей массе соплеменников своим богатством и обширностью угодий. Между отдельными кочующими родами и племенными союзами развернулась острая борьба за первенство. В этой борьбе выдвинулся один из племенных вождей, Темучин, получивший впоследствии имя Чингисхана, человек напористый и упорный в достижении своих целей. Он умело воспользовался стремлением монгольской феодальной верхушки к сплочению в единую монолитную внушительную силу, которая могла бы встать на путь захвата новых земель. Это стремление привело ее к объединению вокруг Темучина-Чингисхана, сравнительно легко устранившего соперников, оказавшихся на его пути, и проявившего себя как опытный военачальник и организатор, человек твердого и крутого характера.
Этот сильный феодальный лидер смог увлечь монголов к крупным завоевательным походам, сперва нацеленным на соседние, а потом и на другие страны. Привлеченные возможностью широкого хищнического ограбления, монгольские феодалы устремились за своим предводителем.
Монгольское войско подразделялось на тьмы во главе с темниками. Каждая тьма насчитывала десять тысяч воинов. Тьма делилась на более мелкие части: тысячи, сотни и десятки. Дисциплина в монгольском войске поддерживалась самая неукоснительная и суровая. Малейшее нарушение ее, неповиновение военачальнику или проявление трусости каралось публичной смертной казнью. Даже совершивший незначительный проступок мог подвергнуться столь суровому наказанию. Чингисхан располагал личной гвардией из числа наиболее преданных и надежных людей. Такая гвардия давала ему возможность поддерживать неограниченную деспотическую власть, которая готова была подавлять всякую оппозиционную силу в государстве, носителей недовольства.
Военная стратегия и тактика Чингисхана-полководца подкреплялись тщательной разведкой расположения противника, стремлением расчленить его на отдельные группировки и разбить по частям. В войске монголов была хорошо поставлена разведка, практиковались нападение на противника из засады, внезапность этого нападения, атака большими массами конницы.
Началом завоевательных войн монголов было их устремление в северном направлении от реки Селенги в Забайкалье, а затем в верховья Енисея. Вслед за этим в 1209 году очередной жертвой завоевателей стал Восточный Туркестан. Затем последовало нападение на чжурчжэньское государство Цзинь. Его заселяли маньчжурские племена, носившие тогда название чжурчжэней. Монгольским вооруженным силам удалось овладеть южной Маньчжурией.
Дальнейшие планы Чингисхана были нацелены на Китайскую империю. Преодолев со своим войском пустыню Гоби, завоеватель вторгся в Северный Китай и в 1215 году овладел китайской столицей Яньцзин (Пекин). Безжалостному разрушению подверглось около девяноста китайских городов. Были стерты с лица земли замечательные памятники китайской архитектуры. Население уничтоженных городов было почти полностью истреблено или порабощено. Захватчики воспользовались богатой добычей, а также переняли у китайцев технические достижения и образчики вооружения, которые были шагом вперед в сравнении с примитивными средствами монголов. Как сообщает нам один из исследователей, некоторые технические успехи китайцев, а также отдельные формы административного и хозяйственного управления монголы использовали для укрепления господства в завоеванных странах.
В конце 1218 года монгольские полчища преодолели верхний Иртыш и начали вторжение в Среднюю Азию. Завоеватели встретили упорное сопротивление со стороны главных исторических центров края: Самарканда, Мерва, Ургенча, Хорезма. Но превосходящие силы наступавших в конце концов сломили силы защитников. Политические и культурные центры Средней Азии подверглись безжалостному разрушению, погибли многие замечательные памятники раннесредневековой истории. Богатой духовной и материальной культуре был нанесен непоправимый удар. Многие местные жители, предки нынешних узбеков, таджиков, туркмен, были истреблены либо порабощены.
Крупным среднеазиатским государством, оказавшим сопротивление войску Чингисхана, был Хорезм. Его пространство в то время охватывало большую часть Средней Азии и простиралось до границ с Ираном. Владетелем Хорезма был в то время Ала-ад-дин-Мухаммед. Разбитый Чингисханом, он укрылся на одном из островов Каспийского моря, где и умер. Его сын Джелал-ад-дин-Маккберни в 1219 году вступил на отцовский престол и попытался организовать отпор захватчикам. Ему дважды удавалось разбить войско или часть войска монголов. Тогда, сконцентрировав против непокорного правителя значительную силу, во главе монгольского войска встал сам Чингисхан. Джелал-ад-дин отошел к границам Индии. У реки Инд его войско было разбито, хотя хорезмский правитель и проявил высокую храбрость. Его семья была захвачена монголами и по приказу Чингисхана вся умерщвлена. Джелал-ад-дин с остатками своего войска сумел переправиться на другой берег Инда. Впоследствии он укрывался в одном из горных районов и там был убит, видимо, не без содействия монголов.
Завоевание Средней Азии завершилось в 1221 году. После этого монгольские войска во главе с полководцами Джебе и Судебегоном двинулись в Северный Иран, а оттуда, обогнув южное побережье Каспийского моря, - в Закавказье. Политическая раздробленность этого района позволила захватчикам сравнительно легко утвердить свое господство. Грузинские, армянские, азербайджанские земли подверглись опустошению и разграблению. Та же участь постигла Северный Кавказ и Крымский полуостров. Монгольские орды приблизились к южным границам Руси. Надвигалось тревожное время вражеского нашествия на русские земли.
Глава 3. ВТОРЖЕНИЕ С ВОСТОКА
Столкновение объединенных сил южных князей Руси и половцев с татаро-монгольской ордой произошло в 1223 году. Захватчики наступали с востока степными пространствами, обогнули с севера Каспийское море, преодолели нижнюю Волгу и вышли в половецкие степи. Командовали наступавшей ордой два приближенных к Чингисхану военачальника Джебе и Судебе. Устроив жестокое побоище встречным племенам, монголы вторглись во владения половецкого хана Юрия Кончаковича. Примечательно русское имя этого хана. Возможно, оно указывает на его христианскую принадлежность. Хан Юрий попытался сразиться с передовым отрядом татаро-монголов, но потерпел сокрушительное поражение. Это вынудило Юрия бежать к русским границам в сторону Днепра. Там его встретил другой половецкий хан, Котян, породнившийся с Рюриковичами. Он приходился тестем князю Мстиславу Галицкому, по прозванию Удалой.
Хан Котян спешно направил доверенного человека, одного из своих родичей, к киевскому князю Мстиславу Романовичу и другим русским князьям с настойчивой просьбой о помощи.
- Моли князя Мстислава, - внушал хан своему посланнику, - нужна нам помощь русских князей, особливо князя киевского. Недруг наваливается на нас черной тучей. Коли раздавит нас, пожалуй не поздоровится и русичам. Нам нужна взаимная помощь и дружба. Забудем о всяких прежних грехах. Как говорят русичи, кто старое вспомянет, тому глаз вон…
В разных вариантах посланец половецкого хана внушал эти настойчивые слова русским князьям, а заканчивал свои внушения обычно такой фразой:
- Коли раздавит нас недруг, не поздоровится и вам, русичам, и нам, половцам. Запомните это. Достанется тогда всем нам жалкая доля бесправных рабов.
Свои настойчивые мольбы половецкий хан подкреплял щедрыми подарками. Дарил своим возможным защитникам коней, верблюдов и даже невольниц. Когда нависла такая угроза над твоим богатством и даже жизнью, можно и расщедриться.
По призыву киевского князя в город на Днепре съехались многие русские князья. Клич был брошен киевским князем Мстиславом Романовичем. Среди съехавшихся на совет оказались Мстислав Святославич Черниговский, Мстислав Мстиславич Удалой, князь галицкий, и князь помоложе - Даниил Романович Волынский, Всеволод Мстиславич, сын князя киевского, Михаил Всеволодович, племянник черниговского князя. Летописцы могли не донести до нас имена всех князей Рюриковичей, участников встречи в Киеве.
Слова киевского князя были встречены продолжительным молчанием. Это заставило Мстислава Романовича обратиться к князьям с вопросом:
- Что нам остается делать, други мои? Как поступить? Что нам подсказывает здравый смысл?
- Коли не возьмемся за оружие и не выступим дружно против грозного врага, наши соседушки половцы переметнутся в стан недругов, - с убежденностью в голосе произнес Всеволод Мстиславич, - и тогда вражеская сила если не удвоится, то заметно возрастет.
- Возможная вероятность, - согласился с ним Мстислав Романович. - Но хана Котяна необходимо поддержать, дабы он не перебежал к нашим ворогам. И воинство его наши силы увеличит.
Высказались и младшие участники встречи. В их числе были Михаил Всеволодович и Даниил Романович. Оба говорили, по существу, одно и то же: ворога следует встретить во всеоружии и наступательно. Если силы всех князей сольются в единый крепкий кулак да еще пополнятся половцами, то эти силы окажутся не столь уж малыми.
Сие предложение больших споров не вызвало. Коль вражеская орда наступает на русские силы, надо встречать бусурманов, не ожидая их нападения. И все княжеские отряды должны почувствовать себя единым боевым кулаком. И пусть верховенство над войском возьмет на себя, как старший, киевский князь. С этим предложением согласились все князья, собравшиеся в граде Киеве. Половецкий хан Котян, узнав о решении русских князей, пришел к ним в ставку и выразился высокопарно:
- Я с вами, други мои.
И он в знак единодушия с русичами даже пообещал принять православную веру.
Как показали ближайшие события, крепкого единства русских князей и половцев перед нашествием общего врага не получилось. Некоторые князья, располагавшие более внушительными силами, чем другие, выступали с честолюбивыми претензиями на самостоятельную роль в воинстве и, по существу, руководящую роль киевского князя не признавали. А половецкое войско, лишенное твердого командования и необходимой воинской дисциплины, показало свою полную небоеспособность. Из русских князей особенное своеволие и нежелание подчиняться Мстиславу Романовичу, князю киевскому, проявили Мстислав Мстиславич Удалой, человек уже зрелого возраста, и молодой Даниил Романович. Мстислав отличался непоседливым характером и не засиживался подолгу на одном княжеском столе: сначала княжил в уделах смоленской земли, потом в Новгороде и наконец появился в западноукраинском Галиче. Даниилу в описываемый нами период было всего двадцать три года. С Мстиславом Удалым он породнился, женившись на одной из его дочерей. Человек напористый, властолюбивый, Даниил со временем стал ведущим князем на Волыни, князем галицко-волынским, а впоследствии даже принял королевский титул.
Русские войска, собранные из разных княжеских дружин, сосредотачивались на Днепре у Варяжского острова, когда в их лагерь прискакали на взмыленных конях десять монгольских посланцев. С ними оказался какой-то кавказец-толмач, не похожий чертами лица на скуластых монголов и сносно говоривший по-русски. Предводитель монгольского отряда зачастил скороговоркой, а его спутник переводил с затруднениями. Смысл слов, услышанных русскими князьями, был таков. Чингисханово войско не нанесло русичам никакой обиды, не взяло ни одного русского города, ни одного села. Единственным намерением великого хана было наказать половцев. Это им надлежит стать рабами и конюхами воинов великого хана. Разве половцы не истинные недруги русичей? Зачем же русские князья собрали войско и вознамерились двинуться против монголов?
Свою речь монгол закончил словами: "Не пристало ли нам, людям великого Чингиса, и вам, русичам, быть друзьями и совместными силами истребить степных злодеев и воспользоваться их богатством?"
Выслушав такие слова, русские князья выразили недоверие к услышанному. Они были убеждены в неискренности и лживости посланника. Сказанное им не внушало веры. Князья, посовещавшись, решили поступить с монголами предельно сурово, умертвить всю десятку и отдать своим людям необходимое распоряжение. Толмач, представитель какой-то северокавказской народности, был отпущен с миром. Он добрался до ставки монгольских военачальников и поведал о судьбе их людей.
Монголы не остановились на своем первом шаге и прислали новых посланцев. Прибыв в лагерь русских под Киевом, они держались дерзко, высокомерно. Князьям они заявили такое: "Вы послушались половцев и умертвили наших людей. Вы поступили неразумно и нанесли нам непростительную обиду. Вы желаете боевого столкновения с нами. Пусть будет так. Мы вам не сделали зла, но мы готовы к битве. Бог нас рассудит. Бог един для всех народов".
Выслушав ханских посланцев, князья вновь посовещались. Несмотря на свою резкость и наступательный тон, посланцы держались выдержанно и, казалось, призывали к миролюбию. Князья решили отпустить их с миром. На этот раз обошлось без жертв.
Тем временем собирались все новые и новые силы русичей. В лагерь, расположенный под Киевом, прибывали войска из смоленской земли, из черниговских уделов. Волынские и галицкие дружины в ладьях, коих можно было насчитать до тысячи, спускались по Днестру до его устья, армада лодок входила в днепровский лиман и поднималась вверх по Днепру до расположения русских войск на его правом берегу. К русским дружинам присоединялись и половецкие войска.
Потом началась продолжительная переправа через Днепр. В течение девяти дней русские и половецкие силы шли степью до реки Калки (современная Кальчик) - притока Кальмиуса, реки, впадающей в Азовское море у нынешнего города Мариуполя.
31 мая 1223 года произошло сражение между силами русских князей и половцев и татаро-монгольским войском, которым командовали военачальники Джебе и Судебе. Переправившись через Днепр, русские войска разбили небольшой вражеский авангард. Противник начал поспешный отход, придерживаясь умелой тактики заманивания русских сил к главному расположению татаро-монголов.
Среди русских князей не было единого плана действий, не были преодолены разногласия. Поэтому и действовали они несогласованно, допуская много тактических ошибок. Галицкий князь Мстислав Удалой и волынский князь Даниил, а также половецкий отряд переправились через реку Калку, намереваясь нанести главный удар по противнику и не задумываясь о взаимодействии с остальными князьями. Мстислав Киевский и другие князья оставались на западном берегу реки, пребывая в нерешительности. Ханское войско нанесло сокрушительный удар по силам противника, переправившимся через реку Калку. Полки галицкого князя Мстислава Удалого и волынского князя Даниила, возмечтавшие сыграть решающую роль в сражении и не делить боевую славу с другими князьями, были наголову разбиты. Не выдержав натиска превосходящих сил противника, оба князя, понеся большие потери, начали поспешно отступать к Киеву и далее бежали за Днепр. Даниил получил рану в бою, однако не сразу почувствовал это и продолжал сражаться, пока не узрел общего потока отступавших и не присоединился к беглецам. Половцы не предприняли серьезных боевых действий. Первые же удары ханских войск заставили их беспорядочно отойти и рассеяться по степи.
Князь киевский Мстислав Романович с зятьями, князем звенигородским Андреем и князем дубровицким Александром, занял позицию на возвышенном берегу реки, огородившись не очень надежным сооружением из кольев. Три дня русичи отбивались здесь от наседавшего противника, неся внушительные потери и испытывая острый недостаток припасов. Против них действовали два вражеских отряда под командованием Чегирхана и Ташихана. Остальные вражеские силы устремились на запад, преследуя отступавшие отряды Мстислава Удалого и Даниила Волынского, точнее, остатки их отрядов.
Осажденный со всех сторон вражеским войском, Мстислав Романович убедился в своей безысходности.
Он выразил готовность сдаться на милость победителя при условии, что ему и его сподвижникам будет дарована жизнь. Представители татаро-монгольского войска, осаждавшие лагерь Мстислава, клятвенно пообещали в случае добровольной сдачи сохранить всем русичам жизнь за выкуп. Обнадеженные русичи сдались. Монгольские военачальники вероломно нарушили данное побежденным слово. Переговоры с племенными князьями вел изменник-перебежчик по имени Плоскиня. Он поклялся от лица ханских военачальников, что русским пленникам будет сохранена жизнь, но это обещание было нарушено самым коварным образом. Мстислав Романович и оба его зятя были схвачены монголами, связаны и брошены на землю. Их накрыли дощатым настилом. Сверху на настиле расселись за трапезой монгольские военачальники. Первое время из-под досок доносились слабые стоны несчастных князей, потом стоны затихли. Жертвы были раздавлены навалившейся на них тяжестью. Другие пленные были умерщвлены, посеченные сабельными ударами.
Войско Чингисхана двигалось к Днепру, разрушая и выжигая на своем пути встречные города и села. Местное население при приближении врага в панике разбегалось и пряталось по степным балкам и урочищам. Те же, кому не удавалось укрыться и кто попадался в руки захватчиков, безжалостно умерщвлялись. Делались попытки умиротворить монголов. Некоторые поселения высылали им навстречу своих жителей, которые встречали монгольское войско, покорно склонив головы и становясь на колени. Но захватчики обычно безжалостно убивали и тех, кто выражал покорность.
События на юге Руси встревожили и северных князей. Великий князь владимирский Юрий (Георгий) Всеволодович послал своего племянника Василька Константиновича на помощь южным князьям. Юрий находился в родстве с черниговскими князьями. Он сам был женат на Агафье, дочери Всеволода Чермного, сестре Михаила Черниговского. Василько Константинович, князь ростовский, состоял в браке с дочерью князя Михаила Марией. Добравшись до Чернигова, Василько узнал о калкской битве, неудачной для русских князей, и о наступлении монголов. Поразмыслив о неравенстве сил, Василько принял решение возвращаться назад. Ему удалось собрать незначительное войско, которое не было пополнено другими северными князьями.
Достигнув Киева, князья юго-западной Руси Мстислав Мстиславович Удалой и Даниил Романович поспешно стали переправляться с остатками войска на правый берег Днепра. Нашлись беглецы и из мирного гражданского населения, стремившиеся покинуть город. Князь Мстислав распорядился, чтобы люди, добравшись до правого берега, порубили лодки, не оставив их преследователям.
Мстислав и Даниил были очень удручены, пересчитав остатки своего войска. В сражении на Калке и во время преследования в направлении Киева русичи понесли внушительные потери. По мнению историка Н.М. Карамзина, спаслась едва десятая часть русских воинов, вовлеченных в военные действия. Преследуя русичей, татаро-монголы добивали отставших на всем пути от Калки до Днепра. В числе погибших во время преследования источники называют шестерых русских князей. Среди них упоминаются Мстислав Черниговский, дядя Михаила, с сыном Юрием, удельным князем несвижским. В числе павших оказался и известный витязь по имени Александр Попович, отличавшийся силой и ловкостью, и с ним еще около семидесяти опытных дружинников. Как полагает Н. М. Карамзин, всех погибших киевлян-воинов насчитывалось до десяти тысяч человек. Не с лучшей стороны проявили себя беглые половцы. Имели место случаи, когда они добивали израненных, обессиленных русских воинов, стараясь воспользоваться их конями и одеждой.
Дойдя до левобережья Днепра, монголы опустошили окрестности Киева, соседние городки и села. Однако широкое наступление на русские земли захватчики не смогли продолжать. По-видимому, причина этого состояла в том, что на юге Руси татаро-монголы сосредоточили далеко не самую значительную часть своей орды, и все же на Калке и в приднепровских степях они понесли серьезные потери. История не оставила сведений, что татаро-монгольское войско пыталось форсировать Днепр, разорить Киев и продвинуться на запад.
После сражения на реке Калке татаро-монголы попытались опустошить и завоевать земли волжско-камских булгар. Этот народ пришел на Среднюю Волгу и ее приток Каму из Приазовья во второй половине VII века. На новом месте расселения пришельцы-тюрки смешались с угро-финским коренным населением, но в смешении языков возобладала тюркская основа. На ее базе оформились языки казанских татар, чувашей и других местных народов.
Что привело татаро-монгольские орды в земли, населенные камскими булгарами? Стремление овладеть плацдармом для будущего нападения на русские земли с их политическими центрами, лежащие на Оке и Верхней Волге. Однако тогда завоеватели просчитались, понадеявшись, что захват булгарских земель окажется сравнительно легким и будет стоить малой крови.
У булгар к тому времени происходили заметные социальные изменения и зарождались феодальные отношения. Захватчики встретили со стороны местного населения упорное сопротивление и сплоченность. К тому же булгары умело использовали местные природные условия, лесистость края, его малонаселенность. При приближении крупных монгольских сил булгары уходили в лесные чащобы, там рассыпались на мелкие группы, которые из засад внезапно нападали на противника и наносили ему существенный урон. В результате военная операция против волжско-камских булгар оказалась для монголов безуспешной, стоила им немалых жертв. Захватчики были вынуждены покинуть берега Волги и Камы и уйти за Уральский хребет.
Успешнее для монголов произошло завоевание государства тангутов (Си-ся). Тангуты - одно из тибето-бирманских племен. Выходцы из восточного Тибета, люди этого племени поселились на территории китайской провинции Ганьсу и западной части провинции Шэньен. Это переселение произошло в VII-VIII веках. В XI веке тангуты достигли независимости и расширили свои границы. Но в начале XIII века у этого народа появился опасный и агрессивный враг в лице орды монголов, захвативших тангутские земли и наложивших на них свое тяжкое иго в 1227 году. Завоевание сопровождалось жестокими расправами с побежденными, физическим истреблением значительной части тангутов. Позднее тангуты были ассимилированы соседними народами: китайцами, тибетцами, монголами - и как обособленный народ перестали существовать.
В 1227 году скончался завоеватель Чингисхан. Его смерть наступила на территории тангутского государства во время похода в эту страну.
После смерти Чингисхана в главной ставке монголов собрался великий хурал, на котором присутствовали родственники покойного и военачальники. Преемником великого хана был избран третий сын покойного Угедей, признанный старшим над остальными сыновьями Чингисхана. При Угедее, правившем с 1227 по 1241 год, было завершено покорение Северного Китая, завоеваны страны Закавказья, организована почтовая служба, проводилась перепись населения, велось строительство столицы Каракорума. Другим сыновьям Чингисхана были выделены в управление уделы, подчиненные верховной власти великого хана. На хурале было принято решение продолжать завоевания Чингисхана и начать с Китая. Но там ханское войско наткнулось на упорное сопротивление. Монголам удалось покорить государство чжурчдженей с помощью правителя южного Китая из Южно-Сунской династии.
Монголы тщательно готовились к нападению на русские княжества. Во главе будущего похода должен был встать внук покойного Чингисхана Батый.
Глава 4. В НОВГОРОДЕ
Остатки отрядов русичей беспорядочно устремились от Калки к Днепру. Заметно поредели их ряды. Многие всадники, израненные монгольскими мечами и стрелами, не выдерживали быстрой езды по рытвинам и ухабам, выпускали из рук поводья и валились из седел на землю. Некоторые, истекавшие кровью, сваливались замертво. Другие, падая, ощущали болезненные ушибы и уже не в силах были подняться с земли, раскисшей от дождя. Июньский солнцепек неожиданно сменялся нудным мелким дождичком.
Князья Мстислав Удалой и Даниил Романович с остатками своего некогда внушительного войска рвались вперед, к Киеву, намного опередив других беглецов. В хвосте отступавших оказались тяжелораненые. В их числе был Мстислав Святославич Черниговский, дядя Михаила. Князь Мстислав испытывал острую боль в раненом плече и тяжело переносил быструю верховую езду. Михаил избежал ранения и старался скакать рядом с конем дядюшки.
Вступив в небольшую рощицу, князья были вынуждены сделать небольшой привал. Они спешились, чтобы дать короткий отдых заморенным коням и напоить их из обмелевшего ручья. Пока продолжалась кратковременная передышка, передовой разъезд монголов, составлявший небольшой конный отряд, десятка два всадников, оказался вблизи русичей. Караульные, заметив приближающегося противника, подняли тревогу. Пока русичи седлали коней и брались за оружие, монголы приблизились к их расположению. Засвистели вражеские стрелы. Князь Мстислав, не без труда взгромоздившийся в седло, внезапно покачнулся и рухнул наземь. Черниговские воины, натянув тетивы луков, бросились навстречу вражескому разъезду. Монголы, видя превосходство русичей, повернули вспять и пустились наутек.
Михаил склонился над Мстиславом, тревожно восклицая:
- Как же это так, дядюшка!..
Вражеская стрела поразила черниговского князя насмерть. Он и до этого перенес тяжелое ранение: рана в плече не переставала кровоточить.
Михаил принял молниеносное решение. Он дал команду свернуть с проторенного пути на Киев на извилистую лесную дорогу. Обоз черниговского отряда со всеми припасами был утерян под Калкой. Нашлась только одна повозка, в которую положили тело убиенного Мстислава Святославича.
Князь Михаил Всеволодович двигался на север, надеясь оторваться от преследования монгольских полчищ. Преодолели днепровские пороги Воркалу и Псел. Встретили покинутое жителями половецкое становище. Половцы, как видно, не успели уйти далеко. Еще дымились следы костров. Потом стали встречаться русские селения, частью брошенные. Оставшиеся жители выходили навстречу отряду князя Михаила и тревожно и пытливо произносили:
- Где бусурманы? Наступают? Что с нами будет?
- Бусурманы наступают. Наваливаются на нашу землю лавиной, - отвечал Михаил. - Видите, везем тело убиенного князя.
- Что же нам делать? - спросил седобородый сельский священник.
- А поступай, батюшка, как тебе Всевышний подскажет, - ответил Михаил. - Я же тебе не Бог, а простой смертный. Знать, пришло время, православные, расплачиваться нам за грехи наши.
Священник ничего не мог возразить Михаилу, лишь тяжело вздохнул. Видя изнуренные лица пришельцев, священник, а по его примеру и другие жители селения, поделились с людьми из отряда едой, напоили молоком. Кое-кто из жителей присоединился к отряду беглецов. В их числе оказалось и несколько половцев.
На десятый или одиннадцатый день - Михаил не вел счет прожитым в пути дням - вышли к днепровскому притоку, реке Десне. Вдали просматривались стены и маковки церквей града Чернигова. Михаил Всеволодович устроил последний привал перед тем, как войти в город. Он решил тщательно пересчитать своих воинов. Негусто, однако. Насчитал всего сотню с небольшим. А когда выходили в поход, собрали в Чернигове и по его уделам без малого тысячу воинов. Где же остальные? Среди вот этих, уцелевших, немало раненых. К черниговцам пристало некоторое число киевлян, людей из смоленской земли, а также несколько раненых половцев. Основная масса этого народа растеклась по степи.
Отправляясь в поход на Калку, убиенный князь Мстислав Святославич оставил в Чернигове временным правителем города и удела своего родича Олега, владевшего второстепенным уделом - курским. Он был одним из сыновей Игоря Святославича, княжившего сперва в Новгород-Северске, а потом на протяжении четырех лет в Чернигове. В этом городе князь Игорь правил до самой своей кончины, сменил его на черниговском столе отец Михаила Всеволод Святославич Чермный.
Князь Олег сам приехал в лагерь Михаила, сопровождаемый небольшой свитой.
- Чем порадуешь, княже? - спросил он Михаила.
- Порадовать ничем не смогу, - ответил Михаил, тяжело вздохнув. - А горестей привез ворох. Князь наш черниговский Мстислав Святославич, дядюшка мой, пал от стрелы бусурмана. Везу его тело. Мы, русичи, потерпели жестокое поражение на Калке.
- Кто в сем виноват?
- Вижу две причины нашего поражения. Ворогов было великое полчище, а наши князья действовали разрозненно, дробили силы. Князья стремились себя показать и с другими не считались. Мстислав Мстиславич и Даниил Романович были одержимы дерзким намерением отличиться, не считаясь с другими князьями. Рвались в бой и едва не потеряли головы.
- Теперь твое место на черниговском столе, княже.
- Не горячись, Олежка. Об этом потом. Сперва предадим земле с почетом убиенного князя Мстислава. Предупреди духовенство. Отпевание, конечно, в главном соборе.
- Приложим все силы, чтоб похороны прошли… - Князь Олег так и не подобрал нужных слов и умолк.
Михаил встретился с черниговским владыкой Порфирием и стал обсуждать с ним церемонию погребального обряда. Отпевание должно было проходить в кафедральном соборе города, Спасо-Преображенском храме, внушительном и величественном, возведенном еще в первой половине XI века. Здесь обычно по большим праздникам служил сам епархиальный архиерей.
Епископ Порфирий распорядился, чтобы плотники спешно изготовили дубовый гроб, который со временем будет заключен в мраморный. Во время поминальных служб гроб было решено не открывать, так как тело покойного при жаркой летней погоде быстро разлагалось и смердило.
Отпевание продолжалось в течение недели. Поминальную службу вел сам епископ в сопровождении духовенства всего города. Когда отпевание прерывалось, у гроба оставались клирики, читавшие поминальные молитвы. Собор был заполнен богомольцами, охваченными тревогой. Черниговцы задавали друг другу такой вопрос: не двинется ли войско монголов на Чернигов? Тревога не исчезла и тогда, когда стало известно, что татаро-монголы не стали форсировать Днепр и повернули вспять, сопровождая грабежами и опустошениями свой путь на восток.
Останки убиенного князя Мстислава Святославича поместили в подвале собора рядом с останками его брата Всеволода. Возле гроба оставили зажженные свечи и двух молодых послушников, читавших по очереди поминальные тексты.
В княжеских палатах Чернигова проводились многолюдные поминки, на которые были приглашены ближайшие родные покойного, боярство, купечество и высшее духовенство княжества. Настроение за поминальной трапезой было тревожное. Чего еще можно ожидать от монгольской орды? А если она снова нагрянет, кто сможет противостоять ей, кроме горстки израненных дружинников? Единства между Рюриковичами как не было, так и нет.
Когда сотрапезники разъехались и разошлись по домам, Олег снова обратился к Михаилу с вопросом:
- Когда, друже, сядешь на черниговский стол, займешь место отца и дядюшки, а мне позволишь удалиться в мой удел?
- Не торопи меня, княже. Дай мне возможность прийти в себя после трудной дороги и похорон дядюшки. Нездоровится мне. Едва сам избежал вражеской сабли. Отдохнуть хотелось бы.
Ответ Михаила был уклончив. Он явно чего-то ожидал, чего-то не договаривал и не горел желанием продолжить разговор с Олегом.
Спустя год, на исходе лета у стен Чернигова на Десне остановился караван дощаников, встреченный местными стражниками.
- Кто такие? - раздался зычный окрик.
- Гости из Новгорода, - степенно отозвался, как видно, старший из прибывших новгородцев. - Доложи своему князю.
- Какому же? У нас теперь два князя.
- Тому, который сынок покойного Всеволода Святославича, коего прозывали Чермным.
Михаил не стал ожидать появления новгородцев в княжеских палатах, сам вышел на берег реки, где причалили дощаники. Сдержанно поклонился новгородцам. Обменялся с ними приветственными словами и пригласил их в княжеские палаты.
Возглавлял новгородских гостей рослый немолодой человек с пышной седеющей бородой. Он назвался Спиридоном Кореницей, новгородским боярином. С ним было еще шесть человек боярского и купеческого звания. Их сопровождали слуги и вооруженные охранники, не считая гребцов. Солидная оказалась компания: ведь целью ее было важное дело, а не праздный визит.
Гости не спешили выкладывать причину своего посещения Чернигова. Обменивались любезностями. Михаил расспрашивал новгородцев о дороге. Их визит в Чернигов не был для него неожиданностью. Прошло всего два дня, как разъехались и разошлись гости после поминок по князю Мстиславу Святославичу, и в городе появился человек из Новгорода, назвавшийся купцом Касьяном Прокловым. Но на купца он походил мало, скорее был чиновный соглядатай, состоявший на службе новгородской купеческой верхушки. Касьян не располагал множеством спутников. Его сопровождали всего лишь несколько слуг и стражников. Гость пожелал встретиться с князем Михаилом без свидетелей и повести с ним откровенный разговор.
- С чем пришел, добрый человек? - пытливо обратился к нему Михаил.
- А вот с чем, княже, - начал гость. - В Новгороде сидит князь Ярослав Всеволодович, сынок Всеволода Юрьевича Большое Гнездо, великого князя владимирского. Небось слыхивал о таких?
- Кто же о них не слыхал! К чему речь клонишь?
- А вот к чему, послушай… Сей князь Ярослав характера крутого, человек властолюбивый, с новгородскими вольностями не считается. Располагает к тому же большой вооруженной дружиной. Немало недовольных людишек в темницу упрятал либо в Волхове утопил. По его взгляду, новгородская земля никак не вольная вечевая республика, а бесправный удел, подчиненный воле властного князя.
- К чему ты мне все это рассказываешь?
- Не догадываешься, мил-человек? Думал, ты сообразительный.
- Меня, что ли, новгородцы, хотите призвать на место не угодившего вам Ярослава?
- Слава богу, сообразил, к чему я речь веду.
- Чем же я вам, новгородцам, приглянулся?
- А вот чем, княже. Южные князья - люди иного склада. Владимирские князья, называвшие себя великими, и их сынки властвуют над новгородцами, с нашими вольностями никак не считаясь. Южные князья нам больше по душе. И земли у них хлебные, могут новгородцев хлебом подкормить. И от нас им выгода. Поразмысли над этим, князь Михаил.
- Поразмыслим, - сдержанно ответил Михаил Всеволодович.
На этом беседа с человеком из Новгорода тогда и закончилась. И вот теперь за большим столом в трапезной княжеских палат Чернигова восседали именитые новгородские гости - Спиридон Кореница и с ним еще шестеро.
- О дороге, кажись, уже потолковали, - произнес Спиридон. - Как видишь, княже, добрались до твоих палат целыми и невредимыми. Поговорим сейчас о деле.
- Поговорим, - ответил Михаил, подозревая, о чем пойдет разговор.
- Ведомо, князь, побывал у тебя наш человек, Касьян Проклов.
- Был такой Божий человек.
- И что ты скажешь на его слова? Поразмыслил?
- Поразмыслил, мил-человек. Почему бы Новгород не узреть?
- Значит, принимаешь наше предложение?
- А как быть с Ярославом Всеволодовичем, не угодившим вам, новгородцам?
- Это уже наша забота. Укажем Всеволодовичу путь. Пусть помолится на дорожку в Софийском соборе.
- Считай, боярин, что договорились.
- Когда в дорогу?
- Отдыхайте пару деньков. А я тем временем семью соберу и дам напутствие родичу, который займет мое место на черниговском столе.
- Добро.
После обильной трапезы некоторые из гостей уединились для отдыха, другие отправились побродить по Чернигову. А Михаил повел доверительную беседу с Олегом.
- Уезжаю я, Олежка, на север, в Новгород. Призывают новгородцы на княжение.
- А как же я?
- Ты остаешься князем в Чернигове.
- А как поступить с моим курским уделом?
- Оставляй за собой и Курск. А коли невмоготу властвовать над двумя уделами, передай Курск кому-нибудь из братьев. Ведь вас, Игоревичей, целый сонм.
- Да уж… - Олег Игоревич был явно доволен отъездом Михаила на север.
Будущий новгородский князь решил ехать в Новгород в сопровождении семьи. К тому времени он был отцом дочери Марии и трех сыновей. Княгиня ожидала появления на свет еще одного младенца. Князь Михаил вознамерился породниться с ростовским князем Васильком Константиновичем, в ту пору еще неженатым. В качестве свата Михаил Всеволодович послал надежного человека в Ростов, чтобы выяснить возможность женитьбы князя Василька на Марии Михайловне. Василько выразил полную готовность породниться с Михаилом. Свадьба могла состояться через пару лет, когда невеста достигнет зрелого возраста.
Перед отплытием у Михаила состоялся разговор с боярином Кореницей. Речь шла о пополнении военной дружины, которую черниговский князь намеревался взять с собой в Новгород. Михаил боялся этого разговора. После потерь под Калкой он не мог выставить большую дружину и теперь опасался, что это может вызвать недовольство новгородцев. Необходимо было оставить вооруженные силы и Олегу для защиты черниговской земли. Новгородцы выслушали Михаила, и их предводитель бесстрастно произнес:
- Ну и что? Сколько сможешь выставить дружинников?
- Не более сотни. А ваш Ярослав привел небось тысячу.
- Поболее тысячи.
- Вот видишь. А у меня…
- Не горюй. Твоя сотня стоит многого. Поможем тебе пополнить свою дружину за счет новгородцев.
На том и договорились. Михаил убедился из беседы с гостями, что, располагая значительными собственными силами, нынешний новгородский князь Ярослав, проявивший своеволие и непокорность, нарушал новгородские вековые традиции. Такой князь не мог устраивать новгородское общество. Михаила легче было приручить и держать в узде.
Ранним утром дощаники тронулись в путь по Десне. Князь Михаил с семьей и с новгородским боярином Спиридоном Кореницей расположились на головном судне. Княгиня с детьми могла устроиться под полотняным тентом, укрывавшим от дождя. Княжеская дружина во главе с сотником Ермолаем Кичигиным выступила своей дорогой, более короткой, чтобы достичь берега Днепра у впадения в него реки Сож.
Плавание по Десне вниз по течению оказалось непродолжительным. От устья этой реки пришлось плыть против днепровского течения, и гребцы были вынуждены с усилиями налегать на весла. Когда достигли левого днепровского притока, реки Сож, то на левом берегу дощаники уже поджидал конный отряд сотника Кичигина. Он отыскал брод через Сож, переправился с отрядом на северный берег этой реки и вышел к Днепру, поджидая там дощаники. Дальнейший путь дружинники продолжали по днепровскому берегу, часто опережая плывших по реке.
На днепровских берегах часто встречались селения, хутора и городки с окрестными землями, возделанными местными жителями. Кое-где, особенно на правом берегу, лес придвинулся к самой воде. При приближении каравана судов взлетали стаи диких гусей и уток. А в одном месте по лесной тропе вышли к воде крупный, темной расцветки, самец-тур с большими рогами и с ним три коровы поменьше. Заметив приближающиеся суда, самец мотнул головой и взревел низко, трубно. Подойти к воде он раздумал и удалился по тропе в глубь леса, уведя за собой и самок.
- Охота на туров - любимое занятие здешних князей, - пояснил Спиридон. - Идет быстрая убыль этого зверя. Теперь совсем мало осталось туров в здешних лесах, как и зубров.
- Никогда не доводилось встречать таких зверюг. Помолчали. Чтобы поддержать разговор, Михаил спросил собеседника.
- Проезжаем полоцкой землей?
- Полоцкая ли она, одному лукавому ведомо… - неопределенно ответил новгородец.
- Пошто сомневаешься, боярин?
- Как не сомневаться? С запада сию землю теснят литовцы и немчура. С востока смоленский князь наседает. Уже прихватил часть земли восточных уделов, коими владеют полоцкие князья. А если в Витебске и остался удельный князь местного рода, держит его Смоленск под своим сапогом и сделал покорным слугой. Вот так-то.
- А вы, новгородцы, со Смоленском ладите?
- Пытаемся. Смоленская земля нам хлеб поставляет. Смолянам от нас прямая выгода. Позволили нам в Рше на Днепре стоянку дощаников держать.
В те времена одно из приднепровских селений называлось Рша, ставшее будущей Оршей. Здесь в Днепр впадала небольшая речка, носившая то же самое название Рша. Отсюда Днепр круто, почти под прямым углом поворачивал на восток, к своим истокам, минуя Смоленск. Теперь новгородский боярин не мог с полной определенностью сказать, кто сегодня подлинный хозяин этого приднепровского поселения - наместник смоленского князя либо зависимый от Смоленска Удельный князь полоцкого рода. Новгородцам приходилось платить смоленскому князю немалую мзду за право содержать здесь стоянку днепровских дощаников и лошадей с повозками.
- Пока со смолянами ладим, - сказал Кореница и пояснил, что повозки с конями приходится иметь в Рше, чтобы от нее сухопутным путем преодолевать не ахти какое заметное пространство между излучиной Днепра и рекой Ловатью, впадающей в озеро Ильмень, - это уже исконная новгородская земля. Правда, в междуречье еще надо осиливать на плотах или переходить вброд Западную Двину, коли вода в реках к осени спадет. Она преграждает путь от Днепра к Ловати посреди этого междуречья. На берегу Двины находится Витебск, один из уделов полоцкой земли, то ли подчиненный Смоленску, то ли поставленный в зависимость от смоленского князя. - Река Ловать в верхнем и среднем течении непригодна для плавания даже на малых дощаниках, - заключил Кореница. - Там река породиста, часты отмели, глубина малая.
- Как же мы продолжим путь? - спросил князь Михаил.
- Бережком. На лошадках. Доберемся таким путем до нижнего, судоходного участка.
Кореница снова пустился в рассуждения о Ловати, ее неудобствах для плавания, особенно с начала осенней погоды, когда реки мелеют. А Ловать-река очень капризная и изменчивая. Плавание по ней осложняет множество порогов и стремнин. При малой воде они трудно преодолимы даже для небольших дощаников и рыбацких лодок. Течение реки довольно быстрое, а дно каменистое. Покончив со своими рассуждениями о причудах Ловати, Спиридон Кореница произнес:
- Начинается низовье. Здесь река пошире и поглубже. Можем воспользоваться и дощаниками. Это уже новгородская земля.
В одном прибрежном селении свита боярина Кореницы и князь Михаил с семейством погрузились на дощаники, а княжеская дружина продолжала путь берегом. В своем устье Ловать образовывала ветвистую дельту, растекаясь на рукава. Вошли в озеро Ильмень. Его голубая поверхность была волнистой. Ветер создавал легкую рябь. Плыли озером, придерживаясь западного берега. Миновали устье реки Мать, а вскоре вошли в Волхов. Показался и Новгород, его многочисленные храмы, кремлевские стены, остроконечные кровли палат.
Прибытие каравана судов вызвало неподдельное любопытство горожан. У причала собрались толпы новгородцев, преимущественно простолюдинов, судя по их скудной одежде. Бояр в богатой одежде не было заметно в народе. Новгородцы подходили к прибывшим, высаживавшимся с дощаников, приставали с расспросами.
- Откуда пожаловали, люди добрые?
- Чьих будете?
- Кто ваш князь? Приехавшие отвечали односложно.
Михаил решил ждать свой задержавшийся в пути отряд, чтобы вступить в город во всеоружии. Он ожидал, что его со свитой встретит сам новгородский посадник Анастас Гусельников, один из богатейших новгородских бояр и торговцев. Но прибывших встретил не Гусельников, а его советник, представившийся князю Михаилу:
- Приветствую тебя, княже. Перед тобой Стефан Заболотный.
- Пошто самого Гусельникова не зрю?
- Уразумей наши традиции, княже. Посадник суть верховная власть над Новгородом, избранная боярством и купечеством. А князь поставлен во главе вооруженных сил и как военачальник пребывает под властью посадника. Ты второе лицо у нас, но, заметь, не первое. Ты забываешь сию непреложную истину, и нам приходится напоминать тебе о сем.
- Понятно, - с расстановкой произнес Михаил. Разговор на этом застопорился. Чтобы возобновить его, князь обратился к Стефану:
- Пошто твое прозвание такое неблагозвучное - Заболотный?
- Верно уловил, княже. Вокруг моей усадьбы невдалеке от града раскинулись болота - вот еще и деда моего прозвали Заболотным.
Разговор с новгородским боярином оживился. Михаил поинтересовался, что послужило причиной удаления из Новгорода предыдущего князя. Заболотный охотно пояснил:
- С Ярославом Всеволодовичем, сынком великого князя владимирского Всеволода, по прозванию Большое Гнездо, мы, новгородцы, не поладили.
- Почему не поладили?
- Крутого и властолюбивого характера был человек, нарушал наши вековые новгородские традиции, пытался навязывать нам свою волю. Вот и пришлось нам указать Ярославу путь.
- И легко расстался он с вами? По-хорошему удалился из новгородской земли?
- Не скажу, что по-хорошему ушел. Грозился оружием. С войском-то явился к нам немалым, да пришлось ему послушаться совета великого князя владимирского, старшего брата своего, Юрия. Он и внушил Ярославу: мол, не ссорься, братец, с новгородцами, коль не ужился с ними, ступай восвояси.
- Выходит, все-таки по-хорошему ушел?
- Я бы этого не сказал. Ярослав покинул Новгород, обобрав нас.
- Что значит "обобрав"?
- А вот что это значит. Присвоил нашу новгородскую казну и увез ее с собой в свой удел. А часть своей дружины оставил в Торжке, угрожая Новгороду.
Подъехал конный отряд черниговцев. Михаил дал возможность конникам передохнуть, критически оглядел их и велел двигаться в Новгород. Сам ехал во главе отряда в сопровождении боярина Заболотного.
Кремлевские палаты, предоставленные Михаилу с семьей, разочаровали его. Небольшая приемная зала со старой мебелью и несколько жилых комнат, не рассчитанных на большую семью, казалось, подчеркивали, что князь не считался ведущей политической фигурой в Новгороде. По соседству с княжескими палатами располагалось помещение для княжеской дружины.
Михаил распорядился, чтобы семье и дружине выделили место для отдыха, а сам пожелал в сопровождении словообильного Заболотного ознакомиться с городом. Прихватив с собой нескольких стражников, они вышли на прогулку по Новгороду.
Заболотный повел свой рассказ с истории города.
- Мы древнейший город на Руси. Когда он появился на земле, никто в точности не скажет, как не скажет наверняка, кто были древнейшие родовые князья в этом городе. Были же какие-то новгородские властители еще до Рюрика. А древнейшим населением на новгородской земле были племена водь, ижоры, карелы, весь. У этих народов схожие языки и обычаи, далекие от того, чем мы, русичи, располагаем. А мы, русичи, появились на новгородской земле еще задолго до Рюрика, заселили сперва берега озера Ильмень и реки Волхов.
Новгород разделился рекой на две части, соединявшиеся наплавным мостом на баржах. Основной была восточная часть города, где сосредоточились кремль с резиденцией посадника, палатами боярской верхушки, архиепископа, гарнизонные избы. Среди храмов выделялся Софийский собор, где обычно служил сам архиепископ. Заболотный пустился в объяснения об этом знаменитом храме:
- Собор возведен князем Владимиром, сыном Ярослава Мудрого. Видишь, князь, его венчает пятиглавие с остроконечными куполами. У стен Софии нередко собиралось новгородское вече. В стенах собора принимали иностранных гостей. В храме захоранивали останки князей, которые изволили почить в нашем городе. Князь Владимир Ярославич в бозе почил еще при жизни отца и похоронен здесь в основанном им соборе.
Зашли в храм. Михаил поклонился ликам святых угодников, поставил свечу перед образом Богородицы. Заболотный промолвил:
- В Великом Новгороде не сложилась своя княжеская ветвь Рюриковичей. Мы, новгородцы, всегда старались избегать участия в княжеских усобицах. Нередко и князьям указывали путь, коли они оказывались непокладисты и старались впутать нас, новгородцев, в свои распри.
- Это ты говоришь мне в назидание?
- Понимай мои слова, как знаешь. Твоему предшественнику Ярославу указали путь. Надеемся, что принимаем князя разумного, понимающего наши традиции вольного града. Учти это, княже. Одна из новгородских традиций - власть веча. Оно призывает угодного князя и изгоняет неугодного, как мы избавились от Ярослава.
- Поясни, боярин, в чем же моя власть, мои права.
- Ты главный военачальник вооруженных сил Новгорода, ведешь переговоры с другими князьями, коли сие потребно. Ты не можешь приобретать в новгородской земле недвижимое имущество. Твои доходы определяет посадник вместе с вечем. Не забывай, что над тобой и над всеми нами стоит вече. Оно определяет и выборы архиепископа.
- Даже архиепископа? Бывали ли на твоей памяти случаи смещения неугодного владыки?
- Бывали. Один из них оказался слишком безволен и пошел на поводу у князя.
- Вижу, у вас велика власть веча.
- Ты прав, князь. Вече - великая власть. Вече призывает и изгоняет князей, решает вопросы войны и мира, в случае надобности берет на себя и судебную власть. Вече должно принимать решения единогласно.
Познакомившись впоследствии с новгородскими порядками и традициями, князь Михаил, человек наблюдательный и проницательный, убедился в следующем. Новгородское вече было своеобразной и далеко не однородной массой людей. Фактически в нем заправляли богатейшие люди, владельцы обширных земельных угодий и активные оптовые торговцы. Всего таких набиралось десятка три семейств. Некоторые из них вели торговлю со скандинавскими и германскими странами, с поляками. Вывозили туда драгоценные камни. А из заморских стран поступали сукна, вина, хлеб, изделия тамошних умельцев. Торговля с зарубежными странами была сосредоточена преимущественно в самом Новгороде. В другие города новгородской земли торговые гости наведывались не часто.
Верхушка богатых купцов и землевладельцев, как мог заметить князь Михаил, цепко держала в своих руках всю политическую жизнь Новгорода и определяла ее направленность. Второстепенные участники веча всегда прислушивались к голосу богатой верхушки и присоединялись к ней, подкармливаемые ею.
На следующий день утром рассыльный наведался к князю Михаилу и сообщил:
- Посадник с именитыми людьми Новгорода будут ждать тебя в гостевой палате.
- Когда я должен явиться в гостевую палату?
- В твоем распоряжении час.
Собралось малое вече в доме административной палаты. Когда была нужда в большом вече, то его собирали на городской площади. Как узнал Михаил Всеволодович от Заболотного, большое вече созывалось, чтобы принять решение об удаление из Новгорода предыдущего князя Ярослава Всеволодовича. Тогда толпы новгородцев заполнили площадь и встретили князя недружелюбными выкриками. Посадник еле утихомирил людей и произнес, обращаясь к князю:
- Зришь, Ярослав Всеволодович, не угодил ты новгородцам. Не жалуем тебя и указываем тебе путь. Иди, откуда пришел.
Человек редкого, упрямого и властолюбивого характера, Ярослав насилу сдержал гнев, пробормотав про себя отборнейшие ругательства в адрес новгородцев, и покинул вече.
Теперь в зале собралось немногим более сотни человек - боярская и купеческая верхушка и чиновный люд, управлявшие Новгородом и близкие к посаднику. Михаил вежливо поклонился им и подошел к посаднику из богатого купеческого рода, обряженному в роскошный кафтан из заморской ткани, отороченный собольим мехом.
- Приветствую тебя, батюшка посадник, - учтиво произнес Михаил и крепко пожал протянутую ему руку, а потом обратился ко всему собранию: - Приветствую вас, люди добрые.
- Поведай нам, княже, с какими намерениями пожаловал к нам? - испытующе спросил Михаила посадник.
- Служить Великому Новгороду, отражать его недругов, защищать великий град от всякой вражьей силы, - ответил князь.
- Похвальное намерение у тебя, князь Михаил. Уразумел задачи новгородского князя. А вот твой предшественник этого не уразумел, вмешивался в наши внутренние дела, смотрел на новгородскую землю как на свой собственный удел, потому и случались меж нами частые тяжбы и всякие недоразумения.
- Постараюсь не повторить деяния князя Ярослава, который не пришелся вам по душе.
- Похвальное намерение, - повторил посадник. - Рассказал бы, княже, о себе.
- Отец мой - Всеволод Святославич, а матушка - Мария Казимировна, королевна польских кровей. Батюшку моего прозвали Чермным из-за цвета волос. Княжил в Чернигове, а одно время занимал и киевский стол. Он умер в пятнадцатом году.
- Царство ему небесное.
Эти слова произнес нараспев архиепископ, участник малого веча.
- Есть ли у тебя, князь Михаил, какое-нибудь намерение сделать что-либо для блага новгородской земли?
- Есть, - ответил Михаил. - Хотелось бы побывать на границе со шведами и под Псковом, который нередко беспокоят воинственные тевтоны. Да и что у них на уме - пока неведомо.
- Откуда тебе известно про шведов и про тевтонов?
- За долгую дорогу от Чернигова до вашего града ваш достойный человек Спиридон Кореница вел со мной долгие беседы. О многом потолковали мы с ним в пути. Теперь я лучше представляю жизнь и заботы Новгорода.
- Шведы пока нас не беспокоят, ведут себя тихо-мирно.
- Вероятно, присматриваются к нам не из простого любопытства. Выжидают момент, чтоб напасть исподтишка и урвать кусок Новгородчины, лишить нас выхода к морю.
- Откуда тебе сие известно?
- Здравое предположение. Коли Русь-матушка испытает новые беды, нашествие великих ворогов с востока, этим незамедлительно воспользуются и шведы, и тевтоны. Чует мое сердце.
- Дай-то Бог, чтоб ты, княже, ошибся в своих предположениях. Пошто ты ничего не сказал нам, Михаил Всеволодович, как ты смотришь на племя ростово-суздальских князей?
- Присмотреться должен к ним. С ростовским князем Васильком Константиновичем собираюсь породниться, выдать за него дочь Марию. Великая книжница моя доченька, увлеклась чтением летописей. У нее достойные наставники. Хочу нанести князю Васильку визит на правах будущего родственника.
- Разумно поступаешь. Учти, великий князь владимирский человек покладистый, не то что его братья. С ним можно поладить.
Беседа в вечевой палате продолжалась еще долго. Новгородцы в целом встретили своего нового князя доброжелательно. Да и Михаил, считаясь с их традициями, старался говорить спокойно, дружелюбно, подчеркивая, что сознает свою ограниченную роль военного наместника. Поэтому и вече настроилось к князю миролюбиво, терпимо. Обошлось без резких вопросов и злых реплик. Посадник Анастас Гусельников подвел итоги вечевого собрания:
- Принимаем князя Михаила? Возражений не слышу - значит, принимаем. Князь правильно понял свои обязанности. В его руках вооруженные силы Новгорода и забота о том, чтобы внешние враги не тревожили нашу землю. Правильно я тебя понял, княже?
- Истину глаголешь, Анастас Гусельников. Дозволь спросить тебя.
- Дозволяю, спрашивай.
- Я пришел в Новгород с малой дружиной. Многие мои черниговцы полегли на поле брани под Калкой или умерли на обратном пути в Чернигов от тяжелых ранений.
- Сочувствуем тебе.
- Поможет ли Новгород пополнить мою дружину?
- Подумаем. А надо ли? У тебя свои черниговцы. Если возникнет военная схватка с немчурой или с кем-нибудь еще, новгородцы придут тебе на помощь.
- Значит, на пополнение моей дружины не могу рассчитывать?
- Я этого не сказал. Подумаем. Уклончивый ответ Гусельникова никак не удовлетворил Михаила.
В один из ближайших дней, не откладывая дела в долгий ящик, князь Михаил отправил дюжину своих дружинников во главе с десятником Трифоном на невские берега. Стояла холодная, ветреная осень, но первые признаки льда на Волхове и озерах еще не показывались. Дружинники спускались вниз по Волхову на большом дощанике, подняв парус. Подхваченное течением и подгоняемое попутным ветром, судно устремилось в плавание. Вблизи Новгорода по берегам реки мелькали постройки боярских усадеб, монастыри. Потом отошли леса, подступавшие к самой воде. У гостинопольских порогов высадились на левый берег, обошли пороги по суше, перетаскивая дощаник по бревенчатому настилу, и, минуя их, вновь спустили судно на воду.
Сделали остановку в селении Ладога, обнесенном недавно сооруженными каменными стенами, над которыми возвышались церковные купола. Селение располагалось на левом берегу Волхова в верстах двенадцати от впадения его в Ладожское озеро. Место было оживленное, часто посещаемое новгородскими и иноземными торговыми людьми. Внутри ограды тесно сгрудились лавки и амбары с товарами, а также избы ремесленников. Здесь же в одном из помещений размещался небольшой гарнизон.
Гарнизонный начальник встретил прибывших дружинников приветливо, пригласил всех к столу. Гостям подали уху и пироги с рыбой. Начались оживленные расспросы. Десятник Трифон полюбопытствовал, появляются ли на западном берегу Ладожского озера и на реке Неве северные соседи, шведы и другие народы. Гарнизонный начальник поведал, что соседи, шведы и финны, ведут себя мирно, но к русским землям проявляют настырный интерес. Чаще всего они появляются небольшими группами на невских берегах, расспрашивают местных жителей, часто ли можно увидеть в тамошних местах новгородцев, какими силами они располагают, вооружены ли, проявляют ли желание закрепиться в этом крае, создать свои поселения.
Из Волхова отряд вышел в Ладожское озеро, слегка штормившее, а из озера - в реку Неву. Ее берега были лесисты, деревушки попадались редко. Поблизости от устья река растекалась на большие и малые рукава, берега становились низменными и нередко страдали от наводнений. Поэтому деревни возникали на некотором удалении от реки, достигавшей здесь значительной ширины и глубины. Поднявшись версты на две вверх по невскому притоку, дружинники достигли небольшой убогой деревушки. Как выяснилось, ее населяли жители из местного племени, называвшиеся ижорами. Среди них нашелся человек, сносно говоривший по-русски. Он показал, что пришельцы с севера часто наведываются к невским берегам. Они избегают встреч с караванами новгородских судов, уклоняются от нежелательных встреч, прячутся в прибрежных зарослях. А когда караван скрывается за горизонтом, пришельцы выходят из убежищ и донимают местных жителей расспросами, часто ли сюда наведываются русские, держат ли они военную силу. Когда местные жители сами спрашивают пришельцев, зачем они пожаловали на берега Невы, те обычно отвечают, что в этой реке, которую русичи называют Невой, водится отменная рыба. Но по облику пришельцев заметно, что они вооружены и скорее всего принадлежат к военному сословию. Однажды среди них встретился человек в кольчужной рубахе.
Князь Михаил внимательно выслушал доклад десятника Трифона о плавании его отряда к Неве, а выслушав, немедленно посетил посадника и сообщил ему все то, что узнал от десятника.
- И что ты на это скажешь? - пытливо спросил его посадник.
- Скажу, что здравый смысл подсказывает. Шведы исподтишка наблюдают за нами, стараются разузнать о наших силах на Неве, о наших слабых местах. А если мы окажемся в затруднительном положении, Новгород столкнется с новым ворогом на невских берегах. Цель шведов будет состоять в том, чтобы потеснить новгородцев и утвердиться в этом районе. И тогда Великий Новгород будет отрезан от своих западных торговых партнеров.
- Ты в этом уверен?
- Это подсказывает нам здравый смысл, - повторил князь Михаил.
- Пожалуй, мы распорядимся усилить ладожский гарнизон. И пусть тамошний военачальник регулярно посылает зорких наблюдателей на Неву. Пусть следят за непрошеными гостями.
- Разумная мера.
Псков посетил с небольшим конным отрядом сам Михаил Всеволодович. Отряд вышел по берегу Ильменя к реке Шелонь, впадавшей в то же озеро, а потом двигался по ее берегу до прибрежного поселения, ставшего впоследствии городком Порховом. Отсюда отряд круто свернул на запад и вскоре достиг Пскова.
Это был один из крупнейших городов северо-западной Руси. Центральную часть города составлял кремль с величественным и тяжеловесным собором. Псковичи встретили Михаила и его спутников дружелюбно, не скупились на угощения. Жаловались, что воинственные соседи, ливонские рыцари, доставляют им немало беспокойства. Не объявляя никакой войны, ливонцы постоянно тревожат приграничные псковские земли набегами, грабежами селений. Они подходят к стенам Изборска, одного из близлежащих к Пскову укрепленных городов. Иногда ладьи с вооруженными ливонцами появляются на Чудском озере.
Михаил рассказал новгородскому посаднику и его приближенным о своих псковских впечатлениях.
- Псковичи вынуждены содержать большой гарнизон, опасаясь, что ворог появится у его стен, - произнес Анастас Гусельников. - Надо ли нам увеличивать гарнизон в Пскове?
- В Пскове достаточный гарнизон. И система управления напоминает вашу новгородскую: посадник, вече, выбирающее посадника. Один из именитых псковичей проговорился… - запнулся князь.
- О чем же проговорился тебе именитый пскович?
- Сказал: "Зависимость от Великого Новгорода нам ни к чему. Новгород вечевой вольный город, и нам бы следовало быть таким же вольным городом. А с соседями ливонцами сами как-нибудь поладим".
- Так и сказал охальник?
- Точно так и сказал.
- Будем приглядывать за псковским посадником. Посмотрим, держат ли псковичи камень за пазухой и намерены ли они отделиться от Новгорода. А ты прислушивайся к толкам псковичей, коли Бог сведет тебя с ними. Теперь же потолкуем о другом. Дело к тебе есть.
- Слушаю тебя, батюшка Анастас.
- Какой я тебе батюшка! В Божьем храме не служу.
- Для новгородцев ты батюшка, отец земли новгородской. И для меня, новгородского князя, тоже.
- Как тебе будет угодно. Вот о чем хочу с тобой потолковать. Надлежит новгородцам избрать нового святителя земли нашей, то бишь архиепископа новгородского, на место одряхлевшего и болезненного старца Антония. Сей старец по хворям былым стал неспособен управлять епархией.
- И я о том прослышал. Почему бы не избрать нового владыку? Есть ли на сие место достойные персоны?
- Называют трех. Среди них епископ волынский Иоасаф, иеродиакон Спиридоний и еще один грек.
- Почему волынский епископ заинтересовался новгородской кафедрой?
- Разве непонятно? В Новгороде дважды княжил Мстислав Мстиславич по прозванию Удалой, из рода князей смоленских. Сейчас он княжит в Галиче на Волыни. Хочет, чтобы главным пастырем новгородским стал близкий ему человек.
- Логичное предположение.
- Решим отдать предпочтение одному из трех путем жеребьевки. Проведем ее в храме Святой Софии. А кому достанется счастливый жребий - пусть вытаскивает его из сосуда невинный младенец. Выберем для такой цели твоего младшенького.
- Велика честь для моего малого.
Так и порешили. Жеребьевка проходила в главном городском соборе. Младший сын Михаила вытаскивал из сосуда один за другим листки пергамента с именами участников выборов. По условиям жеребьевки последний листок содержал имя персоны, избранной новгородским архиепископом. Им оказался Спиридоний, ставший таким образом главой новгородской епархии.
Посадник произнес краткое слово, обращенное ко вновь избранному архиепископу.
- Отче Спиридоний, ты теперь духовный владыка нашей земли. Гордись тем, что мы все сделали тебя ее попечителем. Цени наш выбор и доверие к тебе. А твоего предшественника Антония провожай с почетом на покой. Его место отныне в монастыре.
Два дюжих монаха подхватили немощного Антония под руки и повели к коляске, в которую была запряжена пара коней.
На исходе осени скоропостижно скончался посадник Анастас Гусельников. К удивлению Михаила, новым посадником новгородцы избрали боярина Водовика. Уход из жизни прежнего посадника оживил притаившихся было сторонников князя Ярослава, заявивших о себе открытыми вылазками. Водовик сразу же показал свой буйный, невыдержанный нрав и стал жестоко расправляться со своими политическими противниками. В городе вспыхнула междоусобная борьба, которая велась с переменным успехом. Враждующие стороны убивали друг друга, топили тела в Волхове, жгли дома. Свирепый Водовик собственноручно убил нескольких наиболее непримиримых противников. Некоторые из именитых новгородцев не выдержали такой обстановки в городе и бежали в другие княжества. Воспользовавшись новгородскими усобицами, Ярослав подбирал себе сторонников и подстрекал их к выступлению в свою пользу.
Тревожная обстановка в городе усугубилась жестокими морозами, обрушившимися на новгородскую землю. Мороз побил все озимые. Цены на хлеб резко подскочили. Четверть ржи теперь обходилась в Новгороде в пять гривен. По тем временам это была весьма высокая цена. Стоимость пшеницы и крупы возросла вдвое. Вздорожали и другие продукты. Продовольственные рынки опустели. Новгородцы столкнулись с голодом. Дошло до того, что на улицах валялись трупы умерших от голода людей.
Видя такое положение, Михаил Всеволодович хотел замирения с воинственным Ярославом, продолжавшим считать себя князем новгородским. Этого же желал и великий князь владимирский Юрий, старший брат Ярослава. Последний отвергал все мирные предложения и бряцал оружием у новгородской земли. Ярослав оставался удельным князем переславским. В его владения входила и значительная часть тверской земли, выделившейся впоследствии во владения своей княжеской линии. Этот властолюбивый князь встал с войском в городке Торжке, через который пролегала дорога на Новгород, и задерживал всех новгородцев, направлявшихся в Ростов или во Владимир, а также в обратном направлении с продовольственными товарами. Так Ярослав Всеволодович старался оказать давление на горожан и добиться своего возвращения на новгородский стол.
В этой непростой для Новгорода обстановке совместно с новым посадником Водовиком Михаил Всеволодович снарядил обоз, который отправился за хлебом в южные земли, проходя через Смоленщину.
Тем временем осложнялись взаимоотношения между братьями Всеволодовичами - великим князем владимирским Юрием и Ярославом. Великий князь не одобрял поведение младшего брата, его задиристость, властолюбие, стремление подстрекать и ссорить своих соседей, раздувать вражду между своими сторонниками и противниками в Новгороде. Возникла необходимость осадить его и обсудить обстановку на северо-востоке Руси, дабы прекратить усобицы. Ярослав в свою очередь всячески старался перетянуть на свою сторону других родичей, в частности двоюродных братьев Константиновичей - Василька, Всеволода и Владимира. Он прилагал все силы к тому, чтобы убедить их встать на его сторону, суля им земельные приращения к их владениям.
Юрий был встревожен возможностью сближения братьев Константиновичей с воинственным Ярославом и решил собрать во Владимире всех родичей. Был приглашен на совет и Михаил Всеволодович, княживший в Новгороде. Он принял приглашение и отправился во Владимир, намереваясь по дороге встретиться в Торжке с Ярославом Всеволодовичем.
Михаил отправился по зимнему пути с небольшой свитой. Кроме десятка вооруженных людей, в ней были два именитых новгородца из купцов. При въезде в Торжок их остановили вооруженные люди Ярослава.
- Куда путь держите? - недобрым тоном произнес старший из стражников.
- А это мы скажем твоему князю, - резко ответил Михаил. - Проводи меня к нему.
- Кто таков будешь, что тебе понадобился сам князь Ярослав?
- Это он сам узнает.
Стражник все же провел Михаила к Ярославу в княжескую избу.
- Здравствуй, княже, - сдержанно приветствовал его прибывший.
- Кто таков? Откуда взялся?
- Князь Михаил. Сменил тебя на новгородском столе. Сие было угодно новгородцам. С тобой, княже, наши мечи не скрещивались.
- Ого… Выходит, ты мой преемник на столе новгородском.
- Выходит, так.
- И куда путь держишь? - спросил Ярослав вслед за стражником.
- Туда же, куда и ты. Братец твой, великий князь Юрий, приглашает на большой совет. Будем спутниками.
- Не собираюсь я во Владимир. Не резон. Трата времени ради пустой болтовни.
- Жаль.
- И к тому же ты мне ворог. Из Новгорода выставил, мое место занял.
- Коли обиду на новгородцев держишь, что решили сместить тебя с княжеского стола, так то была не моя воля. Не мне, новгородцам ты не угодил, и не след тебе на черниговского князя держать камень за пазухой.
- Это с какой стороны посмотреть. А пошто понадобился тебе визит к князю Юрию?
- Так ведь Юрий женат на сестре моей Агафье. Она мать четырех сыновей и дочери. Хочу повидать и сестрицу, и зятя, и их деток. Юрий близок мне как родич, поэтому и нам с тобой ссориться не резон.
- Ловко рассуждаешь, князь Михаил. Выходит, мы с тобой свойственники.
- Так здравый смысл подсказывает, - произнес свою любимую поговорку Михаил.
Серьезной беседы у него с Ярославом не получилось. Переславский князь не пригласил своего сородича к столу и даже не вышел из дома проводить его.
А во Владимире тем временем собирались на совет князья северо-востока Руси. Среди них были Василь-ко, князь ростовский, его братья Всеволод Ярославский и Владимир Углицкий. Супружество Юрия Всеволодовича и Агафьи, дочери Всеволода Святославича Чермного и родной сестры Михаила Всеволодовича, создавало родство черниговского князя с ростово-суздальской ветвью Рюриковичей. Михаил Всеволодович еще задумывал закрепить это родство, выдав дочь Марию за князя ростовского Василька Константиновича. Мария приехала с отцом, укутавшись в медвежий тулуп. Отец невесты и жених намеревались после деловой встречи князей объявить об официальном сватовстве. Пока же Михаил с дочерью и небольшой свитой расположился в палатах великого князя Юрия.
Вечер Михаил провел в его доме. Среди приглашенных гостей оказался и жених Василько Константинович. Не трудно было заметить, что жених и невеста понравились друг другу и непринужденно болтали за столом. Старшие договорились о дне венчания и свадьбы. Вспомнили родителей жениха. Отец Василька был великим князем владимирским Константином Всеволодовичем, мать - княжной киевской Агафьей Мстиславовной.
На следующий день во Владимир неожиданно заявился князь Ярослав Всеволодович, решившийся по здравому размышлению непременно участвовать в совете князей. Держался он сдержанно, немногословно, присматриваясь к тому, как ведут себя другие князья.
Юрий начал свою речь перед родственниками такими словами:
- Други мои, не пристало нам сеять семена раздора и вражды. Ведь мы одна большая семья, которая ведет начало от единого корня, князя Рюрика, мы все Рюриковичи. А посему мы должны быть едины, поддерживать друг друга, приходить друг другу на помощь, коли какой-нибудь родич окажется в беде. Помните всегда о необходимости общности и дружбы.
- Истину глаголешь, князь Юрий, - произнес Василько.
- Разумно сказано, - подтвердил Михаил.
- А ты что молвишь, Ярослав? Или не согласен со мной? - обратился Юрий к Ярославу.
- Бог с тобой, Юрий. Разве я сказал, что не согласен с тобой? - как-то неуверенно и неохотно ответил Ярослав.
- Замечу, други мои, - продолжал великий князь, - что мы будем крепить наше единство, непременно будем. Поделюсь с вами приятной семейной новостью. Дочь князя черниговского Михаила просватана за племянника моего Василька Константиновича. Скажем добрые слова жениху и его будущему тестю.
Послышались добрые слова в адрес Василька и Михаила Всеволодовича. Даже Ярослав Всеволодович, но без большой охоты присоединился к поздравлениям. Потом великий князь обратился ко всем участникам встречи.
- Договорились, братья, о мире и дружбе. И еще раз напоминаю вам: разве мы не единая большая семья Рюриковичей? Забудем же все распри и ссоры, какие случались порой промеж нас.
- Верно, князь Юрий, - произнес Михаил. - Ты отец наш, отец и господин единой семьи.
Князья встали со своих мест и почтительно поклонились великому князю. Даже Ярослав не мог или не пожелал отличиться от остальных и тоже встал и поклонился старшему брату, казалось, с искренним усердием.
А потом князь Михаил попросил у великого князя Юрия позволения сказать слово.
- Мое слово обращено к тебе, князь Ярослав, - начал Михаил Всеволодович. - Ты против меня зло затаил, княже, за то, что новгородцы указали тебе путь и призвали меня из Чернигова на твое место в Новгороде. Моей воли в твоем удалении не было. Это новгородцы по своей воле с тобой так поступили. Я же здесь ни при чем. Не я, так кто-нибудь другой мог оказаться на твоем месте. Разуверятся во мне новгородские люди, и мне могут отказать и тебя призовут снова. И я не буду на тебя в обиде. Такова жизнь. И не резон нам, разумеется, ссориться. Скажи, Ярослав, что ты на меня не в обиде, и протяни мне руку.
Ярослав заколебался и ничего не ответил. Тогда его брат, великий князь, произнес:
- Михаил дело говорит. Ни к чему нам ссориться. Обменяйтесь, други мои, рукопожатиями.
Ярослав внял словам брата и с неохотой протянул руку Михаилу.
А на другой день в вечевой избе города Владимира собрались бояре, купечество и родня княжеской семьи. Вече подтвердило свою готовность поддерживать единство правителей княжеств северо-восточной Руси.
Наступило Рождество. Князья отмечали великий праздник шумными и многолюдными застольями в княжеских хоромах. Угощения с христосованиями сочетались с выступлениями гусляров, сказителей, певцов. Обильные трапезы чередовались с церковными службами. Главная служба, привлекшая княжескую семью и всю боярско-купеческую знать стольного града, велась в Успенском кафедральном соборе, возведенном еще в середине прошлого века. Вел службу в сопровождении всего соборного клира епископ Симон, возглавлявший епархию уже около десятилетия. После рождественских празднеств Василько увлек будущего тестя с невестой к себе, в свой стольный город, Ростов, погостить.
В первый же день по прибытии в Ростов князь Василько устроил для гостей торжественный обед. Был приглашен и глава ростовской епархии епископ Кирилл. Так как его преемником на ростовской кафедре оказался другой Кирилл, тезка, в историю они вошли как два Кирилла, и первый, и второй. Ростовский князь представил иерарху своих гостей, с которыми намеревался породниться.
- Похвально, княже, - отозвался епископ. - Род твой будет продолжен. Дай-то Бог, чтоб твоя Мария родила тебе добрых наследников.
- Постараемся, отче, - ответствовал Василько. Смущенная Мария заалелась краской стыда и низко опустила голову. Отец ободрил ее.
- Не смущайся, доченька. Дело житейское. Жених твой разумно глаголет. Дай-то Бог народить вам выводок детишек.
Стали обсуждать дату венчания в главном ростовском соборе.
- Непременно венчание пройдет в Успенском соборе, - твердо произнес архиерей.
- Вестимо, владыка, - согласился с ним князь Василько.
Главный храм Ростова, Успенский собор, начал воздвигаться еще отцом нынешнего князя, Константином Всеволодовичем. Заканчивал строительство храма его сын, Василько Константинович, на месте старого собора. Новая постройка внушительных размеров выглядела впечатляюще, можно сказать, стала украшением города.
- Обновим собор первой княжеской свадьбой, - предложил Василько.
- Непременно, - согласился с князем епископ.
- Когда же назначим время венчания? - обратился с вопросом к нему Василько.
- Каков возраст невесты? - в свою очередь спросил епископ отца невесты.
- Через два месяца исполнится восемнадцать, - пояснил Михаил. - Вполне взрослая.
- Зрелая девица. Такой возраст не может послужить помехой для свадьбы, - сказал владыка. - Назначим время венчания.
- Какой день назначишь для обряда? - пытливо спросил ростовский князь.
В его вопросе явно улавливалось нетерпение. Кирилл разъяснил:
- Минует Рождество. Потом наступит время Великого поста, которое мы также называем Четыредесятницей. Это великое воздержание, призывающее христиан к встрече праздника Пасхи. Сей церковный праздник начинается с последнего Вербного воскресенья и продолжается еще семь недель. Пройдет праздник с воздержанием в пище. Затем могут наступить праздники с обильной пищей, свадьбы.
- Да будет так, владыка. Батюшка Михаил, согласен?
- Почему мне не быть согласным? Назовите день. Ко дню свадьбы и приедем.
По случаю приезда князя Михаила с дочерью Марией, невестой ростовского князя Василька, епископ Кирилл со всем соборным клиром отслужил торжественную службу. На следующий день гости побродили по городу. Посетили иконописную мастерскую. Ею особенно заинтересовалась княжна Мария. Город окружал земляной вал. На нем высились каменные стены с бойницами. Стены, образуя полукольцо, упирались своими концами в озеро Неро, покрытое сейчас толстым слоем льда. Все же и в холодную зимнюю пору находились рыболовы, проделывавшие в толще льда лунки и забрасывавшие в них сачки и сети. Князь Василько устроил для гостей состязания борцов и петушиные бои. А на следующий день Михаил с дочерью покинули Ростов и возвратились к себе в Новгород.
- Не спешил бы, тестюшка. Погостил бы еще пару деньков, - пытался уговорить его Василько.
- Не обессудь, дорогой. Ждут дела в Новгороде. Михаил, минуя город Торжок на обратном пути в Новгород, обратил внимание на скопление здесь вооруженных людей. Хотел было черниговский князь нанести визит князю Ярославу, но тот не пожелал принять его и велел своему приближенному:
- Передай Михаилу: одолела, мол, князя Ярослава хворь, посему не может принять гостя. Пожелай ему счастливого пути.
Выслушав эти слова, Михаил сказал сам себе: "Что-то недоброе затеял Ярослав, хитрит. Не посчитался с уговором князей".
Он достиг Новгорода и поинтересовался у посадника, что произошло в городе.
- Хороших новостей нет, княже, - ответил посадник.
Посадником новгородским к тому времени все еще оставался боярин Водовик. Его избрали сторонники Ярослава, рассчитывая найти в нем свою опору. Но Водовик, человек тяжелого, задиристого характера, вскоре перессорился со всеми сторонниками и быстро растерял их. Он и сообщил Михаилу, что располагает через своих людей сведениями о намерениях Ярослава. Этот князь, опираясь на своих новгородских приверженцев, забыл о своем соглашении с родичами и вновь вынашивает планы подчинить себе Новгород. Он собрал немалое войско у границ новгородской земли и намеревается вторгнуться в ее просторы.
- Будь готов, князь, к нападению супостата. Прибавим тебе войска, - произнес Водовик.
- Поразмыслим над твоими словами, - уклончиво ответил Михаил и спросил: - Как считаешь, боярин, много ли у Ярослава сторонников в Новгороде?
- Никто не считал. Однако полагаю, последователей у него немало и настраивает их Ярослав против тебя. Найдутся такие, что для тебя камень за пазухой держат.
- Пусть Всевышний таких рассудит. Потолкуем о другом. Новгородцы все еще голодают?
- Увы…
- Собери купцов. Пошлем их с обозами, чтоб закупили хлеба в южных землях. Настало время покончить с голодом.
- Разумно рассуждаешь. Соберу купчишек незамедлительно.
Большой санный обоз выступил в южные земли. Заодно Михаил принял решение отправить княгиню с малыми детьми в Чернигов, поскольку обстановка в новгородской земле вызывала тревогу. Княгиня забрала с собой и маленьких сыновей. С Михаилом оставались только дочь Мария, невеста ростовского князя, и сын-подросток Ростислав, старший из сыновей.
О воинственном поведении брата стало известно великому князю Юрию, постаравшемуся заручиться поддержкой других родственных князей и киевского митрополита Кирилла. Гости с юга Руси смогли утихомирить Ярослава, вынужденного наладить отношения со старшим братом и на какое-то время помириться с Михаилом Всеволодовичем. Это заставило Ярослава отказаться от своих воинственных заявлений в адрес Новгорода, а Михаил смог принять хлебный обоз, возвратившийся с черниговской земли. Таким путем удалось смягчить голод в Новгороде.
С наступлением поздней весны Михаил с дочерью Марией выехал в Ростов, где должна была состояться свадьба князя Василька с черниговской княжной. На свадьбу съехались великий князь владимирский Юрий и другие ближайшие родичи жениха и невесты. Среди них не было лишь Ярослава, сохранившего недоброжелательность к Михаилу.
Свадьба была многолюдной, сытной. Кроме родственников-князей, пригласили бояр, купечество, верхушку духовенства. Застолье продолжалось три дня, пока не были поглощены все угощения, вся стряпня, выпиты все вина, настойки и квасы. Оно перемежалось с выступлениями гусляров, сказителей, певцов, петушиными и гусиными боями. На озере Неро состоялись состязания гребцов. После завершения свадебных торжеств Михаил долго не задержался у молодых. Он сказал на прощание дочери и зятю проникновенные слова:
- Живите, мои дорогие, в мире и согласии, на радость друг другу и вашим близким. Пусть ваше супружество даст вам здоровых и достойных деток.
Михаил отправился в обратный путь в Новгород. Водовик не ужился с верхушкой новгородских бояр и купечества, постоянно ссорился с ними из-за своего упрямого и неуживчивого характера. Вече сместило его с кресла посадника и пока никак не могло подобрать ему замену, которая устраивала бы всех. Михаил мог догадываться, что к вечевым спорам приложил свою руку князь, временами тревоживший новгородские земли. Михаил посетил вечевое собрание и произнес:
- Решайте, новгородцы, кто вам ближе и милее - я или сей Ярослав. Вам делать выбор. А у меня накопились дела в Чернигове. Оставлю вас на время. Коли решите свой выбор в мою пользу, а не в пользу Ярослава, вернусь к вам.
- Как же это?.. - воскликнул кто-то из новгородцев. - Встал бы во главе нашего войска и припугнул Ярослава!
- Я дал слово великому князю Юрию сохранять мир и дружбу со всеми князьями ростово-суздальской земли. Не пристало мне первому нарушить согласие.
Договорились с вечем, что, покидая Новгород, Михаил оставит в нем своего сына Ростислава.
- Сын твой юнец еще. Какой же он князь новгородский! - возразил кто-то.
- Разве я оставляю Ростислава себе в замену? Какой же он впрямь князь новгородский? А вам, новгородцам, хотя и далече буду от вас, оставляю сынка моего, как напоминание о себе.
- Хитер князь Михаил, ловко вывернулся, - говорили потом друг другу новгородцы.
Михаил поручил маленького сына, которому в ту пору шел десятый год, дядьке-наставнику и десятку стражников, а остальную дружину забрал с собой. Водовик также не пожелал оставаться в Новгороде, перессорившись с местной боярской и купеческой верхушкой, и присоединился с семьей к каравану князя Михаила.
- Возьми меня с собой, Пригожусь тебе в Чернигове, а новгородцам я не люб, - произнес прежний посадник.
Знакомый путь по Ильмень-озеру, реке Ловати. Весна выдалась дождливая. Реки разлились и не казались мелководными и стиснутыми берегами. Низменные берега и прибрежные низины очутились под водой. Поднимались вверх по течению реки до селения Холма. Потом река начала мелеть, сделалась порожистой и наконец превратилась в хилый неширокий ручей. Плыть на дощаниках стало невозможно. Пришлось в одном из прибрежных селений пересесть на коней, которых всадники сумели пригнать к берегу реки. Преодолевая междуречье, миновали Западную Двину и вышли к Днепру у города Витебска. Далее плавание по Днепру оказалось облегченным из-за многоводности реки и еще потому, что пришлось плыть по течению. В Витебске новгородцы держали базу и смогли воспользоваться большими и вместительными дощаниками. А лошадей в сопровождении группы коневодов направили берегом.
В Чернигове Михаила со свитой встретил его родич князь курский Олег, с которым он прежде был не в ладах. Приезд князя Михаила не вызвал восторг у Олега. Он сознавал временный характер своего княжения в Чернигове и то, что возвращение Михаила на черниговский стол вынуждает его к отъезду в свой удел - Курск. А значение этого города было несовместимо со значением Чернигова, оживленного торгового центра.
Михаил проводил князя Олега в Курск, а перед проводами собрал именитых людей Чернигова и публично поблагодарил князя за то, что он взвалил на себя бремя правления черниговской землей.
- Теперь сие бремя беру на себя, - закончил Михаил Всеволодович.
Он уделял много времени знакомству с городским хозяйством, побывал в некоторых уделах черниговской земли, увеличил княжескую дружину и съездил в Киев, где в то время княжил Владимир-Дмитрий Рюрикович из рода князей смоленских.
Киевский князь встретил Михаила дружелюбно, приветливо. У князя Владимира были серьезные нелады с западными соседями, владельцами галицкой и волынской земель. Поэтому он был кровно заинтересован обрести в лице черниговского князя полезного сторонника. Михаил уловил это сразу и старался произвести на киевского князя впечатление доброго друга и союзника. Он преподнес в подарок Владимиру Рюриковичу массивное серебряное блюдо, изготовленное новгородскими чеканщиками. Между князьями завязалась оживленная беседа.
- Волынские князья Романовичи, Даниил и Василько, задумали против меня недоброе, - произнес князь Владимир.
- Пошто?
- Разве непонятно? Даниил хотя и молод, но властолюбив, воинственен. Мечтает завладеть Киевом и выгнать меня с киевского стола, чтоб возвышаться над другими князьями.
- Дадим отпор. Рассчитывай на мою помощь. Тебе известно, что Ростиславичи состоят в близком свойстве с Юрием Всеволодовичем, великим князем владимирским, женатым на моей родной сестре? Его дочь замужем за Васильком, братом Даниила.
- И что из того? Разве не случалось такое, что две ветви Рюриковичей, связанные родством через жен, вступали в непримиримую вражду, проливали кровь?
- Случалось и такое.
- Дошли до меня слушки, что волынские князья прилагают усилия перетянуть владимирского великого князя и его близких родичей на свою сторону. Опередить бы их.
- Подумаем, княже.
- Люди говорят, индейский петух тоже много думал, да в ощип попал.
- Ты что же, меня с индейским петухом сравниваешь?
- Упаси Боже… То присказка такая. А ты тут ни при чем.
Михаил возвратился к себе в Чернигов, и там его ждала неожиданность. Из Новгорода вернулся его старший сын, девятилетний Ростислав, с наставником Ярополком Кругликовым и с приставленной к нему небольшой охраной. С ними покинули Новгород и несколько именитых бояр и купцов, не принявших те перемены, какие произошли в городе. О них, этих переменах, и поведал князю Михаилу Ярополк.
Ярослав Всеволодович, державший Новгород под прицелом своей усиленной дружины и ждавший своего часа в Торжке, внимательно следил за тем, что происходит у новгородцев. Сторонники князя Михаила упорно ждали его возвращения из Чернигова. Однако Михаил Всеволодович, который увел с собой на юг и дружину, не спешил возвращаться на берега Волхова. Оставшись в качестве его представителя, малолетний сын Ростислав был лишь формальным символом, а не реальной политической фигурой. Никакой властью он не был наделен. Тем временем Ярослав Всеволодович тревожил набегами своих сил южные пределы новгородской земли и поддерживал связи со своими новгородскими сторонниками. Некоторых из них привлекали подачки князя и его щедрые обещания всяких благ. В результате его стараний и хитростей удалось избрать нового посадника, который начал вести себя как приверженец Ярослава Всеволодовича. В конце концов, общими усилиями части боярско-купеческой верхушки Новгорода этот князь оказался победителем на вечевых выборах. Ярослав вновь стал новгородским князем. Он незамедлительно въехал в Новгород и произнес на вечевом собрании благодарственную речь.
Судьба маленького княжича Ростислава мало беспокоила Ярослава и его сторонников. Юному сыну Михаила и его наставнику с охраной было предписано покинуть княжеские палаты и переселиться в помещение поскромнее. Наставник Ярополк Кругликов, бывший десятник из княжеской дружины, собрал немногочисленную охрану и объявил о своем решении:
- Нам, други мои, очевидно, делать в сем городе более нечего. Отправляемся в родной Чернигов.
К княжичу с наставником и небольшой охраной присоединились и несколько новгородских бояр и купцов, не приветствовавших политические перемены в городе. Ярослав не препятствовал их отъезду.
Возвратившись из Киева от Владимира Рюриковича, князь Михаил не слишком удивился возвращению из Новгорода сына Ростислава с маленькой свитой. Он заставил Ярополка, наставника сына, подробно рассказать, что там произошло, как стал новгородским князем Ярослав Всеволодович.
- Опасный властолюбец, - произнес Михаил, прерывая рассказ Ярополка Кругликова, - он может заключить союз с Романовичами и втянуть владимирских и ростовских родичей в лихую игру.
С возвращением из Новгорода сына Ростислава со спутниками князь Михаил обрел сторонников в лице новгородцев, поссорившихся с князем Ярославом, и начал тщательно расспрашивать их. Его интересовали намерения и возможные поступки Ярослава Всеволодовича, утвердившегося в Новгороде.
Один из новгородцев сообщил:
- Мне ведомо, что Ярослава посетили бояре с юга, люди Даниила Романовича. Беседы велись скрытно. О чем - мне неведомо. Однако же один купеческий сын, угощавший гостей, проговорился, что князь Даниил и его брат предлагают Ярославу совместно выступить супротив киевского князя и тех, кто к нему присоединится.
- Ценную новость сообщил, добрый человек. Спасибо тебе, - приветливо сказал Михаил.
Другой новгородец доложил, что князь Ярослав выстроил своих дружинников на центральной площади города и пригласил гостей с юга обозреть сие войско.
- Вот чем я располагаю, - высокопарно произнес Ярослав.
- Сие добрая сила, - одобрил один из гостей.
Когда Михаил Черниговский и новгородцы обменялись мнениями относительно визита княжеских людей из галицко-волынской земли, князь спросил:
- А почему я не вижу среди вас, новгородцы, Водовика, прежнего посадника? Он говорил мне, что намеревается покинуть Новгород из-за большого числа недругов.
- Дорогой Водовик серьезно расхворался и, добравшись до Чернигова, слег в постель, - пояснил один из его спутников.
- Помолимся за его здравие, - ответил Михаил.
Но его пожелание не помогло больному выздороветь. Через несколько дней Водовик умер. Похоронив отца, его сын привлек четырех молодых людей из числа новгородцев, переселившихся в Чернигов, и все пятеро решили вернуться в Новгород, чтобы там начать борьбу с Ярославом и его окружением.
Достигнув Новгорода, они очень скоро убедились в нереальности своего замысла. Попытка младшего Водовика и его сообщников вовлечь в свою группу тертовольского удельного князя Святослава, владельца одного из младших уделов черниговской земли, оказалась недальновидной и беспочвенной. Святослав вышел из игры и отступился от борьбы с Ярославом, князем новгородским. Младший Водовик и его сообщники не смогли собрать сколько-нибудь внушительное число сторонников. Новгородцы резко осуждали и поносили Ярослава за то, что тот не считался с их традициями и вольностями, но вступать в открытую борьбу с ним не решались. Убедившись в этом, младший Водовик и его друзья удалились в Псков.
Нетрудно было убедиться, что псковичи стремились освободиться от новгородской зависимости и стать самостоятельным вольным городом. Легко было и отыскать сторонников такой цели. Нередко приходилось слышать такие высказывания:
- Мы не против новгородцев: ведь Псков и Новгород - одна земля, одна религия, одни традиции. Мы против князя Ярослава. Для него что Новгород, что Псков суть бесправный удел, который можно топтать ногами.
- Тогда поступим по справедливости с Вячкой. Речь шла о псковском наместнике Вячеславе.
- Поступим по справедливости, - повторяли псковичи.
Вячеслава схватили, изрядно поколотили и поместили в оковы. Смута перекинулась и на Новгород, где вспыхнули серьезные волнения против новгородского князя Ярослава. Но он сумел проявить силу. По его приказу были схвачены и брошены в темницу не только непокорные новгородцы, но и большая группа псковичей, оказавшихся в Новгороде по торговым либо по каким-нибудь другим делам. Князь Ярослав послал в Псков своих людей и наказал им заявить псковичам:
- Дайте волю нашему наместнику. Непременно отпустите его и покажите ему путь. Пусть идет туда, откуда пришел.
Это обращение свидетельствовало о том, что новгородцы настаивали на освобождении наместника из заключения, но не на его сохранении в прежнем качестве.
Но псковичи не послушались новгородцев и выдвигали свои условия. В ответ Ярослав распорядился, чтобы новгородские власти прижали псковских купцов. В препирательствах продолжалось все лето. Такая вражда между Псковом и Новгородом не могла длиться долго. Оба политических центра нуждались в регулярных и нормальных экономических связях. Псковичи были вынуждены отпустить Вячеслава и покончить вражду с новгородцами. Они направили к Ярославу своих послов, которые поклонились ему и обратились со словами: "Ты наш князь!". При этом к новгородскому князю была направлена просьба прислать в Псков князем его сына Федора Ярославича. Ярослав отказал псковичам в такой просьбе, а вместо сына согласился дать своего шурина, князя Юрия. А новгородским изгнанникам псковичи указали путь - выслали их с псковской земли, заставив удалиться в немецкие земли.
Глава 5. НЕЛАДЫ СРЕДИ РЮРИКОВИЧЕЙ
Беглецы из Новгорода, недовольные Ярославом, братом великого князя владимирского Юрия, продолжали покидать свой город и находили пристанище на черниговской земле. Жаловались князю Михаилу:
- Сожалеем, княже, что покинул наш город. Тебя вспоминаем добрым словом. Житье в городе стало кромешным адом.
- Почему же ваше житье уподобилось кромешному аду?
- А вот послушай… Голод постиг новгородскую землю. Хлеба вымерзли от лютых морозов. Ничего не уродилось. А еще город пострадал от огромного пожара, особенно его богатый купеческий конец. На месте прежних домов и лавок остался один пепел. Много бед принес Новгороду князь Ярослав.
- Он-то здесь при чем? - возразил Михаил. - Не Ярослав же поджег город и нагнал лютые морозы, что погубили хлеба?
- Знать, лукавый вселился в Ярослава. Он и наслал на город всякие беды.
Проведавший о том, что черниговский князь принял поток новгородских беженцев, которые все прибывали, Ярослав пристально следил за деяниями Михаила. Неприязнь к нему со стороны Ярослава усугубилась еще и тем, что у князя черниговской земли в Новгороде оставалось немало сторонников. Михаил привлекал новгородцев уступчивым характером, готовностью приспособиться к их традициям, тогда как Ярослав с этими традициями считался мало, был крут и властолюбив. Настороженно следил за деяниями брата и великий князь владимирский Юрий. Ярослав пытался оказывать на него всяческое давление, настраивая великого князя против Михаила.
- Послушай, братец… Михаил поклялся во Владимире дружбой с нами, даже дочь свою Марию выдал за родича нашего, князя ростовского Василька. А все его добрые слова на деле оказались пустым обманом.
- Не слишком ли беспощадно судишь ты черниговского князя?
- Разве он не заслуживает таких осуждающих слов? Всех именитых новгородцев, нарушивших традиции Новгорода, настроил против нас с тобой, брат, и увлек вслед за собой на юг. Разве не так? Новгородские беглецы ведут себя как наши с тобой заклятые недруги.
- Что ты предлагаешь?
- Проучить черниговского князя за его предательство. Он сделал свой град Чернигов прибежищем для перебежчиков. Разве я не прав? Надо проучить князя Михаила за его предательство, - настойчиво повторил Ярослав, - пусть другим будет неповадно. И чтоб новгородские беглецы призадумались.
- Значит, война против Чернигова? - неохотно спросил Юрий.
- Война, коли иным путем Михаила не образумить. Ты все же великий князь, отец всей земли русской.
- Не преувеличивай, брат. Не все Рюриковичи признают меня за великого. Для иных великий тот, кто сидит в Киеве.
- Великий тот, у кого в руках сила, за кем пойдут другие.
- Подумаем, брат. Как другие князья, наши родичи себя поведут?
- Ты же для них отец, тебя послушают. И не забывай, что нас поддерживают волынские Романовичи. У них давнишняя вражда с Владимиром киевским, который, кажется, завел дружбу с черниговским князем. Они будут рады проучить своих недругов.
- Ты подумал, Ярослав, о нашем родиче Васильке, ростовском князе? Ведь недавно его женой стала Мария, дочь Михаила. И ты призываешь его поднять меч на тестя. Пристало ли это?
- А почему бы нет, коли тестюшка не в ту дуду дудит… Разве в стане Рюриковичей было мало случаев, когда брат поднимал меч против брата, отец ссорился с сыновьями, а братья бились насмерть друг против друга?
- Когда-нибудь мы за это горько расплатимся.
- Что ты имеешь в виду?
- Нагрянут бусурманы и перебьют нас по одиночке. Случится когда-нибудь такое, коли мы не сплотимся и не станем единым крепким кулаком.
- Ну это еще как сказать…
- О недавнем нашествии Чингисхана на наши южные земли не запамятовал?
- Разве такое забудется!
- То-то же…
Так ни о чем братья и не договорились, и Ярослав продолжал переговоры с родными и двоюродными братьями и племянниками, всячески настраивая их против Михаила Черниговского и всей его княжеской ветви. Постепенно вода точила камень. Великий князь Юрий склонился к воинственной позиции брата, новгородскому князю Ярославу постепенно удалось убедить и других родичей.
Он прибегал к таким аргументам. Княжеские дружины, засидевшись в теплых избах, отвыкнув от боевых походов и сражений, теряют боевой дух. Княжеская дружина должна участвовать в походах и сражаться с недругами. Этими словами Ярослав успешно убеждал родичей. Твердым орешком для таких убеждений оказался князь ростовский.
Василько Константинович не мог не признаться в своем затруднительном положении жене Марии Михайловне: все же она дочь своего отца Михаила Всеволодовича, против которого замышлялся поход.
Мария Михайловна была женщиной начитанной, высоко образованной для своего времени. Ее друзьями стали ученые монахи из окружения ростовского епископа. Мужу Васильку она дала совет:
- Выступать тебе против братьев и других родичей негоже.
- Как это негоже? - возразил Василько. - Выходит, я должен поднять меч на отца твоего, а он теперь как отец и мне.
- Послушай, Василько, не прерывай. Собери войско и двигайся позади основных сил твоих братьев и других родичей. В боевые действия не впутывайся. А тестя предупреди, чтоб был начеку. Так вот и поступи.
- Пожалуй, последую твоему совету.
В конце концов Ярославу удалось поднять родственников в поход против Михаила Черниговского. Василько Ростовский, состоявший теперь в родстве с Михаилом Всеволодовичем, неохотно принял участие в походе и уклонился от непосредственных боевых действий. Его дружина двигалась в хвосте других наступавших отрядов. Общее командование над ними разделяли братья Юрий и Ярослав. Их силы вышли в долину реки Оки, где располагались младшие уделы черниговской земли, и перемещались в южном направлении. На их пути встретился укрепленный город Масальск. Ярослав со своим войском пытался осадить его и начать штурм земляного вала с бревенчатым тыном. Однако защитники города успешно выдержали натиск Ярославовой дружины, встретив ее градом стрел, а кое-где из-за частокола на осаждавших хлынули потоки кипятка. Послышались стоны и проклятия.
Ярослав подал сигнал отойти от вала, окружавшего осажденный город, и собрал начальников дружин.
- Не весь свет клином сошелся на этом захудалом городишке, - произнес Ярослав, обращаясь к старшему брату. - Что скажешь, Юрий? Как поступить с Масальском?
- Что ты скажешь? - уклончиво ответил Юрий.
- Эта осада приведет к потере сил. Идем на Чернигов. Поучим и вразумим Михаила, тогда и младшие уделы черниговской земли проявят покорность.
Другие князья безмолвно согласились с Ярославом. Василько промолчал. Ему с самого начала была не по душе вся эта военная кампания.
Далее на пути наступавших северян встретился не то небольшой городишко, не то большое село под названием Серенск. Располагалось оно на берегах маленькой речки Серены и принадлежало одному из младших удельных князей черниговской земли. Вооруженных сил здесь почти не было, и жители Серенска, по сути, не оказали никакого сопротивления наступавшим северянам. Лишь несколько его обитателей выпустили по приближающимся недругам десяток стрел. Это заставило Ярослава подать своим дружинникам воинственную команду и устремиться на селение. По приказу новгородского князя населенный пункт был сожжен дотла, а его уцелевшие жители разбежались по окрестным лесам. Хлебные поля были безжалостно вытоптаны войском Ярослава.
Беглецы, укрывшиеся в лесах, снарядили местного священника, явившегося в стан наступавших с протестом.
- Кто у вас старший над войском? - вопросил священник.
- А ты кто таков, чтоб учинять нам допрос? - осведомился Ярослав.
- Отец Стефан, настоятель здешнего храма, который вы, неправедные богоотступники, предали огню и обратили в пепел.
- Ты поосторожней в выражениях, пастырь. А то ведь мы можем… не посмотрим на твой духовный сан.
- Что еще от вас ожидать, разбойники. Чем вы лучше половцев или тех батыгиных людишек, что приходили с востока или с южных степей?
Ярослав хотел было сказать священнику еще что-то резкое, оскорбительное, но его опередил великий князь Юрий, вступивший в разговор:
- Я старший над войском, князь Юрий. Слышал о таком?
- Тот, что в граде Владимире княжит? Как не слыхивать! Как же ты мог, княже, допустить такое непотребство?
- Верно глаголет батюшка. Сие великое непотребство, - вмешался в разговор ростовский князь Василько.
- Но-но… Ты полегче, ростовчанин, - раздраженно буркнул Ярослав.
- Не по пути нам с тобой. В дальнейшем походе я не участвую. Найдутся для меня дела и в Ростове, - резко ответил Василько.
Ярослав разразился непристойной бранью. Юрий стал уговаривать Василька смириться и не покидать дружины родичей. Ростовский князь вроде бы согласился с уговорами великого князя и продолжал путь на юг, но дал себе слово ни в каких сражениях не участвовать. Двигался он с отрядом нарочито медленно, все больше и больше отставая от основных сил северян, и в конце концов на одном из привалов собрал своих помощников и приближенных и сказал:
- Други мои, достойно ли поднимать меч на братьев наших Рюриковичей? Пристало ли проливать кровь православных? Гоже ли сие?
- Не гоже, князь, - раздались многочисленные голоса.
- А коли негоже, повернем, други, до дому.
Тем временем состоялась встреча Владимира Рюриковича, великого князя киевского, с Михаилом Черниговским. Оба уже были извещены о приближении северян во главе с братьями Юрием и Ярославом Всеволодовичами и приняли надлежащие меры. Михаил бросил клич черниговцам и удельным князьям черниговской земли, намного укрепил гарнизон города и вооружил значительную часть его мужского населения. Он призвал на помощь и одного из половецких ханов, с которым поддерживал добрые отношения. Хан принял православие и был женат на русской боярышне. Свою семью Михаил укрыл в укрепленном монастыре в надежде, что братья Юрий и Ярослав Всеволодовичи не рискнут вторгнуться в святую обитель.
Киевский князь приветливо принял Михаила и в знак расположения к нему и для закрепления их союза присоединил к владениям черниговского князя город Торческ с округой.
- Имею сведения, какие доставили мне новгородцы. Посланцы волынского князя Даниила побывали в Новгороде и совещались с Ярославом, - сообщил Михаил.
- Этого можно ожидать от Даниила, - ответил Владимир Киевский. - Уж мне этот Даниил! Упрям, властолюбив. Я тоже располагаю тревожными сведениями. Братья Романовичи собирают силы у границ киевской земли - не иначе как собираются напасть на меня и моих соседей.
- Ты же, князь, состоишь в свойстве с Васильком Романовичем.
- Верно. Василько женат на дочери Юрия Владимирского. Так ведь и ты…
- Грешен. Моя родная сестрица Агафья - супруга великого князя владимирского Юрия, поднявшего на меня, своего родича, меч. Как все ветви Рюриковичей переплелись меж собой!
- Что же будем делать, Михаил?
- Подумаем. Есть и хорошая новость. По последним сведениям, великий князь Юрий отказался поддерживать брата и покинул его воинство, возвратясь во Владимир. А Василько вернулся в Ростов. С Ярославом у него серьезный разлад.
- Добрая новость. Давай поспешим навстречу братьям Романовичам.
- Согласен с тобой. Немедленно шлю гонца в Чернигов, чтоб мои боевые дружины выступили в поход.
- Бог нам в помощь.
Нерешительность Михаила Черниговского раздражала князя Владимира, не уверенного в его надежности. Михаил Всеволодович занимал выжидательную позицию, встав войском в окрестностях Киева.
Князь Даниил, находившийся в то время в Галиче, неожиданно получил от Владимира, князя киевского, приглашение посетить его.
- С чего бы это? - многозначительно произнес Даниил.
Он созвал родственников и приближенных.
- Что скажете, други мои? Ехать мне к князю Владимиру в Киев или не ехать? Можно сослаться на какую-нибудь хворь.
- Знать, горькая нужда заставила старца проявить гостеприимство, - высказался один из родичей.
- Коли горькая нужда пришла, надо ехать. Посмотрим Киев-град.
Даниил после коротких размышлений все же решился на поездку в Киев к князю Владимиру, с которым у него никогда не было близкой дружбы и даже доброго знакомства.
Встреча двух князей состоялась. Они обменялись подарками. Владимир устроил для главного гостя и его спутников пиршество, а для их развлечения пригласил гусляров и дудочников. Даниил рассыпался в благодарностях киевскому князю, сознавая, что Владимир пригласил его не за этим.
- Как тебе живется, княже? - непроизвольно спросил Даниила киевский князь.
- Какое может быть у нас житье, когда с одной стороны венгры грозятся, с другой - ляхи? А тут еще паписты пристают, свою римскую веру расхваливают, к нам людишек своих засылают. Обволакивают нас сладкими речами, словно пауки липкой паутиной.
- Держись, князь Даниил. Ты человек с немалым опытом: врагам сумеешь дать отпор, - польстил ему киевский князь.
Гость ничего не ответил на ласковые слова и перешел к делу:
- Я подозреваю, тебе нужен союзник. Так ведь? Я хотел бы иметь добрые отношения со всеми соседями, да вот не получается добрых отношений ни с венграми, ни с ляхами. У тебя, как я полагаю, тоже не все ладится с соседями, с половцами например.
- Да уж… - киевский князь не договорил, только тяжко вздохнул.
- Что же ты от меня хочешь?
- Да вот… Хочу тебе по соседству уступить часть торческой земли. Уступил было сию землю Михаилу Черниговскому, понадеялся на его дружбу, но просчитался. Дружба у нас с ним что-то не заладилась.
- Пошто так?
- Это один Господь знает. Возможно, возмечтал Михайло согнать старика с киевского стола и самому воцариться здесь.
- За торческую землю, конечно, благодарю. Дам ее в удел сыновьям Мстислава Удалого.
В свое время Даниил полагал, что князь Мстислав Мстиславич, по прозванию Удалой, человек уже одряхлевший, проживший бурную жизнь и сменивший немало разных уделов и княжений, вероятно, скоро покинет земной мир. Даниил находился в Галиче при хвором Мстиславе и, ожидая его кончины, надеялся в недалеком будущем утвердиться здесь. Благодаря большим усилиям и гибкой политике Даниилу удалось улучшить отношения с венграми, хотя порой они принимали резко недружелюбный характер.
Беседуя с Даниилом, киевский князь не скрывал, что опасается своего соседа, Михаила Черниговского. Тот стоял с войском невдалеке от Киева, по существу, в окрестностях города, но выступать против возможных недругов киевского князя не собирался, а занимал выжидательную позицию. Такая позиция тревожила и раздражала Владимира Рюриковича. Он не скрывал своего страха перед хитроумной игрой князя Михаила, который, весьма возможно, мечтал согнать его с киевского стола и занять это место. Владимир откровенно поделился своими опасениями с гостем.
- Венгры вроде бы утихли, как сообщают мне из Галича, - произнес Даниил. - А Михаила утихомирим, коли выступим вдвоем, и не видать ему киевского стола, как своих ушей. Согласен?
- Бог нам обоим в помощь. А в душу Михаилу разве заглянешь? Что у него на уме - один Господь или один нечистый ведает.
- Я не услышал от тебя, Владимир, потребно ли такое, чтоб мы с тобой объединились против общего недруга?
- А почему бы не объединиться? И венгерскому королю покажем нашу общую силу и заставим присмиреть.
- Значит, дружба, союз. Упрочим же их рукопожатием.
Рукопожатие состоялось. Даниил предложил закрепить его кубком крепкой наливки.
- Выпьем по такому случаю. Пусть нашему общему делу сопутствует успех, - сказал он.
- Выпьем за наш общий успех, - подтвердил киевский князь.
Чокнулись хрустальными кубками. Гость произнес, осушив свой кубок залпом:
- Теперь с нашим уговором все ясно. И кто наш ворог - тоже все ясно. Поговорим о другом. Охотой увлекаешься, княже?
- Когда-то увлекался. Это было в ту пору, когда княжил в Смоленске. Теперь уже не тот стал, нет прежней прыти.
- На зубров не доводилось охотиться? Водились же когда-нибудь эти громадины на Смоленщине.
- Иногда заходили и к нам с запада небольшими стадами. Слыхивал об этом, но самому охотиться на зубра никогда не приходилось.
- А я вот не раз на это чудище охотился. Однажды по приглашению владельца Пинского удела охотился с ним на зубров в его лесных угодьях. Успешная была охота, хотя и опасная.
- В чем же опасная?
- Подстерег я старого самца с огромными рогами. Выпустил в него стрелу из самострела, а смертельно зверя не ранил, только легко. Разъяренный зубр бросился на меня с яростным хрипом. И плохо бы мне пришлось, если бы не подоспели два моих дружинника: выпустили стрелы и прикончили старого зубра.
- Повезло тебе. А в твоей земле водятся сии зверюги?
- Говорят, изредка встречаются в предгорьях, на западе наших владений. А чаще встречается тур, огромный рогатый бык, похожий на нашего домашнего быка, но крупнее и нравом свиреп.
- Жаль, князь Даниил, что не смогу составить тебе компанию в твоих охотничьих вылазках: годы не те.
- Что поделаешь… И я когда-нибудь такое скажу. Даниил попрощался с Владимиром Рюриковичем, пообещав незамедлительно вернуться в Киев с войском. О визите Даниила Романовича в Киев стало каким-то путем известно Ярославу Всеволодовичу, который уже орудовал вблизи Чернигова.
В это время Даниил был огорчен тем, что венгры не соблюдали данное ему обещание вести себя мирно, нарушали покой Галича. Он узнал об этом от своих дружинников. Мелкие венгерские отряды неоднократно переходили границу, опустошали поля и грабили селения галичан.
Выслушав неприятную новость о буйствах венгров, Даниил снарядил конный отряд из опытных воинов и провел успешную операцию против венгерских банд, бесчинствовавших на галицкой земле. Несколько венгров были убиты и десяток пленены. Даниил отправил к наместнику приграничной венгерской области графу Эрдели доверенного человека.
В ту пору Венгрией управлял король Андрей II, правитель слабый, мало способный и расточительный. Его вельможи вели себя самовольно, почти не считаясь с властью короля, и позволяли себе много недозволенного. Одним из таких был и граф Эрдели, обосновавшийся на границе галицкой земли. Посланец Даниила добрался до приграничного графа и изложил ему претензии своего князя.
Граф повел себя уклончиво, ссылался на свою неосведомленность и обвинял в своеволии своих подчиненных. Не очень охотно он обещал приструнить нарушителей мирной жизни с соседями. Посланник озадаченно выслушал графа Эрдели и сделал ему заявление, как наставлял его князь Даниил. У русичей, населяющих приграничные с Венгрией земли, вызывает горькое недоумение, почему соседи, с которыми была достигнута договоренность о добрых и мирных отношениях, о ней запамятовали. Стоит напомнить соседям об этом. Коли отношения между ними станут добрыми, мирными, князь Даниил готов освободить из заключения десять пленных венгров, которые бесчинствовали на галицкой земле.
Граф Эрдели согласился с этим условием, и плененные десять венгров были освобождены из темницы и отпущены на волю. В течение некоторого времени соседи-венгры не предпринимали враждебных действий против галицкой земли. Это время оказалось не слишком продолжительным.
Князь Даниил вернулся в Киев с войском. О намерениях этого князя каким-то своим непонятным путем проведал Михаил Всеволодович, князь черниговский. Он отвел свое войско от окраин Киева, выбрал возвышенное место над Днепром, спешно возвел вокруг него вал и окопался.
К войску Даниила присоединились силы киевского князя и еще некоторых князей. Собралось вроде бы внушительное количество вооруженных людей. Михаил прознал об этом и решил отойти из-под Киева и укрыться за стенами Чернигова, чтобы пришли с подмогой. В результате этих мер силы в Чернигове собрались немалые. Когда объединенные силы Даниила и Владимира Киевского подошли к лагерю, который занимало войско Михаила, то лагерь уже был покинут. Черниговское войско спешно удалилось на защиту своего города. Ярослав Всеволодович продолжал бесчинствовать на черниговской земле, хотя и не с прежней интенсивностью. Постепенно его соучастники один за другим покидали новгородского князя.
Чернигов был расположен невдалеке от Киева, на днепровском притоке Десне. Михаил разузнал с помощью разведчиков, что Даниил с киевским князем, возможно, располагают превосходящими силами, и принял решение отвести войско в свой стольный город, спешно заняться его укреплением и бросить клич в уделы. Были вооружены все черниговцы, способные к ношению оружия. Это позволило значительно увеличить число защитников города.
Достигнув стен Чернигова, войско Даниила и Владимира стало готовиться к решительной осаде. Нападающие начали готовить таран, могущий пробивать стены города и швырять крупные камни. Один такой камень были способны поднять четверо физически крепких мужчин.
Михаил собрал военачальников своей дружины и удельных князей, прибывших со своими силами для защиты Чернигова.
- Оборона, коли у обороняющихся сил больше, чем у нападающих, смерти подобна, - с пафосом произнес Михаил Всеволодович. - Нас набралось много. Ударим неожиданно по врагу и заставим его отступить. Другого решения не вижу.
- Ты прав, княже, - раздался зычный голос одного из военачальников.
Его подхватили и другие.
- А коли считаете, что прав, будем действовать. Михаил прикинул, что наиболее удачное место для вылазки против врага - это не одни из ворот в валу и стене, окружавших город, а река Десна. Князь знал, что сил противника у реки мало, а она здесь мелководна и не ограждена стеной. Можно зайти по Десне в тыл противника, где никак не могли ожидать появления черниговцев.
С наступлением сумерек, когда осаждавшие город заканчивали принимать пищу, а многие уже дремали у костров, Михаил начал свою наступательную операцию. Его дружинники зашли по мелководью реки в тыл противнику и с гиканьем и свистом лавиной обрушились на него. А когда противник дрогнул, охваченный паникой, раскрылись ворота города, и к нападавшим прибавились новые силы.
Удар по осаждавшим город был настолько внезапным, что воины Даниила и Владимира Киевского дрогнули и обратились в беспорядочное бегство. Потери этих князей оказались настолько большими, что от их прежних дружин осталась малая часть. Черниговцы преследовали разбитое воинство недругов до самого Киева. В пути к черниговцам присоединился еще отряд половцев, хан которых поддерживал добрые отношения с Михаилом.
- Что скажешь, князь Даниил? - спросил киевский князь своего собрата с ехидцей в голосе.
Они наконец достигли Киева и затворились в городе, подсчитывая внушительные потери.
- Что скажешь? - повторил князь Владимир.
- Что могу сказать? Оскандалились мы с тобой, княже. Подумываю, не вернуться ли мне в галицкую землю.
- Выходит, отвоевались?
- Сразу и не ответишь.
Даниил Романович медлил с возвращением в Галич и подсчитывал свои потери. А они были велики. Князь думал над тем, как пополнить обескровленное войско новыми силами. Среди уцелевших воинов оказались израненные, потерявшие боеспособность, от которых уже не приходилось ждать пользы. Участвовавшие на стороне Михаила половцы имели обыкновение добивать раненых противников.
- Паскудники, бусурманы проклятые, черти бы их побрали, - ругался Даниил.
Приходили неутешительные вести. На политической арене возникла фигура Изяслава Владимировича, князя северского. Это был внук Игоря Святославича, того самого, который воспет в "Слове о полку Игореве". Матерью Изяслава была половчанка, дочь хана Кончака. Изяслав поддерживал черниговского князя, участвуя в его походе против Киева, и был врагом Даниила Романовича, соединившись с половцами.
Под Торческом состоялось сражение объединенных сил Изяслава и половцев против киевского князя и Даниила Романовича. Даниил, посчитавшись с такой угрозой, отложил свое возвращение в Галич и решил взять сторону киевского князя.
Сражение противоборствующих сил под Торческом имело трагический исход для противников Изяслава и половцев. Владимир Рюрикович со всем семейством оказался в плену у половцев. Киевский стол он, естественно, потерял. В Киеве в качестве князя утвердился Изяслав Владимирович.
Через некоторое время половецкий хан выразил готовность отпустить князя Владимира с семьей из полона, коли он выплатит половцам выкуп.
- Где ж я возьму его, владыка степной? - ответствовал Владимир Рюрикович. - Все мы теперь оказались в руках победителей. И мне нечем выкупиться на волю.
Торговались, рядились. В конце концов теперешний киевский князь Изяслав согласился выплатить половецкому хану небольшой выкуп, чтобы тот отпустил князя Владимира со всем семейством на все четыре стороны. Престарелый князь обосновался у кого-то из своих смоленских родственников.
Потерпев поражение в столкновении с Изяславом и половцами, князь Даниил с жалкими остатками своего войска направился в Галич. Он поступил опрометчиво и необдуманно. Получив весть, что Изяслав, ставший теперь великим князем киевским, и его союзники половцы осадили Владимир-Волынский, Даниил бросил на помощь осажденному гарнизону все свои немногочисленные вооруженные силы и еще привлек для той же цели брата Василька.
В результате такого опрометчивого шага князь Даниил появился в Галиче без войска, если не считать совсем малую личную охрану. Галицкие бояре, видя, что их князь не располагает большими вооруженными силами, решили избавиться от него. Человек властолюбивый и крутой характером, Даниил приходился не по нраву многим из галичан. Когда его недруги убедились, что князь не в состоянии приструнить недовольных, они указали ему путь.
Даниил узрел бесперспективность ссоры с галичанами и решился на отъезд в Венгрию. Престол этой страны с недавнего времени занимал король Бела IV, деятельный и способный правитель.
Его предшественник Андрей II представлял полную противоположность сыну-преемнику. Андрей был правитель слабый, расточительный и недальновидный. В оппозиции отцу находился и сын его Бела, ставший в 1235 году венгерским королем. Как правитель, он сразу же проявил себя как достойный государственный деятель. Он всемерно укреплял королевскую власть, стараясь обуздать своеволие феодалов, поощрял развитие торговли с соседними странами, давал привилегии дворянам, городам и уездам.
Бела дружелюбно принял князя Даниила в своем укрепленном замке и беседовал с ним с глазу на глаз с участием толмачей, а потом и с участием приближенных сановников. В королевском окружении нашелся человек, прилично владеющий языком русичей. Даниил воспользовался услугами венгерского торговца, подолгу проживавшего в городах Галиции и Волыни и неплохо освоившего язык русичей. Этот торговец и сопровождал князя в его поездке в Венгрию.
- Наношу тебе визит, государь, с целью поздравить тебя с восшествием на престол. Мы соседи, пусть же наше соседство обернется тесной дружбой, - такими словами начал Даниил свой разговор с венгерским королем.
- Рад сие слышать, князь. У добрых соседей постепенно складывается полезное сотрудничество. К этому мы и должны стремиться.
- Согласен с тобой. К сожалению, твой предшественник Андрей допускал много ошибок, слушался, очевидно, дурных людей и не мог обойтись без вражеских выпадов против русских людей.
- Мы с батюшкой разные по характеру люди. Сожалею, что он подпадал под влияние дурных советников. Они толкали его на ошибки и промахи. Я стараюсь такого не повторять.
- Бог тебе в помощь, государь.
- Спасибо за доброе слово.
- Не кажется ли тебе, соседушка, что настало время, чтоб между нашими народами сложились добрые отношения, дружеские даже?
- Не так просто дружба достигается. Не возникает она только от того, что станем кричать о дружбе на каждой площади.
- Наверное, ты прав, государь. Одним криком о дружбе мы ее не добьемся. Нужны упорство, терпение и, главное, хорошие поступки. Не слова, а дела, добрые и полезные для обеих сторон. Посмотрим, как станут складываться наши отношения.
- Вот именно, князь, посмотрим. Не станем горячиться и спешить.
Король Бела в своих высказываниях явно проявлял осторожность, уклончивость, но от контактов с соседями не отказывался. Когда же Даниил предложил Беле закрепить их добрососедство брачным союзом между членами двух династий, венгерский король дал отрицательный ответ:
- Об этом, князь, толковать еще рано. Присмотримся друг к другу, тогда и вернемся к этому разговору.
- Поступим так, как тебе угодно. Всегда буду рад вернуться к этому разговору, - сказал Даниил убедительно.
Никаких конкретных и определенных решений собеседники не приняли.
Даниил Романович провел в резиденции венгерского короля, его внушительном замке на берегу Дуная, более недели. Он знакомился с местным базаром, наблюдал состязания стрелков из лука, побывал в храме при королевском замке. Еще несколько раз состоялись его беседы с королем. Бела всегда был любезен, даже учтив с русским князем, но проявлял сдержанность, никаких надежд на сближение не давал и многообещающих слов не расточал.
Вернувшись на родную землю в Галицию, Даниил Романович испытал горькое разочарование. В Галиче при поддержке нового киевского князя смог утвердиться Михаил Черниговский. Человек гибкий, опытный и терпеливый, он сумел поладить с галичанами. По своему характеру и темпераменту это была полная противоположность прежнему правителю галицкой земли. Даниил отличался жестким, требовательным и непримиримым характером. Михаил принял его сдержанно, но вполне вежливо и даже пригласил к столу и пытался расспросить о поездке в Венгрию. От угощения Даниил Романович категорически отказался и о поездке к венграм рассказывать не захотел. Он с укоризной спросил Михаила:
- Как же это ты?.. Ведь я прирос всей душой к Галичу, а ты свалился словно гром с ясного неба.
- Спроси, княже, у своих бояр, купцов, пошто они отдали предпочтение мне, а тебе путь указали? Я с ними смог поладить, а тебя добрым словом не поминают. Сам этому удивляюсь.
Даниил холодно простился с Михаилом и с горечью покинул Галич. Теперь ему оставалась лишь одна Волынь.
Воцарение Изяслава Владимировича в Киеве и Михаила Всеволодовича в Галиче не приостановило раздоры, а только обострило междоусобные противоречия. К Романовичам присоединились князья Волховские. Об этих князьях или княжеской линии историки сообщают малочисленные и отрывочные сведения. Не ясно и к какой ветви Рюриковичей они принадлежали. Впоследствии, в XV веке и позже, в истории Руси появляются князья Болоковские. Вероятно, речь идет о тех же самых князьях, которые выступают во времена описываемых событий.
Киевский князь направил братьев Волховских с вооруженными силами к городку Каменцу, расположенному на рубеже Волыни и Киевщины. Здесь произошло столкновение между киевлянами и половцами с одной стороны и войском Даниила - с другой. Отряд Волховских князей оторвался от основных сил киевлян и половцев и был рассеян силами Даниила, который привлек на свою сторону торков. Это было кочевое племя, обитавшее в степях Северного Причерноморья, тюркского происхождения. Наиболее значительная его часть заселяла долину реки Роси, притока Днепра. Постепенно торки ославянились или смешались с половцами.
Изяслав, занимавший киевский стол, несколько раз посылал доверенных людей к Даниилу с угрожающими требованиями освободить князей Волховских, которые были пленены его войском. "Отдай, князь Даниил, нам братьев, иначе несдобровать тебе. Пойдем на тебя войной", - грозил Изяслав Даниилу. Но тот не собирался реагировать на эти требования. Тогда Изяслав вместе с Михаилом, сумев привлечь к своим силам поляков, венгров и половцев, повели их на Даниила. Но поход оказался неудачным.
Поляки выставили лишь небольшой отряд, и Даниил смог легко рассеять его. Половцы занялись грабежами местного населения и уклонились от участия в боевых операциях. Михаил решил проявить гибкость и сманеврировать. Он предложил Даниилу Перенышев, составлявший часть его западных владений, и высказал намерение поддерживать с князем добрые отношения.
Усиление и активизация черниговских князей и их союзников на юге Руси вызвали раздражение и противодействие Ярослава Всеволодовича, остававшегося князем новгородским и переславль-залесским. Время от времени этот беспокойный князь появлялся в южных землях с войском, грабил и опустошал владения черниговского князя и его родственников. Такие действия не вызывали одобрения великого князя владимирского Юрия и других князей ростово-суздальской земли, прежде всего Василька Ростовского, зятя Михаила Всеволодовича черниговского. Но Ярослав не считал нужным обращать внимание на недовольство родичей.
Воспользовавшись осложнениями в обстановке на юге Руси, в которые был втянут и новый киевский князь, его соперник Ярослав с войском двинулся на юг исхоженным путем и занял Киев, выгнав оттуда Изяслава. Этот князь в то время не располагал значительными силами. Они были заняты далеко от города умиротворением половцев. Изгнанный из Киева, его прежний князь удалился в свою вотчину, северскую землю.
Захватив Киев, князь Ярослав собрал местную верхушку бояр и купечества. Новый князь не скрывал своих намерений потрясти богатых киевлян и вынудить их раскошелиться якобы для блага города. Перед собравшимися Ярослав произнес такие слова:
- Люди града Киева! Теперь я ваш князь, и я должен заботиться о вашем благе. Киеву угрожают половцы, ляхи, венгры и всякие иные бусурманы, ну и, конечно, соседние воинственные князья. Киев нуждается в укреплении, расширении войска. А для этого нужны деньги, много денег. А деньги можно позаимствовать у богатых людей, бояр и купечества. Понятно вам сие?
Возроптали киевляне, когда начались вымогательства и поборы. Пытались богатые люди отделаться небольшими подачками в княжескую казну, да не удавалось легко сделать это. Поборы принимали характер открытых грабежей. А некоторые строптивые люди открыто противились грабежам, оказывали сопротивление вымогателям, и происходили вооруженные схватки. Непримиримые защитники своего добра попадали в темницу. В конце концов сопротивление киевлян приняло неистовый, массовый характер. Дело доходило до взаимного кровопролития, поножовщины. Кроме того, активизировались внешние враги Ярослава. Неприязнь к нему объединила всех его противников. Даниил сделал жест примирения с черниговским князем и отпустил на волю плененных князей, братьев Волховских, наказав своему приближенному передать освобожденным:
- Шагайте на волю, божьи угодники. Теперь у нас один общий враг, тот, что уселся в Киеве. Подумаем вместе, как нам одолеть его.
Эта осложнившаяся обстановка на юге Руси заставила князя Ярослава подумать о возвращении в Новгород. К этому его подталкивала еще одна весомая причина. Доходили невнятные слухи о том, что с востока надвигается новое татаро-монгольское нашествие. Не повторятся ли все те ужасы, какие испытала Русь во времена грозного Чингисхана? Не повторит ли поход страшного полководца его преемник, не менее жестокий и беспощадный? Слухи о приближающемся грозном нашествии были смутными, невнятными и отрывочными. Но они стали нарастать.
Все эти причины заставили Ярослава Всеволодовича покинуть Киев и удалиться в свой северный Новгород. "Дары", собранные всякими правдами и неправдами, уговорами, угрозами и прямым вымогательством, резко настроили киевлян против Ярослава. Поэтому Михаил Всеволодович без всяких затруднений занял Киев и был встречен жителями доброжелательно. Киевляне вздохнули с облегчением в связи с отъездом Ярослава, покинувшего Киев внезапно, без всякого предупреждения. Горожане, высыпав толпами на улицы Киева, встречали Михаила Всеволодовича радостными криками, и даже духовенство, облаченное в парадные ризы, приветствовало его. Ярослав, разумеется, не собирался возвращать собранные всякими насильственными мерами денежные поборы якобы на нужды города и покинул его, увозя награбленное.
Князь Михаил передал повзрослевшему к тому времени сыну Ростиславу город Галич с округой. Этот князь, переоценив свою самостоятельность будто бы взрослого человека, отправился в поход против литовцев. Узнав об этом, Даниил немедленно появился с войском под стенами Галича. Жители, позабыв о прошлых обидах, приняли Даниила сдержанно, но вполне дружелюбно. Таким образом, Галич и галицкая земля оказались в составе Данииловых владений. Узнав об этом, Михаил направил Даниилу послание без каких-либо упреков, сдержанное и даже с претензией на доброжелательность. Свое послание к Даниилу Михаил попытался построить по-хитрому, чтобы сделать отношения с ним дружелюбными. Направляя своего человека с этим посланием, он обращался к Даниилу с такими словами:
"Уразуми, княже Даниил. Затосковал ты по угодному твоему сердцу Галичу. Пусть будет так, как твоей воле угодно. А сынку моему подберем другой удел. Земли на Руси много. Забудем, братец Данила, прежние нелады меж нас, какие случались, и протянем друг дружке руку".
Князь Даниил на послание Михаила, севшего в Киеве, ничего не ответил, но повел себя сдержанно и решил не ссориться с ним.
А сын Михаила Ростислав, узнав, что город Галич оказался в руках Даниила, после неудачного похода на литовцев бежал в Венгрию.
Глава 6. ПРИШЛИ ГОРЬКИЕ НОВОСТИ
Эта встреча произошла вскоре после отъезда Ярослава с войском в Новгород. Михаила навестил его десятник из охраны и произнес:
- Человек издалека до тебя рвется, княже.
- Кто таков?
- Не могу его в точности понять. Язык его какой-то невнятный. Похоже, какой-то бусурман.
- Половец?
- Нет. На половца никак не похож.
- Постарайся порасспросить человека. Разузнай, из какого он племени. Бусурман, говоришь?
- Истинно бусурман.
Стражник вернулся через некоторое время и доложил князю Михаилу:
- Вроде дотолковались. Он уверяет, что встречался с тобой, княже, ранее. Из дальних краев он, из Камской Булгарии. Сам булгарский купец.
- Постой, постой… Кажется, помню его. Худой, неказистый, ростом невысок и рыжеват с проплешинкой?
- Точно говоришь, княже. Это он. Невысокий, худой, с проплешинкой.
- Что ему надо от нас?
- Не сказал. Да я и не расспрашивал. Ты же не наставлял о сем…
- Он один?
- Нет. С ним еще молодой, сынок его, говорит.
- Зови обоих. Потолкуем.
Вошли оба в княжескую палату. Старый заметно сдал за минувшие годы. Борода поседела до полной белизны. Заметно ссутулился. Сын его, малорослый, щуплый, казался моложе своих лет. Михаил задумался: каково же имя этого булгарина? Он, князь Михаил Всеволодович, запамятовал, либо в свое время забыл или не удосужился спросить его имя.
- Помню тебя, купец, - начал с воспоминания Михаил.
- Да и я отчетливо помню. Только ты тогда еще не был киевским князем.
- Правильно, не был. Владел лишь малым уделом. Напомнил бы мне имя свое. Совсем запамятовал.
- Кличут меня на русский лад Захар. А мое настоящее имя на родном языке воспринимается русскими людьми трудно.
- Коли трудно, буду звать тебя Захаром, на наш лад. А как сына зовут?
- Тоже на русский лад прозвали - Зиновий, или Зина.
- Постой, постой… Ты же жаловался мне, что потерял семью. Она не то была похищена монголами, не то погибла.
- Все правильно. Лишь один Зина уцелел. Был пленен, а сумел бежать из плена во время привала. Ушел на север к зырянам, прижился у них. Там и жену взял зырянку.
- По-прежнему промышлял пушниной и продавал ее русичам?
- До последнего времени все так и было. А только не знаем, как поступать далее.
- Поразмыслил, Захар, какой выбирать путь для своего же блага?
- Какой может быть путь? Укрыться бы где-нибудь, где тебя твой ворог никогда не сможет достичь. А есть ли такое недостижимое место, я, например, не ведаю.
- Отчего же?
- За Каменным поясом сгущаются тучи. На берегах великой сибирской реки собирается орда завоевателей во главе с новым ханом. Орда опустошит наши земли, принесет нам страдания и разрушения, рабство и пепелища.
- Откуда у тебя такая уверенность?
- Беседовал с людьми, которые смогли вырваться из полона. Сам перенес немало страданий, потерял близких. Моему Зине и другим удалось убежать из полона. Они-то и поведали мне изрядно кошмарного.
Удовлетворяя любопытство князя Михаила, камский булгарин рассказывал много интересного и поучительного. Булгарин, назвавшийся русскому князю Захаром, говорил по-русски сносно, хотя и не всегда уверенно и грамотно.
Перевалив за Уральский хребет, или Каменный пояс, как его тогда называли, булгарский промысловик с компаньонами и слугами обошел немало остяцких и вогульских селений, везде скупая ценную пушнину и отдавая предпочтение соболю и горностаю. Местные жители охотно покупали у пришельцев холодное оружие, топоры, домашнюю утварь и земледельческие орудия. Эти изделия пользовались у местных народов хорошим спросом.
Так продолжалось, пока беженцы с востока не принесли тревожную весть. Надвигается грозная лавина вооруженных воинов на конях. Их останавливают только могучие реки большой ширины, встречающиеся на пути. Завоеватели хватают местных жителей и заставляют их под угрозой оружия сооружать плоты. На них пришельцы с востока вместе с конями и скарбом переправляются на противоположный, западный берег. Так многие сотни и даже тысячи вооруженных всадников достигли того места, где впоследствии вырос сибирский город Тобольск.
Захар с другого берега мог наблюдать, как на противоположном берегу широкой реки ставили шатры, жгли костры, разогревали на них пищу или упражнялись в стрельбе из лука.
Огромная людская лавина, двигавшаяся с востока, вызывала невольный страх у людей, наблюдавших с высокого левого берега за лагерем непрошеных гостей. Захар и все его спутники выразили непреодолимое желание покинуть Сибирь и уйти назад за Каменный пояс, в Прикамье. Разубедить их было невозможно. Когда промысловики вернулись из-за Каменного пояса к своим жилищам, тревога не покидала их и заразила всех их соплеменников. С монгольским нашествием еще в пору хана Батыя они уже сталкивались. Тогда многие камские булгары, в том числе и названный Захар, потеряли свои семьи. Когда промысловики возвратились из Сибири, охваченные тревогой, и их тревожное состояние передалось их соплеменникам, жители булгарских селений начали покидать насиженные места, разбегаться по лесам, уходить на север в зырянские земли.
У Захара от прежней семьи остались лишь один сын Зиновий и несколько слуг и компаньонов. С ними он и отправился в дальний путь. Сперва вышел к Каме, по ней спустился вниз до устья, вошел в Волгу и поплыл вниз по великой реке на самодельных дощаниках. Лесные массивы в конце концов сменились лесостепью с небольшими разрозненными рощицами. А потом пошли необъятные, бескрайние степи. Здесь уже появились кочевники-половцы. Среди них попадались знакомые ханы, предводители отдельных половецких племен, с которыми у Захара были старые деловые связи.
Степная часть Восточной Европы, граничащая с южными русскими княжествами, была раздроблена между несколькими, если не многочисленными половецкими ханствами. У половцев уже шло формирование ранних феодальных отношений, возникали города, центры ремесла и торговли. Основным занятием этого периода здесь было сельское хозяйство, особенно скотоводство. А мужская часть населения половецких земель была увлечена участием в военных походах против соседей. Нередко объектом нападения половцев становились южные русские земли. Бывало, сами южные князья использовали силы половцев в междоусобной борьбе против своих соседей, других Рюриковичей.
Отношения половцев с русичами приобретали весьма пестрый и неоднозначный характер. Союзы половецких ханов с князьями, закрепленные династическими браками, постоянно чередовались с военными столкновениями. Южные русские княжества часто испытывали набеги половцев.
В степи Приазовья Захар и его спутники встретили знакомого половецкого хана и с его помощью добрались до ставки другого хана, расположенной на пути от Дона к Днепру. А затем произошла встреча с третьим ханом, поддерживавшим связи с князем Михаилом, когда тот воцарился на киевском столе. Этот хан и доставил всю группу булгар в Киев.
Михаил Всеволодович с интересом слушал булгарина, представившего и своих спутников. Потом он принял решение собрать верхушку своей дружины и родственников, которые в ту пору оказались в Киеве, чтобы расспросить Захара поподробнее. Он хотел сопоставить его свидетельства с показаниями других людей, бежавших с юга Сибири и из киргизских степей, а также Закавказья, которые сталкивались с монголами-захватчиками и могли собрать тревожные, но полезные сведения.
Пока же Захар и его спутники могли получить пищу и отдохнуть с дороги. А Михаил предался тревожным размышлениям. Из Грузии добрались до киевской земли несколько половцев, сыновей тех людей, которые соблазнились возможностью послужить царице Тамаре. Отцы их сложили головы в сражениях, либо преждевременно ушли из жизни от ран, полученных в кровопролитных сражениях. Сыновья умерших, по примеру родителей ставшие единоверцами грузин, искали возможность вернуться на родину в приазовские и причерноморские степи. Не всем удалась такая попытка. Многие погибли в схватках с воинственными горцами. Немногие смогли добраться до родных степей. Те, кто достиг Киева, поведали о бесчинствах завоевателей в Закавказье.
Из рассказов повидавших дальние края можно было сделать заключение, что монголы продвигались в сторону Руси с востока через Сибирь и киргизские степи. Плацдармом для наступления на Русь могли послужить и кавказские земли. Некоторая часть обитателей этих земель в страхе перед завоевателями бежала на запад и приносила с собой тревожные вести. Часть беженцев оседала и на Руси.
Если захватчики встречали сопротивление, они выжигали местное население, устраивали массовые грабежи, жестоко расправлялись с непокорными, предавали их публичной казни, сгоняли покоренных толпами в рабство. Силы завоевателей казались неисчислимыми. Сколько тысяч или десятков тысяч они насчитывали - никто не мог сказать даже приблизительно. Помимо холодного оружия, луков, самострелов они располагали таранами, огнеметами и иными средствами для преодоления крепостных стен.
Князь Михаил собирал воедино все разрозненные, отрывочные сведения, которые приносились людьми, вынужденно общавшимися с грозным и беспощадным врагом. Напрашивался единственный и разумный вывод. Не разрозненная, не раздробленная на множество уделов Русь способна противостоять вражеским силам. Необходима сплоченность всех сил русичей, собранных в один могучий кулак. Но реальна ли такая сплоченность, когда отдельные князья и княжеские ветви Рюриковичей грызутся между собой, соперничают, раздувают военные конфликты? Возможно ли в условиях раздробленности говорить о единстве? Возможно ли, наконец, общими силами противостоять вражеской лавине? Над этим теперь постоянно задумывался князь Михаил и не находил ответа.
Он собрал приближенных и родственников, всех тех, кто имел вес в княжестве. Представил им гостей из дальней приуральской земли, прежде всего булгарского купца, назвавшегося Захаром, и произнес:
- Поведайте, гости, что вам известно о том разбойном народе, который двигается на нас с востока? Те самые ли это люди, которыми предводительствовал грозный Чингисхан, уже потревоживший нашу землю?
- По-видимому, это те же самые люди того же монгольского племени. И двигает орду кто-то из Чингисова рода, - ответил Захар.
- Располагаешь ли ты, купец, сведениями, велика ли та сила, которая движется на нас? - спросил один из участников встречи.
- Этого никто не может сказать, - убежденно проговорил Захар. - Наши люди видели лишь передовой отряд монголов. Надо полагать, это была малая часть их сил, только передовой отряд. А каковы основные силы, которые движутся вслед за этим передовым отрядом, мы не ведаем. Если бы у нас была возможность взять пленников и допросить их с пристрастием…
- Мой спутник не совсем прав, - возразил Захару другой булгарин.
- В чем же, ты считаешь, он не совсем прав? - спросил его Михаил.
- Я попал в полон к этим людям. Меня заставили заготовлять хворост, собирать корм для лошадей. Я мог присмотреться к тому, что происходило вокруг. Однажды мне удалось бежать, как вы видите. Я насчитал в становище около тысячи монголов. Я не понимаю их язык и не мог уразуметь их речь.
- Как же вы понимали друг друга?
- Я бы не сказал, что понимали. Пытались говорить с помощью жестов и знаков, начертанных на песке.
- И что-нибудь прояснилось из ваших жестов и знаков?
- Не могу достоверно ответить. Мой собеседник, если его можно так назвать, был не местного племени человек, а беглец с другой земли, ставший пленником. Наблюдений у него было, конечно, поболее, чем у меня. Мы с ним изъяснялись на языке жестов и с трудом понимали друг друга.
- И что же ты понял из его языка жестов?
- Не могу точно сказать. Попытался спросить, много ли еще в распоряжении хана таких вот сборищ воинов, какие стоят лагерем на берегу этой сибирской реки.
- И что же?
- Он показал мне на прибрежный лагерь и не раз повторил жест ладонью. Я подумал, что, если следует повторить много-много раз такой жест, это будет означать огромное количество всех воинов в войске, которое еще сюда не подошло.
- Неопределенно сказано, - заметил кто-то.
- Конечно, неопределенно, - подтвердил Михаил. - Разве ты способен сосчитать всю численность вражеских сил, не видя их наяву? Ясно одно - на нас надвигается огромная, неисчислимая орда. А мы станем встречать сию орду отдельными княжескими дружинами, которые будут уничтожаться одна за другой.
Наша раздробленность, вражда между уделами, между княжескими линиями - наша национальная болезнь. Мы забываем, что правители русской земли - единый род, Рюриковичи.
Посетовали, что между ветвями Рюриковичей нет должного единения. Только вражда, соперничество, постоянные раздоры, ссоры, взаимные угрозы.
Беседа с булгарскими пришельцами продолжалась еще долго. Киевляне проявляли нескрываемый интерес к впечатлениям гостей и задавали им вопросы: как могли они прийти из дальних земель, чем они вооружены, отличаются ли жестоким и безответственным характером, не глумятся ли над местными жителями.
В конце концов Михаил прервал встречу с булгарскими гостями со словами:
- Не будьте на нас в обиде, булгары, что перебил вас. Подумаем о том, что узнали от вас. Возможно, что нас ждет столкновение с опасным и многолюдным ворогом. Будут еще у нас с вами и встречи, и беседы. Найдется, о чем потолковать. А пока станем размышлять, в наших ли силах справиться с угрозой, которая надвигается на нас с востока.
После встречи с булгарами Михаил Всеволодович решил известить Даниила Романовича, который называл теперь себя князем галицко-волынским. Непросто складывались отношения между этими двумя князьями. Часто они развивались в духе откровенной вражды. Но Михаил отдавал себе отчет, что Даниил был трудным политиком. Он крайне неохотно шел на уступки, но ради пользы дела все же не избегал их и был готов примириться с прежним недругом, если эти уступки сулили ему далекоидущую выгоду.
Михаил счел своим долгом предупредить Даниила о нависшей над ним, как и над всей Русью, опасности. Среди всех князей русского юго-запада он был наиболее заметной фигурой, способной подавлять свои капризы. Можно было надеяться, что этот князь сумеет войти в контакт с венграми и поляками и в случае острой угрозы, нависшей над Восточной Европой, предупредить их.
Киевский князь поспешно написал деловое послание к князю Даниилу, в котором изложил содержание своих бесед с неожиданными гостями из далекой Булгарин, видевшими своими глазами монгольское войско, нацелившееся на Русь. Послание заканчивалось такими словами:
"Забудем, княже, все то, что разъединяло нас. Ведь мы же оба Рюриковичи. В нас течет единая кровь. Поразмыслим, как нам вести себя, протянем ли друг дружке руку, когда на нашу землю двинется лавиной ворог. Есть ли у тебя, брат, возможность, чтоб предупредить соседей твоих, венгров и ляхов, и поведать об опасностях? Коли ты познакомишься с нашим посланием, пошли до нас своего разумного человека. Дам ему возможность встретиться с моими гостями, побывавшими за Каменным поясом и узревшими своими глазами полчища бусурман".
Случилось неожиданное и непредвиденное. Даниил Романович быстро среагировал на послание Михаила и собственной персоной прибыл в Киев с небольшой охраной.
- Ты мудро поступил, Михаил Всеволодович, пригласив меня в град Киев, чтоб предупредить меня и мой род об опасности, - произнес гость.
- Счел своим долгом сделать это, - скромно ответил Михаил.
- Какие новости привезли твои гости?
- Зело тревожные новости.
- Поведай поподробней. В письме всего не скажешь.
- Вестимо.
Михаил передал Даниилу все то, что узнал от булгарского купца, называвшего себя на русский лад Захаром.
- Дело то архиважное и тревожное, - произнес Даниил. - Буду признателен тебе, коли позволишь мне лицезреть этих булгарских бродяг, порасспрашивать их. Они все в твоем доме?
- В моем. Устрою тебе встречу с булгарами. Можешь порасспросить их с полным пристрастием.
- Непременно расспрошу.
Михаил организовал встречу Даниила Романовича, галицко-волынского князя, с группой камских булгар. Было заметно, что предводительствовал в этой группе купец, называвший себя Захаром.
В основном он и повел рассказ о своих сибирских впечатлениях и наблюдениях из далекого укрытия за скоплением монгольских воинов. Потом излагал рассказы беглецов-булгар, видевших своими глазами бесчинства завоевателей. Поделились горькими впечатлениями и другие булгары, изведавшие пленение, жестокость и коварство монголов. Таких, кому удалось бежать из плена к себе на родину, оказалось очень мало, считанные единицы.
Беседа с булгарами продолжалась долго, пока сам Даниил не остановил ее словами:
- Благодарствую, люди далекой земли. Поведали вы мне горькую историю. Вестимо, ждут нас великие испытания и беды беспредельные. А что мы можем противопоставить бусурманам? Что скажешь, Михайло?
- Вряд ли смогу сказать что-нибудь вразумительное.
- И я не знаю, что вымолвить.
- Разобщены мы. Где наше доброе согласие, единство? Нет его. Нет среди нас такой крупной фигуры, как Владимир Красное Солнышко или Ярослав Мудрый, которые объединили бы все силы русичей и дали бы отпор ворогу.
- Горько это слышать, Михаил. Но, к сожалению, ты прав. Мой род невелик, еще как-то сохраняет единство, а соседние ветви Рюриковичей сами по себе. А попробуй наладить добрые отношения с венграми, ляхами… Мудрено. Помнишь те времена, когда на нас нагрянули Чингисхановы орды? Наших соседей сия беда не очень-то и взволновала, тем более что, слава Богу, вражеская лавина до них не докатилась.
- Ты прав, Даниил. Единства на Руси нет. Кругом раздоры, усобицы. Один Ярослав Всеволодович, князь новгородский, чего стоит. Немного похозяйничал в Киеве и вел себя в этом городе как заурядный грабитель с большой дороги. Мне достался сей град после Ярослава. Когда я утвердился на киевском столе, первое мое впечатление - словно лютый ворог прошелся по городу. Слышал одни стоны и жалобы на своего предшественника.
- Все это в его духе. Посмотришь на владимирскую землю, и видится тебе, что не князь Юрий на великокняжеском столе, а его младший братец Ярослав. А Юрий у него на подхвате.
- Мне тоже такое видится.
Михаил поделился с Даниилом намерениями посетить владимирскую землю, чтобы встретиться с великим князем Юрием, затем с Василько Ростовским и другими князьями ростово-суздальской земли. Целью такой поездки было желание предупредить тамошних князей об опасности, надвигающейся на Русь с востока.
- Юрий, на мой взгляд, слабоват как правитель. Ярослав злоупотребляет влиянием на брата, - осуждающе произнес Даниил.
- Ты прав, к сожалению, - ответил Михаил. - Непременно побываю в Ростове у дочери. Она недавно уже второго сынка родила. Увлекается Марьюшка летописанием. Наставляет ее по этой части ростовский владыка. Дай-то Бог успеха доченьке в ее трудах.
Беседа Михаила с Даниилом прошла оживленно и казалась откровенной и полезной. Оба князя давали резкие оценки политической раздробленности страны и не скрывали своих взглядов на положение внутри многих княжеств, выливавшееся в беспокойные усобицы. Михаилу хотелось закрепить наметившееся сближение с галицко-волынским князем и увлечь гостя в непринужденную, доверительную обстановку, например вместе поохотиться.
- Не увлекаюсь охотой, Михаил, - с ноткой сожаления сообщил Даниил.
- Неужели никогда не ходил с рогатиной на медведя или с луком на дичь?
- Конечно, бывало такое дело. Но это было давно, и охота не стала моим постоянным занятием.
- Жаль, очень жаль. Разве охота не полезное развлечение? Вот я, грешным делом, иногда хаживал на тура и на зубра… Мощные и свирепые звери. Ради охоты псарню держу.
- Не до охоты мне. Заботы всякие одолели.
- Жаль, Даниил, - повторил Михаил. - Хотел было поохотиться с тобой. Зато разговор у нас с тобой получился полезный.
- Это уж точно. Разговор был благотворный.
- Истину глаголешь, Даниил. Давай не терять друг дружку из вида. А что было промеж нас не зело доброе, про то забудем. Рад, коль твой визит в Киев был тебе полезен.
Расстались князья не то чтобы большими друзьями, но по-хорошему, почти дружелюбно. Даниил попросил Михаила:
- Если узнаешь что-либо о приближении вражеских орд, какими путями приближается к нам ворог, не забудь известить меня. А я передам такие горькие новости моим соседям - венграм и ляхам. Ведь польская королевна Мария Казимировна была твоей матушкой.
- Не забываю об этом. И ляхам полезно напомнить об этом в трудные для нас времена. Пусть помогают нам по-родственному.
- Разумно мыслишь. Постараюсь сообщить о беде правителям Венгрии и Польши, а те известят о сем немцев, австрияков, чехов. Пусть все наши западные соседи с оружием в руках встретят недругов, коли те переступят их границы.
- Верно рассуждаешь, князь Даниил.
- А всякие другие рассуждения здесь вряд ли уместны. Ты говорил о своем намерении посетить Владимир и Ростов и встретиться с тамошними князьями.
- Есть такой замысел. Вижу в нем необходимость.
- Счастливого тебе пути. И Бог в помощь. А князей призывай к единым и дружным действиям, если тучи над Русью станут сгущаться.
- Спасибо на добром слове, Данилушка. Так я и намерен поступать.
Михаил позаботился и о людях из земли булгар-ской. Постарался найти каждому сносное существование, посильное занятие и заработок. Главной фигурой среди них остался купец Захар, бывший у себя на родине промысловиком пушнины. Ему помогли устроиться приказчиком к богатому киевскому князю. Другие булгары также нашли себе разные занятия, связанные с торговлей и ремеслом.
Глава 7. НАКАНУНЕ БАТЫЕВА НАШЕСТВИЯ
До Михаила доходили невнятные слухи о том, что в Западной Сибири продолжалось сосредоточение татаро-монгольских сил. Их численность непрерывно возрастала за счет прибытия с востока все новых и новых подразделений, возглавляемых темниками. Эти силы продвигались с востока в западном направлении и уже находились в близости к Каменному поясу. Северный путь сперва использовался монгольскими ордами, сосредотачивавшимися на берегу среднего Иртыша, примерно там, где позже возник сибирский город Тобольск. Другое место сосредоточения татаро-монгольских войск было южнее, в среднем течении реки Тобола, откуда захватчики нацеливались на башкирские земли.
Из этих мест растущие татаро-монгольские силы готовились к наступательному броску на русские земли, находившиеся под властью многочисленных князей Рюриковичей. Появление в Западной Сибири татаро-монголов вызывало бегство оттуда ее обитателей. За Каменный пояс бежали булгары, приходившие сюда ради промысла и торговых связей с местным населением. В меньшей степени бежали в русские земли коренные сибирские народы - остяки и вогулы. Большинство этих народов спасалось от захватчиков, уходя в лесные дебри и перемещаясь вниз по Оби.
Было начало того самого знаменательного года, который получил историческую известность как год нашествия на Русь монгольских полчищ. Речь идет о 1236 годе.
Михаил Всеволодович, княживший в то время в Киеве, по санному пути выехал с дружиной из Киева. Поднялись вверх по скованной льдом реке Десне, прошли до ее верховьев. Потом преодолели сухопутный участок от верхней Оки до впадения в нее левого притока Клязьмы. Ее берега были довольно населенными. В зимнее время, когда реки были накрепко скованы льдом, эта река превращалась в оживленную проезжую санную дорогу.
До Владимира добрались благополучно. Вероятно, разбойники, видя сопровождавшую князя Михаила дружину, не решились нападать на него.
Наконец показались городские ворота. Из-за вала, окружавшего Владимир, показывались церковные купола и причудливые башенки княжеских и боярских палат. И над всеми ними возвышалась громада главного собора города, Успенского, возведенного еще в середине XII века князем Андреем Боголюбским.
Охранявшие городские ворота дружинники владимирского князя подняли тревогу. По их сигналу вышел к воротам близкий к князю Юрию немолодой боярин.
- Кто такие? - спросил он Михаила.
- Разве непонятно тебе, старый? С такой дружиной мог отправиться в путь только князь, пожелавший навестить своего родича.
- Какой князь?
- Киевский. Михаил Всеволодович. Слыхал о таком?
- Так ты князь Михаил? Слыхивал о таком. Не много ли с тобой народу? Это лишь братец нашего Юрия, новгородский Ярослав, посещает наш город и с ним непременно такая толпа, даже поболее.
- Поменее бы ты рассуждал, старик, а поскорее доложил бы князю Юрию, что гость прибыл, равный ему рангом.
Боярин умолк, отказавшись от дальнейших расспросов, и удалился докладывать своему князю. Через непродолжительное время из ворот вышел сам великий владимирский князь Юрий. За пару лет, как можно было заметить, он значительно постарел, даже ссутулился, борода стала с проседью. Видимо, овладели великим князем заботы и нелады с братом Ярославом, княжившим в Новгороде.
Юрий деланно воскликнул:
- Пожаловал наконец-то князь Михаил! Давненько не виделись, зело давненько. Надеюсь, с серьезным Делом прибыл?
- Угадал. Дело, с коим пожаловал к тебе, архиважное и непростое.
- Пойдем ко мне в палаты. Там и наговоримся вдоволь. А мой человек пристроит к месту твоих дружинников.
Пока они шли к княжеским палатам и поднимались на высокое красное крыльцо, увенчанное крышечкой-луковицей, Юрий расспрашивал Михаила:
- Как твои детки? Много ли нарожал? Внуки-то есть?
- Ты же был на свадьбе моей доченьки. Она среди моих деток старшая. Зять мой, ты должен помнить, твой родич Василько, князь ростовский.
- Как же, помню, помню. Через эту женитьбу мы с тобой и породнились.
- Недавно доченька родила второго сынка.
Так беседовали они о семейных делах, когда вошли в гостевую палату. Юрий предложил Михаилу располагаться в удобном легком кресле и сам сел по соседству.
- Так какое же у тебя дело ко мне, Михаил? - спросил он с видимым интересом.
- Русь снова оказалась перед угрозой вражеского нашествия, - тревожно произнес Михаил. - Полчища врагов собираются за Каменным поясом. Их масса непрерывно растет. Тамошние люди, не желающие быть рабами пришельцев, бросают свои жилища и уходят в северные леса либо бегут в наши земли. Многие испытали неволю, но смогли бежать из рабства.
- Кое-что и нам известно. Некоторые беглецы оседают в наших землях. Сожалею, что мы не можем объясниться с ними.
- Среди них есть камские булгары, неплохо знающие наш язык. Это купцы, которые не раз бывали за Каменным поясом и освоили речь остяков и вогулов. А несколько торговцев хорошо владеют русской речью.
- Вот и к нам в основном попадают булгары. Расскажи, с какими вестями пришли они к вам?
- Грустные вести. Вот послушай…
Михаил начал со всеми деталями пересказывать все те новости, какие привезли издалека в Киев беглецы, побывавшие за Каменным поясом. Юрий слушал Михаила с большим вниманием, часто перебивал его вопросами и возгласами удивления или негодования. А потом прервал его:
- Кое-что из того, что ты рассказываешь, нам известно от булгар, усвоивших наш язык. Но многое ты поведал нам неожиданное и зело тревожное. Прошу тебя, пока прервись. Хотел бы собрать нужных людей. Пусть соберутся мои сыновья и воеводы, чтоб послушать тебя, какая великая и опасная сила идет на нашу землю. Пусть об этом узнают все.
- Пусть будет так, - согласился Михаил. - Зови всех, кого считаешь нужным, - и членов своего семейства, и бояр, и воевод. А я тем временем соберусь с мыслями.
- Собирайся с мыслями, князь, а я скажу, чтобы приготовили добрую трапезу.
Князь Юрий вышел, чтобы отдать распоряжения по хозяйству и велеть накрывать стол в соседней трапезной, Михаил имел возможность пообщаться с членами его семьи. Первой к нему вышла княгиня Агафья, жена Юрия. Это была родная сестра Михаила Всеволодовича. Брат и сестра тепло обнялись, заговорили о детях, о семейной жизни. Агафья была женщиной уже далеко не молодой, матерью пятерых детей. Вслед за ней появились и два княжеских сына, Всеволод и Мстислав. Старший, Всеволод Юрьевич, был уже женат. Тестем его оказался Рюрик Ростиславич, в прошлом великий князь киевский. Брат Всеволода Мстислав, не успевший обзавестись семьей, держался с гостем несколько заносчиво и с вызовом спросил его:
- А скажи, дядюшка, ты воцарился в Киеве после другого князя. Так ведь?
- Истинно так.
- А предыдущим князем в Киеве был наш дед Рюрик Всеволодович. Разве не так? И ты согнал его с киевского стола.
- Ошибаешься, княжич. Твой дед княжил в Киеве ранее. Потом появились другие князья. Я сел на киевский стол позже, когда этот город покинул, изрядно пограбив его, князь новгородский Ярослав.
- Твой дядюшка истину глаголет, - вмешалась княгиня Агафья. - Ярослав принес много бед русским землям.
- Выходит, промашку я дал по недоразумению. Не гневайся на меня, дядя Михаил, - виновато произнес младший Юрьевич.
- Кто из нас не ошибается, - миролюбиво сказал Михаил.
Агафья стала расспрашивать Михаила Всеволодовича о семье, о детях.
- Дочка моя Мария порадовала меня уже вторым внуком, - похвастался князь.
- Знаем, брат. Она ведь замужем за Васильком Ростовским. Счастливая и дружная семья. Иногда мы обмениваемся визитами. Ведь Мария мне родная племянница, а я прихожусь ей теткой.
- Как переплелись меж собой ветви Рюриковичей! Любой князь Рюрикова рода - чей-нибудь племянник, дядя, тесть, сват. Кругом родня, а порядка в нашей земле нет, - горестно произнес Михаил.
- Верно говоришь, родич, - вступил в беседу Юрий, появившийся в гостиной. - Пойдемте, князь и чада мои, в трапезную. Сядем за стол, отведаем жареной индюшки и запьем медовухой. Будут, Михаил, и другие угощения. С тобой, кажется, твой воевода?
- Мой Феодор много лет при мне. Храбрый воин и набожный человек, - ответил Михаил.
- Зови твоего Феодора к столу.
Трапеза продолжалась долго, пока в соседней гостевой палате не послышались людские голоса. Это были княжеские родичи, бояре, купцы, старшие дружинники - весь цвет местного общества. Юрий обратился к младшему сыну:
- Никак собираются владимирцы. Посмотри-ка, сынок Мстислав, много ли людишек пришло. Скажи им, что завершаем трапезу и скоро выйдем.
Покончив с застольем, великие князья, а вслед за ними и княжичи, и приближенный Михаила Феодор вышли из трапезной в гостевую залу. Собравшиеся приветствовали гостей глубокими поклонами. Юрий представил им Михаила Всеволодовича. Кто-то из присутствовавших произнес:
- Ведомо. Встречались с тобой в Новгороде. Я в ту пору торговлю вел с новгородцами.
Раздались и другие голоса людей, общавшихся в разную пору с князем Михаилом или знавших о нем.
Юрий поведал о цели пребывания киевского князя во Владимире, о родственных связях и дал ему возможность говорить. Михаил начал с таких слов:
- На нас надвигается вражеская орда. Та самая орда, которая нами уже изведана в Чингисхановы времена. Ныне во главе этих полчищ стоит то ли сын, то ли внук грозного хана. У меня в Киеве сейчас обитают люди из племени камских булгар, видевшие вражеские силы издалека, а некоторые и побывавшие в полоне, но сумевшие вырваться на волю.
Михаил излагал все то, что ему поведали недавно булгарские беглецы. Потом высказывались владимирцы. Кое-что им было известно от беглецов - камских булгар. К сожалению, их язык был понятен на Владимирщине совсем немногим, разве только купцам, посещавшим камскую землю. Все же кое-какие сведения об обстановке за Каменным поясом проникали и сюда. Они вызывали тревогу и беспокойство. Вести, привезенные из Киева Михаилом, дополняли сведения, которыми располагали владимирцы, усиливали их тревогу и беспокойство.
- Представим себе, Михаил, что бусурманы уже перешли Каменный пояс и овладели землями камских булгар, - заговорил Юрий.
- Предположим, - согласился Михаил. - И что же далее?
- А далее вражеские орды решили опустошить и разграбить владимирскую землю, предать огню Суздаль, Ростов и пойти в смоленские и новгородские земли.
- Допустим. Но ведь вражеские силы могут избрать и другое направление для наступательного похода.
- О каком направлении ты хочешь сказать, Михаил?
- Верхняя Ока, Киев, Чернигов, Галиция. И сие возможно.
- Давай сперва обсудим первую возможность. Враг вторгся во владимирскую землю и наступает на северо-запад.
- Согласен, Юрий. Вторая возможность уже много раз обсуждалась с галицко-волынским князем Даниилом. Он тоже встревожен. Мы с ним пришли к примирению. Тревожное предчувствие заставило нас забыть о неладах. Даниил выслушал меня с полным вниманием и намерен сблизиться с венграми и ляхами перед лицом восточного врага.
- Разумно поступаешь, Михаил. А как мне, владимирскому князю, действовать? Сразу и не скажешь. Давай подумаем вместе. Один ум хорошо, а два зело хорошо. И пусть люди, что собрались здесь, тоже задумаются над нависшей над нами бедой.
Владимирцы, явно встревоженные встречей, разошлись по домам с беспокойными мыслями. А Юрий с Михаилом уединились в рабочей комнате великого князя. Сперва вдвоем, потом Юрий решил пригласить для участия в беседе старшего сына Всеволода. Тогда и Михаил настоял на присутствии на ней своего ближнего боярина Феодора.
- Это моя правая рука, - объяснил он свое желание привлечь Феодора к обсуждению.
Прежде чем приступить к деловой беседе, Юрий спросил Михаила:
- Не вызвать ли из Новгорода брата моего, Ярослава?
- Упаси боже. Ты еще пригласи Чингисхана с того света в свой терем. Шучу, конечно. Без Чингисхана и братца твоего как-нибудь обойдемся.
- Пошто без брата-то?
- Неужели непонятно? Возненавидел он меня за то, что новгородцы не поладили с ним из-за его крутого характера и избрали князем меня, человека покладистого. Потом свои дела отвлекли меня от Новгорода, а Ярослав настроил своих сторонников в городе, а моих союзников разогнал или запугал, и благодаря этому снова стал новгородским князем. А меня он с тех пор люто возненавидел, особенно за то, что многие беглые новгородцы нашли приют в моем Чернигове. Ярослав же поднял против меня всю родню и начал мне мстить.
- Такие крайности брата, да будет тебе известно, я не одобрял.
- А ведь было такое дело… Не хотел бы тебе напоминать…
- Знаю, о чем ты… Ярослав уговаривал всю родню ополчиться на тебя. А мы не хотели раскола и поддались на уговоры, пошли вслед за новгородцами со своими дружинниками в поход. Шли против тебя, на Чернигов. А в душе не одобряли затею Ярослава, так как понимали, в какие непотребные дела втянул нас мой братец. Я и Василько Ростовский, словно сговорившись, решили оба в бесчинствах новгородского князя никак не участвовать. Потом постарались, чтобы наши дружины отстали от новгородского войска и вернулись домой.
- Правильно поступили, разумно. А Ярослав долго бесчинствовал на моей Черниговщине. Мстил мне твой братец за то, что новгородцы однажды указали ему путь и предпочли меня. А я смог убедиться, какой мстительный человек Ярослав. Бог с ним, Ярославом, однако, поговорим об угрозе нашествия монголов.
- Поговорим, - согласился Юрий.
Вспомнили прежнее нашествие Чингисхана. Высказали предположение, что новое нашествие будет не менее жестоким, кровавым, и вся масса завоевателей, когда она вторгнется на землю русичей, окажется не менее огромной и опустошающей, чем Чингисханово воинство.
- По одиночке перебить наших князей не составит завоевателям труда, - с горечью произнес Михаил. - Орды захватчиков могла бы сдержать вся сплоченная сила Рюриковичей, но где она, эта сила? Мы разобщены, раздираемы ссорами, неладами.
- Не преувеличивай, Михаил, - возразил Юрий. - Объединить всех русичей - это фантазия, заблуждение. Но ведь могут складываться отдельные отряды. Силы двух-трех княжеств - вот тебе и отряд.
- Два, три или даже несколько князей со своими дружинами - это еще не грозная сила. Она никак не станет преградой на пути вражескому натиску.
- Конечно, это так. Но я вижу другой выход.
- Какой же?
- А вот послушай. Монголы начинают свое продвижение по русской земле. На их пути будут встречаться укрепленные города с защитниками, княжеские резиденции. Они станут обороняться. Защитники понесут потери, хотя в конечном итоге наступающие возьмут тот или иной город. Но сия победа достанется ценой утрат. Ордынцы будут брать город за городом, но силы победителей будут тем временем неуклонно таять. Разве не так?
- Ты говоришь напраслину, Юрий. Какой-нибудь малый городишко защищают две сотни русичей. А на сей городишко наваливается многотысячная орда.
Много ли потерь сумеет нанести такой орде горстка защитников?
- Не ведаю. Но ведь осада не обходится без потерь для обеих сторон. А беспрерывная осада городов не обойдется противнику без утрат. Продвигаясь на запад, вражеские силы неизбежно несут потери, их численность неминуемо уменьшится.
- Преувеличиваешь, князь.
- Не пугай меня, Михаил. Дай высказаться до конца.
- Слушаю тебя.
- Основные силы князей нашей земли отойдут в глубь Руси и где-то там, на укрепленных позициях встретят орду захватчиков. К тому времени мы будем готовы дать сражение.
- И ты рассчитываешь, что вражеские силы будут легко разбиты русичами?
- Не знаю, братец, ей-богу, не знаю. Возможно, что достаточного перевеса, чтобы одержать бесспорную победу, у нас не произойдет. Но и враг понесет большие потери и убедится в нашей силе. Еще одно-два таких сражения, и монголы будут вынуждены запросить перемирия.
- Ты так представляешь себе, чем закончится наше столкновение с монголами?
- Примерно так.
- Но посуди сам. Завоеватели склонили наших князей хитростями или силой оружия к покорности, сделали их покорными вассалами. Отважатся ли склонившие головы вассалы поднять оружие на завоевателей?
- Не знаю, Михаил, что и сказать тебе.
- И я не знаю, есть ли какой посильный для нас способ достойно встретить ворога.
- Нам остается только думать, взвешивать свои силы, налаживать добрые отношения с соседями.
- С такими, как братец твой Ярослав, вряд ли получатся такие отношения.
Беседа двух князей принимала порой характер острого спора. Возникали вопросы, на которые не находилось ответа.
Михаил задержался у владимирского князя всего на два дня. А на третий день, когда шел снежок и небо заволокло тучами, он отправился в Ростов, лежавший к северу от Владимира. Путь был не слишком далеким - можно было добраться до соседнего князя за двое суток.
Местность, которую приходилось проезжать, была заселена довольно густо. Поселения, выселки и села, окруженные полями и покрытые снегом, чередовались с лесными угодьями и перелесками. Вышли к покрытому толщей льда озеру Неро, на берегу которого и был расположен Ростов, обнесенный, как водится, земляным валом и бревенчатым тыном.
Ростовский князь был уже извещен о приезде князя Михаила Всеволодовича со свитой. Накануне своего выезда из Владимира тот направил в Ростов гонца с известием о своем выезде. Навстречу высокому гостю с дружиной вышел сам князь Василько с супругой Марией Михайловной. Вместе с ними вышел и ростовский епископ Кирилл со своими клириками.
Встреча родственников оживлялась приветственными возгласами и жаркими объятиями. Епископ благословил Михаила и произнес несколько проникновенных слов. Затем Михаил и его родные, сопровождаемые Кириллом и именитыми боярами Ростова, также встречавшими высокого гостя, направились к княжеским палатам. Мария вывела к деду четырехлетнего сына Бориса. Младшего, грудного младенца Глеба, вынесла нянька.
- Это правда, что ты наш дедушка? - спросил Борис Михаила Всеволодовича, подхватившего внука на руки.
- Истинная правда, - ответил с доброй улыбкой князь.
- А почему у тебя борода такая белая?
- Не белая, а седая. Много всяких неприятностей было в моей жизни, вот и поседел. Дай Бог, чтоб тебе, внучек, в твоем будущем такого не случилось.
- А почему такое случается?
- Поживешь с мое - узнаешь.
- А почему…
- Хватит, почемучка. Потом поговорим с тобой, родной.
Мать отвела Бориса от деда, взяла из рук няньки маленького Глеба, завернутого в теплое одеяльце, и протянула его Михаилу. Он взял младенца и внимательно разглядел его черты.
- Пока трудно сказать, на кого похож малый. Пожалуй, в нашу черниговскую породу. А Бориска вылитый отец. Слышишь, Василько?
После непременного застолья и сопровождающих его бесед, в которых кроме княжеской семьи принимал участие и ростовский владыка, Михаил с зятем Васильком уединились в рабочей комнате ростовского князя.
- Ты чувствуешь, зятек, зачем я к тебе пожаловал? - пытливо спросил Михаил.
- Догадываюсь, тестюшка. Тучи сгущаются над нашей землей.
- Тучи-то сгущаются - ты прав. Тяжкие испытания ждут нашу землю. И какие же слухи доходят до тебя?
- Бегут к нам люди из-за Каменного пояса, из соседней с ним булгарской земли, приносят к нам тревожные вести.
- Поведай, Василько, какие же вести приносят тебе люди из-за Каменного пояса и с берегов Камы.
- Неутешительные, горькие вести. Монголы собирают грозные и внушительные силы, кои непрерывно растут и нацеливаются на наши земли.
- Это я уже слышал от владимирского князя Юрия. Ты бы мог пригласить сюда двух-трех беженцев, которые вразумительно поведали бы о том, что они видели своими глазами за Каменным поясом?
- Могу, конечно. Туда ездили по торговым делам купцы из камских булгар. Видимо, натерпелись страха, едва в плен к монголам не попали. Бежали из-за Каменного пояса сломя голову, в трепете великом. Один из них - Трифон.
- Откуда такое русское имя?
- Обычай у них таков. Коли купец имеет дело с русичами, принимает имя на русский лад. А каково его исконное прозвание - неведомо. Вот сей Трифон и с ним другие булгары, понадеявшись на нашу силу, ушли с Камы к нам, русичам. А другие, в основном простолюдины и местные, что обитают за Каменным поясом, подались на север, в леса.
- Позови сюда кого-нибудь из беженцев, кто нашу русскую речь мало-мальски разумеет.
- Есть такой торговый человек.
На зов князя Василька его близкие привели невысокого светловолосого и безбородого человека в теплой одежде мехом наверх. Как и другие купцы из Камской Булгарии, он сносно говорил по-русски. Скупая меха у жителей Восточной Сибири, он в свою очередь сбывал им всякую домашнюю утварь, плотницкий инструмент и разного рода украшения - броши, браслеты, кольца, бусы.
- Давно торгую с захребетными обывателями и от них узнал, что на большой сибирской реке стоят огромным многолюдным лагерем монголы, - рассказывал Трифон. - С востока все приходят и приходят новые отряды. Я не отважился, не рискнул податься далее, где мог напороться на полчища пришельцев. Что у них на уме - неведомо. Решил вернуться на Каму и еще прихватил с собой нескольких остяков. Потом все они пошли на север, в зырянские земли, а я вот с несколькими спутниками оказался здесь: побоялся нашествия монгольских орд. По дороге в русские земли, когда остался позади Каменный пояс, ко мне пристал старый остяк. Он пережил любопытную историю. Попал в полон к монголам. Выполнял у них в стане всякую тяжкую подневольную работу, в основном заготовлял дрова и корм для лошадей. Лишился молодой жены. Она стала полюбовницей у какого-то знатного военачальника. Но вскоре женщина надоела ему, и прежний владелец уступил ее кому-то другому. Мой остяк все это видел и страдал, но прикидывался покорным. Чистил коней завоевателей и, собирая для них корм, иногда удалялся от их лагеря. И однажды отважился убежать и после долгих блужданий по тайге пристал к каравану булгарских торговцев.
- И какова дальнейшая судьба этого беглого? - поинтересовался Михаил.
- Взял его к себе конюхом, - пояснил булгарин.
- Мог бы я встретиться с ним, расспросить его о том, что он испытал, будучи полоняником?
- Он же вашего языка не разумеет совсем.
- Ты же, Трифон, как-то объяснялся с ним?
- Немного понимаем друг друга. Я ведь неоднократно бывал за Каменным поясом, когда туда еще не нагрянула орда.
- Так вот ты и будешь за толмача. А я порасспрошу твоего остяка.
- Как тебе угодно, князь, - согласился Трифон. Привели в княжескую палату остяка, скуластого, малорослого и худосочного человека в поношенной меховой одежде. Его безбородое лицо наискось рассекал шрам от удара плетью или чем-то острым. Видимо, это был след пребывания в полоне.
Михаил начал задавать вопросы один за другим. Трифон довольно бегло стал переводить, хотя нередко задумывался и переспрашивал или некоторое время пребывал в раздумье, прежде чем перевести слова Михаила остяку. В целом же булгарин толмачил без больших затруднений.
Остяк на все вопросы Михаила, интерпретированные Трифоном, отвечал односложно, коротко. Все же содержание его ответов можно было понять. Остяк был уже немолод, хотя свой точный возраст назвать не мог. У него, вдовца, были не только дети, но и внуки, более десятка. Хозяйство его располагалось на одном из иртышских притоков. Когда ему стало известно, что на берегу Иртыша появились в большом числе вооруженные люди из дальних краев, он распорядился, чтобы вся его семья, дети с женами и внуки, откочевали в дальние земли по притокам Иртыша в надежде, что земли эти будут недостижимы для захватчиков. Сам же старый остяк остался в прежнем своем урочище невдалеке от того места, где сосредотачивались прибывающие монголы.
Захватчики же сразу начали обследовать окружающую местность, грабить и порабощать тех ее жителей, которые не успели уйти в дальние лесные дебри. Старый остяк был сперва начисто ограблен. Запасы лесных ягод, орехов, вяленой рыбы, сушеных грибов - все это попало в руки грабителей. А потом и сам остяк был превращен в раба-невольника.
Его непонимание окриков завоевателей вызывало их злобу. Однажды он получил яростный удар плетью по лицу от монгола. В ту плеть были вплетены куски жесткой проволоки, оставившие на лице пленника кровоточащие следы. Затаив обиду, сохраняя внешнее смирение и покорность, остяк решил при первой возможности бежать на запад, за Каменный пояс. В конце концов такая возможность представилась.
- Много ли монголов собралось на великой сибирской реке? - задал вопрос Михаил.
- Много, - последовал короткий ответ. Конкретизировать такой ответ остяк не сумел. Как ни пытался князь Михаил уточнить это понятие - "много", ничего более определенного он не смог услышать. Видимо, остяк просто не видел всего лагеря воинственных пришельцев.
Зато когда Михаил Всеволодович задал острый вопрос: как обращались завоеватели с местным населением, опрашиваемый смог дать более ясный ответ. По его словам, захватчики проявляют к местным жителям неслыханную жестокость и бесчеловечность, жгут их жилища, грабят имущество, обращают в бесправных рабов. Женщин отбирают и подвергают насилию. Потом некоторые из них исчезают неведомо куда. Не исключено, что они погибают от невыносимо безжалостного обращения или преднамеренно умерщвляются.
- Не кажется ли тебе, Михаил, что этот остяк сгущает краски? - спросил Михаила Василько.
- Зачем бы ему понадобилось сгущать краски? Слышим сущую правду. Посмотри, что нас ожидает, - ответил с горечью Михаил.
Остяка и булгарина, назвавшегося Трифоном, отпустили.
- Не хочешь ли расспросить других булгар, торговавших в сибирской земле? - осведомился у Михаила его зять.
- Да нет, уволь. Картина и без дальнейших опросов вполне ясна.
- Какие же у тебя, тестюшка, последующие планы?
- Хочу пару деньков погостить у тебя, в кругу твоей семьи, заняться внучонком Борисушкой. А затем и в обратный путь.
- Что так рано собираешься, тестюшка? Мало погостил.
- Сам видишь, Василько, какие события назревают. Надо позаботиться о судьбе южных городов, Киева, Чернигова.
- Тогда не смею задерживать.
Михаил отсыпался после утомительной дороги и напряженной беседы с беженцами с востока. А потом вышел на прогулку по городу с внуком Борисом, закончившуюся на берегу озера Неро. Кое-где в толще льда, сковывавшего озеро, рыбаки продолбили проруби и занимались рыбной ловлей.
Маленький Борис с дотошным любопытством расспрашивал деда о разных разностях.
- А мамушка моя кто тебе? - вопрошал он.
- Доченька родная. Это значит, что я прихожусь тебе дедушкой.
- Ты мой дедушка. А тетя Агафья кто же? Она приезжала к нам в гости.
- Агафья мне родной сестрицей приходится. У нас с ней был один отец, Всеволод Святославич. Тебе он прадедушка.
- А что такое прадедушка?
- Это означает - дедушкин папа.
- А у моей мамы и у тебя есть еще сестры?
- Нет, у нас с Агафьей никогда не было сестер. Зато братьев целый выводок.
- А что такое выводок?
- Ты спрашиваешь, что такое выводок? Это означает много, зело много.
- А почему у мамы нет сестер?
- Так уж получилось, Борисушка.
- Когда зима пройдет и льда на озере больше не будет, стану ловить рыбу. Видимо-невидимо наловлю.
- Смотри не попади в омут. Знаешь, что такое омут?
- Омут - глубокое место в озере.
- Правильно. Смотри, без дядьки или матушки один на озеро не ходи. Повзрослеешь - тогда другое дело.
В последний день пребывания Михаила в Ростове к нему обратился зять Василько.
- Хочу предложить тебе, тестюшка, напоследок… Не хотел бы ты поохотиться со мной в здешних лесах? Я изредка этим балуюсь. Псарню держу…
- Признаюсь тебе, Василько, я не большой любитель охоты. В дни моей молодости иногда охотился, а потом другие дела захватили все мои помыслы.
- Тем более полезно тряхнуть стариной.
- Что же ты предлагаешь? На какую дичь зовешь поохотиться?
- Можно обложить медвежью берлогу. В здешних лесах медведь водится. А коли неугодно пойти на медведя, можно, не удаляясь далеко от города, пострелять куропаток или рябчиков. А может, и глухарь нам попадется. Как тебе угодно?
- Поохотимся на пернатых, и чтоб не пришлось уходить слишком далеко от Ростова. Я ведь отвык от охоты, но, коли тебе хочется, составлю тебе компанию. Возьму с собой нескольких дружинников, метких стрелков. Дай им оседланных лошадок.
- За сим дело не станет. И несколько кобельков возьму из моей псарни. Уговорил все же я тебя, тестюшка.
- Уговорил, зятек. А на медведя поохотимся как-нибудь в иной раз.
- Поймал тебя на слове. Медвежья охота интереснее в такую вот зимнюю пору. Выкуриваешь его, сонного, из берлоги и поднимаешь на рогатину. Прошлой зимой заезжал ко мне великий князь Юрий. Удачная у нас с ним была медвежья охота. Забрались в лесную чащу и отыскали там две медвежьи берлоги. Один из их обитателей оказался старым матерым зверем. Взмахом лапы вышиб из рук егеря рогатину и двинулся на него со злобным рыком. Плохо пришлось бы бедняге-егерю, если бы не надежная подмога. Стая моих собак с лаем бросалась на медведя, а тем временем его доконали мои лучники.
Небольшая кавалькада, человек десять, вышла из города. Миновали заселенную местность с селом и выселками и наконец вышли на лесную тропу. Попадались стаи белых куропаток, копавшихся в навозе, оставленном проезжими конями, в поисках непереваренных зерен. Куропатки подпускали всадников совсем близко к себе, как и стаю охотничьих собак, но в последний момент успевали взлететь и раствориться в чаще леса. Встретили большого пестрого глухаря, восседавшего на ветви оголенной березы. Глухаря встревожил лай приближающейся собачей стаи, он тяжело поднялся, взмахивая широкими, размашистыми крыльями, и исчез в лесной чаще.
- Эх, упустили прекрасную птицу, - с горечью сказал Василько.
В самую глухую чащобу, где могли обитать в зимних берлогах медведи, охотники не забирались. Ограничивались лесными тропами, проложенными местными жителями. Настреляли до десятка куропаток, и еще удалось подстрелить одного глухаря. На лесной поляне разожгли костер и поджарили куропаток, насаженных на вертел. Глухаря решили доставить княгине Марии в качестве охотничьего трофея.
На следующий день после охотничьей вылазки князь Михаил Всеволодович отправился в обратный путь. Его дорога лежала через Владимир на Клязьме, где он мог еще раз увидеться с великим князем Юрием. А дальнейший путь до Киева Михаилу был уже знаком - скованные ледяной толщей Клязьма и Ока, вверх по Оке. В ее верхнем течении располагались младшие уделы черниговской земли. Михаил намеревался посетить их правителей, своих родичей, и договориться с ними о действиях в обстановке нависшей угрозы. Во Владимире Михаил собирался обменяться последними напутствиями с Юрием и его супругой, своей сестрой, и не задерживаться там более суток. Но все получилось не так, как он рассчитывал.
Глава 8. НЕПРЕДВИДЕННАЯ ВСТРЕЧА
Владимирский великий князь Юрий Всеволодович встретил Михаила встревоженный, осунувшийся, словно переживший не одну бессонную ночь. Его запавшие глаза лихорадочно горели.
- Тебе нездоровится, княже? - спросил его Михаил.
- Хуже, - коротко ответил Юрий.
- Есть причины для волнений, знаю, - сдержанно произнес Михаил. - Какие-нибудь новости беспокоят тебя?
- Вот они, новости, коли тебе угодно… Растет поток камских беженцев. Тревожные вести из-за Каменного пояса набираются.
- Этого следовало ожидать.
- Жду из Новгорода брата Ярослава. Надо общими силами принимать какие-то меры.
- Уж от встречи с твоим братцем уволь. Усвоил замашки разбойника с большой дороги.
- Зачем ты так… Конечно, Ярослав далеко не безгрешный ангел. Человек тяжелого характера. Но сейчас-то…
Юрий умолк, не подобрав нужных слов.
- Что ты хотел мне поведать? Ты заговорил о брате, - напомнил Михаил.
- Да, вот именно. О брате… Повторяю, он человек тяжелого характера. И ты был с ним не в ладах.
- Легко сказать - не в ладах, - закипятился Михаил. - Ярослав не мог никак простить мне, что новгородцы однажды указали ему путь и предложили новгородское княжение мне. Вот за это твой брат Ярослав затаил на меня злобу, пытался поднять на меня всех своих родичей, в том числе и тебя. А когда это не удалось, принялся тревожить мою Черниговщину разбойными набегами, грабил мои владения. Разве такое забывается?
Князья вновь затронули больную тему.
- Властью великого князя я прикажу брату протянуть тебе руку примирения. Пойми, Михаил, тревожная обстановка требует от каждого из нас забыть старые обиды и сплотиться перед надвигающейся угрозой, - сказал Юрий.
- Рассуждаешь, княже, здраво. Вот тебе назидательный пример. Даниил Галицкий, с которым у нас были серьезные нелады, пожаловал ко мне в Киев. И мы с ним столковались вполне дружелюбно. А ведь тоже человек непростой, ершистый.
- Это нам ведомо. Заставлю и Ярослава повести себя миролюбиво, не таить на тебя злобу. Ведь ты на новгородский стол больше не претендуешь?
- Согласится ли твой братец на примирение?
- Я же все-таки великий князь, и Ярослав мой подчиненный. Вправе заставить его пойти на примирение. Наберись терпения, Михаил, и дождись приезда Ярослава в град Владимир.
- Из уважения к тебе, князь Юрий… Ты не только для меня глава всей владимирской земли, но и близкий родич, муж моей родной сестры. Понимаю необходимость примирения всех Рюриковичей в эти тяжкие для Руси времена. Понимает ли это Ярослав - не ведаю.
- Общими силами мы должны заставить Ярослава понять эту истину - все Рюриковичи должны стать одной сплоченной силой.
- Дай-то Бог.
Благодаря настойчивым просьбам и убеждениям со стороны Юрия, Михаил остался во Владимире и принялся ждать новгородского князя. Ждал без большой охоты и смутно представлял, чем обернется такая встреча. Михаил Всеволодович был убежден, что Юрий, человек далеко не твердого характера, скорее поддавался влиянию Ярослава, человека властного и жесткого, чем мог заставить брата проявить послушание и поступить согласно воле великого князя.
Между тем вести с востока принимали все более и более тревожную окраску. Их приносили камские булгары и мирные сибиряки, изведавшие монгольскую неволю. Сомнений ни у кого уже не было, что придется столкнуться с грозной и безжалостной силой, которая накапливалась у границ русских земель.
В ожидании прошло дня три, когда в великокняжеской резиденции появился князь Ярослав Всеволодович, человек крупного телосложения, с недобрым взглядом глаз неопределенного цвета, с нависшими лохматыми бровями. На брата, великого князя, всем своим обликом и чертами лица он никак не походил. Возможно, ему в большей степени передались черты не отца, Всеволода Юрьевича Большое Гнездо, великого князя владимирского, а матери, чешской королевны Марии Шварновны.
Встретив в княжеских палатах своего исконного врага, Михаила, Ярослав резко и запальчиво произнес:
- Ты-то, Михаил, с какой стати здесь, у моего брата? Никак снова Новгородом прельстился?
- Не стоило бы тебе задираться в столь горький час, - спокойно ответил Михаил Ярославу. - Я ведь не вспоминаю, как твои люди бесчинствовали на моей черниговской земле. А можно было бы напомнить тебе о многих недостойных поступках.
- Полно, полно, князья, - остановил их Юрий, - не время сейчас взаимные грехи перебирать. У каждого таковые отыщутся. Лучше протяните друг дружке руку примирения. Беда-то какая готова вот-вот на Русь навалиться. Давайте лучше обсудим, как мы встретим вторжение ворога, коли оно произойдет.
Ярослав еще пытался сказать Михаилу что-то резкое, обидное, но Юрий прикрикнул на него:
- Я все-таки великий князь земли владимиро-суздальской, а ты мой подчиненный! Не затем пригласил я тебя, чтобы выслушивать злобные выкрики. Понятно тебе?
- Еще бы не понятно, батюшка великий князь, - с едкой издевкой произнес Ярослав.
- А коли понятно, помолчи, брат, и выслушай нас.
Великий князь Юрий поделился всеми сведениями о нависшей с востока угрозе вражеского вторжения. Теперь уже было известно, кто стоял во главе полчищ, нацелившихся на русские земли. Это был хан Батый, или Бату. Речь шла о внуке Чингисхана, грозного завоевателя, нашествие которого русичи и другие народы уже испытали. Юрий напомнил и о массовом бегстве камских булгар.
Потом по просьбе Юрия взял слово Михаил. Он также поделился переданными ему свидетельствами беглых булгар. А после Михаила начал говорить Ярослав:
- Возражать и тебе, Юрий, и тебе, Михаил, не стану. Нет на то оснований. На нас надвигается с востока страшная опасность. Теперь послушайте, что я вам скажу.
- Слушаем тебя, Ярослав, - произнес Юрий.
- Новгородской земле, как и всей Руси, грозит опасность не только с востока, но и с запада, и этого мы не вправе забывать. Я имею в виду тевтонов и шведов. На это еще указывал мой предшественник на новгородском столе, князь Михаил.
- Рад слышать, Ярослав, что ты не забыл моих усилий, - вмешался Михаил.
Ярослав никак не среагировал на эти слова и продолжал:
- Тевтоны не дают покоя псковичам. Рыщут в окрестностях Пскова, появляются на Чудском озере. А шведов можно видеть на берегах Невы и на Ладожском озере. Виден давнишний замысел шведов лишить нас выхода в Балтику, отрезать от европейских стран. Опасные замыслы? Представьте, что тевтоны и шведы вторгнутся в новгородские земли, воспользовавшись тем, что на Руси хозяйничают Чингисхановы орды. Что в таком случае остается делать мне, князю новгородскому? Подскажите, люди добрые.
- У тебя, брат, есть какие-то задумки на сей счет? - спросил Юрий.
- Есть, конечно. Давайте подумаем, какую из двух дорог мне выбирать? С каким ворогом скрестить оружие? С западными соседями или с монгольскими ордами? Не сразу и ответишь на сей непростой вопрос.
Ярослав выдержал паузу и продолжал:
- Все же надо поразмыслить здраво… Судьба наша, коли попадем под власть ордена, нам известна. Орден кровью и железом станет насаждать в завоеванных землях латинскую веру, строить свои храмы. А наше духовенство подвергнется безжалостному истреблению, наши святыни разрушат.
- Кто же, по-твоему, князь Ярослав, самый опасный для Руси враг? - спросил Михаил.
- Все одинаково опасны, - последовал ответ, - и монголы, что накапливают силы за Каменным поясом, и шведы, что копошатся в устье Невы, и тевтоны, что прибирают к рукам земли эстов и тревожат псковские земли. Нанести одновременный удар по всем вражьим силам раздробленная Русь никак не в состоянии. Значит, нужна хитрая политика. Следует пойти на вынужденное соглашение с одним из противников, более сильным, и с его помощью или хотя бы при его молчаливом согласии ударить по другому.
- Поясни, брат. Ты говоришь не слишком понятно, этакими загадками, - заметил Юрий.
- Все понятно, коли вдумаешься. Сейчас все объясню.
Ярослав помолчал, собираясь с мыслями, потом произнес медленно, внушительно:
- У хана Батыя, по-видимому, огромная, несметная сила. Вряд ли раздробленная Русь в состоянии дать ей отпор. С такой силой надо замириться, даже соглашаясь с тяжкими условиями, выплатой обременительной дани.
- Этого еще не хватало! - возмущенно воскликнул Михаил.
- Может быть, ты, Михаил, располагаешь, неисчислимыми силами, коим по плечу кровавая схватка с полчищами Батыя? - с ехидцей спросил Ярослав.
- Жестокая шутка, - огрызнулся Михаил Всеволодович.
- Каждому здравомыслящему русичу понятно, что это шутка. Если столкнемся с Батыем, сие будет столкновением неравных сил. От побежденных останется гора окровавленных тел. Ты этого хочешь?
- Господь с тобой, Ярослав. Какие страсти ты произносишь!
На этот раз Ярослав промолчал, ничего не возразил Михаилу и продолжал высказывать свои соображения:
- Стать данниками хана Батыя - это горькая участь, зело горькая. Но это все же лучше, чем сложить голову в первом же сражении или вражеский полон. Поразмыслите над этим, други мои. Если не Баты-евы орды, то шведы и тевтоны - вот с кем нам суждено скрестить оружие. Окружению Чингисхана мы должны внушить, что шведы и тевтоны и для него враги.
- Постой, постой, братец. Ты, выходит, отказываешься от всякого сопротивления полчищам Чингисхана?! - воскликнул Юрий.
- А к чему оно приведет? К массовому избиению или полону русичей? - резко выкрикнул Ярослав.- Конечно, столкновений не избежать. Но они не доведут до массового сопротивления и не помешают скорому замирению.
- Я правильно тебя понял, Ярослав: ты со своими силами будешь уклоняться от борьбы с ханской ордой? - спросил Михаил.
- Понимай, как тебе угодно. Я держу свои главные силы под Псковом и вблизи границы со шведскими землями. Выжидаю благоприятный момент, чтобы нанести там удар по недругам. Знакомлю с моими намерениями сынка моего Александра. Княжич способный и военное дело осваивает успешно. Думаю, со временем из него выйдет неплохой военачальник. А еще держу воинский отряд на южной границе новгородской земли. Не уверен, что для многолюдной орды дорога на Новгород с ее топкими болотами и бесконечными речными переправами окажется легко доступной.
- Ты, Ярослав, как я понял, резко настроен против тевтонов и против шведов за то, что они схизматики, - произнес Юрий.
- Правильно понял, брат.
- Но ведь монголы вообще далеки от нашей веры. Они язычники. Молятся своим неведомым нам идолам. Потерпят ли они нашу веру?
- Мне удалось побеседовать с человеком, побывавшим в Грузии, в стране за кавказскими горами. Сейчас эта страна находится под игом завоевателей, хотя они и терпят присутствие грузинского царя из старой династии. Терпят и сохранение старой религии со всеми ее клириками. А ведь это та же самая православная религия, религия русичей. Подумайте над этим, Юрий и Михаил.
- Понимаю тебя так, Ярослав, - начал великий князь владимирский. - Ты призываешь склонить голову перед ханом, не обнажая оружия и полагаясь на его милость.
- Силы-то не равные. Что может противопоставить монголам раздробленная Русь? - возразил Ярослав.
- Ты говоришь о нашей раздробленности, - ответил Юрий, - она-то и мешает единству русичей. Поэтому мы, князья, должны бросить клич, забыть о раздорах и соединиться перед ворогом.
- Думаешь, это так легко и просто - забыть о раздорах. Вот и нашествие бусурман разные князья встретят по-разному. Каждый будет смотреть на мир со своей колокольни. Ведь князья народ неоднородный, люди с непохожими замашками, видят политику по-своему. Есть- среди нашего брата, Рюриковичей, личности воинственные, задиристые. Они готовы сломя голову бросаться с малыми силами на внушительный вражеский отряд. Их не пугает такой исход - лечь всем костьми на поле брани. Другие готовы проявить перед ворогом полную покорность и пойти на поклон к хану. Третьи, выражая внешнюю покорность, занимают выжидательную позицию. Их питает надежда, что когда-нибудь орда будет охвачена междоусобными распрями, раздорами между различными претендентами на верховную власть и в конце концов развалится. Вот тогда придет их час победы. Они смогут воспрянуть духом и нанести победоносный удар по агонизирующей орде. Честно признаюсь вам, что я придерживаюсь этой третьей перспективы.
- Хочу спросить тебя, брат, - перебил Ярослава Юрий, - когда же наступит то желанное время, о котором ты говоришь? Мы-то с вами доживем до того времени?
- Нет, конечно. Не надейся, не тешь себя напрасными надеждами. И внуки наши, да и правнуки, наверное, до тех желанных времен не доживут.
- Обнадежил, нечего сказать, - резко бросил Михаил.
- Может быть, свидетелями этих желанных событий будут наши правнуки или дети наших правнуков, - спокойно произнес Ярослав.
- Обнадежил, брат, - с едкой иронией повторил Юрий слова Михаила.
Деловая беседа князей продолжалась еще долго. Больше всех высказывался князь Ярослав, прибывший из Новгорода. Михаил старался отмалчиваться. С доводами Ярослава он в принципе не соглашался. У него созрел свой план - укрепить союз с галицко-волынскими князьями, особенно с Даниилом Галицким, и наладить дружеские и, по возможности, союзнические связи с венграми и поляками. Убедить их, что вражеское нашествие с востока несет угрозу и европейским соседям.
Ярослав покинул Владимир, удалившись в Новгород. Надежды брата, великого князя владимирского, он никак не оправдал. Никаких обещаний участвовать в отпоре Батыеву нашествию он не дал. Не удалась попытка князя Юрия наладить отношения и с рязанскими князьями, которым, судя по расположению их владений, пришлось бы выдержать первый удар монгольской орды. Отношения правителей рязанских уделов с великим князем оставались напряженными, недружественными. В такой обстановке назревали на Руси трагические события.
Проводив Ярослава, Юрий повел откровенный разговор с Михаилом Всеволодовичем. Великий князь владимирский не скрывал своего осуждения брата:
- Слишком прямолинеен и не думает о судьбе всей Руси. Ведь и ты осуждаешь Ярослава?
- Не знаю, что и сказать тебе. Надеюсь, что отыщем союзников на западе. Не останемся в одиночестве. Ведь не все там обитают такие, как тевтоны.
- Вестимо. Знаешь, Михаил, что я намерен предпринять?
- Поведай.
- Пытался склонить рязанского князя к союзу. Не преуспел. Ничего определенного рязанец мне не ответил. Остались лишь князья владимиро-суздальской земли. Они все согласились со мной, что надлежит нам встретить супостатов единой силой. В ней и зять твой из Ростова Василько. Братец Ярослав, как ты мог заметить, к нам присоединиться не соизволил.
- И как же ты намерен действовать, коли получишь вести о приближении вражеской орды?
- А вот как. В городах, кои первыми встретятся на пути ханской орды, выставлю заслоны во главе с моими княжичами и другими родичами. В их распоряжении будут небольшие гарнизоны. Они все же окажут врагу упорное сопротивление и на некоторое время задержат его натиск. А мы той порой с князем Васильком и другими князьями отойдем на восток и соберем наши силы где-нибудь в лесистой местности на берегу, скажем, реки Мологи, волжского притока. Надо полагать, что к тому времени Батый силы свои порастрясет, понесет потери при взятии встречных городов и вступит с нами в сражение, располагая только частичными своими силами. Мы встретим ворога и окажем ему сопротивление. Если и потерпим поражение, то и у монголов окажутся потери немалые. Постараемся склонить хана Батыя к перемирию или замирению. А потом уже будем торговаться об условиях. Так я представляю себе встречу монгольской орды.
- Бог в помощь, Юрий, - произнес Михаил. - Но ведь сражение неизбежно окажется кровопролитным. Многие его участники сложат головы на поле брани. Ты это сознаешь?
- Мне сие ведомо. Кому какая выпадет судьба… Прощание владимирской княжеской четы с гостем было грустным. Агафья Всеволодовна не сдержала слез и разрыдалась. Был грустен и великий князь. Он судорожно обнял Михаила, хотел что-то сказать ему, но так и не вымолвил ни слова.
Владимирский князь распорядился подать крытый возок, в который запрягли пару коней, и вызвался проводить Михаила до Переславля-Залесского, ближайшего городка.
После долгого разговора и спора с Ярославом, а затем с Юрием Михаил почувствовал нечеловеческую усталость. Забравшись в возок, он сразу задремал, не воспринимая то, что ему говорил великий князь владимирский.
Так они доехали до небольшого городка, охранявшего южный рубеж владимирской земли. Здесь оба князя тепло распрощались, и далее каждый намеревался возвратиться в свой град.
- Оставляю тебе возок вместе с конями, - произнес владимирский князь, желая на прощание одарить Михаила.
Но киевский князь вежливо отказался от подарка:
- Не взыщи, Юрий. Не могу принять твой щедрый подарок. Возвращаюсь домой в знакомом седле: привык к верховой езде.
Юрий не стал переубеждать родича. Оба князя расцеловались на прощание, еще не ведая, что это будет их последняя встреча, что обоих ожидает трагический конец.
Глава 9. БАТЫЕВО НАШЕСТВИЕ
Татары - довольно значительная по численности народность, живущая не только в Татарской Республике, но и в соседней Башкирии, в среднем и нижнем Поволжье, в Крыму, Западной Сибири и других районах страны. Татарские диалекты отдельных районов значительно отличаются друг от друга. А есть сторонники и той точки зрения, что татары как бы отождествлялись с монголами. Отсюда в литературе встречаются такие понятия, как "татаро-монголы", "татаро-монгольское нашествие", "татаро-монгольское иго". Означает ли это, что татары, или татаро-монголы, пришли в русские земли как завоеватели?
В действительности все значительно сложнее. В раннесредневековых китайских источниках существует термин "готань" или другие аналогичные названия. Они относятся к племенам, кочевавшим на современной территории северных частей Монголии, Китая и Маньчжурии.
Имеют ли эти племена какое-либо прямое отношение к нынешним татарам, которые обитают в Татарии, на средней и нижней Волге, в Западной Сибири, Крыму, да и во многих иных краях? Сложный вопрос, на который не просто ответить. Если все же дать короткий ответ, то можно сказать следующее: предки татар появились в Восточной Европе и, возможно, в Западной Сибири значительно раньше монгольского нашествия. Современный татарский народ впитал много разнообразных этнических элементов, носивших разные названия. Есть в них примесь и татаро-монгольских захватчиков. Не без этого. Но стоит обратиться к источникам, чтобы убедиться, что терминология не всегда отвечает существу. Подлинные предки нынешних татар имели своими предками в основном не выходцев из Восточной Азии, а более ранних пришельцев к местам их теперешнего проживания.
Еще значительно раньше татаро-монгольского нашествия, в III-IV веках, в Поволжье и Приуралье появились волны тюркских переселенцев, смешавшихся здесь с коренными народами. Такие волны наблюдались и позже. Переселенцы осваивали обширные территории, положив начало формированию многих, преимущественно тюркских, народов. Среди них оказались и болгары, называли в то время их русичи булгарами. В X веке они создали свое государство - Камскую Булгарию, развивавшую экономические связи с раннефеодальными русскими княжествами, а иногда и вступавшими с ними в военные конфликты. Всякое случалось.
Когда земли камских булгар вошли в состав Золотой Орды, а позже - Казанского царства, произошел процесс определенного взаимодействия или взаимовлияния местного населения и завоевателей, хотя последние и не смогли подавить местные языки и культурные традиции.
Обратимся же теперь к истории нашествия орд хана Батыя, внука Чингисхана. Прежде всего постараемся ответить, кто такой был хан Батый, Батыга, как называли его иногда русичи.
Чингисхан умер в 1227 году, объявив своим наследником Октая. Умирая, грозный хан-завоеватель завещал сыну продолжать завоевания, в том числе расширять монгольские владения по берегам Каспийского моря и за счет русских земель.
Владельцем земель между Яиком (ныне река Урал) и Днепром, населенных половцами, был старший сын Чингисхана Джучи. Он известен в истории как крупный военачальник. Еще при жизни отца он участвовал в завоевательных походах в Китай и Среднюю Азию.
Имеются сведения о том, что Джучи был убит по тайному приказу Чингисхана, подозревавшего сына в честолюбивых намерениях захвата верховной власти у престарелого отца. Улус, которым владел Джучи, перешел по наследству к его сыну Батыю. Улус охватывал земли Западной Сибири от Иртыша до Уральских гор и обширные степные пространства к югу от Сибири до Хорезма, где начинались владения уже другого члена ханской семьи.
Честолюбивый, властолюбивый и воинственный Батый не был удовлетворен реальными размерами своих владений. Его планы были направлены на захват Камской Булгарии, русских княжеств, половецких степей. А если эти планы окажутся удачными, впереди путь в страны Западной Европы.
После умерщвления своего отца по воле престарелого Чингисхана Батый возглавил отцовский улус и занялся планомерным накоплением сил для вторжения в русские земли. Человек упорный и властный, к тому же мстительный, Батый смог создать внушительную военную силу с жесткой неукоснительной дисциплиной.
Покорение монголами булгарских земель произошло в 1236 году. Этому предшествовала длительная и тщательная подготовка.
Хан Батый поручил одному из своих ближайших советчиков провести в соседних булгарских землях тщательную разведку и выяснить, насколько булгары боеспособны и готовы оказать сопротивление захватчикам, кто стоит во главе этого народа, как велико пространство, заселенное им.
На территорию, занятую булгарскими племенами, направилось несколько групп ханских разведчиков. В каждой такой группе находился булгарин, который с помощью подкупа или запугивания оказался на ханской службе. Он и был толмачом у ханских разведчиков, прикрывавшихся личинами торговых людей. Специальные ханские чиновники потом обстоятельно изучали собранные разведчиками сведения и готовили доклад хану Батыю.
Булгары занимали обширную территорию от берегов волжского притока Камы и, по берегам Волги, до ее нижнего течения. Они занимались хлебопашеством, выращивали пшеницу, ячмень, просо и другие злаковые культуры. Разводили разнообразный домашний скот. Северное ответвление этого народа, жившее в лесной полосе, активно охотилось, а также скупало пушнину у соседних лесных народов для перепродажи. С русскими купцами булгары вели оживленную торговлю, хотя нередко между обеими соседствующими сторонами возникали вооруженные конфликты и кровавые побоища.
Какова была система управления булгарских земель? Достоверные исторические сведения на этот счет скудны и дают лишь весьма общую картину. В булгарских землях уже существовала государственность при раннеклассовых социальных отношениях. Время от времени все земли, заселенные этим народом, оказывались под властью одного правителя. Булгары, с которыми удавалось завязать беседу, вспоминали, что в недалеком прошлом их землями управлял царь Алмус, а до него его отец Слики. Других царских имен собеседники назвать не могли. Вероятно, верховная власть в их земле не была стабильной и временами страна расщеплялась на отдельные части с несколькими правителями.
Когда ханские разведчики пытались узнать название и местоположение столичного города булгар, то слышали разные ответы. Возможно, что в разные годы булгарская столица меняла свое местонахождение. А возможно, происходило деление булгарской земли на несколько государств с разными столицами. Но чаще в качестве столицы называли город Булгар, расположенный в непосредственной близости от берега Волги. Другие утверждали, что он находится на самом берегу великой реки. Действительно, там можно было увидеть помещения торговых складов, дома знати, вооруженную охрану. Наряду со старыми бревенчатыми постройками появлялись новые, кирпичные. Один из местных булгар пытался объяснить монголам, представлявшимся купцами, что столица - это город, который расположен в стороне от реки, а на берег вынесен его речной порт. Булгар выглядел не слишком большим городом, но в нем была заметна деловая жизнь.
По-видимому, булгары не представляли собой единое этническое целое, а дробились на племена, говорившие на разных, весьма отличных друг от друга наречиях. Если посмотреть на эти сведения современным взглядом, то можно сказать, что от разных булгарских ветвей произошли различные родственные, существующие и теперь народы. Это татары, башкиры, чуваши и иные.
В булгарских землях уже складывалась своя феодальная иерархия. Отдельные области и племена управлялись местными князьками, наиболее крупные из них приходились, вероятно, родственниками верховному царю.
О характере булгар разведчики сообщали своему хану, что это народ мирный, трудолюбивый, деятельный и общительный. К ханским людям проявляет доверчивость, охотно вступает в беседы. Торговые связи булгары имеют с разными народами, а не только с русскими соседями. В их земли наведываются арабы и другие восточные народы. Арабы познакомили булгар с мусульманской верой. Первые знакомства такого рода произошли еще в X веке при царе Алмусе, когда при его дворе появились первые проповедники ислама. В глухих районах еще исповедуется язычество, во всяком случае, наблюдаются его заметные пережитки.
К ханским соглядатаям булгары относились терпимо, без откровенного недоверия и дали им возможность набраться нужных впечатлений и сведений, необходимых для ханского военного руководства.
Наступление монголов на булгарские земли началось весной 1236 года. В ту пору реки широко разлились, распускалась и зеленая листва на деревьях. Прилетали из южных краев перелетные птицы.
Булгария стала первой жертвой агрессии, захватнических планов Батыевых орд. Во главе передового отряда, ворвавшегося в булгарскую столицу, оказался близкий к хану военачальник Субутай. Булгары, казалось, мирно покорились завоевателям, не сопротивлялись. А по существу, они заняли выжидательную позицию, готовясь к противодействию. Как только Субутай с войсками двинулся далее на запад, оставив в булгарской земле лишь небольшие гарнизоны, булгары воспрянули духом в надежде на освобождение. Они поднялись на борьбу с завоевателями и начали истреблять их мелкие группы, объявив о своей независимости. Тогда Субутай, охваченный злобой, вернулся с войском в булгарскую землю и учинил там кровавую расправу с населением. Кровопролитие сопровождалось неслыханными грабежами и полным опустошением булгарской земли. Стремление булгар к независимости было жестоко пресечено. С этого времени их земля стала составной частью ханских владений, и в конце концов ее жители утратили свое собственное имя.
Карательному рейду в булгарские земли предшествовала бурная сцена в шатре хана Батыя. Когда приближенные доложили ему о событиях в булгарской земле, об уничтожении восставшими булгарами мелких монгольских гарнизонов, Батый пришел в неописуемую ярость. Он вызвал к себе Субутая и его помощников.
- Не полководцы вы, а…
Далее хан разразился циничными ругательствами.
- Дали волю бунтовщикам, оскандалились. Отправляйтесь немедля в мятежную землю и умиротворяйте мятежников. Не жалейте их, проявляйте беспощадность. Склоните булгар к покорности - тогда и будем считать, что вы исправили свою вину.
- Исполним твою волю, великий хан, - угодливо произнес Субутай.
- А тех из моих людей, которые привозили из булгарской земли лживые вести, примерно накажем.
- В чем они провинились, великий хан? - спросил один из ханских приближенных.
- А ты не понимаешь? - рявкнул Батый. Вопрос задал начальник ханской разведки. Это его людей засылали к булгарам, чтобы выявить состояние их вооруженных сил и готовность к сопротивлению.
- Разведчики ввели нас в заблуждение. "Ах какие булгары добрые, какие миролюбивые! Встречали нас, как добрых друзей". А потом нож в спину. И это нашим людям было неведомо. Поддались на льстивые улыбки.
- Как прикажешь поступить с булгарами, великий хан? - приниженно спросил Субутай.
- А вот так… Пусть побежденные почувствуют нашу силу и в другой раз уже не посмеют поднять на нас Руку. Понятно?
- Ты мудро рассуждаешь, великий хан, - льстиво и заискивающе произнес Субутай.
Он возвратился в булгарскую землю для расправы с непокорными.
А проштрафившимся разведчикам, посетившим Булгарию, хан приказал дать по сто палочных ударов.
Дальнейшее татаро-монгольское нашествие было нацелено против рязанской земли и города Рязани. Начало вражеской агрессии против русских земель специалисты на основе исторических документов датируют 1237 годом.
Сперва территория Рязанского княжества принадлежала Чернигову, а в начале XII века выделилась в самостоятельное княжество. К моменту Батыева нашествия в Рязани княжил Юрий Игоревич. Его владения охватывали довольно значительную территорию по среднему течению Оки и ее притоков. А его стольный город располагался на небольшом правом притоке Оки, невдалеке от его устья.
Предвидя опасность татаро-монгольского нашествия, великий князь владимирский пытался убедить своего рязанского тезку вступить с ним в деловой контакт и объединить свои вооруженные силы. Но Юрий проявил нерешительность и не дал владимирскому князю определенного, вразумительного ответа. И только тогда, когда над рязанской землей нависла реальная угроза, Юрий Игоревич решил защищать Рязань своими силами. Ожидать чьей-либо помощи от Рюриковичей было уже поздно.
Батыевы полчища вступили в рязанские земли, предавая огню и мечу все попадавшие на своем пути селения, везде сея смерть и разрушения. Был осажден и стольный город княжества, оказавшийся в плотном кольце осаждавших. По тем временам Рязань была городом довольно крупным и хорошо укрепленным, окруженным земляным валом с бревенчатыми стенами и башнями. Город разделялся на кремль и посад.
В кремле располагались княжеские палаты, кафедральный собор, дома приближенных к князю бояр, обитали дружинники. Посад отличался пестрым составом населения. Здесь жили купцы, ремесленники, духовенство, имелось несколько монастырей и множество храмов, больших и малых.
С приближением Батыевой орды за стенами Рязани находили убежище беженцы из ближайших поселений. Город оказался переполненным беженцами. Князь Юрий распорядился раздавать оружие всем мужчинам, способным к его ношению.
Итак, полчища Батыя осадили первый на своем пути город, обороняемый русскими защитниками. Осаждавшие яростно набросились на ощетинившуюся Рязань, туго сжимая вокруг нее плотное кольцо. Были пущены в ход огненные стрелы, вызвавшие в городе пожары, осадные орудия, тараны, пробивающие стены. Редели ряды защитников. Росла масса убитых и искалеченных. Гибли члены княжеской семьи. Убитых не успевали хоронить.
Князь Юрий Игоревич защищал город, видя неравенство сил. Наступавшие по своей численности в десятки раз превосходили число защитников Рязани. Город был взят ордой Батыя на шестой день. В последний день был убит князь Юрий. Кроме него погибли во время осады его брат Олег, племянники Роман, Глеб и Давид, сын Феодор с женой Евпраксией и их молодым сыном, княжичем Иваном. Из всей княжеской семьи уцелел лишь Ингварь Ингваревич, княживший впоследствии в Рязани и занимавшийся восстановлением разрушенного города.
Трагические страницы истории Рязани не обошли славное имя Евпатия Коловрата.
Евпатий вовсе не был легендарным богатырем, как его иногда представляют. Не был он и полководцем по своей служебной должности. Его личность явно идеализирована и окружена всевозможными, далеко не всегда достоверными подробностями в "Повести о разорении Рязани Батыем", которая была включена в некоторые более поздние летописные своды и сказания.
Его деяния представляются таким образом. Евпатий, по прозвищу Коловрат, был чиновным человеком в окружении рязанского князя. Он отправился в отдаленную часть удела с небольшой дружиной или охраной для сбора податей. Его дружиной командовал князь Ингварь Ингваревич, родственник правящего рязанского князя, поэтому оба они и не стали участниками массового побоища, обрушившегося на Рязань.
Вернувшись в свой город, а точнее на его место, они смогли увидеть лишь развалины и пепелища и горы смрадных трупов погибших рязанцев. Среди всего этого можно было рассмотреть и развалины многих разграбленных и сожженных храмов.
Евпатий Коловрат, увидев сие зловещее зрелище, произнес:
- Да поможет нам Бог. Отомстим бусурманам. Зело жестоко отомстим.
Со своим небольшим отрядом он принялся обшаривать окрестные леса, где могли прятаться уцелевшие рязанцы, и терпеливо и настойчиво собирал новый отряд, достигший в конце концов тысячи семисот душ. Это была уже заметная сила.
С этим отрядом Евпатий двинулся по ростово-суздальской земле вслед за войском Батыя. На путь захватчиков указывали следы их разбоя, сожженные села, разграбленные дома, трупы людей.
В конце концов рязанцам удалось обнаружить противника. Преследуя воинство местных князей, захватывая один город за другим, ханские силы рассыпались на множество отдельных отрядов, и это облегчало Евпатию Коловрату совершать успешные операции. Он действовал со своим отрядом смелыми неожиданными наскоками. Потом уходил в укромные лесные чащобы и некоторое время отсиживался там. Затем вновь совершал дерзкие нападения на ханских людей, принося им ощутимые потери. Не обходилось без потерь и в рядах рязанцев, но они легко восполнялись за счет местного населения.
- Никак убиенные русичи воскресли и нападают на нас, - говорили монголы.
Они понесли в результате таких внезапных атак русичей немалые утраты. А Евпатий Коловрат, удачно наладив разведку, всегда был неплохо осведомлен о местоположении вражеских отрядов и продолжал наносить им удар за ударом. Его нападения на захватчиков были всегда неожиданными и приводили врага в замешательство.
Тревожные вести не могли не дойти до самого Батыя. Он велел своему шурину Хостоврулу (Таврулу), располагавшему сильным отрядом, отыскать и изловить Евпатия. Но случилось непредвиденное. Произошло столкновение двух враждебных друг другу отрядов. Евпатий Коловрат первым бросился с поднятым мечом на Хостоврула и рассек его туловище "на полы до седла". Рязанцы порешили вслед за тем множество ханских людей.
Изрубленное тело шурина доставили Батыю. Хан выразил свое удивление и негодование и приказал собрать новый сильный отряд, чтобы поймать отчаянного недруга. Говорят, что при этом Батый произнес с грустью:
- Если бы у меня в войске имелись такие богатыри, я бы завоевал весь мир. Невелик у них отряд, а справиться с ним посильно лишь тьме.
Наконец монголы окружили отряд Евпатия Коловрата и пустили в ход метательные снаряды. Только это помогло уничтожить отряд русичей. Среди убитых оказался и Евпатий. Его тело привезли в ханскую ставку. Хан пристально осмотрел убитого и промолвил:
- Я-то думал, что побежденный - батыр, богатырь, как говорят русичи, а вижу - человек невеликого роста. Но какая в нем была сила! Он один мог сразиться с толпой наших, а два таких - с тьмой. Отпустите всех пленников, и пусть они забирают с собой тело батыра, чтобы похоронить его с почестями.
Может быть, такой рассказ о Евпатий Коловрате и сильно преувеличен и хан Батый вовсе не произносил о нем таких хвалебных слов. Но именно они, эти слова, приписываются грозному хану. А может быть, в них есть и доля истины.
После захвата и разрушения Рязани Батыева орда двинулась во владимиро-суздальские земли. Она распалась на отдельные отряды, завоевывавшие город за городом. Последние оборонялись лишь слабыми силами местных князей.
Основные силы великий князь владимирский Юрий, с которым объединились и другие его родичи, исключая брата Ярослава, увел на северо-запад. Он предполагал создать в лесном районе укрепленный лагерь и дать ордынцам бой.
А тем временем воины Батыя захватывали один город за другим, разрушали их и предавали огню, если те сопротивлялись. Дольше других городов держался Владимир-на-Клязьме, где Юрий Всеволодович оставил с небольшим гарнизоном двух сыновей, Всеволода и Мстислава.
Еще ранее, чем ордынцы подошли к Владимиру, был захвачен небольшой городок Москва на одноименной реке, притоке Оки. Город Москва был в то время невелик, он занимал пространство не более современного Кремля, окруженного пригородными слободками. Большой гарнизон не мог бы здесь разместиться. При малом гарнизоне состоял в качестве символической фигуры княжич Владимир, младший сын Юрия Всеволодовича.
Ханский отряд без больших затруднений занял Москву, перебил её гарнизон и пленил княжича, теперь вражеское войско подошло к стольному городу Владимиру с пленником, изможденным, осунувшимся, с бескровным лицом.
Большая масса ордынцев подошла к Золотым воротам города Владимира и обратилась к его защитникам с возгласами:
- В городе ли ваш князь Юрий?
Ответа на этот вопрос не последовало. Вместо ответа владимирцы пустили в скопление неприятеля град стрел. Среди монголов оказались раненые. Тогда с их стороны снова раздался возглас:
- Не стреляйте! Сейчас вы узнаете нашего пленника.
Стрельба прекратилась. А ханские люди вывели из своей толпы истощенного, испуганного княжича Владимира.
- Этот юноша вам ведом? - выкрикнул состоявший при монголах толмач. - Узнаете ли вы вашего княжича?
Среди защитников города раздались негодующие и отчаянные возгласы. Слышались и рыдания, особенно женские. Что случилось с княжичем? Какая горькая судьба его постигла? Что его ожидает?
Старшие сыновья великого князя владимирского Всеволод и Мстислав, не сообразуясь с реальными силами защитников, намеревались выйти Золотыми воротами из города и биться с врагами. Сказывалось их молодое безрассудство. Против такого намерения решительно выступили воевода Осиюкович, возглавлявший гарнизон, и владимирский владыка, епископ Митрофан. Оба старались убедить княжичей, что их замысел нереален и не подкреплен фактическими силами защитников города. Княжичи, особенно Всеволод, настаивали на своем.
- Пусть бусурманы увидят нашу готовность биться не на жизнь, а на смерть, - произнес Всеволод. - А в разгар боя сделаем врагам заявление: готовы сложить оружие и сдать город, коли вы, ханские люди, освободите из полона нашего малолетнего брата и пощадите население города.
- Они тебя не послушают, - скептически возразил воевода Осиюкович.
Пререкания разгорелись, и спорщики не приходили к соглашению. А тем временем ханское войско снялось из-под Владимира и направилось к Суздалю, расположенному невдалеке к северу. Этот поход продолжался недолго. Суздаль при его малочисленных защитниках был легко взят и разграблен. Возвратившись под стены Владимира, ханское войско стало готовиться к его осаде. С утра до вечера монголы возводили вокруг города леса и ставили стенобитные орудия, применяемые при осаде. В результате подготовки весь город оказался окруженным тыном. Жители осажденного города были лишены возможности покидать его, пробиваясь через кольцо осаждавших.
Оба княжича Юрьевича с воеводой и владыкой устроили короткое совещание. Как поступить перед угрозой осады?
- Быть раздавленными и перебитыми или понадеяться на милость победителя? - вопросил воевода.
Ответ напрашивался сам без слов.
- Будем молиться и надеяться на милость победителей, - глухо произнес Митрофан.
- Последуем твоему совету, владыка, - сказал воевода. - Что нам еще остается? Попытаемся умилостивить врага.
- Попытаемся, - подхватил княжич Всеволод. - Ведь не звери же лютые наши вороги. Пойду к ним с малой дружиной. Откройте ворота.
Но когда Всеволод вышел из города через Золотые ворота с небольшой дружиной, он и его спутники были схвачены людьми Батыя. Хан не пощадил ни миролюбивого княжича, ни его людей. По приказу Батыя Всеволод тут же был обезглавлен, а тело его выброшено в ров. Владимирцы видели это зловещее зрелище со стен города. Еще раньше был умерщвлен юный брат Всеволода Владимир, схваченный в горевшей Москве.
Тогда владыка Митрофан, епископ владимирский, возгласил столпившимся вокруг него членам княжеской семьи, боярам и другим владимирцам:
- Други мои возлюбленные, надейтесь на милость Всевышнего. Укроемся в храме. Будем питать надежду, что у бусурман еще остались частицы человечности. Не подымется их рука на храм, не предадут его адскому пламени, не осквернят.
Люди последовали призыву владыки и укрылись на хорах Богородицкой церкви.
Превосходящие силы татаро-монголов лавиной хлынули через Золотые ворота в город, сокрушая на своем пути все и вся. Убивали всех встречных, грабили, а потом безжалостно жгли дома, жилища зажиточных людей и простолюдинов. Обирали и разрушали и встречавшиеся на своем пути храмы, большие и малые. Не было сделано исключение и для Богородицкой церкви. Ее разграбили, а затем подожгли. Укрывшиеся на хорах храма люди задохнулись от дыма, а тех, кто пытался выбраться из него, закололи холодным оружием, когда огонь в храме еще только разгорался. В числе погибших оказались княгиня Агафья Всеволодовна, жена князя Юрия и сестра Михаила Черниговского, с дочерью, невестки с детьми, многие бояре, купцы и другие именитые люди города Владимира. Все сыновья князя Юрия оказались жертвами вражеского нашествия.
После взятия и разгрома Владимира, столичного города, Батыево воинство разделилось на несколько отрядов и повело наступление в разных направлениях. Один отряд направился к Ростову, расположенному на озере Неро, к югу от Ярославля. Во главе этого отряда стоял сам хан Батый. Он ставил своей целью догнать и разгромить отступивший в северное Заволжье отряд великого князя владимирского Юрия, к которому присоединились и другие подчиненные ему князья северо-восточной Руси. Остальные отряды Батыя, меньших размеров, были нацелены на захват Галича, Мерска - к северу от Костромы, Дмитрова - на реке Яхроме, Юрьева - невдалеке от Плещеева озера, Волоколамска - на реке Ламе, притоке Шоши, в системе Верхней Волги, Твери - при слиянии Волги с ее притоком Тверцой и прочих городов, попадавшихся на пути.
По свидетельству историка С. Соловьева, отрядом Батыя за один февраль было взято и разгромлено четырнадцать городов, не считая слобод и прочих поселений.
Батыю удалось настичь войско русских князей во главе с великим князем владимирским Юрием Всеволодовичем на реке Сити, притоке Мологи, впадающей в Волгу. Здесь и находился наспех укрепленный лагерь русских войск, обнаруженный врагом. Об этом сражении и судьбе ее главных участников автор поведал в одной из своих предыдущих книг, "Рюриковичи. Глеб Белозерский":
"Навалились ханские полчища огромной лавиной на русское войско, охватив его в полукольцо. Началась сеча злая, беспощадная. Ханские орды брали своим численным превосходством, к тому же были окрылены легкими победами над слабыми и разрозненными силами защитников русских городов по пути к сражению на реке Сити. У татаро-монголов была излюбленная тактика - вышибать русских всадников из седла или накидывать на них аркан, стаскивать наземь и добивать уже пешими, затаптывать конской лавиной. Обладая многократным численным превосходством, татаро-монголы рассекали русскую рать на отдельные части и разбивали их поодиночке. Над полем боя неслись воинственные крики нападавших, лязг сабельных ударов, свист стрел, ржание коней…"
В жестоком и кровопролитном сражении пали великий князь владимирский Юрий Всеволодович и ярославский князь Всеволод-Иван Константинович. Был тяжело ранен ростовский князь Василько Константинович. Его привели в ханскую ставку. Отдав должное храбрости этого князя, Батый загорелся желанием привлечь Василька к себе на службу, пообещав одарить его красивыми наложницами. Ростовский князь, добрый семьянин, с негодованием отверг это предложение. Решительно отказался он и служить в ханском войске, чтобы участвовать в Батыевых завоеваниях. Тогда разгневанный этим отказом Батый приказал своим слугам умертвить непокорного Рюриковича. Жестокий приговор был немедленно исполнен.
Так битва на реке Сити закончилась полным разгромом русских войск из-за огромного численного превосходства татаро-монголов.
После разгрома войск северных князей во главе с князем Юрием Всеволодовичем, хан Батый вынашивал план похода на новгородскую землю с целью ее покорения. Новгородским князем в то время был сын Ярослава Всеволодовича, Александр, заслуживший впоследствии прозвание Невского. А отец его, сохраняя свое войско, отсиживался в новгородской земле. Когда до князя Ярослава дошло известие о гибели его брата Юрия, он почел себя ближайшим претендентом на владимирский стол и решил установить контакт с ханом Батыем. Он послал к хану доверенного человека с щедрыми подарками и напоминанием о себе. Пусть великому хану станет известно, что он, князь Ярослав, никогда не поднимал оружия на ханское воинство, всегда будет его верным вассалом и нижайше просит ханского позволения занять владимирский стол.
Батыю такое изъявление покорности понравилось, и он соизволил дать свое согласие: пусть Ярослав воцаряется во Владимире как ханский данник. Так бывший новгородский князь стал великим князем владимирским, ханским вассалом.
Город Владимир, куда он выехал, был в руинах. Значительная часть его населения была истреблена во время осады Батыевым войском. Члены княжеской семьи, многие бояре и купцы сгорели в подожженном храме. Тяжелое наследство досталось Ярославу. Все же он взялся за восстановление разрушенного и сожженного города, принимал беглецов, успевших укрыться до вражеской осады в окрестных лесах.
Стояла дождливая весна. Реки широко разлились, оставив под водой прибрежные луга. Всякое движение по новгородской земле, иссеченной множеством рек и речонок, стало затруднительным.
Хан Батый повелел выдвинуть несколько мелких отрядов к границе земли новгородской. Ханские люди перехватывали новгородцев и, подвергая их допросам, приглядывались к местности. Собранные сведения и наблюдения были неутешительными. В этом году реки разлились особенно широко. Если не реки, то топкие болота затрудняли передвижение по новгородской земле.
- Объясните мне, как же сами новгородцы перемещаются по своей земле в такое дождливое и сырое время? - спросил хан.
- Сие, великий хан, лучше объяснят сами новгородцы. Мы прихватили для пользы дела двух купцов, - ответил один из приближенных.
- Зови толмача и твоих новгородцев. И пусть они скажут нам, как они сами передвигаются по своей земле.
Новгородцы объяснили, а толмач дал толкование их слов. Их смысл состоял в том, что в это время года основным средством транспорта у новгородцев служат лодки, или ладьи по-местному, на них плавают по рекам и озерам.
- Лодки, ладьи! - крикнул с раздражением хан. - Скажите же, сколько нужно этих проклятых лодок, чтобы усадить в них все мое воинство, да еще с конями? Подсчитайте-ка…
Последнее приказание относилось к военачальникам. Все они растерянно переглянулись и разом изрекли:
- Много, великий хан, очень много.
- А кто сейчас князем в Новгороде?
- Александр, молодой сын прежнего князя Ярослава.
- Что-то слышал о нем. Если он достойный сын своего отца, будем надеяться, что не наделает глупостей, нам неугодных.
- Как же мы поступим с Новгородом? - спросил хана один из его высоких военачальников.
- А вот так. Слушайте меня все, - резко ответил Батый. - Нашествие на Новгород не состоится. Пойдем в южные степные районы. И там есть кого завоевывать и чем поживиться. А новгородцев отпустите. Пусть добираются до своего города и передадут своему князю… как его зовут-то, забыл…
- Александр, сын Ярослава.
- Пусть передадут сыну Ярослава: если он добровольно признает нашу власть и станет исправно выплачивать нам дань, мы не обременим новгородскую землю присутствием нашего войска.
Итак, нашествие Батыя на новгородскую землю не состоялось из-за неблагоприятных природных и погодных условий. И в дальнейшем такие походы ханы не замышляли. Теперь захватнические планы Батыевой орды были обращены на южное направление. Батый намеревался подняться со своими войсками вверх по Оке, разгромить встречные города, а затем пойти в степную полосу, заселенную половцами.
Пока ханское войско шло долиной Оки, местное население имело возможность разбегаться по окрестным лесам. Из своих укрытий беглецы пристально следили за вражеским войском. И если кто-нибудь из ханских людей отставал от него, он мог стать жертвой укрывшихся в засаде русичей.
Вот один из боевых эпизодов, случившихся в истории Батыева похода в южные земли. На берегу реки Жиздры, левого притока Оки, войску Батыя встретился небольшой городок Козельск. Княжил в нем малолетний князь Василий из рода князей черниговских. В давние времена городок был известен под названием Козлеск или Козелеск. Он выдержал семидневную осаду. Его защитники яростно оборонялись, не считаясь с большими потерями. За его стенами укрылись и многие жители окрестных селений, присоединяясь к оборонявшимся.
К концу седьмого дня осады все защитники городка оказались перебитыми ханскими воинами. Летописец не сообщает ничего определенного о судьбе малолетнего козельского князя и высказывает предположение, что Василий, возможно, утонул в обильных потоках крови. "Неведомо есть, инии глаголаху, яко в крови утонул есть, понеже убо млад бяше", - такую запись оставил летописец, повествуя об участи малолетнего князя Василия.
Продолжая свое наступление вверх по Оке, полчища Батыя занимали прибрежные городки, принадлежавшие членам семьи черниговских князей. Среди владельцев мелких приокских уделов было и несколько сыновей князя Михаила Всеволодовича, занимавшего в то время киевский стол. При приближении Батыевой орды Михайловичи поспешно покидали свои уделы и устремлялись под защиту стен Киева, где княжил их отец.
Кроме города Козельска, другие города по Оке не оказали серьезного сопротивления ханским полчищам и сдавались на милость победителей. Захватчики ограничивались грабежами. Через некоторое время, когда ордынские завоеватели покинули долину Оки и устремились в южные степи, Михайловичи вернулись в свои уделы. В дальнейшем им удалось наладить отношения с ордынскими ханами. При каждом князе Рюриковиче был поставлен в качестве дотошного надзирателя ханский чиновник с личной охраной. Он же занимался регулярным сбором дани с княжества. С каждым поколением удельные княжества дробились на все более и более мелкие уделы, поскольку все более и более делились и множились княжеские ветви Рюриковичей.
Повернув на юг, ханское войско преодолело лесную и лесостепную полосы и вышло в южные степи, где кочевали половцы. Они распадались на несколько кочевых орд, управлявшихся своими ханами. С уходом полчищ Чингисхана из этого района жизнь кочевых половцев более или менее нормализовалась. Снова оживились связи отдельных половецких ханов с русскими князьями, имели место их совместные военные походы против соперников. Такое сотрудничество закреплялось браками некоторых русских князей со знатными половчанками. Вот один из примеров: известный в истории князь Мстислав Мстиславич, прозванный Удалым, из рода князей смоленских, княживший в последние годы жизни в Галиции и Торческе, был женат на половчанке, дочери хана Котяна. Другой пример: удельный князь путивльский, сын героя "Слова о полку Игореве", князя новгород-северского Игоря Святославича, Владимир Игоревич был женат на "дочери половецкого хана Кончака. Это далеко не единичные примеры. Но отношения половецких ханов с русскими князьями нередко принимали и недружелюбный характер, выливаясь в открытые военные столкновения и набеги. Всякое бывало.
Вступая в степные просторы, ханское воинство неоднократно встречало на своем пути покинутые стойбища, следы костров и даже удаляющиеся смутные очертания всадников на конях. Половцы явно избегали встреч с завоевателями. В памяти еще были живы малоприятные события, связанные с Батыевым предшественником Чингисханом.
На пути татаро-монголов встречались города, разрушенные и опустошенные еще прежними ордами под главенством Чингисхана. Миновали Новгород-Северский, Путивль, Рыльск, Новосиль. После Батыева нашествия грабежи и разрушения этих городов оставили неизгладимый след. Фактически все они прекратили свое существование как центры удельных княжеств.
На одном из привалов к хану Батыю обратился один из его ближайших приближенных и родственников, Менгухан, сын Угедея.
- Дозволь, великий хан, обратиться к твоей милости, - произнес он льстиво.
- Говори. Чего тебе?
- В войске твоем много коней, непригодных для дальнейших походов. Среди них немало раненых в минувших битвах. Нам нужны свежие кони, много коней.
- Где мы возьмем свежих коней, братец Менгу?
- Здравый смысл подсказывает, великий хан, что мы должны пленить здешнего половецкого хана и обязать его поставить нам потребное количество коней.
- Разумно рассуждаешь, Менгу. Ты узнал, кто у половцев здешний хан?
- Узнал это у пленника, который попал нам в руки на развалинах русского города.
- Какое имя он тебе назвал?
- Он назвал имя Котян.
- Ко-тян… - размеренно повторил хан.
- Здесь его земля.
- Была его, теперь наша. Излови этого Котяна и приведи в мой шатер.
- Слушаюсь, великий хан, - покорно ответил Менгухан.
С помощью ханских разведчиков и опроса пленных половцев удалось выяснить, что основная часть Котяновой орды обосновалась в степи у низовья большой реки. Эту реку русичи называют Волгой.
- Идем на Котяна, - отдал приказ Батый.
На пути к южной Волге попадались отставшие от отряда Котяна половцы. Таких ханские люди хватали и приводили к Батыю для дотошного допроса. При хане находились толмачи из южан, владевшие языком русичей и способные к быстрому усвоению языка завоевателей. Они обычно и толмачили при допросе пленных половцев.
Вот что удалось узнать Батыю. Половецкий хан Котян Сутосевич был уже немолод. С южными русскими князьями его соединяли давнишние связи, закрепленные родственными отношениями. Галицкий князь Мстислав Мстиславич, прозванный Удалым, приходился Котяну зятем, был женат на его дочери. Половецкий хан участвовал в военных действиях против Даниила Романовича на стороне Владимира Романовича в ту пору, когда тот был киевским князем. Был Котян близок и с Михаилом Всеволодовичем. Впоследствии половецкий хан замирился с Даниилом и воевал на его стороне против венгров.
Батыя заинтересовали собранные о Котяне сведения, и своими мыслями о половецком предводителе он поделился с вельможами из своего окружения:
- Любопытная фигура этот Котян. Невредно было бы сделать его нашим союзником, да и попользоваться его лошадьми.
Прихлынувшая к берегу нижней Волги Батыева орда взяла в плотное полукольцо лагерь Котяна. Батый выслал в расположение половцев одного из своих приближенных для переговоров. Котян принял его неохотно, настороженно, спросил, что угодно хану.
- Что угодно? - переспросил Батыев сановник. - Поклонись великому хану и вырази готовность служить ему со всем своим племенем. И еще… Мой великий хан нуждается в конях. Я вижу, у тебя большой табун. Ты должен поделиться с нами.
- Надо подумать, - уклончиво ответил Котян. - Видишь, я старый человек. Серьезные мысли не приходят ко мне сразу. Лошадей я бы мог вам дать, но мои лошади пасутся в степи не слишком близко от этих мест.
- Я передам твои слова великому хану. А ты подумай над его предложением.
- Обязательно подумаю.
Но Котян тянул с ответом Батыю, разыгрывал нерешительность и тугодумие. А тем временем Батый решил проучить половецкого хана: силами небольшого отряда начал теснить левый фланг половецкого отряда и нанес ему заметные потери. Тогда Котян выслал в ханскую ставку одного из своих ближайших родственников с щедрыми дарами. Родственник долго и льстиво старался умилостивить хана Батыя своими речами:
- Пощади нас, великий хан. Наш глава племени стар и болен. Не сразу мог дать достойный ответ твоей милости. Мы все будем рады стать твоими слугами. И мы дадим тебе лошадей, много лошадей, сколько пожелаешь. Они пасутся в степи.
- Давно бы так, - ответил хан Батый. - Когда же я увижу вашего Котяна и табун лошадей, который он сможет привести в мой лагерь?
- Дай нам пару дней, но не более, - ответил родственник Котяна.
- Даю тебе пару дней. Только пару дней, не более, - ответил хан жестко.
По глубокой балке, выходившей в степь и скрытой от взора Батыевых войск, Котян вывел значительную часть своего племени из окружения. Утомленные долгими переходами, монголы потеряли бдительность и дремали или спали у потухших костров. Даже часовые, нарушая правила караульной службы, предавались сладкому сну. Сам Котян, избавившись от парадной кольчуги, остался в простом одеянии дружинника. По его распоряжению в половецком лагере ярко пылали костры, создавая впечатление обитаемости. Опытные наездники, половцы умели бесшумно двигаться по глубокой балке, выходя в открытую степь. Там Котян дал команду перейти на полный галоп и оторваться от вражеского окружения. На некотором отдалении от Батыева лагеря располагалась вторая стоянка половцев. Здесь же обитали их семьи.
Половцы воспользовались тем, что большая часть их людских сил, находясь в достаточном отдалении от лагеря врага, благодаря быстрой езде легко оторвалась от расположения татаро-монголов, тогда как войска Батыя были изнурены длительным и непрерывным походом.
Отряд Котяна, насчитывавший, по свидетельству летописца, до сорока тысяч человек поспешно двинулся на запад. Возможно, эта цифра завышена, притом неясно, включала ли она лишь воинов или также женщин и детей. Котян принял все меры предосторожности, чтобы замести следы отряда и ввести в заблуждение ханское войско. Хан строго следил за тем, чтобы никто не отставал в пути.
Поток половцев успешно переправился через Дон и преодолел степное пространство, встречаясь в пути с другими половецкими племенами и их ханами. Везде половцы получали предупреждение о возможной встрече с татаро-монголами. Некоторые, охваченные страхом, присоединялись к отряду Котяна.
Батый, узнав о том, что Котян ловко обманул его и увел своих людей на запад, пришел в неописуемую ярость. Рушились его надежды разжиться половецкими лошадьми. Хан решил отыграться на беззащитных людях Котяна, остававшихся в окруженном лагере. Это были больные, старики и люди, раненные в схватках с соседями-кавказцами, не способные быстро двигаться. Они не смогли последовать за Котяном. Батыевы воины учинили кровавую расправу над теми половцами, которые не смогли покинуть лагерь. По распоряжению Батыя всех этих несчастных предали жестокому и мучительному умерщвлению.
Батый не стал преследовать Котяна, не надеясь на то, что его войско легко настигнет половцев: искусный половецкий наездник мог ловко затеряться в степных просторах. На привалах Батый приказывал своим людям не жечь костров, чтобы не оставлять следов, и довольствоваться сухой пищей.
Хан Батый избавил свои войска от активных действий. Они были изнурены долгими и непрерывными походами и нуждались в отдыхе. Он дал войскам трехдневный отдых, а потом двинулся на равнины Северного Кавказа, отказавшись от преследования половцев. Кавказ в то время отличался пестрым разноязычным населением. Здесь тюркские народы соседствовали с народами, родственными иранцам, и еще с какими-то ни с кем не сопоставимыми этническими группами. Здесь обитали племена и народы, придерживавшиеся разных религиозных верований. В Северную Осетию через горные перевалы из Южной Осетии проникало христианство. В других районах начинал распространяться ислам. У некоторых малых народов еще бытовали языческие обычаи. Над каждым селением, которое миновало Батыево войско, возвышались стройные минареты мечетей либо увенчанные крестами купола христианских церквей. Жилища окружали виноградники и рощицы фруктовых деревьев.
При приближении ханской орды женщины и девушки из встречных селений бежали в отдаленные населенные пункты или старались спрятаться в укромных местах. Старосты селений, обычно почтенные старцы, выходили к монголам и произносили пышные и цветистые, но ни к чему не обязывающие речи.
У народов Северного Кавказа в то время уже сложились раннефеодальные отношения. Верхушку общества составляли крупные землевладельцы, которым принадлежали лучшие земли в долинах и пастбища на склонах гор. Они же были и владельцами многочисленных стад скота.
Окружение Батыя внимательно присматривалось к жизни осетин, которые оказались на его пути. Хан поручил своим приближенным разобраться в национальной среде и доложить ему, что за народ эти осетины, каков их жизненный уклад, кто их ближайшие соседи. Удалось выяснить, что этот народ распадается на две части, разделенные Кавказским хребтом: южная, закавказская часть находится под властью другой татаро-монгольской орды, утвердившейся в Закавказье.
- Не наше дело вмешиваться в действия наших собратьев, - весомо произнес Батый. - Пусть себе хозяйничают за высокими горами. Поговорим о наших делах.
Приближенным Батыя удалось установить, что осетины раздроблены на два племени, говорящие на разных диалектах - ироне и дигоре. По языку народ этот родственен иранцам. С ним смешались более ранние обитатели южных степей: скифы, сарматы, аланы и еще какие-то древние обитатели Северного Кавказа. Все они оставили свой лингвистический след.
Нашествие монголо-татар оттеснило многих осетин в горы. При приближении ханской орды беженцы угоняли скот, увозили с собой имущество. Одни селения на пути Батыя выглядели покинутыми, другие - частично опустевшими. А некоторые жители не успевали оставить насиженное место и вынуждены были встречать вражескую орду.
Заняв селение, Батый вызывал к себе сельского старосту и местного феодала - часто это было одно и то же лицо - и отдавал распоряжение:
- Давай нам лошадей. Слышишь, старый? Староста разводил руками и заискивающе говорил:
- Мы народ нищий, скота держим мало. Видишь, край у нас бедный. Плодородной земли, пригодной под посевы, недостаточно, поэтому и коней имеем немного.
- Не прибедняйся, старик, - резко осаждал его хан или кто-либо из его приближенных и настойчиво требовал лошадей.
С большими потугами, прибегая к угрозам, удалось в конце концов набрать коней, правда, не столько, сколько требовалось огромному войску. Дорвавшись до бахчей и садов местных жителей, ханские люди изрядно пограбили их и опустошили. Старосты пытались жаловаться на грабителей военачальникам, но это было бесполезно. Те выслушивали жалобы и отговаривались.
- Примем меры. Но посудите сами: воины наши проголодались в пути, соскучились по фруктам.
Никаких мер против грабителей, опустошавших сады, конечно, не принималось.
Слава богу, поход на Северный Кавказ оказался непродолжительным. Достигнув предгорья, Батыево войско повернуло назад, на север, в степи. Восстановилась прежняя картина. При приближении ханской орды местное население разбегалось по дальним селениям, угоняя скот и оставляя пустые хаты.
Войско Батыя переправилось через Дон и устремилось по степи в западном направлении. Захваченных в плен половцев дотошно допрашивали и превращали в прислужников при войске, заставляя собирать хворост, разжигать на привалах костры, выполнять всякие услуги.
Наконец ханское войско приблизилось к Киеву, где сосредоточился большой гарнизон его защитников. Батый отказался от плана немедленного штурма города и стал опустошать его левобережные окрестности и охватывать с флангов. Один из фланговых ударов был нацелен на Чернигов.
Князем черниговским в ту пору был князь Мстислав Глебович, сын Глеба Святославича, связанный родственными узами с прежним князем киевским Рюриком Ростиславичем. Неизвестно, защищал ли князь Мстислав Чернигов. Возможно, он покинул этот город и бежал в Венгрию. Дальнейших сведений о нем не имеется.
Сын Угедея Менгухан обосновался на восточном берегу Днепра и любовался видом города. Часть сил Батыя была в ту пору в походе на некотором удалении от Киева. А Чернигов к тому времени был захвачен и разграблен, и многие его жители подверглись жестоким расправам.
Когда Батый возвратился из похода по левому берегу Днепра и вместе с Менгуханом начал обозревать раскинувшийся по холмам Киев, Менгухан обратился к хану со словами:
- Славный город. Богатая нас ждет добыча. Батый ничего не ответил, лишь молча вглядывался в смутные очертания киевских построек.
- Жалко крушить такую красоту, - размеренно произнес после размышлений Батый и, подумав, прибавил: - Если жалко крушить, направим послов к киевлянам. Пусть сдаются на нашу милость и сохранят город.
- Слушаюсь, великий хан, - послушно ответил его родич.
Выделили группу послов, в том числе нескольких военачальников высокого ранга и с ними двух толмачей. Послы переправились на вместительной лодке через Днепр и потребовали от первых встречных охранников, чтобы их привели к киевскому князю. В Киеве все еще княжил Михаил Всеволодович из рода князей черниговских.
Прибывших послов привели к киевскому князю. Михаил встретил их недружелюбно, с резкими словами:
- С чем пожаловали, божьи угодники? Толмачи замешкались, не зная, как перевести выражение "божьи угодники". Перевели кое-как.
Глава ханской делегации ответил весомо:
- Хан велел передать тебе, князь, следующее. Если ты намерен сдаться на ханскую милость, обещаем даровать тебе жизнь и город твой сохранить в целости и неприкосновенности. И еще… Если ты будешь оставаться послушным и верным вассалом великого хана, останешься князем этого города. Понятно тебе это?
- Сколько же раз вы давали пустые обещания, но на деле никогда их не соблюдали и, нарушая свои слова, крушили и жгли русские города! Разве не так? - с раздражением спросил Михаил.
- Напрасно, князь, не веришь ханскому слову, - возразил Батыев посол. - Хан никогда не нарушал своих слов, коль давал обещания.
- Будто, - с едкой иронией произнес Михаил. - Сколько русских городов было охвачено пожарами и превратилось в развалины! По ханскому распоряжению людей хватали, уводили в рабство или предавали мучительной казни…
Михаил более не желал слушать ханских послов. Стражники схватили их всех, исключая толмачей, и обезглавили тут же, в княжеской палате, а окровавленные тела выволокли во двор.
Ханское войско тем временем медлило с осадой и даже не приступало к форсированию Днепра. На левом берегу ханские люди готовили стенобитные машины. Хан Батый обсуждал с советниками, не послать ли в Киев новую делегацию, которая могла бы предложить жителям мирную сдачу города, по советники хана не поддержали эту идею.
Михаил Всеволодович, однако, не дождался осады Киева и с небольшой свитой покинул его, чтобы просить помощи у волынских князей, а также у венгров и поляков.
За несколько дней до того, как он оставил Киев, в городе показался хан Котян с небольшой свитой половцев. Он со своим отрядом сумел достичь Днепра еще задолго до появления здесь татаро-монгольской орды, оказавшейся в то время на Северном Кавказе.
Здесь Котяну удалось наладить контакт с венграми, которые именем короля Белы пригласили половцев поселиться на венгерской земле вблизи Дуная. Котян после недолгих размышлений дал свое согласие.
Князь Михаил обменялся теплыми приветствиями с Котяном, узнал о его бегстве с прикаспийской равнины, где он чуть было не попал в лапы татаро-монголов. Князь расспрашивал Котяна о его дальнейших намерениях. Услышав, что он со своим племенем намерен поселиться в Венгрии, подосадовал:
- Сожалею, Котян. Мы же с тобой давнишние друзья. Остался бы на нашей Руси, принял нашу веру… Вместе твои половцы и мои русичи встретили бы монгольское нашествие.
- Слишком велика их сила. Устоим ли против этой силы и не подымем ли руки вверх перед ней? А Венгрия все же далеко от ворога.
- Смотри, Котян, не прогадай. Нас могут раздавить ханские люди. Смогут они добраться и до Венгрии. Будет ли тогда она твоим спокойным домом? Подумай-ка. А если бы мы все не порознь, а единым кулаком действовали и дали отпор хану Батыю…
Михаил махнул рукой и не стал более спорить с Котяном. Это было бы бесполезно.
Киевляне остались без князя. Проявляя беспокойство, они спешно призвали на его место из Смоленска Ростислава Мстиславича. Но он не оставался в Киеве продолжительное время. Старший по родовой лестнице, его четвероюродный брат Даниил Галицкий занял Киев и удалил Ростислава из этого города. Он оставил для его обороны своего тысяцкого, а сам уехал из Киева.
Глава 10. ВИЗИТ В ВЕНГРИЮ И ПОЛЬШУ
Обратимся теперь к дальнейшей судьбе князя Михаила Всеволодовича, побывавшего князем новгородским, черниговским и киевским.
Предчувствуя критическое положение Киева, Михаил отправился искать помощи у зарубежных стран. Первой его внимание привлекла Венгрия, где еще правил Бела IV. Несмотря на многочисленные призывы русских князей присоединиться к борьбе русичей против Батыева нашествия, венгерский король держался выжидательно и осторожно и не давал князьям определенного ответа.
При дворе Белы проживал старший сын Михаила Всеволодовича Ростислав. Он встречался с королевской дочерью Анной. Между молодыми людьми возникла взаимная симпатия и привязанность.
До резиденции венгерского короля Белы Михаил добрался благополучно. Путь его лежал через Карпатские горы и далее по одному из притоков Дуная. Вблизи королевского замка произошла его встреча с половецким ханом Котяном. Оказалось, что тот добрался до резиденции Белы каким-то иным, более коротким путем. Король принял Котяна милостиво и предоставил ему и его племени обширные наделы и выгоны.
- Как обустроился на новом месте, батюшка Котян? - приветствовал его Михаил.
- Как видишь, княже, обживаемся, - ответил тот.
- Рассказывай, старче…
Котян свободно говорил по-русски: он состоял в родстве с некоторыми русскими князьями.
- Ты знаешь, что привело меня в чужие земли. Король Бела, нуждаясь в воинах, предложил мне с моим племенем поселиться на его земле. В нашей-то земле, ты знаешь, появились орды хана Батыя и вытеснили нас с родной почвы. Да что говорить, князь…
Котян махнул рукой и тяжело вздохнул.
- Понятно. А что ты ждешь на чужой земле? - спросил половца Михаил.
- Еще не могу тебе сказать. Вроде обнадежил нас король Бела, землю нам дал, добрые пастбища для скота.
- Бог тебе в помощь, Котян.
- Благодарствую. Говорят, сынок твой королевской дочери Анне оказывает внимание. Это правда?
- Первый раз слышу.
Михаил Всеволодович вспомнил, что к Анне, дочери Белы, пытался свататься сын князя Даниила. Вернее, сам Даниил Романович, князь галицкий и Волынский, упорно стремился женить сына на дочери венгерского короля и безуспешно старался вести с ним переговоры по этому предмету.
"Серьезный конкурент у сынка моего, - подумал Михаил, - не ведомо, кто выйдет победителем, кто кого перетянет в сей тяжбе".
С этими мыслями русский князь добрался до замка венгерского короля. Сына Михаил застал в небольшом флигеле, пристроенном к основному замку, увенчанному остроконечными шпилями. Встреча с сыном Ростиславом получилась теплой, сердечной. Ростислав был старшим среди сыновей Михаила Всеволодовича. Отец с сыном расцеловались и долго не выпускали друг друга из объятий. Ростислав критически оглядел постаревшего князя и не удержался, чтобы не сказать:
- А сдал ты, отец. Седины появилось много.
- Что поделаешь, сынок. Забот немало и недругов тоже. И тебя сие ожидает.
- Держись, батюшка. Ты еще не дряхлый старец, - поддержал отца Ростислав.
- Поделись-ка своими сердечными секретами. Земля слухами полнится…
- О каких секретах ведешь речь, отец?
- Говорят, за королевской дочерью ухаживаешь? Ее кличут Анной, Аннушкой по-нашему? Я не ошибся?
Ростислав ничего не ответил. Он покраснел и стыдливо промолчал.
- Да ты не стесняйся, сынок. Дело-то житейское. С отцом можно поделиться сердечными секретами, - ободрил сына Михаил.
- Кажется, я ей приглянулся. На прогулки меня приглашает, на прошлой неделе охотились вместе.
- Красивая? Как на твой взгляд?
- Да как тебе сказать, отец…
- А так и скажи.
- Постараюсь. Ростом мне не уступит. Светловолосая. Не сказал бы, что франтиха, но может одеться и нарядно.
- Ты знаешь, что князь Даниил сватал Аннушку для своего сына?
- Анна сама мне об этом говорила. Созналась, что Даниилов сынок ей не по душе. А меня взялась учить мадьярскому, то бишь венгерскому языку. Ох и чудовищно тяжелый, заумный язык. А все же пытаюсь осилить.
- Старайся, сынок. Я вот от своей матушки научился недурно болтать по-польски. Ты ведь знаешь, она у нас, звавшаяся на русский лад Марией Казими-ровной, была польской королевной. Да увы… Многое, что знал в молодости, позабыл. Только помню - "пся крёв".
- Что такое "пся крёв"?
- По-польски это что-то вроде нашего ругательства - "черт побери". А дословно - "собачья кровь".
- Занятно. У каждого народа своя ругань. Венгерский король умышленно уклонялся от встречи с Михаилом Всеволодовичем, ссылаясь на всякие неотложные дела или нездоровье. Прошло больше недели, а встреча с королем никак не могла состояться. Это уже начало раздражать Михаила, и он обратился к придворным Белы, чтобы как-то ускорить встречу. Ему удалось ближе познакомиться с королевной Анной. Она показалась ему девицей рослой, не слишком женственной, но доброжелательной к его сыну. Дай-то Бог. Михаил поделился с ней желанием во чтобы то ни стало увидеть короля.
- Батюшка ко мне привязан, относится с любовью. Постараюсь его уговорить, чтоб принял вас, - пообещала Анна и слово свое сдержала.
- А постарел ты, князь Михаил. Заметно, - с таких слов начал беседу король.
- Так и тебя, батюшка, годы отметили своей печатью, - ответил Михаил.
- Что поделаешь! Годы идут… - согласился Бела.
Он помолчал некоторое время, не решаясь спросить Михаила о чем-либо конкретном и наконец отважился:
- Ты ко мне с каким-нибудь делом?
- Слышал, конечно, Бела, что на нас надвигается грозная сила с востока.
- Ты имеешь в виду монгольскую орду хана Батыя? Доходили слушки.
- Разве не следишь за событиями?
- Далеки от нас сии события. Нас они могут и не захватить.
- Откуда такая уверенность? Или тебе станет легче, коли русские княжества склонят свои головы перед Батыгой и будут его данниками?
- Я вам, русичам, посочувствую.
- Какая польза нам от твоего сочувствия?
- Тогда поясни.
- Поясню. На нас надвигается опасная вражеская лавина. Ей можно противопоставить только не меньшую силу. В этом случае недруг может быть остановлен. Мы ждем твоих ответных мер, союза с твоим королевством. Разве тебе не ясно?
- А если вражеская лавина, как ты ее называешь, до нас не докатится и мы лишь раззадорим хана?
- Пойми же, наступательный порыв монгольских полчищ беспределен. Он остановится только после того, как Батый получит крепкий удар по зубам, встретит надежный отпор. А сие без дружной помощи соседей мы сделать не в состоянии.
- Не надо горячиться раньше времени. Присмотримся к этим монголам, взвесим их могущество и тогда подумаем, стоит ли объединить наши силы с вами, русичами.
- Рассуждая так, ты не видишь всей грозной опасности не только над нами, русичами, но и над мадьярами, твоими соотечественниками. Разбив и поработив нас, полчища Батыя примутся за вас. Помяни мое слово, Бела.
- Я же говорю тебе, что не следует горячиться. Сперва надо оглядеться вокруг, взвесить все обстоятельства.
- Вот в этом ты весь, Бела. "Оглядеться", "взвесить"… А враг уже приблизился к воротам твоего дома.
- Преувеличиваешь, Михаил. Давай не будем больше об этом толковать. У нас с тобой разный подход к проблеме.
- Когда-нибудь поймешь, как ты неправ, король. Заговорили о семейных делах, ни к чему не обязывающих.
- Сынок мой Ростислав прижился у тебя, - сказал Михаил.
- Я его мало вижу. Могу дать ему какую-нибудь службу, - произнес Бела.
- По словам сына, он, сын, неплохо освоил ваш язык.
- Зачем это ему нужно?
- Не догадываешься? Влюблен в твою дочку, королевну. Дай, Бела, согласие на их брак. Породнимся династиями. Разве плохо?
- Ишь ты какой скорый. Не ты один просишь об этом. Князь Даниил просил меня за своего сына.
- Отказал или дал согласие?
- А ни то, ни се. И тебе то же самое скажу. Подумать и повременить с ответом надо. Нужны ли нашим народам такие вот династические связи?
- Если бы я стал перечислять тебе все страны, с которыми князья Рюриковичи породнились, то сей список был бы зело огромен. Моя матушка Мария, супруга князя Всеволода, была польской королевной.
- Это нам ведомо.
- Владимир Святославич, по прозвищу Красное Солнышко, чтимый нашей церковью, был женат на греческой царевне. Сын его Ярослав состоял в браке с Инги-гердой, шведской королевной. Женой великого князя Всеволода Юрьевича, по прозванию Большое Гнездо, была Мария, дочь чешского короля Шварна. Могу еще привести тебе много имен князей, у которых жены были иностранными принцессами или королевнами.
- Верю тебе, князь. Но времена сейчас другие. Приходится быть осмотрительнее.
Бела дал понять, что беседа с князем Михаилом на этом закончилась. Ее переводил толмач из королевского окружения. Король старался сохранять бесстрастный тон беседы и никак не реагировать на дерзости Михаила. Опытный толмач старался, как мог, смягчить резкость его тона.
Так король Бела ничего определенного и не ответил Михаилу на высказанное тем желание устроить брак сына с королевской дочерью. Также было неясно отношение короля к возможному замужеству его дочери Анны с сыном галицко-волынского князя Даниила.
По существу, безрезультатность встречи и разговора с венгерским королем была для Михаила очевидна. Но он не спешил покидать королевскую резиденцию, все еще на что-то надеясь. Несколько раз через придворных чинов он пытался возобновить встречи с королем, но всякий раз Бела уклонялся от них.
А вот дочь короля Анну ему удалось повидать и побеседовать с ней. С помощью сына, сносно изъяснявшегося по-венгерски, Михаил заговорил с ней. Нетрудно было понять по всему поведению Анны, что молодой князь Ростислав Михайлович был симпатичен ей, она любила проводить с ним время. Они вместе совершали частые верховые прогулки, охотились на водоплавающую птицу, плавали в лодке по водам Дуная.
Наконец, однажды, когда в палате у королевны Анны находился в гостях русский князь Ростислав, к ней зашел отец, король Бела. Он заговорил с ними о каких-то несущественных пустяках, а потом смерил обоих пронизывающим, колким взглядом и неожиданно спросил:
- Нравитесь друг другу, молодые люди? - И сам же ответил на свой вопрос: - Нравитесь, стало быть, если помалкиваете. Ведь молчание - знак согласия.
Подумав, Бела произнес внушительно:
- Надо бы тебе, милейший русич, приобщаться к нашим делам. Возьмешь командование над моим летучим отрядом, который будет нести службу на восточной границе. Молчишь, не отвечаешь на мое предложение? Молчание, говорят, знак согласия, - повторил он. - Значит, принимаешь мое предложение, поступаешь ко мне на службу? А Анну готов отдать за тебя, если смогу убедиться в твоей исправной службе. Понятно тебе?
- Готов служить, ваше величество.
- Среди своих можно обойтись и без этих высокопарных слов.
- Слушаю, государь.
- Хотя бы так. А вот насчет твоей веры как порешим? Не знаешь? И я пока не знаю. У вас ведь как: если королевская дочь выходит замуж за Рюриковича, то она непременно принимает и его веру. А если все наоборот? Рюрикович женится на девице не своей веры и остается при дворе ее отца? Мало таких случаев происходило с Рюриковичами, но все же бывало. Так какой же веры тебе быть? У нас своя вера - римско-католическая, возглавляемая папой римским. А у вас своя вера. Как вы зовете ее?
- Православная вера. Зовем ее так с тех пор, как князь Владимир принял святое крещение.
- С этим разберемся потом. Если тебе это угодно, крестись и веруй пока на свой лад.
- Благодарю, государь.
- Можешь поведать о нашей беседе батюшке своему. Только не касайся…
Бела запнулся и не сразу подобрал нужные слова.
- Скажи отцу, что я определил тебя на службу. А о движении полчищ Батыя речи с тобой у нас не было, поэтому и отцу сказать об этом тебе нечего. Мы с ним разговор на сию тему сполна исчерпали. И еще скажи князю Михаилу - желаю ему счастливого пути.
Ростислав сразу же поведал отцу о неожиданном разговоре с королем Белой в присутствии его дочери Анны.
- Что же, поздравить тебя можно. Нудный человек сей Бела. И вдруг дал согласие на твой брак со своей дочерью Анной.
- Не знаю, дал ли. Пока это только может быть… А вот на службу к себе определил - уж это точно. Буду командовать сторожевым отрядом, охраняющим восточную границу.
- Серьезное поручение. Возможно, столкнешься и с ханским воинством. Будь начеку, сынок. А ведь я хотел взять тебя с собой в Польшу, чтоб склонить нашу польскую родню к союзу с нами. Но твоей службе здешнему королю препятствовать не стану, тем более что тут замешана твоя зазноба, Аннушка. Дай бог тебе удачи и на сердечном фронте.
Михаил тепло распрощался с сыном. Просил его передать привет королю Беле и принцессе Анне. Впрочем, Анна сама навестила будущего тестя перед его отъездом и произнесла:
- Батюшка извиняется, что не может принять вас из-за болезни. Покидаете нас? Желаю вам счастливого пути.
Михаил был убежден, что о болезни отца Анна сказала неискренне. Трусоватый по своему характеру, Бела в преддверии возможного столкновения с ханским войском не хотел афишировать свою связь с русичами, а также всячески старался избежать втягивания в союз с русскими князьями, к чему призывал его Михаил Всеволодович.
Он сам и его немногочисленная свита покидали королевскую резиденцию и устремлялись на север, к Карпатским горам. Вторым лицом в княжеской свите был немолодой уже боярин Феодор.
На некотором отдалении от королевской резиденции Михаила и его свиту снова повстречал половец Котян во главе небольшого конного отряда соплеменников. Они поприветствовали друг друга, расцеловались.
- Куда следуешь, княже? - ласково спросил его Котян.
- К полякам в гости.
- Постараешься уговорить их присоединиться к защитникам Руси?
- Не без этого.
- Желаю тебе успеха, хотя в твой успех верится с трудом.
- Почему ты так думаешь?
- Польша раздирается усобицами между разными претендентами на власть. Один район страны восстает против другого. Что осталось от единой Польши?
- Жаль, коли это так. А откуда сие тебе ведомо?
- Беглые поляки переходят границу и бегут к нам в Венгрию. Они и поведали нам о беспорядках в стране.
- Может быть, я зря направляюсь к полякам?
- Этого я тебе не скажу. Кто залезет в душу к чужеземцу? И что в ней скрывается?
- Сказывают о поляках многое. Я ведь сам наполовину человек польских кровей. Матушка моя, Мария Казимировна, была из польского королевского рода. Я рано лишился ее, но помню отчетливо. Всячески старалась, чтоб я освоил ее родной язык. Приставила ко мне няньку-полячку. А женщина была с характером. Бывало, на слуг покрикивала и батюшке иной раз нрав показывала.
- Поляки бегут из своей страны в Венгрию. Здесь власть королевская покрепче и страна едина. Не раздирается усобицами так, как соседняя Польша. А в Польше родственные вельможи грызутся между собой, как пауки в банке. Кто среди них главный - не ведаю, не могу тебе сказать.
- Грустные вещи ты мне говоришь. Все же надо посетить Польшу. Своими глазами убедиться, можно ли надеяться на помощь от поляков, или этот народ способен только бряцать оружием и устраивать усобицы.
- Посмотри и убедись сам, князь Михаил.
Котян с группой всадников вызвался сопровождать Михаила и его людей до Карпатского предгорья и там указал ему перевал, через который шла ближайшая дорога в польские земли.
Польша производила унылое впечатление. Повсюду виднелись следы запустения и разрушений, заброшенные поля, покинутые или сожженные хаты.
Повстречался даже полуразрушенный и брошенный владельцем замок. Видимо, здесь шли кровопролитные междоусобные бои между соперничающим панством, разделившимся на враждебные кланы.
В дороге Михаил выяснил, что одним из претендентов на польскую корону был Конрад, оказавшийся близким родственником русского князя по матери. В Польше в то время складывалась своя удельная система и происходило дробление на уделы. Делались попытки задержать такое дробление и укрепить центральную королевскую власть. В какой-то мере это удалось сделать королю Казимиру II, по прозванию Справедливый, деду Михаила Всеволодовича по матери - Марии Казимировне. Отец Казимира Болеслав III разделил Польшу между четырьмя сыновьями. Казимиру стоило больших усилий покончить с раздробленностью страны и воссоединить ее. Два его брата, Генрих и Болеслав, умерли молодыми и бездетными, и Казимир присоединил их уделы к своим владениям. Их брат Мечислав отличался вздорным и неуживчивым характером и поэтому вызвал массовый протест подданных. Опираясь на недовольных Мечиславом, Казимир сумел согнать его вместе с сыном с его владений. Так постепенно этот удачливый правитель смог стать владельцем всех польских земель. Но закрепить это объединение Польши ему не удалось. После смерти этого короля в 1194 году страну вновь охватила жестокая междоусобная борьба.
Михаил оказался свидетелем острых распрей между соперниками, рвущимися к власти или утвердившими ее в одном из районов Польши. Польские феодалы группировались вокруг отдельных членов династии и нередко перебегали от одного претендента на власть к другому, если это сулило выгоды. Михаилу удалось установить контакт с членом королевской династии Конрадом, которому князь приходился родственником по матери.
Конрад встретил Михаила настороженно и совсем не дружелюбно. Он воскликнул:
- И ты еще свалился на мою голову, пан русский князь! Что тебе надо от меня, от нас, поляков?
- Разве я не могу навестить тебя, моего единокровного родича? Разве моя покойная матушка Мария Казимировна не близкая родня тебе? Разве она не дочь вашего короля Казимира? К кому же мне обратиться, как не к моим родичам, когда над русскими землями нависла угроза, зело большая угроза? С востока на нас движется огромная орда. Она уже стоит у стен Киева.
- Вам плохо, русич. А ты подумал, каково нам, полякам, живется? Враги растерзали страну на клочья, на враждующие между собой куски когда-то великой Польши. Ты пришел ко мне просить помощи. Так ведь? Молчишь, а я это чувствую. А что я такое на белом свете? Владелец не ахти какой большой земли, малой частицы когда-то великой польской державы, - повторил Конрад и продолжал: - Ив ней, в Польше, копошится бесноватое, крикливое панство, готовое вцепиться друг другу в глотку, чтоб урвать у тебя часть твоих владений, кусок земли. А ты бы хотел, князь Михаил, чтоб мы встретили грозную орду сплоченной силой, выглядели бы этакой несокрушимой каменной стеной? Не получится этого. Не та теперь Польша. Рассыплется при первом же натиске врага, как карточный домик.
- Горько сие слышать. Нерадостную картину ты мне нарисовал, Конрад. Уж и не знаю, как к тебе обращаться: кто ты теперь, князь, или король, или просто пан?
- Я и сам не знаю, кто я теперь. Так что тебе от меня нужно?
- А какой мне прок от тебя? Подумай сам, князь, или король, или просто пан ясновельможный, и догадайся, что будет, коли к границам твоей страны придут с востока захватчики? Мы еще могли бы о чем-то договориться. А коли укажешь мне от ворот поворот, пеняй на себя. Поймешь сам, и твои поляки поймут, что следовало не распрями заниматься, а сплотиться в единый кулак и нам, русичам, и вам, полякам, и венграм, а может быть, еще и немцам, и чехам и, сплотившись, дать отпор вражьей силе.
- Рассуждать-то так легко. Кабы все складывалось на твой лад…
- А иного выхода не вижу. Нет его, иного выхода, для всех нас.
Конрад только тяжело вздохнул и ничего определенного Михаилу не ответил. А Михаил, убедившись в полной бесполезности поездки, решил не задерживаться в негостеприимной Польше. Больших трудов стоило польскому родичу князя уговорить его остаться и отужинать. За столом Конрад сказал:
- Если бы ты был на моем месте, то понял, какая тяжкая ноша легла на мои плечи. Ведь ты, в сущности, во многом прав. Почему бы нам не объединиться и общими силами не дать отпор врагу? Но, увы, объединения-то никак не получится. Разобщены мы, охвачены взаимными драчками, соперничеством. Где уж тут единство!
Глава 11. БИТВА ЗА КИЕВ. ПОХОД БАТЫЯ В ЕВРОПУ
Хан Батый не спешил со штурмом Киева, а продолжительно и тщательно готовился к нему. Овладев левым берегом Днепра, люди Батыя на некотором удалении от Киева сооружали крепкие бревенчатые плоты, способные выдержать большую тяжесть, и спускали их на воду не против Киева, а ниже и выше по течению реки, чтобы они не оказались в поле зрения защитников города. На плотах переправляли коней, верблюдов, повозки с грузами, а людская сила в основном переправлялась через водную преграду на лодках.
Высадившись на правый берег Днепра, татаро-монголы стали завершать охват города плотным замкнутым кольцом и сразу же приступили к сооружению пороков - стенобитных сооружений, предназначенных для пробивания городских ворот и стен. Лишенный подвоза продуктов, блокированный город был ограничен в продовольственных запасах. Его положение затруднялось тем, что за стены города хлынуло немало людей из окрестных селений. Это резко увеличило число горожан. Командующий гарнизоном, тысяцкий Дмитрий стал спешно вооружать всех мужчин, способных к ношению оружия.
Наконец плотное кольцо противника вокруг прибрежной части города замкнулось. Внушительные пороки были сооружены, и враг приступил к осаде Киева. Летописец рисует выразительную картину осажденного города. Киевляне были не в состоянии расслышать друг друга, так как скрип ордынских телег, ржание коней, рев верблюдов сливались в единый гул.
Нападавшие установили пороки перед каждыми городскими воротами, стараясь сделать большие пробоины, чтобы широким потоком хлынуть в город. Хотя некоторые ворота оказались пробитыми, а на некоторых участках стен появились внушительные проемы, киевляне продолжали упорно защищаться. Отчаянные стычки продолжались и тогда, когда противник - Батыево войско - хлынул многолюдными потоками на улицы города. Повсеместно слышались лязг мечей, воинственные выкрики, стоны раненых.
В ходе рукопашного боя был ранен командовавший гарнизоном тысяцкий Дмитрий. Он еще продолжал сражаться, пока, обессиленный, не был схвачен нападавшими. Историки сообщают такой эпизод битвы за Киев. Татаро-монголы в конце концов овладели последними стенами города, где и расположились на отдых, проведя здесь остаток дня и ночь. Но в течение ночи оставшиеся защитники сумели возвести новые бревенчатые укрепления около Богородичной церкви взамен разрушенных. На следующий день противнику снова пришлось вести кровопролитный бой за восстановленные укрепления. Защитники этого последнего рубежа отчаянно сопротивлялись и все полегли под натиском многократно превосходящей массы противника.
Полчища Батыя овладели Киевом 6 декабря 1240 года. Взятие города сопровождалось варварским разрушением его памятников, в том числе дворцовых палат и храмов, больших и малых. Многие из них были охвачены пожарами, а предварительно подверглись разграблению. Захватчики сдирали серебряные оклады с образов, разворовывали ценную церковную утварь, сосуды, а потом предавали храм огню. Другие церковные сооружения превращали в конюшни. Пленников заставляли стаскивать тела защитников Киева в огромные груды и поджигать их. На растопку шла мебель из разгромленных жилищ, сами деревянные строения. Те тела, которые не удавалось предать огню, бросали в воды Днепра. Все равно полностью очистить город от трупов не смогли. Над Киевом стоял дым от горевших зданий и смрад от брошенных тел жертв осады.
Раненый Дмитрий, возглавлявший защиту города, был доставлен в ставку Батыя. Хан повелел оставить пленника в живых и держать при ставке, иногда вступал с ним в беседы.
- Что мне посоветуешь делать дальше, русич? - спрашивал его хан.
- С войском, великий хан, иди далее, на запад, на наших соседей, венгров и поляков, произносил убежденно Дмитрий.
- На венгров и поляков, говоришь? А отчего ты на них так зол? Что они тебе плохого сделали?
- Не пришли к нам на помощь, хотя наши князья и призывали их. Показали свою трусость и слабость венгры и поляки. Слабаки они. Тебе нетрудно будет сокрушить их. Твоя победа над нашими западными соседями станет для них Божьим наказанием.
- Любопытно рассуждаешь, русич. А ведь в твоих рассуждениях есть здравый смысл. Пойдем на венгров и поляков. Посмотрим, как они, голубчики, запоют.
Тем временем Михаил, возвратившись из Польши и побывав перед этим в Венгрии, узнал нерадостную весть. Киев в ту пору уже находился в плотном вражеском окружении и подвергался ожесточенной осаде. Михаил остался в Галиции, где при дворе Даниила и встретил свою княгиню, нашедшую здесь прибежище после разгрома Чернигова. От княгини Михаил узнал о судьбе своих сыновей. Когда он еще княжил в Киеве, все его сыновья, кроме старшего, Ростислава, оказавшегося в Венгрии, получили от отца небольшие уделы по верхней Оке, в северной части Черниговского княжества. Роман стал удельным князем брянским, Мстислав - карачевским, Юрий - тарусским, Семен - новосильским. При приближении Батыевой орды все они в паническом страхе бежали из своих уделов и отсиживались где-то на западе. Когда же орда двинулась далее на юг и юго-запад, князья Михайловичи вернулись в свои центры уделов, разграбленные и опустошенные. С трудом начали они восстанавливать в своих уделах нормальную жизнь. Об этом Михаил узнал от княгини - матери и сказал ей:
- Дай-то Бог, чтоб жизнь у наших сынков сладилась.
Михаил приложил усилия, чтобы окончательно помириться с князьями Романовичами и в первую очередь с Даниилом Романовичем, в то время князем галицким. Отношения между этими князьями складывались непросто, но в последнее время стали улучшаться. Михаил обратился к Даниилу с высокопарным посланием: "Много раз грешили мы перед вами, много наделали вреда и обещаний своих не исполняли; когда и хотели жить в дружбе с вами, то некоторые галичане не допускали нас до этого; но теперь понятно, что никогда не будем враждовать с вами".
Это обращение покаянного характера было вызвано серьезной обстановкой при надвигающейся угрозе Батыева нашествия. Положение требовало забыть о старых распрях и объединить свои силы. Даниил трезво отдавал себе отчет, что старые нелады с Михаилом следует забыть, как этого требует благоразумие. Более того, бывшему киевскому князю была оказана продовольственная помощь. Князь Михаил еще содержал при себе небольшую дружину, которая пополнялась беглецами из-под Киева. Эта дружина получила от местных князей некоторое вспомоществование пшеном, медом, мясными тушами.
Между тем полчища Батыя подвергли Киев неслыханному грабежу и опустошению. Разоряя город, разрушая его памятники, хан Батый и его окружение вынашивали планы дальнейшего похода на запад.
Когда на Волыни стало известно, что Батыева орда выступила из разрушенного и разграбленного Киева на запад, Галиция и Волынь были охвачены паническим ужасом. Князья, не очень надеясь на свою обороноспособность, разбегались. Даниил устремился в Венгрию, а Михаил, прихватив с собой жену, направился к своему родичу Конраду. И хотя поляк оставил у Михаила самое неважное впечатление от прошлого визита, больше бежать было не к кому.
Даниил еще не ведал о том, что венгерский король Бела обнадежил сына Михаила, Ростислава, как возможного жениха своей дочери Анны и принял его к себе на службу, и поэтому был намерен просить у венгерского короля руки его дочери для своего сына. Если бы такое сватовство удалось, это могло вселять надежду, что король Бела не оставит владения Даниила в беде и, может быть, поднимет на борьбу с ханской ордой других европейских правителей. Но эта надежда русского князя никак не оправдалась. Бела вообще не пожелал встретиться с Даниилом и тем самым отказал ему в какой-либо помощи. И тот смог убедиться, что женитьба его сына на принцессе Анне нереальна.
А Михаил Всеволодович без больших затруднений добрался до польской границы. В Польше распространились слухи, что Батый занял и разгромил Киев и его орда движется в западном направлении. Тревога охватила население Волыни и Галиции. Многие жители бросали свои жилища и устремлялись через границу в польские земли. Беженцев тешила надежда, что нашествие на Польшу не войдет в планы завоевателей.
Поток беженцев составлял самый разношерстный народ. Были среди них и состоятельные люди из боярской верхушки и купечества. Их поджидали на лесной дороге разбойничьи шайки ляхов. Междоусобная борьба, охватывавшая разные клики польских феодалов, приводила к тому, что немало людей из их среды теряли свои поместья, усадьбы, замки и вставали на путь откровенного разбоя. Возникали банды, промышлявшие грабежами на дорогах. Грабителей привлекали и русские беженцы. Многие из них, если они не имели надежной вооруженной охраны, становились жертвами разбоя. Едва не сделался жертвой разбойников и Михаил.
Он ехал на коне легкой рысью, сопровождаемый своим ближним боярином Феодором. Основная дружина князя Михаила двигалась медленным шагом, поотстав от них. Неожиданно из-за поворота горной дороги выскочил отряд, состоящий из полутора десятков всадников. Впереди отряда скакал на пегом коне рослый человек с лицом, рассеченным шрамом от сабельного удара. Как видно, это был предводитель отряда.
- Русич? - резким окриком остановил он князя.
- Русич, коли тебе угодно. Я сын польской королевны к твоему сведению, - счел нужным добавить Михаил.
- А будь ты хоть сам папа римский - нам-то что от этого? Карманы твои ведь полны деньжонками, и золотишко небось везешь с собой.
- Да тебе-то что? - резко осадил Михаил главаря шайки.
- А ты еще и огрызаешься, холера ясна!.. - выкрикнул поляк. - А ну, панове, покажем бусурману нашу силу!
По знаку главаря банды всадники взяли Михаила и его спутника в кольцо. Михаил почувствовал, что дело оборачивается скверно, и стал хитрить с поляками:
- Растолкуй, пан, что тебе надо от меня. Могу показать тебе что-то интересное. Вернее, не показать, а подудеть в волшебную дуду.
Михаил, сохраняя полную выдержку и спокойствие, достал из переметной сумки рог не то тура, не то зубра, превращенный в трубу, приложил его к губам и извлек пронзительные звуки.
Шайка поляков оказалась в замешательстве и не рискнула нападать на русского князя и его спутника. Вскоре послышался топот копыт по каменистой горной тропе. К скоплению польских всадников подскочила группа русичей на конях с обнаженными саблями. Их было всего шестеро, более чем в два раза меньше поляков. Но русские наездники в яростном порыве бросились на польский отряд. Был тяжело ранен и вывалился из седла атаман польской шайки, получили ранения и другие. Это вызвало растерянность в польском отряде. Раздался топот копыт по горной тропе - подходила основная часть отряда, сопровождавшего русского князя. Заслышав топот приближавшихся коней с русскими всадниками, поляки обратились в бегство. Михаил не стал препятствовать тому, чтобы поляки подняли с земли и усадили в седло раненого атамана и скрылись из вида.
- Спасибо, други мои, - проникновенно сказал своим освободителям Михаил Всеволодович и, собрав весь свой отряд, произнес: - Вести тревожные, други мои. Сия страна охвачена междоусобной борьбой и катится к расколу. Нетрудно представить себе, коли завоеватель ловко воспользуется таким расколом и сокрушит страну. Не забывайте, что поляки наши братья, славяне. Хотя и бывали между нами взаимные распри, тревожное время заставляет нас забыть о них и сплотиться воедино. Найдутся людишки, которые будут мешать этому. А вы все внушайте братьям-полякам, что, как говорят мудрые люди, один за всех и все за одного.
Добравшись не без труда до резиденции своего родича Конрада, Михаил сказал:
- Моя дружина, хотя и не зело велика, в твоем распоряжении, Конрад. Коли набегут бусурманы, будем защищать славянские земли вместе, русич и лях, плечом к плечу.
Выйдя из разгромленного и опустошенного Киева, орда Батыя двинулась на запад. Первым на ее пути встал укрепленный городок Ладыжин (Лодяжин). Батый попытался использовать против его защитников более десятка стенобитных устройств, но никак не мог разрушить стены, окружавшие городок, или хотя бы сделать проломы в них. Тогда Батый пошел на вероломный обман. Он начал уговаривать жителей Лады-жина сдаться, пообещав при этом сохранить жизнь всем его защитникам. Оборонявшиеся поверили лживым обещаниям и сдались на милость победителей. А затем настало безжалостное и поголовное истребление всех жителей городка. Позже последовало разорение Кременца, Владимира-Волынского, Галича и других западно-украинских городов. Наиболее упорное сопротивление оказал город Кременец, расположенный в ущелье Кременецкого кряжа. Он выдержал длительную осаду. В конце концов татаро-монголы, имея численное превосходство, смогли взять город в результате длительной осады и жестоко расправились с его жителями.
К весне 1241 года войска Батыя сосредоточились у границ Венгрии и Польши. Интенсивно работала Батыева разведка. Она хватала мирных людей из приграничных районов и учиняла им дотошные допросы. Сведения об этих двух странах, об их военных возможностях были собраны немалые. Выслушав доклады разведчиков, хан Батый пришел к выводу, что военные силы Польши серьезной угрозы для ордынского войска не представляют: достаточно направить туда малую часть этого войска и припугнуть поляков карательными операциями против наиболее влиятельных и беспокойных группировок.
Более серьезной силой виделась Венгрия. Страна эта оказалась более сплоченной, чем соседняя Польша. Разведчики докладывали хану Батыю, что довольно значительная масса половцев, принятая на службу к королю Беле, осела в Венгрии, а ее основные вооруженные силы сосредоточены на реке Сабо. Отряд половцев охранял северо-восточный участок границы Венгрии. Здесь Батыева орда, преодолев Карпатские горы, очутилась на венгерской земле и столкнулась с передовым охранением, состоявшим из половцев.
Когда к Батыю привели первых людей, оказавшихся в плену из-за тяжелых ранений, хан учинил им жестокий допрос. Убедившись, что перед ним половцы, он пришел в ярость и резко бросил военачальникам и своей свите:
- В плен половцев больше не брать! Слышите? Думали перехитрить самого Батыя? Пусть теперь поплатятся за попытку обмануть нас. Всех в расход!
Легкий заслон из половцев был быстро смят. Основная масса их бежала в глубь страны, чтобы присоединиться к основному венгерскому войску, которым командовал сам король. Это войско располагалось на реке Сабо (по-венгерски Шабо), правом притоке Тисы, впадавшей в Дунай.
Здесь в 1241 году произошло кровопролитное сражение венгров с монгольской ордой, во главе которой стоял сам хан Батый. Несмотря на упорное сопротивление, венгры потерпели сокрушительное поражение. Главная причина этого состояла в огромном численном превосходстве монгольской стороны, большом боевом и тактическом опыте, накопленном во многих сражениях с русскими и иными войсками.
Вторжение татаро-монгольских войск в Венгрию обернулось для нее страшным бедствием. Страна подверглась опустошениям и грабежам, жестоким расправам с теми, кто пытался оказать врагу сопротивление или выразить свой протест. Особенно жестокую расправу изведали половцы, против которых Батый затаил давнишнюю злобу. Король Бела с семьей и его уцелевшие силы спаслись бегством в Австрию, частично укрылись в Хорватии и Далмации. В эти последние две области татаро-монголы тоже проникли. Но сложные природные условия, горный рельеф облегчали борьбу мелких отрядов против захватчиков.
Позже по удалении татаро-монголов из этого района король Бела развил значительную энергию для восстановления порядка и хозяйства в стране, упрочения королевской власти. В числе серьезных мероприятий было согласие Белы на брак своей дочери Анны с сыном Михаила Всеволодовича Ростиславом. Породнившись с венгерской королевской династией, Ростислав Михайлович остался в Венгрии и занял видное место в венгерской феодальной иерархии.
В то время, как основные силы Батыя наносили удар по Венгрии, меньшие силы татаро-монголов вторглись в Польшу. Но и они показались грозной массой населению раздробленной страны, охваченной соперничеством между несколькими претендентами на верховную власть, разрозненными феодальными кликами. Военные силы Польши, которая могла противостоять вторгнувшемуся врагу, отличались исключительной недисциплинированностью, своеволием и нежеланием подчиняться объединенному командованию. Поэтому и сопротивляемость польских вооруженных сил была невысока.
Вторгшиеся в Польшу татаро-монголы начали свои захватнические действия с взятия Сандомира, ставшего в первой половине XII века центром удельного княжества. Город был расположен на реке Висле ниже Кракова. Потом нанесли удар по рыцарскому отряду в Хмельнике, разграбили Краков. Под Лигницем было нанесено поражение одному из правителей Польши, Генриху II Благочестивому. Он погиб в сражении. Затем татаро-монгольский отряд занял местечко или городок Висищу на реке Виде. Отсюда открывалась дорога в Нижнюю Силезию через болотистые пространства.
Источники не сообщают о крупных боевых событиях, которые были бы связаны с именами Конрада и князя Михаила. Можно предполагать, что они действовали мелкими отрядами с помощью партизанских методов борьбы.
Оставив позади Висищу, татаро-монгольские силы в конце апреля вторглись в Нижнюю Силезию. В этой области со славянским населением происходил заметный процесс онемечивания. Сюда привлекались в большом числе немецкие католические монахи, горожане, связанные с торговлей и ремеслом. К моменту вторжения татаро-монгольских захватчиков герцогом Нижней Силезии после Генриха Бородатого стал Генрих II Благочестивый. Он пытался оказать сопротивление вражескому нашествию, но был разбит.
Лигницкая битва встревожила правителей соседних государств. Чешский король Вячеслав после этой битвы двинулся с войском навстречу татаро-монголам. Батыевы войска не решались вступать во вторичную битву. Несмотря на цепь непрерывных побед, дело не обошлось и без значительных потерь в их рядах. Население оккупированных стран перешло к партизанским методам борьбы. Укрываясь в горах и лесах, небольшие отряды нападали на отставшие от крупных сил группировки противника и, нанеся ему ощутимые потери, тотчас скрывались. И они, эти потери, все множились. Некогда грозная, неисчислимая сила врага мало-помалу таяла. Поэтому, взвесив все обстоятельства, хан Батый не отважился сразиться с чешским войском.
Но Батый еще не был намерен спешить с возвращением на восток. Он дал команду своим полководцам, пребывающим в Силезии, переместиться в Венгрию и воссоединиться с основными татаро-монгольскими силами. На своем пути его войско опустошило Силезию и Моравию. Естественно, все подобные операции сопровождались утратами. Сказывалась и усталость Батыева войска, и потеря прежней наступательной боеспособности.
Под Ольмуцем Батыево войско встретило непредвиденное. Оно было атаковано чешским войском воеводы Ярослава, потерпело поражение и было вынуждено уйти отсюда в Венгрию. Была сделана попытка взять реванш за поражение. Войско Батыя попыталось вторгнуться из Венгрии в Австрию, но встретило преграду. Татаро-монголам преградили путь для дальнейшего проникновения многочисленные силы во главе с чешским королем Вячеславом и герцогами австрийским и каринтийским. Батый вновь не решился вступить в битву, посчитавшись с потерями и усталостью своего войска, и принял решение отойти на восток.
Хан собрал своих военачальников и объявил им:
- Много побед мы одержали. Заставили страны и народы считаться с нашей силой. Разве не так? Пора нам избрать место для нашей столицы и оттуда управлять нашими владениями. Всех тех князей, которые покорно склонят перед нами головы и станут исправными данниками, мы оставим во главе их владений.
Он еще долго говорил о том, как представляет себе державу во главе с чингисхановыми потомками и русскими князьями, превращенными в ханских вассалов. Каждому князю, если он проявит покорность, будут сохранены жизнь и власть в пределах его владений.
Как справедливо пишет историк С. Соловьев, "Западная Европа была спасена, но соседняя с степями Русь, европейская Украина надолго подпали под влияние татар".
Даниил с семьей возвратился из Польши в родной край, когда Батый с войском ушел на восток. Удручающей, если не сказать зловещей, картиной предстали перед князем Даниилом Романовичем Галиция и Волынь. Это была картина разрушений и варварства. Когда он подъезжал к городу Дрогичину, куда понемногу возвращалось прежнее население, тамошний наместник встретил его неприветливо и даже враждебно:
- Указываю тебе путь, княже. Город не в состоянии принять тебя. Иди своей дорогой.
Даниил ответил наместнику резкой бранью, но врываться в город силой не стал. В Польше он растерял многих из своих воинов. А те, что оставались с ним, образовали маленькую горсточку. И кто знает, сколько уцелело горожан, были ли они вооружены, могли ли поднять оружие на горстку людей, составлявших окружение Даниила.
Летописец сообщает, что из Бреста нельзя было выйти в поле из-за смрадного запаха гниющих и не убранных трупов. Во Владимире-Волынском не осталось ни одного живого человека. Богородицкий собор и другие церкви этого города были наполнены телами убитых.
Возвратились из Польши и князь Михаил Всеволодович с супругой и с небольшой свитой. Не нашлось для него пристанища в разгромленном и опустошенном Владимире. Не приняли его и в других городах. Где-то посреди пути, у пепелища какого-то поселения, Михаил встретил Даниила.
- Дал бы ты мне удел в Галиции. Пожил бы здесь, пока не осмотрюсь и не найду себе места, где могу преклонить голову, - попросил его Михаил.
- Что я могу тебе дать? - грустно ответил Даниил. - Видишь, кругом одни пепелища. Ты же киевский князь. Поезжай туда и занимай киевский стол.
- Разве не знаешь, что осталось от Киева?
- Не ведаю, но представляю.
- А я слышал разговор человека, который защищал Киев от неверных и даже сумел вырваться из окружения и бежать в Польшу. Мне довелось беседовать с ним.
Разъехались, не попрощавшись, хотя и давно не виделись. Михаил с женой, ближним боярином Феодором и несколькими воинами - все, что осталось от прежней свиты, - добрались до Пинска, небольшого города, затерявшегося среди лесов и болот.
В Пинске, как и в соседнем Турове, княжила своя линия. Князья этих земель никогда не играли видной роли в истории Руси, да и имена всех их не дошли до нас. Эти князья в основном ладили со своими соседями, галицко-волынскими князьями и литовцами.
Княживший в то время пинский князь принял Михаила сердечно, дружелюбно. Михаил со своими людьми прожил в Пинске несколько дней. Говорить с пинским князем было не о чем. Их ничто не связывало - ни дружба, ни вражда. Местный князь угощал гостей домашним медом, а потом занялся рассказом о Батыевом нашествии. Отряд татаро-монголов разорил центр соседнего удела Туров. Там правили близкие родственники пинских князей. Слава богу, захватчики не добрались до Пинска и не нанесли ущерба городу. Окружавшие Пинск болота и лесные дебри, пристанище зубров, надежно защитили его.
- Вижу, утомил тебя рассказом - зеваешь. Отдыхай с дороги, - произнес пинский князь. - Куда направляешься?
- В Киев. Я ведь великий князь киевский. Посмотрим, как выглядит сей град сегодня. Говорят, бусурманы зело разорили его.
- Люди сказывают, мало что осталось от прежнего града Киева.
- Откуда тебе сие известно?
- Земля слухами полнится.
Распрощался Михаил с пинским князем тепло, приглашал его заезжать в Киев, еще не представляя, что его там ожидает. От владельца удела гость получил проводника, хорошо знавшего местность. Проводник обещал вывести киевлян кратчайшим путем, минуя болота и топи, к реке Припять, впадавшей в Днепр. А на Припяти можно было договориться с лодочником.
Воспользоваться лодками князь Михаил не согласился.
- Держим путь на конях. Привычно, - пояснил он, - и княгинюшка опытная наездница. А за заботу благодарствую.
Батый наметил местом своего возвращения резиденцию и ставку военного командования. Он собрал своих ближайших родичей и военачальников и изложил свой взгляд на будущее устройство Руси:
- Русь остается частью моих владений. Князья Рюриковичи, которые сохранят наше доверие, также остаются во главе своих уделов. Право на такое владение будет давать ханский ярлык. А чтобы князь не стал самовольничать, не повел себя противно нашей воле, мы поставим для наблюдения над ним ордынского чиновника. Сей чиновник станет следить за поведением князя и докладывать нам обо всех его недостатках, недружелюбных к нам поступках. А мы уж сумеем поступить строго с тем князем, который не смог оправдать наше доверие.
Хан нарисовал своему окружению четкую политику поддержки правопорядка на Руси, ее неукоснительного подчинения ханской власти. Батый позволил участникам сборища задавать вопросы.
- А если князь окажется смутьяном, не покорным твоей воле, великий хан? Как ты с ним поступишь? - такой вопрос был задан хану Батыю.
И последовал такой ответ:
- Неужели непонятно? Я могу лишить строптивого князя его власти, его удела, а особо неугомонного наказать с помощью всей силы, какой располагаю. У меня всегда будет под рукой специальный отряд, который я могу послать в неспокойное княжество.
- Мудро поступишь, - бросил кто-то подобную реплику.
Был задан и такой вопрос:
- А как ты намерен поступить с русскими шаманами?
- Ты имеешь в виду русских священников? У русичей свой Бог. У нас свои боги. Пусть русичи молятся на свой лад. Русскую веру нам не следует трогать, и в русские храмы не будем вторгаться.
- Но позволь спросить, великий хан… - начал один из военачальников, проявивший любопытство. - Ты говоришь, храмы не трогать. Но взять для примера хотя бы один Киев…
- Знаю, что ты хочешь спросить, - перебил его Батый. - В Киеве, да и в других городах разрушались и поджигались храмы. К тому же многие храмы ограбили. Так это же была война. Наши воины были разгорячены, возбуждены. Не могли сдерживать себя. Вот перед ними церковь, что-то вражеское, непонятное. А в ней засел вооруженный противник. Значит, круши его, а вместе с ним и постройку, в которой он засел.
Эта беседа хана Батыя с приближенными происходила уже после того, как остатки его орды преодолели Днепр и двигались на восток по пустынной степи, покинутой ее обитателями.
Даниил же тем временем терпеливо и настойчиво собирал дружину и обосновался в Галиче, восстанавливая заново княжеский двор и главный городской храм. Понемногу оживала жизнь и в других городах Галиции и Волыни.
А князь Михаил, покинув гостеприимный Пинск, ехал с небольшим конным караваном берегом Днепра к Киеву.
Глава 12. НА РАЗВАЛИНАХ ГРАДА КИЕВА
Не без труда маленький отряд всадников двигался по лесистому берегу Припяти, правого днепровского притока. Иногда низменный берег превращался в топкое болото, и приходилось посылать верхового на разведку, чтобы отыскать проходимый путь. Дорога стала лучше, когда приблизились к впадению Припяти в Днепр.
В одном разгромленном завоевателями приднепровском селении на берегу оказался брошенный кем-то дощаник, даже с веслами. Михаил распорядился пересадить княгиню, уставшую от верховой езды по бездорожью, вместе с парой гребцов в дощаник. Сам же с остальными всадниками продолжал путь берегом, сказав напоследок жене и гребцам:
- Наберитесь терпения, мои дорогие. Плавание вниз по реке будет легким. А мы поедем дальше бережком.
Прибрежная дорога, проходившая через опустошенные, разрушенные и разграбленные селения, производила унылое впечатление. Здесь начинались лесостепи и степи. Куда укрыться от захватчиков? В небольших рощицах, характерных для лесостепи, не укроешься, в степи тем более.
Слева показалось устье Десны, крупного днепровского притока. В низовьях этой реки расположен Чернигов, родной город князя Михаила, где ему пришлось княжить без малого девять лет после дяди Мстислава. Воспоминания о родном Чернигове вызвали грустные размышления. Когда-то здесь княжили и его отец Всеволод Святославич, по прозвищу Чермный, и славный Игорь Святославич, прежде князь Новгород-Северский, известный своим походом на половцев. Здесь, в этом городе на берегу Десны, прошли детские годы его, Михаила Всеволодовича.
Михаил задумался, задавая себе вопрос: а каков сейчас его родной град Чернигов? Что от него осталось? Кто ныне княжит в этом городе? А и есть ли вообще там какой-нибудь князь? И ответов на все эти вопросы не находилось.
При приближении к Киеву впечатления становились все более и более тревожными, можно сказать зловещими. Живые люди на пути всадников попадались крайне редко. Зато трупы, обглоданные бродячими собаками или волками, встречались если не на каждом шагу, то частенько. Только в двух полуразрушенных хатах встретились их обитатели. Они заголосили, запросили помощи.
- Помогите, люди добрые, - заплакал седобородый старик, - житья нет от бездомных псов. Поодиночке боимся из хаты на волю выходить. Дубину или топор из рук не выпускаем. Помогите несчастным!
К группе всадников приблизилась стая бродячих собак, настроенных явно агрессивно. Михаил дал команду обнажить клинки и разогнать стаю. Несколько псов были порублены, остальные разбежались с лаем.
Вот и Киев-град. Прежде он привлекал глаз каждого, кто наблюдал его панораму, сверкающую на солнце позолотой куполов соборов и церквей. Наиболее внушительные храмы отличались золотым покрытием куполов и шпилей. Как видно, завоеватели Киева потрудились, чтобы ободрать с них листовое золото. А может быть, использовали для этой цели русских пленников.
Михаил, не слезая с коня, медленным шагом продвигался по лабиринту изогнутых киевских улиц. Кое-где попадались неубранные трупы, обглоданные одичавшими псами или крысами. Киевлян на развалинах города встречалось мало. Это были считанные единицы. При встрече с неубранным трупом конь трусливо шарахался в сторону, и стоило больших трудов удержать его. Изредка встречавшиеся киевляне были людьми, покинувшими город еще до того, как войска Батыя взяли его в окружение. Те люди, которых Михаил видел на развалинах, пытались отыскать припрятанное в свое время имущество и поскорее покинуть город.
У храма Святой Софии Михаил слез с коня и размашисто перекрестился. После этого он решил войти внутрь собора и открыл массивные тяжелые двери. Непроизвольно съежился от зловещего ощущения, увидев разрушенный иконостас, когда-то отличавшийся поразительным богатством. Он увидел пустые проемы на месте образов, украшавших алтарное ограждение. Вероятно, завоеватели снимали с образов серебряные ризы, выковыривали из них драгоценные камни, а доски с нанесенными на них ликами святых предавали огню. На каменных плитах пола были видны следы костров, зола и угли. На растопки шли иконы, книги и другое церковное имущество. В алтаре Михаил обнаружил тела погибших священников, дьяконов и низших служек. Судя по богатому одеянию, среди них был иерарх высокого ранга, возможно архимандрит. Тела духовенства сохранились лучше, чем другие, так как алтарные врата были плотно прикрыты и оказались недоступными бродячим псам, которые могли проникнуть в храм.
Князь Михаил отдал распоряжение сопровождавшему его боярину Феодору, чтобы тела духовных лиц погребли у стен храма:
- Проследи, Феодорушка, чтоб предали земле страдальцев. А коли отыщем батюшку, совершим достойный обряд.
Покинули Киев Михаил и его спутники в самом тяжелом расположении духа.
- Не могу оставаться в этом оскверненном городе, - произнес князь. - Выберем себе жилье на острове, что лежит напротив города.
У левого берега Днепра находился продолговатый, не слишком большой по площади остров, отделенный от него извилистой и мелководной протокой. Берега острова поросли тополями, акациями и ивами, склонившими свои ветви к воде. В глубине острова Михаил соорудил постройку для собственного жилья с княгиней. Другую постройку, поменьше, предоставил боярину Феодору, еще одну, попросторнее, - дружинникам. Сохранилась на острове и часовенка, сильно поврежденная и разграбленная. Михаил поручил дружинникам восстановить часовенку и сплавать на дощанике в Киев, чтобы поискать по сохранившимся храмам неповрежденные иконы и церковную утварь для нее.
- Дозволь спросить тебя, княже, - обратился к Михаилу его боярин.
- Дозволяю, Феодорушка.
- Не велик наш отряд, а все же людей надо чем-то накормить. Чем прикажешь?
- Днепр-река, рыбой богатая. Ловите щук, лещей и прочую рыбку. Собирайте грибы, ягоды. Пошарьте по пепелищам поселений, не отыщется ли где какая живность. А как обнаружится окрестное население, обложим его налогом, но чтоб был необременительным, для людей посильным.
- Разумно рассуждаешь.
- А ничего другого и не придумаешь. Кого-нибудь пошлем с малым конным отрядом, человек пять на верхнюю Оку, чтоб проведали моих сыновей и разузнали, как они там живут, могут ли помочь нам припасами. Знать, и их житье несладко. Ведь и по Оке Баты-га с полчищами прошагал.
- Кого пошлем к сынкам?
- Вот ты и поедешь к ним, Феодорушка. И отыщи на пути своем батюшку, чтоб служил в нашей часовенке. Как же обойдется без пастыря святая обитель, когда кругом такая мерзость творится? Нужен пастырь, чтоб молился за нас и наших близких, которые уже ушли в мир иной, чтоб утешал нас и помогал переносить свалившиеся на нас житейские тяготы.
Кто-то из дружинников уже начал успешно рыбачить и наловчился брать щук, лещей и другую рыбу. А в мелководной протоке попадались караси. Разожгли костер и наварили ухи. Потом Михаил поделился с дружинниками:
- Я ведь, покидая Киев, распорядился, чтоб мои люди припрятали кое-что вблизи моих палат. Был у меня надежный тайник по соседству. От палат-то одно пепелище осталось. А уцелел ли тайник? Пока не ведаю. Рядом с ним приметная акация растет. Отдыхайте с дороги, а завтра поедем на тот берег, поищем тайничок.
У Михаила созрело решение во что бы то ни стало отыскать тайник с продуктами на развалинах Киева или убедиться в его исчезновении. Он взял с собой четырех стражников, которые были и за гребцов, и перебрался на правый берег Днепра. По развалинам Киева бродили голодные псы в поисках добычи. Город казался вымершим. За всю поездку Михаил встретил только двух молодых парней.
- Кто такие, откуда? - спросил он.
- Киевляне. Не найдем ни отца, ни матери, ни жилья, - ответил старший.
- А как вы выжили?
- К деду в гости решили наведаться, когда бусурманы еще не были у стен Киева. А дед проживал на берегу Буга, он и укрыл нас в лесной балке, когда стало известно, что бусурманы осадили наш город. Дед наш был церковным псаломщиком. Как узнал о такой напасти, так и умер от огорчений. Из всей семьи лишь мы с братом остались.
- А сколько вам годков, молодцы?
Выяснилось, что погодки. Одному, старшему, пятнадцать лет, второй на год моложе. Из семьи мелкого торговца. Пожаловались, что не знают, что делать дальше. Родителей, по-видимому, да и других близких родственников нет в живых.
- А знаете, молодцы, кто ваш киевский князь? - задал вопрос Михаил.
- Как не знать! - ответил старший из братьев. - Зовут его Михаил, по батюшке Всеволодович. Только встретиться с ним никогда не доводилось.
- Так это я, ваш князь Михаил Всеволодович. Коли угодно, поступайте оба ко мне на службу. Будете сыты, одеты, обуты.
Братья подумали и согласились. Не стоило больших трудов уговорить их. Оба присоединились к спутникам Михаила, занятым поисками тайника с продовольствием. Отправной точкой поисков должны были послужить развалины княжеских палат, вернее, их пепелище. По нему было трудно определить, где находилось парадное крыльцо княжеских палат с высокой лестницей. Теперь все это было обращено в пепел и золу. Соседние деревья были срублены под корень и пошли на топливо.
Михаил припомнил, что кухонные окна упирались в одно из помещений для стражников, между ними стоял небольшой сарайчик, в котором хранился всякий хозяйственный хлам. Сарайчик каким-то чудом частично уцелел. Не этот ли сарайчик, вернее, его остатки станут предметом поисков? Вглядываясь в сооружение, Михаил улавливал нечто знакомое. В нем был погреб, заваленный на всякий случай битым кирпичом.
- Разгребите кирпич и копайте здесь, - произнес Михаил, уверенно направляясь к сарайчику, к тому, что от него осталось.
Погреб вскрыли и извлекли из него несколько мешков пшеничной муки, пару мешков гороха, партию сушеных яблок и большой глиняный жбан виноградной настойки. Все это подняли наверх и распределили между участниками поисков. Не обделили ношей и двух юных братьев, присоединившихся к княжеским спутникам.
Обнаруженные в погребе припасы доставили на дощанике на противоположный берег Днепра. Михаил определил положение двух юношей, приставших к маленькому отряду. Младший был сделан прислужником при настоятеле часовни, которого пока еще не было, а старший стал заготовщиком дров.
Под Киевом пережили первую зиму. Дружинники выстроили конюшню для лошадей, соорудили баню. Боярин Феодор сумел совершить поездку на верхнюю Оку и навестить там сыновей князя Михаила. В пути ему удалось встретить одинокого батюшку без прихожан и без храма. Прихожане разбежались или были перебиты людьми Батыя, а храм был превращен ими в конюшню и по неосторожности сожжен.
Батюшка, отец Иоанн, охотно согласился присоединиться к боярину Феодору и начал служить в часовне на острове.
Князь Михаил вынашивал план распахать и засеять к весне поле за протокой. К маленькой дружине пристали еще около десятка человек, бродивших одиноко по окрестностям Киева и искавших себе места, куда бы приткнуться. Люди из отряда охотились на куропаток и занимались ловлей одичавшего скота, стараясь вернуть его к домашней жизни.
Давали о себе знать и Михайловичи, княжившие на верхней Оке. Они прислали к отцу гонцов с добрыми посланиями. А один из сыновей, Юрий, княживший в Тарусе, приехал сам с гостинцами. Обнялись с отцом, прослезились. Юрий поведал, что женился на дочери местного боярина, жена недавно понесла. Михаил пригласил сына поохотиться на куропаток, а потом показал ему развалины Киева.
- Вот что осталось от наших палат, - произнес он с горечью, указывая на пустырь и копошившуюся на нем свору бродячих псов. - Когда-то здесь стояли роскошные палаты, в которых не стыдно было принять именитых гостей.
Сын погостил на острове у отца неделю и вернулся в свою Тарусу.
В течение первого года пребывания Михаила на острове он смог несколько увеличить дружину. В результате упорных поисков в ближних и дальних окрестностях Киева ему удалось обнаружить в некоторых полуразрушенных селениях немногих уцелевших жителей. Как правило, они соглашались переселиться к нему на остров. Молодые и физически здоровые мужчины становились дружинниками, а остальные включились в сельскохозяйственные работы и рыбную ловлю. С их помощью на левобережье Днепра освоили большой земельный участок и засадили его пшеницей и разными овощами. Специальная команда занималась отловом бродячего скота. Поиски оказались долгими и не слишком результативными, так как за скотом охотились стаи волков и одичавших собак. Все же удалось заарканить около десятка коров с быком, собрать небольшое стадо овец. На острове образовался свой скотный двор.
Наступил 1243 год. Это был как раз тот самый год, когда хан Батый обосновался на Южной Волге. По его повелению на берегу волжского рукава Ахтубы приступили к возведению ханской столицы, города Сарай-Бату. На строительстве трудились подневольные пленники. Теперь русские князья обязаны были являться с визитом в ханскую ставку, и если хан оказывал им доверие, то вручал ярлык на право княжения в своем уделе. Внимание хана как-то не доходило до киевского князя Михаила и до того места, где остались только развалины когда-то величественного и красивого города.
Таких следов прежних, не существующих ныне городов сохранилось на Руси немало. Это были прежний Чернигов, Новгород-Северский, Путивль и другие города северной земли. На месте этих городов остались лишь развалины да жалкие остатки от прежнего населения. А князей там уже не было, не с кого стало собирать дань. Вероятно, и Киев хан Батый относил к вымершим, растерявшим население городам, в которых уже не могло быть своих князей…
Князь Михаил сделался участником непредвиденного события.
На острове перед развалинами Киева появился новгородец в сопровождении нескольких слуг. Он представился князю Михаилу:
- Перед тобой, княже, Герман Спицин. Слышал о таком?
- Фамилия знакомая. Знавал Елисея Спицина, новгородского купца. Не ужился с тамошним князем Ярославом Всеволодовичем. Крутого характера был князь. Многие новгородцы покидали свой город и устремлялись вслед за мной в Чернигов. Ты-то хорошую память о себе оставил у нас, судя по фамилии.
- Рад это слышать.
- Чем занимался?
- Посетил Чернигов. Попытался отыскать там следы моего батюшки Елисея: погиб при осаде города Батыевыми войсками. Никаких следов не обнаружил. Вымер город. Одни развалины и пепелища увидел.
- Теперь можешь узреть развалины Киева. Отдыхай, отсыпайся с дороги. Позже расскажешь мне, как твой Новгород поживает. Я ведь в давние годы был новгородским князем.
- Это мне ведомо. Знаю, что избирался ты вечем, а потом почему-то тебе предпочли Ярослава.
- Было такое дело.
Михаил Всеволодович не стал дотошно расспрашивать гостя, а когда он отдохнул с дороги, предоставил ему возможность свободно рассказывать о своем новгородском житье.
Герман Спицин повел свой рассказ неторопливо, на всяких мелочах не останавливался. Начал с того, что вспомнил о 1236 годе. Тогда прежний новгородский князь Ярослав Всеволодович уступил тамошний стол своему сыну Александру, прозванному впоследствии Невским.
- Что сказать тебе о князе Александре? - рассуждал Герман. - Были в нем черты характера, сближавшие его с батюшкой. Такой же жесткий храбрец, властолюбец, требовательный к подчиненным, но в то же время не деспот. Можно было видеть в нем качества, отличные от отцовских. Мог терпеливо выслушать собеседника, не был грубияном, осуждал бессмысленную мстительность. Отца, кажется, не очень-то любил. Доходили до меня слушки, что князь Ярослав зело недолюбливал тебя, князь Михаил.
- Было такое дело, - вновь подтвердил Михаил. - И знаешь, за что?
- Люди разъяснили. Ярослав схлестнулся с новгородцами, ему указали путь и предпочли видеть тебя на княжеском столе. Ты стал соперником Ярослава. За это он и невзлюбил тебя.
- Все правильно. Да я и сам недолго оставался в Новгороде: отвлекли южные дела. А все же князь Ярослав не оставил меня в покое. Злопамятный он человек и мстительный. Неужели его сынок Александр таков же?
- Этого я не сказал. Знаю, что Александр Ярославич дотошно расспрашивал людей, сопровождавших тебя в поездке на берега Ладоги и Невы, а потом на Псковщину. Допытывался у этих людей о твоих впечатлениях.
- Рад это слышать. Выходит, не зря собирал сведения о приграничных землях.
Герман Спицин рассказал, что поступил на службу в новгородское войско, которое оказалось в то время под командованием Александра Ярославича. С северной границы новгородской земли поступали тревожные вести. К берегам Невы вышли значительные силы шведов, которыми командовал военачальник Биргер Ярл.
Александр Ярославич с новгородским войском двинулся навстречу шведам. Встреча состоялась в устье реки Ижоры при впадении ее в Неву с юга. Ожесточенная битва произошла 15 июля 1240 года. Александр, получивший за успешное ведение боя прозвание Невский, был в то время в двадцатилетнем возрасте. Видимо, этот князь обладал от природы воинским духом и легко усваивал качества полководца. Во время Невской битвы Александр сумел сойтись лицом к лицу с командиром шведского отряда и нанести Биргеру серьезное лицевое ранение. Эта битва стоила новгородскому князю небольших потерь. После нее шведы притихли и уже долго не пытались тревожить русские земли.
Второе событие, которое прославило Александра Ярославича как полководца, произошло 5 апреля 1242 года. Оно вошло в историю под названием Ледовое побоище.
Герман Спицин стал рассказывать об этом сражении азартно, увлеченно. Событие это происходило два года спустя после Невской битвы. Немецкие крестоносцы, представленные Ливонским орденом, распространяли свою власть на прибалтийские земли и замышляли утвердиться и в псковской, и новгородской землях. Для осуществления своих захватнических планов немецкие рыцари-крестоносцы рассчитывали воспользоваться ослаблением Руси в результате нашествия орд хана Батыя. Чужеземные рыцари, сплоченные в воинственный орден крестоносцев, захватили лучшие земли, возвели на них укрепленные замки, а местное население - эсты, латыши, ливы - было закабалено господствующими немецкими феодалами. В случае военных операций против соседей они вынуждали зависимое от них местное население участвовать в походах в качестве рядовых воинов.
Знаменитому Ледовому побоищу предшествовали агрессивные действия западных соседей, захвативших Изборск к западу от Пскова. А вслед за этим крестоносцы разбили лсковское ополчение и овладели Псковом. Сыграла свою роль и измена псковского посадника и некоторых его сторонников из числа бояр, переметнувшихся на сторону врага. Крестоносцы совершали рейды в глубь новгородской территории и доходили почти до окрестностей Новгорода. Положение новгородской республики оказалось критическим. Оно осложнялось тем, что князь Александр Ярославич Невский, проявивший качества талантливого военачальника, не поладил с боярской и купеческой верхушкой Новгорода и покинул его.
Новгородское вече, забыв о старых разногласиях с Александром, вновь обратилось к нему и убедило вернуться в Новгород и возглавить его вооруженные силы. Александр Ярославич энергично взялся за формирование новгородского войска, проявив и недюжинный организаторский талант. Он собрал войско из разных народов, населявших новгородскую землю, включая, кроме русичей, ижоров, вепсов и карелов. Ему удалось освободить от тевтонских завоевателей крепость Копорье, а затем и Псков. После этого военные действия были перенесены на территорию теперешней Эстонии.
Но главное сражение противоборствующих сторон произошло на юго-восточном берегу Чудского озера. Вот как рассказывал об этих событиях князю Михаилу их непосредственный участник Герман Спицин:
- Александр Ярославич к тому времени был зрелым и опытным воином. Если не ошибаюсь, было ему в то время двадцать два годика. Крестоносцы двигались к берегу по льду Чудского озера, к Вороньему Камню. Шли они клином, или свиньей, как мы прозвали их боевой строй.
- Поясни, пожалуйста, дорогой Герман, как выглядел сей боевой строй, - попросил растолковать Михаил.
- Впереди этого строя острым клином двигались всадники. Они же окаймляли клин с боков и с тыла.
- Что ты имеешь в виду, употребляя слово "клин"?
- Это строй противника, обращенный острием в нашу сторону и окруженный всадниками. А внутри клина находились пешие воины. Конную часть вражеского войска составляли тевтонские рыцари, облаченные в кольчуги и доспехи. А пехотинцы, образовавшие внутреннюю часть клина, набирались из местных простолюдинов. И вот пятого апреля 1242 года завязалась жестокая сеча, которую мы прозвали Ледовым побоищем. Это была одна из самых жестоких битв, которые происходили на моей памяти.
- Расскажи поподробнее.
- Сперва вражья сила потеснила русичей, достигнув берега. Но потом по тевтонам ударили с двух боков наши воины, а затем такой же удар враг испытал и с тыла. Фактически противник попал в окружение. Я слышал такую цифру вражеских потерь: было убито одних только рыцарей около четырехсот человек и немало пленено. Враг пришел в смятение и обратился в бегство по льду Чудского озера. Но весенний и уже начавший таять лед не выдержал тяжести закованных в латы и кольчуги всадников и начал трескаться. А всадники стали проваливаться под лед и тонуть.
Михаил слушал рассказ Германа и убеждался, что речь шла о значительной победе русского оружия. Александр Невский показал себя талантливым полководцем. Его победы сыграли огромную историческую роль для Руси. Тевтоны получили серьезный урок и решили отказаться от дальнейших захватнических планов за счет новгородской земли. В 1243 году тевтонские рыцари прислали послов с письмом в Новгород, в котором просили о примирении. В итоге мирных переговоров был заключен договор между тевтонами и Новгородом.
С большим интересом выслушал Михаил Всеволодович новгородского гостя, поведавшего о Невской битве со шведами и Ледовом побоище с тевтонскими рыцарями. Гость Герман Спицин сам был прямым участником обоих сражений.
- А теперь послушай меня, - начал свою речь Михаил. - Не имеешь ли желания остаться при мне на службе?
- Как ты намерен использовать меня, княже?
- Глава моей дружины стар и болен и давно просится на покой. Я предложил бы тебе занять его место. Ты человек с хорошим военным опытом, многое повидал.
- Опыт военный, конечно, кое-какой накопил.
И дружину твою - она ведь не зело велика у тебя - возглавить бы мог. Да вот ведь какая загвоздка…
- Что тебя смущает, Герман?
- За лестное предложение, конечно, благодарствую. Да вот… С Великим Новгородом накрепко я повязан.
- Ты, кажется, приобрел в сражении ранение. Смотрю на тебя - прихрамываешь.
- Было такое дело. Не смертоносное ранение испытал, слава богу. Тысяцкий отпустил меня на время, пока рана моя не залечится. Надеюсь, что вернусь в новгородское войско.
- Значит, предложение мое не по тебе, Герман?
- Предложение твое лестное, князь Михаил. И рад был бы служить тебе. Но словом связан с новгородцами. И данное слово нарушать не гоже. А коли мой рассказ был тебе интересен, сделай и мне одолжение. Покажи мне сегодняшний Киев. Хочу своими очами узреть, что же осталось от некогда знаменитого града.
- Да по сути почти ничего не осталось. За то время, что живем на этом островишке, потихоньку, помаленьку идет возрождение. Собирается на развалинах града население. Попросил недавно своего человека пересчитать всех киевлян - насчитал девяносто шесть душ. Восстановили небольшой храм. До Святой Софии, разумеется, руки не дошли.
- Когда-то в Киеве обитал митрополит, глава всей русской церкви.
- Верно, обитал. А сейчас от главного собора остались одни руины, от архиерейских палат - одно пепелище. Считается, что есть у нас свой архиерей, грек Иосиф. Где он сейчас - не ведаю. К нам наведывается редко-редко. Молится за киевлян, в бозе почивших. Однажды служил на нашем острове, освятил наш храм. Сперва это была убогая часовенка - мы всем миром расширили ее, возвели колоколенку.
А однажды владыка рискнул отслужить службу в Святой Софии, полуразрушенном и захламленном храме. Упросил меня, чтобы моя дружина помогла ему очистить собор от нечистот и всякого хлама. Иконостас так и не смогли восстановить. Нашлись только два-три неповрежденных образа. Вот так владыка и провел службу.
- Грустное твое повествование, князь Михаил.
- Еще бы не грустное.
Герман Спицин все же уговорил князя побродить с ним по Киеву, повстречаться с киевлянами, порасспросить их о житье на руинах некогда славного и внушительного града. Их сопровождали несколько дружинников, которые были и за гребцов.
Вошли в Киев через широкий проем в стене, пробитой осаждавшими город войсками хана Батыя. Южная часть города сохранилась лучше. Здесь можно было насчитать несколько десятков уцелевших домов. В них теперь и расселились немногие возвратившиеся в город. Некоторые из этих домов киевляне успели даже подправить.
Появление в городе князя Михаила и сопровождавших его людей вызвало оживление, а скорее любопытство. Люди выходили из жилищ, приветливо махали руками, выкрикивали приветствия.
Михаил останавливал киевлян, расспрашивал их, выслушивал жалобы, главным образом о гибели близких, потере жилья. Большинство рыбачило, охотилось в окрестностях города, разводило огороды. А находились среди киевлян и опытные мастеровые, которые делали лодки, плотничали, плели рыбацкие сети. Нашлись среди горожан и оружейные мастера, изготовлявшие луки, арбалеты, ковавшие холодное оружие. Их изделия пользовались большим спросом.
Вышли лабиринтом извилистых улочек к центру города. Здесь развалин и завалов кирпича и камня было больше. А вот и главная святыня Киева - собор Святой Софии. Зашли в него, раскрыв тяжелые створчатые двери. Внутренность храма была, как видно, к приезду владыки тщательно прибрана, подметена. Но удручающее впечатление от разорения храма не могло исчезнуть. Иконостас был выломан, серебряные оклады икон разворованы, а сами иконы пожжены на кострах, разводившихся тут же в храме. Следы кострищ еще можно было заметить на каменных плитах пола.
К группе князя Михаила присоединился сухопарый сутулый священник, отец Сосипатр, служивший в небольшом храме Воскресения Христова в обжитой части города.
- Сердце кровью обливается, когда видишь сие запустение, - высказался он, озираясь вокруг. - А каков был ранее храм!
- Разделяем твое мнение, отче, - согласился с ним Михаил.
- Как тебе, отец, удалось уцелеть, когда бусурманы брали Киев? - полюбопытствовал Герман.
- А я в то время не в Киеве служил, а в сельском храме. Когда Батыга пришел под стены Киева, я с семьей бежал на север. Долго укрывался в лесах. Как видите, выжил, седины лишь прибавилось. А вот семью потерял, попадью и двух малолеток: не выдержали мытарств сердечные. Вернулся в свое село один и нашел только пепелище - ни изб, ни храма. И вдруг повстречал на пути владыку нашего, он объезжал епархию с замыслом восстановить один из храмов в граде Киеве. Он-то и сделал меня священником, выслушав рассказ о моих горестях, и взял с собой в Киев. Открыли мы запущенный храм на окраине города. Первую службу в нем отслужил сам владыка при моем сослужении. Слава богу, ожил храм, приведен в порядок, посещаем. Батыевы волки не успели его разорить, держали в нем лошадей. Очистили мы храм от скверны, освятили, прежде чем приступить к службе. Помаленьку и число наших прихожан растет.
- Бог тебе в помощь, добрый пастырь, - проникновенно произнес князь Михаил. - Понадеемся, что когда-нибудь возродится Киев как великий многолюдный град, как и в прежние времена зазолотятся главки Святой Софии.
- Дай-то Бог, чтобы сбылись твои слова, княже, - промолвил священник.
- Когда-нибудь сбудутся, да наверное, нескоро, - ответил Михаил.
После посещения собора Святой Софии пришли к тому злополучному пустырю, где когда-то стояли княжеские палаты. Михаил припомнил, что палаты занимали обширный участок и были двухэтажным сооружением, увенчанным башенками с остроконечными шпилями, замысловатыми крылечками с ажурными перильцами и крутыми ступенями лестниц. Главный фасад ких палат был окаймлен цветниками, над которыми трудился искусный княжеский садовник. Какие цветы здесь только ни росли: астры, георгины, тюльпаны и еще много всякой пестрой всячины. Теперь все это осталось лишь в воспоминаниях князя Михаила.
Невдалеке от княжеских палат, вернее, пустыря на месте бывших, не существующих ныне палат располагались до Батыева нашествия архиерейские палаты. Теперь тут тоже был только пустырь. Нынешний митрополит киевский не видел для себя достойной обители в городе и предпочитал странствовать по другим епархиям. Лишь два-три раза в год он наведывался в Киев, чтобы напомнить о своем существовании, повидаться с князем Михаилом, отслужить службу перед немногочисленными киевлянами да убедиться, не произошли ли в городе, вернее, на его руинах заметные перемены.
Когда возвратились из разрушенного Киева на остров, Герман был в подавленном состоянии.
- Знаешь, князь Михаил, над чем я задумываюсь? - произнес он с чувством горести.
- Над чем же?
- Что произошло бы с моим Новгородом, коли Батыга не отказался бы от похода в новгородские земли? Какая судьба постигла бы наш город? Страшно подумать.
- Батый поступил бы с Новгородом так же, как с многострадальным Киевом, - убежденно сказал Михаил.
- Когда хан Батыга с остатками своей орды покинул юго-западные земли Руси и пришел на нижнюю Волгу, у нас, в новгородской земле распространились слушки, что теперь настанет ее очередь: хан пополнит свое войско силами русских князей, изъявивших свою покорность, и пойдет на Новгород.
- Справедливы ли сии слухи? Как считаешь?
- Не думаю. У страха глаза велики. А все же многие жители Новгорода верили в такую возможность. Они собирали свои пожитки, что поценнее, и уходили в северные леса, в Карелию, на Онегу, Северную Двину в надежде, что там-то монголы до них не доберутся.
- А как повел себя Александр Ярославич?
- Это не только способный полководец, но еще и мудрый хитрец. Он тоже был охвачен тревогой и отправился во Владимир к отцу советоваться. Ты, вероятно, помнишь, что, когда прежний великий князь владимирский Юрий Всеволодович погиб в Ситской битве, его место на владимирском столе занял его брат Ярослав, заявивший перед монголами о своей покорности и преданности хану.
- О чем же Александр договорился с отцом?
- А вот слушай… Александр Ярославич, как я разумею, был глубоко убежден, что Батыю нужно внушить: шведы и тевтоны - это общие враги русичей и монголов. Победы русичей в новгородской земле выгодны ханской власти. Новгородская земля - это заслон ханской державе от северо-западных противников. Считаясь с силой этой державы, русские князья должны ей подчиниться.
- Как же князь Ярослав принял доводы Александра Невского?
- Должно быть, долго спорил с ним. Он ведь человек упрямый, своенравный. Но, в конце концов, князь согласился с сыном и сам отправился в Орду к Батыю. По-видимому, чтобы представить себя верным ханским вассалом, он старался внушить Батыю, что шведы и тевтоны - это и его, хана, заклятые враги, и если новгородское войско во главе с Александром Ярославичем дало сокрушительный отпор и шведам, и тевтонам, то так мог поступить лишь верный ханский вассал. Ведь новгородская земля тоже часть великой Батыевой державы, которую теперь именуют Золотой Ордой.
- Ты убежден, Герман, что Ярослав, прибыв к хану, говорил именно так?
- Я слышал об этом от одного близкого мне человека из окружения Александра Невского.
- Толковый правитель твой Александр.
- Бог дал ему разум и военный талант. Ярославич решил держать в новгородской земле сильное войско в качестве защиты от шведов и тевтонов, да и ханских сил приходилось опасаться.
- Новгород всегда вел оживленную торговлю с западными странами. Сам был тому свидетелем, когда княжил в новгородской земле. Ведь в Новгороде всегда было полным полно шведских, датских, немецких, английских купцов. Чего только не привозили на ваш рынок и чего только не вывозили с новгородской земли!
- Скажу откровенно, сейчас это оживление торговых связей спало из-за боязни перед татаро-монгольской угрозой. Но прежняя торговля с европейскими странами, хотя и не в прежних размерах, не замерла. Бывает, на Балтике резвятся пираты, нападают на торговые суда. Сие давняя традиция прежних викингов. Поэтому купцы вынуждены вооружать торговые корабли, чтобы дать отпор пиратам. Приходится.
- Передай, Герман, от меня нижайший привет князю Александру Ярославичу и поздравь его со славными победами над ворогами и на реке Ижоре, и у Вороньего Камня. И выскажи также мое глубокое сожаление, что наши пути-дороги нигде не скрещивались и не давали возможности нам познакомиться. Деяния такого князя, мудрого и деятельного, навсегда останутся в памяти потомков.
- Обязательно передам Александру все, что ты мне сейчас сказал.
- А когда отбываешь в свой Новгород?
- Хочу завтра.
- А я намерен наведаться в Венгрию, повидаться со старшим сынком. Он женился на венгерской королевне. Поздравить бы молодоженов надо. Не знаю, не ведаю, как встретит меня король Бела. Человек он с норовом, высокомерен, неприветлив.
Михаил тепло распрощался с Германом. Гость в свою очередь искренне благодарил князя за оказанный ему сердечный прием. Герман проговорился, что участвуя в Ледовом побоище, он имел чин десятника. Теперь ему обещан чин сотника. Это пообещал сам князь Александр Ярославич Невский.
Князь Михаил сказал Герману при прощании по-доброму:
- Желаю тебе роста в чинах, коли имеешь призвание к военной службе.
Глава 13. ПОЕЗДКА В ГАЛИЦКУЮ ЗЕМЛЮ
Затаенной мыслью князя Михаила Всеволодовича было не только стремление повидать сына Ростислава и поздравить его с женитьбой на дочери венгерского короля Белы IV Анне. Он вынашивал намерение сблизиться с венгерским королем, с которым теперь их связывали близкие родственные отношения благодаря браку детей. Но в то же время Михаил не очень верил в осуществимость такого намерения. Король Бела IV был предельно осторожным, непредсказуемым и опасался новых внешнеполитических осложнений для своего королевства.
Отношения Венгрии с соседними русскими княжествами были, мало сказать, натянутыми. В течение четырех лет, с 1241 по 1245 год, они омрачались постоянными военными конфликтами. Королевское войско под командованием зятя короля Белы, Ростислава Михайловича, неоднократно вторгалось в русские земли и чинило там грабежи и опустошения. Трудно сказать, выполнял ли русский князь, вступивший в семью венгерского короля, его волю либо руководствовался неприязнью к князю Даниилу и его сыну Льву, который в свое время тоже претендовал на руку венгерской принцессы Анны. Король Бела в конце концов предпочел видеть в роли зятя Ростислава, а не Льва Данииловича. Но неприязнь королевского зятя к сопернику все же сохранилась. Временами в союзе с венграми выступали и поляки, вернее, один из претендентов на королевскую власть в Польше. Но его отвлекала междоусобная борьба в своей стране, и поэтому он не мог выставить в союзе с венграми значительные силы. Кроме того, приходилось считаться с тем фактом, что при наступлении Батыева войска Даниил с семейством и близкими укрывался в Польше и приобрел здесь немало друзей и сторонников.
И все же князь Михаил, несмотря на все терзавшие его сомнения, решил съездить в Венгрию для встречи с королем Белой и своим сыном, ставшим королевским зятем. Отправляясь в поездку, он оставил временно управляющим своим нехитрым хозяйством боярина Феодора.
Выезжая с небольшим отрядом спутников, Михаил наблюдал пеструю картину. Разрушение татаромонголами селений сочеталось с недавним появлением свежих жилищ, возведенных в последние месяцы. Князь Даниил Романович, княживший теперь в Галиции и на Волыни, энергично взялся за оживление края. Он принял многих беженцев из Польши, покидавших родную страну из-за бесконечных феодальных усобиц. Беглые поляки получали земельные наделы и право поселения в одном из галицких или волынских селений и охотно переходили в православную веру.
В пути Михаил Всеволодович разузнал, что резиденцией князя Даниила теперь служит город Холм. Достигнув этого города, Михаил увидел оживленное строительство. Княжеский особняк в два этажа с башнями, увенчанными шпилями, выглядел крепостью, готовой к длительному сопротивлению. Его окружала каменная стена с бойницами, еще не вполне завершенная. К княжеским палатам примыкал небольшой домовый храм. Строили для себя палаты и бояре, и богатые купцы. Строительство велось по соседству с княжеской резиденцией.
В проеме недостроенной стены князя Михаила и его спутников остановила стража, вооруженная мечами. Начальник стражи обратился к прибывшим с вопросом:
- Чьи будете, люди?
- Передай своему князю: князь Михаил из града Киева с добрососедским визитом.
- А коли князь Даниил заинтересуется, с чем ты пожаловал, князь Михаил?
- Я же сказал: пожаловал с добрососедским визитом. Разве этого мало? А поговорим о многом.
Начальник стражи не скоро возвратился от князя Даниила. Видимо, о чем-то шел долгий разговор князя со стражником и Даниил Романович соображал, принять или не принять князя Михаила. А если принять - как обращаться с ним: как с другом и родственником или как со случайным соседом, вопрос, который вставал перед здешним князем, был не из легких, и над ним стоило задуматься: ведь с сыном Михаила, состоявшим на службе у венгерского короля и в родстве с ним, Даниил еще недавно вел военные действия. Все же в конце концов после долгих и мучительных раздумий Даниил Романович решил принять неожиданного гостя.
- А постарел ты, князь, заметно постарел. Седины в бороде прибавилось, - такими словами Даниил встретил Михаила.
- Так ведь и ты выглядишь не юношей, - ответил ему в пику Михаил.
- Что поделаешь! Стареем. Оба взрослых сынов имеем. Старший-то твой Ростислав лихо обставил моего Льва: положил взгляд на венгерскую королевну и увел ее из-под носа Левушки. Какой прыткий твой сынок!
- Преувеличиваешь, Данилушка. Приглянулись друг дружке молодые. А решил все по своему разумению король Бела: увидел, что мой сынок, а не твой понравился королевне Аннушке.
- Ты не думай, соседушка, что для нашей семьи сие непоправимый удар. У Белы еще одна дочка, Констанция, подрастает. Через пару лет будет на выданье.
- Собираешься женить своего Льва на Констанции? Но до меня дошли слушки, что ты не ладил с венграми.
- Дал венграм успешный бой на реке Сане. С тех пор они и притихли. А до того почти четыре года тревожили нас. Грабили селения, угоняли в плен наших мужчин. Иногда к венграм присоединялись и поляки.
- Так чем же закончились твои нелады с венграми?
В начале года мы с братом Васильком, княжившим во Владимире-Волынском, собрали войско и встретили рать венгров во главе с Ростиславом, зятем Белы, и нанесли ему серьезное, если не сказать сокрушительное поражение. После этого венгры присмирели. Более того, Бела прислал к нам для переговоров видного сановника, который передал нам желание своего короля наладить с нами мирные, добрые отношения. Что мне надо было ответить ему?
- Я бы на твоем месте сказал: "Давно бы так поступил твой король".
- Примерно так я и ответил венгерскому посланнику. А он проникся ко мне уважением и произнес как бы доверительно, по секрету. Король готов-де отдать свою младшую дочь Констанцию за сынка моего Льва, пусть только мой Лев подождет годик-другой, пока младшая королевна не достигнет брачного возраста.
- Видишь, Данилушка, как наши с тобой семейные дела складно оборачиваются. Сынки наши будут женаты на родных сестрах. Не знаю, как и назвать такое родство. Запамятовал. Кумовья, что ли? Слышал, что братец твой Василько женат на польской принцессе. А моя матушка тоже была польская королевна. Выходит, что мы с Василько, как это сказать… кумовья или свойственники.
- Должен уточнить. Елена, дочь польского князя-короля Лешка Белого, - это вторая, нынешняя жена брата. А первым браком Василько сочетался с дочерью великого князя владимирского Юрия Всеволодовича. Звали ее тоже Еленой, а полностью Еленой-Добравой. Гибель ее родителей и братьев была тяжелым ударом для сей княгини. Она ушла из жизни совсем еще молодой. Как видишь, вдовцу пришлось жениться вторично.
- Как, однако же, родственные связи у нас с тобой, Даниил, переплетаются. Сколько общей родни - не сосчитаешь.
Когда речь зашла об общей родне, Даниил, как заметил Михаил, как-то потеплел, смягчился, стал более открытым, разговорчивым. Оп предложил собеседнику и его немногочисленной свите отобедать, а пока готовится угощение, показать ему княжеские палаты, побродить по их помещениям.
Михаил охотно согласился осмотреть их. Великолепия в палатах, вычурной отделки стен, роскошной мебели не было. Чувствовалась спешка в строительстве, да и больших средств у князя пока не было. Поэтому Даниил до времени не изощрялся в отделке парадных палат. Прошли несколько скромных комнат, где располагалась охрана, работали писцы и чиновники. Немного богаче выглядел кабинет самого князя Даниила. В углу находился иконостас с образами в серебряных окладах, которые владелец сумел надежно припрятать при приближении Батыева войска. Полки и сундуки с книгами, простой рабочий стол да еще резное дубовое кресло составляли всю обстановку рабочего кабинета. Пожалуй, среди скромной мебели кабинета выделялось только кресло с высокой спинкой, украшенное замысловатой резьбой и выполненное, как видно, искусным мастером-резчиком по дереву. Рядом с кабинетом была парадная зала, где проводились деловые совещания бояр, военачальников и купцов. На втором этаже располагались личные комнаты членов княжеской семьи и помещения для гостей, наведывавшихся к князю Даниилу. Чаще других родичей его навещал брат Василько Романович, княживший во Владимире-Волынском. Обычно он приходил к старшему брату вместе с женой, польской принцессой Еленой. К жилым и рабочим помещениям примыкала небольшая домовая церковь, предназначенная для княжеской семьи и ее близкой обслуги.
- Разреши спросить тебя, князь Даниил, - произнес Михаил, когда они закончили осмотр палат.
- Коли могу ответить на твой вопрос, спрашивай, - сказал Даниил Романович, - а коли не способен ответить, лучше и не спрашивай. Например, не сумею тебе ответить, как я допустил, чтобы Батый смог опустошить нашу землю. Выходит, что нам не под силу было помешать ему.
- Согласен с тобой, что схлестнуться с Батыгой и победить его нам было не под силу. Хотел спросить тебя о другом.
- Тогда спрашивай.
- Приходилось мне слышать о своеволии галицких бояр, их злонамеренном упрямстве, властолюбии. Доводилось ли тебе сталкиваться с такими людишками?
- Еще бы не доводилось. Вернулся я из Польши с малыми силами, а галицкие бояре заявляют мне такое: пустим тебя, княже, в город, коли обещаешь дать нам вольности и прибавить земельные владения. А кое-кто из галицких бояр даже бряцал оружием, угрожая мне. Пререкаться с боярами я не стал, грозить им тоже. Покинул негостеприимный город, удерживая в душе гнев на такую боярскую ватагу.
- И как же ты далее поступил?
- А вот так. Резиденцией своей избрал вот это поселение, ставшее благодаря моим трудам городом. Усилил дружину и взялся за недругов, схватил за жабры боярских главарей. Наиболее состоятельные из них свои дружины имели, разбоями промышляли, соседние княжества грабили. Пришлось преподать таким назидательный урок. Отдал распоряжение боярам распустить личные дружины, оставив себе для охраны лишь по десятку голов. Конечно, никто не послушался, не стал сие распоряжение выполнять. Послышались ропот и угрозы в мой адрес. Пришлось тогда и силу проявить. Двух самых зловредных крикунов схватили. Одного отменно высекли плетьми. А второго, самого неугомонного, спровадили на плаху. Отсекли ему головушку.
- Не чересчур ли жестоко поступил с недругами?
- Увы, другого выхода у меня не было. Заставил попритихнуть голубчиков. Шипят, что гадюки подколодные. Но пока ведут себя смирно - и то хорошо.
К столу подали уху и пельмени с курятиной, не считая всяких приправ и закусок. Запивали еду медовухой, крепкой настойкой. За обедом сидела рядом с Даниилом и его княгиня Анна Мстиславовна, дочь покойного Мстислава Мстиславича Удалого.
Анна была на несколько лет старше своего мужа. Мать ее, половчанка, приходилась дочерью хану половецкому Котяну. Характерные черты матери передались и ей - скуластость, разрез глаз, темные волосы, правда, изрядно тронутые сединой. Женщина выглядела располневшей. Несмотря на возраст, она поедала пищу с завидным аппетитом, если не с жадностью. В разговоре князей участия принимала мало, а если и вступала в него, то иногда вставляла в свою речь, видимо, усвоенные от матери половецкие слова.
После трапезы Даниил пригласил гостя в свой кабинет. Сам расположился в удобном резном кресле за письменном столом, а Михаилу предоставил кресло попроще напротив стола.
- Петушиными боями не увлекаешься? - неожиданно спросил его Даниил Романович.
- С какой это стати я должен увлекаться петушиными боями? - ответил ему с недоумением Михаил.
- Есть же любители этого зрелища. К ним принадлежит мой братец Василько. Жду его приезда в ближайшие дни с супругой. Может быть, даже завтра прибудет. Дам братцу возможность узреть петушиные сражения. У нас большой спец по этой части поляк Анджей.
- Андрей, что ли, если по-русски?
- Поляки его на свой лад Анджеем кличут. У нас на стройке много их трудится. Анджей над ними десятником. Знатный печник и еще большой любитель петушиных боев. Держит полдюжины боевых петухов. Особенно хорош один из них, боевой, по кличке Задира. Красавец и боец отменный, уже пятерых соперников уложил.
- Любопытно.
- К приезду брата устроим петушиные бои. Полюбуешься на Задиру.
- Что еще можешь сказать о брате, кроме того, что он любитель петушиных боев?
- Моя правая рука. Помог мне совладать с венграми. Княжит во Владимире-Волынском. В этом городе, слава богу, не было такого засилья бояр-бунтарей. А это помогло моему братцу, с моей, признаюсь, помощью, крепко держать город в своих руках. Сочетался вторым браком с польской королевной Еленой, дочерью Лешка Белого. Это тот, который княжил сперва в Кракове, а потом сей город отнял у него Мешко Старый. А по смерти Мешка Лешко пытался овладеть Краковом, но не смог и остался только князем сандомирским. К концу жизни он все же сумел вернуть себе Краков, но погиб в борьбе с поморским князем Святополком.
- Ты, я вижу, хорошо освоился в перипетиях польских усобиц. Неплохо осведомлен, что происходит у соседей.
- Как не быть осведомленным. Сколько у нас с тобой общей польской родни. Твоя матушка…
- Моя матушка Мария Казимировна, королевна польская…
- Выходит, связаны мы с тобой, Михаил, польским родством.
- Получается, связаны.
- Братец мой Василько, которого я жду со дня на день с родственным визитом, возможно, приедет с супругой Марией. А она тоже из польского королевского дома. Ты можешь тряхнуть стариной и потолковать с ней на ее родном языке.
- Не уверен, что получится такой разговор. Чему научили меня в детстве матушка и нянька, все позабыл.
- А ты постарайся вспомнить. Что-то же осталось в памяти. Кстати, матушка женушки Василька была русской княжной, дочерью луцкого князя.
- Как перемешалась кровь Рюриковичей с кровью наших соседних правителей! И как жаль, что мы об этом часто забываем.
- Да, ты прав, княже.
Оба князя тяжко вздохнули и вспомнили, что пора идти ко сну. В подсвечниках догорали восковые свечи.
Михаил отсыпался с дороги и встал поздно, когда уже было светло. Под окнами раздавались конское ржание и говор людей. Это прибыли к князю Даниилу гости - его брат Василько с женой Еленой Лешковной, польской принцессой.
Состоялось знакомство с прибывшими. Княгиня Елена, статная и белокурая, чем-то напомнила Михаилу его мать-польку Марию Казимировну. Он поприветствовал гостей по-польски. Это он помнил, не забыл еще.
Конечно, коронным номером в пребывании князя Василька у брата были петушиные бои. За завтраком говорили о предстоящем состязании бойцовых петухов. Василько обратился к Даниилу с вопросом:
- Как полагаешь, братец, уступит ли мне поляк за хорошую цену своего Задиру?
- Спроси сам Анджея, решится ли он расстаться с Задирой. А я не ведаю, что на уме у поляка.
- А если я дам ему завидную цену, за которую он сможет приобрести не одного, а десяток боевых петухов?
- Попробуй сам уговорить его.
- Конечно, попробую.
Потом разговор переключился на недавнее столкновение с венграми.
- А не кажется ли тебе, брат, что, если бы венгерцами командовал не зятек короля Белы, Ростислав Михайлович, нам одолеть вражеское войско было бы не так-то легко?
- Я этого не думаю. Ростислав показал себя неплохим военачальником, и нам пришлось с ним немало повозиться. Но, в конце концов, мы с тобой собрали достаточные силы и замирились с поляками. Это нам и помогло. А противник был перед нами достойный.
- Ростислав, однако ж, пошел против русичей…
- Оставь в покое Ростислава. Он выполнял волю тестя, короля Белы. Что же ему оставалось делать? И давай оставим разговор о нем. Не забывай, что с нами за одним столом сидит князь Михаил Всеволодович, родной батюшка Ростислава.
- Прошу прощения, князь Михаил, коли сказал что-то лишнее, - нарочито высокопарно произнес Василько, обращаясь к киевскому князю.
- Ничего, ничего, Василек, - в тон ему ответил Михаил. - Скоро и тебе придется терпеть родство твоего племянника с королем Белой. Я правильно говорю?
Последние слова уже были обращены к Даниилу. А тот ответил невозмутимо:
- Верно глаголешь, Михальчик. Когда твой сынок опередил моего Левушку и захороводил старшую дочь Белы, на которую замахивался и мой сынок, что нам было делать? Слава богу, в семье Белы нашлась и другая невеста, его младшая дочь Констанция. Раскрою вам один секрет.
Собеседники с интересом и испытующе устремили свои взгляды на Даниила.
- Недавно меня посетил ближний боярин короля Белы. На западе его высокий титул звучит как герцог. Это вроде как великий князь. Он передал нам согласие своего короля на замирение с нами. Как видно, венгры получили от нас с Васильком хороший урок на поле боя. И боярин тот, или герцог, как его там, намекнул, что Бела согласится на брак своей младшей дочери Констанции, когда она подрастет малость и достигнет брачного возраста.
- Сколько же придется ждать этого достижения? - с любопытством спросил Василько.
- Я думаю, года полтора-два, - ответил Даниил. Петушиные бои устраивались после завтрака на площадке перед княжеской резиденцией. Для именитых гостей вынесли из княжеских палат кресла, для простых зрителей - скамейки. Боевых петухов вооружали металлическими остриями, крепившимися к шпорам на лапах птиц. Обычно одного удара шпорой в грудь противника было достаточно, чтобы побежденный падал, обливаясь кровью. Победитель добивал его ударами шпор и клюва. Так выявлялись победители и побежденные.
Больше всех горячился Василько, зритель азартный. Он вел себя шумно, выкриками подзадоривал бойцов, приветствовал победителей. После нескольких схваток на арену выпустили Задиру, петуха с белым оперением, и его противника пестрой расцветки и более внушительных размеров, чем Задира. Пестрый стремительно ринулся на Задиру, но тот, казалось, точно рассчитанным ударом встретил противника, вонзив ему в грудь шпору. Побежденный рухнул на землю, оставляя лужу крови.
Михаил Всеволодович не был любителем петушиных боев, а к побежденным испытывал чувство жалости. С ранней молодости и до последних лет жизни его увлечением была верховая езда. Сейчас он участвовал в жестоком зрелище лишь из уважения к хозяину. Когда побоище закончилось, Василько подозвал к себе поляка Анджея, владельца белого петуха, и напрямик спросил его:
- Не надумал продать мне Задиру за хорошую Цену?
Как видно, такой разговор с поляком Василько заводил не впервые. Анджей ответил на вопрос князя что-то неопределенное, невразумительное. Тогда Василько повторил свой вопрос и еще добавил:
- Какова твоя цена, Анджей?
- А какова цена хорошего петуха на вашем городском рынке? - ответил вопросом на вопрос Анджей. - А это не просто хороший, это боевой петух. Ему и цена другая.
- Понятно, что боевому петуху и цена другая. Я дам тебе за него в десять раз больше. Тебя это устраивает?
- Затрудняюсь сказать. Петух-то мой вашим петухам…
- Вижу, мое условие тебя не устраивает. Удвою мое предложение. Готов заплатить тебе за твоего Задиру столько, сколько пришлось бы заплатить на базаре за два десятка обыкновенных птиц.
- Вот это уже другой разговор. Подумать надо.
- Думай-думай, да не переусердствуй.
После обеда и послеобеденного отдыха братья удалились в рабочий кабинет Даниила Романовича обсуждать разные семейные и хозяйственные дела. Михаил был предоставлен самому себе и пошел побродить по княжеской резиденции. Среди стражников он заметил человека, в котором по чертам лица не трудно было распознать половца. Разговорились.
- Гляжу на тебя - половец. Я не ошибся? - спросил Михаил.
- Правильно сказал. Я и есть человек из половецкого племени.
- Как попал сюда, на службу к князю Даниилу?
- Грустная история.
- Расскажи.
- Я был среди людей хана Котяна. Ведомо тебе это имя?
- Ведомо. Рассказывай.
- Котян увел свою орду на запад, опасаясь нападения Батыева войска. На пути к венгерской границе мы встретили человека короля Белы и повели с ним переговоры. Бела выражал готовность принять всех людей хана Котяна к себе на службу и пообещал дать нам землю. А мы, половцы, обязаны были охранять участок венгерской границы от внешних врагов.
- И что же произошло потом с вами, половцами?
- Скверное дело с нами произошло. Король Бела собрал основные свои силы вдалеке от нашего расположения. А мы по-прежнему оставались для охраны границы. Батыева орда легко смяла нас. Многих половцев пленили. Всех их ожидала незавидная судьба. Батый никак не мог нам простить наше бегство из расположения его войск вблизи Каспия и начал беспощадно мстить нам. Пленных обычно подвергали жестокому умерщвлению.
- А какова судьба хана Котяна?
- Котян получил тяжелое ранение. Небольшая группа половцев, сумевшая уцелеть после боя, бежала к озеру Балатон. Нашим намерением было укрыться в густых зарослях камыша на берегу озера и отсиживаться там, пока враг не покинет венгерскую землю. Котян умер дорогой от ран. Мы похоронили его с почестями. Часть нашего отряда достигла озера, другая часть разбежалась по окрестным землям, ушла в горы.
- А почему ты покинул Венгрию?
- Нас, половцев, осталось в той стране совсем мало. С нами перестали считаться. Я предпочел служить русичам и перебрался сюда, чтобы поступить на службу к князю Даниилу. Его земли были изрядно опустошены Батыевыми войсками, и здешний князь начал усердно пополнять население своей земли. Привлекал поляков, половцев, еще каких-то чужеземцев, я уже не разбирал, кого именно.
- Послушай, половец… Согласился бы ты сопровождать меня в Венгрию, коли тебе известен кратчайший путь через Карпаты?
- Пути-то на венгерскую сторону мне всякие известны, да не уверен, отпустит ли меня Даниил. Ведь я Дал обещание служить ему в качестве дружинника.
- С Даниилом постараюсь дело уладить. Он сватает своего сына Льва за младшую дочь Белы. Может быть, и пошлет твой князь со мной в Венгрию какого-нибудь сановника. А при нем потребно поставить охрану. Дорога-то через горный перевал не исключает всяких опасностей. Могут и разбойные людишки повстречаться.
- Что ж, коли князь Даниил даст свое согласие…
- Даст, уверен в этом. Помолчали.
- Видишь, о каком серьезном деле мы с тобой до-толковались. А имени своего ты мне так и не назвал, - произнес Михаил.
- Я ведь крещеный половец, выкрест, как говорят у нас. Князь Даниил принял меня на службу в дружину с условием, чтоб я непременно принял русскую веру. Не один я так поступил. В крещении меня нарекли Зиновием.
- Зиновий, значит. Хорошее имя.
Михаил выяснил, что человек, с которым ему удалось разговориться, был далеко не единственным половцем, оказавшимся в дружине князя Даниила.
А вечером после ужина состоялась беседа Михаила Всеволодовича с Даниилом Романовичем.
- Собираюсь наведаться в Венгрию, чтобы повидать моего сынка Ростислава. Ты знаешь, что он теперь на службе у Белы. Ведь вы с венграми замирились, так что мой визит к сыну не станешь осуждать.
- Да вроде бы замирились. Езжай к венграм на здоровье. Я говорил тебе, что Бела через своего ближнего боярина намекнул мне, что готов выдать за Льва, сынка моего, свою младшую доченьку.
- Дай-то Бог, чтобы эта женитьба состоялась. Своего человека не пошлешь со мной к Беле, чтоб потолковать с ним о женитьбе Льва?
- А вот ты, мой родич, и возьмешь на себя такую миссию. Дам тебе проводника из числа моих половцев.
- Я уже подобрал одного.
- Вот и хорошо. Можешь им воспользоваться. Когда братья были заняты деловыми разговорами о хозяйственных делах княжеств и своих доходах, Михаил имел возможность пообщаться с княгиней Еленой Лешковной, которая находилась в дальнем родстве с его матерью. Разговор зашел о родственных связях Рюриковичей с польской королевской династией.
С большим напряжением Михаил старался вспомнить польские слова и выражения. Княгиня Елена поправляла его, если он в своей речи допускал ошибки, неправильные ударения, путал окончания слов. Княгиня говорила по-русски свободно, безошибочно произносила сложные русские фразы, хотя иногда в ее речи чувствовался характерный для полячки акцент. Михаил спросил Елену:
- Тянет повидать родину, съездить в Польшу, повстречаться с родными?
- Трудно ответить, князь Михаил, на твой вопрос однозначно. Наверное, всякого человека тянет на родину. Вот и я постоянно думаю о своей Польше, о родных местах, где я появилась на свет, выросла. Но какова теперешняя Польша? Страна, охваченная усобицами, распрями. Члены династии перегрызлись между собой, ведут междоусобную борьбу из-за всякого города, куска земли. А польский народ страдает из-за усобиц, покидает родную землю и бежит к нам. Многих беглых мы приютили в здешних краях. Зачем мне взирать на истерзанную Польшу? Видеть, как мои родичи грызутся меж собой из-за клочка польской земли?
Елена тяжело вздохнула и продолжала.
- Жизнь на Волыни тоже не сладкий мед. Но люди бегут из Польши сюда, надеясь найти здесь более спокойное и сносное житье.
Княгиня Елена с семьей укрывалась в Польше во время Батыева нашествия в европейские страны.
Во время вынужденного пребывания на родине насмотрелась на раздоры, охватившие страну, на бесчинства феодальных клик.
- Поляки могли бы объединиться в серьезную силу и дать отпор внешним врагам, - убежденно сказала княгиня. - Но что мы видим? Вместо единой и сильной Польши раздробленность и междоусобицы. Зачем бы теперь поехала в Польшу, хотя она мне и родная? Право, не знаю. Разве только для того, чтобы наблюдать свары и усобицы?
После ужина Даниил с братом Васильком и Михаилом уединились в рабочем кабинете князя.
- Я еще не рассказал тебе, дорогой гость, как на меня наседают паписты. Зело старательно наседают, - обратился Даниил к Михаилу.
- Что ты имеешь в виду? В каком смысле наседают? - пытливо спросил Михаил Всеволодович.
- А вот послушай. Посетила меня целая компания папских церковников. Начали с того, что выразили сочувствие мне и моей земле, пострадавшей от Батыева нашествия. Заговорили о том, что я нуждаюсь в помощи. Обещали помочь. Но ведь всякая помощь должна предусматривать условия. Разве не так?
- И что же ты сказал в ответ на такие слова?
- Спросил деликатно, о каких условиях пойдет речь?
- А они что?
- Сперва вежливо помолчали. Потом главный папист произнес весомо, что всякая помощь должна оплачиваться. Их помощь нуждается в щедрой оплате. "И что же вы от меня хотите?" - спрашиваю. И слышу от главного паписта: "Мы щедро помогаем своим, людям нашей веры, признающим верховенство святого престола в Риме". А далее посыпались разные обещания.
- Какие же?
- "Построим тебе храмы на наш лад. Пришлем католических священнослужителей. Если хорошо пройдет в твоем княжестве приобщение к нашей вере, дадим тебе королевский титул. Представь себе, - единственный король в сонме русских князей. Король Даниил - разве плохо звучит? Будешь как венгерский Бела". Так втолковывали мне папские посланцы.
- Значит, к католической вере тебя склоняли.
- Еще как настойчиво склоняли.
- И что ты ответил?
- Ответил неопределенно. На ваше предложение не ответишь, мол, сразу, без раздумий. Поразмыслить надо, посоветоваться с близкими.
- Ты в самом деле допускаешь переход в латинскую веру?
- Господь с тобой, Михаил. Разве я похож на вероотступника? Никогда от веры моих предков не отрекался, и никогда мыслей таких непотребных не было. Еленушка, став женой моего брата, перешла в наше православие. А с папистами жуем жвачку. Условились встретиться с ними еще раз для дальнейшего разговора. А сам присматриваюсь к ним. Что ждут от меня и моей земли? Нашествие католических попов и монахов.
В разговор вступил Василько Романович, князь владимиро-волынский.
- И ко мне однажды пожаловали эти паписты, - сказал он, - и тоже наседали, упрашивали принять их веру. Кое-как отбрыкался от их натиска.
- Каким же образом?
- Говорил им: я, мол, не могу ослушаться старшего брата, как он решит. Паписты и отправились от меня к брату приставать к нему.
- Какой услужливый братец. Удружил, - с едкой иронией произнес Даниил. - Не добьетесь, паписты, своей цели.
Потом разговор князей перешел к другому.
- Посетил бы ты, Данилушка, наш Киев, поглядел бы, что от сего великого града осталось, - предложил Михаил.
- А зачем мне такое грустное зрелище? На свои города, ставшие руинами, насмотрелся вдоволь. А что осталось от твоего Киева, мне доподлинно известно. Наслышан от владыки, побывавшем в Киеве. Он и рассказал мне, что Святая София пребывает в развалинах, княжеские палаты и обитель митрополита превращены в груды кирпичей. Возвратились на руины Киева жалкие остатки прежнего населения. Один из спутников владыки попытался пересчитать киевлян - насчитал всего лишь несколько десятков. А какой был многолюдный град! Помнишь?
- Спутник владыки малость обсчитался. По моим подсчетам в сегодняшнем Киеве набирается сотня обитателей.
- Как думаешь, Михаил, вернет Киев свою прежнюю роль стольного города и возродится ли из руин?
- Трудно ответить. А ты что думаешь, Даниил?
- Не знаю. Если когда-нибудь и возродится, то это произойдет очень не скоро, когда уйдут в мир иной наши дети и даже внуки. Полагаю, что русская митрополия в ближайшем будущем развалится на два центра. Один будет на северо-западе, скорее всего во Владимире-на-Клязьме, а другой - где-нибудь у нас, в Галиче или на Волыни.
- Интересное предположение.
- Что поделаешь, Михаил.
- Все-таки ты, Даниил, преуменьшаешь…
- Что я преуменьшаю?
- Киев все же колыбель Христовой веры на Руси. Когда-нибудь, хотя и не скоро эта колыбель восстановится. От нанесенного ханом Батыем удара не так быстро, не так успешно, как хотелось бы, но непременно восстановится. Ты знаешь, сколько людей населяло Киев к появлению под его стенами вражеской орды?
- Не считал их количество. Великое множество.
- А сколько теперь киевлян обитает на развалинах города? Наверное, ты назвал более правильную цифру. Все равно не пусто. Кроме киевлян надо еще посчитать гарнизон на острове напротив города.
- И это весь твой Киев.
- Увы… Пока весь.
- А сынки как? О Ростиславе можешь не рассказывать. Я спрашиваю об остальных.
- Владеют мелкими уделами по верхней Оке. Это все, что осталось от прежнего когда-то обширного и могущественного Черниговского княжества. Изредка наведываются ко мне.
- Думаешь оживить свой Киев?
- Не знаю, что и сказать тебе.
- Вот видишь - не знаешь.
На следующий день Михаил со своей небольшой дружиной намеревался покинуть двор Даниила Романовича и отправиться в Венгрию. Но Василько уговорил его задержаться на день и отправиться на охоту на куропаток. Побродили по окрестностям и постреляли на проезжей дороге куропаток. Стайки этих птиц, копавшихся в конском навозе, подпускали охотников близко к себе. А когда Михаил и Василько вернулись в княжескую резиденцию, им бросилось в глаза скопление людей в каких-то явно непривычных одеяниях. Охотников встретил князь Даниил. Он отвел их в сторонку и сказал доверительно:
- Незваные гости пожаловали. Ханские люди.
- Много их? - спросил Михаил.
- Да нет, немного. Десяток с небольшим душ. Ведут себя прилично, только требуют, чтоб кормили сытно их и их коней. И еще признались, что побывали перед этим в Киеве, вернее, на киевских развалинах и на твоем острове. Хотели тебя, Михаил, проведать, но не обнаружили. Что станем делать?
- Не хотел бы я задерживаться у тебя, Даниил, и встречаться с бусурманами. Чего от них мне ожидать? Подамся в Венгрию. Ты обещал дать мне половца.
- Бери, как его… В крещении он теперь, кажется, Зиновий. Надежный будет проводник.
Двор князя Даниила посетил ханский чиновник, ведавший сбором дани с покоренных Батыем русских князей. При нем был русский толмач, довольно сносно переводивший монгольскую речь на русский язык. С ним была также небольшая охранная команда.
Чиновник дотошно расспрашивал Даниила о расположении и размерах его владений, доходах, составе семьи.
- А это кто? - спросил монгол, обратив внимание на князя Василька.
- Это мой брат, - ответил Даниил.
- Придет время, понадобится нам и он. А ты собирайся в дорогу. Поедешь вместе с нами в ханскую ставку. Великий хан Батый пожелал видеть тебя.
- Тронут вниманием великого хана. Почту за честь отправиться к нему. Но сию минуту собраться в путь и присоединиться к вам не смогу.
- Это почему же? Ты должен неукоснительно покориться ханской воле.
- Я и покорюсь, лишь вот какая загвоздка. Болен я. Видите, брат отправился на охоту, а я сидел дома. Как только выздоровею, незамедлительно отправлюсь к хану. Почту за великую честь предстать перед очами великого властителя.
Даниил не менял льстивого тона, стараясь всячески задобрить ханских людей и оттянуть свой отъезд в Орду. Не было полной уверенности, что он вернется оттуда живым. От грозного хана всего можно было ожидать. Поэтому Даниил Романович выигрывал время, чтобы дать наставления сыновьям, наметить наследника на местный стол, оставить кое-какие распоряжения по дружине и относительно предстоящего брака сына Льва с венгерской королевной. Наставив сыновей, Даниил сказал брату:
- Езжай, братец, в свой Владимир и сиди там тихо-смирно. Еще неведомо, благополучно ли завершится моя поездка в ханскую ставку. Дай Бог вернуться из нее живым.
Потом Даниил пригласил к себе Михаила и напутствовал его:
- Отправляйся к венграм, да поскорее. Не попадайся на глаза ханским людям. Все же главный из них спросил меня, когда я упомянул о брате Васильке, возвратившемся с охоты: "А кто это был с твоим братом?" Я ответил невозмутимо: мол, это человек брата, сопровождавший его на охоте, - и сей ханский чиновник отстал от меня с расспросами.
Михаил со своей небольшой дружиной и проводником Зиновием покинул двор Даниила в полночь, когда монголы уже пребывали на ночлеге. Пустились в путь в южном направлении, в сторону Карпатских гор. Удалившись на значительное расстояние от резиденции князя Даниила, сделали привал и разожгли костер.
Проводник обратился к князю Михаилу:
- Дозволь, господин мой, сказать тебе…
- Говори.
- Я проведу тебя, князь, и твоих людей кратчайшим путем. Он трудный: крутой подъем, каменистая почва. Никакого корма для коней в пути не будет, - предупредил Зиновий.
- Выдюжим. Мои кони выносливые, - ответил Михаил.
- Надо дать коням перед перевалом длительный отдых.
- Дадим коням отдых. Что еще хочешь сказать?
- В горах разбойники пошаливают. А людей у тебя маловато, чтобы дать им надежный отпор.
- Много, что ли, их, разбойников-то?
- А кто их считал… Дозволь держаться рядом с тобой, князь. Есть среди этих отчаянных голов и половцы, мои соплеменники, оставшиеся без прежнего заработка. Те немногие, кои остались в живых после нашествия Батыги, теперь не на королевской службе и лишились жалованья. Кое-кто из них ушел в горы и присоединился к разбойным шайкам. Меня они знают. Увидят рядом с тобой, надеюсь, не тронут.
- Тогда с Богом. В путь, Зиновьюшка.
Глава 14. НЕУДАЧНОЕ ПОСЕЩЕНИЕ ВЕНГРИИ
Карпаты, или Карпатские горы, - большой горный хребет в Центральной Европе, охватывающий дугой земли от Пресбурга на Дунае до Железных Ворот близ Орсавы и отделяющие Моравию, Силезию и Галицию с юга и запада и Буковину, Молдавию и Румынию с севера от Венгрии и Трансильвании. Общая протяженность хребта около полутора тысяч километров. Местами он ветвится, достигая тем самым значительной ширины. Большая часть хребта покрыта богатой лесной растительностью, в которой обитает всякая живность.
Князю Михаилу уже приходилось бывать в Венгрии и преодолевать Карпаты. Дорога через горы казалась утомительной и трудной. Поэтому он и решил воспользоваться услугами проводника, половца Зиновия, знающего, по его словам, наиболее короткий и легкий путь, не вызывавший осложнений.
Карпатские горы преодолели благополучно. Все предупреждения Зиновия о крутизне горных перевалов оказались преувеличенными. Да и встреч с разбойными шайками, которые якобы водятся в этих местах, не было. Правда, в одном месте, вдалеке от движения отряда, появился всадник, помахавший кому-то рукой в противоположную сторону и потом куда-то исчезнувший, словно растворился в дымке тумана. Никто к отряду не приблизился.
- Кто это мог быть? - спросил Михаил Зиновия.
- Думаю, что половец, коли судить по одежде и манере держаться, - ответил тот.
- Разбойник?
- А кто его знает. Возможно, простой охотник, подстерегающий оленя или горного козла.
Спустились с хребта благополучно и вышли в долину быстрой горной речки, впадающей в реку пошире и помноговоднее. Стали попадаться селения с храмами, увенчанными остроконечными шпилями. В одном из таких селений сделали привал. Среди местных жителей Зиновий обнаружил трех соотечественников. Появление русских всадников заинтересовало их. Один из этой тройки прилично говорил по-русски и вступил в разговор с Михаилом и его спутниками.
Половец поведал грустную историю. Их отряд нес охрану приграничного участка венгерского королевства. Здесь же, в селении, обитали семьи половцев, состоявших на военной службе. Неожиданно нагрянули ордынцы, окружили селение и учинили кровавую расправу над его защитниками. Против одного половецкого воина приходилось по нескольку десятков ханских людей. Избиение защитников было жестоким и безжалостным. Пленных не брали, раненых половцев добивали. Из всего окруженного татаро-монголами половецкого отряда каким-то чудом удалось вырваться пятерым. Двое из них скончались от ран во время бегства, трое смогли укрыться в горах. Когда стало очевидно, что враг покинул селение, вернее, его пепелище и двинулся в сторону Дуная, где были сосредоточены основные силы короля Белы, эти трое вернулись к месту своего первоначального обитания. Была надежда отыскать кого-нибудь из своих родных. Но пепелище, оставленное ханским войском, оказалось пустынным и безлюдным. Никаких следов жителей селений не было обнаружено. Впоследствии выяснилось, что женщин завоеватели захватили и угнали в рабство, причем многие из них подверглись надругательству. Судьба малолетних детей оставалась неизвестной. Очевидно, их безжалостно истребили.
Через некоторое время пришли из горных убежищ беженцы, прятавшиеся там от ордынцев. Между ними оказалось несколько одиноких женщин-половчанок, чьи мужья погибли от мечей ордынских захватчиков. Среди этих вдов трое уцелевших половцев выбрали себе жен, поселившись на пепелище, соорудили нехитрое жилье и обзавелись несложным хозяйством. Мужчины занимались преимущественно охотой в горных урочищах.
Таков был рассказ старшего из трех половцев. Михаил не стал донимать его расспросами, и так все было ясно. Проводник Зиновий вывел маленький отряд князя Михаила к королевской резиденции. Временами их останавливали конные дозоры королевских войск во главе с начальниками в офицерском чине. Они устраивали дотошные допросы:
- Кто такие? Куда путь держите? Михаил уверенно отвечал:
- Родственник вашего короля, русский князь.
А это мои люди.
- А зачем пожаловали в нашу землю?
- Хочу засвидетельствовать уважение моему родственнику, королю Беле.
Такой ответ, кажется, удовлетворял стражников, и они давали возможность Михаилу и его спутникам продолжать путь. После встречи с последним из дозоров к отряду Михаила присоединились два королевских стражника на конях, которые сопровождали русичей до самых ворот резиденции короля Белы. У ворот начальник стражи долго и дотошно расспрашивал Михаила, кто он таков, откуда и зачем прибыл в венгерскую землю. Михаил обстоятельно отвечал, а Зиновий старательно толмачил. Начальник стражи выслушал его, однако не пропустил за ворота королевской резиденции, ответив неопределенно:
- Ждите ответа. Доложу о вас королю.
Ждать пришлось утомительно долго, наверное, не менее часа. Наконец начальник стражи вернулся и произнес коротко:
- Государь занят, не видит возможности принять вас.
- Тогда не примет ли меня королевский зять? Это мой сын.
- У королевского зятя своя резиденция. Здесь его нет.
- Могу я тогда рассчитывать на то, чтобы поселиться в дворцовой пристройке, где я прежде останавливался, когда наносил визит вашему королю?
- Никак не могу вам помочь. Та пристройка снесена, и на ее месте возведено помещение для охраны.
- Куда же мне прикажете деваться?
- Вон там есть постоялый двор, где останавливаются приезжие.
Начальник охраны сделал жест рукой в сторону какой-то невзрачной постройки.
Михаил не удержался, чтобы не произнести с раздражением:
- Не слишком-то вы, венгры, гостеприимный народ.
Начальник стражи ничего не ответил на эти слова, только нахмурился. Тогда Михаил рискнул спросить его:
- Когда же король Бела соизволит принять меня?
- Этого не могу сказать, - бесстрастно отозвался начальник стражи.
Пришлось Михаилу Всеволодовичу со спутниками располагаться на постоялом дворе, тесном и грязном.
Он все-таки не терял надежды встретиться с королем Белой, как и с его зятем, своим сыном Ростиславом. Неужели родной сын не пожелает повидаться с отцом?
Михаил и его дружинники отсыпались с дороги. Потом князь снова приблизился к воротам королевского замка и обратился к начальнику стражи с вопросом, не сможет ли король Бела принять его, как ближайшего родственника. Начальник стражи не стал посещать короля и ответил заученно:
- Королю нездоровится. Он никого не принимает.
- Так уж никого и не принимает? - возразил Михаил. - Вижу, важные сановники один за другим шествуют в замок.
- Эти направляются к главному королевскому советнику, - невозмутимо солгал начальник стражи.
Спорить с ним было бессмысленно, и Михаил избрал другую тактику. Оседлав коня, он в сопровождении толмача Зиновия начал совершать бесконечные конные прогулки по дороге, не удаляясь далеко от замка: не удастся ли здесь ненароком встретить кого-нибудь из близких, сына Ростислава или его супругу, королевскую дочь Анну?
Сам король Бела никуда из замка не выезжал. Ходили слухи, что он был одержим всякими хворями. Михаилу удалось узнать, что больного отца периодически навещали сыновья и зять Ростислав с женой Анной. Время от времени к королю наведывались именитые сановники и военачальники. Привратники раскрывали перед ними ворота, пропускали в замок, а затем ворота за ними плотно захлопывались.
На четвертый день пребывания возле королевской резиденции Михаилу Всеволодовичу повезло. К замку подъехала открытая коляска, в которую была впряжена шестерка коней, в окружении всадников. В коляске восседала невестка Михаила, королевна Анна, в нарядном одеянии. Она первая заметила тестя, приказала кучеру остановить коляску и не без труда спустилась наземь. По ее располневшей фигуре можно было заключить, что королевна пребывала на сносях. Михаил спрыгнул с седла, по-семейному расцеловался с Анной.
- Как жизнь, невестушка? - приветливо спросил ее Михаил.
- Сынок у нас растет. В честь деда назвали Михаилом.
- Рад слышать это.
- Другой дед разгневался, когда узнал, что внук назван не его именем. Я как могла постаралась успокоить отца. Пообещала ему, что наш следующий сынок непременно будет назван Белой. Я ведь опять на сносях.
- Объясни мне, невестушка, почему ваш король, твой батюшка, так нелюдимо себя держит? Принять меня не пожелал, продержал у ворот целый час и отказал во встрече.
- У отца проявляются старческие странности. Не стоит придавать им большого значения. Он боится повторения Батыева нашествия - вот и не хочет напоминать хану о своих связях с русичами: как бы не накликать беды. И мужу моему сделал предупреждение: не встречайся с Михаилом, ни в коем случае не встречайся. Опять же как бы не накликать какой беды.
- Значит, бесцельно добиваться, чтобы Бела меня принял?
- Думаю, что да.
- И сынок мой, твой муженек, тоже не захочет меня, отца родного, повидать?
- Если батюшка узнает о такой встрече, непременно разгневается. Хватит ли духа у моего мужа пойти наперекор тестю, не ведаю. Так Бела себя поставил. Даже члены семьи, что греха таить, его побаиваются. Ты уж не гневайся на сына, если ваша встреча не состоится. В семье-то он вспоминает тебя с любовью.
- Хороша любовь: отца родного не хочет видеть. Небось бусурманом стал.
- Да как тебе сказать… Посещает все храмовые службы по католическому обряду вместе со всей королевской семьей, а дома молится на ваш манер.
- Так кто же он на самом деле? Католик или православный?
- Трудно сказать.
- Двоеверие, что ли? Как же это понимать?
- Спросите у него сами.
- Как же я спрошу, когда он отца родного видеть не желает? Хотел бы положиться на твою помощь, невестушка. Устрой мне встречу с сыном.
- Постараюсь помочь тебе, тестюшка. Только помалкивай об этой встрече, чтобы не дошли слухи о ней до батюшки.
- Надеюсь на тебя, Аннушка.
Михаил распустил слушок, что собирается покинуть Венгрию, но, поскольку ему малость нездоровится, он задерживается на несколько дней. Анна назвала свекру селение на пути к Карпатским горам, где встретились бы отец с сыном. Через посыльного королевна сообщила Михаилу время встречи.
Чтобы не вызвать подозрения у Белы и его окружения, Михаил Всеволодович через начальника стражи выразил королю сожаление, что не смогла состояться встреча с ним, и пожелал ему доброго здоровья.
В означенном селении встретились отец и сын. Ростислав с небольшой свитой догнал Михаила и его спутников на подступах к этому селению, расцеловался с отцом и произнес:
- Не простое житье в этой Венгрии. Да и тестюшка мой Бела не простой человек. Ох какой непростой! Чую я, великая хитрость у него на уме. Опасается он своих властолюбивых вельмож, в том числе и родичей. А я для Белы некий противовес тем вельможам и родичам. Чужак, хоть и королевский зять. Беле не помеха, никакой не соперник. Вознес меня высоко, дал богатый удел и старается встревать во все мои дела.
- Не завидую, сын.
- Чему уж тут завидовать!
- Велики ли твои владения?
- Разбросаны они по разным частям страны. Называют меня на местный лад герцогом - это что-то вроде владетельного князя, королевская родня все же. А владения мои - это немалое пространство земли в предгорьях Карпат, это еще большая область на юге страны, это еще… Как твои-то дела, отец? Как братья?
- Братья владеют небольшими уделами по верхней Оке. Сам считаюсь киевским князем. Уже великим князем никто меня не называет. От некогда славного града Киева осталось только пепелище да несколько десятков полуразрушенных хижин, в которых обитает сотня с небольшим киевлян. А моя убогая резиденция - на острове напротив города. Ничего похожего на прежний княжеский двор нет и в помине. Держу небольшую дружину.
- Сочувствую тебе, батюшка.
- Что от прежнего славного града Киева у меня имеется, увидел бы, сынок…
- А я вот…
Ростислав запнулся, не подобрав нужных слов.
- Что ты хотел сказать?
- А вот что. Венгрия страна католическая. Церковь здешняя в руках папистов.
- Как и в Польше.
- Вот и я вынужден носить личину католика, посещать здешние храмы. А дома молюсь перед нашими православными образами, произношу молитвы, как меня учили в детстве. Вот так и живем, как бы тебе это сказать… Двойственно живем.
- Понимаю, сынок. И сочувствую. Ростислав привел Михаила и его спутников в небольшую горную усадьбу, огороженную крепкой каменной стеной. В центре усадьбы находился охотничий домик. Стены его зала украшали ветвистые оленьи рога.
- Иногда выезжаю сюда поохотиться, - объяснил Ростислав. - Угощу тебя и твоих спутников мясом горного козла и напитком из венгерского винограда.
- Тебя можно с сынком поздравить.
- В твою честь назвали Михаилом. Тестюшка по этому поводу гневался, почему не Белой назвали. Я пообещал ему следующего сына непременно назвать в его честь Белой. Он, кажется, успокоился на этом.
- Как с супругой живешь, сынок?
- А неплохо живем, дружно. Решили нарожать кучу ребятишек. И чтоб и сынки, и доченьки были. Аннушка женщина покладистая. Когда у нас с Белой возникают какие-нибудь нелады, она всегда мою сторону принимает. Считаю, что повезло мне с женитьбой.
- Слава богу, коли так, сынок.
- А как моя матушка поживает?
- Одряхлела твоя матушка. Много всяких невзгод легло на ее плечи. Когда хлынула на наши земли вражеская орда, нам пришлось укрываться у поляков и наблюдать их неурядицы.
- И нам это ведомо. Бежали после победы Батые-вой орды в Австрию. Потом, как оправились от удара, дали врагу отпор.
Расставание отца с сыном было и теплым, и грустным. Какая-то затаенная мысль подсказывала Михаилу, что эта встреча была последней для них. Вероятно, не избежать Михаилу Всеволодовичу визита в Орду. Хан Батый всех русских князей пропускает через свою ставку и, как говорят, понуждает их участвовать в унизительных языческих обрядах. Что же может ожидать его, князя Михаила? Одному Богу сие ведомо.
Одержимый такими грустными мыслями, он расставался со своим старшим сыном, вошедшим в семью венгерского короля Белы IV.
Прощаясь с сыном, Михаил почувствовал себя плохо. Ощущалось головокружение, голова раскалывалась от боли и горела как в огне. Ростислав заметил состояние отца и произнес:
- Оставайся, батюшка, в моем охотничьем домике. Отдыхай с дороги, выздоравливай. А я должен вернуться в свой замок. Со дня на день может прискакать гонец от короля с приказанием, чтобы я нанес ему незамедлительно визит. Ты уж извини меня, батюшка, человек я подневольный.
Ростислав не стал сопровождать отца и его спутников далее, по горной тропе.
- Могу ожидать вызова к королю, - сказал он. Отец и сын крепко обнялись и расцеловались. Это была их последняя встреча. Михаил еще долго смотрел вслед удаляющимся по горному ущелью всадникам во главе с сыном, пока они не скрылись за горизонтом.
Проводив Ростислава, он свалился с сильным жаром и ознобом и провалялся в таком состоянии несколько дней. Заботу о нем взяли управляющий усадьбой, пожилой венгр, и его слуга, половец. Они приносили больному горячее молоко горной козы. Через пару дней жар у Михаила спал, и он почувствовал в себе прилив сил, хотя еще и не вставал с постели. Теперь он уже не ограничивал свое питание только теплым козьим молоком, а с аппетитом поедал все, что приносил ему приставленный к нему в качестве служки половец.
С ним Михаил разговорился и узнал от него любопытную историю. Половец, принявший в Венгрии христианское имя Лазарь, служил в пограничном отряде, которым командовал предводитель половецкого племени, перешедшего на службу к королю Беле. Это был хан Котян, сумевший вырваться из вражеского окружения и умерший от ран на пути к озеру Балатон.
В тот памятный день вступления Батыевых орд на венгерскую землю Лазарь с напарником вели наблюдение на горном перевале в Карпатах. Оба зорко всматривались вдаль. Внезапно на извилистой тропе на северном склоне горы показалась цепочка всадников, подтягивающаяся к горному седлу. Цепочка все ширилась, росла и становилась более зримой. По одеяниям и остроконечным головным уборам не трудно было определить монголов.
Лазарь, бывший в дозоре за старшего, принял решение вместе с напарником незамедлительно скакать в селение, где нес пограничную службу половецкий отряд Котяна, и доложить о надвигающейся опасности. Котян со своим отрядом поспешно занял круговую оборону, а населению приграничного поселка поступило распоряжение укрыться в горах, в наиболее труднодоступном для наступающего противника месте. Не все сумели своевременно выполнить это распоряжение. Кое-кто замешкался в селении и за это жестоко поплатился.
А Лазаря с напарником Котян направил в качестве посыльных в расположение вооруженных сил короля Белы, чтобы предупредить их о приближающейся опасности.
Первым должен был встретить Батыеву орду авангардный отряд под командованием королевского зятя Ростислава Михайловича. Тот выслушал тревожное сообщение гонца и послал своего человека, чтобы информировать короля о приближении ханской орды, а Лазаря оставил при себе.
Чем закончился поход Батыя в Венгрию, известно из предыдущего повествования. Нашествие вражеских полчищ принесло венгерской земле страшное опустошение. Закрепиться здесь, как и в соседних странах, Батый не сумел, потеряв здесь немало своих воинов.^ Поэтому он был вынужден покинуть Венгрию, как и соседние с ней страны, и уйти с остатками своего войска на Нижнюю Волгу.
А сам Ростислав Михайлович получил от короля Белы щедрые пожертвования в виде земельных владений или уделов, в том числе и вблизи карпатских предгорий. Лазарь получил службу в охотничьем домике Ростислава. Об этом и узнал князь Михаил из его рассказа.
Занимая выздоравливающего Михаила разговора-и, Лазарь однажды упомянул о зубрах, которые встречались в предгорьях Карпат. Поведал и о том, что сын Михаила, Ростислав, успешно охотился со своей витой на этого огромного зверя.
- А мне никогда не приходилось видеть зубра, м более охотиться на него, - не без сожаления произнес Михаил.
- Так за чем же дело стало, - сказал Лазарь. - Знаю одно место, откуда хорошо просматривается обитание стаи этих зверюг. Если заберемся на вершину одного обрыва, сверху увидим много интересного. Внизу под обрывом обычно пасется стадо этих громадин во главе со старым самцом. Зубры не любят крутые горные склоны, привычно пасутся в лесной чаще у подножья гор.
- Рад буду, Лазарь, коли покажешь зубров. Михаил был огорчен неудачной, по его убеждению, поездкой в Венгрию. Король Бела не соизволил принять его. Встреча с сыном получилась короткой, мало о чем удалось потолковать по душам. Чувствовалось, что Ростислав побаивается властолюбивого и непредсказуемого Белы и не решается надолго отлучаться из поля его зрения. Михаил Всеволодович был готов совершить прогулку с половцем, чтобы увидеть стадо зубров и отвлечься от горьких мыслей.
В сопровождении двух охранников Михаил и Лазарь поскакали по горной тропе. Когда достигли перевала, за которым извилистая тропа стала спускаться вниз по северному склону Карпат, Лазарь предложил спешиться.
- Далее дорога не для конной езды, - пояснил он.
Спешившись, оставили лошадей с одним из сопровождающих. Михаил с Лазарем и другим княжеским сопровождающим углубились в лесную чащу. Лазарь уверенно устремлялся вперед, его спутники едва поспевали за ним. Горный склон, поросший елями, березками и еще какими-то лиственными деревьями, был крутым. Приходилось постоянно придерживаться за стволы и ветви деревьев, чтобы не оступиться и не потерять равновесие. Так преодолели, вероятно, несколько километров, делая на пути короткие передышки. Наконец остановились у горного, почти отвесного обрыва, за которым лежала широкая расщелина.
- Глянь-ка, князь, вон туда, - произнес Лазарь, сделав жест в глубину расщелины.
Там можно было заметить довольно отчетливо небольшое стадо зубров с крупным длинношерстным самцом. Его сопровождали несколько самок, не столь крупных, и телята.
Все маленькое стадо повернуло головы кверху, в сторону верхушки горного склона, как бы выражая любопытство и настороженность. А Михаил тем временем разглядывал зубров, особенно вожака, выделявшегося своими внушительными размерами. Как можно было прикинуть, его могучее туловище достигало примерно трех с половиной метров в длину. Спина животного поднималась вверх от затылка, образуя заметный горб и затем спускаясь к крестцу. От самок самец отличался не только большими размерами, но и крупными рогами. Шерсть на животном казалась грязно-серой и образовывала на голове, груди и шее длинную гриву.
Не трудно было заметить, что небольшое стадо зубров было охвачено замешательством. Самки с телятами сгрудились вокруг самца и вслед за ним углубились в лес, ломая на своем пути сучья деревьев.
Во время обратной дороги к охотничьему домику проводник Лазарь вдохновенно рассказывал об охоте на зубров. Когда-то ею увлекался и сам король Бела. Одряхлев и ослабев физически, он давно уже не покидал замок и перестал думать об охоте. Зато зять его Ростислав изредка собирал ватагу охотников и стаю гончих собак и выходил охотиться.
- Опасна ли охота на зубра? - поинтересовался Михаил.
- В одиночку или с малой дружиной лучше не ходить на него, - ответил Лазарь. - Зубр лишь кажется зверем неповоротливым, медлительным. А бывали случаи, когда рассвирепевший самец мог броситься на зазевавшегося охотника, растоптать его, раздавить тяжестью своего туловища. Для успешной охоты нужны немало охотников и стая гончих собак. Многие богатые господа и сам король Бела украшали свои замки чучелами зубров.
- Видел когда-то такое искусно сработанное чучело в королевском замке, - вспомнил Михаил.
Отдохнув после прогулки, которая дала возможность узреть стадо зубров, Михаил Всеволодович отправился со своей малой свитой в обратный путь. На этот раз поселение в предгорье Карпат, где ему удалось побывать, осталось в стороне. Михаил и его спутники преодолели Карпатские горы без особых приключений и вступили в злаковую землю Западной Руси. Предгорья сменились холмистой местностью, потом пошла равнина с небольшими перелесками.
Было заметно, что галицкая и волынская земли оживали после Батыева нашествия. Люди выходили из убежищ, возвращались после бегства в соседние земли. Здесь играло свою роль некое сходство местного говора с польской речью. Жители Галиции и Волыни не без труда, но все же понимали польскую речь. Теперь же беженцы возвращались в свои родные края и вслед за ними устремлялись еще и многие поляки, страдавшие от местных усобиц и бесчинств феодалов. Возвращаясь на свои исконные земли, люди начинали заново возводить жилища. В селениях раздавались дружный перестук топоров и визг пил. Оживали сады и поля. Жизнь в крае понемногу возрождалась.
Глава 15. ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА С КНЯЗЕМ ДАНИИЛОМ РОМАНОВИЧЕМ
- Чем порадуешь, князь Михаил? - такими словами встретил Михаила Всеволодовича галицко-волынский князь Даниил.
- Наверное, ничем тебя не порадую, княже, - ответил Михаил.
- Пошто так?
- Не принял меня король Бела, окружил себя неприступной стражей. Впрочем, зятя своего, сынка моего, и других сановников регулярно принимает. С сынком Ростиславом удалось встретиться накоротке. Положение его двойственное. Владеет обширным уделом, носит пышный титул, но тестя, видать, побаивается и всецело зависит от него.
- Не завидую ему. А все-таки буду добиваться женитьбы моего сынка Льва на младшей королевской дочери Констанции. Добьюсь этого во что бы то ни стало.
- Бог тебе в помощь, Данилушка.
- Благодарствую за добрые слова.
- Расскажи-ка, как ведут себя ордынские посланцы. Все еще сидят на твоей шее?
- Слава богу, покинули нас. Я сперва прикинулся нездоровым, а потом и в самом деле почувствовал себя неважно. Стал испытывать головные боли, головокружение. Ханские люди вначале с недоверием отнеслись к моей болезни, потом убедились, что я действительно болен с перепугу. Дал им слово, что непременно отправлюсь в Орду, как выздоровею, и предстану перед самим ханом Батыем. Поверили мне ханские посланцы и оставили меня. Направились в Киев, чтобы тебя, Михаил, принудить к выезду в Орду.
- Вот напасть. Ведь не все князья возвращаются из ханской ставки живыми, а кое-кто и в гробу.
- Бывает и такое. Если выпадет тебе такая доля, веди себя перед очами хана или его окружения спокойно, не ершись, на рожон не лезь. Ханские предписания выполняй, какими бы нелепыми они тебе ни казались.
- А коли сии ханские предписания противоречат нашей вере?
- Что тебе на это сказать? Выполняй ханские требования, а потом снимай с души грех свой усердными молитвами. Так, я слышал, поступают все благоразумные князья, коих вызывает к себе хан.
- Но не все Рюриковичи живыми из Орды возвращаются, - повторил Михаил.
- Значит, в чем-то оплошали, вызвали гнев Батыги. Не бери с них пример.
- Тебе легко судить. Посмотрим, как Батый поступит с тобой.
- Этого никто заранее не знает.
Михаил начал с интересом расспрашивать Даниила, известно ли ему что-нибудь о дальнейших намерениях ханских людей, посетивших его резиденцию. Даниил признался: толмач, состоявший при посланнике Батыя, проговорился, что ханские люди намерены сделать остановку под Киевом, чтобы принудить тамошнего князя, то есть Михаила, направиться с поклоном к хану Батыю в его резиденцию Сарай-Бату.
- Великая напасть, - с горечью произнес Михаил. - Что ты мне посоветуешь, Данилушка?
- А что всем нам остается делать? Придется тебе ехать к хану. От своей судьбы никуда не убежишь.
Михаил прожил некоторое время у князя Даниила. Ожидание поездки в Орду вселяло тревожные мысли и заставляло сердце биться тревожно и учащенно. Он послал двоих из своих дружинников в Киев, чтобы разузнать обстановку в его княжеской резиденции и получить донесение от боярина Феодора, а также известить княгиню о своем состоянии. Михаил принял решение не покидать Даниила до возвращения посыльных из Киева. Даниил посодействовал Михаилу и снабдил его гонцов свежими лошадьми.
Между тем поздняя осень дала о себе знать обильными снегопадами и резкими ветрами. Чувствовалось приближение зимы. Даниил поднял слуг на расчистку снега во дворе перед княжескими палатами. Михаил подумал, что внезапное наступление холодов поставит его и людей при нем в затруднительное положение. Он сам и его люди не располагали теплой зимней одеждой. Денежные запасы у Михаила были исчерпаны во время его поездки. Непредвиденным расходом оказалась оплата постоялого двора вблизи королевского замка. Просить у сына крупную сумму Михаил постеснялся: у Даниила он остановился на правах гостя.
Даниил сам спросил его:
- Как намерен зиму пережить? Теплой одежкой обзавелся?
- Никто не надоумил меня обзаводиться зимней одеждой. Рассчитывал управиться до холодов. А надо было бы приобрести хотя бы кафтан на меху.
- Будут у всех у вас такие кафтаны на меху. Рассчитаешься со мной, когда сумеешь.
- Зачем же так мрачно рассуждать… Посыльные вернулись из Киева сравнительно быстро. Привезли важное донесение от боярина Феодора.
Он сообщал, что ханские люди поселились на острове рядом с княжеской резиденцией, разбив два шатра. Ведут себя сдержанно, но требуют регулярной пищи, заставляя боярина изрядно опустошать продовольственные запасы. Старший представитель ханских людей сказал, что согласно ханской воле уцелевшие киевляне могут возвращаться в город при условии выплаты дани. Через некоторое время в Киев будет направлен из Сарая специальный человек, баскак, которому поручен сбор дани. Князь должен располагать точными сведениями о численности жителей Киева и близлежащих районов, подвластных киевскому князю. Таковы правила и для всех других русских князей из рода Рюриковичей. А князю Михаилу надлежит немедленно отправиться в ханскую столицу, чтобы нанести визит хану Батыю и получить от него ярлык на княжение. Все другие князья-рюриковичи становятся правителями своих уделов, если хан снабдит их ярлыками на княжение.
Помимо официального донесения от боярина Феодора посыльные доставили письмо от княгини, выражавшей тревогу за судьбу супруга, пребывавшего в долгой отлучке. Михаил поделился с князем Даниилом новостями, которые привезли посыльные, и вновь услышал от него:
- Не лезь на рожон перед ханским окружением. Прояви покорность и смирение. Это все, что нам, Рюриковичам, остается делать.
- Легко сказать "прояви покорность", - возразил Михаил, - а коли хан потребует такое, что ущемляет наше человеческое достоинство?..
- Слушайся и повинуйся и проявляй внешнюю покорность, - повторил Даниил.
- А если от нас потребуют исполнения того, что противно нашей вере? Неких бусурманских обрядов?
- Если даже ханское требование покажется тебе несуразным, богопротивным, подчинись ему: ведь в руках хана великая сила. А потом замаливай свой грех. Что еще можно тебе посоветовать? Только выказывать смирение и покорность. И при этом оставаться при своих убеждениях.
- Легко ли это?
- Может быть и нелегко. А что еще остается делать?
Наступили зимние холода. Даниил распорядился, чтобы Михаилу и его охране подобрали меховые кафтаны, в которых можно было бы без труда переносить заморозки. Вечерами князья толковали о делах церкви. Даниил выразил твердое мнение, распространенное среди духовенства: глава русской православной церкви в ранге митрополита намерен перенести свою резиденцию из разрушенного Киева в один из городов северо-восточной Руси. Скорее всего это будет Владимир-на-Клязьме, резиденция великого князя.
- Ты понимаешь, Михаил, чем это пахнет? - интригующе спросил его Даниил.
- Не могу угадать. Поясни, коли тебе это ведомо, - ответил Михаил.
- А вот слушай. Поведаю тебе убеждения наших духовных лиц. О переносе резиденции митрополита из Киева во Владимир говорят с полной уверенностью. Но в то же время говорят о необходимости отделения православной церкви от владимирской митрополии. Как видишь, речь идет о расколе митрополии. Останется ли наша церковь единой либо рассыплется на две, пока сказать трудно. Поживем - увидим.
- Возможен раскол русской православной церкви?
- Пока это лишь разговоры о возможности раскола. Разговор переключился на другую тему. Даниил припомнил, что недавно его посетила группа католических церковных деятелей и они опять настойчиво внушали галицко-волынскому князю превосходство католической веры перед православием. Даниил был любезен с церковниками, выслушивал их, а сам больше отмалчивался и о своем желании перейти в католичество не говорил. Гости вели себя напористо, но держались в рамках приличий. Старший из гостей, человек высокого духовного ранга, произносил многообещающе:
- Если соизволишь, князь, принять нашу римскую веру, святой отец, папа римский, пожалует тебе титул короля. Будешь не князем, коих полным полно на Руси, а королем, как все крупные европейские государи.
- А во имя чего нужен мне королевский титул? - с напускным простодушием спросил Даниил.
- У каждого короля в подчинении князья, герцоги, графы. Возьми пример с короля Венгрии Белы…
Паписты, как их называл Даниил, долго убеждали его. А Даниил терпеливо выслушивал речи гостей и сохранял бесстрастность. И не отвечал на поставленные вопросы или высказывался уклончиво:
- Не простой вопрос задаете. Подумать надобно. Покидая его двор, гости говорили напоследок, что непременно посетят его снова в ближайшее время, чтобы продолжить полезную дискуссию. Хотя никакой дискуссии в действительности-то и вовсе не было. Были настойчивые, наступательные речи папистов и упорное отмалчивание Даниила.
Покидая его двор, глава папистов произнес многозначительно:
- Не забывай о своей возможности получить в награду от папы римского высокий королевский титул. Будешь единственным королем среди всех своих родичей Рюриковичей.
На эти слова Даниил ответил спокойно, совсем не резко, а скорее с едкой насмешкой:
- А разве нельзя обставить королевский титул своей властью, без римского папы? Если я по своей воле объявлю себя королем всей Галиции и Волыни…
- Это будет самоуправством. А соседние государи никак не признают такой вот произвольно присвоенный титул.
- А зачем, собственно говоря, нужно мне их признание? Назовусь королем, и соседи мои, если заинтересованы в добрых отношениях со мной, станут меня величать так, как мне угодно.
Паписты переглянулись и промолчали. Трудно сказать, понравились им или нет дерзкие слова Даниила.
Забегая вперед, скажем следующее. Михаил к тому времени уже ушел из жизни. Заметно состарился Даниил. Своего сына Льва он женил в конце концов на венгерской принцессе, Констанции, младшей дочери короля Белы IV. Даниил не порывал связей с представителями католической церкви, внушая им надежду на какую-либо форму церковной унии с Западом. В середине 1250-х годов они все еще надеялись на возможность приобщения Даниила к католичеству.
Даниил Романович был торжественно провозглашен папой римским королем своих владений и торжественно короновался королевским венцом. А вслед за этим он незамедлительно прекратил всякие сношения с папским двором и католической церковью. Стало очевидно, что все контакты или заигрывания Даниила с католиками не преследовали каких-либо серьезных целей, а были лишь хитроумной игрой. Таким образом, все попытки католических церковников приобщить русского князя к своей религии оказались тщетными…
Тем не менее князь, а впоследствии король Даниил, ловко демонстрировал свое умение и готовность вводить партнера в заблуждение, видя в нем политического противника и далеко не единоверца. Михаилу Всеволодовичу, человеку набожному, такие уловки Даниила приходились не по душе и открыто им не одобрялись. На этой почве между обоими князьями возникали острые споры.
- Ты же крещен в нашей вере, - начинал Михаил, - не понимаю тебя, Данилушка, пошто ты якшаешься с этими папистами. Неужели ты не видишь, что они хитрят, водят тебя за нос? Я бы не сел с ними за один стол.
- Зачем такие крайности? Если это идет на пользу дела, придется и с бусурманами за один стол сесть, - увлеченно отвечал Даниил, - ведь мы живем в пестром мире приверженцев разных вер. Что поделаешь!
- Все же подумай о своих противниках.
И Михаил пускался в пространные рассуждения, осуждавшие заигрывание Даниила с католическими духовными лицами, повадившимися в резиденцию галицко-волынского князя.
- Пойми же, Михальчик, - увещевал его Даниил, - всякий серьезный князь должен быть политиком и внимательно присматриваться к противнику - что у него на уме, какова его вера. А принимаешь ли ты сам его веру - это уж твое дело, твоя убежденность.
- Истинный христианин должен неуклонно следовать вере отцов и дедов, - убежденно произносил Михаил.
- Веры на земле существуют разные, и много их, ух как много! Кроме наших православных есть еще католики, мусульмане, буддисты, всякие язычники. И каждый верующий мнит себя правым. В моей земле немало беженцев из Польши. Многие из них приняли православие, посещают наши храмы. А кое-кто остался католиком и молится дома тайком.
- Сколько таких?
- Не считал. Убежден, что поживут среди православных и позаимствуют нашу веру. Давай-ка оставим этот спор, Михаил. Я вижу достаточно поляков, которые покинули Польшу, раздираемую усобицами, и стали моими подданными. Я не принуждал их принимать нашу веру, но они сами в большинстве своем приняли православие. Без всякого принуждения. Вот так-то, праведник…
На следующий день Михаил еще не отправился в путь. Решил побродить по городку, который группировался вокруг княжеского замка. Здесь шло оживленное строительство. Воздвигались особняки для сановных людей, бояр, военачальников, духовенства. По окраинам городка появлялись скромные хижины мастеровых, мелких торговцев. Возникали православные храмы. Немало было здесь беженцев, переселившихся сюда из разоренной усобицами соседней Польши. На базарной площади раздавались выкрики из обширного купеческого особняка, окруженного амбарами. Здесь слышался перестук топоров, визг пил.
Михаил обратился к долговязому человеку с отвисшими усами, по всей видимости, поляку, поприветствовал его по-польски. Тот ответил на польском языке. Михаил попытался завязать с ним разговор:
- Не скучаешь по своей родине?
- Что по ней скучать… Паны дерутся меж собой, холопы от этого страдают. Здесь по крайней мере спокойное житье.
- Купцом заделался, пан?
- Какой я тебе пан! Торговец мелкий. Сынок мой охотится на куропаток, а я продаю его добычу.
- Ты в Польше небось заядлым католиком был.
- Заядлым иль не заядлым - это не мне судить. А здесь принял вашу веру, чтоб от других не отличаться.
- И нравится тебе наша вера?
- Убранство храмов богатое, множество образов. Хор поет. Вот только длительную службу приходится выдерживать стоя. Для старого человека это утомительно. И жалко, что органная музыка службу не сопровождает. А вообще-то служба справная, красивая. Невестка недавно дочку родила. Крестили ее уже по православному обряду. Левтиной, Алькой нарекли.
Михаил обошел рынок и прилегающие к нему две строительные площадки. Удивился, что поляки-перебежчики говорили по-русски без больших затруднений, сохраняя лишь характерный для поляков акцент. Михаил пытался разговаривать с ними и на польском языке, усвоенном им еще в детстве от матери и няньки, состоявшей в ее свите. Попадались среди поляков и состоятельные купцы. Они жаловались Михаилу, что многого натерпелись от враждующих шаек польских феодалов, и бегство в русскую землю было вызвано стремлением к более спокойной и благополучной жизни.
- Ради этого стоило и веру поменять, - высказался один из поляков, руководивший стройкой.
Внимание Михаила привлек невысокий плечистый и светловолосый поляк. О его принадлежности к польской народности можно было судить по характерным чертам лица и обвисшим усам. Он ловко обтесывал сосновое бревно, которое должно было стать стропилом для кровли.
- Бог в помощь, - приветствовал его Михаил, желая побеседовать с ним.
- Бог-то Бог, только будь сам не плох, - произнес поляк заимствованную у русичей присказку.
- Мудро рассуждаешь, - поощрительно заметил Михаил Всеволодович.
Разговорились.
- Что заставило тебя покинуть Польшу? - настырно спросил русский князь.
- Была на то весомая причина - наше горькое Житье. Паны дерутся, а мы, беднота, страдаем.
- Рассказал бы, мил-человек. Хочу постичь своим умом, что вызвало такой большой отток польского населения на Русь.
- В нашей округе объявился пан с разбойной ватагой. Может, слыхивал о таком - пан Крулицкий. Пострадал от другого пана, того, что был побогаче и войско имел посильнее. Опустошил он поля пана Крулицкого, разрушил его замок, перебил многих его близких. Вынудил сделаться бродячим разбойником. Я стал одной из его жертв. Потерял все имущество. Земельный надел вороги вытоптали, хату спалили, над дочерью надругались.
- Сочувствую тебе. Ты правильно поступил, что ушел к русичам.
- А что мне еще оставалось? Вот плотничаю, завел небольшое хозяйство.
- А как с твоим верованием?
Поляк вымолвил что-то неопределенное, затрудняясь с ответом.
- В православие не перешел по примеру других? - задал Михаил наводящий вопрос.
- Пока нет. Как-то не решаюсь. Молюсь дома на свой лад, да, наверное, поступлю, как другие мои земляки.
- Решай, как подсказывает совесть. Бог-то у нас един.
- Вестимо.
- Как звать-то тебя? Позабыл представиться, а я не догадался спросить твое имя.
- Сигизмундом меня нарекли при рождении.
- У православных русичей такого имени нет.
- Здешний священник предлагал мне креститься по православному обряду и даже имя новое давал, похожее на мое теперешнее. Какое бы вы думали? Сильвестр.
- И что же ты ответил?
- Сказал: "Подумаю". А батюшка в ответ: "Думай, думай, бусурман. Индейский петух тоже долго думал и в ощип попал". Не пойму, что бы это значило.
- Есть у русичей такая шутливая присказка.
- Значит, всерьез не принимать?
- А это как тебе будет угодно.
К концу дня Михаил посетил городской храм. Шло субботнее богослужение - всенощная. Среди молящихся можно было заметить поляков - человек пятнадцать, не считая детей. Однажды священник прервал службу и произнес назидательно, обращаясь к полякам:
- Дети мои, забудьте, что вы были когда-то католиками и крестились ладонью. А теперь вы должны креститься по-православному, щепоткой пальцев правой руки, - вот так. Повторяйте за мной.
Старый священник размашисто перекрестился на свой лад.
Как смог убедиться Михаил, из Венгрии в русскую землю переселялись единичные беженцы. Здесь играло свою роль значительное отличие венгерского языка из финно-угорской группы от языка русичей. Михаил понял, что его сын Ростислав мог бегло изъясняться по-венгерски благодаря длительному проживанию среди венгров и браку с венгерской королевной. Но это был исключительный случай.
Наступил день отъезда Михаила из резиденции князя Даниила Романовича. Расставание было теплым, искренним. Князья обнялись, расцеловались. Даниил произнес с напускной ехидцей:
- А помнишь, Михальчик, что не всегда наши отношения были такими сердечными? Бывало, и враждовали. А сынок твой Ростислав, яко волк лесной, нападал с войском на нашу землю в угоду королю венгерскому Беле.
- Было такое дело, что греха таить. Но ведь ты намереваешься породниться с этим самым Белой и женить сынка своего Левушку на дочери этого короля Констанции.
- Левушку на Констанции непременно женим - помяни мое слово. А кто старое помянет…
- Вот именно, Данилушка. Не станем вспоминать, как всякие вороги у нас под ногами путались, ссорили нас. К чему теперь сие ворошить! И мы были не святые ангелы, ошибались, творили промашки.
- А теперь выслушай мое пожелание.
- Какое же?
- Если принудят тебя отправиться в Орду, к хану, возвращайся оттуда живым. Относись терпеливо к обидам, а они непременно будут.
- Доброе пожелание. И тебе того же желаю, Даниил. Ведь там, в стольном граде Батыя, узришь самого хана.
Снегопад сменился солнечной погодой, когда Михаил с небольшой свитой направился на восток к Киеву, вернее, к его развалинам. Дорога была мало объезжена, сугробистая, поэтому маленький караван двигался медленно. Преодолели скованную льдом реку Тетерев, впадавшую в Днепр повыше Киева. Лед был еще не слишком крепким и кое-где трещал под копытами коней, но, слава богу, не раскалывался.
На высоком берегу встретилось небольшое селение. Среди немногочисленных хижин, состоявших из бревенчатых каркасов со стенами, выложенными из ивовых прутьев и обмазанными глиной, выделялась одна внушительных размеров изба. Она, в отличие от всех других изб, была сработана из бревен. Изба принадлежала сельскому старосте Аполлинарию Хлысту. Он же был и местным церковным старостой, позаботившимся о восстановлении сельского храма на месте прежнего, спаленного Батыевыми войсками. Храм возвышался на берегу реки Тетерев. Приходу принадлежало несколько окрестных хуторов и малых селений.
Когда князь Михаил со своими спутниками всту пил в селение, из большой избы вышел на улицу пожилой человек и жестом руки остановил его, скакавшего на коне во главе группы всадников.
- Кажись, я тебя знаю. Ты князь Михаил, княживший в Киеве, - произнес человек.
- Я и сейчас остаюсь киевским князем, - ответил Михаил. - А ты кто такой? Постой, постой, кажись, припоминаю. У тебя была большая лавка на Подоле.
- Была, да сплыла. Спалили мою лавку проклятые бусурманы, а все товары, какие в ней были, разграбили. Я, слава богу, успел с сынком своим Нифонтом удалиться из города по своим торговым делам до полной его осады. А супружница моя с дочерьми и стариками родителями в городе остались. Ничего не знаю, не ведаю об их судьбе. Может быть, сгорели в огне пожара, а может быть, в полон их угнали вороги окаянные. Разве теперь узнаешь?
- Лавка у тебя была добротная. Торговал ты всякими товарами, даже заморскими.
- Царство небесное моей лавке.
- Почему не вернулся в Киев?
- Не решился. Посмотрел, что осталось от Киева-града, увидел пепелище и прослезился. Тошно и горько стало - впору удавиться. Не удавился же, а поселился с сынком Нифонтом в сельце на берегу реки Тетерев.
- Бог тебе в помощь, добрый человек. Теперь я тебя совсем вспомнил. Не раз бывал в твоей лавке.
- Я тоже припоминаю тебя, князь.
- Ты ведь торговал мехами.
- Не только мехами. Широкая у меня была торговля, предлагал я и всякие заморские товары, даже моржовый клык. Многое пришлось мне потерять. Недруги спалили не только лавку мою, но и амбары с большим запасом товаров. Теперь понимаешь, почему не захотел я возвращаться на пепелище Киева? Нашел себе пристанище на берегу речки Тетерев. Приживаюсь понемногу. Конечно, прежнего торгового Размаха нет. Все же завел кое-какое хозяйство, хату соорудил, помог соседям храм новый возвести. Сынка вот женил на соседской дочери. Соседи польские беженцы. Пожелали принять нашу православную веру. Невестка в Польше была Магдой, у нас после перехода в православие стала Марией. Сейчас готовимся к свадебному пиру.
- Желаю тебе, Аполлинарий, и твоим молодоженам достойного будущего. И конечно, достойно справить свадьбу. А мы двинемся в путь.
- Постой, постой, княже… Куда тебе спешить? Одели нас, батюшка, своим вниманием, приди к нам за свадебный стол.
- Накладно тебе будет неожиданно принять такую ораву гостей.
- Обижаешь, князь. Мы соблюдаем старый обычай. Всякому гостю рады, коли он не держит камень за пазухой. Уважь, батюшка.
Аполлинарию не пришлось долго уговаривать князя Михаила. Тот после некоторых колебаний согласился. Спутники Михаила завели коней в огороженный плотной изгородью двор возле дома старосты.
В просторной избе стали собираться все жители селения и соседних выселок и хуторов. Пришел священник с матушкой, рослый пышноволосый человек с зычным голосом. Михаил узнал грустную историю селения на берегу реки Тетерев. Заняв его, татаро-монгольское войско разрушило храмовую постройку, а местный священник принял мученическую смерть. Когда разбежавшиеся по окрестным убежищам люди вернулись к руинам села, они взялись восстанавливать храм и занялись поисками священника. Отыскался чей-то бесприходный дьякон, который с помощью местного архиерея был возведен в сан священника, и его приютили в сельце.
Свадебное торжество открыл священник, отец Филипп, начавший свою застольную речь несколько неожиданно:
- Наш свадебный праздник украшен участием в нем Михаила Всеволодовича, великого князя киевского. Поклонимся же ему.
- Позвольте, отец Филипп, в ваших словах вижу неувязку, - прервал его Михаил. - Давно уже никто не величает меня великим князем. Прежнего-то Киева больше нет, остались от сего славного в прошлом града лишь пепелище да руины. Когда-то это был великий град, управляемый великими князьями. А теперь… стыдно сказать. От прежнего огромного населения Киева уцелела жалкая горстка людишек.
Михаил умолк и только тяжело вздохнул. Священник, явно недовольный тем, что его прервали, как-то скис и сдержанно проговорил:
- Приветствуем молодых. Пусть они обет, данный Всевышнему при венчании, свято выполняют, а жених не забывает, что он потомок славных киевлян. А батюшка его был когда-то славным киевским купцом.
- Был, да весь сплыл, - поддакнул священнику отец жениха, но короткую застольную речь все же произнес: - Дорогие мои дети, желаю вам счастливой супружеской жизни. Пусть ваша семья произведет на свет много-много деток, я бы сказал - великое их множество. Помните, мои дорогие, ваш долг - восполнить неисчислимые людские потери, которые понесла несчастная, истерзанная Русь. Помогите ей!
- Хорошо говоришь, Аполлинарий, даже мудро, - поощрительно ответил ему князь Михаил. - Пусть дети последуют твоему совету, а также все те из твоих односельчан, кто еще способен нарожать потомков.
- Горько! - послышались первые нестройные возгласы среди гостей, собравшихся вокруг свадебного стола.
Яростнее всех выкрикнул это привычное для свадебного пиршества слово громогласный батюшка. В перерывах между возгласами гости налегали на свадебные угощения. К свадьбе отец жениха заколол откормленного кабана. Братья невесты, польские парни, изрядно поохотились в окрестностях села и подстрелили стаю куропаток. Еще кто-то из гостей выловил в речной проруби несколько крупных щук. Кое-кто принес жбаны с ягодной наливкой. А поляки, родственники невесты, постарались изготовить бочонок сливовицы, как поляки называли домашнюю самогонку на меду.
После нескольких выпитых чарок хмельного зелья застолье оживилось. Послышалось нестройное пение русских и польских песен. Бандуристы усердно взялись за свои инструменты. Один, другой, особенно молодые пустились в пляс. Когда начал плясать казавшийся огромным и неуклюжим отец Филипп, в избе сразу стало тесно.
Кто-то из стариков бросил с ехидцей в адрес священника:
- Пошто грешишь, батюшка? Священник ответил ему невозмутимо:
- Не велик мой грех. Всевышний милостив, не такие грехи прощает.
Аполлинарий шепнул князю Михаилу, когда свадебный вечер был в самом разгаре:
- Пойдем в мою светелку, княже. Пусть молодые и гости веселятся, а я бы потолковать с тобой хотел, добрый совет от тебя получить.
- Как тебе угодно, - сдержанно ответил Михаил.
Они вошли в маленькую горницу, служившую хозяину и спальней, и рабочей комнатой. Здесь над широкой кроватью перед образами теплилась лампада. Эти образа Аполлинарий собирал на киевских свалках, возникших на месте разрушенных храмов, потом тщательно отмывал свои находки и просил первого попавшегося священника освятить их.
- О чем ты хотел со мной потолковать? - спросил Михаил, обращаясь к Аполлинарию.
- Да вот… От князя моего Даниила Романовича на днях прискакал гонец. Предупредил: ханские люди вознамерились брать дань с русского населения в пользу ордынской казны. Освобождается от дани только духовенство.
- Не знал об этом.
- И до тебя, князь, очередь дойдет. Жди худшего.
- Вот еще напасть…
- Да еще какая напасть. К каждому князю будет приставлен надзиратель и сборщик дани в одном лице. Такой ханский чиновник называется баскаком. Тем князьям, кои попытаются утаить часть своих доходов и дать неверные сведения о численности своих подданных, грозит со стороны ханской власти жестокая кара. Как нам поступить в таком случае? Что скажешь, княже?
- Что тут сказать? Тут впору лишь руками развести.
- Я бы сказал другое. С ханскими людьми следует поступать соответственно: хитрить, изворачиваться и, конечно, умело прятать концы в воду. Разве не так?
- Да уж известно, чем сие грозит. Попадешься в том, что утаиваешь подлинную численность своих людей, данников, по головке тебя не погладят. И каков же размер поборов?
- Хан установил, что каждый русич, исключая духовенство, обязан вносить в ханскую казну десятую часть своих доходов. Это вроде бы и не так много, если бы все поборы этим и исчерпывались. Но они вовсе не ограничиваются этой десятой частью. Если князь едет в Орду, надо порадовать и самого хана и ханских вельмож ценными подарками. Вот и получается не десятая часть от твоего дохода, а несоизмеримо более великая его доля.
- Великая доля… - только и произнес Михаил, повторяя слова собеседника. - Возможно, и сейчас такое. Ханские люди норовят взимать с подневольного князя не десятую долю его доходов, а более высокую, чтобы и самим поживиться. А много ли я могу собрать со своих владений, с истерзанной ворогом киевской земли? Ограбленная, опустошенная земля. На ней выжила малая часть людей, потерявших жилища, все имущество. Что с них можно взять? Какую дань они способны выплачивать хану?
- Представляю. Видел я разрушенный Киев. Что возьмешь с киевлян!
- Вот именно. Взять-то с киевлян нечего.
Михаил испытывал нечеловеческую усталость. Отвечал он Аполлинарию невпопад, заплетающимся языком. Хозяин заметил его утомление и сказал:
- Прилег бы, князюшка. Видать, притомился за дорогу или тебе нездоровится.
- Скорее всего притомился.
- И такое бывает. Приляг, отдохни малость.
- А ты как же?
- Я на правах хозяина должен быть при гостях, пока последние из них не разойдутся по домам. А для молодоженов приготовлена специальная горница. Так что не беспокойся за нас. Ложись на мою постель и отдыхай.
Через несколько минут Михаил уже сладко храпел, посвистывая. Нашлось место и для его людей, которые изрядно насытились свадебными угощениями.
Крики гостей, нестройные голоса запевал, топот танцующих пар не могли помешать сну князя Михаила. Сон сопровождался отчетливыми сновидениями. Михаил увидел себя в движущейся толпе, многолюдной, плотной. Она двигалась к Киеву, не теперешнему, опустошенному, почти безлюдному, а к прежнему, густо населенному городу. Толпа во главе с князем вошла через городские ворота в Киев и растеклась по лабиринту городских улиц. Горожане встречали Михаила приветственными возгласами и жестами. Никаких следов разрушения в городе не было заметно, словно вражеское нашествие миновало его. Впереди отчетливо вырисовывался Софийский собор, сверкавший позолотой куполов.
Лабиринт киевских улиц привел князя Михаила к его княжескому дворцу, величественной постройке, украшенной башенками и галереями, заполненными людьми, приветливо махавшими руками приближающемуся князю. Михаил поднялся по крутой лестнице на открытую галерею. Он попытался открыть массивные двухстворчатые двери, ведущие внутрь помещения, но они не поддавались. Тогда Михаил направился вдоль галереи, на которую выходили другие двери. Но ни одна из них не поддалась, словно была наглухо заперта. Тем временем люди, как видно киевляне, заполнившие галерею, внезапно исчезли. Как это произошло, князь не мог заметить.
Какое-то недоброе предчувствие охватило его. Внезапно все двери, ведущие на галерею, широко распахнулись, и на нее шагнули ханские люди, скуластые, с узким разрезом глаз, в остроконечных меховых шапках. Один из них, вероятно, главный среди ханских людей, заговорил понятно и отчетливо:
- Ты, князь Михаил, поклонись хану Батыю, признай себя его послушным служителем - останешься киевским князем под нашим наблюдением. Согласен?
Монголы окружили Михаила со всех сторон и, казалось, хватали его за рукава, тянули в разные стороны и восклицали:
- Согласен?! Согласен?!
- Никогда не буду согласен… - назло им ответствовал князь.
Внезапно все монголы куда-то исчезли, и галерея заполнилась придворными и родными.
Он поднялся по крутой лестнице еще выше. Дворец Вовсе не был разрушен и выглядел точно так, каким был до монгольского нашествия. На второй галерее придворные и стражники встретили князя почтительными поклонами. Один из них услужливо распахнул перед ним двери, ведущие в дворцовые покои.
Михаил шагает по анфиладе дворцовых покоев и наконец входит в просторную залу, заполненную толпой людей. Он присматривается к ним и узнает в них своих многочисленных детей. Вот старшая из его детей, дочь Мария. На ней вовсе не монашеское одеяние, а пышная и нарядная одежда, в которой она выходила в свет еще при жизни мужа Василька. Рядом с ней сын Ростислав в венгерском одеянии и младшие сыновья, кучно столпившиеся. Все приветствуют отца. Радостные возгласы раздаются из каждого угла. Внезапно зала погружается в кромешную тьму. Фигуры княжеских детей исчезают. Пробивается рассвет. Но теперь можно увидеть не стены дворцовой палаты, а зловещие развалины. Исчезли и все фигуры людей, лишь по развалинам ходят бродячие голодные псы. Вот что ожидает князя Михаила в разрушенном Киеве.
Он ходит по развалинам некогда многолюдного и богатого города, встречает одиноких людей и стаи голодных псов, вызывающих опасения. Что осталось от прежнего богатого Киева?
Тревожный сон продолжается. Только теперь перед князем возникают другие картины. Заснеженная дорога. Неизвестно куда движется по ней Михаил верхом на коне. Все спутники отстали, или их вовсе нет. Навстречу ему несется группа воинственно настроенных всадников. Похоже, разбойники с большой дороги. Когда всадники приблизились к нему, Михаил узрел в них ханских людей. Один из них, как видно предводитель, зычно выкрикнул:
- Не хочешь поклониться хану Батыю, так тебя ждет расплата, а какова эта расплата, решит хан Батый!
Княжеского коня схватили под уздцы и куда-то потащили. Михаил и его спутники очутились в чаще леса на большой поляне, где возвышался большой шатер. Оказалось, что это был ханский шатер. Михаил никогда не видел хана Батыя, но мог его себе представить. Хан виделся ему смутно в окружении свиты. Он произнес резко и раздраженно:
- Так это ты, Михаил? Кончайте с ним. Михаила куда-то поволокли. Должно быть, собирались покончить с ним.
На этом тревожный сон прервался. Проснувшись, Михаил увидел рядом Аполлинария, отца жениха.
- Как спалось, батюшка князь? - спросил он Михаила.
- Плохо спалось, - ответил Михаил, - скверный сон приснился.
- Со мной тоже такое часто случается. Вижу прежний Киев во всем его блеске и богатстве. Вдруг какой-то провал, и зрю зловещие развалины, стаи голодных псов.
- Ты повторяешь мой сон.
- Неужели? Значит, разрушенный Киев на нас обоих действует.
- Скверно действует.
- Не попил бы, батюшка, кваску холодного?
- Да нет, благодарствую.
- Неспокойно ты спал, князь, вскрикивал во сне. Зело тревожный сон снился?
- Всякое снилось, - уклончиво ответил Михаил.
- Что-то тебя испугало? - допытывался Аполлинарий.
- Да так, пустое…
Михаил не стал вдаваться в содержание сна. Хозяин напомнил, что уже наступило раннее утро. Гости разошлись по домам, чтобы через некоторое время вновь собраться за столом и продолжить пиршество. Аполлинарий рассчитывал задержать Михаила и его спутников в числе гостей хотя бы еще на день и принялся настойчиво уговаривать его остаться.
Свадебное пиршество продолжалось и на второй день. Как ни уговаривал Аполлинарий, а вместе с ним и отец Филипп, чтобы князь Михаил и его люди задержались хотя бы еще на день, тот принял категоричное решение отъехать вместе со всеми спутниками. Киевский князь был непреклонен.
Стоял легкий морозец. Дорога к Киеву была укатана: видимо, кто-то недавно проехал на санях. До Киева, вернее, его развалин осталось еще несколько верст, когда Михаил и его спутники заметили вдали у обочины дороги огонек костра. Около него копошились люди, вероятно семейство с детьми, и стояла лошадь, впряженная в сани с грузом.
- Куда путь держите, божьи люди? - спросил Михаил, подъезжая к костру и обращаясь к худощавому немолодому человеку в потертом зипунишке.
- Держим путь из дальнего лесного края, где укрывались от бусурманов. Край сей аж на оконечности пинских болот. А направляемся всей семьей в Киев, вернее, возвращаемся.
- А много ли таких бедолаг возвращается в Киев-град?
- Нет, не много. Основное число киевлян побито ворогами и полегло на развалинах города.
- Это мы знаем. А что собираешься делать в Киеве?
- По профессии я корабел. Сооружал лодки, ладьи, даже речные суденышки. Слышал о таком Варлаамии Гусячкине?
- Как не слышать! Одним из крупнейших судовладельцев и корабельных мастеров был в Киеве.
- Моей правой рукой был младший брат, Антип Гусячкин, ныне покойный. Царство ему небесное, как и всем павшим киевлянам.
- Царство небесное…
- Возьмусь за старое дело. Быть может, подыщу среди нынешних киевлян подмастерья себе.
- Дело давнишнее и полезное. Желаю тебе успеха, Варлаамий Гусячкин. Меня-то знавал? Встречались когда-нибудь?
- Не привел Господь.
- Михаил я, теперешний князь киевский. Слышал о таком?
- Как не слышать! А встречаться не довелось. На моей памяти много князей на киевском столе перебывало. Разве всех упомнишь? А вот твое имечко засело в голове.
- Заглядывай, Гусячкин, в мое жилище на острове. Потолкуем. Может, и заказ на дощаник от меня получишь, или другое дело тебе найдем. А пока обживайся на развалинах Киева. Подыщи себе не до конца разрушенную хибару.
- Так, значит, ты и есть князь Михаил, который обитает на острове… Слыхивал о таком, да пока не видал.
- Вот теперь увидел.
- Я ведь недавно побывал в Киеве, чтоб присмотреться к городу и решить, стоит ли возвращаться на родное пепелище или нет. Как видишь, после раздумий решил возвратиться. Буду единственным корабелом в городе.
- И много ли ты встретил киевлян?
- Не зело много. Спросил об этом старосту, которого выбрали киевляне. Староста сказал мне: "На сегодняшний день мы насчитываем в городе сто тридцать два жителя, не считая младенцев". Негусто, конечно. Супротив прежнего населения Киева это мало, совсем мало. Но все же число жителей помаленьку растет. Рождаются младенцы, приходят новоселы. Иногда задумываюсь, что будет с нашим Киевом через год, два, через десяток лет? Конечно, город к тому времени не станет прежним Киевом. А вот насколько он вырастет и возродится, не ведаю. Что скажешь, княже?
- И я не ведаю, ибо я не пророк. И никто не знает, что с нашим горемычным городом произойдет.
Вот такой разговор состоялся у придорожного костра невдалеке от Киева, вернее, его развалин. Трудно, черепашьими шагами заселялись эти развалины. И никто не мог сказать или предвидеть, когда город станет прежним Киевом, многолюдным, оживленным, оглашаемым перезвоном колоколов, среди которых выделялся густой бархатистый бас главного большого колокола собора Святой Софии. Ведущий храм Руси стоял в запустении.
На каменных плитах пола все еще виднелись следы копоти и золы от костров, разжигавшихся завоевателями внутри храма. Образа, украшавшие его, расхищались и становились дровами. Поэтому и митрополит, глава киевской епархии, не спешил вернуться в Киев, а кочевал по русским духовным центрам, а если изредка и возвращался в свой приднепровский град, то служил в небольшом приделе, пристроенном к храму Святой Софии.
Князь Михаил недолго задержался со своими спутниками у костра. Когда они двинулись в путь, Гусячкин с семьей тоже начал собираться в дорогу. Он попытался было присоединиться к группе всадников, но быстро отстал от них.
Вот и развалины Киева в окружении полуразрушенной стены. Когда всадники приблизились к ней, из пролома вышел человек, в котором Михаил распознал киевского старосту Максима, в прошлом купца средней руки, торговавшего всякой всячиной. Во время захвата города татаро-монголами он отсиживался в убежище, глубоком погребе под развалинами своей усадьбы. Находился там долго, изголодался. Выбрался наружу, когда ханские полчища уже покинули Киев и двинулись далее на запад. Семью Максим заблаговременно отправил за пределы города, где она смогла присоединиться к беженцам, направлявшимся в Польшу.
Русских беглецов в польских землях оказалось немало. Их житье в вынужденном изгнании было несладким. Изгнанники подвергались нападениям со стороны бродячих шаек грабителей. Обычно это были шайки, предводительствуемые мелкими феодалами, потерявшими свои имения в междоусобной борьбе.
Местное население роптало, недовольное бесчинствами панства. Когда Батыево войско покинуло западно-украинские земли и ушло на восток, русские беженцы вернулись из Польши в родные края. К ним присоединились и многие поляки, раздраженные постоянными усобицами в Польше и бесчинствами шаек мелких феодалов. Однако польские беглецы, наслышанные о разрушении Киева, не пожелали отправиться на его развалины. Беглецы осели на Волыни и в Галиции. В Киев возвратились немногие русичи.
Бедствием для малочисленных киевлян были нашествия грабителей, рыскавших по развалинам города в надежде найти что-нибудь ценное. Дело доходило до жестоких схваток с киевлянами. Грабители разыскивали тайники с продуктами и дорогими вещами, какие имелись у каждого состоятельного киевлянина. Занимались поисками и сами киевляне. Жители города поддерживали свое существование за счет рыбной ловли в Днепре и охоты на дичь. Бедствием для них были стаи голодных псов, заполонившие развалины города. Они представляли опасность для одиноких путников, особенно детей. Поэтому люди выходили из домов, собираясь в группы и вооружаясь увесистыми дубинами. Некоторым киевлянам удавалось завести домашний скот, который в летнее время выгонялся на прибрежные пастбища. Предпочитали держать гусей, овец и свиней. Потихоньку, с потугами мирная жизнь в Киеве оживала, хотя до возрождения прежнего многолюдного града было далеко, очень далеко.
Поскольку приходилось опасаться грабителей, которые, растеряв свое имущество, бродили по окрестностям Киева и не брезговали заниматься открытым разбоем, Максим выставлял у входа в населенную часть города охрану. Из-за нехватки людей назначалось не более двух охранников. Когда вдали показался небольшой отряд всадников, он был замечен охраной, которую несли отец с сыном. Отец послал сына к старосте, чтобы доложить об их приближении. Предупрежденный караульным, Максим встретил Михаила низким поклоном и словами:
- Приветствую, княже, возвращение в твой стольный град.
Михаил легко соскочил с коня и передал поводья сопровождавшему его всаднику из отряда. Ответил старосте приветствием и вопросом:
- Что нового, голубчик?
- Есть новости.
- Докладывай.
- За время твоего отсутствия в городе появились новоселы.
- Много?
- Увы, совсем немного. Только четыре человека. Двое одиноких средних лет и еще супружеская пара. Женщина, похоже, на сносях. Отправились, чтобы навестить родных, а когда возвращались домой, Киев уже был осажден войском Батыя. Где-то скитались, выжидая, когда город избавится от вражьей силы. Думали сперва обосноваться в ином месте, да потянуло в Киев.
- Теперь я порадую тебя, - произнес Михаил. - Едет к тебе корабел с супружницей и кучей малых детишек. Собирается взяться за старое ремесло. Встретил его в дороге.
- Вспомнил. Знаю такого. Он наведывался к нам недавно. Присматривался к нашей житухе и размышлял, возвращаться ли на родное пепелище. Видать, князь-батюшка, помаленьку возрождается наш Киев.
- О возрождении говорить еще рано. Но ты сообщил мне отрадные вести. Оживает постепенно город.
- Теперь передам тебе горькую весть. На твоем острове обосновались ордынцы во главе с ханским чиновником. Видать, важная птица. Обложили нас данью. А тебе, князь, придется ехать с ними в Золотую Орду, к хану Батыю. Зачем - не ведомо. Скорее всего для того, чтобы постоянно быть под пристальным ханским глазом. Не человек этот Батыга, а форменный аспид. Известно, что не все русские князья возвращаются из ханской ставки живыми.
- Увы, это мы знаем. Горькие слухи до нас доходят. Мы с тобой, Максимушка, потолкуем потом поподробнее. А я, вероятно, должен повидаться с этим, как ты его называешь, аспидом.
- Аспид он и есть.
- Посмотрим, посмотрим.
Михаил расстался с Максимом, и маленький караван князя вступил на лед Днепра, чтобы перебраться на остров. Лед еще не был достаточно крепким, и поэтому князь приказал своим всадникам рассредоточиться.
Глава 16. СНОВА НА РУИНАХ КИЕВА
Остаток небольшого гарнизона приветствовал князя Михаила Всеволодовича и принял у него и его спутников коней, чтобы разместить их в ограждении. Из княжеских палат выбежала не одетая в зимнюю одежду княгиня и со слезами радости и надежды бросилась к супругу.
- Михальчик, ненаглядный, вернулся живой, - сквозь рыдания повторяла княгиня, осыпая мужа слезами и судорожными поцелуями.
Михаилу бросились в глаза заметные перемены, которые произошли со стареющей княгиней.
Встречавший князя боярин Феодор, уловив его удивленные взгляды, обращенные на окружение, пояснил:
- Сколько кустарников и деревцев повырубили охальники на топливо! Рискнул я объясниться с ханским человеком, попросил его прекратить порубку на острове. Он ответил мне: "Давай своих дровосеков, чтобы поставляли мне каждодневно дрова для костров, тогда не тронем ваш остров". Договорились по-хорошему.
- Откуда берешь дрова для непрошеных гостей?
- Два моих парня рубят деревья в прибрежных рощицах. А вот и до тебя шагает незваный гость, - произнес Феодор, показывая на приближающегося человека в чужеземном одеянии.
К Михаилу поспешно шел осанистый неопределенных лет монгол в меховой одежде и остроконечной шапке в сопровождении толмача, худощавого немолодого человека, явно русского по своему облику. Монгол не представился, не поприветствовал князя, а резко, бросая зычные слова, произнес через толмача:
- Кутай имеет желание говорить с тобой, если ты князь Михаил.
- Я князь Михаил. А ты кто такой?
- Человек Кутая, большого вельможи при великом хане Батые. Он ведает сбором дани.
- Важная персона твой Кутай. Что ему от меня надо?
- Это он сам тебе скажет. Вот его шатер.
Монгол указал на вместительный шатер, стоявший в стороне, но невдалеке от княжеских палат. А рядом стоял шатер поменьше, для рядовых спутников Кутая, его охранников и писцов. Впоследствии Михаил, присмотревшись к толмачу Кутая и ближе познакомившись с ним, узнал его историю. Став ханским пленником, будущий толмач стал прислужником у одного из ханских приближенных. Он оказался восприимчивым к языку монголов и довольно быстро усвоил его. Это было подмечено ханским окружением, и пленника сделали толмачом при главном сборщике дани.
Боярин Феодор молча сопровождал князя Михаила и вошел вслед за ним в главный шатер. Кутай встретил обоих вроде бы приветливо. Спросил князя через толмача:
- Долго ли странствовал, князь Михаил?
Михаил решил поддерживать беседу с ханским человеком в дружелюбном тоне, не хитря и, главное, не огрызаясь. Это лишь испортит всю обстановку.
- Странствовал долго, поэтому и рассказ мой получится долгим. Коли готов выслушать…
- А нам спешить некуда. Рассказывай, князь.
- Коли позволишь, расскажу о том, как посетил страну Венгрию, которую сами венгры называют Хонгареей. А правит в ней король Бела.
- Слышал о таком. Не очень-то сей король отличился в столкновении с нашим войском. Разума не хватило у Белы договориться по-доброму с нашим ханом. Слышал, что твой старший сын женат на дочери этого короля. Это верно?
- Ты правильно осведомлен. Прямого касательства к семейным делам сына я не имел. Виделся с ним накоротке. А король Бела встретиться со мной не пожелал и стражникам своим повелел не пускать меня в замок.
- Чем же ты ему не угодил?
- Знать, чем-то не угодил. А чем - сам не пойму.
- Еще что скажешь?
- Встречался с князем Даниилом Романовичем. С ним у нас в последние годы сложились добрые отношения.
- Что-то хитрит или мудрит твой Даниил, тянет с визитом к великому хану в его столицу Сарай-Бату. Да и твоего визита великий хан ожидает.
Беседа продолжалась еще некоторое время. Кутай настырно расспрашивал князя Михаила о его поездке к королю Беле, о взаимоотношениях с венгерским королем и сыном, королевским зятем.
Выслушав собеседника, Кутай произнес:
- На сегодня прервемся. У нас наступает время обеда. Не желаешь ли, князь, выпить чашку кумыса?
- У нас, русичей, не принято пить кобылье молоко. Предпочитаем коровье или иногда козье.
- Тогда не настаиваю. Но учти, князь Михаил, если великий хан угостит кумысом, не вздумай побрезговать. Твой отказ от ханского угощения будет выглядеть как кровная обида. Поэтому советовал бы тебе привыкать к кумысу. Уразумел?
- Что тут не уразуметь? У вас свои обычаи, у нас свои.
Михаил покинул шатер Кутая и направился в княжеские палаты, скромный бревенчатый дом из нескольких комнат. Немолодая, уже сухопарая княгиня принялась расспрашивать мужа. Особенно стремилась она узнать, как поживает их сын Ростислав, какова его семья, каковы его взаимоотношения с королем Белой. Михаил поделился тем, что мог рассказать о сыне и невестке, о тех впечатлениях, какие сложились у него за время его коротких встреч с ними.
Выслушав Михаила о его непродолжительном свидании с сыном, княгиня вздохнула и заметила:
- Ты бы сказал Ростиславу - сын он тебе все-таки: можно было бы батюшке родному и больше внимания уделить.
- Видишь ли, какие дела… Тесть у нашего сынка тяжело болен, с минуты на минуту может позвать зятя к себе в замок. Не вправе Ростик далеко и надолго отлучаться из королевского замка.
- Выходит, тесть-бусурман для него дороже отца родного. Как сие не понятно сынку нашему?
- Не суди строго нашего Ростика, матушка. В чужой стране свои обычаи, свои законы. Чужестранцу трудно сразу смириться с ними. Не будем сурово судить сынка нашего.
Вечер князь Михаил посвятил деловой беседе с боярином Феодором. Боярин отчитывался за те события, которые происходили в Киеве и его окрестностях за время отсутствия князя.
Феодор повторил то, что Михаил уже слышал от старосты Киева. Тот говорил князю о тех событиях, какие произошли на развалинах города, о прибытии туда новоселов. В степи, на левом берегу Днепра, появились свежие выселки, в которых все население насчитывало десятка полтора человек. Радостным событием было посещение острова на Днепре, где находилось пристанище Михаила, его сыном, брянским князем Романом.
Город Брянск был расположен в верховьях реки Десны, левого днепровского притока. При приближении Батыевых орд значительная часть брянских жителей укрылась в окрестных лесах и поэтому избежала расправы или плена. Оттого князю Роману, хотя и с немалыми усилиями, удалось восстановить свой удел и вернуть свой город с княжеским двором.
Князь Роман был расположен к отцу и время от времени навещал его. Он видел, что киевская земля подверглась особенно жестокому опустошению и обезлюдению. В последний раз Роман не застал отца, отправившегося в Венгрию, но повидался с матерью, оставив ей запас продовольствия: муку, свиное сало, сушеные фрукты.
- Непременно навещу Романа, - сказал Михаил боярину Феодору.
Роман, надеясь дождаться отца, задержался на днепровском острове. Занимался рыбной ловлей в Днепре. Чаще попадались крупные щуки, а в тихих протоках - караси. Неоднократно он бродил по развалинам Киева и перезнакомился почти со всеми его немногочисленными жителями. Особенно заинтересовали Романа охотники, с которыми он выходил поохотиться в окрестные леса. Резкое сокращение киевского населения привело к увеличению дичи в них, так как значительно сократилось и число охотников. Часто попадались куропатки, глухари, тетерева, зайцы. А однажды попался и медведь-шатун.
Мечтал Роман встретить стадо зубров или хотя бы одиночного зубра, отбившегося от стада. Но этот крупный зверь в окрестностях Киева не появлялся. Впрочем, ходили слухи, что зубры когда-то встречались в северных окрестностях Киева. Они заходили из полоцкой и пинской земель, с перегов Припяти. Там еще этот зверь водился в большом количестве.
Застал Роман и появление ханских людей, разбивших шатры на днепровском острове. К брянскому князю ханские люди отнеслись мирно, обещая проведать его. Встретил Роман это обещание без восторга.
Успел увидеть Роман и приезд киевского митрополита, не любившего служить в опустошенном Киеве и предпочитавшего проводить время в других городах, не испытавших такого разорения. Обычно иерарх вел службу в боковом приделе главного собора, пострадавшего не так, как его центральная часть. Роман неизменно присутствовал на службе, проводимой митрополитом, и приглашал его посетить Брянск.
Не дождавшись возвращения отца, князь Роман решил возвратиться в свой брянский удел. Он тепло распрощался с матерью и отбыл с небольшой свитой сопровождавших его всадников.
Боярин Феодор нещадно жаловался своему князю на нежданных гостей, поселившихся в двух шатрах на днепровском острове. Княжеская администрация была обязана содержать и кормить отряд ханских людей, а они отличались прожорливостью и требовали для себя и своих коней обильной пищи. Не столь щедрые припасы, которыми располагало княжеское хозяйство, подходили к концу. А еще следовало кормить свою, хотя и не ахти какую большую дружину.
- Послушай, Феодорушка, я вижу, ты не нашел выхода из наших затруднений, - произнес Михаил, - попробуем вместе что-нибудь придумать. Снарядим отряд охотников, человека три-четыре. Пусть добывают куропаток, тетеревов, одичавших кур для ханских людей. Не стоит пренебрегать охотой и на одичавших лошадей. Монголы употребляют в пищу конину. Это и даст возможность сохранить наши запасы. И еще вот над чем мы должны подумать. Ханские люди ждут от нас выплаты дани. Какова она, эта самая дань?
По ханскому распоряжению она составляет десятую часть дохода, как объяснил мне Кутай, - ответил Феодор. - На практике она, конечно, превысит десятую часть.
- Разумеется. Хан ждет от нас щедрой дани. А что может дать ханской казне разграбленный, опустошенный Киев?
Мы и числа людей всей киевской земли точно не знаем. Сколько осталось от тех, кто прежде населял ее?
- Не придется же устраивать перепись жителей при наших-то силенках, - заметил Михаил. - Это я должен сказать Кутаю. Пусть хан пришлет своих чиновников и перепишет население.
- Кстати, Кутай, хотя и жесткий человек, и обобрал нас, все же готов выслушать нашу сторону и иногда уступить нам.
- Слава богу, коли это так, как ты говоришь.
На следующий день Кутай снова выразил желание встретиться с князем Михаилом для деловой беседы. На этот раз Михаил зашел в шатер один, без сопровождения Феодора. Опять в беседе с Михаилом участвовал толмач, русский, бегло переводивший слова монгола на язык русичей и слова князя на чужеземный язык. Ханский чиновник встретил князя вполне вежливым приветствием:
- Как спалось, князь Михаил? Отдохнул ли после долгого пути? Небось путешествие в Венгрию было нелегким?
- Да уж… - Михаил не нашелся, что ответить, и замялся.
Тогда Кутай учтиво произнес:
- Надо бы дела кое-какие обсудить. Ты, наверное, слышал, князь Михаил, что великий хан Батый решил обложить всех русских князей данью. Она составляет десятую часть от всех доходов данника. От сей повинности освобождаются лишь духовные лица. Если человек трудолюбив и добросовестно выполняет свою работу, то эта десятая часть его урожая или других доходов не ляжет на его плечи тяжким бременем. Разве не так?
- Чтобы установить правильную сумму дани, которую я должен вносить в ханскую казну, необходимо знать хотя бы количество дворов, коими я владею на сегодняшний день.
- Разумеется. А что тебе мешает определить это количество?
- Я представляю себе прежнее число киевлян. Оно было внушительное. А сегодня в Киеве едва наберется полторы сотни жителей. Есть еще какие-то люди, осевшие в окрестностях Киева, а есть и люди бродячего образа жизни, не имеющие постоянного места жительства. Всех их установить трудно.
- Вот и устанавливай. Сколько тебе потребуется времени на это?
- Нужны терпение и время. А сколько - мудрено сказать заранее. Я предпочел бы отправиться в Орду, когда бы приблизительно знал, сколько подданных находится под моей властью.
- Какой тебе потребен срок, чтобы сосчитать всех своих подданных?
- Трудно ответить на сей вопрос. Я думаю, месяца два, чтобы получить самую приблизительную цифру.
- Два месяца - это слишком много, хватит тебе и одного. Даю тебе месяц сроку. Закончишь свою перепись к концу зимы и поезжай в Орду. Большую свиту с собой не бери, чтобы не обременять ордынскую администрацию. Будем надеяться, что великий хан отнесется к тебе благосклонно, только усердно исполняй все установленные при ханском дворе обычаи.
- Постараемся, господин мой.
- Если принимаешь мой совет, действуй. А я с моими людьми еду далее, в Брянск. Там, кажется, княжит твой сын.
- Мой сын Роман.
Михаил вздохнул с облегчением, услышав о предстоящем отъезде Кутая и его людей.
Ордынцы задержались еще на несколько дней. Напоследок они нещадно опустошили княжеский амбар. Не могли насытить их и обильные запасы дичи, добытой охотниками. Михаилу казалось, что люди из ханского отряда с особой жадностью набрасывались на пищу. Наконец долгожданный отъезд монголов во главе с Кутаем состоялся. Вслед за цепочкой всадников двигались несколько саней, груженных шатрами, утварью и всякой снедью.
Когда обоз ханских людей скрылся за горизонтом, скользя по льду Днепра, Михаил вместе с боярином Феодором подвергли ревизии содержимое амбаров и сенников. Они оказались опустошенными. Сено и овес были съедены ханскими лошадьми. Мало что осталось и от продовольственных запасов. Пришлось снарядить охотников за дичью и заняться рыбной ловлей, пробив в толще льда проруби. А для прокорма лошадей рубили ивовые кусты и камыши. Неважный корм, но другого не нашлось.
Несколько дней Михаил занимался подсчетом населения разоренного княжества. Он вызвал к себе городского старосту, который назвал ему число жителей, проживающих на развалинах Киева. В различные концы киевского удела князь разослал своих людей, поручив им привезти сведения о местных жителях. Собрали они данные весьма приблизительные. Остались невыявленными люди, укрывавшиеся по лесным балкам и урочищам. Все же набралась какая-то очень неточная, примерная цифра.
Получив эти данные, Михаил с женой собрались в дорогу, прихватив с собой священника княжеской церкви и боярина Феодора. Из дружинников князь взял с собой тех, которые сопровождали его в Венгрию, заменив двоих из них, не способных по возрасту пускаться в дальнюю поездку.
- Отправляемся в путь, - сказал князь Михаил жене и боярину Феодору.
- Куда мы собираемся? - спросила княгиня.
- Тебя, матушка, оставлю у Романа, сынка нашего, в Брянске, а я поеду в Орду, ханскую столицу. Коли суждено мне сложить там головушку, останься у Романчика. А Феодорушка, мой верный человек, будет моим спутником и разделит со мной все тяготы, какие могут произойти с нами.
Колонна всадников и несколько санных подвод медленно тронулись в путь по льду застывшего Днепра. Настроение у князя Михаила было подавленное, если не сказать удручающее. Он с тоской оглядывался на развалины Киева, окруженного полуразрушенной стеной, из-за которой возвышались купола Софийского собора, еще недавно признаваемого главным святилищем на Руси. Даже эти руины были ему дороги, привычны. Он задавал себе тревожный вопрос: неужели это расставание с дорогими для него местами последнее в его жизни?
Сердце охватила жгучая тревога. Что ожидает его в недалеком будущем в Орде? Вероятно, хан Батый станет донимать его, князя Михаила, всякими несуразными требованиями, противными его православной вере, нормам поведения. Если бы только это! Не припомнит ли хан, как он послал в Киев своих посланцев с требованием сдать город без боя? А князь Михаил, бывший в то время в Киеве, посовещавшись со своим окружением, приказал схватить ханских людей и умертвить. Сойдет ли ему такое с рук? Ведь хан Батый, говорят, человек злопамятный и мстительный.
Наконец, Михаил долго оттягивал посещение Сарая, несмотря на требование хана. А это могло быть истолковано как умышленное неповиновение ханской воле. К тому же и среди Рюриковичей, общавшихся с ханом, могли оказаться недоброжелатели Михаила. Одним из таких наиболее упорных недоброжелателей был князь Ярослав Всеволодович, когда-то княживший в Новгороде, а потом во Владимире. С давних времен Ярослав видел в Михаиле своего соперника из-за новгородского стола и при всяком удобном случае старался отомстить князю и оклеветать его в глазах хана.
Михаил Всеволодович долго оттягивал посещение ханской столицы, что истолковывалось в ханском окружении как проявление трусости.
Выехали с острова ранним утром, когда еще стояли сумерки. Тем не менее к отъезду каравана явился староста Максим, чтобы проводить князя. Его сопровождали с десяток горожан.
- Чем порадуешь напоследок? - спросил его Михаил.
- Устроили мы облаву на бродячих и одичавших псов, - ответил староста. - Десятка два перебили, остальные разбежались.
- Еще чего хорошего скажешь?
- Вчера к нам из леса пришел человек. "Надоело, - говорит, - по лесным дебрям скитаться. Примете меня?" - "Отчего же не принять", - отвечаю. Нашлась для него убогая лачужка.
- Кто таков этот человек?
- Трифон Балясников. Землепашец и к тому же плотник. Взяли его в наш круг.
- Много ли таких по окрестным лесам бродят?
- Сие одному Господу ведомо.
Михаил тепло распрощался с киевлянами, и его небольшой караван съехал с высокого берега на днепровский лед, направляясь к северу. На пути встретилось несколько одиноких выселков, как видно, обитаемых. В целом же местность казалась безлюдной. Лишь однажды повстречался вооруженный луком охотник на лыжах. Он двигался быстрым шагом по высокому берегу. Заметив на льду Днепра караван, приветливо помахал рукой.
Князь Михаил ехал во главе колонны, размышляя над недавним сном, вызвавшим тяжелые мысли. Во время сельского свадебного пира, участником которого ему довелось стать, Михаил Всеволодович, утомленный дорогой, а потом пиршеством, прилег отдохнуть и моментально уснул. Снились ему горькие и тяжкие события, которые могли ожидать его в Орде.
С этими мыслями Михаил со своим отрядом подходил к тому месту, где сливались вместе скованные льдом Днепр и его приток Десна.
В пути князь непрестанно думал о своей поездке в Орду, о встрече с ханом и его приближенными. Батый представлялся ему грозным деспотом, окруженным толпой придворных и родственников, людей угодливых и покорных. Михаил был убежден, что встреча с Батыем не сулит ему ничего хорошего, а тревог и переживаний принесет немало. В пути он жадно расспрашивал всех встречных князей Рюриковичей, побывавших в ханской резиденции, об их впечатлениях о пребывании у хана Батыя. Впечатления воспринимались как сумбурные, разноречивые, но можно было уловить в них главное. К русским князьям, посещавшим ханское обиталище, Батый и его окружение относились неуважительно, требовательно, заставляли исполнять всякие унизительные обряды, явно противоречащие нормам православной веры, ее привычным канонам, оскорбляющие достоинство русича.
"А если сии требования идут вразрез с элементарными правилами православной религии?" - задавал себе вопрос князь Михаил и оставался в тяжком раздумье.
Посетители ханской столицы, города Сарай-Бату, которых удавалось встретить в пути, вызывали у него тревожные и беспокойные мысли. Он знал, что из Сарая возвращаются живыми далеко не все русские князья Рюриковичи. Некоторые, хотя их было и не так много, подвергались в Орде жестокой расправе, если чем-то не угодили хану. Не ожидает ли такая же участь и его, Михаила Всеволодовича? Все может быть. Нельзя заранее предугадать, что на уме у жестокого хана.
Развалины опустошенных селений, встречавшихся на пути, показывали, на что способны ханские люди. Северное ответвление от основного потока Батыева войска, наступавшего на Киев, нацеливалось на Чернигов, расположенный на нижней Десне. Когда-то низовья этой реки были густо заселенным краем с частыми деревнями. Все они, бывшие на пути вражеского войска, безжалостно разрушались и уничтожались. После ухода отсюда ордынцев на месте селений оставались лишь пепелища. Такая же участь ожидала и цветущий в свое время Чернигов. Теперь же возродились немногие селения, всего два-три, состоявшие из двух-трех наспех сработанных изб.
С ледяного покрова Днепра свернули на скованную льдом Десну, его правый приток. Пустынная местность неожиданно оживилась одиноким человеком, шагавшим на лыжах. Его сопровождал небольшой охотничий пес. За спиной его хозяина были приторочены лук и колчан со стрелами.
- Куда путь держишь, добрый человек? - таким возгласом остановил его князь Михаил. - Уж не в Киев ли?
- Я маленький человек, земледелец и охотник. Зачем мне Киев?
- Значит, черниговский.
- И опять не угадал, мил-человек. Обитаю в прибрежном выселке. Когда-то было богатое село со своим храмом. Все пожгли проклятые Батыевы люди, когда крушили злополучный Чернигов. Слава богу, я с семьей и еще один мой сосед успели укрыться в прибрежных камышах и уйти в ближайший лес. А остальные сельчане попали к монголам. Кто-то поплатился жизнью, а кто-то был уведен в полон.
- Грустные вещи рассказываешь. Представился бы.
- Донат Дударев я.
- А я киевский князь Михаил. Слыхал о таком?
- Еще бы не слыхать.
- Как же ты стал далее поживать, когда Батыева орда покинула край?
- Вернулся из лесного укрытия на прежнее место. Узрел одно пепелище. Еще пришел из лесного убежища мой родственник Корнилий. Видим грустную картину: следы пожарищ, развалины бывших хат. Кое-как собрали остатки, что удалось наскрести. С великим трудом возвели хатенки. Вот и все, что осталось от прежнего селения. Пока не разжились зерном, чтобы засеять поле. А кормиться-то надо: у меня деток четверо, у соседа Корнилия двое.
- Как же вы кормитесь?
- Корнилий у проруби сидит, щук ловит, а я дичью промышляю. Больше куропатки попадаются.
- Успешной охоты тебе, Донатушка. А у нас дальняя дорога.
Путь по скованному льдом Днепру был совсем непродолжительным. Свернули на лед днепровского притока - Десны. На правом берегу реки показались не то какие-то строения, не то развалины Чернигова.
Михаил несколько оживился при виде родного города Чернигова, вернее, его следов. Город был осажден татаро-монголами, взят штурмом и разрушен до основания. Значительная часть его жителей была перебита или пленена. Уцелели совсем немногие. Поэтому и не нашлось в княжеской семье желающих владеть Черниговом и носить титул черниговского князя.
Михаил считал этот город частью своего киевского удела, но наведываться сюда не любил. Уж очень тяжкие впечатления производили на него развалины Чернигова. Здесь уцелели каким-то чудом лишь несколько десятков его обитателей. Управление городом, вернее, тем, что от него осталось, возглавил местный боярин Анкудинов, укрывшийся при приближении неприятеля в окрестностях.
В свое время в Чернигове действовали более десятка больших и малых храмов. Теперь же служба совершалась только в одном не самом значительном храме. В главном соборе, который был превращен в пепелище, в подвале находилось родовое захоронение князей, родителей князя Михаила - его отца Всеволода Святославича и матери Марии Казимировны.
Прежде всего Михаил пожелал поклониться их праху, но лестница в соборный подвал была завалена всяким хламом, мусором, битым кирпичом, обломками церковной утвари, конским навозом. Да и подступы к лестнице были также захламлены. Ханские люди превратили собор в конюшню, а соборную утварь и образа сожгли на кострах, следы которых виднелись в разных частях обширного храма.
Михаил Всеволодович отдал распоряжение боярину Амвросию Анкудинову, управляющему немногочисленным населением Чернигова, расчистить завалы в соборном храме и открыть путь к княжеским саркофагам. Анкудинов со своими людьми с явной неохотой взялся за расчистку. Видя, что дело двигается крайне медленно, к нему подключились княжеские дружинники. К ним присоединился и боярин Феодор. Все же общими силами путь к саркофагам удалось расчистить. Князь Михаил приказал обоим священникам - и тому, который сопровождал его из Киева, и другому, местному, черниговскому, служившему в единственном местном небольшом храме, - совершить обряд над саркофагами родителей. Когда священники закончили поминальную молитву, Михаил опустился на колени перед каменным надгробием матери и прижался к его поверхности с высеченными на ней надписями, напоминавшими об имени и титуле покойной княгини. Такая же надпись была высечена на соседнем саркофаге, установленном над прахом отца Михаила, князя Всеволода Святославича.
Князя Михаила с женой и боярина Феодора пригласил остановиться у себя в доме боярин Анкудинов, местный управляющий. Сопровождавший Михаила киевский священник был приглашен черниговским священником в его дом. А стражники расположились на ночь у костров на кучах хвороста.
Михаил долго не мог уснуть, хотя боярин Анкудинов и предоставил ему удобную постель с мягкой периной и теплым одеялом. Князя одолевали воспоминания о родителях, особенно о матери Марии Казими-ровне, хотя он и лишился ее в юном возрасте.
В ту пору отец Михаила, князь Всеволод Святославич, по прозвищу Чермный, княжил в Чернигове и часто отъезжал в Киев к великому князю. Сын его рос живым, непоседливым ребенком. Он постоянно стремился вырваться из-под опеки матери и приставленной к нему няньки-полячки из материнской свиты.
Когда Михаилу удавалось сделать это, он убегал к городским мальчишкам и вместе с ними играл в разнообразные детские игры. Если же было летнее время и Михаилу наскучивали детские игры, он со своими сверстниками увлекался купанием в Десне. По этой реке, днепровскому притоку, плавали крупные дощаники, поднимавшиеся во время весеннего паводка вверх до самого Брянска.
Маленький Михаил с завистью смотрел на мальчишек, которые без больших усилий переплывали Десну и потом кричали ему и махали руками с противоположного берега. Он, рано научившись плавать, пытался подражать этим мальчишкам и мечтал достичь другого берега, но силенок хватало лишь до середины реки. А дальше продолжать плавание он не мог, так как выбивался из сил, и возвращался обратно. Но все же Михаил никак не хотел сдаваться. "Непременно одолею эту Десну", - говорил он сам себе.
Однажды Михаилу удалось сравнительно легко достичь середины реки, и он уверенно поплыл к противоположному берегу. И вдруг внезапно силы оставили его. Показалось, что его тела коснулось нечто холодное и скользкое, возможно, крупная рыба. Михаил потерял прежнюю уверенность и беспомощно замахал руками. Ему представилось, что он забыл все правила, каких должен придерживаться пловец. Прежде чем его потянуло на дно, он успел надсадно вскрикнуть. К счастью, невдалеке от него плыл мальчишка постарше, услышавший вскрик. Он бросился на помощь Михаилу, схватил его за руку и поплыл с ним к мелкому месту вблизи правого берега.
Прибежала перепуганная нянька, хватившаяся княжича, вцепилась в его руку и потащила к княгине с жалобой на мальчика.
Княгиня, женщина строгая, отругала няньку за то, что оставила ребенка без присмотра. Потом принялась за сына - отшлепала его ладонью по мягкому месту. Крепко досталось Михаилу. Он едва сдерживал слезы не столько от боли, сколько от обиды. Все-таки сдержался и сумел не расплакаться. А нянька получила категоричный приказ не оставлять маленького Михаила без надзора. Михаил, однако же, проявил свой упрямый характер. На этот раз он не посчитался с материнским запретом подходить к воде. Воспользовавшись тем, что нянька задремала, притомленная солнцем, мальчик стремительно побежал к воде и поплыл саженками к левому берегу. Он старался не делать резких, порывистых движений, чтобы не растерять силы. Незаметно преодолел середину реки, подступил к противоположному низменному берегу. Достиг его, выбрался на прибрежный песок. Отлежался и пустился в обратное плавание.
Оно уже не представляло трудностей. Приближаясь к правому берегу, Михаил стал убыстрять взмахи рук, пока не достиг его.
Ликующий, одержавший победу над рекой, Михаил прибежал к матери и поделился с ней радостью, не опасаясь шлепков или нравоучительной беседы.
- Я, матушка, переплыл Десну, достиг другого берега, - произнес он не без хвастовства.
- Не врешь, Михальчик? - с сомнением спросила княгиня.
- Ей богу, не вру. Хочешь, свидетелей призову? Мальчишки видели же меня на том берегу.
- Что мне с тобой делать, упрямец? Всыпать, что ли, тебе горяченьких за то, что ты растешь у нас такой бедовый?
- А за что всыпать-то? Разве я плохо поступил?
Наказывать сына мать на этот раз не стала, но отцу, когда он возвратился из Киева, все же пожаловалась:
- Ведь мог утонуть, охальник. Повлияй, батюшка, на строптивого сынка.
Князь Всеволод, выслушав жену, лишь раскатисто рассмеялся и посадил сына к себе на колени.
- Молодец, Михальчик. Что я еще могу тебе сказать? Стать хорошим пловцом - это для русского князя дело полезное. Только знай меру, не переусердствуй.
Княгиня Мария Казимировна была болезненной. Какая-то неведомая болезнь подтачивала ее организм изнутри. Вскоре она умерла, оставив малолетнего сына. Князь Всеволод недолго был вдовцом. Вскоре после кончины Марии Казимировны он вступил во второй брак. Летописи не донесли до нас ни происхождения, ни имени его второй жены. Очевидно, она не принадлежала ни к королевской династии, ни к Рюриковичам. Если бы происхождение второй жены Всеволода было таково, летописец непременно счел бы нужным упомянуть о подобном факте. Скорее всего, вторым браком князь Всеволод был женат на заурядной боярышне, от которой он имел несколько детей. Одна из его дочерей, Агафья, была женой великого князя владимирского Юрия (Георгия) Всеволодовича. Она погибла в 1238 году при взятии Владимира войсками Батыя…
Князь Михаил не спешил отойти ко сну. Ночь была ясная, лунная. Он вглядывался в зимний пейзаж, в скованную льдом поверхность реки, в ее крутые берега. Воспоминания унесли его в дальнее детство. Мать была женщина вспыльчивая, неуравновешенная, но к сыну добрая. Когда она бывала в хорошем настроении, ласково говорила сыну:
- Ты же у меня один, Михальчик, единственное мое утешение. - И потом произносила уже с отчаянием: - Почему Господь не дает мне других деток, а тебе, Михальчик, братишек или сестренок?.. Во всем виновата моя хворь, конечно…
Михаил Всеволодович попытался представить окружающий пейзаж не в зимнюю, а в летнюю пору. Крутые песчаные берега, быстрое течение реки. Он, юный Михаил, долгие часы проводит в купаниях. Теперь уже он уверенно пускается в плавание, взмахивая руками, и легко достигает противоположного берега. Выбирается по крутому песчаному склону наверх и отдыхает на горячем песке. Мать примирилась с его плаваниями через реку на другой берег и больше не бранит его, не награждает обидными шлепками. А отец сдержанно похваливает сына. Городские мальчишки признали его за своего.
Болезненная мать ушла в мир иной. Отец и сын очень горевали. Михаил, провожая мать в склеп под главным храмом города, дал волю обильным слезам. А отец выдержал полгода вдовства и снова женился на местной, не ахти какой знатной боярышне. По этому случаю князь Всеволод имел откровенное объяснение с сыном:
- Небось осуждаешь батьку, Михальчик: поспешил, мол, погнался за первой встречной юбкой. Видишь ли, сын, не так все просто. Матушка твоя была тяжело больна и уже была неспособна родить тебе братьев и сестричек. А я нуждаюсь в полноценной семье. Надеюсь, такая семья у нас с тобой будет. Вот почему я поспешил с новой женитьбой. Понятно тебе, сын?
- Понятно, батюшка, - тихо и покорно ответил отцу Михаил, хотя и не понимал смысла его поступка.
Вскоре новая жена князя Всеволода понесла, и у Михаила должен был появиться маленький братец, а может быть, сестрица…
На следующий день Михаил Всеволодович затеял деловой разговор с боярином Анкудиновым, управляющим городом Черниговом, вернее, его остатками.
- Скажи, боярин, сколько всех семей находится на сегодняшний день в твоем ведении? Сколько людей проживает под твоей властью? - спросил Михаил.
- Думаешь, легко на второй вопрос ответить?
- Этого я не думаю. Но скажи мне, сколько уже лет ты обитаешь в Чернигове в своем теперешнем качестве?
- С тех самых пор, как люди Батыя ушли отсюда, оставив пепелище.
- Срок с тех пор прошел немалый. Мог бы за это время и сосчитать всех своих людишек.
- Если бы так легко это было сделать…
- А что тебе мешало?
- Да разные причины. Кое-кто сознательно скрывается от учета, кочует с места на место.
- Тогда задам тебе вопрос: сколько у тебя всего сельских приходов?
- Только семь. Негусто. В одном из них, самом бедном, всего пятнадцать дворов.
Все-таки весьма приблизительно прикинули, что все население семи приходов составило примерно около трехсот человек. Некоторое число жителей кочевало по округе, не имело постоянного места жительства и существовало за счет охоты и лесных промыслов.
Глава 17. ДОРОГА В ХАНСКУЮ СТАВКУ
Санная поездка по льду реки Десны непредвиденно оказалась довольно продолжительной. Сменялись прибрежные пейзажи. Степные просторы, в которые изредка вкрапливались небольшие рощицы с преобладанием ивняков, акаций и лиственных деревьев, чередовались с лесостепными пространствами. Здесь рощи становились обширнее, а их растительность - разнообразнее. Затем пошли лиственные леса с преобладанием дуба, клена и других подобных деревьев. Прибрежные селения восстанавливались. Слышалось постукивание топоров, визг пил. В крупных селах высились куполами и колокольнями храмы.
Наконец на возвышенном берегу реки показались строения города Брянска, встающего из руин. Здесь княжил второй сын Михаила Роман, человек деятельный, энергичный. Он сумел возвести на холме княжеские палаты, три храма, небольшие торговые ряды и помещение для дружинников.
- Молодец, сынок, - невольно вырвалось у Михаила, когда он увидел очертания города на месте еще недавних развалин.
Еще в середине пути Михаил почувствовал усталость от беспрерывной верховой езды, перебрался в сани к жене и завел с ней семейный разговор:
- Еду, матушка, в Орду, ханское логово, с тревожной мыслью. Ведь не все князья возвращаются оттуда живыми. А я был, как тебе известно, небезгрешен перед ханом. Его людей повелел умертвить в Киеве, не соизволил сдать город на милость победителя, а потом всячески оттягивал визит в Батыеву ставку.
- Не кори себя, батюшка, - прошептала княгиня, - кто из Рюриковичей не грешен перед ханом? Прояви смирение, покорность. В чем ты виноват перед ханом? Не более виноват, чем другие князья.
- Не приглянусь ему. Поклонюсь не так, как все, и этого ему достаточно для расправы.
- Полно тебе, батюшка. Не преувеличивай. Княгиня пыталась, как могла, успокоить князя Михаила, снять его тревожное состояние.
- С Романом будет серьезный разговор, - продолжал Михаил. - Коли не вернусь из Орды живым, коли привезут меня в гробу, сын станет моим наследником. Пусть воцарится и в Чернигове, обустроит его, возродит. Если ханские люди соизволят отдать мои бренные останки, пусть Роман погребет их рядом с останками моих родителей.
- Что ты говоришь, Михаил… И не слушала бы тебя.
- Говорю то, что может со мной случиться.
- Не рано ли заговорил о наследнике?
- Может, и рано, а может, и не рано. Это один Бог знает.
Михаил рассчитывал застать в Брянске у сына Романа ханских людей, ведавших сбором дани в пользу ордынской казны. Но оказалось, что ордынцы уже покинули город и отправились куда-то далее. А Роман сообщил отцу, что ханские люди сумели собрать в Брянске более или менее точные сведения о населении княжества, обязанного выплачивать дань. Роман смог произвести более или менее строгий учет обитателей своих владений.
Отец и сын встретились тепло, обнялись, расцеловались. Встреча Романа с матерью оказалась не столь сердечной. Ее любимым сыном был не Роман, второй из сыновей, а старший, Ростислав, оставшийся в Венгрии. Княгиня очень горевала, что старший сын навсегда покинул родину, связав себя с чужой страной женитьбой на чужеземной королевне.
Роман позаботился о том, чтобы родителям были выделены удобные и просторные палаты, дал пожилому слуге распоряжение протопить их.
Сын начал с того, что представил родителям всю семью: жену Варвару из местного боярского рода и детей, подростков Олега и Ольгу, и еще совсем малолетнего Михаила, названного так в честь деда.
Пока княжеские повара готовили сытную трапезу, Михаил удалился с Романом в его рабочую комнату для деловой, доверительной беседы.
- Поразмышляй, сын, над тем, что я тебе сейчас скажу.
- Готов тебя выслушать, батюшка.
- Ты знаешь, что я еду в Орду? Матушку оставлю у тебя, на твоем попечении. Не ведаю, вернусь ли я из этой поездки живым, смогу ли снова узреть вас, моих деток?
- Почто такие мрачные мысли приходят к тебе?
- Сужу по опыту других злополучных князей. В Орде нередко случалось, что кое-кто из Рюриковичей, если он не угодил хану, назад в свой удел не возвращался. Такое на моей памяти происходило. Допустим, я из Орды не вернусь живым.
- Типун тебе на язык, батюшка.
- Не перебивай меня. Я говорю о том, что может со мной случиться. Ты, Романчик, останешься моим наследником, владеющим Брянском и Черниговом. Других сыновей я об этом извещу. Стольный город можешь выбрать по своему усмотрению. Коли выберешь Чернигов - тебе предстоит много восстановительных работ. В любом случае ты будешь старшим над братьями Мстиславом, Юрием и Семеном. Олег еще малолетка, пусть живет при матери. Коли тебе это станет доступно, доставь мои останки из Орды в Чернигов и захорони рядом с твоими дедом и бабкой. Уразумел, сынок?
- Уразумел, батюшка. Только не хотел бы верить, что такое может быть.
- Я тоже не могу заранее сказать, произойдет ли такое со мной, отнесется ли ко мне хан Батый милостиво и забудет ли мои старые прегрешения или же припомнит все мои грехи, действительные и вымышленные. Кто знает, что со мной станется в Орде. Буду готов к худшему.
Все мысли Михаила сосредотачивались вокруг предстоящей поездки в ордынскую столицу, встречи с грозным ханом Батыем. Встреча эта сулила ему всякие неприятности и даже угрозу для жизни. До Михаила доходили слухи, что не все приемы у хана кончались для князей Рюриковичей благополучно. Некоторым из них пришлось испытать на себе ханский гнев и поплатиться жизнью. Случалось и такое.
- Вернусь ли я из ханского логова живым? - Эту горькую фразу Михаил в беседе с сыном повторил не один раз.
- Полно, отец. Не терзай себя тревожными мыслями.
- А если мысли непроизвольно приходят… Ведь хан Батый злобен, мстителен и коварен. Все, кто соприкасался с ним, говорят об этом. Разве не постигла печальная судьба зятя моего, князя Василька, не по желавшего склонить голову перед ханом и стать его прислужником?
- Там была иная ситуация. Василько оказался в числе русских князей, поднявших оружие против ханской орды. За это и поплатился.
- Геройски сражался с ворогом.
- Дорого обошлось Васильку сие геройство.
- Почитаем князя Василька как достойного героя.
- Не об этом бы толковать сейчас, отец.
Роман задумался над тем, чем бы отвлечь внимание отца от горьких мыслей. Может быть, попытаться рассеять его тяжкое настроение каким-либо необычным зрелищем или вылазкой на охоту? Это было не так-то просто сделать.
Сын предлагал отцу диковинное зрелище или вылазку на охоту. Михаил, казалось, не слушал его и продолжал говорить о своем:
- Что же ожидает меня в Сарай-Бату? И предположить боязно. Скорее всего ханская расправа. Бывало такое с непокорными Рюриковичами. Таким и меня Батыга считает. Небось думает, какую коварную встречу мне устроить.
- Полно, отец. Не терзайся.
- Что "полно"? Разве я неправду зрю в ханских замыслах? Припомнит хан все мои прегрешения, большие и малые, и предъявит мне великий счет, за которым последует горькая и тяжкая расплата.
- Коли хан поступит с тобой, как ты говоришь, кто же тогда станет кормить Орду данью? Я так полагаю, хан будет закрывать глаза на мелкие грешки князей, оставляя их послушными служителями.
- Если бы ты оказался прав, сынок…
Роман уловил подавленное состояние отца и всячески старался повлиять на него. Приглашал гусляров и дудочников. Устраивал бои драчливых петухов и гусаков. Но Михаил оставался равнодушным к подобным зрелищам. Уговаривал Роман отца принять участие в зимней охоте на медведя: его дружинники обнаружили в лесу медвежью берлогу. Михаил отказался от участия в такой охоте, сославшись на свою многолетнюю привычку охотиться лишь на пернатых.
Немного оживили подавленное настроение Михаила только конные скачки, затеянные Романом. В его дружине оказалось несколько хорошо натренированных конников, ловко преодолевавших препятствия и отличавшихся в рубке лозы шашкой. В ту пору, когда Михаил еще не растерял свои молодые силы и княжил в Новгороде, он лихо соревновался с лучшими из тамошних конников. Князь предался воспоминаниям:
- Сперва нелегко было состязаться с новгородскими конниками. Отчаянные, дерзкие были ребята. Лихо скакали через заграждения, преодолевали рвы, рубили лозу. Вначале я не рассчитал свои силы. Мои соперники были лучше подготовлены, и удали и дерзости у них было больше, чем у меня. Несколько раз я сваливался с седла, получал синяки и шишки. Но не сдавался: присматривался к соперникам, перенимая их навыки. Не собирался сдаваться. В конце концов стал достойным новгородцем, ничуть не хуже каждого из них.
- Тебе приятно вспомнить молодость, батюшка, - поддержал отца Роман. - А мне никак не хватает времени заняться верховой ездой, посостязаться с умельцами. Все хозяйственные работы заедают.
- Заботы заботами, они неизбежны. А конную езду не забывай. Для здоровья она полезна.
Вслед за Брянском, где княжил Роман Михайлович, князь Михаил Всеволодович посетил центр соседнего удельного княжества - город Карачев, находившийся в междуречье Десны, днепровского притока, и Оки, одного из главных притоков Волги.
Брянский князь взялся сопровождать отца до резиденции брата Мстислава в Карачеве, тем более, что от Брянска до Карачева было совсем не дальнее расстояние, каких-нибудь два-три часа быстрого санного пути. Михаил был рад, что Роман решил ехать с ним. Дорогой можно было о многом поговорить. С супругой Михаил распрощался, оставив ее у Романа. Расставаясь с мужем, она потеряла самообладание и разрыдалась. Она улавливала, что Михаил не очень-то надеется на благополучное возвращение из Орды. Все же он пытался, как мог, утешить жену:
- Не проливай слезы, матушка. Вернусь непременно.
- Вернешься ли? Сколько князей сложили бедные головушки при ханском дворе…
- Сколько - не считал. А коли и не вернусь живым от хана, в другом мире свидимся, матушка.
- Типун тебе на язык…
Молодой карачевский князь был женат, как и его брат, на боярышне. Девицы приходились друг другу родными сестрами. Роман женился на старшей сестре, родившей ему троих деток. Мстислав, женатый на младшей сестре невестки, пока имел единственного трехлетнего сына Тита. Но было видно, что его жена Аглая на сносях и ждет второго ребенка.
Мстислав представил отцу свое семейство. Поговорил о своих хлопотах по возрождению города, значительно пострадавшего во время Батыева нашествия. Не с таким размахом потрудился он, как его старший брат Роман, но все же следы его деятельности были заметны.
- Спасибо Ромушке, - проникновенно произнес Мстислав, - помог советом, прислал отменных плотников, когда я палаты восстанавливал. Он у нас во всех делах голова.
Младший брат лестно отзывался о старшем. Тот со знанием дела помогал ему в возрождении города, нашел для него специалиста по возобновлению разрушенного храма.
Конечно, отца и брата следовало принять как гостей именитых и почетных. Мстислав из кожи вон лез, чтобы не ударить лицом в грязь. К приезду родни закололи крупного борова. Мстислав спешно отправил в лес группу охотников, чтобы настрелять дичи. Из подвала были извлечены жбаны с медовухой, разными настойками и сиропами. Повара взялись за выпечку пирогов с рыбой, курятиной и еще с какой-то невиданной начинкой. И разумеется, не обошлось без белых грибов, всякой зелени и соусов.
После трапезы карачевский князь стал рассказывать отцу о своих планах. Княжеские палаты непременно должна опоясывать галерея с замысловатыми перилами. Площадь перед палатами украсит главный собор города, обязательно многоглавый. А еще центр города должен украситься торговыми рядами с громкими вывесками. Много всяких планов было у молодого князя Мстислава. Не все они были легко выполнимы в ближайшие годы, но князь не терял надежды непременно осуществить их.
Прием именитых гостей на Руси невозможен без торжественных зрелищ. Мстислав решил порадовать своих гостей состязаниями в стрельбе из лука. В них участвовало около десятка лучников, развесивших на столбах цели. Задувал порывистый ветер, мешавший стрельбе. Состязались дружинники разного возраста. Следовало учитывать силу ветра, относившую стрелу от намеченной цели, и брать необходимое упреждение. Молодые лучники не принимали в расчет эту необходимость и поэтому мазали. Их стрелы, относимые ветром, отлетали далеко от цели. Победителями в стрельбе вышли лишь два пожилых дружинника. Они умело учитывали силу и направление ветра, брали необходимое упреждение и точно поражали цель. Мстислав одарил искусных стрелков: оба получили в награду по шапке из дорогого собольего меха.
Затем вышел на арену молодой мускулистый парень. Перед ним выпустили тоже молодого быка. Держался бык добродушно и даже лизнул шершавым языком руку парня. Тому стоило немалых трудов раздразнить быка с помощью красной тряпицы, заставить налиться кровью его глаза, наклонить вниз голову и угрожающе зашагать вперед в направлении противника. Парень стоял на месте. Когда бык приблизился к нему, он мертвой хваткой схватил животное за рога и резким движением повернул его голову направо и налево. Бык взвыл от боли и потом замолчал, признав себя побежденным. Он спокойно постоял несколько минут на арене, помахивая хвостом, потом повернулся и побежал мелкой рысью прочь с арены.
И Мстислав по примеру старшего брата стал настойчиво приглашать отца поохотиться на медведя, пребывавшего в зимней спячке. Люди князя отыскали в лесной чаще медвежью берлогу, где обитал спящий зверь. Михаилу стоило больших усилий отказаться от охоты.
После долгой беседы с сыновьями князь, притомившись за день, выразил желание отойти ко сну. Ему приготовили жарко натопленную горницу.
На следующий день Михаил решил двигаться далее. Следующим уделом, в котором княжил один из его сыновей, Семен, был новосильский. Центр этого удела, городок Новосиль располагался к востоку от Карачева, на реке Зуше, притоке Оки. Семен имел к тому времени двоих сыновей, Романа и Ивана.
Сопровождать Михаила до Новосиля вызвались Роман, князь брянский, и Мстислав, княживший в Карачеве. Оба были готовы проведать вместе с отцом брата Семена, правившего в Новосиле. И здесь шло возрождение из пепла. Небольшой княжеский особняк с примыкавшей к нему домовой церковью был уже восстановлен и обжит. Теперь группа плотников трудилась над возведением княжеских конюшен, прилегавших к княжеским палатам. Среди работавших на стройке людей Михаил заметил нескольких мужчин нерусского типа и легко распознал в них половцев. Спросил сына:
- Я прав, Семушка, коли узрел среди твоих людей половцев?
- Правильно рассуждаешь, батюшка.
- Откуда они у тебя?
- История непростая. Можешь порасспросить кого-нибудь из них и узнать занятную вещь.
Михаил разговорился с одним из половцев, трудившихся на стройке, и услышал от него такую историю. Когда полчища хана Батыя двинулись вверх по Оке, сметая все на своем пути, уничтожая и выжигая встречные селения, а также и города, все те, кто оказывал врагам хотя бы слабое сопротивление, безжалостно истреблялись. Уцелели только те, кто нашел себе убежище в окрестных лесах. Когда же после ухода остатков полчищ Батыя из европейских стран на Нижнюю Волгу началось медленное возрождение приокских уделов, выжившие половцы обрели свое место в уделах, принадлежавших сыновьям князя Михаила Всеволодовича. Некоторые из них стали домашними слугами, конюхами, другие начали заниматься ремеслом. Лишь немногие из оставшихся в живых половцев вернулись в степь, сохранив образ жизни кочевников. Они нередко подвергались нападению народов Северного Кавказа и Крыма.
Среди половцев, осевших в Новосиле при князе Семене, оказалось и несколько дружинников. С одним из них Михаил попытался разговориться, спросив его имя.
- Был когда-то Улашем, - ответил тот.
- Что значит "был когда-то"? Ты что, сменил имя?
- Принял православную веру и стал теперь не Улашем, а Феофилом.
За обеденным столом не было княгини. Семен вел себя как одинокий человек. Михаил поинтересовался семейным положением сына. Семен сообщил с грустью:
- Схоронил княгиню. Разродилась неудачно и померла от родов.
- Сочувствую тебе, сын. Подбери себе новую хозяйку и женись на здоровье. Есть какая-нибудь красавица на примете?
- Да я, батюшка…
Семен замялся и замолчал, не найдя больше нужных слов. Тогда один из братьев, Роман, как видно, не одобрявший поведение новосильского князя, поведал о его грехах. Семен, став вдовцом, вступил в любовную связь с половчанкой, сестрой того самого Улаша-Феофила, с которым Михаил имел краткую беседу. Она, по существу, и стала невенчанной женой Семена и назвалась при крещении Варварой.
Михаил настоял, чтобы Варвара была незамедлительно представлена ему. Семен опять замялся, как-то сник и долго не решался выполнить наказ отца.
- Разве ты не знаешь, сын, что многие Рюриковичи были женаты на половчанках? - внушительно произнес Михаил. - Мстислав Мстиславич, прозванный Удалым, был женат на дочери половецкого хана Котяна. А сын Игоря Святославича, новгород-северского князя, Владимир женился на дочери хана Кончака. Я бы мог привести еще много таких примеров.
- Так то были знатные половчанки, ханские дочери, - возразил Семен.
- А тебе не попадались знатные?
- Не попадались такие.
- Грех-то свой следовало бы покрыть.
Сын все же послушался отца и привел в трапезную стройную черноволосую женщину, пригожую собой. Держалась она с достоинством, гостям низко поклонилась.
- Недурна, зело недурна, - не без восхищения сказал Михаил. - А ты, сынок, должен незамедлительно покрыть грех свой, - повторил он. - Законным браком, разумеется. Не будем сие дело откладывать в долгий ящик. Пусть завтра и обвенчает вас твой батюшка в твоей домовой церкви. И мой пастырь ему сослужит.
Князь Семен не решился возражать отцу. На следующий день в домовой церкви состоялся обряд венчания.
Князь Роман Михайлович предложил отцу:
- Поездка-то твоя, батюшка, длительная, сколько времени ты в пути. Лошадки-то твои притомились. У некоторых совсем стерлись подковы. У Семена вон какие добрые кони стоят в конюшне. Поменяйся с ним, позаимствуй его лошадок, а ему отдай своих. Не возражаешь, Семушка?
Конечно, Семен не возражал против такого обмена.
Оставался последний удел, где княжил один из сыновей Михаила. Речь шла о тарусском уделе. Городок Таруса располагался в среднем течении реки Оки, недалеко от города Серпухова. Княжил в Тарусе Юрий Михайлович, отец Всеволода и Константина от дочери местного мелкого боярина Афанасия.
Михаил настоял, чтобы его сыновья Роман и Мстислав не сопровождали его далее, а вернулись в свои уделы.
- Не утруждайте себя, сыны, - произнес Михаил Всеволодович, - возвращайтесь к себе. Небось накопились у вас свои дела, а я, когда вернусь из ханского логова живым, непременно заеду к вам на обратном пути.
Попытался было Семен напроситься к отцу в сопровождение, но Михаил отвадил и его:
- Ты же теперь молодожен, Семушка. Не резон тебе покидать такую пригожую молодуху.
Семен не стал навязываться отцу и остался дома с половчанкой, ставшей теперь его законной женой.
Небольшой караван, в который входили, кроме самого князя Михаила с десятком дружинников, еще боярин Феодор и священник, спустился с высокого берега на лед речки Зуши, правого притока Оки, и двинулся вперед. Путь до города Тарусы был довольно продолжительным, а дорога плохо объезженной. В пути пришлось заночевать примерно в том месте, где впоследствии возник город Калуга.
Достигнув Тарусы, Михаил был встречен одним из сыновей, Юрием, или Георгием. Члены его семьи и близкие ему люди называли его и так и этак. Сам князь предпочитал первое имя - Юрий.
Сын расцеловался с отцом. Рассказал, что пытается наладить добрые отношения со своим соседом, князем рязанским Ингварем Ингваревичем. Рязанская аемля первой из русских земель подверглась опустошительным набегам Батыевых орд. Ханские люди безжалостно истребляли тех, кто пытался оказывать им сопротивление. Многие рязанцы были уведены в полон. Погибла почти вся княжеская семья. Уцелели из нее только Ингварь Игоревич и его сын, тоже Ингварь. С большими усилиями этот князь налаживал мирную жизнь в рязанской земле, собирал оставшихся мирных жителей, укрывавшихся по лесам при приближении вражеских полчищ.
- Ты говоришь, Юрий, что вся рязанская княжеская семья была истреблена завоевателями. Как же удалось князю Ингварю остаться в живых? - спросил сына Михаил.
Юрий ответил:
- Когда ханское войско вторглось в рязанскую землю, Ингварь-старший вместе с сыном, тоже Ингварем, отправился в Чернигов просить помощи рязанцам. Черниговский князь сам опасался нападения и в просьбе отказал. А когда оба Ингваря вернулись в родную землю, Рязань была уже осаждена. Оба с небольшой свитой укрылись в окрестных лесах. Когда же татаро-монголы покинули рязанскую землю, оба Ингваря вернулись на пепелище родного города.
- То же произошло с твоей Тарусой?
- Не совсем. Мы видели, что при полной малочисленности наших сил бессмысленно открытое сопротивление врагу, и ушли всем городом в леса, проведав от беглых рязанцев о судьбе их города. Отсиживались в лесных дебрях, пока враг не покинул приокские земли. Поскольку сопротивления мы не оказали, недруг нанес нашему городу не столь огромный ущерб. Лишь некоторые жилища бедняков были порушены и использованы как топливо для костров.
- Вижу, восстанавливаете свой город. Похвально, сынок.
- Стараемся. Кое-кто из рязанцев пожелал переселиться к нам. У соседей-то разрушений больше.
Как всегда, в княжеском доме гостей ожидало щедрое застолье. Юрий представил отцу членов семьи: жену Гликерию из рязанского купеческого рода, истребленного захватчиками при взятии Рязани, и двух сыновей-малолеток, Всеволода и Константина. Судя по располневшей княгине, можно было ожидать дальнейшего прибавления семейства.
Всеволод был постарше Константина. Ему шел седьмой годик. Он уже брал уроки у ученого монаха и осваивал чтение духовных и светских книг. Его наставник знакомил ученика с основными событиями русской истории. Михаил решил поинтересоваться знаниями внука и обратился к нему:
- Грызешь, малец, науку - это отрадно видеть. Расскажи-ка мне, кто такой был князь Владимир Святославич, по прозванию Красное Солнышко, чем он прославился.
- Про князя Владимира можно много рассказывать.
- Вот и расскажи, Севушка. Какими деяниями сей великий князь знаменит?
- Многим прославлен князь Владимир. Он крестил русичей. По всей Руси стали строиться красивые храмы. Во времена князя Владимира жили славные богатыри: Добрыня Никитич, Алеша Попович и еще… Забыл все их имена. Были еще и другие богатыри. А сынов у князя Владимира было много, зело много, всех и не припомнишь. Самый старший среди них был Святополк, прозванный Окаянным. Так его прозвали за то, что был он человек жесткий, коварный, гадкий. Когда князь Владимир почил в бозе, Святополк решил избавиться от всех неугодных братьев. Поплатились жизнью его младшие братья Борис и Глеб. Теперь церковь почитает их как великомучеников.
- А знаешь ли, Всеволодушка, как Святополк поплатился за свое злодейство?
- Знаю, конечно. Мой наставник, отец Максим, рассказывал, что против Святополка Окаянного выступил его брат Ярослав, прозванный Мудрым, и победил Ярослав, стал киевским князем.
Маленький Всеволод еще долго делился своими сведениями о князе Владимире и его сыновьях, о его деяниях, крещении киевлян в водах Днепра.
Михаил похвалил внука и задал ему вопрос:
- А знаешь ли, Севушка, в честь кого ты получил имя Сева, или Всеволод?
- - Знаю, конечно, дедушка. Всеволод был великим князем киевским. Как его правильно назвать, коли он отец деда?
- Это означает прадедушка.
- Во-во, прадедушка. Для тебя отец, а для меня прадедушка, а для моего отца дедушка.
На второй день пребывания Михаила в Тарусе Юрий предложил ему пройтись по городу, чтобы увидеть своими глазами, что сделано для его восстановления и оживления.
- Узришь, батюшка, что мы не сидим без дела, - с ноткой самодовольства признался Юрий.
- Пойдем, сынок, посмотрим на дела рук твоих, - согласился Михаил.
Городок был невелик. За какой-нибудь час можно было обойти все его строения и детально познакомиться с ними. Юрий начал обозрение с княжеского особняка.
- Сперва это был дом наместника, в ту пору, когда Таруса еще не была княжеским уделом. Весь-то дом наместника состоял из четырех комнат. Я, получив здешний удел, задался целью расширить палаты. Видишь, построил залу для гостей, домовую церковь, возвел пристройку с несколькими детскими комнатами и помещениями для гостей. Рядом с палатами - помещение для дружины.
- Велика ли твоя дружина, сынок?
- Не очень велика. Держу всего два десятка человек. На большее не хватает средств. А вот перед княжескими палатами, видишь, возвели главный храм города, названный собором Михаила Архангела. В твою честь наименовали.
- Тронут твоим вниманием, сынок. Добрый храм для такого не зело великого града. Помнится, на этом месте стояла маленькая церквушка.
- Решили ее обновить и расширить, воздвигли новую колокольню, позолотили купола, пристроили боковой придел. Рядом с храмом срубили дом для настоятеля, протоиерея Варфоломея, выделяющийся среди соседних построек свежими бревнами. А правее храма протянулась небольшая вереница лавок, образующих своего рода гостиный двор.
- Много ли в твоем уделе купечества? - поинтересовался Михаил.
- Нет, батюшка, совсем немного. Лишь три купеческих семьи держат по лавке, и еще несколько мелких торговцев, кои к купеческому сословию себя не причисляют. Такие пользуются одним торговым помещением вдвоем, а то и втроем.
- Сколько же всего храмов в твоей Тарусе?
- Приходских только два. На малую массу жителей этого достаточно. А еще мое семейство и близких может обслуживать домовый храм при княжеских палатах. А теперь, дорогой батюшка, покажу тебе наш базар. Не очень оживленный базар, но все же торгуем мало-помалу.
- Чем больше торгуют твои люди?
- А всякой всячиной. Продуктами подводного лова, мукой, мороженым молоком, лесной дичью, свининой, говядиной. Не сильно щедр наш рынок. Я никогда не видел, чтобы в торжище удавалось вовлечь более одного-полутора десятка человек.
- Понятно… А теперь дозволь полюбопытствовать.
- Спрашивай, батюшка. Что тебя интересует?
- Узрел, что покуда невелик твой град, а все же строится. Люди отдают свои силы на благо Тарусы. Сие похвально.
- Рад это слышать.
- Но почему, скажи мне, город не обнесен стеной или земляным валом? Разве не была бы такая стена или вал надежной защитой городу от мелких шаек всяких лесных бродяг?
- Увы, были подобные случаи и не единожды. Однажды такой мазурик проник в чужой хлев и попытался увести буренку.
- И как поступили с ним?
- Изловили, буренку отобрали и вернули владельцу, а злоумышленника повесили на городской площади.
- Не слишком ли сурово поступили?
- В назидание другим. С тех пор грабители нас не беспокоят.
- Ты мне не ответил, Юрий, почему не сохранились вокруг города земляной вал или бревенчатая стена? Ведь раньше что-то такое защищало город хотя бы от мазуриков.
- Видишь ли, батюшка, какая пренеприятная история приключилась. Тарусу посетил ханский человек и привез повеление хана Батыя. Оно было жестким и категоричным: немедленно срыть земляной вал, окружавший город. Хан грозил жестокими мерами, если его повеление не будет выполнено в кратчайший срок. Что оставалось делать? Пришлось суровое ханское повеление незамедлительно выполнять, срывать земляной вал.
- Как же вы теперь заботитесь о безопасности города при ваших-то малых силах?
- Снаряжаем на каждую ночь двух-трех караульных, которые стараются следить, не проникают ли в город грабители. Коли появятся подозрительные личности, караульные подадут сигнал тревоги.
- Бывает такое?
- Слава богу, обошлось без этого. Иногда я сам дивлюсь тому, что в окрестностях города перевелись все мазурики. Повесили одного наглого воришку и этим распугали всех остальных. Не так ли?
Михаил задержался у сына Юрия в Тарусе еще на один день. Он стал свидетелем, как настоятель домовой церкви протоиерей Варфоломей, человек начитанный и эрудированный, проводил урок с маленьким княжичем Всеволодом, старшим сыном тарусского князя. Местом для занятий была выбрана домовая церковь. Князю Михаилу было предоставлено удобное раскладное кресло. Всеволод расположился на коврике, постеленном на ступеньках у алтаря. Варфоломей сидел рядом с воспитанником на табурете.
- Кто из русских князей первым принял православие? - задал свой первый вопрос наставник.
- Княгиня Ольга, матушка князя Святослава и жена князя Игоря,- бойко ответил Всеволод.
- А где княгиня крестилась в православную веру?
- В Царьграде, главном городе Византии, когда она побывала в гостях у…
Всеволод замялся, позабыв имя и титул византийского императора. Священник подсказал ему.
- А теперь скажи нам, Всеволодушка, кем была Ольга, пока не стала княгиней? И какой город был ее родиной?
- Город Псков на берегу реки Великой. А Ольга, когда еще не была княгиней, трудилась лодочницей, перевозила людей на другой берег реки.
- А как Ольга стала княгиней?
- Однажды пришлось ей перевозить в лодке на иной берег молодого пригожего парня. А это был князь Игорь. Приглянулась ему лодочница. Не раздумывал долго князь и предложил Ольге стать его женой. Уж зело пригожа была девица. И Игорь понравился ей.
- Вижу, ты хочешь о чем-то спросить меня.
- Ведь Ольга стала женой князя Игоря, княгиней. Почему же она была человеком нашей веры, а муж ее Игорь и сын Святослав оставались язычниками? Почему?
- Видишь ли… Когда русичи еще не сделались христианами, они испокон веков были язычниками. У княгини Ольги нашлось мало последователей. Даже муж ее и сын не стали христианами, продолжали поклоняться старым богам, Перуну и другим.
- А вот князь Владимир Красное Солнышко…
- Правильно, княжич, вспомнил князя Владимира. Поведай-ка нам еще раз о его деяниях.
Всеволод довольно бойко повторил рассказ о князе Владимире, крещении Руси, утверждении христианства.
Потом отец Варфоломей протянул мальчику толстую рукописную книгу - летописный свод - и предложил прочитать раздел, посвященный князю Владимиру Святославичу.
Когда Михаил выслушал до конца бойкие ответы внука и наставления настоятеля домовой церкви отца Варфоломея, он похвалил Всеволода и сказал несколько напутственных слов священнику.
Отправился ко сну Михаил Всеволодович рано, так как решил начать дальнейший путь ранним утром, еще до рассвета. Юрий вызвался проводить отца до ближайшего города и велел оседлать коня. В дороге сын делился своими планами по развитию города. Рассказывал, что собирается возвести еще один храм на возвышенной части города, построить новое помещение для стражи, еще пару лавок. С ростом княжеского потомства, вероятно, придется дробить удел на более мелкие владения. Город наследует, по всей видимости, старший сын Всеволод. Второй из сыновей, Константин, получит оболенский удел. Оболенск и городом-то еще не назовешь - неприметное селение на притоке Оки, речке Протве.
Расстались у города Серпухова на реке Наре, на небольшом отдалении от ее впадения в Оку. Юрий хотел было сопровождать отца и далее, хотя бы до впадения в Оку Москвы-реки, но Михаил настоял, чтобы сын возвращался домой, в Тарусу.
- Тебя ждут дела, семья. Коли вернусь из ханского логова живым, свидимся еще.
- Зачем ты так, батюшка…
- А коли больше не свидимся, значит, не судьба. Что у хана на уме, никто заранее сказать не может.
Распрощались отец с сыном тепло, даже прослезились.
Сопровождаемый спутниками, князь Михаил двинулся вниз по скованной льдом реке Оке. Отсюда небольшой караван свернул на лед левого окского притока, Москвы-реки. Она казалась значительно уже Оки и почти на всем своем протяжении до одноименного города стиснутой лесными берегами. Прибрежные селения попадались не часто. Единственным крупным селением, попавшимся на пути, оказались Бронницы на правом берегу реки. К тому времени они еще не стали городом, а были селом средней величины.
Выше Бронниц Москва-река становилась извилистой, петлявшей между прибрежными рощицами. Когда на горизонте показались очертания бревенчатых строений на холме, огороженном стеной, Михаил распознал в них городок Москву. Он распорядился сделать привал на опушке одной из рощиц. Разожгли пару костров и разогрели на огне еду в котелках. О еде позаботился тарусский князь Юрий, провожая гостей.
Уединение Михаила и его спутников было нарушено появлением чужих людей. К кострам приблизились около десятка всадников и за ними несколько санных подвод, загруженных всяким скарбом и припасами. Во главе всадников ехал на вороном коне немолодой человек с окладистой бородой.
- Кто такие? - зычно спросил человек, как видно, главный среди всадников.
Был он облачен в черный меховой кафтан и вооружен саблей.
- Едем в гости к моим родичам в Ростов, - сдержанно ответил Михаил, не представляясь по имени и не называя себя князем.
Он знал, что во Владимире княжил Ярослав Всеволодович, его исконный враг, с которым Михаила когда-то связывала крупная ссора из-за Новгорода. Горожане не терпели деспотичного и властолюбивого характера Ярослава и указали ему путь, предпочитая видеть на княжеском столе покладистого Михаила. И хотя Ярослав через некоторое время все же занял новгородский стол, он никак не мог простить Михаилу его временное воцарение в Новгороде и всячески мстил ему. В памяти Михаила Всеволодовича он остался как человек злобный, недоброжелательный к другим князьям, мстительный. Князья легко смогли Убедиться, что с помощью лести и хитрости Ярослав пытался приблизиться к хану Батыю.
Предводитель чужого каравана не стал расспрашивать Михаила, кто они такие, только произнес:
- Дозволь, батюшка, мне и моим людишкам у костерка погреться. Последний привал сделаем. Вот и наша Москва на горизонте показалась.
- Ты-то кто такой? - не удержался Михаил от вопроса.
- Ближний боярин князя Михаила Ярославича, прозванного Хоробитом, сынка великого князя владимирского.
- За что же его так кличут?
- За дерзость, отвагу. Весь в батюшку, великого князя владимирского Ярослава Всеволодовича. Князь дал сынку Москву в качестве удела. Михаил ожидал батюшку во Владимире, когда он возвратится из земли монгольской, да не дождался. Тот где-то застрял в дороге.
- Все может быть.
- Раскрою тебе, мил-человек, один секрет. Все владимирские бояре и близкие родичи великого князя, даже его родные сыновья шепчутся по углам: "Из-бави нас от лукавого, то бишь от лютого князя Ярослава. Не возвращался бы он из Сарая, или земли монгольской".
- Пошто так своего князя честишь?
- А разве он того не стоит? Мстительный муж, крутой зело и хитер, что старый лис.
- Угадал. Сие я и на себе испытал.
- Поедем с нами в Москву. Будет тебе крыша над головой и тепло.
- Нет, уволь, боярин. С Ярославом у меня дружбы не получилось, одна вражда. Началась она еще в Новгороде. Ярослав княжил там, да не пришелся по душе новгородцам своим крутым характером. Они и изгнали Ярослава, а вместо него призвали меня. И хотя Ярослав сумел сколотить в Новгороде свою группу и снова воцариться там, меня он люто возненавидел. Долго тревожил мою черниговскую землю. Много я натерпелся от Ярослава.
- Это похоже на него.
- Поеду я.
- Зря отказываешься от московского гостеприимства.
- Ты уж извини, боярин. Не воспользуюсь я твоим гостеприимством. А если нагрянет мой тезка Хоробит и застанет меня в Москве? Думаю, что неприязнь ко мне передалась от отца к сыну.
- Увы, у Хоробита характер. А ты, как я понимаю, был князем черниговским, а ныне киевский. Так ведь?
- Не ошибся, боярин.
- И теперь направляешься в Ростов к дочери, княгине-вдове?
- Все правильно.
- Тогда желаю счастливого пути. Жаль, что не хочешь остановиться на ночлег в Москве.
Князь Михаил Всеволодович не успел узнать о трагической судьбе великого князя Ярослава. Воцарившись во Владимире, он повел себя деспотично и с родными, и с населением княжества, заигрывал с Батыем. В ханском окружении нашлись проницательные вельможи, сумевшие раскусить двуличие князя Ярослава, его лицемерие, изворотливость, стремление настроить хана Батыя против неугодных ему людей.
Чтобы избавиться от склонного к интригам великого князя владимирского, хан Батый послал его к великому хану Гуюку в далекую Монголию в сопровождении доверенного вельможи. Этот вельможа должен был доложить Гуюку о двусмысленном поведении русского князя и поступить с ним по своему усмотрению. Гуюк, посовещавшись с приближенными, принял решение умертвить строптивого русского князя. Во время пиршества Ярославу преподнесли бокал вина с сильнодействующим ядом, стоившим ему жизни.
Об этом еще не было известно сыну убиенного Михаилу Хоробиту, через некоторое время обосновавшемуся в московском уделе.
Дорога от Москвы до Ростова проходила по лесной малообжитой полосе. Изредка попадались небольшие выселки и хутора. Часто при приближении небольшого каравана взлетала всякая дичь, чаще куропатки и тетерки, иногда глухари. В одном месте лесную тропу перед самым караваном перебежала лисица, взмахнув пушистым хвостом, и скрылась в лесных зарослях.
По пути пришлось пересекать верховья речек, впадавших в Клязьму. А ночевали у небольшого выселка, у костров. Несколько из сопровождавших Михаила дружинников отправились на промысел - настрелять дичи на ужин. Удалось поживиться стаей куропаток, и еще попался один заяц.
На пути встретился лишь один город. Это был Переславль-Залесский. В нем княжил Ярослав Всеволодович еще в ту пору, когда великое княжество Владимирское возглавлял его брат Юрий. Но он, как и некоторые другие князья, погиб в сражении с ханским войском в 1238 году. Его место во Владимире занял Ярослав, соединив в своих руках этот город и Переславль-Залесский. Он располагался на берегу небольшой реки Тру-беж при впадении ее в Плещеево, или Переславское озеро. Город был основан в середине XII века князем ростово-суздальским Юрием Владимировичем и назван Залесским из-за окружавших его густых лесных массивов. С 1176 года город имел своих князей.
Теперь князь Михаил и его спутники застали в Переславле только княжеского наместника, принявшего неожиданных гостей сдержанно, даже холодно. Видимо, он был осведомлен о враждебном отношении владельца города к князю Михаилу. Все же он взял спутников на ночлег, хотя и не проявил о них особой заботы.
Наконец показалась скованная льдом поверхность озера Неро, на берегу которого раскинулся город Ростов. Приближение небольшого каравана всадников вызвало суету у городских ворот. В них показались несколько вооруженных стражников. Среди них не оказалось старых воинов, которые могли бы узнать князя Михаила. Он назвал себя, и стражники оживились.
Узрев в одном из них начальника караула, Михаил обратился к нему:
- Сообщи княгинюшке Марии, батюшка, мол, ее кровный пожаловал собственой персоной и с малой свитой.
- Мигом слетаю к княгине, - отозвался тот. Княгиня Мария, вдова и монахиня, подбежала к воротам городской ограды, запыхавшись и позабыв накинуть на плечи зимнюю одежду. Поклонилась отцу в пояс. Михаил по-отечески обнял дочь, пристально посмотрел на ее постаревшее, осунувшееся лицо.
- Осчастливил ты нас, батюшка. Какие у тебя дальнейшие намерения… - шептала она.
Михаил продолжал внимательно разглядывать дочь и сказал с сожалением:
- А сдала ты, доченька, зело сдала. Лицом осунулась, худоба в тебе приметна.
- Были на то весомые причины. Мужа любимого потеряла. От ворога с детьми малыми в дальних краях укрывалась. Сейчас мы под жестким надзором ханских людей. А ты куда направляешься, батюшка?
- Еду в Орду, в ханское логово. Не ведаю, что сулит мне встреча с ханом Батыем, не исключаю, что ждет меня там отнюдь не ласковый прием.
- Полагайся на милость Божию, батюшка.
- Полагаюсь…
- Сговорись с нашим баскаком. Как вскроются реки, он поплывет с данью к хану. Присоединись к баскаку с толмачом.
- Дело советуешь, доченька.
Тем временем к городским воротам подошел вразвалочку невысокий плечистый баскак, ханский чиновник, сборщик налогов. А за ним на небольшом отдалении шагал худощавый толмач из пленных русичей. Перед прибывшими людьми князя Михаила баскак остановился, широко расставив столпообразные ноги и пытливо уставившись на гостей.
- Кто такие? - спросил он через толмача.
- Батюшка мой, - ответила за отца монашествующая княгиня: она уже сносно говорила на языке завоевателей.
- Зачем пожаловал батюшка? - снова спросил через толмача баскак.
- Повидаться со мной и моими сынками, его внуками, - вновь ответила княгиня.
Баскак был удовлетворен объяснением и отошел прочь.
Вышел из ворот епископ Кирилл, возглавлявший ростовскую епархию. Благословил Михаила и произнес несколько теплых слов:
- С приветом, батюшка-князь. Бог тебе в помощь.
Показались на веранде княжеских палат оба внука Михаила Всеволодовича, Борис и Глеб. Борису недавно исполнилось пятнадцать лет. По этому случаю он уже вступил в княжение под надзором матери и владыки Кирилла. Глебу лишь недавно минуло девять лет. Он еще постигал премудрости науки под руководством епископа Кирилла и матери. Михаил обнял обоих внуков, поинтересовался, каких знаний они смогли достичь в своем возрасте.
Михаил с дочерью и внуками, а вместе с ними и епископ Кирилл, а также ближний боярин Михаила Феодор и княжеский придворный священник вошли в палаты. Прибывшей дружине отвели гостевое помещение в пристройке. Молодой князь Борис Василькович вызвал к себе управляющего и отдал распоряжение спешно готовить парадный обед для гостя. Он старался делать это зычно, демонстративно, чтобы показать себя взрослым человеком.
Княгиня Мария обратилась к отцу:
- Не хочешь ли, батюшка, посетить княжескую усыпальницу? Попросим владыку отслужить над гробом Василька поминальный молебен.
Михаил согласился. В сопровождении вдовствующей княгини, обоих внуков и епископа Кирилла спустился в подвал кафедрального собора. Подвал был чисто прибран. Перед каменными саркофагами горели свечи и был возведен небольшой иконостас с образами. Княгиня Мария опустилась на колени перед погребением убиенного мужа, обхватила саркофаг руками и едва слышно что-то зашептала. Владыка Кирилл в сослужении киевского священника, сопровождавшего князя Михаила, совершил краткий поминальный молебен.
Княгиня Мария, соблюдая свое иночество, не осталась на трапезу, а удалилась в женский монастырь, расположенный невдалеке от стен города. Когда она с детьми и близкими возвратилась из своего вынужденного убежища в Белоозере в пострадавший от разрушений Ростов, то предложила владыке основать в этом городе женский монастырь. Себя же надеялась увидеть его монахиней. Услышав о таком намерении, Кирилл одобрил его и одновременно произнес:
- Тебе, матушка, и быть настоятельницей будущего монастыря.
Но Мария решительно отклонила предложение епископа:
- Не соглашусь с тобой, владыка. Мое дело летописи, хозяйственным даром не наделена. Найди домовитую женщину в качестве хорошей настоятельницы.
Кирилл не стал пререкаться с Марией и подобрал в качестве настоятельницы опытную монахиню, обитавшую в одном из соседних женских монастырей. Когда монастырь был сооружен в сравнительно непродолжительный срок и освящен владыкой, для монашествующей княгини была отведена и оборудована небольшая келья. В ней, кроме собрания икон, узкого жесткого топчана, сундука с книгами, преимущественно летописного и богослужебного характера, рабочего стола и пары табуреток, ничего другого не было.
За трапезой владыка Кирилл оставался лишь для того, чтобы выдержать приличествующее его сану время. Он поднял кубок за здоровье князя Михаила, пригубил его, произнеся короткое слово, и вскоре удалился в свои палаты, увлекая за собой и киевского священника, сопровождавшего Михаила в пути.
Застолье продолжалось без духовенства. Михаил старался не затягивать пиршество, пил и ел умеренно. После застолья решил навестить дочь в женском монастыре. Его встретила игуменья монастыря и привела в келью к Марии Михайловне. Монашествующая княгиня молилась коленопреклоненно перед образами. Встретив отца в келье, она встала с колен и пригласила его сесть на табурет.
- Все в труде и молитвах, доченька, - произнес Михаил.
- Как видишь. В последние дни пополняла летописный свод. Вносила поправки в описание битвы на реке Сити, гибели русских князей, в том числе и моего Василька. Полюбопытствуй, батюшка.
Мария протянула ему пачку исписанных листков.
- Владыка помогает советами, иногда правит написанное. Работаем с ним дружно, в согласии.
- Есть ли у тебя помощники?
- Два молодых монаха, певчие из кафедрального собора. Переписывают мои тексты. У обоих отменный почерк. На них можно положиться.
Михаил не стал утомлять дочь долгой беседой. Ознакомившись с текстом рукописи, созданным Марией, он распрощался с ней и возвратился в княжеские палаты.
В ближайшие дни наступило заметное потепление. Было начало марта. Днем заметно припекало солнце. На открытых прогалинах начинал таять снег и образовывались лужицы. К ночи снова наступало похолодание, лужицы покрывались ледяной коркой. А днем, когда снова становилось солнечно, молодой князь Борис седлал коня и упражнялся в верховой езде, прыгал через невысокую ограду, преодолевал другие препятствия, скакал наперегонки с одним из боярских сыновей. Случались с молодым князем и мелкие неприятности. Прыгая через ров и преодолевая частокол, Борис не мог удержаться в седле и падал на землю. Больно расшибался об истоптанную землю. На лице оставались заметные ссадины и синяки. Но молодой князь молча переносил боль и никогда никому не жаловался на ушибы. А его младший брат Глеб грыз науку, занимался с матерью историей князей Рюриковичей, как она изложена в летописных сводах, чистописанием. Сам владыка Кирилл занимался с княжичем Священным Писанием, а монах из мужского монастыря, инок Феофил, давал Глебу уроки арифметики. К учению княжич проявлял хорошие задатки, легко схватывал знания и вызывал одобрение наставников. Для Бориса это все было пройденным этапом учебы. Теперь он занимался с отставным дружинником, в прошлом опытным воином, участником битв. Этот наставник тренировал молодого князя в верховой езде, стрельбе из лука, владении холодным оружием и даже рукопашном бое.
Михаил иногда присутствовал на уроках своих внуков, Васильковичей, и убеждался в их сообразительности и способностях, а Борис радовал его и физической ловкостью. Князь сравнивал сыновей дочери Марии с детьми сыновей, которых смог повидать по Дороге в Ростов, и сравнение напрашивалось в пользу этих двух ростовских внуков, казавшихся более живыми, восприимчивыми и способными.
Иногда монашествующая княгиня Мария давала старшему сыну для чтения религиозные книги или сочинения византийских авторов, а затем просила его пересказать прочитанное. Борис довольно бойко делал это. Свидетелем таких испытаний неоднократно становился и дед.
- Каково твое впечатление, батюшка? - спрашивала Мария отца.
- Молодой князь человек острого ума - вот что я тебе скажу, доченька. Плоды твоего воспитания, - отвечал Михаил.
- Нашего общего воспитания. Моего и владыки Кирилла.
Была ли у этих юных внуков более удачная наследственность, чем у других, с которыми пришлось встречаться в пути? Или же Борису и Глебу повезло с более искусными и въедливыми педагогами? Михаил задавал себе этот вопрос и не мог на него ответить.
Происходило быстрое потепление. Мартовское солнце понемногу съедало снежные сугробы, где они были открыты солнечным лучам. На поверхности озера Неро и вытекающей из него реки образовывались полыньи, сперва небольшие, а потом все увеличивающиеся.
Князь Михаил задумывался о предстоящем плавании по Волге в ханскую резиденцию, город Сарай-Бату, который строился на берегу нижнего течения волжского рукава Ахтубы. От своих собеседников, ростовских бояр и местного владыки, он уже знал, что туда отправляется с собранной с Ростовского княжества данью местный баскак Бурхан. С этим человеком Михаил считал необходимым сойтись близко.
Бурхан производил впечатление противоречивое, на первый взгляд отталкивающее. А когда князь присмотрелся к нему, то он оказался вроде бы человеком терпимым, хотя и небескорыстным, жадным на подарки и всякие подношения. Михаилу было уже известно, что, пока в ростовском княжестве не проводилась детальная перепись, княжеский приближенный боярин, ведавший сбором дани, весьма ловко прятал сведения о населении ростовской земли от всевидящего ока Бурхана. А баскак Бурхан, задобренный щедрыми подарками, сквозь пальцы смотрел на хитрости сборщиков дани, хотя по распоряжению хана утайка хотя бы малой части княжеских доходов была чревата суровыми карами.
Под началом Бурхана была команда в два десятка человек. Когда Михаил и кто-либо еще пытался спрашивать у баскака, сколько в его подчинении находится людей, тот обычно отвечал неопределенно: "Много, очень много". Но со временем нетрудно было убедиться, что общая численность его подчиненных составляла двадцать человек. На первых порах люди из команды баскака вели себя разнузданно, невыдержанно, они ничем себя не сдерживали, особенно не в самом городе, а в соседних селениях. Местные жители немало натерпелись от людей баскака и решили дать им отпор.
Однажды небольшая группа этих людей посетила окрестные селения, расположенные на лесной опушке, и не вернулась в город. Баскак переполошился и впервые вызвал княжеского старосту для объяснения. Староста отвечал баскаку учтиво и сдержанно.
- Твои люди, Бурхан, я думаю, пострадали от бродячего хищного зверя.
- Какого еще зверя?
- А это один Бог ведает. Возможно, это был медведь-шатун, покинувший берлогу, а возможно, стая волков.
- Чем ты это докажешь, русич?
- Не говорил бы так, коли не имел доказательств.
- Вот и докажи.
- Жители селения доставили мне клочья окровавленной одежды, следы схватки с диким зверем.
- Покажи эти клочья, если не врешь.
- Изволь, Бурхан.
Вещественные доказательства были представлены. Бурхан сделал вид, что поверил старосте. Он допустил два варианта этого происшествия. Могло быть и столкновение со стаей волков или медведем-шатуном. А могло быть и сопротивление местного населения, оказанное грабителям. Если такое событие произойдет еще и еще раз, в результате сопротивления, отряд баскака будет быстро сведен на нет.
Баскак потребовал от управляющего дать указание жителям окрестных деревень прочесать ближайший лес и принять жесткие меры против полчищ волков и возможного появления здесь медведя-шатуна. Сам же собрал свой отряд и прочитал ему суровое нравоучение, чтобы поднять в нем дисциплину: в избы местных жителей не врываться, грабежи прекратить. На какое-то время такие предупреждения подействовали.
Это все стало известно Михаилу Всеволодовичу, когда он решил поближе познакомиться с баскаком Бурханом. Он выбрал такой момент, когда Бурхан сидел на весеннем солнцепеке на крыше здания, в котором обитал со своими людьми.
- Дозволь обратиться к тебе, - произнес Михаил, подходя к Бурхану.
Тот не понял Михаила и крикнул толмача, русского пленника, служившего ему. Толмач проворно подбежал к хозяину. Михаил повторил свои слова.
- Что тебе надо от меня, русич? - вопросом на вопрос ответил Бурхан.
- Я осведомлен, что ты намерен, как вскроются реки, поплыть в Сарай-Бату с ханской данью.
- Ты правильно осведомлен.
- Я хотел бы присоединиться к тебе и твоим людям. Хан Батый ожидает моего появления.
- А скажи, какой мне прок от твоих людей?
- Мои люди могли бы подменять твоих гребцов.
- Мне нужны не только гребцы, но и охрана. На Волге, бывает, лихие людишки пошаливают. Увидят, что плывет суденышко с малой охраной, и нападут. А у меня будет чем поживиться: дань, собранную с русичей, повезу.
- Присоедини моих людей к своей охране. Все же не лишние люди.
- Подумаю. Ты-то кто такой?
- Я отец княгини Марии и дед нынешнего ростовского князя Бориса. А сам князь киевский. Слышал небось о таком городе на Днепре?
- Как не слышать…
Бурхан умолк и не стал больше расспрашивать собеседника. Михаил решил возобновить с ним разговор, когда откроется плавание по рекам. Пока же, чтобы заслужить расположение ханского человека, решил задобрить его подарками: преподнес ему жбан меда и саблю с серебряной рукояткой. Сабля была привезена из Венгрии, досталась от старшего сына. Бурхан принял подарки как должное и не поблагодарил дарителя. Но через непродолжительное время Михаил получил от Бурхана ответный подарок - жбан с кумысом, перебродившим кобыльим молоком. Помнится, как-то русский князь оказался в компании половецких вождей, и те решили угостить его кумысом. Питье было непривычно горьким, ни с чем не сравнимым. Михаил только пригубил его и пить не стал. Теперь же, дабы не вызвать недовольство Бурхана, он через силу выпил жбан кумыса.
Михаил периодически встречался и беседовал с Бурханом. Иногда тот приказывал слуге подать русскому князю жбан кумыса. Питье сперва претило ему, потом он не то чтобы привык к нему, но смог заставить себя пить, преодолевая отвращение. Постепенно Михаил как бы сблизился с Бурханом. Между ними завязывались откровенные разговоры. Бурхан как-то разоткровенничался о своих семейных делах. У ханского представителя были две жены, от которых родились шестеро детей обоего пола. Сам Бурхан был еще не стар, ему было тридцать с небольшим лет. Одна из его жен, старшая, внезапно скончалась от неудачных родов. Муж покойной распорядился предать ее тело огню согласно монгольским обычаям. За пределами города разожгли большой погребальный костер.
После похорон жены Бурхан поделился с Михаилом:
- Теперь у меня осталась единственная жена. Я мог бы обратиться в русскую веру.
- Имеешь такое намерение, Бурхан? - пытливо спросил его Михаил.
- Да вовсе нет. Один русич говорил мне, что, если осталась у меня одна-единственная жена, я мог бы перейти в русскую веру.
- И что ты надумал?
Бурхан ничего не ответил на это. Михаила уже не было в живых, когда с ханским правлением в Ростове произошли изменения. Ханская власть в Сарае разочаровалась в Бурхане как в человеке недостаточно жестком и слишком уступчивом. Он был смещен со своего поста баскака при ростовском князе. На его место прибыл другой баскак, человек дотошный, требовательный и сурового нрава. Ростовчане сразу же почувствовали его жесткую руку и нелегкий характер. Новый баскак немедленно сместил половину своих подчиненных.
Оставаясь не у дел, Бурхан опасался возвращаться в Сарай, где его могли ожидать неприятности. Он решил остаться с семьей в Ростове на службе у здешнего князя, принял православие и был объявлен ростовским боярином. Но это произошло, когда жизнь князя Михаила Всеволодовича трагично оборвалась.
А весна все заметнее вступала в свои права. Остатки снежного покрова еще сохранялись в лощинах, укрытых от солнцепека лесным ограждением и неровностями рельефа. На Волге начинался ледоход. Льдины, устремившиеся вниз по течению могучей реки, иногда образовывали ледяные заторы. Льдины сталкивались друг с другом, громоздились одна на другую, создавая причудливые картины. Постепенно течение Волги размывало такие нагромождения, и они сами собой исчезали. Ледяное покрытие озера Неро и реки, связывавшей его с Волгой, еще долго сопротивлялось наступлению весны. Но, в конце концов, поддавалось весеннему теплу и оно, и ледяное крошево устремлялось к Волге. К концу апреля река и озеро очищались ото льда.
На лиственных деревьях стала пробиваться молодая зелень, а под ногами зазеленела трава. После длительного зимовья выходила на пастбище скотина, с жадностью набрасываясь на свежую зелень. Корабелы готовились к летнему сезону, конопатили дощаники, лодки, челноки и волокли их к воде.
Управляющий княжеским хозяйством отдавался заботам, наставляя пастухов, и следил за первым выходом стада на пастбище. Отдельно паслись стреноженные кони. Коровы и мелкий рогатый скот - овцы, козы - составляли основное стадо. Обычно при каждом пастухе было два-три подпаска.
- Возьми моих лошадок в княжеское хозяйство, - сказал Михаил управляющему. - Мне кони долго не понадобятся. Вот коли вернусь из ханского логова живым… - Он произнес эти слова невнятно и с нескрываемой тревогой. - А коли не вернусь… Все может быть…
Последние слова он пробормотал с тревогой.
- Вы что-то сказали, батюшка-князь? - спросил управляющий.
- Да нет… Это я так, к слову.
В середине дня собрались всей княжеской семьей: княгиня Мария и ее два сына, внуки Михаила, он сам, а с ним и епископ Кирилл. Борис постарался продемонстрировать правила верховой езды. Он уже неплохо усвоил навыки заядлого конника и почти не падал с коня, проявляя ловкость и устойчивость в седле. Михаил похвалил внука, сказал ему несколько поощрительных слов. Потом проявил свою выучку Глеб. Он довольно бегло прочитал Евангелие, а затем летописный текст.
- Что скажешь, князь Михаил? Усваивает науку твой младший внучек? - спросил владыка Кирилл.
- Что скажу тебе, владыка? Внуки мои успешно усваивают науку при хороших наставниках.
- Стараемся с матушкой-княгиней, поскольку благое дело творим, - весомо произнес епископ.
А Михаил обратился к Борису и Глебу:
- Послушайте меня, внуки мои… Человек, наделенный властью, в данном случае какой бы он ни был по своему рангу, великий или удельный, обязан обладать запасом знаний. Это относится и к тебе, Глебушка. Вырастешь - будешь править белозерским уделом. Князь должен знать своих людей, свое хозяйство, уметь управлять ими. Знать также окружение своего княжества и умело строить свои отношения с ним. Межкняжеские усобицы приносят населению только вред. Уразумели, внуки мои?
Михаил еще долго давал наставления внукам, призывая их к усердию, трудолюбию, стремлению к знаниям, книгам, основам наук. Потом он обратился к старшему внуку:
- Напомни мне, Борисушка, какой годок тебе идет?
- Пятнадцать недавно минуло, дедушка.
- Самый подходящий возраст, чтобы жениться. Достойная девица-то на примете есть?
Борис покраснел и опустил глаза. Пробормотал что-то невразумительное.
- Что ты произнес, Боренька? Я что-то не понял, - сказал дед.
Выручила сына княгиня Мария Михайловна:
- Присмотрели мы славную девушку. Тоже Мария, дочь муромского князя Ярослава Святославича. Молода еще. Года два надо повременить, а потом можно и свадьбу сыграть. Борисушке невеста приглянулась. Я правильно говорю?
Последние слова были обращены к сыну. Борис подтвердил слова матери.
- Матушка правильно говорит: приглянулась мне Мария.
- Вот и славно, коли приглянулась, - поддержал внука дед.
Для оживления семейной встречи пригласили двух гусляров. Оба исполняли на гуслях старинную мелодию, терпеливо перебирая струны.
Ранним утром Михаила Всеволодовича разбудил келейник, присланный от епископа.
- Дозволь, княже, побеспокоить тебя.
- Случилось что-нибудь? - спросил Михаил спросонья.
- Прибыл человек из града Владимира. Сам настоятель собора с тревожным известием.
- Что за известие?
- Сам от соборного настоятеля узнаешь. Тревожное известие, - повторил келейник.
- Кто еще будет у владыки?
- Приглашена княгиня Мария, инокиня.
- Возьму с собой своего человека, боярина Феодора.
В архиерейских палатах собрались владыка, епископ ростовский Кирилл, осанистый пышнобородый человек в рясе, назвавшийся отцом Гедеоном, и княгиня Мария. К ним присоединились князь Михаил и его боярин Феодор.
- Представляю вам, дорогие мои, человека из Владимира. Можно сказать, мой тамошний местоблюститель, отец Гедеон. Привез горькие новости, - проговорил владыка Кирилл.
- Каковы же эти новости? - не утерпел, чтобы не спросить князь Михаил.
- При дворе великого монгольского хана скоропостижно скончался великий князь Ярослав, - произнес человек из Владимира.
- Божья кара. Сей князь был с соседями неуживчивый, мстительный, - не удержался Михаил.
- Кто старое помянет… Не будем судить покойного, ворошить его прегрешения, - остановил его Кирилл.
- А было их, прегрешений-то, немало. Зело немало, - заметил гость, отец Гедеон. - Не были в восторге от Ярослава и ханские люди. Он имел обыкновение настраивать Батыя против других князей, плел интриги, чтобы самому выглядеть в глазах хана и его окружения этаким праведником. Там не одни бестолочи обитают. -Нашлись и неглупые, проницательные люди. Раскусили интригана и высказали свое мнение о нем хану. Батый послал Ярослава в Монголию на суд великого хана в сопровождении доверенного человека. А сей человек представил великому хану подробнейший доклад о сомнительном поведении Ярослава. Суд над русским великим князем, в котором участвовали высшие ханские вельможи, был недолгим. Великий хан не был настроен долго размышлять.
- Произошло умышленное умерщвление Ярослава? - снова не удержался Михаил.
- Полагаю, что это было отравление с помощью сильнодействующего яда. Все признаки того. Царствие ему небесное, - сказал Гедеон.
- Какова судьба останков убиенного?
- Останки в дороге.
- Откуда же вам стало известно об умерщвлении или скоропостижной кончине князя Ярослава? - спросил Михаил и услышал ответ от отца Гедеона:
- Узнал об этом от владимирского баскака. А того, по-видимому, известили из ханской ставки.
Баскак при дворе великого князя считался главным над всеми другими баскаками, приставленными к удельным князьям Северо-Восточной Руси.
- Какова же теперь судьба великокняжеского стола во Владимире? - спросил епископ Кирилл настоятеля владимирского храма.
- Мы известили о событии суздальского князя Святослава, брата покойного, как ближайшего претендента на великокняжеский стол, - ответил отец Гедеон. - Святослав пребывал в размышлении, ехать ли в Сарай-Бату за ханским ярлыком или посетить главного баскака, дабы посоветоваться с ним, как поступить в таком случае. Баскак велел князю оставаться во Владимире на великокняжеском столе и обещал известить хана о переменах в великом княжении. "Если сие будет потребно, хан сам вызовет тебя в свою ставку", - услышал Святослав. Я приехал к вам в Ростов с его ведома. Теперь он мой великий князь, - заключил отец Гедеон.
- И что же произошо дальше? - спросил владыка Кирилл.
- Святослав передает вам, ростовчанам: "Не считайте меня, соседи, продолжателем политики, характера правления покойного брата моего Ярослава. Хочу жить с вами в мире и добрососедстве. Пусть между нами не возникнет ни одной ссоры, ни одной размолвки. Мир вашему дому, родне". Таковы были его слова, с которыми он провожал меня к вам, ростовчанам.
- Мудрые и добрые слова произнес твой князь, - заметил владыка Кирилл.
- Это еще не все его слова, которые я должен передать вам, ростовчане.
- Что еще ты должен сказать нам? Говори, пастырь, - промолвил Кирилл.
- Святослав желает видеть тебя во Владимире и просит, чтобы ты провел торжественное богослужение в кафедральном соборе города в ознаменование его вступления в великое княжение.
- За этим дело не станет. Непременно наведаюсь во Владимир в ближайшие дни. Кстати, не напомнишь ли мне имя и родство супруги твоего нового князя?
- Урожденная муромская княжна Евдокия Давидовна, дочь князя Давида Юрьевича.
Михаил Всеволодович решил направить новому владимирскому князю Святославу послание, в котором поздравлял его с обретением великокняжеского стола и даже упоминал о своей близости с ним: "Мы ведь состоим в родстве или свойстве. И сие отрадно. Внук мой от дочери Марии, схимницы, сосватан тоже с Марией, дочерью муромского князя Ярослава Святославича, а твоя Евдокия - дочь другого муромского князя, Давида Юрьевича".
Отклик на это послание не заставил себя долго ждать. Через неделю прискакал конный рассыльный из Владимира с ответом великого князя Святослава. Он благодарил Михаила за дружелюбное послание и выражал надежду, что он будет поддерживать добрые отношения с киевским князем и не станет повторять дурной опыт своего брата Ярослава, который перессорился со всеми князьями и которого в конце концов судьба жестоко наказала.
Михаил Всеволодович не решился немедленно отпустить владимирского гонца, а приказал сытно накормить его и одарил дорогим поясом, расшитым бисером и украшенным кистями.
А тем временем ростовский баскак Бурхан не спешил выезжать в Сарай-Бату. Человек он был трусоватый. Его пугали слухи о бесчинствах ушкуйников - разбойников, грабивших проплывавшие мимо суда, особенно на Волге. Потеря дани, собранной с ростовской земли для пополнения ханской казны, могла стоить Бурхану головы. Ушкуйники не гнушались ни внушительным купеческим судном, ни скромным рыбачьим челноком.
Бурхан уговаривал управляющего при ростовском князе, именитого боярина, дать ему в дополнение к его людям и двум дощаникам еще пару дощаников и к ним четыре десятка дружинников. Управляющий нашел требования баскака чрезмерными и начал упрямо спорить с ним:
- Ас чем мы останемся, любезный Бурхан? По твоей милости у нас окажется в наличии всего-навсего пятнадцать дружинников, если я уступлю тебе моих сорок человек. Выдержим ли мы нападение шайки ушкуйников? Узнают они о нашей слабости и легко разграбят, а то и сожгут Ростов.
Управляющий умышленно прибеднялся. Кроме определенной дружины, была наготове запасная команда, официально не числившаяся дружинниками, но как бы составлявшая резерв. Князь Михаил стал свидетелем спора Бурхана с княжеским управляющим и вмешался в пререкания:
- Не забывай, Бурхан, что у меня имеется десять дружинников, которые в твоем распоряжении. Зачем тебе перегружать дощаники?
- Ладно, уступлю вам, - согласился Бурхан. - Сократим число твоих людей на десять человек. - Эти слова были обращены к управляющему.
- Дам тебе не четыре, а два десятка дружинников, - настаивал управляющий.
- Мало мне этого. Дай хотя бы два с половиной десятка.
Спорили до умопомрачения. В конце концов Михаил поддержал управляющего. Бурхан сдался и согласился на участие в его плавании двух десятков дружинников, не считая десятка людей князя Михаила, сумевшего расхвалить своих спутников.
- Сражались отменно с поляками.
- А не врешь, князь? - с сомнением спросил Бурхан.
- Если бы ты был человеком нашей веры, сказал бы: "Вот тебе истинный крест".
Формирование охранной дружины, сопровождавшей ханскую дань, было наконец завершено. Но в последний момент вышла загвоздка. Бурхан неожиданно обратился к Михаилу и к управляющему ростовского князя.
- А еще мы должны решить, кто же нам оплатит дорогу. Дорога-то предстоит дальняя. Что вы на это скажете?
- Ты же человек денежный, Бурхан, - возразил Михаил.
- Денежный-то денежный - это верно, да деньги-то теперь не мои, а ханские. Пусть дружинники кормятся за свой счет или за княжеский. Аль мало денег в вашей княжеской казне?
После долгих споров и пререканий все же урегулировали и эту проблему. Охранников снабдили сухими запасами продуктов, солониной, сухарями, ржаной мукой, сушеными фруктами и небольшой суммой денег из княжеской казны для закупок в дороге.
Накануне дня отплытия Михаил решил провести время с дочерью в ее монастырской келье. Боярину Феодору, своему ближайшему помощнику, он поручил тщательно проверить все содержимое обоих дощаников, продовольственные припасы и подарки хану и его родственному окружению.
Мария встретила отца в своей келье заплаканная и еще более постаревшая. Лицо ее было осунувшимся, обострившимся.
- Над чем трудишься, доченька? - спросил ее Михаил.
- Да вот, пишу о Ситской битве, сражении русского войска с Батыевыми полчищами. Горестное и трагическое событие.
- Ты уже писала об этом.
- Решила, что надо бы внести в мое повествование больше трагизма. Сколько же русичей в этом сражении полегло! И князья некоторые. А мой супруг Василько, тяжело раненный, был пленен, по приказу Батыя подвергался мученическим истязаниям и потом умерщвлен. Сперва хан предлагал Васильку служить ему и перейти с остатками своего войска к монгольским полчищам. Василько с негодованием отказался и за это поплатился жизнью.
- Откуда тебе известны такие подробности?
- Сему был свидетель один из воинов Василька. Хан отпустил этого израненного воина, чтоб он известил о гибели Василька меня и наших сыновей. С нами укрывался в Белоозере и наш ростовский владыка. Он и отправился на место бывшей ханской ставки, где был предан земле Василько. Его тело удалось извлечь из временного захоронения и погрести в Ростове со всеми почестями.
- Грустную историю ты мне рассказала, доченька.
- Думаю, как бы более правдиво передать ее летописным языком и заслужить одобрение владыки.
Монахиня протянула отцу книгу с исписанными крупным почерком листами. Это был черновик, который монахи-писцы должны были переписать начисто. Михаил углубился в чтение, попутно похвалив дочь:
- Вижу, кропотливый твой труд, матушка. Похвально твое старание.
- Да уж как надоумил Господь.
- Похвально, доченька, зело похвально. Кто-нибудь еще знакомился с твоими рукописями?
- Владыка читал. Услышала от него полезные советы. Еще прочитала свои наброски сынкам. Слушали с вниманием, особенно старший. Задавали множество вопросов, особенно о судьбе отца, Василька.
- А если отца твоего постигнет та же горькая участь, что и супруга?
- Ну вот еще… Надейся, батюшка, на лучший исход поездки в ханское логово.
- Кто же может предвидеть благополучный исход! Кто может предугадать, что в мыслях хана, чем я ему не угодил!
- Усерднее молись и надейся на лучшее, батюшка, - повторила Мария.
- Хватит ли молитв?
Оба помолчали. Разговор на грустную тему встревожил обоих. Переменили ее и заговорили о детях, старшем Борисе и младшем Глебе, их уроках и наставниках. Мать давала сыновьям уроки по русской истории. Борис уже прошел обучение по этому предмету и теперь в основном осваивал конную езду, преодоление препятствий на коне, стрельбу из лука под руководством старого дядьки-наставника. В летние месяцы княжич упражнялся в плавании в водах озера Неро. Младший, Глеб, еще продолжал заниматься кабинетными науками, хотя приобщался и к верховой езде.
- Жалко покидать ваш гостеприимный дом. Неведомо, что ждет меня в Сарае, - невольно вырвалось у Михаила.
- Оставь тревожные мысли, батюшка, - пыталась успокоить его дочь.
- Сие превыше моих сил. Кто знает, что ждет меня в ханском логове…
И Михаил тяжело вздохнул.
Чтобы отвлечь отца от горьких мыслей, Мария вызвалась познакомить его с новой росписью в монастырском храме. Он был небольшим, рассчитанным на проживающих в обители. Его украшал временный иконостас, сооруженный наспех. Теперь над ним работали искусные иконописцы, в просторечии богомазы, выписанные из Белоозера. Этот старинный город не пострадал так, как пострадали от Батыева нашествия города волжско-окского междуречья. Здесь сохранились опытные иконописцы. Теперь они трудились в ростовской земле, а потом собирались перебраться во Владимир-на-Клязьме.
В монастырском храме работали три иконописца, люди уже немолодые и, как видно, знающие. При каждом состоял подмастерье, растиравший краски, наносивший цветовой фон на икону и выполнявший второстепенные детали. А основную фигуру иконописного образа тщательно выписывал сам пожилой иконописец. Иконостас был задуман как трехъярусный. Верхний, третий ярус упирался в потолочное перекрытие. Образа нижнего яруса писались укрупненно и воспроизводили Иисуса Христа, Богоматерь и ведущих апостолов.
Михаил с интересом рассматривал незавершенные работы иконописцев и обменивался впечатлениями с дочерью.
- Коли вернусь в Киев живым и невредимым, займусь восстановлением собора Святой Софии, - мечтательно произнес он.
- Разумное желание, батюшка, - поддержала его дочь.
- Если бы ты видела, доченька, как этот главный собор на Руси был захламлен, загажен ворогами! Сколько сил и стараний пришлось затратить моим людям, чтобы привести его в божеский вид, навести в нем чистоту! Ордынцы жгли в соборе костры, держали лошадей.
- Трудно представить себе такое.
- А представь. Я тебе правду говорю. Все же собрали киевлян и с потугами навели порядок в соборе. А иконостас так и не удалось восстановить.
- О грустных событиях сообщаешь, батюшка.
- Иконостасные иконы выломали и сожгли тут же в храме на кострах. Драгоценные камни, кои украшали их, тоже выломали и разворовали.
- Можешь не рассказывать мне, батюшка, сию печальную историю про судьбу киевского храма. Такое нам ведомо. И здешние храмы весьма пострадали.
- Остается лишь вздохнуть, доченька.
- А я бы сказала - неистово трудиться на благо возрождения.
Посетив монастырский храм, инокиня с отцом возвратились в келью. Заговорили о делах семейных.
- Борисушке приглядели невесту, - произнесла Мария. - Муромская княжна.
- Слышал уже об этом, - отозвался Михаил.
- Посылали в Муром сваху, вдовую боярыню. По ее словам, княжна хороша, но еще слишком юная.
- Дай-то Бог, чтоб семья у Борисушки сложилась добрая. Не жалеешь, доченька, что не успела Васильку, великомученику, дочерей нарожать?
- Конечно, жалею. Двух сынков достаточно, чтобы удел не дробить на много частей. А дочери помогли бы завязать семейные узы с другими Рюриковичами. А может быть, и не только с Рюриковичами.
- Вестимо. Не забывай, что братец твой - зять венгерского короля, а бабушка твоя польская королевна.
- Говорят, я на нее лицом похожа.
- Пожалуй, есть сходство. И такого родства между Рюриковичами и иностранными домами немало.
Разговор переключился на внуков князя Михаила, обоих Васильковичей. Инокиня рассказывала отцу об их воспитании, наставниках. Она сама принимала деятельное участие в обучении детей, давая им зримые картинки правления наиболее выдающихся князей. Княжичи живо схватывали материнские уроки. Особенно восприимчив к ним был младший сын, Глеб, быстро воспринимавший рассказы матери и живо пересказывавший их. Его брат Борис, достигнув юного возраста, неожиданно увлекся охотой. Предметом этой его страсти стали куропатки, водоплавающая птица, глухари, зайцы, лисицы. Его охотничьим наставником был старый воин, обучавший его верховой езде. Возмечтал Борис в январе обложить логово, где залег в зимнюю спячку медведь, но узнав о таких намерениях сына, мать решительно воспротивилась этому:
- Рано тебе, Боренька, о медвежьей охоте думать. Придет твое время.
Борис не стал перечить матери и подчинился ее воле.
Мария улавливала подавленное настроение отца, его горькие слова, прорывавшиеся в беседе с ней. Это было вызвано предстоящим отъездом в ханскую Орду с неведомым будущим. Она всячески старалась отвлечь его от тревожных мыслей на дела семейные, житейские, особенно увлекалась рассказами о сыновьях, их интересах, поведении.
Старший, Борис, по характеру медлительный. На вопросы воспитателей дает обстоятельные ответы, думает, прежде чем ответить. В теперешнем возрасте увлекся конной ездой, охотой. Об интересах Глеба судить еще рано: пока не проявились полностью черты его характера, способности. Но уже заметно его усердие, восприимчивость к урокам наставников. Он уже осведомлен, что ему предстоит занять белозерский стол, и поэтому Белоозеро вызывает у него не просто повышенное любопытство, а неподдельный интерес. Глеб старается расспрашивать каждого белозерца, оказавшегося в Ростове.
Как-то князь Михаил спросил внука:
- Помнишь ли, Глебушка, Белоозеро?
- Не помню, дедуля, мал еще был. Братец хорошо помнит, может тебе многое рассказать. Немного помню широкую реку. А плыли мы на дощаниках, возвращались с Белоозера в Ростов.
- Ведомо тебе, Глебушка, что, как повзрослеешь, станешь белозерским князем? - спросил внука Михаил.
- Ведомо. Матушка говорила об этом.
Беседа Михаила с дочерью затянулась до позднего часа. Она прервалась, когда инокиня отправилась в храм на вечернюю молитву, а Михаил возвратился в княжеские палаты. Ужинать не стал, а отошел ко сну, чтобы рано подняться.
Наконец наступил день отплытия. У причальных мостиков собралась толпа горожан, члены княжеской семьи, среди которых были дочь Михаила инокиня Мария, ее сыновья, придворные, духовенство. Мария держалась молчаливо: все ее слезы были давно выплаканы. Прощаясь с отцом, она не проронила ни слова. А когда караван тронулся в путь, внуки Михаила Борис и Глеб долго еще бежали по берегу озера и махали руками вслед судам. Борис не издавал ни звука, а Глеб, не сдерживая слез, кричал вслед удаляющимся дощаникам:
- Дедушка, возьми меня с собой!..
Караван дощаников вышел из озера в небольшую речку Вексу, которая впадала в реку пошире. Это был правый приток Волги Которость, или Которосль. Эта река сливалась с Волгой в самом Ярославле. Общая протяженность Которости составляла примерно сто шестьдесят верст. Река протекала по лесистой местности, иногда леса отступали от берега, оставляя зеленые луга. Край был довольно обжит, заселен. На пути каравана довольно часто попадались выселки, поселения, села. Во время весеннего разлива река была судоходна и доступна для крупных судов.
Суда, с которыми плыл и князь Михаил со своими людьми, благополучно достигли Ярославля. Здесь Бурхан дал команду остановиться на ночлег. А Михаил Всеволодович нанес визит ярославскому удельному князю Василию Всеволодовичу, которому удалось спастись от меча Батыя и вернуться в отцовский удел. Много сил пришлось потратить князю Василию на восстановление опустошенного и разграбленного города. В 1239 году он вместе с другими князьями Рюриковичами посетил Орду и был утвержден великим ханом как князь ярославский. Впоследствии этот князь еще дважды посещал ханский двор.
Василий Всеволодович приветливо встретил князя Михаила, принимая его вместе с младшим братом Константином.
- Моя правая рука, - представил князь Василий брата. - Когда пришлось отправиться в Орду, он оставался во главе княжества и хозяйничал вполне успешно. В ханскую столицу направляешься?
- Увы… - только и ответил Михаил.
- В ханской столице сложились свои правила. Они могут показаться тебе непривычными. Соблюдай их, не проявляй строптивости. Непокорных Рюриковичей хан не приемлет.
- Как сие понять?
- А так и понимай.
Василий поинтересовался, кто еще едет в Сарай-Бату с ростовским караваном. Михаил назвал основных участников плавания.
- Пригласи к столу и вашего баскака. Это было бы полезно. А сколько всего людей в вашем караване?
Михаил назвал цифру, которая не показалась Василию внушительной.
- Ты знаешь, князь, что на Волге пошаливают ушкуйники? Грабят слабые караваны, коли те пускаются в путь без сильной охраны.
- Слышал об этом.
- Зови же вашего баскака к столу.
Бурхан отказался участвовать в общей трапезе с русскими князьями и остался в каюте своего дощаника.
За столом ярославский князь, имевший опыт посещения Орды и встречи с ханом Батыем, давал Михаилу наставления. Они сводились к тому, что всякий русский князь, посещавший ханский двор, должен вести себя смиренно, покорно и не перечить повелениям хана, какими бы жесткими и суровыми они ни казались. Василий Всеволодович уже выслушивал наставления бывалых людей, когда впервые направлялся по вызову Батыя в Орду и, посчитавшись с полезными советами, вернулся домой в Ярославль живым и здоровым.
Князь Михаил решил не утруждать ярославского князя и не стал ночевать в его палатах, как ни уговаривал его Василий Всеволодович, и вернулся на свой дощаник. Здесь в темном трюме помещались, похрапывая, киевский священник и боярин Феодор, правая рука князя.
Михаил долго ворочался на жесткой постели, безуспешно пытаясь уснуть. Слова и предостережения ярославского князя порождали тревожные мысли. От встречи с ханом Батыем он не ждал ничего хорошего. Батый мог припомнить ему и расправу с ханскими послами в Киеве, когда монгольское войско еще только приближалось к стенам города, и его долгое стремление уклоняться от поездки в Орду, и наговоры его давнишнего противника, великого князя владимирского Ярослава, который в конечном итоге поплатился жизнью, но все же успел сделать ему, Михаилу, немало всяких пакостей.
Заснул Михаил тревожным, беспокойным сном лишь под утро. Спал он совсем недолго. Его разбудил охранник, дежуривший на палубе.
- До вашей милости, батюшка-князь, человек пожаловал.
- Какой еще человек?
- Говорит, здешний купец.
- Зови… Нет, постой. Сам выйду к нему на палубу.
Михаил поднялся наверх и столкнулся с невысоким плотным человеком в коротком кафтане из темного сукна, отороченном собольим мехом.
- Кто такой, добрый человек? С чем пожаловал?
- Здешний купец я. Дорофей, по кличке Голубятник.
- Пошто такая кличка?
- Батюшка мой голубей разводил. Большую голуоятню держал. Соседи и прозвали его Голубятником. Сие прозвище и мне передалось по наследству.
- Чего тебе от меня надобно, Дорофей Голубятник?
- Дозволь пристроиться к твоему каравану. На Волге-то лихие людишки шалят. На большой караван с надежной охраной не рискнут напасть. А у меня всего-то два дощаника с товарами и охрана малая. Есть чем поживиться.
- Разочарую тебя, Дорофей. Не я хозяин сего каравана. Сам при нем что иголка в чужом кафтане.
- А кто хозяин?
- Хозяин ростовский баскак по имени Бурхан. Он в головном дощанике. Наведайся к нему и сошлись на меня: мол, князь Михаил посоветовал обратиться к твоей милости, твоему каравану подмога.
Дорофей Голубятник покинул дощаник князя Михаила и направился к головному судну, в котором только что отошел ото сна Бурхан. Он выслушал посетителя и дал ему ответ через толмача.
- Можешь, купец, присоединиться к нашему каравану. На Волге, бывает, шалят ушкуйники и нападают на мирные суда. А вместе мы все сильны, на большой караван лихие людишки не посмеют напасть. Так что присоединяйся к нам, купец, - повторил баскак.
- Премного благодарен тебе, - ответил Бурхану Дорофей.
Перед отплытием Михаил сумел еще раз свидеться с князем Василием Всеволодовичем.
- Рассказал бы, княже, повразумительнее, что ждет меня в ханском логове.
- Хорошего ничего не будет. К этому и готовься, княже.
- А подробнее не растолкуешь?
- Никто заранее тебе не скажет, что у Батыги на уме. Пройти очистительный огонь меж двух костров заставляют каждого. И тебе этого не избежать.
- Но ведь это языческий обряд!
- Покорись ханской воле, а потом замаливай грехи. Священника-то возьмешь с собой?
- Как же без священника?
- И еще учти… Ханская обслуга станет обращаться с тобой грубо, может и накричать на тебя. Ведь ты для них человек низшего сорта.
- Порадовал, Василий Всеволодович, нечего сказать.
- Еще могу тебе молвить: в ханскую душу заранее не заглянешь. Что у него на уме, неизвестно. Никому не ведомо, как он встретит русского князя. Я думаю, что перед тем, как хан примет тебя, его приближенные подробнейшим образом доложат ему, кто ты таков, совершал ли ты какие-либо прегрешения перед ханом и его людьми. Имей это в виду.
- У кого их не было, таких прегрешений!
- А коли были, веди себя смирно, проявляй покорность и послушание. Хан ждет от тебя только этого. И не вздумай перечить Батыге, лезть на рожон. Тебе это может не обойтись.
- Порадовал, батюшка Василий, ничего не скажешь, - повторил Михаил.
- По-братски предупредил тебя. Ведь мне довелось пройти это ханское логово и присмотреться к его обычаям. Видишь, пока живой и здоровый.
Караван покинул Ярославль и двинулся длинной цепочкой вниз по Волге. Миновали Кострому, еще какой-то мало заметный городишко. Сделали остановку в Нижнем Новгороде, расположенном на правом берегу Волги при впадении в нее одного из главных волжских притоков - Оки. Основание города датируется 1221 годом. Основал его великий князь владимирский Юрий Всеволодович. Он преследовал цель создать опорный пункт, сдерживавший натиск мордвы и булгар. Однако столкновения с этими народами продолжались недолго, они стали жертвами татаро-монгольского нашествия. Подавив эти народы, батыевы орды вторглись в русские земли и устремились далее, на восток. Князь Юрий Всеволодович вместе с другими русскими князьями потерпел жестокое поражение и пал в сражении с Батыевым войском в 1238 году на реке Сити.
Впоследствии Нижний Новгород входил в состав Нижегородско-Суздальского княжества. Резиденция его владельца находилась в Суздале, расположенном невдалеке от города Владимира на берегу небольшой реки, принадлежавшей к окскому бассейну. В то время, о котором ведется речь, Нижегородско-Суздальским княжеством владел один из Ярославичей. В Суздале он жил постоянно, а в Нижнем Новгороде появлялся лишь наездами.
Суда пополнили в Нижнем Новгороде запасы пресной воды. К ним присоединился еще один купец с единственным дощаником. Звали его Илларион Стукалин. Бурхан охотно принял и его в свой караван. Ростовский баскак спросил купца с любопытством:
- А отчего такое прозвание носишь - Стукалин?
- Дед мой отменный плотник был. Все топором орудовал: стук, стук - вот односельчане и прозвали его Стукалиным. Это можно понять так: человек, который всегда стучит топором. Вот и я унаследовал то же прозвище, хотя давно уже не брал в руки топор, а торгую мехами.
Покинув Нижний Новгород, караван судов двинулся дальше вниз по Волге, становившейся все шире и многоводнее. Слева в Волгу впадала Ветлуга, один из волжских притоков средней величины. Эта река в весеннюю пору становилась судоходной в нижнем течении. Илларион Стукалин пояснил князю Михаилу:
- Ветлуга не то чтобы река зело многоводная и заселенная. Протекает она по лесному краю. Селений на ее берегах мало. Этим и пользуются лихие людишки.
- Какие еще лихие людишки?
- Известно, какие. Ушкуйники. Так их называют на Руси.
Михаил ранее знал, что ушкуйники - это в основном новгородцы, лишившиеся имущества и вставшие на путь разбоя. Потом выяснилось, что не только новгородцы становятся ушкуйниками. Есть среди них и обитатели Средней Волги и ее притоков, попадаются даже мордваТ1 булгары. Плавают они на небольших суденышках, которым доступны мелководья верховьев волжских притоков. Здесь они и укрываются в случае опасности. Один представитель отряда ушкуйников обосновался под видом рыбака в устье волжского притока и зорко следил за проплывавшими по Волге судами. Если следовавшие мимо силы были невелики - один, в крайнем случае два дощаника и с малой охраной, - рыболов-разведчик подавал сигнал своим. И тогда по принятому сигналу от так называемого рыбака спускались вниз по течению притока другие ушкуйники и нападали на торговые корабли с целью грабежа.
Об этом был хорошо осведомлен Бурхан, охотно приглашавший в свой караван подвернувшихся спутников.
Когда проплывали устье Ветлуги, впадавшей в Волгу восточнее окского устья и Нижнего Новгорода, были замечены два рыбака на небольшом суденышке. Они бросили якорь посреди волжского устья и возились или делали вид, что возились, с рыбачьей сетью. Появление внушительной шеренги дощаников посреди волжского течения вызвало явное замешательство у рыбаков. Они начали пристально вглядываться в караван, и было похоже, что пересчитывали проплывавшие мимо дощаники. Потом один из так называемых рыбаков извлек откуда-то большую дудку и просигналил кому-то. Послышался слабый, отдаленный ответный сигнал. Рыбаки снялись с якоря и удалились вверх по Ветлуге.
Илларион Стукалин объяснил Михаилу, что по условному сигналу разведчика основные силы ушкуйников выходят из своего укрытия и нападают на купеческие корабли. Если же сигнал свидетельствует о неравенстве сил, ушкуйники уходят в дальнее и труднодоступное укрытие.
Миновали устье Камы. Она вливалась в Волгу мощной лавиной, отчего та становилась еще более широкой и многоводной. Чаще стали попадаться встречные корабли и большие караваны. Это возвращались на Русь купцы и князья, посещавшие ханский двор. Попадались и ханские суда с вооруженными отрядами. Они останавливали встречные дощаники, которые следовали в Орду, интересовались целью их плавания.
Бурхан самолично встречал таких проверяющих и отвечал им резко, начальственно.
- Баскак я по имени Бурхан. Собрал с Ростовского княжества ханскую дань и везу ее в Сарай-Бату. А это все мои люди.
- Много же у тебя людей, Бурхан.
- Плохо же охраняете волжский путь. Приходится самому заботиться. Развели тут ушкуйников…
- Найдем управу и на них. Счастливого тебе пути, Бурхан.
Такие встречи возникали не раз.
Глава 18. В ХАНСКОЙ СТАВКЕ
Хан Батый завершил свой поход в Западную Европу не слишком удачно. Успехи стали чередоваться с серьезными поражениями и физическими потерями. А это заставило грозного хана приостановить свое дальнейшее продвижение, которое сулило ему не только победы, но и нешуточный разгром.
Ханская орда перешагнула рубежи русских земель и, вступив в пределы западноевропейских государств - Польши, Венгрии, Чехии, - уже понесла серьезные потери при завоевании и опустошении русских княжеств. Кроме того, для удержания там татаро-монгольского господства приходилось оставлять в русских княжествах ханские гарнизоны. Таким образом, ханское войско вступило на территорию западноевропейских государств уже не с той внушительной силой, с какой оно появилось на Руси. Это ослабление татаро-монгольских полчищ сыграло в итоге определяющую роль в провалах агрессивных планов хана Батыя в Западной Европе.
Батый принял решение отвести остатки орды на восток. И там, в низовьях Волги, на берегу волжского рукава Ахтубы, он сделал свой выбор для ханской ставки. Войско Батыя гнало за собой огромную массу военнопленных - русичей и представителей других народов, испытавших монгольское нашествие и оказавшихся в рабстве.
Выбранное ханом местоположение его резиденции ограничивалось с запада речными протоками, образующими причудливый лабиринт. Левый берег Ахтубы окаймлялся неширокой растительной полосой, в которой произрастали ива, акация, черемуха и всякие кустарниковые породы. А далее простиралась степь, переходившая кое-где в солончаковую пустыню с проплешинами.
Когда Батыева орда пришла на Нижнюю Волгу и выбрала место для расселения невдалеке от ее устья, ближайшая степь еще была заселена разнообразным животным миром. Здесь постоянно паслись горбоносые сайгаки, дикие лошади. В лабиринте островов и проток между зарослями тальника гнездились разнообразные птицы: утки, гуси, лебеди, пеликаны.
Появление в низовьях Волги ханских людей и начало возведения разнокалиберных жилых построек от ханских хором до лачуг бедноты нарушили привычную жизнь, оживлявшую край. Началось безжалостное истребление птиц и животных. Сайгаки и дикие лошади покинули близлежащие степи и ушли на восток. Меньше стало дичи и в прибрежных зарослях. Часть ее схоронилась в лабиринте прибрежных зарослей, другая была истреблена охотниками.
Окружение хана Батыя, придя в волжское низовье, принялось с помощью рабского труда невольников интенсивно возводить новый город, который предназначался в качестве столицы татаро-монгольского государства. Основную рабочую силу в нем составляли рабы, невольники, захваченные в русских и европейских землях. Используя подневольный труд, хан и его окружение приступили к созданию своих резиденций. Сам хан Батый, его родня и высокопоставленные военачальники возводили внушительные дворцовые постройки, окруженные каменными стенами. Мелкая знать, чиновники среднего ранга ограничивались строительством более скромных жилищ из кирпича-сырца. А беднота удовлетворялась тем, что сооружала легкие каркасы, заполненные плетением из прутьев, обмазанных глиной. Подобные строения не были прочными и долговечными. Многие жители, пока шло строительство жилья, обитали в шалашах или шатрах, в зависимости от достатка, а то и под открытым небом, если позволяла погода. А подневольная сила размещалась в шалашах и землянках в условиях исключительной скученности.
Подобные жилища окружались стеной и охранялись стражниками, дабы избежать побегов невольников. Изловленные беглецы подвергались суровой каре, обычно предавались смерти. Впрочем, побеги случались редко. Да и куда было бежать человеку, рискнувшему на такой отчаянный шаг? До ближайших русских земель надо было преодолеть сотни километров опустошенных и заброшенных земель. Здесь беглеца могла ждать гибель от голода либо жестокая расправа со стороны ханских карателей, выявлявших случаи побегов. Делались попытки бежать и в сторону предгорий Кавказа, но тамошние жители с недоверием относились к чужакам и в лучшем случае делали их своими невольниками. Но благодаря патриархальным нравам горских племен они иногда приживались у своих хозяев и со временем становились равноправными членами селения или рода.
Русские, как и другие пленники, использовались в Орде как подневольная рабочая сила, главным образом в строительстве ханской резиденции и сооружений родственников хана и высших вельмож. Если среди пленников выявлялись искусные мастера, умельцы, их использовали по профессии - это было угодно и выгодно владельцу. Особенно ценились ювелиры, кузнецы, оружейники, мастера, изготовлявшие посуду и разные украшения.
Русские князья, которым удавалось наладить сносные отношения с ханской властью, выкупали русских пленников у их владельцев. Хозяева распродавали пленников в тех случаях, когда со строительством было покончено и строители более оказывались не нужными. Бывали и такие случаи, когда владельцам удавалось захватить пленников с большим избытком, и они оказывались в таком количестве излишними. Распродажа пленников была прибыльным делом для их обладателей. Некоторые русские князья практиковали выкуп пленных в Орде, чтобы в какой-то мере компенсировать те опустошения, которые позволяли себе татаро-монголы во время нашествия на русские княжества. Среди князей, выкупавших русских пленников у их владельцев, можно назвать Александра Невского, Глеба Васильковича, князя Белоозера, ставшего благодаря своей женитьбе на ордынке ханским родственником. Были и другие князья Рюриковичи, удачно женившиеся на высокопоставленных ордынках, ханских родственницах или девицах из ханского окружения. Но если русский князь чем-либо не угождал хану, его могла ожидать жестокая расправа. В летописях находится немало примеров таких трагических случаев. В числе подобных злополучных жертв был и герой этого повествования князь Михаил Всеволодович Черниговский, в последние годы своей жизни князь киевский.
Хан требовал от русских князей, в особенности от ведущих и наиболее заметных, регулярных посещений Орды. Иногда они составляли значительные группы, считая и членов своих семей, и сопровождавших их приближенных. Подчас хан держал князей при своем дворе в течение многих месяцев. Их жизнь и поведение всецело зависели от ханского произвола. Иногда их вынуждали отправляться в далекую Монголию, к верховному хану, как это было с Ярославом Всеволодовичем, который был там умерщвлен.
О сложных и драматичных взаимоотношениях золотоордынских ханов и русских князей повествуют не только русские летописи, но и многие зарубежные источники, записки католических миссионеров, западных путешественников, арабских и других восточных авторов. Русский князь становился официальным владельцем своего княжества, если получал ярлык, скрепленный резолюцией хана и дававший право на владение княжеством.
Взаимоотношения хана с русскими князьями складывались по-разному. Если князь был угоден хану, привлекая его своим послушанием, покорным поведением, исправным выплачиванием дани, это могло способствовать миролюбивым отношениям между ханом и русским князем, ханским вассалом. Иногда такие отношения скреплялись браком князя с ханской родственницей. Это могла быть ханская дочь, или племянница, или другая родственница хана. Значение таких смешанных браков не следует переоценивать. Их было не так уж много, и все они перечислены летописцами. Если какой-либо князь Рюрикович становился неугодным хану и совершал какой-нибудь поступок, заслуживающий, с точки зрения хана, осуждения, его ждала жестокая расправа, вплоть до физического устранения. Иногда этому предшествовали мучительные пытки. В летописном своде имеется внушительный перечень подобных жертв.
За первые сто лет татаро-монгольского господства на Руси по повелению ханов Золотой Орды было умерщвлено более десяти русских князей. Возможно, это летописное свидетельство неполное. Известно также из летописей, что за тот же период во время пребывания в Орде умерло - в результате, по-видимому, серьезных нервных потрясений - пятеро князей. Несколько князей было отпущено домой в болезненном состоянии, и среди них оказался Александр Ярославич Невский. Насчет кончины этого князя существует ряд версий. Он вел себя с ханом независимо и дипломатично, что раздражало некоторых вельмож из ханского окружения, замышлявших его устранение. Явных доказательств этой версии не обнаружено, хотя и ее нельзя исключать. По другой версии поездка князя Александра в Орду стоила ему тяжелого душевного напряжения, огромной затраты сил в стремлении умилостивить хана. Это не могло не отразиться на его здоровье. Он скоропостижно скончался на обратном пути из ханской резиденции к себе домой от острого сердечного приступа.
Следует отметить, что Орда и ханский двор были ареной острой междоусобной борьбы между разными ордынскими группировками. Одна группировка была заинтересована в исправной выкачке из русских княжеств ханской дани при внешних мирных отношениях Орды с княжествами. Другая группировка настаивала на постоянном вмешательстве Орды в дела русских княжеств, на периодических грабительских походах на Русь. Александру Невскому удавалось, опираясь на первую группировку, убеждать хана поддерживать в целом мирную позицию в отношении Руси.
Также следует отметить, что князья часто обращались к ханской власти, видя в ней арбитра, когда между князьями возникали разного рода территориальные или родственные споры и конфликты. Нередко ханская власть преднамеренно обостряла такие конфликты, отдавая предпочтение тем, в ком была наиболее заинтересована. В подобной политике интриг, в поддержке угодных и оскоплении неугодных немалую роль играла женитьба некоторых русских князей на ханских родственницах. А с неугодными ханская власть поступала круто, вплоть до физического устранения. Пример - такое устранение в 1246 году владимирского великого князя Ярослава Всеволодовича. Итальянский монах-путешественник Плано Карпини, побывавший в Монголии, в ханской ставке Каракоруме, и на обратном пути у Батыя, оставил в своих записках свидетельство о смерти русского князя Ярослава. По его свидетельству, этот князь был отравлен матерью монгольского великого хана Гуюка.
Расправляясь с некоторыми русскими князьями, золотоордынский хан руководствовался не проступками того или иного Рюриковича, а своими политическими расчетами. Обычно он устранял тех, кто был ему особенно нежелателен и не составлял для него полезной опоры.
Острое соперничество шло между тверскими и московскими князьями. На раннем этапе истории Москвы Тверское княжество оказалось более сильным на северо-востоке Руси. Хан Узбек, один из преемников Батыя, рассматривал как выгоду для себя поддержку более слабой московской стороны в соперничестве этих двух сил. В результате была учинена расправа над некоторыми тверскими князьями. Так погибли Михаил Ярославич, его сын Дмитрий Михайлович Грозные Очи, Александр Михайлович и его сын Федор Александрович. Убийство русских князей в Орде определялось политическими мотивами. Ханская власть устраняла тех князей, которые мешали ее честолюбивым замыслам. Тверское княжество вместе со своими уделами нарушало то соотношение сил на северо-востоке Руси, которое устраивало ханскую власть. Это княжество было охвачено движением, направленным против ордынского господства. Ордынская власть была вынуждена послать сюда внушительную карательную силу, которая расправилась с недовольными.
В результате заметного ослабления Тверского княжества усилилось могущество Московского княжества. В то же время поплатились жизнью в Орде и некоторые рязанские князья. Погибли и люди из их свиты, бояре, охранники, слуги. Эти расправы над отдельными неугодными князьями преследовали цель устрашения, запугивания других, приведения их к покорности.
Установив на Руси татаро-монгольское иго, Батый вызывал к себе одного за другим русских князей, чтобы убедиться в их повиновении и закрепить их зависимость от ханской власти вручением ярлыка - правовой грамоты на владение уделом. Малейшее неповиновение, тем более строптивость могла стоить князю Рюриковичу жизни. Об этом сообщает Плано Карпини в своем труде:
"Они (ханы) посылают также за государями земель, чтобы те являлись к ним без промедления, а когда они придут, то не получают никакого должного почета, а считаются, наряду с другими, презренными личностями. Для некоторых они также находят случай, чтобы их убить, как было сделано с Михаилом и с другими, иным же позволяют вернуться, чтобы привлечь других, некоторых они губят также напитком или ядом".
Были установлены жесткие правила визита князей в ханскую ставку. Князья Рюриковичи должны были прибыть в Орду в случае воцарения на престоле нового хана, чтобы получить от него ярлык на княжение в своем уделе. Такое же правило требовалось, когда князь наследовал умершему отцу или другому ближайшему родственнику. Бывало и так, что хан давал ярлык не прямому наследнику покойного, а своему избраннику, который по каким-то своим соображениям устраивал его более.
Источники отмечают, что, какое бы высокое положение ни занимал князь в княжеской иерархии Рюриковичей на Руси, его социальный статус никак не учитывался во время пребывания при ханском дворе. Его положение никак не уравнивалось с положением представителей ханской знати и даже с людьми, не признаваемыми за людей более или менее заметного ранга. Приезжих князей принимали в Орде без оказания им какого-либо видимого почета, а нередко обращались с ними откровенно унизительно, вынуждали вести себя не соответственно русским традициям, например пить кумыс, совершать языческие обряды, поклоняться идолам и прочее. От всех русских князей, прибывших в ханскую столицу, требовалось проходить очистительный огонь между двумя кострами, выполнять другие языческие обряды, поклоняться огню и так далее. Чтобы избежать неприятных конфликтов с ханскими властями, князья были вынуждены соблюдать подобные языческие обряды, а потом замаливать грехи. Впоследствии значительная часть татаро-монгольского населения Орды, в том числе хан и большинство его родственников, приняла ислам, и языческие обряды, которые еще бытовали при Батые, перестали соблюдаться как обязательная норма поведения. Но и смена религии не исключала того, что русских князей принимали при ханском дворе как людей второго сорта, относились к ним без должного уважения, ставили в зависимое положение.
В этом отношении примечателен прием ханом Батыем галицко-волынского князя Даниила Романовича. Их встреча произошла в 1250 году, когда Михаила Всеволодовича уже не было в живых. Хан принял Даниила в своей резиденции и заставил его испытать унизительные обряды и пить кумыс, что для русского князя считалось делом греховным. Унизительным для русского князя оказался и обычай, согласно которому он был должен стоять перед ханом на коленях. Даниил Романович сдерживал свой темперамент и проявлял внешнюю покорность, чем и завоевал расположение хана. По этому случаю летописец произнес знаменательную фразу, видимо, отражавшую душевное состояние этого князя: "О, злее зла честь татарская!"
Даниил, проявивший здравомыслие и дипломатичность, благополучно расстался с ханом и возвратился домой, не испытав худшей участи. По свидетельству русских летописей, условия пребывания русских князей в Орде были крайне тяжелыми, а обращение с ними ханских чиновников оскорбительным. О создании для них сносных бытовых условий никто не заботился. В летние месяцы хан и его близкие переходили на кочевой образ жизни в ближайших степных районах. А князья нередко были вынуждены не проживать в ханской столице, а кочевать по степи вместе с ханским окружением.
Князю Даниилу Романовичу удалось благополучно возвратиться из Орды в свое княжество, хотя он мог ожидать и худшего. Батыя не могло не раздражать, что Даниил в течение нескольких лет всячески оттягивал свой визит в ханскую ставку. Но все же он добился расположения хана и по-хорошему вырвался из его логова. По-видимому, такой исход их отношений определился тем, что хан был заинтересован приобрести верного вассала на границе с Польшей и Венгрией на тот случай, если когда-нибудь возникнут условия для новых опустошительных походов против этих стран. Стал ли Даниил таким верным вассалом золотоордынского хана? Сложный вопрос, на который трудно дать однозначный ответ.
Причины гибели русских князей в Орде летописи обычно объясняют как нравственный подвиг правдолюбцев, а не как необдуманную строптивость. Хотя, если проанализировать все подобные случаи, то можно увидеть разнообразие их мотивировок. Были бессмысленные акты мести в назидание другим. Была расплата за неудачные проявления национально-освободительной борьбы или противодействие ханской политике. Церковь причислила к сонму святых многие жертвы ханских расправ. Таким оказался и князь Михаил Черниговский.
Отправляясь по ханскому вызову в Орду, русский князь никогда не был уверен, что вернется после встречи с ханом, увидит снова родину и семью. Поэтому он составил завещание касательно своего наследства. Отъезд в ханскую резиденцию отмечался торжественным молебном за благополучное возвращение. В свою очередь и возвращение из ордынской столицы отмечалось молебствиями как счастливое событие.
Почему же хан Батый столь сурово обошелся с князем Михаилом Всеволодовичем, владевшим в последние годы развалинами Киева? Ведь активным противником татаро-монголов он никогда не был, как иные князья. По-видимому, здесь сыграл свою роль тот факт, что Михаил Всеволодович долго уклонялся от визита в Орду, ожидая худшей участи, и это могло раздражать хана. Никогда до сих пор не общаясь с ним, князь Михаил не знал его характера, окружения и не представлял путей возможного влияния на Батыя. И еще одно обстоятельство также могло сыграть свою роль. Михаил был давним соперником князя Ярослава Всеволодовича из-за борьбы за Новгород. Этот Князь, человек мстительный и злопамятный, не мог не оклеветать своего соперника в глазах хана. А тот прислушивался к злонамеренным оговорам и, как говорится, наматывал их на ус, хотя впоследствии и сам разочаровался в Ярославе и способствовал его устранению.
Примечательна такая черта в ханской политике. Расправляясь с неугодными людьми, хан Батый не трогал их потомков, если они представляли для него определенный интерес. Например, Батый жестоко расправился с плененным и тяжело раненным ростовским князем Васильком за отказ служить ему. Это произошло в Ширинском лесу. Неприязнь к убиенному ростовскому князю не была перенесена на его сыновей. Борис Василькович стал князем ростовским, а его младший брат Глеб - князем белозерским. Последний много раз посещал Орду, женился там на ханской родственнице.
После смерти своего брата Бориса Глеб Василькович на правах старшего в семье занял княжеский стол в Ростове. В этом качестве он и умер в 1278 году, оставив ростовский удел племяннику Дмитрию Борисовичу. Белозерский, а впоследствии и ростовский князь Глеб неоднократно бывал в Орде при ханском дворе, выкупал русских пленных. Давая ему характеристику, летописец замечает, что князь Глеб с юности служил татарам и избавил многих христиан от обид. Это замечание летописца следует понимать так, что князь Глеб широко практиковал выкуп пленных у ордынских владельцев.
Когда князь Глеб, будучи на склоне своей жизни непродолжительное время ростовским князем, скончался, его племянник Дмитрий Борисович показал свое недружелюбное отношение к покойному дяде. Он настоял и заставил согласиться с этим и ростовского епископа Игнатия вынести останки дяди из кафедрального собора на монастырское кладбище. Это вызвало резкое осуждение со стороны митрополита, главы российского духовенства, отстранившего на некоторое время Игнатия от исполнения его обязанностей. В заявлении митрополита подчеркивалась неправомерность поступка ростовского епископа, хотя и признавалось, что в действиях ростовского князя Глеба могли быть допущены определенные нарушения. "Не мни себя без греха суща", - эти слова митрополита были будто бы обращены к покойному Глебу, допускавшему в своем поведении или политике какие-то огрехи.
Как можно судить по летописным свидетельствам, князья проводили в Орде один-два года, а то и больше. Им приходилось сопровождать хана в пору летней перекочевки его двора. Иногда ханы удерживали у себя на продолжительное время в качестве заложников княжеских сыновей. Чтобы укрепить связи с теми или иными князьями и их семьями, хан женил княжеских сыновей на своих дочерях или родственницах. Княжеские невесты из ханского окружения принимали православное крещение, чему хан не препятствовал, и совершали с женихами свадебные обряды по канонам православной церкви. При системе многоженства и обилии детей в семьях хана и его родственников в этой среде всегда находилось много невест для русских княжичей. Одна из таких девиц, например, стала женой белозерского князя Глеба Ва-сильковича.
Нередко русские князья и их свиты во время пребывания в ордынской столице, да и в пути, подвергались грабежам. Обычно это были воины, покинувшие свое войско или на время отлучившиеся из него. Зачастую подобные нападения сопровождались убийствами. Жалобы на таких грабителей обычно ни к чему не приводили.
Многие русские князья, оказавшиеся в ханской столице, могли быстро исчерпать свои денежные запасы. Надо было не скупясь тратиться на многочисленные подарки нужным людям. С помощью щедрых подарков членам ханской семьи, женам хана, влиятельным ханским приближенным, сановникам посетители ханской ставки рассчитывали добиться их расположения и избежать унижений. Но при этом приходилось влезать в долги и испытывать обременительную долговую кабалу. Все это усугубляло зависимость и беспомощность русских людей в Орде.
Князья не только сами ездили в Орду, но и посылали туда своих доверенных лиц с разными поручениями. Эти доверенные лица, или послы, обычно носили название "киличеи". Их посылали к хану, непременно с дарами, и для получения княжеских ярлыков. Иногда они отправлялись в Орду с целью обращения к хану с жалобами на противников своих князей, с которыми возникали конфликты или споры. Послы, направлявшиеся русскими князьями в другие страны, киличеями не назывались, а имели общепринятые названия, звучащие по-русски как "посол", "посланник". Возможно, слово "киличей" было монгольского происхождения и применялось лишь к лицу, ответственному за дипломатические отношения с Ордой.
Иногда споры между князьями решались с применением силы. Хан брал на себя роль верховного арбитра в таком споре, принимая сторону не обязательно правого, а поддерживая того, от кого была польза, если такая поддержка приносила максимальную выгоду. Бывали и такие случаи, когда тот или иной князь снаряжал воинов, чтобы перехватить в пути другого князя, своего соперника, и воспрепятствовать ему достичь ханской резиденции.
К концу XIV века зависимость русских княжеств от Орды значительно уменьшилась. В этом отношении примечательно высказывание М.Д. Полубояриновой:
"С усилением Московского княжества и ослаблением зависимости от Орды все более редкими становятся поездки русских князей, особенно великого князя московского, к ханам. В этом отношении большой интерес представляет обращение к Василию Дмитриевичу Московскому Едигея, темника хана Булат-Султана, приведенное в летописи под 1409 г. Едигей упрекает князя в том, что с тех пор, как Василий Дмитриевич стал великим князем, он не бывал в Орде, не посылал ни к Шанибеку, ни к Тимур-Кутлую ни князей, ни старейших бояр, ни сына, ни брата; "…и ныне царь Булат-Султан… уже третий год царствует, а великий князь у него еще не был, но просил у Орды военной помощи против русских князей и Литвы". Действительно, судя по летописи, Василий Дмитриевич был в Орде в последний раз в 1393 г. у Тохтамыща. В сущности, возмущение Едигея, касающееся плохого приема в Москве татарских послов и гостей, обнаруживало бессилие Орды перед растущей мощью Русского государства…" ***(М.Д. Полубояринова. Русские люди в Золотой Орде. М., «Наука», 1978.)
Из этого высказывания видно, что происходит характерный процесс усиления Московского государства и увядания Золотой Орды. Этот процесс был отчетливо заметен уже на стыке ХIV-ХV веков. Если сравнить ситуацию этого периода с серединой XIII века, временем Батыя, то заметно, что положение разграбленной и задавленной завоевателями феодальной Руси той поры, Руси, страдающей от ханского гнета, не шло ни в какое сравнение с тем периодом, о котором пишет автор упоминавшейся выше книги. Тогда русские князья были вынуждены повиноваться ханской воле, регулярно проводить продолжительное время при ханском дворе в Орде. Хотя отдельные русские князья и пытались идти наперекор ханской воле, хотя и вспыхивали иногда то тут, то там выступления против гнета Орды, подобные движения и выступления быстро и жестоко подавлялись. А некоторые князья Рюриковичи, как уже отмечалось, становились жертвами расправы со стороны ханской власти.
Исследователи отмечают веротерпимость татаро-монголов. Ее пытаются обосновать такими причинами, как суеверный страх перед чужеземными божествами, готовность мириться с чужими религиями, их необычайно большое влияние на последователей. Скорее всего решающую роль сыграл классовый фактор. Ордынские правители смогли распознать огромную нравственную и политическую роль религии в жизни русского общества и фактически взяли русскую церковь под свое покровительство.
Современные авторы обращают внимание на равнодушие татаро-монголов к православной религии. Но в то же время церковь была поставлена под покровительство ханской власти, хотя господствующее положение среди религий при преемниках Батыя заняло мусульманство. Это не помешало ханской власти создать для православного населения заметные привилегии, которых другие слои русского населения не имели. В частности, церковники всех рангов освобождались от всяческих поборов. Церкви и духовным лицам гарантировалась неприкосновенность. Впрочем, эта неприкосновенность нарушалась, когда возникали военные конфликты и когда ханские вооруженные отряды совершали карательные операции. Тогда разрушались храмы, гибли духовные лица. В XIII веке на Руси проводились переписи населения с целью выявить тех людей, которые были обязаны платить дань ханским властям. Это происходило в 1257 и 1275 годах. Обе переписи никак не затрагивали духовенство, которое по-прежнему освобождалось от уплаты всякой дани.
Согласно ханским ярлыкам духовенство избавлялось не только от всех видов дани и повинностей в пользу ханских властей, но и от постоя. Эти требования обязаны были соблюдать ханские чиновники, баскаки, писцы, таможенники и другие должностные лица.
Оскорбление веры, неуважение к церковным помещениям, уничтожение церковного имущества, в том числе книг, рассматривались как тяжкое преступление, заслуживавшее тягчайшего наказания вплоть до смертной казни. В жизни, надо признать, этот принцип соблюдался далеко не всегда. Но все же он был продекларирован как предупреждение и иногда выдерживался. Князья были вынуждены мириться с таким положением церкви, объявленным ханским распоряжением. Когда же позиция завоевателей заметно ослабла, князья Рюриковичи стали менять свое отношение к церкви, церковному имуществу, предъявляли церкви материальные претензии. Это вызывало жалобы церковников на своих князей, обращенные к ханским властям.
Как отмечает М.Д. Полубояринова, неприкосновенность церкви, гарантированная ханскими ярлыками, относилась, конечно, к спокойным периодам. Совершая грабительские походы, ханские войска разрушали и церкви, и монастыри. При этом подвергалось разграблению и церковное имущество, а многие представители духовенства становились жертвами завоевателей.
В то же время наблюдалось другое любопытное явление. Церковь понемногу завоевывала позиции в Орде. Отдельные видные ордынские вельможи принимали православие и со временем поступали на русскую службу. Среди них оказывались и ханские родственники. Некоторые из таких выкрестов на русской службе стали родоначальниками знатных дворянских фамилий. В 1261 году при хане Белке в Орде возникла Сарайская епархия. Ее первым епископом стал Митрофан, поставленный в этом качестве митрополитом Кириллом. Образование новой епархии, носившей название Сарайской и Переславской, было вызвано не только тем, что значительную часть населения Орды составляли подневольные русичи. Среди него было немало и торговцев, и свободных ремесленников, приехавших из русских княжеств, а также князей со свитами, прибывших в Орду по вызову хана. Появилась и прослойка самих татаро-монголов, принявших православие. Сперва весьма малая по своей численности, она имела тенденцию к неуклонному возрастанию.
Рождение Сарайской епархии началось сперва в Сарай-Бату, ордынской столице, вблизи устья Волги, а затем ее центр переместился выше, по волжскому рукаву Ахтубе, в связи с переносом ханской столицы. В новом Сарае, получившем название Сарай-Берке, оказалась более заметной русская прослойка населения и временных обитателей. Кроме постоянной епископской резиденции, находившейся в ханской столице, русское духовенство участвовало и в ханских кочевьях, обычно в летние месяцы, в Нижнем Поволжье и бассейне Дона.
Влияние православной церкви на ханскую власть проявлялось, в частности, в том, что в начале XIV века хан Узбек поддерживал борьбу русских князей против польского короля Казимира, вынужденного под их давлением допустить в своей стране свободу православных обрядов.
Находки археологов свидетельствуют о значительном удельном весе русского населения в Орде. По-видимому, оно со временем появляется во всех городских центрах ордынского государства. В них возникали и храмы Сарайской епархии, призванные обслуживать русское население и местных выкрестов, принявших православие.
Помимо появления сарайских епископов, постоянно проживавших при дворе хана, Золотую Орду время от времени посещали важные ростовские духовные лица. Каждый новый ростовский главный священнослужитель обязан был побывать у хана, чтобы получить ярлык, подтверждавший его веские права. Обычно князей Рюриковичей, посещавших ханскую резиденцию, сопровождали свои духовники.
Большую часть русского населения в ордынском государстве составляли зависимые люди, находившиеся в рабском положении. Они были захвачены в качестве пленников во время завоевательных походов татаро-монголов. Неисправные должники могли также попасть в рабскую зависимость. Ханские надсмотрщики старались выявить среди пленных искусных мастеров, умельцев в разных отраслях ремесла, чтобы использовать их по своей профессии. Родившиеся в Орде дети пленников тоже становились рабской силой, принадлежавшей владельцам их родителей.
Пленники или должники, попадавшие в рабство, на долгие годы оставались в собственности завоевателей. Однако и в их среде можно было наблюдать некое расслоение. В лучшем положении находились рабы, имевшие семьи и собственные жилища. Это были, вероятно, более квалифицированные мастера, получавшие от хозяина некоторые привилегии. Другая категория рабов, по-видимому, обладающая невысокой квалификацией, получала скудное питание и ютилась в общих помещениях, охраняемых стражниками.
Захватчики особенно ценили тех подневольных мастеров, которые отличались искусным мастерством, были способны изготовить прибыльную продукцию, пользующуюся на рынке высоким спросом. Это могла быть продукция ювелиров, чеканщиков, мастеров художественной росписи и прочая.
Как отмечает исследовательница М.Д. Полубояринова, особо умелые ремесленники с течением времени выходили из рабского состояния, превращаясь, вероятно, в полузависимых или вольноотпущенников. Этот процесс расслоения рабов отчетливо отражен в археологических данных. При раскопках обнаруживались наземные дома, в которых обитали люди с элементарным достатком. По-видимому, здесь жили с семьями ремесленники, обладавшие полузависимым состоянием. В то же время в больших землянках, плотно набитых обитателями, размещались неквалифицированные рабы, которые охранялись стражниками.
Некоторые из искусных мастеров достигали довольно сносного положения еще в начальный период ордынского ига. М.Д. Полубояринова ссылается на свидетельство Плано Карпини. По его словам, любимцем хана Гуюка был русский ювелир Козьма, работавший в Каракоруме. Он изготовил для хана трон и печать.
В среде зависимых ремесленников, обитавших в Орде, происходило глубокое расслоение. Но при этом положение основной их части оставалось крайне тяжелым и унизительным. Некоторые из квалифицированных ремесленников, особенно ювелиры и чеканщики, смогли достичь приличного, но не полноправного положения. Но таких, в целом, было немного. Основная масса рабов использовалась на тяжелых физических работах в качестве грузчиков, землекопов, вальщиков и влачила голодное существование.
Земледелие у ордынцев не было развито, хотя местные природные условия и располагали к этому. Большое внимание местное население уделяло скотоводству, разведению крупного и мелкого рогатого скота, а также коней. В качестве пастухов широко употреблялась подневольная рабочая сила. Освоением земли стали заниматься пленные под наблюдением ханских людей. Сеяли в основном пшеницу и просо.
Когда в Орде образовался избыток рабочей силы, не нашедшей применения, ее владельцы начали распродавать ненужных теперь рабов на внешних рынках Крыма и Кавказа. А через эти земли русские рабы попадали в некоторые страны Западной Европы. Этой ситуацией воспользовались и известные русские князья. В их числе оказались и Александр Ярославич Невский, и Глеб Василькович, князь белозерский, и другие князья. Выкупленные в Орде русичи получали наделы земли и возвращались к крестьянскому труду либо селились в городах и прибегали к ремеслу.
Часто пленные мужчины применялись татаро-монголами в качестве воинов, включались в состав военных отрядов и участвовали в военных операциях. Такая практика была обусловлена расколом в ордынских вооруженных силах, сепаратизмом некоторых военачальников, не подчинявшихся хану. Вынужденный компенсировать такие потери, хан использовал русских невольников в подобных целях. Русичи были не единственными, кого ханское командование брало в свое войско. В нем были и представители других завоеванных народов, в том числе жители Северного Кавказа. Кроме непосредственного включения в ханское войско русских невольников, ханы привлекали отряды русских князей в своих походах с карательными целями против своих соседей и соперников. Одним из участников таких походов был князь Глеб Василькович Белозерский, внук князя Михаила Всеволодовича по матери.
В XIV веке принудительное участие в службе в татаро-монгольском войске сменяется добровольным наемничеством. Высказывалось такое мнение, что эти люди, не ужившиеся с Рюриковичами, извлекали какие-то выгоды от службы в ханском войске. Такая служба сулила им богатство и военную добычу.
Территория Золотой Орды находилась на перекрестке важных торговых путей, связывавших европейские страны со странами Востока. Волга, которую теперь завоеватели могли использовать от истоков до устья, служила частью великого торгового пути из Руси в восточные страны. Этот путь приобрел особенно оживленный характер, когда наладились торговые связи Золотой Орды с Византией, Ираном, арабскими странами. Золотоордынские ханы получали от этой торговли огромные выгоды в виде таможенных и торговых пошлин. Среди русских товаров пользовались большим спросом кожи, меха и другие товары.
Ханы предвидели для себя большую выгоду в посреднической торговле с зарубежными странами. Арабские, персидские и другие восточные авторы свидетельствуют о постоянных поездках русских купцов в Орду с прибыльными товарами. Ханская политика была направлена на покровительство торговле, которая приносила немалую выгоду и русским купцам. Бывали случаи нападения на торговые караваны, однако о таких случаях источники упоминают редко. Торговые караваны имели надежную охрану. Предметами русской торговли были меха - соболь, горностай, белка, хлопчато-бумажные ткани, изделия русских ремесленников. Русские купцы закупали на рынках Орды соль, шерсть, шерстяные ткани, перец, имбирь и всякие другие пряности, грецкие орехи, жемчуг и так далее.
К числу товаров, ввозимых на Русь, можно отнести и керамику, остатки которой найдены археологами при раскопках многих русских городов, в частности Новгорода. Находили и поливную посуду. Как керамика, так и посуда могли быть и русского производства, и привозными. Найденные при раскопках черепки доказывают, что богатые горожане пользовались привозной посудой.
В качестве ценных предметов торговли русские купцы предлагали вещи, добытые на севере. Это были моржовая кость, соболиный мех, а также кожи, седла, ножи.
В последние десятилетия значительно активизировались археологические изыскания по истории материальной культуры времен татаро-монгольского господства на Руси. Среди этих исследователей следует назвать А.В. Терещенко, Б.А. Рыбакова, А.А. Федорова-Давыдова и других. Сведения об исследованиях и находках этих археологов можно найти в указанной выше книге М.Д. Полубояриновой "Русские люди в Золотой Орде". Этот труд использовался автором как один из ценных источников в его работе над данной книгой.
Ограничимся кратким обзором дальнейшей истории Золотой Орды. Один из ближайших преемников Батыя, хан Берке, принял ислам, но не насаждал его насильственными мерами в своем государстве. Ислам получил распространение на Волге среди булгар и в Средней Азии. Половцы, слившиеся с татарами, тоже частично примкнули к мусульманству. Последователи этой религии составили заметную прослойку среди ханских чиновников.
По смерти Берке влиятельным лицом в Орде стал темник Ногай. Его непосредственная власть распространилась на степи северного Черноземья. Он пользовался огромным влиянием в Орде, поддерживал то одного, то другого претендента на ханский престол. Это вызывало постоянные смуты. Порядок в государстве восстановился при хане Узбеке, сумевшем навести порядок в стране. Он был женат на дочери византийского императора Андроника, завязал родственный союз с египетским султаном, а свою дочь выдал за Юрия Даниловича, великого князя владимирского.
В отношении русских князей хан Узбек поступал беспощадно. Жестоко обошелся он с четырьмя тверскими князьями, испытавшими на себе ханский гнев. Все они были умерщвлены.
Узбеку наследовал его сын Джанибек, человек более мягкий и покладистый. Он был убит собственным сыном Бердибеком, занявшимся истреблением своих родственников, в которых видел нежелательных соперников. Этот хан находился у власти только два года, а после него начались смуты, частые смены на ханском престоле. Сведений об этих ханах дошло до нас мало. Виновником этих смут оказался темник Мамай.
Он потерпел со своим войском сокрушительное поражение от Дмитрия Донского в 1380 году. Оно заставило его бежать в Крым, в город Кафу (нынешняя Феодосия), где он и был убит. А власть в Орде захватил Тохтамыш, воспользовавшийся поддержкой Тимура. Тохтамыш, потомок хана Джучи, в 70-х годах XIV века бежал к Тимуру, властителю в современном южном Казахстане и заручился его поддержкой. В 1380 году, воспользовавшись поражением Мамая, Тохтамыш постарался укрепить свою власть в Орде и сделал попытку вернуть прежнее могущество ордынского государства. Он предпринял поход против русских земель. В 1382 году внезапным ударом и обманом он овладел Москвой и некоторыми другими русскими городами. Чтобы ослабить значение Москвы, Тохтамыш стал поддерживать ее соперников, ростово-суздальских и тверских князей. Переоценивая свои силы, он решил освободиться от зависимости от Тимура и вступил с ним в борьбу. Она закончилась полным поражением Тохтамыша и его бегством в Литву, где он был разбит своими противниками и позднее убит одним из своих соперников.
С начала XV века Орда отчетливо клонится к упадку. Ее власть над русскими княжествами приобретает чисто номинальный характер. Князья ограничивались тем, что время от времени посылали ханам ничего не значащие подарки.
Последнюю и безуспешную попытку вернуть былую славу Орде предпринял хан Ахмат (Ахмед). Он предъявлял Руси дерзкие и безуспешные требования возобновить уплату дани. Вместе с тем он делал дипломатические шаги, надеясь на союз с польским королем. Но московский князь Иван III смог установить союз с крымским ханом Менгли-Гиреем, выступившим против поляков и сковавшим их силы. Хан Ахмат фактически остался без союзников.
Великий князь московский и всея Руси Иван III и хан Ахмат сосредоточили свои войска на берегах реки Угры, но ни одна из сторон не решилась переправиться на противоположный берег и атаковать противную сторону. Ахмата заставили отступить тревожные вести о том, что ханская столица, оказавшаяся беззащитной, подверглась нападению русского войска во главе со звенигородским воеводой Василием Ноздраватом и его союзником крымским царевичем Нур-Девлетом. Ахмат бежал к Азову и в пути был убит сибирским ханом.
На этих событиях и кончилась история Золотой Орды. В качестве ее жалкого осколка еще существовало некоторое время Астраханское царство, где удержались сыновья Ахмата. С этим царством покончил Иван Грозный в 1556 году. Еще до падения Золотой Орды образовалось Казанское царство. С ним также покончил Иван Грозный, предприняв великий поход. Это произошло в 1552 году. Последним осколком Золотой Орды оказалось Крымское ханство, просуществовавшее до конца XVIII века.
Отношения России с Крымским ханством строились сложно, недружелюбно, если не сказать враждебно. Экономика ханства отличалась низким уровнем производительных сил. Земледелие развивалось медленно, как и скотоводство. Феодальная знать предпочитала искать выход в грабительских походах против соседей с целью захвата богатой добычи и пленников. Со второй половины XVI века орды крымских ханов неоднократно нападали на русские и украинские земли, покоряли жителей и продавали их в рабство. Крымское ханство было обычным союзником Турции в ее столкновениях с Россией. Эти войны требовали от России много сил и средств.
Крымское ханство было ликвидировано лишь в результате победы России в русско-турецкой войне 1768-1774 годов, а окончательно прекратило свое существование в 1783 году. Территории, подвластные крымским ханам, вошли в состав Российской империи.
Глава 19. ПОСЕЩЕНИЕ ОРДЫ. НА ЗАКАТЕ ЖИЗНИ
Караван судов миновал устье Камы, самого значительного волжского притока. После камского устья многоводная Волга круто поворачивала на юг и текла теперь до самого впадения в Каспийское море в меридиональном направлении. Лишь огибая горы Жигули, Волга делала излучину и вновь устремлялась на юг, оставляя позади длинный и узкий полуостров, получивший впоследствии название Самарской Луки. В наиболее узком месте ширина полуострова достигала всего двадцати верст.
Вся длина Волги от Казани до истоков волжского рукава Ахтубы - в районе нынешнего Волгограда - составляла в старом измерении 1251 версту. Если же отбросить все извилины великой реки, это расстояние можно сократить почти наполовину. Ниже Камского устья в Волгу не впадает сколько-нибудь значительных притоков. В целом, ниже этого устья на волжских берегах преобладает степной ландшафт, который только местами оживляется небольшими зелеными рощицами лиственных деревьев и кустарников.
Ближе к истокам Ахтубы, у поворота Волги к Каспию, волжские берега стали более оживленными. То тут, то там попадались стада домашнего скота, которые паслись на просторах здешних лугов. В пастухах, худых, изможденных, в обтрепанной одежде, нетрудно было разглядеть русичей и других невольников. Иногда можно было увидеть и сытого надсмотрщика, вооруженного плетью, покрикивавшего время от времени на подневольных пастухов и пускавшего плеть в ход.
Плавание разного рода судов по Волге было довольно бойким. Вниз по Волге плыли русские князья с охранниками и свитой для встречи с ханом, а также купцы, вознамерившиеся воспользоваться рынком ордынской столицы. Возвращались тем же путем те, кто избежал ханского гнева и остался живым. А ведь возвращались и в гробах. Это были те, кто не угодил хану Батыю и не смог избежать его расправы. Случалось и такое. Часто можно было встретить и суда с вооруженными ордынцами, плававшими вниз и вверх по течению Волги. Когда во встречном караване судов можно было увидеть на палубе одного из дощаников наспех сработанный гроб с останками жертвы ханской немилости, Михаил с тревогой говорил своему спутнику, боярину Феодору:
- Неужели и нас с тобой, Феодорушка, ждет такое же?
Феодор пытался успокоить князя Михаила, но не мог рассеять его тревогу.
Бурхан, которому не раз приходилось плавать в Сарай-Бату с ханской данью, подал команду, чтобы суда сворачивали с Волги в левый волжский рукав Ахтубу. Под таким названием знали эту реку русские. Татаро-монголы называли волжский рукав на свой лад - Ак-Тюбе, что означало Белые холмы. Отделял Ахтубу от основной Волги лабиринт протоков и рукавов, которые то приближали к Волге, то отдаляли от нее. В лабиринте волжской дельты гнездились еще в заметном количестве всякие водоплавающие птицы. Иногда они взлетали из своих укромных гнездилищ большими стаями. По левому берегу Ахтубы кое-где к самой реке подступали луга, где паслись табуны лошадей, а также стада крупного и мелкого рогатого скота. Наконец показались военные городки, обнесенные земляными валами, - сосредоточения шатров, в которых обитали ханские воины. Шатры военачальников выделялись размерами и богатством ткани. Такие городки не удалялись от Ахтубы, дававшей пресную воду. А на некотором отдалении от берега начиналась безводная солончаковая земля.
Показались и очертания ханской столицы - города Сарай-Бату. Издали он выглядел каким-то разухабистым, сумбурным, разбросанным, где смешались в единую массу разностильные жилища богатых вельмож, трудового люда и невольников. Глинобитные стены окружали дворцовые постройки самого хана, его ближайших родичей и других вельмож. Поскромнее выглядели жилища рядовых военачальников, чиновного люда, купцов. Некоторые из представителей этих слоев населения еще не сумели возвести достойные своему сану жилища и временно обитали в шатрах или просто под тентами, перед которыми жгли костры для приготовления пищи. А в окружении домов знати теснились хижины, землянки бедноты и невольников.
На центральной площади города располагался оживленный и разноязычный базар. По одежде торговцев можно было распознать людей разных племен и народов. Среди торговцев встречались русские, крымские генуэзцы, византийские греки, арабы, персы, люди из Средней Азии. Каждого можно было отличить по одежде, выговору, манере держаться. Над толпой стоял разноязычный гомон. Торговцы зычными выкриками зазывали покупателей и расхваливали свой товар.
По берегу Ахтубы напротив ханской столицы кучно сгрудились дощаники и малые суда, прибывшие с князьями Рюриковичами - такими, как князь Михаил Всеволодович, - купцами, баскаками с собранной данью. Торговцы выясняли отношения с таможенниками и вынуждены были уплачивать въездную дань. Князя Михаила сразу выделил среди приезжих ханский человек и, подойдя к нему, произнес:
- Следуй за мной, русич. Нужных тебе людишек можешь взять с собой.
Михаил велел своим людям взять с собой мешки с подарками для хана и его окружения, выбрал для сопровождения пятерых дружинников, боярина Феодора, священника из киевского храма и толмача. Остальные дружинники оставались на дощаниках. Князь и сопровождающие его люди прихватили с собой минимум необходимых вещей и зашагали вслед за ханским человеком. Шли долго мимо незавершенных построек, мимо одной, другой груды строительных материалов. Построенные дома чередовались со строящимися, лачуги - с палатками. Наконец вышли к месту, обнесенному глинобитной стеной и охраняемому стражником.
- Будете размещаться здесь, - коротко бросил ханский человек и сказал несколько слов стражнику, стоявшему в проеме стены.
Михаил понял, что он и его люди находятся в положении арестантов и не могут без высокого соизволения покидать свое обиталище. Внутри небольшой территории, огороженной глинобитной стеной, стояло несколько шатров. В одном из них кто-то жил. Как потом стало известно Михаилу, это оказался один из удельных князей смоленской земли с небольшой свитой. Он посетил Сарай-Бату по вызову хана.
- Вот это твой шатер, - также коротко бросил сопровождавший Михаила и его людей человек хана, указывая на крайний из шатров.
- Только один? - спросил Михаил и, не услышав ответа, прибавил: - У меня же свита. Еще бы один шатер для нее.
- Можешь воспользоваться еще одним, - резко ответил ханский человек.
- Дозволь спросить тебя… - осторожно произнес Михаил и услышал:
- Спрашивай. Что тебе надо?
- Когда меня примет хан Батый?
- Как ему будет угодно. А когда это случится, я не ведаю.
- Могу я пройтись по городу, посетить базар?
- Пока разрешения на это не поступило. Отдыхай с дороги.
Ханский человек умолк, не расположенный продолжать разговор с князем Михаилом.
К вечеру появился обитатель одной из соседних палаток с небольшой свитой. Как видно, строгий запрет не покидать свое временное жилье на него не распространялся либо он уже смог миновать этот запрет. Михаил разговорился с вынужденным соседом, стал расспрашивать его о пребывании в ханской столице.
- Ничего хорошего не скажу тебе, князь, - ответил правитель одного из смоленских уделов. - Меня держали здесь недели две, прежде чем ко мне наведался ханский человек и предупредил: "Ты, князь, должен сначала пройти очистительный огонь, поклониться богам, которых чтит великий хан, - тогда Батый и сможет тебя принять".
- И как же ты поступил в таком случае?
- Сперва попытался уклониться от таких языческих обычаев. Говорю: "Я же православный христианин - при чем тут ваш очистительный огонь и поклонение идолам?"
- И что же тебе ответил ханский человек?
- Припугнул ханским гневом. Говорит: "Коли не хочешь поступить, как у нас принято, пеняй на себя". Сказал это с явной угрозой. Боязно мне стало. В уделе моем остались молодая супружница, дети малые. И была надежда получить приращения к уделу. Решил я сдаться, склонить голову перед ханским требованием. "Не понял, - говорю бусурману, - что сие означает - пройти сквозь очистительный огонь". И услышал объяснение. Сие означает пройти меж двух больших костров и почувствовать жар огня. Повиновался я и решил, что потом духовнику своему исповедуюсь и грех свой великий постараюсь замолить. Вот и вынимаю из моей дорожной сумы образа и молюсь перед ними.
- А скажи, мил-человек, если бы ты ханского человека все же не послушал и меж костров не прошел? Что тебя могло ожидать?
- Не знаю. Возможно, не получил бы от хана ярлык на княжение в своем уделе.
Человек хана, встретивший Михаила Всеволодовича и определивший его в жилище для приезжих князей, доложил о его прибытии со свитой высокому ханскому вельможе Ахмату, которому непосредственно подчинялся. Ахмат ведал приемом русских князей, а нередко и определением их дальнейшей судьбы. Он же готовил их встречу с ханом Батыем, если в той встрече была нужда. Если же такой нужды не было, Ахмат сам решал неотложные дела с приезжим князем Рюриковичем либо исполнял ханское повеление оставить его на длительное пребывание в Орде. В летние месяцы хан Батый с ближайшими родственниками и штатом придворных отправлялся в летнее кочевье, меняя время от времени степные стойбища. Некоторые русские князья, оставленные на продолжительный срок в ханском окружении, участвовали в подобных ханских кочевьях по степным просторам. Иногда хан принимал того или иного Рюриковича и приглашал его к трапезе, сдобренной неизменным кумысом.
Ханский двор еще пребывал в Сарай-Бату. Ахмат тем временем собирал сведения о князе Михаиле Всеволодовиче, опрашивал свидетелей, которым доводилось когда-либо сталкиваться с этим князем. Набиралось много разноречивых отзывов о человеке, который ждал теперь, пребывая в ханской ставке, решения своей судьбы. И наконец Ахмат отважился пойти к хану Батыю с докладом, чтобы вместе решить, как поступить с киевским князем.
Хан Батый был уже далеко не молод. Он заметно одряхлел и потерял прежнюю живость и энергию, даже перестал интересоваться возведением своего обширного дворца. Отделка анфилады парадных зал, лепка потолка и стен были приостановлены. Батый облюбовал себе парадную гостиную с незавершенной лепкой на стенах. На возвышении была навалена груда бархатных и атласных подушек, на которых хан восседал, принимая посетителей, чаще всего родичей и придворных. Перед ним стояли кальян, кувшин с кумысом и блюдо с разнообразными фруктами. Иногда, когда хан Батый был в хорошем расположении духа, он угощал посетителей. Русские князья морщились от питья непривычного кумыса, но боялись ослушаться и через силу пили непривычный напиток.
Ахмат шагал анфиладой парадных комнат ханского дворца. Они оставляли впечатление незавершенности и вызывали недоуменные вопросы. Почему хан не дает команду завершить отделку парадных зал? Почему они имеют такой вид? Почему не во всех залах пол покрыт мраморными плитками? Разве мало искусных мастеров - каменщиков, лепщиков, штукатуров - находится в распоряжении хана? Почему же приостановлены работы?
До Ахмата доходили слухи, что хан Батый недоволен выбором местоположения столицы и как-то в кругу близких родственников и вельмож высказал мысль, что более удачным местом для нее могло бы быть другое - на том же берегу Ахтубы, но значительно севернее.
- Так за чем же дело стало? - крикнул кто-то из ближайших ханских родственников. - Если тебя не удовлетворяет размещение столицы, возведем новую, в другом месте. Разве в твоем распоряжении мало послушных мастеров и средств?
Батый ответил родичу неохотно:
- Устал я, мои дорогие, смертельно устал. Не стану переносить столицу. Пусть этим занимаются мои преемники. Пусть они и строят новую столицу, коль теперешняя им не по душе.
На этом разговоры о местоположении ханской столицы исчерпались, и больше к ним при жизни Батыя никто и никогда не возвращался.
С этими мыслями Ахмат подошел к заветной двери, у которой в торжественных позах стояли два стражника, вооруженные кривыми мечами.
- Доложи светлейшему господину обо мне, - произнес сановный посетитель.
Один из стражников приоткрыл двустворчатую дверь ханской комнаты и угодливо произнес:
- До твоей милости, мой господин.
- Проси, - раздался из соседнего помещения резкий, с хрипотцой, голос.
Войдя в кабинет Батыя, Ахмат склонился в низком поклоне и услышал слова хана:
- Чем порадуешь меня, служилый? С чем пришел?
- Докладываю, ваша милость. В Сарае находится киевский князь Михаил.
- Слышал о таком. А ты что о нем скажешь?
- Ничего хорошего не скажу.
- Напомни мне, Ахмат, чем этот князь Михаил отличился?
- Ваша милость направила к нему опытных послов, когда войско вашей милости подходило к Киеву. Послы предложили Михаилу договориться по-хорошему и сдать город без боя. И это стоило бы того, чтобы Киев не был так разрушен и русичам не пришлось понести такие огромные потери. Но князь Михаил не внял голосу разума. Он отклонил предложение послов вашей милости и повелел их всех умертвить. Михаил повинен еще и в том, что поспешно покинул город и бежал в соседнее государство. Если не ошибаюсь, это была Польша. И там он настраивал чужеземцев против ордынцев.
- Серьезный грех на душе князя Михаила.
- Если бы только один этот грех.
- Вот именно, если бы только один этот грех. Как долго уклонялся сей князь от уплаты дани Орде, хотя я и посылал в Киев моих людей, чтоб напомнили забывчивому Михаилу о его долге.
- А Михаил оправдывался тем, что он якобы не собрал еще всех сведений о численности населения всех своих киевских владений. Таким вот манером он уклонялся от уплаты дани.
- И это еще не все! - воскликнул хан Батый. - Ты бы слышал, что мне говорил великий князь владимирский Ярослав. Я, конечно, убежден в лживости этого князя, его предвзятости. Вероятно, Ярослава и Михаила связывала давнишняя вражда. Послушаешь первого из них, так выходит, он один непогрешимый, а все остальные… Да что и говорить об этом. Недаром же я отправил Ярослава в Монголию к великому хану, чтоб рассудил дело. Великий хан, видно, распознал прегрешения Ярослава и воздал ему по заслугам. Все же, я полагаю, в словах этого князя, давнишнего недруга Михаила, была доля правды.
- Как же мы поступим с небезгрешным Михаилом?
- Пусть пройдет очистительный огонь и поклонится нашим богам. Позаботься об этом. А далее посмотрим. И растолкуй, Ахмат, этому Михаилу, что от него требуется, и действуй.
- Слушаюсь и повинуюсь, мой господин.
На третий или на четвертый день после посещения хана Батыя его приближенный Ахмат направился к Михаилу Всеволодовичу. Почему не сразу после визита к хану или хотя бы на второй день? По складу своего характера Ахмат был тугодум, и ему требовалось время, чтобы обдумать, как построить разговор с русским князем, как сделать этот разговор результативным и убедительным. На это обдумывание нужны были дни.
Ахмат в сопровождении двух рослых стражников в остроконечных меховых шапках и щуплого малорослого толмача неопределенной национальности, оседлав коня, подъехал к обиталищу князя Михаила и его свиты. Небольшая группа всадников въехала на территорию, обнесенную земляной стеной. Ахмат и толмач спрыгнули с коней, передав поводья охранникам и вошли в крайний шатер. В нем жили князь Михаил, боярин Феодор, киевский священник отец Иоанн и княжеский толмач. Все они после принятия утренней трапезы находились в шатре.
Ахмат, распознав по одежде в одном из находившихся в шатре русского князя, сказал через толмача:
- Хотел бы вести разговор с глазу на глаз только с князем Михаилом. А все остальные пусть покинут шатер.
Михаил ответил на это, воспользовавшись услугами своего толмача:
- Как тебе угодно, господин. Пусть мои люди выйдут. Но своего толмача я могу оставить?
- Нам достаточно одного моего человека, твой нам не понадобится, - произнес Ахмат.
Его слова были тут же переведены его толмачом.
В шатре остались лишь два собеседника и один толмач, который довольно бойко переводил речь ханского вельможи на русский язык и слова Михаила на язык завоевателей.
- Хан готов принять тебя, русич, если ты выполнишь некоторые условия, общепринятые у нас для чужеземцев, - этими словами начал беседу Ахмат.
- Какие же условия я должен выполнить? - спросил Михаил.
- Наберись терпения. Позже объясню. Всему свое время. Сперва ответь мне на некоторые вопросы.
- Я готов, коли это в моих силах.
- Надеюсь, в твоих силах. Прежде ответь мне, русич, на такой вопрос. В ту пору, когда наше войско ушло на восток и обосновалось на Нижней Волге, ты вернулся в Киев. Тебя посетили ханские люди. Было такое дело?
- Да, было. Я старался проявлять гостеприимство и снабжать ханских людей и их лошадей потребной пищей.
- Это я знаю. Почему ты не соизволил выплачивать ханскую дань?
- Моя киевская земля была зело опустошена. Я до сих пор не знаю численность моих подданных, а потому и не могу сказать, каков размер дани, которую я должен выплачивать. А чтобы определить число моих подданных-данников, требуется время.
- Справедливы ли твои слова? Не умышленно ли ты прикрываешься незнанием числа своих подданных? Почему не переписал населения?
- Во многом я, киевский князь, оказался беспомощен. Я располагал малым числом дружинников и слуг. Мне не хватало людей, чтобы провести полную и своевременную перепись населения. Люди были запуганы и прятались по лесам.
- Объясни мне, князь Михаил, почему же князья смоленской земли и княжившие по Верхней Оке, кажется, твои родные сыновья, смогли наладить сбор дани и выплату ее ханским людям?
- Их земли не были столь опустошены, как киевские. Спроси кого угодно, хотя бы моего управляющего, боярина Феодора, или киевского священника отца Иоанна.
- Это еще кто такой?
- Это второй священник киевского храма, пока единственного, который открыт для вернувшихся в город, вернее, на развалины города киевлян. Я взял отца Иоанна, чтоб он мог в дороге совершать службы, причастия, принимать исповеди.
- Еще один вопрос к тебе, князь Михаил. Почему так враждебно был настроен против тебя князь владимирский Ярослав? Почему он говорил хану Батыю про тебя так много нелицеприятного?
- Сие на совести его, князя Ярослава. Он со многими не уживался, с близкими родичами, братьями, сыновьями. Наши нелады с ним начались еще с времен моей молодости. Я некоторое время был князем новгородским и старался соблюдать новгородские традиции. На место новгородского князя претендовал и Ярослав. В конце концов он нашел там себе сторонников, многих подкупил. Среди них оказались богатые и влиятельные люди, купцы и бояре. А меня тянуло на юг, в родной Чернигов, и я без какого-либо дурного замысла покинул Новгород, чем и воспользовался Ярослав: он занял мое место. А затем он начал мстить моим сторонникам. Некоторые из них были вынуждены покинуть Новгород и перебраться в Чернигов, а потом в Киев. Тогда Ярослав стал мстить и мне, совершать разбойные набеги на мои земли.
- А Ярослав говорил о вашей размолвке совсем другое. Представил тебя этаким неуживчивым задирой.
- На то он и Ярослав. Больше ничего о нем сказать не могу.
- Ярослав не был святым. У него было немало дурных качеств. Это мы знаем. Также знаем, что за свои грехи он поплатился жизнью. Но в чем-то и он мог быть прав.
Ахмат помолчал, потом обратился к Михаилу с вопросом.
- Помнишь, что говорил тебе напоследок в Киеве ханский человек, перед которым стояла задача наладить сбор дани?
- Откровенно говоря, запамятовал.
- И это твой серьезный промах. Такие слова ты должен был помнить как наставление. Хочешь, я тебе их напомню? "Нельзя вам, князьям, жить на земле Батыя, не поклонившись ему. Идите, поклонитесь ему и будьте данниками его. И тогда оставайтесь в жилищах своих". Такие мудрые слова грешно выбросить из памяти.
- Сожалею, что эти слова не удержались в моей старческой памяти.
- Значит, сожалеешь? Сие разумно. Теперь хочу напомнить тебе, князь Михаил, еще об одном твоем грехе.
- Каком же?
- Один из твоих сыновей служит венгерскому королю Беле и участвует в его военных походах. Нападениям венгров во главе с твоим сыном подвергались и западные русские земли, населенные вассалами нашего великого хана Батыя. Так ведь?
- Сей сын отрезанный ломоть. Он покинул Русь и служит чужому королю. Я-то тут при чем?
- Как сказать. Он все же твой сын, ты воспитал его. С нашими воинами его венгры скрещивали мечи и копья. Как сие понимать?
- Как тебе угодно, так и понимай.
- Дерзить изволишь.
Ахмат снова помолчал, пытливо вглядываясь в Михаила и как бы прощупывая его, а потом сказал весомо и резко:
- Теперь хочу познакомить тебя с нашим обычаем, который будет касаться и тебя, князь Михаил. Хан Батый сможет принять тебя, если ты последуешь нашему традиционному обычаю. Каждый русский князь обязан пройти через очистительный огонь, то есть между двумя пылающими кострами. За соблюдением этого обряда следят жрецы. Если князь привез для хана какие-либо дары и передает их людям, приближенным к хану, небольшую часть этих даров бросают в огонь в качестве жертвы. Затем сей князь должен поклониться солнцу, священному кусту и фигурам идолов, которым мы поклоняемся. И уж только после того, как пройдены все эти ступени, сей князь получает дозволение предстать перед великой ханской особой.
Ахмат вновь умолк, пристально всматриваясь в Михаила, чтобы постичь его реакцию на слова ханского приближенного. Наконец он нарушил молчание и произнес раздельно и четко:
- Готов ли ты пройти сей очистительный путь и предстать перед очами великого хана? Сможешь ли преклонить перед ним колени? Можешь ли поступить так, как поступали все русские князья?
- Непростой вопрос задаешь ты мне, боярин Ахмат, и непросто на него ответить. Дай мне передышку и дозволь подумать, посоветоваться с моими близкими. После этого дам тебе ответ, чтоб ты передал его хану Батыю.
- Посоветуйся с ближними и поступай так, как подсказывает тебе совесть. Старайся поступить разумно, чтоб потом не раскаиваться.
- А как вы с ханом обойдетесь со мной, коли я не решусь поступить так, как предписано ханскими правилами, как ты обрисовал мне путь между кострами?
- Это уж как решит великий хан. На все его добрая воля. Даю тебе на размышление три дня. Достаточно?
- На что же я могу надеяться?
- Все решит хан. Смотри, не натвори глупостей.
Разговор с Ахматом привел Михаила в крайне подавленное состояние. Проводив ханского представителя, он не сразу пришел в себя, а затем пригласил в шатер боярина Феодора, своего советника, и киевского священника отца Иоанна, своего духовника. Нелегкий разговор с ними князь Михаил начал с того, что обстоятельно поведал обоим о беседе с ханским приближенным. Ознакомление своих близких со встречей с Ахматом князь Михаил закончил такими словами:
- Вот видите, мои дорогие, в вину мне ставится Многое: стоял во главе обороны Киева и не согласился сдать город без боя, да еще распорядился умертвить ханских послов, которые привезли предложение Батыя сдать Киев. Вспомнили и моего старшего сына Ростислава, зятя венгерского короля Белы, который после неудавшегося нашествия завоевателей провел успешные военные операции против соседей, западных русских княжеств, а хан считал князей Волыни и Галиции своими данниками. И в этих военных операциях венгров не последнюю роль играл мой старший сын, который вместе с тестем, королем Белой, возобновил небезуспешную борьбу с ордынцами. Серьезное обвинение мне было предъявлено в связи с тем, что я уклонялся от уплаты дани ордынскому хану. А я просто не располагал сколько-нибудь точными сведениями о численности населения моего Киевского княжества. Его население резко поубавилось. Перепуганные люди скрывались в лесах, вели жизнь бродячих побирушек. Никаких доходов они не имели - с чего бы им платить ханскую дань? Наконец, мой давнишний враг и соперник по Новгороду Ярослав Всеволодович всячески восстанавливал хана против моей персоны с помощью разных оговоров. Надеюсь, хватит и этого? Что будем делать, друзья?
Первым высказался боярин Феодор, человек богомольный, благочестивый и твердый в вере, многие годы служивший князю Михаилу и всецело преданный ему.
- Не пристало честному христианину соблюдать бусурманские обряды.
- Языческие, - поправил его священник Иоанн.
- Тем более. Позволь мне, княже, не покидать тебя в часы самых тяжких испытаний, даже если нам обоим будут угрожать физической расправой. А о соблюдении языческих обрядов, что от нас требуют, не может быть и речи.
- Горжусь силой твоего духа, Феодорушка, - произнес поощрительно Михаил. - Мы не согласны выполнять никакие языческие обряды. Так и скажем ханскому человеку.
- Даже если сей поступок грозит нам гибелью, будем стоять на своем и держаться друг за друга до последнего вздоха, - с пафосом произнес боярин Феодор.
- Как же нам не поступать иначе?
- А что именно скажете вы ханскому человеку, когда он придет за вами? - спросил отец Иоанн.
- А вот что скажем, отче: имеем оба желание идти к хану, как все русские князья, - произнес Михаил.
Боярин Феодор ответил таким же согласием. Высказался и княжеский духовник:
- Многие князья Рюриковичи ходили сквозь огонь и выполняли все другие языческие обряды. Иди, княже, с миром и добрым сердцем, но только не поступай так, как язычник. Не ходи меж огней, не поклоняйся языческим богам, коим поклоняются хан и его люди. Бог наш един в лице Святой Троицы, сие Бог Отец, Бог Дух Святой и Бог Сын Иисус Христос. Не забывай о сем ни на минуту, дабы не порочить души своей.
- Мудро глаголешь, отче. Так и будем поступать, - согласился с ним Михаил.
Дни проходили в томительном ожидании. Но ханский человек не появлялся, и о князе Михаиле и его свите, казалось, все забыли или готовили ему какую-то необычную и неожиданную кару. Один из охранявших вход на огороженную территорию, внутри которой располагались шатры для приезжих князей Рюриковичей, разговорившись с Михаилом, спросил его:
- Твои люди нуждаются в пище?
- Конечно.
- Можешь послать двух своих людей на базар. Пусть закупят там, что тебе угодно.
- А я могу отправиться с ними?
- Тебе не велено. Такова воля начальства.
- Как угодно начальству. Сколько же времени продлится мое заключение?
- Сие нам неведомо.
- Что ж, спасибо тебе, стражник, и за это.
Двое княжеских дружинников, снабженных деньгами, побывали на городском базаре и вернулись с запасом продуктов - свежей рыбой, битыми утками, пшеничной мукой, куриными яйцами.
Князь одного из уделов смоленской земли, занимавший соседний шатер, отбыл из ханской ставки к себе домой. В течение некоторого времени князь Михаил Всеволодович и его люди оставались единственными обитателями огороженной территории. А через несколько дней после отъезда смолян по соседству с людьми Михаила появились новые жители. Среди них оказался и его внук Борис Василькович, молодой князь ростовский, со священником, толмачом и несколькими охранниками, нагруженными подарками для хана и его ближайшего окружения.
- Борисушка, внучек мой ненаглядный! - воскликнул дед, обнимая внука.
Борис выглядел совсем юным. Даже борода еще не пробивалась у него.
- Что привело тебя, внук, в это зловещее логово? - спросил Михаил.
- Зачем ты так откровенно, дед? А если кто-то услышит? Может и не поздоровиться.
- А ты боишься, Боренька, как бы не услышали?
- Здесь всего следует бояться. А что привело меня сюда, в это обиталище, самому не ведомо. Гонец передал ханский вызов. Свиту взял малую, воспользовался одним дощаником.
- Малая свита и один дощаник… Многим рисковал. Забыл про ушкуйников?
- Никак не забыл. Слава богу, сумел пристать на Волге к большому купеческому каравану.
- Тебя принуждают пройти очистительный огонь, поклониться идолам и всякой чертовщине?
- Не без этого. Здесь обычай таков. Приходится выполнять это требование, дабы не накликать на себя беды.
- И ты намерен взять на свою душу такой великий грех?
- Грех потом буду замаливать усердными молитвами. Зато надеюсь избежать всяких неприятностей от грозного хана.
- Не знаю, что и сказать тебе по сему поводу, внучек.
Свидетелем этого разговора Михаила с внуком Борисом был духовник киевского князя, священник Иоанн. Он пытливо посмотрел на своего князя и спросил его въедливо, когда они остались наедине.
- Все-таки что скажешь на это своему внуку, княже?
- Не желаю быть христианином только по имени и поступать, как язычник.
- Мудро рассуждаешь, батюшка-князь, - поощрительно сказал Иоанн.
- Мы готовы проливать кровь нашу за Христа и положить за него души свои, да будем ему благодарной жертвой, - произнес нараспев Михаил, словно прочитал слова молитвы.
- Коли сие произойдет, ты, князь Михаил, станешь почитаемым церковью, новоявленным мучеником.
Тем временем внук Михаила, ростовский князь Борис, прошел очистительный огонь и другие языческие обряды, которые требовались от прибывавших Рюриковичей. Он получил разрешение свободно ходить по городу, посещать базар. Вечерами он уединялся в своем шатре, с помощью сопровождавшего его священника замаливал, как он сам считал, великие грехи и ждал ханского приема.
Михаил пребывал в томительном ожидании. Отец Иоанн читал ему наставления из Евангелия и выдержки из других духовных книг, прерывая чтение своими рассуждениями:
- Коли пострадаем с тобой, княже, за веру Христову, Бог воздаст нам за наше усердие и верность ей.
- Умно рассуждаешь, отче, - соглашался с ним Михаил.
А Борис Василькович все еще ждал приема у хана. И Михаил, и его боярин Феодор пребывали в томительном ожидании: когда же решится их судьба. Прошло не два-три дня, а более месяца со дня встречи князя Михаила и его беседы с ханским человеком Ахматом. Тот явился в шатер киевского князя неожиданно и произнес:
- Все обдумал, князь Михаил?
- Обдумал. Не понимаю только, почему так долго ваш хан не мог решить мою судьбу.
- Чтобы дать тебе больше времени на обдумывание. Разве мало тебе было этого, или ты такой тугодум?
- Да уж какой уродился.
- Завтра мои люди зайдут за тобой, и тебе предоставится возможность поступить так, как ты решил.
Ночь прошла тревожно. И князь Михаил, и его боярин не могли сомкнуть глаз, лишь шепотом произносили слова молитв и духовных песнопений. Утром за Михаилом явились ханские люди. Ахмата среди них не было. Боярин Феодор вызвался сопровождать своего князя и разделить с ним его участь, какая бы горькая она ни была. Священник, отец Иоанн, сделал попытку присоединиться к ним, но Михаил жестом остановил его:
- Ты еще понадобишься здесь, коли потребуется произнести над нами надгробное слово. Да хранит тебя, отче, Всевышний.
Михаил и Феодор, сопровождаемые десятком вооруженных охранников, вышли из шатра, потом из ограждения и зашагали по лабиринту городских улиц и переулков.
Никакого транспорта им не подали. Шли пешком по улицам и переулкам, миновали запруженную народом рыночную площадь, пустырь, еще только готовившийся к застройке, языческие капища, небольшие кучки народа. Наконец показалась высокая стена, из-за которой возвышались шпили и башни ханских хором. В стороне от ханской резиденции разводились костры для обряда и возвышались фигуры языческих идолов.
Когда Михаил с Феодором подошли к стенам, окружавшим ханский дворец, от шеренги охранников, конвоировавших русичей, отделились два человека, как видно, старшие, и направились с докладом к хану Батыю. Хан выслушал их и коротко бросил:
- Действуйте.
Возле костров появились жрецы и ханский приближенный Ахмат, обратившийся к Михаилу и Феодору:
- Вы, русичи, готовы пройти через очистительный огонь? Вам давалось много времени на размышление.
Среди небольшой толпы оказался и толмач, тот самый, который появлялся вместе с Ахматом в гостевом шатре.
Михаил и его боярин не сразу ответили Ахмату. Он снова произнес:
- Повторяю: вы готовы пройти через очистительный огонь?
- Дозвольте мне слово молвить, - попросил Михаил.
- Говори, русич, - ответил ему в резком тоне Ахмат.
- Не подобает христианам проходить через ваш огонь, который непотребные язычники наслали на нашего Бога. Мы же, как все русичи, христиане, посему не пойдем сквозь огонь и не станем молиться вашим идолам, ибо мы поклоняемся лишь творцам - Святой Троице, иначе говоря Богу Отцу, его Сыну и Святому Духу, единым в Троице.
- Опомнись, что ты говоришь, русич! - резким окриком прервал Михаила Ахмат.
Услышав речь князя Михаила, языческие жрецы и ханские приближенные пришли в ярость. Кто-то пронзительно выкрикнул:
- Непотребную речь надо доложить великому хану!
Возле костров произошло некоторое замешательство. В это время к толпе подошли несколько русских князей, находившихся в то время в Орде. Среди них оказался и внук Михаила, князь ростовский Борис Василькович. Все они наперебой стали уговаривать Михаила смириться и не перечить ханской воле.
- Умерь гордыню, княже. Не перечь ханской воле, а потом замолишь грехи перед Богом.
- Тревожимся за тебя, батюшка Михаил. Не накликай на себя ханский гнев.
- Согреши во имя того, чтобы остаться в живых. А великий грех можно замолить перед Всевышним.
Князья советовали Михаилу притворно выполнить ханское повеление и поклониться огню и солнцу, а также языческим идолам. Один из князей напомнил Михаилу, что Господь не станет строго осуждать его проступок, если он выполнит все ханские требования, а потом замолит свои грехи усердными молитвами и ревностным служением Богу. Другой князь произнес:
- Послушай нас и поступи так, как мы тебе советуем. Так ты и себя и нас избавишь от ханского гнева и избежишь злой смерти.
Боярин Феодор, выслушав оказавшихся в Орде русских князей, обратился к Михаилу со своими словами:
- Вспомни, благочестивый князь, как ты давал обет положить душу свою за Христа, вспомни слова Евангелия, кои я прочитал тебе как поучение. Разве ты не говорил мне: "Не желаю быть христианином лишь по имени и уподобиться язычнику!"?
Тем временем Батыю успели доложить о неповиновении князя Михаила, о его нежелании соблюдать языческие обряды. Докладывал хану его приближенный Ахмат.
- Как прикажет ваша милость поступить с ослушником? - с таким вопросом обратился он к хану и услышал ответ:
- А как мы поступаем с упрямыми ослушниками? Тяжкому проступку князя Михаила и его человека должно соответствовать и суровое наказание. Уразумел?
- Да.
- Вот и действуй, если уразумел.
Под конец хан распорядился, чтобы Ахмат взял с собой царедворца Ельдигу, обычно объявлявшего ханские приговоры непокорным и неугодным Батыю Рюриковичам. Эти приговоры отличались исключительной жестокостью.
Ахмат и Ельдига пришли от хана Батыя к месту судилища, где князь Михаил ожидал решения своей участи. Ельдига подошел к нему и произнес такие слова:
- Великий хан изволит спрашивать тебя, русич, почему ты противишься порядку, установленному великим ханом? Почему не поклонишься его богам? Вот теперь перед тобой поставлен выбор между жизнью и смертью. Если исполнишь повеление великого хана Батыя, пройдешь сквозь очистительный огонь и сделаешься его поклонником, то не только останешься жив, но и будешь осыпан всякими милостями, по-прежнему станешь княжить в своем княжестве. Если же не повинуешься ханскому повелению, не надейся на милости. Тебя ждет лютая смерть.
Выслушав Ельдигу, князь Михаил снял с себя свой меч, рукоять которого была украшена драгоценными камнями в золотой оправе, и бросил его к ногам ханского вельможи.
- Вижу, не понадобится больше мне сей меч, - с горечью произнес он, - а когда-то он приносил славу его владельцу.
- Давай мне ответ на мои слова. Каково последнее твое слово великому хану? Если ты противишься его воле, не намерен соблюдать тот обряд, что установлен для всякого князя, посещающего Орду, то тебе, упрямцу, нет места на этой земле. Подумай же и дай нам свой окончательный ответ.
- Мой последний ответ будет таков. Передай это хану Батыю. Обряды язычников я, князь Михаил, исполнять не намерен. Я раб Христов. Наш триединый Бог наделил меня жизнью на этой земле, и я обязан повиноваться и поклоняться ему и только ему в лице Святой Троицы. Мы готовы кланяться хану Батыю как царю нашему, но чтоб поклоняться его богам и идолам - сие для нас немыслимо, такое равнозначно отречению от Христа, от Святой Троицы. Этого не будет никогда. Скорее примем смерть от ваших рук. Ты, ханский человек, ждешь от нас поклонения своим богам. Не будет этого. Ведь твои боги и не боги вовсе, а творения подлинного Бога, коего мы почитаем.
Ельдига возразил Михаилу:
- Ты, русич, ошибаешься, считая солнце созданием твоего Бога. Разве великое светило не освещает всю вселенную, разве не оно создало все, что нас окружает?
- Если позволишь сказать тебе, ханский человек, и выслушаешь меня, то я скажу, - ответил Михаил. - Творец всего видимого и невидимого триединый Бог, но единый по существу. Он создал небо и землю, солнце, коему вы поклоняетесь, и луну, и звезды, а также море и сушу. Он сотворил и первого человека, Адама, и отдал ему на служение все сотворенное. Господь же дал людям закон…
- Какой еще закон?
- А вот какой. Пусть люди поклоняются не солнцу или другим явлениям природы, которые суть творения Божьи, а самому Богу, творцу всего существующего в природе. Ему я и поклоняюсь. А если твой хан обещает мне даровать жизнь и княжение, я не ищу этого, коль я не вечен. Ведь не вечен и сам твой хан. Я надеюсь, что бог дарует мне царство, которому не будет конца.
Ельдига выслушал Михаила и резко произнес:
- Если ты, Михаил, станешь упорствовать и не исполнишь ханскую волю, ты будешь незамедлительно умерщвлен.
Свидетель этого разговора, вельможа Ахмат, многозначительно сказал Ельдиге:
- Ты не переубедишь упрямца. Посети великого хана и доложи ему, что остался один выход - покончить с князем. Если великий хан даст добро…
- Понятно, как мы должны поступить… Ельдига явился к хану и доложил ему о бесплодных стараниях убедить Михаила выполнить все ханские требования. Выслушав царедворца, Батый пришел в неописуемую ярость и отдал распоряжение своим приближенным немедленно умертвить строптивого князя. Вот что пишет по этому поводу автор жития князя Михаила:
"И бросились слуги мучителя, как псы на охоту или как волки, бегущие за овцой. Святой мученик Христов пребывал в это время вместе с Феодором; не страшась смерти, они распевали псалмы и усердно молились Богу. Увидев приближающихся убийц, они начали петь: "Мученицы твои, Господи, претерпеше и любовию твоею души соединиша святи".
Автор жития святого Михаила так описывает расправу над ним. Достигнув того места, где стоял киевский князь, орава убийц, словно звери, бросились на Михаила, схватили его за руки и за ноги, долго и беспощадно били по всему телу, так что и земля обагрилась кровью князя. Михаил же мужественно переносил все эти истязания, твердя одно: "Я христианин".
Среди ханских слуг, выступавших в роли палачей, оказался бывший христианин, поступивший на ханскую службу и принявший веру своих господ. Этот отступник вынул из-за пояса нож с широким лезвием, схватил Михаила за волосы и отрезал ему голову. Из шейного кровеносного сосуда князя хлынула широким потоком кровь, оставляя на земле большую лужу.
После этого разъярившиеся ханские люди приступили к пытке Феодора. Ему было сказано:
- Исполни ханское повеление и поклонись нашим богам. За это ты не будешь обезглавлен и не только останешься в живых, но и получишь великую награду от хана Батыя.
На это Феодор ответил:
- Не нуждаюсь я в чести от хана вашего. Желаю лишь одного - идти ко Христу тем же путем, каким пошел мой господин, мученик князь Михаил, потому что я, как и он, верую во Христа и тоже хочу пострадать за него, не страшась мучений и самой смерти.
Зная непреклонный характер Феодора, убийцы схватили его и начали истязать его так же жестоко, как перед этим поступали с Михаилом. Один из палачей так же отсек голову и Феодору.
Ельдига зычно произнес, чтобы слышала вся кучка собравшихся людей, среди которых были и русичи:
- Кто не пожелает поклониться пресвятому солнцу и пройти между священных огней, того ждет такая же участь.
Гибель князя Михаила Всеволодовича и его боярина Феодора случилась 20 сентября 1246 года. Православная церковь причислила обоих к лику святых как великомучеников.
Обезглавленные и истекающие кровью тела Михаила и Феодора вызывали злорадные ухмылки ханских слуг, выступавших в роли палачей, и содрогание русичей, оказавшихся свидетелями зловещей сцены. Бывший христианин на ханской службе угодливо спросил Ахмата, близкого к хану сановника:
- Как прикажешь поступить с телами русских грешников?
- Поступай так, как они того заслуживают: оставь их на съедение голодным псам.
Убийцы разошлись поодиночке, не заботясь о судьбе убиенных. Последним покидал место расправы с мучениками Ахмат. Он обратился к юному ростовскому князю Борису:
- Ты, кажется, молодой ростовский правитель, а убиенный князь Михаил твой дед. Так ведь?
- Истину глаголешь, господин мой. Только я не могу одобрить поступок деда. И что стоило ему выполнить все обряды, а потом замолить свои грехи по-христиански!
- А ты соображаешь, князь Борис, хотя и юнец безбородый. Дай команду своим людям, чтоб разогнали стаю голодных псов. Небось не терпится им полакомиться убиенными.
- Голодных псов разгоню, а тела убиенных возьму в шатер. Священник совершит над ними обряд. А я мог бы сопровождать их тела до Ростова.
- Не ведаю, разрешит ли тебе великий хан так поступить. Он хочет отправиться в степь на летнюю стоянку и берет с собой русских князей, оказавшихся сейчас в Сарае.
- Покоряюсь воле великого хана.
- Ты хорошо усвоил ханские требования, - сказал поощрительно Ахмат.
Князь Борис нанял проезжего возчика с телегой и велел своим людям погрузить в нее убиенных. Дружинники князя Михаила, сопровождавшие его в Орду, обмыли тела, приставили к ним отсеченные головы. Священник, сопутствовавший Михаилу, совершил обряд отпевания обеих жертв ханского произвола.
О гибели князя Михаила и его боярина Феодора стало известно ханскому сборщику налогов Бурхану, все еще пребывавшему в ханской столице. По натуре человек медлительный, Бурхан не спешил передать ханским чиновникам собранную в Ростовском княжестве дань, наносил визиты родственникам и просто отсыпался после всяких хлопот. Он пришел в шатер, где были выставлены тела убиенных.
Молодой князь Борис обратился к Бурхану, чтобы выяснить, когда тот отправится в обратный путь.
- Мне спешить некуда, - неопределенно ответил Бурхан.
- А если я попрошу тебя поспешить с возвращением в Ростов? Коли возьмешь тела моего деда и его боярина, щедро оплачу твою услугу.
Услышав о возможности сорвать с молодого ростовского князя щедрый куш, ханский чиновник охотно согласился:
- Можем отплыть завтра.
- Не уверен, что управимся к завтрашнему дню. Нужно найти человека, чтоб изготовил гробы.
- Это я возьму на себя. На примете есть надежный мастер. В Орде часто случается, что ваши князья уходят из жизни по доброй или недоброй воле. Так что труд гробовщика всегда имеет спрос.
- Надеюсь, поможешь мне найти такого человека. Но вот что меня беспокоит: надо получить разрешение ханских властей на отъезд людей князя Михаила с телами покойных.
- Это я тоже беру на себя. Люди, о которых ты говоришь, больше никому не надобны. Никто не будет держать их в ханской столице. Разрешение на отъезд беру на себя. Но когда мы назначим день отплытия, не скажу с точностью. Как бы не подвели гробовщики. Нужно дать им два-три дня.
- Пусть будет по-твоему, Бурхан.
Отплыли из Сарая на третий день после умерщвления князя Михаила и его боярина Феодора. Князь Борис заранее оплатил услуги Бурхана и остался в ханской столице. Ему было предписано сопровождать Батыя в его летней кочевке по приазовской степи. Старшим над людьми покойного князя Михаила был оставлен его священник, отец Иоанн.
Караван судов, принадлежавших Бурхану, включал два дощаника, которыми снабдили Михаила власти Ростова. Отец Иоанн занял каюту в трюме, которую прежде занимал князь. Со священником же расположился один из охранников покойного князя, обладавший зычным голосом и знавший множество молитв. Он обычно исполнял обязанности дьячка, прислуживая отцу Иоанну.
Сперва плыли вверх по Ахтубе, волжскому рукаву, стиснутому зарослями кустов и деревьев. Плавание здесь было оживленным. Часто попадались лодки и дощаники. В лодках обычно находились рыбаки и охотники, вооруженные луками и охотившиеся на водоплавающую дичь. Нередко встречались утки, лебеди, пеликаны и еще какие-то пернатые, гнездившиеся в лабиринте извилистых проток.
Выше того места, где много лет спустя появился город Царицын, Ахтуба отделялась от главного русла Волги. Волжское течение было довольно сильным. Гребцы быстро уставали и вынуждены были сменять друг друга. Гробы с останками великомучеников были выставлены на палубе одного из дощаников. Отец Иоанн ежедневно во время всего плавания совершал службу над ними.
Волжские берега были степными, со скудной растительностью. Лишь кое-где они становились слегка холмистыми. Крупных притоков Волга не принимала, да и не делала частых и заметных поворотов и излучин. Два дощаника с людьми покойного князя Михаила замыкали шеренгу судов с людьми Бурхана. Он располагал более значительными командами гребцов и в тумане смог намного оторваться от русских дощаников. Плавание оказалось трудным. Течение сносило дощаники к берегу, и они коснулись килями каменистого дна. Потом туман немного рассеялся, и можно было заметить, как Волга справа принимала свой широкий и полноводный камский приток. С исчезновением тумана удалось выйти на середину реки, но судов Бурхана впереди не было видно. Вероятно, его люди лучше ориентировались, были более опытны и могли оставить далеко позади два замыкающих всю колонну дощаника и уйти вперед.
Из левого волжского притока, не то Ветлуги, не то какого-то другого, устремилась навстречу двум дощаникам вереница лодок с вооруженными людьми. С гиканьем и возгласами они окружили дощаники. Одна из лодок подошла к головному дощанику, и человек с лодки, ухватившись рукой за его борт, ловко спрыгнул на палубу и зычно выкрикнул:
- Кто здесь старший?
- Допустим, я. Что тебе надобно? - отозвался священник, отец Иоанн.
- Ты, батюшка, судя по одеянию, священнослужитель?
- Как видишь. Везу убиенных.
- Кто такие сии убиенные?
- Князь Михаил Всеволодович и его боярин, убиенные по ханскому повелению.
- Михаила я, кажется, знаю. Не княжил ли он в стародавние времена в Новгороде?
- Было такое дело.
- Добрый был человек. Низко ему кланяюсь.
- Коли так, не делай зла его людям.
- Я и не собираюсь. Михаила потом сменил на новгородском столе Ярослав. Этот был мот и несправедлив. Меня разорил дотла и вынудил ушкуйничать. Бог и наказал Ярослава за его грехи.
- Не нам судить о Божьей воле. А ты, видать, ушкуйничаешь?
- Ушкуйничаю. Что еще остается делать? Нападаю на ханских людишек и на их верных холуев.
- Князь Михаил к таким не принадлежал.
- Сие нам ведомо. За то он, праведник, и поплатился жестоко. Продолжай свой путь, батюшка, и не опасайся нас. А мы уберемся восвояси.
- Храни тебя Бог, добрый человек.
Ушкуйник покинул дощаник с останками великомучеников и зычно свистнул своим людям, которые последовали за его лодкой и скрылись в волжском притоке, окаймленном густыми лесными зарослями. А два дощаника, во главе которых стоял отец Иоанн, продолжили свой путь.
В Нижнем Новгороде увидели все суда Бурхана, поджидавшего отставших. Отец Иоанн не был расположен рассказывать ему о встрече с ушкуйниками. В чем причина задержки? Отстали в тумане, и людишек оказалось маловато для хорошей гребли - вот и вся причина задержки.
В Нижнем Новгороде простояли пару дней, дали возможность гребцам отдохнуть. Потом пустились в дальнейшую дорогу Волгой до Ярославля. Далее продолжали путь по волжскому притоку, изрядно обмелевшему к осени. Кое-где дощаники со скрипом царапали дно реки, а дважды садились на мель. Общими силами преодолели препятствия и достигли озера Неро и расположенного на его берегу Ростова.
Покойные были встречены в Ростове с великой скорбью. Инокине Марии сразу же сообщили о прибытии тел ее отца и его боярина Феодора. Для нее это было огромное потрясение. Инокиня, не скрывая слез, громко причитала:
- Батюшка родной, какая горькая судьбина выпала тебе… За что всем нам такое наказание?..
Гробы с телами убиенных выставили в главном соборе города. Отпевал прах сам ростовский епископ Кирилл в сослужении сопровождавшего покойных священника Иоанна.
По распоряжению ростовского епископа лучшие столяры города принялись изготовлять дубовые гробы. Во время отпевания маленький внук князя Михаила Глеб заливался слезами и бормотал:
- Дедушка, зачем ты нас покидаешь… Не покидай нас, дедушка…
Два искусных мастера-гробовщика распилили на доски дубовый кряж и изготовили из них два гроба взамен привезенных из Орды и сделанных там на скорую руку. Крышки гробов были украшены искусной резьбой. После этого монахам было поручено переложить в новые гробы останки великомучеников, тронутые временем.
- Вот теперь не стыдно пригласить сановную родню на отпевание, - произнес ростовский епископ Кирилл.
- Кого пригласим, владыка? - спросил княжеский управляющий.
- Ближайших удельных князей, кто состоит в тесном родстве с покойным князем Михаилом.
- Тогда следует пригласить князей из Углича, Ярославля и Владимира.
- Неужели не памятно тебе, с какой враждой относился к нашей княжеской семье владимирский князь, покойный Ярослав?
- Памятно, конечно. Но Ярослава уже нет на белом свете, поплатился за свои прегрешения. А его брат Святослав Всеволодович насмотрелся на деяния своего предшественника и старается на него не походить.
- Пожалуй, ты прав, - согласился с ним владыка. - Поступим так. Посылай во Владимир гонца известить великого князя, что в главном храме Ростова состоится отпевание великомучеников. Он поймет, что приглашение прислано на его собственное усмотрение. Понял, боярин?
- Понял, владыка.
На торжественное отпевание прибыли углицкий князь Владимир Константинович с двумя малолетними сыновьями и рано одряхлевший ярославский князь Василий Всеволодович, с младшим братом Константином. Через некоторое время приехал из Владимира великий князь Святослав Всеволодович со свитой, хотя его особенно не ждали. Отпевание прошло в главном храме Ростова, недавно отреставрированном. Службу вел ростовский епископ Кирилл в сослужении многих священнослужителей города и ближайших к нему приходов. В службе принимал участие хор монахов и монахинь из ближайших монастырей. Когда отпевание закончилось, великий князь Святослав обратился к епископу:
- Хотелось бы потолковать с тобой, владыка. Ведь и здешний молодой князь в Орде пребывает. А он внучек убиенного. Как бы и с ним такой беды не приключилось.
- Ты прав, княже. Что его там ожидает, один Господь ведает.
- Будем надеяться, что с ним не случится такое, что произошло с его дедом.
- Дай-то Бог, чтоб не случилось. Станем молиться за здоровье молодого князя Бориса. Коль Господь услышит наши молитвы, отведет от него карающую руку хана Батыя. Теперь подумаем, как нам следует поступить с телами великомучеников.
Слово взяла монашествующая княгиня Мария, дочь покойного князя Михаила, старшая из его детей, мать князя Бориса и княжича Глеба.
- Давайте решим, где мы похороним прах князя Михаила Всеволодовича и его ближнего боярина Феодора.
- У тебя есть на сей счет соображения, матушка? - осведомился владыка.
- В подвале собора найдется достойное место рядом с захоронением моего супруга Василька Константиновича, также ставшего жертвой ханского гнева.
- Прежде всего позволительно спросить об этом у отца Иоанна, духовника покойных, не осталось ли на сей счет каких-либо прижизненных распоряжений или суждений.
Вопрос был обращен к духовнику князя Михаила отцу Иоанну, сопровождавшему его в поездке в Орду. Отец Иоанн ответил следующее:
- Покойный князь Михаил был одержим зловещим предчувствием, что выбраться живым из ханской столицы ему вряд ли удастся. Это я почувствовал в его исповеди, когда князь был со мной предельно откровенен. Он допускал, что визит в Орду будет стоить ему жизни, и высказывал пожелание в случае своей гибели по воле хана быть доставленным в родной Чернигов и похороненным там в кафедральном храме рядом с захоронением отца, Всеволода Святославича, прозванного Чермным.
- Волю покойного мы должны уважить. Что скажешь, матушка? Или боишься возразить? - Эти слова владыки были обращены к монахине Марии, дочери покойного Михаила.
- Воля покойного великомученика для нас свята, - ответила Мария. - Давайте обсудим, мои дорогие, как лучше доставить останки в Чернигов. Время-то сейчас скверное, дождливое, и река наша совсем обмелела.
Принялись горячо обсуждать, какое время года лучше выбрать для пути в Чернигов. Не осень же с ее размытыми дорогами и дождями. Решили остановиться на ранней зиме, когда водные пути достаточно скованы льдом и можно пуститься в плавание по замерзшим рекам. От Ростова до Владимира нет прямого речного пути, придется воспользоваться заснеженной проселочной дорогой, не слишком долгой. А от Владимира следует двигаться по льду Клязьмы, впадающей в один из основных волжских притоков Оку. По ней можно двигаться до ее верховьев, а затем по ее левому притоку, близко подступающему к днепровскому притоку Десне. На берегу этой реки и стоит город Чернигов, вернее, то, что от него осталось в результате татаро-монгольского нашествия. В главном храме этого города были захоронены родители князя Михаила - Всеволод Святославич Чермный и его первая супруга, польская королевна Мария Казимировна.
С намерениями отправить останки обоих великомучеников по санному пути в Чернигов все согласились. Великий князь владимирский Святослав отбыл на следующий день в свой стольный город. Углицкие и ярославские князья провели еще несколько дней в Ростове, посещая поминальные службы, а потом отъехали в свои уделы и они.
Торжественные погребальные службы в главном соборе Ростова во главе с епископом были прекращены. Оба гроба с останками жертв были перенесены из центральной части собора в боковой придел. Теперь отец Иоанн читал ежедневно в течение определенного времени поминальные молитвы по убиенным. А после него под сводами храма появлялась инокиня Мария и истово молилась над гробами своего отца и его боярина Феодора.
Осень выдалась дождливая, хмурая. Раскисшие от грязи дороги становились непроходимыми для путников, пеших и конных. В октябре уже случался временами снегопад, а лужи к ночи затягивались ледяными корками. К полудню сквозь рваные облака пробивалось хилое солнце, и ледовые корки, сковывавшие лужицы на дорогах, таяли.
Плавание судов по Волге и волжским притокам прекратилось, судоходный сезон кончился. Но нет правил без исключений. Неожиданно на озере Неро показались два дощаника. На одном из них находился молодой ростовский князь Борис, внук покойного князя Михаила, а его люди занимались тяжелой, изнурительной греблей.
Княжеские слуги известили инокиню Марию о благополучном прибытии из Орды сына, ростовского князя. Встретившись с матерью, Борис начал с того, что пожаловался ей.
- Проклятая дорога совсем вымотала людей. Речка Которость так обмелела, что киль постоянно царапал дно. Несколько раз с большими усилиями смогли сдвинуться с места. Кое-как добрались.
- Бог помог тебе, сынок, - сочувственно сказала Мария сыну, сдержанно обнимая его.
- Мне-то Бог помог, да вот дедушку оставил без помощи. Сам на рожон полез - вот и погиб вместе с боярином Феодором.
- Не смей говорить так плохо о дедушке, - выговорила ему мать.
- Меня же сам хан Батый принял, беседовал со мной. Назидательные слова мне говорил: "Не бери пример со своего деда. Своенравный был дед и в мире с Ордой жить не пытался. Прошел бы очистительный огонь и поклонился бы языческим идолам - теперь молился бы своим богам, сколько душе угодно".
- Нагрешил, поклоняясь идолам по примеру язычников, теперь замаливай грехи, - сказала с неодобрением мать Бориса, инокиня Мария. - Исповедуйся, сын, у владыки и послушайся его наставлений.
Хотя князь Борис нелестно отзывался о деде, считал, что тот сам виноват в своей гибели, не проявив гибкости и уступчивости хану, он первым делом отправился в придел главного собора города, чтобы поклониться праху князя Михаила, своего деда по матери, и его ближнего боярина Феодора. А потом молодой князь, обессиленный трудной дорогой, беспробудно спал несколько суток. Тем временем выпал постоянный снег, и озеро Неро и впадавшие в него реки скрылись под ледяной поверхностью. В конце ноября произошло становление снежной и холодной зимы.
Молодой князь Борис, посоветовавшись предварительно с владыкой Кириллом, пригласил для серьезной беседы и священника Иоанна, и монашествующую княгиню Марию. Кирилл взял слово, обращаясь прежде всего к Борису:
- Посовещавшись, мы решили выполнить волю твоего деда. Он пожелал, если с ним что-то случится, быть похороненным в родном Чернигове, где когда-то княжили его батюшка и он сам. В кафедральном соборе этого города находится княжеская усыпальница. Исполним предсмертную волю покойного?
- Почему бы и нет? - убежденно произнес князь Борис.
Он выразил готовность сопровождать похоронную процессию до самого Чернигова, однако владыка Кирилл не одобрил это намерение молодого князя.
- Не советую, княже. Чернигов находится далеко от Ростова. Такая поездка займет у тебя немало времени. А ты нужен здесь, своим подданным-ростовчанам.
- Как же поступим, владыка? - спросил епископа князь.
- А вот так. До Владимира мы с тобой, княже, отправимся вместе. Надеюсь, сей град захочет проститься с убиенными.
- А как на это посмотрит великий баскак Амраган?
- Амраган хитрая лиса и всегда притворяется человеком покладистым, к русичам дружелюбным. Не думаю, что он станет противиться, если мы напомним жителям стольного града о жертвах ханского произвола. Князь Михаил был нежелателен хану Батыю, поскольку раздражал его своеволием и неуступчивостью. Теперь это прошлое. Вряд ли ханский чиновник будет гневаться по поводу того, что мы воздаем должное памяти убиенных. А хан, вероятно, уже и забыл о своей очередной расправе с неугодными.
- Коли так…
- Я, видимо, останусь на некоторое время во Владимире. Сей город давно пребывает без своего владыки, хотя он и стольный. Мне приходится совместительствовать и у ростовчан, и у владимирцев. А ты, Борисушка, сопровождай тела великомучеников далее. Спустись по льду Клязьмы до Оки. Поднимись по льду Оки вверх до первого города, где княжит один из сыновей Михаила, твой дядюшка. Передай ему сей горестный обоз и возвращайся в свой удел. Заезжай на обратном пути во Владимир-на-Клязьме, поклонись тамошнему великому князю Святославу. Кажется, в отличие от своего брата Ярослава, этот Рюрикович оказался приличным правителем.
Местность между Ростовом и Владимиром была сравнительно обжитой. Лесные опушки, окаймлявшие узкую извилистую дорогу, часто отступали вглубь и оставляли открытыми поля, по краям которых были рассыпаны крестьянские избы, топившиеся по-черному. Днем из отверстий в крышах из прессованной соломы обычно струился дымок. На пути между двумя крупными городами, княжескими резиденциями, попался только один небольшой город - Переславль-Залесский. Располагался он по обоим берегам реки Трубеж в окружении лесных массивов, поэтому и получил прозвание Залесского.
Кто был владельцем Переславля? Несомненно, он был территорией князя Ярослава Всеволодовича, утвердившегося в последние годы жизни и великим князем владимирским. По-видимому, Переславль оставался под властью его преемника, брата Святослава Всеволодовича, хотя среди историков ведутся споры, кто же владел Переславлем-Залесским.
Во Владимире кортеж встретил сам великий князь Святослав. Почетная встреча предназначалась для ростовского владыки, для которого в городе была отстроена своя резиденция. Борис на правах гостя был размещен в княжеской резиденции, а гробы с останками ханских жертв поместили в главном храме города.
Князь Святослав был правителем опытным и осторожным, до великого княжения во Владимире ему пришлось княжить в Переславле, Юрьеве и Суздале. И везде он проявлял осмотрительность. Сейчас, когда возникла такая острая ситуация, Святослав Всеволодович в сопровождении одного лишь толмача направился к ханскому представителю во Владимире, главному баскаку Амрагану. Ему подчинялась целая иерархия баскаков, приставленных к удельным князьям. Амраган носил русскую одежду, держался высокомерно и начальственно, если не сказать заносчиво. Занимался он не только контролем за сбором налогов, но и вмешивался во все внутренние дела княжеств. Поэтому его побаивались, всемерно старались угодить ему. Так вел себя и великий князь владимирский.
С таким настроением Святослав Всеволодович, сопровождаемый толмачом, посетил Амрагана.
- Дозволь, любезнейший Амраган, побеспокоить тебя.
- Заходи. Это кто с тобой?
- Мой толмач, чтобы облегчить нашу беседу.
- Пусть и толмач войдет. Что привело тебя ко мне?
И Святослав Всеволодович приступил к изложению дела, которое побудило его прийти к великому баскаку:
- Великий хан был разгневан поведением князя Михаила, его неуступчивостью и поступил с ним по всей строгости.
- Мне сие ведомо. Что еще скажешь?
- Останки князя Михаила и его ближнего боярина Феодора доставлены в Ростов.
- Почему в Ростов, а не в другой город?
- Вдовая княгиня Мария приходится родной дочерью князю Михаилу. Она предлагала захоронить обоих убиенных в главном храме города.
- Вот еще… Разве не надо правильно оценить отношение великого хана к людям, не уважающим его волю?
- Вот и мы так рассуждаем. Ростов не место для погребения убиенных, лишь временное пристанище на пути к родине князя Михаила, городу Чернигову на берегу Десны. От этого города мало что осталось.
- Правильно рассуждаешь, князь. Пусть останки доставят в Чернигов. Как это говорят у вас - скатертью дорога. А зачем убиенных выставили в главном храме?
- Обычай у нас такой.
- Пусть так. Только не злоупотребляйте временем. Воспользуйтесь храмом в течение трех-четырех дней, и хватит. И пусть усопшие отправляются в дальнейший путь.
- Мудро рассуждаешь, любезнейший Амраган. Так и поступим, как ты советуешь.
Глава 20. ПУТЬ К ПОСЛЕДНЕМУ УСПОКОЕНИЮ
Движение по льду Клязьмы не было оживленным. Изредка встречались сани с заготовщиками дров либо с небольшой группой охотников. Основное передвижение шло по льду Волги. Так двигались караваны из Ярославля, Твери, тверских уделов, Великого Новгорода. Караваны сосредотачивались в Нижнем Новгороде, там дожидались открытия навигации и по весенней воде пускались вниз по Волге. Шли купеческие караваны в надежде завязать торговлю с ханской Ордой, плыли князья со свитами по вызову хана.
Достигнув впадения Клязьмы в Оку, караван молодого ростовского князя Бориса повернул вверх по Оке, вернее, по ледяному покрытию этой реки. Завершали караван две подводы с гробами князя Михаила и его боярина Феодора. Караван достиг города Мурома на левом берегу Оки. Когда показались городские строения, к князю Борису приблизился всадник на пегом коне.
- Кто такие? Куда путь держите? - зычно вопросил он.
- Разве не видишь? - резко ответил князь Борис. - Везем убиенных ордынцами великомучеников.
- Кто такие?
- Киевский князь Михаил и его боярин Феодор. Хану не угодили: не пожелали исполнять языческие обряды.
- Наш князь хотел бы с тобой потолковать. Поделился бы с ним несчастьем.
Этим князем оказался галицко-волынский князь Даниил Романович, уже немолодой, тронутый сединой рослый человек с окладистой бородой. Он с пышной свитой направлялся к золотоордынскому хану по его вызову. Молодой князь Борис никогда не встречался с князем Даниилом, хотя и был наслышан о нем.
- Куда путь держишь, добрый человек? - приветливо спросил Бориса Даниил Романович.
- Как видишь, везу останки убиенных. Дед мой Михаил в последние годы жизни княжил в Киеве.
- Знавал такого. Как князь Михаил не уберегся?
- Не уберегся, потому что был верный христианин. Не пожелал соблюдать языческие обряды, какие требовал от него золотоордынский хан.
- А я думаю, сыграло свою роль не только это. Когда ханская орда подступала к Киеву, хан послал в город своих людей с требованием отворить ворота и сдаться на милость победителя. Михаил, находившийся тогда в городе, не пожелал выслушать ханских людей и приказал всех их умертвить. Батый мог это припомнить.
- Мог, конечно. Хан человек злопамятный.
- А кто второй покойный?
- Ближний боярин князя Михаила. Разделил с ним его горькую участь.
- Неужели и мое возвращение из Орды на Волынь будет таким же, в гробу? - с горечью произнес князь Даниил.
Он не верил в благополучный исход поездки в Орду и всячески оттягивал эту поездку. В конце концов он стал владеть всем Галицким княжеством. Его резиденцией сделался построенный им новый город Холм. Но перед настоятельными требованиями хана Даниил не мог устоять и был вынужден выехать в Орду. Во время этой поездки и произошла встреча галицко-волынского князя Даниила с молодым ростовским князем Борисом, сопровождавшим тела своего деда, князя Михаила, и его боярина Феодора. Эта встреча привела князя Даниила в тяжелое, подавленное состояние. Неужели и его в Орде ждет та же горькая участь?
Надо сказать, что хан Батый принял князя Даниила милостиво, хотя и пришлось ему перенести всяческие унижения и оскорбления со стороны влиятельных ханских сановников. Все это заставило Даниила воскликнуть: "О, злее зла честь татарская!" Однако хорошие отношения с татаро-монголами помогли Даниилу укрепить связи с соседями. Король венгерский Бела дал свое согласие на брак своей младшей дочери с сыном Даниила Львом.
Тем временем князь Даниил вел переговоры с ханскими представителями. Он склонялся к унии с папистами, в чем его даже поддерживала часть духовенства. В его владениях появились ханские баскаки, занимавшиеся сбором дани. Даниил намеревался избавиться от них с помощью католической церкви. Папа объявил крестовый поход против татаро-монголов, однако на его призыв никто не откликнулся. Даниил сохранил королевский титул, предоставленный ему папой, всякие дальнейшие сношения с католиками прекратил.
Размышляя о своем пребывании в ханской ставке, Даниил ожидал для себя не лучшей участи. Расставание с ростовским князем Борисом получилось грустным.
Борис Василькович продолжал свой путь вверх по Оке, миновал город Рязань, где останавливался на непродолжительное время. Рязанское княжество еще до татаро-монгольского нашествия отделилось от Черниговского княжества. Его политическая жизнь была наполнена острой междоусобной борьбой и столкновениями с соседями. В 1217 году рязанский князь Глеб Владимирович задался целью устранить всех своих братьев, в которых видел нежелательных соперников. Все они были перебиты. Однако и сам этот князь не смог долго удержаться на рязанском столе. Он был вынужден бежать к степнякам, а на его место выдвинулся Ингварь Игоревич.
Рязанская земля подверглась страшному опустошению в результате татаро-монгольского нашествия. Были частично разрушены и разграблены все здешние города. Но все же Рязанское княжество смогло постепенно оправиться и продолжало существовать, хотя впоследствии ему пришлось выдержать междоусобную борьбу с усиливающейся Москвой.
Борис Василькович не хотел втягиваться в запутанные рязанские дела и постарался избежать встречи с тамошним князем, называвшим себя великим, поскольку ему подчинялось несколько удельных князей. Ростовский князь не задержался долго в Рязани и продолжил свой путь вверх по Оке.
Река Ока в нижнем и среднем течении была петляющей. Ее русло образовывало замысловатые извилины, иногда она растекалась на рукава, окружавшие острова. Сейчас, в зимнее время, все это было покрыто толщей льда. Миновали устье реки Москвы, одного из окских притоков. Потом пришлось проделать значительный переход с ночевкой, пока не достигли небольшого прибрежного городка Тарусы. Здесь был удел самого младшего из сыновей князя Михаила Всеволодовича, Юрия Михайловича.
Тарусский князь встретил трагичное событие прочувствованно, не скрывая слез, которые перешли в откровенные рыдания. Юрий обхватил руками отцовский гроб и прижался щекой к его крышке.
Прибежали маленькие княжичи Всеволод и Константин. Они тоже не скрывали слез.
Князь Юрий вызвался сопровождать прах отца и его сподвижника до места их погребения в семейной усыпальнице в городе Чернигове.
- Передам тебе, князь Юрий, грустное назначение сопровождающего, - произнес князь Борис. - А я, к своему великому сожалению, вынужден покинуть тебя и возвратиться в свой удел.
- Пошто так? Разве ты не хотел бы проводить деда в последний путь?
- Конечно, хотел бы, да предписано мне весной отправиться с визитом в ханские покои. Сам знаешь, чем грозит неповиновение хану. Не хочу повторять судьбу деда-великомученика.
- Ты прав, Борисушка. Буду сопровождать прах убиенных и по пути навещу всех своих братьев. Надеюсь, они присоединятся ко мне. В каждом удельном граде отслужим панихиду.
Так и порешили. Борис переночевал у родича, а ранним утром, отслужили панихиду по умершим. В главную церковь города набилось множество богомольцев. Потом Борис в сопровождении двух всадников пустился в обратный путь. А тарусский князь, сопровождаемый остатками дружины покойного князя Михаила, отправился в дальнейшую дорогу.
Траурный караван двигался вверх по льду реки Оки, потом свернул влево по окскому притоку, реке Зуше, скованной льдом. Здесь на берегу этого окского притока стоял небольшой городок Новосиль, уже успевший залечить основные раны, нанесенные татаро-монгольскими завоевателями. Здесь караван встречал брат Юрия Семен, ставший вдовцом до недавнего посещения удела отцом, князем Михаилом Всеволодовичем. Супруга князя Семена Михайловича неудачно разродилась и скоропостижно умерла. Он не перенес горького одиночества и вступил в греховную связь с половчанкой Варварой, крещеной сестрой княжеского дружинника. Когда это стало известно князю Михаилу, он вынудил сына сочетаться церковным браком с полюбовницей. Семен не стал перечить отцу и обвенчался с Варварой.
Теперь Варвара ходила с большим животом и, как видно, должна была скоро родить. Юрий поздравил брата с ожидаемым прибавлением семейства и рассказал о своей горестной миссии. Семен выразил горькое сожаление в связи с гибелью отца и готовность присоединиться к брату и сопровождать останки усопших к месту погребения.
Пребывание Юрия в Новосиле было непродолжительным. В местном храме отслужили поминальную службу над останками великомучеников. Вдвоем с Семеном Юрий направился к следующему брату, Мстиславу, княжившему в Карачеве. Городок Карачев находился на реке Снежети, принадлежавшей бассейну днепровского притока Десны. Здесь также отслужили в городском храме поминальный молебен. Карачев-ский князь Мстислав присоединился к братьям.
Наконец достигли города Брянска, расположенного на днепровском притоке Десне. От Карачева до Брянска расстояние совсем невелико. Его преодолели за несколько часов санного пути. В Брянске княжил один из братьев Михайловичей, Роман. Среди братьев он был за старшего, как превосходивший каждого из них возрастом. Он встретил грустный караван со слезами и, обхватив руками отцовский гроб, произнес:
- Братья мои, большое горе постигло нас. Мы лишились отца, а наши внуки - деда. А могло бы этого не случиться, если бы…
Роман запнулся, не сразу подобрав дальнейшие слова.
- Впрочем, не мне судить родителя, - продолжал он. - Отец поступил как праведник и жестоко поплатился за это. Бог ему судья. Наш долг устроить батюшке и его ближнему боярину достойные похороны.
- Где будут похороны? - спросил один из братьев.
- Конечно, в Чернигове, в его главном соборе.
- К сожалению, собор запущен и служба в нем не ведется, - возразил карачевский князь Мстислав.
- Общими силами приведем в порядок черниговский собор. Очистим его от скверны. Надеюсь на вашу помощь, братья мои, - высокопарно произнес князь Роман.
Оба гроба с останками великомучеников были выставлены в главной церкви Брянска, открытой для всеобщего посещения. А тем временем князь Роман собрал всех своих родственников и отправился с ними в Чернигов. Призвали и немногочисленных местных жителей и все вместе принялись приводить в порядок кафедральный собор, в подвале которого находилась усыпальница местных князей. Особенно был захламлен подвал храма, где скопились горы неубранного мусора. Понадобилось немало усилий, чтобы удалить весь мусор, очистить и основное помещение храма. В окна храма, зияющие пустыми глазницами, были вставлены кусочки слюды. Нашлось и скромное церковное убранство, иконы и утварь, с помощью которого удалось оживить храм, создать видимость обитаемого.
Братья заговорили об исторической судьбе города, бывшего до татаро-монгольского вторжения крупным политическим центром значительного княжества, дробившегося на уделы. Нашествие татаро-монгольских завоевателей привело в итоге штурма к разрушению города. Значительная часть его защитников была перебита или пленена. Последний князь Чернигова Мстислав Глебович сумел выбраться из осажденного города и бежал к венграм. Его дальнейшая судьба неизвестна. Высказывалось предположение, что при осаде Чернигова он был тяжело ранен и поэтому его последующая жизнь оказалась недолгой.
Теперь Черниговом управлял княжеский наместник, подчиненный брянскому князю Роману Михайловичу. Город подвергся серьезным разрушениям, и его восстановление шло медленно. Также медленно возвращалось и его население.
Когда удалось с большими усилиями восстановить кафедральный собор Чернигова, очистить его от захламленности и всякой скверны и сделать его пригодным для отправления службы, останки князя Михаила и его боярина Феодора были доставлены сюда из Брянска и помещены в относительно чистом храме. Князь Роман постарался, чтобы его наместник собрал всех немногих уцелевших жителей города. Их набралось всего несколько десятков человек, не считая малолетних детей и дряхлых стариков. Прослышав о траурной церемонии, в собор прибыли жители окрестных селений. Поминальную службу отправлял местный епископ Иоанн. Он официально считался епископом черниговским и брянским, но не покидал временный епархиальный центр в Брянске, хотя и продолжал носить прежний титул епископа черниговского и брянского. Теперь же он прибыл в Чернигов, вернее, в то, что осталось от прежнего оживленного города, и приступил к погребальной службе в восстановленном главном соборе города. Ему прислуживали несколько священников, среди которых был и отец Иоанн, сопровождавший покойного князя Михаила.
Когда закончилось надгробное богослужение, самый младший из братьев Михайловичей обратился к Роману:
- Послушай, братец, не следует ли тебе перенести стольный город из Брянска в Чернигов? Здесь покоится прах наших близких. Недалек отсюда и Киев, отец городов русских. Когда-нибудь и он восстанет из пепла и возродится.
- Не знаю, что и сказать тебе, - сдержанно ответил Роман. - Сколько сил я потратил, чтобы восстановить Брянск, ликвидировать разрушения, вернуть его разбежавшихся жителей! Город возрождается. А что такое современный Чернигов? Жалкие остатки прежнего города.
- И тем не менее на Чернигов засматриваются воинственные соседи, князь смоленский, князь литовский. Овладеешь Черниговом - овладеешь ближайшими подступами к Киеву - так рассуждают они, - возразил младший брат брянского князя. - А защитников у города на Десне маловато - это верно, - добавил он.
Роман все же убедил младшего брата в его неправоте, не поддержав предложение о переносе стольного города из Брянска в Чернигов. Брянск, благодаря усилиям Романа восстанавливался и оживлялся, а Чернигов не мог свести на нет свои многочисленные разрушения, пребывая в запустении и развалинах.
Наконец настал торжественный день, когда останки усопших были перевезены в Чернигов и водворены в очищенный от всякого хлама и приведенный в относительный порядок кафедральный собор. Супруга Михаила и мать его сыновей тяжело переживала отъезд мужа в Орду, ожидая худшего исхода. Горькие ожидания подтвердились, когда проезжие купцы привезли весть о гибели князя Михаила и его боярина Феодора. Для княгини эта весть оказалась тяжким потрясением и привела к ее скоропостижной кончине. Это случилось еще до прибытия останков убиенных в Брянск, где в последнее время проживала княгиня при дворе сына. Когда привезли останки великомучеников князя Михаила и его боярина Феодора, князь Роман завел разговор с владыкой, не пристало ли похоронить умершую княгиню вместе с мужем в княжеской усыпальнице черниговского собора. Епископ не одобрил такое намерение и назидательно произнес:
- Учти, княже, великомученик Михаил будет покоиться рядом с матерью, первой супругой отца, польской королевной Марией Казимировной, а супруга Михаила из заурядного боярского рода неровня Марии. Пусть ее прах останется в соборе Брянска. Будем выказывать ей наше уважение, и этого достаточно. Всевышний подсказывает мне, что мы должны так поступить.
Роман не стал спорить с владыкой, хотя в глубине души был недоволен его отношением к делу. Ему хотелось бы захоронить матушку, хотя и не королевского происхождения, рядом с отцом.
Когда траурные церемонии закончились, Роман Михайлович организовал поминки, пригласив ближайшую и дальнюю родню, бояр, приближенных и духовенство. Произносились прочувствованные поминальные речи. А потом родственники разъехались по домам. Остался один князь Роман Михайлович, считавший, что опустошенный город входит в состав его владений и нуждается в оживлении духовной жизни. Он занялся переговорами с духовником покойного отца, священником Иоанном, сопровождавшим князя Михаила до последних минут его жизни. Прежде отец Иоанн служил в небольшом храме по соседству с княжеской резиденцией, на днепровском острове вблизи Киева. Этот священник не принадлежал к черному духовенству, имел семью, которая оставалась под Киевом.
Роман начал разговор со священником, предварительно имея беседу с епископом:
- Можно сказать, батюшка, тебя связывали крепкие нити с покойным князем Михаилом. Я прав?
- Вестимо, - односложно ответил Иоанн.
- Владыка не возражал бы, если бы ты взялся принять настоятельство в черниговском соборе.
- Но у меня семья под Киевом - матушка, дети.
- Дам тебе пару подвод и охрану, чтобы ты смог посетить Киев и забрать семью. Что ты на это скажешь?
Отец Иоанн после некоторого раздумья согласился перебраться в Чернигов. А князь Роман распорядился, чтобы в подвале собора установили небольшой иконостас из нескольких образов с лампадами.
Дальнейшая жизнь Романа Михайловича оказалась бурной и противоречивой, насыщенной тревожными событиями. В 1260-е годы он успешно ходил против литовцев и одержал над ними победу. Столкновения с литовцами продолжались и в следующем десятилетии. В середине 1280-х годов Роман напал на Смоленск, с которым у него сложились недружелюбные отношения, и пожег его пригороды. Но противником Романа выступил литовский князь Гедимин, сумевший на некоторое время завладеть Брянском. Роман смог сохранить независимость и отразить нападение литовцев на свое княжество. Умер князь Роман в Орде во время посещения ханской ставки. В дальнейшем Брянску не удалось сохранить самостоятельность. В середине XIV века этот удел был заметно ослаблен и стал добычей литовцев.
Во второй половине XIV века Чернигов и окрестные территории вошли в состав Великого княжества Литовского. В итоге победы московских войск над вооруженными силами Литвы Чернигов вместе с черни-гово-северской землей вернулся через некоторое время в состав Руси. Это случилось в 1503 году. Во времена Ивана Васильевича Грозного с переменным успехом велась длительная война с западными соседями. Главная цель, которую ставил царь Иван IV, состояла в том, чтобы пробить выход к Балтийскому морю. Цель эта в конечном итоге так и не была осуществлена. Тем не менее черниговская земля с городом Черниговом была присоединена к Русскому государству. Прах князя Михаила и его боярина в 1572 году был доставлен в Москву. Сперва их останки были погребены в соборной церкви черниговских чудотворцев в Кремле близ Тайницких ворот. Когда же этот храм был снесен, то оба захоронения по повелению Екатерины II были торжественно перенесены в Сретенский собор, а через некоторое время - в Архангельский собор, один из главных кремлевских храмов. Это произошло 21 ноября 1774 года. В знак уважения к обоим великомученикам останки каждого из них были заключены в великолепные серебряные раки. В 1812 году, в пору занятия Москвы войском Наполеона, французы воспользовались обеими раками, ставшими объектами грабежа. Впоследствии каждая серебряная рака была заменена металлической, посеребренной.
Современная церковь чтит князя Михаила Всеволодовича Черниговского и его приближенного Феодора. Черниговский князь оставил заметный след в истории русской православной церкви, став жертвой ханского деспотизма и коварства.
Глава 21. КРАТКОЕ СЛОВО О ПОТОМКАХ
Князь Михаил Всеволодович Черниговский, а на склоне лет князь киевский оставил многочисленное потомство. Старшей из его детей была княгиня Мария, в замужестве супруга ростовского князя Василька Константиновича. Этот князь с группой князей Северо-Восточной Руси во главе с великим князем владимирским Юрием Всеволодовичем пытались противостоять нашествию ордынцев. Тяжело раненный Василько был захвачен в плен и приведен в ханскую ставку. Отказ ростовского князя поступить на службу к завоевателям и участвовать в их грабительских походах вызвал гнев хана Батыя. По его распоряжению несговорчивый и свободолюбивый Василько был умерщвлен.
Княгиня Мария, рано овдовевшая, занялась летописанием и после гибели мужа приняла монашеский сан. Она была матерью двух сыновей, Васильковичей. Старший, Борис, по достижении совершеннолетия был провозглашен князем ростовским. Его брат, Глеб, достигнув зрелого возраста, стал князем белозерским. От этих двух княжеских домов пошли многочисленные ответвления, которые, с ликвидацией на Руси удельной системы под властью московского государя, сохранились как известные княжеские фамилии. Некоторые из них дали России в недавнем прошлом знаменитых людей, а некоторые сохранились и до наших дней.
Старшим из сыновей князя Михаила Всеволодовича был Ростислав, человек сложной судьбы. В молодости он был князем новгородским, потом вмешался в междоусобные дела в Галиции и какое-то время владел княжествами в Галиче и Луцке. Вступив в противоборство с князем Даниилом, при приближении татаро-монгольской орды Ростислав бежал в Венгрию, где поступил на службу к венгерскому королю Беле IV. В 1243 году Ростислав вступил в брак с дочерью короля Анной и получил от ее отца под свое управление феодальные владения Мачву и Родну. Король рассматривал русского князя, связанного с его семьей брачными узами, как противовес венгерским феодалам, строптивым и своенравным, далеко не всегда покорным королевской власти.
У Ростислава от дочери Белы IV было два сына: Михаил, названный так в честь отца, и Бела, названный в честь тестя, - носивших феодальные титулы банов, и две дочери - Кунгута (Кунгуда) и Аграфена (Агриппина). Слово "бан" праславянского происхождения, видоизмененное слово "пан", то есть господин, владетель, владелец. Так называли людей, управлявших крупными областями страны. Среди них выделялся по своему значению и объему власти бан Хорватский, назначенный королем.
Михаил Ростиславич, старший сын Ростислава Михайловича (родился после 1243 года, умер в 1269 году), бан сербской Мачвы и Бознанской области, состоял в браке с Марией, дочерью царя болгарского Ивана Асеня. Их сын также занимал болгарский престол. Младший сын Ростислава Михайловича Бела родился около 1250 года и умер в 1272 году. Успел ли он обзавестись потомством, неведомо. Возможно, что он, уйдя из жизни молодым, не успел завести семью. О дочерях Ростислава известно следующее. Кунгута Ростиславовна была замужем за чешским королем Оттокаром II. Аграфена Ростиславовна, родившаяся около 1250 года, состояла в первом браке с царем болгарским Михаилом Асенем, а во втором браке - с Лешко II Черным, герцогом польским. Имела ли она детей от обоих браков, неизвестно.
О других сыновьях Михаила Всеволодовича, обосновавшихся в бассейне Верхней Оки и в Брянске на реке Десне, днепровском притоке, точных сведений нет. Можно только догадываться, что старшим среди Михайловичей здесь был брянский князь Роман. Он оставил троих детей: Олега, Ольгу и Михаила. Об Олеге источники упоминают как о князе черниговском, но не сообщают, осталось ли после него какое-либо потомство. Ольга Романовна была замужем за князем владимиро-волынским Владимиром Васильковичем, умерла бездетной. О потомстве Михаила Романовича источники дают неопределенные, смутные сведения, они не проливают свет на то, занимал ли он когда-нибудь отцовский стол в Брянске или нет.
Известно, что брянский князь вел упорную борьбу с литовцами, которые создавали постоянную угрозу для княжества. Враждебные действия литовцев не прекратились и со смертью Романа Михайловича. В результате Брянское княжество пришло в крайнее запустение и в 1356 году было легко занято войсками литовского князя Ольгерда. В течение полутора веков продолжался период литовского господства в брянской земле. Здесь княжили потомки Ольгерда, потом их сменили княжеские воеводы, управлявшие областью. С середины XV века брянская земля вновь испытала давление со стороны литовских князей, которые к концу XV века смогли овладеть ею. Позже этот район вошел в состав Московского государства, хотя в дальнейшем не раз подвергался нашествиям литовцев и поляков.
Мелкие уделы, расположенные в верховьях Оки и ее притоков, составляли владения потомков князя Михаила Всеволодовича, и довольно длительное время продолжали свое существование. Они дробились на все более и более мелкие уделы, и князья превращались, по сути, в средней руки землевладельцев.
Одним из таких ответвлений стало Новосильское княжество. Его центром был город Новосиль, впоследствии один из уездных центров Тульской губернии. Его первым князем стал Семен Михайлович, предположительно третий сын князя Михаила. Его владения лежали по притоку Оки, реке Зуше, затем выходили на Оку и охватывали ее верхнее течение с притоками.
У Семена было два сына - Роман и Иван. Роман наследовал новосильскую часть удела, Иван - северную часть удела с городом Одоевом. Иван умер бездетным, и его владения наследовали племянники, которые стали князьями новосильскими, белевскими и Одоевскими.
Во второй половине XIV века Новосиль подвергся разгрому со стороны татаро-монгольских войск. После этого местный удельный князь Роман Семенович и его брат Иван, в ту пору еще живой, перебрались на жительство в Одоев, менее пострадавший от захватчиков. Историки высказывают предположение, что с этого времени новосильский удел был ликвидирован, прекратив самостоятельное существование, и оказался под властью Литвы.
Роман Семенович после разгрома Новосиля, переселившись с братом Иваном в Одоев, стал его первым удельным правителем. В первые годы XV века Одоев захватили литовские войска и присоединили его к территории своего государства. Однако литовцы оставили местных князей в качестве своих вассалов. В середине XV века потомки князя Романа "отложились" от Литвы и признали власть Ивана III, великого князя московского. При его преемнике Одоевский удел был упразднен и включен в состав московских владений.
В XV веке на политической арене появляются князья Воротынские как ответвление князей новосиль-ских. Подобная фамилия произошла от городка или населенного пункта Воротынска, расположенного на небольшом отдалении от левого берега реки Оки, невдалеке от современного города Калуги. В книге В.М. Когана "История дома Рюриковичей" (СПб., 1993) об этом говорится так: "Князь Феодор, второй сын одоевского удельного князя Юрия Михайловича, находившегося в подданстве Литвы, получил в управление г. Воротынск и стал его первым удельным князем. Его сын Михаил Федорович в 1484 г. "отложился" от Литвы и принял подданство Москвы. В 1493 г. примеру Михаила последовали и стали служить Ивану III его братья Семен и Дмитрий, все трое стали боярами при Московском дворе".
В дальнейшем Воротынские находились на царской службе, иногда подвергались со стороны Ивана IV Грозного жестоким репрессиям и даже физическим расправам. При первых Романовых Воротынские заняли видное место в российской чиновной иерархии. Этому способствовало родство Ивана Алексеевича Воротынского с царем Алексеем Михайловичем: Воротынский приходился по матери двоюродным братом царю. Род князей Воротынских пресекся в 1679 году со смертью Ивана Алексеевича, пожалованного в бояре и дворецкие, и игравшего при дворе царя значительную роль.
Территория Карачевского княжества располагалась в бассейне реки Десны. Сам стольный город находился на одном из ее левых притоков. Владение уделом досталось одному из сыновей Михаила Черниговского, Мстиславу. Город Карачев подвергся жестокому опустошительному нашествию татаро-монголов. Карачевский удел, как и соседний город Брянск с окружением, занимал географическое положение, наиболее уязвимое для всех будущих вражеских вторжений.
В начале XIV века территория карачевского княжества заметно уменьшилась в результате ее дробления между представителями княжеской линии. Размеры этого княжества были невелики по сравнению с соседними. От него отделились княжества Звенигородское и Козельское. В середине XIV в. в результате нашествия литовцев, овладевших соседними территориями северской земли, была утеряна независимость Курского княжества.
В первой половине XIV в. появилось Звенигородское княжество, выделившееся из состава Карачевского. Его основателем стал удельный князь Андриан, второй сын карачевского князя Мстислава Михайловича.
Потомки князя Андриана сохраняли права удельных князей до середины XV века, потом перешли на службу к московским князьям, а их удел отошел к Москве. Род князей Звенигородских постепенно разделился на несколько ветвей, принявших разные наименования. Все эти ветви давно угасли, кроме князей Спячих. С XVI века они стали называться князьями Звенигородскими. Среди них были воеводы, стольники. Род Звенигородских со временем утратил княжеский титул и существовал как средней руки дворянский род.
Город Козельск стоит на реке Жиздре, притоке Оки. После его разгрома татаро-монголами, а затем убийства в Орде князя Михаила Всеволодовича Козельск стал составной частью Карачевского княжества, в котором княжил Мстислав Михайлович. При сыне Мстислава Тите произошел раскол этого княжества. Из него выделилось Козельское княжество, в котором начали княжить совместно три сына Тита: Мстислав, Иван и Феодор.
В XIV веке Козельское удельное княжество прекратило свое существование и стало добычей Литвы, впрочем, на непродолжительное время. В начале XV века Козельском овладел великий князь московский Василий Дмитриевич, передав его серпуховскому князю Владимиру Храброму в обмен на Волоколамск и Ржев. В середине XV века литовцы вновь овладели Козельском и присоединили его к своим владениям. Наместником Козельска был сделан князь Воротынский, один из местных князей, потомков Михаила Всеволодовича.
Лишь в конце XV века литовцы были вынуждены признать город собственностью московских князей и его окончательный переход к Русскому государству. Один из потомков Тита Мстиславича по прозванию Горчак, умерший в 1310 году, начал писаться Горчаковым. Эта фамилия появилась в начале XVI века.
Князь Иван Федорович Горчаков был в 30-е годы XVI века наместником в Карачеве. Другой носитель этой фамилии, Борис Васильевич, при царях Иоанне и Петре известен как окольничий, а его брат Феодор как стольник. Он стал родоначальником всех последующих Горчаковых. Среди них наиболее выдающаяся фигура - Александр Михайлович (1798-1883), лицейский товарищ Пушкина, дипломат, дослужившийся до руководителя дипломатического ведомства России в царствование Александра II. Дипломатом был и его сын Михаил Александрович, бывший посланник в Мадриде.
В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона о А.М. Горчакове есть такие слова: "Так как с именем кн. Г. тесно связана политическая история России в царствование имп. Александра II, то сведения и рассуждения о нем можно найти в каждом историческом сочинении, относящемся к русской политике за эту четверть века".
Город Елец расположен на реке Сосне, притоке Дона. Находился он юго-восточнее других городов, составлявших удельные центры владений братьев Михайловичей. Город подвергся жестокому разгрому и опустошению в результате татаро-монгольского нашествия.
Во второй половине XIV века удельный князь козельский Иван Титович, правнук князя Михаила Всеволодовича, произвел раздел своих владений между сыновьями. Младший сын Феодор стал владельцем города Ельца с округой. После этого раздела Елец выделился в обособленный удел.
В 1395 году Елец был взят и разгромлен Тамерланом, а князь Феодор пленен. Дальнейшая судьба Елецкого княжества представлена смутно. Вероятно, его независимость была утеряна во второй половине XV века. Об этом может свидетельствовать тот факт, что Иван III, великий князь московский, распоряжался Ельцом как своим частным владением. Один из князей Елецких, уже не владевших уделом, а находившихся на московской службе, князь Василий Семенович, был в начале XVI века вторым воеводой большого полка. Его брат Андрей известен как наместник в Вязьме. Князь Дмитрий Петрович, получивший звание окольничего, при Феодоре Иоанновиче вел переговоры со Стефаном Баторием, закончившись заключением десятилетнего перемирия. Князь Иван Михайлович по прозванию Селезень защищал крепость Северден от осаждавших ее войск Батория. В дальнейшем род князей Елецких пресекся и в XIX веке уже не имел представителей.
Из состава Карачевского княжества, о котором шла речь выше, в конце XIV века выделился Масальский (Мосальский) удел. Город или населенный пункт этого названия располагался на крайней северной оконечности Карачевского удела на реке Роси или вблизи ее. В 1231 году город выдержал осаду новгородцев под предводительством князя Ярослава Всеволодовича. Позже Масальск был завоеван литовцами и вошел в состав литовских владений. В 1493 году город был занят войсками великого князя московского Ивана III и в ближайшие годы оказался присоединенным к Москве. С независимостью Масальского удела было покончено. Его последние правители перебрались в Москву и там находились уже на службе у московского князя.
Впоследствии представители этого рода стали выступать как князья Масальские. В конце XVI века они были данниками Литвы, но две их ветви вернулись в Россию, где от прозвищ своих родоначальников стали называться Кольцовыми-Масальскими, Литвиновыми-Масальскими и Клубковыми-Масальскими. Из представителей этой фамилии, оставшейся в Литве, князь Михаил-Иосиф Масальский, умерший в 1768 году, был великим гетманом литовским, Владисила-Афанасий Масальский в начале XVIII века переехал в Россию, где остались и его потомки. Среди них выделяется князь Николай Федорович (1812-1879), генерал от артиллерии, генерал-адъютант и начальник действующей армии в русско-турецкой войне 1877-1878 годов. Род князей Масальских продолжал свое существование.
Таруса - город на левом берегу реки Оки между Серпуховом и нынешней Калугой. С прилегающими землями он достался четвертому сыну Михаила Черниговского, Юрию. У Юрия было трое сыновей, разделивших отцовский удел: Всеволод - князь тарусский, Константин - князь оболенский и Иван - князь Болконский. Впоследствии тарусский удел стал дробиться на более мелкие владения, управляемые своими князьями. Это происходило до 1392 года, когда великий князь московский Василий Дмитриевич, сын Дмитрия Донского, присоединил к своим владениям земли потомков Юрия Михайловича. Все мелкие уделы этой земли прекратили самостоятельное существование.
В середине XIII века один из сыновей тарусского князя Юрия Михайловича, Иван, обосновался в поселении на реке Волконе и, отделившись от Тарусы, стал называть себя князем Болконским. Впоследствии он утратил владетельные права, хотя имел как землевладелец территорию или часть своего прежнего удела.
Потомки князей Волконских впоследствии разделились на три ветви с многочисленными представителями. Некоторые из них оставили заметный след в истории России. В XVII веке это были окольничие, видные военные деятели. Князь Михаил Никитич, умерший в 1786 году, был участником Семилетней войны, имел звание генерал-аншефа и командовал корпусом. Петр Михайлович (1776-1852) стал генерал-фельдмаршалом и министром двора. Он сыграл роль в истории российских вооруженных сил как основатель Генерального штаба, а в последние годы жизни, уже при Николае I, возглавил Министерство императорского двора.
Сергей Григорьевич Волконский, генерал-майор, участник декабристского восстания, был сослан в Сибирь на каторгу. В 1856 году его вернули из ссылки с возвращением ему дворянства. Дмитрий Петрович Волконский, генерал-лейтенант, умерший в 1835 году, известен как посланник в Константинополе. Таков далеко не полный перечень всех знаменитых Волконских, прославивших свою страну.
Во второй половине XIV века из состава Тарусского удела выделился Мезецкий (вначале Мещевский) удел. Первым его князем стал Андрей Всеволодович по прозвищу Шутиха, сын Всеволода Юрьевича. При последующих правителях этого княжества происходило дальнейшее дробление. Из его состава выделились также другие уделы.
В первой половине XV века Мезецкий удел был занят литовцами. В XVII веке, в царствование Алексея Михайловича, род князей Мезецких пресекся.
Во второй половине XIV века из состава Мезецкого удела выделился Барятинский удел, названный так по Барятинской волости, расположенной по берегам реки Клетомы, вблизи рек Роси и Угры, впадающих в Оку.
На некоторое время князья Барятинские оказались в подчинении Литвы, но когда они в конце XV века "отложились" от нее и перешли на московскую службу, то уже не были удельными князьями.
На территории Барятинского княжества находился городок или селение Оболенск на реке Протве, впадающей в Оку несколько ниже города Тарусы. В начале XIV века сын тарусского князя Юрия Михайловича Константин стал первым обладателем городка или селения Оболенска и, таким образом, его первым удельным князем. Существование Оболенского удела оказалось непродолжительным. Оно закончилось в конце XV века. Живший в это время Петр Никитич Оболенский предстает уже не как удельный князь, а как боярин на московской службе.
Один из потомков Константина Юрьевича князь Андрей Константинович стал основоположником многих именитых родов - Долгоруких, Щербатовых, Тростепских. А от Никиты Ивановича Оболенского пошли Курлатьевы, Стригины, Ярославские, Телепневы, Нагие и прочие. Некоторые из этих родов прекратили свое существование. Остановимся на тех фамилиях, которые дали России немало известных людей.
Князь Алексей Андреевич Оболенский был архангельским губернатором в 40-е годы XVIII века. Алексей Васильевич Оболенский был московским губернатором в 60-е годы XIX века и потом сенатором. На попечении Михаила Андреевича из того же рода состоял Главный архив Министерства иностранных дел, он издал несколько летописей и исторических документов. Алексей Дмитриевич Оболенский - шталмейстер, занимал пост управляющего дворянским и крестьянским земельными банками, а в 1897 году стал товарищем министра внутренних дел. Князь Николай Николаевич Оболенский во второй половине XIX века командовал гвардейским корпусом, имея чин генерал-лейтенанта.
Евгений Петрович Оболенский - один из видных декабристов, член Северного тайного общества. За свое активное участие в декабристском движении был приговорен к смертной казни, замененной ссылкой в Сибирь. После тринадцатилетнего пребывания в Нерчинских рудниках был назначен посланцем в Туринске и Ялуторовске. В 1856 году по манифесту Александра II был освобожден из ссылки, но без права именоваться князем и жить в столицах. Умер в 1865 году в Калуге.
Среди других княжеских фамилий, имевших родство с князьями Оболенскими, выделяются князья Щербатовы. Их предки удельными князьями уже не были. Значительной фигурой среди носителей этой фамилии был историк XVIII века Михаил Михайлович Щербатов (1733-1790). Он автор капитального труда "История российская от древнейших времен". В этой работе выражены его взгляды на историю. Несмотря на идеалистический подход к ней, отсутствие единой четкой концепции, труд Щербатова насыщен большим количеством разнообразных источников, летописными материалами, историческими документами.
Алексей Григорьевич Щербатов (1776-1848) был участником войны 1812 года. А сын его Григорий Алексеевич (1812-1881), выпускник юридического факультета Петербургского университета, впоследствии стал попечителем Петербургского учебного округа, главой цензурного комитета, куратором Петербургского университета и председателем агрономического общества.
Сын последнего, Алексей Григорьевич Щербатов, получил от родителей богатое наследство, округленное за счет приданого жены, Ольги Александровны, урожденной Строгановой, принадлежавшей к состоятельнейшему сословию России. Ее отец, Александр Григорьевич, был крупным государственным деятелем XIX века, страстным библиофилом, завещавшим внушительное и ценное книжное собрание молодому Томскому университету. Строгановы из поколения в поколение собирали художественные ценности. Строгановский дворец в Петербурге, построенный архитектором Растрелли, превратился в один из богатейших в России частных музеев. Впоследствии он был слит с Государственным Эрмитажем.
Супруги Щербатовы были людьми любознательными, с широким кругозором. Они прославились как путешественники по странам Востока. Они посетили арабские страны, входившие тогда в состав Османской империи, Индию, Сингапур и Индонезию (тогдашнюю Нидерландскую Индию). Алексей Григорьевич обычно отправлялся в путешествие как спутник своей супруги Ольги Александровны. Результатом каждого путешествия были книги путевых очерков, авторство которых, как объявляли надписи на обложках, принадлежит путешественнице. Впрочем, в создании книг принимал участие и Алексей Григорьевич. Он автор одной из глав объемистой книги об Индии. По стилю изложения можно уловить причастность Щербатова к авторству других книг, хотя их автором объявляется Ольга Александровна.
Супругов Щербатовых объединяла целеустремленность, жажда познания неизведанного, увлеченность своим делом. Вместе с тем это были люди разного характера и темперамента. Ольга Александровна обладала характером твердым, властным, если не сказать деспотичным. Алексей Григорьевич был человеком мягким, не любившим вникать в хозяйственные мелочи. Так характеризовали их старожилы подмосковного села Васильевского в верховьях Москвы-реки, где находилось основное имение Щербатовых. Насколько можно судить по документам щербатовских имений, содержавшимся в архиве, хозяйством в основном занималась Ольга Александровна, а ее супруг предпочитал творческую и общественную деятельность. Путешественница пережила мужа, умершего в начале Первой мировой войны, почти на три десятилетия. О.А. Щербатова после революции в России эмигрировала с детьми и внуками за рубеж. Умерла она в возрасте 87 лет в эмигрантском доме для престарелых в окрестностях Парижа. Там она и похоронена на русском кладбище.
Во второй половине XV века от Оболенского удела отделился Тростенский удел, доставшийся Александру, третьему сыну князя Андрея Константиновича Оболенского. По предположениям исследователя В.М. Когана, это был первый и последний тростенский удельный князь, так как все его сыновья уже состояли на московской службе и уделом, очевидно, не владели. В начале XVII века род князей Тростенских (Тростепских) пресекся.
* * *
Историю любого удельного княжества или группы родовых уделов Руси следует рассматривать в большинстве случаев как неизбежное дробление на все более и более мелкие уделы. Таковы были истории Белозерской земли, Ярославского, Тверского и некоторых других княжеств. Заметно отличалась история дробления Черниговской земли, рано утратившей свой политический центр и рассыпавшейся на маленькие уделы, слабо связанные между собой или вовсе не связанные. С каждым поколением все они дробились на все более и более незначительные части. Малые и слабые уделы становились легкой добычей сильных соседей. Одни приокские княжества, которыми владели потомки сыновей убиенного в Орде князя Михаила Всеволодовича, становились добычей Литвы, другие поглощались Москвой, часто после литовцев.
По мере усиления Московского государства и ослабления власти татаро-монголов происходило расширение политического влияния Москвы за счет поглощения других княжеств и уделов. На раннем этапе Москве пришлось столкнуться с претензиями соперников в лице Тверского и Нижегородского княжеств. Но их стремление к лидерству было легко подавлено Москвой.
Москва как центр удельного княжества появилась в начале XIII века. Основателем рода московских князей стал четвертый сын Александра Ярославича Невского Даниил Александрович (1261-1303). Уже первые московские князья стремились расширить свой удел, сосредоточить преобладающую власть в руках старшего наследника. Наступательная политика привела к объединению основных владений последних князей Рюриковичей, исключая те земли, которые оставались у поляков и литовцев. Некоторые из этих бывших удельных князей заняли заметное место в русской феодальной иерархии. Об отдельных потомках удельных князей рода Рюриковичей, сыгравших видную роль в русской истории, упоминалось выше.
ИСТОРИЧЕСКИЕ ПЕРСОНАЖИ
Агафья Всеволодовна (род. после 1160-1238) - дочь Всеволода Святославича Чермного, князя черниговского от второго брака с неизвестной. Была замужем за великим князем владимирским Юрием Всеволодовичем. Погибла во время набега татаро-монголов на Владимир.
Ала-ад-дин-Мухаммед - владетель Хорезма в начале XIII в. Был разбит войсками Чингисхана.
Александр Ярославич Невский (1220-1263) - великий князь новгородский (1236-1251), князь владимирский с 1252 г., сын Ярослава Всеволодовича.
Алмус (Алмас) - царь Волжской Булгарии, правивший вХв.
Амраган - великий баскак владимирский, ханский представитель при местном великом князе и начальник над всеми местными баскаками в княжествах северо-восточной Руси.
Андрей II - король Венгрии (1205-1235). Вел междоусобную борьбу с ближайшими родственниками, братом и сыном. Допускал многие злоупотребления, в частности, неразумно покровительствовал иностранцам, что было причиной народных восстаний.
Андрей Юрьевич Боголюбский (ок. 1111-1174) - второй сын Юрия Владимировича Долгорукого от половецкой княжны, великий князь суздальский и владимирский. Являясь самым могущественным князем на Руси, пытался объединить под своей рукой русские земли, упорно боролся за подчинение Новгорода своей власти, а также стремился укрепить свое политическое влияние в южной Руси. Перенес столицу во Владимир-на-Клязьме, где построил великолепный Успенский собор. В его правление Владимиро-Суздальское княжество достигло значительного могущества. Усиление княжеской власти вызвало конфликт с боярской верхушкой и ее заговор. В результате заговора был убит в ночь с 28 на 29 июня 1174 г.
Андриан (Андрей) Мстиславич (ум. 1239) - удельный князь звенигородский, сын Мстислава Михайловича, удельного князя карачевского.
Антоний - архиепископ Новгородский (1211-1219-1225), по болезни и дряхлости отправлен на покой.
Батый (Вату, Саин-хан) (ум. 1255) - второй сын Джучи, внук Чингисхана. В 1236-1243 гг. возглавил поход на Русь и в Восточную Европу, сопровождавшийся массовым разрушением городов и истреблением и порабощением населения. Совершил поход в Польшу, Венгрию и Далмацию, но не смог удержать эти страны, будучи ослабленным длительной борьбой с русскими княжествами. По возвращении из похода в Европу обосновался на Нижней Волге, где возникла столица его государства Сарай-Бату близ современной Астрахани. Его владения простирались от Иртыша до Дуная и основывались на жестокой феодальной эксплуатации населения.
Бела IV - венгерский король, сын Адрея II, правил в 1235-1270 гг. После нашествия монголов в 1241 г. старался поднять опустошенную страну привлечением колонистов.
Биргер Ярл (ум. 1266) - шведский государственный деятель. Возглавил военный поход шведских феодалов против Новгорода, но был наголову разбит новгородским князем Александром Ярославичем в битве у Невы 15 июля 1240 г. Впоследствии при короле Вольдемаре I Эриксоне занимал руководящее положение в правлении страной, проводя деспотичную политику.
Болеслав - имя нескольких владетельных князей и королей Польши. Болеслав III Кривоустый перед смертью разделил страну между четырьмя сыновьями, чем положил начало длительной усобице в Польше. Один из его сыновей, Болеслав IV, после продолжительной борьбы с братьями смог овладеть всей страной.
Волховские князья - существовали в Южной России в ХП-ХШ вв. Их центром был город Волхов. Происхождение этих князей не выяснено. Позже появляются Болоковские князья. Были ли они потомками князей Волховской земли - вопрос спорный.
Борис Владимирович (в крещении Роман) (ум. 1015) - один из сыновей великого князя киевского Владимира Святославича. Получил в удел Ростов. После смерти Владимира воцарившийся на великокняжеском столе Святополк организовал убийство Бориса, достигшего 25-летнего возраста. Причислен к лику святых.
Василий Дмитриевич (1371-1425) - великий князь московский, старший сын Дмитрия Ивановича Донского. Присоединил к московским владениям Нижегородское и Муромское княжества, Вологду, Устюг и другие земли. Был женат на дочери литовского князя Витовта. Пытался прекратить выплату дани ордынцам.
Василько Константинович (1209-1238) - первый удельный князь ростовский. Участвовал в битве с татаро-монголами на р. Сити в 1238 г., раненым был захвачен в плен. Батый принуждал его перейти к нему на службу. Василько отверг это принуждение, за что поплатился жизнью. Причислен православной церковью к лику святых.
Василько Романович (ум. 1271) - князь владимиро-волынский, брат Даниила Романовича. В политических делах выступал его сподвижником, братья часто воевали с Венгрией и Польшей. Во время татаро-монгольского нашествия вынужден был подчиниться превосходящим силам противника и сжечь все крепости, кроме Холма.
Владимир Константинович (1214 - ок. 1249) - удельный князь Углицкий, владел Угличем в 40-е гг. XIII в. Участвовал в битве с татаро-монголами при р. Сити, после поражения русских спасся бегством. В 1244 г. ходил в Орду для утверждения ханом на владение уделом.
Владимир Святославич (ум. 1015) - младший сын Святослава Игоревича и ключницы княгини Ольги - Маклуши. Инициатор принятия Русью христианства. Его княжение было временем политического и экономического укрепления Руси. Став великим князем киевским (980-1015) успешно боролся за единство Руси и сумел объединить под своей властью значительную часть древнерусского государства и прекратить внутренние усобицы.
Владимир Юрьевич - княжич владимирский, сын великого князя Юрия Всеволодовича. Был захвачен татаро-монголами при взятии Москвы. Осажденные жители и защитники города Владимира отказались от его сдачи. В ответ на это татаро-монголы умертвили плененного княжича.
Водовик - боярин, избран новгородским посадником. Отличался невыдержанным характером, вызвал в Новгороде всеобщее недовольство своим поведением и был вынужден покинуть Новгород, где находился князь Михаил Черниговский.
Волконские князья - потомки князя Михаила Черниговского. Представитель этого рода Михаил Никитич (1713-1786) - генерал-аншеф, участник Семилетней войны, командовал корпусом; Сергей Григорьевич (1788-1865) - декабрист, сосланный в Сибирь на каторгу.
Всеволод-Иван Константинович (ум. 1238) - с 1218 г. первый удельный князь ярославский. Участвовал в битве с татаро-монголами на р. Сити 4 марта 1238 г. Погиб в этом сражении.
Всеволод Мстиславич (ум. 1249) - сын великого князя киевского Мстислава-Бориса Романовича Старого, в 1216 г. участвовал в липецкой битве новгородцев с князем Ярославом Всеволодовичем, тогда князем переславским, притеснявшим Новгород. Участвовал в походе новгородцев на Ригу. В 1219 г. был послан отцом на новгородское княжение, но не удержался там, выступая против враждебной партии во главе с посадником Твердиславом. С 1238 г. удельный князь смоленский.
Всеволод Святославич Чермный (род. после 1142-1215) - отец князя Михаила Черниговского. Был женат первым браком на польской королевне Марии Казимировне. Князь черниговский (1202-1215), великий князь киевский (1210-1214).
Всеволод Юрьевич (ум. ок. 1308) - удельный князь тарусский, сын Юрия Михайловича и внук Михаила Всеволодовича, удельного князя черниговского.
Вячеслав (Венцеслав, Вацлав) - король чешский (1239-1253). Вел борьбу с герцогом австрийским. Борьба с монголами закончилась победой Вячеслава и его союзников и удалением монголов из Западной Европы. В последние годы правления был вынужден воевать с сыном Оттокаром, соперничавшим с ним.
Вячеслав (Вячка) - наместник в Пскове. Из-за разногласий Пскова с Новгородом был схвачен и закован. В ответ по повелению князя Ярослава в Новгороде приняли репрессивные меры против псковских купцов, находившихся в этом городе. Заинтересованные в сохранении экономических связей, обе стороны через несколько месяцев пришли к замирению.
Генрих II Благочестивый (ум. 1241) - один из правителей Польши в начале XIII в. Погиб в битве с татаро-монголами под Лигницем.
Генрих Бородатый - правитель Силезии (1201-1238). Проводил политику онемечивания своего удела и обособления от Польши.
Глеб Владимирович (984-1015) - младший сын великого князя киевского Владимира Святославича. Убит по повелению воцарившегося в Киеве брата Святополка, стремившегося устранить возможных соперников. Почитается церковью вместе с братом Борисом как великомученик.
Гуюк (1205-1248) - великий хан Монголии, сын Угедея. Избран на ханский престол после пятилетнего междуцарствия, однако всеобщего признания монгольских ханов не получил. Особенно сильное противодействие оказал ему Батый, но до столкновения дело не дошло, так как Гуюк скоропостижно скончался. В его правление продолжалась монгольская экспансия. Были завоеваны юго-восточная часть Кавказа, часть Кореи, продолжались захваты в Китае и Персии.
Давид V Соаани - царь Восточной Грузии (1243-1269). В Западной Грузии в то время царствовал его соперник Давид Нарин. Чтобы примириться с ним, Соаани посетил Монголию. Ему удалось поладить с монголами. Участвовал с ними в походе в Сирию.
Даниил Романович (1201-1264) - князь галицкий и Волынский. В 1223 г. участвовал в сражении с татаро-монголами на р. Калке, в 1237 г. - против Тевтонского ордена. В 1239-1240 гг. владел Киевом. Вел упорную борьбу против княжеских распрей и засилья бояр. Опирался на мелких служилых людей и городское население. Перенес столицу своего княжества в г. Холм. После татаро-монгольского вторжения был вынужден признать свою зависимость от ханской власти, смог, проявляя гибкость, избежать новых конфликтов с Ордой. Разгромил польские и венгерские войска, вторгшиеся в его земли. В 1254 г. принял от папской курии королевский титул, но решительно воспротивился попыткам окатоличить свои земли. Политика Даниила Романовича способствовала экономическому и культурному подъему Галицко-Волынской Руси.
Джебе - полководец Чингисхана, участник завоевания Средней Азии, военачальник в сражении с русскими войсками в 1223 г.
Джелал-ад-дин-Маккберни (ум. 1231)- государь из Хорезмской династии, сын Ала-ад-дин-Мухаммеда, распространявшего свои владения от Индии до Туркестана и умершего на одном из островов Каспийского моря после поражения, нанесенного ему Чингисханом. Джелал-ад-дин-Маккберни продолжал борьбу с завоевателями с переменным успехом, которая закончилась его гибелью.
Джучи (Джуджи) - старший сын Чингисхана, во время его похода на Запад командовал самостоятельным отрядом в низовьях Сырдарьи. С отцом не ладил и не дожил до раздела завоеванных земель. Оставил многочисленное потомство, получившее в уделы Хорезм, киргизскую степь, Кавказ и страны к северу от Каспийского и Черного морей.
Евпатий Коловрат (XIII в.) - легендарный русский борец против татаро-монгольских захватчиков. Его отряд, достигавший 1700 человек, действовал после взятия Батыем Рязани. О его борьбе и подвигах рассказывает "Повесть о разорении Рязани Батыем", прославляющая силу, отвагу и патриотизм Евпатия и его сподвижников.
Едигей - военачальник хана Булат-Султана, обращавшийся к московскому князю Василию Дмитриевичу с упреками в том, что тот не посещает Орду. Свидетельство, что связи Руси с Ордой ослабли.
Елена Пешкова (XIII в.) - дочь князя Лешка Белого, в браке - вторая жена - с Васильком Романовичем, удельным князем волынским.
Елена (Добрава) Юрьевна (ок. 1213 - ок. 1265) - дочь Юрия Всеволодовича, великого князя владимирского, от брака с Агафьей Всеволодовной, княжной черниговской. В браке - первая жена - с Васильком Романовичем, князем владимиро-волынским.
Ельдига - ханский приближенный, участник расправы с князем Михаилом Черниговским.
Иван Юрьевич (XIII - нач. XIV в.) - сын Юрия Михайловича, удельного князя тарусского, и внук Михаила Всеволодовича, отец трех сыновей; родоначальник князей Волконских.
Игорь Рюрикович (ум. 945) - князь киевский (912-945), убит древлянами при сборе дани.
Игорь Святославич (ок. 1150-1202) - удельный князь новгород-северский и в последние годы жизни удельный князь черниговский. Известен как герой памятника средневековой русской литературы "Слово о полку Игореве". Участник военного столкновения с половцами, был в плену у хана Кончака. Отец пяти сыновей и одной дочери.
Изяслав Владимирович (ок. 1187 - перв. пол. XIII в.) - князь путивльский и великий князь киевский (1234-1236). Сын Владимира Игоревича от брака с дочерью хана Кончака.
Ингварь Ингваревич (ум. ок. 1252) - князь рязанский. При нашествии Батыя на рязанскую землю его спасла случайность, и он остался единственным представителем рода князей рязанских. Его старания были направлены на очистку города от трупов, на ремонт и освящение храмов. О борьбе с захватчиками он не мог и думать.
Казимир - имя нескольких польских королей. Казимир II Справедливый (1138-1194) - младший сын Болеслава III, поделившего Польшу между сыновьями. Со временем его уделы охватили всю Польшу. В 1178 г. вступил на польский престол. Внешняя политика Казимира II носила мирный характер, воевал только с пруссаками и участвовал в борьбе галицких князей. После его смерти снова начались внутренние раздоры, которыми воспользовались внешние враги Польши.
Касог - один из половецких ханов.
Конрад - один из польских владетельных феодалов. В 1235 г. получил во владение Мазовию и Куявию.
Константин Всеволодович (род. после 1229 - ок. 1255) - удельный князь ярославский, сын Всеволода Константиновича, удельного князя ярославского. По преданию убит в битве с татаро-монголами на Туговой горе. Причислен церковью к лику святых.
Константин Всеволодович (1185-1219) - князь ростовский с 1207 г. и великий князь владимирский (1216-1219). Сын от первого брака Всеволода Юрьевича Большое гнездо с Марией Шварновной, княжной чешской. Распри между братьями привели к Липецкой битве, завершившейся в пользу Константина.
Константин Юрьевич (XIII - нач. XIV в.) - первый удельный князь оболенский, сын Юрия Михайловича, удельного князя тарусского, и внук Михаила Всеволодовича, родоначальник князей Оболенских.
Котян Сутосевич - половецкий хан, в тио г. по смерти князя галицкого Романа воевал в Галицком княжестве. После монголо-татарского нашествия на половецкую землю пришел в Галич к своему зятю Мстиславу Мстиславичу, пообещавшему ему помощь. Столкнувшись в астраханских степях с ордой Батыя, бежал с 40 тысячами соплеменников в Венгрию, где поступил на службу к венгерскому королю и получил от него земли для поселения.
Лешко Белый (ок. 1188-1227) - сын Казимира Справедливого, князя краковского и сандомирского, и русской княжны Елены. По смерти отца наследовал его княжество, но Мешко Старый отнял у него Краков. Оставаясь лишь князем сандомирским, Лешко вмешивался в дела Галицкого княжества, но безрезультатно. В дальнейшем смог утвердиться в Кракове. В последние годы жизни воевал с поморским князем Святополком, во время чего и погиб.
Мария Казимировна (ХП-ХШ вв.) - дочь польского короля Казимира. Первая жена Всеволода Святославича Чермного, мать удельного князя черниговского Михаила Всеволодовича.
Мария Михайловна (ум. ок. 1271) - дочь Михаила Всеволодовича, удельного князя черниговского. Была в браке (с 1227 г.) с Васильком Константиновичем, удельным князем ростовским. Мать княжичей Бориса и Глеба. После гибели мужа приняла монашество. Занималась летописанием.
Мария Шварновна (ум. ок. 1206) - дочь Шварна, короля чешского. Первая жена Всеволода Юрьевича Большое Гнездо, великого князя владимирского. Мать восьмерых сыновей и трех дочерей.
Менгухан - сын Угедея, участник походов хана Батыя.
Мешко (Мечислав) III Старый (1131-1201) - князь великопольский, третий сын Болеслава Кривоустого. После смерти отца наследовал Великую Польшу и Поморье, а в 1173 г. - Краков с престолом старшего князя. Правил сурово, не давая волю шляхте и духовенству. На этой почве возникла сильная оппозиция. Мешко был изгнан из Кракова, но не хотел смириться с этим и несколько раз овладевал Краковом. Его правление можно рассматривать как попытку утверждения абсолютизма в Польше.
Митрофан (ум. 1238) - епископ владимирский (1227-1238). Во время взятия Владимира войском Батыя. Митрофан с горожанами затворились в соборном храме. Ханские люди подожгли храм. Многие задохнулись в пламени и дыме, другие были перебиты татаро-монголами. Погиб и епископ.
Митрофан - первый епископ Сарайский на территории Орды. Епархия была учреждена в 1261 г. В 1269 г. Митрофан оставил епархию и принял пострижение. На его место в тот же год был поставлен епископ Феогност.
Мстислав Всеволодович (ум. 1168) - княжич новгородский. Сын Всеволода Мстиславича, князя новгородского от брака с дочерью (неизвестна по имени) Святослава Давидовича Святоши, князя черниговского.
Мстислав Глебович (род. после 1182) - князь черниговский. Сын Глеба Святославича, в браке с дочерью (неизвестна по имени) Рюрика Ростиславича, князя киевского. Последний князь черниговский перед приходом Батыя. Лишившись княжества после его опустошения татаро-монголами и сожжения ими Чернигова, бежал в Венгрию.
Мстислав Михайлович (XIII в.) - удельный князь карачевский. Сын Михаила Всеволодовича Черниговского. Отец Тита, удельного князя карачевского, и Андриана, удельного князя звенигородского.
Мстислав Мстиславич Удалой (ум. 1228) - удельный князь трипольский (1193), удельный князь торческий (1203), удельный князь торопецкий (1209), князь новгородский (1209-1215, 1216-1218), удельный князь галицкий (1219-1227), удельный князь торческий (1227-1228). В 1209 г. вернул новгородцам Торжок и был провозглашен их князем. В 1214 г. Мстислав с новгородцами и смоленскими князьями пошел на Всеволода Святославича Чермного, выгнал его из Киева и отдал этот город Ингварю Луцкому. После пребывания в Новгороде удалился в южную Россию. Прогнав венгров из галицкой земли, сел в Галиче (1219). В 1223 г. участвовал в битве при Калке против татаро-монгольских войск. Конец жизни прошел в раздорах с князем галицким и волынским Даниилом Романовичем, с поляками и венграми. Умер схимником в Торческе.
Мстислав-Борис Романович Добрый, Старый (ум. 1223) - великий князь киевский. В 1180 г. княжил в Пскове, в 1185 г. участвовал в походе на половцев. В 1196 г. сражался с Ольговичами, желая отогнать их от Витебска, но потерпел поражение и был пленен. Освобожден, когда Ольговичи были усмирены. В 1197 г. занял смоленский стол и стал союзником черниговских князей, но через некоторое время поссорился с ними. В сражении у р. Калки три дня храбро отражал нападения на свой лагерь, но, захваченный хитростью, был убит вместе с двумя зятьями.
Мстислав Святославич (ум. 1223) - князь черниговский, сын Святослава Игоревича, князя черниговского. Был тяжело ранен в битве при Калке и умер.
Октай (Оготай, Угедей) - второй сын Чингисхана, наследовавший от него власть над Монголией и Китаем и звание великого хана всех монголов (1227). Находился под сильным влиянием своего младшего брата Агтая (Джагатая). При Октае было сломлено долголетнее сопротивление хорезмийского шаха Делал-ад-дина (убит в 1231 г.), после чего монголы считали свое господство над передней Азией упроченным и хлынули в Европу.
Олег Игоревич - сын Игоря Святославича, удельный князь курский, затем и черниговский.
Олег Михайлович (XIII в.) - княжич или князь черниговский, сын Михаила Всеволодовича Черниговского. Умер бездетным (предположительно).
Олег Святославич - сын Святослава Игоревича. Отправляясь в Болгарию, Святослав посадил Олега в земле древлянской (970), сына Ярополка - в Киеве, а в Новгороде оказался младший сын, Владимир. После смерти Святослава между братьями возникли усобицы. Олег был разбит и при бегстве упал с моста и утонул.
Ольга (ум. 969) - жена князя киевского Игоря Рюриковича. По смерти Игоря в 945 г. управляла государством ввиду малолетства сына Святослава. Приняла христианство (ок. 957) под именем Елена.
Порфирий - имя двух черниговских епископов: Порфирий I (1177-1230) и Порфирий II (1239). В связи с разрушением Чернигова резиденция епископа была перенесена в Брянск.
Роман Михайлович - удельный князь брянский, сын Михаила Всеволодовича Черниговского. В 1263 г. одержал внушительную победу над литовцами, в 1274 г. снова ходил против литовцев. В 1285 г. напал на Смоленск и сжег его пригороды. В 1305 г. потерпел поражение от литовского князя Гедимина, отнявшего у него Брянск.
Ростислав Михайлович (ок. 1219 - ок. 1264) - князь новгородский (ок. 1226), удельный князь луцкий (ок. 1238-1240). Сын Михаила Всеволодовича, удельного князя черниговского. С 1243 г. в браке с Анной, дочерью короля венгерского Белы IV, отец двух сыновей и двух дочерей. Сделался князем Мачвы и владетелем Родны (Карпаты). Участвовал в нападении на владения Даниила Романовича, но в конце концов потерпел сильное поражение и был вынужден отступить в Венгрию.
Рюрик Ростиславич (ум. 1215) - великий князь киевский (1207 - 1211), сын Ростислава Мстиславича, великого князя киевского. Впервые упоминается в 1157 г. как овручский князь. Великий князь Андрей Боголюбский посадил его в Новгороде (1170). После столкновения с великим князем киевским и замирения с ним получил Переславль. Участвуя в княжеских усобицах и неудачно сражаясь с половцами, занял киевский стол. В междоусобных столкновениях неоднократно терял и возвращал его. Во время похода в Галицкую землю после некоторой борьбы Киев занял Всеволод Святославич Чермный.
Святополк Окаянный (ок. 986 - 1019) - приемный сын великого князя киевского Владимира Святославича. Был женат на дочери польского короля Болеслава Храброго. С его помощью готовил заговор против отца. После его смерти погубил своих братьев Бориса и Глеба, а также Святослава. Против Святополка выступил новгородский князь Ярослав Владимирович, который после неудачной для него битвы при Любече бежал в Польшу. В результате борьбы с Ярославом Святополк потерпел поражение и во время бегства был убит.
Святослав Всеволодович (ок. 1196-1253) - князь переславский (ок. 1228 - ок. 1233), князь юрьевский (ок. 1212-1237), удельный князь суздальский (1238 - ок. 1247-1248), великий князь владимирский (1246 - 1248), сын Всеволода Юрьевича Большое Гнездо. На великокняжеском столе наследовал брату Ярославу, в отличие от него имел уравновешенный характер и выделялся миролюбивой политикой.
Святослав Игоревич (ум. 972) - князь киевский (966-972), убит в битве с печенегами.
Святослав Ярославич - князь тверской, сын великого князя Ярослава Ярославича. В 1267 г. с братом Михаилом был прислан отцом в помощь новгородцам против ливонцев. В 1272 г. помогал дяде, великому князю Василию Ярославичу, против князя Дмитрия Александровича, потом содействовал Новгороду. В 1294 г. упоминается еще раз, но уже не назван князем.
Святослав Ярославич (род. 1027) - сын Ярослава Владимировича Мудрого, князь черниговский (1054-1077), великий князь киевский (1073-1076). В 1054 г. получил от отца Чернигов. Среди братьев выделялся способностями и энергией. В 1067 г. вместе с братьями предпринял поход против Всеслава Полоцкого, который был разбит и пленен в Киеве. Вел борьбу с кочевниками. Нанес сильное поражение половцам у Сновска. Сумел посадить в Новгороде одного из своих сыновей. В 1073 г. овладел Киевом и княжил в нем в последние годы жизни.
Семен Михайлович (XIII в.) - удельный князь новосильский (с ок. 1246 г.). Сын Михаила Всеволодовича Черниговского, отец Романа и Ивана, князей новосильского и одоевского.
Слики - царь булгарский (кон. IX - нач. X в.), отец Алмуса.
Спиридоний - новгородский архиепископ (1230-1249).
Субутай - военачальник хана Батыя, орудовал в землях камских булгар.
Судабегон - татаро-монгольский полководец. В 1221 г. участвовал в завоевании Средней Азии, затем Северного Ирана и Закавказья.
Судебе - ханский военачальник, командовавший татаро-монгольскими частями в сражении с русскими войсками в 1223 г.
Тамара (сер. 60-х гг. XII в. - 1213) - царица Грузии с 1184 г . Ее правление сопровождалось большими военно-политическими успехами. Грузинские войска одержали победы над соседними странами. Тамара жестоко подавила восстание грузинских горцев. В ее правление строились дороги, караван-сараи, возводились крепости, храмы, монастыри. Покровительствовала наукам и искусству. В ее царствование поэт Шота Руставели создал бессмертное творение "Витязь в тигровой шкуре". Была замужем за сыном великого князя Андрея Боголюбского Юрием (с 1185 г.), через два года брак распался. Вторично вышла замуж за Давида Соаани, представителя боковой ветви грузинской династии Багратини.
Ташихан - командующий отрядом ханского войска в битве у р. Калки в 1223 г.
Темучин - см. Чингисхан.
Тимур (Тимурленг, Тамерлан, Купглуй-хан) (1336-1405) - хан Золотой Орды (1397-1405). В 1370 г. стал среднеазиатским великим эмиром, с 1372 г. по 1405 г. совершил свыше 20 крупных походов и создал огромное государство.
Тохтамыш (ум. 1406) - золотоордынский хан, потомок хана Джучи. В 70-х гг. XIV в. получил от хана Тимура область в Южном Казахстане. В 1380 г. воспользовался поражением Мамая в Куликовской битве и воцарился в Орде. Пресек внутренние смуты и сделал попытку вернуть ей былое могущество. Обрушился на русские земли, стремившиеся выйти из-под власти Орды. Обманом в 1382 г. сумел взять Москву, подверг ее жестокому опустошению и сжег. Препятствуя усилению Москвы, поддерживал ее соперников, нижегородских и тверских князей. Столкновения с Тимуром закончились полным поражением Тохтамыша. В 1395 г. был разбит ханом Золотой Орды Тимуром и бежал в Литву. Убит одним из своих соперников.
Угедей (Угэдей) (1186-1241) - монгольский великий хан (1229-1241), третий сын Чингисхана. При нем было завершено завоевание Северного Китая, завоеваны страны Закавказья. Была организована почтовая служба, предпринята перепись населения, завершена постройка столицы Каракорума.
Феодор (ум. 1246) - боярин, приближенный князя Михаила Всеволодовича, разделил с ним многие невзгоды, в том числе его трагическую кончину в Орде в 1246 г. Причислен к лику святых.
Феодор Юрьевич - княжич рязанский, погиб при осаде Батыевым войском Рязани в 1237 г. вместе с другими родственниками.
Чегирхан - командующий отрядом в войске Чингисхана.
Чингис, Чингисхан (собственное имя Темуджин, Темучин) (ок. 1155 - 23.VIII.1227) - основатель первого в истории единого монгольского государства, полководец. Разгромив соперников в борьбе за власть и захватив обширную территорию, стал главой многочисленных родовых объединений. В 1206 г. провозглашен феодальной племенной аристократией великим ханом. Племена были разделены на военно-административные единицы - тысячи. Была создана 10-тысячная личная гвардия хана, выполнявшая и карательные функции. В армии введена жестокая дисциплина. Для стратегии и тактики Чингисхана характерна тщательная разведка противника. Вел войны в интересах феодальной верхушки, продолжавшиеся его ближайшими потомками. Завоевания Чингисхана носили реакционный характер, хотя он и смог сплотить монгольские племена в единое государство.
Шутиха (ум. 1361) - прозвание удельного князя мезецкого (мещевского) Андрея Всеволодовича. Сын Всеволода Юрьевича, князя тарусского, отец пятерых сыновей, князей Мезецских.
Щербатовы - дальние потомки Михаила Всеволодовича, князя черниговского и киевского. Среди них наиболее заметный след оставили: Михаил Михайлович (1733-1790) - автор капитального исторического труда "История российская от древнейших времен", написанного на основе большого количества источников; Алексей Григорьевич (1776-1848) - участник войны 1812 года; Григорий Алексеевич (1812-1881) - попечитель Петербургского учебного округа, глава цензурного комитета, куратор Петербургского университета, председатель агрономического общества.
Эрдели - венгерский граф, при короле Андрее II был наместником пограничной с Галицией области.
Юрий Андреевич (ум. 1174) - сын великого князя Андрея Боголюбского. Был женат на грузинской царице Тамаре. Брак продолжался около двух лет, после чего супруги расстались.
Юрий (Георгий) Всеволодович (1188-1238) - великий князь владимирский (1212-1216, 1218-1238), погиб в битве с татаро-монголами на р. Сити.
Юрий Кончакович - один из половецких ханов начала XIII в., разбитый татаро-монголами. Его имя указывает, что он, вероятно, был крещен в православную веру.
Юрий Михайлович (XIII в.) - удельный князь тарусский. Сын Михаила Всеволодовича Черниговского, отец Всеволода, удельного князя тарусского, Константина, удельного князя оболенского, и Ивана, удельного князя Болконского.
Ярослав Владимирович Мудрый (978-1054) - сын великого князя Владимира Святославича. Князь ростовский (ок. 988), князь новгородский (ок. 1010-1015), великий князь киевский (1016-1018, 1019-1054). Был в браке с Ингигердой (в крещении Ириной), королевной шведской. В 1014 г., почувствовав себя достаточно сильным, отказался от уплаты дани Киеву. Это вызвало резкий конфликт с отцом, который стал собирать войско для похода на Новгород. В свою очередь Ярослав нанял венгров. Смерть князя Владимира в 1015 г. избавила Ярослава от столкновения с ним. После победы в междоусобной борьбе с братом Святополком, занял киевский стол. После длительной борьбы с братьями стал правителем всех древнерусских земель, кроме полоцкой. Предпринял ряд походов на ятвягов, литовцев и другие народы. Породнился со многими европейскими дворами. Во внутренней политике сумел добиться укрепления феодальных отношений введением "Русской правды", отстроил Киев и усилил свое влияние на церковь. При Ярославе был составлен летописный свод.
Ярослав Всеволодович (1191-1246) - великий князь владимирский, третий сын Всеволода Юрьевича Большое Гнездо. В первые годы XIII в. княжил в Переславле-Южном и Переславле-Залесском. В 1220-1236 гг. неоднократно княжил в Новгороде Великом, активно воевал с соседями. В 1238 г. после гибели брата Юрия в битве с татаро-монголами занял великокняжеский стол во Владимире. Опасаясь усиления Ярослава Всеволодовича, татаро-монголы вызвали его к великому хану Гуюку в г. Каракорум (Монголия) и отравили.
СЛОВАРЬ
Аланы - ираноязычные племена, обитавшие со II-I вв. до н. э. в Причерноморье и на Северном Кавказе; кавказские аланы - предки осетин.
Арбалет - метательное оружие, употреблявшееся для военных целей и охоты. Применялся для метания стрел посредством лука.
Бан - венгерское обращение к уважаемому человеку (по типу польского обращения "пан").
Баскак - ханский чиновник, ведающий сбором дани; великий баскак (во Владимире) главный над рядовыми баскаками.
Батыр - богатырь, силач.
Булгары - народ тюркского происхождения, распадавшийся на ряд племен. Обитал на Каме и Средней Волге в раннем Средневековье. Подвергся татаро-монгольскому нашествию и был частично истреблен, частично ассимилирован.
Бусурман - презрительное название иноверца.
Великий хурал - собрание монгольской знати, выбирающее великого хана, совещательный орган при нем.
Вепсы - народ финно-угорского племени, обитающий на северо-востоке Ленинградской области и в южной Карелии. За последние века заметно слились с русскими.
Весь - древнее племя, жившее в районе Белоозера и говорившее на языке финно-угорской группы.
Вече (от древнерусского "вещать" - говорить) - народное собрание в Древней Руси, высший орган власти в некоторых русских городах Х-ХУ вв.
Викарий - заместитель или помощник епископа.
Владыка - обращение к высокому духовному иерарху.
Вогулы - старое название нынешнего народа манси, обитающего в Западной Сибири, на восточном склоне Уральских гор и в западной части окско-иртышского бассейна.
Водь - финно-угорская народность, населяющая запад Новгородской земли. В настоящее время почти полностью ассимилировалась с русским населением.
Выкрест - человек, перешедший из одной веры в другую. Обычно термин применим к иноверцам, принявшим православие.
Дощаник - плоскодонное крупное речное судно с палубой или рубкой, снабженное парусом и веслами.
Зыряне - старое название народа коми, обитающего в бассейне р. Печоры и других землях северо-восточной Руси. Народ финно-угорского племени.
Ижоры - народ финской группы, ныне проживает в некоторых районах Ленинградской области. В настоящее время быстро ассимилируется с русским населением.
Изгой - здесь, князь, лишенный удела.
Калкская битва - Калка - приток реки Кальмиуса, впадающей в Азовское море. Здесь 31 мая 1223 г. произошло сражение русских войск с татаро-монголами.
Каменный пояс - старинное название Уральского хребта.
Камская Булгария - территория, заселенная в Средние века булгарами.
Карелы (корелы, карьяла) - народ, живущий главным образом в Карелии, в одном из районов Кашлинской области, а также в Восточной Финляндии. Относятся к группе финских языков.
Касоги - русское средневековое название адыгов, обитавших в Прикубанье. В начале XIII в. были подчинены татаро-монголам.
Киличеи - так назывались русские послы в Орде.
Клир - христианское духовенство. В общепринятом смысле состав духовных лиц, предназначенных для служения в данном храме.
Княжич - обычно молодой, несовершеннолетний князь, еще не занявший княжеский стол.
Ктитор - избранный приходом церковный староста.
Лях - простонародное название поляка.
Минарет - башнеобразное сооружение при мечети или несколько таких сооружений, с которых муэдзин, храмовый служитель, объявляет о начале богослужения.
Остяки - старое название народа ханты финно-угорского племени, проживающего в Западной Сибири. Разделяется на три группы со своими диалектами.
Паписты - приверженцы папы римского, католики.
Повитуха - акушерка из народа.
Половцы - народ тюркского племени, говоривший на многих диалектах. Обитали в южных причерноморских степях. У них начинали зарождаться феодальные отношения.
Полон - плен, неволя.
Порок - стенобитное устройство.
Посадник - в Древней Руси княжеский наместник, а в Новгороде и Пскове - глава местного самоуправления, представляющий феодальную знать.
Приход - низшая церковно-административная единица - церковь с причтом и содержащая их церковная община.
Сарай-Бату, Сарай-Верке - столица Золотой Орды, находившаяся на берегу Ахтубы, левого рукава Волги.
Саркофаг - каменная и деревянная гробница для высокопоставленного лица.
Стол - княжеский престол, сесть на стол - занять престол.
Схизматик - тот, кто принадлежит к схизме - церковному расколу, разделению христианской церкви на католическую и православную.
Тангуты (си-фан) - пастушье племя, родственное тибетцам.
Тевтоны - здесь, германцы вообще.
Темник - ордынский военачальник, командующий тьмой - крупным воинским соединением в десять тысяч бойцов.
Толмач - переводчик.
Тьма - см. темник.
Удел - феодальное владение во главе с удельным князем.
Улус - в государстве Чингисхана собственное монгольское владение. Его возглавляли потомки Чингисхана.
Урочище - то, что служит естественной границей, природной межой.
Ушкуйники - вооруженные дружины, формировавшиеся новгородскими боярами и купцами из людей без определенных занятий для набегов и торгового промысла на Волге и Каме. Некоторые отряды ушкуйников превращались в самостийные разбойные шайки, от которых страдало местное население.
Чжурчжени - племена тунгусского происхождения. До X в. были независимы и имели связи с Китаем. Монгольские завоеватели уничтожили их государство, которое существовало в XII - начале XIII в. В дальнейшем не играли заметной роли в истории Восточной Азии.
Андрей Косёнкин
ДОЛГИЕ СЛЕЗЫ
Дмитрий Грозные Очи
Из Энциклопедического словаря. Изд. Брокгауза и Ефрона. Т. XX, СПб., 1897.
МИТРИЙ МИХАЙЛОВИЧ (1299–1326), прозванный «Грозные Очи», — сын Михаила Ярославича, великий князь Тверской.
Заняв в 1319 г. тверской стол, Дмитрий прежде всего постарался примириться с врагом своего дома, Георгием Даниловичем московским, и высвободить из его рук тело убитого в Орде отца. В следующем году он женился на Марии, дочери великого литовского князя Гедимина. Михаил, кажется, наделал в Орде много долгов: в 1321 г. в Кашин приходил татарин Таянчар «с жидовином должником и много тягости учинил Кашину». В том же году на Кашин ходил Георгий московский, но тверские князья заключили с ним мир, по которому Дмитрий выдал ему две тысячи рублей татарского выхода и обязался не домогаться великого княжения владимирского. Георгий не отдал этого выхода ханскому послу, а Дмитрий, отправившись в 1322 г. в Орду, рассказал об этом хану и за этот донос получил ярлык на Владимирское княжество. Георгия потребовали в Орду вторично; поехал туда и Дмитрий, но, не дождавшись ханского суда, 21 ноября 1324 г. убил Георгия и тем навлек на себя гнев хана, который приказал убить его.
Часть первая. 1318 г
Пролог
т века богата русская земля городами. От века славны города ее храмами: что Рюриков Новгород, что Ольгин Киев, что Мономахов Владимир, что иные — от Ладоги до Ростова… И всяк град, один пред другим, гордится обилием куполов, вознесенных к Божией обители, и всяк, один пред другим, кичится малиновым перезвоном да низким набатным гудом сорокоустых колоколов, во дни праздников и скорбей оповещающих мир и Господа о радостях и печалях, в коих едины люди перед миром и Господом. Благо есть чем хвастать друг перед другом русичам. Милостив Господь к сим неразумным чадам своим: дал им зоркую на красоту душу, дабы глухую землю наполнили они городами, а города украсили храмами, соразмерными с Божьей милостью. Вот и поднялись и тут и там среди бескрайних просторов по берегам рек и озер многие городища, и купола их церквей запрокинулись, загляделись, как в черное зеркало, в водную гладь, словно изумленные на века непостижимой душой их создателей…
Как единоутробные, однако своенравные братья, родны, да не схожи русские города. Тот — тих до поры и хитер, и церкви его низки и прилеписты, точно стелются под Божеским взглядом, карабкаясь по холмам; этот — воинствен и строг, даже оконца в неприступных высоких стенах его соборов, словно стрельницы бойцовые, а купола над мощными сводами тяжелы и крепки, будто насупоненные на главу по самые брови ратные шишаки; другой открыт всем ветрам, весел и простодушен каменным ликом, и храмы его радостны и светлы во всякую непогодь, всякого — доброго и худого, издали манит к себе сказочной лепотой, будто николи не ведал иного зла на земле, кроме ненастья; четвертый — разухабист и шумен, драчлив, кейс мужик в пьяный день, но отходчив и совестлив, оттого, видать, церквушек да колоколенок в нем более, чем домов, и все они, как одна, видом своим снисходительны и точно слегка усмешливы: если не им, то кому любить и жалеть своих буйных да безалаберных горожан; этот же — по всему видать, сильнее прочих склонен к душевному умилению: церкви его узорчаты и воздушны, а купола над ними вознеслись ввысь, то ли колеблемым свечным пламенем, то ли с-под небес упали на своды слезой Богородицы… Впрочем, как в братьях, пусть не схожих, а все же родных наметалось в русских городах от каждого понемногу и то, и другое, и третье, и хоть всяк из них различен по-своему, по стати и норову, каждый похож на другого приметливой и особенной красотой, во все времена единственной крепостью русской жизни от бесовских наваждений…
Ладно строили на Руси до Баты. Тверь же — город не древний. Не успела подняться, тут ее и пожгла татарва. За непокорство срыла рвы, городню разметала, чтобы навеки быть тому месту пусту. Однако Божией волей да силой первого своего князя Ярослава Ярославича вновь отстроилась Тверь, населилась сильным и злым молодым народом, одинаково готовым к славе и смерти.
Полвека после прихода Баты во всей русской земле камень на камень умельцы не положили. Ни один новый город не вырос, ни один новый каменный храм не сложился. Да что говорить про новые города, когда в старых-то церкви стояли без крестов, а дома ветшали без жителей. В немногих уцелевших от огненного агарянского батога православных душах клубился страх, точно едкий, удушливый дым, что долго еще висит над городом после больших пожарищ. И не было утешения! Вот тогда светлой вестью, знаком силы и обновления, как надежда, что не будет, не будет над Русью чуждой воли поганых, и вознесся над Тверью боголепный собор. Нет, не одними каменными стенами, но духом строителя своего князя Михаила Ярославича стоял крепок Спасо-Преображенский тверской собор! Точно чудо в унылой, безрадостной жизни был он велик и внезапен. Чудо всегда является тем, кто готов удивляться. Но и у простого усталого путника рука сама тянулась ко лбу, дабы наложить крестное знамение, когда в земной неухоженности и пустоте, будто из ниоткуда возникал Михаилов храм. Виден он был издалека, от самой излуки Волги, однако не враз открывался взгляду во всем своем небывалом величии и красоте, а словно бы мерещился, мстился вначале, как мстится, мерещится всякой утомленной бесправием и унижением душе дальняя счастливая воля. Вдруг, как видение, как Божия милость вспыхивали небесным мерцанием крытые оловом купола пяти его глав, шаг, еще шаг и вот, будто мановением чудной руки, нестерпимые непривычному глазу, возносились белые стены собора. То ли к небу от земли вырастали, то ли вниз пролились застывшим каменным молоком из сосцов облаков. Не храм, но воплощенная человеком молитва — столько в линиях его и членениях было мудрости, любви, покоя и веры. За один лишь тот храм, возведенный во славу Спасителя, верилось, должен был наградить Господь создателя сего храма. Однако же что есть благо? Сказано ведь: неисповедимы пути Твои, Господи…
Слава о Михаиловом храме вмиг разнеслась от края до края истерзанной, усталой земли, потому что смиренная, но не сдавшаяся земля ждала этой славы как предвестие избавления от позора рабского унижения. Отовсюду потек в Тверь народ поклониться новому русскому чуду, о котором у каждого стосковалась душа. И было пред чем преклонить колени. Сердце всякого, кто видел его впервые, сперва смущалось до немоту будто пустело и обрывалось, как бывает при нечаянной радости, но после долго еще полнилось гордостью и надеждой, без коих не может быть достоинства у людей.
— И то… — ухмылялись в бороды тверичи. И первыми отважились не кланяться татарве.
Ко храму, ему подобный, отлили и колокол. Никто теперь не узнает, сколь частей меди, сколь чугуна, сколь золотников серебра, а сколько самой души вложили в него литейщики, только пел он так, как ни до, ни после него ни один колокол на Руси петь уже не мог. Кто его не слыхал, тот не верил рассказам слышавших, но кто возносил молитвы в час его благовеста, верил, что донесется вместе с тем звоном сердечное слово до Господа. Да и как же иначе-то? Тыщи воплей людских слились воедино в том звоне-голосе тверского колокола под ударами языка-била.
Ведь не глух же Бог! Ведь не глух?!
Глава 1. Дмитрий. Мольба
едь не глух же Бог! Ведь не глух?!» — обхватив ладонями голову, Дмитрий с силой сжал виски, отгоняя малодушные, непотребные мысли, которые в последнее время все чаще приходили на ум. В тех мыслях он и на исповеди не посмел бы открыться. В самом сомнении в Божеской справедливости таился ответ, коего ждал и более всего боялся княжич. Грешно гневить Бога неверием во всевышнюю Его милость, грешно сомневаться в безмерной силе Его, грешно торопить Его нетерпеливыми, требовательными молитвами, только откуда же набраться терпения?
— Только в молитве, в молитве, деточка… — уверяет Дмитрия матушка. А у самой синие, как иконная эмаль, глаза давно высветлились, поблекли от еженощных слез.
Нет, из высохшего колодца воды не начерпать. Вертишь ворот, тянешь бадейку, и вроде бы тяжела она, однако из глыби поднимешь ее на свет, а в ней лишь мутная, грязная жижица. У такого колодца жажды не утолишь, лишь пуще озлишься и пуще ослабнешь — лучше бы уж и не было его на пути. И в самой жаркой молитве не слышит Дмитрий Божьего благоволения. Оттого и самая жаркая, искренняя молитва становится безнадежной, безверной. И в том видится Дмитрию страшный знак; в том знаке не одна лишь весть о смерти отца, в том знаке подтверждение сомнений княжича в могуществе и милосердии Господа. Ибо, выходит, и Он бывает либо несправедлив к самым усердным и преданным своим слугам, либо, выходит, и Он бывает бессилен, как человек, и тогда отступает пред Тьмой. А значит, тот, кто владеет Тьмой, могущественней Христа, и, значит, непобедимо Зло?.. Неужто?..
«Пошто, Господи, и ты слаб? Или недостаточно крепим мы Тебя своей верой?..»
Не дождавшись окончания утрени, Дмитрий поднялся с колен и, дабы не встретиться со скорбным, но бессудным взглядом матери, уперев глаза в беломраморные плиты соборного пола, быстро пошел на выход, Точно нарочно угаданные смиренным, ласковым священником Спасо-Преображенского храма отцом Федором, вослед ему донеслись слова Давидова плача:
— «…От чрева матери моей Ты — Бог мой. Не удаляйся от меня; ибо скорбь близка, а помощника нет»[3].
Но и у дверей княжич не остановился, не обернулся, а лишь выше, будто от холода, поднял плечи.
После лампадного церковного полумрака ранней заутрени, начавшейся еще затемно, от первого света покуда не жаркого, однако уже спорого весеннего солнца глазам стало больно и радостно. Кованные медью высокие двери собора сияли червленым золотом. От солнца да от тепла, шедшего изнутри храма, сбегая быстрыми слезками, таял на меди иней. Март стоял на дворе, а по погоде — точно Лазарева суббота. И хоть ночами злобствовала еще зима, стягивала ледком лужицы, укрывала осевший снег льдистой крупкой, дневная ростепель сторицей забирала свое. Вот уж седмица прошла с той поры, как Мария Египетская зажгла снега. И правда, снега горели. Тут и там талые ручейки промыли белый покров до самой земли, и улица казалась потресканной, точно кора у старого дуба. По всему было видно: снегу лежать недолго. Пожалуй, еще день-другой — и в жирную, черную грязь развезет дороги распутица. Не то чтобы из города — вон, в городе-то мимо деревянного настила шагу не ступишь, и уж не жди вестей ни плохих, ни хороших чуть не до самой Пасхи. А коли и к той поре вести не будет, надобно собираться да по первой чистой воде самому отправляться в Сарай. Хоть и не велит того матушка…
За собором, поросший ольхой да кривыми березками, невысокий пологий откос спускался к реке. Внизу, за черными, голыми прутьями ивняка, словно в люльке, лежала Волга в покойной дреме. Лед на ней был еще крепок, но уж не синь и зелен, как зимою в большие морозы, а сер и ноздреват, точно посыпан солью. Скоро, скоро и ей, голубушке, просыпаться, освобождаться от зимней застуды. Даже отсюда, от собора, было видно, а вернее — угадывалось неведомым зрением, как река подо льдом замерла, затаилась, В последних снах копя силы на то, чтоб однажды, когда придет срок, но отчего-то всегда непременно в глухую ночь, вдруг поднатужиться враз и вскрыться с шумом, ревом и треском. Напуганные неведомым гудом, всю ночь орут по городу заполошные петухи, до самого света, от края до края, брешут на реку да друг на друга глупые псы, покуда вконец не охрипнут. По домам жарко шепчут молодухи в постелях, уговаривая мужиков не ходить с утра на реку, какая похитрей поит дружка брагой, чтобы к утру ни рукой, ни ногой двинуть не мог, матери, впотьмах крестясь на божницу, загодя прячут от ребятишек обувку да одежонку, чтоб не в чем было им, окаянным, сбежав на Волгу, но куда там!.. Наутро весь город, от мала до велика, усыплет берег!
То-то потеха, то-то веселье! Снова, как каждый год, дурь да удаль являя миру, побегут через реку, по воде, аки посуху, молодые парни и мужики. Кто всех быстрей да ловчей достигнет другого берега, тому почет, и меду немерено, и поцелуй горячей. То-то веселье! Одним бабам беспокойство да страх, а кому и вой по утопленнику. Волга-то хоть и не ахти как широка возле Твери, однако уж Волга, а Волга, вестимо, сколь ласкова и щедра, столь сурова и беспощадна…
Дмитрий усмехнулся, вспомнив, как сам года четыре тому назад бежал через реку. Кому, что хотел доказать, ради чьих глаз, для чего? — не суть важно, в пятнадцать лет и глупое молодечество отвагой кажется. Да разве в пятнадцать лет устоишь невозмутимым столбом среди праздника? Словом, не долго думая, и он кинулся в реку побороться со льдинами наперегон с другими, да и что греха-то таить, — и себя показать.
Вначале-то, у берега, льдины шли сплошняком, толкались, налезали друг на дружку, выпихивали на мель и сушь льдистую крошку, от удара которой стонал и крушился берег. И то: иная крошка размером была в пол-избы! Ведь и не боязно было, а и впрямь только весело вступить в это крошево.
«А ну-ка достань меня, ты, холодная, что зубы-то скалишь? Чай, обломаешься!..»
Только ноги береги, не зевай, будь увертлив, как в смертной рубке, да шестом, как мечом поворачивая, отмахивайся от вражины. Тут уж не до чужих глаз, быть бы живу!
«Ай! Ай! Экая круговерть!..»
Полводы пробежал и сам не заметил как, даже в сапоги не зачерпал. А посреди реки встал как вкопанный. Не в том, знать, удаль, чтоб в реку кинуться, но в том, как на берег выбраться! А тут, на середке-то, пошла другая, большая вода, и лед по ней шел иначе: вольно, степенно и скоро. Поди догони! А глыбь под ногами такая, что и семью шестами ее не промеряешь. И бечь больше некуда. Льдины, что вот только что тыкались под ноги ступенями, того и гляди, завалят, вдруг разошлись, разбежались в стороны — и округ тебя одна лишь черная, быстрая, будто время, беспамятная вода. А льдина, на которой несешься среди белой кипени бурунов и воронок и которая миг назад казалась огромной и крепкой, словно вязаный плот, стала враз так мала и хрупка, скользка под ногами, уклониста, точно ум обрела и норов и, как злой необъезженный конь, думает об одном: как скинуть тебя, седока. Так безжалостно ненадежна твоя льдина среди бешеного круговорота!
И вперед бечь больше некуда, и назад не оглянешься! Там позади, на берегу, — за гулом льдин не слыхать, — то ли вопит от горя, то ли притих от ужаса тверской народ. Твой народ, княжич, глядит на тебя — сдюжишь ли? А ты и рад бы повернуть, запрыгать зайцем назад, никто в глаза тебя не осудит — мало ли молодцов с пути поворачивает? — ан нельзя тебе, ты — Михаилов сын…
Кажется, навсегда, на всю жизнь запомнил Дмитрий то жалкое ощущение полной беспомощности, страха перед черной, холодной, кипучей бездной, готовой враз поглотить тебя со всей твоей княжьей доблестью, с долгими, многими не прожитыми тобою годами, с твоей силой и удалью, с верой, надеждами, со всеми твоими душевными потрохами да со всем тем, чему, оказывается, цена перед смертью — ломаный грош. И перед бездной, перед нелепой смертью дороже всего становится просто возможность жить: видеть, слышать, дышать, просто чуять, как в жилах бьется толчками кровь… Да неужто, разве возможна такая бессмысленная погибель? В бою, поди, не думаешь о цене. Ведь коли вступился в бой, так, значит, и цену жизни определил. В бою и люди стоят за тобой, и молитва, и небесные ангелы, и сам Господь, ежели прав ты, стоит за тебя в бою, а потому не страшно и умереть. Но то в бою, а здесь неверная льдина, и ты на ней без весла и правила, будто щепка в водовороте, а предательская скорлупка так и норовит в любой миг ускользнуть из-под ног, расколоться, перевернуться; и самое страшное в том, что ничего уже от тебя не зависит.
Чьею молитвою спасся — бог весть, помнил, что сам не молился. Только возле устья речки Тверцы, чуть ниже впадавшей в Волгу, и на срединной воде случился затор. Дмитриева скорлупка с бешеным, сокрушительным скрежетом врезалась в неровные, сколотые края нагроможденных скопом ледовых чудищ. Словно и правда, наконец-то освободившись, льдина сбросила с себя княжича со злой, торжествующей силой. Последнее, что он увидел, как обломился зажатый льдом шест — крепкое дерево враз перетерлось в мочало. Мощный, внезапный удар перекинул Дмитрия сажени аж на четыре вперед, туда, где, уже притершись друг к другу, поднявшись зелеными, стеклянными гранями дыбом, льдины медленно, тяжело ворочаясь, ползли вперед, пробиваясь на свободную воду. С лета упал он неловко — боком на эту самую граненую стену. Услышал, как внутри у него что-то екнуло, скользко и влажно, точно селезенка у коня на бегу, услышал же, как мягко, тонкими прутьями, хрустнули ребра, и, уже теряя сознание, ломая ногти, намертво вцепился в хрупкое ледяное стекло, ставшее из зеленого красным…
Но уж от берега летели тверичи, спешили выручить княжича. Многие, и из тех, кто вовсе не собирался в то утро сапог мочить, кинулись тогда в реку. Бесчувственного сняли его со льдины, чудом не опрокинувшей тело, бесчувственного доволокли до суши. Это его-то — Дмитрия, надежу отца, это его-то — Дмитрия, которого уж тогда величали не иначе, как Дмитрий Грозные Очи, это его-то — Дмитрия, которому отец в тринадцать лет уже доверял водительствовать полками, тащили с реки под микитки, как перепившего мужика. Экое позорище-то!..
Благо, что отца тогда в Твери не было, а то, как очухался, он бы непременно позвал к себе и спросил: «Ну? Достойно ли княжичу быть потешником?..»
И так бы глянул — как каленым железом обжег. А более, поди, ничего не сказал, и оттого, что более-то ничего не сказал, было б гораздо горше, чем от любого прочего наказания.
Вот и в тот ледоход, в ту весну, четыре года тому назад, также вот, как теперь, — дай-то, Господи, чтобы и на этот раз обошлось! — отец пребывал в Орде. Однако тогда, хоть и живем по присказке: возле царя — возле смерти, — никто худого не ждал, а даже напротив. Так и вышло оно: в силе и славе вернулся отец, наказал в Торжке новгородцев, князя Афанасия, Юрьева брата, и его же брата Бориску да со многими вятшими боярами взял в полон, присудил им великий откуп за мир, а подлого князька Федора Ржевского велел повесить в назидание другим… Иное ныне — не славы ждут тверичи, на одно надеются: живу бы князю быть. О том непрестанно и просят Господа…
Летом, еще в июле, проводили отца в Орду, — будь она трижды проклята! — нынче уж март на дворе, а ни от него, ни о нем ни слова нет, ни полслова, одни слухи ползучие.
По осени, возвращаясь из Сарая, проходили мимо немецкие гости, так сказывали, что хан за собой увел князя то ли на звериные ловы, то ли воевать с хулагуидами на Арран, что за Ясскими горами у Хвалынского моря; и в почете, мол, за собой увел. Однако ж немцам на Руси и то почет, что не бьют. А все одно, вроде и понимаешь рассудком, что нет тому веры, а все-таки веришь в доброе — знать, надежда сильней ума.
А по зазимку прошла по городу какая-то голь перекатная, оставила слова о том, что нет больше князя, что разъяли члены его ханские палачи, а московский-то Юрий теперь, мол, князь над всей Русью… Кто они были — никто толком не упомнил и не узнал, то ли нищие калики, то ли скоморохи, умом убогие? Оттого и схватить их сразу не удосужились. А зря. Не иначе посыльники то Юрьева брата Ивана смуту сеяли. А потом что ж, у кого ни спроси — слышать-то слышал, а от кого, сам не ведает: то ли прохожий какой обмолвился, то ли баба на торгу шепнула, то ли сорока на хвосте принесла. Велел Дмитрий сыскать тех об-лыжников, да поздно, однако. По всем дорогам люди его проскакали — пусто. Если и были нарочные из Москвы посыльники, то уж скрылись, будто в землю канули.
А из Сарая и из Москвы верные люди ни с чем возвращались. Сарай и впрямь обезлюдел, всю Орду хан повел за собой, а в Москве ничего не ведали так же, как и в Твери, сами страшились за Юрия. Им-то вроде бы чего опасаться — как-никак, хоть и вдовый, а московский князь — зять хану. Ан опасаются, знают за своим князем неправду великую, однако помалкивают; известное дело — московичи…
Но, раз посеянный, слух рос, полнился жуткими подробностями, от которых стыла кровь в жилах, И ничего нельзя было с ним поделать, хоть пожги всех колдуний и ведунов в округе. И то — каждую пустомельную бабу за дурной язык не подвесишь. Тем паче в таких делах от строгости и проку мало. Слух-то ведь не только из уст в уста переходит, но, бывает, точно летит от ума к уму и на лету его не ухватишь. Слух что плесень: ниоткуда берется, да никуда не девается. Сколь ни снимай ее с кислых рыжиков сверху кадки, не отстанет, покуда всю кадку не выплеснешь.
И все же, все же, хоть и не было надежд на царскую милость, оставалась горькая, нетерпимая для сердца утеха — ждать. В беспросветной тьме и от крохотного огонька в Божией лампадке света более, чем в ясную ночь ото всех звезд на небе.
Великого князя Михаила Ярославича позвал на суд хан Узбек. И хоть обещал по совести рассудить его давний спор с племянником, князем московским Юрием, сам Михаил да и все округ него понимали: правды он в Орде не найдет.
Спор этот длился более тринадцати лет, с тех самых пор, как, получив на то ярлык от ордынского хана Тохты, во Владимире, в Успенском соборе, помазанный на мирскую власть митрополитом Максимом, вокняжился на русском столе Михаил Ярославич Тверской. Казалось бы, никому и в голову не могло прийти оспаривать его первенство. Сын великого князя Ярослава, Ярославов же внук Михаил на то время был единственным законным престолонаследником. Бывший до него великим князем владимирским Андрей Александрович сыновей не оставил, хворый и скудоумный Борис умер в Новгороде еще прежде отца. Более иных рассчитывал заместить Андрея на владимирском столе другой сын Александра Ярославича Невского, младший Андреев брат — московский князь Даниил. По всему было видно, готовился Даниил Александрович к тому, чтобы через великое княжение пуще обогатить и возвысить над остальной Русью любезную его сердцу Москву — совсем еще недавно малый, захудаленький городишко, данный ему отцом по меньшинству среди братьев в нищий удел. Однако, хоть с виду тих и невзрачен, ласков до приторности, притворен до тошноты, мудр и ухватист оказался Даниил Александрович. Не токмо сам городишко поднял, пашни людьем заселил, но и иные земли к Москве примыслил. Да какие! Безвольного, бездетного да немощного племянника Ивана так обморочил лживыми обольщениями, что тот не Михаилу Тверскому, который не раз выручал и его самого, и отца его Дмитрия, но Даниилу Московскому оставил в наследие дедову еще отчину — славный Переяславль. А у Рязани взял да Коломну оттяпал, исконный рязанский пригород. Так, где хитростью, где войной и прирастал помаленьку землей, копил впрок богатство, крепко знал, на что копит Даниил Александрович: не себе — сыновьям да Москве приуготавливал славу. Одного ждал — Андреевой смерти; спал и видел, лелеял мечту сместить во Владимире бешеного своего братца, дабы на века утвердить на Руси кровавую, злую власть сумасбродного Александрова рода. Благо сыновьями был он не обделен. От первой жены, любимой, имел двух: Юрия и Иоанна, отцову утеху, и от второй иных: Афанасия, Бориса и Александра. Было ему на кого опереться, было бы кому и оставить новоприобретенную великую власть. Ради них, сыновей, и стремился он к ней из последних сил, видел уже, как в веках не меркнет имя его, ведь не иначе как на века хватило бы власти над несчастной землей вышедшим от корня его!
Однако тогда, видимо, был еще Господь милосерд к русичам, неразумным чадам своим, распорядился иначе: как ни близок был Даниил к заветной, лакомой цели, ан примерить на себя великокняжеские бармы не успел. Даниил Александрович умер вдруг, в одночасье, едва успев принять схиму, опередив в смерти почти на два года ненавистного старшего брата. И оставив ни с чем, безо всякого малого права на великий владимирский стол своих сыновей. И впрямь, всякий ли вытерпит такую обиду от судьбы и родимого батюшки? Эка была им досада! Видно, от той досады и зажглась на года негасимая зависть… А где зависть — там злоба, а где зависть и злоба, там уж не поминай о правде, все одно не услышат…
И то: зело жадно до власти ненасытное Александрово семя. Поврозь ли, вместе, однако решили старшие Даниловичи, Иван да Юрий, пусть хоть кривым путем, абы как, но непременно достигнуть того, чего родитель их достичь не успел.
И вот, по смерти Андрея Александровича, вопреки всем понятиям и утвержденным стариной законам, не убоявшись ни митрополичьего проклятия, ни Божьего гнева, ни людского суда, Юрий на весь свет (впрочем, не без того, что предварительно заручился неверной татарской поддержкой — у тех свое было на уме) прокричал себя великим князем владимирским, не имея к тому никаких оснований. И не суть важно, что сколь ни улещивал он ханских вельмож подарками, сколь ни сулил против Михайлова обильного выхода Орде от Руси, не дал ему все-таки тогда хан Тохта заветный ярлык на великое княжение, но в том была суть бесовского, коварного замысла, чтобы поставить под сомнение саму законность Михайловой власти, проверить, как на то отзовется Русь, и коли, как всегда на бесовство, безразлично и сонно, не оставлять надежд, исподволь крепить силы на грядущую борьбу с Тверским или его сыновьями. Конечно, в том хитром загаде белее было из изощренного, дальнозоркого ума второго Даниилова сына Ивана, нежели чем от старшего Юрия, потому как и сроду-то ума за; Юрием не водилось. От него, напротив, требовалось лишь безрассудство и наглость, чтобы вопреки всему преступить закон, забыв о чести и совести, и прокричать себя первым. Но наглости Юрию было не занимать. Он и прокричал: то ли взвизгнул над Русью зловещим кречетом, то ли каркнул могильным вороном. Но по началу-то не все крик тот расслышали, а кто и услышал, принял его не более чем за петушиное кукарекание. Вот за тот крик, тогда еще надо, надо было отсечь его птичью клювастую голову. Юрий не только на дядю, он на всякую русскую жизнь, на древний ее устав, а главное, на будущее ее поднялся. Ведь не о себе, не об одной Твери думал Михаил Ярославич, когда во Владимире пред иконою Богородицы венчался на великое княжение — свободы и прежнего Мономахова достоинства желал он для всей Руси. Однако Русь не любит вперед заглядывать, подавай ей либо разом и ныне же общее благоденствие, либо вовсе ее не трогай, пусть лежит себе, как лежит в зыбком, похмельном сне. Одни лишь горланы будят ее от времени до времени мерзкими, непотребными криками, и чем непотребней, богопротивней и богохульней крик, тем охотнее откликается она на него. И идет за горланом, под его безумные крики, покуда не обессилеет, покуда не иссечет себя в кровавые лоскуты, святая и простодушная в самом жутком грехе. И только после опамятуется, сама на себя удивится и онемеет от ужаса пред самою собой. Пошто шла за ним, пошто слушала, пошто кровь-то с рук не смывается, али мы мало каялись?..
Не раз мог посчитаться смертью с племянником Михаил Ярославич. Иной раз он ужом ускользал между рук, точно бесы его уносили, иной — духа не хватало у самого великого князя на то, чтобы родственной кровью меч опозорить. В том и беда, и вина его перед людьми, что не убил племянника. Его обманывали, он знал, что его обманывают, однако верил: Божия за-града сильней чужого бесчестья. В том и сила была, и Михайлова слабость. Разве безгневен Господь? И раже не искушает нас дьявол жалостью, выдавая ее за добро? Но можно ли упрекать человека за то, что великодушен?.. Выходит — можно, коли выпала ему доля быть на Руси правителем. Если чужая кровь для тебя, что вода, если в твое правление даже снег выпадает черен в глазах от пожарищ и горя, если легче под властью твоей убить, нежели не убить — будь спокоен, тебя запомнят, возвеличат в веках й найдут для тебя и всех твоих зверств умилительные оправдания и сами зверства посчитают единственно необходимыми. Да и действительно, разве управишься с Русью великодушием? Ведь те, кого ты только что пощадил, не в силу зачтут тебе их же собственную пощаду, но в слабость и, как минует опасность, вновь, с пущей радостью, предадут тебя, оплюют и надсмеются над твоим же великодушием. Что поделаешь — Русь… Так и было…
Дважды подступал к Москве Михаил Ярославич. Дважды удача и победа были на его стороне. Дважды мог он пожечь дотла городище, разметать по холмам неохватные, темные бревна дубового кремника, однако всякий раз останавливался пред православными куполами ее церквей, пред бабами ее и детьми, которых попусту вынужден был вдовить и сиротить — не для того приходил он в Москву, чтобы зорить ее, но для того лишь, чтобы смирить, наказать ее князя, ставшего над законом и правдой.
Ежели б в поле встретился ему Юрий, не дрогнула бы у Михаила рука. Сколь раз звал он его выйти сразиться, сколь искал встречи с ним во всяком бою — и рубил-то налево-направо без ярости лишь затем, чтобы скорее пробиться к племяннику, но в открытом бою, как ни звал его Михаил, Юрий и близко к дяде не подступался. Знал, сучий сын, что пощады не будет. Знал и то, что, заложник собственной чести, Михаил не сможет, не сумеет кончить его, раскаянного. Повинную голову меч не сечет. Князя князь не казнит, ибо заповедано то Мономахом своим сынам на века. Хотя мало ли среди них ослушников?
Дважды, точно гниду ногтем прижимал Михаил племянника, и оба раза не хватало ему злого духа, сжать посильнее пальцы, чтобы меж ногтями сухо щелкнуло поганое тельце гадины. Казалось бы, ну чего ему стоило казнить племянника? Ан не казнил, оба раза довольствовался тем, что смирял и наказывал. А Юрий, припертый к стене, не гнушался каяться, не скупился на клятвы в верности сыновца, молил Михаила быть ему отныне отцом и защитником…
Разумеется, не верил ему Михаил Ярославич, но отчего-то не убивал. Отчего? Видно, все же надеялся правдой, а не страхом и кровью царствовать на Руси. Только кому на Руси нужна правда? Было время потом великому князю горько пожалеть о том, что в те разы не убил племянника, а третьего раза не дал ему Бог.
Нет, надо, надо было тогда с корнем вырвать злое сатанинское семя! Не дать ему прорасти, не дать корнями укрепиться в земле! Ведь земле-то до времени все равно, что хлебный злак, что чертополох из нее соки тянет! Однако до времени, потому что придет срок и попомнит земля Тверскому, что не сделал он того, что должен был совершить!..
А что до Юрьевых клятв, так ведь у блудной девки слово и то верней, чем у московских правителей. Уж не от него ли, от Юрия, и взялся у них тот блядский обычай ротничать. У заутрени крест поцелуют, а к обедне тем же самым крестом и прошибут тебе лоб!
Так вероломно, по-волчьи убил Юрий рязанского князя Константина Олеговича, много лет бывшего сначала пленником, а затем и душевным наперсником у батюшки его Даниила. На смертном одре в святой час пред духовником последней волей пообещал Даниил Александрович с миром отпустить Константина Олеговича в Рязань. Не суть, что Юрий при том не присутствовал — отцовское обещание с лихвой исполнил: с миром отпустил Константинову душу — да не в Рязань, а прямо в райские кущи! Ради скудного, неверного примысла удавил Юрий рязанского князя. С того и начал…
Так что на лжи и крови зачалось величие московского княжества, на крови да лжи…
Но тогда, после последнего Михайлова похода на Москву, несколько лет прожили в мире. Пришибленный, напуганный Юрий сидел в Москве тихо и на дядю не рыпался. Хотя ни сам Юрий, ни брат его Иван вовсе не оставили помыслов свалить великого князя. Крепили силы, копили впрок серебро на татарскую мзду да ждали удобного случая. Ну а уж случай, как водится, ждать себя не заставил…
Затеяли свару новгородцы, коих тайно давно уж подзуживала Москва подняться на Михаила. И с самого-то начала без охоты они в его волю, а потому и после косили глазом на сторону. Легко ли было честолюбивым, гордым новгородцам согласиться с тверским главенством! Чай, они еще помнили те времена, когда Твери и в помине не было, а тверские-то земли считались новгородской вотчиной. Одному Богу известно, сколь терпения и сил положил Михаил Ярославич на уговоры, прежде чем уладился с ними на Феоктистовой грамоте! И то: с новгородцами толковать — не девку уламывать. До последнего мига не знаешь — согласятся ли, а и тогда, когда согласятся, гляди не зевай — жди подвоха. Такой уж они народ, на все у них свой закон, своя воля.
Но более всего дорожились новгородцы «вольностью во князях», дарованной им еще по древней грамоте Мудрого Ярослава. Как Мудрому-то Ярославу ума достало такую вольность им дать? Хотя тогда еще поговаривали, что грамота та, мол, поддельная, уж после Ярослава самими ушлыми новгородцами и составленная. Хотя доказать того не могли. А и впрямь по той грамоте выходило, больно великую волю имели новгородцы над своими князьями. Что же это за княжья власть, когда не сам князь водил новгородцев, куда ему надобно, а новгородцы указывали князю, куда их вести. Но главным в той грамоте, а на ней твердо стояли новгородцы, было то, что они могли звать к Святой Софии князя по выбору, а того из князей, кто им вдруг становился не люб, могли смело гнать с Ярославова Дворища. А ну поди-ка им угоди! Вольность-то их разве знает пределы? И чуть что не по их, тотчас вече: мол, не люб ты нам боле, князь, сам пойди вон, а то выгоним… Потому до сих пор никому, ни тому же Ярославу, ни самому злоупорному Невскому совладать с ними в полной мере не удавалось.
Новгородский архиепископ Феоктист, старец степенный и осторожный, не сразу проникся и поверил в дальнюю заботу Тверского о единении Руси, без которого нечего было и думать о сопротивлении Орде. (А именно то и было заветной, манящей целью Тверского.) Но когда поверил, всем сердцем взял его сторону и, сколь мог, обуздывал непомерно горделивую и своевольную свою паству. Однако к тому времени умер Феоктист, некому было вразумить, наставить на путь новгородцев, когда затеялся пустой спор, поводы к которому были столь ничтожны, что нечего их теперь и упоминать. Да и не в поводах было дело — когда чешутся кулаки, повод к драке всегда отыщется. К тому же к той поре многие из знатных, владетельных новгородцев были куплены (кто — деньгами, кто — обещаниями) пронырливыми и затейливыми на пакости московичами. Ну, а на вече-то, ясное дело, слушают не тех, кто умней, а тех, кто громче вопит. Ну, а громче-то всех, ясное дело, вопят на вече дураки да те хитрые, кому за глотку уплачено.
Одним словом, как выяснилось, однако гораздо позднее, на том непутевом вече примерились нерасчетливые новгородцы сесть на тот кол, на тот жуткий московский посох, которым их затем и проткнули. То-то было им удивление: да кто ж знал? да кто ж думал, что обещанная московская воля станет горше тверской неволицы?!
Но тогда обошлось без войны. Новгородцы лишь отказались кормить тверских наместников, а Михаил, осерчав, в отместку велел перекрыть Торжок, чтобы с Низу ни один обоз с хлебом в Новгород не попал. Голод— не тетка. Маленько еще покуражились плотники и на прежних условиях замирились с великим князем. Однако обида осталась…
А тут новая беда подоспела, на Руси-то без беды — как без праздников. Без сроку пришлось отправляться великому князю в Орду. Там вдруг ни с того ни с сего, лет сорока от роду, внезапно скончался равный ко всем людям доброй веры, правосудный ильхан Гийас ад-дин. Тохта. Не то чтобы кому-нибудь на Руси было жалко ордынского хана, был он не милостивей других, однако к его злу уже притерпелись, да к тому же с тех пор, как Тохта утвердил на великом княжении Михаила, он не слишком мешался в дела русского улуса, довольствуясь ежегодной данью, впрочем весьма обильной.
Как-то сложится с новым? Слухи о нем доходили прескверные, один страшнее другого.
Никто не знал, как и отчего умер хан, но, судя по дальнейшим событиям, умереть ему помогли. Давно уж, со смерти слабого хана Тула-Менгу, обычай умерщвлять неугодных правителей твердо вошел в ордынскую жизнь. Способы, правда, избирались различные: кого резали, кому подсыпали зелье. Так, сам Тохта предшествовавшему ему Тула-Буге и всем его многочисленным братьям собственноручно переломал хребты. Между прочим, новый хан остался в живых лишь по недомыслию и недогляду Тохты: он не смекнул вскрыть животы всем женам убитых им братьев. Одна из них и унесла подальше от взгляда Тохты надежно укрытого в ее чреве нынешнего правителя…
Итак, на смену оплывшему жиром покоя и самодовольства Тохте явился из Хорезмского шахства юный Гийас ад-дин Мухаммад Озбег, или по-иному Узбек, именуемый русскими ханом Азбяком. Приход его ознаменовался великими потрясениями для всего Кипчакского царства. Позвали его, не иначе, богатые сарайские купцы-мусульмане, коим Тохта, по безразличию к вопросам веры, не воспрещал строить круглые розовые мечети. И в одночасье прервался могучий род Тохта-хана, над созданием которого долгие годы трудился и сам хан, трудились и многие его жены, трудились братья и сыновья хана и жены его братьев и сыновей. Более ста двадцати одних царевичей крови, во главе с законным наследником, старшим сыном Тохты Ильбассаром, исчезли бесследно и без суда по мановению нежной и тонкой царской руки в одну ночь, чтобы и памяти о них не осталось. Трудно сказать о числе убитых из прочих приближенных Тохты и знатных монголов, и уж совсем невозможно представить, сколько простых татар за свою простодушную веру попали под сабли и длинные ножи. Кто ж их считает? Но долго еще, подобно арбузным кучам, валялись на углах пыльных улиц отрезанные головы непокорных единоплеменников, и мальчишки носили их, вздев на палки, пугая редких прохожих. Покуда и сам когда-то цветущий Сарай, заложенный славным Баты, Узбек не велел разрушить — в этом городе, пропахшем скверной безбожия, ему трудно было дышать.
Новую степную столицу возвели несколько в стороне от Итили, от старой столицы, в два дневных перехода ниже по течению Ахтубы. Назвали снова Сараем, хотя Узбек приказал прибавить к имени города имя хана Берке, первого магумеданина из ордынских правителей…
Но то было лишь безобидное приуготовление к тому главному, к чему стремился Узбек. Все бесчисленные народы, входившие в Орду, решил он сплотить верой покорных, дабы отныне все его подданные поклонялись единому Богу. Бога того — Аллаха, когда-то провозгласил на земле пророк его Мухаммед. Не случайно и сам Узбек носил имя пророка.
Огнем и мечом насаждал он магумеданство пока среди ближних и дальних кочевников, дотоле, подобно отцу их Чингизу, веривших лишь в Предопределение Вечно Синего Неба, да в степь, да в куст, да в дым, да в табун кобылиц, да в верную саблю, да в песню стрелы и богатый сайгат…
Три года провел Михаил в Орде под пристальным приглядом Узбека. Три долгих, мучительных года, когда его воля и слово так нужны были на Руси, он бесцельно толокся в Сарае, не в силах ни превозмочь, ни оборвать ханскую волокиту. Знал Узбек, чего добивался, когда на короткой удавке держал подле себя великого русского князя. За три года его вынужденного отсутствия многое нарушилось на Руси…
Русь шаталась, как медведь, потревоженный в спячке, как медведь, взъярившийся от бессонной тоски. Теперь уж ни о каком единении и думать не приходилось, об одном молил Михаил; защитить Богом данную ему власть.
В те три года новгородцы: в другой раз прогнали его наместников. То было бы еще полбеды: как прогнали, так бы и обратно Позвали. Но Юрьев посланник князь Федор Ржевский, лишая новгородцев возможности пойти на попятную, перебил Михайловых бояр на возвратной дороге. Тот же Ржевский водил новгородцев на Тверь. Княжич Дмитрий с полками встретил его на Волге. Мало дело до войны не дошло — тонкий да рыхлый лед на реке не дал встретиться в битве… Однако все пути к миру были отрезаны.
Окончательно поссорившись с Тверью, Новгород открыто позвал на княжение Юрия. Юрий в Новгород не поехал — послал вместо себя брата Афанасия, сам же, по совету Ивана, ушел в Сарай искать ханской милости. Чудом разминулись они с Михаилом.
Михаил же, тотчас по возвращении, подступил к Торжку, в котором заперлось новгородское войско. Новгородцы бились отважно, отчаянно — ныне знали они, что пощады не будет. Однако силы были не равны, не выдержав Михайлова гнева, пал Торжок. И опять, ко всеобщему удивлению, Тверской остался великодушен: хотя в руках его оказались Юрьевы братья Афанасий и Борис и с ними многие его новгородские ненавистники, он никого не казнил, кроме кровавого Ржевского. И теперь вопреки непомерной обиде он в войне искал все же мира…
Два последних года вместили столько, сколько было бы не под силу выдержать ни одному человеку. Видно, в том и была ему Божья помощь. Да и то, на что уж был велик Михаил Ярославич, но и он в последних-то битвах, казалось, ждал не победы, а смерти. Но стрелы миновали его стороной, копья, пущенные верной рукой, не достигали цели, мечи ломались о железные латы, и ужасом веяло на врагов, когда на огромном, звероподобном коне, как ангельские крыла разметав багряную плащаницу, он врезался в их гущу.
Но странно, чем блистательней были его победы, тем очевидней открывалась неизбежная, жуткая суть: великий князь Михаил Ярославич был обречен.
Велик Господь, но не дремлет и враг человечий.
Черным предвестным знаком стал для Михаила последний поход на Новгород, когда, дойдя до Устьян, новгородского пригорода, он вдруг занедужил, да так тяжело, что велел повернуть с пути. Спеша скорее вернуться назад, войско его заблудилось среди лесов и болотин, бесславно пало от стужи, голода и внезапной лихой болезни. Не многие из той рати вновь увидели Тверь. То была единственная военная неудача Тверского; и в ней поражение он потерпел не от людей, но от сил, неподвластных людям.
Тут и явился, томный от царской ласки, великий князь Юрий. Именно так отныне велено было величать его на Руси. Наконец-то вожделенный ярлык с алой ханской тамгой покоился в Юрьевом сундуке. Да что ярлык! Не только великим князем, но царским зятем вернулся Юрий на Русь! Любимую сестру Кончаку отдал за Юрия хан. Случалось, женились на ордынках иные. Случалось, по любви и с охотой выходили татарки за русских. Помнилось, князь Федор Черный женился аж на Ногаевой дочке. Но никогда допрежь не мяли русские жен из самого царского дома! Больно уж милостив оказался Узбек к московскому князю, сестру не пожалел отдать за неверного, знать, богатый выкуп посулил ему Юрий. Или не стоит Русь ханской сестры?..
Рязань, Владимир, Ярославль, Кострома… Щедрым вено стелились земли и города под сапожки юной ордынки. Однако, кутаясь в Соболя, морщилась недовольно царевна — торопила с обещанным. В первую брачную ночь пообещал Юрий положить к ногам ее Тверь, стольный город неуступчивого, непокорливого татарам русского князя. Хотя чего было морщиться, чего торопить, он и сам-то больше всего на свете хотел поквитаться с Тверским за все прежние унижения. Только страх-то был в нем сильнее хотения.
Несмотря на отменное войско, которое шло с Юрием из Сарая под началом ханского посла Кавгадыя, несмотря на московскую рать, встретившую Юрия в Костроме, Юрий не двинулся на Тверь до тех пор, покуда под страхом татарского наказания не собрал полки почти со всей Низовской земли. Впрочем, был на то и негласный Узбеков указ.
— Если им того хочется, пусть русские уничтожают друг друга сами. Татары им в том лишь пособники… — Так, улыбаясь ласково, говорил хан Узбек.
Кстати, спасая отчину, Михаил Ярославич готов был исполнить неверную, капризную волю хана. Через послов он сам отказался от великокняжеского достоинства и просил о мире племянника. Черта ли ему было в мире, если истинный русский князь оставался жив? Юрий убил послов… С той силой, что он собрал ханским именем, Юрий заранее кичился победой. Да и трудно было представить иное.
В декабре одна тысяча триста семнадцатого года, на праведницу Анну, егда была зачата Пресвятая Богородица, спаянное бесовской силой несметное войско подступило к Твери.
И было Бортеневское побоище, равного которому не помнили со времен Калки и Сити. Только в отличие от предыдущих, у Бортенева русские впервые по-настоящему били хваленых татар. Впрочем, к сожалению, били и русских, пришедших с теми татарами.
И опять безоглядно, десятками укладывая врагов, в самой гуще кровавой сечи бился Михаил Ярославич; и опять, как когда-то, звал он сразиться племянника. Отнюдь не победный — отчаявшийся, усталый голос летел над заснеженным, красным от крови полем: «Юрий! Юрий, блядин сын, головы моей ищешь? Вот моя голова! Где ж ты, Юрий?»
Но напрасно бился к нему Михаил, напрасно звал — не откликался Юрий. Вдруг увидев, как под ударами тверичей, смешавшись в едином страхе, бегут его и Кавгадыевы воины, бросив стяги, казну и даже молодую жену, в который раз ушел от Тверского Юрий, ведомо кем спасаемый…
Взятый в плен Кавгадый льстиво каялся, божился Аллахом, что, мол, не было ему ханского слова идти на Тверь, то, мол, Юрий его смутил и попутал, а Тверской, мол, как был у хана в чести, так и есть, а коли и была на него хула, так теперь он развеет ее перед ханом, потому как отныне он, Кавгадый, кунак Тверскому и друг, а разве есть на свете иное, что вернее татарской дружбы?..
Разумеется, не верил ему Михаил. Но опять остался великодушен: с миром отпустил Кавгадыя и его татар, оставшихся живыми у Бортенева. Хотя вся тверская земля вопила о мести…
А вот новокрещеную княгиню Агафью, позорно брошенную супругом, не отпустил — живым залогом оставил до времени у себя. Однако людской ли, Господней ли волей, но вскоре Кончака-Агафья вдруг умерла в Твери. Сама ли она умерла от горячки, действительно ли отравил ее Михаил, как кричал о том Юрий, бог весть. Но коли и взял тот грех на себя Михаил, то не со зла, не по злобе: или не стоит Русь жизни татарской царевны? Ведь не ради Юрьевых петушиных глаз хан отдал за него сестру…
Нет, не мог Узбек простить Михаилу ни Бортенева, ни Кончаки, ни просто того, что слишком умен был и крепок духом Тверской. Давно уж свет застил бельмом на раскосом ордынском глазу великий князь Владимирский и Тверской и Всея Руси, как первым изо всех русских князей начали его величать, царь русский, как тогда уже называли его и в Царьграде, и в Авиньоне у Папы, и у немцев, и у ляхов, и у литвинов, Михаил Ярославич. Слишком много воли забрал. Мало, что взял в обычай утаивать дань от Орды, ныне и вовсе на самих на татар поднял руку…
Нет, не мог простить его хан. Так что и Михаил Ярославич, и все округ него знали: не на суд идет он в Орду — на казнь.
Однако и не идти он не мог. Прежде всего потому, что понимал: хан только и ждет, чтобы он ослушался, тогда бы Узбек сам явился за ним. Многим в Сарае грезилось снова огнем и мечом, как встарь, пройтись до Руси, ибо начали русские перед татарами страх терять. То-то славно им было после Баты. Всяк нищий поганый на Руси себя ханом чувствовал. До чего доходило: безоружный татарин мог велеть русскому мужику ждать, не сходя, на том месте, где он его застал, покуда он не вернется с саблей, чтоб снести ему голову с плеч. И ведь ждали, так велик и безмерен был ужас перед татарами. И то: умели они страху нагнать! Чуть не сто лет после прихода Баты стояла пуста цветущая дотоле земля!
Только при Михаиле русские-то и начали головы поднимать, да, знать, ярмо-то тяжко еще давило, коли так и не подняли, не выпрямились во всю мощную стать — иначе разве бы отпустили своего князя на верную гибель?
При прощании на коленях просили отца сыновья Дмитрий и Александр их послать в Орду вместо себя.
Спросил Михаил:
— Разве вас хан к себе зовет? Коли я не пойду, сколько христианских голов падет за мое ослушание? Честно ли собой дорожиться? Честно ли ради единой жизни все отечество бедствию подвергать? — И сам ответил: — Ничего, надо же после когда-нибудь помирать, так лучше теперь положу душу мою за многие души…
Что ему возразишь? Да и можно ли отцу возражать? Однако возразили сыны: мол, все одно, чем так, лучше уж в бою умереть…
Лишь усмехнулся:
— Эх, кабы так-то! Ан не дает Господь на коне умереть! Нет ныне сил на Руси Орде противиться…
Да ведь и Константин еще, младший сын, томился у Узбека в залоге. Как узнал он о смерти сестры, велел голодом его уморить. Сказывали, едва и не уморил. Только отговорили его: мол, если княжич умрет, так Михаил точно на суд не явится.
Так что всяко не мог Михаил Ярославич на тот суд не идти…
И вот уже восьмой месяц, как проводили его — ни слова о нем, ни полслова. Оттого тускло и в солнечный день, темно и в праздники было в тот год на Твери. Одно надежило: коли по присказке, худая весть летит соколом, так что ж ее нет до сих пор? Известно: тонущему и соломинка в помощь…
Дмитрий легко сбежал по белокаменным широким ступеням, скоро, не оглядываясь, зашагал ко княжьему терему, стоявшему невдалеке от собора, но вдруг, точно споткнувшись, остановился, повернулся, поднял искаженное мукой лицо к куполам, сдернул шапку, кинул ее перед собой в талый снег и упал на колени.
— Господи! Спаси и помилуй раба Твоего Михаила! Батюшка, Милый, не умирай! Слышишь, пощади нас, не умирай! Не ради себя, для тебя живу, слышишь, отец? Вели умереть — умру! Только не оставляй нас теперь, пощадив.. — Слова путались и мешались, сердцем своим он звал то отца, то Спасителя. — Господи! Господи! Спаси и помилуй его! Али не слышишь, как плачу?..
И правда, точно в ответ или в продолжение рыдания в солнечной вышине глухо и тяжко ударил Спасо-Преображенский великий колокол.
И со слезами, по-детски крупными, как горох, вновь сошли в его душу надежда и вера.
«Ведь не глух же Ты, Господи, ведь не глух!..»
Глава 2. Худая весть
Княжич Дмитрий вполне миновал пору отрочества. Двадцатый год пошел ему в сентябре. Равно было от его рождения по святкам до дня поминовения отцова тезоименинника Архангела Михаила и до дня памяти страдальца за Веру Христову издревле почитаемого на Руси Солунского Дмитрия. Матушка хотела назвать первенца именем мужа, однако Михаил Ярославич велел поручить судьбу сына небесному заступничеству великомученика Дмитрия, принявшему смерть от копий римских воинов императора Максимилиана.
Сызмала норов Дмитрия был горяч и неровен. Даже матушка княгиня Анна Дмитриевна порой пугалась его неуступчивости. И правда, коли Дмитрий решил чего-то достичь, словами остановить его было трудно.
— Нет, матушка, по-моему нынче быть, — набычившись, опустив лобастую голову, бывало, упрямо твердил он и глядел из-под прямых, сросшихся еще в малолетстве бровей так, что казалось: не пойди ему на уступку, он дойдет до самых крайних и решительных мер. Не слабого характера была княгиня Анна Дмитриевна, однако к тому времени, как исполнилось Дмитрию десять лет, и она свыклась с мыслью, что неподвластен ей первенец и смирить его можно только лаской и кротостью. Разумеется, Дмитрий любил матушку, но уж в детстве был к ней скорее снисходителен, нежели чем сердечно послушен. Он и вообще-то был более отцов сын, чем матушкин. Бывает так в семьях, особенно среди братьев: не по одному только внешнему сходству, но по душевным наклонностям резко делятся сыновья меж родителей. Глядишь на иного, а он и в мужских чертах — женствен, в словах и поступках мягок, и при всей мужской стати в нем вернее угадывается материнская кровь.
Отнюдь не таков был Дмитрий. И внешне — даже взглядом, силу и ярый жар которого вынести на себе не каждому было дано, но, главное, внутренне беспокойной и благородной натурой во многом он был похож на батюшку. Да то и не мудрено! С тех пор, как Дмитрий осознал, почувствовал себя княжичем, наследником великого рода, — а произошло это рано, чуть ли не в колыбели, — более всего на земле ему хотелось походить на отца. Отца почитал он безмерно, отцову волю полагал для себя беспрекословной, и само его слово было для него святым. И все же, все же характер-то, норов у них был почти един, схож, а потому и в отношениях с отцом случалось Дмитрию быть упрямым.
Впрочем, Михаил Ярославич как себя не судил за горячность, так и сына. Ему лишь хотелось, как хочется всякому, чтобы на долю сына из чаши жизни довелось хлебнуть меньше горького, чем довелось ему; хотя знал он, что на Руси в каждой чаше менее горького не бывает, а тем паче, если то чаша князя. А горячность, что ж, — лишь слабый отблеск угольев, что всыпал в сердце твое Господь. Не то беда, что горяч человек, но то, что ратует не за правду или горяч без повода. Повод же определяет не случай, но сама жизнь, ее единственная и конечная цель, и ежели ты верно живешь, ради Божеской цели, то и горячность тебе не в укор. Только если готов не щадить других, то уж будь любезен и себя не жалеть, а коли взял ряд, стой на нем до конца, чего бы тебе это ни стоило…
Тому и учил сыновей Михаил Ярославич.
А Господь милосерд: каждому по силе и духу его дает препятствие, нут-ко, преодолей! Однако не враз отличишь Божье испытание от бесова искушения. Вот в чем беда-то! Тем лишь и разнятся, что в одном — любовь, в другом — ненависть. Да ведь не всякому дано возлюбить.
И тому учил сыновей Михаил Ярославич…
Помнил Дмитрий, как однажды (было ему тогда всего-то лет пять-шесть от роду) запросил отца казнить голубицу, по своей воле вздумавшую было отбиться от стаи. Приметливая была голубица, все-то выше других норовила забраться. А тут вдруг и вовсе взмыла под самые облака, поставила хвост по ветру и понеслась на чужую, московскую сторону. Насилу ярый голубь нагнал беглянку, когда она почти скрылась из виду, насилу заставил поворотить. То-то всем было радости, когда стая села, и голубка, точно зная свою вину, с опаской ступила на голубятню. Один княжич не радовался — обиделся на голубку, да так обиделся, что подступил к князю:
— Вели казнить ее, батюшка!
— Пошто же?
— Али не видел — предательница она, изменница! — Кулачки сжаты, глаза горят, голос от гнева срывается.
Михаил Ярославич, к чему уж не был готов в этой жизни, а и тот вроде бы как смутился под взглядом сына. Вот так первенец, вот так наследник! Ишь, как крови-то возалкал!..
А потом усмехнулся, молвил:
— Что ж, коли считаешь, что и впрямь виновата, сам ее и казни…
Велел отловить изменщицу, принести пред голубятню колоду, дал сыну нож — казни.
Помнил Дмитрий, как доверчиво стихло горячее, трепетное тельце голубки в его жаркой, мокрой от пота ладони, как растворился, исчез за стыдной слезной пеленой мир, как сквозь ту пелену глядел на него отец, ожидая: убьет или не убьет? Точно на всей земле остались он, отец да еще та белокрылая голубица.
Ластясь, голубка чесалась клювом об указательный перст, а нож готов был отсечь ее голову, и видел уж Дмитрий голубиную кровь на колоде и кровь на своих руках. Сколь краток миг в сравнении с жизнью, но как измерить, сколь иной миг может вместить в себя? Кажется, целую вечность с поднятым над головой отцовым ножом простоял тогда Дмитрий.
Однако не смог нарушить чужую жизнь. Бросил нож, выпустил голубицу, тут же взлетевшую хорошиться на голубятню, от презрения к себе не смел глаза поднять на отца, выдохнул лишь:
— Не могу…
И вдруг, не стыдясь окольных, заплакал в голос, навзрыд, захлебываясь слезами и задыхаясь от плача. Ему казалось, что теперь он стал так ничтожен, что нет ему места на свете и никогда он уже не заслужит прощения отца.
— Ну, то-то… И ладно: знать, ангел-то тебя не оставил, — услышал он голос отца.
Голос был тих и мягок. От слов ли его, от тихого голоса, то, что случилось, увиделось вдруг иначе, и разом стало светло на душе.
— Батюшка! Милый… — Слепо шагая, Дмитрий нашел отца и уткнулся мокрым лицом в его тяжелую, жесткую руку.
— Так-то, сын… Прежде чем казнить, познай ненависть в сердце. Но познай и любовь. Да казни-то не по сердцу, слышь ты, а по вине.
Все звуки, кроме отцова голоса, умерли в мире. Чем тише был голос, тем тише, мертвее было округ. И собственный плач, который не мог, да и не хотел прекратить, он не слышал.
— По сердцу-то милуют, сын, а не казнят. И на сердце от милости не обида, но благость. Так ли теперь у тебя?
— Так, так оно, батюшка, — отвечал Дмитрий, и правда слыша в душе ту великую благость.
Как измерить, сколь умеет вместить в себя иной миг?..
Потом ласковым, но твердым движением отец отстранил его от себя.
— А нож-то, сын, подними…
Дмитрий послушно пошарил в траве, нашел холодный клинок, подал отцу.
— Никогда, слышишь, сын, никогда не бросай оружия. Князю надобно уметь и казнить, — сказал Михаил Ярославич и добавил: — Но запомни, лишь тогда, когда сердце не стерпит.
— …не стерпит, — эхом выдохнул Дмитрий.
— Ну, будет, будет тебе реветь-то! Ступай умойся да более не реви, — вдруг по-иному, строго сказал отец. — Не подобны княжичу слезы… Так ли оно?
Мир округ оживал, возвращался, и в том мире никому не нужно было видеть княжеских слез.
— Так, батюшка… — Дмитрий, то ли все еще всхлипывая остатне, то ли уж начиная икать от рыдальной задышки, утер глаза и лицо рукавом и повернулся прочь. Уходя, услышал, как отец сказал кому-то из ближних окольных, не то сетуя на него, не то жалея о нем:
— Ничего, на голубку-то он ополчился не по ненависти — по любви. И такое бывает. Только больно уж у него сердце открыто…
Все, даже самое раннее, что связывало его с отцом, Дмитрий помнил с той отчетливой ясностью, какую трудно предположить в уме ребенка, какую дает лишь истинная любовь. В тот год, с тех пор как князь ушел к хану, случалось — Дмитрий вдруг видел словно со стороны обманчивыми глазами ума то, что было когда-то давным-давно меж ним и отцом, а может, и не было никогда. Но чаще всего видел он себя совсем маленьким, беззащитным, тем Митей, что горько плакал тогда на руке у отца…
Впрочем, о тех видениях никому он не говорил, а предположить в нем подобного рода умильные воспоминания никому бы и в голову прийти не могло. Ныне иным стал Дмитрий, не зря величали его кто с гордостью, кто со злобной усмешкой — Дмитрий Грозные Очи.
Теперь то был высокий, под стать отцу, крепкий юноша. Широкая грудная кость обещала к зрелому возрасту придать его фигуре дородства, а в покатых круглых плечах уже сейчас угадывалась дюжая сила. От беспрестанных занятий с оружием кожа на ладонях его больших, ухватистых дланей была жестка, мозолиста и шершава, точно у пахаря; тяжелым мечом ли, верткой татарской саблей или верным ножом владел он одинаково хорошо, что правой, что левой рукой. Обезоружить его в шутейном единоборстве, к которым имел он страсть, не могли самые опытные и сноровистые дружинники. Сызмала ратным хитростям учил его покойный воевода Помога Андреич, да и Михаил Ярославич когда-никогда, а в редкий свободный час не забывал трудить сыновей на воинском поприще. Попробуй-ка дрогнуть или оплошать перед отцом — так глянет, что, ей-богу, покажется, лучше бы уж убил ненароком. А потом еще и высмеет с глазу на глаз: какой, мол, ты князь, коли меч у тебя в руках хуже оглобли. Гусей тебе, княжич, на Тьмаке пасти, а не рати водить…
Впрочем, старшими сыновьями, что Дмитрием, что Александром, князь был вполне доволен — бойцы! Вот Василий — тот по порхлости, мнимому нездоровью да пользуясь чрезмерным княгининым оберегом, уклонялся от ратоборчества, не то чтобы сам железо чуять в руке не любил, как иные-то бьются, смотреть не мог. На Василия Михаил Ярославич махнул рукой — знать, иная судьба у него. Ну, а Костяня покуда был мал, с него и спрос невелик. А одиннадцати годов отправили его заложником к хану, с тех пор не видали…
Дмитрий же к той поре набрал сил, так наловчился владеть всякою железякой, способной убить, что, поди, во всей Руси не было никого, кто бы управился с ним в одиночку. В седле проводил он большую часть бодрого дня. От привычки к верховой езде по земле он ступал косолапя и забирая внутрь носками сапог, отчего в походке его было что-то медвежье. Но никого не обманывала видимая неловкость той поступи, все Знали, сколь скор и легок был в движениях княжич, коли вдруг возникала необходимость в проворстве. Бывало, и взглядом нельзя было уследить, как меч оказывался в его руке. Нарочно заставлял он отроков из младшей дружины кидать в себя репой: будто спица колесная блистал округ него меч, ни один овощ ни в Дмитрия не попадал, ни целым мимо не пролетал. Желтыми разбитыми глыбками осыпалась репа у его ног, один горько-сладкий сок брызгал в лицо да на кафтан княжича. Одним словом, воин…
Широколобое лицо Дмитрия обрамляла мягкая, каштанового цвета, еще ни разу не стриженная бородка. Щеки румяны от внутреннего здоровья, точно у девицы, губы от избытка силы и крови пухлы, как у отрока, впервые зацелованного шальной молодухой. Кажется, улыбнись такой молодец, все округ посветлеет от радости. Однако не улыбчив был Дмитрий. К двадцати годам какая-то зрелая, отнюдь не отроческая угрюмость наложила печать на его черты. Эта угрюмость, общая омраченность лика усугублялась огромными, печальными Дмитриевыми глазами. Сросшиеся у переносья в ровную полосу черные брови, точно козырем нависали над глубокими впадинами глазниц, откуда, будто всегда с тревогой и недоверием, хмуро глядели на мир и людей горячие, как угли, внимательные глаза. Горе тому, кто попадал под гнев княжича — прежде чем получить заслуженное, он успевал сгореть от яростного, нестерпимого жара Дмитриевых очей. Оттого, знать, и прозвали его Дмитрий Грозные Очи. На Руси-то прозвищами зря не бросаются, уж коли Грозный — так Грозный, уж коли дурак — так дурак. Вон, прошлым-то летом на Моложской ярмарке устюжский княжич Иван Большой Бородатый Дурак на коленях молил народ забыть, как батюшка велел его величать, ан только достиг противного: прежде-то еще не всяк знал, что именно он тот самый знаменитый Иван Большой Бородатый Дурак, теперь же не стало нужды и пальцем-то на него указывать, издали узнавали — вон, мол, идет Иван Большой Бородатый Дурак, что на коленях просил за умного его почитать…
Проходя двором, Дмитрий услышал многоголосый, заливистый лай. За княжьим дворцом на пологом спуске, сбегавшем к реке, теснясь друг к дружке, стояли овины, амбары, сенники, сушила, житницы, ледники, погреба, прочие хозяйственные пристены, а внизу, у воды, еще и людские мыльни.
На краю вытоптанной до земли проплешины, смеясь сам себе, приседая и хлопая ладонями по коленям, князев псарь Петруха Дужин задорил собак. Снова и снова пускал он по скату обтянутый заячьим мехом деревянный кругляк. Снова и снова то одна, то другая псина через малое время возвращала кругляк Петрухе. Петруха, принимая кругляк, визжал от радости почище иной сучонки и опять кидал его вниз. Пущенный с силой кругляк катился по склону скоро, и чем далее, тем быстрее. Только мелькала, вертясь, заячья лапа, служившая держаком. Окусываясь на бегу, тонко всхлипывая от вожделения, пестрой лавой летели по склону псы, пытаясь ухватить мокрый от снега и чужой слюны круглый ком, все еще манко и лакомо пахший зайчатиной…
— Ату! Ату! Держи его, рыжего!.. Наддай, намай!.. Эка ты, Таска, что же! Туды тебя в Москву, экая какая ты миморотая!.. — орал наверху Петруха, подпрыгивая на месте, махал руками, словно сам летел впереди своей своры. Он то огорчался, чуть не до слез, когда первой хватала кругляк не та собака, что он загадал, то радовался, когда загад его исполнялся, да так радовался, будто от того пустого события теперь вся жизнь его должна была измениться к лучшему.
— Ихь! Эх! Куды?! Что, ироды, взяли?! Таска, Таска, мать твою так, пасть-то не разевай! Наддай! Держи! Ихо ты, как резва!..
Покуда свора, метя огненными языками заснеженный склон, шла наверх, Петруха скалился, скакал по проплешине, как дурное дите, истошно вопя благим матом понятные лишь псам да ему слова. И снова взапуски, прыгая по кочкам, катился к Волге грязнорыжий кругляк, издали и правда похожий на линялого зайца…
Дмитрий остановился поодаль, поглядел, как поджарая, сухая, с вытянутой долгой мордой сука в другой раз первой ухватила кругляк.
— Э-э-эх!.. — взвыл-зашелся в восторге Петруха, хотел было с притопом пройтись по проплешине, оборотился и обомлел, впрочем успев сломить шапку — княжич стоял за спиной. Точно костью поперхнулся радостью псарь. В тот год мало было веселья на Твери, свадьбы и те правили тихомолком. И то — не до песен…
Однако княжич глядел не на Петруху, а на собак, с задышливым визгом поднимавшихся в гору.
— Эта, что ли, ухватистая? — указал Дмитрий взглядом на суку, бежавшую впереди.
— Самая ни на есть! — истово воскликнул Петруха. — Что ты, княжич! Какая сучонка — таскат да таскат! Я ее и кликаю Таской, верное слово — Таска…
— Ты вот что, — оборвал его княжич, — более зверя не гоняй — в поле ныне пойдем.
— Иха, ты радость-то! — загорелся Петруха. — Так, княжич, так — стосковалися собачонки по крови-то… — тараторил Петруха, но княжич его уже не слушал.
Не дождавшись, пока собаки взбегут по склону, он пошел в дом. С крыльца кликнул конюшему, чтоб тот немедля готовил выезд. Какое-то тревожное, нетерпеливое чувство владело им ныне. Чувство это требовало выхода, невыносимо, томительно было бездействие. Так бывает в знобком мучительном сне, который хочется быстрее прервать, так бывает холодно и смутно в душе в предощущении неминуемой, неизбежной беды или внезапной радости… Дмитрию не хотелось ни думать о том, ни разбираться в себе, и видно, чтобы некогда было думать, неожиданно для себя он и затеял эту охоту.
В доме слышалась беготня — девки собирали на стол. Знать, и матушка с Василием вернулись уже от заутрени. Как всегда в постные дни, над всеми запахами едино царил хлебный дух, от которого у княжича защекотало в ноздрях и рот наполнился молодой, голодной слюной.
В последнее время, пожалуй от начала Великого поста, стол накрывали в малой матушкиной естовой, где собирались лишь самые первые из ближних людей, да и то не все разом, а в очередку: нынче — одни, назавтра — другие. Не то что пировать, а и хлебосолить было в тот год не ко времени. Тут, как раз кстати; пост-то и подошел…
Сегодня у княгини утреняли священник Федор (впрочем, он и в иные дни редко когда отсутствовал), большой боярин Федор Половой, пришедший в Тверь из Чернигова и сразу так крепко вросший в тверскую жизнь, что никто и не поминал ему о том, что он пришлый, боярин же Михайло Шетнев с юной, смешливой супругой, коя летами была младше меньшего Шетнева сына от прежней супружницы, умершей год назад… Была здесь и частая гостья Настасья Полевна, жена Ефрема Проныча Тверитина, наидовереннейшего слуги князя и сейчас пребывавшего с ним в Орде. Но то все были привычные лица… Иное поразило Дмитрия: у дальнего края стола, рядом со своей матушкой, сидела и Люба, Ефремова дочь. Ей вход в княжий дворец настрого был заказан княгиней Анной Дмитриевной еще с осени…
В сентябре полыхнула пожаром Тверь. Сколь лет Бог миловал: почитай, от рождения Дмитрия не знала Тверь большого огня. А тут, вот уж истинно — беда не ходит одна, стоило князю уехать — не в летний жар, не в зимнюю студень от печки, но в осеннюю мокрядь по недогляду ли, по лихому ли московскому умыслу занялась чуть не разом улица, что вела от Загородского посада на княжье подворье. На той-то улице, чем ближе к княжескому дворцу, тем именитее жили тверичи — дом от дома затейливее, любо-дорого поглядеть… Вроде и дома-то теми же плотниками срублены, однако всяк пригож на свой лад. У того Тесовая кровля в лапу уложена, у этого — елочкой, у кого крыша — шатром, у кого — размашистыми, плоскими скатами, точно птичьими крыльями, у кого бабий терем вверху четвериком сложен, у кого — на шести углах, а у кого и вовсе округл, точно бочка или женина грудь; и у всякого крыльцо — высоко, и у всякого — конек петухом изрезан… Одно худо: красоту за прирубами не видать. Чем более во дворе прирубов, тем богаче хозяин считается. Иной дом и вовсе скрыт за прирубами, лишь голубятня да светелка виднеются.
В той улице, почти возле самого княжеского двора, стоял и тверитинский дом. Куда далеко-то было Ефрему Пронычу от князя уходить, когда всякий миг мог быть надобен. Прежде, до того давнего пожара, что случился в год рождения Дмитрия, он и вовсе жил на княжьем дворе. Но тот двор, тот дворец с сенными девками, с боярчатами, со всей челядью и казной тогда спаслись (а княгиня-то как раз тяжела была Дмитрием), да некоторые из дворских, средь тех и Настасья Полевна. Ефрем же Проныч в ту пору с тверским полком воевал на стороне хана Тохты против старого князя Ногая. Между прочим, и тогда сильно подозревали, что не сам собой загорелся княжеский дом, верно, не обошлось без пожогщика, хотя виновного не поймали.
С того пожара не было на Твери большого огня. Правда, и князь сторожился: близко один от другого ставить дома запрещал, улицы и прогоны, не в пример, скажем, новгородским, где пожары-то, почитай, каждый год гуляли, велел оставлять широки. Так и мыслил город — раздольно и вольно, земли-то немерено! Однако со временем всяк у себя на дворе расстроился, прирос прирубами да иным хозяйственным надворьем, вот и сплотились до того, что вся улица мигом пыхнула.
Впрочем, трудно ей было не пыхнуть — огонь-то пошел с двух концов. От Тверитиных к низу, к Загородскому посаду, а от посада, напротив, к Тверитиным да к княжескому дворцу. Потому потом так упорно вновь говорили тверичи о поджоге, хотя злоумышленников опять не нашли. Так ведь на пожаре-то все в саже — и свои и чужие. Да вот еще напасть: как всегда, полыхнуло в самую глухую беспробудную ночь…
Кто пожара на Руси не видал? Ну, а кто не видал, тому не расскажешь, ну, а кто у огня бороду опалил, тому, чего ни наври, все мало покажется и смешно, потому как одно слово есть для пожара. И слово то — ужас.
Дети плачут, бабы орут, скотина ревет, но те, знать, счастливые — не горят, а тех, кто вопит в пожарище, за воем и треском огня не слыхать. Трезвые мужики полоумеют, бывает, кидаются в самый пыл, заживо на глазах обгорают, спасая детей да любимых. И помочь нельзя, нет спасения на Руси от пожара: столь возьмет, сколько надобно.
Услышав той ночью било, поверх исподнего накинув порты да кожух, выскочив на крыльцо, Дмитрий увидел дальнее зарево у Загородских ворот и рядом, прямо за частоколом, рыжий пламенный столб — полыхало на дворе у Тверитиных.
— Коня! — крикнул он.
Челядинцы, всполошенные ранее, уж вывели из конюшни злого вороного Кинжала. Давно уж привыкли к тому, что княжич пешком по земле только в церковь ступает, потому и спешили. Встревоженный не ко времени, Кинжал упирался, бил землю копытом и, как пес, скалил белые зубы. Взнуздав кое-как, держа с двух сторон за поводья, бегом потянули его через двор. Дмитрий нетерпеливо, однако молча ждал, когда подведут коня. Разумеется, он еще не знал, зачем ему тот мог понадобиться, но действительно среди общей сумятицы верхом ему было привычнее и спокойней.
Во дворе кипела работа. Брат Александр метался среди людей. Чинили заплот пожару. Мужики раскатывали прирубы, крючьями тащили бревна подалее от огня, бабы лили из бадеек воду на частокол, копали пред ним канаву. Хотя и знали: огню то не преграда. Будет угодно Богу — достанет, смилуется Господь — сам остановится. Было же в том же Новгороде однажды такое, когда и все каменные церкви выгорели, осталась одна среди пламени — деревянная…
Наконец подвели коня. Почуяв хозяина, Кинжал заржал ласково, будто не он миг назад бил задом и лязгал зубами на стороны, кусая ночную темь. Вскочив на него, за нерасторопность взгрев конюхов плетью, Дмитрий кинулся в улицу.
Однако не много и проскакал — не далее Любавина дома. Знать, допрежь того рвался он сердцем к ней. Да и как иначе-то? Сызмала были рядом, на глазах друг у друга росли то ли на беду, то ли на радость, но друг для друга! Вот уж истинно: к стати стать!
Тверитинская дочь родилась тремя годами позднее Дмитрия, и к его первой мужской поре, когда и во всем-то, не говоря уже о любви, трудно себя обуздать, налилась тем девичьим цветом, от какого не только у юноши ум замутится. Тем более кровь-то по жилам сама течет, уму не подвластная. И в крепком юном стволе столько семени, что сколь ни скидывай его, ни бросай в томящих, стыдных мучительных снах, оно лишь пуще прибывает в тебе и бьется, бьется наружу не от одной лишь греховной похоти, но от чистого твоего естества. А с естеством-то разве управишься? Чай, не в монашеском чине, а в миру живешь… Нет, как ни смирен иной человек, но и тот, случается, сатанеет пред женщиной, как бешеный жеребец перед манкой кобылой — попробуй-ка его обуздай! Что уж тут говорить про таких, как Дмитрий, — для кого, кажется, нет неодолимого на земле, кто и на небо-то смотрит с яростью, оттого что Недоступно оно его силе…
Но княжич и в борьбе с самим собой был беспощаден: покуда ни словом не обмолвился он о любви с тверитинской дочкой, ушам приказал не слышать ее, глазам не велел глядеть на нее… однако чем строже в мыслях он гнал ее от себя, тем вернее стремился к ней.
Огонь уж слизал крыльцо, нижние клети, буйствовал вовсю в горнице, то и дело выметываясь из оконец шумным и языкатым пламенем. Тверитинские холопы метались по улице, как очумелые, хватались то за багры, то за бадейки с водой, но тут же кидали их, не в силах подступиться к пожарищу. В бабьем вое и кутерьме нельзя было разобрать, спаслись ли хозяева.
— Где она?! Где? — осадив коня так, что он присел на задние ноги, перекрывая огненный гул и людские стенания, бешено крикнул Дмитрий.
— Тамо-тко, княжич, там! — отчего-то враз поняв, о ком спросил он, откликнулось несколько голосов.
— Задохлась, поди, в светелке, — прохрипел кто-то в толпе, и толпа уж набрала воздуха в груди, чтобы откликнуться плачем.
— Замолчи! — так же бешено крикнул Дмитрий. — Замолчи!..
От огня на его голос, простоволосая, расхристанная, в одной нижней рубахе, кинулась Настасья Полевна и упала под ноги коня.
— Спаси ее, княжич! Спаси…
Кинжал шарахнулся в сторону. Удерживая его, Дмитрий в кровь разорвал железами конские губы. От обиды, какой никогда не видал от хозяина, конь норовисто вскинул задом. Сдержать его стоило сил и Дмитрию. Но он, напротив, еще пуще яря Кинжала, начал бить его кнутовищем по морде, до глазам, меж ушей, при этом крича:
— С пути, с пути, все с пути!..
Едва успели подхватить под руки Настасью Полевну и расступиться. Дмитрий Вдруг отпустил поводья, дал ход коню, и Кинжал, о слепнув и обезумев от боли, вывернув морду куда-то вбок, хрипя и кидая пену, а все же послушный безжалостной воле, пошел на огонь.
Улица затаила дыхание, слышно лишь было, как, пылая, трещит берестой тверитинский дом. Саженях в трех-четырех от него, не выдержав жара, конь вскинулся на дыбы, однако, знать, того и ждал Дмитрий — каким-то немыслимым, невероятным движением он соскочил с седла прямо на близкую крышу прирубленной кстати людской клетушки. Пока еще огонь жег ее нижние бревна. По крыше клетушки, от жара кутая лицо в кожушок, достиг он самого терема, а там уж, карабкаясь по стене, добрался и до светелки…
Ах, кабы огонь земной мог заглушить, пересилить огонь душевный! Только после того пожара и вовсе нельзя уж было предотвратить и без него неминуемое. Молодое да грешное сладилось меж княжичем и худородной дочерью дворского скоро. Да ведь и Люба-то али не благодарна была спасителю? — тем более что и сама в сладких девичьих снах давно уж видела не иного, а Дмитрия… А то, что была она не ровня княжичу, страшным казалось лишь поначалу. И бесчестие ли ей в том, что сама полюбила и приглянулась своему господину?.. Да разве нужна ей иная судьба? Видеть бы его рядом хоть изредка — и то такое счастье, какое другим-то и в честном браке не снилось…
Одна беда: княгиня Анна Дмитриевна, когда и до нее дошло о Дмитриевой присухе, сильно огорчилась, посчитав ту любовь пустым баловством. До того огорчилась, что чуть было не отказала в милости своей давней наперснице Настасье Полевне, хотя та и вовсе была ни при чем и, как могла, берегла свою Любу от княжича. Да разве убережешь?.. Сама-то Анна Дмитриевна сколь слов потратила, урезонивая сына в срамной любви, добилась лишь того, что он согласился не принимать больше Любу у всех на виду в своих покоях. Да что толку? Дмитрий словами матушке не перечил, на все резоны лишь угрюмо отмалчивался, а сам поставил своей Любе дом в ближнем пригородном сельце, и, только подступала к нему молодая охота, вся Тверь глядела, как мчится он вон из дому к любой тверитинской дочке. Бывало, неделями у нее живал, словно с венчанной.
Усмехались тверичи: присушила девушка молодца. Гадали промеж себя: что-то будет, как вернется — коли вернется — дай-то, Господи! — Михаил Ярославич? Заранее трепетали за Дмитрия — не терпел князь-батюшка худонравия. Однако много ли худого в любви? А коли что худого и есть, так и то очищается Божьей Церковью. Многие сулили — быть еще Князевым сватом Ефрему Тверитину, тем более что свое худородство он давно возместил верной доблестью…
…Оттого и опешил Дмитрий, увидев нынче за матушкиным столом свою Любу. Кажется, кого иного можно было представить средь матушкиных гостей, хотя бы того псаря Петьку или последнего нищего с паперти, но только не Любу.
Темные, тяжелые волосы, что мягкой, единой волной лились под его руками в иные ночи, забраны были жестким парчовым убрусом, и без того крутые, тонкие брови от внутреннего напряжения выгнулись нестерпимой дугой, точно орешина в руках рыбаря, зацепившего рыбину, или коромысло под тяжелыми ведрами, — вот-вот обломятся! Пухлые губы стянуты в нить неуверенной полуулыбкой — того и гляди, заплачет. И вся она за княгининым столом ни жива ни мертва, лишь алые пятна немыслимого волнения горят на высоких, будто точеных скулах. При виде княжича вскинула жаркие, иконописные очи и тотчас, еще боле зардевшись, потупилась в стол. Краток был взгляд, но столько в нем светилось любви, так явлена была в нем мольба о прощении, словно несказанные слова прозвучали.
«Твоя, князь. Волен во мне, как в себе. Что ни дашь, все приму с благодарностью. О жениной кичке не просила и не прошу. А в том, что пришла, вины моей нет…»
В горнице было тихо. Однако не чудо и несказанное услышать, если глаза кричат. Все услышали. И Дмитрий услышал; и хоть возрадовался в душе, внешне остался невозмутим. Бывают такие каменные сердца — на огне их будешь калить да ледяной водой поливать, все одно слабины не покажут, пусть изнутри давно уж все в трещинах от той воды и огня.
А мать, Анна Дмитриевна, глядела на него пристально, ждала ответа, малого шага ждала навстречу. Ведь через то сама она руку сыну протягивала. Ей-то, добронравной, каково было на то пойти? Но и видеть, как сын в грехе жизнь томит, она уже не могла…
Надо было смирить себя, надо было в сей миг упасть пред матушкой на колени, глядишь, вместе с прощением и благословение бы вымолил… Того и ждала от Дмитрия матушка, сердце ее ни с кем не в мире долго жить не могло, потому не стерпела и протянула она руку сыну. Иной, поди, в слезах к той руке припал бы. Однако не таков был Дмитрий: хоть и видел руку, а будто мимо глядел, хоть и готов был к той руке припасть, ан все наперекосяк сотворил. Вместо того чтобы умилиться, как и было то у него на душе, Дмитрий еще больше насупился, ни Любаву, ни шага матери будто совсем не заметил, а если и заметил, то и значения тому не придал. Весь его вид тяжкий, нахмуренный взгляд точно одно говорил: «Чай, жена-то не подаренка на утешение в именинный день! А я-то, матушка, уж не мальчик, чтобы без меня да за меня решать, что мне во благо, а что во вред…»
Отчего бывает так не добр человек к самому себе? Отчего он глупую гордость ставит превыше самой любви? Отчего так мучительно трудно быть ему самим собой — именно слабым, всегда одиноким и вечно ждущим защиты, особенно с самыми близкими и родными ему людьми?.. Чего бы, казалось, проще — возьми же, возьми руку, что всегда к тебе милостива, что всегда несет тебе лишь добро, как земля дает хлеб. Но сколь неблагодарны и жестоки люди к земле, их кормящей, столь безжалостно глухи и непреклонны они к тем, для кого и дороже. Тем паче в юности.
Как ни был с постного ужина голоден Дмитрий, он и к столу не присел. Коротко поклонившись матушке и ее сотрапезникам, взял лишь с подноса у девки ломоть духовитого хлеба и повернулся на выход.
Минул миг, что всегда дается Господом людям для примирения и понимания.
— Постой, Дмитрий! Али ты и за стол не сядешь? — попыталась остановить сына Анна Дмитриевна.
— Неколи, матушка, — не оборачиваясь, отнекнулся Дмитрий.
— Куда ж ты ни свет ни заря? — со слабым укором и удивлением снова спросила она.
Дмитрий остановился у притолоки, обернулся, не глядя на мать, ответил:
— В поле, матушка, — зайцев бить.
— Чаю я, не ко времени! — как могла строго, произнесла Анна Дмитриевна. Слова прозвучали значительно. В те слова попыталась она вместить то, что чуяло ее сердце.
Дмитрий долгим взглядом взглянул на мать, словно проник в то скрытное от других, о чем она говорила.
Однако не захотел поддаться ее словам. Остался холоден и хмур.
— Иного-то времени, поди, и не будет, — сказал он. И все же, жалея мать, чуть мягче добавил: — Завтра и вовсе уже опоздаю — снег-то, того и гляди, сойдет, матушка.
— Что ж, коли так… — беспомощно развела руками Анна Дмитриевна и отвернулась от сына.
Дак ведь не нами говорено, княгиня-матушка, — усмехнулся боярин Шетнев, — охота-то пуще неволи.
Жена его, точно впервые услышав присказку и, видно, подумав о чем-то своем, тихонько прыснула в кулачок.
— Цыть, ты!.. — недовольно оборотился на глупую молодуху боярин.
— И то! — высоким, вовсе не поповским голосом поддержал княжича отец Федор. — Пусть едет, коли неймется ему. Зайца-то бить занятие веселое…
— Братка, братка! Возьми с собой! — вдруг всполошился Василий, пышнотелый, с яркими, точно нарумяненными щеками мальчик двенадцати лет.
— Нет! — отрезал Дмитрий и, грубо язвя, добавил: — Возка для баб не беру…
Василий дернулся на лавке и сник. К своим летам он худо сидел в седле, так что и глядеть на него было неловко. Только и жди, когда он свалится коню под ноги либо сползет под брюхо. Средь Михайловых сыновей то было диво — с раннего возраста они уж прикипали к седлу и на коне им, даже малолетнему Константину, казалось, было вольготней, чем на земле. Однако не стоило бы Дмитрию так унижать при всех младшего брата. Отец и тот щадил княжье Васильево самолюбие. Что ж — не боец, авось иным чем возьмет, было б достоинство.
— Дмитрий! — не выдержав, гневно крикнула матушка.
Но Дмитрий боле не обернулся.
— Прости ему, Господи! — в тягостной тишине произнес отец Федор и перекрестил княжича вслед.
Вдруг Люба, о которой все будто забыли, во все время не поднявшая глаз, со стуком ткнулась лбом о столешницу и, опрокидывая ковши и блюда, поползла с лавки на пол бесчувственным телом.
— Ах! Беда-то!.. — засуетились вокруг нее девки, Настасья Полевна, отец Федор и даже боярин Шетнев.
Одна княгиня Анна Дмитриевна, оборотившись в передний угол к иконе Спасителя, молитвенно прижав к груди руки, стояла молча, скорбя о муже, доме и сыновьях.
— Ах! Беда!..
Все в тот год было не здорово, все шло не слава богу, а кувырком и в Твери, и в самом княжьем тереме с тех пор, как покинул Тверь и семью Михаил Ярославич.
Зима не оставила по себе памяти о сильных морозах. В самый студеный день семилетний мальчонка вполне мог пробить пешней прорубь на Волге. Снег выпал лишь на вторую неделю от начала Рождественского поста, зато во всю зиму был обилен, глубок и мягок, точно вдовья перина. Зверю в лесах, что на лежке, что на кормлении жилось вольготно. Зайцев, так тех и вовсе тьма развелась!
В Тверь на базарный пятничный день охочие мужики заячьи тушки везли возами. Хошь с кровью бери, намедни забитого, хошь в шкуре, чуть не живого, а хошь пожирнее — бери каляного с ледника, битого еще осенью. В мясоед пироги с зайчатиной, поди, и нищим набили оскомину, не хуже чем постная щука в голодный год. Ах, милостива земля! Всякому дает свое пропитание, ан иного от своего косоротит, он на чужое и зарится. Известно: кому от икры оскомина, кому щи из крапивы в радость…
Человек до ста из бояр, боярских детей да отроков из младшей дружины сбилось сопроводить княжича на охоту. Вихрем вынеслись из Заволжских ворот, пошли низким берегом вдоль течения на Святую Гору, к сельцу Едимонову. Сказывали, там в лесках снег зайцами вкруг дерев до того утоптан, точно у тех дерев не зайцы кору глодали, а девки в крещенскую ночь хороводились.
У псарей на тороках визжит псовая свора, кони бок о бок друг с дружкой, как быстрая летняя туча, стелются над землей, далеко окрест слышен дробный, глухой перестук дружных копыт по наезженной санями крепкой дороге. Лай, ржанье, конский храп, свист кнутов да разбойничий гик…
Как для иного — хмельного ковш, так люба бешеная, утешная гонка Дмитрию. И успокоит, и сердце смягчит, да и разум вернет. Жалко ему теперь и матушку, и Васяту, которых без зла обидел; а уж как жаль свою Любу — словами не передать…
— Эй-я!..
Однако ведь и матушке нельзя же было без его ведома тверитинскую дочь обратно в дом звать, коли с его ведома она же ее из дома и выставила. Разве он ей тогда воспротивился?.. Ясно, чего ныне хотела! Только ведь битый горшок на огонь не поставишь. Да ведь и он не Васята, чтобы им помыкать, хотя бы и матушке! И Люба-то — хороша! Али не знает, что не быть ему в бабьей пристяжке! Сказал же: терпи, вот приедет отец…
Отец… Иное дело — отец! Он сам упадет ему в ноги, откроется, как на духу, упросит батюшку не кичиться перед Тверитиным. Что ж делать-то, коли так мила, так любезна ему эта девушка?! Отец-то поймет, отец…
Налево поднимался пологий холм — Святая Гора. Досюда, крича и плача, бежали берегом тверичи, провожая летом князя в Орду.
— Эй, эй-я, вперед!.. — гоня ненужные воспоминания и мысли, как-то особенно лихо крикнул Дмитрий.
— Эх! Эй! Гик! Гик!.. — удало, разноголосо разнеслось в ответ над замерзшей Волгой и белой, с просинью проталин землей.
Княжич едва наддал каблуками с насаженными на них стальными заточками, наподобие прибылых петушиных когтей, под бока Кинжала, и он еще быстрей пошел в гору, выворачивая шею и кося на хозяина жарким и преданным глазом: мол, так ли иду я, так?..
— Так! Так! — крикнул Дмитрий коню и вдруг рассмеялся в голос, чего уж давно не ведал за ним никто. Может быть, и не много было в том смехе веселья — за бегом коней не расслышать, но смех был велик и неостановим.
— Ха! Ха!.. — белой, влажной костью зубов горел красный рот. Не в силах остановить смех, напавший внезапно и без причины, Дмитрий то выпрямлялся в седле, откидываясь назад, то припадал лицом к самой гриве Кинжала.
Лица ближних спутников напряглись, закостенели — чего это с княжичем? А он все смеялся безудержно, точно смешливая девка, и тут глаза у тех, кто был рядом, выпучились, как у единого, губы под бородами растянулись в натужной улыбке, а через миг отчего-то — никто и сам не знал отчего — засмеялся один, другой, третий… И вот уж вся сотня трепыхалась в седлах от нестерпимого, безудержного смеха.
— Ха! Ха!.. — неслось над землей.
«Ну, будет, будет…» — каждый твердил сам себе и не мог сомкнуть губ.
— Xa! Ха!..
Собаки от людского веселья — и те на бегу Щеря пасти, точно тоже смеясь, еще пуще залились под ногами коней радостным, серебряным лаем.
Откуда пришел тот смех? Чему он был гибельным знаком? — сами покуда не ведали…
Только как тот смех внезапно напал, так и кончился вдруг. Хотя еще долго то боярин какой, то последний псарь фыркали в рукавицу, впрочем уже стыдясь того смеха.
Эко, разобрало-то ни с того ни с сего!.. Эко, разобрало-то…
За верхом горы открылась рубленая часовенка. Дубовые бревна почернели от старости и непогоды, было, поди, им лет семьдесят, если не боле. Дверь в часовенку снаружи подперта колом — округ ни души. Однако стежка, что вела от часовни к близлежащему сельцу Едимонову, утоптана, льдисто блестит на солнце. Знать, не забывают едимоновцы глупого обычая, с которым сколь ни борись — проку не будет. Иной сказ о том, чего не было сильней самой правды: коли уж запало людям в сердце поверить в какую ни есть небылицу, уж так поверят, что и Святым Духом не вышибешь…
Отчего-то же пришла едимоновцам такая блажь в голову, что, мол, дед Ярослав Ярославич женился вовсе не на новгородской боярышне, а на дочери их пономаря. Сказывали, что как-то во время лова зверей достиг Ярослав села Едимонова и в нем же заночевал. А на другой день в селе должны были править свадьбу Пономаревой дочери Ксении и любимого его отрока Григория. А князь, мол, о том и не знал вовсе. Как же, коли отрок любим, неужто князь о его женитьбе не ведает? Но разве с едимоновцами поспоришь?.. Одним словом, ночью приснилась деду прекрасного вида девушка, которая, мол, должна стать наутро его женой. Ксении же, Пономаревой дочке, в ту же. ночь, то есть как раз в канун свадьбы ее с Григорием, приснился отнюдь не жених, но князь, и из сна узнала она, что не Григорий, а он — ее суженый.
Наутро, когда уж все было слажено к свадебному пиру, внезапно в Пономареву избу явился князь — взглянуть на отрокову избранницу. Глядь, а Григорий-то, оказывается, женится не на ком-нибудь, а на той прекрасного вида девушке, что нынче приснилась. Ну, и пономарева-то дочка вмиг обомлела от счастья, видать, не отрок Григорий станет ей мужем, а юный великий князь. Лиха беда, что дед к той поре, как женился вторым браком на Ксении Юрьевне, был уж давно не молод. Да разве едимоновцам объяснишь — им лишь бы красиво было, а там хоть трава не расти. Не правду ищут в словах едимоновцы, а лишь одно утешение…
Однако припасы, что к свадьбе были запасены, зря не пропали: говорят едимоновцы, в тот же день князь Ярослав Ярославич повенчался с Пономаревой дочкой вот в этой самой часовенке… А бедный отрок Григорий сильно загоревал, много плакал, ушел на Тверцу, основал, мол, там Отрочь монастырь, принял там постриг под именем Гурия и помер во цвете лет, то есть скоро. Как же он Отрочь-то основал, коли скоро помер, когда монастырь-то по-хорошему возвели уж при отце, Михаиле Ярославиче? Только спорить о том с едимоновцами дело никчемное: слушать — слушают, головами кивают, а сами-то до сих пор молят себе о заступничестве какую-то Ксению, Пономареву дочку, да какого-то несчастного, неведомого монаха Гурия.
Правда, как ни труни над едимоновцами, а все же было во втором дедовом браке что-то неведомое, необъяснимое. То ли отбил он у кого-то в Новгороде боярскую дочку, то ли вовсе кого убил за нее. И спросить о том некого. Дед умер ровно за сорок дней до рождения отца, возвращаясь из Орды, отравленный по указке тогдашнего хана Менгу-Тимура. Бабушка, Ксения Юрьевна, уж в бытность Дмитрия, сколь была блаженна, премудра и преподобна, столь и строга, а посему вызывала у внуков трепет. Одно ясно: дед взял в жены боярышню не из расчета, не из какой-нибудь выгоды, хоть бы и примириться с новгородцами, а лишь за ум и красу. Так и надо! Али отец его не поймет?..
Дмитрий хорошо помнил прямую, как посох, с постным лицом и неулыбчивыми глазами инокиню Марию — бабушку Ксению. Она и постриглась-то в год того пожара и рождения старшего внука, чтобы тем верней молить Бога о милости для Твери.
Скупа была бабка на ласку. Считая то послаблением иноческого затворничества, и внуков позволяла себе видеть не часто. Летом, бывало, в Успение сама пешком придет в Тверь помолиться рядом с родными, да зимой в Рождество, коли дозволит, матушка отвезет сыновей в пригородный Софийский монастырь поклониться сестре Марии — бабушке Ксении Юрьевне.
Кстати, из внуков Ксения Юрьевна более привечала как раз не Дмитрия, но Александра, да в последние годы младшего Константина; на них отчего-то более возлагая надежд, чем на Михайлова первенца. Ребячьей душой Дмитрий то чуял и сам дичился ее.
— Ну! — усмехнется, бывало, Ксения Юрьевна в церкви грозному виду внука. — Что брови-то настрелил? Умились сердцем-то! Чай, не в диком поле, а в Божьем храме…
Глядя на высокую, крепкую, уже с жухлым, но светлым лицом старуху в простой черной ряске, Дмитрий никак не мог представить ее той юной красавицей, о какой, еще при жизни ее, пели песни и в Твери, и в Великом Новгороде. А как, лет восемь тому назад, померла Ксения Юрьевна и похоронили ее рядом с мужем в Спасо-Преображенском соборе, тверичи и вовсе стали поклоняться ей как святой. И то — многим они обязаны ее уму да сердечному состраданию, а главное тем, что на вечную славу Твери родила она сына.
Ан упрямые едимоновцы по сю пору нарочно путают Ксению Юрьевну с какой-то Пономаревой дочкой, вконец запутлялись: ту считают за эту, эту — за ту, головы у них набекрень! Только отец, Михаил Ярославич, хоть сам не любит едимоновцев и их глупых баек, однако врать им не воспрещает.
Однажды, отроком еще, Дмитрий вздумал их наказать. Собрал ватажку и кинулся крушить Едимоново. Благо, кто-то загодя успел их предупредить: от княжича, как от татарина, в леске попрятались. Так более гневного батюшку Дмитрий вовек не видал! Кричал тогда даже, ногами топал — чего от него, пожалуй что, ни один враг добиться не мог.
— На что тебе воля дана? Ну, отвечай!..
Дмитрий лишь хмуро отмалчивался, а отец тогда много ему сказал.
Сказал, что, мол, воля князю дана не во зло. А память злом не убьешь. Мол, народ-то только и жив, что памятью. А о чем ему помнить? Как татары его топтали?.. Пусть уж сказки хранит, тем паче что в тех сказках не вред, а единая красота. Али от княжеской чести убудет, коли про них поют песни?.. И едимоновцы-то, мол, как ни убоги, а им, поди, тоже лестно, что князья их — плоть от их плоти, кровь от их крови, хоть и князья. А князья-то затем, что над ними от Бога поставлены им же на пользу и в Оберег. Али, думаешь, что и правда так они тупы, что не знают, откуда пришла матушка Ксения Юрьевна? Знают, все они знают, только душу-то надо хоть сказкой потешить, тем более если сказка красива. Куда как хорошо, когда матушку, а значит, и князя, а значит, и тебя, княжича, почитает народ своим, не то станет, когда своего же князя его же народ будет звать за глаза не то ляхом, не то жидовином, не то, хуже того, татарином… А у русского среди русских быть врагов не должно…
— Понял ли?.. — спросил тогда Михаил Ярославич у Дмитрия.
— Понял, батюшка, — кивнул Дмитрий.
— Что понял-то?
— Понял, батюшка, что мы от Бога поставлены, — сказал Дмитрий и, набычась, готовый к отцову гневу, добавил: — А что от едимоновцев, прости меня, батюшка, как ни вникал, а не уразумел…
Отец тогда помолчал, а потом неожиданно всплеснул руками, стукнул ими по ляжкам и рассмеялся:
— Экий ты упрямый-то, сын, ну чистый едимоновец! А от родства открещиваешься. Пошто же?..
— Ишь! Все молятся сучьи дети пономарихе своей! — точно проникая в мысли Дмитрия, сказал боярин Федор Акинфыч Ботрин. — Пожечь, что ль, сторожку-то ихнюю, княжич?
Его большое, красивое лицо в смоляных кудрях и под черной собольей шайкой влажно блестело от молодого пота.
— Али студено тебе, боярин? — осадил его княжич. — Попомни, у русских-то среди русских быть врагов не должно.
— Эвона, княжич, — весело рассмеялся Федор. — Али моему-то отцу голову снес татарин? — И понудил коня в сторону подале от разговора.
Федоров отец, большой московский боярин Акинф Великий, по прозвищу Ботря, еще по смерти князя Данилы обиженный то ли Юрием, то ли Иваном, а то ли и обоими московскими братьями, ушел от них в Тверь, к Михаилу. Однако по вздорности и вспыльчивости характера и на Твери прожил недолго. В год вокняжения Михаила Ярославича на владимирском престоле, когда тот уехал за ярлыком в Орду, без ведома князя, а лишь по собственной злобе взял да и повел полки тверичей на Переяславль, где в то время закрылся Иван Данилович. Хорошего из того не вышло — тверичей сильно побили, многих потопили в Клещином озере, самому же Акинфу местник его боярин Родион Несторович снес мечом голову, взоткнул ее на копье и в том мало достойном виде преподнес Ивану Даниловичу. Впрочем, то уже было давно…
Сам же Федор Акинфыч тем был знаменит, что, будучи наместником тверского князя в Ладоге, не по суду и не по вине бил там нещадно корелу, за что и изгнан был с позором новгородцами. Несдобровать бы было ему тогда от князя, но князь в ту пору опять в Орде был, а уж как вернулся, с новгородцами мир вконец порушился, и Федор свою вину в заслугу оборотил. Еще говорили, что Федор не ровно дышит к тверитинской дочке. Сама она, смеясь, сознавалась княжичу: мол, пробовал Федор Акинфыч клинья под нее подбивать. Однако она ему прямо сказала, что ни за что с ним не слюбится. Оттого, знать, сраму боясь, и не заслал он сватов, как сулился, к Тверитину. Ведь и Ефрем Проныч вряд ли, хоть за какие богатства, пожелал отдать единую дочку лютому на расправу да кичливому на похвальбу Акинфову сыну…
А между тем давно уже разгорелся по-настоящему весенний мартовский день. Как ни ждем мы тепла в долгую зиму, а такие дни с ясным, высоким небом, с ослепительным солнцем, со звонкой, торопливой капелью все равно приходят внезапно. И как ни муторно и тоскливо бывает у нас на душе от разных причин, однако грех в такой день унывать, тем паче что унывать-то и вовсе Господом нам заказано. А особо чуют весну старики; лишь в старости и научаемся радоваться и малому. Казалось бы, не все ли едино, когда помирать, если уж все одно помирать, ан всяк предпочитает дождаться тепла и молит у Бога: дай, мол, еще раз услышать, как побегут ручьи, дай, мол, еще вдохнуть синего пряного воздуха, дай поглядеть, как внове проклюнется и зазеленеет хлебное семя, как вздуются липким душистым соком тугие и клейкие почки новой листвы… дай, мол, апреля мне, Господи…
Тот день был чистым предвестьем скорой весны, и отчего-то, вопреки всему, тревожно и знобко, как перед радостью встречи с женщиной, Дмитрию верилось, что все еще сложится хорошо и у отца — там, в Орде, и конечно же в его молодой долгой жизни.
Опушки ближних лесов горели золотыми стволами сосен. От жаркого красного солнца льдистый наст точно возжегся розовым светом. Все округ будто пылало нежным, не страшным огнем. И лишь окоем за Заволжьем был густо-синь, как глаза у Любавы…
Зайчихи, поди, уж были готовы выпростать зайчаток-настовиков, — март им на то — самое время, а листопадники — те, что родились в октябре, как раз к той поре достигли сочной, молочной зрелости. Коли потомишь такого в горшке на огне подольше, так и сам не заметишь, как со всеми костями его и схрумкаешь, косточки-то у листопадника по весне так мягки и разваристы, что лишь поскрипывают на зубах, будто рыжики…
Собак пустили с края дальнего леса, с тем чтобы они погнали косых к реке да под самую гору. По берегу и под горой раскидали силки и тонкие плетеные нитяные сети.
И началась потеха!.. Заяц-то, хоть и мчит от собак кругами, путает следы, ан все равно, коли идут на него стеной, теряет рассудок и, как ни держится за последние кусты на раменьях, когда-никогда выходит в открытое поле — здесь-то и начинается гон!
— Ату! Ату! Возьми его! Ать!.. — по всему лесу слышатся свирепые крики псарей.
Псы поначалу визжат заполошно, более от азарта и предвосхищения зверя, чем от самой охоты, но, чем далее, тем лай их становится злей и осмысленней. Опытное ухо слышит и различает издалека, кто пустобрешничает, а кто и впрямь ведет зайца.
— Ишь, княжич, какая знатная выжля Таска-то эта! — проваливая наст и утопая в снегу, подбежал к Дмитрию, под самую морду Кинжала, выжлятник Петр Дужин. — Ведет ить, ведет! Да ведь не просто ведет-то, а с умыслом, княжич, с умыслом!.. — Заветренное лицо его красно и радостно, меховая кацавейка распахнута настежь, под ней лишь рубаха да оловянный крест на суровой тесемке. Пар идет от псаря, будто из бани вышел. — Слышь, княжич, обочь идет, бережет косых-то, как наседка цыплят. Экая сучонка задумчивая! — вопит он, не в силах сдержать восторга.
И правда, в нестройном, сбивчивом псовом гаме чуть в стороне и вдали слышится звонкий, серебряный лай той самой пестрой, мохноногой Таски, что утром чаще иных первой ухватывала кругляк.
— Так их!.. Ату! Ату!.. — для нее одной, для любимицы каким-то особым пронзительным криком закричал Петька, так что Кинжал испуганно вздрогнул.
— Тише, ты, идол! — беззлобно, в том же восторге и напряженной радости остановил его Дмитрий, хотя ему самому хотелось кричать так же неистово, срывая глотку на запредельной ребячливой фистуле:
— Ату!..
Первой из леса на поле выметнулась огромная, видать брюхатая, зайчиха. Скок ее был тяжел и неровен. Никто и коня не понудил ее гнать, авось сама до силка доплюхает, если ранее псы не достанут. А уж за ней зайцы из леса посыпались, как сыплются то разом десятком, то по одному в перестук спелые яблоки, когда тряхнешь хорошенько увешанную плодами ветку. Чуть погодя показались из леса собаки. Пасти горят кроваво, языки полощутся по ветру, иной уж не лает, а лишь хрипит, видно, как задышливо ходят проваленные бека на бегу.
Замыкая круг, не давая косым уйти на сторону, в дальней дали пестрым пятном стелилась по полю вьюжной поземкой Таска. Казалось, что кончик ее черного носа и хвост, пущенный, как у лисы, трубой, вытянуты будто по нитке. Издали и не видать, как она перебирает ногами — чисто летит собачка.
— Ату!..
Зайцы в силках верещали высокими детскими голосами. Охотники спешились. Те, у кого оказались при себе короткие тесаные дубинки, проламывали ими косым черепа прямо в сетях и силках, иные резким движением рук, будто ломая сухую валежину, ухватив зайца за трепетные, сильные и горячие уши, сворачивали им шеи и тут же пускали кровь. Снег мигом стал красен. Опустив головы, как коровы на выпасе, дрожа опавшими животами и роняя слюну, жадно глядели псы на добычу, ожидая парной требухи…
Веселье кончилось. Дмитрий с коня не сходил…
Возвращались, когда уж солнце сильно склонилось на запад, а под взопревшие за день шубы подбирался ночной холодок. На то он и март: то хоть голым скачи, то и семь порток не согреют…
В Тверь вошли вместе с густыми лиловыми сумерками, в час, когда псы жмутся к своим конурам да стенам людских жилищ, а волки еще не запели на ближних урочищах унылую лунную песнь. И пес в тот час — сер, и волк в этот час бывает похож на добродушного пса. Оттого и зовут тот час: время между собакой и волком.
Улицы на Твери точно вымерли: в домах вечеряли да готовились спать. Лошади звонко простучали копытами по раскисшей за день, однако уж схваченной вечерним морозцем дороге. Стеклянными бабьими бусами прозвенел под копытами битый ледок.
Княжий терем один светился огнями. И на матушкиной половине, и на отцовой, кажется, во всех повалушках и горницах, не скупясь жгли масляные плошки и свечи, как в большой праздник, в великий пир.
«К чему бы?.. Да неужто?.. Вернулся?.. Отец!..»
И вдруг, будто ангел к нему слетел, Дмитрий понял: свершилось! Свершилось то, чего ждал давно и боялся всечасно, свершилось то, о чем уже знал с утра, потому и бежал на эту охоту, свершилось то, чему не должно, не должно было свершаться — слышишь ты, Господи! Все же свершилось вопреки всем мольбам!.. И ныне осталось лишь услышать доподлинно о том, что отца больше нет.
«Нет?..»
Будто тонкой иглой прошили от сердца сквозь горло до левой надбровной кости. Скулы затвердели, сведенные бешеной судорогой.
«Ты ли то, Господи? Пошто искушаешь неправдой?..» — в бессильном отчаянии возроптал в душе княжич на светлого Бога.
И все же, прежде чем ступить на крыльцо, Дмитрий истово осенил себя крестным знамением.
В сенях было людно. По испуганным, опрокинутым лицам стало ясно, что весть пришла, но той вести покуда не объявляли — видать, ждали княжича. Однако по тайным и явным приметам, по сердцу люди уже догадались о горе, оттого-то и сбились друг к дружке, как сбивается кучей стадо в непогоду или чуя хищного зверя. Немолвленный ужас парил в сенях. Заступая на лестницы и дальние переходы, равны перед несчастьем, молча топтались дворские, старые седые дружинники, кои избыли с отцом не один поход, юные отроки, девушки, бабы, челядинцы… Уступая путь Дмитрию, не поднимая на княжича глаз, жались к стенам; какая-то девка, не вынеся напряжения, охнула и сорвалась на плач. На нее задушенно, тихо зашикали, кинулись выводить на крыльцо: молчи, чего ты до времени воешь-то, дура! Вот, мол, беду-то накличешь…
В просторной отцовой гриднице, куда и прошел сразу Дмитрий, тоже было народу невпроворот, хоть здесь собрались одни ближние: большие тверские бояре, воинские начальники, тверской же епископ Варсонофий, отец Федор, игумен Отроча монастыря отец Марк, другие мужи да матушкины наперсницы… Сама матушка и брат Василий одни били поклоны в переднем углу у домашнего отцова иконостасца. С иконостасца темно и печально глядел небесный отцов заступник архистратиг Михаил. В жаркой, надышанной тишине было отчетливо слышно, как вразнобой мать и сын касаются лбами вощеного желтого пола. Многие одними губами, без голоса, вторили молитве княгини:
— Христе! Упокой со святыми душу раба Твоего Михаила. Христе! Упокой его там, где нет ни печали, ни стонов, но жизнь бесконечная… — И снова: — Христе! Упокой со святыми душу раба Твоего…
— Молитесь? — тихо, но хрипло, а потому будто зло, вымолвил Дмитрий.
— Сыне! — простонала мать, обернувшись, и тяжело, как-то неожиданно по-старушечьи, стала подниматься с колен.
Давно уж, еще в тот день на Нерли, простилась с мужем на смерть Анна Дмитриевна. Знала, что живым его не увидит. Однако доселе крепилась на людях: никто не видал ее мокрых глаз, хоть и поблекли от слез глаза у княгини. Одного не знала она: как ни ждешь ее, как ни готовишься к ней, а все равно будет внезапна и тяжела черная неотвратимая весть.
— Сыне! Сыне!.. — поднявшись, сделала она несколько неловких, каких-то кособоких шагов и припала к старшему сыну.
— Ну?.. — неожиданно совсем по-отцовски, отчего многие вздрогнули и холод забрался в души, спросил односложно Дмитрий.
— Убили! Убили! Убили!.. — с силой нажимая на слово, при каждом новом звуке ударяясь лбом о сыновье плено, затвердила княгиня. — Убили! Убили! Убили!..
Дмитрий сглотнул подступивший под горло ком, спросил севшим голосом:
— Кто?
— Убили! Убили!.. — точно не слыша сына, повторяла княгиня.
— Кто? — еще раз спросил Дмитрий.
— Диавол! — густым, низким голосом ответил отец Варсонофий.
— Кто-о-о? Я спросил! — крикнул Дмитрий.
Ответили ясно:
— Вестимо кто — Юрий.
— Где он? — вроде бы справившись с волей и горлом, твердым голосом спросил Дмитрий. Одной рукой он оглаживал матери плечи, другой мягко удерживал ее голову у себя на груди.
— Сказывают, из Орды, мол, еще не вернулся.
— Кто сказывает?
— Малый из Москвы прибежал, худовестник, он и сказывает.
— Да что?! Клещами, что ль, слова-то из вас тянуть? — тихо, все еще баюкая мать, подосадовал Дмитрий.
Матушка затихла в его руках, бережно он отвел и посадил ее в кресло, стоявшее слева от отцова с резной высокой спинкой стольца. В том кресле Анна Дмитриевна сидела при муже.
— Ну?! — оборотился княжич к боярам. Странно, как ни велики, как ни жгучи были глаза у Дмитрия, взгляд их был ныне тускл, словно подернут серой золой, что покрывает потухшие угли, И оттого глядеть в них было особенно жутко и вовсе невыносимо.
— Что ж говорить-то, княжич? — развел руками старый боярин Михайло Щетнев и кивнул головой на высокого парня в козырном, московского кроя кафтане. — Вон — худовестник-то…
— Ну?.. — еще терпеливо повторил Дмитрий, вроде бы и глядя на парня, а вроде бы его и вовсе не ведя.
Враз побледнев, утерев с лица пот, парень бухнулся на колени.
— Прости, Дмитрий Михалыч, за горе! Не с тем хотел прибыть на Тверь, истинно говорю: не с тем, ан не вышло…
— Говори…
— Сам много не знаю. На прошлой неделе царя нашего и батюшку твоего Михаила Ярославича в Москву доставили. Сказывают, везли его от самых Ясских, гор. Однако до сих пор и ликом он светел, и чревом не протух — вон что… А везли-то, говорят, безо льда, то на телеге, то на санях, да на стоянках-то, говорят, не в церквах, но в скотских хлевах тело клали — вон что…
Народ крестился, задушенно ахал, не веря, что и такие муки можно принять после смерти. Дмитрий тревожно взглянул на мать: точно обретя силу от места, матушка в кресле сидела прямо, глядела на гонца, не отрывая запавших, но уже сухих глаз. Видно лишь было, что зубы за скорбно опущенными губами так сжались, что и ножом не расцепишь.
— А убили-то князя давно. Сказывают, еще в ноябре, чуть ли не на архангела Михаила, вон что…
— Кто? — еще спросил Дмитрий.
Многие плакали, кому-то сделалось худо. Один лишь Дмитрий, будто спокоен, стоял пред гонцом, глядя мимо потухшим взглядом.
— Убил-то какой-то мужик по имени Романец, тоже, мол, православный, прости меня, Господи! — сначала сплюнул, а после перекрестился москович. — Однако на казнь-то привел его Юрий с татарином Кавгадыем. И то, сказывают, уж после, когда убили, поганый Кавгадый-то излаял Юрия: мол, ты убил великого князя, так мертвого хоть уважь его — ужель не укроешь плащом нагое тело, он, ить, дядя тебе, — вон что, сказывают, татарин-то ему молвил.
— Теперь где отец?
— Князь Иван велел положить его покуда без места в Спасском монастыре, вон что. Говорят, поставили домовину в церкви Преображения али зарыли его — толком не ведаю…
— Пес… пес… — как-то неторопко, раздумчиво произнес княжич, и вдруг весь ужас, вся несправедливость отцовой смерти обрушилась на него, как рушится в смертный час целый мир. Ясно увидел он смерть отца, ограбленное, голое тело на пыльной земле. Большие мертвые руки князя, его неприкрытую голову, как бьется она на рытвинах и ухабах дороги о нетесаные, грубые доски гроба. Да был ли и гроб-то?.. Увидел он и гнусную, трусливую ухмылку Юрия, и тихую радость в глазах Ивана. И кажется, только тут ощутил всю тяжесть утраты и горя.
— Псы… псы… — сказал он еще и вдруг, загоревшись глазами, бешено закричал: —Убью! Убью! Гонцов слать во все веси, в Конятин, в Кашин, в Холм к Александру!.. В колокол ныне бить! Иду на Москву!
— Княжич! — подступился было к нему епископ Варсонофий, положил было руку ему на плечо, но Дмитрий скинул руку епископа.
— Не княжич, отче, но князь! — Он повернулся и, кося каблуками, тяжело пошел вон. У дверей обернулся — глаза пылают, руки подняты в кулаки: — Я сказал: бейте в колокол! Иду на Москву!..
«Убью! Убью! Убью!..» — одно слово, будто видимая черная туча, летело над ним, когда шел он по терему. Люди шарахались от него, кто-то не успел увернуться, молча повалился ему под ноги.
«Убью!..»
— Коня! — закричал с крыльца Дмитрий.
Перепуганные конюхи вновь подвели ему Кинжала. Взгрев кнутом еще мокрые от дневной гонки бока, Дмитрий ветром вынесся со двора. Чуть погодя еще с десяток конных выехало ему вдогон, однако Кинжала уж и след простыл. Миновав Загородские ворота, черные избы посада, послушный конь вынес Дмитрия в чистое поле. Острый, как толченое стекло, льдистый наст резал в кровь нежные конские бабки, но конь, словно чуя свою последнюю гонку, рвал, не щадя измотанных, загнанных жил. А на коне жутко и дико выл всадник в ночной глухомани:
— У-у-у-у-у-у…
Верный Кинжал нес его до тех пор, покуда не обессилел. А как обессилел — рухнул под ним. Конь запаленно хрипел, задыхался розовой пеной, бока его тяжко вздымались и опадали. Лишь ноги, сбивая копытами снег и мерзлую землю, все еще словно продолжали бежать.
Выбравшись из-под коня, Дмитрий поднялся, утер полою кафтана лицо, неверными шагами пошел было прочь. Затем вернулся, вынул из поножен длинный нож и, чуть помедля, полоснул им по конской шее, схватившейся смертной дрожью. Конь закричал обиженно, гневно, вскинул голову, попробовал было подняться, оперся на подломленные передние ноги, но тут же, сокрушась от удара хозяйского кулака меж ушей, ткнулся мордой в землю перед собой, опять опрокинулся на бок и скоро затих.
Дмитрий опустился перед конем на колени, прощально провел рукой по оскаленной морде. Руки стали липки от теплой крови.
— Господи! Господи! — поднял од очи к черному, безмолвному небу. — Пошто не щадишь своих слуг?.. Пошто отвращаешь меня от себя? Господи!!. Батюшка!.. Господи!.. Али не слышишь, как плачу?..
И правда, крупные, как горох, точно детские, неостановимые, рыдальные слезы, обжигая лущенные ветром щеки, покатились из глаз в мокрую бороду. Но и от слез не сделалось ему легче.
И долго еще несся над полем то ли волчий, то ли сиротский плач одинокого человека:
— У-у-у-у-у-у-у-ай!..
— Бери возок да поезжай в свои выселки. Жди. Чаю, к тебе придет… — Анна Дмитриевна глядела на Любу темно и строго — она уж пришла в себя из отчаяния. Теперь надо было думать, как уберечь Тверь и семью, — Как хочешь, ан успокой, утешь его, слышишь?! Да вот что: пусть про Москву-то забудет — не время ныне. Да сама-то, слышь ты, не плачь — успеешь еще…
Еще допрежь того, как допросил черновестника Дмитрий, донес он, что у татар закололи копьями и какого-то окольного князя — кому то было и быть, как не Любавиному отцу Ефрему Тверитину? Не зря же он, еще в молодые лета, как пришел из Ростова в службу к Тверскому, пообещал: «Вместях помирать будем, князь…» Точно в воду глядел.
Вот, знать, и помер, как обещал, неразлучно, Царство ему Небесное…
— Не стану, княгиня-матушка, — послушно кивнула девушка.
— Для любви-то много крепости нужно, — вздохнула княгиня, и губы ее опять предательски задрожали. — Крепись, коли любишь.
— Люблю, княгиня-матушка, да, — ответила Люба, прямо взглянув на княгиню синими тверитинскими глазами, в которых и правда была любовь.
— Ступай же… — как могла утешней и ласковей произнесла Анна Дмитриевна.
Глава 3. Александр. Венец небесный
Все было нездешнее. Все было странно. Все было небывало чудно. Земли под ногами и той не видать, точно она покрыта легкой бело-розовой камкой. Куда ни глянешь — все один шелк, нежен, как воздух. Вроде и розов, словно дитячья ладонь, коли взглянуть сквозь нее на солнце, однако, как приглядишься, нет в том цвете тепла, холоден цвет того шелка; холоден и кровав, как блевотная пена хворого человека. А уж сколь тюков той камки пошло на шитье земного покрова, поди, и не счесть, докуда хватает глаз — все эта камка. И он, Александр, идет по ней, как по неверной болотине: то обопрется ногой о твердое, то провалится по колено. И каждый шаг его зыбок, каждый шаг — ненадежен, да не за что ухватиться — ни посоха нет в руках, ни дерева, ни куста окрест, лишь бескрайний и мертвый простор…
Одежды и те на Александре нелепы, каких не то что не носил — не видывал сроду. Азям на нем, армяк не армяк, да и кафтан не кафтан — куцепол и ляжек не прикрывает. Что ж то за кафтан? Не иначе — немецкий. Рубаха у ворота расхристана, как у пьяного, на шее волосяная веревка с петлей, какой татары людей арканят, а уж шапка-то — хуже нет, не шапка, а скомороший колпак…
А округ так пустынно, так бесприютно и одиноко, будто если и есть на земле человек, то этот человек — он, Александр, и есть. И чем далее он идет, тем далее простирается под ногами шелк, все так же холоден, розов и пуст. Не перейти его Александру. Каждый шаг дается все тяжелей, каждый новый шаг все зыбче и ненадежней, вот-вот оборвется, вот-вот он провалится сквозь зыбкую, обломанную пелену — и то ли скоро достигнет тверди, то ли будет лететь с немереной высоты, как камень, да путь томителен, вроде бы лучше уж оборваться, но отчего-то чувствует Александр: надо ему идти. И он идет, ступает, как по туману, безвольно ныряет в том шелке, будто рыбачий худой челнок на сильных волнах.
Да скоро ли останова?..
— Али устал? — вдруг слышит он голос.
Голос, с едва насмешливой хрипотцой, знаком и мил.
— Устал, — отвечает.
Поднимает на голос глаза и видит перед собой отца.
Как он прежде-то его не увидел? Ведь к нему, знать, и шел. Руку протяни — и коснешься белых, красивых одежд, ниспадающих с отцовых плеч молоком. Только шелк-то под ногами у отца больно кровав, так кровав, что пугается Александр, кабы края отцовой одежды не обагрились.
— Ништо, — улыбается батюшка. — То не кровь, а лишь отсвет ее. На небе-то кровь не страшна.
— Али на небе мы? — удивляется Александр, однако вовсе без страха, но с одним любопытством.
— На небе, — отвечает отец.
Лик у батюшки ясен, голос ласков и тих, и весь он будто после светлой молитвы. Только глаза печальны.
— Что ж, тебе плохо здесь, батюшка?
— Нет, — отвечает отец, — здесь не бывает плохо. — И, вздохнув, прибавляет: — Плохо мне на земле.
— Пошто ж тебе плохо-то на земле, если сам ты на небе? Разве может быть плохо нам там, где нас нет? — спрашивает Александр.
Отец молчит, глядит на него сожалея, потом говорит, усмехнувшись:
— А вот возьми, сын, небесный венец. Сними-тко свой колпак-то, примерь…
Откуда-то — с его ль головы? — в руках у отца оказывается вдруг небесный венец. То, что это и есть небесный венец, отчего-то Александр понимает сразу, хотя по виду вовсе он не таков, каким представлялся ему на земле. Витой обруч тяжел и темен, словно скрученное жгутом и пропитанное сукровицей полотно, какое кладут вокруг раны. Вот и весь небесный венец. И нельзя не принять его от отца, и страшно его принять. А все ж от венца, как он ни темен, исходит такой нестерпимый радостный свет и тепло, что руки сами тянутся его взять…
— Возьми же! — протягивает ему батюшка тот венец. — Возьми же, авось узнаешь: плохо ли мертвому там, где его уже нет и никогда не будет…
— Батюшка! — тянет руки к венцу Александр. Ан, как ни близок венец, как ни стремится к нему Александр — не достать.
— Отец! Отец! — кричит Александр.
— Возьми же, возьми же… — улыбается ласково батюшка… и исчезает.
Шелк разрывается под ногами, падает Александр с-под небес, точно камень, брошенный с колокольни…
— Господи! Батюшка!.. — во сне еще в голос кричит Александр и просыпается…
Раннее июльское солнце из стеклянной оконницы бьет вовсю напрямки в глаза, и как ни жмурься, как ни зарывайся лицом в подушку, от него, окаянного, уж не спрячешься, не уснешь, не доглядишь, что там было во сне. Да и сон не вернется. Хотя именно этот сон про отца бывает, что в иную ночь повторяется. Правда, отец в том сне всегда разный: иногда и слова не скажет, иногда лишь смутно мелькнет в заобморочной сонной дали, а ныне вон что — венец…
Усилием еще не до конца очнувшегося ума Александр ловит остатки сна, пытается понять смысл, но сон неуловимо, стремительно утекает из сознания, уже готового к бодрому дню.
«Отец?.. Венец?.. Кой венец?.. На что тот венец?..»
Холмский князь решительно открывает глаза, сбрасывает с себя легкое льняное покрывальце, под которым другому-то и в жаркую ночь было бы холодно, поднимается, идет в огороженный тяжелой опоной дальний угол справить нетерпеливую утреннюю нужду. Из-за опоны, под звук упружистой струи, что звонко бьет о дно железной лохани, зовет слугу:
— Умываться!
Александр еще по-мальчишески долговяз, в отличие от брата Дмитрия костью не широк, но весь, от худых мальчишеских же ключиц до тонких щиколоток, будто сплетен из крепких, тягучих жил. От малого движения все мускулистое тело под белой кожей играет, как у хорошего скакуна на купании. Хоть тонок костью и юн, а уж видно, что зело силен будет князь.
Волосья на голове неслушными вихрами торчат в разные стороны, как иголки у весеннего ежика, выбравшегося на свет после спячки. Как их ни чеши, ни прислюнивай, сколь ни лей на них в праздники конопляного масла — все одно норовят подняться по-своему. В детстве, случалось, нарочно задорили княжича бывалые отцовы дружинники, что вечно сидели на княжьем дворе, судача про старое:
— Ляксандр, а Ляксандр, кто тебя за вихры-то таскал? — И ну реготать хриплыми, лужеными глотками.
— Вот ужо вырасту — я вам порегочу! — обижался Александр и грозил старикам кулачонком.
Да им от того радости только пуще: ишь, норовист княжич, поди, не спустит обидчику…
Лицо князя бело, скорее длинна, чем кругло. Глаза — серы, как бок у лесной черники, покуда не ухватишь ее пальцами в кузовок. Такие же и глаза у князя, кажется: потри их — и за серо-голубой поволокой откроется глубинная чернота. Нос не мал, не велик, а как раз по лицу — высок и прям, с трепетными, по-девичьи тонкими крыльями ноздрей, что первыми выдают внутреннее волнение. В гневе или обиде так раздуются и затрепещут, словно крылья у бабочки. Может быть, малой отцовой горбины недостает тому носу, чтобы более грозности придать облику князя… По скулам да по подбородку пробивается первая, покуда пушная щетинка, кою уж вошло в привычку у Александра трепать и оглаживать рукой, будто это и впрямь окладная бородища. И то: юн еще Александр-то, едва семнадцать минуло в этот год. А уж князь над людьми, оттого и хочется ему видом казаться старее. Однако время само по себе едет, никому не подвластно. А что с людьми время делает, как их рисует — вестимо. Так изрубцуют иного красавца, что и глаза б на него не глядели, а другому глупому дураку со временем иная плешь вдруг ни с того ни с сего такого умного веда предаст, что от одного ее значительного блеска уважением проймешься. Ишь какая знатная лысина! Ладно бы за вед уважали до тех пор, пока слова не молвит, а то ведь как у нас принято: коли на вед умен, так и ладно, так до смерти за плешь али по иной какой примете и почитают за умного, чего бы он на деле ни отчубучил с умным-то ведом. Большое дело — людская видимость!..
— Максим! Черницын ты сын! Дашь умываться, что ли! — вновь прокричал Александр.
Но уж Максим дожидал князя подле, держа в руках огромный медный водолей, в который умещалась, поди, не одна колодезная бадья. Вот уж у малого легкая поступь, как вошел — не слыхать, ни дверью, ни половицей не скрипнул, а туша-то у парнишки что у медведя. Знать, от великого молодца родила его матушка.
Максим Черницын и впрямь был обилен телом. Таких-то в кулачных боях нарочно наперед выставляют для устрашения. Только кто же на всей Твери Максима Черницына убоится? Может быть, одни лишь малые, неразумные дети, которые не отличают покуда добра от зла. Впрочем, и те при случае без страха цепляли Максима за льняную мягкую бороду; знать, человек-то с младой души ужо понимает разницу между добром и злом. Да и в чем же, кажется, сложность отличать ночь ото дня?..
При богатырской силище Максим был вполне добродушен, что часто встречается на Руси, да и вообще более улыбался, чем хмурился, что и при отменном здоровье на Руси ныне в редкость. На Божий мир и людей он глядел лупоглазо, с доверчивой лаской и заведомой благодарностью за то, что и для него есть и эти добрые люди, и этот прекрасный мир. И даже когда подшучивали над ним (а шутил над ним хоть и беззлобно, однако с охотой всяк, кто был ниже ростом), Максим лишь молча усмехался в пуховую бороду и отводил от потешника глаза в сторону: мол, я тебя и не слушал, и не слушаю, и слушать не стану, а лучше вон погляжу, как воробушек из конского помета зерно лущит — все любопытней. И впрямь, как очарованный глядел на какого-нибудь незначащего воробушка, вовсе забывал про обидчика и еще удивлялся: ишь какой прыткий воробушек!.. Попробуй-ка такого обидь!
А Черницыным его кликали по рождению. Кому — в смех, кому — в грех!.. То ли матушка зачала его уже будучи инокиней-черницей, то ли согрешила с кем до того, как постриглась, но от бремени она разрешилась прямо в монастыре.
Сама ли она постриглась, силком ли ее постригли, каким было имя ее в миру — никто не знал, кроме старой игуменьи, давно уж унесшей с собой ту тайну в могилу. Кто был Максимов отец — бог весть, дело темное. Только, судя по тайне, в какой жила греховодница, так не простого звания то была девушка. Если же не сама родовита, так соблазнитель ее был высок. Теперь не дознаешься…
Вскоре после родов (опять же неясно: в горячке ли, в покаянном посте), оставив на радость сестрам-послушницам дитя греха и позора, а может быть, и любви, Максимова матушка померла. А черницына сына так и выкормили, выпестовали по-своему в монастыре Божии невесты, отдавая ему неизжитую в миру материнскую ласку. Впрочем, воспитывался он в строгости, сызмала приученный к мысли, что своею праведной жизнью искупает матушкины грехи.
А как вошел он в отроческие лета, за добрый нрав, послушание и усердие во всяком труде призрела сироту нищелюбивая княгиня Анна Дмитриевна, случаем бывшая на молении в том дальнем монастыре. Так оказался Максим Черницын в Твери на княжьем дворе. А уж как прибился он ко княжичу Александру, никто не упомнит. Поначалу-то, после монастыря, ясное дело, забаивался отрок мирских людей, смущался их веселья и грубых шуток, знать, оттого с охотой тетешкался лишь с детьми, а из всех детей отчего-то припал душой к Александру, да и Александр со временем прибился к нему так, что не разлучить. А что ж — ничего… Да и княгине-матушке потом уж покойно стало оставлять горячего, вспыльчивого (как все они, Михайловичи) Александра рядом со степенным, раздумчивым и кротким Максимом. Присмотр не присмотр, а все ж добрый и верный глаз. Хотя каким добрым глазом усмотрит за господином слуга, ежели господину, к примеру, взбредет что лихое в голову? Разве он может его удержать даже для его же спасения? Нет конечно… Каков за господином присмотр — так, одна забота да маета… Однако лишь той маетой жил, лишь той заботой был счастлив Максим Черницын…
Держа водолей одной рукой чуть ли не под потолком, Максим, не скупясь, лил студеную, загодя принесенную с ледника воду на шею и спину князя.
Александр блаженно ахал, постанывал, бил себя руками по бокам, плескал на лицо, покуда последняя капля не скатилась из водолея.
— Все, что ли? — недовольно спросил Александр, будто прервали на самом занятном.
— Все, батюшка-княжич, — тоже, точно сожалея, ответил Максим. Так-то — батюшкой-княжичем он его звал еще с той поры, когда Александр смело под любой стол пешком мог пройти.
— Что ж ты так льешь-то, все мимо! — посетовал Александр. — Чай, не на решето. Ишь, кругом-то набрызгал, а я и рук не умыл.
— Я-то, княжич-батюшка, лил как надобно, да ты больно плесклив, вон и на мне порты мокры, будто из речки вылез, — укорил в ответ Максим князя.
— Эх! И воды-то полить не умеешь как! — сокрушился горестно князь. — Черницын ты сын и есть!
— Дак что ж, Черницын — и есть, — согласился Максим.
Сначала бережно утерев князю лицо, он уж во все лопатки с силой растирал ему спину жесткой льняной холстиной. Оба кряхтели, как на работе. Белая спина князя горела красными пятнами.
— Тише, ты, идол! Кожу-то не дери!
— Ништо, княжич! — не оставляя усилий, успокаивал князя Максим. — Вона как взялась цветом — чисто как зорька.
— Ну, будет, — отстранился от усердных, услужливых рук Александр и уже серьезно спросил: — Все ли готово в путь?
— Хоть сейчас со двора, — ответил Максим.
Помолившись в небогатой домашней церковке, причастившись на путь Святых Даров у священника, под изрядный ломоть хлеба выпив ковш теплого, духмяного молока, с серьезностью дав наказы немногим холмским боярам да дворским, выйдя во двор, с вниманием оглядев свой не великий поезд, легко оседлав высокую, тонконогую и узкомордую гнедую кобылку, Александр прощально махнул рукой: не поминайте лихом! Авось возвернусь…
Эх, кабы знал он теперь, сколь раз придется ему прощаться с жителями иных городов, и каждый раз будто на время и во всякое время — навек…
— Не поминайте лихом, добрые люди, князя! Али что и не по-вашему было, авось возвернусь — исправлю!.. — Весело было глядеть Александру, как печалится о нем город Холм.
Ударили в колокол на Параскеве Пятнице, что стоит на Торгу, а за ней малыми билами-языками зазвенели колокола и в других местах. Хотя, сказать по чести, не много было церквей со звонницами в Холме: всего-то три. Однако и от тех колокольцев взметнулись в небо с надворных голубятен холмские голуби, высыпали на улицы холмские жители проводить Александра. Хоть и не долго он ими правил, ан успел полюбиться за негневливый и добрый нрав.
Девки и молодухи, не стыдясь, выли в голос, утирали глаза углами платов, мужики скорбно ломали шапки и кручинились понурыми головами. И то: не на радость отбывал князь. Поди, на Твери-то куда как ныне уныло, если и здесь, на тверской окраине, ох как стало невесело с тех пор, как пришло известие о гибели великого князя. Не иначе та гибель предвестие новых неисчислимых бед ежели, конечно, не страшный знак пришествия самого Сатаны. А то! Али запросто таких-то святых людей губят?.. А то! Али по своей воле Господь отдает их на неправедный суд?..
Вон воротились намедни купцы с Моложской ярмарки — страсть, что рассказывают! Если и половина того, что сказывают, враки и выдумка, так другой половины вполне достатне, чтоб хоть сейчас лечь в гроб и смиренно ждать наказания Господня!..
Видано ли, мыслимо ли — бренные останки заступника от татар великого князя, всей земли батюшки Михаила Ярославича хоронят в Москве от тверичей, ни за мольбы, ни за какие посулы и мертвого не отдают родичам, дабы те по-людски могли проститься с возлюбленным и с честью предать его тело родной земле. Да что ж это?! Было ли когда на Руси подобное? Да что ж это за люди — московичи? Да есть ли на них Божья управа?
Не скоро скрылись из виду черные избяные срубы небольшого посада, что пологим холмом поднимались к приземистой крепости, поставленной надо рвом. И долго еще виднелись на крепостной стене девичьи белые платы да белые же, по летней поре, высокие, загнутые крюком шапки холмских мужей…
От веселья, с каким выезжал со двора, в душе Александра и следа не осталось. С иным чувством оглядывался он на Холм, убегавший все дальше; вдруг понимая, что сюда, где было ему и худо, и непокойно, а все ж иногда хорошо, он уже никогда не вернется.
«Ой ли, утрата! Да с чего? Али это не наследная волость?..»
Не велик Холм городок — не более трех сотен домов на круг, да Зубцов, чуть поболе, да Старица с Микулином-городком — все Александровы волости, доставшиеся ему в наследный удел по последнему слову батюшки. Обширные земли оставил Михаил Ярославич второму сыну. Была б его воля — вовсе не стал дробить сильную заединством тверскую землю, более того, всю жизнь такой единой и сильной хотел видеть и Русь от Устюга до Новгорода, от ордынских степей до холодного Белого моря, ан не пришлось исполнить мечты. Как ни противилось сердце, и отчину по побытку разорвал меж сынов. Знал, что на смерть уходил., потому в духовном слове и разделил меж сынами власть над уделами. Дмитрий по старшинству встал над Тверью, Александр — над западным краем, со всеми его городами, Василию отошел город Кашин, взятый Михаилом Ярославичем от Ростова в приданое за жену Анну Дмитриевну, ну а Константину, коли вернется живым из Орды, отписал восточные земли, что истинно клином врезаются в рыхлый бок слабого Дмитровского княжества, которое — была бы волчья охота, давно мог Михаил Ярославич присоюзить к Твери. Однако в том и беда великого князя, что не хищным волком рыскал он по Руси, ради разбойного прибытка и примысла, но парил над ней одиноким Господнем голубем, не кровью, а добром и законом стремясь утвердить свою власть. Неведомо откуда и веру-то черпал в то, что возможно по правде жить на Руси. А ведь верил! Коли б не верил, разве стояла ныне Москва?..
Поди, теперь Дмитров-то подомнет Москва под себя, и Константину, коли вернется он живым из Орды, куда как не просто будет удержать тот клин перед жадными до чужого московичами. Того и гляди, оттяпают!..
«Так и будет… — усмехнулся Александр, подумав про долю младшего брата, но тут же жестко одернул себя: — Чего скалишься, дурень! Чай, то и твой клин, не одного Константина, вместе за тот клин и стоять будем, авось не упустим…»
Поделил землю отец меж сынов, однако настрого наказал: каждую горсть ее, кому бы из братьев та горсть ни принадлежала, беречь как единую.
До малой хрипотцы в голосе, до першения в горле от слез, что мешали порой говорить, помнил почти доподлинно Александр те слова, какие говорил ему и брату Дмитрию отец при прощании. Ровно через месяц третьего августа ровно год пройдет с того дня, как простились они с отцом в устье волжской Нерли. Ах, как день тот похож на нынешний: тот же свет, то же солнце, такое ж тепло и такое ж безоблачье… И отец пред глазами живой…
«С единого живите, сыны, с единого Г С единого и биться сподручней, и чашу поднимать веселей. Боле других пороков бегите гордыни и зависти! От гордыни да зависти на Руси весь раздор и вечное унижение. Коли б в Те поры, как Баты пришел, князья не зачванились, али б знали мы поражение?.. И зависть пусть вас не гложет ни к кому, а тем паче друг к другу. У каждого брата Авеля — брат родной Каин, на иного Бориса и Глеба — свой иной Святополк Окаянный… Не верю, но заклинаю: не дай бог вам поднять руку на брата, из могилы восстану и прокляну!..
Отныне вы мое отечество, сыновья! Будьте сильны моей кровью, станьте верой моей, чтобы не страшно было мне умирать, коли доведется мне умереть. Живите с единого!..
С единого земля стоит. Единой Христовой верой держится. Однако и власть на Руси должна быть едина. Коли вера и власть едины, так и народ един, а коли народ един, вовек не будет над ним иной правды и воли, кроме как Божией!..
Со слезами делю землю меж вами, сыны, не на вражду и на зависть, но на то, чтобы вся земля Русская просияла единством и славой под рукой тверских князей. К тому вас зову. Сам лишь ради того и жил, ради того и нарекся Великим князем Всея Руси. Слышите вы меня, сыновья?!
Сколь обширна, разнолика да разноязыка Орда, ан стоит крепка нам в указ единой ханатской волей. Али мы глупее да бесталанней поганых?.. Доколе мы своих же русских людей за врагов держать будем, дотоле и жить нам в рабском ярме. Слышите вы меня, сыновья?!
Не то беда, что сам иду умирать, но то, что вас оставляю на полпути… О том и рыдаю: осилите ли? дойдете ли?..
Ну, так любите друг друга…»
Александр тряхнул головой, отгоняя навязчивые воспоминания. Отпущенные в знак печали длинные русые волосы мягкой волной выбились из-под шапки. Александр того не заметил, лишь рукой, точно овода отогнал, откинул пряди с лица на плечи.
«Ништо, батюшка, — мысленно утешил он отца. — Заедино-то, как ты велел, глядишь, выдюжим. И тот клин отстоим, и…»
«Клин-клинь, клин-клинь, клин-клинь…» — рядом заекала селезенкой чья-то приморившаяся коняга.
«И то верно — Клин! Конечно же, Клин!..» — придумал вдруг Александр, как поименовать молодой, безымянный еще городок, оставленный в Константиновом наделе сторожем от московской и прочей напасти.
«Клин-клинь, клин-клинь…» — бегу и мыслям в лад ухало влажно в конской утробе.
«Ан и станет-то городище именоваться Клином!..»
— Кли-и-и-ин!.. — в голос выкрикнул Александр, проверяя слово на звук.
«Ан будет отныне Клин! Хорошо! Отцу бы понравилось…»
Давно уже миновали небогатые холмские обжи, засеянные рожью и льном. Пыльная дорога желтой змеей влеклась вдоль приманчивой синей речушки. Сквозные, легкие, как перо, облачка едва тянулись навстречу в безветренной вышине. Солнце палило нещадно. Воздух был полон дурманным запахом отстоявшихся трав. Округ ни на миг не смолкал сладкий работный гуд летнего лугового дня. Звенели, цвиркали непрестанно усердные зеленые кузнецы, выковывая по траве свои трели, нежные стрекозки с изумрудными крыльями зависали над лугом, провожая всадников вытаращенными глазищами на удивленных рыльцах, шмели и пчелки, натужно жужжа, обирая медовую дань, вились над невидными, но ласковыми, точно скромные девушки, полевыми цветками, в поднебесье радостно славили Божий мир звонкие птахи жаворонки…
Эх, кабы мысли-то в голове были под стать той земной благодати…
Кони бежали ходко, и лишь благодаря их скорому бегу дышалось легко — все-таки какой-никакой, пусть совсем слабый, ан малый низовой ветерок бил в лицо. Александр давно уж забыл понужать быстроногую гнедую кобылку, прозванную Вечерей, которая, ухватив бег, летела вольным наметом, казалось, лишь себе в удовольствие…
Он любил это время в дороге, время меж двумя остановами. Меж той, откуда уж отбыл и где все так ли, иначе ли, но завершилось, и той, что ждала впереди, где жизнь его еще не успела начаться. Пусть пока и не много в жизни юного князя было таких дорог, но он уже научился ценить их. Слишком спешно, нетерпеливо бежали мимолетной чередой дни, и в их часто пустой суете некогда было остановиться, чтобы подумать: зачем, для чего живет на свете он, князь Александр? На радость ли, на муку, на какой труд и подвиг понадобился он Господу и Руси? Шутка ли быть сыном такого отца?! Али воистину не велик батюшка?! И как же надобно прожить свои дни, чтоб хоть в какой-то мере достичь величия его дел и славы!..
Говорят, мол, во всякой жизни, в каждом дыхании заложен великий умысел Божий. Наверное, так оно и есть. Только отчего же, сколь их ни есть на земле, все люди живут столь разно, так отчего же одно дыхание чисто, другое же столь зловонно, что, кажется, лучше бы его и вовсе не было, прости меня, Господи!.. Ан все приходят на этот свет одинаково слепы, старчески сморщены, розовы и беспомощны, ан, кажется, всем одинаково дана эта жизнь на труд и радость и на страдание, но отчего же одни кроваво безумствуют и не печалятся, другие, кои птицы беспечные, чужие зерна клюют да лишь радуются своему ловкому воровству, а третьи — есть же и эти третьи, Господи! — в вечном труде, в поту своих дней не находят ни пропитания себе, ни душевного утешения… Пошто так, Господи! Али милость и наказание Твое нам неведомо, покуда не переступим последней, смертной, черты?..
И пусть оно так — не ропщу. Но кто на земле утрет слезы сиротам и вдовам?.. Кто волен, и волен ли кто на земле в наказании злодеев?.. Ведь не Ты же, не Ты же, о Господи, рукой их водил в злодеянии! Али и те злодеяния людские даны Тобой нам в наказание за грехи?..
В семнадцать-то лет куда как радостней думать о забавах, о пирах на охоте или же жарко знобиться в мыслях о какой-нибудь милой и недоступной девушке али вовсе, напротив, сладко томясь, уж не вспоминать о какой-нибудь отчаянной, забубенной бабенке, допустившей тебя намедни до прелестных, потайных и укромных телес, пред обильем и тайной которых от жгучего нетерпения ты впервые сронил неудержимое юное семя… да мало ли о чем приятном и легком думается человеку дорогой в семнадцать лет! Но о другом, о другом в мучительном разладе с той благодатью, что его окружала, в горьком несоответствии с собственной еще не вполне окрепшей душой понимал теперь Александр, забыв понужать Вечерю, которая, не чуя поводьев, да и самого всадника над собой, кажется, и впрямь в свое удовольствие скоро брала дорогу…
Нет, не на радость, не для пиров и охоты дана князю жизнь! Это Александр уж вполне понимал. Понимал еще с той поры, когда детским сердцем болел за отца, не разумея никак, отчего тот, обладая невиданной силой и властью, все же страдает. Отчего? Разве мало у князя забот и государевых хлопот, чтобы мучиться еще и оттого, что люди, аки бездумные скоты, не хотят жить по-другому, иначе, чем жили они до сих пор, что сами люди не желают жить по-человечески! — Ну, коли московнчи ненавидят рязанцев, владимирцы — новгородцев, новгородцы тверичей… и все-все ненавидят друг друга, разве можно их изменить?.. Разве сами-то, без Князева слова, не знают они, — что заповедано им от Бога совсем иное?..
Не в том беда, что разны людишки — новгородцев-то от рязанцев, покуда рот не откроют, не сразу и отличишь — и у тех, и у других одинаково бороды русы и глаза голубы. Только и явят отличие, как за-балакают: у новгородских-то плотников речь крута да обрывиста — «дак, дак-дак…», и впрямь талдычат, точно топором по лесине стучат, у владимирских каменщиков— речь кругла, словно солнышко или колесо от телеги, говорят, будто катятся… Так и во всех иных русских землях, хоть и на одном языке люди говорят, да в каждой земле всяк по-своему, язык-то один! Чтобы на том языке не столковаться промеж собой?.. Однако же не выходит, не получается… Сколь веков Русь на земле стоит, а нет в ней единства, нет в ней душевного равновесия, потому что каждый свою выгоду лишь в том видит, чтобы у другого-то прибытка поменьше было. Каждому лестно другому его доходный путь перейти, а не свою малую стежку торить в бездорожье. Вон в чем беда-то! И покуда все русские, как один, не осознают своей выгоды в братском единстве, никакой их силой не осоюзишь! Больно жадны московичи, больно упрямы новгородцы, больно хитры в простоте да своекорыстны в убогом нищенстве и прочие полоумные люди, рязанские да владимирские… В чем и бываем союзны, так в общей беде да страхе перед немцами да перед иными татарами…
Али не ведал того отец!
А разве не для одной лишь душевной муки мечтать и мыслить освободиться от татарвы в то время, когда одно имя поганых приводит в ужас и смятение всю Русь?..
Не прав ли был Александр Ярославич Невский в том, что покорно склонился перед ханским ярмом? Склоненная-то выя — еще не поломанная. Не оттого ли склонился перед татарами непобедимый Невский, что понял: не одолеть их! И то, куда как просто своим же мужикам рвать ноздри и резать уши, загоняя непокорных в «число», дабы ордынцам было сподручнее собирать дань со всякой души, как делал то хоть в том же Великом Новгороде в угоду татарам Александр Ярославич…
Да что мужики! Не остановился он и перед тем, чтобы родного брата за непокорство Орде сначала выгнать из законно унаследованного Владимира, а после столь унизить и обесчестить, что уж до самого смертного дня брат Андрей Ярославич пребывал в вечном страхе, жалкой, позорной немочи и душевном бессилии. Сказывали, будто Александр Ярославич-то, точно хряка или норовистого жеребца, велел в наказание охолостить брата, чтобы во всякий миг жизни тот чувствовал над собой его беспощадную волю… Да уж, как ни горд был князь Андрей Ярославич, ан без яиц-то, знака твоего мужского достоинства, не больно-то вспомнишь о гордости, поди, сам удивишься на себя прежнего: ужель это я хотел Русь поднять на татар? — и уж вовек не забудешь о боли и унижении последней кровавой ласки, что подарил тебе твой милосердный брат…
Нет, не над одним только бедным Андреем, но надо всеми русскими, что еще готовы были биться с погаными, учинил тогда расправу Александр Ярославич. Казалось бы, кто? Сам Невский! Уж он-то мог, мог своей волей Русь поднять на Орду, тем паче как ни прибита была она татарами, а все же готова была подняться на битву, коли сочувствовала Андрею-то! Ан убоялся Александр Ярославич, Бог ему судья и потомки. И все же, как его теперь ни хвали, Александра-то Ярославича, а ведь с него пошло малодушие русских князей пред татарами. Ведь до него-то иначе было! И не первым стал батюшка среди тех, кто честь выше жизни поставил!..
Но, Господи, Господи, можно ли было ныне открыто вступать с татарами в битву, прекрасно зная: куда как за меньшие вины столь славных русских князей погибло от железа поганых? Да гибли-то те, кто из лучших…
Взять хоть дальнего пращура по матушкиной родне князя Михайла Черниговского — убили лишь за то, что отказался в Батыевой ставке поклониться дымам, да кустам, да глухим идолищам поганых. Сказывают, как голову-то уж отъяли от плеч, губы его еще успели произнести: «Христианин есмь!..» Взять хоть опять же прапрадеда с матушкиной стороны князя ростовского, отважного Василька — уж после проигранной битвы на Сити, что ему, казалось бы, было не поклониться победителям, которые звали его стать другом! Ан нет, остался он непреклонен, так им ответствовал: «Враги моего отечества и Христа не могут быть мне друзьями, о темное царство!..» — и был убит, и брошен в Шеронском лесу… Да взять хоть рязанского страстотерпца князя Романа Олеговича! Тот принял смерть в страшных муках — ему отрезали язык, выкололи глаза, обрезали уши, руки-ноги рассекли по суставам и только затем уже отрубили голову. А за что? Лишь за то, что в своей земле славил Христову православную веру…
Да во все времена несть числа на Руси таким непреклонным мученикам!..
А разве не знал батюшка тех имен? Разве не понимал, что его ждет, когда повел тверские полки навстречу Кавгадыю и Юрию под Бортенево. То-то и оно, что знал! Давно уже знал, что именно так и будет, потому и не искал иных путей для спасения, затем и пошел в Орду умирать, дабы в смерти найти победу…
«Достоинство-то князя выше жизни и выше смерти — на то он и князь! — не раз про то поминала внукам бабушка Ксения Юрьевна. — Коли погиб, но не уронил достоинства, то и не проиграл, коли победил, ан без чести, то и не выиграл…»
Но разве смерть — не есть поражение? Даже если там, на небе, ждут тебя райские кущи, то здесь, на земле, твоя смерть — не есть ли вечное поражение?..
«Смертию смерть поправ!..» — так в светлый пасхальный день Воскресения поют в церквах о Христе, но так ведь то — о Боге! А может ли смерть обычного земного человека стать подтверждением его правоты?..
В последней исповеди своему духовнику престарелому священнику Ивану Царьгородцу, Царство ему Небесное, признался отец: «Добра хотел. Но, видно, моих грехов ради множащаяся тягота на Руси сотворяется… Умыслил положить душу свою за отечество, избавить множество от смерти и многоразличных бед…»
А избавил ли?.. Стала ли смерть той победой?.. Стоило ли умирать ради иных новых мук, что все равно, а может быть, и того еще пуще скоро грядут на Русь: вон Юрий-то уже близок, зря, что ли, народ отцова убийцу кличет антихристом, а коли кто и назовет по имени, так непременно сплюнет: а, Юрий, сучий сын… Но страх перед ним хуже страха, чем и перед самими татарами. Те-то, известное дело, нехристи, этот же — свой, потому и страшней! Да то еще страшно в нем, что нет перед ним ни Божиих, ни людских преград: ни совести, ни закона, ни княжеской чести… Коли не убоялся он на Божиего помазанника, на дядю своего, поднять руку, что ему Русь? И то, верно сказывают: не иначе антихрист он!..
Так стоило ли умирать-то, батюшка, даже если и впрямь венец земной поменял ты теперь на небесный, как про то говорят на Мологе…
«Венец!.. Кой венец?.. Вон оно что! Вон он откуда примстился!» — вспомнил вдруг Александр предутренний сон. То купцы, намедни вернувшиеся с Мологи, наплели ему сказок. Мол, на Моложской ярмарке сошедшиеся ото всяких мест люди сказывают, что уж не раз после убийства великого князя Михаила Ярославича видали они в небе разные знамения, а некоторые, мол, видели и самого убиенного…
«Венец! Вон оно что! Вон он откуда примстился…»
В те сказки и хочется верить, и боязно, и не верить нельзя, а все ж и от них нет на душе утешения.
Позади, в пыльном столбище, где двигался, приотстав, княжий поезд, возницы свистели кнутами, не давая князю уйти вперед, криком подгоняя коней, окольные гикали рядом, кони, кидая пену, всхрапывали норой в мокрые брыли, и лишь безразличное поприще послушно и молчаливо ложилось под их копыта.
Только в дальнем пути да на редкой, воистину светлой молитве нисходит на душу краткий покой. Однако не ныне — как ни бежит, ни уворачивается от горьких дум Александр — все тщетно. Лишь об одном думает он и помнит лишь об одном. За стуком копыт не слыхать, а то бы спутники слышали, как вдруг заскрипит зубами, а то и застонет князь, точно от нестерпимой боли.
«Ой ли, утрата! Утрата!..»
Не ведает Александр, пошто, на что уходит он из тихой наследной волости, где в этот год было ему и худо и непокойно, а все ж иногда хорошо.
«Вернусь ли?.. Утрата…»
От долгого гона притомилась Вечеря. Глаза слезятся глядеть в знойное, зыбкое марево, что качается впереди на скаку, как на детских качелях, качается небо: вверх-вниз, вверх-вниз… покуда не закружится голова.
И вдруг впереди, там, где сливается с землей в единую розово-синюю линию небесный, солнечный окоем, Александр увидел отца.
Отец был в тех же ниспадающих белых одеждах, что и во сне. И как ни был он теперь далеко, Александр видел — отец улыбался, как в недавнем сне, и так же, как давеча, улыбаясь, протягивал ему тяжелый, кровавый свиток: «На-тко, сынок, примерь…»
Глава 4. Разговоры на Мологе
Никто не упомнит, когда поднялся в устье реки Мологи, что впадает в Волгу как раз посередке меж Ярославлем и Угличем, развеселый Холопий городок. Только лет пятнадцать — двадцать тому назад, около Той поры, как вокняжился во Владимире великий князь Михаил Ярославич, Вдруг и вроде бы ни с того ни с сего заговорила о том городке вся Русь. Однако случайного мало что происходит на свете: ласточка перо скидывает и то не без особого на то умысла, а здесь будто разом целый город открылся. Стоял-то он на Мологе и раньше, только никто допрежь о нем и слыхом не слыхивал. Ну, стоит и стоит враскорячку по двум берегам: одним концом вытянулся Вдоль низкого моложского бережка, другим на высокий волжский берег закинулся — так по ночам-то иные бабы спать любят, закидывая коленку на мужа. Но мало ли таких раскидистых городищ!..
А тут звон и слава!
С тех пор как разорили и порушили Киев татары, захирел древний днепровский путь из варяг во греки. Не то чтобы возить по нему стало нечего, но некуда. Да и больно он стал опасен, того и гляди, подсклизнешься. По берегам-то столь бродников да ватажников развелось, не оглянешься, как голым пойдешь восвояси, ежели, конечно, голым-то выпустят. Не говоря уже о татарах, которые разбоем сроду не брезговали. Так что редко теперь кто отваживался пройти по Днепру, и уж вовсе редко кому удавалось пройти по нему, не подвергаясь грабежу и насилию. А кто, случалось, и достигал без потерь Сурожского или Серного моря, то и тот торговал там без должной пользы и выгоды — на татарских-то рынках и законы татарские. На заезжего русского гостя столь мытников набежит, что не враз и откупишься. Так что захирел при татарах-то прежний главный торговый путь…
Однако в купеческом сословии, известное дело, состоят люди ушлые. Коли их в одном месте прищучат, так они, неведомо по каким приметам прибыль угадывая, тут же в другом очутятся. На то он и купец, чтобы знать, где купить подешевле, а где продать подороже…
Так и возникло в устье Мологи огромное торжище, или первая русская ярмарка. Да где ж ей еще и быть на Руси, как не на Волге-матушке, хоть и приклеилось к той ярмарке имя малой речушки Мологи. Здесь, на великом водном пути, что становой жилой прорезает насквозь всю Русь, в самой ее сердцевине, недалече и от Твери, и от Владимира, и от Ярославля, и от Ростова, и от Нижнего, и от Москвы, сосредоточилась ныне удалая да хитрая, разгульная да прижимистая купецкая жизнь.
С мая чуть ли не по октябрь покрывали купцы шатрами обширный моложский луг. Отовсюду, со всей земли стекались сюда торговые гости. Холопий-то городок лишь названием Холопий, а обилием языков полон, что твой Вавилон. На том моложском лужку не одни русские-то толкутся, там тебе и немцы, и литва, и чухна, и мордва, и татары с черемисами, и греки, и итальянцы, и персы, разумеется, и жидовины — как без них на торгу? — и даже китайцы с армянами… И всяк от своего языка со своим нарочным товаром! Чего здесь только нет, чего не укупишь?! Были бы только деньги!
А денег-то на рынке, вестимо, бывает, что и самым владетельным господам недостает. На то они и деньги, чтобы их не хватало, на то их и выдумали. А вот кто удумал серебро подрубать на рубли, когда их недостает?
Между прочим, на Мологе-то сказывают, что те рубли пошли гулять по Руси с легкой руки Михаила Ярославича…
Как-то, еще по молодости, возвращался он из Сарая Волгой и остановился в Холопьем том городке. Да и как не остановиться — не захочешь, а остановишься. Не то что Молога, а и вся-то Волга бывает в том месте ладьями да насадами поперек запружена. В иной год столь их набьется, с берега-то поглядишь, будто раки наползли на тухлое мясо в плетеное веретище. Вдоль берега ни пристани нет свободной, ни мостка, ни бревнышка, к какому можно зачалиться. Ан несподручно князю-то через все суда с борта на борт перепрыгивать, как иные-то скачут. Кому грозя стягом, кого отпихивая, пробились-таки к мосткам, но уж и моложане, завидя тверские ладьи, высыпали на берег встречать великого князя. На руках готовы были нести по торговым рядам, столь он им был любезен. Однако в рядах с такой ношей не протолкнешься — как ни широк тот луг, ан ряды-то теснятся друг к дружке, столь их, разнообразных, обильно! От сапожных, где обуют тебя хошь в сапоги с голенищами да носами, точенными в самом Новгороде, хошь в лапти, в Ростове плетенные, а хошь — дырчатые да узорчатые ременные итальянские постолы, до тех голытьбинских рядков, где торгуют неведомо чем, но если захочешь, тебе и от тех лаптей, и от итальянской обувки даже след продадут…
Дивился Михаил Ярославич да радовался — вот тебе и Молога! Вот тебе и Холопий городок! Кажется, и пятнадцати лет не прошло с последнего губительного похода предбывшего великого князя Андрея Александровича с ордынским царевичем Дюденем по Руси, когда более дюжины городов они в прах разорили, ан опять народ оживился, повеселел да разжился товаром — непонятно, откуда что и берется! Режь его, мучь его, бей, а он все равно очухается, из самого пепла поднимется, точно вечная птица Феникс. Гляди-ко, всего в рядах вдоволь: и меду, и меху пушного, и хлеба, и саморазличной снеди, и соли, и воска, и льна, и холста, и пеньки, и черного дегтя, и бабьих сквозных узорочий, и бисера, и жемчугов, и даже расписных глиняных да резных, из звонкой липы дитячьих игрунек…
Идет жизнь! Знать, может Русь и землю пахать, и торговать с прибытком, и любить, и радоваться, и детей зачинать в веселии!..
А уж сколь заморских товаров на ярмарке — не перечесть: от дамасской стали, китайских шелков, фряжских вин, духовитых восточных снадобий до заветных да дорогущих книг греческого письма в телячьих окладах и с золотыми застежками…
Эхма! Чего еще надобно человеку? Так, ясное дело — денег! А как раз на тот миг (после Сарая-то, что на взятках живет) и у великого князя гривен не много осталось. А куньих-то мордок, что еще ходили на Мологе средь русских, и вовсе не было. Михаил же Ярославич в тот день в щедрости так разошелся, что враз распылил все, что и было у него при себе на торговый мен. Каких только подаренок жене, деткам да чади не понабрал, да многое и без особой надобы, а так, от одной лишь душевной радости.
Так вот, когда все, что имел при себе, израсходовал, а глаза-то и вполовину еще не насытились, велел князь принести с ладьи серебряные литки. А как принесли ему те литки, сам же сплеча первым и рубанул по краю круглого серебряного литка тяжелым стальным ножом. Так и явился на землю рубль, покуда еще не клейменный, простой да звонкий серебряный отруб.
Купец, торговавшийся с князем, подивился его причуде, однако рубленое серебро в обмен на товар принял с охотой. Ну и повелел Михаил Ярославич и далее в цену давать серебряные отрубки, в тот же вес, какой выпал на первый счастливый кругляш: ровнехонько в двадцать два малых золотника…
С тех пор, так говорят на Мологе, мало-помалу и пошли гулять рубли по Руси. Теперь-то другого в Мей за товар купцы и брать не хотят. И то, рубль — дело верное, конечно, коли им не дурак владеет…
Ну, а даже если и нет при себе никакой деньги — ни рубля, ни полушки, все одно с Мологи пустым не уйдешь; такого понарасскажут, что год будешь где-нибудь у себя в Чухломе сказки плести да за те сказки кормиться от любопытных людей. И то, в Мологу-то летом не одни купцы стекались со всей земли, но и скоморохи, и песельники, и лихие ушкуйники — сбыть награбленное, и прочие пустые и веселые люди.
Шум, гам, тарарам, одно слово — ярмарка!
Впрочем, в то лето и на Мологе было хоть и людно, да сумрачно. Вроде бы так же светило солнце, вроде бы так же яро кричали купцы свой товар, так же тесно было от ладей и насадов на Мологе и Волге, так же кучно шибались меж рядов ротозеи и покупатели, да только иначе говорили промеж собой — все более с перекрестом да вполовину голоса, иначе — с опаской глядели по сторонам. И то, драк, воровства, злого умысла и даже шалопутных блудниц точно разом прибавилось. Словно где-то заплот прорвало или кто-то всесильный пошире открыл ворота для извечного искушения…
Бывают такие годы — кануны больших перемен, когда добрым да честным вдруг становится неуютно, тоскливо и даже страшно жить на земле, и, напротив, в такие-то годы у всякого нечестивого будто крылья за спиной вырастают. Эх и летят же они в те поры на убоинку, ей-богу, как мошкара на огонь!
Конечно же в ту пору, когда жизнь течет обычным чередом и порядком, встречаются всякие нечестивцы и негодяи, но в покойной-то, то есть подзаконной, Божеской жизни таких куда меньше, да и незаметней они. Не то чтобы они сильно стыдятся своей черной души, однако и напоказ ее шибко не выставляют до тех пор, покуда не уличат их или же не случится какая-нибудь великая смута и слом — их заветное и счастливое время, время смуты и слома, когда уж и уличить их ни в чем не возможно. Во всякой смуте несть этим подлым числа, лепятся они снежным комом друг к другу, лишь одни находя опору в беспредельной неразберихе, что творится вокруг. И теперь им уже ни к чему прятать черную душу или искать для себя оправдания. Нагло, ухмылисто смотрят они на прочих: «Ну, где ваш Бог и закон? Чем вы ныне-то меня попрекнете? Али кровь не вода, коли льется? А коль не вода, где ваш Бог и закон?..»
И нечего им ответить.
Как ни страшно то признавать, но бывает такое время, когда кажется, что и Бог отступает перед беззаконием Сатаны. И приходят темные, тяжкие годы испытания людей. И не всякий вынесет того испытания, потому как велико и сильно искушение бесовским беззаконием, когда все, что сам он может дозволить себе, дозволено человеку, как бы то ни было грешно и преступно. В такое-то время силуй да грабь, если хочешь быть первым… Только помни — и это время минует. И когда-то снизойдет в душу Бог. Что ты скажешь Ему?.. Что услышишь в ответ?..
И все же, все же, как ни велико искушение злом, даже в самое дикое, беспощадное время нечестивых-то на земле не бывает более, чем добрых. Только вся беда в том, что нечестивые-то бьются друг к дружке, как говенные, трупоядные мухи над забытым на бранном поле покойником, а добрые жмутся поодиночке. Оттого и кажется, что их меньше.
На Мологе в то лето гоголями выступали одни лишь московичи да новгородцы: мол, расступись, народ, я иду! Плечами толпу раздвигали, хоть их и без того сторонились. Скалились: мол, наша взяла! По всякому поводу, да и без повода гоняли желваки по скулам: мол, цыть, а то зашибу!.. Впрочем, и в их зубоскальстве и наглости более чувствовалась трусливая неуверенность. Положение обязывало выглядеть победителями, однако и им самим покуда казалась сомнительна и неверна победа их князя. Больно уж просто далась она Юрию — взял да убил! Разве убийство — победа? Правда, убил по приговору суда, да ведь суд-то татарский — кто ж в него верит!..
Разумеется, были среди них и другие. Были и такие, что без вины виноватились, били себя в грудь кулаками: эко, мол, беда-то какая!.. Иные отводили в разговорах глаза, растерянно улыбались да пожимали плечами: я-то, мол, здесь при чем?..
Известно: везде люди по-своему разны, много средь них похожих, да нет одинаковых. Вон, как ни отважно бились против Баты козельцы, ан и средь них нашлись те, кто ворота ему отворил.
А на Моложском лугу, особенно по ночам, когда жарко горели костры у воды, средь сбившихся вкруг огня людей тянулись долгие разговоры. Да все об одном, об одном, о чем в то лето только немые не говорили…
— …Сердце-то, говорят, ножом вырезали. Вырезали и съели!
— Свят, свят, свят!..
— Ах ты Господи!..
— Да не ножом, а руками!
— Что ж ты врешь-то, али руками проломишь груди?
— А то, что ль, не проломлю?..
— Да что ж ты меня-то хватаешь?! Не хватай! Иди себе стороной, ишь прицепился…
— Да тише, вы, черти! Угомонитесь!..
— Ну дак вот же… Так ли, иначе ли сердце из грудей изъяли. Бросили его голым наземь. А татарин-то, именем Кавгадыя, тому Юрию тычет: «Убил, мол, и рад?.. Хоша какой катыгой вели накрыть голое тело, что ж ты, как Хам-то, смеешься, он ить тебе великий князь и отец…»
— Да не отец он ему, а дядя!
— Ну дак и что, что дядя — али не родич? Да и жалко, что ли, катыги-то для мертвого человека?
— Ишь, нехристь, а жалостлив.
— Кто?
— Кавгадый-то.
— Жалостлив? Ха! Чай, он сам его и судил.
— Одно дело судил, а другое — почесть воздать.
— Да ништо!.. Это у них, у татар, обычай такой: сначала человека забить, а потом пожалеть.
— Что ж, хороший обычай.
— Свят, свят, свят…
— …Как повезли его от тех Ясских тор от города Дедякова в город Маджары, что на Куме-реке, встали ночью на останову, а тело-то нарочно в лесу бросили…
— Пошто так?
— Дак думали, звери ненароком его съедят, чтобы уж в Москву не волочь.
— Да ты что?!
— Вот те и что, такие они люди — московичи…
— Тише, ты!
— Свят, свят, свят…
— Да… А ночью-то к нему всякие звери сошлись. И волки, и медведи, и пардусы…
— Кто это?
— Ну это как кошки такие, огромадные, что твой телок! Вона в пушном-то ряду бывают такие шкуры. Одно слово, пардус…
— Ишь, пардус…
— Да дальше-то, дальше-то что?
— Дак вот, пришли к нему энти всякие звери: и волки, и медведи…
— И пардусы?..
— И пардусы… Поглядели на него, сели вкруг я сидят. А есть-то не стали…
— Вон что…
— Да как же они его залапят-то, он, чай, во гробе!
— И-и-и, мил человек… Кабы во гробе! К простой доске, говорят, привязали его да кинули на телегу-то, так и везли на доске.
— Свят, свят, свят…
— Ох, грехи наши тяжкие!
— Да что ж то творится-то?..
— …Ну вот! Привезли его, значит, в Бездеж — город такой татарский. А в Бездеже-то много нашего русского брата, многие князя-то знали, кто и служил у него… Так вот, пришли те люди к боярам, тем, что везли-то его на Москву. Упали им в ноги, стали просить поставить на ночь покойного Михаила свет Ярославича в церкву, дабы отпеть его попутно, как полагается. Ан те заупрямились! Нет, мол, и все! И даже нарочно кинули на ночь-то в скотский хлев!
— Свят, свят, свят!..
— Ишь ты…
— Пошто ж и таких-то рожают бабы?
— А им кого б ни родить, лишь бы родить!..
— Молчи ж, дурак!
— А что я?
— Да тише, вы, дайте послухать!
— И что?
— Да ништо. Так до сих пор не отпетый.
— Да можно ли, Господи, так-то? За что ему муки?..
— Чай, за нас!
— Как то?
— А так: ведь не мы за него, князя нашего, приняли смерть, а он за нас, окаянных.
— И то… А пошто?
— Дурак ты, брат, коли спрашиваешь: не пошел бы князь в Орду, так Азбяк-то опять поганую татарву на Русь кинул.
— Э-э-э, что твой Азбяк, он, чай, известный нехристь. А вот Юрий-то, поди, будет хуже. Он тебя и без татар за язык повесит.
— Поди, и впрямь будет хуже. Он и татар-то еще сам наведет, как дед его Невский да дядька его Андрей наводили…
— Да тише, вы! Ишь разбалакались, идолы, не ровен час кто услышит…
— …А вот сказывал мне монашек один. Тихий такой, как лист шелестящий. Видно, что сильно пуганый… Так вот, что мне тот монашек рассказывал…
Мол, как повезли его с Бездежа, встали ночью-то на покой, а утром глядь — на телеге-то пусто! Одна доска, к коей князя вязали, да веревки болтаются. Вчерася, мол, тут-ко был, а ныне-то нету. Али скрали?.. Ох, испужалися! Глядь, а он поодаль лежит себе на земле…
— Свят, свят, свят…
— Да как же он так-то?
— А вот так: видать, не стерпел, ночью-то отвязался от уз и ушел с той поганой доски на землю.
— Да разве?..
— Такая, знать, в нем сила-то и в мертвом была.
— Вон что!
— Свят, свят, свят…
— Господи, Твоя власть!
— Да, монашек-то говорит: смотрят они в изумлении, а князь-то лежит отверстой раной к земле, а правая-то рука под лицом, будто спит.
— Знать, на земле-то ему вольготней, чем на телеге. Ишь ты, чего удумали!
— А ты не скалься! Экий ты неверный Фома! Вот ужо черти тебя погреют на своих сковородках…
— Да что ж неверный-то? Да и не Фома я…
— А хоть Ерема! Молчи уж…
— А вот еще, монашек-то мне говорил… В том же Бездеже стояли когда, так один страж спьяну, что ли, али так для чего-то лег на мертвое тело…
— И что?
— А в сей же миг свержен был невидимой силой!
— Свят, свят, свят…
— Господи, Твоя воля…
— Монашек-то говорит, про то слышал от самого бездежского иерея. А сей иерей узнал то от самовидца. Тот страж-то в перепуге ночью к нему прибежал плакать и каяться. Зубы ляскают, рот раззявлен, глаза пусты, сам-то хуже покойника!..
— А может, тот монашек тем стражем и был, коли пуганый?
— Чего не ведаю, того не скажу.
— Н-да, здеся перепугаешься…
— И-и-и, милай, не того мы боимся, чего надобно!
— А чего надобно, дяденька?
— Да, ить, не тот грех, что срамно покойному, а то, что живому-то — больно.
— Нет ужо, не скажи. Разве кому ведомы предвечные муки. Чай, покуда тело по Божьему слову не упокоено, разве душа не мается?
— Э-хе… И так может быть.
— То-то и оно!
— Свят, свят, свят…
— …А как везли-то его, говорят, по всему пути светлые облака являлись над ним. У Дедякова же, как убили, в небе столп возник огненный!
— Не столп, а дуга!
— Дак ведь все одно — на небе!..
— Свят, свят, свят…
— Да то-то и есть, что свят! Али не святые-то сами пойдут на смерть?
— «За други своя» — так он молвил-то, говорят.
— «За други своя…» — так-то и в Священном писании сказано.
— Вон оно, значит, что…
— Да, ить, так оно значит…
— …А как везли-то его по Руси, все-то по небу обочь скакали многие всадники с горящими фонарями!..
— Ишь ты чего…
— Свят, свят, свят…
— Долго, поди, везли-то?
— Да уж, поди, долго.
— Поди, это… тело-то в дороге протухло?
— Ан вот типун тебе на язык!
— Али иначе бывает?
— Значит, бывает! В Москве-то, сказывают, тайком его хоронили, чтобы народ не видал и не смущался без толку. Зело, говорят, князь Михаил-то красен лицом во гробе. Мало, что не дышит, а то бы, говорят, хоть сейчас на коня!..
— Свят, свят, свят…
— Да кто говорит-то, раз не видали?
— Да уж говорят! Знать, видали!
— И то, рази скроешь?..
— Это так: уж коли черно — так черно, уж коли бело — так бело!
— Эх, милый ты, доверенный человек, белое-то еще легче дегтем измазать!
— Так он, чай, теперя на небе — его ужо не достанешь…
— И то, не достать. Царство ему Небесное, благоверному мученику!..
— Ан на земле-то когда ему будет покой?..
— Да ведь на земле-то ни мертвым, ни живым нет покоя.
— Это смотря кому как…
— Да-а-а… Кровь-то, поди, грядет.
— Да уж польется, поди… Юрий-то, чай, тверичей в покое теперь не оставит, покуда вовсе под московскую волю не подведет.
— Так они и дались! Чай, там теперь Дмитрий, тоже Грозные Очи…
— Что ему его очи, коли он самого Михаила свалил?!
— Уж и свалил! Чай, не своими руками.
— Так он же москович, али москович полезет в угли своими руками? Чай, он хоть и вдовый, а Узбеков зятек…
— Эх, опять наведут поганых!..
— Господи! Что же?..
— Да как же? Мы-то в чем виноваты?..
— Все — наказание Божие!
— И то — по грехам…
— Господи Христе! Упокой душу безвинно убиенного светлого Твоего Мученика и Воина благоверного князя Михаила Ярославича…
Во веки веков. Аминь.
Глава 5. Искушение
Из распахнутых настежь окон желтым, тягучим медом в гридницу вплывала жара. По скобленым, широким плахам дубового пола пятнистым котом лениво гуляло солнце. Прокопченные за долгую зиму стены, обитые тесаными сосновыми досками, от яркого солнца горели нежным янтарным огнем, будто наново засочилась из них живая, прозрачная смолка. Воздух стоял недвижим; лишь порой в солнечных бликах, отраженных от серебряных боков чаш, от тяжелых нагрудных крестов да драгоценных рукоятей мечей, вспыхивала вдруг, радужно струясь на свету павлиньим хвостом, легкая, точно нарочно толченная пыль.
Снизу, от волжских пристаней да от Торга, доносился невнятный гам: купцы ли, ярясь, наперебой зазывают к товару, нищие ли разом гнусавят одну унылую песню, скотина ли мыкает, баба ли плачет, пьяный мужик веселится — ничего не понять. Отсюда, с горы, из княжьего терема в тех звуках определенного разобрать никак невозможно — так-то, бывает, шумит мельничное колесо вдалеке. Обычный шум торгового городища…
Но вот уже ближе и более явственно слышно, как бабы на тьмацких мостках бьют вальками белье: «так-та-да-дак…», будто крутят трещотку; слышно и то, как звонко визжат ребятишки, купаясь на мелководье, среди гусей и кувшинок. Сколь из тех желтых да белых, хрупких, неверных кувшинок ни плетут венков девицы каждое лето, на Тьмаке их почему-то не убывает. Да и гусей, окаянных, сколь их зимой ни едят, меньше не становится. Вот и теперь было слышно, как заполошно, потревоженно гыкали гуси на тьмацкой заводи. А где-то совсем поблизости, может быть на соседнем дворе, безо всякого смысла тявкала какая-то собачонка, скорее всего просто от скуки летнего дня. Одним словом — июль…
Самое было время теперь, откушав, завалиться на постель, ан, как ни голодно было в брюхе, никто и об обеде не помышлял, никто и руки не поднимал, чтобы прикрыть обычную томительную дневную зевоту — не до сна было тверичам. Званные ко князю бояре сидели по лавкам прямо, глядели строго, лишь изредка позволяя себе утирать пот шапками да концами кушаков с красных, будто напаренных лиц. Все уж давно было сказано-переговорено, да не мирилась душа с унижением! Ждали теперь узнать: каким будет конечное князево слово.
Дмитрий сидел рядом с матушкой во главе стола на высоком отцовом стольце с резной спинкой, с резными же подлокотниками, обтянутыми парчой, слегка уж потершейся в тех местах, где отцовым локтям было особо укладисто и удобно. Справа от Дмитрия сидел Александр, по его зову намедни прибывший из Холма.
Дмитрий был тих и печален. Не мрачен, что более тверичам было привычно в лике и образе Дмитрия, а именно — печален. Таким-то печальным и тихим стал он враз с того дня, как узнал о смерти отца. Тогда-то он кричал, грозился пожечь Москву, ан, как пеший, промерзший вернулся под утро домой, с тех пор и утих. Ни смеха, ни гневливого рыка, ни многих слов от него с того утра никто не слыхал. Может быть, с кем и говорил он задушно, но не на людях. Хоть и благословила вроде бы Анна Дмитриевна жить его с тверитинской дочкой под отчей крышей, из загородского дома Дмитрий Любаву не перевел, по-прежнему предпочитал навещать ее там. Все знали, что князь там бывает и часто живет там подолгу, однако теперь поездки его туда стали не то чтобы скрытны, а как-то тихи и незаметны. Едино, в чем Дмитрий остался тверд и даже более требователен и доделист, так это в стремлении крепить и растить взлелеянную еще отцом, могучую тверскую дружину. Серебро, что с торговых пошлин исправно текло в казну, шло в основном на приобретение оружия, резвых боевых лошадей да на оплату жалованья служивым людям.
Среди них как-то само собой много появилось молодых новых лиц из тех, кто был отличен в ратной чести и доблести. Худой вестеноша, что прибежал весной из Москвы и лучшим делом для которого, по мнению многих, было бы болтаться в петле на виселице у городских ворот, и тот был отмечен Дмитрием за то, что один одолел сразу нескольких тверичей. То ли сам он занесся над ними и ответил что невпопад, то ли тверичи безо всякого повода решили выместить на нем свою злобу на коварного московского Юрия. Как ведь бывает? Слово за слово — и сцепились вроде бы ни с того ни с сего, была бы охота. Однако москович-то оказался не робок, да к тому же и ловок. Один пятерых раскидал, да так бережно, что до смерти никого не зашиб, а сам цел остался. Конечно, как ни ловок, один-то среди чужих вряд ли он долго бы прожил, не ныне, так завтра голову б ему все равно проломили. Так бы оно и случилось, коли бы не приметил того Дмитрий! Михайлович; случилось-то это безобразие как раз на княжьем дворе — Дмитрий и глянул на шум из оконницы. Тут он и вспомнил, что много ли, мало, а остался-таки должен московичу.
— Эй, малый! — сойдя на крыльцо, позвал московича Дмитрий. — Поди-ка сюда!
Стоя спиной к городьбе и все еще держа в руках увесистую оглобельку, москович затравленно оглянулся на голос, то ли обрадовался, то ли пуще затрепетал, и так с оглоблей в руках и пошел к крыльцу. Опамятовался уж возле крыльца, кинул оглоблю прочь, сам повалился в ноги:
— Князь-батюшка, защиты прошу от людей твоих!
— Ну, это ты, скажем, шутишь, — усмехнулся Дмитрий, строго глянув на незадачливых тверичей, с опущенными от стыда глазами подбиравших по двору шапки. — Защиты-то от тебя им, поди, искать нужно.
— Так ить я ж не со зла, — покаялся малый.
— За то не виню, — досадливо махнул рукой Дмитрий. Было ему ох как неприятно, что этот пришлый, да к тому же москович, так легко отделал его людей, вооруженных железом. — Ты другое ответь: пошто на Тверь пришел?
— Так ведь с вестью.
— Не ври — за худую весть-то не жалуют. И я тебе за ту весть ни полгривны не дам, — будто предупредил о худшем Дмитрий Михайлович.
Москович вздохнул, вжал голову в плечи, точно страшась удара, но ответил прямо, даже будто и с вызовом:
— А я к тебе, князь, не за наградой шел. Знал, что за ту весть ты меня не пожалуешь…
— Пошто же?..
Москович поднял глаза на князя. Не было в них ни боязни, ни приниженности, к какой давно привык Дмитрий, — одно лишь братское сострадание, которого всем и всегда не хватает, а не только в дни скорби и горести.
— Так пошто же?
— Надо же кому-то и о горе докладывать.
Дмитрий дернул щекой, будто судорогой накоротко свело лицо. Так-то вдруг стало случаться с ним после той ночи, когда он прирезал Кинжала.
— Говори, чего хочешь? Да встань с колен-то!..
Москович послушно поднялся. Был он высок, под стать князю, правда узок и худ чернявым, как у грача, лицом. На том лице, пугалом на осеннем пустом огороде, торчал нос. Да и вообще вида он был вроде бы и не вполне русского, хотя и такого-то вороньего вида людей вполне много встречается на Руси, но дело вовсе не в том — много их или мало, а в том, что человеку такой значительной и тревожной внешности (да тем паче московичу) опасно доверяться с первого взгляда. Такие-то люди нарочно тебя предадут при первом удобном случае либо, напротив, как раз и под самой жестокой пыткой не выдадут.
— Ну, говори, чего просишь?
— Коротко не поведаешь, а долго — слушать не станешь… Возьми меня в службу, князь! — выдохнул жарко москович.
— Пошто же? — усмехнулся недоверчиво Дмитрий. — Али на Москве тебе худо? Кажется, ныне-то ваша взяла сторона?
— То так! — согласно кивнул головой москович и добавил: — Потому и прошусь к тебе.
— Да пошто же?! — Дмитрий аж руками от удивления всплеснул.
— Не хочу я служить московской неправде. Надо, стало быть, чью-то сторону брать. Оттого и пришел к тебе. Прости, князь, что горе принес. Да ведь не я его выдумал… — Он помолчал и еще сказал тихо: — Веришь ли, сызмала, с тех самых пор, как отец твой, великий князь Михаил Ярославич, приходил под Москву на окаянного Юрия, стал он для меня во всей-то Руси единым солнышком ясным. Всю жизнь к нему бился, ан послужить ему добром не успел… Только и сгодился на то, чтобы сыну худую весть принести… Веришь ли, по сердцу хочу с тобой быть. Возьми меня в службу!..
Дмитрий недоверчиво глядел на московича. Больно гладко тот излагал. То ли льстив беспримерно, то ли искренен, не враз и поймешь.
— Как тебя кличут-то?
— Данила я, сын московский. А прозвищем — Грач.
— От каких же родителей будешь?
— Сам не ведаю, — смущенно развел руками Данила и улыбнулся, обнажив белые, крепкие зубы, отчего лицо его вмиг просветлело. — Приемный я выкормыш. В челядинской вырос при дворе князя Ивана Даниловича.
— Знать, Челядьевич… — определил Дмитрий Михайлович и спросил: — А что, Данила, скажи: всегда ли господину своему за добро предательством платишь?
Данила вспыхнул щеками, глаза его налились обидой — вот-вот брызнет слезами, будто малый ребенок.
— Допрежь того не выбирал я, кому служить. Вырос подкидышем и на том говорю: спаси Бог, добрым людям, что вырастили меня. Ан к одному-то месту меня никто не привязывал, а и я не березка чахлая, чтобы век расти на болотине. Спохватился да ушел. — Данила глядел в глаза князю прямо, и не верить ему было трудно. — А что касаемо доброты-то Ивановой… — Он неожиданно зло усмехнулся. — Так врут все — зверь он почище Юрия, только время его еще не пришло. Моего-то отца, люди сказывали, князь Иван не по чести согнал с Москвы, оттого и матушка, почитай что уж мертвая, меня скинула… — Он бы еще чего наврал, так разошелся, но Дмитрий остановил его.
— Ну, ладно, будет, — махнул он рукой. — Служи покуда, Данила Челядьевич…
Так в досаду и обиду другим, неведомо за какие заслуги внезапно приблизил князь к себе безродного московича. Вскоре люди заметили, что князь чаще иных отличает того Грача. Со стороны то виделось чистым колдовским приворотом, потому тверичи сторонились и даже побаивались Данилу. Ближние пытались предупредить князя поостеречься Челядина — так его прозвали в Твери, но Дмитрий не слушал. Сам не ведая отчего, он проникся к нему доверием, будто и впрямь в ненароком сказанном льстивом слове находил нечаянное душевное утешение. Данила же на ласковые слова, которые он как-то особенно ловко умел ввернуть вовремя, не скупился.
Впрочем, дело было, разумеется, не в словах. Дмитрий вовсе не был так доверчив, чтобы верить пустым словам, просто, просто… Нет, не мог он и себе того объяснить! Будто та худая, страшная весть, которую москович принес в Тверь именно в тот день, когда ужас отцовой смерти уже вполне открылся Дмитрию, странным образом связала слугу и князя никому не ведомой первопричинной тайной. Тот человек вдруг стал для Дмитрия не простым перебежчиком, которые и до, и после него приходили в Тверь и из Москвы, и из Новгорода, и из прочих мест, но будто бы свыше посланным знаком, облеченным в людскую плоть… О чем тот знак? Чему предвестие? Что еще принес он, кроме того худого, о чем уже известил?.. Вред ли доброе, вряд ли… Чуял то Дмитрий, но и с собой не мог ничего поделать, точно и вправду тот Челядинец взял над ним волю, на московский обычай обволокши его прелестными словесами.
Хотя, разумеется, сам князь не много думал о том Даниле, а когда зачем-нибудь обращался к нему, разумеется, не поминал о том знаке. Это ведь знание о людях до поры до времени живет в нас тихо, будто само по себе, ж хранится где-то глубже, а не в обыденном, повседневном уме, который и без того полон старой памятью, горькой болью да новыми хлопотами о насущных делах. А то, что Дмитрий доверялся Челядинцу, так что ж? Мало ли кому мы доверяемся иногда. И сей вроде бы вполне простой выбор, бывает, не зависит от нас. Каждому случалось, поди, вдруг, ни с того ни с сего, ощутить некую близость в незнакомом нам человеке. Бывает, что того мимолетного и часто обманного ощущения, какое и не определишь словами, потому как нет ему определения в словах, хватает на то, чтоб допустить чужого в тайное тайных обычно закрытого сердца. Как то не покажется странно, но особенно часто происходит такое с теми, кто замкнут и одинок.
А в Твери в то лето горевали, жалели княгиню, княжичей и себя. По ночам боязно было глядеть на небо, где предвестьем беды полыхали небесные знамения, днями страшно было видеть, как Дмитрий готовится воевать.
«Да неужто ли?! Господи, пронеси!..»
Вдруг ни с того ни с сего сковороды да горшки валились у баб из рук, вдруг ни с того ни с сего с тяжким всхлипом, будто коровы, вздыхали они по живым мужикам, как по покойникам; мужики же сердились на баб, а промеж собой в разговорах боле помалкивали, чесали под шапками да отводили друг от дружки глаза. Разве выскажешь, что на душе, когда она, душа-то, одновременно во всякий миг и страшится, и на подвиг готова, и вверх стремится, и вниз низвергается, и горюет, и плачет, и радуется…
Сколь людей, столь и мнений. Так что не от одной лишь жары головы-то у бояр в тот день шли кругом и пухли. Да и не у одних бояр, а и у всех, кто присутствовал ныне у князя в просторной гриднице.
А кроме семьи — матушки с братьями, тех званых больших бояр, были тут и прочие вятшие горожане от разных званий, были тут, разумеется, и отцы церковные. Игумны с чернецами от монастырей, священники с дьяками; во главе их, в тяжелом, высоком клобуке, сияя большим нагрудным крестом да золотой панагией, вблизи князя на отдельной скамье сидел епископ Тверской Варсонофий.
Всех их позвал князь Дмитрий Михайлович на сход. К сему времени так безысходно и неутешно сложилось все для Твери, что теперь и немедля надо было что-то делать, чтобы нарушить это тягостное и унизительное для всех состояние. Князь и отец без чести брошен в чужую землю и мертвый — неупокоен; княжич Константин с тверскими боярами, схваченными московичами в Орде после убийства князя, томится в заложниках; сказывают, для пущего издевательства Юрий бояр тех держит впроголодь и закованными в железо, а княжича, напротив, им в зависть, нарочно ласкает и потчует чуть ли не из своих рук, при этом обещает вскорости пожечь Тверь. Грозится, но отчего-то, хоть теперь он во власти и стоит на дворе благодатное для похода лето, не слышно по земле топота копыт его бесовских полков. Али боится? Али хан ему не дал на то воли, чтобы зорить безвинную Михайлову Тверь? Али ждет чего? Али нарочно выманивает тверичей на какую-нибудь безрассудную военную каверзу, чтобы уж затем по ханскому слову, с верной помощью его беспощадного войска наказать ту непокорную, ослушную Тверь?.. Всяко может статься, всяко может быть, знает о том князь Дмитрий, потому и не спешит сказать свое последнее слово. Да нет покуда и в его голове окончательного решения, не знает князь, как поступить, оттого и слушает он, что скажут люди. Хотя и слушать-то давно уже нечего, который уж час толкут воду в ступе, талдычат каждый свое, а нет в том искомой мудрости и единства.
Хоть и винить некого, что тут удумаешь? Куда «и кинь — всюду клин…
— Так что, князь-батюшка… деваться нам ноне некуды… знать, надо кланяться ему… ироду… — «хек» да «кхы», прерывая свою речь задышливым всхрапом да покашливанием, из дальнего угла беззубо прошамкал старейший из старых боярин Шубин, который еще при самой Ксении Юрьевне на палку уж опирался от пожилых годов.
— То-то, что ироду! — глухо и басовито, видно, кто-то из молодых откликнулся Шубину.
— То — не честно! Не честно! Не хотим того! — крикнули сразу в несколько голосов.
— А то мы хотим?! — недовольно проворчал боярин Михайло Шетнев.
— А коли не хотите, так что ж упрямитесь? — упрекнул Шетнева молодой боярин Федор Акинфыч Ботрин. Сильный, высокий, красивый, с разлетистыми бровями, с черными живыми глазами и витой в кольца смоляной бородой, он ярее всех звал воевать с московичами. — Ан рази то честно, что князь-батюшка наш по сю пору последнего пристанища не обрел? Али не слышите, как вопит он к нам, зовет отомстить? Али и далее будем терпеть поругание?..
— Эка, запел! Ну, еще скажи, чего хочешь, — даже не скосив глаз на Ботрина, махнул рукой Шетнев, — мы, чай, ноне тебя слыхали уже!
— А я и еще повторю! — Федор Ботрин поднялся. Зеленый кафтан на нем был богато обшит на груди и по краям золотым узорочьем. В косой незастегнутый ворот белой рубахи прямо от шеи лезла жесткая и курчавая борода. Голос был мощен и тверд. За таким-то молодцом многие бы не думая побежали, куда бы он ни позвал, сломя голову. — Не мне поучать-то вас, добрые люди тверичи, ан вы постарше да поумнее меня. А только гляжу я на вас и дивлюсь: али забыли, что князь-то, Михаил Ярославич, превыше всего честь тверскую ценил? Али пристало Твери перед московичами на коленях стоять?..
— Не хотим того! Не хотим!.. — поддержали его с рядов.
— Да что ж, по-твоему, выходит, сынок, замертво-то нам лучше лежать? — ласково спросил его степенный боярин Федор Половой.
— Да отчего же замертво-то, Федор Матвеич, али мы слабы?
— Али сильны? — спросил в ответ Половой и прямо молвил то, о чем все думали, но покуда никто вслух не сказал: — Коли ты такой сильный, может быть, прямо сейчас да сразу нас на Орду поведешь?.. А ну-тко, побежимте, ребята! — Боярин язвительно усмехнулся.
Такие-то слова иному да в иной раз могли стоить и жизни. И опять же — ах, многолика и разнообразна жизнь! — когда-нибудь могли и припомниться неосторожному боярину.
Повисла в гриднице тишина. И опять явственно у слышался и шум на Торгу, и визг ребятишек на Тьмаке, и крик заполошных гусей, и даже то, как в Спасском соборе в урочный час причет запел канон, хотя слов его было не разобрать. Многие, кстати бережась, осенили себя крестным знамением.
«Спаси и пронеси, Господи!..»
Один лишь Федор Матвеич по-прежнему насмешливо глядел на Федора Ботрина. Столько, сколь он претерпел от татар, не многие претерпели из тех, кто сидел сейчас в гриднице. В оные времена голым и одиноким пришел он в Тверь из Чернигова. Семью его, богатство да челядь разметали да растерзали поганые. Отца й мать у него на глазах заживо сожгли в тереме, жену обесчестили и зарезали, дочь увели за собой… Ему ли, смолоду седому от горя, было любить татар? Он ли, степенный, не знал, как они скоры да щедры на расплату?..
— Да кто ж это про Орду речь ведет? — недоуменно развел руками Федор Акинфыч. — Что ты, окстись, боярин!
— Прости, Федор Акинфыч, знать, я, старый, не понял тебя! — не оставляя усмешки, в пояс поклонился Ширину Половой. — Тогда поясни мне, дураку, про что же ты баишь? Али думаешь, коли мы Юрия побьем, хан Узбек нам за то спасибо скажет?
— Да что ж ты, Федор Матвеич, все Узбека-то поминаешь? Дай Бог ему здравия, не к добру будет сказано… — Федор Акинфыч зло глянул на Полового. — Не про то я вовсе речь веду!
— Дак про что же?
— А про то, что надоть нам на Москву идти, как хотел того еще до распутицы князь наш Дмитрий Михалыч…
Действительно, тогда в марте, в гневе пообещал Дмитрий пойти на Москву, однако чего не скажешь в запале? Кстати, тогда-то, может быть, Дмитрий и правда пошел бы на Москву, да скорая распутица помешала. А потом уж и отрезвился.
— Так и я о том мыслю, — продолжал Федор Акинфыч. — Наказать нам надо Москву за непотребство. Мощи Михайловы силой взять, авось тогда-то и Юрий посговорчивей станет! Али вы думаете, он Тверь в покое оставит?..
Да уж, поди, не оставит! — опять поддержали Ботрина, но уж не так дружно.
— То-то, что не оставит! Потому и склоняем к иному, — огрызнулся Михайло Шетнев.
— К чему? — крикнул Ботрин. — Стыдно и произнесть!
— А что ж стыдного-то в том, чтобы правде в глаза посмотреть. Али мы теперь в силе?
— От и я говорю: надоть, надоть и поклониться! — как-то радостно, дребезжа голоском, выкрикнул из угла старик Шубин.
«Пошто его таскают-то?..» — досадливо подумал о старике Шубине Дмитрий. Хотя знал пошто: не мог Шубин жить вне общественных многолюдных собраний. Дряхлое его тело помимо воли, от времени до времени, испускало животную вонь, потому и сажали его отдельно от других в дальний угол. Конечно, не дело уж было таскаться старому в людские собрания, но старик считал себя многоумным, был упрям и зело обижался, когда узнавал, что его обошли приглашением. Так что все уж давно смирились с тем, что придется терпеть боярина до тех пор, пока его носят ноги. А на ноги-то да на язык Шубин был вполне еще резв да остер, несмотря на то что прожил на свете уж никак не менее века.
— А коли кто князь — великий, тому и кланяться! Что ж, на то и закон! — не унимался Шубин.
— Докланялись старые пердуны до того, что теперь и шею не разогнуть!.. — сказал кто-то тихо.
Но как ни тихо то было сказано и как ни стар был боярин, однако услышал.
— Кто это меня там срамит?! — взвился он. — А ну-тко выдь на середку! Погляди-ка в глаза старику! Я-то, ить, ни татарам, ни Невскому задницу не лизал!..
— А ты, дед, тоже… думай, что говоришь-то! — осторожно попрекнул его внук, тридцатипятилетний тверской любимец, балагур да озорник Васька Шубин. — Кой закон-то — убийце кланяться?! Ты, дед, тоже… не путай ханскую-то волю с русским обычаем!..
— Что?! Это ты кому говоришь-то, шут гороховый! — Старый Шубин соскочил со скамьи, неожиданно резво пересек гридницу и со всего маху приложил внука вдоль спины тяжелым сподручным сучком. Затем, как бы извиняясь, произнес, оборотившись к княгине: — Дожили, слава тебе, Господи, матушка! Яйцо курицу учит!.. — и воротился в свой угол.
Но уж следом за ним многие повскакали с мест, напором да глоткой доказывая свою правоту.
— На Москву!..
— На Владимир!..
— Одумайтесь, чего мелете!..
— Кланяться! Кланяться!.. — тыча в ближних сучком, задоря и тех и других, стоя на своем, визжал Шубин…
Разбились дотоле единые люди тверские на две стороны, как бьется река на два русла внезапно возникшим островом. Одни, помоложе, стояли за Ботрина и за его решимость немедля идти на Москву, другие, годами постарше, но поменее числом, держались линии Полового да Шетнева, предостерегавших от губительной опрометчивости. Заспорили до того, что уж кричали, не слыша друг друга, будто и себя забыли, и где они, и тех, кого касалось в первую голову то, о чем они спорили.
Допрежь такого не видела княжья гридница. Конечно, и раньше, и при Михаиле Ярославиче, случалось, сталкивались в мнениях бояре, и хоть тоже, бывало, за словом в карман не лезли, ан при Михаиле-то Ярославиче и спорили иначе: чинно да без грубости, не говоря уж про рукоприкладство. Знали, как ни бей себя в грудь, а все одно будет так, как князь повелит. Да что говорить, петухи во дворе — и те, кажется, орали с оглядкой на князя.
Наверное, не всегда и не во всем и сам Михаил Ярославич бывал прав, гордость-то, да горячность, да неумение подличать во многом и часто вредили ему, однако воля и слово его были непререкаемы. Чуялась в нем великая крепость и правда. Недруги, и те более силы его боялись правды, что стояла за ним. Той правдой и пытался он вымостить путь для будущей самодержавной власти, да время, знать, не пришло к тому на Руси.
Анна Дмитриевна недоуменно глядела на тверичей, впервые за многие годы столь взъярившихся друг на друга:
«Да пошто они так-то? Разве не об одном хлопочут?..»
С тайной мольбой глядела Анна Дмитриевна на владыку Варсонофия:
«Молви, отче! Пора уж!..»
Однако владыка, строго глядя перед собой, не замечал ее взглядов.
С тревогой и удивлением поглядывала Анна Дмитриевна на старшего сына:
«Останови же их, Дмитрий! Али не видишь — безумствуют! Ты же их князь!..»
Но Дмитрий молчал, и глаза его были тусклы, будто подернуты пеленой.
Дмитрий знал, чего от него хочет мать, знал, что единым словом может остановить, прекратить этот лай, и все же молчал. Он был точно трезвый в чужом, скандальном пиру, где все уж давно перессорились и теперь в беспамятном злобном хмелю несут что ни попадя. Кажется, еще миг — и возьмутся за ножи. Трезвому на такое пьяное безобразие смотреть со стороны всегда мерзко, но то был вовсе не пьяный шум, отнюдь нет, то рушились на Дмитриевых глазах тверская твердь и единство. Давно знакомые люди и впрямь, как хмельные, вдруг проявлялись совершенно с неожиданной стороны, и видеть то было не только противно, но и любознательно.
«Вон оно, значится, как!.. Вона как, значится!..»
И в груди делалось пусто и холодно, точно душа обрывалась, и будто не только на остальных глядел со стороны, но и на себя самого. И видел, как одинок».
Долго, долго власть строится на Руси, по крупинке сбирается, каждая крупинка к иной потом и кровью лепится, да только вот рушится в один миг…
— …А то ждут нас теперь на Москве-то! — брызжа слюной в лицо Ботрину, кричал Шетнев.
— Да то-то и оно, что не ждут! Говорю же: не ждут! — забывая утирать чужую слюну, горячился Федор Акинфыч.
— Ну и что, что не ждут?
— Да разве ныне придет кому в голову, что мы отважимся воевать?
— А то на Москве-то олухи?
— Да хоть семи пядей во лбу, ан князь Иван-то там робок!
— Робок? То-то батюшке твоему Акинфу он голову снес под Переяславлем!
— Ты, боярин, батюшку моего не тронь!
— Так я его и не трогал! Никто, чай, его не неволил тогда под Переяславль бежать, сам голову под Родионовy секиру сунул, как петух снулый!
— Что?
— Да сам-то ладноть, ан он и других погубил!
— Ты, боярин, ври, да не завирайся!
— А ты меня вруном-то не лай! Думаешь, забыли мы, сколь тверичей, прямо-то сказать, так по Акинфовой дурости московичи тогда в Клещином озере потопили?! Али тебе напомнить?..
Как ни давно то произошло, но всем был памятен горестный, нелепый поход, когда Акинф Великий, бывший большой московский боярин, незадолго до того прибежавший на Тверь, нарушил задумку Ефрема Проныча Тверитина, сняв засады, поставленные Тверитиным на пути из Владимира в Орду, на тот случай, коли Юрий ослушается слова митрополита Максима и все же пойдет в Сарай тягаться с Михаилом за ханский ярлык. По глупости ли, по жадности ли, по злобе или по наговору, а скорее по всему разом, Акинф снял людей из засад и с малым полком пошел воевать Переяславль, где, наверное, нарочно засел тогда Акинфов ненавистник молодой князь Иван. С ходу Акинф со своими силами, разумеется, Переяславль взять, не смог, осадил его, но чуть ли не в тот же день пришла из Москвы Ивану подмога во главе с боярином Родионом Несторовичом. Тот Родион и срубил Акинфу чванливую да неразумную голову, и так и преподнес ее своему князю в дар, взоткнув на копье. Вот, поди, Ивану радость была! А тверичей, потому как рубить устали, десятками, сотнями топили тогда в Клещином озере. Известно, какие там раки! Юрий же будто мышь ускользнул в тот раз от Тверитина, и много с тех пор беды принес тверичам да и прочим русским.
— Али напомнить?..
— Да ладноть!..
— А ты не ладь!
— Добром прошу, боярин, — отца не замай, а то!..
— Что — а то?! Усы-то от молока оботри!
— Что?!
— А то! Всем вестимо, пошто в Москву мылишься — там твои местники, вот ты и бьешься туда, а дело-то об другом!..
— На Москву! На Москву!..
— Куды тебе на Москву?!
— Кланяться надоть! Кланяться!..
Никто не слушал друг друга, все орали свое…
— Ну, тихо! — возвысил вдруг голос над гамом и околесицей Дмитрий.
Точно ждали того, мигом утихли. Вскинули на князя разгоряченные злые лица, ежели кто и успел ухватить кого за грудки — отпустил.
— Али заметалось вам, люди! Али забыли, что не на вече, а перед князем своим? Али вам вече словоблудное любо? — спрашивал Дмитрий, но не ждал ответа. — Он помолчал и добавил с горьким упреком: — Не лаяться вас позвал, а услышать от вас разумное.
— Прости, князь…
Отдышались, с поклоном заново по своим местам расселись, всем было совестно. Полаялись, а выхода не придумали, точно кислого да горького нахлебались…
— Так как быть, бояре? — еще спросил Дмитрий. — Есть новое?
Нового не услышал. Опять поднялся Федор Акинфыч. Похоже, во что бы то ни стало надо было ему переломить на свое. Говорил горячо, с убеждением и искренней верой, что именно так будет лучше.
— …Враги нам они. Или они нас с земли сживут, или мы их. Другого не будет. Так что, князь, покуда та ждет нас Москва, нам бы первыми грянуть!
— А почем же ты знаешь, что не ждет вас Москва-то?
— Так ведь тот же Данила Челядинец говорит: Москва, мол, ныне вовсе обеззаботилась, хоть голыми руками ее бери да тащи на веревке, куда тебе надобно…
Поднялся и Шетнев.
— Дозволь тогда уж и мне сказать, Дмитрий Михалыч!
— Новое что, Михайло Петрович?
— Да нет, Дмитрий Михалыч, все старое: врет он!
— Кто? — Видно было, как враз отхлынула кровь от лица Федора Ботрина. На лице и остались лишь брови вразлет да черная бородища. Страшен стал, как покойник.
— Да не ты! — чуть потомив супротивника, досадливо отмахнулся Шетнев и заявил: — Данила тот Челядинец врет!
Дмитрий глянул на боярина с любопытством:
— Говори!
— Намедни сынок мой Павлушка вернулся с Москвы. Нарочно я его туда тайком посылал. Так он говорит: Москва-то, мол, как еж ощетинилась. Только, мол, смерды, что от ратной вины свободны, сидят на земле, а так ровно как на войну со всех концов народ к Ивану стекается. Не иначе на нас зубы точат.
— Пошто прежде-то не сказал?
— Так, ить, не спросили, — хитро усмехнулся Михайло Петрович и добавил: — Слышь, князь, сердцем чую: то ли нас они ожидают, то ли сами, того и гляди, к нам заявятся.
— Вон что… — смущенно развел руками Федор Акинфыч, однако сдаться не захотел. — Слышь, князь, верно говорят, мол, у страха-то глаза велики. Может, со страху напутал чего Павлушка, а Челядинец…
— Врет он! — перебил его Шетнев. — Слышь, князь, не верь ты ему!.. — сказал он еще, смиренно поклонился и быстро сел. И осталось неясно: кому он советовал князю не верить — тому Челядинцу или все-таки Федору Ботрину.
— Что ж вы, бояре, все про войну, — тихо и даже с какой-то ласковой и Печальной улыбкой спросила княгиня, — али вы думаете, коли теперь Москву победите, Юрий во Владимире на сыночке моем, княжиче вашем Константине-то не отыграется?..
И такая тоска безысходная повисла в гриднице, что хоть щупай ее руками, костлявую.
— Вот и я говорю: коли деваться-та некуда, так, выходит, надо и кланяться, — чуть не шепотом, но так, что все услышали, вновь сказал старик Шубин.
— Эко ты заладил-то, дедушка…
День уж давно пересек половину и клонился на вечер, а в гриднице вернулись к тому, с чего начали. Вот уж истинно: клин!
— Кабы так поклониться-то, чтобы и чести не уронить, — вздохнул боярин Федор Матвеевич Половой.
— Разве так-то бывает? — усмехнулся в ответ Федор Ботрин…
Один человек среди всех вздохнул с облегчением — пусть через ругань и крик, а все же пришли к тому, от чего не уйти, к тому, что ему было ясно уже давно. Молчал же он оттого, что до последнего мига опасался, а вдруг и его воли не хватит, чтобы удержать Дмитрия, коли тот, поддавшись гордыне и злобе, решится на войну и скорую месть. Надо было дождаться того, чтобы сам князь увидел всю тщетность борьбы и пусть без смирения, однако принял то, что он хотел предложить.
— «От Господа направляются шаги человека; человеку же как узнать путь свой?..»[4] — медленно и внятно сказал владыка. Глаза всех с надеждой и удивлением обратились на отца Варсонофия, доселе не произнесшего ни слова.
— Научи, отче!
— Готов ли, сын мой, выслушать меня со смирением?
— Научи, отче! — жарко повторил Дмитрий.
И владыка, многое и многих повидавший на свете, ужаснулся муке в глазах князя.
«Сколь же страдания несет он в себе?! И сколь ему еще вынести?.. Вынесет ли?.. Бедный отрок, — подумал отец Варсонофий. И еще вдруг подумал: — Счастлив ли тот народ, у которого князь — печальник? Но может ли князь над народом быть счастлив, когда слишком много печали на свете?..»
— Слишком много печали, — вслух повторил владыка то, о чем думал.
— Да, отче, — согласился Дмитрий и спросил: — Так как же мне быть?
Он глядел неотрывно, и даже владыке стало неуютно под его холодным и жестким взглядом.
— Молви, отец! — жадно попросила и Анна Дмитриевна. — Все ждем твоего слова.
— Я здесь брату моему, ростовскому епископу Прохору поклон посылал с чернецами… — начал издалека владыка.
Хоть и первым стоял он пред Богом в тверской епархии, однако теперь пусть самую малую долю приходилось владыке лукавить. Еще в мае Анна Дмитриевна, сама до замужества княжна ростовская, упросила отца Варсонофия обратиться за помощью к ростовскому предстоятелю, дабы тот согласился выступить поручителем от тверской стороны перед Юрием. Делалось то без ведома Дмитрия, потому что тогда он и слышать не хотел ни о каких переговорах с новым великим князем владимирским. О каких переговорах могла быть речь, когда при одном упоминании имени ненавистного Юрия, даже если и молчал Дмитрий, так одно слово, чище иного вопля звучало в его глазах: «Убью!..» Однако отец Варсонофий послушал княгиню и действительно послал чернецов с письмом к отцу Прохору. Накануне пришел от него ответ. Владыка Прохор сообщал, что готов выступить миротворцем меж великим князем владимирским Юрием Даниловичем и тверским князем Дмитрием Михайловичем. Впрочем, многоопытный Прохор, разумеется, не мог поручиться за благоприятный исход дела, он лишь обещал сделать все, что в его силах, для того чтобы переговоры не кончились обманом да кровью, как все того ждали…
Но, пожалуй, и сам Господь Бог не мог бы поручиться за Юрия. Всем известен был его подлый нрав. Что ему ручательство ростовского епископа, когда, с легкостью нарушив отцову клятву, убил он рязанского князя Константина, когда он митрополита Всея Руси Максима обвел вокруг пальца, еще четырнадцать лет тому назад пообещав ему не тягаться с Михаилом в Орде за великокняжеский стол, что ему людской да и Божий суд, когда в черной его душе вроде и вовсе нет светлого пятнышка, как в бездонном колодце?.. Однако и вовсе пустым ручательство Прохора быть не могло. Знать, дал Юрий слово не лить боле крови. А русские-то люди доверенны, им верное слово порой бывает важнее, чем дело, а уж ротничества народ не терпит хуже иного злодейства…
Одним словом, владыка Прохор писал, что Юрий готов принять Дмитрия во Владимире «на всей моей воле…». То есть, надо было полагать, при том условии, что Дмитрий вчистую откажется от всякой борьбы за утерянную со смертью отца русскую законную власть и присягнет на верность Юрию как сыновец. А там — бог весть, какие еще у него условия! Еще хорошо, что согласился переговариваться, другого-то ни Анна Дмитриевна, ни отец Варсонофий не ждали. Но это было еще полдела! Теперь надо было повернуть еще так, чтобы ни в коем разе не допустить того, чтобы Дмитрий пошел во Владимир. Мало того что ни у княгини, ни у святых отцов не было веры Юрию, ничто: ни верное слово, ни поручительство — не могло упасти Дмитрия перед ним, если бы Юрий решился разом покончить и с законным наследником, но дело было еще и в том, что сам Дмитрий был вовсе не тем человеком, который способен спокойно взглянуть в глаза убийце собственного отца. Впрочем, спокойно-то, пожалуй, никто не посмотрит, но с Дмитрием опасность заключалась в том, что при виде Юрия он вряд ли мог удержаться пред жаждой внезапной и безрассудной мести. Не всякому дано видеть рядом убийцу отца и не отомстить ему, и более того, покорно склониться пред ним и признать его волю. Так что переговорщик из Дмитрия был никудышный. Безумие было отправлять Дмитрия во Владимир, равное тому, что предлагал Федор Ботрин. И здесь и там только смерть и война… Боясь, что силы ее слов для сына окажется недостаточно, боясь и того, что Дмитрий еще и осудит ее за то, что первой пошла навстречу Юрию, Анна Дмитриевна и попросила владыку, насколько он сможет, уладить дело иначе.
Оттого и молчал так долго отец Варсонофий, ожидая того мига, когда слова его окажутся внятны.
— Так вот, сын мой… ответ ныне мне дал ростовский владыка.
— Об чем?
— Так ведь сносился он с Юрием.
— От чьего имени? — Дмитрий скоро мимолетно взглянул на мать, глядевшую на него смиренно.
— От моего, от моего, Дмитрий Михалыч, — спокойно, не сморгнув, ответил владыка. — Ибо поставлены Господом не затем, чтобы мешаться в мирскую власть, но Божью волю и над князьями блюсти… Так вот, — отец Варсонофий помедлил, прежде чем сказать главное, — готов принять тебя Юрий.
В гриднице стало так тихо, что услышалось, как бьется муха под потолком.
— Принять, значит, готов меня Юрий… — раздумчиво повторил князь и недобро усмехнулся: — Чай, на всей его воле?
— На всей его воле, — согласно кивнул владыка.
— Так не будет того! — твердо ответил Дмитрий и опять взглянул на княгиню.
Глаз княгиня от сына не отвела, только лицо ее стало жалко — не поймешь, то ли улыбается, то ли плачет…
— Сынок, Дмитрий Михалыч… — прерывисто, будто девочка после слез, вздохнула она. — Константин-то ведь у Юрия, брат твой, бояре… Отец в Москве не покоен!
— Так что ж, матушка, али еще раз уж мертвого его на поругание отдать? Али простит он мне, что я убийце его в ноги кланяюсь?..
«Господи! Да будет ли конец этой муке?!» Народ в. гриднице не смел смотреть на семейное. Тошно, ох тошно видеть людям печаль и унижение великих! Впрочем, когда тошно, а когда, однако, и весело — это уж судя по тем великим, что вдруг на глазах опрокинулись…
— «Не говори: я отплачу за зло! Предоставь Господу, и он сохранит тебя…»[5]
Владыка Варсонофий поднялся со скамьи, и следом за ним поднялся со своих мест весь епископский причет. Уперев руки в столешницу, встал и Дмитрий. Наконец та слепая, тусклая да тоскливая пелена спала с его глаз. Глядя теперь на него, всякий бы догадался, что перед ним не кто иной, а именно тот князь — Грозные Очи!
— Не говори мне про то, отче, не говори! Верю в милосердие Божие, но не верю в справедливость Его! «Праведник гибнет в праведности своей, нечестивый живет долго в нечестии своем…»[6]
— Молчи, сын, молчи! — Анна Дмитриевна в ужасе прикрыла лицо руками.
— «Еще видел я под солнцем: место суда, а там беззаконие, место правды, а там неправда…»[7]
— Что ж ты далее не твердишь, сын мой? — Теперь Варсонофий в силе Божиего слова стоял спокоен и величав. — Там далее и ответ учтен: «И сказал я в сердце своем: праведного и нечестивого будет судить Бог; потому что время для всякой вещи и суд над всяким делом там…»[8]
— В то — верую! — истово осенил себя крестным знамением Дмитрий. — Но то — будет там, а здесь, на земле, я своей жизни и чести князь.
— Не отниму того у тебя, — согласился владыка и тут же погрозил перстом князю. — Но еще отвечу: «Смотри на действование Божие: ибо кто может выпрямить то, что Он сделал кривым?..»[9]
— Могу! — сквозь стиснутые до боли зубы не ответил, а как-то рыкнул Дмитрий.
Тишина в гриднице стала еще гуще, кажется, сгустилась и затвердела до той нестерпимой степени, когда становится слышно, как бьется под горлом кровь.
— Что ж, сын мой… не ждал от тебя другого. И не виню тебя. — Владыка вздохнул. — А все же остерегу. Знаешь же, как сказывал Соломон-причетник: «Мерзость пред Господом — неодинаковые гири, и неверные весы — не добро…»[10]
— Знаю, отче…
— Так вот что… — Отец Варсонофий помолчал, видно подбирая слова, и продолжил не прежде, чем вновь опустился на лавку. — И я так мыслю, что негоже тебе во Владимир идти. И тому Юрию кланяться. — Дмитрий вновь вскинул глаза на владыку, но уже с удивлением. Тот же продолжал, будто и не заметил Князева взгляда. — Ныне ты — князь тверской. На тебе и честь, и покой наш. Один ты за всех и за все в ответе. Так вот, мыслю я… коли ты поклонишься — на всю Тверь тень падет. Коли не поклонишься, ни Твери мира не видать, ни брату твоему Константину — добра, ни боярам — жизни, ни убиенному, Царство ему Небесное, пресветлому князю Михаилу Ярославичу — покоя не будет. Одно — нетерпимо, другое — худо… — Варсонофий умолк.
— Научи, отче!..
— Молиться Господу надо, — вроде бы мимоходом обронил Варсонофий. — Вот я и ныне молился. И сошло просветление…
— Молви, отче!.. — будто завороженная, прошептала княгиня.
— Так вот что понял: не тебе — Александру надо во Владимир идти. Брат твой примет позор — не ты! А значит, и Тверь того позора минует. А значит… — Варсонофий умолк.
Много то значило. И все поняли ту мудрую хитрость, не стоило и растолковывать. Александр будет говорить с Юрием как родич, как сын убитого, всего лишь как брат Константина, но вовсе не как владетельный князь. В том и был дальний загад княгини и отца Варсонофия. Разумеется, Юрий может отказаться с ним говорить, однако вряд ли достанет у него духу перед всем миром отказать сыну в том, чтобы отдать ему на христианское погребение тело отца. Далее что — неизвестно. Однако и того уже для первого шага было б достаточно. А вдруг умилится Юрий видом юного Александра, в скорби отпустившего до плеч волосы, смилостивится да и выдаст ему Константина с теми боярами?.. Чего на свете не бывает!..
Александр же со своей стороны не может взять на себя обязательства за старшего брата. Опять же, если Юрий и вынудит Александра признать его волю, так то признание частно и всей Твери некасаемо, потому как не от тверского же князя получено… Кроме того, всем было ясно: Александр — не Дмитрий, как ни горд, а то испытание, поди, легче вынесет, да и худого не сотворит…
Конечно, и этот ход во многом был слаб и во многом сомнителен. Ничто, например, не могло удержать Юрия взять еще в придачу к Константину с боярами в заложники и Александра с иными, всякое могло статься…
Дмитрий сидел не шелохнувшись, лишь правый угол губ криво поплыл на щеку.
Чуть погодя, не глядя на брата, спросил:
— Готов ли к тому, Александр?
— Брат! — Александр проворно вскочил, и более спрашивать его было не о чем. Щеки его пылали румянцем то ли просто здоровья, то ли смущения от оказанной чести, в глазах виделись светлые слезы.
— Ну что же, владыка, будь же по-твоему. Спасай же Тверь и меня…
В гриднице было тихо.
Глава. 6 Разговоры на Твери
После томительного, жаркого дня сошла на Тверь благодать летней ночи. Низкое небо темно и космато от облаков, вдруг вспыхивающих темными медвежьими да коровьими тушами в мерцании дальних зарниц, К полуночи короткий прогонистый ветер разогнал облака. Небо разом вызвездилось и стало выше. Прогретая за день земля медленно, неохотно расстается с теплом, отдавая его свежему воздуху и воде, что клубится нежным, седым парком.
Тихо. Ни ветерка, ни шороха, ни перешептывания листвы. Оттого всяк редкий звук особенно сочен да смачен, точно падает в глубь колодца. Взбрехнет ли спросонок одиноко собака, провожая какого-нибудь загостившегося у вдовицы или молодухи гуляку, — так будто видишь и ту собаку с влажной, горячей пастью, что ляскает в темноте белыми да длинными, как ножики, зубьями, и того счастливого молодца, что крадется, прячась от тятьки, пройти незамеченным на сеновал, да и ту утомленную скорыми и жадными ласками молодуху, что остатне, уж усыпая, все еще сладко вздыхает, раскидав по постели мягкое тело. А то вдруг, как змей небесный, низко летя над улицей, прошелестит крылами совища, ненароком залетевшая с лесной стороны; да, пролетая, так заухает, так закычет, что у того, кто ее услышит, кровь в жилах застынет от ужаса. Сказывает, от того крика у кормящих молоко прокисает в грудях, у черных душой людей сами по себе волосы белеют во сне. Бывает так: с вечера заснет человек с черною бородой, наутро проснется — будто солью ее нарочно посыпали. Так то — сова пролетала…
Мышь ли пискнет в норе, рожая, рыбища ли сыграет хвостом по воде, яблоко ли в саду падет наземь, конь ли всхрапнет, все ночью слышно! Не слышно лишь, как люди любятся, плачут да шепчут промеж собой, а то в бессонном одиночестве просят у Бога милости и прощения али, напротив того, ярятся злобой, какую днем-то надобно им скрывать под иной — благодушной — личиной.
Темно и глухо в домах на Твери. В редком оконце зыбится неверный свечной огонь, да еще по волжскому берегу ярко горят кострища у рыбарей. Вот уж как по первому солнцу станут они тащить сети да невода, так весь берег Заблистает, укроется серебряной да червленой рыбьей чешуей! Золотые лещи, ротастые налимы, красноперые голавли да язи, брюхатые сазаны, быстрые судаки, язвленные тинной крапиной щуки, узкохвостая чухонь, полосатые окуни, круглые караси, синцы, плотвицы да прочая мелкота — все без счету! На счет — кривые, блесткие сабли стерлядок, крутые бока осетров да иная скусная белорыбица!.. Но то будет утром, а покуда спят рыбари. Впрочем, где и голос раздастся: кто вдруг песню со скуки затянет, кто дремную сказку зачнет, кто так меж собой перемолвится, ан слов не понять. Глухи ночью слова у людей…
— Деда, деда, ты спишь?
— Дак нет — куды! Я ужо, знать, свое отоспал.
— Деда, деда, а Господь Бог сильный?
— Бог-от?.. Как не сильный, чать, он Всевышний! Все в его власти.
— Деда, деда… А бес?
— Что ты рогатого-то на ночь кличешь?.. Спи уж!.. А что бес-то?
— Так, сильный он, говорю?
— Бес-от?.. Тоже, чать, сильный.
— Деда, а Бог-то сильней?
— Вестимо — сильней!
— Деда, а деда, так что ж он его не споймает?
— Кто?
— Да Бог-то!
— Кого?
— Да этого ж беса!
— Тьфу ты!;. Прости меня, Господи!.. Вот заладил-то! Спи уж…
— Внучек, внучек… Спишь, что ли?
— Нет, деда, не сплю.
— Слышь, что говорю-то?
— Чего?
— Видел червей-то в говне? Мерзкие этакие, белесые?..
— Как не видел — видал!
— Так вот, думаю, так же и бес сидит в каждом из нас до времени тихохонько, покуда не вылезет, окаянный. А ты его разве внутрях разглядишь?
— Нет, деда…
— Так же и Бог, думаю… Смотрит Он на нас сверху, все ему любы, ан бес-то внутри… Рази его уловишь?
— Вона что… Деда, али и во мне тот бес?
— Нет, внучек, что ты! Господь с тобой! Покудать ты маленький ишшо, нет, вот ужо, как вырастешь, тогда… А ты вон что: молися Богу-то, он тебя и убережет…
— Деда, деда! А пошто ж Бог-то не внутри нас?
— Дак я, ить, не знаю… На иного-то глянешь — истинно в нем Благодать Господня!
— Как во князе Михаиле была?
— Да хоть бы и в нем… А на иного-то и вовсе б глаза не глядели!
— На кого это, деда?
— Да мало ли…
— Деда, деда…
— Что, внучек?
— А в тебе-то бес есть?
— Тьфу ты!.. Типун тебе на язык!.. Эх, грехи наши тяжкие… Коли и был, так уж вышел давно. Что ему до меня?..
— Деда, деда…
— Да спи ты уже…
А в княжьем дворце не спит Александр. Вздул огонь в плошках. В одном шелковом чехольчике сидит на постели. Коленки подтянул к подбородку — дивится сам на себя.
Днем-то, как услышал решение братово, возрадовался, даже сердце чаще в груди забилось. Мол, уж я-то пойду к тому Юрию, все стерплю, все исполню заради отца и брата. Ан теперь отчего-то смурно на душе, точно боязно. Откуда этот страх?
Разве страшно стоять за правду? Он ведь к Юрию во Владимир не лукавым послом идет, о чем просить станет, так в том ничьей чести урона нет — отца отдай да брата освободи! Что в том бесчестного?.. А все же, все же не по себе ему, муторно на душе, как перед битвой, которую заведомо проиграл. Отчего так?.. Ведь не за жизнь бережется! Знает: не резон Юрию его теперь убивать. Не его черед ныне, иначе и Дмитрий ни за что бы не согласился подставить его вместо себя. Да потом, сызмала привычен к мысли: чему быть, того уж не миновать… А все же, все же…
Али он и правда не крепок?..
Вот ведь тогда на Нерли: разве не искренне молил он отца — чтобы его, Александра, послал вместо себя в Орду? С братом Дмитрием тогда и молили. Разумеется, знали, что отец умереть им вперед себя ни за что не уступит. Но Ведь и не пустые то были слова? А если бы вдруг отец согласился и пришлось идти — пошел бы?.. Дмитрий — тот бы пошел, от слова не отступил, но то, ясное дело, Дмитрий! А он, Александр, также принял бы смерть за отца? — тот вопрос давно уже мучает Александра. Пожалуй, с того августовского дня, когда прощались с отцом, И мучает… И нет на него ответа. Разно всегда выходит у Александра с ответом. То он сам себе отвечает: «А что ж, конечно, пошел бы в Орду за отца! И смерть бы принял, коли б разом да без мучений, а что ж!» — и знает в тот миг, что не тешится, не обманывается на собственный счет. А то вдруг так ясно и жутко видит, что струсил, струсил!..
И то, отец-то уж пожил, вон какую махину дел своротил, чуть бы еще — и надо всею Русью единым царем сотворился!.. А он, Александр, что он? Девку толком не щупал, не то что о каких-то великих делах помышлять!..
«Вот жизнь моя, батюшка. Возьми ее, коли для отечества надо…» — выговорить-то не легко, не то что… Так ведь сказал же! Али бы отступился? Страшно…
Кровь-то, она у всех одинаково по жилам бежит, ан слышишь-то лишь, как своя в сердце тукает.
«Тук-тук…» Мягкими пальцами кто-то стукнул о дверь.
Матушка.
— А я гляжу — свет у тебя не гаснет. Али не спится тебе, сынок?
— Не спится, матушка.
— Что так? — Мать глядит ласково, не судя. — Али сердце страхом смущается?
Спросила и глаза отвела, будто о пустом и спросила.
— Да, смущается, матушка.
— Что ж, ничего… На то ему испытание. Это, ить, допрежь дела-то у всякого смельчака бывает.
— Так ведь сам не пойму, матушка, чего и боюсь? Ведь ни плена, ни казни, ни иной какой муки! Да и не казнит он меня, ведь так, матушка?
Мать глядит на него спокойно, даже с тихой улыбкой, точно не в стан к врагу отпускает, а погулять с боярчатами.
— Что ты, Саша! Казнит!.. — Она легко усмехается. — Чай, не ты в роду старший, не тебе и ответ перед ним нести. Да и ты ему не мертвый, а покоренный нужен. Потому-то и удержали Дмитрия.
— Али ты думаешь, матушка, я покорюсь?
— Не о том теперь речь, да с тебя покуда не спрос… — Анна Дмитриевна тяжко вздыхает, и сразу становится видно, как ей тяжело казаться перед сыном спокойной. — Костяню надобно выручать, отца хоронить…
— Знаю, матушка, знаю! — Теперь Александр улыбается, дабы утешить мать.
— А Юрия ты не бойся, — говорит Анна Дмитриевна. — Он ведь лишь зверством силен, а не сердечной крепостью.
— Да я и не боюсь его, матушка. Что мне! — взмахивает он по-детски руками и осекается. — Ан отчего тот страх во мне, и сам не пойму? Да и не страх то, матушка, а точно оторопь. Ну, знаешь вот, как в лесу — за ягодой руку потянешь, а там, возле самой-то ягоды, гадючка осклизлая. Рот расшеперила, глазками смотрит, а рука-то уж чуть ее не касается… и не знаешь: то ли она сейчас кинется зубом, то ли вбок ускользнет?.. Так как-то, матушка, даже не страшно, а противно, гадко, что ли, вдруг сделается, и стоишь с той рукой протянутой, не в силах пошевелиться — не знамо, жив ли, мертв ли уже… Не страшно, а тошно, матушка…
— То-то, Саша, что тошно. Змей он и есть! — соглашается Анна Дмитриевна. — А ты в глаза ему не гляди, слышишь, сын. Вон чего тебе боязно! — догадывается она. — Странно то… Сама не ведаю, Саша, отчего и безгрешному так тяжко бывает рядом с иным нечестивым? Отчего так? Ведь и Бог за него, за безгрешного, и сил в нем не мене, ан столкнутся взглядами, так честный-то первым порой глаза опускает, словно это он в чем виноват, или слаб, или боится… А ведь другому, другому на свет да на людей глядеть заказано! Так у тебя, Саша? Того боишься, что взгляда его не выдержишь?..
— Истинно так, матушка! Не меры его боюсь, а лишь того, что с ним мериться буду.
— Переступи через то. Знай, сколь он низок, и не бойся его. Бог с тобой будет.
— Матушка… а пошто Бог оставил отца, когда его убивали?
— Не так то, Саша! — мягко укорила сына Анна Дмитриевна. — Отец сам встал за Бога, страдания принял за Него и за нас. Смерть смерти рознь, знаешь ведь?..
— Знаю.
— Ну, пойдем же! Помолимся с тобой вместе.
— Пойдем, матушка.
Ночь. Тихо в тереме. Двое стоят на коленях перед строгими, темными ликами, что в колеблемом свете лампадки глядят с отцова иконостасца то сурово, то ласково.
Тихой и ясной речью плывут слова к Господу:
— Не дай, Господь, бесславной смерти чадам Твоим.
— Не дай, Господь, забвения, но дай покой убиенному слуге Твоему благоверному Михаилу…
— Не дай, Господь, гнева в сердце и ярости, но дай нам крепости на врагов Твоих…
— Не дай, Господь, неправде служить…
— Не дай, Господь, восславиться на Руси бесчинной, преступной власти…
Услышь, Господи, о чем просят они!
Неровно вервие горит в масляной плошке: то вспыхнет ярко, то чадом зайдется, колеблет тени по бревенчатым стенам боярской горницы. Мал круг света от этой плошки, да болыне-то и ненадобен — двое тесно сидят за столом, голова к голове, так, что тень от них одна-одинакова, ползет-уползает в угол, там, в углу, и вовсе воедино сливаясь — не отличить.
На столе давно уж пустая братина, нужно б девку позвать — донести вина, да, видно, и вино им уже ни к чему. И без вина больно крут идет разговор…
— Эх, братка! За тобой я пришел! Слышь ты меня-то?
— Слышу.
— Сам видишь — не будет здесь боле покоя. Сомнут Даниловичи Михайловичей! Уходить пора!
— Легко сказать — уходить! Куда?
— Али я тебе не талдычу полночи? Говорю тебе: на Москву иди, там ныне праздник-то!
— В чужом-то пиру незваному гостю похмелье. Как чашей-то обнесут, что мне прикажешь — обратно бечь?
— Да зачем же обратно, братка! Говорю же: сам князь Иван меня за тобой послал!
— Так еще повтори. Сам Иван, говоришь?
— Говорю же! Он впрок мыслит — люди ему нужны! Не ныне, так завтра понадобятся… Слышал он про тебя. Сказывали ему, как ты корел-то давил, а на Твери-то тебя чуть не бесчестили…
— Ладноть!
— Брат твой, говорит, москович природный. То, что отец ушел, — отцово и дело, отцова и вина, он, мол, за нее головой заплатил. А, мол, его вины передо мной нет ни в чем, нечего ему и горе мыкать в чужой стороне. Пусть, мол, назад бежит… Я, говорит, ему и отцово верну, и новое выплачу, коли заслужит…
— Больно стелет мягко!
— Так ты и верь ему вполовину и то внакладе не останешься, слышь, что ль?! Ан здесь-то многого ты достиг?
— Куда!..
— То-то! Вот батюшка и голову за них сложил, а много ли чести? Слыхал я, как по сю пору его срамотят…
— Так что ж, вполовину-то?
— Да уж так — вполовину! Князь-то Иван тоже… прижимист. Зело скуп — в батюшку. Однако, коли заслужишь — озолотит. Слышь, что ль? Ступай, брат, на Москву! Сколь за отцом деревень-то стояло, знаешь ли?
— Так, ить, не мало.
— То-то! Коли и половину отдаст, и то не последним на Москве боярином станешь!
Душно в горнице и до того тихо, что, кажется, слышно, как шевелятся в головах от мыслей мозги.
— Ишь, половину!.. Мало!
— Так ведь как поклонишься и ко двору придешься, может, и все отдаст!
— Так, ить, и. ты, поди, запросишь чего?
— Что ж, запрошу… Так я ведь, Федя, не чужой тебе! Хоша и не единоутробный, а брат. Все же, как ни суди, а от одного мы корня-то! Али и по сю пору не веришь, что я брат твой?
— Как тебе, идолу, не поверить?.. — вздыхает Федор Акинфыч Ботрин, взглядывая, как в зеркало, в темное лицо собеседника.
И то, коли раздельно на них глядеть да в мыслях о родстве не держать, куда ни шло — разны! Но коли поставить их рядом да еще на ушко шепнуть о родстве-то, так и слепому увидится: одна кровь. Оба черны, востроглазы, волосаты, носасты и, хоть один при этом пригож лицом, а другой страхолюден, в обоих есть сходство с Акинфом Великим. И пусть один худ и вертляв, точно нахохленный грач, другой — осанист, широк плечами и вальяжен в движениях, в обоих, как приглядишься, узнается одна стать. А то, что разны, так и это не мудрено, чай, и выношены разными чревами.
Федор — младший брат из трех Акинфовых сыновей, что принесла ему первая супружница, своей смертью умершая в Москве еще года за три до того, как Акинф переметнулся на Тверь. Из тех сыновей теперь в живых был лишь Федор. Старший вместе с отцом погиб под Переяславлем, средний тоже принял лихую смерть, но уж в новгородских наместниках.
Данила же Челядинец (а это именно он сидел против Ботрина) был куда как младше Федора. Он и рожден-то был в тот год, когда Акинф убежал от князя Ивана на Тверь. И рожден был Данила вне брака.
Жила у боярина Акинфа в наложницах то ли жидовка, то ли персиянка, незадолго до того купленная им за красу на Каффском людском базаре. Говорили, мол, души в ней Акинф не чаял. Однако убегал он из Москвы, спасая голову, спешно, потому, знать, не сумел о ней позаботиться, оставив ее врагу на сносях. Впрочем, потом, говорят, сильно жалел о ней Старый Акинф. В Твери-то уж не было у него такой любезной утешницы… Вт та наложница и родила Данилу уже в людской князя Ивана. Родила, а сама-то и померла, недолго после того промучившись…
Но ведь была у Акинфа еще и вторая жена из московских боярышень, на которой женился он спустя некоторое время после того, как овдовел. В свое время на Москве про ту боярышню и Акинфа многое и разное сказывали: то ли она ему постыла была, то ли он ей… Словом, что-то у них не заладилось, а то досужие люди мигом угадывают и уж трепят языками без всякой совести. Так вот, после того как сбежал Акинф из Москвы, след второй жены затерялся. Одни говорили, что и ее, беременную, Акинф оставил в Москве и там она, мол, померла, то ли родив, то ли скинув до времени безрадостный плод, другие говорили, что, напротив, увез ее Акинф с собой в Тверь, а уж в Твери, мол, тайно постриг в монастырь. Третьи и вовсе болтали, что, мол, из-за той боярышни и поссорился Акинф с Даниловичами, мол, приглянулась она кому-то из них, и более того — от кого-то из них же и понесла, только точно не сказывали от кого: от Ивана или от Юрия? И за то, мол, за свой позор убил ее в гневе боярин по дороге на Тверь. Находились даже такие, кто и могилку видел бедной боярышни. В общем, с той женой выходила полная несуразица. Во всяком случае, на Твери той Акинфовой жены никто не видел, хотя тоже знали о ней и разное сказывали. Кстати, ее-то в Твери и посчитали за ту наложницу, что родила в Москве, а вернее, ту наложницу считали оставленной Акинфом женой.
Разумеется, Федор знал о том, что где-то в Москве — жив ли, нет ли? — но есть у него еще брат. Подозревал он, что и те разговоры про вторую жену отца были не вовсе зряшны, хоть мало-мало, но он ее помнили вполне допускал, что где-то на свете бродит еще одна родная ему душа. Какими б мы ни были, однако в вечном сиротстве ищем мы на земле своих и вдвойне рады, когда своим оказывается к тому же единокровник… Оттого, лишь вглядевшись чуть пристальней, поверил он сразу Даниле, когда тот вдруг открылся ему. Но, как ни велика и внезапна была та новость, что брат отыскался, но и она померкла, когда Федор узнал, какое слово принес ему Данила от московского князя…
Чует Федор правду в словах Данилы, да не просто ему решиться разом жизнь изменить. Хотя уж знает сам про себя, что решился, давно уж решился, оттого ныне по Данилову наговору и подбивал столь рьяно Дмитрия немедля идти на Москву.
— Так много ли с меня-то запросишь? — еще раз спрашивает он у Данилы.
— Что ты! Что ты, братка! Много ль мне надо? Одного хочу: не век в чужих людях челядинцем пребывать! Нажился уж в людях-то! Что дашь, тем и рад буду! Воли хочу! Пойдем, брат, со мной, слышь, брат!..
— А коли я Дмитрию-то скажу, на что меня подбиваешь, а, брат? — спрашивает вдруг Федор, не отводя от Данилы тяжелого, будто хмельного взгляда.
— Не выдашь, — едва усмехнувшись, спокойно отвечает Данила.
— Почему же?
— А ты ведь, Федор, чужой здесь. Я-то сразу сердцем тебя различил среди прочих. И понял: один ты здесь, Федя. Али не так?
— Так! — С силой Федор Акинфыч бьет рукой по столу, так что опрокидывается на пол пустая братина.
Данила не спеша наклоняется, поднимает ее.
— Вот и ладно. Уходить тебе надобно. Верно говорю: князь Иван тебя с честью ждет! Ступай, брат, на Москву.
— А ты?
— Что ж я? Чай, я тебе не поводырь, а ты не слепой — сам дорогу отыщешь, дорога известная.
— А ты? — настороженно повторяет Федор.
— А мне еще Дмитрию надобно послужить. — Данила улыбается, отчего лицо его делается еще острее и гаже. — Уйду, как время придет. Князь Иван-то, — подняв значительно палец, поясняет Данила брату, — многохитер, у него во всех землях свой глаз да ухо приставлены. Потому обо всем наслышан! От князь-то мудреный!.. А Дмитрий — что ж, слаб он, молод против Даниловичей. Что на уме, то и в глазах прописано, а что проку попусту глазищами-то сверкать!
— Как ни слаб, ан не пошел на Москву-то. Уж я старался, — замечает Федор Акинфыч.
— Ништо, — утешает его Данила. — Была б голова на плечах, а петлю-то ей примыслят.
Федор отводит глаза, вздыхает, не зная, как ответить на то, и, вдруг впервые, неожиданно для себя самого называет Данилу братом.
— Да вот, брат… Здесь-то и правда, худо мне, худо! Веришь ли, девку любую и ту Дмитрий себе забрал, — жалуется он Челядинцу.
— А ты, брат, не горюй — на Москве-то энтих девок — что лошадей у татар на базаре. Да и девки-то иным не чета, чисто что твои лошади, всякой масти для сласти. Э-э-э… — скалится да жмурится Данила, — таки есть сисясты да крутобоки!..
— «Э-э-э… сисясты!» — передразнивает его Федор зло и обиженно. — Дурак ты, брат! Любая она мне…
— А ты, Федя, не серчай, коли сказал что не так, не со зла я. Мы ведь, чай, родные с тобой…
— Ладноть! — машет рукой на Данилу Федор. — Чего уж…
— Ах, кабы девка-то еще вина принесла, я бы выпил, а, брат! — предлагает Данила. — Больно ноне ночь хороша!
Федор готовно идет к двери, приоткрыв ее, кричит в темноту:
— Глашка!
Воротясь к столу, вздыхает, крутит озабоченно головой:
— Пустым-то мне к Ивану идти неохота. Беда — Юрия предупредить не успеем.
— А и о том не печалуйся, — проворно, умело собирая со стола заветрившуюся закуску, мимоходом роняет Данила. — Поди, у князя Ивана-то я здесь на Твери не один таков. Думаю, уж какой молодец еще с вечера на Москву тронулся…
— Да ты что?! — подняв брови и открыв рот, Федор изумленно глядит на брата.
— А что? — смеется Данила на братово изумление. — Говорю же, хитромудр князь Иван! Истинно византийского ума человек!..
В низкой светелке духмяно от трав да корений. Зело запашисты пучки и метелки, коими обильно увешаны стены. Котора трава от сглаза, котора для приворота, которы от разных хворей, а которы и так, для одного дурмана и благовония. Сорванные в июне цветки да травки покуда не иссохли, не стлели и еще пуще живых, луговых, источают медовую сласть. От того ли меда, от иного ли кругом идет голова….
Серебряным блюдом выкатилась на небосклон луна. Невелико оконце, ан от той полной, сбредшей с ума луны светло в спаленке, будто в ранние сумерки. Хотя свет тот жидок и холоден. Кажется, черпай его руками да пей. В такие-то ночи русалки, сказывают, поют на болотинах…
Тело у Любы смугло, как у отрока, выгоревшего на солнце. Лишь высокие груди белы. Кожа возле малины сосков тонка и прозрачна — вот-вот порвется — и под ней видны нежные, тонкие жилки, по которым точится горячая кровь. Не рукой — сердцем слышит Дмитрий, как она горяча. А рука, что ж?.. Как ни ласков, как ни нежен он с Любой, ан все ему мнится, что больно шершава да заскорузла его ладонь для тех грудей, трепетных, будто белые голубицы. Но Люба сама с жадной страстью вжимается грудью под его пальцы, точно мало ей ласки…
На опрокинутом лице рот закушен, глаза недвижно распахнуты, как у мертвой, однако не смертный холод во взгляде, а темная, счастливая мука да жар, от которого и мертвый, поди, взопреет. Сильные, широкие бедра распахнуты навстречу желанному семени…
Столь богата горем да бедами эта земля, что сердце и в любовной игре не находит покоя, не радости ищет, а утешения. На то и дана нам женщина, чтобы в видимых судорогах наслаждения излиться незримым плачем. Не семя сеем, но вопль и отчаяние, для которых нет ни звуков в голосе, ни слов на уме.
Перебивая запахи трав, в спаленке остро пахнет молодым потом, разгоряченной плотью, мускусом женщины и любви и горечью неизбывного одиночества.
Люба встает с постели, идет в огороженный легкой опоной угол, омывается. Слышно, как плещет в лохань вода.
Все? Ужели и в том, что так возлюбили люди, ради чего покинули они рай, так мало счастья? Одна лишь услада краткая и внезапная, как укус. Бедные, бедные люди…
И это ли грех перед тобой, Господи? Пошто так суров к чадам своим? Али и правда равны пред Тобой в грехе и тот, кто любит, и тот, кто убивает?..
Влажным льняным полотном Люба утирает пот с плеч и живота Дмитрия. Кожа его вздрагивает от прохладных прикосновений, как у лосного жеребца.
— Князь мой, князь, — шепчет она.
Он перехватывает руку ее с полотном в запястье, останавливает движение, говорит вдруг:
— Ан не быть нам, Люба, с тобой…
Рука ее замирает без сил, но отвечает она со спокойной улыбкой:
— Знаю… что ж… Я ведь и не льстилась на то… Мне бы лишь любить тебя — ив том счастье. Веришь ли, горький ты мой?..
— Прости… — Дмитрий гладит ее плечо, она же губами ловит раз за разом уходящую его руку. — Прости мне, Люба, что ввел тебя в срам перед Господом и людьми…
— И-и-и-и… — перебивает она его. — Нет на мне срама ни перед людьми, ни перед Господом. Срама-то в любви не бывает.
— Так ведь судят тебя.
— Что ж, пускай им… Лишь бы ты не судил… Да что ты, Митя, ныне печален?
— Чай, знаешь?
— Знаю.
Дмитрий вздыхает, ложится удобнее, уперев щеку на ладонь. От лунного света глаза его тихо светятся, точно вода в полночном колодце от яркой звезды, повисшей над журавлем.
— Матушка покуда молчит, не до того ей. А я ведь и сам знаю: жениться мне надобно для Твери… Слышишь ли?
— Слышу.
Чем она слышит — неведомо, но пальцы ее делаются еще нежнее, едва, будто сквозной теплый ветер, касаются Дмитрия. Нестерпимо от ее покорности и любви.
— Так женись. Разве я неволю тебя?
— Не обо мне речь.
— Да о ком же?..
— А что, Люба, сватался к тебе Федор Ботрин?
— Так ведь знаешь…
— Ну?..
— Да так, он уж было совсем наладился сватов засылать, да тятенька-то вмиг отвадил его, как прознал. Сам знаешь: Ботриных-то он не шибко жаловал.
— Да уж… А сама-то ты что?
— А что я? Чай, я ему не невеста и не кума!
— Дак пригляден боярин-то!
— Чево-ой! — аж в голос вскрикивает удивленно Люба и отвечает не прежде, чем отсмеется, что почему-то приятно Дмитрию. — Ах, князь, умен, да не знаешь: какая девка в лицо глядит парню, какая в мошну, а какая и за душой видит — страшен он больно, Федор-то!
— Да чем же?
— Не знаю пока, а страшен.
— А я-то, напротив, чаю: люба ты ему до сих пор.
— Так что? Эко сердце-то у тебя за всех болит! Пускай люба!
— А коли я сам-то сосватаю тебя, пойдешь за него?
Как это у нее так получается: вмиг захолодала рука, пальцы точно морозом взялись.
— Уж лучше сразу убей, — отвечает.
И голос-то глух и холоден, точно мерзлую землю бросают на гроб в январе.
— Да шучу я, смеюсь, али не видишь! — утешает ее Дмитрий, и правда смеется, как кашляет. — А то вон хочешь еще за кого сосватаю, да вона хоть за Данилу Челядинца, — неожиданно и для себя самого предлагает он и обрывает смех. — Тоже гусь!..
— Грач он! — уже готова шутить, смеется и Люба, но запоздала — минул легкий час князя. Да и не было его вовсе.
— Не грач, — возражает Дмитрий, — грач-то птица не вещая, худых вестей не несет. Ворон он. Ворон и есть, — повторяет он.
— Ну да бог с ним. — Длинные черные волосы Любы лунной рекой льются ему на грудь. И вновь ищут они утешения друг в друге…
— А все же больно мне за тебя.
— А ты, Митя, хоть за меня-то радуйся! Есть ли кто счастливей-то меня, Господи?! Покуда дозволишь, твоей буду, князь мой, счастье мое, мед мой, горечь моя, Митенька…
И наново глаза для счастья распахнуты, да только темны от слез.
Вызолотила луна землю, кейс осень ржаное поле. Вот-вот на убыль пойдет, оставит небо для суженого — ясного солнца, с которым вовек ей не встретиться, не сойтись…
— В такую-то ночь, сказывают, русалки поют на болотинах.
— Так пусть их поют.
— Вот и сейчас поют, слышишь ли?
— Слышу. Выпь то кычет над полем.
— К добру ли?
— К добру. Спи уже…
«Ладно ли, что Саша пойдет ныне к Юрию? Ой ли, мне бы, мне бы с ним встренуться…» — думает князь, засыпая, и тут же стонет в первом тревожном сне:
— Ой ли, к добру ли?..
— К добру, к добру, — шепчет Люба, мягко касаясь губами его волос. И утирает со щек слезы, чтоб невзначай не капнуть ему на лицо.
До света будет теперь сидеть над ним, как мать над больным дитем. Только глядеть на него, только глядеть. Покуда и ей сон глаза не смежит.
И первое солнце высветлит светелку, поставленную окном на восток, и стены, увешанные пучками да метелками соцветий и трав. Чего только нет в тех пучках да метелках: вон горец, вон донник, вон зверобой, вон хвощ, вон девясил, вон хмель, вон ромашка, вон липа, вон пижма, вон можжевельник, вон кровохлебка — то все от недугов да хворей, а вон полынь, трава горькая, — от любви…
Но разве она поможет?
— Деда, а деда, пошто птицы щебечут?
— Так утро — просыпаться велят.
— Нет, деда, пошто они песни поют?
— Господь голос дал, вот они и поют.
— А рыбы?
— Что — рыбы?
— Пошто молчат-то они, когда на берег-то их волочут? Али им не больно?
— Больно, поди. Однако Господь им на плач голоса не дал.
— Так пошто, деда, одни на радость поют, а иные-то и на горе плакать не могут? Али Господь не равно ко всем милосерд?..
— Дак кто ж его знает, Господа?..
Глава 7. По дороге во Владимир
До Святославлева Поля шли Волгой. Там, оставив ладьи, пересели на коней и посуху тронулись на Ростов. Тверской поезд был не велик и отнюдь ненаряден. Все в нем — от подобранных в масть белых лошадей, с вплетенными в гривы черными лентами до подчеркнуто скромных одежд бояр — говорило о скорбной цели путников. На самом Александре был простой суконный охабень с круглым воротом, подпоясанный сыромятным ремнем, да поверх его был накинут простой же дорожный пыльник. Встречные не враз угадывали, кому и кланяться, да и не угадывали бы совсем, кабы не почтение, с каким обращались бояре к смиренному длинноволосому отроку, да слух, что неведомым скорым путем бежал впереди того поезда.
«Знать, сила силу ломит — вон и тверичи пошли кланяться…»
«Ужели признают ирода?..»
«Да куда ж им деваться-то, сиротинам…»
«Куда? Кто их знат? Ан посольство-то не Дмитрий ведет, а меньшой его брат Александр, спроста ли?.. Чаю, не больно они смирилися…»
«Энтот — Ляксандр-то?.. Ишь волосы как отпустил — печалуется…»
В родственном Ростове встретили не так, как прежде встречали тверских. Прежде-то в колокола звонили, родной дядя матушки князь Константин Борисович, а после него и сын его князь Василий Константинович с поклоном выходили навстречу, признавали власть и силу великого князя, с коим вовремя удосужились породниться. Теперь не то: не было уж в живых ни князя Константина, ни сына его Василия, но главное, Тверь, кажись, навсегда утеряла первенство — не перед кем было и кланяться. Да и что Александру было в поклоне малолетнего ростовского князя Федора, сына Васильева? А то, что князев пестун боярин Кочева попытался было перед ним нос задрать, Александра даже и не задело. Что ему было стерпеть глупое злорадство ростовского боярина, когда он уж загодя готовил себя к иному терпению. Он лишь при всех за грудки привлек к себе того боярина Кочеву и в рожу ему сказал:
— Попомнишь еще Тверь, боярин, ох попомнишь, когда московичи-то с тебя зачнут шкуру драть!..
Восьмилетний Федор, запуганный боярами, на дальнего тверского брата глядел дичком. О чем было с ним толковать?..
Издревле во всей русской земле Ростов славился и истинно был велик не ратной силой, не купецким богачеством, но христианским благочестием, церковным просвещением, книголюбием и своими храмами. Недаром ростовское лоно стало земной родиной для многих святителей, просиявших над Русью. Церковное благолепие, особый мирный лад ростовской жизни предопределяли и правление его князей, от смерти доблестного Василька, убитого Баты в Шеронском лесу, никогда и не мысливших подняться против татар. Не случайно ближайшими подвижниками Александра Ярославича Невского среди русских князей, поддерживавших его заискивания пред татарами, были ростовские князья Глеб и Борис Васильковичи. Тот князь Борис был, кстати, дедом Анны Дмитриевны…
Однако Александр и не рассчитывал найти в Ростове помощников Твери против Юрия. Несмотря на христолюбив, для ростовцев свой покой был превыше обыденной русской правды; на кого положил свой палец ордынский хан, — прав ли он, нет ли? — знать, тому и первым быть на Руси…
Владыка-же Прохор, за которым, собственно, и заехали в Ростов тверичи, принял Александра по-отечески. Ростовская епископия с древних времен первых примерных архипастырей Луки и Пахомия, со времен епископов Кирилла и Игнатия отличалась ревностной самостоятельностью и даже, случалось, строго судила своих же князей за то, что они больно уж пресмыкались перед погаными иноверцами.
Так, епископ Игнатий, прямо осуждавший сближение с погаными, вероятно узнав о каком-то неблаговидном поступке в Орде князя Глеба (между прочим, женатого на татарке), после его смерти, через девять недель как погребли, вдруг приказал В полночь взять его останки из княжеской семейной усыпальницы в Успенском соборе и закопать их в загородном монастыре. А про князя-то Глеба говорили, что, мол, тем, что служил татарам в юности, он избавил многих христиан от поганых, да и вообще был человеком богобоязненным, щедрым и добрым. Вина его осталась неизвестной, но, знать, была, коли епископ решился на такой шаг. Правда, за небывалую строгость святитель чуть было и вовсе не поплатился запрещением к священнослужению. Митрополит Кирилл обвинил епископа в осуждении «мертвеца прежде Страшного Суда…».
Не в том суть, кто прав был в том споре, но в том, как Церковь-то блюла достоинство русской власти и собственные каноны! Не то теперь…
Так и владыка Прохор старался держаться той же непреклонной линии, которую исповедовали до него ростовские святители. В проповедях и поучениях не уставал повторять он о неминуемом наказании, которое рано ли, поздно ли, однако пошлет Господь тому народу, что в угоду иным забывает собственные обытки, что ради временного скудоумного веселия и алчной наживы готов отступиться от совести, распять, как распяли Христа, ближнего своего, предать мать и отца, ибо сказано пророком: «Обращу праздники ваши в плач и песни ваши в рыдания…»
Но проповеди — проповедями, Богу — Богово, а людям-то в мимо скользящей суете своих дней часто бывает некогда заботиться о грядущем. И, зная Юрьеву неправду да боясь для себя пущей беды, от имени своего малолетнего княжича ростовские бояре чуть ли не первыми, даже в обход новгородцев, признали над собой Юрьеву волю. Оттого им было не по себе, что именно их епископ выступил тверским поручителем в переговорах с великим князем. Всем был известен и страшен мстительный нрав последнего. Однако и Прохор был тверд…
Бывают такие старцы: вроде бы духу в теле и уцепиться-то не за что, одни глаза на лице и светятся, ан столько в тех глазах сердечной крепости, что диву даешься.
На одних прошедшие годы вдруг разом сваливаются немочью, да недугами, да старческим слабоумием, другие же, и от роду здоровьем не богатые, от прожитых лет только тверже становятся, как мореное дерево, и до самого смертного часа хранят зрелую ясность ума. Таков был и Прохор…
Сам боярский сын, смолоду стремился он к Божеской чистоте, по душевному велению принял священнический чин, нес его, как награду и благодать, за что и был поставлен в епископы еще митрополитом Максимом. Вот уж двадцатый год возглавлял он одну из самых древних и почитаемых на Руси ростовскую епархию. Несмотря на скудное тело и невеликий рост, вопреки покладистости в отношениях с Ордой ростовских владетелей, вопреки благодушию и смиренности паствы сам владыка Прохор был воинствен, Христа и православную веру чтил свято, а всякую же немецкую ересь и наипаче того поганое иноверие отвергал столь непримиримо и яростно, что некоторые и рады были бы вовсе не слышать хулительных и опасных речей епископа. Боялись ростовцы ханского гнева.
Прохор же, будто нарочно, точно испытывал земляков, ничего не страшась, говорил, что думал, да еще и глядел на иных с усмешкой: «Коли не по сердцу о чем говорю, отчего же не выдадите меня поганым? Знать, боитесь Страшного-то Суда, а коли и вы, бессовестные, боитесь Его суда, воистину велик и славен Господь!.. И в том прощение вам за грехи: покуда жив в душе вашей не скотский, но Божий страх, дотоль и душа ваша жива и открыта Господу…»
Иногда стоило бы, наверное, и владыке быть посдержаннее в своих высказываниях, но самому-то ему казалось: все, что говорит он и делает, так мало, так недостаточно для того, чтобы уберечь свою паству от неверия и опасной снисходительности к коварным татарам. Дело было еще и в том, что со времени ордынского царевича Петра татары особенно возлюбили Ростов и с охотой селились в нем на жительство, привнося в слаженный, повседневный быт древнего города вовсе не свойственные ему привычки и обычаи. Дух не купецкой степенной торговли, но торгашества крикливых восточных базаров делался все заметнее, равное, уважительное отношение друг к другу сменялось презрением одних к другим, а главное, пусть брезгливо, но как-то обреченно и равнодушно русские уступали татарам и лучшие торговые лавки, и дома, и даже целые улицы. Точно в дикой степи, коней забивали на мясо, а какие татары-то еще и нарочно смеялись, предлагая русским соседям отведать конины. Унизительное заключалось еще и в том, что татары-то на Руси селились самые безродные, никчемные, из тех, кому, как правило, и среди своих места не находилось. Только и тем татарам русские боялись противиться, слишком силен был страх перед беспощадными победителями, перед неминуемой местью и расплатой за право на собственное достоинство. Так-то уж было однажды, когда по смерти ордынского царевича случилась внезапная страшная замять, в которой, не выдержав притеснений, и терпеливые ростовцы побили многих татар. Александрову деду, князю Дмитрию, пришлось тогда спешно бежать в Орду, каяться перед ханом да платить серебром за пролитую татарскую кровь. Страх того неоплатного наказания жил в ростовцах и по сей день… Ордынским же царевичем называли ростовцы одного из Чингизидов, ханского рода юношу, с именем Петра принявшего святое крещение и доказавшего добродетельной жизнью христианина, что через истинную веру и бывший враг может стать другом. Петр умер в Ростове глубоким старцем, оставив по себе добрую память и церковь, возведенную им в честь Первоверховных апостолов Петра и Павла. Возлюбивший во Христе, и он был ответно возлюблен ростовцами. Но то был редкий, исключительный случай, в основном же в простой и обыденной жизни незлобивым ростовцам приходилось примиряться с вопиющей наглостью и безнаказанными преступлениями татар. Как ни противно было вынужденное соседство, но и избежать его без крови было никак нельзя. Впрочем, и среди татар случались вполне добродушные, честные люди, и многие из них, подобно царевичу Петру, осев в Ростове, приняли крещение, женились на русских женщинах, да и татарки, охотно крестились и выходили замуж за степенных и работящих русских.
Владыка Прохор конечно же тем бракам не препятствовал и сам в душе ликовал, когда, презрев душой, татары, как малые дети к матери, приникали к истинной вере, однако трудно давалась ему собственная вера в их искренность. Как поверить в родство того, кто еще вчера убивал твоих близких?.. Потому так резко и предостерегал ростовцев владыка и так строго судил их за доверчивость и опрометчивое сближение с погаными. Разумеется, он понимал всю тщету и даже вредоносность, случись она ныне, открытой борьбы с татарами — слишком не равны были силы. Православные не могли понять, что будут биты-до тех пор, покуда не объединятся в один кулак. То понял великий князь Михаил Ярославич! И хитрым ростовским умом владыка разгадал дальновидный загад князя, а потому с трепетной, тайной надеждой на протяжении всей жизни пристально следил за Тверским, молился, просил у Бога ему удачи. Много было побед у князя, да не было главной: не сумел, не успел он сжать воедино тот русский кулак. Ан поди-ка, попробуй его сожми, когда каждый палец на той русской руке мнит себя старшим… Не в том ли суть Узбековой власти и главная его мысль, чтобы не одним мечом, но и магумеданством покорить и унизить Русь?.. Вон как лихо, в одночасье всю Кипчакскую степь заставил молиться он одному пророку, а разве вольные степняки хотели того? Разве мало им было своих идолов и богов? Ан знает Узбек закон: чья власть — того и вера, лишь вера по-настоящему может сплотить воедино народы, подпавшие под чужеродную власть. Не может не понимать того хан Узбек — слишком умен, и, значит, ищет пути к самому сердцу Руси — к православию. Но знает он: русские не кипчаки, коли во что поверили, разом не отрекутся, потому и пути Узбековы столь непросты и долговременны… Вложил уж татарин стрелу на лук, натянул тетиву, наметился, да у той стрелы короток оказался полет — взял ее на себя русский князь. Так что и действительно, ежели и убил Михаил Ярославич Кончаку, то уж владыка Прохор с радостью отпустил бы ему этот грех, коли бы довелось. Но не довелось — не простил ему хан Узбек удара, цари-то не любят, когда их ходы наперед угадывают. Убили радетеля за отечество, на которого Русь уповала, убили того, кого тот же бездетный владыка Прохор, как и многие на Руси, почитал за отца и любил больше сына. Сын — что? Лишь услада родителю, Михаил же Ярославич был щитом от поганых для земли и православной веры! Вот уж воистину — воин Христов!..
Потому и встретил владыка Прохор Михайлова сына точно родного. Да еще и более того: в назидание ли малолетнему Федору, в укор ли трусоватым боярам епископ принял Александра как самого наивысочайшего и почетного гостя, словно ни смерть Михаила Ярославича, ни ханская милость к его убийце перед лицом владыки ничуть не изменили тверского чина. Владыка будто нарочно подчеркивал перед всеми необходимость законной наследственности русской власти…
За трапезой с глазу на глаз во владычьих покоях Прохор долго расспрашивал Александра о тверском бытии по смерти отца, о матушке, с которой был знаком прежде, о Дмитрии, особенно подробно о Дмитрии…
И для владыки стало неожиданностью, что послом к Юрию пошел второй брат, а не первый.
— Знать, Дмитрий-то не хочет Юрию кланяться?
— Не хочет, отче.
— А Узбека-то тем не боится обидеть?
— Правда выше царской обиды, — сказал Александр, и сам, будто девушка, зарделся от своих слов.
— Верно, верно, сынок, — ласково, не по-владычьи ободрил его отец Прохор и вдруг вскинулся с высокого кресла, как с коня молодой, быстро пересек залу, упал на колени перед ликом Спасителя и, истово осенив себя крестным знамением, воскликнул: — Дай же, дай ему силу, Господи, на то, что отец не успел!..
А еще, прежде чем отправиться во Владимир, в благолепном Успенском соборе, «аки невеста» украшенном золотом, драгоценными каменьями, жемчугами, парчовыми опонами, а главное, на редкость искусно писанными ликами святых и угодников, при стечении народа владыка Прохор отслужил молебен за упокой убиенного страстотерпца великого князя Всея Руси Михаила Ярославича и во здравие членов его семьи: вдовы-княгини Анны Дмитриевны, бывшей княжны ростовской, и чад его — Дмитрия, Александра, Василия и Константина, ныне терпящего бедствие и унижение в полоне…
Пели в Ростове так, как в Твери петь еще не умели: ладно и доброгласно. Сливаясь под куполом, звуки священных песен падали на людей очистительным Божиим дождем и, кажется, достигали тех душевных пределов, за которыми в каждом — бес его или ангел. Бесы от тех песен корчились в душах, ангелы — умилялись. И слезы сами собой катились из глаз.
Стихи, повторяясь, звучали каноном. Сначала на левом клиросе их пели по-гречески, затем на правом пели по-русски. И все так торжественно, пронзительно и высоко.
Наверное, ничто более не могло укрепить Александра в его положении, чем этот светлый молебен. Люди вокруг него вздыхали и плакали, а после многие подходили к нему, как подходят к священнику за причастием, но не от него ждали милости, а, напротив, милостивы были к нему. Желали удачи и здравия, просто по-дружески касались руки, а кое-кто отваживался сказать, что, мол, Юрий-то для одних татар да нехристей русский князь, а для них-то, ростовцев, он не более чем убийца, и они как почитали великим князем Тверского, так и впредь будут почитать князьями над Русью его сынов. А, мол, всякая иная власть станет отныне для них лукава…
С тем и покинули славный, кудрявый город Ростов, словно бы в забытьи заглядевшийся бессчетными куполами своих церквей в тихое озеро Неро.
Глава 8. Во Владимире
Во Владимир прибыли в ту же пору, в какую в прошлом году, прежде чем уйти ему в свой последний путь на муки и смерть, был здесь батюшка Михаил Ярославич — то есть в самом конце июля, в заговенье на Успенский пост.
Издали, от клязьминских заливных лугов, открылся тверичам древний град, вознесшийся на широком, изрезанном глубокими оврагами холме. Как ни тревожно было на сердце у Александра, на миг он будто напрочь забыл, зачем и явился — так поразил его величием и неземной, небывалой красой Володимиров город. Знать, не зря дорожились князья честью быть посаженными на Великий Владимирский стол, знать, не зря после Киева митрополит Максим именно сюда перенес вместе со священной царьградской утварью православное старшинство, знать, не зря говорят, на всю-то русскую землю нисходит отсель благодать от чудотворного иконописного лика Божией Матери с младенцем Христом на руках. Сказывают, да и отец говорил, мол, свет и тепло от той иконы такой, что жарко глазам и от всякой мысли худой, коли сумеешь достичь ее скорбного, нежного взгляда, она тебя отвратит, а в доброй мысли — наставит, коли есть в тебе хоть на золотник того доброго…
На заклязьминский путь, откуда вдруг точно писаный виден стал город, вышли во второй половине дня, ближе к вечеру. Небо над Владимиром затянулось низкими, черными тучами, обещавшими долгое августовское ненастье. Но от солнца, забежавшего путникам за спину, на доличье потемневшего неба дивно высветился белокаменный город. Многие князья возводили его, но каждый из тех, кто в разное время принимал в том участие, как бы сам по себе ни был он горд и тщеславен, ни в чем не нарушил и не попортил того благолепия, что возвели до него иные. Печерний город Владимира Мономаха стоял за своим детинцем, справа прикрывал его Ветшаной город Юрия Долгорукого, слева Новый город сына его Андрея, нареченного Боголюбским, по краю обрывистого холма высилась белокаменная стена детинца, многомудрого и многодетного Всеволода Большое Гнездо. Со строгим умом, и расчетом, и небесным изяществом соседствовали рядом друг с другом и Спасская церковь, заложенная когда-то еще отцом основателем святым Владимиром, и изукрашенная, как девица, церковка Святого Георгия, поставленная Юрием Долгоруким у себя на княжьем дворе, иные храмы белокаменной кладки, возведенные им же, в простоте линий которых виделась и мощь, и размах князя, и спешка его — не было времени у Долгорукого на особенное изрядство, там и сям насаждал он военные городища. Новые храмы вовсе при нем не расписывали, Богу служили средь белых стен, лишь в Троицын день украшенных березовыми изумрудными ветками. А чуть в стороне, наособицу, на самом краю городской высотищи, величавей иных, торжествен и смел, одинок и печален вознесся храм Успения Богородицы, оставленный убиенным Андреем. А уж светлый четырехстолпный Дмитриевский собор, создание Всеволодова изощренного византийского духа, точно лебедь, летел по черному небу. Резаные, белого камня стены от заходящего солнца стали золото-розовы, небесным огнем сиял над куполом окованный золоченой медью огромный крест…
«Ах, любо!..»
Глядя на ту красоту, не у одного Александра пело сердце; как и он, многие из его спутников видели такое-то чудо впервые. Изумлялись тверичи, видя Божескую красоту, возведенную людскими руками. Вот уж воистину рукоделен и велик человек! Ан отчего-то так несопоставима красота, созданная человеком, с его же душой, столь часто отягощенной завистью, злобой, иной греховной тяготой и мелочными заботами…
Свесившись набок грузным гузном с седла, разиня рот глядел на Владимир Максим Черницын.
— Эка, налепили-то камнетесы! — зачарованно выдохнул он за спиной Александра.
Александр не враз возвратился в обыденность. Затем неохотно откликнулся:
— Да уж, любо глазам… Ужели выше и краше возможно? — будто себя спросил он. И подумал: «А ведь возможно! Не убоялся же батюшка посрамиться перед владимирцами, возводя на Твери свой рукотворный Спас…»
— Эх, княжич! — мечтательно произнес Черницын. — Кажись, всю бы жизнь отдал, кабы Господь и мне такое-то умение в руки вложил!..
По-разному, да об одном подумали князь и его слуга, а потому, видать, и обиделся князь на слугу.
— Эко, умыслил!.. — усмехнулся зло Александр. — У тебя ручищи-то токо ложку держать сподобны. — И тронул коня.
Смиренный Черницын спорить с князем не стал, лишь громко, точно корова на мокрое сено, обиженно засопел позади. Александру от того заспинного сапа стало не по себе — зря он Максима обидел, да ведь не со зла, а черт его разберет отчего. От собственной неуверенности, от страха, что ли, злой-то он стал? А что ж на Максима-то злиться, разве он здесь при чем?.. Вот в чем беда-то людская: только что умилялся на красоту, мнил себя добрым, а вон уж обидел иного ни за что ни про что глупым, пустым упреком. Как все в нас рядом и близко — хорошее и дурное, точно разноцветные ленты в тугой плетенке девичьей косы…
— Ладноть, Максимка! Ить, пошутил я! — оборотился к слуге Александр.
Максим готовно расплылся в радостной, смущенной улыбке:
— Да уж, чего уж… Я, ить, и впрямь, княжич, кроме как ложкой-то махать, мало чего умею.
— Да ведь, чтобы ложка-то не пустой была, тоже, чай, ум надобен, а, Максим?! — засмеялся Александр, от привычного Максимова дружества почувствовав облегчение, и пуще погнал коня.
А Владимир тем временем становился все ближе, и вновь холодно и тревожно делалось на душе. Да и было отчего…
Недалече от города обошли стороной огромный, не менее чем в пять тысяч голов, лошадиный табун. Табун стерегли татары; то было видно и по тому, как конники сидели в седле, и по одежде тех конников: по стеганым, долгополым и разноцветным халатам да по лисьим шапкам, которых татары не снимали и летом. Табунщики внимания на проезжающих, кажется, вовсе не обратили. Лишь один из них, подняв над головой плеть, крикнул издали что-то непонятное, но веселое. Веселое — потому что видно было, как другие татары засмеялись, тыча в них пальцами.
Александр велел развернуть и выставить наперед багряный стяг — знак тверского великого княжества. По багряному полю золотом был вышит на нем отцов столец. Проснулся и владыка Прохор, доселе мирно дремавший в возке. Поверх камилавки водрузил на голову высокий видный клобук, оправил одежды и большой серебряный крест на груди — пусть убоятся нехристи!
Идя в поход, каждый татарский воин держал при себе в заводе по две, по три пустых лошади, потому при нужде столь скоро и даже стремительно покрывали они пространства. Бывало, и слух о них не успевал вперед добежать, а они уж мчались на своих коротконогих, крепких лошадках дикой внезапной лавой на какой-нибудь сонный город.
Посчитав в уме, разложив на одного даже по три из стабуненных лошадок, Александр присвистнул — с немалой силой пришел от Узбека Юрий вокняживаться на Русь. Ближе к городу встретился еще один табунок в полтысячи голов, из одномастных гнедых коней. Александр принялся было и тех складывать в одно число, прикидывая Юрьеву силу, но бросил — уж явственно стали видны семисаженные Золотые ворота.
Перед городом на лугу, составленные кругами, обильно стояли повозки ордынцев. Посреди кругов горели костры, густо пахло вареным мясом, отовсюду слышались бабьи крики, недружные визгливые или заунывные песни. Ясно было, что ордынцы гуляли, и гуляли уже давно. Меж костров и кибиток шатались пьяные. Кое-где по кустам обочь дороги лежали бесстыдно заголенные мертвые женщины. У некоторых от самого лона вспороты были белые животы. Да чрево у них было пусто. К тем трупам жались приблудные, раздувшиеся как бочки псы, сытно и сонно глядевшие вслед проезжающим.
Тверичи стонали, отворачивая глаза от мертвых баб, и, молча, без слов крестились…
Из-за дальнего обширного загорода, кругом составленного из тех же возков, слышался несмолкаемый, ровный гул. То плакали пленные.
Остановившимся взглядом Александр глядел перед собой, не далее конского шага. Ясно было, что во Владимир татары пришли уж с добычей. Откуда?
«Не иначе, как из Рязани, — догадался Александр, вспомнив о вечной ненависти московичей и татар к пограничным рязанцам — Знать, попутно им было… Куда-то далее двинут?..»
К тверичам татары не приставали, только перед тем, как впустить их в стан, через который лежала дорою, дознались: кто такие да к кому и куда держат путь.
Наконец-то тучи, что давно уж сбираясь, клубились над городом, разразились тем неистовым грозовым летним ливнем, который всегда, как ни ждешь его загодя, оказывается страшнее и круче того, что можно было представить. Сначала пронесся ветер, вихрем поднявший сухую дорожную пыль, зафыркали кони, заполоскались с хлопом за плечами накидки, затем вмиг потемнело, будто без времени упала ночь, и вдруг, безо всякого дальнего рокота, что обычно идет издалека, в сухом еще небе грянул внезапный гром, от которого разом присели кони, готовые понести, и разверзлась бездна…
В город въехали под проливным дождем, под небесные громы и молнии. Грохотало немолчно, как в пущенной под гору бочке с каменьями. Огненные стрелы чертили небо, падали наземь, казалось, под ноги. Немощеная улица вмиг раскисла, зачвякала под копытами грязью. Во всем Владимире было темно и глухо, лишь белые, пронзительно белые очертания соборов вспыхивали на черном небе в синих сполохах молний…
— Свят, свят, свят!..
— Господи, спаси и пронеси грешных…
Чуждо и боязно было тверичам в пустом, будто вымершем славном городе Володимире, так очаровавшем их из заклязьминской дали. То-то и оно, вся-то жизнь — одна видимость того, чего и вовсе на свете не существует. Оттого и дается счастье лишь глупым, от рождения очарованным жизнью людям. Что видят они издалеча, тому издалеча и верят, не пытаясь приблизиться’, чего не знают они — того и знать не хотят, чего боятся — на то и молятся… Ан не от страха креститься-то надобно, но от любви!
На подъезде к княжьему двору неведомо откуда возникший хмельной татарин схватил под уздцы Александрова жеребца, шедшего впереди.
— Куда?! — гневно закричал Александр.
По чести сказать, он оторопел от внезапного ужаса и отвращения. Рука сама собой, помимо ума, потянулась к оружию. Еще мгновение — и татарин повис бы на поводе без головы. Но малое движение князя опередил Максим Черницын. Соскочив с седла, он подхватил татарина под грудки и понес его прочь с дороги. Но татарин крепко ухватился за повод. Видно, он столь опился, что уже и не соображал, чего делает. Спал, видать, на дороге, да промок от дождя, да проснулся от грома-то, а тут как раз конные, вот он и уцепился за повод.
— Пусти лошадку, мил человек, слышь ты?.. — ласково, как дите баюкая его на могучих руках, уговаривал хмельного Максим. — Пусти — не твоя! Слышь, чего говорю-то, татарская морда?..
Татарин же лишь мычал что-то по-своему, чего разобрать было никак нельзя, и упрямо тянул Александрова коня за собой.
— Пусти, слышь, ты, пусти, говорю! — Все так же держа его на весу, Максим перехватил руку татарина и так сжал ее в запястье, что пальцы его невольно раскрылись. После чего он отнес татарина в сторону и бережно опустил на землю.
— Поспи тут-ко малость, мил человек…
Татарин на земле более не копнулся, наверное, и впрямь уснул.
Вроде бы простое происшествие, ан и от него у Александра мурашки пошли по телу.
«Да что это со мной, право слово! — удивился самому себе Александр. — Робок стал, точно мышь на жите! Ить, не чужое иду просить!»
От свирепого проливня, что и не думал кончаться, одежа вмиг промокла до нитки, мокрые порты липли к ляжкам, суконный охабень набряк от воды и отяжелел, будто панцирь литой, дождевые струи с него скатывались, как с ведра. От холода, от волнения ли перед встречей с отцовым убийцей на Александра напал такой озноб, что зуб на зуб не попадал. Еще до грозы надо б было пересесть в крытый возок, как и советовал отец Прохор, да неподобно показалось Александру въезжать в чужой город в возке. Вот и вымок как курица. А теперь уж поздно было прятаться от дождя. Да и кончился долгий путь, встали кони перед высокой каменной загородой княжьего терема.
Прокричали перед запертыми воротами, чтобы отворили.
Ответили не враз.
— Экое лихо! Кого принесло-то в такую непогодь?
— Тверское посольство!
— Экое лихо! А кто ж в послах будет?
— Князь холмский, княжич тверской Александр Михайлович со владыкой ростовским Прохором и с боярами!
Ворота перед тверичами открыли, но на двор не пустили. Сказали:
— Побудьте покуда тута, — и ушли на доклад.
Княжий двор пылал огнями, у великого князя, видать, шла гульба. Несмотря на дождину, по двору скоро шмыгали люди — питье ли тащили, съестное ли; за шумом дождя и ветра глухо слышался из дворца тот особенный, праздничный гул, который без песен и гуслей сразу узнаешь издалека — гуляют…
— Чего это он празднует-то? Чай, еще не Успенье?.. — удивился Максим Черницын.
— Али нечего ему праздновать?! — усмехнулся в ответ Александр.
Не чаял он, что за одним столом на пиру окажется с убийцей отца. А к тому, видать, дело шло: гульба во дворце будто еще сильнее взъярилась — ударили накрачеи по бубнам, загундосили рожечники, заплескали по струнам гусельники, закричали девки пронзительно, славя великого князя Юрия Даниловича. А на дворе дождь ярился все гуще, от ветра косо бил по спинам и головам, проникая за шиворот.
Когда бы было светлей, видели б люди, как побелел и даже будто заострился лицом от злого напряжения Александр.
«Неужели придется испить чашу из одной братины с Юрием?.. Тьфу ты!.. — От одной мысли о том бессильная ярость перехватывала горло, и зубы еще пуще выбивали ознобную дробь. — Господи, пронеси!..»
Вот и началось нестерпимое душевное мытарство, какого нипочем не вынес бы Дмитрий, потому-то здесь теперь был он, Александр, а не Дмитрий, но как ему, Александру, не уронить себя в том нестерпимом мытарстве?
«Коли позовет сейчас, скажу ему: не пировать я к тебе шел, Юрий Данилович!..»
Однако тверичей звать к столу не спешили. И от того тоже было не по себе Александру. Истинно: куда ни кинь — всюду клин…
Спустя время, за которое много можно было доброго совершить, не говоря уже о худом, вышел к воротам явно нетрезвый московский дьяк Прокопий, по прозвищу Кострома, и, нарочно глумясь, усмешливо передал слова Юрия о том, что, мол, великий князь в ноги кланяется ростовскому святителю, однако ныне в гости его не зовет — не ко времени, мол, много за столом у великого князя гостей иной веры, а, ить, всем ведомо, сколь строг и непочтителен к чужеродцам отец Прохор, али не так что сказал я, святой отец?..
Затем, еще более и наглее юродствуя, обратился к Александру. Сказал, что, мол, великий князь родство свое помнит, ан и княжича Александра, тверского своего сыновца, сегодня принять не может, да и вперед-то не знает еще великий князь, примет ли он его — не по плечу, мол, и по достоинству его с княжичем-то переговариваться… — не говорил, а выкрикивал слова дьяк, как срамной скоморох.
Во тьме лицо дьяка было не разглядеть, хотя и сквозь тьму было явственно видно, как весело тому дьяку бойко сыпать перед тверским княжичем и ростовским иерархом погаными, глумливыми словесами. Намокнув под ливнем, долгополая ряска облепила длинное, тощее тело дьяка, как шест, и сам дьяк, как шест в руках голубятника, мотался, волокся из стороны в сторону туда-сюда, вот-вот упадет — истинно спьяну или же нарочно прикидываясь еще пуще хмельным, чем был на самом деле.
Такого позорища не испытывал еще Александр. Никто во всю жизнь не посягал на его достоинство. Но странное дело, чем больше кривлялся и юродствовал Юрьев дьяк, тем спокойнее и холоднее делалось у него на душе.
Известно: нетерпимее всего юному человеку унижение, которое вдруг приходится испытать от ничтожества. И самое тяжкое, но и верное в том испытание — не дать воли гневу, коли не в силах прямо сейчас же убить то ничтожество, точно надоедную вшу. А иначе и гнев твой оборотится против тебя, и будет лишь в радость тому ничтожеству. Чем мельче шавка, тем яростней брешет она на того, кто не может достать ее пинком или палкой.
Спешась, тверичи тесной стеной стояли позади князя. И им было горько унижение княжеского достоинства, но и они понимали: то лишь начало их позора, который ради Твери должны они вынести вместе с Александром в этом унылом и скорбном посольстве. Впрочем, не к одному лишь позору, но и к смерти были они готовы. Только ведь смерть дуром никто принимать не хочет. Да и дело-то покуда шло не о смерти, а лишь о том, чтобы мимо уха пропустить злобный лай. Когда бы было светлей, на лицах тверичей, всех до единого — от последнего возчика до степенного боярина Полового, можно б было увидеть поразительно схожее выражение презрения и скуки: «Али шавок-то мы не слыхали?..»
А Прокопий Кострома кричал-надрывался изо всей мочи такого же тощего, как он сам, голоса, точно старался, чтобы его услышали и там, во дворце, но — куда! Хриплый, надтреснутый голосишко был слаб против ветра, не то чтобы дворцовых окон не достигал, но и Александра-то вовсе не задевал. Напротив, в том крике да в согласном молчании тверичей за спиной черпал Александр уверенность в себе и собственной правоте.
— Что ж Дмитрий-то не пришел? Али чего забаивается?.. — подъелдыкнул дьяк.
— Сказано причетником: «Не говори в уши глупого…» — из воза, с которого он не сходил, на всякий случай, дабы предостеречь юношу, подал голос владыка Прохор. Но в том и нужды не было.
— Некого ему забаиваться, — спокойно сказал Александр. — А коли не пришел, знать, есть на то причина… Что же, говоришь, не примет меня твой князь?
— Да кто ж его ведает? — вопросом ответил и Кострома. — Велик князь и милостив! Ты погоди, глядишь, он и переменится. Зря, что ли, путь-то длинный держали? Ан, как смилуется, тогда он тебя и покличет, княжич.
— Так сразу бы и сказал — что ж глотку-то даром рвать? — коротко рассмеялся Александр. — А я подожду покуда. Мое дело не спешное. Живым-то отца мне Юрий Данилович не вернет, а у мертвого долог век. Так что передай князю — буду ждать его слова!
— Великому князю! — выкрикнул дьяк, поправляя в величании Александра. Даже во тьме было видно, как, обнажив в улыбке зубы, он довольно осклабился. Знать, ждал той оплошности. Будет теперь о чем Юрию рассказать.
— Али не так повеличал? — изумился Александр и с усмешкой поправился: — Так, ить, ведомо: ныне — великому…
— А не то завтрева надеешься перемениться? — готовно подхватил Кострома. Был он вовсе не так шибко пьян, как прикидывался. — Не понял, княжич, о чем речь ведешь?
— Так ведь я, пес, речей-то с тобой и вовсе не веду! Передай, что тебе велено: мол, ждать буду, как позовет меня Юрий-то Данилович! — сказал Александр и, оканчивая свидание, ударил коня под брюхо пятками так, что тот завертелся на месте, кидая грязью из-под копыт в Юрьева дьяка.
Глава 9. Параскева и другие обстоятельства
Три дня хлестал беспрерывно дождь. Вода в быстротечной Клязьме намыла красной прибрежной глины, побурела от нее, будто от крови, и до того поднялась, что, как в весеннее половодье, подтопила заливные луга. Нескошенной гнила на корню трава. Ветер в те три дня был так силен и порывист, что валил вековые деревья, где снял, где порушил крыши у изб, а где и сами избы раскатал по бревну, в садах оббил груши да яблоки, на полях уложил пошедшие было в колос хлеба… Одно слово — беда.
Да татары еще, что покуда мирно стояли у стен, под дождем-то, видать, приуныли, затосковали — нет-нет да стали в город забегать безобразничать. Неумытую да нечесаную холопку со двора и то боязно выпустить — того и гляди, уведут ненароком, не говоря уже про скотину: то телка сведут у какого хозяина, то лошадку в котел порубят. На то им и имя — поганые. А пожаловаться-то на них некому. Ихний темник, ханский посол Байдера, сидит у Юрия в княжьем тереме. Чего сидит? Кажется, справил дело, вокняжил Узбекова наместника на русском столе, так и ступай себе с Богом! Нет же, будто ждет чего, выжидает. Не к добру то, ох не к добру!.. Кабы не миновать разора Владимиру…
Ныне первое солнце с утра проглянуло из-за туч и снова, словно убоявшись того, что увидело, за тучи упряталось. Но уж тучи не те — лишь мелкий, ровно пыль водяная, остатний дождичек, как через сито сочится с небес, будто заглаживает то, что натворил намедни. Глухо и тускло в городе. Сидят, сторожась, по домам владимирцы, собак — и тех не слыхать, точно вымерли. Лишь какая отчаянная девка, подоткнув повыше юбки, чтоб не забрызгать грязью, пробежит по двору, шлепая босыми ногами по лужам, да конный вдруг проскачет по улице, хлюпая черной жижей…
Хоть и тихо, но неспокойно в славном городе Володимире.
Софрон Игнатьич Смолич обмял руками белую, будто воздушную, как пенная шапка на молоке, бородищу, широкой лопатиной прикрывавшую грудь. Обмял, пригладил, и не успел рук опустить, как борода, словно живая, сама расправилась на груди ровным окладом. Третий день глядел на бороду боярина Александр и не уставал дивиться: экая знатная бородища! Такая-то борода не у каждого вырастет, хоть сто лет проживи!
Всяк волосок в ней лежал укладисто, вроде бы вместе с иными, но будто бы и отдельно — сам по себе, точно пригнанный мелким костяным гребнем на исстари отведенное ему место, каждая прядка в той бороде важна сама по себе, но не топорщится в сторону, как ей заблагорассудится, а совместно с другими идет, единой волной ниспадая на грудь, завершаясь мягким и плавным выгибом, чисто речная вода тихо бьется о берег в безветренный день…
Смотрел, смотрел Александр на ту бороду, да и сморило его, а во сне представилось, что то, отнюдь нет, не боярская борода, а борода самого Господа Бога, когда бы и он состарился. А прядки в той бороде Господней вовсе не прядки, но разноплеменные, разноязыкие народы, что, нисходя от Божеских уст, покоятся у Него на груди в благоденствии, каждый сам по себе, но и вместе с другими, не топорщась гордынею в стороны и ни в чем не мешая друг другу; а всяк волосок в прядках той бороды — человек, и он средь других человеков покоен и равен, ни от кого, ни от ближних, ни от дальних не ведает притеснений и злобы, лишь Бог над ним властен: хочет — сомнет ручищей, хочет — пригладит, а хочет — так и вырвет с корнем. Однако ж кто свою-то бороду станет рвать почем зря? Чай, и по одному волоску-то больно, не говоря уж что прядями — как мы-то губим друг друга?!
— Али ты спишь, Александр Михалыч? — донесся до Александра издалека густой голос боярина Смолича. Княжич поднял с рук затяжелевшую от мгновенного сна голову, встрепенулся, как воробей в мелкой лужице, вспомнив, какая нелепость причудилась, перекрестил лоб на божницу и только затем уж смущенно улыбнулся хозяину.
— И то, Софрон Игнатьич, видать, уснул!
Параскева, пресмешливая и препрелестная боярышня, пятнадцатилетняя дочка Смолича, прыснула в кулачки, прижав их к нежным, атласным, как бок у ягоды вишни, щекам, румяным и без румян.
— Экая ты, Параскева, смешливая! — укорил ее отец, впрочем, вовсе без строгости. — А тебе, ить, взамуж идить пора!..
— Так что ж, батюшка, взамуж — чать, не на одни только слезы! — бойко ответила девушка. Она улыбнулась с тем лукавством, присущим женщинам взрослым и опытным, за каким у тех женщин, взрослых и опытных, может скрываться все что угодно, от презрения до ненависти, но в лукавстве юной девушки есть лишь одно желание лукавое: скорее понравиться, потому то лукавство не то что простительно, но всегда-то прозрачно и мило.
Она улыбалась, и все округ улыбались, глядя на нее.
— Только ведь сам знаешь, батюшка, — добавила она, осмелев, — не за кого и взамуж-то идти у нас во Владимире!
И так взглянула на Александра, что хоть сейчас веди ее под венец. И Александр от того взгляда тотчас запунцовел высокими скулами.
— От — шустрая девка, прямо беда! — радостно сокрушился Софрон Игнатьич.
Но матушка ее, боярыня Евдокия Степановна, не поднимая глаз от стола, тихо и строго произнесла:
— Ты, Параскева, языком-то зря не мели, думай, что говоришь, а то запру в светелку-то от людей!
И Параскева враз осеклась, потупила скромно глазки.
— Иди-тко вон лучше князя проводи почивать, а то уморили мы его своей бестолковостью, — сказал боярин.
— Что ты! Что ты, Софрон Игнатьич! — воспротивился Александр, точно ему предложили в проруби искупаться. — Куда — почивать? Белый день на дворе. Это все дождик дрему наводит.
— Да уж, — вздохнул в ответ Софрон Игнатьич, — такая мокрида…
— Лучше уж так посидим, — вздохнул и Александр.
Ох! Как тяжко во всем поперек сердца-то говорить, а особо когда сердце-то любовью горит! Если чего и хотелось сейчас Александру, так лишь того, чтобы хоть на минуту остаться наедине с Параскевой…
Как то случилось с ним, Александр и сам не заметил. В первый-то вечер лишь мельком увидел ее и вроде бы значения ей не придал — ну, боярская дочка, ну, прелестна, так что ему проку в том? Ан наутро проснулся с мыслью о ней, будто околдовала, а ныне и вовсе сидит блажен от малого ее тайного взгляда, о Юрии и вовсе думать забыл, будто и нету его на свете, а грезит-то лишь о том, как вечером пойдет провожать она его в спальню, и, может быть, ныне он урвет ее поцелуй…
Да что и было-то промеж ними? Ей-богу, сам на себя дивится Александр. Два раза, светя огнем, провожала она его почивать, и оба-то раза на что и отчаялся, так лишь на то, чтоб на миг задержать ее тонкую руку в своей, услышал, как нежно бьется жилка у нее на запястье, ан, кажется, и нет, и не надо другого-то счастья! Ах, кабы так-то! Но губы-то, губы-то Параскевины дышат жарко, запальчиво, точно огнем, да не жгут, не целуют, а лишь опаляют дыханием… Параскева!
— Параскева! Чертова девка! Искать тебя, что ли? — кричали снизу.
Легкая, жаркая, как огонь, она убегала, оставляя его впотьмах в теремных переходах. И после, добравшись до постели, скинув одежды, долго не мог унять кровь Александр, все слышал, как бьется она мучительно в восставшем от сладостного желания корне. А на дворе-то буря, ветер ломит деревья, того и гляди, порушит крытую «чешуей» крышу, как из ведра катятся по ней дождевые потоки, льется бездонное небо, куда ни попадя, вольно ему! — ан не скатится семя по стволу мимо желанного лона! Параскева!..
Две ночи князь в боярских перинах без сна промаялся, две ночи продумал о том, о чем и думать ненадобно, аки монах плоть свою истязал и Господу молился, просил избавить от искушения и наставить на путь, ан поутру все сначала творится! Как ни настраивает себя Александр на угрюмость, какая и должна ему соответствовать в его положении, как ни ярит себя худым Юрием, да только лишь увидит ту Параскеву — будто помелом все худое вмиг из головы выметается, и губы — предатели! — сами собой, ответно ей складываются в улыбку, в которой и вовсе нет никакого смысла, кроме одной любви. Судьба его, что ли, та Параскева?.. Вот ведь заехал-то как незадачливо! А знаешь ли, где счастье найдешь?.. Параскева?..
И нет поблизости никого — ни брата, ни матушки, кто бы умное присоветовал. Владыка Прохор, к которому Александр за эти дни, точно к родному, проникся доверием, и тот не рядом — перезвал его от Александра к себе игумен Рождествена монастыря. И то, ясное дело, ему со своим причетом под Божиим кровом да за братской трапезой было куда милей и привычней, чем в боярском дому. Эх, не надо б было ему разлучаться со старцем-то, ить, игумен-то и Александра со всем посольством звал к себе на прокорм. Пошел бы к нему, так ныне бы так не мучился! Так ведь и Параскевы бы не узнал — не увидел. Да разве мука — то счастье глядеть на нее! Дал Господь радость в печали — так прими ее с благодарностью…
А у Смолича Александр очутился чуть не в тот миг, как развернул коня у Юрьева дворища. Оказывается, уж ждали поклониться ему владимирцы. И первым средь них был Смолич, бывший путный Михаилов боярин владимирский. Знать, только с виду был безлюден и глух Владимир-то. Не успели тверичи проскакать от Золотых ворот до Всеволодова дворца, где поселился Юрий, а уж от забора к забору пробежала весть о том, что вошло в город тверское посольство. И как только развернул Александр свой поезд от Юрия, так и встретили его и владыку Прохора горожане по чести. Вон что особо-то умилительно: Юрий во Всеволодовом дворце гуляет, татары под стенами ножи точат, дождь, буря, ветер, грязища, а владимирцы-то верны сердцем, всяк к себе зовет хлеб-соль разделить, чернецы ростовскому епископу руки целуют, молят их монастырь милостью не оставить… То-то велико и непонятно русское сердце: в славе твоей от тебя отвернутся, но в погибели, в скорби и унижении встанут рядом с тобой…
Да еще и любовь! Александр старался не глядеть на боярышню, да ведь как удержишься, когда она чуть не напротив сидит, и сама-то то и дело, как стрелы с огнем кидает, быстро взглядывает на него. И вот беда, хоть и сказывают: мол, в любви нет советчиков, а надобно бы— не волен он в своем выборе, да не у кого совета спросить. Кто и рядом, так и тот дурак — то бишь Максимка Черницын. Разве ему о сердце поведаешь? Да он и сам-то, как увидит Параскеву, лыбится во всю ширь. Вон и теперь — ишь, губищи-то раскатал!..
— Слышь, Максим, пока дождик поменел, поди-ка сыщи владыку. Спроси: не нуждается ли в чем да нет ли каких вестей у него?
— Да кабы были-то, княжич, он и сам, поди, прислал чернеца. — Больно неохота Максиму покидать обиходный дом.
— Ступай, говорю….
Ушел Черницын. А остальные так и сидели в просторной боярской горнице за длинным столом, накрытом тканой скатертью с петухами, вышитыми по ней алыми нитками. По одну сторону Александр, со зваными посольскими, по другую — Софрон Игнатьич, с супружницей, с дочерью Параскевой да двумя статными молчаливыми сынами-погодками, примерно Александровых лет; как бы по-соседски, на протяжении тех дней, видно в строгую очередь меняя друг друга, заходили к Смоличу и иные знатные владимирцы — взглянуть на Михайлова сына и поклониться ему. Пусто за столом не бывало.
Во все дни, несмотря на начавшийся Успенский пост, хлебосольный боярин держал обильный стол. Сам с семейными Софрон Игнатьич постился, но гостей в том не неволил. Коли говеешь — говей. Вон тебе на столе орехи лесные да привезенные греческие, репа, паренная в меду, яблоки моченые с прошлого еще урожая, грибы, редька, тертая с луком, хрен владимирский, от которого глаза на лоб лезут, каши, конечно, разные, ну и прочее изобилие… Ну, а коли ты для Господа только лоб крестишь, и не терпится тебе оскоромиться, так, пожалуйста, ешь на здоровье, кушай, никто в рот тебе не заглянет. Есть для того на столе и рыбец соленый разнообразный, и окорока, на дыму закопченные, и холодная телятина, ломтями покромсанная, и иное… Не так на столе-то, разумеется, весело, как в праздничный день бывает, однако и не сказать, чтобы вовсе уныло. Большой гость грянул в дом, да не с радостью, так что и мед горчит…
Будто на скорбной тризне поминали Михаила Ярославича, всяк почитал своим долгом вспомнить для сына что-то хорошее об отце, а владимирцы-то как раз много доброго знали от великого князя, а худого-то и вовсе не ведали от него. Одна была им обида в том, что, приняв владимирский стол, не остался он править во Владимире, а ушел в свою Тверь, но и за то теперь не винили, понимали, ради чего так поступил. Во-первых, не мог он оставить Тверь в опасности от Новгорода и Москвы, а во-вторых, с открытием волжского прямого пути в татары, к торговому Тохтоеву Сараю и далее к хулагуидскому морю именно из Твери можно было объять всю Русь. Кабы в двенадцатом-то годе юный Дмитрий, что шел тогда с полками через Владимир, взял на щит Нижний Новгород — вся-то Волга, весь доходный торговый путь оказался бы в руках Тверского, где б была теперь та Москва? Поди, за Бога-ради те московичи-то в Тверь да Нижний, да в тот же Владимир ходили бы за сотни верст кланяться да киселя хлебать. Ан больно в Божьем страхе да сильно нравственно выпестовал Михаил сыновей-то, знать, не на ту жизнь рассчитывал…
А получилось вон как; от Владимира, подкрепившись здесь владимирцами, что охотно выставили ему в подмогу войско, Дмитрий должен был идти на Нижний, чтоб наказать хитроумных нижегородцев и прогнать от них Бориску, младшего из братьев Даниловичей, которого Юрий в обход всех понятий и законов посадил туда княжить. В правоте и удаче того предприятия никто и не сомневался. Юрий, оставив Бориску в Нижнем, убежал в Новгород Великий, Иван в Москве сидел тихонько, мол, за братьев я не ответчик, но тут за московичей вступился вечный Михаилов враг митрополит Всея Руси Петр. Тяжба у него с Михаилом длилась с самого первого дня, как утвердил Петра митрополитом царьгородский патриарх. Дело в том, что, по мнению Михаила Ярославича, впоследствии, кстати, подтвержденному Константинополем, Петр взошел на митрополичий престол вопреки воле русской Церкви, а едино благодаря случаю. Родом волынец, он был представлен в Царьграде к утверждению митрополитом Галичским, однако как раз в то самое время пришло в Царьград из Руси скорбное известие о кончине пресветлого митрополита Всея Руси Максима. Петр ли сумел воспользоваться тем известием, престарелый ли царьгородский патриарх не разобрал разницы между Галичской и Низовской Русью, еще какая произошла несуразица, однако так ли, иначе ли, но высшим предстоятелем перед Господом на Руси был назначен тот Петр. Михаил же Ярославич не мог простить ему мнимого ли, истинного ли лукавства, оттого и правили и действовали тогда не рука об руку мирская и церковная власть. А что же хорошего может случиться в стране, где самые ближние к Богу властители не могут договориться промеж собой?..
Так вот, когда уж все было слажено и готов к выступлению на Нижний, митрополит Всея Руси и владимирский Петр, ради Москвы, ради Ивана ли, Юрия, а скорее тогда еще просто во вред Михаилу, своим высочайшим словом перед Господом наложил запрет на Дмитрия и его войско. Что было делать малолетнему Дмитрию, а и самому-то ему сравнялось недавно двенадцать лет? Другой бы, поди, и ослушался, да тот же Юрий, когда б ему было надо, гласа самого Господа не услышал. Ан Дмитрий заколебался, ведь не кто-нибудь — сам предстоятель Господен встал на его пути, а того колебания оказалось достаточно, чтобы и войско разуверилось в несомненной своей правоте, ну, что было делать? Распустил Дмитрий войско…
И о том вспоминали владимирцы. Глухо жалели, что послушался тогда Дмитрий митрополита. Вообще о митрополите Петре богобоязненные владимирцы говорили непочтительно, разумеется, настолько, насколько позволял его сан. И то, сильно они были обижены на него: уж третий год, как покинул Петр владимирские святыни, оставил без благоволения митрополичий град. Вроде бы ничем и не обижали его, а он ушел, уж третий год жил в Москве, неведомо чем и прельстил его тихий, велеречивый Иван. Да чем бы и не прельстил, но разве дело из-за земных-то прелестей бросать свою паству, оставлять боголепные храмы и саму чудотворную Богородицу, от которой вся-то русская земля святится?..
— Да уж, такое, знать, время пришло, что и мед горек стал.
— Да уж, боярин…
О Юрии да о татарах помалкивали, хотя и подразумевали в словах. Вообще о настоящем судили осторожно, не в лоб, будущего и вовсе не трогали. Темно и неведомо было будущее.
— Такое, знать, время! Прожить бы…
— Да уж, боярин…
Поведали владимирцы Александру и о брате Константине, которого привел за собой из Орды пленником Юрий. Однако все, что ни говорили о брате владимирцы, было Александру странно и непонятно. По их словам выходило, больно уж милостив был Юрий ко княжичу. Лелеял, мол, пуще родного. Где б ни являлся Юрий, везде сопровождал его Константин, и даже в Богородичной церкви, когда венчали Юрия на престол, рядом с ним находился младший отпрыск Тверского. Ясно, что тем хотел показать Юрий: мол, и Тверские отныне ему сподручны, но как Константин-то согласился на то, али и впрямь сломили, запугали его в Орде до того, что отцова, да и своя честь стала не дорога?.. И то, как его судить, ведь Совсем мальцом пошел он к хану в залог за отца, сколько мук претерпел, чудом, что жив остался, когда Узбек велел голодом его уморить… Хоть бы глазом взглянуть на него — каким стал? Ан как раз накануне прибытия Александра услал его Юрий вместе с теми тверичами, между прочим, по сю пору в железа закованными, которых привел из Орды, сказывают, мол, в Кострому. Зачем? Какую новую пакость умыслил? Во всяком разе получалось, что предвосхитил он Александрово посольство, и Александр не мог уж выручить разом ни брата, ни тех плененных бояр Михайловых…
— Н-да… Поди, потешится он над тобой, Александр Михалыч.
— Уж, поди… Незнамо, что в выкуп возьмет?
— Кабы не всю Русь.
— Ну, это мы еще поглядим…
Поминали и про славное Бортенево, где Юрий был бит с татарами. Владимирцы-то очень гордились тем, HIP и под страхом татарского наказания, которым грозил им Юрий, не дали тогда ему войска против великого князя Михаила Ярославича. И на то мужество надо было иметь. Вон, как ни верны, казалось бы, были костромичи Тверскому, ан припугнул их Юрий татарами — и смутилися.
— …Ить, кабы не тот Узбек, рази мы батюшку твово выдали?!
— Ты, боярин, мед-то пей, да словами зря не кидайся! — урезонивал иного хозяин. — Слова-то ныне летучие…
Впрочем, в основном беседа шла за столом тихая, вежливая, неторопкая, девки блюда меняли чаще, чем гости находили новый повод для слов.
Так и сидели под шум дождя да вой ветра. И то, спешить было некуда. Велено было ждать Александру, когда снизойдет до милости и покличет его великий князь Юрий Данилович, вот он и ждал. Однако и представить-то страшно, какова б тоска-то была его да нетерпение в тех упокойных беседах с вятшими седыми от старости владимирцами, кабы, сидючи супротив него, не сияла ему веселыми да озорными глазищами боярышня Параскева, обещая, что ныне уж непременно допустит до поцелуя.
«Экое лихо-то — целоваться!..»
И Александр, порой забывая слушать бояр, глядел на нее открыто, улыбался как зачарованный… до того неотрывно уставится на боярскую дочку, что хозяину приходилось иногда отвлекать его голосом.
Под вечер дождь наконец иссяк. Лишь потемнелые сиреневые кусты во дворе кидали с листьев последние капли. В самые сумерки небо вдруг неожиданно высветлело. Багряным закатным светом налился край небесного окоема, тот край, где осталась Тверь. Жуток и пламенен был закат, точно огнем полыхало в дальней дали.
Проводив последнего гостя, Софрон Игнатьич повел князя в сад вместе поглядеть на поруху, что наделала буря. Многие ветвистые яблони обломались, какие стояли и вовсе в нижнем стволу разбитые надвое, неведомо какой силой их разломило. Землю округ усыпала падалица, ступать и то приходилось по яблокам. Было прохладно, как всегда бывает летом после долгих дождей. Воздух был свеж, напоен влагой до того, что, казалось, та влага, как иней, каплями оседает на усах при дыхании, горько пахло укропом, лебедой да малой травкой, что растет по дорогам и какую в иных местах называют гусиной кашей.
— Так что, Александр Михалыч, коли Юрий-то на Тверь теперь двинется?.. — спросил осторожно боярин Смолич, не докончив вопроса.
— Мы войны не боимся, — коротко сказал в ответ Александр.
— Так знамо, что не боитесь, — усмехнулся боярин. — Сдюжите ли?
— Бог рассудит, Софрон Игнатьич.
— Ишь ты, Бог… А сами-то али надеетесь победить?
Александр на то ничего не сказал, и боярин продолжил:
— Я к чему говорю-то… — Он замялся, будто искал слова, но, видно, так и не найдя нужных, махнул рукой: — Чую я — худу быть!
— Да ведь куда ж хуже, Софрон Игнатьич? — Александр улыбнулся, и от той простодушной улыбки боярину стало не по себе. Софрон Игнатьич усомнился в Михайловом сыне и даже обиделся за него.
«Э-э-э, — подумал он о нем с горечью, — да уразумел ли он, чего деется? Али и впрямь девки одни у него на уме?!»
— Худого-то, знать, не видал, князь! — зло бросил Смолич. Он остановился и шапкой отер лицо, точно снял паутину.
— А ты меня, Софрон Игнатьич, не кори, — остановился и Александр. Светлые его глаза сузились и потемнели, как перед гневом. — У каждого — свое, доброе да худое! Поди, со мной-то не станешь меняться, боярин?..
Смолич оторопел. Таким не видел он еще Александра, и такой-то он нравился ему больше. Знать, есть отцова сила в сынах, не зря, чай, народ байки плетет про молодых-то Тверских, а особо про Дмитрия. Не отступятся, мол, они, не выдадут Русь с потрохами-то…
— Ах, Александр Михалыч, — боярин доверительно тронул князя за руку, — да ведь не в том суть, что мы-то с тобой, хоша и по-разному, а все же и однова страдаем да маемся, на то страдание и маету Господь нам и жизнь поручил! А в том суть, что вся-то Русь к вечной погибели катится!
— Да в чем ее гибель-то?
— Али не ведаешь?
Чуял боярин и верил себе: со смертью Михаила Тверского, на которого, как оказалось, были напрасны надежды и упования, подошла Русь к той роковой черте, к тому рубежу, за которым либо слава ее безмерная, либо столь же безмерная тьма и вековые несчастия. От Александра Ярославича Невского, от сыновей его Дмитрия и бешеного Андрея до Михаила Ярославича, более иных почитавшего русскую волю, было время Руси определиться, понять, как ей далее жить. По-прежнему ли ей льститься к неверным чужим законам, перенимать через страх татарскую хитрость да лживость или все-таки вспомнить Мономахово время, когда не было на земле более достойных, открытых и свободных людей, чем русичи! Али не так?.. Что ж, в который уж раз сплоховала Русь, отдала своего государя на муки и поругание, так ведь и грех искупается перед Господом покаянием. Все ж оставалась пусть малая, но надежда на то, чтобы повернуть вспять то, что уже случилось, и в той живой надежде были для боярина, да и для многих иных, сыновья Михаила, их сила и решимость не оставлять усилий отца. А Русь, что ж Русь? Коли увидит и поймет их усердие, разве не вразумится, разве не поддержит их старания. Али мы так и останемся на века нераскаянными?..
Они стояли друг против друга посреди темного побитого сада — старый и молодой, и думали об одном.
— Дмитрий не согласен отцов стол Юрию уступать, — сказал наконец Александр.
— Так… — неопределенно молвил боярин. Белая борода вздымалась у него на груди от дыхания, словно сама дышала.
— Как отца упокоим и Константина выручим — к хану пойдет.
— Али думает…
— Коли у хана правды не дознается, — нетерпеливо перебил боярина Александр, — так сам великим князем над Русью себя назовет.
Тихо было в саду. Лишь какая-то невидная птица в листве однообразно, уныло и тонко плакала. Видно, звала птенцов, потерявшихся и сгинувших в бурю.
— Так ведь это… война.
— Мы войны не боимся, — усмехнувшись, повторил Александр.
— Так ведь то война, князь, не с Юрием, но с Узбеком, — сказал тихо Смолич.
— Али мы, боярин, с ним в мире живем? — так же тихо спросил Александр.
— Господи, Твоя власть! — задрав бороду к небу, воскликнул боярин. — Ужели пришла пора?! Того и ждал от Твери, того и ждал, Господи! — кидал ко лбу руку боярин, осеняя себя крестным знамением. — Истинно, князь, не чаял и слова такого дождаться, — чуть погодя сказал он, шумно выдохнув и отворотив лицо. Потом, шмыгнув носом, обыденно, просто, как говорят о погоде, добавил: — Чую — худому быть.
— Что-то я в толк не возьму, боярин, — рассмеялся Александр. — То ты Господа славишь, а то вороном каркаешь?
— Так ведь и всегда-то так было, князь: хочешь воли — так готовься на муки. А татары-то мучить — искусники? Чать, и сам, поди, знаешь! А уж я-то от них всякого повидал. — Он помолчал. Но, видно, хотелось старому выговориться перед князем. За три-то дня мало наговорил. — Я-то по жизни крестник батюшке твоему. Когда б не он — меня и в живых-то давно уж, поди-ка, не было…
— Как то? — удивился Александр.
— А так, — усмехнулся Софрон Игнатьич и начал с охотой рассказывать: — Было то, когда сынок Невского Андрей бешеный — дядя он Юрию-то! Юрий-то, кстати, и костью в него пошел, и норовом, — заметил он между прочим. — Так вот, когда Андрей-то Дюденя с погаными на Русь навел, когда подступили они к Владимиру, Господь меня вразумил, истинно слышал: ступай, говорит, в Тверь, Софрон, там упасешься!.. — При упоминании Господа Софрон Игнатьич не забывал бережно обнести себя рукотворным крестом. — Ну я и помчался! В том лишь спасение нашел. А ить, страшно сказать, какое тогда по всей Руси побоище было. Стон стоял — от города до города Слышно! Владимир догореть не успел, а уж Коломна пылала… Баб да девок на смех в церквах силовали, ризами да парчовыми опонами подтирались, святые лики рубили, в Богородичной церкви медный пол выломали, мужиков убивали без счету, в плен со всех городов гнали лишь малую толику. Не за людьем, не за прибытком, а лишь на страх Андрей их тогда навел. А уж в страх-то умеют они вогнать, спаси Господи!.. И ведь что любознательно: все города доброй волей, сами на милость сдавались ему, окаянному, думали: ить, коли Андрей-то с ними, так русский — чай, защитит!.. Куда!.. Сам еще и натравливал, бешеный! На крови встать над Русью хотел!
— Так ведь встал! — вклинился Александр.
— Встал, — кивнул боярин. — Дак непрочно княжий столец стоит на крови. Как на болотине. Кровь-то, она, Александр, — назвал он князя только по имени, — живая…
— И то, — согласился Александр.
— Так что, сколь городов ему тогда в ноги пало, все и пожег от Владимира до Дмитрова и Волока Дамского. Одна Тверь ему воспротивилась — и устояла же! — Софрон Игнатьич разошелся, какие слова и выкрикивал в бодром запале, а тут и руку поднял над головой: — А почему?..
Александр не ответил.
Тот Дюденев поход на Твери свято помнили, по сю пору свято чтили чудесное избавление от поганых, чудом же поминали воистину спасительное возвращение в Тверь Михаила, знаком свыше и Божией милостью вдруг явившегося в город из Орды, где он был до того у Тохты, как раз накануне татарского приступа. И без него решили тогда тверичи до последнего биться, а уж как он явился внезапно, их светлый князь, пуще воодушевились умереть, но не сдаться поганым. Не в том ли и величие иных русских князей, что в смертный, губительный час одним лишь своим именем и бодрым присутствием могли они сплотить вкруг себя народ крепче каменного раствора. Где теперь те князья?..
— Знаю, о чем думаешь, — молвил Софрон Игнатьич. — Заслуга твоего батюшки в том была велика — словами-то не оценишь! Его духом и крепостью упаслись! А было-то ему тогда лет, поди, столь, сколь тебе сейчас…
— Поболе немного, — поправил Александр Смолича.
— Н-да, его духом упаслись, — повторил боярин и воскликнул, рукой, как мечом, рубанув по фиолетовому темному воздуху: — Ан была, княжич, и еще причина тому!
— Какая?
— Дак ведь со всей Руси, со всех городов сожженных, кто уцелел — битые да озлившиеся куда прибежали? Где сошлись?
— В Твери. — Александр улыбнулся довольно.
— То-то — в Твери! Неведомо как, ан весь-то русский народ будто сердцем проник, где будет битва, кто сможет татарве воспротивиться! Толи не чудо-то, князь! Знать, тогда не одного меня Господь вразумил в Тверь идти, искать защиты у батюшки твоего! Истинно говорят: Господь направляет шаги наши! Знать, милосерд Он покуда к нам, коли жалеет да не оставляет нас своими заботами! Только мы-то, мы-то — глухие — не слышим Его, токуем, как глупые глухари, чего ради — сами не ведаем, покуда башкой-то нас в петлю не сунут…
— То так, боярин, — согласился Александр, почувствовав в словах Смолича и тайный упрек себе. — А все ж не сказал ты, какая еще была в том причина, что Дюденю Тверь тогда не отдали?
— Так, ить, понятно! — развел руками Софрон Игнатьич, но все ж пояснил: — На стенах-то тверичей было равно, а то и поменее, чем остальных, пришедших тогда к Михаилу. Кто рядом-то, плечо о плечо, не бился на стенах против татарина! Каких людей только не было! А уж откуда сошлись — и пальцев не хватит на руках загибать! — А все ж боярин начал закладывать пальцы, перечисляя разные земли и жителей, в них живущих: — Звенигородцы, юрьевцы, как я — владимирцы, рязанцы, коломенцы, можайцы, дмитровичи, ярославичи, переяславцы — чуть не всем городом ополчились! — мало-мало, но и московичи были, они-то думали, коли Андрей — родной брат их Даниле, так уж Москву-то он пощадит, ан — хрен, он и Москву пожег! Кого еще-то я, князь, не перечислил? А и ростовцы, и кашинцы были, да ото всех двунадесяти городов сбились ратники в Тверь в единую силу! Вот и выстояли! — Софрон Игнатьич перевел дух. — Это же надоть! Двунадесять городов татарин без боя взял, от Владимира до Торжка огненной стрелой пролетел, ан на первом-то городе, что в бой с ним вступился, и обломался. Вона что единение-то значит! Али, думаешь, князь, без того единения устояла бы тогда Тверь?
Александр пожал плечами.
— Нет, князь. — Боярин покачал головой. — Как ни крепок был духом Михаил Ярославич, ан знал: одним духом-то вражью силу не сломишь. Единяться надо нам, русским-то, единяться, слышь ты, Александр Михалыч! Дурак, кто думает, что, мол, чем далее, тем легче будет нам от татар-то, мол, коли силы нет, терпеть надобно, а там, глядишь, и стерпится — слюбится! То, что они наших баб силком еть полюбили, от того добром не отучишь, так и будут зариться, как волки на ягнят. Единяться нам надобно против них, одни мы на свете, во всей-то земле никто, кроме Господа, нам не помощник. Батюшка-то ваш хорошо то понимал, о том и радел! Да ведь знаешь, каков народ-то у нас?.. — Софрон Игнатьич вздохнул и пусто махнул рукой. — Когда Андрея Боголюбского, что, как. и отец твой, о могучем единении думал, наши же владимирские бояре Кучковичи насмерть забили, думаешь, кто копнулся али заплакал о нем?.. А где теперь те Кучковичи?
На Сити весь их собачий корень лег! То-то… Вперед не глядим, добра, не помним и невольного-то, необходимого зла не прощаем, в грехах не каемся, живем меж собой в злобе и зависти, э-э-э, да что говорить…
— Не больно ли сильно народ-то хаешь, боярин?
— Да я, ить, не хаю, а знаю! И то знаю, князь, что народ-то у нас золотой! В сердце-то у каждого как в храме каменном: и красы, и простору много, ан не над всяким сердцем Божий крест высится, а, ить, ведомо, что и в церквах-то без креста, случается, бесы заводятся…
Помолчали. Боярин поднял с земли из-под ног оббитое яблоко, надкусил, сплюнул — зелено. Снова заговорил:
— Вот так и князей-то мы гоним. Только в силу они войдут, только, ради нас же, возьмутся за нас, убогих, дабы за собой повести, а мы-то в тот же миг как раз и исхитримся, да и отрясем их прочь, вона, как бессмысленный ветер безо времени отрясает яблоки с ветки. А после плюемся: мол, горьки да зелены те плоды. Э-э-эх!..
Боярин попробовал было подставить подпору под одну чудом сохраненную, богатую будущим урожаем ветвь, но в темноте не заметил, что и она-то висела на одной кожице. И та кожица порвалась, сук обломился и глухо упал на влажную землю.
— Вот ведь беда-то, — посетовал Смолич и тут же продолжил о том, что мучило его больше всего: — А власть-то, я думаю, слышь, Александр Михалыч, на одном дереве, да что на дереве, на одной жильной ветке плодоносить должна! А нам-то, людишкам, надобно заботиться о ней, угождать когда чем: когда говном, когда поливом, и всегда-то подпорою, тогда и яблоки на том суку золотые будут, и всякому от тех яблок во рту станет сладко, а не как теперь — все в оскомину!..
— Так-то, боярин, — сказал Александр.
— А коли так-то — пусть Дмитрий власть берет, пусть не даст править над Русью злому семени! Погубят они ее…
— Так-то, боярин…
— Ты вот что, Александр Михалыч… — Боярин чуть-чуть помедлил, знать, к главному подошел: — Передай Дмитрию Михалычу, что Владимир, мол, добро помнит. Коли загорится, так все, как один, за него поднимемся. На то мы батюшке вашему крест целовали, о том и велели мне сказать тебе люди владимирские…
Александр не сразу ответил, как ни готовил его к тому главному боярин, ан все одно слова его прозвучали внезапно. До того внезапно, что слезы выступили на глазах молодого князя.
— Ко времени, ко времени слова твои, Софрон Игнатьич. Спасай вас Бог, владимирцы, за вашу верность…
Вечер опустился на город. Первые звезды загорались в высоком, очистившемся от дождевой хмари небе.
— Да вот еще о чем хотел попросить тебя… — когда уже возвращались в дом, сказал боярин, придержав Александра за рукав перед самым крыльцом.
— Проси.
— Стар я, князь… А то бы, ей-богу, вместе с тобой ушел теперь к Дмитрию. Тошно мне здесь под Юрием — худо чую…
— Так что?
— Возьми моих сыновей. Скажи Дмитрию, что, мол, старый боярин Смолич просит их в службу взять. Коли даст им какой доход путный — хорошо, коли нет — и то ладно, сами серебра себе выслужат.
— О том и просить не надобно, Софрон Игнатьич! Чай, на Твери всякому рады, кто с добром-то идет. А сыновья-то твои, чаю, не последними у нас будут!.. — Александру сделалось весело, захотелось как-то приободрить славного старика, вертелось на языке, да не вылетело, что и дочку его Параскеву прямо-таки сейчас он и рад бы забрать, да уж потерпит, пришлет сватов, как положено по обычаю… Ан не сказал, лишь приобнял за плечи боярина, припал головой к бородище: — Спасай тебя Бог, отец…
— Параскева! Пойдешь за меня?
— Что ты, княжич! Куда?! — мелко, будто бисером сыплет, смеется. И от ее смеха, от жемчужных зубов, что влажно блестят во рту, перехватывает у Александра дыхание.
— В княгини тебя зову!
— Мыслимо ли?..
— Да отчего же…
Вот уж почти словил ее губы, мягкие и горячие, своими губами услышал нежный девичий пушок над ними, но отвернула Параскева лицо. Дышит запальчиво, так, что слыхать, как вздымаются груди под сарафаном.
— Смеешься ты надо мной?
— Ничуть не смеюсь, Параскева!
Тонкие пальцы, защищаясь, останавливают Александровы руки, да не больно-то останавливают.
— А вот я батюшке-то скажу!..
— Да ты мне-то сначала скажи: люб ли?..
— Что ты… что ты… увидят же!..
— Ну?..
— Так, ить, сам-то али умом повернулся, княжич? — Одно говорит, да сладко стонет в руках Александровых девушка. — Разве ж я тебе пара?
— Да люб ли?
— Да как же не люб-то?..
Наконец-то Параскевины губы раскрылись навстречу Князевым. Долог их поцелуй, ох как долог, да уж лучше и не кончался бы никогда. Через един-то тот поцелуй будто навеки слились друг с другом.
— Ах, княжич, что же мне будет-то?
— Дак что? Сватов за тобой пришлю.
— Ой ли?
— Слово мое!
— Как и верить-то?
— Ай не веришь?!
— Тише, тише… Как не верить, люба ты мой!..
— Истинный крест — как улажусь, пришлю за тобой!
— Не божись, княжич, — грех!
— Параскева!..
Мягко катятся, тихо звенят на запрокинутом лбу боярышни жемчужные обнизи, пышет жаром под сарафаном налитое юной силой и прелестью упругое тело, да достичь-то его нелегко — дрожит Александр от сладостной, не терпящей промедления муки и еще пуще путается руками в бесчисленных поневах под пышной, семиклинной сарафановой юбкой.
— Ай, как зажглось-то мне, княжич, пусти! — Сама же целует, целует его неопытными губами, попадая то в темя, то в шею.
— Параскева!
— Ах, пусти! Идтить мне надо! Матушка ругать станет!..
— Постой, погоди еще, погоди…
— Да, ить, не могу я так, княжич! Вот-вот сгорю, как огарочек…
— Параскева!..
— Параскева! — слышится снизу нарочно грозный матушкин голос. — Параскева! Чертова девка! Искать тебя, что ли?..
Легкая, жаркая, как огонь, подхватив с пола масляную чадную лампицу, убегает она, будто ветер листвой, шурша непроникновенными, таинственными своими поневами, оставляя князя впотьмах.
«Ай!..» — стонет он неутоленно и горестно. И не скатится семя его в манящее, нежное Параскевино лоно…
Никогда.
Наутро позвал Александра Юрий.
Глава 10. Кого бесы водят
Как бы утешно да радостно было покойному батюшке узреть сына на владимирском великом столе, увидеть на плечах первенца заветные бармы великокняжеские! От самой смерти Даниила Александровича, внезапно сделавшей те бармы вовсе недостижимыми, всеми силами, всей душой стремился к ним Юрий, и чем далее отдалялись они от него, чем немыслимей и невероятней казалась победа, тем злей и упористей становился Юрий в достижении цели.
Пятнадцать лет без устали, тайно, и явно бился он с дядей не на жизнь, а на смерть, и не его вина в том, что дядя-то верную цену той битве сумел определить лишь в последние годы, когда уже нелегко ему было взять Юрия на копье. Заматерел он, шакальи ухватки сменил на волчьи, такую силу обрел в Орде, что ранее ни ему самому, ни иному кому и во сне не могло привидеться — шутка сказать: ханским зятем заделался!..
Но то, когда уже стало, а прежде-то — горько вспомнить, что перенес! Пятнадцать лет — постоянного страха и осознания собственной ничтожности, пятнадцать лет — словно и не жил, одной жаждой палим, как в нескончаемом, вечном похмелье, — то ли не плата за право убить?..
Не счесть, сколь раз сам смерти в глаза заглядывал, не счесть, сколь раз вроде бы и отчаивался бороться, случалось, готов был в ноги пасть Михаилу: «Пощади! Твоя воля…», ан тут же новой силой наливался, как жаром при лихорадке, точно и впрямь та борьба — худая болезнь, когда уж и сам над собой не властен. А сколь раз, когда тот Михаил, точно забавясь, на людях совестил да урезонивал его словами, хотя не единожды в праве и силе мог урезонить мечом, бежал по спине да из-под Юрьевых мышек липкий, вонючий пот, стыдный запах которого, казалось, слышали все округ; да, да, до дрожи в руках, до стука зубовного, до знобкого холода в чреве, до поноса, именно так — животно-мучительно боялся Юрий великого родича! Да, боялся, боялся, боялся — ан победил! Победил! Поверг в прах того, кого единственно трепетал на земле! Али не в том и есть высшая отвага да доблесть, чтоб устоять перед тем, кто сильнее и достойней тебя? Ведь только для глупых слава — безропотную чухну да безответных корел топтать на корысть и утеху ненасытным новгородцам! И не было в том для Юрия ни веселья, ни малой утехи. Какое уж здесь веселье, когда душа день и ночь скулит, точно кутенок без суки? Да кто б мог понять, как тяжко, как муторно, как несносно жить с вечной тоской в душе оттого, что знаешь про слабость и трусость свою, а главное, и твой ненавистник, может быть один в целом свете, ведает про ту твою трусость и слабость и потому живет себе в царском покое, смеясь над тобой, ни на ноготь не веря, что ты, трусливый и слабый, все же сумеешь осилить его…
Так отсмеялся!
И пусть теперь слабые да неудачливые судачат промеж собой — им вечная воля и страсть судачить-то втихомолку, пока их за язык не возьмут! — что, мол, не по чести, а хитростью, обманом да подкупом перед татарами свалил он Тверского, — что проку в том суесловии? И пусть злорадствуют, поминая, как бил его тот Тверской и под Москвой, и под Бортеневом, да вся-кий-то раз, как доводилось встречаться им ратями в чистом поле, — али память-то та серебряная? Ну какой ныне толк в той памяти? Да, бить-то он, может, и бил (как ни хочется, а того из жизни не выкинешь!), да вот только до Юрьева сердца достать руки у него оказались коротки! А он, Юрий, до самого сердца его проник, до осклизлых дымящихся потрохов — то-то же!..
То ли в некрасивой улыбке, то ли в злой, оскальной усмешке Юрий растянул бесцветные, бледные губы, вспомнив, как умирал Михаил…
Было то промозглым, ноябрьским утром. К веже, где в ожидании исполнения приговора вот уже почти месяц после последнего, второго, суда, на котором и приговорили его умереть, томился Тверской, подъехали в седьмом часу, когда толком-то и развиднеться еще не успело. От Ясских гор, что темно и грозно виднелись вдали, несся ветер. Бесснежная, стылая земля змеилась трещинами, гулко отдавалась на ней дробь копыт. Спешились, слов не произносили. Юрий хотел было вместе с убийцами пойти в вежу, но Кавгадый — ханский темник и посол, главный союзник Юрьева по Михайлову делу — молча удержал его подле себя: мол, тебе-то там делать нечего. Дурак! Если кому и было дело до Михайловой гибели, так только ему, Юрию. Однако пришлось остаться подле татарина. Так что, находясь снаружи, Юрий, к сожалению, не видел, как да что на самом-то деле происходило в веже.
С замершим сердцем видел лишь, как вошли в нее палачи: трое ли, пятеро ли татар, предводительствуемые Романцом — неким русским, издавна прибившимся к татарам, звероватого вида, сутулым, тупым мужиком, один взгляд на которого во всяком вызывал ужас и омерзение. Кавгадый сказывал, что сам, мол, Узбек- хотел того, чтобы Тверского убил непременно русский, Так отчего бы, как и хотел он того, не дать самому Юрию кончить князя — али он хуже русских-то, чем тот Романец? Нет, и глазом-то поглядеть не дали — на все у них своя хитрость!..
Михаил, говорят, поднялся навстречу убийцам, точно ждал их именно в это утро, глядел спокойно, как близились, хотел осенить себя крестным знамением, да, видать с перепугу, забыл про дубовую колодку на шее-то, в кою он был закован, ан та колодка-то не дала и руки ко лбу донести. Али он и тогда не смутился?..
Врут, придумали люди, что, мол, он с благодарною молитвою дух испустил — некогда ему было и молиться-то! Врут, конечно…
Сначала татары железами закололи боярина Ефремку Тверитина, сдуру бросившегося было защитить князя. Ку-у-у-да?! Так и обвис на ножах! Затем уж Романец к самому приступил…
Раздел донага, бил пятами, бесчинствовал, как умел, потом, как Михаил хрипеть зачал да ртом пузыри пускать, кинул его со всей силы на стену вежи, да так, что и стена проломилась. Выпал Михаил за вежу, и здесь, на воле, а мало-мало, но уж развиднелось, на глазах немногих самовидцев, среди которых был и Юрий, и кончил его Романец. Надо отдать ему справедливое: на удивление дико и ловко убил он князя, где и обучился тому? Руками, собака, умудрился вырвать из ребер живое сердце.
Как ни доволен был Юрий, а все же хоть слабо, но и по сю пору он немного досадовал, что не сам — как всю-то жизнь до волчьего воя и зубовного скрежета грезил о том — заколол Михаила, что так и не удосужилось ему глянуть в его глаза перед смертью, увидеть ужас в тех глазах да еще посмеяться ему в лицо: ну, так где же твой Закон, Михаил Ярославич?..
Врут, придумали люди, что, мол, не было ужата 6 глазах Михайловых. Как это не было? Чай, он, Юрин, видал, и не раз видал, как глядят глаза перед смертью. Али тот Михаил и впрямь был иным? Да ведь какой ни иной, а всякому жить-то хочется. Да еще когда такая свинья, как тот Романец, надвигается, протянет к тебе ручищи, дохнет зловонно — так сколь ты ни крепок, сколь ни есть в тебе готовности умереть, так поди, смутишься и затрепещешь чревом-то, на то ты и человек!
Али не так то было? Али не так?..
Так! Врут люди, все люди врут…
Юрий помнил, как подошел он к нагому телу Тверского, уже бездыханному, с алой, разверстой раной лежавшему на стылой, чужой земле. Кабы кто знал, что творилось тогда у него на душе! Победил! Победил!..
«Что смотришь? Вели накрыть тело — ведь он князь великий, — сказал тогда Кавгадый. Да еще поддел: — Он ведь тебе дядя, будто отец! — Ишь, милосердный какой татарин!»
Он тому Кавгадыю, что глупыми словами нарушил его торжество, мог бы и в глотку вцепиться: «Молчи, пес! Что ты знаешь? Что ты можешь понять?..» — но смолчал, лишь поднял с земли, взял в руки Михаилово сердце, парной еще, теплый, маленький — он вполне умещался в ладони — кровавый кусок жалкой человеческой плоти, пред которым он так трепетал.
«Ну так что, Михаил Ярославич? Молчишь? А я ныне волен хоть собакам тебя скормить…» Эвона, его, Юрьево, живое сердце пело в груди: победил, победил, победил! И тем вознесся не только над ним, поверженным, не над одной лишь Русью, но и над Собой, над собой!..
«Ну-тко, кто теперь глянет насмешливо: али я не воистину князь великий?!»
И кому какая печаль, сколь заплатил он тем татарам, что судили Тверского, — всяк суд деньги любит; и кому какое дело, сколь и чего посулил он Орде за ту смерть, — он посулил, ему и платить! А Русь-то как баба сдобная, сколь ее ни ущипывай — от нее не убудет!..
А то, что судачат теперь о нем, хулят срамными словами, так то — пустое! Ведь и Михаила-то, покуда был жив, иные не больно жаловали, это сейчас кто ни попадя и даже враги его славу ему поют. Так то привычно, любят у нас по мертвым-то выть, и то — от мертвого какой вред? А ты попробуй-ка, живя-то, всем угодить! Разве такое возможно? Да и не к чему угождать государю-то. А то, что хают его повсеместно, так и в том нет худого — лишь пуще бояться станут. А там, глядишь, посудачат, да скоро авось и забудут. Ну, а коли кто и останется памятлив, так память-то вместе с мозгами очень просто вышибить можно.
«Вот так…»
Ухватистыми, длинными пальцами Юрий легко согнул каленый железный прут, коим ворошат угли в открытой печи, и, сделав из него неказистую закорюку, кинул на пол.
Ведь как татары-то говорят: достоинство каждого дела заключается в том, чтобы довести его до конца. И здесь, как его ни суди, но он, Юрий, остался-таки на коне! И даже не потому, что багряная плащаница великого князя лежит теперь у него на плечах, а потому, что он ныне жив, а Тверской наконец-то сдох! И значит, в том долгом споре (в котором никогда не было правды на его, Юрьевой, стороне, и он это всегда отчетливо сознавал) все-таки он взял верх над праведником Михаилом, и значит, нет Закона над ним и под ним пусты все людские Законы, разумеется, кроме тех, что служат ему!..
Еще с московского гулевого-веселого времени впал Юрий в ересь сомнения. Да и как ему было не усомниться? Кажется, нет на свете греха, к какому не причастился бы он. И что же? Да, пожалуй, нет и не было на свете человека более удачливого, чем он! Так где же Его хваленая справедливость?..
Когда, всего-то двадцати двух лет от роду, собственными руками удавил он старого рязанского князя Константина Олеговича, так какой вой поднялся на Москве — и то многие от него отвернулись: мол, не простит Господь бессудного непотребства. А он тут же, будто нарочно искушая судьбу, пошел на Можайск. Иные уж вослед каркали — не воротится, а он взял да примыслил к Москве ту смоленскую вотчину! После того он в себя и уверовал пуще, чем в Господа. Даже за правило взял всегда и во всем поступать вопреки принятому. И то, многих да разных подивил он за жизнь… Тогда же, не одними навязчивыми, оплетными да прельстительными словами брата Ивана, но своим умом, своей волей пошел на соперничество с Тверским, тогда еще решил во что бы то ни стало свалить его и подняться над Русью. Так ведь и свалил! И поднялся!..
Ну где же, где оно, то наказание, которым давно, между прочим, в этих же самых княжьих покоях, страшил его старый митрополит Максим, когда упрашивал, уговаривал не ходить в Орду, не тягаться за ханский, Тохтоев еще, ярлык с Михаилом.
Помнил Юрий, как налил гневом глаза старый грек, выкатил их на него, будто сливы. Да сливы те были уж перезрелые — подернулись сизой, старческой пеленой. И пока кричал митрополит проклятая, пока сулил ему адский огонь да анафему, Юрий вдруг ясно и беспощадно увидел, что перед ним лишь бессильный, немощный плотью старик, которому просто страшно и не хочется умирать, потому он и кричит, и злобствует, и завиствует ему, молодому и сильному.
Тщета! Все обман и тщета! Что и проку в том, что на этом дряхлом старце, который и в гневе-то дышит на ладан, митрополичий клобук! Уговаривал, небесной карой грозил лукавый святоша, ан сам, видать, знал, что Михаил оставил под Владимиром засаду на него, Юрия, Алия то согласовал он с Господом?
Да всех обманул тогда Юрий: и митрополита, которому сказал, что лишь по своим делам, не касаемым Михаила, идет в Сарай, и того Ефрема Тверитина, что гнался за ним по пятам чуть не до самого Нижнего, но так и не смог ухватить, потому как засадный-то полк Акинфа Ботри заранее снялся с места и ушел на Переяславль, куда нарочно, чтобы выманить на себя мстительного и глупого Ботрю, прибежал тогда брат Иван. Ту уловку он и придумал, ан как ни велика была хитрость, да ведь чтоб удалась и прошла она гладко, какие силы должны были самому-то Юрию благоволить?!
Знать, и Господь-то и в грехе, и в неправде за того, кто силен! Али не так?..
«Али не так?.. Али иные силы за руку-то меня вели? Мыслимо ли…»
«Проклят будешь во все времена!..»
— Ну, так где же, где, лукавый грек, твое проклятие? В чем оно? — Юрий и сам не заметил, как вслух начал отвечать давно помершему Максиму, будто он был сейчас рядом и снова грозил ему.
«Помышляющим яко на государя не по Божью благоволению… тако дерзающим против него на измену — АНАФЕМА!..»
— Что? Что?! — Юрий коротко рассмеялся, будто закашлял. — Так я ныне государь на Руси! Кому ж ты поешь анафему, старый пес? Уж не Дмитрию ли, отребью-то Мишкиному? Ить он теперь, знать, замыслил на государя-то?.. А?.. Что?.. Смолк, святый отче! Боле-то сказать нечего?!
Юрий знобко передернул плечами — сколь лет пролетело, а все те угрозы Максимовы точно заноза в памяти, будто и впрямь те слова несли в себе страшный и действенный смысл.
«Проклят?.. Да в чем же я проклят? Где оно, старше, твое наказание? Али не добился я своего?.. Добился! Добился!..» — сам себе в мыслях ответил Юрий и устало обвис плечами, сник на высоком владимирском троне, словно нахохленный, хворый петух на насесте.
И то, пока правил Русью Михаил Ярославич, хоть и в вечной да неравной борьбе с ним, оказывается, куда как легко было и самому Юрию. Да и что сложного в том, чтобы кинуть черную тень на того, кто у всех на виду? Растет ленок долго, да колготы с ним невпроворот, ан отбеленный холст мигом дегтем вымазать можно, да так, что уж и не отмоется. А человек-то не холст, чтобы его опорочить, и дегтя не надобно, одних слов достаточно. Голову лишь на плечах да глотку покрепче имей. Умей все на пользу себе обратить, что бы хорошего ли, худого ли ни делал противник. Так бы бороться Юрию с Михаилом, кабы не сила да умение его ратное, ей-богу, одна забава была. Ведь Михаил-то хоть и умен был, а бесхитростен, точно дите, что ни делает — все на виду! А ты, знай себе, приглядывай за ним да лови при случае на слове, а еще того лучше — его же дело против него и обороти. А мало ли он дел-то наворотил?.. С одними новгородцами сколь до крови собачился. А уж с новгородцами при таком раскладе чего проще: задорь да подбивай их в одиночку ли, с глазу на глаз, на буйном вече ли, им и спервоначала-то Михаил своей строгостью и придирчивостью, а главное, тем, что с Низом хотел уравнять он Новгород в правах, поперек горла стоял… Да и опять же, куда как ни тяжело перед ханом ложью того обносить, кого и без всякой лжи хан на дух не переносит. Да и было за что! Михаил-то хоть и терпел ханскую волю, да не больно скрывал, что терпит-то через силу, за то и вменили ему главной виной на суде «неуключность» да неуважение к татарам. Али для кого было тайной, что всегда-то противился им Михаил, мало-мало, а пытался ослабить татарские путы. Так что и лжи-то в том, в чем обвинил его Юрий перед Узбеком, особой не было. Али не утаивал он ханской дани? Еще и как утаивал! За счет тех потаек Тверь свою хотел над Русью возвысить, первой сделать на все времена — разве то ложь? А Кончаку, жену драгоценную, разве не он отравил?..
Юрий вспомнил безволосое и в под мышках, гладкое, всегда пахшее горьким мускусом Кончакино тело, и ему даже сейчас, спустя два года, как последний-то раз прикасался к нему, сделалось тошно. Видит Бог, в том не виновен: не любил он Узбекову cecтpy и чресла-то ее качал с пятой ночи на третью, когда уж совестно было не подходить к брачному ложу.
Правда, на то, что отравил Михаил Кончаку, не было у Юрия никаких доказательств, но при том, с какой опаской на счет татар глядел Тверской вперед, он и представить себе не мог, чтобы тот поступил иначе. Ясно, чего боялся: что, мол, через его, Юрьево, семя да Кончакину утробу так и вокняжатся над Русью Узбековы татарчата.
«Ан напрасно боялся, великий князь!..» — зло усмехнулся Юрий.
Уж кого-кого, а той Кончаки-Агафьи жаль ему вовсе не было! Затем и оставил он ее, будто бы в спешке бегства, пленницей Михаилу. А теперь ему вышло даже и лучше, что именно так все случилось, как и надеялся, и то оборотилось против простодушного Михаила. А будь она нынче жива, рано ли, поздно ли сам повинился б перед Узбеком в том, в чем и сознаться срамно. Не говорил Узбек словами про престольного над Русью наследника, а не иначе тоже рассчитывал на него. И когда бы через год, другой, третий не дождался того наследника, али бы он со своей хитростью да умом не проник в его тайну?..
С силой опершись о подлокотники, Юрий поднялся с трона, подошел к большому китайскому зеркалу, три года назад на свадьбу с покойной Кончакой подаренному самим ханом. Повсюду Юрий возил его за собой — не расставался.
Из стеклянной обманчивой глыби глядел на Юрия почти незнакомый, неведомый ему человек в багряной порфире, в высокой шапке с легкой меховой оторочкой, обнимавшей впалые, точно стиснутые виски. Белесые глаза вовсе поблекли, будто у старика, в углах их копилась гнойная слизь, клювастый, птичий нос еще более заострился, чем прежде, губы под усами бледны… К сорока подбиралось великому князю.
«Эка, как лета изнурили! Отворотясь, не наглядишься…» Он дохнул в зеркало, тут же покрывшееся туманистым влажным потом. Усмехнулся: «Гляди, Узбек…»
Не просты у татар подаренки, в каждую дареную безделицу свой особенный смысл вкладывают, поди догадайся! Что Узбек хотел сказать, даруя ему то зеркало? Первое, что на ум просится, так то и сказал, что, мол, хочу, чтобы всякий раз, на себя глядючи, обо мне поминал. Так, ить, и без зеркала разве забудешь тебя? Али иное: что, мол, верю тебе, как себе? Да то больно лестно. Али пугал по обычаю, грозил он ему тем зеркалом? Мол, и обмануть меня не пытайся, вижу тебя до самого дна, до свербливого прыщика в носе?.. И то, хоть глядись, хоть век не глядись в то стекло, но разве упасешься от тусклых и узких, точно ножи, Узбековых глаз?.. Повсюду они, как то зеркало, следят за Юрием.
Вот и теперь — хоть один Юрий в гриднице, но будто и татарин с ним рядом, ишь, косоглазый, зырит! Да и не одному Юрию, но и всей Руси куда от тех глаз укрыться-спрятаться? Не укроешься!.. Не иначе, как по безумию Тверской-то надеялся от них щит поднять…
Ох, много, много, многовато посулил он Орде за Михайлову смерть. Они там, поди, и сами рады были с ним разделаться, а все ж тянули с Юрия сколько могли. И он хорош — наперед и без спросу выскакивал, да уж больно страх в нем велик сидел перед дядею. Что ж, надо теперь платить, пред татарином словами не отбояришься. Ан казна не бездонна, да куда там — бездонна! Пуста! Все поганые растрясли, им сколь ни дай — будет мало…
Не за одним лишь тем, чтобы мирно вокняжить его над Русью, пришел из Орды вместе с ним ханский посол Байдера. Взять ему надо хоть малую часть того, что Юрий остался должен. Все, что ни встретится на пути до Владимира, — татарам!
На что тверд сердцем Юрий, и тот в Рязани из княжьего терема не выходил — пьянствовал, дабы не видеть и не слышать, как воют те рязанцы под татарвой. Пил да сам на себя дивился: вот ведь странное дело, разве прежде-то жаль ему было тех рязанцев? Вторые, после тверичей, враги они для Москвы. А ныне — жаль, вон оно что! И они — его чадь!.. И еще новое: теперь же мог он своей волей присудить той Рязани немедля к Москве отойти и стать ее вотчиной. За то еще батюшка, Даниил Александрович, бился с рязанцами — тогда он у них лишь Коломну оттяпал, для того же и он, Юрий, князя Константина Олеговича по молодости удавил ненароком, о том же, знает Юрий, по сю пору грезит на Москве брат Иван… Чего бы, казалось, проще теперь — по силе татарской да по воле своей повелеть рязанцам наконец-то подчиниться родным московичам — экой доход-то был бы Ивану! — а он, Юрий, не захотел! Более того, упас от смерти (с ним и пьянствовал) рязанского князя Иоанна Ярославича. Пусть княжит сам по себе, авось еще пригодится Юрию. Как знать, не против ли той же Москвы, ежели вдруг Ивашка когда о себе возомнит. Не дай того бог, конечно…
Пожег Рязань Байдера! Что смог, взял добром да товаром, людье полонил в избытке. Однако мало ему! Да, по чести сказать, бедна оказалась Рязань… Двинулись далее по Оке на Рязанский Переяславль. И тот мало-мало пожгли, и там взяли долю — меды, меха, серебро… Оттуда часть татар с сайгатом ушла в Орду, остальные повернули на Муром. Чуть не заплутали я лесах да болотинах, но уж вышли к славному Мурому. Муромцы хотели было ожесточиться, но, размыслив, смирились. Признали в Юрии великого князя. А Муром тебе не Рязань шалопутная, что стоит на семи ветрах, которую в сяк проезжающий норовит пограбить. Здесь татары вдвое более, чем в Рязани и Переяславле вместе взятых, добра на повозки-то нагрузили. Но уж людей зазря бить и город жечь Юрий не дал Байдере, хоть тот и грозился перед ханом его обнести… Замирились на том, что далее, кто б ни встретился на пути до Владимира, со всем добром отходит в волю Байдеры. На беду, как раз в ту пору купцы из Руси, от самого Новгорода, по той-то дороге в Сарай побежали. Сколь их вдоль той дороги волкам покидали?..
Кажется, пора бы насытиться Байдере, однако все ему мало! Теперь вот требует Владимир отдать на грабеж…
Знал Юрий, что так и будет, знал, на что шел, когда не скупясь обещал ордынцам немереный выход, да, ить, разве мог он подумать, что жаль ему станет и ту Рязань, и тот Муром, и Владимир татарам-то oдавать? Казалось бы, что ему этот Владимир — никогда добра от него не видал, ан жаль! Хоть, конечно, не новгородцы владимирцы и даже не московичи, а все ж — русские. Чадь! Надо же, что с ним сталося! Будто и впрямь руку свою татарве под нож отдает — такая боль, эвона… Вот что значит князем-то быть великим над Русью!..
Хитрил Юрий, сколь мог, отдавать Владимир татарину не спешил, ждал все, что Дмитрий первым начнет войну. Тогда бы волей-неволей пришлось Байдере принять его сторону. Однако Дмитрий, как надеялся на то Юрий, отчего-то все же не выступил, снес всякое унижение, какое нарочно и по смерти Михаила наносил он тверичам. Ишь, послов прислал. Знать, урезонили молодца…
Было бы силы побольше да одна его власть — в сей бы миг на Тверь побежал. Знает Юрий: не будет ему покоя, покуда живы сыны Михайловы. А особенно старший — Дмитрий. Страшен он Юрию.
Ведь как просил он Узбека: дай войска на Дмитрия! Через одну ту изобильную Тверь все бы долги мог разом покрыть! Но остался непреклонен Узбек.
«Коли я казнил Михаила, не значит, что я враг его сыновьям. Если они, не в пример отцу, будут уключны мне и верны — укрою и их своей милостью…»
«Эвона что!.. Так на что ж Михаила-то погубил? На что меня-то обрек своей лаской? Мне-то как теперь жить, как править?.. Али не я слуга твой верный, под покровом твоей лучезарной милости? Ить, на все иду ради тебя, поганого!..»
Нет, не дал Узбек войска. И Байдере, видать, пес наказал ни в коем разе на Тверь не ходить. Юрий уж уламывал того Байдеру. Смеется татарин:
«Байдера не враг себе, князь…»
И то, войско-то у него лишь на грабеж, а не на войну!..
Взвоешь тут пуще волка в загоне! С одной стороны — хан Узбек, и издали взгляд его, как стрела, проницает, а мысли темны и не ведомы! Разве его поймешь, косоглазого?.. С другой стороны — обиженные, злобные тверичи. И ни лаской, ни серебром их не укупишь, а вот, поди ж ты, надо, надо же исхитряться!..
Юрий помотал головой, отгоняя горькие мысли. Но куда ж от них денешься? Ни в веселье, ни в хмельном пиру от них не отвяжешься, и довериться некому, некому…
Уж не в том ли и есть — наказание его?! Казалось бы, свалил Тверского, так радуйся — ан на душе одна мертвая стынь!..
Со смертью Михаила великая, безмерная власть, как с куста, упала в Юрьевы руки. Но, как долго ни вынашивал он мысли о ней, как ни стремился к той власти всю жизнь, ан и она, долгожданная, въяве оказалась совсем не такой, какой грезилась прежде. Прежде все представлялось яснее и проще, да прежде-то и было ясней. Вот тебе враг, силен и могуществен, аки тот Голиаф, убей его — и сам станешь велик. Убил, поднялся над всеми, да где оно, то величие?..
А казалось-то: вот твое поприще, вот твой путь, ступай по нему и в конце обретешь заветное да желанное. Преодолел тот путь, все превозмог, что ни встретил на нем, вроде бы и дошел до конца, но и в том дальнем конце не обрел ни покоя, ни чести, а видел лишь тесаный, каменный крест подорожный — унылый знак того, что путь-то только наполовину пройден и главная тягота еще впереди!..
Что же это? Вроде и впрямь поднялся над Русью, но нет над ней верной силы. Как дорога в распутицу расползается под ногами! Да что распутица! Чистая болотина — эта Русь! Всякий раз думаешь, что ступаешь на твердое, и всякий раз чревом чуешь, как бездонно, зыбко и провалисто под ногой — вот-вот ухнешь в вонючую, ржавую, всесильную жижу, что поглотит тебя с потрохами и пузырей не оставит! И никого нет рядом, кто руку подаст…
Всем oкpyr мнится, что его братский союз с московским Иваном — образец верности да содружества. Еще бы! Надо же, как старший-то Юрий наследную от батюшки Москву отдал в пользу Ивана без сожаления! Да мало кто ведает, сколь ненавистны они друг другу. Сызмала Юрий не терпел хитроумного, впрок загадливого, тихонького да льстивого единоутробника. В одних покоях душно ему с ним становилось, от глаз его суетных, от вялого голоса бечь хотелось куда по-далее! Оттого еще, чтобы не быть рядом с братом, а не только ради единого примысла, как набрался сил, ушел Юрий прочь из Москвы. А Москвой-то таким, как Иван, и править. Всегда-то более вроде бы добронравных да добродушных, ан себе на уме, хитрованистых московичей, любы были Юрию иные: жесткие да воинственные переяславцы или же живые, как ветер в поле, пусть переменчивые, но предприимчивые новгородцы. С ними он нашел свою доблесть!..
Жадная до славы, страстная натура Юрия требовала беспрестанного злого действия — оттого и кидался он во все тяжкие, оттого ни себя не щадил, ни других, оттого столь удачлив был в примыслах… оттого так не сложно было управлять старшим братом Ивану. Кто б знал, какую волю он взял над Юрием! А Юрий пуще битв боялся слов и советов Ивановых, а все же слушал младшего брата, потому как знал, что умнее его Иван и советы его верны, да только верны как-то надвое: никогда не знаешь — голову ли сложишь, жив ли останешься, коли последуешь им.
Было время, Юрий всерьез опасался, что Иван нарочно его на Тверского натравливает, дабы, коли раздавит его Тверской, уж в полном праве занять его место в княжьем тереме на Москве. Если и думал о том Иван, так прогадал, прогадал, сучий хвост! Только из-за одного того, чтоб ему насолить, надо было свалить того Михаила. И опять же, когда б не он, не его тихая дуда уговорная, может быть, и не осмелился Юрий подняться на дядю, и все бы ныне шло по-другому!..
Не его ли слова: мол, кто силен — тот а прав!
Не он ли беспрестанно зудел да нашептывал:
«Али более достоин тебя Тверской?.. Ужели уступишь Тверскому первенство?..»
Иван первым затмил ему взор властью великокняжеской.
Как тихий омут глаза его, однако взглядом их не ухватишь — то в лоб тебе смотрит, то в переносицу. И шепчет, шепчет! Не говорит, а будто ветер ласковый листьями шелестит. Слух, как тетиву на луке, аж в струну вытянешь, чтобы, упаси тебя Господи, не пропустить какого важного слова, в котором самая суть или Иванов яд упрятан.
«Что шепчешь-то? — бывало, крикнешь ему. — Говори смелей, чего надобно?»
«Дак, ить, чего ж кричать попусту, брат? Надо будет, так сам дашь, чего прошу».
«Ишь ты…»
«А то? А коли тебе то не надо, так, ить, и криком-то ничего у тебя не возьмешь. Али не так то, брат?»
«О брат! Не брат ты мне, а истинный Каин передо мной во плоти!..»
Поди, и сейчас помолился да руку об руку трет, жадные слюни пускает в бороду, грезит: мол, Юрий-то не на век взял владимирский стол, вот уже, как помрет, так я по праву стану единственным престолонаследником!..
Юрий аж задохнулся от ненависти, воочию представив единоутробника.
— Выкуси! Выкуси! — Он сжал пальцы на обеих руках в срамные, непотребные кукиши и с злобой ткнул ими в воздухе перед собой, будто в сальную Иванову морду. — Ha-ко, выкуси, брат!..
Говоря вслух с самим собой, Юрий вполне находился в рассудке. Во всяком случае, в той мере, в коей наградил его Господь способностью распоряжаться своим умом. Просто, несмотря на то, что вечно он был окружен людьми, он всегда оставался человеком мучительно одиноким. Оттого и вошло у него в привычку говорить с собой как с собеседником.
— Выкуси! — повторил он еще и, облокотившись на высокий налой, в отчаянии сжал руками виски.
«А кому и достанется?..»
Не дал Господь ему сыновей! Одну лишь дочь Софью успела принести ему супружница, переяславская боярышня Евпраксия, в коей единственной Юрий души не чаял. Вот уже десять лет, как померла она от тоски, что не могла более зачать от него, что так и не принесла ему желанного сына, единой жизнью которого, может быть, во всем оправдался бы Юрий перед Господом и людьми.
«Ибо, — сказано, — кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет…»[11]
Сколь времени, бедная, провела она в молениях? Кому лоб в поклонах ни била! Да и сам Юрий, как ни безбожен, разве не просил у Господа милости? Все тщетно! Всяк-то месяц пустоутробна оставалась супруга. А уж как просила она его отпустить в монастырь, где бы стала она молить за него Господа! Чтобы взял он в жены себе другую, которая, глядишь, и одарит наследником. Куда! О монастыре Юрий и знать не хотел. Так и промаялась, лишь себя виня за грехи да свое якобы неплодоносное, ущербное лоно, покуда не померла. Так отчего же лоно ее, любезное Юрию, вдруг стало неплодоносно, коли дочку-то она ему родила?..
Ан знал Юрий вину да беду вовсе не за той Евпраксией, но за собой. Под Москвой, еще в первой битве с тем же Тверским, коня под ним завалили тверичи. Тех, кто кинулся на него, он раскидал, да один из них так ударил его промеж ног кистенем, что мошонка потом опухла, как капустный кочан, да почернела, как репа. Мало-мало вовсе не отвалилась. Месяц после кровью мочился да ходил враскорячку. Думал, уж на бабу не влезет. Ан прошло! Да крепость-то в корне еще пуще, чем прежде, стала! Но, видно, после того подлого удара все же ослабло в нем семя, будто умерло в нем. Или еще как иначе нарушилось?..
А он ведь и при живой Евпраксии сколь баб из одной любознательности обиходил: а вдруг понесет какая? Так озлился да распалился, что всякую ему еть не зазорно стало — и сдобну, и пышну, и тощу, и молоду, и уж развалисту не едиными родами, и русску, и иноверку… сколь их было-то, разве счесть? Так ни одна, ни одна не понесла от него!..
Истинно, бесплоден он, как та бесплодная смоковница!
Не в том ли и есть проклятие Максимово да наказание Госпоже?..
«Господи, прости меня, грешного…» — поворачивается Юрий лицом к божнице, да рука не идет ко лбу, будто высохла. Так и падает рука, не сотворив крестного знамения.
— Пошто сына не дал? — глухо, устало, сквозь зубы спрашивает он Господа.
Нет ответа ему.
— Али я хуже Ивана-то? — кричит Юрий.
Нет ответа.
«Знать, хуже…» — усмехнувшись, качает головой Юрий и, медленно, старчески шаркая, забирая по полу подошвами мягких сапог, идет к трону.
И то, плодоносит Иван со своею Еленою, точно заяц с зайчихой. Кажется, надысь под венцом-то стояли, а она уж троих ребятишек ему принесла: двух девок — Марию и Евдокию, и первенца — сына Семена. И ныне — донесли — опять брюхатая ходит. И пузо-то, говорят, у нее, будто дыню целиком проглотила, вперед и вверх торчит — не иначе снова малого носит! Ни дня она, что ли, пуста-то не бывает?.. Будто на злобу Юрию.
Хитер Иван да ухватист! Во всем ему благодать! Только за что — не понять. Да чем же он лучше-то Юрия? Али не знает он, Юрий, сколь пом и страшен Иван, хоть с виду ласков да тих. Ишь, взял обычай с денежным мешком — калитою ходить по Москве, нищих одаривать. Али не Юрьевы деньги в том мешке брякают?.. Худо ли ему чужими руками угли из костра выгребать?
Али за то ему милость, что Богу угодничает?.. На лбу да коленках шишек набил, всечасно грешит и в деле и в помыслах, да не устает беспрестанно каяться. Для того и митрополита к себе завлек, от заутрени до вечерни дарами да лестью потчует Петра Волынца, чтобы тот пред Господом его оправдал… Ужели ты так простодушен, Господи! Али не видишь, как брат мой во лжи искусен?..
Да! Да! Безбожен я, Господи! Грешен перед Тобой! Ан как не хочу покаяться, будто бесправен душой. Порой творю то, чего не желаю, точно в себе не волен, а после — и сам не пойму — то ли радуюсь, то ли содрогаюсь в омерзении и ужасе от содеянного… Так отчего же не шлешь последнего наказания? Али слеп, али впрямь нет пределов Твоему милосердию к грешникам. Так пошто же Ты к праведникам-то суров?..
Никогда еще, как в тот несчастный год убийства Тверского, столь много и постоянно не думал Юрий о Боге. И иногда искренне и горько жалел, что лишен благодати Господней веры. А все ж и его душа жаждала оправдания. К тому же, как то ни покажется странным, но, достигши своего, он начал вдруг прозревать, мучительно сознавая, что со смертью Тверского кончилось и его счастливое, верное время. Слишком много новых страхов и новых внезапных забот обрушилось на него в одночасье. И более всего хотелось ему теперь скорее уйти из Руси, где его не любили и он никого не любил, под щит Святой Софьи, в любезный его сердцу вольный Великий Новгород. Там сидел сейчас на правлении другой Юрьев брат — Афанасий, единственный свет в окне. Вот уж кто искренне души не чаял в Юрии, едино жил его мыслями и делами. Да жить-то ему, видать, не долго осталось — из Новгорода доносили; хворает Афанасий, того и гляди, помрет без прощания с Юрием. К нему бы надо спешить, да, покуда здесь не решишь всех дел с тверичами да долгами татарскими, отсюда не тронешься. Ох, увязлива, болотиста эта Русь, теперь не понять, пошто и нужна-то была, когда сунулся? Сидел бы себе на Новгороде, пугал шведов да немцев, авось и с Тверским поладил, кабы не тот хитромудрый да злополучный Иван…
«А, ить, теперь-то так просто, как прежде, и в Новгород не вернешься! — с тоской вспомнил Юрий. — Любим да желанен новгородцам я был, когда вместе с ними стоял против Тверского, великого князя владимирского, а ныне, когда сам стал великим князем, люб ли им буду? Вестимо: от века Низу-то быть подвластными им неугодно. Да ведь, поди-ка, слух-то уж и до них добежал, что я и новгородских купцов татарам отдал с потрохами… А сколь еще отдавать? Уж как того ни хочу, а и новгородцев придется прижать, ради долгов ордынских. Али им и то будет любо?.. Ох, куда ни кинь — всюду клин…»
Он с силой растер руками замерзшие вдруг и в летний день, и под шапкой свои маленькие, невидные, будто птичьи, уши так, что хрящи затрещали.
Днями положил себе Юрий уйти из Владимира в Кострому. Больно нетерпелив да настойчив стал Байдера. Кабы и без слова его, самовольно не начал он жечь да грабить Владимир. А ведь то не дело самолично великому князю глядеть, как народ его бьют. Ныне же позвал он к себе Александра — нечего и его зря томить. Знает Юрий, зачем тот пришел. Дело-то и яйца не стоит. Скажет ему: пусть, мол, он его, Юрьевой милостью, беспрепятственно забирает в Москве мощи отцовы да везет их на Тверь. Али и впрямь не заслужил Михаил Ярославич покоя-то — так и спросит. А о мире с княжичем толковать нечего, Александр в том не властен. Велит ему лишь Дмитрию передать, чтобы тот не спешил подниматься-то, коли он хочет того, на великого князя, мол, вскоре великий-то князь так всю Тверь удивит, что, может статься, ей и самой воевать расхочется…
«А что ж, так ему и велю передать», — думает Юрий.
Кабы Дмитрий-то не только силой да норовом, но и умом был в отца, поди, понял бы долговременный Юрьев загад. Да с годами, поди, и поймет, коли поздно не станет. Хотя тот загад его столь хитроумен, что никому, даже ушлому на каверзы Ивану сразу-то в голову не войдет. Так-то оно и лучше! Иное дело, захочет ли смириться с тем Дмитрий, больно уж горды да честны Тверские-то…
А покуда пусть говорят, что он низок и подл, пусть одного его винят за смерть Михаила, не понимая, что и без него, Юрия, не было ему места на этой блядской земле. Что Юрий? Разве без него Узбек не убил бы Тверского? То-то… Да и не свою волю, как понимает он теперь, всю-то жизнь исполнял Юрий, а чью-то, не иначе Ивана-беса, то ли еще кого пострашнее! Ради него и душу свою дочерна исчернил!..
Так не будет же по-Иванову!
Коли не дал Господь сыном грех искупить, то уж и Ивану великий стол не видать! Не должен он достаться ему, не должен! Против того умыслил Юрий меры принять. Решил он младшего Михайлова сына Константина с дочкой своей повенчать. Кровь и вражду любовью заметить! Затем он и собирался идти теперь в Кострому, где их ждала его Софья и куда ранее отправил он Константина с боярами.
Вот уж воистину вопреки всему мыслимому поступал человек, но в том-то и была Юрьева суть, чтобы всех удивлять да еще и самому на себя дивиться! Но, как его ни суди, только это одно ему и осталось, коли хочет он кровь свою, семя свое бесплодное на Руси возродить. Пусть в ненавистной Твери, однако прорастет оно все же! Авось для него — дальнего — и добыл он великий владимирский стол.
«Не для Ивана! Не для Ивана, Господи! Иначе для чего душу-то свою я так испохабил?..»
Темно и пусто глядел в себя Юрий, нахохлившись, сидя на троне. И со стороны могло показаться, что он уже мертв.
Как ни настраивал он себя на встречу с сыном убитого им князя, ан, к сраму, к стыду и позору, все вышло опять вовсе не так, как хотел того Юрий Данилович.
Лишь только увидел Александра, помимо ума и воли, будто ковш до краев, налился той желчью, от которой горько во рту и все, даже самые обычные и простые, слова словно ядом напитываются. Да и Александр, как на вид ни смирен и покорен стоял перед ним, не в силах был скрыть несказанной, яростной ненависти в глазах, так и брызгал взглядом, будто плавленым оловом.
— …Богом прошу тебя, Юрий Данилович, матушкиными слезами молю, отдай тело отца! Дай упокоить его на Твери!..
Словами-то просит, а взглядом-то бьет!
— Али, княжич, гнушаешься по чести меня величать?
Иванов, соглядатай московский дьяк Прокоп Кострома закивал головой, аки дятел долбежный.
— Кабы не отвалилась, — процедил Юрий сквозь зубы дьяку.
Александр пожал плечами:
— Отчего же? Как давеча повеличал, так и сейчас повторю: ты — великий князь, — сказал он и, помедлив, добавил: — Ныне — ты…
— Ишь, ныне… — Юрий Данилович горько покачал головой, — Али и язык-то не поворачивается без оговорок признать?
— Так нет вечного в мире, — усмехнулся Александр.
— Смеешься надо мной? — удивился Юрий Данилович. — Ну, так смейся. Каково-то я еще над тобой посмеюсь, — сказал он и впрямь рассмеялся недобро. — Так признает ли Тверь меня над собой князем великим?
Александр развел руками:
— Молод я, Юрий Данилович, — не властен ответ тебе на то дать. Знаешь ведь, сам покуда под братом хожу, — смиренно, тихо произнес он и потупился.
— Значит, война?
— Говорю же, о том у Дмитрия сведай.
— Али он мне и вовсе не велел ничего сказать?
— Сказал: чтобы знал ты — мы войны не боимся, — сколь мог твердо произнес Александр.
И того, наверное, не следовало ему говорить.
— Так что ж он прямо с войском-то сюда не приспел? — крикнул великий князь. — Коли не мила ему ханская воля! А? Что? Отвечай!
Хуже некуда, как покатились переговоры!
— Не мое дело ваши споры судить, ибо не о мире вы говорите… — вмешался владыка Прохор, покуда стоявший молча позади Александра. — Сыне, великий князь, — обратился он к Юрию, — не бери греха пред вдовой да сиротами — отдай им Михаила! Сказано: мертвые сраму не имут. По жизни был славен тобой убитый, а ведь ныне-то срам ему мертвому в чужой земле без креста лежать и последней чести лишенным. — Владыка скорбно поднял двуперстие: — И ты блажен будешь, ежели не отступишься во грехе. Милосерд Бог, и прощает нам беззакония, когда…
— Погоди, отец Прохор, — прервал его Юрий Данилович. — Не я пришел к тебе под причастие! Да и не в чем мне каяться пред тобой!
— А надо б покаяться! — возвысил голос и владыка. — Или так во вражде, в братской ненависти землю свою на погубление чужим отдадим? — Он уперся не-Моргающим взглядом в Юрия, однако Юрий вынес тот взгляд.
— На других обратись, владыка! — зло сказал он. — Как поется-то на помазание: «Помышляющим яко на государя не по Божью благоволению… тако дерзающим против него на измену — анафема!..» — насмешливо прогнусавил он. — Али не я государь? Отвечай! — крикнул он Александру.
— Государь… — не поднимая глаз, ответил тот. И яростно, тихо выдохнул: — Отдай отца! Отдай брата!
— Погоди, больно скор… — Юрий Данилович помолчал и вдруг скривился в такой гадкой ухмылке, от которой всем, кто видел ее, стало нехорошо. Он взял в руку ухо, покрутил его с силой, будто вовсе хотел оторвать, потом сказал: — Можешь забрать на Москве Михайловы мощи… — Помолчал и добавил: — Но прежде заплати мне за них.
Слова повисли громом в просторных покоях. Пожалуй, еще никто и никогда на Руси не требовал платы за мертвых.
Александр недоуменно поднял глаза. Всякого ждал он от Юрия, но и представить себе не мог такого гнусного торга.
— Что смотришь? Чай, я его за свой счет из Орды-то волок. А мог бы и там псам скормить! — Слова хлестали, как по щекам удары. — Али не нужно мне возмещение?
— Уж не минуешь, — глухо сказал Александр.
— А? Что?
— Сколько? — спросил Александр.
— Погоди! Постой, Александр! Что ты, великий князь, что ты! Грех-то какой! — заметался меж ними, поднимая долгополой рясою пыль, владыка Прохор. — Не усугубляй, Юрий! Братья же вы!
— Молчи, отче! Коли решил, назад не отступлюсь, — сказал Юрий Данилович.
— Сколько? — повторил Александр.
Великий князь усмехнулся:
— Двойную меру хочу — с Твери и с Ростова. — Он ткнул пальцем в сторону ростовского предстоятеля. — А что ж, коли вы вдвоем ко мне прибыли.
— В чем твоя мера? — нетерпеливо перебил его Александр.
— Так, ить, с Твери в серебре.
— Сколь серебра?
— Так, ить, не думал еще. — Юрий Данилович улыбнулся, и от той улыбки морозом дернуло Александра по коже. — А сколь, думаешь, серебра твой батюшка стоит?
— Не мерено в серебре, — сказал Александр, едва удерживая себя, чтобы не кинуться на великого князя.
— А мы вот померим! Померим!.. — повторил он с какой-то бессмысленной, блудливой улыбкой. — Сколь весит батюшка-то, столь и серебра мне отдашь!
— Пошто над мертвым глумишься? — воскликнул владыка Прохор.
— Молчи! Покуда не твой черед, отче! — огрызнулся великий князь и, пытливо взглянув в глаза Александра, осклабился довольной, гнусной улыбкой. — Да уж ладноть, иссох, поди, батюшка-то, — поморщился он и махнул рукой. — Сколь с собой серебра?
Александр ответил не сразу. В глотке вдруг высохло, и он судорожно горлом ловил слюну, которой не было, без которой и губы было трудно разлепить для ответа.
— Двести рублей с собой.
— И то — цена! — презрительно рассмеялся Юрий. — Их и отдашь! — И повернулся в сторону отца Прохора, будто более не было перед ним Александра. — И с тебя, отче, плата…
Владыка поднял на великого князя глаза. Мало на кого из грешных на этой земле глядели с таким презрением. Так-то, бывает, застыв в омерзении, иная баба смотрит на таракана, попавшего ненароком в квашню.
— Пошто злобствуешь, Юрий? Не от Господа шаги твои…
— Пустое — меня стыдить! — предостерег Юрий, подняв властно руку. — Лучше слушай… Пусть в Твери откопают и в Ростов привезут Кончаку, сестру хана Узбека и супругу мою драгоценную… — Видать, чтобы нарочно больнее задеть владыку, Юрий назвал жену не православным именем, какое все ж приняла она со святым крещением, но девичьим — иноверным. — Там ее похоронишь, слышишь! Во храме, где ордынский царевич лежит.
— Не место! — крикнул Прохор, в бессильной ярости сжав кулаки.
— Место! — так же яростно крикнул Юрий. — Или Кончака в Ростове под крестами покоиться будет, или там велю закопать Михаила, где от века не сыщете!..
Его несло, как малую щепку несет мутным, безумным, сокрушительным половодьем. Он и сам не понимал, что с ним сталось — ведь и те тверские рубли его никак не спасали, и треклятый Кончакин прах его никогда до сих пор не тревожил.
— Смилуйся, сыне!
— Али в чем я богопротивен? Али просьба моя срамна?.. Али вечный покой убиенной моей супруги не стоит покоя ее убийцы?
— Не доказано!
А коли и так! Разве не велит нам Господь быть милосердными? А, святый отче?.. — Юрий будто насмешничал, хотя глаза его оставались серьезны и холодны. — Я-то — ладно, ведомый греховодник, но отчего ты-то так не смирен, святый отче? Какой гордыней ты-то обуян, коли себя выше чтишь, чем иных?
— Не себя чту, но веру Христову!
— Так и смирись! Разве не тому Господь-то учил? Смиряться нам велено — вон что! А ты, владыка, разве к тому смирению народ-то зовешь? — Великий князь зло прищурился на ростовского предстоятеля — знал, на что намекал! — Так найдешь ли место супруге моей в Ростове?..
Отнюдь нет, не угрозы, что явно звучала в словах Юрия, убоялся старый Прохор — понял, ныне спором не осилить ему той дьявольщины.
— Что ж, исполню, как тобой велено… — Владыка смиренно приложил руку к кресту.
Оттого, что происходило теперь, и в светлых княжьих покоях будто затмилось; лишь крест на груди святителя, словно вопреки тому, что происходило теперь, сиял еще ярче!
— Все ли, великий князь? — спросил ростовец.
— Али мало? — усмехнулся Юрий Данилович.
— Брата отдай! — едва слышно, схватившимся комом горлом прохрипел Александр.
— Бра-а-та?.. — Одно то слово будто подсекло Юрия. Он как-то разом поник, взгляд его вдруг стал туманен, точно забыл он, с кем, где и о чем говорит. — Бра-а-та? — помедлив, еще спросил он и помотал головой.
Так-то мотают башкой похмельные, сгоняя остатнюю одурь и муть.
— Брата отдай!
— А-а-а, Константина!.. — словно придя в себя, вспомнил Юрий Данилович. На кой-то миг лицо его посветлело и, кажется, сделалось мягче, но тут же вновь исказилось кривой и гадкой ухмылкой. — А брата я тебе не отдам! — тяжко, раздельно, будто гвозди вбивал, сказал он. Как ветер подул, судорога схватила его лицо. — Впрочем… Передай Дмитрию: сам пусть за ним приходит! Только не знаю… — Он еще помедлил в словах. — Захочет ли Дмитрий взять того брата?..
И, перекосив бескровные, бледные губы, Юрий Данилович, как и сулил, засмеялся. На владимирском троне, знаке русской силы и славы, прикрыв руками лицо, вздрагивая плечами под багряной порфирой, смеялся великий князь.
Жуток был его смех. Будто в рыдальной задышке коротко всхлипывал человек.
На том и покончили. Да и не о чем было более переговаривать…
В тот же день, получив от Юрьева дьяка грамотку для Ивана, помолясь в Успенском соборе и преклонив на удачу колена пред скорбным и ласковым взглядом Матушки Богородицы, простясь с ростовским владыкой и владимирскими боярами, Александр отбыл в Москву.
Провожая его как мужа, у всех на виду, до самых ворот Золотых шла Параскева, держась рукой за князево стремя…
А еще через день — в ночь, тишком, оставил Владимир и Юрий.
Глава 11. Разговоры во Владимире
— О-о-о-о-о!..
Круглый, как тележное колесо, от дома к дому, от двора к двору катится вой по городу. В едином вопле боли, страха и ужаса слились тысячи голосов горожан. Не разобрать в том вопле, мужик ли кричит истошно, баба ли кличет пронзительно, дите ли ревет…
— О-о-о-о-о!..
Тяжек ханский посол для Владимира. Не стал ждать бек Байдера, покуда подальше отъедет от стольного города великий князь Юрий, с первым утренним светом ото всех ворот разом: от Ирининых, Волжских, Медных, Серебряных, Золотых, со стороны Клязьмы и Лыбеди — вошли его воины в город, беспощадно, кровавой лавой растеклись по сонным улицам и дворам…
Не народ долги множит, но князья его неразумные, ан платить по долгам всем миром приходится. Не многое выторговал у Байдеры для владимирцев Юрий: обещал Байдера церкви и монастыри не зорить, домов почем зря и во злобу не жечь, а ото всех жителей и их добра взять лишь десятую часть. Да кто ж учет-ником-то над татарином встанет? Богатых да в тайных умыслах противных великому князю горожан вызвался назвать Юрьев союзник суздальский князь Александр Васильевич. У того свое на уме: вечная зависть к соседу да скрытная, заветная мечта самому править Владимиром. Как-никак, ан тоже внук старшего сына Ярославова Андрея — брата-то Невского!..
Ну и пошла потеха!..
— …Ай, харош руска девка! Айда со мной — женой будешь!
— Пусти!..
Намотав на кулак косу, как коня за узду, тянет-волочит за собой татарин боярышню. Рвется, упирается Параскева, зубами пытается ухватить грязную руку — забава татарину. Однако, знать, больно ему — как собаку травит, тычет укусанной рукой в лицо, затем со всей силы кидает на пол, тонкой волосяной веревкой, что впивается до крови в кожу, ловко крутит девичьи руки, вскинутые над головой. А что ему не ловчиться — насел тушей на самое горло — не вырвешься. Вонюч, смраден запах…
— Пусти!..
Смеется татарин, нарочно ерзает вмиг вздувшейся елдой по девичьей шее.
— Пусти же!..
Внизу, у лестницы, — матушка. Рот в безмолвном крике раззявлен, глаза выпучены, вот-вот по щекам потекут. Под ней лужа кровавая. От лона до грудей чрево вспорото.
— А-а-а! — кричит Параскева.
— Ай! — смеется татарин.
По двору мечутся люди: парни и девушки, бабы и мужики; кто-то лежит на земле, видно, с коней порублены…
Воротины настежь распахнуты. Возле ворот верховые. Перед ними — по двое на каждую руку — держат старого Смолича. Белы волосы у него, бела борода, бел, будто саван, длинный, до пят, ночной чехол — из постели взяли боярина. На высокий надвратный конек петлю ладят. Сам Байдера заглянул поглядеть, как помирать будет тот, кому ханская воля не люба. Рядом суздальский князь Александр Васильевич. Байдера весел — смеется, Александр Васильевич мрачен — губы кусает, вертит взглядом по сторонам. Хотя оба с утра хмельны одинаково.
— …Ай, не видал я, как твой Христос помирал, — сокрушается Байдера. — Ай, не покажешь, боярин? Вяжите его к воротине, — приказывает он.
— Да полно, бек, забавиться-то, — урезонивает Байдеру Александр Васильевич. — Казни по-хорошему!
— Или не ты указал на него? — удивляется Байдера. — Чего ж о нем плачешь?..
Тот татарин, что ухватил Параскеву, ведет ее мимо.
— Батюшка!
— Параскева! Доча!.. — Слезы бегут из глаз Софрона Игнатьича, не в силах позор снести.
— Ай, дочка твоя? — тычет плетью в лицо Параскевы ханский посол Байдера. И смеется: — Моя будет. Что плачешь, старик? Любить ее буду! Гони! — машет он плетью татарину…
Зол татарин, тот, что первым ухватил Параскеву: хороша девка, да теперь не его, отдавай ее теперь Байдере. Неохота того татарину.
«Ай, последняя девка-то? — думает он. — Я и другую беку найду. А эта девка моя будет. Шибко сладкая девка-то». Аж в озноб кидает татарина от желания.
Не долго тянет он за собой Параскеву. Летним утром подо всяким кустом в русском городе татарину — рай, коли девку ухватить удалось…
— Пусти!.. — Параскева зубами пытается рвать зловонную, сальную морду, приникшую к ней. Сопит татарин, пыхтит, бьет ее в зубы тыльной стороной кулака, в котором зажата точенная из самшита черная рукоять плети.
Крошеные зубы режут десны и губы — не выплюнуть, рот полон кровью — не крикнуть. Обдирая спину о корни и камни, толкаясь пятками, извиваясь змеей, ползет она из-под татарина. Татарин свирепеет, ярится, роняет с губ ей на лицо слюну.
— Пусти! Пусти!.. — хрипит Параскева.
Однако под кустом трудно укрыться от чужих, завистливых глаз. В очередь на свежатинку спешились помогать татарину другие воины. Слышит Параскева: смеются-скалятся, хватают за ноги, тянут вниз под татарина, затем на стороны, будто надвое хотят разорвать…
А небо над глазами сине, бездонно, и день обещает быть высок, и долог, и ласков, как всегда в августе, на Руси, после глухого ненастья…
Будто каленым прутом до самого сердца пронзает татарин плоть.
— А-а-а-а!.. — кричит Параскева.
И падает небо.
— Жги его, жги!..
— Помилуй, бек! Хватит!.. — воротит нос русский князь.
Но Байдера воин. Не дело воина миловать врагов хана.
— Жги его, жги!.. — велит Байдера и не сводит глаз с боярина Смолича, распятого на воротине.
Байдеров нукер каленым прутом чертит по белому телу неясные знаки, проступающие на коже огненно-черными язвами. От прикосновений прута дергается на воротине Смолич, точно живая, беспрестанно и мелко дрожит воротина, на которой распят боярин. Грудь и живот у Смолича волосаты. Пахнет паленым волосом, жженой плотью.
— Бороду-то, бороду ему подпали!
Берестой пыхает седая, пышная бородища боярина. Огонь по волосам бежит скоро, пламя опаляет глаза.
И падает небо.
— Господи! — стонет Смолич. — Прими мою душу!..
— Эвона, кровь-то бежит!
— Кабы унять!
— Поди-ка уйми…
— Эка, чего сотворили!..
— А-а-а-а…
— Терпи, Параскева!..
— Отходит, видать…
— Ишь, как измяли-то, ироды!
— Ты погоди помирать-то, боярышня, за попом побегли! Поп-то придет, причастит… а Бог-то увидит и разом в рай тебя примет.
— Да нешто иначе — по мукам-то?
— А-а-а-а…
— Не слышит она!
— Отходит…
— О-о-о-о-о!..
С сознанием возвращалась и боль. И так она была велика и несносна, что Параскева вновь проваливалась в забытье. А там, в забытьи, точно по водам плыла…
Чисто тело ее, холодна вода в Клязьме, синяя-синяя, будто выпила небо, да быстра и ворониста, того и гляди, утянет… Только отчего-то не страшно то Параскеве. Быстрее, быстрее несут ее воды, мимо бегут берега, а вот и воронка — бешено крутит пенными бурунами.
«Ах, пропаду!..» — думает Параскева, но отчего-то не вниз и на дно, а вверх, в бездонное небо взмывает.
«Господи! Прими душу мою…»
— О-о-о-о-о!..
Не до разговоров ныне во Владимире.
От дома к дому, от двора к двору, круглый, как колесо, катится по городу вой.
— О-о-о-о-о-о!..
Глава 12. Михаил. Последнее утешение
«…и осквернят дом твой, и потопчут обжи, и побьют и унизят твоих людей, и кто любим тобой — будет не вблизи от тебя и не счастлив, и сам ты узнаешь горе, и будешь плакать слезами, и примешь муку на смерть! Но радуйся: ныне и вечно утешишься славой отца своего!..»
Скорбный и светлый лик Пресвятой Богородицы, истинно такой, каким видел на иконе владимирской, явственно был перед взором. Как на Христа-младенца, прозревая судьбу, печально и ласково глядела Богородица в самую глыбь Александра.
— Матушка Богородица, мимо пронеси эту чашу! — плакал и молил Александр.
— Всякая чаша горька, — молвила Богородица и отступила из сна в зыбкую вишневую тьму. И сам сон, так же нечаянно, как явился, истаял, будто его и не было.
Лишь глаза горели от Небесного света, а слез на них — полные пригоршни, как из ковша наплескали.
«Господи! Царица Небесная! В чем утешен-то буду? Али мне нынче горько?..»
Как ни чуден сон, а все ж — только сон. А уж на сколь вещий, разве сразу поймешь? Бывает, покуда сбудется, прорва лет пролетит. Но если и сбудется, неужто, что сбудется через многие годы, увяжешь со сном? Разве вспомнишь его потом? Как ни ярок сон, а все ж — только сон. Да и снилось ли?.. А коли сон в руку, так на то немедленный знак должен быть.
«Как сказала-то Богородица: «…ныне и вечно утешишься славой отца!..» Вон что!..»
Прежде чем выбраться из-под медведны, под которой, видать угревшись, он нечаянно, вдогон сну ночному, и заснул среди утра прямо на верхнем намостье ладьи, Александр рукавом вытер внезапные слезы, дал обсохнуть глазам, дабы приметливый Максимка или еще кто иной тех слез не заметил.
Солнце взошло в полную меру, сияло до ослепления, играя бликами по воде. Сиять-то сияло, но уж грело не так, как в июле. Вмиг от ветра да от воды зазнобился князь, вновь притянул на плечи медведну, что еще хранила его тепло.
Максим Черницын, тут же, недалече, вольно лежавший на досках подперев рукой голову, завидя, что князь проснулся, живо поднялся: может, квасу, может, воды поднести испить?
Александр покачал головой. Спросил:
— Как думаешь, будем в Твери до полудня?
— Должны! Коли ветер не стихнет, так и ранее прибежим!
— Дай-то, Господи! Заждались там, поди…
Из Москвы, ранее, чем сам вышел, посуху отправил гонцов верховых с вестью, что скоро будет. Да намедни, от ближнего Вертязина, где вчера прикололись к пристани по темному времени, еще и иных послал. Да уж и без того земля слухом полнилась: везут! Михаила Ярославича, великого князя везут!.. От самого Святославлева Поля, куда добрались на возках и где пересели на дожидавшие их ладьи, те ладьи, не иначе — по воздуху, с птицами, слух обгонял; ото всех деревенек прибрежных, малых усадищ да монастырских слобод жители выходили к воде, скинув шапки, молча стояли по берегам, провожали глазами ладьи.
Везут! Великого князя везут!
— А кой ныне день, Максим?
— Чай, шестой от сентября, день памяти чуда Михаила Архистратига в Хонех.
— Вон что…
Лето уже отошло, но осень еще не вполне вступила в свои права. Дни стояли ясные и сухие. Как всегда после лета, настоянный ли на зелени луговой, на сини вод и небес, воздух был бирюзов и плотен, как ткань, — кажется, вытяни руку да щупай его руками. Прогонистый ветер в высоком, как глубокий колодец, небе гнал кружевные, легкие облака наперегон с ладьями. Однако поди-ка их догони! Тяжелые, с набоями по железной клепке тверские ладьи против течения бежали не так скоро, как хотелось бы того Александру…
В Москву поспели как раз к Успению. Московичи гуляли весело, широко. И тверичей, будто не помня обид и раздоров, приняли хлебосольно. Да ведь и не диво: чай, одному Господу молимся, у одной Матушки-Заступницы защиты просим. Правда, случается, что защиты-то ищем у нее именно друг от друга…
— …А потому и не получаем искомого: ей-то, Матушке, каково предпочтение иным пред другими отдать? Мы же ей все будто детишки… — с искренним умилением говорил Александру московский князь Иван Данилович.
Слишком ярко помня еще Юрия и наблюдая теперь Ивана, Александр не мог не поражаться природе: эко, из одной утробы исходит столь разное!..
Дело не в том лишь, что внешне разнились братья — Юрий был высок, костист, ясноглаз, бесцветен волосом, а Иван, напротив того, — приземист, тучен телом, черняв и скрытен взглядом; дело было еще и в самих повадках братьев двигаться, говорить, да просто жить… Рядом их представить было немыслимо — один угрюм, вечно зол и порывист, будто волк в западне; другой — тих, улыбчив, даже шепеляв, как березовый лист, неспешен ни в словах, ни в движениях, по мощеному двору в сухой день идет так, будто лужи обходит… В чем и скор, так во взгляде. Не ухватишь, когда и смотрит на тебя, а ведь смотрит — да так, что скользко и холодно делается в груди, точно змейка, которой не видишь еще в траве, ан взгляд ее уже чуешь. Да еще ладошки Иван Данилович этак быстро, забавно трет друг о дружку, точно липнут они у него, чисто как мушка лапками перебирает…
Хотя, надо сказать, что и видел-то Александр Ивана Даниловича совсем коротко. Иван Данилович хоть и был с Александром душевно ласков, но в гостях не удерживал: видно, и впрямь спешил скорее избавиться от Михайлова тела. И на Москве о том беззаконии достаточно разговоров плели, да все не на пользу.
— …Народ-то у нас, известно, жалобен, — говорил Иван Данилович, и слова-то, будто глазки свои суетливые, упрятывая. — А что ж я мог?.. Без воли-то Юрьевой? Чать он меж нами старшой. Абы моя-то воля была, так сам бы, весной еще, как доставили, отвез дядю-то матушке Анне Дмитриевне… Али, думаешь, мне в том честь, что батюшка ваш по сю пору в Спасском-то монастыре лежит неприбранный?.. Да, ить, Юрьев он местник-то был — не мой, не мой, Александр Михайлович… — И по молодости его лет не гнушался Иван Данилович тверского княжича по батюшке величать. — Так-то, абы иначе что?.. — И все всплескивал ручками, с белыми короткими пальцами, унизанными перстнями, точно беспокойная, пугливая баба на сносях, первым разом брюхатая.
Несмотря на то, заметил Александр, как робки в присутствии князя бояре Ивановы. Не то что словом никто не перебьет, но и взгляда прямого не кинет на Ивана Даниловича. Не понять — чем и берет князь московский? Тихи да опасны его слова…
Впрочем, после беседы с ним Александр толком и вспомнить не мог — о чем шла речь? Не говоря уж про то, какого же цвета глаза у Ивана: то ли ржавого, то ли болотистого? Да, по чести сказать, и вспоминать-то о нем не хотелось.
«Бог даст, авось да разминемся!..» — махнул рукой наперед Александр, оставив душные покои московского князя.
Ни в Преображенской церкви Спасского монастыря, когда забирали гроб, ни после в долгом пути, пока везли тот гроб, укрытый опонами, на телеге, ни здесь — на ладье, недостало у Александра сил взглянуть на отца Как ни любопытствовали иные взором проникнуть, и иным не велел до времени рушить сбитые гробовые доски — и без того много тревоги покойному…
Однако же, как ни уныл и скорбен был путь возвращения отцова, но и то тайное, светлое, что связало Александрово сердце с владимирской боярышней, вовсе его не оставило. Будто тихая музыка играла в душе, когда он вспоминал Параскеву. Глядя на пух облаков, видел он ее волосы, глядя на водную синь — видел ее глаза, глядя на то, как солнце лучами бежит по воде — видел ее улыбку, а уж чего представить не мог — о том не загадывал, было ему и того довольно, что сохранила память. Казалось бы, как ни пристало печальным быть Александру на этой скорбной ладье, ан нет-нет да ловил он себя на сладкой, блаженной улыбке, точно и здесь, на ладье, была она рядом — его Параскева…
«Господи! Упокой душу усопшего раба Твоего Михаила», — опамятовавшись, твердил он и просил простить его, грешного, батюшку и Царицу Небесную…
Не доходя до Твери, гроб с мощами отца велел вознести на помост, а тот помост — укрыть дорогими опонами. И вовремя распорядился: лишь управились, показались крытые оловом родные и дальние купола Спаса Преображения.
Слава тебе Господи, прибыли!..
Сколько раз покидал Михаил Ярославич Тверь, ради силы ее и славы! Но всегда возвращался, ради силы ее и славы! Вернулся и в этот раз, дабы впредь, докуда достанет остатних небесных сил, одним святым именем беречь ее, бедную…
Последнее ли то возвращение?[12]
От самой Твери до пригородного монастыря Михаила Архангела точно лента вилась по берегу: плечо к плечу, голова к голове тесно стояли тверичи. При таком стечении народа округ было странно тихо — ни всхлипа, ни стона. Бабы и те пока лишь кусали губы, зажимали готовые скривиться в горестном плаче рты углами платков. Да что бабы! Ветер — и этот утих, будто выполнил свое дело; устало, бестрепетно поникли паруса на ладьях.
Не доходя до городских пристаней, прямо напротив Архангельского монастыря ладья с Михайловым гробом тихо ткнулась носом в мелкое место. Десятки град-ников кинулись ей навстречу. Стояли по брюхо в воде, ждали, когда спустят с борта им на руки гроб. Каждый первым хотел коснуться потемневших, подгнивших дубовых досок.
Ужели и правда все? И более нет на земле их князя? И под этими досками лишь его прах? Прах того, кто принял смерть ради них…
Гроб сняли с помоста, от борта на веревках опустили на руки тверичей, медленно, как святой сосуд, полный всклень драгоценным елеем, понесли на берег. И при виде нищего гроба, от очевидности простоты и неизбежности смерти, точно по мановению руки весь берег зашелся в едином рыдании. Высоко, пронзительно кричали женские голоса — так кричат бабы, теряя детей и единственно дорогих, мужики выли утробой, не стыдясь перекошенных болью и плачем лиц.
Каждому, кто рожден матерью и отцом, кто и ныне живет на земле, допрежь собственных Не миновать и чужих похорон. И хоть главные похороны у каждого — свои, но тот, кто видел во гробе лица близких ему людей, знает, как пусто и неутешно становится в этот миг на земле. Что ж и какими словами можно к тому добавить?..
Здесь же, на берегу явилось тверичам чудо! Как ни высока и ни велика жизнь у иных людей, а все же лишь в смерти дано человеку святостью воссиять.
Когда по велению епископа Варсонофия пред княгиней и сыновьями отбили с гроба верхние доски, прозрели тверичи чудо! Да и что бы то было иное, ежели не явленный Божий знак?
Девять месяцев оставалось непогребенным тело благоверного князя, от дальних Ясских гор везли его до Москвы, в Москве пять месяцев лежало оно не-прибранным и лишь теперь достигло родного приюта… Ан дал Господь Михаилу и после смерти утешить тех, кого он любил.
Князь лежал во гробе мертв, яко жив. Тело его не истлело! Высокий, в залысинах лоб хранил покой, прикрытые веки, казалось, готовы были открыться, губы сжаты так, будто не все досказал и вот-вот сорвется с них слово… Какое?..
— Верую! Верую в Тебя, Господи! — Анна Дмитриевна упала на гроб, приникла к мертвому телу мужа. — Великий княже, господин мой! Отошел от меня еси к возлюбившему тебя Господу! Ты ныне ходатай мой и молитвенник за Тверь перед Ним! Верую, Боже, верую! Господи, Христе, упокой душу его со святыми…
— Со святыми упокой… — запели иноки, но от многого вопля не слышно было поющих.
Так, плачущие, понесли в город. В собор сразу внести не смогли — так было тесно от провожающих. Поставили гроб у дверей, чтобы каждый мог проститься с князем и причаститься чуду.
Стоя на коленях пред гробом, с солью слез мешая молитвы, просила Бога о милости взять ее к себе, следом за мужем, княгиня.
«Ныне утешишься! Ныне утешишься!..» — повторял про себя вещие слова Богородицы Александр. Как маленький, будто в том недавнем утреннем сне он плакал навзрыд, и сам не знал: плачет ли по отцу, наперед ли оплакивает себя…
Дмитрий не плакал. От гроба не отходил. Глаз не сводил с отца. И хоть глаза его оставались сухи, было в них столько любви и отчаяния, что никакие слезы более не добавили…
Михаилов соборный колокол бил в вышине тягостным медным криком. И было неясно: то ли колокол вторил тем, кто рыдал, то ли те, кто рыдал, вторили колоколу…
Часть вторая. 1320–1327 гг
Глава 1. Анна Дмитриевна свеча негасимая
олее года минуло с той поры, когда, узнав о смерти мужа в Орде, сменила Анна Дмитриевна нарядную, изукрашенную жемчугами кичку замужней женщины на простой черный повойник. Лишь в редкие важные или торжественные дни, выходя на люди, надевала она поверх повойника тонкий да высокий золотой княгинин венец, еще при венчании воздетый ей на голову самим Михаилом. Ах, кабы знал кто, как тяжек ей стал тот венец!..
Внешне вдовство почти не изменило Анну Дмитриевну. Лишь суше, строже стало ее лицо, да у глаз легли вечные скорбные тени. Но тот, кто знал ее издавна, хоть словом обмолвившись с ней, не мог не заметить, как внутренне разительно преобразилась княгиня. Прежде, за мужем, была она лишь покорна и терпелива, чадолюбива да ласкова, никогда без нужды не мешалась в дела Михаила, раз и навсегда уверовав в его правоту. Ее счастливым уделом было жить для семьи, всегда и во всем быть для мужа подпорой, его утешительницей, верной подружней в славе, горестях и трудах. И это не всегда ей давалось легко — слишком жестка, беспокойна, кипуча, стремительна была жизнь ее князя. Да к тому же, даже родив сыновей Михаилу, в молодой, деятельной и воинственной Твери долгое время она все еще оставалась ростовской княжной, более склонной к тихой, благочестивой, молитвенно-книжной жизни взрастившего ее древнего города. Теперь же, став в одночасье «матерой» вдовой, она ощутила на плечах, да не плечами, а сердцем, всю тяжесть и силу власти, ту нестерпимую ответственность за каждое принятое решение, которое вполне могло оказаться гибельным. Да и какое решение могло стать выигрышным и удачным в том положении, в каком очутилась ее семья и все Тверское княжество? Уже тогда женским ли чутьем, Божиим ли Провидением Анна Дмитриевна понимала всю ненадежность, зыбкость и неизбежную гибельность того положения. Хотя и вера, светлая вера в высшую, конечную Господню мудрость и милосердие не оставляла ее. По злобе, по недомыслию, по дьявольскому умыслу мир ополчился против, да ведь не вечна власть бесовская над душами, верила Анна Дмитриевна в безмерном терпении: грядет еще светлое Воскресение для Руси, не на то ли Господь и знак послал, нетленными сохранив останки страстотерпца и мученика христолюбивого слуги Своего Михаила!..
А покуда ту горькую, ту нестерпимую тяжесть власти взяла она в свои руки. Нет нужды в том, что старшие сыновья вполне достигли зрелых лет, власть ей на то и надобна, чтобы их удержать от ошибок. Хотя и сама порой сознает: что ни сделай, как ни реши, а все будет худо — такое пришло, знать, худое время…
А тогда, в сентябре, дождавшись и похоронив наконец мужа, более всего желала княгиня уйти к сестрам-постницам в монастырь. Видела уж себя в земном «ангельском образе» смиренной инокини. Одного хотела душа: в безмолвии только с Богом молитвой беседовать. И даже просила наставить ее на светлый духовный путь отца Варсонофия.
— Больно мне, отче! Не могу боле одним глазом на небо зреть, другим же под ноги глядеть в землю!
— И-и-и, матушка, — утешал ее владыка. — Кому какие очи даны: иной и в небе лик явленный Божий узреть не способен, а иной и на земле чудеса небесные в малой толике прозревает!
— Ужели и в том грешна, отче, что в смирении, в послушании иноческом одному Богу хочу служить?..
Жаль было владыке княгиню Анну, однако не силу, но слабость, обычную вдовью слабость видел он в ее стремлении уйти из мира, а потому оставался тверд:
— Греха твоего в том нет. Однако ведаю: не в том Божий Промысел, дабы избегнуть пути своего.
— Да каков же путь мой, владыка? Али не видишь: шагам ступать больше некуда, да и сама-то под ношей падаю?
— Не в том наша ноша, матушка, чтобы плакать, но в том, чтобы другим глаза от слез утирать… — Всякими словами в те черные дни увещевал княгиню владыка. — Душа твоя к Богу влечется, но покуда нуждаются в тебе ближние, и Господь не укроет тебя от мимотечной мирской суеты. Твой путь ныне и ноша твоя — свечой стоять на подсвечнике, светить во тьме домочадцам твоим и всем твоим людям. В том и путь обретешь, в том и духом окрепнешь…
Знала, сама знала о том Анна Дмитриевна, но и сильным и знающим бывают нужны слова поддержки и утешения. Чем желанней была ей схима, тем острее осознавала: доколе, хоть в малой мере, будет нужна она сыновьям, дотоле не сможет оставить их, даже ради Господа Бога. И в том ее путь и ноша…
Порой, да и часто, и в монастырских-то стенах, в строгом ли постничестве, во всенощных бдениях, в затворе, в молчании, истязая тело веригами, в бесконечном томлении себя бессонницей, жаждой ли, иным добровольным, ради Господа, воздержанием, куда как способней и легче уберечь свою душу, чем в прельстительном, манком на искушения, беспокойном, тревожном, страшном, суетливом и прекрасном миру, где мерой жизни служат одни лишь потери да горести…
Однако, сколь неизбывно бывает горе, но и оно, по Божией милости, утишается. Надо было жить дальше, надо было «стоять свечой на подсвечнике», светить всем. Легко сказать, светить всем, а поди-ка постой той «свечой на подсвечнике», посвети-ка иным, когда округ мрак да ветер, и в своей-то душе черно от обиды, и дальнейшая жизнь представляется не иначе, как адом, тем паче что адом она и была. Как вынести все, как не угаснуть, но более того, сквозь ветер и мрак истинно воссиять негасимой свечой долготерпеливой и безутешной судьбы?..
Однако в страдании более всего научаешься вере и благочестию, через смирение научаешься покоряться Божией воле, как высший дар принимать свою земную долю, какой бы нестерпимой она ни была. И все же, как ни крепка была духом Анна Дмитриевна, случалось, что и она отчаивалась и тогда просила Бога быть снисходительней не к ней, но к ее сыновьям.
— Господи Иисусе Христе, Владыка мой, ненадеющихся надежда, будь хоть к ним милосерд, дай им волю и разума, отврати от погибели…
Год прошел в хлопотах.
Не успели слез отереть после похорон Михаила, пришла глумливая, пакостная и клятвопреступная весть: Юрий волей своей венчал в Костроме четырнадцатилетнего Константина на дочери Софье. Можно было удумать что-либо более мерзкое, да ничего более мерзкого, знать, удумать было нельзя. Истинный бес был тот Юрий, и черноты души его, как ни старайся, невозможно было постичь. Тверь возроптала от малого до великого, семейный позор и несчастье люди принимали, как свой позор и свое несчастие. И без Князева слова, сами собой сбивались полки, кровью хотели тверичи поднять на щит уроненное тверское достоинство. Многих и слов и слез стоило Анне Дмитриевне отговорить Дмитрия тотчас идти разбираться с Юрием. Ведь он, бес, поди, только и ждал того…
От этого не оправились, так уже из Орды, из Сарая добежала глухая и смутная, но от этого не менее дикая и внезапная весть. Принес ее старый Михаилов знакомец, не раз выполнявший мелкие поручения князя в Орде, бывший киевский жидовин Моисей, еще при Тохте перебравшийся в Сарай и ставший на службу к татарам. Несмотря на доброе отношение к Михаилу Ярославичу, о котором он говорил лишь с почтением и даже от почтения того будто и пришепетывая, о главном, по жидовинскому обычаю прежде всего чтить выгоду, Моисей сказал только в самый последний день своего пребывания. Да и то не сказал, а обмолвился…
В Тверь же он прибыл не гостем-купцом, не простым проезжающим, но важным ордынским сановником — откупщиком ханской дани. Моисей даже войско с собой привел — до полутысячи верховых бесермен, над которыми он был начальник. И хоть войско его было невелико, новым своим положением жидовин кичился необычайно, пред своими татарами ходил строг и угрюм, точно каждого подозревал в воровстве Моисей, как то на словах было ему «ужасно и наиприскорбно», пришел получить с тверичей по долгам покойного князя, в каких тот якобы оказался в Орде перед смертью. Так что ж — жизнь в Орде для русского всегда дорога была, даже если и оканчивалась его собственной казнью.
Плата по долгам, предъявленным Моисеем, была велика. Отдали лишь половину. И то та половина составила изрядную часть серебра, что за целое лето собрали тверские мытники с проезжающих по Волге купцов. Впрочем, жидовин был доволен. Известно — откупщик внакладе редко когда остается. Сколько он заплатил тем ли, иным ли вельможным высоким татарам действительных долгов Михайловых, тем самым откупив их на себя, проверить было почти невозможно, и теперь он был вправе, разумеется по силе, какой снабдили его те же ханские чиновники, взять с тверичей столько, сколько сумеет. Так что, судя по тому, как доволен был Моисей, свое он уже с лихвой получил, да еще и на будущий год перекинул часть долга…
— Однако же, княгиня-матушка, батюшка Дмитрий Михалыч, не все мной покуль с вас получено… — Моисей был низкоросл, но обилен жирным и тучным телом, головаст, но плешив, от привычки ли долгого сожительства масленые глаза его, когда он улыбался, прятались в щеках, точно кейс у татарина. Было ему лет сорок, но из-за седых длинных волос, свисавших от висков по лицу ниже самой бороды, казался гораздо старее. — Знаю, горе-то какое у вас, вижу: скорбите. Сам скорблю вместе с вами. Для нас-то, жидов, Михаил Ярославич и то звездой в черном небе слыл…
— Ври, Моисей, да помни слова-то! — перебил его Дмитрий.
Как ханского сановника принимали жидовина, за одним столом сидели в Князевой малой гриднице, медом поили на счастливый отъезд; слава богу, без крови да грабежей обошлось.
— Да как же мне врать-то? — грустно и с укоризной покачал головой жидовин. — Веришь ли, Дмитрий Михалыч, верите ли? — Он обвел глазами бояр за столом, сидевших рядом с ним, набычась и молча. — Когда в Маджарах-то на базаре его на правеж поставили…
— Врешь, жидовин! Не было правежа! — выкрикнул старый Шетнев.
— Был, боярин! Истинно говорю! — Он с безмолвным вопросом — продолжать ли говорить ему дальше, взглянул на князя.
— Ну, говори! — кивнул Дмитрий, жадно глядя на жидовина.
— Так вот, когда поставили его на правеж коленами на телеге, согнали к телеге отовсюду народ — и нас, жидов, и русских, что были, и яссов — так всем, без счету, кому должен ли, нет ли, велели бить его плетью…
— Что ты?.. — почти беззвучно выдохнула княгиня.
— Так, матушка, было! Сам я тому свидетель…
— Дальше!
— Так истинно говорю: ни один из нас руку не поднял. Татарин-то Кавгадый аж плевался, ногти чуть от досады не сгрыз. «Бейте, кричит, жиды! Что не бьете? Или не должен он вам? Бейте, а не то вас бить прикажу…»
— Так что?..
— Страшно было, — вздохнул Моисей. — Да как ни кричал Кавгадый, а никто не осмелился и плеть в руку взять…
— А он, он что? — тихо спросила Анна Дмитриевна.
— Что ж он? — развел Моисей руками. — Прямо глядел, разве ж он кому должен? Истинный царь был над людьми Михаил Ярославич…
— Что ж ты теперь за долгами-то его прибежал? — упрекнул Моисея Шетнев.
— Так ведь и сам, поди, знаешь, боярин, — улыбнулся Моисей, обнажив неожиданно молодые, белые зубы. — Одно дело — небесное, да другое дело — земное суть.
— Да ведомо ли тебе небесное, кроме того, что и звезд отражение в лунную ночь из луж воровать норовите, — завелся было тогда на злой спор боярин, но Анна Дмитриевна не дала им поспорить, спросив жидовина:
— Так сколько же тобой с нас еще не получено?
Правой рукой Моисей погладил длинную прядь, свисавшую с левого виска, будто хотел расправить курчавые завитки, потом сунул ту прядку в рот, быстро, как собака ловит блоху, погрыз концы волосков зубами и, не сдержавшись, хитро улыбнулся:
— Так что ж, матушка, или неведомо? Все от воли ханской зависит. Как он велит, так и считать придется…
— Ты уж, Моисей, не крути. Попомни Михаила-то Ярославича, говори соответственно. — Анна Дмитриевна словно наверняка знала, что услышит от Моисея нечто важное, так и впилась в него глазами.
— Да что ж, матушка, знаешь ведь: долг долгу-то рознь. — Моисей усмехнулся. — Мне вон иные огланы ордынские, ой, сколько много должны, да много ли я с них получу? Да и они с ханских визирей лишь столько возьмут, сколько те им отдать соизволят… — Моисей помолчал и вдруг, подняв глаза на княгиню, сказал будто бы одной ей: — Все мы должники перед ханом, а сколько должны ему и когда он с нас долг спросит, он один лишь и ведает… — И уж оборотясь ко всем, неожиданно весело рассмеялся: — Да разве мало бездельных татар в Орде, что ныне-то я с таким смешным войском пришел к вам за долгами?
— Ясней говори, жидовин! — вспылил Дмитрий, не вынеся его смеха.
— Да уж куда яснее-то, князь! — обиделся и Моисей. — Помилуй! Сказал же: на все воля хана! Может быть, на будущий год еще приду добирать, да добирать-то буду столь, что нонешнее-то каплей покажется, а может быть, и то, что должен ты мне, всемилостивый хан тебе простит, а мне и вспоминать не велит!..
— Да что ж ты, в самом деле, Моисей, суть-то словами прячешь! — не выдержала, прикрикнула и Анна Дмитриевна. — Говори уже!..
Может, и рад был Моисей более ничего не сказать — да уж пришлось, а может, напротив, нарочно к тому и вел, чтоб будто ненароком предупредить семью Михайлову — разве ж его поймешь, жидовина?
— Слышал я — большой диван собирал хан Узбек. Все визири на том совете были да родичи. Семьдесят эмиров со всей Орды съехалось. — Моисей замолчал.
— Ну! — поторопил его Дмитрий.
— Другую сестру свою хан отдает за египетского султана Эль Марика Эннасира.
— Нам до того что за дело?
— Слышал я, на том совете и про вас говорили…
— Что? Не тяни, Моисей, — воскликнула Анна Дмитриевна.
Но Моисей не тянуть, видно, никак не мог. Всякую выгоду лестно было ему получить, хотя бы вниманием Князевым.
— Слов не передам, княгиня-матушка, меня на тот диван не позвали… Однако говорят в Сарае; скоро к вам хан переменится. — Он еще помолчал и добавил: — Не зря Кавгадыя того, облыжника Михайлова, велел Узбек бить и мучить до смерти…
Кабы грянул тогда в гриднице гром небесный, и тот, поди, не так изумил бы. У бояр сами по себе рты разинулись, Александр, допрежь сидевший так, будто его здесь и вовсе не было, глаза вскинул, Дмитрий с места вскочил.
— Что? Повтори!..
— Ох и лютую смерть принял тот Кавгадый, — подтвердил Моисей и с видимой охотой, не гнушаясь подробностей, рассказал, что знал о неожиданной Кавгадыевой казни.
И впрямь, большие искусники по части мучительства ханские палачи, знать, с особой жестокостью истязали бывшего Узбекова темника. Сначала ему вырвали ногти, затем по суставам до дланей срубили пальцы, выкололи глаза, кожу со спины резали на ремни, а напоследок вытянули из задницы толстую утробную кишку, затянули ее арканной петлей, другой конец веревки закрепили на конском стремени и пустили коня с верховым вскачь по сарайским улицам, покуда кишки Кавгадыевы напрочь из чрева не вымотались, точно нитка остатняя с пяльцев.
— И ведь что удивительно: сказывают, и пустобрюхий-то сколь-то жив он был, дышал, чуял муку, собака…
Отчего-то не радостно, но тягостно стало в гриднице после услышанной Моисеевой повести. Вроде и совершилось возмездие, да совершил его тот, кто более иных и был повинен в смертоубийстве. Дмитрий до крови закусил губу — не хотел он Узбековой милости!
Анна Дмитриевна молча осенила себя крестным знамением. Пришел на ум стих из псалма Давидова: «Да придет на него гибель неожиданная, и сеть его, которую он скрыл для меня, да уловит его самого; да впадет в нее на погибель»[13]. Но почему-то и священный стих не утешил.
«Ангел Господень преследует их, — еще подумала Анна Дмитриевна, но усомнилась: — Может ли Ангел Господень вложить карающий меч в руку поганую и преступную?..»
Кажется, одного Александра рассказ Моисея развеселил, глаза его наполнились живостью, какой уж давно не видела в них Анна Дмитриевна.
«Бедный, — пожалела она сына. — До какого же он края озлился?..»
— Тьфу!.. — без слюны, одними губами досадливо сплюнул в ладонь боярин Шетнев. — Собаке — и смерть собачья! — сказал он, и с силой той ладонью, в которую якобы сплюнул, растер плевок по столу.
— Так-то оно так… — раздумчиво молвил Дмитрий. — Однако, казнив Кавгадыя, тем самым великий хан перед отцом неправду свою признал. Зачем ему это надобно?..
Н-да, хитер и извилист татарский ум. Не всякое слово их враз поймешь, бывает, голову поломаешь, думавши: к чему оно тебе сказано? А уж в делах их вовсе не разберешься, тем более когда дела эти «добрые»… Али их «добро» не худому служит для русского…
Разумеется, все в гриднице связывали казнь Кавгадыя с судом над Тверским. На том суде Кавгадый от татар был главным обвинителем Михаила. Понял ли хан, что напрасной ложью обнесли перед ним великого князя, и за то наказал теперь своего татарина? Иное ли что припомнил и не простил? Хотя бы то, что татарской силой не смог Кавгадый одолеть русских под Бортеневом, а тем самым и хана унизил? Или то, что Кончаку Михаилу отдал? Так в том, пожалуй, Юрий был поболее виноват… Так ли, иначе ли, однако сильно, знать, огорчил Кавгадый Узбека, коли «лучезарный и милостивый» не просто убил провинившегося слугу, что было вполне в сарайском обычае, но обрек его на такую памятную да затейную муку…
«Не иначе хочет, чтобы не его, а Кавгадыевым именем на Руси бабы деток малых страшили…» — подумал Дмитрий, а вслух спросил будто сам у себя:
— Пошто ж хан Юрия жалует?
Моисей тотчас откликнулся:
— Всякого человека милосердный хан долго осмысливает, но уж как осмыслит, так скоро решит. Знать, пока не его черед, — засмеялся он мелким высоким смешком. Видно было, как смех разбирал его, но жидовин давил в себе этот смех, отчего его тучное чрево ходило ходуном под одеждами. Моисей и вообще-то, как поведал о Кавгадые, сидел за столом именинником.
«Ишь, как весело-то ему!.. — с неприязнью подумал Дмитрий. — Покуда хан князей морит, вольно им над Русью летать, лакомиться мертвечиною! Об отце, вишь, жалкует, а сам первый на Тверь налетел — очи выесть! Ишь, черт носатый, смеется…»
Дмитрий так взглянул на откупщика, что смех застрял у того меж зубов.
— Что ж сразу-то не сказал мне про Кавгадыя?
— А дал бы ты мне тогда, князь, то, что взял у тебя? — Моисей улыбнулся виновато и покорно, как умеют жиды. Такую-то улыбку бить рука не поднимется. — Ой, князь! — Из улыбки чуть не в плач скривилось его лицо. — А то нам, жидам, жить легко? Всяк норовит обругать да обидеть, потому нам и деньги нужны…
— Экая ты уродина, Моисей! — махнул рукой Шетнев на жидовина и отвернулся нарочно в угол, будто и глядеть на него было ему несносно, как отроку на хмельное в первом похмелии.
— Не сердись на него, Моисейка, — не по злу, но по горю бранится боярин, — как могла ласково утешила откупщика Анна Дмитриевна.
— Да не по горю, матушка, а по слабости, — явно польщенный княгининым утешением, еще пуще захныкал, точно и впрямь до сердца разобиженный жидовин. — Был бы в силе боярин твой, так не бранился, а убил бы бедного Моисея — и был таков! А ведь я вам добра желаю…
— Да, ить, и мы тебе зла покуда не сделали, — прервал Моисеевы причитания Дмитрий.
— Ты говори, говори, Моисей, — положив свою руку поверх руки сына, так же ласково продолжала Анна Дмитриевна. — Начал-то ты давеча с дивана Узбекова, да съехал на смерть злодееву — уж так огорошил, что мы и забыли про прежнее. Так говори что принес, Моисей!.. — Чуяла княгиня, не все еще доложил жидовин, что знал.
Моисей приосанился на лавке, затем вольно оперся локтями на стол, мягкими, ласковыми движениями белых ухоженных пальцев направил за уши длинные пряди волос и начал неторопливо, сладко чувствуя себя равным, что помимо воли так и печаталось на его довольном лице.
— Ведомо, великий шахиншах наш и царь Узбек и в гневе, и в милости переменчив. Никто не знает, когда и с чьей головы сойдет его палец. Но уж коли сойдет — так-то строг бывает и к самым-то наиближним своим, что и они, бедные, не чают порой и в живых-то остаться. Но минует гневливая туча, ясным солнышком засияет, согреет и тех, кто вчера еще в страхе знобился, потому и зовут его — лучезарный! — как кот над сметаной, млел Моисей от собственных слов, томил и томился, хоть видно было, как новость-то так и мылилась побыстрей соскользнуть с его языка.
— Не тяни, Моисей! — взмолилась княгиня.
— Так иная-то радость, княгиня-матушка, чисто громом может сразить, — еще более разжигая любопытство, предупредил Моисей.
— Ну!..
— Верный слух есть, княгиня: быть вам скоро опять в чести… — Напустив налицо загадку, Моисей замолчал.
Что и за человек, ей-богу, из каждого слова выгоду себе тянет!
— Да говори уже, говори!
Моисей улыбнулся, будто сладкого обещал:
— Многого не ведаю, матушка, а что знаю, скрывать не стану. Давно уж, сказывают, царица Узбекова Боялынь твоих семейных лаской питает. Так вот, матушка… — на мгновение умолк Моисей, сощурился — награду ли предвкушал, боялся ли молвить главное? — прочит та Боялынь-царица в жены твоим сынам Дмитрию да Александру Михайловичам царевен ханских.
— Что-о-о?.. — Кабы солнце затмилось, кажется, и то милей было взору. Анна Дмитриевна хватилась рукой за грудь, где заметалось птахой, а затем без боли оборвалось и затихло сердце. — Кого прочит?.. — без звука, одними губами, спросила она.
— Кого за кого — не скажу, не ведаю. — Моисей поднял руки перед собой, точно в каждой держал по дыне. — Мало ли у хана царевен? Сестер жениных да племянниц иных… Но и то говорят, что на том диване, — Моисей торжественно поднял руку, — решил всемилостивейший Узбек чуть ли не самую дочку свою Саюнбеку за Русь просватать. Любы, мол, ему тверские князья…
Моисей осекся от щемящей тишины, какая бывает в природе перед грозой и какая теперь воцарилась в гриднице. Кажется, хоть падай в ту тишину — не уронишься.
— Что сказал-то, охвостье татарское? Что?.. Любы?.. Любы мы ему, говоришь?.. — глухо, медленно произнес Александр. Впервые за многие дни разлепил он губы для слов. Слова давались ему с трудом, словно в глотке застряла кость или ком сухой, который ни плюнуть, ни проглотить…
Со дня отпевания Михайлова был Александр не в себе. Не сразу заметила то Анна Дмитриевна, за собственным горем было ей недосуг и в сына вглядеться. Потом, спустя дни, поняла: неладное с Александром творится. И не одни лишь похороны отцовы причиной тому. Как-никак о смерти его задолго загодя знали, а уж как упокоили в Спасском родном соборе, да нетленного, слава тебе Господи, так истинно, будто светлее стало… Думала: так повлияла на него встреча с бесчестным Юрием, ан и здесь не угадала. Иное выяснилось: следом, как он пришел из Москвы, прибежали гонцы из Владимира, рассказали, кой погром учинил там посол Байдера. Так что ж, ведь всех не оплачешь… Да после уж донесли ей бояре, что убили, мол, татары во Владимире некую боярышню Параскеву, к коей, знать, и успел прикипеть сердцем-то Александр. Здесь и открылась ей суть. Слишком много бед в одночасье принял сын на себя. Душа и замкнулась. Всерьез опасалась тогда Анна Дмитриевна, кабы не пошатнулся рассудком он…
— Так любы мы ему, говоришь? — Александр глядел не мигая, и глаза его будто выцвели — боль ли, ненависть выпила, растворила синь, оставив слепой белый цвет. — Любы?.. — еще сказал он так же тихо и вдруг, дико, бешено закричав: — Так я покажу тебе, жидовин, как мы ему любы! — рванулся к откупщику.
Никогда еще не видела Анна Дмитриевна своего Александра в гневе. И жуток показался ей сынов гнев. До того жуток, что обессилела, со стольца не могла подняться, слова вымолвить, будто навек онемела. Молча наблюдала безумие, не в силах и глаз отвести.
Дай, Господь, милость не видеть детей своих матерям в гневе, отчаянье и безумии. Дай, Господь, милость не оставлять матерям детей своих ни в гневе их, ни в отчаянии, ни в безумии.
Видя помрачение меньшого княжича, бояре, упасая от напрасного смертоубийства, не давали Александру ухватить Моисея за горло, пудовыми путами повисали на нем, хватали за руки и одежды; отброшенные, падали под ноги, вновь становились на пути к жидовину. Моисей же, точно дивясь на поразительное и ужасное, но не имеющее к нему никакого отношения действо, как сидел, не шелохнувшись на лавке, так и сидел, нимало не пытаясь укрыться, в странном восторге выпучив навстречу Александру и смерти глаза.
Все это произошло, как всегда и бывает, стремительно и внезапно. Иной раз собака блоху не успеет выкусить, а уж, глядишь, какой человек лежит себе мертвый…
Правда, тогда чуть недостало сил и времени у Александра добраться до жидовина. Дмитрий путь преградил. Стиснул в цепких объятиях. Властно прикрикнул:
— Уймись, брат! Не дело…
От силы ли его рук, оттого ли, что брат стоял перед ним, Александр будто опамятовался. Затих. Дмитрий прижал к груди его голову, по-отцовски погладил по волосам, сказал едва слышно:
— Что ты, Саша?.. Ну что ты… Но ведь не ненависть — любовь в тебе говорит. Али не так?.. А Моисей, что ж Моисей? Не по вине ему смерть. Помнишь, про голубку-то я тебе сказывал?..
— П-п-помню, брат, п-п-про го-о-олубку… — отчего-то заикаясь, повторил за ним Александр и, освободившись от братовых рук, не подняв головы, медленно вышел из гридницы.
А как стукнула за ним дверь, не успели и отдышаться, мягко упал об пол телом и жидовин.
— Простите, люди тверские, прости, матушка, прости, князь, простите, бояре русские, что горе вам несет Моисей! Истинно, не по своей воле, но по нищете да по слабости…
— Али ты должен был нас известить о том? — прервал его вой Дмитрий.
— Сам, Дмитрий Михалыч, сам!.. Помня милости князя великого… — повалился в ноги Дмитрия Моисей.
Если первая весть была велика, то другая многажды огромней! Многажды страшней и внезапней. Если первую-то весть кое-как после сумели осмыслить (да по чести сказать, и не было в ней худого — подумаешь, один татарин другим в позоре прикрылся, да только больше искровенился, подумаешь, один татарин другому кишки на свет выпустил), то вторая-то и по сю пору сердце тайною холодит. А как бы было оно, коли все же по Узбекову вышло? То-то…
Вон что… Было о чем задуматься.
Разумеется, если слух, принесенный откупщиком, был верен, дело мало, а то и вовсе не касалось желания царицы Боялынь породниться с Тверскими. Давно уж слышала Анна Дмитриевна про ту Боялынь-царицу. Мол, та особенно ласкова была к Константину, пока он томился в Орде, и в судьбе самого Михаила Ярославича принимала, мол, она жалостное участие. Да ведь, несмотря на ласку ее и жалость, Константина-то Узбек чуть было до смерти голодом не уморил, да и уморил бы, когда б понадобилось, а Михаила-то убил. Так что и здесь, чуяла Анна Дмитриевна, имя царицы-то было лишь к слову помянуто, потому что во всем, что бы ни происходило в Орде, главной была только воля Узбекова.
Разумеется, что Дмитрий, что Александр — оба были в одинаковом омерзении и ужасе от возможной необходимости женитьбы на ордынках. Не важно, кем они приходились хану иль ханше, важно, что те Ордынки были из рода убийцы отца. Главное было еще и в том, что хан, знать, не отступился от мысли любым путем проникнуть в Русь, дабы в потомках своих подняться над ней в полной силе. Али не того опасался Михаил Ярославич?..
Понимала Анна Дмитриевна и то, что согласие на браки с ордынками для сыновей стало бы предательством по отношению к отцу, к его памяти, а на такое предательство, знала княгиня, ни Дмитрий, ни Александр были попросту неспособны. Да как такое и в голову-то могло войти Узбеку или его царице? Впрочем, взбрело же на ум Юрию женить малолетнего да подневольного Константина на Софье.
Кругом шла голова у княгини. Путалась в словах и понятиях. Да в самом-то деле: ведь не войну же предлагает Узбек, но, напротив, зовет ла века сочетаться небесным союзом родами и кровью. Так отчет же так неприемлем и мерзок душе тот союз? И сама же себе отвечала: не оттого ли, что никогда еще не видели русские пользы себе от татар, да что — пользы? — не видели ничего, кроме смерти, унижения и страха, и слова их о добром — только ложь и коварство, потому что всегда за обещанием мира непременно следовала война.
Вот уж воистину: «Злее зла честь татарская!..» Скажешь ли точнее и проще, чем сказал Боян-песельник?..
Как бы то ни было, ан надо было найти способ избежать этой «чести», да такой, чтобы и сам Узбек его не приметил. И путь к тому был один: как можно скорее женить Александра и Дмитрия. И сделать это до того, как придет брачное предложение из Сарая. Если оно действительно должно было последовать. Только никто не мог знать, есть ли время еще на то у княгини. Верно заметил жидовин Моисей: долго осмысливает Узбек, да скоро решает. Так надо же обогнать Узбека!
Вот уж не думала никогда Анна Дмитриевна, что так трудно будет женить сыновей, за любого из которых еще два года назад многие из владетельных русских князей, да из иноземных государей почли бы за высокую честь отдать своих дочерей. Тогда всякому было лестно породниться с великим князем, царем над Русью Михаилом Ярославичем. Хоть в саму Византию сватов засылай. Однако тогда Михаил не спешил укрепляться родством, надеялся — сам стоит еще крепок, а потом уж о том и думать некогда стало. Где теперь те невесты?
Да и сыны — всяк норовит из-под материнской воли уйти. Один лишь Василий под руку ластится, да и то, знать, до тех пор, пока мал. И в том пожаловаться некому, чай, не у одной ее, а у всех матерей доля такая. Дмитрий-то вон второй год уж живет с тверитинской дочкой как с венчанной. Александр а- чуть ступил за ворота, к первой же боярышне так присох, что чуть ума не лишился, как потерял ее. Ан жизнь-то еще впереди какая — сколько потерь-то ему предстоит? Мыслимо ли так любовь к себе допускать? Но ведь и без любви нельзя… Беда с сыновьями-то, когда нет на них отцовой узды. С другой же стороны — грех ей и жаловаться на сынов, слава тебе Господи, дал опору и утешение…
Ох, замаяли-замучили тогда бабьи мысли княгиню. Да ведь сердце-то, что у княгинь, что у черносошных баб, болит, поди, одинаково, когда дело их сыновей касается.
Однако думать надо было спешно. Разумеется, и в ее положении оставался у Анны Дмитриевны некий загад. Прежде всего загад тот касался судьбы Александра. Для него решила сосватать дочь именитого и влиятельного псковича Дмитрия Лугвиньша, шедшего родом от владетельных литовских князей Герденей. Тех Герденей, между прочим, что когда-то причастны были к убийству литовского короля Миндовга и, вынужденные бежать от мести сына его князя-инока Воишелга, вместе с другими тремястами семействами несчастных литовцев нашли спасение во Пскове у Михайлова батюшки Ярослава, великодушно не убоявшегося взять их под защиту. От тех пор не прерывались связи тверского дома с литовцами, давно уж отказавшимися от своего неразумного языческого идолопоклонства в пользу православной веры Христовой. Кстати, из тех же Герденей был и святоучительный епископ Андрей, еще совсем недавно возглавлявший тверскую епархию. Он и умер-то всего лет восемь тому назад. К тем же Герденям относился и нынешний князь псковский Давыд. Одним словом, семейство было вполне достойное. Да и дочерьми Дмитрий Лугвиньш был обилен, старшая из которых, именем Анастасия, как раз подошла к поре выданья. О том Анна Дмитриевна знала наверняка от самого же псковича, бывшего летом в Твери проездом.
Кроме того, для Низовской земли союз с независимым, гордым и пограничным Псковом всегда имел большое значение, хотя бы как мощный противовес в отношениях со строптивым и вольным Великим Новгородом. Именно потому — и о том помнила Анна Дмитриевна — еще сам Михаил Ярославич намеревался через брак одного из сыновей с псковитянкою упрочить такой союз. Правда и то, что оставлял он тот возможный брак на долю кого-то из младших сынов — ан выпало, знать, Александру…
Относительно же Дмитрия, сколь ни думала Анна Дмитриевна, ничего не могла придумать. Одно твердо решила: ни в чем не перечить сыну. Он — старший, на все его воля. Коли слюбился с сиротою тверитинской, так и в том ему власть! Да кабы не безродность ее, разве лучше-то девушки могла б пожелать она Дмитрию? Да и разве безродна она, али отец ее, Ефрем Проныч, кровью да верностью не выслужил для себя достоинства? Иной-то, хоть родом и князь, ан натурой подлее переменчивого холопа, другой же, и без венца, живет будто царь, единой чести послушен. Безмерна, велика и равна для всех милость Божия, да не каждому дано взять у Господа, что ему надобно…
«Коли так судил ему Бог, пусть немедля венчается Дмитрий с Любой», — решила княгиня.
В тот же день, как решила, помолясь о задуманном, позвала Анна Дмитриевна к себе сыновей.
Александр выслушал матушку с видимым равнодушием. Но благо — заметила княгиня — было то равнодушие не одним лишь следствием душевного уныния, в котором пребывал сын в последнее время, но будто слабым покуда отсветом той спокойной и сильной веры в неизбежность данной ему судьбы, что открывается людям в страдании и помогает жить.
Выслушав княгиню, Александр покорно кивнул:
— Как скажешь, так и будет, матушка. А в том, чтобы Герденку в жены взять — худого не вижу.
Дмитрий же на осторожные слова Анны Дмитриевны о немедленном согласии благословить его брак с Тверитиной неожиданно возразил:
— Другое мыслю: когда одних сватов на запад шлем, так, думаю, матушка, и вторые попутны им будут.
Брат и матушка взглянули на Дмитрия одинаково удивленно.
— От дочки тверитинской не отрекаюсь. И не отрекусь никогда. Да то уж и без того — свое навек. — Он недовольно передернул плечами, будто говорить ему с родными о Любе было неприятно или же совестно. — Ан пусть небесный венец с иной землей Тверь обсоюзит… — сразу же перешел он к главному.
Был он взвешен и тверд в словах, а потому поняла Анна Дмитриевна, что действительно то давно у него решено.
— Прежде обдумал, матушка. Хотел просить благословения на то. — Он усмехнулся. — Да не успел загодя, Моисей-то ныне вон как подстегнул! Одним словом, сватов хочу заслать к Гедимину, великому князю литовскому…
Гедимин! Сердце у Анны Дмитриевны захолонуло, точно холодной волной его обдало. Гедимин! И она о нем тайно думала, однако же не решилась имя вслух произнесть. Слишком многое значило имя то. Дмитрий решился.
«Господи! Владыко мой, али услышал мои молитвы: грянул на Русь государь!..»
Да и истинно: государев ум и государево же мужество надо было иметь, чтобы решиться пойти на такое!..
Гедимин! Союз с Гедимином, вопреки союзу, с шахиншахом, был слишком явным, очевидным шагом Тверского княжества на пути к борьбе с ненавистной Ордой. И того шага не мог не увидеть и не понять Узбек!
Недоступный в лесных чащобах, неуязвимый для татарских стрел, хитрый и осторожный правитель Гедимин давно уже питал Узбекову ненависть.
Столь же давно имя то волновало надеждой и тревожило страхом русских. Гедимин! Год от году набирал силы литовец. Сила его заключалась еще и в том, что в покоренных и завоеванных им русских землях он никогда не зверствовал, подобно монголам, но, напротив, — стремился учредить порядок и благоденствие, потому русские неохотно дрались с ним, защищая своих князей. Более того, в самом Гедиминовом войске литва составляла от него лишь малую часть; полочане, жители Гродна, Луцка, Новгородка и других южнорусских. земель шли на бой с именем своего покорителя на устах против русских же. Гедимин! Говорили, в этом году дошел он походом то ли до Владимира-Волынского, то ли до самого Киева. Да много говорили о Гедимине…
Как ни горда была смелым решением сына княгиня, но и мать в ней печалилась, боялась, понимая, чем грозит ему это решение. Да и кто знает: одному ли ему?
— Так он же язычник, Дмитрий! Идолам поклоняется!.. — не удержалась, слукавила Анна Дмитриевна.
— Не так то, матушка, — спокойно ответил Дмитрий. — Знаешь ведь — и он в Святую Троицу верует.
— А все одно, — заупорствовала княгиня, — не от Бога он! Не природный он князь!..
Говорили, Гедимин был конюшим у литовского князя Витена. Гедимин ли обольстил молодую супругу князя, она ли его обольстила, только в сговоре с той супругой, так говорили, убил, мол, Гедимин князя Витена и через то злодейство поднялся надо всеми литовцами…
— Не от Бога он! — упрямо повторила княгиня.
Для нее, и в Твери все еще остававшейся ростовской княжной, воспитанной на древних устоях, слова о природном княжьем праве на власть были не пустым звуком.
— А сила его не от Бога ли, матушка? — возразил Дмитрий.
— Сила, сын, и медведю дана, — махнула рукой Анна Дмитриевна. — Ан медведь-то столь разрухи не сделает, сколь иной человек, в ком сила-то ни честью, ни совестью, ни Божиим Промыслом не обуздана.
— А ежели с силой своей встанет Гедимин в помощь нам от поганых — так не от Бога ли сила его, матушка?
Ох, тяжек вдовий венец, вдвойне тяжек, когда перед Господом не за одну себя, не за детей лишь своих, но за многих людей ответ держишь. Как то ни противоречило понятиям княгини, как ни жутко было ей перед будущим, однако и в словах Дмитрия слышала она правоту. Новую правоту, в которой не было места простым и ясным Мономаховым уложениям о государях, их праве и бремени, о чистоте их помыслов и достоинстве дел… Как ни было горько ей, но в словах Дмитрия видела и она эту новую правоту, которая определялась лишь силой и хитростью.
Действительно, если теперь у кого и можно было найти поддержку против татар, так у одного Гедимина, разумеется, когда бы он захотел оказать ту поддержку. До сих пор литовец счастливо избегал большой ссоры с Узбеком, хотя и дани ему не платил, а при случае и татар его бил русскими кулаками…
— Так ответь, матушка: али не в помощь нам Господь соседа сильного посылает? — еще спросил Дмитрий.
— Захочет ли он нам в помощь-то встать, — в сомнении покачала головой Анна Дмитриевна. — У него, чать, свое на уме: как Русь с другого края укоротить, к Литве примыслить от Бреста до Киева. Али там не русский народ? Али там не русские князья, твои братья, главенствуют?.. Думай, Дмитрий, — тебе решать.
— Думал, матушка, — поднял Дмитрий глаза на нее. Кажется, все до дна увидела в глазах его Анна Дмитриевна и ужаснулась увиденному. — Думал, матушка! Да нет у нас другого ныне пути! — горячо, будто и себя убеждал, крикнул он и сомкнутым кулаком правой руки, как бывало отец в запале, ударил по левой ладони. — Коли не хотим в вечном иге от хана быть, надо нам с иной стороны укрепляться!
— А знаешь ли… — Мать еще хотела было предостеречь его, но Дмитрий, подойдя близь, тихо приобнял ее за плечи и улыбнулся ласково, точно впрок утешал:
— Знаю, матушка, знаю…
— Повтори, как сказал-то! — молвил вдруг Александр, до того сидевший так тихо, что про него и забыли, будто его и не было в покоях княгининых.
— Э-э-э, брат, спишь! — весело рассмеялся Дмитрий. — Сватов, говорю, надо слать к Гедимину!
— Да не про то, — досадливо поморщился Александр. — Ты про иго-то разъясни!
— Дак что ж разъяснять? — удивился и враз помрачнел лицом Дмитрий. — Али сам ты не видел, как ременная петля вкруг дужки железной на подпруге затягивается? Ан к той дужке, что игом зовется, все петли и тянутся. Одна-то та дужка железная всюю упряжь и стягивает, держит намертво, а седок знай узду дергает, рвет коню губы железами, коли коник ему не дорог, и как ни силен, ни боек тот коник под седоком, да верно, послушно правится туда, куда надобно тому седоку.
— Так и татары-то губы нам до души истерзали! — выдохнул Александр и отвернулся, чтобы скрыть внезапные слезы. Опять, поди, вспомнил свою Параскеву…
Дмитрий сделал вид, что не заметил слабости брата.
— Так что, матушка, прав ли я?
— Ох, не знаю, сын…
— А все же благослови!..
Прав не прав, да иного пути не было, а коли не было, значит, и прав!
Лишь только съехал с Твери откупщик Моисей со своими татарами и пошел на Орду, в иную, противоположную сторону, во Псков — за Настасьей, да в Брест — к Гедимину полетели тверские сваты и послы…
Той же осенью, как раз на Покров, венчал отец Федор в Спасском соборе Александра с Анастасией.
Псковитянка Анастасия к замужеству и впрямь вызрела даже некуда. Сколь ни оглядывала семнадцатилетнюю юную Герденку Анна Дмитриевна, ни в чем не нашла изъяна: сильна, стройна, упружиста белым телом, где надо — сдобна, где надо — в юлу утянута, коли косу распустит, волос, цветом в липовый мед да с отсветом в медную рыжь, непроглядно льется до пят, точно дождь с крыши катится, как глядишь на него из оконницы; голос ласковый, кожа гладкая, лоно выпукло — как разложили в мыльне-то ее на полке, начали жито из горстей посыпать, так всяко зернышко прочь скатилось — знать, урожиста, да и что бы ей не рожать, бедра, будто у кобылицы, широки и раскидисты, груди полные в небо пялятся, кажется, и без дитятка, надави на них, так и брызнут молозивом. Одно слово — вызрела!..
Что смутило в невестке княгиню — так глаза. Сразу видно по ним: норовиста! Коли что не по ней, слова против не молвит, ан взглядом-то чисто как кипятком обдаст. И то, горда Герденка! Ну, так знали, откуда брали. Такую-то Дмитрию в подружии — вмиг утишилась! Хотя и Александру, знать, хватило силы управиться…
Анна Дмитриевна невольно улыбнулась, вспомнив, как после первой-то ночи забеливала Настасья под глазом Александрову метину. Знать, не во всем поладили в первую ночь меж собой молодые. То ли не услужила чем, то ли не так, как надобно, услужила, а скорее всего, по-герденскому своенравию в первую-то ночь захотела над Александром верх взять, неразумная. Да, ить, разве то мыслимо? Чать, он сын Михаилов!.. На другой-то день, хоть и глаз поплыл, ан глядела уж на него, как масленок из травы глядит на солнышко. Тогда уж поняла Анна Дмитриевна: слюбятся!
Да и Александр, слава тебе Господи, кажется, маленько отстал душой от присухи владимирской, ради нового забыл Параскеву ту. Хотя — не забыл, оставил ее в иной памяти, где нет живым места и где одни-то мертвые царствуют счастливо.
«Господи, упокой душу невинной рабы Твоей Параскевы!..»
А к концу зимы уладился и Дмитрий у Гедимина.
При Михаиле-то, кабы жив он был, небось не заносился бы тот литвин, да неизвестно еще, дождался б когда такой милости от Михаила-то? Теперь не то!.. Брачный выкуп и тот зажилил жадный литвин, мало сказать, девку голой отдал. Да что выкуп — иным унизил. Как и следует по обычаю, не отпустил дочь в жены со сватами, пришлось Дмитрию самому на чужую сторону поезд свадебный снаряжать, да не пустой — за родство Гедимин такое вено потребовал, точно дочь его сплошь из золота. Да, ить, не за Машу платили-то, а за надежду, а чего не отдашь за возможность надеяться? И то, понял хитрый литвин: его ныне воля, нет обратной дороги у Дмитрия. Соглядатаи ужо донесли в Орду, зачем князь тверской послов к нему засылал, да и сам он нарочно, знать, не стал скрывать до нужного времени, на весь свет раструбил о том. Щедрым вено заплатила Тверь за дочку конюшего…
Ох, не по сердцу был княгине тот союз с Гедимином, ох не по сердцу! Да ведь назад-то не поворотишься — вон она, жена-то Дмитриева, во дворе с девушками песни играет…
Как привез ее Дмитрий в меха закутанную, ссадил с возка, да так и понес во дворец на руках. И что такую-то на руках не носить: во весь рост едва до пупа Дмитрию достает, кости тонкие, кожа прозрачная, чистая белоличка, будто не кормили ее годами. Да дело-то отнюдь не в еде — уж как и чем сама княгиня ее ни пичкает, но в том суть дела, что хоть и старшая Мария дочь Гедиминова, но чуть не в тот самый день, как встала она в Спасском соборе под венчальный венец, ей всего-то двенадцать годков исполнилось. Покуда отец Федор Добрый крепил их союз-то да славил Господа, знать, утомилась, бедная, и как пришло время ей мужнины сапоги целовать, по обычаю, склонилась к ногам-то его да и упала замертво. Хорошо отец Федор враз спохватился — окропил святой водой, так ожила. А сама-то плачет, прощения просит… Али в чем виноватая?.. К чему тот знак, к доброму ли? — не знает Анна Дмитриевна.
И того не знает княгиня: огорчаться ли ей, радоваться ли такой невестке? По уму-то глядеть на нее — одно огорчение, а только — как глаза-то видят ее — душа радуется. А и правда, будто есть в Марии что-то такое, отчего мир округ светлей делается.
И то, жена аки невеста непорочная, не Господу ли уготована?
«Свят, свят, свят!..» — гонит Анна Дмитриевна нежеланные страшные мысли. Да, коли есть они, разве от них укроешься?
Как положено, в первую-то ночь под окнами у молодых привязали ярого жеребца, охочего до кобылиц, а лакомую ему кобылицу поодаль, чтоб, стремясь к ней, ярился жеребец голосом да спать не давал молодым, ан напрасно: Дмитрий-то почивать в свои покои ушел. И то, пусть дозреет покуда, что ж дите-то пугать. И по сей-то день Дмитрий будто боится ее, как увидит, смущается, ровно маленький, ан не забывает пустыми подаренками баловать. Но что ей проку в бусах да бисере — взгляда она от него ждет доброго, слова ласкового. А Дмитрий-то угрюм, ей и мнится, что из-за нее он угрюмится, жалеет, мол, что в жены-то взял. Да, жена… Ужо подрастет, так поймет, в полную меру сведает княгинину долю: рядом быть не тогда, когда хочется, а тогда, когда мужу нужна. Али не так сама-то жила Анна Дмитриевна, как ни любил ее Михаил, а много ли она его видела? Бывало и рядом, и смотрит на нее, и гладит рукой, а в глазах-то иное, в котором нет места ни любви, ни домашним…
Странно ей то, но нежданно-негаданно нашла Анна Дмитриевна утешение в Гедиминовой дочери. Мило ей с ней вдвоем, точно и правда родная. Заметила, что и Господу хвалу возносить, и молиться вместе с невесткой ей будто сподобней, уж, во всяком случае, не помеха она, как прочие. Вот ведь что непонятно: каким это чудом у Гедимина, у злодея, который в Богато верует лишь из выгоды — ныне он Троицу славит, назавтра — Папе поклонится, — возросла такая чистая да высокая молитвенница? Не иначе, а дан ей дар чужие грехи замаливать! Но знает княгиня: дар такой лишь страданием дается… Душа замирает, когда рядом на бдении слышит княгиня невесткин голос: всякое слово к Господу так произносит Мария, словно песню поет…
«Господи! — восклицает про себя Анна Дмитриевна. — Да неужто не на любовь она Дмитрию?..»
Более года минуло с той поры, как сменила княгиня кичку да атласный убрус на черный, вдовий повойник. Бело-розовой кипенью отцветших тверских садов новое лето взошло. Но нет в ее сердце покоя, только тревога да боль. Да и как не болеть ему и не тревожиться, когда сама жизнь округ всякий миг так непрочна, точно истончавшая пряжа на прялке…
По-прежнему нет в ней сильнее желания, чем желания укрыться от горького света, от мимолетной его суеты за монастырскими стенами, там, в постриге причаститься иному, средь Божиих невест, сестер-постниц, найти последнее утешение, да знает княгиня: не вправе она и на то; видать, и впрямь суждено ей стоять негасимой свечой на мраке и холоде, покуда достанет сил иль не избудут земную муку те, кто ей дорог.
«Спаси и помилуй их, Господи!..»
Не только ради спасения своей души, но милости ради к сынам, постом и молитвой крепит жизнь княгиня. Да мыслимо разве и день-то прожить на этой земле без Божиего милосердия?
Как он то и загадывал, вновь пришел по тверские долги Моисей-жидовин. А с ним уж не полутысяча бесермен, про которых и сами татары бают: мол, семеро одного не боятся, но бек Таянчар с грозным войском в пять тысяч голов жадных до добычи татар.
Предупреждал жидовин: не откупитесь! И то, знали, на что шли. Впрочем, в Орде русским долгам визири всегда свой счет ведут. Сколь ни плати и как ни спеши, все одно в срок вернуть не поспеешь. А там, глядишь, в ханском учете наново да втридорога тот долг возрастет. Ныне Таянчар за долги Кашин взял на правеж…
А от Костромы к тому же Кашину Юрий выступил: надеется ли, что Таянчар возьмет его сторону, сам ли великую силу собрал на Тверь?..
Каково-то с ним Дмитрий уладится? Днями, на Аграфену Купальницу[14], ушел он с полками навстречу Юрию.
«Царица Небесная! Ты ли мук моих не поймешь? Встань Заступницей Дмитрию!..»
— Матушка, матушка! Скорее, скорее! — В покои княгини, убранные с монастырской строгостью и вдовьей простотой, легким ветром влетела девочка.
И правда, на месте, где у других-то жен груди бывают, под сарафаном лишь малые бугорки налились: то ли крыжовник-ягода крупный вызрел, то ли июньские яблочки в малый плод завязались. Видать, от бега тяжелая, богатая кичка с серебряными витыми кольцами поднизей сбилась набок, чуть не валится с головы, на белом, ангельском личике, как синие литвинские озерища, глаза, а в них — ужас.
— Скорее, скорее, княгиня-матушка!..
Анна Дмитриевна бережно донесла до плеча двуперстие, положила поклон, затем поднялась с колен, на которых стояла перед домашним иконостасцем, заправила волосы на висках под повойник и лишь после того оборотилась к вошедшей:
— Да что случилось-то? Али горим?
Дрожа губами, готовыми к плачу, девочка отчаянно замотала головой.
Сердце сжалось привычным предчувствием жуткого.
— Да что, Маша, сказывай!
— Солнце затмилось, матушка!..
Глава 2. Дмитрий. Затмение
От начала лета стояла сушь. Малые речки и водные колоужины высыхали до дна. Зайцы забегали в деревни[15] — боялись пожаров. Жаворонки и те в поднебесье звенели жалобно. Злаки, взошедшие на полях, желтели до срока, не успев налить колоса. По церквам служили молебны, священники с песнопениями и кадилами обходили хлебные обжи, под вой баб кропили иссохшую землю святой водой, просили у Господа послабления. Но дождика не было.
Ждали войны…
Солнце палило нещадно, Пыльная взвесь желтой стеной висела над войском, вытянувшимся от головы до хвоста огромной, неохватной для глаза змеей. Под багряное знамя князя собрались воедино полки ото всех тверских городов. Верхами шли зубцовская, микулинская, холмская, вертязинская дружины, в челе — напереди, разумеется, Дмитриева; по Волге ладьями плыла тверская пешая рать — самые изрядные лучники да посадские мечники, ниже по течению на своих трех ладьях примкнули к ним коснятинские копейщики — и малым числом те копейщики составляли знатную силу. От века уж так повелось, что мало кто лучше коснятинцев умел биться копьями. Глядеть-то на них и то берет оторопь, когда, изрядивщись по-литовски — в два ряда, они тычки свои выставят. В первом ряду стоят те, кто поприземистей да грудью пошире, и копья у них, точно легкие сулицы, длиной не более чем в сажень; второй ряд вершат те, кто ростом гораздо удался, и копья у них куда как ухватистей. Ежели первые язвят из-под низу коней, бьют их своими тычками куда ни попадя: в шеи, по мордам да по глазам, то вторые из-за спин первых да с их плеч тяжелыми, прогонистыми копьями всадников достают. А на головах шишаки железные, по телу броня не кольцами льется, но ребристыми, чешуйчатыми пластинами топорщится, налокотники на руках и те вострой заточкой кончаются… Чистые ежики эти коснятинцы! Видал Дмитрий, как под Бортеневом те копейщики дикую Кавгадыеву конницу треножили…
Ах, как бы любо-то было Дмитрию сшибиться ныне с Юрьевыми полками! Ах, как бы оттянул руку-то он мечом! Сколь раз видел ту битву Дмитрий во сне, сколь раз грезил ею наяву, сколь раз в той битве настигал он отцова убийцу и непременно в горло, в глотку вгонял ему меч по самую рукоять… Ан близок локоть, да не укусишь!
Дмитрий не боялся войны. Более того — ждал ее, хотел ее, как ждут и хотят желанное. Ни на миг не сомневался он ни в силе своей перед Юрием, ни в своей правоте. Но так уж треклято сложилось, что и в войне был не волен князь. Знал он: Юрий уйдет от битвы, а он не вправе первым напасть на великого князя, не вправе, потому что ныне не ради мести ведет он полки, но для того, чтобы вернуть в Тверь достоинство великокняжеской власти.
Та власть над Русью истинно Богом была отцу поручена. Тому не счесть доказательств, главное из коих хотя бы и в том состоит, что только при Михаиле впервые за многие годы русские увидели себя равными перед татарами. И вот окаянно, безбожно, по иноверной магумеданской воле, через ложь, через кровь отнята эта власть. Если бы сам Узбек трижды повелел Дмитрию покориться Юрию, трижды бы он его и ослушался. Волен царь в его жизни, но не волен в чести его. Так бы оно и было! Знает Дмитрий, что пусты перед ним гнев и милость Узбековы, но… Кто другой вернет на Русь власть, что ей Господом заповедана? Он в роду старший, и, знать, пока некому, кроме него.
Да ведь если по чести-то жить, так и не было б проще: ныне разбил бы он Юрия, воткнул ему в горло меч и тем одним и власть вернул, и отчую кровь отмстил. Однако перевернулся мир! Нет в нем места ни чести, ни правде, ни русским законам. Да и как им остаться в этом безбожном мире, когда давно уж, от прихода Баты, переменились и сами русские. Из-за вечного страха, из-за бедности да нужды, из-за рабской приниженности сменили они отвагу, прямоту и великодушие на татарскую хитрость и ложь, не понимая, что та хитрость одним лишь татарам и служит на пользу. Из глупой зависти и нелепой вражды князья русские варят друг на друга отраву, а хан той отравой их поит да смотрит потом, улыбаясь, как в бешеном помрачении губят они друг друга…
Все так — знает Дмитрий! Да только что же делать ему с неотмщенной маетой, с ненавистью, что, как жаба, пухнет болью в груди, и с необходимостью во что бы то ни стало, любым путем вернуть на Русь Божью власть? Именно любым — потому что на честный путь не дает хан ему воли.
Небо над головой белесо от солнца. Воздух и тот будто томится от жажды. Позади дымным шлейфом в безветренной выси вяло влачится за войском пыльное облако, напереди, стекая с небес, струится знойное марево, от которого жарко глазам. Лишь дальний лес стоит синь да зелен в блаженной истоме, но недоступна тень его и прохлада.
Однако не все блаженно, что дальне…
«Господи! — молится князь, слепо глядя в бездонное небо. — Грешен перед Тобой своеволием. Но теперь направь шаги мои, Господи! Сотвори путь, преодолимый душе, дабы поправить непоправимое…»
Прямой и открытой натуре Дмитрия была противна и отвратительна всякая хитрость, от необходимости же хитрить самому ему делалось просто тошно. Необоримая, вязкая, всепроникающая ханская воля заставляла жить вопреки совести и душе, требовала от него умения ждать и выгадывать, а он того не умел, напротив, начиная выгадывать, понимал, что сам себя путает хитростью, точно заяц, забежавший в тенета.
Но и не хитрить было никак нельзя. Что он мог сделать? Оставалось шагнуть, как в болотину, на ордынский извилистый путь, чтобы хоть хитростью, но сместить, уничтожить Юрия, потому что, покуда у власти был он, болен был Дмитрий, и больна была Русь, и нельзя было ждать снисхождения от татарвы…
Первый раз так муторно, так тоскливо и неспокойно было Дмитрию на походе. Хотя, по правде сказать, жарынь стояла такая, что не то чтобы в седле ляжки бить, но и в горнице-то на лавке лежать, поди, было томно.
Сколь ни ополаскивай лицо водой из кожаного мешка, что к седельной луке приметан, тут же покрывает его густая пылища. Кожей чуешь, как, стекая, оставляет пот на лице мокрые, грязные борозды. Глаза от пыли зудят, в носу без простуды свербит, а и чихнешь — так не соплями, а грязью. Да еще обочь дороги, не более чем в пятидесяти саженях, как дева манкая лежит доступная речка Волга, зовет прохладой да лаской синей беспечальной воды, только луг перейди…
Обычно движение начинали до света, чтобы к полудню встать на привал. По жаркому дню пасли, купали да поили коней, кашеварили, а уж после обедни вольно полудничали до времени, пока солнце не свалится на закат, уж тогда гнали вскачь до сумерек и первой звезды. Загадал Дмитрий на тверском порубежье остановить великого князя, ежели и впрямь, как донесли о том, решил-таки Юрий встретиться с ним Сторожевой полк Федора Ботрина, шедший напереди, должен был упредить эту встречу. Но покуда от Ботрина вестей не было. Лишь бронзовые, припорошенные пылью конские яблоки говорили о том, что давеча проскакали здесь сторожа.
Дмитрий усмехнулся: «Да пошто и сторожей посылал, когда знал заранее, что не будет войны?!»
И вновь ненависть и отчаяние комом взбухли в груди.
Ничего нет в Юрии от достоинства русского князя, душа как пятка на копыте у коня заскорузлая, без ножа ее не прочешешь, хуже баскака он на Руси, но именно потому, если ныне убьет его Дмитрий, не простит того Дмитрию хан. А в том, каков будет Узбеков ответ, Дмитрий не сомневается. Шутка сказать — триста тысяч воинов под рукой у великого шахиншаха! Да даже если и вполовину меньше, мыслимо ли Руси против этакой силищи выстоять? Мог бы, так сам отец поднялся, поди, на того Узбека, о том и Бога молил. Но знал: не выдержать ему против поганых, от времен Баты никогда еще не была так сильна Орда, как при хане Узбеке. Но главная-то беда в том еще, что и такой силы не надо Узбеку на русских! Достаточно малой хитрости, чтоб оплести их враждой и ложью. На то меж ними и сеет он рознь, дабы, когда ему станет надобно, всю землю, каждого с каждым стравить как псов. Да ведь и русские хороши, ради лживой, увилистой ханской милости, не помня и не чуя родства, напрочь готовы стоптать друг друга. Али не бегали ради царской-то милости московичи на рязанцев, нижегородцы на владимирцев, владимирцы на ростовцев… и все — на всех, сами против себя, на потеху поганым! Иной-то народ, будь он так безжалостен и беспощаден к себе, как безжалостны и беспощадны к самим себе бываем мы, русские, давно уж, поди, в крови утоп! Али не так?..
«Да ведь не так! Не так! — сам на себя кричит в мыслях Дмитрий. — Разве не заедина Русь в памяти об отце? Разве не заедина в ненависти к убийце, подкупом и неправдой ухватившему власть?..»
И то, теперь-то всем, даже бывшим сторонникам Юрия, стала вполне очевидна его неправда. Да что! И слепой ее чуял, так она была разительна! С тех пор как воротился Юрий Данилович из Орды, не было на Руси покоя. Крепко, ох крепко платила Русь Орде за долги великого князя…
Прошлый год тяжек был низовским городам ханский посол Байдера, что вокняжил Юрия, нынешний и того тяжелее — будто заплот снесло на реке бесовским половодьем. Точно в послебатыево черное время скопом побежали ордынцы на Русь обирать православных. Прежде-то от грабежа до разбоя давали вздохнуть, ныне как с цепи сорвались! На то, знать, и ставили Юрия, чтобы вольно было грабить да силовать. Причем всяк грабит — была бы морда раскоса да воинов горсть. Да берут-то без меры, без той строгой пошлины, кою Михаил всегда перед ханом отстаивал. Али не ведают, что с одной овцы двух шкур не дерут?..
Однако странно было Дмитрию, что покуда пути бесчинных татар миновали тверскую землю. И впрямь, из низовских городов лишь Москву да Тверь отчего-то миловали ордынцы. Ну, Москва-то понятно — отчина Юрьева, он ее перед ханом, знать, выгородил, а Тверь?..
Узбекова милость была непостижима, противоречила всему, что, кажется, было б разумно. И это бесило Дмитрия. Разве, убив отца, можно жаловать сына, не ожидая от него непокорства? Или столь низко ставил его Узбек, или же через эту милость еще больше хотел унизить. Вон, мол, русские-то тверские князья, точно псы, лижут руку, которой их бью…
Опять же странным было Дмитрию и то, что союз его с Гедимином остался в Орде вроде и не замеченным. Он ждал, что Узбек хоть как-то, по крайней мере, проявит свое недовольство, но молчала Орда. Во всяком случае, до последнего времени.
По чести сказать, женитьба на малолетней Марии не принесла желаемого. Гедимин лишь одно пообещал твердо: прислать ганзейских мастеров на строительство храма. Будто своих зодчих не было на Твери!..
Хитрого литвина покуда вполне устраивало то положение, по которому Русь, словно зерно на маслобойне, сжимали каменными щеками-давильнями с двух сторон. Да еще бы его не устраивало — с одной-то стороны давил Узбек, но с другой-то — он, Гедимин! Покуда масло текло — обоим хватало…
Дмитрий зло усмехнулся, краем шелкового, легкого пыльника обтер лицо, сухо сплюнул поверх конской морды.
А все же милость Узбекова не давала покоя Дмитрию. Сколь ни думал о ней, была она ему непонятна. И страшна. Как страшен приговоренному палач, который вдруг отчего-то замедлил с казнью.
Правда, буквально накануне явился в Кашин бек-нойон Таянчар с жидовином-откупщиком. Но тот жидовин старый долг пришел взять. Еще в прошлом году было ясно: пока лихву не выбьет, не отвяжется — пиявка известная!..
И все же, все же того беспредельного разбойного лихоимства, от какого стонала Русь, не было на Твери. И впрямь, будто по чьей прихоти, а вернее, милости обтекали ее поганые, как вода обтекает валун на мели. Верно говорят: без воли хана под татарином ни кобыла не охромеет, ни баба не понесет…
Неявленная, неопределенная, какая-то зыбкая, уклончивая, а все же в том видна была унизительная ханская милость. Тем, что не бил, словно спрашивал: «Видишь, как я ласков к тебе?..»
А в Тверь отовсюду стекались стоны да жалобы. Как и при Михаиле Ярославиче, приходили в Тверь новые люди на жительство. Теперь просили защиты у Дмитрия. Чуяла Русь — не покорится Тверь, едино и твердо верили, чьим именем обнадежится против нечестивого Юрия.
Великий Новгород и тот бил челом Дмитрию на князя владимирского! Куда уж более — сами новгородцы жаловались на того, кого возвели на престол, да жаловались-то тому, кого и осиротили своими хлопотами. Али не их злобным усердием свалил Юрий Тверского?.. Ан и они опамятовались?!
Весной приходил в Тверь тайный новгородский посланник купец Никола по прозвищу Колесница с тайной же грамотой от некоторых вятших бояр, в которой те — вот хвосты переметные! — признавая свою вину перед Михаилом, тем не менее просили Дмитрия дать им прощение и встать на защиту от коварного Юрия. Он, мол, пес, слова не держит, побил купцов по дороге в Орду, вместо обещанной воли и всеобщего благоденствия такими резами народ обложил, коих и при деде его Невском новгородцы не видели, а все никак не насытится!.. Так вот, предлагали новгородцы союз Дмитрию. Клялись, что, коли урядится он с ними на прежней Феоктистовой грамоте, так впредь не будет ему от них ни в чем укору. Юрию же, в случае согласия Дмитриева, тут же, мол, немедля объявят новгородцы свое «нелюбье». Но даже и в случае несогласия обещали новгородцы не тягаться более с Тверью на Юрьевой стороне…
Впрочем, цена-то их обещаниям известная!..
Дмитрий ту грамоту принял к сведению, однако до времени без ответа оставил. Николу Колесницу отправил назад без прощения и слова.
А все в душе-то обрадовался, и в том прав был отец — вона как завыли-то ныне «плотники». Ногой еще не ступил Юрий на Ярославово Дворище, а они уж уготовились не благовестом его встречать, но злым боем вечевого языкатого колокола! И то, был им Юрий любезен, пока из Москвы против великого князя подзуживал, после был люб, когда, ничем не владея, обещал ласку да вольницу. Да они-то и впрямь, что ли, думали: коли Москва далее, нежели чем Тверь от Новгорода, так и руки у нее покороче? Ан, видать, и издалека так ухватил Юрий их за кадык, что и язык посинел!..
«Да и поделом им — али не ведали его волчьего норова? Али не предупреждал их батюшка, что хрипеть еще будут в удавке Юрьевой?! Чать, известны московичи: глаза завидущие, руки загребистые — вот вам ласка их!..»
Дмитрий хлопнул ладонью по мокрой, горячей от бега и солнца конской шее, вмял в нее Глазастого овода; вроде услышал, как хрустнуло под ладонью сухое брюшко. Да не раздавил, знать! Отняв руку, увидел, как овод отпал, покатился в пыль коню под ноги, но вдруг перед самой землей вновь воспрял с жадной силой, расправил крапчатые мятые крылья и вильнул в сторону, пропадая из виду.
«Эх, надо было, как и звал его владыка Варсонофий, вместе с ним на ладье Волгой плыть!.. Мало, что пыль да жара, да еще и мошка над каждым конным в летучей канители брачуется, оводы кровь, точно мед на пиру, сосут, уж пьяны, а все не похмелятся, ни плетью, ни березовым веником от них не отмашешься…» — устало подосадовал Дмитрий.
А и правда, коли была в небе над головой туча, так и та летела порхата. Бедные кони вконец извелись от укусов. Мухота облепила им влажные губы, лезла в глаза и уши, оводы с лета впивались стрелами жальцев под кожу. Кони трясли головами, на ходу доставали копытами брюхо, остервенело хлестали себя хвостами по ляжкам, но тщетно — необоримо висело над войском летучее воинство…
Глухой и мерный топот сотен копыт давно уж убаюкивал Дмитрия.
«Так и люди иные — сыты лишь кровью, и нету на них укороту…» — вяло подумал он и провалился в короткий, будто падение, сон.
И опять пригрезилось ему в дреме ненавистное лицо Юрия, выпученные, подернутые смертной, белесой поволокой глаза да меч под горлом, утопленный по рукоять…
Гоня наваждение, князь вскинул затяжелевшую голову и на собственной шее, под горлом, прибил, поди все того же, жадного овода, смял его меж пальцев так, что теперь уж не брюшко щелкнуло, а серая, с сизым отливом головка, на которой в удивлении выпучились маковые, бессмысленные глаза.
— Скоро ли станем, князь? Мочи нет, жарко! — Данила Грач, подведя близь коня, улыбнулся черным, грязным лицом.
— Скоро, — хрипло выдохнул Дмитрий, кинул поводья Даниле, тяжело, неуклюже сполз с седла и пешим пошел в стороне, обивая пыль с востроносых, красной кожи сапог о жухлую, выстоявшуюся траву…
И вновь вернулись на круг неотвязные, безответные мысли…
«Что же делать, если ханская милость стала выше достоинства?.. Да даже ведь и не милость, а лишь надежда малая на Узбекову милостивость… Так, может быть, лучше сразу лишиться этой жалкой, холопской надежды, ради собственной души и собственного достоинства?.. Либо есть у народа достоинство, так для всех оно, либо нет того достоинства у народа, тогда и самые достойные из него станут бесчестными. Но какое же еще общее горе нам надобно, чтобы воедино сплотиться в достоинстве, если и плети татарской нам мало?.. Может быть, отцова-то смерть и нужна была лишь для того, дабы вспомнила Русь о достоинстве и уж не в лживой татарской милости, а в ином искала надежду?.. Разве не за ту правду предпочел отец умереть, один приняв смерть за многие христианские души? В единстве и правда! И разве в самой смерти отцовой не воссияла та правда! Разве не служит тому доказательством, что нетленными сохранил Господь мощи отцовы?..
Так не ради себя, не ради Узбековой милости, но ради отцовой правды, коли не дает хан воли на честный путь, ан любым путем должен я отобрать власть у Юрия!..
На одно уповаю: от Господа шаги мои, ибо не сам ли Господь возмущен нами и гневен на нас, когда послал на Русь такую сушь, какой доселе не видели?!» — окусывая запекшиеся губы, истово убеждая себя, твердит в мыслях Дмитрий, сосредоточенно глядя под ноги и не видя под ногами пути.
Да и нет пути у него под ногами. Одна трава пыль с сапог бьет…
Что может быть горше и сокрушительней для сердца князя, нежели чем видеть народ свой в полоне и унижении?.. Но если сердце его остается покойным или, пуще того, злобно радуется несчастью подданных, разве вправе он оставаться князем для своего народа?..
Еще до того, как двинуться ему навстречу Юрию, зашел Дмитрий в Кашин. Взятый Михаилом Ярославичем в приданое за Анной Дмитриевной, прежде Кашин относился к ростовской вотчине. И хоть прошло с той поры двадцать лет, по сей день дух в Кашине царил более ростовский, чем тверской. Не любили оружия кашинцы. Благочестивые и незлобивые, лишь смирением и молитвой защищались они от врагов. Однако убережешься ли одной молитвой от нечестивых в наше тревожное время? Не убереглись кашинцы.
На дальних подступах к городу заметны были следы Таянчарова войска. Где и стояла деревня — там пустошь, где срублена была малая церковка во славу Господню — там уголья, где лежало поле возделано — конями потравлено, будто лугов округ мало, где люди жили там волки рыщут да вороны, поживиться на счет убоинки… Обширный угодьями, богатый и древний Клобуков монастырь и тот стоял сиротой — не удержались нехристи пограбить Богово. Хоть и написал Узбек в утешение православным лукавый указ: «Кто ограбит духовное лицо, должен заплатить ему втрое, кто оскорбит церковь — тот подлежит смерти…» Написать-то написал, да, видно, слугам своим забыл тот указ огласить…
Одним словом, не так, как в прошлом году, — иначе грянул ныне откупщик Моисей. Не одно добро обирал, около пяти сотен молодых и сильных парней да девок согнали поганые в курень, чтобы увести за собой. Знать, и живые души начислил хан на долги.
Плакали кашинцы. Но чем мог утешить их Дмитрий, что мог сказать? Кто ж знал, что кашинцам назначит Узбек платить калым за свадьбу князя с Марией? Да ведь и в гневе оставался милостив хан, могло быть и хуже. Только ведь не объяснишь того кашинцам, да и не поймут они ханской милости в своем горе…
— Все ли взял теперь, Моисей? Али я тебе еще должен? — спросил Дмитрий у жидовина, когда сошелся с ним и Таянчаром в пограбленной горнице боярского дома.
— Разве может князь быть должен еврею убогому? — Моисей смиренно склонил голову в круглой, как воинская мисюрка, но не железной, а атласной шапочке, прикрывавшей бледную, незагорелую плешь.
— Коли плачу, значит, должен, пес!
— Ай, Дмитрий Михалыч, пошто бранишь? Знаешь ведь: не о своих долгах Моисей хлопочет — о ханских!
За год, что не видал его Дмитрий, жидовин еще набрал важной тучности. От жары ли, от нездоровья ли, казалось, сало выступило на щеки, а пот по тому салу бежал, ручьями скользя. Говорил Моисей все так же тягуче, медленно, но уж не оттого только тянул, что хитрил, а и для того, чтобы всякому своему слову лишнего веса придать. В гору, видать, пошел жидовин на волчьей службе при ханском дворе. Да и глядел он ныне куда смелее, чем прежде. А и что не глядеть жидовину соколом, когда за ним неколебимой стеной стоит бек-нойон Таянчар, ханский милостник.
— Спрашиваю: все ли взял с меня? — прибавил Дмитрий строгости в голосе.
Тот опять склонил голову в смиренном поклоне.
— На твой вопрос, князь, не дам ответа тебе, потому как никто не властен заглянуть в мысли великого шахиншаха.
— Судя по тому, как ты кашинцев, пес, обобрал, вижу: гневен шах на меня?
— Али гнев то, Дмитрий Михалыч? — Моисей развел руками на стороны, точно плыть собирался. — А и я предупреждал тебя, князь: сколь гневен лучезарный хан против упорствующих, столь же милостив он к покорным. Зачем не послушал старого Моисея?
— Коли слушать тебя, так прежде Христа продать надобно! — отплюнулся Дмитрий. Решительно ничего нельзя было вызнать у жидовина в присутствии Таянчара. Таянчар же всем своим неприступным и гордым видом давал понять, что с места не сдвинется и не даст тайным словом обмолвиться. Сам же глядел на Дмитрия покуда молча. Хотя и с любопытством.
— Что, бек-нойон! — обратился Дмитрий к нему. — Доволен ли ты сайгатом?
— Сайгат, князь, в битве берут — у воинов, а не у баб отнимают, — презрительно поморщился в ответ Таянчар.
Дмитрий опустил глаза от стыда и бессилия. Что ж, и на презрение имел право татарин…
Бек Таянчар был не намного старее годами Дмитрия. Может быть, лет на пять или семь. Во всяком случае, выглядел он моложаво. Блескучие, жесткие волосы забраны на затылке в косицу, мясистую мочку уха оттягивала большая золотая серьга. От бритого подбородка тонкое лицо стянуто кверху высокими скулами, на которых и сквозь желтизну проступает горячий румянец здоровья и силы. Под тяжелыми, словно вздутыми от пчелиного укуса веками глаза хранят обманчивый, сонный покой. Знает Дмитрий, видал такие сонные татарские глаза, готовые в любой миг взорваться бешеной яростью. Если бы не концы губ, даже в улыбке опущенные с каким-то постным, пренебрежительным или скорее брезгливым выражением, был бы татарин вполне красив.
— Так ты и есть тот князь, что пренебрег стать гургеном ради дочери Гедимина? — спросил вдруг Таянчар.
Дмитрий и взглядом не повел в сторону Моисея. Ах, жидовин, жидовин, знать, не удержался, доложил о том, что предупреждена была Тверь о брачных намерениях хана.
Он удивленно пожал плечами:
— Поясни, Таянчар!
— Ай, князь, полно тебе лукавить! — засмеялся татарин. — Не пристало русским хитрить! Лучше ответь: ай у того Гедимина спина и впрямь широка?
— Не разумею твоих слов, бек-нойон, — улыбнулся и Дмитрий. — Хорошо, когда у тестя плечи широкие, да ведь от ханского гнева за тестевы плечи не спрячешься. Али не так говорю, Таянчар?
— То так, князь. Верно ты говоришь, — мягко, улыбчиво согласился татарин, но тут же и снял улыбку с лица. — Однако, знать, не больно боишься ты гнева Узбека, коли по сей день сидишь на Твери без ханского благоволения на то…
Вон оно что! Дмитрий опустил голову, будто винился. Но понял: теми словами не столь упрекал его Таянчар за медлительность, сколь звал на поклон в Сарай. Пришло-таки время! До чего сильны поганые на Руси! И на отчем-то столе не мог вокняжиться сын без воли на то всемогущего и всеведущего владетеля Дашт-и-Кипчака. Прежде чем полновластно вступить в наследные права, русскому княжичу надлежало получить в Сарае алую ханскую тамгу на княжение. Покуда Дмитрий обходился без нее, но покуда его и не трогали, и не звали…
— Послушай, бек-нойон! — сказал Дмитрий. — Истинно говорю: не бегу ханской воли! Но разве могу я теперь хоть на день оставить отчину, когда великий князь Юрий Данилович всякий миг грозит мне войной. Вот и ныне иду землю свою спасать от него! Знать, мало ему смерти отцовой!..
— Не покорствуешь, князь! — Таянчар усмехнулся. — Великой волей хан поставил Юрия первым в русском улусе — и не покорствуя ему, ты не покорствуешь хану! Али не ведаешь того?
— Не гнев хана страшен, ибо гнев царя справедлив, — ответил Дмитрий. — Но неправда слуг его, которую творят они его именем.
— Хан один знает волю Аллаха! Мы же, слуги его, покорны хану, как дорога под ногами коня!
Слова о дороге Таянчар произнес так выспренне и с таким торжеством, точно находился не в кашинской горнице, а перед самим Узбеком и в глаза ему льстил.
«Знать, не только татарин жидовина берег, — догадался Дмитрий, — но и жидовин к татарину соглядатаем был приставлен».
«Велик Узбек, а опаслив, — усмехнулся он про себя. — Что ж, тем лучше. Ныне мне то и надобно, чтоб слова мои верней в Сарай донесли…»
— И мы, бек, князья тверские от века, слуги царевы! — не опуская взгляда с лица татарина, заговорил Дмитрий о том, ради чего и пришел он в Кашин увидеться с Таянчаром. — И мы его слуги, — повторил он. — Однако не по делам слуг своих, но по лживым наветам судит хан, коли…
— Не тебе о хане судить! — крикнул татарин так поспешно, словно предостерегал молчать Дмитрия.
— Не мне ли? — возразил Дмитрий. — Когда отца моего по тем блядословным наветам в Орде жизни лишили!
— Узбек справедлив! — Таянчар поднял руку. — За те наветы он наказал Кавгадыя. Шибко наказал, князь! — опять, будто предостерегая, с угрозой повторил Таянчар.
— Знаю, бек, — кивнул Дмитрий согласно. — Но и то знаю, что главный-то облыжник отцов все в ханской милости. Боле того, Русь ему хан доверил. Однако не хана сужу. И великому, бывает, ложь взгляд застит…
— Молчи!
Глаза татарина давно потеряли полусонный покой — горели огнем. Почему-то он хотел остановить Дмитрия, опять предостерегающе и в то же время гневно поднял руку:
— Молчи!
Но Дмитрий не остановился ни на слово его, ни на жест.
— Однако не сужу его, Таянчар! — повторил он. — Потому что верю в ханскую справедливость! Верю — отрет он с глаз блядову паутину! А покуда… — Дмитрий умолк, точно поперхнулся словами. Тяжко давалось ему лукавство. — А покуда защиты его прошу, бек-нойон! Волен хан во мне, но не волен в страхе моем. Винюсь, — он легко склонил голову, — лишь из того страха у Гедимина искал помощи на местника моего Юрия — не нашел. Одна надежда осталась — на ханскую справедливость. И тебя прошу, Таянчар, — не покинь в помощи!..
Таянчар давно уж в удивлении вскинул тонкие, подщипанные, как у женщины, брови. Странен был ему этот князь, да и хитрость его, хоть и вышита белым по черному, а все же была странна. Не таким-представлял он Михайлова сына…
— Чего хочешь, князь? — спросил Таянчар.
— Не многого, бек, — ответил Дмитрий и тяжким, немигающим взглядом уставился на татарина. — Прими от меня тверской выход!
Положенную годовую ханскую дань, как и всякий иной князь, Дмитрий должен был отдавать в Орду через руки великого князя. Так заведено было еще и до Михаила, но как раз Михаил много сил положил, чтоб утвердить заведенное. Мало кто из русских князей сам спешил расстаться с большим серебром, предназначенным для Орды.
— Я долг, а не дань пришел с тебя брать! — Не выдержав взгляда Дмитрия, Таянчар впервые отвел глаза в сторону. Косо глянул на Моисея, который слушал их, приоткрыв от напряжения алый и белозубый рот и пустив на губу слюну.
— Прими от меня тверской выход! — повторил Дмитрий, не сводя с татарина тяжелого взгляда. — Прими! Боюсь я, Таянчар, как отца оболгал, так и меня обнесет Юрий ложью перед великим ханом. И медведь бессилен против охотника, когда в лукавый захорон попадет. — В знак искренности Дмитрий приложил руку к груди: — И еще, бек! Передай хану: прошу его дозволить мне отныне самому вносить выход в его казну…
Много бы дал Дмитрий за то, чтобы миновать ему то лукавство, на какое он сподобился, много бы дал и за то, чтобы произнесенных слов вовсе не знал язык, однако не своей волей, но ханской ступил он на этот путь, чреватый унизительной ложью. Иной путь на Руси был заказан. Иной путь вел только к смерти. А этот… Этот тоже вел только к смерти или к бесславию, но не знал еще того Дмитрий.
Встретившись с великим князем, Дмитрий должен был выплатить ему ханский выход. За тем щедрым выходом и шел теперь Юрий на Тверь. Однако расплатиться с Юрием значило для Дмитрия признать над собой власть великого князя. Признание же его власти законной означало и отказ от борьбы за великокняжеский стол. Этого Дмитрий и в мыслях не допускал. Не мог он склонить голову перед окаянным убийцей! Но и первым начать войну с Юрием он тоже не мог позволить себе. В теперешних обстоятельствах война с Юрием равно становилась войной против хана, который именно Юрия сделал своим наместником на Руси. Но если бы Юрий сам вступил с войной в тверские пределы, тогда бы Тверь вправе была защищаться от великого князя. Надо было выманить Юрия на войну. Чем? Да хотя бы тем отказом выплатить ему ордынскую дань. В то же время надо было обезопасить себя со стороны Узбека. Вот затем и пришел Дмитрий в Кашин.
— …Прими, бек-нойон, тверской выход! — настаивал Дмитрий. — Пусть хан вместе с долгом получит его в знак моего покорства!
Дмитрий хитрил. Но и Таянчар читал в душе Дмитрия, как по писаному. Поддаваться ему на хитрость русского князя не хотелось, какой татарин пойдет на то доброй волей? А все же молодой князь куда как приятней был Таянчару, чем Юрий. Более всего не терпят татары (это уж привилось им в кровь от Богдо-хана Чингиза) предательства и среди своих, и среди чужих им людей. И та легкость, с какой Юрий предавал на добычу татарам своих же русских, не могла не вызвать и у татар презрения к нему и брезгливости. «Кто раз предал, предаст и в другой», — говорил Богдо Чингиз-хан и непременно убивал тех, кто предавал своих государей или же свой народ в надежде на Чингизову милость…
В сомнении качал головой Таянчар.
— Понимаю тебя, князь, — наконец сказал он. — Но сила и мудрость правления ильхана в том состоит, что всяк из жителей его улусов делает лишь то, что назначено ему свыше. — Бек улыбнулся Дмитрию, как взрослый улыбается ребенку, с сожалением указывая на его недоумство. — Так не придет в голову пастуху судить вора. На то есть у хана судьи… Не могу быть судьей, когда мне пасти назначено! — Таянчар весело рассмеялся собственной шутке. — Заведено в твоем улусе платить дань хану через руки великого князя — ему и плати. — Он помолчал и добавил, ожесточившись лицом: — Но если великий князь твой выход укроет… с него и спросится. Так, Моисей? — неожиданно строго спросил он у жидовина, отчего Моисей, все так же зачарованно глядевший на князей, испуганно вздрогнул и сронил с губ слюну.
— Истинно так! — подобострастно закивал головой Моисей. — Истинно так! Одно не пойму, добрейший из беков, отчего одним людям ум, а другим лишь несчастья. — Глаза его бегали скоро, как тараканы в пустой избе. — Еще не вели ему воевать, бек-нойон. Ради пользы его не вели, — плаксиво, по вечной привычке, запричитал жидовин. — Ай, горячий князь Дмитрий Михалыч! Чую, худое замыслил. Не вели ему воевать, бек-нойон!..
— Не воюй, — важно кивнул татарин. И опять рассмеялся: — Вольно русским жить в ненависти! Как ни велик хан, а не в силах вас примирить. Но и убивать друг друга без ханского слова вы не смеете — то непорядок в земле, а от непорядка и нам убыток. А, Дмитрий-князь?!
Долго слышал Дмитрий в ушах смех татарина. Причем прав был татарин — что ему не смеяться?
Так и живем ненавидя друг друга, а и убить без чужого слова не в силах.
Таким образом, заход в Кашин напрочь изменил первоначальный загад Дмитрия. Теперь даже малая возможность столь желанной и верной и, может быть, единственно искупительной и необходимой войны исключалась…
Кажется, обочь дороги шел Дмитрий, да ноги, знать, сами к воде забирали. И то сказать, солнце палило в зените. Давно уж и кони и всадники просили пощады, одинаково косили глазами в сторону, где лежала река.
Наконец остановился князь, поднял голову, а перед глазами — что твое небо! — Волга…
Неиссякаемой, немыслимой силой владеет тот родник, что от века питает державную реку. Невидным ручьем, который и воробей вброд, поди, перейдет, начинает она свой неспешный, раздольный ход. Несчетные птичьи озера щедро поят ее серебряной, ключевой водой, жадные, топкие болотины и те не скупясь отдают ей влагу, устья лесных речушек то по-девичьи смущенно, то полюбовной украдкой или же легким целомудренным сестринским поцелуем бегло целует она, в устья иных полноводных рек впивается долгим, любострастным засосом, и талая вода ей в прибыток, и дождевая капля ей в радость, от истока все более полнится, смелее окусывает берега, моет землю до камня, где в рыжь замеднеет от торфа, где от песка замутится, а где — заржавеет от крови, ничто ей не в стыд и не в срам, весной ли, летом, зимой подо льдом без устали точит русло, глубит и ширит, вбирая в себя беспощадно все, что ни встретится на пути. И вот течет — покойна и величава, ласкова и угрюма, добра и алчна, погибельна и целебна, могуча, как богатырь, и беззащитна, как дева, прозрачна и немерено глубока, едина для всех, ко всем одинаково участлива и безжалостна и в том царственно равнодушна и справедлива. И кормит, и топит, и радует, и печалит, и ужасает, и слов не слышит, подвластная только Богу. Не такова ли и власть должна быть на Руси?
Не видя впереди князя, но и не имея приказа остановиться, войско все же сбилось с шага, Передние сомневались — идти ли дальше, задние подпирали, в середке кони переступали на месте. Как бывает на походе среди многих людей, когда вдруг возникает миг нерешительности, всем захотелось и спешиться, и воды испить, и затекшие члены размять, и нужду справить, ну точно как у одного, у всех тысяч разом подперло. В рядах загомонили разноголосо, ожидая Князева слова.
Прискакали от войска.
— Али здесь станем, князь?
— Да хоть здесь. Спешить ныне некуда.
— Али не на войну бежим, Дмитрий Михалыч? — весело крикнул Павлушка Шетнев.
Возглас его повис в воздухе безответен. Дмитрий и голову не повернул. Дмитрий глядел в воду.
Ей-богу, странен и непривычен для тверичей был ныне князь, точно спал на ходу…
Как и предполагал Дмитрий, Юрий подошел со стороны Переяславля. Пожалуй, одни переяславцы были по-настоящему верны великому князю и искренне любили его с той поры, когда еще при жизни Даниила Александровича юнаком княжил он в этом городе и не только никому не давал переяславцев в обиду, но именно с ними воинскую славу добыл, удачно примыслив к Москве Можайск. Всегда-то переяславцы имели отменное войско, отличались отвагой и ратной выучкой, да к тому же войско их, подкрепленное костромичами, ярославцами и московичами, составляло ныне грозную силу, собранную Юрием против Твери.
Но, как и предвидел Дмитрий, шагнуть в тверские владения великий князь не решился — остановился на переяславской земле в виду сторожевого полка.
Однако и сам Дмитрий, к изумлению ближних и дальних, да всех тверичей, шедших с ним, далее Святославлева Поля, волжского городка, войско свое не повел. Надеялись — ждет князь подкрепления, но вот и ладьи подошли, а он отчего-то мешкал. И Юрий, как докладывали сторожа, двигаться вперед будто ад-все не собирался. Без лая и брани, без обычных словесных укоризн, молча стояли друг против друга два дня. Наконец прибежали в Святославлево Поле послы от Юрия, звать Дмитрия на поклон великому князю. Но от прямой встречи с Юрием Дмитрий уклонился, вместо себя послал на переговоры владыку Варсонофия с боярами. Наказал им расплатиться с великим князем ханской данью. Условием того, что не будет искать под Юрием великокняжеского стола, поставил возвращение в Тверь брата Константина с заложниками боярами, по сю пору удерживаемыми в Костроме, да то еще, что великий князь оставит Тверь своими поборами. Одним словом, Дмитрий не более чем повторил требования отца к Юрию, когда он вынужден был отречься от владимирского стола: «Будь великим князем, если так угодно царю, меня же оставь спокойно княжить в моем наследии. Я в своей отчине — князь…»
Юрий, сказывали, сильно удивился и даже обрадовался Дмитриевой покорности. Хотя, разумеется, вряд ли поверил в нее. Однако теперь и ненадежный мир с Тверью был ему на руку. На руку было Юрию и ханское серебро. Великий князь спешил в Новгород, откуда приходили вести одна горше и тревожней другой. Без прощания помер-таки единственный человек, что был ему искренне верен и люб, — брат Афанасий. Нарушив мир, шведы теснили новгородцев в Карелии, стремясь овладеть Кексгольмом, да еще, чуя слабость безвластия, норвежцы взялись за старое: разбойничали против новгородских купцов на воде. Новгородцы же, видно, гневались на Юрия, забывшего их ставши великим князем, хотя готовы были простить и принять его вновь, когда бы сплотил он их и повел против шведов. Да Юрий и сам, не найдя утешения и смысла в великой власти, всей душой теперь рвался в Новгород, казавшийся ему единственным надежным оплотом. Ханское серебро как нельзя кстати нужно было Юрию для пополнения собственной казны, для ведения войны против шведов, норвежцев, псковичей, тоже, между прочим, в то время ополчившихся на новгородцев, литовцев, грозивших войной, не иначе, как думал Юрий, по сговору Дмитрия с Гедимином… В сложившихся обстоятельствах каждый золотник серебра ценен был великому князю. Так что, не сильно отягощаясь угрызениями совести, Юрий готовно принял две тысячи полновесных рублей серебром, назначенных Тверью в ханскую ругу. В конце концов, Узбек без тех тысяч не обеднел, да и не навек же он их присвоил себе.
«Станет леготней — верну…» — так решил Юрий.
В ответ Дмитрию он пообещал немедля отпустить Константина со всеми аманатами и даже с приданым за дочкой Софьей, волею случая ставшей Константину женой, а также дал слово не вступать в пределы тверского князя, коли и он останется своему слову верен…
Так, казалось бы, и разрешилось все к общему удовольствию.
От Бориса и Глеба, и ныне, и присно, чудовищна на Руси судьба государей, что ради ли общего блага, но отреклись от власти, данной им волей Господней. Мученичество их страшно и свято не только лишь гибелью, ведь все, в конце-то концов, когда-нибудь умирают, но мукой истерзанного сознания, что отреклись они пусть с желанием блага, но в пользу заведомого злодея — будь то Святополк Окаянный, будь то Юрий, черный душой, будь кто иной… И не бывает блага за отречением…
Как уныл был поход Дмитрию, когда вел он войско на Юрия, заранее зная, что не будет войны, так тяжко было ему возвращение.
И сомнение и ужас смутили душу его, когда среди белого слепящего дня, в зной и зыбкое марево внезапная мора накрыла тверское войско. Тьма упала с той стороны, куда шли. Солнце как раз висело над Тверью, когда неведомая, более могучая, чем сам Божий свет, мрачная сила заслонила его.
Что то было за помрачение? Чей ли опашень ненароком прикрыл Русь от солнца и правды? Бес ли нарочно застил Господу взгляд? Сам ли Господь в печали о неразумных чадах своих, бедных русичах, в гневе ли на их слабодушие отвел в тот миг взгляд от Руси?.. Но явно видели люди — рука смерти, поднявшись над Тверью, заслонила солнце от глаз и от мира. Неопадаемым черным облаком вопль отчаяния и беды стоял над землей. Кони кричали и спотыкались, плакали воины, тщетно просили прощения за многие вольные или невольные прегрешения, коими так богат человек.
«Господи, Иисусе Христе, защити!..»
— Дай знак правды мне, Господи! Яви солнце, яви! — отчаявшись в сомнении, глядя в пустое, безгласное небо, молил Дмитрий. — Значит, не от Господа шаги мои? Не от Тебя, Господи? Ответь!..
Не оставляло Божий мир омрачение. Пусто и темно было в небе. Жутко и холодно было в сердце.
«Погибе, съедаемо солнце!..»
Глава 3. Константин. Возвращение
Но и в тревоге, и в горести дает Бог утешение. В августе, сразу после Успения, воротился в Тверь Константин.
Не так, как мечтал — с виной и опаской скупил он на отчий двор. Прибыл под самый вечер, когда сумерки сгущались уже во тьму. Нарочно не слал гонцов упредить о своем возвращении. Не хотел юный княжич ни слез, ни лишнего шума, ни праздника.
«Да и какой уж тут праздник?..» — так думал он.
Ан вышло не по его. И шуму наделал, и чужие слезы сронил, и хоть на миг, но вернул на Тверь радость. От Волжских ворот, обгоняя небогатый поезд Константина, неслась счастливая весть — княжич вернулся!
Перед тем как взойти на двор, в пояс поклонился Спасскому собору, высившемуся белой громадой на темно-лиловом доличье вечернего неба, затем ссадил с возка жену Софью Юрьевну. С ней вместе, рука об руку, и ступил за ворота.
А уж двор полон — не поймешь, кто — свои, кто — чужие, тем паче что все округ точно родичи. И то сказать, тверичи! А сзади по улице крик, еще бегут, подпирают боярские жены да матери, сронив платки, разметав волосы, спешат на груди возлюбленных сынов да мужей, тех, кто вместе с княжичем воротился. Напереди сенные девушки сбились стайкой, рты открыли, а и не знают, величальную ли запеть, встречную ли, просто ли заголосить от радости, — только мыкают. Старые челядинцы плачут, ловят княжича за руки, платье целуют; новые дворские не ведают, то ли спину гнуть, то ли голову лишь склонить, а ну как не милостив будет Дмитрий Михалыч ко княжичу? Ан улыбаются приветливо, точно новый кафтан примерили…
— Княжич! Княжич вернулся!..
И все это скоро, мимолетно, что не обсмотришься.
Первым из родных круглым катышем скатился с крыльца Василий:
— Братка! Братка приехал! — Не поймешь, то ли смеется, то ли плачет от радости. Тычется влажными, толстыми губами в лицо целоваться. — Братка! Живой! Ай, матушке утешение-то!.. — И не пускает, виснет на плечах порхлым, не моренным голодом телом.
— Экой ты ласковый-то, Васятка! Пусти, взгляд застишь! Где братья-то? Где матушка?
— Бежит, бежит матушка!
А уж с крыльца слетел Александр. Алая шелковая рубаха на бегу пузырем дуется, летит, как на врага, того и гляди, с ног собьет, а лицо остро, обгоняя ноги, навстречу тянется, глаза полны светом, губы веселы. Не успел вдоволь увидеть — мягкая, пуховая бородка защекотала щеки, ткнулась в глаза.
— Костяня! Костяня вернулся!
— Да дай поглядеть-то на тебя, Саша!
— Али ты и правда вернулся?
— Вот пришел, брат…
И снова по щекам не щетиной, но мягким пухом братнина борода муравится.
— Пришел, брат, и ладно, и хорошо. Костяня! — Не знает Сашка ни силы своей, ни удержу, бьет по плечам ладонями, мнет тычками бока, точно коня покупает.
«Али и впрямь так рад? Саша!..» — подкатывает под горло благодатная волна благодарной нежности.
— Саша!
— Костяня!..
И вдруг оборвался всякий шум, радостные всхлипы и возгласы умерли, слезы на щеках и те на полпути замерли, забыв дальше катиться. Через плечо Александра увидел Константин матушку. И сердце сжалось, страстно и трепетно, как его дитячья ладонка в материнской руке, когда впервой вела она Костеньку в храм на причастие.
Матушка…
Родная и незнакомая, не вовсе старая, но иная, высохшая тонким лицом, в черных непривычных, точно иноческих одеждах, в черном же, низко повязанном волоснике увиделась мать Константину далекой и строгой. Не выдержал он ее взгляда, опустил глаза, шагу не мог ступить ей навстречу, тут же посреди двора упал в мягкую летнюю пыль на колени.
Анна же Дмитриевна глядела на сына и не видела его, будто ослепла. И то, слезы туманом заволокли глаза. Хоть и ждала ежечасно его возвращения, хоть всякий день молила о встрече с ним Господа, ан радость-то, как и горе, всегда внезапна.
Маша, невестка, взяла ее под руку, помогла спуститься с крыльца. Как поводырь слепца, подвела ее к Константину. И извечным жестом прощения возложила Анна Дмитриевна руки на голову сына. Да губы-то иное произнесли:
— Прости меня, сыне…
От слов ее, как от удара, вздрогнул плечами.
«Господи! Она-то пошто винится?!»
— Не надо, не надо, матушка… — сквозь сдавленное горло глухо сказал, как пролаял, Константин и уткнулся лицом ей в колени…
Лишь Дмитрий не встретил брата. Был в Загороде, у Любы. По поздней поре Анна Дмитриевна не велела его тревожить. Разумеется, не о старшем пеклась. Хотела, чтобы младший оправился от дороги, хоть чуть, но обвыкся в родных стенах, признал их своими да причастился у заутрени в отчем храме Святых Даров, перед тем как встретиться ему с братом. Тяжек был Дмитрий с тех пор, как вернулся с пустого похода. Тем ли терзался, что ханскую дань отдал Юрию, иным ли…
После уж, ночью, когда все уснуло, округ, не ведая сам зачем, выйдя из своей детской спаленки, впотьмах бережась споткнуться, пошел Константин по дому. Точно неведомая память хранила его шаги, нигде не споткнулся, будто и во тьме узнавал прошарканные на углах половицы, мятые выбоины и зазубрины от железа на деревянных стенах. Спустился на низ, мимо клетей, где спали челядинцы, прошел на крыльцо. Ночь была светлой и зябкой — на раннюю осень. Обойдя прирубы, звонко, разбудисто помочился в отхожую яму, как делал то малым ребенком. Глухо и радостно перекликнулся с узнавшими его сторожами.
— Жив, княжич?
— Здрав!
Вновь вошел в дом, в естовой на ощупь — надо же, и то помнили руки! — глиняной корчагой из бадьи, что от века стояла для всех на приступе, зачерпнул кваса, испил, роняя капли на грудь. Затем поднялся по лесенке, опять не споткнувшись, и вдруг, точно впервые почуяв его, задохнулся тем терпким и нежным, невосполнимым в разлуке, единственным запахом дома, который так часто, просыпаясь в слезах, не носом, но сердцем обонял он в томительном, долгом плену.
И тут почудилось Константину до яви, какой и наяву-то явней не бывает, что вот сейчас откроется дверь отцовых покоев и встанет на пороге отец, как в минувшем когда-то.
«Батюшка!..» — чуть не в голос ахает он.
«Здравствуй, Костя…»
Ветер ли с Волги дохнул по крыше ознобисто, мышь ли за стеной пробежала.
Тих и укромен дом.
Наутро, лишь отзвонили колокола, сбились в княжью гридницу многие люди.
В красном углу на отчем царском стольце угрюм, сидит Дмитрий. Матушка рядом, брат Александр… Новые лица: братьевы жены — Настасья Дмитриевна да Мария Гедиминовна — Маша, как все ее кличут. И то сказать, что за жена? Ей кукол в самую пору рядить в тряпицы, а она, ишь, глазищами плещет, смотрит на Константина жалостно. Ей-то что за печаль?..
По лавкам бояре и окольные Дмитриевы, среди которых нет-нет да встретится тоже не вполне знакомое Константину лицо. Сменился батюшкин двор. Те стары стали, те умерли, иных-то и вовсе убили. Из прежних в почете на первых местах Михайло Шетнев с сынами, Федор Матвеич Половой, опять же Шубин Василий, что батюшке стремя держал, Федька Ботрин средь первых… Других-то враз и не припомнишь: кто чей? Есть и явные чужаки: индо из угла Носырь какой пялится, глаза что угли, бери их в руку да мажь ими по белому. Сбоку да позади от Константина те бояре да Михайловы еще слуги, что намедни вернулись с ним из Юрьева плена. Им-то худо было до последнего дня. С некоторых путы сбили лишь перед тем, как из Костромы выпустить. Иной и по сю пору с невольной мукой на лице трет запястья — знать, чешутся, поминая о бесчестном позоре, а у кого кисти и вовсе пропитанными гусиным жиром льняными полосами обмотаны, знать, гноятся еще от железных браслетов великого князя владимирского! Знает Константин: была б воля тестю, уж он бы всюю Русь в те браслеты сковал, дабы любезным ему татарам ятти ее было сподручней, бедную…
В стороне, чуть наособицу, сложив на груди руки и прислонясь плечом к стене, с решительным, востроносым, сильным лицом мирянина, подвизавшимся за правое дело на ратные подвиги, от привычки стоять, склонясь над кропотливой писчей работой за высоким налоем, и в княжьей гриднице не присел на лавку, бывший игумен Отроча монастыря святоучительный отец Александр. Одиноким перстом высится надо всеми. Не велик ростом, не зело могуч телом, а вот уж действительно подумаешь, на него глядя: «И один в поле воин…»
Именно он, став его последним духовником, сопровождал Михаила Ярославича в Орду на муку и смерть. Именно ему довелось причастить князя последний раз Святых Тайн. Ему князь поверил последнюю исповедь… После отцовой казни отец Александр тоже был схвачен Юрием, далее во всех мытарствах сопровождал Константина и с ним же только вчера вернулся из плена.
Однако отец Александр даром времени в плену не терял. Весь год, таясь от Юрьевых соглядатаев, украивая для того всякий миг, безжалостно марая бумагу и чистя наново, писал он повесть «О конечной страсти блаженного Христова воина великого князя Михаила Ярославича, которая сотворилась в последние времена во дни наши». Будучи прямым самовидцем усердия князя к Вере и Отечеству, неправедных судов над ним, мук и казни его, «боясь и трепеща своей грубости», все же решил отец Александр, что «нелепо в забвении ума оставит жизнь сего блаженного князя», и прославлению памяти о нем в назидание и свет проповедей потомкам посвятил труды свои да и всю дальнейшую жизнь…
Константину первому и покуда единственному слушателю читал он написанное. Великий, многознающий книжник отец Александр, да не только умом силен, но и духом воинствен и крепок, как камень, пущенный из пращи во врага. Иное дело, когда разящие слова его цели достигнут, но уж в полете они. Константина и то не раз охватывал малодушный ужас и стыдный страх, когда он лишь слушал его, а какое ж мужество надо иметь в груди человеку, дабы не бояться писать крамольную истину.
Мыслимо ли, первым отец Александр Михаила Ярославина святым восславил, а вину за смерть того святого возложил не на слугу — поганого Кавгадыя, не на Юрия — бешеного пса, на отца натравленного, но на единого хозяина слуг своих и затравщика иных многих бешеных псов против русских — Узбека, царя всех татар! Одной его волей нечестивые судьи решили: «Смертью нелепотною осудим его, яко неключим есть нам, не последует нравам нашим». Ибо «есть царь именем Азбяк, богомерськой веры сороциньской. И от него нача не щадить рода христианского, яко же бо о таковых глаголюще царские дети в плену в Вавилоне сущии: «Предаст нас в руки царю немилостивому, законопреступну, лукавейшему паче во всей земле…» И однако же, вопреки власти его и самой смерти: «Радуйся, воин Христов непобедимый, но всегда побеждавший врагов, приходящих в отечество твое! Радуйся, страстотерпче Христов, яко прииде святое имя твое во всю вселенную…» — так писал отец Александр[16].
Честен, гневен и смел на слово отец Александр, дал Бог ему дар. Дал и мужество. А все же, если дойдут до Узбека те огненной правды слова, что малыми буквицами, ан на века, выписал отец Александр на пергаменте, не миновать ему худа. Но на Константиновы страхи да опасения отец Александр всегда одно отвечает с тихой улыбкой:
— Нет худа от Господа Божиим людям, кроме добра, ан чему быть, сыне, тому и не миновать стать…
Привычный стоять, молчалив и внимателен, высится надо всеми отец Александр. Вот кому бы во всем доверился Константин покаянными да жалобными словами, только не надобны слова его отцу Александру, он и так его сердцем чует, и плачет о нем душой, и молится о нем Господу… и не прощает…
Да и как простить? Вон вина-то Константинова, по правую руку и сидит от него — жена его Софья.
Не в батюшку норовом дочь. Тиха, робка и покорлива Софья. Точно и впрямь, грезами отцовыми прижата к земле, как битая градом пшеница. Да хвороба еще сушит ее день ото дня. И в жарынь знобко ей. То и дело перхает кашлем, будто в горле заноза, видно грудью слаба. Чахла, увядуща в ней жизнь, хотя сердцем — знает то Константин — исполнена Софья нежности и любви ко всему, что дышит и цветет на земле. А уж сколь тихой нежности узнал и он, Константин, в тонких пальцах ее, никому не узнать и не понять, как дорога была нежность та Константину, потому что пришла хоть нежданно, да в самую пору. Одинокая, изъязвленная, униженная муками душа его ждала утешения и нечаянно, волей несправедливого, злого рока нашла его в сердце дочери отцова убийцы. Впрочем, знаем ли мы Господни пути, чтобы сетовать на судьбу?.. А первую-то ночь, как отстояли пред Богом под союзным венцом, только и плакали о судьбе. Сначала порознь, а после уж вместе полма мешая слезы и неумелые, робкие ласки…
Краем глаза Константин взглянул на жену, ободряя, сжал в своей руке ее холодные, послушные пальцы, чтобы до смерти-то не обмирала под колючими, чуть ли не враждебными взглядами тверичей и родных. И то сказать, глядеть-то было особо не на что, не больно-то удалась на вид Софья Юрьевна — ни титек пышных, как у Сашиной Герденки, ни лика ангельского, как у Дмитриевой, не взросшей в тело еще Гедиминовны, ан и в невзрачности, в вечно опущенных долу глазах, в жарком недужном румянце на тонких, будто точеных скулах, в губах, силящихся улыбаться навстречу чужой неприязни, была некая притягательность, если не тайная душевная красота, что неизменно у владеющих ею проступает очевидной печатью и на лице; Да и что ж в том худого, что для иных твоя жена лицом-то невзрачна, им ли видеть ее лицо? Им ли судить, какова она для тебя? Да и лицо-то, чай, не зеркало, чтобы глядеться в него. И то хорошо, коли в жениных глазах свою боль узнаешь, и важно ли тогда, какого цвета они?..
А то, что дочь она Юрьева, и о том знал Константин заранее. Что ж ее в том винить? Да разве она виновата в том, что батюшка ее волею своей с ним повенчал? Разве не сам Константин виноват, что поддался на Юрьевы уговоры, сломился, не выдержал, уронился? То-то и оно, что сам он с женой, как с виной повенчался.
Вон она — жаль его и вина, сидит от него по правую руку ни жива ни мертва, того и гляди, обомрет до бесчувствия, столь напугана. А в чем она виновата? И разве не сказано: любовью искупим грехи?..
Константин еще крепче сжимает безжизненную, холодную Софьину руку, которая и в оцепенении страха силится ответить ему слабым утешным движением. Мол, ничего, ничего, хорошо…
Кажется, давно ли то было, когда отправляли княжича в Сарай живым залогом под скорую смерть Михаила. Кажется, вовсе недавно в этой же самой гриднице прощались и Костяня стоял перед близкими, гордый тем, что выпала ему честь перед ханом ответ держать за отца. Да по малолетству-то не столь и подвиг его прельщал, сколь дальнее путешествие. Али знал он, на что идет? Оттого и удивлялся искренне, что матушка с батюшкой да и братья-то не радуются за него, как он сам радовался, но горюют, а потому утешал их с бодростью: «Да вот же, не уронюсь я перед татарами! Что ж вы напрасно печалуетесь?»
И пунцовый от гордости и внимания, глядел на родителей даже с жалостью, а на старших-то братьев с высокомерием: вон, мол, как меня среди вас отличили!..
Кажется, давно ли то было?
Ох, как давно! Будто целая жизнь пронеслась сокрушительным ураганом!.. Не таким Константин вернулся в Тверь, каким когда-то ушел. И дело не в одних лишь летах, прибавленных в возраст ему скороминующей жизнью. Дело в том, что замкнулся, ожесточился он сердцем, а ведь не было среди Михайловых сыновей более ласкового и доверенного к добру, нежели чем он. Будто вишневый лист, по предназначению на благое готовый к свету и радости, открылся он по весне, ан вдруг побило его внезапным морозом… Впрочем, и то хорошо, что жив-то остался…
Даренный тестем княжий кафтан с шитым золотом оплечьем и пристяжным высоким «московским» козырем, с пущенными по нему узором жемчужными нитями и дорогими каменьями, обвисал на хрупких, худых плечах как чужой, топорщился колом на сутулой спине. Видно, в последние месяцы, скоро наверстывая, вытянулся Константин в рост колодезным журавлем, но, словно смутившись того запоздалого роста, согнулся, сгорбился тощей спиной. Короткие, стриженные «венцом» волосы еще пуще подчеркивают худобу, виски и щеки запали, как у отжившего старика, но главное — взгляд синих, доставшихся от матушки глаз стал тускл и уклончив, будто навек затаил вину…
Хотя никому и в голову не взошло его укорять. Да ведь, по сути, и не в чем было корить Константина. Бывает, и зрелому человеку легкий пост тягостен, а мыслимо ли мальцу, у которого кости в самый рост побежали, не пост во спасение души и за-ради Господа нашего, а многодневный нарочный голодный мор вынести? Да ведь не просто голодом его в смерть вгоняли — куда ни шло! — помаешься какие-то дни, а потом и смиришься, а после еще и возрадуешься телесной легкости да милым видениям, что ангелы от жалости тебе навевать начнут, а там, глядишь, помолясь, и помрешь, и сам Господь воздаст тебе небесной сытой пресладкой[17] за муки твои. Ан поганые-то, известные на мучения изуверы, морили Константина так, чтобы и дух ослабел, и плоть ежечасно страдала, и чтобы, не приведи Господи, не помер прежде времени, покуда живой надобен был Узбеку, дабы через те мучения сына легче ему было отца сломить. По силам ли мука-то?..
Раз в день, а то и через другой, а то и на третий кинут кость, как собаке, — жри! И ждешь этой кости-то!.. А то нарочно гостинцев нанесут — вот, мол, тебе от ласковой царицы Боялынь: кушай, княжич! Да все и впрямь со стола царского — жирное, сладкое! Каким духом ни наделен, а слюна-то сама побежит. Ну и набьешь утробу-то! А как набьешь, так кишки в пузе, точно змеи по весне, в клубок спутаются и жалят, язвят тебя изнутри до того, что криком заходишься. Думаешь: ну уж нет, боле-то не купите меня своими гостинцами. А после-то, как седмицу-другую на едином просе с водой просидишь, так и взмолишься на милостивую царицу: дай гостинцу-то, тетенька! А то еще с водой начнут подавалы косоглазые баловаться. То вовсе глотка лишат, а то, ради шутки, с солью ее намешают: пей, мол, княжич. То, мол, не вода, но слезы батюшки твоего. Вон как печалуется Михаил-то Ярославич, батюшка твой в Твери по тебе, да чтой-то выручать не идет. Пей, свинья русская!.. Ан пьешь, куда денешься?..
А потом, когда уж опух от голода, от слабости на ноги вставать перестал и в забытьи воистину ангельские голоса начал слышать, Узбек вдруг переменился к нему, смилостивился, велел на поправку его вести.
Да ведь известно: милость-то царская как гривна серебряная, в отхожую яму брошенная — покуль достанешь ее, по уши измараешься. И добрую волю татары издевкой приправили — месяц одним лишь кобыльим молоком да кумысом потчевали. Каково было княжичу, в ком кровь и Василька Ростовского, и Михаила Черниговского изрядной долей намешана, смиренно склониться на обычай поганых? А какие радости-то сулили ему ханские муллы, кабы он в голос, во всеуслышание отрекся от православной веры Христовой в пользу магумеданства! И то предлагали Михайлову сыну. Знать, совсем уж низко его поставили… Да ведь и то не все унижения, кои пришлось принять. Но разве про все-то выскажешь?..
О многом и вовсе не рассказывал Константин, дабы не показалось кому, что нарочно он Дмитрия да иных людей жалобит, но, главное, пропускал он в рассказе самое страшное для того, чтобы матушку зря не терзать. Она и без того глядела на сына с такой мукой, вынести которую в ее глазах Константину теперь было чуть ли не тяжелей, чем те страдания действительные, кои уж пережил. Все в глазах ее было предельно: и скорбь, и боль, и любовь. Мыслимо ли так страдать от одних слов о том, что прошло? Не всякому, но редкому из людей дано на крест взойти, подобно Божиему сыну, искупившему своей смертью чужие грехи, ан материнским глазам, прозревающим судьбы детей своих, знать, чаще бывает доступна печаль Пресвятой Богородицы. И суть ли в том, что дети-то бывают недостойны этой печали? Впрочем, на этом свете печали достоин каждый…
Иначе глядел на него батюшка, когда встретились. По сю пору, будто во всякий миг помнил Константин отцов взгляд. Ах, как сожалел о нем батюшка: мол, потеряла Русь князя. Ни за что не винил, но сам виноватился, да не одним только взглядом» Истинное слово, встал веред ним на колени:
«Прости, говорит, Константин…»
«Господи! Он-то, святый, чем виноват?..»
И Константин заплакал:
«Ты прости меня, батюшка!.. Уронился я пред погаными».
Не простил отец. Хотя и милости родительской не лишил.
Да ведь не плакать было надобно, а уверить отца в том, что всей жизнью, сколь ни будет ему отпущена, но достанет, вернет он свое достоинство.
Уверил бы, ан после вновь уронился, поддавшись Юрию и женившись на Софье? А может, те уверения и удержали его от низости? Ку-у-ды! Ежели дух не окреп, но подломлен уже, разве трудно клонить его в нужную сторону?
«Али не князь я — и прав в том отец? Али никогда не воспряну от татарского ужаса и вечно жалким страхом буду томим, как сука, битая многажды, — и прав в том отец? Но разве не сын я его? Разве и я не Михайлович? Дай мне, дай мне, Господи, силы на жизнь — и я разуверю его!..»
Многими печалями полнилось Константиново сердце, главная из коих в том состояла, что ни в ком не мог он найти суда на себя и прощения. Ибо нельзя простить, не зная вины…
О том, что произошло с ним за эти годы, Константин говорил степенно, даже и равнодушно, будто вовсе и не о себе говорил. Только иногда замолкал вдруг, опустив глаза в пол, и тогда всем казалось, что не в пол он глядит, точно выискивая на половицах стародавние, памятные щербины, но в душу свою заглядывает. А что он там видел, кто ж его ведает? Только жутко становилось в гриднице, когда он умолкал. Но никто не смел тревожить его молчания.
И вновь возникали тягостные слова. И вновь кривила безусые губы княжича незнакомая, болезненная усмешка, в которой не измерить и не понять, чего было больше: страха, ненависти или презрения к себе самому.
И от рассказа его души-то у всех в гриднице столь звонко напряжены, что, кажется, дай им волю, выльются наружу слезами и сольются в истинно братском прощении и понимании. Может быть, так-то и надобно. Ан не плачут тверичи. Строги люди для душ своих пуще ленивых сторожей в ночном. Целый мир даден Господом людским душам для выпаса, да треножат их боязливые путы…
— …Вот так оно, значится… А уж из Владимира, как раз в канун твоего прихода, Саша, повезли меня в Кострому. — Опять Константин усмехнулся болезненно. — А бояр моих ровно скот плетьми погоняли.
— Так все и было, батюшка, — вздохнул кто-то из бояр.
— А там, в Костроме-то. — Константин вяло махнул рукой. — Да что говорить-то… Словом, сломил меня Юрий Данилович…
И снова повисла в гриднице какая-то истинно гробовая безысходная тишина.
— Так уж вышло, брат… — уставясь в пол, глухо сказал Константин. Помедлил еще, затем поднялся с лавки, поглядел в глаза Дмитрию и неожиданно упал посреди гридницы перед ним на колени: — Ты прости меня, Дмитрий.
— Пошто меня простить просишь? — Дмитрий в удивлении вскинул брови. — Али я судья на тебя?
— Кому и судить? Разве не из-за меня сподобился поклониться Юрию? Не из-за меня от отцовой власти отрекся?
— Не отрекался я! — Дмитрий даже пристукнул кулаком по подлокотнику кресла. — И не отрекусь никогда — все знайте! — Точно огнем плеснул он глазами по гриднице, выхватывая взглядом лица бояр. — Отчей памятью, русской волей и нашим обычаем я — князь над князьями. И перед ханом в том утвержусь! — Дмитрий поднялся от стольца, сошел к Константину, сказал как мог мягко: — Встань, Костя. Не в чем мне прощать тебя, брат. Не тебя я у Юрия выкупал — власть тверскую.
— Брат! — Не один Константин, но и многие, поди, не поняли тогда Дмитриева утешения.
— Встань, Константин, с колен. Не подобно тебе, полно, брат. — Дмитрий силой за плечи поднял младшего брата на ноги. — Тебе ли искать прощения? — Константин ткнулся лбом в жесткую, точно под панцирем, могучую грудь Дмитрия. — А коли знаешь вину за собой — так на то есть Господь. Он милостив. Он простит. Зато впредь жить станешь честно.
— Ради Твери жить буду, — всхлипнул задушенно Константин.
«Эко душу-то ему иссушили! Кабы теперь слезьми прорвало…» — обнадежилась Анна Дмитриевна. Но когда Константин поднял голову, глаза его были сухи, как камушки, рекой намытые и высушенные солнцепеком на берегу.
— Все ради Твери живем, — бодро и даже весело откликнулся брату Дмитрий.
— А вот. — Константин как-то заспешил, оглянулся на Софью, которая глядела на братьев опрокинутым, белым взглядом, точно к удару готовилась. — А вот жена моя. Люби ее, Дмитрий! Плоть от плоти отца своего, но другая она, другая!..
На тех словах Дмитрий повернулся спиной к брату и пошел от него на место. Константин вроде сник, однако упрямо продолжал говорить в спину Дмитрия, кривя рот в болезненной жалкой усмешке:
— Юрий Данилович-то, тесть мой, конечно, свою блюдет выгоду. Хочет он, брат, через мой союз с Софьей в дружбу к тебе войти. Лукавит ли, нет ли — не знаю, ан клянется; ищет твоей приязни. Так вот льстил: мол, знаю злобу Дмитрия и боюсь его, однако, коли Дмитрий меня признает, вместо отца ему стану!..
— Молчи! — Лицо старшего брата сковала судорога бешенства. — Молчи, Константин, в чем не смыслишь! Вор он, блядов сын! Вор!
— Так-то оно так, — опустив глаза, прошептал Константин. — Ты не верь ему, да… Только, — неожиданна до звона возвысил он голос, — не лай его боле при ней! — кивнул он на Софью. — Отец он ей, а мне тесть! Пред Богом мы с ней повенчаны. Знать, быть тому по судьбе суждено.
Софья стала бледна, как льняное полотно, выбеленное на крещенском снегу. Однако взгляда, в котором застыла мольба о добре и прощении, не опускала.
— Матушка! Великий князь Дмитрий! Все люди тверские! Знаю, сколь зла принес вам отец. Видно, не искуплю… А все же простите мне грехи отца моего, — едва шевеля помертвелыми губами, произнесла она и склонилась головой на грудь в смиренном поклоне.
— Не винись, в чем не вольна. Останешься нераскаянной, — строго сказала Анна Дмитриевна, но затем уже мягче добавила: — Ты за отца-то не ответчица.
— Да, ить, не слышит она тебя! Худо ей, матушка! — первым всполошился возле жены Константин.
Тут и другие заметили, что не в смиренном поклоне склонилась Софья, шея голову держать перестала. Вовсе без чувств осталась Юрьева дочь на погляде.
— Да сделайте что-нибудь! Воды! — закричал Константин, и по тому, как беспомощен и нежен был юный княжич с женой, всем стало видно, как она ему дорога.
— Ништо, Костя! Обойдется еще, — утешила сына мать и поторопила невесток, которые уже хлопотали возле Софьи. — Сведите ее в светелку да квасом, квасом виски-то натрите…
Настасья и Маша, подхватив Софью под руки, повели ее вон. При этом впервые наметанным женским взглядом заметила Анна Дмитриевна, как и еще округлились и без того круглые бедра и бока Герденки, какими осторожными и плавными стали ее движения.
«Ну вот же — не задержалася! Знать, понесла, скороспелая!.. — с тихой внезапной радостью догадалась она. И с тайной лаской и благодарностью взглянула на Сашу: — Ишь ты — отец! Жив Михаилов род…»
— Она-то поменее моего виновата, что на брак ее батюшка принудил. Али не так, брат? — спросил Константин Дмитрия, когда Софью вывели.
Дмитрий в ответ смолчал.
— Так что ж… Не по своим грехам платит девушка, — вздохнула Анна Дмитриевна, поддержав младшего перед старшим. — А на судьбу Господь нам милость дает. Какая ни есть, а все же жена венчанная…
В последнем ее замечании был и малый упрек Дмитрию, который по-прежнему жил с тверитинской дочерью, пренебрегая и видимой-то обязанностью супружества перед Марией Гедиминовной. Так лишь в людском присутствии изредка, вот как ныне, допустит побыть ее около.
— При Софье не стану боле худословить ее отца. И другим не велю, — сказал Дмитрий. — И тебя тестем не попрекну… — Он помолчал и тихо добавил: — Ну, а уж коли убью — не взыщи.
— Ты старший — тебе и судить, — согласно кивнул Константин.
На том день не закончился. Далее слушали Михайловых слуг да бояр, вернувшихся с Константином. А после дарили их княжьей милостью.
По обычаю, как и полагалось по смерти хозяина, холопов Михайловых отпустили на волю. Правда, надо сказать, не все, но лишь некоторые решили испытать жизнь на вольных хлебах. Иные же валились в ноги, просили сохранить их в холопском звании. А старый князев повар Василий так тот и до слез обиделся.
— Век с Михаилом-то Ярославичем колесил! Служил верой-правдой — куды мне воля? Али лишний я стал на дворе? — заплакал старик. — Одним, ить, именем семейства вашего жил! Княгиня-матушка, не оставь милостью! Не вели гнать меня со двора…
— Да кто ж тебя гонит-то, дедушка Светлый? — Так кликали Василия за белые от рождения волосы. Дмитрий развел руками: — Живи как знаешь. Чай, на поварне-то дело всегда найдешь…
— Батюшка-милостивец…
И бояр, и служилых людей всех отличил Дмитрий Михайлович. Кого деревенькой пожаловал, кого сельцом, кого пустошью, иного гоном бобровым, иного беличьим, кого — покосами, кого — бортным угодьем, кого — рыболовством, кого — другим каким путным доходом, и всех — серебром.
Смеялся:
— Чай, не один Константин в плену отощал. Нагуливайте бока-то, люди тверские, крепите силу в руках. Авось понадобится!
— Ужо не выдадим, князь! — бодро отвечали в ответ.
Однако не всем пришлась по душе щедрость Князева. Боярин Федор Акинфыч не удержался, возразил:
— Пошто ты жалуешь их, князь? Нас, слуг своих, заезжаешь? Чать, они не с похода победного воротились — из плена пришли.
— А ты, Федор, не завиствуй, — осадил его Дмитрий. — Больно злобен ты к чужой-то радости. А жалую их не за славу, а за службу и верность. Чаю я, не зря их в железах-то Юрий держал, поди, склонял на кормление, а они хлебами-то его лукавыми пренебрегли, ради Твери и совести. За то я их ныне и жалую…
Случилась и другая заминка. От жалованного ему отказался старый гридник Парамон Дюдко. Смолоду, чуть не от первого кашинского похода, нес он службу в дружине тверского князя. Отличался и отвагой и сметкой. В свирепой на врагов горсти доблестного Тимохи Кряжева воевал, с ним и на Ногая когда-то ходил, и на Москву не единожды, под Бортенево сам сотню вел на татар. Да, поди-ка, ни один Михаилов поход в стороне не оставил. Одним словом, воин от младых ногтей до самых седых волос. Несмотря на преклонный возраст, по сей день был он крепок и без меча на боку в том плену-то, поди, ощущал себя не иначе, как поп без креста. Дюдком же, то есть попросту Дудкой, прозвали его за дивный голос, коим был он отмечен. Даже и поразительно, как тем голосом Парамон владеть обучился. Горлом мог он и птичьему щебету подражать, и собачьему скулежу, и волчьему вою, и ястребиному клекоту, и прочим живым голосам, крикнуть же мог так громоподобно, что в оконницах стекла дрожали, коли дело было в дому, а коли в поле, так кони округ приседали от ужаса да из-под хвоста не твердые яблоки, а мягкую жижу выкидывали до времени.
А уж лучшего певуна, чем тот Парамон, во всей Твери, поди, не было! Да песни-то на разные случаи имел про запас, откуда и брал, неизвестно, будто сам из головы и выдумывал. И про любовь горючую умел спеть так, что молодки целыми улицами (докуль голос доставал) томилися. И то, истомишься, когда по небу, словно к тебе одной, издали чудный парамоновский голос тянется:
А сколь подблюдных свадебных песен знал Парамон:
А охальных да плясовых:
Про баб и говорить нечего, а у мужиков истинно сердце в груди замирало, как зачинал он горловыми переливами погребальную петь. Словно песней той всех товарищей Парамон поминал, коих схоронил в боях но Руси:
А за то ото всех имел Парамон и ласку и уважение, во всяку избу зван был — что к горю, что к радости…
Так вот, Когда пришел черед Дюдка отличать да жаловать, он в ноги Дмитрию поклонился, повеличал его, как требовалось, ан от милости отказался:
— Ништо не надо мне, Дмитрий Михалыч. Одно прошу: пусти на покой.
— Да разве не заслужил ты покоя-то, Парамон Филимоныч? — опешил Дмитрий. — Ступай себе с миром, живи как знаешь, да от добра-то не отказывайся — не обижай!
— Не от добра твоего отказываюсь, князюшка, — сказал Парамон. — От мира суетного отстать хочу!
— Ишь ты… Али ты на старости лет в монахи сподобился? — весело усмехнулся Дмитрий, и в гриднице по лавкам прошел смешок.
И то, смешно оказалось тверичам даже и в мыслях представить Дюдка в «чине ангельском». Не та беда, что рубака — на то он и воин, а та закавыка, что и в преклонных-то летах слыл он большим забавником и беспощадным охотником за женскими прелестями. И в последний-то раз, уходя в Сарай с Михаилом, оставил он в Твери новую, третью уже по счету, молоденькую жену брюхатой.
— И рад бы, пожалуй, в монахи-то, — кивнув, серьезно ответил Парамон Филимоныч. — Да многими греховными путами удержан есть, Дмитрий Михалыч. Однако же далее паутину ту плесть не желаю.
— Загадками говоришь, Парамон Филимоныч, — посетовал князь.
— Дозволь мне, Дмитрий Михалыч, слово отцу Федору молвить.
— Что ж, говори теперь, коли в церкви его не нашел, — пожал плечами Дмитрий.
— Отец Федор! Батюшка! — обратился Дюдко к настоятелю Спасской соборной церкви, бывшему, разумеется, здесь же. — Всю жизнь мечом правду искал. Не сыскал. Убили поганые нашу правду вместе с князюшкой… — Он обвел взглядом собрание и громко, для всех, сказал: — Отныне иную стезю торить хочу.
— Говори, сыне, слушаю. — Поднявшись с места, отец Федор Добрый, ласково внимая, как он один и умел, раскрылся светлым лицом навстречу старому воину.
— Так говорю же — устал я, отче, от мира-то. Однако многогрешен и плотью слаб перед уставом монашеским, а посему прошу тебя, отче, замолвь слово за меня перед владыкою, не оставь хлопотами…
После того как вернулись из Святославлева Поля, от небесного ли затмения, от переговоров ли с Юрием или же просто от многих прожитых лет занедужил епископ Варсонофий. Вот и ныне не пришел ко князю, хоть и зван был…
— Да чего хочешь-то, говори!
— А я, батюшка, одному Господу службу хочу нести. В храме твоем, при мощах Михайловых хочу состоять ежечасно!
— Что? — Не один отец Федор изумлен был Парамоновой просьбой.
Но ни пред врагами, ни пред чужим удивлением старый ратник отступать не привык:
— А что ж! Пусть владыка диаконским саном меня пожалует! — сказал как потребовал Парамон.
— Так сан — не угодье, им не жалуют. В сан посвящают, — хитро усмехнулся отец Федор.
— Так пусть он посвятит меня в сан-то! — Видно, и впрямь мечта так завладела Парамоном Филимонычем, что он уж и не предполагал ей преград. — Истинно говорю: давно уж, от самой-то смерти Михаила Ярославича, влекусь к сему поприщу! Грамоте знаю, псалтырь читаю, каноником стою на часах, все требы по службе знанием превзошел — вон отец Александр-то не даст соврать, — кивнул он в сторону отца Александра, — истинно думаю, голосом-то и то Господь меня обеспечил, надобным дьякону! — со всей страстью обрушил он на Федора Доброго словесные доводы.
— И много то, сын мой, и недостаточно… — Отец Федор оглядывал дородную тушу Дюдка, точно примеривал на нее долгополое облачение смиренника. — Видишь ли, Парамон, по давнему слову митрополита Кирилла священный-то сан надлежит давать людям единственно непорочным, коих жизнь и дела известны от самого детства, — с улыбкой, ан остудил он пыл новоявленного церковника.
— Что ж… Дела-то мои известные. Говорю же: многими греховными путами сдерживаюсь, — вздохнул Дюдко и поднял на священника отчаявшиеся глаза. — Али заказан мне иной путь?
— Никому пути не закрыты к Господу. Ан путы узрел, так и не переступишь их. И войдешь в мир и любовь…
— Вот, вот, — громоподобно воскликнул Парамон Филимоныч. — Мира и любви возжелал!
— Главное, в душе Божье Царство найти, то уж и есть рай мысленный, — утешил его отец Федор.
— Кой рай, отче? — жалко, беспомощно развел руки Дюдко. — Вижу: не осилить нам на рати врагов, а коли нет сил — надо терпеть, а на терпение-то надо смирение. Авось смирением чести заслужим?
— Не заслужим! Обольщаешься, старче! — от своего места возразил вдруг бывший игумен Отроча монастыря и резко вопросил отца Федора: — Пошто напрасно утешаешь мысленным раем? Можно ли в душе рай сохранить, когда неправда, куда ни глянь, язвит взгляд, паче стрелы отравленной?
Ну и заспорили, точно не только встретились после двух-то лет взаимной отлучки, а от заутрени врозь разошлись в разных мнениях.
— Душа, Александр, дана нам Господом, чтобы в ней единый рай сохранить.
— Душа дана нам Господом на муки, на слезы да на сомнения! Не то что рая — малого света в душе не сыщешь, пока поганые править над нами будут! Али не видишь, отче, как гасят они светильники наши, лучших-то из нас выбивая?!
Так бы, поди, и спорили — известно, книжники да говоруны, кабы не вмешался Дмитрий Михайлович:
— Ну то уж вы чужое решаете, святые отцы, — сказал он нарочно строго. — Разными словами да об одном толкуете. А я так полагаю: не войдешь в мир с ненавистью. А ненависть-то только кровью утолить можно. Вот тебе — и любовь! — Он усмехнулся.
— Заблуждаешься, князь, — сокрушился отец Федор. — Ох, заблуждаешься. Любовью и ненависть искупается.
— Али и Юрия полюбить мне велишь? — спросил Дмитрий.
Может, и далее спорили бы, да вмешался Дюдко, стоявший средь них неприкаянным.
— А что ж я-то? Да быть ли мне диаконом-то? — спросил он.
— То-то! — махнул рукой Дмитрий, словно отметая Федоровы слова. — Говорить-то все умники, а простого решить не можете. — Он оборотился к Дюдко, напустив на лицо милостивость. — Более не заботься о том, Парамон филимоныч. Коли отец Федор забаивается, я перед владыкой Варсонофием поручителем твоим стану.
— Батюшка мой! — аки бык, дохнул густым голосом Парамон. — А и правда я грешен?!
— Да кто ж без греха? Пусть сам владыка тебя и рассудит. — Он усмехнулся. — А грехи твои, что ж? Чай, на рати-то и попу убивать не удержанно стать. Так ли говорю-то я, отец Федор? — примирительно улыбнулся Дмитрий священнику.
— Так ведь и я, князь, не могу не возрадоваться такому-то сановитому диакону, — улыбнулся и отец Федор.
— А уж ты, Дюдко, как ни брыкаешься от моего серебра, — сказал Дмитрий, итожа, — ан не отбрыкаешься. Уж семь гривен-то за поставление в дьяка-то — сам за тебя внесу. Так-то, Парамон Филимоныч. А покуда, — он посерьезнел лицом, — за то, что при жизни, не щадя крови, служил батюшке непреложно и после смерти верным ему остался, дозволь поклонюсь тебе.
И Дмитрий легко сложился в низком поклоне перед старым дружинником.
Впервые за многие месяцы не слезы горя, но слезы светлого умиления жаркой, счастливой волной прихлынули к глазам Анны Дмитриевны. И, осенив сына крестным знамением, взмолилась она:
«Господи Преблагий, ниспошли ему благодать Твоего Духа Святого, укрепи его душу мне в утешение на добро и на пользу Отечеству…»
Но и на том не окончился день. До поздней ночи праздновали на княжьем дворе возвращение Константина.
Вспарывая густую тьму до самого звездного неба, пронзительно ныла сурна, накрачеи играли в бубны, песельные девки, яря да лаская слух подблюдными песнями, сладными, сладкими голосами плели такие рулады, что иному чувствительному порой казалось легче их оборвать для сбережения души, чем дослушать. Известно: голоса-то у девок — томные. А кто уж и голосов-то не различал — либо спал, уткнув лицо в стол, либо невпопад глухо бил сапогами оземь, вздымая пыль. И то: второй берковец допивали. И полнились хмельным, пенным медом скоро пустевшие братины.
Давно Тверь не видывала такого пира. Да и было ей чему веселиться! Вернулись из плена люди ее, пусть не своей волей женатый, а все живым вернулся и Константин, о чем уж не чаяли. Дмитрий Михалыч и тот точно наново духом воспрял.
Хотя иные-то вести, кои ненароком принес Константин, казалось, более должны были встревожить князя, нежели чем обрадовать…
Еще поутру, покуда иные да братья с матушкой стояли на молении у заутрени в храме, Дмитрий с боярами снял короткий допрос с московича, невзначай прихваченного Константином по дороге от Костромы. Встретился он им подле Ярославля на перепутье. Не понять, куда и путь держал: то ли на Углич, то ли на Кострому, то ли просто Волги хотел достичь, дабы уж водой хоть до Нижнего, хоть до самого Сарая скорей добежать. Шел он один, без спутников, однако двуконь, знать, было ему куда и зачем поспешать. По виду — купчина, по ухваткам — бирюч, а по всему судя — от выговора до сапог, с носами гнутыми, до кушака, на кафтане в пять обмотов затянутого, до шапки, крюком набок заломленной, — чистый москович. Впрочем, московича-то не столь даже по одежке, сколь по взгляду всегда отличить можно. Хоть лоб разбей, все одно не поймешь: откуль у них во взгляде-то такое высокомерие? Хотя по надобе-то, разумеется, всегда они умеют взгляд лаской замаслить. Словом, себе на беду, нарвался тот москович на тверичей. А им вдруг возьми да покажись заманчивым, хотя бы на нем одном, коли попал под руку, обеды своего двухлетнего плена выместить. Опять же, выгодным показалось им и к пользе Дмитрия представить того московича ему на глаза. Да и к собственной пользе — всяко лестно и самим не с пустыми руками предстать перед князем. Опять же, больно странен он им показался: купец — ан без обоза, бирюч — ан без грамотки. А по глазам-то видать: не иначе знает что любопытное. Ну и взяли его на всякий случай в попутчики. И не зря…
Лишь ночь протомился москович в осклизлой порубе с крысами, ан наутро, увидев перед собой Дмитрия с боярами да подручными, у коих длани-то загодя в кулачищи сжаты, разом рассловоохотился. И за язык тянуть не пришлось. Не так, как хотелось бы того Дмитрию, а все же случилось то, чего ждал он от самого злополучного пустого похода на Юрия. Тогда он хотел немедля, не теряя ни дня бежать в Орду к хану, нести донос и хулу на великого князя. Мол, тот ханский выход забрал, да не хану его отдал, а с тем выходом ушел нарочно на Новгород… Словом, сделать то, чего и загадывал. Да опередил его Иван, Юрьев брат. Как оказалось, Иван-то ранее Дмитрия в Сарай тронулся. Хоть у хана Узбека два уха, ан обоими слышит он одинаковое — с разных-то сторон двум просителям к нему не присунуться. Потому опять пришлось медлить Дмитрию, ждать, когда Иван теперь внимание хана освободит. Освободил, кажется — не мытьем, так катаньем все-таки выудил Иван Данилович из-под брата вожделенный московский стол в полное свое право и ведение. Вона как замысловато да крутенько тихий Иван брата своего обошел! Махом лишился Юрий единственно своего, что и было законно: наследной московской отчины. Знать, и впрямь не милостив более к нему хан, коли потворствует Ивановой пакости. Тем более надо было спешить в Орду, но Иван, хоть и покинул уже Сарай, пути Дмитрию пока не давал.
Сказал москович:
— Не с одной лишь ханской тамгой на московское княжение возвращается Иван Данилович…
— С чем еще? Не тяни!
— Идет с ним большое войско Узбекова посла Ахмыла.
— На кого Иван Ахмыла ведет, на меня?
— Ей-богу, князь добрый, того не ведаю!
— Поди, сведаешь, коли пытать велю!
— Святым Духом клянусь…
— А ты куда бег?
— В Нижний, князь-батюшка!
— Пошто?
— Велено было мне Ивановых сторонников известить, чтоб сторожились поганых.
— А много у Ивана в Нижнем сторонников?
Москович усмехнулся значительно, повел взглядом по Дмитриевым окольным, стоявшим округ, вроде как споткнулся глазами на носатом лице Челядинца (на что, впрочем, вряд ли кто обратил внимание, кроме самого Данилы, глядевшего на незадачливого земляка с приветливым участием) и, помедлив, ответил:
— Так, ить, везде, князь, люди. Сколь — разны, столь — одинаковы. Ты посули им поболее, так они твою сторону держать станут.
— Что ж, Иван-то щедро сулит?
— Не скупится…
— Ну, ладно, — удовлетворился покуда беседой Дмитрий. — Ты посиди еще, помучь память-то. А коли что вспомнишь — меня покличь, я послушаю.
Милостив ныне был князь. Готовил сердце ко встрече с братом. А уж от Спаса вовсю звонили колокола, возвещая об окончании заутрени.
«Обошлось, стало быть, помирать», — решил москович.
Но то было утром. Теперь же в черной, сырой дыре тверской порубы, бревенчатыми, высокими стенами неприступно темневшей в крапивной, глухой глубине дальнего дворища, помирал насильственной смертью москович.
В самый жар пира, звуки которого, словно еще и усиленные сухой, звонкой прохладой ночи, доносились и до темницы, обнажив на мгновение яркую, звездную сыпь небес, в потолке приоткрылась узкая прорезь, и кто-то спустил на дно темницы длинную, двухсаженную лестницу, сбитую из лесин.
— Чево? Кто там? Зачем?.. — с темени да со сна щуря глаза и на дальний свет звезд всполошился москович. — Чево? Князь зовет, князь?..
— Князь, — ответили сверху и, слепя, засветили смоляную ветошку.
— Ух! — выдохнул облегченно москович, вглядываясь из-под ладони в того, кто спускался по лестнице. — Ты?
— Я.
То был Данила Челядинец, свой, земляк, которого намедни еще сразу признал москович в окружении тверского князя. Да и как не признать — приметен! Москва-то, чай, не велик городишко, чтобы одного такого носатого с иным перепутать. Тем более когда вместе с ним у одного хозяина служишь. Чистый Данилка — Иванов затейник, прихвостень и любимчик! Намедни еще узнал его москович, ан не выдал. Теперь обнадежился, помощи ждал — как-никак, а с одной реки водой вспоены!
— Вона где встретиться довелось, слышь, Данила?..
Ан Данила-то, много не говоря, пристроил меж бревен порубы огнище да вдруг, изловчившись, накинул на горло московича тугую удавку. И стянул со всей силой. Как ни крепок был москович, но и удивиться, знать, не успел, лишь захрипел, забил руками, пытаясь ослабить петлю. Боролись недолго. Скоро Данила оседлал обмякшее от удушья тело, привалился грудью на грудь, крепче, туже сжимая волосяную веревку. На руки его с губ московича бежала горячая, живая еще слюна, но выпученные навстречу убийце глаза, в коих плясал, отражаясь, огонь, уже схватила томная, смертная поволока. Еще чуть усилий — и хрип оборвался, и московичево колено, что крупной, противной дрожью било Челядинца в ляжку, затихло, и сама-то нога, разогнувшись в колене, вытянулась повдоль всей длиной. И носки оттянул москович, точно в сладостном напряжении. Как на цыпочках ушел к Господу.
Данила поднялся, обтер о кафтан мокрые руки, сначала пнул ногой мягкое, бездыханное тело, а после зачем-то прикрыл выпученные, разом застекленевшие глаза московича.
«Ну вот. Спи теперь тута. Нет худа-то без добра, — как-то по отдельности, но подряд подумал он обо всем. — Кабы за язык-то его потянули, поди, не сдержался. Да, ить, разве под пыткой удержишься? На самого себя укажешь, не то что на иного-то. А с мертвого какой спрос? Сам бы рад на Москву-то вернуться к славе Ивановой, да нельзя мне пока Дмитрия без пригляда оставить. А что я убил, поди, не дознаются. Больно складно все вышло. Нет худа-то без добра», — еще раз повторил сам себе Челядинец, выбираясь в ночь из порубы.
А на княжьем дворе остатне кричали гулевые, пьяные голоса. Так уж водится: кому — праздник, кому— похмелье, а кому и кончина зеленая.
Солнце — и то в один бок печет.
Этой же ночью бесследно исчез из Твери Федор Ботрин.
Впрочем, след-то его сыскали быстро — по всему выходило, побежал боярин в Москву, встречать князя Ивана Даниловича. Да не то удивило тверичей, что ушел Федор Акинфыч, давно уж (да не с той ли поры, как Дмитрий отохотил у него на свою сторону тверитинскую Любу?) топорщился он занозой поперек тверской жизни, но то удивило, что он, перед тем как уйти, удавил в порубе московича. Али в заслугу себе перед Иваном-то смерть того московича хотел выставить? Вестимо, не все досказал москович, что знал.
Долго недоумевали тверичи, рядили и так и эдак, чесали в затылках, да так и не смогли тем почесыванием превозмочь удивления.
Так решили; что ежели у которого человека душа без достоинств, так ему все нипочем: и лжа — не в подлость, и подлость — не в грех, и смерть — не в убийство. Одним словом, худой человечишко Федька Ботрин.
На том и сошлись во мнениях.
Глава 4. Дмитрий. Путь в Орду
Зима в том лукавом году набиралась сил на мороз не торопко. Лишь на исходе ноября воцарилась та уверенная зимняя благодать, которую всегда ждешь с особенным нетерпением после затяжной, мурыжной и слякотной осени. Еще на Дмитрия Солунского[18], Князева тезоименинника, стояла вялая, удручающая теплынь; утренний холод не стягивал в лед и воробьиной лужицы; изо дня в день сеяло небо унылым дождем, и казалось, не будет тому конца. Давно уж земля напиталась влагой — пять раз взбухла, как тесто в квашне, пять раз осела, готовая укрыться на зиму ласковым снежным покровом. Но снега не было. Грязной жижей растекшиеся дороги в злорадном покое отдыхали от путников.
Да есть ли что на свете для деятельного человека более мучительное, нежели чем ожидание? Дмитрий дивился сам на себя: откуда и силы черпал терпеть? Иной-то боязливый человек, поди, призадумался бы, стоит ли и копье-то ломать? Да ведь и впрямь задумаешься: не есть ли то Божие предостережение, как говорит о том матушка, удерживая его от поездки в Сарай. Мол, погоди еще, мол, преждевременно. Да разве можно годить-то, когда всяк день душу гложет, как хвороба недужного. Сначала-то поездку пришлось отложить, потому что Иван Данилович, опередив Дмитрия, побежал в Орду за тамгой. Однако прытко оборотился Иван в Сарае. Да вернулся, вишь, не один, но с грозной Ахмыловой силой. Куда здесь тронешься? Ждали на Тверь Ахмыла с Иваном. Теперь вот слякотное беспутье никак не давало тронуться со двора. Не раз уж челядинцы наново меняли заготовленную снедь на дорогу, а матушка с невестками придирчиво перебирала, докладывая все новые, увязанные в сундуки подарки для Узбека, и ханши, и прочей ненасытной и завидущей ордынской своры.
Наконец, как раз в день батюшкиных помин — на Собор Архангела Михаила[19], точно в утешение матушки — на добрый знак, пал первый снег. Запаровала Волга, отдавая жадно скопленное за лето тепло; пробуя силы, хрупкий ледок начал прозрачно ковать водицу у прибрежных закраин. Еще с неделю помарьяжилась осень да сдалась на Покров, точно зрелая девка, которая хоть и тянет волынку, ан и сама ждет того Покрова до визгу. Так вдруг бешено замело-завьюжило, что в два дня укуталась земля снегом, как пуховой периной, грянула стужа, и мигом встали мостами льды и крепко легли звонкие, прогонистые дороги. Поезжай по ним ныне хоть до дальней Марьи Египетской[20], что по весне зажигает снега.
Под колокольные звоны, под бабьи причитания и плач тронулся со двора княжий поезд в ненавистный и вожделенный Сарай. Никто не мог знать: на славу ли, на позор ли, на жизнь или смерть едет туда Дмитрий. Потому и прощались заранее будто навек.
Да и сам Дмитрий не ведал: вернется ли? Однако радостно рвался навстречу неизбежной судьбе.
Выйдя из отчины, миновали Мологу, Углич, Ярославль. В Ярославле свернули от Волги, прямым путем пошли на Стародубское княжество, от Стародуба — на Нижний, а уж от Нижнего вновь побежали вдоль Волги на Булгары, Укек, Бельджамен, Сувар и прочие ордынские городищи и городки. Скорее было идти через Москву и Рязань, но Дмитрий, несмотря на то что спешил, предпочел такой кружной путь. Во-первых, прежде времени он не хотел обнаружить свои намерения перед московским Иваном, а во-вторых, до встречи с Узбеком он решил самолично заручиться поддержкой тех князей и земель, что были обижены либо Юрием, либо Москвой. Впрочем, таких-то теперь была целая Русь. После Юрьевых притеснений да Ахмыловых бесчинств (а Ахмыл-то пробежал по Руси под руку с Иваном) не было угла, где б не поминали худым словом окаянных братьев Даниловичей.
Вот уж, ей-богу, не в добрый час да не на добро сронил злое семя их батюшка Данила Александрович Московский, ей-богу, не пожалел Руси, наплодив сыновей. Один — безумен да злобен, второй, знать, умен да корыстен, и оба, ненавидя друг друга, на ненависть один одному дают силы. Вот уж, ей-богу, взросли-проросли злые семечки, укрепились раскидистыми, ухватистыми корневищами, поди-ка их сковырни! Так на чахлой и неухоженной хлебной обже, забирая округ все живое, вырастает репей, ради мертвой колючки. Им, репьям, и засуха, и мокрядь, и глад, и мор, и война, и иной Божий гнев точно в радость. Все худое им одним на прокорм и на пользу!
Дорого вышла Руси Юрьева власть. Дорого обошлась Низовской земле и алая ханская тамга на московское княжение, жалованная Узбековой милостью братцу его Ивану. Так ведь неправдой против брата ту тамгу Иван Данилович себе выхлопотал, а за неправду-то платить надобно. Благо, на Руси крови немерено! Вместе с той тамгой дал Узбек Ивану в попутчики посла своего Ахмыла, известного жестокостью и коварством.
То был тот самый Ахмыл, что когда-то пришел во Владимир встретить Михаила Ярославича, дабы предупредить его о ханском гневе. Сказал, что если в месяц не предстанет он пред Узбековы очи, то сам Узбек за ним с войной явится. И он же, Ахмыл, вроде бы как из дружества склонял Михаила не подчиниться Узбеку и убежать в неметчину. Мол, не ходи к хану, мол, убьет тебя хан. Пожалел волк овцу! Эх, разгулялась бы татарва, кабы смалодушничал Михаил и послушал его советов. На то и склонял Михаила татарин, чтобы за его ослушание Узбек всю Русь под огонь и железо поставил. На все-то у них своя выгода…
На сей раз пришел Ахмыл, дабы по цареву Узбекову слову «учредить благоустройство и порядок» в некоторых низовских городах, неведомо по чьей странной прихоти избранных для сего «благоустройства». Видимо, надо было понимать то «благоустройство» как упрек великому князю Юрию Даниловичу, сбежавшему в Новгород и оставившему Низовскую Русь на безвластный произвол течения самостоятельной и беззащитной жизни. Изрядно лукаво! А то не знал Узбек, убивая Тверского, у кого и на что он власть отбирает, и кому и на что он ту власть отдает?
Люди сказывали, и в Новгороде-то одном Юрий не мог управиться по-хорошему. В иных землях люди уж злорадно подсмеивались над кичливыми «плотниками» — ишь как сами себя взнуздали! Да ведь и новгородцы, что вроде совсем недавно души не чаяли в Юрии, и те теперь с презрением кривили губы, произнося его имя. Не того, знать, ждали они от него! Да не то, знать, и он им сулил!
Придя в Новгород, Юрий не задержался на Ярославовом Дворище, но, стремясь поскорей выслужиться перед новгородцами, повел их войной против шведов, к тому времени как раз овладевших Выборгом. Однако, имея под рукой и сильное войско, и шесть больших стенобитных орудий, так и не смог овладеть исконной новгородской крепостью, хоть и держал ее в осаде более месяца. И так и эдак подступался, ан ни дара, ни ума недостало исхитриться на нужную выдумку. Тем, говорят, лишь и тешился, что редких пленников вешал. А какая в том выгода? Как ни привычны к крови новгородцы, но без выгоды, ради одного только зверства, и они в походы ходить не любят — им барыш подавай! Но без успеха — нет барыша, а без барыша — нет успеха. На сей раз ни с чем вернулись «плотники», не осилив и шведов из корел выставить. Так что не получилось у Юрия с ходу ратной доблестью их любовь заслужить. Да ведь, ежели трезво взглянуть, может ли такой человек, как Юрий-то, по уму и на пользу Отечеству иными людьми предводительствовать, коли ум-то у него лишь на зависть да на злобу горазд?
«Ничего, ничего, авось скоро и вовсе отрезвятся новгородцы-то, — холодно и усмешливо думал Дмитрий. — Попомнят батюшку. Али не предупреждал он их о ласке московской?..»
Впрочем, Юрий, кажется, действительно впал в цареву немилость, и в Великом Новгороде явно были им недовольны (о том имел Дмитрий верные сведения из разных источников, в том числе и от самого новгородского тысяцкого по имени Авраам), однако то, что учинил на Руси Ахмыл — «благоустраивая-то!» — не могло и не печалить его. Вновь, как когда-то при Баты и многажды после него, истинно «агарянским огненным батогом» пронеслись над Русью татары. Казалось бы, давно уж пора было привыкнуть к неизбежным и постоянным потравам и наказаниям, свыкается же холоп со своим унизительным положением и даже порой находит выгоды и в том положении. Да не холоп же русский народ! И разве можно свыкнуться с болью? Да боль-то такая жгучая, что до самого сердца пронзает. С такой-то болью, знать, лишь со смертью и примиришься.
Не ведая за собой вины перед Ордой да и не мысля сопротивляться, Русь встречала Узбекова посла со смиренной покорностью. Тем паче что вел его брат великого князя, ханской милостью отныне единоправный московский правитель Иван Данилович, вроде бы славный тихостью поведения. Князья и бояре выходили навстречу, духовенство струило ладаном, моля о милосердии. Но куда там! Тщетны мольбы и бесплодно смирение пред безжалостной силой. Хоть и без приступов, потому как глупо да и невозможно в приступ брать крепости, в коих ворота настежь распахнуты, но точно как неприятельские брал на копье Ахмыл русские города, вставшие на его пути. И тогда никому не было в них пощады.
При этом Ахмылов гнев был совершенно непредсказуем. Иные земли он отчего-то миловал, иные пролетал на рысях, не то что не оставляя разрухи, но и следа, в иные богатые и важные города, к примеру такие, как Кострома или Нижний, до которых было ему рукой подать, он вовсе не заходил, однако немыслимо тяжко пришлось тем, чьи земли подпали под милость Узбекова «благоустройства». Но отчего-то тяжельше всех на сей раз пришлось ярославцам. И то было странно — ведь исстари Ярославль был подручен Орде, да к тому же считался верным московским союзником.
Никогда еще доселе не доводилось Дмитрию видеть город в столь бедственном состоянии. Ярославль был выжжен дотла. Как средь лета под внезапным ударом молнии вмиг обгорает пышное дерево, так обгорел и он. На пустых пепелищах улиц страшны были в одиноком сиротстве закопченные гарью каменные остовы разграбленных храмов, что, царапая небеса крестами, будто тянулись к Господу, моля унести их с этой страшной и неблагодарной земли. И то, резня, говорят, стояла ужасная. Кого кололи и резали, кого жгли, кого топили в реке. Охочие до женского естества, басурмане вскрыли на забаву и баловство монастырь. Опороченные монашки скорбными тенями мыкались средь пожарищ, искали смерти, но им-то татары, экие милостники, в смерти отказывали…
Покуда слушал Дмитрий юного ярославского князя Василия, так скулами затвердел, что после не сразу и зубы смог разомкнуть. Главное, чего, сколь ни думал, не мог понять Дмитрий: чем же Ярославль-то более других городов перед Ордой провинился? Не знал того и Василий — лишь недоуменно жал плечами да мотал головой.
Татары точно мстили за что-то всей Руси, выместив злобу на одном Ярославле. Хотя и не поминали за что: догадайтесь, мол, сами! Или же по лукавому, извечному своему обычаю, наказывая одного, тем самым грозили всем остальным. Подумайте, мол, иные крамольники, что с вами-то станется, коли смиренный и нам сподручный Ярославль грозный и милостивый шахиншах так-то жалует.
Тоже ведь от татар сильна на Руси гнусная, рабская истина: бей своих — чужие бояться будут.
С Василием Давыдовичем, что всего лишь год назад принял княжество по смерти отца, Дмитрий встретился коротко. Для того и зашел в Ярославль.
Василия Дмитрий нашел во дворе церкви Успения Богородицы. На том дворе допрежь, знать, стояли и княжеские хоромы, связанные каменными сенями с храмом. Сени-то остались, да хоромы, рубленные из бревен, напрочь выгорели. Василий, занятый, видно, тем, что толковал градникам, какими хочет он видеть новые каменные палаты, не сразу приметил Дмитрия, не сразу вышел ему навстречу. И хотя одет был Василий не отлично от прочих, именно в нем еще от ворот признал Дмитрий князя. Наконец, завидев гостя, как ножом взрезав окружавшую его толпу, Василий Давыдович не скоро, но и не медленно, а как бы с оттяжкой пошел навстречу приезжему.
Причудлив был облик князя. Лисья татарская шапка надвинута по самые брови, на саженных плечах разлатая, подбитая белкой простецкая кацавейка, на ногах разбитые чеботы, с вывернутым наружу волчьим мехом. Правда, рубаху под расстегнутой кацавейкой стягивает пущенный кольцами серебряный поясок, в пряжке которого, искусно кованные, сцепились ощеренными зубьями рыбьи морды. Волос у Василия черен, взгляд нарочно угрюм, да к тому (между прочим, ровно как и у самого Дмитрия) укрыт под выпуклыми, тяжелыми надбровными дугами, широкие крылья прямого носа и в покойном-то дыхании трепещут и дуются точно в гневе, тонкие, властные губы строго замкнуты — и во всем его облике, как вглядишься, есть и некая притягательность, и царская стать. Да ведь не зря дедом-то ему приходится Федор Черный, а бабкой — ногайская царевна, чуть с ума не свихнувшаяся от любви к тому Федору, и из одной-то любви к нему крестившаяся в православную веру под именем Анны. Между прочим, крестилась-то от любви к Федору, а жизнь прожила в любви к Христу и почила, заслужив память истинно как благонравная и усердная к добру христианка.
Отношения Твери и Ярославля никогда не были просты. Тот же Федор Ростиславич Черный в свое время был верным соратником великому князю Андрею Александровичу Городецкому в борьбе против юного Михаила Тверского. В памятном, принесшем многие страдания Руси дюденевском походе и он со своими ярославцами сопровождал ордынского царевича себе на позор. Та борьба с Михаилом Ярославичем не принесла Федору ни чести, ни славы, лишь на века закрепила за ним прозвище Черного, данное ему не столь по внешности, говорят, необычайно мужественной и привлекательной, сколь по душе. А древний Ярославль от той поры вынужден был уступить первенство на Верхней Волге молодой, вступавшей в самую силу Твери. Тогда же, кстати, и сложился союз между Москвой и Ярославлем, имевший своей целью прежде всего сопротивление самодержавным устремлениям Тверского. От Ярославля-то, сказывают, чуть не более, чем от самой Москвы или от Новгорода, было клеветников и облыжников против Михаила Ярославича на том преступном ордынском судилище.
Со смешанным чувством мстительного удовлетворения, от которого он не мог враз избавиться, и искренней жалости ступил Дмитрий на княжий двор. Как ни странно покажется совмещение, но именно эти, противоположные по сути, чувства владели им; вот уж истинно — вместительна у человека душа!
— Здрав будь, княже! — приложив к груди руку, поприветствовал Дмитрий Василия Давыдовича, когда тот, буравя гостя темным, недоверчивым взглядом, остановился вблизи.
Неведомо по какой примете, но и Василий Давыдович сразу признал в незнакомце Дмитрия. Впрочем, и его признать было не сложно и по стати, и по глазищам, да и по тверскому княжьему знаку, зримо выбитому на тяжелой серебряной запоне, что стягивала концы ниспадавшего до пят легкого пурпурного корзна, наброшенного на плечи поверх дорожного бобрового опашня.
— Здрав будь и ты, Дмитрий Михалыч! — воскликнул ярославич глуховатым, не набравшим еще зрелой густоты отроческим баском.
— Вот пришел к тебе гостем. — Дмитрий усмехнулся: — Хоть не зван был, да не татарин. Чай, примешь?
— Как не принять, — радостно вскинулся лицом Василий Давыдович. — Да, вишь, князь, беда-то у нас какая! — повел он рукой округ, указывая на пожарище, и молодо, беспомощно улыбнулся.
И та ли улыбка беспомощная, великое ли горе людское, перед коим равны и правые и виноватые, вдруг вытеснили из Дмитриевой души то мстительное злорадство.
— Вижу. Вижу, брат, — хмуро кивнул он Василию…
По молодости ли лет, по схожести ли характеров, по тому ли, что несправедливая обида, видать, огнем жгла сердце Василия, князья промеж собой сладились скоро. В нужное время прибыл Дмитрий.
О главном говорили вдвоем, затворившись от бояр.
— …Пошто меня-то он опалил?
— Знать, гневен.
— Так чем я его прогневил-то? Он меня и знать-то, поди, не знает, и ведать не ведает?
— Али ты слугу когда без надобы не наказывал?
— Так ведь не до смерти ж, Дмитрий Михалыч, когда без надобы-то!
— Так ведь и ты пока жив, — усмехнулся Дмитрий и с усмешкой же добавил: — Знать, у хана свой обычай слуг-то пороть: кто боле терпит, того и дерут в лоскуты.
— Али, кто нетерпит-то, жив остается? — заспорил было Василий, но Дмитрий остановил его — не затем и пришел, чтобы спорить. Сказал примирительно:
— Все мы слуги у хана, под его волей ходим. Сам в толк не возьму: пошто ныне на тебя выпало? — Он помолчал и спросил: — А ты у Ивана-то не спрашивал, зачем он к тебе Ахмылу путь выстелил?
Василия аж перекосило от упоминания Ивана Даниловича.
— Жаба он! Пес!.. — пристукнув кулаком по липовой, звонкой столешнице так, что из ближней к нему братины плеснуло медом на стол, вмиг распалясь, и другими нелестными словами обнес он московского князя.
— Дак что лаять попусту, — поморщился Дмитрий. — Чего он сказал-то тебе? Чай, ведь как-никак — складник!
— Скла-а-адник! — презрительно процедил Василий. — Может, и был он когда Ярославлю-то складник, да боле не будет! Век ему того не прощу!
— Да неужто и впрямь он Ахмыла навел? — будто бы удивился Дмитрий.
— Да ведь не в том суть: он — не он! — махнул рукой Василий. — Да куда ему! Сам хвостом перед татарами машет, как голодная сука. А в том суть, что истинно холодная жаба он. Видал, как жаба-то комарьев, что мимо летят, схватывает?
Дмитрий кивнул.
— Так так же — и он. Люди-то для него мельче, чем комары.
— Да что сказал-то он?
— Утешал… Терпи, говорит, Василий. То н а м наказание за грехи. А сам-то ручки трет меленько, будто мушка на говно села — радуется. Тьфу… — Василий брезгливо передернул плечами и, помолчав, добавил: — На брата кивал.
— На Юрия? — быстро переспросил Дмитрий.
— Так, — подтвердил Василий. — На Юрия, говорит, мол, прогневался хан.
— А за что?
— Да кто ж его ведает? — всплеснул Василий руками и вновь зашелся в бессильной ярости: — На Юрия гневен, так пошто ж не его вотчины грабит, а меня силует?!
— Так ведь ныне-то Юрий сидит на столе на владимирском! Вся-то Русь его ныне вотчина!
— Вот его вотчина где! — Василий сложил из длинных, будто точеных перстов увесистый кукиш.
«Смел!..» — усмехнулся про себя Дмитрий. Да, знать, и молчаливая усмешка не ускользнула от Васильева взгляда.
— А хочешь, Дмитрий Михалыч, — словно нарочно подчеркивая его старшинство, Василий упорно величал его уважительно с «вичем», хотя, как выяснилось, и млаже-то был всего на три года, — хочешь с тобой в Сарай побегу? За тебя перед ханом ратовать буду! — воскликнул он с той внезапной горячностью, что свойственна искренним и страстным натурам.
— Погоди, Василий Давыдович, приязнь-то выказывать. Может, не на славу иду, — покачал головой Дмитрий. — А на добром-то слове — спасибо…
Словом, поладили. Во всем обещал ярославец быть порукой Тверскому. Особенно же мечтал о том, чтобы вместе, коли понадобится, выступить против коварной Москвы. О старых же распрях не поминали. Лишь когда уж прощались, прилюдно обменявшись честным целованием, обнеся двуперстием лоб, сказал Василий Давыдович:
— Вот тебе Святый крест, Дмитрий Михалыч: отцу твоему супротивником не был! Да, ить, по годам-то и быть не мог. За иных не ответчик. Да они, вишь, свое уже, знать, получили, — улыбнулся он криворото, оглянувшись на своих бояр, жавшихся, и впрямь точно битые, позади. — А на меня, слышь, Дмитрий Михалыч, зла не держи. Другом хочу тебе быть. И первенство меж нами, — возвысил он голос, — во всем тебе ради Руси уступаю…
С той же охотой привечали его и другие. Все понимали, зачем он идет в Орду, и все, кто прямодушно, как ярославец, кто с осторожной опаской, желали ему удачи. Впрочем, подобным единодушием Дмитрий не обольщался. Во-первых, действительно за малый срок много обид успел скопить Юрий, да ведь искренних-то сторонников, кто бы шел за ним по душе, у него и сроду-то не было, а во-вторых, несмотря на обиды да и все вышесказанное, понимал Дмитрий, кабы тем же путем-то шел в Орду Юрий, поди, и ему в глаза-то не хулу несли, но похваления. И то, покуда он на Руси князь великий, у многих ли достанет мужества правду в лицо ему бросить? Всегда-то молчим, до самого крайнего края терпим, язык закусив, — абы хуже не стало! Вполне понимал Дмитрий то, что в нынешних условиях это русское единодушие не многого стоило, а главное, совершенно ничего не решало да и не значило перед самоуправным судом Узбека. В тех же мыслях укрепил его и стародубский князь Федор Иванович.
Князю Федору было уже за пятьдесят. Седые, поредевшие ото лба волосы на бабий ли, на монаший обычай забраны были на затылке в пучок, отчего его светлое, улыбчивое лицо всегда казалось несколько вытянутым или, точнее, устремленным вперед, навстречу тому, с кем он беседовал, не важно — были ли то домашние, слуги иль гости. А может быть, так казалось от приветливого, какого-то покойного выражения лица да от синих, как клязьминская вода, глаз, глядевших на мир и людей с неутерянным удивлением. А глаз в разговоре Федор Иванович не прятал, не водил ими в стороны, по полу да потолку, мух считая, как иные то делают, но глядел в лицо собеседнику прямо, почитая это даже своим долгом перед тем собеседником, кто б он ни был. Да и скрывать ему, знать, было нечего. Жизнь он умудрился прожить на удивление тихую и степенную. Растил сыновей, коих у него было трое, охотился, рыболовствовал, бортничал да варил мед на себя и гостей, что в медушах было его в избытке. Словом, жил! Вот за ту правильную жизнь христианина, незлобивость и усердие к Богу и нарекли его звучным прозвищем — Благоверный. Да вот что еще важно: на чужую-то землю Федор Иванович не зарился, но пределы своего не больно обширного, богатого лишь лесными угодьями княжества, лежавшего по берегам Клязьмы в нижнем ее течении и речки Мстеры, соблюдал от охотников свято. Впрочем, по Божией милости, по лесной недоступности, по бедности да по добронравию хозяина охотников на Стародуб находилось не много. Случалось, суздолянин Александр Васильевич наедет вдруг ни с того ни с сего, а скорее от скуки, по-соседски полается вволю да и отъедет прочь, ничего не урвамши, а то и запирует с соседом-то до следующей скуки. На сей же раз Ахмыл, хоть и краем копыта, мимоходно, а наступил и на Стародуб. И тем обстоятельством, видать, до сих пор был подавлен Федор Иванович. Так, чай, подавишься, когда на твоих глазах чадь твою бьют и девок-то, многим из коих крестным отцом приходишься, бессовестно силуют, а ты ничем не в силах помочь. Только молишься. Оттого-то и на Дмитрия Федор Иванович глядел ровно на сумасшедшего или скорее как на нового добровольного жертвенника. Что, впрочем, на Руси-то не шибко и разнится. Потому и дивился глазами Федор Иванович: зачем, мол, тебе на плечи такая непомерная тягота? Потому и пытался предостеречь.
— А все же подумай еще, Дмитрий Михалыч: по зубам ли ты кость берешь?
— Дак я — не пес, да и Русь — не мосляк, — сказал Дмитрий строго, хотя сердиться на старика было никак невозможно: уж больно глядел он особенно. Так-то участливо и пытливо — а сдюжишь ли? — смотрят на сыновей при прощании на рать.
— А я ведь не про Русь баю. Я про власть говорю. Про великую власть! — Облокотясь на стол, плавной, неторопливой рукой, смяв мягкую бороду, князь Федор неожиданно, как-то по-бабьи подпер щеку. — Чай, ведь и сам, поди, знаешь: во власть-то идти — что без гати ступить в болотину. Побарахтаешься-побарахтаешься, да и сгинешь. Али мало тебе иного достатка? Али мало иного прелестного дал Господь человеку?..
Думал о том Дмитрий. Как не думать? Жизнь-то — своя, не чужая. Но давно уж, раз и навсегда избрав путь и решив идти по тому пути до конца, и в самые скверные дни — a y кого не бывает тех тягостных дней, и в самых дальних, худо мудрых мыслишках — а кто же им не подвержен? — не допускал он малодушных сомнений. Да ведь отцом же и был предопределен ему этот путь! Все так…
Все так. Но здесь в светлой, недавно наново срубленной тесовой горнице стародубского княжьего терема, под пристальным и ласковым взглядом старого князя вдруг усомнился Дмитрий. Нет, не в себе, но в том, нужен ли кому еще, кроме него, этот путь? Да и сам-то нужен ли он Руси?..
Да кто ей и нужен? Долга ли память ее на добро, когда и зла-то не помнит? Обманут — утешится, побьют — отлежится, в рожу плюнут — утрется, ссильничают — обмоется да дале пойдет раскорякою! И живет не тужит. Из сна да в дрему да снова на боковую. Во сне, знать, и давит лучших-то своих сыновей, что пытаются растолкать ее ото сна, давит, словно квелая да пьяная мамка.
Духмяно в горнице от копченых лопаток лесных кабанов, что прожилистыми ломтями слоятся на блюдах, от коричневой, разварной волокнистой говядины, застывшей горкой в горшках, от рыбьих боков, лосных от желтого жира, от белого сыра в глыбках, от перё-печи, от хмельного меда да медвяного пива…
— Так что велишь, Федор Иванович, рукой махнуть? — сузив глаза, Дмитрий темно и долго поглядел в глаза князю Федору.
Но князь Федор глаз не отвел. Так сказал:
— Вольному велеть не дано. За тебя страшусь.
— Да что ж страшиться! — крикнул Дмитрий. — Али не видишь, немочен он! На пакости лишь и горазд! Ишь, татары-то как опять зачастили — он им дорогу-то ровно скатертью выстелил!
— Кабы один-то Юрий был враг, я бы и речь не вел, — улыбнулся Федор Иванович. — Сам бы слабою силою рядом с тобою встал…
— Так что ж?
— Другого-то не осилишь.
Дмитрий помолчал. Усмехнулся:
— Так ведь и я, Федор Иваныч, на другого-то не войной иду ныне — милости его жду… — Дмитрий сжал кулаки, так что побелели костяшки. Глухо сказал: — Кабы дал!.. — И вдруг, загоревшись глазами, не от меда разгорячась, вскинулся над столом мощным телом, выдавая заветное: — По отцову Русь хочу повернуть! В заединстве силу хочу крепить, истинно под одним мечом и щитом! Пора бы нам образумиться глотки друг другу рвать, чать, мы есть одни — русские! Авось покуда о н еще далеко…
— Ан ближе-то некуда! — неожиданно перебил его Федор Иванович.
Не привыкший, чтобы перебивали его, Дмитрий осекся. Недовольно взглянул на князя.
Не замечая его недовольства, Федор Иванович произнес так же покойно и тихо, как все, что он говорил:
— Сядь-ко, князь Дмитрий Михалыч. Вона что у тебя спрошу… — Он дождался, покуда Дмитрий примостился на лавке, спросил: — Думаешь, хану-то будет лестно, что ты против Ахмылова войска оборону собирался держать?
— Ты почем знаешь? — удивился Дмитрий…
А и действительно — лишь грянул на Русь Ахмыл, Дмитрий все силы сопряг в ожидании. От первого дня, как услышал он о царевом после, ни на миг не сомневался, что именно на Тверь и только ради Твери идет тот посол на Русь, тем паче что вел его московский же ненавистник Иван Данилович, Юрьев брат. Куда бы и было вести ему Ахмылово войско, кроме Твери?
А потому от первого дня, как огорошил его известьем тот несчастный москович, которого удавили той же ночью в порубе (а ведь не Федька Ботрин его удавил, как о том баяли после и как сам Дмитрий вначале подумал — другой! — и то удивительно: как сразу-то очевидное в голову не взошло?), — так вот, от того дня решил Дмитрий, что будет биться с Ахмылом. Между прочим, не только лишь от одной той радости, что вернулся живым Константин, был весел Дмитрий в тот летний день, но и оттого, что разом кончилось томительное и бездеятельное ожидание неминуемой ханской «ласки», коей он втайне ждал. А еще оттого ему было радостно, что принял решение. Хоть и скорое, даже внезапное, но то было вовсе не простое решение. Какими бы жуткими для него самого ни представлялись ему последствия сопротивления, ан и кровавые последы унизительной рабской покорности виделись ему вполне зримо. Нет, не мог он добровольно отдать город на поругание.
Кроме того — откуда и взялась? — застряла в голове Дмитрия на первый взгляд совсем сумасшедшая мысль: хан, мол, нарочно послал Ахмыла, чтобы отличить его, Дмитрия. Да так прочно засела, что он уж не опасаться, но мечтать начал столкнуться в бою с царевым послом. По той сумасшедшей мысли выходило, как ни странно, что именно сопротивление оставляло надежду на спасение. Да не только на спасение, но и на ханскую милость. Узбек явно был недоволен вовсе уж безвольным перед татарами, отошедшим от дел на новгородскую сторону великим князем Юрием Даниловичем. От повсеместных, слишком частых и нерасчетливо опустошительных ордынских набегов, от Юрьевых грабежей, от межземельных раздоров, от княжеских неурядиц, от воровства, разбойной татьбы на дорогах и прочего лихоимства Русь чахла и не давала Орде прибытка. Знать, хан захотел иного. Али он не татарин, али он не ведал, что в тощем-то теле и кобыла бежит в полноги? Так вот, на то, чтобы проверить его, тверского князя, на твердость, и послал на него хан Ахмыла. В конце концов, и батюшка не покорился же Дюденю, но тем и заставил уважать себя хана Тохту. Так думал Дмитрий.
Пусть сумасшедшая мысль, но и в ней черпал мужество князь. А в общем, не такая и сумасшедшая мысль — сила уважает лишь силу. Иное дело, что у малой Твери, да и всей-то Руси, не было тогда силы против Орды. Хотя одного-то Ахмыла Дмитрий вполне мог стреножить…
Так ли, не так ли думали другие, однако, чем ближе продвигался Ахмыл, чем страшнее летели слухи о нем и ханском «благоустройстве», которое творил он по низовским городам, тем обильнее (как когда-то при Михаиле) потек народ в Тверь. Да народ-то стекался все сильный, какого на Руси сколь ни истребляй, однако всегда хватает в разных званиях от бояр до смиренных монахов. Мало-помалу, кроме тверских-то ратников, из тех охочих людей сбилось хоть небольшое — в триста с небольшим копий, но грозное ополчение. Можайцы, юрьевцы, звенигородцы, волокушники с Ламы, угличане, переяславцы, ростовцы шли не защиты искать, но достойной и честной смерти. И той решимостью и единством, столь редким средь русских, крепили Князеву веру. Да ведь как и прознали-то о том, что Тверь станет биться? Дмитрий-то о том, разумеется, не кричал.
Словом, сопряглись в ожидании. Однако напрасно на дальних подступах караулили сторожа безжалостную татарскую конницу. В Тверь Ахмыл не пришел. Даже и не присунулся. Воистину странен был его путь. Дойдя до Ярославля и наказав его с бессмысленной, вопиющей жестокостью, он вроде бы повернул на запад, и даже точно на Тверь, но вдруг, еще задолго до того как раскисли на осень дороги, разворотился и полетел на Орду, лишь краем огненного, губительного крыла накрыв соседние с Тверью земли ростовцев. Впрочем, и тень от того крыла была жутка и кровава. Из тех, кого повстречали татары на обратном пути, иных убили, иных полонили. Снова запустовала земля…
«Вот уж воистину Русь заединая: в Твери чихнешь, ан в Устюге аукнется. Одной, ить, бедой живет. Так что ж она рвется-то на сторону, как полоумная заполошная пристяжная? И хочет вместях бежать, и не чует бега, сбивает с шага других, и ни вожжой ее не удержишь, ни кнутом не устережешь! Ужель так и будет? Али ополоумился? Когда же?..» — думал Дмитрий, глядя в глаза стародубского князя.
Да и он свое думал. Чем далее, тем и более нравился князю Федору сын Михаилов: и телом могутен, и духом. «Ишь как спокойно глядит, точно и впрямь ни во что ему ханский гнев. Но ведает ли, на что идет?..»
— Так откуда прознал, Федор Иваныч, про то, что я царева посла на щит хотел взять? — переспросил Дмитрий. — Какая сорока ту весть донесла в твою глухомань?
Федор Иванович рассмеялся:
— Так ведь сам говоришь: Русь — не мосляк. Русь-то, сынок, — девица! Когда больно ей — плачет, когда страшно — кричит, когда любит — жалеет, как согрешит— покается… ан как, бедная, на малый золотник обнадежится, так уж нахвастает на три короба. Язык-то бабий…
— Так иная-то баба как своего мужика прилюдно честит, да никто не знает, как она его ночью голубит. Чай, слово — не кровь, — отмахнулся Дмитрий. Конечно, не могло его не заботить то, как воспримет Узбек сообщение о его намерении биться с Ахмылом, но на то у него и был свой загад: мол, ради тебя же, хан, и берегу Тверь от наездов, дабы полнее платить по долгам.
— Не скажи, Дмитрий Михалыч, иной раз и слово страшнее кистеня ломит, — возразил Федор Иванович. Он вдруг зримо посерьезнел, уже не ласково, как допрежь, но строго уставил на Дмитрия слепительной синевы и глуби, как клязьминская вода в ясный день, глаза: — Али ты думаешь, батюшка твой Михаил Ярославич силой своей был страшен Узбеку? — Князь Федор покачал головой и, не дожидаясь ответа, веско сказал: — Нет, Дмитрий Михалыч! Не силой, но одной лишь надеждой, какую он людям давал. Ить, людям не много и надо. Мал огонек у Божией лампадицы, да тем и мил, что во тьме горит. И чем пуще тьма, тем ярче светит тот малый огонышек. Потому отовсюду и видится… А теперь рассуди: нужен ли Узбеку князь на Руси, что людям надежду на силу дает?
— Так ведь не оборонился же я! — рубанув рукой по столешнице, то ли оправдался, а то ли посетовал Дмитрий.
— Так ведь и Ахмыл на тебя не наехал, — усмехнулся князь Федор. — А для вины и того достатне, что удумал оборониться. Не того ли Узбек и батюшке твоему не простил, что не убоялся меч поднять на татарина.
— Ан отец-то и Дюденя в Тверь не пустил! — заспорил Дмитрий.
— Э-э-э, когда то и было, не то теперь! Али сам-то не видишь: Узбек не Тохта! — Князь Федор вздохнул: — Не наложница ему надобна, коя и постылого вытерпит, но жена, до сердца покорная.
— Неужто любовь злом вместишь? — недоверчиво усмехнулся Дмитрий.
— Так всяко бывает, — пожал плечами в ответ Федор Иванович и добавил: — Узбек-то, поди, не на завтра загадывает. Так ведь и у Руси жизнь не нашим веком окончится…
Помолчали.
— Чтой-то в толк не возьму. — Дмитрий помотал головой, точно сон отгонял. — Али речи твои не ладятся, князь, али я не смышлен… Сказывают, да и сам я так мыслю: гневен хан на великого князя владимирского. Но есть ли иной-то во всей Руси, кто более ему предан? Так за что ж Узбек взъелся на Юрия?
— Эх, Дмитрий, шавка-то пустобрешная во дворе тоже, чай, преданна, хвостом чисто веником машет! Да жалуешь ли ты шавку-то? А гневаешься на нее? — Федор Иванович тронул усмешкой губы под седыми усами. — Вот так и Узбек на Юрия гневен. Умен хан. Дальнозорок. Юрий-то ему приспел лишь на то, чтобы батюшку твоего русской рукой завалить. А на поверку-то слаб оказался Юрий для ханской милости. Ему ли над Русью стоять? Что для Руси он — место пустое, для хана никто! Думаешь, хан-то не понимает, что и для нас он индо свербливый прыщ. А прыщ, что свербит не долго и чешется — не ныне, так завтра все одно его сковырнут. Да ты же и сковырнешь, — перстом указал на Дмитрия князь.
— Сковырну, — легко согласился Дмитрий.
— Но коли сделаешь это ты, так через то и Русь, пусть в украдную радость, почувствует свою правоту. А где правота, там и сила. Чуешь, о чем говорю? — Дмитрий кивнул. — Так вот хан и хочет теперь уж своими руками ущучить Юрия. Думает, тем он навроде милостника станет для нас. На то ты ныне ему и надобен.
— Пусть! — махнул рукой Дмитрий. — Не для его надобы иду к нему кланяться, но для своей.
— Иди, — согласился Федор Иванович, — иди. Ступай, да помни слова мои про болотину.
— Авось гать настелю!
— Стели… Только голову — то больно уж прямо несешь. Снесешь ли, не поклонимшись?
— Ужо поклонюсь, — угрюмо ответил Дмитрий.
— И то, татары-то непоклонных не милуют, — согласился Федор Иванович. И вдруг так взглянул на Дмитрия, как нацелился: — А коли поклонишься, так невзначай не загасишь лампадицу-то, что смертью своей вздул на божнице Михаил Ярославич?
Старик глядел неотрывно, и трудно было вынести его взгляд. Но Дмитрий глаз не отвел. Ответил:
— Чай, она негасимая.
— И то, сынок, правда, — улыбнулся князь Федор Иванович, знать, за правильную да честную жизнь прозванный Благоверным.
Погода стояла ядреная. Коли и мело иногда, так попутно. Точно и ветер гнал в спину: спеши, князь, спеши! Он и спешил.
Давно уж миновали стозвонные, величавые и укромные русские боры, где дятлы в печали стучат по гулким деревьям, мелькая огненной головой, где любопытные белки мечутся рыжим пламенем меж ветвей, где лоси рогаты, где вепри и кабаны, где заяц, поднятый с лежки лисицей, устало петляет следы, где волки выходят к самой дороге глядеть из кустов на людей и коней, жадно и дымно вдыхая запах проносящейся мимо еды. Теперь княжий поезд летел левым берегом Волги. Чем далее, тем раздольней и шире делалось взгляду. Однако для русского глаза та ширь была и пуста и уныла. Криком встречали тверичи редкие дубовые рощи да сосняки, что вдруг, будто хотели напиться, выбегали к реке, радуя глаз золотом схваченных солнцем стволов. Полозья возков, легко скользя по льдистой, укатанной колее, пели дикую бесконечную песню пути. Дробно и звонко били копыта о мерзлую землю, предупреждая встречных уйти с дороги: Тверь идет на Орду!
Весело б было Дмитрию, кабы не думы. Но думы — не шапка, не скинешь их с головы. И отчего-то боле всего неотвязна думается ему о словах князя Федора. Ей-богу, так он его запутлял, что кой день и во сне, и в вялой дорожной дреме мерещится ему холодный и жгучий, пронзительный и покойный, безжалостный и участливый взгляд:
«Осилю!».
А взгляд плывет, как вода, и уж не князь Благоверный, но матушка в душу заглядывает:
«Осилишь ли, Митя?».
«Осилю!».
Но синей сонной водой размывает лик матушки, и вот уж другие глаза глядят в его душу: печальны и ласковы, тихи и безответны, от ужаса ли расширены, от любви ли — кто то? Уж не Русь ли сама смотрит в Дмитрия?
«Осилишь?»
«Осилю…»
Угорелая от дум да от угольной жаровницы, тяжелеет голова, падает на грудь в тяжком необоримом сне, безвольно, как неживая, мотается по груди…
Истинно, ныне власть на Руси что болотина. Да ведь и выстелить ее нечем, кроме как собственными костями.
В Булгарах, перед тем как в город войти, встретили скорбный обоз. Покуда сторонились обозники, уступая колею княжьему поезду, Дмитрий подъехал верхом.
По числу возков обоз был богат, видно, держал его знатный купчина. Ан по виду обозники были удручены.
— Откуда путь держите, люди добрые?
— Из Орды, добрый князь, — уныло ответил здоровенный парнище с широким, битым оспой лицом.
— На Русь-то чего везете?
— Мученика.
— Как то?
Другой мужик, в долгополом азяме, стоявший возле саней, медленным, каким-то тягучим движением отворотил дерюжку. На санях, в мятом сене, лежала ссеченная мертвая голова. След от клинка был кос и неровен. Рубили с двух раз. Бело светила сквозь завитки волос бороды кожа на шее под подбородком. Обметавшая рваные края сукровица уже заскорузла, но еще не приобрела тот землистый, свойственный сукровице оттенок — знать, и убили недавно. Черт лица убиенного было не разобрать, лишь маленький, вздернутый нос непримиренно уставился в небо. Вдруг без ветра отвесно и прямо повалил с небес крупный и рыхлый снег. Тихо, беззвучно стелясь и не стаивая, он западал в черные дыры пустых глазниц, в кровавый и безъязыкий безмолвным криком раззявленный рот мертвеца.
— Пошто его так… мучительно?
Мужик неопределенно пожал плечами:
— Так, ить, татары…
— За что?
— О вере заспорил с погаными.
— Ну?!
— Дак вот же, — мужик кивнул на мертвую голову и усмехнулся, — не стерпя своего поругания, они его и замучили. Невразумленные, прости Господи… — Мужик потянулся к дерюжке, чтобы накрыть голову от глаз и снега, падавшего все пуще.
Дмитрий остановил:
— Постой!
С каким-то неведомым доселе жадным и даже болезненным любопытством он глядел на отчлененную, изуродованную пытками голову безвестного мертвого человека.
— Как звать сего христианина?
— Федором кликали, Царство ему Небесное, — перекрестясь, ответил мужик и добавил: — Купец он был…
— Попомню… Федор, — скрипнув зубами, глухо произнес Дмитрий и плетью огрел коня. Теперь его еще и этот безглазый взгляд мертвеца сторожил и будто бы вопрошал с насмешкой, доступной лишь мертвым:
«Осилишь ли?..».
«Осилю!» — упрямо отвечал Дмитрий, но на душе его было угрюмо.
С тем и въехал в Орду.
Эх, Русь! И власть твоя на болотине только костями крепится. И вера зиждется лишь на крови.
Глава 5. Александр. Гон
Ветер сек в лицо мелкую, колкую крупку, не гнал, но тяжко волок по небу рыхлые, брюхатые облака, готовые просыпаться снегом. От утра, как тронулись с ночного, краткого становища, исподволь шло на буран, покуда лишь змеило поземкой, скоро заметая следы. Чуть не наново приходилось торить дорогу, что едва угадывалась под волнистым покровом наметанных заносов. С часу на час двигаться далее делалось все трудней. Хоть и велел Александр каждого конного снабдить парой заводных лошадей на татарский обычай, дабы по надобе менять притомленную под седлом, да по такой погоде и самого-то себя непросто было нести коню. Да обоз еще с овсом для коней и снедью для ратников, давно отстав, плелся далеко позади.
Дивно, как татары-то умудряются покрывать огромные расстояния в неимоверные, сжатые бешеной скоростью сроки, — точно и впрямь люди они иные и кони у них летучи. Ни голод им не в страх, ни мороз не в укор. Закутаются в доху с двойным волчьим мехом — снаружи и изнутри, натянут по самые глаза огненные малахаи из лисьих хвостов — и ну бечь сквозь пургу, да еще и спят на бегу, смежив глаза и уткнув носы в меховую опушку, мерно качаясь в лад лошадиному бегу. А коли проголодаются и далинг пустой, яремную жилу у заводной лошаденки отворят и жаркой и дымной крови напьются досыта. И лошади-то у них, опять же, неприхотливы. На вид неказисты — коротконоги, широкогруды, в густой и более долгой, чем у русских коней, шерсти, в коротком-то беге куда как слабы против русских, но уж в дальнем пути равных нет тем лошадкам — шибко злы они на дорогу, злы да угонисты! И пищу сами себе из-под снега добудут. Не то русский конь! Коли к морде-то торбу с овсом не подвесишь — лучше сдохнет, а копытом не ковырнет! А то, говорят, есть еще у татар вельблюды. Сказано же в Священном писании: не войти богатому в Царствие Небесное, аки тому вельблюду не пролезть в игольное ушко. Тоже, знать, злое животное… Потому и выходит: каждому на земле и скотинка ему под стать.
«А все же, — подумав еще о пустом, решил Александр, — русского-то коня не сменю на татарскую лошаденку. Эвона, как статен-то, из последних сил бежит, а все точно собой любуется…»
Сняв угретую заячью рукавицу, князь подпустил руку под теплую, взмокшую гриву белого жеребца, легонько похлопал по шее, и конь, почуяв ласку, запрокинул вбок голову и как-то по-людски весело оглянулся на седока:
«Не забаивайся, мол, хозяин, не выдам, догоню кого тебе надобно…»
— Да, ить, надо догнать-то, надо! — подсевшим от стужи горлом вслух отвечает коню Александр, точно равноразумного понужая его теми словами бежать еще шибче.
Иные утром советовали Александру взять передышку, дождаться обоза, а там, подкормясь, с новой силой рвануть в погоню. Однако хоть и видел Александр, что и люди и кони устали, а все же отчаялся на еще один гон.
Обошел его Юрий, обошел, сучий сын!
Как знал, наказывал ему Дмитрий, отправляясь в Сарай: «Жду от Юрия каверзы — засеки все пути!» Легко сказать: засеки все пути. Ан Русь кругом — что ни стежка, то и путь лихоимцу. Разве словишь в Руси того, кому бес помогает?
Вон Данила-то Грач — ровно сгинул! Главное, хватились-то его поздно, лишь в самый канун Дмитриева отбытия. И то лишь потому, что Дмитрий и велел его к себе привести. Кинулись — нет Грача, улетел! Стали сторожей пытать, что на въездных воротах стоят, так один и упомнил: еще, говорит, на Архангела Михаила по первому снегу выехал Данила через Загородские ворота, что вели на Москву. Еще и доложился: князь, мол, выслал его проверить, крепко ли дороги легли. Такой уж насмешник… Хоть поздно, да снарядили погоню. Павлуха Шетнев с ребятами чуть не до самой Москвы добежал, во всякую попутную деревеньку нос сунул, по всей дороге, как в собственном подполе, укромные захороны поворошил — нет Грача, да и все тут! Да и не было, говорят. Никто упомнить не мог такого проезжего, хоть морда-то у него эвона какая носатая. Про таких-то сказывают: отворотясь, не наглядишься! Поди, запомнили, коли увидели. Но как и упомнишь его, когда он дорогой той не бежал? Ведь экий змей хитроумный оказался тот Грач; нарочно, чтобы со следа сбить (ан знал, что станут ловить!), вышел через Загородские ворота, а сам по непутному поприщу Тверь обогнул, вышел на Затьмацкий путь да и двинул вовсе не на Москву, а на Новгород. После уж там следы его отыскались. И то, поди, в Новгороде-то за известие, что Дмитрий пошел в Сарай, чай, более серебра выслужил у великого князя. Да ведь он один и мог оплатить то известие! Как сразу-то не смекнули, куда путь его лег? Авось не дошел бы… Ей-богу, одна морока да затмение разума с такими людьми, как Грач.
Не замечая того за собой, думая о разном, Александр то хмурил брови, то распускал их, то строжел лицом, то светлел, а то и бормотал что-то себе под нос, благо на ходу да за ветром слов тех никто не слышал.
Вот, однако же, люди! Поймешь ли, что у них за душой? Взять того же Грача: как пришел из Москвы, сверх всякой меры, даже и в обиду своим-то тверским жаловал его Дмитрий. Без роду без племени до себя приблизил, своим виночерпием сделал — куда уж выше? А главное, неведомо и за что, за какие такие заслуги? Вот он ему за ласку и отплатил! Ежели, конечно, с первого дня не стоял над Дмитрием Юрьевым али Ивановым соглядатаем? Поди теперь докажи! Хотя сам же Дмитрий, кажется, о том догадался. Да поздно! Уж как он лаялся, как сказали ему, что Данила ушел! И то, верно же говорят: минуй меня, Господи, злоумышленного предателя, а с врагом я и сам разберусь. Да ведь не то обидно, что люди так склонны к измене, и то, знать, в них Господь заложил, но то, что тебе изменяют!..
При отце из Твери-то не бегали. Напротив, Тверь и хлебопашцами, и ремесленниками, и писцами, и изографами, и многими знатными в иных землях боярами возвысилась. И из Нижнего к батюшке в службу шли, и из Городца, и из Владимира, и из Чернигова, и из Киева, и из Ростова — да откуда и не бежали людишки на отцову славу и ласку! А тех, кому всходило на ум ради измены ли, ради прибытка ли, от обиды ли или иного прочего оставить отчину, кажется, и вовсе не было. А кто и покинул Тверь, так ведь и тот честь по чести прочь отъезжал: с поклоном за прокорм князю да с благодарением за службу, коли было за что благодарить. Да ведь, ей-богу, трудно упомнить, кто и съехал-то?
Вспомнив, Александр не сдержал веселой ухмылки, хоть и было ему не до смеха. По молодости Петька Шубин сбегал из Твери. Да и тот не за выгодой, не от обиды, а по любовь в чужую землю ходил. Старый-то Шубин благословения отеческого ему на ту любовь не дал, вот он и сбежал. Видно, так уж запала в душу ему новгородская боярышня, что ближний свет стал не мил. Но, знать, в чужой-то земле и любовь не заманная — взял там свое Петр, да вернулся приблудным псом. Ужо старик-то Шубин возрадовался — от ворот до крыльца за волосья его волок да приговаривал:
— Али тебе, кобелю, тверских девок-то мало? Али тебе в Новгороде-то помазано?..
И то, с новгородцами-то как раз воевали.
Александр согнал улыбку с лица.
Нет, что ни говори, а при батюшке-то сколь по строгости, столь и по душевной приязни разные люди в добре на Твери сожительствовали. Ан при Дмитрии стронулись с места.
Впрочем, кто и ушел? Федька Ботрин? Так тот уж давно, знать, косил глазом на сторону, все-то ему было поперек. А ушел, никто и не опечалился — так-то беспечально бельмо с глаза падает. Да без его непомерной злобы и зависти и впрямь вроде светлее стало. А уж про того Грача и говорить нечего! Да и какая в нем польза была для Твери, окромя сомнений, в кои всякий впадал, его видя: и на что человеку такая рожа отвратная дадена? Да не то жалко, что ушли, а то обидно, что не поймали их.
В другом беда! Те, что ушли, что стронулись, как бы пусты и даже вредны они ни были, иных слабодушных смущают, точно бегством своим говорят: мол, поникла без Михаила-то Ярославича Тверь, ужо не воспрянет, навек утратила первенство, мол, отныне другие земли полезли на солнечный взгорок! Что то за земли? Да уж не Иванова ли Москва? Ан то еще бабушка надвое сказывала!..
Чему суждено быть — неведомо. Но покуда есть сила и правда за ней — от великого владимирского стола Тверь не отступится! Не ради алчбы и лукавого примысла, но ради самой Руси, потому что некому на Руси без урону ей ныне властвовать. Юрий — вор! Вору ли править Русью? Тихой сапой Иван на Москве в силу входит. Как за братом ни тих, и то уж вполне проявился своим волчеватым норовом да змеиным коварством. Этот-то ради корысти, коя в нем едина вместо всех пороков и людских добродетелей, ни перед какой низостью, видать, не остановится, сотворит зло да на другого кивнет, да еще, ничтоже сумняшеся, крестным знамением обмахнется! Да и кто он, по сути? Лишь брат вора, преступно укравшего права на престол. Такому ли Русью-то править?
Впрочем, кому и дано понять Русь? Сама-то знает ли, кто ей нужен в правители?
— Москва, говоришь? — зло усмехаясь, бормочет неразборчиво Александр. — Поглядим еще, какая такая Москва!..
Александр прикусил зубами верхнюю губу, слегка обметанную редкими, мягкими волосами (Настена уж на сносях, того и гляди разродится, ан борода-то все пухом цыплячьим лезет, ей-богу, совестно даже перед боярами), досадливо сплюнул в ветер и вдруг, резко взнуздав, осадил Жеребца.
Белыш хоть и тяжело поводил боками, но с обидой взглянул на хозяина: «Пошто осадил-то? Токо-то ладно ноги под ход подобрал!..»
Отворотив от льдистого ветра лицо, Александр обернулся: вялой, дробной змеищей растянулся полуторатысячный конный отряд по унылому междуречному всполью.
— Максим! Максим! — сквозь ветер, относивший слова, позвал он.
Максим Черницын, Князев окольный слуга, подъехал степенно на степенной же, понурой под тяжестью Максимова тела кобыле.
— Кликал, батюшка?
— Кой я тебе «батюшка», чертов сын? — рассердился Александр. Больно уж неторопок, по-домашнему благодушен и нелеп среди голого промозглого поля показался ему Максим. Да ведь надо же было и раздражение, что возникло от мыслей о братьях Даниловичах, выплеснуть на кого-то. Так Максим со своим невозмутимым душевным покоем и готовностью хоть чем услужить Александру для того всегда был сподручен. — Мед мы с тобой пьем али Юрия гоним?
— Так, знамо, гоним его, злодея, — вздохнул Максим, улыбаясь и чуть было вновь не повеличав князя привычно ласково «батюшкой». Но вовремя подавился словом. Хотя для Максима-то не было разницы — Юрия ли гнать, иного кого, главное для него состояло лишь в том, чтобы во всякий миг рядом быть со своим «княжичем-батюшкой», дабы беречь его от беды.
— Чьи пасынки хвост заплетают? — строго спросил Александр.
— Боярина Петра Шубина.
— Скачи до него и передай: мол, забаивается князь, что, коли и далее он таким-то гоном будет ползти, кабы обоз на него не наткнулся. Да, слышь, Максим, спроси у него: али он обоза и дожидается?
— Ужо-тко спрошу, Александр Михалыч! — осклабился белозубой улыбкой Максим, неуклюже разворотил кобылу, от усердия ударил ее под брюхо пятками так, что у бедной екнула селезенка, и послал ее ходкой рысью в конец отряда.
Кобыла кидала задом, и Максим, не больно-то привычный к седлу — и с седлом, как в охлюпку, — ерзая по нему усадистым, широким седалищем, валился то на один, то на другой бок.
«Аника-воин!..» — усмехнулся вслед ему Александр.
Несмотря на то что все складывалось не так хорошо, как хотелось бы: и враг-то неведомо где, и кони на выходе, и люди оголодали, и ветер в морду — радостно было на сердце у Александра. Кажется, всю бы жизнь так и провел в седле, в жаркой погоне, где нет места ни сомнениям, ни страхам. И чуял он: близок Юрий!
Правда, того еще не знал Александр, что всю-то жизнь уж не он, но его будут гнать иные лихие загонщики, точно беспощадные, свирепые псы. Пока не нагонят. Но до того было еще не близко…
Хоть и велел ему Дмитрий «засечь все пути», да ведь и сам понимал, что всех-то путей не перекроешь. Опять же и Юрий, чай, не дурак — кабы решился пойти, так пошел-то не Селигерьем или через Торжок, а тем укромным да потайным путем, на котором Тверь с сонного боку-припеку осталась. Так и вышло.
Новгородский гонец Никола Колесница (хоть и прыток — за что и прозвище получил) на Тверь пришел спустя не менее трех дней, после того как Юрий-то дальним окольным путем мимо дозорных засек ужом проскользнул. Никола и сообщил, что позвал Юрия некий беглец из Твери, по описанию Колесницы, чистый Данила Грач. Да ведь с иным-то его и не спутаешь. Правда, Никола не Грачом, а вороном его обозвал. Так вот, Юрий, получив весть о том, что Дмитрий пошел в Орду, к счастью, не сразу смог тронуться следом — просил новгородцев с ним пойти, за честь его постоять против Дмитрия. Однако новгородцы после притеснений его (а он и их притеснил) заупрямились. Ну а коли новгородцы упрутся, так их разве сдвинешь? Так что теперь шли с Юрием лишь отборные, преданные ему переяславцы, кои служили ему и в Новгороде телохранителями, числом не более тысячи, да некоторые охотники из новгородцев, коих в сопровождение он серебром приманил. Впрочем, и тех охотников, хоть и менее тысячи, однако набралось предостаточно. Народ все битый, разбойный — из ушкуйников, коим в тягость на одном-то месте сидеть…
Не велико войско у Юрия, да Александр-то свое распылил тем, что в заставы на дороги послал. Слать за ними гонцов да ждать, покуда воротятся, не стал. В два дня срядил дружину из своих да боярских пасынков, посадил на коней и полетел что есть мочи вдогон. Разумеется, прав был Дмитрий в том, что перехватить Юрия надо было задолго до Низовской земли, где он волей великого князя, страхом ханской тамги, коей он пока был полновластный владетель, мог поднять против Дмитрия и костромичей, и переяславцев, и московичей, словом, тех, кто так ли, иначе ли, но считался в его союзниках. Да и прочих вполне мог обязать выступить на своей стороне. Иное дело, как бы биться стали, скажем, те же владимирцы на его стороне, но выступить, поди, выступили. За кем тамга — за тем и хан, за кем хан — за тем и сила. Но опять же не войны более опасался Дмитрий, потому как отчего-то сильно надеялся вернуться с ханской милостью на великое княжение — за тем и шел к хану, но как раз того, что Юрий не ко времени прибудет в Орду и уж найдет, как оболгать его, Дмитрия, перед Узбеком. Да ему, поди, достаточно и того будет, коли выход тверской, который утаил он от хана, вернет. На тот не уплаченный хану долг, знал Александр, и Дмитрий имел свой расчет.
Понимал Александр и то, что если не сможет опередить, достать великого князя до Костромы, то уж после-то Костромы, где Юрий, пользуясь властью, наверняка и усилится, и сменит запаленных коней на резвых на дальнейшем пути в Сарай (а в том, что Юрий спешит в Сарай напакостить Дмитрию, Александр не сомневался), со своей изнуренной гоном дружиной, если даже чудом они и нагонят Юрия, стреножить вряд ли сумеют. Потому и спешил Александр, потому так стремился именно до Костромы опередить Юрия, выйти ему наперерез. Промахнув Тверь дальней стороной по Мсте и Мологе, по малым рекам с севера обойдя Ярославль, теперь Юрий должен был выйти на единственную дорогу, что вела в Кострому от Пошехонской северной стороны. По той дороге уже наверняка двигался поезд великого князя. На той дороге должен был Александр словить Юрия. Да вот беда — покуда достичь той заветной дороги никак не мог!
То время, на которое Юрий опережал тверичей, Александр надеялся возместить, воспользовавшись более кратким и удобным путем, что напрямую лежал по Волге меж Тверью и Костромой. И разумеется, прыткостью гона. Выложились до остатних сил — дале некуда, кажется, и часу не потеряли в долгом пути — и вроде должны, должны были поспевать. Осталось лишь выйти на ту дорогу, что связывала Кострому с Белозерьем, наладить засеку да ждать, когда Юрий грянет в засаду, но, судя по тому, сколь дней они были в пути, — до самой Костромы-то было рукой подать, а Пошехонской дороги все не было. Али ненароком сунулись не в тот сверток? Тогда — все! Тогда гони не гони — все напрасно, и на сей раз уйдет от тверского меча окаянный москович. И как тогда Дмитрию-то в глаза посмотреть, когда он вернется?
«Что ж ты, брат, не стреножил Юрия?..»
А ведь если не стреножить его — вернется ли Дмитрий?
Вон что… Хоть и нет сил на последний гон, а надо, надо преодолеть его и выйти, во что бы то ни стало выйти на ту дорогу. Только где же она?
Впереди непроходимой синей стеной стоял лес.
Александр дождался, пока Максим достиг замыкающих. Знать, не поскупился на слова, угрел Петьку Шубина. Взвихрилось под копытами поле! Видно, как потянулись морды задних коней к хвостам ушедших вперед. И скоро весь отряд стянулся, в последнем усилии подобрался, как кот на пичугу, готовый к прыжку.
Эх, кабы коней посвежей, уж не допустили бы Юрия первым войти в Кострому. Да ведь и нельзя допустить!
— Гони! Гони! Погоняй! — Звериным, неведомым чувством чует Александр: близок, близок, бес окаянный, и оттого весело и тревожно делается ему. — Али мы, ребята, не тверичи?! — кричит он, смеясь на задор молодым лицом проходящим мимо него, сбитым по четверо в ряд хмурым конникам. И те, заслышав князя, разворачивают на ветер красные задубелые от холода рожи, силятся улыбаться скованными стужей губами. И улыбаются, и смеются в ответ, скалятся влажными, жаркими ртами, пар из которых пышно обметал усы и бороды инеем.
— Али мы не тверичи!..
В пылу непрерывного гона Александр давно забыл думать о том, что воинов-то у Юрия будет, поди, по-боле, чем у него. Да это его и совсем не смущает. Как природный князь, свято верит Александр в то, что, во-первых, правому в поле Бог помогает, а во-вторых, верит Александр и в то, что во всей Руси не сыскать ратников отважнее тверичей. Так уж утвердилось за ними от времени Михаила, Да ведь и впрямь — никто их доселе не бил! Татары и те опростоволосились перед ними под Бортеневом!
— Возьмем же Юрия на копье! — пуще кнута бодрит словом молодой князь холмский, княжич тверской усталых конников. Да что конников? Кони и те, кажется, прибодрились!
— Бог за нашим князем! — кричат нестройно в рядах, но ветер относит звуки, и в вое ветра слова звучат скорее уныло, чем радостно.
И никто за усталостью и горячкой не думает о возможной расплате, кою, может быть, уготовит им хан, за противление великому князю, поставленному им на Руси. Да и когда то будет, если и будет? А ныне хан далеко — Юрий близко!
— Бог за нашим князем!
А Александр о том уж отдумал. Коли угодно Господу, чтобы он, а не Дмитрий пролил ненавистную Юрьеву кровь, так он не задержится! А там, что будет — то будет. Нечего и виниться, коли взялся за меч!
— Гони! Гони! Погоняй!
Леса достигли, когда день взошел в полную силу. Хоть и был тот день смурен и сумеречен от чреватых снегом облаков, кой уж час готовых разродиться пургой. Да, знать, срок их к тому не пришел. Покуда лишь некоторые из них выкидывали на ветер снежное обилье, коего, впрочем, вполне хватало, чтоб замести следы.
С опаской Александр ступил под шумные кроны высокого соснового раменья, вставшего на пути, но именно в него сквозь самой природой ли, людьми ли выжженную широкую просеку нырнула дорога. Ан лес тот, оказывается, шел густой, но неширокой полосой, и скоро сквозь него, Божией милостью, вышли тверичи на заветный Пошехонский путь, что лежал за этим леском по малой речке Урдоме. Знать, верным свертком они свернули, сподобил Господь успеть! Александр ликовал! Да и другие-то ликовали, хотя б потому, что можно было свалиться кулем с седла да размять затекшие ноги.
Теперь оставалось ждать да гадать: прошел ли Юрий вперед их на Кострому или не прошел? Судя по нехожености пути, по разворошенным голодными птицами конским яблокам, которые откопали под снегом шустрые следопыты, последний раз проходил здесь обоз не ближе, чем неделю назад. И знать, то не мог быть Юрьев обоз.
Не летучи же несут его кони?..
Да, не летучи кони тащили большой санный поезд великого князя. Оттого и бесился Юрий Данилович, что, почитай, пятую седмицу вынужден был трястись в вонючем, угарном возке, то задыхаясь от жара, то знобясь холодом. Да и как не беситься? Пожалуй, взбесишься тут, когда ему, великому князю, истинно точно бешеному псу, сторонящемуся людей, точно разбойному татю, за поимку которого назначено серебро, точно холопу беглому, кинув неимоверный и унизительный крюк, пришлось идти дальним, окольным путем, опасаясь тверских засад, да тогда как раз, когда всякий миг был дорог! Ему ли, великому князю, жить в страхе в своей земле, ему ли бояться своих сыновцев, ему ли ежечасно бояться повсеместной измены?.. Ему ли, великому князю, в ночи трепетать от мышиной возни — уж не крадется ли то подосланный врагами убийца? Неужто и великая власть не спасает от страха? Да на что тогда она и нужна?..
Ей-богу, Юрий Данилович локти готов был грызть от досады. Кажется, достиг недостижимого, преодолел непреодолимое — вопреки людской, да и Божией правде вокняжился над всей Русью — и что же? Где слава и где покой? Где она, эта власть, что мерещилась и манила несуетным татарским величием? Али недоступны им, русским, ни покой, ни царственное, будто и вовсе бездушное величие ханов? Да где же в той власти хоть малое утешение за жизнь, утраченную в тяготах беспрерывной борьбы, страха и низости, ради приобретения этой великой власти? Али и впрямь от Господа заповедано, как талдычат о том попы, кому властвовать над этой землей и людьми. Так отчего же Господь не упас от Узбековой злобы того возлюбленногоим Михаила? Так отчего же не остановил его, Юрия, когда стал он ханским орудием в борьбе с Тверским? Или слаб был Господь защитить его, или ведал заранее, что не таким, как он, но иным, подобным ему, Юрию, отныне и на века править Русью! То-то… Но коли есть наказание Господне, так не дает Господь властвующим ни покоя, ни утешения. Ан главное, чего не дает — избавления от страха! Али вечен тот страх? Так на что же и власть?..
Не велик прошел срок, как вокняжился Юрий Данилович во Владимире, ан годы, что кони, по-разному в протяжении жизни бегут. Иное-то время, как хитрый, ленивый конь, только для виду ногами на месте перебирает, и хоть тянет шею вперед, ан нарочно назад осаживает, и седок в устрявшем возке — не понять — стареет ли, молодится? — да, впрочем, и дела-то нет никому до того седока; иное же время так понесет, точно бешеный, конь в беспощадной скачке, вот-вот поломает ноги, порвет жилы, до смерти запалится или сронит, скинет с себя ослабшего, изумленного скороминующим бегом жизни вдруг постаревшего седока.
Последний год внезапно, но безжалостно и неотвратимо состарил Юрия. Глядя на него, трудно было поверить, что такие разительные перемены произошли в один год. В том же Владимире в Юрии Даниловиче хоть и с трудом, но можно было признать того петушинского, кипучего злой силой, юного московского князя, что когда-то прибыл в Орду тягаться за ханский ярлык с Михаилом, того, кто с кречетовой яростью вел за собой войска на разбойный, но удачливый промысел, того, уверенного в себе и в собственном праве на любую низость и каверзу, нетерпимого к чужой славе и доблести завистника, за которого, рассчитывая на его непомерное, павлинье тщеславие, Узбек не пожалел отдать замуж свою сестру, в конце-то концов, еще год назад можно было признать в великом князе того Юрия, что пуще позора почитал для себя не сменить на дню если не трех рубах и кафтанов, то хотя бы трех щегольских дорогих поясов… Куда! Не тот стал Юрий Данилович. Истинно, будто год один разом сделал его стариком.
Борода, за которой ухаживал особенный брадобрей, несмотря на уход, кустилась по скулам и подбородку клоками, от неровно выступившей и какой-то ржавой седины стала пегой, словом, выглядела щипаной и неопрятной, точно крошки после еды князь не смахнул. Да ведь случалось и забывал стряхивать! На темени вытерся волос, обозначив круглую плешь. Кожа на лице будто враз истончилась, жестко обтянув кости черепа и побледнев до синюшной, мертвенной белизны. На отощавшем отчего-то лице еще пуще выперли скулы, а щеки, напротив, запали. Вдруг ни с того ни с сего, словно от сглаза или злодейского наговора во время похода на Выборг стали крошиться зубы. Да мало — крошиться, но так болеть, что свет стал не мил! А главное, ничто: ни чеснок, ни рябина, ни волчий клык, ни дубовая кора, ни обратные заговоры полоумных лекарок — не спасало от боли. Под Выборгом, бывало, Юрий Данилович и пленных-то вешал лишь для того, чтобы чужими страданиями свою боль унять. Помогало, но мало. Месяц чумной ходил, покуда не привели к нему шведского лекаря. Тот швед и вырвал ему верхние бабки с обеих сторон сапожными гвоздевыми щипцами. Пусть-ка его в аду так черти пытают, как он пытал Юрия. Но боль с тех пор отпустила — ив том благодать… Впрочем, в зубах-то боль отпустила, да вот в глазах-то застряла, видно, навек. Тяжко смотреть ему на людей, тяжко людям поднимать глаза на великого князя.
И то, ко всем одинаково беспощадно время, да, знать, не ко всем одинаково милостиво… Хоть и к сорока подошло уже Юрию, да все равно безо времени он состарился.
И то, знать, иной год десяти стоит! Ей-богу, хочется локти грызть от досады — да не достать их, как не понять, в чем и когда жизнь его обманула?
«А ведь обманула, обманула!..» — нахохлившись, как петух на насесте, во тьме возка кривит Юрий тонкие злые губы в горькой усмешке.
Однако Русь он смирил. Смирение ее выменял у татар на долги. По тем долгам расплатился с лихвою и кровью и серебром. Сами новгородцы с царским почетом приняли его у Святой Софии, по обычаю на словоблудном вече клялись в верности и любви, архиепископ Василий вкруг него дымами кадильными помавал, в любых-то делах обещал заступничество перед Богом… Не стали противиться новгородцы Юрию даже тогда, когда в их земле он себе столь льгот да выгоды взял, сколь до него ни Невский, ни сын его Андрей Городецкий, ни Михаил Тверской никогда не имели. То-то! Почуяли верную, настоящую мощь. Только кивали: правь нами, батюшка, правь! Под мягкой да слабой рукой Афанасия — ан умер любезный брат! — знать, и новгородцы соскучились по крепкой и твердой воле. Что ж, не одним новгородцам, кажется, готов был Юрий ту волю явить! Н-да, готов был, кажется, да, ведать, силы-то сжать кулак недостало. Над Русью-то смолоду править надобно. Истинно, как девка она своевольная, ядреная да лукавая: полюбит — так вознесет, как деда Александра Ярославича вознесла, разлюбит — так опалит, как многих опалила, ну а почувствует слабину — так пощады не даст — засмеет, отвернется в презрении и не вспомнит, как звать тебя, величать! Над сильным-то не смеются!
Юрий Данилович ударил кулаком в обитую мехом стенку возка, пронзительно, как кричит крыса на родах, скрипнул зубами, вспомнив, с каким неприкрытым ехидством да явленным зубоскальством провожали его на сей раз новгородцы.
«Ништо, припомню я вам! — шипит он, как снег на жаровне. — Погодьте, вобью зубы-то в глотки!..»
Ан было над чем посмеяться и на что позлобствовать новгородцам. Хотя — не знал того Юрин — и смеялись-то, и злобствовали новгородцы более на себя. Им теперь на века забава да удивление: столь сил и лет положить на борьбу с Михаилом, чтоб на уши натянуть московский колпак!
А ведь и действительно точно в насмешку обрушились на великого князя неудачи одна досадней другой. Под Выборгом, сколь ни бился, так и не сумел сломить шведов. И стены пороками бил, и подкоп рыл, и людишек в приступ кидал — все без толку, шведам лишь на потеху. А новгородцам-то смех чужой — вилы в бок! Так не солоно хлебавши и воротился. Чтобы пополнить казну на войну, чуть лишь (вовсе не так, как владимирцев, костромичей или прочих-то русских) прижал плотников, так они едва не в колокол вдарили, уж готовы были на вече кричать: уходи, мол, не люб ты нам боле! Истинно, чем богаче, тем и прижимистей люди! Ишь как им надобно: и шведов прогнать, и вернуться с прибытком, и самим-то не раскошелиться. Едва примирился с ними.
Дальше — больше! Брат Иван сделал каверзу, да такую, какую Юрий при всей Ивановой низости и ждать-то не мог. Покуда Юрий Русью да Новгородом заботился, вынул с-под зада отчий московский стол. Али не сам Юрий еще лет восемь тому назад доброй волей отдал младшему брату правление над Москвой? Али он мешал ему в отчине? Так нет же, воспользовался Ивашка случаем, поймал Юрия на простоте, выхлопотал-таки у Узбека тамгу на Москву! И теперь — это же только вдуматься, какая подлая каверза! — коли, не приведи того Господи, случится замять преступника на Руси или в том же неверном Новгороде, так он, Юрий, наследник и любимец отцов, вовсе останется без удела?! Это он-то! Который, жизни своей не щадя, с седла не слезая, столь примыслил к Москве земель. Ради кого ратоборничал он можайцев, села переяславские выкупал, теснил коломенцев да рязанцев, да вспомнишь ли всех-то, на кого ради той отцовой Москвы он невзначай наехал? Неужто и впрямь все, что по праву принадлежало ему, что добыто лишь его ратной доблестью, отныне отступило Ивашке, который со двора-то лишний раз выйти забаивается, в седле-то точно куль с говном непривязанный бултыхается? Ох, Иван, ох, Иван!..
Никогда не верил Юрий брату. Так прав был! Первый враг и тот не мог бы нанести раны мучительней и кровавей, чем та, что нанес ему льстивый да лживый единоутробник. Вот она, благодарность-то братова! Да надо, ить, было такое злодейство умыслить и исполнить его без войны, без крови, одними лишь коварными словесами. Истинно, на то лишь Иван и сподобен!
Страшно Юрию, чует неверность своего положения, плачет, жалобится душой, правда, кому — неведомо. Хоть и пытает Господа: «Где ж Твоя справедливость-то?..»
«Без удела! Без удела!..» — бередя зло в душе, поют полозья насмешливо.
«Русь же кругом — случись чего, так где мне на старости голову подклонить? Али у Софьи хлеба просить?.. Али не совестно к тверичам в приживалы заделаться? Без удела, ох, горечь какая!.. Ну, ништо! И он, Юрий, откроет хану глаза и на братца, предостережет его впредь от жабьего кваканья! Ужо докажу вину на него, пожалуй, что хватит терпеть-то хитрости!
Без удела!..» Одно воспоминание о брате застилает глаза Юрия Даниловича бешеной, безумной пеленой ненависти.
«Вернусь от Узбека — пожгу Москву! Пусть знают, кто в ней хозяин-то! А уж Ивашку в такой испуг вгоню, что до смерти Боженьку будет молить за меня, коли жив-то останется. Понять бы, как и решился он, сучий хвост, на ту каверзу?..»
Более всего, хоть и гнал Юрий страшные мысли, тревожило его уже не то, что Иван выхлопотал у хана тамгу на Москву — то свершилось, но то, что Иван решил в обход его, Юрия, пойти за ней к хану. Знал Юрий: ничего случайного, необдуманного или тем паче такого, что могло грозить неприятностями, Иван никогда не делал. Истинно, семь раз отмерял, прежде чем ножом полоснуть. То и тревожило Юрия. Неужто Ивашка проник своим загадливым, хитромудрым умищем в некую недоступную Юрию тайну? И если уж решился открыто выступить против него, видать, та тайна безопасила его перед Юрием и, значит, была грозна и неотвратима для самого Юрия.
А то, что Дмитрий Михайлович, выплатив ему ханскую дань и тем самым вроде бы признав его старшинство, в душе-то не отступился от борьбы с великим князем за первенство, Юрий Данилович вполне хорошо сознавал. Чай, и он был не воробей, чтоб на мякине дать себя провести! Но то, что Узбек может отличить Михайлова сына перед ним, Юрий и в мыслях не допускал. Разве нужен татарам на русском столе второй-то крамольник, каким и был Михаил для Орды и каким несомненно будет и Дмитрий? На то разве хан убивал Михаила, чтобы власть его сыну отдать?..
А потом, разве он, Юрий, в чем провинился перед Ордой? Разве словом ли, делом отступился от того, на что он и был посажен? Разве мало с его стороны покорства? Сколь ни пришло татар на Русь, разве кто ушел без сайгата или обиженным? А не того ли и ждал Узбек от него? Так чем же быть ему недовольным?..
И так и эдак рядил Юрий Данилович, но не находил причин для царского гнева. Да разве гневаются на усердного?
Был, правда, грех и за ним. И на тот грех все же сподобил его тверской Дмитрий. Кто и вразумил его на ту хитрость? Летом, когда подвел Юрий полки к тверскому порубежью, встретил его владыка Варсонофий с боярами. От имени князя своего Дмитрия вручил ханский выход, и от имени Дмитрия пообещал впредь не искать Твери под Юрием великого княжения. И хоть во второе Юрий Данилович, разумеется, не поверил, но выход — две тысячи серебряных полновесных гривен — взял. Поиздержался он на долги ордынцам, а деньги нужны, нужны были ему на вокняжение в Великом Новгороде да на войну с треклятыми шведами. Потому тогда тот злосчастный выход он и не удосужился отправить Узбеку, но прихватил с собой. Кто ж знал, что Дмитрий так-то неблагородно воспользуется его оплошкой? Несвойственно это было тверскому-то дому! А ведь и действительно даже и не предполагал Юрий в том подвоха еще и потому, что в той его оплошке и вовсе не было злого умысла. Да разве он — слуга усердный и преданный — решился обманывать хана?. Деньги-то просто больно кстати пришлись.
«Впрочем, когда ж они и не кстати-то?» — усмехнулся Юрий Данилович.
Уж утвердился бы в Новгороде, так с лихвой вернул хану долг и резы б не пожалел!..
Теперь-то Юрий проник в замысел тверского соперника: вон чем он решил опорочить его.
«Ан глуп ты, Дмитрий, и несмышлен! И советники твои глупы! — смеялся Юрий в душе. — Вот твой выход — при мне! Целехонек! Тем же клейменым серебром меченный. Уж как представлю я его хану, станешь ты бледен. Не тебе, сосунку, в хитрости тягаться со мной!..» Смеялся Юрий, но знобкий холод тревоги не оставлял его душу.
Молод, силен да крепок ненавистью к нему, Юрию, тверской князь. Загадлив осторожным умом брат Иван, но и он пошел ему вопреки. А уж на то должны были быть причины, что втрое весили против Дмитриевой жалкой ябеды на утаенное невзначай ханское серебро. Те причины, вернее, то, что, как ни силился, не мог постичь Юрий Данилович, его теперь и тревожило более прочего.
«Да ведь и к Ивану-то не подступишься. Все одно не откроется в истине, оплетет, заморочит словами, нарочно наврет с три короба, лишь сильнее запутает. Нечего с ним и время терять! — решил Юрий Данилович. — Ужо у Узбека все разъяснится: и вина моя, и усердие! А там волен хан казнить или миловать! Но пусть узнает Узбек и подлость Иванову, и то, что с ненавистником Дмитрием не жить ему на одной земле! Да ведь не выдаст же хан его, Юрия, слугу верного, ради крамольного Дмитрия…» — бодрит себя Юрий, ан и он трепещет перед встречей с Узбеком. Истинно велик и непредсказуем хан!
В жарком, темном возке, что бьется по ухабам дороги, ему вдруг становится жутко и одиноко.
— Да ведь не за что! Не за что!.. — шепчет он и, задыхаясь, рвет ворот тонкой фламандской рубахи.
Приподняв войлочную заглушку, сквозь тонкое слюдяное оконце из крытого, глухого возка тоскливым, затравленным взглядом смотрит великий князь на унылый, сумрачный день, пробегающий мимо. Смотрит и не видит его.
Громоздок поезд великого князя. Хоть бодры и сыты кони, ан тащатся медленно, ровно на казнь. Одни укладки с тверским выходом да с подарками для ордынцев занимают чуть не десять саней, не говоря уж о прочем, необходимом в дальней дороге.
Впереди, позади и обочь великокняжеского возка сплошь на вороных лошадях бегут доверенные Юрию Даниловичу, отборные по статям да воинской доблести переяславцы. Средь них, всех ближе к возку, чуть не локтем облокотясь на крышку, закатав долгополую рясу, трясется на конике, ссутулив длинную спину, Князев дьяк и советник Прокопий, по прозвищу Кострома. Недалече (и он, знать, приближен), вздернув на ветер носатый лик, блестя черным глазом, скачет Данила Грач. Свое было на уме у Грача. Свое, да сходное с тем, о чем помышлял дьяк Кострома. Тот-то ведь тоже не одной лишь волей случая возле Юрия притулился…
Грач же доволен сверх меры! Весело ему ныне! К вечеру должны достичь Костромы. А уж от Костромы не попутчик он великому князю. Пора ему и честь знать в гостях! Поди, на Москве князь Иван заждался его с докладом. Что ж, есть у Данилы чем доложиться. Что мог, то и сотворил по слабому своему разумению. «Авось не поперек загадов Ивановых», — ухмыляется Грач.
Бог даст, рассудит ныне Узбек Юрия Даниловича-то с местником его Дмитрием. Бог даст, снизойдет на него озарение, и уж ни старый — по злобе его, ни молодой — по дерзости и тщеславию из Орды не воротятся. Не зря, чай, Иван-то к Узбеку ходил. А там, глядишь, умом, да лаской, да хитростью, да тихой сапой, как он один лишь и может, да его, Данилы Грача, заботами, поднимется над всею землей Русской князь Иван. И то будет славно. Весело Даниле, нетерпеливо погоняя коня, мечтать, невзначай опережая не только Юрьев возок, но и само равнодушное, стылое время.
Внезапно, знать, ударенная ногой, на ходу отворяется дверь у возка. Тянет Юрий Данилович всклокоченную бороду под летящий снег, разиня рот, аки волк, стуча зубами, схватывает морозный воздух. Дышит жадно, ненасытно.
— Что, князюшка, худо? — свешивается с высоты седла безволосая, как у скопца, долголобая, как у лошади, морда Прокопия Костромы.
Юрий глядит на него снизу, кажется ему, что и дьяк насмехается, али и он не верен?
Жутко, жутко-то как править Русью!
— Что скалишься, сучий потрох?! — лается Юрий на Кострому.
— Да, князюшка, разве ж…
— Гони! — перебивая дьяка, бешено кричит Юрий. — Гони! Гони! Погоняй!..
Не успели оглядеться как следует, в ближнем леске место под стан утоптать да еловыми лапами выстелить— лишь коней разнуздали да сбили в плотный табун для согрева, — как от северной стороны показались верховые. Свои — сторожа. Братья Смоличи, что по ходу еще с малой горстью в дозор убежали, возвращаются. Скачут во весь опор. Младший-то, Гриня Смолич, на которого по сю пору иногда больно бывает глядеть Александру (так неуловимо, но явственно похож он на Параскеву), аж шапку сронил на лету, легкие русые волосы вьются по ветру. Лишь по тем волосам и видать, что торопятся; коники-то под всадниками заморенные, хоть и тянутся из последних жил да плетут ногами, стелются вбок по дороге, точно ветер их клонит.
«Эх! Нелетучие!..» — глядя, как медленно близятся верховые, сетует Александр.
Но не до сетований ему — понимает: знать, несут добрую весть, коли торопятся.
Старший Смолич, Андрюха, — в отцову породу, могучего сложения парнище, с завидной бородищей и густым, зычным голосом, кричит еще издали:
— Юрий! Юрий идет!
Бросив поводья, с лета скатившись с седла, но устояв на ногах, сломив шапку, Андрюха лихо подбежал к Александру. Глаза сияют молодо и сине. Тоже, чай, брат Параскевин.
— Ну?
— Слава богу, поспели, князь!
— Где он?
— Покуда далеко — за выгорком! Идет вдоль реки. — Андрюха дышит тяжело, утирает ладонью мокрую бороду. — Да, ить, пока там, а тотчас здесь будет.
— Он ли?
— Он, Александр Михалыч! Боле некому. Одних возков под тридцать ведет.
— Дружины сколь?
Андрюха смеется:
— Да, ить, сколь ни есть, поди, не удержимся! — Но тут же, построжев, отвечает серьезно: — Тьма, князь, коли глазом глядеть.
— А коли мечом посчитать?
— Дак столь на столь, поди, и получится.
— Так…
Александр не впустую сыпал вопросы, пока слушал ответы, думал.
Кабы внезапно-то всполошить Юрьево войско, была бы и выгода. Да на внезапность готовка надобна. А на нужную изготовку где время взять?.. Кабы лесом-то часть дружины вперед услать, чтобы уж наверняка с хвоста зайти Юрию, тоже было б неплохо. Ан лесок, как назло, бежит далече от речки да от дороги. Да кони еще не летучи! Пока по сугробам доплетутся до нужного места, остатние силы выложат. А от леса-то им еще полем до дороги бежать, а снегу-то в поле наметено, пожалуй, поболее чем в сажень — утопнут, и то не годится! Кабы пешими людей на позади зарядить?.. Опять проку мало — покуда на дорогу-то выскочат, сто раз можно любого из лука стрелить… Эх, кабы лучников изрядить — на татарский обычай, вот было б дело! Да беда — мало кто с седла-то как татарин стреляет, чем татары-то и сильны, а из леса бить — баб смешить. А чего ж их смешить-то?..
— Ты говори, говори, Андрей Софроныч!
— Дак что говорить?
— Кони-то у них каких мастей?
— Дак всяких.
— А вороные-то есть ли?
Покуда Андрей думал, соображая, выступил вперед брата и Гриня Смолич.
— Есть, князь, есть! — Видно было по Грине, как радостна и желанна ему предстоящая битва. И руку правую уже сейчас он держал у пояса на черненной серебром витой рукояти длинной, с изогнутым жалом сабли.
— Много?
— С избытком. Поди, не менее тысячи. Я еще нарочно удивился: вороные-то одни скопом идут.
— Впереди? — быстро спросил Александр.
Гриня с сомнением покачал головой:
— Нет, кажись, князь. В середке плетутся.
Александр досадливо махнул рукой — то было худо.
— Переяславцы то, — пояснил он. — С ними рядом и Юрий. Знать, в середке идет…
— Да какая разница, князь, — достанем, — задорно пообещал Гриня.
Андрей Софроныч так значительно поглядел на брата, что Гриня тихонько отступил в сторону.
Но князь, вдруг улыбнувшись, прибодрил младшего Смолича:
— А, ить, надо, Гриня, надо достать нам Юрия! Пришел и наш черед с ним посчитаться!
Князевы гридни, боярские пасынки, завидя скоро вернувшихся сторожей, кинули дела, отовсюду стеклись к опушке и теперь тесным, тысячеголовым кольцом окружили Александра Михайловича — ждали, что скажет. Ветер, что час от часу крепчал и пуще буйствовал над землей, и тот словно стих на миг — лишь сосны, мерно качаясь, пели свою вековую неумолчную песню.
Все вроде бы знал Александр о Юрьевом поезде. Покуда бежал ему наперерез, десятки раз представлял, как он возьмет в оборот великого князя, а вот уж почти и встретились, и не то чтобы растерялся Александр, но словно ратный разум его оставил, и в голове-то одно лишь: «Эх, кабы да кабы, кабы да кабы…»
Всегда так, что ли? Загадываешь одно, а выходит непременно негаданно как. Только в битве, как в вере, нет места для сомнений. Усомнишься — разуверишься, разуверишься — проиграешь. Александр вгляделся в надвинувшиеся на него строгие и напряженные лица воинов, в их глазах черпая и веру и силу.
— Тверичи! Братья тверичи! Юрий, враг наш, бежит в Сарай досадить Дмитрию! Тверичи! — От слова к слову голос Александра звенел над головами людей все набатней и яростней. — Не он ли — зло на Руси? Не он ли отдал на страдания отца моего и князя вашего Михаила Ярославича? Не он ли первым нарушил законы дедовы? Не он ли богомерзко глумился над телом убитого, отрекшись от имени христианина? Так ему ли править над Русью, тверичи?
— Не править ему! — Стук мечей о щиты гулко и дробно прокатился промеж людьми.
Александр перевел дух, сказал негромко, но так, что слова достигли и дальних:
— Об одном прошу: отдайте Юрия мне! Знать, судил Господь мне отмстить кровь отца! Так отдайте мне его, тверичи!
— Так будет! Так! — глухо ответили тверичи. И единым, от века страждущим истины и справедливости, криком в небо вознеслись голоса: — Бог за нашим князем! Бог за тебя, Александр!..
Однако молчало небо, укрытое облаками.
Хотя до сумерек времени оставалось достаточно (в Твери, поди, только отошли от обедни) — вот странность: чем ближе подходил Юрьев поезд, тем сумрачней и унылей становилось вокруг. Впрочем, странного в том было мало — ветер, что с утра задувал на метель, ненадолго утихнув, поднялся с новой неистовой силой. Вот-вот должна была грянуть буря. Но ни упредить, ни переждать ее было нельзя. Юрий приближался неотвратимо! Уж можно было с пологого взлобка, за которым до времени укрылись тверичи, из-под ладони, по-татарски сузив глаза, разглядеть великокняжеский знак, что заполошной птицей трепыхался на древке в голове вытянувшегося повдоль речки Урдомы отряда. Уж можно было разглядеть и сам Юрьев возок, окруженный вороными конями переяславцев. Шел он, как ни странно, не в начале, даже не в середине, а ближе к концу обоза. К нему Александр и наметился добиваться, рассчитывая лишь на злость да отвагу тверичей. Иных затейливых путей или каких искусных ратных ухищрений времени искать не было. Как ни досадно то было Александру, однако — так уж сошлось — ничего другого, кроме того, чтобы встретить Юрия в лоб, тверичам и не оставалось.
Что и успели — так наладиться на битву душой, отобрать под седло тех коней, что были бодрее из иных заморенных; да ведь из всего богатого завода, который вывели с собой из Твери, осталось менее четверти. Но зато уж к тем, что должны были нести на победу или смерть, ласковы были ратники. Прежде чем затянуть оброть да взнуздать накрепко, уж огладили их по мордам, охлопали по запаленным бокам, поделились с конями последним, что хранилось у каждого на крайний запас. Хлебушек и тот вровень ломали. Да уж и беречь его было некуда. Всяк из воинов снарядился тем оружием, коим лучше владел — кто коротким, кто длинным мечом, кто саблей, кто шипастой булавой, словом, тем, что сподручно было для тесной сечи. Некоторые, особо горячие, прежде времени, хоть ветер пронизывал, скинули с плеч долой тяжелые тулупы да охабни, подбитые мехом, — словно рыбы засеребрились тусклой, кольчатой чешуей брони. Перекрестясь, натянули на головы поверх войлочных камилавок округлые стальные мисюрки да высокие с прободным, как рог, острием шишаки…
Переговариваться с Юрием Даниловичем до битвы, как требовал того обычай, Александр не стал. Во-первых, не о чем ему было переговариваться с Юрием, а во-вторых, не тот он был человек, чтобы поступать с ним достойно обычая.
Александр не спешил. Из положения охотника, а не дичи, в коем он находился, надо было выгадать как можно более преимущества. Он и выгадывал, насколько хватало терпения. Лишь когда Юрьев поезд вплотную приблизился к пологому взгорку, за которым напряглись в ожидании тверичи, он неторопливо, с холодной усмешкой — кто б знал, как тяжко давалась ему и эта неторопливость, и эта усмешливость! — просунул руку в ременную петлю короткого паворзня, шедшего от ухватистой, под две длани рукояти меча, накрепко стянул петлю на кисти, поправил шлем и наручи, черненные серебром, и лишь затем молча поднял над головой меч. Опережая протяжный и дикий крик, который сносил назад ветер, радостно тронулись тверичи навстречу Юрьевой рати.
— Бей! Бей! Бей!
Одно короткое слово, слившись в непрерывный, раскатистый вой, повисло над вспольем. Много в русском сердце обид, на ком их и выместить, как не на единоплеменниках? Ведь и в семье зачастую бьют не по злу, но лишь по доступности и слабости ближних, дабы на них чужие обиды и выместить. Впрочем, тех, кто шел ныне с Юрием, за своих-то тверичи никак почесть не могли — слишком много несправедливого, невозмещенного зла доставил им Юрий Данилович. Оттого так беспощадны, свирепы и яростны были тверичи.
— Бей! Бей! Бей!
Лава за лавой, рядами по тридцать — сорок конников скатывались они на врагов. Первый удар их был столь неожидан, что новгородцы, шедшие впереди, не успели и спохватиться. Копья-то все не успели выставить навстречу стремительной лаве. А те, кто и выставил, были сметены без урона для нападавших той стремительной лавой. Лучники тулий не успели расстегнуть, чтобы изрядить луки; может быть, всего два десятка стрел вылетело навстречу тверичам. Но и те стрелы были неопасны и вялы, как вяла была подмерзшая тетива не приготовленных к бою луков.
— Бей! Бей! Бей!
Равномерной чередой сбегали с взгорка все новые лавы, и казалось, им не будет конца. Снег окрасился красным. Кричали, корчились на снегу порубленные новгородцы. Впрочем, теперь и они образумились, сплотились стеной и, хотя головная, основная часть их отрада была раздавлена, смята, разметана, вступались в отчаянные схватки, в одном лишь том видя спасение. Удары в лоб тверичи оставляли новым конникам, падавшим с взгорка, сами же, столкнувшись с новгородцами, не откатывались назад но отходили в стороны, сбившись в злые десятки и полусотни, по краям обоза пробивались в его сердцевину. Но там их встречали на кормленых, сытых конях сноровистые переяславцы. Из-за узкого пространства, на котором столкнулись ратники, преимущество, данное тверичам внезапностью нападения, скоро было утеряно. Снежный наст вне русла реки и дороги не выдерживал конских копыт, и кони вязли в сугробах. Теперь бились равные с равными, всяк отыскивая среди врагов своего: кого ты окрестишь ли мечом по лбу, кто тебя спровадит в последний путь.
— Бей! Бей! Бей!
Видно, последняя лава скатилась со взгорка в кровавое месиво беспощадной и беспорядочной братской рубки. Лишь с той последней лавой, терпеливо храня себя от преждевременной, случайной смерти для Юрия, на белом жеребце, в белом плаще, одним видом придав новых сил своим ратникам, упал на врагов Александр.
Кованым железом, ощеренными мечами и короткими копьями клином врезалась сотня Александровых гридней в самую гущу бойни. Как не враз рубят на полть тушу громадного вепря, так тверской клин, надвое разваливая кромсаное, израненное, но еще сильное тело Юрьева войска, медленно и неостановимо продвигался вперед. Глухой, тяжкий топот копыт, предсмертный храп и визг лошадей, звон железа, злые, задышливые крики бьющих, влажный всхлип взрезанной, вздетой на острие плоти, вопли и стоны сраженных…
Господи! Пошто не смотришь на землю в горе ее? Пошто не вразумишь неразумных? Или во все времена кровав и долог путь чад Твоих к просветлению? Или же так непроницаемы для добра, так раскидисты бесовы крылья, что висят над этой землей? И точно — унылым дьявольским смехом зашелся над братским побоищем ветер.
В жаркой тесноте сечи многое зависело уже не от умения владеть мечом, но и от везения. И то, долго ли в той тесноте ненароком напороться на случайное железо, выставленное другому навстречу. Порой вовсе не тот оставался на коне, кто владел точным ударом и рассчитывал на тот единый, разящий удар, но тот, кто, юлой оборачиваясь в седле, вроде бы бесполезно, куда и как ни попадя, однако без устали, безостановочно махал саблей. В таком бою думать да выгадывать некогда! Бей в живое, бей до костного хруста, руби мягкое, руби так, чтобы вражья кровь брызнула горячим в лицо. И снова бей! Не утирай ту кровь — плюйся, слизывай и снова бей, бей, бей! Скорее глуши и режь все округ, только тогда и выживешь.
Александр рубился зло, отчаянно, ненасытно, однако умудряясь хранить и холодный расчет, что вел его в этой битве. При всей беспощадности разящих ударов ему будто вовсе не было дела до тех, кто вставал на его пути, чтобы пасть, — он лишь чистил, освобождал себе этот путь, единственно ради того, чтобы выйти на Юрия.
— Юрий! Юрий! Где ты? Иду к тебе, Юрий! — так же, как в прошлых битвах отец, кричал и Александр, вызывая врага. Но Юрий не откликался. Не было Юрия среди тех, кто вставал на пути Александра. А путь был нелегок!
Переяславцы встали стеной. Хоть к тому времени остались они без поддержки — уцелевшие новгородцы по ушкуйной привычке, кинув их одних защищать великого князя, поняв, что тверичи ныне сильней, и в общем-то не имея на них зла, но скорее имея вину перед ними, давно разбежались по сторонам.
Переяславцы же бились не только отважно, но к тому же умело, оглядисто, помогая один другому и сохраняя редеющие ряды. Место павших занимали иные. А потому как растянуть их повдоль дороги тверичам не удавалось и потому как решили они, знать, умереть, но не сдаться, биться еще предстояло долго. На крупах передних коней переяславцев лежали морды лошадей тех всадников, что стояли позади и теснили передних, не давая тем отступить назад. А за вторым-то рядом был еще третий… Впрочем, тяжко им было держать оборону — замкнутого круга, разумеется, не было, и тверичи, налетая с краев, и в лоб, и повсеместно, оставляя перед неколебимыми рядами переяславцев своих убитых, все же вдвое, если не втрое были удачливей. Да ведь и сильней они были и правдой своей, и злостью, и числом, и выгодой вольного положения, да и задором охотников.
— Бей! Бей! Бей! — не остывал над тихой речкой Урдомой лихой тверской клич.
Отклонясь от чужого железа, лишь чиркнувшего по нагрудному литому панцирю, чуть не к хвосту жеребца, тут же с неожиданной силой Александр вновь вскинулся над седлом и одновременно, не глядя, взмахнул мечом. По звуку, по особенному сопротивлению железу вспарываемой живой влажной плоти, по едва уловимой смертной дрожи, что бежит по клинку от чужого тела к руке, понял, что достал того, кто миг назад чуть было не достал его. Коротко оттянув меч, Александр ударил еще, услышал, как меч перебил упругие, жесткие горловые хрящи, сломил хрупкую кость, и еще один переяславец переломился в седле, скинув с плеч ненужную уже голову. Падая, голова задержалась на рваном розовом лоскуте недорубленной плоти, и Александр увидел какой-то неожиданно покойный и ясный взгляд убитого, в котором не было боли и ужаса, но одно удивление:
«Так это меня, знать, убили? Меня? Пошто, Господи?..»
Черная кровь залила глаза.
— Юрий! Юрий! Блядов сын! Где ты?! — пронзительно и дико закричал Александр.
В самый разгар обоюдной резни грянула буря, та, что все утро, весь день копила силы, кажется, для этого часа. Метель взвилась от земли до самого поднебесья снежными вихревыми закрутами. Наконец чревастые облака, что так долго томились, темнея, разверзлись, обрушили снежную лаву. Порывистый ветер колом забивал горло, трудно стало дышать, снег слепил глаза.
Александр не заметил, как спешенный переяславец, вынырнувший откуда-то сбоку из вьюжной замети, ударил его копьем. Но боль от удара услышал. Кованый наконечник, не причиня вреда, скользнув по пластинам брони, что хранила князя от горла до самых ляжек, в кровь разодрал скулу, едва не угодив в глаз. От удара и пронзительной боли Александр на мгновение будто ослеп. Того мгновения вполне хватило бы переяславцу — он уж изловчился в другой раз ткнуть князя, и уж наверняка точнее, но на него, внезапно возникнув из белой мглы, наехала кобыла Максима Черницына; почти без замаха, спокойно и безошибочно верно опустил Максим на голову переяславца беспощадную тяжесть железа. Не рухнул, но тихо сник под ударом переяславец.
— Княжич! Княжич! Жив, батюшка?
— Жив! Бей, Максим! Бей!..
— Дак бью помаленьку, — сосредоточась на новом ударе, ответил Максим.
И бил-то он не мечом, не копьем, не саблей, даже не булавой, но разбойным кистенем — увесистым, с хороший кулак, литым железным ядром, короткой цепью прикованным к железному держаку. На удивление — где и сподобился обучиться? — орудовал тем кистенем Максим умело, как-то по-мужицки основательно, трудово и беззлобно, точно не людей на вечный сон успокаивал, но дрова рубил или же траву на сено косил.
Тем кистенем скосил невзначай Максим в тот день и своего брата непризнанного — Данилу Грача. Данила-то не столь бился, сколь изо всех сил стремился вырваться прочь из неумолимой, безжалостной рубки, к которой он, Грач, имел хоть и прямое, однако же — видит Бог! — мимолетное отношение.
Ах, как мечтал он вырваться за кольцо тверичей, ах, как мечтал он хоть ползком доползти до спасительного дальнего леса, в коем сумели же укрыться некоторые из новгородцев, ах, как мечтал он прорваться, а там, глядишь, и вынес бы его леший. Да ведь действительно: такие-то, как Грач, на Руси до-о-о-лго живут! Ан не повезло на сей раз Даниле! Угораздило его наскочить как раз на Максима. Хотя, поди, не случай, но сама предусмотрительная, мстительная, затейливая на каверзы и подвохи, загадливая судьба вывела его на Максима. А уж Максим-то не промахнулся. Взмахнул кистенем — и не стало боле на белом свете Грача!
От сокрушительного удара железная мисюрка прогнулась, раскололась, рваными краями вломилась в треснувший череп. Лицо Данилы перекосила плывущая кривая ухмылка.
«Экой ты богатырь-то, брат, своих бить. Я же с в о й!..»
— Эха — Данила! Грач! — Только теперь признал в ударенном лукавого, беглого московича Черницын.
— Эвона, княжич, Грача убил! Слышь, Александр Михалыч, я Грача заземлил! — закричал Максим и вдруг, став среди боя, бросив на паворзень тяжкий кистень, потянулся рукой ко лбу осенить себя крестным знамением. Вперед ума рука тронулась.
Зло и война, кровь и насилие паче иного были противны добродушной натуре Максима, однако обстоятельства зла и войны, заставляя подобные натуры поступать наперекор себе, делают из них особенно опасных противников для врагов, потому как бьются они не теряя рассудка, с уверенностью в собственной правоте, притом не ожесточаясь сердцем до тех крайних пределов, где и вовсе кончается человек.
Сам не ведая отчего — рука повела, но, убив Данилу, перекрестился Максим и молитвой на упокой сопроводил душу убиенного подлеца. Дак что ж — хоть и на рати бил он княжьих врагов, а все ж тяжело давалось Максиму людей убивать, а тем паче что русских, а тем паче знакомых. Чай, он с тем Грачом тоже ведь за одним столом мед пивал…
А Данила, свалившись с коня, словно прося прощения за многогрешную жизнь, в покаянном поклоне приник к земле. Снег под разбитой Даниловой головой растекался кровавым пятном.
Брат не брат, да кровь-то у нас у всех красна — одинакова. Уж не тем ли заповедовал нам Господь не убивать ближнего своего, что нестерпима кровь человечья людскому глазу? Ай, лукавые, пустые слова — хоть и кровь в нас одна бежит — братская, хоть язык один нам дан — русский, хоть одна у нас Родина, да глаза-то и души разные. Для кого нестерпима кровушка, а кому только тот цвет кровищи взгляд-то и радует. Убил же Каин Авеля, убил и возрадовался…
Так и стоял Данила на коленях, уткнувшись головой в снег, покуда не столкнули его.
— Да Бог с тобой, Данила! — словно наваждение гоня, тряся головой, пробормотал Максим и еще раз добавил: — Упокой Господи, душу раба Твоего…
— Бей, Максим! Не зевай! — видя опасность и Максимово замешательство, закричал Александр.
Вовремя он предостерег Максима, а то бы лежать и ему рядом с братом на том снегу. Едва не опустил меч переяславец на Максимову голову. Успел Максим принять меч на щит и тут же из-за щита хитрым ударом отмахнулся от наехавшего на него переяславца. Хоть и косвенно досталось тому кистенем, но в висок.
«Эко, машет-то, чертов сын!» — не удержался восхититься про себя Александр.
А пурга, знать, взялась всерьез, ветер рвал щиты из рук, точно не одна лишь земная рать, но и бесовская упасала Юрия от Александра. Скоро должно было и стемнеть. Впору было и отступиться от остатков переяславцев, стоявших насмерть. Впрочем, и осталось-то их на один худой ряд.
— Бей! Бей! Бей!
Наконец прорвались за переяславскую стену, такую же неприступную, как их знатная городская крепость, двенадцатью башнями поднявшаяся над Клещиным озером. С бешеной, безнадежной яростью пронесся Александр от начала до конца порушенного княжьего поезда.
— Юрий! Юрий, блядов сын, где ты?..
Юрия не было. Не было и великокняжеского возка.
На снежном пустом пути, скоро терявшемся за метелью, и следа не осталось ни от полозьев, ни от копыт. Видать, давно ушел Юрий. Что ж, с избытком достало ему времени на то, чтобы и возок развернуть, и обоз раскидать, и снабдить себя на позорный, но спасительный путь крепкими заводными лошадками — ветер вольно трепал на задранных Оглоблях саней обрезанные постромки.
«Ушел! Ушел!..» — устало и как-то обреченно, точно он заранее знал и предвидел, что и на сей раз обманет его москович, кривя губы в недоуменной, обидной усмешке, повторял в сердцах Александр.
«Ушел, ушел, спасая шкуру, все бросив, ушел, как всегда удавалось ему уйти по волчьему своему обычаю! Ушел…» Даже победа над переяславцами, коей так ждал он и жаждал всего миг назад, теперь казалась ему никчемной и горькой.
«Сколь людей зазря положил, сколь людей!..» — сокрушался он.
Позади на утоптанном, кровавом месте побоища еще кричали — вязали немногих пленных, о смерти просили раненые; впереди, медленно темнея, густела снежная мгла; обочь дороги, припорошенные снегом, лежали громоздкие лошадиные туши, рядом с ними — жалкие, как-то неестественно, нелепо скрюченные мертвые люди, перевернутые сани, возки, опрокинутая кладь, обширные веретища со снедью, какие-то бочки, обитые железными да медными полосами, даже на вид неподъемные сундуки — знать, с казной…
— Эвона, Александр Михалыч, чего грустишь? — подъехал к князю боярин Шубин. Был он, как все, распашист, жарок и весел после победного боя. Тая на горячем лице, снег сбегал скорыми холодными каплями на бороду, и, задирая влажную бороду, как урыльником вытирал ею боярин чужую кровь с красной морды. — Гляди-ко, Александр Михалыч, каков зажиток-то взяли. Богато откупился Юрий от нас. Да разве столь стоит жизнь-то его поганая? — поведя рукой округ, засмеялся Шубин. Охотно подхватили его смех и другие, бывшие рядом из оставшихся в живых. После боя-то не то что какой прибыток, но сама возможность вздохнуть без опаски счастливой кажется.
А богатство-то и впрямь даже на первый, неподсчетливый взгляд оставил Юрий великое! И то, знать, все, что имел, все, что скопил за разбойную жизнь, волок за собой — да где ему и оставить-то нажитое?.. Москва — чужая, Новгород — не родной, и вся-то Русь ему мачеха!
Сбивая замки, гридни отворяли заветные сундуки, пытаясь развеселить князя, хвастались перед ним богатым зажитьем. И впрямь, чего только не было в Юрьевых сундуках: бабье золотое узорочье — колты, браслеты, подвески, обнизи, жемчуг — несметно, драгоценные каменья, коими так любил украшать Юрий нарядные козыри кафтанов, — пригоршнями, серебряные и золотые блюда, чаши, церковные потиры, нагрудные цепи, пояса, собольи меха, гривны, рубли, рубли… В брошенных сундуках обнаружили тверичи, почитай, всю казну великого князя, и царские дары, что вез он Узбеку, и даже то клейменое серебро, что летом выплатил ему Дмитрий.
— Эвон! Бог шельму-то метит, — смеялись гридни, пересыпая в ладонях тяжелое, ласковое серебро, вновь и вновь дивясь невиданному зажитью.
Но не тому воистину великому богатству, что счастливо добыл он в битве, удивлялся теперь Александр, и даже не трусливой Юрьевой поспешности, с какой он кинул это богатство, — в конце концов, спасаясь от капкана, волк и лапу готов себе перегрызть, но вдруг до сердечной боли изумился Александр той непонятной, необъяснимой твердости переяславцев, с какой держали они тверичей и тогда, когда великого князя не было уже у них за спиной! Надо же до такой высшей степени быть преданным своему господину, чтобы и в смерти остаться верным ему! Да нет же, нет, не сама по себе твердость переяславцев изумила Александра — той твердости он знал и иные примеры, — но то именно болезненно поразило его: кому, кому были преданы эти бедные переяславцы! Юрию! Вон что… Юрию, слово которого, честь которого — да и была ли она у него? — черная из черных душа которого — да право же! — единого плевка этих гордых переяславцев не стоили!..
Вон что!.. Вон что!..
Али и правда на миру смерть красна? Да нет же, не ради лишь честной смерти легли здесь переяславцы, но ради Юрия — вон что!..
И ведь на всю жизнь осталось в нем тогдашнее изумление так и неразрешенной загадкой: кого, за что, почему вдруг отмечает своей любовью людская толпа? Да что ж мы и за народ? То ли так доверчивы, то ли до того к себе равнодушны, что и саму жизнь готовы отдать за пустое! А уж ежели и поверим кому, так непременно и даже обязательно какому-то черту!..
Потешаясь ли над Александром, подтверждая ли его догадку, в тыщу глоток дико и радостно визжали в небесах бесы.
«Так нет же! Не быть по-вашему!»
— Вдогон! Вдогон ему, тверичи! — бешено закричал Александр и кинул коня в метель.
Впрочем, сколь отчаянна, столь и безнадежна была затея. Разумеется, впустую гнал Александр великого князя. Даже хвоста его не приметил.
Выдержавший битву Белыш вдруг словно споткнулся, замедлил бег, пошел на косых ногах, виляя на стороны, хрипя и бросая пену.
— Ну же! Ну же! Беги! Беги!.. — молил коня Александр.
Но жеребец не слышал его. Кровь забила уши. Жарко паля, кровь бежала по жилам. Одна кровь и бежала. А жеребцу казалось, что то не кровь, но он все бежит, все гонит неведомого врага, да не может догнать.
Белыш обернулся, то ли прощаясь, то ли еще утешая хозяина: ничего, мол, догоним! — но тут тонкие передние ноги его подломились и он завалился на бок. Сердце разорвалось.
«Ушел, черт, ушел! И впрямь, уж не летучи ли несут его кони?!»
И радостней взвыли бесы на небесах, пуще взъярилась вьюга, заметая и без того невидные следы московского вора.
Александр выбрался из-под коня, поднялся, на неверных, дрожащих от усталости ногах сделал еще несколько бесполезных шагов вперед и повалился лицом в снег. Слезы катились из глаз, но он их не чувствовал на задубелых щеках.
«Пошто мы слабы так, Господи, против силы иной?..»
«По вере — и сила».
«Разве я недостаточно верую, Господи?»
«Не один ты в Руси воин. А переяславцы, а новгородцы, а московичи — разве рядом они с тобой? А бьются-то на Руси все одним именем».
«Так ведь не за правду же, Господи?»
«Кто и ведает».
«Господи!..»
На запаленных конях доплелись остальные, те, кто пошел за Александром в сумасшедшую гонку.
— Вставай, князь! Вставай уж, батюшка! — Максим Черницын подхватил Александра под руки. — Пошли. На стане-то, поди, костры запалили. Хорошо.
— А все ж засек я ему путь на Сарай-то, слышь, засек! Брату легота.
— А то!..
На утешение и радость, как раз к возвращению Александра из похода, разродилась Настасья дитем. Мальчика принесла. Первенца, хоть и по святцам, но и не без гордого загадливого умысла Герденки, нарекли Львом. Аки называли когтистого царственного зверя, что красовался на княжьем знаке Мономаха Владимира.
А весной воротился Дмитрий. На диво ласков оказался к нему Узбек. Алой ханской тамгой вновь заступила Тверь на владимирский стол. Вернул-таки Дмитрий на Русь законное право наследия достоинства великокняжеской власти.
От Рязани до Твери с благодарственными молебнами, с умильной покаянной радостью, на какую и способны лишь русские, с почетом, со славой колоколов принимала Русь Михайлова сына.
Верилось отчего-то — долго и счастливо будет сие правление.
Глава 6. Татарщина
Еще в первый приезд Узбеков Сарай сразил Дмитрия. Довольно он слышал об ордынской столице, однако такого размаха и представить не мог. Словно огромное, неисчислимое овечье стадо, город сбегал из бескрайней степи к неширокой, но сильной в течении речке Ахтубе. Пастухами над низкими улицами тут и там высились дворцы царевичей и визирей, несколько десятков мечетей. И над всем Сараем одиноко и оттого еще более царственно, восходя к небесам, парил главный ханский дворец, словно высеченный богатырским резцом из единой глыбы белого камня. Стоял тот дворец посреди громадного, совершенно пустого пространства на ровной и голой земле. Ни рва, ни крепости перед ним. Однако, глядя на него издали, из-за строгой черты, определенной той пустой, будто выжженной площадью, всякому, наверное, и помыслить-то было жутко заступить в ровный круг. Знать, по иной земле простому-то смертному также невозможно пройти, как в небо подняться.
От той площади ровными лучами, как от восходящего солнца — на то и хан лучезарный! — расходились широкие, прямые, как полет стрелы, улицы. Дворцы на богатых улицах были облицованы греческим жильным камнем. И в лучшие, добатыевы времена тот камень на Руси ценился так высоко, что им украшали лишь Божии храмы. В той же Твери тем редким камнем пол в Спасском соборе был выложен — так тверичи-то гордились им, как восьмым чудом света. Впрочем, чем далее от ханского дворца, тем беднее и плоше становились дома, уже и грязнее улицы. На окраинах же вовсе нищие татары (при великом достатке Орды обильно было среди татар и нищих, что особенно удивило Дмитрия), ровно къл-люди[21] а то и похуже, ютились в земляных норах да, жалких глинобитных хибарах, стены которых вряд ли спасали их обитателей от злых ветров, что постоянно бесновались над степью. Словом, сколь кричаща была роскошь одних, столь вопиюща бедность прочих. Еще удивило Дмитрия то, что житные татары были пренебрежительны и совершенно беспощадны по отношению к своим же, но неимущим соплеменникам. Да что житные — менее бедный татарин более бедным татарином помыкал, как рабом. Откуда в них и единство перед иными бралось? Всяко жили люди и на Руси, и голодали, и нуждались под татарами до последнего края, а все же на Руси-то люди жили ровнее, что ли. И даже при разнице в состояниях не было среди вольных русских людей тех чванливых, унизительных отношений, что прямо-таки кидались в Сарае в глаза Дмитрию на каждом шагу. Да и нищета на Руси никогда не считалась зазорной: Бог дал — Бог взял, сказывали. А некоторые-то еще и нарочно от богачества в нищету уходили во искупление грехов да по душевной склонности. И такие встречались…
Сам же Сарай был столь обширен, что Дмитрию, когда он захотел объехать его верхом, понадобился на то чуть ли не целый день. Не обнесенный стенами — а и впрямь, кого бояться владыкам мира татарам? — казалось бы, вольно тянулся город повдоль реки. Однако же и в самой вольности, с какой, разбежавшись от площади, плелись далее, вроде бы как им вздумается, сарайские улицы, чувствовалась непреклонная строгость ханской руки. Город был разделен по улицам на участки. В одних улицах жили сплошь латиняне, в других лишь арабы, в третьих — жиды; была там и русская улица, где селились выведенные из Руси кузнецы, гончары, Серебряники, древоделы, кожевенники, опонники и прочие даровитые рукомысленники, в коих, за неимением собственных, нуждалась Орда. Над каждой улицей главенствовала сложенная из белого или розового камня мечеть, с крыши которой каждое утро и каждый вечер уныло и пронзительно кричал молитвы Аллаху мулла. При тех молитвах всем жителям и гостям Сарая, независимо от их веры, воспрещалось заниматься обыденными делами. Разумеется, коли ты не магумеданин, молиться Аллаху вместе с татарами никто тебя не неволил, но священные слова чужой молитвы всяк обязан был чтить.
Смешение же вер и языков в стольном ордынском Сарае истинно подобно было смешению вавилонскому! Даже по зимнему времени — а в первый раз Дмитрий добрался в Сарай лишь в канун Рождества — город был полон купцами. Не считая оседлых жителей, одних заезжих гостей было в нем тысяч тридцать. И это зимой! В иное же лето число тех купцов могло умножиться в два, а то и в три раза! Неведомо какого народа представителей не было на сарайских базарах: монголы, кипчаки, ясы, черкесы, черемисы, армяне, сирийцы, евреи, персы, греки, русские, генуэзцы, китайцы, немцы, поляки, шведы, арабы — Вавилон, да и только! Трудно назвать товар, какому бы не сыскалось места в длинных торговых рядах, располагавшихся чуть ли не в каждой улице: кожи, пушнина, рыба, соль, железо, медь, серебро, бисер, воск, лен, пенька, меды, хлеб — из Руси, тонкие ткани и ковры — из Хорезма, золотые безделицы, драгоценные камни, шелк, фарфор, чесуча — из Китая, жемчуг, краски, невиданные пряности — из дальней Индии, стекло — фряжское, полотно — фламендское, сукно — немецкое, ну, и конечно, без счета лошади, скот, рабы, после удачных набегов стоившие дешевле скота. А уж скот на сарайских базарах был дешев! И то в степных табунах любого из зажитных ордынцев насчитывались десятки тысяч коней, не говоря уж об овечьих стадах…
Что говорить, богата была Орда, велик и роскошен Сарай! Да ведь иначе и быть не могло — одна Русь почти за сто лет безжалостного грабежа столь добра Орде отдала, что ни на одних весах не измерить. За то, знать, на русских-то и глядели татары с таким злым презрением, точно и впрямь были они рабы для татар. Для вольных русских купцов и мытные торговые пошлины на сарайских базарах устанавливались в два раза выше, чем для иных иноземцев, хотя именно русским товаром богатела Орда. На то, видать, и объединялись татары, что и самый нищий, самый непутный из них, вымещая свое унижение, глядел на любого русского с такой надменностью, с таким изумительным высокомерием, будто хан он был перед русским, а русский-то только затем и жил, чтоб быть у татарина в услужении.
Даже удивительно, с какой охотой иные народы в годы их силы верят в свое превосходство над прочими. Видно, чувствуя зыбкость и временность того положения, какое вдруг сумели занять на земле, тем самым стремятся они на века насытиться пресловутым сознанием собственного превосходства. Русский же народ и в том отличился — всегда-то остается он и к другим снисходителен, ежели не более почтителен, чем к себе. Или не так? Всяких-то иностранцев, коли приходят они с добром, в русской земле привечают как равных, если не с особой любезностью. А где привечают русских?
Одно утешает: может быть, тем и велик наш народ, что в простодушии не осознает и величия. Хотя досадно, конечно, оттого, что и малой выгоды не умеем использовать от своего превосходства ни в чем, с полным безразличием отдавая те выгоды кому ни попадя. Впрочем, тогда, как и ныне, ни о каком величии, ни о каком превосходстве, кроме извечного превосходства русских над другими-то народами в умении ждать и терпеть, и думать не приходилось.
Дмитрий о том и не думал. Подобно великому своему батюшке Михаилу Ярославичу об одном мучительно думал Дмитрий: как вернуть великодушным, отважным и гордым русским утраченное достоинство?
Кто бы и что ни говорил ныне и после, но, приняв на себя сокрушительный удар беспощадной Чингизовой мощи, Русь прикрыла собой весь остальной христианский мир от гибельного нашествия. И за то поплатились. Однако милосерд Господь! Достоинством и крепостью духа, знать, на многие, вовсе непомерные для иных испытания столь щедро наделил он русский народ, что и татары, почти убив, втоптав его в землю, так и не смогли преклонить до конца, до той бесовской черты, когда земное зеркало народной души, отражающее в себе лик Господень, аки солнце затмевается напрочь иным черным ликом. Чисто осталось зеркало! Верил в то и Михаил Ярославич, и сын его Дмитрий. И думали об одном: как научить свой народ открыто взглянуть в то зеркало божеской сути, что сияет в каждой душе, дабы вновь обрести утраченное.
Увидев воочию силу татарского царства, Дмитрий еще более был поражен мужеством отца, пусть в дальнем загаде, однако твердо мечтавшего сразиться с Ордой, при этом даже в смирении находившего оплот незыблемой вере в торжество Божией правды.
Впрочем, в отцовы-то времена, во времена правления предшественника Узбека хана Тохты, Орда не была так безгранично сильна. Как раз тогда Чингизовы устои расшатывались и сотрясались внутренними раздорами. На те раздоры, по смерти Тохты вспыхнувшие особенно жарким и злобным огнем междоусобицы, и рассчитывал Михаил Ярославич. Да не оправдались его расчеты. Явив удивительную для своего возраста (а было ему в ту пору семнадцать лет) незаурядную хватку и жестокость, воцарившийся Узбек, как умелый наездник смиряет взбесившегося жеребца, кровью обуздал Степь. Не нарушив древних заветов Чингизова Джасака, провозглашавшего татар первыми среди людей на земле, он еще крепче сплотил Орду всеподчиняющей верой в единого Бога. Имя Аллаха воссияло над бескрайними просторами ханства. Чем сильнее был страх перед Узбеком, тем вернее на вечные времена входила в души магумеданская вера. И пусть в уклончивых умах разбросанных по степи кочевников имя Небесного Властелина, требовавшего обращения к себе на чужом арабском наречии, еще не стало безоговорочно свято, свято было для них имя земного бога — великого хана Узбека, столь же недостижимого и непостижимого в своей мудрости и величии, как тот Аллах в небесах. И это покуда вполне устраивало Узбека.
К тридцати годам он достиг небывалой высоты царственного величия. Уже тогда беспристрастные путешественники, в разных землях видавшие многих правителей, называли его одним из тех семи царевичей, которые суть величайшие и могущественные цари мира. Двор окружил Узбека такими почестями, коих до него не видал, пожалуй, ни один ордынский правитель. Называли его не иначе, как ильханом, столпом дома Чингисхана, а то и императором, на латинский обычай.
Лучи его милости были столь же нестерпимы, как беспощадны стрелы гнева. Истинно, для простого смертного предстать пред глаза лучезарного хана было так же несбыточно, да и опасно, как приблизиться к солнцу и вернуться на землю неопаленным. Да и для великих мира сего, разумеется, было лучше никогда не подпасть под внимание его непроницаемых глаз. Затейлив был на каверзы хан.
Дмитрий был подавлен не только видимой мощью Узбекова царства, но и той изощренной восточной хитростью, с какой хан умел еще более возвеличить ту мощь, придавая собственной власти воистину божественное значение.
И действительно, издали представлялось, что Узбек не только, подобно Аллаху, всемогущ и всевидящ, но, подобно Аллаху же, милосерден и справедлив. Во всяком случае, те обиды, притеснения, преступления, что случались во дни его царствования и без коих, разумеется, не может обойтись власть ни в одном государстве, в умах его подданных чудесным и странным образом отчуждались от имени хана. Хотя и странного в том было мало — ведь об этом неусыпно заботился сам Узбек. Считалось, что все неурядицы, несправедливости внутри Орды происходили лишь по вине ханских врагов или нерадивости его слуг. Считалось также, что те нерадивые слуги из страха собственного разоблачения зачастую скрывали от хана истинное положение дел. Считалось, что, ежели хан узнает о злоупотреблениях чиновников, мздоимстве, неправедном суде, иных нарушениях, он тут же накажет виновных. Случалось, что и наказывал. И даже достаточно часто. Срубленные головы преступников, как и те Кавгадыевы кишки, размотанные прилюдно во искупление Михайловой смерти, вернее и доходчивей всего доказывали царскую любовь к справедливости. При этом и милосердие его не подвергалось сомнению — ведь только тот, кто казнит, может миловать. Словом, верили люди хану. А Узбек — действительной мудрости человек — все делал для того, чтобы крепить эту веру. Недостижимый в том близком, но недоступном, как небо дворце, точно сам Аллах, царил он над смертными, проникая в дела их и помыслы.
Однако так уж хитро было заведено в Сарае устройство управления делами огромной империи, во всяком случае со стороны выглядело это именно так, что ни к одному сомнительному решению какого-либо насущного вопроса сам Узбек отношения не имел. Во-первых, при Узбеке существовал многочисленный и представительный Большой ханский диван. В тот диван действительно входили все Узбековы родственники, включая жен, огланы, темники, наибы отдаленных областей, знатные бек-нойоны, именитые царедворцы… Одних Узбековых родственников в том совете насчитывалось более семидесяти человек. Среди такого числа советников всегда можно было сыскать при случае виновного в той ли, иной неудаче. Впрочем, Большой совет собирался достаточно редко, лишь в канун каких-либо важнейших и знаменательнейших событий, чаще всего в дни свадеб, рождений, чествований и торжеств. Обыденными делами государства, войны и мира занимался так называемый Малый диван, который составляли самые высокие и приближенные к хану ордынские вельможи. Несмотря на название, число вельмож, входивших в Малый диван, Узбек опять же не очень-то ограничивал — чем больше, тем лучше. Пусть решают. Тем более мнение каждого по всякому вопросу непременно учитывалось, а в ханские ярлыки вписывались имена тех, кто отвечал за определенные решения. Вот среди них — и среди угодных всегда сыщется менее угодный — чаще всего и находили виновных в ошибках, если ошибки случались. От времени до времени головы тех вельмож служили необходимым подспорьем ханской чести, мудрости и веры народа в торжество его справедливости. Но и кроме того, держал Узбек при себе и самый ближний совет из четырех визирей. При этом двое из четверых считались первыми. Один первый визирь, по-другому беклерибек, или же князь князей, распоряжался делами войны, второй же, однако тоже первый визирь, — исключительно гражданскими заботами всего государства. Так вот, и те первые визири, не говоря уж о вторых, всегда оставались у хана в запасе на какой-нибудь вовсе непредвиденный случай… Словом, так как-то ловко было все слажено, что самому-то Узбеку, казалось, решительно нечего было делать, а потому не за что и отвечать.
И все же, как ни замысловато и потайно было построено управление государством, довольно скоро Дмитрий проник в его суть и понял — на самом-то деле всеми, всеми делами в Орде единоправно и с дотошностью старой, усердной ключницы владеет и распоряжается один человек: Гийас ад-дин Мухаммад Узбек. В его руках сосредоточилась даже не власть, но власть над властью. И даже когда сама власть, как всякая власть, обременялась грехами, он, стоявший над властью, оставался непогрешим. Не обнаруживая ни истинного лица, ни намерений во всем, а наипаче во внезапной жестокости, был хан непредсказуем, а потому и непостижим — и одним уж этим велик. Более всего трепещут люди необъяснимого, оттого с такой безоглядностью готовы поверить, как в нечто действительно высшее, в то, что не умеют себе объяснить. Знал Узбек: лишь страх да та слепая, безглазая вера в божественную, высшую суть правителя надежней всего крепят власть. Не бескрайними ордынскими землями, коих он никогда не видел, жаждал править Узбек — хотя и правил, конечно; не бесчисленной тьмой верноподданных, коих он презирал, мечтал распоряжаться — хотя и распоряжался, конечно; иные грозные, могучие и трепетные, как живое сердце в руке, стихии влекли Узбека: людской страх и людская вера. Но и они, волей Аллаха, кажется, уже были подвластны ему.
Разумеется, отнюдь не сразу и отнюдь не до конца постиг Дмитрий татарский порядок, да и укромные заулки Узбековой души, разумеется, и для него оставались непостижимы, однако многоступенная, безликая, несмотря на определенность лиц, во славу себе искусно воздвигнутая Узбеком чиновничья лестница, вершина которой терялась в заоблачной выси, поразила и ужаснула его. Безусловно, устройство той лестницы имело неоспоримые выгоды для правителя, но Дмитрий ужаснулся другому: соорудив для себя эту лестницу, без частокола и крепости оградив ее на века человеческими пороками, Узбек не мог знать наверное, кто за ним взойдет на вершину той лестницы. От времени Тула-Менгу, неудачливого, слабого хана, взяли в обычай ордынские правители сменять друг друга посредством бесконечной череды заговоров, убийств, отравлений. Да ведь тот же Узбек воцарился на крови законных наследников Тохта-хана… Но каков бы ни был Узбек, он уж был. А не выйдет ли так, что в сравнении с тем, кто придет ему вслед, тот Узбек покажется сосудом добродетелей?! Но и тот, кто после Узбека взойдет на вершину, даже если он станет трижды кровав и преступен, то и он, как ныне Узбек, будет почитаться безгрешным. Вон что… И опять же не судьба ордынских правителей и треклятой Орды заботила Дмитрия. Русь увидел он под той заоблачной лестницей!
Ведь если ту властную лестницу взгромоздить вдруг над Русью, страшно представить, кто может ступить на ее вершину, заботливо поддерживаемый тем же Узбеком. Мало ли их, ухватистых да крикливых, тихих да цепких, кому честь ни во что, кому лесть не в убыток, кто более станет угоден хану. Да те же братья Даниловичи! Да тот же Юрий! Юрий? Юрий в той заоблачной выси — и считался бы свят?..
Несообразной, дикой показалась Дмитрию та страшная мысль.
«Да нет же, нет! Немыслимо, невозможно такое! Огнем пожги, Господи, Русь, но избавь ее от тяготы той лукавой татарщины!..»
Хоть сам Дмитрий, как и отец его, стремился к самодержавной власти, но русская власть в его представлении о ней была совершенно иной. Та власть не имела, да и не могла иметь ничего общего с изощренной в хитрости, опасливой и одновременно свирепо жестокой азиатской формой правления, противной и нетерпимой русскому духу. Верил Дмитрий: как не стоит село без праведника, храм — без креста, так и русский дом не может быть построен на лжи. Сказано же: гибнет земля, где князь взошел неправдой и Не по роду!
Для Дмитрия единственным знаком русской княжеской власти, заповеданной Мономахом, и по сю пору оставалась рука. Да, рука! Берущая, но и дающая, рука, либо сжатая в кулак на врага, либо дружелюбно протянутая навстречу открытой ладонью. Рука как чести порука.
Лишь слегка приоткрыв для себя обманный темный порядок ордынской власти, возблагодарил Дмитрий Господа за то, что никогда на Руси — верил он — не утвердится та лукавая и безжалостная татарская власть.
Однако по-другому мыслил Узбек.
Ой, как счастлив был Дмитрий милостью хана в тот первый приезд в Сарай!
Ой, как доверчиво умилилась простодушная Русь Узбековым великодушием, встречая нового великого князя!
Но откуда, откуда было знать Дмитрию, что еще до встречи с ним хан вполне размыслил его судьбу?
Но откуда, откуда было догадаться Руси, что уже тогда, загодя размыслил он и ее, определив ей в князья иного, того, кто вскоре, по истечении пяти лет, встанет над ней оплотом хитромудрых, лукавых и темных ордынских законов?
Сколь загадлив, столь и непроницаем ум хана. И тем умом узрел он путь нового покорения Руси, за счет богатства которой роскошествовала ордынская знать. Пусть долог и увилист был путь. Рассчитывая на вечность, хан не спешил. Как игрок в царские шахматы двигает резные фигуры по клеткам поля, достигая желанной победы, так и Узбек неторопливо, но верно подвигал людей и обстоятельства сообразно своим желаниям и целям.
Смерти же неугодных русских князей были для него лишь вехами на этом пути. И не беда, что кровавыми.
Аллах уготовил Узбеку место в раю.
Глава 7. Дмитрий. Смертные сны
Лишь в снах, пугливых и зыбких, счастлив был Дмитрий. В этот вечерний год сны одолели его; стоило впасть в забытье, из черной бархатной тьмы являлись пред умственными очами милые лики прошлого иль странные образы неведомого грядущего. Особенно часто снилось ему то, что — знал он — никогда уж не сбудется наяву.
Так, снилось какое-то поле, клочья тумана над полем от незнакомой реки, знобкая утренняя прохлада, хмурое, низкое, не проснувшееся от долгой ночи, серое, рыхлое небо с дальней, робкой, будто стыдливой, розово-алой полоской зари. Солнце уже восходит.
Сам Дмитрий в воинском облачении. Спит, но слышит, как тяжко, строго и радостно облегает тело железо, тянет руку меч, обвисший на паворзне; все видит Дмитрий в том сне: черненный серебром узор на наручах, золоченую луку седла, даже осевшую на носках сапог влажную пыль от клубящегося тумана — хоть потрогай руками. Белый конь под ним изряден и зол, роет копытом землю, в тревоге и нетерпении выгибает высокую шею, зубами пытаясь ухватить Дмитрия за колено. Дмитрий-то и сам рад бы пустить его вскачь навстречу врагу, ан отчего-то не смеет, и то томительное ожидание — главное в его сне. А за спиной его — неисчислимое войско, послушное не слову, а лишь малому движению руки. Тысячи глаз глядят на него и ждут, когда же он двинет их в бой. Над полками знамена, святые хоругви, темно и жирно горят харалужные наконечники копий. Владимирцы, тверичи, нижегородцы, переяславцы, московичи, суздоляне — вся Русь за спиной у Дмитрия сопряглась заедино в грозном, безмолвном строю. И тысячные туманы врагов видит Дмитрий. Твердой, безбрежной стеной, на коротконогих, приземистых лошадях, с вытянутыми на руках большими, сильными луками, необоримой тьмой движутся они издали, перекрывая зарю. Но, знает Дмитрий, солнце непобедимо, как Божия воля, неподвластно ни людскому, ни небесному мороку, взойдет в свой срок, не затмится, вот-вот ударит лучами через головы в лисьих шапках, и вместе с тем солнечным светом навстречу ордынской тьме двинет Дмитрий полки. И всходит солнце…
Воистину несправедливо и странно распорядилась Дмитрием жизнь и судьба. Рожденный воином, он не выиграл ни одного сражения. Да ведь ни в одном сражении — вот что особенно досадно ему — толком-то и не участвовал! Правда, под Бортеневом находился рядом с отцом, да ведь полки-то вел не он, но отец. Знать, оттого с таким постоянством и снится ему тот несбыточный сон — чужая доля, чужая слава и честь. Досадовал Дмитрий: чай, не дите он, чтобы чужой-то битвой в снах утешаться, ан все одно ждал и любил этот сон…
Или же снилось ему то, что было когда-то въяве и — знал он — больше не повторится. Чаще то были совсем простые, вроде бы незамысловатые сны, которых тем не менее нельзя было ни умом ухватить, ни пересказать словами. Али расскажешь кому про кувшинки на Тьмаке; про осязаемый до бегущей слюны вкус сизо запотевшей лесной черники, кою берет он горстями из берестяного лукошка дворовой девки, девка смеется, прячет за ладонью пухлые, вымазанные сладким ягодным соком синие губы; про запахи, что по ночам настигают его, точно и впрямь из далекой Руси доносит их ветер; али расскажешь кому, что ныне лишь понимаешь и слышишь в тех снах то, что и составляет жизнь во всей ее милоте, что прежде было так обыденно, так доступно — и вовсе не замечалось. Ан, знать, замечалось, хранилось до времени в заветных ларцах, чтобы теперь негаданно, вдруг, хоть во сне возвратиться.
И вот что удивительно: не видел он здесь дурных снов. С тех пор как убил Дмитрий Юрия, оставили его ночные страхи, от которых, бывало, просыпался в холодном поту. Али и правда выполнил, что предначертано на роду? Так мало?..
«Пошто мало так, Господи, дел поручил на земле?..»
Впрочем, снилось, конечно, и страшное, но страшное в снах миновалось легко. Да и чем могли ужаснуть его сны, когда явь была безысходна?
Из близких чаще иных снилась матушка. То радовалась за него, то печалилась, то скорбела, то утешала.
«Не плачь о себе, возлюбленное чадо мое, но плачь о нас. Предаю тебя в руки Всемилостивого Бога и Пречистой Богородицы. Они спасут, только держись того, чему веруешь. Молитвы твоего отца и благословение мое во веки с тобой пребудут…»
«Пошто велишь плакать о вас?»
«Узнаешь…»
Матушка… И последние свои дни отдал бы Дмитрий теперь, чтобы утешить ее. Но разве утешишь?..
А вот Люба не снилась. Хотя Дмитрий звал ее в снах. Лишь однажды явилась. В простом льняном чехле с косым воротом, сквозь который видны были белые, нежные, точно кипень в одну ночь народившихся вишневых садов, тугие, высокие груди. Распущенные волосы мягкой волной льются почти до пят. От их ли тяжести голова откинута чуть назад, губы будто зовут к поцелую. Под чехлом жарко, призывно живет и дышит знакомое тело, заповедный и темный курчавый клин манит лаской…
Но глаза ее печальны и строги. Сказала:
«Теперь отпусти меня, Дмитрий».
«Что ж, теперь — твоя воля. Женой не была и вдовой не станешь. Будь по-твоему: отпускаю…»
А ведь еще по весне, когда побежали водой ладьи, с доверенным тверским купцом передал Дмитрий брату Александру письменный наказ заботиться о его подружии так, как должно было бы заботиться о вдове. От себя же тот дом загородный ей отказал и сельцо. Тогда же и передал ей распоряжение: отпущена.
С той зимы, как женился Дмитрий на Гедиминовой дочке, маялась Люба и его, и своей любовью. И любила, а просила отпустить ее в монастырь. Кляла себя перед Машей прелюбодейкой! Но ее ли вина в том, что без венца, ан крепче родительского благословения повязала их друг с другом судьба? Ведь, бывало, и Дмитрий зарекался видеть ее ради чести — ан над иными великой власти достиг, да над собой был не властен. И нет в том раскаяния! Как не было и греха в той любви! Хоть жарки и многогрешны, ох многогрешны были их ночи.
Сколь сладки, столь и мучительны воспоминания. Сильное двадцатишестилетнее тело князя помимо воли отзывается на те воспоминания неутоленной охотой.
Почти осязаемо — и на это способна душа — он представляет ее, единственную, кого любил до дна одинокого сердца. От увиденного умом глухо стонет сквозь сжатые зубы. Через огромные, немереные пространства, что их разделяют, чувствует Дмитрий, как теперь, в сей же миг, и она вспоминает его, шепчет: «Жаль моя, жаль…» — как одна она и умеет.
«Ах ты, Люба…»
И кажется Дмитрию: где-то в невидимой выси пусть бестелесно, не утоляя жажды, а все же совокупляются их желания. И дальнее может стать близким. Сие есть великая тайна. И точно чудится: скажи теперь слово — и услышишь ответ в звонкой степной тишине.
«Молись за меня!..»
«Молюсь».
«А что ж не приснишься?»
«Приснюсь…»
Пытается Дмитрий уснуть, но мысли про Любу не отпускают. Любимая-то всегда, сколь знаема, столь и загадочна. «Живи как сможешь», — сказал ей. Но, правда ли, сможет жить она без него? Конечно, уйдет в монастырь, примет постриг. В строгом подвиге усердных молитв и поста отмолит у Господа грех любви. И Господь зачтет ей усердие — искренние и в грехе неумышленны.
«Только в чем же ты будешь каяться, Люба?..»
Однако так и не удается Дмитрию узреть в уме Любу в монашеском чине, украшении законченной супружеской жизни. И впрямь оттого ли, что «без стыда и срама» с ней жил, непредставима она ему в строгом иноческом облачении среди сестер-постниц… И на краю грешен, знать, в помыслах.
А вот Марию, с которой он так и не удосужился разделить брачное ложе, которой он так и не стал супругом, монашкой представить просто. Так уж вышло непреднамеренно, что тем небрежением Дмитрий будто отомстил ей за давнее унижение, что в женихах испытал перед чванливым и жадным литвином. Хотя вышло так вовсе без злого умысла с его стороны. То мала она была больно, то Дмитрию стало вовсе не до нее — чай, он не петух, что без душевной радости, но от одной лишь похотливой необходимости кур топчет.
А Дмитрий-то Марию, напротив, и неловким словом отчего-то обидеть боялся. Так уж она нездешня была для него.
И Мария-то Гедиминовна, чем далее жила в тверском доме, чем становилась взрослей, тем суше и строже делалась, все бы ей с матушкой на молениях стоять, нищим на паперти благодетельствовать да странников привечать. Точно и впрямь на роду написано ей быть не княжьей женой, но Господней невестой.
«И ты прости меня, Маша…» Мысли о ней коротки, словно и не было ее в его жизни. Да ведь и не было…
Да и жизни-то будто и не было!
Вот уж действительно на все-то Дмитриево бытие дал ему Господь одно испытание: терпеть. Крепче кованых железных обручей одним словом сковал:
«Жди!»
«Жду, Господи…»
Впрочем, ему ли сетовать? Чего ждал — дождался. Чего жаждал — испил. Иное дело, горько то питье оказалось.
Да ведь еще батюшка сказывал:
«Нет в чаше Князевой питья сладкого. Одно ему бремя — долготерпение и милосердие. Но и Христу, сыне, когда он муки за нас на кресте принимал, губы-то не вином, а уксусом мазали…»
«И то…» — соглашается Дмитрий, уставя бессонный взгляд в близкую тяжкую тьму походной кибитки. Уж несколько дней неведомо куда и зачем влекут его в той кибитке по бескрайней степи татары.
«Да скоро ли минует, Господи?»
«Жди…»
Более двух лет правил над Русью Дмитрий.
Исподволь на пустом пепелище начал он наново возводить тот русский дом, тот русский храм и крепость, коих начало на таком же пустом пепелище заложил Михаил Ярославич. Не многого Дмитрий достиг. Одно понял: править на Руси надо долго! Но и самому твердому, самому мудрому из князей ее века не хватит, чтобы сплотить ее накрепко, дать ей любовь и волю, достойную ее веры. Потому и заповедано править Русью преемственно. Да не по одному лишь роду, а наипаче по делам. Али не о том и заботился батюшка, когда их, сыновей своих, не столь для жизни, сколь для правления на благо Отчизны пестовал. Али не о том он загадывал, когда пред татарами наследное Мономахово право отстаивал. Да и перед Русью самой, от страха и вечной скорби запамятовавшей то право. И то, не видя прока и защиты от князей своих, она уж равнодушно взирала, как бесчинно — по злобе да по угодливому отличию перед ордынцами — сменяют они друг друга на «отнем» престольном месте. Потому, знать, того блядословного Юрия хотел отец не смертью, но прилюдной честью смирить перед русским законом. Но ведь таких-то, как Юрий, только мечом и можно угомонить. Что им правда: плюй в глаза — Божия роса, прости, Господи…
А все же то уже ладно, что ему, Дмитрию, удалось-таки переломить хана, вернуть на Тверь великое княжение. Хотя, безусловно, видел Дмитрий в том, с какой охотой и легкостью соглашался с его доводами Узбек, некий подвох, некий дальний загад. В чем был тот загад? Уж не в том ли, чтобы скорее с ним, Дмитрием, и расправиться? Больно мудрено… Разве постигнешь лукавство татарское? Для того самому татарином нужно стать. И все-таки, все-таки то уже славно, что увидела Русь: можно, можно отстаивать пред татарами и права свои, и достоинство. Вернулся же владимирский стол к своим законным наследникам!
Кому-то дале достанется? Коли по русской правде судить, так должен отойти Александру, коли по кривде поганых — так всякому. Однако и Узбеку без повода нет резона чужой закон нарушать, и перед русскими-то блюдет он свою «справедливость». Русь, как ни избита, как ни унижена, ан в глыби немереной все же хранит достоинство, наибов Узбековых, хоть трижды возвеличь их и вели называть князьями великими, по страху лишь принимает, но своих князей по душе милует. Да ведь немного и надо ей, чтобы она своим-то тебя признала, ты лишь пожалей ее, бедную… Кто бы как ни рядил, однако же верно знает Дмитрий, сердцем чует — приняла его Русь! Как так же верно он знает, что лишь боялась и ненавидела Русь того Юрия, что не простила и никогда не простит ему убийство отца. И в том видит он свою правоту, и в том главное его утешение!
Эвона что сказал ему давеча, когда по нужде их вместе в степь выводили, князь Александр Данилович Новосильский:
— Как гроб-от со злодеем везли из Сарая в Москву, так люди от него нос воротили на сторону. Да не потому, что смердел дюже вонько, а потому, что и во гробе зело страшен и противен он им своим непотребством. Истинно говорю: не крестом на последний путь осеняли, но срамным позорищем. Только что вслед не плевали!.. А тебя-то, Дмитрий Михалыч, за то, что не усомнился, своей рукой вознес кару возмездную, только славили…
Вон что…
Князь Александр Данилович владел Новосильским княжеством, бывшей Черниговской вотчиной, земли которого лежали к югу от Москвы по реке Зуше. В Сарай он прибыл недавно, совсем нечаянно и по пустым делам и тут же был схвачен неведомо за какие грехи. Может, за то лишь, что был молод, ладен, чист взором да смел в словах. Татары-то не любят, когда на них не с-под низу, а вровень глядят. А если серьезно, за то, поди, что больно уж открыто и даже с вызовом чтил он память предка своего, воссиявшего на Руси святостью князя Михаила Черниговского, еще Баты убитого в Орде за непоклонство. Сказывали: уж после того, как снесли ему голову, губы князя произнесли: «Христианин есмь!» Знать, часто, да с гордостью, пред неверными людишками, да и пред самими татарами, повторял те слова Александр Данилович. За то и взяли, наверное. Иной-то причины трудно было сыскать. Во всяком случае, сам Александр Данилович вины за собой не знал, а на Дмитриев вопрос: «Тебя-то за что сковали?» — искренне рассмеялся:
— Да кабы знал-то за что, поди, уж не маялся! Эх, Дмитрий Михалыч, татарину-то вину на русского долго ли выдумать?..
«И то…» — усмехается Дмитрий, вспоминая любезную, но краткую беседу с Александром Даниловичем. «Бодрый, веселый князь, такого б в соратники, — думает Дмитрий. Сожалеет: — А ведь, поди, и он не спит ныне — ночь-то больно звонка! Дали бы напослед с родной душой перемолвиться — не дают…»
Мысли у Дмитрия бегут неостановимой речной водой. То одно воспоминание намоют, то другое, то третье. То Тверь, то Сарай ему явится, то милый, желанный лик, то гнусная рожа.
Как смертный ужас, как внезапная оторопь выплывает из мрака холеное, лосное лицо хана. Узкие губы кривятся презрением, косые, саблевидные глаза подернуты поволокой скуки.
«Пошто зовут его «лучезарный»?..»
Медленно поднял пухлый, унизанный перстнями палец на Дмитрия:
«Пусть правит отныне… как правил отец».
«Непомерна твоя справедливость!»
Хан вяло машет белой рукой: не льсти, мол. Улыбается ласково:
«Так на кого же Очи твои Грозны? А, Дмитрий Грозные Очи?..»
«На врагов твоих, хан!»
Доволен хан ответом, смеется. Ловя благосклонность, спешит Дмитрий:
«Великий государь! Под имя мое, дай Твери твой ярлык первой быть на Руси на вечные времена!»
«Не тебе на века загадывать, — кривится Узбек. — На то Аллах есть на небесах… Да и зачем века тебе, князь? Бездетен ты. Не несет тебе Гедиминова дочь. Или не по нраву пришлась?» — насмешничает хан, улыбается краем губы. Уел! Памятлив, басурман.
Но Дмитрий будто не замечает насмешки, стоит на своем:
«Сторицей отплатим Орде!»
«Отплатите ли? Больно вы, тверские, крамольники… — И вдруг взглядывает остро, как стрелой разит: — Пошто твой поп в непотребных писаниях охаял меня?»
Изумился Дмитрий: и то знает хан. Ну откуда, кажется, ему знать про тайные писания отца Александра? Ох, зорок над Русью татарский глаз! Да и Русь, истинно, как девка неразумна, болтлива себе на беду. И словом-то как делом гордится.
«Прости его, государь! Не от ума он, от сердца писал. А сердце-то сколь для обиды вместимо, столь и добру подвластно».
«Вот ты и пришли мне сердце его. Я прощение в него вмещу», — смеется поганый.
И Дмитрий засмеялся тогда на слова Узбека, точно шутке веселой.
Но отца Александра он Узбеку все же не выдал. Упрятал его подалее с чужих глаз в дальний Желтиков монастырь, велел летописный свод вести по всей строгой честности, да будто и запамятовал о нем за делами.
А дел на него и впрямь выше звонницы навалилось! И то, чего жаловаться! Иному усердному да рачительному хозяину и в дому своем нету роздыху, а тут — Русь! Сколь ни думал о ней допрежь, сколь ни мечтал, как будет властвовать, но как вокняжился во Владимире, так опешил перед громадиной, поначалу-то не знал, с какого краю-угла и подступиться к ней. Ан подступился! Да, знать, с добром подступился. Русь-то, она на добро ответчива. Ото всех городов в Тверь послы потекли. Исподволь начал Дмитрий русский собор готовить, на котором хотел объединить всех князей и их земли единой выгодой на дальнюю цель. Цель та всякому русскому была лестна, да помыслить о той цели жутко было покуда, не то чтобы вслух сказать. Опять же, с новгородцами прежнюю отцову грамоту крестным целованием и подписью скрепил; тестю своему Гедимину войной пригрозил, отныне заказал ему литвинов в великокняжеские пределы слать; да ведь и Орду надо было высокой данью улещивать. И то уж ладно, что Узбек пообещал ему оставить покуда Русь разорительными набегами. От тех бесконечных набегов совсем запустела она, иссякла прибытком. То ли самому Узбеку очевидно стало, что, чем более крови, тем менее примысла, то ли Дмитрию удалось его в том вразумить. Словом, без повода к гневу обещал Узбек впредь татар своих в Русь не слать. Вот в благодарение-то и приходилось оборачиваться вокруг себя колесом. Да при этом хотелось Дмитрию и промеж русских мир сохранить. Честных из честных, лучших тверичей в чужие земли тиунами услал.
И Тверь не оставлял заботами. На серебро, захваченное Александром у Юрия, на мытные да великокняжеские пошлины, что, по правде сказать, чудно казну умножили, начал возвеличивать и укреплять город. Продолжил строительство мощной, доселе не виданной на Руси каменной крепости, заложенной еще отцом, но так и не возведенной под сторожевые башни, кои одинаково грозно должны были глядеть и на запад, и на восток. В един год вознес оловянным куполом ввысь церкву Христову, освященную именем святого великомученика Федора Стратилата. Невелика была церковка, но владимирцы, что ее ставили, по белому камню таких кружев наплели — любо-дорого поглядеть.
«Поглядеть бы, — вздыхает Дмитрий. — Да и того, знать, не суждено…»
А до рассвета еще далеко. Луна, поди, не взошла и в полнеба. А сна ни в одном глазу. И воспоминания шумной крикливой толпой теснятся в уме, как торговцы на сарайском базаре, каждый свой товар выкликает: меня, мол, вспомни! Меня! И меня не забудь…
После того позорного бегства с Урдомы новгородцы, казалось, вконец размирились с Юрием и выгнали его вон. Пришлось бежать ему далее — во Псков. Псковичи, верные слову, данному ими еще в оные времена князю Невскому в благодарность за освобождение от Ливонского ордена, — а слово то заключалось в обещании дать пристанище и самым отдаленным его потомкам, коли окажутся они в злополучии, — разумеется, не могли отказать в убежище Александрову внуку. Наверное, надо было хоть силой добиться его выдачи. Но, по чести сказать, Дмитрию стало просто не до него. Да к тому же теперь, когда Юрий превратился в никчемного приживала, в безудельного князька, ссориться из-за него со псковичами не хотелось. Словом, до удобного случая или же до времени, когда и псковичам он наскучит своим не токмо бесполезным, но наверняка и вредным присутствием, Дмитрий заглушил в себе месть. Юрий же, после того как повсеместно умылся грязью, сидел во Пскове тише зимнего рака в Плескове озере.
Однако и двух лет не минуло в покое и благоденствии. А началось все с того, что великий князь литовский и русский, как он себя величал, Гедимин, вопреки Дмитриеву предупреждению, все же наслал литвинов на новгородские земли. Вышло так, что Дмитрий о походе литовцев узнал лишь после того, как новгородцы их выгнали. Юрий же, бывший поблизости, не замедлил воспользоваться тем обстоятельством, скорым вороном прилетел в Новгород и оклеветал перед новгородцами Дмитрия, уличив его в мнимом сговоре с Гедимином. Мол, так тестевыми руками великий князь мстит Новгороду за непокорство отцу. Трудно сказать, что заставило новгородцев поверить ему, тем паче что и клевета была очевидной, но поверили. А значит, хотели верить. Так или иначе, вновь сумел Юрий расклинить Великий Новгород с Тверью.
Дальше — пуще. В тот же год подведомственные ростовскому князю устюжане учинили бессудный разбой против новгородских купцов. И в том разбое, разумеется с помощью Юрия, новгородцы увидели волю Дмитрия. Вон, мол, он уж всю Русь на вас травит! Собрав войско, Юрий повел его, впрочем далеко в обход Твери, на Устюг. И о том походе Дмитрий узнал спустя нужное время. И к тому Юрий принял меры. В Новгороде повязали многих Дмитриевых сторонников, некоторых убили, как убили и доверенного вестеношу Николу Колесницу.
А вот о том, что из Устюга, разумеется с доносом на великого князя, водным путем по Каме Юрий пошел в Орду, Дмитрию сообщили в срок. А то и ранее: несмотря на то что хоть и вдогон Юрию вышел он из Твери, но в Сарай они прибыли чуть ли не в один день. Да ведь на то он и хан, что расчетлив…
Как ни рвался Дмитрий сразу же встретиться с Юрием, татары ему того не дозволили. Чуть не месяц пришлось ждать, когда хан назначит им встречу. По своему черному обыкновению, Юрий в тот месяц на ложь и грязь не скупился, все что мог плел в едину петлю против Дмитрия: и Гедимина, и крепость тверскую, возведенную от татар, и возмущение новгородцев, и устюжскую неурядицу…
Узбек позвал их к себе двадцать первого ноября одна тысяча триста двадцать пятого года, как раз в канун смерти Михаила Ярославича, убитого семь лет назад. Прямо страсть у хана была подгонять события под числа.
Того ли, не того ли ждал Узбек, однако Дмитрий, впервые въяве увидев убийцу отца, не сдержав, да и не желая сдерживать ярости, пред глазами хана, пред всем двором его убил Юрия. Убил его именно так, как мечтал, как видел то в давних снах, по самую рукоять вогнав обоюдоострый клинок в блядословное горло.
Дмитрий и теперь яснее ясного видел выкаченные в ужасе серые Юрьевы зенки, близкий беззубый зловонный рот, и теперь слышал жалкий крик о пощаде, слышал, как крик тот, наткнувшись на железо, сначала застрял в горле, забулькал, а затем петушиным предсмертным хрипом выплеснулся гнилой черной кровью на пегую бороду и щегольское шитье кафтана; и теперь спустя месяцы помнила рука, как тяжко обвисло на мече тело, прежде чем он скинул его на пол к подножию солнечного высокого полукружья, на котором, обложенный подушками, возлежал невозмутимый Узбек.
Кажется, он ждал того. Да ведь всякому и давно было ясно, что Юрию и Михайлову сыну вместе не жить на земле…
Скоро минует десять месяцев, как впал он в цареву немилость. По чести сказать, не ждал Дмитрий ханского гнева. Во-первых, потому что хан больно был ласков к нему, во-вторых, потому что, отмстив кровь отца, не преступил он ордынских законов, ну, а в-третьих, потому что еще три года тому назад сам Узбек ясно дал понять Дмитрию, что защищать Юрия не намерен. Не он ли сетовал, что во всем-то подвел его бывший зять — ни супруги не сумел уберечь, ни властью, данной ему, с умом воспользоваться, а главное-то, огорчался татарин, что ослеплен был Юрьевой да Кавгадыевой клеветой, когда так строго судил Михаила. А Михаилом-то и держалась, мол, Русь, и в том опора была Орде… Вон как гладко оборотил!
«Так не жить же Юрию, государь!» — впрок заручаясь ханской поддержкой, пообещал тогда Дмитрий. И Узбек согласился:
«Не жить…»
Что ж, Дмитрий свое обещание выполнил, хан же свои слова из памяти выветрил. Хотя знает Дмитрий: ничего Узбек не забыл, слишком веско ценит он собственные слова, чтобы их забывать. Однако увертлив татарский ум.
Так что скоро уж десять месяцев томится князь ожиданием ханского решения своей судьбы. Впрочем, на хорошее не рассчитывает. Но отчего-то тянет хан, знать, по своему обычаю хочет и горло взрезать, и белых одежд не запачкать. Одно было б дело сразу после убийства Юрия: по горячему следу казнить его. Но такого сурового наказания за справедливое-то возмездие, поди, на Руси не поняли бы. Разумеется, и тем бы не возмутились, но в души-то новое зло в память Узбекову точно впустили. Ан не любит того Узбек, и перед Русью лестно ему быть справедливым. Видать, для того и тянет, что хочет расправиться с ним спустя время, когда на Руси станет глухо и имя, и дело его, да и то само, за что казнил его хан. За год-то воды утекает, да и беспамятна Русь…
Ей-богу, затейливы эти татары! По-людски и убить не хотят. Что им, право, за наслаждение волоком человека мурыжить? Конечно, есть в том забава — дать человеку неопределенное время на то, чтобы изо дня в день он в сомнениях разгадывал, как размыслят его судьбу — то ли не изощренная пытка?
«Однако была бы загадка!» — Дмитрий усмехается в темноту.
И то, давно уж далась ему та загадка! Да ведь для русского в татарских загадках, как они ни затейливы, гадай не гадай, а ответ заранее определен, и ответ тот один. Знает Дмитрий. А в том, что жив, до сих пор повинно отнюдь не ханское милосердие, но лукавство его.
Все знает Дмитрий, но от того знания не легче ему. Бывают ночи, когда смертный ужас подступает так близко, что, кажется, все существо, все, что ни есть в нем живого, до малой жилки, которая бьется горячей кровью, криком кричит, исходит звериным воем: не хочу, не хочу умирать! Жить хочу! Я еще мало жил! Слышишь ты, хан? Слышишь ты, мерзкая твоя рожа, я хочу жить!..
Безмолвен хан. Недоступен словам, как стихия. Точно не воля человека, но тот давний ледоход несет меж утраченных берегов, как когда-то несла и теперь несет его неверная, скользкая льдина над вечной, немереной толщей неумолимой, холодной, черной и жуткой воды безвременья и небытия. И дальнего берега не достичь, и к тому, с которого шагнул он в тот ледоход, уже не прибиться. И до слез, вскипающих на глазах, до зубовного скрежета — хочется жить, просто жить! И жалко, ну никуда не скрыться от этой жалости, жалко себя молодого!
«Господи! Ну почему, почему так мало дал мне свершить?..»
И впрямь, изощренно-мучительна ханская пытка.
Но минует слабость.
Знает Дмитрий: когда б довелось ему наново решать, как прожить этот год, даже теперь, ведая следствия, ни на миг не усомнясь в своем праве и своей правоте, вновь убил бы он Юрия, как убил его в тот давний ноябрьский день.
Наверное, права и матушка, когда, прощаясь с ним, истинно точно на смерть, сказала:
«Не дело, Дмитрий, брать на себя волю вершить на земле суд Господень. Прошу: воздержись…»
Да разве можно, матушка, удержать себя в том, к чему неуклонно шел и стремился многие годы? А потом, разве тем, что свершил, посягнул он на вышний Господень суд, который ждет еще каждого впереди? Нет же, не на Господень суд посягнул, но лишь исполнит Господню волю, предопределенную ему свыше.
«Али не так, матушка?..»
Ибо сказал же пророк: «Горе тем, которые зло называют добром, добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким и сладкое горьким…»
— Горе тем… — В глухой тишине слова звучат неожиданно громко.
Татарин, приставленный к нему в слуги и сторожа, что прикорнул у завешенного пологом входа, на полувздохе оборвав храп, испуганно хватается за копье.
— Где кназ?
— Здесь князь, — усмехается Дмитрий.
В самом начале сентября с огромным войском, с караваном купцов, со всем пышным двором, с музыкантами да попутными девками тронулся хан из Сарая в сторону южных куманских степей. Сказывали татары: охотиться. Может, и правда охотиться, а может, вовсе и не охотиться, а воевать с хулагуидами — разве ж его поймешь? Впрочем, о войне слухов не было. Вероятно, действительно предстояли обычные ежегодные зверовые ханские ловы. И Дмитрия погрузили тогда в эту вонючую кибитку и поволокли следом за ханом. Знать, помнил о нем Узбек. Днем глухие, войлочные стены кибитки накалялись от солнца, жаркого в этих местах и в сентябре. Дышать становилось вовсе нечем, пыль, проникавшая из-под низу, забивала и рот, и нос, и глаза, и тогда под унылый, однообразный, как татарские песни, скрип колес князь не то чтобы засыпал, но проваливался в какой-то бесчувственный обморок. А вот по ночам, на привалах, когда на землю спускалась прохлада, а шумное ордынское становище стихало, заснуть было б счастьем, но по ночам князь бессонно, мучительно бодрствовал.
Вчера достигли предгорий. Остановились близ малой речки с названием Каргалея.
— Кой ныне день, татарин?
— Пятнадцатый, бачка, от сентября.
— Вон что…
— Зачем не спишь, кназ? Ночь уже, спи, кназ, пожалуй, — сонно, смачно зевая, просит татарин.
Рад бы Дмитрий уснуть, но неусыпные мысли, облекаясь в слова, стучат в голове, точно в кузне усердный кузнец кует бесконечную цепь. Да неудобно жесткое ложе, застеленное грязной кошмой, что пряно и кисло пахнет овечьим теплом и конским потом. Тесно, чуждо, душно князю в походной татарской кибитке.
Сто раз за эти десять месяцев мог бы убежать Дмитрий. Да, кажется, того и хотел, и ждал от него Узбек, чтобы затем, поймав, в полную меру, а главное, с чистой совестью мог он его наказать, да еще и унизить, как беглого вора. А вместе с ним, за него, наказать и унизить и Тверь, а может быть, и всю Русь. Такое подозрение возникло у Дмитрия потому, что больно уж старательно сами татары, с одной стороны, страшили его ханским гневом, с другой же — готовы были пособлять ему в том побеге.
«Ей-богу, хитер хан, да не вразумлен! — смеется Дмитрий. — Али не ведает он, что Тверские-то не бегают от судьбы?..»
Да и куда бежать? Крепче татарских пут честь и долг повязали ноги, тяжельше дубовой колоды, горьким бременем Русь лежит на плечах. И Тверь.
И снова водной блескучей рябью мелькают перед глазами милые лики: матушка, братья, Люба… И снова набатно, тревожно стучит в вечной кузне неумолимый и полоумный кузнец.
«Что станет с Тверью?»
«Даст ли Узбек Русь Александру?»
«Но если не ему, то кому? Неужели?.. Немыслимо то!»
«А коли все же даст Александру — сумеет ли он удержать? Надо бы, надо бы!»
«Да больно он честен — вот в чем беда! А на дружбу с татарами вовсе не честь, а одна лишь голая сила надобна, а коли нет той силы, так умение хитрить да подличать! А где ж его взять, то умение, коли Бог не дал?..»
«Но коли не дал Бог того подлого умения Тверским, знать, на них Он в русской земле и надеется?! Иначе — для чего Его свет? Иначе — для чего Его слово? Иначе — для чего купола церквей Его в небесах, а на тех куполах кресты Его муки?»
«Так надо, надо, Саша, хоть тебе удержаться. Ради Твери, ради рода, ради Господа нашего, слышишь, брат, удержись! Не ныне, так завтра очнется Русь ото сна, и воссияет же слава новой ее зари!..»
Однако темно грядущее.
— Не то, не то… — шепчет Дмитрий.
Не верит он в утешные мысли. Мрачно ему.
И вдруг внезапно, как озарение, как грозовая вспышка на черном небе, приходит беспощадная весть.
«Так ныне?..»
«Ныне».
«Господи! Если и на то Твоя воля — дай мне мужества исполнить ее!..»
Но нет в душе мужества.
«Ай!.. Ай!..» — плачет беззвучно Дмитрий. До боли кусает губы, чтоб как последнюю сладость почувствовать эту боль, качает во тьме головой: не хочу, не хочу умирать…
Еще одна ночь на земле постепенно проходит. Отплакав, скорчившись, как младенец в утробе, молит Дмитрий о малом: дать ему спасительный сон, чтобы не думать, не помнить, не знать.
И Господь дает ему сон.
Казнили спешно. Знать, хан размыслил жизни русских князей среди ночи и теперь ждал доклада об исполнении его приговора к утреннему намазу. Он любил начать день с богоугодного дела.
Серый рассвет лишь обозначился в небе. Мир был лилов от тьмы. После спертого, затхлого духа вонючей кибитки пряный от сгоревших за долгое лето трав степной вольный холод пьянил. Ветер, что, кажется, не устает здесь дуть никогда, однако же стихший ненадолго в самую темную пору, вновь поднялся к рассвету. Было зябко. С угрева кожа побежала мурашками.
«Уже не согреюсь…» — отчего-то спокойно и как-то чуждо по отношению к себе подумал Дмитрий. Странно, но смертного ужаса, что смутил его ночью, не было в нем. Князь был тверд и даже будто нетерпелив в ожидании смерти, как бывает внутренне бодр и нетерпелив человек перед важной, значительной встречей. Томила и раздражала лишь суета необходимых приготовлений.
— Разуйся, кназ, а? — кивнув на сапоги, попросил тот татарин, что был с ним в кибитке.
Татарину одинаково было жалко и жизни этого молодого русского князя, которого разбудил он для казни, лишь только тот и заснул, и сапог его, и кафтана, и портов, и белой рубахи, что достанутся палачу.
Решив, что сапоги и правда ему уже не понадобятся усмехнувшись про себя нелепости последнего благодеяния, Дмитрий пожал плечами:
— Сымай. — И поднял ногу перед татарином.
Татарин готовно кинулся на колени, благодарно цокая языком и лопоча что-то ласковое, один за одним проворно стянул сапоги.
Точно в воду взошел. И после ночи земля хранила тепло. С последним удовольствием Дмитрий мял ступнями не колкую, но нежную, как парча, жухлую до тлена степную траву.
Первым казнили новосильского князя Александра Даниловича. По спешке ли, по милосердному Узбекову слову, слава богу, казнили без особых затей, на какие татары были большие искусники.
Князь Новосильский держался мужественно. Хотя и было заметно, как бьет его ознобная дрожь, все улыбался Дмитрию. На него и глядел неотрывно, точно не было иного ему куда глядеть. И то, во всей необъятной степи, казалось, двое их только и было.
Кисти рук стянули ему петлями, затем, как вознесли, по два татарина на каждый конец, растянули веревками руки на стороны, точно гостей встречал князь. Впечатление то еще более усиливалось от улыбки, прилипшей к губам. По натянутым веревкам побежала от князя мелкая дрожь.
— Зябко, брат, в чужой земле помирать, — на ту дрожь усмехнулся Александр Данилович.
— Крепись, — откликнулся Дмитрий.
— Господь укрепит, — вздохнул он и вдруг, будто опамятовав, закричал державшим его татарам: — Стойте, ироды! Стойте, поганые! — Стронув с места татар, он попытался согнуть в локте правую руку. Татары не поддавались, уперлись ногами в землю. — Да пустите же православного! Перед смертью-то дайте крестом себя обнести!
Поняв, чего хочет русский, татары ослабили веревку.
Глядя в небо, трижды перекрестился князь, сказал тихо:
— Христианин есмь! — Еще улыбнулся Дмитрию: — Ну вот, теперь можно и помирать, брат! — И сам протянул руку на волю татарам: — Да бейте уже!
То ли не выдержал и на миг отвернулся Дмитрий, то ли сморгнул, но он не увидел, как убил князя маленький, юркий татарин, в один миг оказавшийся перед ним. Будто лист облетел — скаля зубы, татарин уже стоял в стороне. Голова князя сникла, несколько чересчур завалившись к левому боку, тело обвисло на натянутых веревках и, когда по крику старшего татары бросили их, будто взмахнув руками, мягко повалилось на землю.
«Так бы и мне умереть», — возжелал Дмитрий, невольно позавидовав скорой смерти новосильского князя.
Но его убили иначе.
До того как, поломав позвонки, свернуть шею, сыромятными ремнями его привязывают к телеге. Тот же сноровистый, юркий татарин, оседлав его точно коня или бабу, лицо в лицо склоняется над ним, скаля белые, влажные зубы.
— Видишь меня, урус?
— Вижу, пес…
Кажется, не стальным полотном, но живым языкатым огнем полоснуло Дмитрию по глазам. Боль опалила до дна сознания, опалила и ушла, оставив кровавую, багряную тьму. Точно в сон провалился. Но то и есть, видно, сон. В том сне полыхает пожар. Громаден и всеобъемлющ. Горит его Тверь, и в Твери заживо сгорает его Любовь. «Вот видишь — я тебе снюсь!» — сквозь огонь улыбаясь, утешает его она. Но он в том мучительном сне понимает: не сон то, а правда, которую явит жизнь.
— Нет! — кричит Дмитрий. И возвращается боль, и вновь нетерпимым огнем поражает сознание. И рушится жизнь, исчезая в багряной тьме.
Сколь это длится — миг или вечность — кто знает?
И все же сознание превозмогает боль, он слышит на шее стальные, ловкие пальцы, пальцы палача холодны и приятны коже.
«Ну же, скорее!..»
Но прежде чем умереть, видит Дмитрий небесный ослепительный свет и в небесах — отца. Чтобы не плакать, отец улыбается. Ждет его. Издали ласково манит рукой.
«Батюшка!»
Из последних сил Дмитрий рвется навстречу отцу и наконец умирает.
В кровавых ошметках, в ресницах, на которых не высохли слезы, на серебряном блюде лежали Дмитриевы глаза. Пламя множественных огней, что горели в ханском шатре, отражалось в мертвых глазах.
— Это Грозные Очи?
— Да, государь.
— Так кому же они грозят? — шутит хан, в презрительной улыбке кривит брезгливые губы. И смеется Орда.
Глава 8. Колокол
Весть о смерти Дмитрия Тверь приняла в скорбном безмолвии, в коем отчаяние и ужас предощущения скорой и безысходной гибели превысили само горе.
Однако милость Узбековой справедливости, кажется, и впрямь не имела пределов. Спешно вызванный в Орду Александр (провожали его как на казнь) неожиданно воротился с ханским ярлыком на великий владимирский стол. Словно в насмешку и пущее издевательство право первенства средь русских городов хан сохранил за Тверью, князей которой хулил крамольниками и убивал сколь последовательно, столь и неукоснительно.
Разумеется, никто в Твери, да и во всей Руси нё верил, что долог срок тому ярлыку. Ждали новой развязки. Сам Александр тот ярлык, на шелке которого имя его было вписано не золотым шитьем, но кровавой краской, считал веревкой, длинной ханской веревкой, на коей поздно ли, рано ли Узбек предложит ему удавиться, а вернее, сам удавит его. Причем скорее рано, чем поздно.
Злым знамением стала для Александра и смерть первенца, гордо и не без умысла, с видом на владимирское русское царствие нареченного Львом, случившаяся буквально за день до его возвращения из Сарая.
«Пошто так-то, судьбу искушая, назвали?!» — сокрушался он перед малым дитячьим гробом. И уж из-за одного имени тосковал и опасался за жизнь другого сына, рожденного Анастасией три года назад, как раз в день освящения славной Дмитриевой церковки святого великомученика Федора Стратилата. Именем того мученика, принявшего смерть за Христа, и назвали сына — Федором, точно иного-то имени — проще и безопасней в святцах не отыскали. Снова брюхата ныне Анастасия — вот уж истинно, аки маслина плодоносящая скоробогато на зачатие лоно Александровой Герденки — молит Александр Господа дать ему девочку, авось ей не нести княжью тяготу, да и род не оскудеет преемственниками.
Мнителен, боязлив стал Александр Михайлович. Причем вовсе не за свою жизнь опаслив, но за многие жизни ближних и дальних людей, коим определением судьбы выпало ему быть князем, а следовательно, и заступником. Но как заступиться ему за сирых и убогих сих, если и самого себя не может он защитить?
В конце июля, чуть более чем за две недели до праздника Успения Пресвятой Богородицы, с пышной свитой, с войском тысячи в три голов отборных нукеров явился в Тверь Узбеков двоюродный брат царевич Чол-хан ли, Шевкал ли — словом, Щелкан, как окрестили его на русский лад тверичи. Цель его прихода вовсе была не ясна. По долгам Александр был чист перед ханом, как стекло в оконнице, вымытое на Пасху. Тем паче что во весь год не было Твери отбоя от ханских откупщиков.
Поначалу-то Щелкан позабавился, попугал народ. Знаете, как входят в русские города татары? Кто знает, тому нечего и рассказывать, а кто не ведает, тому, дай Господь, и не узнать никогда. Рассердился — грозил пожечь, на отцову да Дмитриеву крепость, что к тому времени почти завершили, слюной плевал, кричал: «Как по камню сложили, так по камню и разнесете! Али вы ратны хану?..» Велел выдать ему головой игумена Александра — да ведь он уж год назад, как почил в Желтикове монастыре. Насилу ублажили его дарами да почетом. Однако все ж недоволен остался Щелкан. Великого князя русского Александра Михайловича вместе с домочадцами выгнал прочь из отчего дома, со свитой да нукерами сам на княжьем дворе основался. То был верх унижения. Но Александр подчинился. По всему по тому, как нагло вел себя, как оскорбительно говорил с ним Чол-хан, он понял, царевич ждет от него хоть малого непокорства, дабы донести о том непокорстве хану. А гнев хана страшен был Александру, знал он, чем грозил этот гнев не только ему, но и всей безвинной Твери. А может быть, и Руси?
После обычных безобразий и притеснений первых дней, видно по слову царевича, татары внезапно утихомирились. Что было странно, а потому и страшно. Обязав поить, кормить своих татар и ни в чем им не отказывать, Чол-хан более не принимал Александра, хоть тот каждый день просил о встрече царевича. Чол-хан не слышал князя; хозяином жил в его доме, от утра до ночи пировал за тверской счет со своими нукерами. Неслись над городом дикие заунывные песни, будоража злом душу, тоскливо визжали девки на княжьем дворе, коих насильно сгоняли татары для плясок. И по всей Твери Щелкановы татары ходили хозяевами — над русскими либо смеялись, либо глядели на них со строгим ожиданием: мол, поклонись, мол, уступи дорогу, мол, отдай… Словом, так себя и вели, как обычно и ведут себя басурмане в православном городе, когда они в силе. Впрочем, покуда никого не убили, что тоже было несколько странно и потому настораживало: когда же?
Ни честные жены, ни родителевы дочери на улицы не показывались. Мужики держались горстями, в сапогах угадывались ножи. С каждым днем росло напряжение. И слухи, что плелись не из воздуха, день ото дня становились страшнее. Впрочем, и нелепых, вовсе ни с чем не сообразных слухов хватало. Хотя так дика, страшна и несообразна человеку современная ему жизнь, что во всякой нелепости можно увидеть правду.
Говорили, что Щелкан вместо Александра сядет в Твери и станет над Русью великим князем.
Говорили, что и во все-то русские города хан поставит своих наибов.
Говорили даже — вот язык без костей! — что с Христовых церквей станут снимать кресты. Господи, да разве то мыслимо?!
Говорили, что Щелканова рать лишь малый первый отряд, но следом со всей великой ордой идет сам Узбек — вот-вот подойдет, и в Успение, когда ото всей земли стечется народ на праздник, зачнут басурмане мечом обращать православных в свою басурманскую веру.
Как ни упрашивал Александр на время отъехать матушку — не упросил. Осталась Анна Дмитриевна рядом с сыном и тверичами. Ушла в дом давней наперсницы Настасьи Полевны Тверитиной. Так окончательно и душевно примирясь, разделила она кров с невенчанной, но верной Дмитриевой подругой. Давно съехав из загородского дома, отдав все, что имела, нищим да в монастырь, как с благодати приуготовляясь к иночеству, Люба теперь тоже жила у матери. Строгая мать игуменья Девичьего Софийского монастыря определила ей срок в миру изжить мирские грехи. Так что хотя и без пострига, но уж в монашеском куколе пребывала Любовь. Марии же Гедиминовне, как обручнице и благоверной вдове, сразу же по известию о смерти мужа дозволили обратиться в монашеский чин, к коему она и стремилась. Год скоро, как в том же Софийском монастыре делила она трапезу с сестрами-постницами. К ней на погляд да от беды подалее отослал Александр уже гораздо тяжелую жену и трехлетнего Федора. Брату Константину и Софье наказал отъехать в Олешну, дальнюю владычину вотчину. Василия услал в Кашин. Сам же поселился в доме боярина Шетнева. Шетнев, разумеется, был польщен, да самому-то Александру ох как нелестно было в родном-то городе жить под чужой крышей да на чужих хлебах.
«Эка перевертлива княжья доля!..» — сокрушался он, не зная, что ждет его впереди. Истинно, нет питья сладкого на Руси — только горькое. Да ведь и не токмо для одних лишь князей, но и для всякого, в ком есть душа да совесть…
От утра до вечера на боярский двор шли люди, искали князя, спрашивали у него: как быть?
Что он мог им ответить?
— Что ж, тверичи… терпеть надобно. Авось съедут.
— Как же, Ляксандр Михалыч, съедут оне!.. Али им худо?..
— Так что ж, тверичи?..
Молчали. Он — им князь, от него ждали слова. Да что ж мог он им сказать?
Дорога была Тверь Александру. Все же надеялся он откупиться хоть серебром, хоть великокняжеским ярлыком. Али какой татарин от денег отказывался? Да ведь и ярлык тот, коли пришел Чол-хан отобрать у него ярлык, вовсе не грел его душу, хуже огня палил, Да подавись им!.. Но молчал татарин, не говорил, зачем пришел и что ему надо — томил, В том томлении и была главная суть: не покорство велено ему было найти в Твери, но напротив — повод для наказания. К тому поводу и искушал Чол-хан князя. Понимал Александр. Но уж ни воли, ни чести он не хотел — лишь покоя! Что проку в той власти, коли все одно Русь из Сарая правится? Что толку в том клейменном Каиновой печатью Узбековом ярлыке, если лишь смерть несет он тверскому роду?
«Господи! Ужели и впрямь на погибель наш род? Во чьих грехов искупление отдаешь нас на муку врагам своим, Господи? Али не мы Твои слуги? Ответь же, ответь, Господи?!» — не роптал, но силился понять Господню волю Александр. И не понимал.
После гибели Дмитрия будто надтреснуло Александрово сердце. С таким ли сердцем Русь за собой вести? Родной Твери и то ему стало много. Ни воли, ни власти — покоя хотел Александр. Но он был князь над людьми. И люди ждали слова своего князя. А он говорил одно:
— Потерпите, братья. Потерпите, ради Твери…
Видел — не того ждут от него.
— Али не скорбно и мне отцов дом поганить? Так я же терплю. Терплю вас ради, тверичи… Али не знаете, что после-то будет?
— Так знамо, Ляксандр Михалыч…
— То-то… Этих прогоним — иные придут. У хана сил много.
— А коли нас бить зачнут?
— Чаю, поопасаются. Куплю я их — истинно говорю…
— А коли… это… Христа-то начнут поганить, прости Господи?..
— Пустое бают. Им того хан не велит.
— Знамо, как не велит-то.
— А коли крепость прикажут рушить?
— Сказано — откуплюсь!
— Ой ли, князь? Татарин-то на порог тебя не пускает…
— Пустит.
— Сомнительно, вон что…
— Прости, князь, худое слово…
— Ну!
— Так сказывают; удумал ты поганую веру принять и…
— Молчи, дурак! Думай, что говоришь!
— А коли велят?
— Молчи!..
И по ночам не было Александру покоя. У Шетнева собирались бояре. Рядили. Судили. Да так же… И то, накипело. Михайлову смерть стерпели. Дмитриеве убийство стерпели. Да сколько же можно терпеть-то? Да ведь и то, как велики и невосполнимы утраты, но те смерти были дальни, теперь же всем казалось — по собственные их души в саму Тверь явилась татарская смерть. Всяк, кто ни говорил, зубами скрипел, поминая и Михаила, и Дмитрия, и прочие неисчислимые и злые обиды, что знала Русь от татар, что каждый мог вспомнить и в собственной жизни. Но не один Александр, а и все умом-то вполне сознавали: надо терпеть. Но чем более в тех ночных бдениях уговаривали себя и друг дружку терпеть, чем глуше затворяли в злобе сердца, тем готовней были взорваться от глухой, загнанной и уже нестерпимой ненависти.
Владыка Василий Добрый, сменивший на епископстве почившего твердословного Варсонофия, чуя неладное, в окружении причета после храмовых служб ходил по дворам, проповедовал о смирении. Слушали его хмуро.
К Успению, как всегда на Успение, начал отовсюду стекаться народ. От пришлых татар, да селян, да иногородних в городе стало людно, как на базаре в пятничный день. Причем чем ближе к Успению (да им-то что за праздник и светлый день), утомившись ли пировать, желая ли нового, и татары переменились. Окрепли в наглости. Знать, на то дал им волю Чол-хан. Без зазору хватали зазевавшихся девок и все, что понравится. Чуть что, тащили сабли из поножен, будто нарочно, по поводу и без повода, норовили задеть тверичей. Да разве не знаем мы, как поганые умеют над русским верх свой выказывать, когда они в силе. Стиснув зубы, терпели тверичи.
Наконец пришел праздник…
Отслужив у заутрени в Спасо-Преображенском храме, к которому сбились многие тысячи, дьяк Парамон Дюдко отлучился домой — жену проведать да гостинца ей отнести. Несмотря на праздник, заказал ей Дюдко со двора и нос не показывать — больно ладна была. С женой скоро управился. На ближний тьмакский водопой повел в поводу кобылу. Хоть и велик праздник, а скотина своего требует. И кобыла-то у него была ладная — не хуже жены. От прошлой ратной жизни хранил он единую страсть — к лошадям.
После службы на душе у Парамона было звонко и высоко, как в горнем утреннем небе, где, перекликаясь, чивикали жаворонки. И Дюдко ныне хотелось петь. Он и запел тихонько, не пугая утреннюю сонную тишь, покуда кобыла благодарно, неспешно, роняя с губ капли, пила черную тьмацкую воду. Однако слов под лад души не подобрал — больно широко было на душе. Напоив кобылу, обратно повел. Только ступил на мощенную спиленными от цельных бревен дубовыми плашками площадь, что лежала меж собором и княжьим двором, наперерез ему двинулись Щелкановы нукеры. Дюдко же за благодатью и славой Божиего мира вовсе забыл про татар и потому, когда столкнулся с ними, вдруг подняв глаза от земли, ненароком испуганно вздрогнул. Татар его испуг позабавил. Оскалились. Было их трое.
— Эй, старый! Зачем тебе такая кобыла — мне отдай, — сказал один из татар по-русски и, шагнув вперед, перехватил узду под самой мордой кобылы.
Дюдко молча потянул повод из рук татарина. Татар Парамон Филимоныч видал на своем веку. Под Бортеневом рубил их еще с Михаилом. Да и прежде того с тем же Михаилом Ярославичем бывал с ним в стычках. И в бою-то их не больно забаивался. Но то в бою.
— Жирная кобыла у тебя, поп. Отдай мне!
Один говорит. Другие за спиной у него молча лыбятся. Рожи наглые, глаза усмешливые.
— Пусти, — тихо, но твердо произнес Парамон.
— Ай, не отдашь? — изумился татарин и хвать Дюдко по зубам.
Всяко в бою-то случалось. И били и резали Парамона Филимоновича Дюдко. На теле-то шрамов боле, чем родинок. Но так, чтобы в зубы, да на отчей Твери, да при честном народе, да в светлый праздник, да в такой Божий день… Не гнев, не ярость — обида захлестнула его. Да такая горькая, что за слезами расплылась блином морда обидчика.
— Убью! — хрипло выдохнул Парамон.
Бросив повод, безоружный, как-то неловко, по-бабьи вцепился старый воин в пухлые щеки татарина, и за щеки, за уши, за волосы, за все, что попалось под пальцы, с тяжкой, необоримой силой пригнул его мордой к земле, повалил на карачки и со всего маху начал стучать его головой по земле, мощенной дубовыми плашками. Татарин визжал, пытаясь оторвать от себя Парамоновы руки, но не мог оторвать.
— Убью, пес! — взъярясь, уже во всю мощь диаконского непомерного горла ревел Дюдко. — Убью, поганец, убью! — И не переставал стучать кровавой мордой, точно ступой, о землю.
Другие-то татары, видно оторопев, не сразу кинулись выручать товарища. Да, видно, и страшно им было подступиться к ревущему зверем старику в долгополой рясе. А все же один выхватил саблю и, зайдя со спины, косо ударил Дюдко туда, где кончаются ребра. Парамон охнул, но до того как татарин успел поднять саблю для второго удара, проворно оборотился и пошел на врага растопырив руки, чисто как раненый медведь на рогатину, не ведая уж ни боли, ни страха, но зная лишь ненависть.
А от толпы (в праздник-то на площади было людно), слетев со ступеней храма, мчался на выручку Парамону Максим Черницын. Не успел — с трех ударов срубили Дюдко. Татары кинулись было навстречу Максиму. Но тут с поднебесья громом ударил колокол: «Бей! Бей! Бей!»
И толпа, доселе замершая онемело, выдохнула ответно:
— Бей!
Словно обезумели тверичи. Кровавый поток залил улицы и дворы. Вооружились мигом, точно ждали набата, и не одни ножи в сапогах таили, но топоры и мечи под кафтанами. Замятия была страшная. Понимая, что спасения нет, татары тоже бились отчаянно. Но можно ли упастись от гнева вставшего едино народа? И не было спасения татарам. Били и пришлых татар, и своих, тех, что за много лет успели осесть в Твери. Ни к кому не было ни пощады, ни милосердия. Резня стояла дикая. Рубили, резали, жгли, топили в Тьмаке и Волге… Можно б было пожалеть татар, если бы можно было их пожалеть, да никто не жалел, знать, и пожалеть было не за что и нельзя. Бабы и те высыпали на улицы, Тверь задыхалась от ненависти. Мстила неистово…
За вековое унижение, боль, вдовьи слезы, сиротство и страх, вечный страх мстили люди.
Били от утра до самого вечера. Лишь с темнотой прекратилась сеча. Царевич Чол-хан — не более чем с полутора сотней оставшихся в живых из трех-то тысяч татар — наглухо затворился в княжеском доме. Чол-хан просил милости.
Все, что произошло, с самого начала происходило на глазах Александра. Когда нукеры на площади прицепились к Дюдко, он как раз выходил из храма. Не он послал Максима на выручку Парамону, но, если бы Максим не опередил его, он бы и сам пошел на татар. Вместимо сердце для обид, однако и у сердца есть мера; и русскому терпению, как бы ни было оно велико, однажды наступает предел. Страшен срок тот для всякого, кто решился испытать то терпение.
Уже в темноте в окружении гридней, купцов, ремесленников вступил на отчий двор Александр. Мышцы спины и рук сладко болели, как после тяжкой, но необходимой работы. Что ж, кровава была работа. Но не раскаивался Александр. Проник он в волю Господню! Знать, то не ему суждено, но роду. Отца убили, брата убили — знать, и ему, и Твери суждена погибель. Однако раз суждена — так и надобна. Вон как горе едино крепит! Из горя Русь и поднимется. На то горе, знать, и дана Господом ему жизнь и всему их тверскому роду. Был бы прок впереди…
Люди округ стояли молча, тяжко, запаленно дыша. Старый Михаилов дом был святыней для каждого. Без Александрова слова никто не смел посягнуть на него. Снова ждали, что скажет князь.
— Эй, князь! Великий князь, Александр! Эй, Александр Михайлович! Пусти живым! Брат не простит тебе за меня… Слышишь, князь?!
— Слышу.
— Пусти живым! Простит тебя хан! Великим князем останешься. Кунаком навек тебе буду, слышишь, князь?!
Голос Чол-хана то креп, то срывался. Не знал еще татарин, как ему просить пощады у русского.
— Князь!..
Александр тылом ладони обтер запекшиеся, пыльные губы. Подали корчагу с водой. Вода в корчаге была теплой и пахла кровью. Впрочем, все в Твери в тот день напиталось кровавым запахом. Прополоскав рот, Александр сплюнул под ноги. Скривился лицом. И сначала тихо, чуть слышно, затем в голос велел:
— Жгите! Жгите! Жгите их! — закричал он и, повернувшись, зашагал прочь.
Глядеть, как горит отцов дом, который поджег он сам, не мог Александр.
К утру во всей Твери не осталось ни одного живого татарина.
В пылу бойни никто не вспомнил о татарских табунщиках, что в лугах за городом стерегли лошадей. А когда вспомнили, поздно стало — понесли табунщики весть в Сарай. Но и раньше тех сторожей с отчетом о тверском побоище стоял перед ханом московский князь Иван Данилович, за добрый нрав и нищелюбие прозванный татарским именем Калита.
Не думал Узбек, что такую цену придется ему платить за свой давний загад. Но уж и он не поскупился на месть.
Пять туманов, пятьдесят тысяч татарских воинов привел с собой из Орды отныне великий князь владимирский и московский Иван Данилович. По слову хана — русские должны сами и управляться в своей земле, и уничтожать друг друга своими руками — к огромной рати присовокупили московский и суздальский полки. Всю эту тьму и двинул на Тверь московский воевода Федор Акинфыч.
«И положили они землю пусту…»
Спустя десять лет возвращался в Тверь из изгнания князь Александр Михайлович. В пути пришлось заночевать ему в малом сельце. Услышал он песню. Ту песню пела баба, укачивая в зыбке дите:
«Экая песня глупая, — удивился Александр. — Как то — ни на ком не сыскалася? Как еще и сыскалася…»
Но еще раз велел бабе песню ту спеть.
«Ах ты, гордая, бедная Русь, — и нечем тебе похвалиться, ан все похваляешься…»
Комментарии
Косёнкин Андрей Андреевич родился в 1955 году в городе Бор Нижегородской области. Окончил Саратовское театральное училище им. Слонова, затем Литературный институт им. Горького в Москве. Служил в армии, работал дворником, сторожем, актером, режиссером, был рецензентом в московских литературных журналах, редактором, заведовал отделом прозы в молодежном журнале «Мы», был художественным руководителем Калужского театра кукол.
Как прозаик дебютировал на страницах журнала «Октябрь» в 1985 году. В 1989 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла первая повесть Андрея Косёнкина «Больница», другие повести и рассказы публиковались в столичных журналах и альманахах. Член Союза писателей и Союза театральных деятелей России.
В 1998 году в издательстве АРМАДА вышел роман А. Косёнкина «Крыло голубиное» — первое крупное произведение автора, посвященное жизни и смерти князя Михаила Ярославича Тверского. Роман «Долгие слезы» является его продолжением и рассказывает о сыне Михаила Ярославича князе Дмитрии.
При составлении комментариев были использованы примечания автора.
Стр. 10. Баты (Батый) (1208–1255) — монгольский хан, внук Чингисхана, Предводитель общемонгольского завоевательного похода в Восточную и Центральную Европу (1236–1243), в результате которого земли Восточной Европы были разорены, а на Руси установилось монголо-татарское иго.
Тверь же — город не древний. — Тверь возникла в XII в., с 1246 г. стала центром Тверского княжества.
Стр. 11. Ярослав Ярославич — князь Тверской в 1247–1272 гг., князь псковский в 1254 г., князь новгородский в 1255, 1264–1272 гг., великий князь владимирский в 1264–1272 гг. Родоначальник великих князей Тверских.
…от огненною агарянского батога… — Согласно библейской легенде, Сарра долгое время не могла родить Аврааму сына. Он взял себе наложницу Агарь, которая стала матерью Исмаила. Затем Сарра родила Аврааму Исаака. Через Сарру от праотца Авраама пошли истинные потомки, а через Агарь — племя рабов, неверных, которых называли агарянами. Русские летописцы при описании битвы любого противника русских могли назвать «агарянами».
Михаил Ярославич (1271–1319) — из рода тверских великих князей. Сын Ярослава Ярославича. Великий князь Тверской в 1282–1319 гг., великий князь владимирский в 1304–1319 гг., князь Новгородский в 1308–1314, 1315–1316 гг.
Стр. 15. Вот уж седмица прошла с той поры, как Мария Египетская зажгла снега. — На Руси издавна считалось, что, как закончится март месяц, наступает конец зиме. Поэтому св. преподобная Мария Египетская (день памяти которой 1 апреля) слыла за Марью-зажги снега и Марью-заиграй овражки. Также этот день издревле слыл днем всяческого обмана. Недаром говорили: «На Марью-заиграй овражки и глупая баба умного мужика на пустых щах проведет и выведет».
Стр. 20…воевать с хулагуидами на Арран… — Хулагуиды — монгольская династия ильханов, правившая в 1256 — сер. XIV в. в феодальном государстве, включавшем Иран, большую часть современной территории Афганистана, Туркмении, Закавказья, Ирака, восточную часть Малой Азии. Основатель — внук Чингисхана Хулагу-хан (прав. 1256–1265). Арран — арабское название Албании Кавказской в VI–IX вв.; территория междуречья Куры и Аракса.
Хвалынское море (Хвалисское море) — древнерусское название Каспийского моря.
Стр. 21. Узбек (? — 1342) — хан Золотой Орды в 1313–1342 гг., временно укрепивший ханскую власть. Ввел ислам в качестве государственной религии. Проводил политику натравливания русских князей друг на друга.
Тохта (ум. ок. 1312) — хан Золотой Орды. Стал ханом в 1291 г. с помощью Ногая, но вскоре начал борьбу против него. В 1300 г. Тохта разбил Ногая и объединил под своей властью земли от Волги до Дуная.
Стр. 26. Сыновец — племянник, в другом смысле — зависимый князь.
…взялся… обычай ротничать. — Ротниками назывались повольники, ушкуйники, вольница, шайки и артели для набегов, грабежа.
Стр. 27. Феоктистова грамота. — Новгородцы признали Михаила Тверского своим главою, уверенные, что Михаил получит великокняжеский стол. Михаил обязался соблюдать уставы новгородцев, восстановить древние границы между Новгородом и Суздальской землей, решать тяжбы по законам, без самосуда и т. п.
Стр. 28. Но более всего дорожились новгородцы «вольностью во князях», дарованной им еще по древней грамоте Мудрого Ярослава. — Ярослав Мудрый дал новгородцам многие права. Например, новгородские князья должны были клясться гражданам в точном соблюдении его льготных грамот. Новгородцы посчитали себя вольными избирать своих властителей. В благодарность Ярославу место, где собирался народ, стали называть Двором Ярослава.
Стр. 29. Улус — родо-племенное объединение с определенной территорией, подвластное хану или вождю у народов Центральной и Средней Азии, Сибири.
Стр. 30. Приход его ознаменовался великими потрясениями для всего Кипчакского царства. — Кипчаки (половцы) — тюркоязычный народ; совершали набеги на Руси в 1055 — нач. XIII в. После поражений от русских князей в 1103–1116 гг. нападения прекратились, затем снова возобновились во 2-й пол. XII в. Были разгромлены и покорены монголо-татарами в XIII в.
Стр. 31. Сайгат — военная добыча.
Стр. 33. Тамга (тюрк. — монг.) — денежный налог, взимавшийся с торговли, ремесла, различных промыслов в России и в некоторых странах Востока после монголо-татарского нашествия XIII в. Существовал до XVI–XVII вв.
Вено — у древних славян выкуп за невесту или приданое жены.
Стр. 34. И было Бортеневское побои ще, равного которому не помнили со времен Калки и Сити. — Когда в 1317 г. хан Узбек передал Владимирский великокняжеский стол москсквскому князю Юрию, тот выступил с татарским войском против Михаила Тверского. Битва у Бортенева произошла 22 декабря 1317 г. Михаил Тверской одержал победу, но был вынужден отправиться на суд к Узбеку. 31 мая 1223 г. произошло сражение на реке Калке. Это было первое сражение войск русских князей и половецкого хана Котяна с монголо-татарским войском Джэбе и Субэде. Из-за разногласий между русскими князьями это сражение было проиграно. Битва на реке Сити произошла 4 марта 1238 г., в результате был убит великий князь владимирский Юрий Всеволодович, русские отступили, много русских погибло.
Стр. 35. Кунак — гость. Существовал особый обычай — куначество, по которому мужчины, принадлежащие к разным родам, племенам или народностям, вступали в дружеские отношения и оказывали друг другу помощь.
Стр. 36. Царьград — древнерусское название византийского города Константинополя (ныне — Стамбул).
…в Авиньоне у Папы… — Авиньон — город на юге Франции, на реке Рона. В 1309–1377 гг. местопребывание римских пап, в 1348–1791 гг. — папское владение.
Стр. 38. Дмитрий Солунский — великомученик, пострадавший в царствование императора Диоклетиана (283–305). По происхождению он славянин, до своего мученического подвига был воином и правителем г. Солуна. На Руси и у соседних славянских народов имя его как неизменного заступника славян окружено почитанием со времен принятия христианства. 26 октября — день памяти св. великомученика.
Максимилиан (240–310) — римский император в 286–305 гг. и с 307 г.; соправитель Диоклетиана (до 305 г.).
Стр. 40. Ряд — условие, договор, обязательство.
Стр. 44…по порхлости… — Порхлый — рыхлый.
…отроков из младшей дружины… — Отрок — здесь: младший княжеский дружинник на Руси X–XII вв.
Стр. 54. Убрус — платок.
Стр. 55. Кичка — старинный русский головной убор замужних женщин — шапочка с твердой передней частью в форме рогов или лопатки.
Стр. 67. Раменье (рамень) — темнохвойный, большей частью еловый лес в европейской части России.
Стр. 68. Выжлятник — старший псарь, который водит стаю, напускает и созывает ее.
Стр. 71. Гридница — помещение при княжеском дворце для княжеской дружины (гридней); приемная, где принимали князья.
Стр. 77. Камка — шелковая китайская ткань с разводами.
Воздух. — Здесь: церковное покрывало, используемое как покров на сосуд со Святыми Дарами.
Азям — длинный верхний крестьянский домотканый кафтан халатного покроя.
Стр. 87. Побыток — обычай, порядок.
Стр. 88. У каждого брата Авеля — брат родной Каин, на иного Бориса и Глеба — свой иной Святополк Окаянный… — В библейской мифологии Каин, старший сын Адама и Евы, убил из зависти своего брата Авеля, за что был проклят Богом и отмечен особым знаком («Каинова печать»). Борис (? — 1015) — князь ростовский, сын князя Владимира I; был убит сторонниками Святополка I Окаянного (ок. 980—1019), в 1015–1019 гг. князя киевского, старшего сына Владимира I. Брат Бориса Глеб (? — 1015), князь муромский, был убит по приказу Святополка. Оба брата были канонизированы русской Церковью.
Стр. 89. Обжа — мера земли под пашню. В разных районах эта мера была различной.
Стр. 94. Василек Ростовский (1209–1238) — князь ростовский в 1218–1238 гг. В 1238 г. Василек вместе с дядей Юрием Всеволодовичем, князем владимирским, бился против татар на реке Сити. Юрий был убит, а Василек попал в плен. Некоторое время татары возили его с собой, надеясь, что Василек примет их обычаи и веру. Когда татары поняли, что их усилия напрасны, они убивают Василька.
Стр. 96. Поприще — путевая мера; суточный переход, около 20 верст (примерно 21,3 км).
Стр. 98…древний… путь из варяг во греки… — Имеется в виду древний водный торговый путь из Балтийского в Черное море, по которому в IX–XII вв. шла торговля Руси и Северной Европы с Византией.
Сурожское море — название Азовского моря в XIV–XV вв. (по названию города Сурож — современный Судак в Крыму).
Стр. 101. Золотник — русская дометрическая мера массы (веса), равная 96 долям (4,266 г).
Стр. 104. Катыга — плащ.
…как Хам-то, смеешься… — В библейской мифологии Хам. один из сыновей Ноя, был проклят Богом за то, что насмеялся над наготой отца.
Стр. 105. Пардус, пард — зверь семейства кошачьих, барс.
Стр. 118. Панагия (церк.) — икона, носимая архиереями на груди.
Стр. 139. В одном шелковом чехольчике… — Здесь чехол — нижняя рубашка.
Стр. 145…купленная… на Каффском людском базаре. — Город Каффа — современная Феодосия. Была основана в середине VI в. до н. э. греками. В XIII в. была под властью татар. В XIV–XV вв. Каффа стала важнейшим торговым центром между Востоком и Западом.
Стр. 154. Охабень — верхняя длинная одежда с прорехами под рукавами и с откидным воротом.
Стр. 156…на кого положил свой палец ордынский хан… — Возложенный на кого-то палец является знаком милости у монгол.
Стр. 164. Доличье (доличное) — одежда на иконе; фон иконы, все, кроме лика иконы.
Печерний город Владимира Мономаха стоял за своим детинцем… — Печерний город — дворцовые сооружения князя. Детинец — название внутреннего укрепления в русском средневековом городе вокруг княжеских палат. С XIV в. стал называться кремлем.
Стр. 171. Накрачеи — музыканты, играющие на накрах — русском ударном музыкальном инструменте в виде керамической литавры.
Стр. 196. Понева — в старину род запашной юбки из трех полотнищ шерстяной ткани. Обычно — южнорусская и белорусская одежда замужних женщин.
Стр. 207. Порфира (греч.) — пурпурная мантия государя.
Стр. 229. Нукер — в Монголии в XII–XIII вв. дружинник на службе знати; позже вассалы крупных феодалов.
Стр. 231. Медведна — медвежья шкура.
Стр. 234. Местник — то же, что и мститель.
Стр. 239. Повойник (повой, повоец) — старинный русский будничный головной убор замужних женщин, шапочка из ткани с околышем.
Стр. 243. Бесермен — мусульманский купец, откупщик монгольской дани в завоеванных землях.
Стр. 246. Огланы — в Золотой Орде члены правящей династии, царевичи, владевшие уделами и стоящие во главе левого и правого крыла войска. Занимали наиболее важные должности.
Стр. 248. Темник — в Золотой Орде военачальник над большим войском (тьма — в древнерусском счете десять тысяч).
Стр. 275. Бек-нойон — феодал-землевладелец в Монголии.
Стр. 276. Резы — на Руси процент от денег, данных в рост.
Стр. 280. Курень — здесь: круг, кольцо.
Стр. 282. Гурген — ханский зять.
Стр. 291. Руга — плата, содержание.
Аманат (араб.) — заложник.
Стр. 292. Мора — мрак, тьма, сумрак, потемки.
Опашень — летняя верхняя мужская одежда; широкий, долгополый кафтан с короткими, широкими рукавами.
Стр. 300. Полма — пополам.
Стр. 317. Сурна — музыкальный инструмент, похожий на трубу, резкий по звучанию.
Берковец — десять пудов, т. е. 163,9 кг.
Стр. 318. Бирюч — вестник, глашатай, герольд.
Поруба — темница, острог, яма со срубом.
Стр. 331. Корзно (корч) — плащ, застегивавшийся на шее. Отличие княжеской власти.
Стр. 337. Перепечь — хлеб, пирог.
Стр. 348. Далинг— седельная сумка.
Стр. 350. Изограф — иконописец.
Стр. 371. Гридни — на Руси княжеские дружинники, телохранители князя (IX–XII вв.). Жили в гридницах, расположенных в княжеском дворце.
Стр. 374. Паворза (паворзень) — ремешок, которым оружие прикреплялось к руке воина.
Стр. 383. Зажитье — здесь: военная добыча.
Колт — древнерусское женское украшение XI–XIII вв.; парные колты привешивались к головному убору с двух сторон. Украшались эмалью, чернью, сканью.
Обниз — ожерелье.
Стр. 389. Ясы — русское название аланов, ираноязычных племен сарматского происхождения, живших в Приазовье и Предкавказье.
Чесуча (кит.) — шелковая ткань полотняного переплетения желтовато-песочного цвета. Вырабатывается из особого сорта шелка — туссора.
Стр. 392. Джасак. — Автор имеет в виду сборник правил и поучений Чингисхана, являвшихся обязательными законами в Монгольской империи.
Стр. 394. Наиб (араб.) — в некоторых мусульманских странах заместитель или помощник какого-либо духовного лица.
Стр. 399. Хоругвь (монг.) — устаревшее название войскового знамени.
…харалужные наконечники копий… — Харалужный — стальной.
Стр. 408. Тиун — судья низшей степени; приказчик, управитель.
Стр. 414…из Сарая в сторону южных куманских степей. — Территория от Днепра и на восток до Семиречья; была населена кипчаками, которые в русских летописях назывались «половцами», а на Западе — «куманами».
Стр. 424. Монашеский куколь — остроконечный черный колпак с нашитым белым крестом.
Хронологическая таблица
1271–1319 — годы жизни Михаила Тверского.
1282–1319 — Михаил — великий князь Тверской.
1299, 5 сентября — родился Дмитрий Михайлович (Грозные Очи).
1304–1319 — Михаил — великий князь владимирский.
1306, 1308 — походы Михаила Тверского на Москву.
1312 — умирает хан Тохта, Михаил едет в Орду за ярлыком от нового хана Узбека.
1314 — поход против Новгорода. Поражение новгородцев.
1308–1314, 1315–1316 — Михаил — князь новгородский.
1316 — новое восстание новгородцев.
1317 — встреча Юрия Даниловича и Михаила Тверского на берегах Волги близ Костромы. Заключение мира.
1317, 22 декабря — битва при Бортеневе.
1317 — Михаил отправляется в Орду.
1319, 22 ноября — смерть Михаила Тверского.
1319–1325 — Дмитрий — великий князь Тверской.
1320 — женитьба Дмитрия на дочери великого князя литовского Гедимина Марии.
1322–1325 — Дмитрий — великий князь владимирский.
1324 — Юрий Данилович призван в Орду. Дмитрий отправляется вслед за соперником.
1326, 15 сентября — убийство Дмитрия в Орде.
1327 — восстание в Твери.
Нестор Кукольник
Иоанн III, собиратель земли Русской
© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010
© ООО «РИЦ Литература», 2010
Часть I
I. Москва в июле 1487 года
Как зачиналась каменна Москва,Тогда зачинался в ей грозный Царь.Старинная песня
На двадцать пятом году государствования Иоанна III Москва уже не гляделась татарским пепелищем; веселые слободы длинными лентами сплошь тянулись к каменному Кремлю, выросшему на том же месте, но в другом, лучшем виде: не острог деревянный, а стройные кирпичные стены с зубцами изящного профиля вывели фряги, все под правило да в меру, так что любо-дорого смотреть. А уж гладь какая! – так и соборы не строились в старину.
Афанасий Силыч Никитин[22], тверской купчина, ночью воротился из дальнего, многолетнего странствования в индийскую сторону, за три моря. Впотьмах ища ночлега, не до Кремля ему было; и как пустили – с дороги заснул сном богатырским. Звонили к обедне уже, когда Силыч протер глаза и по привычке, не долго думая, вскочил, помылся, перекрестил лоб и вышел на улицу. Суета необычная озадачила путешественника с первого шага. Добравшись до базара, он, однако, нашел, что у купцов лавки позаперты. Народ бежит куда-то, и Никитин направился вслед за другими. На повороте – вдруг заблестели кресты золоченые, за какою-то стеною словно; а перед нею поле гладкое, бархатный луг. Силыч невольно попятился и принялся, крестясь, протирать глаза, не доверяя себе.
– Что за притча, – подумал он вслух, – на Москву ли я, полно, попал?
– А то куда же? – отозвался с неприятным хохотом оборванец нищий, покойно рассевшийся на муравке и собираясь утолить голод без дальних разносолов. Перед ним стояла берестяная кружка с водою, подле увесистого каравая хлеба.
Никитин невольно, не без тревоги, посмотрел на хохотуна, и ему стало как-то неловко. Выражение лица нищего было таково, что могло поразить всякого и часто с ним сталкивавшегося, не только увидевшего случайно. Представьте полное лицо без бровей, с острой рыжей бородой; глаза точно оловянные, кажется, не глядят, хотя зрачки у оригинального субъекта и находятся на месте. Искривленные злобой губы в постоянном движении, как будто бы никогда плотно не сходились, выказывая глазные резцы, похожие на волчьи клыки. И при этом на невзрачной образине бродит улыбка, не предвещающая ничего доброго. Никитин хотел было уйти, но его удержала рука нищего.
– Видно, приезжий? – продолжал тот каким-то птичьим голосом, в котором многие звуки были чисто гортанные, резкие, хотя и хриплые. – Жаль, с виду глуп, по одеже – богат. Поумнеешь – обнищаешь! Поверстаемся!..
– Что ты мелешь, рыжая борода?..
– Отваливай! Есть хочу; обед стынет, а утроба тужит.
– И не ребенок, кажись, а потерпеть не хочешь; до обедни недолго, кажись, – ответил Никитин.
– У меня моя обедня отошла, а ты ступай голодать в Кремль, коли пропустят.
– Так это Кремль?
– А то что же? Он самый, со всеми фряжскими затеями… Стрельниц, стрельниц, а ведь со всеми ими не спасется!.. Стены были в Содоме и Гоморре! Куды крепок и Иерихон считался – да свалились сами… и ограды, и забрала… И этим не уцелеть!
Никитин посмотрел на нищего еще с большим изумлением, но тот не обращал уже никакого внимания на наблюдателя. С выражением злобного любопытства смотря на толпы волновавшегося народа (который старался протесниться в Кремль), он бормотал несвязные слова.
– А вы, скимны рыкающие! – вдруг вскрикнул нищий, и лицо его еще страшнее искривилось. – Поделом вам, поделом. Да вон и он! Легок на помине. Под ним лошадь пляшет, а у самого небось душа в пятках, чтобы набольшего не прогневить, неравно опоздаешь. А жезл у него здоровый, впору с ним на медведя ходить; на то у тебя кличка собачья: ты не Ще́ня, дружок, а Щеня́…
– Где, где? – спросил торопливо Никитин.
– А вон – видишь, золотой витязь на вороном аргамаке[23], что поднялся на дыбы, ровно на стену иерихонскую скочить сбирается. Да он еще меньшой сокол; старшой под Казанью: золотую гривку себе татарскими головками зарабатывает. Вон едет и князь Иван Юрьевич… Ольгерду праправнук, говорят, да родной племянничек московского князя Великого – Патрикеевым прозывается. За то у его и чин московский: первый боярин! Все коршуны слетаются в свое каменное гнездо. Видно, Большак с золотой головой сон ночесь видал неладный, всю дворню и собирает. Глянь-ко, таперича к воротам князь Федор Пестрый подъехал; глянуть не на что, а бают, Пермь взял. Во как у нас?! А тамо что аще деется?
Нищий вскочил и, заслоняя рукой свои оловянные глаза от жгучего июльского солнца, стал присматриваться к толпе, которая, окружив кого-то, провожала к воротам. К толпе этой со всех сторон подбегали люди, и она росла, ширилась и волновалась.
– Ничего не разберу! А должно быть, московским зеворотам занятно что ни есть, – ворчал про себя странный нищий, убирая свой обед и посуду. – Не хотелось сегодня в Кремль ходить, да надо: видно, там новинка есть… Не скупись, поделися и с нами своими новостями, Иван Васильевич! – И на безобразном лице хохотуна-ругателя явилась какая-то неопределенная загадочная улыбка.
Закинув котомку за плечи, нищий схватил костыль свой и скорым шагом направился к воротам…
– Тут не пройдешь, – сказал Никитин, невольно следуя за нищим.
– Где наши не проходили!
И правда, народ расступался и давал нищему дорогу. Никитин тоже воспользовался случаем, примкнув к своему непрошеному чичероне московских замечательностей. Они беспрепятственно вошли в Кремль, где невиданное великолепие совсем ошеломило путешественника в Индию.
Бывало, к деревянному собору Богородицы с немногими боярами подходил пешком тщедушный Василий Темный, своею неровной походкой не привлекая и зевак. Дорожка шла извилистая, узкая; из садов и за палисадами торчали ветхие деревянные избушки, если еще не высовывались докучно обгорелые трубы да кучи уголья. Самые великокняжеские хоромы отличались от обывательских изб разве большей обширностью места, занятого хозяйственными пристройками. А то в жилище государя, так же как у соседей, окна да двери стояли зачастую наискось и между потемневшими тесницами зеленел влажный мох на крыше.
Куда все это прибралось? Словно вымели, как сор, наросшие здесь хоромцы, церквицы и кладбища. Вместо всего хлама этого величественный Успенский собор поднялся из земли как по щучьему велению, вытягивая за собою и игрушку-храм Благовещения, с его затейною узорчатою лепкою пилястр, расписанных яркими красками и золотом. За ним воздвигался новый деревянный дворец государев, а направо красовалась только что оконченная Грановитая палата – предмет гордости и удивления Москвы. На широком Красном крыльце гранитового чертога государева стояла теперь сотенная толпа царедворцев в пышных нарядах, залитых золотом. Никитин, пораженный великолепием двора Иоаннова, оглянулся, чтобы расспросить кое о чем загадочного нищего, но его уж и след простыл.
А народ все прибывал, хотя в Кремле не было места упасть и яблоку. Волны народа словно закаменели: ни вперед, ни назад. А тишина царствовала такая, что слышно было жужжанье комара в воздухе.
– Какая ужасная скука стоять в этих тисках, – сказал кто-то позади Никитина по-итальянски. – Пойдем лучше на террасу, где стоят московские нобили!
– Ваше высочество любит говорить и смеяться, а там ведь нельзя; тут же никто нас не поймет.
– Да теперь и неловко будет высовываться вперед. Добрый завтрак, я думаю, предательски изукрасил наши лица, – отвечал другой голос вкрадчиво, венецианским наречием.
– Оно, пожалуй, и так! Да, я думаю, нам и тут-то нечего делать. Чужая радость нам не торжество, да и смотреть на этих медведей, право, не находка. Если бы еще были красотки вместо мужей, братьев и отцов. А на таких холопов нагляделся я и в прихожей моего друга Магомета Второго. Пойдем лучше к Зое! Только и добра в этой Москве, что она да Хаим Мовша!
– Во всяком случае, надо дать знать кастеляну[24], что ваше высочество не совсем здоровы: иначе приятель нахмурится, пожалуй, не даст жалованья. Он ведь рад всякому предлогу зажилить деньгу…
– Конечно! А все ж пойдем к Зое… С извинением послать можно и Мовшу, – прибавил главный из собеседников решительно.
– Вы забываете, что Мовше и на Москве быть не совсем теперь ловко, а послать еще его в Кремль – значило бы погубить верного союзника навсегда. Я пошел бы сам, да проклятый завтрак… Я чувствую, что на лице моем…
– Восхождение солнца, ты хочешь сказать, – истинно! Веселый Дионис прикрыл щедро багрянцем лик своего подражателя. Но ты и в этом виде еще сносен. Вот я?..
– Ваше высочество изволите шутить!.. А послать все-таки некого.
– Позвольте предложить мои услуги, – отозвался Никитин по-итальянски, и собеседники смутились не на шутку.
Тот, которого собеседник называл высочеством, прошептал по-гречески с досадой: «Лазутчик!»
– Ошибаетесь, – подхватил Никитин также по-гречески. – Я много странствовал по белу свету, так необходимость заставила научиться многим чужим языкам… индийскому даже. А кстати, у меня поручение к вашей милости из Кафы; смекаю, что ты господин деспот морейский? Очень рад, что случай доставил мне видеть высочество твое сегодня же. Кафинские паши уверяли меня, что письмо это весьма важно…
– Где же оно?
– Представить готов где и когда угодно.
– Через час, у Зои!
– Да я не знаю, кто госпожа эта и где искать ее?
– Постойте, ваше высочество, я объясню ему все, но пусть прежде сходит к кастеляну и объявит, что мы не здоровы…
– И такого чина, опять же, не знаю я на Руси…
– Синьор Патрикио, – отвечал собеседник деспота морейского, его переводчик Рало.
– То есть князь Патрикеев! Понимаем, да пропустят ли к нему? Видите, какая давка…
– Это уже мое дело, – отвечал переводчик. – Ступай за мной, я и проведу тебя до крыльца… А ваше высочество? – обратился он к деспоту.
– Я пойду потихоньку к Зое.
И они двинулись в разные стороны.
Народ, видно, знал своих гостей: Рало провел Никитина сквозь толпу без большого труда. Площадка перед собором была ограждена рогатками, но как только сторожевому воину Никитин объявил, от кого идет, рогатку отодвинули и Силыч не без страха стал подходить к Красному крыльцу. Тут стояли два рынды[25] в атласных одеждах, с позлащенными секирами на плечах. С подходом Силыча к крыльцу секиры опустились и загородили ему дорогу. Никитин заявил, что он послан от деспота и зачем даже, но рынды только улыбнулись.
– Тут посланцам не дорога, – сказал один из них, – да боярину теперь и не время. Если он не у государя в рабочей, так князей и бояр в думу вводит.
– А может, и в теремной палате дела рядит, – заметил в свою очередь Никитин.
– Быть может! Так вот, дружок, видишь, за Благовещением калитка, за калиткой – дворик, спроси там – укажут!.. Только этим путем не ворочайся: мимо собора вашей братии не дорога.
Никитин уже не слушал попечительных предостережений. Он спешил, чтобы застать князя, но немало дворов и двориков прошел он, пока добрался до теремной палаты. Князь еще был там, посланца от деспота не задержали, и вот он в палате Патрикеева. Чертог, впрочем, был не по сановитому обладателю: низок, длинен и темен.
Князь Иван Юрьевич жил уже шестой десяток, но борода и усы были без малейшего признака седины. Живые глаза сыпали еще искры, и высокий рост еще не скрадывался согбенным станом, напротив, боярин держался прямо, сохранив величавую осанку. Патрикеев, стоя у окна, глядел на черный двор, а князь Федор Ряполовский что-то с живостью ему рассказывал; по выражению лица Патрикеева нельзя было догадаться, приятен ли был ему этот рассказ или нет. Только шаги чужого человека, хотя и почтительные, прервали княжескую беседу. Патрикеев живо оборотился и спросил:
– Что надо?
– Его высочество, Андрей Палеолог, деспот морейский…
– Да ты-то кто?.. Таких холопей у него я не видывал, – прервал Патрикеев, озирая Никитина с ног до головы.
– Я и то не холоп, а тверской гость, Афанасий Никитин… И не на послугах у его милости, а так, случаем, попросил он меня доложить княжей твоей чести, что во дворец, по государеву указу, за недугом быть ему невозможно…
– Верно, пьян! Я и без посланца догадался бы! Так кланяйся, честной гость, деспоту и скажи, что, мол, о тяжком недуге его государю доложим! Прощай, батюшка!
– Позволь, боярин, мне и свое челобитье…
– И опять до меня? Посмотрим. Говори, да проворнее…
– Да вот Москва забрала Тверское великое княжество, своего наместника там поставила; тот наших людей не знает, мой дом своим людям на житье отдал, а меня в Твери не было.
– А ты где же был?
– В Индии.
– Где?
– В Индии.
– Князь Федор Семеныч! Что это он бает? Ты, видно, тоже трапезничал со своим деспотом и со сна несешь околесную… Индия! Было такое царство в Библии, да теперь-то откуда ему взяться, чай, его потопом снесло. В наше время об нем ничего и слышно не было; отколь же явилось? Вот мне говорил жидовин Хази Кокос, когда приезжал в Москву из Кафы, что есть Хинское большое царство, и еще совет подавал послать туда его с войском… Да я и этому не поверил. Такого царства по всей Библии не найдешь, и его, кажется, новая мудрость сочинила. Дивлюсь, что жидовин ей поверил.
– Хази не обманул тебя, боярин: жидовин-то он жидовин, но честный, притом же он караимского закона. Не будь хан Менгли-Гирей его другом, так ему в Кафу и носа не дали бы показать, теперь турки хуже генуэзцев. Да и добро бы один турок, а то трех пашей поставили, обобрали они меня, нехристи; почитай, половину товаров оттягали; слава те Господи, что другую оставили. А то нечем было бы государю и его боярам поклониться, и за то спасибо Хази Кокосу и хану – отстоять пособили. И грамотами к твоей боярской милости снабдили меня. Нехристи хошь, а дай Бог им здоровья…
– Коли грамоты – подавай…
– За пазухой во весь путь берег! Изволь, ваша честь, получить.
Патрикеев с живостью сорвал висячую печать, развязал толстый шелковый шнурок, развернул хартию и стал читать.
По лицу заметно было, что чтение очень занимало князя, и, дочитав до конца, он приветливо посмотрел на Никитина.
– И здесь пишут, что Индия есть! Недаром свет велик, говорят, – заключил боярин, неохотно отступая от своего прежнего убеждения. – А все же потопом могло отнести ее и за море, – как бы про себя промолвил он еще раз. – Надо про тебя государю доложить, – прибавил Патрикеев в заключение и поспешно ушел из палаты.
Ряполовский, вероятно, не был расположен продолжать беседу, а Никитин не смел, и они проиграли в молчанку добрую четверть часа, пока воротился дворецкий великого князя.
Осмотрев Никитина с головы до ног испытующим взглядом, он сказал ему тихо:
– Государь верит, так моя вера в сторону, а все, голубчик, я тебя велю обыскать. Гей, Самсон! Обшарь-ка этого купчину, нет ли у него чего запретного…
Дюжий сын боярский, лет сорока пяти, с окладистой бородою, в опрятном чекмене, отороченном золотым галуном, бесцеремонно запустил руки за пазуху Силыча, потом в карманы и вытащил оттуда ящичек из драгоценного дерева, расписанный довольно искусно яркими красками.
– Это что? – строго спросил Патрикеев, принимая из рук Самсона досканец.
– Вещь, драгоценнейшая из всех моих товаров! Если удостоюсь счастия побить челом государыне великой княгине, то хочу поклониться ей этим клейнодом[26]… Это четки самоцветного камня, каких нет ни у турского султана, ни у крымского хана, ни у самого персидского шаха; подарила мне их вдова, шахиня, за то, что я ее от злой болезни вылечил…
– Так ты знахарь еще?
– Признаться тебе, боярин: лечебного дела не знаю, а меня индийские мудрецы кое-каким тайнам наставили; так, умею избавлять от злой трясовицы, от камчуга[27] иль зоб уничтожить и…
– А это что? – спросил Патрикеев, подозрительно поглядывая на гостя и раскрыв сафьяновую коробочку, вынутую Самсоном из-за голенища у Никитина. Сильный запах мускуса до того ошиб князя, что он уронил коробочку, и по полу рассыпалось несколько черных сердечек и крестиков…
– Это – мускус! – спокойно отвечал Никитин. – Полезное благовоние: уничтожит всякую тлю, а платье от него приятно благоухает…
– А возьми-ка ты сердечко в зубы да слушай!
– Князь-боярин, да ведь этого не едят.
– А! – гневно рявкнул боярин. – Понимаем – как съешь, так с Авраамом повидаешься раньше срока. Отрава, значит, коли есть нельзя, а не отрава, так почему не съесть?..
Никитин махнул рукой, промолвив:
– Погань христианину! Пожалуй, если не веришь, возьми, спрячь у себя мускус.
– Сгинь он, пропади, коли поганый!
– Да держать-то не претит вера, а только есть нельзя. А вот те Бог, нету ничего худого, на Востоке дети на шее носят, не токмо что…
– Ну, пожалуй, – сказал Патрикеев, видимо смягчаясь, но значительно взглянув на Ряполовского, – только собирай сам твое зелье да сложи в коробку; Самсон, дай ему какую ни есть ветошку завернуть да отопри этот ящик. Положи и замкни сам, а ключ подай сюда… У нас, брат, есть свои знахари, рассмотрят, не на неучей напал…
– А что, Самсон, ничего нет больше?
– Мошна! Да к поясу пришита.
Никитин развязал пояс и высыпал на стол немало золотых монет, все восточных.
– Возьми свои деньги, на, пожалуй, и четки. Они для Елены Степановны, ты молвил?
– Нет, князь-боярин, для государыни Софьи Фоминишны!
– Так ты грек?.. – вскрикнул Патрикеев с приметной досадой.
– Тверитянин!..
– Врешь! Грек окаянный, недаром гречанам посыльщиком и служишь… ты… – Но сам вдруг мгновенно опомнился и, вперив испытующий, строгий взор в Никитина, долго всматривался в него. Испытание, кажется, успокоило его недоверчивость, хотя он и молчал.
Никитин со вздохом заговорил:
– Ну, боярин, я твому норову не завидую; вспомни, что говорит апостол: сумнения подобны волнению морскому, ветрами воздымаемому и возметаемому. Тебя так и кидает из подозрения в подозрение. Мне, купчине, ваши дворовые тайности неведомы; я простой человек, воротился в дом родной, да не нашел дома; Москва все забрала; пришел челом бить первому государеву боярину и сроднику, а он…
– А он видит, что от тебя Литвой пахнет. Видно, младший брат государев еще не угомонился? Ваш тверской великий князь Михаил защитить своего престола не мог, так уж литовской хитростью его не воздвигнет.
– Дивлюсь разуму и воле Иоанна, соболезную о несчастии нашего доброго Михаила, но как человек – не больше. А как русский, радуюсь Иоанновым успехам. Только мелкий ум не видит в трудах его блага Руси и общей пользы. А я то смекаю, что в одном народе праведно быть одному пастырю и одному стаду. Не верится ушам, что совершил Иоанн до дня моего приезда на родину… Оставил я Великий Новгород истинно великим… Реки злата чужеземного текли там, три Москвы уместилось бы в нем. Наложил государь державную руку, и – нет Новгорода! И вечевой колокол замолк…
– Ты не глупи, парень! Не будь грек… так…
– Полно, князь! Все грек я у тебя, а за что, спроси? Что хотел чествовать государыню? Мне даже становится обидно. Я не целовал еще креста на верность Иоанну, был далече, когда князь Михаил Холмский отворил вам врата Твери, стало, не присягой связан. А за дела полюбил уж московского владыку. Дела его для меня еще виднее, как двадцать лет не был на Руси. Я оставил ее всю чересполосную, вотчиной татарскою; возвращаюсь – нет княжений дмитровского, можайского, серпуховского; роды ярославских, ростовских, муромских князей – служилые! Кончилось великое княженье тверское, как и своя воля у Новгорода. Теперь, почитай, одно: вся Русь – Москва! Только Псков да Рязань, да и те не надежны…
Горячая речь умного купца Патрикееву была совсем по душе, и сдвинутые брови боярина незаметно разошлись по своим местам.
Никитин, не замечая этой перемены, продолжал с прежним жаром:
– Нелицеприятна и не пуглива твердая воля Иоанна. Повелел, и – отец гонит сына. Да какого сына? Князь Василий Михайлович Верейский недаром прозван Удалым! И на богатырство его не посмотрели! Хотел себя укрепить и оградить женитьбой, взял в жены племянницу государыни Софьи Фоминишны, царевну греческую, и свойство не спасло. Сын бежал, отец умер; Русь стала цельнее! Дивно, ей-же-ей, дивно! Но главное, – продолжал с одушевлением развернувшийся путешественник, – мы уже не рабы татарвы некрещеной! Уж ханы их поганые не ставят нам кого хотят на княжество; князья наши не кланяются, да и некому кланяться! Юрт Батыев в развалинах; Золотая Орда что тень бродит по волжским степям, ест полынь горькую… Одна Казань…
– Взята в прошедшую субботу!
– Что? Правду ли я слышу?.. Кажись, не ослышался?
– Патрикеев тебе сказал правду, – отозвался сам Иоанн, вступивший в это время в палату. – Князь Иван, я дозволяю купчине Никитину на большом нашем выходе видеть царя казанского Алегама в цепях.
Хотя Никитин во время продолжительного своего странствования видел немало государей могущественных, дивился восточной роскоши, привык, кажется, к блеску и пышности восточных властителей, но при звуках речи Иоанна пробежал у него по коже невольный трепет. Перед ним стоял тот, чьи подвиги с таким жаром он исчислял за мгновение; тот, чей взгляд подкашивал колени у князей и бояр крамольных, извлекал тайны из очерствелой совести их и лишал чувств нежных женщин. Иоанн был в полной силе мужества; ему шел сорок седьмой год, и все в нем дышало строгим, грозным величием. Он был в парчовой ферязи[28] и в шапке большого наряда, опушенной черной куницей и разукрашенной дорогими самоцветами. На застежках риз сияли многоцветные изумруды и лалы[29]; головка у длинной трости как будто была слеплена из бирюзы, и на этой бирюзовой горке сверкал тысячью цветов огромный алмаз. Иоанн, как известно, любил пышность, вполне постигая ее нравственное значение на неразвитый народ. На приемах послов, в соборах и торжествах народных, с самого занятия отцовского престола, он являлся окруженный великолепием, в сонме братьев, князей и бояр. Теперь уже братьев не было; Андрей, меньший, и Юрий, Васильевичи, покоились сном вечным; Андрей-старый и Борис боялись показываться при дворе, проживая в городах. Не было и князей самостоятельных, некогда сопутствовавших Иоанну в походах и путешествиях. А те, что остались, были мелкопоместные, сами добивались чести быть только боярами московского двора и не без труда получали этот вожделенный сан, принявший при Иоанне новое и важное значение.
Никитин, взысканный милостивым словом государя, скоро ободрился и на благосклонное дозволение видеть торжество отвесил земной поклон. Иоанн, опершись на трость, отдал приказ, по обычаю своему, лаконично.
– Проводить гостя на крыльцо! Князь Иван, открывай же большой выход… Пора!
Тот же дюжий Самсон помог теперь Никитину приподняться с полу и повел его ближайшим путем на Красное крыльцо. Там заметно уже редела толпа сановников; Патрикеев открыл так называемый большой выход, то есть отворил врата Грановитой палаты и впускал в нее князей и бояр по московскому их чину. Последним вошел Никитин. Рында, в горлатной высокой шапке, с золотой секирой, указал ему на заднюю скамью, где сидело несколько просто одетых иностранцев. То были зодчие и врачи великокняжеские; Никитин, взволнованный неожиданным представлением своим государю, впечатлениями и встречами утра, усталый, измученный, добрался до скамьи не без удовольствия. Несколько мгновений он сидел совсем зажмурившись, и тишина, господствовавшая в палате, погрузила его было в дремоту. Легкий шум разбудил его, когда князья и бояре повставали с мест своих, увидя Иоанна. Медленно прошел он к своему престолу. Князья и бояре низко кланялись. Воссев на трон свой, государь молча окинул своим орлиным взором собрание, пока старший сын его – Иоанн-младый – и княгиня занимали свои обычные места. У подножия трона встали Патрикеев и Федор Ряполовский. Никто не знал причины созыва собрания, и на всех лицах написано было ожидание. Царь недолго томил. Встал и голосом твердым и звучным сказал:
– Верные мои князья и бояре! Господь Бог благословил войско наше победою великой! В четырнадцатый день июля наш воевода и боярин, князь Данило Холмский, взял Казань, гордую столицу Мамутекова царства, и мятежного царя казанского Алегама прислал к нам, к великому государю, на Москву…
– Здрав будь, государь, князь великий! Господин всея Руси, Болгарии и Казани! – загремел сонм голосов, и этот клик подхватила дружно толпа, стоявшая на площади. Иоанн махнул рукой, и все замолкло.
– Утверждаю за собой титло, но не хочу царства! Мы повелели Холмскому на казанский престол поставить Махмет-Аминя за великие заслуги, оказанные ханом крымским и супругой его, царицей Нур-Салтан, матерью Махмет-Аминя. Князь Федор, – обратился Иоанн к Ряполовскому, – ты привез нам сегодня радостную весть – жалуем тебя в бояры наши. Князь Иван! Читай отписку казанскую.
Патрикеев выдвинулся со своего места и, остановясь на ступеньках трона, развернул столбец, где описывал Холмский взятие им Казани, и прочел его четко и внятно. Когда замолк он, еще раз палата огласилась торжественными кликами.
– Славное дело великая победа! – Иоанн поднялся снова, и все смолкло. – Князь Данило Дмитриевич достоин милостей, и как достойно наградить его, нашего желанного, подумаем. А теперь ты, Русалка, сходи и спроси о здоровье супружницу покорителя Казани – княгиню Холмскую. Скажи ей от нас, что князь Данило прославляет державу нашу победами, а княгиня, добрая сродница наша, пестует детей и внуков наших, что мы, великий государь, все сие памятуем и на сердце держим.
– Князь Данило Васильевич, – обратился затем государь к маститому Щене, – много подвигов добрых на твоей седине; ты друг и сподвижник Даниле Холмскому, будь и ты здрав и благополучен в сей радостный нам день.
Князь почтительно поклонился челом к земле.
– И ты, боярин, князь Федор Данилович, – затем заговорил Иоанн Ряполовскому, – не одну победу одержал, и тебе, казанский мой богатырь, друг и сподвижник, привет наш. И тебе равная честь. А где мой Афоня Никитин! – громко произнес Иоанн, оборотившись назад и ища глазами недавнего своего знакомца путешественника, которого рынды вывели на средину трепещущего. – Ты купечествовал довольно. На старости бодрой ты можешь быть полезным государству нашему своим досужеством и опытностью. Пройдя от нашей Твери до пределов индийских, ты многое видел, многому научился; жалуем тебя в московские дворяне наши и повелеваем тебе быть дьяком в Посольском нашем приказе. Знаю, что ты принес мне в дар многоцветные четки казымбальские и хранишь их при себе. Бояре сведут тебя от имени нашего после выхода ко княгине нашей в терема, и тебе, Афоня, будет честь поднести ей от лица нашего твои многоцветные четки, ими же ты хотел нам поклониться в день сей радостный… – Тут снова государь сел на престол свой и крикнул: – Алегама!
Наступила мертвая тишина. Никитин был совершенно смущен и милостью, и поручением, тем более что на него обратились глаза всего собрания, и он не знал, куда деваться от щекотания завистливых взоров. К счастью, двери палаты с шумом растворились, и двое дворян ввели низвергнутого царя казанского. Он казался еще бледнее в пышном наряде, носимом владыками Казани в торжественные дни: на голове, сверх чалмы, сиял у него еще венец царский, на плечах мамутекова парчовая шуба, а на ногах и на руках звенели цепи. Лицо Иоанна, дотоле спокойное, даже веселое, приняло теперь выражение гневное, грозное. Алегам затрепетал, взглянув на Иоанна, и на князьях и боярах отразился страх побежденного. За Алегамом шли, также в торжественной одежде и также в цепях, его братья, за ними вели мать, сестер и двух жен низверженного. Давно ли еще татарские ханы называли великих князей наших своими рабами, давно ли сам Иоанн посылал в Золотую Орду дань многоценную? А теперь?..
– Раб дерзкий! – загремел Иоанн в гневе, так что все собрание вздрогнуло. – Клялся ты жить с нами, как грамоты между нами уставлены, а сам ни в чем не стоял, не прямил. Принудил нас к войне, так кайся же теперь в Вологде! Снять с него венец и мамутекову шубу… Я – государь всея Руси и Болгарии, даю Казань пасынку крымского друга своего – Махмет-Аминю. Князь Федор Ряполовский, наш нареченный боярин, отвезет этот венец и шубу князю боярину-воеводе Даниле Холмскому, да возложит он царский сан на сына Нур-Салтан-царицы…
– Брат Иван… – начал было, заминаясь, смущенный Алегам, но тяжелая трость с бирюзой поднялась, гневный взгляд Иоанна сверкнул, и голосом, полным горечи, торжествующий собиратель земли Русской прервал речь пленника:
– Я не брат лицемеру! Прославь милость нашу за то уже одно, что не велим мы посадить тебя на кол, как сажал ты невинных гостей наших, угождая своим распутным уланам да злым наложницам. Князь Феодор, скажи князю Даниле, пусть разыщет бережно уланов Алегамовых да казнит из них виноватых. А жен твоих, злых советчиц, дарю тебе, Алегам, – на потешку на Вологде! Мать же и сестер его, – изрек грозный властитель, указав на татарских принцесс, – на Белоозеро!
– За что так? – с дерзостью спросила надменная царица – мать Алегамова.
– За то, что родила злодея нам, – с горечью ответил Иоанн, побагровев, и выпрямился во весь рост свой. – Показать изменников народу, – загремел он в заключение. – А мы, бояре и князья наши присные, пойдем принести благодарение Господу, да спасет и помилует он рабов своих, – и перекрестился…
Закрестилась вся палата, и государь, сойдя с престола об руку с сыном, медленно пошел к выходным дверям на крыльцо.
Оглушительный звон во все колокола покрыл вопли татарок, и только перекаты народных возгласов на площади, вперерыв колокольного звона, глухо проникали в оставляемую Грановитую палату.
II. Кошка с собакой
Нашла коса на камень.
Тяжелое впечатление и неожиданность громовой развязки сцены представления пленного семейства казанского царя – причем весь интерес сосредоточивался в лице самого Иоанна – до того овладели всеми собранными в Грановитой палате, что при выходе из нее бывший во все время обок отца наследник не привлек к себе ничьего внимания.
Нечего прибавлять после этого, что никто не подумал даже и бросить взгляд на сидевших позади мужей своих княгинь: Софью Фоминишну и Елену Степановну. Между тем эти две особы, далеко не ничтожные по своему влиянию на дела, были помещены на том же троне, с которого раздавалась громовая речь собирателя земли Русской.
По перипетиям беспощадной, хотя и скрытой, войны, давно уже веденной невесткой и свекровью, обе они могли бы дать – даже раньше времени начатого нами рассказа – много драгоценных подробностей такому поэту, как Шекспир, если бы таковой в Москве имелся, для создания идеала соперниц по власти, равно искусных в нанесении одна другой болезненных ударов самолюбию под личиною наивности и даже наружного расположения. До сего дня Софья была, впрочем, реже торжествующей и, следовательно, глубже затаивала свою ненависть. Счастливая же соперница стала, по мере успехов, более заносчивою и отважною. К несчастью, всякое неосторожное движение в подобных ролях соперниц может дать перевес противной стороне. Но кто же представляет себе, в упоении полной победы, немедленное поражение, хоть это и бывает сплошь и рядом? Во все продолжение сцены в Грановитой палате на холодном лице супруги Иоанна III не дрогнула ни одна фибра. Тонкие черты ее умного лица были, пожалуй, время от времени оживляемы мимолетной улыбкой, как солнышко в ветреный день за тучами бесследно исчезавшею. Смоль волос резко выделяла белизну лица княгини, на котором при ярком отблеске золотого парчового платья едва приметно обозначались бледные губы самого изящного ротика. То была красота, поражающая в облике, который время и обстоятельства только и сохранили из очаровательной картины, когда-то дышавшей полнотой жизни и страсти. Цветок этот расцветал в благословенной Италии, среди общества, уже стряхнувшего с себя тяжесть и неуклюжесть средневековья. Взамен старинного грубого варварства в годы расцвета Софьи царила утонченность приемов, напоминавшая цивилизованное общество, недоросшее только до человечности. Грубое убийство громко осуждалось, а изысканное тиранство из мести, по самому ничтожному поводу, считалось не только простительным, но возбуждало еще похвалы и подражание, как признак хорошей породы и умения поддерживать достоинство.
С такими правилами можно отлично воспитать так называемую благородную гордость и дойти до бесчувствия к людским страданиям. Можно дойти до выдерживания жесточайших пыток и до полного презрения вообще к человечеству, но мудрено чувствовать что-либо похожее на кротость и снисходительность… Таков и был в действительности характер урожденной деспотицы морейской, княжны Софьи Фоминишны, обученной всем хитростям придворного быта мелких тиранов Италии. Для развития же нравственных качеств снисходительный законоучитель этой принцессы находил необходимым и все заменяющим строгое и безусловное подчинение обрядности да заучивание молитв. Оттого и вышла она примерною исполнительницей наружного этикета. Подчиненность супругу считала долгом, но находила всегда лазейки обходить удобно, стороною, все, что ей не нравилось, не доходя до прямого сопротивления.
Соперница этой гордой государыни, тоже мать (Дмитрия, меньшего внука Иоаннова), была не менее прекрасна. И если в изящности очертаний частей лица должна была она уступить классической красоте Софьи, зато на стороне Елены была молодость. Ей было с небольшим двадцать лет, и смуглый цвет кожи не вредил нисколько миловидности молодого личика, придавая живой, пламенной Елене какую-то особенную увлекательность. Блеск огневых глаз ее брал в плен всякого, кому только доводилось счастье видеть эту красавицу княгиню без фаты.
Не только муж баловал свою прихотницу[30] Елену, но и сам суровый свекор таял при ее заискиваньях и все ей спускал ради молодости и затейничества – к немалому горю супруги, чувствовавшей превосходство невестки в глазах общего их повелителя.
На представлении Алегама, сидя почти рядом, свекровь с невесткой метали только друг на друга молнии скрытого гнева, но церемония кончилась, и развязка такой натянутой чинности не замедлила разразиться грозою.
В Грановитую палату княгиням пришлось идти рядом, и, хотя Софья занимала на месте своем правую руку, всем приметно было, что первенствовала как здесь, так и при дворе не она. Елена всех дарила победоносной улыбкой, тогда как бледное лицо Софьи подернуто было облаком кручины. Сомкнутые уста ее приветствовали тоже, но веяли холодом. Искусно сыграть свою роль в этот день ей удалось не вполне, и утомление от бесконечности предстоящего притворства ожесточило надменную супругу Иоанна. Она уже кипела гневом, когда совсем затихли шаги последних царедворцев, вышедших из Грановитой, и княгиням нужно было двинуться к себе.
– Пойдемте! – сказала с живостью Елена, откинув фату. – Мне ужасно надоели эти татарки, и ризы-то эти точно пудовики висят, совсем плечи оттянуло… Пойдем!..
– Изволь, государыня, Елена Степановна, приобождать маленько; государыня Софья Фоминишна, по уставу, пойдет первая… Присядь, пожалуй! – сказал Образец. Елена гневно взглянула на боярина Василия Федоровича и снова присела на свое место. Софья оглянулась на нее гордо, и улыбка, значение которой поняла только невестка, проскользнула мгновенно по ее бледному лицу. Величаво оправив свою фату, княгиня медленно пошла с боярином из палаты. Елена тоже с живостью встала, но на втором шагу, в поспешности, наступила на конец платья Софьи, так что великая княгиня должна была остановиться… Софья оглянулась и вопросительно посмотрела на Елену, не скрывая уже своего гнева. Елена отвечала на эту вспышку насмешливой улыбкой и сама отвернулась: казалось, тем и кончилось; княгини пошли чинно на свою половину.
Иоанн жил в верхних теремах, где была и опочивальня Софьи, но днем она редко там бывала, разве государь приказывал. В первые годы после женитьбы Иоанн любил, чтобы прекрасная и умная Софья, по связям и пребыванию в Риме ознакомленная с современными политическими обстоятельствами Европы, рассказывала, как и что на Западе делалось. Но прошло уже пятнадцать лет счастливого супружества, и участие царевича Иоанна в государственных делах совсем заглушило речь советчицы мачехи. Софья не без горести убеждалась также, что власть Елены над мужем готовит ей еще более грустную будущность, потому хитрая принцесса с умыслом начала отдаляться от вмешательств во внешние дела и проводить время в кругу только детей своих. Первых двух дочерей, Елены и Феодосии, уже не было на свете, скончались они во младенчестве. Заменили их все другие одноименные, и они да три сына составляли земной рай великой княгини. Дети и внуки Иоанна пестовались на руках боярыни-княгини Холмской. Частые военные тревоги удаляли постоянно князя Даниила из Москвы; княгиня его, бросив дом свой и взяв с собой малолетнего сына Васю, уже шестой год проживала с ним в нижних теремах, служа второй матерью и своему, и государевым детям. Государь с переездом княгини в терема никогда не входил в детскую половину, не желая беспокоить доброй своей воспитательницы, всюду величая ее сродницей, хотя это родство, как говорится, было восьмая вода на киселе. Дети каждое утро приводились княгинею к государю. Иногда же и днем звал он их к себе, а вечерами проводил с ними постоянно час-другой в разговорах, испытывая детский ум и подмечая характер да нравственные свойства. Жилье в подклете верхних теремов было отдельным миром, куда не смела показываться дворцовая администрация, действительно уже никак там не применимая, где и без нее было три правителя: Софья, Елена и княгиня Холмская.
Роль княгини Авдотьи Кирилловны Холмской была при соперницах в высшей степени трудной. Только ангельской доброте ее удавалось, хотя не всегда, мирить противниц, и то в редких случаях, несмотря на привязанность к ней обеих. Одно слово княгини Авдотьи Холмской заставляло баловня общего – своенравную Елену – сохранять почтительность к мачехе-свекрови. К несчастью, день, с которого начинается наш рассказ, был первым явлением драмы, где благодушная примирительница увидела вполне свое бессилие помочь горю.
В темном переходе, разделявшем теремное царство на две области, были две двери, одна насупротив другой. Одна вела на детскую половину, другая – в покой Елены. Тут надо было княгиням остановиться и проститься. Софья первая встала у дверей и ждала почтительного слова невестки, но Елена, остановившись у своих дверей, казалось, ожидала, чтобы начала мачеха. Изумленная этим вызовом на объяснение, Софья вспылила не к месту.
– Дочь моя! – сказала она с гордостью. – Не любо мне напоминать тебе твою обязанность…
– Да и не трудись. Я сама ее знаю…
– Этого я не замечаю…
– Да и не просят! Я настолько выросла, что нянек, кажется, не требуется. Уж свой дядька есть…
– Только плохо жену в руках держит.
– В руках не держат того, кого любят. Ваня знает, что у Алены нет греческой хитрости…
– Зато волошское невежество, что гораздо хуже…
– Не всякой же быть греческой кралей! Лисьего норова перенимать не к лицу мне и не стану; не буду заводить соборов и не умею прельщать души лестью лукавой.
– Куда тебе!
– Чем богата, тем и рада! – поддразнивая свекровь, ответила Елена, прибавив: – Да мы на этом еще не кончим… Ужо кое-кому можем порассказать… кое про что!
– Плюю я на твои россказни бессовестные да на ложь… злобную…
– Господи! – всплеснув руками, вступилась княгиня Холмская. – Ну что из этого выйдет?.. До государя дойдет!..
– Да… Он все узнает… – прервала Елена.
– Нам правды нечего бояться! – с живостью откликнулся Вася Холмский.
Его выходка, как неожиданный поток воды, залил начавшийся пожар. Обе княгини опомнились и поняли свои ошибки. Не сказав слова, каждая бросилась в свою дверь; в переходе остались только посланные государевы с приветом к великой княжне и княгине Холмской.
– Ну, притча! – сказал Русалка, обращаясь к боярину Василию Феодоровичу Образцу. – Промолчать нам нельзя, а дело неладно. Государь шутить не любит. А государь без Патрикеева, Ряполовского и без нас, своих бояр, домашней смуты судить не станет. А у одних из нашей братьи лисьи шубы, лисьи умы и речи… Как думаешь, боярин?..
– Чего тут думать? – ответил с неохотой Образец хитрому ворогу своему. – Стояли мы твердо перед лицом смерти – не пятились. И теперь – тоже… Ложью нашей службы не запятнаем.
– Все то правда, боярин! Да час не ровен.
– Да если вам, бояре, не любо смутить государево сердце тяжкою правдой, повелите мне, своему холопу, – отозвался Никитин, – я такой же свидетель; я человек двору чужой и крамолам дворским не причастен.
– Незнамы, как тебя зовут, купчина! Видно только, что ты муж разумный и ученый и душою непорочен, – ответил благодушный Образец.
– Нет у нас крамол-от, – отозвался Русалка, – да и ладу нету между себя… Так, зацепки да перетрухи старого, какие ни на есть. Да за нами, слышь, коли правду молвить, и заслуг-то нет; по десятку побед за каждым, так это случайное вено, Божий дар, с его святой воли удача.
– Вот князь Данило Холмский, тот другого поля ягода, – ответил Образец. – У того и разум и меч одинаково остры.
– В чести да в знати опять есть: Руно московский, богатырь и палатный ум; примерно князья Оболенские: Стрига да Нагой – посольское дело и ратное поле у них в мошне, – перебивая Образца, заметил Русалка. Образец взглянул на выскочку и продолжал: – За ними князья Шуйский, Беззубцев, Пестрой Звенец. А мы, друг сердечный, одно слово: Образец мы только. И не княжьего рода. Да у всех тот, вишь, недостаток, что у нас честность не пенязь какой разменный, язык не о двух остриях, мы стоим и ходим по правде, – смиренно закончил обиженный герой, давая знак глазами Афоне, чтобы он остерегался Русалки, ничего не замечавшего. Верный себе, Русалка между тем вкрадчиво стал чернить свою партию, без сомнения ожидая, что выскажется Образец и брякнет непригожее слово.
– Что, к примеру, сказать, – начал хитрец, скорчив вполне откровенное и искреннее лицо. – Что нам такие люди, как Патрикеев, государев сродник, первый боярин, да какая-нибудь Ощера аль Мамон, грязь золоченая, на словах загоняет… Боевого слугу государева, – и сам с злой улыбкой подмигнул Никитину на Образца. – Да что тут толковать. Пойдем свое дело исправим, а про сегодняшний случай, чай, прежде нас до государя уж дойдет. Наушников немало, видишь, про собор-то уж художница сведала.
– И как не сведать, когда на соборах вся греческая сволочь бывает…
– Пойдем, пойдем! Никто, как Бог, авось все это пустельгой рассыплется… – заключил Русалка и бережно отворил двери.
Посольство вошло в передний покой, в котором на полавошнике[31] сидел наклонившись старый истопник, богато одетый…
– Поди, – сказал ему Образец, – и доложи…
– Да ступайте без доклада, – отвечал старик, не поднимая головы и не смотря на вошедших. – Кому нельзя, тот и сам в терем не пойдет…
Трое посланных двинулись дальше. Двери в следующую палату были отперты, так что видно было, как великая княгиня в слезах сидела в креслах, на коленях у нее сидела двенадцатилетняя Елена. Десятилетний Василий и Феодосия целовали руку матери и, заливаясь слезами, утешали ее: «Не плачь, мама, не плачь!..» Княгиня Авдотья Кирилловна сидела у другого окна и строго выговаривала своему сыну Васе за неуместную, дерзкую горячность.
– Что же, матушка, – отвечал он покойно. – Так мне, по-твоему, надо было молчать? Я что знал, то спроста и сбредил; коли дурно – виноват.
– Перестань, повеса.
– Перестану, а все едино люблю Софью Фоминишну, не дам в обиду хотя бы самой покойной Марфе Инокине.
– Спасибо, Вася, – сказала Софья, улыбаясь сквозь слезы. – А за что ты меня любишь?..
– За привет да за ласку, да еще… Как бы тебе сказать?
– Ты подумай, Вася, – отозвалась Софья, – а пока матушка княгиня примет государево посольство. Они шли к тебе. О, как жаль, что наша глупая ссора уменьшит твою радость. Но, Бог свидетель, не я виновата…
– Радость! Какая радость!
– Радость великая! – сказал Щеня, вступая в палату.
– Здравствуй, князь! – воскликнула княгиня Холмская. – Уж и это радость, что тебя, друга нашего, вижу в нашем монастыре.
– Да сюда к тебе нет дороги, кроме ближних сродников.
– Нет, князь! Кому государь разрешит, те у нас бывают, а уж кому-кому, а льву своему Иван Васильевич не откажет. Ведь допустили же теперь…
– Теперь мы от лица государя…
Княгиня встала, почтительно преклонив голову. Щеня продолжал:
– Повелел государь объявить радость великую и достославную, радость на всю Русь крещеную. Доблестный супруг твой, изволением Божьим, взял Казань крамольную и пленил царя Алегама!..
Княгиня обратилась к иконам и перекрестилась.
Вася подбежал к ней, встал на колени, и слезы засверкали на голубых прекрасных глазах юноши. Не одни они молились, Елена спрыгнула с колен матери и, встав возле Васи, повторяла за ним слова молитвы; невольное чувство торжественного благоговения увлекло всех, встала и Софья и воздела очи к небу, а дети, едва ползавшие по полу, глядя на пестуншу свою, складывали нежные пальчики и усердно осеняли себя знамением креста. Княгиня едва могла встать от преизбытка радостных чувств, и то с помощью Василия и Елены.
– Государь, – молвил теперь Щеня, низко кланяясь, – приказал у тебя, княгиня Авдотья Кирилловна, спросить о здоровье…
– О, я больна, друг дорогой, но всякая жена позавидовала бы моему недугу… По делам великим возвеличивает Господь государя великого! Луч славы его пал на моего господина мужа, а на твоего отца, Вася. Не умрет наше темное имя… Дайте мне наплакаться благодарными, сладкими слезами… Вы видели их, послу любезные, поведайте о них моему и вашему отцу государю. Жаль, что не знаю посла третьего.
– Я, государыня княгиня, коли знать желаешь, тверской купчина, возвратился вчера из Индии, из-за трех морей; государь не по заслугам взыскал меня сегодня великою своею милостью, удостоил чести поднести государыне от его великого имени дар редкий и многоценный…
Софья взяла четки и, не рассматривая их, обратилась к Никитину:
– О, довольно! Довольно! Государь, видно, забыл, что я немощная старуха, у меня недостанет сил перенести столько милостей! Мне ли держать в руках такое сокровище!
– Боже мой, как это хорошо! – вскрикнула Елена, взглянув на персидские четки. – Как жар горят! Вася, не правда ли, из этого лучше бы сделать ожерелье?
– И надеть на твою шею! Тогда бы эти четки стоили вдвое дороже…
– А ты бы любил меня вдвое?
– Ну уж это трудно!.. Дунечка ненаглядная, родимое мое солнышко. На что тебе эти четки? Подари их Ленушке!
– После моей смерти я завещаю их княжне Алене Ивановне!
– Ай да Дуня, моя самоцветная! Сердись не сердись, а поцелую…
– Простите, дорогие послы, моему резвому недорослю. Шалун он большой, но сердце доброе, таким, говорят, был отец его…
– Да буду ли я таким на старости, как отец мой? – спросил юноша, задумавшись…
– Лишь бы добрая воля…
– Воля-то моя вся тут, да будет ли Божья?
– Молись…
– И за этим дело не станет, но что моя молитва – у Бога таких, как я, много.
– Вася, мы все молиться будем, – сказала княжна Елена, положив ему на плечо руку. – И я, и мама, и тетка Дуня, и Федосья…
– Разве тогда… – и юноша развеселился. – О, да как же я служить буду? Что мне Казань! Что мне рябой Алегам! Царьград возьму, привезу салтана турского на Москву в клетке. Только, как ты себе хочешь, государыня Софья Фоминишна, а уж братца твоего Андрея Фомича на царьградский престол не пущу…
– Не напоминай мне об нем, батюшка! Это… горе мое. Подумай, княгиня, сегодня опять на выходе не был; Иоанн все видит, пустое место его так мне глаза и кололо… И где он пропадает?
– Я могу тебе донести, матушка государыня, – запинаясь, вмешался в разговор Вася. – Но не знаю, порадуешься ли…
– Хоть и больно, а все лучше знать… – грустно промолвила княгиня.
– Он каждый день у нашей хозяйки в гостях.
– У какой хозяйки?..
– А у которой отец Мефодий академию занимает… у вдовы Меотаки.
– Довольно… Довольно! Я одного боюсь – рано проговорится; и если правда – беда! Признаюсь, я в таком положении, что не смею и разведывать: Елена Степановна не пропустит случая сплести страшную повесть…
– Поручи, государыня, мне, – с поклоном произнес Никитин. – Обманывать тебя, матушка, не буду, а к Андрею Фомичу мне и без того есть надобность.
Софья недоверчиво посмотрела на Никитина и, помолчав, сказала:
– Как же ты челобитствовал нам от него… а сам… мне послышалось… не близок к нему. Благодарю. Я хотела бы только узнать, правда ли, что он готов жениться на этой женщине?
– Ого! Греческий император на греческой купчихе! – воскликнул Вася.
– А ты как знаешь?
– Как же мне не знать про нашу хозяйку. Вот вчера еще мне про нее говорил молодой Ласкир, когда я был с ним на учении у отца Мефодия… Там их много, греченят, ходит. И другие ее знают.
– Что же про нее рассказывают?
– То есть, как бы это тебе доложить. – Вася замялся. – Я то не в доклад и понял. По моему толку, она баба злая, много шалит, только шалости у нее не такие, как мои, дурные шалости; вот говорят, сребролюбива, да признаюсь, так как я Андрея Фомича не жалую, так и россказни мимо ушей пропускал; притом же я боялся, что войдет отец Мефодий, спросит урок, а у меня на этот раз не совсем было готово, так я только крайчиком уха слушал, а памятью весь в греческую мудрость освободил Зою из-под турецкого гаремного ярма.
Вошел Патрикеев, и беседа прекратилась.
– Государыня Софья Фоминишна! – сказал он весело. – Государь просит.
– Буду!
– Государь теперь же просит…
– Иду!
– Не изволишь ли приказать проводить?
– Я дома, князь! Дорогу знаю.
«Погоди же, – подумал князь, уходя и подозрительно поглядывая на послов. – Эти сидят, а мне и места не предложили. Погоди! Погоди!..»
– Вы догадываетесь? – спросила Софья, приподнимаясь с места. – Вы были свидетелями всего, так вы вместо меня и отвечать будете государю. Надеюсь, вы не забыли ни одного слова и повторите, как все было. Больше я ничего не требую. Пойдем!
III. Сватовство
Близ того места, где теперь Нескучное, на Москве-реке, на городской стороне, красовалась Греческая слобода. Деревянные домики, как в кудрях, укрывались в темной июльской зелени лип и кленов; хотя она и называлась Греческою, но тут жили также итальянцы, немцы и даже жиды. Брат великой княгини Софьи, Андрей Палеолог, проживал на государевом дворе за Москвой-рекой, или, по крайней мере, так полагали, потому что с тех пор, как он выдал дочь свою Марию за князя Верейского, он почти не бывал в своем жилище, а проживал у греков, перебравшихся в Московию из Рима вместе с Софьей и более из самолюбия, нежели по чувству показывавших вид почтительного уважения к последнему потомку владык византийских, наследнику имени царьградского престола. Дорого стоило им это уважение, потому что Андрей не только для себя, но и для гостей требовал царского приема, обильных угощений, поздних пиров; надоедал своим мнимым подданным до того, что доходило до ссоры. Поссорясь сегодня с Ласкиром, он переезжал к Ивану Рало; поссорясь с ним, отправлялся к Меотаки, богатому купцу, и так далее. Перессорясь же со всеми, начинал очередь снова, мирясь и опять ссорясь; он наезжал было и на итальянские дворы Фиораветти Аристотеля Алевиза, Петра Антония Фрязина, придворных зодчих, пушкарей, Дебосиса и Петра Миланского, но тут, угостив сытным столом, умели наскоро выживать гостей из дому, извиняясь, что хозяину предстоит срочная работа. За огромным пушечным двором Дебосиса, который стоял уже за слободой, тянулась узкая, темная и грязная улица; тут жили немцы и жиды, само собою разумеется, тайные, потому что, кроме Новгорода и Пскова, нигде они не жили на Руси открыто. В этой слободе, или отделении Греческой слободы, были только три порядочных дома, но один из них, лекаря Антона, был наглухо заколочен; уже третий год никто не решался купить этот дом у наследников: имя несчастного хозяина наводило ужас на слободян. Врач Антон не вылечил Даниярова сына, тот умер, а врача выдали головою сродникам, которые и зарезали его на Москве-реке под мостом. Другой красивый дом принадлежал мистру Леону, тоже врачу, а третий – немецкому гостю Хаиму Мовше. И врач и гость были жиды, но первый называл себя итальянцем, последний – любчанином… Андрею Палеологу было уже далеко за пятьдесят, но крепкое сложение и беззаботный нрав были поводом, что в волосах у него не было седины, а на лице ни морщинки; лицо его было правильно, приятно и свидетельствовало, что в молодости он был знаменитым красавцем. Любимейшим местопребыванием Андрея был дом Аристарха Меотаки, старого и весьма богатого купца; у него была молодая жена ослепительной красоты, и хотя осторожный и ревнивый Меотаки употреблял все предосторожности, чтобы никто ее не увидел, но, на беду, Андрей догадался, отчего Меотаки так тщательно ее скрывает, и принял свои меры. Меотаки скоропостижно умер. Андрей распоряжался похоронами и освободил Зою из-под турецкого гаремного ярма.
Возвращаясь из Кремля с Леонидом, сыном Иоанна Рала, своим молодым наперсником[32], Андрей у самых ворот Греческой слободы повстречал мистра Леона, который, в богатой одежде, на великолепно убранном коне, ехал в Москву; за ним двое слуг везли походную аптеку и хирургические инструменты.
– Принчипе! – сказал по-итальянски мистр Леон, удерживая своего коня и слезши с лошади. – Я рад, что тебя вижу.
«А я очень не рад», – подумал Андрей, с приметным отвращением и боязнию взяв за руку жидовина.
– Кого едешь морить?..
– Спасать, следовало бы сказать; по крайней мере, заплатят. Позволь, принчипе, на одно слово… Меотаки на кладбище…
– Знаю.
– А где же сто златниц?..
– Безумец, да разве я обещал?..
– Когда я лечил его, не ты ли сказал Хаиму: «О, я дал бы сто златниц, если бы мой друг Аристарх переселился на двор отца Мефодия».
– А! Так ты убил его?.. Ты отравил несчастного?.. А я думал, что мой бедный Меотаки умер естественною смертию. Постой же, поганый жидовин! Я раскрою твое скверное дело, не то подумают, что я твой сообщник… Я мог сказать, я мог желать смерти Меотаки, но сулить, подкупать… О! Да ты злодей, и находишься при дворе сестры моей, – это опасно…
Мистр Леон побледнел.
– Принчипе, – сказал он, оглядываясь. – Ты хочешь погубить меня и очернить себя, а я был тебе полезен, могу и еще быть тебе полезным…
– Едва ли! Откровенно говорю тебе, что, если бы я встретил смерть лицом к лицу, уж тебя бы не позвал… Но помириться с тобой я, пожалуй, готов…
– И поверь, что я буду тебе союзником лучше многих.
– Согласен! Но скажи, куда ты это так разрядился?
– В Кремль! Ездовой прискакал: Елена, царская невестка, занемогла…
– Елена! – воскликнул Андрей, задумчиво посмотрев на врача. – И ты не спешишь? Болезнь, видно, не опасна…
– Да, дурнота, – отвечал жид, принужденно улыбаясь. – У нее это часто бывает…
– То есть, когда надо повидаться с мистром Леоном и расспросить у него о том да о другом…
– Неблагодарные! Откуда же вы все узнаете про придворные дела? Вы знаете, что затевают противу вас Патрикеевы и Ряполовские, владеющие умом молодого князя и Елены. Уж не Мовша ли твой сидит мухой на теремных обоях и подслушивает? Если бы не… Да что говорить! Неблагодарность – идол человечества. Если я умою руки, вас всех живыми съедят Ряполовские. Сегодня по закате солнца соберутся ко мне добрые люди; приходи – увидишь, услышишь!
И Леон не без труда влез в седло и поспешил в Москву со своими помощниками. Андрей задумчиво смотрел ему вслед.
– Ваше величество! Кажется, беседа с мистром Леоном была не совсем приятна? – сказал Рало, подойдя.
– Ты угадал, Леонид! Я боюсь этого жидовина; напрасно вы привезли его из Италии.
– Государь московский нам поручил привезти врачей и художников; мы могли залучить охотников, а кому охота ехать в Москву, особенно после смерти Антона. Удивляюсь, как нам удалось привезти и этих семерых; правда, из них только один грек, наш сродник, и один итальянец, оружейник, – все остальные жиды. Впрочем, мистр Леон и в Италии был в славе…
– Рало! Я боюсь его! Он кует противу нас злое дело.
– Я слышал, что у него собираются многие бояре, противники Патрикеева и Ряполовских; странно, что в то же время он в чести у Елены, а ты знаешь, как любит Елена мою сестру, ее детей и всех нас… Поверь, что он служит двум господам и с обоих берет большие деньги.
– Такой предатель не страшен. Важной тайны он ни тут, ни там не проболтает; он мелочной и фальшивый торговец, и должно надеяться, что скоро попадется, как попался Антон. Одно мне не по сердцу: это то, что ему очень нравится Зоя.
– Моя Аспазия! Это ты с чего взял?..
– Моя! Ох, эта Аспазия пока ничья; беда в том, что многие могут считать ее своею…
– Ты с ума сошел, Леонид; если она не сдастся мне, так, надеюсь, другие…
– Другие. Я не хочу сердить твое величество.
– Вздор, говори, я требую…
– Другие моложе… Другие богаче… Хотя положительно я и не смею сказать про Зою, что она отдалась уже кому-либо, что уже есть счастливец… Нет! Но Зое хочется замуж; она сманивает не любовников, а женихов, чтобы было из кого выбрать…
– И ты знаешь хоть одного из них?..
– Всех!
– И ты молчал, и ты мне друг!
– Я жалею даже, что теперь проговорился, я боюсь нрава твоего; ревность…
– К кому? Неужели к мистру Леону?..
– И этот недурен, но Ласкиров сын Митя – красавец; живописец Чеколи богат и наружностью, и способностями; ты сам восхищался портретом Зои; а когда Чеколи поет, Зоя тает, млеет; этот из жениха легко может поступить в любовники, если захочет. Я люблю тебя, Андрей, и потому не свожу глаз с Зои; у меня свои лазутчики; ты знаешь, что у нашего отца Мефодия теперь довольно большое училище, туда ходят учиться не только наши, но и дети многих бояр и князей; я видел между учениками князя Холмского, сына знаменитого полководца, видел Тютчева, Образца, детей важных московских бояр; для своей академии Мефодий нанял еще у покойного Меотаки большой сад и там философствует со своими учениками. По смерти Меотаки Зоя, по твоей милости, получила свободу, и это с твоей стороны большой промах; Зоя проводит иногда целое утро в плетеной беседке, разделяющей большой сад от малого; она видима тут и невидима, по воле; тут ее видал Ласкир, здесь она с ним познакомилась; она знает имена всех учеников, расспрашивает о достатке и значении их родителей. Ну, и я знаю всех ее женихов…
– Кроме одного…
– А именно?..
– Тише! Это, кажется, Зоя мелькнула между цветами…
Андрей не ошибся: они проходили мимо Мефодиевой академии. В саду гуляла Зоя, и, к особенному удивлению Андрея, одна; она была одета роскошно, по-восточному: дорогая ткань на платье, ценный жемчуг и камни на шее, пальцы в перстнях; наряд много возвышал очаровательную красоту Зои; в глазах Андрея она никогда не была так хороша, как сегодня. Академические решетчатые ворота не были заперты, и Зоя порядочно испугалась, когда Андрей и Леонид поравнялись с нею и первый проговорил:
– Зоя, верно, нас не ожидала!..
– Признаюсь, – отвечала красавица, – я полагала, что вы далече, за царским столом, в царских чертогах… Мне стало завидно; я нарядилась во все то, что у меня было лучшее, вышла в сад и стала мечтать, будто я царица. О, так мечтать весело…
– Мечты – сны наяву, Зоя, а они иногда сбываются!..
– Андрей, я знала, что ты насмешник, но не думала, что захочешь обижать бедную вдову…
– Неправда, милая Аспазия…
– Постой, не повторяй более этого ненавистного имени! Ты пользовался моим невежеством и называл меня унизительным именем, Андрей! Кто дал тебе на это право! Разве то, что я умела отвергнуть твои требования, и за это я Аспазия! Верю, что предки твои были нашими царями, но не ты, Андрей! Я уважаю в тебе твоих предков и потому только не жаловалась на тебя московскому государю. И не пожалуюсь, если дерзость твоя к тому не принудит… Но я имею право требовать и требую, чтобы ты оставил дом мой и уволил меня от обидных посещений!.. Я сказала свое! Прощай!
Зоя вспорхнула в плетеную беседку, и дверь захлопнулась.
– Вот тебе раз! Кто это так искусно растолковал ей про Аспазию?..
– Молодые академики! О! Они не тому еще научат Зою. Впрочем, нет худа без добра. Я знал, что в этой интриге ты ничего не выиграешь, только истратишь много денег и времени. Благо, что все кончилось…
– Кончилось? Ты ошибся, Леонид, – начинается! Конца ты никак не ожидаешь, но все равно. Надо поспешить, чтобы господа академики не предупредили. Их мудрость опасна…
– Что же хочешь делать?
– А вот увидишь.
– Я знаю, что ты хочешь делать, – прошептала тем временем Зоя, лукаво улыбаясь. За густою зеленью своего трельяжа она была невидимый зрительницей всего, что происходило в большом саду… Но едва только Палеологи ушли, как лукавая улыбка сменилась грустным выражением лица; Зоя присела и, отодвинув густую зелень акации, с приметным нетерпением глядела в сад.
– Уж не ошиблась ли я? – опять прошептала Зоя. – Академии поутру не будет, так сказал вчера Константин, зато ввечеру они хотели собраться пораньше, солнце склонилось, а никого еще нет…
– Мир дому, счастие и веселие прекрасной хозяйке, – сказал женский голос в малом саду или, правильнее, в цветниках Меотаки…
«Ведьма, ты опять здесь!» – подумала Зоя и отвечала:
– Милости просим.
Вошла женщина лет сорока, приятной наружности. Хотя она была в немецком платье, но по лицу и выговору нетрудно было догадаться, что это была жидовка. Кивнув весело Зое, она без чинов уселась на низенькой софе возле хозяйки и лукаво спросила:
– Кого высматриваешь?
Зоя покраснела, но отвечала с притворным спокойствием:
– Мистра Леона! Мне что-то нездоровится…
– Зоя, от твоей болезни Леон не вылечит. Только дивлюсь я и тебе, Зоя, ведь тебе уже двадцать лет миновало, ты не ребенок; какого ты найдешь себе приятеля между этой безбородой молодежью, ведь это все дети…
– Я люблю детей больше, чем стариков…
– Знаю, на что ты намекаешь. Только ты, по-моему, несправедлива, Зоя! Андрей не стар; что это за старость? Мой муж, Хаим Мовша, десятью годами старше царевича, а все еще молодец; и Палеолог, на мой глаз, красавец.
– Может быть, для иных и так. Да не в том сила, соседка! Ты умная и ловкая баба, а не можешь понять, что кто бы твой Палеолог ни был, но никому не охота быть его наложницей…
– Ты, Зоя, всегда на свой лад перетолкуешь. Ведь он тебя не в гарем посадить хочет, ведь он тебя на замке и на привязи держать не станет. Ты будешь знатной боярыней, сама по себе хозяйкой, подругой…
– Видишь, соседка, я и без того боярыня, потому что муж мне кусок хлеба оставил, я и без его милости хозяйка сама себе, а уж если иметь поклонника, так лучше – в муже, чтобы смело всем в глаза смотреть…
– Мещанская мудрость! Ты, чай, слышала про маркизу Кастелли, она гордилась званием любовницы Палеолога.
– Слыхать слыхала, но видеть не видела; слышала я еще и то, что маркизе твоей нечего было есть, а у Андрея водились деньги; я его не виню: как ему моей любви не добиваться; хороша ли я, нет – в сторону, а заплатить долг надо; Меотаки без расписок в долг не давал, все целы…
– Что? Расписки?! Вспомни, что Андрей…
– Ты хочешь сказать, брат московской государыни? Да ведь московский царь на их византийскую спесь не смотрит. Жену любит и чествует, а нашему Андрею жалованья все-таки не дает, когда нашалит. Вспомни, что князь, верейский князь, сам по себе государь, на Андреевой дочери женился; не посмотрели – как холопа вон выгнали, и вот помяни мое слово, пожалуюсь Патрикеевым завтра – и завтра же Андрея, как всякого другого, позовут к расправе.
– Но чем же он заплатит?
– Если маркиза – без денег – могла поквитаться с ним любовью и стыдом, то Палеологу без денег – тоже гордиться нечем…
– Одумайся, Зоя! Да ты затеваешь такое несбыточное дело, что тебя вся слобода на смех поднимет.
– В таком случае я и буду смешна… Извини, соседка! Ты посол, что ли?
– Помилуй, Зоя! Ты знаешь, как я тебя люблю; одно участие…
– Благодарю и постараюсь заплатить тем же, но только в другое время, а теперь, соседка…
– Понимаю, понимаю! Ты хочешь послушать греческой мудрости…
– Ты угадала! Родная мудрость. Весело…
– Да я тебе не помешаю, Зоя, и так как я тебя люблю, притом же мы с Хаимом люди бедные, а ты, Зоя, можешь помочь нам… Нам все равно, кому служить, а я тебя за кого хочешь высватаю…
Зоя затрепетала; хотела что-то сказать, но, подозрительно взглянув на жидовку, как будто онемела; та заметила впечатление последних слов своих и продолжала:
– Хочешь за молодого Ласкира, он у нас самый знатный жених…
Зоя повела головой отрицательно.
– Хочешь за Чеколи… Ты любишь его беседу.
Зоя сделала то же движение…
– За кого же?..
Зоя отвела зелень акаций и указала на улицу. У ворот академии на конях три всадника о чем-то разговаривали. Один был Никитин, другой молодой Холмский, третий был дядька, или приспешник[33], или как угодно назовите приставника Васи, мы будем называть его так, как называли его в самом деле – Алмазом. Зоя указала на всадников в то самое время, когда князь Холмский указывал Никитину на нее или на беседку, в которой она сидела. Зоя смутилась и опустила зеленые ветви. Жидовка привстала с удивлением и любопытством.
– Губа не дура, говорят русские, – сказала она, присев на софу. – Тут надо приложить много ума и много труда, Зоя! Ведь это князь Василий Холмский, сын первого и знаменитого московского полководца, ты, верно, слышала, что он уничтожил Новгород; я помню это страшное время, мы тогда только приехали из Любека и хотели там купечествовать. На реке Шелони Холмский скосил все новгородское войско; горожан как овец забрали; он ходил противу Ахмата и прогнал Золотую Орду так далеко, что теперь про нее и не слышно; он же побил и железных орденских немцев; а сегодня, ты знаешь ли, отчего в Москве так звонили в колокола? Князь взял Казань и татарского царя в Москву пленником прислал. Московский царь без него ни в какой поход не ходит. Мало того. Жена князя царю сродница. Он ей поручил воспитание детей… Так видишь ли, Зоя, сын таких родителей Ивановой дочери – чета… Да не все же князья на княжнах женились… Велико, Зоя, твое богатство, но красота твоя больше; скажу правду, между русскими боярышнями и тени твоей не увидишь…
Зоя молчала; глаза ее сквозь зелень дерев впились в юношу, который, простясь с Никитиным, соскочил с лошади, отдал ее Алмазу, а сам, взяв от него большую кожаную суму, шел мимо к уединенному садовому домику, который вмещал одну довольно обширнул палату, или академическую залу… Зоя трепетала и горела; схватилась было уже за ручку дверей, но голоса в малом саду удержали ее.
– Говорю тебе, старик, здесь нет никакого Палеолога…
– Так будет, – отвечал Никитин по-гречески. – Доложи своей госпоже, а об остальном не беспокойся…
Смущенная, испуганная, Зоя взглянула в малый сад и тотчас узнала в Никитине княжьего собеседника у академических ворот. Обольстительные догадки заблистали в воспаленном воображении: «Уж не от него ли? Может быть, судьба посылает случай!..» И тому подобные мысли толпились в горящей голове. Зоя с немым вопросом стояла на лесенке, поразив старого Никитина зрелищем истинно ослепительной красоты. Но старик скоро опомнился.
– Ты вдова Меотаки? – сказал он тихо. – Извини, государыня моя, если обеспокоил моим приходом. Друг твой, Андрей Палеолог, приказал мне быть сюда…
– Мне не друг этот старый развратник! Нет тут никакого Андрея! Ступай, откуда пришел…
– За что же ты серчаешь, красавица! Не знаю, чем он досадил тебе, а я человек приезжий; привез ему от брата Мануила грамотку и подарки; встретил его на улице, и он велел мне быть сюда… Вот мы и приехали…
– Кто «мы»? – спросила Зоя торопливо.
– Князь Вася да я… Князь мне и дорогу к тебе указал…
– Князь! Много чести! Я никогда не имела счастия его у себя видеть…
– Недоросль еще, зелен, хоть и умен не по летам; ему учиться надо, а не в гости ездить…
– Да что же, гость дорогой, я тебя так невежливо принимаю; пожалуй в хоромы, а я пошлю за Андреем…
– Соседка, – шепнула Зоя жидовке, – где хочешь, отыщи Андрея и приведи сюда…
– Милости просим…
– Глядя на твои цветы, окна, стены, – так начал Никитин, – мне сдается, что я не в Москве, а в Царьграде…
– А ты был там?
– Недолго.
Зоя ввела гостя в приемную палату; она вся была выложена дубом и расписана масляными красками; было видно, что живопись новая и хорошей кисти; на средних дверях красовался портрет Зои работы Чеколи. Никитин посмотрел на портрет, потом на оригинал и сказал:
– Хвалю художника, но и солнце в зеркале вод всех лучей не имеет, так и красота твоя многое в живописании утеряла. Не дивлюсь теперь слухам, что ходят по Москве.
– Какие слухи?..
– А ты ничего не знаешь?
– И догадаться не могу, на что намекаешь…
– Я утверждал, что клевета невозможное выдает за истину, а теперь, увидав тебя, убедился, что зависть красоте твоей могла создать и рассеять несбыточную сказку…
– Ради бога, скажи! Злые языки на все способны…
– Говорят, будто ты метишь в родство великой княгине…
Зоя смутилась, но ослабевшие от лет и трудов глаза Никитина не могли этого заметить; тем временем Зоя успела скоро собраться с мыслями и отвечала:
– Вот что! Это очень понятно. Вдовья жизнь, ты знаешь, беззащитная; я говорю с тобою откровенно, потому что твой почтенный вид внушает доверие. Я не скрыла от многих, что, если бы нашелся жених, такой, какого бы я желала, я почла бы себя вполне счастливою. Андрей был знаком с мужем, после смерти его стал навещать меня прилежно; люди знают мои правила и заговорили…
– Аспазия! Ты простила меня! – с этим восклицанием вбежал в палату Палеолог, с непокрытой головой и вообще с признаками некоторого расстройства. Видно было, что он уже успел пообедать. Зоя имела повод испугаться такого неожиданного нашествия и спряталась за Никитина. Палеолог, наткнувшись на него, отступил шага на два, посмотрел на гостя и расхохотался…
– Уж и ты не жених ли? – сказал он со смехом, небрежно бросаясь на софу. – А кто сватает?
– Твоя милость, верно, забыл нашу встречу у кремлевских соборов?
– Да, да! Ну садись, рассказывай!
– Рассказ мой короток. Был я в Царьграде, видел…
– Остальное я знаю. Видел Мануила, дорогого братца, холопствует Магомету и десяти тысячам жен его…
– Нет, он живет тихо и скромно на своем подворье! Султан осыпает его благодеяньями.
– Благодетель! Нечего сказать! Назови лучше вор, который подает милостыню из той же кисы, которую украл у того же нищего. Мануил не гнушается этою милостыней, я его знаю: он сам себя называл человеком точным и добропорядочным. Скряга!
– Однако же он через мои руки посылает эту грамоту и этот ларец.
– Грамоту после прочтем, а ларец. Покажи. Вот это дело! Вот это на брата похоже: камни, жемчуг, золото. Вот это так, пригодится для нас с Аспазией…
– Ты правду сказал, Андрей, – сказала Зоя, выхватив ящик из рук Палеолога. – Пригодится, будет служить закладом, пока ты не уплатишь мне долга по записям. Прощай!
– Зоя! Ты смеешь!
Но Зои уже не было, дверь отворилась и захлопнулась, вместо Зои Андрей силился схватить ее живописное изображение, с насмешливой улыбкой глядевшее на него с дверей.
– Зоя! Отвори! Я выломаю двери!
– Не трудись! – отвечала она со смехом. – Я уже послала за моими слугами. Пришли деньги, я отдам клейноды, – а пока прощай и уволь меня от твоих посещений. Почтенный гость расскажет тебе, какие слухи ходят по Москве…
– Какие слухи?
– Я исполнил поручение Мануила; не думал, что оно кончится так неприятно… Теперь я должен исполнить тягостное поручение Патрикеева…
– Что? Не хотят платить жалованья? Хотят даром у меня выманить наследство Греческой империи?..
– Напротив того. Патрикеев поручил передать твоей милости, что государь изволил много смеяться твоей грамоте, в которой ты предлагал уступить право на восточную империю за две тысячи пудов серебра.
– Смеяться!
– Патрикеев наказал сказать, что если Бог поможет выгнать турок из Царьграда, так у государя на тот престол все права есть и по единой вере, и по супруге… Что права те уже в великокняжеском гербе означены; а если покупать за деньги, так никакой казны не станет, потому что права те надо скупать у всех Палеологов, а их больно много.
– Врет Патрикеев; я старший сын Фомы, старший племянник императора Константина! Я один наследник! А если не хотят, так жалеть будут, потому что я продам мое право Фердинанду испанскому; сами будут жалеть, что империя достанется латинцам! Я не виноват: меня принудили; довели до разорения, не платят жалованья…
– И об этом Патрикеев просил сказать, что жалованье твоей милости выплачено вперед до конца года, а теперь еще июль месяц; что до первого сентября ничего не дадут; а если ты захочешь из Москвы уехать прогуляться, то на подъем дадут тысячу рублей и казенные подводы…
– Выживают! Не любо, что я этим золотым холопам, что у них боярами зовут, не кланяюсь? Скажи им, пускай дают деньги, завтра же уеду…
– Деньги-то отдадут приставу, который тебя, для почета, провожать будет…
– Не хочу никаких почестей, презираю этим нарядным величием; я философ, смеюсь над суетою; независимость и любовь моей Аспазии – вот чего я добиваюсь на этом свете…
– И об этом толковали бояре…
– А им какое дело?
– Не знаю; только рассуждали о том, что тебе на Зое жениться нельзя…
– Ого! Что же? Уж не бояре ли мне запретят? Так поди же и скажи этим боярам, что я их завтра же прошу на свадьбу сюда в дом Меотаки, в дом моей невесты, а завтра жены.
– Твоя милость шутит…
– Холоп! Ты слушай, что тебе велят! Слышишь ли, завтра, как Бог свят, как люблю дочь мою Марию, загнанную, сосланную в ненавистную Литву с ее знаменитым мужем теми же подлыми боярами, клянусь Христом и Пречистою Матерью – завтра я женюсь на моей Аспазии, а вы себе толкуйте и рассуждайте, сколько вам угодно. Аминь!
– Ради самого Бога, вспомни, Андрей Фомич, что этим браком ты раздражишь и так уже гневного Иоанна…
– Да он-то мне что? Я ему благодетель, что позволил татарскому даннику жениться на моей сестре, племяннице императора; я его осчастливил и возвеличил, а он из благодарности велел от щедрот своих выдавать мне на харчи по полтине в сутки! Царское содержание! А сам-то любит блеск и пышность. Ты у него не обедал. Последний раз за трапезой больше трех сотен было; все ели с серебряных, а многие с золотых блюд; вино пили из таких тяжелых стоп, что если бы одну продать Хаиму Мовше, то месяц можно прожить. Знаю, что все это он награбил в чужих городах. Мало своей казны, так он казну новгородских богачей и разных больших и малых князей к своей приписал… Так не трудно разбогатеть; да что я? Он был рад от меня избавиться: родство для него паутина, знай сметает. Деспота верейского, деспота тверского, близких родных, смёл; ты не слышал, что поговаривают про родных его братьев Андрея и Бориса? Говорят, и на них острит зубы… Так чего мне ожидать от великих щедрот Ивановых?
– Но государыня Софья Фоминишна?
– Сестра? Было время – она вела себя как следовало и нас в обиду не давала… С тех пор как сын его женился, как эта чернявка стала ногой в теремах Иоанновых, все пошло навыворот; вот четвертый год исходит; ни подарка не пожаловал ни супруге, ни мне, а невестку то и дело одаривает, даже сестриными вещами… Теперь у него советники – Елена, Патрикеев, Ряполовский, Ощера, Мамон… Все хороши! Видно, что ты, брат, с нового света приехал. Ты ничего не знаешь про московские тайные дела…
Палеолог подошел очень близко к Никитину и сказал тихо:
– Старик! Не верь Патрикееву! У него злое сердце; кто не хочет быть орудием его подлой воли – тот ему враг… Ты, сколько вижу, старик добрый, да на Москве новый! Тут теперь такой содом, что беда; давно бы уехал, да проклятый долг меня мучил и связывал, и денег не было. Благо, что за ум взялся. Конечно! Женюсь – и уеду… Вижу, что ты хочешь спорить. Не трать слов попустому. Я решился…
В это мгновение дверь с портретом отворилась. Вошла Зоя и с нею несколько греков и гречанок; Андрей знал их всех; не раз уже эти люди угощали его по неделе и более; Андрей посмотрел на них с досадой и сказал:
– Напрасная предосторожность, Зоя! Ты, верно, слышала наш разговор и не поверила истине слов моих. Ошиблась, Зоя! При всех прошу руки твоей! Будь моей женой! Не требую ответа, вот мое кольцо; поменяемся и поцелуемся…
Греки и гречанки раскричались от удивления и зависти, но Зоя, бледная, дрожа, сняла кольцо, подала Андрею; холодными устами коснулась горящих губ его и лишилась чувств…
– Дадим покой моей прекрасной невесте! Она не ожидала такого счастия, пусть успокоится, а мы пойдем.
Андрей вышел из дома Меотаки вместе с Никитиным; июльское солнце пышно пылало на закате, вечер дышал упоительной прохладой; все было тихо на улице, только у академической ограды переминались с ноги на ногу дорогие кони да раздавалось храпение слуг, почивавших у забора. Андрей шел рассеянно; казалось, он весь был занят своей женитьбой. Никитин хотел проститься, но первое слово приветствия как будто разбудило Палеолога…
– Куда? – спросил он сухо. – Верно, к Патрикееву!..
– К таким большим боярам без зову не ходят. Он наказал мне быть к нему послезавтра, после обедни…
– И ты исполнишь?
– Не могу ослушаться приказа…
– Что же ты будешь делать теперь?
– Поеду домой, запишу все, что видел и слышал, помолюсь Богу и лягу спать.
– А! Так ты летописец!..
– Нет, привычка! Многое без того забудется…
– Это и есть история! Если так, то я желал бы, чтобы ты меня узнал покороче. Я уверен, что летописцы многое на меня наклевещут. Знаю, что я ветрен, шаловлив… но сердце у меня не патрикеевское. Хотел бы я… Да вот, кстати! Я всегда избегал придворных крамол и сплетен; я любил жизнь независимую, беззаботную, веселую, с кипучим вином, с лихой песней, с жарким поцелуем… Я не ходил никогда туда, где могли толковать о делах дворских или ковать какой замысел. Но теперь все равно, я уезжаю из Москвы… Эта статья кончена… Теперь я могу себе позволить послушать, что толкуют на сходбищах у мистра Леона… Пойдем!..
– Но…
– Что за «но»! Пойдем! Ты летописец – беседа мистра Леона тебе пригодится… Жалеть не будешь. Пока дойдешь, солнце сядет и совы станут слетаться… Вероятно, некоторые, что посмелее, уже там…
– Но кто же этот мистр Леон?..
– Увидишь сам и запишешь как очевидец…
Никитин нехотя повиновался, отвязал своего коня и разбудил Алмаза…
– Не ждите меня! – сказал Никитин и пошел за Андреем, держа поводья.
– Куда же это он? – протирая глаза, спросил Алмаз. – Ого! Да уже и не рано. Заучились! Пора бы и домой; княгиня, чай, в окно глаза высмотрела… Ну, слава те Господи, расходятся…
Действительно, вся академия, то есть отец Мефодий и десятка два юношей от пятнадцати и до двадцати лет разбрелись по аллеям. Учитель и многие юноши ушли или уехали, некоторые доканчивали диспут в саду, к числу последних принадлежали князь Василий Холмский и Дмитрий Федорович Ласкир, сын важного греческого выходца, который был почтен Иоанном и пожалован в бояре. Холмский изо всех греков любил одного Дмитрия; образованный, по-тогдашнему даже ученый, Ласкир с познаниями соединял приятную наружность и светскую любезность… Диспут молодых людей был ненаучного содержания, он велся насчет очаровательной хозяйки…
– Ты должен ее видеть! – говорил Ласкир, самодовольно улыбаясь. – Отец считает меня ребенком, а мне уже двадцать второй год; она моложе меня, она богата…
– Но ты сам говорил, что шалости ее непозволительны и противны александрийскому учению…
– Василий! Я не рассудил об одном, что она тайно беседовала со мной, тайно ездила в государевы сады на прогулку со мной, и только со мной… Ветреница, конечно, но я не знаю соперника.
– А Палеолог, Андрей?..
– Вчера я все узнал! Он насильно хочет быть ее другом… А она не сдается…
– А она, любезный Митя, она хочет быть его женою – и он сдается…
– Бабьи сказки! Чего не выдумает подозрительность Софьи Фоминишны. У вас там в теремах, я думаю, каждый день новые вести. В день, я полагаю, сто человек переженят и разведут. Удивляюсь, как тебе не скучно в этой бабьей клетке…
– Ах, Митя, если б ты знал, как там весело! Правда, маленькие дети иногда подымут такой визг и писк, что бежать приходится. Зато дети и спят много; тогда мы отличаемся. Я старший, всему начало; потом, у меня сподручница Елена. Такого другого ангела на земле нет. Разве Феодосия перещеголяет, но та еще мала… А уж как умна, никогда с детворой не возится, всегда с нами…
– Да что же вы делаете?
– Что? Играем в жмурки, после поем церковные песни; ну, Митя, если бы ты слышал этот удивительный голос, чистый-чистый, кажется, будто с неба льется; уж как придет время петь, смейся не смейся, а у меня в груди так душа и разболится; мутит, душно, пока не запоет наша Леночка. Недаром ее все сорок нянь теремным соловьем называют.
– Сорок нянь… Да это у вас бабий полк… А мужчин совсем нет.
– Как нет? Василий, он уже десяти лет; мальчик умный, мы с ним очень дружны; есть теремной дворянин, Стромилов, у него помощники да прислуги; вот Алмаз, он, правда, наш холоп, но к дворской челяди приписан и окладом пожалован…
– И все вместе…
– Как можно? На мужской половине Стремилов голова, а на женской няня Кирдина; утром к молитве все сходимся; помолимся, тут государыня придет, мы ей поклонимся и завтракать станем, если обедни нет, а есть – с нею к обедне идем; нас всех за золотой решеткой уставят, там мы литургию и слушаем; потом с Софьей Фоминишной дети пойдут наверх, там недолго остаются; воротятся – давай учиться; отошло ученье – пошли игры или в сад поведут. Потом кушать усядемся, а там опять играть; вот эту пору я больно люблю, потому что на утренние игры не всегда поспеешь, с вами засидишься. Зато вечером… Такой гром подымем, что государь сверху присылает, наказывает, чтобы дети потише играли… Ну да и этого скоро не будет; говорят, теремной каменный дом скоро поспеет, тогда государева рабочая палата от нас подальше будет…
– Вася! Вася! Да неужели ты хочешь навсегда в теремах оставаться?
– Как навсегда?
– Удивляюсь, что отец теперь уже не берет тебя с собой на войну…
– На войну! Да что ты это? С чего ты это взял? Оставить терема, матушку, моих друзей. Я умру с тоски…
Ласкир с нежностью смотрел на Васю; добродушная, невинная привязанность Василия обличала состояние сердечных дел его, но Вася сам не знал и не понимал, что таится в свежем сердце. Одно слово могло разрушить этот рай и тихо теплившиеся чувства обратить в страсть. Это разрушительное слово было уже на устах Ласкира, но ему как-то жаль стало Васю; не по расчету благоразумия, но из безотчетного сожаления, по какому-то инстинкту Ласкир смолчал и глядел на юношу с горькою улыбкой… Ласкир даже забыл про Зою. Задумавшись, оба шли к воротам, где Алмаз ворчал за поздние диспуты… Но едва они вышли на улицу, из других ворот, которые вели на двор Меотаки, выбежало несколько мужчин и женщин…
– Помогите, – больше других кричала известная нам соседка, жена Хаима Мовши. – Умерла…
– Кто? – воскликнул Ласкир, и хотя получил ответ, но ничего уже не слушал; схватив за руку князя, он бросился в дом Меотаки…
Смеркалось. В вечернем сумраке они увидели Зою; она лежала на софе бледная и холодная, как мрамор; Ласкир схватил ее за руку и с ужасом опустил руку…
– Вася! Если ты меня любишь, посиди при ней, а я притащу мистра Леона! Я ничего не пожалею…
Ласкир убежал; князь Василий не знал, что ему делать с больною, он приподнял ее голову; умирающий день осветил лицо ослепительной красоты; юноша задрожал и в испуге едва не уронил чудной головки, но легкий вздох, вырвавшийся из полуоткрытой груди, ободрил его и порадовал. Он вскрикнул от удовольствия, когда томные, черные глаза раскрылись и блеснули. Полагая, что причиною воскресения Зои было то, что он приподнял ее голову, Вася обхватил Зою обеими руками и, усадив ее на софу, хотел отступить. Как бы не так? Голова его была в руках Зои. Она повернула ее к свету, и руки ее задрожали, от них и от дыхания Зои стало жарко юноше…
Прошло мгновение, и Зоя осыпала юношу поцелуями, каких, конечно, не доставалось Васе испытать на своем веку; он обеспамятовал, голова его кружилась, он горел – и бессознательно, сам не зная, что делает, прижимал Зою, целовал ее как безумный… Крики и шум шагов заставили обоих опомниться.
– Я не пущу их, – вскрикнула Зоя и побежала к двери, но было поздно… В комнату с светильником вошли неотвязная соседка и какой-то мужчина…
– Сюда, сюда, мистр Иоганн, – сказала жидовка и едва не уронила светильник, увидев «покойницу» на ногах, с красными щеками.
– Так ты… – Жидовка не кончила, заметив князя. – Вот что! Ну, мистр Иоганн, извини; было так, как я тебе говорила, – стало иначе, сама выздоровела.
– Душевно рад, но после обморока я замечаю у этой госпожи горячку… Советую успокоиться… Верно, поразила ее какая-нибудь сильная нечаянность, испуг…
– Да, ее испугал Андрей! Объявил своей невестой…
– Что такое? – прошептал князь, и мысли его стали приходить в порядок…
Врач поздравил Зою, дал несколько полезных советов, взял приношение и ушел с жидовкой…
– Так это не сон?! – сказала Зоя печально, упав на софу, и рыдания заглушили ее голос…
Несмотря на то что Василий имел довольно времени прийти в себя и припомнить многое из прежних рассказов Ласкира, но рыдания женщины были для него совершенною новостью. Он опять забыл все и бросился к Зое…
– Что с тобой, Зоя?..
– И ты спрашиваешь? Да, я не скрываюсь, я люблю тебя; знаю, что это безумно, потому что я старше тебя. Но у меня есть к тебе просьба; если не захочешь исполнить ее, то лучше убей. Я должна спешить: могут помешать. Слушай, я выхожу замуж…
– Слышал!..
– Не по любви.
– Этого я не знаю, но верю…
– Замужество это и почетно, и хорошо…
– Тебе знать…
– Жена Палеолога может принимать таких больших гостей, как ты, князь…
– Если матушка позволит…
– Не зову на свадьбу, потому что это может быть неприятно для теремов…
– Ну!
– Не забудь своей должницы… Ты придешь?..
– Если позволят, – проговорил князь.
– Разве ты дитя?
– Но я приду посмотреть на тебя, непременно, а пока прощай…
– Не пущу… Дай слово.
– Ну, приду!
И Вася вышел. Ему было как-то и весело, и легко. Выбежав на улицу, он вскочил на коня и, вместо того чтобы повернуть в Москву, повернул на Жидовскую улицу.
– Князь Василий Данилыч! Куда ты это? – кричал Алмаз, с трудом догоняя Васю.
– К мистру Леону.
IV. Ночное
Двор мистра Леона, не в пример другим дворам Греческой слободы, был обнесен высокой каменной оградой и снабжен огромными железными воротами; за оградой дома не было видно; по всей улице раздавались удары камня в железные ворота и разносился звонкий голос Ласкира. Напрасно, на дворе будто все вымерли; измученный Ласкир заметил, что калитка не плотно примыкает к воротам, и усиленными ударами надеялся победить ее. В это самое время прискакал Вася…
– Что ты делаешь, Митя?
– А! Это ты? Слезай проворней, помоги мне скорее разбить калитку… Я знаю обычаи этого лентяя: ночью ни за что не поднимешь! Что же ты, Вася?
– Сижу себе на лошади и тебе советую сделать то же. Все кончено.
– Умерла?
– Воскресла!
– Палеолог объявил ее при свидетелях невестой, и эта нечаянность была причиною, что она обеспамятовала…
– Сказки, князь!..
– Вся слобода знает и слышала! Мистр Иоганн при мне поздравлял Зою… Может быть, ты и теперь скажешь, что в теремах свадьбу сплели…
– Этому не бывать! Софья Фоминишна не позволит, будет бить челом государю…
– Эх, молодость зеленая! – с трудом удерживая коня, сказал Алмаз. – Бога ты не боишься, князь! Погубил ты тело мое грешное; Стромилову под плети отдал плоть мою старую; в терема и не показывайся, прямо ступай на конюшни государевы да перед Наумом-конюхом и ложись!.. Что у вас, глаз, что ли, нет? Ведь от солнышка уже и бахромки не видно, птицы спят, а вы тут ночью по чужим дворам шатаетесь… Как хочешь, князь, едем, а не то насильно повезу…
– Молчи, Алмаз! Чужие едут…
– То-то и беда, увидят, расскажут – поведут меня к Науму…
– Ну, ну! Едем, только молчи…
Ласкир поспешно вскочил на коня, и все трое тихо поехали по Московской дороге. Хотя и было уже довольно темно, но юноши могли рассмотреть всадников, ехавших к ним навстречу: их было двое. По всему было видно, что ехавший впереди был господин, а другой слуга. Еще можно было заметить, что оба были нерусские; первый был одет щегольски, перья развевались на его красивой шляпе; лошадь не шла под ним, а играла и, как животное разумное, сама остановилась у ворот мистра Леона. Всадник что-то сказал, ему отвечали из-за ограды, и он посмотрел на юношей, которые также наблюдали за этими ночными гостями…
– Я слышал, – тихо сказал Ласкир, – и не верил, но теперь начинаю подозревать, что у мистра Леона точно по ночам бывают недобрые сходбища…
– Ласкир, если ты мне друг, мы должны проникнуть к нему, узнать, что там делается. Может быть, там куют злое противу нас…
– Надо подумать!
– Чего тут думать – ясно, что тебя боялись пустить и что там сидят тайком. Видишь, ворота отворились, всадников впускают. За мной!..
– Ты с ума сошел. Тут надо иначе: надо бы перелезть через ограду с задней улицы, там, верно, сторожа нет, да пробраться садом под окна, или на крышу, или как ни есть вот этак… Но что скажет Алмаз?..
– Да что, Алмазу теперь все равно, – сказал старик. – Все одно поведут к Науму, вздуют: а если заправду поганый жидовин затевает какое зло, так не мешало бы его отправить к покойному Антону, живого сжечь…
– Он на всякое зло способен, – заметил Ласкир. – У нас люди верные толковали, что он нарочито залечил Меотаки, чтобы самому на Зое жениться…
– Ласкир! Он с неделю тому назад давал Леночке какое-то снадобье… Он говорил и Софье Фоминишне, что ей надо от кашля лечиться… Нечего тут рассуждать и медлить! Что будет, то будет, а я иду…
– И я…
– И я, – сказал Алмаз. – Постойте же, птенцы мои! Коли так, надо стариной тряхнуть. Вот теперь двадцать лет тому назад ровно, я в Казань охотником лазил… Где бы только лестницу достать…
– Не надо, – сказал Ласкир, поворачивая в переулок, – без лестницы дело обойдется. Только ты, Алмаз, крепко уцепись за ограду; я влезу на тебя, перейду на стену, а на стену, видишь, облокотились липы. Как помосту сойдем…
– Вишь, молодцы! – сказал Алмаз. И действительно, юноши очутились на ограде…
– Ну, а я? – спросил Алмаз.
– А ты у нас засада… Только, ради бога, отведи лошадей подальше…
– Глупый зверь, правда; ни с того ни с сего заржет, пожалуй, – я им подвяжу морды… Конь – друг человека; а из дружбы всякий труд не труден… Ну, коники мои…
Старик продолжал речь свою у чужого забора; лошади внимательно слушали, но, может быть, не его слова, а далекий шелест листьев, пробужденных ночным путешествием Васи и Ласкира. Юноши благополучно по сонным липам спустились в сад мистра Леона; действительно, с этой глухой стороны никто не ожидал посещения. Сад в этом месте простирался обширной липовой рощей, и по заглохшему виду, густой и высокой траве, недостатку дорожек можно было заключить, что эта часть сада была совершенно заброшена; юноши, не без труда пробираясь, натыкались на заросшие пни или скользили по траве, увлажненной росою. Роща редела; показались хоромы; кое-где сверкали искорки, обнаруживая, что в хоромах не спят и что ставни с этой стороны не совсем плотны. В глубоком молчании юноши осторожно приблизились к самому дому. Тихий разговор коснулся их слуха, разговаривали на висячем крыльце, что ныне называется балконом, или, лучше, террасой, потому что с боковой стороны лестница вела в сад… Изредка на крыльцо отворялись двери, на светлом пятне показывалась черная человеческая фигура, и двери запирались, и опять не было никого видно, но зато слышно, что число собеседников постоянно умножалось…
– Рыцарь Поппель, – по-итальянски сказал последний вошедший, и нетрудно было по голосу узнать Палеолога, – видел все земли христианские и всех монархов. Уверяет, будто бы теперь приехал в Москву, чтобы видеть Иоанна. Плут. Бьюсь об заклад – у него другая цель…
– Про то знают мистр Леон да Поппель, – сказал кто-то по-русски незнакомым голосом. – Мистр Леон не своим делом занимается; он не на двух, как говорят, а на десяти скамьях сидит, а все-таки провалится.
– Да, твоя правда! Мистр Леон и нас продаст, коли будет выгодно.
Двери отворились. Мистр Леон пригласил в комнаты, и тут только можно было заметить, что на крыльце было немало гостей. Все вошли в покой, и юноши, ничего не разведав, не знали, на что решиться. Но они зашли слишком далеко, чтобы воротиться. Отвага – спутница их возраста – повела их на лестницу. На крыльце никого не было, за дверьми ничего не было слышно. Князь Вася не вытерпел, отворил осторожно дверь: в этой комнате было пусто. Висячий итальянский светильник освещал софы и кувшины. Оставаться тут было бы опасно; идти вперед – неосторожно; так как тут было трое дверей, то князь, по какому-то инстинкту, повернул в правую. Такой же итальянский светильник освещал опочивальню Леона: роскошная постель, красивые шкафы, мягкие и низкие софы, ковры, вся утварь обличала в хозяине изящный вкус и расположение к неге… Не успели юноши осмотреться и ознакомиться с местностью, как послышался за дверьми разговор и громкий смех мистра Леона. Опасность изобретательна. Князь и Ласкир спрятались за кровать и совершенно закрылись шелковыми занавесками… Они не могли видеть, кто вошел с мистром Леоном.
– Рыцарь! – сказал по-итальянски мистр Леон. – Я не знаю, как благодарить тебя за честь, которую ты оказал бедному темному врачу…
– Кто врачует тело, у того в руках и разум больного… Я виделся с первым вашим боярином, но он столько же смыслит в политике, сколько я в новой кабале[34], которой теперь дурачат не только простой народ, но и людей знатных и ученых…
– Дурачат?
– Не о кабале речь, мистр Леон, а вот в чем дело: первый ваш боярин ничему не верит…
– И хорошо делает.
– Не знаю, хорошо ли, нет ли, только я привез письмо от Фредерика, боярин и этому письму не поверил…
– Смотря по тому, что там написано…
– Там написано, что я видел все христианские земли, хотел бы посмотреть и Московскую державу…
– И больше ничего не написано?
– Ничего! Дальше, как сам знаешь, император просит оказать мне покровительство и защиту.
– И ты хотел, благородный рыцарь, чтобы старая лисица молодой поверила? Может ли быть, чтобы одно любопытство привело тебя в Москву.
– Без сомнения! Европа полна именем Иоанна. При дворе венгерском московский монарх единственный предмет разговоров. Все дела его, особенно брак сына с принцессой, брак его самого с принцессой, – все это заставляет думать, что Иоанн желает сблизить Москву с немцами.
– А император – приобрести могущественного и верного союзника.
– Может быть…
– Зачем же не объясниться без обиняков? Беспокоить благородного рыцаря таким дальним и опасным путешествием. Если я угадал мысль твою, то не буду подражать твоей хитрости, откровенно скажу, что я улажу это дело; Патрикеев… Но и эта причина одна как-то не удовлетворяет моих соображений. Его величеству понравились два брака двух Иоаннов. Не имеете ли в виду третьего?.. Елене уже двенадцать; пока станем переписываться и обсылаться посольствами, пройдет два-три года, созреет невеста; готов ли жених?
– Мистр Леон, не могу не дивиться твоей прозорливости и благодарю Небо, внушившее мне мысль повидаться с тобою… Но, мистр Леон, уговор лучше денег, я заплачу тебе откровенностью настолько, насколько могу. Я должен видеть ее… Я должен изведать, будет ли на то согласие Иоанна, если я предложу высокого жениха. Отказ может унизить тех, от кого я послан, а жена невзрачная не окупается политическими и весьма отдаленными выгодами… В придачу ко всему, что я сказал, мне нужен портрет Елены… Что возьмешь за все?..
– Сто венецианских златниц и место врача при императорском дворе…
– Ты хочешь оставить Москву?
Мистр Леон встал и начал ходить по комнате. Ласкир понимал по-итальянски, но, к счастью, Вася не разумел ни слова, слушал он поневоле; имя Елены, несколько раз повторенное, заставило его затрепетать. Мистр Леон подошел к двери, запер ее изнутри и, воротясь, остановился перед Поппелем.
– Благородный рыцарь, ты мне не изменишь?
– Рыцарское слово, мистр Леон!..
– Рыцарь! Ты не знаешь двора нашего, не постигаешь, на каком вулкане стоим мы все, не исключая многих членов семейств нашего владыки. Ты намекнул про кабалу и справедливо сказал, что ею дурачат не только простой народ; поверишь ли, что жидовством заражен старший член московской церкви – митрополит Зосима…
– Быть не может!
– Поверишь ли, что духовники государя, старшие каноники Успенской и Архангельской кафедр, тайно исповедуют жидовство…
– Я тебя не понимаю, мистр Леон! Кажется, все это должно тебя порадовать…
– Не потому ли, что отец мой был еврей, а я ни еврей, ни христианин… У меня своя религия… Но выслушай! Ты беседовал с дьяком Курицыным. Этот самый опытный сановник в посольском деле – жид! Ты видел сегодня у меня, да он и теперь еще здесь, – Иван Максимов, муж красоты редкой, с золотыми устами и хитрым умом, – это комнатный дворянин царевны Елены, царской невестки, – жид… И этот жид, по мнению моему, опаснее всех других… Наконец, оба Ряполовские и первый боярин Патрикеев… околдованы кабалою… Я должен быть их союзником, потому что без них на Москве никто ничего не значит… Но долго ли они сами сохранят это значение?..
– Однако я видел у тебя Палеолога, греков, друзей Софьи, бояр, как я слышал, противной стороны…
– Когда те падут, эти восстанут. Благородный рыцарь, эти и не жиды, но опаснее; те при успехе слепы, эти и в счастии подозрительны… Это не все! У Иоанна есть врачи особой статьи – два брата, да еще князья тверской и верейский; последний женат на племяннице царицы, дочери Андрея, которого ты у меня видел. Иоанн сердит на отца, на дочь и ее мужа, а это укрепляет партию Елены, а ее невидимо опутывает жидовство… Понимаешь ли, как опасно мое положение?.. Друг всех партий, я не знаю, которая одолеет…
– А по твоему мнению?..
– Я сказал, что не знаю, и вот почему хотел бы вынырнуть поскорее.
– А если бы ты все рассказал самому Иоанну?
– А ты видел Иоанна?..
– Нет!
– Как увидишь, тогда скажешь, каково с ним беседовать. А пытка, рыцарь, – пытка! Без пытки моим словам не поверят. Я собрал на Москве довольно; пока разразится буря, соберу еще больше. Как бы только уйти до первого грома… Я должен был сказать тебе все; теперь суди сам, справедливы ли мои условия. Если ты согласен – по рукам, и я принимаюсь за дело…
– По рукам!
– Пока довольно. Скажи моим сотрапезникам, когда выйдешь из моей опочивальни, что я облегчил недуг твой неожиданно, и надеешься, что, если я совершу над тобою то же еще несколько раз – ты совершенно исцелишься, а это даст повод чаще видеться. Все гости мои страдают ложными недугами, но каждый думает, что только он один хитрит удачно…
– Когда же мы увидимся?
– Я дам знать или сам буду… Пора, благородный рыцарь! Сегодня мне, врачу крамол и козней, много дела! Пора…
Не успел мистр Леон выпустить рыцаря, как вошел Андрей и сам запер двери…
– Я исполнил твою просьбу, – также по-итальянски сказал Андрей. – Посетил дом твой и, право, не понимаю, зачем было тебе угодно приглашать меня… Твое разношерстное общество так же скучно, как обед в хоромах Иоанна. У всех замки на губах. Приметно, что все друг друга боятся, а хозяин то и дело запирается с больными, чтобы выманить златницу или сребреник. Но я не болен, и…
– Болен, принчипе… и я нарочно заманил тебя сюда, чтобы насильно вылечить…
– Уж не от женитьбы ли! В этом, наверно, не успеешь! Завтра, мистр, завтра Зоя будет в моих объятиях как законная жена.
– Что такое?
– А, так ты не знаешь, что я женюсь на Зое, как следует по всем правилам, на этот случай установленным, и женюсь завтра же…
– Позволь, принчипе, освидетельствовать состояние твоей крови…
– Осторожнее! Я тебе отвешу такое свидетельство, от которого и завтра сохранятся явственные признаки. Подлый жидовин, я теперь понимаю, кто и что ты. Я могу погубить тебя завтра, но я щажу тебя, потому что ты мне нужен, а нужен вот для чего. Слушай и повинуйся! Во-первых, растолковать не сестре моей, ей и говорить ничего не надо, она спесива, матушка; к нашей гордости пришила московскую – и спесива, точно курица, наряженная павой. Нет, надо растолковать Волошанке, что такому близкому сроднику Иоанна, как я, неприлично играть свадьбу на свой счет, понимаешь ли? Патрикеев, Ощера, Мамон – никто не вымолит у этого Иоанна ни алтына, одна Елена… Ну да тебя учить нечего… Так же было бы пристойно, чтобы жене такого близкого сродника от лица царского послано было приличное поздравление мехами, парчой, камкой[35], а лучше деньгами. Я знаю, что, как только в теремах заслышат про мою женитьбу, подымется буря; станут уговаривать, пожалуй, пойдут на хитрости, а от них один шаг до злодейства… Так скажи и объяви, что все уже кончено…
– Но как же я обману Елену?..
– Не обманешь! Я буду мужем Зои раньше твоего свидания с принцессой. Можешь еще объявить Елене, что я не хочу больше мешаться ни в какие крамолы дворовые и хитрости, а если дадут довольно казны, уеду, пожалуй, завтра же…
– Уедешь?
– Ты чему обрадовался? Помни, что и в чужие земли ездят московские послы, и всегда с ними я могу дать знать Иоанну, какую птичку райскую держит он и холит при своем дворе… Да черт с тобой, мне лишь бы выбраться отсюда… Резиденция моя теперь у Зои… Милости просим…
Палеолог ушел. Жид, дотоле бледный, побагровел, снял с себя бархатную скуфейку, бросил и стал топтать ногами.
– Зою! – шептал он, задыхаясь. – Зою! Для тебя ли я упрятал старика? Нет, Андрей! Я и тебя самого упрячу… Я знаю, что на один поп без государева указа не обвенчает их. Завтра! Нет, Андрей! Это – бесконечное завтра! Не дождешься!.. Палеолог женится на Зое и думает, что Иоанн позволит, что мистр Леон допустит!
Мистр Леон расхохотался; в это время вошел в спальню Иван Максимов и тоже запер за собою дверь.
– Еще болящий… – сказал он грустно.
Леон поднял поспешно скуфейку, отряхнул, надел и покойно сел на софу.
– Поведай о твоем недуге…
– Мистр Леон! Никто о нем не знает и не узнает.
– Есть тайны что шило в мешке. Твоя тайна, Иван, такого же рода; гляди, чтобы тебя не закололи тем шилом.
– О, я не пожалею жизни… Что мне в этой жизни, когда я не только не смею сказать о моих чувствах, но боюсь чувствовать и самая дума веет ужасом. Страшная пытка…
– Что же, брат Иван, делать! Моисей творил чудеса; наука осталась, но многие ли ее знают…
– Да! Схарии не стало! О, я знаю, что великий учитель помог бы бедному ученику! Я горю, тлею в сиянии; я не звезда риз Соломоновых; та горела и не чувствовала, а я пылаю – и пламя тлит душу нестерпимо, нестерпимо… О, сегодня страшный день! Когда сонм нечестивых благодарил Бога сил за победу, я сидел в тереме царевны, один, я думал…
– Что же ты остановился, Иван? Со мною у тебя нет и не должно быть тайны. Ты думал про царевну…
– Змей! – вскрикнул Максимов. – Ты смеешь думать!..
– Иван, ты наш приемыш; ты не испил чаши тайного учения; ты даже не видел сокровенного сосуда мудрости и удивляешься, что я могу читать в душе твоей. Бедный Иван! Недуг ужасный, но вылечить можно…
– Ни за что. О, я люблю недуг мой пуще матери родной; он прирос к душе моей; оторвешь – изольется жизнь; я буду пусть как храмина без жильцов; оставь мне мою несравненную жилицу… Я не хотел рассказать; я сидел в тереме один; я знал, что воротится одна, и целый ад кипел в сердце… Слышу – идут… Я обеспамятовал, испугался мысли, что буду с нею один; я хотел броситься в девичью, позвать любимую татарку… Но в переходе слышу, разговор растет, закипела ссора; двери растворились, вбежала Елена. Я не видел ее такою. Уж тут не выдумка, не суесловие, нет; глаза заправду горели, бросали полымя; больно было от тех взоров, страшно, жалостно… Мистр Леон, так больно, что я завизжал как пес; сжав кулаки, я ждал слова, чтобы разломать весь терем в щепы… Елена заметила мою муку, схватила меня за руку и сказала: «Благодарю!»
Иван закрыл глаза руками и горько заплакал. Мистр Леон с насмешливой улыбкой глядел на Ивана; наши юноши сквозь скважины занавесок могли видеть, что делается в комнате…
– Ну что же дальше, Иван? – спросил мистр. – Про ссору эту я кое-что слышал.
– Что дальше! Я лежал у ног царевны, как верный пес, притаив дыхание; но псы счастливее, те смеют смотреть в глаза своим господам… Я не смел…
– Тем и кончилось?
– Нет, Леон, она велела встать, я встал и сказал царевне: «Успокойся, Алена Степановна! Мы отомстим…» – «Кому?» – спросила она. «Этой гордой грецкой крале». – «Ей я и сама отомщу, но кто отомстит этому щенку, что при ней…» Я вспыхнул. Я не спросил, о ком речь. Я не хотел знать, кто он; я закричал: «Я, я, кто бы он ни был». Ну, подумай, Леон, этот комар, что так больно ужалил Алену, – еще ребенок, это Вася…
– Холмский? Хорош ребенок! Его женить пора, а у вас все ребенок да ребенок…
Если бы не Ласкир, приведенный разговор, вероятно, изменил бы не только характер, но и все наше сказание. По счастию, Вася сам чувствовал необходимость до конца оставаться невидимкой.
– А как же это следует мстить! Научи меня, ради Моисея и пророков, у меня у самого есть теперь обидчик…
– Как мстить? Не знаю… Но месть сама скажется.
– Мой обидчик сделал хуже, – перебил мистр Леон. – Он хочет жениться на той, которую я себе приготовил в невесты…
– Кстати, мистр Леон, ты мне напомнил, зачем я к тебе послан… Сегодня великому князю Ивану Ивановичу донесли, что Палеолог решительно женится на вдове Меотаки. Царевна обрадовалась!
– Как обрадовалась?
– Поручила просить тебя, если Зоя будет упрямиться, так уломать. Этот брак нужен царевне…
– Брак Андрея с Зоей?
– Именно! Эта женитьба вконец уронит Софьиных клевретов[36], унизит Фоминишну; на Андрея падет опала, его выгонят, а с ним заодно прогонят и многих других опасных греков; это уже наше дело, мы уже столковались с Патрикеевым и Ряполовским; направим, направим! Только ты, мистр Леон, не плошай. Зою уговори, Андрея подзадоривай, не то одумается…
– Нашли союзника! – проворчал Леон, бешено взглянув на Ивана. – Алена Степановна, видно, не знает, что она моя любовь, моя страсть…
– Знает!..
– Знает и требует такой жертвы!..
– Но ты не забудь, что этой жертвой ты положишь наповал врагов…
– Чьих? Ваших, а не моих! У меня нет врагов, у меня все друзья! Вам оказал я немало услуг; моими ушами вы слышали, моими глазами вы видели. Я вам принес на жертву честь, совесть, спокойствие, в надежде, что вы же мне поможете завладеть Зоей. Не дивлюсь ни тебе, ни Елене, но Патрикеев это знал… Вот благодарность! За службу, за страх, за жертвы… Она хочет первенствовать, вот ее блаженство, и для этого хладнокровно уничтожает счастье верного слуги. Да много ли после этого останется слуг-то у нее?
– Царевич предвидел, что ты нелегко согласишься на эту жертву.
– И что же?
– Он даже не советовал тебе сказывать…
– Тайком?..
– Стой, мистр Леон! Я все скажу, если приколдуешь ко мне, мистр Леон, приворожишь… а?
Мистр Леон поправил скуфейку и презрительно улыбнулся.
– Да что мне Алена Степановна, я чужой человек, сегодня на Москве, завтра в Кордове; вот тебе слово, ну, рассказывай.
– Когда же, мистр Леон?
– Это скажут звезды и календари… А ты свое сказывай…
– Да что, я коротко скажу: царевич долго не хотел женить Андрея на Зое, но когда Елена настояла и он согласился, тогда велел из своей казны, тайком, отнести Андрею мешок сребреников. При этом царевич сказал: мистр Леон, по-моему, может все испортить, а деньги, наверное, помогут. Андрей будет рад случаю попировать на своей свадьбе на чужой счет и поспешит с женитьбой… Ну, где же твои звезды, где календари?..
– Так вот он каков, Иоанн благодушный!.. Вон он, покровитель и защитник! И не бойся, говорит, никого! Живи у меня в холе и милости, я тебя не оставлю… И после этого… Нет, черт возьми, так не рассчитываются, нет, не дам Зои! А если вы у меня ее украдете, так…
Скверная улыбка искривила уста Леона, он встал, Иван приставал к нему с звездами и календарями…
– После, после! – отвечал Леон. – Сначала дай о себе подумать. Андрей, чего доброго, может сыграть такую шутку, что потом ничем не поправишь…
Кто-то постучался в двери, мистр Леон отворил – вошел Курицын.
– Вы оба с ума сошли, – сказал он сухо. – О чем хлопочете? Свадьба Андрея разошлась, а между тем голос Леона по всем хоромам слышно. Я поспешил предупредить вас, так не стряпают тайных дел. Положим, Иван – молод, но ты, Леон, зверь опытный…
– Зверь… Ты правду сказал, и я не знаю, до какого бешенства докипела бы моя кровь, если бы не весть твоя радостная; но от кого ты слышал?..
– Дело простое. Царевич думал ускорить брак Палеолога и послал ему денег, а тот из-за того и хотел только жениться на Зое, чтобы погасить долг свой Меотаки и покутить на его богатства… Деньги в руках, Палеолог смеется над своим сватовством. Вот, Алена Степановна, без Курицына-то и плохо хитрые дела справлять, а я и на совете не был…
– Конечно, конечно, – подхватил злобно мистр Леон. – Ты бы своего союзника и обманул и погубил искуснее…
– Ошибаешься, Леон! Я и теперь утверждаю, что брак Андрея нам вовсе не нужен. Государя не раздражит эта свадьба, помяните мое слово; Иоанн посмеется сумасбродству Андрея и станет утешать Софью, а вот это так опасно, потому что Софья хитра и воспользуется нежностью супруга…
– Вот это палатный разум! – вскричал мистр Леон. – А вы близорукие, с вашими мелочными расчетами, вы погубите и себя, и союзников…
– И религию, – тихо прибавил Курицын. – Неуместное усердие Ивана к царевне…
– Усердие? – вздрогнув, прошептал Иван, а Курицын продолжал:
– Может погубить все. Если бы ты мог снять завесу с глаз молодого Иоанна, о, тогда бы была великая польза. Рано, больно рано снять покров с истины. Хотя между нами много людей знатных, но мы слабы противу огромного большинства и всемогущего предрассудка. Мы не должны вверять тайн нашим женщинам, детям и скудным умам. Я не доволен, что вы допустили в общество Мамона и Ощеру, этих шутов. Теперь они, из лести Патрикееву, потакают нам; не станет Патрикеева, и мы приготовили только подлых доносчиков. Алена Степановна женщина живая, страстная; нетрудно внушить ей истину библейскую, но одно мгновение может взволновать ее совесть… Знаю, Иван, что тебе сладостно рассказывать ей такие мысли, которые возбуждают ее любопытство, знаю, что в эти мгновения черные очи блестят ярче и продолжительнее светят тебе. Безумец! Ты жжешь себя медленным огнем, и так неосторожно, что можешь и взаправду очутиться на костре… Ты побледнел, Иван! Подумай-ка сам и размысли. Если мог угадать Курицын, то как оно может ускользнуть от взоров Иоанна? Я давно собирался остеречь тебя, но ты удерживался. Ради бога, перемените ваши неразумные пути. Вот, мистр Леон, случай привел к тебе старика умного, опытного, и, по моим догадкам, он будет у нас много значить… Государь мне говорил сегодня о Никитине и велел ему быть завтра к себе… Завтра же и решится его участь. Иоанн умеет глядеть в души людские… Вот такого союзника приобрести полезно. Он еще сидит у тебя за трапезой: вот пошел бы ты лучше, потолковал с ним, приворожил, употчевал, а то сидишь запершись и суетой занимаешься…
– Но Палеолог у Зои.
– Палеолог у Рало, считает деньги и радуется, что может не жениться…
– Кто сказал тебе…
– Меньшой Рало; он приходил сюда и вызвал всех Андреевых клевретов на пирушку; звал Никитина, но тот предпочел глупому пиру умную беседу с рыцарем Поппелем. Поппель восхваляет твое искусство, это может расположить к тебе старика, а дальше учить тебя нечего…
Жид улыбнулся. Курицын, кстати, польстил самолюбию Леона.
– Пойдем! – сказал он самодовольно. – Полонить разумного старца не легко. Это особая наука…
– Ты дай нам в ней урок. Я многому учусь у тебя…
– И взаимно, – отвечал жид, уходя. Курицын удержал Максимова…
– Иван, – сказал он тихо. – Я поправил все только ради царевны Елены; умоляю, будь благоразумен. Помоги мне удержать Леона дома до утра, помоги упоить его, выбить из памяти, не то хитрость моя останется втуне… Пойдем, чтобы не подать повода к опасным догадкам.
Все ушли. Юноши, пораженные всем, что видели и слышали, несколько мгновений пролежали у постели мистра, не вымолвив слова.
– Господи! – сказал наконец Вася. – Где мы были? Вертеп еретиков и злодеев…
– Тише, тише, Вася, ты еще всего не знаешь! – Ласкир остановился; хотя и молод, но, по врожденной хитрости, он расчел, что лучше не делать Васю участником итальянских тайн, тем более что уже догадывался о тайне самого Васи, и потому сказал тихо: – Как бы нам теперь выбраться отсюда подобру-поздорову…
– А я так думаю совсем иначе. Если мы будем пробираться тайком, можем попасть на засаду и с нами могут разделаться как с воришками. Мой совет идти прямо в гридню[37], сесть за стол, перепугать хозяина и гостей; разойдутся, и мы с ними уйдем свободно через ворота, а путем-дорогой вволю посмеемся их страху и недоумению…
– Но если спросят…
– Будь нем, Митя, я буду говорить один…
– Но если они со страха захотят нас припрятать…
– Пустяки! Там Никитин, Поппель, не посмеют, а завтра не смогут… Пойдем…
Ласкир хотел остановить Васю – напрасно: князь был уже за дверью; голоса в гридне указывали дорогу; князь Василий вошел бодро и весело.
– Хлеб-соль, добрые люди! – сказал он и остановился посреди гридни, любуясь неописанным удивлением хозяина и гостей.
Мистр Леон вскочил и, подняв руки вверх, стоял будто окаменелый; Иван Максимов, привстав, дрожал от злости.
– Мы вам помешали, да, признаться, есть захотелось, мы и зашли к мистру Леону; знаем его гостеприимство, слухом земля полнится. Что же ты, жидовин, не рад, что ли, добрым гостям?..
– Я?.. Как же не рад… Но, право, не понимаю, каким путем…
– Что тебе до путей! Кабала привела! Мы с Ласкиром недаром греческой мудрости учились…
– Греческой дерзости, – заметил Иван Максимов злобно, поднимаясь со скамьи и засучивая рукава; он, видимо, собирался разделаться с обидчиком Елены натуральным оружием.
– Ни с места! – сказал Вася повелительно, и Максимов, побледнев, действительно сел на место. – Попритих, голубчик, гляди, чтобы и про другую ересь не узнали, тогда плохо будет…
– С чего ты взял, князь? – с улыбкой спросил Курицын. – Видно, у вас в теремах бабы такие диковинки вместо кружев плетут…
– Твоим языком, палатная мудрость! Не отнекивайся! А то я и тебя на чистую воду выведу… Ну что, хозяин! Попроси гостей сидеть; мы вашей беседе не помеха, а не то прощайте – мы пойдем к Андрею Фомичу на тот пир, что Курицын выдумал.
– Выдумал? – спросил мистр Леон и выскочил из-за стола.
– И хорошо сделал, что выдумал, не то ты бы помешал женитьбе, а теперь, верно, уж все кончено…
– Кончено! Нет, быть не может… успею… Хаим, шапку, трость…
– Напрасно трудиться изволишь! У Андрея царевна свахой. Зое царевич снарядил приданое; все покончено, выпьем за здравие молодых. Да и у меня сегодня день важный: я сегодня из ребят вышел, так дай впервые и сладость вина отведать…
– Тебе пить вино… дитяти…
– Вот вздор какой! Не ты ли сам женить меня советовал…
Жид, бледный, дрожал и не знал, на что решиться…
Курицын хотя был совершенно смущен разными намеками, но прежде других успел собраться с мыслями.
– Люблю, – сказал он, – удаль богатырскую, сейчас видно, что соколиное чадо! Не по летам богатыри растут, а по молодечеству… Князь Василий и двух десятков лет не насчитает, а уже мог бы два десятка голов зараз снять…
– И снял бы, если бы позволили, с тех тайных злодеев, что смущают совесть людей нетвердых, не щадят неразумных женщин, готовят и себе и им погибель!.. Ну что же, мистр Леон, вина!..
– Вина?.. – спросил Леон, от страха не понимая, что говорит, что делает…
– Для такого дорогого гостя, – сказал Курицын, – я не пожалел бы и заветной мальвазии…
Жид понял и ободрился…
– Есть, есть у меня столетняя! Но этого вина никому не дам, кроме молодых гостей, пусть всласть выпьют…
– Давай, давай, а мы пока присядем…
Вася подсел к Никитину, и разговор пошел шепотом; не прошло двух-трех минут, жид воротился с подносом, на котором стояли две чары и фляга, покрытая мохом и плесенью… Он хотел налить чары, но Никитин шепнул что-то Васе, и тот остановил Леона.
– Постой, мистр Леон, – сказал Вася. – Я раздумал! Хотя мне, по-твоему, и пора жениться, да все же у родительницы спроситься надо. Подарок твой я принимаю, – и с этими словами Вася схватил флягу. – А выпью завтра, если княгиня позволит!
– Нет, уж этого я не позволю, пей здесь, а в теремах вина пить не приходится…
– Пьют же другие, когда про ересь рассказывают. Ничего, и мы выпьем…
– Не выпьешь!.. – Жид схватил со стола нож, ударил по бутылке и разбил ее вдребезги – влага разбрызнулась и залила платье Васе и Никитину. В руках князя торчало только горлышко… Этот поступок жида поднял на ноги все общество…
– Эге! – сказал Никитин. – Видно, вино твое было точно заветное!
– Эх, – прибавил Вася. – Не искусен же ты, мистр Леон, кабалой своей только дураков морочишь; видно, греческая мудрость почище жидовской… Теперь, кажется, беседа у нас не сладится… Разойдемся лучше, добрые люди, и мистру Леону мы в тягость, его так и тянет в дом Меотаки. Он там хозяина заветным вином уже потчевал. Нет ли еще фляги?
Многие гости столпились около князя, другие окружили Курицына – все перешептывались…
– Сражение кончено! – наконец сказал Вася. – Дело идет к утру, светает; довольно потешились. Прощай, мистр Леон, авось успеешь Андрея Фомича поздравить; верно, у них пир еще не кончился…
– Прощай!..
Князь, Никитин, Ласкир и многие гости ушли, их никто не провожал; мистр Леон совершенно растерялся, он искоса бешено поглядывал на своих сообщников, которые стояли недвижной группой, повеся головы…
– Притча! – наконец сказал Курицын. – Спасти нас может одна Елена. Надо действовать быстро – иначе мы погибли…
– Но как этот щенок, – спросил Максимов, – мог попасть сюда, каким образом мог узнать все!
– Как, что? Теперь не время об этом думать. Мы на краю бездны – надо думать, как вывернуться из беды. Иван, ты должен сейчас идти в терема, разбудить татарку, но лучше пойдем, я тебе скажу мысль мою дорогой; нас тут много, и, я вижу, тайны у нас плохо держатся. Скоро самого себя надо будет бояться… Пойдем, Иван.
– Куда, злодеи? – спросил мистр Леон, схватив за грудь Курицына. – Воры! Зою, отдайте мне Зою! Не для ваших происков, изверги гнусные, готовил я эту женщину, не для вас… Зою, Зою, Зою!
– Опомнись, мистр Леон! И тебе, и нам теперь не до Зои. Ты продал нас, ты впустил Холмского тайно в свою опочивальню и теперь хочешь обмануть нас припадком притворной страсти…
– Притворной! О, звери лютые! Вам все игрушка, кроме ваших крамол и козней.
– Мистр Леон! Мистр Леон! – кричал кто-то на крыльце…
– Еще! Что там случилось?
В комнату вбежал молодой Ласкир.
– Мистр Леон, – полушептал, полуговорил он, расстроенный. – Даю тебе слово за себя и за Холмского… Тайны твои умрут с нами, только спаси моего отца. Он смертельно захворал на свадьбе Палеолога…
– На свадьбе!.. Зоя вышла за Андрея…
– Сегодня ночью… Еще сидят за свадебным пиром, но мой бедный отец умирает в доме Меотаки, и домой не могли донести…
– В доме Меотаки?
– Мы встретили посланца; мистр Леон, клянусь за себя и за князя, мы не выдадим ни тебя, ни твоих сообщников, только спаси отца…
– Клянись! Но Холмский где?
– Он также в доме Меотаки, он поспешил к отцу, а я бросился сюда… Там он даст тебе свое княжье слово…
– Там! Там! В доме Меотаки! Они еще сидят за свадебным столом, еще… О, еще есть время!..
Жид исчез. Ласкир оглянулся: в комнате никого не было. Леон скоро вернулся в мантии и шапке…
– Пойдем, Ласкир, – сказал он с живостью, глаза его сверкали злобною радостью. – Пойдем в дом Меотаки!
V. Тревога в теремах
В нижних теремах никто не спал, кроме грудных младенцев. Отсутствие князя Василия, небывалое, непонятное, приводило в отчаяние не только княгиню Авдотью Кирилловну, но и великокняжеских детей. Елена и Феодосий то и дело выбегали в передний покой и спрашивали у сонного прислужника, не вернулся ли Вася, – сходи, погляди. И прислужник, в душе проклиная Василия, отправлялся на мужское крыльцо, где то же беспокойство мучило молодого Василия, сына Иоаннова, и дворцового дворянина Стромилова. Он разослал всех, кого было можно, искать Василия, но и посланцы уже воротились с пустыми руками, а князя все еще не было. На другой половине, у Елены, также никто не спал; муж Елены стонал, покрытый шубами и одеялами; Елена, накинув душегрейку, хлопотала с любимой своей татаркой около мужа, ожидая мистра Леона, за которым поскакало немало гонцов. При всем том, как ни велика была тревога на обеих половинах, но все ходили на цыпочках, говорили шепотом, боясь, чтобы шум не достиг до верху и не разбудил Иоанна… Вдруг в теремных коридорах раздалось слово «пожар»… Тогда шепот обратился в громкий крик: «Где?».
– Далече, зарево!
– Вася, ты, что ли? А что, мистр Леон приехал? – Все эти вопросы сливались в одно, и такой шум не мог не разбудить государя прежде, чем градоначальник князь Федор Петрович взошел наверх.
В предспальнике, при свете сонной лампады, освещавшей усыпанную самоцветными камнями икону, на обитой бархатом софе, во всей одежде сном крепким почивал комнатный боярин Мамон. Теремная тревога не возмутила бы богатырского покоя, если бы князь Пестрый не приложил руки к недвижным ногам Мамона.
– Вставай, боярин! Пожар на Москве, доложи государю…
– Пожар! Туши! – закричал во все горло Мамон со сна так, что на Москве-реке, вероятно, было слышно…
– Что с тобой? Государя перепугаешь…
– Что за шум? – сказал государь, пробужденный тревогой, выходя из опочивальни в полушубке на собольем меху и в длинноносых татарских туфлях. – Где горит?..
– Греческая слобода!..
– В третий раз, а оттого, что бражничают поздно…
– Да ты, государь, не приказал в их дела земской управе мешаться, так мы там и сторожников не держим.
– После об этом. Мамон, одеваться!
Мамон уже стоял с платьем. Иоанн сел, чтобы надеть сапоги, но боярин, испуганный своим чрезмерным восклицанием, вместо сапог на ноги Иоанновы надевал охабень[38].
– Дурень! – сказал Иоанн грозно, и Мамон уронил охабень. По счастию, прибежали очередные дети боярские, одели Иоанна, подали ему шапку и трость.
– Мамон едет со мною! Туши пожар, туши, не будешь вперед бояться!..
– Да я и так его не боюсь! Вольно же князю стращать невзначай. Пришел бы, сказал: Мамонушка, изволь открыть ясные очи.
– Изволь ехать.
И государь пошел вниз, пред ним дети боярские несли свечи и жезл. В главном переходе Иоанн остановился, заметив людей и шепот. Все приникли к стенам и, потупив глаза, онемели. Обратясь к князю Пестрому, Иоанн сказал грозно:
– Зачем детей пугать! Верно, проснулись и встали.
– Да и не ложились, надежа-государь! – отвечала одна из нянек.
– Как не ложились? – И государь спешно вошел на половину княгини Авдотьи Кирилловны… В переднем покое, дрожа от страха, стояли Елена и Феодосия. Рыдания княгини раздавались в другой комнате.
– Что тут сталось? – спросил тревожно Иоанн.
– Ах, государь родитель, – с плачем отозвалась Елена. – Вася пропал без вести.
– Какой Вася?..
– Наш Васенька, тетенькин сын. Перед вечернями уехал – ни слуху ни духу! Нигде не нашли! Пропала наша головушка!
– Васенька, добрый Васенька! – с плачем вторила сестре маленькая Феодосия.
– Да растолкуй, кто поумнее, какой Вася?..
– Сын княгини Авдотьи Кирилловны, – дрожа, сказал подоспевший на шум Стромилов. – Поехал с Алмазом к Мефодию учиться, и ни тот ни другой не воротились…
– Послать искать именем моим! Приеду – доложить, что окажется.
– Боже мой! Ему хуже, – раздался в переходе голос другой Елены. – Что же мистр Леон?
– Там что еще?..
– Ах, государь! Спаси меня, – говорила, рыдая, царевна. – Муж мой.
Иоанн уже стоял у постели сына и расспрашивал о недуге.
– Это камчуга, – сказал Иоанн, – злая болезнь, если вначале не захватишь… Но сколько ни помню примеров, все выздоравливали. Вели, невестушка, теплым маслом ноги вытереть да погорячее бузины испить. Сын мой милый! Не допускай черной думы; мысль дает недугу крепость, а воля наша должна и болезнь мертвить. На слободе греки, видно, лишнее выпили и пожар затеяли. Еду тушить; ворочусь – зайду!..
– Греки! Греки!.. – возопила Елена. – Сердце вещее говорит мне, что и Ваню моего греки испортили…
– Вот уж и испортили; простудное зло… Будь покойна!
Иоанн вышел и остановился в коридоре перед Стромиловым.
– Отчего врачей нет, ленивый раб?
– Все были, государь, но ни одного Алена Степановна не приказала пускать. Все, говорит, греками подкуплены. Велела сыскать мистра Леона…
– И вы не могли его сыскать во всю ночь!..
– Едет, едет, – кто-то крикнул с крыльца.
– Пусть обождет меня у сына!
Иоанн вышел и сел на коня.
Несмотря на ночь, несколько бояр и две сотни боярских детей в полной готовности ожидали Иоанна. Князь Федор Пестрый поехал вперед, за ним боярские дети с фонарями и царским жезлом, тогда уже государь с боярами и остальными боярскими детьми. Над Греческою слободою стояло небольшое зарево, на востоке светлело; Иоанн ехал рысью; возле, задыхаясь от тучности, на тесном седле подскакивал Мамон, но смешной вид боярина не обращал на себя внимания государя, как обыкновенно. Иоанн был приметно мрачен и погружен в тягостные размышления, он даже не заметил, как мистр Леон, ехавший во дворец, увидав государя, остановился, слез с лошади и отвесил земной поклон. Слобода была полна народом, большею частью зеваками; зрителей было много, но тушить никто не хотел, издалека был слышен шум разговоров; но едва заметили царский фонарь, все затихло; большая часть бросились по домам, но не успели; царское слово, что сокол, облетело боярских детей, и те загоняли обывателей на пожарище, как уток, и принуждали тушить огонь. Когда государь подъехал к пожару, тушить уже было нечего: двор Меотаки представился сплошною громадою пламени; боярские дети оцепили пожарище, разломали заборы, чтобы не дать огню возможности распространиться.
– Чей двор горит? – спросил громко князь Пестрый…
– Греческого царевича, – отвечала какая-то женщина.
– Чей двор горит? – спросил громко князь Пестрый.
– А этот он сам взял за женой!..
– Так он успел уже жениться! Пошел, ушел – проворно! – воскликнул Мамон.
– Сегодня в ночь. Воротился откуда-то, кажется от Леона – я тут была у невесты, – говорит: что их ждать, еще помешают; я послал к отцу Мефодию, позвал свидетелей, пойдем обвенчаемся и концы в воду. Ведь тогда уже не развенчают, а свадебный пир после справим. Зоя не отнекивалась, приоделась; пошли вон в ту церковь, там, видно, их друзья ждали, воротились гурьбой; не знаю откуда, только достали всякого кушанья и вина разного. Пировали долго, верно бы, до обедни за столом досидели, да старый Ласкир занемог. Откуда ни возьмись, прибежал молодой князек Холмский и припал к боярину, давай его водой вспрыскивать, а тут и сын Ласкиров с мистром подоспели. Гости видят – врач пришел, их дело сторона; разошлись, а хозяева поскорее в спальню. Мистр Леон давай лечить Ласкира; всех с ног сбил: кого за горчичной лепешкой, кого за травой; когда я с горчицей прибежала, Ласкир уже шел домой, опираясь на князька и сына, а мистр Леон убирал в комнате снадобья… Ну, слава те Господи. Приказал мистр Леон двери запереть и спать идти. Я так и сделала – улеглась на кухне; вдруг крик, шум, я выбежала, гляжу – все в огне. Люди стоят кругом, да любуются, да толкуют, порочат мою боярыню. Ништо ей, говорят: пусть не лезет в крали. Вот тебе и царевна и царевич!.. «А они там?» – спросил князек. «Там!» Он туда стрелой, так по его платью огни и забегали. Пропал. А за ним старик какой-то тоже бегом. Кричит: «Постой, Василий Данилыч! Умирать, так вместе. Прощайте, добрые люди». И этот пропал…
– Спроси ее, – сказал государь тихо Мамону, – что ж они, и не воротились?
– Ну, матушка, пошел-ушел, что же они, и не воротились?
– Ничего не знаем. Видно, что сгорели, а не то воротились бы…
Иоанн не вымолвил ни слова, но на лице было написано сильное волнение. Деревянное строение Меотаки горело недолго; боярские дети с помощью обывателей скоро залили пожарище… Не без труда железными вилами разрыли пепелище, но нашли только уголь; огонь не оставил никаких других признаков своих жертв… Между тем рассвело. Государь воротился в Кремль, въехал во двор, взошел на крыльцо с лицом печальным; глубокая дума сделала его невнимательным ко всему окружающему; на последней ступеньке оступился и, вероятно бы, упал, если бы ловкие чьи-то руки его не поддержали. Иоанн взглянул на своего спасителя. Пред ним стоял Холмский-молодой: хотя и заплаканные, голубые очи сияли светом чистой, невинной души, русые кудри мягкими прядями в некотором беспорядке разбегались по молодым, но уже широким плечам. Он был в зеленом бархатном полукафтане, из-под которого видна была персидская шелковая рубашка, обшитая золотыми галунами. Хотя Холмский был сыном друга Иоаннова, хотя он жил вместе с детьми царскими, но Иоанн не знал Васи, тем более что князя в терема привезли младенцем; наверх с детьми он не ходил, а в нижних теремах Иоанн не был с тех пор, как туда переехала княгиня Авдотья Кирилловна. Государь пристально смотрел на Васю; тот, к удивлению Иоанна, покойно и весело выдерживал взор его, тот взор, от которого не одна женщина падала в обморок.
– Кто ты? – спросил государь.
– Твой раб и подданный Василий, князь Данилов, сын Холмский, – ответил юноша.
– Так это ты, Вася?.. – спросил государь, нахмурясь.
– Я, великий государь, Вася…
– Ты, Васенька, малолетний?
– Не малолетний, великий государь, я недоросль, как говорит матушка.
– Так это не ты в Греческой слободе бросился в огонь…
– Я и Алмаз, великий государь, мы оба бросились. Да разве мы что ни есть этим дурное сделали…
– Напротив того.
– Я так и знал, что ты, государь, похвалишь, а спроси матушку да свою супругу, государыню Софью Фоминишну, спроси-ка ненаглядных твоих царевен…
– Гм! Ну что ж они.
– Мыли мне голову, мыли, душно стало, выбежал на воздух освежиться. Пусть они и умные, и высокие, а у меня свой толк. Бог меня любит, выбежал я от бабьей грозы, а Господь помог мне поддержать тебя.
Иоанн был тронут, а это с ним редко случалось.
– Добрый ты сын любезного мне мужа, – сказал он. – Разум твой столь же чист, как и сердце. Сохранишь ли их во всегдашней чистоте?..
– И на это, государь, у меня свой толк.
Государь улыбнулся, а это была еще большая редкость.
– Что же сталось с Андреем и его женой? – спросил государь.
– Бог помог! Алмаз вынес Андрея Фомича, а я Зою, благо, что окна в сад низки.
– Где же оба?
– Мы отнесли их к Ласкиру. Их дымом одурило. Да еще при нас стали приходить в память.
– Князь Федор! Пошли сейчас туда Савву-врача от моего имени.
– Вася! – сказал Иоанн, положив руку на голову юноши. – Я тебя не забуду.
Князь Василий не выдержал, залился слезами и, схватив руку Иоанна, стал целовать ее.
– До свиданья, Василий!
– Государь, коли так, – проговорил Вася, – то у меня есть просьба до тебя. Укажи государыне и всем нашим теремным, чтобы они перестали мне мыть голову и сердиться.
– Перестанут.
Иоанн вошел в коридор и спросил Стромилова:
– Что сын Иван?
– Лучше!
– Я так и думал.
Невестка встретила государя с лицом веселым, мистр Леон почтительно преклонился.
– Лучше, государь родитель, совсем лучше. Боль в ногах поутихла, только слабость.
– Мистр Леон, жалую тебя корабельником и шубой… Что́, выздоровеет?
– Ручаюсь головой твоему царскому величеству.
– Помни слово, а что до титла, то латинских не жалую… Мне с римским императором детей не крестить.
– Мне, подлому рабу твоему, противоречить не приходится, но долг совести велит, коли к слову пришлось, мне, верному и преданному слуге, не молчать, а говорить.
– О чем же говорить?
– Рыцарь Поппель здесь неспроста.
– Да это и каждый может догадаться.
– Прости дерзости гнусного раба твоего, но вряд ли думные твои советники смекают, зачем здесь Поппель… Он в Москве с женихом высоким.
Иоанн пристально посмотрел на Леона, но тот почтительно преклонился.
– Вот что! Далеко еще до свадьбы, а уж сватов засылают. Вот вчера была свадьба, так совсем без свах и сватов обошлись…
Все молчали, потупив глаза. Иоанн продолжал:
– Проказник Андрей женился на купчихе Зое. Вот вам и знатная сродница, а! Но дело сделано, не развенчать же их; теперь надо подумать и о подарках, им же и помощь нужна – погорели, бедняги, чуть самих спас Вася-орленок.
– Они спасены? – торопливо спросила Елена.
– Бог помог! Спасены! Меня этот брак нимало не удивил, но одно досадно. Это сильно огорчит Софью! Надо поспешить к ней на выручку. До свиданья.
Пока Иоанн сидел у сына, Вася с торжеством воротился к матери. Хотя Вася и отыскался, но тревога продолжалась по-прежнему. Софья Фоминишна в досаде ходила по комнате. Елена у окна плакала тихо, Феодосия, как и всегда, ей вторила, княгиня Авдотья Кирилловна ворчала.
– Срамник этакой! – сказала княгиня, увидав входящего Васю. – С христопродавцами и развратниками всю ночь провозился.
– Тетенька, – жалобно и со слезами перебила Елена. – Перестань!
– Перестань! – повторила и Феодосия.
– Пусть расскажет, пусть признается, где был, что делал, какому злу научался! Пусть выдаст злых советчиков, что на такой соблазн уломали…
– Где был, что делал? – заметила Софья с презрительной улыбкой. – Из усердия ко мне спасал сестрицу Зою! Не дал сгореть стыду моему и посрамлению… Недоросль, а схватил Зою, а не Андрея!
– Слышь! Отвечай же, полуночник ты этакой, зачем Зою, а не Андрея?
– Ох ты Господи, Господи! Да где же мне поднять такого слона!
– Не увертывайся, потаскушка ты этакой! Ты отца и мать обесчестил, знаешь ли, если дойдет до государя…
– Государь знает, матушка!
– Пропала моя головушка – погубил навеки.
– Боже ты мой, боже! Не кручинься, ненаглядная моя родительница! Государь не в тебя. Он за все пожаловал мне царское спасибо.
– Ах ты греховодник! Лгать на государя! Язык отымется.
– Здравствуй, княгиня Авдотья Кирилловна! – сказал государь, входя в палату. Княгиня быстро поднялась и почтительно преклонилась. Софья с принужденной улыбкой подошла к Иоанну.
– Слава тебе Господи! – шепотом сказал Вася. – Авось государь уймет их…
– Редкий гость, но я в долгу пред тобою, дорогая сродница…
Княгиня отвесила земной поклон.
– Что это ты, княгиня, тебе такие поклоны непристойны.
Василий бросился помочь матери подняться, но та оттолкнула его, сказав шепотом: «Отойди, срамник, ты мне не опора!»
– Вчера еще хотел зайти, да дела задержали. Вчера хотел благодарить за Данилу, а сегодня приходится благодарить и за сына. Добрый, умный он у тебя юноша, честь матери.
– Ах ты государь-солнышко, – радостно прошептал Вася.
Радость Елены была еще искреннее. Она вскрикнула: «Ага!» – и, прыгая, захлопала в ладоши. Иоанн нахмурился.
– Ты чему обрадовалась?
– Ах, батюшка, если бы ты знал, как тут ему досталось, мы с Феней плакали, плакали… Может ли быть, чтобы Вася сделал что ни есть дурное… Ведь не нарочно же он всю ночь не спал, видно, нужда была… Только и успел сказать, что двоих от огня спас; больше и говорить не дали…
– Прибавь еще, Леночка, что он спас и третьего от ушиба; а кто знает, что бы от того ушиба приключилось; в мои лета упасть с лестницы…
– Тебя! – вскрикнули все, а Леночка со слезами радости бросилась к Василию… – Ах ты, голубчик наш! Ну вот, тетенька, вот тебе!..
– Без упреков, дочь моя! – пуще и пуще хмурясь, сказал Иоанн и сел в кресла; все заметили грозу на величественном лице Иоанна и присмирели. Даже Леночка тихо отошла к окошку и стала смотреть на тесный дворик. Долго Иоанн сидел молча, размышляя сам с собою. Вздох Софьи, подавлявшей нестерпимую досаду, разбудил его; он посмотрел на нее, и тучи стали расходиться, взоры яснели; он вынудил себя улыбнуться, и улыбка явилась.
– Знаю, что огорчило тебя, но эта весть не стоит печали.
– Ох, государь, супруг мой великий! Все это дело рук врагов моих, чтобы унизить в очах твоих бедную Софью…
– Врагов твоих? – с удивлением спросил государь. – Я их не знаю. Но если бы даже и были, то ты мало ценишь и любишь меня, когда можешь думать, что я позволю клевете раскрыть уста на тебя, мою дорогую супругу, мать детей моих и всей Руси. Может ли свадьба Андрея унизить Софью? Он унижал тебя более своим вдовством. Если бы он женился на дочери императора римского, но без любви, то не исправил бы своего разгульного нрава. Эту он любит без памяти, как юноша, а любимая жена чего не сделает. Признаюсь, я рад за Андрея. Он сам поймет, что там, где все знают род жены его, оставаться ему неловко, а мы поможем его отъезду казною. Я не давал ему денег на пирушки и шалости, а на жизнь добрую и спокойную – дам охотно. Тем более что спокойствие Софьи для меня дорого…
– Государь! Сколько милостей…
– Пока ни одной, только должное! Василий, поди скажи казначею, чтобы пришел в рабочую палату… Леночка, возьми Феню, ступайте себе играть к няням… Княгиня, присядь к нам! Сколько лет Василию?..
– Шестнадцатый в Петровку покончил…
– Пора на службу. Для теремов он уже стар. Разум его чист, сердце не испорчено, но возраст приходит, когда человеку одному станет скучно. И что за жизнь в теремах сыну богатыря земли Русской! Ратная доблесть – великое достоинство, но оно плод честной совести и телесного здравия! Дар Божий, возделывать его не надо. Но ратный ум должно воспитывать и развивать как правила добродетелей. Последнее ты совершила как нельзя лучше; сдай мне теперь сына на руки, да образую я из него мужа государственного, достойного преемника князю Даниле, достойного слугу моему Ивану…
– Мы все твои, государь, твори, что хочешь. Сама вижу, что он уж из недорослей вышел – только кто же за ним на Москве-то присмотрит.
– На Москве? Дорогая сродница, Москва не наука; Москву еще учить надо, и долго-долго, конца не вижу, а начинать надо. Пусть взглянет на государства соседние.
– Помилуй, государь-батюшка! Его убьют нехристи; дитя не разумное, пылкое, изловят в латинском али в жидовском соблазне…
– Стыдно, княгиня! Значит, ты моей о нем заботливости не веришь. Я сам у него в долгу, не говорю уже о Даниле. Я ему дам опытного приставника, умного дядьку, который сохранит его яко зеницу своего ока. Доверься мне, княгиня!
– Государь! – встав на колени, сказала княгиня со слезами. – Я сберегла тебе детей твоих…
– Хочу воздать тебе мзду равную.
– Да будет по глаголу твоему…
– Аминь!
VI. Рабочая палата
Иоанн встал; благовест призывал к обедне; государь поцеловал княгиню в чело, дал ей поцеловать свою руку и ушел вместе с Софьей. У обедни были и дети, за ними поодаль стоял и Василий.
Когда литургия кончилась, Иоанн, выходя из церкви, подозвал Васю…
– Ко мне, в палату! – сказал Иоанн, и Василий пошел за государем в числе сановников, шедших по обычаю в рабочую государеву палату. Все было ново для Василия. Вчера впервые он вкусил сладость поцелуя, вчера он был участником в событиях загадочных и странных, сегодня из беззаботного недоросля он стал юношей, лично известным государю, с какою-то заслугою, которой важности он не мог постигнуть. Все вчерашние тайны, которые так волновали его, пропали сегодня, будто пена с вина; глаза его разбегались, он не знал, на кого и на что смотреть.
Рабочая палата государя помещалась в особом деревянном доме, она была довольно обширна; по правую руку дверь вела в ту узкую, длинную комнату, где, как мы видели, Патрикеев принял Никитина; по левую – дверь от приемной палаты или, лучше сказать, от покоя ожиданий; на скамьях, обитых красным сукном и медными пуговичками, сидели священство, бояре, воеводы, окольничьи, дьяки, весь новый московский чин, который тогда еще не получил полного устройства. В главной палате огромный дубовый стол, обитый кожей, небольшой налой и шесть кресел с высокими спинками, также обитые кожею, составляли убранство; зато на столе – рукописные книги в кожаных переплетах, свитки, ларцы, окованные серебром и простые, чучело какой-то редкой птицы, наконец, глобус земного шара, походивший видом на грушу, – все это лежало в беспорядке и было покрыто пылью, потому что Иоанн сюда не допускал прислуги, запирал палату собственноручно и ключ носил при себе. Ключ этот был позолочен, и, вероятно, от этого палата называлась золотою, – впоследствии была действительно в том же Кремле Золотая палата; может быть, первая подала мысль устроить последнюю. Вынув ключ, Иоанн подал его Мамону, тот отпер двери; Иоанн вошел в палату, обратился к иконам, осенил себя прежде знамением креста, положил шапку на налой, жезл поставил в угол, разводя рукою густые кудри; Мамон в это время подошел к правой двери, что вела к Патрикееву, отодвинул железную огромную задвижку и тихо вышел. Государь сел на свое место. Возведя глаза на икону, Иоанн долго смотрел на лик Спасителя, наконец, вздохнув, сказал тихо:
– Трудно.
И снял печати со свитков, лежавших перед ним на столе. Прочитав несколько слов первого свитка, Иоанн изменился в лице.
– Мамон!
Боярин тихо вошел из приемной палаты.
– Кто там есть из священства?..
– Только Нифонт Суздальский.
– И благо! Проси сюда!
Нифонт давно стоял перед государем, но Иоанн так был увлечен чтением, что не заметил его присутствия. По временам только он шептал: «Господи, спаси и помилуй!.. Нечестивцы!..» Дочитывая уже свиток, Иоанн встал с места, и вид его стал страшен. «Как! Алексий, Дионисий… На дворе моем! Быть не может!..» Тут только Иоанн заметил епископа и, обратясь к нему, сказал:
– Присядь, владыко! Дело важное, дело страшное! Боюсь верить…
– Государь, и я получил грамоту, о которой пришел сказать тайно, зане писана мужем, в иерархии знаменитым, сияющим добродетелью христианскою, яко солнце…
– Угадываю! Отец Иосиф Волоколамский достоин такой хвалы… Пастырь добрый, ты знаешь труды мои на пользу церкви, ты ведаешь, как внимательно и осторожно избирал я для каждой епархии святителей. Вассиан Тверской, Тихон Ростовский, Геннадий Новгородский, Симеон Рязанский, Прохор, Филофей и другие святители не обманули надежд моих, но Зосима…
Государь нахмурился…
– Он нам глава, государь, – тихо сказал Нифонт, – но не мы его избрали на престол первосвятительский, на то была…
– Воля вашего государя! – гневно прервал Иоанн. – Протопоп Алексий, духовник мой, всегда восхвалял добродетели Зосимы. Одна уже открылась к соблазну христианства; вся Русь знает, что он пристрастен к вину… Трепещу, чтобы друг Алексия не разделил с ним и богоотступных мнений…
– Об этом-то пишет Иосиф…
Государь молчал, гневно глядя на Нифонта, тот потупил очи и сидел недвижно.
– Вот, владыко, – сказал он наконец голосом нетвердым, – Геннадий принялся за дело, как пристойно пастырю душ! В Новгороде началась жидовская ересь, тут и разгорелось сатанинское пламя; Геннадий, как пишет в этой грамоте, изловил и обличил всех сообщников; их везут на Москву, и горе богоотступникам!
– Нифонт, я избираю тебя моим помощником в этом трудном деле. Тайна и нелицеприятная правда – вот чего от тебя требую. На Зосиму не полагаюсь, но все указы должны идти от его имени. О каждом мне докладывай ежедневно вместе с Зосимой. Новгородских еретиков на Москву не ввезут, а придержат в Клину. А кто бы оттуда ни ехал, без моего ведома на Москву не впустят. С Зосимою ты будь неразлучен, и с кем он видаться будет и беседовать – отмечай и мне говори. Тех всех московских еретиков, что тут написаны, не забирать, но протопопу Дионисию наказать от имени моего, чтобы ехал в село мое Рождественское вперед меня, а там его келейно допросить; а меж тем послать указ во все города быть собору на Москве всего священства, и чтобы епископы, архимандриты, игумены и старшее светское священство – чтобы все ехали на Москву неотложно, с поспехом, и кто приедет, сказать мне; ересь – древо о многих корнях, не изженешь всех, только труд потеряешь, а древу дашь высшую силу. Грамоту Геннадия пришлю к Зосиме, с указом чинить вам по сему делу с тобою сообща. Постой!
Государь написал несколько слов и позвал Мамона.
– Пошли с надежным человеком указ и эту грамоту к митрополиту, да гляди, чтобы тот, кого пошлешь, грамоты не умел разбирать; да не мешкая ни мига!.. По пути пошли ко мне Юрьича и Курицына… Прости, владыко! Не оставь меня твоими молитвами. Теперь ступай прямо к Зосиме; указ будет там прежде, а грамоту прочтете вместе. Испытую взором и словом совесть Зосимы; мне удавалось тем путем обличать искуснейших лицемеров. Благослови!..
Не успел Нифонт оставить рабочей палаты, как туда же взошли Курицын и несколько мгновений спустя Патрикеев.
– Садись, Юрьич, – сказал государь, и первый боярин, поклонясь низко, сел на кресло по левую руку, Курицын стоял за его креслом. – Казанские дела отвлекли нас от других дел, и теперь работы понабралось довольно. Федька, ты как был у короля Матвея, про римского императора, сыновей его и сродников ничего не разведал?..
– Я не считал того для твоего царского величества пригодным.
– Как же ты, Федька, не расчел того, что Польша стоит между нами и немцами; союз наш с римским императором стеснил бы моего соседа Казимира; с полудня – король Матвей, господарь Стефан да Менгли-Гирей, и нам бы выгоднее и удобнее было двигаться по Литовскому полю. Союз письменный, эта храмина из бренных и тленных грамот, – временная подмога; государственный муж теми союзами управляет, что веслами: сломается одно – другое возьмет. Сколько на белом свете было письменных союзов – вспомни, а скажи, который из них был исполнен?.. Есть союзы прочнейшие, и я для того хочу послать человека надежного, чтобы разведал и разузнал под рукою, что может нам быть выгодно. Дочери у меня подрастают. Выдать их замуж за кого из русских наших князей – значило бы поднять лежачих, которых повалить так много нам стоило. Я послал бы тебя, Федька, да ты мне здесь нужен… Есть ли у тебя на примете человек надежный?..
– Все слуги твоего царского величества надежны, но та беда, что чужеземных языков не разумеют…
– Важное препятствие! На толмачей трудно полагаться. Я указал тебе набрать способных юношей и учить их…
– Государь великий, Иван Васильевич, я исполнил свято по твоему указу; двенадцать юношей прибраны и на посольском дворе у меня живут; учатся они исправно у Мефодия в школе греческому языку, а итальянскому да немецкому… ходят с Греческой слободы серебряный мастер Лузо да пушкарь Майзер – хорошо учат; польскому и татарскому сам наставляю, а свейского учителя еще не приискал…
– Достань непременно. Свейское царство что туча, чреватая многими событиями для Москвы и Руси. Стен Стур плохой у них хозяин, он не разочтет, что для них полезнее бы было дружить с нами. Вижу его неразумие и готовлюсь. Я говорил князю Ивану Юрьичу, да и тебе, кажется, что не мешало бы послать кого сметливого в Копенгагу под таким образом, как у нас Поппель проживает: пусть, не будучи послом, посольское дело правит. Стен Стуровы замыслы теперь уже для меня не загадка. Лучше нам предупредить их быстрым походом в Гамскую землю, а датскому королю сказать, что мы то в угодность ему чиним, противу врагов его воюем. Теперь тому время. Посылай кого завтра же, только прежде покажи мне посланца…
– Не благоизволит ли твое царское величество отправить туда мистра Леона?
– Этого нельзя! Этот мне нужен и для сына, и для Поппеля…
– Поппелю, – отозвался Патрикеев, – я плохо верю. Что за посол, у которого двое слуг?..
– И двенадцать больших поместий в разных имперских странах. Он в личине странника, зачем ему посольский хвост. Ты, свояк, ничему не веришь; впрочем, я тебя за это и жалую… Я вам скажу, зачем здесь Поппель, вы оба должны знать – ваше то прямое дело; Поппель у нас сватом; меряет, придется ли Елена моя невестой жениху, но жениха, как вижу, не показал; твое дело, Курицын, подсмотреть того жениха: если римский король Максим – чета впору и польза не мнимая… Знаю я нравы западные, там женщины владеют правами, равными с мужчинами; по-человечески – оно и справедливо; на Москве того круто указать нельзя – соблазну будет много; пусть исподволь, если нужно. Изменять отцовских обычаев, безвредных, не хочу и не люблю. Показать открыто Поппелю дочь нельзя, а без того, знаю, жених будет опасаться женитьбы! И тем паче, что Москва для них из-за Польши едва видна; считали нас татарами, а теперь все еще признают нас их данниками, или, как называют по-своему, вассалами. Знаю, что если бы римский король увидал Леночку, то дело бы пошло скоро, но этому быть нельзя; пишут итальянские художники лики женщин, а мне самому такой привезли с Софьи Фоминишны, и лик тот много меня успокоил; к тому же Леночка – дитя; пусть художник при мне и для меня снимет ее образ, вот так разве…
Государь замолчал и задумался.
– Федька, – сказал он наконец, – Поппеля на Москве продержать переговорами, обещать ему, что я допущу его к руке и трапезе, а к императору послать через Датскую землю Юрья Трахонита: он два посольства зараз справит, и казны меньше надо…
– Боюсь, государь… – отозвался Патрикеев.
– Того я и ждал от свояка. Ну, в чем же твой страх?
– Боюсь я греков…
– Не думал я, что и ты, старик, походишь на мою невестку, что сама себе пугалища изобретает. Вы мои верные, старые слуги. Я к вам привык, но если бы я усмотрел в вас крамолу хитрую, то, смотря по вине, лишил бы милости или казнил.
Оба сановника вздрогнули.
– Мы служим тебе попросту, – сказал Патрикеев. – Мы русские, дорога́ нам земля Русская и ее славный владыка, а грекам что? Им нужно серебро наше…
– И справедливо, потому что теперь у них своего нет…
– И не русское – всякое, лишь бы чужое, кто больше даст… А ты, государь великий, не возьми во гнев мое слово…
– Ты хочешь сказать, что я скуп; неправда, свояк, – не расточитель, не больше; где надо – дам лишнее, где можно – даю скудно; вот и теперь другу моему Менгли-Гирею пошлю три шубы: меха любит, а таких у него нет, и деньгами один корабельник – у него денег своих много: а из скудного дара хан заключит, что казна моя в нужде, и доброе сердце его дружелюбно затоскует… Я ему посылаю дар великий и дружбе нашей пристойный: посылаю целое царство Болгарское, ведь Мегмет-Аминь ему пасынок…
– Вот, государь, – заметил Патрикеев, – теперь, кажется, можно бы исполнить желание Менгли-Гирея: с дарами этими послать Нордоулата, брата ханского…
– Князь Иван, протри глаза, ты близорук, как Менгли-Гирей. Ни Айдара, ни Нордоулата не отпущу с Москвы: добряки – плохие сердцеведы. Менгли-Гирей пишет мне, что уступит Нордоулату полцарства, – значит, добровольно изгонит себя из другой половины; Нордоулат имеет хорошие качества, но в дружбе неизвестен, а Менгли-Гирей уже испытан. Не позволю другу учинить неразумного дела. Что вредно ему – вредно и мне… Вы знаете оба, как я опасаюсь доброты крымского хана; я принужден читать все его письма, что пишет он к казанским и другим единоверцам… Что-то давно этих писем не было. Вот, свояк, ты говоришь, что я скуп. А зачем мне держать на большом жалованье шестерых ямских приставов на крымской границе?.. Хан думает, что я устроил эти ямы для его удобства, чтобы ему покойнее было с сродниками грамотами меняться, а того и не ведает, что все его грамоты большой круг через Москву делают, пока дойдут до своего места… Доброта Менгли-Гиреева много у меня времени отымает, а время мне дороже денег…
– А кому из бояр твое царское величество повелит с грамотами и дарами ехать? Не укажешь ли князю Василию Иванычу Косому?..
– Моему сыну?.. – с удивлением спросил Патрикеев.
– Когда весть печальная или неважная, – перебил Иоанн, – можно и нужно посылать великое посольство, чтобы блеском и степенью посла придать ничтожному делу значение, но с казанской победой можно послать простого гонца. Впрочем, на этот раз у меня есть особенные послы; ты, Федька, приготовь только сейчас грамоты, а имена я сам впишу, а какие дары – спроси у казначея, я ему дал уже роспись.
Курицын уже шел исполнить приказания, как государь воротил его.
– Федька! Ты имеешь учителей разным языкам; нет ли у тебя кого из светских, кто бы знал твердо язык еврейский?
Курицын невольно вздрогнул. Иоанн заметил это и подозвал его к себе поближе. Вперив в него испытующий взор, Иоанн сказал:
– Давно слышу про тайное зло, которое быстро разливается во многих христианских странах. Зовут его жидовскою кабалою; рассказы очевидцев дивят и ужасают. Говорят, будто кабалой можно закабалить чью хочешь душу, умертвить без ножа и отравы кого пожелаешь, изъять всякий недуг из тела или вложить в него новый. Утверждают, будто те, что заражены кабалою, отрекаются от имени христиан, исповедуют старый закон иудейский; я вижу, что ты ведаешь про эту ересь, но сам не заражен этим злом. Радуйся, что устоял противу соблазна, не то я сжег бы тебя живого… Так нет у тебя такого человека на посольском дворе?..
– Какого, государь?..
– Скоро же ты позабыл, о чем я спрашивал. Вспомни и исполни. Ступай!..
Курицын ушел.
– Ничего! – как будто про себя, сказал Иоанн. – Будет осторожнее. Жаль, если я лишусь такого способного человека! Вот, князь Юван Юрьич, пришли плохие времена. Такая зараза – страшнее моровых поветрий! Прискорбна душа моя… Много тяжких испытаний упало на мою душу, и все вдруг. Тебе одному открою сердце мое, но, князь Иван, гляди, не покриви совестью! Знаю, сколько у меня недоброжелателей, а больно что? То, что никто за ними не смотрит.
Патрикеев встал и с видом упрека спросил:
– Как, государь? Разве мы?..
– Не перебивай меня! Ну, что же ты? Разве ты, например, знаешь, что Казимир выслал ко мне отравителя и что злодей уже третий день в Москве?
– Кто же это?
– Уж не меня бы о том следовало спрашивать. Не ты и не твои ленивые клевреты, а Бог любезной земли нашей сохранит и защитит Иоанна… Я всегда ожидал от Казимира подобного «подвига» и дождался. Но кого послал лукавый сосед, того никто не знает… Не боюсь смерти: она в руках Божьих; от Господа снисходит и ангел жизни, и ангел смерти; боюсь греха тяжкого, боюсь участия брата Андрея. Борис на такой грех не пойдет, но к измене также способен. Разве ты, например, знаешь, что у Бориса в Волоколамске проживает, к общему соблазну, польская боярыня с сыном и дочерью? Когда братья мне изменили и бежали в Литву, Борис жил в поместьях этой боярыни. Теперь затеяли, будто мужа ее посадили в темницу, а он покойно посольствует в Немецкой земле; поместье будто отняли, а боярыня с детьми своими бежала, Борис будто из благодарности принял ее. Князь Иван! Эта женщина – посол Казимиров. Что же ты знал, свояк? Не упрекаю, но надо же подумать, что нам делать. К Успению хочу, пусть соберутся в Москву все родные. Посмотрим, кто приедет. Напиши к великой княгине Анне Васильевне, пусть и она, добрая моя сестра, для вида приедет; а знаешь ли ты еще, князь Иван, что тверской и верейский тайно были в Суздале у брата Андрея и прогостили у него на запасном дворе трое суток?.. То-то же, старик! – гневно заключил Иоанн. – Ты знаешь то, что все знают, а мне и знать бесполезно! Скажи мне еще, князь Иван, какой в Москве завелся нищий или юродивый, что ходит по улицам и Кремль зовет Иерихоном?.. И это не знаешь! Гей, Мамон! Князь Федор!..
Князь Федор Пестрый вошел в палату.
– Что наш юродивый? – спросил государь.
– Бежал в Псков, да за ним посланы надежные сыщики. Как привезут, что повелишь чинить с ним?
– Отослать в кандалах на двор к митрополиту; пусть там сидит до указа… Теперь настает время трудное. Ересь разлилась, а мы с тобой, князь, ничего и не ведали. Тайные жиды имеют в Москве свои притоны, где беседуют и совещаются ночью, а Патрикеев не знает, а Пестрый по ночам не запирает решеток, как я указал. Слышь, Пестрый, теперь уже и не вели на время по улицам запирать рогаток, но в темных местах расставь стражу и засады, чтобы примечали, где ночью бывают скопища, и доложи. Я указал, чтобы кабаки отворять только по воскресеньям, и то после обедни, а на многих улицах каждый день вином торгуют; теперь допусти везде, пусть каждый день пьют, да изволь только слушать, что вино будет рассказывать; а где заслышишь про кабалу или жидовскую ересь, вели тех вести на двор городской исправы. Да и самая-то исправа у тебя не в порядке, но этому я положу скоро конец. Патрикеев, ты наряди двух или трех опытных и надежных дворян, пусть и по Кремлю шарят, не завелась ли где чума. Допрашивать можете всех, кого зазрите, но пытать без моего ведома не велите. Теперь ступайте, я не гневался на вас, но помните, что новое упущение будет гибельно для виновного. Пошлите мне Якова Захарьича и князя Данилу.
Призванные не замедлили войти в палату. Чело Иоанна, дотоле нахмуренное, разгладилось. Боярин Яков Захарьевич Романов был люб Иоанну своим прямодушием, примерной честностью и искренним желанием водворить в России на прочных основаниях единодержавие. Князь Данило Щеня, богатырь, украшенный многими победами, после Холмского справедливо почитался искуснейшим полководцем московским. Иоанн обоим указал сесть, они сели. Государь отер пот с чела и сказал тихо боярину:
– Что слышно о Вятке?
– Я вчера еще докладывал тебе, государь, – сказал Романов, – что дерзкие твои вятские ослушники отуманили воеводу твоего Шестака Кутузова…
– Вятчане богаты, не беднее своих братцев новгородцев.
– Не думаю. Взятки Шестак не возьмет, а на хитрых словах изловить его нетрудно. Я был в Вятке, знаю их лисьи души; а пуще других Иван Оникеев. Этот поумнее, чем Марфа и все Борецкие, о двух личинах ходит. Если есть гости из Москвы, да знатного сана, так поклонами измучит, голова заболит откланиваться; а нет, так не то что в гридне своей – на улицах Москву поносит. А другой крамольник Пахом Лазарев. Этот уже и не хитрит, Москву на убой ругает, говорит, что Новгород ты взял как тать, а что вятчанам то пример и наука, чтобы словам твоим не верили, грамот бы не писали, а снаряжали бы полки; и что если увидят то соседи, на тебя встанут; что у тебя только и войска, что под Казанью, так теперь и пришло время вятскую честь и волю отстоять, не то рассеешь их по лицу земли Русской, как племя жидовское.
– И рассею. Вятская держава дожила до конца своего. Напиши Коробову в Тверь, в Устюг Звенцу, на Двину князю Ивану Лыке, да царю Мегмет-Аминю в Казань тоже, пусть пошлет татар своих; да возьмите отряд Поплева, всего тысяч шестьдесят наберется; начало поручаю тебе, Щеня? Разгроми Вятскую землю, грамот с ними не пиши: покаются от страха, а там опять примутся за старое. Нет, Данило. Город взять, городскую казну и Лазарева да Оникеева забрать и сюда прислать.
– Да уж и третьего злодея, Пашку Богоданщикова: он твоего вятского наместника с крыльца столкнул, из-за него поднялась резня и смута.
– И этого прислать, а горожан расписать и разослать в Боровск, Кременец и Дмитров – там жильцов мало, да так, чтобы в одну ночь разнять змея на части, а не то отчаяние доведет до лишней крови… А в сподручники себе кого похочешь взять?
– Я просил бы Гришку Морозова…
– Быть по-твоему!
– Великий государь, позволь слово молвить.
– Слушаю.
– Вятчан и я знаю. Хлынов взять труда не много, а что до людей, так эта вольница от одного твоего знамени разбежится; а места в той стороне пусты: трудно кормить рать, нарочито великую. Не укажешь ли дружине Поплевой да Двинским полкам…
– Нет! Знаю, что для Вятки эта рать слишком велика, да там есть и земля Арская, и князья арские! С чего они взяли, что Москва не глава всей Руси; ни дани не шлют, ни сами на поклон не ездят, так пришли мне их в цепях, а землю вместе с Вятскою приписать к Москве. Этим годом и покончим. Когда не станет их, полков не распускай, а перейди со всею ратью в Двинскую землю; норови так, чтобы в две-три недели поспеть в землю Гамскую, под Выборг, дальше не ходи. А когда тебе туда идти, пришлю указ. Татар не отпускай в Казань: не надо ей лишней силы…
– По мне, – сказал Яков Захарьич, – и теперь надо было поставить в Казани не царя, а твоего наместника…
– Рано, Яша, рано. Такой казанский царь и без того мой наместник, а между тем мы сделали угодное Менгли-Гирею. Казань по правде наша. Дани не платят, зато дары стоят больше, чем дань; ратными людьми служат мне точно так же, как Тверь и другие города. Что в Твери, тихо?
– Там про своего великого князя Михаила и забыли, а надо бы тебе туда ездить.
– Знаю, надо бы… Да времени нет…
– Всего не переделаешь, а по мне – пока везет, так не худо было бы достроить Русскую твою державу.
– Что ты разумеешь под этим?
– Разумею Псков и Рязань.
– Псков умнее Новгорода и Вятки. Повинуется слепо и рабски воле моей, исполняет свято тягостные указы, часто прихоти; они усерднее москвитян на службе, от них на Москву серебро ручьем льется – зачем иссушать источник? Наше дело не дать их силе окрепнуть; когда истомятся угождать Москве, тогда еще будет время уничтожить вече и переселить граждан, а теперь мне они нужны и против рыцарей. На свой счет немцев в страхе держат. Еще и то возьми в расчет, Яша, что Новгород уже не ганзейский город, хотя Ганза еще там купечествует, но более во Пскове, куда, как слышу, перебираются многие чужеземные купцы; Новгород до конца опустеет; Псков пока мне нужен. Если же я построю город поближе к морю, о чем давно уже гадаю, тогда Пскову конец. А Рязань – удел любимой сестры Анны Васильевны… Пусть себе стоит Рязань… Это – дело моего сердца!..
– Государь, ты так не думал, когда добывал Тверь и уделы братьев твоих. Единство Руси было всегда твоею любимою мыслью. Не из жадности же все добыл ты умом великим!
– Ты прав, Яша; но Рязань что остров на Московском море; кругом наши земли – этого острова нечего опасаться; без смут, без крови сольется он в одну нераздельную державу. Я о Рязани не забочусь, я ее сестре будто на оброк отдал. Нет, Яша, если бы нам удалось вернуть города, что забрали у нас Гедимин, Ольгерд и Витовт? Это нужнее, это и труднее. Тут борьба долгая и упорная. Дай Бог на моем веку добраться до Смоленска, а Ивану моему угладить путь в Киев да в города курские и северские. Вот о чем я мыслю постоянно и прилежно. Об этом поговорить успеем, а теперь, Яша, пошли ты двух размыслов поискуснее, пусть осмотрят поморье в земле Новгородской да поищут, где бы город поставить сподручнее…
– Да об этом не велишь ли сказать Патрикееву? Кажется, это его дело…
– Кажется! Слово твое истинно. Правда, нет устройства в наших приказах, нет порядка между сановниками. Дела однородные в разных руках. Пора заняться этим важным делом. Позовите ко мне Гусева, если он здесь. Яков Захарьич, останься!
На смену князю Даниле вошел дьяк Владимир Гусев и, переступив порог, ударил, в полном смысле, челом государю.
– Здравствуй, Володька! – сказал Иоанн. – Опять с пустыми руками?
– Нет, государь, в сенях твоих оставил я больше ста судных и других грамот.
– Скоро ли ты мне скажешь, что ты собрал все?
– Государь великий, трудно одному управиться. Государи, великие князья, державные твои предки, не на одной Москве уставляли и судили дела судные и земские. И во Владимире, и в Суздале, и в Твери, и в Рязани, даже на Белоозере и Вологде чинили суд и расправу и грамоты записывали; и грамоты в тех городах почиют доселе, а из них многое делу было бы пригодно. Судебник повелениям твоим, великий государь, над всею Русью один стоять должен, а оттого одной стороне будет трудно, а другой льготно.
– Например?
– А вот, например, о полевых пошлинах скажу. Московский подлый народ весь списан и на боярских детей разверстан; знают они земскую и господскую службу и кому на войну идти. Указал ты им, сколько с трех коробей посева платить деньгой и сколько зерном, и казначей твой мне сказывал, что московский люд платит исправно, а в Двинской земле тех полевых пошлин и платить не могут – там денег мало, а прибыток главный не от сохи; а в Пермской земле – еще хуже.
– Пусть закон пока стоит как есть. А ты с казначеем да призови с городов наших приказчиков, или, чтобы от дела их не отнять, пусть пришлют по знающему сборщику, и как все соберутся, так ты полевые и всяческие пошлины и поборы с ними размысли и примерно на вид положи, согласуя подать с произведениями земли и другими источниками прибытка. А что ты сказывал о грамотах, так Яков Захарьевич сегодня же укажет по всем городам обыскать тайники дворцовые и монастырские и на Москву к новому году свезти к тебе, Володьке, на двор. А что до разрядов, то быть тому, Володька, как я уже уставил. На деле мера хвалится. Теперь, с какой стороны война ни загорится, войско на первую нужду местное есть. По этой части разрядным порядком я доволен. Надеюсь, что Холмский, Щеня и Стрига поставят войско в такое устройство, в каком оно у брата Матвея венгерского еще не бывало. Те разряды совсем отставь. Что в Судебник об этом вписать, то тебе Холмский передаст в свое время. А вот, Володька, ты займись другим делом, пока с городов грамоты пришлют. Царство Белой Руси, изволением Господним, разрослось, а дворецкий и весь городской чин стоит по-прежнему, как бывало, на дворах малых и скудных, что государственному величию державы уже непристойно. Ты у Курицына спроси, как тот чин устроен у кесаря, у венгерского, польского королей и у других, и на вид положи сообща с Патрикеевым, Яшей и Курицыным, как быть и нашему государственному чину, дворецкому особо, а городскому особо; и о приказах, которому что ведать, а я рассмотрю и исправлю. И это, Володька, дело спешное. На новый год быть и новому чину. Ступай!
– Бью челом тебе, великий государь, дай слово молвить.
– Говори!
– Многого и в старых, и в твоих грамотах нет; а обычай тому закон, а другое ты на словах уставил, и по глаголу твоему исполняется. Так вносить в Судебник или нет?
– Например?
– Помнить изволишь ли, государь великий, был на Москве знатный боец, из ярославлян; где только поле, его и нанимают. Никто с ним уже и не единоборничал…
– А Могглявич Литвин его хитростью убил… Помню, так что ж?
– Посмотрев на того Литвина, ты, великий государь, соизволил плюнуть и указать: к полю судному своих с чужестранцами не пускать…
– По найму и не пускать, а для Судебника ты все собери, что знаешь, слышал или услышишь.
– Так и про ямы, что ты указал построить для конской гоньбы под послов и гонцов…
– Сказал я тебе: все, а как соберешь, я рассмотрю и исправлю. Ступай, да позови ко мне Юрия Захарьича, если он здесь.
Брат Якова Захарьича, Юрий, хотя и носил звание боярина и дворцового казначея, но в существе он был уже государственным казначеем и управлял всеми доходами и расходами московскими. Он так же точно, как и брат, пользовался особенным доверием государя. Он вошел и по знаку Иоанна сел против брата.
– Я и забыл, дела помешали, а я вам еще не сказал, что Андрей Фомич, как слухи ходили, так и сделал. Сочетался с купчихой Зоей Меотаки законным браком сегодня в ночь. Надо поздравить; вели, Юрий Захарьич, приготовить ему ларец с казной в три тысячи гривен, без печатей, да две шубы: одну, лисью, Андрею да кунью его супруге; да лунскую однорядку с лаловыми пуговками, шелковых тканей и сукна, шесть лошадей да бочку вина, а Зое яхонтовое ожерелье. Станет с него на путевые издержки.
– А с кем укажешь отослать?..
– Вели только приготовить, а посланца я к тебе пришлю. Что, нового у тебя ничего?..
– Ничего такого, что бы стоило твоего внимания. У тебя и без меня много дела. Не смею пустыми делами тебя, государь, утруждать. Но, виноват, забыл, есть одно дело: зодчие твои Марко, да Антон, и Петр говорят, что они теперь все покончили и им нечего строить, потому что палаты твои, что за Благовещенским собором, другой строит. Что укажешь делать этим трем?
– Прах отцов наших покоится в бедной Михайловской церкви – непристойно. Для того думаю воздвигнуть тут же собор во имя архистратига архангела Михаила, пусть составят чертежи и сметы. Скажи им, пусть не скучают; в голове у меня много зданий необходимых, да я на тебя, боярин, оглядываюсь, да на соседей, что грозят войною ежедневной; много, много казны надо. Обнес бы я не Кремль один, а все посады московские стеною каменною с могучими стрельницами, если бы не Казимир, не Стен Стур, да ливонские немцы, да татары, что удалось растворить будто соль в воде, нельзя ей дать осесть… Куда ни глянь, везде большой казны надо… Но все-таки за Архангельский собор пора приниматься… У тебя все художники под рукою; есть у тебя и живописец фряжский Чекол. Пришли его ко мне сегодня после вечерни, когда я в садах ходить буду. А Павлу Фрязину, пушкарю, скажи, что, когда он будет лить большую пушку, пусть даст знать – хочу видеть. Еще тебе забыл сказать, что большое блюдо, которое вырезывал Иван Фрязин, так тонко, что, когда намедни стояло под кушаньем, края обтянуло. Так скажи ему, чтобы другие делал толще да украшал не мальчишками нагими, а цветами, плодами и листьями, а то непристойно. Им, развратникам, нипочем; они у меня в теремах вместо столбиков тоже нагишей болванчиков начертили; хорошо, что я чертеж рассмотрел. Юрий Захарьевич, ты все, что я сказал, исполни, а сам после вечерни тоже ко мне в сады приходи. Гей! Мамон, кто там еще в сенях?
– Которые без дела на поклон приходили, пошли обедать, остались купчина приезжий да молодой князек…
– Зови сюда Никитина.
Никитин сменил бояр; он тремя земными поклонами приветствовал Иоанна, тот рукою дал знак подойти поближе.
– Присядь, старик!
– Великий и могущественный царь, государь, великий князь Иван Васильевич! Я, благодаря Господу, далек еще от хилой дряхлости и пред тобою, солнцем земли Русской, не сяду.
– Как волишь! А был ты у Курицына, познакомился с обязанностями дьяка Посольского приказа?..
– Был, да он мне ничего не сказал.
– Так я тебя наставлю. Дьяков тех держу для того, чтобы посольское дело при государях чужеземных справляли, чтобы, проживая в городах благоустроенных, внимательно рассматривали городской и земский порядок и о том мне правдиво и докладно доносили. В приказе у меня уже немало дьяков искусных, но нет ни одного, который бы знал так много языков, как ты, и умел так нравиться, как ты понравился другу моему Менгли-Гирею. Лета твои меня останавливают, но если бы не то, я послал бы тебя далече…
– Хоть на край света укажи, творец русской державы! Я видел многих государей, и мне виднее твое могущество и величие…
– Ты видел, значит, и великого султана?
– Видел, государь, и не один раз.
– И что ж?
– Как тебе донести… В Бедере видел я его; несли его на золотой кровати, а он себе лежал во всю салтанскую длину, а над ним, не во гнев будь сказано, четыре наложницы стоят и перьями диковинной птицы чинно в лад помахивают. Он больно молод и, да не будет тебе противно, от любострастия больно худ; неудивительно, потому что у него два войска; мужское войско одно, и огромное, огромное; триста тысяч с ним ходит на простую войну, а когда война поважнее, мильон людей с собой забирает. Правда, все это вольница, все вразброд, кто на слонах, кто на конях, кто пеший; сами они вооружены ослонами с пикой, у иных мечи; а пуще у них слоны что подвижные твердыни. Уберут слонов доспехами, к рылу привяжут длинные мечи, на слона сядет двенадцать – пятнадцать человек – земля дрожит, как это войско идет.
– А другое же войско какое?
– Женское, государь! Всех женщин-телохранительниц будет за тысячу; в сборе я их видел только в Бедере; за городом пир был, тут все они за столами сидели, не так, как в других магометанских царствах, где женщин прячут. Нет, тут все на воле, ели и пили они не хуже мужчин, к концу пира, видно, вино свое взяло, распелись и расплясались перед салтаном. Каждая старается выказать свою красоту и салтану понравиться, а он и ловит тех, что полюбятся больше, да на ковер к себе и посадит; я считал, насадил он к себе шесть таких плясуний да и махнул рукой. Челядь, богато одетая, подхватила его, уложила на золотую кровать; по краям те шесть женщин сели; их и понесли всех во дворец, а те, что остались, продолжали еще долго плясать и тешиться, не смею твой царский слух таким соблазном оскорблять…
– Говори! Нравы и обычаи каждого народа любопытны и поучительны.
– Осмелюсь думать, что у хоросанских индийцев не многому можно научиться, разве соблазну и всякой скверне… Прости и помилуй, великий государь, а все эти женщины мужчинам на шею вешаются; я заподлинно узнал, что редкая из них не ведьма, оттого-то они при таком задорном поведении чарами салтана обольщают; тем более что и красота у них самая подлая; черно-бурые такие есть, есть и побелее, да те не в таком почете; у бояр тоже есть свои полки женские, да поменьше, а салтан и на охоту без того не ездит, чтобы с ним не было ста телохранительниц и ста обезьян. Бояр также носят, только не на золотой, а на серебряных кроватях они тоже лежат; есть кровати, что несут их сидя, только в этих носят во дворец да за делом спешным. Коней у каждого много, кони отличные, только их ведут впереди перед кроватью, ради чванства; ни один на коня не сядет, если салтану не вздумается самому на лошадь сесть.
– Значит, народ богатый.
– Нет, государь, беднейший; еще хоросанцы, те военное дело справляют, грабежом живут, у тех еще деньга водится и одеты получше, а индийцы – чуть не нагишом ходят и не плодятся совсем, потому что женщин больно мало; брак у них есть, да не женятся, потому что разные веры; всех вер я насчитал восемьдесят четыре; одни других чуждаются, не станут есть и пить вместе, не роднятся, не женятся, а так без брака хоросанцы индианками не брезгуют и в наложницы, прости, государь, слову, охотно их берут; не приведи Господи, что деется; не видел бы – и не поверил.
– Какая же у них главная вера?
– У них бог – Буту али Брама, обезьяна с хвостом, а в руках копье; так я его видел вырезанным на одной стене в индийском Иерусалиме…
– А это что такое?
– Большое каменное здание, такое большое, что одно будет с пол-Твери; заплутаешься в переходах; и точно, больше на сказочной терем похоже, чем на хоромы. Когда я первый раз оттуда вышел, думал, что во сне все видел. Перед тою обезьяной бык стоит, да такой великий, что с иную кремлевскую стрельницу будет. Кое-где позолочен, весь из черного камня; глупый народ бросает ему цветы, камню холодному, и целует в копыто.
– Чем же славится эта страна?
– По всему Востоку говорят, что Бедер – рай купечества. Я не могу того же сказать. Перец, краски, сахар, шелк – правда, хороши и дешевы, но все другие товары и дороги, и не лучшего разряда; пожалуй, еще лошади – да как их оттуда к нам привезти? А вот алмазная гора так диковинка. Гора эта будет от Бедера верстах в трехстах; она не салтанская, знатного одного боярина Мелекхана вотчина. Там алмаз родится и множится; локоть земли на той горе продает Мелек за две тысячи фунтов золота и больше; и не диво, потому что одна алмазная почка на наш счет стоит рублей десять, а сколько таких почек на всей глубине народится – кто изочтет?
– И ты купил таких почек?
– Нет, государь великий, чищеных было у меня немало, да кафинские паши обобрали; из самоцветных вещей только одно ожерелье уцелело. А были такие камни, каких и во дворце салтана бедерского я не видел ни на одной стене…
– Неужели и стены самоцветами убраны?
– Дворец салтана бедерского – велелепые хоромы. Камня простого али голого не увидишь. Кругом резьба, золото; самоцветных покоев три, узорами в стены камень вправлен; глядишь и слепнешь. А возле дворца, тут же торчат избы на курьих ножках, и бедность жильцов не спасает. Воровство и разбой народ разоряют; правда, факельщики всю ночь по городу разъезжают, да, по-моему, и глупо, что с огнем; от света вор бежит и видит, где темно и неопасно. Мы, купцы, товар берегли и на гостином дворе, и жили вместе, и свою стражу держали, и уж ездили вместе; один другого поджидаем, грузимся и едем гурьбой, обозом, это у них караваном зовут; все ж не один раз нападали на нас разного племени разбойники, да благо нас было много.
– Куда же поехали другие купцы?
– До Требизонта мы шли вместе, тут я сел с товарами на корабль, а их оставил: они в разные страны норовили. Не у всякого купца, великий государь, есть отечество. У многих у купцов отчизна и семья один барыш. Торг обогащает достаток и развращает сердце. Говорят: честный барыш; какой же барыш честный, когда возьмешь две гривны на сто али десять и больше? А я знаю, что на самоцветах товарищи зарабатывали впятеро противу цены.
– Неразумно покупать у купцов драгоценные вещи, но по случаю можно и должно. В моем казначействе набралось этого добра немало, а денег я на него истратил самую малость. Много было у нас на Москве таких драгоценностей, но во время Дмитрия Донского Тохтамыш все расхитил; пуще всего жаль жемчужины, она теперь попала в руки к царице Нур-Салтан. Я подарил ее сыну царство; не думаю, чтобы она не уважила меня Тохтамышевой жемчужиной. Так вот, Никитин! Коли ты на свою старость не жалуешься и волю мою берешься исполнить, так я желал бы, чтобы ты отправился к Менгли-Гирею с дарами, грамотами и собственноручным письмом моим, ни дня не откладывая. Дам я тебе и людей, и казны, сколько нужно, да в придачу спутника для дороги нескучного, юношу мне любезного, князя Василия сына Холмского. Береги его, яко зеницу ока, и доноси, что за ним доброго или худого заметишь. Похвально избирать для государственного дела к себе в помощники людей достойных, но еще полезнее, еще благоразумнее подготовлять им знающих и добродетельных преемников; тогда насаждай и семена таких растений, которые принесут плоды самые поздние, их же увидит внук, правнук. Тогда благо насажденное не испортит неискусная рука вертоградаря, и Русь, как труп, рассеченный на многие части изволением Божьим, сложенный ныне воедино, срастется, оживет и встанет исполином. Будет тебе наказ за тремя печатями: первую снимешь, когда приедешь к Менгли-Гирею и по наказу исполнишь, а когда исполнишь, снимешь вторую печать, так же сделаешь и с третьей. Князь Василий не посол, а в ученье тебе отдан, но для виду вторым послом будет в грамотах прописан. Гей, Мамон! Позови молодца нашего…
Вася вошел в рабочую палату и остановился; он не знал, что он должен делать, но государь его наставил:
– Поклонись, князь…
Тот поклонился почтительно…
– Не так, князь! Земной поклон! Вот теперь так! Ты кланяешься не мне, а моему сану… Подойди поближе… Это уж слишком близко, отойди от меня шагов на шесть, вот так! Руки не должны разгуливать, когда говоришь со старшими, тем паче с твоим государем; погляди, как стоит Афонька, так и ты стой…
– Да я, госу…
– Молчи! Когда тебя спросят, тогда отвечай, а теперь и твоего ответа не надо, теперь ты выслушай и свято исполни. Жалую тебя, князя Василья, князя Данилина сына Холмского, московским дворцовым дворянином… Смирно… Опять руки заходили? Приписал я тебя к Посольскому приказу и назначил вторым послом в Крым.
– Меня?
– Опять? Служить тебе верно, как крест целовал, а крест целовать тебе в Успенском соборе, по указу, сего же дня, а завтра в путь!..
– Завтра?
– Ступай теперь же к матери и простись, да не мешкай; оттуда ступай к казначею, он тебе даст людей и дары, ты отнеси их к Андрею Палеологу, поздравь от меня; возвратясь, ступайте в собор на крестное целование; потом переедешь к Никитину, к первому послу, там вас снарядят в путь и завтра в дорогу. Не желал бы я, чтобы весть о взятии Казани дошла к царю раньше послов моих. Надеюсь, что вы оба достойно исполните поручение, а теперь прощайте!
Когда Василий поцеловал государеву руку, Иоанн положил ее на плечо юноши.
– Ну, князь Василий Данилович! Ты ступил на поприще родителя.
Сказав это, Иоанн ушел в левую дверь, к Патрикееву.
VII. Три посольства
В теремах уже пообедали, и не без грусти. Васино место было не занято. У княгини несколько раз навертывались слезы, но, видя, что обе царевны то и дело глядят на нее, она старалась пересилить тоску и казаться веселою. Софьи Фоминишны не было, она давно пошла в столовую гридню и там с невесткою Еленой Степановной и боярином Ощерой ожидала государя, которого, как мы видели, задержали дела; и Софья и Елена сидели молча и занимались рукодельем. Вязали что-то на палочках, а боярин истощал все свое остроумие, чтобы развеселить княгинь, но обе хранили вид совершенного равнодушия, изредка поглядывая на двери. Елена, озабоченная недугом мужа, два раза уже ходила к нему и возвращалась, казалось, покойною. Видя, что государь не идет, она пошла в третий раз; в коридоре она наткнулась на Васю, который, повеся голову, в глубокой задумчивости шел на роковое прощание. Князь Вася почтительно отступил и сказал тихо:
– Государыня царевна, извини моему раздумью… Не видал…
– Не хотел видеть! А я так все вижу… Все… От меня не укроешься: не знает государь, а узнает…
– Что же он узнает? – спросил изумленный Василий. А если узнает про Ивана Максимова, точно рассердится и велит вместе с мистром Леоном на сковороде жарить. – Я уезжаю, государыня Елена Степановна, но глаз мой останется здесь… Желание твое уже исполнено, ты отомщена; Ивану Максимову и трудиться не надо, но теперь моя очередь!
Елена оторопела. Хотя она и не могла понять настоящего смысла этой речи, но ей нетрудно было догадаться, что в руках Васи есть тайны; добыть их из откровенного сердца юноши, казалось, так легко. Елена принудила себя улыбнуться и сказала ласково:
– Тебе мстить! Кому это может прийти в голову! Уж не вчерашнее ли твое слово?.. Нет, мой милый, на детей, да еще таких добрых, как ты, сердиться грешно; может быть, я и сказала что ни есть в сердцах, но тогда же и забыла… Куда же ты, Вася, едешь?
– В Крым – послом!
– Послом!
Двери растворились с детской половины. Леночка, Феня, княгиня Авдотья Кирилловна, няни – все хором воскликнули:
– В Крым, послом!
– Поздравляю! – уходя, сказала с досадой Елена. – Желаю счастливого пути.
– Благодарю, государыня княгиня, это, как мне теперь сдается, твой подарок. Одолжила…
– В Крым! К татарам! – увлекая Васю, восклицала княгиня. – Да там просто Содом; там море соблазна, хан греховодник, и все, все… Погибла моя головушка; детище бедное и неразумное, что с тобой хотят сделать!
– Хотят меня сделать человеком, – с притворною твердостью сказал Вася, стараясь не смотреть на мать и царевен. – Хотят… Я не знаю, чего от меня хотят. Знаю только, что на то воля государя, поэтому и Божия тут.
Княгиня также припомнила беседу Иоанна и также старалась притвориться покойною…
– С кем же ты едешь, Вася?
– С Никитиным, тем, что четки тебе поднес.
– Муж опытный и разумный. Благодарю и за это. Когда же ты едешь, Вася?
– Я пришел проститься с тобою и принять твое благословение.
– Господи! Неужели?..
– Завтра, чуть свет! – дрожащим голосом продолжал Вася. – Родимая, ненаглядная, благослови…
Вася упал перед матерью на колени, зарыдал – и поднялся вой; даже няни плакали навзрыд, а уж о царевнах и говорить нечего. Сначала княгиня, ухватив обеими руками голову Васи, осыпая ее поцелуями, обливая слезами, кричала: «Не отдам, не могу». Леночка и за ней Феня кричали: «Не давай, тетка, не давай!» Но мало-помалу опомнясь, княгиня в самых нежных, умилительных словах стала призывать благословение Божие на драгоценного сына, сняла с себя крест с мощами, надела на Васю и осенила его несколько раз знамением креста; он встал…
– Ты идешь? Нет, мой сын, еще, еще миг только…
И мать с нежностью обняла Васю… Голова юноши кружилась, сердце билось сильно; улучив мгновение, он вырвался из объятий матери и, закричав: «Прощайте», убежал без оглядки.
– А со мною, Вася, ты не простишься? – в слезах вскрикнула Елена.
– А со мною? – повторила Феодосия.
Напрасно. Васи уже не было; в казначейскую палату он вбежал запыхавшись и как вкопанный остановился перед столом, за которым сидел боярин Юрий Захарьевич. Вася опомнился, поклонился, оглянулся и, с трудом переводя дух, спросил:
– А где же подарки? Пора!
– Насилу мы дождались тебя, князь Василий! Откуда ты это так спешно бежал?..
– Спроси лучше – куда? Я замешкался, так спешил исполнить волю государя. Где же подарки?
– Вот Афанасью Никитину сданы на руки. Он тебе сподручник в этом посольстве по государеву указу, так как ты ему – в Крымском.
– Так можем ехать.
– Люди повезут сундуки и мешки за вами…
– Прощения просим, боярин!
– Василий, ты мне приходишься родственником, а по уважению к твоему знаменитому отцу ты мне больше чем родной: береги чистоту сердца, которою ты обратил на себя внимание государя, а прочее само придет…
– Боярин, у кого есть такие образцы, как ты, да брат твой, да отец мой, тому легко идти путем добрым. Сердце? Сердце мое чисто, да болит оно что-то.
– Бог милостив, – с улыбкой сказал боярин. – Проездишься, прогуляешься, свет посмотришь, и пройдет. Прости, любезный князь. Господь сохранит тебя в утешение государю и всему царству. Прости!
Князь Василий, Никитин и несколько слуг дворцовых повезли подарки в Греческую слободу; пепелище двора Меотаки еще дымилось; так как академия не сгорела, а новобрачным деваться было некуда, то Андрей послал сказать Мефодию: пусть себе ищет другого помещения; академия же по указу его, Андрея Палеолога, обращается в его походный дворец. Послы этого не знали и заехали к Ласкиру, где Вася оставил молодую чету, но Дмитрий встретил их у ворот с лицом печальным и объявил о новоселье Андрея.
Сойдя с лошадей, послы пошли пешком, потому что до академии оставалось несколько шагов, но больше потому, что Васе хотелось переговорить с Ласкиром.
– Митя! Я устоял в слове! Я смолчал про мистра Леона, но совесть моя не покойна…
– И без нас, князь, все откроется. Кажется, про ересь уже и дошло до государя. Несколько гонцов с Москвы уже пробежало на слободу; Хаим Мовша уехал из Москвы, давеча, не больше на десяти подводах, будто бы в Тверь купечествовать…
– Боюсь я, чтобы и мистр Леон не ушел…
– И этот был у нас, будто бы проведать про здоровье отца, но ты сам знаешь, зачем он был? Глаза у него что уголья… Он долго смотрел на пепелище из окна и не выдержал, сказал: «Жаль! Напрасный пожар!» Князь, как ты думаешь, а мне кажется, что этот пожар – дело рук мистра Леона.
– Легко статься может: от такого чудовища всего жди. Вот почему совесть меня мучит, что мы смолчали. Он теперь лечит царевича, по теремам без опаса ходит Я уезжаю. Кто присмотрит за этим гадом?..
– Ты едешь? Куда?
– Государь посылает меня в Крым вторым послом, и завтра же.
– И завтра же! Значит, государь догадался…
– О чем, Митя, ради бога, о чем?
– О сердце твоем: что оно больно полно царевной Еленой…
– Ну так что ж? Разве грех?..
– Не грех, а болезнь… Послали полечиться… Вчера у мистра Леона был Поппель, помнишь? Я не успел тебе пересказать, о чем они толковали. Поппель сватает Елену за императорского сына или за кого другого важного человека, так тут уже своих женихов не нужно…
Вася остановился. Он глядел то на Ласкира, то на Никитина, но так странно, что обоим стало неловко. Есть минуты поистине решительные, когда наш образ мыслей вдруг изменяет направление; чувства, быстрым потоком бежавшие своим путем к неопределенной цели, как будто встретили скалу, ударились и потекли совершенно в другую сторону; что ощущало сердце в неопределенном образе, то высказалось и определилось; иногда в эту минуту одно чувство, пылавшее в сердце, как будто вспыхивает, выгорает дотла и заменяется другим, часто совершенно противоположным.
Нередко в эти минуты легкомысленный становится благоразумным, мудрый теряет рассудок, негодяй степенится, добродетельный превращается в злодея. Эти минуты застигают человека в раннем возрасте и нередко создают то, что по-ученому зовут характером. Что сталось с Васей, увидим; только он совершенно изменился в лице, побледнел, губы дрожали, взгляд искренний, веселый отуманился оттенком подозрительности. Он преобразился.
– Что с тобою, князь? – спросил заботливо Никитин.
– Ничего. Ночь не спал; расклеился, устал… Но вот, слава богу, мы уже у берега…
В академическом саду было много гостей, в том числе и мистр Леон. Андрей важничал: он был занят Зоей, но друг его Рало объявил гостям, что он окончит грамоту к турецкому султану и тогда примет поздравление своих доброжелателей. Послы царские были тотчас же допущены к Палеологу. Вася не узнал аудитории, в которой еще вчера слушал греческую мудрость Мефодия. Эта комната, или, лучше сказать, беседка, была перегорожена богатой тканью. Скамейки ученические и столы были покрыты ларцами, мешками, поставами сукон и кусками материй; слуги Рало то и дело приносили с пепелища новые; Палеолог стоял у окна, обняв Зою, и не спускал глаз с носильщиков; когда послы вошли в академию, Палеолог сказал жене:
– Зоюшка, присмотри же за своим добром и восхваляй благоразумие покойника, а мы поспешим принять послов нашего брата Иоанна. Ба, ба, оба знакомые! А один к тому же – наш спаситель…
– Боже мой! – вскрикнула Зоя. – Холмский? Князь, извини, мы тебя принимаем по-походному…
– Извини, Зоюшка! – перебил Андрей. – Не изволь отходить от окна ни на шаг и глаз не спускай с подвалов. Не то расхитят добро твое. Вот, князь, что значит благоразумная предусмотрительность. Меотаки построил дом деревянный, а подвалы каменные и с такими сводами, что их и огнем не прошибло; а всю свою казну, товары и вина спрятал под те своды, так что пожар взял только то, что нам с Зоей не нужно уже: деревянную избу, а нам на Москве и каменных хором не надо: мы едем отсюда, как только брат Иоанн отпустит…
– Государь твоему отъезду перечить не хочет, – сказал князь.
– Я так и знал, а денег не дает…
– Нет, он прислал поздравить тебя и супругу…
– Много благодарны.
– Ларец с казной…
– Рублей десять…
– Три тысячи гривен.
– Великий Иоанн, истинно великий, я утверждаю за ним это титло.
– Лисью шубу тебе, кунью твоей супруге…
– Спасибо. Верю его мудрости, ибо только мудрый летом памятует о зиме.
– Лунскую однорядку с лаловыми пуговками.
– Великолепный Иоанн, он понимает, Палеологу нельзя ходить в веницейской хламиде или в охабне.
– Высокой супруге твоей яхонтовое ожерелье.
– Да из чего он женитьбе моей так обрадовался? Не перед добром так расщедрился…
– Сукна и шелковые ткани, парчи.
– Этого добра и своего довольно, да все же спасибо; можно перевести на деньгу – на Москве охотники найдутся.
– Бочку вина старого.
– Выпью один за его здоровье! Этого добра таскать с собою не стану. Я изумлен его щедростью, но все не могу понять, чему он так обрадовался? Видно, назло Софье; мне все равно, дары я принимаю с великою благодарностью и еду жить к королю Матвею…
– И для того посылает тебе шесть походных коней с полным прибором…
– В переводе это значит любезный Андрей, можешь хоть сейчас убираться. Что же ты, Зоя, опять тут? Положим, что остальной товар, что в подвалах, не важен, что эти подарки в десять крат ценнее тех товаров; за подарки спасибо, но зачем же и тем добром брезгать? Да и как знать: вдруг из разного хлама ларец с казною может вынырнуть.
– Я хотела сказать, что после сегодняшней страшной ночи мы не можем из Москвы так скоро выехать… Надо сшить то, другое…
– Вздор! Можем! Можем! Лишь бы монета была: за пять денег в час одна игла три сорочки сошьет. Монета-волшебница… Зоюшка, ради бога, не отходи от окна… Ну, послы великие, первые на свете послы: чем же мне вас принять и угостить?..
– Спасибо, ничего не надо! Мы спешим к Успению, крест целовать на государеву службу, и завтра же в путь…
– Ты едешь? – вскрикнула Зоя и, опомнясь, отвернулась лицом к окошку… Палеолог был слишком доволен, чтобы обратить особенное внимание на это восклицание; он сделал князю тот же вопрос.
– В Крым послами едем, – отвечал Вася.
– Ах, черт возьми, какой знатный случай: при посольстве всегда есть ратные люди, а так один поедешь – страха наберешься. В Литве вольница – по дорогам шалят; немцы и так на меня злы – тем путем также опасно. А вы как поедете?
– Мы поедем сухопутьем до Украины, то есть до Дона, а там на судах, водою до самого Крыма…
– Ах ты Господи, досадно упустить такой важный случай. Да нельзя ли вам обождать дня три-четыре?
– Завтра, чуть свет указано.
– Мы собраться не успеем…
– Отчего не успеем? – перебила Зоя, подбежав к Андрею.
– Да ведь ты же говорила, что надо шить то, другое.
– Да ведь ты же сказал, что можно купить готовое…
– То-то же и есть!
– Уж я берусь за это; все будет: и прислугу найду, и подводы найму…
– А когда же я успею товары продать, не стану же я таскать их с собою?
– Ах, Господи! – подхватила Зоя. – Товары можно спрятать у Ласкира; боярин честностью своею знаменитый, он продаст их не спеша с барышом большим, а деньги перешлет с посольством каким. К Матвею что год – послы ездят…
– А? Какова? Право, мужской разум!.. Все уладила, устроила: богатырь – не жена… Одно меня беспокоит: когда же я успею бочку старого вина выпить?..
– Послушай, Андрей, ведь надо же тебе с твоими греками проститься; теперь еще рано, до вечерни я все исправлю: повозки и у соседа есть продажные, мне помогут; уложу все, а последний пир на наши деньги может Рало сделать.
– Палатный разум! Истинно ты в десять раз умнее Патрикеева!
– Но что же теперь мне делать…
– Тебе? Ты ступай простись с царем и сестрою и приходи к Ласкиру, при мне оставь Рало и еще кого-нибудь, для посылок…
– Позволь, Андрей Фомич, – сказал Никитин, весьма довольный тем, что Палеолог решается ехать, – нам, послам, дадут и царские повозки, и царских лошадей, так мои мне не нужны; да и всех людей моих я к тебе пришлю, они с товаром разумеют обходиться и укладку знают, а мой товар я также отдал на сохранение знакомцу; так если ты с ними сойдешься, они люди вольные, купеческие, могут тебя проводить до самого короля Матвея; там ты их наградишь и отпустишь, а они хорошего чешского, и ляшского, да угрского товара искупят и с послами или с купеческим обозом на Москву воротятся.
– Само небо за нас, Зоя! Все идет как в сказке. Допустят ли только теперь к Иоанну?..
– Теперь самое лучшее время, как мне сказывали: он в садах гулять изволит и допускает к себе тех, которые не для дела, а для беседы приходят. Это его отдых…
– Так в Кремль! Кстати, лошади свои походные есть… Простите, послы любезные, что я без чинов с вами; тут у меня и сени, и гридня, и палата, и опочивальня; надену же я обновку, лунскую однорядку, экое богатство – чудо; и нож есть – прелесть; плащ моего друга Меотаки, спасибо, уцелел в подвалах; шапка плоховата, да ведь мы на походе… Ну, прощайте, дорогие попутчики! Ввечеру на пир будете?
– Не знаю; если успеем!
– Пустяки! Непременно; так уже и распоряжайся, чтобы отпировать, да и в путь чуть свет; так до свидания! Смотрите же, приезжайте, да пораньше.
Палеолог поцеловал Зою и сказал:
– Смотри, душа моя, растащат! Правда, там меньшой Рало, а тут старший, да все присматривай! Товар, который остался, надо описать.
– Ох какой ты скучный! Поезжай только, я все сделаю; недаром я училась порядку у Меотаки, а ты, пожалуй, еще опоздаешь проститься, тогда и нельзя будет с посольством уехать.
– Твоя правда, ну так прощай же, дай еще разок поцелую. До вечера, послы мои дорогие…
И Андрей с живостью юноши шел на крыльцо; все греки бросились поздравлять его, тем с большею охотою, что в царских подарках видели доказательство милостивого расположения Иоанна к их царевичу.
– Благодарю, благодарю! – говорил он скоро. – Некогда. Спешу к брату! Зовет! Ввечеру милости просим на пир к Рало, другу моему. Зовите всех наших, кто меня любит. Вот она, вот эта славная бочка вина, ввечеру она будет – ваша! Я привык делиться радостью с моими любезными детьми.
– Да здравствует деспот Андрей! – закричала толпа…
– Позволь, принчипе, и мне поздравить тебя, – сказал Леон, низко кланяясь.
– Можешь, хотя я твоему поздравлению ни на медную деньгу не верю.
– Принчипе!
– Некогда! Черт тебя возьми! Приходи уж и ты на пир; ты любишь пображничать, а тут же для тебя такой радостный случай. До свидания!
И Андрей весело вскочил на одного из коней, приведенных ему в подарок…
– Ах, Вакхова голова! Вот уж это не по-царски! Гей, кто там, Рало! Скажи Зое, чтобы людям царским поднесла по десяти гривен серебра на голову…
– Рады стараться, государь царевич, милости твоей!
– Спасибо! Ну, теперь в поход…
И Палеолог ускакал. Послы также простились с Зоей, она не обнаружила ни малейшего волнения, внимательно, но холодно проводила гостей; она не могла не заметить глубокой задумчивости молодого князя, больше, он был печален; во все время переговоров Андрея с Зоей и с Никитиным насчет отъезда он был совершенно погружен в самого себя, ничего не видел, не слышал, о чем говорили, и когда дело дошло до прощания, он казался смущенным и ушел, не вымолвив слова. Зоя торжествовала; она не сомневалась, что свадьба ее была причиною такой печали, которую несчастный юноша и скрыть не умел. Мысль о приятном путешествии придавала Зое новые силы, она распоряжалась быстро, весьма удачно; оба Рало помогали ей усердно вместе со своими и Ласкировыми слугами. Все были довольны: и те, которых освобождал Андрей от постоя, и сам Андрей, стрелою долетевший до Кремля.
Он застал государя действительно в садах; его допустили к Иоанну без затруднения; доселе Андрей был весел и беззаботен, но проходя по липовой аллее, в чем и заключался кремлевский дворцовый сад, и заслышав в цветниках голос Иоанна, Андрей потерял всегдашнюю свою бодрость и в смущении стал подходить медленнее и медленнее. Цветники занимали небольшую площадку, правильно разбитую на дорожки, отделявшие грядку от грядки; на этих грядках красовались пионы, ноготки, пестрые маки и другие летние цветы; взглянув на роскошь и разнообразие нынешних, даже частных, садов, невольно подумаешь, что не только разумное человечество, но и сама природа идет вперед, умножая на пути бесконечное свое разнообразие новыми произведениями своей неистощимой творческой силы. Бедные кремлевские цветники тогда казались богатейшими, о них в народе рассказывали чудеса; там будто росла и жизнь-трава, и райские яблоки, для которых, естественно, досужее воображение в кремлевском саду на свой счет держало райских и жар-птиц; а о фонтане в аршин вышиною, конечно, знал каждый ребенок, который уже порядочно умел складывать слова. Небольшой резервуар наполнялся с вечера водою и служил запасным прудом на случай пожара; когда после обеда государь выходил в сад, фонтан пускали, но едва Иоанн возвращался к работе, фонтан запирали: красивый мраморный бассейн был уже до половины полон; это значило, что государь в саду давненько; на скамье, сплетенной из оленьих и турьих рогов и застланной парчовым тюфячком, сидел Иоанн. Софья, между грядками, смотрела на детей, грустно перебрасывавших мячик. Из бояр тут были только: Ощера, Мамон, Патрикеев да Юрий Захарьевич; из посторонних – живописец Чеколи да толмач Посольского приказа. Увидев Андрея, Иоанн сказал:
– Скажи Чеколу, что у меня только и свободного времени, что об эту пору; так пусть завтра со своим снарядом сюда в цветники приходит и пишет детские лики, а начнет с Олены… Да чтоб писал не мешкая; оттого я поденно и не нанимаю, а от каждого лика по тридцати гривен назначаю, а как напишет все, и хорошо, то за усердие подарю ему шубу… Здравствуй, Андрей Фомич, милости просим новобрачного; а без укора все-таки скажу, нехорошо сделал, никого не оповестил.
– Андрей! – вскрикнула Софья, увидав брата. – И ты смел!..
– Сестра! Я обязан тебе уважением, как к супруге такого великого и могущественного государя, но как брат, я старше тебя и моей воле хозяин.
– Истина, аминь! Не имеешь ли к нам просьбы?.. – спросил Иоанн.
– Нет, государь! Слишком, слишком богатою милостью ты взыскал меня; щедрость твоя меня поразила, я пришел принести тебе мою благодарность и просить разрешения на отпуск.
– Куда же?
– Есть люди, которые расположены еще к падшим Палеологам. Ты не можешь, государь, возвратить нам потерянного престола. У тебя своих злодеев много.
– Таки немало…
– Но есть могущественные монархи, у них полки от войны свободны, а соседство турок добра им не предвещает; может быть, удастся их подвинуть…
– Может быть! Только, Андрей Фомич, запомни мой совет. Добывай Византию посольским умом и языком, да, пожалуй, чужими руками, но денег на это дело не трать; на случай неудачи, не останешься нищим. И то еще скажу, что, где осядешь на год, на два, давай нам знать, мы тебя своею помощью никогда не оставим… Когда же в путь?..
– Завтра, великий государь и благодетель!..
– Так скоро?..
– И не желал бы, но обстоятельства того требуют. Ты посылаешь послов к хану крымскому, так мы далеко можем с ними ехать безопасно, потому что послы с малым обозом не поедут…
– Весьма благоразумно. Но разве ты норовишь к Черному морю?
– Нет, государь, мы до Крыма вместе, а там к молдавскому господарю; тут все пути безопасные.
– Кроме Буржака, но там теперь Менгли-Гиреева орда сидит в засаде на Польшу; так я велю тебе дать опасную грамоту, орда меня слушается, что своего хана. Пожалуй, дадут еще проводников до самого Прута. Тогда поистине безопасное странствие… А Холмскому я накажу, чтобы тебе старался быть в помощь… А ты, Андрей Фомич… это последняя просьба… гляди за моим орленком, чтобы он в пути не пристал к какому соблазну; пуще, чтоб к вину не пристрастился; попроси от меня о том и супружницу свою, потому что женский глаз острее, а речь ласковее, а лаской из такого ребенка все сделаешь. Ну, благослови Господи и напутствуй их твоим святым покровом. Прости, Андрей Фомич! Не забывай нас, пиши почаще… Прости!
Иоанн встал и протянул руки. Палеолог не без волнения обнял Иоанна и поцеловал в плечо. С сестрою он тоже поцеловался, но только и могли сказать: прощай, сестра, прощай, брат. Боярам Палеолог сделал легкий поклон, те отвечали тем же; расстались!
– От души кланялся! – сказал Мамон тихо. – Авось уедет… Пошел-ушел.
– А я так и не кланялся, – перебил Ощера. – Потому что уехать уедет, да воротится, туда-сюда… Пташка перелетная, да и голубку подобрал себе, говорят, вострую. – Ощера утерся рукавом.
– Что ты? – спросил государь.
– Так! У меня уж такой норов!
– Софья, – сказал Иоанн, – не пора ли детям в хоромы…
Софья и дети ушли. Иоанн продолжал:
– А какой же это у тебя норов?
– Красавица, так кровь и заиграет, туда-сюда. Прослышу – лихорадка, а увижу – опьянею.
– Да где же ты красавиц-то у нас видишь…
– На сенокосе, когда сено собирают или хлеб жнут. Уж тут я всегда в подмосковной…
– Мамон, что, он правду говорит?
– Врет он, государь, хвастунишка, пошел-ушел. Был он ходок когда-то, да теперь куда ему, вылинял; пусть шапку снимет, голова у него – ни дать ни взять у поповской палки яблоко…
– Не хвались своей щетиной; шуба-то мохнатая, да с дрянного зверя, туда-сюда. Недаром тебя государь Мамоном прозвал; годовалого теленка, туда-сюда, на ужин съел… А что я люблю на красавиц посмотреть, тут греха нет. И, признаюсь, я столько про Зою наслышан, что дал бы гривну[39], туда-сюда, чтобы на нее взглянуть.
– Ну а какой же грех, что я ем столько, сколько нужно. Чем я виноват, что утроба верблюжья. Я ем, да не объедаюсь, так тут нет беды, лишь бы всегда продовольствия хватало. Вот, говорят, у Андрея Фомича пиры так на чудо. Художник, говорят, все скучал, что денег нет, и мне обещал: будут – угощу. Вот тебе деньги есть, да пира не будет, завтра уедет, а пир – пошел-ушел!
– Не печалься! – перебил Иоанн. – Пир будет; без пира не уедет, сегодня отпразднует прощальную, и я хочу вам обоим доставить удовольствие. Как бы то ни было, Зоя – жена Палеолога. Непристойно ей ехать, как мещанке. Ощера отведет ей коня ученого с походным седлом, а Мамон отвезет Андрею путевую поварню; пусть повара начинят ее, как следует в дорогу. Юрий Захарьич, распорядись, а мне пора за работу: пойдем, Патрикеев.
Не станем утомлять читателей подробным описанием всех сборов в дорогу и послов, и Палеологов, довольно сказать, что благодаря распорядительности Никитина и Зои к вечеру все поспело.
На пепелище дома Меотаки стоял большой посольский обоз: несколько телег с продовольствием и вещами, лошади, вьючные и тяглые, два шатра, четыре кибитки крытые, несколько подвод – словом, все принадлежности, какие в то время были необходимы для дальнего путешествия знатных бояр; обоз этот охранялся отрядом боярских детей, их было всего десять с начальником; девять покойно отдыхали в опустевшей академии, один с копьем торчал в разломанных во время пожара воротах; два чиновника Посольского приказа, дворяне Загряжский и Кулешин, приписанные к посольству для письмоводства и науки, вместе с Никитиным и Холмским пошли в дом Рало, где пир уже был готов и собирались гости. Иван Рало был не в духе, ему очень не нравились пиры Андрея; на этот раз он был бы сговорчивее и веселее, потому что это был прощальный пир, если бы Андрей не требовал, чтобы Зоя была также за трапезой, Ивану и до этого нужды не было, но присутствие Зои возлагало обязанность и на хозяйку и на дочерей его сидеть за столом, а это крайне не нравилось Ивану; еще и то было не по душе ему, что на пир сходились не одни греки, но когда в парадные сени вошел мистр Леон, Иван чуть не вскрикнул с досады… Он не удержался, однако же, и спросил у старшего сына: кто впустил сюда этого пса богомерзкого; сын пожал плечами и посмотрел на Андрея. Старик плюнул и отвернулся.
– Пора за трапезу! – сказал весело Андрей. – Друзья мои! Это и свадебный и прощальный пир: первую часть мы будем править как свадьбу, вторую – как пир прощальный… Начинай, Иван! Выводи женщин!
– Женщин? – с досадой спросил Иван. – Мои выйдут в покрывалах и во весь пир их не снимут. Советую то же сделать и Зое; тут уже надо опасаться не одного черного глаза, тут есть и слуги диавола.
– Полно вздор городить! Знаем мы этих чертовых слуг, да не боимся… Выводи женщин в гридню – солнце садится!
Иван ушел на женскую половину, а Андрей повел гостей в гридню; не успели гости разместиться, как вошла Зоя и пять женщин, все были закутаны в покрывала.
– Да это похороны, а не свадьба, Иван.
– Пока свадьба, но может кончиться похоронами.
Мистр Леон был в сильном волнении; он не знал по-гречески, но взоры гостей объясняли ему, что разговор идет на его счет, присутствие Зои еще более увеличило его смущение. В это самое время шепот над ухом Леона заставил его побледнеть, то Холмский шептал ему: «Жид, помни, что я здесь и смотрю за тобой, ты возле меня и сядешь; мне же, кстати, есть о чем и поговорить с тобой».
– Почтенный хозяин! – сказал Холмский по-гречески, и голос его заставил Зою вздрогнуть. – Будь покоен! Молод я, но одна старуха научила меня тайне уничтожать влияние каких бы то ни было чар. Слышу я, будто этот врач – не хочу называть его, не то догадается, что про него речь, – слышу, что он чародей, только недостает улик; видите ли, я ему сказал одно слово, и он побледнел от моего заговора, а если позволишь мне все сделать, что один схимник противу злой кабалы придумал, так тогда хоть всех тайных жидов созови – будут бессильны…
– Ты, юноша, больно молод, пух на бороде едва пробивается, а уж колдунов унимать хочешь, – строго сказал Рало.
– Холмские, – перебил Никитин также по-гречески, – в нежных летах умнее многих стариков; львенок не успеет родиться, а разумом и силой одолеет самого старого медведя…
– Что силен, то силен, – сказал боярин Федор Ласкир, – я сам видел, как он Зою принес в мой дом, будто перышко…
– Так это ты, князь! – воскликнул Рало, с удивлением осматривая юношу, и лукавая мысль пробежала в голове старца. – О, для такого героя я соглашаюсь на все!
– Даже на то, – спросил Вася, – чтобы женщины сняли эти одеяла?..
– Браво! – воскликнул Андрей. – А что, брат Иван, поймали?
– Ничуть! Пусть сделает, что сказал, и я согласен…
– Если так, – сказал Вася по-русски, – мне нужна помощь мистра Леона; позволь нам с ним выйти в сени…
– Мистр Леон, – сказал Вася уже в сенях, запирая дверь в гридню, – зачем ты здесь?
– Меня звали…
– Знаю, но ты мог не прийти, а пришел, – значит, с умыслом…
– Попировать…
– На свадьбе у той, которую ты себе готовил в невесты?..
– Я… Никогда…
– Ты, видно, забыл, как при всех ты требовал у твоего сообщника Курицына эту самую Зою…
– Я притворялся, я хотел…
– Видно, ты и перед собой в опочивальне притворялся, когда, теряя Зою, сорвал с себя скуфью[40] и топтал ее ногами!
– Кто сказал тебе…
– Глаза мои! Я видел все, я слышал все, лежа на твоей постели…
– Все!.. О, не погуби меня!.. Я буду верным рабом твоим… псом твоим…
– Чтобы схоронить поскорее страшные тайны вместе с господином? Что шаришь в кармане, ищешь ножа фряжского? Трус! У тебя не станет духа взглянуть и на лезвие этого подлого оружия, ведь я тебя насквозь чую. Ты убил Меотаки, ты поджег дом Зои…
– Ложь… не…
– Истина, как и то, что ты пришел сюда с тайною смертью. Я выдал бы тебя сейчас, но ты лечишь нашего надежу-царевича от недуга трудного. Правда и то, что я дал слово Ласкиру молчать про все то, что видел и слышал, но твои новые злодейства разрешили мою клятву. Я уезжаю, но на это не надейся; первый шаг к злому делу, и ты погиб. За тобой смотрят. Понимаешь ли, подлый жидовин, понимаешь ли?
– Чего ты от меня хочешь? – пропищал жид, отступая от выразительных телодвижений юноши…
– Во-первых, подай сюда тайный нож, не то еще кого невзначай окалечишь…
– Нож! Какой нож?
– Подай! – грозно вскрикнул Холмский, и жид повалился к ногам его.
– Ну, что же!
– Вот он… – И жид, дрожа, подал кинжал, висевший под хламидой почти за спиной.
– Пригодится. Во-вторых, я требую, чтобы ты немедля выбрался из Москвы… как вылечишь царевича…
– Клянусь…
– Напрасно…
– Я уеду раньше, нежели ты думаешь…
– Наконец, чтобы ты сейчас оставил дом Рало…
– Бегу…
– Постой, жид, помни, что за тобой глядят глаза зоркие, ступай!
– Ну, теперь все сделано. Почтенный хозяин, исполни свое обещание!
– Где же мистр Леон?.. – спросил Андрей.
– Отпросился домой, ему что-то нездоровится.
Общий смех раздался в гридне.
– Теперь и я верю твоим заговорам, – сказал Рало. – Ну, Елена, снимайте покровы, пора за стол!
Женщины сняли покрывала, и общество было поражено красотою некоторых. Зоя была в полном блеске красоты удивительной, наряд драгоценный служил как будто великолепной рамой этой очаровательной картинке. Само собою, первый взор пал на юношу, и юноша, смущенный, вспыхнул и опустил глаза; робко поднял он их, стараясь не встретиться со взорами Зои, он обратил их на других женщин; Елена была благообразная старуха, но до того набеленная, что цвет лица ее потерял всякий естественный вид, зато четыре дочери ее, София, Вера, Надежда и Любовь, были прекрасными; старшей было лет двадцать, младшей четырнадцать. Чиновники Посольского приказа, Загряжский и Кулешин, хотя оба были взрослые, но, приученные к обычаю, не могли смотреть на женщин без фаты и зажмурились. Вася не знал законов, установленных обычаем, и был очень рад, что невинным колдовством раскрыл такие прекрасные, такие добрые лица; взоры его перебегали с сестры на сестру; все четыре ему нравились, но в каждой он находил особенность приятную. В это время садились за стол…
– Что же, князь? Твое место пусто…
– Извини, хозяин! Засмотрелся на дочерей твоих…
– Довольно искренно, князь, да только так не говорят…
– Отчего же?.. Поэтому нельзя и о цветах говорить. Что мне твои дочери? Цветы прекрасные – и только…
– Будто и только? – заметил Андрей. – Видно, князь, что ты еще больно молод; видно, что ты не вкусил еще сладости поцелуя…
Васю будто что-то укололо; Зоя вспыхнула; молодой Ласкир заметил то и другое движение и побледнел; Андрей ничего не видал; допив стопу вина, он продолжал:
– Тебе надо многому еще учиться; по части науки нравиться женщинам я берусь быть твоим наставником. Брат Иоанн, видно, тебя очень жалует, назвал тебя орленком; просил, чтобы я смотрел за тобой, как за сыном; да, я и забыл тебе передать, Зоя, что брат Иоанн просил и тебя за ним присматривать. Преумнейшая голова этот Иоанн. Как он при этом случае мудро сказал; право, теперь не вспомню, а превосходно сказал; постой, как это он сказал? Да, говорит, что женский глаз острее, а речь ласковее. Прекрасно сказано… Так смотри же, Зоя!
Зоя уже давно оправилась и казалась совершенно покойною. С ласковою улыбкою отвечала она:
– Князь молод, но зрелость врожденного ума, несмотря на лета, кажется, делает для него излишним попечительство няни. Притом же я не могу быть беспристрастна к его поступкам.
– Это почему? – спросил Андрей.
– Потому, что вчера он возвратил меня к жизни; сегодня, с опасностью собственной жизни, вынес меня из пламени; без него, Андрей, я оплакивала бы мужа в первый день свадьбы… Кто знает, а мне говорит сердце, что он тому назад несколько мгновений в третий раз спас меня, если не от смерти, то от большой опасности…
– Что ты, Зоя? – спросил тревожно Андрей, сомнительно поглядывая на Васю.
– Дивлюсь прозорливости твоей супруги! – сказал князь Вася, как-то успокоенный степенным, важным тоном речей Зои. – Уверять не смею, но, пожалуй, этот фряжский нож был назначен в подарок или тебе, или твоей супруге.
Все в ужасе привстали, стараясь взглянуть на оружие…
– Неужели мистр Леон?.. – спросил Андрей, побледнев.
– По всему кажется, хотел тебя отправить к Меотаки, только другим путем… Мы с Митей знаем много…
– Ничего я не знаю… – поспешно перебил Ласкир. – Все, что я слышал, так только то, что он влюблен в Зою до безумия…
– Ну, так пускай же себе с ума сходит… Завтра мы уедем, тогда пусть хоть повесится. Лишь бы до отъезда он не ухитрился, надо принять меры…
– Меры приняты, и меры эти надежны.
– И опять ты! Так какое же ты дитя, скажи, сделай милость? Ты распоряжаешься как зрелый муж: вот и покрывала с женщин ты же снял ловкой хитростью; Иван, я думаю, теперь зол на тебя, да нечего делать.
– Клянусь, нимало, – сказал Иван по-гречески. – Что, эти господа знают по-нашему?..
– Которые?..
– А вот эти, что сидят зажмурясь…
– Нет!
– Ну, я от них только и прятал детей, а то все свои родные или близкие знакомые; им видеть мое семейство не в диковинку, а эти сами не смотрят, так все и в порядке. Впрочем, они, как видно, люди скромные, я боюсь подлипал, особенно знатных; притом же на Москве, в чужой стороне…
– Вот, например, Ощера… – сказал боярин Ласкир. – Хилый старик, гриб, а чуть заслышит про красавицу, изо всех сил бьется, чтобы видеть. Что он Хаиму Мовше денег переплатил, чтобы видеть жену оружейника Мирули, которую никто не видал во всей слободе. Как только Ощера не очередной у дверей Золотой палаты, так уж наверно у нас на слободе. По сану он себя считает мне равным, хотя он за шутовство боярином сделан, а я и в Цареграде был тысяцким, но по московскому чину мы равны. Вот он после каждой неудачи ко мне закусить заезжает, я уж и дома не сказываюсь…
– Ко мне также стал ездить, – сказал Рало. – Но я ему наотрез сказал: отваливай!
– Ну, этому и я не покажу Зои. Не потому, чтобы я боялся его, a так, чтобы всякая дрянь не могла рассуждать о красоте жены Андрея Палеолога…
– Мы от государя великого князя к царевичу Андрею Фомичу присланы… – раздалось в сенях.
– Что я слышу? – вскричал хозяин, вскочив и набрасывая фаты на дочерей. – Зоя, покройся и ты!..
Двери отворились, и первый вошел Ощера, высокий, худощавый старик; несмотря на старость, он старался держать себя молодцом; когда пошатывался, всегда жаловался на камчугу, которой его в молодости колдунья испортила. За ним Мамон, в виде огромной бочки, заткнутой сверху небольшою чекою, на которую походила голова его, тонувшая в тучных плечах; оба в парчовых шубах и куньих шапках.
– Мир дому, пиру разгул, веселье сердцу, надо всем благословение Божие, – сказал Ощера, кланяясь…
– Хлеб-соль, – прибавил Мамон. – Да не оскудеет сладость пищи и пития.
– Благодарю! Что скажут мне великие бояре?..
– Не мы, где нам, а говорит великий государь наш и всея Руси устами подлых рабов своих и дары шлет. Только мой дар супружнице твоей, а Мамонов тебе…
– Так моя речь и впереди, пошел-ушел. Шлет тебе государь на дорогу походную поварню с кладовою, там есть и сушеное мясо, и сыры, и пироги, и разное съедобное от стола государева, и скоровары медные, и блюда, и весь снаряд столовый, пошел-ушел!
– Со слезами благодарю не столько за дар, сколько за великую честь и внимание. Что скажет теперь боярин Ощера?..
– Не тебе, а твоей супружнице…
– Вот она…
– А я почем знаю, она ли это или нет, туда-сюда?..
– Ты меня обижаешь, боярин…
– Тут нет никакой обиды. Ведь я должен же знать, туда-сюда, кому государево слово передал и подарок отдал. Можно всякую куклу закутать, так я ей и кланяйся, туда-сюда…
– Но разве ты не знаешь обычаев?..
– Есть случаи, где можно допустить исключения… Настоящий случай такой и есть…
– Я этого не вижу. Кажется, мне лучше знать, жена ли моя или нет возле меня сидит… Так не угодно ли тебе, боярин, слово твое ей передать…
– Не угодно и не могу, пока покрывала не снимет… Я не верю, что она…
– Если так, – сказал Ласкир, встав, – то мы все утверждаем, что эта женщина истинно супруга Андрея Фомича Палеолога…
– Что, взял? – сказал Мамон тихо Ощере. – Перестань торговаться, пошел-ушел: видишь, на столе-то и блюд мало осталось, а пока ты будешь упрямиться, все съедят; ведь у молодежи желудки вострые…
– Не могу. Непристойно, Андрей Фомич, посла царского так принимать. Мне указано…
– Отдать походную ученую лошадь, – перебил с досадою Мамон. – Чтобы супруге твоей было на пути покойно и чтобы ехала она, как жене царевича надлежит, пошел-ушел. Вот и все тут.
– Милость великого государя, – раздался серебряный голос Зои, – милость, ничем не заслуженная, ко мне, недостойной и темной жене, проникла до глубины сердечной. Признательно целую прах стоп столь великого государя, и да позволит мне возносить о нем к Господу ежедневную молитву…
Ощера совсем оттянул себе шею. Слушая Зою, он как будто хотел прорваться сквозь покрывало взорами, чтобы увидеть те уста, которые говорили таким сладостным голосом. Андрей с умыслом молчал несколько времени, чтобы дать гостям возможность подолее насладиться забавным положением Ощеры.
– Итак, великие бояре, – наконец сказал он. – Вы слышали выражения нашей искреннейшей благодарности. Передайте их брату Иоанну, а сами примите нашу признательность за труд, который вы приняли на себя. В ваши лета нелегко ездить в Греческую слободу. Душевно благодарим вас и не задерживаем.
– Как, что? – спросил Мамон. – То есть, пошел-ушел, куда хочешь…
– Следственно, я не увижу?.. – спрашивал себя Ощера…
– Не пора ли нам уже и ехать, – сказал Андрей, выходя из-за стола. – Кажется, уже и луна взошла… Так и есть! Грустно расставаться, но пора!
И гости догадались, встали, женщины ушли; Мамон невольно подвигался поближе к столу, но взбешенный Ощера не дал ему и посмотреть на знаменитые яства, схватил за руку и сказал:
– Пойдем! Доложим государю!..
– Доложим, доложим, что те сами не будут иметь пристанища и пропитания, которые, пошел-ушел, попирают ногами законы гостеприимства.
Бояре ушли, а женщины возвратились, и пир закипел. Вино лилось рекою; Никитин долго не отставал от других, но наконец утомился и заснул; к концу пира женщины осторожно ушли, а хозяин и гости заснули все, за исключением Ласкира и Васи.
– Так мы сегодня не уедем. Давно светает, а они…
– Что спешить, – с лукавою улыбкой сказал Ласкир. – Еще успеешь…
– Что успею?..
– Невинность! Ты и не догадываешься! Я всегда говорил, что или родители твои ошиблись, или поп тебя не так в книгу записал; и опытный в делах любовных так хитро не поведет себя, а тебе будто бы шестнадцать лет…
– Что ты говоришь, Митя? Я тебя не понимаю…
– А я так понимаю все, князь, и взгляды твои, и трепет Зои, и усердие ее к молению, и путь-дорогу вместе, – все понимаю и не сержусь… Бог с тобою!.. Теперь мне Зоя опротивела. Бросит она и тебя, тогда вспомнишь про Митю, который так любил тебя…
– Ах ты Господи! Вот что тебе вошло в голову… Что мне твоя Зоя, с тобой мне нипочем; тут у меня свои Зои, и болит мое сердце, я кажусь веселым, а так бы и расплакался. Ты ничего, друг мой, не понял, а я так много понял сегодня и испугался…
– Чего?
– Будущности! Вечная, вечная мука – вот мой удел! Но да будет воля Божия и государева… Теперь я и сам чувствую, что не ребенок… а жаль… Васе-ребенку было чудо хорошо на белом свете, швырнули меня в пропасть… там и пропаду, иссохну…
Вася махнул рукой и отер слезу. Ревнивый Ласкир уже не верил другу. Презрительно улыбнулся и сказал:
– Эх, князь! Через молодое сердце ветер проходит, выдует; ты же степями поедешь, не печалься, Зоя утешит.
Вася посмотрел на Ласкира с гордостью и в свою очередь презрительно улыбнулся.
– Ты разлюбил меня, Митя, и хочешь обидеть. Я по-твоему не сделаю, я всегда буду любить тебя, всегда буду готов служить тебе, как друг… Что будет, то будет, а я не изменю тебе. Прощай! Пойду на воздух, авось легче станет…
– И я с тобой, Вася! Я боюсь, если я не прав…
– Не прав, сто раз не прав! Вот и за мистра Леона… Правда, он помог отцу твоему, но снова наделал зла нового столько, что клятвы твоя и моя ничего не значат. Впрочем, Митя, я должен тебе сказать, что я был сегодня у Патрикеева. Я не выдержал, я все рассказал боярину…
– Рассказал?
– Да! Но я помнил твою клятву и про тебя умолчал…
– Что же боярин?
– Обещал за ним смотреть в оба. С меня довольно. У Патрикеева не увернется…
– Если сам Патрикеев…
Митя не кончил. Суматоха на улице возбудила их внимание.
– Не видал ли кто мистра Леона?
Молодые друзья по голосу узнали Ивана Максимова и выскочили на улицу… Стоявший тут грек, привратник, отвечал Максимову:
– Пирует у моего господина.
– Как пирует? – вскрикнул Вася. – Так он не уходил, он все время скрывался; где он, где он?..
Вася бросился в гридню, но в самых дверях столкнулся с Леоном, который тихонько пробирался с спящим.
– Ты здесь!
– Князь, умоляю… Я нечаянно… Меня звали…
– Он здесь! – раздался голос Максимова. – Мистр Леон! Где ты пропадаешь, тебя всю ночь ищут… Скорей к царевичу, скорей…
– Что случилось?..
– Умирает!..
– Умирает! – воскликнули все и в сенях, и в гридне. Шум разбудил всех; когда Вася объяснил им, кто умирает, поднялась тревога, пошли толки; им бы не было конца, если бы Никитин не прервал их замечанием, что жизнь царевича в руце Божией, а если государь узнает, что послы его еще не уехали, то разгневается, и при таких неблагоприятных обстоятельствах гнев его будет страшен.
– Оставайся, кто хочет, – заключил он, – а я еду!
– И я! – сказал Андрей.
Началось прощание. Не буду утомлять читателя описанием проводов. Скажу только, что, когда Зоя садилась на коня, под уздцы его держал старик Рало, а стремя боярин Ласкир. Скажу еще, что обоз был разделен на две части: Палеологов шел впереди, а посольский – отставая от первого шагов на сто. Никитин с Васей ехали впереди своего обоза. Не только греки, но почти все слобожане провожали Андрея. Солнце уже вышло на горизонт, но без лучей; над ним волновались тучи, и Вася, глядя на них, вздохнул невольно. Скоро тучи заволокли совсем солнечный щит…
«Солнышко мое, московское солнышко! Закатилось ты для меня… навеки…» – хотел он сказать, да не смог и тихо заплакал, склонив юную свою голову под зловещей думой.
VIII. Ересь
В теремах никто не спал, все были заняты недугом царевича Иоанна, которому ночью стало очень дурно. Государь всю ночь просидел у постели сына, не спала даже Софья Фоминишна; слуги бегали взад и вперед по дворам великокняжеским. Князь Пестрый сидел в переходах про случай; все это видел Иван Максимов; угрюмый взгляд, брошенный на него Иоанном, может быть, и без умысла, возбудил в нем опасение, тем более основательное, что после обеда уже говорил ему поп Денис, что государь про ересь знает и что-то затевается. В общей суматохе никто на него не обращал внимания, и потому он с озабоченным видом, улучив мгновение, пробежал по дворам, будто зачем послан, вышел из государевой ограды и бросился на посольский двор, где был приказ и жилище дьяка Курицына… По условному знаку его пропустили. Каково же было удивление, когда он застал у Курицына более двадцати человек священников и светских; поп Денис был тут же.
– Пожаловал и ты! – сказал Курицын с презрительной улыбкою. – Вот тебе и цветки зацвели, скоро покажутся и ягодки. Но я должен вам сказать правду: я умываю руки, на меня не надейтесь. Мне надоела ересь; заблуждения проходят; вижу, что зло творил, и каюсь, а государь помилует…
– Как, Федор Андреевич, – сказал некто Сверчок, молодой дворянин. – Да не от тебя ли она по всей Москве пошла, не ты ли ее привез из земли Угорской?..
– Слепые невежи! Вы перетолковали слова мои; я вам рассказывал о том, что можно творить с помощью кабалы, что сам в земле Угорской видел, но тогда я не знал, а теперь знаю, что то – бесовская сила! Покайтесь, говорю я вам, принесите повинную, всех вас помилуют, а не то худо будет.
– Пусть живого сожгут, а чему верю, от того не отстану. Ты был нашим начальником, ты всем нам говорил: дерзайте, я вам щит и стена; не ты ли говорил, что тебе удалось уловить бояр Патрикеевых и Ряполовских, не по твоему ли совету Алексий и Дионисий призваны на Москву и поставлены на первых местах; Алексий умер, а знаешь ли, где Дионисий?
– Знаю. Его в государевом селе Нифонт допрашивает…
– Напрасно. Дионисий ничего не скажет…
– Конечно. Он не в вас. Вы всякую тайность в трубы раструбите. Но довольно. Я не хотел даже вас видеть, но необходимо было объясненье. Прощайте, вы не мои, я не ваш…
Курицын вышел из комнат.
– Лицемер! – сказал с чувством Сверчок. – Но я с тебя сниму личину… Пойдем, покинем логовище зверя хитрого, Небом проклятого. Погибни, отступник, наследуй царство сатаны; ты не наш, мы не твои, Курицын. Погибни!
– Погибни! – хором возгласили все и ушли. Остался один Максимов.
– Я ничего не понимаю. Курицын опять хитрит, надо распутать это дела. Кажется, он идет сюда.
– Да оставите ли вы меня в покое, а! Ушли! Ты один здесь. Плохо, Иван, плохо! Как думаешь, что будет, если царевич умрет…
– Что с тобой, Федор Андреич! Помилуй! Камчуга не такая болезнь…
– Полно, камчуга ли? Мистр Леон кабалу разумеет; оно будто и камчуга, а может быть что другое… Нежная любовь к сыну горит, пока сын жив… Внук уже не сын, а сноха без мужа так часто видеть государя не будет. Тогда что? Тогда вверх полезут греки… Об одном теперь хлопотать надо, чтобы на собор от светской власти государь поставил наместников наших, не то беда – доищутся. Государь требовал у меня толмача, который бы еврейский язык разумел. Хочу на тебя указать…
– Федор Андреич, не погуби! Меня возьмут из теремов.
– Вот что! Но там ты опасен, ты сам слеп, а болтлив.
– Клянусь, не скажу ни единого такого слова, чтобы в улику могло пойти.
– Довольно таких слов насказано. Хуже, князь Василий Холмский с Дмитрием Ласкиром слышали все, что говорил Поппель, ты и я с мистром Леоном.
– Погибли мы!
– Не совсем. Пусть только Алена Степановна попросит Патрикеева, чтобы концы в воду опустил, да чтоб не мешкала; я сейчас пойду к нему и запугаю, но если мои слова не подействуют, тогда беда… Ну, а что нам с мистром Леоном делать? Он еще опаснее тебя.
– Что же ты хочешь с ним делать? – оробев, спросил Максимов.
– Да я у тебя спрашиваю. Теперь он что зверь лютый, себя от злости не помнит, может повредить мне, отомстить царевичу, а тебя в чарке воды утопить. Вот что придумал: я пойду к Патрикееву, а ты туда от царевича. Или постой… Ох, Господи, что меня так под ложкой схватило… Озноб… Гей, Гаврило, дай-ко шубу… Дурно… Ох, болит… Голубчик, Ваня мой, попроси ко мне мистра Леона… Не могу… не могу, не могу… Христа ради, Леона…
И Курицын, дрожа всем телом и кутаясь в шубу, лег на софу, покрытую дорогим персидским ковром. Максимов побежал за Леоном, а Курицын тут же позвал Гаврилу.
– Беги поскорее к боярину Ивану Юрьевичу, скажи: Федьку твоего недуг сломал, а есть тайности; просит твою боярскую честь, не пожалуешь ли сам на посольский двор… Вот уже и утро! – продолжал Курицын один, умащиваясь на софе. – Образец теперь не придет, побоится, а дельце это поддержало бы меня, в случае если бы… Кто-то идет, ох…
И Курицын стал стонать изо всей мочи; вошел карлик, и Курицын расхохотался.
– Чучело! Ты не спишь?
– Еще бы, ты ревел как медведь в берлоге. Да я не ложился.
– Что же ты делал?
– Службу правил. Был на княжьем дворе запасном. Андрей Васильевич сегодня в ночь из Углича приехал.
– Важно. Один?
– Один.
– Значит, Образец не обманул. Вот отчего и не пришел. Боярин не мог оставить своего господина.
– Куда оставить! Он что-то ему сказал, так тот просто взбесился, стал руками махать, ногой топать, опять было по-походному оделся.
– Что за притча! Ну, чучело, – Курицын встал и сел к письменному столу. – Надо тебе отнести сию писулю боярину Образцу да с ответом вернуться что духу станет… Ладно… Кажется, любезнейшего братца изловили…
С полчаса Курицын пролежал на своей софе, то хмурясь, то улыбаясь. Карло воротился и подал ему записку.
– Так и есть. В Литву бежать, так зачем было на Москву ехать, из Углича нашел бы дорогу побезопаснее… Ну, теперь дело совсем подладилось. Теперь только мистра Леона…
– Что с ним? Помилуй Господи, где он? – кричал Патрикеев, проходя сени посольского дома. Курицын отвечал стонами…
– Боже мой, что у тебя болит?
– Душа, боярин… Так захватило, что я думал вот тебе конец пришел…
– Ах, Федька, Федька, видно, чего покушал небережно…
– В рот ничего не брал, работал; может быть, от истомы, да нельзя было оторваться – дела больно важные.
– Как же не важные! Ты всего еще не знаешь.
– Как не знать, боярин. Про жидовство, что ли?
– Да и жидовство дело нехорошее. Черт меня дернул послушаться тебя да у попа Алексия обедать…
– Да ведь Алексий умер, Семен Ряполовский не выдаст, а четвертый кто ж был? Твой Федька; на этого ты можешь положиться; не только тебя, я и себя выгорожу. Да и что же ты с Семеном? Слушали Алексеев толк и головами качали; только и беда, что Алексия тотчас государю не выдали…
– То-то и есть… Неладно… А Федька не выдаст?
– Усохни язык мой, загорись гортань адским пламенем! А вот что опасно, боярин, чтобы государь чего про Максимова не сведал…
– И рад бы, да как я могу смолчать, сам подумай; князек толкует, будто Максимов ударил с мистром Леоном по рукам, что тот приколдует…
– Э, да что Холмский? Ребенок! Не обязан же ты бабам да ребятам веру давать, да еще в таком несбыточном деле. А вот что так надо: мистра Леона оцепить.
– Как оцепить?
– А так: недуг царевича растет, жид лечит подозрительно, а за то, что царевич помог Андрею на Зое жениться, жид злобен и бешен; верь мне, боярин, царевич умрет…
– Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй!..
– Камчуга – болезнь нетрудная; Ивану Иванычу вчера легче стало, когда жид думал, что новобрачные сгорели; когда же он узнал, что они спасены и царской милостью взысканы, – недуг поворотил к худу…
– Ты ошеломил меня, Федька. Что же нам делать?
– Что? Засадить жида в палату надежным боярским детям под присмотр: ни к нему, ни от него ни буквы; к царевичу водить его два раза в день, когда там государя не бывает. Вылечит – можно его тайком сбыть с рук, а не вылечит – живьем сжечь без оглядки… Кто за него вступится, а меру нашу нельзя не похвалить; кто знает, что мы тут и себя не забываем… Кто-то идет?.. Уж не он ли?.. Нет, это Ваня, и один…
– Один, Федор Андреич! – отвечал печально Максимов. – Леон говорит: устал, не могу, придется самому лечь в постелю; еду домой, пусть, если хочет, ко мне приедет…
– Боярин! – неистово закричал Курицын, вскочив с постели.
– Что с тобою?..
– Прими скорее быстро меры; жид уйдет, он с тем и домой поехал. Всему конец, он уже совершил свой адский подвиг. Но пусть указ идет не от тебя, пусть князь Пестрый распорядится – это его дело. А он, сидя под стражей, будет на нас надеяться и… Скорее, боярин, как бы не опоздать…
Боярин поспешно вышел.
– Не позвать ли к тебе мистра Иоганна!
– Нет, нет, мне стало легче! Ну, Ваня, я все уладил, но если дорожишь головою, будь осторожен. Прощай! Ступай на свое место. Не ходи ни к кому. За нами теперь смотрят тысячи глаз.
– Слава Господу! – сказал Курицын. – Совсем выздоровел. Теперь недуг мой можно выкинуть за окно. Кстати, не мешает освежить себя утренним воздухом. Боже мой! Не сон ли я вижу! Государь идет сам на посольский двор. Дело небывалое. Э, так надо еще похворать…
И Курицын опять лежал на софе и стонал тяжко… Карло вбежал и только успел крикнуть: «Государь идет!» – раздались медленные, но тяжелые шаги; в дверях Иоанн нагнулся и вошел в палату…
– Господи, спаси и помилуй! Пресвятая Богородица, заступи и спаси! Что я вижу…
– Не поднимайся, лежи! Со всех сторон неприятности! Отчего ты захворал?
– Не спрашивай, великий государь и отец всея земли Русской! Что повелишь, я еще найду силы исполнить…
– Я был у сына, ему стало маленько легче, я воротился, позвал Патрикеева, мне сказал Мамон, что он у тебя, потому что ты отходишь…
– О, Мамон! И смертию шутит! Нет, великий государь, недуг мой несмертельный, но мучительный…
– Так выздоравливай же скорее, дела пропасть…
Государь уже шел к сеням.
– Пропасть. А тут еще нового прибавилось…
– Что такое?
– К печалям твоим, великий государь, не хотел бы я прибавлять новой, но я твой верный раб, все тайны, о которых не знает даже Патрикеев, я доношу тебе верно…
– Да говори, что еще случилось?
– Брат твой Андрей Васильевич пожаловал на Москву…
– Знаю!
– Едва прибыл, ему сказали, что ты, государь, хочешь посадить его в темницу.
– Не имею предлога…
– Их сто, великий государь! Сегодня опять в Литву хотел ехать.
– Но где доказательства?..
– Дай оздоровею, представлю, а теперь верь рабу твоему… А зачем не послал своих воевод, когда ты указал поход против Сеид-Ахмута? Зачем он сюда прибыл и спрашивал про мистра Леона? Не утверждаю, но недуг царевича по нутру Андрею Васильевичу; приехал на похороны.
– Типун те на язык, подлый раб… Господи, заступи мя!
– Не гневайся, великий государь, я целовал Евангелие и крест Спасителя тебе на верность, службу и правду. Я передал мои подозрения князю Ивану Юрьевичу; мы положили держать Леона под стражей, пусть лечит на привязи, не то сбежит и концы в воду, а этих концов тут немало: тут есть и польский, и тверской, и верейский, и новгородский, и углицкий, и волоцкий, и жидовский, и грецкий, статься может, и свейский…
Иоанн был поражен страшным соображением Курицына. С минуту он не мог вымолвить слова; глаза сверкали, волос подымался на голове, губы, посинев, дрожали… Курицын привстал и, притворяясь болящим и почти ползая у ног государя, говорил голосом тихим, прерывистым…
– Еще мысль о бедствии нашем не посетила родительского сердца, а уже идет толк не на одной Москве, кто будет наследником?.. Что это значит? Откуда эта уверенность, что первенец твой не будет наследовать тебе? Обычному течению судеб этого толка не припишешь!..
– Молчи! Довольно!
Иоанн был воистину ужасен: он ходил по горнице скорыми, неровными шагами, стуча жезлом и по временам порывисто вздыхая. Лицо его то пылало, то бледнело, на нем явственно отражались страшная, смертельная борьба гнева с отчаянием и высокомерного презрения с каким-то невыразимым тяжким душевным страданием. Но вот он совладал с собою, остановился перед софою, на которую присел Курицын… и тихо, почти покойным голосом, спросил:
– Что же ты думаешь, Федька? Яд или кабала…
– Я только опасаюсь, государь великий! Пошли за врачами другими, если скажут – отрава, то отрава; если скажут – нет, а исход будет смертельный, – то кабала. Я давно, государь великий, хочу тебе покаяться, да не приходилось доселе. К тому же я не думал, что жидовство так развилось, хотя сам в нем участвовал…
– Ты, Федька! Опомнись, что ты говоришь…
– Правду. Выслушай, а тогда казни. Когда на посольстве был в земле Угорской, согрешил, окаянный, позволил себе тени показывать; кабальщики показали мне самого меня, будто в зерцале стоял, а зерцала никакого в покое там не было, поразили они разум мой глубоко и утверждали, что все то чинится словесами Старого Завета. Мнимо дал я веру их рассказам и сведал, что и у нас в Новгороде кабала и знатный кабальщик Схария проживают. И когда я был в Новгороде, притворился, что я жидовин, и всех разузнал и разыскал; тут дошло до меня, что и на Москве уже есть чума лютая; я им с Новгорода и грамотки привез, но тут, или они догадались, или я неловко повернул, немногие мне сказались. Хотел я до последнего разыскать и тебе, государь, о том доложить, но меня предупредили…
– Курицын! За многие твои службы и радение ложь твою за истину беру. Ты не будешь подлежать суду великому. Но смотри, больше не притворяйся, хитрости твоей в этом деле мне не надо. Очисти совесть свою покаянием церковным, ох! До меня доходили темные слухи, святители требовали казни еретиков – я медлил, и, может быть, меня казнит царь царей на сыне и кабала, которую я не исторг вначале, похищает у меня любимое детище. Но нет! Трепещите, еретики, иду на вас судом неумолимым! Воспылают жертвенные костры, испепелю кости ваши. Вкусите пламя адское заживо! Курицын! Вижу, что и болезнь твоя – хитрое притворство, разумею и то, для чего на хитрость. Но будь же болен впредь до указа – и да не посмеет птица влететь в окно твое, живое существо да не переступит твоего порога. Я пришлю тебе, болящему, надежную сиделку. Помни завет мой! В нем твое счастие…
Едва государь вышел, Курицын вскочил с постели в досаде.
– Безумец! Я думал перехитрить Иоанна! Он меня помиловал, но как исполнить завет его, когда и Патрикеев, и Алена, и Максимов, и Ряполовские, и Леон – все нуждаются в твердой руке моей и опытном разуме, наконец, как я буду наблюдать за Андреем Васильевичем; рыл яму Леону, а сам попал в нее. И кого он пришлет ко мне?..
Долго ходил Курицын взад и вперед по комнате в раздумье и волнении; дверь в сени скрипнула, в палату вошел чернец и, сложа персты для крестного знамения, глазами искал образа.
– Ни одной честной иконы, – сказал старец тихо.
– Что тебе надо? – спросил Курицын не без трепета.
– Государь послал меня к тебе для беседы…
– А!.. – Курицын злобно улыбнулся, но мгновенно изменил лицо и взял инока за руку. – Пойдем, святой отец, – сказал он, уводя старика в гридню. – Исповемся, и да поможет Господь мне, грешному…
Нетрудно догадаться, что мог говорить Курицын такому гостю в этой беседе… Между тем князь Пестрый не нашел мистра Леона не только дома, но и на всей Москве. По строгому сыску оказалось, что он даже не возвращался в Греческую слободу. Доложили государю, Иоанн пришел в ужас. Хотя врачи великокняжеские и объявили, что никакого признака отравы не замечают, Иоанн мало верил их искусству: кабала не оставляла его воображения. Князь Пестрый едва избежал жезла Иоаннова; Мамон и Ощера не смели разинуть рта, дрожа от страха; Софья не решалась взойти наверх, зная, что злые языки не упустили случая приплесть к этому несчастию греков. Одна Елена могла бы смягчить раздраженное сердце Иоанна, но ей было не до того; мужу опять сделалось хуже; всегда покойный, важный Иоанн озабоченно, с быстротою юноши ходил из рабочей к сыну и возвращался каждый раз печальнее и мрачнее.
В известной читателю темной и длинной палате, что примыкала к рабочей государя, взад и вперед задумчиво толкался Патрикеев. На лице его было написано беспокойство, малейший шорох заставлял его вздрагивать и прислушиваться. Он ожидал государя на обычный труд – напрасно, да и в палату к первому боярину никто не заходил, как будто знали, что попадут не вовремя; колокол, призывавший к вечерне, заставил боярина догадаться, что он прождал слишком долго и что Иоанн слишком озабочен, если и не прислал даже сказать ему, что к работе не будет. Машинально убрал князь бумаги, запер в свои тайники и пошел домой. Давно вдовец, он жил себе по-боярски, держал крепостных хозяек, но ни одна из них не имела на подозрительного Патрикеева продолжительного или, лучше сказать, никакого влияния. Первая просьба за кого бы то ни было лишала хозяйку и звания, и милости; из аксамитного сарафана одевали ее в сермяжину и отправляли в подмосковное село боярина, в огородницы.
Правда, в описываемое нами время боярин мало занимался хозяйкой, зато сын боярина, князь Василий Косой, посещая отца, нередко беседовал с будущею своею рабою, которая знала, что она есть будущая вещь князя и потому исполняла его приказания с усердием и слепым повиновением. На этот раз молодому боярину с молодой хозяйкой Василисой пришлось беседовать долее обыкновенного, потому что князь пришел обедать к отцу, а отец едва воротился к вечерням. Читатели, а паче благосклонные читательницы простят мне грубость некоторых картин; я попрошу только вспомнить, что события настоящего сказания происходили в XV веке, попрошу вспомнить, что в образованнейшем городе и столице Европы – Риме, в загородных дворцах пап и кардиналов, во всеувидение висели без фаты картины Джулио Романо и служили наставниками и руководителями зрителям.
Живые картины, предшествовавшие той, на которой я остановился, пропускаю без описания; эта была картиною покоя. На низкой софе в гридне боярской сидела Василиса, князь возлежал живописно и любовался рабою…
– Ну что же ты, Василиса! Ври что ни есть, не то сон одолеет…
– Да что ж, милостивец, государь боярин, сказывать. Изволь, прикажи, я то и скажу…
– Ах ты сорока этакая! Что же ты, сама уж ничего не знаешь!
– Да что мне знать, на что воля князя-боярина да твоя, так я то и знаю…
– Ну, ты на Палашку не похожа, та больно много болтала…
– Да и доболталась, с подворья московского свезли в огород.
– Это ты знаешь, лукавая, да дурой и прикидываешься: подворье-то лучше, чем огород.
– Как знаешь, боярин; коли тебе, милостивец, лучше, так и мне лучше…
– Да ну к черту!.. Что ты плюешься?
– А зачем ты, милостивец, нечистого помянул? Как не отплюнуться…
– Ну тебя; я хотел сказать, что, может, батька и жалует таких дур, как ты, а я нет, ты у меня говори, как ты есть, – батьке можешь сороку корчить, а у меня будь что скворец ученый, а не то я и без батьки тебя на огород отправлю…
– А я тебе, милостивец, самых лучших огурцов буду приносить.
– Ах ты чертова кукла! Да ты шутить со мной вздумала…
– Куда нам, подлому народу!.. Нет, милостивец. На Москве уже я сведала, что боярин моего Сережу в ту же подмосковную сослал…
– Какого Сережу?
– Жениха мово. Может, он девку свою Василису возьмет женой, ведь не моя была воля…
– Ах ты этакая неблагодарная! Как же ты его смеешь любить.
– А я почем знала, что те, милостивцу, противно. Не укажешь, не буду и любить…
– Опять за старое! А за что же твоего Сережу сослали?
– Не ведаю. Говорят – на поварне сказал свой толк, люди и донесли.
– Какой толк?..
– Будто… Да что я руки на себя кладу… Узнает – убьет.
– Полно таиться, Василиса, мне можешь сказать… Я тебя не выдам…
– Сама вижу, что сдурила, неча делать, обронила конец, возьми его; толковал Сережа да других допрашивал: отчего это боярин и в церковь ходит, а на дому встанет али спать идет, не перекрестится…
Князь вскочил с софы и осматривал углы гридни…
– А что, милостивец, видно, иконы честной ищешь? Все у меня в кладовой, все перечистила да уставила, а лампад да свечей боюсь зажигать. Не то увидит, взъестся…
– Неужели нигде? – спросил князь, побледнев, и заглянул в образную, там было много образов, но без окладов, и все содержанием из Старого Завета…
– Государь, милостивец, не погуби, – жалобно вопила Василиса, – а только тебе все надо знать. Тело наше господское, а душа Господняя… Страх велик. Я твоя верная раба, казни, да ведай. По всему Кремлю, по всем дворам, попы ходят с водосвятием. А что, как сюда пожалуют? Кирилло, что кравчим у Ряполовских, забегал сюда, говорил, что между прочим, который за попами ходит, опознал он теремных дворян переодетых, Ощерина сына да еще кого-то, упомнила. Да будто в ночи сегодня увезли протопопа благовещенского, а дом его до света искали и многое от него снесли… Кирилло говорит, что его старый боярин приказал икон окладных выменять и в каждой горнице повесить! Свои-то сбыл; куда – неведомо… Государь, милостивец, не укажешь ли и у нас навесить?
– Нужда велит – татарином станешь. Твоя правда, Василиса. Вели вешать сейчас.
– Вели! Так, милостивец, вся челядь узнает, что икон не было, а я в образную да опочивальню княжую никого из челяди и не пускала, иконы у меня в кладовой в переходах; я их сама бы повесила, да есть такие, что одной не поднять: помоги, милостивец, – так и без челяди сможем.
– А я тебя считал набитой дурой! – невольно воскликнул молодой Патрикеев. – Нет, Василиса, и разума, и такой любви к нам я от тебя не ожидал…
– Нам любить вас не приходится, мы не любим, боярин, а служим… Как велено… Так не изволишь ли, милостивец, помочь мне…
– Пойдем!
– А я те, государь, милостивец, путем-дорогой еще расскажу и про княжича Васюка…
– Какого?..
– Надо быть, Холмского. Вчера после вечерни был у нас, я ноги князю суконкой вытирала; служка пришел и доложил. «А зачем пришел?» – спросил боярин. «Да, – говорит, – дело больно великое…» Боярин надулся и проворчал: «Нынче цыплята за петухов. Зови мальчишку сюда… Ты, Василиса, поди в опочивальню, посиди, пока кликну…» Недолго я там сидела; слышу – идут, я в переход, да за сундук и присела, а они вошли в опочивальню; слышать ничего не слыхала; только, как ушел княжич, боярин словно бешеный стал, только и слышно: «Разбойники, зелень поганая!» Все вот такие слова и еще хуже, да за стол сел да давай писать, будто что припоминал, приговаривая: «Что он там еще сказывал?» И опять писал, а то писание – в тайник спрятал; лег спать, я пошла к себе; только что улеглась, в ладоши хлопает: подай ему писание; прочтет, и велит в тайник положить, и ворчит про себя, а что такое – не могла разобрать.
И князь, и Василиса усердно во все это время таскали и развешивали иконы.
– А в котором тайнике писание?..
– В евтом!
– А можно достать?..
– Ведь не назло же отцу своему ты знать хочешь. Теперь нельзя, а разве завтра, когда боярин у государя будет. Теперь, того гляди, пожалует; и так что-то долго засиделся, скоро к вечерне пора… Да уж сегодня лучше одно сделать…
Иконы все очутились на местах благодаря памяти князя; Василиса, обыкновенно бледная, от переноски икон раскраснелась, этот румянец придал ее белому и миловидному лицу особенную приятность; князь не преминул это заметить, с особенным удовольствием глядел и ласково потрепал ее по плечу. Василиса, обыкновенно задумчивая, с неподвижным лицом, робко взглянула на князя и отвернулась, поспешая скрыть дерзость невольной улыбки.
– Идет! – прошептал кто-то, сунув голову в дверь гридни. Василиса исчезла; князь сел на софу, прислонился к стенке и притворился спящим…
Боярин вошел в глубокой задумчивости, не сняв в переходах шапки; татарчонок и дурак, встретившие его у ворот, заметили тотчас, что князь не в духе, и повесив головы шли за ним молча. В гридне дурак стал озираться и, заметив иконы, стал креститься.
– Князь, – сказал он, низко кланяясь в угол, – ты уже и перед честными иконами зазнался, шапки не ломаешь.
Боярин с ужасом посмотрел на угол восточный и, невольно сорвав шапку, стоял посреди гридни будто каменный; он боялся спросить, кто навесил иконы, но душа его заболела новыми подозрениями… Опытный в науке притворства, он скоро пришел в себя, и первым движением его было – ударить меховой шапкой изумленного дурака.
– Ты не дурак, а дурень. Дела своего не знаешь! Когда я тебя выучу?..
– Да ты же учил меня принимать от тебя шапку в переходах.
– А зачем же не принял?..
– Не посмел. Ты шел надувшись, будто сонный медведь… Теперь благо мягкой шапкой пожаловал, а не то взыскал бы клюкой.
– Не уйдешь ты и от этой милости! Постой, постой! Ты чего, чертово дитя, торчишь, твое дело принять трость.
Татарчонок выхватил из боярских рук трость, и оба пустились бегом в переходы… Им на смену вошла Василиса, заспанная…
– А ты, соня, где пропадаешь? А?..
– Я не пропадала никуда, боярин! В чулане твоей боярской милости ожидала и вздремнула!
– И я тоже вздремнул, батюшка…
– А! И ты тут? – тихо сказал боярин, искоса взглянув на сына. – Да, замешкался! И даром! Государь и на работу не приходил. Горькое время пришло. Будто жалованного какого холопа помыкает. Ну, да стерпится, свыкнется… Василиса, обедать! Ну, Косой, чай тебе есть хочется.
– Перехотелось. Я уже уйти собирался.
– Да, видно, тебя что ни есть задержало.
– Угадал, государь родитель. Был я у сестры, у княгини Ряполовской; муж ее, князь Семен, как вчера с вечера князя Федора, нового боярина, проводил в Казань, так теперь еще допировать радости своей не может.
– Боже мой, Боже мой! Теперь ли время бражничать! И, верно, твой братец там…
– Угадал, государь родитель! Недаром ты прозвал Ваню Мыниндой, просто баба, на всякий грех падок.
– Вот ты, Косой, дело иное: тебя ни честь, ни золото, ни женские прелести не соблазнят…
– И не ошибся ты, государь родитель!
– А вот увидим! Что ты это, Василиса, подала мне такую подлую настойку, подай именинной, знаешь, что говоруном называют. Ну-ка, сынок, чай, от этого вина станет веселее.
– Дай Богу помолиться…
– Твоя правда – без Бога ни до порога…
– Горькое время. Чай, теперь и Курицын крестится?
– Да отчего же ему не креститься?
– И я то же говорю, государь же ему для молитвы и помощника прислал, честного инока с Чудова…
– Что ты говоришь?
– Правду. Князь Семен посылал за ним, чтобы после того, как будет у государя, приходил к князю на пир; посланец пришел да и говорит, что государь сам у него был…
– У Курицына?!
– Да! Прислал к нему врача в черной рясе и никого не велел к больному пускать…
– Господи! Неужели этот щенок еще кому ни есть проболтался…
– Холмский?
– А ты почем знаешь?
– Как не знать, государь родитель! Уж не выпить ли нам пива бархатного али меду заветного…
Старик не дал заметить, что он понял намек.
– Почему же и не выпить? – сказал он ласково. – Василиса, добрая ты слуга Василиса, у самых дверей стоишь; чуть позову – слышишь. Подай медку вологодского да чарочки… Да, сынок, видно, ты был на проводах у Холмского, с греками пировал.
– Нет, уж этим не кори!
– А где же ты про Холмского сведал?..
– Про то мне знать…
– Да и мне знать было бы не лишнее…
– Так и так все знаешь, да про себя держишь…
– Вот что! Как, сынок, и не держать про себя, что знаешь; и вас тому я учил, да не доучил; не вижу у вас открытого сердца к себе, отцу вашему, зато со всякой дрянью братаетесь.
– Не кори!..
– Не укор, а правда! Не твой ли сыновний долг, что узнал, услышал, ко мне принести; ведомо тебе, что я государев главный тайник, так подобало бы за отца стоять.
– А отцу подобало бы и нас в тайну принять, а то мы тебе чужих дальше. Не услышь я про Курицына да про водосвятие, и на ум бы не пришло, что и у тебя в хоромах нигде икон нет…
– Врешь, есть… Видишь сам…
– Да это мы с Василисой сегодня развешали.
– С Василисой! Кстати и она. А что, Василиса, снилось тебе в чулане?
– Страшный сон, государь боярин! Не испужайся!
– Рассказывай, рассказывай!
– Мне снилось, что тебя, боярин, чернецы постригали…
– Что же тут страшного? Бабий разум снов пугается. Ты, видно, со страха с Косым иконы навесила, не опросясь, а того не знаешь, что я их снял по обету, по тайному обету. Что дивно, так дивно. Обету моему срок вчера изошел; я и забыл за делами, а вы будто про обет мой знали. Чудно, право! Ну, сынок, теперь мы медку отведали, хочу тебя испытать и на первый раз поручить тайну. Поглядим, как ты с языком своим сладишь. Василиса, подай вчерашнее писание, вот те ключ. Хочу прочесть тебе…
– Про Холмского?
– А ты почем знаешь? Воротись, Василиса, не надо! Гей! Кто там еще есть в переходах?..
– Мы, – просунув голову в дверь гридни, пропищал татарчонок.
– Позови Луку!..
Настало молчание. И Косой, и хозяйка угадывали развязку, но ни тот ни другая не смели разинуть рта. Вошел Лука и, низко поклонясь иконам, поклонился и боярам.
– Лука! – сказал гневно боярин. – Ты нем и потому умен, а эта баба сорока, так не давай ей болтать; в огородницы!.. Пошла!
Лука замахал руками и, схватив Василису, потащил в переходы. Василиса только и успела сказать: «Молодой барин, берегись старого, не то и тебя постригут!..»
– Полно, сорока ли она? – сказал Косой, встав с места, приметно взволнованный. – Уж не вещая ли ворона?.. Прости, государь родитель, знаю твой норов: ты сказал, слова своего не воротишь, но она искренно была привязана к нашему дому…
– А кто ее просил об этой привязанности? Полно, Косой, уж не ко мне же она так больно привязалась. Видно, соскучилась меня до вечерни ждать; ну да это дело конченное, мы его в подвал отослали, пусть себе гниет, и для справки не надо.
– Смотри, родитель, чтобы твоя несправедливость пагубой не откликнулась… Сам говоришь, время горькое. Вот за Курицына уже принялись, пойдут выше! Теперь Иван не то, что прежде, родных братцев не жалеет, так тебя, двоюродного, не помилует. Сам ты помог Ивану окрепнуть; теперь с ним никто бороться не выйдет. Знаю, что у тебя сильна рука в царевиче, но тебе ли не знать, что Иван-младый – на одре смерти. Софья и греки, может быть, еще сегодня подымут голову.
– Слушай, сынок! Я гляжу и за тобой, и за Ваней в оба. На Мынинду плоха надежда, но из тебя может выйти прок, одно тебя губит – язык.
– Язык мой – враг мой, твоя правда, но я положил на него печать тайны, и чтобы тебе доказать, до какой степени умею языком моим владеть, скажу тебе тайну, которой ты не знаешь, да и никто не знает. Скажу потому, что делу тому и ты повинен, не то никогда бы не сказал.
– Ну, раскрывайся!
– А что за то?
– Да если тайна твоя того стоит, возьму тебя в советчики.
– Ну, так слушай, государь родитель. Поднялась опала на кабалу.
– Ну, – встав с места, сказал боярин…
– Только не отнекивайся понапрасну. Я той же веры, что и ты. Я знал твою тайну, а ты моей – нет.
– Ты прав, мы оба христиане, были и будем…
– Пока обстоятельства не переменятся, пока то нужно будет, а теперь мы христиане, теперь мы сами будем преследовать жидовский содом, не правда ли?..
Патрикеев молчал, опустив голову, сын продолжал:
– По счастию, немногие знают о твоем расколе. Князь Семен, да Курицын, да я…
– Откуда же ты узнал?..
– От тебя, сегодня, в этой гридне; ты обличил себя.
– Так, так! Но кто же тебя просветил?
– Князь Семен; других учеников у него нет и не будет.
– Кто поручится?..
– Я! Но не в том сила. Надо освободить Курицына. Еще тайна, но она необходима. Видя, что ты, хотя и отец, о значении при дворе нашем никакого попечения не имеешь, я вступил в союз с Курицыным; мне обещано было первое крымское великое посольство; ты знаешь, кто у меня выхватил его из-под носа…
– Щенок, клеврет Софьин…
– Этот щенок опаснее всех греческих псов. Надо его.
– Твоя правда, надо.
– Царевич умрет, тогда наследник престолу Дмитрий, правительницей Елена, советчики – ты с детьми и сродниками твоими… Но, государь родитель, хочешь ли, еще удружу тебе тайной.
Старик кивнул головой.
– Чем вы все держитесь в милостях у Алены Степановны? Ненавистью к грекам. Не удастся вам угодить ей единожды, и та же ненависть обратится противу вас…
– Твоя правда. Я думал об этом.
– И не додумал. Молодой вдовой останется царевна, кто будет утешать ее? Уж не комнатные ли ваши дворяне, с кем гордая волошанка и разговаривать не станет? Уж не Максимов ли?..
– Безумец! Он позволил себе надеяться… слепец, Иоанна забыл!
– И довершит пагубу всех аленовцев. Поставь к ней меня, а Максимова удали хитро, чтобы не подать повода к догадкам. Можно бы его бросить на костер, что строят для жидовства, но страшно; страстный, он, пожалуй, захочет спасти себя исповедью креннею…
– Сын мой! Да, ты сын мой! Ты станешь выше отца! Я не ошибся в тебе! Ты умел покорить разуму язык свой, и путь нам теперь тверд и надежен… Знаешь, Василий, ты исполнил меня неиспытанной радостью. Боюсь немецких вин, но в такой день!.. Гей, Василиса!
– Василиса? Ты и забыл, что пожаловал ее в огородницы за то, что она оказала тебе две услуги: спасла тебя от подозрений и сблизила с сыном. И ты, государь родитель, палатный хитрец знаменитый, а того не размыслил, что и на огород в твою подмосковную могут пробраться греческие лазутчики; она может быть важной свидетельницей противу тебя, в твоих же хоромах она будет полезной слугой противу тайного гада. Мой толк – вороти Василису, скажи, что хотел пугнуть за самоуправство.
– И за то, что тайное писание тебе показала…
– Нет, в этом она неповинна…
– Врешь, сынок.
– Клянусь Сионом.
– Если так, гей, кто там? Видно, все побежали к ней на проводы.
Боярин вышел в переходы и, к удивлению, заметил на дворе необыкновенную тревогу… Отодвинув окно, он не хотел спросить о причине сумятицы, а старался прислушаться к толкам челяди.
– Я те говорил, – сказал один из слуг, – что она ведьма…
– Полно, бог с тобой! Такая добрая, набожная.
– Как же она у Луки из рук ускользнула, а ведь у Луки лапы не свой брат, медведя сваливал.
– Оплошал сам. На лестнице оступился, с крыльца провалился, а она и дала тягу.
– Да ворота и калитка заперты, кругом двора частокол вострый, куда уйти.
– Перестань болтать, поищем, найдется.
– Нет ли под моим крыльцом?
– Смотрели.
– Ой, там что-то шевелится. Давайте сюда огня! Она, она! Так и есть.
– Чему вы обрадовались? – спросила Василиса покойно, выходя из-под лестницы, которая вела в девичью половину, примыкавшую к опочивальне и с давних лет необитаемую. – Я здесь! Да будет воля государя князя Ивана Юрьевича: с огорода пришла, на огород и пойду, погостила у вас довольно.
Лука, искавший Василису в другом конце двора, увидев пропажу, со всех ног бросился к ней и размахивал руками, приготовляясь попотчевать беглянку усердным ударом.
– Не тронь! – громко закричал боярин. – В последний раз прощаю Василису; только гляди, не самоуправничать! Василиса, поди принеси нам немецкого вина, что из Новогорода прислали, да проворнее!..
Челядь удивилась прощению, чего никогда на этом дворе не бывало, но еще более равнодушию Василисы, с каким она приняла слово помилования; с обычным хладнокровием и важностию Василиса сказала тому же Луке:
– Посвети, голубчик! В погребах теперь без огня ничего не доищешься!
Обрадованный татарчонок побежал за Василисой в погреб и, взяв светоч у Луки, велел ему воротиться. Тот и татарчонку повиновался…
– Что за невзначай такой, мама? – спросил татарчонок.
– После скажу, мордашка моя верная, – прошептала Василиса. – Когда Лука оступился и упал, я вперед, да по заднему крыльцу в опочивальню, да в образную; там за иконами и просидела, да все переслушала. Сохранили меня святые угодники, может быть, на доброе дело. На, мордашка, неси новогородское! А я погреба запру…
В переходах Василиса взяла поднос, поставила на него вино и чистые чары, вошла в гридню, низко поклонилась боярам и поставила вино на стол…
– Скажи спасибо, – гневно начал боярин, но не успел кончить. Вбежал дурак и, подпрыгивая, кричал:
– Вора поймали! Вора привели!
– Что ты врешь? – спросил боярин.
– Если кто соврал, так десятский, вот он сам налицо!..
– Что там? – спросил боярин у вошедшего ратника.
– Дело тайное, государь боярин…
– Ступай сюда! – И боярин ушел в светлицу, куда отправился и ратник. Дурак бросился на двор, а князь Василий Иванович Косой давай нашептывать Василисе что-то очень веселое, потому что она то и дело улыбалась.
IX. Смерть
В красивом овражке, через который проходила тогдашняя Большая Коломенская дорога, на берегу Москвы-реки, раскинут был стан Палеолога; посольский обоз стоял на пригорке, тут была одна большая ставка, а у Палеолога две; в одной царевич с женою, в другой прислуга, которая то и дело бегала в деревню, расположенную на холме у самой реки. Жители этой деревни, привыкшие к беспрерывным посещениям князей и бояр, не обращали особенного внимания на гостей, несмотря на то что пристав, провожавший посольство, важничал и напоминал поселянам об исправности в подводах…
– Не изволь, милостивец, беспокоиться, – сказал ему староста. – Нонича гон по нашему пути невелик, а у послов много и своих лошадей. Ложись, милостивец, спать да лучше пошли гонца на бронницкий ям, не то ночью приедете; лошади в поле будут, не скоро соберут.
– Да разве от воеводы московского летучки не было?
– Как не быть! Полетела; батрак Онисим вчера летучку в Бронницы отвез и вернулся, да на яму-то, наверное, не знают, когда будете. Лучше своего пошли…
– Ну, брат, разве ты мне верхового дашь, а мне посылать некого, у меня всего десяток боярских детей с десятником сторожку держат.
– Давай, милостивец, роспись, пошлю молодца, неча делать.
Между тем к приставу и старосте подошли и посольские дворяне Загряжский и Кулешин.
– Что, гуляете? – спросил пристав. – Солнышко печет, повернуло к постельке время летнее; долго не заспится; а пока взойдет, нам уже надо быть под Коломной.
– Не спится, Игнатьич, когда другие вечеряют, а нас не зовут. Спасибо князьку, приказал Алмазу нас своим столом угощать, а сам пошел с Никитиным к Андрею Фомичу в ставку, и то по зову; сам царевич заходил, а то бы не пошел; странно, любимец Софьи Фоминишны, а от греков сторонятся. Ну, Игнатьич, распорядился, так пойдем к Алмазу, чай, изготовился старик…
– Пойдем, только погодите маленько; видите, по дороге пылит, уж не летучка ли? Нет ли указа?
– Нет, – сказал староста. – Это монастырский келарь с Москвы домой едет.
– Ты почем знаешь?
– Да уж глаз, милостивец, так наторел; он, тут его и подвода монастырская поджидает; прежде ямскую брали, да мы били челом воеводе: не велел им давать; теперь, когда нужно, свою подставу посылают… Пойти подводчика разбудить…
Между тем келарь поднялся на гору, где стояла деревня, и все высыпали на улицу: мужчины и женщины; келарь, благословляя детей, окруживших его повозку, не хотел войти в ямскую избу, приказал спешить с перепряжкой, намереваясь немедленно пуститься дальше в путь.
– Куда, отче? – сказал пристав.
– Недалече, один, и то небольшой, перегон, а спешить надо: указано по всему царству молиться за здравие царевича Ивана Иваныча…
– А что?..
– Что? Плохо! Уехал я с Москвы после обедни, а по всему городу и посадам ходила молва, что навряд доживет до вечера…
– Неужели?!
– Ахти Господи! – раздавалось в толпе…
– И того знахаря, что князя лечит, нигде не отыщут; говорят – пропал; по всем литовским дорогам погоня пошла…
– Это мистр Леон! Да как же это! Утром сегодня он был…
– Да сплыл… Ну, поворачивайся, Ефим, солнце уже вечерню перешло, придется подымать братию на всенощное стояние.
– Да что вы так рано на ночлег пристали? Теперь, холодком, самая лучшая езда…
– Да мы не на ночлег встали, а от жары укрылись; по Русской земле, благодаря Господу да государю, теперь и ночью ездить слободно, а тут еще и женский пол есть, так спешно не поедешь…
– Готово! – сказал Ефим, и келарь, благословив всех, уехал; дворяне с приставом пошли вечерять; народонаселение деревни спряталось в избы, только один из боярских детей медленно ходил по пригорку у шатра и, ходя, дремал…
Солнце июльское пекло, но скоро, склонясь, потеряло палящую силу – и вся окрестность оживилась. Поселяне высыпали на работу, в обозе зашевелились прислужники, пошли укладывать вещи, снимали шатры; Палеолог с женой и гостями подошел к реке и приказал подать туда вина и сластей; Никитин не отставал от Андрея, но Вася упрямо отказывался…
– В дороге, – сказала Зоя, – чара вина подкрепляет…
– Не могу, и без того жарко, и без того… – Князь не кончил… – Что это нашего шатра не убирают, видно, Алмаз расщедрился, а про то и забыл, что путь далек, а в степях ничего не достанешь… Пойти разогнать запоздалую беседу…
Князь ушел и не возвращался до тех пор, пока не убрали и не уложили всего и не подвели коней для дальнейшего путешествия. Палеологов обоз опять снялся первый, посольский по приказанию Василия вышел немного погодя. Никитин был, что называется, навеселе и, когда тронулись в путь, затянул какую-то несносную восточную песню. Князь, по какому-то невольному чувству, все оглядывался на Москву; солнце село, а путешественники едва ли проехали пять верст за беспрерывными остановками греческого обоза… При второй остановке Никитин не выдержал:
– Что там еще? Ну, езда! И тридцати верст сегодня не сделали; поедем, князь, посмотрим!
Навстречу им бежал гречонок и звал послов к Андрею. Они нашли Палеолога в обозе; он стоял на повозке, покрытой коврами, и укладывал подушки.
– Не могу, друзья мои, верхом ехать, так ко сну и клонит, а Зоя не хочет ехать в повозке; так, друзья мои, я себе лягу в повозку, а вы приберегите Зоюшку… А пока прощайте!
Походное ложе было уже готово, Андрей растянулся и прикрылся шубой.
– Преумно выдумано! – сказал Никитин. – Кто же мешает и мне сделать то же. А ты, князь, тебе спать стыдно, ты изволь ехать при Зое, да гляди – где мосты, осторожнее… А пока прощай.
– Утомились, – с улыбкой сказала Зоя, поворачивая коня. – Уж не хочешь ли и ты, князь, залечь на телегу… Что же, князь, едем? Теперь путешествие, я думаю, пойдет успешнее… Спать, когда солнце так роскошно зашло, так свежо, так отрадно на свете… Не правда ли, князь?
– Не всем… не всем… Многим душно, многим ночь в казнь…
– Да, говорят, убийцам тяжка, ужасна ночь, но тебе, с твоею невинною душою, с твоим чистым сердцем… Ах, князь, может быть, я и весела и счастлива оттого, что ты с нами…
Наступило молчание, а между тем темнело; по земле будто кто-то сеял длинные густые тени; небо посинело, и яркие звезды одна за другой вспыхивали и дрожали, как алмазные.
– Князь, – тихо спросила Зоя, – в чьих домах, скажи, зажглись эти огни, кто жильцы этих хором невидимых?
– Ангелы Божии, – отвечал он рассеянно…
– Когда я была в девицах, у меня между звездами было много знакомых, я их привыкла называть по именам; мы жили в городе Генуэзском, на берегу моря. В тихую ночь я иногда до зари просиживала на крыше нашего дома; странно, я не думала ни о чем, я любовалась моими звездочками и поверяла, так ли я называю их; звезд с именами у меня было столько, сколько я знала людей; все имена я раздала и вдруг увидела вот эту, лучшую звезду… Почему она лучше всех, не знаю, но я любила ее более других; не могла, да, признаюсь, и не хотела ей дать имя… Много лет прошло. Я позабыла имена всех моих звезд, но помнила, что у этой нет названия… Теперь – эта одна с именем…
Этот рассказ увлек Васю, он слушал Зою с удовольствием, изредка на нее посматривал и сознавался, что она стоила любви пламенной, юношеской; пожалуй, он бы готов был полюбить ее, но он чувствовал, что ему любить ее нечем: в груди не было сердца, а камень льда холоднее, тяжелее булата…
– Какое же ты дала имя этой? – спросил Вася.
– Не сердись, князь, твое! Я знаю, что ты меня не любишь, что я противна тебе, – все знаю. Бог с тобой, князь, а я не перестану любить тебя…
– Что же из этого будет? – с приметным испугом спросил Вася, как будто увидел врага и необходимость прибегнуть к защите.
– Будущее закрыто! Кто знает, что нас ожидает вот хоть бы и в этом лесу. Погляди, как он черен и безобразен, – мне страшно; дорога неровная, то и дело поворачивает так круто; смотри, как конь мой бережно переступает с ноги на ногу, посмотри, как навострил уши…
– Напрасный страх, Зоя, но все лучше нам обождать обозов. Наши лошади ушли далеко вперед, я велю обоим обозам идти плотнее, да не мешает и осмотреть их: время ночное, все ли бодрствуют?
Обозы сдвинулись. Вася не ошибся: все дремали. Несмотря на то что и людей и лошадей было немало, во время краткой стоянки в обозах так было тихо, что Вася мог различить топот лошади, которая довольно далеко бежала рысью. Ближе, ближе, так близко, что храпение коня уже слышно, но за крытым поворотом дороги не видно было, кто едет. Вот выехал всадник, но, увидав обоз, удержал коня. Мгновение – и всадник, повернув назад, во всю скачь пустился по своим следам…
– Кто бы это?.. – вскричал Вася, и золотой аргамак его вытянулся в струнку. Движение ног превосходного коня и днем трудно было бы заметить: он не скакал, а летел; всадник видел, что не уйти ему от неожиданной погони, он хотел удержать коня, чтобы соскочить с седла и броситься в лес, но длинное платье ему изменило, всадник повис на седле, а золотой аргамак как вкопанный остановился перед самым его носом… Ночь была довольно ясна для того, чтобы распознать всадника.
– Мистр Леон! – воскликнул Вася.
– Я не мистр Леон, я рязанский купец, я…
– Мой пленник!
– Не отдамся живой…
– А я гадов не бью, на то у нас особых людей держат.
– Не удастся! – закричал жид, освободясь от верхнего платья, и бросился к лесу.
– Постой, погоди! – раздалось в это время сбоку; аркан загудел, меткая петля обвилась около шеи, жид застонал и свалился. То был десятский посольской стражи. За ним скакали боярские дети, они подоспели, когда все уже было кончено. Князь сошел с коня, позвал десятника и, отведя его в сторону, дал тайный наказ; жиду связали руки, посадили на коня, ноги привязали к стременам; десятник и двое боярских детей поскакали вперед, таща лошадь Леона, двое других стегали сзади жидовского коня татарскими нагайками… С остальными князь воротился в обоз, где Зоя отчаянными криками своими привела всех в ужас и даже разбудила мужа… Но когда князь рассказал, что случилось, Палеолог пробормотал с неудовольствием: «Только-то» – и улегся по-прежнему. Никитин три раза зевнул, перекрестился, сказал: «Слава те Господи, не ушел, окаянный» – и также завалился спать. Князь поневоле должен был занять свое прежнее место и по-прежнему продолжать путь и беседу…
Все опять стихло и задремало, только один пристав Игнатьич ворчал, зачем послали десятника, а не его, потому что за такую знатную поимку не обойдется без знатного подарка. Десятник об этом не думал, но скакал что было силы; напрасно мистр Леон кричал, что даст окупа фунт золота, пуд серебра, горсть самоцветных камней. Неумолимо, неутомимо неслись боярские дети и остановились у двора Патрикеева, как мы видели, в то самое время, когда последовало прощение Василисе…
– Ну, рассказывай, – прошептал Патрикеев, садясь на скамью в светлице. – Откуда?!
– Да мы на проводах посольских были; чуть смеркалось, наскакал на нас жидовин Леон…
– Тише, тише! Незачем глотку драть, я не оглох еще… Ну, что же, вы его видели?
– Князь сам изловил…
– Изловил!
– Да, велел его прямо к тебе, боярину, поставить, никому не показывая; не то, говорит, у него много знатных друзей – обморочит, выпутается.
– Где же Леон?..
– На дворе твоем, с детьми боярскими…
Князь с приметным удовольствием потирал руки, радость дергала его за длинные усы; вдруг он нахмурился…
– Черт побери, хорошо, да не совсем. Знают боярские дети, кто он.
– Знают, только я на них запрет положил, да и то вспомни, боярин, что дети те из полка Руна московского. Службу и тайну знают.
– Так, да мои-то люди узнают Леона…
– Трудненько, боярин: кляп во рту сидит, как в Москву въезжали, поставили, да вместо фаты походною попоной покрыли…
– Видно, Руно, воевода московский, тайное дело смыслил, как и ратную службу… За кем же вы теперь записаны?
– За кем приходилось, князь-боярин! За князя Федора Пестрого, воеводу московского, приписались мы на год, а теперь хотим бить челом, чтобы нас за князя Василия, князя Данилыча Холмского, записали…
– Быть по-вашему, да, почитай, что вы уже за князя записаны. Значит, после проводов хотите с ним и дальше идти?..
– О, как бы воля!
– Разрешаю! Значит, хотите посольство догонять?..
– Да оно отъехало еще недалече… Завтра на стоянку поспеем, только бы ярлык…
– Я с летучкой в Рязань пришлю. А вы не мешкайте, неладно посольству без проводников странствовать.
– Коли твоя боярская милость велит, мы сейчас в путь; побредем шажком, лошадей за Москвой покормим; да они у нас привычные…
– Знатный ты парень, вот тебе; как тебя зовут?
– Клим Борзой…
– На тебе, Клим, на путь-дорогу мошку, тут будет весом гривны две старых, стало быть, полсотни больше; а доложу, так тебя и государь пожалует, и жалованье вам с гонцом в Рязань пришлю, только со своими молодцами не мешкай нисколько на Москве. А много ли вас?
– Я сам-пят, государь боярин, милости твоей благодарствую и, как отпустишь, с твоего двора прямо в поход…
– Молодец! Молодец! Уж точно борзой! Я тебя тоже держать не стану. Пойдем, такого гостя приходится самому на дворе принять…
Боярин вышел в переходы, где торчали дурак и татарчонок. По мановению князя один подал ему шапку, другой трость, и оба схватились за плошки с ручками, чтобы посветить боярину. Но князь взял сам плошку, сошел вниз и нахмурился. Челядь окружала всадников…
– По местам! – закричал боярин. – Лука! Ключ от железного подвала. Подайте пленника сюда, дети!..
Лука отворил погреб, куда дети боярские втащили покрытого попоной жида; он мычал страшно.
– Спасибо, детушки, за верную службу; вот тут на камень посадите его, у камешка колечки есть, вместо обуви наденьте, а для рук на стене тоже кольца есть, так и прилажены для удобства. Надежны ли?
Боярин сам освидетельствовал крепость колец.
– Лука, ступай вон! Запри дверь! Ну, теперь, детушки, прощайте, да…
Князь приложил палец к губам.
– Ступайте себе, да Клима слушаться; а за службу вином вас потчевать не буду, нате, купите сами. Ну, с Богом!..
– Государь боярин, а кляп…
– Не бойся, справлюсь! Убирайтесь! Время не терпит.
Боярские дети вышли, князь запер дверь изнутри железным засовом, снял попону и плюнул. Вид Леона, впрочем, благообразного, даже красивого мужчины, в это мгновение поистине был отвратителен: глаза налились кровью, волоса всклочены, из раскрытого рта пена.
– Хорош ты, Леонушка! – сказал боярин с выражением сострадания и ласки. – Хорошо, что ты попался ко мне в руки, а не к Пестрому, не к Щене или другому кому… Прямо на висельницу… Ты, Леонушка, теперь лукавство свое отложи на сторону и, что спрошу, отвечай без хитрости. Не то я откажусь от тебя, и погибнешь…
Князь освободил язык Леона, и тот задрожал всем телом, а князь сел против него на деревянном табурете.
– Ну, Леонушка, признавайся! Царевича нельзя спасти?..
– Я не повинен в смерти его, – прохрипел Леон голосом, израсходованным во время переезда в Москву…
– Об этом я не спрашиваю, – продолжал боярин. – Можно ли его спасти или нельзя?..
– Я не в силах… Болезнь приняла смертельный оборот. Клянусь всем на свете, я не повинен…
– А зачем же ты бежал?
– А за что вы зарезали мистра Антона? Вижу, смерть его идет, я знал, что за нею и моя прячется. И ты бы ушел, боярин…
– Так решительно нельзя?..
– Не смею обманывать. Принимай, князь, свои меры!
– Спасибо, Леонушка, за совет, твоя правда, зевать нечего. Посиди недвижимкой; не для тебя – для других это делаю, а я тебя выручу; сиди смирно, я велю тебя и пытать для вида…
Жид затрясся всем телом, и глухой стон вырвался из груди его.
– Не бойся, для вида только, а заправду пытки не будет; ты не сознаешься, мы тебя в Литву и вышлем. Об остальном после. Боюсь опоздать… До свидания.
Боярин отодвинул засов, вышел, запер дверь, спрятал ключ; на стражу поставил и к дверям, и к окну с железной решеткой по два человека и, не заходя наверх, пошел на двор государев.
Соборы пылали внутри от множества свечей, принесенных многочисленными дворянами дворцовыми, боярскими детьми и женщинами двора царевича. Было уже поздно, около полуночи. Хотя Кремль был давно уже заперт и с посадов никто уж туда не мог пробраться, но внутреннее народонаселение Кремля было также многочисленно. Кроме великокняжеских дворов, обширных и связанных между собою переходами и калитками, кроме соборов и некоторых приказов тут жили важнейшие должностные бояре, сановники, дворяне на своих дворах; двор Патрикеева стоял в тесном переулке, примыкая ко двору митрополита с одной стороны, с другой – ко двору Ряполовских, насупротив, во всю длину переулка тянулся посольский двор, посредине красовались хоромы, в которых проживал Курицын. Второе жилье видно было из-за каменной стены, окружавшей двор, зато от других домов, на которых проживали второстепенные дьяки, приказные и прислуга, были видны только крыши. Ни облачка на синем небе, луна во всем блеске сияла над Кремлем и освещала посольские хоромы, но в окнах не было света.
«Видно, спит, – подумал Патрикеев, проходя мимо. – Спит и не ведает, что один страх наш уже сидит в западне, другой недалече, да без меня не вернется, третьего убрать надо… Тогда и концы в воду».
Днем Патрикеев проходил на государевы дворы через сад свой, но в эту пору все ходы были заперты; к государю можно было пройти только через благовещенскую калитку, – почему нельзя было миновать соборов; на площади, несмотря на позднее время, народу было немало: одни шли в соборы, другие оттуда возвращались, только у старого Архангельского, еще не сломанного, прислонясь к забору палисадника, стояли два человека. Старость не ослабила еще зорких очей Патрикеева: он тотчас заметил, что эти люди пришли на площадь не из участия к царевичу, а из любопытства корыстного; самому заняться преследованием этих тайных соглядатаев общей печали было бы опасно, но при боярине не было никого; он невольно оглянулся и заметил, что и за ним кто-то наблюдает, что этот соглядатай пришел по следам боярина. Патрикеев воротился, а тот поспешил к нему навстречу…
– Ну, сынок! – сказал он. – Я не ошибся. Ты смотрел за мной в оба, а я и забыл про тебя. Теперь объяснять не время, что и как. А вот тебе от скуки работа. Глянь-ка налево. Видишь?
– Вижу…
– Головой отвечаю – софиевцы аль и того хуже; а мне надо спешить к государю.
– Я за тебя…
– То-то же… Ловить не надо телес их, а имена, слова и мысли… Вернусь домой, пришлю за тобой…
Патрикеев пошел к благовещенской калитке, а князь Косой воротился в ту улицу, откуда пришел, но скоро очутился в палисаднике ветхого Архангельского собора и подполз к тому самому месту, где стояли предполагаемые софиевцы. Несмотря на то что они разговаривали тихо, Косой поместился так близко, что мог слышать каждое их слово… Один из них был высокого роста, другой пониже, оба статны, плечисты, вооружены, как будто в дело. Забрала были подняты, но Косой не знал их.
– Что, государь Андрей Васильич, – сказал тот, что пониже, – пусть и вороги, а жаль…
– Образец! Нам с братом хлеба-соли не водить, кошка промеж нас пробежала, вся наша опора в свирепой душе Ивана: была матерь великая, ее не стало, – ее место заступил Иван-благодушный; не станет его – на нас подымется вся дворня. Ты думаешь, Образец, что челядинец Иванов Мунт-Татищев от себя врал? Не я буду, патрикеевцы научили. Ты веришь Курицыну? А я нет!.. Татищев и про него говорил брату Борису, когда проходил через Волок. Жаль, что меня там не было, я от Татищева узнал бы подноготную и обличил бы моих злодеев перед братом. Я и теперь за тем сюда приехал, дал бы только Господь, чтобы племяннику стало легче. Он мне помог бы во многом; и то еще дошло до меня, будто Татищев на Москве, его видали люди такие, что не солгут, он им сам сознался.
– Нет, государь Андрей Васильич, мой толк не таков. Ты, пожалуй, соберешь дела своих злодеев, расскажешь их брату Ивану Васильичу. Тебя к нему допустят раз, а сами, что день с ним, твою правду своим медом переделают, станет правда не твоя, их, а ты прослывешь беспокойным клеветником. И так тебя зовут строптивцем.
– Раз, да горазд. Не люблю брата, но знаю, что за клевету не пощадит бояр, знаю, что у него зубы горят и на мой Углич, и на Борисов Волок, и на сестрину Рязань, да на все города, сколько их ни забрал, перед людьми святой повод имел… Вот этого повода не подать…
– Тебя ли слышу, государь? Да был ли у Ивана хотя на один пригород, на одну волость святой повод. Все поводы, сколько их ни было, сам состряпал, вон в той палате, что у теремов; то поварня великих выдумок; там и кроме Ивана повара первой стати есть: Патрикеев, Курицын…
– Ты же за Курицына стоишь…
– На то, князь, есть свой повод…
– Не верь, боярин мой верный! Курицын с ведома Патрикеева, а может быть и выше, учуг[41] отпер, авось осетры влезут… Я вывел бы их на чистую воду, если бы мне только Татищева отыскать да с Иваном-племянником повидаться… Я посылал сегодня к брату Ивану: отказал меня видеть, семейной смуты ради, как будто я не брат ему, племяннику не дядя! И какому племяннику!.. Я хотел пойти к больному, патрикеевцы не допустили. Признаюсь тебе, Образец, меня так и подмывает пойти в терема; теперь уже и поздно, челядь озабочена; патрикеевцы истомились, авось прозевают, а я увижу и брата, и племянника… Я… да что долго думать. И без того строптивцем называют, оправдаю их кличку… Пойду!..
– А если…
– Молчи, Образец! Не перечь; воля моя не из проволоки – не согнется; ты меня обожди тут у соборов…
– Курицын советовал избегать свидания…
– Потому-то я его и ищу. Делай противное тому, что тебе злодей твой советует, ошибки не будет. Иду!..
Князь Андрей Васильич Угличский пошел к благовещенской калитке. Образец тихо за ним следовал и сомнительно качал головою. Князь Косой вскочил, встряхнулся и, обойдя собор, вышел опять на площадь; из собора Успенского вышел митрополит Зосима и, сопровождаемый Нифонтом и духовенством, направился на двор государев. За духовенством шло много бояр и людей сановных, в том числе Семен Ряполовский, женатый, как мы уже видели, на сестре Косого. Молодой Патрикеев подошел к зятю. Тот вздыхал и отирал слезы; Косой дернул его за полу, Семен обернулся и, увидав князя, поотстал от боярского хода…
– Побойся Бога! – сказал он ему шепотом. – Ты с лицом веселым.
– Да ведь я не боярин, не дворецкий, даже не дворцовый. Нас не пускают и на выходы… – проговорил Косой.
– Пустое. Теперь время иное, теперь за уставом никто смотреть не станет. Плачь слезно и ступай за нами. Не спросят. Пойдем…
Косой стал печален, а в переходах у него в глазах заблистали и слезы; когда же вошли в сени той половины, где жил царевич, Косой плакал навзрыд и печалью своею обратил на себя общее внимание. В опочивальню царевича, кроме митрополита, Нифонта и немногих духовных лиц, никого не пустил Иван Максимов. Косой было толкнулся туда, представляя из себя отчаянного, но Максимов удержал его за руку…
– Перестань выть! Вперед старших не лезь, государь у сына.
– Мы тоже теряем родного! Нашу надежду! Господи, смилуйся. Ты бо един Господи, творяй чудеса!..
В то самое время, когда Косой, подняв руки вверх, произносил эти слова, двери отворились, из предспальника вышел Иоанн, по правую его руку шел Зосима, по левую Патрикеев. Ни слезинки не было в очах Иоанна, но тем страшнее, ужаснее был вид растерзанного горестью отца. Вид и слова Косого заставили его остановиться. Как будто поверив этим словам, он оглянулся и посмотрел в опочивальню сына… Но тотчас же потряс головою и сказал тихо:
– Нет. Все уже кончено! Да будет Его святая воля!
В сенях Иоанн опять остановился и, вперив страшный, огненный взор в Зосиму, долго стоял недвижимый и безмолвный. Вздохи, стенания, восклицания, пред тем так громко раздававшиеся, смолкли; страх, подобострастие оковали всех, только один Косой хныкал, и то тихо. Иоанн с приметным усилием оторвал свой взгляд от Зосимы и посмотрел на Патрикеева…
– Это сын твой? – спросил Иоанн тихо. – Тот, о котором ты говорил мне в опочивальне сына?
Патрикеев преклонился.
– Быть ему дворецким при моей горькой вдовице.
– Брат, страшная весть добежала до нас… – с непритворною печалью сказал Андрей Васильич, входя в сени…
Иоанн затрясся всем телом, глаза загорелись, как уголья. Андрей, смутясь, отступил… Губы Иоанна тряслись и что-то шептали, но что – того никто не мог разобрать… Жезл дрожал в руке, будто судорога корчила десницу, и мерно стучала жезлом об пол; бояре невольно преклонились, боясь видеть разрешение близкой грозы. Вдруг звон вечевого новгородского колокола разостлался по сеням жалобным звуком, и на грозном лице Иоанна изобразилась печаль неисходная, безнадежная, без слез, правда, но выражение этого лица было само страдание… Величественная голова поникла, Иоанн пошатнулся. Андрей было бросился поддержать брата, но тот будто проснулся и сказал гневно:
– Назад! Ты позабыл, что я государь всея Руси и – твой! Зачем ты здесь без зову?.. На свое место, князь, на свое место! Оно не здесь!.. Патрикеев!..
Иоанн ушел в сопровождении только одного Патрикеева. Тишина превратилась в бурю, но опять утихла, когда между Косым и Андреем завязался крупный разговор…
– Не пущу! – кричал он, размахивая руками. – Без государева указа никого не пущу… Великий князь Иван Иванович теперь уже льстивых речей слушать не будет…
– Да ты-то кто, дерзкий клеврет…
– Такой же князь русский, как и ты! Такой же подданный государев, как и ты! Потомок Ольгерда. Нам с тобою нечего долго считаться! Святители, бояре, воеводы, дворяне именитые, вы слышали волю государя. Я исполняю долг свой; прошу вас, удалитесь. Вас позовут указом к последнему целованию, а теперь царевне нужен покой, нам, слугам ее, простор и время…
Все спешили исполнить совет нового дворецкого, Андрей ушел почти последний, расспрашивая, кто этот Косой, потомок Ольгерда. Когда князь остался в сенях вдвоем с Максимовым, тогда только заметил, что последний не обращал никакого внимания на все, что происходило в сенях. И взоры, и мысли его были в опочивальне Ивановой…
– Максимов! – сказал Косой с твердостью. – Я не люблю любопытных.
– Не люби себе, пожалуй. Мне какое дело…
– Видно, ты позабыл, что ты у меня под началом. Видишь, побледнел, не успел об этом и подумать. Правду сказать, и времени не было. Кто там остался еще в опочивальне?..
– Не знаю…
– А вот мы и сами увидим!..
– Не пущу…
– Ты, видно, опять позабыл…
– Твоя правда, князь! Привычка…
– Отвыкнешь! – промолвил князь и пошел в опочивальню. Там стоял туман от ладана и пылавших свечей. Сквозь эту дымку в углу под образами виднелся обширный, низкий одр с шелковым пологом; на одре покоилось тело усопшего, до половины прикрытое шелковым покровом, отороченным соболями. Из-за полога едва пробивалось бледное зарево от нескольких лампад, теплившихся пред иконами. Одна большая свеча в серебряном неуклюжем подсвечнике, стоявшем на полу у изголовья покойного, дрожащим красноватым светом освещала его лик, исполненный спокойствия и мужественной красоты, которой не успел исказить скоротечный недуг. Тихая, неземная улыбка осеняла уста, будто говорившие: «Не убивайтесь, не крушитесь… посмотрите, как мне хорошо, спокойно спать». Но сияющая на груди его большая икона, сильный запах ладана, смешанный с угаром от свечей; этот святитель в стороне у аналоя над Псалтырем, с длинною свечой в руке! Эта толпа рыдающих, молящихся с земными поклонами женщин… Все это говорило, что то не простой земной сон, а вечный… У ног покойного, на одре, полустояла на коленях Елена. Судорожно сжимала она в руках его похолодевшие руки. Она то припадала устами к его коленям, и в это время все тело ее содрогалось от истерических рыданий, то вдруг внезапно замолкала, быстро поднимала голову и пытливо, недоверчиво вглядывалась в безмятежное лицо недавнего страдальца, как бы силясь уловить на нем малейшую искру жизни, какое-нибудь движение в устах, в глазах… в каком-нибудь мускуле лица… Казалось, на несколько мгновений все жизненные силы ее превращались в одно созерцание… Потом снова раздавались раздирающие вопли, и голова падала на прежнее место… Спустя несколько минут Косой воротился из опочивальни, бережно, но настойчиво выпроваживая женщин. Все выли неистово, жаловались, что им и поплакать не дадут над своим господином, но князь не принял в уважение их пламенных доводов и приказал отправиться по местам.
– Ну, Максимов, княгиня пусть еще поплачет, от слез легчает горе, а ты, чай, устал, ступай себе спать.
– Мне… уйти?..
– Да уж, конечно, не мне! Нужно будет, позову, челядинцев тут немало. Ну, ступай же, говорят тебе!..
Максимов странно, бессмысленно смотрел на князя. Голова у него кружилась, он решительно не мог понять, что ему князь наказывает…
– Ну что же ты!
– Я, князь!.. Да я от этих дверей другой год не отхожу…
– Где же ты спишь?
– Вот на этой скамье, князь! В предспальнике спит татарка, а я здесь…
– Но где же твое жилье?..
– Вот эта скамья, князь!
– Да надо же где ни есть переодеться, умыться…
– На то есть мужская теремная баня; утром проснешься, сбегаешь, принарядишься и опять на службу…
– Как же ты успевал бывать у мистра Леона, у Курицына и у других?
– Я бывал только там, куда посылали, а нет посылки – я тут; а уйдут к государю – я могу и тут читать и думать…
– Читать! Что же ты читаешь?
Максимов молчал, князь опять спросил:
– Старые летописи, рассказы честных иноков?
Максимов молчал.
Вдруг за дверьми послышался крик Елены: «Максимов! Ваня!» И Максимов был уже в опочивальне, а князь стоял тихо в предспальнике и слушал их беседу.
– Ваня! – шептала Елена, заплаканная, с выражением страха и безумной радости. Впервые увидал ее Максимов простоволосою и в таком виде: заплаканные глаза, беспорядок в одежде, длинные волосы разбегались густыми прядями по тонкой прозрачной рубашке и по глазету душегреи, опушенной горностаями. Все это вместе придавало ей особенную, невиданную Максимовым прелесть. – Ваня! – шептала она. – Погляди! Я боюсь, чтобы не ошибиться! Ангел мой дышит, он еще не отлетел! Посмотри, Ваня, посмотри! Я не смею…
– И я не смею, государыня княгиня!
– Трус! Благо Альми тут! Альми, беги сюда!
Но Максимов уже стоял у постели царевича, приложив руку к его груди и с напряжением прислушиваясь, не дышит ли.
– Напрасно! Он там, на небесах… – сказал он тихо, безнадежно опуская голову.
– А что же ты мне говорил Ваня, будто душа до семи дней…
– Государыня! – И Максимов, приложив палец, значительно посмотрел на священника, стоявшего за аналоем и мерно читавшего Псалтырь, изредка покашливая…
Елена опомнилась и, отозвав Максимова подальше к самым дверям предспальника, поспешно, едва слышным голосом продолжала:
– Не ты ли мне говорил, что до семи дней для истинной мудрости и смерть не страшна. Вот она, свежая смерть… Где же твоя мудрость, Ваня? Воздвигни же моего друга, мою надежду, мое сокровище… Вороти мне мужа, вороти мне жизнь!..
– Государыня Елена Степановна! Не я ли говорил, что я верю и понимаю разумом дивную мудрость, но еще нов и неопытен, изучаю альфу, но до омеги – много лет биться надо; на Москве был один мудрец силы высшей, он один как рукой снял у царевича камчугу… Женился Андрей – камчуга воротилась и привела с собою смерть… Опасно играть сердцем…
– Мне снилось или нет? После отходной уже, когда его не стало, моего ангела, вошел Патрикеев… Нет, не снилось… Бедный отец! Он силился скрыть печаль, не смог и, увидав Патрикеева, преклонил голову на плечо нашего друга. Да, да, я бросилась к нему. «Все кончено», – сказал отец… Я слышала вопль Патрикеева. Старик зарыдал и сквозь слезы промолвил тихо: «Так, видно, жида изловили для страшной казни…» Так, так, это мистр Леон; мне тогда и на ум не пришло, что только один Леон может… Но еще не поздно!..
И царевна выбежала из опочивальни… Она не обращала внимания на сумятицу в переходах. Как быстрая лань взбежала она наверх, в сенях нашла она Патрикеева, Софию под черной фатой, одиноко стоявшую у окошка, князя Пестрого, обоих Романовых, да у дверей, как обыкновенно, торчали Мамон и Ощера.
– Где государь родитель? – спросила она громко, но все, кроме Софии, подавали ей знаки, чтобы она замолчала. Патрикеев молча указал на дверь в образную: в глубокой тишине она могла расслышать, что в образной рыдает и… рыдает Иоанн. Елена схватилась обеими руками за сердце.
– О мой великий родитель! Еще есть средство!.. – воскликнула она и бросилась в образную. Мамон было протянул руку, чтобы исполнить государев наказ, но угодливый Ощера оттолкнул Мамона и отворил дверь. Елена встала и не смела произнести слова. На ковре лежал ниц Иоанн; рыдания прерывали слова громкой, сердечной молитвы.
– Господи, Господи! – молился он. – Низыди, Боже, да омою грешными слезами десницу твоею, ею же казнил еси гордыню раба твоего!.. Смирил мя еси и наставил. Прогремел гром твой… обратил в прах силу и мудрость человеческую, каюсь, Господи! – И голова Иоанна снова упала на ковер, и потекли тихие слезы.
– Родитель! – трепещущим голосом произнесла Елена.
Иоанн поднял голову и с изумлением посмотрел на невестку… Он как будто устыдился своих слез…
– Что с тобой, бедное дитя мое? – проговорил он нежно и заботливо, поднимаясь с земли и подходя к Елене.
– Ах, государь, прости отчаянной вдовице, но мне показалось, будто есть надежда; кажется, Патрикеев говорил, что мистр Леон…
– В цепях, – перебил Иоанн.
– Он может…
Иоанн отступил от нее.
– Воскресить мертвого?! – воскликнул он с невыразимой горечью и отчаянием в голосе. – И кара Божия, постигшая мой дом, еще не образумила вас! Не потворством богопротивному соблазну смягчим гнев Божий… Нет, дочь моя!.. Патрикеев!..
Боярин вошел.
– Сжечь еретика Леона! – сказал государь голосом покойным, но суровым – и отвернулся.
Елена и Патрикеев вышли молча из образной.
Часть II
I. Степи
Тихий Дон, так верно прозванный седою стариною, немой свидетель множества кровавых дел между несчетными народами, молча катил свои величественные воды по стране совершенно дикой и пустынной. Густые рощи сменялись безлесными скалами меловыми, ослепительными для глаз, но грустными для мысли. Огромный целик, или пустырь, пространством превышавший Иоаннову державу, от берегов Оскола тянувшийся до Яика, Каспийского и Черного морей, вмещая в себя северную сторону Кавказского хребта с предгорьями, служил кочевьем татарам разного рода и названия. Тихий Дон протекал по правому крылу пустыни, величественные воды его не омывали ни одного города, ни даже села на всем протяжении течения до венецианской топи, или, правильнее, турецкого Азова; власть итальянцев на Черном море была уже уничтожена пашами Магомета II. Несмотря на то, тот путь в Крым был самый безопасный; старый путь на курские города проходил мимо молодого гнезда запорожцев, которые смотрели на путешественников глазами своих соседей-татар – эти грабили по Осколу; а далее шла литовская граница, всегдашний притон изгнанников, изменников и бродяг; путь на Азов хотя и пролегал по Дону, в степях пустынных, но татары редко прикочевывали к реке, опасаясь московских и крымских засад, военных разъездов, от времени до времени посылаемых воеводами рязанской Руси и рязанскими великими князьями. Рязанская Русь составляла часть державы Иоанновой, которая делилась на трети: Владимирскую, Новгородскую и Рязанскую; последняя, можно сказать, только именем принадлежала к Москве, в особенности окраина, или украина, то есть земли пограничные, приписанные к Москве даже до впадения в Дон реки Воронеж и расположенные по правому берегу Дона, – эти земли служили временным пребыванием московским промышленникам, приходившим сюда за рыбой, пушным зверем, охотничьей птицей и медом…
Некоторые места по течению Дона и доныне сохранили высокую живописную прелесть, а в то время, когда секира дровосека вырубала дерево не ради прибыльного промысла, а в защиту от стужи или для постройки струга[42], Тихий Дон, с малыми исключениями, протекал между заветными рощами дубовыми, липовыми и другими. Одним из красивейших и живописнейших мест на верхнем Доне была Девичья балка, или яр, глубокий и широкий овраг, образованный быстрою безымянной речкою ниже впадения Сосны и несколько выше впадения Воронежа в Дон. Солнце уже клонилось к западу, в балке темнело, у самого устья балки Дон изгибался, образуя обширный залив. Медведь сидел на песчаном берегу и как будто любовался степью, безбрежно раскинутой по левую, луговую сторону реки; камыш по этой стороне торчал недвижно, но изредка в нем раздавался шелест, и голова длинношеей чипуры, или цапли, будто справлялась, все ли на Дону благополучно, и опять исчезала в камышах. К заливу с одной стороны, по той же балке, бежала пара лосей, с другой, перепрыгивая через ручей, несся легко и красиво дикий козел, но волки, притаясь за валежником, чутко стерегли добычу. Долговязый лось набежал на засаду и быстрее ветра бросился к заливу, бух… и он уже на половине реки; вот он оглядывается на отсталого товарища. Густой лес покрывал оба плеча балки и тенистой рощей тянулся далече. Иногда на реку выбежит лисица, или высунется и опять спрячется расторопная выдра, или шаловливая белка, играя, испугает сонного кречета. В глубине балки через речку перекинулась земная плотина, построенная трудолюбивым семейством бобров, но жильцы давно разбрелись; сыскали ль другую удобную речку или вовсе перевелись, про то знают гости московские, посещающие уже третий год этот овраг исправно и прилежно. Вот и теперь на осьми стругах они тянут вверх бечевою; звери заслышали гостей и разбежались, несмотря на то что гости, как будто условясь, хранили глубокое молчание. Достигнув балки, они осторожно ввели в залив свои струги, видно, не первая стоянка; нашлись давно вбитые колья, привязали к ним лодки, а сами вышли на берег; на старом пепелище, за углом скалы, развели огонь, так что с реки и видно не было, и принялись ужинать. На страже у лодок остался один молодой парень, он не спускал глаз с безбрежной степи; все же другие разместились вокруг огня, не снимая, однако же, вооружения.
– Эх, – сказал Сила Бобровник, – было знатное место, да провались медомцы, другой дороги не нашли, бобровое гнездо распугали. Вон теперь куда, на Ворону изволь ездить, того и гляди, татарва нагрянет…
– Волка бояться – в лес не ходить! – перебил седой Марко и ослабил пояс, на котором висела дорогая турецкая сабля. – Вы, ребятушки, птенцы бесперые, вам не то бобровую слободу, нет, бобровый город подай, да еще с пригородами; вам чтобы спать всласть, а впросонках сотню бобров одной рукой изловить, а где бобровый гон, где ногу помять надо, там уж вам и трудно, баловни этакие. А у нас бывало не так: знаем мы заверно, где бобры хозяйством завелись, знаем мы и те места, где их человек али зверь распугал, мы тех в покое оставляем, а где можно, сами от дурного зверя стережем – пусть их плодятся, а мы давай одиночников гнать, мехов было вашего не меньше. Что в том толку, зеленое племя, что вы десяток бобровых плотин разорили по Вороне? Положим, детенышей не били, да ведь они и без вас пропадут. Спроси-ка у нашего брата, человека бывалого, – что вы! Кафтанишко-то с нашивкой казначей те на один поход дал взаймы, лучишка у тебя самодел, а пику за медную деньгу у цыганчонка в старых кузнях выменял; нечего сказать, промысловые люди. Вон, погляди на старого московского мехового подвозника: все жалованное за вольный труд, молодецкую службу. Кольчужина добрая, не одна стрела об нее измялась, – сам Василий Темный из своих рук пожаловал, а кривой татарский меч подарили Шемякины. Кафтанов с оторочкой, шапок не считать стать; что Глецкий, что рязанский великий, что верейский, а что Патрикеев да другие князья подарили, когда Марко им вольным ловом кланялся. Эх, знатное время было!
Марко снял шапку тяжелую и расчесал пальцами длинные белые кудри, разгладил усы и бороду… и, упиваясь воспоминаниями, продолжал:
– Бывало, найдешь рыбное место – твое! Наткнешься на семью бобров – твоя! Заведет ли глупый медведь на лесные бортьи – только убирай, все твое. Кто смелей да смышленей, тот и хозяин до самой Вороны. Бывало, сам-четверт ходили мы с отцом, раз до Золотого угла дошли, где юрт Батыев стоит; никому ни мыта, ни ответа, лов кому захочешь, тому и продашь, а теперь?..
Марко покрутил белый ус и нахмурился.
– Ну что теперь, Марко! Разве не лучше? – спросил Ефрем Сокольничий. – Десятый бобер твой, двадцатая лисица твоя, с пуда рыбы восемь гривенок твои, с пуда меду, с пуда воску – те же восемь гривенок, зато и струг, и лук, и копье, и харчи казенные. Знаешь по малости, чей хлеб ешь, кому кланяешься. И у меня отец на промысле жил и живот положил. Помним мы старую неладицу. Иструдишься всю весну да лето, с татарвой переведаешься не без изъяну и утраты, пойдешь сам-шест, домой тянешь сам-друг – четырех в Тихом похоронишь, пусть лучше рыба, а не татарва проклятая честными телесами потешается; тянешь домой, лямой плечи оторвешь. Дотащил груз до Сосны, стой, плати мыто князю елецкому, да приставу взятку подай, да на семи верстах семь застав: где Московская, где Рязанская – везде мыто подай, да на татарщину тамгу заплати – словно липку обдерут: нечего сказать, вольный промысел. Знать, Марко, тебе шестой десяток исходит, так старина люба, потому что та старина твоя молодость; а посмотри прилежно, сам скажешь, что теперь порядок – отцовского не надо, до Вороны плывешь – ни одной заставы. Правда, мы уже не на вольный промысел ходим – на государя промышляем, да зато московский тиун, али сотский, тамгу на товар набьет да ярлык даст, и кончено. Ни одно рязанское чучело не смеет рта разинуть. Татарва не страшна, потому что сам-шест на промыслы не пустят, да и по степи обон полреки ходят московские досмотры: татарву ищут, своих берегут. Опасу меньше, а барыша больше и честней; казначеи рассчитывают, что тебе мехом али воском или медом причтется, в казну повольно берут, деньгой платят: только рыбу на торг свезешь да купцам сдашь, и на то указная плата. Нет, брат Марко, теперь Дон Иваныч добрый дедушка, а помяни, прежде его воровским величали. Стал порядок, какого на Руси не бывало. Вот уже третий год мы тут на государя промышляем, а ни одного татарина в глаза в Девичьем яре не видели, да и до самой Вороны, где и увидят наш струг, снимают кибитки да в степь, давай бог ноги. И то себе, Марко, на память заруби: давно ли ходили на промысел зря, что кто достанет. Теперь не то: меховой подвозник – так пушного зверя и высматривает; рыболов – так уж рыбу и стережет, а ястребий подвозник или медовый – так и знает своего кречета, сокола али медвежий след блюдет. Нет, Марко, казначейский порядок не то что старый холопский; что за лодки ходили по Тихому в старину? Лишний камышик – и потонула; а теперь струги великокняжеские: и просторно, и всякую кладь поднимают, и татарва от них сторонит, и один струг не ходит, а сотня добрых людей за иной полк постоит. Скажи, Марко, заправду, когда то было на вольном промысле, чтобы торговые люди по-нашему в Девичьем, будто в Московской земле, ночевали без опасу?..
– А что? – спросил молодой бобровник Сила. – Разве прежде в Девичьем было неладно?
– Спроси у Марка, – отвечал, улыбаясь, Ефрем. – Ему этот яр памятен!..
– Пусть и памятен, – сказал Марко уныло. – Да по крайности на все своя воля была, весело, привольно было на Тихом Дону; правда, татарва некрещеная шалила, да зато же и мы на нее, что на пушного зверя, охотились.
– Хороша охота! Удалось на перевозе дюжину отсталых утопить; Марко, Марко, тебе ли толковать, что сотня этой погани одного крещеного не стоит… Упрям ты, Марко, застарел в норове; пусть и давно, а все никого иного, жену и двух дочерей стащили.
– Как! Жену? Дочерей? – вскрикнула молодежь.
– Ну, стащили так стащили! – сказал Марко сердито. – Что за невидаль; меня с сыновьями дома не было, набежали ордою на волость, мужской пол был на промысле; бабье долго держалось, немало орды извело, да сила взяла – стащили, окаянные, всех. Мы уже назад с богатым ловом шли; поравнялись с яром, глядим: татарва на привале пленниц делит. Тут их обычный притон: что награбят, а пуще женщин, тут и делят, оттого яру и кличка такая. Нам и не снилось, что тут с нашей волости добыча, да сын Андрей сестру Анну опознал.
– Ну, и что ж?
– Поплакали, потужили да и потянули левым берегом. Благо сами ушли…
Общий хохот покрыл Марко. Он с удивлением осматривался.
– Что же тут смешного? – спросил он.
– Знатное время было! Твоя правда!.. Весело было на вольный промысел ходить, когда в своей избе жена да сестры для татар пироги пекли. Эх, Марко, Марко. А теперь московский струг до самой Вороны по своей воде идет, а оттоль по татарскому Дону плывет себе, будто лебедь, знай белым парусом помахивает; хан со всей ордой с берегу поглядывает да облизывается, золотым рукавом утирается; только окликнут для порядка: «Чьи таковы?» – «Московские!» В гости просят – пушного зверя, кречетов нанесут. Я сам ездил к крымскому царю с московскими дарами. Кречетов да ученых соколов ему возили. Видел я орду не во сне – будто своих старших принимали, а вспомни, Марко, ведь на моей еще памяти, да и за нынешнего великого князя, не то что простых жен, княжон с городов воровали, в этом яру делили. На походе я от татар от самих слышал, будто у Муртозина, у одного боярина, по-ихнему у мурзы, в женах есть княжна русская; несет, бедная, рабскую службу вровень с другими женами, а те из простых черкешенок, тоже наворованы…
Пронзительный свист с реки прервал ужин и беседу. Промысловый народ схватился за оружие и высыпал на берег.
– Что там? – спросил Ефим Сокольничий. – Мой парень настороже, видно, что ни есть заслышал.
– Чипуру в камышах…
– Али карася в плесе.
Так шутила молодежь, подходя к ладьям. Сторожевой указал рукой вверх по реке, все стали прислушиваться.
– Хороши караси! Много весел шумит, ходко идут – и недалече. Надо быть, царский разъезд али купецкий обоз. Струг не один, весла перекликаются…
Ефим не ошибся: по реке скоро зачернел струг, за ним другой, третий, целая вереница судов и плотов.
– Эко диво! Уж не полки ли идут Крым воевать: для ратной силы мало, для разъезда много. Видно, посольство…
Тут Ефрем не ошибся. Передовой струг подошел к заливу. На нем было немало ратных людей: пристав коломенский, рязанский, тиун великокняжеский, проводники и татарин.
– Девичий яр! – закричал проводник…
– Девичий яр, – пробежало по всем судам. Весла на передовом струге поднялись и, неподвижные, чернели будто зубья…
– Причаливай! – раздалось далече, повторилось на всех судах, и передовой струг повернул в залив.
– Чтоб им добра не было, – проворчал Марко. – Даром пропала ноченька, рыбу распугают, зверь разбежится, да еще прислуживай боярским слугам да самим боярам товаром изволь кланяться…
– Эх, Марко, Марко, – перебил с усмешкой Ефрем Сокольничий, – опять забыл, что теперь не вольный промысел; будь брат великокняжеский, будь первый боярин, воевода ли московский, перышка не возьмет без росписи. Да гляди, Марко, кажется, тут и тиун елецкий…
Ефрем опять-таки не ошибся. С передового струга сошли все путники, поднялась суматоха: кто выбирал место для вечерней трапезы, кто для корма лошадям; одни собирали сухой валежник, другие несли шатры, те для них вбивали колья. С необычною быстротою на высоких шестах в разных местах зажглись смоляные светочи и висячие плошки; пустынный яр превратился в живую, открытую и великолепную храмину. Весь берег залива был покрыт людьми, с плотов свели лошадей, их было всего шесть. Прочих запродали в Коломне, но купцы должны были следовать за покупкою до урочища Гур-Михайлова, где на заблаговременно приготовленные струги село посольство, походная дружина, и нагрузили обоз на широкие плоскодонные барки и плоты. Тут уже не было раздельных обозов, только один посольский; даже присутствие в посольстве греков сохранялось в великой тайне; посольство вступало в степи, которые, как мы видели, только числились под державой Иоанна, а далее тянулись враждебные страны. Когда в Девичьем яру раскинули палатку, устлали коврами, с главного посольского струга по красивому мостку с перильцем сошли послы. Царские промысловые люди разместились вдоль дороги, по которой должны были проходить послы. Марко стоял возле Ефрема и беспрестанно ворчал.
– Это кто? – спросил Марко, увидав послов.
– Вестимо кто, московские большие бояре, люди сановные; видишь, один стар порядком, да и другой не молод.
– А это кто?
– Ну, это, видно, посольские сыновья; тот, что повыше – молодец собой, да и другой-то словно красная девушка…
– А эти кто?
– Посольский причет! Знатное посольство. Много народу, да и дружина с ними, значит, за важным делом…
Ефрем замолк, потому что причет остановился не доводя до шатра, к ним подошли тиун и пристава.
– Господа дворяне! – сказал тиун. – Доложите послам великим, что приставам отселе ехать обратно указано, так я их на мой струг возьму…
– Возьми их себе, – сказал Холмский, выходя из шатра. – А вот им за труды по золотому, а тебе, тиуну, ползолотого, а другую половину раздай гребцам твоим. Спасибо, добрые люди! Вы бы с нашими людьми поужинали, и тогда в путь.
– Милости твоей княжей благодарствуем!
– Слышь, Марко, этот княжий сын… – шепнул Ефрем.
– Да мы на струге путем-дорогой закусим, назад-то на веслах не везде пойдешь, а бечевой долго, так отпусти, милостивец…
– Ну, с Богом!..
В это время Клим Борзой, десятник, который доставил в Москву мистра Леона, подошел к князю и сказал тихо:
– Князь Василий Данилыч! Надо слово на ушко тебе молвить…
– Ну, что там?
– Вели и проводника-татарина убрать назад в Елец…
– А что?
– Много знать хочет, все допытывается. Наши не проболтаются, своего князя и господина не выдадут. Рязанскую походную дружину, коли твоя княжая милость изволил заметить, я на трех стругах особняком держу; мои боярские дети на трех стругах очередуются, и до них тайна не дойдет, а татарин то и дело на причалах шныряет да выспрашивает. Греки со страху промолчат, да за чаркой проболтаются. А что до языка, так рязанские проводники по-татарски знают. Мы одного татарином оденем, он и будет ханские ярлыки показывать. А татарва – трусы, когда много ратных людей, только кланяются, не допрашивают. Я сам по-татарски горазд, велишь, я сам за татарина стану.
– Это будет, любезный Клим, лучше, а те, пожалуй, еще ярлыки ханские растеряют. Только гляди, татарин ярлыков не отдаст.
– Мое дело; только ты шепни тиуну, что я, государь, все с твоей воли делаю. Проклятый нехристь уже и то речь заводил, что у одного посла под охабнем юбка…
– Ого! Так за дело, Климушка! Тиун!
Князь что-то шепнул тиуну, и тот с приставами откланялся и пошел к стругу. Князь не спускал глаз с Клима, который, сказав несколько слов своим детям, отвел татарина в сторону… Разговор их продолжался недолго, как вдруг татарин завопил: «Отдай! Не шали ханским добром!» Не тут-то было; Клим бежал к стругу, куда тиун, пристава и прислуга уже поместились. Клим остановился у доски, перекинутой с лодки на берег; татарин протянул уже к нему руки, но в это самое мгновение боярские дети схватили его сзади, спутали веревкой ноги и руки и перекинули в тиунскую лодку…
– Отчаливай! – крикнул Клим Борзой. – Три дня его не развязывать, а по четвертому пустите! А за что, про то дано будет знать воеводе! С Богом!
И Клим уперся в струг обеими руками и сдвинул его в воду. Татарин кричал что было силы, но бечевая потянула, песня гребцов грянула и долго еще слышалась в пустыне…
На крик татарина из шатра выскочил тот, другой, юноша, которого Ефрем назвал посольским сыном.
– Что случилось? – спросил юноша.
– Борис! – отвечал сухо Холмский, взяв юношу за руку. – Ты не исполняешь отцовского завета! Ступай в шатер, там твое место!..
– Видно, что старший! – заметил Ефрем, когда Вася увел Борю. – Так и распоряжается! Как его зовут, господа милостивцы?
– Холмский! – отвечал сухо Кулешин.
– Слыхал, батюшка, про такой город, да сказывали, что там давно князей нет. Новгородская вотчина…
– Теперь опять есть…
– Так, батюшка милостивец, так! А другой-то, видно, меньшой братец…
– Меньшой!
– Так, батюшка, так, а который же из стариков отец?
– Оба!
– Так, батюшка, так, только я в толк не возьму…
– Один одному отец, а другой другому…
– Вот что, так и братцы-то неродные…
– Двоюродные!
– Слава тебе Господи! Теперь все понятно. Милости твоей кланяюсь. Научил и наставил!
Ефрем еще долго расспрашивал Кулешина, тот тешился ответами. Между тем поспел ужин; дворян позвали в палатку. К утру откушали, а некоторые и отдохнули; солнце еще не поднялось, а все уже было готово к отъезду. Клим Борзой, переодетый татарином, распоряжался весьма ловко и расторопно; он тронулся на передовом струге, за ним один струг с дружиной, потом посольский под скромным полотняным шатром. Несмотря на свою обширность, тут помещалось только четыре спутника: Андрей Палеолог, покойно спавший на ковре, Никитин, также дремавший, Вася и Боря… Вы, конечно, догадались уже, кто этот Боря. Не только на этом струге, но и на других между посольской челядью не стало женщин, все перерядились по совету Анны Васильевны, великой княгини рязанской, в мужское платье, для всех приготовлено было и легкое или, лучше сказать, поддельное вооружение, но, по наказу княгини, женщинам вооружаться до Вороны не было никакой надобности, ибо уже более трех лет выше этой реки не показывались Муртозины разъезды. Зоя была в красивом охабне, поверх которого надевала дорогую шубу, дар Иоанна, весьма пригодный в конце августа и притом во время путешествия по реке. На голове Зои красовалась дорогая кунья шапка. И в этом наряде Зоя была прекрасна, еще прекраснее, потому что, скрывая пол пред дружиной и гребцами, она могла, должна была беспрерывно быть вместе с своим любимым братцем. В несколько дней все привыкли называть ее князем Борисом Васильевичем, только Андрей да Вася, по условию, называли ее Борей… Ей и на струге было особенное помещение, отделенное коврами, но она почти постоянно сидела возле Васи и… таково влияние привычки, ему было не скучно. Правда, дума тяжкая, дума черная налетала саранчой на его душу, но Боря умел быстро разгонять братнину тоску.
– Погляди, как дружно эта пара лебедей плавает по чистому лицу реки. Смотри, куда повернется одна головка, туда и другая; кто научил их, Вася, любви? Видно, в этой науке не нужен учитель…
И Вася с чувством смотрел на милого, поистине милого брата…
– О! Как страшно! Глаза слепнут; посмотри, Вася, как эти белые глыбы грустно тянутся на полдень. Погляди, как река стала узка, будто похудела от тоски, протекая по холодным ребрам этих бесчувственных скал. А как была роскошна, и так недавно! Вася, Вася! Не добьется эта река ответного вздоха от этого мелового пустыря… Иссохнет, бедная на этой груди, покрытой каменным саваном. Так и с людьми бывает.
И слеза досадная взбегала на блестящие глаза, и Васе становилось жаль Зои…
– Что это вдруг потемнело! Боже мой, погляди, это какие-то птицы…
– Это гуси тянут домой, предчувствуя зиму. Мне говорили, но я не верил, что они летят в таком множестве… Никитин рассказывал, что у Азова их еще больше; когда они летят такой тучей, татары начинают кричать, стучать в котлы и во что попало; и, представь себе, Боря, глупая птица до того пугается, что сотнями падает наземь.
– Глупая! За что! За то, что хитрость человека угадала их слабости. О! Отчего же эта хитрость не может сладить со своими слабостями? И мы не умнее гусей…
И конца не было их разговорам, потому что не было конца новым предметам, впервые попадавшимся на глаза и Зое, и Васе. Когда Никитин не спал, любил объяснять, и все любили его слушать; на причалах, обедах, ужинах витийствовал Андрей, и послы по его милости много бы потеряли времени напрасно, если бы Клим Борзой вовремя не снимал шатра, когда собеседники еще сидели за трапезой, и не уносил кувшинов с вином на посольский струг. День за днем посольство подвигалось далее и далее; давно уже миновали они Ворону и вооружились, но и на Битюге, и на Хопре – нигде не удалось им встретить ни одного татарского кочевья. Уже давно миновав Медведицу, в одно утро заметили они на берегу Дона табун лошадей; дикие кони, завидев пловцов, сбились в кучу, и все лошадиные головы вытянулись в направлении к каравану, все уши у них навострились одинаково, несколько татар верхами подражали лошадям. Вдруг весь табун, будто условясь, вместе с сторожами, прянул, земля застонала, облака пыли встали, улеглись, перед путешественниками лежала плоская, ровная степь, никакого признака обитаемости. Миновав Ворону, Клим Борзой со своим стругом держался так близко от песков, что можно было разговаривать.
– Что это, Дука, – так в шутку Палеолог называл Клима, – когда же мы причалим к берегу? Видишь, на тысячу миль никого нет…
– А куда же табун девался? Нет, теперь держи ухо востро, теперь уже до моря не будет стоянки… Татарва близко, в десяти милях от нас. Хорошо, если Муртозина, эти в ярлыках толк знают, а если Иваковы ноги, так показывай не показывай, все равно не отстанут, пока из пищалей острастки не дашь…
– На ярлыки нечего много надеяться, – заметил Никитин.
– Нет, государь боярин! Наш проводник имел и Муртозины, и Гиреевы ярлыки. Теперь Муртоза что-то у Москвы выманивает, так в Елецкий стан и на Цну своих проводников посылает, и ярлыков вдоволь, а если есть ярлык, не зацепят. Лишь бы не ногаи. Это щучьей породы люд, поганый; насолили они; послам их даже Мордовскою землею на Москву ездить не указано, а на Казань – пускай свою братью щиплют… Вот моя правда, вот и тысяча миль…
– А что? – спросил опасливо Палеолог.
– Видишь, пыль далече, далече…
– Вижу дымок.
– Вон другой, третий…
– Ну, так что ж!
– Тот табун, что мы видели, уже подал весть другим, все снимутся; час-два, и Муртоза будет знать, что мы едем…
– Разве мы так близко от Мамаева юрта? – спросил Никитин.
– То-то и беда, что придется проходить ночью… – И Клим Борзой почесался.
Перед вечером, благодаря усердию гребцов, миновали реку Иловль, и взорам путешественников представилась новая, великолепная картина. Степь, сколько ее мог объять самый зоркий глаз, была покрыта татарами, табунами и скотом; кибитки тянулись улицами в разных направлениях, но то еще не был царский стан. Муртоза подражал своим предшественникам и держался в улусах, расположенных почти на самой середине пространства между нынешнею Качалинскою станицею и посадом Дубовкою. До сей поры между тамошними жителями сохранилось прозвание Юрт Мамаев или Мамаева ставка, тут был и огромный базар, на коем торговали татарские купцы. Русские и астраханские перестали ездить, первые не всегда были безопасны даже на месте, а последние боялись Иваковых ногаев, кочевавших по ту сторону Волги. Муртоза употребил все усилия восстановить торговлю и для того устроил две таможни: одна была на Волге в дубовском овраге, другая – на острове, образуемом Доном против самого того места, где ныне расположена Качалинская станица. Клим Борзой, зная нравы и лукавство татар, повернул в левый рукав между островом и левым берегом. Пригорок покрылся любопытными обоего пола, но женщин вообще было очень мало; поднялся ужасный гам. Мальчишки бегали по песку и даже по воде, предлагая путешественникам, кто деревянный с крышкой сосуд кумыса, кто мешок толокна, битых гусей и дров… Но вдруг все утихло, толпа раздвинулась улицей, по которой проскакало около тысячи опрятно одетых всадников, а за ними появились еще три всадника, одетые богато, на лошадях лучшей породы, украшенных побрякушками с восточною роскошью; то был Едигей, сын Ахмата и брат Муртозы, с двумя мурзами, сродниками хана.
– К нам послы, что ли? – спросил Едигей по-татарски.
Клим Борзой был в большом затруднении, он поглядывал на посольский струг, но, не получая наставления, поспешил с ответом.
– Ко всему татарству, проживающему по реке и морю, до самого турского салтана. В что мы с ведома самого хана едем, вот тебе ярлык царя бесерменского, великого Муртозы, Золотой Орды повелителя…
– Покажи ярлык!
Один из переводчиков соскочил с струга в воду, потому что багры убеждали в мелководье берега, и, кланяясь, поднес ярлык Едигею.
– Нам! – сказал Едигей. – И не простой купеческий, а посольский. Доложи послам, что кони готовы; мы проводим их боярскую и княжую степенность до ханского дворца.
– Посол болен и просит твою милость на струг посольский, – закричал Клим Борзой, получивший уже обстоятельный наказ. Едигей слез с лошади, трап с перильцем перекинули на берег, и он взошел на струг с двумя мурзами…
– Кто ты? – спросил Никитин по-татарски, лежа на коврах и корча больного. Тот назвал себя.
– Прости, князь, – так величал Никитин Едигея, – что принимаю тебя запросто. У меня к царю твоему особого наказа нет, потому что услышали, будто из Казани ваше посольство на Москву едет.
– Конечно, мы послали к Ивану. Как он смел Казань взять?! Там владычествовал наш старый присяжник, а он его взял на Москву; говорят, будто в цепях повезли. Того еще не бывало. Зачем держит дружбу с турецким данником, непокорным рабом нашим и подлым злодеем, собакой перекопской? Законный владыка там Нордоулат, а Иван и его на Москве в плену хранит и к нам не отпускает, а мы его на царство поставим. И про то мы к Ивану писали. А он-то что?
– Ждет вашего посольства, а к воеводе в Казань написал, чтобы сорок тысяч ратников на мордовскую украйну против вас послал, буде посольство не пойдет на лад…
– Сорок тысяч! Сорок тысяч! – Едигей вскочил с полу, на котором было уселся. – Так война!
– Зачем война! Осторожность! Вот, князь, я тебе высказал, что знаю, и благо другие по-вашему не разумеют, про войско мне и говорить не следовало. Но я Муртозу знаю, когда он в Крыму пленником был, и уважаю. Лучше ему знать про грозу и вести себя смирно…
– Пусть Иван нам поможет противу перекопского гада, мы от Польши откажемся.
– Великий царь всей Руси ни вас, ни Польши не боится. Страх – саранча, пролетела, а если воротится, так на вас. Великий государь войны не любит, но казнит того, кто начинает. Примеров довольно. Многие и тебе известны.
– Если вы не к нам, – перебил Едигей, – так к кому же?
– К царю перекопскому, к султану турскому и к другим великим государям…
– Значит, казны с собой немало везете.
– Сколько нужно. Хотя дары вам пришлют с вашим посольством, но ты у меня гость, и я без подарка тебя не отпущу. Прими не от государя, а от меня по́став сукна ипрского, а для мурз твоих второй посол два по́става фрелинского сукна жалует… Казначей!
И Никитин распорядился.
– Ах, какие они страшные, – шептал Боря Васе, – мороз по всему телу пробегает, когда подумаю, что если попасть в плен к таким чудовищам.
– Теперь я рад, Боря, что ты опустил забрало, но зачем во весь путь ты скрываешь лицо свое под этим бумажным железом?
– Тебе-то что за потеря! Когда лицо мое закрыто, ты думаешь, что я рыцарь, – и как-то веселее, разговорчивее… Нет, Вася, не хочу лгать. Днем я не могу смотреть на тебя сколько душе угодно: могут подметить, а под забралом сижу себе где хочу, разговариваю с кем угодно, а глаз с тебя не спускаю… О, как мне больно, когда подумаю, что этот путь, опасный, трудный, утомительный, скоро кончится. Что ожидает меня?..
– Путь безопасный, спокойный на фряжском большом струге к господарю волошскому, страны людные, наукой озаренные…
– Вася, Вася! Эта дикая, страшная пустыня для меня полна жизни и счастья… За рубежом ее меня ждет пустыня сердечная.
Зоя забылась, хотела отереть слезу, но рука ударилась в забрало, легкий шлем свалился, и Едигей впился в Зою жадными взорами… Палеолог смутился, встал и загородил Зою, это еще более возбудило подозрение сластолюбивого татарина… Но он не дал ничего заметить, простился с Никитиным, уверил его, что достаточно Муртозина ярлыка, а в проводниках нет никакой надобности. Таможня также не обеспокоила посольства; струги снялись и всю ночь продолжали путь благополучно, хотя более тридцати верст тянулись кочевья татар. К берегу часто подбегали дети, иногда и взрослые, но, бессмысленно поглазев на струги, бегом возвращались к кибиткам, с криком размахивая руками. Скоро исчезли и последние признаки жилья человеческого. Да и окрестности Дона выше и ниже речки Голубой были не заманчивы: опять меловые горы, опять безлесные пустыри; но, приближаясь к устью Чира, природа изменилась: правый берег подымался все более и более, красивые рощи, глубокие овраги, рассекаемые живописными речками, свидетельствовали о превосходных качествах края…
Столько дней не выходя из лодок, Палеолог соскучился. Да и все требовали хоть однодневного отдыха. Природа тому благоприятствовала. Клим спорил, но должен был уступить, потому что Вася согласился исполнить общее желание. Выбрали на правом берегу удобную балку, причалили, расположились на сутки; лошади долго не могли держаться на ногах от качки. Вечерело. Вася расставил сам на высотах и у берега стражу и, любуясь вечером, гулял с Климом по окрестным холмам. Не раз он засматривался на задонскую степь, которая зелено-желтым ковром расстилалась по левой луговой стороне реки.
– Господи Иисусе Христе! – сказал Клим. – Подумаешь, куда это Божия да государева воля ратного человека заводит. Поглядишь, конец света, тут даже зверя не видать. Крым-то уже близко, как-то мы из Крыма воротимся?
– Бог милостив!..
– Бог-то милостив, да татаре лукавы. Боюсь, как пойдут рязанцы домой бечевою, чтобы их Муртозины люди не перебили; надо было мне татарина отослать не в Елец, а на дно донское. Пес этот даст знать в Орду. Я-то с боярскими детьми, по милости князя Ивана Юрьича, за тобой приписан, а дружина от границ Перекопской орды должна со всеми стругами домой воротиться. Ну, да люди русские, пусть и рязанцы, да бывалые, смекнут, как им быть… Это что?..
– Что ты видишь?
– Погляди за Дон! Видишь, меньше зайца, меньше кошки, что-то белеет…
– Путник!
– Гонец! Видишь, как летит, и один… Батюшки светы, белоголовая! Что за невидаль! Баба гонцом в этих местах, гляди, гляди, сюда норовит… Прямо к реке; что она, рехнулась, что ли? Ах ты баба-богатырь, вплавь через Дон! Наше место свято, уж не ведьма ли? Пойдем, князь! Стой, не то подстрелю…
Женщина в одежде полутатарской, полурусской плыла через Дон прямо к балке и крестилась…
– Что за диво, русская, православная!
– Кто, откуда? – кричали стражники.
Добрый конь доплыл, женщина в ужасе оглядывалась, но, ступив на берег, упала с лошади и едва-едва успела проговорить:
– Спасайтесь! Едигеев улус…
Чувства изменили измученной женщине. Пока челядь хлопотала о неожиданной вестнице, Клим начал сердиться…
– Говорил же я, нельзя причаливать, толковал, что племя это лукаво, вот на мое и вышло…
– Полно ворчать, Клим! Надо скорее укладываться…
– Укладываться? Чтобы нас всех с берега, будто куропаток, перестреляли. Нет, не так, князь Василий Данилыч. Черт их знает, много ли? Если один Едигеев улус, так сможем, только меня слушаться…
– Очнулась, очнулась!..
– Не надолго! Езда меня измучила! Братья, никто из вас не узнает во мне княжны Прасковьи Ливенской… Пятнадцать лет в плену, кто меня вспомнит… Была женой мурзы, да Едигею полюбилась, он меня у мурзы отнял: холил меня три года, а недавно под вечер, как от вас воротился, выгнал меня: «Пошла вон, баба! Не таких я видел у послов московских и достану себе и послову казну, и послову дочку. Вон!» Я пошла пригорюнясь. Все же лучше было жить у царевича, чем у простого нечистого татарина; гляжу, по всему нашему улусу суета. «Куда?» – спрашиваю. «Да царевичу надоело, хочет покочевать на низах, на крымцев поохотиться!» Вот что, подумала я и смекнула; да благо ночь стала, я в табун, гляжу – этот конь ко мне ластится, я прыг на него, за гриву, повернула и понеслась вниз по Дону.
– А много ли у него в улусе?
– В погоню со всеми не пойдет – больше трех-четырех сотен погонщиков не наберется…
– Слушай! – повелительно закричал Клим. – Дети, сюда! Рязанцы, сюда, челядь, мужской пол – всех сюда!
И Клим разделил дружину на три части: одна засела в кустах, в верховье балки, другая – в овражке пониже, третья, состоявшая из прислуги, с послами и женщинами, ушла в глубь балки, тут же были и лошади. Струги с казной и припасами перевел Клим к другому берегу и спрятал в высоких тростниках, так что и видно, не было. Вася порывался идти с Климом в засаду, но, к удивлению, у Клима стал воеводский голос, воеводская воля.
– Нельзя, не хочу! – и все повиновалось. В балке зажег он смоляные светочи, будто все в безопасности отдыхали. Шатер осветил изнутри да двоим служкам приказал ходить из шатра в угол балки и обратно, будто вино и яства носят. Все отправились по местам. Клим не перестал бы распоряжаться, придумал бы еще какую хитрость, да вдруг перед самым носом его зашумело что-то, и огромная дрофа обожгла об огонь крылья и упала наземь…
– Эге, близко! – сказал Клим и полез в мелкий кустарник, покрывавший плечи балки. Он видел, как стая куропаток с шумом налетела на огонь, за ней другая, третья; будто птичник, закипела балка испуганною дичью…
– Ну, немало же их, – сказал Клим и осторожно испытал исправность своего свистка. Вдруг за Доном топот. Мгновение… по Дону плеск от пловцов, и орда нагрянула с криком страшным. Их было несколько сотен, но в балке они разделились; одни спешились и бросились к пустым стругам, другие тоже спешились и напали на пустой шатер. Едигей был впереди…
– Нет? Ушли! – кричал он неистово. – Искать!..
– Здесь, – отвечал кто-то из кустарников по-татарски, и раздался свисток. Завизжали стрелы, полетели камни. Татары валились, Едигей бросился в кусты – туча стрел ему навстречу, и вслед за нею, как тени, из всех углов балки выступили ратники; мало того, в устье балки из земли вырос такой же строй ратников! Татарва смутилась; те, что шарили в ладьях, видя, что лошади их в плену и загнаны в балку, бросились бежать, растеряв стрелы по дороге; те, что в балке, решились уходить вглубь и оттуда уже выбраться на скалы, но там встретила их новая дружина – челядь под начальством Васи. Пошла свалка, рукопашный бой, юный князь вскочил на татарского коня. В нем заговорило львиное сердце, и меч его сверкал смертью. И получаса не продолжалось сражение. Дон был покрыт пловцами или, лучше сказать, тонущими. Вася с Климом, положив на месте немало татар, погнались за Едигеем, который успел вскочить на коня и ускакать влево. Видя, что погоня слишком близка, он свернул в Дон и пустился вплавь; Вася хотел преследовать, но Клим удержал его.
– Нет, князь-богатырь! Вода не твердь земная. Тут водяные черти своему брату помогут. Пусть его воротится в улус с этим подарком.
И стрела загудела и впилась в плечо Едигеево. Несмотря на то, татарин перебрался на ту сторону, где его ожидали товарищи, и с ними вместе исчез во мраке.
– Что, татарва проклятая! Что, взяла? Вместо жены, что из дому вытолкал, унес стрелу каленую, а все-таки чудно: ведь их было больше пяти сотен; молодцы рязанцы, смекать стали под руном московским; мы их всегда на прицел ставили, свистнет стрела, они сейчас бежать. А сегодня? А? А уж ты, государь князь Василь Данилович, мы тебя за твой норов полюбили да за славное имя, а ты нас, старых воинов, за пояс заткнул. Молодой меч, а сегодня состарился, больше двадцати смертей на него легло. Ну, Едигей Ахматович, будешь помнить русский прием, да еще Муртоза узнает, вздует; даром что брат, в колодки за разбой засадит. Важно, черт возьми, как важно… Это кто еще…
– Боже мой, Боже! – прошептал Вася. – Это она, Клим.
– То есть Борис наш! Из-за него все зло, ну, да нельзя же добру молодцу, как ты, и женской прелестью не потешиться.
– Что такое, Клим?..
– Так, ничего… Не я один – все говорят…
– Клим! Ступай в яр да порядок устрой, а я устал, шажком подъеду.
– Давно бы ты своему Климу исповедался. Ну-тко, моя пленница, тащи своего нового господина, катай-валяй!
Клим ускакал, его сменила Зоя, она скакала на доброй и послушной татарской лошади. Заслышав голос Васи, она остановилась и сошла с коня. Вася сделал то же.
– Зоя, ну можно ли, скажи сама?
– Упрекай меня сколько хочешь, но я не заслуживаю твоих упреков. Разве за то, что я безумно люблю тебя… О! Как я счастлива!
И Зоя, сняв шлем, встала на колени и, подняв руки к небу, горячо молилась. Вася был тронут…
– О чем, Зоя, твоя молитва?
– Твоя рука богатырская отразила врага сильного и страшного. Что сталось бы с нами, если бы тебя не было… если бы Всемилосердный не охранил тебя от вражьих стрел и мечей своею непроницаемою бронею. И нам не благодарить за тебя Бога! Мне было страшно, Вася, и сладостно видеть твои подвиги, но когда ты погнался за этим разбойником, я обмерла, он бы и без того ушел, а ты мог наткнуться на засаду. Эта мысль обожгла меня; сама не понимая, что делаю, я сорвала этот меч с убитого татарина, вскочила на первого коня… Слава Господу, стократ слава Ему, ты, кажется, даже не оцарапан… Все чувства мои слились в молитву… Ах, Вася! Гневайся, смейся надо мной, а видишь, как ярко горит моя звезда, она не угаснет, – то ты, Вася!
Юноша смутился. Глаза его опустились от какой-то сердечной боли. Он начал нетвердым голосом:
– Зоя, рад я, что мы одни и можем говорить свободно. Любовь твоя ко мне хуже ненависти, страшнее мести… Против этого врага я беззащитен… Не думай, что я без сердца… Зоя, ты достигла своей страшной цели… я твой пленник, но еще не преступник, я люблю тебя, но помню, что ты жена…
– Остановись! Выслушай… Было время, когда любовь и мысль о наслаждении были для меня одно и то же. Было время! Еще так недавно; едва ли минуло пять-шесть седмиц, когда я осыпала тебя поцелуями, говорила, что люблю тебя: тогда я лгала, Вася! Я кипела страстью, я не любила тебя истинно! Ты очистил мое сердце, возвысил, возвеличил!.. Вася! Не оскорбись, прими мою исповедь. Стараясь ехать с вами вместе, я лукаво рассчитывала на твою молодость и неопытность, я надеялась победить твою стыдливость, но скоро я поняла тебя… Я побеждена, Вася, и счастлива.
– Тебя ли слышу, Зоя?..
– Чужая жена!.. Молю, не презирай меня! Где, когда ты заметил поползновение изменить моему долгу. Он скучен и тяжел! Но я не оскорблю Господа, не нарушу клятвы, данной перед лицом Его. A что я люблю тебя всею душою, всем сердцем, всем, что у нас ни есть духовного, за то никому не буду отвечать. Я сказала бы про любовь мою Андрею, если бы он мог понимать такую любовь, я бы сказала всему свету, если бы люди могли и умели поверить такому чувству. Люди? Все они Едигеи, ты один, Вася, только ты не похож на них. Сколько раз ты спас жизнь мою… преобразил душу. Вася, мне потерять тебя, разлучиться с тобою страшно, не видеть в тебе такой же любви, как моя, невыносимо! Вот все мое сердце перед тобой, Вася.
Слезы тихого, чистого блаженства сияли в чудных глазах; в эту минуту, освещенная луною, Зоя казалась каким-то неземным существом.
Юноша схватил ее за обе руки, слезы бежали ручьем по воспаленному лицу его.
– Безумец! А я страшился такой любви! Это чувство выше всякой любви, это – дружба.
– Милый Вася! Когда меня одевали в мужское платье, когда меня учили, как я должна представлять твоего брата, я трепетала от радости, сердилась, зачем эта сладостная личина только на время, зачем личина, а не чудная правда! Но теперь, Вася…
– Я твой, Зоя, твой друг, твой брат навсегда! Навсегда! Только ты…
Они обнялись и целовались горячо, в убеждении, что иначе и быть не может. Вероятно, Палеолог о такой дружбе рассудил бы иначе, если бы мог видеть образ ее изменения, но ему было не до того. Он первый заметил отсутствие Зои, в общей сумятице никто не мог указать, куда она исчезла. Когда же Клим воротился в балку и заметил, из-за чего тревога, советовал искать в глубине балки; по мнению Клима, Борис по молодости, верно, до того перепугался, что и теперь еще уходит подальше от побоища. Андрей с греками поверил Климу, и овраг осветился по всему протяжению – смоляные светочи запылали, а Клим на коня да к нашим новым друзьям. Зоркий глаз Борзого издали видел, что у Васи, как он толковал, пошло дело на лад; жаль ему было нежных голубят, как он в уме называл их, да опасность была близка, и Клим скакал, покрикивая. Вася и Боря вскочили на коней, понеслись к балке, дали знать Андрею, что Борис нашелся. Все пришло мало-помалу в порядок: убитых татар обыскали, нашли у некоторых немало денег, добычу разделили, кроме лошадей, которых Клим связал длинными поводьями и поручил рязанским ратникам гнать до крымской границы, которая, по его мнению, была очень близко… Переночевав, путешественники прежним порядком пустились вниз по Дону. Клим, оглядываясь на посольский струг, то и дело улыбался, потому что Орест и Пилад сидели все вместе и разговаривали больно весело, а этого прежде не бывало. Боря и прежде был говорлив, но зато Вася только слушал братца, повесив голову.
«Молодец! – думал Клим про себя. – Едигея разбил, эту полонил – далеко пойдет! У него полет богатырский».
Дальнейшее плавание по Дону шло весьма благополучно.
Там, где Северский Донец сливается с Доном, где теперь мелькают скромные хутора станичные, там на мысе, образуемом изгибом реки, возвышалась новая башня, или, лучше сказать, стрельница; по всем холмам по ту сторону Северского Донца белели шатры, торчали кибитки… Клим поднял на своем струге белое знамя с крестом; на новой стрельнице выкинули такое же знамя, и вслед за тем от берега отчалил легкий дубок. Клим показал татарам ярлык и объявил о посольстве.
– Сам Калга-султан здесь, – сказал татарин, – а для московских послов и купцов отведено особое место. Хотите, приставайте туда, мы проведем; там есть и запасные шатры, и валом обведено, и на реку ход особый, никто не потревожит.
Причалили, выгрузились, расположились покойно и удобно… После приготовились принять Калгу, наместника ханского, приоделись и разместились. Палеолог с женой стали в хвосте посольском. Брат Менгли-Гирея, Калга Ямгурчей, не замедлил явиться. Рожденный от гречанки, Калга был роста среднего, но прекрасно сложен, с выразительным, умным лицом. Он приехал один, долго беседовал с Никитиным о делах в присутствии Васи, который ровно ничего не понимал по-татарски. На вопрос о дальнейшем пути Калга объявил, что путь на Азов и Кафу совершенно безопасен, впрочем, обещал дать проводников и уведомить пашей азовского и кафинского. Прощаясь, Калга изъявил надежду увидеться с послами в старом Крыму или в Кафе. Когда Никитин вынул из окованного железом ларца великокняжескую грамоту и один корабельник, Калга улыбнулся:
– Брат Иван шутит! Я по степям собираю войска против Казимира; каждый день в пути мне стоит десять червонцев, а он меня дарит корабельником. Но я понимаю Иванову шутку. Это намек на Казань; если поможет пророк, я ему пошлю грушу из краковского сада.
Калга уехал, но посольство долго не могло разойтись на покой, потому что мурзы и уланы, начальствовавшие отрядами, съезжались к посольской ставке и уходили с обещанием великих даров, когда возвратятся из Кракова. Мурзы и уланы почесывались, но не обнаруживали никакого неудовольствия. Напротив того, наслали послам тучных баранов, плодов сухих, даже вина; а на другой день, когда рязанская дружина, забрав все струги и простясь с послами, отправилась в обратный путь, значительный отряд орды двинулся в поход по левой стороне Дона, чтобы охранять их до Едигея, который, по мнению Калги, где-нибудь близко сидит в засаде с местью. Княжна Ливенская, переодетая в латника, отправилась с рязанцами. Клим так был доволен дружиной, что, продав лошадей татарских, не только отдал им все, что выручил, но и всю свою часть из добычи. И послы расстались с ними не без сожаления и благодарности. Сели на огромные струги Калги-султана, простились еще раз с Ямгурчеем, который со всеми мурзами и уланами приезжал на проводы, и отправились вниз по Дону. Несколько тысяч татар по левой стороне гарцевали по степи, провожая посольство…
– Воистину велик Иоанн, – сказал Палеолог, – когда из этих зверей умел себе сделать таких верных и преданных союзников.
Паша азовский выслал навстречу небольшой турецкий отряд и звал в гости. Послы поблагодарили и продолжали путь по большому руслу; хотя на небе уже светил месяц сентябрьский, но ветер и погода благоприятствовали. Держась берега, путешественники обогнули мыс Еникольский и без малейшего происшествия вошли в великолепную гавань недавно еще знаменитой Кафы, живописно освещенную утренним солнцем… Увидав Кафу, Зоя протерла глаза и опять смотрела на город с напряжением; на огромном амфитеатре возвышались величественно многочисленные церкви, сто фонтанов метали студеную воду, но в гавани уже не толпились корабли, по берегу не кипели густые толпы народа. Та Кафа, да не та!.. И может быть, оттого Зоя так долго не могла узнать Кафы…
– Боже мой! – воскликнула она. – Нет, это мой город, это моя родина; вот, вот дом Меотаки, а вон на горе дом моей матери! Жива ли ты? Жива ли?
II. Василиса
Курицын еще спал, а инок, к нему приставленный, читал молитвы. Утро разбудило Курицына; он посмотрел на инока, перекрестился, встал и, преклонив колени, долго молился перед вновь поставленною иконою. Послышались шаги; Курицын смутился, но притворился, будто не слышит; вошел наместник московский, первый боярин, князь Патрикеев, инок почтительно встал и преклонился, а Курицын простерся перед иконою…
– Федька! – сказал Патрикеев. – Божие Богови, кесарево кесареви. А ты, честной отец, ступай себе в гридню или в светлицу. У нас государевы дела тайные… Ну, Федька, слышал? – продолжал боярин, понизив голос, когда монах вышел. – Ивана-молодого не стало.
На лице Курицына изобразилась не печаль, а досада.
– Я так и знал. Теперь не воскреснет; теперь надо хлопотать за Дмитрия, а тут как хлопотать? Я на привязи, а Леон на воле…
– В моем подвале! Государь приказал сжечь еретика, и костер завтра запылает…
– Не приходится, боярин! Пока не похоронили царевича, никакой казни… Жечь нехорошо: кричать станет, раскричит многое… Я так бы сделал: созвал бояр, судил его градским законом да на висельницу… На очную ставку звать его незачем: вина – наруже. А бояр, каких сам назначишь, те и будут… Шито-крыто, и все по закону. А иначе, так еще беды наберешься… За Леона еще, пожалуй, Максимов вступится, в донос против вас пойдет; вся его надежда – Леон… Максимов о судьбе Леона, пока не казнят, и знать не должен.
– Ты о Максимове не беспокойся. Порядок новый стал; дворецким к Олене назначен мой сын Косой…
– Умно! Вот так умно!..
– А для беседы назначена моя дочка, Катя, что за Ряполовским.
– Еще лучше… плотно подстроено; нечего сказать…
– А Максимова мы уберем, так что и не оглянется. Сынок мой уже сегодня ночью к нему стал привязываться; приказал сидеть в дворянской тюремной избе, а в сенях у княгини торчать не для чего, когда не назначено. Максимов нагрубит, а мы его и скрутим…
– Промах! Большой промах! Теперь трудно и поправить! Надо ласкать Максимова, дружить с ним, а между тем подвести под гнев самого Иоанна. Преданность беспредельная сердцу женскому любезна; глядите, чтобы Олена не смекнула, вашей опеки над собой не увидала б; на Иоанна сердиться не сможет, а вам яму вырыть сумеет… Поправь, князь-боярин, если можно, свою скороспелку.
– Однако же мы заговорились. Только одному мне государь позволил с тобою видеться, и то потому, что от Муртозы посольство пришло; вот тебе грамоты к государю и к Нордоулату. Послы у тебя на дворе под стражей; указано их задержать, а к Муртозе послать своего гонца, а писать к нему тебе и от твоего же имени. Ну, Федька, – прибавил боярин громко. – Все! Садись и пиши, а за грамотами пришлю через три часа.
Патрикеев вернулся к государю, но Мамон объявил, что государь не приказал никого к себе пускать, даже детей, и работать сегодня в палате не будет, а Патрикееву быть во дворец к выносу.
Патрикеев пошел вниз и в переходах увидал боярина Ласкира.
«Ого! – подумал князь. – Греки уже зашныряли. Вяжут на нас вершу, а сами туда попадутся…»
Дав время Ласкиру пройти в отделение детское, князь пошел к Елене. В сенях, на деревянном подножии о трех ступенях, стоял открытый гроб царевича; на нем разложен был парчовый покров, затканный серебром и шелком; оконницы были задернуты суконными поволоками; множество свечей в огромных серебряных подсвечниках бросали трепетный красноватый свет на печальную картину; благовонный дым окутывал тонкими струями; чтение Псалтыри раздавалось мерно, уныло, торжественно. В сенях, кроме немногих священников, великокняжеской няни, в безмолвной грусти сидевшей у гроба своего почившего питомца, да князя Косого, никого не было.
– Что княгиня? – спросил Патрикеев у сына.
– Там с сестрой!
Патрикеев вошел в предспальник и, отдернув шелковый полог, вошел в опочивальню; Елена сидела в креслах зажмурясь. Княгиня Ряполовская сидела насупротив нее и молчала. Заслышав, что кто-то вошел, Елена вздрогнула, посмотрела на старца и протянула к нему руку…
– Князь! Ты не оставишь бедную вдовицу! Ты не дашь в обиду моего Митю!..
– Государыня княгиня Олена Степановна, – сказал старик с чувством, – муж твой по отцу и по матери мне родной был, а другие что́ мне; тот любил меня и жаловал, а другие лукавствовали… Не успели омыть тело жертвы, изловленной сетями диавольскими, а уже сходятся на совет тайный, но я их обличу! Так, государыня, вороги твои – мои вороги! Детей моих, кровь мою я поставил к тебе на стражу; эти не продадут, эти не посрамят моей старости, верь им, как себе…
– О князь! Об этом и говорить не надо!.. Увидав княгиню, дочь твою, я поняла, оценила твою заботливость, и капля сладости пролилась в море сердечной горести… Благодарю, князь, много благодарю и за то, что пришел проведать меня. Знаю, как ты занят, и не удерживаю, но верь, что каждый приход твой принесет утешение безутешной…
Князь откланялся. В сенях спросил у сына, где Максимов…
– Я прогнал его, почитай, насильно…
– Неладно, сынок. Гляди, чтобы Олена Степановна чего не подумала. Пусть посидит у дверей по-прежнему день-другой, а там придумаем что ни есть похитрее.
– Твоя правда. Я сам собой недоволен, что поспешил, да меня взорвала его дерзость. Он так уверен в милостях…
– То-то же!.. На выносе все поправим; дай знать, когда время…
В переходах Патрикеев несколько раз останавливался, поглядывая на двери в детскую половину, но напрасно: все было тихо, мертво; князь пошел домой, как обыкновенно ходил днем, через сады. Челядь знала очень хорошо, когда боярин не бывает дома, и, кроме стражников у железной двери и окон, Луки-немого, Василисы да ее верного татарчонка, никого не было на обширном дворе боярском; все ушли на соборную площадь смотреть на вынос. У Василисы был гость; странный, задумчивый, злой; он ворвался на двор почти насильно, вошел на крыльцо, не спрашиваясь; в гридне уже спросил, где боярин, скоро ли будет… И эти два вопроса только и слышала смущенная Василиса около получаса.
– Вижу наконец, – сказала Василиса, – что ты знатный какой и должен быть из дворцовых; да к нашему боярину так, силой, не ходят…
– Мало ли чего не бывает у вас! У меня свой закон! Я за делом. Где боярин?
– Говорят тебе, во дворце!
– Там нет его! Он здесь! Он прячется, старая лисица!..
И гость стал страшен, но это увеличило только необыкновенную красоту молодого человека. Василиса, присланная приказчиком из глухого села, где видела только своего брата-мужика, поступила на княжий двор, где, кроме челядинцев, подобранных боярином из самых безобразных холопов, она не видела также никого, – почему Косой показался ей красавцем. Но можно ли было сравнить и его с гостем. Невольно любуясь невиданною, мужественною его красотою, Василиса постепенно стала чувствовать к гостю какую-то жалость…
– Что ты сердишься, милостивец, – говорила она ласково. – Не обидел ли тебя боярин? Темная и простая женщина, да авось помогу тебе…
– Ты… мне? – гость презрительно улыбнулся, а у Василисы заболело сердце; ей стало стыдно, обидно…
– Как знать! – сказала она с кротостию и голосом, прерывавшимся от волнения чувств. – Иная мошка вола кусает насмерть…
Гость взглянул на Василису. Мы уже знаем, что она была весьма недурна собой, но чувство, оскорбленное незаслуженным презрением, увеличивало ее оттенком сознаваемого самодостоинства. В это мгновение можно было подумать, что в гридне, у дверей, стоит переодетая боярыня и неловко прикидывается прислужницей. Гость невольно остановился, и сердце его несколько смягчилось.
– Нет, милая! – сказал он печально. – Никто мне не поможет; был один, да его упрятали… Тот был знатный колдун, много мог…
– Эх, боярин, у меня есть соседка, а у той соседки старик знакомец; так уж подноготную знает; соседка и сама смекает, какой хочешь заговор снимет, на кого ни вздумаешь, заговор наложит.
– Неужели? Из каких же они?..
– Соседка та – не ведаю, а старик больше на жида смахивает; я часто видела его, часто слушала; говорит, будто пиво бархатное льется; да как пошел по Москве толк про тайное жидовство, я туда и ходить перестала, да и отлучаться-то от дому теперь страшно…
– А где живет твоя соседка?
– Показать могу, а уж рассказать не сумею. Попала я к ней ненароком; только у меня и есть знакомка, что эта соседка, да Кирило, что кравчим у Ряполовских. Ну, да этот…
Василиса махнула рукой; гость смотрел на нее с жадным любопытством…
– Так этим путем хотела ты мне помочь?
– Этим ли, другим, то мое дело; да как тебе помочь, коли горя не знаю. Коли дворская какая опала, так у меня есть рука, последний знакомец. – Василиса зарделась. – Он теперь у отца много значит…
– Косой! Он-то и враг мой; он-то и хочет выжить из хором царских несчастного Максимова!
– Так это ты Максимов? Так это у тебя зазноба…
– Господи Боже! Кто сказал тебе?..
– Постой! Еще не все!..
– Боярин идет! Уже в садах! – прокричал в дверях татарчонок.
– Пропала моя головушка! Скажет Косому! Нет, только ты меня не выдай; я буду на тебя жаловаться; винись, не отнекивайся, придумай важное дело…
– О? Готово, готово…
– Притворись преданным, покорным… Завтра утром об эту пору…
– Где?
– Тут опасно!.. Может Косой зайти; сам выдумай, я прибегу, куда велишь…
И Василиса бросилась навстречу боярину и, заливаясь слезами, завопила: не ходи в хоромы, государь боярин, пошли опросить; силой кто-то вошел, меня оттолкнул; синяк на руке, никак не могу выжить; ходит по гридне, тебя поджидает…
– А челядь?
– Ну уж твоя челядь! Ты со двора, и все со двора. А Луку я боялась от пленника отозвать: думаю себе, а что, если тому пленнику пришел на помочь…
– Умно! Да кто же он такой, не сказывается?..
– То-то и чудо, сам себя называет; говорит, что он Максимов, пришел со двора государева за важным делом…
– Ваня Максимов! Да это мой любимец! Я его, что сына, жалую! Ваня мой, где он? Что с ним случилось, кто его обидел! – С этими словами боярин ввалился в гридню; у Максимова глаза вспыхнули, кровь бросилась в лицо…
– Уж не греки ли, полно, на тебя наклеветали? Кто огорчил тебя, Ваня?..
– Сын твой, Косой, – отвечал Максимов прерывающимся от душевного волнения голосом; он готов был наговорить боярину тьму грубостей, но, заметив, что позади боярина Василиса, сложив на груди руки крестообразно, низко преклонилась, понял немой совет и продолжал покойнее: – Я не снес бы такой обиды, если бы молодой князь не был твоим сыном. Ты знаешь, государь боярин, как я предан тебе, светлейшему и первому нашему сановнику; я служил верно на том месте, куда ты меня поставил, и за верную службу сын твой назвал меня дерзким псом, выгнал из сеней, не дозволил стоять на страже у гроба, столько мне драгоценного…
– Успокойся, Ваня! Косой мой – добряк, да горячка. Дворского сана еще не носил и чина не знает; он сам теперь жалеет; я его журил за скорость. Я вас помирю и ручаюсь, будете друзьями… На вынос пойдем вместе, а пока закусить не мешает. Василиса!.. Тяжкая ночь, а не подкрепиться доброй пищей, не достоишь и службы. Велика, неизмерима еще наша утрата. Ох, Ваня! Теперь много хлопот разом приспело. Государь убит потерей сына, огорчен братом Андреем Васильичем, опечален смутой церковной, возмущен лукавством тайных и дерзостью явных врагов… Речка забушует – окрест страх стелется, а что, если заволнуется море-окиян?.. Так, Ваня, велика поднялась погода; чем выше стоишь, тем сильнее ветер бьет… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй!..
Так заключил боярин, устремив взор на богатую икону.
«Что это значит? – подумал Максимов. – Так мне сказали неправду?..»
– Закусим, Ваня! Надо еще переодеться; греки с утра еще в черном заходили. Истинная печаль о том не вспомнит…
«Как же ты вспомнил?» – подумала Василиса.
– Откушай, Ваня, чего ни есть! Мне, старику, ломтик хлеба, полчарки меду, и довольно. Да и есть не хочется, а принять пищу велит опытная осторожность… Ну, вот я и готов…
– От князя Василия Ивановича нарочный пришел… – прокричал татарчонок.
– Давай, чучело, скорее черную однорядку и все черное! Извини, Ваня! Я сейчас вернусь…
– Как он добр и ласков, почтенный старик… – сказал тихо Максимов, когда боярин ушел в опочивальню…
– Учись у него, – тихо прошептала Василиса, убирая посуду. – Косой уже научился – и отца обманывает… Где я тебя найду, если понадобится…
– Я тебя хотел о том спросить.
– Вот что я придумала. Я завсегда сижу вон у этого окна; пройдешь по улице, я увижу и выйду посидеть за ворота, а там посмотрим…
– Вот я и готов, Ваня! Сотворим молитву и пойдем!
Оба усердно крестились на образа, потом поклонились друг другу и пошли во дворец через сады…
Василиса присела к окну; татарчонок уселся у ног своей повелительницы.
– Мамо! – спросил он с нежностью. – О чем дума?
– Ах, мордашка ты моя верная! У меня сердце по-новому заболело…
– Сходи, мамо, к соседке, вылечит…
– Схожу, дружок; а не вылечит, так научит…
Василиса опять задумалась, но татарчонок не давал ей покоя своими расспросами. Ей было жаль расстаться со своими думами, жаль было оскорбить и единственного друга, а сказаться ему боялась… Прошло немало времени; в пустой улице зашумела толпа; вслед за тем вернулся дурак и по-своему рассказал про вынос; не успел кончить, как стук в калитку оповестил гостя. В гридню вошел Косой; Василиса вздрогнула, но, подымаясь, успела шепнуть татарчонку:
– Не отходи от меня, мордашка!..
Косой снял шапку, перекрестился и, потягиваясь, сел на скамью.
– Вот устал так устал! На ходу спится! Что, моя белка быстроглазая! Сейчас собор нагрянет; если бы ты мне чарку доброго меду да ломоть хлеба с чем солененьким в опочивальню занесла, а то голодом и бессонницей изморило; а я выйду зачем ни есть к тебе. Вот уже идут! Ступай, моя белочка…
И точно. Пришло несколько человек: князь Петр Шастунов, князь Семен Ряполовский, еще трое бояр. Не успели они помолиться и раскланяться, вошел старик Патрикеев, стал усердно креститься, потом кланяться; наконец все уселись около стола.
– Немного нас! – сказал старик, осматривая бояр.
– Мал золотник, да дорог, – отвечал Косой. – Нет пути во множестве, нас семеро: число библейское. Я не звал Ощеру: глупый болтун в дураках служит; ему все равно, кто на престоле, кто в милости, кто в опале, лишь бы ему по-прежнему торчать у дверей да казначеи исправно оклад платили. Мамон очередной; да и без того бы не позвал: стал слаб. Как-то у Семена по третьей стопе нестарого меда разболтал все тайности, а по седьмой под столом улегся. Князь Пестрый себе на уме: мало ему воеводского сана – метит в наместники новгородские, хочет стать наряду с тобой да с Данилой Холмским.
– Кстати сказать, – заметил Ряполовский, – чтобы не забылось: боюсь, чтобы государь в такое смутное время Данилу из Казани не вызвал.
– Э! Семен Иваныч, не беспокойся! Даниле такой наказ послан – дай Бог, чтобы за год с ним справился. Это уже мое дело; да я еще за верное знаю и то, что ратные труды расстроили его здоровье; писал мне верный человек, что Данило в постель слег… Так пока приедет на Москву, все будет кончено. Я созвал вас, друзья добрые, потому, что теперь наступил час, от которого во дворце новая жизнь пойдет. Надо все места своими людьми заступить, чтобы никакого, даже малого служки, не было, который бы к Софье прилежал душою. К Олене я уже приставил сына. Теперь у нее есть дворецкий; отчего нет такого же при Софье?.. Князь Петр Иваныч! Угоден ли тебе этот сан?
Шастунов встал и поклонился:
– Милости твоей боярской бью челом и благодарствую.
– Первый боярин я. Первый воевода Данило. За Данилу, воеводу московского, дело Пестрый правит; мы Пестрого пошлем куда ни есть чудь воевать; скоро иной, новый порядок станет. Али я перестану наместником московским называться, али Данило великим воеводой московским не будет. На три трети пойдет… Наместником и воеводой володимирским и московским останусь я; наместником новгородским и псковским пусть до времени Данило; он же и первый воевода, вся честь ему; а меньшой трети, рязанской, наместником – Ряполовский. Тогда нам и Захарьичи не страшны. Конечно, лучше бы их оттереть; ну да за такое дело надо приниматься с оглядкой; Захарьичи, друзья мои, опасны, а пуще – Яков; Юрий, тот завистлив; на том стоит, что он первый ратный разум на Руси, а Яков – на казначействе умел угодить Иоанну, сердечным у него стал; теперь боярин, только именем не первый; на мое место искоса поглядывает, а на свое, на казначейское, своей руки человека поставил: знаем мы Димитрия Володимировича, вдаль смотрит… Я, друзья мои, рассказываю вам как на духу, потому что в общем деле одними глазами смотреть, одними ушами слушать надо. Повторяю: наши сильные враги – Данило, Яков и казначей. Коли хотите, Данило и не враг, но Софье предан. Хитрить не станет, но нечаянно нашу хитрость подрезать может. Но он далече… Ближе к нам есть еще враги, о которых должно озаботиться… Малы-то они малы, да могут вырасти. Первый – князь Палецкий. Государь его к сыну своему Василию приставил. Я в его душу заглядывал: кривая. Рука у него – Яков, это рука явная; а тайные доброжелатели ему Софья да боярин Ласкир: дочку за него прочит. Ну, этот комар попадется. Стромилов глупенек, а глупые всегда друзья; вот Яропкин, Гусев, Поярок, что Василия Иваныча учат, – за этими надо присмотреть да раскусить. Затем, друзья мои, еще есть два врага – снетки на вид, а ядовитые. Один – врач Леон. Он сидит у меня в подвале; государь повелел сжечь его, да мы с Курицыным рассудили судить его градским судом. Это ваше дело, родимые, – тут обратился Патрикеев к трем боярам, которых мы не назвали. – Вас сегодня назначат; к вам еще придадут Ощеру или Мамона да дьяка надежного! Вы его будете судить тайно; очных ставок не надо; а без пытки трудно обойтись: надо его хорошенько допросить; пусть займется тем дьяк, а потом вы его и осудите!..
– А чем порешить укажешь?.. – спросил один из бояр.
– Злодей такой повинен позорной казни. Пусть все видят… Потом есть еще Максимов; опасен он по молодости и ветрености. Этого надеюсь исправить.
Видно, Косой все это знал, потому что два раза уходил в опочивальню закусывать, и второй раз просидел там так долго, что, когда воротился в гридню, там стояли Патрикеев да Ряполовский, прочие уже разошлись по домам и местам…
– Где ты это был? – спросил отец.
– Отощал, государь родитель, попросил соленого да медку; да я все слышал, что ты тут рассказывал. Сущая истина. Словно Соломон, так ты им говорил, а про Максимова, разумеется, ты шутил… Да все надо же придумать, как с ним быть…
– Уже придумано. Государь его застанет врасплох, сам обличит и раскроет его дерзкую думу. Жидовство наружу не выйдет, но зато за другую ересь не оглянется, как уже на виселицу попадет… Уж это мы сами с сестрой твоей состряпаем. Да теперь и не время; надо присмотреть, с которой стороны способнее изловить Максимова. Ну, теперь все на порядках… Время обеденное, пора отдохнуть по-человечески. Гей, Василиса!..
Но Василиса не являлась…
– Где Василиса? – спросил боярин у дурака, который, просунув голову в дверь, смотрел на князя с немым вопросом.
– Кто, Василиса? Не могем знать! Где ни есть в амбаре возится с кадками да горшочками. Коли надо – кликну; коли не надо – так не кликну…
– Не трудись, я здесь, – сказала Василиса, подымаясь на лестницу. – Что боярской милости угодно?..
– Обедать, черт возьми! Будто ты поры-времени не знаешь…
Все было давно готово у распорядительной Василисы. На клич ее поднялся целый полк челяди: в одно мгновение к столу все подали, принесли кушанья; господа уселись; не успели щей похлебать, как стук в калитку возвестил еще гостя.
– Не пускать! Сплю! Разве от государя…
– Говорят тебе, боярин спать изволит, – кричал дурак в переходах. – Никого не велено пускать!
– А орать тебе во все горло, видно, позволено. Видно, под твой дурацкий крик боярин спит слаще…
– Добро, уж как хочешь, а не пущу…
– Посторонись, дурак, а не то с крыльца полетишь!
– Кто смеет! – вскрикнул боярин, встав из-за стола…
– А, ты уже, видно, отдохнул, князь, – с улыбкою сказал князь Андрей Васильевич, входя в гридню. – Правда, не в пору я вас потревожил… Извольте кушать, а я посижу вместо приправы; знаю, дорогой сродник, что такая приправа для тебя – перцу не надо, да у меня времени лишнего нет: я уезжаю, пришел проститься!
– Государь князь Андрей Васильевич! Не знаю, кто тебе всякое зло противу нас нашептывает. Сродник, сказал ты, и сказал правду, и близкий сродник; и сердце у меня к тебе не чужое, а не могу угодить на тебя. Ты всем недоволен, государя великого не слушаешь; знаешь, что не только во дворец, а на Москву без зову никто из князей не жалует.
– Да не ты ли меня звал на собор? Не твоего ли я гонца встретил на дороге?
– Звал тебя государь на собор, а не в хоромы.
– Давно ли это завелось у вас, что брат к брату ходить не может, пока тебе не угодно будет доложить. Тебе покойно, а я удел оставил, заботы пропасть.
– Кстати, государь князь Андрей Васильевич, я собирался быть к тебе с поклоном и доложить, что государь недоволен твоими тиунами: до сих пор в твоем уделе ямской повинности не завели, как указано. Царский гонец, не вспомню, в каком селе, подводы не дождался и пешком пошел.
– Да, князь Иван Юрьевич, удел-то, кажется, мой?..
– Помилосердуй, государь Андрей Васильевич! Неужели хочешь ослушником быть? Неужели не разумеешь, что много звезд на небесах, а на том же небе – солнце одно. Много областей и народов, у них много князей и наместников, а над всеми государь стоит один. Власть твоя есть ссуженная власть; ты в своем уделе наместник, не больше; а по рождению ты государев брат, и все-таки брат, не сам государь. И во власти твоей, и в городах твоих великий князь волен; в городах тех он вотчинник; а отдал тебе их на корм знатного твоего рода ради! Так мыслит государь Иван Васильевич, так и другие князья, так думают и бояре, и воеводы, и простые люди. Так, казалось нам, думаешь и ты, по крестному целованию; а если мысль твоя изменилась, поведай, я доложу великому государю.
Князь углицкий презрительно улыбнулся и, ударив легонько Патрикеева по плечу, сказал:
– Ловушка, князь, да не о том речь! Я был у брата. Дивился, как я мог видеть его без твоего позволения. Не ломай головы, дорогой сродник, разум даром израсходуешь, а в такое трудное время надо беречь такую знаменитую сокровищницу. Ты на делах меня изловить не можешь, так за язык тянешь, благо есть свидетели. На этот раз и ты промахнулся. Ловко подослал ты ко мне Татищева; его же кнутом и обсекли; лукавствуй, дорогой сродник, плети козни, вяжи крамолы; на себя работаешь, помяни мое слово. Прочь, гнусная хитрость, лисья личина; ты мой враг! Ты на меня то и дело печалуешься брату, тебе вторят твои щенята. Я все рассказал Ивану; пусть верит или не верит – мне все равно. Я уезжаю; от собора меня брат уволил. Разглагольствуйте без нас; погубите телеса тех, чьи души вы уже давно погубили…
Патрикеев отступил в смущении, вид Андрея не обещал ничего доброго. Кровь бросилась в лицо гостя, губы и руки судорожно дрожали. Он продолжал:
– Я уезжаю и уже не ворочусь на Москву; тут нам не ходьба; патрикеевцы глубоко выкопали волчьи ямы, искусно их лукавством замостили: не углядишь, как в западню попадешь. Нет, к нам милости просим, в Углич, или к брату в Волок!
– Государь князь Андрей Васильевич! Зачем же ты пришел ко мне? Глумиться над моею старостью, смеяться над верностью моему законному государю! Я не хочу идти за тобой, не хочу быть изменником государю и царству…
– Сам ты изменник; твоя гнусная неправда, броня сатанинская – вот так измена царству.
– Да перестанешь ли ругаться?..
– Только начинаю! Я не в тебя, харя ты диавольская; у меня что на душе, то и на языке. Брат упрекал меня по твоим наветам, брат обвинял меня в проступках, которые только и были, что на лживом языке твоем. Я оправдался перед братом, но, князь, с тобой-то я не расчелся. Я просил Ивана, пусть назначит надо мной и над тобой суд всех князей и бояр земли Русской. Пожалел он твою старую плоть, знал, что на площадной огонь засудят, – отказал, но я не останусь без мести. Нет, князь! Ты слишком подл, чтобы мне требовать с тобою поля; таких не убивают, а бьют…
И Патрикеев от сильного удара Андреевой руки в смертельном страхе повалился за стол, Косой и Ряполовский вскочили…
– А вы что, щенята! Это ты потомок Ольгерда! Ты, косое, кривое порождение криводушного злодея. Берегите уши; жаль мне честной меч пачкать такою кровью, попадетесь вы мне в руки. Конюхи с вами разделаются – вот достойное вас поле!
Андрей ушел.
Патрикеев встал с помощью сына и зятя. Он был бледен как полотно, дрожал от стыда и злости, не знал, что сказать; собеседники также молчали. Патрикеев оглянулся и прошептал: «Слава Господу! Никого не было…»
– Ну что, Косой? Что бы ты на моем месте сделал?..
– Пошел бы прямо к государю и бил челом.
– А государь что?
– А государь велит поймать Андрея да в подвал…
– Никогда!.. Государь станет мирить нас, заставит Андрея одним или двумя городами поклониться… Города к Москве припишет, а меня с Андреем мировою трапезою отпотчует. Я останусь с пощечиною, а Андрей поедет в Углич всем кочевым князьям рассказывать, как он отделал их общую грозу Патрикеева… Нет, не так! А вот как! Строптивец, как опомнится, перепугается, не скажет никому слова. Так вот, родные мои, если бы и вы сумели промолчать до поры до времени.
– Повели, государь родитель…
– Прошу слезно, а об остальном посоветуемся, когда поуспокоимся… Мне жутко… Нужен отдых, сон; я прилягу, а вы ступайте по местам, я пришлю за вами…
И Косой и Ряполовский ушли, а Патрикеев позвал Василису:
– А что, воструха, давно ты была у Авдеевны?..
– Давно, государь боярин… как посылать последний раз изволил ты, так с той поры и не была.
– Полно, так ли? Ты, Василиса, стала, что угорь-рыба! Из рук скользишь! Двумя языками рассказываешь, а ушей у тебя не перечесть. Знай же, что я обо всем ведаю, на все в оба смотрю. Гляди, чтобы вместо огорода в яму не попасть. Милость с опалой – соседи. Подойди сюда, воструха!
Василиса задрожала, но повиновалась; боярин потрепал ее по горящей щеке, Василиса не противилась ласке…
– Ну, воструха, признавайся: Косой больно к тебе пристает?..
– Пристает, боярин, я не смела твоей боярской милости печаловаться; запираюсь от него, сказываюсь, что ушла куда, да не всегда досмотришь, как он на двор твой прокрадется…
– Небольшая беда, Василиса, если добрый молодец пошалит. Если ты раба добрая, смотри за Косым, слышь, обо всем допытывайся да мне сказывай, а я тебя своею милостью не оставлю. Ты знаешь, что если моя рука развернется, так я тебя за дворцового дворянина замуж выдам. Любой за тебя в ноги поклонится…
– Государь боярин!.. – с живостью воскликнула Василиса и запнулась…
– Ну, что? Уж не приглянулся ли кто? Не скрывайся, плутовка!..
Василиса стояла молча, печальная; боярин глядел на нее исподлобья с лукавой улыбкой…
«Кто бы это?» – подумал князь, и мысль его естественным образом остановилась на Максимове… Как будто отвечая на собственный вопрос, боярин сказал громко:
– Этот молодец, нечего сказать, не будь он мне тайный ворог, не торчи он рогаткой на перепутье… Ну, да об этом после. Так ты не была у Авдеевны? Так не слыхала ль, старик юродивый у нее проживает или ушел куда?..
– Не слыхала, боярин!
– Так пойди же ты, моя лебедка, к Авдеевне, шепни старику на ушко заветное слово.
– Помню.
– А как?
– Приходи в Иосафатову долину…
– Так, моя умница, только прибавь: с первыми петухами…
– Теперь идти укажешь?..
– Сейчас! А я всхрапну маленько…
Василиса переоделась, взяла с собой татарчонка и отправилась в путь. Она заметила, что боярин еще не спит, он возвращался из подвала, куда собственноручно носил пищу пленнику…
– Много тебе дела, старая лисица, а опять злое начинаешь. Уймет тебя гробовая доска… Да что сталось, того не воротишь. – Так рассуждала Василиса, поспешая уйти со двора. До соседки было не близко; она жила на Тверском въезде, где по обе стороны тянулись постоялые дворы. Василису немало удивило многолюдство, кипевшее на улице. Обозы не умещались под навесами; у телег стояли лошади, погонщики спали под телегами, гости купеческие беседовали у ворот, на скамейках. Не у кого было спросить о причине такого небывалого съезда. И зимою на Москве-реке не видала Василиса такого множества купцов и товаров. Татарчонок, по приказанию Василисы, пошел вперед и покрикивал: «Посторонись, дорогу дай!» Фата закрывала лицо Василисы, но одежда и ее и татарчонка показывали, что идет женщина непростая. Народ шушукал, но давал дорогу почтительно. Не доходя до выездной заставы шагов на сто, татарчонок повернул в переулок; с трудом пробираясь по гнилым мосткам, путники наши достигли калитки, кольца на ней не было…
– Мамо! – сказал татарчонок. – Видно, наши-то съехали.
– Боже сохрани! А кольца нет, не достучишься…
– Знаешь что, мамо, я перелезу через забор да и отворю калитку…
– Будь по-твоему, мордашка.
Татарчонок перелез через забор, отворил калитку, запер ее за Василисой и уселся на полуразвалившихся качелях… Это было его обычное место. Василиса пошла по заглохшей тропинке мимо пустых хором к небольшому домику, старому, но опрятному. Раскидистые липы закрывали его своею зеленью; никем не дожидаемая, никем не замеченная, Василиса вошла в сени. Там никого не было, только огромная кошка, увидав знакомку, встала, потянулась и опять улеглась, мурлыкая от удовольствия. Василиса не обратила на нее внимания, вошла в заветную палату и перепугала собеседниц: Авдеевну и богато разодетую старушку, сидевшую в красном углу…
– Сгинь, пропади! – закричала Авдеевна, разровняв бобы. – Оборотень! – Старуха стала креститься, а Василиса расхохоталась.
– Эх, Авдеевна! – сказала она со смехом. – Уж будто тебе бобы не сказали, что я иду к тебе с поклоном.
– Матушка, Василиса Кирилловна! Неужто ты?..
– А то кто же?..
– Право, ты! Ни дать ни взять – ты! И лицо твое, и руки твои, и душегрея твоя… Ты, совсем ты… А все-таки не ты! Признавайся – кто ты?
– Василиса Кирилловна, как ты меня назвала; да вот видишь, я и сама теперь то смекаю, чего и ты не ведаешь. Давай бобы, я тебе так их раскину, что ни тебе, ни старику не удастся…
Авдеевна ловко дернула Василису за рукав.
– А что? – спросила Василиса не без замешательства…
– Что? Рукава твои дорогой поизмялись, не могу смотреть на такую раскрасавицу, когда она не бережет одежду…
– А сама-то ты…
– Наше дело старое, холопское; ты в чести и холе, мы в забросе, да и время страшное…
Нарядная старуха вздохнула:
– Ох, матушка, твоя правда! Слез не хватает, покойник так перед глазами и стоит. Ненаглядный мой, глазки-то закрыл, а сам улыбается старой няне, будто сказать хочет: не бойся, няня, мне хорошо! Ох Господи, Господи! Да ты ведь ангел Божий, тебе-то хорошо, ты ведь не умер, а в дом воротился, а нам-то горемычным!.. Изрыдались, исплакались… Алена-то наша Степановна, неутешная вдовица, схоронила счастье, сгубила молодость!.. А сынок-то наш, Димитрий Иваныч, херувимчик, что будет с ним?
– Будет наследником престола, отцом земли Русской! – сказала торжественно Василиса. Няня вскочила, Авдеевна присела от изумления. Василиса задумалась.
– Матушка, не прогневись, имя-отчество упомнила, откуда ты знаешь?.. – стала молить няня.
Василиса стала еще задумчивее и суровее. Видно было, что она боролась сама с собою, замышляла что-то, но не могла решиться. Няня повторила свой вопрос: Авдеевна стояла будто каменная, кошачьими очами следуя за всеми движениями Василисы, а Василиса с важностью ходила по комнате, сложив руки на груди и не обращая никакого внимания на собеседниц…
– Что за диво! – наконец прошептала Авдеевна. – Откуда она это павой заходила, древним языком заговорила! Как она пришла сюда? Не я буду, оборотень: не верь ей, Степанида Андреевна!
– Уж не твоим ли бабам больше верить! Не тебе, Авдеевна, противу меня знахарничать. Трусиха ты, кольцо сняла, будто нашей сестре одна калитка на дворе; сколько щелок, столько и дверей. Ходишь простоволосая, красной епанчой наготу покрываешь, на черной шее красные камешки с бляхами носишь. Одна нога в желтом сапоге, другая в башмаке голубом – вот и все твое художество…
Совершенное смущение Авдеевны вполне убедило Василису, что она справедливо догадалась и говорит правду… Но это убеждение пролило другой свет и на таинственного старика, к которому она была послана. Догадываясь, что старик скрывается от теремной гостьи, Василиса поняла, что страшный мудрец – такой же плут, как и Авдеевна; посмотрев пристально и грозно на Авдеевну, она сказала ей повелительно:
– Ступай-ка за мной!
И вышла в сени.
– Где Магог?
– Да ведь ты сама все и лучше меня знаешь…
– Знаю, что ты его запрятала. От ереси прячетесь, от жидовства закрываетесь? Погляжу я, какова ты, на правду, по тому тебя и пожалую или помилую. Отчего у вас на конце так много народу?..
– Да вот, соседка, с Новгородской волости на Москву никого не пускали, всех задерживали в Клину, осматривали и допрашивали. А теперь разом пустили, так и места на постоялых не хватило.
– А зачем к тебе царевичева няня пожаловала?
– Да в теремах теперь неладно; пришла спроситься…
– Что же ты ей сказала?..
– Да ничего не успела, ты помешала!..
– И не ври напрасно околодками всякую небывальщину…
– Матушка, Василиса Кирилловна, да ведь это хлеб наш, не то придется идти по миру. А за стариком моим сто глаз глядят, в Новгородскую четь сыщики посланы.
– Знаю. Я пришла его выручить: где он?
– Сюда, сюда! – Авдеевна указала двери в клеть.
– Знаю! Отвори двери. Это он перерядился в гостя псковского, был рыжий, почернел. Слушай, Магог, с первыми петухами приходи в Иосафатову долину. Теперь запирай двери, Авдеевна, пойдем к няне… Ну, гадай теперь, Авдеевна, раскидывай бобы, я тебе не помешаю…
– Матушка, Василиса Кирилловна, где нам при твоей великой мудрости…
– Гадай, гадай!.. Я приказываю!..
Авдеевна дрожащей рукой собрала бобы в серебряную кружку, несколько раз встряхнула, высыпала на суконку и стала смотреть не на бобы, а на Василису, которая в раздумье пристально глядела на бобы и молча водила над ними указательным пальцем. Покачав головой, она как будто про себя тихо сказала: «Плохо, больно плохо».
– Матушка, Василиса Кирилловна! – завопила няня. – Дорезывай, только не мучь…
– Все это не о тебе, не для тебя! Это большая барыня, бедная, зачем так близок к ней этот дрянной простой боб… Он ей насолит… Погляди, как этот косой боб важничает!
– С нами крестная сила! Да она будто в терема глядит!..
Василиса встала.
– Хорошо, что ты напомнила мне. Ни тебе, никому не след этих тайностей рассказывать, разве самой большой боярыне…
И, не прощаясь, Василиса ушла. Авдеевна бросилась было провожать ее, но Василиса повелительно сказала ей: «Воротись, не надо». И Авдеевна невольно повиновалась.
– Ну, мордашка, потешилась я порядком; отплатила, да еще не сполна, ведь они меня точно так же дурачили. Постой, дружок, надо и кончить, как начали. Отвори калитку, я пройду, а ты запри да ко мне через забор…
Татарчонок с обычною легкостью исполнил приказание своей мамы, и путники наши благополучно вернулись на боярский двор, когда уже стало смеркаться. По пути Василиса запаслась бобами разного рода и цвета, что возбудило в продавце немалое подозрение. Приказав татарчонку встать в переходах настороже, сама отправилась в кладовую, где хранилось боярское серебро; выбрала себе кубок старинный, который на ее памяти не показывался на столе боярском, добыла суконку и в столовой гридне уселась гадать, то есть учиться искусству перекидывать ловко бобы…
– Ну, заварила я кашу, – рассуждала она. – Как-то расхлебаю? Да, была не была, хуже не будет. Как подумаю, чем людская хитрость и нас, холопей, и знатных бар морочит, и жалостно, и смешно становится, право. Мое гаданье – дело иное, я не зову на подмогу нечистого, не из-за денег, не из-за добра какого, нет, я иду на спасение человека, так тут что за грех… Правда, многого я не знаю, да и того, что есть, довольно…
– Мама, боярин идет…
– Косой! Господи! По всему вижу, что отец ему надо мной дал волю, а сам думает: Василиса у него в душе правды заветной добудет; добуду, Иван Юрьич, да не для тебя… Только бы не нудил он меня к ласке противной, только бы… А бобы-то на что! Выручайте, разноцветные, вещие, разумные; перекидывайтесь правдою, ложитесь ясно, перешептывайтесь внятно…
Косой стоял уже в гридне и с изумлением смотрел на миловидную гадальщицу; она раскинула бобы по суконке и как будто прислушивалась к их шепоту…
– Молчат! Видно, тут чужой есть… Ах ты, Господи! Пропала моя головушка!..
И Василиса, собрав поспешно суконку, сидела на полу и притворялась крайне смущенною…
– Вот оно что! – сказал Косой. – Вот ты чем взяла и меня с батькой к себе приворожила, как только досуг, так к тебе и тянет нечистая сила. Ну, да благо попалась, теперь ты в моих руках.
«Кто в чьих, Господь ведает», – подумала Василиса и закрыла лицо руками.
– Плачь не плачь, слезы не помогут. Ведьмины слезы – вода, ну, что же твои бобы, на кого ты их бросала?
– На тебя, государь боярин! Ты мое солнышко, лаской твоей мое сердце полно, не гневайся на бедную рабу твою…
– Прочь! Не подходи! Стою будто на угольях, угораздило меня связаться с чертовкой!..
– Правду же бобы сказывали…
– А что же они сказывали?
– После речей твоих ласковых говорить бы тебе не следовало. Да ведь души не переиначишь, зазнобу из сердца не вынешь, чтобы сердца не испортить… Горькая моя участь! Любить своего боярина и своего злодея.
– Да скажешь ли ты, что бобы…
– Скажу, князь! Скажу! Красный боб говорит серому: не верь ни старому, ни молодому. Тот детей своих съест, а этот жену татарам продаст за гривенку власти.
– Ты смеешь?..
– Не я, бобы говорят, что Андрей Васильич не изловчился в рукопашной схватке и под ноги не глядит, а лежачий ворог ему сеть подставит. Сегодня первую петлю навязать хочет.
«Неужели она знает?» – подумал князь.
– Ну, что же ты еще от бобов прослышала?
– Ты не дал, боярин; вошел, бобы и замолчали.
– Ну, раскинь их опять…
– При тебе нельзя, а разве так: сядь ты спиной ко мне, да не оглядывайся, авось скажутся… Призадумался, князь!
– Чего тут думать! Ну, вот я сел по-твоему, раскидывай!
– Посиди маленько, заворожить надо; да пока заговор скажется, уже не поскучай, боярин…
– Ладно, ладно, только не мешкай, а то отец придет. Тогда уже и я не спасу тебя…
– Да чего мне бояться! Я себе гадаю, как умею, ворожбой не торгую. Помолчи теперь, государь боярин, а я примусь за дело…
Василиса завернула кубок с бобами в суконку, поставила на скамье, сказала: «Смотри же, не оглядывайся», – и вышла… Косой сидел терпеливо, но прошло более четверти часа, Василиса не возвращалась. Он несколько раз порывался встать, крикнуть, но какое-то невольное любопытство его удерживало. Наконец Василиса взошла в гридню и завесила князю лицо тонким полотенцем; загремели позади него бобы, рассыпались… В тишине, господствовавшей в гридне, раздался шепот, похожий на шепот человеческий…
– Вот что! – сказала тихо Василиса. – Да кто же этот дворянин?..
Опять шепот…
– Максим? Так что же?
Шепот.
– Будто?! Вздор какой! Как он смеет!..
Шепот.
– Так, иное дело, когда сама царевна за него…
Косой вскочил; Василиса мгновенно свернула суконку с бобами…
– Сама царевна за него! – воскликнул Косой. – Говори, говори, что дальше.
– Поздно, князь! Не послушался ты совета: говорила я, сиди смирно, нет, вскочил, теперь начинай снова, и то навряд; пожалуй, бобы теперь и отвечать не станут…
– Василиса, душа моя, вижу, что ты знатная художница. Видимо, что ты можешь знать подноготную; раскинь, моя лебедка, а я тебя в задаток поцелую.
– Не подходи, князь; когда гадать, так уж целоваться нельзя. Садись на место, только помни завет. Я опять уйду…
Прежним порядком Косой просидел около четверти часа один; нетерпение его волновало, эта четверть часа показалась ему русским часом, который, как известно, втрое длиннее обыкновенного. Наконец дождался. Василиса вошла, но с особенною поспешностью.
– Старик идет! Старик идет! – сказала она, убирая бобы. – Можешь, князь, сказать ему про нашу ворожбу, если себя не жалеешь…
– Пожалей и ты себя, Василиса! Гляди, чтобы о художестве твоем никто не сведал… Идет!..
Василиса ушла в спальню. Старик вошел, посмотрел на сына значительно и сел на свое обычное место.
– Ну, сынок, дело идет на лад. Дворецким назначен, по-моему, Шастунов, человек он надежный… Ну, а твои дела?..
– Что мои дела? Я княгини совсем не вижу; сегодня и то мельком, когда ей няня доложила, что сенная девушка, Мавра, слегла, государыня княгиня сказала: «Пусть князь о другой озаботится, это его дело».
– Что же ты, озаботился?
– Пришел к тебе спроситься. Мавра постельной была. Больно близкая к царевне – надо выбирать осторожно…
– Мало ли у царевича приписных сел и вотчин. Вели выбрать, только поглупее…
– А я так думал поумнее, да чтобы нам была преданна.
– А где такую возьмешь? Старую нельзя, княгиня рассердится, а молодая сейчас себе найдет между теремными покровителя и от нас отшатнется.
Вошел дурак и, размахивая своей дурацкой шапкой, стал прогуливаться по гридне.
– Ты зачем пожаловал? – спросил Патрикеев.
– Видишь, совсем стемнело, скоро петухи запоют, а ты еще не спишь! Положим, ты молодец, да я-то не лошадь: пора прилечь, а пока ты в гридне, мы торчим в переходах, то и дело щелчками ободряемся. Так прощай, боярин, покойной ночи!
– Твоя правда, дурак! Точно с дороги дальней вернулся я, совсем разломило. И после обеда спать не дали, к государю позвали. Ну так прощай, сынок, про сенную завтра перетолкуем…
– Милости просим, – сказал шут, низко кланяясь Косому и указывая на двери… Тот перекрестился, поклонился и ушел, рассуждая: «Нет, неспроста дурак тебя спать гонит!»
«Нет, – подумал Патрикеев, – ты приходил, Косой, не про сенную толковать. Другая приманка: попадешься».
– А где Василиса?
– Она в своей каморке сидит, с гостем…
– Гость уже здесь? Зови его ко мне в опочивальню.
Василиса привела гостя в опочивальню, сама вышла и заперла в образную двери; боярин слышал, как она заперла и вторую дверь в гридню, но не поверил, вышел в образную и тогда только успокоился.
– Ну, Мунд, тебя в этой одеже, чай, никто на Москве не признает, а все нельзя тебе тут оставаться. Что тебя это, глупого, укусило: на площадях, на рынках, где только народ ни соберется, кричишь во всю холопскую силу противу Москвы да противу Ивана! Дурень, дурень, тому ли я тебя учил?..
– Хорошо научил, так хорошо, что взяли дурака да кнутом и высекли. Язык хотели отрезать…
– А кто выручил тебя, неблагодарный!
– Да за что же я тебе и служу. Язык-то мне оставили, да кнут-то не свой брат. Я и давай Москву благодарить за угощенье тем языком, что по твоей боярской милости мне оставили.
– Дурень, дурень! Да разве я тебя выдал? Будто я знал, что Андрей Васильич своего боярина Образца не пожалеет. А тот на попятный двор, да на тебя и указал, а ты бы и сказал: «Я ни от кого не слыхал, будто государь брата Андрея в подвал засадить хочет, я про то никому не говорил да и говорить не мог». Тебя пугнули пыткой, ты от страха и растаял. Да ведь пытка в моих руках: похлопали бы мимо твоего тела, ты проревел бы на заказ, не сознался, и кончено. За Образца бы принялись; уж того бы пытали взаправду, сказал бы то, что надо. И то сказать, и кнутом-то тебя взыскали по-отечески.
– Уж точно «по-отечески». Рубцы на всю жизнь останутся…
– Ну, брат, это невзначай! Видно, болван зазевался. Да что, любезный, дело прошлое, не воротишь. Андрей Васильич уж как настаивал, чтобы тебе язык укоротить, да благо мой верх взял. И теперь тебя велено искать. Я сыщиков в Новгородскую волость направил. А все Андрей, покою из-за тебя никому не давал. Вот твой милостивец!
– Хороши все! Мудрость и ласка на языке, а в сердце змей сидит; горе вам, крамолой дышащая братия! Вы, я слышал, и закона отступились…
– Полно горланить. Все стоит по-прежнему, только покрышка другая. Язык твой погубит тебя, а я уж вступаться не стану.
– Ох, плоха на тебя надежда!
– Ну, не дурень ли ты, размысли сам? Не в моей ли власти кликнуть людей, махнуть рукой – ты без языка, махнуть другой – и ты без рук, кивнуть головой – ты на дне Москвы-реки, и за смерть твою мне скажут еще спасибо. Не я ли держал тебя в городовых на свой счет, да ты стал не то рассказывать, чему я тебя научил, и оттолкнул мою руку…
– Сущая правда, боярин, каюсь. Я не подумал – злоба увлекла и…
– Дело прошлое. Кипит дело новое. Любишь ли ты Андрея?
– Злодея моего! О, боярин, дай мне нож да случай.
– Тише, тише, мне показалось… или точно, крысы завелись…
Боярин осмотрел все углы, вышел в образную, в гридню – там дремала Василиса.
– Видно, крысы, – прошептал боярин и ушел в опочивальню.
Долго беседовал он с Мундом, Василиса все время дремала и проснулась только на зов боярина: «Проводи старика, Василиса!»
– Ну, прощай пока, а на Вологду я тебе дам проводников надежных…
«На Вологду! – подумала Василиса и мысленно повторяла, как будто затверживая: – На Вологду, на Вологду».
III. Начало испытаний
Азбука – наука, робяткам бука.
Пословица
Кафы не узнала Зоя, въезжая в знакомый город, где вышла она за Меотаки. Дом, где жили они, можно заприметить, но он давно уже в развалинах. Огонь и разрушение сделали свое дело исправно, оставив только обглоданный костяк некогда теплого приюта, где видела красавица много угождений и ласк старого мужа, но все же скучала в довольстве, не находя того, что в юности ценится дороже, чем внешние людские отличия – игрушки взрослых детей, – удовлетворения влечений сердца. Оно просилось на простор и заявляло настоятельную потребность сочувствия, живого ответа на пылкую страсть. А красивой Зое давали золото вместо чувства, кормили да холили, одевая в бархат, в соболя недавно голодавшую нищенку, и полагали, что она должна быть вполне удовлетворена, попав на такое завидное житье. Не скоро сдалась она, положим, но сдалась же, привыкнув к мысли, что этой участи ничем не переменишь.
Она только думала, давно ли было все это? Десяток лет какой-нибудь.
И теперь вид развалин дома Меотаки, где все это переиспытало сердце Зои, не произвел, однако, на нее особенно болезненного ощущения после воспоминаний.
Море с его чистою лазурью и закатом те же, но город и люди – другие. Грек где-где покажется, генуэзец – еще реже, а все жиды да турки – теперешние властители Кафы.
Послы московские из турецкого города Кафы снеслись с ханом и, получив приглашение, на татарских уже лошадях, с проводниками ханскими, должны ехать ко двору Менгли-Гирея. У Зои крепко забилось сердце, когда почтительный Никитин пришел поведать его высочеству Андрею Фомичу, что они с князем Васильем отправляются в эту же ночь править посольство. Не одна она, но и развенчанный деспот выслушал с неудовольствием весть, расстроившую все планы их.
– А мы что же?
– Ваша светлость покамест останетесь при обозе нашем, а мы налегке должны… беспременно одни… потому что в грамоте говорится о двух послах, и турки уж спрашивали, зачем у нас больно много посторонних. Пронюхали злодеи, что и деспина тут. Уж намекали, что-де им в ханскую столицу ехать не полагается. Мы отстаивали, говорили все, что нет у нас женска пола, да турки знай себе в бороду посмеиваются… нет-нет да и опять за свое.
– Если турки догадываются, что я здесь, мы погибли! – с отчаянием всплеснув руками, вскрикнул трусливый потомок византийских владык.
– Из чего тут погибать… подождать оно только придется… день, может, один. А впрочем… все будет благополучно. Хану ужо я по-итальянски молвлю – так, мол, и так. А с этими головорезами-то турками баять не приходится. В Эски-Крым к себе мы не замедлим вас переправить, истинно говорю.
Слушая убеждения эти, Андрей понемногу успокоился; не то было на сердце у Зои.
Разлучиться теперь с Васей и на один час ей казалось вечностью, а тут и сама неопределенность срока внушала ей справедливую причину очень понятного беспокойства. Делать, однако, было нечего. Спустилась южная ночь, и временное жилище, занятое главными послами московскими, опустело. Огонек долго светился в отдаленном углу помещения обозных людей посольских, где приютила скрываемого деспота с его женою заботливость московских друзей. Вася тяжело вздохнул, подымаясь на гору и потеряв из виду свет, указывавший ему место, где осталась Зоя, – после сцены ночного отпора грабителей ставшая для него предметом постоянной думы.
Быстро побежали татарские лошадки по кручам и рытвинам горного пути, им хорошо знакомого. Только крики «гайда» вооруженных всадников, составлявших эскорт послов, время от времени нарушали безмолвие восхитительной звездной ночи, красоты которой не думали замечать ни Вася, ни бывалый в передрягах Никитин. Юношу занимала мысль о Зое, и он машинально держался в неловком татарском седле. Никитин ехал и обдумывал приветствие, намереваясь блеснуть перед Гиреем знанием восточных обычаев и пышностью льстивых фраз во вкусе турок, успевших усвоить себе привычку к раболепной лести и со стороны людей, ничего для себя от владыки Крыма, конечно, не ожидающих. Оттого во всю дорогу и ехали молча путники, словно враги заклятые. Но холод осенней ночи мало-помалу давал себя чувствовать, и влага росы измочила-таки порядочно одежды послов, прежде чем восток стал приметно светлеть, сообщая предметам далеко не полную определенность. Тихо, медленно увеличивается свет, поднимая с собою дымку тумана. Вот наконец туман этот стал алеть, потом багроветь, потом обратился он в ярко-светлую массу и редеть начал. Очевидно, что местность стала покатее книзу; увлажненная росою растительность получала более и более могучие размеры. Вдали послышались, словно из воздуха, неопределенные, дрожавшие звуки – отдаленные крики муэдзина, сзывающего на молитву. В одно мгновение татары спешились и поверглись головами к востоку, совершая намаз.
– Этак мы скоро и приедем? – спрашивал Никитин старшего, когда татары сели опять на лошадей.
– Да, немного мгновений изочтет Азраил у смертных, как ты, бачка, очутишься перед порогом благополучия. Могучий Гирей, да хранит Аллах дни его, встает с зарею и хочет принять вас зараз по выходе из мечети.
Вдруг на повороте из-за горы мелькнул минарет, за ним еще два других прорезали туман своими иглами – и показался амфитеатр плоских крыш. Въезжали в Эски-Крым, резиденцию Гирея.
Длинный переулок, обрамленный глухими стенами, – довольно узкий, впрочем, чтобы за беспрестанными зигзагами ехать по нем было удобно неодинокому всаднику, – скоро кончился перед узкою площадкою, служившею входом в жилище друга царя Ивана Васильевича. Наших путников, как видно, давно уже здесь ждали. Лишь только показалась голова отряда в переулке, как знаки караульных у дворца Гирея заставили их ускорить шаг.
– Государь уж присылал осведомиться, здесь ли вы! – закричал чауш на предводителя, гневно махая. – Ужо вот будут тебе палки по пятам.
Конвойный смолчал, помогая послам сойти с коней. Прибывших тотчас ввели в низменную дверь внутреннего коридора, отделявшего жилища прислуги от гарема, очень необширного и далеко не роскошно содержимого. Тощий цветник за коридором и аллея платанов вели к киоску, где на шелковых пестрых коврах, куря кальян, дожидал Гирей послов московских. Он еще был средних лет и довольно красив. Под маскою благодушия чаще всего скрывал он коварные, зверские замыслы. Приветливо кивнул он послам, когда вступили они в киоск и внесли подарки, довольно умеренные. Иоанн хотел отучить названого друга от корыстных расчетов на московскую щедрость. Менгли-Гирей сделал было гримасу, но тут же поспешил улыбнуться, когда Никитин стал произносить пышное приветствие, сравнивая в нем честь представления Гирею с приятностью вдохнуть в себя аромат эдемских цветов, распускающихся под лучом живительного взора Аллаха. «Тень же его на земле есть и останешься ты, высокомощный Гирей», – заключил он, взглянув значительно в прищуренные глаза хитреца хана, прикидывавшегося на этот раз милостивым.
– Разумного мужа прислал к нам на этот раз брат наш Иван. Много мы ему благодарны за ласку и за охрану от общих недругов. Менгли простой человек, а Иван – зоркое око, проницает и далеко видит… раньше, чем мы можем подумать о грядущем бедствии. А кто хочет роз, должен и шипов хотеть! От предвидения родится спасение! Мы просили Ивана пустить к нам брата… и настаивали – он не склонялся на нашу просьбу. Да будет благословен Аллах, умудряющий смертного для охраны друга! Теперь сами видим, что худо бы было, коли бы Нордоулата прислали с Москвы. Пусть его воеводствует у брата Ивана да копит мудрость… Протягивай ноги по длине одеяла.
– Могучий Гирей, прибежище мира! – подавая грамоту, снова заговорил Никитин. – Государь великий князь посылает к тебе грамотку, чтобы было известно твое благополучие, что, как было доселе, враги твои – его враги! Сиди-Магмет тоже просил пустить к нему Нордоулата, но государь, провидя его козни, того же Нордоулата послал с нашими силами против этого самого недруга, и юрт его теперь в развалинах! Да еще государь, в изъявление к тебе, великому хану, своего царственного дружества, назначил царем в Казань благородного Магмет-Аминя, сына возлюбленной сожительницы твоей царицы Нур-Салтан…
– В цари казанские, говоришь! А Али-хан-то что?
– Изменник он! От войска царя Ивана в полон взят и отослан на Вологду.
– А?! Неразумный! Разве не знал он пословицы «лобжи руку, если не можешь отрубить ее»! – вырвалось у него как-то резко и жестко. Гирей задумался не на шутку. Он опустил свою лисью голову с видом смущения, нелегко побеждаемого, однако кое-как совладал с собою и тоном, в котором отражалась теперь какая-то грустная робость, промолвил: – Брату Ивану Казани я бы трогать не советовал… Бог с нею! И без нее есть у него много домашних недругов. Тысяча друзей немного, один враг много! И камешек ранит голову! – заключил он пословицами, не в состоянии скрыть волнения, бормоча едва слышно: – Кто за многое берется – мало кончает.
Помолчав с минуту, Гирей поправился, подозвал к себе Никитина и по-итальянски сказал ему сурово:
– Джовине, что ко мне привел ты, не затем ли прислан Иваном ко мне, чтобы поберег его я у себя, как он бережет моих братьев?
– Нет, государь, – почтительно поклонясь Гирею, ответил Никитин, – смею остановить твое высокое внимание на этом юноше. Государь выбрал его, как своего самого присного, для посольства к тебе, а я только второй посол. Но речь вести мне велено как бывалому в твоей державе и известному тебе. Это – князь Василий Данилович Холмский, сын могучего полководца государя Ивана Васильевича и доброй его сродницы, воспитательницы птенцов государского гнезда его.
Гирей благосклонно взглянул на Холмского. Вася поклонился ниже пояса.
– Добро, добро!.. Пусть учится посольскому делу. Прок будет. Роза родится из терния… Подойди, друг!
Никитин перевел Васе слова ханские, и юноша, приблизившись, встал на колено. Гирей положил ему на плечи обе руки свои и велел подать парчовый халат – в подарок. Раздавая дары, Гирей шутливо повторил пословицу: «Видя тебя с пустыми руками, слуга говорит: спит эфенди! А дашь, так скажет: эфенди, удостой войти!» – намекая на малость привезенных из Москвы ему подарков.
– У вас есть также пословица, государь, – отшучивался Никитин. – «Голого не оберут и тысячи конных», а дороги к твоему благополучию не из безопасных. И дружба истинная, прибежище мира, выказывается на помощи в нужде. Дары – вежливость!
– Сказал, что умника прислал ко мне Иван-брат, – весело отозвался Гирей на эти слова разумного старца. Бархатная шуба и павлинье опахало вручено было тут же Никитину, который, откланиваясь и благодаря за ласку, просил Гирея позволить предстать к Нур-Салтан-царице, как повелевал государь Иван Васильевич. Менгли-Гирей соизволил. Встал и велел проводить в гарем послов московских, сам за ними туда последовав, медленно двигаясь на больных ногах своих.
Переход был недалек. Спустились за цветником в коридорчик, и через несколько шагов чауш исчез куда-то, а невидимая рука отворила узенькую дверь, сквозь которую блеснуло солнце.
– Войдите! – сурово и хрипло промолвил черный кызлярага в белой чалме. – Только… осторожнее.
Послы поспешили нагнуться и пролезть в низкую дверцу, против которой у окошка сидела на подушках величавая татарка в красном шелковом бешмете. В стороне, на низких нарах, на подушках у поднятой драпировки, сидело несколько красавиц, молодых еще, но значительно раздобревших. Они, будто не замечая вошедших, продолжали болтать друг с другом, но величавая ханша посмотрела в ту сторону с неудовольствием, и болтуньи смолкли, принявшись с любопытством озирать вошедших.
Величавая госпожа была Нур-Салтан. Она уже не молода, но при значительной полноте тела успела сохранить много приятности во всей фигуре своей. Сидела она поджав ноги и вязала из золотых нитей и желтого шелка на длинных спицах сетку для любимого аргамака Менгли-Гиреева. Большого смущения ханша не показала, когда к ней приблизились послы и Никитин в двух словах объяснил ей цель представления. При имени сына улыбка непритворного удовольствия осветила энергические черты гордой повелительницы гарема.
– Брат Иван знал, чем потешить Нур-Салтан! Поблагодари его за милости к нам, почтенный шейх, – отозвалась она величественно Никитину. – Сын мой будет кунаком надежным белому царю Ивану, скажи ему от меня. Только пусть он не дает его в обиду своим воеводам.
– Будь благонадежна, ханум, государь, возвысив, сумеет поддержать достоинство царя казанского.
– А лучше бы было, когда Казань была бы сама по себе, а Москва сама по себе. Ночь велика до утра, Аллах знает, что осветит заря! – кротко, но значительно ответил вошедший Гирей, сделав приметный знак неудовольствия, найдя одалиск без чадр, не спрятанными, а смотрящими на москвитян.
Нур-Салтан, предупреждая грозу, сама ответила ему за них.
– Не должно делать тайны из скоропроходящего, говорят мудрые. Поэтому не гневайся, Менгли, что на твои жемчужины поглазеет старость и девство. Шейх, – указав на Никитина, – передал нам такую радость, от которой не только девушки, и я могла одуреть. А когда имам забывается, мечеть теряет к нему почтение. Так и со мной сделалось. Этот же оглан, – продолжала она, гладя по щеке князя Василия, – так молод, что к нему без обиды можно применить изречение: «Мед – одно, а цена ему – другое дело»!
Гирей неискренне рассмеялся и сел, дав знак присесть подле себя и послам. За спинами их тотчас неприметно упала шерстяная завеса, скрыв за собою группы гаремных затворщиц, кроме Нур-Салтан, остававшейся на своем месте, за работою. Вышли и прислужники.
Никитин, не видя посторонних, тотчас заговорил хану, что с ними едет брат супруги великого князя, скрываясь с женою от турок в Кафе, и желает, по обстоятельствам, чтобы его прибытие не огласилось. Затем чтобы в Венгрию ехать ему с послами же, когда Гирей их отпустит.
– Где же он… брат жены Ивановой?
– При обозе нашем в Кафе, доносил я, прибежище мира!
Гирей ударил в ладоши, и его кызляр-ага, исполнявший должность гофмейстера, предстал смущенный пред лицо хана.
– Чтобы обоз посольский со всеми людьми их переправить сегодня же ночью сюда бережно. Слышишь? Бережно!
– Будет перевезен со всею осторожностью.
– Никого из посольских людей ни о чем не доспрашивать, при турках особенно! – прибавил Гирей значительно и медленно. – Ступай!
– А вы, послы, конечно, погостите у нас… Ужо я заготовлю грамоту Ивану.
– И я подарок пошлю, – прибавила Нур-Салтан. – Скажи, добрый человек, – обратилась она к Никитину, – что было бы всего приятнее получить от нас твоему государю?
– Лал красный твой получить было бы ему любо, – ответил не задумавшись Никитин, – хотя он и не просит его, да и ты не отдашь?
– Пошлю – вот тебе рука моя. Порадовал он меня на старости, и я ему подарю свой самоцветный камень.
Гирей нахмурился было, но, взглянув на Васю, на лице которого мгновенно выразилось неудовольствие на Никитина, как он думал, сделавшего бестактность, сам засмеялся. Положил свою руку на плечо молодому князю и сказал благосклонно:
– По матери скучно? Не тоскуй – жену дам… Развеселит! Все горе твое как рукой снимет, ходи на базар… На базаре у нас невольницы бывают такие, что пальчики оближешь. Выбирай любую – твоя! Я ответчик.
Вася улыбнулся как-то принужденно на такое ханское милостивое предложение.
– Ну, видишь, какая отгадчица я! – промолвила Нур-Салтан, досказав глазами, что она разумеет под своею разгадкою Васи.
Гирей еще больше развеселился и, подталкивая в бок Никитина, повторял:
– Веди его, веди, старик, на базар. Я тебе говорю! У него разбегутся глаза… разбегутся… увидишь! – И сам смеялся, на этот раз искренне, своей выдумке.
Тут внесли круглые подносы со сластями да фруктами и поставили их на пол перед усаженными послами. Хан сам опустил руку на поднос. Взял горсть фисташек и, приведя, по обыкновению своему, пословицу: «Еда прежде, речи после!» – принялся их раскусывать. Тут подали кальян Менгли-Гирею, и он склонился на подушку.
Никитин дал знак Васе: они поднялись и откланялись хану с ханшей.
Вот вышли они из коридорчика, и пристав-татарин пошел впереди них из дворца ханского направо.
– Куда же? – говорит ему Никитин, знавший, что послам отводится обыкновенно помещение в дворцовом флигеле, насупротив входа в гарем. – Ведь сюда надо?
– Да мы и придем сюда. А прежде хан велел вас сводить базар посмотреть. – И сам засмеялся глупо-нахально, подмигивая на Васю.
Идти было недалеко. И весь Эски-Крым меньше московской Бронной либо одной из Мясницких слобод. Опять по переулку, пыльному и узкому, вышли на развал – грязный пустырь, где толкается всякий люд, в том числе и крещеные, и казаки попадались, но больше, конечно, халатников-татар, да видны и жиды в малахаях. Жиды, по обыкновению сидят, высматривая робко из своих крошечных лавочек покупателей хлама. А татары здесь слонялись без дела или сидели на корточках перед живым товаром.
Тут происходил торг людьми, со сценами, дававшими полное понятие о зверстве и дикости татарской орды. У какой-то полуразрушенной стены, не совсем высокой, на пространстве нескольких сотен квадратных аршин размещены были сотни жертв разбойничьих набегов крымцев на соседние страны: Польшу, Молдавию, Русь нашу. Под войлочными навесами, на дранках, на рогожках, кое-чем прикрытые или почти не прикрытые ничем, сидели, стояли и лежали люди обоего пола и всяких возрастов, которых продавали как домашних животных.
Когда проходили послы, у крайней лавчонки цирюльник-турок брил какого-то хаджи в красных папушках[43], а перед ним трое покупателей торговали двух невольников и невольницу. Невольница была средних лет, довольно полная, круглолицая молдаванка, подпоясанная каким-то грязным передником взамен прочей одежды. Мясистые формы этой женщины от тоски, плена, утомления в пути и, может быть, от держанья впроголодь неуклюже обвисли, составляя при бледности смуглой кожи картину далеко не привлекательную. Покупатель гладил по плечам этой бедняжки и водил по шее и бокам ее своими грязными руками, должно быть бракуя товар за опаденье жира. Купец повертывал свою жертву, ставя ее к свету и заставляя проходить точно так, как барышник лошадь на конной. Наконец, кажется, сладились. Купец набросил на молдаванку какой-то широкий малахай, и она пошла в сторону за своим покупателем. С мальчиками дело разошлось. Больно уж худы и заморены были. Да к тому же так были избиты татарскою плетью, что полосы всех цветов, от багровых, широких, вздувшихся рубцов до опавшей опухоли с радужными зелеными оттенками, покрывали все бока и спины этих несчастных.
Картина была действительно оригинальная, но едва ли способная навеять молодому существу, не закаленному в пороке, что-либо другое, кроме горькой тоски и соболезнования. Вася, воспитанный в терему, между женщинами, где при дворской чинности видел он одно кроткое обращение с прислугою да ласки детей к мамушкам, побледнел, как взглянул на это ханское угощение, без сомнения назначавшееся с другими видами, чем возбуждение в нем отвращения.
– Афанасий Силыч, пойдем отсюда скорее, – прерывистым, чуть слышным голосом обратился он к Никитину. Путешественник в Индию, в свою очередь, передал приказ чаушу, поставленному в крайнее недоумение. Не с ума ли послы сошли, думал он, что бегут от зрелища, так любимого всеми татарами, готовыми прослоняться здесь от восхода до заката, только бы был досуг.
Однако при повторенном приказе чауш повиновался, хоть и неохотно. Через минуту Никитин и Холмский сидели в отведенном для них чертоге на подушках, шелковых, но страшно грязных и пыльных.
Отдохнув несколько от тяжелого впечатления, вынесенного с базара, Вася высказал Никитину, что, пока они будут оставаться здесь, думает он сколько-нибудь поучиться по-татарски, чтобы разуметь, что говорят.
– А то, дядя Афоня, баешь хану по-таковски, что только глазами хлопаю да думаю, не сплю ли и не во сне ли вижу я все это.
– Ничего, поучись, князь. Татарский язык после нашего не покажется тебе мудреным; поймешь скоро – была бы охота слова затверживать. Уж коли эллинские запомнил, так это – плевое дело! Вот ужо потребуем муллу, чтобы по-нашему знал и разбирал грамоту: ты писать ему будешь, а он тебе по-своему переведет и выговорит, чтобы ты повторил. Так и будешь знать, как что прозывается. А что не поймешь, так я помогу. Разве вот что? Некогда будет ученье-то вести. Ведь завтра Андрей Фомич здесь будет. У него все и будешь торчать да по-греческому лепетать! – А сам залился добрым смехом, к явному неудовольствию Васи, в душе совершенно точно то же предполагавшему, только признаться в этом он не хотел еще, торопя требованием учителя…
О желании княжеском заявил Никитин пришедшему к ним тогда же с завтраком кызляр-аге, и тот обещал исполнить немедленно послово требование. К вечеру действительно явился мулла, знавший по-русски, и дал урок Васе, казалось принявшему начало татарской премудрости с большою охотою.
А тут и ночь наступила как-то внезапно.
Послы не спали долго, разговаривали. Никитин завел беседу про свои странствования, и под говор словоохотливого рассказчика грустный Вася крепко заснул.
Ему привиделся страшный базар, и на нем среди искалеченных детей кто-то, словно знакомый, называет Васю по имени жалобно так и словно плачет. Забыл, говорит, ты меня скоро и не узнаешь?.. Видно, я страшна стала в горе и унижении! Трепещущий Вася всматривается и узнает Зою. Хочет к ней бежать – не пускает чауш. Из-за него же со смехом, в котором чувствуется злоба, выступает Палеолог. «А, дружки! Так вы так-то?.. Проводить меня вздумали? Да я ведь не промах. С женой разделаться сумею, а о твоих проказах державному шурину распишу. Тащи ее!» Вася видит, как черные руки схватывают за косу молящую Зою, и – лишается чувств. Сквозь сон потом будто слышал он, как входили к ним люди, называли снова его по имени. Только летаргия физического и морального утомления держала его в каком-то онемении, не давая возможности подать голос. Уж высоко было солнце, когда дремота выпустила из своих объятий молодого посла. Он открыл глаза, и первый предмет, попавшийся ему, был мулла-наставник.
Пока с ним занимался Вася уроком, Никитин уже посетил прибывшего деспота, помещенного у одного армянина в семейном доме, где были и женщины.
Туда, по местным обычаям, Васе идти было непригоже, да и нельзя было видеть Зою, конечно упрятанную на дамскую половину и переменившую костюм на обыкновенный свой. Этого потребовал Андрей, которому по отъезде послов вспало на ум подозрение и, все растя в голове его, с переездом в Эски-Крым обратилось в нечто положительное. Он находил представление его Зоею чересчур уж наивным, чтобы не заметить большего, чем вежливость или простое расположение, в торопливости жены видеть послов немедленно по приезде, несмотря на ночное время и не думая о приличиях.
Бесполезные же усилия разбудить Васю, которые употребляла деспина, вывели из себя Андрея, и он увел ее почти насильно, сделав историю, которая при других обстоятельствах, в Кафе, например, могла бы наделать хлопот чете супругов.
Никитин после урока муллы все это передал Васе, услышав из уст самого Андрея Фомича подробное объяснение и его подозрений и всех похождений их в минувшую ночь. Можно представить себе, с какими чувствами все это выслушал Вася. С горя он ревностнее обратился к ученью.
Печальное настроение, как известно, заставляет нас обращаться именно там, где мы ожидаем встретить явления, подходящие к нашему горю и скорби. И Вася, убежав в первый раз с базара чуть не оглядкой, при грустной шутке судьбы с ним, с какою-то сладостью пытки стал регулярно посещать место продажи невольников.
Посещая же базар, он покупал русских невольниц, по чувству патриотизма давая своим, конечно, предпочтение в выборе личностей, которым делал благодеяние. Неволя всем и везде тяжка, но истязания, которым подвергали татары свои жертвы, усиливали потребность освобождения несчастных.
Менгли-Гирею тотчас же донесено было, что молодому послу не понравилась мнимая потеха, которою он думал повеселить его с дороги, а потом, когда сказали ему опять о прогулках князя Васи по городу, он только ограничился замечанием – пусть привыкает! – и не велел его останавливать или мешать его прогулкам. Мало того, когда через несколько дней Калга-Султан воротился с наезда своего на Южную Польшу, привезя тысячи пленников, хан выбрал молодую красавицу польку, какую-то княжну, похищенную из дома родительского, и пожаловал ее в дар молодому послу московскому на прощальной аудиенции, когда вручал грамоту к Иоанну.
Зоя узнала про этот подарок в тот же день и не могла скрыть неудовольствия своего от армянок-рассказчиц; дав, впрочем, такой оборот своей вспышке, что ей тяжело видеть и убеждаться, как враги Христовы – татары, не могши сделать другого зла христианам, стараются их нравственно портить.
Так ли поняли и вполне ли поверили армянки? Как женщины, вообще способные видеть дальше мужчин, особенно по части верной отгадки душевных ощущений, – мы поручиться не можем и не беремся. Деспот, со своей стороны, узнав об отпуске ханом послов московских, отдал приказ также готовить обоз для следования в Венгрию, в хлопотах, однако, не забыв про свою ревность.
Прошло еще дня два, пока готовили отряд для провожанья московских послов, назначив по просьбе Никитина старых знакомцев их. Послам удалось запастись в свою очередь вьючным скотом, променяв на волов лошадей. Наконец настал час отъезда и, вручая своему мулле достойный пешкеш, Вася объяснился уже с ним по-татарски. Под выкупленных от татар невольниц снарядили четыре повозки, в одной из них поместилась княжна – подарок Гирея.
Красивая полька не могла на скучающего юношу не произвести впечатления. Но на первых порах Васе показалось, что при виде пленницы чувствует он только простое сожаление к горькой судьбе ее. «Может быть, – рассуждал сам с собою князь, – удовольствие, доставляемое мне подарком Гирея, такое же точно, какое испытывал я при выкупе и каждой новой невольницы? Здесь есть, конечно, внутреннее довольство: что успел сделать добро. Но за него могу я ожидать разве немой благодарности, не имеющей за собою никаких последствий. Была – заботился о ней; передам куда следует в свое время и – забыл!»
Но он ошибался, как увидим.
Сперва требовалась вежливость: лично осведомиться у несчастной, хорошо ли помещение ее и все ли удобно ей. Взгляды, бросаемые прекрасною пленницею на человека, сделавшегося по воле хана распорядителем ее судьбы, естественно, должны быть робкие, а не любящие. Но отчего после первой встречи они стали так нежно останавливаться на юноше? Этого от невольницы в отношении к себе господин не может потребовать. Стало быть, есть в этом доля шаловства ее самой или же простая издевка. А может быть, еще и неполная уверенность в настолько молодом юноше.
Ну, как ему покажется отягощением везти обузу с собой да он передаст кому-нибудь пленницу? Чтобы не дошло до того, нужно заручиться, возбудив в нем сочувствие к себе; будет вернее. Вот полька и старается приучить к себе Васю, следя за ним, где он покажется, до тех пор, пока он взглядывает и останавливает на ней взор свой с незнакомою какою-то тревогой.
Скоро привык он к этому озиранью своей пленницы и начал с нею даже заговаривать. Особенно когда они поехали на новую службу и приятные виды южного берега Крыма сменились унылою степью.
Безбрежное пространство степи растительность успела уже роскошно одеть зеленым ковром своим, имеющим поэтическую прелесть только, конечно, для людей больше развитых, чем наши путники. Нетрудно отгадать, что они скучали. Деспот с первого же шага в путь распорядился ехать от послов в близком расстоянии, но не вместе, выпросив себе у них и часть татарского конвоя.
Так оба стана и едут больше недели. Переправившись через широкий Днепр на порогах, миновали уже наши путники Буг, все поднимаясь выше. Вот вступили даже в лесистую полосу, близкую к Карпатам, когда в одну ночь подкрались, к счастию не врасплох, разбойники.
Стража заслышала впотьмах отдаленный топот, потом поближе ржанье коней и осторожный шорох. Все это заставило людей быть чуткими. Они приготовились. Зарядили пищали. Ждут. Вдруг крики с разных сторон, и – началась кутерьма! Первые же выстрелы разбудили оба лагеря. Мужчины бросились с оружием на поддержку отбивающейся стражи. «Пиф-паф» – слышалось только при мгновенном освещении ряда повозок. Хищники вдруг с криком бросятся – начнется рукопашная. Отобьют – перестрелка. И опять крики и свист сабель.
Вооруженных было, однако, достаточно, чтобы постоять за себя, и хищникам не только не удалось чем-нибудь попользоваться, а пришлось поплатиться даже частью своей добычи. По признакам догадались потом, что это была ногайская орда, на свой страх делавшая недавно наезд на Южную Польшу одновременно с Калгою, который, конечно, рад еще был возможности разобщения сил отпора против себя, с набегом партии в другом месте. Не скоро признав недавних союзников-крымцев в ночном набеге на защищаемые ими станы, ногайцы потерпели тут урон очень чувствительный. Долго пришлось, однако, и победителям работать саблею, потому что отбитые наездники не раз и не два повторяли свои наскоки, соединяясь и налетая вновь, как саранча, да все силясь врубиться в обоз, не заботясь о потерях. В конце концов, однако, они должны были со светом рассеяться, безрезультатно истощив свои силы.
Когда солнце выглянуло из-за горизонта на недавнее побоище, с десяток людских трупов валялись там свидетельством жаркой схватки. Переколотые лошади заставили разбитых отпрячь под себя коней от телег с полоном и этим лишили возможности исчезнувших хищников тащить за собою крепко увязанные повозки, из которых раздавались жалобные вопли.
Броситься к повозкам этим и извлечь из них десяток пленниц, крепко, но бестолково перевязанных, было для послов наших самым первым делом по одержании победы. Гнаться же за побитою ватагой никому и в мысль не приходило, особенно когда сами победители, в большинстве раненные, нуждались крепко в покое, заставив всех наличных женщин заняться перевязкою в возмездие за спасение и охрану. Выполнять эту легкую обязанность явилась и Зоя.
Проходя мимо князя Василья, деспина умышленно толкнула его, показав ему тем явный гнев. Кротко посмотрел на нее грустный юноша, не промолвив слова и не прося перевязать руку, истекавшую кровью. Но бледность его и красные капли на одежде мгновенно переменили расположение ревнивицы. Она бросилась к нему с криком: «Ты ранен? Истекаешь кровью!» И, ничего не помня более, повисла на шее, плача.
По счастью, некому было, кроме Алмаза – верного спутника Васи в памятную ночь начатия его похождений – подсматривать за этою сценою, конечно длившеюся одно мгновение.
Придя в себя, Зоя разорвала свою фату и перевязала руку Васи, а уходя, погрозила ему пальцем и шепнула: «После поговорим!»
IV. Сюрпризы
Узнать судьбу ты хочешь? Не узнаешь.
Гаданье – промысел шарлатанов, обманщиков из-за денег.
Одно лишь истинно: возмездье злом за зло.
Монолог из старой трагедии
Грустная княгиня Елена Степановна не находит места под тяжестью постигшей ее утраты. Подавленная великостью бедствия, она не верит в возможность наступления для себя сколько-либо отрадных дней в будущем. Но боязнь козней при своей беззащитности и страх за будущность сына пересиливают в ней все прочие мрачные представления. Она не надеется на поддержку Ивана Васильевича. Княгиня – дочь Патрикеева – старается вкрасться в расположение горюющей царственной вдовы и пускается разуверять в представлении себе Еленой Степановной в излишестве черноты своих обстоятельств. Их, однако, компаньонка не знает настолько, конечно, как сама вдова Ивана-молодого. Елене представляется зловещею самая сдержанность с нею окружающих. Она думает, что если не все уже открыто, то открывается и делается ясным свекру, до сих пор к ней чересчур милостивому. Каким окажется он, все узнав, ей страшно даже и подумать. Наплыв грозных представлений следствия сношений ее с жидовствующими, из которых мистр Леон, как сообщили ей, взят и осужден на казнь, заставил Елену Степановну зажмуриться даже.
– Княгинюшке угодно препочить? – робко и вкрадчиво спрашивает вполголоса хитрая дочь Патрикеева.
– Нет, мой друг княгиня, мне тяжело… страшно… за себя и сына… О! Что будет с нами?.. Меня мучат предчувствия недоброго.
– Полно, свет наша ясный, губить свое дражайшее здравие, отдаваясь страхам да ужасти… Это, государыня моя, немочь у вас, смею доложить! Не знаю, как она прозывается, а доподлинно немочь.
– Я рада бы, душа моя, сама освободиться от этого горького раздумья: сердце ноет, нападает ужас даже…
– Немочь, родимая… немочь, поверьте.
– Я, однако, ничего не чувствую, опричь тоски. Спать – не могу…
– Так, если не противно будет, позволь, дражайшая княгинюшка, изречь рабе твоей правое слово. Можно бы?! – Она стала озираться, словно что подслушивая и высматривая: нет ли кого в тереме? – Нас двое только, – сказала она наконец про себя, но так, что княгиня слышала.
– Двое? Так что ж?
– У меня есть гадальщица: зернь раскинет – все увидит, что было и что будет… Как по книге распишет. Я, матушка княгиня, признаюсь перед тобой (дочь Патрикеева, вспомнив наказ отца ввести Василису, старается всклепать на себя напраслину мнимым искренним признанием в недозволенной страсти)… томилась… не смею никому открыться… замужнее дело… Мне и отыскали эту самую гадалку. Как пришла да развела бобы, так и стала мне открывать подноготную. Испугалась в те поры я, да она уверила меня, что это одна она да я знать будем. И воистину. Все сбылось до крошечки.
– Что же ты этим хочешь сказать, душечка-княгиня? – затронутая за живое, нетерпеливо спросила хитрую советчицу Елена Степановна, положив ей на плечо горячую, как огонь, руку свою.
– И тебе, лебедь наша белая, погадать бы у этой гадалки? Я пойду и приведу мигом… только соизволь… а вечер… долог.
– Пожалуй! – не совсем охотно или, лучше сказать, несколько недоверчиво к цели сделанного совета ответила Елена.
Княгиня вышла и скоро воротилась в сопровождении высокой женщины, одетой роскошно и не без примеси чего-то фантастического, способного подействовать на воображение.
При входе та поклонилась молча вдове-княгине и, подойдя к ложу, на котором полулежала-полусидела она, одетая, протянула руку. Взгляд ее, обращенный на скорбную княгиню, до того был мягкий и ласкающий, что Елена машинально положила свою маленькую ручку на пухлую ладонь пришедшей.
Совсем уже смерклось. Зажгли свечи и задернули завесы у божниц. Елена Степановна встала и села у стола. Василиса (это была она) высыпала из кружки бобы, дав предварительно вынуть один из них самой скорбной княгине.
– Все пройдет, родимая, к веселью да к радости! Лихо не помянется… Слуги твои верные устроят как следует! Положись на старшего! Видишь, боб синий, моя лебедушка… лег поперек бобкам сомнительным – поворот на счастье?! Да (мгновенно приникнув к уху Елены, сказала ей тихо: «И зазноба согреет»), расцветешь для любви и сладости! – докончила она вслух. Елена покраснела и взглянула гневно на дерзкую.
Гадальщица выдержала этот взгляд твердо и решительно, так что княгиня поддалась раздумью. Водворилось молчание.
– Что же еще? – спросила княгиня-вдова с возбужденным любопытством.
– Тебе, государыня, не любо, что высказываю правду, – так что же, мне продолжать?
– Полно, полно! Это я так: говоришь о радости, когда я не верю в нее, – промолвила ласковее Елена. – Продолжай небоязненно!
– Изволь, государыня, только ведь у нас не кабала какая – самая истина! – ответила Василиса обидчиво, слово «кабала» произнесши с особенною интонацией, заставившей вздрогнуть обеих княгинь.
– Птенец вырастет для венца, венец золотой – голове украшение… подданным на почтение… В сиянье державства просветлеет родительница, на радость да на милость рабов преданных. Они, голубчики, усердствуют, охраняют от враждебников… много будет… – и замолчала, заслышав отдаленные звуки.
Княгини встали и смотрят ко входу. Дочь Патрикеева рукою показала Василисе отойти за занавеску ложа. Вошел Максимов, поклонился Елене Степановне в пояс и оповестил, что князь Иван Юрьевич желает представиться государыне княгине.
– Проси князя, – ответила не без смущения Елена и опять села у стола.
– Государыня! – входя и почтительно кланяясь в пояс, сказал Патрикеев. – Позволь тебе промолвить словечка два наедине. Очень нужно.
Елена дала знак выйти всем за двери.
– Схарию ищут! Показал на него какой-то чернец. Повидать бы твоей чести завтра утром митрополита да поговорить, чтобы он не больно налегал на эти исканья. Старец наш спрятан надежно; надо переправлять его бережно. Коли не разошлет митрополит грамот о его поимке – мы успеем выпроводить, – одно слово, помедлил бы до собора… Да не давал бы хода наветам осиповцев про Схарию.
– Я так и знала, – ломая руки в отчаянии, промолвила Елена, совсем растерянная. – Сердце-вещун у меня!
– Не пугайся, государыня, особенного страха нет еще, только… принимать меры. Иван Максимов ваш государю, свекру твоему, кажется подозрительным, так не проси за него, коли куды и вышлет. Прошения твои будут, не ровен час, в примету… Подозрения больше возбудят.
– Максимов – человек преданный… Жаль! Но… если не советуешь поминать про него, удержусь! – едва владея собой, ответила Елена. – Только ты, князь Иван Юрьевич, не оставь меня, сироту, – заключила она жалобно.
– Будь надежна, государыня, не лиходей я тебе и чаду твоему! И не клади на сердце никакого сумления. Я не ворог тебе – родня… Почитай, недалекая…
Она взяла его за руку и что-то еще хотела сказать. Вдруг вбегает дворянин, дневальный.
– Меня, што ль?
Тот кланяется.
– Так соизволь, государыня, напамятовать, о чем говорено, счастливо оставайся, Алена Степановна. Долго нельзя, вишь, отлучаться-то мне от державного. Не больно спокоен он теперь. И вечером требует…
И князь, ступая на цыпочках, поспешно пошел по коридору, но воротился, будто что припомнил, и еще наказал стоявшей посреди ложницы Елене:
– Не показывайте только вида беспокойства да тревоги. И не запирайтесь в терему. Лучше бы созвать на вечер, кого изволишь…
– Хорошо! – отозвалась несколько успокоенная последними словами дворецкого Елена. Подойдя к кровати, она увидела вышедшую из-за занавеси Василису.
– Поди, друг мой, теперь к себе. Мы тебя позовем вдругорядь. А за труды – вот тебе! – Елена подала ей корабельник и указала на дверь. – Няня! – прибавила княгиня повелительно. – Проводи эту добрую женщину до переходов.
– А где же княгиня Марья Ивановна? – спросила она свою няню, надевавшую шугай.
– В подклет спуститься изволила, принарядиться к вечеру – батюшка ей что-то тоже шепнул.
– Ах, да! Иван Юрьевич желает, чтобы мы приняли боярынь знакомых. И мне нужно волосы пригладить. Маша! Феня! – закликала она своих сенных девушек.
Через минуту ей принесли фиолетовый сарафан и того же цвета парчовую телогрею. Темная меховая шапочка с золотым полумесяцем прикрыла головку молодой вдовы, и дымчатая фата с блестящими цветами в узор, накинутая на плечи Елены, докончила парадный убор царственной вдовы.
Через полчаса дочь Патрикеева уже представляла Елене Степановне двух дальних свойственниц своих, княгинь Ряполовских, и мужа младшей из них, князя Семена, впервые выступившего на ратное поле под Казанью в памятное лето, с которого начался наш рассказ. Блистательная красота смуглого воителя произвела на Елену сильное впечатление.
Красавец этот, по обычаю, скоро ушел, услышав на прощанье принятую фразу: «Бывайте почаще у нас» – со стороны дочери Патрикеева.
– Не так ли, государыня? – спросила она Елену.
– Да… нам будет сие… не неугодно, – отвечала, запинаясь, царственная вдова не без особенного принуждения.
Гостьи-тараторки продолжали щебетать неустанно и мало-помалу успели разговорить грустную хозяйку до того, что она сама на минуту увлеклась общею веселостью.
Вдруг слова «государь идет!» навеяли на всю компанию в тереме Елены мгновенное волнение.
Иван Васильевич вошел в терем невестки грустный и скорее растроганный, чем сердитый. Впалые глаза его и проявившаяся в последние недели (после смерти сына) седина в кудрях и бороде придавали энергичному образу монарха оттенок усталости и утомления.
– Веселите, веселите, княгини, пташку мою, а то она совсем зачервиеет в своей одинокой клеточке, – ответил он на приветствие боярынь, стараясь вызвать на суровые уста улыбку, садясь подле невестки и испуская невольный вздох. – Ну, как ты поживаешь, баловница?! – прибавил он, взяв ее руку и смотря ей внимательно в глаза.
– Твоими святыми молитвами, батюшка, Алена твоя с Митенькой живут, пока Бог грехи терпит!..
– Да… правду говоришь… Бог много терпит… зная грехи наши и ведая Аленины шалости… Ждет покаяния!.. Не велит он, Создатель, добиваться узнания будущего, а ты, легковерная, и вправду думаешь, что может человек разгадать веления судьбы по ладони да на бобах, что ль? Это, друг сердешный, плутни людей с нечистою совестью, уловляющих простячек таких, как ты у меня. Все вы, бабы, любопытны – вот вашим легковерием и пользуются пройдохи!
– Государь милостивый, – вступилась старшая из Ряполовских, живая, остроумная болтунья, – да коли изволишь ведать, нам, бабам, без гаданья жизнь – не в жизнь. Вы, мужчины, скрываетесь, где по службе, где у бражников на хмельном пиру, на веселье, а жене со скуки чем коротать время да утолять скорбь-тоску безысходную? Ну – и давай зернь раскидывать! Одно, то, время сокращается; другое, кое-что и покажется, на дело похожее, и догадаешься… сколько-нибудь. – И расхохоталась сама.
– Толкуй ты, баба, у меня про коротанье времени. Бобы – плевое дело: забавляйся, пожалуй. А то мою Аленушку злые люди чуть не вовлекли во все тяжкие…
– Неправда, государь, – со слезами ответила Елена… – Не верю я бредням всяким.
– Ладно, ладно, не веришь, и я не верю, – переменив тон на более мягкий, продолжал Иван Васильевич, – да вон греки говорят со старцами вместе, что любишь ты, касатка, разгадывать судьбу?.. Прозирать будущее в видениях каких-то?.. Старец там какой-то? Чудодей… с жезлом магическим?.. Ночь! Тени! Звуки неведомые?.. – медленно произносит государь, смотря на невестку в одно время ласково и вопросительно. – Ведь что-нибудь похожее было же у моей трещотки?! – закончил он посмеиваясь и желая прочесть ощущение в глазах ее. Его, однако, умела скрыть Елена, принимая вид олицетворенной добродетели.
– Злодеи мои говорили это, видно, не зная, чем очернить в глазах твоих, государь, беззащитную вдову.
– Сплетники скорее, моя милая! – совсем успокоенный миною и голосом невестки, сказал Иван Васильевич. – Да ты не горюй – мы сохраняем к тебе все наше родительское расположение. И коли не подтвердится извет – казнь примерная клеветникам: языки повытяну да укорочу железом каленым! Что ты невинна настолько, как сказали, я сам лучше всех знаю. А о дурачествах своей баловницы Елены больше ей и не помянем. Будь покойна!
Он встал и вышел, знаком приказав не провожать его.
Все остались на местах, как ошеломленные.
Гостьи тоже скоро поднялись и, извиняясь поздним временем, поспешили домой. Ушла и дочь Патрикеева, имевшая надобность сделать донесение родителю.
– Няня! Ты слышала? – спросила вполголоса Елена, садясь на постель и протягивая ножку, чтобы сняли башмак.
– Как не слыхать, мое солнышко, государь явственно сказал. Видно, про все допытались? Недаром проклятого жидовина-смутника и ищут везде! А другого злодея, что уморил государя, сожителя вашего, – жечь завтра станут. Да поделом ему, ворогу! Разорил он счастье Алены Степановны!..
– Няня, неужели ты подозреваешь Леона в коварстве и вреде Ване?
– Еще бы тебе. Он, злодей, уходил его, злобяся на княжича нашева, за что, смеху ради да мачехе назло, сладил свадьбу гречанки той непутной, что мачехин брат оженился. И все они одной шайки с жидовином. И Федька Курицын, говорят, их же секты. Мне вона старец чудовский сболтнул что? И протопопы благовещенские, Денисей да Семен, той же ереси держались и попались, сердешные! А отцы-то какие миленькие: разумные, ласковые, низкопоклонные. Силен враг рода человеческого и во священстве, да ничего не поделаешь… Судить будет и попов собор.
– А как бы, няня, завтра нам утром к митрополиту сходить…
– Не ходи, лебедушка, сотни глаз на нас смотрят. Осиповские монахи с подворья не сходят да все своему отцу начальнику на грамотке пишут. Да кто же сказал к владыке-то толкнуться?
– Князь Иван Юрьевич просил.
– Ответь ему: пусть сам… Его дело мужское! Не в примету будет. А ты, Ленушка, сердце мое, не прогневай государя… коли у него есть на тебя подозрения.
– Нельзя, няня.
– Чего нельзя? Упрись: не могу – и все тут! Пора тебе, княгинюшка, так себя поставить, чтобы патрикеевцы в тебе, а не ты в их заискивала. Неспроста ведь поставили они всех своих? Берегись ты этой востроглазой Марьи Ивановны. Она все куда-то бегает. И теперь унесла ее нелегкая. Смекаю я, что к отцу полетела. Мне, видит Бог, это все неспроста кажется. Уж я смотрю за ей зорко и ни в чем не верю: все она толкует непутное. Все патрикеевцы распинаются, а сами… себе на уме.
– И еще, ты отрываешь у меня от сердца одну надежду!.. Коли не князь Иван – кто же за меня?
– Да князь Иван должон держать твою руку, чтобы самому не пропасть, так ты не особенно перед им склоняйся. Вот что я говорю! Ваничку-друга, ангельскую душу, вынянчила я. Умирает он, голубчик мой, да и говорит: «Няня… служи Алене моей – как мне!» Этот завет самой повелевает мне к тебе, чем была я для него. Я и оберегаю тебя, немысленую. Молись Богу да спи!.. Утро вечера мудренее.
Татарка-девочка лежавшей княгине-вдове стала пятки чесать. Няня прикорнула на ковре и завела сказку, но зевая. Впечатления, вынесенные в минувший день, так ослабили силы и Елены, и ее присных, что скоро язык старушки лепетал себе под нос несвязные слова, а княгиня заснула сном праведницы.
Утро ясное глядело так приветливо в терем Елены Степановны, когда старая няня проснулась, торопливо собрала свой тюфячок и сошла в подклет умыться. Там была такая суетня. Все от мала до велика сбирались спешно куда-то.
– Пора, бабочки, неравно без нас все кончат… Не близко бежать!
– Куда вы, прости Господи, окаянные, норовите?
– Сударыня, Матрена Саввишна, не перечь, идем поглазеть, как жечь станут злодея жидовина.
– Что извел мово Ваничку? – чуть не вскрикнула старуха няня и сама пустилась за другими туда же.
Вот уж утро позднее. Солнце высоко. Елена Степановна наконец проснулась… припомнила лежа все случайности тяжелого вечера и, соображая обстоятельства свежею мыслью, пришла к успокоительному заключению.
Весна уже наступила, и веяло теплом. Солнышко играло из туч так приветливо, хотя и часто скрывалось. Княгиня захотела встать – кликнула: никто не отзывается и не идет. Делать нечего, поднялась сама. Надела ферязь расхожую, найдя ее подле ложа на бархатном полавошнике, провела гребнем по волосам и дошла до дверей передней истопки. Заглянула туда и опять никого не нашла. Что за чудо? На шорох шагов княгини отворилась наконец дверь из теплых сеней – выглянул Максимов, бледный и расстроенный. Елена подозвала его.
– Мне запрещено князем Иваном Юрьевичем по приказу твоему, государыня, входить в ваш государский терем, – отозвался он тоном обиженного.
– Я ничего не приказывала, – возразила смущенная Елена.
– Так, видно, он, ворог мой, что ни на есть задумал, государыня, недоброе, коли пошел на такое коварство! Выгони ты, матушка, лихого сына его, Косого! Поверь, проку не будет в ихнем усердии; коли отгонят они верных слуг твоих от тебя – хуже будет! Мне тошно, Елена Степановна, жить на свете. Тошней того видеть особу твою, окруженную злодеями. А они не оставят меня… Они погубят меня – правое слово, погубят! Защити!.. – и он зарыдал как ребенок, валяясь у ног смущенной княгини.
Вдруг – шум. Максимов вскочил и принялся утирать глаза рукавом. Вошел Косой и, бросив взгляд, не обещавший добра изгоняемому слуге Елены, громко сказал:
– Иван Максимов, государь Иван Васильевич требует тебя перед свои светлые очи немедленно! Пойдем.
Елена не нашлась что сказать. Только сильно забилось сердце у ней, когда они вышли.
Скорыми шагами пошли Максимов с Косым по направлению к Грановитой. Войдя в палату, полную бояр, Косой подвел трепещущего Максимова к государю, который сказал громко, но не гневно:
– Иван, мы жалуем тебя в стольники наши и посылаем тебя на нашу государскую службу: ты поедешь немедленно к свойственнику нашему Стефану, воеводе воложскому, от нас с грамотою. К вечеру изготовься неотменно. А ты, князь Иван Юрьевич, напиши ему наказ поспешнее. От службы при дворе невестки нашей мы ево освобождаем.
Рынды заставили Максимова поклониться в пояс государю, как требовал этикет, и повели его под руки из палаты на боярское крыльцо, где оказан ему чин стольника.
Патрикеев, по прочтении дьяком указа государева, запретил Максимову видеться до отъезда с кем бы ни было, кроме матери, и послал его домой готовиться в дорогу.
Все это сделалось в несколько минут.
Только по выезде из Кремля Максимов, оставшись один, дал волю течению своих грустных мыслей. Милость Елены. Холмский, проникший в тайны жидовствовавших. Донос его. Козни Патрикеевых. Обиды Косого особенно. Предчувствие бед и… это назначение – все предстало перед мыслью бедняка, как ряд щелчков враждебной судьбы, мстившей ему, видно, за минутное увлечение. Конь, почти неуправляемый всадником, пугался и бросался все в сторону да в сторону – от движений толпы народной, разливавшейся широким потоком с замоскворецкого болота. Там земная кара над преступником уже совершилась. Сложенный в виде ниши (в которую приковали мистера Леона), костер наконец упал, прекратив дикие стоны жертвы, извлекаемые медленным жжением. Только столб смрадного дыма высоко еще поднимался к небу да порывистый ветер, свистя между рядом шестиков, окружавших место казни, срывал с них столбцы с приговором. Крутясь, свертываясь в трубочку и снова разгибаясь, неслись невысоко над землею раскаленные листочки по ветру, вдоль улиц, от болота. Один из таких отрывков, самый нижний, бросило вдруг под ноги коню Максимова, и глаза всадника упали прямо на слова: «Тако погибнут все творившие злое!»
Максимов невольно содрогнулся, читая эту угрозу. И попалась она ему в такое время, когда полученное назначение мог и должен даже он был считать не иным чем, как опалою, сулившею в будущем скорее худшее, чем лучшее.
V. Открытия не на радость
Не первый снег на голову.
Пословица
Прошло немного часов после победы. Наступил прекрасный полдень. В природе так было тихо, что скрип телег по уступам неровного пути, спускавшегося зигзагами к излучистому Днестру, отдавался с каким-то болезненным дребезжаньем, трогавшим за сердце. Кони утомились совсем под напором тяжелых, уродливых экипажей с горы, и волы даже выступали неровно и упираясь. Пришлось для облегчения бедных животных совершить этот спуск к картинной реке пешком. Началось высаживанье, понятно, с приметным оживлением обоза, в котором было немало женщин. Пересеченная рытвинами местность, поросшая высокими деревьями – а на пологих покатостях молодым кустарником, – скоро представила нечто вроде приятной прогулки, тем более что до реки и переправы оставалось не больше двух верст. Освобожденные пленницы составили группы; обозы перемешались. Провожатые, кроме татар, также спешились. Никитин вступил в роль распорядителя транспортировкою, выбирая удобные тропы на трудной дороге. Вася присел под развесистым дубом на краю крутизны, с дороги почти совсем закрытый стволом могучего кудрявого исполина, давшего ему приют под лиственною сенью своей. Долго ли сидел он, погруженный в думу, мы не беремся определить, да это и не настолько необходимо, чтобы кто на нас посетовал за упущение. Вдруг чья-то рука ласково обвила стан его. Он взглянул – подле него Зоя. Выражение лица деспины шло, однако, вразлад с ее дружеским объятием. Очи готовы были сжечь молниями того, кто возбудил против себя гнев красавицы, казалось совсем не владевшей собою.
– Как это ты без княжны? Я думала вас встретить тут вдвоем!
– Ошибочное подозрение, потому и обманулась в расчете.
– Зоя не может обманываться, когда сердце у нее ноет и щемит… и обливается кровью…
– Ни к чему так убиваться.
– Переношу попреки мужа… томлюсь… плачу наедине ночь целую… а ты?
– А я не показываюсь на глаза Андрею Фомичу, видя, что он избегает со мною встречи. Вижу, что Зоя клеплет на меня понапрасну… за что, и сам не знаю…
– Полно, Вася… Ты уж не ребенок. Я все знаю… Я все слышу!.. Мне все передают!.. Как твоя полька нахальная пожирает тебя глазами, а ты целые дни едешь подле кибитки, из которой уставлены на тебя глаза этой… твари!
– Зоя, ты не помнишь, что говоришь. За что поносишь невинную?.. Дядя Афанасий писал к подольскому воеводе, чтобы дал знать отцу княжны, что может получить ее в Сучаве или бы прислал за ней, кого изволит. Не бросить же нам бедняжку на дороге?! А самим нам в Польшу съездить тоже нельзя, коли посланы не туда править государское дело.
– И это – так?! Верно, не льстишь? – спрашивает подозрительная деспина, крепко сжимая руку Васи, сама глядя в глаза ему и стараясь вычитать в них всю подноготную.
– Поверь Богу, – отвечал искренне Холмский, протягивая здоровую руку ревнивице, бросившейся целовать его.
После этого излияния бурной страсти Зоя совсем ожила. Обняла и смотрит на Васю с такою нежностью, что от объятий и взглядов этих он тает. Приближение многих голосов заставило обоих вздрогнуть и – очнуться. Зоя встала, заботливо поправила перевязку раненого и помогла ему подняться. Несколько шагов прошли они рядом, как добрые знакомые, сдержанно.
– Меня, никак, ищет Андрей? – вполголоса высказала Зоя и перебежала под купу деревьев на другой стороне тропки; только мелькнула фата ее в зеленой чаще кустарника. Вася остался прикованным к месту. Смотрел он на что-то, но видел ли? Если бы вы спросили, что ему кажется, он едва ли был бы в состоянии собрать свои мысли, чтобы дать какой-нибудь ответ. Сердце было полно, но испытываемое ощущение передать не мог он. Случайно, проходя, взял Холмского под руку старец Никитин, и вместе с ним дошли оба молча до реки.
Скоро началась переправа через излучистый Днестр, занявшая наших путешественников до позднего вечера. Всю ночь ехали спокойно. Утром из Бельцов послали нарочного к воеводе Стефану с известием о приезде русских послов и тихонько дотянулись до Скулян по тяжелой дороге. Ответ с приглашением в Сучаву не замедлил, и дня через два последовало прибытие да аудиенция наших героев. Подробности въезда и приема, – чтобы не повторять общих мест и тогда уже соблюдавшегося церемониала, как малоинтересные для читателей, – мы опустим. Нас занимает не форма, а суть дела и выяснение похождений князя Васи, начавшихся с посылкою его царем Иваном в Крым.
Когда ввели послов наших в полутемную, с небольшими редкими оконцами приемную устаревшего бойца с турками на Дунае, воевода лежал лицом к стене и нехотя повернулся, охая. Он был серьезно болен. Старые раны под впечатлением огорчений и неудач ныли и делали для Стефана едва выносимым бремя грустного существования.
Матовое, желто-смуглое, исхудалое, но все-таки круглое лицо вождя было мертвенно; взгляд тусклый и, казалось, апатичный. Широкие плечи и мощная голова с седыми кудрями, высовываясь из-под ковра, казались принадлежащими великану, на самом же деле воевода был вовсе не высок, и, статный смолоду, под старость он получил полноту, представлявшую резкий контраст с его тощею шеею и присохшею к костям кожею на лице. Лицо это, за всем тем, было очень миловидно. Особенно очаровательною была улыбка уст, редко, впрочем, показывавшаяся. Князь-воевода страстно любил детей и с молодости до старости был постоянным поклонником прекрасного пола, не выказывая никакой разборчивости в выборе мимолетных подруг, подаривших ему целые десятки сыновей и дочерей, большая часть которых оставалась едва ли известною. Любимым чадом из этого случайного потомства оказывался красавец Юраш. Недавняя потеря его так тяжела была для старого вождя, что долго о милом чаде не мог он вспомнить без слез.
Лицо молодого князя Холмского, по странной игре природы, напомнило воеводе вечно незабвенные черты убитого на глазах его юноши сына и на чело Стефана вызвало невольную грусть. Старый воевода не вдруг совсем пришел в себя и успел отогнать навеянные гибелью Юраша тяжелые воспоминания.
Отдавшись родительской скорби, сидел воевода на ложе своем, склонив опущенную на руки голову, ничем не давая заметить своего внимания к происходившему вокруг него. Тем временем Никитин прочел грамоту московского свойственника, в которой Иван Васильевич уведомлял о предстоящем открытии со своей стороны военных действий с Польшей, прося для разобщения врагов ударить на Речь Посполитую. Чтоб нанести ей удар с юга – почувствительнее.
Последние слова приглашения не ускользнули, однако, от чуткого слуха воеводы, и он мгновенно оживился.
– Хорошо было, коли бы так?.. – прошептал недоверчиво Стефан, испытывавший давно уже одни неудачи и, видимо, стеснявшийся хоть номинальною зависимостью от Польши. И глубокая сосредоточенность выразилась в энергических чертах воителя.
При дальнейшем чтении узнал он, впрочем, еще худшее для себя, что готовили ему сыновья Казимира: отнятие престола и увоз в плен.
– Ну! Столкнуть меня да увезти… им будет нелегко, пока я в ладу еще с этим другом! – крикнул он с одушевлением, указав очами на кривую саблю свою, лежавшую на столике подле его ложа. Глаза воеводы совсем оживились при этом былою отвагой, с которою напускался он на султанские полчища, иначе не считая врагов, как по срубленным головам.
– Рано други ляхи вздумали делить мое наследство! – добавил Стефан не без примеси резкой иронии. – Не пришлось бы самим раскошеливаться!
Сообщения Иоанновы оживили неожиданно старого бойца, возбудив в нем давно не замечавшуюся энергию. Он, казалось, стряхнул с плеч десятка два-три лет. Разговорился. Сделался шутлив и общителен.
Апроцы (пажи), молодцы красивые и пышно одетые, с моснегами (отроками) принялись накрывать стол, одним краем приставив его к ложу воеводы. Затем явилась придворная многочисленная челядь: приспешники, товара и столовые услужники. Во время приготовлений к трапезе находчивый Никитин поддерживал оживленную беседу, рассказывая о своих похождениях. Больной владыка не уступал ему в словоохотливости и, когда все уже было готово, пригласил послов разделить с ним простую трапезу. Садясь за обед, воевода вызвал членов своей семьи и за первою чарою, называя по имени наличных родных, назвал им послов, добавив, что они могут сообщить, как живет-поживает Елена.
Никитин отозвался малым знанием дворских порядков, объяснив, что князь Вася, воспитанный в теремах, может обстоятельно рассказать про обиход тамошний, а что он готов быть за переводчика, если бы потребовалось.
– Я сам по-вашему понимаю. Пусть юнак говорит, – высказался Стефан.
– Елена Степановна больно обижает государыню Софью Фоминишну, – откровенно высказал Вася, но, приметив неудовольствие, выразившееся на лице воеводы, поспешил добавить: – Может, и злые люди сомущают их промеж себя…
– Ты мне, брате, правду реки: какие злые люди совращают Алену?.. Мы ей отпишем: непригоже жену отца мужнина не почитать! Даже совсем негодно… Не люблю…
Скорый на гнев и на милость Стефан вспылил даже при этом, но скоро спохватился, подумав, что молодой человек может объяснить его вспышку против себя. Протянул ему руку и, быстро перенесясь воспоминанием к сыну, образ которого живо представляли ему черты Васи, сказал ласково и с чувством:
– Каков ты, друже, и у меня был Юраш, сынок прекрасный… Скосила его сабля турецкая… Ох! Тяжело мне вспомнить про это. Жив у тебя отец? И мать есть?
– Здравствовали при отъезде нашем.
– И говорит так точно, как мой Юраш! – прибавил воевода с тяжелым вздохом, принявшись ласкать юношу. Об отце и матери Васи Никитин счел за нужное объяснить воеводе, выставив в настоящем свете значение в глазах Иоанна князя Даниила Холмского да подвиги, его прославившие.
– Еще больше ты мил мне, юнак, как узнал я, что сын ты вояка мужественного! Он мне брат по оружию, а ты, стало быть, племянник. Так тебя и называть стану…
Зашли речи о дворских интригах. О них, как оказалось, Стефан был несколько сведущ и считал в числе державших сторону его дочери князя Ивана Юрьевича. Хвалил искусство Курицына, называл его правою рукою Иоанна в делах внешней политики. Но, пустившись и в политику, не раз сводил разговор на погибшего своего сына, начиная каждый раз с большим проявлением нежности относиться к Васе, принимавшему эти знаки благоволения воеводы с почтением, хотя далеко не с подобострастием, отличающим искусного придворного. Воевода сам был прост в обращении, и под гостеприимным кровом его послы московские нашли для себя дружеский приют, сделавшись с ним неразлучны и пользуясь его полною доверенностью. Стефан часто наказывал Васе при случае рассказать Ивану Васильевичу действительное положение дел его. При этом, одаренного от природы восприимчивым умом, вводил он князя Василья Холмского в полное знакомство со средствами страны своей, своими планами, опасениями и надеждами. В жару беседы, бывало, старый воевода положит ласково руку на плечо Холмского, а другою указывает ему, как ученику разумный наставник, что следует сделать.
Среди одной из подобных интимных бесед (при которых Никитин и Вася оказывались неизменными разделителями времени Стефана) вдруг докладывают воеводе о приезде из Москвы еще посла с грамотою.
Входит Максимов и подает досканец. При виде заведомо дружественных отношений Стефана к Васе Холмскому посланец московский до того остается поражен, что не может сказать слова. Так что на повторительный уже приказ воеводы прочесть, что пишет Иван Васильевич, Никитин взял из рук Стефана послание государя и исполнил эту нетрудную обязанность.
Из письма Ивана Васильевича наши послы узнают не без скорби о потере наследника и вдовстве княгини Елены. Воевода не может владеть собою, у него навертываются слезы, и он не старается скрыть их.
Теперь только Максимов получил употребление слова во вред себе, но распорядился языком своим.
– Государь воевода! – крикнул он, указывая на Холмского в порыве слепой к нему ненависти. – Этот презренный холоп гречанки и к твоему величию успел втереться в милость! Знай, что он первый клеветник на благородную дочь твою…
Воевода только плечами пожал при таком приступе и добродушно заметил, что такой добрый отрок, как сам он успел уже довольно узнать Васю лично, не способен не только на низости и клевету, но и ни на какое грязное дело по самому свойству своего искреннего характера, благородного и откровенного.
Максимов, пристыженный, умолк, затая бешенство в душе… Можно представить себе, как воевода остался недоволен ярым посланцем московским, начавшим так оригинально знакомство свое с прямодушным старцем. Стефан замолчал, не глядя на клеветника, а затем, не скрывая неудовольствия, приказал отвести новому гонцу помещение и дал знак, чтобы увели его куда следует.
Оставленный один, Максимов понял, что его непростительный поступок произвел действие во вред ему же самому, но пришел еще в пущую ярость от неудачи. Неудовлетворенный гнев, подстрекаемый горечью бессилия, довел сторонника Елены Степановны до неистовства. Он бился головою об стену, вне себя, с пеною у рта, повторяя: «Убью! Не отвертишься… Идем на поле. Двоим нам не жить на свете. Смерть так смерть! Терять мне нечего…»
Утро застает его в лихорадке, ослабевшего, но злого до чрезвычайности.
Предупредительность слуги открыла ему, что послы московские сами живут у воеводы, в его дворце, и редко выходят из него, но что приехавшие вместе с ними какие-то, тоже знатные, люди помещены уединенно. Что самих господ – бояра с куконицей – часто можно встретить на улице, а особенно регулярно посещают они греческую церковь. Соображая, кто бы это были такие, сводя вместе ответы на разные вопросы, Максимов стал догадываться, что это должен быть деспот Андрей с женою. И вот он велит вести себя к ним.
Андрей Фомич, постаревший чуть не на десять лет под гнетом измучившей его ревности, встретил московского дворянина с видимою неохотою. Услышав с первых слов его, что он принадлежит к противникам Софьи, сообразил, что и принимать его у себя ему неприлично. Поэтому, посидев несколько минут, он ушел и выслал объясниться с Максимовым Зою, знавшую лучше, чем он, москвичей. Сам Андрей Фомич поместился, однако, в укромном уголке, чтобы не проронить ни одного слова из того, что будет говорить Зое пришедший. В нем почему-то начал было он подозревать переряженного посланца от Холмского.
Зоя знала дурно Максимова и слышала о нем только от мистра Леона. Поэтому встретила она его, как незнакомого, холодно, вопросом: «Как поживают Ласкири?»
– Дмитрий Ласкир, – отвечал уклончиво Максимов, – здоров, посылается в посольство. Старик в большой милости у великой княгини, как говорят.
На все следующие вопросы о московских знакомых ответы отрицательные: «Не знаем таких!» – привели деспину в большое затруднение даже: как понимать и как смотреть ей на прибывшего?
Поставленная в это положение, Зоя, случайно будто, спрашивает, виделся ли он здесь с русскими послами. И попадает удачно в самое больное место загадочного посетителя, открыв в нем заклятого врага ее ненаглядного Васи.
– Провалиться бы этим злодеям сквозь землю! Обошли глупого старика да еще чванятся… – ответил деспине Максимов, не стараясь нисколько скрыть обуявшего его бешенства.
– Чем же тебе старик Афанасий так досадить мог: он, кажется, учтивый такой?
– До него мне дела нет; с языка сорвалось… Не он!
– Так ребенок, Холмский?
– Хорош ребенок! Пусть бы память об этом ненавистном пройдохе закончилась холмом над могилою его либо моей. Двоим нам не жить!..
И он замолчал, затрепетав от злости.
– За что же так?
– Это… тайна моя.
– Что же наделал он тебе?
– Напрасно будешь допрашивать, боярыня… Твоей чести ужо, может, доложат, что Холмского либо Максимова хоронят. А больше говорить нам не приходится…
И, не продолжая далее, не поклонясь даже, бешеный Максимов поспешно выбежал, бросив в сердце Зои новые страхи за Васю.
В темном коридорчике дружески схватил его за руку Андрей, чуть не зажимая рот и знаками приглашая быть осторожным.
Максимов не знал, что подумать, но – удержался и последовал за деспотом.
– Ты ненавидишь Холмского!
– Ваську?
– Да!
– Пуще жида и турчина!
– Руку твою, синьор Массимо! Я питаю к нему подобные же чувства, понимаешь… за… жену.
– Убей!
– Он силен… да мне и неприлично со всяким входить в столкновение. Ты… сослужишь мне и себе службу, отправив его в ад…
– Был бы случай только. Не спущу-у!
– Случай… случай! Чего же лучше твоего личного оскорбления у мистра Леона! Я теперь вспомнил, как это было.
Несколько слов, сказанных вполголоса, разъяснили разъяренному Максимову истинные рыцарские права его, неудовлетворение жажды мести над ненавистным Холмским, и враждебник нашего героя вышел, побеседовав с экс-деспотом, счастливый, утешенный и вполне уверенный в насыщении своей мести достойною отплатою наутро.
Послы уже давно встали и вели между собою беседу об отправке в Москву гонца с нужными донесениями к Ивану Васильевичу. Длинный столбец был исписан весь четкою скорописью, и Никитин только приписывал скрепу по склейкам, как вбежал к ним в покой неугомонный клеветник.
Окинув послов взглядом слепой и неукротимой мести, он, не ломая шапки перед хозяевами терема, гордо подступил к Васе и проговорил задыхаясь:
– Вызываю те-бя, Ва-си-лий, обидчика мо-его, на по-ле!
– Ты, видно, взаправду с ума сбрел? – спокойно отозвался за Холмского Никитин. – Князь Василий Данилыч – посол государев, а ты вызываешь его, когда он представляет лицо твоего и моего повелителя?
– Что тут разбирать, смотреть на ваши старые бредни. Я вижу в нем обидчика и жить мне с ним вместе не довелось.
– Так есть много дорог и средств отделаться от жизни самому, коли свет постыл стал. Набрасываться на людей-то не приходится. Да еще на первого посла.
– По мне, он враг и только!
– Не забывайся и ступай, любезный, подобру-поздорову, пока цел, – заговорил уже строго Никитин, войдя в свою подлинную роль посла да становясь между Холмским, тоже вскочившим с места, и Максимовым, к нему порывавшимся. – А не выйдешь вон – выведут. Эй, Лефеджи!
Вбежало трое копейщиков полошских.
– Возьмите этого молодца… бережно да… спрячьте куда ни на есть. Теперь покамест не до него.
И храбреца вывели.
– Что это за озорника такого выслали к нам из Москвы? Ужо написать нужно будет… про его безобразия да отправить скорее… – снова входя в обычное спокойствие, повторил кроткий странствователь за три моря.
Князь Василий поник головою и думает, что Никитин своим вмешательством даст повод бешеному Максимову утверждать, что он трусит от его вызова. Помолчав немного и дав Никитину успокоиться, Вася и начинает возражать:
– Неладно сделал ты, одначе, дядюшка, что выслал этого моего ворога.
– Так, по-твоему, дозволить тебе, послу государеву, дать сквернить руки на всякой сволочи? Черт его, бесова сына, знает, откуда его только выискали.
– Я-то знаю… он наш же… сверху, от княгини Елены… Вся беда, что, видишь… в ночь ту самую, как свадьбу справлял Андрей-то Фомич… у мистра Леона мы с Ласкиром подсмотрели беззакония всех аленовцев. Этот Максимов было топорщился схватиться со мной за намеки. Да ты еще выручил, кажись… помнишь, явились мы с Ласкиром на беседу вашу незваные? Вот он и злится с тех пор… Да я плевать хочу! А подсунется – пусть на себя пеняет: с таким противником еще справимся. Только не след тебе было входить в наше дело.
– Да ведь ты посол? Как же тебе, князь, с им расправиться?! Ты забыл али не знаешь, что посольское дело – святое дело и оружие поднимать послу… нельзя!
– Зачем так?
– Не водится!.. Ведь ты не по своей воле здесь? Кончи службу – тогда и разведывайся как знаешь. И я сам понимаю, что за одну клевету его воеводе проучить его следует… Да не теперь только!
– Да, видишь, дядя Афоня, Максимов этот самый и того еще трусит, что знаю я, как он возымел блажь про княгиню свою Алену Степановну… Это ему… как хошь суди – гибель! Он и думает меня уничтожить, чтобы свидетелей не было… его признанья.
– Так он совсем греховодник… – отрывисто отозвался Никитин, погрузившись в думу.
– Смотри, Вася, – через несколько минут промолвил старец кротко, – и тебе подумать следует, что делать с подарком хана да как отделаться от деспины Зои. Неладно ни то ни другое. Она вона меня все просит, как бы ей поговорить с тобой, тайком… А тут выслали этого самого ворога, на беду нам… Андрей Фомич ревнует. Полячка закидывает на свой пай сети… Берегись попасться в один из этих силков. Есть о чем поразмыслить тебе и без полей с нахалами!
– Ты мне, дядюшка, новость поведываешь о полячке этой! Ей-от что до меня?.. Благо, вывез из татарщины.
– Ты дитя, Васенька! – со вздохом сказал старик. – Рано державный послал тебя в омут, что светом зовут… из теплого терема… Как – ей что до тебя? Рода ты знатного, из себя красавец; она – невеста. Да, может, и всего уж навидалась?! Пойми же сам, в каком она положении? Будь только она не латынка, я бы тебе сказал, что лучшей полюбовницы у нас с огнем не сыщешь… А то латынская блажь… Не приведи Господи, что за беда русскому человеку! А кабы приняла веру нашу – и рассуждать тогда не о чем – бери с руками ее. Лучше ведь, чем греховодиться: вздыхать по чужой-от жене?
Этот упрек искреннего Никитина вскипятил желчь Васи, никак не мирившегося с мыслью, что отношения его к Зое действительно не оправдываются совестью.
– Выслушай, дядя, мою исповедь! Ты думаешь о Зое дурно, а обо мне еще хуже. Она меня жалеет, и таково сладко бывает мне с ней наедине оставаться… Поцелуи ее прожигают мне сердце… Я вижу, что она меня любит… да разве грех любить человека?
– Не мужа своего?.. Жене – грех! Уж и любовь ее одна делает тебя самого… преступником.
– Да я не совершил никакого преступления… Она! – И, красный как огонь, он не мог продолжать, закрыв лицо руками.
Принесли и подали письмо на имя князя Холмского. Никитин прочел по-польски содержание грамоты – это был ответ князя Очатовского на уведомление о спасении дочери. В письме князь приглашал Холмского в свою отчину; клялся, что считает себя неоплатным должником перед ним, и в заключение намекал, что рука княжны Марианны была бы предложена спасителю ее с горячею преданностью отца, если бы молодой человек изъявил желание на это. Что теперь возникает для Литвы дружественная связь с Москвою и браки русских бояр с литвянками или польками нисколько не могут встречать затруднения ни в заключении их, ни в утверждении прав на вено. В конце же письма высчитывал князь Очатовский свои маетности; объяснял, что он последний в роде: не имеет детей мужского пола. И он считал бы благословением Божиим, если бы устроилось дело так, чтобы можно было считать сыном своим спасителя дочери, без сомнения питающей к своему недавнему повелителю чувства вечной признательности, если не любви еще.
– Ну что ты скажешь на это, князь? – заботливо спрашивает юношу Никитин.
Холмский молчит. Им овладело незнакомое до того ему чувство смятения и нерешительности. Да вдруг возникла и Марианна со своими нежными взглядами из-под опущенных, казалось, ресниц перед воображением юноши, приняв новую, обаятельную прелесть. Образ Зои, однако, с ее страстными объятиями мало-помалу затмил черты соперницы, и, сделав над собою видимое усилие, не без глубокого вздоха томно отозвался наконец Вася Никитину:
– Отвечай, дядя Афоня, что княжну мы отправляем… немедленно… с присланными для препровожденья ее. А за ласку и честь благодарим покорно.
– Умно! Но подумай: не подсказывает ли тебе сердце другого ответа? Может быть, обстоятельства и не скоро еще приведут тебя на Русь? Деспот увезет жену… Меня – не будет… и придется жить в Польше… Как знать?.. Тогда княжна… и предложение отца ее могли бы, я думаю, представиться с интересом, уже не совсем согласным с первым твоим, мгновенным, может быть, теперешним решением?
– Оно не мгновенное, дядя Афоня! Когда я просил тебя уведомить князя-отца, я уже решился расстаться с нею… Различие вер… Любовь… к родине, – поспешил после минутного смятения закончить Вася, – все… заставляет меня решиться… послать княжну.
– Быть так!
Явились люди князя Очатовского, и на утро решен отъезд. Вечером по приглашению пленницы Вася явился к ней в сопровождении Никитина. Присутствие неожиданного свидетеля смутило ее, как видно, сильно: она хотела что-то высказать, но из речей ее выходило какое-то темное, не совсем понятное выражение тоски при расставании и боязни за переезд. Она, кажется, хотела бы, чтобы Вася сопровождал ее в дороге. Никитин со своей стороны с непрошеною словоохотливостью распространился о делах, не дозволяющих послам даже на один день оставить воеводу Стефана. Совсем уничтоженная, убитая горем, грустная дева церемонно подставила в конце концов щеку на прощанье, сама поцеловав в уста Васю. Дрожание очень заметное, невольный перерыв на несколько минут и это прощанье были ясными, красноречивыми комментариями борьбы, которую вела с собою полька, ожидавшая не такой развязки начинавшегося романа. Когда уже все было переговорено и запас фраз, видимо, истощился, а нагоревшие свечи указывали переход за полночь – Никитин встал. За ним поднялся машинально Холмский. Положив охолодевшую руку в руку недавнего своего повелителя, княжна Марианна с неохотою выпустила из своих пальцев эту полную руку молодого человека, остановив на нем бесконечный взгляд, полный нежности и упрека, как ему показалось.
В следующее утро княжна Очатовская уехала, а воевода Стефан позвал на совещание Никитина, приняв и деспота Андрея Фомича (обратившегося наконец к местному правительству). До того он от владетеля Молдавии скрывался. Рассуждения велись о путешествии шурина Ивана Васильевича, которому предлагал владетель Молдавии ехать через Сербию на Венецию. Деспоту же хотелось прокатиться по Венгрии, отправившись опять туда с московскими послами. Без Никитина Вася в своем помещении сидел один, погрузившись в глубокую думу. Он до того увлечен был мечтами или ожиданием бед в будущем, что, как вошла Зоя, как села подле него, не видел и не слышал даже. Из этой тяжелой задумчивости вывели его звуки знакомого голоса.
– Прости меня! – были первые слова деспины, так нежно прозвучавшие в ушах юноши и еще нежнее заключенные долгим поцелуем. – Теперь я вижу, что польке не удалось прельстить тебя. А как я боялась этого, – откровенно признается Зоя. – Я мучилась от неизвестности, томилась в печали и… сердилась на тебя. Даже была не в состоянии спокойно переносить горечь приносимых мне известий. Теперь я буду спокойна уже, – прибавила она со вздохом, облегчившим грудь ее, как казалось, совершенно. – Теперь я люблю тебя больше, чем когда-нибудь!
Объяснения страстной гречанки заключили дружеское примирение.
– Я прикинусь совсем холодною, и Андрей, теперь наполовину уже успокоенный, совсем забудет про свою гадкую ревность. Теперь он хочет с вами же вместе ехать в Венгрию; за тем и пошел к Стефану. Воевода получил новую грамоту из Москвы, и вы, вероятно, скоро должны ехать в Буду. В дороге мы будем неразлучны. Берегись только этого страшного человека – Максимова! Он перепугал меня своею злобою и планами мести тебе. Берегись его.
– Пустые страхи… Что он мне?
– Не говори этого. Он страшен в своей злости. Он, должно быть, даже коварен… готов на всякие средства. Ты в выражении любви ко мне будь осторожен… Однако… что это за странные звуки вдали?! Вот они уже ближе… Пойдем! Надо узнать, что это такое?
Зоя встала и пошла, закинув свою фату, за ней Холмский. У ворот встретили они четверых моснегов воеводы Стефана, несших к жилищу послов что-то тяжелое. Вася и Зоя последовали издали за несущими. Во входе спросили огня. Вышли со свечами, и при багровом свете факелов представился бесчувственный Никитин. Вася поспешил в свой терем, Зоя исчезла. Через минуту пришли воевода Стефан и деспот Андрей Фомич.
Воевода, искренне соболезнуя о несчастии, рассказал Васе происшествие.
– Все было ладно. Мы беседовали дружески. Пили токайское. Вдруг Афанасий покатился и упал без чувств с пеною у рта. Пустили кровь – едва потекла, но он перестал хрипеть; унялась и пена. Авось, даст Бог, успокоится, и это пройдет.
Никитин в это время вздохнул, как бы приходя в себя. Деспот сомнительно покачал головою и приветливо подал руку Холмскому, как будто ничего между ними не было.
– Что старого друга не навестишь, князь Василий Данилович? Мы скучаем… без тебя, – добавил он несколько сухо, но приветливо.
Вася посмотрел на него недоверчиво. Деспот, подмигнув как-то дружески и давая руку, уверял, что соскучился по молодому князю, взяв слово заходить к ним непременно, и – вышел. Воевода посидел молча еще с полчаса, говоря мало и сам все посматривая на Никитина. Вот он встал, перекрестил больного, помолился на иконы и оставил грустного Васю, обещав прислать испытанного знахаря недугов.
Прошло еще несколько времени; Афанасий успел наконец собрать свои силы. Приподнялся, велел Васе позвать священника и твердо заявил юноше:
– Не горюй обо мне, а я вижу, что… умираю! Вася!.. Пока жил я с тобою, – начал он едва слышно и с трудом переводя дыхание, – я не рассказывал тебе секретного наказа царя Ивана: воля его – держать тебя в чужой земле подольше… пока не вызовет тебя сам он, державный… Ведай это… и… прими свои меры… Он подозревает тебя в любви к своей дочери… княжне… но к которой, я не узнал. А подозрение это верно. Вот и цель твоего посольства в чужие земли! Ох… жжет в груди!.. Близок мой конец… Батюшку! – и больной заметался.
Вошел священник, и все оставили отходящего из этого мира с духовным утешителем. Перед Васею все сделалось ясным. Через несколько минут священник вышел, и в глазах служителя алтаря несчастный юноша прочел, что руководителя его уже нет на этом свете. Он бросился на прах Никитина и рыдал как ребенок, чувствуя свое одиночество. Мало-помалу слезы привели успокоение. Молодому князю пришли на память внушения умершего друга помедлить решительным ответом князю Очатовскому ввиду невозможности увидеть скоро родину. Вася перебрал в уме своем все обстоятельства знакомства с княжною и особенно сцены своего прощания. Ему показалось теперь, что, отталкивая от себя так холодно бедняжку, он, чего доброго, разрушал сам достававшееся счастье, манившее его приветливо в свои теплые объятия. Если бы княжна была здесь, кто знает, не нашел ли бы юноша в откровенном объяснении с нею решение дальнейшей судьбы своей? Но снова перед памятью сердца, рисующей бывшую невольницу полною страсти к одинокому, брошенному в чужбине юноше, возник знакомый образ, принявший мгновенно формы утешительницы Зои. И то была не мечта распаленного воображения, а сама деспина, пришедшая, не скрываясь, в жилище послов с мужем, деспотом Андреем, при вести о кончине благодушного посла, путешествователя в Индию.
Рука Васи очутилась в руках Зои, и он поднял голову, долго не приходя, однако, в полное сознание: спит он или бодрствует?
Отрезвили юношу окончательно приказы деспота (принявшего на себя роль распорядителя похорон) о выносе обмытого тела в ту комнату, где находились убитый горем Холмский и его бескорыстно преданная утешительница.
Наутро явился чуть свет переходивший из одной крайности в другую, как все нервные и слабохарактерные люди, теперь струсивший при неудаче Максимов. Поклонясь трижды в землю телу Никитина, он отвесил низкий поклон и предмету своей, мнимо непримиримой, ненависти, князю Васе. Тот, разумеется, ответил нехотя на поклон, изумленный появлением врага. Удивление его дошло, впрочем, до крайних пределов, когда человек, незадолго заявлявший, что их разделит и примирит одна могила, падает на колени перед ним и униженно, жалобно умоляет:
– Прости, княже милостивый, дурость мою предерзкую, ради Христа Господа и здравия ради родительницы твоей.
– Иван Максимыч! – отвечает тронутый грустный юноша. – Если ты помянул матушку мою и призываешь ее в свидетельницы своего раскаяния, Господь тебя простит. Я неспособен зло долго помнить.
Максимов вышел повеселелый и успокоенный. Чтобы получить разгадку этого крутого поворота, считаем нужным заметить, что накануне Максимову прислал цидулу Косой с требованием объяснений на разные недочеты по хозяйству княгини Елены Степановны, и боязнь ответственности и розыска заставили труса, по чувству самохранения, обмануть Холмского притворным раскаянием. «Теперь же он один посол – может и в казенку меня упрятать да скованного послать на Москву. А там уж явно Косой с Патрикеевым очернят меня больше, и – погиб человек. А Васька недалек. Повинюсь и – разжалоблю. Да еще, коли пойдет на то, заступу в нем найдем».
Расчет оказался верным, и дела Холмского пришли с обеих сторон в порядок.
VI. Двойная игра вничью
Хоть наше бывало,да долго плутало,а к нам не попало.Пиши, что пропало!Пословица
Теряя друга – пестуна, данного случаем, Вася не знал еще всей глубины своего несчастья. В Москве в это время навеки смежил вежды, утомленные трудами, доблестный отец его.
В обширном тереме горят погребальные свечи. Монотонное чтение Евангелия дьяконом тяжело отдается в ушах княгини Авдотьи Кирилловны. А как переменилась кроткая страдалица, княгиня, со времени разлуки с сыном?
Не проходило дня, чтобы не плакала она, вставая с жесткого ложа и отходя ко сну в молитве, не стирала случайных слезинок, прося Создателя уберечь ее Васю от всякой напасти. Чуть не внезапная кончина мужа на руках ее перелила через край чашу горести молчаливой страдалицы, физические силы оставили ее, и внезапный обморок погрузил княгиню в беспамятье.
Вдруг унылый, грустный, сам как привидение, неслышным шагом вошел Иоанн в храмину усопшего друга-слуги своего. Знаком руки он велел удалиться читавшему Псалтырь дьякону. Совершив земное поклонение перед телом, государь в немой печали склонился на грудь навеки уснувшего воителя. Приложившись затем к образку, лежавшему на персях у покойника, Иоанн взглянул как-то робко в лицо ему.
Восковой грозный лик мертвого князя, на котором застыла тяжелая дума и что-то вроде неясного ощущения предсмертной муки, мгновенно остановил на себе взгляд впечатлительного и, вероятно, уже болезненно настроенного Иоанна.
– Ты, друг, упрекаешь меня за удаление сына? – невольно сорвалось с уст содрогнувшегося политика. – Прости!.. В горних селениях ты узнаешь, что сын твой для меня так же дорог, как мои собственные дети. Теперь нельзя только мне призвать его… Я лишаю его сладости в последний раз проститься с тобою, но… – и, махнув рукою, умолк монарх. Садясь на лавку и ощупывая на ней место, коснулся он холодной как лед руки княгини Авдотьи Кирилловны. Фигура бесчувственной совсем скрывалась во мраке при тусклом освещении нагоревших свечей.
– И это еще обуза на плечах моих! – прошептал Иоанн, коснувшись холодной руки ее. Взял маленькую свечку с шандала, зажег и осветил ею помертвелое лицо своей пестуницы.
– Никак, она в обмороке? – заботливо отозвался монарх вслух. – Эй, кто там?
Вошли дьякон и дворецкий князя Холмского.
– Сомлела, вишь, голубка! – кротко сказал им государь. – Снести бы ее в ложницу, что ль. Да лекаря послать скорей сверху от нас, живее!
Княгиню подняли и понесли. Государь остался перед телом и, видимо, был убит горем.
– Думал ли я, князь Данило, – начал Иоанн, оставшись один, – что тебя мне придется хоронить?! О ты, судьба моя! Судьба моя! Потерял сына, прибираются братья… жена враждует… В семье нет счастья… а дело мое, ответ мой перед Богом, налегает тяжелее… щекотит совесть. Сон бежит от глаз моих, когда все покоятся, а силы докладывают, что их мало. Милые создания, девочки мои, вы грустите в терему своем… тоскуете по нянюшке… Она ведь ближе, чем мать… а княгиня, чего доброго, тоже бы не свалилась… Ее крушит Вася!.. Да, Иван Васильевич, перед собой тебе нечего увертываться… приходится сознаться, что дело нелегкое вести людей, куда хочешь. И сердце у самого болит. А не болеть оно не может, как подчас подстроит судьба тебе разом западню в двух местах.
– Князь Данило! – вновь взывает державный к усопшему, испуская необыкновенно тяжелый вздох, словно сделав над собою отчаянное усилие… – Князь Данило! Не думай, чтобы я не любил тебя, при жизни обременяя службою, все вразгон да вразгон… Друг мой! Никто больше тебя не был мне дорог. Я знал твою кротость, скорбел наедине, а ты… горд был, не высказывался ни полусловом… ни на что!.. Я верил твоей дружбе и, как на стену каменную, надеялся на мужественную грудь твою. Теперь кто у меня – Патрикеевы! Холопы! Юлит с нечистою совестью Иван Юрьевич. Ты думал, верю я льстивым словам его? Мамоне служит он… Не мне… власти моей… Ты меня оставил… ос-та-вил… те-пе-рь… и… оди-нок я… – рыданья заглушили слово его. Слезы облегчили, однако, державного страдальца, и он мало-помалу успокоился. Вдали раздался благовест к утрене. Скорбный государь встал и начал молиться. Поклонился телу и вышел.
Спустя четверть часа входил он на свое приспешное крылечко в Кремле, вступая как бы украдкою в свои чертоги. Продолжительное исчезновение государя, впрочем, не утаилось от придворных: успели дать знать князю Патрикееву, и тот, с лицом, вытянутым от страха, встретил в теплых сенях монарха, бросившись снимать с него убеленный рыхлым снегом охабень.
– Прогуливаться изволил, государь, в тиши? – вкрадчиво начал было он, ожидая ответа. Но Иоанн посмотрел мрачно на оторопевшего своего дворецкого и отдал приказ – созвать бояр к выносу!
– Я разослал уже с оповещением.
– Без меня, стало, обошлось? – иронически отозвался Иоанн и ушел к себе.
Из-за углов, скрываясь до того в тени, повскакали бояре и дворские люди партии Патрикеевых и вполголоса начали шушукаться.
– Не ровен час… как видите, бояре… и преданность гнев возбудит! – робко заявлял Патрикеев.
Тут подошел великан Самсон, повышенный теперь уже в московские дворяне и бессменно державший ночную стражу у верхних переходов.
– Прибег с холмского подворья рассыльный… по приказу, молвит, государеву… ищут они лекаря к княгине Авдотье Кирилловне. Повелишь пропустить посланца?
– Пустить скорее… разумеется! Экой олух! Кому из вас влезло в глупую голову останавливать посланца, коли по указу, говорит, пришел государеву?
– Да мы, государь, сомненью дались: откуль государев-от приказ к им произошел!
– Дураки! Разве ваше дело это самое спрашивать? Эки олухи, ей-богу, пропадешь сам с этими неучами. Коли государь велел, говорит, чего же тут?
– Да государь князь иногда изволил приказать, вашество, рачительно испроверить прежь волю государеву, коли называют… Мы так было и порешили… вот я докладывать тебе и прибег…
– Пустая голова! Не говори вздору, не терплю… Пшел! – И топнул ногой на усердного слугу, выполнителя своего же веления.
Бояре переглянулись. Великан без души убежал, вступая легонько на пальчики, так что все бы расхохотались в другое время.
– Вот оно куда метнула нашего владыку нелегкая!.. Тут и разбирай, как знаешь, – отозвался князь Семен Иванович Ряполовский, подлаживаясь под образ мыслей своего патрона Патрикеева.
– Надо, стало быть, к Авдотье Кирилловне примазываться? – ввернул язвительно Косой. Отец взглядом дал ему понять неуместность выходки.
Прошло несколько минут затишья; приунывшая от взрыва неудовольствия государя на предводителя партия Патрикеева, видимо, находилась в затруднении.
Вдруг вбежал опять Самсон и говорит:
– Как угодно, а лекарь отказывается идти без приказа вышнего, потому что постельница Елены Степановны велела ему ждать, как позовут к заболевшему княжичу Дмитрию Ивановичу.
– Что ж молчат, олухи… Надо известить государя, – отозвался князь Иван Юрьевич, обрадовавшись случаю идти к державному.
– Кто там? – раздался голос Иоанна, когда Патрикеев осторожно вошел в горенку перед ложницею государя, еще не могшего заснуть.
– Княжич Дмитрий Иванович недомогает: жар, что ль, вступил. Лекарю велено быть наготове. Так благоизволишь ли, государь, приказать ему идти в дом княгини Холмской с посыльным оттуль?
– Вероятно, дитя простудили мало-маля… пройдет; пусть спешит к княгине. Ясно, не важное дело наверху, когда только велят готовиться… А Авдотья Кирилловна… в беспамятстве, голубчик… ей нужнее помощь. Спроси еще, Иван Юрьевич, что так долго они медлили…
– Лекарь замешкал за приказом о явке к княжичу. А посыльной-от давно уж разыскивает… не скоро пустили и в терем незнакомого.
– Так вели ехать уж…
– Коли изволишь, государь, я и сам с ним поеду.
– Хорошо бы было… Там некому порядка дать, а как воротишься… коли не в труд… забеги, дай мне знать, как и что… Ты у меня хлопотун… я знаю… Спать-то когда тебе? (Последние слова Иоанн произнес, видимо, смягченный, с заботливостью о слуге своем.)
Иван Юрьевич совсем просветлел и веселый вышел сверху, приказав подать лошадей, всегда готовых у крыльца государева. Половина его клиентов последовали за ним.
Хлопоты оказались излишними. Патрикеев застал уже княгиню пришедшей в себя и хотя, конечно, в горе, но – на ногах, распоряжается печальными приготовлениями. Спросив по воле державного о здоровье княгини, князь-дворецкий скоро отправился назад. Переезжая Сретенку, натолкнулись путники наши на обоз изо ста, почитай, подвод, направлявшийся к выезду из столицы.
– Чьи такие?
– Князя Андрея Васильевича…
– А что везешь?
– Скарб княжий с московского подворья его милости.
– Стой! Надо попрежь доложить державному… велит ли пустити?!
– Да чаво не пускать, коли наш не волен ехать в свой удел… домой к себе?!
– Ну, не разговаривать… Стой!
И, оставив своих людей при остановленном обозе под начальством сына, Иван Юрьевич пришпорил коня, сам помчавшись в Кремль.
Государя застал Патрикеев уже в крестовой, оканчивающего утреннюю молитву.
– Что она? – спросил Иоанн вошедшего.
– Здорова! Хлопочет о похоронах.
– Слава богу! Все хорошо… значит…
– Одно неладно, государь… братец твой с чего-то воровски вывозит свое именье все дочиста из твоей столицы… Неспроста… я думаю, это самое!
– Кто!.. Как вывозит?
– Да мы наткнулися на Сретенке на обоз князя Андрея Васильевича… Подвод до сотни… Люди его говорят, вывозит все до синя пороха из московского дома… Видно, государь-от их задумал глаз на Москву не показывать, а куда ни на есть укрыться?..
– Какая-то загадка тут, – отозвался медленно Иоанн, раздумывая. – Люди что молвят, говоришь?
– Да им-то верить не приходится: молвили, что велено привезти старье, чтобы обновить заново хоромы княжие… а хоромы те не тронуты, и не слышно, чтоб припасы требовались.
– Куда же, отвечали, добро им велено доставить?
– Один говорит – в Вязники, а другой – в Вязьму… а Вязьма, сам ведаешь государь, не твоей державы… и не старицкого княженья…
– Попридержать, коли так, их… Да брата… к нам позвать. Ведь он здесь?
– Был, говорят… Верно не знаю…
– Так, людей пустить лучше да следить издали, куда поедут… Коли же брат узнал про остановку… извиниться, что, мол, по ошибке случилось… так и так.
– Сумеем… государь… пошлем Шастунова. Он краснобай ведь, хошь кого разговорит.
– Так возы пустить… сейчас же!.. И утром, если здесь брат, послать Шастунова к нему: ко мне просить… что считаю себя неправым… принимаю вину рабов моих на себя и… готов удовольствовать, чем пожелает…
И Иоанн стал ходить, погрузившись в раздумье.
Скоро стало рассветать… зазвонили к обедне. Государь пошел на отпеванье Холмского и сам не мог удержать слез, когда заголосила княгиня Авдотья Кирилловна свои причитанья.
– Успокойся, княгиня… твоего и моего друга не воротишь, – говорит ласково и сочувственно сумрачный Иоанн своей пестунице.
– Государь… как не плакать мне, одинокой… осиротелой! Был муж… с ним поговорим о своем Васе… теперь же… – она зарыдала и не могла договорить.
Иоанн отошел от Холмской расстроенный, но не гневный. Бросил лопатку земли на гроб вождя своего и, тяжело вздохнув, остановился над могилою, пока предавали земле ее достояние. Княгиня Авдотья Кирилловна тихонько плакала в стороне, поддерживаемая Косым, и Ряполовским.
К государю, стоявшему особняком, подошел князь Андрей Васильевич и что-то стал говорить вполголоса. Иоанн вздохнул при первых словах, оторвавших его от мечтаний, но отвечал ласково; взял под руку брата и вместе с ним воротился в кремлевские палаты поминать почившего вождя.
Давно уже братья не показывались настолько дружными. После стола Иоанн привел брата в терем к жене, где великая княгиня оказывала грустной пестунице своей всю нежность соучастия к ее горю и несчастию. Вечер в разговорах летел скоро, и уже под конец его Иоанн, простившись с женою, прошел с братом в терем невестки.
Княгиня Елена Степановна совсем заждалась свекра и не раз уже посылала свою няньку к половине великой княгини: узнавать, что там делается. Князь Иван Юрьевич еще чем свет бегал к невестке государевой оповестить, что державный всенепременно будет. А он после допытываний о стригольниках за множеством дел к невестке не заглядывал, так что это начинало беспокоить молодую княгиню, тесное сближение которой с патрикеевцами ни для кого не было тайною. В ее тереме происходили советы их и в тот вечер, когда умер князь Даниил Васильевич Холмский.
Шел раздел мест и обсуждались повышения.
– По мне, Юрьеву быть на месте князя Данилы, иначе и советовать нельзя державному: он сам знает своего кума и службу его по Новугороду, – говорил князь Иван Юрьевич. – Стало, о воеводстве правой руки большого полка говорить неча. О наместничестве казанском – тоже. А тебе, князь Семен Иваныч, – обратился он к Ряполовскому, – может, пригодно воеводство над нарядом. Первое дело – в Москве останешься, второе – опричь приказу своего – ни в чем не ответчик. А это самое главное: гуляй, душа, на все на четыре. Ухорониться захочешь – никто не спросит, зачем, мол; съехать куда – на всем себе господин. И досуга вволю, и в наряды не вступаешь.
– Оно, конечно, выгодно, что говорить, – ответил в раздумье князь Семен, которому улыбалось счастье в лице вдовы княгини, но не хотелось и опускать ратных подвигов, изведав поэзию боя с его пылом и увлечением.
Княгиня Елена Степановна взглядом, полным благодарности, наградила Ивана Юрьевича за выдумку, оставлявшую красавца Ряполовского, так сказать, прикованным к столице, где могла она каждый день его видеть и слышать. А слышать и видеть красавца, сама она не знала как, теперь для нее сделалось потребностью, и отнятие его или удаление на короткое время было бы нестерпимым мученьем. Все бы она готова глядеться в его черные проницательные очи да слушать его мужественный голос. Шушуканье сенных девушек уже начинало выводить на свет и не одни взгляды, и не одну прелесть взаимных разговоров, один на один, княгини-вдовы молодой с красавцем Ряполовским.
От взглядов перешли они к вещественным выражениям привязанности. А так как время в подобных упражнениях льется незаметно, то зачастую князь Семен выходил неслышною стопою из терема Елены, когда начинала уже вставать дворская прислуга. Так что нянька княгини, ворча себе под нос далеко не лестные для красавца суждения, выводила его на Москву-реку через свой подклет, когда занималась заря. Много, следовательно, утекло воды с тех пор, как робким шагом вступал герой Ряполовский в первый раз в терем Елены Степановны, сделавшийся ему настолько знакомым. Жена, содержимая в строгости, хотя не знала, где проводит ночи дражайший сожитель, но возымела уже подозрение, что покидает он неспроста свой дом и, чего доброго, не ввязался ли, сердешный, в какое неподобное дело? Мало ли озорников на Москве? Беда безысходная! А как спросить? Рыкнет: «Не твое дело!» И замолчишь поневоле. Еще обиднее будет да больнее сердцу. Лучше – плакать на свой пай втихомолку. Вот бедная княгиня в терему своем обливается слезами горючими, никому своего горя не поведывая.
Оборот медали – перемена в расположении недавно еще грустной и убитой горем княгини Елены Степановны: она расцвела розою. Огонь очей ее стал еще восхитительнее, как подернулся туманом страсти. В чаду ее она меньше обращает внимания на своего ненаглядного Митю. Бывают минуты даже, когда Елена не может глядеть на него. Дитя ласкается, а мать смотрит в землю. Тогда овладевает ею непреодолимое волнение, так что жар ярким багрянцем выступает на смуглые ланиты княгини и грудь ее начинает ходить, словно волны в бурю. Действительно, что-то похожее на бурю поднимается тогда в ее помыслах. Несчастная трепещет, сознавая, что катится в пропасть, ни за что не могши удержаться. Перед глазами ее пробегает обыкновенно милый образ князя Семена, в ту минуту получающий зловещее выражение. В ушах звенит, но этот звон отдается погребальным пением по чистоте и непорочности. В такие мгновения Елена сама себя ненавидит и готова избить, искалечить, истерзать своего Митю. Старая няня качает неодобрительно головой и старается в такие минуты от матери увести княжича на половину великой княгини. Так было и в памятный вечер смерти Холмского.
После совета патрикеевцев – на этот раз скоро порешивших свой дележ, и даже без споров – князя Семена зачем-то позвали вверх, по делу. Елена, оставшись одна, раздумалась. Мысли, одна другой чернее, стали выступать перед ее памятью, и яркий румянец загорелся уже на щеках – предвестник скорой бури. Нянька схватила ребенка князя Димитрия и привела его к дядям и теткам – князьям Василию, Юрию и Димитрию Ивановичам, сверстникам Митеньки или близким по годам, да к княжнам Елене, Федосье и Евдокии Ивановнам.
Дети любят своих однолетков, и между Васильем с братьями да Димитрием существовала если не полная дружба и приязнь, то взаимное расположение. Разногласия производили при играх их общие желания и сходство в привычках. Все дети любили в князья играть: командовать, войско разводить, биться, посольство принимать. Чтобы сколько-нибудь отвлечь от споров, однажды великая княгиня Софья завела между детьми очередь: один раз роль князя выполнять Васе, в другой – Юрью, Дмитрию и племяннику Мите, в последнее время хворавшему и оттого несколько капризному. Теперь была очередь Васи, и он с приходом племянника велел подать себе новую ферязь, приладив и крестик на шею к бисерной цепочке, а в шапочку свою вставил павлинье перо. А вместо скипетра у ребенка, разыгрывавшего повелителя, была точеная крепкая скалочка. Митя, войдя и поздоровавшись с тетками, поцеловал руку обыкновенно задумчивой бабушке Софье Фоминишне. Придя к старшему дяде, он встал перед ним, отвесил поклон по чину и проговорил, картавя: «Здолов буди, госудаль, князь великий Василий Ивановиц! Цесь тебе, госудалю, воздаем».
– Здрав буди, князь Дмитрий, все ли честь твоя исполнил, что мы указали ономнясь?
– Все… Воеводу послали мы на Суздаль, длугова на Колцеву. Узо сами пойдем с Москвы на леку, на Оку.
– Ладно! Благодарствую. А недругов наших покарал?
– Покалал!.. – и сам задумался, не прибрав имен чьих-нибудь и не успев припомнить.
– Кого же покарал, ин молви.
Тут в детской памяти княжича Митеньки проскользнуло имя, вероятно произносившееся матерью его со злобою, и, не долго думая, крикнул он:
– Князя Холмскова!
– Как ты смел?! Это друг мой! Рази его приказал я? Ряполовского, Патрикеевых.
– Не хоцу! Окломя Холмскова ни в зись. Ляполовской у нас бывает. Патликеев гостинцика дает… Холмскова, Холмскова, Холмскова!
– Говорят тебе – нет. Холмского не трожь. Он наш, великого государя присный друг и слуга, а патрикеевцев твоих… наушников, – под топор!
– Ни в зись…
– Слушай, Митька! Не перечь. Коли я, великий государь, ково милую, значит – милую и не выдам!.. А ослушникам вот что! – И он погрозил племяннику скалочкой, заменявшей скипетр.
Княжич Дмитрий, вспыльчивый и, как мы заметили, к тому же избалованный и хворый, задрожал от злости и бросился на дядю-повелителя с криком:
– Не месай! Не хоцу и не хоцу! Давай длаться?!
Няньки смеялись, а князь, замахнувшись своим импровизированным скипетром, сдержанно, по-видимому, но уже сердясь, крикнул:
– Не подходи!
Но уже было поздно. Ребенок рванулся к нему и повалился как сноп. Скалочка больно ударила по левому уху и челюсти, к счастию, скользнув только по виску. Няньки бросились к упавшему княжичу: видать, тот закатился так, что не слышно было его голоса. Звонкий крик и рев раздался уже, когда вносили его к себе.
– Что это? – выбежав из повалуши в передние сени, спрашивает трепещущая, встревоженная Елена мамку, старающуюся закрыть рукою личико кричащего княжича. Увидев из-под пальцев женщины выступавшую кровь, мать, в которой неожиданная катастрофа возбудила давно уже незамечаемую нежность, непритворно испугалась, вне себя заголосив:
– Его убили! – И сама готова была упасть.
– Не убили, зашиб князь Василий Иваныч! Наш-от резвой такой, бросился драться.
– Не верю! Он весь в крови. Лекаря! Воды! – и Елена с возбужденною нежностью стала отдавать приказания оторопевшим женщинам. Кровь не скоро уняли. А ребенок, уложенный в свою постель, продолжал тихо плакать и метаться в жару. Заснул он уже поздно, почти под утро, и все стонал как-то да метался беспокойно.
Тогда-то и призывали лекаря, дав ему наказ не уезжать домой, а быть поближе на случай, буде потребуется.
Расправа Василья Ивановича вызвала со стороны матери, не потакавшей вообще детям, немедленное штрафование. Его поставили в тюрике в угол, но герой и наказанный не переставал уверять, что он сделал, что следовало.
– Мама! Ты послушай только, что за озорник делается Митька. Я, когда он княжит, поддаюсь ему, совсем приказывает – исполняю! Он же – не хочет делать по указу моему. Ошибся – сознайся. Велю карать непокорных – он казнит моего лучшего друга. Васю Холмского, говорит, вздернуть! Я запрещаю – он все свое. Да еще лезет в драку со мною, великим государем своим и повелителем! Ну – и попал! Жаль мне самому, да сам он виноват!
– А ты не знаешь разве, как этот твой поступок перетолкуют, да еще с прибавкою, патрикеевцы?
– Да пусть их. Батюшка сам не милует непокорных; я в него: не покоряешься – казнь!
– Я ужо тебя и велю высечь!
– Безвинно, мама. Подумай, что я был государь, – повторяет он. Софья Фоминишна закрыла лицо руками, и верный такт ее здорового мышления доказал ей возможность вывода из настоящего случая новых неприятностей со стороны невестки-враждебницы.
– Что Митя мой? – входя к невестке, ласково спросил Иоанн Елену.
– Ничего теперь, как боль уняли.
– Заснул… а сегодня полегче, – ответила за княгиню старая няня, поднося к деду ребенка с перевязкою, закрывавшею почти все его личико, видимо опухшее от слез.
– Да это-то что намотали ему на личико?
– Завязали, чтобы кровь унять.
– Отчего кровь?
– Дядюшка, князь Василий Иванович, кокнул нашего княжича по головушке скалкой… Уж текла, текла кровь… из ушка и из ротика, не приведи Бог как!
– Осерчал за что-то на племянника, – рассеянно добавила Елена.
– Мой Васька? Да чего же нянька-то да мать-то смотрят? Я его, мошенника, так велю высечь! Чтобы не смел впредь озорничать…
– Ударил, да промолвил еще: на, мол, тебе… за то, что батюшка тебя жалует не по достоинству! – прибавила с злорадством мамка.
– Оставь, няня, – отозвалась Елена с плачем, – заведомо ребенок не свои это речи пересказывает!.. Что государя на гнев наводить без пользы?.. Будет ужо князь великой Василий Иванович… пуще гнать станет нас с Митинькой… недаром похваляется теперь экой клоп еще, – что всех князей искоренит… не нужны они!
– Не разумно, государь, отроку эки речи внушать! – кротко заметил Андрей Васильевич, видимо взволнованный последними словами невестки.
– Все это бредни, душа моя! – успокаивая Елену, ответил Иоанн. – Велю разыскать: кто между детьми вселяет вражду… С того примерно взыщу, а озорнику не дам потачки. Почем ему или вам, бабам, знать, кого государь пожалует великим княжением? Темна вода во облацех! Еще подрасти надо… прежде. – И сам стал ходить по терему невестки, видимо недовольный открытием замашек сына при брате.
– Княгиня великая, матушка, нас не жалует, – заметила Елена грустно, с горечью, – вот ребенок растет; видит все и смекает, что можно ему срывать сердце на нелюбимом племяннике… При жизни родителя не дали бы нас в обиду! – И заплакала.
– И я не дам, коли на то пошло! – отрывисто высказал государь и, гневный, оборотился в терем жены.
Увидя отца, идущего не в себе, и общий ужас на лицах нянюшек, навстречу гневному бросилась княжна Федосья Ивановна и, обняв ноги его, закричала:
– Батюшка… прости! Не пущу, покуда не помилуешь.
– Поди прочь! – крикнул отец, но Феня уцепилась за ферязь его еще крепче, с плачем.
Иоанн был гневен, но отходчив. Неожиданность сцены и мольбы девочки, от которой никто не ожидал такой выходки, скоро смягчили его.
– Оставь меня, Феня… Что ты, дурочка, так всполошилась? – уже почти ласково сказал Иоанн, стараясь освободиться от детских ручек, мешавших шагнуть ему.
– Прости! – повторяла неотвязчивая сильная девочка.
– Кого и за что? – стараясь показать вид, что ему ничего неизвестно, пытался спрашивать Иоанн, гладя по голове ласковую дочь свою.
– Васю, брата, – проговорила она, зарыдав… – Он Митеньку ушиб! Ненароком вечор… Мне так было жаль его!
– Кого?
– Митю! – пренаивно ответила просительница.
– Люблю, Феня, за правду! – посадив дочь на колено себе, сказал Иоанн. – Рассказывай, как было?
– Да Вася чтой-то не поладил с Митею… Митя и бросился на него – драться. Вася как держал скалочку – и ударил его! Так мальчик и закатился. Прибежала мамка – он в крови весь как баран, его и унесли к матери.
– Какого жестокосердного растишь ты сына! – с упреком обратился государь к Софье Фоминишне.
– Я не учу его злости, – робко ответила великая княгиня. – Жаль мне самой бедного внука. Тотчас же наказала я Василья: у меня и теперь он еще в углу стоит в тюрике… да прощенья просит.
– Так и надо разбойнику! Ужо вот я сам расправу учиню.
– Батюшка, а обещание? – подскакивая к отцу, опять стала канючить Феня.
– Василий! – крикнул государь.
Виноватый с опухлыми глазами подошел к нему боязливо.
– Поди-ка, поди-ка ближе, злодей! Как это ты похваляешься, величая себя государем? С чего ты это взял? Дмитрий сын старшего твоего брата – ему, а не тебе величаться следует! Чего научают тебя наставники? Прислать ужо ко мне Мефодия-грека, я внушу ему, как учить княжича… Говори мне сейчас, кто тебя научил так обращаться с Митею?
Виноватый уставил глаза в землю и молчал, по обстоятельствам дела – как мы видели прежде – считая себя правым. Объяснять же отцу, что и как происходило у них, он не смел за приказом умной матери. Гнев вновь начал овладевать Иоанном при мнимом упорстве мальчика, причины которого он не знал и не предвидел.
– Это, Софья Фоминишна, твои наговоры?! – с горечью обратился опять государь. – Тебе же хуже будет и этому упрямцу. Я знаю, что ты ненавидишь Елену, а оттого и мальчишка так самоуправствует… Да назло же вам я поставлю Дмитрия. Вот и знайте!
Софья заплакала.
– Государь, родитель, не гневайся на матушку! Тут все виноваты и все правы. Так… вышел несчастный случай! – Целуя руку отца, вступилась княжна Елена Ивановна, вообще нелюбимая Софьею, но пользовавшаяся нежностью Иоанна. Он не отвечал дочери, но опять смягчился.
– Батюшка, родной мой! – продолжала ласкаться Елена, бледная и, как видно, недавно плакавшая.
Иоанн заметил теперь только резкую перемену в дочери и ласково спросил ее:
– Что с тобой, дитя мое? Признайся мне искренно… Нездоровится, что ль?
– Нет, батюшка! – кротко ответила Елена. – Здорова я, только все мне скучно… плакать хочется.
Иоанн опустил голову, видимо взволнованный.
– Из-за чего же плакать?
– Да бедная няня, Авдотья Кирилловна наша… так убивается… и мы с нею…
– О сыне все своем? – как-то глухо и сурово произнес Иоанн, впадая в раздумье. – Увидит его… может, и скоро! А ты, Ленушка, не скорби о нянином горе… Господь кого любит – того испытует… Не так ли, Авдотья Кирилловна? – обратился к ней государь, увидев, что она старается словно скрыться, ему не показываясь. – Поди-тко, княгиня, потолкуем по-родственному. Хочу спросить у тебя совета. Елена моя Ивановна любит тебя, и ты ее, я знаю… больше всех девочек… Так тебе и следует решить дело, про которое намерены мы вам поведать теперь. Вот я что сдумал. Она у нас на возрасте… Краше ее нет в семье у нас… мне и хочется полечить девушку от тоски… Понимаешь? У Казимира-короля неженат младший сын. Вот я и думаю, что Александру Алена моя будет ровнею. Кое-чем, на радостях, он мне, а я ему поступлюсь… Литва с Русью и поладят, чего доброго… А там… Бог порукой, конечно, надолго ли? А желание есть у меня помириться да пожить с соседом дружески. Так вот у нас и веселье затеется!
– Парочка хорошая бы вышла! – поспешила ответить вместо княгини Холмской вкрадчиво Софья Фоминишна. – Этот план делает честь уму и сердцу государя, моего супруга. Покорная жена может только побить челом ему за себя и за дочь нашу. Елена действительно создана для украшения престола, а не для жизни в подданстве.
Иоанну любы были эти речи, и он, забыв гнев свой, ласково усадил жену по одну сторону себя, пригласив сесть с другой стороны княгиню Холмскую.
– Так вот, княгини, поговорим о деле… заправду… коли угодно гаданье наше… порассудите, да и дело гоношить. Пересмотреть надо ларцы Аленины и счесть: что есть и что надо пошить из белой казны… Да и утвари женские положить на меру: что есть и что сделать придется… исподволь. Потом?.. – Он замолчал и, казалось, раздумывал, но что-то, вероятно, не сходилось.
Входит лисьей походкой Патрикеев и, униженно отвесив поклон великой княгине, подойдя к государю, говорит на ухо:
– Обоз своротил с Тверской дороги на Вязьму, и в лесу начались оклики да высвисты. Наши – к подводам. С их повскакали люди в наряде и напали на слуг твоих, государь… Только четверо успели ускакать и подать весть.
Лик Иоанна помрачился, и брови забегали у него – верный признак тяжелого волнения. Государь встал поспешно и вышел.
Патрикеев, на ходу догоняя его, нашептывал:
– Князь Андрей Васильевич уехал к себе на подворье, нимало не помешкав, как только вышел ты, государь, в государынин терем, а… еще не знает об обозе. Гонцов к нему не приезжало.
Вот вошли государь с Патрикеевым в рабочую палату. Иван Юрьевич не садится и держит свою шапку.
– Его бы, государь, следовало, князя-то Андрея Васильича, взять под охрану надежную?.. Может, что ащо окажется… а оставить так… Коли почует, что попали мы на след отправки обоза, задумает и скрыться… В Литве всякому рады смутнику.
– Разумеется, князь Иван Юрьич, правда. Не теряй их из вида!.. Пожалуй… Впрочем, лучше подождать. Брат после сегодняшнего приема, не думаю, чтобы враждебником стал…
– А я так думал, что ласкою он думает усыпить твою прозорливость, государь; попомни, как он ослушался и твоего веления – идти на ордынцев? Подумаю про такую отвагу и смекаю я, что он неспроста сотворил ослушанье тебе, а по уговору, как Бог свят, с литовским твоим недругом.
– А может, и друг ужо будет?! Тогда хоть бы Андрей и впрямь уехал!.. Беда невелика будет. Ведь приехал же к нам князь Лукомской?.. Пусть также примут и Андрея… в Литве!
– Князь Лукомской?! Изволишь молвить государь, да сдается мне, что князю Андрею Васильевичу приезд его ведом был раньше нас. Как въезжал этот, князь-от Иван Лукомский, так боярин Андрея Васильича уж поставил его прямо на княженецкое на подворье его. А как поставили, наутро же поспешить изволил его повидать и братец ваш.
– Вот как?! Я этого не знал. Так, за Андреем, пожалуй, да и за князем за Лукомским… за этим – смотреть в оба. То и другое оставляю на твою заботу, Иван Юрьевич.
– Подлинно, государь, смотреть надобно за обоими. Мне все сдается: может ли быть, чтобы с чиста сердца приехал к нам, в Москву, служить тебе князь хоть бы Лукомский? Когда наши же люди нанесли ему кровную обиду да еще насмеялись на требованье Казимира дать управу озорникам! Ответили, что за давностью найти не можем, кто виноват. А виноватого всякой пальцем только не указывает…
– Чем же, по-твоему, насолили-то Лукомскому наши? Что это за кровная обида?
– Да изволишь ведать, государь, в наезде наши неладно учинили на отместку полякам: разгромили село Лукомского. Да и женскому полу пощады не дали… А в селе-то были сестры родные Ивановы да невеста его возлюбленная. Пиво варил – свадьбу уж ладил!.. А наш Кляпик Колычев, зверь, известно, девок-то княжон да невесту на зло дал, на поруганье. Такой обиды, на мой склад, по гроб не прощают. Мстят до корня… А добряк вишь какой нашелся, сам еще к тебе служить приехал… Воля твоя, государь, крайне подозрительно!..
– Да! Если правда, что молвил ты мне, всякой бы на месте князя Лукомского кровью рассчитался, не то чтобы к нам в дружбу лезть. Да он, может, думает, служа у меня, вернее добраться до обидчика?
– Да, опять хитрое дело, что, явившись в Москву, Лукомской не заикнулся никому об обиде… И Кляпика видает… а все молчок.
– Разыскивает! Что ж до времени в набат-то бить? Нрав, значит, стойкий… удерживается, да тогда нагрянет, когда увертываться будет нечем! Все выложит, как на блюдо.
– Хитер уж оченно… Не верится что-то. Да и то сумненью дается, что Казимир также смалчивает: не клянчит, как обычно, чтобы Лукомского приняли здесь.
– Вот это так правда!.. И поважнее всего другого, что ты не сказал мне. Однако пора тебе на покой, Иван Юрьевич, мало отдохнуть пришлось тебе в минувшую ночь. Успокойся… и я, ин, прилягу.
– Покойного сна желаю, государь… Что значат наши бездельные хлопоты и делишки перед твоими царственными заботами.
Не лег, однако, спать Иван Васильевич, отпустив Патрикеева. Долго ходил он по палате своей, и подозрения, вызванные наветами и сомнениями дворецкого, получили полную силу и ясность несомненную. Если Лукомской оказывался подозрителен, князь Андрей Васильевич, дружившийся, по-видимому, с ним, представлялся более опасным ради своей строптивости и несообщительности. Проявление вчера им вызванной кротости и уступчивости шло вразрез со всею прошедшею жизнью его. Как согласить это?
Утро застало политика еще ни на что не решившегося, но самая эта нерешительность доказывала уже, что если теперь начнет приставать князь Иван Юрьевич с наветами – он достигнет цели непременно. И он сам был того же мнения, зная характер своего повелителя. Стоит бросить зерно подозрений – начнется работа и в результате будет именно то, чего добивался наветчик.
«Ин добро, сегодня не удалось – завтра ты мой, злой обидчик! На твою княжескую шейку приладим мы новую колодку. Проклянешь тот час, когда руки твои положили на лицо мне печать несмываемой обиды. Все отплачу с лихвою!» И он злобно улыбался, обдумывая новый приступ, окончательный, для погубления князя Андрея.
Утром, чем свет, ехидный дворецкий уже торчал на истертом полавочнике вместе с дворянами дневальными и спальниками перед горенкою, где чутким, лихорадочным сном забылся на часок Иван Васильевич.
Вот он потянулся на своем постническом ложе и встал.
Патрикеев дал владыке московскому помыться и уйти в крестовую: совершить обычное правило. Но лишь только раздались последние слова, произносимые крестовым священником, подававшим крест государю, Иван Юрьевич вырос на пороге рабочей палаты.
– Что нового? – был первый вопрос Иоанна, когда увидел он неутомимого князя-дворецкого.
– Князь Андрей Васильевич в дорогу ладится, последнее выбирает из своего дома городского… Вероятно, проститься зайдет к твоему величию?
– А может, и не зайдет… Как знать, – ответил загадочно Иоанн.
Патрикеев понял, что подозрительность доведена у повелителя его до крайних пределов, и решился пустить в ход последние аргументы.
– Коли сам не ожидаешь, государь, братца перед отъездом, ин, может, не увидишь и совсем… Дай срок выбраться за Москву!
– Может быть.
– Так на мой бы склад, не дать улететь птичке, коли крылышки отросли на отлет? Не ровен час. С Литвы новые требования прислали, да еще с угрозою: коли не исполнишь, мир и порушится. А как князя-от Андрея залучит твой приятель – не то запоет: потребует возврата своей старинной отчины да дедины ащо!
– Ты прав, Иван Юрьевич! Но, – произнес он глухим голосом, – Бог тебе судья, если ты в этом представлении твоем коварно покрываешь какую-нибудь свою… цель… постороннюю… Кровь братняя далеко хватает. Братоненавистнику нет отпущения… и этим братоненавистником… будешь ты?! Подумай о последствиях.
– Государь, преданность моя одна заставляет тебе говорить о вреде от ухода Андрея, и если я советую поудержать его, делаю это для соблюдения мира христианского, чтобы не лилась кровь людей невинных.
– Ну, делай с ним что знаешь!
Князь Иван Дмитриевич Каша доложил о приезде Андрея Васильевича. Иоанн закрыл лицо руками, и, когда отнял их, ни одной кровинки не оказывалось на холодном челе его.
– Проси князя, – сказал Иван Васильевич, не смотря на Кашу.
Вошел брат государев и поцеловался с державным.
– Что ты, государь, так бледен? – грустно, но сочувственно спрашивает Андрей.
– Холод какой-то чувствую! Пойдем в теплушку. – И он привел брата в так называемую на языке дворском «западню» – истопку с окошком, заложенным толстою железною решеткою. Здесь князья сели у лежанки. Князь Андрей, сняв охабень, оказался в дорожном платье.
– Ты едешь сейчас – позавтракаем на дорогу?.. Вот я распоряжусь сам.
Иоанн вышел. Только и видел гость брата – государя. Ждет-пождет – не идут с завтраком. Подошел к двери, тронул – заперто.
Вдруг входит князь Семен Ряполовский, расстроенный, в слезах, и не может ничего сказать от рыданий.
– Го-су-дарь кня-зь Ан-дрей Ва-а-силь-е-вич… Пойман еси Бо-о-гом д-да г-го-ссу-дда-ррем, в-ве-ли-ки-им к-кня-зем Ивваном Вва-силь-ев-вичем, в-все-я Р-ру-си!
Андрей не изменился в лице; встал и спокойно сказал:
– Волен Бог да государь, брат мой!.. Всевышний рассудит нас в том, что лишаюсь свободы без вины, – это… коварством Ивана Юрьевича, я вполне в том уверен… Пойдем, князь Семен!
И его увели на казенный двор. При проходе их по теремному крыльцу дверь из теплых сеней полуотворилась, и Иван Юрьевич поспешил прихлопнуть ее, шепча про себя:
– Доехал же тебя я, свого недруга… А со мной?.. Уж пусть будет что будет! – заключил он, махнув рукою.
VII. Новые испытания
Надежда-обманщица всегда манит нас несбыточною мечтою, когда отнимает последние утешения.
Воля государя бросила молодого князя Холмского в самый водоворот интриг венгерских партий, разбушевавшихся со смертью короля Матфея. Стефан-воевода, уже зная частию, что́ началось у его западных соседей, сам назначил Васе путь, по которому он должен был следовать в Буду под охраною его верных армашей (молодцов красивых с длинными черными кудрями, падавшими далеко на спину, как девичьи косы).
Со въездом в Седмиградье то и дело нашим путникам стали попадаться вооруженные всадники, а местные жители деревень, казалось, смотрели на поезд под охраною армашей чуть ли не враждебно.
Дело в том, что предводитель седмиградцев Стефан Баторий, соединясь с Берхтольдом Драгфи да с магнатом Лошонци, подумывал себя самого предложить в кандидаты на упразднившийся трон своего благодетеля. Сторону незаконного сына короля Матфея – герцога Иоанна Корвина (от невенчанной дочери блеславского бургомистра Кребса – Марии), которого отец вел прямым путем к наследованию себе, но не успел довести это дело до конца, поддерживал прелат, казначей государственный, епископ Урбан Доци, вооружив для защиты прав юноши на свой счет две тысячи пятьсот всадников. И этот горячий сторонник герцога Иоанна делал расчеты баторийцев крайне сомнительными. Особенно когда хорошо вооруженный корпус их на рысях пустился к Буде, предупредив всех других.
Наши путники ехали уже после преследования отрядов Доци, встречая отдельные кучки секлеров Батория, спешивших врассыпную по разным проселкам к столице.
Слабость характера Палеолога выказалась теперь больше, чем ожидала Зоя. С первого же шага в страну, очевидно настроенную к восстанию и, так сказать, ожидавшую только сигнала к обнажению готового оружия, деспот подскакал к Васе с представлением о необходимости ехать в одной сплошной кучке, без раздела, как было у них.
– На всякий случай, дружок, я приказал Зое надеть кунтуш[44] и совсем преобразиться в мужчину. Пусть держится она между нами. Это вернее. А то смотри, какие дьявольские рожи шныряют! – он указал на седмиградца в желтом кунтуше, вооруженного с головы до ног и ехавшего в последовании троих головорезов в кольчугах. Они были с длинными бичами в руках и с пикой за плечами, да при бедре их раскачивались кривые сабли, описывая правильные дуги при мерном скоке всадников.
Князь Вася, конечно, мог только выразить благодарность его высочеству за такую примерную предусмотрительность. Положим, как человек молодой и посол к тому же, он не боялся ничего особенного, да, пожалуй, готов был хоть сейчас же пуститься в схватку, подобную ночному побоищу с ногаями, но удовольствие быть близко к Зое не мог не ценить он высоко. И эту благодать предлагал сам супруг-ревнивец, сделавшийся кротче овечки? Просто баловство судьбы перед испытанием!
Появление Зои в щегольском кунтуше на чалом коньке было для Васи довершением праздника. Деспина вообще была не из робких, и в то время, когда супруга ее мучили подозрения да ожидания всевозможных ужасов, заставлявшие его высматривать местность да скакать то в арьергарде, то осторожно приближаться к передовым армащам, Зоя и Вася ехали чинно рядом, высказывая свободно все, что просилось на уста или считали он или она необходимым для дружеского сообщения. А чувство, обладавшее ими обоими, так изобретательно на создание потребностей взаимного высказывания, что Зоя щебетала, как птичка, а Вася соглашался молча. Так что Андрей Фомич, среди беспокойств своих улучая минуту присоединиться к жене, слышал речи обыкновенные, не заключавшие, как ему казалось, ничего, особенно способного подстрекнуть робкого юношу на действие, вредное покою супруга-деспота. Во всю дорогу до Коморна ревность его не пробуждалась, а чета молодежи блаженствовала.
Кто бы мог подумать, когда ехали они так дружелюбно, что не пройдет двух-трех недель, и князю Холмскому наделает бездну неожиданных неприятностей ревность Андрея Фомича? Принудит даже оставить Венгрию.
Максимов услан еще был в Москву при самом отъезде из Сучавы, и все, казалось, шло хорошо.
В Буде представил Вася грамоту сыну короля Матфея, и герцог Иоанн Корвин в лестных выражениях благодарил московского государя, прося сохранить к нему ту же дружбу, какую питал он к родителю. Но это обстоятельство обратило на московского посла враждебное внимание противных партий, и они окружили его сетью шпионов, а старания Васи переговорить (по наказу из Москвы) с заключенным архиепископом Петром Вардским могли только ухудшить отношение к нему противников Иоанна. Первою из них оказывалась вдова Матфея королева Беатрикса, урожденная принцесса неаполитанская, женщина страстная, полная сил, в одно время честолюбивая, мстительная и чувственная. Она забрала себе в голову, что и приближаясь к сорока годам может заполнить сердце королевича Владислава Казимировича, и с этою целью пустила в ход денежные аргументы для усиления его, сперва не сильной, партии. Московский посол казался ей наблюдателем за ее поступками, не внушавшими уважения ко вдове Матфея и в глазах венгров. Антагонизм же интересов Руси и Польши настолько уже выказался в действиях Ивана Васильевича, что самое назначение ни с того ни с сего посла в Буду не обещало ничего особенно утешительного. А прямое обращение его к герцогу Иоанну показало, на кого метит государь московский и чью он думал бы держать сторону. Королева решилась поэтому во что бы ни стало удалить соглядатая и усилила надзор за всеми его действиями. Привязаться к чему-нибудь и выслать посла московского сделалось лозунгом сторонников Беатриксы.
Обстоятельства ей давали благовидный случай.
Нетрудно было понять искусным шпионам взаимные отношения деспота, деспины и Холмского. Рало, продажный, как все люди его десятка, явился драгоценным орудием интриги, и скоро решено было открыть действия против москвича возбуждением ревности деспота. А в Буде с первого же дня вошел он в роль свою кутилы всесветного.
Вот деспот в таверне – с такими же розами на щеках и с тем же масленым выражением на бесхарактерном лице, как и в памятное утро начатия нашего рассказа, – председательствует в кружке пьяниц.
– Да здравствуют женщины и вино! – выкрикивает он по-итальянски хриплым голосом своим.
– И да блаженствуют жены, забывая мужей в объятиях друзей! – кричит, перебивая Андрея, нахальный пьянчуга-неаполитанец, подмигнув своему председателю с явным желанием уколоть его.
– Что ты за пустяки городишь? – с неудовольствием отвечает Андрей заносчивому собутыльнику.
– Я только добавляю к тосту почтенного Амфитриона недоговоренное им.
– Не перебивай! Я предложил тост мой, а твоего прибавления не желаю. Мне прошла уже пора для таких приключений.
– А я думаю, – вмешался другой собеседник, – что вашему высочеству открывается перспектива наблюдений такого процесса дома у вас. Можете изучить все фазы!..
– Объяснись?!
– Мы пируем здесь, и жена ваша, я полагаю, у себя… наслаждается, чем умеет… Понимаете?
Общий хохот покрыл эту выходку. Андрей не был пьян и понял, что стрела пущена на его счет.
– К черту загадки! – крикнул он с бешенством, ударив по столу так, что стопы повалились на пол.
– Приказываете прямо высказывать?
– Д-да!
– Князь Холмский… у вас распоряжается красавицею жен…
– В-врешь, – зажимая рот пьянчуге, зарычал рассвирепевший Палеолог, всполошив не только свою компанию, но и всех посетителей таверны.
С трудом освободив рот свой из-под гибкой руки Палеолога, в свое время обладавшего замечательной силой, конечно давшей себя чувствовать и теперь, в пароксизме исступления, помятый клеветник на минуту замолк. Но подстрекаемый исподтишка своими патронами, имевшими в этом скандале для себя выгоду, он тихо, но решительно сказал:
– Справедливость своей выходки готов подтвердить делом. Идите за мной, теперь же, и – мы увидим… лгун ли я!
Палеолог, пошатываясь, принял вызов. За ним последовал Рало и два мерзавца, нанятые сыграть роль уличителей.
Была уже глубокая полночь и такой мрак, что зги не видно. Палеолога ведут двое за руки.
– Куда же мы идем? – спрашивает потомок византийских владык, сделав несколько шагов в этой густой мгле. Хмель на мгновение уступил в нем место трусости.
– В дом ваш.
– Рало, друг! – призывает Андрей.
– Здесь я, – отзывается, едва ворочая языком, наш лакомый до вина знакомец.
– Где мы?
– На пути к дому нашему. Вот и пришли! – снова кричит Рало, принимаясь греметь в кольцо у ворот. Всполошенные служители выбегают с факелами и с трудом узнают деспота. Спутники его рвутся в дом – их не пускают. Начинается схватка. На крик выбегает стража, охраняющая жилище посла, но, по слову одного из пировавших с Андреем, дает свободный доступ в жилище деспота кутилам. Врываются в спальню Зои.
– Кто это? – спрашивает пробужденная деспина.
– Я!.. Муж твой.
– А это что за сволочь? Как смел ты тащить их сюда? – мгновенно поддавшись гневу при виде бесчинников, прикрикнула на супруга смелая деспина.
– Мы пришли искать, нет ли здесь кого спрятанного? – нахально кричит пьянчуга-клеветник.
– Андрей! Как смеет здесь так обращаться ко мне… этот мерзавец? Пропил ты, верно, весь рассудок свой?! Вон!
Андрей поник головою, и его собутыльники не знают, что делать. Вбегают Холмский да Алмаз со стражею. Переводчик, именем посла, приказывает начальнику стражи очистить дом от бесчинников. Хватают и выводят кутил, забрав с ними и Рало. Зоя выталкивает Андрея и запирается.
– Государь, Андрей Фомич, что все это значит? – спрашивает почтительно Вася, оставшись с ним один на один. – К чему привести изволил ты людей этих к себе?
– Соперник мой ты, я это знаю, но… они уверяли меня, что я застану вас даже, – приходя в себя, отвечает деспот.
– Кто же этак смел клеветать низко?
– Двое друзей моих…
– Хороши друзья?! Знай же, Андрей Фомич! – схватывая за руку деспота, прерывает его горячий юноша. – Я могу забыть твой сан…
– Я и шел убедиться, правда ли?.. А сам не верил еще, – неудачно оправдываясь, думал извернуться Палеолог, отрезвленный в передряге.
– Позорить жену свою, деспот, значит позорить себя… губить честь свою… Я должен буду все отписать державному… А так как клевета коснулась и меня, я попрошу разрешения оставить здесь вас.
– Королева Беатрикса прислала просить к себе немедленно московского посла! – вкатившись в комнату, говорит поляк.
– Утром я буду у ее величества.
– Сейчас просят, и я, как посол, не дерзаю идти без ченсци вашой, – с особым ударением отозвался решительно опытный проходимец, называвший себя дворянином.
Как и почему явился он на службе вдовствующей королевы венгерской, и в этот час князю Холмскому очень хотелось спросить, но нельзя было без нарушения вежливости. Видя, однако, что не идти нельзя, Вася отдался наконец в распоряжение посланца королевы. Сел на коня, и – поехали.
В замке Офенском огонек блестел в помещении вдовы Матфея. Скоро пред лицо ее величества допущен мрачный московский посол, во всю дорогу хранивший молчание.
– У вас все драки и бунты ночные? – встретила князя Васю раздраженная, казалось, Беатрикса, приняв на себя не слишком подходившую к ней роль грозной повелительницы.
– Ваши же люди врываются в дом, нами занимаемый, – ответил, не долго думая, посол.
– Я по этим поступкам не могу сохранять к себе уважения, подобающего послу! Что за сволочь навезена к нам? Пьянчуги, развратники, – заговорила она часто, не слушая ответа.
Князь Василий Данилыч не прерывает весь этот поток, думая начать речь, когда прервется нить упреков, меньше всего к нему могших относиться. Наконец королева села и перевела дух.
– Теперь моя очередь, ваше величество, – заговорил Холмский. – От чьего имени чинишь ты, государыня, мне, слуге государя московского, всю эту отповедь? Супруг твой, король, его милость Матфей, наших московских людей не унижал и не позорил так. А и был он король-государь всеми признанный. Я же грамоту подавал не твоему величеству, а сыну его герцогу Ивану. А теперь почем, милость твоя, расправу чинить изволишь не в меру свою, государынину, ведать бы нам нужно прежде всего? А потом уж упреки… коли стоим.
– Такая речь увеличивает вину этого грубияна! – отозвалась Беатрикса, себя не помня от раздражения. – За посла не хочу его признавать!
– Да и не нужно беспокоиться, коль на то пошло! – ответил с достоинством Холмский. – Тот мне пусть укоры чинит, кому подана грамота!
– Так и велите ему ехать к герцогу Иоанну, – велела Беатрикса передать дерзкому москвичу, как выражалась она.
– Иоанн теперь к Пяти Костелам бежал. Пусть и этот за ним поспешает. А там Баторий примет! И доведет, разумеется, куда следует… Здесь я властвую! – И со смехом, в котором слышалось злобное торжество, Беатрикса дала знак рукою, чтоб вывели Холмского.
По выезде из замка князя Васю окружили три десятка секлеров и почти неволею повезли к епископу раабскому Бакачу, от лица королевы заведовавшему полицейским управлением в Буде. Там их партия в последние дни усилилась.
Бакач, похаживая по своей роскошной спальне, полуодетый, высказался еще беззастенчивее:
– За удалением герцога Иоанна, которому венгры не хотят отдаться, посол московский должен немедленно выехать не только из столицы, но даже из пределов Венгрии!
– Так я поеду к Пяти Костелам?
– Туда никто не пустит тебя. Спасибо, что сказал! Отправим на границу с провожатым. Можешь к себе заехать: собрать пожитки и быть готовым к рассвету… ехать!
– Вы не можете посла иностранного государя высылать без государственного сейма.
– Коли силу имеем – и вышлем! Что еще толковать с хизматиком, – отозвался он величественно, по-латински.
– Я не поеду!
– Повезут!
– Принесу жалобу сейму!
– Когда он будет собран… можешь. А теперь – вышлем!
И повернулся спиной.
В бешенстве приехал к себе Холмский. Двор их – уже окружен стражею. Видеть деспота и Зою – нельзя. Никто не хочет ничего слушать. На лицах стражников явное озлобление. Пришлось покориться необходимости.
К свету донесение государю обо всем было готово; распоряжения – как и куда следовать дьяку с казною – сделаны. Вася в сопровождении Алмаза да и еще троих из своих отроков оставил посольский дом и Буду, под конвоем вывезенный на краковский тракт к Грану. В Кременце, когда остановились наши проезжие кормить лошадей, маршалок князя Очатовского, приезжавший за княжною, подал Васе письмо своего господина с приглашением почтить его дом посещением. Шестеро челядинцев при маршалке вели дюжину заводских лошадей в дорогом уборе, с серебряною сбруею (и с подковами даже их того же металла).
От такого обязательного предложения, находясь в пути уже, да не зная, куда и направиться, Вася не видит нужды отказываться. Он дает вести себя посланцу.
Вот мы встречаем их уже на третий день путешествия, не входившего недавно еще в соображение. Проезжают путники по картинной местности, где возвышения поросли частым липняком, яркая зелень которого так заманчиво манит под листву свою утружденных зноем путников, хотя солнце и не высоко еще…
Путь лежит по самой населенной части земель короны польской, где ночлеги довольно удобные, дороги сносны, а бодрые иноходцы бегут довольно бойко. Так что на третий день пути седоватый маршалок довел до сведения его мосци, князя Холумского, что они уже въезжают во владения его милостивого пана – князя.
Было около полудня, когда из-за молодого липняка, раскинувшегося по скату пологого невысокого кряжа, блеснули звезды костельных шпицев, а из-за них выглянул с гербовою хоронгвою и палац княжеский.
Предстояло затем спускаться в обширную котловину болотистого луга да за плотиною взять немного влево. Путь был неширок и шел волнистою дугою, изгибаясь между невысокими холмами, служившими гранями пашен и конопляников. Стали попадаться верховые шляхтичи и неуклюжие телеги деревенской работы, в которых то и дело мелькали паны с паньями, разряженные в яркоцветные праздничные кунтуши. Ясно было, что у их мосци князя Очатовского готовился банкет на славу.
Вот за последними липами открылась поляна и на ней прямая как стрела, хорошо укатанная, песчаная дорога, обрамленная редкими пирамидами тополей, ведет к самому дому владельца. Бесчисленное множество экипажей, которые считались очень щеголеватыми и покойными, хотя были неуклюжи и тряски, расставлено в несколько рядов на протяжении чуть не версты. Можно судить поэтому, сколько наехало гостей к хлебосолу старому князю! Нашим путникам дают почтительно дорогу все встречавшиеся, обгоняемые ими, так что сытые коньки чуть не летят, издавая веселое ржанье при виде конца своих странствований. Маршалок нарядился в новый кунтуш брусничного цвета, выложенный узким позументом. Широкий пояс перетягивал несколько пополневший стан его, не потерявший, однако, былой своей гибкости, хотя серебро уже сквозило в длинных усах его и обильные кудри головного убора словно прикрылись инеем. Стариком нельзя было назвать пана Мацея, но ему уже шел шестой десяток, и из этого итога годов больше половины провел он в боевых тревогах, оставивших по себе на память два-три сабельных рубца на круглом лице пана маршалка да след дурно залеченной раны от стрелы, глубоко вонзившейся в поясницу лихого наездника. Несмотря на этот маленький изъян, без сомнения влиявший на меньшую развязность движений пана Мацея, он спрыгнул как юноша с седла – после девятичасовой быстрой езды – у ворот обширного двора и, взяв под уздцы коня князя Василия Холмского, подвел его к самой ступени лестницы, ведшей в жилище своего владельца, предложив только тут сойти с коня. Отдав лошадь слуге, Мацей повел гостя в открытые главные двери палаца, где ему удалось прямо найти и хозяина. Князь был в первой же палате и, по звуку речи маршалка ловко обернувшись, принял в объятия подходящего гостя. Ласка хозяина своею живою искренностью привела молодого Холмского в сладкое волнение: никто еще не принимал его так дружески родственно. Он хотел говорить, но выходили какие-то полузвуки, смысл которых затруднился переводить усердный толмач. Очатовский держал в объятиях гостя и не замечал, как текут у него самого по усам тихие слезы. А это, конечно, только могло усилить волнение прибывшего.
– Не судил Бог, – начал, несколько успокоившись, со вздохом, хозяин, – назвать мне тебя, мой благодетель, сыном, но чувства, которые питаю к тебе я, вполне родственные.
Вася кланяется, не находя слов для ответа; им овладело большое волнение; глаза ничего не видят, и в ушах отдается словно шум какой. Подошла разряженная княжна Марианна и, взяв за руку гостя, повела его к дамам. Шепот благосклонности пронесся по ряду красавиц при виде миловидной пары, какую не нашлись бы похулить в чем бы ни было и самые ярые злоязычницы из чопорных невест, отчаявшихся в составлении партии. Отец вздохом проводил удалившуюся чету. Видя смущение своего спутника, княжна поспешила усадить его подле себя.
Щебетанье живой польки никогда еще не проявляло такой вызывающей обаятельной силы на Холмского, и он был как на угольях. Пытался поднять глаза на свою недавнюю пленницу и не мог произвести этого маневра, собирая все свое мужество. Наконец, после порывов ярого отчаяния, он таки осилил себя настолько, чтобы обвесть глазами многочисленное собрание. Княжна, расточая любезности, была не прочь уколоть Холмского (к которому в глубине души питала она безнадежную любовь, считая наружную холодность его за презрение к себе), но не находила желчи для резкого сарказма. Взамен его с уст ее только слетело заявление, что она не должна более вспоминать тех навек неизгладимых ощущений, которые переживала в Крыму, потому что… почти уже жена пана Жмыховского!..
Княжне при этих словах показалось, что у Холмского что-то блеснуло в глазах, и он поспешно потупился.
«Не может быть! – думает Марианна. – Мне показалось только это. Лед не может таять! Не мне вызвать искры из этого камня…»
А лед почти расплавился теперь, хотя и поздно. И камень готов был разлиться огненною лавою, если бы не роковые слова, поразившие его, как громом. Он не успел оправиться, как Марианну зовут: приехала мать ее крестная. Она встает, но рука Холмского безотчетно ее как-то удерживает. Княжна с улыбкой обращает глаза к нему и видит в лице князя такое смятение и такую нежность, что чувствует, как кровь приливает ей самой к сердцу. А томительное беспокойство сжимает его с неведомым до того страданием.
– Пусти меня, князь Василий!
– А я хотел бы наглядеться на тебя! – шепчет он одной ей слышными звуками.
– Потом… я приду… после.
Но и ее удерживает та же чудная сила, которая сковывала до сих пор чувства Холмского, теперь готового излиться в молениях и жалобах.
– Неужели не могу я любоваться в последний раз, княжна? – теми же неслышными ни для кого, кроме нее, звуками спрашивает, почти не растворяя уст, молодой князь.
– Ступай в сад, все прямо… в кусты, а там… вправо… в рощу, за прудом! – едва владея собой, также неслышным шепотом, ответила Марианна, направляясь к панне крестной своей, успевшей уже вкатиться в ту комнату, где находилась она.
Вася ускользнул при первой возможности из залы и – прямо в сад. По дорожкам гуляют счастливые пары. Он сторонится при встрече и направляется в кусты. Густой орешник разросся так роскошно, что с первого же шага под хранительную сень его – он уже невидим. При говоре и смешанном гуле от подъезжающих телег и повозок шелест травы под ногами его неслышен. Голоса удаляются, потом слабеют и – совсем их нет. А он все идет дальше, внимательно всматриваясь: не блеснут ли где серебряные струи? Наконец направо темная зелень густой листвы прорезалась светлым пятном. «Пруд!» – чуть не вскрикнул Холмский и перевел дух. Через несколько мгновений он стоял уже на берегу водяного зеркала, с одной стороны только не обрамленного могучими кленами. Исполины эти давали как бы возможность видеть с пруда далекий палац. Равнина вод была очень обширная, так что противоположный берег отстоял больше чем на сотню сажен, а заворот влево шел еще дальше, представляя глубокую впадину – бывшее озеро и за ним речку, уходившую в ясную глушь. В ту минуту, когда, обозрев берега пруда и найдя пункт, удобный для наблюдения, Холмский сел на траву поджидать Марианну, – погрузившись в золотые грезы, где панна рисовалась феею – раздавательницею всевозможных благ, которые представить способно было его воображение, – из этой глуши выплывала лодка. В ней сидели двое мужчин. Один из них мастерски греб под тот берег, где сидел князь Вася. Проплыв под кленом, где сидел он, скрываясь в густой листве малинника, – за пологом его совсем невидимый, – лодка остановилась. Сидевший без дела в ней вспрыгнул на траву и свистнул так пронзительно, что эхо отдалось по берегам пруда, повторившись в густоте кленовой рощи. Не прошло минуты, как вблизи отдался такой же свист и из кустов выбежал поляк, попавшийся перед тем Васе навстречу в дверях палаца Очатовского, когда они приехали. Он подал руку призвавшему его свистком.
– Ну что, есть слухи с Москвы? – спрашивает приехавший в лодке.
– Были, да недостаточно ясные; посланы новые запросы.
– Сам Лукомский отвечал?
– Ему нельзя. Смотрят за ним очень строго и вообще недоверчиво, так что письма получаем не от него, а от Мунта Татищева, новгородца!.. Ярого врага Иванова… человека очень ловкого.
– А почем вы знаете, что это не предатель?
– Во-первых, он весь наш и норовит к нам же уйти при случае… стало быть, в нас заискивает…
– А если падок на гроши, тогда его подкупят… и забудет он свои теперешние намерения, коли больше нашего ему дадут? Почем знать!.. Москалю доверяться не след было. Это – больше чем неосторожность!
– Не беспокойся, пан мой милостивый… Тут уже все рассчитано… Лукомский – мастер своего дела и не ошибется. Особенно когда мщение личное движет его великую душу.
– Видел Ивана Лукомский?
– Как же. Получил приглашение оставаться сколько пожелает и обещание таких же маетностей, какими у нас владел.
– Так что… смотрят на него, значит, во всяком случае, как на своего будущего верноподданного… а если наблюдают… то чтобы не ушел?
– Трудно сказать!.. Спрашивают о разных разностях.
– Ну, это пустяки… сколько угодно. Сообщите, чтоб показывал нас еще слабее, чем мы есть на самом деле… Пусть не скрывает ни про наши интриги, ни про партии, ни про беззащитность окраины, да пусть смело высчитывает силы хоронгов панцирных. Главное… нужно, чтобы в него Иван вверился. Пусть берется и вести его полки, даже… пусть клевещет на короля и на панов. Чем язвительнее – тем лучше!.. Да сперва пусть правду говорит. Москву я знаю. Москвич хвастовство любит и верит в могучесть своей грубой силы. Дакать и такать да прилагать небылицы – лучший путь к снисканию у них доверенности. Вояку Ряполовскому пусть восхваляет его испытанную храбрость, хвалит проницательность Патрикеева… Этим путем добиться можно близости к Ивану. Тогда же, не теряя времени, пусть употребит вот этот порошок… Щепоть одна в стопе меда разойдется неприметно, а две капли этого медку упокоят навек завистливого пожирателя уделов. Так вот… перешлите этот гостинец!
Вася видел, как передал поляку вопрошатель мешочек из красной шелковой материи в кожаном кошельке да какую-то палку с наверченным на нее ремнем. Получивший положил все за пазуху и поспешно скрылся в кусты, а передатчик сел в лодку и через минуту скрылся в глубине разлива за поворотом берега. У Васи пробежал невольный трепет, когда он вдумался в настоящий смысл наказа поляка, передававшего мешочек и палку.
– Нет, вам не удастся, злодеи, извести государя! – промолвил он вполголоса, вставая с травы и забыв о свидании, которого так еще жаждал за несколько минут. Долг и совесть заглушили в нем сладкие грезы, навеянные очаровательным образом Марианны. Не думая уже о ней, Вася пошел по берегу к палацу, ничего не видя, погруженный в думу. Вдруг его схватывает за руку княжна.
– Куда ты? – Вася воротился к действительности, и пыл, оставивший было его, вновь овладел молодым человеком.
– Княжна, зачем я увидел тебя? Зачем я продолжаю на тебя смотреть! Зачем, скажи, когда моею ты не можешь быть уже?
– Это от тебя зависело и… пожалуй! – слезы закапали с ресниц у ней, и голос перервался. Рука ее замерла на плече князя, а грудь колыхалась. В глазах темнело у ней, и кровь клокотала, душа молодую девушку.
Холмский тоже плакал навзрыд, держа бывшую пленницу в объятиях. Им так сладко вдвоем, что они готовы были оставаться в этом положении целую вечность, не замечая полета времени. Приищите, если сумеете, название такому состоянию, но оно было не сон и не бодрствование. К действительности призвали наших мечтателей голоса девушек, раздававшиеся вдали и кликавшие: «Панна Марианна! Панна Марианна!»
Она затрепетала, вырвалась из рук Холмского, а он – рухнул как сноп на траву, потеряв всякое сознание.
Уже было поздно. Звезды ярко горели на темном своде ночного неба, когда пришел в себя, от прохлады вероятно. Шатаясь как пьяный и спотыкаясь на каждом шагу, князь Василий Данилович пустился наудачу искать дорогу к палацу. Насилу выбрался он из густой чащи деревьев на полянку. Отдаленные звуки музыки дали ему понять, в которую сторону идти к палацу, где уже пан Мацей очень беспокоился, ломая голову: куда девался этот дорогой гость, им привезенный? Усердный маршалок то и дело выбегал из дверей в сад: осведомляться, не видал ли кто князя? Разосланные в окрестности люди воротились уже перед утром, ничего не найдя и не узнав. К счастью, в один из своих обзоров, при выходе из палаца Мацей увидел предмет своих напрасных исканий. Поняв, что в этом положении гостя трудно спрашивать, как и почему это сделалось, а нужнее дать ему покой, Мацей провел изнеможенного князя Василия в помещение, ему отведенное, и передал на руки заботливому Алмазу.
Придя в себя и несколько отдохнув, князь дрожащею рукою начал строчить донесение о кознях Лукомского. С рассветом Алмаз, по наказу своего господина, выехал уже из Очатовского замка, никем не замеченный. Скоро очутился верный слуга на дороге к Смоленску, поспешая в Москву с грамотой.
VIII. Неверный расчет
Уж как полно, красна девица, тужити,Не наполнишь ты сине море слезами,Не воротишь друга милого словами!Русская песня
Время бежит неделя за неделей, месяц за месяцем. В теремах великой княгини царит какая-то апатия, и, если бы на половине государыни не раздавался время от времени звонкий голосок княжны Федосьи Ивановны, можно было думать, что какая-нибудь душевная болезнь или тяжелое семейное горе свинцовым гнетом налегло на царствование обитательниц.
Делаются между тем приготовления к свадьбе, и, кто бы поверил, вечера при этом проходят без песен. Сенные девушки ходят робко, все высматривая чего-то да шушукаясь вполголоса. Такое положение прислуги прилично и уместно было бы у немощной и одинокой вдовы – старушки-скопидомки, между тем великая княгиня Софья Фоминишна далеко была не стара, не немощна. Смерть не лишила ее любимых взрослых детей; о потерях же только родившихся княжон она давно забыла, имея одноименных с ними дочерей, уже расцветших розами. Наконец, как мы сказали, делаются приготовления к свадьбе старшей, хотя и другая поспевает в невесты. Что же за причина видимой кручины и где источник ее?
Мать обыкновенно радуется, готовя дочь к венцу. Софья Фоминишна по-своему и то довольна: честолюбие ее удовлетворено. Ее Елена будет государыней по воле державного отца, тоже довольного примерною дочерью и ее послушливостью. Только послушливость да ласки Елены, имеющие чарующую прелесть, томят сердце. Словно овечка, предназначенная на заклание, ластится перед грубыми мясниками, так и она, кроткая, вечно задумчивая, прильнет щеками к холодной руке матери, и та, любившая красные велеречивые речи, молча принимает знаки нежности дочери, не смея взглянуть ей в лицо. Не смотря на нее, мать чувствует, как наполняются алмазные, горячие слезинки на ресницах ее дочери, и каждая из них, скатившись, недолго дожидает падения следующей. Если хотите, Елена не плачет, не хныкает, не задыхается от бурного прилива влаги, которую называют слезами, она по слезке, по капельке точит их безустанно, не считая и не замечая этого систематического, если угодно, паденья и нарастанья капелек. Мать не раз решалась спрашивать, вызывать признанье, но при первых же словах своих робела отчего-то и теряла охоту продолжать допытывание, довольствуясь лаконическими ответами: не болит, не больна, не скучно!.. «Так, что-то томит сердце, маменька!» – прибавляла покорная дочь при этом почти не слышно.
Сам отец со своею железною волею ни разу еще не решился сделать допрос в этом роде, хотя смотрел на белое личико дочери, подернутое грустью, не без видимого волнения. Не оно ли, не это ли волнение, и мешало великому политику выспрашивать? Он сам сознавал, что, обрекая дочь на житье в чужбине с человеком, которого она не видала и должна полюбить понаслышке, не зная его, каков он, – должно неминуемо вызвать в этой жертве признаки и тоски, и слез, и горя. Все это очень естественно и должно быть. Она должна пройти такое состояние; потом забудет… сживется… может быть, неожиданно встретит и радость – по капризу судьбы, всегда действующей наперекор расчетам. Простая же логика не давала права заключать о большой радости и совершенном довольстве молодого существа, пересаженного против воли в другие условия общества, к другим людям, враждебно относившимся ко всему, что носит имя московского.
– Ведь не любят же, по правде сказать, и москвичи мою Софью Фоминишну? Положим, ради ее греческой хитрости, – рассуждал сам с собою Иван Васильевич (наедине, входя в разбор обстоятельств предположенного им бракосочетания дочери с литовским владетелем)… – Ну… и ее, Алену мою, может, не полюбят литвины, а главное, ляхи-враждебники. Небольшая беда – любил бы только муж! Александр мямля, говорят, а одинаковые нравы сталкиваются на одних и тех же побуждениях. Вот что дурно! Алена моя – мямля! И муж будет такой же: ни рыба ни мясо! И будут они друг другу надоедать; он свою католицкую веру держит; она привязана к православию родному. На этом столкнутся непременно! Его науськают паны разные, да патеры станут перетягивать к себе в веру мою горлицу… Она устоит, я знаю, – а слез прольет реки. Да ведь и так плачет! Такая уж ее, видно, доля пахмурая. Все же замуж девку-дочь отдать надо; за своего всегда могу, да выгоды большой нет, а за соседа – есть выгода! Алена моя не просто девушка, а русская великая княжна и должна сослужить родине службу: тянуть на русскую сторону литовские порядки! Сживется же ведь наконец! Привыкнет и муж к ней! По себе могу судить, не всегда и не во всем же откажешь просьбам жены: два раза устоишь, отойдешь, в третий – сделаешь! И если Алене посчастливится, из двух в третье: ее родное дело – Русь и русское в Литве – поднимется. Вот ее участь… завидная для русского сердца. А сердце у ней наше, русское, доброе. Слезами посеешь – радостью пожнешь!..
Мать рассуждала несколько иначе. Для Софьи Фоминишны была не тайною привязанность Елены к Васе Холмскому, и, зная эту сторону очень естественной девичьей кручины, мать приходила к убеждению, что слезы, не осушающие глаза дочери, выражают скорбь об отсутствующем. Потеря его навек была бы, может, легче, чем если бы видела она его хоть редко, издали! Неизвестность: что с ним? – заставляет пытливый ум и кроткое сердце беспрестанно о нем думать. Этим тревога поддерживается, и забвению долго не изгладить из памяти милого образа.
– Вот что разве сделать мне? Сказать разом, что нет его?.. Уверенность в том поможет забвению! По себе могу судить. Когда в борьбе с неверными пал мой прекрасный рыцарь Анджелето Равенский, я думала: не пережить мне будет его гибели. Но прошло с полгода, и я приняла без большого горя весть, что меня хотят отдать за Ивана Московского. До вести о гибели Анджелето я считала мгновения: когда получу от него весть? Делалась больна, когда замедлялось почему-нибудь прибытие посланного. А как только эта лихорадка ожидания прошла, я стала спать спокойно, и самый вопрос о дальнем странствовании в варварскую страну, где должна была я, после тысячи приключений, отдать руку неведомому мне государю-мужу, для меня разрешился легко. Поедем – посмотрим, что будет! Так и будет с Еленою. Слез она меньше будет тратить, раз вдоволь выплакавшись, при сообщении об исчезновении Васи!
Кто более ошибался в страсти и живучести сердца Елены: мать или отец? Покажут события. Только Софья Фоминишна решилась привесть в исполнение свой замысел со всею ловкостью итальянки, обладающей и греческою хитростью.
Однажды утром наученная ею сенная девушка вполголоса стала рассказывать своей подружке-золотошвейке; сидя за пяльцами, что на Москве говорят: никак князя молодого Холмского извели где-то злые люди!
Княгиня Авдотья Кирилловна в это время проходила внутренним переходом, только тонкими дранками отделенным от теплых сеней, где происходил разговор. Фамилия Холмского заставила ее остановиться, и слова: «Извели злые люди!» – были ударом в сердце кроткой страдалицы. Она так и осталась на месте, бледная, трепещущая, холодная и… почти недышащая.
В таком положении перенесли княгиню на постель. Сбежались дети. Княжны Елена и Федосья Ивановна целовали холодные руки своей пестуницы, обливаясь слезами. Она же находилась в состоянии летаргии; дозволяла делать с собою что угодно. Руки ее легко разгибались, потеряв всякую возможность сопротивления. Только грудь высоко ходила, но дыхание чуть было слышно.
Пришла Софья Фоминишна и при взгляде на отходящую поняла, что убило ее.
– Я знаю, что так поразило быстро княгиню! Мне женщины что-то болтали, будто с князем Василием… сделалось… – вымолвила дочь Палеологов с самою невинною миною, как бы невзначай…
Елена упала в обморок. Феня же зарыдала с такою силою, что и сама, не приготовленная к двойственному взрыву скорби о мнимой потере лица, по ее мнению, интриговавшего одну девушку, – мать почувствовала себя дурно, внезапно отгадав, насколько Холмский дорог и другой ее дочери.
– Вот так беда!.. – вырвалось у нее самой искреннее признание.
В это время вошел Иван Васильевич, извещенный о припадке княгини Авдотьи Кирилловны, приготовленный уже найти княгиню Холмскую при последнем конце ее. Как ни привык великий политик скрывать в себе волнение, но на лице его выражалась в эту минуту такая безотрадная мрачность, что сама Софья невольно затрепетала.
– Успокойся, жена! – холодно отозвался государь, предупреждая, как казалось, вопрос со стороны великой княгини. – Сказали мне, с Авдотьею Кирилловной стряслось что-то такое… недоброе…
– Да ты сам-то каков, посмотри! А еще советуешь мне успокоиться!
– Я получил тяжелую весть! – совсем могильным голосом ответил Иван Васильевич. – Да обо мне после… Она что, спрашиваю?
– Эта же тяжелая весть, вероятно, и убила нашу голубушку! – вмешалась непрошеная княгиня Ряполовская, как-то очутившись тут.
– Да ты о какой вести толкуешь, княгиня? – прервал ее государь, внезапно переходя от беспокойства к гневу, хотя пересиливая овладевшее им смятение.
– О Холмском-молодом… известно! – бойко ответила сплетница.
Иван Васильевич рыкнул, как дикий зверь, когда хватят его каленым железом, или когда случайно в траве где-нибудь ступишь голой ногой на змею и почувствуешь ее жало.
– Кто смеет подслушивать мои тайны?.. Предатели вокруг… везде! Я велю вырвать язык тебе, тараторка проклятая!.. – и он затрясся как в лихорадке от обуявшего гнева.
Софья Фоминишна поспешила отвести супруга от бесчувственной княгини Холмской в свою ложницу и, заперши двери, обняла мужа и стала его успокаивать.
– Ну что ты так вышел из себя?! Разве о Холмском-молодом нельзя говорить?.. Его потеря не может быть важна так… Он…
– Что ты мне толкуешь о потере какой-то? Совсем не то. Ково потеряешь – тово не воротишь! Дело не в потере, а в том… что Холмский прислал мне с доверенным человеком извещение… Лукомский прислан сюда Казимиром – отравить меня! Нужно… стало быть, схватить ево… чтобы не увернулся… а баба толкует о Холмском!.. Станет еще благовестить: ково и зачем прислал он?.. Так я же эту сороку присажу на нашест… будет она ужо наблюдать у меня хранение устам своим!
– Успокойся же… Я сама ничего не поняла тут… Стало быть, догадаться о присланном от Холмского никто не может. А твоя вспышка и подавно отобьет охоту пересказывать все, что на ум взбредет… Вот, я… насколько могу понять из толков о княгине Авдотье Кирилловне, думаю, что ее убили неосторожные слова… чьи-то… в девичьей: что князя Васи, сына ее, в живых нет… Ряполовская ведь это тараторила… а не другое!
– Ну… так провал же ее возьми, глупую трещотку!.. И поделом ей досталось… не суйся прежде отца в петлю, не городи нелепости, коли не спрашивают… Теперь авось прикусит язык?.. Не сунется вдругорядь. – И политик усмехнулся, успокоившись.
– А ты знаешь что, государь? Ведь по Ваське Холмском у нас и новая кручинница – Феня!
– Это как?
– Как принесли княгиню с перехода да положили… я и молвила вслух, что говорили девушки о гибели Холмского… Алена сомлела… заголосила, зарыдала и… Феня… с ней. Я и поняла…
– Это еще не много тебе известно. Может и не то… и не так. А во всяком случае… наблюдать надо. Хотел было я призвать Васю… нужен мне такой верный парень: это адамант[45] и чистое золото!.. Как был и отец его покойный (Иоанн невольно вздохнул). Но… за твоим открытием подожду… дам ему новую работу… В Свею, что ль, послать? – проходясь по ложнице, заложив руки за спину, промолвил успокоенный Иоанн и, подав руку жене, спешно ушел к себе.
Софья Фоминишна, оставшись одна, погрузилась в глубокую думу. Ее как мать занимала, очень естественно, судьба дочерей, и партия каждой из них представлялась не с политической только стороны, как супругу, но со стороны значения придворной власти. Блеска требовало воображение, впервые начавшее работать у нее при другой, более яркой обстановке, далеко не такой, как московская – с одною чинностью выходов в храмы да в Грановитую! Мысль дочери Палеологов уже знала цветы поэтического вдохновения прекрасной Италии. Глаза ее видели турниры и праздники. Душа просила у нее в дни юности мятежной, как мы выше видели, простора и любви, ею самою вызванной и разделяемой. Только страсть эта, для полного декорума, искала пышной обстановки, ловкости и находчивости со стороны любимого предмета. Ей представлялась необходимою не просто статная фигура физически развитого молодого человека с приятною наружностью, но известный лоск обращения при том. Софья требовала еще от идеала мужчины, кроме способности возбудить любовь, известной бывалости и наблюдательности, заменявших у людей XV века ученость и образование, получаемое в детстве в наше время. Состояние независимое само по себе, но непременно соединенное с иерархически государственным значением, принималось как условие, но ум Софьи Фоминишны не признавал настолько же необходимым, чтобы все эти качества соединялись в лице владетельного князя или короля. Если бы было так, конечно, лучше, но, увидев случайно, во время путешествия по Германии, сына польского короля, именно того самого Владислава Казимировича, который сделался потом королем Чехии и Венгрии, Софья Фоминишна вынесла из кратковременного наблюдения за ним нелестное заключение о степени цивилизации этого принципе. По крайней мере, ее резко поразило умственное различие и человечно-социальное настолько малоразвитого юноши сразу после виденных ею итальянских маркизов и нобилей. Даже грубые бароны имперские брали предпочтение перед королевичем польским в развязности и светскости. В москвичах великая княгиня и невестою еще видела крайнюю к себе угодливость и почтение, а эти качества в глазах честолюбивой девушки уже намного сглаживали неловкость и неуклюжесть их. Польская же заносчивость, идя вразрез ее личным стремлениям, давала простор представлению всей нации далеко не в выгодном свете. Между тем изображение не виденного еще зятя князя московского, поляка, представлялось необходимо снабженным всеми не нравившимися ей качествами, для контраста невольно выдвигая противоположности, ей приятные. В глазах Софьи Фоминишны тип приличного мужа для дочери требовал при красивом молодом лике и высокого роста избранника.
Недостаток роста и сутуловатость считала она непростительным пороком в светском мужчине, не враче. Из духовных качеств: великодушие – в смысле, впрочем, беспощадной мести врагам и бестрепетного ожидания смерти; отвага да неразлучные с нею живость характера и здоровье; наконец, в довершение всего – веселость! Вот и все, что желала бы она найти в муже для себя самой в молодости и для дочери – пережив уже возраст нерасчетливых стремлений сердца. Программа эта представляла, как бы нарочно, все качества и особенности князя Василия Холмского. Так что его образ сам собою выходил и становился в параллель с коронованными особами, ей известными по слухам. В этом же отношении она была больше любопытна, чем и сам Иван Васильевич. Каждое возвращение посольства доставляло ей случай по расспросам послов и дьяков составить более или менее обстоятельное представление личности не только польского короля, но даже немецкого императора с его сыновьями и братьями, как и всех других владетелей Запада, куда только ездили москвитяне. Все купцы находили за этими сообщениями доступ к великой княгине. Поэтому в глазах торгующего люда вообще Софья выигрывала больше красивой невестки, которую никто из них не величал в интимном кружке своем умницей-разумницей, как великую княгиню. Она к тому же была покровительницею среднего, всюду, всегда и везде более развитого и стремящегося к развитию класса, чем высшая аристократия, увивавшаяся около Алены Степановны, миловидной, пылкой и оттого увлекающейся. Прибавим, что вдова княгиня не оставалась бесстрастной к прерогативам рода и значения богатства, как бы ни было оно добыто. Взгляд же Софьи был гораздо шире в этом, чем и у самого державного супруга. Тот не ценил особенно князей Рюриковичей, зная, что, только держа их в ежовых рукавицах, можно было видеть от них почтительное повиновение. А Софья часто внушала мужу, что угасающие роды делаются, вырождаясь, бременем… даже и при самом лучшем положении развития страны. Тогда как свежие силы ее – это средний класс! Оттого-то Иван Васильевич при расширении своих владений и наделял поместьями выслуживавшихся новых людей из детей боярских, употребляя на посольское дело за дьяков людей бывалых и опытных из городских сотен. Род Холмских, новый на Москве, мог считаться древностью рода и значительностью с любыми первыми сановниками двора. К тому же щедрость Иоанна разливалась широкою рукою в наделении всякими благами, вещественными и земельными угодьями достойного главы этой фамилии, вполне рыцаря без страха и упрека. Так что наследник богатого отца и матери во всех отношениях мог стать первым у ступеней царского трона – по наследственному достатку, по славе родителя и дружбе к нему владыки, выросши как родня в семье государевой. Если не король какой – так он?! Другого выбрать мудрено было.
В этих думах княгиню застали сумерки. Вдруг странный шепот долетел до ее чуткого слуха. Встать с места и отворить дверь в теплые задние сени было одним мгновением. Там толпились вокруг какой-то невиданной Софьею высокой женщины все ее сенные девушки, делая расспросы вполголоса.
– Ну а мне что скажешь, лапушка? – спрашивала востроглазая Даша, схватив Василису (то была она, застигнутая врасплох, когда пробиралась к выходу после гаданья у Елены Степановны).
– Все, что желаешь, – все сбудется! – отвечала гадальщица, вырываясь от неотвязной таким шипящим или, лучше сказать, пронзительным шепотом, что Софья Фоминишна сразу поняла, что это за новое лицо. О гаданье невестки и ей сообщено было своевременно; а кружка в руке – также не забытая в описании наружности чародейки – довершила отгадку. Тут внезапная мысль оживила строгие черты государыни.
– Ты Василиса называешься? – спрашивает величественно Софья Фоминишна.
– Точно так, государыня!
– Зайди ко мне… Я давно хотела тебя порасспросить, – прибавила великая княгиня повелительно так, что у смелой наперсницы Патрикеевых проступил холодный пот. Так поразил ее этот призыв, цели которого она не могла отгадать (несмотря на прославляемые уже по всей Москве ее, будто бы сверхъестественные, знания).
– Садись! – сказала Софья с обычною своею обходительностью все еще не пришедшей в себя Василисе, когда за ними заперлась дверь. – Ты, я вижу, всполошилась?.. Я не зверь, сама увидишь… Успокойся… Спрашивать тебя, кто ты и о чем гадает моя невестка, я не стану… И без тебя знаю, что у ней там за зазноба… Ты мне раскинь бобы на двух девушек!.. Какова будет их будущность?
Василиса при первых же звуках ласкового голоса Софьи, звучавшего так приветливо и обольстительно, уже пришла в себя; при дальнейшем же заявлении великой княгини даже улыбнулась… и кто бы мог подумать – искренно. Мало того, инстинктивно догадавшись, что в характере дочери Палеологов много было несокрушимой энергии и вообще таких особенностей, которых она, по совести, не могла не ценить высоко, гадальщица отбросила свою напускную таинственность и заговорила с нею просто, без вычур, не стараясь рисоваться, чтобы действовать на воображение.
– Государыня, – сказала она, – ведь бобы – игра скучающих?! От безделья, не больше.
– Ты хорошо отгадываешь, когда говоришь прямо, – с улыбкой отозвалась Софья, – так разложи мне их да скажи значение каждого бобка… Я и пойму, в чем дело… Скуки не занимать стать у нас… и времени довольно, чтобы тешиться… Я загадала!.. Раскидывай же.
Из знакомой нам костяной кружки посыпались бобы, и семь из них упали почти в ряд на камчатную скатерть, покрывавшую стол в ложнице. Еще два бобка легли накрест один другому, а один, далеко отбросившись от общей купы, перевернулся, падая.
– Ну, быть передряге… да какой еще! Одинокой… может, придется тебе пожить… сколько-нибудь… времени. А вот устроится свадебка любимой парочки. Одна иссохнет, бедняжка, в чужбинушке. Невзгода… печаль.
– Не продолжай! Я все поняла. Пусть творит судьба, что хочет! Наше дело… терпеть… и… повиноваться…
И великая княгиня, словно срывая с рук что-нибудь неловкое, беспокойно поводила попеременно пальцами: от запястья к локтю то по одной, то по другой руке. А сама ходила взад и вперед, видимо не в себе.
Вдруг вбежала мамка и прерывистым от бега голосом донесла:
– Богу душеньку отдала!
Софья Фоминишна не спросила кто и медленно, опустя по-прежнему голову, пошла в противоположную сторону из своей ложницы.
Старшая великая княжна все еще лежала в забытьи. Федосья Ивановна каталась по полу. Ломая руки, рыдала она, повторяя прерывисто: «Бедный Вася!»
Великая княгиня подошла к теплому праху пестуницы своей и, целуя в уста усопшую, всхлипывала, что редко у ней замечалось.
– Не погиб твой Вася, – вымолвила она в забытьи. – Я заменю ему тебя, ангельская душа! – Тут закапали ей самой неприметные слезы, увлажнившие сухое, изможденное печалью лицо молчаливой страдалицы, казалось повеселевшее при этом обете дружбы.
Вошел Иоанн и остановился на пороге, сочувственно смотря на жену. Вид ее, растроганной при прахе их пестуницы, разогрел в супруге-государе давно уже, казалось, исчезнувшую нежность к жене. Облегчив скорбь о потере тяжелым вздохом, Иван Васильевич, никогда надолго не поддававшийся слабости, перешел на сторону жены и, взяв ее руку, вывел из терема.
– Пойдем к тебе! – сказал он Софье. – Полно горевать да слезы точить – не возвратишь!
– Нет, к тебе я пойду, – ответила Софья будто небрежно, сообразив мгновенно: как прийти ему, когда там гадальщица? Дойдя до теплых сеней, разделявших обе половины царственных супругов, Софья случайно будто тяжело кашлянула и вбежала в свою ложницу за ширинкою[46]. Здесь знаком указала великая княгиня Василисе: идти через терема и, давая ей кольцо, шепнула на ухо: «Приходи, когда вздумаешь, только доложись!»
Иоанн ничего не подумал, замедлив ход свой, поджидая возврата жены.
С нею вдвоем провели они в рабочей государя весь этот вечер, ласково сообщая друг другу планы и предположения. К ужину позвали туда же, к государю, и детей. Давно царственная семья не представляла настолько безмятежного единения. Княжны воротились к себе с кусками парчи на ферязи. Княжич Василий Иванович получил от родителя баул с дорогими шахматами да два харатейных[47] наставления от старчества, «како подобает сыну цареву ко всякому чину любительство показовати».
На половине вдовствующей княгини Елены Степановны происходили сцены в другом роде.
Ошеломленная гневным прикриком государя, княгиня Марья Ивановна Ряполовская поспешила укрыться от взоров державного, но сама осталась в сенях у государыни невидимая: выжидать, что будет.
Ожидание ее, как мы уже знаем, было недолго. Иван Васильевич вышел от жены успокоенный.
– Вот как у нас теперь? – прошептала пришедшая совсем в себя дочь Патрикеева, как отец, соображавшая быстро. – Моей толстушке лафа отпадает, значит!.. Софья подбилась опять?! Видно, сильна уж, когда из зверя делает так скоро ягненка. А мы… знай себе зеваем да ворон считаем!.. Нужно эту паточную куклу растолкать… понадежнее… А все Семен непутный… обошел бабу… Не видит, глупая, как в глазах деревня горит?.. Я же ее усовещу… коли бы одну волокло в омут, пусто бы ей было, а то ведь и батюшку… и брата… да и меня стащит!.. Нет уж, извини, государыня! Мы: так – так-та́к, а нет – успеем и к Фоминишне хвостик подвернуть… Впрочем, – выйдя из своей засады и потирая лоб, окончила плутоватая княгиня Марья, – прежде растолкать Аленушку попробуем… А там уж что Бог даст!
И она направилась в терем княгини-вдовы.
– Сердце мое, княгинюшка, никак, наш ворог-от, по соседству, опять рога поднимает? – обратилась Ряполовская к Елене, указывая в сторону Софьиной половины.
– А что?
– Да страхи такие… что и сказать нельзя.
– С кем же и што подеялось?
– Да со мною все, горемычной, известно, с кем больше бед… с другим… Холмчиха-старуха, вишь, ноги протянула! Сам пришел тут. Сама стонет; друг ведь ее закадышной! Я, того, гляжу да и молвила спроста: вишь, мол, бают, что князя Васи не стало, так это самое матку-то и пришибло. Что ж ты думаешь, сударыня, как на меня затопотал государь… И сама я не знаю… что с им тако поделалось: подслушивать… у меня! Одно кричит – язык укорочу! А за что, мать моя, за что? Веришь, государыня, я… как стояла – так и… присела тут: думаю – смерть моя!..
– Однако жива осталась? – захохотав, резво перебила повествовательницу мнимого бедствия шутница Елена.
– Тебе, государыня, хорошо теперь-то шутить! Попробовала бы сама быть на моем месте… видит Бог… струсила бы, верно, струсила… Да, скажу тебе, матушка княгинюшка… смеху ни крошечки туто нету; и не из чего грохотать совсем! – переходя к злости (при сознании, что эффект напугивания потерпел крушение в самой патетической прелюдии), вскрикнула вдруг княгиня Марья. – Не то запоешь, коли порассказать, что затем-от было!
– Еще страшнее? – продолжая смеяться, спрашивает иронически Елена.
– Что тебе говорить напосмех!.. Коли я заслужила тово своей преданностью, тогда… полно, будет, матушка, с тебя. Вот, думай тут, как бы ото зла отвесть, – заключила она, хныкая.
Елена поглядела было на обидевшуюся боярыню недоверчиво, но слезы, текшие в обилии, заставили легкомысленную, но добрую княгиню мгновенно раскаяться в своей, как думала она, непростительной ветрености. Она взяла нежно жесткую руку белобрысой дочери Патрикеева и, глядя ей в глаза, с нерешимостью просила забыть неуместную шутку.
Ряполовская, казалось, смягчилась, но сделалась еще неутешнее.
– Княгинюшка, свет мой, – захныкала она, – плачу я не об обиде, а об горе, которое… тебе, может, готовитца!.. – и еще сильнее разрюмилась.
– Успокойся, княгиня.
– Покойна я… но не могу… беда… беда…
Этот пролог возымел свое действие. Елена встревожилась.
– Выскажись, душенька Марья Ивановна, – упрашивает теперь вдова Ивана-молодого свою хитрую наперсницу больше чем заискивающим тоном.
– Слушай же, государыня, – с полным торжеством уже начинает дочь Патрикеева. – Софья взяла таково смело и отважно за руку гневного-то батюшку да и увела к себе. Прошло всего ничего, гляжу – он выходит тише воды, ниже травы! Вот отчего я горюю и плачу, свет мой, княгиня Елена Степановна!.. Вот в чем нам всем беду вижу я!.. Поняла теперь небось?.. Моя очередь усмехнуться!
Действительно, настроенной махинацией хитрой сплетницы Елене сделалось жутко от преувеличенного, как мы знаем, могущества Софьи Фоминишны на мужа.
– Душенька-княгиня! – после короткой паузы промолвила Елена передатчице грозы. – Сходи, мой свет, до батюшки да поставь его в известность… Пусть придет к нам… Пообсудим… А коли нужно… всех собрать наших! Да ты поспеши! Скорей!
Ряполовская, имея сама надобность видеть отца, не заставила ждать повторения просьбы.
Оставшись одна, Елена обернулась к окну на Москву-реку и долго смотрела внимательно на синевшие вдали леса да на серебряную ленту Москвы-реки, загибавшуюся к горам Воробьевым. Думы одна за другой горячее и томительнее пробегали в голове ее, хотя глаза и казались бесстрастными. Небо начинало темнеть, и княгиня не без внутреннего трепета стремительно отворотилась от окна в противную сторону.
Прямо перед ней стояла, как привидение, фигура Василисы, молча двигавшей свою кружку с бобами, предлагая начать гаданье.
– Пожалуй! – сорвалось с уст Елены.
Гадальщица сорвала с себя фату, набросила на скатерть и по фате раскинула дождем все бобы свои.
Княгиня придвинулась к столу и, наудачу взяв один боб, своею рукой сбила в кучу прочие. Кучу эту всыпала в кружку свою Василиса, встряхнув три раза ее и покрыв передником, достала, не глядя, семь синих бобков. Семь других вынула княгиня. Положили их на ширинку; взяли ее за четыре угла, приподняли, оборотили к столу, и – бобы расхлестнулись как попало по скатерти.
– Смотри, государыня! Твой выборный боб никем не тронут… Перепутались враждебные только, синеньки бобки. Значит, кутерьма будет у врагов твоих, а твоево… ненаглядново… не коснется зло никое…
Елена вздохнула полною грудью и, казалось, успокоилась.
– Еще разок, что ль, велишь кинуть?
– Не надо больше! Поди теперь.
– Не позволишь ли теперь, государыня, попросить тебя о милости?
– Говори!
– Меня князь Василий Иванович Косой хочет выдать за своего доезжачего, за Брыдастова, за Гаврюшку… а я не соизволяю!.. Войди в мое положение, княгинюшка!.. Защити!
– Хорошо! Будь покойна. Я велю Косому, чтобы тебя ко мне отдали.
– Не отпустит он… Он, вишь, греховным делом, в меня влопался… и хочет от старика, от отца, скрыть свои шашни, чтоб не ревновал… А мне… одинаково противны… и отец и сын. А я – раба их! Безгласная тварь, значит.
– Изверги! – вырвалось у Елены. – Будь покойна… Я у Ивана Юрьевича потребую тебя, а теперь… чтоб не встретиться тебе с Марьей Ивановной… поди на свекровнюю половину. – И указала сама ей, куда идти.
Дальше мы уже знаем, что вышло.
Покуда Иван Васильевич нежничал с хозяйкой да с детками, у невестушки его, на просторе, закипел веселый пир. Вся партия патрикеевцев наполняла повалуши вдовы княгини. Много было горячих споров; много было высказано и дельных советов: как действовать по обстоятельствам? Курицын, давно уже выпущенный, дал дальновидный план для действий в одно время (хотя по наружности) благоприятный врагам, то есть Софье и грекам, и – невесткиной партии.
– Тягаться нам с греками, – сказал он, оглядев собратьев, – в хитрости не удастся, особенно в мелочах… Пять раз на день проведут они нас! И обойдут сторонкой, коли поставишь заставу на большой дороге… Нужно, значит, явно не смешать им, а будто помогать даже, да в самом деле не зевать, про себя смекая. Софья Фоминишна все спит и видит, чтобы Вася ее забрал к рукам отцовы достатки и власть! Державный же наш памятует про князя Ивана Ивановича и ведает Митриево право. С нашей стороны не следует ни единым словом перечить грекам, ни княгине великой, что Василию Иванычу великими княжествами не володать.
– Да они и рады будут… что мы им даем волю! Что в том проку?.. Значит, что мы ротозеи и есть? – отозвался, прерывая советника, Иван Юрьевич.
– Не дошел ты, князь, еще до узла, а рвать хочешь? – спокойно ответил ему Курицын. – Дай договорить все. Нам нужно, чтобы затеи Софьюшкины сами разлетелись прахом и наших рук чтобы тут не заприметили. Нужно выбрать простоватого из них. Из духовных лучше, хоша, например, Нифонта! Благо он аще и в вышние области любит заноситься! Вот ему и намекнуть, чего, мол, дожидает Василий Иваныч? Он – ничего, и батько – ничего! А начни он, к примеру сказать, противу государя дела править – это державному понравится. Он его и назначит: скажет, у Васьки, видно, смекалка есть. Дай попробую?
– Опять не понимаю… Федя, друг, куда ты все гнешь? Эва хватил, нам учить еще Нифонта, да на свою голову. Гляжу я на тебя… и спросить хочу: из каких ты, мол, наш ли полно?
– Погоди, государь, узнаешь! Не перечь прежде. Вот пристанут они к Ивану Васильевичу, я знаю, с которой стороны. Он позволит. Скажут, растет, мол, княжич, нужно ему дворню набрать. Тоже наше дело: всучить ему таких человечков, чтобы всем на омерзенье было. А Вася паренек упрям. Коли ему раз кто попадет – от того не отстанет. Вот как нададим ему чуть не висельников, и начнут они ему крутить затейную голову, да так закрутят, что он влезет сам в петлю. Тогда-то ты, умная голова, наш набольшой, и подошли к державному горяченьково: чтобы дерзнул правду-матку выболтнуть да еще страху напустить. Вот и дело в шапке. Ваську-друга он за шиворот; женушку под замок! Уж ей не увернуться от шашней сыновних; мать – и потатчица будет; а стало быть, все будет ведать, а отцу не скажет. Как откроется пакость – ей первой и – беда! Ваську на казенный двор… а Митрея Ивановича мы и вытянем. Да пока горит злость у отца – вырвем у деда решение: передать внуку наследство! Вот… что и как нужно дело делать!
Воцарилось на несколько минут молчание, но когда все поодиночке передумали предложенное Курицыным, единодушное «молодец, Федя!» загремело в тереме Елены.
– Палата ума! – целуя в голову, отозвался Патрикеев.
Елена Степановна подала руку дружески советодавцу и поднесла сама ему стопу романеи[48].
– А коли мерзавцев надо отыскивать, зови скорей Ваську Максимова, батя, – крикнул, начиная хмелеть, князь Семен Иванович Ряполовский.
– Зачем же тебе он понадобился? – спросил, не скрывая отвращения своего к врагу молодого Холмского, Василий Косой.
– Лучше этого не выберешь, коли дело дойдет, как развратить кого нужно, князь то будь аль… княгиня! – нахально взглянув на Елену Степановну, выговорил Ряполовский, подозревавший, по слухам, Максимова в благосклонности той, которая теперь предалась ему со всем пылом истинной страсти.
– Ты не ведаешь, что говоришь, князь Семен! Много больно о себе задумал, – жестко высказала обиженная недостойным намеком вдова Ивана-молодого.
Всех словно передернуло. Князь Семен одумался, но поздно. Елена Степановна прослезилась даже от обиды и не сказала ему больше ни полслова.
– Так действуйте же так, как сказано! – осушив последний налитой ковш, сказал Курицын, твердо стоя на ногах и отвешивая низкий поклон княгине Елене Степановне.
– Бывай, государыня, весела и благополучна да последнейшего раба Федьку вспомяни, как будешь во времени! А теперь – за дело, пора! Прощайте.
За Курицыным потянулись все из терема Елены.
IX. Переворот
В уединенном углу пышного палаца князя Очатовского светится огонек, прорезываясь сквозь частую сеть ветвистых лип. Деревья эти чуть не врываются в окошко, перед которым на столе горят три свечи белого воска, разливая по пространной комнате далеко не полный свет. Взад и вперед по сумрачному чертогу, делая неровные шаги, как-то неловко проходит в русском терлике молодой человек высокого роста, богатырски сложенный, низко опустив голову. Кто бы заглянул в эту минуту в лицо прохаживающемуся, тот, наверно, пришел бы к заключению, что молодой обитатель пышного и по времени удобного покоя в палаце Очатовского только начинает ходить, покинув постель после тяжкой и продолжительной болезни. До того исхудало лицо, до того осунулись щеки! А глаза, потерявшие блеск, свойственный молодости, лихорадочно светились в глубоких впадинах под нависшими бровями, по временам вспыхивая фосфорическими искрами – мертвенным зловещим мерцанием. По временам глубокие вздохи вылетали из больной груди недавно еще живого, пламенного юноши. Едва ли и близкие друзья узнали бы в хвором, скорбящем бедняке князя Василия Даниловича Холмского. Между тем это был он действительно, только что оставивший болезненный одр, с которого подняли его усилия искусного врача в соединении с заботливою попечительностью хозяина. Дочери его уже нет в палаце. Она уехала с мужем в его маетности и, как слышно, также болеет. Известие подобного рода могло бы снова уложить надолго Холмского, но, к счастью, он не знает этого, беспокоясь только о долгом невозвращении своего верного доезжачего, посланного в Москву. «Что там делается?» – думает, не высказывая, Вася, и в душе его поднимается тревога. Мысли уносят его далеко. Он садится и грезит наяву. Перед глазами его возникает внутренность терема великой княгини. У окна сидит его мать и старается умерить печаль княжны Елены Ивановны. О помолвке княжны этой с Александром Литовским он узнал перед болезнью уже и скорбел. Лицо Елены оттенено безысходною печалью, но в грусти своей княжна еще миловиднее и задушевнее. Трогательное выражение ее томит сердце Васи, сознающего невозможность противостоять судьбе или переменить ее решение. Малютка Феня, с раннего детства отличавшаяся горячим сочувствием ко всякому чужому горю, нежно ласкает тоскующую сестру и щебечет, как птичка при расцвете природы.
– Вася! – слышится Холмскому, будто говорит княжна Федосья. – Не горюй о Елене; твоя печаль удваивает ее горе. Я заменю ее своими ласками, зацелую тебя! – и сама заглядывает предупредительно и ласково ему в глаза. А слова ее звучат такою мелодией, что Вася готов исполнить неподсильное, казалось, приказание доброй девочки: силится улыбаться и начинает разуверять Елену Ивановну, что в Литве найдет она ту же любовь к себе, как в Москве, потому что такая ангельская душа может внушать только соответственные чувства.
– Полно утешать, князь Василий Данилыч, безутешную. Не тебе мне это говорить, не мне слушать! Ты несчастлив сам, и судьба твоя скитаться по чужим по землям невесть еще сколько…
– Куда же меня еще посылает воля державного? – спрашивает в увлечении молодой князь.
– Великий государь, князь великий Иван Васильевич, повелел твоему благородию путь восприяти в землю Свейскую, править посольство, – раздается звучно и мерно статейная деловая речь, разом разогнавшая грезы скорбного юноши. Он вскочил, возвращенный в грустную действительность, и полураскрытыми глазами обвел вокруг себя.
Перед ним стоял его верный Алмаз в дорожном охабне, с которого струилась потоками вода, а рядом с ним, из полумрака комнаты, выступал карапузик в нарядной шубке и цветном кафтане, поглаживая свою круглую рыжую бородку. Это был очень дельный и хорошо известный Васе дворцовый дьяк государев Истома Лукич Удача.
– Добро пожаловать, гость дорогой, – промолвил совсем очнувшийся князь Вася. – И заправду приходится, видно, путь держать отсюда! И скоро?
– От твоей, княже, воли сие зависит, как укажешь. А по нашему рабскому разумению, мешкать нече.
– Да, разумеется… где ни коротать век… все одно. Ну, что у вас в Москве чинится?.. Да ты сядь, Истома Лукич.
– Коли повелишь!.. – И он сел, с важностью, заключавшею пропасть комизма, особенно при сравнении напускной важности с подобострастным положением униженного раба. Васе, впрочем, было не до сравнений и не до юмористических выводов.
– Что это матушка не шлет мне писулечки? – спросил молодой князь своего Алмаза, который как бы отшатнулся в сторону при этом очень естественном вопросе любящего сына.
– Княгиня Авдотья Кирилловна (да подаст ей Господь Бог наше место злачно среди праведных своих!..) писать, государь, князь Василий Данилович, уже не может… Зане… – и начал всхлипывать.
– Умерла она?! – в ужасе, с раздирающим сердце воплем вскрикнул бедный сын, не ведавший еще утраты родителей.
У дьяка и доезжачего полились слезы по щекам… Вася рыдал. Утолив первый порыв мучительной скорби, спрашивает он об отце.
– В раю праведных такожде, – отчеканил краснослов Удача.
Вася упал на колени и стал горячо молиться. Горечь ударов судьбы, разразившаяся над головою его разом, поразила душу, но произвела успокоительный перелом в чувствах, которые не переставал лелеять он. Теперь перед ним зияла бездна – гибель всяких надежд, всякого утешения; и любовь – последнее из благ, данных душе и сохраняемых до гроба, – любовь, казалось, потеряла для него всякую приманку. Он молился о подкреплении свыше, и все земное, до того томившее молодую душу его, отлетело, казалось, невозвратно. Он крепчал под ударами судьбы, и в убитой горем душе его возникал долг с его святыми обязанностями. Молился истомленный физически, но бодрый духом, недавно юноша, теперь муж, которому не страшны делались новые испытания. Больше того, что он выстрадал, мудрено изобрести самому находчивому мучителю. И столько вынести в короткое время, сколько судьба послала теперь на долю Васи, едва ли могли очень крепкие люди. А он только выходил из детства, когда брошен был в самый узел мирских волнений. Не выдержал здоровый организм такой ломки и привел чуть не к дверям гроба юношу. Но, поднимаясь вновь, и теперь еще раз пораженный вестью о потере обоих наиболее дорогих ему в мире существ – отца и матери, – князь Василий выдержал конец испытания с новыми чувствами – он теперь ничего не имеет на земле, за что бы стал стоять или что бы хотел оспаривать у своей гонительницы. Покорное орудие промысла, он полюбил горечь страданий – и произносит шепотом обет жить для других, не для себя, призывая на поддержку бренных сил плоти помощь провидения. Ненависть и зависть неизвестны были еще ему, и совесть его не мучили эти страшные спутники преступления. Зато гнев и вспыльчивость были ему знакомы, и он припомнил их теперь, сожалея о недостатке терпимости и терпения вообще!
Затем предстал ему образ Зои, и слова умиравшего Никитина прожигают его сердце стыдом раскаяния. Ласки же, которых он не удалялся, кажутся ему непростительным грехом, вызвавшим кару небес в виде потери родных. Внутренний стыд ярким огнем осветил его бледное лицо, и горящие уста высохли у него, как у горячечного. Отказ от руки Марианны промелькнул перед мыслью молодого человека как первый признак возможности совладать с собою, если твердо это себе предположить. И чувство довольства собою, хоть в этом одном, влило мало-помалу спокойствие в изможденную болезнью грудь молодого страдальца. Еще горячее стал он молиться. Откуда взялась память – слова молитв, в детстве еще заученных и, казалось, забытых, лились потоком из уст его. Голова быстро поднималась и опускалась, встряхивая увлажненными по́том кудрями Алмаз и Удача крестились тоже в стороне, умильно смотря на икону – благословение матери князю Василью при отправлении в дальний путь. Устремив на эту святыню сияющий теперь взгляд упования, долго молился Вася и встал с колен утомленный, но покойный и готовый на все.
– Да будет воля великого государя надо мною, негодным рабом его. В Свею – так в Свею! Заутра отправимся, друзья. А теперь – успокойтесь, вы. И мне нужен отдых.
Он заснул безмятежным сном здоровья, как давно не спал в своих странствованиях.
Посольство в Свею, впрочем, как увидел из наказа государева Холмский, оказалось для него вторым уже поручением, а первым и главнейшим поездка за Нарову и сношение с влиятельными лицами Ливонского ордена. Дальновидный Иоанн успел построить крепость на самой грани своих владений, где сходились новгородские области с землями рыцарей, и хотел точнее познакомиться с действительным положением крестового братства да его взаимных отношений к усмиренным захребетникам – ливам и эстам. Слухи о волнениях, не прекращавшихся в некогда прекрасной Ливонии, с обогащением суровых крестоносцев, терявших в частых бражничаньях последние проблески отваги и мужества, доходить стали часто до Москвы. Государь знал и о распрях между гроссмейстером и архиепископом рижским. Открытие подготовлявшегося злодейства Лукомского представляло Василия Холмского Иоанну человеком, обладавшим умом тонким и способным лучше всех оценить, что делается у соседей нашей новгородской и псковской областей. По воле державного должен был молодой посол открыто ехать на Луки Великие через Литву и все, что встретится на пути туда, не оставить вниманием и доносить своевременно. Дело сватовства уже было доведено до желаемого конца, и, в ожидании привоза невесты московской, слуга отца ее всюду в Литве находил дружеский прием и предупредительность. Если бы мы сказали, что в этот приезд свой молодой князь встречал ряд торжественных встреч и сопровождений – от маетности одного магната, как гость его, к соседу для угощения, – мы не преувеличили бы ничего и ни на волос не отступили бы от истины. Не заботясь ни об овсе, ни о сене, ни о столе, ни о ночлеге, так целые три недели, как сыр в масле катаясь, все ехал да ехал герой наш, которому дал Очатовский и знакомого маршалка пана Мацея с письмами к властям и властителям. Уж по первой пороше, скоро исчезнувшей, добрались наши путники до Лук Великих да еще два дня тянулись по скверным дорогам до Пскова.
Был бурный вечер и темь такая, хоть глаз выколи, когда, оставляя совсем родину святой Ольги, Вася выехал на Гдовскую дорогу. Пищали у полутора десятка детей боярских, данных в Пскове воеводою, были на всякий случай заряжены. По тому, по знакомому, тракту, раздумываясь о судьбе, бросавшей его как мячик с севера на юг, Вася пустился во всю мочь, дав волю доброй лошади. Она не любила дремать, не отставали и кони провожатых. Только грязь расхлестывалась да в чистом поле глухо отдавался топот, не давая возможности и чуткому слуху определить число едущих. Мало-помалу топот получает большую звонкость по мере усиления холода в атмосфере. Стало выясняться небо, загорелись звезды. Вдали что-то темнело некрупною массою. Путники считали ее деревней какой-нибудь, а это уже был Гдовский посад. Не найдя его ночью, с рассветом уже десятник догадался, что дали маху.
– Князь Василий Данилыч, ино выходит, Гдов-от мы за собой оставили. Эвона конец, никак, озера. Теперь, почитай, ближе мы к Ивангороду, чем ко Гдовскому посаду!
– Так что же?
– Да говорю, коли посад-от переехали, неладно будет ворочать!
– Зачем же ворочаться! Не стоит. Ведь дотянут коньки до Ивангорода?
– Я про то же баю, что не лучше ли будет уже до города ехать?
– До города так до города!
И опять мерным скоком едут по перелескам всадники. Сизый Пейпус то выглянет одним глазом из-за поля, где кустарь перемежается, то опять скроется с глаз долой. Вот он больше уже не мелькает. Над серебряной полосой Наровы показалась стая перелетных грачей, нарушавших безмолвие лесного края.
– Скоро и Ивангород покажется! – взглянув на проглянувшее солнышко перед полуднем, сам про себя промолвил старый урядник.
Предречение его исполнилось, впрочем, в сумерках. Утомились и кони, и всадники, но, слава Богу, добрались до цели похода.
Нужно ли прибавлять и уверять, что путников ласково приняли заброшенные в эту глушь земляки, со смены своей не видавшие русских людей и обязанные зимовать в возведенных на скорую руку деревянных стенах небольшого острога, прислушиваясь к вечному отдаленному гулу водопада.
Стрелецкий голова Улан Ивачев с письменным головою Замятнею Щеголем были единственные представители власти в недавно срубленном Ивангороде. В поземной лачуге, куда едва проникал свет сверху, сквозь двери с натянутым втрое пузырем, нашел на нарах временный приют себе и будущий боярин, посол великокняжеский. В этот же вечер, за ковшом сладкой браги, туземные власти посвятили приезжего во все тайны соседского житья-бытья.
– Поверь, государь, князь Василий Данилыч, – говорил Улан (толстяк, проведший на службе уж три десятка с хвостиком, но еще бодрый и изворотливый слуга царский, не обиженный от Бога умом-разумом), – немцы эти, хоша и Божьи дворяне, а живут истинно братоненавистниками! Одно слово… горе-воители! Почитай, изо ста десятка с два наберется их бойких да неленивых, остальные – мастера бражничать да драться друг с другом за пустое слово. Приди же враг заправской – право слово, побегут: что, молвят, за охота спину подставлять! Вишь нас немного, а пришла тьма какая? А наше дело: много не много, а все… стой да отбивайся, пока сил хватает. Вот у них теперь проявился, Волтером зовут, Плитинберх, нешто, как есь, малый ловкий.
Замятня хвалил тоже Плетенберга, но прибавлял, лукаво подмигивая:
– Хорош-от хорош, а все немец!.. Стало, не глядеть ему в зубы: надует – как пить дать. Коли поедешь к нему на свиданье, князь, то назовись гостем: чтобы многих вопросов избегнуть, да и не в примету бы было! А Удачу-дьяка молодцом нарядим: в кожане пусть пощеголяет. А в Володимерец вас препроводим прямо: и на двор поставим к знакомому немцу – не в примету будет… А коли понадобится и лист открытый до Риги выправим. У рижан воск таперича оченно ценится. В Ивангороде у нас есть, никак, кадей с десяток. Вот и нагрузим вам воз – везите, как гости заправские! Да овчинок приложим, да медку, да красных лисиц сороков пять-шесть. С этими товарами можешь насквозь пройти из конца в конец всю землю Божьих дворян безопасно. А высматривать да разузнавать – твое, княже, дело. И коли по-письменному по-ихнему, по-папежски, баять горазд – никой клад будет тебе. Гости немецки болтливы: фреинду своему охочи разблаговестить, что и как у их. Особливо про комтурей да про судей про городских. Все выложат – не потаят! Свеи непутные – то уже другой народ, злющи и памятливы, злодеи. Сдается мне, из Выбору бы не подкрались к нашему острожку эти брюханы в своих кожаных плащах. Стен Кстура, князь их, оченно, говорят, затейлив. И давно добирается до нашего Ивана Васильевича, что мы выборской кореле спуску не даем. Да и торговать к ним гости не ездють. А супроти Божьих дворян постоим: выедут десятка три-четыре, расскачутся через нашу Нарову. Выедем и мы. Схватимся, известно. Подеремся и разъедемся. Они к себе – мы к себе! А свеи все норовят облыжно подойти. Корелу вперед пустить, пожечь да скот угнать. Наши, известно, вдогон, да тут и наскочут на сотню на другую краснорожих свеев. Коли вмочь, конешно одолеем. А ино наскачет нас десятка три, а их чуть не с тьму, ну – и попались, сердешные!
Для Васи многое сделалось ясным из простого, безыскусственного описания норовов наших враждебников, соседей. Долго ворочаясь на овчинах, подостланных ему вместо постели, князь не мог заснуть. У него сложился план обойти всю Ливонию от Риги до Юрьева да под одеждою беспритязательного гостя распроведать, что делается и как живется у Божьих дворян. Личность Плетенберга, набросанная храбрым Уланом, не могла не привлечь на себя внимания нашего странствователя-дипломата. А от шведов, которым мы, доброхотствуя датскому королю Иоанну, оказывали много неприятностей, нескрываемая опасность для Ивангорода казалась нашему герою, знавшему слабость наличного гарнизона этой крепости, совершенно основательною. Она была так осязаема, что не позволяла усомниться в возможности потерять нам острог на Нарове, защищаемый шестью десятками детей боярских, у которых и ручниц-то хватало едва наполовину, а пищалей затинных на двух угловых башнях с Новгородской дороги было всего-навсего по одной. С этим огненным боем многого отпора не учинишь в подспорье людской силе, коли нахлынут они многолюдством. Утром донесение об таком положении Ивангорода герой наш и отправил к государю с десятником через Псков и Великие Луки на Смоленск, минуя Новгород. Тамошним воеводам в руки непригоже было этого отдавать.
Обоз, как говорил Щеголь посланцу государеву, собрали в три дня, совсем как следует гостю, и из стольника государева вышел разудалый купец. А дьяка Истому совсем не признать в приказчике, запоясанном по кожану здоровым черезом, чуть не с аршинными кожаными ж варягами на руках, привыкших к калыму[49] письменному.
Вытребовать лист от окружного нарвского судьи тоже не замедлили для московского торгового человека Васюка Горина с отроком Удачей Истоминым. Так перекрестили ивангородские власти московских гостей своих. Через Нарову переправили их на пароме.
А когда утлый перевоз поставил пару русских людей на немецкий берег с возами их, у Васи навернулись слезы. На спрос ломаным русским языком «Что за люди?» мнимый гость Горин ответил немецкому чиновнику на чистейшем немецко-венгерском наречии, так что забывшийся дейчер протянул руку фрейнду и попросил к себе зайти распить кружку пива.
– Вашего русского швейн оставьте подле воза. А мы поговорим по душе. – И увел к себе.
– Какими судьбами занесло вас в эту медвежью сторону? – спросил новый знакомец, усаживая у себя как можно любезнее невиданного гостя.
– Я москвич природный, мейн фрейнд.
– Не верю.
– То есть родился в Москве уже, а мой родитель был немец из земель светлейшего императора, – поспешил ответить Вася, сообразив, что с немцем, если он признает сам за своего, лучше выдавать себя за немца же.
– То-то… я готов побожиться, что вы немец… а родиться может человек, где Бог даст. Довольно, что по отцу вы, мейн херр, наш совсем и невольно себя предали, назвавшись русским, как только заговорить изволили.
– А я думал, – ответил шутливо князь Вася, – что меня не узнают, когда я назовусь русским.
– Нет… мой добрый друг, не от такой птицы, как Кунц Вурм, ваш покорнейший слуга, могли бы вы укрыть ваше подлинное происхождение. Своего на дне морском признаю: не только у себя в благословенной Нарве. И как звали фатера вашего, блаженные памяти?
– Даниель Хольм-принц.
– Не случалось слыхать, а славная фамилия, истинно венская. Вы фон, конечно?
– Не могу вам сказать, в Москве пришлось сделаться бюргером.
– В фатерланд, однако ж, думаете пробраться?
– Может быть. Не теперь только. Вы видите, мейн херр Кунц, товаров еще немного я добыл. Только расторговываюсь.
– Бог даст, и побольше будете иметь. И все с небольшого начинали.
– Благодарю вас за доброе желание. Не знаю, куда направиться, чтобы выгоднее продать ту малость моих товаров. И моих наполовину в долг успел я собрать для первого путешествия. Сбуду с барышом – побольше накуплю да привезу к вам… при вторичном посещении.
– А что у вас теперь-то?
– Да есть воск, кожи, мед, лисьи меха…
– Везите на Вальк – там скоро ярмарка будет… Наедут и купцы и дворяне во множестве. Разом продадите. Особенно воск. Из Вирляндии эсты почти ничего не пропускают на Нарву этой статьи; так что и мед с воском уйдет по хорошей цене. А лисицы красные, если есть, еще того лучше. Фрау баронессы в Лузации особенно ценят уборы лисьи; а московские товары везти туда не рука. В Вальке охотно купят лисиц и дадут самых новых за них талеров семь-восемь за полсорока. Советую ехать в Вальк. И путь хороший, до Дерпта спуститесь озерным тальвезом; а за Дерптом через владения маршала Плетенберга – все по безопаснейшим местам.
– По землям Плетенберга, говорите? А он-то сам в Риге небось?
– Нет… ведь в разладе гермейстер с епископом. Так мейстеру Вальтеру в Ригу не след ехать, к этим черно-кафтанникам непутным! Он хороший немец, Вальтер наш, и не любит он дрязг никаких. А в Риге… фи, какая гадость!.. Разве можно порядочному рыцарю ездить в Ригу? И зачем в Ригу ему? Всякий приезд комтура трактуется как перебег из рыцарского лагеря к попам… Никак это невозможно… И не говорите мне, херр Даниельсон, так ведь, кажется, будет у вас по-московски имя ваше – по батюшке.
– Точно так… Так ехать велите в Вальк?! Быть по-вашему, спасибо, что научили меня, начинающего торговать, уму-разуму.
– Очень рад! Всегда готов помочь. Выпьем же за вашу торговлю.
– Будущую… если угодно…
– За грядущие успехи… всего лучше чокнемся?!
– Херр Вурм, вас спрашивают! – крикнул маленький клерк при портории нарвской, вбегая в тесную комнатку таможенного чиновника.
– Просто наказание наша проклятая служба, ежеминутно требуют… отдыха нет! – с сердцем, надевая плащ, говорил Кунц, раздосадованный за перерыв приятного разговора с новым знакомым.
– Так как же выбраться на Дерптскую дорогу-то мне? – спросил князь Вася разговорчивого Кунца, вставая поспешно.
– Берите мимо шлёса левее – а там большая улица и проезжая дорога одна и есть, по ней… к лесу…
И они раскланялись, пожав по-немецки руки, как старые знакомые.
По сказанному как по писаному, выбрались наши дипломаты-купцы за Нарву да, переночевав в вирцгаусе, к полудню достигли Дерпта и, дав только отдохнуть лошадям, потянулись на юго-запад, к Вальку. Истома только дивуется, как это молодой князь таким ходоком явился, что уму непостижимо.
«Не видывал я николи таких князьков. И дворянски-то детки, ин все как-то куклятся да указки просят. А этот сам себе господин. С немцами по-немечески режет, что твой немец заправский, и гостину норову всю, значит, спознал: бери да в лавку сажай. Ай да князь, ай да удалая голова! Недаром и государь-от ево выискал для посылки облыжным, что ни есть, обычаем немецки порядки разузнавать, никому не в примету! Наше дело – покой да ево головой. А я ащо, грешный, как сказали указ, закручинился: чтой-то будет, мол, со мною, рабом неключимым, в немецкой сторонушке? Не ровен час, спознают и – карачун[50] дадут тебе, доброму молодцу! И сгрустнулось, неча сказать… и всплакнул по детушкам да по хозяйке… Не видать, думаю, вас будет, мои сердешные. А теперя, на удаль князь Василья глядя, и сумненью не даюсь, авось сойдет как по маслу…»
Князь Василий Данилыч думал другое. Хотелось ему выяснить, что из себя представляет магистр Плетенберг. Для того и в поместья его направил путь.
День склоняется к вечеру. Начинают попадаться чаще возы увязанные. При возах при тех по два, по три вожатых, по говору – все немцы.
– Далеко ли, мейн херры, до замка мейстера маршалка? – спрашивает, по-немецки мнимый Горин у двух молодых парней, давно уже посматривавших на него с любопытством, вслушиваясь в незнакомые для них звуки русских слов разговора Васи с Истомою.
– Коли вы путь держите в маршальский шлёс – мы тоже там думаем ночевать сегодня, не угодно ль с нами в компанию?!
– Охотно!
– Да вы из каких?
– Из Москови мы едем. А норовим, как вы же, вероятно, на Валькскую ярмарку.
– Точно так! А как вы прекрасно по-нашему знаете, херр московит!
– Отец мой немец был.
И тут завязался дружеский разговор, в жару которого Васе рассказали про Плетенберга много всякой всячины, а главное, узнал он, что мейстер Волтер не оставляет принимать к себе на аудиенции всех торговых людей, оказывающихся в его владениях.
– Он любит беседовать обо всем и прелюбезно, дружески всякого выспрашивает о том, что ему нужно.
– Хитер он, стало быть?! – невольно высказался Вася. – А сам небось не любит отвечать на вопросы, ему предлагаемые?
– О нет, вы ошибаетесь! Он не стесняется в ответах и любит чистосердечно поведывать все, что ему известно, требуя взаимной доверенности. Он говорит всегда: если человек думает солгать, ему это плохо удается и я это замечу. Гораздо лучше, если не хочешь чего высказать – молчи! Всякий поймет, что это или другое не позволено спрашивать.
– И он не оскорбляется на молчание?
– Нисколько.
У Васи отлегло от сердца, и он продолжал весело болтать с немцами.
Вот показалась вдали башня из-за сосновой рощи. Обогнув эту рощу, путники спустились в лощину и вступили в ливонское селение, выглядевшее приветнее, чем встреченные ими на проезде. В конце селения стояла небольшая кирха с двумя башнями, а против нее на скалистой, отвесной высоте, за валом, виден был дом маршала. Вал был укреплен тыном, и каменные высокие ворота, выходившие к единственному мосту через ров, были охраняемы стражею.
Купеческие возы уставились на обширном дворе старосты селения. Хозяева вошли в хату ливонского парии и перед огоньком разлеглись на разостланных овчинах. Вошел фохт замковый и предложил гостям последовать за собою в замок Плетенберга.
Ввели их в комнату нижнего этажа, по стенам которой шли лавки, а посредине стоял громадный стол, уставленный кружками. Здесь предложили им сесть. Через минуту вошел могущественный рыцарь-хозяин.
Он был средних лет и довольно благообразен. Умное лицо его озарялось нередко приветною улыбкой, а огонь голубых глаз горел постоянно, меча фосфористые искры. Окинув взглядом прибывших, он всем подал руку и долго всматривался в мнимого Горина.
Перемолвив с прочими купцами по десятку фраз, как со старыми знакомыми, он внезапно сделал вопрос Холмскому:
– Чем торгуешь, честный купец?
– Воск есть, мед, лисьи сорока у меня, – с необъяснимым дребезжаньем в голосе выговорил Вася по-латински.
Плетенберг, по-латыни же, сказал, что он готов меняться своими товарами на любую статью московского привоза и предложил мнимому гостю посмотреть вещи у него: не выберет ли чего для мены?
– Когда угодно будет показать мне ваш товар?
– Теперь же, если хочешь, – пойдем. Подождите, друзья, мы скоро воротимся к вам!
За Васей и Плетенбергом захлопнулась дверь, и они стали подыматься по лестнице.
– Московский купец, – сказал приветливо Плетенберг, войдя к себе, – я хочу и предложить тебе одну комиссию. Государь московский нанимает немецких людей-мастеров, дает хорошую цену за наши товары, и я рад всегда служить ему, при всяком случае. Когда воротишься в Москву, постарайся доложить через надежного человека Иоанну, что мы не прочь взаимно делать услуги. Я нашел в своем замке запас хороший оружия всякого и готов променять его на пшеницу, на воск иль на меха. Вот здесь, – он отворил дверцу в углу и факелом осветил внутренность кладовой, где лежали действительно сотни броней, мечей и кольчуг железных да стальных в порядке и чистоте, – видишь, довольно товара! Своим мне некому продать: ни у кого нет серебра, а в долг, сам посуди, нет охоты отдавать. Да и не могу я – нуждаюсь в деньгах для известной мне цели. В деньги же для меня всего выгоднее обратить это железо и очистить место в кладовой. Да скажу тебе я искренно, сам не знаю еще, кому принадлежать должны все эти вещи. Спрашивал у многих и получал отрицательные ответы; между тем вдруг может собраться рыцарство на съезд или на выборы. Как маршал я должен угощать наехавших. А клянусь тебе Богом, достаток мой не такой, чтобы я мог выполнить этот прием не иначе как в долг.
– Херр маршал, я при себе имею всего десять кадей воску, да десять сороков лисиц красных, да меру в возах; так что не могу выручить за свой товар столько денег, чтобы хватило за ваши вещи. Коли позволите, дам часть товара в задаток и – напишу немедленно в Москву.
– Это дело. В задаток что дашь, дам я расписку тебе и полный список вещей с ценами: сбавить могу только двадцатую часть, не более. А я знаю, что русскому государю нужно оружие. На мир Иоанна с Литвою смотрю я как на короткое перемирие. А здесь может вооружить он сотню-другую дворян вполне. С нами воевать государю вашему нет резону теперь. Не нас, а шведов из-за датчан должен опасаться он. Мы с Ивангородским гарнизоном ладим, а готские патриоты на застройку вами замка на Нарове смотрят совсем другими глазами, чем мы. Смотрите: построили они Выборг в одном конце, на востоке, – захотят иметь другое укрепление у моря, южнее да западнее. А нам на восток нет расчета шириться, а важнее всего держаться крепче за орден братский, в Пруссии. Следовательно, должны мы с вами жить дружно: делить нечего. Ваш государь, напротив, делает нам пользу, за притеснения запрещая ганзейцам торговать в Новегороде. От запрета его поднимется малоденежная Ливония – разумею я не Ригу только епископскую, а все рыцарские шлёсы и города. Так торговать с вами – и тем более с тобой, говорящим языком образованного мира, – мне очень приятно. И это нам обоим полезно.
– Верю, херр маршал. И если не изволишь теснить купцов, честь тебе и хвала!
– Я?! Теснить?! Да с чего ты это взял: мне лучше всех известна необходимость торговли.
– Другие не в тебя, херр маршал.
– А лучше бы было, коли б в меня. Не раздражали бы соседей грабежами да притеснениями. Я у себя не терплю ничего подобного. А вот не советую ехать в Ревель. Там, при безначалье, русских людей убивают и грабят по наветам шведов. Да и датчане, хоть называются друзья, а тоже утянуть чужое не прочь. Ты куда же едешь?
– В Вальке думаю на ярмарке сбыть свой товар.
– Хочешь, дам пас тебе для свободного проезда и по всей Ливонии?
– Если можно! Принесу благодарность.
– Очень можно! А познакомишься сам, увидишь, што верить мне не стыдно и не грех.
Наутро торг сладился. Воз с медом свалили в задаток, и полученную расписку с перечнем оружия, за подписью Плетенберга, с листом проезжим получил счастливый Вася.
В Вальке, по совету купца, действительно сделал Горин хорошую операцию. Барыш был, что называется, баш на баш. Половину пенязей с перечнем да с отпиской Холмского повез на Псков порожняком на паре Истома Лукич и угодил прибыть в Белокаменную на самый сочельник.
Выйдя из собора, государь получил донесение о прибывшем и приказал ввести к себе Истому.
Прочитав отписку и донесение усердного дипломата-купца, он не мог скрыть удовольствия.
– Провора у меня Васька, золотой парень. И Плетенберга увидел и с ним сделался, и теперя немецкой обычай пошел наблюдать прасолом[51]. Эка голова – сокровище! Как оружье ненадобно? Истома! Жалую тебя в думные, в приказ новгородский. Отпиши воеводам, чтоб послали в Ивангород подможных людей скорее. Да из Ивангорода чтоб переправили сребреники, екимчики к Плетенбергу в поместье счетом сполна, из полы в полу. Да послали бы немца – купецкого человека с товаром с немецким письмом искать с грамоткой Васю по отпискам ево во Псков. А мы сами ему отпишем от себя великое спасибо.
Дай-кось пойду, жену повеселю весточкой про ее жалобника, какой он у меня удалец!
X. Радость и горе
Новый московский дворец Иоанна горит огнями; в теремах великой княгини Софьи Фоминишны идет столованье. Угощает невестка золовку, княгиню Анну Васильевну, прибывшую из Рязани повидаться с державным братом. Давно уже Иоанн III не был так весел. Его радует приветливость жены к сестре: вся семья великокняжеская, кажется, тесно слилась сердцами, и огонь искреннего на вид расположения оживляет даже вечных враждебниц: невестку со свекровью. Вот они уединились втроем с приезжею гостьею и ведут вполголоса беседу.
– Ты, матушка, словно пополнела, как ни на есть, – острит шутница Елена, рассматривая узор пышной камки, из которой сшита у Софьи Фоминишны парадная ферязь. От тяжести металлических нитей действительно почти без складок облегала она стан великокняжеской хозяйки.
– То-то и я смекаю, что такая у нас княгиня круглая стала! – с веселым смехом подхватила Анна Васильевна.
– Полноте, княгинюшки, в наш огород каменья метать. Вам желаю самим побольше нашей полноты: будете поразвязнее, а то матка, княгиня Алена Степановна, совсем жиром заплыла, у себя сидя в своей закуте.
– Наше дело вдовье, телесам есть от чего расти да расплываться… Ну и растем и плывем, таки настать, слава богу! – и ну хохотать на остроту свою.
– Я не спорю! Куда мне желать дорасти до вдовьих телес: наше дело хозяйское, заботливое – дочерей под венец готовить.
– А наше – сыновей женить!
– И у нас у самих на возрасте пострелы, да двое еще.
В это время, положив за плечи руки друг другу, показались из другой повалуши идущие молодые князьки Василий и Юрий Ивановичи да Дмитрий Иванович. Первые были рослее и виднее своего племянника, представлявшего живое сходство с красавицей матерью. Только светлые кудри волнистой головки его и лазурь глаз напоминали рано почившего отца, в свою очередь казавшегося живым подобием княгини Марьи Борисовны – первой супруги Ивана III. Князь Дмитрий Иванович был не по летам вдумчив и любил, чтобы, ему рассказывали всякого рода повествования. Сам он все уже перечитал из харатейных сказаний, собранных во дворце дедушки, и, увидев в первый раз настоятеля какой-либо обители, непременно осведомлялся: что у них есть из книжного? Княжны-тетушки любили приветливого Митеньку, и часто, глядя на него, игравшего с Юрием и Василием, великая княгиня Софья Фоминишна посматривала на задумчивого внука, каждый раз заключая обзор этот глубоким вздохом. Что означал этот вздох?
Злые языки говорили, что великая княгиня сознавала умственное превосходство внука перед сыновьями, не особенно жаловавшими книжную мудрость и больше любившими игры да охоту. На хорошеньких девушек уже заглядывал князь Василий, не из последних. А из сверстников в неразлучные приятели выбирал молодцов-ухарей по этой участи. Слыхали, будто и романею тянуть с ними пускался.
Но мало ли чего не пересказывали злые языки.
Вот послушайте, как смело, какой-то проходимец явно, на весь народ кричит среди бела дня на площади: будто бы негодяя Стромилу, известного беспутника-головореза, выпросил себе князь Василий Иванович в дьяки, и этому-то Стромиле поручено при случае уходить князя Дмитрия. А Стромило будто, хитрый как черт, отнекивался прямо покончить да искал знахарей. Из немчинов никому, однако, он не осмелился то доверить, а приголубил Володьку Гусева, бывшего на подслугах у того бедняка Антона-немчина, лекаря, что за Даньярова сына, за Каракачу-царевича, татарам выдан, как овца на закланье. Как сошелся этот самый Володимир со Стромилой, так и во дьяки угодил все к тому же княжичу Василью Ивановичу. И в дьячестве похвалялся не раз, что он тонко ведает, как это самое, человека в рай отправить, не за плевок. Да и так, молвил, исправно, что ни в жисть не догадаться, никак! Не в тот день, как ножки протянет, а, может, недель за шесть, за семь пораньше дать, значит, тому человеку снадобья испить или съесть в калаче с медом, и все будет не в примету. Только на тот самый день, как совсем покончиться, поболит немножко головушка… Приляжет соснуть… да и был таков. А ни цвету, ни запаху никакого ни в жисть. И этому самому Владимиру князь Василий Иванович поручил лечить свою челядь. Только, говорят, старуху Соломонидку, что, бывало, спросонья петухом певала, невзлюбил и – залечил, как пить дал. Захирела да Богу душеньку отдала в два дня всего. Конечно, и лета уже ее старые, да и Володька похвалялся: вот-от как у нас!
Из любимцев Василия же Иваныча, окромя смердов, есть и князья, и дворяне. Щавий Скрябин, так тот все корчит из себя боярина. Ужо, говорит, буду тысяцким. Уж для меня, мол, князь Василий Иванович эту самую честь предоставит, хоша и давно искоренили. А князь Иван Палецкой, так тот норовит в воеводы – уряд устраивать! Грозится все подьячество известь да из боярских детей ребят посадить в приказы. Лучше, говорит, судить будут. Не скоро научатся указы как зернь метать! А Поярок Андрюха, так тот все Палецкова подзадоривать: ты, гыть, князь, может, не дорос, как подьячих искоренять? Я вот в думные произошел, всего навидался, а экова чуда, как бы вохлака сына бояровского в приказ посадить да калым в руку дать – не видывал и не слыхивал!
– Так увидишь и на носу зарубишь! – бывало, рыкнет нетерпеливый да любивший прекословья молодой князь Палецкий. Да Поярок умный малый, подсмеивается, известно.
– Быть, значит, скоро переменам каким ни на есть! – покрякивая, решали политики гостиной сотни, слушая умные речи, вновь и въявь разглагольствовавшего без опаски того ворчуна-ругателя нищего, с которым мы уже встречались два раза в нашем рассказе. Помните, как честил он знать московскую в памятный день привоза Алегама? А потом мы видели эту же непривлекательную личность в палатах князя Ивана Юрьевича – как он сетовал на дурные времена и на недостаток поддержки со стороны милостивца в деле отстояния его собственной шкуры…
Подлинного имени его – Мунт – горожане не знали, не ведали, а запросто величали Абрамком-вралем. Сам он не обижался на такую искренность выражения, зато не удерживал он нисколько и языка своего: про все и про всех резал без ножа.
Одни, бывало, слушают, другие молча отходят, качая головой.
– Как таки так можно баять на Москве стало про всякую ужасть? Он, Абрамко этот самый, иной раз и державного задевает в своем мелеве: все с рук сходит ему как по маслу.
– Видно, сила есть на поддержку, – кивая головой в сторону Дворцового приказа, однажды выговорил один набольшой боярин. Да откуль ни возьмись ярыжка, как пристал к нему: «Ты почем знаешь? Пойдем к князю». Спасибо, уж купцы заступились, избили ярыгу, так что сам уплелся не знал как; а то пропадай добрый человек.
Вот и увидели все, что, почитай, правда в болтне этой самой? Не в свою, значит, голову врет Абрамка! Все и стали отходить торговые. И послышит гость, как расписывает грядущие беды велеречивый Абрамка – а сам так и кастит всякие власти, – плюнет да молитву сотворит: сохрани, Господи, рабу твою Софью да раба твово князя Василия от всякого зла! Перекрестится, да давай Бог ноги. Дворяне были не в купцов: известно, народ отважный и буйный. Люба им всякая весть на вышних, и развесят уши, как ценит богомерзкий Абрамка княгиню великую с чадами.
– Мы-ста, – говорит раз один из дворских, – давно это самое смекали, да верно не знали только, как и что, а теперь примем меры.
Этот горячий дворянчик был князь Петр Ушатый. Во дворце рассказал он слышанное в рядах.
Князь Иван Юрьевич махнул рукой, говоря, что он знает многое и принимает меры для безопасности княжича Димитрия, но доносить государю по одной молве, пущенной, может, и с злым наветом, не смеет. Хотя никому не запрещает, но и не советует.
– У всякого свой царь в голове, – заключил он свой ответ на донесение.
Вот государь пришел к себе с жениной половины и сел читать статейный список, присланный от Михайлы Плещеева из Царьграда: как принял его турский салтан Баязет и как ему Михайло на поклоне грамоту подал.
– Недурно для первого знакомства, – молвил государь, перечитывая, что Баязет, ужас целой Европы, прижимал к сердцу его грамоту. – И велел сказать нам великой поклон, и кто мне друг – и тебе друг… Очень хорошо! Ну, друг Менгли, коли ты будешь хитрить, как теперь, мы и без тебя обойдемся, коли с Баязетом поладим…
Вдруг входит князь Ушатый и, бросаясь на колени, крикнул:
– Помилуй, государь!
– В чем миловать?
– Позволь донести усердному слуге про страшное дело… про одно, все, что узнал я!
– Говори, князь! Да встань и сядь, если хочешь, как вижу я, говорить долго! – И государь отложил в сторону начатый столбец Плещеева.
– Слышал я, государь; толкуют, как в набат бьют, на базаре, что дьяк князя Василья Ивановича, Федор Стромило, с Руновым братом, с Поярком, да с детьми боярскими советуют своему господину князю недоброе: отъехать на Вологду, пограбить казну твою, испустить на волю злодея твоего Алегама-царя и поднять весь север с Новымгородом! Да тот же вор Стромило с Володимирком Елизарьевым Гусевым да со Щавьем Скрябиным сыном Стравиным норовят извести княжича Дмитрия Ивановича! А Палецкий Иван похваляется в таком сатанином лиходеянии и в крамоле на тя, великого государя, быти воеводою. И ясь, государь, забег на конский двор, саночки княженецки ладят и в обшевни всяки товары кладут… заведомо в далекий путь.
– Собирают, заправду, в дорогу, говоришь? Да, может, так, куда ни на есть погулять Васе хочется?.. Насказал ты мне, князь, – молвил государь с глубоким вздохом, – столько нерадостных вестей, что боюсь поверить… уж очень чудно все это!
И, опустив голову, с глубокими вздохами Иоанн стал прохаживаться по своей рабочей истопке, сперва медленно, потом постепенно прибавляя шаг. Наконец он не выдержал, схватил расхожую свою, крепко потертую, заячью шапочку, спустил назатыльник и, вздевая чугу на меху, сказал доносчику:
– Ин, посиди тут. Я запру тебя здесь. Только ты… молчок!
И поспешно вышел.
Державному не верилось, чтобы у него в столице, в двух шагах от лица его, мог созреть и исполняться открыто настолько отважный план. А что выполнение этого плана могло навести много хлопот и поставить его самого, до сих пор все направлявшего к далекой, раз поставленной цели, в положение страшно затруднительное, это представлялось ему так наглядно и осязательно. На Вологде, при Алегаме, десятка два с половиною детей боярских да земской стражи вполовину. А Васька, коли с этим вором Стромилой решается ехать, стало быть, рассчитывал уже, где по дороге забрать людей: и явятся с сотнею-двумя. Ну – и довольно! Все пойдет как по маслу. А там прискачут братцы и сродники! Грянет Литва. Да, как знать… и в Москве, видно, есть ловкачи вроде Ваньки Палецкого. Вишь ты, в воеводы норовит, сопляк! Посмотрим!..
И он, в холодном поту весь, выбрался за дворец, мимо верхнего огорода прошел к калитке у Тайницкой башни и спустился на лед Москвы-реки, не узнаваемый и не окликаемый стражею. За непогодью, впрочем, трудно было различить и в десяти шагах человека впотьмах. Огоньки ярко светились в тереме великой княгини, прорезывая мрак ночи, черной и зловещей, как совесть преступника. Иван Васильевич по льду Москвы-реки пошел все вдаль. Вот в стороне мелькнул огонек в новом доме, у Берсеня Беклемишева. Державный путник взял от него наперерез реки к Черторые и напал на тропинку, протоптанную близ Зачатейского монастыря. Огибая частокол этой обители, князь великий шел, утопая в глубоком снегу. Но вот выбрался он к валу, взобрался на него и услыхал вправо смешанные голоса. Идя на них, Иван Васильевич уже не сомневался, что возня идет на конюшенном дворе и что самая тревога и спешка эта в ночь, на другой день Рождества, действительно внушает веру в слова князя Ушатого.
Ворота на конюшенный двор, против обыкновения, были на запоре, но слышно было, что люди нагружают возы, и возов нагружается множество. Князь великий перешел через улицу и взобрался на сруб, с которого видно было все, что делается за стеною колымажного двора великой княгини. В ряд выстроено было тридцать повозок, над которыми работали спешно люди, укладывая и увязывая надежно возы, как готовить надо в далекий путь. Невидимому во мраке ночи царственному дозорщику на его наблюдательный пункт долетали даже слова, где имя старшего из живых его сына и Ярославская дорога пересыпались словами: «сайдаки», «колчаны», «шапки железные», «самопалы», и другие выражения, имевшие место в распоряжении тогдашнего воинства, но никак не относившиеся к мирному положению.
Вот из избы нарядчика вышел, должно быть, набольший, и ему стали светить двумя громадными головнями, трещавшими только от редких снежинок. Вышедший торопился с выездом обоза в эту еще ночь.
– Да помилуй, осударь Володимир Елизарыч, никоими делы нам не успеть, – смиренно и почтительно возражал нарядчик. – Перво дело, коней столько нет! Нельзя же с вами отпустить всех: могут потребовать наутре же, и тогда что? Вам самим не корысть. Все откроется. А потерпеть до полудни заутра: с Романова татаре приведут, и хоть всех возьмите, не в примету будет.
– Да нельзя, говорят, ждать! Заутра государю князю нашему милостивому уже не удастся вырваться: тетенька их съезжают.
– Так ведь и распрекрасно, тетеньку проводить?
– Так не приведется. Посылают князя Юрья Ивановича с пестуном, и то до Угреши, не далей. Должно, князь Иван Юрьич уже подозрение возымел?
– Ну да и наличные аргамаки в недостаче будут. Легко ль, ваша милость требует осьмдесять девять? А у нас и всево-от на Москве, никак, шестьдесят шесть. Ну и что вам такая тьма? Не для походу ведь, а для баловства, так только… гонять коней от нечего делать. С жиру вы, братцы, беситеся, коли от такого тепла да холи в эку непогодь вас разбирает уезжать, да еще от праздника со святок, в глушь таку непутную… Легко молвить – на Вологду! Уж коли здесь неладно – там и подавно. А все пустяк!
– Нет, не пустяк. Дело важное, да и такое важное, что не удержать тебе, Герасим, головы на плечах, коли севодни в ночь не изобретешь средства нам выбраться! – заключил угрозу свою несговорчивому распорядителю княгининой конюшни дьяк Гусев. Это был он.
Нарядчик только тяжело вздохнул и развел руками в знак невозможности ничего поделать.
«Довольно! – сказал про себя Иван Васильевич, спрыгивая, как мальчик, с двухаршинного сруба в кучу снега. – Теперь, дружки, не уйти вам. Ай да Васенька! Вот так удружил. Хороша и ты, государыня, Софья Фоминишна!»
И, тяжело дыша от гнева, обуявшего его при открытиях, снимавших повязку с глаз дальновидного политика, Иван Васильевич не бежал – летел в Кремль. В Боровицких воротах не пускала его стража, и он принужден был потребовать к себе Ивана Юрьевича.
Патрикеев со сторонниками ожидал уже вспышки какой-нибудь по случаю доноса Ушатова и поспешно явился, стараясь придать лицу своему самое безмятежное выражение.
– Ты у меня на Москве хозяин, а не ведаешь, что мастерят некие добрые молодцы на конюшенном на княгинином, на Софьином дворе? – встретил неожиданным, казалось, вопросом своего доверенного главного администратора гневный Иоанн, бледный и яростный. – Сейчас бери три сотни детей боярских, раздели их на шесть отрядов и разом схвати Стромилова Федьку, Поярка, Ропченка, Палецкого-Хруля, Скрябина и оцепи конюшенный двор Софьи да обыщи тщательно. Ну… поскорей! Я не лягу, пока не получу от тебя донесения… Да окружить терем княгини великой надежными людьми, чтоб никого ни впускали, ни выпускали. Да живей поворачивайтесь!..
Затем Иван Васильевич, глубоко расстроенный и грустный, вошел к себе и велел князю Ушатову принять начальство над придворною стражею.
Князь Иван Юрьевич уехал со своими сторонниками, и опустелый, казалось, Кремль погрузился в полное спокойствие перед утром, уже недалеким и нерадостным. Огонек светился и не погасал между тем до рассвета в двух недалеких друг от друга оконцах, теремов великого князя и великой княгини. Обитатели их бодрствовали и погружены были даже одинаково в думы, не обещавшие ничего отрадного. Владыка всей Руси мучился в борьбе с собою: что делать с виновными? Виновность же казалась ему несомненной.
Великая княгиня-мать бодрствовала над сыном и сперва томилась ожиданьем скорой разлуки, моля провидение, чтобы последовала какая-нибудь задержка и не состоялось бы дело, уже решенное, на которое она согласилась против воли, видя невозможность действовать иначе. Но и согласившись, поддавалась она раздумью, все ища иного исхода и все надеясь, что обстоятельства сложатся как-нибудь иначе. Цель была достигнута: первенство и власть ее сыну путем законного соизволения родителя. В восстание сына явно она плохо верила и думала, что отец, увидев удаль Василия, склонится на исполнение ею задуманного желания. Когда же тревога ожидания, бесплодно промучив ее в продолжение трех длинных часов, в которые должен был последовать отъезд князя Василия Ивановича, представила непредвидимую странность: неявку всех его сторонников, – на мать напал ужас. Она по боли сердца предчувствовала что-то худшее, чем неудача. Малейший шорох бросал несчастную княгиню в лихорадку. Вот чуткий слух ее различил чей-то приезд перед рассветом. Казалось, въехало в Кремль много людей, почему-то старавшихся умерять звуки от езды своей.
«Это они! Наконец!» – думает княгиня, сидя над уснувшим беззаботно сыном. Но это были именно люди, уничтожавшие весь план задуманной интриги. Это были патрикеевцы. Гусев захвачен ими на конюшенном дворе. Осмотр же двора открыл все приготовленное для экспедиции, далеко не шуточной, как можно было судить по количеству и роду вещей. Арест пятерых участников тоже состоялся удачно. Каждого из них спрашивал сам Иван Васильевич и, выспросив все, послал их в тюрьму, приказав строить эшафот, чтобы казнить в тот же день. Распорядившись приготовлениями к казни, государь велел взять князя Василья Ивановича из терема и отвести под стражу. А супруге своей приказал сказать, что видеть ее державный не желает!
Плач прислуги, пронесшийся по терему великой княгини, когда взяли князя Василья, разбудил тетку его, княгиню рязанскую Анну Васильевну, не ожидавшую ничего подобного при дружеском расположении всех и при общем веселье, длившемся во весь вечер, до самого отхода ко сну.
Княгиня Анна бросилась к брату – просить за племянника.
– Может, Василья обнесли, государь, перед тобою злые люди? Пощади свое рождение!
– Сестра, я сам убедился во всем, что он хотел мне наделать злого, но успокойся: не пролью ево крови, как хотел он пролить кровь Дмитрия! Ни за Василья, ни за Софью – не проси.
И княгиня поспешила уехать к себе под предлогом свадьбы дочери.
Часть III
I. Удача, да не совсем
Одна волна сбросила на гору, другая может унести опять в море!
Из старой трагедии
В то же время, когда княгиня Анна Васильевна выезжала на знакомую ей Рязанскую дорогу, по Смоленской тянулись в ряд пять подвод, должно быть, с добром немалым. Кроме погонщиков, людей боярских при добре не видно. А что не пустые возы и в них не какой-нибудь хлам – можно заключить по тщательной увязке и покрышке кибиток, все сукном лятчиною.
– У нас-от, на Москве, из этой бы самой лятчины понашить ино кафтанов, с лихвою и с большим походом можно бы было воротить всю свою затрату за вещь и за провоз! Вестимо, едут из неметчины возы загадочные, да и мужички-то при них говорят таково чудно! Московская речь звонит, что твой колокол с серебром, а у этих язык словно суконный, да и таращат зевье, выворачивая слова нескладные, словно икать собираются!
Толки и замечания такие делал, идя в почтительном расстоянии от въезжавших, знакомец наш великан Сампсон, посланный своим милостивцем князем Иваном Юрьевичем к смоленскому въезду – потолкаться: не окажется ль чего подозрительного? Вот в его богатырскую голову и закралось подозрение чего-то особенного при виде нарядных кибиток в лятчине: давай идти за ними да поглядывать, куда это направляются загадочные вожатаи?
– Никак, вокруг всей Москвы колесить они думают: от Дорогомилова, глянь-кось, все вправо забирают. Да не думайте, дружки, улизнуть: мы-ста хоша сотню верст отмахаем, а не отстанем!
И снова идет великан в ногу с лошадками, тяжело ступающими по рыхлому снегу. Вот уж смеркается. Переехали поперек Тверскую ямскую слободу. Сампсон только вздохнул. Ямщица Матреха, здоровенная бабища, живет тут на Петровке: завернул бы на перепутье, да нельзя: уйдут, и были таковы эти суконноязычные вахлаки[52]! Однако ж – не утерпел, почесал в затылке да, подоткнув края чекменя своего, начал чесать по задворкам. Вот он уже у знакомой избы. Пяток шагов, и – у Матрехи. Не тут-то было: скачет стремянный князя. Признал, злодей, издали. Как гаркнет:
– Сампсон Тимофеич! Сбились с ног тебя искамши. К государю требуют!
– Провались ты, окаянный, – отплевываясь, шепчет про себя обескураженный великан, со вздохом поворачивая оглобли от избы. А она так заманчиво и язвительно выглядывает, словно купчиха, опершись на соседку правым боком. Да еще нахально сверкает яркою оранжевою искрою блеснувшего огонька в единственном оконце своем. Никак, Матреха сбирается ужинать? Теперь-от в самую бы пору!
А стремянный уж подле и хватает за медвежью лапу великана – пойдем!
– Ужо, пожди маленько! – умоляет жалостно Сампсон безотвязного.
– Нельзя, никоим делом не могем. Велел князь: где повстречаем, ташшить – одно слово!
Великан повинуется, тяжело вздыхая, продолжает уверять, что ему не дали доследить за одними сомнительными дорожными.
– Я пустился в обход, чтобы забежать им в лицо. А тебя нелегкая вывернула, на беду мою, со своею крайнею, как уверяешь, надобностью!
– Я-то чем виноват: посылают! Авось аще поймаешь.
И действительно, на повороте с Софийки под гору, к Лубянке, повстречали они те же кибитки, кажись. Сампсон послал стремянного за ними, а сам поспешил в Кремль. Спешка объяснилась новым повелением: разыскать баб-колдуний. Княгиня Елена Степановна хочет найти Василису, а со двора от князя пропала она еще с утра. Иван Юрьевич боится, что поймают бабу где ни на есть и до него повыспросят с пристрастием. А она, может, сболтнет что неладное? Вот он и послал за Сампсоном.
Суровому великану осталось поклоном заявить только почтительную готовность на новую службу. А про себя думал он: попытаться-ка вторично забежать к Матрехе под благовидным предлогом розысков чародеек? Да теперь к ней явиться, хоть бы и поздно было, но повод есть, велят искать ворожей…
Сампсон летит. В переулке слышит, гонится кто-то. Опять стремянный.
– Зачем?
– С ответом, кто такие в кибитках!..
– Кто же?
– Рядом с Холмским дворищем двор новый боярыня купила приезжая – жена деспота Аморескова, что купчиха допрежь была. Князь-от деспот прогнал.
– Вот как?! Поезжай же к князю – донеси! А меня таперича послал на службу, недосуг мне! – И великан зашагал наконец самоуверенно к цели своих стремлений, продолжая ворчать: – Что за житье наше за собачье?! Все гони да гони!
Оставим верного Сампсона допрашивать Матреху, хотя заранее предупреждаем читателя, что по части собрания сведений любопытство великана не имело обильной пищи, взамен удачи во всем прочем. Между тем предмет горячих исканий его или, лучше, исканий, ему порученных от взыскательного князя Ивана Юрьевича, находился не так далеко от места нахождения разыскивателя – у Матрехи же.
Василиса была у ней, когда сильный стук в закрытое оконце и потом в ворота заставил гадальщицу – за которую знала уже бывшую домоправительницу князя Ивана Юрьевича вся Москва – выйти за хозяйкою в сени да спрятаться за дверью, в теплой клети. Грубый же знакомый голос Сампсона заставил Василису обратить особенное внимание на слова его, и, поняв из речей великана, что князь Иван Юрьевич послал искать ее именно, она решилась подобру-поздорову уйти из приюта, без сомнения надежного, но до тех пор только, пока хозяйка будет выдерживать характер да… и не промолвится. По тону же беседы Сампсона с Матрехой Василиса приходила к обратному заключению и исчезновение свое отсюда сочла решительною необходимостью.
Матреха угощает дорогого гостя, а тот успевает и есть и говорить. Вот что-то словно мелькнуло, белое, мимо оконца, с надворья. Сампсон счел за нужное спросить:
– Мы двое только? У тебя никто не живет?!
– Нет.
– Так мне померещилось, видно, будто прошел кто-то в белом?
– Ага! Видно, Сампсоша, ты перед оборотнем не выстоишь?
– А ты небось выстоишь?
– Я-то? Нету, известно!
– Так неча и язык чесать к ночи про таку неподобь!
Зоркий глаз Сампсона между тем видел не мечту. Действительно, ветром отнесло к оконцу белое покрывало Василисы, когда осторожно, без шороха, пробиралась она между принадлежностями хозяйства зажиточной Матрехи под навес. Оттуда через калитку вышла Василиса на огород да через соседские межи, ничем не забранные, направила путь свой к Сретенке. На ней с краю приходился дом князей Холмских, теперь заколоченный.
Проходя сторонкою, мимо пустынных безмолвных теремов, ожидавших давно уже молодого наследника, Василиса столкнулась почти нос к носу с женщиною, как она же, в белом покрывале.
– Ты что тут делаешь, пташка? Да, кажись, знакома! – вырвалось невольно у Василисы при случайной встрече в необычное по Москве время.
– Голос знаком, в самом деле! – отозвалась та, которую окликала наша гадальщица. – Только признать не могу.
– А помнишь гадальщицу в Греческой слободе: ты спрашивала про судьбу свою? Здорова, коли вижу тебя снова.
– Помню! Пойдем ко мне: я здесь недалеко.
– Берегись: меня ищут, – сказала гадальщица, понизив голос.
– Будь покойна, ко мне не придут брать тебя. А если и придут – не дам! – шепнула приглашавшая ей на ухо.
Если вы сами не догадались, я скажу вам, что встретилась с Василисою – Зоя. Она дала у себя приют гадальщице. Вошли они в терем молодой хозяйки, никем не запримеченные, и долго передавали друг другу свои все похождения.
– Так и ты несчастлива, боярыня, оттого, что трое тебя любят, а ты любишь одного только! Судьба моя схожа, пожалуй, с твоею; в этом одном и мое несчастье: любят меня трое, а дорог мне один! – заключила Василиса свою исповедь, медленно позевывая и крестя рот.
Тот, кого называла Василиса дорогим своим, был между тем близок от Москвы.
Максимова вызвал предатель Косой на его погибель, сам того не думая, что дни власти и их обоих с отцом были тоже сочтены.
Они, кажется, не верили, что Бог, кого положил наказать, лишает рассудка.
С каждым шагом, приближающим к цели, не только Иван Юрьевич и Косой, но даже Ряполовский делались самоувереннее и оттого заносчивее. В душе отец не доверялся сыну, но должен был признаваться ему из боязни обоюдного вреда от незнания цели той либо другой эволюции.
Ряполовский же задумал, при поддержке преданной княгини-матери наследника-соцарственника, прибрать к рукам военную администрацию. Ему и удалось бы, может быть, это, потому что Иоанн возымел в это время надежды на мужественного стратига, которому вредил больше всего недостаток уважения к другим, не менее, если не более его достойным. Особенно преследовал он своими насмешками тщедушного князя Федора Пестрого, на ратном поле между тем героя и предводителя с дальновидными идеями, расчет которых никогда не оказывался фальшивым.
Князь Федор Пестрый был горячим защитником Ивана Юрьевича, и Патрикеевы всегда рассчитывали на выбор его в первые воеводы против Литвы, обходя могучего, доблестного князя Данилу Щенятю. Ряполовскому мечталось, что он заткнет за пояс обоих соперников, и друг его Петр Шастунов, со дня открытия заговора Василья Ивановича сделавшийся приближенным к владыке, вслух проповедовал, что князь Семен, а не кто другой прочится в вожди главные в поход, ни для кого не бывший тайною.
Вот сошлись бояре на постельное крыльцо и, вьюги ради, перебрались в сени – дожидать призыва к государю. Посели на лавки по большой стене и завели беседу вполголоса.
– Сопляку такому, как князь Федор, ни в жизнь не дам собою владать, – бормочет младший сын Патрикеева, косноязычный, недалекий, но громадный по статуре Мынинда.
– Еще бы, взаправду сопляк он, хоша и хитер, ворог! – вторит ему Кляпик Яропкин, тоже чающий благодати от щедрой десницы батюшки Патрикеева.
Княжна Федосья Ивановна в это время проходила со своею приближенною боярышнею, родственницею князя Федора Пестрого, по сеням из церкви от обедни. Имя князя Федора Пестрого не ускользнуло от чуткого уха родственницы.
Пришла она с княжною великой в повалушу да и начала жаловаться:
– Вот ужо как Патрикеевич-молодший дядюшку Федора честит: сопляк, бает, да ворог он им! А тот, сердешный, распинается: душу готов положить за Ивана Юрьевича!..
– Чего ж больше ожидать от Патрикеевых? – желчно отозвалась, глубоко вздыхая от грустных воспоминаний, навеянных именем Патрикеевых, княжна. Их интригам бедняжка приписывала заключение матери и брата да и все беды, в последнее время разразившиеся над теремом, опустелым, одиноким, примолкшим от грозы нежданной.
Вошел князь Петр Ушатый осведомиться о здоровье княжны великой. Его принимали, как человека пожилого и добродушного в сущности, хотя всем известного своею недалекостью, довольно снисходительно. Эта недалекость делала его безответным и за зло, нанесенное невольно высказаньем слышанного о заговоре. И в этом видели наведенье его на мысль о передаче государю, конечно данную кем-нибудь поумнее. Несмотря на такую разгадку нравственных и умственных качеств князя Петра Ушатого, отказать ему в доступе в терем опасались, думая в самом выполнении формального посещения видеть хотя непрямое поручение государя.
Вот сел Петр Ушатый и начал выкладывать последние новости, которые удалось ему подслушать, слоняясь по знакомым домам. На этот раз более всего приятно щекотало словоохотливость князя Петра повествование о приготовлениях к неслыханному обряду «венчания на царство» Димитрия.
– Голубчик-князь Иван Юрьевич покоя совсем не знает за хлопотами, да и все мы, бояре, с ног сбились… Большак-от хочет, чтобы, это самое, было великатно, и почтенно, и сановито… чтобы и в ляхах ведомо было, как здесь торжество справляют. И посольству захотел государь нарядити с оповещеньем к князю великому Александру, к литовскому. Иван Юрьевич и на примете имеет человека, что ни на есь первого: князя Федора Пестрова.
– Да ведь Мынинда сопляком князя Федора называет, куда ему, еще в посольство? – иронически возразила Федосья Ивановна.
– Дядюшку хотят просто удалить от венчанья, – отозвалась обиженная родственница Пестрого.
– Не удалить, девка, а почтить, – настаивал оправдывавшийся Ушатый.
– Почет почету рознь, князь, – начала в свою очередь княжна Федосья. – Сегодня почета ради удалят от государя князя Федора, завтра дойдет очередь до тебя, князь Петр. Для Патрикеевых нужно этот почет оказывать, видно, всем боярам, к кому батюшка изволит благоволить. Эдак им будет не в пример свободней.
– Ах они, вороги окаянные, таку ересь задумали! – выговорил озадаченный князь Петр и, перемолвив еще несколько пустых слов, ушел, позабыв даже и цель прихода своего. В груди у него бушевала буря. Кровь, прилившись к голове, сообщила без того багровому полному лицу раздраженного князя ковер медно-красный, с блеском от выступавшего на безвласый лоб обильного пота.
Он уже не владел собою. Добравшись до сеней, где сидели чинно бояре, Ушатый прямо подошел к Федору Пестрому и голосом, полным горечи и злости, заговорил ему без обиняков:
– Слышишь ты, князек? Тебя, вишь, вороги хотят спустить в Вильную, к литовскому, в посольство будто… А то чистая облыжность, стервецы. Это, – он широко махнул рукою в сторону, где сидел Мынинда с братом, подле Яропкина, – просто-напросто желают отделаться?!
– Как так?! – нерешительно спрашивает князь Федор, сам смотревший на цель поручения съездить в Литву как на знак, приближающий его к высшему назначению. – Быть не может! Ты тут, что ни на есь, спутать изволил. Патрикеевы на меня крепко сами рассчитывают… Мы, известно, все заодно.
– Эко уважение, подумаешь, питают они, коли величают… прости за правду – сопляком!
– Чево ругаешься, князь Петр? Я с тобой так николи не чинил; унижать нам друг друга непригоже.
– Да рази я тебя унижаю, сердце ты мое, князь Федор Петрович? Ты мне ясным соколом видишься. Ума – палата в тебе, дорогой… Окромя почтенья, я ничево инова и в уме не положу. Говорят, честит тя дурак Мынинда! А коли он это бает – неспроста. Вот что!
– Не верю, чтобы Мынинда…
– Спрошай его сам! Пойдем. Не лгу я! – И, схватив за руку, повлек Пестрого к виновнику непочтительного отзыва.
– С чего говорил ты то и то? – спрашивает спокойно, с достоинством Пестрый, приведенный к обидчику, все еще ласково, не веря навету Ушатого.
Мынинда между тем был совершенная противоположность с отцом и старшим братом. От того, что он говорил, он отпереться не умел, да и не готов был. Застигнутый врасплох, он, насупившись, промычал только: «А ты почем знаешь?» А безотвязный Ушатый напирает: «Ты прямо говори, баял аль нет?» Федор Пестрый тоже хмурится.
– Да что ты пристал как с ножом к горлу: ну, говорил!.. И опять скажу: Федька Пестрый – сопляк! Не в обиду будь сказано… Кулаком пришибу.
– Нет еще, молоденек, князь, пришибать… Мы найдем и оборонь! – отозвался отрывисто князь Федор, видя общий смех на лицах сидевших бояр.
Действительно, тщедушный воевода, допрашивавший великана, представлялся пародией на Давида с Голиафом и не мог не вызвать улыбки самым контрастом наружности на лица собеседников, не понимавших сущности выходки Мынинды, которой, без комментария Ушатого, и сам обиженный не придал бы веса. Но теперь он забыл и политику и всякие расчеты при кровной, казалось, обиде, поддавшись гневу.
– Случалось и комарам, как читывал я в притчах, приводить в трепет слонов! – высказал Пестрый, не долго думая, садясь на свое место и понурив голову.
Князь Ушатый не пронялся. Оставаясь подле Мынинды, он пилил его своими язвительными выходками и довел до бешенства. Великан вскочил, схватил за шиворот болтуна и повернул его так, что он совершил волчком несколько оборотов посреди сеней, однако удержался на ногах.
Но в то мгновение, когда совершал волчкообразное обращение князь Петр, отворилась дверь из рабочей палаты государя, и Иоанн покатился со смеху. За ним грянули хором и все ожидавшие бояре.
Мынинда успел подхватить свою случайную игрушку, не допустив Ушатого грянуть на пол. Тем не менее, не связываемый и самым присутствием государя, не понявшего, впрочем, причины выделанной штуки, болтун шепнул великану:
– Мы с тобой, дружок, когда-нибудь разделаемся… В долгу не будем.
Князь Федор Пестрый думал то же самое, не высказывая угроз.
Единодушие в кружке собравшихся торжествовать победу исчезло невозвратно. Но начатое дело шло покуда своим чередом.
Делались окончательные распоряжения к торжественному венчанию рукою архипастыря и державною десницею царственного деда отрока князя Дмитрия.
Вот наступил и этот великий, вечно памятный день 4 февраля 5006 лета от создания мира.
С раннего утра народ в праздничном платье залил цветными волнами весь Кремль и прилежащие к нему улицы. Иван Васильевич, уже седовласый, при звоне всех колоколов многочисленных храмов своей столицы вышел в Грановитую палату, облеченный в парадную одежду свою, и велел привести к себе пятнадцатилетнего внука.
Иван Юрьевич и князь Семен Иванович Ряполовский подвели молодого княжича к ступеням царственного седалища славного деда его. Государь встал со своего места и, взяв за руку внука, повел его в Успенский собор, сопровождаемый всеми своими боярами и чиновниками.
Перед входом в храм митрополит и пять епископов встретили Иоанна и Дмитрия с крестами и пели в притворе молебен Богоматери и святому Петру-чудотворцу. Поцеловав крест, государь и внук его, так же как и последовавший за ними владыка, сели на устроенных посреди храма чертожных местах, на амвоне. Близ мест Иоанна и Дмитрия, на столе, лежал золотой венец и греческие бармы, по преданию, присланные Мономаху. По данному знаку отрок Дмитрий встал на крайнюю ступень амвонного подъема и Иоанн величественно произнес:
– Отче митрополит! Издревле государи, предки наши, давали княженье великое старшим сыновьям своим; и я благословил княжением своим великим сына Ивана, перворожденного. Богу угодно было взять у меня ево, но я не отменяю своей воли и его сыну – Дмитрию, возлюбленному внуку моему, даю при себе и после себя великое княжение владимирское, московское и новгородское! Благослови ево, отче, на нашем жалованье: да владеет и княжит с помощью Божиею!
– Да будет воля твоя, государь милостивый, и да исполнит Господь желания твоя. Приступи, чадо, княже Дмитрие!
Димитрий, побледневший, трясясь от волнения, внезапно им овладевшего, шагнул вперед, и владыка осенил крестом царственного юношу.
Затем, положив руки свои на склоненную к груди его кроткую голову, митрополит произнес всегласно молитву:
– Царю царей, воззри оком благости на раба твоего Димитрия, сподоби его помазатися елеем радости, да приимет свыше силу понести скиптр царствия, да воссядет в мире на престол правды, оградится благодатию Святого Духа и ополчится на сопротивные, яже покориши под ногу его мышцею своею высокою. И да почиет в сердце венчанного вера чистая, святая правда и добро, еже творити, и наблюдати, и слышати.
Архимандриты подали бармы, митрополит осенил их крестом, а государь возложил на внука. При этом митрополит тихо молился Вседержителю:
– Царю веков, се, сотворенный тобою человек, преклоняет главу в молении к тебе: храни его под кровом своим, да правда и мир осияют дни его, и поживем мы во дни его в мире, покое и тишине душевной.
Подали венец, благословенный архипастырем. Иоанн сам возложил его на внука, а митрополит произносил: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!»
После чтения Евангелия митрополит и князья великие сели, а протодьякон возгласил многолетие Иоанну и Димитрию. То же повторили лики священства и дьяконов. Поздравляя внука, государь сказал ему: «Димитрие! Мы пожаловали и благословили тя великим княженьем: име в сердце страх Божий, люби правду и попекися о христианстве, как и мы печемся непрестанно», – и поцеловал его.
Четою сошли государи и вышли из храма: дед – в Грановитую, а внук, в венце и бармах, – в собор Архангельский – поклониться праху родителя, да в Благовещенский (где дядя, князь Юрий Иванович, осыпал счастливого племянника золотыми и серебряными деньгами).
По прибытии венчанного государя в Грановитой палате начался пышный пир. Святители делили трапезу с сановниками светскими. Кипрское и мальвазия лились обильною струею, братины быстро и часто обходили столы пирующих.
Встав из-за стола, дед державный велел принести крест на золотой цепи и возложил его на шею виновника торжества, препоясав его дорогим поясом с самоцветными каменьями. Наполнив сердоликовую крабию кесаря Августа, Иоанн отпил сам из нее несколько капель и, подавая внуку, велел хранить ее в память настоящего дня.
Но все эти знаки любви к внуку, в которой искал государь покоя от снедавшей его душевной скорби, не успокоили сердца державного. Оставаясь один, он задумывался и вздыхал тяжело-тяжело. Если бы кому-либо удалось взглянуть в скорбные очи сановитого правителя, он подметил бы в них блиставшие слезинки, хотя и старался их скрыть мудрый политик. Эти признаки душевной истомы больше всего пугали князя Ивана Юрьевича.
II. Кошке игрушки, мышке слезки
Стали доходить слухи из Литвы о горькой участи княжны Елены Ивановны, хотя неопределенные, но ехидные, зловещие, с выражением злобного посмеяния мужа над женой и преследования ее, а не просто заявления взаимной холодности супругов и понятной тоски одиночества княгини, брошенной в чужбину враждебную. Князь Иван Юрьевич, присоветовавший этот брак – не ожидая, конечно, такого результата, – трепетал при каждой новой, доходившей до слуха его, подробности горького житья дочери Ивана Васильевича. Он же к нему видимо переменился. В самый день коронования внука, когда усердный поддерживатель княгини Елены заявил потребность образовать отдельный двор для великого князя Димитрия, расположенный к нему тепло дед вспылил на докладчика:
– Не замуж внука мне выдавать! С матерью не подерется он. Ты мне вечный указчик, где тебя не спрашивают. Только не делаешь, что велю я. Ну, разыскал ли колдунью, что ворожила моей Софье Фоминишне грядущее?
Иван Юрьевич потупился и смолчал. Высказывать, что эта баба – Василиса – в почете у Елены Степановны, ему было никак невозможно.
– То-то же, учитель! Знай себя, да делай сам, что велено, – заключил смягчившийся государь, не получая ответа от своего дворецкого и по лицу его уже заключая, что говорить ему нечего.
Сорвав неудовольствие на Иване Юрьевиче, теперь уже старавшемся изредка и показываться державному, Иван Васильевич, не находя покоя от боли душевной, прошел в терем дочерей. От помещения великой княгини Софьи дочерний терем теперь отделялся вечно запертыми на замок дверями. Так что к матери дети входить не могли и не смели проситься, от прислуги только слыша, что Софья Фоминишна недомогает.
Когда вошел государь, княжна Федосья Ивановна плакала, читая канон «На умиленье души грешника». Отец взглянул на содержание книги и, ничего не сказав, повернулся лицом к окну. Долго смотрел в звездную высь ночного морозного неба над Кремлем грустный политик, и думы его уносились в прошлое. Ему припомнилась тоже ночь, такая же звездная, ясная и тоже в день великого празднества – его второго бракосочетания. Какою яркою звездою красоты и очарования представлялась тогда теперешняя узница! Вздохи ее отчетливо слышались Ивану Васильевичу за запертыми дверями. Припомнилось ему и рождение, теперь заключенного, сына Василия, самая вина которого доказывала врожденную потребность к деятельности. Отсутствие жены и сына между тем делало каким-то опальным домом его дворец, недавно еще заключавший веселую семью, родственные ласки, теплоту привязанности. И все это разрушено кичливыми претензиями да охотою быстрого повышения со стороны немногих честолюбцев! От тлетворных же внушений лести их и коварной преданности не только мальчик и женщина, но даже сам зорко наблюдавший за собою политик не всегда бывал защищен, несмотря на свою изощренность и опыт и прозорливость.
Придя к такому заключению, государь повеселел, казалось, и обратился к дочери с улыбкою:
– Не горюй, Феня, рожь перемелется, мука будет! Авось дождемся, и скоро… опять житья бывалова? И мне, друг мой, тяжело выносить… одиночество! Видит Бог, тяжело… да что ж делать! Пусть виноватые покаются… за миром не так далеко ходить… прок бы был только!
Государь сел. Замолчал и снова задумался.
С дочери, тоскующей о брате и матери, на которых гнев Ивана Васильевича уже начинал приметно ослабевать, мысль государя перелетела на внука, сегодня венчанного, да на мать его. Внутренность невестки давно уже известна была державному свекру, а несвоевременное и неудачное потому напоминание Ивана Юрьевича о заведении для Дмитрия особого двора теперь представилось государю окольною попыткой хитреца дворецкого доставить еще более широкий простор влечениям княгини Елены Степановны. На дела невестки Иван Васильевич не смотрел взором подстерегателя или гонителя естественных в ее лета проявлений страсти, но он желал, чтобы соблюден был наружный этикет и приличия, без которых могло профанироваться самое жилище монарха или сановитость двора его. Мысль, что снисхождение к погрешностям должно окупаться соответственными блистательными качествами провинившихся, казалось, в эту минуту заняла ум дальновидного государя. Ряполовский до сих пор отличался личною храбростью, показал, что и голова у него не пуста, но всего… этого немного! Годится ли он на что более видное, чем обиходная служба или рассеяние нестройной ватаги азиатов, засевших в трущобу и думавших, что они поэтому неодолимы. Вот вопрос, которого разъяснением задумал заняться теперь же сам Иван Васильевич. Он быстро встал и направился к двери. Выходя, поцеловал княжну Федосью Ивановну в лоб и приказал, чтоб поместили ее на теплых сенях подле его рабочей палаты.
– Ин, мне с тобой, Феня, будет веселее. Ты такая щебетунья!
– Государь идет! – крикнула вполголоса бабенка Афимья, увидав издали державного и вбежав в повалушу к Елене Степановне. Княгиня-вдова и князь Семен вскочили с полавочника, перепуганные внезапностью. Ряполовский направился в переднюю истопку и в дверях встретился с государем.
– Куда ты, князь, так спешишь? – спрашивает Иван Васильевич милостиво и вместе шутливо своего храброго слугу, подметив его смущение и желая помочь ему выйти из этого положения. – Знаю я, что торопиться некуда. Зайдем-ко опять к Алене да потолкуем ладком. Может, и ты надоумишь нас, что и как поделать. Ум хорошо, а два лучше!
Слова эти успокоили Ряполовского, и он последовал за владыкою своим, победив смущение. Ласковый тон речи государя с князем Семеном дал возможность поправиться и княгине Елене Степановне. Усмотрев на столе поднос и чарки с мальвазией, она схватила эту утварь в руки и встретила свекра, как следовало предупредительной хозяйке.
– И не обессудь, батюшка государь, на моем, на вдовьем, почете. Изволь откушать на нашей радости. Митрея моево честят в Грановитой твои бояре, а здесь я тебя, дорогой благодетель, за твои за великие милости! – И, опустясь на колени, поднесла вина.
Иоанну понравилась такая находчивость, и, принимая чару, государь от души развеселился.
– Ай да Аленушка! – сказал он невестке. – Вот что называется сокол, а не баба. Эдак я люблю – умеешь подойти и найти словом ласковым. Двадцать грехов долой за одну твою сноровливость.
И он сел и заговорил по душе:
– Была тоска смертная – теперь как рукой сняло. Вино, видно, твое, Алена, такое чудодейное! Недаром ты, коли захочешь ково у меня полонить, и – полонишь. Не так ли, князь Семен?
– Не мне, государь, неучу, милости княгини светлейшей нашей, Елены Степановны, исповесть по достоинству. Ласки да привет привязать могут самого бесчувственного.
– Ну, то же и я говорю!.. – подтвердил, смеясь, казалось, добродушно, государь, глядя на невестку шутливо, но вместе насмешливо, так что она заалела, как маков цвет.
– Ну-ка, моя княгиня-матушка, скажи-ткось нам, как ты думаешь, что лучше: старых слуг слушаться или самому домышлять да новых искать?
– Кто уже удаль показал, да верность, да уменье, государь, да и к делу привык, известно, лучше сумеет и сделать, и посоветовать… Новый человек, что незнакомая река: где мели, где перекаты да где ворота и где глубина – испытать еще надо. А как знать, может, опыт и горек покажется, да и не без ущерба?.. Чего доброго! – Отвечая так, она думала о поддержке князя Ивана Юрьевича, к которому державный свекор оказывался уже не так расположенным, как в старину было. А ей, княгине Елене, для собственного интереса нужно было, чтобы авторитет Патрикеева не умалялся, а рос да развивался в очах державного свекра.
– Ну а ты как думаешь, князь Семен?
Ряполовского при обращении к нему государя занимала идея о нем самом, и, польщенный вниманием державного, истолковывая настоящую постановку вопроса в свою пользу, да вместе с тем и думая, что «старые слуги» – явный намек на надоевшего уже ему, как и всем, тестя его – Патрикеева с сыном, – князь Семен ответил:
– Придерживаясь одних и тех же приближенных, государь смотрит на вещи все с одной же стороны. А это делу вредить скорее может, чем быть на пользу. Смотря с одной стороны, других не видишь, а попеременно озирая все стороны, получается полное знание дела. Все мы смертны, государь, и сегодняшние правители завтра могут не существовать… Подготовка людей на место теряемых так же необходима, как пища и сон для возобновления сил. Молодые люди поэтому должны вводиться исподволь.
– Правильно ты рассудил, князь Семен! А что Аленушка думает, по-бабьи: может, и ладно, да не совсем покладно. Одни и те же люди перед глазами, что все щи да щи за столом – прискучают! Разнообразить нужно уж для тово одново, что и день на день не приходит, не то что годы али наша молодость да старость. Не одинаки и мы ведь делаемся! Ин, приди завтра к нам поутру, князь Семен, ащо потолкуем о деле. Ты, я вижу, со здравым рассуждением.
– Не погневись, батюшка, на свою Алену: что думала, то и высказала! Мне доподлинно так кажется пригоднее… Спокойнее будто.
– Покой еще не все, моя голубка! – со вздохом отозвался ей государь. – И на беспокойствие смотришь без страха, коли нет другова исхода. А со спокоем дойдешь до полного облененья – не правда ли, князь Семен?
– Воистину, государь! – опять счел нужным поддакнуть князь Ряполовский.
– Впрочем, – вдруг переменив тон с ласкового на брюзгливый и придирчивый, Иван Васильевич круто съехал в противную сторону. – И ты права, может быть, невестка. Новые люди, люди молодые, скоро забирают себе в голову, что могут нами, стариками, помыкать по всей по своей воле! Не скрывается ли в ответе твоем, князь Семен, что вы, молокососы, лучше сумеете дело управить? Знай, вожди мои всю жизнь проводили на ратном поле, при всяких разных невзгодах, да всюду шли. Слов не выпускали напрасных да не думали, что у меня не найдется на их место людей достойных! Таким был покойный друг мой князь Данила Васильевич Холмский, подай ему Бог царство небесное! На словах он мне никогда не давал советов, а в деле поступал так, что деяния его для меня были училищем мудрости. Вот был человек!.. Не вам чета, молокососы-учителя! Здесь-то вы красно расписываете, а в деле что мокрые курицы…
– Государь! – отозвался оскорбленный Ряполовский. – Князя Холмского дела у меня на памяти. Он учил нас, новиков, не щадить головы в бою с недругами, но он же кротко выслушивал и всякие речи младших себя. Коли согрешил я, не так угадав речи твои, отпусти рабу твоему неумелость да искренность ответа.
– Я и так на тебя не опалился, князь Семен, и прощать мне тебя не за что. А говорил и опять говорю я: как знать, что лучше, – дело покажет, прав ли ты? Заверни же заутра к нам и не сердися за сбрех! – И сам засмеялся, сбив окончательно с толку мысли Елены: как понимать и чего ожидать при этих загадках? Напрасно, впрочем, томилась княгиня над разгадыванием неразгадываемого. Державный только испытывал способности ее и Семена, делая эти вопросы.
Выйдя от невестки, Иван Васильевич приказал съездить за князем Даниилом Щенею: просить к себе. А отдавая приказ этот, государь заметил подходившего с поклонами боярина Якова Захарьича.
– Добро пожаловать! Давно ль с Новагорода?
– Поутру сегодня доехал до Москвы.
– Ну, поведай нам, что и как у вас там деется? Пойдем!
И за ними двумя с шумом захлопнулась дверь в рабочую палату государеву.
Долго продолжалась конференция, но мы не станем объяснять ее содержание.
Вышел из рабочей Захарьич, утирая холодный пот со лба и с затылка, побледневший и расстроенный.
Потребован герой Щеня и с ним, за полночь, один на один, вел тайную беседу державный. Отпуская же его, сам едва держался на ногах Иван Васильевич, и выражение лица его было грозно и мрачно – полно горечи, даже жестокости.
Провожая князя Даниила Щеню, Иоанн увидел сидящих, явившихся на призыв державного и в необычное время, владык: Нифонта и Евфросина Рязанского.
– Уврачуйте, владыки, душевную немощь слабого существа моего! – обратился государь к архиереям, приглашая их войти в рабочую свою.
Сели архиереи, и Иоанн начал скорбным, полным волнения голосом:
– Отче Нифонт! Я на тебя имел с месяц тому назад скорбь. Я, грешный, приписываю тебе частию вину моего семейного горя. Ты присоветовал приучать сына моево Василья к делам и окружить ево людьми предприимчивыми. Негодяй Гусев оказался совсем не тем, чево я ожидал от ево, – смутником, наветчиком сыну против отца. Но… зрело обдумав, нахожу теперь… что неправо имел на тебя огорчение. Отпусти мне враждебный помысел… Я теперь другое уже чувствую…
– Господь Бог все устраивает во благое… А наше смирение, по милости Божией, и не чаяло твоего, государь, на нас гнева, и прощати тебе за помыслы несть наше, но Господа… А аще человечески согрешихом… стужая ти, господине, о даровании слуг, пригодных на дело правительско по рани, во отрочестве, еще не минувшем… государю княжичу, ино, неведением прегрешихом! Выбор бо людей ко окружению государского чада лежит не на нас, духовных, а на советниках ваших ближайших, государь. И в том вины нашей дальше хотения на добро не было же. Мудрость твоя да сама рассудит, отложив гнев, наше искреннее изъяснение ныне. Прочее да подаст податель мира и щедрот: узриши в дому твоем государском наискорее госпожу сожительницу твою, княгиню великую. Апостол повелевает гнев не простирать до солнечна заката, а кольми паче дней и седмиц истечения. Ей, великий господине, не достоит мужееви отлучати сожительницу, разве глагола прелюбодейна! Вина же государыни – любовь материнская… Обрадуй праведных примирением…
– Отче, сам я об этом думаю… И гнева не имею уже, но… подождать следует, да… кара во урок благоприятен прегрешившим нечто обратится. Воротим мы жену нашу со всею честью, со славою. Дайте, отцы, время… только малое… может быть! Я теперь истерзан, измучен людскою суетою и враждебностью… Дайте успокоиться… – И он погрузился в глубокую думу.
– Господине, – начал иерарх рязанский, – княже великий, такожде и сестра твоя государыня Анна Васильевна нашему скудоумию наказать изволила, величеству твоему припасти слезно и молить об отложении гнева на супругу. Да ведает величество твое, несть мира в семье человека, познавшего житие в браке святом, без подруги, благословенной матерью нашей церковью! Советник лучший – добрая жена мужу.
– Верю, отец… моя жена разумна, но… не прямит всегда, как довлело бы госпоже, супротив господа сожителя. И ум излишний жене, при слабости ее существа, может во зло обратиться. Советы, правда, давала она нам, но… любит своих греков выводить… А я, государь московский и всея Руси, имею искренних и присных только в русском народе! Из того выходила рознь.
– А может, – вмешался снова Нифонт, – неудовольство, государь, и твой великий разум заставляет зрети ино не так, как есь по существу… иногда? Зриши, человечески, корысть якобы княгини великой в любви ко грекам – за разум их, а не про что. Русские, мы не дошли в премудрости книжной до них. И в таковой любви к разумным людям, может, у княгини великой к русскому народу велия приязнь и польза усматривается! Через греков прияла Русь глаголы Спасителя нашего, и корысть мудрости от них же подается нам.
– Пусть бы мудрости одной… благодарны бы мы были… Сам ведаешь, греки пенязелюбивы! В этом для людей моих ущерб дозираю.
– Но княгиня великая купецких людей не в пример жалует русских, и они доступ к ней имеют всегдашний и, коль пожелаешь, спросить изволь у гостей: едиными устами ответят, что не знают другой, более к ихнему сословию приветной, государыни!
– Душевно радуюсь и верю! – воскликнул, оживившись, Иоанн. – А все-таки обождите мало, отцы мои, и… увидите княгиню великую подле нас по-прежнему! Только помолчите о том, что говорим теперь. Не следует из избы выносить сор.
– Государь-батюшка, прошаем и относительно нас, богомольцев твоих, усердных слуг, безо всякой лести. Дворского дела мы не искусны, и кому ни на есть, может, наша речь жалобная к твоему величеству не придется по мысли? Ино, не обессудь, не выдай враждебникам!
– Нет, отцы благочестивы, враждебники эти ваши и нам не по нутру! Много, замечаю, служения плоти страстям своим под личиною благовременного совета. Да как быть, мудрость житейская не дает воли выбрехать всево, что на душе лежит! Пождем ащо мало-маля! Там, при новой досаде… все мы припомянем: и наветы, и хитрости, и вражду, и леность, и неспособность к делу. Помолитесь, владыки, чтобы ниспосылатель разума осветил помраченную мысль мою при выборе замены ветхих мехов новыми, больше полезными земле и людям.
– Молиться будем, государь, но просим и твое благодушие: изливать перед царем царей все немощи, ими же одержими сильные земли, отовсюду обуреваемые бурями помыслов… Ей, государь! Твоя молитва дальше и скорее, чем наша, дойдет до владыки мира: молиться ты будешь, желая блага управляемым тобою. Господь услышит… и – приидет сам на помощь к тебе!
Иерархи встали и стали молиться молча. Потом преподали пастырское благословение умиленному государю, склонившему благочестиво царственную выю свою. И беседа затем пошла о делах церковных.
Долго и убедительно говорили архиереи, особенно Нифонт, ум которого, не блиставший в обыкновенной беседе, выказывался виднее в деловом разговоре. Нифонт на каждое положение свое умел привести убедительный пример из случаев жизни. Так что беседа задлилась, но государь не заметил полета времени.
Наконец, проводив владык и бросившись на мягкий полавочник, Иоанн не мог заснуть и под наплывом ощущений, все больше и больше безотрадных, временами стонал, надрывая грудь тяжелыми вздохами.
Вот встает он и начинает молиться, высказывая вслух свои томительные тревоги и беспокойство.
– Владыко Господи, тяжесть венца моего жжет и сушит мозг мой! Отовсюду вижу я беспомощность своего положения! Если ты лучом светозарной благодати твоей не озаришь помраченный ум мой, я бессилен оказываюсь в нашедших на меня злых мыслях. Вожди мои, которых ты дал мне, взяты тобою. Заменить мне их некем! Испытывал я слуг своих: один кичится при бедности ума своего, другой разливается в доказательствах необходимости вести брань с соседями, третий чернит в глазах моих всех правых и виновных. Нет перед ним ничьих заслуг, ничьего разумения, ничьего благонамерения. Другие – каждый заявляет о своей готовности делать, чего не могут, никто не хочет сознаться, что он ничем не выше других. Клевещут, унижают, распинаются, лжесвидетельствуют князья твои, хвалятся и готовы съесть друг друга, выставляя только себя, а всех выдавая за злейших врагов моих. О Боже мой, Боже мой! Неужели ты, поставив меня пастырем овец словесных, не укажешь мне угодного тебе деятеля, который не мстителем, не гонителем, не ненавистником всех и каждого явится, а в простоте сердца… совершит на него возлагаемое мудро и благосовестно. Сжалься над рабом своим, Господи, покажи мне угодного тебе!..
Звуки частых поклонов мерно и долго отдавались в ушах тоже не спавшей и тоже грустившей обо всех и всем сочувствовавшей княжны Федосьи Ивановны (по приказу отца уже помещенной бок о бок с рабочею палатою).
После ухода отца от нее из терема княжна Федосья Ивановна получила на имя великой княгини Софьи Фоминишны письмо князя Василья Холмского через его верного стремянного Алмаза. Не зная, как передать матери послание, – нужное, говорил верный слуга, – она не думала, чтобы князь Вася стал писать иное что, кроме касавшегося всех их вместе. Он же такой милый был, ласковый, так с ним было весело!
Рассуждая так, княжна решилась снять шнурок и восковую печать с грамоты. Развернув же послание, княжна увидела с первых слов, что тут дело касалось одного родителя. А надписано на имя великой княгини Софьи Фоминишны потому только, что посылателю казалось надежнее через ее руки, чем через руки Патрикеева, дойдет до государя нужное сообщение из Свеи о тамошних порядках.
Когда пришел отец к себе, княжне Федосье казалось неудобным войти к нему в покой при постороннем (Якове Захарьиче). Затем, когда началась долгая конференция со Щенею, опять та же помеха остановила добрую княжну от исполнения ее непременного намерения вручить немедленно грамоту Васи. Наконец по выходе архиереев родитель начал стонать, потом громко молиться.
– Как батюшка страдает, голубчик! Вот, кажется, он успокоился и еще не спит. Теперь можно. – Княжна бережно зажигает от лампады восковую свечу, берет в руку грамоту Васи и тихонько отворяет тяжелую дверь к отцу в палату.
Внезапный свет, осветивший среди глубокой тишины рабочую великого князя, заставил его раскрыть смеженные очи, и он видит перед собою Феню.
– Батюшка, прости ты меня, что я взяла грамоту, присланную матушке!.. Вася наказал своему посланному непременно передать, и… немедля.
– Гм! Немедля… Посмотрим. – И государь стал читать донесение своего юного слуги из Свеи. Феня светит ему. Вот дошел до конца Иван Васильевич и, забывши, что могут его слышать другие уши, молвил возведя очи на икону:
– Благодарю тебя, Господи! Ты услышал меня. Я нашел наконец человека, который и предан, и разумом доволен, незлобив и не желает возвышаться… Ни на чей счет! Ево, ево! И никто мне не нужен из этих смутников. – Тут, взглянув на дочь, ничего, казалось, не понявшую, государь добродушно улыбнулся и сказал ей: – А знаешь ли, Феня, ты мне и родине сослужила сейчас добрую службу. Холмский Вася стоит того, чтобы я вспомнил о нем и полюбил… Ведь признайся: ты любишь ево?
– Еще бы, батюшка, не любить, – ответила искренно и наивно добрая девушка.
– Он твой! Слышишь – твой!
И утешенный Иоанн искренно улыбнулся, решив приблизить к себе совсем, через брак с дочерью, усердного молодого слугу.
III. Старое пепелище – новые тревоги!
Не вливают вина нового в мехи ветхи.
Притча
Князь Василий Данилович Холмский опять в Москве, которую не чаял видеть, и в родительском доме, давно им не посещаемом. Ходит он один по пустым истопкам, по сеням – и гул шагов его отдается уныло. Люди заняты на дворе разбором барского скарба дорожного. Только глухо отдаются голоса носящих в подклете тяжелые вязки.
Владелец пустого дома, посидев в терему, где еще по местам на столах стояли братины и стопы после сорочин его матери, прошел в ложницу, где скончался отец. Это был покой в одно окно, самый крайний к соседнему дому. Кровать уже вынесена, а полог камчатный остался одиноким свидетелем прошлого в заветном покое, где увидел свет наш герой. Он сел на холодную лежанку и устремил глаза на полог, за широкими лопастями которого, начиная ходить, бывало, он прятался от няньки, аукаясь с нею, а сам перебегая на другое место. Вдруг раздался какой-то звук, как бы от размахиваемой двери, – полог заколебался, и чьи-то руки размахнули полотнища. Вася глядит и не верит. Перед ним – Зоя. Голос очаровательницы заставил его вздрогнуть и понять, что перед ним не видение, а действительность.
– Ты, кажется, Вася, испугался меня? – говорит деспина, садясь рядом с ним на лежанку.
– Да! Я никак не ожидал с тобой встретиться в Москве, а здесь – и подавно! Как это?
– Приехав сюда, я купила соседний дом с твоим, так что мы ближе, чем можешь представить.
– А я думал, что мы расстались, чтобы не сближаться уже.
– Что с тобою, Вася?
– То, Зоя, что я дал обет Богу бежать… от тебя!.. Грех и преступление – любовь наша!
– Я теперь свободна… Андрея нет… Он уже не топчет землю грешными ногами.
– Но… прошлое ставит между нами стену и пропасть, нас разделяющую. Ее уже не след переходить…
– Ты разлюбил, значит, меня? Я тебе опостылела?
– Нет, Зоя! Если бы ты могла видеть, что у меня в сердце, ты бы не сказала этого… Ты бы… пожалела меня!
– Ничего не понимаю… Ты никогда, значит, не любил меня?.. А я-то, безумная, я-то?! Думала, что он отвечает на страсть мою, что он настолько же мой, насколько я – его!
– Зоя!.. Разве мало, тебе кажется, я наказан от Бога: отца и матери лишился!.. Не мог принять последнего вздоха… усладить их предсмертной муки… получить благословение?! Я все равно что проклятый остаюсь на земле. Мне ли думать о сладостях, о взаимности?.. И ты беги от меня, если не хочешь испытать на себе кару небесную!
Глаза его горели, но смертная бледность и холод покрывали его изможденное лицо.
– Ты просто с ума сбрел или прикидываешься больным и исступленным! Эк тебя нашколила полька-то твоя непутная! Недаром ты так долго и пропадал у нее… Господь с тобой, когда хочешь меня оттолкнуть теперь, я не хочу тебе быть в тягость… ухожу…
И, горько рыдая, красавица скрылась за покрывалом полога. Новое веянье его возвестило вход Зои к себе в терем, недавно еще так занимавший вторичную вдову, а теперь представившийся ей могилою. Унижение отверженной любви вылилось потоками горьких слез. За ними последовало тягостное раздумье: что дальше еще пошлет судьба, не много радостей назначившая ей на долю до сих пор?
Докладывают о посещении Ласкира.
Красавец Дмитрий Ласкир был, как мы уже знаем из начала нашего рассказа, страстно влюблен во вдову Меотаки раньше князя Васи, соученика его у грека Мефодия. Весь пыл неразделяемой страсти вспыхнул у Дмитрия, когда узнал он, что предмет его хотя детской, но глубокой привязанности снова в Москве и что красавица – свободна. Зоя после слез, грустная и сосредоточенная, на пылкого молодого человека произвела тем сильнейшее впечатление, чем меньше занималась им. Он разливался в бурных потоках изъявления своей нежности. Она наполовину слышала, наполовину пропускала мимо ушей слова, звучавшие неподдельным чувством. Ей было не до того, чтобы спорить с восторженным обожателем. А он ее терпеливое выслушивание своего объяснения принял за соизволение и сочувствие к себе.
Что отнюдь не это совершается в душе деспины, невольный и невидимый свидетель страстной сцены, понимала пригретая Зоею Василиса. Она сама вздыхала, считая затаиваемые, но для нее слышные вздохи сильно страждущей, теперь к ней очень близкой, благодетельницы.
– Ну, слава богу!.. Теперь она, бедная, может хоть выплакаться вволю! – высказалась гадальщица, когда счастливый и не чуявший земли под собою выкатился от очаровательной вдовы молодой Ласкир.
Приятельницы, обе молодые и понимавшие силу страсти, сошлись и наплакались вдоволь. Слезы успокоили мало-помалу в сердце их поднимавшуюся бурю.
Переполох приготовлялся и в центре столичного движения, во дворце государевом. По чинам садились заслуженные высокостепенные члены боярской думы. Большая часть сановников были, конечно, седовласые, убеленные и изможденные борьбою с прихотливым счастьем, по капризу, а отнюдь не по достоинству рассыпающим саны и титла. Не только сам Иван Юрьевич поседел и совсем переменился в короткое время от постоянного беспокойства; не только потеряли последний блеск глаза доблестных вождей Иоанновых – Якова Захарьича и князя Даниила Щени, но даже и Косой, князь Василий Иванович, щеголяет серебром в своих рыжих волосах, не завивающихся в кудри. На лицах всех почти думских советников видна глубокая кручина. Патрикеевцы видимо сторонятся и вешают головы, уступая место и почет Беклемишевым, Траханиоту и Ласкирям. Князь Семен Иванович Ряполовский особенно грустен. Утром государь совсем нежданно-негаданно вздумал осматривать его наряд воинский и нашел столько неисправностей в самопалах самых и в сбруе; и на людях заметил недосужливость да и непригонку кафтанов. Горько упрекая за это главного воеводу-распорядителя, государь выразился, что он не потерпит, чтобы с таким небреженьем делалось важное служебное дело!
– Ино, за одни бабьи угожденья да за всякие теремные безобразья будет тебе, Сенька, не сносити головы как пить дать! – И сам затрясся от гнева. А закончив громовые укоризны, державный так ударил об пол посохом, что железный наконечник его вонзился вершка на три в здоровую сосновую пластину и стержень посоха разлетелся в куски. Настолько гневным не видели Ивана Васильевича и в тот день, как посылал он под топор Стромилу с его крамольниками.
Вот растворились двери со стороны рабочей государевой палаты, и – Иоанн показался.
– Князья и бояре! – воскликнул государь, входя в думу, но не садясь на свое место. – Я призвал вас обдумать и порассудить: есть ли выгода да гоже ли нам заключать союз с салтаном шемахинским, с Махмудом, внуком Ширван-хановым? Обсудите и скажите – прежде чем допустим мы посланца его перед наши светлые очи! Взвесьте выгоды и невыгоды от этого союза: коли заключить дружбу, может он от нас потребовать помощь оружием? Стоит ли нам связываться условиями такими из-за выгод торговли? Да велика ли и важна ли для нас эта торговля? Решите же по совести и по крайнему разумению вашему. Надеюсь, что тут личных сметок (и сам значительно при этом взглянул на патрикеевцев, сплотившихся вокруг Ивана Юрьевича) да и перекоров взаимных будет не из чего вам поднимать? – промолвил государь, глядя на Щеню и Якова Захарьича, отчего-то при словах державного потупившихся. – Судите же и рядите, как довлеет мужам разумным и опытным!
И исчез сам да с силою запер двери в думу, оставив советников своих теряться в море догадок: к чему этот наказ, полный как будто упрека?
Пока советуются думные люди, внимая чтению запросной отписки выборных гостиной сотни, государь воротился в свою рабочую и велел позвать князя Василья Холмского, внезапно вызванного державным в столицу.
Когда вошел молодой посол и воевода, Иван Васильевич сам сделал шаг к нему навстречу – редкая честь, которой удостаивался не всякий и заслуженный боярин.
– Князь Василий Данилыч, я обязан тебе жизнью и доволен остаюсь верною службою твоею, что ты, не щадя живота для нас и трудяся неусыпно, послужил нам, великому государю, по присяге и по душе. Здрав буди! А от нас, великого государя, забвен не останешься. Родитель твой волею Божиею призван к вечному животу, и тебя, нашего любимого, оставил нам, государю своему, на наше попеченье; и то мы николи не забудем. Да и матушки твоей забот о чадах наших також из памяти николи не утеряем. И на всем на том, перед тобою останемся мы должником с лихвою, хотя воздати… во благо время. А ты буди надежен на нашу милость: ни на ково тебя мы не променяем. Сядь! Поговорим по душе. Рассказывай по ряду… все, что тебе молвил свойственник наш Стефан-воевода… Какие непорядки в Угорской земле ты заприметил?.. Что набедокурил шуринок наш, не тем будь помянут, напоследях?.. И про Лукомского… И про новгородский поход к свеям… Все поведай – мы послушаем!..
Вася принялся рассказывать, конечно, с большею подробностью, но все, что мы уже знаем. Потому повторять его, во всяком случае интересного для государя, личного пересказа не будем, ограничась только несколькими замечаниями о впечатлении того либо другого эпизода на Ивана Васильевича, выслушивавшего все с напряженным вниманием. Когда же дело дошло до поступка Максимова – Иоанн привскочил даже с места.
– Да зачем ты не сковал этова безобразника, меня позорящева… в лице посла моево?
– Государь, покойник Никитин ево под стражу велел отвесть, но Иван взмолился, и я отпустил ему ево грубость и невежество. Буди милостив, не карай ево за прощенное.
– Червь!.. От удавки выскользнул да новые ковы начинает?! Ну да… Бог с ним, коли ты прощаешь… Ин, быть до другой вины: тогды прикинем все воедино!
Но повести об открытии злодейства ляхов, подославших Лукомского, государь только дивился благости провидения, спасающего своих избранников путями неведомыми. Наивный же рассказ очевидца Васи о неуспехах подвигов войск со свейскими силами из-за лишений всякого рода, при трудностях, неразлучных с недостатком наряда самопального, ра́спрями воевод и бездействием московского управления, не внимавшего жалобам и требованиям ратных людей, взорвал наконец гнев долго сдерживавшегося государя.
– Крамольники все меня окружают… Кровопийцы! Передо мною рассыпаются в преданности, а пальцем ни один не двинет, чтобы послужить делу, на которое я посылаю бедных людей, истинных мучеников за веру христианскую и за наше спокойство! Стойте же вы, лицемеры, я сорву с вас ваши дьявольские обличия: искореню вконец хищенья и подкапыванья ваши друг под друга – трепещите!..
И, почти не владея собой, Иоанн стремительно направился в думу, вяло обсуждавшую незнакомое, чуждое ей дело, не доведя и до половины его.
– Ну, бояре, что скажете мне хорошего, ужо я послушаю вас, умников? – сильным голосом, в котором звучала ирония, крикнул Иоанн, садясь на свое место под сенью. – Ну, что ты думаешь, Иван Юрьевич?
– Мы, государь, не пришли еще к заключению; но, как видно по смыслу сказок гостиных людей, солтан этот вред большой может нанести торгу, значит, задобрить его и поважать не мешало бы…
– Я не о том велел думе входить в рассуждение! Мое дело, как поступать, а ваше дело показать мне: какая корысть нам на Москве от шемахинскова торга? Так скажи мне, примерно на сколько наши там получают да своего сбывают?
– Доподлинно не могу выложить; а не на одну тьму московок, кажись, доходит оборот.
– Дьяк думный, правду ли говорит дворецкий?
– Нет, государь, до тьмы не доходит, потому что все на менок… Да и народ-от не таков, чтобы забрал много.
– Так ты, Иван Юрьевич, по своему обыкновенью, как привык мне выставлять все наоборот, и теперь также думаешь, что я поверю?.. Ошибся, князь; я раньше тебя уже знал, в чем суть дела. Я вас, крамольников, для виду собрал, чтобы доподлинно убедиться мне: насколько вы входите в подлинный смысл дела нашего да норовите государю своему по присяжной должности. Советы твои я давно знал, что не стоят выеденного яйца. Я давно знал, что ты продажен и хвалишь то, где тебе бы что перепало. И теперь я узнал, еще севодни утром, как посланец Махмутов привел на твою конюшню степного аргамака с серебряными подковами. Вот чем и перевесил он тебя на сторону своего повелителя, тяготу выгод, в ущерб нашим! Лицемер! Не хитрить бы тебе теперь-от, когда давно уж я изверился и сам за тобой наблюдаю. Косой, сынок, в тебя! Дерет взятки с моих приказчиков черноволостных за то, чтобы не допытываться правды в их кривых, хитрых счетах. Князь Семен Ряполовский жалованье наше берет, а дела не делает! С бабой возится, а наряду не бережет. Люди в Водской пятине зерна, зелья не имеют для ручных самопалов, а зелье самопальное у ево на Москве сыреет да мокнет от недосмотра. И то нам не корысть. И то нам гибель людская без пользы, врагам в посмеяние. А вы, крамольники, знай бражничаете, брюхи отращиваете да хлеб земской иждиваете вотще. Теперь я положу конец вашей потехе. Самсон Тимофеев!
– Здесь! – рявкнул знакомый нам великан, сегодня повышенный в головы московского полка дворянского и в начальники дворцовой кремлевской внутренней стражи. – Убери мне сейчас князей Патрикеевых, отца с сыном, Семена Ряполовского да из девяти десятого возьми из челяди невестушки моей, Алены прекрасной!.. Бери их, крамольников, да стереги пуще своево ока этих дорогих мне сродников. Много и из вас… остальных, думские люди, достойны опалы нашей, но мы, великий государь, желая показать над вами меру нашево долготерпения, покамест оставляем вас исправляться, кто может. А кто не сроден к исправлению, покопит пусть новых неправд, дондеже взыщет наш праведный суд слезы притесняемых с неправедных приставников, – ступайте!
И величественным мановением руки указал двери.
IV. Примирение
Несть дражайшая сладость, паче мира и любви к присным твоим.
Стремительный выход из рабочей государя оставил, как мы видели, князя Василия на месте, там же в палате, крепко запертой сильным размахом руки Иоанна. Не зная, уходить ли ему или дождаться возвращения монарха, князь Вася остался посреди комнаты, в нерешимости смотря на дверь. Вдруг слышит он, входят с противной стороны и нежно так называют его по имени. Он оборачивается. В слезах, но не горьких, а каких-то торжественных, благодарных, теплых и восторженных, бросается к нему в объятия княжна Федосья Ивановна, уже совсем развившаяся из ребенка в девушку. Полная приятности, она сохранила ту же былую наивность, с которою высказывала все, что начинало волновать ее теплое сердце.
– Васенька, голубчик мой, чем мне благодарить тебя за то, что ты спас батюшку! Всю жизнь готова я служить тебе рабски за эту великую твою услугу. Дай расцеловать тебя, ненаглядный мой! Ты похудел, Вася, но ты тот же добрый наш Вася, с которым мы игрывали при няне, княгине Авдотье Кирилловне. Нет ее, моей голубушки!.. Много она плакала о тебе, Вася… и мы с нею. И маменька плакала… Кабы ты знал, Вася… что у нас сделалось? Маменька заперта; батюшка прогневался на Васюбрата за то, что Стромилка, негодяй, подбил ево ехать на Вологду… бунтовать, говорят бояре… Послушай, скажи, Вася, что это за слово «бунтовать»? Это нехорошо?.. Коли батюшка прогневался так и на матушку… держат в терему, взаперти, никово не пускают… и меня даже… Вася наш бедный сидит на казенном дворе… за приставы, говорят. Вот что, голубчик Вася, у нас подеялось! Много всяких чужих людей к нам навели в терем… Как я рада, что тебя вижу… И батюшка к тебе милостив… может… Бог даст, опять мы будем вместе все, дорогой Васенька… и матушка… и Вася-брат.
И повисла на шее старого друга, с которым выросла в тереме, за восемь лет разлуки сохранив к нему теплоту чувства, воспринятого незаметно, но окрепшего в долгие годы удаления. Тогда имя Васи не сходило с уст и княжон, и княгини великой, вторя понятным, всеми ими разделяемым ощущениям да тоске грустной матери далекого изгнанника.
Княжна Федосья Ивановна, вся предавшись теплому чувству приязни к явившемуся неожиданно участнику детских игр, увлекла и его своим восторженным пылом до полного забвения условий этикета. Ни князь Холмский, ни дочь Иоанна не думали нисколько, чтобы в их задушевной беседе и дружеских ласках было что-либо подлежащее неодобрению. Тем более им в голову не могли прийти гневные упреки, обрушившиеся над головами счастливцев, предавшихся чистой радости свидания, для обоих, как оказалось, имевшего одинаковую цену.
– Что это? – загремел над ушами Васи и Фени грозный вопрос государя, когда, войдя в свою рабочую, он увидел дочь свою, дружески обнимавшую молодого посла-воеводу.
Молодые люди вскочили с места, но руки их по-прежнему крепко сплелись взаимно на шее друг у друга.
– Федосья! В моем присутствии… Василий? – еще более гневно крикнул князь великий озадаченным друзьям детства. – Как смел ты посягнуть на это, нечестивец?! – гремел Иоанн, тряся Холмского и стараясь оторвать из рук его руки княжны Федосьи, крепко державшиеся за приезжего.
– Я, государь, – робко отозвался Холмский, все еще не понимая вины своей и гнева великого князя, – н-не п-по-ся-гал, кажется, н-ни на что!
– А это? – тряся руками дочери перед лицом его, спрашивает государь. – Это что?
– Это я, батюшка, сперва обняла Васю! – наивно и не робко отвечает княжна Федосья Ивановна. – Мы с ним, бог весть, как давно не виделись… Он дикой такой стал.
Иван Васильевич отпрянул от детей в свою очередь и остался, сбираясь с мыслями.
Ответ княжны Федосьи открыл ему глаза. Он понял, что не было резона так вспылить. Что слово «нечестивец!» не имело места там, где не существовало никакого позорящего обстоятельства. И что, возвращайся он менее воспаленным предыдущею сценою с людьми, действительно совершавшими неправды, он сам не представил бы себе тут ничего иного, кроме естественного проявления отрадного чувства, гнать которое не входило даже и в расчеты его политики. Светлый ум мгновенно сообразил несоответственность грозы, здесь особенно. И, приучившись сдерживать порывы страсти разумною волею, Иоанн, после минутного молчания, просветлел. Вот он старается дать оборот грозной вспышке, если не совсем шуточный, но настолько милостивый, чтобы в нем можно было видеть нравственную цель необходимости пожурить: за выход не вовремя девушки и забвение служебной роли со стороны сановника, не кончившего своей обязанности, для которой призван он к государю.
– Это не оправдание князю Василью, – сказал государь строго, но видимо смягчая голос свой, – что ты его обнимаешь. Когда здесь, он не Вася – теремный ваш, – а слуга своего государя, приказавшего ему ждать своего возвращения, зане делу еще не конец!
– Виноват, государь, – поникнув головою и становясь на колени, отозвался почтительно молодой воевода, – не повели казнить, а отпусти ради беспредельной милости твоей вину мою, непростимую… от забвения.
– То-то, от забвения?! Охотно прощаю: повинную голову меч не сечет. Только ты у меня впредь не забывай дела думского и не сваливай вины на жену, что задержала, мол, дома баснями да сказками. Ты как думаешь, Феня? Простить его за тебя?
– Прости, батюшка мой родной, я тебе ручки перецелую: я одна виновата!
– Принимаем: будь же и ответчица! Князь Василий, ввела она тебя во искушенье своим здорованьем: и – бери ее себе! А от нас, за провинность дочери нашея… княжны Федосьи… Давай руку правую!.. Вот так (и сам соединил их руки взаимно). Быть тебе боярином в думе нашей! Вот что ты сделала, щебетунья, не к сроку подсунувшись со своим здорованьем! – заключил государь, шутливо целуя дочь. – Поцелуемся, Вася!
Холмский робко подошел и получил лобзанье Иоанна.
– А на радостях простим вся прегрешения! Феня, бери жениха за руку и иди к матери: скажи, что зову ее к нам, великому государю, благословить вместе… вас, детей наших! Ступайте, – и указал им рукою в сторону терема великой княгини Софьи.
Просветлевший отец остался на пороге, смотря вслед за удалявшеюся парою. Сердце у него билось теперь сильно, но отрадно, не болезненно.
В то мгновение, когда призванный с ключами великан Самсон, уже рассадивший по казенкам своих недавних патронов, отмыкал тяжелый замок на дверях терема великой княгини со стороны теплых сеней государевых, Иван Васильевич получил разом две вести: донесение Мамона о возвращении из Литвы и приезде посла.
В душе великого политика при чтении правдивого донесения слуги его восстала новая буря гнева, но, сложив отписку, он сумел скрыть горе от возвращавшейся с половины матери счастливой четы. А прибытие посла казалось политику новою кознию зятя.
Отдав приказ собрать на утро думу, государь пошел навстречу торжественно шествовавшей на зов его, украшенной всем блеском уборов, великой княгине Софье Фоминишне.
Подойдя к мужу, Софья хотела склониться перед ним – он не допустил. Взял ее за руку и только промолвил:
– О прошлом – ни слова!
– А Вася, сын-то наш? – со слезами проговорила великая княгиня.
– Самсон Тимофеев! Выпустить сына нашего князя Василья Ивановича, да пусть в терему уберется, но приличнее… и, как довлеет князю… явится на прощенной пир к нам, великому государю родителю.
Сцену примирения предоставляем представить себе читателям.
Наступило следующее утро, и собрались члены думы на постельное крыльцо палат государевых. В очах у всех почти сановников выражалось смятение. Оно еще более увеличилось, когда вошел Иоанн под руку с сыном Василием. Смертная бледность разлилась по лицам патрикеевцев, как известно принимавших главное участие в раскрытии интриги, стоившей головы советникам старшего сына государева. Впрочем, и сам Иоанн и прощенный сын его казались веселыми, довольными и отнюдь не гневными.
В должность дворецкого определен боярин Яковлев, распорядившийся раскрытием дверей в палату для впуска членов; он, царедворец опытный в разумении дворских тайн, прошел на половину княжича Василия и, взяв за руку беседовавшего с другом детства князя Василия Холмского, ввел его в думу, принеся поздравление с возведением в боярство. Для прочих членов думы и внезапность возвышения Васи, и это чуть не раболепное поздравление нового дворецкого отзывались чем-то обидным, словно вызывающим укоризны маститым советникам.
– Ох!.. Стары, слабы стали – умирать пора нам, старикам! – вполголоса, садясь на свое место, не без горечи вымолвил соседу хитрец Сабуров.
Сосед его, Русалка, только заморгал своими свинцовыми маленькими глазками, ничего не сказав, но думая: мошенник ты, думаешь, я поверю твоему невзгодью? Ведь понимаем, на что ты вызываешь нашего брата. Да мы ведь не совсем олухи, слава те Господи, не ловимся на такую нехитрую удочку.
И Русалка был совсем прав, так думая о своем товарище, вызывавшем на откровенность. Она могла погубить неосторожного и доверчивого. Еще темно было, как честолюбец Сабуров приехал в город к утрене: будто службы не было в приходе? Встал на лесенке Сретенского собора и начал издавать стоны да класть поклоны земные. Дворцовая прислуга, наполнявшая церковь, дивовалась даже такой горячности обращения к вере боярина. Простаки подумали, может, что Сабуров сбирается сегодня проситься на обещанье у гневного государя. Но только окончилась служба, как этот же покаянный грешник пробрался к терему князя Василия Ивановича и щедрым дождем московок купил у прислуги лестное право – обуть чулочки на государские ножки княжича, выпущенного на волю и, ясно, более сильного, чем прежде. Мало того, увидав, что на постели против Василия Ивановича спит какой-то детина молодой, а приветливый княжич, будя его, назвал раза два братом, сообразительный Сабуров поспел и ему привет сказать, когда при пробужденье чихнуть изволил спросонья этот названый братец сына государева. Новый посев московок из мошны боярской открыл, что братцем возвеличал князь Василий Иванович недавно ненавистного Сабурову Ваську Холмского. Но это открытие не охладило теперь усердия искателя за ним ухаживать. От истопника верхних сеней государевых Сабуров получил удостоверение, что государь сам трижды возвеличить изволил того самого Ваську – сынком своим, за ужином посадил его за одним столом с собою в тереме подле княжны Федосьи.
– Эвона, куда хватил! Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!.. – произнес набожный боярин Сабуров и зачитал скороговоркою: – Помилуй, Господи, раба твоего князя Василия… помяни, Господи, раба твоего князя Даниила, княгиню Василису, Татьяну и всех сродников их. Добрейшие люди были.
Добравшись таким путем узнания тайны, еще известной немногим боярам, низкопоклонный, для кого следовало, и внимательный к действиям тех, кому предстояло возвышение, Сабуров неприметно выкатился из опочивальни сына государева. Он сумел и вовремя представиться великой княгине Софье Фоминишне, вручив ей данную ему на благословенье благовещенским ключарем на дороге просвирку.
Подавая освященный хлеб, придворный царедворец нашел себя в состоянии точить слезные потоки, всхлипывать и уверять великую княгиню, что у него все дни минувшей счастливо теперь опалы государя на хозяюшку свою начинались и оканчивались слезами от душевной туги и боли безмерной… Много и другого, настолько же чувствительного и трогательного, наговорил достойный Сабуров государыне, разливаясь перед нею в выражении глубочайшей преданности.
Ну как такому мученику преданности отказать в сладчайшем наслаждении, по его словам, облобызать государскую ручку?
Всякий со стороны подумал бы, что это мучится кающийся за тяжкий грех вольного или невольного предательства. И знавший степень участия в оплакиваемой им опале, конечно лисичьим манером всегда маскированной, – мог бы, без натяжек, допустить в боярине пробуждение совести, если бы таковая находилась у него.
Сделав эти обходы и заручившись преданностью новым силам, вчера еще не принимавшимся в расчет, Сабуров направился на постельное крыльцо и вошел вслед за другими в думу.
Маневр относительно Русалки сделал достойный сановник без всяких дальних расчетов, а единственно для испытания почвы.
Что будет? По тону ответа можно было слова друга сердечного или принять к личному сведению, или довести до ушей кого следовало. На этот раз, как мы видели, уда брошена была неудачно и в том только отношении принесла пользу Сабурову, что он сам встал в оборонительную позу, на всякий случай.
Со входом государя с сыном и с указанием дворецким места молодому Холмскому с края, на правой передней лавке, в трех шагах от трона, водворилось мертвое молчание в палате. Из бояр никто не садился, ожидая знака.
Государь, сам о чем-то задумавшись, простоял несколько мгновений и потом простер руку, указывая, чтоб садились.
Опять еще большая тишина и сосредоточенность. Слух всех страшно напряжен ожиданием: что будет?
– Я собрал вас, бояре, – начал кротко и медленно Иоанн (и при первых звуках государева голоса у всех отлегло от сердца), – посоветоваться: что делать нам… с зятем-недругом… Мамон пишет, что все, что доходило до ушей наших о притеснениях дочери нашей, великой княгини Елены Ивановны, мужем Олександром Казимировичем, – истина святая? Что он, великий князь Олександр Литовской, дочерь нашу, жену свою, в нелюбии крайнем держит. Веру нашу правити ей не соизволяет; панов и паней нашего греческова закона держати при себе ей не дает. Священника нашево православнова не допускати до княгини великой своей повелевает. Церкви наша строити не попускает и во всех наших, великого государя, делах, нами ей, дочери нашей, наказанных, шкоды чинит с препятием. Да еще нам, великому государю, и насмешки на письме со укоры посылает, будто мы вас, слуг наших верных, не обуздываем… И вы будто, бояре и дворяне, промежду мною, тестем, да им, зятем моим, рознь и ворожду разжигаете. И в том на вас, на слуг моих, взводит он напраслину. Мы и без вас зело добре сведомы про порядки непутные на Литве! И без переезжих князей и бояр знаем мы, как русская вера римским попам не люба. Ведаем, что привилей дан зятем нашим Иосифу – епископу смоленскому, нарицая ево на митрополью киевскую, тоже неспроста. Великие князи литовские папскова закону как стали держатца, так нашим духовным грецким восточным свою ласку ни с тово ни с сево не показывали. Стало быть, то, о чем нам писал Мамон, как владыку Иосифа этова прельстили честью – да он сам стал поважати папскому делу, – за привилеем Олександровым, само по себе в ум приходит. – Иоанн замолчал и задумался.
– Да, затяюшко наш кривды на нас насчитывает, а уряженова титла в грамотах писати отлагает, опять же, до конца, какой-те межа нами распри. А распри я, князь великий, с Олександром не имею, како ведомо вам, бояре, и самим не хуже нас. Стало, князь великий литовский шкоду чинит нам беспричинно и нас, великова государя, умаленьем титлы бесчестит! Да ащо послов засылат: нам все то всказати из уст с укоры. И то чинит он не гораздо! А он же, князь великий литовский, дочерь нашу, как Мамон-самовидец нам, великому государю, отписал трижды, держит нелюбовным обычаем; не так, как говорилось нашими бояры с ихными послы. И ссылается князь великий, зять наш, на то, што, мол, не все записано было по статьям, а што записано, он, мол, держит право и твердо. И то Олександр молвит лестью! Сами вы, думные люди, со послы говорили, чтобы наша княгиня Олена веры нашея священника крестовова имела бы при себе невозбранно. И тому бы попу ходити до нея препятства не было. И церковь бы в палатах у княгини великой была наша же, крестовая. Супроти тово строити крестову церковь зять наш медлит. Попа крестовова ко Олене не пускают; боярынь русскова закону ей не дают, нож и панов во двор, а поставил при ей, при Олене, панов и паней папских. И все то чинено нам на укоризну, а не в любленье! Злобу же имеет зять наш на нас, великова государя, опять же неразумно! Коли стал он нудити в свой, в папский закон, нашево закону князей служилых, искони православье державших, они, князья, люди вольные и отъехати, к кому похотят, могут по старине, по обычаю. И наши братья, князи удельные, в Литву поотъезжали же, и тамо их князь великий к собе приимал. Стало, и нам князей Хотетовских, как и князя же Бельскова, прияти было мочно. Тож и бояра Мченески! А каждому из них доступати своего добра опять же мы помехи чинити не можем. Сам за ся ответчик. А военным обычаем котору и распрю с зятем с нашим, с князем великим литовским, мы не вчинали никоимы делы! И коли злобу свою зять наш на нас не отложит, дочери нашей претити веру грецкую держати не престанет, как по любови да по душе довлеет; да нас унижати титлом нашим государским от своево льстивова неладнова обычая не уймется, – ино нам, великому государю, правды своея вздобывати… Како, мнят думские люди, было бы здеся сотворити изряднее, вы нам вскажите? Твой смысл, дворецкой, каков?
Боярин Яковлев встал, поклонился низко, погладил свою окладистую бороду и молвил протяжно:
– Про то про все ведаешь, государь, лучше нас. А мы, мужики грубые, прямо бы не отлагаючи, зятька советовали бы проучити! Полки готовы наши, а тамо нет силы! Повели – и пойдем мы на Смоленск да на Вильную – невозбранно. Так, зятюшка-князь, коли увидит не в шутку поход, не обещанье, а исполненье… всяку лесть отложит… по воле твоей все совершит и остережется напредки слушатися советников своих назло… да и на притесненья княгини великой. Делать прямо – скорей дойдешь до проку! – И сел, довольный собою.
– А мне кажется, – молвил Иоанн, – еще погодить. Лучше будет! Примем послов зятюшкиных да их послушаем, што бают разумнова. Тогды уже, как увидим, ни тпру ни ну! – делать нече: ополчимся. Хоша к военному обычаю сердце нам не лежит! – заключил государь в раздумье и стал переспрашивать мнения каждого из думских советников.
– Ну, как ты думаешь, князь Василий Данилович? – обратился государь к последнему, молодому Холмскому.
– Я, государь, сказал бы, что прежде, чем войну начинать с родственником, попытаться объясниться с ним без сердца: обсудить выставляемые им поводы к взаимному неудовольствию да посольским обычаем развязать все узлы препятствий к единению Руси с Литвою. Коли бы Литва думала неладить с Москвою ино, не с чево бы было и в свойство с тобою вступать Олександру? А коли свойство устроилось, – непригоже врасплох нападать на свойственника. Да и как знать, может, и там готовятся? Мы к им норовим, а оне – к нам? В наказе Мамону и велено было запримечать ход внутреннего дела да местных порядков, а он, как дворский, умеет и усердие прилагает: проведать дворскую неурядь, а не земскую. Прямо идти, может быть, не без отважности. Ожидая успехов, следует предусматривать, что делать, коли встретят неудачи?
– Молодец, Вася: это и мое мнение! Так… бояре, поручаем вам принять послов честно, грубости не оказывать и на неприязнь не намекать… лаской расположить к себе… да не торопиться ответами безвременными. А что мы теперь судили, пусть будет, до времени как бы… ничего не было! В мы, великий государь, сами станем промышлять: допытаться подлинно, совсем ли проявить остуду аль поправить старое ащо можно?
Тут государь встал и между рядами посторонившихся бояр пошел к себе. Князья Василий и Юрий Ивановичи, сидевшие за отцом на стульях, занимаемых прежде великими княгинями, последовали за родителями, взяв с собою и Холмского.
Немного спустя вошел в терем к сыновьям государь и, увидев будущего зятя своего, велел ему следовать за собою в рабочую свою, где уже была великая княгиня Софья Фоминишна.
– Вася! – сказала она ласково, усадив Холмского между собою и государем. – Мы хотим опять тебя просить сослужить последнюю службу. Лучше тебя никто не исполнит этого поручения! Сдается мне, – сужу я как женщина, – что без остуды к жене Олександр не мог бы притеснять ее. А причиной остуды между молодою женою и мужем, которому она понравилась, может быть разве сила прежней привязанности; если сумели искусно разжечь в мужчине те побуждения, для которых имел он любовницу? Жена всегда целомудреннее прелестницы. И нет сильнее приманки для мужчины, знакомого с порочными наслаждениями, как при возбуждении чувственности, обольстительное свидание с нахальной прелестницей под покровом тайны. Женатый же, без сомнения, видеться будет с прежнею приятельницею тайком. Я не предполагаю в зяте своем такова развращения, чтобы он, сопрягшись узами брака с законной супругой, простер бесчиние до явного разврата. Но, и не соизволяя на него, тем не менее может он сделаться легкою добычей прелестницы. И чем скрытнее будет ведена связь эта, непозволенная и не одобряемая совестью, даже слабого умом и норовом мужа, тем продолжительнее может быть господство наложницы. Тем обиднее и мучительнее будет для доброй жены нести эту обидную, не заслуженную ею опалу и забвение, полное еще выходок бессильного женского мщения со стороны той, которой удалось похитить нежность супруга. Ты, Вася, наш любимый, наделен от Господа Бога умом и толком, не то что наши другие бояре. Польшу и Литву знаешь ты, как бывалый человек, и знакомых там, как говоришь, имеешь. Тебе, стало быть, возможно проникнуть в тайну, если мои подозрения оправдаются. Разузнай все обстоятельно и, не вверяя грамоте, возвращайся скорее в наши родственные объятия. Ты готов нам сослужить эту службу, Вася?
– Если такова воля ваша, государь-батюшка и матушка государыня, и сдается вам, что я с удачею все то справлю, готовность моя служить вам известна – повелите!
Государь и государыня заключили Холмского в объятия, и оба прослезились под наплывом чувств, понятных только родителям.
V. Разуверение
Что делалось во дворце, скоро узнала вся Москва. Холмский, жених государевой дочери, сделался героем дня, говоря языком нашего времени.
– Слышала, матушка деспина, в какую честь твой зазноба попал? – спрашивает Василиса Зою, входя к ней после обедни.
– В какую же честь?
– Государь, слышь, за ево дочку отдает, Федосью Ивановну.
– Так вот причина удаления его от меня – честолюбие?! Пусть возвышается! Мое дело скрываться… не мешать ему быть счастливым, если может он легко забыть Зою… Если Зоя не по нем: не в состоянии ево возвысить союзом с собою?.. Я не противница ево счастью. Зоя умеет собою жертвовать… – И замолчала.
Тихая печаль явственно выразилась в прекрасных чертах лица вдовы деспины. Василиса качает только головой и думает, упрекая себя: «Дернуло же меня сказать про тово непутного Ваську?.. Так было ладно пошло все… у нас. Н-на!.. И подновила».
Прошло несколько дней. В одно утро приехал к себе в дом из Кремля Холмский и, распорядившись приготовлениями к отъезду в Литву, к вечеру сел в опочивальне родительской на лежанку. Вид полога напомнил ему сцену с Зоею, и странное чувство овладело женихом государевой дочери: ему захотелось во что бы то ни стало увидеться с Зоею. Не долго думая, князь распахнул полог, вошел под него и, тронув случайно мало заметную бляшку, растворил дверцу, за которою была другая, такая же дверь, неприметно подавшаяся в сторону, открыв проход в светлицу соседки. Холмский прошел туда, и первый предмет, поразивший его, была коленопреклоненная Зоя перед иконами, ничего, казалось, не замечавшая, погрузясь в молитву.
– Зоя? – спрашивает вполголоса Вася.
Она смотрит на него, трепещет и лишается чувств. Князь Холмский подбежал к падающей и поддержал ее. Несколько мгновений прошло, пока приходила в себя деспина.
– Зачем ты у меня, князь… когда оттолкнул мою преданность?..
– Зоя, не упрекай меня… Я должен тебя бежать! И теперь прихожу проститься: как знать, что встретит меня в Литве? В душе встает грустное предчувствие недоброго. Ты ушла в гневе… Мне больно от тебя удалиться, унося гнев твой.
– Не гнев, князь Василий Данилыч, а горе… муку любви отверженной… тем, кто для меня стал дороже жизни… Но… я не упрекаю тебя… Судьба дает тебе золотую будущность, честь, величие! Зять государев займет в думе первенствующее место… Ничего подобного не могла, конечно, дать тебе вдова деспота, Зоя!
– Так ты думаешь, что я честолюбив? Что меня увлекло желание возвышения через жену? Ты ошибаешься, Зоя. Феня моя – доброе существо, не полюбить которое нельзя. Ты сама ее полюбишь; но о чести обладать рукою великой княжны я никогда не заботился и не думал об этом. Воля государя так устроила: я и она – мы покорно готовы исполнять его веления. Между нами любовь брата и сестры, но не та страсть, которая жжет и сушит, заставляет беспрестанно думать о любимом, не дает ему ни покоя, ни отдыха от муки ревности. Мы встречаемся с Фенею как старые друзья, передаем друг другу все, что у нас на душе. Подозревать друг друга, подстерегать слова и давать им превратный часто смысл, как делают влюбленные, и затем мучить себя и предмет своей страсти – у нас немыслимо. Желание видеть друг друга также, я думаю, не доведет нас до томленья жаждою свидания в случае разлуки, хотя бы она и дольше протянулась, чем мы теперь думаем. Так любить Феню, как полюбил тебя, Зоя, я не в состоянии! Но Богу не угодна была преступная любовь наша и… кара святого провидения тяготела надо мною. Болезнь приблизила меня к дверям гроба, а весть о смерти отца и матери открыла мне глаза, что я стою над пропастью. Огонь вечный – достояние ада. Другого нет исхода из нашей гибельной страсти. Но, будь я один подвержен этой каре – страх ее не остановил бы меня, исступленного. Падая сам, увлекаю я с собою и… тебя! Этой мысли мучительной не могу я забыть ни на минуту, и она-то ставит между нами стену и пропасть.
– Было это… при жизни мужа… теперь свободна я, говорила я тебе… Это не все одно… Благословение церкви…
– Новая насмешка над таинством брака это… было бы…
– Не может быть?! Ты нарочно придумал такую отговорку, уверенный, что я всему поверю, что бы ни сказал ты… Но я не верю этой отговорке. Она противна здравому смыслу. Она ставит согрешивших в невозможность загладить свое падение, воротиться на дорогу правды.
– Да, Зоя, воротиться на дорогу правды… нельзя, я думаю, нам, если бы… если бы и вздумали мы искать душевного мира в благословении церкви. Я каялся отцу духовному… отшельнику… в своем падении… Он…
– Говори, говори, что же он мог найти затруднительного в просьбе освятить связь… начатую… хотя бы и… с грехом?
– О! Он разразился страшными проклятиями на одну мысль, что порочность, продолжая свои успехи, дерзает обращаться к церкви за благословением. Это лесть, гремел он, вносящая нечистоту в святилище! Какая порука в твоем истинном исправлении, когда ты настаиваешь, чтобы с тобою оставили греховную причину падения?
– Но послушай, – спрашивает Зоя уже робко, – как же твой отшельник думает смыть скверну, по его словам, непозволенной связи, если не прибегать к освящению Богом установленного союза?
– Он одно говорит: согрешил и каешься – не возвращайся к прежнему грехопадению!.. Плачь и молись остаток дней твоих… в чаянье отпущения. Только такою дорогою достигается спасение души.
– Да не о спасении души, не о праведности тут речь… Все мы грешны. И тот, кто надменно мыслью сам думает сделаться праведником… без благодати, свыше ниспосылаемой, грешит больше всякого смиренного грешника, сознающего свое бессилие. Говорю я о прощении только такого греха, основа которого лежит в самой природе человеческой. Что же, как не природное влечение, толкает женщину в мир тревог, муки, позора, чаще всего и унижения?.. Ведь это дает любовь! А что я от нее удержался или не покорился ее внезапному нападению – кто смеет сказать про себя? За что же такая кара за влечение, вложенное в душу и сердце человека? Может ли Бог любви быть ее карателем?
– Какой любви, Зоя? Плотской, чувственной… Да! Она делает человека рабом своим, поклонником идола страсти вместо Бога. Гнать это идолопоклонение свойственно правде божественной! Люби Бога и ближнего – другое дело. То – святая любовь!
– Да опять я не о том тебе говорю. Докажешь ли ты любовь к ближнему, если погубишь женщину, тебе отдавшуюся, из-за мнимого последования правде вечной? Кто может, не зная любви чувственной, любить всех, конечно уже не страстно и без пылкости, разумно, как говорят хитрые люди, «не забывая себя», – благо тем! Умно они поступают. Но любят ли? И знают ли они, что такое любовь? Знают ли они, что эта мука и наслаждение – у тех, кто поддался очарованию, – оканчивается только со смертью? Если правда, что ты так только любишь свою невесту, как сейчас говорил мне, – ты… еще не любишь ее! И если она к тебе только так расположена – тоже!.. Не к тому говорю, чтобы совращать тебя с благого пути душевного мира в омут тревог, мною испытываемых, нет… у меня не то в мыслях. Я сама хотела бы… если бы могла только… погрузиться в самозабвение, отучиться от порывов, отвыкнуть от мечтаний о любимом. Но один образ является только и днем и ночью, во сне снится мне… Ничем не могу прогнать я от себя этого неотвязного спутника… А ты, Вася, скажи откровенно и искренно, – спрашивает вдруг Зоя, схватив руку Холмского своею холодною как лед рукою, – видишь, хоть во сне по крайней мере, меня… когда-нибудь?
– Не спрашивай, Зоя, умоляю тебя, не допытывайся! Я не успею свести глаз, забыться, как ты являешься, и… погружаюсь я в такое сладостное забытье, что все, как и где… представляется, словно на иконе написано, и утром я не могу выбить из памяти. Зачинаю молитву про себя и… тогда только, по милости Божьей, отступит наваждение. Днем люди все… служба – ничего! Да што обо мне говорить? Если я погибаю и пропаду… туда мне и дорога за мои тяжкие грехопадения… Спасись ты, Зоя!.. Будь счастлива!.. За Ласкиром забудешь несчастную встречу со мною и гибельные увлечения.
– И ты думаешь, что мне можно?
– Почему же. Все бы мне легче было… одному страдать с очищенною совестью: что искупительною жертвою буду я, что не я погубил твою молодость.
– Ах, как ты еще зелен, не дозрел, друг мой Вася! Если бы… но… мое дело молчать теперь.
– Да поверь, Зоя, я не могу тебе ничего другого пожелать, кроме такого блага, которого достойна ты вполне своею нежною душою… Ах! Если бы не несчастная судьба моя!
– О тебе ни слова! Ты советуешь мне, как, по-твоему, поступить я должна и устроить судьбу свою?! И ты сам, своею мыслью, дошел до этого и надумал: как бы хорошо было мне то, что ты предлагаешь?
– Да! Как бы тебе сказать. Я вспомнил, как горячо любил тебя Ласкир, когда были мы с ним у отца Мефодия в школе. А недавно, когда мы снова увиделись, он показался мне просто без ума от тебя. Бредит инда малый, спит и видит, как бы повенчаться с тобой… Я не препятствую, а только думаю: вот какое счастье человеку!
– Я не понимаю тебя, Вася. Здорово ты судишь или льстишь… или – сумасшедший! Ну да Бог с тобой! Лесть и коварство никому даром не проходят! Горько будет мне узнать, что несчастлив ты… Я же найду себе если не мир и счастье, то… Прощай, Вася! Приходи вечером, опять встретишь Ласкира. Узнаешь и… решенье судьбы моей.
– Хотел сегодня же выехать рано повечеру. Но коли так – останусь до рассвета. Наверстаю ездой! Изволь, – и самого почему-то забила лихорадка.
Он вышел.
– Бедный князь Холмский! Какое превратное понятие о долге лишает его счастья! – высказала Василиса, смотря в окно и видя, как садится он на коня на широком дворе своем.
– Я рада теперь, несказанно рада, – отозвалась Зоя. – Вася заблуждается, но он не притворщик и – любит меня, сам не признаваясь себе в этом! Невеста тоже служба его государю! Может быть, с Федосьей Ивановной жить ему будет и вольготно: она ребенок, он – дитя! Без бурь доживут до старости…
– Как знать? Молодость и здоровье еще не порука долговечности, – неожиданно, не подумавши, вымолвила Василиса.
– Типун бы тебе на язык! С чего это приходят тебе в голову такие вещи?
– Не прогневись, матушка деспина, спроста я смолола… Так что-то на язык навернулось.
– То-то, навернулось. Во всем хорошем видишь ты какую-нибудь пакость. Что за пророк напасти людской?
– Истинно, дорогая, сама не рада. Напророчила-таки, кукушка, заточенье княгини великой Софьи Фоминишны…
– А теперь вот она по-прежнему в чести и в славе, – молвила Зоя.
– И это выходило ей. И сказала тоже я… Да еще словно беду – литовской-то княгине…
– О той ничего еще не слыхать, слава богу!.. Не всегда же исполняются твои бредни, – как-то жестко отозвалась Зоя, видимо недовольная и собой и предсказательницей. – Нужно не бреднями, однако, заниматься, а пир готовить обещанный!
И начались хлопоты.
Вдова деспина обратилась в заботливую хозяйку, сбегала в поварню и в приспешню: сметила, сколько женщин могут работать. Затем из кладовых выдала на руки припасы, наказала хлебнице, как перепечу сладить; отрядила людей ко всякой службе: кого к поставцу, кого у питья, у судов. Распорядилась выдачей блюд и сосудов питейных. Из сундуков повынула хамовные склады, белую казну. Накрыванье столов вверила Василисе. А сама занялась приготовлением заедок.
Уж совсем стемнело, когда хозяйка покончила хлопоты и принялась убираться да наряжаться: гостей встречать.
Первыми приехала семья Ласкирей, захватив с собой престарелого отца Мефодия. Перецеловавшись с дочерьми Ласкира и приняв благословение Мефодия, Зоя поспешила на лестницу встретить боярынь (между которыми затесалась и опальная княгиня Ряполовская). Явились и боярышни Сабуровы, недавно познакомившиеся с хозяйкою в церкви. За ними повыступали дьячьи жены да греческие купчихи из слободы. Мужчин было не в пример меньше, чем женщин, да, за исключением сыновей Юрия Ласкира, всего молодых парней не наберешь и полудесятка; да и то, кроме Сабурова-сына и переводчика-дьяка из греков – Траханиота, все были люди пожилые, заслуженные. Расселись гости за столы, и хозяйка, кланяясь, в сопровождении Василисы с подносом с чарками, стала обходить по ряду особ, почтивших ее своим прибытием. Сладкое вино развязало языки, и закипел почестной пир.
В разгаре его никто не заметил, откуда в светлицу вывернулся внезапно молодой Холмский.
– Вишь ты, и будущий зятек государский по старой памяти, заглянул к сударушке! – язвительно заметила вполголоса Марья Ивановна Ряполовская, ни к кому, в сущности, не обращаясь. Боярин Сабуров бросился к Холмскому, как самый нежный родственник, и, взяв его за руку, подозвал своего сына и просил молодого воеводу не оставить птенца его, Сабурова, милостивым призрением. А сам все кланялся в пояс да в каждую речь успевал вклеить неотвратимые и неизменные в устах его слова «кормилец», «великий благодетель!». Холмского усадила хозяйка между Ласкиром-отцом и старцем Мефодием, на место Ласкира-сына, не садившегося, а все ходившего вслед за хозяйкою, привечая гостей, как бы в роли домашнего близкого человека.
Когда подсел князь Вася к своему старому учителю, хитрый грек после нескольких фраз, полных дружеского участия к бывшему ученику, случайно спросил его, кто его отец духовный.
– Общий наш духовник протопоп верхоспасский, соборный, Савва, а што?
– Да то, сын мой, до нашего смирения дошло, что ты подвижнические подвиги возлюбил… водишься со старцами, слушаешь отшельников в сладость! Путь твой – при дворе, в миру; отшельник не руководитель человека светского: не знакомы ему по опыту стремнины и хляби обиходных сношений людей между собою… Сам Спаситель наказал верным своим присным, что нужно для жизни в миру: хитрость змеиная с незлобием голубя. Белый поп живет в миру, сам семью имеет и по себе может понять немощь плоти духовного сына. Отшельник не тот человек: он сам младенец в понятиях о мире. Он, по неведению, готов осудить самое душеспасительное дело, если его, дела этого, не положено или не показано в его правиле да не дочитался он о том и в писаниях от старчества. К примеру сказать, брачное посяганье. Что о нем может ведать пустынник? Жена ему должна представляться так, как вещают учителя покорения плоти, – сосудом дьявольим! Для монаха, конечно, нарушение целомудрия – величайшее падение! Для чего же он отрекался от мира, для чего уходил в пустыню? Отцы пустынные поэтому и положили за такой грех вечное оплакивание преступления чистоты плоти. Между тем сам Бог установил первый брак. Не на пагубу Создатель учредил же связь мужа с женою и дал благословение свое первой чете супругов, изрекая: раститеся и множитеся? Брак свят и – ложе не скверно, учит опять апостол. И это воистину так. Сколько святых супругов насчитывает церковь, мать наша, в ликах прославленных нетлением праведников? Грозный обличитель человеческих падений, апостол Господа нашего, для мирских человеков дает совет: «Лучше оженитися, нежели разжигатися».
– А посто-кась, батька, и мы где ни на есь читывали: «Оженивыйся печется о мирских, а холостой, не оженивыйся, о Господних печется!» – сказал Мефодию внимательно вслушивавшийся в речи его гибкий Сабуров.
– Оно, правда, есть и такое наставление попечителя о спасении нашем, но ни к тебе, боярин, нажившему беремя детей, ни ко мне, иерею, в миру живущему, неприменим этот указ, прямо и подходящий к земным ангелам – как величают себя монахи. Мы, мирские люди, мирское и творим. Только бы не зазирала нас совесть в братоненавидении да в лихоимстве да в прибытке всяком ином нечистом; а нам-то, людям простым, и вменена в обязанность забота о поставке будущих жильцов земли. Что бы было, коли мы бы забыли об этой первой-то и самой главной заповеди, общей обязанности членов человечьей земли? Земные ангелы отговорятся на суде. Мы, скажут, все стяжания земные отвергли и все связи с миром покончили, не виновны поэтому в небрежении о заселении вселенной; то – удел мирских человеков! Ты призвал их, Создатель, к земному труду и труд мужа облегчил созданием помощницы.
– Да, слышь, отец, моя Лукерья Антоновна мало мне помогает, – вскрикивает один гость с другого конца. – Один все тружуся в поте лица. А она знай наряжается только и о хозяйстве не брежет… Какая же она мне помощница?
– Ты сам, человече, не без вины тут оказываешься. Жена – скудельный сосуд! Зачем же ты умом своим да советом не направляешь на благое ее недостаток: суетность? Не хочу судить ваши дела, и не мне даны они: кто меня судьею поставил над ближним? А правду почему не изречь. Муж не прав, виня жену в непорядке. Своим обвинением взводит он на себя осуждение. Вспомни, чадо, оправдание Адама: принял ли Создатель от него ссылку на жену?
– Да я ведь яблочка не съедал и с змеем не вступал в беседу.
– Врешь! – резко и как-то глухо брякнул молчавший до тех пор Русалка, начинавший хмелеть от частых возлияний. – Со змеем-прелестником ты в родстве недальнем, за то и прозываешься Лесута Змеев. Так аль не так, ну-кось, молви, солгал ли Михайло Русалка?
– Да ты, боярин, на шутки пошел, а я взаправь. Коль прозванье разбирать, так ты, видно, водяному внук: все русалки, бают, водянова царя дочери.
– И распрекрасное дело, парень, что ты меня надоумил теперь. Заутра же настрочу челобитье государю и пропишу в нем: подай, мол, мне, слуге своему, Иван Васильевич, хоть одно озеро рыбное, что отовладал ты из дедушкиного наследства моего. Я, мол, водяного внук. А послух про то про все Лесута Змеев. И он сам при том бывал и слыхал, как дедушка, не тем будь помянут, в далекий путь собирался и мне, внуку своему, всю область отказал во владенье! Вот тя и приволокут к ответу!
– Мы-ста и не отопремся, да прямо и скажем: воистину, батюшка государь, Русалке следует не землю топтать в твоем царстве, а сидеть в областях своего дедушки, на самом донышке. Коль повелишь, его, государь, спусти в саму середку большого, какого ни на есть, озера, хоть Клешнина аль Плещеева-Переяславского, – тамо-тко будет он на всей на своей волюшке! А на Москве что проку его держать да на водяного земельны достатки иждивать?
– Молодец! Ай да Лесута! Вот так отсмеял тебе, Михайло Яковлевич, свою змеевину.
– На то Змей Змеевич и есть, что из воды сух выдет, – сострил, не обидевшись на бесцеремонность шутки, умный Русалка.
– Нешто, дядюшка, – опять подхватил Лесута, – тогда ты еще больше в том убедишься, как в омуте очутишься!
Общий смех покрыл поединок остряков. Князь Василий Данилыч в громком говоре веселья никак не мог поговорить по душе со старым своим учителем. А высказаться или хоть спросить его мнения об одном вопросе, сильно теперь начинавшем щекотать его совесть, в эту минуту чувствовал он крайнюю надобность. Поэтому он взял Мефодия за руку и вывел через ложницу Зои да ее крестовую в свой дом. Заперли двери за собой. Молодой князь присел подле старого грека и голосом, в котором слышалось кое-что большее, чем удовлетворение любопытства, спросил его:
– Отче, тебе не дали договорить эти окоемы одно важное, кажется: что делать человеку, коли полюбит он, да жену мужатую?
– Перестать любить, отстать от мужатой, не думать о ней! Мало ли дев?.. Приглянуться может и свободная девушка… К чему класть на душу тяжкий грех, вызывать, чего доброго, мщение мужа? А укоры-то совести?! А несчастие-то для самой жены?.. Ведь ее убить могут, и на тебя ляжет грех – вина ее смерти!..
– Но, видишь ли, отец… опасность, может быть… миновала такая… муж ревновал аль нет, да перестал, и – уже нет ево… А любовь, она… все питает… А тот, кого любит она, сам чувствует свою вину перед Богом и человеки и… крепится уже… Бежит от искушения… Страшится подумать о виновнице своево грехопадения… Боится себе признаться, что она мила ему… может быть… ащо пуще…
– Да ведь свободна она, говоришь ты, в толк не возьму… какая же тут боязнь? Какое искушение, когда было падение?! Уж больше того, что было, по твоим же словам, ничего не будет? И коли совесть зазрит в человеке, долг ево – наверстать ущерб: принести покаяние! А знаком покаяния да будет союз разрешенный, благословенный уже, а неблагословенный тем самым изгладит свою неправду.
– Да, отец мой, но… покаяние!.. Покаяние истинное… должно повлечь за собою новую жизнь… новые подвиги… новые условия жития чистого, целомудренного… Без того кара небесная разразится над нечестивцем… Суд Божий накажет… Не так ли, отец?
– И так, и – нет. Коли не исправляется грешник – над ним тяготеет проклятие, налагаемое на грех, но коли есть охота исправиться… Отстать от грехов непозволенных… добыть разрешение… тогда вдвойне совершается подвиг: грешник от греха престал и погубление отнял. Что не честно было – в честных место вместил; оскверненная – очистил; окончательно поборол змея адского!
– Так и в брак вступит… с тою…
– С которой грешил? Можно и должно!
– И тягость осуждения за оскверне… за вину… против… мужа… умершего…
– Все падет новым союзом, новым таинством!
– Не может быть!
– Чего?
– Чтоб так было!
– Чего же не веришь ты мне?
– Тогда бы все, нарушившие девство, взяли бы… да и – поженились.
– И слава тебе Господи!
– И только?
– А то что же?
– А кара-то за грех непростимый?
– Я не сказал – непростимый. Нет греха, учит церковь, который не изгладило бы за покаяние милосердие Божие.
– Да!.. За покаяние, однако… А тут?
– И тут покаяние… Мало того… восстановление помраченного грехами…
– Ну, да это у вас, может, так? – отвечал нерешительно Вася, уничтоженный последними словами Мефодия. – Мне отшельник наш, постник великий… не то баял. Бежать… совсем бежать… В сделку не вступать с падшей… А коли в брак вступать, то с отроковицею чистою… А греховное дело… отложить совсем… Век свой плакать да кручиниться о грехе своем… Милостыню давать. Обитель устроить и… посхимиться в ней… в довершение всего.
– Ну, не говорил ли я тебе, что отшельников о мирских падениях не довлеет спрашивать?.. Не понимают они, в чем суть дела тут… Мирской человек – слуга родины и государя своево. Из-за того, что заходила блажь у него в голове и без разбору кинулся он на красоту женскую, отдался похоти, – к тому еще сделаться тунеядцем… будет двойная вина! Спасти душу может он, не отказывая в услугах земле и главе ее, а заглаживая стремления похоти побеждением страстей да подвигами братолюбия и смирения. Сделать не бывшим совершенное – нельзя… Можно только заглаживать добром содеянное зло. Ведь сам Спаситель сказал о жене, которой прощено много, что эта милость праведным судьею оказана ей за то, что она «возлюбила много; кому же мало прощается – мало любит»! А где же меньшая любовь, как не в устранении себя от общих дел и от посильного труда для братии? Тогда как «больше тоя любви несть, как положити душу за други» – как бывает с воинами, охраняющими целость державы и мир земской. Стало быть, для человека, делающего свое дело, служа в палате либо в воинстве, и при падении греховном – есть ли человек не согрешивший? – нечего малодушно бежать под ничтожным предлогом от прямых своих обязанностей. Здесь вижу я не заслугу и не высшую мудрость, а невежество и трусость, по-русски сказать, дурь, которую умный человек напускать хочет на себя. Так рассуждать и грешно, и стыдно человеку, наделенному от Господа способностями. Да и неблагодарность это перед небесным наделителем, который, давая здоровье и рассудок, внушая чувства человеколюбия, имеет в виду побудить свое создание к полезной деятельности не ему одному, а всем вообще. И вдруг, потому что ты или другой молодец в юности не совладал с собою, то тебе после вины своей этой отказом от мира и служения людям приходилось бы довести свою неправду до неисправимости? Обратиться самому в бесплодную смоковницу, которая годна только на сожжение. Нет!.. Я вижу для всякого человека, а для христианина православного тем паче, другие пути к поправлению вреда греховного! Василий, – позволь называть и теперь тебя так же, как в академии моей, бывало, – ты, друг мой, высказывая мне это, приводишь меня в краску… Заставляешь невольно подумать, что я даром тратил время на развитие природных даров ума и чувства в тебе, если через восемь лет после школьной скамьи слышу я непонятные для меня суждения… Нет, не так нужно делать… не то!..
И старик под впечатлением овладевшего им неудовольствия заходил из стороны в сторону, замолчав.
– Не кайся, отец Мефодий, я… ученик твой, не опозорил покуда ничем твоего возвышенного учения. Положения премудрого Аристотеля Стагириты пред моими очами умственными не заволокло облако недоверия или непониманья смысла их… Но… тут вещал мне устами веры… служитель вечной истины… и робкий дух мой в сознании скверны содеянного… упал от грозы непрощаемого осуждения… Я охотно отрекался от сладостей в мире, но служить всем и каждому… подвергаться всякого рода опасностям… идти даже навстречу смерти радостно, в сознании долга… службы, я не медлил. Свидетельством тебе, учитель мой, исполнение велений державного… Наказ давал государь в общих словах, не зная сам, как будет и что на месте. И я, кажется, не утерял пользы: ни государской, ни земских людей, ни в Татарщине, ни в Угорщине, ни в Литве, ни… у божьих дворян! Государь сам засвидетельствовал, что – чуть не от младенца по опытности – от меня не ожидал даже он… такова исполненья.
– Ну и добро! А дальше?
– Дальше?! И теперь еду в эту же ночь справлять новую, нелегкую опять… службу… Может, и головы не пожалеть придется…
И князь Василий в смущении вертел ширинку в руках, не смея поднять глаз на обличителя. Разуверенья отца Мефодия пролили теперь в душу его новый луч света и озарили с другой стороны предмет его горьких сердечных томлений… Оказывалось, что бедняк неволил свои неугасшие чувства напрасно, бесцельно… А теперь привязанность к нему великой княжны поражала сердце Холмского новыми мучительными ударами. «Совладаю ли с собою я? – думает бедняк. – Найду ли в сердце столько теплоты для ответа на горячее чувство доброй Фени, чтобы не дать ей понять мою борьбу с собою… мои мучения?»
Мефодий уже перестал ходить и обратил на своего прежнего ученика проницательный взгляд, желая объяснить теперешнее его волнение. Смотрел-смотрел. Потер лоб, как бы что припоминая, и вдруг спросил:
– Скажи по душе: давно полюбил ты княжну великую?
Если бы загрохотал страшный гром среди полнейшего спокойствия в природе, при ясном лазурном небе, или бы вдруг тихие струи мелкой реки вздулись горами и опрокинулись на берег, грозя разрушением, – паника беспечных слушателей и зрителей такого чуда не сравнялась бы с поражением князя Василия при неожиданном вопросе учителя.
– Мы росли и… неприметно… неведомо, братски стали любить, – отвечал он, почти не владея собою.
– Я не о том спрашиваю, как братская любовь зачалась, тут не требуется объяснений. Самому мне известно ваше детство. Давно ли… горячо, как подругу, стал любить ты княжну Федосью Ивановну?
– Да… давно… нет! Как бы тебе сказать.
– Понимаю!.. Не говори больше. Отношения твои старые к Зое… также мне известны.
Холмский затрепетал. Не обращая на это внимания, Мефодий продолжает сам, как бы раздумывая про себя:
– Вижу теперь, что гибельная случайность… подвернулся какой-то отшельник с неумелым советом… перевернул теперь счастье пары, без того… не страдавшей бы.
И опять, пройдясь несколько раз, теперь уже сочувственно скорбный и сосредоточенный, отец Мефодий, вздохнув, сказал:
– Ну, Василий, выйдем на пир… неравно заметят наше отсутствие.
Исчезновение их действительно заметили, но появление вновь не возбудило ни в ком интереса. Все слушали с напряженным вниманием беседу хозяйки со старшим Ласкирем, как видно, уже довольно выяснившую взаимные отношения Зои к Дмитрию Ласкирю, казавшемуся грустным.
– Так-то ты, деспина, и лишаешь нас всякой надежды на родство?.. Жаль!.. А таково бы славно пожить нам в дружбе да в согласии… Я, признаться, лелеял в душе надежду… что ты будешь наша…
– К сожалению… не могу, – чуть слышно отвечает Зоя, смотря в пол.
Холмский порывается что-то сказать ей, но Мефодий сжимает ему руку и на ухо говорит, предупреждая возражения: «Ты не должен!»
– Я хочу проститься с нею, – вполголоса отвечает ему Вася.
– Это – можно! Но дай ей кончить.
– Она уже кончила… К нам идет.
– Досадно!.. – глухо пробурчал Мефодий себе под нос и более явственно вымолвил: – Вечно опаздывает…
Сел и погрузился в мрачную сосредоточенность.
– Я еду, Зоя, прощай! – молвил Холмский, взяв за руку хозяйку, когда она проходила мимо него.
Она остановилась. Обратила на него глаза, полные слез, и – промолчала.
Он исчез. Все стали подниматься. Зоя просит побыть у ней.
– Гости мои дорогие, – начинает она голосом, полным волнения. – Я понимаю сама, что слова мои и отказ сделаться женою Дмитриевой вас изумили своею неожиданностью. С моей стороны безумство даже – готовы сказать вы, и совершенно вправе, – отказываться мне, вдове, от предлагаемого лестного союза с семьею, к которой питала всегда я самые дружеские чувства. Но… Это-то дружество больше всего и заставляет меня сознаться, что мне не должно разрушать счастье молодого красавца! Без меня найдет он достойную подругу, которая принесет ему любовь и преданность. Живя за двумя уже мужьями, я совершила бы преступление, если бы неразумно приняла великодушное предложение – не скажу вам, чтобы нелюбимого, напротив – любимого Дмитрия. Я не могу ему отплатить тою горячностью чувства, какую он мне дает беззаветно… Я стара уже для него!.. Не летами одними – хотя разница двух лет все же в супружеской жизни многое значит… Но не лета, не то, что я старее, должно удержать и остановить меня. На Руси браки, где невеста старше жениха, – не редкость, как и между нами, греками и гречанками… Нет… останавливает меня и не то, что молодой муж может скоро разлюбить старую жену. Забвение мужьями жен еще не столько великой бедою мне кажется, если бы я могла забыть… свой обет! Я обещалась уже… не выходить… когда судьба обманула… уничтожила мои надежды!.. Прошлое невозвратно… и оно запрещает мне заключать… новый союз… Не могу! – и зарыдала неутешно. Облегчив слезами овладевшее ею волнение, Зоя просит присутствующих не отказать ей в последней милости и – уходит.
На лицах гостей выражается полнейшее непонимание: что это такое?
Одна вдова Ряполовская, со свойственною ей находчивостью и бесцеремонностью, выкрикивает заключение свое: «Известно, баба дурит… только и всего! Зазноба женится не в ее высоту… вот сердце и срывает… непутная… незнамо што мелет!»
Мефодий встал и, не говоря ни слова, устремил на язву-болтунью такой суровый взгляд, что она стала теребить ширинку свою, шитую золотом, приговаривая скороговоркою: «Право же, так… вот сами увидите… хоть наплюйте мне!» И потупилась, не договорив, увидя бледную Зою со свитком в руке, подходящую к столу, поддерживаемую Василисою.
– Друзья! – сделав над собою, видимо, страшное усилие, молвила деспина, ослабевшая, обессиленная. – Вот мое последнее решение. «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, се яз вдова, раба Божья Зоя, деспотова жена Ондреева, пишу сию грамоту духовную целым умом и в своем смысле. Велит мне Бог исполнити мое обещанье – пострищись, и яз, Зоя, жонке Василисе, Ондреевой дочери, что была допрежь за князем за Иваном, за Юрьевым сыном Патрикеева, даю есми ей, Василисе, все мои животы и дом слободской, мою куплю на Москве, со всем скарбом и со всем, что довелось бы мне, Зое, напред взяти от моих заемщиков и рублями, и добром всяким. И тем всем володети ей, жонке Василисе, бесповоротно, а послу си у сея грамоты моей душевной…» Подпишешь, друг Юрий Семенович? – обратилась она к Ласкирю, подавая калам. – И вас всех прошу, гости мои любезные… и тебя, отец мой духовный, Мефодий.
– Я!.. Никогда не приложу руки к такому писанью… Ты, Зоя, сама не ведаешь, что творишь, – молвил величественно Мефодий и, возвысив голос, прибавил: – И тебе, Юрий Ласкирь, запрещаю, как отец твой духовный, подписывать теперь эту грамоту… И вам всем… не советую, – обратился он к прочим гостям.
– За что такая немилость, отче, на меня грешную? – отозвалась в слезах Зоя.
– За то… что ты, как сказал я, сама не знаешь, что говоришь… в чаду в каком-то!
– И не хочешь ты поверить, отче, что такова моя воля… неизменная?..
– Не хочу и не могу… Чтобы судить, не изменна ли она… нужно время. А русская пословица говорит… у бабы волос долог, да ум короток… Все ей сейчас чтобы… сделалось.
– И это еще унижение?.. Не ожидала я! – молвила Зоя, зарыдав, и ушла.
– Спасибо тебе, отец Мефодий, что удержал обезумевшую, – подойдя к священнику, сказал молодой Ласкирь.
– Не за что благодарить тебе-то меня… Для тебя изо всего этого нет ни крошки выгоды… Твое дело, во всяком случае, потеряно.
Молодой человек склонил голову с полною преданностью.
– Но… для нее самой!.. За нее спасибо, – однако нашелся закончить он надорванным каким-то голосом.
Все разошлись как потерянные.
Садясь в сани свои с дочерью боярина Сабурова, только Марья Ивановна Ряполовская еще затараторила:
– Эти проказы на сем свете деются… Бабы-вдовы… с ума сходят… А что все причиною?.. Красота проклятая – прелесть бесовская на уловленье очам мужеским. Я… вдова… тоже… да…
– Ты, ластушка Марья Ивановна… совсем не в этих баб! – добродушно ответила наивная Соломония Юрьевна, нисколько не думая, что в этом возгласе ее скрывается злая ирония на белобрысую, неблагообразную, по меньшей мере, дочь Патрикеева.
Через три дня старый Ласкирь с Мефодием подъехали к пустынному, казалось, дому Зои. Долго шли у них переговоры о допуске к хозяйке. Наконец приняла она их. И была у них с нею долгая беседа. Но что говорено было между шести глаз, того мы, вероятно, никогда в точности не узнаем, хотя можем догадываться.
VI. В Литве
Это ни для кого не тайна!
Ответ оракула
Итак, князь Василий Данилович Холмский, объявленный жених княжны Федосьи Ивановны, послан, еще до брака, в Литву с секретным наказом от державного тестя. Вот князь-посол в Вильне; узнает, что дело зашло дальше, чем ожидали в Москве. Не так легко будет ему дойти до заключенной в замке уже княгини великой литовской Елены Ивановны, нудимой мужем отступить от православия, ею свято сохраняемого.
Умом-разумом молодой жених, как выразилась будущая теща его, от Бога не обижен и теперь, слава Создателю, приискал лазейку выполнить поручение. Недаром и возлагали на него такие надежды венценосные родители страждущей заключенницы. Помогло князю Васе его беззаветное ухарство да отвага, а главное, красота, перед которою трудно устоять страстной женщине.
А княгиня Позенельская – давняя любовница Александра – была страстная женщина.
Вот она по Вильне мчится в расписных санях из замка к своему главному костелу, пышно одетая и окруженная знатными развратницами, кивая направо и налево знакомым.
Взгляд ее проницателен. Особенно не пропустит она ни одного из мужчин, чтобы не сделать замечаний, более или менее остроумных и резких, но в приговорах ее слышится чаще всего открытая животная чувственность. Стыдливостью – первою добродетелью женщины – княгиня никогда не отличалась. А с тех пор, как заменила при великом князе развратную жидовку Ривку, она еще превзошла и эту предшественницу в бесстыдном обращении с панами. Александр чуть не младенцем попал в сети нечестивой Ривки и юношею уже приучился хвалиться мнимыми победами над наемными жрицами кумира Пафосского. Мария Похленбска, шляхтенка, одаренная обольстительною красотою, рано сделалась добычею старого сластолюбца князя Позенельского, но была им за неверность брошена. Рыская и ища любовников, прискакала она в Вильну в то именно время, когда против нечестивой Ривки разом восстали доведенные до высшей степени унижения окружающие князя Александра и духовенство, до того смотревшие сквозь пальцы на затеи юноши властителя, систематически развращаемого партией, желавшей властвовать. Хитрый архиепископ раздражен был нахальною жидовкой, объявившей ему прямо: сколько бы она, нечестивая дщерь Вельзевула, желала получить от него, – князя церкви, чистой и святой, – за одну богатую бенефицию, на которую архиепископ имел в то время виды. Такой поступок, согласитесь, уже был верхом нахальства, и прелат после этого, ни минуты не колеблясь, присоединился к противникам княжеской любовницы. Подыскать кучу обвинений против бесстыдной развратницы не представляло трудности, но… кем заменить ее?.. Александр уже находил сласть в разврате и, как все юноши, рано испорченные, выше всего ценил цинизм в любовнице, ни перед чем не отступавшей бы. А порочные желания пресыщенного уже юноши мало ли чего в состоянии были изобрести для разнообразия греховной утехи? Сыскать на смену изгоняемой такую именно фаворитку, которая сама бы даже способна была изобретать для потехи высокого обожателя какие-нибудь хитрые штуки, где соединялся бы чудовищный цинизм с какою-нибудь удобностью или возможностью усилить наслаждение, – сделался вопросом жизни для врагов Ривки, долго не находивших подходящего орудия. Наконец архиепискому удалось разузнать досконально, что за птичка, называемая пани Марией Похленбской, залетела, ища достойной ее деятельности, в богоспасаемый град Вильну.
– Давайте же скорее эту жрицу Веельфегорову… и – нечестивая Ривка уничтожена! – воскликнул просветленный прелат, верно сообразив, как и где завязать надежный узел новой сети, в которой уже он мысленно запутывал князя Александра.
Жрица Веельфегорова немедленно была представлена пред очи пекшегося о нравственной чистоте своего стада духовного пастыря. Конференция же с нею привела к обоюдному соглашению в деле запроса и рачительного выполнения. Так что не прошло трех дней, как пьяная Ривка была выброшена из дворца Александра и пропала совсем (говорят, будто для лучшего успеха новой операции патриоты утопили развратницу молодого принца). Воцарилась новая наперсница, пани Мария, – и не прошло месяца, как получила титул княгини. Небольшого труда да острастки потребовалось, чтоб обезумевшего уже от вина старого грешника князя Позенельского заставить повенчаться с отставной его любовницею, теперь куртизанкою высшего полета. За увенчанием же этим путем честолюбивых стремлений прекрасной, беззастенчивой Марии судьба послала ей неведомо-негаданно и наследство после номинального супруга. Тут скоро скончался он, всласть накушавшись грибков. Истинно, кому уж повезет, тому самые вкусные галушки сами в рот лезут: знай успевай жевать да глотать! Такими-то судьбами новая княгиня – всего в двадцать с годом вдова и первое лицо при дворе князя Александра – забрала юношу в свои руки, угождая его уже испорченному вкусу и крайней неумеренности в наслаждениях, дорого продаваемых, разумеется, да растлевающих вконец и без того уже слабые способности этого принца. Почувствовав себя в силе, благородная пани вдова Позенельская в свою очередь показала когти и зубы первому виновнику своего возвышения. Еще бы он вздумал перед нею сыграть роль резкого обличителя людских падений, находя в поведении бывшей своей протеже непростительную распущенность и унижение будто бы человеческого достоинства?! Со своей же точки зрения, считая себя вне упрека в деле профессии, на которую призвана самим служителем церкви, княгиня Позенельская соглашалась только, что сердце у нее не может быть адамантовой твердости. А оно должно ее приводить и к маленьким изменам – из-за самой готовности отвечать на нежность тою же монетою. Однако и в этом она виновною особенно себя не признавала, ссылаясь на слова самого же пастыря, так сладко и убедительно доказывающего, что любовь – чувство, вселенное в сердце Создателем, и противиться природе явное безумие! Пастырь должен был замолчать, но в душе сознавал уже, что сделанный им ложный маневр мало того что потерпел фиаско, да еще сделается источником и гонений на него со стороны им же созданного орудия прельщения ветреного, бесхарактерного Александра. А тут последовала скоро смерть короля Казимира и новая комбинация в уме государственных советников Литвы.
Они не ожидали ничего доброго от продолжения позорящей связи молодого владыки их с женщиною, совсем не приготовленной да и не способной для роли явного пребывания при дворе холостого принца. Сторонники порядка и государственного значения не ослепляли себя химерами. Предложение нескольких честолюбцев сделать законною супругою куртизанку – отвергнуто ими прямо. И тут-то затеяли сватовство дочери Иоанна III за великого князя литовского под покровом глубочайшей тайны. Для Позенельской тайна эта не оказалась, впрочем, недоступною. Она узнала вовремя, что готовят для нее враги, и стала принимать свои меры, действуя на бесхарактерного любовника непосредственно, боясь кому бы то ни было доверяться в этом вопросе жизни и смерти… быть или не быть! И действительно, ей удалось на два года оттянуть исполнение горячих стремлений да дружных усилий верховных правителей и советников слабого духом Александра. Но, в конце концов бросаясь в объятия отвергаемой рассудком любовницы и падая не раз в обморок с опухшими глазами от слез, этот же самый Александр дал себя везти непреклонным магнатам навстречу невесте, великой княжне московской. И не отменил он указа о насильном вывозе из Вильны княгини Позенельской в ее маетности вслед за отправлением своим к Смоленску. Мария, правда, употребляла энергические усилия удержать до конца царственного пленника. И в то еще время, когда он бросался к ней в объятия в слезах, начинала питать надежду, что не все потеряно, а возможна победа. Но тут уже чувство самосохранения зашедших далеко придворных и сановников разрешило все колебания их.
В ту минуту, когда Позенельская, понятно расстроив нервы свои и чувственностью и неподсильною борьбою, однажды на несколько минут лишилась чувств, – противники ее увели слабого своего владыку. Они, не спрашивая уже его более, поспешно вынесли в возок бесчувственную куртизанку да с эскортом отправили в противную сторону – в глубь великой Польши, с тем чтобы жила она там под охранением. У всех от сердца отлегло, когда удался этот маневр и пришлось только, усилить внимательность к самому избалованному ребенку, сперва заплакавшему, потом же развеселенному ловкими угодниками: когда начали они язвительно острить над неразборчивостью вкуса проходимки-княгини, для которой чудовищное развитие страсти обратилось в болезненную потребность. Комически выставляя одновременно и жадность к приобретению и эту разнузданность страстей, давно уже обратившихся в животные, да при этом еще нестерпимое высокомерие куртизанки, между тем бросавшейся на шею чуть не первому встречному красавцу, сплетники, конечно, не жалели ярких красок и цинического красноречия самого зажигательного свойства. Вино лилось при этом в опоражниваемые быстро кубки, и слабевший язык князя лепетал нелестные эпитеты недавнему предмету до того сильной его, хотя и грязной, привязанности, что он унижался до слез при одной мысли о разлуке с нею. Сон закончил действие первого акта этой разлуки, а наутро вестники дали знать о близости невесты.
Тут повествования бывших в Москве и видевших княжну Елену разогрели опять чувство издержавшегося безрезультатно молодого государя, но уже с другою целью, казалось, достигнутою. Александр стал представлять себе будущую супругу – деву чистую, украшенную всеми прелестями юности и целомудрия, – существом, способным оживить его духовную деятельность. И мысль о недостойном поведении да о неумелости и неохоте узнать, как следует править народом, доставшимся ему по наследству, в первый раз в жизни пришла теперь в голову беспечного венценосца. Он раздумался о прямых своих обязанностях, и тихая грусть осенила чело его, носившее видимые знаки утомления жизнью, если не разочарования. В таком виде предстал он перед будущею своей добродетельною и достойною подругою. Красота ее на глаза Александра произвела сразу сильное даже действие, больше чем предполагал он найти, составив заключение по рассказам вельмож своих. И он сам очень неловко почувствовал себя в первую минуту, ослепленный трогательною красотою и пораженный симпатичностью общего облика лица Елены. Сев на коня, поехал Александр очень несмело подле ее экипажа да вступил в разговор через переводчика, при каждом вопросе впиваясь глазами в нареченную. Он, однако, чувствовал на душе так хорошо в эти минуты, что, если бы какой-нибудь благоприятель Позенельской или даже она сама теперь явились перед ним лично – мгновенно очарованный Еленою Александр, пожалуй, дал бы жестокий приказ против Марии за покушение ее нарушить его благополучие.
В этом настроении прошли первые дни. Наступил и час брака. Александр считал себя счастливейшим из смертных. На ласки его, боясь довериться чарующей действительности, старалась отвечать и кроткая супруга, как умела. Паписты хмурились, видя подле великой княгини московского попа, схизматика, по их словам, торопившего распоряжениями об устройстве православной церкви в палатах княгини, супруги государя. Об этом просила Александра и сама Елена, но, неопытная, – робко и нерешительно, в то время когда резкое заявление «Я хочу сейчас!» произвело бы магическое действие и разом поворотило бы дело на немедленное исполнение. Противники веры великой княгини мгновенно сообразили, что она за человек. А решив этот вопрос, только исподтишка улыбались, отнюдь не злобно и не язвительно, при повторениях просьб Елены о греческой церкви. Александр раза три давал и более категорические приказы об устройстве церкви, но каждый раз за поклоном кастеляна, выражавшим немедленное повиновение, забывал о сказанном. Кастелян же, разумеется, был в руках приближенных к князю поляков и, донося им о полученном от государя приказе, не получал от своих патронов никакого ответа; следовательно, ничего и не делал. Надеялся он в случае беды на их же поддержку и страшился мщения, если бы поступил против их желания. Протопопа же Савву проводил ловкий поляк медоточивыми обещаниями, всегда подыскивая благовидный предлог для замедления дела.
Так и прошла вся зима. К Пасхе особенно настаивала на этом Елена, и изворотливый кастелян просто не знал, что ему делать, когда патроны хранят упорное, еще более возбуждающее его страхи молчание. С весною же начались разъезды Александра по окрестностям. Этим вздумали польские паны расшатать и ослабить связь супруга с молодою женою, делавшейся для них подозрительною по силе влияния на мужа и совсем неподатливой в самом важном пункте для папистов: в вопросе о переходе в католицизм Александр по-прежнему питает к жене нежность, разумеется, но уже без прежнего пыла. В душе узнавшего утехи сладострастия и кроткий образ любящей жены недолго может полновластно царить, затемняемый находящими облаками прежних воспоминаний. От мрачности их и неприглядной внутренней грязи сперва с неудовольствием отвертывался молодой супруг, перед которым, как на облачном небе луч солнца, образ чистой жены мгновенно роняет всю цену старых привычек. Но эти привычки начинают приходить ему на память чаще и чаще после удовлетворения чувственных, инстинктивных стремлений похоти. Адским искусством привлекать таинственностью обладает один порок глубокий; юность же и неопытность сами отвертываются от цинизма. Тогда как цинизм один любезен глубоко развращенному вкусу и способен только выводить его из апатии, неразлучной с пресыщением. Любовь чистая, перейдя за апогей, не может удержать порочного от новых падений, на которые смотрит он без страха. Очень естественно было испытывать это и воспитаннику Ривки да Позенельской, мысль о которой уже не так пугает супруга Елены. Он, впрочем, чаще теперь заставая в слезах жену, напрасно добивается разъяснения причины, которую бедняжке и не хотелось даже – да и трудно было – высказывать ему, когда причина эта – он сам. К нему же – не чувствуя и сама не понимая, как это случилось, – Елена привязалась вполне. Привязавшись же, любящая жена хотела бы видеть подле себя постоянно мужа и намекала ему это, да он не понимает или дает другое толкование, незнакомый с чистою взаимностью ощущений. А слезы да слезы вечные способны охладить и нечувственного мужчину! Тут же подвертываются еще советы людей, в представлениях своих преувеличивающих влияние жены, способное умалить и ослабить их собственное. Опять на сцену является архиепископ, посоветовавший только отклонять требования ненавистного ему схизматика. Подбитые и подстрекаемые с этой стороны шпорами страха пособники закусили удила и в ревности своей наделали бездну глупостей. Самою главною было открытие нечистой игры да интриг архиепископа. Тот грозит мщением изменившим ему друзьям и, рассчитывая на бессилие в борьбе с плотью слабого духом, на свой страх увозит в столицу Позенельскую, заключившую с хитрым прелатом теперь полную мировую и дружеский союз о взаимной поддержке, пока сил хватит. Да из чего, скажите, и расходиться-то было союзникам, друг друга так превосходно знающим?
Были сумерки. Предметы легко стушевывались на густом фоне полумрака в воздухе. В Вильне, лежавшей нестройною кучею деревянных построек у подножия замковой горы, яркими точками засветились огоньки в узких оконницах. В замке сумрачно было. Только брезжился свет, как бы проходя сквозь густую ткань, в одном крайнем окне, выходившем на большой двор со стороны сада. Это были каморы великого князя Александра, к которому прошел недавно архиепископ в сопровождении, должно быть, молодого монаха. И вот с архиепископом да с этим, никому, казалось, не знакомым, лицом идет теперь у Александра горячий разговор.
– Я совсем не хочу тебя видеть, Мария. Напрасно его эминенция, не уважив моего личного запрета, доставил мне настоящий случай еще раз убедиться, что для тебя нет ничего ни святого, ни не подлежащего нападкам. Моя жена выше осуждений! А наветы твои способны меня только оскорбить и заставить сожалеть, что я слишком слаб да не способен привесть к повиновению употребляющих во зло терпение мое. Я приказал тебе жить в твоих маетностях, не выезжая оттуда, а ты… опять являешься меня мучить?
– И без меня тебя мучат, Олеся… Мы застали тебя мрачным, готовым плакать.
– Неправда! Никто меня не мучит… Я… я раздумался, поняв, что для меня мало радостей, где на каждом шагу готовят ковы… придумывают, как бы обмануть меня.
– Вот я и хочу быть подле тебя, чтобы отвести все эти скрытые удары! Чтобы прогнать от тебя тоску… чтобы…
– Не продолжай!.. Оставь меня. Я не должен слушать тебя – сирены – с твоими опасными внушениями! Я люблю Елену и поэтому запрещаю тебе говорить о ней… Молчи…
– Олеся! О ней буду молчать… Но нет еще такой силы и власти в мире, чтобы заставить меня не говорить о тебе! Я должна бы мстить тебе за вероломство, а вместо мщения я же спешу утешать тебя! Если это не любовь бы меня заставляла, то что же? Отвечай-ка?!
– Да хоть и любовь, но… я… не хочу о ней слышать.
– Ты напускаешь на себя только вид какого-то зверства и упорства… противостоять здравому смыслу, своим душевным влечениям, своему… я. Но… Это помрачение светлого ума на минуту. Ты… одумаешься… Ты должен же одуматься?
– Никогда!.. Я выбрал себе путь и… иду.
– Не ты вовсе выбрал этот путь, а твои советники… твои пестуны.
– Враждебники истинной веры, – прибавил смиренно архиепископ со своей стороны, поклонившись.
– Полно, Мария… Не говори, святой отец… иначе я подумаю, что вы общими силами пришли меня мучить.
– Государь, видя душевную муку твою, долг мой поспешить со словом утешения… Видя, как стараются тайно волки войти во двор овчий, а ты, правитель народа, наблюдатель за его безопасностью телесною, не видишь близкого зла… мой долг пастыря душ обратить твое внимание на опасность. Благо тебе, когда слова веры тронут твое сердце и… горе, если не захочешь ты внимать истинам, предписанным земным главою святой церкви нашей, которому я предан и ты бы должен быть.
– Я не хочу, отец, слушать хитрых изворотов, посредством которых думают напустить на меня страхи, ожидая какой-то гибели… И понимаю я, куда метят речи твоей эминенции, но еще раз говорю, что мнимые волки, о которых изволит с таким ужасом вещать твоя святость, – один московский поп моей жены?! Поверь мне, этому – по словам твоим, опасному волку, на мои же глаза простяку – Савве и в голову не может прийти никакая пропаганда по самой простой причине: он не умеет высказать самое обыкновенное требование по-нашему. Московские попы не нашим чета! Все стадо Саввы – одна жена моя! А в дела ее прошу не вмешиваться, если не желаешь иметь во мне врага.
– Великий князь Александр был всегда покорным чадом матери нашей церкви, но если он теперь говорит таким языком, титулуя врагом себе пастыря той самой церкви, которая восприяла его в свое матернее лоно при рождении, воспитала в своих несомненно непогрешимых канонах и взрастила для примерного служения вверенным ею же ему братиям, то что иное, как не яд враждебного вероучения, способно было пременить настолько превратно целомудрую мысль его? Что иное это, спрашиваю, кроме яда пропаганды, не явной – и потому легко отвратимой убеждением, – а тайной, домашней: посредством жены – схизматички – уловило задремавший в сласти ум владыки нашего? Как же не следует верным сынам церкви сокрушаться о таком настроении ума католического государя, при венчании своем обязывающегося ополчаться против всех мыслящих противников чистоте веры, о чем денно и нощно печется наместник Христа на земле…
– Перестань, отец архиепископ, не преувеличивай мнимой вины моей… Я готов сам написать святейшему отцу свое исповедание, чтобы не верил он заведомо враждебным мне внушениям слуг своих.
– Посмотрим… Кому больше поверит святейший отец? Нам, очевидцам совершаемого, или тебе, государь милостивый, слабому в своей греховной немощи и возлюбившему тварь. Тварь, – оговоримся в смысле земного существа, – хотя и с добрыми по наружности побуждениями, но направленными по дурной дороге, которую зовут богословы греческою схизмою. О! Колико бед нанесла схизма эта кроткому правителю душ человеческих и земному его наместнику?
С притворным болезненным ощущением и с криком, как бы вырванным болью, произнес искусный лицедей-архиепископ, смотря в глаза невольно потупившемуся Александру. Далее продолжает он, все возвышая голос:
– Кто изочтет тьмы погубленных душ схизматиков обоего пола, вышедших из мира сего без всякой надежды на стяжание светлого рая! Хотя ключи его имеет в руках своих чадолюбивый отец наш, святейший папа, и отверзает врата эти всем желающим, но эти несчастные сами мчатся в погибель, стремительно убегая от ищущих их и идущих к ним на помощь, нас, верных и добрых рабов, приставников стада Христова. И то величайшее и горшее зло, что сами помраченные, зажимая глаза, чтобы не видеть истинного света, источником и средоточием которого распространения на земле есть только Рим и святейший владыка его, эти несчастные, говорю, по общему свойству зараженных неисцельными недугами, сами стоная от боли язвы сердца своего, силятся вовлечь с собою в бездну и непричастных их ослеплению, но неосторожных. Сперва поселяют они в уловляемых сожаление к себе и своей бесприютности. Таково положение у нас великой княгини Елены, упорной в содержании своего вредоносного вероучения. Ангельское сердце супруга, – государя доброго, с душою, способною находить привлекательность по своей детской чистоте и невинности, – сердце супруга, говорю, не может, конечно, оставаться безучастным к душевным стремлениям подруги, обильно наделенной всеми добродетелями женщины. Для совершенства ее недостает одного только: той степени пыла любви истинной, которая не знает середины между полным подчинением мысли любимого и его решительною волею, изрекаемою голосом любви.
– Этою мучительною любовью, по несчастию, одержима я только, бедная! – с притворным, искусно сыгранным отчаянием отозвалась будто про себя (но так, что могли слышать присутствующие) княгиня Позенельская, вдруг зарыдав истерически и грохнувшись на пол.
Александр не совладал с собою. Он бросился к притворщице и при помощи прелата поднял на постель свою мнимо бесчувственную Марию, захлопотал, приискивая крепкий спиртной экстракт, нахваленное ему универсальное средство для приведения в чувство терявших сознание.
Вот это чудодейное лекарство найдено. Александр начинает смачивать драгоценною влагою виски и затылок Позенельской.
– Грудь бы надобно тоже потереть! – вскрикивает сердобольный архиепископ, усердно принявшись освобождать понемногу пояс, которым крепко стянут был гибкий стан Марии. Легкий трепет пробегает по лебединой шейке красавицы, лишенной туго накрахмаленной фрезы. Вот не без большого труда расстегнут корсаж, и пышный торс начинает понемногу волноваться, как бы не вдруг возобновляется процесс дыхания, случайно остановленный, признаки, однако, показывают возбуждение жизни из застоя.
Александр приник головою к груди прежней любимицы. Он прислушивается не без трепета к затаиваемому ею дыханию. И – о чудо! Навек, казалось, улетевшая, в чувственном мужчине пробуждается страсть: щеки его, до того бледные, разгораются. На лице архиепископа полное удовольствие и уверенность, что все будет так, как задумано и рассчитано ими. Очи Позенельской, немного разомкнутые, из-под длинных ресниц уже наблюдают и подметили перемену в наружности старого любовника, очевидно не дающего себе отчета еще в том, что с ним происходит. Вдруг лежавшие до того пластом вдоль тела руки Марии мгновенно делают ловкий маневр и мягким, но крепким узлом обхватывают стан великого князя литовского. Из сомкнутых уст сирены раздаются слова: «О боже! Не сон ли… в объятиях моих, милый?!»
И горячие поцелуи посыпались на ошеломленного Александра, врасплох захваченного. Через минуту он уже отвечает сам на них со всем жаром страсти, проснувшейся после продолжительного воздержания.
Архиепископ исчез как-то незаметно. Выйдя в переднюю палату, где дежурили очередные придворные кавалеры, его эминенция отдал лаконический приказ – не беспокоить и никого не пропускать к государю!
Наутро воротилась княгиня Позенельская в свой палац торжествующею. Всю ночь в этом палаце архиепископ распоряжался спешными работами целой сотни мастеров и слуг, роскошно украшая чертоги фаворитки, приобретающей прежнюю силу. Утром послал он за нею в замок свой лучший экипаж и дождался возвращения владелицы в палац, где условлено ими видеться ежедневно. Мария должна посещать его эминенцию, отправляясь на утреннюю прогулку. В это время решался образ действий: по ходу обращения Александра с дерзкою фавориткою.
И вот в один такой визит к его эминенции, на переезде до палаца архиепископа, проницательный взгляд Позенельской подметил новое лицо – князя Холмского.
– Наведите справки, ваша эминенция, через доверенных ваших о молодом человеке, что мне теперь попался. Он одет по-нашему, но по лицу – не наш! Кто он такой и зачем? – отдала приказ Позенельская, войдя к архиепискому прежде обычных совещаний с ним. Со слов ее его эминенция записал, что требуется разузнать, и позвонил.
На звонок из потаенной двери за спинкою кресла архиепископского, как из земли, вырос молодой, бледный францисканец, брат Бартош. В руки его молча передал патрон записку. Тот исчез так же мгновенно, как явился.
Начался разговор серьезный на тему: что заставить сделать Александра с женою?
– Послать к отцу! – настаивает фаворитка.
– Нельзя: война будет! Здесь мы ее примем под надзор наш и бережную охрану… И прилично, и безопасно.
– Только бы Олесь не попал ни под каким видом к схизматке этой… Беда горшая последует для матери нашей церкви.
– Для панны Марии… еще больше опасно! – язвительно отозвался архиепископ.
– Для меня? Нисколько! Вам это нужно… с вашим папою… Трусливы, как я не знаю что… все им опасно!.. Все вредно делу!.. Во всем неминуемая гибель!..
– Пани Мария, не вашей чести о том рассуждать! Лучше обсудите, где лучше жить: в маёнтках аль в Вильне?
– А кто привез меня сюда?
– Привезли вас, конечно, не для критики действий дела, в котором своя доля интереса есть и у вельможной пани.
– Но бо́льшая доля, отец мой, у кого?
– Скажите, Мария, что пользы во взаимных колкостях? Для общего блага нашего нужен союз… и взаимная поддержка, а не вражда.
– Да кто же начал ее?
– Уж, конечно, не я…
– Ну… и не я, сколько помнится.
– Оставим же… не время…
– Зато мне пора ехать… Так разузнайте… сегодня же.
– Что так скоро?
– Чтобы было, я хочу!.. – И фаворитка сделала мину и угрожающую и вместе обольстительно вкрадчивую.
– Будет, – отозвался прелат, засмеявшись.
На возвратном пути Мария кивнула ласково пану Пршиленжнему – фискалу архиепископа, уже следившему издалека за Холмским. А тот занят был разговором с пожилым поляком, круглое лицо которого отмечено продольным шрамом наискось. Это был эконом князя Очатовского, известный нам пан Мацей, случайно попавшийся навстречу нашему герою, не желавшему лично являться к знакомым панам, чтобы скрыть свое пребывание в литовской столице. Пан Мацей был горячо предан своему князю и уже доказал Холмскому свою верность в деле выпровожанья Алмаза с донесеньем о Лукомском. Теперь герой наш просил старого служаку сослужить ему новую службу:
– Выдай меня, пан Мацей, за отставного эконома да познакомь с каким-нибудь паном или панною, близким ко двору!..
– Постараюсь, но обещать не могу вдруг: нужно разузнать, чем заручиться. Где пан остановился?
– На фольварке, под гродем, у хлопа Коржика, где, помнишь, были мы с тобою раз, проездом.
– Знаю… уведомлю…
И сам пошел по своим делам. Навстречу ему московский старинный фактор Схариин Мовша. И с тем разговорился пан Мацей, не заметивший, как близко уже стоял от него пан Пршиленжний, вслушиваясь в речи достойного маршалка и не проронив ни слова из беседы его с Холмским. Мовша был тоже агентом архиепископа, поэтому Пршиленжний смело подошел теперь к группе старых знакомцев и без дальних околичностей просил Мовшу отрекомендовать его достоуважаемому панови Мацею, о котором он будто много слышал. На этом и завязался разговор у них. Мацей, слабую сторону которого составляла любовь к каляканью, скоро пришел в восторг от сведений, любезности и неистощимости остроумия пана Пршиленжнего. Достойный маршалок забыл даже, зачем шел к купцу-кожевнику, и, миновав его лавку, поворотил домой, пригласив к себе Пршиленжнего с Мовшею. К вечеру пан Пршиленжний, отдав пану Бартошу рапорт об исполнении порученного, был по приказу архиепископа послан лично к вельможной пани княгине Позенельской для сообщения ей всего, что угодно будет спросить ей о приезжем москвиче. Мацей, сам того не замечая, открыл новому знакомцу, мастеру наводить вопросами на то, что ему узнать хотелось, все, что знал он о титулованном теперь паном Хлупским – Холмском. Проницательный Пршиленжний остальное сам сообразил, очень метко определив и вероятную цель теперешней поездки Мацеева старого знакомого. Остроумный фискал только был не по профессии сентиментален, и это качество его характера привело к нелогичному выводу о цели стремлений Холмского. Получив обстоятельное сообщение о его болезни в Очатовском замке, во время которой, по словам Мацея, герой наш, выходя из беспамятства, горячо рыдал, часто произнося имя Елены, Пршиленжний вывел заключение, что предметом оплакиванья была теперешняя великая княгиня литовская. А цель поездки – явное безумие: жертвование собою, чтобы увидеть милую, страждущую, но, может быть, и не забывшую его.
Такой результат своих мечтаний Пршиленжний смело высказал Позенельской, по мере донесений его переходившей от одного удивления к другому. Ну, посудите сами: вдруг столько открытий! Фискал вырос в глазах интриганки, ум которой способен был, пожалуй, ближе всего хвататься за эксцентричности, где любовь – главный двигатель. Конечно, любовь у такого создания, как она, могла только ограничиваться чувственностью, но, судя по себе, Позенельская и представляла, что высшая степень страстного увлечения одного из актеров в драме любви необходимо должна заставить потерять голову и другую сторону. Стоит только доставить случай для свидания!
На этом достойная союзница прелата построила весь план будущих действий против ненавистной ей жены Александра, все еще казавшейся опасною жрице порока и в самом заключении своем.
Дальновидный Пршиленжний уже в разговоре с Мацеем обещал ему приискать пану Хлупскому такое именно амплуа, какого тот добивался, а получив от милостивой панны Марии разрешение немедленно приступить к осуществлению плана, рано утром уже уведомил Мацея, что место отыскано для его протеже. Сам в жизнь свою ничего не любивший откладывать в долгий ящик, Мацей не встретил ничего подозрительного и в сообщении Пршиленжнего о поставке Хлупского на место теперь же. Разыскать князя трудностей больших не представило и обрадовало его несказанно. Мацей красноречиво изложил перед героем нашим блестящую перспективу, открывавшуюся с поступлением прямо в дом княгини. Холмский его не прерывал, но, в свою очередь, находил несколько подозрительною эту быстроту выполнения желания своего и давал себе обещание: смотреть в оба за тем, что дальше выйдет, однако принял предложение с радостью. Оно, это предложение, все же давало возможность всего ближе разузнать положение дела Елены.
С такими мыслями в сопровождении Мацея и Пршиленжнего вступил герой наш в дом фаворитки. «Ее мосць еще не вставала!» – сказал здешний пан эконом рекомендателям новобранца; но не прошло и четверти часа, как кандидат, приведенный Пршиленжним, потребован перед светлые очи милостивой панны княгини.
Княгиня покоилась еще на пышном ложе своем и на введенного нового слугу долго смотрела, не говоря с ним ни слова. Она была поражена мужественной красотой князя Васи и, любуясь его красивою фигурой, старалась прочитать в глазах героя впечатление, произведенное на него ею, полновластною госпожою в столице великого княжества Литовского. Она напрасно силилась, однако, подсмотреть не существовавшее волнение в душе Васи и, обманутая в ожиданиях, постаралась объяснить кажущееся (как думала она) бесстрастие красавца полнейшим поражением его. «Дай заговорю с ним, – решила великодушно сирена, – надо придать ему сколько-нибудь бодрости сначала».
– Мне сказали, что пан шляхтич из панцирных? Не верю! Одного взгляда достаточно, чтобы побиться об заклад, что пану судила судьба не пресмыкаться, принимая приказания в качестве эконома либо маршалка, а самому повелевать другими!
Вася был поражен этою речью. Она ему показалась допросом для проформы, когда уже все открыто: кто он и что он такое. Смертная бледность сменила мгновенно румянец, но, готовый упасть от прилива крови к сердцу, Холмский мгновенно совладал с собою и голосом, не выказавшим нисколько волнения, ответил:
– Во всех сословиях можно встретить лица, как бы ошибкою туда попавшие, ясневельможная панна!
«Как он умен», – подумала про себя Позенельская, затронутая за живое тонким ответом. Она сделала движение, как бы почувствовав томленье от зноя, и бросилась головою на подушку, рассыпав каскадом волнистые кудри длинной косы своей. Движение это, очевидно кокетливое, обрисовало обольстительно форму шеи и верхней части торса красавицы. Князь Вася невольно попятился, и жар хлынул в лицо его. Позенельская улыбнулась с чувством удовлетворенного самолюбия и величественно спустила руку с кровати, указывая на уроненный, будто случайно, платок. Холмский ловко склонил стан свой и, подняв платок, подал его княгине. Она взяла руку его и, смотря в глаза ему, медленно произнесла, что находит пана ловким и благовоспитанным кавалером и считает для него более приличною роль гофмейстера при своей особе.
– Имя ваше?
– Василий!
– Хорошее имя; у греков это значит – круль, говорят ученые. К сожалению, не имею в виду престола вакантного и… в ожидании прошу пана поставить в муштру наших пажей да шляхту надворную. Для совещаний – я к вашим услугам во всякое время, когда дома мы! – заключила она, примерно налегая на последние слова. – Так это дело конченное, если вы принимаете!
Вася поклонился. Она указала стул против кровати – сесть. Он сел с поклоном.
– Поговорим еще о чем-нибудь: я скучаю. Не знаешь ли, пан, средства прогнать хандру? С некоторого времени гостья эта часто посещает меня, несчастную.
– Развлеченье предписывают врачи от такого недуга, – спокойно отозвался Холмский.
– А ты испытывал это средство? – так же спокойно, казалось, спрашивает новая патронесса героя.
– Испытывал – довольно!
– И проходит хандра?
– Проходит, когда займется ум чем-нибудь важным, когда его охватит необходимость во что бы то ни стало вырваться из затруднений…
– Ты счастлив, если испытывал и находил достаточным такое леченье от хандры. Нужно, может быть, для этого еще что-нибудь… страх, может быть… Ты испытывал уже, конечно, страх?
– Я не поддавался ему, и страх всего меньше может изменить, я думаю, скуку. Я знаю другие средства: дело и долг.
– А страсть бывала для тебя долгом?
– Она ставила меня на край гибели, но… долг пересиливал и… спасал меня.
Княгиня Позенельская поднялась с подушки, отбросила назад хлестнувшие ее по шее волосы и провела рукой по лбу, будто что припоминая. А сама все глядела в глаза своему новому гофмейстеру: так ты, пан, из таких?.. Поздравляю! Сделаем опыт… со временем.
Подали письмецо, надушенное венецианскими благовониями, с гербом под короною. Позенельская быстро пробежала и бросила письмо на пол.
– Вечно меня беспокоят глупостями! – вспылила она так, что на нежном румянце щек выступили белые пятна. – Как будто очень нужно мне знать, что Александр едет со своим великим ловчим на полеванье?!
– Ответа ждет посыльный.
– Пусть скажет, что радуюсь удовольствию пана круля и желаю ему затравить побольше заек.
Пауза. Холмский встал. Ему дан знак сесть снова.
– Так ты испытал, говоришь, пан, многое уже? Дай руку, я посмотрю на ладонь твою.
Позенельская обратилась в воплощенное внимание. Долго смотрела она перекрестные линии черточек на ладони Холмского и наконец засмеялась приветливо.
– Я вижу, что пан счастлив: разом три вздыхательницы!..
Яркая краска выступила на лице князя, и смущение, которого он теперь не в состоянии был пересилить, овладело им всецело.
– В качестве гофмейстера тебе, пан, должно заведовать поправками в замке князя Александра. Теперь он уезжает на неделю и больше… на полеванье. Завтра нужно будет без него осмотреть все и распорядиться поправками, где следует. Это твоя прямая обязанность. Даже нужно проникнуть и в помещение жены князя. Я не хочу, чтобы считали меня враждебницею этой бедняжки, чтобы она, заключенная, нуждалась в чем-либо, терпела бы неудобства. Ты, пан, возьми переводчика с кастеляном, сходи и спроси у ней, не нужно ли чего.
Тут доложили о прибытии архиепископа. Позенельская подала руку Холмскому, указывая ему выйти в потаенную дверь за альковом и сказав:
– До видзенья!
Наутро, чуть свет, усердный гофмейстер пан Хлупский явился с кастеляном в королевские каморы и приступил к осмотру зданий. Кастеляном был тот самый ловкий поляк, который провел так тонко простяка Савву, попа московского. Мнимому Хлупскому считал он теперь святою своею обязанностью подслуживаться, расточая любезности, но не слыша ничего на свое репортование, кроме односложных «да» и «нет»! Вот обошли они все этажи необширного замка, и кастелян, выведя на двор нового начальника, поведал ему, что теперь принесут ключ от входа в помещение великой княгини, но что он, кастелян, туда не хотел бы проходить, а думает, что достаточно явиться одному гофмейстеру с переводчиком.
– Я тоже не располагаю говорить ни с кем, ни о чем, потому оставлю с вами, пан кастелян, и переводчика! – заметил Холмский строго, принимая ключ от заветного отделения.
Кастелян поклонился и засвистал какую-то песенку. Холмский указал, чтобы отворили входную дверь, и сам прислонился к стене. С ним мгновенно совершилась приметная перемена. Он сделался страшно мрачен и бледен как мертвец.
Кастелян объяснил себе эту перемену ожиданием грозы от царственной заключенницы для нового начальника, очевидно почувствовавшего себя нехорошо. Холмскому сделалось даже страшно. Сердце сжалось, и легкая дрожь пробежала по всему телу мнимого пана Хлупского. Холмский боялся, что Елена изменит тайне своей и его, увидев неожиданно перед собою друга детства. Вот причина и оставленья им переводчика. Кастелян нисколько не подозревал в мнимом пане Хлупском москвитянина. С этой стороны не входило ему и в мысль никакое подозрение.
Князь Холмский не долго поддавался, однако, раздумью, когда замок сняли с двери. Он как-то машинально отворил ее и вступил на лестницу, начинавшуюся от самого входа. Лестница была не длинна, всего пятнадцать-шестнадцать ступеней, и – площадка с дверью, обитая зеленым сукном. Дверь подалась без усилия со стороны отворявшего, и за нею оказалась камора, где сидели три польки – горничные великой княгини, немало изумившиеся при появлении нового человека. Они невольно вскочили с мест своих и в один голос крикнули:
– Что пану тржеба?
Мнимый пан Хлупский мягко ответил чистейшим польским языком, рассыпавшись в любезностях, и строгие, казалось, аргусы[53] растворили перед ним дверь в комнату Елены, по обыкновению молившейся по харатейному правилу – напутственному подарку отца. Прошло несколько мгновений, пока княгиня великая, углубленная в свое душеспасительное упражнение, обернулась, слыша, что кто-то вошел, и приготовившись к встрече, не обещавшей ничего приятного по ее мнению. Обернулась она, взглянула – так, как смотрят на предмет, внушающий отвращение, но который должно увидеть, и – остолбенела на месте.
– Вася! – прошептала она так слабо, что слышал один пришедший, и протерла глаза, словно пригрезилось ей что наяву.
– Успокойся, государыня Елена Ивановна. Это я, несомненно я… Только не выдавай меня испугом, – так же тихо отозвался мнимый Хлупский, усмотрев, что женские аргусы остались через комнату в передней.
Елена все еще не пришла в себя как следует и молчала.
– Я под видом гофмейстера должен осмотреть твое жилище… Напиши, государыня, что нельзя высказать мне!.. Я говорить буду вслух по-польски, – таким же слышным ей шепотом, скороговоркою передал Холмский и произнес вслух, по-польски, приветствие. За фразами привета изложил новый гофмейстер в пышных словах причину своего появления и заключил просьбою: дозволить осмотреть ему помещение ее мосци. В том же тоне, официально холодном, ответила с расстановкою Елена, мало-помалу входя в новую роль, созданную неожиданностью посещения мнимого Хлупского. Она даже сочла долгом просить внимательно осмотреть место ее заключения и найти место, где проникает холод да ветер в ее унылое жилище.
Высказав это вслух и знаком давая заметить Холмскому, чтобы он медленнее делал осмотр, королева удалилась в свою спальню и там спешно начала писать, вырвав листок из харатейного правила.
Холмский принялся отыскивать пункты проникания холода. Он медленно водил по стене сжатою рукою и пристукивал время от времени до тех пор, пока снова показалась Елена и более приветливым голосом, чем вначале, сама стала рассказывать, где, по ее мнению, проникает ветер. Во время этого двойного осмотра стены исписанный листок перешел из-за рукава княгини в карман кунтуша мнимого Хлупского.
И этой махинации не заметили ошеломленные вначале, а потом рачительно прислушивавшиеся женские аргусы. Особенного ничего они не выслушали и так же, как кастелян, не получили ни малейшего подозрения о личности осматривавшего стены жилища высокой заключенницы. Так все бы и осталось опять шитым да крытым, если бы не излишняя предусмотрительность Холмского, вздумавшего изложить в письме Елене, как он очутился у ней и для чего. Передать он успел это очень ловко и тем, без сомнения, объяснил ей что следует, вполне успокоив великую княгиню. Но успокоенная заключенница не так была осторожна. Запрятанное поспешно писанье Холмского случайно попалось потом в руки одной из аргусов-камерьер. Нужно ли прибавлять, что оно было доставлено немедленно архиепископу.
Это открытие бросило прелата чуть не в отчаяние. Он послал разом приглашение Позенельской и ордер явиться немедленно Пршиленжнему.
К счастью для Холмского, усердного фискала никак не могли отыскать в этот день. Позенельская явилась, ничего не предчувствуя.
Не дав сесть вошедшей княгине, прелат озадачи ее вопросом:
– Кого вы, княгиня, приняли к себе в гофмейстеры?
– Милейшего пана Хлупского… что за человек, если бы вы знали только… Просто душка… Умен, красив, молод и предан…
– Что он молод и даже очень умен, я в том не сомневаюсь… Тем хуже для нас. Красота его заставила вас сделать непростительное дурачество: поручить ему же видеть Елену Ивановну, которой он действительно предан… Да нам-то это вред…
– Елене он предан, говорите? Что же за беда?
– Что за беда, вы еще говорите? А знаете ли, что оставил у вашей соперницы хваленый ваш?
– Уж, наверно, не то, чтобы возбудить боязнь с вашей стороны, что последует рождение принца крови.
– Вы вечно смеетесь и там даже, где нет ничего смешного. Как бы вы дослушали, то, наверное, почувствовали бы отнюдь не радость, а другое что-нибудь.
– Хлупский, шляхтич… очень милый, прибавлю.
– Не о достоинствах его, а о вреде тут вопрос, вследствие вашего непростительного легкомыслия. Показали мужчину красивого, и… княгиня растаяла… Куда тут узнавать ей, до того ли.
– И незачем! Прекрасный молодой человек, шляхтич чистой крови: стоит только взглянуть на него, чтобы понять, что он не простых родителей… Что ж дурного тут?
– Что тут дурного, что он московский ксенж Холмский? – загремел, не владея собою более, осторожный прелат.
– А для вас это тайна, что ли? Ведь ваш же Пршиленжний мне разъяснил, что пан – ксенж Холмский, пылая страстью с детства к Ивановой дочери, явился сюда, жертвуя жизнью, чтобы только видеть ее. Пусть их видятся: любовное воркованье безопаснее для нас позывов добродетели.
– Хорошо воркованье! Знайте, писанье его у Елены найдено, где он ей объясняет, как вы на него располагаетесь и как вы ему поручили, ни с того ни с сего, осмотреть замок весь королевский, даже вменив в непременную обязанность проникнуть в место заключения ненавистной нам москвитянки. А его прислал отец ее именно затем, чтобы получить удостоверение в наших враждебных мерах против нее!
Затем прелат развил свой план, что следует немедленно сделать для захвата мнимого Хлупского, не ожидая, разумеется, встретить противницы в особе княгини. Она между тем горячо опровергала намерение его эминенции: убить мнимого агента, по ее словам, и действительного любовника Елены (все еще не убежденная в том, что далась так легко на удочку москалю). Хлупский все еще рисовался в ее воображении ароматным цветком, сулившим море новых, не испытанных ею еще наслаждений. Сама не зная как, она оказывалась влюбленною уже в своего гофмейстера, с которым мечтала разделять досуги от наскучивших уже ей ласк царственного обожателя. Историю, рассказанную ей прелатом, она сочла ни больше ни меньше как одною из тех непростительных уловок, к которым и на глазах ее не раз уже прибегал прелат для удаления людей, мешавших его планам. Как знать, не думает ли его эминенция окружить и ее, до сих пор самостоятельную повелительницу собственных влечений, заботливым наблюдением своего нравственного контроля? Она на это сама, конечно, не согласится, и этому преданный ей и разделявший с нею утехи Хлупский, естественно, должен быть первым препятствием. Вот и причина выдумки прелата.
С той самой минуты, как подобная комбинация мелькнула в мозгу упорной фаворитки, гнев ее на архиепископа запылал с ужасающею быстротою разгара. Через полчаса княгиня выходила от прелата чуть не врагом его. И он, раньше времени спасовавший, старался теперь бесполезно умилостивить раздраженную союзницу, такая и дакая на ее опровержения мнимой, как ей казалось, измены дорогого Хлупского. Оставшись же один и не имея при себе Пршиленжнего, прелат впал в тяжелое раздумье и в уме уже соглашался на отмену до времени враждебностей против московского агента, за которого так упорно стояла Позенельская. Она же дорогою к себе при одной мысли о потере красивого гофмейстера начинала чувствовать возбуждение к нему большой нежности. При таком же настроении своем, видя гофмейстера своего, вышедшего навстречу ей на лестницу, Позенельская оперлась на плечо его, поднимаясь по ступеням и говоря с ним ласково, дошла до своей опочивальни.
Дав затем знак притворить двери, она прямо высказала мнимому Хлупскому все, что сообщил ей прелат, уверяя оробевшего вначале молодого человека, что она ничему не поверит до его признания. Нужно ли прибавлять, что в душе Васи происходила в эту минуту страшная борьба? Речь Позенельской лилась рекою, и нежные объятия красавицы красноречивее слов ее доказывали могучесть поддержки мнимо оклеветанному. Были мгновения, когда рассудок отказывался в нем от противодействия искреннему порыву признания, но мысли о долге, о родине, о заглаждении нравственных падений пересилили неблагоразумное решение, гибельное не ему одному. И эта-то мысль – не губить других из-за себя – дала ему твердость устоять до конца и выслушивать вполне всю повесть новой страсти фаворитки. Она делала его, жениха Федосьи Ивановны, нечувствительного по наружности на призывы чувства к Зое, – жертвою пресыщенной похоти польки. Он содрогнулся, но выдержал и эту пытку, не вырываясь из ее объятий. Только упал на колени и зарыдал, но эти рыдания истолкованы Позенельскою как обращение к ее защите оклеветанного. Она поднимает его и уверяет, что враги дойдут до него… только по ее трупу!
Страсть Позенельской, конечно, не встречала настолько же живого ответа со стороны так горячо отстаиваемого ею клиента, но недостаток живости его относила она к робости, неразлучной с новостью положения, в которое он поставлен внезапно. Порукою же в его невиновности в шпионстве служила для нее бестрепетность, с которою выслушал он наветы прелата. Ослепленная страстью своей фаворитка Александра, конечно, при этом оказывалась в ослеплении, очень естественном в ее положении, но мнимо застенчивый князь Вася, принимая ласки сирены с покорностью – из боязни предать интересы других, дорогих ему, – сам в это время обдумывал уже план немедленного бегства из Вильны.
Казна и кони Позенельской были в его распоряжении, да и своих денег у него было достаточно, чтобы не откладывать из недостатка в средствах свой отъезд. Он только ждал минуты отпуска от княгини, в перспективе сулившей ему новые испытания, где гибель грозила всему, что берег он и ревниво охранял как святыню, для которой малейшее облако неверия было уже полною профанацией.
И он и Позенельская, однако, во время этого разговора так долго находились в положении тяжелой напряженности чувства и нервного раздражения, что ослабление – верный признак физического и нравственного утомления – неминуемо положило конец аудиенции.
Страстная княгиня, отпуская для отдыха загадочного гофмейстера-любимца, вполне высказывает мечтания о наслаждении, уже близком, на следующее утро.
– До завтра – тебе необходимо подкрепиться сном! – заботливо наказывала она ему, подавая руку, сама уже осиливаемая полудремотою.
Холмский, целуя протянутую ему красивую руку, не мог удержать невольного вздоха – про себя он уже повторял – навсегда!
Действительно, едва тихий сон принял в свои ласкающие объятия страстную женщину, рисуя ей изображение прерванного разговора в самых обольстительных формах полнейшего достижения стремлений ее, как предмет грез этих на лучшем коне уже мчался из Вильны, грозившей ему сделаться Капуей.
С его стороны достигнута вполне цель поручения и даже добыто собственноручное письмо несчастной Елены.
Улики преступному мужу все налицо. Кара тестя не могла уже медлить.
Через два дня князь наш был уже за московским рубежом, вне преследований.
VII. Война
Ай же вы, русские птицы!Там ведь вы не бывали,Горя-нужды не знавали.Из песни «Каково птицам жить на Руси»
В Москве горе и опасности забыты радостным женихом княжны Федосьи Ивановны. Свадьба с нею князя Василия Даниловича Холмского теперь уже не откладывалась царственными родителями невесты, и день 13 февраля 7008 года от создания мира сделал добрую княжну Феню счастливейшим созданием на свете. Она видела в своем муже воплощенное собрание всех совершенств, и, отвечая на горячее чувство любящей жены, князь Вася совсем было разнежился. Для мужа и жены слово «поход» было первым роковым ударом. Горько заплакала молодая княгиня, бросившись к отцу умолять его оставить с нею ненаглядного Васю.
– Да ты не рехнулась ли, Феня, коли просишь меня о такой неподобной вещи? – шутливо, но решительно ответил на ее просьбу суровый родитель. – Что же скажут другие вожди мои, коли я оставлю с тобой князя Василия? Как посмотрят они потом и на него, сама посуди? Я не решусь обижать твоего мужа малейшим сомнением в готовности его делить труды с соратниками.
Разговор Фени с матерью привел к такому же результату, только отказ вмешиваться в дела мужские великая княгиня-матушка облекла в более мягкую форму и сочувствие горю любимой дочери.
Пришлось покориться горечи разлуки и даже самой торопить мужа по совету матери. Князю Василию, конечно, было не меньше грустно расставаться с женою, но он, как умный человек, успел скрыть все признаки внутренней борьбы долга с чувством, уже привыкнув подчиняться непреложности воли государевой.
Сборы, впрочем, задлились больше, чем хотел Иван Васильевич, не в характере которого было откладывать решенные им удары противникам. В деле же необходимости проучить коварного зятя государь был затронут за живое двуличностью политики своего родственника и хотел накрыть его, не дав времени приготовить ему достаточный отпор. В этом было и больше поруки за получение результата, соответственного желаниям государя.
Силы с севера сбирались, однако, медленно. Тверь, назначенная сборным местом для выступления к Смоленску, в течение трех с лишком месяцев была свидетельницею бесплодных усилий и забот князя Данилы Васильевича Щени устроить скорее войска. Наконец, в половине июня послал он в столицу нарочного, вызывая немедленно князя Холмского, до того не потревоженного снисходительным начальником.
Государев сын, князь Василий, великая княгиня Софья Фоминишна и жена проводили молодого воеводу за город до первой подставы. Почти беспамятную уложили в колымагу княгиню Федосью Ивановну.
Вырвавшись из объятий жены, Холмский дал волю коню своему и на следующий день явился в ставке князя Данилы Васильевича, уже готового выступить со всеми силами.
Наутро опять был молебен. Преосвященный окропил святою водою все стяги, ходя по рядам спешенных дружин. Вожди прикладывались к кресту, яркие стяги развевались над полками, полоскаясь прорезными углами прапоров. Князь Данила сел на коня. К нему подскакали вожди отдельных частей для получения последних приказаний. Вороной жеребец князя Василия Холмского, красуясь могучим всадником, скоро выделился из кучки воевод. Холмскому вверен передовой полк, и он повел его первым, открывая шествие по Гжавиской дороге. Полки были многочисленные и кони добрые, не терявшие бодрости в зной. Пора была страдная и дни светлые. Травы достигли в это лето замечательного роста на водоразделе, с которого стекают наши самые большие русские реки. До Днепра не встречали наши ратники ни малейшего следа воинских приготовлений по литовской окраине. Холмский, пуская далеко вперед партии для разведки неприятеля, впадал просто в отчаяние. Он боялся: не скрывается ли где, по сторонам, в лесах, которыми покрыта была эта местность почти сплошь, вражья сила в засаде? Но проходили дни за днями, следа врагов не оказывалось в окрестностях Дорогобужа. А не взяв этого города, князь Данила Щеня не хотел идти дальше. К тому же государь над сторожевым полком повелел принять начальство боярину Юрию Захарьичу, добившемуся успеха в Северской области, вызвавшего отступление князей православных от литовского подданства. Эта заслуга казалась боярину Юрию достаточною, чтобы вверить ему и честь начальствованья большим полком. Государь же поставил туда Щеню, как будто для того поздно и выступившего, чтобы взять верх над заслуженным старцем. Юрий Захарьич, получив приказ подчиниться Щене, отважился написать государю о своих заслугах, «што ему позадь князь Данилы никоими делы быти не довелось», но Иван Васильич был сам упрям и не любил возражений: что сделано – так пусть и останется? Написал обиженному прямо: «Гораздо ли так чинишь? Говоришь, непригоже тебе стеречи князь Данила: меня и дела моево? Каковы воеводы в большому полку, тако чинят и в сторожевом, и то все не сором тебе. Бывал витязь отменной, первый боярин Федор Данилович, не тебе чета, да не соромился сторожи разводити! Ино и побита враги пришлось вдосталь… и честь прия».
Мало утешала настолько незавидная, казалось, роль честолюбивого Юрия, да плеть обуха не перешибет. Покорился. На князя Данилу только хмурился он да от него отшатывался, язвительно отмалчиваясь или отделываясь незнанием на спросы: что делать? Впрочем, свой сторожевой полк Юрий держал во всей исправности и с Холмским был больше чем ласков, даже заискивал в нем. Понятно, что при таком положении князь Вася мог действовать совершенно самостоятельно и пускал в ход всю свою природную сметливость, до сих пор выручавшую его из самых величайших затруднений. Случай представился скоро выказать нашему герою в полном блеске свои богатые способности и в роли воеводы.
С наступлением июля ночи стали довольно темны, и в приднепровских лесах, где расположены были передовые отряды, – такая темь, хоть глаз выколи. Редкая ночь не проходила без дождя, смачивавшего до нитки бедных дружинников, заливая огоньки, вокруг которых располагались храбрецы наши. Князь Василий Холмский уже другую неделю не был и в главном стане воеводском. Все подаваясь понемногу вперед, расширял он круг разъездов своих летучих отрядов, получив поручение отыскать движение неприятеля.
Сотник в княжеском полку Гаврило Коршун-Незамай справлял на лужайке в дубнячке свои именины и собрал под вечер ближайших знакомцев. Князю Васе нельзя было отказаться от участия в братине зелена вина, предложенной попросту хлебосолом-именинником. Подпили храбрецы в меру и располагали уже сесть на коней да ехать каждому в свою закуту, когда с истомленного коня спрыгнул новик Угадай и весело крикнул:
– Нашли литовцев!
– Где, когда? – разом крикнули десятки голосов собеседников, но вестник, утирая пот, просил испить, обещаясь поведать все по ряду.
Ковш пенистого меда поднес сообщителю радостной вести сам хозяин Коршун. Угадай, осушив его, не долго оставил в неведении честную компанию.
– Едем мы, братцы мои, по краю овражка длинною тропкой, узенькой; где-то, слышим, не то шум, не то гул отдается… Слышнее да слышнее все. Поглядываем по сторонам – нет ничего. Вот выбрались до самой опушки – все ничего! Да Сенька Налет глянул взад, а за речкою через поле штой-то пестреется. Насторожили мы уши, пялим глазищи – пестреет это да словно движется помаленьку. «Братцы, – крикнул Сенька, – никак, вороги евто?»
Они и есть, подхватили мы. Да как были, с горки в речку – и высыпали на поляну. Овсом ну скакать – не видно ведь нас. Чем ближе – тем яснее, што Литва. Таково смирнехонько пробираются хрестьянской тропкой, проселком. Насчитали мы в обозе телег ста с три, а конных дружин видимо-невидимо. Пустились это наперерез. Налетели как снег на голову – вырвали троих… да, покуда опешила Литва – мы и были таковы. Сенька справил к боярину Юрию Захарьичу языков. А я к вашей милости, князь Василий Данилыч, – заключил Угадай донесение.
– Кто же это идет? – спросил его Холмский. – Как говорили языки?
– Самой старшой, говорят, гетман литовский, Константин Острожской-князь. Правда ли бают, будто он самой и был это: худенькой да мозглявенькой. Моложав уж больно: бородка клином только обросла.
– На конь, братцы, – крикнул Холмский. – Сомкнемся в цепь, и Угадай поведет нас поближе к князю Острожскому!
Братины, выпитые у Коршуна, оказались подкреплением впору перед подвигом. Через полчаса поляна опустела, а бледный рассвет дня 14 июля обрисовал в параллели с двигавшимися литовскими силами русский полк. Русские готовы были ежеминутно пересечь длинную вереницу подвод с хлебом, двигавшихся между хвостом и головою неприятельского корпуса. Силы, предводимые молодым князем Острожским, оказались довольно значительными, но не большими, чем полки московские. Передовые полки боярина Юрья Захарьича следовали близко, нагнав Холмского еще ночью. Воевода главный благодарил князя Васю за его распоряжения, по милости которых движение врагов не утаилось и открыто вовремя. Опытный стратег в свое время, боярин Юрий послал князя Василия Данилыча, как рассвело только, вперед по берегу Тросны-Ведроши, присоединив к нему еще силы, вверенные Дмитрию Васильевичу Шеину, горевшему, как и наш герой, желанием померяться с литовцами.
Обоим молодым воеводам велено заскакать подальше вперед, переправиться через Ведрошу и взять во фланг передовые дружины литовские. Когда же число врагов начнет прибавляться – героям нашим наказал боярин не стоять упорно, а опять постараться уйти за реку, заманив туда бегством своим горячего неприятеля.
Все исполнено ими в точности. Взошло солнышко в тучках, показало на миг красный щит свой и опять скрылось, когда из-за кустов на узкую тропку, занятую передними ротами литовцев, стремительно ударили Холмский с Шеиным. Внезапность удара произвела смятение в рядах врагов. Повалив с коней десяток-другой, заработали проворно мечи схватившихся за руки витязей.
Число врагов между тем расти стало. Из-за заднего ряда голов выступать стали новые ряды железных шапок, снизываясь как монисты в новые нити пышного ожерелья бога войны. Лес копий частым тыном начал развиваться все шире и шире, захватить стараясь с обоих краев мужественный строй нападавших.
– Князь Василий Данилыч, ты в плечо ранен! – раздается голос Шеина, рубясь, заметившего, что капли крови сочатся из-под разрубленной кольчуги нашего героя.
– Ничего, немного! – отвечает Вася и сваливает с коня противника. Одним ударом по голове ошеломил его, другим раскроил он надвое дебелый череп краснолицего толстяка, не моргнувшего при виде смерти.
– Сам смотри… Летит в тебя дротик! – крикнул Шеину Холмский, нанося новый удар наскакавшему на него поляку, отрубив ему кисть с саблею.
В это время зачастил дождь стрел татарских наездников заходившему от реки литовскому полку в тыл.
Татарские стрелы заставили неприятеля встать да невольно податься направо. А русские бойцы с гиком сделали вдруг отчаянный натиск и прорвали левый фланг наступавших. Затем последовал оборот наших к реке. Мгновение… и – герои вплавь перенеслись назад через Ведрошу, никого не потеряв в сшибке, делавшейся уже борьбою неравною. Литовцы опять остановились на минуту, пораженные маневром этим, неожиданным для них. Затем погнались они за утекавшими бойцами за реку, в чащу леса.
Был уже час одиннадцатый утра, и солнце, освободившись от савана белых туч, величественно выплыло на яркую безбрежную синь чистого неба.
Князь Данила Щеня успел в полных силах занять слегка всхолмленный берег Ведроши. Он заменил свежими полками своими отошедшие в глубь леса дружины Юрия Захарьича. Храбрецов литовских, доскакавших до холмов заречных, приняли тут, с правой руки равнины, небольшие покуда ряды московской конницы, пропустив своих, заманивших врага. Обманутое ожидание и сознанье неразумной отваги изобразилось на лицах литовских латников, потребовавших подкрепления. Стойко приняли они первый натиск приготовившихся неприятелей. Но те бодро боролись, выжидая двигавшиеся медленно подкрепления. Прошел час и другой, пока князь Константин Острожский сосредоточил силы свои за Ведрошею и потеснил наш центр – большой полк князя Щени.
Минута была критическая. На правой руке Юрий Захарьич торжествовал, но не мог скоро прорвать главную массу противников, чтобы подать руку помощи товарищу. Знавшие их обоюдные чувства говорили даже, что Захарьич умышленно медлил, смотря по ходу боя, чья одолевает. Разбить своих он допустить не думал совсем, но обессилить князя Данилу и одним ударом решить победу, увенчавшись славою только на свой пай, входило, несомненно, в расчеты честолюбивого старика. Впоследствии, опровергая такое, ставимое ему в обвинение, говорил он, казалось, очень разумно: «А кто же послал разрушить мост в тылу Острожского, если не я? Да кто же и Холмскому дал приказ отрезать литовские силы от обоза? Спросите Василья Данилыча, как это было?»
Действительно, во́время ускакав из сечи, Холмский, наскоро перевязанный и не чувствуя упадка сил от потерянной крови, через час уже был на коне снова. Шеин, от засевшего глубоко в руку ему дротика, оказался в худшем положении и увезен в стан. Получив в начальство затем оба отряда, наш удалой князь Вася на спрос у боярина Юрья, что теперь делать, получил в ответ: ступай опять за Ведрошу!
Лаконический приказ этот, поставивший бы другого, менее предприимчивого вождя в явное затруднение, для Васи сделался поводом новых отличий.
Он построил свои две тысячи пятью линиями и, объехав с севера сражающихся верстах в двух ниже, нашел на Ведроше мост. По нему переходили теперь последние сотни литовцев. Напасть на них и разнести в прах отставшие отряды численностью меньше его было делом нескольких мгновений. Конечно, этим своим действием он произвел смятение, скоро достигшее до слуха главного вождя. А им отряжена была известная часть главных сил, теснивших Щеню. Но пока направлялись куда следует оттянутые литовские силы на подкрепление своего тыла, князь Василий Данилыч успел перескакать мост через реку и зажечь его, чтобы замедлить на себя наступление. Очутившись же за рекою, герой наш прямо попал в обоз, скрытый за кустами и почти никем не охраняемый. В обозе этом были пушки тогдашние – затинные пищали. Герой наш тотчас же вывез их на берег Ведроши и стал угощать врагов их гостинцами, таким образом поставив одерживавших верх между двух огней. Тут-то Захарьич и свои усилия для разгрома Острожского соединил с бесплодными до того попытками Щени прорвать центр нападавших. Враги, теснимые с трех сторон, бились отчаянно, но, наконец, при вести, что москвитяне овладели обозом, поражены были паникой. Сперва поворотили коней, разумеется, поражаемые Юрьем. А затем и сам раненый князь Острожский бросил поводья коня своего, обессилев от потери крови. Добрый конь, раненный стрелою, ринулся в Ведрошу и вывез своего господина невредимо из сечи. Будущий победитель русских, а теперь разбитый наголову, с потерею всех сил своих, Острожский отдался добровольно нашему знакомцу Угадаю, назвавшись шляхтичем Слубским. Мнимого шляхтича привез пленитель его, возымев сильное подозрение, прямо к Холмскому.
– Это и есть князь Константин Иванович! – при виде обессиленного гетмана вырвалось у князя Васи, лично его знавшего. – Добро пожаловать, княже, ты гость мой, не пленник! – поспешил отозваться молодой воевода. Несчастный вождь взглядом благодарности почтил великодушного врага, принявшего в нем такое участие.
Не такой прием ждал других знатных пленников. Князь Тювешь – татарин смышленый – был ограблен до нитки в отряде Стригина. Ивана Муника – старосту купцов смоленских – готовились повесить уже и набросили петлю на шею ему, как переметчику, когда случайно очутился близко и увидел эти приготовления сам боярин Юрий, признавший его за знакомца. Князья Юрий Михайлович, Богдан Одинцов и Богдан Горинский, Дрютские взяты все покрытые ранами, истекая кровью. Олехно Масланский, прислонясь спиною к дубу, отбивался, пока не вышибли у него отломок меча из рук. А князь Михайло Глушонок-Глазынич чуть не погребен был заживо, найденный на другой день со слабыми признаками жизни. Литовцы устлали 8 тысяч трупов волнистые берега Ведроши. Никогда еще победа москвитян над Литвою не бывала настолько полною и купленною так недорого, хотя и после шестичасового жаркого боя.
Иван Васильевич был несказанно рад такой блистательной победе, а еще более доволен, что зять его взял в плен единственного защитника дряхлой Литвы князя Острожского. Грамотка великодушного Холмского к государю расположила державного к ласковому приему гетмана, получившего обильное жалованье от Ивана Васильевича: враждебника по политике, но покровителя православия, горячо любимого князем Константином. Государь послал сказать свое милостивое слово победителям: князю Даниле и князю Иосифу Дорогобужскому, удержавшим за собою поле, отбив все нападения литовцев, и князю Васе Холмскому за его подвиги, начавшие и увенчавшие успехом родное дело. Боярин Юрий получил только заверение, что государь его службу сам знает. При этом повелено было вождям заняться осадою Смоленска, не теряя времени. А князь Холмский с титулом наместника смоленского должен был управлять занятым нами краем, снабжая воевод продовольствием и заботясь об улучшении дорог от Москвы для подвозки стенобитных орудий.
Молодому наместнику хлопот полон рот, особенно с наступлением осени. Тогда осада, вызвавшая всю бездну забот о доставке тяжелой артиллерии, за ранним наступлением морозов и большими снегами обманула коварно все расчеты воевод царских. Осаду они отложили наконец до вскрытия рек, только такое решение пришло уже поздно. Обозы с хлебом и снарядами давно были в пути, куда назначено. Так что и это обстоятельство оказалось опять только прибавкою хлопот и дела без того по горло обремененному воеводе.
С раннего утра до поздней ночи почти не стояла на петлях утлая дверь в избу, единственную из уцелевших во всем сожженном замке литовского воеводы Литавора Хребтовича, где помещался со своею съезжею (канцелярией) князь Холмский. Сам он занимал две дальние каморы на конце восточного крыла здания, лучше сохранившегося, чем остальные помещения. Истома Лукич Удача – и писец, и письмоводитель, и правитель наместнического приказа – помещался в своей письменной палате. Он на ночь забирался на печь, заставляя ее с вечера топить до того, что еще и закладывали вьюшки в трубу с красными углями в горниле. За всем тем к утру сосульки висели на верхнем тулупе, которым покрывался сверх шуб работящий делец-исполнитель. Как только раскалится печь – с потолка начнется капель. Капли в ночи образуют потоки, а к утру с быстрым охлаждением дьячьего чертога становятся они вроде сталактитов, рядами ледяных трубок спускаясь на стены и на печь с потолка.
И в такой-то тяжелой жизни пришлось бедняку жить да целые дни работать не разгибая спины. Неудивительно, если с наступлением сумерек дрожь – неразлучный спутник ослабления сил физических – рано заставляла беспритязательного Истому скрываться под хранительную сень овчин. Жарко истопленная печь в сырой атмосфере такой адской избы распространяла быстро благорастворение воздуха наподобие летнего. Благодать эта сама собою располагала ко сну даже более крепкого и менее привыкшего к неподвижности субъекта, чем благодушный Истома. Он же, всласть отводя душу крепким медом после сытного обеда, со своего просиженного полавочника как-то неприметно переходил на сырое ложе под шубы.
Сказали уже мы, что осень 1500 года, следовавшая за победою нашей при Ведроше, была страшно обильна снегами. С приближением к зиме снежные пороши перешли просто в сибирские пурги. И день и ночь валит себе да валит крупными хлопьями снег, засыпая в лесу чуть приметные просеки дорог, совсем заносимых на полянах. Выбиваются из сил истомленные обозные лошадки, попав в вязкую кашу, в какую в эту зиму обращался чуть не ежедневно снег сыпучий.
Представьте же себе в такую пору в замке Хребтовича невольных обитателей развалин – воеводу да дьяка, – боровшихся со всякого рода лишениями. Вечно за делом выносят они убийственную сырость с резкими переходами от жара к холоду. Только железное здоровье тогдашних людей выносило эту пытку терпеливо и счастливо, навек не расстраивая мощного организма, пожалуй, среди передряг больше закалявшегося. Положение стражников, детей боярских, – на посылках и для охраны сюда присылаемых по очереди, – было еще хуже, конечно, чем для постоянных обитателей: самого начальства местного. Воеводу согреет и русская печка-матушка; напитает он себя хорошим вдосталь; оденется в три-четыре кафтана – его и пушкой не прошибешь! А каково дрогнуть на дневанье новику-бедняку, в лапотках да в понитном[54] чекмене? Шапочка ветхая, с выеденным крысами меховым околышком; кожаные рукавицы без варег да чекмень, хотя бы и поверх полушубка, на ветру сквозном, пронзительном, под воротами расшатанными в целый-то день насквозь дадут пронизать человека морозу зубастому! Дрожь такую можно научиться разыгрывать, колотя зуб об зуб, что только больно будет ныть челюсть от этой музыки. А стоять надо – велят! И ослушаться нельзя – на то служба, говорят, государь недаром вам, вахлакам, сверх земельных участков рублевый оклад отпущает! Ну и стоят сердечные. Голодают и недосыпают в разгоне, зато дремлют на простое. Да и важно дремлется как! Притулишься под стенку, ножку на ножку заложишь, ручницу обнимешь дружески и под свист да под песню приятеля, ветра буйного, всхрапнешь, пока не видит десятник. В воскресный день особенно удобно дремать стражнику: никто уж и не взыскивает! Да что от скуки и делать беднякам, как не спать? Вдали от своей семьи да от теплого угла, в чужбине неприглядной, где довелось коротать эту зиму русским людям по воле державного. Об Рождестве дни короткие. Не успели в дальнем городе прогудеть заунывно звуки колоколов к вечерне – как уже тьма непроглядная. Каким-то черным богатырским остовом представляется впотьмах замок Хребтовича, погруженный во мглу, сыпавшую пухлые комья снега…
Подобие зрячего глаза во лбу великана представляла яркая точка света из прорванного пузыря оконницы в избе Истомы Удачи. А на глаз – уже ничего не видевший, только напоминавший о себе тусклым пятном сияния во мраке – походил огонек за цельным пузырем в светлице князя Холмского.
Все в его временной резиденции погружено было в мирное безмолвие. Стражники двое тоже дремали под воротами. Вдруг неведомо откуда вывернулся конник на статной лошади, спрашивает, где воевода. Вместо ответа стражники только кивком головы указали ему машинально в сторону тусклой точки света.
Прибывший, видно, вполне удовлетворился и этим, потому что больше ни о чем не спрашивал. Подъехал на дворе к крылечку и исчез во мраке сеней. Видно, загадочный посетитель очень уж был догадлив, потому что отыскал затем утлую дверь в жилище Холмского. И прежде чем поднялся с полавочника князь-хозяин, лежа читавший по харатье притчу на смущение помыслов, перед ним стоял уже странный посетитель. Он приветливо смеялся и называл воеводу по имени (только без отчества).
– И все не узнаешь, князь Василий? – с новым порывом веселья спрашивает по-польски прибывший.
– Нет!.. Быть не может?!
– Возьми же мою руку, и если по ее трепету ты не отгадаешь, кто я, то…
– Отгадал – даже и в переодетой! – по-польски же спешит заявить хозяин. – Зачем, однако, княгиня, Бог занес твою честь к нам?
– Затем, что верный гофмейстер мой бежал так поспешно и меня не уведомил… Заставил горько оплакивать опасности, которым он четыре тяжелых дня подвергал себя…
– Напрасно изволила честь твоя принимать на себя такие заботы о неключимом рабе… до нашего рубежа долетел я без всяких приключений. После уже стало известно, что на другой только день как Пршиленжний загнал – как оповещал он – пять добрых коней и мог наскакать беглого холопа княгини Позенельской. Обворовал, вишь, ее мосць: увез тысячу коп карбованцев злотых. Сказке такой порубежные власти наши, конечно, не поверили и погони не сделали. А пан в погоне за мною всего опоздал только на полторы сутки.
– Счастлив ты, князь, что так счастливо отделался… от этого Пршиленжнего. Это, как тебе, может быть, известно, фискал пана архиепископа, завзятый рубака и висельник… Нагнал бы он тебя, так Богу известно, кто из вас двоих остался б в барышах? Я полагаю – он! И при одной мысли, на что способны архиепископ и слуга его, у меня болезненно сжималось сердце… Я начинала бессознательно читать Аве Мария…
– Благодарю за память и ласку, а все недоумеваю, что бы доставило мне честь теперешнего посещения? И где же? Здесь, чуть не среди стана неприятельского. Это для княгини, хотя и очень храброй, больше чем безрассудство. Могли бы признать и схватить, а не то – убить твою честь?!
– Да разве приметно, что не мужчина едет? – отважно спрашивает Позенельская. – Твои стражники, князь-воевода, не приметили же меня? А я еще к ним сама обратилась с вопросом: где воевода?
Холмский пожал плечами.
– Однако что же заставило благородную княгиню пуститься на такую опасную шутку? Не верю я, чтобы то забота была о твоем сбежавшем слуге, о котором вспознали, что близко он, стало можно, пожалуй, и схватить его, што ли?
– Нет, конечно. Я не настолько глупа, чтобы пускаться для этого на опасность, як ты, пан, мувишь… Есть более важное дело и более достойное воеводы, доверенного царя московского. Я являюсь уполномоченною от короля Александра предложить мир его тестю на условиях, которые будут выгодны для Москвы… только с одним условием.
– А с каким, нельзя ль узнать?
– Да ты и должен первый знать об этом, когда к тебе я прямо обращаюсь, зная твою привязанность к пани Елене. Если ты, чтобы увидеться с нею, принял роль слуги моего, значит, она дорога тебе? От тебя и будет зависеть: предложить, теперь Ивану Васильевичу взять свою дочь обратно. Я ей не желаю зла и не могу относиться холодно к страданиям молодой женщины. Под таким условием я уговорю Александра отдать Смоленск тестю! Неужели же вам всего этого мало?
– Не мало, не спорю – важная уступка! Да как же государю дочь-то к себе потребовать? Жена от мужа не берется. Он во всякое время назад ее взять пожелает.
– Не пожелает, коли подпишется обоюдно договор. С нашей стороны измены не будет – вы только не начинайте.
– Что же, Смоленскую-то область за вено Елене уступает сожитель?
– Как хотите почитайте, уж там ваше дело. Мы предлагаем сделку, и сам ты мувишь, князь, выгодную… Не теряй же времени – пиши своему государю.
– Изволишь видеть, княгиня, то, что честь твоя высказать изволила, писать не приходится нашему брату: на смех подымут и своя братья… Не токмо государь! Ты, скажет, плохой слуга, коли бабья разума слушаешь!
– Так ты не словам верь, а грамоте! Читай! – И княгиня вынула из-под охабня втрое сложенную грамоту, запечатанную восковою печатью.
Холмский, приметно взволнованный, пробежал содержание – то же самое, что говорила отважная посланница. Подпись была, несомненно, собственноручная короля Александра, даже скрепленная и канцлером-архиепископом.
– Все в порядке. Почему не послать к государю? Можно будет. Только как же я уведомлю вас и на чье имя пошлю уведомление? – спросил воевода передатчицу королевской грамоты.
– На мое имя, известно, – ответила она величественно.
– Это невозможно, княгиня. С какой стати я, воевода государя московского, решительную волю самодержца сообщать буду неслужилому лицу – твоей чести?
– Пани Позенельской можно получать даже репорты от ее гофмейстера, пана Хлупского…
– Да это было, пожалуй, в порядке вещей, только.
– Не теперь, ты скажешь? Разумеется, тогда пан Хлупский склонялся на колени перед пани вельможной, а она… так милостиво слушала его рассказы и не требовала от него ни клятв, ни подтверждений.
– За это вечная благодарность милостивой пани.
– И только?
– Преданность, хотел сказать я…
– Отчего не прибавишь ты – любовь?
– Я оказался бы лжецом.
– Неблагодарный! Это ли награда за…
– Вечная признательность.
– Не она нужна мне.
– Больше ничего не могу уже прибавить.
– И сердце есть у пана князя?.. Оно.
– Занято, пани княгиня, прежде, чем узнал я, что честь твоя живет на сем свете.
– И в том не вижу я беды! Пан князь смотрит уж чересчур возвышенно на причуды сердца. Поверь мне, оно тем живучее, чем способнее шалить. Сердце, мой коханый, – не китайский идол, для того только и уст роенный, чтобы во имя его проделывать фиглярство, уверяя, что это – египетское таинство какое-то. Для любви, как понимают ее люди, знающие сладость в жизни, не существует такого обширного горизонта. Любовь смотрит совсем не так высоко на связи и обязанности, куда входит как главный двигатель и заключатель условия. Недаром ведь премудрые римляне в старину представляли любовь дитятею с повязкою на глазах! Дай только завязать эту повязку надежнее, а там уж – и никакие трудности не будешь ты в состоянии усматривать. Исчезнут всякие рогатки и преграды, и… счастлив, кто так смотрит на это.
– Так я… не из числа этих счастливцев. Для меня долг…
– Ну, что с тобой спорить… за долг, что увел моего коня лучшего, поцелуемся хоть… на прощанье, пан нелюдим! Другой бы на твоем месте не отпустил искательницу приключений так скоро… Вероятнее всего, пустился бы досматривать, что у ней под кунтушем и под поясом…
– Княгиня, мы, русские, послов с грамотами не досматриваем…
Фаворитка засмеялась как-то двусмысленно и ущипнула за руку молодого воеводу, садясь на его походное ложе.
– А что будет, как прекрасную княгиню застанет у меня кто-нибудь из наших?
– Что будет? Князь Холмский во второй раз в жизни принужден будет солгать: назвать свою гостью пажом короля, в службу которого вступил гофмейстером.
– Не поверят, княгиня, мне. Пажа этого схватят и туда упрячут, откуда не воротится уже он… предлагать московскому государю вторично взять дочь его домой!
– Я явилась к благородному рыцарю – не к пану Хлупскому, а к князю Холмскому. А у него, если не знаешь, пан, я скажу тебе – золотое сердце! Князь Острожский засвидетельствовал это королю Александру в письме. Так, видишь ли, отдаваясь ему, слабая панна должна прогнать всякую боязнь за свою безопасность. В словах пана князя, как ни горько разочарование в том, что желала бы я и надеялась было встретить в тебе, усмотреть я должна только заботливость: прогнать от себя скорее искусительницу, перед которой боится не устоять его постническое целомудрие? Этим только и объясняю я себе мнимую боязнь за меня и мою безопасность! – И еще громче захохотала сама таким хватающим за сердце смехом, в котором звучали и страсть, и дерзость, и цинизм, пожалуй.
И этот приступ выдержал искушаемый. Сделался только грустнее и серьезнее.
– Княгиня! – сказал он сдержанно. – С детства заставляли нас учить наизусть притчи Спасителя. Текст «не мечите бисера перед свиньями» вполне применяется к напрасному расточению тобой нежности недостойному такой благосклонности. Я знаю очень хорошо, кто и что такое честь твоя. Ты находишься в полном заблуждении обо мне. Ответить на поставленный мною вопрос тебе ничего не приходится. Но прежде чем окончательно разувериться и увидеть полное противоречие во всех частях представления меня не таким, каков я есть, – расстанемся друзьями!
– Если ты хочешь оставаться камнем – никто, конечно, не помешает тебе, но ведь и камень трескается. Я все же лучше о тебе думаю, чем ты о себе говоришь.
– Может быть! Но я знаю ведь себя. Поэтому мои слова точнее.
– Ну, поцелуй, один – на прощанье!
– Простимся, княгиня!
И Холмский, обняв свою гостью, приложил уста к устам ее. Она схватила его голову и впилась горячим поцелуем, словно хотела перелить в этот лед часть огня, пылавшего в ней, вероятно, вулканом.
Воеводу сковала какая-то неведомая сила, лишая его возможности сделать малейшее усилие оторвать уста свои от очаровательницы.
Уж она сама отпрянула от него, прослышав шорох множества шагов в сенях.
Вошли объездные десятники и сотник с донесением, что захвачены невдалеке двое подозрительных людей на конях с третьим иноходцем без седока.
– Это слуги мои! Они меня дожидались, – высказалась Позенельская.
– Так проводите княгиню и ее доезжачих за наш рубеж! – лаконически отдал приказ князь Холмский и величаво указал княгине путь.
Она смерила его с ног до головы взглядом, полным злости и мщения, и – вышла, не сказав ни слова, вслед за провожатыми.
Холмский упал перед иконою и горячо стал молиться, благодаря Создателя за ниспослание твердости в нашедшем искушении.
Потом он принялся писать к государю. Положив в досканец грамоту Александра, воевода сам перевязал накрест шелковою нитью посылку и приложил шесть печатей на шнурок, прикрепляя его ими к досканцу.
Прошло две недели, и он совсем успокоился, отправив ответ тестя зятю.
Довольный успехом удачной выдумки своей, чтобы выпроводить Позенельскую так скоро и ни с чем, молодой Холмский ждет только смены своей с исполнением заявленного государем-тестем срока, чтобы лететь в Москву, в объятия жены. Самый час сладкого с нею свиданья уже рассчитывает мысленно… «Десять дней всего по 20-й день февруария, и – прощай тревога и томления: забуду я вас! Разве как сон, когда-то виденный, представитесь вы, мои напасти, благодушно вынесенные? Будущее, несомненно, лучше прошедшего. Но отчего же начинает все больше и больше теперь томиться душа моя? Неужели, судьба, готовишь ты мне новые испытания? За что ко мне будешь ты, провидение, суровее, чем к братьям моим? И сотую долю того не испытали они, что я», – спрашивает невольно, предаваясь грустному раздумью, молодой наместник смоленский.
Но и такое успокоение себя, однако, не удается ему. Мысль о грядущем, призрачно мрачном, не дает покоя и высокому уму, невольно поддающемуся неотвязному предчувствию.
Является человек от Федосьи Ивановны и подает письмо князю-мужу.
«Радость моя, князь Василий Данилович, – пишет нежная супруга, – заждалась я тебя, государя моево ласковова, и жданки все поела. А весточки ты, голубчик мой белой, Феньке своей не шлешь две седмицы. Грех тебе, Василий Данилович, забывать нас, сожительницу твою, рабу верную. Прискучила, видно, тебе Феня своим неразумным упрямством али докукою и вздохами по тебе, ненаглядном моем. Ин, помилуй, государь Василий Данилович, как же мне, жене твоей, не докучать своему милому, коли ты дороже всево! Не ровен час, все мы под Богом ходим: тоска на меня, бесталанную, нападает такая, что не знаю, как и жить. И тебе бы, государю, уведомить нас попещитись, коли любишь по-прежнему. А коли разлюбил и того ради небрежешь почтить ответом, как ты пребываешь здрав, – и тебе, государю, да будет ведомо: не переживу я, раба твоя, твоя остуды к себе. Жизнь моя без тебя не мила, и, на леты мои ранние не смотря, не жалеючи, положу я конец сама себе».
– Что за горе сделалось с Феней? Пишет она так странно мне. Разве не получила трех моих грамот, что послал я передо прошлой и на прошлой седмице? Где это они запропастились? Разыскать, непременно разыскать надо!
И сам, бедный муж, едва ноги таскает от бессонницы да от тоски-печали. Сердце у него ноет так, что не находит он покоя себе.
Но вот, наконец, наступил и радостный для Холмского день отъезда в столицу. Сдача дел преемнику была совсем не такая, как на городском воеводстве. Явившийся на смену принял деньги счетом и дал расписку. Дьяк Холмского сдал столбцы дел, ожидающих окончательного решения. Оконченные же взять должен был с собой вместе с переписными книгами всей области. Стало быть, вся приемка кончена часа в три. Закусили затем вместе приемщик с отъезжающим, и в тот же день к вечеру уехал князь Холмский. А на другой день к вечеру он – в столице.
Вот он входит в дом к себе и замечает что-то необыкновенное. Прислуга не спит, и все грустны. О чем-то шушукаются.
Спрашивает про жену. Отвечают – в Кремле.
Холмский – во дворец. Встречает его сам Иоанн, плача:
– Нет Фени у нас: в родах замучилась на вчерашний день!
– Бог дал, Бог и взял! – нашел еще силы сказать бедный муж и уже не помнил, что с ним было дальше.
VIII. Казенный двор
Напротив Кремля, за Неглинною, возвышается род замка с теремами высокими, казенками, навесами, только без стрельниц. Да вместо стен – обширное пространство разновидных застроек занесено частым тыном. У единственных ворот в этот городок стоит бессменно достаточная стража из двух десятков пищальников с ручницами. Ночью раза три делается обход дневальным урядником вокруг всего тына: изнутри и снаружи. Что же так бережно охраняется? Это – казенный двор. Сюда поступают все доходы великокняжеские. Здесь несчетные богатства в пушном товаре заключены в надежных деревянных клетях, в два ряда обрамляющих весь неправильный четырехугольник внутреннего двора. За тыном, отделяясь от него линией кирпичных казенок, связанных сенцами, стоят кладовые серебра да золота с камнями самоцветными. Тут же и тьма судов вальяжных, являющихся в большие пиры на столах теремов государевых.
Не все казенки заняты, впрочем, добром. Самые обширные и лучше построенные теперь вмещают многолюдство: княгиню Елену Степановну с ее прислужницами под охранением стольника Ивана Максимова. Вошел он, бают, в милость к державному усердным розыском вин казенного князя Семена Ряполовского да уличеньем Ивана Юрьевича Патрикеева с сыном в злых воровствах и умыслах этих бояр родовитых. Они обманывали государя ради корысти проклятой да своего неумеренного честолюбия. Да хотели они, вороги, потомство государево от великой княгини Софьи Фоминишны обратить в служилых князей при сынке своей покровительницы великом князе Дмитрии Иваныче. Вот державный смекнул, что неладно так учинить против супружницы, ведущей род не из каких княжон захудалых, а от владык Цареграда и «всея подсолнечныя», как гласят греческие книги, «почитаемыя мужами думскими». Тут и свернули головы патрикеевцам. Отца с сыном посадили в монастыри на смиренье, там они и скончали бурное житие, в пристани мирной от треволнений и сует мира сего. В те поры Иван Максимыч, стольник, всем патрикеевцам допросы чинил и так уж для боярина Якова Захарьича усердствовал, что, когда вывели на свет Божий всю черноту помыслов опальных князей, главный-от судья, боярин Яков, и побил челом за своего усердного сыщика. Что того ли Ивана Максимова не изволит ли державный пожаловать: повысить Ивана в окольничьи?
Государь ничего не молвил, изрек только на вторичное напоминанье Захарьича.
– Ин, мы сами ведаем что за птица твой Ванька…
– Усерден?!
– Что ево усердье – на пакости! Посмотрим еще, чем он, умник твой, напредки покажется.
Вот немало прошло времени, опалился государь на невестку свою, на Алену Степановну, что дерзость взяла, укорила свекра смертью экова слуги отменного, Сеньки Ряполовского. Иван Васильевич горькие речи ее высказал. Как она, княгиня, со смердом валялась, память честную, ясного сокола, Ивана Иваныча, опозорила слабостью непростимою. И велел государь, на смиренье, свести княгиню-вдову на казенный двор, под крепкую охрану надежных дворян.
В те поры речь зашла, кому поручить будет блюсти стражу при вдове. Яков Захарьич и назвал своего подхалима, Ваньку Максимова.
Опять государь задумался. Стал боярин высчитывать ловкость, проворство, находчивость, зоркость Иванову.
– Боюсь я, штобы твой Ивашко на стороже невестки нашей не своровал, себе на пагубу?! Нам кой-што известно на сей счет непутнее! Ивашка вот на стороже штоб не учинил вдругорядь похлебство Сеньки казненного.
– Я, государь, беруся ответ держать за Ивана Максимова: излечился он от старой дури вконец и очистился…
– Ну, ин быть по-твоему; только… смотри, штобы Ванька на службе на той не сломил себе голову. Коли пакость учинит, не спасет ево ничья заступа!
С тем и назначен Иван на казенный двор сторожить знатную пташку, княгиню Алену Степановну.
Помещение княгини убрано так же, как в кремлевских чертогах ее. Еству отпускают с приспешни ихней же, и наряд не убавлен: ни судов, ни напитков, ни квасу медвянова. А с дворца хлебенного отпущают – по тайному наказу государеву – что ни есть самого лучшего ей да князю Димитрию. Столом и погребом неча гневить Бога. Одно: ни к ней, ни к сынку ее ни птица, ни зверь – не токмо человек – не найдет ни тропки, ни доступа.
Весну красную так прожила бедняжка и лето, все в четырех стенах. Супротив окошек княгининых как-то Бог уродил малинничек. И в том в самом малинничке пел-заливался соловей-душа. Сгрустнется княгине – соловьи ною песнью разгонит грусть-тоску. Но лето миновало – соловей замолк. Малинник обезлиствел, помертвел и побелел под ненастьями. Встоскнулось сиделице в расписной палатушке. Вот шлет она звать своего лютого приставника:
– Иван Максимыч, пожалуйте!
– И до нас, непутевых, дошла, знать, очередь! И мы-ста теперя – хоша не в князей Семенов дородством – авось пригодимся… коротать долготу тюремнова времени?
Вот нарядился господин стражник в свой заморский наряд праздничный, закрутил ус тощий молодецким кольцом и явился рассыпаться мелким бесом пред своею тюремною сиделицей.
Елена Степановна, конечно, много переменилась. Яркий румянец исчез с ее лица, заменившись млечною белизною. Сильная воля и уверенность, что порывы гнева свекра легко и неожиданно сменяются милостью, поддерживали в ней бодрость на лучшие еще времена с предоставлением не только свободы, но и самой власти ее сыну. За ним все же оставалось преимущество торжественного венчания! Князь Василий пользовался титулом только великого князя новгородского. А этот титул, новая вспышка каприза и столкновение с женою – с возвратом власти, оказывающейся с прежними, если еще не с большими, побуждениями вмешиваться в государственные дела – могли обратить в ничто. Так легко привести перемену ролей?
Не теряя же ни надежды на перемену, ни бодрости, при сидячей жизни княгиня приметно полнела и, следовательно, по понятиям и вкусам Московской Руси, выигрывала в привлекательности. Наш век имеет свои понятия о красоте, но мы не вправе порицать предков за их мнимое безвкусие и непонимание грации. Всякое время имеет свою моду. Для русского человека-москвича, как для обитателя Востока, да, пожалуй, и Запада, в старину дородство возводилось в добродетель именно ради знаванья красоты в круглоте форм.
В своем невольном уединении Елена Степановна от нечего делать спала, пела – для разогнания скуки – песни (а голосок ее был звонкий такой, серебристый) да переодевалась. Нашила она себе ферязей и сарафанов из самых ярких и ценных материй. А уверенность в возврате прежнего величия делала ее, как мы уже заметили, спокойною. Это, пожалуй, шло бы в разлад, казалось, с чувствами материнской любви к Дмитрию. Но, как мы выше видели, еще в годы вырастания сына внешние побуждения и потом страсть к красавцу Семену, расплатившемуся жизнью за опасную интригу с царственной вдовой, ослабили силу любви Елены к Дмитрию. Смерть Семена произвела в опальной княгине на первое время горькую печаль. Но чем горше было это чувство, тем скорее прошло оно, сменившись жаждою мести к виновникам гибели предмета страсти, прибавим, давно уже сделавшейся чисто животною у молодой, скучавшей принцессы. Максимов был хитер, хотя и неумен, но к близкой разгадке ощущений Елены Степановны, – слышав о ней многое и поверяя слышанное с делом, – пришел он без большого труда. Эта возможность представлялась и Ивану Васильевичу, когда он заявлял неохоту назначить Максимова в главные сторожа к невестке. Но ни Иван Васильевич, ни уверенный в себе Иван Максимов не приняли одного в соображение. Елена Степановна знала усердие Ваньки Максимова в выведении всех кляуз на свет Божий по производству процесса Патрикеевых и Ряполовского. Она знала, что он вымучивал у жертв своих, с утонченностью злости ренегата или отверженного ревнивца, самые мелкие и ненужные для обвинения, но зазорные по существу своему подробности сношений ее с обвиненным красавцем. А такое сознание поселило не просто желание отмстить ему, но отвращение даже, какое мы чувствуем от прикосновения с мерзостью, будь то вещество или существо самой низшей степени развития. Питая же подобное чувство к своему тюремщику, Елена сочла себя вправе обманывать его, в душе между тем сохраняя понятие о чести и честности, так же как о долге и обязанности. Но Максимов, каким он рисовался перед мыслью княгини-заключенницы, был, во-первых, тюремщик, сам – как ей было известно – выпросившийся на эту должность. Следовательно – вдвойне мерзок и низок! А стало быть, против него всякие меры позволены невестке на отместку. Во-вторых, высказанные нами известные обстоятельства могли только усилить все побуждения вредить ему, пользуясь его средствами. Заметить, наконец, дальнейшую его дерзость – виды на свою царственную пленницу после сделанного ей признания в первые дни вдовства – ей было тоже нетрудно, видя его неуместное щегольство и изысканность в одежде, когда по призыву являлся он к ней. Знала княгиня-пленница и то еще, что державный свекор строго наказывал: никого не допускать к ней.
И вот с нарушения этого главнейшего пункта государевой инструкции задумала княгиня начать свое утонченное мщение ненавистному тюремщику, а для того велела позвать его. Цель позыва, как и цель высказанного на последней аудиенции, для Максимова остались неразгаданною им тайною.
Смотрите. Вот он входит в палату пленницы.
– Здрава буди, государыня княгиня, чем изволит милость твоя почтить нижайшего раба?
– Мне сгрустнулось… Иван Максимыч!
– Если бы мог я, государыня, рассеять сколько-нибудь твою кручину?! – ответил он с видимым одушевлением. Слова своей пленницы представил себе он за сознавание ею необходимости видеть его подле себя для удаления скуки. – Чем могу служить… вся жизнь моя в жертву тебе, государыня.
– К чему, Иван Максимыч, жизнь твоя нужна мне, и я не решусь потребовать от тебя такой жертвы. Я просто хочу, чтобы ты отыскал и привел ко мне гадалку Василису: пусть пораскинет раз-другой бобы… Все этим, глядишь, и посократится время.
– Государыня! Коли не изволишь ведать, считаю долгом довесть до сведения, что, введи я лишнего человека… хоша и бабу даже… мне… коли узнают – беда!
– Кто узнает? Да, наконец, што же ты распинался сейчас еще, что готов жизнью мне пожертвовать, и… отказываешь в таком пустяке? Как понять тогда слова твои? Насмешкою над моим легковерием?!
– Ни-ни! Боже избави. Повелела твоя честь и – будет. Нужды нет, что я, Иван, пострадаю! Будет – непременно… Но, государыня, моя покорность тебе вытекает из другого источника. Не насмехаться думаю я, а пожертвовать собою… Задуматься даже не могу… Потому… потому что…
– Вижу, вижу, как трудно тебе прибрать слова… и понимаю, что ты не можешь придумать, как солгать!
– Солгать?! Могу ли я лгать перед тобой, когда ты для меня – жизнь и радость… И если бы… соизволила поверить слову раба твоего… гадальщица бы не так развеселила тебя – как… я…
– Как ты? Ты – сам… собою? Посмотрим! – и она окинула его взглядом, в котором ослепленный прочел неуверенность и робость, неразлучные с нежным сочувствием. На самом же деле взгляд, брошенный княгинею, был испуг, что, находясь во власти чудовища, подобного Максимову, еще возымевшему такие побуждения, ей грозит даже насилие. Мысль эта кольнула в сердце княгиню-пленницу, и, сделав над собою неимоверное усилие воли, она скрыла начинавшуюся бледность. Даже вызвала что-то похожее на улыбку на трепетные уста свои.
– Таков ли ты, как говоришь… укажет время, – закончила княгиня, чувствуя, что силы оставляют ее.
– И опыт, государыня, и опыт! – повторял он, нахально засмеявшись.
– Для опыта я и желаю… видеть у себя сегодня же… Василису… Няня! Посвети Ивану Максимовичу… в сенях.
Максимов не ожидал такого крутого поворота, но делать нечего: выкатился из светлицы своей сиделицы, отвешивая поклоны. Выйдя на воздух, он стал соображать, и ему представилось даже, что самое требование Василисы не иное что доказывает, как опять же обращение княгинею внимания на его личность!
«А мы постараемся еще помочь делу кое-чем!.. Василиса мне преданна: прикажу ей, чтобы приворожила Аленушку к имяреку! Да показался бы он ей слаще меду и сахару, светлей и приглядней яснова солнышка! И чтоб она, раба Божья Алена, по рабу Ивану сохла да чахла, ево и во дни, и в ночи представляючи да горячие слезы проливаючи! Вот как у нас. Тут и великачество и гордость свою отложишь, княгинюшка?! Чары-то не свой брат! Схария эки, бывало, чудеса производил! А теперя, где ни послышишь, про мою Василиску еще почище бают. Да как хошь, верь не верь, а ведает баба кислу шерсть исправно, коли и князя великова обошла?! Велел разыскать и повесить. А потом – сам позвал, да и княгиня великая подарки шлет. Так шепнуть Василисе – и склонится княгиня Елена. А какая же, братец мой, стала она теперя-тко краля! Что в терему была: оборотлива да румяна! Теперя-тко поглядь: кругла, белолица! Румянец вызвать не какое чудо, а здоровье да дородство не так легко приобресть».
И полный шаловливых представлений разыгравшейся похоти Максимов велел подать сани и помчался за Василисою.
Вызвать чародейку из круга ее почитательниц в доме, оставленном ей Зоею в полное владение, да примчать на казенный двор не потребовало много времени.
За скорое представление гадальщицы попросил Максимов, уходя и оставляя княгиню с Василисою, ручку княгини. А целуя руку, думал, что эта милость – предвестница щедрот грядущих. Как он ошибся и как скоро!
Объяснение Елены с Василисою, а не гаданье, в силу которого она не верила, представило княгине еще чернее Максимова. И сама гадальщица по мере раскрытия ей плана – как обойти пленницу? – почувствовала гнев к недавнему предмету своей страсти. Она поняла, что ее самое хочет злодей сделать орудием для победы над другою! В любви же к княгине она теперь убедилась.
В пылу негодования на открытие княгинею истинных чувств ее к низкому слуге порока Василиса не выдержала и рассказала ей, от слова до слова, как подготовлял Максимов ее, свою любовницу, к участию в замысле, теперь занимавшем его неразборчивую на средства совесть.
Ужас и отвращение, а отнюдь не что-либо другое, могли внушить эти обоюдные открытия. И тут-то мнимые соперницы, а на самом деле союзницы решили, как им действовать в борьбе со зверем, настолько изворотливым, как тюремщик княгини.
– Государыня, я ношу на всякий случай под передником надежный клинок, заточенный иголкою. Иван – известный трус! Вот тебе, коли понадобится оборониться: владай моим охранителем до времени. А сдается мне, что приступить к тебе дерзкий лукавец не замедлит, коли стал высказываться да меня наущать на свое непотребство. Совесть его была всегда черна, а казался он мне светлым и красным, пуще ангела!
Тяжелый, продолжительный вздох заключил искреннюю исповедь Василисы, которую обстоятельства поставили в положение, далеко не подходившее к ее душевной неиспорченности.
Верность соображений гадальщицы оправдалась скорее, чем предполагали они с княгинею.
Наступили Святки. По чьему-то распоряжению две трети дворян, державших стражу на казенном дворе, посланы в ночной объезд по Москве. Остальные стражники за таким назначением должны были все выйти в ночную к наружным воротам острога. Под предлогом соединения надзора – за малостью наличных охранителей – Максимов перевел всю прислугу княгини в одну избу, где готовилась для них пища и куда ходили они в застольную. Вот пошли сенные девушки да нянька с ключницей ужинать в общую людскую, уложив княгиню опочивать. От безделья ложилась Алена Степановна, как только прозвонят к вечерне в соседнем приходе.
Максимов не дремал. Зная, что стражники за воротами, а бабье в общей приспешной за столованьем, он – будто бы пройдя для внутреннего обхода по двору – припер здоровою жердью дверь из стряпущей избы, а сам направился к помещению княгини, твердо уверенный в достижении успеха своей преступной затеи. Дверь оказалась незапертою, но долго впотьмах шарил Максимов, пока ощупал скобку. Он потихоньку старался одним разом распахнуть дверь, однако изменила она все-таки скрипом.
– Кто вошел? – раздался голос княгини из запертой повалуши…
– Я, Иван…
– Зачем в такую пору?
– Узнаешь сама, государыня, – и он силился отворить дверь в повалушу, изнутри задвинутую задвижкой.
– Отвори! – крикнул Максимов. – Не то сломаю!
Но угрозу легче было высказать, чем выполнить. За всем тем от третьего удара ногою с разбега дверь слетела с петель. Максимов ворвался в ложницу и бросился к постели, но она оказалась пуста.
– Княгиня Елена Степановна, где ты ухоронилась?.. Выдь… Право, лучше будет, – говорит он, продолжая вокруг шарить. Мертвое молчание. Он прислушивается: отдается только дыхание его. – Эка притча? Дай огня зажжем! – И он идет к божнице.
Со свечкою исканья удаются.
– Зачем ты пришел: разбойничать? – спрашивает трепещущая от гнева, но не от страха вдова-княгиня.
– Жить без тебя не могу. Не захочешь покориться мне – убью! И оправдаюсь: скажу, отбивал от твоих сторонников да невзначай смерть нанес.
– Кто же поверит?
– Державный свекор твой… Да к чему тебе, подумай, сопротивляться, ведь былое дело… с князем Семеном!
Звонкая пощечина сильной руки разъяренной княгини сбила с ног нахала, на все готового. А когда упал он, княгиня наступила на грудь, одною рукою сдавила шею поверженного и в другой руке ее блеснул стилет Василисин.
– Смерть твоя, только тронься попробуй!
Нахал струсил и, трепеща перед железом, закрыл глаза, умоляя о пощаде.
В этом положении застали героическую княгиню прибежавшие женщины, начавшие стучать и кричать из волокового окна. Криком своим привлекли они внимание стражей. Всем показалась умыслом припертая снаружи дверь стряпущей избы, и первым делом по освобождении их было броситься к княгининой связи: нет ли там чего?
Вбежали… и – каково чудо, таково диво! – лежит сам начальник острога, едва дышащий. Княгина отпустила свою жертву и всем рассказала преступный замысел Максимова, упавшего духом и как бы онемевшего под гнетом обвинений, беззастенчиво высказываемых.
Десятник, выслушав все и по самому ходу дела видя явные улики против своего начальника, сел на коня и поскакал в Кремль к государю.
Иван Васильевич был в думе, на соборе.
Святители и бояре обсуждали возникшее в клире бесчиние: митрополит прямо заявил, что недопустимо чернецам со черницы во единых обителях жить – нечистота бывает. Попове же наложниц водят, полупопадьями их нарицают. И то горшая беда – на глазах людей благоговейных, все это зрящих и осуждающих.
Единодушно решили прекратить эти неустройства, пресечь соблазн пастырей народных. Привести положили в известность средства содержания обителей и составить правила для владения населенными имениями. Все эти рассуждения заняли много времени. Открылась к тому же новая попытка сплотить воедино, казалось, рассеянных последователей Схарии. Виноватые, прежде скрывавшиеся или неоткрытые, осуждены на смерть. Решение это, казалось, превышало меру виновности впадших в ересь, но, уступая большинству, князь великий согласился, наконец, на эту кару – в пример другим!
Выйдя из думы уже за полночь, государь принял донесение о случившемся на казенном дворе и, ни мгновения не медля, сам туда поехал.
Выслушав речи невестки и показания свидетелей – стражей, государь, запылавший гневом, велел привести к себе виновного.
– Раб лукавый! Не прав ли я был, когда не допускал тебя, как волка в овчарню? На службе этой коварство твое давало возможность учинить воровство даже без наказания. Моли Бога, что Он показал на тебе Свое святое провидение, не допустив увенчаться злому делу. Ступай к своим братьям, былым схариянцам, от которых ты отступил и являлся якобы усердным соглядатаем темного дела. Свести его да приобщить к приговоренным на соборе. Пусть огонь очистит злые дела, выраставшие в потемненной совести!
Наутро предостережение судьбы в виде отрывка приговора мистера Леона, брошенного под ноги коня Максимова, буквально исполнилось. Огонь пожрал свою жертву вместе с заблужденными, без сомнения, меньше виновными, чем этот отверженец.
IX. Судьба
Суженого и конем не объедешь.
Пословица
Иван Васильевич пережил смерть первой жены своей, погоревав два-три месяца. Теряя сына, слег в постель и промаялся целую весну. Теряя недавно дочь, выдержал этот удар судьбы, казалось, мужественно. Но весть об опасности, в которой находилась Софья Фоминишна, вторая жена его, не раз подвергавшаяся и опалам и гневу державного, наконец сломила железное здоровье неутомимого царственного труженика. По смерти Федосьи Ивановны государь, сам ходивший за отчаянно больным зятем – Холмским, с выздоровлением его должен был предоставить Васе нежные заботы и о себе, и о теще, страждущей неисцельною болезнью. Целые дни, сам едва двигаясь от бессилия, князь Василий Холмский проводит, ухаживая за Иваном Васильевичем да за Софьею Фоминишною. Она в долгую болезнь свою узнала вполне прекрасную душу сына своей незабвенной пестуницы. Как, бывало, мать не спит целые ночи, сидя у постели государыни в болезни ее, при частой бессоннице, так и князь Вася с наступлением сумерек, уложив тестя и дав ему своею рукою лекарство, переходит к одру великой княгини и садится читать ей харатьи. А задремлет она – он удалится в соседний терем подремать.
Вот в один вечер к государыне приходит князь Вася, обыкновенно находивший уже постельниц дневальных, и видит только монахиню, беседующую с больною.
– Не знаешь ты, Вася, эту мать преподобную? – спрашивает Софья Фоминишна, усаживая зятя и указывая на свою новую посетительницу.
– Нет.
– Посмотри поближе да попристальнее.
Смотрит князь Холмский и опять качает головой отрицательно.
– Так не знаешь?
– Нет, государыня матушка.
– Заговори с ним, мать Зизилия!
– Князь Василий Данилыч, видно, я изменилась взаправду, когда ты не признаешь грешной Зои в монахине.
Холмский вздохнул тяжело.
– Я знаю, что ты несчастлив! Знаю, как мужественно переносишь ты испытание, даваемое Богом для нашей же пользы. Не верю я, чтобы все воспоминания прошлого подавлены в тебе гнетущею сердце последнею печалью.
Вася затрепетал, но не отвечал.
Видя трепет его, монахиня не стала продолжать, погрузившись в чтение своей греческой книги.
Долго сидели они; княгиня, больная, дремала. Вдовец испытывал странное ощущение. Ему казалось, что он освобождается от какой-то тяжкой болезни, но не от той, которая свалила его после смерти жены. И не такой это недуг, который истомил его в палаце Очатовского. Этот начинающийся теперь у него недуг, правда, бросает его в жар и в холод. Но каждый переход от холода к жару так отраден, что он готов бы чувствовать эти припадки во весь остаток своей жизни, которую он считал, впрочем, почему-то непродолжительною. Странный, в самом деле, недуг овладел недавно выздоровевшим воеводою. В бескровное лицо его вступает нежный румянец, руки разогреваются, и кровообращение, недавно еще такое медленное, получает быстроту почти горячечную. Больная теща заглядывает почасту на превращение, совершающееся у ее кровати, и улыбается едва приметным растягиваньем губ. Она поняла очень хорошо, что ощущение, в котором упорно не хочет сознаться зять ее, для него должно быть только живительно.
– Мать Зизилия! – спрашивает снова больная. – Святость твоя приняла все обеты или рясу только?..
– Рясу только, – подняв глаза от книги, отвечает монахиня.
– Так тебе, по плоти моя близкая, не следует окончательно разрывать связь с миром. Ты еще в таких летах, что можешь оживлять умирающих. Вася, дай-ко мне твою ручку и послушай, что я буду говорить тебе. Поклянись мне, что ты исполнишь мою волю, или, – что я говорю, – волю твоей матери? Знай, что по завету ее должна представлять я тебе ее лицо. Скоро и для меня наступит страшный час, смертный. Сбираясь умирать, не лгут, дитя мое! Мать твоя поручила мне заботиться о твоем счастии и заменить тебе ее любовь и заботливость. Исполни же, что я тебе устами матери твоей повелеваю выполнить непременно!
– Волю твою, матушка, и приказания исполнит свято сын твой! – ответил с чувством Вася, склонившись на колени, чтобы принять благословение.
– Слушай же: мать Зизилия – та же Зоя! К ней все питаешь ты, самому тебе неведомо, может, не дружбу, а чистую любовь! Не иди же наперекор своему чувству, нет надобности. Кроме вреда, ничего не выйдет из этой борьбы. Мы не властны в себе! Я радовалась, отдавая тебе руку дочери моей. Бог взял ее – прими от меня теперь другую руку. Зоя тоже мне близка теперь. И любит, как дочь, меня. Повинуйся же и исполни! – И соединила сама руки их.
Скоро затем не стало Софьи Фоминишны. Жила она, враждуя с невесткою, и умерла, не простившись с ней. Иван Васильевич, вдовец, о невестке стал часто поминать. Да сделался сам каким-то слабым и немощным вдруг. Бывало, полегчает ему немного – приободрится он и станет располагать: завтра к невестке будет ехать. Давно не видал ее!
А утром, смотришь, опять державного прихватит: либо трясовица, либо слабость нападет. Он опять отложит посещение Елены Степановны. А не то забудет заутра за хлопотами, что сделать хотел, коли и чувствует в себе прибавку силы. Жадный он такой до дела-то правительственного. Все бы сам справил; сына не больно-то допускает везде нос совать.
Конечно, коли отыскался бы благоприятель какой Елены Степановны да напомнил бы кстати свекру, когда недомогал он: не послать ли будет за невесткой? Уж он, видимо, не гневался на нее. Да благоприятеля-то не отыскалось для вдовицы опальной, во времени державшейся высокомерно, чествовавшей одних патрикеевцев. Оттого и приходилось ей все жить да жить на казенном дворе.
А тут слышно стало – разболелась тяжко и лебедь белая, княгиня Алена Степановна. Попросила сама уж тестя к себе – больше не могу! – велела доложить.
Иван Васильевич из горницы не выходил, но, получив такой доклад, собрался таково скорехонько ночью и – прикатил на казенный двор.
Когда вошел он в опочивальную казенку невестушки, она, сердечная, металась уже на постели в предсмертной муке.
– Батюшка!.. Недолго жить мне: попомни неправду твою ко внуку… Я за вину свою раньше времени призываюсь дать отчет Создателю… И… тебе… государь… скоро… тот же… путь предстоит…
Иван Васильевич горько зарыдал.
– Прости меня, Аленушка, не столько вина твоя, сколько гнев мой, неумеренный… нанес несчастья… всем… нам… Сделал тебя страдалицей… Не виновата ты… столько, как я… грешный… в паденье в твоем… Я больше виновен: знав, что ты огневая, и… не позаботиться дать тебе сожителя!
– У вас не принято, батюшка, вдов-княгинь замуж отдавать… В этом не кладу на тебя укора… и гнева не держу… Одну себя виню… Знаю вину свою… непростительную… Из-за меня… виновной… страждет… ни в чем не повинный Митя мой… Останется он… тяжелым обвинителем и тебе, батюшка, и мне… грешной жене… униженной… опальной, но все же недостаточно караемой за грех… Тяжко мне… тяжко умирать… с греховным гнетом на совести. Душит… жжет… Ох! Сына… Сына! Не могу…
И распахнув руки, словно ловя улетающее в пространство, вдова Ивана молодого перестала страдать.
– Меня так и затрясло! – передавая князю Васе Холмскому эти подробности, сказала свидетельница сцены Василиса, ходившая за Аленой Степановной в последней болезни ее и скрывшаяся за полог ложа при входе великого князя.
Иван Васильевич стонал и рыдал как ребенок. Велел привести внука к телу матери, бросился к нему на шею; нежно обнимал, целовал его, просил прощенья и от силы нервного потрясения упал вдруг в обморок. Все перепугались, разумеется, и тотчас дали знать во дворец князю Василию Ивановичу.
Он приехал, распорядился отсылкой племянника в место его заключения и перевез бесчувственного отца в Кремль, сам вступив в управление.
Наутро государь очувствовался, но был так слаб, что ничего не помнил: что с ним было и где он был накануне. Княгиню Елену Степановну похоронили без особенных церемоний и даже без обычного перезвона. Чтобы этими грустными звуками не потревожить тонкий сон изнемогавшего самодержца, лежавшего словно в забытьи.
Поправившись, Иван Васильевич совсем забыл про внука, но дела снова потребовал к себе от сына, как почувствовал себя в силах.
Так и потекли опять дни за днями до осени.
Эпилог
27 октября 1505 года
Покрытый грязью, сошел с коня перед дворцом в Кремле сеунч от воевод государевых, стоящих в Муроме.
Вестника допустили к государю, давно уже недомогавшему, но все еще занимавшемуся делами правления. Мысль гениального старца была свежа и глубока по-прежнему. Он принял вестника сидя с боярами в своей рабочей палате, слабый и изможденный недугом, но не жалуясь на озноб, как накануне. Сегодня спальнику своему, поздравившему его с добрым утром, сказал Иван Васильевич приветно:
– Истинно, Андрюша, доброе сегодня утро! Мне таково хорошо и… отрадно. Какой, бишь, день-от сегодня в месяце?
– Двадцать седьмой день октоврия, государь, память святых мучеников Нестора и Марка, – отвечал с поклоном спальник.
– Славный день поэтому! Помни же: не забудь сего утра, друг, да пошли сказать дворецкому, что мы, великий государь, по Божьей благодати, знатно в силах своих познаем крепость и хотим на сей день обедать со всеми: пусть Василий Иваныч с молодой женой ести к нам придет. И за зятем, за Васей, послать, пусть и сожительницу ведет! Он у меня не хуже сыновей родных почтителен и любовен. Попируем, детки! На свадьбе у Васи не удалось мне быти за недугами. Сегодня справим… А ты что, сеунч, скажешь?
– Воеводы прислали меня с грамотою, что счастием твоим, государь, хищные татарове ушли совсем и не уязвилися!
– Значит, твои воеводы прозевали. Да еще радуются, что сами целы?! Ино, им отпишем, ротозеям, что так им служить нам, великому государю, негоже!.. Дьяк, изготовь к утру отповедь. Сегодня хочу веселиться, пусть готовят столованье скорее!
Поздно уже передано было веление государя готовить пир. Тут-то поднялась беготня, суетня: ключники, приспешники, повара – все сбились с ног, усердствуя изготовить стол первого наряда. Яств будет не один десяток. Угощать должно на золоте. И в кривом столе на сребре подавать. Стерляди чуть не саженьи несут на поварню. Разливать начали старую мальвазию. Хлопот, шуму, беготни – вволю, все с ног сбились. Однако, слава богу, поспели.
К государю подошел дворецкий, легонько побудил державного. «Все готово!» – молвил.
Тем временем, пока готовили обед, Иван Васильевич вздремнул, сидя на креслах своих. И видит он, будто гуляет в пустом поле, где травка, словно в глубокую осень, помертвела и прижалась к сырой земле. Вдали кое-где виднеются кустики обглоданные. Под ногами державного хрустит пересохший лист, безо всякой уж цветности. Дороги аль тропки в поле этом все заросли словно. Идти приходится по полому месту. Идет Иван Васильевич давно уже, ему кажется, и приуставать начинает. Где бы, думает, присесть отдохнуть мне? Видит в сторонке забор какой-то: тын не тын, да и не стена. Подходит ближе.
– Никак, это казенный двор мой? Куда же это его перенесли, меня не спросили. Не спрашивали, верно, не спрашивали. Уж не забыл бы я, что вывел его в поле так далеко… – Вот дошел до ворот державный, увидел лавочку и – обрадовался. Присел. Слышит, зовут его: «Батюшка!» Поглядел по сторонам – никого не видать. Оглянулся: в воротах, полуотворенных, стоит невестка Елена.
– И ты, – молвит, – батюшка, к нам норовишь? Погоди… Неладно внука оставлять взаперти: ведь сам же ты венчал его на царство русское!
– Помню, помню, Аленушка… Ох, помню! Митя не виновен, конечно, в наших прошибностях… его я всегда любил… Виноват я перед им, сердешным моим… Поставлю… все ворочу… Непременно… С тобой у нас счеты… Ох, счеты не кончены…
– Торопись, батюшка… Скоро уж сумерки будут… Ничего не увидишь… и не послушают тебя… Со мной же тебе придется встать на одну, может, доску перед Праведным Судьею… Ты коришь меня моим паденьем!.. И в том во всем не ты ли виной: зачем бабу молодую, сам говоришь, замуж не благословил?.. Слабы мы, грешные… враг силен.
– И то правда… прости, Аленушка…
– Не забудь же, батюшка, Митрея моево. Все простится… Мне недосуг.
И все смолкло.
Будит дворецкий легонько.
Проснулся Иван Васильевич весь в поту в холодном, на сердце невесело.
– Чего тебе? – спрашивает дворецкого.
– Готов стол…
– Веди же его скорей, а то матка все корит меня.
– Кого, государь?
– Как кого? Митрея, известно!.. Внука моего.
– Державство твое не указал о Дмитрие Ивановиче ничего покуда.
– Ничего?! Ладно же. – И замолчал или выговорил будто что – не понял дворецкий.
Велел государь подавать себе одежду лучшую, праздничную. А сам – все охорашивается.
Вот князь великий облачиться изволил в лучшую ферязь большого выхода. На голову думную возложил шапку золотую и всякую утварь драгоценную – как давно не вздевал и для больших праздников. Вот он шествует во всем своем сане в Грановитую. Там по велению державного изготовлен почестный пир.
За государем следует князь Василий Иванович со своей Соломонией Юрьевной, за ним – братья, холостые, а позадь их князь Василий Данилыч Холмский с Зоей, всех затмевавшею красой своей. За ними расселись члены думы. А в кривой стол посажены власти да служилые дворяне не ниже окольничих.
Сели за стол. Государь князь великий поднял первую здравицу за новобрачных, двоих. Василий Иванович и князь Василий Холмский встали, поклонилися и чмокнулись с сожительницами.
– Теперь, друзья, выпьем за князя великого, Дмитрия Ивановича. Да нет еще его, видно?.. Привести моего несчастного внука! Пождите, гости: придет он – и выпьем. А я отдохну мало-маля.
И державный склонил голову на стол.
Он так часто делал это в последние годы, за столом иногда замолкая и дремля несколько времени.
Вот прошло с полчаса, пока сходили на казенный двор: привели великого князя Дмитрия. Вступил он в Грановитую во всей светлой утвари.
– Разбудить будет государя? – сказал вслух боярин Яков Захарьич. Князь Василий Иванович поглядел гневно на старца. Князь Вася приподнялся и хотел легонько тронуть державного, но вдруг вскочил, кинулся к поникшему головой тестю и, коснувшись холодного уже лика его, не мог удержать рыдания.
Не помня себя, возопил он:
– Отлетел наш ангел, скончался наш великий Иоанн, собиратель земли Русской!
Князь Дмитрий бросился на охладевшее тело деда, но по знаку великого князя его оторвали и увели из Грановитой.
Во дворце плач и рыдания. Среди общей тревоги тесть нового самодержца, боярин Сабуров, ввел священника и громко заявил:
– Князья и бояре! Пора есть присягнути на верность государю, великому князю Василию Ивановичу всея Руси!
Все встали из-за стола.
Святослав. Великий князь киевский
Из «Энциклопедического словаря»
Изд. Брокгауза и Ефрона,
т. XXIX, СПб., 1900
вятослав Всеволодович — сын Всеволода Ольговича, великий князь Киевский. Отец Святослава, сделавшись великим князем, дал ему в 1141 г. Туров, а затем Владимир-Волынский, где он и княжил до 1148 г. Когда, по смерти Всеволода, началась борьба между Изяславом Мстиславичем и Ольговичами, Изяслав, которому Святослав приходился племянником по матери, удалил его из Владимира, но дал несколько городов на Волыни.
Вскоре Святослав ушёл в Северскую землю и много лет поддерживал дядю Святослава Ольговича в борьбе с Мономаховичами. После смерти Изяслава Мстиславича Святослав получил от Ростислава Мстиславича Туров и Пинск.
С 1158 по 1164 г. Святослав владел Новгород-Северским уделом, а затем перешёл в Чернигов. Святослав держался политики отца, стараясь сосредоточить как можно больше владений в руках своей семьи. Эта политика не раз приводила его к столкновению c племянником его Олегом.
Стремясь ослабить Изяславичей, Святослав в 1169 г. отправил своё войско на помощь ополчению Андрея Боголюбского, посланному на Киев, а в 1174 г. сам принял главное начальство над союзными войсками, осаждавшими Киев.
Во время смут, возникших в Суздальской земле после смерти Андрея, Святослав поддерживал братьев последнего, Всеволода и Михаила. В 1177 г. Святославу удалось захватить Киев, но удержать за собой всё Киевское княжество он не мог: ему пришлось идти на сделку с Ростиславичами смоленскими, предоставить им удел в Киевской земле, а за собою сохранить только Киев да титул великого князя. Между тем возрастало влияние суздальского князя Всеволода. Святослав пытался было с ним бороться. Но неудачно.
Умер Святослав в 1194 г. Он был женат на полоцкой княжне Марии Васильковне.
ЖЕНЕ, СОАВТОРУ И КРИТИКУ С ЛЮБОВЬЮ ПОСВЯЩАЮ.
Автор
Часть первая. ЮНОСТЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
осемь с половиной веков назад облака в небесном океане плыли так же неторопливо, как и теперь. И загорелый большеголовый мальчик с выгоревшими до белизны, спутанными волосами, что лежал на песке на берегу Десны, закинув руки за голову, отличался от нынешних мальчишек разве что более развитой мускулатурой. Он лежал и, прищурившись, смотрел в небо, провожая глазами летучие облака. Вот одно облачко наползло на солнце. Ещё минуту назад оно казалось таким крохотным, лёгким, что дунь — и нет его. Но стоило ему заслонить светило, как вдруг всё вокруг померкло.
Не так ли и в жизни?
В её ясное, радостное течение вдруг вторгается внезапно что-то смутное, и тогда тревожным предчувствием затемняется всё окрест.
Мальчик тяжело, не по-детски, вздохнул.
Ещё утром день обещал быть таким же счастливым и светлым, как и все проведённые здесь, под Черниговом, в отцовском загородном дворце, недалеко от впадения реки Снов в Десну.
Закончив занятия с дружинниками, Святослав совсем уже было собрался бежать со сверстниками на речку, но решил заглянуть к матери на женскую половину.
Она сидела перед большим полированным серебряным зеркалом, разглядывая своё лицо, и крупные слёзы стекали по румяным упругим молодым щекам.
Он тихонько отступил, не решившись вторгнуться непрошеным во взрослое горе.
Не решился потому, что знал, какое это горе, знал, что ему причиной, знал — да и как можно было не знать, если об этом шушукался весь княжий двор, — у отца новая наложница там, в Чернигове...
— Святослав! — донёсся до него звонкий мальчишеский голос.
Мальчик недовольно поморщился и закрыл глаза.
— Святослав! — Голос теперь раздался совсем рядом.
Через мгновение на его лицо упала тень.
— Ну чего тебе? — не открывая глаз, раздражённо спросил Святослав.
— Раки! — радостно сообщил голос. — Там, за старой ивой, в протоке, в глинистом откосе, как я и говорил. Раки!
Святослав лениво открыл глаза.
Над ним стоял загорелый до черноты голый парнишка примерно одного с ним возраста, может быть, годом младше. Худой, даже тощий — ребра можно пересчитать, — но жилистый и высокий. Тёмные нечёсаные волосы спадали на зелёные, удлинённые, какие-то бесовские глаза. И ещё обращала на себя внимание его нижняя губа. Она слегка отвисла, потому что её уродовал шрам, и оттого лицо мальчика имело всегда чуть презрительное выражение.
И звали его странно, видимо, из-за губы, — Ягуба. Он пристал к ватаге, с которой княжич Святослав бегал на Десну купаться, совсем недавно. Сыновья отцовских старших бояр и дружинников, гордые тем, что они составляют ядро его только ещё складывающейся дружины, отнеслись к новичку настороженно, даже враждебно. Зато Святослав обращался с ним по-дружески. А Ягуба, казалось, не обращал никакого внимания ни на косые взгляды мальчишек, ни на внимание княжича. Показывал места, где особенно хорошо клевало. Плавал на остров наперегонки со старшими и нередко побеждал. Приволок недоделанную долблёнку. Оказалось, что с этой полулодкой, полубревном очень интересно играть и плавать в затишке, на отмели. По вечерам, когда княжич с друзьями уходил домой, он исчезал. Никто не спрашивал его, с кем он живёт, чем питается, где спит. Порты на нём были такими ветхими, что, обычно безразличный к чужому мнению, он, пожалуй, испытывал смущение. Во всяком случае, одевался Ягуба всегда немного в стороне от мальчишек.
— Слышишь, пойдём! — Ягуба присел рядом со Святославом на корточки. — Раков там должно быть тьма. Я вчера дохлую кошку притащил, порубил, бросил. Они знаешь как тухлятину любят!
Святослав поморщился. Мысль о дохлой кошке была отвратительна.
— Да ты что? Нету её уже — сожрали небось... Раки, они прожорливые. Их там тьма!
Святослав сел.
Тонкий светлый песок струйками потёк с обсохшего тела.
Княжич потянулся. Под загорелой кожей отчётливо перекатились мышцы. Он взглянул на Ягубу, склонив по-птичьи голову набок.
По-взрослому усмехнулся.
— И всё ты врёшь. Тьма по-кыпчакски означает «десять тысяч». А раков твоих — хорошо, если дюжина наберётся. Ладно, веди.
В большой корзине, устланной мокрыми водорослями, шурша, ползали, стремясь зарыться в зелёную массу, несколько крупных раков.
У осклизлого обрывистого берега сидели голые мальчишки и следили за Петром, парнем постарше, который, скорчившись в воде, засунул руку по самое плечо в рачью нору и что-то там нащупывал.
Святослава поразило выражение глаз Петра — полная отрешённость и совершеннейшее блаженство. Так смотрел обычно юродивый Касьян на звонницу Ильинской церкви в дни больших праздников, когда звон колоколов разливался над гладью реки.
Святослав хотел было сказать об этом, но передумал: Пётр обидчив, самолюбив, стремился к первенству. Бог с ним...
Внезапно лицо Петра исказилось, он дёрнулся, вскрикнул и, выхватив руку из норы, откинулся спиной в воду. На мгновение перед всеми в воздухе мелькнула растопыренная пятерня, в которую вцепился клешней крупный зелено-коричневый рак.
Ягуба захохотал.
— Не смей смеяться, дурак! — закричал Пётр, яростно тряся рукой. — Больно ведь — Помоги лучше!
Ягуба прыгнул в воду, ловко поймал вцепившегося рака за брюшко, защищённое крепким панцирем, и что было сил сжал его у самой головы. Рак разжал клешню, и Пётр отскочил, тряся пальцами, с которых стекала кровь.
— Вот же, аспид, вцепился...
— А ты что же, прямо так рукой и полез? — удивился Ягуба.
— Ну!
— Вот тебе и «ну»! Хорошо ещё, жилу не порвал. Смотри, какой здоровый. Кто же так раков ловит?
— А как? Ты ведь тоже рукой лазил.
— Я — другое дело. Плохо ты за мной подглядывал, — хитро сказал Ягуба.
Выбравшись на берег, он показал Святославу огромного рака и бросил в корзину.
Княжич с любопытством наблюдал за ним. Ясное дело, парень не хотел выдавать своего охотничьего секрета. Если все будут знать, как ловить раков, то чем тогда он будет X отличаться от них? Интересно, как поступит Пётр?
— Хватит их ловить, — сказал Пётр, тоже выбираясь на берег. — Всё равно не в чем варить.
— Как это не в чем? — возразил Ягуба. — Вы тут костёр разведите, а я тем временем за котлом сплаваю. Он у меня на острове спрятан.
Ягуба прыгнул в воду и поплыл к острову, покрытому кустарником.
Мальчики побежали за хворостом. Святослав присел на корточки у корзины с раками, пошевелил их осторожно пальцем. Тот, большой, пойманный Петром, воинственно задрал клешню, норовя цапнуть.
Святослав выпрямился, оглянулся.
Голова Ягубы прыгала в воде уже в шагах в тридцати от острова.
И вдруг Святославу захотелось догнать мальчишку.
Он разбежался, прыгнул в воду, проплыл, словно огромная лягушка, под водой саженей пять, вынырнул, отфыркиваясь. Голова Ягубы стала ближе.
Он снова поплыл, делая длинные гребки руками и буравя воду ногами, — так плавали греческие воины из стражи Киевского митрополита.
Теперь голова Ягубы быстро приближалась.
Оставалось проплыть ещё какие-нибудь шесть-семь саженей, и он бы догнал его, как вдруг резкая боль пронзила ногу, и Святослав с ужасом почувствовал, как сильная судорога свела мышцы правой ноги.
Он изловчился и крепко ущипнул себя за голень.
Не помогло.
Тогда он высунулся из воды, глотнул побольше воздуха и, изгибаясь, погрузился, чтобы достать до стопы. И тут почувствовал, что свело и левую ногу.
Он вынырнул и поплыл обратно к берегу, преодолевая боль и загребая только руками.
Святослав с детских лет привык терпеть боль, какой бы она ни была — от падения ли, от удара игрушечным мечом или копьём, от судорог в воде, часто хватающих его в холодное время. Но сейчас боль нарастала и становилась нестерпимой...
И тут он увидел рядом с собой лицо Ягубы.
— Свело? — крикнул мальчик и, не дожидаясь ответа, распорядился: — Клади руку мне на плечо!
— Я справлюсь, — постарался спокойно ответить Святослав.
— Знамо, справишься. Только зачем, если я тут?
Княжич положил руку на плечо Ягубы, и они медленно поплыли к берегу.
— Как ты догадался?
— Оглянулся — смотрю, ныряешь. «Чего это?» — думаю, — порывисто дыша стал объяснять Ягуба. — Я знаю, здесь холодное течение... Смотрю — обратно плывёшь. Вот и догадался.
На берегу стояли обеспокоенные мальчишки, смотрели, как тяжело плывут двое.
Уже у самого берега Ягуба повелительно крикнул:
— Помогите же, чего рты раззявили!
Пётр послушно прыгнул в воду, за ним остальные.
Княгиня Агафья смотрела на разгорячённое лицо сына, слушала его сбивчивый рассказ о событиях на реке и думала: до чего же похож Святослав на отца, князя Всеволода, и в то же время не похож. Всеволод красавец, да такой, что у неё — вот уже скоро четырнадцать лет как замужем за ним — до сих пор сладко замирает сердце, когда видит его после разлуки. А сын хоть и похож на него, да непригож.
— Так чего же ты хочешь? — спросила она наконец сына, понимая, что молчит уже довольно долго.
— Взять его в свою дружину.
— Твоя дружина — твоё и решение, — уклончиво ответила мать.
— Но дворскому только ты можешь повелеть.
Так вот что смущает сына... Его собственная дружина только начинала складываться. В неё входили его сверстники, дети ближних бояр отца, дети старших дружинников и нарочитых[55] мужей. Называлась эта дружина детской[56]. Сегодня — ватага на Десне, товарищи по играм и забавам, завтра — товарищи в походах, а там, глядишь, и ближние бояре, составляющие старшую дружину князя.
И вдруг среди них окажется безродный приблудный мальчишка. Как сын его назвал?.. Ягуба? И имя то нехристианское, кличка какая-то. Но если воевода одобрит, то и мальчишки смирятся, хотя, возможно, будут не согласны с таким решением.
Княгиня внимательно посмотрела на сына и с удивлением подумала, что для двенадцатилетнего отрока Святослав уж слишком тонко и точно разобрался в хитросплетениях дворцовых отношений.
Как же получилось, что до сих пор она, зачарованная странным сходством сына с мужем, когда каждая чёрточка вроде бы повторяла черты красивого лица, а все вместе не складывалось в гармоничное целое, не обратила внимания на его глаза? Не по-детски вдумчивые и острые, они глядели на неё напряжённо, с ожиданием, и в то же время где-то, в самой глубине их, она уловила лёгкую усмешку, словно Святослав получал удовольствие, наблюдая, как мать распутывает сложный клубок.
— Иди к дворскому и распорядись. Скажи, я согласна. И воеводе то же самое скажи.
Святослав поклонился и степенно пошёл к двери, потом вдруг повернулся, подбежал к матери, обнял её порывисто, поцеловал в щёку и ушёл.
Выйдя из материнской светёлки, он выглянул в небольшое, открытое по случаю летней жары окошко.
Ягуба сидел во дворе, в тени, там, где оставил его княжич, и с любопытством вертел головой, провожая взглядом то отрока, спешащего на конюшню, то дворовую девку с охапкой меховой рухляди — наверное, ключница затеяла проветривать сундуки.
...Дворский выслушал княжича молча, вопросов не задавал, уточнил только:
— Грамотен ли?
— Не знаю, — растерялся княжич.
— Если нет, то завтра же отцу Игнатию скажу, пусть займётся.
Теперь предстоял разговор с воеводой.
Старый боярин Векса начинал службу ещё при князе Олеге Святославиче[57]. Мог бы доживать свои дни на покое — был у него в Киеве дом, не уступающий иным княжеским дворцам. Из поколения в поколение наполняли дом добром бояре, воеводы, тысяцкие из рода Вексов. Считали они себя прямыми потомками первых новгородских нарочитых мужей, что поехали с князем Игорем Старым[58] из северного города в неведомый им Аскольдов Киев.
С тех пор служили Вексы верой и правдой не князю, а Киевскому великому столу, принимая с переменой князя нового хозяина, иногда неприязненно, иногда затаив ненависть. Но принимали. И служили. В начале городу, а потом уж тому, кого в данное время судьба посадила на великий Киевский стол.
И только нынешний Векса изменил традиции.
Он привязался всем сердцем к злополучному Олегу Святославичу и вместе с ним испил всю чашу неудач.
А теперь, вместо того чтобы доживать свой век в Киеве, окружённым внуками и почётом, он преданно служил князю Всеволоду, сыну своего давно умершего господина. И хотя уже много лет не становился он в челе дружины перед боем, не водил полки, князь неизменно приглашал его в совет и часто принимал решения, прислушавшись к словам старика.
Здесь же, в загородном дворце, старый боярин был полновластным воеводой.
Княжич нашёл его в малой гриднице. Старик сидел за столом и смотрел в оконце на стрижей, что с резкими криками чертили синеву вечернего неба.
— Княжич? Садись, — повернулся к нему старый Векса.
Святослав в который раз поразился черноте внимательных глаз воеводы. Говорили, что его предки вышли из Угорской земли и в роду время от времени рождаются чернявые, темноглазые, горбоносые мальчики.
— Вот, думаю, сколько копий сможем выставить, если что заварится, упаси Господи.
Святослав промолчал. Он знал, что задавать вопросы бессмысленно — боярин сам скажет ровно столько, сколько посчитает нужным.
— На днях твой отец вернулся в Чернигов из Киева мрачнее тучи. Опять повздорил с Ростиславичами из-за спорных волостей. Вот и прикидываю на всякий случай, что можем выставить в страду. И получается — ничего, кроме младшей дружины да трёх сотен гридей. — Векса тяжко вздохнул. — Ты по делу, княжич?
— Хочу взять в детскую дружину одного отрока. Он мне сегодня жизнь спас. Будет преданным дружинником.
— Чей сын? — спросил Векса.
Святослав замялся с ответом, и старик сразу же понял причину.
— Смерд? — спросил он.
— Возьму в дружину — и будет дружинник. Смышлён и проворен. — И, заметив, что воевода нахмурился, торопливо добавил: — Мама согласна.
— А чего княгине Агафье возражать? Матери, конечно, спокойнее, если её сына верные люди окружают. Надолго ли верен?
— Не знаю, боярин. И знать не желаю. Хочу о своих людях по их делам судить.
— Это верно... Ну, коли так, я распоряжусь, чтобы доспех подобрали, оружие, коня...
Святослав согласно кивнул, показывая, что разговор окончен, повернулся и спокойно, совсем по-взрослому пошёл к двери. Закрыв за собой дверь, он бегом побежал во двор.
Ягуба всё так же сидел в тенёчке.
Святослав торжественно подошёл к нему.
— Ну? — спросил мальчик, глядя снизу вверх на княжича.
— Встань! — звонким голосом сказал княжич.
— Ты чего?
— Встань! — снова приказал он.
Ягуба встал.
— Я, княжич Святослав, сын князя Всеволода Олеговича[59], беру тебя в свои дружинники! Завтра в броне и оружии принесёшь мне клятву верности.
— Я и сегодня клянусь тебе, князь: буду верен до самого смертного часа своего!
Некоторое время мальчики смотрели друг на друга молча. Потом Святослав спросил буднично:
— Голоден?
— Угу... Да я потерплю, Святослав...
— Отныне будешь звать меня «княжич». Стану князем — будешь звать «князем». Понял?
— Угу... Княжич.
— Посиди ещё. — И Святослав побежал на поварню.
Вскоре он вернулся с корчагой кваса и двумя огромными ломтями хлеба, на которых лежали куски варёного мяса.
— Айда на сеновал, там сейчас самое спокойное место.
На сеновале мальчики устроились на ворохе старого прошлогоднего сена и некоторое время сосредоточенно жевали, запивая по очереди хлеб квасом из корчажки.
- Вот ты сказал — буду князем, — произнёс с набитым ртом Ягуба. — А когда будешь?
— Когда получу во владение княжеский стол. Хотя бы самый крохотный. А если не взойду на престол, не добуду себе княжества, так и останусь до седых волос княжичем. Выпаду из княжеской лествицы, что ведёт к великому Киевскому столу.
— Нетто ты великим князем хочешь стать?
— Хочу! — И повторил с силой: — Хочу быть великим князем и стану, вот попомни мои слова! — Святослав откусил здоровенный кус и некоторое время сосредоточенно жевал, с трудом глотая. — Хотя и непросто мне стать великим, — добавил он, прожёвывая.
— Почему? — заинтересовался Ягуба.
— Потому что... — Княжич задумался.
Объяснять было долго и сложно, особенно мальчику, выросшему вдали от княжеских дворов, не впитавшему с юных лет всех сложностей дворцовых и межкняжеских отношений.
По лествичному праву, праву старшинства, престол наследует не сын, а следующий по возрасту брат. И только после всех братьев это право переходит к старшему сыну старшего брата. Кроме того, по лествичному праву преимущество получал тот из князей, чей отец побывал на великом Киевском столе. В этом случае его дети могли говорить, что они требуют «отнего стола», то есть престола, занимаемого когда-то их отцом.
Родной дед Святослава Олег, прозванный Гориславичем, хотя и стремился всю жизнь завладеть великим столом, так и не сел на него. Тем самым он сделал мечту о Киевском престоле для своих детей — в первую очередь для Всеволода — почти недостижимой. Лествичное право выводило вперёд всех детей Мономаха. Видимо, уже сам Олег понял, что ему никогда не обойти Мономаха законным образом, и потому из самого близкого друга — были они двоюродными братьями и в молодые годы совершили немало славных походов вместе — превратился в заклятого врага и не раз поднимал оружие против брата.
Но и меч не помог Олегу, как не помогли союзники-половцы, родственники жены-половчанки[60]. Великим князем на долгие годы стал Мономах, а Олегу пришлось удовлетвориться Черниговским княжеством.
Наверное, поэтому сидел Всеволод в Чернигове на отчем престоле, а всё своё время проводил в Киеве, сторожил фортуну. Встревал во все княжьи свары и уже завоевал дурную славу, но славы большого полководца не обрёл...
Как всё это объяснить Ягубе? Да и смог бы двенадцатилетний княжич это сделать, если говорить по совести?
Именно в это время, в тридцатые годы двенадцатого столетия, в Киевской Руси начался процесс, во многом определивший нашу историю на ближайшие столетия. Этот процесс формально можно было бы обозначить точной датой — смертью Мстислава Владимировича, старшего сына Мономаха. Она последовала в 1132 году, посла чего многолюдное и могущественное племя его детей, Мстиславичей, оказалось отодвинутым от заветного престола.
В борьбу вступили дядья. Начался неуправляемый распад государства на отдельные княжества. Пожалуй, одну из самых незавидных ролей в этом сыграл младший сын Мономаха — Юрий Владимирович Долгорукий. Князь, одарённый многими талантами, эрудит, способный военачальник, тонкий политик, строитель городов и храмов, он, сам того не желая, пал жертвой и Русь сделал жертвой раздирающих его двух страстей.
Одна страсть — это любовь к северной Залесской[61], суровой и прекрасной Руси. Она зародилась в раннем детстве, когда шестилетним посадил его отец князем в Ростове, что на берегу прекрасного озера Неро. Эта страсть никогда не утихала и помогла ему объединить в одно могучее княжество Ростовские и Суздальские земли, подчинить им Владимирские, Ярославские, поднять Рязанские и Муромские. Словом — создать огромную северную империю, которой уже его дети стали управлять на правах отчины.
И вторая страсть — желание сесть на великий Киевский стол... Именно борьба этих двух страстей заставляла его вмешиваться в жизнь юга Руси, не покидая Севера, протягивать длинные руки к Переяславлю, и к Киеву, и к другим княжествам. И главное — втягивать в борьбу всё новых и новых князей и бояр. В эту борьбу был вовлечён старший сын заклятого врага Мономаха, троюродный брат Юрия, Всеволод Олегович, отец Святослава. Укрепившись в Чернигове, он сидел на этом столе, как бойцовский петух на шестке, беспрестанно крутя головой и выглядывая, куда бы ударить острым клювом — конницей половцев, своих близких союзников по матери, которая была половчанкой. Он ходил во многие походы, не принёсшие ему ни славы, ни богатства. Казалось, вожделенный Киевский престол отодвигался всё дальше, становился всё недоступнее...
И потому Святослав, подавив невольный вздох, просто сказал, не вдаваясь в объяснения:
— Вот кабы стал мой отец великим князем, и мне бы оно проще было...
— Почему?
— Порядок такой, — сказал княжич.
Ягуба удовлетворился объяснением.
— Как тебя зовут?
— Ягуба, — удивлённо ответил мальчик.
— Да нет, имя твоё какое?
— Кочкарями нас в деревне кликали.
— Тьфу, Господи! Нет, лучше уж оставайся Ягубой. Отец твой кто?
— Отца и мать в прошлый большой налёт половцы посекли...
— Крестьянствовали?
— Крестьянствовали.
— Ата куда подался?
— С гуслярами ходил. Потом ушёл от них.
— Чего ж ты их бросил?
— L Надоело, гнусят одно и то же. Надоело их объедки подъедать.
— Не пожелал подъедать объедки? Может, и меня бросишь? Ежели, допустим, нежирные объедки тебе достанутся?
— Тебе я поклялся.
— Верю, верю... Грамотен?
— Нет.
— Завтра же начнёшь с отцом Игнатием буквы учить. Дружиннику без грамоты нельзя.
— Эва... — фыркнул презрительно Ягуба.
— Ну и. Дурак, — сказал княжич спокойно. — Думаешь, на коне скакать, мечом махать, копьём — ума не надо? Ум черпаем мы из мудрых книг. Я с семи лет писать-читать обучен. А сейчас и греческий знаю, и латынь начал учить. — Святослав поглядел на Ягубу и, не найдя в лице должного почтения, рассердился. — Словом, я повелел: ты будешь учиться! И на бронном дворе — с мечом, копьём и луком. И на конном дворе — в седле и без седла. И чтобы через год не хуже Петра был. Пётр у нас сейчас самый ловкий и сильный. Всё! — Святослав встал.
Ягуба остался сидеть.
— Я встал — и ты встаёшь, понятно? Запоминай.
— Хорошо, княжич. — Ягуба проворно вскочил на ноги.
— Иди за мной. Сейчас отведу тебя к воеводе.
С этого дня всё в жизни Ягубы изменилось самым коренным образом.
Он вставал вместе со всей детской дружиной в пять утра. Бежал умываться туда, где молодые воины окатывали друг друга холодной водой. Затем все шли в трапезную. Там они получали по ломтю хлеба с мёдом и по кружке молока. Затем бегом отправлялись на бронный двор и часа два прыгали с грузом, укрепляя ноги, после чего сражались на мечах со щитом, с мечами в обеих руках, с мечом и сулицей, с коротким копьём, с половецкой саблей против меча, с засапожным ножом против вооружённого мечом. Потом шли на стрельбищенский двор, где учились стрелять из лука стоя, сидя, на скаку. И наконец, то, что Ягуба полюбил с первого занятия, — конные игры.
Чего только не требовал от молодых дружинников их наставник, старый седоусый Асен, торк из дружественного рода торков![62] Конечно, Ягуба уступал в ловкости любому из детской дружины. Хотя на реке они во многом и отставали от него, но здесь даже самый младшей Васек Ратшич — голова его едва доставала до плеча Ягубы — легко, играючи побеждал его и на мечах, и на копьях, и в стрельбе из лука, и даже в скачках.
Но самое трудное начиналось, когда все уходили в школу, а Ягубу забирал с собой отец Игнатий.
Голова пухла от обилия нового, дотоле не ведомого Ягубе, глаза предательски слипались, но отец Игнатий не давал ему никакой поблажки.
Первое время мальчик так уставал, что вечером валился спать как убитый.
Только через месяц Ягуба вдруг с удивлением заметил, что не зевает днём на занятиях, что буквы уже не копошатся козявками у него перед глазами, а послушно выстраиваются в слова и несут ему свой сокровенный смысл. Да и руки перестали болеть от тяжёлого меча и копья.
В середине июля памятного для Ягубы 1137 года неожиданно для всех в загородном дворце появился сам Всеволод Олегович, князь Черниговский и Северский.
Мальчики только что кончили заниматься на бронном дворе и раздевались, снимали с себя стёганые безрукавки, подбитые овечьей шерстью. Их надевали, чтобы не пораниться ненароком.
Князь прискакал с ближним боярином Ратшей. Спрыгнул с коня и пошёл было в дом, но обернулся, пригляделся — в ватаге полуголых, одинаково светловолосых, загорелых, блестящих от пота мальчишек трудно было различить Святослава. Наконец князь нашёл сына взглядом, улыбнулся.
Ягуба поразился — словно солнце ослепило вдруг бронный двор — такая была у князя ясная, светлая улыбка. Святослав бросился к отцу. Он уже доставал головой ему до бородки. Князь обнял его, потом отстранил от себя, полюбовался, сжал могучими руками плечи.
— Хорош!
И вдруг молниеносным движением выхватил меч, отстегнул тяжёлую фибулу на плаще, сбросил его. Каким-то образом дружинник успел подхватить плащ на лету. Всеволод встал в позицию и крикнул:
— Меч княжичу!
Меч словно чудом появился в руках Святослава.
— Нападай.
Святослав сделал выпад.
— Смелее! Нападай, не бойся ударить, сын!
Святослав стал яростно рубиться с отцом. Ягуба достаточно долго учился владеть мечом, чтобы понимать, что князь всего лишь защищается. Святослав нападал всё увереннее, всё сильнее отбивал меч отца. В следующее мгновение меч княжича сверкнул на солнце и отлетел на несколько шагов в сторону, а сам он отскочил, потирая кисть правой руки. Как это произошло, Ягуба не успел заметить.
— Молодец! — похвалил князь сына и взглянул на Ягубу. — Это ты Я — губа? — произнёс он раздельно.
— Я, князь.
Всеволод внимательно посмотрел на мальчика и молча пошёл к дому.
На высоком крыльце его ждала княгиня Агафья. Лицо её светилось такой радостью и счастьем, что Святослав поразился. Она не сводила глаз с мужа.
Князь, почитай, первый раз за полтора месяца приехал из Чернигова к ней, а она словно забыла все свои обиды и слёзы.
Всеволод стремительно взбежал по ступеням, обнял жену и, не обращая внимания на стоящих на бронном дворе людей, поцеловал её — не троекратно, по обычаю, а в губы. Святослава удивило, как безвольно висевшие в первый момент руки матери вдруг ожили, налились силой и обняли крепкую загорелую шею отца. В душе мальчика шевельнулось неприязненное чувство, но он не мог разобрать — к отцу или к матери, так необъяснимо изменившейся в одно мгновение...
А отец уже ввёл княгиню в дом, и слуга закрыл за ними тяжёлую дверь.
Святослав оглянулся. Лица людей, свидетелей этой сцены, светились искренней радостью. Только неизвестно откуда взявшийся боярин воевода Векса задумчиво подёргивал себя за бородку, да Пётр, всезнающий, умный Пётр, соперник княжича в греческом и в латыни, потупил глаза в землю. Зато Ягуба, простая душа, стоял с разинутым ртом.
— Закрой, ворона влетит, — толкнул его локтем княжич.
— Как он у тебя меч-то выбил, а? — восторженно молвил Ягуба.
Но не успел Святослав сказать, что отец лучший боец на мечах не только в Чернигове, но и в далёком Киеве, как Ягуба добавил столь же восторженно:
— Как он её охомутал-то, а...
— Замолчи, смерд! — сердито крикнул княжич и, не оглядываясь, пошёл прочь с бронного двора.
Вечером, как обычно, Святослав сидел в библиотеке. Он забрался в каморку отца Игнатия, что располагалась за полками. Старик устроил в ней мягкое ложе, и Святослав любил усесться там с ногами и читать, читать.
С отцом после его приезда он больше не виделся. От сенной девушки, которая иногда, посмеиваясь, прижималась к княжичу, ввергая его в смущение, он узнал, что отец с матерью сразу же пошли в баню, потом вдвоём сели за пиршественный стол, а затем ушли в опочивальню. Святослав хотел было приструнить её, но любопытство взяло верх, и он дослушал до конца.
— Княгиня такая счастливая была, просто ужас! — закончила девушка и мечтательно улыбнулась. — Я бы для князя... — Но заметила, что Святослав смотрит на неё с яростью, тотчас умолкла и исчезла в соседней горнице, словно её и не было...
Листая книгу, Святослав никак не мог вникнуть в тонкую вязь греческой философской премудрости.
Что находят женщины в его отце?
В библиотеке раздались голоса. Святослав прислушался. Говорил его отец. Его рокочущий низкий голос ни с каким другим не спутаешь. С ним был Ратша — голос с хрипотцой, и в каждом слове затаённая насмешка.
Святослав хотел было выйти из каморки, как вдруг отчётливо услышал вопрос Ратши:
— Ублаготворил княгинюшку?
Святослав не сразу понял смысл вопроса, а когда сообразил, — кровь бросилась к щекам. Он замер.
— Спит...
— А сам чего не спишь? Зачем меня вызвал, князь?
— Да так... Выпей со мной, боярин. Тебе греческого, сладкого или рейнского?
«Откуда здесь вино? — подумал растерянно Святослав. — Наверное, отец с собой захватил».
— Греческого.
— Никак не перестаю удивляться своей княгине, — заговорил отец после короткого молчания. — Кажется, всё при ней: и стать, и красота, и кожа, как сметана... А что-то не так...
До слуха княжича донёсся хрипловатый смешок Ратши.
— Что это ты всё кругами ходишь? Говори уж прямо, в чём дело.
— Да вот... Приметил я тут одну из Агафьиных сенных девушек...
— Эк тебя заносит — не успел из жениной опочивальни выйти...
— Да что ты знаешь! — перебил князь боярина. — Княгиня, она квёлая какая-то, лежит колода колодой. А от девки этой жаром пышет, запах идёт самый бабий, и глазами так и стреляет...
— Постой, князь, — медленно заговорил Ратша, — мы сюда за делом приехали, а ты всё порушишь мановения одного ради.
Святослав нечаянно шевельнулся в своём закутке, и с колен на пол с шумом упала книга.
— Кто здесь? — раскатился зычный голос отца. — Выходи!
Святослав сжался испуганно, потом взял себя в руки, неспешно вышел в библиотеку, прошёл за полками и, оказавшись за спиной отца и Ратши, сказал:
— Это я, князь. Читал в каморке отца Игнатия, задремал, книга упала... извини...
Отец внимательно вгляделся в лицо сына.
Святославу показалось, что в тусклом свете светильника лицо отца плывёт, меняется, растекается, то приближаясь, то удаляясь. Наваждение рассеялось от вопроса Ратши:
— Задремал, говоришь? И не слышал, как мы вошли, княжич?
— Не слышал.
— Аристотель? — Отец указал глазами на книгу в руках сына.
— Эсхил.
— Это ты молодец, что Эсхила читаешь.
— И засыпаешь над ним, — хохотнул Ратша.
— В молодости я мечтал возродить в Киеве античный театр, что так бездумно погубили ромеи у себя в Византии, увлёкшись конными ристалищами на ипподромах. Митрополит воспротивился, — сказал князь и пошёл к ларям, где стояли две сулеи с вином.
Свет упал на князя Всеволода, и Святослав в который раз подумал, до чего красив его отец. Он был в лёгком хиновском[63] халате, распахнутом на груди. Золотистые волосы курчавились над могучей, как ствол дуба, шеей, небольшая ухоженная бородка и подстриженные усы пшеничного цвета оттеняли пунцовые губы, а воспетые в сотнях песен бесовские зелёные глаза в тёмных ресницах чуть щурились привычной усмешкой.
— Не засиживайся, иди спать, — сказал князь. — И ты, боярин, иди. Завтра тебе чуть свет вставать, к приезду дорогих гостей готовиться. — Он вышел из библиотеки, взяв с собой сулею с вином.
— Как мой младший у тебя в дружине себя показывает... — спросил боярин Святослава и добавил, словно вспомнил: — Княжич?
— Трудновато ему: на два года моложе всех. Но тянется, не уступает. — И так же, после паузы, добавил: — Боярин.
Ратша мгновенно уловил упрёк и то, как произнёс это слово княжич, и рассмеялся.
— Ты же знаешь, княжич, мы с твоим отцом тоже вот с таких лет вместе, не разлей вода. И в бою, и в пиру...
«И с киевскими непотребными жёнками», — добавил про себя неприязненно княжич.
— И на охоте, — словно прочитав мысли Святослава, плотоядно и насмешливо протянул боярин.
— А о каких дорогих гостях говорил отец? — Святослав не заметил, как в его речь ворвалась та самая насмешливая интонация, с которой всё время говорил боярин.
— Твой младший дядя приедет.
Святослав радостно улыбнулся — он любил дядю Мстислава, родного брата матери.
Мстислав приехал в середине дня. Его сопровождали трое ближних бояр и два десятка дружинников, каждый со своим меченошей. Если считать ещё слуг и коноводов, приезжих набралось почти с сотню человек. Просторный двор загородного дома сразу стал маленьким и шумным.
Дядя расцеловал княгиню Агафью, шумно поздоровался со Всеволодом, стиснул в объятиях Святослава, подхватил пятилетнего Ярослава, поднял его на вытянутых руках, потом расцеловал в пышущие румянцем щёки, отдал дядьке и подошёл к толпе нянек и мамок.
— Что это у нас тут такое глазастое? — спросил он и присел на корточки перед самой младшей дочерью Всеволода двухлетней Анной, черноглазой и черноволосой.
— Это твой дядя Мстислав, — сказала дочери княгиня Агафья.
Анна серьёзно поглядела на князя. Он подмигнул ей, и девочка снисходительно улыбнулась, отчего на щёчках появились вкусные ямочки.
— Ты смотри какая черноглазая — в нашу породу! — сказал Мстислав сестре, взял на руки девочку и несколько раз высоко подбросил её в воздух. Княгиня Агафья испуганно охнула, а девочка счастливо засмеялась и сказала отчётливо:
— Ещё!
— Ладушка ты моя! — Мстислав ещё раз высоко-высоко подбросил ребёнка, поймал, прижал к себе и спросил громким шёпотом: — Пойдёшь к дяде?
Анна спрятала лицо и едва слышно ответила:
— Не...
Святослав смотрел на них, с трудом удерживая на лице улыбку: после того, что он случайно услышал вечером в библиотеке, всё происходящее казалось ему фальшивым, а слащавая картина семейного счастья вызывала раздражение.
И потом, когда пировали с Мстиславом и его ближними боярами, всё это продолжалось: Всеволод время от времени обнимал княгиню за плечи, ласково притягивая к себе. А мать вскидывала на мужа глаза, такие преданные, любящие, глупые, что у Святослава каждый раз ныло сердце — как она могла, как ей удалось забыть всё вот так сразу, забыть слёзы долгих одиноких ночей, тоску бесконечных недель, обиду и ревность. Неужели она не понимает — всё это для Мстислава. Уедет брат — и умчится отец в Чернигов к своим тамошним непотребным бабам. А всё это — только игра, и ведётся она ради того, чтобы выторговать что-то у Мстислава...
Что удалось отцу выторговать, Святослав узнал только на следующий день от старого боярина Вексы, принимавшего участие в княжеском совете.
Разговор княжич повёл издалека:
— Расспрашивал тебя боярин Ратша о своём сыне, воевода?
— А как же, княжич, — ответил старый воевода, — он отец.
— И меня расспрашивал... Ты похвалил?
— За что мне его хаять? Справный отрок, старается.
— А долго сидели за столом?
— Когда?
— Вчера, на совете.
— Долго.
— Уговорил отец дядю Мстислава? — наудачу спросил княжич.
— Князь Мстислав не баба, чтобы его уговаривать. Он свою выгоду понимает, — попался на нехитрую уловку старик.
— Какую?
— Юрия Владимировича укоротить. Больно часто, сидя у себя на Клязьме, в киевские дела руки запускает.
Юрия в Киеве недолюбливали, а за привычку вмешиваться в дела южных княжеств из своего северного далёка называли Долгоруким.
— И что же?
— Известно, наш князь всегда своего добивается.
— Значит... — Святослав не закончил свою мысль.
— Значит, вместе выступим.
— Когда?
— А ты уже завтра на войну собрался? Рано тебе, княжич. Твой отец в первый поход пошёл, когда ему четырнадцать годов стукнуло. Так что ждать тебе ещё год, никак не меньше. А сейчас поедешь с матерью, братом, сестрой и с детской дружиной в Киев.
— Почему в Киев?
— Для твоей же безопасности. Князья сражаются друг с другом, а их семьи в Киеве соседями живут под рукой великого князя и митрополита. Так от веку заведено. Случается, что в Святой Софии женщины рядом обедню стоят, и каждая Бога за своего мужа молит. А мужья тем временем, возможно, на бранном поле друг с другом бьются. Ещё при сынах старого Владимира то заведено было. Чтобы ненароком не застило какому князю голову, не схватил бы семью брата своего и не совершил грех, пред которым грех Святополка Окаянного, убившего своих родных братьев Бориса и Глеба, бледнеет.
В Киев они поехали в конце лета.
Там в это время княжил средний сын Владимира Мономаха — Ярополк.
Узнав о союзе Всеволода и Мстислава, он в свою очередь стал собирать сторонников.
Так Южная Русь раскололась на два лагеря.
Большинство князей пошли за Ярополком, законным великим князем: князь Переяславльский, князь Смоленский, князь Суздальский, многие подручные князья, наёмная конница «чёрных клобуков»[64].
А под знамёна Всеволода никто, кроме Ольговичей и нескольких Мстиславичей, не стал. Всеволоду пришлось запираться в Чернигове, сесть в осаду. Он успешно отбил несколько приступов, но тут черниговцы, напуганные нашествием на их город невиданного количества войск, пошли к князю. Справедливо полагая, что в случае поражения князь сбежит, а город бросит, как тогда говорили, «на поток и разграбление», они потребовали:
— Оставь своё высокомерие и проси мира!
Князь вспылил, хотел схватить говорунов, но вовремя одумался — гневить вящих[65] людей города, когда у стен стоят враждебные полки, было неразумно. С той стремительностью, которой он прославился, Всеволод сменил гнев на милость, пригласил самых известных мужей в думную палату и сказал, что готов выслушать их, если слова их не сопряжены с предательством.
Никто не решился выступить первым. И тогда заговорил епископ Есифей. Самый старый из черниговского клира, епископ встал, опираясь на две клюки, и дрожащим голосом, шамкая беззубым ртом, повёл речь о том, что ему, видевшему на своём веку уже девяносто вёсен, не страшны ни смерть, ни ограбление. Но зачем же подвергать угрозе свой народ, невиновный и безгрешный, вся беда которого только в том и состоит, что Бог дал воскняжить на Черниговском столе человеку беспокойному, жестокому и сластолюбивому.
Ропот собравшихся заставил старца вспомнить, зачем он взял слово. Есифей сказал, что черниговцы верят в великодушие Ярополка, великого князя Киевского, уже не раз им проявленное. Если Всеволод обратится к нему, то может рассчитывать на доброе сердце и христианское всепрощение своего троюродного брата.
Всеволод с раздражением подумал, что сейчас старый епископ опять заведёт речь о том, что все они, князья русские, братья и не по-божески, когда брат на брата...
А ведь действительно, его отец — двоюродный брат Мономаха, отца Ярополка... Мысли князя сами собой утекли в сторону: о повторяемости всего на бренной земле, о замкнутом и безвыходном круге явлений. Не его ли отец и не в том же самом ли Чернигове потерпел от Владимира Мономаха жестокое поражение? И не его ли отцу, Олегу, пришлось тогда уйти на другой стол и чуть было не потерять навсегда права на богатейший Чернигов, второй на Руси по богатству после Новгородского стола? Впрочем, Новгород сейчас уже вырвался из лествичного круга: новгородская бояра всё увереннее берет власть и уже приглашает сама, по своей воле князей, и никто не может взнуздать её могучей дланью, как когда-то взнуздал Ярослав Мудрый...
А епископ всё говорил, сплетая цветы церковного красноречия с евангельским призывом к всепрощению.
Всеволоду захотелось прервать старика, но он терпел, прикидывая, на каких условиях можно согласиться и принять унизительный мир от Ярополка, а на каких — нельзя...
Нельзя терять Черниговскую землю, это он знал точно. Без Чернигова он ничто. И не только он, но и все Ольговичи...
Наконец старец закончил говорить, и Всеволод с приличием ответствовал ему, что речь его принял к сердцу и немедленно сошлётся с Ярополком.
Черниговцы разошлись, поражённые преображением Всеволода, а князь тут же послал гонца к великому князю Ярополку с просьбой о братской встрече...
Усобица прекратилась. Недавно враждовавшие князья съехались в Киеве и на совете у великого князя заключили соглашение: кто теряет волости, кто приобретает, кто получал отступного. Обычное дело, как ворчал старый Векса. Потом все целовали крест, что будут верны договору. Попировав, разъехались. А жены по-прежнему ходили к заутрене и к обедне в Святую Софию и стояли рядом, но теперь уже здоровались и осведомлялись о здоровье чад и домочадцев.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Всю короткую военную страду Святославу, как он ни возмущался решением отца, пришлось прожить в Киеве и под Киевом, в загородном дворце Ольговичей на Почайне.
Жизнь здесь мало чем отличалась от жизни в Чернигове — всё те же учения с детской дружиной, занятия с учителями, вечерние бдения в библиотеке, которую начал ещё собирать дед Олег. Даже отец Игнатий на время перебрался сюда из неспокойного Чернигова со своими переписчиками.
За зиму Святослав вытянулся, повзрослел. Всё чаще он засиживался вместе с Петром в библиотеке над книгами. Они вместе рылись в старинных фолиантах, спорили о прочитанном, но, странное дело, за пределами библиотеки это не сближало юношей, а, даже наоборот, отдаляло их друг от друга. Зато Ягуба, так и не приохотившийся к знаниям, не полюбивший столь увлекательное для Святослава дело — приобретение знаний, но догнавший и перегнавший всех детских дружинников в игре на мечах, саблях, в стрельбе из лука, становился всё более близким другом и поверенным во всех тайных мечтах княжича.
Ему, и только ему, рассказывал Святослав о первых, невнятных ещё любовных томлениях. С ним бегал к княгининой купальне, заплывая далеко к середине Днепра, чтобы подглядеть, как входят в воду обнажённые княгинины боярыни и сенные девки. Иногда подныривал к плещущимся на мели и хватал их за ноги, пугая девушек до обморока и странно возбуждаясь от прикосновения к холодному в воде, гладкому девичьему телу.
Весной на северские земли, где сидел второй по старшинству Ольгович, родной дядя и тёзка Святослава, налетели оголодавшие за зиму половцы. Отец пошёл на помощь брату и впервые взял в поход сына, одного из всей детской дружины. Когда Святослав стал просить за друзей, отец категорически отказал ему:
— Я и тебя-то против смысла беру. Чтобы тебя в первом бою оберегать, надо троих дружинников выделить. А поход будет быстрым. Воинов возьму с собой мало, только дружину и три сотни конных гридей. Так что каждый боец на счету. Всех же твоих брать — за ними приглядывать полусотня понадобится.
И, увидев глаза Святослава, отрезал:
- Всё. И не проси. И тебя беру только потому, что в этом возрасте меня твой дед впервые взял в поход.
В этом походе Святослав впервые увидел кровь, смерть, насилие, грабежи. Он видел, как хватали половецких девок воины и тащили в кусты, слышал дикие крики, визг и плачь детей, видел разгромленные вежи[66] и горящие шатры и землянки, золото, что торопливо грузили в перемётные сумы — золото, вырываемое с кровью из цепких рук обезумевших половецких старух...
Так вот и получилось, что он оказался на целый поход взрослее своих дружинников. И было ещё одно, о чём не сказал даже Ягубе: по примеру других он потащил было в Русты девку-половчанку, но по неопытности — не было у него ещё женщин — не справился, и воспоминание о том унижении до сих пор заливало порой щёки жаром.
В 1139 году внезапно умер великий князь Киевский Ярополк Владимирович.
Всеволод, словно предчувствовавший его смерть и живший последнее время безвыездно под Киевом, вызвал к себе из Чернигова, загоняя гонцов, полки, договорился с половцами и притаился.
После пышных торжеств на великий стол по старшинству взошёл предпоследний из живущих детей Мономаха — Вячеслав.
Слабохарактерный, болезненный, неуверенный в себе, сын великого отца не пользовался любовью киевлян. Он в первые же дни княжения умудрился оттолкнуть от себя сторонников, которым ничего не дал, и сплотить противников, которым не подтвердил давние пожалования старших своих братьев.
Всё это время Всеволод сидел у себя в Почайне, собирая попки и ловя каждое сообщение из Киева. Через неделю он понял — час настал.
Стремительно подведя к Киеву полки черниговцев и половцев, он принялся в полном смысле этого слова «выкуривать» Вячеслава: поджёг пригороды, посады, перекрыл переправы, обложил город так, что прекратился подвоз продовольствия.
Следующий по старшинству сын Мономаха — Юрий Долгорукий — в это время увяз в очередной усобице на севере, да и не успел он подвести свои войска к Киеву за столь короткое время.
Прокняжив всего неделю, незадачливый Вячеслав бежал из Киева, уступив великий стол Всеволоду, старшему из Ольговичей.
Свершилось.
В тот же вечер великий боярин Ратша приехал в Почайну, где жила княгиня Агафья с детьми, чтобы отвезти их в Киев для участия в торжестве.
Узнав об этом, Святослав обрадовался было: уж больно надоело ему сидеть в захолустье, когда происходят такие события. Захотелось в Киев, туда, где решаются судьбы Руси. Да и покрасоваться в новом качестве великокняжеского сына, что греха таить, было бы приятно. Но тут он представил себе, как в первые дни начнёт отец прилюдно выказывать свою любовь к матери в надежде завоевать симпатии простого народа и привлечь на свою сторону многочисленную и могущественную родню княгини Агафьи, как преданно и покорно будет ловить его улыбки мать, всепрощающая, потерявшая гордость, униженная и счастливая в своём унижении и как сочувственно будут смотреть на неё княжеские и боярские всезнающие жены и шушукаться, перешёптываться, ухмыляться в платочки. И так стало ему тошно от одних мыслей о предстоящем, что он не откладывая, словно боясь, что передумает, разыскал погруженного в хлопоты боярина Ратшу и сказал ему, что не сможет ехать со всеми, что есть у него какие-то дела.
Боярин удивлённо поглядел на княжича, хотел было расспросить, что за дела, но сдержался и только сказал:
— Как тебе будет угодно, княжич. Только отец твой запретил поодиночке за стены выезжать, так что поедешь со старым боярином Вексой. Он тут останется с дворским на пару дней...
С Ратшей уехала вся детская дружина. Ребята рвались в Киев, и Святослав не возражал, когда Ратша попросил отпустить их. С ним остался один Ягуба: в Киеве его никто не ждал.
На следующий день княжич встал поздно. Заглянул на бронный двор. Там Ягуба бился на мечах с одним из дружинников Вексы. Святослав лениво подумал, что неплохо было бы и ему размяться, но какая-то истома, охватившая всё тело, изменила его намерения, и он пошёл в библиотеку. По пути взглянул в растворенное окошко и увидел, как к закрытым воротам подъезжает крытая повозка и десяток конных воинов.
Вышел воротный, впустил повозку. Из неё легко выпрыгнула девушка, стройная, с золотыми волосами, убранными под сетку, усыпанную жемчужинами. Вроде боярышня или молодая боярыня, но в то же время чем-то отличная от знатных женщин.
Святослав сам не заметил, как чуть было не вывалился из окна, разглядывая девушку.
Подошёл десятский, сделал ей знак следовать за ним, и они скрылись в доме.
К вознице неожиданно подскочил Ягуба, что-то спросил, «выслушал ответ, кивнул, ушёл в гридницу.
Святослав быстро сбежал вниз и встретил Ягубу в дверях.
— Кто она? — спросил он, и Ягуба без лишних слов понял, о ком идёт речь.
— Наложница твоего отца. Хороша девка.
Святослав помрачнел, ничего не ответил.
— Хороша, говорю... — повторил Ягуба.
Святослав опять ничего не сказал. Молча повернулся и вошёл прочь. Поднялся на сени, послонялся без цели по гульбищу, прошёл в библиотеку, взял первую попавшуюся книгу, полистал, поставил на место и, забравшись в каморку отца Игнатия, устроился на лежанке.
«Наложница отца», — повторил он про себя.
Перед глазами снова возникла девушка в лёгком убрусе[67], яркие шелка, облегающие стройный стан, жемчужная сеточка на золотых волосах...
Скрипнула дверь, в библиотеку кто-то вошёл, мягкими шагами пробираясь между полками. Только Ягуба умел так ходить: почти бесшумно, словно пардус[68]. Княжич не оглянулся, но понял, что юный дружинник остановился.
— Говори, — разрешил он.
— Неждана...
— Кто?
— Неждана. Так её зовут.
— Как ты узнал?
— Возницу спросил, — честно признался Ягуба.
— Ещё что узнал?
— Ещё спросил — убивалась ли, как из Киева уезжала?
— И что?
— Не убивалась.
— Что ещё?
— Ещё она спрашивала — большой ли скотный двор здесь, в Почайне.
— Скотный двор? — удивился княжич.
— Ну да.
— Непонятно... — Святослав помолчал, соображая, что мог означать интерес девушки к скотному двору. Встал, взглянул Ягубе прямо в глаза. — Знаешь, где она сейчас?
— В сад вышла.
— Пойдёшь со мной.
— Как прикажешь, княжич.
Неждана стояла на высоченных качелях, построенных специально для княжны Анны. На них с удовольствием качались и ближние её боярыни, из тех, кто помоложе. На толстой перекладине была укреплена цепями дубовая доска длиной добрых пять локтей. С одной стороны на ней было сделано креслице с поручнями для девочки, а с другой стороны доска оставалась свободной. На неё становился качальщик и разгонял качели.
Княжич подошёл к качелям и буркнул, не здороваясь:
— Садись в кресло, покачаю.
Неждана послушно устроилась на креслице.
— Ягуба, подтолкни для разгона!
Ягуба толкнул качели. В самой верхней точке размаха Святослав присел и силой выпрямился, мощным толчком разгоняя качели. Когда доска стала взлетать до верхней перекладины, Неждана закинула голову и радостно засмеялась. Святослава поразила её нежная, ослепительно белая шея. Он продолжал раскачиваться всё сильнее и сильнее. Доска уже взлетала выше поперечины. Сеточка с волос Нежданы сползла и упала на землю. Коса растрепалась и билась по ветру.
Святослав перестал раскачивать доску, присел на корточки и, не зная, как начать разговор, спросил о том, что уже знал:
— Как тебя зовут?
— Зовут зовуткой, а величают уткой, — с дразнящей улыбкой ответила девушка.
Был бы Святослав немного постарше и опытнее, он бы ронял, что таким ответом Неждана приглашает поиграть в ту незамысловатую игру, что с незапамятных времён ведут парни и девчата во всём мире. Но он растерялся и грубовато выпалил:
— Ну и глупо.
— Ты княжич Святослав? — спросила Неждана.
— Я.
— А я Неждана, княжич. Чего замолчал-то?
Качели остановились.
— Ещё? — спросил Святослав. Он мучительно искал, о чём бы ещё спросить её.
— Нет, потом...
Он спустился с качелей, протянул руку девушке. Она спрыгнула, опершись на руку, и оказалась в его объятиях. От неё пахнуло молодым разгорячённым телом, упругая грудь прижалась к нему. Неждана замерла, глядя близко-близко ему в глаза, и со смехом, прозвучавшим чуть хрипловато, сказала:
— Пусти.
Святослав почувствовал, как у него пунцовеют щёки и набухают чресла. Он быстро отпустил её.
— Ты сильный, — сказала Неждана, отодвигаясь от него. Она оказалась почти на полголовы ниже его ростом. Запрокинув лицо, внимательно посмотрела на княжича и добавила: — Как же ты похож на отца!
Святослава больно резанули эти слова, он повернулся и пошёл прочь. Только на крыльце остановился и с удивлением спросил себя: «Что это со мной? Почему вдруг так сильно ударило меня это сравнение?»
Подошёл Ягуба, и они вместе вошли в дом.
Он сбежал с пира, который давал его отец по случаю восшествия на великий стол. Никто не заметил этого, даже Ягуба, который, впервые оказавшись за пиршественным столом с детьми бояр и дружинников как равный, надувался от гордости.
Княжич проскользнул к выходу, прошёл на конюшню, велел подать коня и поскакал, надеясь выбраться из Киева до закрытия ворот.
В Почайну он прискакал, когда уже начало темнеть. Властно постучал в запертые ворота. Открылось оконце, выглянул воротный, удивился, узнав княжича, и сразу же отворил.
Княжич ввёл коня, бросил поводья появившемуся отроку, пошёл в дом.
На крыльцо вышел дворский.
— А мы и не ждали тебя, княжич, — сказал он. — Вечерять будешь?
— Буду.
— Что же ты, на пиру побывал и голодным остался, княжич?
Святослав только взглянул, нахмурившись, на дворского, и тот смущённо умолк.
Святослав прошёл на бронный двор — там отроки уже приготовили ему бадью воды, — сбросил запылённый плащ, разделся по пояс, поплескался холодной водой, с удовольствием надел свежую тонкую рубашку белёного льняного Полотна с широкой золотой каймой по вороту и подолу, пригладил влажные волосы, пощупал пробивающийся пушок над верхней губой и пошёл в столовую.
«Как сказать дворскому, чтобы прислуживала Неждана? — думал он мучительно, усаживаясь за стол.
Но говорить об этом не пришлось.
Отворилась дверь, и с подносом не вошла, а будто вплыла Неждана. На подносе стояла чарка мёда и горкой лежали пироги.
Неждана подошла к княжичу, поклонилась ему в пояс, ловко вытянув перед собой поднос с чаркой, не разлив при этом ни капли мёду, и проговорила певуче:
— Чарку мёду пенного с дороги, княжич.
Святослав взял чарку, выпил. В голове приятно зашумело.
Он уже не раз пробовал мёд на лирах, но вот так — глаза в глаза с девушкой — ещё никогда, и от этого мёд показался особенно хмельным.
— А за мёд хозяйке поцелуй положен, — сказала так же певуче Неждана и поставила поднос на стол.
Святослав взял её за мягкие тёплые плечи и хотел было поцеловать в щёку, но девушка подставила ему губы. Его словно обожгло, когда он почувствовал, как раскрылись они податливо.
Неждана отстранилась первой, взяла поднос и плавной походкой пошла к двери.
— Будешь со мной вечерять! — распорядился Святослав.
— Как скажешь, княжич, — покорно произнесла Неждана и вышла.
Святослав сел.
Открылась дверь, и холоп из дворовых внёс еду. За ним вернулась Неждана. Она подошла к столу, разложила мясо с блюда на расписные ромейские тарели, налила мёду в кубки, села напротив княжича и спокойно, опрятно стала есть, прихлёбывая мёд.
«Наверное, нужно о чём-нибудь спросить её», — подумал княжич, но опять, как в тот раз, на качелях, ничего не шло в голову.
— Много народу к Софии собралось на торжество? — первой задала она вопрос.
— Всю площадь заполнили люди.
— Когда же успели съехаться?
— Иные на перекладных два дня и две ночи скакали.
— Счастлив отец?
— Счастлив.
И вдруг, не подумав, спросил:
— Ты его очень любишь?
Неждана опустила глаза и перестала есть.
Святослав смутился:
— Конечно, я понимаю... Отца все девки любят... То есть я хотел сказать...
— Что ты хотел, то и сказал, княжич, — проговорила Неждана, не поднимая глаз.
— Ты обиделась? Прости, я не хотел...
— Такие, как я, не обижаются. Кто я такая? Боярыня из девичьей? Дозволь оставить тебя, княжич. — И, не дожидаясь разрешения, поднялась и вышла.
Последнее, что заметил Святослав, — как волнующе колыхалось платье на её бёдрах.
Есть расхотелось. Он поднялся к себе в опочивальню, не раздеваясь, бросился на ложе, закрыл глаза — и сразу же в его воображении возникло запрокинутое лицо Нежданы, васильковые бездонные глаза, нежная, ослепительная шея с пульсирующей жилкой и приоткрытые губы, которые он целует и ощущает, как её язык пытается раздвинуть ему зубы, чтобы проникнуть туда — глубже, глубже... Голова словно разбухла, кровь запульсировала в висках...
Княжич забылся сном только под утро.
Утром он поднялся с тяжёлой головой, тёмными кругами под глазами и с необычным, непривычным дотоле ощущением, что он всесилен, всемогущ, что ему всё доступно и что у именно сегодня его ждёт радость и счастье.
Всё утро он спокойно ожидал появления Нежданы.
Но она не показывалась.
К середине дня он уже изнывал от желания увидеть её, услышать её смех и голос.
Она не появлялась.
Он вышел к качелям, встал на доску и принялся потихоньку раскачиваться.
На крыльце появился дворский, покачал головой, скрылся.
Прошли по каким-то своим делам несколько дворовых девок. Нежданы среди них не было.
Святослав уже собрался уходить, но тут увидал её. Она ждала с подойником в руке со скотного двора. Платье было закрыто белым передником, волосы убраны под косынку — такая же, как только что прошедшие мимо него дворовые девки.
Он спрыгнул с качелей, пошёл ей навстречу.
— Что ты там делала?
— Здравствуй, княжич, — радостно улыбнулась Неждана.
— Здравствуй... Что ты делала на скотном дворе?
— Коров доила.
— Ты?
— Я, княжич, — весело рассмеялась Неждана, и он вдруг увидел, что перед ним стоит простая деревенская девушка, может быть, более красивая, чем многие, но такая же свежая, здоровая, румяная, ладная, весёлая, даже веснушки вдруг откуда-то взялись и рассыпались по её носику.
— Зачем?
— А я люблю коров. Они такие ласковые. Её доишь, а она смотрит большим влажным добрым глазом, будто говорит: спасибо, милая, что освобождаешь меня от сытной тяжести...
— Ты из деревни?
— Князь меня углядел, когда я вот так же из коровника шла...
— И забрал к себе?
— Не сразу. Вначале отца моего тиуном поставил. Избу помог справить. А потом боярина за мной прислал.
— И ты согласилась?
— Отец согласился.
— А ты?
— А я в его воле была.
Святослав отметил про себя, что слово «была» она произнесла после мгновенного раздумья. Он уже знал за собой эту способность, проявившуюся несколько лет назад, — улавливать и оценивать малейшие оттенки в речи собеседника. Была... Значит, сейчас уже не считает себя в отцовской воле. Всё это пронеслось у него в мозгу с такой стремительностью, что Неждана даже не обратила внимания на маленькую заминку.
— Значит, теперь ты в княжьей воле?
— Мы все в княжьей воле, — ответила она, и улыбка сползла с её лица.
«Она умна и тяготится своим положением», — подумал он и спросил:
— Ты давно у отца?
Неждана смущённо опустила глаза.
— Не смущайся, я многое про отца знаю.
— Два года.
— А лет тебе сколько?
— Семнадцать по весне стукнуло.
— Так уж и стукнуло! По тебе незаметно, чтобы тебя что-то стукнуло.
Незатейливая шутка рассмешила Неждану, она привычно Закинула голову, заливисто рассмеялась, и княжич в который раз с волнением уставился на снежную белизну нежной шеи.
— Что же, мы так и будем стоять? Ты куда молоко несла?
— На поварню.
— Давай я тебе помогу.
— Что ты, что ты, княжич, нешто можно!
Неждана прошла вперёд. В такт шагам, как вчера, волновалась ткань юбки. Отставленная в сторону рука с подойником вынуждала её немного наклоняться в левую, противоположную сторону, но шаги по-прежнему были лёгкими, танцующими.
Княжич почувствовал, что смутное, тёмное чувство, которое навалилось на него этой ночью, вновь овладело всем его существом, хотелось броситься к девушке, отшвырнуть ведро с молоком, смять её в объятиях и целовать, целовать, Чтобы, как давеча, ощутить холодок зубов...
Княжич с трудом заставил себя отогнать эти мысли и догнал девушку.
— Выходи на качелях качаться.
— Хорошо, — сказала она охотно, — к вечеру.
Солнце клонилось к закату, дневная жара стала спадать, и всё вокруг окрасилось оранжевым цветом. Святослав едва дождался вечера, вышел к качелям. Неждана уже была там.
Они качались до первых, прозрачно-лиловатых сумерек.
— Когда наконец княжич, разгорячённый, уставший, спрыгнул и протянул Неждане руку, чтобы помочь ей, втайне надеясь, что она прильнёт к нему и поцелует, как вчера, девушка поднялась с креслица и принялась раскачиваться сама.
— Лови! — неожиданно крикнула она, когда качели уже сильно раскачались, и прыгнула к нему.
Святослав едва успел немного отступить, пригодилась годами отработанная воинская выучка, готовность к внезапностям. Он напружинился и поймал её в объятия.
Она прижалась к нему, но, когда он, подхватив её на руки, захотел поцеловать, увернулась и шепнула:
— Дворовые смотрят...
Он оглянулся — никого поблизости не было.
— А если не смотрят — можно?
— Пусти, — сдержанно сказала она и встала на землю.
— Пойдём, погуляем? — спросил княжич несмело и сам рассердился на себя за этот просительный, нерешительный тон.
— Сейчас бы искупаться, — сказала Неждана.
— Так в чём дело?
Она рассмеялась игриво.
— На Днепре княгинина купальня есть... матушкина, — сказал Святослав и, только увидев большие от удивления глаза девушки, понял, как это может выглядеть со стороны. — Ничего страшного, — быстро нашёлся он. — Я разрешаю.
— Ты разрешаешь, ты и охранять меня будешь, только, чур, не подглядывать! — лукаво улыбнулась Неждана и побежала в дом. — Жди меня здесь!
Вскоре она вышла с большой корзиной, с какими ходят по грибы.
Они пошли к задним, обычно закрытым воротам. Княжич отвалил запорный брус, приоткрыл створку, и они выскользнули за ограду и пошли тропинкой, проложенной в кустах малины и смородины, вниз, к Днепру.
После отъезда княгини жизнь на усадьбе замерла, никого не было видно, только лаяли на псарне охотничьи собаки, которых, наверное, сегодня забыли выгулять, а княжич не проследил. И дворский куда-то запропастился. Но мысли эти были какими-то мимолётными, пронеслись вскользь, а всё внимание его было сосредоточено на девушке, шагающей следом. И она притихла и шла, искоса бросая на княжича вопрошающие взгляды.
Святослав вдруг с ужасом подумал, что в мыслях он уже понимает её, целует, а всего каких-нибудь три дня назад её ласкал и целовал его отец, но это обстоятельство его нисколько не смущает, не тревожит, только ещё больше разжигает желание и волнует... Она здесь, она рядом — только протяни руку, прикажи...
Нет, только не приказывать...
Показалась княгинина купальня.
— Оставайся здесь, — распорядилась Неждана, а сама юркнула в дверь купальни.
Святослав покорно остановился у бревенчатой стенки курильни.
Он не раз подглядывал, как купаются на отмели дворовые девки, и сейчас его разгорячённое воображение рисовало ему, как стягивает Неждана через голову рубашку, как аккуратно складывает её — девушки всегда тщательно складывали свою одежду, — как идёт к воде и чуть подрагивают её крепкие груди, как пробует ногой воду и потом осторожно по настилу спускается на глубину...
Внезапно его осенило — и как он сразу не сообразил? Он отбежал шагов на сто в сторону от купальни, увязая в мелком песке, и стал торопливо раздеваться. Сбросив порты, нырнул и поплыл, стремительно загребая ладонями воду и «буравя её ногами.
Вот и купальня. Он сильно ударил руками под водой, выпрыгнул по пояс, огляделся и обнаружил Неждану. Она плыла чуть в стороне от купальни, всё больше удаляясь от неё, и посматривала назад. Заметив его, рассмеялась. И он стремительно поплыл к ней. Неждана поплыла быстрее, но он нагонял её, приближался, взбивая ногами буруны. Она оглянулась, поняла, что ей не уйти, и закричала:
— Не подплывай! Ты обещал! — Но глаза её смеялись и в голосе не было строгости.
Святослав приблизился, и девушка, захватив воду сложенной в ковшик ладошкой, плеснула ему в лицо. Он засмеялся и в ответ стал хлестать её брызгами, всё приближаясь и приближаясь. Наконец он увидел её тело, смутно белеющее в пузырьках взвихренной воды, протянул руки и схватил за запястья. Неждана попыталась вырваться, но не смогла. Он обнял её. Холодное, упругое, скользкое тело на мгновение прижалось к нему. Он почувствовал, как её сильные ноги переплелись с его ногами. Они ушли под воду и вынырнули одновременно, отфыркиваясь. Святослав несмело погладил девушку по щеке — нежно и ласково. Ему показалось, что она неуловимым движением потёрлась о его руку. Он взял её за плечи и тихонько приблизил к себе.
Губы её были приоткрыты, глаза не смеялись, мокрые, потемневшие волосы оттеняли белизну лица, тяжёлая коса расплелась и полоскалась за спиной. Он медленно, словно боялся вспугнуть, притянул её к себе и поцеловал. И опять восхитительное ощущение тёплых, раскрытых навстречу ему губ пронзило его. Её язык призывно и нежно пробежал по его дёснам...
Девушка мягко отодвинулась от него, прошептала «не надо» и, не оглядываясь, поплыла к купальне. Он не посмел следовать за ней.
Они лежали одетые недалеко от купальни на остывавшем песке. Солнце уже спустилось и повисло огромным кровавым шаром у них за спиной, предвещая назавтра хорошую, но ветреную погоду.
Всё в природе затихло, словно в ожидании торжественного момента, когда солнце окончательно распрощается с землёй на краткие часы летней ночи. Только вечно голодные чайки нарушали тишину резкими, неприятными криками, пролетая вдоль берега.
Святослав повернулся на живот и протянул к девушке руку. Неждана отодвинулась, сказала капризным голосом женщины, сознающей свою власть:
— Не нужно... Из-за тебя волосы намочила. — Она села, перебросила косу на грудь и принялась неторопливо заплетать её, задумчиво глядя на реку.
— О чём ты думаешь? — спросил Святослав.
— Ни о чём.
— Так не бывает. Человек всегда о чём-нибудь да думает.
— Ты говоришь, как твой отец. Да ты и похож на него.
— Ты это уже говорила.
— Только он красивее...
— Не надо, — сказал сквозь зубы Святослав.
— Чего не надо-то?
— Не говори о нём.
— Почему?
— Потому что я люблю тебя!
Неждана засмеялась.
— Когда же ты успел полюбить? Всего второй день, как увидел меня, — сказала она.
— Я люблю тебя! — повторил княжич, рывком приподнялся, обнял девушку, опрокинул на песок, стал жадно целовать глаза, губы, нежную шею.
Неждана обмякла и, отвечая на его поцелуи, прижалась к нему. Он опустил голову, нащупал губами крепкий сосок под влажной тканью и поцеловал. Девушка вздрогнула, обхватила его голову, крепко прижала к себе, а он навалился на неё всей своей тяжестью и, уже совершенно теряя себя от дикого желания, вдруг почувствовал, как что-то в нём словно взорвалось, боль пронзила чресла и что-то горячее заполнило порты. Сразу же прояснилась голова, и он с ужасом посмотрел на Неждану. Та тоже посмотрела на него, сосредоточенно, даже строго и, как ему показалось, зло. Потом она высвободилась из-под него и села.
Сел и Святослав, стараясь повернуться так, чтобы она, не приведи Господь, не заметила бы чего. Он чувствовал, что щёки его горят и что вид у него крайне глупый.
Неждана всё так же молча смотрела на него.
Он вскочил на ноги и бросился к воде. Зашёл по пояс, постоял, приходя в себя. Повернувшись к ней спиной, прополоскал порты.
Что-то нужно было сказать, но слова куда-то улетели, а щёки продолжали гореть. Он понимал, что случившееся позорно для него, для мужчины, но ведь это произошло впервые в его жизни, до сих пор он только слышал хвастливые разговоры в гриднице...
Он продолжал стоять по пояс в воде, спиной к берегу.
— Глупый, — услышал он её тихий голос, — иди сюда.
Святослав оглянулся.
Неждана сидела всё на том же месте и серьёзно смотрела на него. В наступивших сумерках глаза её казались огромными и чёрными.
— Иди сюда, — повторила она, и Святослав поразился её голосу, глубокому, низкому, зовущему.
А он всё стоял спиной к ней, повернув только голову и пытаясь понять выражение её лица.
Неждана встала, вытащила из корзины холстину, развернула, постелила на песок и, стоя на её краю, в третий раз позвала:
— Иди сюда!
Княжич покорно побрёл к берегу.
Выйдя из воды, он увидел, как девушка медленно снимает с себя влажное платье. Он опешил и на мгновение остановился. Она бросила платье на холстину и осталась стоять, белея в сумерках, и он отчётливо различил розовые соски и тёмный уголок внизу живота. Он подошёл к ней, но она не дала себя обнять, а стала снимать с него влажную рубашку, затем развязала тесьму на портах, и они скользнули вниз, тяжёлые от влаги. И пока она развязывала тесьму, он почувствовал, как снова всё в нём напряглось. Тогда он, сгорая от желания и стыдясь одновременно, сразу же прижался к ней всем телом. Она отодвинулась, посмотрела на его широкую грудь, выпуклые полукружья грудных мышц, впалый живот, тонкую, юношескую талию, потом прильнула к нему и шепнула — не вопросительно, а утвердительно:
— Я у тебя первая... — и мягко увлекла его на разложенную холстину...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Святослав открыл глаза. Кто-то целовал уголки его губ и шептал знакомым голосом: «Лада мой». «Неждана! — понял он. — А почему я спал?» — подумал и всё вспомнил.
Два дня и три ночи они не отходили друг от друга, закрывшись в его опочивальне. Временами он совершал набег на кухню, где хихикали за его спиной кухарки и кухонные девки, и натыкался на осуждающий взгляд дворского...
Только по вечерам бегали они купаться на Десну, словно боясь, что дневной яркий солнечный свет спугнёт их любовь, прогонит это удивительное наслаждение...
Княжич приподнялся на локте и взглянул на Неждану. Она, растормошив его, лажала теперь обнажённая, и её тело, ставшее за эти дни и ночи знакомым ему до самой крохотной веснушечки, до последнего волосочка, такое податливое, благодарное, зовущее, вновь потянуло его к себе, и он, склонившись, легонько поцеловал её в шею, в ту самую жилку, которая волновала его с первой их мимолётной встречи.
Неждана сразу же с готовностью прижалась к нему. И вдруг его пронзила мысль. Нет, не мысль — догадка! И не догадка даже. Ему представилось, что вот так же она тянется и прижимается к его отцу... Эта мысль возникла так отчётливо впервые за эти дни, но где-то в подсознании она присутствовала всё это время, волновала, беспокоила, злила и моментами заставляла делать Неждане больно. Но девушка только крепче обнимала его и радостней отдавалась.
— Ты всё ещё любишь отца? — спросил он неожиданно.
А она словно ждала этого вопроса, ответила сразу же:
— Нет.
— Но ведь любила! Ты говорила...
— Я его ненавижу.
— Ненавидишь? — переспросил поражённый Святослав. — Почему?
Неждана резко отодвинулась от княжича, села, охватила колени руками, ничего не отвечая.
— Почему ненавидишь? — повторил княжич вопрос.
— Потому... Ненавижу, и всё тут!
— Ты правду говоришь или это всё для меня?
— Я тебя люблю! — выпалила Неждана.
Святослав смущённо хмыкнул:
— Вот ещё...
— Ты мне сразу понравился. Такой неловкий и такой... — Неждана прижалась к нему. — Ты так откровенно желал меня... Глупый, милый, любимый... Маленький-маленький — и уже взрослый мужчина.
Она провела пальцем по носу княжича и чмокнула в щёку.
— А твоего отца я возненавидела в первый же день. Мне ещё пятнадцати не было... Привезли меня и сразу же в мыльню. Там какие-то злющие старухи меня вымыли, осмотрели, словно лошадь купали, натёрли благовониями и повели в опочивальню князя. Он уже лежал, а рядом, на полу, стояла сулея с вином. Губы красные, глаза зелёные... И уложили меня прямо к нему на ложе, и он сразу же навалился на меня. От него несло вином, было противно, страшно... — Она долго молчала, потом возбуждённо заговорила: — При нём всегда живут несколько девок, то одну ему на ложе подают, то другую, а то и двух сразу... Я возненавидела его...
Святослав с ужасом подумал, что, наверное, и мать всё это знала, наверняка донесли доброхоты, не могли не донести эти шныряющие по двору шутихи, бабы-гадалки, сенные, ближние — все с постными жёлтыми или серыми лицами. Сейчас он понял ещё одну вещь: все они жили без мужиков и потому были особенно злыми, ненавистницами всего светлого, весёлого... Как же матери, такой ясной, такой женственной, было жить со всем этим?
— А однажды он нас всех в мыльню погнал, — продолжала Неждана, — и боярина Ратшу туда же пригласил. Заставлял нас всякие гадости делать, а потом велел боярину выбрать одну. Он Дуняшу выбрал, и князь приказал им любиться, а нам всем в это время их вениками стегать легонько. Вот после этого я и убежала.
— Тебя поймали?
— Конечно, поймали, куда от него денешься... Сказал: ещё раз убегу — отдаст половецкому хану в десятые жены, и ещё не то увижу в ханских вежах.
— А другие его тоже ненавидят?
— Дуняша боярина Ратшу любит, всё ждёт, что он её к себе в наложницы возьмёт. А боярин жены молодой боится. Старая-то у него умерла. Говорят, руки на себя наложила от княжеских забав... Остальные, те на все согласны, только бы князь не прогнал... — Она взглянула на сжатые губы Святослава и замолкла.
— А дальше? — спросил он.
— Что дальше?
— Рассказывай. Должен же я знать всё про отца своего.
— Он ещё за всеми красивыми жёнами в Киеве бегает. Как его ещё никто из мужей в тёмном углу не убил? Люди его Чурилой прозвали, жеребцом стоялым...
— Ненавидят?
— Да нет, смеются. Их вроде даже гордость тешит, что князь у них такой лютый до баб мужик...
— А почему тебя сюда отправили?
— Нешто можно, когда княгиня во дворце?
— Я хотел сказать — одну. Где остальные?
— Дуняшу он отдал Ратше, вроде совсем. Двоих замуж выдал: дал по деревеньке и выдал за тиунов. Одну в Муром, другую — ещё дальше, в самую глушь, куда-то в Кучков, что на Москов-реке.
— А тебя почему сюда?
— Не знаю.
— Не боится, что ты сбежишь?
— Куда мне теперь бежать? Мы все порченые, Чурилины жёнки — так нас в Киеве кличут.
— Что же ты во мне нашла?
— Не знаю... Я же тебе сказала... Ты маленький, милый, чистый... Не знаю. — Неждана грустно улыбнулась. — Наверное, дурное бабье сердце и в пакости чего-то хорошего ищет...
Она потянулась к княжичу, глаза её затуманились, девушка принялась жадно, исступлённо целовать его и вдруг, когда он уже не мог сдерживать себя, отстранилась и разрыдалась.
— Что ты, чего вдруг заплакала? — растерялся Святослав.
— Страшно мне... Нельзя было мне тебя полюбить...
Святослав обнял её, но ласки не помогали, она продолжала рыдать так горько, безутешно, что желание отступило, и на его место пришла острая жалость. Он нежно целовал её покрасневшие глаза, распухший и оттого смешной нос, шептал какие-то слова, вглядываясь, не промелькнёт ли на её лице улыбка.
Весь день Неждана оставалась грустной и задумчивой.
Она словно предчувствовала надвигающуюся бурю, как предчувствуют землетрясение животные.
Вечером прискакал великий князь. С ним Ратша и два десятка дружинников.
Святослав вышел встречать отца, спустился с крыльца и, стараясь не смотреть князю в глаза, сразу же обнял его.
Но то, чего опасался Святослав, — что отец начнёт разглядывать его, расспрашивать, почему сбежал из Киева с торжеств, что делает здесь, в одиночестве, — не произошло. Отец только прижал его к себе и, сразу же отстранив, спросил:
— Где дворский? Спит, старый сурок?
Дворский уже спешил к князю.
— Я ещё за воротами, а ты уже здесь стоять должен! — раздражённо бросил он старику.
— Виноват, великий князь... Ты бы гонца прислал...
— Какой гонец скорее великого князя доскачет? — спросил небрежно Ратша.
— Накрой в малой гриднице стол. На четверых... — Вячеслав взглянул на сына, — нет, на пятерых. А сейчас баню с дороги.
Отец поднялся на самый верх крыльца, потянулся, оглядываясь, и сказал спокойно:
— Хорошо здесь. И чего это я всё в Киеве сижу? Завтра на охоту поедем. А может, на рыбалку? — И шутливо сказал сыну: — Небось всю рыбу в Днепре переловил!
Когда отец скрылся в доме, княжич тихонько спросил боярина:
— Кого-нибудь ждёте?
— Святослава Олеговича.
— Случилось что?
— Ты слышал, отец распорядился, чтобы стол на пять человек накрывали. Тебя позовёт — вот всё и узнаешь. Пойду прослежу.
Ратша ушёл.
Святослава Олеговича, своего стрыя[69], младшего брата отца, княжич знал не очень хорошо. Тот сторонился старшего брата, не желал принимать участия ни в его забавах, ни в его походах, хотя и был его вассалом. Княжил в Муроме, потом в Новгороде-Северском, владениях, входивших в состав огромного Черниговского княжества.
Значит, отец что-то замышляет, не зря же сломя голову примчался он в загородный дворец.
За стол сели, когда уже смеркалось. Отроки зажгли факелы по стенам, внесли греческие светильники, раскрыли настежь все окна, чтобы чад от огней выветривался. Вокруг стола уставили пять стольцев — княжеских кресел с резными спинками.
Дядя Святослав приехал со своим свояком князем Глебом. Княжич видел его раньше только мельком на одном из съездов в Чернигове.
Оба гостя с дороги побывали в бане и теперь сидели, раскрасневшиеся, с влажными ещё волосами и бородами. Отец, улыбаясь своей великолепной, победительной улыбкой, самолично потчевал гостей.
Ратша ел молча, в разговор князей вольно не встревал. Речь шла — ни много ни мало — о перераспределении княжеских столов. Отец добивался, чтобы все Ольговичи выступили едино, без распрей и споров. Он уже договорился с братом Игорем, который по старшинству должен был вслед за Всеволодом сесть на великий Киевский стол, а пока, по его замыслу, должен был княжить в Переяславле. Теперь следовало ублажить младшего брата, Святослава Олеговича. Княжич вслушивался, поражаясь тому, как умело играет отец на струнах человеческой души — и на гордости, и на алчности, и на воспоминаниях детства, которое у братьев прошло в Чернигове, и на том даже, что охота под Черниговым куда как обильнее против киевской.
Ратша, взявший на себя обязанности виночерпия, в очередной раз наполнил серебряные, затейливой ромейской работы кубки.
Отец осушил кубок, повертел его в руках, любуясь выпуклыми фигурами зверей на стенках, и задумчиво сказал:
- Наша Русь — вся Русская земля от моря и до моря — напоминает мне раскидистое дерево. Корни тянутся вокруг Черемного моря, уходят и к горам Кавказским, и к Царьграду, и дальше на восток. По ним, как питательные соки по весне, поднимаются в комель дерева хиновские, индийские, византийские, италийские и прочие товары и идут через нас на север. С севера благодатным дождём проливаются на нас товары из варягов, норманнов, готов, англов. И всё это двигается на юг, кое-что затекает в Волгу, Клязьму, Оку. Но вcё же главным стволом остаётся Днепр. И чем ближе к Днепру, чем ближе к Киеву, тем пути гуще и соки обильнее. А чем обильнее соки-товары, тем больше и княжеская доля мытного, перевозного, перевесного. Даже без войны можно богатеть, если сидишь на путном месте. Всё серебро, жемчуг на запад, почитай, через нас идёт. Все аксамиты[70], паволоки[71], что из далёких хиновских стран везут иноплеменные купцы, — тоже через нас текут на север и на запад. И стоит Русь, как могучий раскидистый дуб, из дальних земель соки : впитывает, растёт и богатеет. А мы сами же, как жуки-короеды, её подтачиваем, никак договориться не можем; нет бы сесть на столах и сидеть, богатеть, время от времени в Дикое Поле ходить, чтобы в богатырские игры с погаными поиграть...
Князь протянул боярину кубок, тот опять наполнил его и обошёл стол, наливая всем.
— Всё, что я вам сказал, мы с братом Игорем обсудили. Хотел и он приехать, да не смог, замучило его плечо — в последнем походе угодила в него половецкая стрела... Ездил я к нему, нет промеж нас разногласья. За тобой, брат, слово.
Великий князь одним жадным глотком осушил кубок.
— Брату Игорю, выходит, Переяславль? — спросил дядя Святослав.
-Да.
— А мне Чернигов?
— Ты верно меня понял.
— И Игорь согласен?
— Согласен. Что тебя волнует?
— А то, что сегодня согласен, а завтра войной пойдёт на меня.
— Зачем ему?
— Переяславльское княжество меньше.
— Зато по старшинству Переяславль первым после Киева считается, — сказал отец.
— Так то по Ярославовым меркам, — протянул дядя Святослав. — Что-то не верится мне в Игорево согласие. А если согласен, почему не приехал?
— Говорил же тебе — у него рана разболелась.
— Мог бы и кого из близких бояр прислать — Алексу, к примеру. Боярину Алексе не в первый раз с нами за одним столом пировать, думу думать.
— Ты мне не веришь? — насупился Всеволод.
— Я верю, но ищу доказательств.
Княжич ждал, что отец вспылит, но Всеволод только улыбнулся и сказал:
— В детстве тоже, помнится, на слово не верил, всё доказательств искал и, хотя был тих, иной раз доводил дело до драки.
«Отец потому так сдержан, что все подручные князья в Черниговском княжестве — свойственники дядюшкины», — вдруг сообразил Святослав, похвалил себя за смётку и осушил чарку.
— Не много ли будет, княжич? — услышал он шёпот Ратши. — Четвертую пьёшь.
— А ты считаешь? — спросил княжич и почувствовал, что последнее слово запуталось в губах и никак не получается толком его выговорить. Он взглянул на боярина — тот откровенно смеялся.
— Наливай, боярин! — сказал княжич.
— Тебя отец пригласил учиться, как своего добиваться, а не мёдом напиваться.
У боярина получилось складно и оттого особенно обидным показалось княжичу.
— Я что сказал — наливай!
Ратша пожал плечами и наполнил кубок.
А у отца с дядей Святославом начался главный торг: раздел второстепенных столов среди многочисленной родни Ольговичей и их свойственников.
Княжич попытался прислушаться, вникнуть, но быстро утратил нить разговора, запутавшись в именах неизвестных ему подручных князей, сидевших в малых городках и волостях.
Мелькнула мысль: «Господи, сколько же ещё узнавать надо, учить, запоминать, чтобы вот так держать в голове всю Русскую землю?»
Ему захотелось сказать то же самое Ратше, но язык, в отличие от мыслей, повиновался плохо, и получилось только невразумительное:
— Знать надо сколько...
Он опять попытался вслушаться в диалог отца и дяди.
А они считали варианты распределения столов на тот случай, если княжеский съезд не поддержит отцовские предложения и начнётся свара. Прикидывали: что можно уступить, что уступать нельзя, дабы не уронить чести Ольговичей и не утратить отчины... В потоке «если они так, то мы так, а если мы так, то они так...» княжич быстро потерял всякую логику и попытался вспомнить греческую философскую книгу о суггестии, или умении предположить и настоять, но и эта книга, недавно читанная, провалилась в какую-то дыру, образовавшуюся в памяти.
Он потянулся за сулеёй и обнаружил, что она пуста. «Неужели это я всё выпил?» — была последняя отчётливая мысль.
Отец и дядя поцеловались, отец расстегнул ворот рубахи, достал нательный крест, поцеловал его. Вслед за ним то же самое сделали дядя и муромский князёк...
«Договорились», — сообразил княжич.
И тут все встали, и Ратша увёл дядю и муромчанина куда-то, а отец нетвёрдыми шагами проследовал к себе в ложницу.
Святослав следил за ним, пытаясь понять, почему ему так необходимо знать, лёг ли отец спать один. И вдруг вспомнил: Неждана! Он от волнения протрезвел. Притаился в переходе. Вот вернулся Ратша. Он шёл так, словно и не пил вина ни единого кубка. Открыл дверь в отцовскую ложницу, заглянул и сразу же притворил.
Видимо, отец уже спал.
Боярин вернулся. Его встретил со светильником дворский, и они вместе пошли по дому.
«Проверяют... и я проверю...» Княжич поплёлся на женскую половину, где в одной из светёлок должна была спать Неждана, но тут же в нерешительности остановился. Он не знал, где она спит, а переполошить весь дом, отыскивая её, не хотелось. Он ещё немного постоял в переходе и побрёл к себе. Уже открывая дверь, подумал: «А что, если вдруг Неждана уже тут?»
Но в опочивальне было темно, пусто, прохладно по сравнению с надымленной гридницей, и только месяц заглядывал в маленькое открытое оконце.
Княжич упал на ложе. Хотел было скинуть аксамитовый кафтан, но не мог — и заснул.
Проснулся Святослав от страшной головной боли. С трудом встал, выглянул в окошко. Синева раннего утреннего неба уже поблекла. Время, вероятно, близилось к полудню. На дворе стояла тишина.
«Неужто на охоту без меня уехали? Вот стыдно-то, — подумал княжич, и сразу же пришла в голову другая мысль: — Вот и ладно, Неждану повидаю».
Он сел, но тут же со стоном упал на ложе — смертельно болела голова.
«Не привык я к медам, — подумал он. — Да вчера ещё мёд с вином мешал... Зачем?»
Он медленно поднялся с ложа, держа голову так, словно нёс полную чашу с опивками, подумал, что следовало бы собраться с силами и дойти до Днепра, окунуться, но сама мысль о таком далёком путешествии показалась ему невероятной, и он тихонько, придерживаясь рукой за стену, двинулся к переходу, ведущему в банный двор.
На лестнице ноги вдруг ослабели, княжича метнуло в сторону. Он еле удержался и, проклиная всё на свете и себя в первую очередь, присел на ступеньки.
Снизу донеслись голоса дворовых девок. Один голос княжич узнал сразу — это была та самая, глазастая, что заигрывала с ним когда-то, а потом, как судачили в гриднице, приняла ухаживания дворского... Как же её звали? Забыл...
— А наша красавица-то, скромница-коровница, — говорил знакомый голос, — почитай, три дня с княжичем из опочивальни не вылезала, а как великий князь свистнул, так к нему на ложе сразу и прыгнула.
— Да ну! — удивился другой, незнакомый молодой голос.
— Вот те и ну... Меня среди ночи разбудили и за ней послали.
— Вот те на... — удивлённо и растерянно комментировал второй голос.
— Я её растолкала, всё, что велено, передала, она тихонько, без слов встала и пошла за мной.
— Все они такие, киевские...
— При чём тут киевские — гулевая, она и есть гулевая, хоть из Киева, хоть из Чернигова, хоть со скотного двора. Чего только наш великий князь в ней нашёл?
— А княжич чего?
— Княжич-то — оно дело понятное: ему впервой живой бабой пахнуло, вот он и голову потерял. Чего уж тут мудреного...
Девки ушли, продолжая перебрасываться короткими фразами, оценивая, недоумевая, порицая...
Княжич сидел, словно оглушённый. В голове не умещалось — как она могла?! Как смогла, ещё не остыв от его ласк, пойти к князю? Неужели не сказала ему ни слова? А если сказала? Где она?
Княжич встал, качаясь, спустился с лестницы, вышел в банный двор, окатился двумя бадейками холодной воды и пошёл, не вытираясь, в дом. Постепенно к нему возвращались силы и относительная ясность мысли.
Он прошёл на женскую половину, наткнулся на шарахнувшуюся от него девку, пошёл туда, где, как ему казалось, должна находиться светёлка Нежданы, на ходу открывая подряд все двери.
Наконец он увидел Неждану. Она сидела простоволосая, неприбранная и тупо смотрела в угол, медленно покачиваясь.
— Почему ты ему ничего не сказала? — внезапно осипшим голосом без предисловий спросил княжич.
— Сказала, — сразу поняла вопрос Неждана.
— А он?
— Только засмеялся и ответил, что так оно даже вкуснее.
— И ты...
Княжич не успел закончить вопрос, потому что Неждана внезапно зарыдала в голос, завывая на одной ноте, раскачиваясь, как маятник, всё сильнее и сильнее. Слёзы потекли из её глаз, словно копились в них давно и теперь пользовались возможностью излиться, волосы разметались, и была она в своём отчаянии так Хороша, так соблазнительна, что Святослав почувствовал острое желание овладеть ею. Это взбесило его, и, потеряв над собой власть, он бросился на неё и стал душить.
— Убью! — крикнул он в неистовстве.
— И убей... — просипела девушка.
Святослав отпустил её.
— Что я могла против него сделать? Он же мой князь... я в его воле...
Эти слова не только не успокоили его, но подхлестнули его гнев. Он схватил Неждану за волосы и принялся яростно таскать, пьянея от её безропотности. Потом так же внезапно отпустил и выбежал из светёлки.
Дворского он встретил около поварни.
— Где отец?
— Долго спишь, княжич, — улыбнулся тот.
— Где отец — на охоте?
— Утром гонец из Киева прискакал, и великий князь сразу же с боярином Ратшей уехал. А за ним и дядя твой Святослав с князем Глебом — те восвояси, откушав.
— Вели седлать моего каурого! — крикнул княжич и подбежал к себе.
Он быстро оделся, сбежал обратно в поварню, давясь, ,съел пару кусков холодного мяса, запил квасом и вышел на крыльцо.
Подвели коня.
— В Киев? — спросил дворский.
Княжич не ответил, прыгнул в седло и с места пустил коня намётом. Уже в воротах он услышал истошный крик Нежданы: «Не надо!», но не обернулся, а только хлестнул невинное животное плёткой.
В Киеве он проскакал прямо на великокняжеский двор. В сенях он увидел множество народу: отцовские дружинники, знакомые и незнакомые княжичу, сидели на лавках, стояли, слонялись без дела. В первой гриднице толпились старшие дружинники, седоусые ветераны и бояре. В дверях стоял копейщик.
— Не велено, — преградил он путь княжичу копьём.
— Ты знаешь, кто я? — взвился Святослав.
— Не велено.
Княжич яростно потянулся к мечу — такого позора на глазах у всех он не мог стерпеть, — но в это время на его плечо легла тяжёлая рука.
— Одумайся, княжич, — услышал он голос Ратши.
— Прочь! Кто смеет не пускать меня к отцу?
— Великий князь смеет, — спокойно ответил Ратша. — вишь, даже я тут.
— Мне сказали, он с киевскими боярами сидит, — снискан, сказал Святослав.
— Сидел до полудня. А теперь к нему Ростиславичи приехали.
— И что? — совсем уже тихо проговорил княжич.
— А ничего — даже меня выставили за дверь. Лаются. Опять княжества и волости делят.
Святослав вгляделся в лицо боярина. «Знает или не знает?» — мучительно думал он, чувствуя, что краснеет.
Скорее всего, боярин ничего не знал.
— Я заходил к тебе утром, но ты так храпел с похмелья, что я решил не будить...
«И напрасно, — подумал княжич. — Разбудил бы — и я бы ничего не узнал, и всё шло бы как шло...»
Он сам ужаснулся собственной мысли. Получалось, что если бы он не знал, то вроде как бы ничего не произошло. Тогда он продолжал бы любить Неждану, встречаться с ней, ласкать её тело, которое уже ласкал его пьяный отец. Такого постыдного предательства самого себя, хотя бы только в мыслях, он не ожидал. Святослав вконец запутался в своих чувствах и растерялся.
Ему вспомнилось, как осуждал он мать за желание не знать об отцовских изменах, как возмущался он этим, как убегал, не понимая её, не в состоянии выносит её по-собачьи преданные, обращённые на мужа взгляды, когда приходило отцу на ум приголубить её или когда нужно было сделать это во имя большой княжеской политики.
Дверь распахнулась, и из большой гридницы вышли двое. На них были малиновые корзна[72], синие шёлковые рубашки, подпоясанные витыми многоцветными поясами, на ногах высокие лёгкие красные сапоги, порты пестрядинные, шапки алого бархата с куньей оторочкой, мечи, изукрашенные лалами. Святослав узнал двух молодых князей, своих двоюродных братьев. Они не заметили его. Один из них сделал знак усыпанной перстнями рукой, и сразу же несколько ближних бояр и старших дружинников торопливо поднялись с лавок и пошли вслед за князьями.
Затем вышли несколько человек постарше, одетые немного скромнее, чем молодые князья. Среди них двое дядей Святослава по матери, из Мстиславичей. В центре этой группы шёл отец, улыбающийся, раскрасневшийся, свежий, словно не он вчера пил до полуночи, а потом утром скакал в Киев и провёл совет с боярами...
Святослав дёрнулся было, чтобы подойти к нему, но опять на плечо легла рука Ратши.
— Ваши дела семейные, их с глазу на глаз решают, — шепнул он и поспешил к великому князю.
«Значит, знает», — подумал княжич.
Отец довёл князей до двери, распрощался. Дальше с гостями пошёл Ратша.
Ожидавшие своих князей бояре и старшие дружинники потянулись вслед за ними, кланяясь степенно великому князю, стоявшему у двери. А у того для каждого находилось доброе слово, каждого знал по имени и помнил, где и в каком бою кто отличился.
Когда в гриднице остались лишь свои, великий князь кивнул сыну, которого словно не замечал до той минуты:
— Идём!
Святослав вслед за ним вошёл в стольную палату. Отец сел на стольце, указав сыну на лавку рядом с собой.
Вся ярость кипевшая в княжиче, все злые, горькие слова, что выкрикивал он, отчаянно мчась в Киев и загоняя коня, — всё вдруг куда-то испарилось, и остался он, мальчишка, и огромный, красивый, могучий, зрелый муж, его отец и великий князь.
— Обидел я тебя? Прости, — прямо начал отец. — Ты первый в малинник залез.
— Она тебя не любит! — обрёл голос княжич.
— А я и не требую, чтобы любили. Хотя врёт она — меня все бабы любят! — самодовольно усмехнулся великий КНЯЗЬ.
От этих слов всё всколыхнулось в Святославе, и он закричал ломающимся голосом:
- Она ненавидит тебя! И я ненавижу! Как ты мог опоганить всё. Растоптать... воспользоваться тем, что ты господин... Ты посмотри, до чего мать довёл своими наложницами...
— А вот мать — не твоё дело, — чуть повысил голос Всеволод, словно лев прорычал.
— Она моя мать, она страдает, и именно поэтому это моё дело! — теряя над собой контроль, закричал Святослав. — А тебя никто, кроме киевских да черниговских баб, не любит!
— Это не так уже мало, сынок. Дай Бог, чтобы о тебе так убивались, когда тебя не станет, а уж обо мне в голос реветь будут! — Всеволод опять усмехнулся самодовольно, стукнул по резному поручню стольца кулаком и сказал: — Всё, закончили. Я Неждану отпускаю. Мне в её слезах купаться радости нет. А ты волен поступать как тебе вздумается. Иди.
И было столько силы, столько властности в этом «иди», что княжич попятился, потом повернулся и пошёл к выходу. Когда уже открыл дверь, услышал:
— Я приказал сегодня баню истопить вечерком. Велю тебе со мною быть.
Неожиданный и непререкаемый приказ отца заставил Святослава задуматься...
Он поднялся в свою светёлку. Лёг на ложе и против желания легко уснул.
Проснулся княжич весь в испарине.
Солнце закатывалось. Из окошка сладко тянуло с поварни пирогами, и Святослав почувствовал зверский голод. Спустился вниз, велел холопу окатить себя водой, прошёл на поварню и получил огромный кусок пирога с зайчатиной и луком.
Лениво дожёвывая последний кусок, подумал, что все княжеские дома — и Олегов дворец, и в Почайне отцов дворец, и в Чернигове — все они выстроены на одну колодку, и можно запутаться, где ты. Было в этом что-то хорошее, постоянное, успокаивающее и надёжное, и что-то раздражающее и тревожное. Полная потеря личности, наверное?.. Да ещё отец... Вот приказал он в баню с ним идти, и он пойдёт и слова не скажет. Потому что отец умеет подавлять всех... Или вообще власть такова по сути своей, по самой природе, что все, кто стоит внизу, теряют свою личность, независимо от того, кто эту власть воплощает?.. А отец умеет внушить и трепет, и страх Господень и заставить выполнить приказание...
Получалось, что княжич помимо воли начинает опять восторгаться отцом, как восторгался им всегда, с раннего детства, даже осуждая и временами ненавидя его из-за отношения к матери. Наваждение какое-то...
«А вот возьму и не пойду к нему в баню», — подумал он вяло, понимая, что всё едино: хорохорься не хорохорься, а приглашение отца — честь, и от неё не откажешься. А откажешься, с отца станет — велит с дружинниками привести...
Баня стояла в глубине банного двора. Вокруг раскинулось несколько небольших банек на каждый день, из тех, что можно было протопить одной охапкой дров. А главная баня была особенная: просторная, тёсаные брёвна пригнаны так, что и конопатить не надо, в парной степень поднималась под самый потолок, и выдержать большой пар на верхней ступеньке могли только самые отъявленные любители жара. Печь с калильными камнями смотрела огромным зевом, в неё можно было сунуть целый воз поленьев. И ещё был сделан греческий водопровод: по медным трубам из огромного чана горячая вода текла к лавкам, и можно было сразу же набирать её в бадейки, не вставая с места, только подними задвижку. Греческий водопровод был устроен не в каждой киевской бане, Всеволод своим гордился и следил за его исправностью, строго спрашивал с холопов и дворского. Собственно мыльня располагалась рядом с парной. Она поражала размерами и светлой, скоблёной сосновой отделкой.
Княжич разделся в сенях, выбрал веник, бадейку и вошёл в парную, чтобы прошиб первый, самый злой пот.
Он смутно различил холопа, который выплеснул на печные камни ковш кваса, и сытный, хлебный дух ударил внос. Пар заволок всё кругом. Княжич по памяти, ощупью, подошёл к степени, взобрался на второй приступок и лёг, блаженно расслабляясь. Холоп сунулся было с веничком, но княжич движением руки отослал его — хотелось просто лежать и впитывать в себя жар, насыщенный квасным духом.
Из мыльни донёсся женский смех, потом визг.
Святослав насторожился. Вспомнился рассказ Нежданы. Смех повторился. Святослав испуганно сел.
«Что же это такое? — подумал он. — Неужели отец решился устраивать непотребство в доме, когда мать в Киеве? А я как же? Я зачем здесь?..»
Дверь распахнулась, в проёме её появился отец, всё такой же огромный, сильный, с веником в руке, облепленный берёзовым листом.
— Вот он где! — закричал Всеволод громко. — Опоздавшего в десять рук мылить!
Отец посторонился, и в парную вбежали девки, голые, скользкие, распаренные, визжащие, с веничками, мочалами, сурожским мылом, и с хохотом набросились на княжича, тормоша, переворачивая, бесстыдными руками хватаясь за самое сокровенное, щекоча, намыливая и прижимаясь. Он с ужасом почувствовал, как в нём стремительно растёт желание, попытался противиться ему и отбиться от девок, но вскоре понял, что воля его парализована...
Они сели вечерять вдвоём с отцом.
Святослав жадно выпил подряд два кубка кислого рейнского вина, не разобрав толком его вкуса, и только после того, как приятно закружилась готова, смог взглянуть на отца — ярость уже не туманила ему сознание кровавой пеленой.
Отец всё продумал заранее! Он специально надругался над ним, отдал его в руки развратных девок, чтобы насмеяться, и теперь сидит, ухмыляясь, довольный собой, и заботливо угощает,.. Господи, он даже не может вспомнить, с кем из этих девок согрешил. Помнит только, как умело и бесстыдно ласкали они его, возбуждали и как похохатывал рядом отец, подзуживая, натравливая их, словно свору собак на волка...
Отец поднял кубок.
— Твоё здоровье! — И пригубил.
Святослав ждал, что сейчас он заговорит о том, что вот, мол, теперь можешь возвращаться к Неждане, поскольку поравнялся с ней в непотребстве. Но Всеволод заговорил совсем о другом:
— Через месяц большой съезд князей. Думаю, соберёмся у меня в Почайне. Мать уже сегодня туда выехала...
«Вот почему он так смело девок в мыльню согнал!» — мелькнула мысль.
— Надо там хозяйским глазом за порядком проследить. Со всей Русской земли съедутся князья. Дружинников и бояр придётся за стенами дома селить. — Отец опять пригубил. — Будем на съезде княжения пересматривать. Слишком много лучших столов Мономаховичи захватили. Если удастся, и тебя на стол посажу.
— Куда? — мгновенно забыв о своих мыслях, спросил Святослав.
— На кудыкину гору, — хмыкнул насмешливо отец. — Куда удастся. Главное, на первую ступеньку княжеской лестницы ногу поставить, князем утвердиться, а не изгоем... Дам тебе Вексича в наставники. Он боярин опытный, мудрый и нашему дому предан. Тебе уже шестнадцать скоро, пора. Я тоже в пятнадцать впервые на стол сел.
Великий князь задумался. Он вспоминал.
Как давно всё было — целых двадцать пять лет назад. Старый Векса поехал с ним в далёкий Карачев, первый княжеский стол Всеволода. И всё-то княжество поменьше боярской вотчины было. Но как бы мала ни была волость — всё же престол. И никогда боярину, хоть завладей он землями обширнее Киевского княжества, не стать князем Рюриковичем, не войти в единую семью... Хотя многие великие бояре уже женятся на младших княжнах, и дети у них наполовину Рюриковичи, а всё равно — боярские дети, не княжичи. И начинать им с детской дружины. И двигаться вверх по дружинной лествице, а не по княжеской, не от престола к престолу, а от милости к милости, сперва в детской, потом в младшей, потом в старшей дружине — нарочитым мужем, вельмим мужем[73], боярином, ближним боярином, великим боярином...
Суров закон единокровия. Надо успеть, пока власть в руках, посадить сына на видный стол...
Они закончили вечерять, почти не разговаривая между собой. Уже прощаясь, перед сном, отец вскользь, как бы между прочим, бросил:
— Я матери сказал, что у неё там, на Почайне, будет новая подключница. Проследи, чтобы не обижал её дворский, и поставь её за скотным двором смотреть.
— Прослежу, — только и смог выговорить княжич.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Святослав выехал из Киева в Почайну через два дня. Его детская дружина повелением отца была увеличена почти вдвое: под его знаменем встало теперь три десятка дружинников, отобранных из числа самых отличившихся, расторопных гридей, и трое старших — из дружины отца.
К загородному дворцу подъехали стройным отрядом. Впереди — княжич в корзно, в алой княжеской шапке, за ним его меченоша. За меченошей следовал первый ряд, состоящий из бывших детских дружинников. За ними — новые. Так и ехали, уставив копья в стремя.
С броней отец не поскупился, приказал выдать и подогнать из самых сокровенных своих запасов кольчужки новгородской работы, шеломы готской работы, русские булатные мечи. Красные удлинённые щиты приторочены к седлу: хотя у каждого дружинника уже есть свой меченоша, молодые воины не торопились расстаться с оружием. Плащи у всех синие, заколотые на плече фибулами, сапоги красной кожи, узорчатые, луки в изукрашенных тулеях, стрелы в сафьяновых колчанах. Святослав непрестанно оглядывался, любуясь своей дружиной.
Видимо, дозорный ещё издали увидел их, потому что, когда отряд подъехал к воротам, они широко распахнулись, пропуская дружину. На крыльце уже стояла княгиня Агафья, счастливо улыбаясь: наконец-то её первенец стал взрослым и приехал со своей дружиной. Какая мать не почувствует гордость, глядя на такого молодца!
Святослав соскочил с коня и, не обращая внимания на дворского и старого Вексу, взбежал по ступеням крыльца и обнял мать.
Вечером, после ужина, он вышел к реке в надежде встретить Неждану, но её там не было. И на другой день она ни разу не попалась ему на глаза, хотя он, помятуя слова отца о скотном дворе, побывал там.
Увидел он её на третий день.
Неждана шла с подойником, точно так, как в тот, первый день их знакомства, и коса тяжело билась по её спине.
Он догнал её и... поразился: это была она — и не она, так изменилось, исказилось её лицо.
— Здравствуй, — неуверенно сказал он.
— Здравствуй, княжич.
— Где ты была, почему я тебя не видел?
— Тут и была; Ты смотрел — да не видел. Не признал, наверное... — тихо промолвила она.
Княжич молча пошёл рядом с ней.
Злости не было. Была острая жалость и недоумение: как можно за несколько дней полностью измениться? Господи, что же с ней произошло...
— Почему ты с подойником? — спросил Святослав, словно из целой кучи вопросов, которые роились у него в голове, этот был самым главным.
— Будто сам не знаешь...
— Отец сказал, что поставит тебя подключницей на скотный двор.
— Так оно и было: приехала княгиня, распорядилась поставить меня подключницей. Видать, великий князь повелел. А вчера за мелкий недосмотр разжаловала в скотницы. Да только мне всё равно... И уж как увидела, что ты на меня смотришь и не узнаешь, жить расхотелось... Не забыл, не простил, значит... и более не любишь...
Столько безнадёжности, тоски прозвучало в этих словах, что у Святослава сжалось сердце: что же она, бедная, пережила, ведь и вправду любит, наверное любит его... Чем она перед ним провинилась? Он сам виноват перед нею. Неждана правильно сказала — она в княжьей воле... А он? Разве он не в княжьей воле? И мать, которую муж заставил взять свою бывшую наложницу в дворовые...
— Вечером приходи к купальне! — приказал он девушке и не заметил, как она охнула, вздрогнула, как плеснулось молоко на босые ноги...
Неждана сидела на краю большой холстины, расстеленной на песке, той самой... В сумерках глаза на исхудавшем её лице казались огромными и тёмно-синими. Святослав сел рядом с ней и, стараясь унять собственное волнение, вместо всего, что собирался сказать ей, шепнул:
— Успокойся.
Неждана всхлипнула и упала лицом ему на колени. Он тихонечко погладил её по голове, и она облегчённо заплакала. Княжич поднял её голову, повернул лицом к себе и поцеловал в солёные от слёз щёки и тёплые вздрагивающие губы...
Утром Святослав отправился к матери.
Княгиню он нашёл на хозяйственном дворе. Мать наблюдала, как распаковывают привезённые из киевского дворца ковры, утварь, драгоценное оружие.
Всё это надлежало вычистить, проветрить и потом развесить, чтобы бесчисленные помещения дворца приобрели такой же богатый и блестящий вид, как в Киеве. Однако и переусердствовать не следовало, дабы не вспыхнула в сердцах приехавших на съезд князей зависть, что могло помечать мирному согласию.
Княгиня в таких делах была мастерица: тонкий вкус, чувство меры и привычка с малых лет к прекрасным вещам, которые перешли к Мстиславичам от деда, — всё подмогало ей безошибочно обустраивать дворец. В этом князь полностью доверял ей.
Взглянув на оживлённое, счастливое лицо матери, Святослав решил не говорить с ней о Неждане, не портить радость от этого утра упоминанием о бывшей наложнице отца. Он подошёл к матери и нежно поцеловал в щёку. Она поцеловала сына в склонённую голову.
— Ты вчера поздно вернулся? — спросила она.
— Да... Купаться ходил. Ночью вода тёплая...
Мать рассеяно кивнула и тут же закричала холопам, что они не так развешивают огромный, на весь пол в малой гриднице, ковёр, взятый, если княжич правильно помнит, ещё их дедом князем Олегом у хана Куни.
«Не спросила — значит, не знает. Не доложили», — подумал Святослав и твёрдо решил, что, пожалуй, и вправду сегодня ничего матери не следует говорить, а лучше съездить в Киев, перемолвиться с отцом...
В Киеве он перехватил великого князя между двумя застольями с «нужными» боярами. Княжич замялся, не зная, как начать разговор, но отец сам помог ему.
— Помирился с Нежданой? — спросил он с удивительным бесстыдством.
-Да.
— Так что тебе?
— Подари её мне.
— Если нужна именно она, воля твоя, дарю! Скажу, чтобы кабальную запись на тебя переписали.
— Я хочу ей вольную дать.
— Она теперь твоя, ты волен поступать с ней как знаешь. — Отец хотел уже уйти, но, заметив, что княжич мнётся, спросил: — Ещё что-нибудь?
— Пошли дружинника, чтобы её забрал с Почайны.
— А вот этого, сын, я делать не стану. Неужели ты сам не понимаешь: мать и так вся в терзаниях! Помнится, ты так истово о ней пёкся. Зачем же лишний раз напоминать, что я забочусь о каких-то девках? Сам придумай, как её оттуда забрать. Да и нужно ли?
— Нужно... — Он поклонился великому князю и тотчас покинул дворец.
Святослав всегда считал себя киевлянином, хотя и прожил много лет в Чернигове. Считал так же, как все Рюриковичи, имевшие в великом городе родовой дом или дворец. Но, полагая себя киевлянином, он почти совсем не знал города, разве что несколько мест: Гора, где высоко над Киевом сгрудились дома-крепости великих киевских бояр и наиболее древние княжеские жилища, Щековица[74], где высился просторный дворец Ольговичей с пристройками, надстройками, Святая София, Десятинная церковь, монастырь на Печере, куда Ольговичи по традиции делали богатые вклады, — вот, пожалуй, и всё. Ещё Крещатик — святая улица, некогда приведшая к православию честной киевский народ. Но даже Крещатик за пределами Золотых ворот княжич знал плохо. А начинавшийся недалеко Подол и вовсе был ему незнаком. Однако сегодня ему нужно было ехать именно на Подол и там, в путанице закоулков и проулков, найти рискового ростовщика, который за хорошие резы[75] согласился бы ссудить ему гривны.
Как его искать? Святослав смутно догадывался, что ростовщики не стоят на пороге своих лавок и не зазывают народ, как это делают купцы — и свои, киевские, и приезжие.
...Он слез с коня, взял его под уздцы и неторопливо двинулся от лавки к лавке, раздумывая, как поступить. Не сделав первого шага, не начнёшь пути... Княжич подошёл к первой попавшейся, на пороге которой стоял белозубый черноглазый торговец и зазывно встряхивал нанизанными на шёлковый шнурок женскими украшениями: кольцами, серёжками, колтами[76].
— Заходи, милостивый князь! Здравствуй на долгие лета, — поклонился купец.
Как-то незаметно для себя Святослав оказался в прохладном полумраке лавки.
— Что привлекло твой взор, милостивый князь?
Княжич указал на колты с яркими синими — кто знает, как они называются? — камешками.
— Если к золотистым волосам, тогда твой выбор верен, милостивый князь. Но не слишком ли скромен подарок? Это простые камешки. А вот колты с алмазами, лалами, сапфирами — выбирай.
Святослав растерянно посмотрел на торговца — он не ожидал, что так быстро и просто окажется в роли покупателя, и к щекам его прихлынула кровь.
Торговец мгновенно всё понял:
— Если ты сейчас не можешь расплатиться, я поверю тебе в долг. Такой молодой, красивый, сильный и удачливый князь не захочет обмануть скромного торговца, которого знает весь Подол.
— Я не хочу брать у тебя товар под простое обещание. А вдруг в первом же походе меня убьют? — Святослав сам не понял, как нашлись и почему так легко были произнесены эти слова.
— Я готов рискнуть, мой князь. Твой отец всегда отдаёт долги.
— Значит, ты меня знаешь?
— Кто на Подоле не знает сына великого князя! Мы были бы никчёмными торговцами, если бы не знали твоей милости.
Княжич промолчал.
— Для кого тебе нужен подарок?
— А я было подумал, ты всё на свете знаешь, — усмехнулся княжич.
Торговец не растерялся:
— Для самой красивой златоволосой девушки на Днепре. — При этом он принялся проворно снимать со шнурка кольца, чтобы достать выбранные Святославом колты.
— Но мы так и не договорились о плате.
— Я же сказал, милостивый князь, что согласен рисковать и ждать. Я открою тебе секрет своей готовности к риску: когда у тебя появятся гривны, ты заплатишь мне не торгуясь, столько, сколько я запрошу, и я возмещу всё — и риск, и время ожидания! — Торговец широко улыбнулся.
«Его игра — честность и откровенность, — подумал княжич. — А что, если я тоже сыграю на откровенности?»
Он покрутил колты в руках, любуясь тонкой работой, и сказал доверительно:
— У меня действительно нет ни ногаты[77]. А я хотел бы купить для той златоволосой девушки ещё и сафьяновые босовики и синий плащ и фибулу к нему. Может ли твоя готовность к риску зайти так далеко, что ты одолжишь мне серебра под божеские резы?
— Я бы мог это сделать, но не стану, потому что, если об этом узнают менялы, меня сживут со свету.
— А где их найти, менял? — быстро спросил княжич, нарушая им же самим затеянную неторопливую игру.
Купец хитро улыбнулся, хлопнул в ладоши, и тотчас появился мальчишка лет десяти.
— Проводи князя к дяде Якиму, скажи, от меня. — Торговец поклонился княжичу и добавил: — Сказал бы прямо, князь, чего тeбe надобно, я сразу бы и посоветовал, к кому обратиться.
— Но я обязательно куплю у тебя эти колты, — заверил смущённый Святослав.
— Конечно, князь, буду счастлив. Я всегда здесь, на Подоле, и всегда к твоим услугам...
Мальчишка провёл княжича в расположенную невдалеке такую же по внешнему виду лавку, с тем только отличием, что хозяин её ничего не предлагал, а сидел на ларе и крутил в руках золотой ромейский динарий. Святослав уже видел таких вот странных лавочников, но не догадывался, какой товар они предлагают. Оказалось так просто — деньги.
Он поздоровался и вошёл в лавку. Мальчишка сказал несколько слов хозяину и убежал.
— Я рад служить высокочтимому князю, — приветствовал его с поклоном меняла.
По его выговору княжич решил, что перед ним уроженец Византии, а может быть, Булгарии.
— Мне нужны гривны, — прямо объявил он о цели своего визита и взглянул в лицо менялы.
Чёрные, чуть на выкате глаза под такими же чёрными густыми бровями смотрели вдумчиво, словно взвешивали и оценивали возможности посетителя.
— А сюда и приходят только те, кому нужны деньги, — сказал наконец Яким и приоткрыл тяжёлую ковровую завесу в соседнюю комнатушку.
Княжич вошёл и огляделся: пол, устланный коврами, длинные, как скатанный походный шатёр, шёлковые подушки, низенький столик с огромным плетёным блюдом, полным фруктов.
— Ты грек, Яким? — спросил Святослав по-гречески.
Яким поклонился и ответил на греческом же языке:
— Юный князь знает язык эллинов? Впрочем, зачем я спрашиваю? Мне известно, что многие архонты[78] в этой удивительной стране многоязычны. У вас странно соседствуют высочайшая культура и мудрость городских жителей с дикостью тех, кто живёт в степях.
— В степях живут половцы.
— Да, это мне известно. Ты спросил, не грек ли я. Нет. Я армянин. Ты слышал о таком народе?
— Да. Вы живете в горах, где делают пурпур.
— Ты прав. Он называется на нашем языке «вордан-кармир». Но это на исторической родине, а сам я не оттуда: мой род уже давно обосновался в Киликии, что расположена южнее Византии, на берегу моря. В Киев я приехал десять лет назад, — Яким перешёл на русский язык, — и полюбил вашу страну.
— Почему?
— Потому что, — Яким хитро улыбнулся, — у вас высокие резы и ваши девушки прекрасны — белотелы, синеоки и златоволосы. Моя жена из вашего племени. Садись, князь, откушай фруктов.
Яким взял маленький ножичек, быстро очистил персик, нарезал ломтями, воткнул острие ножа в самый большой кусок и подал его Святославу. Сам взял кусочек поменьше. Пока княжич ел, он наблюдал за ним, откусывая маленькие ломтики.
— Теперь, — сказал он, когда персик был съеден, — мы можем поговорить о деле.
«Он составил мнение обо мне, — подумал княжич, — и, кажется, оно благоприятное».
— Сколько серебра нужно твоей княжеской милости?
— Скажу тебе откровенно: я сам не знаю.
Яким позволил себе улыбнуться. Он понял, что князь впервые здесь, на Подоле.
— Ты у меня первый заёмщик, который не знает, сколько ему нужно.
— Я могу с тобой говорить без утайки и быть уверенным, что ты никому не расскажешь? В моём деле тайна отношений с заёмщиком — главное, — с достоинством ответил Яким. — Я весь внимание, мой князь.
Святослав задумался: как назвать Неждану этому незнакомому человеку — любимой, любовницей или наложницей?
— Есть одна девушка... — начал он неуверенно. — Она попала в дворню по кабальной записи. Я отпустил её на волю и хочу купить деревеньку, обустроить и подарить ей.
Яким несколько раз понимающе кивнул.
— А деревенька у тебя на примете есть? — спросил он.
— Нет ещё.
— И как я могу догадаться, ты даже не знаешь, к кому обратиться в поисках подходящей?
— Ты прав, Яким. Я зашёл в соседнюю лавку, хозяин направил меня к тебе. А больше я никого не знаю.
— Зато сына великого князя знают здесь всё. Это, с одной стороны, облегчает дело, с другой — усложняет. — Яким не заметил, как перешёл на греческий: видимо, ему было проще обсуждать сложные вопросы на этом языке, языке философов и торговцев. — Если милостивый архонт дозволит мне, я всё сделаю. Мне понадобится несколько дней, и я должен знать, где пожелает господин купить деревеньку.
— Поблизости от дома отца, на Почайне, — сказал Святослав.
— В каких пределах я могу тратить твои деньги, князь?
— Свои деньги, — улыбнулся княжич.
— Как только я их потрачу, они станут уже не моими, а твоими, ибо тебе придётся отдавать их мне, когда ты сядешь, — закончил он по-русски, — на стол.
— Ты согласен ждать?
— Ремесло менялы, в частности, состоит в том, чтобы ждать. Я жду — резы растут, а я тем временем читаю прекрасные книги на моём родном языке и на языке эллинов.
Я всегда буду рад принять тебя, милостивый архонт. Что же касается твоего дела, то я пришлю мальчишку...
— Нет, — быстро сказал княжич. — Я буду наведываться сам. — И добавил: — Мне приятно разговаривать с тобой, Яким.
— Спасибо за честь. И позволь сказать тебе: не думай о долге. Я верю в твою судьбу, она приведёт тебя на самую вершину славы и богатства. Ты ещё не прикоснулся сталью к своим щекам, но уже провёл дело со мною как умудрённый муж. Я поверил в тебя, архонт.
Святослав вышел. Чуть поодаль, у лавки торговца украшениями, стоял его конь, поматывая головой. Княжич легко вспрыгнул в седло. На его лице блуждала самодовольная улыбка.
Он проехал мимо церкви Святой Ирины, что у Золотых ворот, и радостное настроение испортилось: он так и не решил для себя, должен ли каяться в совершённом грехе прелюбодеяния и говорить на исповеди о Неждане. Воспитанный в христианской вере с пелёнок, он не подвергал сомнению её догматы. Но что-то в нём протестовало — не против таинства исповеди, а против всеохватности её. Он был ещё слишком молод, чтобы вступать в философско-теологические споры с самим с собой. Он просто не хотел пускать ни отца Игнатия, милого, умного, немного ленивого священника, ни тем более кого-либо другого в сокровенный мир своих чувств.
Святослав сделал выбор в пользу своего нежелания, и этот выбор во многом определил его будущее, как, впрочем, и некоторые другие поступки, совершённые в юности.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Яким ошибся только в одном: ему понадобилось не три, а пять дней, чтобы найти деревеньку, договориться и совершить купчую.
Деревенька понравилась княжичу: пять дворов, сорок смердов и старик староста. Для Нежданы пятистенный дом.
Святослав возвращался в Почайну довольный и гордый собой. Первый, кто его там встретил, был Ягуба.
— Великая княгиня продала Неждану, княжич, — выпалил он вместо приветствия.
Святослав опешил.
— Не может быть! — воскликнул он.
Столько беспомощности было в этих словах, что Ягуба не нашёлся что ответить.
— Она что — узнала?
— Кто-то из дворовых девок доложил, порадел. Княгиня тут же и приказала дворскому продать.
— Как же так? Она не имела права! Отец подарил мне её.
Ягуба только хмыкнул.
Действительно, мать не знала, да и не могла знать, что отец подарил свою бывшую наложницу сыну.
— Но я порвал кабальную запись!
— А великой княгине ты о том сказал?
— Нет...
— Чего же ты хочешь?
Святослав постепенно приходил в себя.
— Куда её увезли?
— Не знаю.
— Кто купил?
— Не знаю. Как свели со двора, так никто её больше и не видел.
— Когда?
— Позавчера. Я тебя два дня выглядываю. Пошёл к воеводе отпрашиваться в Киев, так он не отпустил...
Ягуба ещё что-то говорил, но княжич не слышал. В нём поднимался гнев. Зачем мать поступила так жестоко? Какое имела право? Почему не подождала его? Ведь не могли девки, наушничая, не рассказать об их любви! Почему?
Чем больше он думал, тем сильнее нарастал в нём гнев. Все эти дни он ощущал себя взрослым: поступал, как взрослый, думал о себе, как о взрослом. И вдруг — снова оказался маленьким мальчиком во власти матери... Нет, он должен сейчас же, немедленно показать ей, что так с ним больше обращаться он не позволит. И она должна сказать ему, где Неждана!
Он ворвался в светлицу великой княгини. Мать сидела на высоком резном стольце, окружённая челядью, и отдавала распоряжения дворскому, который стоял, вытянувшись, перед ней. Святослав на мгновение отвлёкся от собственных мыслей и отметил, что в прежние времена мать обычно усаживала дворского. Однако чувства переполняли его, и останавливаться на этом наблюдении было недосуг. А жаль. Если бы он хоть немножко поразмыслил над этим, он бы понял, что со дня восхождения отца на великий стол мать — теперь великая княгиня Киевская, первая женщина на Руси — разительно изменилась. И наверное, пойми он это, всё произошло бы по-другому. Но он сделал то, что сделал: прямо от двери крикнул:
— Мама, пусть все уйдут! Мне надо поговорить с тобой.
— Сядь, подожди, я скоро закончу, — ровным голосом ответила мать.
И опять Святослав не заметил перемен в её речи. А она излучала спокойную уверенность, идущую от обретения власти.
— Если ты не отпустишь людей, я буду говорить при них! — крикнул княжич, чувствуя, как ярость туманит ему голову и нарастает возмущение от того, что его по-прежнему считают мальчишкой.
Кое-кто стал пятиться к двери, от греха подальше.
— Стойте! — приказала мать. — Я не разрешала уходить. А ты садись и жди.
Святослав решительно подошёл к стольцу, на котором восседала мать, мягко отодвинул в сторону дворского и, приблизясь к ней вплотную, спросил негромко:
- Как ты могла продать Неждану?
Княгиня вздрогнула, впилась потемневшими от гнева глазами в лицо сына, прочла в нём неукротимую решимость, прошептала:
— Ты всё же посмел... — И распорядилась: — Выйдите все!
Пока челядь, толпясь, выходила из комнаты, пока дворский, замыкая исход, прикрыл за собой дверь, мать и сын смотрели друг на друга — он яростно, она возмущённо. Но всё же эта короткая пауза немного охладила Святослава, и он продолжил уже спокойнее:
— Разве ты не знаешь, что отец подарил её мне?
Вот этого, наверное, не следовало говорить.
— Как ты посмел заговорить со мной об отце и об этой паскудной девке! — закричала мать.
— Я просто излагаю дело, как оно есть, — сказал княжич, делая над собой усилие, чтобы сдержаться.
— Ты посмел говорить со мной о полюбовнице отца?!
— Если уж слушаешь наушниц, то слушай до конца: не отцовская она, а моя полюбовница! — снова в ярости бросил Святослав.
— Это я знаю, — язвительно сказала мать. — Подобрал отбросы, не побрезговал, не постыдился!
— Не смей так говорить о ней!
— Не смей так разговаривать с матерью!
— Кому ты её продала?
Княгиня вскочила на ноги так резко и стремительно, что стольце откатилось к стенке, сделав шаг к сыну, ухватила в ярости его за ухо и, повернув к двери, крикнула:
— Убирайся!
Княжич вырвался и выскочил из комнаты.
Княгиня крикнула ему в след:
— Никогда не скажу! — Она как слепая стала нащупывать за спиной стольце. Нашла, рухнула в него и зарыдала.
«Никогда... ни за что... он мне боле не сын...» — шептала она, продолжая плакать.
Больше всего её оскорбило даже не то, что её самый любимый сын, её первенец позволил себе столь непочтительно разговаривать с матерью, а то, что какая-то девка для него, всегда такого нежного, заботливого, любящего, оказалась дороже матери. Только она немного отошла душой, успокоилась, почувствовала себя великой княгиней, хозяйкой... и вот... при людях, при всех... так оскорбить! И тут же — до чего противоречивы женские натуры! — подумала, что напрасно оттаскала его за ухо, словно несмышлёныша, тем более что никогда прежде она не делала этого... А он уже мужчина. Он, конечно, спал уже с этой потаскухой... И опять завертелись злые, неукротимые мысли о сыне и о муже, и всё лезла в голову нахальная эта девка, молодая, синеглазая, такая красивая даже в грубой одежде скотницы, даже после стольких дней страданий...
Святослав выбежал во двор. Ягуба ждал его. Некоторое время юноши стояли молча: один в раздумье, другой в ожидании решения.
Наконец Ягуба негромко произнёс слова, на долгие годы определившие его положение при Святославе:
— Собирать дружину, княжич?
— Собирай.
— Налегке?
— Да. Без меченош. За воротами. — С каждым словом голос княжича обретал уверенность и силу. — Там жди меня.
Глаза Ягубы радостно сверкнули: слово «жди», употреблённое княжичем вместо безликого «ждите», означало лишь одно — пока его нет, во главе дружины стоит Ягуба. Дружинник едва сдержался, чтобы не гикнуть как мальчишка, и умчался выполнять приказ. А Святослав вернулся в дворец, отыскал дворского, взял старика под руку и спросил:
— Кто купил Неждану?
Старый слуга горестно вздохнул. Он помнил, как появился на свет княжич, как были счастливы тогда княгиня и князь, как устроил Всеволод пир по случаю рождения первенца, приглашая к столу любого заезжего и проезжего... А теперь вот прорвалось всё, что годами копилось и не выплёскивалось благодаря мудрости княгини, согласившейся не замечать ничего, что порочило бы её мужа... Коснулось дело сына — и не выдержало сердце: ревность матери превзошла ревность женщины... Что же в таком случае делать ему, дворскому? Чью сторону принять? Тем более что он действительно не знает, откуда взялся проезжий торк...
— Купил торкский гость, — сказал он.
— Откуда он?
Этого дворский не знал. Но по некоторым признакам предполагал, что из белгородских торков, и он осторожно высказал это предположение княжичу.
— И на том спасибо! — сказал нетерпеливо княжич и хотел было бежать, но остановился. — Он один ехал?
— С малым обозом.
— Гружёным?
— Кажется, да...
— Белгородский — значит, на юг?
— Вот этого сказать не могу. Но думаю, что так, княжич.
— Сколько он заплатил за Неждану?
— Десять гривен... — И, увидев удивление на лице Святослава, торопливо добавил: — Матушка-княгиня велела отдать за сколько даст, княжич... Да и девка была поротая...
— Поротая?! — переспросил юноша, сжимая кулаки, но пересилил себя. — Сильно?
Дворский опустил голову...
Дружина уже, собралась за воротами. Юные воины держали в поводу коней. Святослав почувствовал прилив гордости. Он ещё не возглавлял свою дружину в походах, если не считать короткой дороги из Киева сюда, в Почайну, при переезде. Не удержался, обратился к ней с коротким словом:
— Други, не служба — просьба: следуйте за мной!
Ему подвели коня. Он вскочил в седло и поскакал на главный шлях, где, как он помнил, в двух поприщах[79] от дворца был поворот на полдень, к меловым горам, откуда чумаки по осени возят белый камень для отделки церквей. Это и был путь на Белгород.
Торка они настигли поздно вечером, уже на ночлеге.
Два шатра стояли в стороне от шляха, их окружали три телеги с поднятыми оглоблями: видно, бывалый торк боялся нападения недобрых людей. Кони паслись под присмотром слуги, больше смахивающего на воина — на боку у него болталась сабля.
Ягуба свернул со шляха, подскакал к телегам, спешился и подошёл к шатру.
— Эй, хозяин! — позвал он.
Оттуда донёсся стон. Тогда Ягуба, не раздумывая, вошёл в шатёр.
Следом подъехали Святослав и дружинники. Не успели они соскочить с коней, как вдруг полог шатра откинулся и оттуда, держась за окровавленную голову, вывалился Ягуба. За ним выскочил торк с саблей в руке. Он уже замахнулся для смертельного удара, но княжич закричал:
— Остановись, собака!
Торк только сейчас заметил окружающих его воинов.
— Как ты посмел ударить моего дружинника? — наезжая конём на торка, в гневе крикнул Святослав.
— А как он посмел войти в женский шатёр? — Торк не выказал испуга, но саблю опустил.
— Но и ты был в женском шатре!
— Там моя жена, — ответил торк и левой рукой задёрнул полог.
— Жена? — с ужасом переспросил Святослав. — Жена... — Ещё мгновение, и он приказал бы убить торка, но в это время Ягуба, сделав над собой усилие, приподнялся, всё ещё держась за голову, и прерывисто заговорил:
— Врёт он, собака... Неждана там... избитая... больная... плачет...
— Взять его! — приказал дружинникам княжич, а сам стремительно спрыгнул с коня и бросился в шатёр.
На кошме лицом вниз лежала Неждана. Её спина, исполосованная ударами плети, была покрыта местами листьями подорожника. Она приподняла голову, слабо улыбнулась и прошептала:
— Это меня Куря исполосовал... Торк не виноват... Он заботился...
Святослав сжал кулаки: Куря был придворным палачом, и отдавала ему распоряжения в отсутствие мужа только княгиня. Он опустился подле Нежданы на колени.
— Лада моя... За что же тебя так?
— Как узнала я, что великая княгиня приказала меня продать, так и сбежала... Поймали... Высекли...
— Нелюди проклятые, — процедил сквозь зубы княжич.
— Как ты меня нашёл?
— После расскажу...
— А если не отдаст меня торк? Купил ведь... — заплакала Неждана.
— Не плачь, лада, успокойся, я всё улажу. — Он поднялся с колен, выглянул из шатра. — Что с Ягубой?
— Жив будет, не помрёт, — ответил ему дружинник. — Проклятый торк рукояткой сабли его стукнул.
Чуть в стороне от шатра двое дружинников вязали торка.
— Освободите его! — распорядился княжич.
— Вижу, ты не грабитель. Так почему ты и твои люди ведёте себя, словно разбойники? — гордо выпрямившись, спросил торк, как только его отпустили. — Я торговый гость. На Руси всегда уважали торгового гостя.
А я — княжич Святослав, и эта девушка моя! За то, что ты вёз её с бережением, я прощаю тебе нападение на дружинника и то, что пытался обмануть меня. Я забираю Неждану. У меня нет десяти гривен, что ты заплатил дворскому, но я отдаю тебе в уплату перстень, он стоит куда больше! — Святослав снял с пальца перстень с крупным камнем и протянул торку. — В счёт разницы я забираю у тебя воз и коня. Други! Помогите купцу опорожнить воз и нарвите свежей травы.
...На рассвете они достигли развилки, от которой дорога отходила к Почайне. Княжич приказал остановиться.
— Вот что, — сказал он, — дальше я поеду с Нежданой. Тут недалеко её деревня Хорино. А вы возвращайтесь. Делайте, что всегда. Будет великая княгиня спрашивать — отвечайте: княжич велел — и всё. Будет куда посылать — не можем, княжич не велел. Вернусь, как смогу. Ягуба, — обратился он к дружиннику, — тебя особо прошу: поедешь сейчас со мной, запомнишь короткую дорогу и привезёшь бабку-знахарку.
Через четыре дня, оставив Неждану на попечение знахарки, Святослав вернулся в дворец, рассудив, что подобная неторопливость в ответ на самоуправство матери как нельзя лучше прояснит его отношение к случившемуся.
Мать, видимо, что-то почувствовала, потому что, как только он приехал, тотчас послала за ним старого боярина Вексу, надеясь, что из уважения к воеводе сын подчинится.
Приняла сына великая княгиня у себя в покоях, отослав всю челядь.
Святослав ожидал разговора о девушке, но мать, неожиданно для него взяв сына за руку и промокнув глаза платком, заговорила мягко, с грустью:
— Как ты испугал меня — четыре дня от тебя ни весточки, ни слуху... Как ты мог, сын мой? Знаю только, что взял дружину, куда-то уехал, потом явился твой Ягуба, я пытала его — он молчит... Разве можно так мучить мать?
В душе шевельнулось раскаяние, но княжич подавил его и, чтобы не расчувствоваться, глядя на любимое, такое печальное лицо матери, выпалил:
— А как можно было продавать Неждану, да ещё отдав её перед этим в руки Кури, зверя некрещёного? Он же исполосовал её!
— Ты опять осмелился произнести при мне имя этой негодной девки! — Лицо матери исказилось в гневе.
— Ты посмела продать мой закуп, не спросись меня! — крикнул он, всё больше распаляясь.
— Это закуп твоего отца. И наложница она твоего отца! А коль скоро он передал её в мою власть...
— То ты решила мстить ей?
— Я в своих холопах вольна!
— Она мне отцом подарена! И мною на волю отпущена!
— Не желаю знать о твоих мерзких делишках и гнусных девках! Избавь меня от этого!
— Раз уж ты в мои дела вмешиваешься, то и знать всё обязана!
Мать и сын кричали одновременно, не слушая друг друга. И вдруг княгиня опустила голову, закрыла лицо руками и беззвучно заплакала.
— Господи, — услышал Святослав её причитания, — всю жизнь терпела от мужа, так мне ещё и от сына терпеть? За что мне такая мука, такое наказание, Господи...
— Мама! — воскликнул Святослав с такой болью, словно сердце у него вдруг оборвалось. Он обнял мать, принялся гладить её вздрагивающие плечи. — Мама, мамочка...
Княгиня прижалась к сыну, рыдания её постепенно затихли, она уже ничего не говорила, только порывисто вздыхала. Потом наконец шепнула:
— Прости...
— И ты прости, мама...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Осень 1142 года выдалась долгой, тёплой и сухой. Густые леса и перелески, между которыми неторопливо петлял по всхолмлённой земле Галицкий шлях, вспыхивали попеременно в лучах щедрого солнца то золотом, то красной медью трепещущих на лёгком ветерке листьев. Изредка обочь дороги, прижавшись к деревушкам, чернели поля, заботливо возделанные под озимые. По ним важно расхаживали грачи, не торопившиеся улетать на юг.
Святослав ехал верхом во главе своей дружины.
За ним, отстав на несколько шагов, по трое ехали дружинники: первыми — Ягуба, Пётр и Васята Ратшич. За ними — ещё с полсотни испытанных воинов. Если считать с меченошами, оружниками, конюшими, то наберётся две сотни. Отец не поскупился, отдал своих лучших гридей. Все они с радостью принесли клятву сыну великого князя и теперь тоже стали его дружинниками. Шествие замыкал огромный обоз под охраной воинов.
Святослава так и подмывало осадить коня, поехать рядом с друзьями детства, поболтать, как бывало, но — нельзя, он ныне князь! Он не удержался, оглянулся: вот и Ягуба, надувшись от гордости, сидит в седле, словно кол проглотил. Ещё бы! Совсем недавно простой дружинник из детской, он сегодня едет в первом ряду старшей дружины, хотя и ему, и Петру и Васяте едва минуло восемнадцать лет.
Целых два года до этого дня Всеволод держал сына при себе и приучал к государственным делам.
С поразившим Святослава коварством великий князь нарушал все предварительные договорённости с братьями. Начал с того, что в обход Игоря Олеговича, следующего по старшинству своего брата, отдал Черниговский стол Владимиру Давыдовичу, не желая ссориться с могущественным родом Давыдовичей.
Это решение вызвало гнев Игоря. Но младший брат, Святослав Олегович, поддержал Всеволода в обмен на обещание посадить его на Переяславльский стол.
И следующий шаг отца поверг в изумление Святослава: великий князь решил сместить родных братьев своей жены, Изяслава и Мстислава, с их престолов и послал на них войска. Но Мстиславичи в той борьбе победили и удержали свои княжества.
Тогда Всеволод вспомнил про своё обещание, данное младшему брату Святославу, и послал его с войсками изгнать из Переяславля князя Андрея, младшего сына великого Мономаха. В народе Андрея прозвали Добрым, и, может быть, именно это обстоятельство вселило в великого князя надежду, что особой борьбы тут не будет. Но Андрей проявил недюжинную умелость, ополчился, вышел навстречу войскам Ольговичей и заявил, что стоять он будет до конца, ибо Переяславль его отчина и здесь княжил его отец Мономах. Всеволод предложил ему курское княжение, но и Курск не прельстил Андрея. Все попытки Святослава Олеговича отвоевать себе стол ни к чему не привели, более того, мужественный сын Мономаха обратил Святослава Олеговича в бегство. В этом бою участвовал вместе с дядей и младший Святослав, и бежал вместе с ним, и испил горечь поражения. Велико же было его удивление, когда отец « который раз совершил политический кувырок: заключил с Андреем не просто мир, а союз, пригласив его на переговоры с половецкими ханами о совместном походе.
Недовольство Всеволодом среди князей нарастало: уж больно неразборчив он был в своих действиях, любой ценной добивался выгоды, нынче целовал крест и клялся в дружбе, а завтра обрушивал войска, норовя силой отобрать престол.
Вскоре внимание великого князя привлекло богатейшее западное княжество, Галицкое. Он задумал отобрать этот Стол у князя Владимирко, что открывало возможность совершить целый ряд княжеских перестановок.
Но и эта затея обернулась поражением.
Теперь Всеволод вновь обратил свои помыслы на то, чтобы удовлетворить притязания брата Святослава Олеговича на достойный стол. Он решил посадить его в Новгороде.
Но к этому времени Новгород стал практически независим от Киева. Он самостоятельно, по своей воле, решал вопросы приглашения князей на стол. Вече приняло жестокое решение — не пускать в город Святослава. Опять возникла усобица, не принёсшая ни славы, ни добытку Ольговичам. Новгородцы настояли на своём.
Тогда великий князь предложил им вместо брата Святослава сына Святослава.
Новгородцы, рассудив, что юный князь в руках новгородской господы будет послушным и управляемым, согласились.
Трепеща от нетерпения, Святослав снарядил дружину и помчался в Новгород, но по пути, в Чернигове, его перехватили гонцы с известием, что переменчивые новгородцы отказываются принять его и что им люб только князь из рода Мономаховичей.
Забегая вперёд, следует сказать, что пристрастие Новгорода к потомкам Мономаха в конечном итоге привело на великое княжение и Всеволода Большое Гнездо, и его сына Ярослава, и, наконец, Александра Невского. Но это будет значительно позже, через сто лет...
А пока спор великого князя с Новгородом продолжался. Всеволод предложил им другого сына. Правда, всё это уже не волновало Святослава, ибо не имело к нему касательства. Он попытался забыть в объятиях Нежданы жестокое оскорбление, нанесённое ему новгородцами, и отдалился от отцовского двора, лелея обиду и ревность к тем, кто уже княжил, пусть даже в самых крохотных волостях.
И потому, наверное, он без особых надежд и ожиданий прибыл на очередной съезд князей в начале осени 1142 года.
Опять делили и перераспределяли столы.
Отец, видимо, почувствовал силу — его поддержала большая группа князей — и неожиданно для всех заявил, что на завидный Владимиро-Волынский стол возводит своего старшего сына — Святослава.
Княжич сидел в это время рядом с младшими братьями, не ждал ничего для себя важного и потому слушал вполуха. Когда в сочетании с его именем прозвучало «Владимиро-Волынский», он не сразу сообразил, о чём идёт речь. Только услыхав чей-то злой, резкий выкрик: «Он слишком молод!», наконец осознал, что всё происходящее имеет отношение к нему.
— А не твоего ли господина Юрия Долгорукого отец в шесть лет в Суздале князем посадил? — раздался мощный голос Всеволода, и княжич догадался, что против выступает один из бояр могучего северного владыки.
Сторонники великого князя громко засмеялись.
— Пусть выйдет на круг! — прозвучал глухой старческий голос.
Святославу показалось, что он узнал Святополка Мстиславича, самого старого из двоюродных дедов со стороны матери.
— На круг! На круг! — подхватили доброжелательные голоса сторонников Всеволода.
Святослав вышел.
От волнения он не мог узнать никого из окружающих его князей. Усилием воли княжич взял себя в руки. Чутьё подсказало ему, что нужно поклониться.
Он так и сделал: поклонился большим поклоном, коснувшись рукой пола, и медленно выпрямился.
Гул одобрения пронёсся по гриднице.
— И в походы он уже хаживал, — опять, словно сквозь туман, различил он голос отца.
— Холост? — спросил боярин князя Долгорукого.
— Холост пока ещё, — ответил Всеволод.
— Обручён? — поинтересовался другой голос.
— Нет, — ответил кто-то из бояр отца.
— Это беда поправимая, — усмехнулся отец, — женим молодца, как же князю без княгинюшки!
- А то, глядишь, и забалует — кровь-то горячая.
- Куда горячей! - хохотнул кто-то.
— Ну, некоторым и жена не помеха, — откровенно рассмеялся один из Мономаховичей.
Святослав с ужасом подумал, что отцовское беспутство ляжет на него несмываемым пятном и сейчас его с позором прогонят из круга. Но вместо этого под нарастающий смех, в котором было что-то жеребячье и похотливое, его одобрили...
И вот он ехал в свой первый город, на свой первый стол во главе дружины, и с ним десяток отцовских бояр. Одни останутся с ним на первое время во Владимире и, если захотят, навсегда свяжут свою судьбу с молодым князем Волынским. Другие, урядив все дела, вернутся в Киев...
Святослав ещё раз повторил с наслаждением: «Князь Святослав Всеволодович Волынский. Волынский... Волынский!»
Он вспомнил последний разговор с отцом перед отъездом.
«Первый год даю тебе на кормление. Полк твой звать на помощь не стану — обрасти мясом, набери воев, займись с молодыми. Бояр за все советы благодари, от похвалы язык не отвалится. Но поступай по разуму. Своё решение никогда сразу не объявляй. То, что Неждану с собой не берёшь, — хвалю. Мудро. И ещё: своих детских сразу не возвеличивай, не давай местным боярам повода для зависти. Вот, пожалуй, и всё. Обними меня, сын».
С матерью он попрощался ласково. Она пролила слёзы, он обещал быть осторожным...
Труднее всего было расстаться с Нежданой. Девушка так рыдала, так убивалась, что Святослав наконец пригрозил: «Вот запомню тебя такой, распухшей от слёз, мокрой, красноносой, и разлюблю...»
Владимир-Волынский встретил нового князя глухим колокольным звоном, небольшой толпой горожан с хлебом-солью, галочьим криком. Богатый и независимый город явственно давал понять, что молодой князь из Ольговичей ему не по сердцу. «Даже ковра красного не постелили», — с досадой и обидой подумал Святослав. Зато природа распорядилась по-своему: обильным листопадом бросила под ноги золотой ковёр невиданной красы.
Волынские бояре на первый пир пришли разряженные так, что Святослав в своём новом одеянии, подаренном отцом, выглядел среди них едва ли не самым захудалым.
Бросалось сглаза обилие польской одежды, непривычней, но очень красивой и короткой, что, как отметил про себя князь, удобно и для пира, и для боя.
И жёны боярские чем-то неуловимым отличались от киевских да черниговских. Впрочем, так оно и должно было быть — в каждой земле свои обычаи, свои привычки, своё понятие о красоте.
Святослав пил мало, всё больше вглядывался в лица и повторял про себя, стараясь запомнить: «Басаёнок, Ковень, Стефан...» Своих ближних бояр он посадил по правую руку от себя, не в конце стола, но и не вверху его. Рядом с ним сидели лишь боярин Вексич, внук старого воеводы, приставленный к Святославу великим князем в качестве то ли наставника, то ли посадника, и князь Холмский, который приходился ему троюродным племянником, хотя и был на добрых десять лет старше.
Уже после третьей чарки волынцы принялись поучать его. Он слушал, согласно кивал головой и улыбался всем светло.
Перед сном Святослав попытался привести в порядок свои впечатления — ему казалось, что на пиру он ничего толком не заметил, не запомнил. Однако здесь, лёжа в тёмной опочивальне, он стал вспоминать подробности, которые там прошли мимо его сознания, а сейчас вдруг возникали из памяти, расползались и обрастали ещё более незначительными деталями.
Боярин Басаёнок не стал пользоваться новинкой — золочёными византийскими вильцами для мяса, а брал куски жирной свинины руками, ловко отрезал кинжалом у самых губ, ел, чавкал, как последний смерд, и запивал всё огромными глотками вина. Рядом с ним сидела его жена, невысокая, худенькая красивая женщина с бледно-прозрачной кожей, на которой алыми пятнами выделялись нарумяненные щёки и чернели насурьмлённые брови. Она едва притрагивалась к еде и ничего не пила. Святославу вдруг представилось, как, вернувшись домой, навалится на болезненную жену всей своей брюхатой тушей боярин и как она терпеливо будет сносить его ласки...
А Холмский льстив и опасен. Сам бы хотел пересесть со своего удела на Волынский стол... И вдруг без всякой связи с князем Холмским ему вспомнилось: он не сделал распоряжений на утро!
Святослав встал, приоткрыл дверь. В сенцах спал Ягуба, поставив ларь поперёк двери и постелив под себя кожух.
«Молодец, — подумал князь. — Когда же он успел и почему я не заметил?»
Он легонько толкнул дружинника. Ягуба тотчас открыл глаза, и рука его потянулась к мечу.
— Это я, Святослав, — прошептал князь. — Кто тебя надоумил тут лечь?
— Сам...
— Вот и дурень. Что завтра говорить станут? Что князь труслив и волынских боится?
— Так никто и не видел, что я здесь устроился.
— Вот пусть никто и не видит, как ты отсюда уйдёшь. А теперь слушай: завтра чтобы дружина, как у нас было заведено, с утра вся на бронном дворе занималась. Понял?
— Понял... Только я уже распорядился.
Святослав опешил:
— Когда?
— А когда с пира уходили.
Утром князь, недолго поплутав, вышел на банный двор. Его уже ждали там, словно дома, в Почайне, две бадьи холодной воды и холоп с хусткой — так здесь называли рушничок.
Он окатился, прошёл на бронный двор.
Его дружинники занимались так, словно никуда из-под Киева и не уезжали.
Князь взял два меча, крикнул Петру, и они стали биться, наскакивая, ухая, отступая, нанося нешуточные удары и парируя их по всем правилам ромейского искусства.
Скоро Святослав заметил, что на крытом гульбище дворца, откуда хорошо виден бронный двор, собрались местные дружинники. Потом появился какой-то боярин. Святослав постарался разглядеть его лицо и чуть было не пропустил удар.
— Не зевай, князь! — крикнул Пётр.
Появился князь Холмский. Он, видимо, тоже побывал на банном дворе, потому что голова его была мокрой. Он взял два меча и, отстранив Петра, встал перед Святославом.
Через пару минут молодой князь понял, что Холмский занимается военной потехой далеко не каждый день: дыхание его стало тяжёлым, лицо побагровело, покрылось потом, глаза стали бегать — со Святослава на его клинки и обратно. Это означало, что конец близок. Одно обманное движение, другое, Холмский разъярился, нанёс неподготовленный удар, раскрылся, и Святослав стремительно — сперва правым мечом, потом левым — прикоснулся к горлу и груди князя.
Холмский вымученно улыбнулся.
— Ты гибок, как кошка, и силён, как пардус, князь, — сказал он, отдавая Ягубе мечи. И вдруг хохотнул: — Хотел бы я посмотреть, как ты схватишься с Басаёнком. Он у нас тут непревзойдённым считается, силён, как матёрый вепрь.
Святославу на мгновение представилось усталое, но прелестное лицо боярыни Басаёнковой и сам боярин, жадно поедающий груды мяса.
— Ежели боярин пожелает, пусть приходит утром, я готов, — сказал он, а про себя подумал: «Надо ли было? Если потерплю поражение — урон моей чести, если одолею — наживу врага».
Он кликнул Петра, Васяту, Ягубу, и они двинулись весёлой гурьбой на поварню, где без чинов, словно у себя под Киевом, взяли по ломтю тёплого хлеба с мёдом, запили топлёным молоком. Улыбчивая толстуха повариха, с волосами, затянутыми белым платком, показалась смутно знакомой.
Вот только говорила она по-другому, чуть певуче, с пришепётыванием...
Подошёл боярин Вексич, молча, поджав губы, взглянул на Святослава, всем своим видом выражая укор: князь, а ведёшь себя — словно в Почайне резвишься.
— Ждут? — упавшим голосом спросил Святослав.
— Ждут, князь.
Все четверо пошли вслед за Вексичем в думную палату, где ждали князя волынские вельможи.
И потекли долгие, порой непонятные разговоры о местных делах и сложных, запутанных отношениях с Галичем на юге и Полоцком на севере...
Без Нежданы было маетно.
Не помогали ни тяжёлые, до седьмого пота, утренние упражнения на бронном дворе, ни конная потеха.
Казалось бы, чего проще? И Ягуба, и Васята, и даже книжник Пётр уже обзавелись лебёдушками, как называл их Ягуба, а Святослав словно всё не решался или не мог переступить некий порог, за которым ему чудились картины распутства отца. А может быть, это была просто юношеская верность первой любви...
Как-то утром на бронном дворе появился боярин Басаёнок. Долго смотрел, как разминается с мечом князь, подошёл, поклонился, сказал:
— Дошло до меня, князь, что ты хотел бы и со мной на мечах поиграть.
— Это не моё желание, а князя Холмского, который проиграл мне. Ну, а я не возражаю, — ответил Святослав.
— Я верю в своё воинское умение. В скольких битвах побывал — Бог миловал, — сказал Басаёнок.
Первый же удар меча боярина заставил Святослава отступить. Вспомнилось, как когда-то он мальчишкой бился с отцом — такие же могучие, тяжёлые удары.
«Что мне потом говорил отец? — вспомнил князь, отступая и уклоняясь. — Изматывать, не отбивать, а отклонить».
Вокруг собралось много дружинников, челяди. Откуда-то появился Вексич.
Боярин задышал чаще, на лице появились первые капельки пота. Но удары были всё так же тяжелы, и каждый из них мог — не отклони князь вовремя меч — выбить оружие из его рук. Наконец боярин опустил меч, как бы приглашая юношу наступать. Святослав ринулся вперёд, полагая, что противник наконец раскрылся. Сделал выпад в полной уверенности, что бьёт Басаёнка мечом плашмя, но, к его удивлению, меч вылетел из рук...
Боярин опустил свой меч.
— Князь Холмский был прав — ты искусен и быстр, как пардус. Я бы не хотел встретиться с тобой в бою. Великий князь может гордиться таким сыном.
— Благодарю тебя, боярин. Ты великий боец на мечах. Мне не стыдно было проиграть тебе.
Они вместе пошли на банный двор.
Через пару месяцев Святослав не выдержал — созвал думу и, не вдаваясь в долгие объяснения, сообщил, что едет в Киев, к отцу, а вместо себя оставляет боярина Вексича. Из дружинников взял с собой Ягубу, Петра, Васяту да ещё небольшую охрану.
К концу шестого дня бешеной скачки, усталый, грязный, осунувшийся, вместе с Ягубой он подъехал к деревушке Хорино, а Пётр, Васята и охрана поскакали дальше в Киев.
В течение всего пути Святослав предвкушал, как поразится и обрадуется Неждана.
Всё так и было, как представлял он себе: молодая женщина охнула, прижала руки к сердцу, сбежала с невысокого крыльца. Он спрыгнул с седла и обнял её...
К отцу он поехал через два дня. Великий князь с утра был в думе, потом провёл княжий суд, потом собрал ближних бояр, затем надолго затворился с братом Игорем Олеговичем. Святослав за это время побывал у матери, поговорил с боярином Вексой, рассказал старику о внуке, узнал от него, что отец заметно изменился — девок своих разогнал, и великая княгиня не нарадуется на него. Посидел в библиотеке, расспросил отца Игнатия о новых книгах.
Перед ужином отец нашёл время для разговора с сыном. Выслушав сбивчивые и путаные вопросы, он усмехнулся, и что-то прежнее, плотоядное мелькнуло в его лице.
— Скажи прямо, к зазнобе примчался? Не слишком ли накладно так скакать каждый раз, как приспичит?
Святослав потом долго размышлял над легкомысленными, скорее даже ёрническими словами отца — не крылся ли в них совет перевезти Неждану во Владимир? Или, напротив, отец полагал, что проще завести на новом месте новую девку, чем мотаться к Неждане в Хорино?
Наконец отец заговорил серьёзно. Вполне возможно, вскоре возникнет необходимость выступить против ближайшего соседа Святослава Галицкого — князя Владимирко.
Со времён Мономаха Галицкий дом в полной мере пользовался выгодами решения Любечского съезда князей, когда было установлено: «Каждый да держит отчину свою». Галицкие держали княжество уже третье поколение. И не только держали, но и расширяли свои земли на юге и алчно поглядывали на соседнее Волынское княжество.
Когда Всеволод посадил Святослава на Волынский престол через головы многих князей, он сам дал Галицким предлог для усобицы. Князь Владимирко уже заручился поддержкой венгров, вёл переговоры о союзе с поляками. Всеволод же, в свою очередь, сколачивал союз на востоке. Он понимал, что если допустить объединение Галича и Волыни, то на западе Руси появится государство, не уступающее по могуществу Киеву.
Но пока сил ещё не хватало, следовало вести себя с Галичем осторожно.
Отпуская сына, отец сказал:
— Мне бы ляхов от Владимирко отколоть... Ну, да это дело будущего... А ты, сын, задержись до вечера, дядю проводишь после прощального пира, честь окажешь.
Дядю Игоря, среднего Ольговича, Святослав недолюбливал. Впрочем, и с младшим братом отца, дядей Святославом, Отношения не складывались. Ему больше по сердцу были семья по матери, Мстиславичи. Но в государственных делах приказывает не сердце...
Ещё три дня и три ночи Святослав провёл у Нежданы. Он, словно в первый их год, любил её и никак не мог насытиться, хотя и понимал, что впрок ласк не напьёшься... Он так и не решил, перевозить её к себе или нет...
...Возвращались не торопясь.
Святослав обдумывал, что ему следует сказать по приезде своим боярам, чтобы было ясно — не за пустяками ездил в Киев князь.
О замыслах Галицкого князя отец распространяться не велел — не ровен час, узнают в Галиче. Владимирко умён, может догадаться, что Киеву всё известно.
О поляках? Но отец сказал, что разговор о них ещё впереди...
Жизнь сама за него всё рассудила.
Князь вступил в пределы своего княжества в начале июня 1142 года.
Вексич был так взволнован, что, даже не спросив, как там в Киеве поживает дед, сразу же огорошил его:
Ляхи зашевелились, князь. Полагаю, готовят они на нас набег. Мои лазутчики и лазутчики князя Холмского доносят из-за межи, что сбивается у Сандомира войско до тысячи копий. По разговорам, вроде собираются на венгров, но, сам понимаешь, нелепица получается: угры далеко, за перевалом, а мы — вот они, под боком, рукой подать. Ни в городе, ни в думе пока о том ещё никто не ведает, кроме Холмского. Мы решили упредить тебя.
«Вот он, случай! Вот о чём буду говорить с боярами, - подумал князь. — Устрашить поляков, не дать им вступит в союз с Галицким князем!»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Конный разъезд поляков внезапно выскочил из-за поворота лесной дороги. Увидев русских воинов, ляхи оторопели осадили коней. Святослав, ехавший во главе своей дружины натянул поводья и вздыбил коня. Первые ряды дружинников сбились в кучу возле него. Растерянность продолжалась не сколько мгновений. Кто-то гикнул, ударил коня плёткой, вырываясь вперёд. Ляхи развернулись, поскакали прочь и скрылись за поворотом. Лишь Ягуба успел выхватить из притороченной к седлу налучи[80] лук и вогнал стрелу в шею последнему удиравшему поляку. Тот упал. Его причудливы! шлем с высокими перьями покатился по дороге.
— Догнать! Схватить! Не упускать! — закричал Свято слав. От волнения команды получились какими-то заполошными, и он умолк. Хотел было помчаться в погоню, но рядом появился боярин Вексич, положил тяжёлую руку ему на плечо и сказал негромко:
— Тебе невместно, князь.
Сколько раз за короткое время княжения приходилось ему слышать это слово «невместно»! И сколько ещё придётся услышать, пока он, умудрённый жизнью, не перестанет вот так, очертя голову, бросаться вперёд.
Святослав раздражённо дёрнул плечом, сбрасывая руку боярина и с завистью глядя, как Ягуба, подхватив с земли трофей — утыканный перьями чужеземный шлем, — помчался вслед за дружинниками перехватывать польский разъезд.
— А если бы он в тебя, как Ягуба в него, стрелу пустил?
Святослав промолчал. Он понимал, что сейчас правда на стороне боярина, и предстоящий выговор готов был принять ? без слов протеста. Но боярин выговаривать не стал, а вздохнул и признался:
— Наша с Холмским промашка: и сторожу малочисленную выслали, и тебя вперёд пустили.
— Как же они прозевали, пропустили? — вскипел Святослав.
— Может быть, и не прозевали, князь, а лежат порубанные...
Два дня назад объединённый полк Святослава и князя Холмского пересёк границу с Польшей и, не встречая сопротивления, продвинулся вглубь страны.
И вот — первое столкновение. Польский разъезд они не только прозевали, но и, скорее всего, упустили. А это означало — сандомирский воевода теперь будет осведомлен об их продвижении.
Подъехал Холмский. Видимо, он тоже был озадачен упущенным разъездом, потому что сразу же сказал:
— Завтра пан Замойский будет всё знать о нас.
— Это он возглавляет войско? — спросил Святослав.
— Не всё войско, он один из воевод польских. Я видел на убитом ляхе знаки Замойского. Мы с этим воеводой уже не раз сталкивались — бахвал, но умудрён ратным опытом и рубака.
Вернулись дружинники, погнавшиеся за польским разъездом, понурые и тихие: разъезд как в воду канул. Наверное, свернул на одну из неприметных тропинок, ведущих вглубь леса.
Святослав участия в расспросах не принял. Что толку? И так всё ясно: мы ничего не знаем о противнике, а противник о нас знает всё. Или почти всё...
Впитавший в себя с детства рассказы взрослых о войнах, походах, военных хитростях, читавший Юлия Цезаря, князь хорошо понимал — положение незавидное и надо что-то срочно предпринять, распорядиться. Но что он может? В голову ничего не лезло. Мешало думать нарастающее чувство тревоги и растерянности.
Перед князем мелькнул Ягуба с польским шлемом в руках. Дружинник явно старался попасться ему на глаза, обратить на себя внимание. Конечно, он герой, единственный, кто не растерялся и успел выстрелить. Святослав сделал вид, что не замечает ухищрений Ягубы.
А может быть, и весь поход, весь замысел был порочным в своей основе? Может быть, он испортил игру отца? Ведь не случайно отец сказал, что не сейчас развязывать узелок с поляками.
Из задумчивости его вывел голос боярина Вексича:
— Княже, тут князь Холмский кое-что любопытное придумал.
Холмский, уже бывавший в этих местах, предложил немедленно свернуть на юг, пересечь цепь невысоких лесистых гор и спуститься в долину реки Сан, которая выведет их прямо к Сандомиру, с той стороны, откуда их никак не могут ожидать поляки.
Привал они сделали, когда между ними и местом встречи с польским разъездом пролегло не меньше трёх часов пути. Утром, не зажигая костров, перекусили на половецкий манер холодным вяленым мясом и сухарями и спустились в долину реки. Сан оказался полноводной, быстрой рекой в обрамлении заливных лугов.
Тропинка, петлявшая в высокой, по конское брюхо, сочной траве, вывела отряд к просёлку. Вскоре показались крыши домов, утопающих в садах, и костёл.
Они вошли в селение.
Святослав с удивлением наблюдал, как умело и, главное, привычно действует князь Холмский.
Перво-наперво его дружинники, а вслед за ними по приказу боярина Вексича и Святославовы воины окружили крохотную площадь возле костёла. Воины привели ксёндза, войта и нескольких наиболее почтенных местчан. Холмский переговорил с ними по-польски. Святослав почти ничего не понял в быстрой пришепетывающей речи, кроме того, что прелагался простейший торг: или местечко будет отдано на разграбление, или же его жители уплатят выкуп.
Поляки выбрали второе.
К вечеру всё было закончено, и отряд вышел из местечка, погрузив добычу на заводных[81] коней.
До темноты успели побывать ещё в других местечках. Всюду дело шло привычно и споро. Видимо, жители приграничных земель привыкли к тому, что то и дело оказываются в роли овец, которых стригут чаще подожжённого.
Святослав не без внутреннего содрогания заметил, что дружинникам явно нравится такой поход. Алчное, жадное выражение их лиц не оставляло на сей счёт никаких сомнений. Он старался понять их — почти все вышли из простых отцовских кметей[82], не прошли такой высокой шкоды, как его детские, не впитали идеалов добра и благородства, им не приходилось ждать от своих родителей ни деревеньки, ни какого другого имущества. А Пётр, тот сторонился поборов. И Васята тоже. Один Ягуба охулки она руки не кладёт[83].
Война обернулась своим грабительским ликом...
Неужели его неясные юношеские мечтания о подвигах, о походах, о славе и неведомых землях, о смелых витязях и прекрасных девах-полонянках, о благородных княжнах, коих спасёт он из темницы, воплощались в жизнь таким чудовищным образом... О Боже!
Вернулась сторожа.
Десятник толково доложил, что впереди на треть поприща никого нет. Долина становится просторней, река успокаивается и по ширине уже не уступает родной Припяти. Нигде нет ни намёка на ляшское войско. В местечки, как было велено, сторожа не заходила, укрывалась, так что никто их не заметил.
— Что за местечки? — оживился князь Холмский, и Святослав досадливо скривился — опять! Разохотился князь... Однако ни прикрикнуть, ни запретить Святослав не мог — хотя и считался Холмский вассалом, подручным князем Волынского престола, а всё же был он местным, природным волынцем, богатым, удачливым и влиятельным. Его полк почти не уступал Святославову. Нет, одёргивать князя нельзя.
И тогда тоном, не терпящим возражений, Святослав распорядился о ночном привале.
Подъехал боярин Вексич.
— Княже, люди, почитай, второй день без горячей пищи. Может, выйдем к местечку, окружим, чтобы заяц не проскочил, и переночуем в хатах?
— Нет! — отрезал князь. — Заяц, может, и не проскочит, а какой-нибудь хлоп, знающий тропки, как мы у себя дома, ускользнёт. Выставим две сторожи. С одной я думаю послать Петра, с другой Васяту — вверх по реке и вниз. Хочу сам с ними говорить. Пришли мне их.
Первым подошёл Пётр.
— Я заметил, ты хмур, князь. Что беспокоит тебя? — спросил он после обмена первыми, незначительными словами.
— Уж больно хорошо всё складывается.
— Да, идём словно на ловы.
Подошёл Васята, кивнул согласно.
— Сытый пардус не прыгнет, — вставил он, с полуслова улавливая суть разговора.
— Вот и решил я, други, послать вас вверх и вниз по реке. Вам, как себе, доверяю. Дружинников возьмёте по своему выбору.
— Чур, я вниз, — улыбнулся Васята.
— Вниз следовало бы послать более осмотрительного Петра. И по тому, как нахмурился Пётр, Святослав понял, что сейчас может зародиться ссора. Он быстро сказал Васяте:
— Я тебя прошу пойти вверх по течению. Самое страшное, если пропустим удар с тыла. Надеюсь на тебя!
Васята удовлетворённо улыбнулся, и Святослав обратился к Петру:
— А тебе идти со всей осторожностью, в местечки не заходить, путников перехватывать, сюда присылать. Возьмёшь два десятка воинов. Гонцов шли по каждому поводу.
— Премонитус — премунитус, — пробормотал Пётр, вспомнив латынь.
— Вот именно «Предупреждён — значит, защищён», — рассмеялся Святослав. — С Богом!
Дружинники ушли. Отряд неторопливо потянулся к лесистым холмам.
Стемнело.
Перед рассветом на хрипящих от усталости конях примчался Пётр со своей сторожей.
В трёх часах езды они встретили разъезд ляхов. На этот раз внезапность была на стороне волынян и удалось захватить почти весь разъезд, только один воин вырвался и ушёл, пользуясь темнотой. Раненый пленник в обмен на жизнь показал, что главные силы стоят совсем недалеко, что пан Замойский осведомлен о движении русских и хорошо укрепился на холмах в том месте, где они спускаются к самой реке, пересекая долину.
— Спасибо, Пётр. Это то, чего я опасался.
Как ни странно, Святослав почувствовал облегчение. Теперь, когда всё стало на свои места и выяснилось, что поляки, пользуясь знанием местности, обыграли их, пришло успокоение. Главное, всё прояснилось...
Боярин Вексич и князь Холмский спорили, как лучше вести бой. Святослав некоторое время слушал их, а в голове вновь звучали слова старого Вексы: «Со времён Цезаря вся военная наука состоит в том, чтобы заманить, окружить, отсечь, придержать засадный полк и выбрать время для решающего удара».
Заманить... Иными словами, не спорить, как сподручнее ~ лезть на укреплённый засеками холм, где ждут их ляхи, а отступить, вынудить их спуститься с высоты и броситься в погоню.
— Боярин, прикажи отходить.
Князь Холмский и Вексич враз умолкли и обернулись к Святославу. На лице Холмского было такое неприкрытое недоумение, что Святослав не удержался и хмыкнул. Вексич же пытливо всматривался в лицо своего господина. Он уже достаточно изучил молодого князя, чтобы сразу понять: за его словами стоит нечто большее, чем просто внезапное решение.
— Полагаешь, не одолеем прямым ударом? — спросил он.
— Даже если и одолеем, половина воев поляжет на чужой земле. Думаю, не праздно стоят ляхи на вершинах, уж и засек наделали, и валы возвели... Мы отойдём и их из гнезда выманим.
Боярин расплылся в довольной улыбке и сказал:
— Мудр не по годам, князь!
В похвале сквозила обидная снисходительность, но Святослав решил не обращать на это внимания. Более того, чутьё подсказало ему, что не след слишком уж величаться найденным решением, и он скромно сказал:
— Твоего деда, старого Вексы, выученик.
С этой минуты что-то неуловимо изменилось в отношении Холмского к нему. Юноша почувствовал это сразу, хотя и не смог бы объяснить, в чём именно выразилась перемена. Пару раз поймал на себе взгляд Вексича, словно боярин пытался понять, что там происходит под черепом у этого головастого молодого князя, у которого совсем недавно пробились усы над верхней губой.
Ляхи нагнали медленно отступающий полк Святослава во второй половине дня. Видимо, они не сразу решились оставить удобное для боя место на холме, но азарт при мысли об отступающем противнике взял верх над благоразумием, и они бросились в погоню.
Русские успели развернуться в боевой порядок, левым флангом опираясь на низкий берег Сана, правым — на опушку леса в предгорье. В лесу Святослав разместил засадный отряд под командованием боярина Вексича. Всего семь десятков воинов, но это была его собственная дружина, и в каждом он был уверен, как в самом себе. По левую руку встал Холмский со своими воинами и дружиной, а сам Святослав, решительно отвергнув все возражения боярина, расположился в центре. Единственное, с чем он согласился, — боярин выделил ему двух телохранителей, самых могучих воинов, и поставил их по обе руки князя.
Первыми показались два польских разъезда. Один двигался над берегом, другой — севернее, по опушке леса. Заметив русских, они одновременно развернулись и помчались обратно.
Вскоре появилась польская конница. Она шла ровной рысью, неотвратимо накатываясь на своего противника.
«Неужели ударят с ходу, не перестраиваясь в боевой порядок?» — подумал с замиранием сердца князь, не смея верить в удачу.
Ляхи скакали, ускоряя движение.
От нетерпения и страстного желания, чтобы их движение не прекращалось, у Святослава по спине бежали струйки пота. Не очень большой запас его военных знаний подсказывал, что атака с ходу на подготовившегося, занявшего выгодные позиции противника чревата поражением. Неужели этого не понимают поляки?
Тем временем противник всё приближался и приближался, и уже было видно, как впереди в сверкающих немецких доспехах и в шлеме со страусовыми перьями скачет на огромном вороном жеребце могучий воевода.
«Наверное, это и есть пан Замойский», — подумал князь.
Воины Святослава положили стрелы на тетивы своих луков, чтобы встретить ляхов смертоносным градом: на таком расстоянии опытный боец обязан успеть выпустить не меньше десятка стрел.
Замойский — а это был действительно пан Замойский — вздыбил коня, вскинул обе руки, останавливая конницу.
Святослав долго и замысловато ругался про себя, не замечая, что на язык подвернулись те бранные слова, что он так не любил, потому что ими злоупотреблял отец...
Противник, повинуясь командам воеводы, производил перестройку: в голове становились самые сильные, тяжеловооружённые воины в немецких кованых доспехах, глухих шлемах, с тяжёлыми копьями, уставленными в стремена.
По приказу Холмского дюжина конников помчалась во весь опор в сторону поляков и, выпустив на всём скаку по десятку стрел, так же стремительно вернулась в строй.
У Святослава вспыхнули щёки — сам он не додумался выдвинуть лучших стрелков. К счастью, сотники, не дожидаясь его, распорядились, и не менее полусотни конников из числа его воинов помчались вперёд, остановились, отстрелялись, развернулись и тем же карьером прискакали обратно.
Несколько лошадей упали, внося в строй смятение. Раненые всадники стали выбираться из рядов, чтобы пробиться в тыл, и создавали ещё большую сумятицу.
Но вот воевода пан Замойский дал знак, и ляшская конница пошла вперёд, медленно набирая скорость.
Земля задрожала от топота копыт.
Замойский поправил забрало, вынул копьё из стремени, опустил его так, что хищное жало нацелилось прямо в грудь Святославу, прикрылся щитом и пригнулся к шее жеребца. Он скакал в самом острие клина, образованного закованными в латы рыцарями.
О таком построении Святославу не приходилось ещё слышать даже от бывалых воинов. Что противопоставить ему? Оставались секунды, за которые следовало решить: помчаться ли навстречу и сшибиться в рубке, опасной для легковооружённых русских, или же медленно отступать, отстреливаясь?
А поляки всё приближались.
Уже отчётливо виднелся пёстрый герб на щите Замойского.
Святослав метнул в него сулицу, не попал, выхватил меч, прикрылся щитом, дал шпоры коню, но в этот момент один из телохранителей оттеснил князя, бросил своего коня вперёд и поднял его на дыбы, преграждая путь Замойскому. Копьё рыцаря вспороло брюхо несчастному животному, конь рухнул, копьё вырвалось из рук поляка. Но он успел выхватить меч, ударить падающего вместе с конём телохранителя... Святослав послал коня влево, чтобы обогнуть упавшего и атаковать рыцаря, но не успел — накатила железной волной вся тяжеловооружённая польская рать.
Казалось, ничто не устоит перед ней, сомнёт своей массой кольчужных русичей, опрокинет, изрубит.
Но удар захлебнулся. На земле бился в агонии конь телохранителя с распоротым брюхом, и вороной жеребец Замойского танцевал на задних ногах перед ним, не решаясь переступить. Сам Замойский с трудом удерживался в седле, отбиваясь от наседавшего на него Святослава. Рыцари сгрудились, началась беспорядочная сеча.
Залитый кровью сражённый телохранитель поднялся с земли, схватил Замойского за ногу, сдёрнул с седла, и тот грохнулся на землю, беспомощный в своих тяжёлых доспехах. Тут же телохранитель рухнул сам под ударом вражеского меча.
Послышалось могучее: «Волынь!» Это боярин Вексич повёл в бой засадный отряд. Князь закричал что-то, что и сам потом не мог вспомнить, и по тому, как вдруг попятились ляхи, понял, что одержал победу.
Они взяли богатую добычу: полторы сотни боевых коней, три десятка тяжёлых доспехов, мечи, изукрашенные самоцветами, не говоря уже о выкупе, что заплатили за себя взятые в плен паны и рыцари. На совете решили не идти в Сандомир, не гневить удачу.
Владимир встретил победителей колокольным звоном, криками «Слава!» и женским плачем — необъяснимо, как успели узнать жены о погибших.
Два дня пировал Святослав со своей дружиной. Утром третьего дня, выбив в бане веничком остатки хмеля, он взял из своей доли, которая находилась под присмотром боярина Вексича, несколько колец, золотой медальон франкской работы, золотую цепь, сложил всё в платок, увязал узелком.
— Кому это, князь? — спросил боярин.
— Вдове убитого телохранителя.
— А ты знаешь, сколько тут? — спросил неодобрительно Вексич. — Городок можно купить.
— Вот пусть и купит да живёт безбедно и детей поднимает. Я узнавал, двое у неё...
— Ежели каждую вдову так жаловать...
— Не каждую. Убитый нам битву выиграл, — раздражённо перебил боярина Святослав.
Вексич промолчал, потом взглянул испытующе на молодого князя, словно прикидывая, стоит ли говорить с ним откровенно.
— Я заметил, князь, в походе ты был недоволен, как мы с Холмским ретиво добычу собирали, — решился и заговорил он.
Святослав с вызовом сказал:
— Да, недоволен.
— Холмский твой вассал. И княжество у него — один городок Холм, чуп» поболе польского местечка, одно название что городок. У боярина Басаёнка вотчина и та обширнее. Но дружину князь держит не меньше нашей. Ко двору едет — три воза подарков везёт, полсотни челяди. Откуда?
— Походы за межу?
— Именно. И потому он, хоть и подручный князь Волынского престола, но сам себе господин. Никто его с Холмского престола не ссадит, а помыслит — так он и откупится, и отобьётся. У него в подвалах сундуки, полные золота.
Вексич замолчал.
Святослав ждал, что скажет он дальше.
Иное дело ты, князь. Взял ты Волынский престол не силой, не разумом, не правом, а, прости меня, только волею отца, великого князя. Не ровен час, случись что с Всеволодом Олеговичем, пошатнётся он, и придётся тебе на другой, пониже стол садиться — в Северск, Муром, Карачев... Или ещё куда. А сегодня мы в большом прибытке. Дай Бог, ещё несколько лет так, и можно не думать о столах: такую дружину наберёшь, что своей силой сможешь любой удержать — лествица или не лествица. Я с тобой пошёл, о твоём благе радею, не о своём. Моей корысти здесь нет. Мне дед столько оставил, что могу и волость купить. И будет вотчина. Но не престол! У вас столы, а у нас, бояр, только княжеская служба. Вот я и служу тебе — верой и правдой.
Боярин ушёл.
Святослав сидел, притихший. Впервые с ним говорили так откровенно и нелицеприятно. Господи, Вексич даже не поклонился, оставляя его! Зато обнажил перед ним в своей неприглядности будущее, целиком зависящее пока от воли и удачливости отца... Одному Богу ведомо, далёкое это будущее или близкое...
А что ждёт его, если, не дай Бог, не станет отца? Это зависит от того, кто сядет на великий стол: Игорь Олегович, брат отца? Изяслав Мстиславич, брат матери? Или Юрий Долгорукий, сын Мономаха?
Лествичное право за Юрием. Отец обошёл его, воспользовался тем, что Юрий далеко на севере, силой взял престол. Права же Изяслава и Игоря равны. Решать опять будет сила. А что ждёт его, племянника, ибо он племянник и тому, и другому — и стрыю, и ую?[84]
Надо честно признать — ничего хорошего. У обоих дядей своих близких родственников уйма, всех придётся ублаготворить, наделить, посадить на столы, а столов завидных на Руси мало...
Значит, прав Вексич, его стол — сундуки с золотом? Об этом ли мечталось в юности? И о чём мечтать ныне, переступив черту зрелости?
Святослав сжал кулаки.
Нет, не так просто им будет скинуть его с княжеской лествицы. Он ещё поднимется на самую верхнюю её ступеньку!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
После похода на Святослава словно наваждение нашло: что ни ночь, просыпался он в жарком поту от сновидений. Стал подниматься на зорьке, скакал верхом к реке, купался и купал коня в утренней прохладной воде, а потом заваливался досыпать. Помогало плохо.
Однажды утром прискакал он по обыкновению галопом к Луге и вдруг увидел, как в сотне шагов от него скачет к реке Босаёнкова боярыня на огромном вороном жеребце без седла, простоволосая, в холщовом, подоткнутом за пояс платье, а за ней с визгом, смехом, гомоном с полдюжины девок на конях. Словно из дьявольской котомки, высыпали они перед изумлённым князем. Первый раз за всё время прогулок в спящем городе увидел он такое!
Конь боярыни с разбегу врезался в воду, поднимая тучи брызг. Боярыня ловко соскочила и принялась ладошками окатывать его водой, а он изгибал шею и игриво хватал её за руки нежными губами. Платье молодой женщины намокло, облепило её стройное, ещё не огрузневшее тело, волосы растрепались, и было во всей этой картине столько соблазного, бесовского, что Святослав почувствовал, как возвращается к нему ночное возбуждение.
Не размышляя, он направил своего коня к реке.
— И не холодно тебе, боярыня? — спросил он первое, что пришло на ум.
— Не холодно, князь, — не удивившись, игриво ответила молодая женщина и со смехом плеснула на него речной водой.
— Что это я тебя до сего дня тут не встречал?
А мы только вечером из вотчины приехали. — А как боярин узнает?
— Боярин спит — вчера с нарочитыми мужами пировал.
— А вдруг кто из горожан возмутится?
— Эва, тут наш выгон. Это ты на чужой земле, князь.
— Смелая ты, когда боярин спит, — сказал Святослав, ухватив женщину за руку и близко взглянув в её тёмные, с золотыми искорками глаза.
— Вестимо, смелая! — ответила она задорно, легко вскочила на коня, крикнула: — Если и ты смелый — лови! — И поскакала прочь.
Она почти лежала на шее коня, обняв его обеими руками. Вороной, словно почувствовав что-то, летел стрелой. Святославу пришлось несколько раз ударить своего коня плёткой, и только за перелеском он нагнал боярыню. Какое-то время они неслись во весь опор рядом, потом Святослав обнял её за талию, ощутив разгорячённое тело под мокрой тканью, рывком поднял, перенёс к себе в седло. Кони остановились. Её лицо оказалось совсем рядом, и он принялся целовать её так, как обычно целовал Неждану — нежно, чуть покусывая, постепенно подбираясь к уголкам её губ, где притаились манящие ямочки.
— Не надо, — прошептала боярыня, но не отстранилась.
Он погнал коня в заросли кустарника, спрыгнул, подхватил женщину на руки, поставил на землю, мгновенно — откуда и ловкость взялась! — замотал оба повода на высоком кусте. Она стояла рядом молча, уронив руки, покорная и ожидающая. Он опять взял её на руки и понёс за кусты, туда, где желтела усыпанная цветами полянка. Мягко опустил на шелковистую траву и стал целовать и ласкать, ощущая, как дрожит всё в нём внутри и нарастает ответная дрожь в теле боярыни.
... Она лежала рядом с ним, закрыв глаза и тяжело дыша, бледная, с внезапно проступившей синевой под глазами, только искусанные губы алели на восковом лице. Он ласково и осторожно благодарно поцеловал её. Она, не открывая глаз, прошептала:
— Так вот оно как бывает...
— Что бывает? — не понял он сразу, а когда сообразил, почувствовал прилив мужской гордости.
Она села, оправила платье, потом склонилась над ним.
— Глаза у тебя синие, синие... — И с тем же выражением произнесла: — Как же я теперь жить-то буду?
— Я что-нибудь придумаю... — начал было Святослав, поражённый безысходной горечью, прозвучавшей в её полувопросе, полуутверждении.
— Молчи, ничего не надо придумывать. Я сегодня же вернусь в вотчину. Не знала я плотской радости до сего дня, одна мука мне была с мужем, и пусть мне эта мука в наказание за грех и дальше будет...
— Ну что ты говоришь... Всё образуется.
— Я ведь тебя до этой встречи и не разглядела... А у тебя глаза как васильки... Приведи Воронка и не провожай меня...
Когда князь подвёл коня, она стояла на самом солнце, опустив голову и обхватив себя руками. Он подсадил её, она склонилась, крепко поцеловала его в губы и поскакала не оглядываясь.
«Нет, так это не может кончиться, — подумал Святослав, провожая её взглядом. — Надо будет что-нибудь придумать... Укромный домик, может быть...»
Но боярыня, как и сказала, отбыла в тот же день в вотчину Басаёнка. А осенью пошли разговоры, что она в тягости. Впрочем, Святослав уже и не думал о ней: стоило ему узнать, что Басаёнкова боярыня уехала, он тотчас же послал Ягубу за Нежданой.
Неждана собралась быстро и, как ни возражал Ягуба, потребовала немедленно выезжать.
Кому это надо — на ночь глядя, — ворчал Ягуба. — Мне, — коротко ответила Неждана.
Ехали в темноте.
Под утро её сморило, она задремала и едва не вывалилась из седла.
Ягуба приметил в поле стог сена и, придерживая женщину, осторожно повёл её коня к стогу. Там снял её с седла, отнёс на руках. Увидев близко её сонное, с полуоткрытыми губами лицо и ощутив тёплое дыхание, он едва удержался, чтобы не поцеловать. Неждана открыла глаза и с удивлением поймала его взгляд, голодный, алчный, плотоядный. Так на неё, бывало, смотрели гости Всеволода, когда она обносила их чашей хмельного мёда...
Последние два дня пути она думала только о предстоящей встрече и перестала обращать внимание на Ягубу. Только когда подъезжали к городским воротам, подумала: надо ли говорить князю, и решила, что не след.
Путники свернули к реке и через полчаса оказались на высоком берегу в грушевом саду, который скрывал от любопытных глаз прелестный терем с высокой крышей и крыльцом, выходящим к реке. На крыльце стоял Святослав...
С приездом Нежданы князь перестал вспоминать о коротком приключении на берегу реки. Почти все ночи он проводил за городом, у Нежданы. Волынцы посплетничали, позлословили и успокоились. Да и о чём сплетничать, ежели молодой князь ведёт себя тихо, не бражничает, девок не портит, не позорит жён, а одна наложница молодцу не в укор.
В марте 1143 года пришло известие, что князь Галицкий стал слишком часто сноситься с венграми. Поскольку теперь на Волыни уже знали о притязаниях Галицкого княжеского дома на Владимир, собралась дума.
Приехали все, даже сидевший всю зиму безвыездно у себя в вотчине боярин Басаёнок.
Говорили много, горячились, но так ничего путного и не приговорили, а что следить надо за Галицкими в оба глаза, то и сам Святослав знал.
На пиру, завершившем двухдневные пустые разговоры, к князю подошёл Басаёнок.
— Жена у меня на сносях, князь, вот-вот опростается, — сказал боярин.
— От души за тебя рад.
— Первый у меня. Четыре года женаты, и вот — Бог послал. Окажи честь, будь крестным.
— А согласна ли боярыня?
— Боярыня? — вскинул удивлённо брови Басаёнок, и князь явственно представил себе характер их взаимоотношений. — Она за счастье почтёт!
Получив согласие, боярин расплылся в улыбке, долго благодарил, выпил за здоровье князя огромный кубок.
А Святослав смотрел на него и вспоминал лицо боярыни: немного утомлённое, печальное, прелестное...
Через две недели во дворце Святослава появился посланец Басаёнка с сообщением, что боярыня благополучно разрешилась от бремени, родила дочь. По такому случаю супруги просят пожаловать на пирование.
Святослав собрался вместе с Вексичем и ближними боярами. В дар везли богатые подношения, не скупились.
Боярин Басаёнок встретил их с такой радушной улыбкой, что просто не верилось, как этот бугай способен так преобразиться. Он повёл гостей в дом, стал рассаживать их за пиршественный стол, потом, подхватив Святослава под локоть, проводил его в светёлку боярыни. Казалось, он сейчас лопнет от гордости, когда они приблизились к люльке с младенцем.
Князь поклонился боярыне. За время беременности она чуть пополнела, вернее, налилась, округлилась, появилась вальяжность, но глаза были всё те же, грустные, глубокие, в улыбке проглядывала беспомощность, призывающая защита и опекать её.
Нежданная волна тёплого чувства накатила на Святослава, он смотрел на молодую мать, не мог оторваться и не понимал, как это за всё время ухитрился ни разу не вспомнить о ней. Чтобы как-то преодолеть неловкость, он тихонько качнул люльку и спросил:
— Можно её взять на руки?
— А чего ж, бери, конечно, чай не чужой, крестный, — забасил боярин Басаёнок.
Но Святослав помешкал, словно разрешения отца было ему мало. Он склонился над люлькой.
Из вороха ослепительно белых пелёнок, кружев и лент на него бессмысленно глядели мутновато-серые глазёнки.
— Агу, — сказал князь.
Загадочное существо в люльке всё так же таращилось на него.
— Хотел бы я знать, видит ли она меня или нет? — спросил князь. — Так я возьму её, можно?
— Можно, — тихо сказала боярыня.
Святослав взял девочку на руки.
Дверь в светёлку приотворилась, и кто-то шёпотом произнёс:
— Боярин-батюшка!
— Ну что тебе? — так же шёпотом спросил боярин и вышел из светёлки.
Святослав поднял голову, взглянул на боярыню, хотел сказать ей добрые слова, но остановился, поражённый сиянием её глаз.
— Я счастлива, — тихо сказала она.
— Что? — не понял он.
— Я самая счастливая...
Он снова поглядел на крошечное существо, почувствовал неизъяснимую нежность, неловко поднял свёрток и поцеловал девочку в лобик.
— Люби её, — прошептала боярыня.
— Ну как, хороша у меня невеста? — спросил громогласно вернувшийся в светёлку боярин.
...Святослав пил мало. В ушах звучали слова боярыни: «Я счастлива...» Он вспомнил суды-пересуды, что носились в городе о её бесплодии, слова самого Басаёнка о четырёх годах супружества без детей и подумал, что действительно большего счастья для женщины, чем рождение ребёнка, нет.
И снова волна нежности к этой милой, беззащитной женщине захлестнула его...
— Выдадим за князя нашу невесту, — вывел его из задумчивости голос хозяина.
— Непременно за князя, — подхватил Святослав. — А крестить будем во Владимире, в кафедральном соборе.
— Господи Боже мой! И как же это я сразу не додумался, конечно, в соборе! — закричал боярин.
Пировали далеко за полночь...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Летом 1143 года великий князь Киевский Всеволод Олегович принимал в своём дворце Полоцкого князя Василько Роговолдовича. Дед Василько, князь Всеслав, был когда-то заклятым врагом Мономаха и союзником Олега. С тех пор Ольговичи поддерживали дружбу с Полоцким домом.
Истерзанная войнами в конце прошлого века Полоцкая земля за годы тишины и покоя отдохнула, многочисленные торговые пути, ведущие через Полоцк к свеям[85] и в немцы, оживились, стали приносить хороший доход. Полоцкие князья богатели, держались в стороне от всеобщей княжеской круговерти в борьбе за престолы, никого не допуская в свою вотчину.
Василько всего лишь второй раз в жизни приехал в Киев. Он немало удивлялся обширности и многолюдности стольного города, буйству торговли, количеству людей из южных стран на Днепре.
Поражало его и другое — пристрастие киевлян к строениям из дерева. В Полоцке давно уже лепили и обжигали звонкие плинфы — широкие плоские кирпичи, пришедшие на Русь из Византии. Впрочем, киевские деревянные дворцы радовали глаз причудливостью и затейливостью переходов, крылец, сеней, светёлок, гульбищ, подклетий, резных колонн и узорчатых отделок окон и дверей.
Василько лазил и по киевским крепостным стенам, поражаясь, как сумели когда-то поднять на склоны крутых гор огромные дубовые колоды. В то же время он отметил про себя, что глиняная обмазка, призванная сохранить дерево от огня, непрочна, местами осыпалась, и никто её не подновляет, что современные стенобитные машины, о которых довелось ему читать в латинских трактатах, наверняка способны без особого труда разрушить такие стены.
Он сказал о своих наблюдениях великому князю, но тот только посмеялся в ответ:
— Никто ещё не брал Киев на копьё!
Каждый день завершался пированием во дворце. Василько всё ждал, когда же раскроет Всеволод цель своего приглашения, но тот вёл беседы обо всём на свете, осыпал подарками, любезностями и ловко уводил разговор в сторону, как только Василько начинал слишком уж настойчиво допытываться.
За несколько дней у Полоцкого князя разительно изменялось мнение о Всеволоде. До приезда он знал о нём в основном со слов досужих сплетников: что гуллив не по годам, женолюбив и брюхо своё неумеренно балует изысканными яствами, что киянами нелюбим и многое другое.
Оказалось же, что Всеволод ростом высок и вовсе не брюхат, как рисовала его молва, а просто грузен, но красив мужественной, чисто воинской красотой, благодаря охоте и упражнениям рука его тверда, в седло вспрыгивает, как дружинник из младшей дружины, за столом в еде и питье умерен, хотя не отказывает себе ни в золотом рейнском, ни в красном венгерском.
В чертах его красивого крупного лица почти ничего не было от матери-половчанки, разве что слегка удлинённый разрез глаз. Старики помнили его мать, удивительной красоты женщину с янтарными кошачьими глазами и волосами цвета половы. Она родила Олегу трёх сыновей, оставаясь стройной, гибкой, и умерла молодой.
Василька, воспитанного в традиционном для севера Руси уважении к образованности, приятно удивило ещё и то, что великий князь владел пятью языками, обладал отменной библиотекой, за пополнением которой ревностно следил. Он привёз в Киев бывшего смотрителя своей черниговской библиотеки, монаха-книжника, который теперь занимался тем же на новом месте.
Время шло, а Всеволод всё молчал о главном. Что это главное на самом деле существовало, Василько с каждым днём убеждался всё более — уж слишком приветлив был великий князь и слишком ласково глядела на Полоцкого князя княгиня Агафья.
Приехал из далёкого Владимира-Волынского старший сын Всеволода — Святослав. Вечером на пиру отец представил Васильку сына. Святослав понравился ему. Высокий, в отца, широкоплечий, но по-юношески поджарый, с синими глазами, тёмной, едва намечающейся бородкой и русыми волосами, молодой князь был привлекателен, безукоризненно воспитан и улыбчив. Улыбка у него была материнская — тонкая и задумчивая. Портил князя крупный, хищный нос, унаследованный, видимо, от половецких предков. «Впрочем, нос мужчине не помеха, — подумал Василько, — было бы забрало впору».
Он разговорился с молодым князем и скоро убедился, что тот в образованности не уступает отцу, а может быть, в чём-то и превосходит его, умом быстр, в оценках твёрд, на вопросы отвечает не сразу, а подумав, словно оценивая ход беседы и сопоставляя свой ответ со всем её течением.
Беседуя со Святославом, Василько вдруг поймал на себе испытующий взгляд великого князя и заметил, как он быстро переглянулся с княгиней.
Его обожгла догадка: уж не сватать ли собирается Всеволод его старшую дочь Марию за своего сына? Сердце захолонуло — неужто и впрямь будут просить руки его любимицы, тихой, прелестной, ласковой лапушки? Расстаться с ней? Отдать её этому носатому?
Глухая неприязнь поднялась в нём.
Великий князь угадал состояние гостя и торопить разговор не стал. Пир вёл чинно, спокойно, чарки поднимал за гостя и его семью, выказав в который раз отличное знание Полоцкого княжеского дома.
Василько немного успокоился…
В конце концов со старшей дочерью так или иначе придётся расстаться — ей уже стукнуло шестнадцать, и она заступает дорогу младшей сестре, хохотушке Милуше. Не сидеть же той вековухой из-за того, что Мария отцова любимица.
Да и Святослав, сын великого князя, не худший жених, может быть, даже самый лучший сегодня на Руси. Волынское княжество граничит с Полоцким, по богатству почти не уступает ему. Всеволод ещё совсем не стар и, дай Бог, просидит на высоком Киевском столе долгие годы.
Василько стал внимательнее присматриваться к молодому князю.
Тот ловко управлялся с входившими в застольный обычай византийскими вильцами, ел опрятно и не жадно, умело пользуясь на польский манер рушником. Кости не обсасывал с громким чавканьем на весь пиршественный стол, вино пил умеренно и не мешал мёд с венгерским. Сидел прямо, не горбясь, старших слушал, не перебивая, смотрел в лицо, чуть склонив голову.
Нет, положительно молодой князь был хорош, и то первое, ревнивое, тёмное чувство надлежало разумом подавить и укротить...
— Я слышал, ты успел сходить за межу, князь? — спросил он Святослава.
Прежде чем ответить, Святослав вопрошающе поглядел на отца. Он ещё не говорил с ним о походе в Польшу и не знал, чего ему ждать — похвалы или взбучки.
Отец сидел с непроницаемым видом.
— Так уж получилось, — начал объяснять Святослав. — Лазутчики донесли, что ляхи готовят набег на нас. Мы и надумали упредить их.
— Польский поход, — начал великий князь, хитро глядя в напряжённое лицо сына, — весьма удачным оказался. Князь Краковский Болеслав уже прислал ко мне послов, предлагает породниться...
Святослав облегчённо вздохнул и сказал невпопад:
— И добычу большую взяли...
— Князь Холмский недавно гостил у нас, — сказал Василько, — рассказывал о походе. Говорил, что ты урядил главный бой так, словно уже не одну битву выиграл.
Святослав поднял руку, словно отстраняя от себя похвалу.
— Войско урядил боярин Вексич. Может, знаешь его, князь? Он внук старого Вексы, воеводы моего деда. А я только стоял в начале войска и выдержал удар польских рыцарей.
— Скромность столь же похвальна, как и мужество, — улыбнулся Василько. — Что ж ты после такого успеха в другой раз не пошёл за межу?
— На мой поход поляки ответили походом, правда, далеко не продвинулись, мы их успели перехватить. Но десяток сел пожгли, полон увели... Тогда я сел и расчёл доходы и потери. Получилось, что за межу ходить пусть и победоносно, но себе в убыток. Богатство князя торговлей прирастает. А для торговли мир и покой требуются.
Василько задумчиво кивнул. Он и сам пришёл к такому же выводу лет пять назад, сев на Полоцкий стол и совершив пару удачных походов в Польшу и Литву.
Молодой князь нравился ему всё больше. Уж если отдавать любимицу Марию, то за такого — и за себя постоит, на рожон не полезет. Не то что иные из молодых, готовые Доложить дружину ради счастья помахать мечом в битве...
И опять каким-то чудом великий князь уловил перемену мыслях и настроении гостя и сказал без всяких околичностей:
— А не породниться ли нам, Василько Роговолдович? У тебя старшая дочь на выданье, у нас — сын-жених.
— Батюшка князь! — всплеснула руками княгиня Агафья. — Нешто можно так сразу, вдруг? Не по обычаю!
— Можно, можно, — улыбнулся великий князь, положив руку на плечо жены, словно удерживая её от неразумных слов. — Главное, нам между собой столковаться, а по обычаю пусть бояре дело ведут...
Василько посмотрел на молодого князя. Тот сидел огорошенный.
«Не знал, — решил про себя Полоцкий князь. — Значит, даём отец ему ничего не сказал... И для него это такая же неожиданность, как и для меня. Интересно, как он себя доведёт?..»
Молчание затягивалось.
— Что задумался, Василько Роговолдович? — всё ещё с улыбкой, но настороженно спросил великий князь.
Княгиня вздохнула, показывая, что она была права: по обычаю оно всегда лучше и спокойнее. Сперва сваты, потом бояре, и только когда уже всё решено — князь. А то вдруг, как быка промеж рогов обухом...
— Не знаю, великий князь, наслышан ли ты, только я давно объявил, что против воли дочери не пойду.
— Вот и ладно! — воскликнул Всеволод. — Пусть познакомятся и решают! Молодой князь к тебе в гости нагрянет или ты дочь в Киев привезёшь?
— Господи! — вздохнула великая княгиня: опять Всеволод самовольно ломал обычай. — Кто же смотрины-то до сговора устраивает?
— Молчи, княгинюшка, молчи.
Василько подумал, что здесь, в Киеве, Мария будет дичиться, а в Полоцке Святослав сможет увидеть её в самом привлекательном свете. Он усмехнулся про себя: «Получается, что я уже согласился...», потом поднял чашу с вином и торжественно объявил:
— Приглашаю Святослава Всеволодовича в Полоцк.
Святослав проводил князя Василько до опочивальни, пожелал спокойной ночи, откланялся и поспешил в малую гридницу, надеясь застать отца.
Великий князь ещё сидел за столом. Святослав подошёл к нему и, склонившись, проговорил негромко:
— Отец, прошу тебя, отошли челядь и холопов.
— Что случилось? — нахмурился Всеволод.
— Прошу, отошли.
Отец пожал плечами и сделал знак челяди. Гридница опустела.
— Говори!
— За что ты меня унизил, отец?
— Когда я тебя унизил? — Удивление Всеволода было почти непритворным.
— Почему ты не предупредил, что собираешься сватать дочь Василько за меня?
— Ах, вот ты о чём... — протянул великий князь.
— Не притворяйся, ты всё продумал заранее! Только одно непонятно — в каком же я теперь виде предстану перед Полоцким князем? Об этом ты подумал? Или не удосужился?
— Не дерзи отцу!
— В конце концов, я не маленький, я князь...
— Моей волей князь! — чуть повысил голос отец. — А говорить сегодня с Василько о сватовстве я не собирался... Поверь, не собирался. Полагал сначала с тобой обсудить. — Всеволод теперь уже и сам верил, что так оно и было. — Но понимаешь, почувствовал благоприятный случай...
— По наитию, выходит?
- Вот именно, — обрадовался отец, — по наитию. Я многое делаю по наитию. И тебя на Волынский престол посадил по наитию. Или забыл?
— И когда я по твоему приглашению вчера в Киев прискакал, ты со мной не поговорил тоже по наитию? Только думается мне, что решил ты неприятный разговор обойти, ибо полагал, что при госте я возразить не посмею...
— Не забывайся, сын! — прикрикнул Всеволод. — Ты меня в двуличии обвиняешь!
— Так оно и случилось, — не слушая отца, закончил Святослав, — я не посмел, смолчал.
— Потому что сам понимаешь: пришло время тебе женой обзаводиться! Я не вижу лучшей для тебя, чем княжна из Полоцкого дома. Как говорят, красива, умна и приданое знатное. Всё! Такова моя воля! Иди!
Святослав вышел из гридницы и медленно побрёл к себе...
В Полоцк Святослав и князь Василько приехали поздно вечером. На следующий день Святослав по привычке проснулся чуть свет, помаялся в опочивальне на широком ложе, прислушиваясь к тишине в доме, подумал, что хозяева любят поспать, оделся и тихонько вышел на гульбище, опоясывающее дворец.
Из-за угла, со стороны крыльца, раздавались женские голоса. Святослав пошёл туда в надежде, что ему повезёт и он встретит княжну Марию, сможет поговорить с ней наедине, без недреманного ока родителей.
Всё время, пока они не слишком торопливо ехали из Киева в Полоцк, он пытался обиняками выведать у князя Василько о княжне Марии как можно больше, и теперь, когда, возможно, он через мгновение увидит её, Святослав почувствовал волнение.
У резных перил стояла в окружении дородных боярынь прелестная молоденькая девушка в камчатом хитоне[86] и белой вышитой сорочке. В руках она держала берестяной коробок и кормила голубей, заливисто смеясь тому, как нахальные воробьи воруют у сизарей зерна. Она услыхала его шаги. Оглянулась, испуганно охнула, но тут же, сверкая белозубой улыбкой, затараторила:
— Это ты князь Святослав, что вчера с батюшкой приехал? Доброе утро. Как спалось, князь?
— Это я князь Святослав, что вчера приехал, — с нарочитой серьёзностью ответил Святослав и залюбовался девушкой. На вид ей можно было дать лет пятнадцать, но уже угадывалась и высокая грудь, и полный стан. — Благодарствуй, хорошо спалось.
— А я княжна Милуша. Я всегда по утрам голубей кормлю.
«Младшая хороша. А какова старшая?» — подумал князь.
— Мы о тебе столько слышали... — не умолкала Милуша.
— Вот как? От кого же?
— Князь Холмский рассказывал.
— Когда же он успел?
— А он у нас частый гость.
— И что же он обо мне рассказывал?
— Как ты немецкий шлем примерял и нос забралом придавил!
— Княжна! — воскликнула с негодованием старшая из ближних боярынь. — Нешто можно так! Веди себя прилично!
Вторая боярыня, помоложе, только поджала губы и горестно покачала головой, осуждая.
— Выдумал всё князь Холмский, ничего я не примерял, — сказал Святослав, улыбаясь.
Он чувствовал себя с этой смешливой девушкой легко и свободно, словно был с нею знаком много лет. Боярыни раздражали его. Князь пошёл по гульбищу, уводя от них княжну.
— Вот, выходит, зачем Холмский к вам приезжает — небылицы обо мне рассказывать! Ну я ему задам! — И он шутливо нахмурился. — А может быть, он не только за этим приезжает?
— А за чем же ещё?
— Мало ли... — улыбнулся Святослав.
«Вот же скрытный какой князь Холмский, — подумал он. — В походе о чём только ни говорил, а о полоцких княжнах умолчал. Интересно, к кому он ездит?» И хотя он ещё не видел старшую княжну, в душе шевельнулось ревнивое чувство.
— Пойдём на качелях качаться? — неожиданно предложила Милуша.
В памяти, словно цветная картинка, возникли летящие качели, Неждана с растрепавшейся на ветру косой и сеточка для волос, упавшая наземь.
Святослав вздохнул и сказал:
— Старый я уже для качелей.
— Разве ты старый? — возразила Милуша. — Вот князь Холмский, тот старый, да и то качается.
Послышалось визгливое тявканье, навстречу им выбежал забавный щенок, переваливаясь на широко расставленных лапах и чуть не задевая животом пол. Увидев незнакомого, он препотешно зарычал и смело набросился на сапог князя.
— Ратай. Ратаюшка, ко мне! Где ты? — раздался певучий грудной голос, и на гульбище появилась высокая, тоненькая, по-северному белокожая голубоглазая девушка со светлой, в руку толщиной, кос ой. Увидев Святослава, она смутилась, вспыхнула до корней волос, опустила глаза и тихо сказала:
— Извините...
Щенок метнулся к ней и продолжал рычать на князя из-за её длинного цветастого сарафана.
— Моя сестра Маша, — сказала Милуша. — А это Святослав Всеволодович, князь Волынский, о котором нам Холмский рассказывал.
Маша на мгновение подняла на него глаза, и Святослав заметил в них любопытство, а в уголках сочных алых губ ему почудилась усмешка.
«Господи, и что этот болтун про меня им наговорил? — подумал он и тут же отметил: — А хороша!»
— Доброе утро, князь, — сказала девушка певучим голосом:
Щенок, почувствовав, что о нём забыли, ухватил Машу за подол сарафана и потянул.
— Нельзя, Ратай, не балуй, — сказала Маша строго и опять покраснела. — Совсем я его избаловала.
— Сука впервые ощенилась и отказалась кормить. Глупая такая! — вмешалась Милуша. — Два щенка сдохли, а Ратая Маша из рожка выкормила.
— Он уже из миски ест, — невпопад сказала Маша и опять смутилась.
«Нет, она действительно очень хороша и мила!» — ещё раз отметил про себя Святослав.
— А меня князь на качелях кататься пригласил! — неожиданно выпалила Милуша и, глядя на Святослава, добавила с вызовом: — Ведь пригласил, правда?
Святослав не стал разоблачать обман, сдержался и ответил с улыбкой:
— Княжна любит пошутить. Верно? — А сам подумал, что с этой девочкой нужно держать ухо востро.
— Ну тогда пойдём смотреть розы. Их Мария сама выращивает, она наш главный садовник.
— Милуша, перестань...
— Пойдём, пойдём, — настояла младшая сестра и повела их в сад.
Впереди шествовала Милуша, за ней Святослав рядом с Машей. Шествие замыкал повизгивающий щенок.
Они осмотрели прекрасно ухоженный сад. Розы и в самом деле были великолепны, и князь искренне восхищался их красотой.
Полдничали все вместе, тихо, по-домашнему. А после полудня дом затих. В Полоцке свято блюли обычай: все расходились кто куда, чтобы полежать, вздремнуть или просто посидеть в саду, в тенёчке.
Святослав вышел побродить вокруг дворца, спросил у случайно встреченного холопа, где располагается библиотека, и легко нашёл её...
Книжное собрание Полоцких князей превосходило даже собрание отца. Особенно много было здесь книг на латыни. Князь снял с полки одну, богато изукрашенную, в переплёте из телячьей кожи, раскрыл. Это был Вергилий. В фолианте лежала закладка — плотная холщовая полоска, вышитая гладью. Святослав раскрыл книгу в заложенном месте, прочитал: «Буколики». Ему стало интересно: если это закладка Марии, то читала ли она и «Энеиду»? Он раскрыл фолиант в другом месте. Между страницами, как раз в самом начале повествования о странствиях Энея, лежал высохший цветок.
Святослав положил книгу на место, перебрал греческие книги, выбрал Омира[87] и пошёл к себе в ложницу.
«Нужно будет завести невзначай разговор с Марией о Вергилии, узнать, её ли заклали и. Красивая жена — мужу удача, умная — муж вдвойне богаче», — думал князь.
Вечером его пригласили в большую гридницу. Там уже сидели ближние бояре, старшие дружинники, воеводы.
Пришли князь и княгиня, Мария, Милуша и два младших княжича. Вслед вошёл высокий, темноглазый, стройный молодой мужчина. За ним холоп нёс гуды.
— Микита приехал! — сказал кто-то восторженно громким шёпотом.
Святослав вспомнил это имя. Слава молодого певца, ещё недавно никому не известного, стремительно разлеталась по всем русским землям. Князю ещё не доводилось самому слышать Микиту, но говорили, что голос его и певческое искусство не уступают знаменитому Митусе[88] из Галича и, может быть, даже сравнимы с Бояновым пением. Впрочем, Бонна помнили лишь немногие старики, а Митусу князю удалось послушать раза два во Владимире, куда Галичанин приезжал в прошлом году.
Микита запел.
Для зачина он выбрал песнь о богатырях Владимира Красное Солнышко.
Святослав внимательно слушал знакомую песнь. Её часто исполняли в Киеве и в Чернигове и придворные княжеские, и дружинные певцы, и бродячие. Его интересовало, насколько справедлива слава Микиты. Голос у певца был глуховатый, не сравнить со звонким, полётным голосом Митусы Галичанина, хоть и был тот лет на двадцать старше Микиты.
Сначала князь никак не мог понять, на чём основана растущая слава молодого певца, но позже уловил: Микита больше заботился не о пении, а о том, чтобы донести до слушателя СЛОВО, заключённое в песни, а вместе со словом и мысль.
Певец закончил.
Слушатели бурно выражали восторг. Микита встал и поясно поклонился всем.
— Откуда он? — спросил Святослав князя Василько.
— Прежде он был дружинным певцом у твоего дяди Святослава Олеговича, да не ужился, ушёл, и вот уже лет пять, как бродит он от двора к двору.
— Почему не ужился?
— Он хоть и молод, а независим и славу князьям не часто поёт.
Микита запел снова.
Теперь Святослав слушал с особым вниманием. Что-то привлекало его во всём облике певца, в том, как он держался.
Он взглянул на Марию. Девушка слушала, закрыв глаза, на губах её чуть обозначилась улыбка. Князь залюбовался ею.
Отзвучала последняя песнь. Певец, раскрасневшийся, счастливый, с горящими глазами, принимал похвалы. Святослав подошёл к нему, сказал добрые слова и пригласил к своему двору во Владимир-Волынский. Микита поблагодарил и ответил, что будет рад, что давно мечтал побывать в этом далёком и богатом западном городе Руси...
Кто-то тихонько потянул Святослава за руку.
Он обернулся и увидел Ягубу.
— Что случилось? — обеспокоенно спросил он. Ягубе надлежало быть во Владимире.
— Меня боярин Вексич прислал, князь. Прискакал гонец от князя Галицкого. Просит помощи слёзно: напали на них днестровские половцы.
По осунувшемуся, потемневшему лицу дружинника Святослав понял, что гнал тот день и ночь без остановки.
— В большой силе напали степняки?
— Одним галичанам не совладать, князь.
Какими бы ни были отношения с Галичем, подумал князь, половцы оставались половцами. Их налёты несли кровь, пожары, гибель простых смердов и, главное, ужас полона для тысяч русских людей, которых погонят на невольничьи базары за Дунай... Надо возвращаться немедленно.
Он попрощался с князем Василько и княгиней, подошёл к княжнам, хотел объяснить причину своего вынужденного отъезда, но вместо этого неожиданно спросил Марию:
— Это твоя закладка в «Буколиках» Вергилия? Я был в библиотеке, листал книги... случайно нашёл... — И смутился.
Мария потупилась, щёки её порозовели, но она совладала с собой, глянула на мгновение прямо ему в глаза и ответила односложно:
— Моя.
— Я так и подумал...
Святославу нестерпимо захотелось прямо сейчас узнать, согласится ли Мария на сватовство...
Но через несколько часов скачки мысли о полоцкой княжне ушли, уступив место тревожным раздумьям о предстоящих боях.
Днём они сделали короткий привал на берегу речки со смешным названием Птичь и выехали засветло, рассчитывая попасть к ночи в Туров, чтобы там выспаться.
Ещё через день они въехали в пределы Волынской земли. Здесь уже знали о нашествии днестровских половцев на южного соседа и готовились. Князь сменил лошадей и помчался во Владимир.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Объединённые галицкие и волынские полки перехватили половцев у Звенигорода Галицкого ранней осенью 1143 года и, отрезав им путь в степь, разгромили в короткой и безжалостной битве.
Удалось освободить большой полон, взять скот, добычу.
На победном пиру Святослав сидел рядом с сыном Владимира Галицкого Ярославом. Юный княжич был на пять лет младше, но в народе его уже называли Осмомыслом за мудрость не по годам и знание восьми языков.
И хотя Святослав знал, что Галицкий князь Владимир не изменил своего отношения к нему и не перестал зариться на Волынь, он испытывал искреннюю приязнь к княжичу.
После третьей чарки доброго венгерского — здесь, на Галицкой Руси, ему отдавали предпочтение перед всеми медами, рейнскими и фряжскими винами — Святослав неожиданно для самого себя заговорил о том, что последнее время стало всё чаще занимать его мысли: как трудно и кроваво прорастает на Руси принятое ещё при Мономахе уложение «Всяк да держит отчину свою» и как сталкивается оно с обычаем лествичного наследования столов.
— Вот смотри, — рассуждал он, — ваш дом объявил Галицкую землю своей вотчиной и вывел её из лествичного оборота. Всем Рюриковичам тем самым вы нанесли ущерб...
— Отец думает не о княжеском ущербе, а о благе своей земли, брат, — ответил Ярослав.
— Прежде чем возразить, Святослав долго молчал, украдкой поглядывая на румяного, ясноглазого, высоколобого княжича.
Княжеское благо и благо земли не одно и тоже! — сказал он наконец. — Князья садятся на престол, как временщики, до прихода нового великого князя. Каждый великий князь первым делом перекраивает столы, и едут князья из града в град с чадами и домочадцами своими, с сокровищницей, дружиной и полком и занимают ещё не проветрившийся от предыдущего князя дворец, оделяют свою дружину, задабривают местную бояру и думают лишь о пополнении казны и дружины, о своём благе, а не о благе города к земли.
— Мы о благе Галича думали, — сказал Ярослав.
— А мы — о благе Чернигова. Ольговичи там Успенский собор выстроили, дворец над Десной, каменные надвратные башни. Они радеют о благе Чернигова, потому что полагают его своей отчиной.
— Я бы хотел побывать в Чернигове. Сказывают, дивный город. И в Новгороде, и в Киеве... — мечтательно сказал Ярослав.
Дома, во Владимире, Святослава ждал гонец от Всеволода с сообщением, что Мария согласна и он засылает сватов к Васильку...
Целый месяц Киев, Полоцк и Владимир обменивались послами, гонцами, ездили сваты во главе с великим боярином Ратшей...
Всё это время Святослав, презрев приличия, почти безвыездно жил у Нежданы. С каждым днём, проведённым у неё, он всё сильнее привязывался к ней. Иногда, зарывшись лицом в ложбинку между её упругих грудей, жадно втягивая крупным носом запах её тела, он с ужасом думал, что ещё несколько недель, и ему придётся разлучиться с ней.
А Неждана, судя по всему, ничего не подозревала. По утрам ходила доить корову и сразу же несла ему парного молока с ломтём тёплого хлеба, густо намазанного мёдом, — с детства любимый его завтрак. Он прислушивался к её лёгким шагам по лесенке и каждый раз поражался, как хороша его подруга...
Каждое утро, глядя, как аппетитно он уплетает только что выпеченный специально для него хлеб, она думала: «Вот сейчас и скажу». Но, встретив его восхищенный взгляд, теряла решимость и уговаривала сама себя: «Лучше скажу ночью, когда темно...» А ночью, захлёстнутая его нежностью и жадностью, откладывала на утро...
То утро было хмурым, дождливым. Поднимаясь по лесенке в светёлку, Неждана решила: сегодня!
Князь спал. Она тихонько поставила молоко и хлеб на ларь, присела рядом с ложем.
Во сне князь был совсем как мальчишка, даже тёмный пушок над верхней губой и на подбородке не делал его взрослее. Неждана порывисто вздохнула.
Святослав открыл глаза, сонно улыбнулся.
— Только не отсылай меня прочь после свадьбы, — сказала она.
Голос её прозвучал буднично, просто, будто и не просьба то была, а так, обычные слова, сказанные между прочим.
— Откуда ты знаешь? — удивился Святослав.
— В девичьих тайн нет. Да и не жалуют меня здесь, так что поспешили шепнуть, позлорадствовать... — Неждана произнесла это всё тем же спокойным тоном, словно речь шла не о её судьбе, а о чём-то второстепенном.
— Ты всё это время знала и ни словом не обмолвилась?
— А что говорить? От моих слов ничего не изменится... Ответь же мне, ты не прогонишь меня после свадьбы? — наконец в голосе молодой женщины прозвучала мольба.
Святослав не был готов к такому повороту разговора. Он сам со дня возвращения из похода на половцев мучился, размышляя, как поступить с Нежданой. Уподобиться отцу, держать при себе наложницу? Но — права Неждана — в девичьих тайн не бывает... А отказаться от неё тоже невозможно... К тому же разве можно сравнить любовь этой красивой, зрелой, опытной, страстной и нежной женщины с любовью той, тоненькой, застенчивой, ещё почти ребёнка?.. то же, стать как отец?..
Но одно дело — думать вдали от Нежданы, а другое — глядя ей в глаза, ставшие серыми от непогоды и волнения.
— Пообещай, что не прогонишь меня после свадьбы, поцелуй на том крест! — прошептала она взволнованно.
— Хорошо, ты останешься... не отошлю, — сказал наконец князь.
— Целуй крест! — И Неждана протянула ему свой нательный крестик.
Он поцеловал. Она опустила крест за вырез сарафана, упала ему на грудь и зарыдала, горько, беспомощно, выплачивая отчаяние, ужас, что скопились, подавляемые, в ней целый месяц...
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Три дня князь не показывался у Нежданы.
Три дня она бродила по дому, неприбранная, опухшая от слёз, прислушивалась, ждала стука копыт княжеского коня и понимала, что ждёт напрасно. Её дворовые девки, оставшись без присмотра, запустили хозяйство. Рыжая Стеша, самая бойкая, некрасивая, но неизменно привлекающая непонятно чем взоры мужчин, стала пропадать на гумне с молодым холопом. А потом и две другие пустились во все тяжкие. Челядь была из закупов с княжеского двора, и все они полагали, что вот-вот кончится время Нежданы, их вернут в город, и поэтому просто перестали обращать на неё внимание.
На четвёртый день Неждана словно очнулась: мычали недоенные коровы. Она крикнула девок — никто не отозвался. Обошла дом, прошла на скотный двор. Завидев её, три коровы заревели в голос, протягивая к ней влажные, словно умытые слезами, носы.
Неждана принесла подойник, присела к первой и принялась доить, приговаривая шёпотом ласковые слова. Корова перестала мычать, только шумно вздыхала. Успокоились и две другие — видимо, поняли, что скоро и к ним придёт избавление.
— Умницы вы мои, лапушки, красули...
Стешу она обнаружила на гумне. Та спала в бесстыдной наготе на рядне[89]. Чуть в стороне от неё, скатившись с сена, спал холоп.
Первым поползновением Нежданы было схватить что под руку попадёт и отходить бесстыдницу... Не найдя ничего подходящего поблизости, она бросилась было вон с гумна, хотела побежать в конюшню за кнутом, но внезапно приняла иное решение. Она подошла к Стеше, легонько толкнула её в ослепительное, какое бывает только у рыжих, голое плечо и шепнула:
— Укройся, бесстыдница!
Стеша села, вспыхнула до корней волос, прикрылась руками. Холоп открыл глаза, по-дурному спросонья уставился на госпожу, что-то сообразил, вскочил на ноги и убежал.
— Вы, наверно, решили, что кончилась княжеская любовь и скоро всех вас обратно вернут. Так я говорю?
Стеша уже пришла в себя от неожиданности и нахально усмехнулась.
— А если и так?
— Только что же никто из вас, глупых куриц, не подумал, что даже остатка княжьей любви достанет, чтобы вас всех за небрежение в самую дальнюю, чёрную деревушку отправить?
— Матушка, прости! — Стеша схватила руку Нежданы и попыталась поцеловать.
— Я тебе не матушка! — Неждана отняла руку.
— Прости, свет боярыня!
— И уж никак не боярыня! Я такая же, как и ты, из закупов, и потому и ты, и все остальные меня ненавидите.
— Что ты, что ты, Господь с тобой, какая ненависть! Думаешь, я не помню, с какой радостью ты мне все слухи о сватовстве князя приносила из города? Думаешь, не слышала я, как ты с другими девками шушукалась? Ну да Бог с тобой, если такое у тебя нутро завистливое, что теперь делать... — Неждана помолчала и вздохнула притворно. — А я-то думала в тебе помощницу найти.
— Ты только скажи! — И опять Стеша стала хватать руку Нежданы.
— Смотри, предашь — у меня ещё сил хватит тебя растоптать, поможешь — награжу по-княжески. И выкуплю, и серебра дам.
— Вот те крест святой! — Стеша размашисто перекрестилась, схватила нательный крест, поцеловала.
— Верю, — сказала Неждана. — Не крестному твоему целованию верю, а тому, что ты, рыжая, свою выгоду понимаешь. Оденься, ополоснись и приходи в дом.
Она шла и дивилась на себя: откуда вдруг после месяца скрытых слёз и притворства, наигранного веселья, после трёх дней полного, беспросветного отчаяния вдруг нашлись у неё силы и, главное, умение так говорить и так вести себя? Может быть, отчаяние переплавилось в ней в силу?
Она поднялась к себе, села перед подарком князя, греческим зеркалом, и принялась расчёсывать волосы.
В дверь поскреблись.
— Входи!
Вошла Стеша, потупив глаза, и скромно встала у двери.
— Садись, не стой! — приказала Неждана. — Как часто ты в город ходишь, на княжий двор?
— По воскресеньям, когда в церковь...
— Сама знаю, я же и отпускаю вас, — с раздражением перебила её Неждана. — Я о том спрашиваю, чего не знаю.
— Ну... в неделю раз точно сбегаю...
— К кому?
Стеша вспыхнула.
— Ты не думай, госпожа... матушка... Иванко, тот, кого ты видела, у меня единственный... Я не такая...
— По мне — хоть двунадесятый. Хочу знать, кто тебе рассказывает про всё, что во дворце делается. Можно ли ему верить? Можно ли к нему чаще ходить, на ночь оставаться, чтобы воротные не прихватили вечерком ненароком?
— Як подружкам вечерком прихожу в девичью, госпожа. Снедаем, поем, разговоры разговариваем... Кто спать пораньше ложится, кто шушукается... Всегда свободная лавка найдётся.
— Так просто?
— Да, госпожа, просто, истинно так.
— Проведёшь и меня, скажешь — новенькая.
— Слушаюсь, госпожа... Только захватите для девчат какое-нибудь угощение.
— Зачем?
— Для знакомства, для разговору.
— Какое?
— Орехов калёных.
Вечером они ушли в город...
Утром следующего дня Неждана вернулась домой, оставив в городе Стешу.
За ночь болтовни и сплетен в девичьей Неждана выведала, что никто из дворовых ещё не видел полоцкую княжну, но говорили о ней не иначе как о писаной красавице. От этих разговоров Неждана увяла, как ударенный морозом цветок, сникла, без сил добралась до дома и рухнула на постель.
Днём вернулась Стеша, рассказала, что начали съезжаться гости, с горящими глазами перечисляла князей, воевод, прославленных дружинников.
Говорят, Василько Полоцкий и своих соседей, ляхов и литву, пригласил! Говорят, они совсем дикие... — Кто? — вяло поинтересовалась Неждана.
— Да литвины, кто ещё. Ой, совсем из головы вон — сегодня утром Микита приехал!
— Какой Микита?
— Неужто не слыхали? — спросила Стеша удивлённо, хотя и сама впервые узнала о существовании Микиты Только утром в городе, когда увидела, как принимают его в княжеском доме. — Певец прославленный. Петь будет на пиру! Такой молодой, такой пригожий, глаза серые, а кудри льняные. Я как глянула, а он на меня как посмотрел...
— Будя болтать. Когда княжну ждут?
— Так едут из Полоцка, едут! Люди сказывают, выехали уже — значит, едут. И великий князь едет. Тоже, сказывают, выехал из Киева...
— Иди, хозяйством займись. Завтра нам опять в город.
Стеша открыла дверь.
— Постой. — Неждана взяла ларец, отперла, достала колечко, протянула ей: — Возьми. Да смотри, девкам не показывай, поняла?
— Али я глупая, госпожа? — Стеша надела кольцо на палец, полюбовалась, со вздохом сняла, ушла.
На следующий день Неждана со Стешей опять отправились в город. Они вышли засветло, чтобы успеть миновать ворота; до темноты девок и баб пускали без особого догляду. Неждана опять прихватила с собой гостинцы. Она, как и в первый раз, переоделась в старый сарафан, повязала платок глубоко на брови.
На задний двор княжеского дворца они пробрались без приключений. Смеркалось. Опускался туман, и оттого всё казалось слегка голубоватым и нереальным. Неждана не удивилась, услыхав негромкий приятный голос, напевающий что-то без слов под мелодичный перезвон гудов.
— Это, наверное, Микита, — зашептала Стеша, зыркая глазами.
Голос певца умолк.
Стеша завертела головой, вглядываясь в сумеречную, зыбкую мглу.
— Кого ищете, девушки? — вдруг раздался совсем рядом приятный мужской голос.
— Ой! — испугалась Стеша.
— Не бойся, солнышко! — Молодец без шапки, в синей расшитой рубахе обнял обеих девушек за плечи.
— Ты Микита? — спросила Стеша.
— Да, солнышко.
— А где твои гуды?
— Угадай, солнышко!
— Почему ты меня солнышком зовёшь?
— Угадай!
— Потому что я рыжая, да?
— Совсем не рыжая. Ты просто солнышко. Ишь как в тумане светишься! — Микита повернулся к Неждане. — А ты что такая грустная? — спросил он и умолк.
В серых глазах певца Неждана прочла восхищение. Он подошёл к ней вплотную, всматриваясь, словно старался запомнить, потом отстранился, сказал:
— Боже, до чего же хороша!
— Вот ещё, — смутилась она. Давно уже никто так откровенно не восхищался ею. С тех времён, когда жила она у великого князя.
— Как зовут тебя, красавица?
— Неждана, — не успев подумать, ответила девушка.
— Вот уж действительно, Неждана — негадана... А я Микита, певец, может, слышала? Приходи сегодня на речку, петь для тебя буду.
— Не знаю... Ключница заругается.
— А ты и её приведи.
Неждана засмеялась, она даже не знала, кто здесь, на дворе, ключница. Схватив Стешу за руку, она повлекла её за собой.
— Так я ждать буду! — крикнул вслед им певец.
— Госпожа, сходим, а? — взмолилась Стеша.
— Куда?
- Да на речку. Там, на лужайке, как луна взойдёт, девки хороводы водят, суженых поджидают. Сходим?
- Зачем мне туда?
— Придёшь — он петь будет. Страсть как хочется услышать пение его.
- Ты сходи, а я в девичьей останусь.
Ночью Неждана, уже немного знакомая с расположением горниц и переходов во дворце, сбросила боровики и на цыпочках стала пробираться запутанными переходами. Лунный свет проникал сквозь цветные стекла в оконцах, превращая увешанные коврами стены в сказочные картины.
У княжеской ложницы на лавке спал отрок. Неждана неслышно прошла мимо, почти задев его подолом платья, и остановилась у низенькой двери. Теперь предстояло самое трудное — открыть её так, чтобы не скрипнуло, не звякнуло. А вдруг князь запер дверь на засов?
Массивная дубовая дверь поддалась на удивление легко. Сердце громко заколотилось. Неждана вошла, прикрыла за собой дверь.
Князь спал, как всегда, разметавшись. Загорелое тело темнело на белых простынях. Неждана непослушными от волнения пальцами развязала тесёмки платья, оно упало к её ногам, она перекрестилась и легла рядом со Святославом. Князь что-то пробормотал во сне и, повернувшись, положил ей руку на живот. Она задрожала. Князь, не просыпаясь, принялся поглаживать её, потом вдруг порывисто вздохнул, открыл глаза и уставился на неё, ничего со сна не понимая. Окончательно проснувшись, он прижал её к себе и стал жадно целовать...
Светало.
Князь последний раз обнял Неждану и шепнул:
— Теперь уходи. И не смей сюда приходить — сам приеду к тебе...
Отрок всё так же посапывал на лавке. В переходе гулял утренний ветерок. Неждана спустилась во двор по чёрной лестнице, в девичью решила не заходить: скоро к воротам пойдут бабы из окрестных сел, разбудят воротных, и можно будет выскользнуть из города.
На заднем дворе, возле перелаза, которым они со Стешей обычно пробирались сюда, она заметила в лопухах рыжую голову — Стеша спала, подсунув под себя охапку соломы.
«Меня ждёт», — догадалась Неждана и растолкала девушку.
Уже за воротами, когда они благополучно выбрались из города, Стеша сказала:
— Меня Микита всё о тебе расспрашивал.
— И что ты ему сказала?
— Ничего. Скотница, мол, и всё.
— Так он же на скотном дворе будет нас искать.
— Пусть поищет, — беззаботно ответила Стеша. — Мало ли их тут, скотниц. Только ему, княжьему певцу, и дела, что скотниц выглядывать. Да и забудет он через день, если ты на глаза больше не попадёшься. Девки вчера хоровод для него водили — одна другой краше, и любая с ним пошла бы, только мигни... И я бы пошла... Только кому я такая, рыжая да конопатая, нужна? — Стеша вздохнула. — Разве что Иванку: он закуп, я закуп — два закупа пара. Жени его на мне, а, госпожа? — вдруг без перехода сказала она.
— А как же Микита?
— Микита — это песня, что летит высоко в небесах вслед за жаворонком... А Иванко — жизнь...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Через несколько дней приехал весь Полоцкий двор во главе с князем Василько. Остановились во дворце Басаёнка. Боярин уступил им дом, а сам с радостью переехал в вотчину, к жене.
Неждана не утерпела, в первый же день побежала в город выглядывать невесту.
Вернулась к вечеру успокоенная: эта бледная, тоненькая, застенчивая девушка ей не соперница. Ночью, однако, ревнивые мысли одолели её: она снова и снова представляла, как поведёт после свадебного пира князь молодую в холодную горницу, где на снопах золотой пшеницы взбито свадебное ложе, как разует его молодая жена и покорно ляжет на хрусткую, пахнущую спелым пряным хлебом постель и как начнёт ласкать её Святослав... Каждое его движение, каждый вздох, каждый поцелуй — всё до мельчайших подробностей ей известное, ей принадлежащее... Думать об этом не было сил, но и отогнать от себя видение не могла бедная женщина, так промучилась всю ночь, а утром бродила по дому как тень, с запавшими глазами, с ввалившимися щеками.
Свадьба неотвратимо приближалась.
Уже съехались гости со всей земли Русской, прибыли ляхи и литвины, свойственники и кумовья князя Василько. Казалось, не осталось ни одного просторного дома в городе Владимире, где бы не стояли гости, а всё прибывали и прибывали новые, и вот уже у городской стены выросли шатры бояр и дружинников. Да, давно не знала Русь такой пышной, многолюдной свадьбы.
Неждана теперь все дни пропадала в городе, в многолюдной толпе её никто бы не узнал. Несколько раз она видела Святослава, он гарцевал в окружении молодых князей на великолепном коне, сбруя которого была осыпана драгоценными камнями, каждый стоимостью в небольшое сельцо. Неждана жадно всматривалась в его лицо, пытаясь найти в нём следы переживаний, но князь был весел, беспечен и, по всей видимости, счастлив.
Во дворце, где остановился великий князь Всеволод, и шагу нельзя было сделать, чтобы не наткнуться на воина. Неждана пару раз мельком видела Ягубу. Тот, к счастью, не заметил её. Однажды столкнулась лицом к лицу с Микитой. Певец взял её руку, повёл в сад, расспрашивая, почему исчезла, не показывается, заглядывал в глаза и всё вздыхал. Его откровенное восхищение проливалось бальзамом на обожжённое ревностью сердце. И возникла уверенность — князь вернётся к ней. Отшумит свадьба, разъедутся гости — и вернётся. Что может дать ему эта худенькая, тихая девчонка? Нужно только перетерпеть, перемочь, дождаться — никуда он не уйдёт...
— О чём ты думаешь? — вернул её на землю голос певца.
— Пусти меня, — сказала Неждана тихо. — Я по делу послана, пусти, — Она отняла руку и быстрым шагом пошла в сторону скотного двора. Выходя из сада, столкнулась с Ягубой.
— Что ты здесь делаешь? — спросил дружинник.
— Тебя не касается.
— Князь не велел тебе здесь появляться!
— То мои дела с князем.
— Всё надеешься? Забудь про него! — И Ягуба схватил её за руку.
— Пусти!
— Забудь! Все его помыслы о ней. Да и как ты себя с нею сравнить можешь? — Ягуба говорил горячо, сбивчиво, не спуская горящих зелёных глаз с лица Нежданы.
— Зачем ты мне это всё говоришь?
— Чтобы зря не лелеяла надежду.
— Твоё какое дело?
— Жаль мне тебя...
— А мне жаль, что не сказала князю, как ты на меня смотришь, какие мысли прячешь...
— Ты уже мои мысли знаешь? — И Ягуба хищно улыбнулся. — Ну коли так, мы ещё поладим.
Неждана вырвалась и быстро пошла прочь.
Вечером она, не думая, не загадывая, движимая лишь желанием поближе рассмотреть соперницу, пошла к дому боярина Басаёнка. Дом, не уступавший размерами княжескому, стоял за высоким крепким забором. Перед воротами расхаживал стражник.
Неждана заробела, остановилась у ворот, но тут выглянула какая-то боярыня, крикнула:
— Чего там топчешься, входи!
Неждана вошла во двор, боярыня спросила, от кого послана — от князя Святослава или от Холмского?
Оказалось, что сенных девок у Басаёнка не хватает, вот и прислали на помощь княжеских. Боярыня оглядела её придирчиво и, видимо решив, что годна для чистой работы, отрядила под начало пышнотелой, румяной и болтливой холопки лет сорока.
Поздно вечером голодная, уставшая от целого дня беготни, злая, раздражённая оттого, что холопка все уши прожужжала, какая, мол, княжна красивая, пригожая, умная, как её любит князь и как она счастлива, Неждана обнаружила, что к закрытию ворот опоздала и что придётся ей ночевать в усадьбе Басаёнка в переполненной девичьей на лавке.
— Говорят, у него наложница тут, под городом живёт, — шушукались у печки.
Неждана не сразу поняла, о ком идёт речь, а догадавшись, стала слушать внимательно.
— Говорят. Старая, старше князя-то... и порченая. Сколько он с ней, а ни разу не понесла...
— А ежели старая, как же она князя-то держит?
— Вот так и держит: присушила, приворожила. Тоненький голосок протянул:
— Это он до свадьбы, а как помилуется с молодой княжной, с нашей лапушкой-ладушкой, всех полюбовниц враз позабудет.
Теперь шептались совсем тихо. Неждана с трудом разбирала отдельные слова. Говорили, что Мария больно тиха, робка. Надо быть побойчее, чтобы заставить мужа Забыть полюбовницу. Пересуды продолжались, но Неждана уже не слышала ничего — она вся была во власти безумной мысли, внезапно осенившей её. Сначала она отогнала её как совсем дурную. Но мысль упорно крутилась, возвращаясь и одолевая её, и уже не казалась такой безумной. Одновременно росла злость, обида, ревность. Неждана поднялась, вышла из девичьей и тенью скользнула к светёлке невесты...
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Последний раз мелькнуло перед глазами раскрасневшееся лицо подвыпившей свахи, осыпавшей Святослава и Марию зерном. Дверь свадебной горницы наконец закрылась и словно отрезала от них гомон, шум, бестолочь бесконечного пира, оставшегося где-то там, внизу.
Святослав взял жену за руку и повёл к устроенному на снопах пшеницы свадебному ложу.
Рука девушки показалась ему холодной как лёд.
Он усадил её на ложе, поднял фату, попытался заглянуть в глаза. Мария на него не смотрела.
Он вспомнил, что и во время пира сидела она, словно застывшая, не поднимая глаз, ничего не ела, ни слова не сказала. Тогда, возбуждённый, взволнованный, он не обратил на это внимания. Но сейчас?..
— Ты ничего не ела, лада моя, — сказал он заботливо и подал ей кусок свадебного пирога.
Мария покорно взяла, принялась откусывать.
— Что с тобой? Не бойся, успокойся, всё у нас будет хорошо.
Она подняла на него глаза. В свете ночника они казались тёмными, бездонными и почему-то страдающими. Святославу показалось даже, что в них дрожат слёзы. Он так удивился, что забыл о порядке разоблачения, который втолковывала ему сваха, и нагнулся, чтобы стянуть с себя сапоги.
Мария соскользнула с ложа, встала перед ним на колени и принялась неумело стягивать правый сапог.
Он хотел помочь ей, но она молча отстранила его руку и сняла второй сапог. Встала, подошла к ночнику, задула, торопливо разделась, легла на край ложа и натянула простыню до самого подбородка.
Святослав тоже разделся, лёг рядом. - Мария дрожала, прижав к груди руки. Он склонился к ней, поцеловал, ещё раз повторил:
— Не бойся...
Она ничего не ответила...
Святослав лежал, прислушиваясь, как тихонько дышит рядом с ним странное, ещё вчера незнакомое и чужое существо, сегодня — его жена. Он приподнялся на локте, взглянул на неё. Мария не спала, но лежала тихо, закрыв глаза.
Князь подумал, что Бог послал ему бесчувственную жену. Вспомнилась Неждана, как бы она сейчас ласкалась, обвивалась вокруг него... Он отогнал эти мысли, закрыл глаза...
Неожиданно быстро пришёл сон...
Утром он проснулся оттого, что солнце, заглянувшее в окно, добралось до его лица.
Мария сидела в ногах ложа одетая, но простоволосая и по-домашнему милая.
— Маша! — позвал он её.
-Да?
— Ты давно проснулась?
— Я не спала...
— Что же так? У нас сегодня долгий день.
— Я знаю. — Голос её звучал безжизненно.
Надлежало спуститься к пиршественному столу, начать новый пир, который продолжится ещё день или два... Потом все разъедутся, и наконец можно будет сбежать к себе, в загородный дом...
Хорошо, когда обычай определяет на первых порах каждый шаг, каждый поступок, только вот что говорит обычай, если жена молчит, сумрачна и ничем не напоминает ту счастливую невесту, которую он встретил, когда она приехала из Полоцка?
Он встал.
Мария отвернулась. Он облачился, подал ей руку, открыл дверь перед ней, и они спустились в гридницу...
В загородном доме челядь встретила их торжественно: подали хлеб-соль, сенные и дворовые девки, ярко наряженные, повели хоровод, появились гудошники, ложечники, стали подыгрывать и приплясывать, стараясь не наступить на красный ковёр, ведущий к высокому крыльцу.
Мария шла, приветливо улыбаясь слугам.
Святослав едва сдерживал раздражение — устроили потеху! Он хотел неделю после свадьбы провести в загородном доме, чтобы в тиши привыкнуть друг к другу, а тут устроили!
Он велел дворскому прекратить потеху.
С дороги молодым истопили баню. Мария, сославшись на усталость, в баню не пошла. Святослав же всласть попарился, вернулся прямо к столу, сел, размякший, в просторной рубахе и лёгких портах, пошутил с дворским.
Вышла Мария, молча села рядом. Святослав с удивлением обнаружил, что она даже не переоделась.
За трапезой молодая жена почти ничего не ела. Каждый раз, отказываясь, она смущённо улыбалась дворскому, руководившему переменой блюд.
Святослав выпил две чарки хмельного мёду и стал уговаривать жену пригубить. Мария отказалась. Раздражение вновь овладело князем. Он встал, чтобы побороть его, предложил жене осмотреть дом.
Мария немного оживилась.
Пока он знакомил её с расположением комнат, переходов, она тихим, безразличным голосом задала несколько вопросов. Казалось, ничто её не интересовало, ничто ей не понравилось.
Святослав подумал, что Неждана вела бы себя совсем е так: наверняка она стала бы заглядывать во все закутки, интересоваться назначением комнат, весело щебетать... «Господи! Неужто я так и буду возвращаться воспоминаниями вновь и вновь к этой женщине? Чем же я от отца отличаюсь?» — с горечью подумал Святослав, но тут же стал корить себя за то, что ждал от неопытной молодой девушки того, чем так хорошо владела обученная распутным отцом девка. Тогда он попытался сознательно распалить себя, выбывая неприязнь к Неждане. Но как ни старался, злость не приходила, более того, всё отчётливее просыпалось подозрение, что Мария очень похожа на его мать — красивая, обаятельная, умная, образованная, но холодная...
За ужином Святослав с удивлением обнаружил, что Мария сходила в баню без него, хотел было сделать ей замечание — что подумает челядь? Но воздержался, потому что заметил, как напряжена и скована жена. Предложил ей Вина. Она не отказалась, выпила чарку. Скованность немного оставила её. Но когда они пришли в опочивальню, она всё так же быстро задула светильник, разделась и юркнула в постель.
Он лёг рядом, она тут же чуть отодвинулась. Святослав обнял её, привлекая к себе. Мария опять, как и в первую ночь, приготовилась покорно принять его...
Утром он проснулся чуть свет.
Мария спала, отвернувшись от него, подложив под щёку ладошку, как маленькая.
Святослав долго задумчиво смотрел на неё. Неужели суждено ему маяться с ней, как маялся его отец с матерью? Может быть, это говорит в нём беспутная наследственность, дурная кровь Ольговичей? Жена, наложница, сперва одна, потом, может быть, другая или несколько...
Он тихонько оделся, вышел, велел оседлать коня, поскакал реке. Конь сам свернул на дорогу, ведущую к домику Нежданы. Святослав не сразу это заметил, а когда понял, куда скачет, вздыбил коня, огрел плёткой ни в чём не повинное животное и погнал его обратно. Прискакал прямо к высокому крыльцу, кинул холопу поводья, взбежал наверх, в ложницу. Мария по-прежнему спала. Он сбросил с себя одежду, упал на ложе. Она проснулась, испуганно, ничего не понимая, села. И тогда он схватил её за худенькие девичьи плечи, закричал:
— Ты меня любишь? Говори, любишь?
Она растерянно глядела на него.
— Говори! Любишь? Если не любишь, зачем за меня пошла, зачем? — повторял он.
— Люблю, — прошептала она.
— Тогда почему со мной, словно чужая, лежишь? Как каменная!
— Потому что ты меня не любишь, — едва слышно проговорила Мария и неожиданно заплакала. Слёзы потекли из её глаз крупными каплями. Она беззвучно всхлипывала, отодвигаясь от мужа и прикрывая ладошками грудь.
— Как это не люблю? — растерялся Святослав, — Ты мне люба!
— Ты полюбовнице своей крест целовал, что не прогонишь её...
— Кто тебе сказал? — оторопел Святослав.
— Неждана... Она в день свадьбы пробралась ко мне и всё рассказала — и про дом под Киевом, и про дом здесь, и про то, как крест целовал...
Мария продолжала всхлипывать, в голосе её звучало отчаянье. Святославу вдруг стало пронзительно жаль её, проснулась такая нежность к этой вырванной из любящей семьи девочке, брошенной в чужую жизнь, что он, ни слова не говоря, подхватил её на руки и принялся расхаживать по ложнице, баюкая её, словно маленькую, и осушая поцелуями слёзы.
Она постепенно затихла, прижалась к нему и впервые робко поцеловала.
— Не будет никого, ты одна, клянусь... Никого! Отошлю, выгоню... клянусь... тебя буду любить, тебя одну, ладушка моя, маленькая моя...
Святослав тихонько опустил её на ложе и принялся медленно, осторожно ласкать, прислушиваясь к тому, как нарастает в нём желание и как постепенно, робко и неумело начинает отвечать его ласкам жена...
Мария уснула сразу, словно выпила дурману. Святослав сидел рядом, разглядывая её, такую беззащитную и красивую во сне, потом встал, оделся, выглянул, осторожно прикрыв за собой дверь, вышел. На лавке дремал холоп. Увидев князя, вскочил, поклонился.
— Найди дружинника Ягубу, пусть придёт в сени.
Холоп убежал.
Святослав заглянул в соседнюю камору, как и ожидал, увидел там на столе две кружки молока и два ломтя свежего хлеба с мёдом. Съел один кусок, запивая молоком, другой отнёс в ложницу, оставил около спящей жены, тихонько вышел и спустился в сени.
Там его уже ждал Ягуба.
— Вот что, Ягуба, — сказал Святослав без предисловий. — Скачи к Неждане. Вышиби её со двора! Пусть едет к себе в деревню под Киев. Но чтобы в Киеве появляться не смела! И на глаза бы мне не попадалась. Понял?
Ягуба стоял, оторопело глядя на господина.
— Понял? — повторил князь.
— Понял, князь.
— Так что же ты стоишь как пень? — крикнул Святослав.
Ягуба попятился, выбежал, хлопнув дверью.
Князь поднялся на гульбище. Вскоре он увидел Ягубу с меченошей и холопом. Они выехали за ворота и поскакали, куда совсем недавно свернул его конь. К домику Нежданы.
Он едва сдержал себя, чтобы не крикнуть Ягубе: «Стой!», но повернулся и пошёл в ложницу.
Мария всё так же крепко и спокойно спала.
Он опять полюбовался ею, подумал: ведь в сущности он очень удачлив, что ему досталась жена, которая любит его и которую он готов полюбить, если уже не любит. Святослав пообещал сам себе, что никогда не станет заводить наложниц и не будет походить на отца, умилился своим мыслям, хотя где-то, в самом укромном уголке сознания, и шевелилось нечто похожее на сомнение.
Чтобы задушить этот глумливый голосок, он откинул простыню, поцеловал жену, заглянул в её сонные глаза и принялся ласкать...
Всю дорогу до дома Нежданы Ягуба пытался найти в словах князя, в тоне, которым они были произнесены, ключ к загадке, как вести себя с ней. Грубо, резко, почтительно, нагло? Объяснить что-то или промолчать? А может быть, попытаться прямо сейчас утешить её? Хотя бы намекнуть, что готов утешить.
Ягуба пользовался определённым успехом у всех владимирских жёнок, заглядывался на боярынь, на тех, кто устал жить со старыми мужьями. О женитьбе всерьёз не задумывался: дочь великого боярина ему, безродному, не отдадут, а на меньшее он не соглашался, в тайных помыслах полагая, что со временем при князе станет и сам великим боярином. Только Неждана упорно не выходила из головы, всегда возбуждая греховные мысли...
Так и не решив, как он будет вести себя, зная только, что поедет провожать её до Хорина и на долгом пути судьба что-нибудь да подскажет ему, он подъехал к её дому.
У коновязи стояли два мерина. Один под седлом, другой заводной, с перемётными сумами. В тенёчке у крыльца сидел незнакомый холоп.
Ягуба спрыгнул с коня, поднялся в дом, открыл без стука дверь в первую горницу.
Неждана, в лёгком платье, простоволосая, сидела за пяльцами, а перед ней на низком стольчике устроился с гудами на коленях певец Микита и молча, преданно смотрел на неё.
Неждана чему-то тихо улыбалась. Такой улыбки Ягуба ни разу не видел на её лице. Внезапно в нём вскипела дикая ярость, он хлопнул дверью с такой силой, что Неждана и Микита вздрогнули.
Он закричал:
— Князь повелел тебе немедленно уезжать под Киев, в свою деревню! Немедленно! Собирайся!
Неждана смотрела на Ягубу с ужасом. Она никогда не видела его таким.
— Как под Киев? А князь? — спросила она с дрожью в голосе.
— Что князь? — продолжал кричать, распаляясь, Ягуба. — Князь и повелел убираться вон с Волыни. И не стой, собирайся!
— Ты с ума сошёл, Ягуба! Я сейчас к князю поскачу!
— Никуда ты не поскачешь. Делай, как я тебе сказал. Князь повелел!
— Нет, поскачу! — воскликнула Неждана. — Не мог он так повелеть, он мне крест целовал...
Ягуба захохотал.
— Крест ей целовал! Да кто ты такая, чтобы тебе крест целовать? Ты на себя погляди: всего десять дней, как князя не было, а у тебя уже и утешитель нашёлся.
— Врёшь ты всё, врёшь! — закричала Неждана.
— Он тебя видеть не желает. Он там с молодой женой...
— Как ты смеешь! Я всё князю скажу! — И Неждана бросилась к двери.
Ягуба встал в дверях, загородив выход.
— Сказано — не смей докучать князю! Всё, вышло твоё время! Он уже не юнец, а муж!
— Пусти! — Неждана попыталась оттолкнуть Ягубу, но он сгрёб её и отшвырнул от двери.
Она отлетела к стене и опять с яростью и безрассудством бросилась на него. Ягуба снова оттолкнул её, а когда Неждана в третий раз накинулась на него, он заломил ей руки и поволок в соседнюю светёлку.
— Отпусти её! — крикнул Микита. - Слышишь, отпусти, зверь!
Ягуба не удостоил певца даже взглядом.
Микита подбежал к нему, толкнул, стал вырывать Неждану, ударил Ягубу. И тогда дружинник сжал половецкую плётку, что висела у него на запястье, и наотмашь несколько раз хлестнул певца.
Раздался дикий вопль, певец рухнул на пол. Неждана вырвалась, бросилась к Миките, склонилась над ним, отняла его руки от залитого кровью лица, увидела кровавые глазницы и завыла в голос...
Через полтора месяца Мария, пошушукавшись с бабками-ведуньями, вечером сказала мужу, спрятав горящее лицо у него на груди:
А я в тягости...
Часть вторая. ЗРЕЛОСТЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
има 1143 года припозднилась. Кончились осенние дожди, всё вокруг подсохло, пришли солнечные, тёплые дни, вновь зазеленела трава, обманутая горячими лучами. Хлеб успели и скосить, и смолотить, и свезти в амбары. Люди смотрели в будущее спокойно: хватит до новин и ещё останется на продажу. Правда, старики тревожились — большой урожай порой усобицами чреват.
По утрам Святослав, как всегда, вставал рано, а Мария любила понежиться на широком ложе, подремать сладко в ожидании, когда вернётся муж после утреннего обхода дворца и служб. Она сонно ластилась к нему, потом холопки приносили завтрак, и она мила капризничала, ссылаясь на лёгкую тошноту.
Так повелось, что и в судебные дни, и в думные Мария сидела рядом с мужем на высоком столе, внимательно слушала, иногда негромко, ненавязчиво давала советы, и Святослав каждый раз поражался её ясному уму и взвешенным суждениям. Очень скоро Вексич, а затем и другие мужи его двора не просто смирились с её присутствием в стольной палате, но и приняли участие княгини в делах княжества как нечто вполне естественное.
Вечерами наступало время, наиболее Святославом любимое и ценимое. Они шли в горницу при библиотеке, где по примеру отца князь устроил удобные лари и ложа, всё для чтения, отдохновения, размышлений и писаний.
Он читал, Мария чаще писала короткие, весёлые послания братьям, подробные письма матери и отцу, записочки сестре.
Поначалу Святослава поражала её привычка писать письма.
— Ты бывал когда-нибудь в Новгороде? — спросила она его однажды, когда он в очередной раз восхитился её подробным и складным письмом.
— Нет. Поехал было на княжение, да строптивые новгородцы, пока я добирался до Чернигова, передумали. Так что я и не доехал.
— А матушка наша в Новгороде росла. И отец мальчиком там обучался. У нас там своё подворье.
— Что из того?
— А то, что в Новгороде все дети с малых лет учатся. И я там училась.
Мария с увлечением, с подробностями принялась рассказывать о прекрасном северном городе. Благодаря обязательному обучению в школах и для мальчиков, и для девочек в Новгороде все горожане умели читать и писать. Этому немало способствовало давнее открытие северян — береста, на которой можно писать особым резцом — писалом, выдавливая буквы. И если в других местах переписку зачастую ограничивало малое количество и дороговизна пергамента, то в Новгороде даровая по сути «бумага» способствовала широкому распространению письма. В школах ребятишки шили тетрадочки из бересты, не жалели её на всякие баловства, смешные рисунки, дразнилки. Когда становились постарше, писали любовные записочки.
Бересту князю приходилось видеть во время поездок в Муром с отцом. Здесь же, на юге, она почти не нашла распространения.
Мария с трудом переносила долгие и обязательные пиры со старшей дружиной, ближними боярами, гостями. Пригубив одну чарку, она обычно уходила к себе. Впрочем, скоро князь убедился, что большинство местных бояр и нарочитых мужей смотрели на молоденькую красавицу княгиню с умилением и нежностью, все были отлично осведомлены о её положении. О своих и говорить не приходилось — её обожали.
Первое время часто приезжал князь Холмский с молодой княгиней Милушей. Их свадьбу без особого шума справили через месяц после свадьбы Святослава и Марии. Они жили у себя, в Холме, где князь к приезду жены пристроил к старому дворцу новые терема; светёлки, превратив его в нечто сказочное. Милуша оставалась всё такой же хохотушкой, продолжала подшучивать над Святославом, хотя и видела, что это задевает Марию. Сам Святослав относился к этому добродушно, особенно после того, как узнал, что и Милуша в тягости.
По совету мамок и знахарок Мария каждый день расхаживала с утра и до полудня либо на гульбище, либо за стеной, по выпавшему на короткое время снегу. Для прогулок князь подарил ей соболью шубку, подбитую невесомой векшей[90], и соболью же шапочку с красным бархатным верхом.
Однажды ночью к Святославу пришёл, таясь, посланец от верного человека в Галиче. Он сообщил, что князь Владимир успешно завершил переговоры с уграми о союзе против Волыни. Подробностей он не знал, но по всему выходило, что удар будет нанесён в будущем году. Святослав вспомнил, как говорил ему отец: «Не простят мне, что посадил тебя на такой богатый престол, а уж Владимир Галицкий не преминет сделать из этого предлог для усобиц».
На следующий день Мария вернулась с прогулки раскрасневшаяся, весёлая и принялась оживлённо рассказывать о чирках, живущих в заводи. Глупые птицы обманулись долгой тёплой погодой, не улетели вместе со всеми на юг и теперь зимовали здесь. Мария их подкармливала.
Святослав слушал рассеянно, пару раз невпопад кивнул головой. Мария сразу же почувствовала, что мысли мужа витают где-то далеко, и прямо спросила, что его беспокоит.
Он хотел было уйти от ответа, опасаясь разволновать жену. Но Маша настаивала, и пришлось всё рассказать.
— Как может Владимир Галицкий идти против тебя, ведь ты же помог ему, когда половцы на Галич пошли! — возмутилась она. — Я помню, как внезапно ты уехал от нас из Полоцка...
— Перед Диким Полем все наши внутренние раздоры отступают, — сказал Святослав.
— Что ты думаешь предпринять? — с тревогой спросила Маша.
— Прежде всего надо сообщить отцу. Доверить письму такую весть нельзя. Значит, надо послать верного и умного человека, чтобы мог всё толково изложить. Ты знаешь, выбор у меня невелик.
— Пётр, Ягуба и Васята? — улыбнулась княгиня.
— Да. Одного из них.
— Петра, — твёрдо сказала она.
— Почему именно Петра?
— Не знаю... Он тебе предан... Впрочем, они все тебе преданы... Не могу объяснить. Просто мне так кажется.
Святослав обнял и поцеловал жену.
— Но ты права, Пётр более подходит для таких дел. И когда ты успела его раскусить?
— Он часто приходит в библиотеку. Мы с ним разговариваем. Он умён и много читал. Не то что твой Ягуба, который готов целыми днями пропадать на бронном дворе либо крутиться у девичьей...
Он благодарно поцеловал жену и совсем было собрался послать за Петром, но решил поделиться с ней ещё одним. Не спрашивая совета, но явно ожидая его, спросил:
— А что, если поручить Петру нанять торков?
— Ты князь, тебе и решать военные дела. А достанет ли гривен?
— Можно взять часть военной добычи, захваченной в походах, и обменять на гривны.
— Ты у меня самый умный, ты всё, как надо, решишь, — протянула она и потёрлась щекой о его щёку.
Её слова прозвучали, как безоговорочное одобрение.
Через несколько дней Святослав вызвал к себе Петра. Принял его один, без княгини, долго беседовал.
Пётр был горд доверием князя, но ещё более радовался предстоящей встрече с отцом, по которому очень скучал. Киевский великий боярин Борислав, мудрый советник и храбрый воин, который всегда служил только великим князьям, был недоволен, что его младший сын, пройдя детскую дружину, остался у какого-то Волынского князя, пусть даже тот и сын великого князя Киевского.
И всё-таки Пётр был счастлив ехать в Киев и горячо благодарил за то Святослава.
Он отправился в путь в крещенские морозы. Но уже на Сретенье потеплело, и Святослав с ужасом думал, что по раскисшим дорогам Пётр не сможет привести конницу торков и задержится до конца весны.
Так и вышло. Появились торки только в начале мая...
А в самом конце мая Мария легко, без мучений родила здорового мальчика. Его нарекли Владимиром.
Из Киева и Полоцка приехали счастливые деды и бабушки взглянуть на внука. Попировав и потешкав малыша, вскоре разъехались по домам.
Маша наотрез отказалась от кормилицы, сказав, что не хочет лишать себя самой большой радости, дарованной Господом женщинам. Она вся светилась от счастья и наивно верила, что беды никогда не посетят их дом.
Через месяц пришло страшное известие, повергшее всех в ужас и печаль: Милуша умерла в родах... Ребёнок выжил и был наречен Милославом.
Но беда не проходит одна.
Вскоре примчался гонец от верного человека из Галича с сообщением об уже окончательно решённом союзе между князем Владимиром Галицким и уграми. Объединив свои войска, они со дня на день собираются выступить против Волыни.
Шёл 1144 год...
К зиме 1145 года стало ясно, что война за Волынь Галичем проиграна. Правда, продолжались ещё бои на восточных границах княжества, свирепые угры опустошали волынские сёла, союзные Святославу торки жгли галицкие села. Постепенно всё больше князей втягивались в эту усобицу на стороне Волыни: великий князь делал всё, чтобы помочь сыну не только словом, но и войсками. Поддержка князей объяснялась в первую очередь соображениями собственной выгоды. Все они хорошо понимали — нельзя допустить объединения двух западных княжеств в одно могучее государство, ибо оно неизбежно отделится, выпадет из лествичной очерёдности и Русь потеряет два престола, два богатейших княжества. Каждый думал о столах для своих детей и внуков, приглядываясь к Волыни и Галичу. Словом, против Галицкого князя выступили не только Ольговичи, но и Мстиславичи и даже Ростиславичи. Военные действия переместились в восточные волости Галицкого княжества, и Владимиру пришлось думать об обороне.
Святослав оказался на второстепенных ролях. Правда, именно он отразил первый, самый опасный удар галичан и дал возможность отцу сколотить союз, собрать полки. Но потом он так и остался на границах своего княжества, увяз в мелких сражениях и коротких стычках, жил постоянно в седле, тоскуя по молодой жене, которая без него воспитывала сына. Иногда ему удавалось вырваться во Владимир. Короткие ночи любви не утоляли его голод, и он возвращался к полкам, так и не насытившись ласками княгини. О Неждане он больше не вспоминал.
Отправляясь во Владимир, полк он обычно оставлял на боярина Басаёнка. Время от времени и боярин уезжал к жене Святослав каждый раз передавал приветы крестнице к боярыне. Оленьке пошёл уже третий год. Боярин только о ней и говорил: какая она умница и красавица, как она танцует, какие буквы выговаривает, а какие нет. Всё в ней приводило его в умиление...
День начался с удивительного утра: выпал снежок, удалил лёгкий морозец, и одновременно выглянуло солнышко. Небо сияло радостной и бездонной голубизной. Сторожа донесла о появлении в двух часах пути галицкого отряда. Святослав, засидевшийся в последнее время без больших и серьёзных дел, быстро поднял дружинников и конных воинов, нагнал противника, ударил с ходу, не дав опомниться, разгромил и погнал вглубь Галицкой земли, захватив оружие, коней и пленных. Остановились на ночь в большом богатом селе, принадлежащему самому Галицкому князю, и поэтому Святослав сквозь пальцы смотрел, как рыскают по хатам его и Басаёнковы воины. Сам он выбрал дом тиуна, всласть Допарился в бане и после спокойного сытного ужина завалился спать.
Проснулся он от шёпота Ягубы:
— Княже, вставай, беда!
— Что стряслось?
— Боярина убили!
— Какого боярина? — спросил Святослав и сразу же понял — просто боярином в отряде называли только Басаёнка.
— Как?! — Святослав сел, мотая головой и стряхивая с себя остатки сна. — Кто убил? Где он?
— Он при смерти, тебя зовёт. Поспеши, князь.
— Так убили или при смерти? — раздражённо крикнул князь, соскакивая с лавки.
— При смерти, — уточнил Ягуба и, пока князь натягивал сапоги, торопливо и сбивчиво начал рассказывать: — Боярин тут приглядел одну... жёнку кузнеца... Ну... мужа-то в подполе запер, а жену... на ложе потащил... Она в крик... Вот кузнец и вышиб доски из полу... здоровый он такой... бугай... во-от... Взял нож да и в спину боярину, а сам вместе с женой и убежал... Поспеши, княже, а то боярин кончается, с ножом так и лежит, хрипит, вынимать не велит — умру, мол. С тобой хочет говорить... велел бежать к тебе...
Басаёнок лежал на полу в луже крови. Вокруг него сидели его воины. Увидев князя, боярин еле слышно прохрипел:
— Наконец-то... Уйдите все...
Святослав присел рядом с ним.
— Боярыне не говори... скажи, что ранен в бою... Обещай!
— Обещаю.
— Любил я её... Не говори, что из-за бабы... Крестницу не оставь... прошу тебя... поклянись.
— Клянусь!
— А теперь вытащи нож... отпусти мою душу... мочи нет, больно...
— Нет! — отшатнулся Святослав. — Не проси, не могу!
— Позови моих...
Воины вернулись. Басаёнок взглянул заплывающими глазами на седоусого сотника и просипел:
— Вынь нож... пытка...
Сотник поглядел вопрошающе на князя. Тот смотрел растерянно, не решаясь ни разрешить, ни возразить.
Старый воин склонился над Басаёнком.
— Молю тебя... вытащи нож...
Сотник перекрестился и извлёк нож. Боярин дёрнулся, кровь хлынула из раны и изо рта, он ещё раз дёрнулся и затих.
— Прими его душу с миром, Господи, — сказал сотник.
Святослав приказал обряжать боярина, готовить в дорогу, а сам медленно пошёл к дому тиуна.
Его мучили сомнения.
То, что именно он должен везти тело Басаёнка к жене, неоспоримо. Никаких сомнений здесь и быть не могло. Но на кого оставить отряд?
Он с досадой подумал о князе Холмском. Вместо того чтобы сражаться с галичанами стремя в стремя со своим сюзереном, Холмский сговорился с паном Замойским — они теперь сдружились — и вторгся через Карпаты в Венгрию. Однако он далеко, а решать надлежало немедля, чтобы сегодня же уехать на Волынь, в вотчину боярина...
Кому же доверить отряд? Старому сотнику, тому, что извлёк нож? Но станут ли его слушать княжеские дружинники? Они — вассалы князя, витязи, други, будущие воеводы и бояре, а он — всего-навсего выслужившийся из простых кметей сотник. Значит, кому-то из старшей дружины, а именно Петру либо Ягубе... Но между ними и так росло соперничество, копилась неприязнь. Надо ли её обострять? Может быть, поручить Васяте? Он безрассуден в бою и лезет вперёд, обо всём забывая. Нет, он не воевода.
И всё-таки Пётр, решил Святослав. Он взглянул искоса на идущего рядом Ягубу. Лицо дружинника словно окаменело, видно, он думал о том же.
— Поедешь к боярыне со мной, — нашёл выход Святослав.
Ягуба промолчал, только едва заметно дёрнулась щека.
«Обиделся, — подумал князь. — Ну, ничего, при его честолюбии даже полезно», — успокоил он себя.
Святослав смалодушничал: чтобы не говорить самому боярыне Басаёнковой о гибели мужа, он послал гонца со скорбным известием. Когда через два дня они добрались до Басаёнковой вотчины, их встретила боярыня, вся в чёрном, с осунувшимся бледным лицом, с тёмными кругами под глазами, но уже спокойная, сдержанная, пережившая первый ужас свалившегося на неё несчастья и готовая к неизбежным переменам в жизни. Встретила вдова. Она выслушала с достоинством соболезнования князя, его рассказ о героической гибели боярина и, не сказав ни слова, спустилась во двор, где под мокрым, падающим крупными хлопьями снегом стояли сани с телом Басаёнка. Подошла к саням. Воины сняли рогожку, покрытую толстым слоем мокрого снега, осторожно, словно могли разбудить боярина, откинули воинский синий плащ, подбитый куньим мехом. Боярыня качнулась и упала на грудь мёртвого мужа. Приковыляла старуха, кормилица боярина, припала лицом к его ногам, завыла в голос. Появились ещё какие-то женщины, раздались причитания, вопли.
Вдруг раздался детский испуганный голосок:
— Мама, мамочка!
Святослав оглянулся. На крыльце стояла девочка лет трёх, раздетая — без шубки, без шапочки, смотрела на всё огромными вопрошающими глазами и звала мать. Рядом стояла растерянная нянька и, словно не видя ребёнка, как зачарованная смотрела на свою боярыню.
Князь в два прыжка взбежал на крыльцо, подхватил девочку на руки, спросил:
— Ты меня помнишь? Я твой крестный Святослав.
— Почему мама плачет? — робко спросила девочка.
— Мама уже перестала плакать. Слышишь? Она сейчас к нам придёт. — Он метнул яростный взгляд на няньку и вошёл с девочкой в дом.
Когда пришла боярыня, он сидел на медвежьей шкуре рядом с Оленькой и показывал ей единственный известный ему фокус: делал вид, что отрывает у себя палец на левой руке, показывал руку с растопыренными четырьмя пальцами и потом как бы приставлял «оторванный» палец обратно, вкручивая его для верности.
Князь оглянулся на скрип двери. Боярыня стояла с неизъяснимо нежной улыбкой на губах, глядела на них, и по щекам её катились крупные слёзы.
Он быстро поднялся на ноги.
— Правда, она выросла? — спросила боярыня.
— Она — чудо! — убеждённо сказал князь.
Вошла нянька с виноватым зарёванным лицом. Боярыня отослала с ней девочку. Когда дверь за ними закрылась, спросила:
— Ты заметил, как она на тебя похожа?
— Разве? — удивился князь.
— Конечно. Ты будешь её любить?
— Почему ты спрашиваешь? Она же моя крестница! Боярыня, видимо, ждала именно этих слов, потому что быстро сказала:
— Нет, она не просто твоя крестница...
— А кто же? — удивился Святослав и ещё до того, как боярыня ответила, всё понял. Словно со стороны, он увидел себя, боярыню в мокром облегающем платье, поляну, усыпанную жёлтыми цветами, вспомнил её слова: «Вот как оно бывает...»
— Я по твоему лицу вижу, что ты догадался, князь. Да, Оленька — твоя дочь.
Он поверил сразу и уже не сомневался, однако принялся С мысленно считать: случилось-то летом, в июле, Оленька родилась в апреле следующего года, ровно через девять месяцев, кроме того, боярин сам ему говорил, что у них четыре года не было детей... И после появления на свет Оленьки других детей не было, Оленька — единственная... Но, Боже мой, как же получилось, что он её крестный? Князя охватил ужас: крестить родную дочь — страшный грех! Он не сдержался, закричал:
— Как ты могла! Почему ничего мне не сказала? Почему допустила, чтобы я крестил собственную дочь?
— Вот ты о чём, — устало сказала боярыня. — Я-то полагала... — Она не закончила фразу, лицо её окаменело. — Не волнуйся. Ты не знал. Ты не виноват. Грех на мне. И кабы не погиб боярин, я б никогда тебе не сказала. — И без видимой связи с предыдущими словами добавила: — Не любила я его, но человек он был хороший. Оленьку любил больше всего на свете.
— Какое ты имела право скрыть от меня?
— А что я должна была сделать? Рассказать? Ты бы отказался крестить, не назвав при этом ни одной веской причины. А боярин затаил бы на тебя обиду, стал бы считать тебя своим врагом. Он был страшным человеком для врагов, безжалостным... Одному Богу известно, что могло из всего этого выйти. Я не хотела, не могла допустить ни вражды, ни крови между вами. Пусть уж я одна за всё в ответе...
Князь не мог не признать её правоты.
— Что же нам теперь делать? — спросил он.
— Ничего, князь. Жить, как жили.
— Но как же Оленька? Сирота при живом отце?
— Так судьба распорядилась. Теперь уже ничего не изменить... Об одном только прошу тебя — не оставь заботами свою дочь.
— Я обещаю... — ответил Святослав и подумал, что судьба может и покарать за обман, но не стал говорить об этом. Только теперь он понял, что весь разговор начат ею ради того, чтобы заручиться его заботой о девочке. — Тебе кто-нибудь угрожает? — спросил он.
— Нет. Но у боярина брат есть... На отчину с алчностью смотрит...
— Боярин отчину тебе завещал.
— Завещание есть, послухов[91] нет.
— Я твой послух. Боярин перед смертью мне подтвердил. Если никто не знает, что я отец, то я могу быть послухом. — И вдруг он испуганно охнул: — Ох ты, Господи, совсем забыл об исповеди...
— Я до сего дня носила эту тайну в себе, — шёпотом призналась боярыня, что обманывала Бога.
Князь понял, каких мучений для неё, женщины конечно же религиозной и свято верующей, стоило утаивать на исповеди, а значит — от Бога, правду. И всё ради того, чтобы не опозорить мужа и не сделать Оленьку в глазах церкви незаконнорождённой. Он обнял боярыню. Она зарыдала, выплакивая всё накопившееся не только за эти два дня, но и за три долгих года...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Начало 1146 года великий князь Всеволод встретил в походе. Зима выдалась суровой. Он простыл. Лёгкая простуда неожиданно обернулась тяжёлой болезнью. Дружинники отвезли великого князя в Киев.
К весне он начал было поправляться. Княгиня Агафья, не отходившая от него, пестовала как маленького, отослав в Чернигов слетевшихся, словно вороны на падаль, Ольговичей. И вдруг в разгар лета хворь снова скрутила Всеволода, и он, уже не поднимаясь, угасал.
Усобица утихла — князья выжидали. Опять съехались Ольговичи. Княгиня вызвала Святослава. Он решил не тревожить Марию, не везти её в Киев, и, как стало вскоре ясно, правильно сделал.
Первого августа великий князь Киевский Всеволод умер в загородном дворце под Вышгородом.
В Киев ринулись братья новопреставившегося — старший, Игорь Олегович, и младший, Святослав Олегович, — опасаясь, что кто-нибудь в суматохе перехватит у них великий престол. Но киевляне вдруг вспомнили все притеснения, чинимые Ольговичами и Всеволодовыми тиунами, и начались волнения.
Киевские бояре втихомолку разжигали недовольство. Кто-то послал за внуком Мономаха князем Изяславом. Начались погромы сторонников Ольговичей.
Первым был разгромлен двор великого боярина Ратши, главного сподвижника Всеволода. Сам боярин бежал из Киева.
С огромным трудом Игорю Олеговичу удалось утихомирить киевлян и договориться с ними. Он сел наконец на великий стол, поцеловав крест киевлянам, что будет править «по всей их воле». Но Изяслав уже тайно прискакал в Киев. Его встретила старая киевская бояра и целовала крест ему.
Тринадцатого августа вспыхнуло восстание, киевляне опять разгромили дворы сторонников Ольговичей, разгоняя дружину великого князя Игоря. Самого князя схватили, заковали, бросили в поруб[92]. Дружина Изяслава дошла до Вышгорода, разметав потерявших своих князей воинов Игоря и Всеволода. Остановила их только княгиня Агафья, выйдя за ворота города, вся в чёрном, в окружении попов и боярских жён...
Святослав Олегович успел ускакать в Чернигов, увозя с собой жену и детей Игоря. Но и в Чернигове ему не нашлось защиты — двоюродные братья, Давыдовичи, отказали ему в приюте, и князю пришлось бежать дальше, на север, в глушь, в Вятские земли.
Впрочем, всё это Святослав Всеволодович узнал позже. А пока он, прижавшись к шее коня, мчался вниз по узкой улочке к Золотым воротам. За ним, отстав на два корпуса, скакал Ягуба. Бил набатом большой колокол киевской Софии. Пахло гарью. С криками бегали вооружённые дрекольем киевляне.
— «Только бы успеть, только бы успеть! — лихорадочно думал князь, нахлёстывая коня плёткой. — Успеть до того, как закроют ворота. Взбесившаяся чернь... Неблагодарные скоты... Смерды, холопы, лапотная сволочь...»
— Князь! — услышал он предостерегающий окрик Ягубы, поднял голову и вздыбил коня, останавливая его на полном скаку. У Золотых ворот горожане избивали каких-то дружинников. Святославу показалось, что среди них он узнал Васяту Ратшича.
Он обнажил меч.
— Рехнулся? — схватил его за руку Ягуба. — Их здесь не меньше сотни, сомнут, не посмотрят, что князь...
Их заметили. Десятка два вооружённых горожан бросились к ним.
Ягуба объехал князя, прикрывая его сзади. Конь Святослава заплясал на задних ногах, не понимая, чего хочет от него седок. Наконец князь справился с конём, послал его влево, в проулок между двумя заборами. Откуда-то вынырнул здоровенный детина в распахнутом кожухе, без шапки Н повис на уздечке коня. Святослав наотмашь ударил его плёткой, но детина не отпустил уздечки, стал заваливать коня, и тогда князь, соскользнув с седла, бросился бежать по проулку. Краем глаза он успел заметить, как крутится Ягуба, отбиваясь от двух киевлян с дубинами. Внезапно перед Святославом открылся лаз в ограде. Он юркнул в него, опустив за собой отодвинутую жердину, и побежал, петляя, как заяц, к кустам. Залаяла остервенело собака. Он похолодел — её лай выдаст его! Но, к счастью, окрестные псы подхватили брёх, и теперь уже трудно было определить, в какую сторону направился беглец. Князь благополучно пересёк двор, перемахнул через ограду и оказался на небольшой площади, упирающейся в храм Святой Ирины.
Площадь была пуста. Из дверей храма выглянул тощий парнишка в чёрной рясе и скуфейке, видимо, монашек-послушник, и, увидев князя, замер, приоткрыв рот.
Не раздумывая, Святослав вбежал в храм, оттолкнув монашка, и притворил за собой дверь.
В полумраке церкви, освещённой лишь светом нескольких свечей у иконостаса да скудными лучами солнца, пробивающимися сквозь щелевидные оконца под куполом, лицо монашка показалось ему совсем детским.
— Ты кто? — спросил он, тяжело дыша после бега.
— Послушник Печерского монастыря, — тоненьким голосом ответил монашек и добавил, помявшись: — А имя мне Паиська.
— Что здесь делаешь? — Святослав попытался спросить это с доброжелательным любопытством, но напряжённый и прерывистый голос выдавал его.
— Так тутошний священник отец Михаил перешёл сюда из нашего монастыря, я же у него грамоте когда-то обучался. Вот и заглядываю, — обстоятельно объяснил монашек.
— Где он?
— Не знаю, княже. Смута в Киеве, а отец Михаил страсть как жаден до событий в жизни...
— Ты назвал меня князем. Ты меня знаешь?
— Кто же не знает сына князя Всеволода, мир праху его.
Разговаривая, Святослав всё дальше и дальше отходил от входной двери вглубь церкви. Наконец ему удалось встать за колонной, поддерживающей свод левого притвора. Он прислушался... Тишина. Только ворковал в куполе сизарь, спутавший, видимо, жаркий август с весенним месяцем.
Он вгляделся в лицо монашка. Наивные детские голубые глаза, чуть вздёрнутый нос, веснушки и удивительная смесь любопытства, страха и восторга. Он понял: этого можно не опасаться.
— Ты знаешь, что кияне против нас поднялись?
— Вестимо, — протяжно ответил монашек.
— Ты меня не выдашь?
— Господь с тобой! Из Божьего храма не выдают, князь, — сказал Паиська с укоризной.
— Можешь выполнить одну мою просьбу?
— Постараюсь, княже.
— Найди отца Михаила и скажи, что я прошу убежища.
— Ты проси у святой Ирины-заступницы, отче же токмо её земной предстатель.
— Бог мой, что ты тут болтаешь... — Святослав спохватился и не договорил.
В глазах монашка было столько восторженного истовства, что он понял — оскорблять его веру недопустимо.
— Только никому, кроме отца Михаила, ни слова.
— Я понимаю, княже.
Святослав хотел было попросить монашка разузнать о Ягубе, но это требовало лишнего времени, и он коротко сказал:
— Иди.
Паиська засеменил вглубь церкви.
— Куда же ты?
— Тут дверь есть, к могилам на церковном дворе... — И монашек исчез.
«Вот я и предал Ягубу, — подумал князь с горечью. — Предал своего дружинника, нарушил дружинную правду — «не пожалей жизни за друга своего».
Князь опустился на колени и стал истово молиться...
Стемнело. Догорели свечи. Сизарь под куполом умолк.
Скрипнула дверь, прошуршала ряса, и в сопровождении Паиськи появился отец Михаил, весь в чёрном, как и надлежало иеромонаху, и потому почти невидимый в темноте храма.
— Отче! — окликнул его князь, вглядываясь в лицо священника.
Седая борода тщательно подстрижена, белоснежные волосы пушисты и летучи, тёмные глаза внимательны и слегка лукавы. Отец Михаил благословил князя и протянул ему руку для поцелуя. Князь, не колеблясь, склонился и поцеловал мягкую кисть.
— Не жалуют киевляне вас, Ольговичей, — сказал вместо приветствия отец Михаил.
Святослав не нашёлся что ответить.
— Батюшку твоего терпели, — продолжал священник, — так он, что ни говори, орлом был. И мать твоя — жена достойная. Слыхал, как она Изяславово воинство от врат Вышеграда отвела?
— Не слыхал.
— Истинно с Богом в сердце вышла к ним княгиня... А ты пришёл сюда с Богом ли в сердце или же токмо страх загнал тебя в дом Божий?
— Страх, — признался Святослав, почувствовав, что отцу Михаилу следует говорить правду.
— Что не лукавишь — зачтётся. — И без запинки продолжил: — Скоро вечернюю служить буду, народ соберётся. Из храма я тебя не выдам. А ты набрось-ка на себя монашескую хламиду — бережёного и Бог бережёт, сын мой. — И отец Михаил сделал знак рукой.
Стоявший у него за плечом Паиська исчез и через мгновение появился с чёрным подрясником в руке.
— Голоден?
Святослав отрицательно замотал головой, натягивая подрясник.
— После службы останешься в храме, переночуешь тут. На ночь Паисий тебя запрет, а утром подумаем...
Паиська с готовностью поклонился.
— Утром, как откроют городские ворота, он отопрёт тебя, и ты уйдёшь из города, — продолжал отец Михаил. — Да поможет тебе Бог.
— Отче, не слыхал — дружинник со мной был? Ягубой зовут...
— Не слыхал. — Отец Михаил перекрестил князя и вышел.
Во время службы Святослав несколько раз ловил на себе внимательный взгляд рослого горожанина, статью напоминающего воина. Он встревожился, попытался после службы переговорить со священником, но тот был занят, а потом исчез, не попрощавшись.
Ночь прошла спокойно. Под утро, как ни холодно было на глинобитном полу, Святослав задремал.
Проснулся он от громких голосов за дверью. Спорили на улице.
Князь узнал голос отца Михаила:
— Безбожник! Нешто можно в храм Божий с оружием? И не отдам я его, он убежища у Бога просит!
— А я и не намерен его забирать, моё дело лишь передать ему слова князя Изяслава.
— Что же ты собрался передавать слова князя, а привёл с собой десяток вооружённых воинов, сын мой?
— Чтобы не схватили ненароком князя киевляне, когда поведём его по Киеву.
— Ты сказал — поведёте. А кто же его вам из храма выдаст?
— Так я и не требую выдачи, я только передам ему слова великого князя Изяслава.
— Что-то ты совсем запутал меня, сын мой. Передашь слова или поведёшь? — насмешливо спросил отец Михаил.
В это время Паиська неслышно подошёл к Святославу и зашептал:
— Князь, пока они спорят, выйдем через погост и проберёмся к воротам.
Святослав задумался. Выйти из церкви, покинуть святое убежище и отдаться в руки ненадёжной судьбы? Видимо, кто-то узнал его вчера, хотя и был он в подряснике. Могут узнать и сегодня... И куда он денется? Бежать за стены, прятаться на Подоле? Без коня, без оружия, с одним мечом... Если дружинник, что лается в дверях с отцом Михаилом, не врёт и великий князь послал за ним, а не велел его схватить, может быть, выйти?
Святослав принялся стаскивать подрясник через голову.
— Ты чего задумал, княже? — испуганно спросил Паиська.
— Выйду к ним, — ответил Святослав, пригладил волосы, оправил платье и твёрдым шагом пошёл к двери. Отворил её.
Утреннее солнце ударило в глаза. Он прищурился, разглядел дружинника и сказал спокойно:
Я рад принять приглашение дяди моего, великого князя.
Дружинник сделал знак, ему и князю подвели коней, они сели и поехали шагом.
— Ты не ведаешь, — спросил Святослав дружинника, — приехала ли из Вышеграда мать моя Агафья Мстиславовна, сестра великого князя?
— Все Мстиславичи во дворце великого князя, — ответил дружинник. — И княгиня Агафья там.
Это немного успокоило Святослава, мать в обширном клане Мстиславичей любили.
«С Волынским столом, видимо, придётся мне распрощаться», — подумал он невесело...
Десять дней продолжались пиры.
Десять дней Изяслав торопливо перераспределял княжеские столы среди сторонников, пользуясь смятением в стане Ольговичей и их союзников.
Десять дней исправно пил здоровье великого князя Святослав, скромно сидя в самом нижнем конце княжеского пиршественного стола. Мать вернулась в Вышгород, дядя Мстислав Мстиславович несколько раз бегло поговорил с племянником. Изяслав же пока только отвечал на поклоны кивком при встречах. Правда, ему вернули несколько дружинников: избитого Ягубу выпустили из поруба, другие приехали из Вышгорода от княгини Агафьи. Васята сбежал в Новгород...
Как-то вечером, после очередного затянувшегося пира, к Святославу подошёл дядя Мстислав.
— Брат ждёт тебя завтра утром в стольной палате.
— Что он решил делать со мной, дядя?
— Завтра узнаешь, — усмехнулся загадочно Мстислав.
— Не томи душу, тебе же всё известно. — Святослав искательно заглянул в лицо дяде и сам поразился смиренным, просительным интонациям в своём голосе.
— Жди, племянничек, жди... И не забывай о судьбе своих двоюродных братьев.
Старшие дети Игоря всё это время жили за крепкой стражей в отцовском дворце. Сам Игорь сидел в порубе.
Святослав поначалу решил было помчаться к матери в Вышгород, где она жила после смерти отца. Но передумал. Всё, что мать могла, она сделала, появившись в Киеве в первый день вокняжения Изяслава.
Переночевав в старом дворце Ольговичей, нещадно разграбленном киевлянами, он поехал к великому князю.
Всё оказалось просто, буднично и решилось в узком семейном кругу: Изяслав выделил ему волость на реке Буг с пятью жалкими городками и десятком сел. Подумалось, что у Басаёнка вотчина поболе...
Святослав кланялся, благодарил, целовал крест в верности великому князю и опять благодарил...
И на том спасибо, что оставил князем, а не сделал изгоем...
Как бы в подтверждение того, что он всё же князь, его исправно приглашали на большие советы. Он заикнулся было, что хочет поехать к жене в Полоцк, но Изяслав холодно взглянул на него, и Святослав больше не заговаривал об отъезде.
Однажды великий князь велел племяннику остаться после совета. Первый же вопрос показал, что он отлично осведомлен в его делах:
— Привёл твой боярин дружину и кметей из Владимира? Вексич появился в загородном доме Ольговичей с дружиной только вчера. Соглядатаи не дремлют.
— Привёл, великий князь.
— Что так долго ехал? Али казну в Полоцк завозил?
И это знал дядя Изяслав.
— Когда я гонца послал, ты, великий князь, мне ещё городки не выделил.
— Сколько торков нанять сможешь?
— Мысли Святослава заметались — что скрывается за вопросом? Опасение, что поднимется он против великого князя? Или ещё что-то? Ты не бойся, — сказал с усмешкой Изяслав. — Я в твои сундуки не заглядывал. Посылаю тебя к брату моему Мстиславу, чтобы вместе укротили вы супротивника нашего Святослава Олеговича. Доносят мне, что твой тёзка позвал родичей из Дикого Поля на помощь. Я рассудил так: против половцев тебе торки понадобятся, тем более ты уже с ними сдружился.
Изяслав говорил решительно, даже и не помышляя о возражении, словно предлагал Святославу не поход против собственного дяди, родного брата отца, а против ляхов или угров.
— Моя княгиня вот-вот разрешится от бремени... второго ждём...
— В Полоцке бабок да мамок, чай, хватит. Ты мне крест целовал!
— Как ты справедливо заметил, великий князь, все мои гривны в Полоцке. Надо бы за ними поехать. Чем с торками расплачиваться?
— Возьмёшь на время у матери. Сестрица тут такой бой за Всеволодову казну учинила — на большой полк хватит!
В словах дяди прозвучало восхищение сестрой, не отдавшей великокняжеского зажитка.
Отпуская Святослава, великий князь закончил жёстко:
— Мстислав будет ждать тебя три дня. И помни: на бужские городки у меня много желающих беспрестольных князей найдётся.
Угроза была неприкрытой, и Святослав немедля, взяв с собой Ягубу, поскакал в Почайну, к матери.
На развилке, где просёлок уходил в сторону Хорина, он осадил коня.
— Надо ли, князь? — спросил Ягуба.
— Молчи, много воли взял!
— Три года, почитай, ни словечка, и вдруг — как снег на голову. Зачем? Коли приспичило, мало ли на Почайне сенных девок, князь?
— Замолчи! — сердито закричал Святослав. — Убирайся! Скачи на Почайну. Скажешь Вексичу, что я повелел поднимать кметей! — И уже спокойнее добавил: — Я утром приеду.
Его встретила рыжая, веснушчатая некрасивая девка, поздоровалась без особого почтения и повела в дом. Святослав заметил, что на всём лежит печать благосостояния и порядка. Появились пристройки, летник. Девка убежала докладывать хозяйке о нежданном госте, оставив князя в чистой передней горнице. Навстречу ему поднялся слепец. Лицо его показалось смутно знакомым. Святослав вспомнил — Микита, что пел в Полоцке и на свадебном пиру. Но почему слепец?
Они молча стояли друг против друга. Князь не знал, что сказать, а слепец невозмутимо ждал. Надсадно гудела залетевшая с улицы пчела...
Вошла Неждана, вся в чёрном, платок надвинут на самые брови, лицо бледное, ни кровинки, губы, которые он помнил всегда такими сочными, яркими, поджаты, в руках молитвенник.
— Ещё немного, и не застал бы нас, князь. Мы на богомолье идём, — сказала она, поклонившись.
Слепец повернул к ней лицо.
— Кони уже осёдланы, Микитушка, сейчас и едем. Ты уж извини, князь.
Святослав не видел во дворе ни осёдланных коней, ни возка, но не придал этому значения.
— Может, отложишь до завтра? — спросил он растерянно. Не того ожидал он от встречи.
— Никак не можем, князь, отец-настоятель ждёт. Я рада видеть тебя в добром здравии, князь.
Появилась рыжая девка с подносом. На нём, словно намёк, что Неждана его не забыла, стояла кружка с молоком и лежал ломоть хлеба с мёдом.
— Не побрезгуй, князь, деревенским угощением.
Кровь ударила в голову, Святослав повернулся, выбежал из дома, прыгнул в седло и погнал коня. Потом внезапно остановился и стал наблюдать за воротами дома, которые хорошо просматривались с этого места. Никто не выезжал из дому. Князь прождал долго, тени сдвинулись на целый локоть. Из ворот так никто и не вышел. Князь, подавив желание помчаться обратно, вышибить Неждану из подаренной деревушки, растоптать, поскакал галопом прочь.
Бешеная скачка не охладила Святослава.
Он влетел в ворота загородного дворца Ольговичей, чуть не сбив с ног замешкавшегося воротного, спрыгнул с седла и, не дожидаясь холопов, чтобы отдать взмыленного коня, побежал в молодечную[93].
Остановился в дверях, крикнул:
— Ягуба здесь?
В молодечной Ягубы не было. Князь пошёл на бронный двор. Ягубы не было и там. Раздражаясь всё больше, он подозвал холопа, велел ему найти дружинника, а сам пошёл к поварне.
Конечно, где ещё ему быть! Ягуба сидел здесь, словно простой смерд, и уписывал из глиняной миски густые наваристые щи. «Подлое происхождение всё одно скажется», — подумал князь и крикнул, как бичом щёлкнул:
— Ягуба!
Дружинник вздрогнул, вскочил на ноги.
Лицо его, испуганное и виноватое, разъярило Святослава. Значит, знал, что виноват, ждал наказания, убежал от него с радостью, вместо того чтобы признаться, повиниться, да ещё сел набивать живот!
— Ты! Ты... ты почему от меня скрыл?
— Что скрыл, князь?
— Идём! — Святослав стремительно вышел на бронный двор, где в этот час никого не было. — Не смей врать! Смотри мне в глаза! Почему не сказал?
— Что, батюшка князь?
— Что у неё этот... Микита! И почему он слепой?
— Я... я не знаю...
— Не ври! Я всё удивлялся, почему это Микита исчез, не появляется... Говори правду! Я чую, ты знаешь.
Пока князь говорил, Ягуба немного успокоился и успел взять себя в руки.
— Вот ты о чём, батюшка князь... А я-то испугался, подумал, неужто его и в самом деле вдругорядь к жёнке помянуло?
Дерзость Ягубы ошеломила князя. Он, не помня себя, огрел его плетью, что всё ещё висела у него на запястье. Дружинник, видимо ожидавший этого, успел увернуться, так что удар пришёлся ему по плечам.
— Вот и я так же, князь! В тот день, когда ты велел её вышибить со двора, я прискакал, а у неё этот певец сидит. Песни ей поёт, умильно на неё смотрит, и она ему улыбается так, что ямочки на щеках играют, — будто это ты перед нею... Не стерпел я. Случайно... Клянусь, князь, случайно глаза ему вышиб...
— Замолчи! — взъярился князь от тона и наглости Ягубы. — Замолчи, раб! Я тебя до себя поднял, в други взял, а ты своей грязной лжой меня до себя принизить хочешь? Не бывать этому! Думал воеводой тебя поставить — не будет тебе воеводства! А ещё раз на лжи словлю — так не быть тебе и дружинником, сдохнешь простым кметем! Ягуба слишком хорошо знал князя, чтобы не понимать, и что гроза миновала. После того как Святослав ударил его, он обязательно станет терзаться...
— Прости, князь, посчитал я тогда, что не до неё тебе в твой медовый месяц... Прости мне мою ложь...
— Как же ты после всего в Киев её вёз?
Ягуба колебался только мгновение.
— А я не вёз. Она меня прогнала. Сама доехала...
— Где же ты пропадал всё это время? — спросил князь уже спокойно, с любопытством.
— А у жёнки одной знакомой... — Он хотел добавить, что проводил свой медовый месяц, но почёл за лучшее не дразнить князя.
Впрочем, Святославу и самому пришло в голову такое сопоставление, и он только хмыкнул, криво улыбнулся и бросил:
— Кот непотребный, везде сметанки найдёшь... Запомни, ещё раз обманешь или умолчишь — растопчу!
Весь август и начало сентября Святослав под недреманным оком Мстиславовых бояр помогал в борьбе одного дяди против другого дяди, вместе с войском Мстислава преследовал Святослава Олеговича. Только загнав его в далёкий Карачев, победители немного утихомирились, но всё ещё продолжали грабить северские земли, делили сёла, городки, волости.
Мстислав, опьянённый победой, забыл про племянника при раздаче добычи. Святослав обиделся и. тайно послал подробное письмо дяде Святославу, где рассказал о замыслах Мстиславичей, состоянии их войска и повинился, говоря, что принуждён был великим князем.
Только в октябре Мстислав отпустил его, разрешив поехать на Буг и обустроиться в своих городках.
Городки оказались столь незавидными, что и называть-то их городками язык не поворачивался. И земли вокруг было — курицу не выпасешь... Ни в одном городке не то что княжеского дворца, пристойного дома не нашлось.
Святослав с горечью в сердце отказался от мысли перевезти сюда княгиню с сыном. А тут ещё неожиданно умер князь Василько... На престол сел его брат Борис Володаревич. Отношения с дядей у княгини Марии не складывались. Хорошо ещё, Борис не знал, что у княгини в Полоцке находится и вся волынская казна, мог бы запустить руку...
Святослав помчался в Киев. За это время братья Мстиславичи выгнали княгиню Агафью из Почайны, что под Вышгородом, поскольку это место считалось великокняжеской загородной резиденцией. Ей пришлось переехать в старый ольговичский дворец в Киеве. Под её наблюдением дворец привели в божеский вид, надстроили светлицы, расширили гульбище и хозяйственные дворы.
Святослав рассказал матери о городках на Буге, о неразберихе в Полоцке. Она предложила перевезти Марию с ребёнком в Киев. Здесь они будут в безопасности: кто бы ни сел на великий стол, покровительство митрополита обеспечено, потому что Агафья всю жизнь делала богатые вклады в киевскую Софию, Десятинную церковь, монастыри.
Святослав поехал за женой.
К началу 1147 года они обосновались в старом дворце.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Кончалась зима 1147 года.
Княгиня Мария ещё не разрешилась от бремени. Святослав, боясь навлечь на себя гнев великого князя, только изредка приезжал в Киев.
Каждый раз, появляясь дома, Святослав с тревогой смотрел на растущий живот жены и гнал чёрные мысли о Милуше. Машу, напротив, казалось, ничто не тревожило, она была весела и вторую беременность переносила даже легче, чем первую.
Однажды в начале марта, поздно вечером, неожиданно пришёл Пётр.
Он окончательно перебрался жить во дворец отца и изредка наведывался к Святославу. Так же как и в прежние времена, он любил посидеть с княгиней Марией в библиотеке, побеседовать со Святославом. Сейчас он был явно взволнован. Князь встревожился, но виду не подал. Когда Мария вышла распорядиться по хозяйству, он спросил:
— Что случилось?
— Отец получил сообщение от своего человека при дворе Юрия Долгорукого. Дело Киева не касаемое, и потому он счёл возможным уведомить тебя.
— Говори, не томи, — нетерпеливо сказал Святослав.
— Юрий Долгорукий пригласил к себе твоего любезного Святослава Олеговича. Как говорится в послании, «чтобы обнять и поцеловать». С ним приглашён и племянник князя Рязанского. Зовут его, кажется, Владимир. Встреча назначена в день Пятка, на Похвалу Богородице.
Святослав быстро прикинул, выходило 28 марта.
— Где? — спросил он.
— Толком сказать не могу. Знаю лишь, что место то зовётся Москов.
— Москов? — переспросил Святослав. — Когда-то я слыхал это название. Отец одну из своих наложниц выдал замуж за тиуна в сельцо под городом Москов. Полагаю, это в залесской стороне.
— Москов — река такая есть, — добавила княгиня Мария, входя в горницу. — Почему вы вдруг о ней вспомнили?
Святослав в двух словах поведал ей новость.
— Хорошо бы знать, зачем они встречаются, — сказала княгиня.
В сообщении Петра крылось что-то таинственное, тревожное.
— Стоило ли назначать встречу в захолустном, никому не известном городке, да ещё в конце марта, когда дороги расползаются только для того, чтобы обняться и расцеловаться? — задумчиво сказал Святослав.
— Конечно, есть более важная причина для встречи, — согласилась с ним Мария.
— Ия так думаю, — сказал Пётр, — и отец так считает, иначе не послал бы меня на ночь глядя.
Святослав подошёл к жене, обнял её осторожно, притянул к себе и спросил:
— Ты управишься без меня?
— Ты решил ехать?
-Да.
— Но тебя не звали.
— Ты же сама сказала, Машенька, что неспроста Юрий Долгорукий пригласил дядю.
— Что ты предполагаешь?
— Если Святослав Олегович соединится с Юрием, то я окажусь в стане Мстиславичей один аки перст. Мне и так мало веры и ещё меньше свободы, а тогда и совсем доверия лишусь, как бы часто ни целовал крест в верности... Того и гляди, городки бужские потеряю.
— Но тебя могут просто не пустить на эту встречу, коль скоро не прислали приглашения.
— Князь возьмёт такие дары, что они окажутся весомее любого приглашения, княгиня, — сказал Пётр.
— Вот именно! — подхватил князь.
— Вы так верите в силу даров?
— До сих пор эту веру ещё ничто не поколебало, — улыбнулся Святослав.
— Когда ты едешь? — спросила княгиня.
— Завтра.
— Так скоро?
— Мы не знаем, сколько времени займёт дорога. Хуже нет приехать к шапочному разбору.
— Вы уже решили, каким путём поедете?
— Вот я и не знаю, — ответил Святослав. — Был бы боярин Ратша, он бы сказал, он наверняка знает.
Ратша вместе с сыном Васятой после погрома, учинённого киевлянами в день смерти Всеволода, уехал в Новгород. Яким, торгующий с Новгородом, рассказывал, что боярин быстро вошёл в жизнь города и занял там завидное положение благодаря богатству и уму.
— Господи! — хлопнул себя по лбу Святослав. — Яким! Наверняка кто-то из его приказчиков знает...
Пётр, несмотря на позднее время, поскакал к Якиму и вскоре вернулся с ним и с одним из его приказчиков. Оказалось, что Яким гонял струги с товаром по Оке и выше, по реке Москве. Он хорошо знал, как туда добраться. Самое лучшее, по его мнению, было ехать по льду, благо там, на севере, реки вскрываются значительно позже — не в марте, а в апреле. Местные жители используют реки зимой, как санный путь. Ехать так можно и до Торжка и до Новгорода...
Дорога до Чернигова была знакома с детства. Лед на Десне оказался слабым, поэтому дальше из Чернигова пришлось ехать по берегу. В результате до Новгорода-Северского они добрались только через два дня.
Святослав с любопытством осмотрел неказистый городок, спрятавшийся за невысокими стенами на правом, крутом берегу Десны. В последнее время о нём пошло много разговоров, и стол в этом, подручном Чернигову, княжестве стал привлекать внимание при разделах.
За Северской землёй начинались леса. Густые, непроходимые. Таких Святослав не встречал ни на Волыни, ни севернее, у Полоцка.
Вскоре Десна вывела путников через ельники и засеки к Дебрянску[94], маленькому молодому городку, чем-то напоминающему Новгород-Северский. Стены его, что сложены из еловых брёвен, всё ещё сочились смолой.
Выше Дебрянска лёд на Десне был крепок, и дальше поехали по реке. Вскоре пришлось распрощаться с Десной. Они перевалили через водораздел и вышли к истокам Угры. По ней дошли до Оки. Дорога, проложенная по льду Оки, вывела их наконец из лесной глухомани на широкие просторы с перелесками и сосновыми борами, пронизанными мартовским солнцем. Чаще стали попадаться деревни и сёла. О городке Москов никто ничего не слыхал. Говорили, что есть река Москва, а вот есть ли городок? Люди пожимали плечами. Кто-то сказывал, что на реке Москве есть город Кучков, а не Москов.
Святослав перестал расспрашивать местных жителей и решил, что надо добраться до реки, а там уже выяснять. Так и сделали.
Дорога по льду Москвы-реки оказалась наезженной, лёд крепким. Стали попадаться большие богатые сёла. Остановившись на ночлег в одном из них, путники с интересом осмотрели большой, просторный, рубленный из еловых брёвен дом с крытым двором, разговорились с хозяином, русобородым плечистым мужиком, весёлым и разговорчивым, поразились его «аканью».
Мужик всё разъяснил. Оказалось, что городок, куда они ехали, назывался Кучков по имени владельца земель боярина Кучки. Но недавно Юрий Долгорукий осерчал на боярина непокорство и приказал казнить его. Детей взял ко двору, в городок, чтобы и памяти не оставалось, переименовать в Москов, по имени реки. Дорога же наезжена, потому что по ней проходил торговый санный путь в Торжок и дальше в Новгород. А сёла же богатые, слава тебе Господи, потому, чтo не доходят сюда ни половцы, ни литва дикая, ни булгары Волги. Вот и передаёт отец нажитое сыну...
Через день они увидели в излучине реки холм, поросший соснами, а на его лысой вершине скученные дома и Божий храм со звонницей.
— Эвон она, ваша Маскава, — ответил на вопрос князя встречный монах...
...Дядя Святослав принял племянника Святослава неласково, попенял, что заявился без приглашения, но, разглядев подарки, подобрел.
Желчный, завистливый, вспыльчивый, он больше остальных походил на своего отца Олега, давшего ненавистное киевлянам имя своему роду. Как и отец, он часто прибегал к помощи половцев, естественных союзников благодаря матери. И не думал, что этим только возбуждает ненависть на Руси, хотя и одерживает победы. Брак его был пока бездетным, и это мучило князя не меньше, чем бесплодность политических усилий.
— Ты целый год плутал от одного дяди к другому, — сказал он с кривой усмешкой Святославу. — Решил прибиться наконец к одному берегу?
Святослав промолчал, хотя и мог бы с полным правом ответить, что и сам дядя вёл себя подобным же образом. Сегодня дядя, кажется, сделал правильный выбор, вступив в союз с Долгоруким, хотя и был тот сыном Мономаха, главного врага Олега. «Союз двух сыновей двух смертельных врагов — как это по-рюриковски», — подумал с горечью Святослав...
Ягуба, незаменимый в делах такого рода, вызнал, какие подарки Долгорукому сделал Святослав Олегович. Оказалось, главный подарок — пардус.
Что-то часто в последнее время стали дарить друг другу князья пардусов. Видимо, кто-то из ромейских торговых гостей открыл здесь прибыльный для себя рынок. Впрочем, в залесской стороне, возможно, пардус и в диковинку... В любом случае, подарки, заботливо отобранные Якимом, были куда весомее...
Вечером на пиру Святослав увидел Юрия Долгорукого. Их родство восходило к Ярославу Мудрому и было очень отдалённым, но Юрий держался по-родственному.
Грузный, высокий, с обильной сединой в бороде и в волосах, Юрий был красив воинской, немного грубой красотой, и голос у него был зычным, низким, каким хорошо в разгар боя подавать команды, перекрывая грохот мечей, щитов и копыт.
Дядя стал путано объяснять Юрию, почему племянник приехал без приглашения. Долгорукий прервал его:
— Пусть сам скажет.
Святослав заранее приготовил стройную речь, но, рассмотрев Юрия впервые так близко — до сего времени он несколько раз видел его на пирах в самом верхнем конце пиршественного стола в дымке от коптящих факелов, — решительно отказался от приготовленных слов.
— Буду откровенен с тобою, князь, — сказал он, глядя прямо в глаза Юрию. — Я молод и в самом начале пути. Верю в твой талант. И хочу вернуться в Киев, держась за стремя твоей удачи. Думаю я, что мы, князья земли Русской, выросли из лествицы, завещанной нам Ярославом, и что ныне дело должны решать не только право, но и ум и сила. У тебя ум, сила и право. Будь мне вместо отца[95].
Пировали несколько дней, ездили на охоту, ловили подо льдом Москвы-реки рыбу. Заключили союз и скрепили его крестным целованием.
Юрий уехал к себе в Суздаль, быстро растущую столицу «неверной империи, а Святослав с дядей спустились вниз по Москве-реке до Оки и разъехались, договорившись ссылаться гонцами.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Беспокойство день ото дня нарастало и сегодня к вечеру сделалось настолько невыносимым, что Неждана просто не знала, куда себя деть, чем заглушить тревогу. Бесконечными придирками она довела рыжую ключницу Стешу до слёз.
Потом вдруг принялась неистово скоблить и мыть полы. Её хватило ненадолго. Обессиленная, с мокрой тряпкой в руках, она села у окна.
Микита обещал вернуться через день. Но прошло уже две недели, а его не было. И ни слуху, ни весточки.
Он и раньше уходил, бывало, что и на месяц, и на два, но всегда возвращался точно к названному сроку, приносил с собой кучу новостей, дыхание большой жизни там, в городах, новые песни, подарки...
За окном быстро темнело. В сенях шумно дышала Стеша, скобля пол, несколько раз мяукнула кошка — ей не нравилось, что на полу остались лужи.
Неждана сидела, прильнув лбом к слюдяному оконцу, словно пыталась рассмотреть, что происходит на дворе, хотя на самом деле глаза её были прикрыты...
Вдруг — или ей показалось? — стукнули ворота.
Она вскочила на ноги, схватила светильник, бросилась в сени, оттолкнула Стешу, скорчившуюся у порога, выскочила на крыльцо, крикнула:
— Кто там?
— Свои! — донёсся звонкий мальчишеский голос, и перед крыльцом в дрожащем свете крохотного огонька показался Митяй, мальчик-поводырь, с гудами в руках, а за ним и высокая, стройная фигура Микиты — лицо с пустыми глазницами привычно поднято к небу, рука на плече поводыря. При первых звуках её голоса Микита улыбнулся.
— Нежданушка! Встречаешь, голубушка?
— Господи Боже мой, Микита! — воскликнула женщина. — Где ты пропадал? Ночь на дворе, ни зги не видно... — Она осеклась: какая разница слепому певцу, что на дворе — ночь или день? Сбежала с крыльца, бросилась к Миките, обняла его и, целуя, прошептала: — Господи, как же я волновалась!
Переодевшись во всё чистое, румяный после бани, Микита сидел во главе стола. Светильники бросали на него скудный свет, и оттого затемнённые глазницы создавали впечатление, что смотрит он на стол, на яства, стоящие перед ним, и что в любой момент может поднять глаза и взглянуть на неё, Неждану, словно и не потерял он очи свои пять лет назад в то страшное утро после свадьбы Святослава.
Она сама не заметила, как за эти пять лет вошёл он в её жизнь. Первое время ею двигала жалость. Могла ли она бросить изувеченного Ягубой певца в тереме под Владимиром? Она взяла его с собой в Хорино, под Киев, наотрез отказалась от помощи Ягубы. Как только хватило сил выгнать тогда наглого княжеского милостника? Впрочем, порой она думала, что, если бы не Микита и его беда, не снесла бы она горя, наложила бы на себя руки...
Потом она нянчилась с ним в своей деревушке, учила есть, ходить, следить за собой. Уговаривала начать петь. Сотни слепцов поют на Руси, разве можно зарывать в землю данный Богом дивный дар, предназначенный людям? Нашла поводыря, один уже вырос, ушёл от Микиты, и теперь у него другой, смешной, рассеянный Митяй. Волновалась, когда впервые ушли они в город. Радовалась, когда Микита вернулся с полной торбой подарков, кун, ногат, даже гривны попадались — не скупились люди молодому пригожему слепцу...
С каждым днём всё дольше бродил по свету Микита, всё нетерпеливее ждала его Неждана...
И вот теперь впервые он не вернулся домой в назначенный срок.
— Ты прости меня, Нежданушка, что не давал знать о себе, припозднился. Две недели назад князь Юрий Долгорукий разбил под Переяславлем полки великого князя Изяслава и силой сел на Киевский стол. Было много пиров и веселия. Я на пирах тех вместе с другими пел... Прости.
Микита достал котомку, порылся в ней, извлёк тряпицу, развернул. В тусклом свете блеснул перстень с алмазом.
— Вот, тебе купил. Митяй сказал, что красив камень. — Он протянул перстень Неждане. Его тонкие, нервные пальцы слепца и гудошника прикоснулись к её руке, мимолётной лаской пробежали по запястью. Неждана вздрогнула, прикосновение было приятно, волновало, хотелось, чтобы оно ещё и ещё повторилось...
Но Микита сложил перед собой руки.
— Что же ты не спрашиваешь, как там поживает Святослав? — спросил он ровным голосом.
Неждана передёрнула досадливо плечом. Впрочем, Микита не мог этого видеть.
— Микита, сколько можно об одном и том же говорить! Я не хочу о нём знать.
— Он ныне в милости.
— Перестань, Микита!
— Помнишь, как он к тебе разлетелся? Он тогда Изяславу крест целовал. С Изяславом против стрыя своего Святослава Олеговича пошёл на Карачев. А потом, когда обделил его Изяслав, тому же Святославу Олеговичу крест целовал и вместе с ним к Юрию Долгорукому переметнулся...
— Замолчи! Не нужен он мне! Не хочу слушать! — крикнула Неждана.
— Нет, ты выслушаешь, выслушаешь! — закричал в ответ Микита, вставая. — Где он был, когда Изяслав Игоря Олеговича казнил? Кому крест целовал в верности, кому сапоги лизал? Молчишь? Два года между двумя дядьями метался, два года и того, и другого обманывал. С половцами на Киев ходил, старые ольговичские связи со степняками вспомнил, привёл к Юрию половцев! На кого натравил? На Киев!
— Замолчи!
— Теперь он рядом с Юрием. А что получит? — продолжал кричать Микита. — Что получит за все свои предательства? Что выгадает? Как ты такого перевёртыша любить можешь?
— Да не люблю я его давно! Не люблю! Я тебя люблю! — вырвалось признание у Нежданы.
Микита враз умолк, осторожно, медленно ощупал пальцами стол перед собой, словно успокаивая незримо вздыбившуюся столешницу, сел.
— Что ты сказала? — тихим голосом спросил он Неждану.
— Да, да! Я тебя люблю, горе ты моё, тебя одного люблю уже сколько лет и всё жду, что сам поймёшь, почувствуешь, скажешь заветные слова, приголубишь... За те дни, что не было тебя, пропадал незнамо где, я так извелась, так измучилась... Не могу больше ждать твоего слова, молчать... Нет мне жизни без тебя, Микитушка... — Неждана заметила, как сцепились тонкие крепкие пальцы Микиты, как побелели от напряжения суставы, вскочила на ноги, бросилась к нему и принялась целовать в лоб, в пустые глазницы...
Она вела его в светёлку медленно, за руку, словно малое дитя. Он шёл послушно, молча. Лишь то, как крепко, до боли, ухватился он за неё, выдавало его волнение.
В светёлке она быстро сбросила с себя одежду и, поминутно касаясь обнажённой грудью Микиты, стала раздевать его. Тело его было молодо, мускулисто, упруго, словно и не прожил он пять лет в кромешной тьме...
А в получасе езды от Хорина, в загородном доме Ольговичей, вдовая великая княгиня Агафья принимала припахавшую наконец-то из Полоцка княгиню Марию со старшим сыном. Пятилетний Владимир наотрез отказывался уходить из-за стола, привередничал. Бабка потакала ему, счастливо улыбаясь каждому его слову. Святослав не замечал шалостей сына, потому что прямо напротив него сидела прекрасная, стройная, высокогрудая женщина с лебединой шеей, упругими щеками, на которых то и дело возникали ямочки, с полными, тонкоперстыми руками и такой ослепительной, нежной кожей, что хотелось пить её, как парное молоко, — сидела желанная, да нет, вожделенная женщина, его жена, которую он не видел несколько невыносимых месяцев и которую любил как никогда и никого на свете...
Недавно кто-то из ближних сказал, что молодость кончилась. Нет, брехня! Не кончилась, если можно так желать свою жену!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Тринадцатого ноября 1154 года преставился великий князь Изяслав Мстиславич.
В Киев сразу же устремились все Рюриковичи, в том числе три претендента на Киевский престол: Юрий Долгорукий, Ростислав Мстиславич, младший брат покойного, княживший в Смоленске, и Изяслав Давыдович, княживший в Чернигове, который первым подоспел к Киеву. Неожиданно для себя Изяслав буквально упёрся в закрытые ворота города — киевское боярство и сын покойного, князь Мстислав, решили не пускать его в Киев, пока не съедутся остальные владетельные князья. На самом же деле они ждали младшего Мстиславича, Ростислава Смоленского.
В этой напряжённой обстановке приезд Святослава из далёкого Карачева с женой, детьми, двором и дружиной остался незамеченным. Он въехал в старый дворец Ольговичей, где по-прежнему твёрдой рукой управляла княгиня Агафья. В первый же вечер, оставив мать с внуками, он послал за Петром и удалился в библиотеку.
Пётр уже три года как ушёл из его дружины.
Нет, не потому, что разошёлся с князем в оценке его поступков. Хотя, видит Бог, они были достаточно сомнительными, а путь князя если не предательским, то извилистым, с бесконечными перебежками от одного сюзерена к другому, с нарушениями крестных целований, наветами, что конечно же Пётр осуждал. Однако основная причина была в другом.
Три года назад умер отец Петра, старый боярин Борислав, один из самых влиятельных вельмож Киева. Незадолго до этого погиб в бою старший брат, а средний брат ещё в юности ушёл в монастырь, так что неожиданно Пётр стал наследником огромного состояния, бескрайних вотчин и места при старшем сыне Мономаха Вячеславе, которому отец служил всю жизнь.
Как ни грустно было расставаться с Петром, Святослав освободил его от дружинной клятвы. Но дружба, зародившаяся в детстве, на Десне, и окрепшая потом в трудных походах, сохранилась. Каждый раз, приезжая в Киев, Святослав встречался с Петром и советовался, уважая в нём ум, высокую образованность, прозорливость и безупречную честность.
Семь лет назад по скрытой подсказке мудрого боярина Борислава он поехал в Москву и принёс вассальную клятву Юрию Долгорукому. Через два года вместе с Юрием вошёл в Киев. Казалось, судьба князя устроилась, Юрий обещал ему в награду за службу хороший престол. Но буквально через несколько месяцев Изяславу удалось привлечь на свою сторону многих влиятельных князей и договориться с киевскими боярами, всегда любившими Мстиславичей. Он вышиб Юрия из Киева.
В который раз сила возобладала над правом. Юрий бежал, и вместе с ним бежали два Святослава — дядя Олегович и племянник Всеволодович. Началась очередная усобица.
Целый год оба Святослава сражались на стороне Долгорукого, теряя постепенно казну, а следовательно, наёмных торков, полки и даже свои дружины. Их поддерживала одна надежда, что после победы Юрий возвратит им всё. Но вместо столь долгожданной победы пришло сокрушительное поражение в 1151 году. Юрий Долгорукий ускакал в свои владения, в залесскую сторону, где, отгороженный лесами и болотами, был недосягаем для Мстиславичей. А двум Святославам бежать было некуда, престолов у них не было. И тогда они решили силой захватить свою вотчину, престол в Чернигове, в ту пору пустовавший.
Князья поскакали туда. Святослав-старший не выдержал быстрой скачки, отстал, младший же гнал коней во весь опор, но всё равно опоздал: Чернигов успел занять Изяслав Давыдович. Он впервые громко заявил о себе как о сильном князе. Каким-то странным, путаным образом, возможным только в разросшейся рюриковской семье, он приходился всем либо двоюродным, либо троюродным дядей и полагал себя в силу этого старшим в роде.
В Чернигов Изяслав Давыдович Ольговичей не пустил. Дядя и племянник поскакали в Новгород-Северский. Там тоже в это время пустовал престол. Наконец удача улыбнулась им: удалось захватить город. Они стали ссылаться и с Черниговом и с Киевом, выторговывая себе княжение. Изяслав Черниговский, под чьей рукой была Северская земля, 1Тока ещё чувствовал себя на столе неуверенно и решил не ввязываться в новую усобицу с воинственными Ольговичами. Он отдал им Северское княжество на правах вассалитета. Киев не возражал.
И тут, когда дело дошло до деления земель и городков, старший Святослав поступил в лучших традициях Ольговичей: обманул младшего, не дал племяннику ничего, сделав его, по сути, изгоем.
Святославу-младшему ничего не оставалось, как вновь идти с повинной к великому Киевскому князю Изяславу Мстиславичу. Тот принял перебежчика, попенял ему за непостоянство и в залог его верности поручил взять и разрушить южную крепость Юрия Долгорукого Остерский Городец.
Святослав исполнил волю великого князя — городок взял и сжёг. Юрий бежал в Суздаль.
Было это летом 1152 года. Теперь Святославу навсегда был закрыт путь в лагерь князя Юрия. И когда на следующий год Долгорукий воевал с Киевом, мстя за сожжённый Остерский Городец, Ольговичи оказались разобщены: Святослав-младший выступал на стороне Киева, а Святослав-старший остался на стороне Юрия.
Вскоре войска Юрия Долгорукого осадили Чернигов, где запёрлись Изяслав Давыдович, Ростислав Мстиславич Смоленский и Святослав Всеволодович. Юрий взять город не смог и, бросив своего союзника Святослава Олеговича, сбежал в своё Залесье, как поступал всегда, оказавшись перед лицом более сильного противника. В данном случае этим противником был великий князь Киевский, подоспевший со своими главными силами.
Святослав Олегович, собрав войска, отступил в своё княжество « запёрся в Новгороде-Северском. Однако, увидев силу осаждающих, немедленно запросил мира у двух Изяславов — Киевского и Черниговского.
В результате всех этих больших и малых усобиц Святослав-младший после долгого перерыва, весной 1153 года, получил наконец собственную волость и ряд городков: Карачев, Стародуб, Воротынск-на-Оке и даже город Сновск, что близ самого Чернигова. Конечно, это было ещё не княжество, но обеспечивало ему достаточно весомое положение.
Целый год он наслаждался спокойной жизнью с княгиней Марией вдали от вечной круговерти Киевского двора. Но вот умер князь Изяслав, и Святослав опять в Киеве.
...Пётр всё не шёл.
В библиотеку вошла княгиня Мария, за ней Ягуба. Он нёс крохотного повизгивающего щенка. Последним появился огромный волкодав Ратай, любимец Марии. Он степенно прошествовал к печи и лёг.
«Любит тепло старик, — подумал Святослав. — Сколько рях ему?.. Я приехал в Полоцк свататься одиннадцать лет назад... Боже мой, как время летит... А Ягуба нашёл-таки тропинку к сердцу моей княгинюшки — вон он как старается, выказывает любовью к собакам. Ох, Ягуба...»
— Взгляни, Святослав, какой крупный! — воскликнула Мария. — Ягуба, покажи князю! — распорядилась она. — Зимний помет считается к счастью... Но этот просто вылитый отец. Ратай, погляди, точно как ты в детстве!
Ратай вяло вильнул хвостом.
— Придумала! — вдруг радостно сказала княгиня. — Я назову его Ратаем Вторым. Ты не возражаешь?
Князь понимал, что вопрос этот задан для видимости, потому что княгиня не только в этих делах, но и во всём, что касалось дома, решала сама, но всегда старалась подчеркнуть — всё исходит от князя. Умница...
— Ты только посмотри, какая прелесть! — Мария взяла щенка из рук Ягубы и поднесла князю.
Ратай наблюдал, как суетится его хозяйка вокруг щенка, от которого пахло своим, родным запахом. И вдруг пёс глухо заворчал. Через минуту в сопровождении дворского вошёл Пётр. Ратай встал, подошёл к бывшему дружиннику, обнюхал его и, вильнув хвостом в знак того, что признал и помнит, вернулся к тёплой печке.
Пётр почти не изменился.
Перед самой смертью отец настоял на своём, и Пётр женился на богатой, знатной, красивой и глупой боярышне. Теперь у него рос сын. Хозяйством руководила статная, дебелая женщина, а Пётр при каждом удобном случае уезжал по посольским делам в другие княжества, в Польшу, в Венгрию и даже к половцам. Иногда Святославу казалось, что Пётр смотрит на Марию как-то по-особенному, глазами нечестного пса...
Они не виделись целый год, и поэтому встреча получилась шумной, немножко бестолковой, с объятиями и троекратными поцелуями, вопросами, на которые не успевают дать ответ, и ответами на уже забытые вопросы.
Ягуба держался скованно.
«Неужели из-за того, что он по-прежнему дружинник, а Пётр уже великий боярин?» — подумал князь.
Ягуба заметил, что Святослав наблюдает за ним, положил щенка рядом с Ратаем и принялся дразнить его.
Вошёл холоп, принёс мёд, заедки, бесшумно расставил всё на ларях и ушёл.
— Я слышала, ты ездил в Галич с поручением от Изяслава? — спросила княгиня Мария Петра. — Успешно ли?
— Я мог бы вернуться с позором, если бы князь Владимир Галицкий не умер внезапно и на престол не взошёл Ярослав Осмомысл. Он остановил меня, и мы быстро пришли к разумному соглашению.
— Прошло одиннадцать лет, как мы с ним сражались против половцев стремя к стремени, — сказал Святослав. — Как ему живётся? Он счастлив в браке?
Пётр замялся. Ярослав влюбился в боярскую дочь красавицу Настасью и при живой жене ездил к ней. Можно ли рассказать всё это князю, не взволнует ли рассказ княгиню Марию, не напомнит ли ей о Неждане?
— Сдаётся мне, что наши пути ещё не раз пересекутся с Ярославом Осмомыслом... — задумчиво произнёс князь. — Он мне по нраву. Так кто будет Киевским великим князем? — без перехода спросил он Петра. — Юрий?
— Нет. Ему, как Давыдовичу, Киев не отворит ворот.
— Почему? Ведь у него самые весомые права.
— Не ты ли говорил, князь, что сила давно уже потеснила право? — спросил Пётр. - А что касается права, ты забыл о моём князе, старом Вячеславе. Он сегодня старший из всех Мономаховичей. Его право самое весомое.
— Да какой из него правитель? Ему, почитай, лет сто! - возмутился Ягуба.
— Это он так выглядит, — усмехнулся Пётр. — На самом деле немногим больше семидесяти. Но если уж говорить о приязни, то любят киевляне Мстиславичей.
— Не киевляне, а киевская бояра, — буркнул Ягуба.
— Разве бояре тебя повязали и бросили в поруб после смерти Всеволода?
Ягуба промолчал. Он уже жалел, что ввязался в спор с Петром о вещах, в которых тот был на голову выше его.
— А ведь действительно есть некоторая странность в пристрастиях киян. Три брата, три сына Мономаха. Юрия едва терпят. Вячеслава терпят, наверное, за древностию лет. А Мстислава любят. И не только его, но и всех его потомков, Мстиславичей.
— Что ты этим хочешь сказать, Пётр? — спросила княгиня.
— Только то, что не следует столь решительно, как Ягуба, отделять киевский народ от бояры. Патрициев от плебса, говоря языком ромеев.
— Каким языком ни говори, а выходит всё одно — в поруб-то меня чернь бросила, только сделала она это по наущению бояры. И получается: что бояре замышляют — то чернь и творит. Вот здесь ты, Пётр, прав, тут они едины, только корень зла в боярах, — горячился Ягуба.
— Всё это, други мои, умные разговоры, только легче от них не делается. Как ни крути, а с боярами мне ещё придётся столкнуться. Сейчас для меня важнее другое — кто будет великим князем?
— Я попытаюсь ответить на твой вопрос, князь, но прежде хочу вам рассказать вот что. Случилось это в Киеве, когда вас тут не было. Великий князь Изяслав наделал ошибок, и под ним зашатался стол. Юрий узнал о том и немедля собрал огромную силу. Что сделала киевская бояра, не желавшая видеть на великом престоле Юрия? Без лишних споров сговорилась и пришла к единому решению. Это решение великому князю сообщили самые уважаемые вельможи — тысяцкий Лазарь и великий дворский Рагуйло: «Хочешь княжить — пригласи соправителем старого Вячеслава». Изяслав Так и сделал. И не только пригласил, но ещё и распинался витиевато о справедливости и совести, в мире с коей он хочет отныне жить...
— И Вячеслав согласился? — спросил Ягуба.
— Да, — сказал Пётр. — И установилось у нас соправительство, двуумвират.
— А чего же твой Вячеслав титул великого князя не носит?
— Так урядились, — пояснил Пётр.
Святослав рассмеялся:
— По-твоему, Ягуба, ежели два соправителя, то и два великих князя? Так отродясь на Руси не было. Великий князь всегда один, а соправителей — сколько он допустит. И всё же, Пётр, кто на сей раз?
— Сегодня киевские бояре ждут приезда из Смоленска Ростислава, самого младшего из любезных им Мстиславичей, чтобы посадить его на великий престол.
— Я так и думал, — сказал Святослав.
— Как соправителя Вячеслава? — спросил Ягуба.
— Да.
— А согласится ли Вячеслав вдругорядь без титула?
— Согласится, если его не вынудят жить в Киеве и оставят в покое доживать свои лета в Вышеграде.
— А Ростислав? — не унимался Ягуба.
— Разве у него есть выбор?
— Но зачем всё это старому Вячеславу? — спросила Мария.
— Да он терпеть не может своего родного брата Юрия, а Мстислава покойного обожал. Такое в семьях бывает, — сказал Святослав. — И теперь эту любовь перенёс на его сына, своего племянника Ростислава...
— Скажи мне, Пётр, а есть ли какие-либо надежды у Изяслава Давыдовича? — поинтересовалась Мария.
— Его надежды призрачные. Во всяком случае, в глазах киевских бояр он не обладает весом.
— Так, значит, всё-таки решают они! — торжествуя, заключил Ягуба.
Святослав никак не отреагировал на замечание Ягубы, а задумчиво произнёс:
— Опять двуумвират, опять соглашения, опять ряд[96], торговля, крестное целование, подсчёт сил... Ну что ж, поглядим...
Пётр молча кивнул. Каждый понимал, что в обстановке всеобщего торга умелый политик может получить многое.
— Да, всё больше набирает силу киевская бояра, — Вздохнул Святослав после недолгого молчания.
— Когда Юрия с престола скинули, тогда они и почувствовали силу... — вставила княгиня.
— Нет, княгиня, всё началось, когда преставился великий князь Всеволод, твой свёкор. Он-то держал их в горсти — и хитростью, и силой, и подкупом. Потому и Мстиславичи им по сердцу, что нет в них мощи, чтобы задавить боярское самоуправство, — пояснил Пётр.
Щенок подобрался к ногам Святослава и попытался укусить его крохотными зубками. Святослав нагнулся, взял малыша за шиворот и отнёс обратно, к Ратаю.
— Что ты делаешь, ему же больно, он не котёнок! — воскликнула обеспокоенно Мария.
— Ничего... — Князь положил щенка рядом с волкодавом, и тот ласково лизнул его, разделяя, видимо, мнение хозяйки.
— Что же касается князя Вячеслава, — сказал Святослав, глядя на собак, — тут мне всё ясно. Его право, как старшего Мономаховича, бесспорно. И рядом с ним соправителем может стать любой. Тут бояре рассудили безошибочно...
— Ты подумал о себе? — спросила княгиня Мария.
— Машенька, ты же знаешь, я всегда думаю только о тебе! — Он поцеловал жену.
Пётр собрался уходить. Поднялся и Ягуба, взяв щенка на руки.
- Погодите, друга, — сказал князь, подошёл к полкам с книгами и стал перебирать старые фолианты, одетые в кожаные переплёты с золотыми и серебряными застёжками. Наконец он нашёл то, что искал. — Вот, поклонись князю Вячеславу от меня этой книгой. — Он протянул Петру фолиант, — Ей лет триста либо чуть поменьше. Писана на моравском языке, ещё когда Мефодий сидел на епископской кафедре в Моравии и вводил там славянскую письменность.
— Господи, да ей цены нет, княже! — У Петра разгорелись глаза, он взял книгу и перелистал несколько страниц, поглаживая их тонкими длинными пальцами, словно лаская. — Нет цены твоему подарку, — повторил он.
— Есть, — усмехнулся князь. — Эту книгу Мономах и мой дед Олег захватили во время совместного похода в Чехию, когда были молодыми и не стали ещё врагами. Думаю, князь Вячеслав поймёт намёк...
— Я постараюсь, чтобы он его понял, — улыбнулся Пётр.
Пётр ушёл, бережно прижимая к груди бесценную книгу.
Ушёл и Ягуба со щенком.
Маша подошла и прижалась к мужу.
— Жалко книгу-то? — спросила она с еле заметной доброй насмешкой.
— Ой как жалко... Только думаю, что глупому и алчному человеку надо дарить ларцы, насыпанные жуковиньем[97], как делает это Яким, не мудрствуя лукаво, умному же нет лучше подарка, чем редкая старинная книга.
— Ты прав, такой подарок не только радует, но и льстит, потому что возвышает человека в собственных глазах.
События развивались так, как и предсказывал Пётр. Киевские бояре без особого труда получили согласие старого Вячеслава на соправительство с Ростиславом. Но тот ещё ехал из Смоленска по зимним лесным дорогам. Нужно было обезопаситься от Изяслава Давыдовича.
Неожиданно Святослав получил от старого Вячеслава послание:
«Ты есть сын любимый Ростиславу, так же и мне. Приезжай ко мне, и мы будем вместе в Киеве до приезда Ростислава» Святослав сразу же понял всё, что крылось за краткими словами старого князя: «любимый сын» означало, что Вячеслав согласен признать его своим вассалом, а следовательно, выделит какое-нибудь княжество. Более того, обращается к нему не только от своего имени, но и от имени своего будущего соправителя. Вдвоём они смогут успешно противостоять притязаниям Изяслава Давыдовича.
Он немедля ответил согласием.
Когда в Киев приехал наконец Ростислав из своего Смоленска, всё было уже налажено: Изяслав отступился, и Смоленскому князю оставалось лишь сесть торжественно на великокняжеский стол.
Святослав получил в награду богатое и сильное Турово-Пинское княжество с епископской кафедрой и традиционными связями с Западом.
Но побывать в нём ему так и не пришлось. С севера к Киеву подошли полки главного претендента на великий стол Юрия Долгорукого. Они были подкреплены половецкими ордами, а возглавлял войско сын Юрия князь Глеб.
Ростислав спешно собрал полки подручных князей, куда вошли естественным образом и дружина и полк Святослава, и под Переяславлем нанёс Глебу поражение. Торопясь развить успех, он бросился и на Изяслава Давыдовича, надеясь разбить врагов поодиночке. Но в этот момент пришло скорбное известие: умер соправитель князь Вячеслав.
За те несколько дней, что ушли на похороны Вячеслава, Глеб и Изяслав сумели договориться и объединились. И теперь перед Ростиславом стояла грозная сила с многочисленной конницей половцев. Ростислав, испугавшись не только за великокняжеский престол, но и за свою жизнь, повёл себя не самым благородным образом: решил поторговаться, причём обещал расплатиться не своими владениями, а землями племянника, Мстислава Изяславича. Князь Мстислав смертельно обиделся, поднял свои полки и ушёл.
Святослав ненавидел сражения в зимнее время. Обычно он мёрз в доспехах, хотя и поддевал под кольчугу две шерстяные вязанки, а сверху всегда носил доху. Вот и сейчас он не торопился сбросить её...
Начало сражения обещало успех. Удалось потеснить полки Глеба. Изяслав бросил в бой засадный полк, а затем и конницу половцев.
«Пора», — решил Святослав, скинул доху и повёл свой полк в бой.
Началась та привычная, будничная работа, которой последние годы всё чаще приходилось ему заниматься, — рукопашный бой.
Он отбил удар половца. Меченоша, что прикрывал его правую руку, вонзил тому меч в шею, и половец упал. Святослав, полегоньку осаживая коня, парируя удары, стал выбираться из гущи сражения.
Дружинники, привыкшие за долгие годы к тому, что их князь никогда не покидает первых рядов, обеспокоенно сгрудились вокруг него окольчуженной стеной. Святослав поискал глазами Ягубу. Его золочёный шлем сверкал далеко впереди, в окружении лисьих шапок половцев.
— Ягубу ко мне! — хрипло приказал князь и, пристав в стременах, огляделся. Его полк, стиснутый справа и спереди половцами, слева воинами князя Глеба Юрьевича, оказался отсечённым от полка Ростислава. Это был конец. Битва проиграна.
К полудню кольцо дружинников, окружавших князя, продолжало сужаться под натиском половцев. Ягуба протиснулся к Святославу.
— Ягуба, уходим! — прокричал князь. — Возьмёшь младшую дружину и прикроешь нас... Уходим к Киеву!
Ягуба что-то крикнул в ответ, князь не расслышал, Ягуба отъехал, сбивая вокруг себя дружинников.
Святослав крикнул:
— Други, за мной! — И бросил коня влево, туда, где половцев было меньше всего.
Старшая дружина без слов поняла замысел князя, бывалые воины сомкнулись, стремя к стремени и, как могучая белуга рвёт сети рыбака, пронзили ряды степняков и вывались к реке. В погоню бросились самые рьяные половцы, но вслед за ними пробилась младшая дружина во главе с Ягубой, ударила им в тыл, разметав тех, кто предпринял погоню, и вскоре присоединилась к товарищам, отстреливаясь на скаку из луков. Преследователи смешались, сбились в кучу, отстали.
Святослав свернул на шлях, увлекая за собой дружинников. Впереди высился холм. Он погнал усталого коня на лишённую снега вершину, остановился и стал вглядываться в круговерть сражения, хорошо просматриваемого с высоты. Горестный стон против воли вырвался из его уст — половцы, воины Глеба и полк великого князя Изяслава завершили окружение войска Ростислава. Сейчас начнётся самое страшное — избиение растерявшихся воинов... Закипели слёзы стыда: он покинул их...
К нему подскакал Ягуба.
— Князь, я думаю, лучше поехать в сторону от шляха.
— Да... — Князь заставил себя взглянуть в глаза Ягубе. — Много из младшей дружины легло? — спросил он тихо.
— Половина.
Святослав зажмурился, словно от резкого, нестерпимого света, и помотал головой.
— Боярин Вексич вырвался.
— Слава тебе, Господи! — перекрестился Святослав. — Я yжe было подумал... Он же с полком стоял...
— Он услыхал, как ты крикнул: «Уходим!»
Святослав не помнил, чтобы он это кричал... Наверное, кричал, давал команду, думая обо всех...
— Где он?
— Здесь я, князь, — послышался знакомый с детства такой родной голос.
Святослав обернулся. Медленно на усталом коне поднимался на холм Вексич.
— Не казнись, князь, — сказал боярин, безошибочно угадывая состояние соратника. — Ростислав раньше нас бежал. И чуть в плен не угодил. Конь у него споткнулся. Если бы не княжич Мстислав, быть бы ему в плену.
— Куда они поскакали?
— Не ведаю. А нам бы к Киеву надо, но не по шляху, а в обход. Эх, жаль, кожухи покидали. Замёрзнем...
— Вот и я то же говорю, — сказал Ягуба. — Гнать надо к Киеву!
— Подождём, вдруг ещё кто из боя вырвется.
— Так и половцев дождаться недолго... — недовольно проворчал Ягуба.
Половцев, отъезжающих с места сечи, они увидели одновременно.
Численность их втрое превосходила спасшихся дружинников Святослава.
Ни слова не говоря, Святослав погнал коня вниз с холма. Уже миновав склон, крикнул:
— Сюда скачут половцы! За мной! — И поскакал к Днепру.
Нужно было во что бы то ни стало оторваться, поскорее достичь переправы, и, если быстро перебраться на правый берег, можно считать себя в безопасности.
Они мчались вдоль низкого берега Днепра по извилистой слякотной дороге, прихотливо повторяющей все повороты реки. Остатки дружины — десятка три самых опытных, закалённых в боях дружинников и несколько меченош — растянулись шагов на сто. Святослав крикнул Вексичу, скакавшему рядом:
— Веди всех к переправе! — А сам свернул на обочину дороги и осадил коня, пропуская воинов.
Подъехал Ягуба. — Я бы мог и один прикрыть отступление, князь, — сказал он недовольно.
— Здесь моё место! Хватит и того, что я из битвы ускакал, оставив кметей... И перестань за мной, как нянька ходить! — сорвался на крик князь.
Последними скакали трое раненых дружинников, постепенно отставая.
— Держитесь, други! — крикнул Святослав, замыкая отряд. — Скоро переправа, там вздохнём... — И он развернул коня, чтобы встретить половцев.
— Совсем избезумился, князь! — крикнул Ягуба. — В плен захотел?
— Много воли взял! — зло огрызнулся князь.
— Твоё место впереди, князь!
Некоторое время их кони скакали голова к голове, потом Святослав, признавая правоту Ягубы, ударил своего плёткой и поскакал, обгоняя дружину.
Он помнил, что впереди, совсем недалеко, должна быть переправа. Если там остались лодки, придётся бросить на этом берегу коней и переплывать на лодках. Половцы не погонят своих коней в ледяную воду. Больше того, они начнут арканить и делить брошенных лошадей...
Он догнал боярина Вексича и прокричал ему об этом на скаку.
Измученное, обагрённое кровью лицо боярина на мгновение осветилось улыбкой — он понял, что план князя сулит им спасение.
Святослав поскакал вперёд, ему не терпелось взглянуть на переправу, убедиться, что лодки на месте.
Лодки действительно остались у переправы — один большой насад[98] и с десяток однодеревок[99]. Вполне хватит для переправы людей, и даже можно перевезти доспехи и оружие.
Расположенная рядом с переправой рыбацкая деревушка оказалась безлюдной. Холодные очаги говорили о том, что рыбаки давно покинули её.
Подоспели дружинники на измученных конях.
Князь быстро и без лишних слов объяснил, что единственная возможность для них — бросить здесь лошадей. Всё это понимали, но некоторые из старых воинов не могли без слёз расстаться со своими четвероногими соратниками. Сам князь с горечью снял седло с тонкого венгерца, служившего ему два года во многих боях и походах, поцеловал в нежные, тёплые губы и кинул седло в насад...
На середине Днепра он поднял со дна насада своё золочёное с серебряными стременами седло и бросил его в тяжёлые, ледяные волны родной реки...
Они уже поднялись на правый высокий берег Днепра, когда у переправы появились половцы. С минуту понаблюдав, как арканят половцы их боевых коней, князь с трудом заставил себя отвернуться и пошёл первым в сторону Киева.
Дул промозглый, сырой ветер. Шёл мокрый снег. Становилось всё холоднее. Хотелось содрать с себя промерзшую кольчугу, сдёрнуть золочёный обледеневший шлем, остаться в одном подшлемнике, но нельзя — в любую минуту могут налететь половцы. Дружинники и так оказались по сути безоружными, вдали от родных городов. А кожухи и тулупы, сброшенные перед боем, так и остались там, в распадке, у коноводов, если, конечно, половцы пощадили их...
Святослав приказал двигаться бегом.
Вспомнилось, как в детстве возмущался он, когда наставники часами заставляли его бежать с оружием и в доспехах...
Когда от воинов пошёл пар, а Вексич стал дышать со свистом и хрипом и лицо его приобрело лиловый оттенок, Святослав разрешил перейти на быстрый шаг.
У первой же развилки дорог он решил отойти от Днепра. Теперь они шли, петляя от одной дубравы к другой. Шуршали под ногами охряные фигурные листья, поскрипывали голые могучие ветви. Дубравы просматривались зимой насквозь, и всё же деревья создавали иллюзию укрытости...
К вечеру вышли к знакомой деревне. Святослава поразила тишина. Ни одна собака не забрехала, хотя не могла не учуять приближение людей.
Деревня была пуста.
Во дворе первого от околицы дома лежала собака в луже Побуревшей крови. Сорванная с петель дверь валялась на земле. В доме ни души...
— Половцы побывали и на правом берегу, — негромко произнёс кто-то из дружинников, хотя это было ясно и без слов.
Дальше двигались уже с оглядкой, выслав вперёд сторожу. Миновали ещё две брошенные деревни, в них дымились, догорая, избы... В третьей заночевали, выставив охрану.
У знакомой развилки на Хорино Святослав подозвал Ягубу.
— Я схожу туда, — сказал он коротко, понимая, что Ягубе не нужно ничего объяснять.
— Может, не надо, князь? Половцы здесь точно прошли...
— Сам вижу. Надо, — оборвал его князь. — Я догоню.
Он направился по знакомой дороге. Разбитая многими копытами, она ясно говорила, что по ней недавно прошла конница и что никакой надежды нет. Но князь всё же пошёл дальше...
Вот и дом... Он остолбенел, увидев рыжую холопку Стешу, распростёртую у крыльца с задранным подолом, в груди торчала половецкая стрела.
Святослав вбежал в дом.
В горнице среди поломанных лавок у опрокинутого стола в луже крови лежала Неждана. В руке она сжимала нож, на шее, в том самом месте, что так любил он целовать, зияла страшная рана. Открытые глаза, казалось, смотрели на него с укором. Он присел на корточки, попытался закрыть ей глаза, но не смог — труп уже окоченел. Князь набросил на неё рядно...
Она погибла гордо, предпочтя смерть позору насилия.
Предать сейчас её тело земле по христианскому обычаю Святослав не мог. Что было делать? И он решил поступить так, как сделали бы древние славяне.
Князь поставил на место стол, лавки, привёл в порядок всё остальное в горнице. С трудом поднял труп, ставший словно каменным, положил на стол. Поставил в голове икону, сняв её из красного угла. Поцеловал Неждану в ледяной лоб. Пошёл в хлев. Пустые стойла и пятна крови красноречиво свидетельствовали, что коровы, так любимые Нежданой, не избежали участи хозяйки.
Святослав набрал соломы, вернулся в дом, бросил на пол, полез в печь. Как он и думал, под слоем пепла теплились угольки. Он раздул их, сунул туда жгут соломы и поджёг им брошенную на пол охапку. Постоял, дожидаясь, пока не занялись ножки стола, и вышел, притворив за собой дверь...
На том месте, где когда-то он стоял, ожидая, выйдет ли Неждана, отправится ли на богомолье в монастырь, князь остановился и долго смотрел, как разгорается пламя. Когда дом превратился в огромный погребальный костёр, Святослав повернулся и пошёл к шляху.
Он нагнал своих к вечеру. Дружинники шли, растянувшись, понурые и мрачные. Всё кругом свидетельствовало о недавнем пребывании здесь половцев.
Святослав поравнялся с Ягубой, тот вопросительно взглянул на него.
— Я похоронил её по древнему обычаю...
— А певец?
— Певца я не видел.
Они миновали одно пожарище, затем другое. За ними увязалась корова, непрерывно мычащая от боли — у неё кровоточило пробитое стрелой вымя.
Наверное, из-за этого надрывного мычания они не услышали конского топота.
Половцы возникли внезапно, окружив их плотным кольцом.
Не дожидаясь команды, дружинники встали плечом к плечу, прикрылись щитами, выхватив мечи.
Половцы пустили своих коней вскачь, окружая русов, извлекая из колчанов луки.
Всё, что произойдёт дальше, Святослав отлично знал: половцы начнут на скаку расстреливать дружинников и будут продолжать эту кровавую потеху до тех пор, пока не упадёт последний воин.
Святослав вышел вперёд так, чтобы все его видели, поднял обе руки над головой пустыми ладонями к половцам, закричал по-кыпчакски:
— Не стреляйте! Я хочу говорить с вашим ханом. Я князь Святослав и готов заплатить выкуп за себя и своих воинов!
К нему подъехал совсем молодой, безусый половец и крикнул:
— Меня зовут Кончак. Ты мой пленник! Я уважаю воина, который готов платить выкуп не только за себя, но и за своих людей!
Первым делом половцы заставили отдать доспехи, оружие, красные русские щиты. Обыскали и отобрали серебро. Всё это делалось сноровисто, без суеты. Юный Кончак оказался не только удачливым воином, но и рачительным хозяином. Имя его Святослав, хорошо осведомленный в делах Дикого Поля, слышал впервые. По некоторым признакам речи и по одежде можно было предположить, что происходит он из рода Токсобичей, одного из самых крупных у донских половцев.
В последнее время князья всё чаще втягивали половцев в свои усобицы. Сам Святослав не раз уже прибегал к помощи степняков, когда не хватало денег на содержание торков. Привлекал их и не думал о последствиях. А теперь ему стало страшно: половцы свободно гуляли по Правобережью. А значит, кто-то показал им не только известные, охраняемые броды вроде Витичева, но и тайные, скрытые, как та переправа, которой воспользовался сам Святослав, отступая.
Половцы погнали пленников в обход Киева. Несколько раз они встречали другие отряды своих соплеменников. Это тоже беспокоило князя — так близко у Киева гуляли только печенеги. Но в те далёкие времена, как явствовало из летописей, степняки находились всего в полутора поприщах от Киева. Сегодня же укреплённые городки протянулись на юге цепью примерно в пяти днях пути, а половцы чувствуют себя здесь привольно и не боятся. Неужели Изяслав в своей ненависти к Ростиславу пошёл дальше, чем когда-то Олег, и впустил половцев в святая святых, в сердце земли Русской?
На следующий день они переправились на левый берег Днепра в месте, которое никогда не служило переправой. Здесь всё было подготовлено: струги, насады, лодки и плоты для коней. Охраняли переправу хорошо вооружённые половцы. Они смотрели на орду Кончака, возвращающуюся с богатой добычей и полоном, с откровенной завистью.
Воспользовавшись краткой остановкой, дружинники мылись в ледяной воде, стирали одежду, отдыхали. Помылся и Святослав, хотя его мучил холод, и он с ужасом думал о предстоящих ночах.
— Князь говорит по-кыпчакски? — спросил без предисловий подошедший к нему Кончак.
— Плохо.
— Мои воины сейчас разобьют, походный шатёр. Я приглашаю князя разделить со мной трапезу.
— Благодарю за честь, хан. Но я буду есть то же, что и мои воины.
Нужно ли приносить эту жертву воинскому братству? Ты называешь меня ханом, но я ещё не хан, а глава рода, по вашему, подручный князь. А хан — это вроде великого князя. Я ещё должен пройти долгий путь, пока стану великим князем. Ханом народа кыпчак-и-дешт. Но даже сегодня я не хочу равнять себя с простыми воинами моего рода. Если я сяду с ними вместе к походному котлу, они не станут кушать меня в походе.
— Я сижу со своими воинами вместе за столом и дома, и в походе. И это не умаляет моего достоинства.
— Да, я слышал, что у вас, русов, много странного. Вы любите одну женщину, спите в душных клетках, называете простых воинов «други». Но я хочу лучше знать ваш народ.
— Почему?
— Чтобы стать ханом, я должен побеждать. Чтобы побеждать, я должен знать своего врага. Я ещё раз приглашаю тебя в свой шатёр. От моего приглашения не отказываются.
— И всё же я откажусь.
Они стояли друг против друга — мощный, уже начинающий грузнеть Святослав и такой же высокий, но по-юношески гибкий Кончак.
— Я должен был бы зарубить тебя, князь. Но... — Кончак неожиданно сказал на ломаном русском: — Кто же убивает курицу, которая несёт яйца? — Он широко улыбнулся и пошёл прочь. Потом остановился и сказал уже по-кыпчакски: — Я больше никогда не буду приглашать тебя кушать со мной. Завтра ты узнаешь цену своего выкупа. Приготовь гонца в Киев.
«Вексич», — сразу же подумал князь. К счастью, боярин В походах внешне ничем не отличался от рядового дружинника, и половцы не могли догадаться о его высоком положении.
Святослав пошёл искать боярина...
Пленных половцы разместили в голой степи, в полупоприще от своих веж, на берегу небольшой речки, уже покрытой салом, бросили им несколько старых изорванных шатров, отполированные за многие годы службы жерди, один котёл для варки пищи и тряпье, чтобы укрываться морозными ночами. Десяток половецких воинов на сытых конях сторожили их и при малейшей попытке отойти от становища стегали нещадно плетьми.
Топить можно было только сухой прошлогодней травой, ковылём, перекати-полем. На таком огне вскипятить воду оказалось делом неимоверно трудным, а уж о том, чтобы что-то варить, и речи не было. Половцы вечером привезли и бросили тушу неосвежёванного барана. Пришлось делить мясо, и каждый пек его на палочках на крохотном огне. Понятно, что через несколько дней весь сушняк вокруг становища они сожгут, и придётся ходить далеко в степь, если, конечно, разрешат охранники.
Через несколько дней пленники совсем одичали — кожа обветрилась, отросли косматые бороды, одежда на удивление быстро превратилась в лохмотья. По прошествии ещё какого-то времени Святослав заметил, что кое-кто уже недожаривает мясо, а рвёт его, полусырое, зубами, как дикий пёс.
Он собрал всех и сказал несколько коротких слов, призывая не позорить имя русского воина, не ронять честь князя. Это подействовало... на несколько дней...
Как и предвидел Святослав, вскоре ходить за топливом пришлось за многие сотни шагов от стана. Охранники собирали группы по нескольку человек и сопровождали их на конях, покрикивая по-русски: «Давай, давай!», хлопая плетьми в воздухе для убедительности.
Мясо без соли, без приправ уже не лезло в глотку. Люди на глазах делались вялыми, безразличными, теряли воинский облик. Молодой дружинник Дарема, взятый из гридей, не выдержал, с яростным криком бросился на рослого половца, когда собирал сушняк, вцепился ему в горло, стал рвать зубами руку степняка, которой тот пытался оттолкнуть его. Подскочил второй половец, ударил саблей — Дарема упал, обливаясь кровью, и половцы не торопясь добили его плётками, время от времени останавливаясь и поглядывая на стоящих в безмолвии пленных.
Так прошёл двадцать один страшный, тягучий день.
Вечером в той стороне, откуда обычно привозили баранью тушу, показался конный отряд. Пленники повскакивали на ноги, стали напряжённо всматриваться. Когда отряд приблизился, они увидели, что десятка два верховых гонят около полусотни коней.
Всадники подъехали. Впереди скакал Вексич. Князь бросился к нему, охранники грубо остановили его, но из-за спины Вексича вышел половец и приказал пропустить князя. Святослав обнял и расцеловал боярина.
— Выкуп внёс. Эти кони для вас... Половцы проводят нас до Сулы, там отпустят, — сказал деловито Вексич.
— Как мне тебя благодарить?
— Бог с тобой, князь! Княгиня и матушка здоровы, ждут не дождутся, дети тоже здоровы... Недостающие гривны для выкупа дал великий князь... — Это Вексич сказал буднично.
— Неужели не хватило? Куда же всё подевалось? — ужаснулся князь.
— Успокойся. Великий князь решил проявить великодушие. Княгиня Мария не отказалась — своё добро целее будет.
Пока они разговаривали, приехавшие с боярином люди распределили коней среди недавних пленников, развязали седельные мешки у заводных коней и раздали тёплую одежду и мечи. Человек с мечом — уже воин. Святослав поразился, как мгновенно преобразились только что похожие на банду разбойников люди...
Подъехал рослый половец, тот самый, что зарубил дружинника Дарему, указал плёткой на шатры, приказал:
— Снять и сложить!
— Сейчас я распоряжусь, — ответил Вексич.
Стой! — гаркнул князь и бросил презрительно на кыпчакском половцу: — Сам уберёшь!Половец оскалился, поднял плётку и стал наезжать конём на князя. Святослав положил руку на рукоять меча, и половец осадил.
— Ты убил моего человека. Если я скажу Кончаку, он взыщет с тебя недополученный выкуп.
Половец проворчал: «Собака!», хлестнул коня плёткой и отъехал.
Святослав сел на коня, разобрал поводья, скомандовал:
— По коням! — И, не оглядываясь, поскакал, уверенный, что дружинники не отстанут от своего князя.
Ехали, почти не останавливаясь, стремительной «половецкой» рысью целый день и большую часть ночи. Всё это время, оглянувшись, можно было увидеть на горизонте половецких всадников, провожавших своих врагов до границ степи.
Только когда начались перелески, половцы исчезли.
Князь вздохнул с облегчением. Ещё полдня — и они выйдут к реке Ворскле, к городку-крепости Лтаве...
В городке их ждали оставленные Вексичем холопы. Топилась баня, жарились и варились разнообразные яства.
Святослав давно не парился с таким наслаждением и яростью. Он остервенело сбивал с себя веником все: половецкий плен, стыд, унижение... Исхлестал два веника, пока не опустился в изнеможении на ступень парной.
За пиршественным столом он поднял чарку с мёдом:
— Други мои! Я поднимаю эту чарку за вас, за ваше мужество и стойкость в плену. Сейчас мы пригубим пенного мёду и отставим чарки, дабы не было нам мучений от излишества после злого лиха в плену! — Он осушил чарку, отставил её и внимательно проследил, все ли дружинники последовали его примеру. Он понимал, как сладостно было бы именно сейчас осушать чары без счета, но опыт говорил: необходима воздержанность.
Даже одной чарки достало, чтобы за пиршественным столом поднялся нестройный гул голосов. Говорили, не слушая соседа. Только тогда Святослав обратился к Вексичу с вопросом, который мучил его всё время пути:
— Ты сказал, боярин, что гривны на выкуп частью дал великий князь Изяслав Давыдович?
— Да, князь.
— Но кто надоумил его предложить мне помощь? Неужто Мария ходила к нему? Или, может быть, матушка, княгиня Агафья?
— Боярин Пётр.
Святослав помолчал, оценивая ответ Вексича.
— Я было подумал о нём, но засомневался. Выходит, ныне он в милости у Изяслава?
— Да, князь.
— Ай да Пётр! — воскликнул князь восхищённо. — Я всегда знал, что с его головой только рядом с великим князем сидеть в думе. И как же он так быстро приблизился к Изяславу?
— Насколько мне известно, не он приблизился, а великий князь его захотел приблизить, — уточнил Вексич. — Воссев на великий стол, Изяслав Давыдович призвал к себе Вячеславовых бояр и сказал им так: «Вашему князю я был не враг, служите и мне».
— И Пётр согласился?
— Нет, в том-то и дело, что нет. Он сказал, что долг призывает его ко двору Ростислава. Но тут пришла весть о твоём пленении, и тогда Пётр пришёл к великому князю и сказал, что надо помочь выкупить тебя из плена. Великий князь прикинул, что лучше иметь тебя в друзьях, нежели во врагах, пригласил княгиню Марию и предложил помощь. Княгиня, как я уже говорил тебе, от гривен не отказалась, сказав, что лишних гривен не бывает. Вот так всё и произошло. Теперь ты, если пожелаешь, сможешь отблагодарить великого князя Изяслава Давыдовича и войти к нему в милость.
— Кому он собирается отдать Черниговское княжество? — спросил Святослав.
— Пока оставил за собой.
— То для меня неплохо, — задумчиво протянул Святослав.
— Уж не возмечтал ли ты о Чернигове, князь?
— Неужто это так удивительно, боярин? Право Ольговичей на Чернигов непререкаемо. И если хорошо отблагодарить Изяслава за помощь в вызволении из плена, то можно... — Святослав умолк.
— Что можно, князь?
— Обойти дядюшку Святослава. Он ведь твёрдо связал свою судьбу с Юрием Долгоруким, и потому никак приблизиться к Изяславу не может...
Но всем этим замыслам не суждено было сбыться. Вскоре после возвращения Святослава из плена стало известно, что Юрий Долгорукий двинулся на Киев. Он два года собирал силы и ныне шёл во главе могучих полков, подкреплённых половецкой конницей, полный решимости на этот раз прочно сесть на великокняжеском Киевском столе.
Испуганные его грозной силой, все князья покорно встречали Юрия в воротах своих городов. Видя это, Изяслав Давыдович поспешил уйти в Чернигов в надежде сохранить за собой хотя бы это княжество.
Святослав запёрся в старом дворце Ольговичей.
— Не простит он мне Остерский Городец, понимаешь, Маша, не простит, — повторял он в отчаянии, расхаживая по ложнице.
Княгиня лежала. Она была в очередной раз в тягости и, против обыкновения, плохо себя чувствовала, иногда целыми днями не вставала с ложа.
Княгиня Агафья шепотком, в тайне от невестки, разъяснила сыну причину недомогания Марии:
— Бедная, она так переживала, так страдала, так волновалась, пока ты был в плену, что мы даже опасались, не выкинет ли...
Мария наблюдала за мятущимся мужем с беспокойством, мучительно раздумывая, что ему присоветовать, как помочь.
Может быть, укроемся на время у моего двоюродного брата в Полоцке? — предложила княгиня. — Тебе до Полоцка в твоём положении не доехать, а я больше тебя одну не оставлю. — И князь, подойдя к ложу, наклонился и нежно поцеловал жену.
- Ты меня любишь? — шепнула она.
— Больше жизни, будто сама не знаешь.
— Тогда нам ничего не страшно...
«Нам-то не страшно, - подумал Святослав, — а вот каково нашим детям? С дочерью всё ладно, приданое у неё королеве кое... А сыновья? Три княжича того и глади изгоями станут. И ещё неизвестно, кто здесь у нас...» — Он ласково провёл рукой по животу Марии и, уловив неясный толчок, улыбнулся:
— Просится на свет Божий?
— Такой беспокойный...
Он подумал, что неосознанно они говорят о будущем ребёнке как о мальчике. Ещё один сын, ещё один княжич, ещё один изгой...
— А если тебе поклониться дяде Святославу? Он с Юрием хорош?
— Он-то! Пожалуй, ближе всех иных к нему стоит. Только чем я поклонюсь дяде? И пардуса я ему дарил, и рыбий зуб[100], и паволоки, и жуковинье, и скатный жемчуг, и просто золото ромейское... Да и сколько нужно, чтобы Остерский Городец перевесить...
— Может быть, книги?
Святослав зло усмехнулся:
- Дяде книги — только, помеха с престола на престол кобылкой скакать.
Княгиня подумала, что есть, конечно, один подарок, даже и не подарок, а подношение, перед которым ника?; не устоять старшему Святославу: передать ему старый дворец Ольговичей в Киеве, который всегда считался во владении Всеволода. Но как сказать о том мужу? Да ведь ещё и согласие княгини Агафьи требуется. Мария принялась соображать, как убедить княгиню. Та души не чаяла во внуках, а внучку Болеславу так ту просто обожала и баловала самым непростительным образом. Объяснить, что стоят её внуки перед угрозой оказаться изгоями, что могут потерять всё в случае возвращения Юрия и его рода? Ведь Юрию наследует воинственный и суровый Глеб Юрьевич, за Глебом идёт не менее властный и мрачный Андрей Юрьевич Боголюбский... Это означает годы и годы без престола, годы и годы в захолустье... Княгиня Агафья согласится. Но как сказать мужу?
— Ты почему приутихла, лапушка?
— Да вот думаю, стоит ли старый дворец в Киеве нового княжества, — ответила Мария и по тому, как вздрогнул Святослав, поняла, что он мгновенно уловил суть её замысла.
— Согласится ли мать?
— Княгиню Агафью я уговорю во имя внуков...
— А если дядя Святослав не сумеет склонить Юрия к прощению?
— Что ж, значит, не судьба. Но никто из наших детей не сможет сказать, что мы не пытались противиться изгойству.
— А где жить будем?
— Будет стол княжеский, будет и столица. А коли будет столица — построим княжеский дворец. Матушка же Агафья во внуках души не чает, для неё дворец там, где живут её внуки.
— И всё-то ты продумала, умница ты моя...
Как и предполагала княгиня Марья, самым простым оказалось уладить вопрос с Агафьей. Святослав Олегович, появившийся в Киеве в свите торжественно вступившего на престол Юрия Долгорукого, поломался для приличия, помянул все перебежки племянника, но дворец принял и даже оставил за княгиней Агафьей пристройку. Племяннику же велел написать слёзное письмо Юрию, не жалея покаянных слов, a потом сидеть в самых дальних покоях дворца, не показываясь в Киеве, и ждать.
Трудно сказать, что подействовало на Юрия — то ли заступничество давнего своего союзника Святослава-старшего, то ли богатые дары, изысканные и затейливые, что раздобыл киевских купцов верный Яким, то ли слово, когда-то сказанное Ягубой и теперь к месту повторенное Святославом, - избезумился я, — но Юрий отпустил вину.
Хуже всего было то; что дядя совсем ограбил племянника, отобрав у него и Сновск, и Карачев, и Воротынск, дав взамен какие-то завалящие городки. В результате Святослав вновь оказался на самых нижних ступеньках княжеской лестницы. Но и сам Святослав, и Мария, и даже княгиня Агафья отнеслись к этому падению философски — ведь можно было бы кончить жизнь в порубе, обрекая сыновей на утрату всего... Начинать же с самой нижней ступеньки Святославу не впервой.
Уже через год, наняв торков, он затеял усобицу за небольшое княжество с Изяславом. И тут ему помог счастливый случай. Юрий отправил из Киева в Суздаль своего давнего противника, ныне пленника, — князя Ивана, прозванного Берладником. Путь пролегал, как всегда, через Чернигов. И вот неожиданно князь Изяслав Давыдович Черниговский отбил пленника, освободил, дал приют при своём дворе. Юрий воспринял это как объявление войны и стал собирать князей для похода на Чернигов. Но и Изяслав призвал под свои знамёна дружественных князей, создав мощную коалицию. Вошёл в неё и недавно помирившийся с ним Святослав-младший.
В самый разгар приготовлений к большой междоусобной войне Юрий Долгорукий умер. Случилось это 15 мая 1157 года.
Нелюбовь киевлян к нему к этому времени достигла такой силы, что вопреки всем традициям они в день его кончины разгромили дворец, где лежал покойный, разгромили дворы его соратников, разогнали Юрьеву дружину, как когда-то дружину Ольговичей, избили его тиунов, дворских, воевод и бояр.
На престол снова сел Изяслав Давыдович.
В который раз на памяти Святослава Всеволодовича произошло перераспределение престолов, вызванное приходом нового великого князя. Но теперь он был не просто свидетелем передела престолов, но и активным участником, союзником великого князя. После долгой торговли Чернигов вернулся к Ольговичам, и там сел княжить старший Святослав. А в Новгороде-Северском сел на престол Святослав-младший, обговорив присоединение к Северскому княжеству Карачева, Путивля, Рыльска и ряда Других городов. Таким образом, Новгород-Северское княжество становилось не только богатым, но и практически независимым от сюзерена — Черниговского князя.
...И опять, как семнадцать лет назад, в погожий летний день выехала из киевских Золотых ворот дружина под знаменем Ольговичей. Впереди ехал Святослав, за ним боярин Вексич и старые бояре Всеволода.
Рядом с князем на тонконогом коне гарцевала помолодевшая, похудевшая после недавних родов княгиня Мария...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
С утра княгиню Марию Васильковну знобило. Она сидела у огромного очага, где, потрескивая, догорали поленья. Такие очаги она велела складывать во всех княжеских домах и дворцах, что сменили они со Святославом за последние двадцать два года, как память о счастливых годах детства и юности в далёком западном Полоцке. Там открытые очаги на варяжский лад имелись во всех больших гридницах и палатах отцовского дворца. О Полоцке напоминал и старый, подслеповатый и растолстевший волкодав Ратай Второй, единственный из всей своры собак, кому разрешалось входить в палату. Он развалился у её ног, положив тяжёлую лобастую голову на шкуру медведя, которого когда-то помог одолеть Святославу.
Восемнадцать лет прошло со дня смерти старого Всеволода. Тогда кончились счастливые дни княжения во Владимире-Волынском и началась кочевая жизнь полуизгоев.
Только семь последних лет они живут спокойно в Новгороде-Северском, вдали от бурных событий большой княжеской игры, в окружении своих детей — пятерых сыновей и трёх дочерей родила княгиня своему Святославу.
Господи, чего только не пришлось вынести её мужу, каких унижений, измен, превратностей судьбы! И всегда он мчался к ней, искал у неё утешения и совета, и успокаивался в её объятиях, и засыпал, утомлённый и счастливый, уткнувшись своим большим носом в её плечо...
От этих сладких воспоминаний быстрее застучало сердце — позади столько лет замужней жизни, а она всё ещё, как молодая, волнуется при одной мысли о нём, ждёт его, радуется, что чувства их взаимны.
Сегодня, пожалуй, в первый раз за последние годы она не поехала с мужем на охоту — накануне простыла. И ещё что-то смутно беспокоило... Так уже не раз бывало в прошлом, когда приближалось расставание с мужем.
Не могло ли что-нибудь произойти на охоте?
Ратай Второй поднял голову, заворчал. И сразу же раздался стук в дверь.
— Кто там? — спросила княгиня.
Вошёл дворский.
— Матушка княгиня, прискакал гонец от епископа Антония из Чернигова. Говорит, дело, не терпящее отлагательства.
— Пригласи, — распорядилась княгиня.
«Почему гонец от епископа?» — подумала Мария. Впрочем, ничего особо удивительного в том нет. И Святослав, и она поддерживали с Черниговским епископом Антонием, константинопольским греком, всё ещё не привыкшим к дикой Руси, добрые отношения, делали ему подарки, при встречах долго беседовали на его родном языке о книжной премудрости и таинствах веры.
Дворский ввёл гонца. Это был молодой сухощавый чернец. Он уже успел стянуть зипун, и мятая ряса болталась на тощем теле — видимо, в пути он подоткнул её, чтобы не забрызгать. Красное, обветренное лицо заляпано грязью, в руках кожаная сума, тоже мокрая и грязная.
Ратай Второй заворчал громче. Княгиня погладила его, сказала: «Сидеть!» — и, обратясь к дворскому, распорядилась:
— Возьми у него письмо и вели накормить.
Но чернец не отдал послание дворскому, а, поклонившись, протянул княгине свёрнутый лист пергамента, запечатанный восковой печатью, и сказал:
— Его преподобие велел на словах дополнить после того, как князь прочитает.
— Князь на охоте, — сказала княгиня, вскрывая послание.
У Святослава не было от неё тайн.
Писано было на греческом: «Старый князь умер. Дружина разбросана по городам. Вдова послала за Олегом, а сама сидит с детьми в потрясении и ничего не делает, хотя вся казна у неё. Поспеши, Олег далеко, ещё не приехал, успеешь — заключишь с ним соглашение и продиктуешь свою волю».
«Вот оно... предчувствие... Надо собрать дружину, полк, пригнать коней из табуна...» — озабоченно думала княгиня, одновременно отдавая распоряжения:
— Никому ни слова о гонце. Поесть ему принесёшь сам. Сюда.
Дворский вышел.
— Рассказывай, — приказала она.
Чернец поведал, что великий князь Черниговский, как сам себя стал именовать Святослав Олегович, простыл в среду. Вечером он попарился, ему полегчало, однако в пятницу, к ночи, опять занедужил и в субботу, 15 февраля 1164 года, преставился. Вдова, послав к старшему сыну Олегу гонца, решила по совету ближних бояр утаить от всех смерть мужа, дабы сын успел приехать раньше других и занять Черниговский стол. Епископ Антоний привёл к присяге всех бояр, взяв с них слово никому не говорить о смерти князя, и паче всего Святославу Всеволодовичу. Такова была воля вдовы. Но сам его преподобие рассудил, что племяннику надлежит знать о смерти дяди, и послал чернеца, поелику присягу вдове лично не приносил.
Рассказ чернеца мало что добавлял к письму. Интересно, что имел в виду многоумный грек, когда писал, что казна вся у вдовы?
Дворский принёс чернецу поесть и тут же ушёл. Чернец тихонько устроился на дальней от очага лавке и стал бесшумно есть. Ратай Второй настороженно поглядывал в его сторону...
Княгиня смотрела в перебегающие синенькие огоньки на углях в очаге. Внезапно ей представилось, как мчится муж во главе дружины в Чернигов по слякотной февральской дороге, и она подумала, что ей не хочется никуда уезжать из Новгорода-Северского, что она была счастлива здесь эти семь лет, отдохнула душой за все предыдущие годы бесконечных переездов, вечных выгадываний и высчитываний мужа — за кого меч поднять, кому крест целовать, кому покаяние принести...
А здесь наконец они смогли заняться строительством. Всё пришлось возводить заново — и собор, и новые стены, и даже княжеский дворец. Сидевший до них на Северском столе Святослав Олегович больше ездил по дворам князей, предлагая себя и свою дружину, и наконец связал судьбу с Юрием Долгоруким.
Юрия при жизни Мария не жаловала. От него шла вечная смута на юге и опасность на севере: разраставшаяся империя Долгорукого втягивала в свои границы княжества, и ей противостояли лишь Новгород Великий, Псков да Полоцк...
Но дело сейчас не в этом. Дело в другом: задержись на несколько дней Святослав — и успеет Олег, сын Святослава Олеговича, сесть на Черниговский стол. И они останутся здесь, в тишине и удалении от бурных событий, что происходят вокруг Киева и Чернигова. Опять потекут спокойные, радостные дни, опять сможет она замысливать вместе с мужем возведение новых соборов или собирать певцов со всех княжеств — как дружинных, так и бродячих — устраивать состязания... Играть в шахматы и каждый день, хоть немного, а сидеть с мужем в этой палате у очага, говорить о прожитом, загадывать на будущее... Просматривать и читать переписанные писцами новые книги, обсуждать с изографами заставки и буквицы... Уже пятеро писцов каждодневно трудятся над расширением библиотеки, и скоро достигнет она размеров полоцкой. Жаль, не владеют переписчики латынью... А как хорошо летом уезжать с детьми, с няньками, мамками, холопами в недавно отстроенный загородный дом, что стоит на берегу Десны...
Стоит только на несколько дней задержать послание, и не успеет муж к Чернигову, захватит Олег стол, укрепится, получит благословение великого Киевского князя... И останутся они в Новгороде-Северском, и окажется её муж, старший теперь в роду Ольговичей, вассалом младшего Олега.
Простит ли он её? А если простит, то забудет ли? Да и сама она простит ли себе, что встала поперёк давних стремлений мужа, ради которых столько уже выстрадано, столько пройдено? Не во имя ли этой цели — возвращения Черниговской отчины — двадцать лет копил Святослав казну, приблизил мудрого и ловкого Якима? Не ради ли этой цели помог Якиму, и тот из простого киевского менялы и ростовщика превратился в одного из вящих торговых гостей киевских, чьи лодии ходят по Днепру через пороги в Черемное море и оттуда через ромейские проливы в Салоники, на Кипр и даже в Венетию? Яким состарился, но его сыновья разлетелись по всем крупным городам земли Русской... Богатеют сами и, как хлопотливые пчелы, несут богатство в казну князя... А ради чего не единожды становился он клятвопреступником, забывая о спасении души? Одиннадцать раз её муж нарушал крестное целование, каждый раз делая маленький шажок к новому столу. И что же, теперь остановиться?
Она решительно хлопнула в ладоши. Мгновенно появился дворский, будто ждал её зова за дверью.
— Немедля пошли гонца вдогон князю. Пусть скачет, не жалея лошадей, и передаст ему послание епископа. — Она отдала дворскому письмо, добавив: — И чтобы пуще головы берег это. А сам вели готовить всё к большому походу. Иди.
Когда через день вернулся Святослав, взвинченный, с горящими глазами, лихорадочным румянцем нетерпения, и увидел, что войско собрано и к походу готово, он расцеловал княгиню Марию:
— Что бы я без тебя делал?
В тот же день он ускакал во главе полков к Чернигову.
Обычно Святослав, уезжая надолго, не реже раза в неделю слал гонца с коротеньким письмецом.
Неделя после его отъезда подходила к концу. Гонец не ехал. Мария начала беспокоиться. Когда распогодилось, она вышла на высокие, недавно возведённые городские стены, сложенные из больших дубовых колод.
Город с высоты казался совсем маленьким. За семь лет княжения Святослава разрослись предместья Новгород-Северского, приехали ремесленники, купцы, менялы. Вон, если . зрение ей не изменяет, высится островерхий терем сына Якима, поверившего в звезду Святослава...
Княгиня посмотрела из-под руки в сторону Стародубского шляха. Далеко, у самого окоёма, что-то чернело. Она вгляделась повнимательнее — похоже, небольшой обоз...
Княгиня постояла, наблюдая за обозом. Он медленно приближался. Подул пронзительный северный февральский ветер, Мария замёрзла и вернулась во дворец, в свою любимую палату, к очагу, распорядившись немедленно доложить ей, как только обоз подойдёт к городским воротам.
Уже стемнело, когда явился дворский.
— Приехала боярыня Басаёнкова, матушка-княгиня. Просит позволения к тебе войти.
— Боже мой, что же ты боярыню заставил ждать! — воскликнула княгиня. — Зови, непременно зови.
Когда в палату вошла полная, медлительная, с одышкой, с тёмными кругами усталости под глазами женщина, Мария не сразу узнала в ней боярыню.
Она помнилась ей молодой, красивой, с грустными глазами. Несколько раз приезжала с крестницей Святослава маленькой Оленькой, милой девочкой. Последний раз она видела боярыню четыре года назад. Тогда Святослав с ног сбился, устраивая свадьбу крестницы Оленьки. Приспичило ему выдать её обязательно за князя. Удалось сладить свадьбу с её племянником, сыном Милуши и князя Холмского, молодым князем Милославом, совсем осиротевшим после гибели отца в одном из походов. Боярыня выглядела тогда молодой для своих лет, здоровой, счастливой. А сейчас перед Марией стояла полная, больная женщина с измождённооплывшим лицом.
Первые же слова боярыни всё разъяснили:
— Погибла моя Оленька!
— Что? Погибла?! — охнула княгиня. — Боже мой... что ты говоришь?
— Убили мою девочку...
— Господи, да за что, как такое могло случиться? — Мария обняла боярыню, и та зарыдала. Слёзы текли по её одутловатому, измученному лицу. Задыхаясь и недоговаривая, она стала сбивчиво рассказывать, словно стремясь скорее выговориться, сбросить с себя тяжкий груз неразделённого горя:
— Все ляхи проклятые и дикая литва... Налетели, разорили, поубивали... Холм дотла сожгли... И Оленька моя погибла, и Милослав с ней...
— Милослав?! — всплеснула руками Мария. — Горе-то, горе какое... Бедный мой сиротинушка, бедный...
Женщины обнялись, заголосили...
Немного успокоившись, боярыня Босаёнкова вздохнула глубоко и сказала:
— Ох, не дай Господь такое пережить ещё кому... Изуверы! Говорила я и покойному князю Холмскому, и Милослава Христом-Богом молила — не ходите за между в налёты, не кликайте беду... Разве ж они послушают! Или казны им мало было? Ещё боярин мой столько нажил, что на век хватит... И князь Холмский... Нет, всё мало, мало! Вот и доходились — нет моей Оленьки, моей радости, моей доченьки...
— А ребёнок? Неужто... — с надеждой и ужасом спросила Мария.
— Слава тебе, Господи, уцелел Борисушка, спасся. Бог меня надоумил, за день до налёта к себе его взяла.
— Где же он?
— А тут, с нянюшкой, раздевает его, утешение моё единственное. Сейчас сюда приведут, посмотришь, полюбуешься. — Боярыня вскочила со стольца, поспешила к двери, словно без неё даже такого пустяка, как раздеть княжича, не умели.
Дверь отворилась, и дородная нянька ввела карапуза в кожушке и ладных красных сапожках, худенького, с огромными карими бархатными глазами на бледном личике, больше похожего на бабушку свою Милушу, нежели на собственных родителей.
— Внук твой, княгиня, двоюродный, — сказала Басаёнкова, хотя Мария и сама могла определить степень родства.
Мальчик улыбнулся незнакомой тете и устремился к Ратаю Второму. Пёс приподнял голову, застучал хвостом по полу, а когда княжич подошёл к нему, встал и лизнул его огромным шершавым языком, закрыв чуть ли не пол-лица мальчика. Княжич счастливо засмеялся.
— Нашу вотчину тоже сожгли, — сказала Басаёнкова. — Так что не обессудь, княгиня, мы к вам приехали приюта просить, ибо жить нам больше негде... Хорошо ещё, я казну сберегла, вывезла, так что не нищие мы...
И боярыня принялась многословно рассказывать Марии то, что ей хорошо было известно: что, спасибо князю Святославу, всё добро последние годы отвозила она с верными людьми в Киев, княжескому милостнику и верному человеку Якиму, и тот пускал в рост...
Мария слушала её вполуха, поглядывала на маленького княжича и думала о том, что женитьба старшего сына никак не сладится, а по его годам она вполне могла бы иметь такого же внука. И о том, что боярыня неузнаваемо постарела и ничем не напоминает ту красивую женщину, привлекавшую какой-то потаённой печалью взоры мужчин, какой она запомнилась ей. И ещё, что боярыня всего-то на пять лет старше её — неужто через пять лет и она, Мария, превратится в подобную клушу-квашню? Нет, не бывать тому — восемь родов не испортили её стан, и дальше не позволит она времени взять над собой верх...
Болтовня боярыни начинала утомлять, и княгиня сказала, перебив её:
— Князь Святослав ускакал в Чернигов — умер Святослав Олегович.
Боярыня открыла рот и захлопала глазами. Выглядела она потешно, и княгиня склонила голову, скрывая неуместный сейчас и неприличный смешок.
С удивительной быстротой Басаёнкова сопоставила все обстоятельства и проявила завидное знание родственных связей в доме Ольговичей:
— Ежели сядет наш князь на великий Черниговский стол, то и Бориславу, гляди, стол выкроит, сироте... Внук, как-никак... — И тут же быстро добавила: — Крестный...
Шевельнулась невольная неприязнь к не в меру сообразительной боярыне. До Черниговского престола ещё сколько карабкаться, а она уже и о княжестве для внука думает. Тут пятеро своих княжат сидят без столов...
Княгиня рассердилась на себя, усилием воли изгнала недостойную мысль и хлопнула в ладоши.
Вошёл слуга.
— Проводи боярыню к дворскому и передай моё повеление: разместить со всем двором в левом новом тереме, баню истопить. Иди, боярыня, отдохни с дороги, всё будет сделано.
Вечером примчался гонец от Святослава. Письмо было коротким и дышало уверенностью:
«Стою под стенами. Бояре и вельмии мужи черниговские текут ко мне вешней водой».
Мария опустилась на колени перед образами.
— Спасибо тебе, Господи, за добрую весть...
Как ни стремительно мчался Святослав к Чернигову, Олег успел опередить его, приехал и затворился в городе.
Князь встал у стен лагерем, надёжно перекрыв все ворота, и послал глашатая к стене со словами:
— Отвори, и договоримся. Не навлекай на город осаду и пожары.
Пока глашатай ездил под стенами, выкрикивая послание, предназначенное в основном для ушей горожан, Святослав призвал к себе Ягубу.
— Выдюжишь ли ещё одну ночь в седле? — спросил он.
— В Киев, князь?
— В Киев. К Петру. С письмом и просьбой. Знаю, что не ладите вы с ним, вернее — ты не ладишь с ним, но другого человека, кому могу довериться, нет у меня.
— Разве я сказал «нет», князь? — улыбнулся Ягуба.
Пока он ел, Святослав подробно растолковал ему всё, что надлежало сделать в Киеве, и написал короткое письмо.
Всю дорогу — от Чернигова до Киева — Ягуба гнал бешеным галопом, пересаживаясь с одного коня на другого. Только миновав городские ворота, он поехал шагом. Спешился у высокого нового, не успевшего ещё потемнеть забора, постучал тяжёлым кованым кольцом в глухую дверь. В окошко выглянул сторож, узнал, отворил калитку, впустил Ягубу и меченошу. Не успел Ягуба подойти к красному крыльцу, как на верхней ступени появился Яким. Сегодня в нём мало бы кто узнал того армянина-менялу, что помог когда-то Святославу. Седой, но по-прежнему с острым, умным взглядом немного грустных глаз, Яким встретил гостя приветливой улыбкой.
— Рад видеть тебя, боярин, в добром здравии, — поклонился он и повёл Ягубу в дом.
Ягуба ещё не был боярином. Воеводой бывал. Но, проиграв несколько битв, больше воинских поручений от князя не получал, а остался при нём в странном качестве то ли старшего дружинника, то ли милостника[101], надзирающего над дворскими и тиунами, ведающего всем и ничем.
Вот и теперь, в сорок лет, пришлось ему, словно юнцу, скакать в Киев. И хотя Ягуба отлично понимал всю важность порученного ему дела, всё в нём протестовало. Так или иначе, ему придётся встретиться и разговаривать с Петром и от имени князя выступать просителем перед молодым великим боярином. Потому и приехал Ягуба к Якиму, что не хотел вопреки повелению Святослава вести переговоры с Петром, а задумал проделать все при посредстве мудрого армянина, с которым давно уже нашёл общий язык и общие интересы.
В обращение «боярин» купец вкладывал не столько лесть, сколько искреннее уважение и уверенность, что не сегодня, так завтра станет Ягуба боярином.
Заметив, что Яким вполголоса отдаёт распоряжения холопам, Ягуба одним словом отвёл весь сложный и долгий ритуал приёма гостя:
— Потом... — И тяжело сел на лавку.
— Яким сразу же всё понял и отпустил челядь.
— Святослав Черниговский преставился...
Яким перекрестился.
— Мир его праху...
— Вдова три дня не сообщала никому, и Олег Святославич успел запереться в Чернигове.
Яким кивнул.
— Наш Святослав осадил Чернигов. Известно ли о том в Киеве?
— Нет.
— Думаю, никто меня обогнать не сумел. Так что в Киеве получат известие лишь завтра... — Ягуба помолчал, потом добавил: — Я без сил... Не для моего возраста такая скачка. А князь просил переговорить с боярином Петром.
Яким мгновенно понял и спросил:
— О чём его просить?
— Чтобы Пётр сегодня же изыскал возможность изложить великому князю доводы в пользу Святослава и подкрепить их богатыми дарами, кои мы с тобой выберем в твоих сундуках. Дары, достойные великого князя...
— И князя Святослава, — добавил Яким. — Сам ты, боярин, к Петру Бориславичу идти не хочешь?
— Сам знаешь, зачем спрашиваешь! — резко оборвал его Ягуба.
— Як тому, боярин, — спокойно продолжал Яким, — что Пётр Бориславич непременно догадается, кто прискакал от князя, и спросит, почему не ты пришёл к нему.
— Возраст мой таков, мог и без сил упасть у твоего порога.
— Нужно ли самому Петру Бориславичу подарки нести?
— Не узнаю тебя, Якимушка, — с усмешкой протянул Ягуба.
— Моё дело спросить, — сказал Яким. — А ежели великий князь спросит, кто их успел доставить Петру?
— Он спросит Петра, Пётр и ответит. — Ягуба стал раздражаться.
— Ты, боярин, почти два дня скакал сюда, так ведь?
— Ты это к чему?
— К тому, что на всякий вопрос нужно иметь готовый ответ. У тебя на это два дня было.
«Да, засиделся я в глухом Новгороде-Северском, отвык от умных бесед», — подумал Ягуба, а вслух сказал:
— Что думаешь предложить для подарка?
— Дарить всего лучше жемчуга или самоцветы. Есть у меня ларец рыбьего зуба, насыпем туда доверху скатного жемчуга... И красиво, и дорого.
— Не слишком ли дорого?
— Не дороже Черниговского стола, боярин.
— Не зови меня боярином! Не вышел я рылом! — рассердился Ягуба.
— Зря так говоришь. В русском языке есть слова получше.
— Ты их знаешь? — с вызовом спросил Ягуба.
— Конечно. Лучше сказать «ещё не дорос». И думается мне, что ты как раз дорастёшь после восшествия Святослава Всеволодовича на Черниговский престол. Хотя самую трудную часть дела выполню я. — И, пустив эту слегка отравленную язвительностью стрелу, Яким ушёл.
Несмотря на поздний час, боярин Пётр Бориславич без промедления принял Якима.
Боярин работал на ромейский манер, сидя за столом в высоком жёстком кресле, и писал. Увидев Якима, он встал, пошёл ему навстречу, тепло поздоровался. Были они знакомы ещё со времён княжения Святослава на Волыни. И позже боярин прибегал к помощи Якима, уважая в нём тонкого знатока красивых вещей и ловкого, оборотистого менялу, а потом и торгового гостя. И ещё их сближала любовь к книжной мудрости. Говорили они обычно по-гречески, что облегчало изложение и практически избавляло от опасности подслушивания.
После красочных и витиеватых приветствий, от которых оба они получали видимое удовольствие, боярин Пётр налил в два дорогих, выточенных из горного хрустала бокала греческое густое красное вино, поставил корчагу холодной воды и сел, жестом предлагая сесть и гостю, и подал ему один бокал.
— В субботу опочил князь Черниговский, — сказал Яким, разбавив вино и сделав маленький глоток.
Боярин застыл со своим бокалом в руке.
— Князь Святослав Всеволодович осадил Чернигов.
— Откуда сие известно? — спросил боярин и сразу же улыбнулся своей догадке: — Можешь не говорить. Полагаю, Ягуба прискакал.
Яким кивнул.
— И тебя ко мне прислал?
Яким опять кивнул.
— Всё не может смириться, что я боярин, а он невесть кто, милостник. А то, что деды и прадеды мои боярами служили Киеву от времён Аскольда, а его — землю пахали, ему вроде и невдомёк. Свою зависть до сих пор облачает в одежды благородного негодования — как, мол, посмел я уйти от нашего князя, коему все мы начали служить ещё в детской дружине... Ну да Бог с ним... чего хочет князь?
— Чтобы ты, боярин, сообщил новость великому князю и поднёс ему дары от Святослава.
— Завтра утром?
— Завтра утром гонец от Олега доскачет. Надо бы упредить.
— Что за дары?
Яким выглянул за дверь, вернулся с холопом, который молча поклонился и поставил ларец на стол боярина.
Пётр открыл ларец, заглянул, удовлетворённо кивнул головой.
— Из твоих подклетей подарок? — усмехнулся он.
— Иди, — сказал холопу Яким и, когда тот вышел, ответил боярину: — Нешто смог бы Ягуба с таким подарком так быстро доскакать до Киева?
— Можно ли ему доверять? — спросил боярин, имея в виду холопа.
— Можно, он сын кормилицы моего старшего. Молочный брат.
— А ещё одного такого ларца у тебя не найдётся?
— Смотря для чего, — осторожно сказал Яким.
— Уж не подумал ли ты, что для себя прошу? Ай-ай-ай, Яким, стареешь... Я нашего князя люблю, для него всё и так сделаю. Это мне нужно для дворского, чтобы не я, а он великому князю докладывал, но теми словами, что нам надобны.
Яким поклонился, выражая восхищение.
— Если ты начнёшь собираться сейчас, я поеду домой и смогу вручить тебе второй подарок у входа в великокняжеский дворец. Только будет ларец не рыбьего зуба, а сандалового дерева.
— Главное, как учат нас древние философы, не форма, а содержание.
Яким поклонился опять, оценив остроумие собеседника.
Дворский Ростислава Киевского, боярин Рогуйло, принял Петра не сразу. Время шло, скоро во дворце начнут гасить огни... Пётр начал уже беспокоиться за исход порученного ему дела. И потому в самый последний момент, когда знакомый холоп уже вносил в горницу ларец, предназначенный дворскому, Пётр отстегнул свой осыпанный лалами касожский кинжал, что на весу режет волос, и положил на ларец.
Дворский принял ларец из сандала рассеянно, приоткрыл и замер, очарованный морозным сиянием крупного жемчуга. А выслушав боярина Петра, сразу же сообразил, что может приобрести в старшем Ольговиче и на будущее щедрого клиента, и поспешил к палатам великого князя. Он скрылся за дверью в сопровождении холопа с ларцом из рыбьего зуба. Вскоре холоп вышел.
Боярин ждал.
Время тянулось страшно медленно. Сменились копейщики у дверей палаты. Прошёл челядин, проверяя масляные стенные светильники с зерцалами. Прошмыгнула кошка, вызвав оживление копейщиков...
Наконец вышел дворский.
— Идём, Пётр Бориславич. Прости, что задержал. Сам знаешь, уж коли попал к великому князю, грех не развязать и некоторые другие узелки... Велено тебе ехать в Чернигов и от имени великого князя поддержать старшего из Ольговичей.
— Князя Святослава?
— Разве есть сейчас в их роду кто старше?
— Я твой должник, боярин.
— Я бы хотел присмотреться к твоему князю.
— Он не мой князь. Я киевский боярин, как тебе ведомо.
— Детская дружба не забывается, боярин, — усмехнулся Рогуйло. — Так вот, мне любопытен Святослав Всеволодович, наслышан о нём... Великий князь Ростислав стар, да продлит Господь его дни...
Это был новый поворот в беседе. Пётр насторожился: похоже, влиятельный киевский боярин уже сегодня прикидывает, кто может стать великим князем в будущем, и полагает Святослава весомым соискателем, а потому, видимо, хочет через него, Петра, установить с князем доверительные отношения. Большей удачи и желать было нельзя от этой полуночной встречи!
А Рогуйло тем временем продолжал:
— Изяславичи молоды, им ещё по лестнице вверх идти да идти. Чьё право выше Ольговичего? Разве что сыновей Юрия. Так ты не хуже меня знаешь, что не любы они Киеву... Говорят, Святослав не в отца пошёл и хранит верность княгине Марии?
— Такой женщине не трудно хранить верность, боярин.
— Я смутно помню её... Правда ли, что она любит устраивать состязания певцов?
— Да, — ответил Пётр, — княгиня Мария преуспела в этом, и, поверь, словно из небытия обнаружились на Руси такие яркие таланты — просто диву даёшься.
— Ты не задумывался, боярин, — продолжал дворский, — почему Новгород-Северский, ещё недавно никому не ведомый городишко, вдруг вошёл в число известных стольных городов, и желанных, и искомых?
Пётр и сам размышлял об этом и, пожалуй, знал ответ на вопрос дворского, но решил дать ему самому высказаться, ибо мысль, рождённая в собственной голове, всегда дороже внедрённой другим. И ещё он хотел поднять в глазах Рогуйлы значимость князя как сильного, волевого и рачительного правителя. Потому сказал задумчиво:
— Нет...
— Именно Святослав поднял город, храмы выстроил. И всё тому способствовало: и княгиня со своими состязаниями, и библиотека, что так любовно собирают они, и охоты, которые устраивает Святослав, и переписка книг для широкого дарения князьям... Вот и выходит, что не единой дружиной силён князь, а ещё и умением урядить и изукрасить свою землю.
— Значит, ты полагаешь, боярин, что завет Мономаха «Каждый да держит отчину свою» и по сию пору незыблем? — задал вопрос Пётр, явно желая спровоцировать дворского на откровенность.
— Э, боярин Пётр, не след со мной хитрить, ибо знаем мы с тобой оба, что незыблема токмо истина, а заветы, они для каждого времени иные. Будь сегодня Мономах жив, я полагаю, он дал бы другой завет.
— Какой же? — улыбнулся Пётр.
— Возможно, он бы сказал: «Каждый да изукрасит отчину свою». Потому что, ежели каждый князь станет полновластным государем в своей земле, кем тогда окажется великий князь Киевский? — сказал Рогуйло.
Пётр и сам не раз задумывался над этим, но сейчас решил не развивать впрямую мысль дворского, а обратиться к далёкой истории, чтобы косвенно и ненавязчиво утвердить многоопытного вельможу в правильности его убеждений.
— Владимир Мономах женился на Гите Английской. К тому времени английский престол уже перешёл к Вильгельму Завоевателю. Он подчинил себе все: и саксонских властителей, и английских, и пиктских, и велшских — и стал единым государем. Но дело не только в том. Он оставил трон старшему сыну, а не стал делить графства — по-нашему, княжества — между детьми, ослабляя королевство.
— Откуда тебе всё это известно, боярин? — спросил Рогуйло.
— Мой дед был ближним боярином Мономаха и одно время много беседовал с княгиней Гитой. А она не упускала ни одной возможности расспросить гостя из северных стран o делах на родине. Во Франкском королевстве царит принцип: вассал моего вассала — не мой вассал. А в Английском королевстве все землевладельцы — вассалы короля. Иными словами, подчиняются в военных делах только ему, только королю.
— А откуда ты о Франкском королевстве знаешь?
— Прабабка нашего князя Анна, дочь Ярослава Мудрого, была королевой франков. С тех пор в великокняжеской библиотеке хранятся книги о праве — от Салической правды[102] и до наших дней.
— Не знал, боярин...
— Надо только проявить любознательность.
— А у меня голова от своих дел пухнет.
— Может статься, что и эти дела своими окажутся, — многозначительно протянул Пётр. — Для князей выгодна княжеская лествица, а для бояр — один великий князь важен.
— Коли мечтать, так уж о том, что делается в Господине Великом Новгороде, где бояре с недавних пор по своей воле князя приглашают. Однако замечтались мы с тобой, занеслись в заоблачные выси в погоне за журавлём.
— Вернусь из Чернигова, буду рад видеть тебя в своём доме, боярин.
— Благодарствую. Ты когда едешь? — спросил Рогуйло.
— Прямо сейчас. Что время терять?
— Кланяйся от меня князю Святославу.
Они расстались, довольные друг другом.
Пётр почувствовал, что приобрёл могущественного союзника из числа высшего киевского боярства.
Дворский понял, что может рассчитывать на благосклонность возможного великого князя Киевского. А ларец с жемчугом... Не в ларце дело. Вот бы понять, откуда у князька из Новгорода-Северского такие ларцы в Киеве?
С этими мыслями дворский Рогуйло удалился в свою опочивальню.
Посла великого князя боярина Петра князь Олег принял в тронной палате большого черниговского дворца, однако сесть на высокий княжеский стол перед послом не посмел, расхаживал нервно, оглядываясь на младших братьев Игоря и Всеволода.
Бояре сидели на лавках вдоль стен, сумрачные, молчаливые, ближе к княжескому столу — седые мужи покойного князя Черниговского, подальше от стола — молодые, Олеговы.
Идя навстречу князю, Пётр почувствовал, что единства в боярах нет. Всей кожей ощутил царящую в них напряжённость, нарастающее волнение и понял, как это можно использовать...
Все обязательные слова приветствия и соболезнования от имени великого князя и от своего имени он произнёс почти не думая — не первый год ездил с дипломатическими поручениями. Пока говорил, изучал лицо молодого князя: характером слабоват, заносчив, щеголеват — отец недавно помер, а на руках перстни сверкают, как у бабы, и пояс не сменил, оставил красный, изукрашенный самоцветами...
Наконец Пётр перешёл к главному:
— Великий князь моими устами выражает удивление: неужто не чтит князь Олег Святославич лествичное право, принятое единой семьёй потомков славного Рюрика?
Начало было громким, но Пётр полагал, что с подобным человеком только так и следовало говорить.
— Смерть твоего отца Святослава Олеговича, младшего из сыновей доблестного Олега, согласно лествичному праву, нынче выводит вперёд потомков старшего сына Олега — Всеволода, из коих первым является Святослав Всеволодович. За ним наступит черёд его младшего брата Ярослава, и только потом это право перейдёт к тебе и твоим братьям.
Лицо Олега выражало растерянность, глаза беспомощно бегали, словно ждал он, что кто-то сейчас встанет и скажет такое, что развяжет узел, затянутый этим велеречивым киевским боярином на его шее.
Зато средний брат, княжич Игорь, тринадцатилетний подросток с резкими чертами лица, насупленными чёрными бровями и горящими глазами, играл желваками и еле сдерживался.
«С этим посложнее будет, когда вырастет. В нём уже чувствуется боец», — подумал Пётр.
Под стать брату был его погодок Всеволод, не по годам широкоплечий, с явными чертами степняка в лице, унаследованными от бабушки-половчанки. Он стоял набычившись, опустив глаза.
Боярин продолжал говорить...
Собственно, ничего нового для присутствующих речь его не содержала, тем не менее прописные истины лествичного права надлежало вбивать в их сознание, как гвозди, ещё и ещё раз:
Так повелевает древний обычай, так полагает великий князь, так, надеюсь, рассудишь и ты, князь Олег, и не станешь сеять раздор и усобицу в славной и могущественной семье Ольговичей, нарушая порядок на ступенях бесспорной лествицы. В свою очередь, князь Святослав не отступит от обычая предков и выделит двоюродным братьям столы в пределах великого княжества Черниговского, достойные каждого из молодых князей, — боярин сознательно назвал княжество великим, как делал это почивший в бозе Святослав Олегович, — дабы не было в семье изгоев и обиженных, так что смогут вельмии мужи и дружины сесть со своими князьями на сытные земли, а прославленные черниговские бояре, верные други усопшего, всегда найдут понимание и любовь в князе Святославе, вступающем уже в свои седины и умудрённого опытом жизни. — Пётр заметил, как зашевелились, переглядываясь, черниговские бояре, и понял, что его слова упали на почву, унавоженную ревностью к молодым мужам Олега. — Великий князь полагает, что обычай, разум, родственные чувства подскажут правильное решение, и просит вас всех подумать в тиши до утра, ибо, как все мы знаем, утро вечера мудренее.
С этими словами Пётр откланялся, отказавшись от участия в пире.
Он спешил порадовать князя Святослава известием о своей успешной встрече с Олегом.
Святослав, выслушав подробный рассказ Петра, спросил хмуро:
— Кто уполномочил тебя, боярин, говорить от моего имени?
— Я говорил от имени великого князя, — ушёл от ответа Пётр.
— Ты отлично понял, что я хотел сказать.
— Ты не доволен?
— Да.
— Чем?
— Тем, что в предлагаемом тобой ряде нет места моим сыновьям.
— Но они — следующее поколение, и стоять им на следующей, более низкой ступени Ольговичевой лествицы.
— По возрасту мои сыновья Владимир и Мстислав старше Игоря.
— Но Игорь им двоюродный дядя!
— А я им Отец! О них мои помыслы.
— Ты получил поддержку великого князя только на условиях верности лествичному праву!
— Ты мне рассказывал, что не сам говорил с великим князем! Тебе ли знать о его условиях?
— Ломая условия Киева, можно потерять поддержку дворского. Сегодня он один из тех, кто решает судьбу стола в Киеве.
— А я сегодня один из тех, кто не думает о столе в Киеве.
— Не лукавь, князь. Ты ни на минуту не переставал думать о великом столе.
Святослав задумался. Вторую неделю он жил в доме богатого торгового гостя, расположенном напротив главных ворот в городской стене. Вторую неделю он смотрел на ворота, неотрывно думая о том дне, когда они распахнутся и он торжественно въедет в Чернигов, город своего детства. И вот, стоит только произнести одно слово: «Согласен!» — и мечта претворится в явь. А как же его дети, сыны? Пойдут по пути, пройденному им, пути нищих княжат, полуизгоев, подручных, униженных и обездоленных? Поймут ли они его? И хватит ли им сил пройти этот путь, как прошёл он? Будет ли у них рядом такой помощник, как их мать, княгиня Мария? Так что же, отойти от этих ворот, потому что недостаёт у него рати, чтобы взять их силой?..
Боярин Пётр, словно читая мысли князя, негромко сказал:
— Ратной силы у тебя маловато. Да и великий князь не потерпит, ежели поступишь так, а не по договорённости на его условиях. И в дворском врага наживёшь.
Святослав прошёлся по горнице, мельком взглянул в окошко — если бы не наросший лёд, в него можно было бы увидеть городские ворота — и произнёс задумчиво:
— Рогуйло только при нынешнем великом князе дворский.
— Ты забыл. Он к нему от Изяслава перешёл. И среди киевской бояры один из первых при всех великих князьях.
— Ты переедешь в Чернигов? — неожиданно спросил Святослав.
— Я тебе полезней в Киеве, князь.
— Княгиня будет сожалеть, она любит тебя.
— Я тоже люблю княгиню.
— А Васята окончательно засел в Новгороде Великом... — вздохнул Святослав.
— У тебя есть Ягуба.
— Есть...
— Сделай его боярином. Он тебе верен, как пёс.
— Он просил тебя замолвить слово?
— Нет.
— Как пёс... надо ли пса — боярином?.. Я подумаю... Когда примет решение мой двоюродный братец?
— Он его уже принял, но для приличия подождёт до утра. Значит ли твой вопрос, что и ты принял решение?
— Да. Но я подожду для приличия до вечера, — рассмеялся Святослав.
«Да, — подумал Пётр, — жаль, что мы редко видимся. С князем легко и просто, и мы понимаем друг друга с полуслова. Впрочем, будет ли с ним легко через год после восшествия на Черниговский стол?..»
Княгиня Мария не смогла дождаться, пока подсохнут дороги, и поплыла по незамерзшей Десне в Чернигов на стругах сразу же, как только князь сообщил ей о подписании ряда с Олегом и его братьями.
Святослав встретил её на берегу Десны, подхватил прямо на сходнях на руки и снёс вниз, словно было им по восемнадцать лет. Княгиня счастливо смеялась, жарко дышала ему в щёку и только приговаривала:
— Люди смотрят, постыдился бы, старый!
Он поставил её на землю, оглядел сияющими глазами и сказал:
— До чего же без тебя мне плохо!
На сходнях показались дети: Глебушка, Олежек, по-юношески вытянувшийся худой Всеволод и степенный, сдержанный Мстислав, за ним с няньками шли дочери: Агафья и Милуша. Последней вышла высокая, стройная, уже почти невеста - Болеслава.
Прискакал из города княжич Владимир, спрыгнул с седле дав коню остановиться, и с радостным восклицанием полез к матери обниматься — хотя и воин уже не первый год, а всё ещё ласковый, словно теленок.
— Что же ты опоздал, сынок? — спросил Святослав.
— Я в ваш загородный дворец ездил, смотрел, всё ли готово к приезду матушки... — стал оправдываться Владимир.
Когда радостные объятия и восклицания стихли, к княгине подошёл Ягуба.
Мария сразу же отметила и новую, отороченную соболем шапку на нём, и небесно-голубой, на малиновом подбое, плащ, и зелёные, расшитые золотом сапоги. Перевязь, на которой висел меч в богато изукрашенных ножнах, была осыпана самоцветами, а в фибуле, удерживающей плащ, сверкал алмаз удивительной величины.
— Тебя можно поздравить, Ягуба? — спросила княгиня.
— Князь пожаловал мне боярство, княгиня, за верную службу.
Мария уловила упрёк в этих словах и нахмурилась.
— А я-то было подумала, что он пожаловал тебя павлином! — с неожиданной резкостью сказала княгиня.
Ягуба побагровел и стал что-то путано объяснять на счёт местных бояр, раздувающихся от гордости и кичащихся своим богатством.
— Ты лучше всех прочих знаешь, боярин, — она подчеркнула новый титул дружинника, — что наш князь мог бы, наверное, весь Чернигов купить и ещё бы у него на Переяславль гривны остались. Но одежду свою самоцветами он не осыпает.
— Он князь, — сказал Ягуба.
— А ты его боярин.
Причалил второй струг. С борта сбросили сходни. По шатким доскам, поддерживаемая холопом, спустилась боярыня Басаёнкова, за ней шла мамка, держа за ручку мальчика в ярком плаще и высокой меховой шапке.
— Лапушка, — обратилась княгиня к мужу, — я не успела тебе сказать: к нам приехала боярыня Басаёнкова с Оленькиным сыном Бориславом. И Оленьку, и Милослава убили при налёте ляхи. Так что приветь её, будь добр.
Князь неотрывно смотрел на мальчика, своего внука. Не крестного внука, а родного, первого, потому что беспутный Владимир никак не хотел жениться и нарожать им с княгиней внуков... Первый... а он не имеет права, не может броситься к нему, обнять, расцеловать, потискать, признать перед всеми... Остро сдавила сердце боль, коей до сего дня князь ещё не знал, на мгновение всё поплыло перед глазами...
— Что с тобой? — услышал он словно сквозь слой воды заботливый голос жены.
— Оленька погибла... Что же я ей скажу, бедной? — растерянно проговорил Святослав и пошёл к боярыне.
Потрясённый встречей с внуком, он даже не заметил, как она постарела. Сказав несколько ласковых, утешительных слов, он по-отечески обнял её. Боярыня всхлипнула, но тут же взяла себя в руки и сказала, указывая на Борислава:
— Сын твоей крестной дочери. — Слово «дочери» она выделила так явственно, что князь вздрогнул.
— Значит, мой крестный внук! — воскликнул он, почувствовал, что голос звучит неискренне, и, чтобы скрыть замешательство, подхватил на руки княжича.
Когда он опустил мальчика на землю, его взяла на руки княгиня Мария.
— Ты только посмотри — глаза бабушкины, а улыбка Милушина, — сказала она, целуя ребёнка.
Мальчик улыбнулся Марии, и Святослав понял, что за время пути его жена и его внук успели подружиться, хотя и плыли на разных стругах.
— Я обещала боярыне, что она будет жить у нас, в княжеском дворце, — сообщила она князю.
— Чернигов чёрный, а Святослав светлый, — сказал вдруг княжич, и все остановились в изумлении: действительно над рекой возвышались почерневшие за зиму городские стены, чёрная надвратная башня, и на этом фоне князь в светлом плаще, светлой, отороченной лисой шапке, с побитой сединой русой бородой казался особенно светлым и ясным.
«Это к счастью. Что ждёт нас в Чернигове?» — подумала Мария и первой пошла к городским воротам.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Князь Игорь Святославич, шестнадцатилетний вдовец, бросил горсть земли в отверстую могилу жены, порывисто вздохнул, заглушая слёзы, отвернулся и попал в объятия двоюродного брата, князя Святослава Всеволодовича Черниговского.
Худой, нескладный, горбоносый и черноволосый, Игорь нелепо согнулся, припав к плечу брата, и затрясся от рыданий. Святослав прижал его к себе, мягко поглаживая по плечам.
Жена Игоря, почти девочка, умерла при родах, оставив шестнадцатилетнему вдовцу дочь-сироту, которой и имени-то христианского не успели дать, нарекли только по желанию матери странным и радостным именем Весняна. Память подсказала другую такую же нелепую раннюю смерть в его семье: сестра жены Милуша, хохотушка и баловница, преставилась в таком же юном возрасте, произведя на свет крикуна Милослава...
— Ну хватит, успокойся, брат, — негромко сказал Святослав Игорю.
Холопы уже завершили сооружение могильного холмика из смёрзшейся земли. Через год здесь, на родовом кладбище Ольговичей в Чернигове, поднимется могильный камень...
А сейчас все пойдут на поминальное пирование.
...Святослав и Мария, князь и княгиня Черниговские, сидели во главе поминального стола, умело руководя пиром. При этом мысли князя, как это порой с ним случалось, были далеко, хотя почти все, о ком он сейчас думал, сидели здесь же, за поминальным столом...
Вот сидит князь Ярослав, его младший брат, тихий, многие годы находившийся в тени старшего брата, книгочей и строитель Божьих храмов. Не так давно благодаря Святославу он сел на Новгород-Северский богатый стол, на котором несколько лет до него сидел сам Святослав. Сел просто потому, что так пожелал старший брат, когда сам шёл на Черниговский стол...
А вон сидит молоденький, совсем юноша, княжич Всеволод, младший брат Игоря. Говорят, он уже отличается и в ратном деле, и в кулачных забавах... Рядом с ним — княжич Владимир, сын Ярослава Осмомысла Галицкого, давнего знакомца, человека, близкого ему по духу, к которому всегда питал приязнь, хотя и разводила их иногда княжеская судьба по разные стороны усобиц. Совсем недавно Владимир стал его зятем, мужем любимой дочери Болеславы. Молодые счастливы, но и им нужен престол... А ещё растёт у Ярослава дочь-красавица Евфросинья и сын от наложницы Настасьи, пригожий юноша, прозванный в народе Настасьичем...
Святославу вспомнилась последняя встреча с Осмомыслом. Они сидели втроём — он, Ярослав и Мария — и вели неторопливую беседу об искусстве иносказания. Ярослав перевёл на память несколько строк из песенки франкского жоглера[103]: «Власть любви выше королевской, потому что и король ей подвластен...» Незаметно Ярослав перешёл к рассказам о новостях европейских дворов: недавно германский император Конрад III и франкский король Людовик VII затеяли Второй крестовый поход и потерпели поражение, не дойдя до гроба Господня.
Святослава мало интересовали дела далёкой Европы, а Мария расспрашивала, проявив знание истории знатнейших европейских домов. Они с Осмомыслом принялись с увлечением высчитывать, кем им приходится Людовик VII, если Анна Ярославна, королева франков, была и Людовику и им общей пра-, пра... — тут они сбились — ...прабабкой...
Молодой вдовец, сидевший по левую руку от Святослава, пил чару за чарой, и князь подумал, что долго он вдоветь Не станет. Мысли перекинулись на собственного сына Владимира. Удачливый и умелый воин, коего уже сейчас можно величать стратигом, смелый и решительный в бою, он никак не решался пойти под венец. Даже наложницы постоянной него не было. Правда, Мария давно утешилась внуками Глеба и Мстислава, но князю хотелось иметь внука именно от старшего сына. Всем хорош Владимир, но беспутен, в деда, и норовист, не внемлет родительским увещеваниям, не берет никого в жёны...
Святослав заметил, что к боярину Вексичу подошёл холоп и что-то прошептал ему на ухо.
Вексич тут же встал и вышел.
Святослав насторожился. Прошло какое-то время, Вексич не возвращался. Князь сидел как на угольях: должно быть, стряслось нечто такое важное, что боярин, нарушив обычай, встал из-за стола вперёд своего князя.
Наконец Вексич вернулся, подошёл к Святославу, склонился и, хотя в шуме пира его вряд ли кто мог услышать, указал шёпотом:
— Боярин Пётр сообщает с гонцом из Киева: великий князь Ростислав при смерти. Со дня на день ожидают кончины. Уже соборовали...
— Все мы смертны, — вздохнул Святослав.
Вексич продолжал стоять над князем, ожидая распоряжений. Святослав еле заметно улыбнулся ему и отрицательно покачал головой.
— Что повелишь, князь?
— Ничего, боярин, — невозмутимо ответил Святослав.
— Ты хочешь сказать, что не поедешь? — с нескрываемым удивлением спросил боярин.
— Истинно так.
— И то верно, князь, не след с поминального пира уезжать.
— Я и вовсе не поеду, боярин, — сказал Святослав и добавил: — После пира приходи в библиотеку. Пусть и боярин Ягуба придёт.
Гости разошлись.
Князь Святослав с княгиней Марией поднялись в библиотеку. Там их уже ждали Вексич и Ягуба. Старый боярин сидел на лавке, а молодой нетерпеливо расхаживал вдоль полок с книгами. Князь заботливо усадил Марию на стольце, а сам сел рядом с Вексичем.
— Ну что, други, не узнаете своего князя? — спросил Святослав. — Удивляетесь, почему не скачу во весь опор в Киев, а сижу тут с вами в тиши библиотеки?
— Да, князь, не понимаем тебя, — признался Вексич.
— Там же под предлогом похорон княжеский съезд соберётся! — воскликнул Ягуба.
— Потому-то я и не поеду, что там соберётся княжеский съезд. Ибо, — князь назидательно поднял палец, — что делают на подобных съездах после смерти великого князя? Утверждают нового и перераспределяют столы. Если ты приехал — значит, одно из двух: или ты не уверен, что крепко сидишь на своём столе, или мечтаешь о новом, получше. Я же не поеду, потому что хочу показать всем: я на своём столе сижу крепко, никакой силой меня не свергнешь и подтверждения моих прав мне не требуется. А нового стола я не ищу. Своим отсутствием в Киеве я вывожу Чернигов из лествичной очереди, говоря всем: власть в Черниговском княжестве дело внутреннее, Ольговичей!
— Может, полки к южной границе послать? — после долгого молчания предложил Вексич.
Подумаю... — А как же похороны, батюшка князь? Как ни суди, а твой троюродный брат умер, — вздохнула княгиня Мария.
— И об этом подумаю. Скажусь больным... Сына Владимира пошлю вместо себя. — И вдруг улыбнулся: — Авось его там кто засватает. Давно бы пора оженить молодца.
— Ох, давно... — согласилась со вздохом Мария.
— А ты чего молчишь, Ягуба? Небось думаешь: а как же великий Киевский стол, но спросить боишься?
— Мои мысли читаешь, князь, — склонил голову Ягуба.
— Ныне в Киеве пусть другие за великий стол бьются. Те же Ростиславичи — Роман и Рюрик. Они моложе, но к столу ближе.
— Не столь уж и молоды, — вставил ворчливо Вексич. — Рюрик, если память мне не изменяет, родился как раз в год твоего вокняжения на Волыни.
— На год раньше, — уточнил Святослав.
— И не так уж и близки они к столу по лествичному праву.
— Зато к сердцам киевских бояр они ближе, — сказал Ягуба.
— Вот тут ты прав, Ягуба. — Князь умолк и задумался.
Он давно уже внимательно присматривался к братьям Ростиславичам, особенно к Роману и Рюрику. Молодые, напористые, изворотливые, они долго сидели в Смоленске, где укрепился ещё их отец, основав епархию, поставив епископа и возведя кафедральный собор. Став великим князем, он расчистил, им и путь к Киеву! А стол в Смоленске передал прямо сыну Роману по завету Мономаха: «Всяк да держит отчину свою». Их преимущества Святослав понимал, напрасными надеждами не обманывался и события не торопил. Об этом не раз они говорили с Петром и Марией, так что для неё его слова отнюдь не явились открытием в отличие от Ягубы.
— Так что, полагаю я, в ближайшие годы в Киеве пойдёт бесовская чехарда великих князей. Я в ней участия принимать не намерен. Всякий плод созреть должен.
— Мудро рассудил, князь, трудно с тобой не согласиться, — сказал Вексич и подумал, как его давнишний воспитанник ясно и стремительно мыслит и как трудно ему, уже старому боярину, за ним поспевать.
— Вот и порешили, — заключил Ягуба.
— Не спеши поперёк князя беседу завершать, — бросил раздражённо Святослав. — Есть у меня к вам ещё одно дело.
Все приготовились слушать.
— Скажите-ка мне, помнит ли кто княжну Евфросинью Ярославну? — спросил Святослав, пряча хитрую усмешку в тронутые сединой усы.
Оба боярина оторопело уставились на князя.
— Сестру твоего зятя Владимира? — уточнил Вексич, пытаясь понять, к чему клонит Святослав.
— Да.
— Конечно, помним, — подтвердил Ягуба. — Она ведь была на свадьбе княжны Болеславы.
— Ну и как, хороша ли она?
Бояре переглянулись недоумённо, потом посмотрели на Марию — она прятала улыбку в уголках рта.
— Ну что ты, князь, играешь с нами, как кошка с мышатами? К чему всё это? — обиженно спросил Вексич.
Святослав рассмеялся:
— Ох и нетерпеливые вы у меня! Я ведь вопрос вам задал.
— Что тут спрашивать, — развёл руками старый боярин. — По мне — так хороша.
— Чудо как хороша! — уточнил Ягуба.
Святослав посмотрел на Марию.
— А что ты, матушка княгиня, думаешь? Как на твой женский взгляд княжна Евфросинья?
— О чём тут думать, одно слово — красавица.
— Приятно, когда все согласно думают, всегда бы так. А у меня вот мысль появилась — не женить ли нам князя Игоря на Евфросинье Ярославне?
— Побойся Бога, что ты такое говоришь! Он ведь только что овдовел! — воскликнула княгиня Мария.
— Да уж, князь, — с укоризной сказал Вексич, — не время ему о женитьбе думать. Видел ли ты, как он, безутешный, рыдал у могилы?
— Не век же ему рыдать, боярин. Все рыдают, а токмо вослед жене ни один вдовец ещё не прыгнул. Так что вы подумайте, други, поразмыслите.
Ягуба промолчал. Вексич стал прикидывать, что даст ям с князем устройство этой свадьбы, кроме укрепления дружеских отношений с Осмомыслом Галицким. Озабоченность на его лица проявилась столь ясно, что Святослав «просил:
— Что хмуришься, старый друг? Или выгод не видишь? — Не вижу, — откровенно признался Вексич.
— А ты, Ягуба?
— Я и вовсе запутался, князь.
— Вы, наверное, её земли вспоминаете да деревеньки считаете. А выгода-то в ином. Игорю всего шестнадцать с небольшим, а он уже муж, воин, боец. Младший братец Всеволод ему под стать, таким же бойцом подрастает. В половецкую бабку наши пошли, как сухой камыш вспыхивают, раньше ума действуют. — Святослав помолчал, внимательно вглядываясь в лица жены и соратников. — Небольшую волость Игорю я уже выделил, с ним же живёт и Всеволод. Неудивительно, что братья вот-вот захотят мечом себе престолы выкроить. Из чего, спросите? Из Черниговского княжества — первый ответ. Но я им в Черниговской земле затевать свару не дам, не для того почитай четверть века к отчему столу шёл. Не для того казну копил, полки собирал, и дружину растил. Они хоть и молодые да дурные, но это-то понимают. И ринутся они на другие княжества, начнут усобицу, в которую мне же и придётся встревать на их стороне, поелику я — их старший двоюродный брат, вместо отца. И вовлекут они княжество в междоусобную драку, в коей нет ни победителей, ни побеждённых, а лишь потери да смены престолов. А что хуже всего, поставят под удар и мой отчий Черниговский престол. Вот я и подумал, а не лучше ли нам опутать бойцовского петуха красной девицей? Пока начнём ссылаться гонцами с Галичем, потом послами обмениваться, пока смотрины да сговор, то да сё — Маша обряд лучше знает, — год пройдёт, а то и больше. Я за этот год укреплюсь и тогда к свадьбе смогу Игорю даже княжество выделить, например Путивль для начала. Красавицу жену и престол он из моих рук получит, на какое-то время успокоится. Или не так?
— Так, истинно так, князь! — воскликнул первым Ягуба.
— А ты что скажешь, матушка княгиня?
— Скажу, что ты всегда умел в шахматы на несколько ходов вперёд заглядывать, потому и проигрываю я тебе. Сегодня ты в жизни, как в шахматах, вперёд заглянул...
В это время донёсся отчаянный младенческий плач.
— Кто это? Откуда здесь младенец? — удивился Вексич.
— Игорева сиротка, — ответила княгиня. — Я распорядилась привезти её сюда, какой за ней догляд там, у вдовца, ежели вся челядь в Чернигов на похороны приехала. — И поспешно вышла из библиотеки.
Пока Мария шла по переходу, плач прекратился. Она ускорила шаг.
В светёлке тускло горел единственный ночник. Над люлькой склонился внучек Басаёнковой семилетний княжич Борислав в длинной белой сорочице. Крохотная девчушка бессмысленно таращила на него глазёнки и чмокала губами, а мальчик тихонько покачивал люльку. Подняв глаза, он заметил княгиню, смутился и сказал:
— Какая смешная, маленькая-маленькая...
— Ты молодец, что пришёл к ней. А почему сам не спишь?
— Я спал, она меня разбудила. Можно мне потрогать её?
Княгиня согласно кивнула, погладила Борислава по голове.
Он протянул руку и осторожно коснулся указательным пальцем носика малютки, прошептав: «Ку-ку!», улыбнулся и снова сказал:
Какая маленькая... — Ну, а теперь беги спать, замёрзнешь. И бабушка будет волноваться, — сказала Мария, хотя подумала, что Басаёнкова наверняка крепко спит.
Княжич убежал, путаясь в своей сорочице, а Мария вышла в переход, отыскала холопа и строго сказала:
— Эти бездельницы, няньки покойной княжны, видимо, на поварню сбежали хозяйку свою помянуть, а о дитяти - забыли. Найди их. Пусть немедля поспешат сюда! Скажи, княгиня Мария гневается. Распустились!
Святослав, идучи в опочивальню, случайно услышал гневный голос жены. «Кто бы сказал, взглянув на полоцкую княжну четверть века назад, что станет она вот такой, разительной и строгой княгинею?» — подумал он, посмеиваюсь.
Через год молодой вдовец князь Игорь женился на Евфросинье Ярославне из Галицкого дома и стал зятем могучего Ярослава Осмомысла. У Игоря появилась большая дружина, хорошо вооружённый полк и положение среди князей, не соответствующее его скромному престолу в Путивле. Как и предсказывал Святослав, он стал хищно поглядывать на чужие престолы.
Молодая Ярославна, красавица и певунья, влюбившаяся без памяти в своего мужа, поиграла несколько месяцев с Живой куклой, любимой Игоревой дочкой, а потом понесла и сама и потеряла всякий интерес к падчерице. Девочку передали на попечение многочисленных кормилиц, мамок, нянек. Однако отдать сиротку княгине Марии Игорь отказался, хотя и просили его об этом и Ярославна, и Мария, и сам Святослав.
Только раз отступил Святослав от своих слов и поехал в Киев на малый съезд князей. Но произошло это по такому поводу, что отказаться он никак не мог.
Княгиня Агафья несколько лет строила в Киеве церковь, посвящённую святому Кириллу, в честь покойного мужа великого князя Всеволода, крестильное имя которого было Кирилл.
На освящение завершённой церкви княгиня созвала всех родственников: Ольговичей, Мстиславичей, Ростиславичей. Приехавший первым Святослав поразился, увидев мать, — казалось, она забыла о своём возрасте в хлопотах по строительству церкви, была всё такой же статной, деловитой, женственной. А княгиня заохала, поражённая сединами сына.
— Вот и стал ты старшим в роду, сынок, — сказала она, и в голосе её прозвучало сожаление о том восторженном и нежном княжиче, что остался в её материнских воспоминаниях.
В первый же день, отстояв благодарственный молебен в Святой Софии, что делал Святослав неукоснительно каждый раз по приезде в Киев, он отправился в церковь Святой Ирины. Что толкнуло его туда именно в этот день, он не мог бы сказать. Может быть, воспоминания о том дне, когда смерть отца разом перечеркнула на долгие годы все его честолюбивые мечты.
В церкви его встретил священник из иеромонахов, лицо которого смутно кого-то напоминало.
— Жив ли отец Михаил? — спросил он священника, поставив свечи за здравие семьи и помолившись.
— Отец Михаил уже несколько лет как отдал Богу душу, — отозвался священник.
— Я тебя вроде тут раньше видел... — сказал князь.
Священник улыбнулся, и Святослав поразился, до чего у него ясная, открытая, немного детская улыбка. И голубые глаза смотрели по-детски доверчиво и улыбчиво, будто призывали князя вспомнить давно минувшие дни. И Святослав вспомнил.
— Никак, Паиська! — воскликнул он.
— Он самый, — радостно закивал священник. — Он самый, княже, ныне отец Паисий, поставленный митрополитом на место усопшего отца Михаила...
— Помнишь меня, отче?
— Как же не помнить, княже, как же забыть? День-то какой страшный был, брат на брата пошёл, и столь вызверились люди, что и не узнавал я киян... Ты, князь Святослав Всеволодович, властитель Черниговский, прибыл, насколько дозволяет мне моё разумение догадаться, на освящение церкви имени святого Кирилла, возведённой щедростью и молитвами княгини Агафьи.
— Ты хорошо осведомлен в киевских делах.
— Как же, как же, княже, неизмеримо моё любопытство к явлениям нашей жизни...
— Отца Михаила земная страсть? — вспомнил Святослав.
— Именно, именно, княже, от него и мне передалось. И книжная премудрость, и страсть к собиранию книг — всё от него, и приход, и прихожане, и даже мелкие грешки, ибо любил он избыточно квас вишнёвый, монастырский, и аз грешен...
— Книжной премудрости любитель? — спросил князь, приглядываясь к отцу Паисию.
— Привержен, ох как привержен, да только достатки мои не те, чтобы многие книги иметь у себя. Особливо греческие.
— Ты и греческий знаешь?
— И латынь, и еврейский, и сирийский, дабы мог читать Священное Писание и сравнивать переводы, углубляя своё понимание божественного Слова.
— А в Чернигов поедешь? — спросил неожиданно князь.
— Ась? — оторопело отозвался монах.
— Святослав улыбнулся — этим «ась» Паисий выгадывал несколько мгновений для размышления. Наивная уловка! Ежели согласишься пойти ко мне смотрителем моей библиотеки, то я сделаю вклад в монастырь и получу на то согласие игумена.
— Господи, разве может быть что выше службы книге, княже? Кто же от такого великого блага - откажется? Да я хоть пешком, хоть ползком к тебе до Чернигова доберусь...
— Зачем же пешком-ползком? — улыбнулся князь. Монах нравился ему всё больше. — Приходи на торжественную службу в новую церковь, а потом и на пирование, там и уточним, когда в Чернигов всем двором вернёмся. Для тебя место в колымаге рядом с княгиней Марией найдётся. Чаю, ты ей придёшься по сердцу.
Паисий, кланяясь и мелко крестясь, проводил князя до двери и долго смотрел, как Святослав, сев в седло, медленно объезжает крохотную площадь перед храмом, вглядываясь в окружающие сады, видимо пытаясь вспомнить, как пробрался он сюда в день гнева Господня, когда взбунтовался киевский люд.
Вернувшись в полумрак церкви, Паисий долго коленопреклонённо молился, вознося благодарность Господу, что не оставил его милостью своей и позволил на склоне жизни приобщиться великой мудрости и великому благу быть при книгах.
А Святослав неторопливо ехал вверх, к старому ольговичскому дворцу, где всегда останавливался по договорённости ещё со старшим Святославом.
Ближе к центру города его внимание привлекла толпа киевлян. Они слушали негромкий, но приятный голос бродячего певца, подыгрывающего себе на звонких гудах. Святослав прислушался. Певец пел о беспутном гуляке Чуриле, любимце киевских жёнок и боярынь. Он прославлял его и одновременно посмеивался. Окружившие его горожане весело гоготали в скабрёзных местах.
«Чурило, Чурило Пленкович... Так это же глумливое прозвище, данное киевлянами моему отцу Кириллу-Всеволоду! — догадался Святослав. — Нашёл время, в тот момент, когда мать церковь освящает!» Кровь бросилась в голову князю. Он ворвался на коне в толпу, пробился к певцу, замахнулся плёткой и крикнул:
— Замолчи, смерд!
Певец обратил к нему пустые глазницы, и он с ужасом узнал в нём слепого Микиту...
Всё сегодня, словно нарочно, напоминало ему о прошлом. Святослав хлестнул плёткой коня, конь взвился на дыбы, доплясал на задних ногах, распугивая толпу, и помчался прочь...
Только во время службы в новой церкви князь окончательно успокоился...
Все последующие события складывались примерно так, как предсказывал Святослав во время той памятной беседы в библиотеке.
Просидев пару лет спокойно на дарованном ему к свадьбе Путивльском столе, Игорь стал всё чаще вмешиваться в усобицы, становясь заметной фигурой на Руси.
Княгиня Евфросинья исправно рожала своему князю сыновей и дочерей, ревновала, страдала и с трепетом ждала мужа из походов.
Поднялся и стал вровень с Игорем и брат его Всеволод, прозванный Буй-Туром за неукротимую ярость в бою. Он связал свою судьбу с потомками Юрия Долгорукого — взял в жёны младшую дочь Глеба Юрьевича, Ольгу. Всё чаще имена братьев гремели в устах певцов, всё чаще их с уважением называли на княжеских съездах. Они стремительно вырастали из тесных пределов своих, вассальных Чернигову, земель.
Однако Святослав сидел спокойно на высоком Черниговском столе, зорко вглядываясь во всё, что происходило на Руси, и, верный принятому решению, не появлялся на съездах князей.
Мощная дружина, многочисленные полки, слава бесстрашного воеводы, редко проигрывающего битву, — всё это служило надёжным щитом от всех, кто пожелал бы в безумии своём поживиться от Черниговских земель. И потому усобицы проходили стороной. В Киеве боролись за престол Ростиславичи, Мстиславичи, Изяславичи, потомки Юрия Долгорукого выводили за стены городов полки, и русские люди убивали русских людей, призывая на помощь половцев.
Князья мирились, торговались, откупались, клялись в вечной любви и дружбе и тут же нарушали клятву...
Всё это было до ужаса знакомо Святославу и повторялось как в кошмарном сне. Менялись только имена главных действующих лиц. Да и имён княжеских на Руси существовало не так уж мало, и потому путались они в голове простого русича, у которого всё чаще появлялось окаянное безразличие к судьбе родной земли и тревожила лишь мысль о свирепых половцах.
Единственное, что делал Святослав неукоснительно, — ходил с каждым из очередных великих князей на половцев, если налетали они на Русь. Страшная память о плене и о том, как брёл он по выжженной, разорённой родной земле в двух шагах от Киева, не отпускала сердце.
Стал складываться новый облик Святослава: князя-заступника, собирателя земель и строителя городов и храмов.
Постепенно начали забывать на Руси, что происходит Святослав из Олегова корня, что несёт он в себе проклятое ещё предками семя одного из первых предателей Руси, начавшего в корыстных целях приводить на родную землю половцев.
И вот, когда уже люди увидели в нём защитника и радетеля, князь Святослав поторопился: в 1174 году, не дождавшись, пока, по его же собственному выражению, созреет плод, он стал трясти ветвистое древо Рюриковичей и силой вошёл в Киев, выгнав оттуда очередного великого князя — Ярослава Луцкого.
Святослав продержался на отнем столе аж целых двенадцать дней. Силы испуганных и потому стремительно объединившихся Ростиславичей оказались слишком велики, а киевляне не сумели оказать Святославу достаточно мощной поддержки.
Пришлось отступить.
Он вернулся в Чернигов.
Теперь чуть ли не каждый месяц мчался из Киева в Чернигов гонец от боярина Петра к князю Святославу с доеданием, в котором боярин описывал всё происходящее в столице, и ехал обратно с письмом, содержащим в основном вопросы и коротенькие приписки княгини Марии, приглашающей Петра погостить. Но гостить было некогда.
Андрей Боголюбский, сын Юрия Долгорукого, один из самых могучих соперников в борьбе за великое княжение, хитрый, коварный, богатый, жестокий и самовластный князь, пал от рук своих же бояр и предавшей его жены Ульяны, дочери того самого боярина Кучки, которого когда-то убили по приказу Юрия Долгорукого за непокорство и гордыню. Повернулось колесо истории, раздавив при этом великое тщеславие и большой талант.
На место Андрея зарились его младшие братья Михалко и Всеволод, а также Ростиславичи.
Тогда опять вмешался в политику Святослав. Он в полном смысле слова подсадил молодого Михалка на Владимиро-Суздальский престол, обеспечив тем самым себе поддержку на севере Руси.
А в Киеве, казалось, непрерывно укреплял свой трон Роман, старший из Ростиславичей.
И вновь неотрывно всматривался Святослав из своего Чернигова в киевские дела. Искал трещины в здании Ростиславичей, советуясь с Петром, и одновременно продолжал укреплять свою славу строителя, ревнителя искусств, собирателя книг, покровителя певцов.
В мае 1176 года половцы налетели на южные русские земли. Великий князь Роман растерялся. Святослав понял — вот оно, его время!
Он поднял все свои многочисленные полки и двинулся на половцев. Но за те несколько дней, что мчались его войска на помощь Киеву, произошло событие, потрясшее всю
Русь. Роман послал против половцев двух своих сыновей и брата Рюрика. К ним должен был присоединиться со своими войсками младший брат Романа — Давыд, но в последнюю минуту он струсил и не пришёл на помощь. В результате русские были разбиты под Ростовцем. Поражение было столь жестоким, что плач пронёсся по всей земле. По словам песнетворцев, золочёные шлемы русских витязей плавали в крови.
И тогда Святослав, пришедший к Киеву в великой силе, заявил Роману, что по действующему на Руси ряду, если князь провинится в войне с погаными, то его ссаживают с престола и гонят в волость, а если простой воевода — то казнят. Он потребовал, чтобы Роман лишил Давыда княжества.
Роман отказался признать вину младшего брата.
Святослав, совершив несколько удачных маневров, занял Витичев брод, отрезав пути к Киеву. К нему присоединились давние союзники — берендеи[104] и торки. И тогда он послал гонцов к Роману, ему сообщили, что тот уже бежал, подгоняемый возмущёнными киевлянами.
Киев ждал Святослава.
Свершилось!
Двадцатого июля 1176 года Святослав вошёл в Киев и сел на великокняжеский стол.
Князь Игорь стоял на просторном дворе великокняжеского дворца в Киеве, немного в стороне от яркой, пёстрой и оживлённой толпы приглашённых.
С минуты на минуту на красном крыльце должны появиться митрополит Киевский и князь Святослав, чтобы принести клятву городу и Руси, а затем проследовать в Софийский собор на торжественную службу.
Игорь хмуро вглядывался в знакомые лица князей и великой бояры. Все радостные, улыбающиеся, все в ожидании добрых перемен, тишины и покоя, кои принесёт правление нового великого князя.
Игорь презрительно ухмыльнулся: плохо же они его знают. А кто знал прежде, тот забыл за долгие годы, пока сидел двоюродный братец в Чернигове, строил храмы и стоял обедни, каков он на самом деле. Это сейчас он тихий стал, благостный, всех книгами одаряет да мудрыми словами тешится. А престол-то Черниговский всё равно за собой оставил — мало ему одного Киевского! Это означает, что в Новророде-Северском останется его братец, тихоня Ярослав, а ему. Игорю, и Буй-Туру Всеволоду так и прозябать в забытых Богом городках и ждать, ждать, ждать... Эх, жаль, разболелся не ко времени старший брат Олег — вместе они, может, и заставили бы хитрого Святослава выделить им достойные княжества... Ныне же поздно, успел раздать лучшие земли своим детям. А сейчас начнёт говорить о верности семейным узам великого рода Рюриковичей... Лис!
Внимание Игоря привлёк подтянутый, высокий боярин в лёгком голубом плаще хиновского шелка и высокой, с павлиньим пером шапке, почти княжеской на вид. Пётр — узнал его Игорь. «Такой же лис, — подумал, — ишь улыбается. Не без его участия вскарабкался братец на самый высокий стол, не без его содействия текли гривны к киевской бояре не без его посредства заключил Святослав с Романом ряд о соправительстве. По этому ряду за Ростиславичами остаётся и Белгород, что в полупоприще от Киева, и даже Вышгород, что нависает над столицей...» Был бы он, Игорь, великим князем, Вышгород соправителю не оставил — ведь этим Святослав отдаёт себя в руки Ростиславичей!.. Игорь мысленно чертыхнулся — чего-чего, а великокняжеского стола ему не видать, нет у него права требовать для себя от него стола, ибо не всходил на великий Киевский стол ни отец, его, ни 5 дед Олег, ни прадед. «А как же дядя Всеволод?» — сразу вспомнилось ему. Он силой сел и силой столько лет удерживался и всех в кулак зажал, сыну Святославу путь расчистил. Сила - вот путь к власти!..
А вот княжич Борислав, совсем ещё юноша, по-мальчишески худощавый, высокий, темноглазый и, на взгляд Игоря, излишне красивый. Его место при дворе князя Святослава Игорь не мог определить — вроде внучатый племянник Марии, но привечает его больше сам князь: в библиотеке с ним сидит часами, в шахматы играет и, совсем ещё мальчишке, важные поручения даёт, того и гляди посадит на какой-нибудь стол.
Словно второе солнце взошло над просторным двором великого князя: по лестнице с высокого крыльца стали спускаться княгини, княжны, боярыни... Зарябило в глазах от многоцветья плащей, летников, сарафанов, головных уборов, сверкания драгоценных камней, колт, оплечий, ожерелий. Все румяные, взволнованные предстоящим торжеством и сознанием собственной красоты. Взгляд Игоря сразу же выделил Евфросинью. Как ни хороши были вокруг жены и девушки, а его лапушка краше всех! Вон как гордо несёт свою прелестную маленькую головку, как смотрит на всех продолговатыми глазами... А за ней идёт и Весняна. Вытянулась, чуть ли не в рост Евфросиньи, худенькая, тоненькая, словно хлыст половецкий, и такая же острая, жгучая на язык. Уже сейчас видно, что растёт красавица...
Весняна была любимицей Игоря. Может, потому, что первый ребёнок, или потому, что с самых детских лет бесстрашно, словно мальчишка, скакала на коне, увязывалась с отцом на охоту, когда другие девочки играли в куклы? Или потому, что с каждым годом всё сильнее напоминала ему мать, перед которой нёс он в себе вечную вину за её раннюю смерть?.. Но как бы ни любил он дочь, как бы ни гордился ею, не раз предавал в мелочах, уступая во всём Евфросинье, с трудом терпевшей падчерицу. А на днях поддался её уговорам и уступил уже не в мелочи, а по большому счету: настояла жена, чтобы отдать падчерицу обучаться в прославленную академию при Киевском женском монастыре. И теперь оторвёт монастырь девочку от отца, от привольной жизни…
«Господи! Когда же они познакомились?» — встрепенулся вдруг князь Игорь, заметив, как, сияя улыбкой, подошла Весняна к княжичу Бориславу, и с ужасом увидел, что его дочурка, девчушка-сорванец, неожиданно преобразилась, разговаривая с княжичем, в юную девушку, сознающую своё очарование.
— Весняна! — крикнул Игорь в ярости. Его зычный голос, легко перекрывающий обычно грохот битвы, взвился над двором. Но в этот миг, к счастью, на верхней ступеньке красного крыльца появился митрополит Киевский и вслед за ним великий князь Святослав Всеволодович рука об руку с Марией Васильковной в белоснежных одеждах, отделанных золотой тесьмой, в алых плащах с голубым подбоем, в высоких княжеских алых шапках, отороченных соболем и усыпанных самоцветами, оба моложавые, несмотря на серебряную седину и в волосах княгини, и в бороде князя...
Кто-то крикнул: «Слава!»
Сотни голосов подхватили этот крик, и вот уже покатилось приветствие над Киевом, подхваченное тысячами людей.
Закричал «слава!» и князь Игорь...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Великая княгиня Мария Васильковна проводила мужа до самых Золотых ворот.
Прощание их на глазах сотен воинов и киевлян было коротким. Святослав склонился с седла, поцеловал жену, выпрямился и поскакал. Мария подняла руку, благословляя, да так и замерла. Дружина объезжала её, и каждый негромко прощался, а она отвечала всем немногословно:
— Господь да хранит тебя...
Проводив последнего воина, она медленно, задыхаясь и останавливаясь, пошла обратно.
Восемь лет назад, когда сел её Святослав на великий Киевский стол, княгиня могла одним духом подняться в гору от Золотых ворот до великокняжеского дворца.
Ныне не то...
Сердце схватило так, что она пошатнулась.
— Что с тобой матушка княгиня? — подошла к ней ближняя боярыня и подхватила под руку.
— Сердце, милая, сердце... Покойная Басаёнкова так же маялась перед смертью...
— Что ты, Бог с тобой! Господь даст, ещё и золотую свадьбу сыграете со своим князем...
Дойдя до дома, она приказала вынести лежанку на гульбище и легла в тени так, чтобы видеть могучий Днепр, его далёкий низменный берег, подернутый лёгкой дымкой, и уноситься мыслями туда, где находится сейчас муж.
Он обещал посылать гонцов, как всегда делал в походах. Сколько ещё ждать первого гонца... Она вздохнула, закрыла глаза и погрузилась в полусон, полудрёму, когда настоящее путается с прошлым и мысли легко преодолевают расстояния...
В 1184 году Дикое Поле проснулось после зимней спячки очень рано. Уже в конце февраля старый недруг Руси хан Кончак внезапно напал на приграничный город Дмитриев-Южный и чуть не захватил его. Этот небольшой городок-крепость представлял важное звено в оборонительной линии на границе с Диким Полем. Шла она от Рязани до Курска, потом к Донцу, оттуда через Лубны до Лтавы и дальше на запад — к Поросью, включая в себя десятки городков-крепостей, застав, постов.
В марте Кончак снова двинулся на Русь, но уже в большей силе. Святослав договорился со своим соправителем Рюриком Белгородским о совместных действиях против половцев, собрал полки, поставил во главе князя Игоря в надежде на его воинское умение и славу — и просчитался: Игорь хотя и одержал победу в первом сражении, но перессорился со многими князьями, участвующими в походе. Началась свара. Половцы воспользовались смутой в русских рядах, уклонились от сражения, избежав тем самым неминуемого разгрома, и рассеялись в бескрайней степи — ищи ветра в поле! Таким образом, Игорь не выполнил главной задачи, поставленной перед ним великим князем, что сильно осложнило положение на южной границе. Кончак откочевал к морю,чтобы восстановить силы, а его место у южных границ занял другой степной хищник, хан Кобяк, тоже давний и сильный противник. Его налёты становились день ото дня всё более дерзкими. Пришлось Святославу готовить новый поход.
Целый месяц мчались гонцы великого князя из Киева в различные княжества. Целый месяц боярин Пётр, княжич Борислав и другие сподвижники улещивали, уговаривали князей принять участие в походе. Почти все князья согласились участвовать или прислать свои полки, даже Залесские. Затягивали с ответом только Игорь и его брат Буй-Тур Всеволод.
Святослав перед самым выходом в поход отправил к Игорю княжича Борислава в надежде, что тому удастся уломать братьев.
Борислав вернулся из Новгорода-Северского, где княжил Игорь по смерти своего брата Олега, на седьмой день после выхода Святослава из Киева.
— Ни Игорь, ни Буй-Тур Всеволод в поход не пойдут, — сообщил он великой княгине.
— Весть печальная... — тихо сказала княгиня.
— Прикажи готовить десяток конных кметей сопровождения, поводных коней. Я сегодня же поскачу к великому князю. Он должен знать, что рассчитывать на Игоря не след.
— Хорошо, — вздохнула княгиня. — Иди, Борисушка, тебя баня ждёт, обед... Может, успеешь отдохнуть немного. Я скажу боярину Вексичу, он распорядится обо всём.
Борислав обеспокоенно поглядел на осунувшееся лицо княгини, на её потухшие, обычно такие ясные глаза и сказал, чтобы хоть как-то отвлечь её от тревожных мыслей:
— У князя Игоря в дружине молодой певец объявился. Я случайно услышал его — чудо какой голос! И песенный дар от Бога.
— Мне говорили... — с пугающим безразличием сказала княгиня. И вдруг с прежней лукавой улыбкой, оживившись на короткое мгновение, спросила: — Виделся с княжной Весниной?
Княжич Борислав смутился, что-то пробормотал, княгиня ещё раз улыбнулась и опять замкнулась. Он ушёл от неё расстроенный...
...Каждый день выходила Мария на гульбище, укладывалась на свою лежанку, устремляя взор в туманное Заднепровье. Она ждала...
Гонец прискакал вечером на взмыленном коне. Княгиня увидела его с высоты гульбища, схватилась за сердце, что-то больно кольнуло, но она нашла в себе силы, поднялась. Гонец словно догадался о её состоянии и закричал снизу:
— Победа, великая княгиня, полная победа! — Он сполз с седла прямо на руки подоспевшим холопам.
Княгиня ухватилась ослабевшими пальцами за балясины, подпиравшие навес гульбища, сердце бешено заколотилось, но боль прошла, затем постепенно успокоилось и сердце, зато появилась слабость в ногах.
По лестнице, спотыкаясь и задыхаясь, поднимался на гульбище радостный Вексич, показывая ей издали пергаментный свиток, запечатанный красной княжеской восковой печатью...
Победа была сокрушительной, невиданной! Взяли в плен самого Кобяка и шестнадцать его ближайших ханов, в том числе и ненавистного Южной Руси Башкорта, путь которого всегда отмечался пожарами и вспоротыми животами молодых женщин. Семь тысяч пленников, огромный табун лошадей, бесчисленные отары овец. Золото, серебро, утварь, украшения...
— Как бы мне хотелось увидеть лицо князя Игоря, когда получит он это известие, — мстительно сказала княгиня.
— Вестника в Новгород-Северский к Игорю я немедля послал, не спрашивая твоего позволения, матушка княгиня. Думаю, не возражаешь, — сказал боярин Вексич, и в его глазах Мария заметила лукавство и торжество.
Милый старый Вексич... Как радуется он успеху воспитанника, как гордится им, как по-стариковски хлопотлив и заботлив», — подумала княгиня и почувствовала, что на глазах у неё выступили слёзы...
Можно только предположить, какие чувства испытал князь Игорь, узнав о богатой добыче и великом полоне, взятом Святославом, ибо сразу же, немедля, решил он обратить победу к своей выгоде. Призвав из Курска брата Буй-Тура Всеволода, он двумя полками стремительно вторгся в Дикое Поле, разбив по пути незначительный отряд половцев, ограбил и разорил беззащитные вежи и вернулся с полоном и добычей.
Что мог сделать Святослав? Как теперь, после Игоревой победы, наказать его за ослушание, за то, что чуть подвёл великого князя в большом походе против Кобяка? К тому же Игорь своевременно повинился и поздравил во многих льстивых словах старшего брата. Святослав, готовивший на следующее лето поход, теперь уже против Кончака, рассудил, что лучше простить — повинную голову меч не сечёт — и заполучить Игоря в новый поход. Игорь согласился, но с окончательным ответом тянул. Святослав отнёс это к обычной его несговорчивости и вдруг в мае случайно узнал от дружественных торков, что князь Игорь Северский вышел в поход против половцев и идёт скрытно к Дону.
Молодой дружинный певец князя Игоря, тот самый, о котором рассказывал княгине Марии Борислав, ехал в первом ряду младшей дружины. Он упросил Игоря взять его в поход на половцев и теперь с восторгом и волнением вглядывался в даль, опьянённый просторами, впервые открывшимся его взору.
Степь, ещё не иссушенная до звонкой сухости летним солнцем, но уже успокоившаяся после недавнего буйноцветья, казалась одной сплошной ковыльной дорогой без наезженных колей. Скачи вперёд, влево, вправо — всё те же едва всхолмлённые просторы.
Любо здесь разгуляться половцу!
И непривычно, тяжко русичу.
Степь!
Воздух, струистый над поверхностью её и прозрачный в вышине.
Небо — как выгоревший на солнце голубой шатёр без облачка-морщинки, только орлы медленно чертят его голубизну, рассматривая русских воинов, будто соглядатаи невидимых половцев.
Палящее солнце, от которого не укрыться ни под кустом, ни в тени деревьев...
И тревога.
Нарастающая, смутная тревога.
Почему?
И словно в ответ на тревожные мысли странно заржал жеребец — не призывно, как заржал бы, увидев в ковылях кобылицу, и не настороженно, как если бы учуял волков, и не злобно, словно перед сечей, — заржал сдавленно, как бы боясь звука собственного голоса.
Ему неуверенно ответили другие кони.
И тут же горячий недвижный воздух задрожал, заструился, потёк, овевая потное чело певца лёгким ветерком, принося свежесть и не давая успокоения.
Заволновался ковыль. Внезапно ветер усилился, и ковыль побежал волнами к восходу солнца под его упругими порывами, как перед грозой...
Певец поднял голову — в небе пустынно, орлы исчезли из его бездонной голубизны... Нет, уже не голубизны, а синевы, густеющей на глазах.
Конь беспокойно прядал ушами, вздрагивая всей кожей.
Певец огляделся — тревога овладела всеми без исключения. Даже старые сивоусые дружинники — их было несколько в младшей дружине князя, самых опытных и умудрённых многолетней борьбой с Полем, — сидели в сёдлах напряжённые, молчаливые.
Тишина.
Разом притихли кони, умолкли птицы, а в ушах возник Несущийся, кажется, отовсюду еле слышный звон...
И вдруг тишину вспорол кинжальным ударом возглас:
— Глядите!
Князь Игорь повернулся в седле, обегая взглядом степь, высматривая половецких всадников.
- Солнце, княже, солнце! — В голосе кричавшего бился испуг.
Князь поднял голову. Вслед за ним и певец, и все дружинники воззрились на небо. А там творилось ужасное.
Кто-то невидимый гасил солнце. Его краешек обуглился, почернел, как чернеет прогоревшее, угасающее полено. Но самое страшное было не в этом — мертвенная чернота медленно, неотвратимо наползала на золотой лик Ярилы. И вместе с наползающей на светило чернотой на землю надвигалась тень.
Тогда князь Игорь Святославич вздыбил сильной рукой твоего коня и крикнул так, словно посылал полк в бой:
— Сомкни рады!
Дружинники мгновенно сблизились стремя к стремени и замерли.
Потянулись томительные минуты.
Чёрная тень, словно испугавшись содеянного, сползла с солнечного лика. Всё светлело окрест, светлели и лица воинов.
Дружинники негромко заговорили:
— Знамение!
— Не к добру...
— Не вернуться ли?
Князь Игорь снова вздыбил своего коня. Тот заржал, освобождённый от недавнего страха, и заплясал на задних ногах, приседая и метя хвостом.
Братья и дружина! Кто может сказать о Божьем знамении — кому и что предвещает оно? А мне любо сложить в бою голову на краю поля половецкого или испить шеломом синего Дону!..
Князь Игорь поскакал впереди дружины, увлекая её вглубь Дикого Поля. Истинный витязь, он твёрдо верил, что вопреки всем знамениям и затмениям там, в незнаемых просторах, ждёт его великая удача и громкая слава.
Разве мог он в этот миг предположить, что в самом ближайшем будущем уготованы ему жестокое поражение на реке Каяле, потеря дружины и полка, позорный плен и унижающий достоинство русского князя почёт от хана Кончака, предложившего женить на своей дочери старшего сына Владимира, что ждёт его трусливый побег из плена и предаст он и сына, и своих уцелевших дружинников. Не дано было Игорю предвидеть, что половцы, разгромив его полки, ринутся в брешь, проделанную в обороне южной границы Руси, что падут под копытами их коней тысячи христиан, и запылают города, и с дымом пожарищ поднимутся к небу плач и стенания, и только великий князь Святослав, собрав для отпора врагу все княжества воедино, сумеет отбросить степняков в Дикое Поле. А на пиру по случаю победы придётся ему, гордому Игорю, каяться и просить великого князя отпустить вину перед ним и всей Русью.
И уж конечно, даже в самых невероятных снах не мог он вообразить, что это поражение, предопределённое Господом в наказание за его гордыню, принесёт через века ему и Святославу бессмертие.
Часть третья. БЕССМЕРТИЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
осемь столетий назад облака в небе текли так же неторопливо и отрешённо, как и в наши дни... Утреннее солнце вызолотило тронутые первой осенней желтизной листья грабов и дубов. Звонкие клики охотничьих труб вспугнули птиц, и они с порханием вырывались из кустов, разлетаясь в стороны, исчезали в зелёном мареве леса. Вдоль опушки мчалась охота — с десяток холопов во главе с ловчим и сокольники. Впереди на сухом тонконогом коне скакала девушка в коротком голубом плаще, в высокой, красного бархата, шапке, отороченной соболем. Она сидела в мужском седле уверенно и свободно. Толстая, в руку, золотистая коса вилась за спиной, билась о плащ. На полкорпуса отставая, скакал за ней седой кряжистый воин в дорогом аксамитовом платье под коротким плащом, но с боевым щитом у седла и тяжёлым мечом у бедра. Оба они неотрывно следили за соколом. Тот сделал горку и теперь падал на едва различимое в траве рыжее пятно — лисицу. Девушка привстала в стременах; воин на мгновение отвёл взгляд от лисицы и по выработанной в боях и походах привычке огляделся.
— Половцы, княжна! — Он указал в сторону шляха.
Всадники ехали неторопливой, ровной, неутомимой рысью. Впереди ярко одетый молодой хан, за ним полусотня, крыльями захватывающая уже убранные и возделанные под озимь поля. Навстречу им брели слепец с поводырём, шли несколько смердов. Завидев степняков, они бросились с дороги в поле, к кустам за пашней. На шляхе остались только старик слепец с гудами и прижавшийся в страхе к нему поводырь, паренёк лет пятнадцати.
Кто-то из половцев гикнул, но хан оглянулся недовольно, придержал коня, достал из седельной сумы лепёшку, бросил к ногам слепца. Половцы осторожно обтекали старика и парнишку.
Охота сгрудилась вокруг княжны. Половцы уже заметили их и помчались к ним галопом.
— Скачи домой, княжна! — В голосе старого воина прозвучал приказ. — Задержим поганых.
Половецкая цепь изгибалась луком, охватывая охотников точно так же, как совсем недавно те охватывали лисицу, отрезая ей путь к лесу, к жизни.
— Скачи, княжна, не медли!
Воин снял с седла щит и вздел на правую руку. Оглянулся на охотников. Их молодые, недавно разгорячённые, политые румянцем азарта лица побледнели. Смерть десятка почти безоружных людей в бою против полусотни закалённых в боях степных воинов была неминуема, но никто не поворотил коня, и чем стремительнее скакали степняки, тем суровее, твёрже становились лица молодых русов. Старый воин невольно улыбнулся с горькой гордостью — все они были его выучениками, — тронул коленями коня, выехал вперёд, оттесняя княжну и одновременно прикрывая её от половецких стрел.
— Скачи, княжна! — Это была уже мольба.
— Я на своей земле! — Княжна подняла лук и, не глядя, нащупала в колчане боевую стрелу.
Но в сотне шагов от охоты половцы осадили коней, один проскакал вперёд и что-то крикнул, показывая пустые ладони. И сразу же в ряд с ним выехал молодой хан.
Половецкий воин крикнул по-русски:
— Хан Отрак, сын великого хана Кончака, с миром к князю Игорю.
Старый воин ответил:
— Перед тобой княжна Весняна, дочь князя Северского Игоря Святославича, госпожа земли и волости!
Княжна, не опуская лука, крикнула:
— Спроси своего хана, почему его люди скачут по пашне, а не по шляху, если вы с миром?
Хан подскакал к Весняне, сияя белозубой улыбкой. Был он ещё совсем молод, тёмная бородка только начинала курчавиться на его дублёных степными ветрами и солнцем щеках.
— Счастлив, что у меня такая прекрасная и смелая свояченица — так ведь говорят русы? Моя сестра замужем за твоим братом. Мы свояки — или я плохо говорю по-русски?
— Ты хорошо говоришь по-русски, хан. — Весняна опустила лук. — Но я могла бы говорить с тобой на вашем языке.
— Мы на твоей земле, и беседу нам должно вести на твоём языке! — Хан изысканно поклонился, прижав руки к груди. — Мой отец послал меня со словами привета к твоему отцу, прекрасная Весняна. Мы заключили мир с великим князем Киевским Святославом.
По всему поведению молодого хана было ясно, что ему приятно поговорить с красавицей княжной, но Весняна не ответила. Она подумала, что охота испорчена. И ещё, что там, в стольном городе отца, в Новгороде-Северском, начнутся, наверное, пиры, и съедутся витязи, и будет воинская потеха, охоты и ловы...
— Мягкого пути копытам твоих коней, — сказала она по-кыпчакски, развернула коня и поскакала к лесу.
Вечерело. Низкие тучи медленно ползли с севера, уныло моросил дождь, ничто не предвещало погоды на завтра. Просторный, заросший травой двор загородного дома князя Игоря Северского, где жила Весняна, был обнесён высоким, в полтора человеческих роста, дубовым забором. При нужде за ним можно было отсидеться от налёта малой вражеской силы.
На высоком красном крыльце одиноко стояла Весняна, прислонясь к бревенчатой стене спиной и закинув голову, отчего казалось, что следит она за ленивыми низкими тучами, а может быть, за струйками дождя, стекавшими с навеса крыльца. И ещё казалось, что она вот-вот взвоет от беспросветности этой осени... Перестарок. Что ждёт её — монастырь ли, династический ли брак по приказу отца, нелюбимый муж и жизнь, такая же тоскливая, как и этот осенний ненастный вечер? Княжна протянула руку, поймала струйку воды в горстку, подержала в ладони, разжала пальцы, и вода утекла, как утекали её дни в этом захолустье...
В ворота постучали. Залаяли невидимые в темноте собаки. Весняна не двинулась с места, только взгляд её оживился. Стук повторился. Княжна хотела крикнуть кого-нибудь из дворовых, но тут над частоколом показалась голова человека. Промокшая шапка вороньим гнездом налезла ему на самые уши, скрывая лицо. Он огляделся осторожно и, не заметив ни дворовых, ни спущенных с цепи собак, взобрался на забор, сел верхом: пугало не пугало, половец не половец, а так, нахохлившийся воробей. Ничего страшного в нём не было, скорее он мог вызвать улыбку. Весняна и в самом деле усмехнулась. Человек спрыгнул, откинул на воротах запор, отворил створку.
За воротами стоял слепец, тот самый, что брёл по шляху, когда налетели половцы. Значит, «воробей» — его поводырь, догадалась Весняна, продолжая молча наблюдать. Паренёк протянул слепцу руку, и тот, придерживая укутанные от дождя толстой холстиной гуды, вошёл во двор. Собаки умолкли. А слепец, постояв некоторое время, уверенно, словно зрячий, двинулся к крыльцу и, остановившись в двух шагах or «его, поклонился.
— Здравствуй, государыня княжна.
— Здравствуй, Микита. — Весняна узнала слепца. - Как ты меня угадал? Я слова не проронила.
— Полсотни лет, почитай, без глаз — чему не научишься! От тебя добром веет, Веснянушка.
- Добром? Льстив ты стал, Микита, — резко сказала княжна.
— Стар я льстить, Веснянушка.
Приложив палец к губам, княжна на цыпочках, бесшумно спустилась с крыльца, скользнула мимо Микиты, остановилась рядом с парнем.
— Новый поводырь у тебя?
Слепец растерянно обернулся на её голос, и тогда Весняна удовлетворённо рассмеялась.
— Вот и не учуял, старый.
— Сердце твоё молчало сейчас, а женского лукавства я не улавливаю... давно уже не улавливаю... Новый. Данилка. Грамотен и смышлён...
— Есть хотите?
— Люди добрые в пути накормили, — степенно ответил Микита.
Княжна ушла в дом.
— Это она и есть, та самая дочь князя Игоря? — тихонько спросил слепца Данилка.
— Она и есть.
— Воистину Весняна, ибо прекрасна, как весна.
- Весна, Весняна, — недовольно пробурчал слепец. — Тавтология это, ежели по-гречески. А по-нашему, по-певческому, повтор от скудости слов...
Он не докончил, потому что вернулась княжна. За нею шла холопка с подносом, на нём стояли две чарки.
— Чего мокнете под дождём? Поднимайтесь, — пригласила княжна и указала поводырю на чарки. — Согрейтесь.
Микита поднялся без помощи паренька, холопка протянула ему поднос, он медленно, словно улавливая токи, неходящие от мёда, но уверенно взял чарку, выпил, отёр усы, протянул, не поворачивая головы, чарку Данилке. А тот пил неумело, мёд тек у него по подбородку. Холопка прыснула и забрала у него чарки.
— Спой мне что-нибудь, Микита, — попросила Весняна.
— Здесь, княжна?
— В тереме как в клетке. — Княжна зябко поёжилась и, противореча сама себе, закончила: — Входи!
— Дозволь и нам, княжна, послушать, — умоляюще сказала холопка.
Весняна согласно кивнула головой — ведь так редко случается веселье в этом медвежьем углу!
Горница быстро наполнилась людьми. Для княжны поставили стольце, рядом скамью для старого дружинника, остальные — молодые воины, дворовые девки, холопы — устроились кто как мог. Напротив Весняны на лавке сидел Микита, он задумчиво перебирал струны гудов и улыбался, прислушиваясь к негромким девичьим голосам, дожидаясь тишины.
Давешняя холопка потянула за рукав Данилку, потеснилась, давая ему место рядом с собой. Его охватило жаром, то ли от смущения, то ли от близости девичьего тела...
— Что же спеть тебе, княжна свет Веснянушка? — Микита заговорил чуть гнусаво, нараспев, как бы примериваясь к горнице, соизмеряя голос с её пространством. — Об Илье Муромце, о заставе богатырской да о Змее Горыныче? Или о славных витязях ахейских, осаждавших город Трою, что перевёл из грека Омира княжич Борислав?
При имени Борислав холопка, стоявшая рядом с Данилкой, еле слышно охнула, взглянула на княжну, но та сидела невозмутимо.
— Нового что знаешь?
— Нет у меня новых песен, княжна, не обессудь.
Данилка, радуясь возможности отодвинуться от не в меру горячей девки, шагнул к слепцу, встал за спиной, шепнул:
- Дедушка, а та?
Микита подумал, что зря не предупредил поводыря, а парень ещё не искушён в тонкостях, ему любая песнь, если красива, — хороша. Та, что имел в виду Данилка, хоть и красна, но не для Северских князей. Микита чувствовал это и понимал, хотя, возможно, не сумел бы объяснить на словах. Он промолчал, надеясь, что Весняна не расслышала слов Данилки.
— О чём он?
— Да так, княжна, пустое.
— Не петляй, Микита, лисицей, не к лицу тебе. Что за песня? — настойчиво спросила Весняна.
— Да так, объявилось одно творение на Руси... — Микита стал громче перебирать струны.
— Раз объявилось — спой!
— Не для пения оно, княжна, — для чтения. Для вникания...
— Тогда читай. — Княжна сказала, как отрезала. — Я жду! Микита вздохнул, повернул голову лицом к Данилке, словно мог тот прочитать в его пустых глазницах укоризну, и так же протяжно, с едва заметной распевностью, которой не было в его обычной речи, заговорил:
— Повесть сия о походе отца твоего славного князя Игоря Святославича против половцев поганых.
Весняна насторожилась. Нерешительность Микиты, явное нежелание петь или читать новую повесть — всё это было как-то странно, непривычно, и она перебила певца:
— Отец много походов совершил. О котором же из них повесть?
Микита умолк, руки его приглушили струны.
— О том самом, о злосчастном, княжна, — ответил он.
Стало тихо. Только Данилка, ничего не понимая, переводил удивлённо взгляд с княжны на певца.
— Так... — Весняна выпрямилась в стольце. — Кому же понадобилось через столько лет вспоминать о поражении отца? Или не было у него славных побед?
Ты выслушай вначале, потом суди, княжна! — Микита посуровел, теперь это был не сгорбленный годами старец, слепой, убогий гудец, а певец, гордый сознанием того, что несёт он людям СЛОВО. Ударил по струнам и заговорил нараспев:
— Когда взяли половцы поганые в полон Игоря смелого, понеслась горестная весть по Руси, долетела до Путивля-города, до младой жены его Ярославны...
При имени Ярославна княжна нахмурилась и подняла руку, чтобы остановить певца, забыв в раздражении, что он слеп.
А Микита уже кончил зачин и без перерыва, только смирив рокот струн, чтобы не мешали они речитативу, заговорил:
- Хватит! — прозвенел голос Весняны. — Распелся... — И она передразнила Микиту: — «Не для пения, для чтения, для вникания...»
Бесшумно исчезли дворовые, ушёл и старый воин. Княжна встала с кресла, остановилась перед слепцом. Тот сидел, сложив руки на струны гудов, подняв голову и глядя пустыми глазницами мимо девушки.
— Вся песня о мачехе?
— Нет, княжна, всё более о боях да о князьях.
— Зачем это место выбрал, старый?
— Думал, неужто красота слова не одолеет вражды женской?
— О какой вражде говоришь, старик? Опомнись! Не я ей мачеха, она мне! Не она в захолустье живёт — я! — Княжна заметалась по горнице, натыкаясь на лавки, отбрасывая их ногой. Обернулась, сказала яростно: — Не было красоты в песне, не ранила бы так...
— И о тебе ещё споют, княжна.
— Кто? Ты?
Микита опустил голову. «Нет, — подумал, — уже не я... Я свои песни отпел, теперь только повторяю. Уходит леваческий дар с годами...»
Стукнула дверь.
— Ушла княжна? — догадался он.
— Ушла, дедушка, — ответил Данилка.
— И кто тебя за язык тянул, парень... Знать надо, при каком княжеском дворе какие песни петь.
А Весняна стремительно шла по дому, бросая испуганной дворне:
— Работайте, что расселись! — Всего два дня, как Марии-ключницы нет, а уже распустились!
Выплеснув гнев, вернулась в горницу, подошла к Миките с вопросом:
— Кто же воспел Евфросинью свет Ярославну? — «Свет Ярославна» прозвучало в её устах издевательски.
— В Киеве слышал на подворье...
— Значит, уже и в Киеве люди красоту мачехи славят? Данилка бухнулся на колени, заговорил сбивчиво, надеясь успокоить княжну, умерить её гнев:
— Нет, нет, княжна, нет! Ты не думай, не поют. Мы первые. Микита переимчивый, раз услышит — век помнит. А так — нет, не поют.
— Загадками говоришь. — Княжна села.
— Мы случайно встретили князя Борислава. Он только что вернулся от половцев, куда с посольством великого князя ездил, мир заключать. Вёз с собой он дружинного певца увечного, из половецкого плена его выкупил... Твоего отца, князя Игоря, дружинник... вот он и сочинил...
— И давно он вернулся? — спросила Весняна.
— Кто, княжна?
— Борислав.
— Да уже недели три... Его в Киеве с колоколами встречали, он мир с половцами привёз...
— Три недели? — Княжна встала. — С половцами мир до первого наезда, сами вчера видели, какие они... в мире! Три недели... — Она прошлась по горнице. — Нет, брешет он. В тот раз отец всех воев выкупил. Брешет ваш увечный, не дружинник он! — И вышла.
— Только сейчас говорил тебе, парень, придержи язык-то. Ежели не знаешь чего, лучше промолчи...
— А что я такого сказал, дедушка?
— Борислава помянул. Ждёт она его, а ты — «три недели, как вернулся»! Да и не князь он вовсе, а так, княжий сын, безземельный. Был бы князем, давно бы Весняну просватал. Нету им, княжнам-то, воли в любви, нету им и любви, и браки-то их заключаются не на небесах, а на княжеских советах...
Пришла всё та же девушка, повела певца и поводыря в отведённую им горницу. Данилка шёл за ней, с волнением глядя, как колышутся в такт лёгким, танцующим шагам девки крутые бедра под белёным полотном домашней длинной рубашки, и мучился от того, что не смел спросить, как её зовут. Микита словно догадался о мыслях своего поводыря.
— Как зовут тебя, красавица?
— Дуняша. — Девушка приостановилась, и Данилка натолкнулся на неё в тесном проходе. Ему показалось, что она нарочно прижалась к нему всем своим гибким телом и тут оттолкнула его: — Какой ты неловкий, Данилка, — сказала со смехом.
В маленькой горнице Микита сразу же сел на лежанку.
— Как отдохнёте, дедушка, спускайтесь в баньку, княжна велела протопить для вас. — Дуняша откинула тканый полог на лежанке, будто певец мог видеть льняную белоснежную застилку, подвинула лавку, на которой стояла миска с варёной репой и сочными кусками мяса, ненароком задела Данилку локтем. — А Данилка может спать на сеновале, если охота... — И выскользнула в невысокую дверь, притворив её за собой без скрипа.
— Иди, парень, иди, вижу, не сидится тебе, я тут правлюсь и сам.
Весняна стояла на крыльце. Данилка проскользнул мимо княжны во двор, к чёрному крыльцу. Весняна не обратила на него внимания, мысли её были далеко, в Киеве. Три нежели, как приехал Борислав, ни весточки, ничего...
Данилка остановился под навесом, загляделся на княжну. О чём она думает? О княжиче? Ждёт? Ему стало горько за эту красивую, властную и, видимо, умную девушку, облечённую жить вдали от отцовского двора и от любимого. «Почему?» — подумал он, и сами собой стали складываться Белова: «Горше горького бессилие, горше горького неволие...» Нет, было в них что-то чужое, слышаное-переслышаное от деда Микиты, от других. Вот тот, неведомый ему дружинник, мельком встреченный в Киеве, тот имел смелость петь по-своему, гордо заявив уже в самом зачине, что будет слагать по своему разумению, а не по велению Бонна...
Утром Микита встал чуть свет, растолкал поводыря.
— Кто рано встаёт, тому Бог подаёт.
— Данилка сел, зевая. Тело ломило от лежания на жёстком, в животе урчало. Он потянулся, встал.
— Дождик вроде стих. Пойдём, Данилка поклонимся на поварне, может, сготовили уже чего, и в путь.
— Куда в такую рань, дедушка?
— В Киев, обратно.
— Мы же в Новгород-Северский хотели...
— Передумал.
В поварне хлопотала Дуняша, гордо позванивая ключами. Высвободившись, присела рядом, смотрела, как вкусно ел Данилка, и говорила без умолку:
— Старый, — Данилка догадался, что речь идёт о старом дружиннике, дядьке при княжне, — ключи мне доверил... Ключница Мария в город уехала, третий день как нету, видно, что-то стряслось... А ты в Киеве живёшь?
— Мы с дедушкой Микитой на дорогах живём.
— Правда? — удивилась Дуняша.
— Правда, красавица, так оно и есть, — подтвердил Микита. — Данилка лжу говорить не приучен.
— А в Киеве был?
— Был — ответил Данилка.
Микита встал:
— Благодарствую, Дуняша, наелся. Пойду на дворе посижу...
Данилка вскочил, чтобы проводить слепца.
— Сиди, парень, ешь, я сам, — сказал Микита и, постукивая палкой, вышел.
— Ты давно у Микиты? — спросила Дуняша, как только старик вышел за дверь.
Данилка кивнул.
— А правда, что про него у нас в девичьей болтают?
— Что?
— Будто в молодости любила его одна девушка, такая пригожая, такая прекрасная, что ходили к ней и князья, и бояре, только всем она отказывала, милого певца ждала. А он Русь обойдёт, все песни споёт и к ней возвращается с подарками. И вот однажды молодой боярин, голову от страсти потерявший, замыслил молодушку умыкнуть. В самый раз вернулся Микита, отнял красавицу у боярина, а тот взял да и ударил его половецкой витой плёткой и выбил ему очи. Правда ли это?
Данилка никогда ничего подобного от Микиты не слыхал. Он решил, что спросит певца непременно, но потом подумал, что не стоит — так рождаются народные сказания, а он случайно оказался у истоков легенды. Так надобно ли пытаться узнать истину?
— А дальше что? — спросил он Дуняшу.
— А дальше грустное. Дождался боярин, пока Микита в обход по Руси с песнями уйдёт, убил красавицу, а дом поджёг... И приходит ныне на пепелище Микита каждый год льёт слёзы кровавые из пустых глазниц... — Дуняша вздохнула и утёрла украдкой слезу.
Действительно, на пепелище они с Микитой однажды приходили, это правда. Так, может быть, и не легенда всё это? Данилке представилась красавица, чем-то похожая на княжну Весняну и на Дуняшу одновременно. Он так и сидел с приоткрытым ртом над миской, пока не кликнул его в дорогу слепец.
Днём снова зарядил дождик. Весняна слонялась по дому, хмурая, раздражённая. Дворовые попрятались, чтобы не попадаться ей на глаза. Дуняша усадила девок за пяльцы, те пели заунывно, хоть вешайся, хоть вой в голос...
Весняна снова вышла на крыльцо, прислонилась, как давеча, глядя в низкое, Лохматое от туч, небо.
В ворота постучали. Княжна вздрогнула. Постучали снова.
— Эй, кто-нибудь, отворите ворота! Заснули? — Крикнула она.
Из дома вышла Дуняша, подошла к воротам, прильнула к щели и сразу же стала открывать.
— Кто там? — нетерпеливо крикнула ей княжна, но Дуняша не успела ответить — в ворота вбежала ключница Мария в тёмном, промокшем плаще. Платок сполз на плечи, Тёмно-русые волосы выбились из-под гребня, синие глаза в опушке тёмных ресниц были заплаканы. Она заметила княжну на крыльце, подбежала к ней и рухнула перед самым крыльцом на колени — в лужу, в грязь.
— О милости прошу, государыня княжна!
Весняна всё ещё смотрела поверх головы Марии на ворота, потом поняла наконец, что того, кого она ждала, там нет, и обратила внимание на женщину, стоявшую по-прежнему на коленях, в грязи.
— Где же ты пропадала, почитай, три дня, Мария? Хороша ключница! Как в воду канула, а хозяйство без неё вкривь да вкось...
— О милости прошу! — повторила Мария, возвысив голос.
— Вот велю выпороть — и будет тебе милость! Говори!
— Дозволь на твоём дворе увечному дружиннику остановиться. Раны открылись в пути, плох он...
— Когда и кому я в приюте отказывала? Встань, не пристало ключнице на коленях ползать, — сказала Весняна спокойно. — Уж не суженого ли встретила по дороге, что так просишь?
— Суженого, княжна, суженого, без вести пропавшего, моего единственного... Сколько лет ждала, против разума надеялась.
— Это кого же? — заинтересовалась наконец Весняна.
— Может, помнишь, государыня, дружинного певца молодого, что Вадимыслом прозвали за разум и смётку? Того, что в плен попал тогда с отцом твоим...
Весняна нахмурилась гневно: сегодня словно все сговорились напоминать о неудачном походе отца.
— Отец всех выкупил!
— Не всех, княжна, его — нет... А теперь вернулся. Увечный, горит весь, лихоманка его терзает...
Весняна вспомнила и молодого дружинника, учившего её играть на гудах, и его песни, и то, как незаметно занял он место старого дружинного певца, могучего и, казалось, вечного Ясеня, когда тот стал вдруг прихварывать. Вспомнила о чём шушукались в девичьей: что её сенная девушка Мария влюблена в певца, а он на неё внимания не обращает, и ещё глухие слухи о том, что отец бросил раненого певца, когда бежал из плена, опасаясь, что станет тот путами на ногах... И не выкупил потом... А певца передавали от хана к хану, сохраняя жизнь увечному рабу за его песенный дар...
— Так что же ты, пусть входит.
— Прости, княжна, что не всё сразу сказала. — Мария продолжала стоять на коленях.
— Ну?
— Твой отец его не принял... Со двора согнал, в пределах княжества появляться запретил...
— За что?
— За повесть, им написанную.
— О походе отца?
Мария вздрогнула и безнадёжно горьким голосом прошептала:
— Знаешь уже...
Весняна долго молчала, теребя косу.
— Что же ты его, увечного, под дождём так долго держишь, дура?
Мария охнула, вскочила на ноги и побежала к воротам. Через минуту она уже вводила во двор двух мужиков с носилками, на которых лежал укутанный воинским изношенным плащом человек.
— Осторожно, осторожно, — предупреждала она мужиков, идя рядом с носилками, глядя в мокрое, без кровинки, с заострившимся носом лицо раненого, придерживая носилки и приговаривая ласково: — Потерпи, лада мой, потерпи... немного осталось...
Мужики с носилками скрылись на заднем дворе. Весняна всё стояла на крыльце и думала, что вот так же мог бы приехать и Борислав, пусть раненый, увечный, она бы выходила его... Но его нет, он в Киеве, а есть дождь, и тоска, и ожидание, и смутная зависть к Марии и её любви, такой прекрасной в своём неистовстве и такой горькой... И ещё томило её предчувствие, будто вошло в её дом вместе с этим человеком что-то новое, страшное, что переломит всю её судьбу...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ранним утром в библиотеке великого князя Киевского Святослава царил полумрак. На дворе моросил дождик, и сумрачность просторной горницы не могли скрасить даже цветные стёклышки в оконцах. Вдоль стен тянулись полки с книгами и свитками, в середине, у ларей, сидели переписчики-монахи. У открытого окна стоял смотритель библиотеки отец Паисий, изрядно поседевший, но не утративший лукаво-добродушного, временами по-детски наивного взгляда всё ещё ясных глаз.
— Вот же зарядил, проклятый, прости меня, Господи, на скверном слове, сеет и сеет, — проговорил Паисий.
Один из переписчиков, со смешливым, плотоядным, мясистым, до сальности, лицом, поднял голову и смиренно, с должным уважением к смотрителю, но и наставительно, словно говорил с ребёнком, сказал:
— Осенний дождик к будущему урожаю, отче.
— Это конечно, это да... Только земле оно благодать, а на душе муторно. — Паисий отошёл от окна, скользящим, лёгким шагом приблизился к переписчикам, заглянул в работу говорившего. — Ты работай, работай, Карпуша.
Скрипели перья, барабанил за окном дождь, по полкам ползали ленивые осенние мухи. Паисий отошёл от переписчиков, пробубнив по-латыни:
— Темпора мутантур эт нос мутамур ин иллис...
Карп смешливо перевёл шёпотом:
— «Времена меняются, и мы меняемся с ними», что должно понимать так: когда дожжит, у него мозжит...
Сидящий рядом с ним Пантелей хохотнул, издав звук «гы-гы» на самой низкой октаве. Быть бы ему дьяконом по его удивительному басу, но природа иногда выкидывает с людьми странные шутки — Пантелею медведь на ухо наступил.
Остафий, что сидел чуть в стороне, поднял голову от пергамента, строго взглянул на товарищей. Был он худ, носат, жидкие волосы, заплетённые в косицу, обнажали высокий лоб, чахлая бородка почти не скрывала узкого скошенного подбородка.
Паисий снова подошёл к окну, поглядел на низкие тучи, повздыхал, потоптался, вернулся к переписчикам. Заглянул через плечо Пантелея в рукопись, вчитался и даже руками всплеснул от возмущения:
— Ты чего пишешь, курья твоя голова?
— Гы-гы... Что дадено, отче.
— Ты читай, читай!
Переписчики подняли головы от работы, обрадованные передышкой и развлечением — от Пантелея всего можно было ожидать.
— «Лета от сотворения мира, — зачастил скороговоркой Пантелей, склонясь над листом, — шесть тысяч шестьсот девяносто второго1 навёл князь Игорь Северский полки на землю половецкую, и побеждены были наши гневом Божьим, и стало нам за наше прегрешение... — остановился в недоумении и растерянно закончил: — радость...» Гы-гы...
— Гы-гы, — передразнил его Паисий. — Ты вникни: половцев за год до похода князя Игоря наш великий князь Киевский Святослав Всеволодович разбил. И была радость. А князь Игорь его победу на своё поражение разменял. И стало нам горе. Так что надо писать?
— «Там, где радость у нас была, — покорно прочитал в книге Пантелей, — ныне же воздыхание и плач распространились».
То-то, орясина. Соскоблишь и перебелишь. — Паисий пребольно ткнул пальцем в макушку монаха и тут же перекрестился, набожно пробормотав: — Прости меня, Господи, на скверном слове...
Стукнула дверь, и вошёл княжич Борислав.
Отец Паисии радостно улыбнулся — он любил молодого княжича, хотя и раздражался частенько, споря с ним: Борислав опровергал, не утверждая, и утверждал, не настаивая. Княжич принадлежал к новому поколению молодых вельмож, не всегда и не во всём понятных простодушному, при всей его книжной мудрости, отцу Паисию. Оно возникло буквально на глазах при Киевском и Черниговском дворах за годы правления Святослава, годы тишины и благоденствия. Это поколение поражало способностью сочетать пристрастие к красивой одежде и роскоши в быту, что прежде считалось недостойным мужа, с глубокими и обширными познаниями в истории, искусстве, философии, с умением говорить легко и вскользь о важном, долго и витиевато о том, что недавно полагалось второстепенным, высказывая эллинскую мудрость, византийскую изысканность, восточную цветистость и славянскую созерцательность.
Любовь к охоте, воинские упражнения, частые разъезды, перемежаемые бдениями до первых петухов над книгой или долгой застольной беседой о путях философии, изнеженность и сила, пресыщенность и любопытство к жизни, приятие мира, каков он есть, и бесплодные мысли о его совершенствовании — вот что наполняло жизни этих молодых вельмож.
В Бориславе этот удивительный сплав проявлялся особенно ярко, впрочем, в посольских делах это ему только помогало.
Переписчики встали и чинно поклонились, княжич Борислав рассеянно кивнул в ответ, прошёлся вдоль полок, рассматривая книги, улыбаясь им, как старым знакомцам. Одна — в тёмном от времени переплёте телячьей кожи — привлекла его внимание.
— Пополняется библиотека, отец Паисий? — Он взял книгу.
— Денно и нощно разыскиваю редкости для великого князя. Да... денно и нощно... Книга эта — «Похвала Ярославу Мудрому». — В голосе Паисия звучала гордость.
— Это который же список?
— Самый первый, княжич, самый что ни на есть первый, да... Три года искал, год добывал, с ног сбился, и вот он тут.
Борислав прочитал вслух:
— «Велика бо бывает польза от учения книжного...»
Паисий, полузакрыв глаза, подхватил наизусть:
— «Книгами бо кажем и учимы осмы пути покаянию, мудрость бо обретаем...»
— Мутно в старину писали, хотя и мудро. — Борислав захлопнул книгу, положил на место.
Паисий обиженно поджал губы.
— Слыхал о новой повести про Игорев поход? — спросил Борислав.
Паисий заулыбался, обиды он долго не держал, а о книгах мог говорить нескончаемо.
— Не токмо слыхал, читал, княжич Борислав.
— Даже читал? Каким же образом?
— Да так, случаем довелось. Забежал на подворье. Там этот, увечный... Господи, да что я тебе говорю! Ты же его сам из плена половецкого привёз, — сказал Паисий.
— Разгорелись, наверное, глаза, отче, — усмехнулся княжич, — захотелось в библиотеку заполучить?
— Это конечно, это да... Творение дивной силы... Только ведь...
— Что?
Паисий замялся. Переписчики с любопытством поглядывали на него, продолжая скрипеть перьями.
— Я ведь что хотел сказать, — решился проявить свою осведомлённость старец, — что уехал он и повесть свою увёз к князю Игорю.
Борислав взял с полки книгу, полистал, сказал, не поднимая глаз, как бы между прочим:
— Князь Игорь повесть не принял и своего увечного дружинного певца от себя погнал.
Переписчики враз подняли головы.
— Господи, за что же? — удивился Паисий.
— За свой же собственный грех.
— Ась?
— За то, что бросил он певца в плену, да и забыл о нём, а тот через пять лет — нате вам! — живым укором перед князем явился да ещё повесть эту привёз... Да ты сам читал, отче, понимаешь...
Паисий не очень-то понимал, но промолчал.
— Я его к себе звал, уговаривал в тиши и покое пожить, отдохнуть с дороги, отъесться, осмотреться, дом-то у меня пустой, живи — не хочу. Так нет же, — с досадой сказал Борислав, — на подворье ему захотелось! До сих пор в толк не возьму, чего он туда рвался.
— Да ведь он, княжич, певец, его понять можно: столько лет в безвестности, в молчании, а тут на родную землю приехал! Так разве можно винить его за то, что повесть свою он людям прочитать хотел? — стал горячо объяснять Паисий. — А на подворье всегда народ толпится, кто ночует, кто проезжает, слушателей — хоть отбавляй. Любому творцу живой отклик требуется, а без него жизнь теряет смысл.
— Ты прав, отче, нелегко понять творца. Просил я его дать мне повесть переписать в твоей скрибтории, список-то его ветхий, буквы за годы поистёрлись. Он и тут поперёк молвил: вперёд князю своему, Игорю, поклонюсь, повесть к ногам его положу, а там и переписчики найдутся.
— Это конечно, это да... Повесть называется «Слово о полку Игореве» — значит, князю, своему он её и посвятил.
Борислав не сразу ответил, поставил книгу на место, прошёлся вдоль полок, не оборачиваясь, сказал:
— А не попросить ли тебе у великого князя дозволения взять повесть в библиотеку?
Господи, да конечно же... да... — обрадованно зачастил Паисий и вдруг словно споткнулся о странную мысль. По своей наивности он тут же и высказал её княжичу: — А почему бы тебе не попросить, княжич Борислав? Ты к великому князю ближе.
Княжич обернулся, задумчиво поглядел на Паисия.
— Ты, отче, приставлен книги собирать, с тебя и спрос.
— Так, так, с меня спрос, ежели мимо библиотеки великого князя книга пойдёт, да... А где же певец-то ныне?
— Бог его ведает. — Борислав пошёл к дверям, открыл створку, помедлил. Сквозняк пронёсся по полкам, по ларям, зашевелив листы и свитки. — Ты у боярина Ягубы спроси, он знает даже, о чём мыши пищат в чужих амбарах. — И ушёл.
— Вот же; накрутил и ушёл, — сказал, ни к кому не обращаясь, Паисий.
— Княжич книгочей известный. Любит книгу, отче, — сказал Остафий.
— Спросить и вправду боярина Ягубу, что ли? — задумчиво произнёс Паисий. — Не припомню, когда бы дружинный певец в опалу попадал...
— Спрос не вина, отче, — сказал Карп.
— Это да, это оно конечно, только больно я его, аспида, робею, прости меня, Господи, на скверном слове.
Пантелей хмыкнул, а Остафий, взглянув на него укоризненно, сказал Паисию:
— Если чего у властителей хочешь добиться, то и в лоб нужно и в обход идти.
— А чего я хочу?
— Повесть эту хочешь сюда. И княжич того же хочет, только вот почему в сторонке остаётся, тебя втравливает? И ты это понимаешь и потому корчишься. Но всё же встрянешь, отче, знаю я тебя...
— Страшно, — вздохнул Паисий.
— Чего же страшно, отче? — вмешался Карп.
— Сам не пойму. Что-то не так в повести, непривычно слуху.
— При восхваляющих книгах, отче, сидеть, конечно, спокойнее и безопаснее, — сказал Остафий.
— Гы-гы! — обрадовался Пантелей.
— Опять ржёшь, аки конь стоялый? Не твоего ума дело!
Паисий подошёл к Пантелею, заглянул через его плечо в рукопись, закричал тоненько, найдя выход раздражению:
— Что ты пишешь, орясина? Меньше в чужие дела встревай, разговоры слушай, до тебя не касаемые. Опять скоблить?
Дверь в библиотеку, не скрипнув, не стукнув, отворилась, и на пороге, никем не замеченный, появился боярин Ягуба.
Несмотря на седину, он не производил впечатления старика, был по-прежнему высок, худ, мягок в движениях. Он ходил в мягких козловых сапожках без каблуков, носил тёмные одежды.
— Сколько раз подчищаем, аж светится лист-то. — Паисий взял лист, для убедительности показал на свет Пантелею. — Дубина! Гы-гы...
— Балуют переписчики? — негромко спросил Ягуба, выходя на свет.
Паисий вздрогнул, переписчики встали.
— Ох, напугал, боярин, неслышимо ходишь...
— Балуют, спрашиваю, переписчики?
— Не то чтобы балуют, ошибаются, сытые рыла... Сколько же можно подчищать! — Паисий мелко перекрестил боярина, и непонятно было, отгоняет ли он злого духа или благословляет.
Ягуба заметил испуг смотрителя и усмехнулся. Его боялись, сторонились. Вроде и не занимал он особого положения при дворе великого князя — ближний боярин, каких несколько, но и во дворце, и в Киеве знали, что власть его велика, а влияние на Святослава огромно. Особенно усилилось оно после смерти княгини Марии.
— Взыщи за пергамент, — посоветовал Ягуба.
Разве в пергаменте одном дело? — заторопился Паисий, в раздражении не думая, что рискует навлечь на переписчиков гнев боярина. — Ты же знаешь — великий князь в день своего рождения пожелал высоких гостей книгами одарить. И я обещал быстрее и лучше вольных переписчиков сделать. Меньше месяца сроку осталось, а мы всё подчищаем, перебеливаем...
— Нерадивых накажи. Или вот что: управлюсь с делами и займусь ими.
— Лучше я сам приструню, боярин, — испугался за переписчиков Паисий.
— Сам... сам ты их распустил, отче. — Ягуба подошёл к переписчикам, поглядел на их склонённые головы, скривился брезгливо. — Духом кислым несёт. Великий князь деньги немалые на книги отпускает, к себе приблизил, в своё великокняжеское книгохранилище допустил монасей, а у этого на рясе только что вчерашних щей нету! — Он ткнул пальцем в Пантелея, прошёл вдоль ларей. Паисий семенил за ним.
— За книги я батюшку Святослава Всеволодовича денно и нощно благодарю, за заботу его великокняжескую... И за деньги, что на новые книги он даёт... — Паисий оглянулся на Остафия, тот поднял голову и еле заметно ободряюще кивнул смотрителю. — Это... вот, это да... — засмеялся Паисий.
— Что? Не понял, отче, — остановился Ягуба.
— Появилось на Руси одно дивное творение...
— Ну?
— Достать бы.
— Так достань, на то и поставлен.
— Это конечно, это да, только вот...
— Ну что ты мнёшься? Прост ты больно, отче, всё у тебя на лице написано. «Слово о полку Игореве»? — Ягуба с возрастом научился забегать стремительной мыслью вперёд собеседника, ему доставляло удовольствие огорошить его внезапным вопросом, предугадав то, к чему тот только шёл.
— Оно, боярин.
— Забудь.
— Ась?
— И думать, говорю, забудь. Ибо восхваляет князя Игоря.
— Что-то не пойму я, боярин. Игорь Святославич — он же великому нашему князю двоюродный брат и союзник.
— Не все братья по крови и по духу близки.
— Это конечно, это да... но...
— Князь Игорь на Святослава Всеволодовича обиду затаил, что не даёт он ему Черниговский престол.
— Эх, боярин, княжьи обиды как тучи по весне: подует злой ветер с поля половецкого — и нет их. Впервой ли у них размолвка...
— Тут, отче, не просто размолвкой, тут изменой пахнет. — Ягуба не мог отказать себе в удовольствии показать причастность к тайнам большой великокняжеской политики. — Князь Рюрик Ростиславич Белгородский склоняет Игоря к союзу против нас. Так что по всему выходит — не нам об Игоревой славе заботиться. И повесть эта — дело его, нас не касаемое.
В библиотеку доходили разговоры о княжеских распрях, спорах. Слова Ягубы не были для монаха таким уж большим откровением. Но при всём своём простодушии Паисий научился, находясь вблизи престола, наблюдать изо дня в день за жизнью большого двора, не торопиться выказать осведомлённость, тем более когда речь заходила о князе Рюрике, соправителе великого князя.
— Это конечно, это да... — Паисий сокрушённо покачал головой. Руки его, непроизвольно потянувшиеся к бородке, чтобы огладить её, замерли. Не успев додумать, он выпалил: — Только, боярин, князь Игорь повесть-то не принял. И дружинника, который её написал, со двора своего согнал... — Не закончив, он искоса поглядел на боярина и остановился.
Для Ягубы это была новость. Но он по многолетней привычке ничем не выразил своего неведения. Наоборот, как можно более естественно спросил, словно давно уже знал об этом, и обдумал, и взвесил возможные последствия:
— Ну и что?
— Сказано В Евангелии: приобретай мудрость.
— Он всё о своём. Забудь!
— Я ведь к чему: не приобрёл, а согнал! Вот и выходит, кому мудрость во славу, а кому и в укор...
Ягуба задумался. О повести придётся докладывать великому князю. Но что докладывать?
— А ты не так прост, отче. — Он пытливо поглядел на Паисия, как бы заново оценивая его, и сказал задумчиво: — Рюрик Ростиславич хочет женить племянника на дочери Игоря и тем союз против нас укрепить...
— Неужто на Весняне? — воскликнул Паисий и сразу же пожалел о вырвавшихся словах: княжич и Весняна часто встречались здесь, в библиотеке, здесь зарождалось их чувство, и так вышло, что он, Паисий, смиренный Божий раб и слуга книг, стал их поверенным. А вот знает ли об их любви Ягуба?
Ягуба знал. И по своей привычке сразу же показал это, чуть улыбнувшись глазами изумлению Паисия:
— Княжич Борислав в большой княжеской игре пока ещё пешка.
— И пешка в ферзи пройти может.
— Если бы все пешки ферзями становились... Да и то сказать: князей много, а завидных престолов на Руси раз, два — и обчёлся. В большой поход Святослава Всеволодовича против половцев — помнишь, пять лет назад? — под его знамёна до ста больших и малых князей встало. И каждому свой престол нужен, и каждый на более высокий жадными глазами глядит, смерти родича дожидается.
— И собачатся между собой, и усобицы сеют, и половцев на подмогу зовут, а те жгут Русскую землю, — подхватил Паисий. — А потом половцев тех же вместе укрощают. Нашим князьям половцы вот как нужны, без них вроде и князья-то зачем?
— Ты как про князей-то рассуждаешь? — вдруг встрепенулся Ягуба. Слова Паисия заставили его потерять осторожность и заговорить о том, что давно уже занимало мысли боярина, зрело в нём годами, никогда не прорываясь, но накладывая незримый отпечаток на его поступки и слова — убеждение в том, что княжеская лествица несёт разор Руси.
— Это я твою же мысль развиваю, боярин!
— Занёсся умом! Не посмотрю на сан, велю драть, чтоб выветрилось!
Ягуба вышел.
— Слава тебе, Господи, понесло! — перекрестился Паисий, так и не поняв, отчего вдруг разгневался боярин.
Остафий прошмыгнул к двери, приоткрыл, поглядел вслед Ягубе.
— К великому князю боярин пошёл, — сказал многозначительно.
— А вы работайте, работайте! Пантелей! Покажи, что ты переписал! — сказал Паисий и стал перебирать листы на лавке монаха. — Ох ты, наказанье ты моё. Ну что ты тут пишешь? «Разоренье городов от усобиц княжеских...» Есть эти слова в летописце?
Пантелей вгляделся в переписываемый текст.
— Нет, отче.
— Откуда взял?
— Ты сказал, отче.
— О Боже! Остолоп! Дубина нетёсаная! — зашёлся в гневе смотритель. — Я сказывал... Разоренье — оно от половцев. А князья — наши защитники, радетели.
— Так ты же только сейчас, отче, с боярином... сам...
— Сам, сам — заладил, дурень! Слушать надобно головой, а не токмо ушами. Сказывал... Мало ли что я сказывал! Сказанное слово носимо ветром, вспорхнуло из уст — и нет его. Письменное слово — навеки. — Паисий постепенно успокаивался, и слова его зажурчали привычно: — Мы что творим? Гишторию! И потомки о нас, о нашем времени по ней судить станут. Строго, взыскательно спросят нас за всё. Так надобно ли им знать, что князья наши в слепой гордыне, в жадной алчности брат на брата шли, неся великий разор земле?
— У потомков своих забот хватит, отче.
— О, бестолочь! — Паисий задохнулся от нового прилива гнева, стал яростно тыкать костяшкой согнутого пальца в темечко писцу.
— Отче, опомнись, ты же не раз говаривал, что мы должны правду потомкам нести. — Остафий осуждающе поглядел на Паисия. — А Пантелей — наивная душа.
Смотритель враз утих, опустился рядом с Пантелеем, почесал бороду, вздохнул, погладил переписчика по голове.
— Говорил и не отрекаюсь. Только ведь эти книги дарственные, парадные, для княжеского чтения. Понимать надо разницу, дети мои... — Он задумался.
Здесь, в княжеской библиотеке, ради собирания книг — дела, главнее которого Паисий полагал только оборону земли от вражеских набегов, приходилось ему и умалчивать, и льстить, и юлить, и видел он в том великий подвиг свой перед историей. Но до какого предела может довести этот путь, есть ли оправдание умолчанию, и кто знает, когда этот предел переступишь и станешь, даже с лучшими побуждениями, споспешествовать усобицам княжеским?
После разговора Ягубы с отцом Паисием люди боярина два дня, сбиваясь с ног, выясняли, где обитает изгнанный князем Игорем певец. Вызнали, земля слухом полнится...
Казалось бы, можно идти к великому князю, рассказать и о том, что князь Игорь своего же певца прогнал, и о том, где он сейчас находится. Ан нет, мучило Ягубу сомнение, потому что не прочитал он повесть проклятую, не прослушал, когда, как доложили только теперь его люди, читал певец на подворье. Стар стал, наверное, не учуял...
Вот и терзался Ягуба, не зная, что делать. Не сказать великому князю — сам узнает, осерчает, почему своевременно не доложил, и неизвестно ещё, во что его гнев выльется.
После смерти княгини Марии Святослав неузнаваемо изменился. Ровесник Ягубы, он превратился в сгорбленного старца. Но это бы ничего, изменился он и внутренне. В сущности великий князь стал совсем другим человеком. Прежде бесстрашный в бою, он стал теперь бояться смерти и одновременно ждать и желать её. Всегда умевший сдержаться и обуздать свой гнев, он стал давать ему волю, вскипая яростью порой даже по пустякам. Прежде мудрый, стал хитрым, всегда умевший мыслить широко, как надлежит истинному государю, вдруг стал мелочным и получал удовольствие от запутанной дворцовой мышиной возни приближённых.
Только теперь начал понимать Ягуба, как велико было благотворное влияние Марии на мужа. Даже ему не хватало княгини, хотя и не стал он ей так духовно близок, как покойный Пётр...
Так ничего и не решив, Ягуба пошёл дальним, кружным переходом к светёлке Святослава, где он после смерти жены спал в одиночестве.
Ему встретилась дородная, дебелая кормилица. Она сладко улыбалась и вся колыхалась, как сдобное тесто. Могучая грудь распирала холщовую рубашку, и дух шёл от неё густой, женский, соблазный. В переходе было тесно. Проходя мимо, озорная баба притиснула его телесами к стене. Он сказал ей, словно коню:
— Но, но, балуй! — Однако же ущипнул за податливый бок. — Проснулся великий князь?
— Спит ещё, — пропела тягуче кормилица, не отстраняясь.
Ягуба вгляделся, припоминая. Кормилица была новенькой, взятой из ближней деревеньки, вдовой. Муж погиб, оставив её с тремя детьми и на сносях. Теперь она кормила сразу двух правнуков чадолюбивого великого князя. Была расторопной, опрятной, заботливой и явно искала покровительства при дворе, страшась вдовьей доли и того, что, выкормив княжат, придётся ей возвращаться в деревеньку, к голодной жизни, из которой уж ни ей, ни детям её не будет выхода...
Ягуба, так и не женившийся, иногда всё ещё поглядывал на жёнок. Сегодня ему было не до них.
Он шлёпнул её пониже спины и пошёл дальше. Кормилица вздохнула, поплыла по переходу в сторону светёлок...
Во внутреннем дворе ключница следила, как холопки кормят гусей и индеек. Чуть поодаль отроки выводили из конюшни коней на выгул. Ягуба поглядел, ни слова не сказал, к удивлению ключницы, и пошёл на второй, бронный двор. Здесь рубились на мечах два молодых дружинника, а третий, кряжистый, с сивой бородой и внушительной плешью, следил за ними и что-то говорил. Ягуба остановился, стал наблюдать. Сил у молодых парней было много, но умения ещё маловато, они прыгали, ухали при каждом ударе, ловили удары противника на щит с излишним усердием, если не сказать — с опаской. Старый дружинник, очевидно, видел всё это не хуже Ягубы, потому что вдруг отстранил одного из молодых, встал на его место, не надевая шлема, кивнул второму. Тот нанёс удар, старый воин чуть шевельнул щитом, и меч скользнул в сторону и вниз. Увлекаемый силой удара, парень покачнулся, и старик тут же плашмя ударил его мечом по плечу.
«В бою такой удар — смерть», — отметил Ягуба про себя одобрительно. Старого воина он хорошо знал, тот был всего лет на пять моложе, они бились радом во многих схватках. «Пожалуй, — подумал Ягуба, — сейчас я против него уже не выстоял бы». Захотелось пройти туда, на бронный двор, поиграть мечом, как в молодости, показать сноровку, умение, себя потешить. Но мысль о предстоящем разговоре с великим князем не давала ему покоя.
Ягуба поднялся к светёлке Святослава. Поскрёбся в дверь.
— Входи, Ягуба, — услышал он хриплый со сна, низкий голос великого князя.
Ягуба вошёл, притворив за собой дверь, отвесил быстрый поклон. Святослав сидел на ложе у высокого ларя с книгой и оплывшей свечой. Видно, опять ночью читал Псалтирь. Он был в простых, белёного полотна портах и рубахе, поверх которой накинул заячью душегрейку, в меховых разношенных босовиках.
— Знобит меня что-то, — сказал он вместо приветствия.
Ягуба вышел из светёлки и сразу же вернулся, неся кружку парного молока и ломоть свежего тёплого хлеба, молча поставил перед стариком.
Святослав понюхал хлеб, отломил корочку, пожевал, запил молоком, ещё раз втянул в себя большими ноздрями пряный, сытный запах утреннего хлеба, отложил в сторону.
— Закрой-ка Псалтирь, — приказал боярину.
Тот повиновался.
— Теперь открой, где получится.
Ягуба привычно отвернулся, подчёркнуто не глядя на книгу, раскрыл, ткнул пальцем в строку.
— Читай, — приказал князь.
— «И ликовали после этого с музыкой и веселием семь дней...» — прочитал Ягуба.
— Ликовали? Хм... А после чего ликовали-то?
Ягуба быстро нашёлся:
— После празднования твоего славного дня рождения! — сказал он и тут же испуганно подумал: «А почему будут ликовать после празднования, а не на самом праздновании, на пиру?» Но Святослав, к счастью, не заметил явной нелепицы в словах боярина.
— Не льсти, Ягуба, знаешь ведь — не люблю. Ликовать после моей смерти будут.
— Тебе ли о смерти думать, великий князь?
— Зябко... — сказал Святослав, кутаясь в душегрейку. — То от могилы близкой... На санях сижу[106]... Что в городе?
Вот уже который год после смерти княгини Марии этим вопросом начинались утренние беседы великого князя и ближнего боярина, беседы, во время которых решались многие городские и государственные дела, начинались интриги, намечались походы. Беседы, которые поставили Ягубу впереди многих бояр, подручных князей, даже сыновей Святослава.
— Всё спокойно в городе. — И это была как бы обязательная формула начала беседы — всё спокойно. — Вот только хан Кунтувдей остановился проездом со своими мужами, ввечеру бражничал, на язык невоздержан был.
— И что же наговорил?
— Дескать, ты великий князь, Киевский престол только из милости Рюрика Ростиславича всё ещё удерживаешь.
— Вот же погань некрещёная... Это мы ему припомним. Дельного чего сболтнул?
— Нынче у них, мол, урожай выдался сам-шест, и все Рюриковы волости будут с большими хлебами.
— Так, так... И к чему бы это?
— А к тому, что самый раз укоротить твою власть сейчас Рюрику.
— Хана взять — ив узилище! — Святослав сказал это, не повышая голоса и не изменив даже интонации.
— Осмелюсь напомнить, великий князь, хан — владетель тюркских родов, на Рюриковых землях сидит, ему верный пёс.
— Свои дела с Рюриком сам улажу. Больно силён он стал союзом с кунтувдеевскими родами.
Ягуба преувеличенно громко вздохнул.
— Что засопел, боярин? Полагаешь, круто?
Ягуба кивнул.
— Возможно... Да больно причина удобная: поношение государя на его же земле. Добрый случай соправителю моему Рюрику урок преподнести. Что ещё?
— Князь Игорь Святославич... — Ягуба остановился, по едва заметному движению князя уловил, что тот заинтересовался, и стал подбирать слова: — Князь Игорь дружинного своего певца, из плена вернувшегося, не принял.
— Вот как? — Святослав задумался.
В дверь постучали, и сразу же, не дожидаясь ответа, вошла мамка, за ней давешняя кормилица с ребёнком на руках. Это был утренний ритуал, заведённый Ягубой после смерти Марии, чтобы отвлечь Святослава от горестных мыслей о безвременно ушедшей жене. А правнуков хватало — многочисленные внуки исправно поставляли их...
Ягуба неслышно отошёл в сторону.
Мамка поклонилась в пояс, проворковала:
— Великий государь, твой правнук тебе доброго утра желает!
Святослав взял младенца, приподнял пелёнку с его личика, улыбнулся умильно, почмокал, сделал козу, покачал, спросил мамку:
— Это который?
Своих правнуков великий князь частенько путал, и вопрос мамку не удивил.
— Княжич Мстислав, государь. Видишь, глазёнки голубенькие, а реснички собольи, а бровки куньи. Мстислав, государь.
— Да, да... Мстислав. — Князь смешно почмокал, протянул пискляво: «Мстисла-ав, аушеньки», вернул мамке ребёнка. — Унеси.
Мамка передала ребёнка кормилице, поклонилась поясно, выплыла, за ней кормилица протиснула дородное тело в дверь, успев стрельнуть глазами в боярина.
«Настырна», — подумал Ягуба, но без раздражения, скорее даже как-то ласково.
— Открой-ка, — снова приказал князь, и Ягуба, без дальнейших слов поняв его приказ, захлопнул Псалтирь и тут же открыл, ткнул пальцем в нижнюю строку.
— Читай.
— «Так скоро понесли неправедную казнь говорившие в защиту города, народа и священных сосудов...»
Святослав сказал, кутаясь в душегрейку:
— Неправедная казнь... Дружинного певца прогнал... Ты сам-то прочитал повесть?
— Виноват, великий князь, руки не дошли, — ответил Ягуба, поражаясь, как Святослав даже из тёмных предсказаний Псалтири, во что Ягуба не верил и над чем втайне посмеивался, хотя и уважал в князе выдающиеся ум и всестороннюю образованность, умеет извлекать зерно истины.
— Не дошли, не дошли... Зачем поставлен?
— Говорят, великой силы творение.
— Вот именно, что великой. И славу поднимает.
— Игореву? — осторожно спросил Ягуба.
Оказывается, князь уже всё знал. Видимо, Борислав успел доложить. Быстро шагает в милостях княжич, не пора ли укоротить его? А может, и не Борислав — даже Ягуба не знал всех осведомителей старого лиса, великого князя, своего друга и благодетеля.
— При чём тут Игорь? «Говорят»... — передразнил князь. — Мне вот говорят, нашу славу поднимает. А что Игорь смел, так о том давно на Руси песни слагают. Да только к смелости ещё кое-что надобно... Вот думаю: не слишком ли высоко нашу славу поднимает повесть?
— Если ревнивыми глазами, конечно, смотреть...
— Вот именно, если ревнивыми. А у тебя руки не дошли. И опять без стука вошла мамка, за нею кормилица.
— Государь, твой правнук тебе доброго утра желает. Святослав заулыбался, принял спелёнутого ребёнка, подкачал, чмокая.
— Это который?
— Княжич Святослав, государь. Вишь, глазёнки тёмненькие, а сам белёсенький, что лён. И родинка...
— Да-да... родинка... Неси.
Мамка с кормилицей ушли.
— Счастлив ты во внуках и правнуках своих, великий князь, — заговорил Ягуба, стараясь отвлечь князя от треклятой повести. И кто только успел его упредить?
— Счастлив-то счастлив, только куда я их пристрою?.. Поднимает нашу славу... А ты не удосужился. И приходится мне с чужих слов судить...
— Виноват, государь, — сказал Ягуба.
— Где теперь певец обитает?
— Княжна Весняна в своём загородном доме приютила.
— Почему Игорь певца прогнал? — задумался Святослав.
Ягуба вспомнил слова Паисия:
— Сказано в Евангелии: «Приобретай мудрость». Игорь не приобрёл, — Кому мудрость в укор, а кому и во славу...
Святослав чуть приметно улыбнулся, но тут опять вошла мамка с новой кормилицей.
— Государь, твой правнук тебе доброго утра желает.
Кормилица протянула князю ребёнка, но тот его на руки брать не стал, только спросил:
— Это который?
— Княжич Ростислав, государь. Глазёнки-то раскосенькие, половецкие, а волосики светленькие, твоего корня.
Святослав улыбнулся, сделал козу.
— У, половецкое отродье, гули-гули... А всё же на меня похож, верно? Ну ладно, унеси.
Мамка с кормилицей вышли.
— Значит, так и порешим: заберёшь повесть и наградишь певца. И милость окажем, и покровительство увечному, чем Игореву гордыню уязвим. А повесть сбережём, никуда она из моей библиотеки не денется.
— Мудрость твоя велика!
— Оставь, боярин, знаешь ведь, не люблю... — Князь поморщился. — Кого за певцом пошлём?
— Может, княжича Борислава? — мстительно предложил Ягуба в надежде унизить княжича мелким поручением.
— Княжича за певцом? Не велика ли честь? — раздражённо сказал Святослав.
Борислав занимал особое место и при дворе, и в мыслях великого князя. Его не переставали мучить угрызения совести, что не признает он внука перед всеми, сироту, выросшего после смерти боярыни Басаёнковой в его доме. Всех детей, и внуков, и правнуков отеческой любовью наделяет, а этого, первого внука, обделил, хотя тайно души в нём не чаял. Но что делать? Признать его сейчас — значит оскорбить память Марии. Если уж признавать, то надо было делать это при её жизни — повиниться и признать, а теперь уж поздно...
Оправдывал себя Святослав тем, что внука, пусть и не признанного, всячески выделял и даже поставил на место Петра. О тайной любви Борислава и Весняны он знал. Не одобрял, но и не возражал, потому что Мария покровительствовала им. А может быть, права была покойница, и надо было подтолкнуть эту любовь ко всеобщей выгоде?
Так размышлял про себя Святослав.
Ягуба покорно ждал.
— Игорь браком Весняны с Романом союз с Рюриком против меня укрепить надеется, так? — неожиданно сказал князь.
— Так, — согласился Ягуба, ещё не понимая, к чему клонит князь.
— Вот пусть Борислав и поедет за певцом.
Ягуба опешил, но тут же нашёлся:
— Без лести скажу — велика твоя мудрость.
На этот раз Святослав не одёрнул боярина, а улыбнулся самодовольно.
Уже спустилась ночь, когда Весняна, сопровождаемая старым дружинником, подъехала к воротам своего дома. Она спрыгнула с коня, бросила поводья старику, крикнула:
— Выгуляй! — И застучала рукояткой плети в ворота.
Ей открыла ключница Мария, со светильником в руке.
— Как Вадимысл? — спросила коротко.
— Поел немного, спит теперь. — Счастливая улыбка скользнула по осунувшемуся лицу молодой женщины.
— Вот и хорошо. — Весняна пошла к крыльцу, поднялась по ступенькам, оглянулась.
Мария спешила за ней, глядя вопросительно.
— Попусту я в город съездила. Отец и слышать не хочет о нём. — Весняна хлестнула плетью по перилам крыльца. — Приказал выгнать. — Она заговорила быстро, отрывисто о том, что уже обдумала по дороге домой: — Тебя отпускаю с ним. Гривен дам, телегу. И лошадей... Живите в счастье.
Мария поклонилась.
— Спасибо за доброту, княжна, век буду молиться за тебя! Только телеги нам не нужно.
— Возгордилась? — крикнула яростно княжна, выплёскивая в одном слове всё — и обиду на отца, не внявшего её мольбе, и раздражение на человека, из-за которого она претерпела унижение.
— Что ты, государыня-княжна, разве я могу! Днём, когда тебя не было, княжич Борислав приехал из Киева...
— Он здесь? — От растерянности Весняна почувствовала, что щёки у неё пунцовеют.
— Конечно, княжна, где же ему быть, здесь. За Вадимыслом он прискакал. Великий князь берет его к своему двору. — Мария торопилась выложить радостные для неё вести, не замечая, как мрачнеет Весняна. — И повесть его берет в библиотеку, и наградит...
— Что ж, собирайтесь, уезжайте!
— Княжича к тебе прислать?
— И Борислав пусть едет!
— Не поняла я что-то, княжна, сдурела от радости, наверно. Как же уезжать Бориславу? Он к тебе четыре дня из Киева скакал!
— Как прискакал, так пусть и обратно скачет. — Весняна спустилась с крыльца. — Видеть его не желаю!
— Как же так можно с любовью своей поступать? — вырвалось у Марии.
— Уйди с глаз моих! — сорвалась на крик княжна. — По добру уйди, не то передумаю, не отпущу тебя!
На крыльцо вышел Борислав. Мария отступила к чёрному двору, исчезла неслышно, унося светильник. Стало темно.
— Веснянушка! — позвал Борислав. — Лада моя!
Он различил фигуру девушки в темноте двора, стал спускаться с крыльца.
— Не подходи!
Но Борислав уже спустился со ступенек и приближался к ней. Был он без шапки, в лёгкой светлой епанче, светловолосый, кареглазый, такой желанный, что у Весняны защемило сердце. Но она крикнула, отступая:
— Ещё сделаешь шаг — людей кликну, велю вытолкать взашей!
— Да что с тобой? — в недоумении воскликнул Борислав и снова подошёл к ней.
— Эй, люди!
Но княжич уже обнял Веснину, и голос её прозвучал глухо. Она выгнулась, оттолкнула его.
— Так-то ты меня ждала? Выходит, девичья любовь до первой разлуки? Или другого нашла?
Весняна отступила и наотмашь ударила плетью по улыбающемуся лицу княжича.
Он отшатнулся, зажал рукой щёку.
— Может, и на гумно наше с ним ходила?
— Да как ты посмел! — Она второй раз, уже по рукам, хлестнула княжича.
— Да что ты, что ты... Разлюбила, так и скажи! — Он отнял руку от щеки, на руке была кровь.
Весняна охнула, бросилась к нему. Борислав сразу же обнял её, прижал к себе, стал целовать закинутое лицо, а она, вдруг обессилев, шептала:
— Прости, прости... кровь... — Потом мягко высвободилась, поцеловала ссадину на его лице и сказала: — А теперь уезжай.
— Да что случилось, лада моя?
— Ты зачем приехал?
— Тебя повидать.
— Не лги, ты за Вадимыслом приехал, не ко мне!
— Так то же повод.
— Опять лжёшь, тебя за ним Святослав прислал!
— Служба у меня такая, понимаешь, служба!
— А повесть его в княжескую библиотеку пристраивать — тоже, скажешь, служба?
— Да что тебе в ней? — Борислав по многолетней посольской привычке ушёл от прямого ответа.
— Род наш позорит!
— Да как, ладушка? Такой красоты повесть...
— Для тебя, безвотчинного, безземельного, — Весняна поискала слово, чтобы больней ударить Борислава, — служивого, может, и есть там красота. А ты подумал, как эта повесть моего отца, князя и владетеля, принизила?
— Наоборот, возвеличила.
— Да? Я к отцу ездила просить — не за певца, за ключницу Марию, что ждала его, почитай, пять лет. Так отец и слушать меня не захотел, приказал певца прогнать из пределов княжества.
— Вот оно в чём дело... — Борислав поглядел на задний двор, там уже появились дворовые с факелами, вывели коней, суетились. Промелькнула Мария. — Только что же он там обидного для себя усмотрел?
Весняна язвительно рассмеялась:
— Ах, прославленный посольским умом княжич Борислав глупым прикидываться изволит. Не понимает, видите ли!
Борислав промолчал. Он действительно любил прекрасную княжну. Может быть, несколько ленивой любовью, понимая, что, раз отказав ему в руке дочери, князь Игорь будет стоять на своём, пока он, безземельный княжич, не получит престола. Вместе с тем Борислав допускал, что отец может вынудить Веснину вступить в брак, выгодный ему, и всё же отгонял эти мысли.
Уезжать ему не хотелось, он так давно не видел княжну, соскучился и ждал этой встречи. Она была тонким, умным собеседником, и это пленяло его ничуть не меньше, чем её красота и трепетность...
Весняна истолковала его молчание по-своему.
— Что там сказано о затмении солнца и затмении ума у батюшки?
— Образ то, «троп» по-гречески называется.
— Ты меня на греческие тропы не сворачивай, в слова не запутывай. Как это там? «Поборола в нём удаль доводы разума», так? Не сказал — каиновой печатью прихлопнул певец! Дальше как?
— Не помню уж...
— Не лукавь, не к лицу тебе. Говори!
Борислав задумался: кто его знает, что сейчас будет правильнее — уйти от ответа или увлечь Весняну в разбор красот повести?
- Что же молчишь?
— У певца сказано: «Так затмило ему ум желание, что и знамение ни во что, хочется испить князю Дона великого!»
— Наизусть уже выучил!
— Сама же заставила прочитать...
— А ты и рад. Так ещё о господине и князе своём никто не писал.
— Не всякому и талант дан. Может быть, этими словами «твой отец навечно прославлен будет, а не тем, что он князь я владетель Северский.
— Кому нужна такая слава?
— А ты как, по старинке восхвалений ждёшь? Истинная слава всегда с горечью сплетена, а без горечи — пустое славословие, и умирает оно с рокотом струн, как Бояново песнопение. Сладка лесть, да недолговечна, горька правда, зато бессмертна.
— Ну что ты болтаешь языком! Только бы говорить да себя слушать, книжник! — Столько горечи прозвучало в словах девушки, что Борислав взял её руку и стал тихо, еле касаясь, целовать ладонь, щекоча усами...
— Ты сама-то хоть читала повесть? — спросил он.
— Нет.
— Что же с чужих слов судишь?
— Не с чужих — с отцовских. Он и певца слушал, и сам рукопись читал, когда Вадимысл к нему в Новгород-Северский пришёл.
— А всё не свой разум. Вот что, давай возьмём у певца рукопись, почитаем, сама убедишься, сколь дивно и необычное творение. — Княжич продолжал целовать ей руку, потихоньку притягивая к себе.
Весняна вырвала руку.
— Отступись от певца!
— Как?
— Так! Не вези его к Святославу! Скачи к отцу, упади в ноги, расскажи, что отступился от певца, проси моей руки. Может быть, и зачтёт он тебе эту службу, согласится — уж больно повесть ему поперёк сердца. Как заноза она ему. Слышишь, решай! Другого случая такого не будет!
— Веснянушка, любимая...
— Отступись от певца, — в голосе княжны послышалась мольба, отчаяние, — не вози его к Святославу, езжай к отцу!
— Я великому князю клятву верности давал, слову своему изменять не научен.
— Тогда забирай его немедленно! — Княжна оттолкнула Борислава, с ненавистью повторила: — Немедленно, слышишь! Эй, люди, скоро вы там? Сей же час отправить княжича с певцом в Киев!
На заднем дворе забегали, холоп вывел коня княжича, показались слуги и воины, приехавшие с Бориславом. Из дома вынесли носилки с Вадимыслом, стали устраивать на телеге. Мария подпихивала сено в изголовье...
— Есть ещё время... Если любишь, решай! Останешься, завтра к отцу вместе поскачем, в ноги упадём...
— Ас ним что станет? — Борислав указал на телегу, где уже лежал Вадимысл, укрытый плащом.
— Он тебе дороже?
— По-твоему, я его предать должен?
— Ты меня предаёшь! И себя. Свою жизнь устроить не в силах, а за чужую отвечать собрался? Иди прочь!
Весняна взбежала на крыльцо, рванула дверь, открыла, но не вошла, а встала в проёме, освещённая сзади слабым мерцающим светом из горницы, словно ореолом.
«Страстотерпица», — мелькнуло в голове Борислава.
Что же делать? Предать певца, ему доверившегося? Бросить старого Святослава, предать и его, которого любил почти сыновьей любовью? Наконец, оставить все надежды на собственный престол, что мог он получить лишь из рук великого князя?
...Страстотерпица. С ней спокойствия не будет. Но и без неё не жизнь...
Холоп подвёл коня. Борислав потоптался в надежде, что Весняна оглянется, сел в седло, пропустил вперёд телегу с певцом, потом Марию... Весняна всё так же стояла у открытой двери. Телега скрылась в темноте ночи за воротами.
Борислав разобрал поводья и с места пустил коня вскачь, ним поскакали воины и холопы. Двор опустел.
— Книжник... Книгочей проклятый... постылый... — шептала Весняна в отчаянии.
Как было бы сладко сейчас завыть по-бабьи в голос, стучаться головой о балясину, выплёскивать тоску и отчаяние в горьких словах... Весняна встала, крикнула сипловато:
— Старый!
Старик дружинник появился как из-под земли. Она не удивилась: он был с нею с самых малых лет, пестовал, наставлял, приучал и к седлу, и к охоте, и к лёгкому копью, и даже к сабельному, от половцев перенятому бою, был привязан к ней и верен, знал её, как никто другой.
— Взял у Марии ключи?
Старый молча кивнул, показал связку.
— Кликни Дуняшу.
Воин скрылся и вскоре вернулся с Дуняшей.
— Будешь ключницей, — сказала Весняна.
Щёки Дуняши разгорелись, гордость сквозила в глазах.
Она молча поклонилась. Старик передал ей связку ключей — все знали, что не терпит княжна пустых слов, долгих разговоров.
— Завтра, коли не будет дождя, на зорьке охоту поднимай, — приказала княжна старому. — Идите.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Кажется, совсем немного времени прошло после возвращения Борислава с Вадимыслом и Марией в Киев. Затяжные дожди ушли на юг, наступило бабье лето.
В библиотеке заметно прибавилось книг, предназначенных для отдаривания на пиру. Одетые в телячьи переплёты, изукрашенные изографами, ждали они своего часа. Отец Паисий изредка подходил к ним, поглаживал рукой, словно прощался, и на лице его явственно читалась грусть оттого, что придётся расставаться с ними, хотя и были то краткие изборники, только бегло пересказывающие малую долю из того, что хранили в себе толстые фолианты Паисиевых сокровищ.
У переписчиков появилось свободное время, и они с усердием и любопытством принялись за повесть Вадимысла. Работа шла споро, хотя они часто прерывались, чтобы прочитать друг другу отдельные фразы из повести и обменяться впечатлениями.
Борислав почти не показывался в библиотеке, его закрутило на княжеской службе. Большой съезд князей всегда требовал долгой и умелой подготовки, которая напоминала зачастую торг на рынке, столь многими условиями обычно оговаривался приезд того или иного владетеля земли Русской на торжество. Но что поделать, если великий князь хотел видеть на своём пиру цвет Руси, приходилось раскошеливаться, быть щедрым не только на обещания, но и на пожалования и льготы.
Удельные князья хлопотали о новых волостишках. Привычно артачились новгородцы. Величались волынцы. Не ясно было с суздальцами — кого пошлёт «себя вместо» великий князь Всеволод, сын Юрия Долгорукого, тридцатипятилетний владетель огромного Владимиро-Суздальского княжества. И как поведут себя его вассалы, рязанские Глебовичи. И многое другое... Борислав должен был всё учитывать, удерживать в памяти, ему приходилось долгими часами сидеть со Святославом в его маленькой светёлке к зависти Ягубы... Великий князь всё более ценил княжича. Тот умел и сыграть на струнах человеческих слабостей, и умело подогреть тщеславие.
Скрипнула дверь в библиотеку. Паисий поднял голову. На пороге стоял чернец в глухом монашеском плаще, клобук был низко надвинут на лицо.
— Отче!
Голос, приглушённый и тем не менее слишком высокий даже для совсем юного чернеца, показался Паисию знакомым. Он встал, засеменил к чернецу, вглядываясь и всё более внутренне пугаясь своей догадки: грубая хламида не могла скрыть, что чернец худ и строен, а руки его тонки и белы.
— Княжна Весняна! — узнал девушку Паисий. — Ума рехнулась, в таком обличье? Увидит кто — сраму не оберёшься...
Весняна, уже не сторожась, подняла голову. На Паисия глянули страдающие, потемневшие до синевы глаза на осунувшемся лице.
— Тсс... Чернец я, и всё. Есть здесь кто кроме тебя, отче?
— Нет. Как же ты так, княж... чадо моё?
— Всем двором Северским вчера приехали.
— Так, так, разумею...
— Ты уж не осуди, отче, надо мне Борислава повидать, и нет у меня иного пути.
Паисий взял Весняну за руку, увёл за полки, снял толстую книгу, сунул ей. Всё это торопливо, оглядываясь. Прошептал:
— Запомни: ты пришёл из дальнего монастыря, книгу принёс возвратить, а другую, что у княжича, забрать... Я сейчас, одна нога здесь, другая там... Ох ты, Господи, Боже ж ты мой, что же делается... — Он заглянул Веснине в лицо: — Не от доброй жизни, чадо моё?
Весняна отвернулась. Послышались голоса, в библиотеку вернулись монахи-переписчики.
Паисий нагнулся, глянул между фолиантами. Пантелей и Карп несли книги. Остафий шёл праздным.
— Тсс, — сделал Паисий знак княжне.
— Ну вот, и эту в переплёт одеть успели, а Паиська удрать обещал с перепугу. — Карп укладывал книги.
— Трусишь розги-то? — спросил Пантелей и по дурной своей привычке гыгыкнул.
— За дело не обидно, а попусту бранное слово сказанное на душу камнем ложится. А красно сработали, братья? — Карп раскрыл книгу и залюбовался буквицами.
Остафий сел на скамью, опустил голову на ларь. По всему видно было, что монахи никуда не собираются уходить. Паисий растерянно почесал бородку, по-птичьи склонив голову набок, решился, сделал знак Весняне и вышел из-за полок.
Пантелей разинул рот от удивления.
— Паиська, значит, драть вас собрался? — елейно спросил смотритель. — Какой такой Паиська? А ты, чернец, знаешь? — обратился он к княжне, включая её в разговор. — Я, к примеру, знаю лишь отца Паисия, чина он иеромонашеского, великим князем уважаем.
Пантелей неуместно гыгыкнул, а Карп, склонившись в пояс, забормотал смиренно и с должным почтением:
— Прости прегрешения мои, отче, злоязычен без умысла, по неразумию...
— Отмолишь, — отмахнулся Паисий, ухмыляясь своей ловкости и тому, как вышел он из затруднительного положения, отвлёк внимание от чернеца. — Вот что, Остафий, одна нога здесь, другая там, — он повторил слово в слово то, что минуту назад говорил о себе, — отыщи княжича Борислава, книга у него должна быть, скажи, отец Паисий напоминает, пришли из монастыря, мол, за ней.
Остафий встал, скользнул безразличным взглядом по чернецу. Сюда действительно приходили из монастырей, заимствовали и возвращали книги. Паисий вёл отданному строгий учёт, но не трясся над книгой, считал, что должна она служить не одному, а всем алчущим знания. Великий князь не возражал, справедливо полагая, что чем больше книг из его библиотеки ходит по рукам, тем громче его слава.
По-хозяйски, не постучав, вошёл игумен. И Паисий, и монахи-переписчики были взяты из его монастыря, да ещё к тому же был игумен дальним родственником Святослава по матери и потому полагал себя вправе вмешиваться в дворцовые дела. Все склонились под его благословение.
Игумен был раздражён. Вчера на ужине у митрополита дёрнул его лукавый заговорить о «Слове о полку Игореве». Сам игумен повести не читал, да и не мог — не было в Киеве ни единого списка, кроме как в библиотеке Святослава, — но со слов монаха, слышавшего чтение на подворье, составил о ней представление. Выяснилось, что весь высокий клир уже гудит от возмущения — никто не читал, но все краем уха слышали, что проникнута повесть безбожным духом. Преподобные отцы стали к тому же в нос тыкать игумену, что, мол, повесть переписывают его монаси. И уже во дворце узнал игумен такое, о чём и помыслить богопротивно! Вот и вошёл к переписчикам, кипя от гнева.
— Кислым пошто пахнет? — спросил он вместо приветствия.
— Ась? — оторопело уставился на него Паисий.
— Кислым, говорю, пахнет. Несёт, аки из монастырских подклетий.
— Это да, это есть... — забормотал Паисий, кланяясь. Дался им этот запах! Благовония, что ли, курить? Но сказал елейно: — Вишнёвый квас держим для прояснения взора и укрепления руки, отец игумен.
— Что за чернец? — Игумен вальяжно сел на лавку. — Нашего монастыря?
— Дальнего, отец игумен, дальнего... Книгу вот вернул, да...
— Даёшь читать кому ни попало. Не радеешь о княжеском добре! — повысил голос игумен.
— С великокняжеского разрешения, отец игумен.
— Мало ли что он разрешит в бесконечной доброте своей, а ты охраняй, на то и поставлен. Вот заберу вас обратно в монастырь!
— Так за нас князь вклады немалые делает, — осмелился напомнить Паисий и тут же прикусил язык.
Игумен вскипел.
— Ты мне монасей распустил! Кислым несёт, чернецы разные, книги невесть какие. — Игумен схватил одну, взглянул на название и с возмущением потряс ею: — Латинскую ересь собираешь!
Хотел было Паисий возразить, что по велению самого Святослава переписывают, но тут игумен, бесцеремонно покопавшись в рукописях, с торжеством поднял кипу несшитых листов, взмахнул ими и накинулся на смотрителя:
— Повесть дружинного певца переписываешь! А прочёл ли ты её пастырским оком, с христианским смирением, прежде чем хвалить на весь Киев?
«Вот откуда ветер-то дует», — подумал Паисий и, поклонившись, ответил смиренно:
— Великое творение, Господь рукой певца водил...
— Ты Бога-то не поминай, — перебил его игумен, — ибо писано без Господа в сердце и в мыслях, писано язычником, токмо напялившим на себя личину христианина, а в душе сохранившего веру в идолов поганых — и в Перуна, и в Даждьбога... Тьфу!
— Так то для красоты слога, а в душе у него есть Бог, есть и в помыслах, отец игумен.
— Там, где много богов, нет ни единого! Множество не суть единство!
— А троица, отец игумен? — Паисий спросил и пожалел.
Игумен налился гневным багровым румянцем, стукнул посохом о пол, сверкнул очами, привстал.
— Не лукавь! Пошатнулась вера на Руси! Одни к старым богам, к идолам, тянутся, другие — к латинской ереси. Спасать надо души заблудшие, спасать, вразумлять, карать отступников, а не мирволить им! — Сел, отдышался. — Вели квасу подать.
Карп проворно взял жбан, налил в чашу, подал с поклоном.
— Как зовут? — Игумен пригубил, отдышался, выпил большими глотками.
— Карпом наречён.
— Проворен, брат Карп, проворен. — Отдал чашу. — Вот скажи мне, брат Карп, ведомо ли тебе слово, писанное о полку Игоревом?
— Глядел, отец игумен, но не уразумел.
Паисий поразился постному лицу Карпа, а ещё более словам его — ведь не раз говорили они о красоте повести, переписывая её.
— Ничего не уразумел?
— Это... Про Ярославну, жену князя Игоря Северского, очень проникновенно сказано.
Игумен удовлетворённо кивнул и обратил свой взор на Пантелея.
— А ты, брат?
— Брат Пантелей, — подсказал Паисий. — Нашего же монастыря.
Знаю, — отмахнулся игумен. — Такого детину грех не приметить. Говори, брат Пантелей.
— Бой там с погаными описан — просто зрят очи, и руки чешутся, ударить бы на них, отец игумен. А иное что — не по моему разумению... гы-гы...
Игумен удовлетворённо покивал, поглядел мрачно на Паисия.
— Внемли, брат, и вдумайся. Не чёрного люда глас, а книжного. — Изрёк и принялся бегло читать переписанный ясным чётким почерком Остафия зачин повести.
Вошли Борислав и Остафий. Игумен их не заметил, погруженный в чтение. Один лист, другой, третий... Наконец отпихнул от себя рукопись и заговорил, слегка юродствуя:
— Вот мне, старому, умом убогому, невдомёк, чем певцу стал плох Боян? Сто лет его песни поем, слава те Господи, не жалуемся, более того, превозносим за красоту слога. А дружинному певцу, никому не ведомому, вишь ты, плох!
— Это почему же, отец игумен? — спросил Паисий.
— А не он ли в зачине говорит, что будет петь не по Боянову замышлению, а по событиям сего времени? Что же это выходит? Боян, когда пел, лукавил? Лжу его струны рокатали? Певец своей славы ещё не добыл, а уже на чужую замахивается! А как я начну всех игуменов, что до меня в нашем монастыре сидели, поносить ради одного того, чтобы себя выставить? Чужую славу не замай, свою заслужи.
— Бояновой славы от того не убудет, отец игумен. — Борислав подошёл к монаху, склонился под благословление.
— Благослови тя Господь, Бориславе, сын мой! — Игумен перекрестил его. К княжичу он относился настороженно, не понимая ни его стремлений, ни его поступков. Вступать в прямой спор с ним было опасно: увёртлив в словах и доводах, сыплет ссылками на философов и мыслителей, коих имена игумен даже не слышал, а главное, улыбается снисходительно, аки с дитятей малым, неразумным разговаривает. Это с ним-то, с настоятелем прославленной обители!
— Нет в певце смирения. Многие места мутны, двоемыслием рождены!
— Какие, святой отец? — сразу же спросил княжич.
Игумен принялся суетливо разбирать листы, чувствуя на себе усмешливый взгляд Борислава.
— Вот, в самом начале, — нашёл он наконец и прочитал: — «Когда Боян вещий славу кому петь хотел, выпускал он десять соколов на стаю лебедей...»
— И что же в том двусмысленного, отец игумен?
— Ты дальше послушай, дальше, княжич! «Какую лебедь сокол первою ударял, та и стонала свою песнь во славу князя». Каково?
— Слепой Омир не отказался бы от такой строки.
— Ты мне Омира не поминай. Омир — язычник. Вдумайся. Хвалебная песнь князьям — лебединая песнь. Иначе — предсмертная. А подвиги князей-то в чём, если верить этому дружиннику? Всё больше в усобицах? Так кто же та лебедь, что стонет предсмертную лебединую песнь во славу князя? Как это понять?
— Что для князей восхваление за победы в усобных войнах, то для народа предсмертный стон, — раздался голос чернеца, по-прежнему стоявшего у полок с книгами.
— Воистину, брат мой младший во Христе, воистину. — Игумен наставил палец на Борислава. — И ты, княжьего рода, такое одобряешь? — Он поглядел на Паисия, на монахов, как бы приглашая разделить его торжество в споре.
— Вот ты, отец игумен, — сказал Борислав, — сетуешь, что пошатнулась вера на Руси.
— Неоспоримо то!
— А когда она была сильна?
— При Владимире Святом, при Ярославе!
— Другими словами, когда великий князь был силён, когда Русь под его властью была едина, то и вера стояла крепко. А певец в песне своей о единой Руси печётся. Так ли это богопротивно?
Игумен только откашлялся, но ничего не ответил.
— Вот что увидел в его творении великий князь, понял и приблизил певца.
— Он велик, пока мы за него, мы, церковь и князья! А без нас он — ничто! — Игумен встал. — Надоумил хитрец Ягуба Святослава читать повесть на пиру. — Это и была та богопротивная новость, о которой узнал игумен, идя во дворец. — А я воспротивлюсь! — закончил он, срываясь на крик, и вышел, громко стуча посохом.
— Это правда? — растерянно спросил Борислав Паисия. Слова игумена были для него неожиданностью, Святослав это не обсуждал с ним.
Паисий кивнул и сделал знак монахам.
— Проводите преподобного отца с почётом, братья.
Переписчики вышли. Борислав стоял в задумчивости. Новость была слишком неожиданна и значительна, он взвешивал возможные последствия. Радость за увечного певца смешивалась с не осознанной ещё тревогой.
Его размышления прервал голос Паисия.
— И я, пожалуй, пойду, да... — сказал смотритель, указал в сторону книжных полок, где стояла Весняна, и ушёл, тщательно прикрыв за собой дверь.
Борислав ничего не понял. Но тут Весняна, сбросив клобук с головы, шагнула к нему.
— Весняна?! — воскликнул он.
— Тише, — шепнула она, — отрок я из дальнего монастыря. — И, прижавшись к Бориславу, торопливо заговорила: — Прости меня, неразумную... Это я приказала позвать тебя, чтобы сказать...
Борислав обнял её и стал целовать. Княжна отстранилась, не сказала — выдохнула:
— Просватал меня отец!
— Как?
— Просватал за Рюрикова племянника, молодого Романа. На пиру и объявят! — Прижалась к Бориславу, исступлённо целуя его. Потом прошептала: — Зачем я тебя в тот раз прогнала? Люблю тебя, одного тебя люблю, знаешь ведь, несуразный ты мой!
— И ты дала согласие?
— А кто его спрашивал? Я в отцовской воле. Умоляла ведь: отступись от певца, упади отцу в ноги, поддержи нашу честь.
— А моя честь?
— Так что же, выходить мне замуж за Романа?
— Веснянушка, зачем же так, подумаем...
— Ох, ненавижу таких гладких, да сытых, да спокойных! Ненавижу! С тобой только на гумно ходить, кобель... — И, переча своим злым словам, сказала с мольбой: — Ну сделай же что-нибудь! Мне на брачную постель — как на плаху!
«Лучше бы она меня плетью ударила, как в тот раз», — подумал Борислав, глядя в измученное, беспомощное и такое родное лицо Веснины. Забыв только что сказанное о чести, о службе Святославу, он выпалил:
— Бежим!
— Куда?
— В церковь святой Ирины, там у Паисия поп знакомый. Он нас прямо сегодня и обвенчает...
— Без благословения?
— Конечно.
— Опозорить отца? Не могу... Роду своему я не предатель.
— А любовь нашу предать, выйти замуж за другого можешь?
— Бог с тобой, что ты такое говоришь! Я не за тем сюда пришла. Молю тебя, добейся, чтобы не читали повесть на пиру! А я упаду отцу в ноги, всё расскажу, не может быть, чтобы не внял он...
— Что же получается, лапушка, без благословения выйти замуж за любимого человека — это предательство, а что мне предлагаешь совершить — то не предательство?
— Не перевёртывай мои слова!
— Нет, ты дослушай! Мне потакать твоему отцу — предать Святослава, предать певца, разве ты не понимаешь? Решайся, бежим!
В дверь, внезапно отворившуюся, стали входить один за другим переписчики. Весняна быстро набросила на глаза клобук, шепнула: «Мне надо уходить...» — и выскользнула из библиотеки.
Борислав опустился на ларь.
«О Господи, — подумал он, — помоги мне! Вразуми, какую просьбу обратить к тебе — ту, что в голове, или ту, что в сердце?»
Он встал, вышел к переписчикам, взял листы со «Словом».
Ему вспомнилось, как любил гадать великий князь, он закрыл глаза, перелистнул страницы, ткнул пальцем в строку, открыл глаза и прочитал про себя:
А мы соколика опутаем
Красною девицею...
«Вот и не верь гаданию старого князя, — подумал он. — И что в том, что гадает он на Псалтири, а я — на «Слове»? Всё едино перст судьбы...»
Великий князь сидел в своей светёлке в неизменной душегрейке. Вошёл Ягуба, доложил:
— От князя Рюрика Ростиславича к тебе...
— Гонец приехал или муж? — перебил его Святослав.
— Посол, великий князь. Просит о малом приёме.
— Малый приём? Выходит, дело семейное. Но и тайное, полагаю. Узнаю Рюрика: по обычаю своему, грамоте не доверяет, на словах передаёт.
— Пора бы ему самому уже приехать, чай, три часа неспешной езды от Белгорода до Киева.
— Пора, пора... — Святослав обдумывал, где сподручнее принять посла. В стольных палатах, во всём величии великокняжеского облачения, или здесь, по-домашнему, как ближнего боярина своего соправителя? — Отведи-ка его в библиотеку. Паисия и переписчиков выдвори.
Ягуба кивнул, ушёл. Святослав, немного помедлив, поднялся, скинул босовики, кряхтя, натянул мягкие сапожки и, посчитав сборы поконченными, пошёл своим, особым переходом в библиотеку. Там, всё так же с листами в руке, сидел Борислав.
— Ты один здесь? — спросил Святослав.
— Один, великий князь, Ягуба всем велел уйти. Что случилось?
— Гости уже съезжаются, а Рюрик посла прислал. Думаю, для пакости. Ты кстати здесь. Останься.
Князь подошёл к ларю, сел рядом с княжичем, мельком взглянул на рукопись, узнал «Слово», полистал, взял один лист, вытянул руку, отстраняя от себя, и прочитал молча, чуть шевеля губами и щуря дальнозоркие глаза.
— Да-а... — вздохнул он, — подводит зрение...
Вошли Ягуба и Рюриков посол. Ягуба отступил в сторонку, а посол прямо у двери поклонился поясным поклоном, метнул взгляд на Борислава, узнал княжича и заговорил торжественно:
— Великий князь, государь! Брат твой[107] и князь Рюрик Ростиславич тебе крепкого здоровья желает!
— Подобру ли доехал, боярин?
— Благодарствую, великий князь. От моего господина к тебе слово.
Святослав кивнул, приглашая говорить. Боярин помедлил и твёрдо, раздельно выговорил:
— Отпусти хана Кунтувдея, наградив за бесчестье.
— А известно ли брату моему и князю Рюрику Ростиславичу, что хан Кунтувдей меня поносными словами лаял и буйствовал в стольном граде? И что было то, почитай, уже месяц назад?
— Хан — Рюриков вотчинник, на его земле сидит. Ежели он виноват — суд над ним Рюриков!
— В Киеве я великий князь!
— Господин мой и князь велел передать, что ежели ты упорствовать станешь...
— Ты с кем говоришь, боярин! — перебил посла Святослав.
— Не я — князь Рюрик Ростиславич моими устами глаголет! — повысил голос боярин. — Ежели ты упорствовать станешь, то поднимется меж вами нелюбье...
— Грозишь? Да я тебя сейчас, невзирая на посольство твоё...
Но боярин, не дрогнув, продолжал ещё громче:
— И ежели не отпустишь хана с честью, не приедет князь и все Ростиславичи на пир! Так сказал мой господин и князь, так я тебе, великий князь, говорю!
— Ягуба! — вскочил Святослав. — Вышибить посла вон! То и будет мой ответ!
Боярин побагровел. Ягуба замешкался, подыскивая слова, чтобы успокоить великого князя, не дать совершиться непоправимому.
— Дозволь сказать, великий князь. — Борислав слегка поклонился.
— Ну?
— У Кунтувдея под стягами тысяча воинов...
— Самые верные псы Рюриковы, — пробурчал Святослав.
— По-нашему, он — воевода молодший.
— Ну? — Разгневанный князь ещё не понял, куда клонит княжич.
— Так уместно ли тебе, великий государь, поступки какого-то молодшего воеводы разбирать? То забота киевских бояр.
Святослав сел, огладил бороду, на лице его промелькнула тень улыбки. Он взглянул на руку, повертел перстень, снял с пальца, полюбовался и протянул послу.
— Добрый ты слуга моему брату и князю. Возьми. И передай Рюрику: заботу его мы понимаем и разделяем. Подумают киевские бояре, как поступить с ханом. Мы их совет на весы своего суждения положим и со всем тщанием рассмотрим. Иди, боярин! Ягуба, проводи посла с почётом.
Посол стоял, не понимая что произошло. Он уже приготовился к позору, к тому, что поскачет с горькой вестью к князю и тот обрушит на него гнев за плохо выполненное поручение... И вдруг...
— Иди, боярин, иди с миром...
Боярин взял перстень, поклонился, попятился к двери. Ягуба ушёл за ним.
— За совет спасибо. Знатно рассудил, Борислав, и хана унизили, и Рюрику место указали, и решение за собой оставили. — Святослав потёр на пальце то место, где прежде сидел перстень. — А посол-то прост. Смел, предан, но прост.
— Да, великий князь, не Ягуба...
Что-то обидное усмотрел князь в словах Борислава, и нахмурился.
— Ты Ягубу не задевай, Борислав. Мой он со всеми потрохами, мы с ним с малолетства рука об руку идём и в горе, и в радости. Умён, предан.
— Скорее хитёр, чем умён.
— Говори-ка, Борислав, прямо. Со мной тебе играть словами нет нужды.
— Не слушай Ягубу, не вели читать на пиру «Слово о полку Игоревом».
— Та-ак... С отцом игуменом виделся, как я понимаю... Был он у меня, сует свой нос не в свои дела, не может забыть, что княжеского роду.
— У отца игумена возражения пастырские, я же прощу тебя взглянуть с высоты великокняжеского стола.
— Что-то не пойму я тебя, Борислав. Не ты ли в Киев певца привёз? Не ты ли повестью его восторгался?
— И восторгаюсь — великое творение!
— Что же получается? Для тебя великое, а для других пусть за семью печатями останется? Когда люди чего не знают, в три короба больше того, что есть, наговорят.
— Не ко времени сейчас повесть, великий князь.
Княжич сказал это и сразу подумал: вот сейчас великий князь поймает его на слове и высмеет, как только он умеет. И поделом — действительно, кто может знать время для великих творений? Они возникают нежданно-негаданно, по велению таланта, на пересечении боли в душе гения и тревог времени... Вадимысл написал свою повесть несколько лет назад, когда после поражения князя Игоря Южная Русь лежала беззащитной перед готовыми, как барс к прыжку, степняками. И тогда этот гневный и горький, кровью писанный, в плену выстраданный призыв был бы... Эх, что толку вспоминать... Когда бы ни написал свою повесть певец, читать её собрались только сейчас... Так, значит, время всё-таки играет роль в судьбе гениальных творений?..
Святослав молчал. Самое простое было бы возразить княжичу, что, если верить греческим и римским историям, все великие произведения литературы возникали, увы, не ко времени. Даже «Илиада» слепого Омира...
А может быть, лучше разъяснить княжичу всё, что связано с предстоящим прочтением, поделиться надеждами и расчётами?
Наконец великий князь заговорил, по укоренившейся привычке давая первым делом ответ уклончивый, расплывчатый, по видимости мудрый, а по сути ничего не означающий:
— Кто может знать время для великих творений? — И оба они — и старый, и молодой — чуть заметно улыбнулись и тому, что об этом ответе уже подумали, и тому, что отлично понимали — за ним последует настоящий разговор, откровенный и обнажённый. Только кто же начнёт его первым? И поскольку великий князь выжидательно умолк, говорить надлежало Бориславу. Он произнёс осторожно, как бы пробуя босой ногой воду:
— Сам знаешь, повесть ныне всем поперёк...
— Это почему же? — опять выиграл ход в диалоге великий князь, потому что Бориславу приходилось теперь уточнять свою мысль.
Рассердившись на свою нерешительность, княжич высказался наконец более чётко и определённо:
— Игорь ею обижен. Другие князья услышат — кто завидовать станет, кто упрёк узрит, кто возмутится малостью слов, сказанных о нём, и потянут врозь. А Руси единение нужно.
— Цель высокая. Но как её достигнешь, ежели я, — Святослав усмехнулся, — одной рукой правлю, а другой князей от престола отталкиваю? Того же Рюрика любезного возьми — стоит киевлянам поддержать его, мне и часа на великом столе не удержаться.
— Значит, нужна крепкая рука.
— Иными словами, власть? — Великий князь хищно протянул вперёд руку, словно намеревался схватить что-то. — Власть над единой Русью, могучей и грозной... — Он опустил руку. — Только где же я тогда княжеский престол, пусть малый для начала, тебе выделю, ежели Русь единой станет?
— Не обо мне речь, великий князь.
— То-то и оно, что не о тебе. С тобой бы я договорился, наподобие того, как французский рекс[108] Филипп договаривается со своими ближними мужами. А других не уговоришь, их прежде победить требуется, а потом уж убеждать. Иного же князька и на дыбе не убедишь, что ради какой-то ему ныне не нужной Руси он, владетель, должен от самовластья в своём княжестве отказываться. — Святослав испытывал удовольствие от разговора с внуком. — Власть... Ох, Борислав, не знаешь ты, что это такое! Ни золото, ни забавы бранные, ни красавицы, ни мудрость книжная, ни охота соколиная — ничто не сравнится с горьким и сладким хмельным напитком, именуемым властью. Я вот одной ногой в могиле стою, а её не отдам! И ещё других укоротить хочу. А чтобы укоротить, их следует сперва разбить. Бить же мне князей, братьев моих, способнее поодиночке. И для того рассорить, лбами столкнуть, стравить, как псов. Впрочем, наука сия тебе известна не хуже, чем мне... — Святослав задумался. — В «Слове» не каждому князю равная хвала вознесена, не так ли? Может статься, что и одна капля переполнит : чашу княжьей зависти друг к другу. И не безразлично мне, каким я предстану в глазах потомков — таким ли, как описал меня в повести дружинник Игорев, или иным... Так что « пусть читает певец «Слово» на пиру. Пусть.
Встретить Весняну княжичу не удалось. Он побродил вокруг старого дворца Ольговичей, где остановился Игорь -Святославич с чадами и домочадцами своими, поглядел на высокий забор. В доме уже гасили огни — было поздно. Когда уже собрался уходить, заметил девку из Весняниной «дворни, Дуняшу. Остановил, велел передать княжне, что говорил с великим князем, но безуспешно.
Борислав шёл домой, пытаясь разобраться в своих чувствах. Смутно и тоскливо было на душе, последняя надежда рассеялась... Он не мог ни отогнать воспоминаний о встречах с княжной, тайных и горько-сладостных, ни усмирить в себе ярость на князя Романа. Приходилось признать, что чем недосягаемей становилась для него Весняна, тем сильнее он желал её...
У ворот своего дома он увидел Микиту с поводырём.
— Княжич Борислав? — спросил поводырь.
— Да...
Услышав голос княжича, Микита шагнул вперёд, с трудом опустился на колени:
— Христом Богом молю, княжич, во имя княжны Весняны, помоги!
— Встань, Микита, встань, не пристало тебе на коленях, — сказал Борислав, поднимая старика. — Чем могу помочь?
— Окажи милость, посодействуй, чтобы мне и невенчанной жёнке Вадимысла Марии пройти на пирование. Хочу услышать, как он будет петь свою великую песню!
Не назови Микита Марию жёнкой невенчанной, он бы, возможно, и отказал, но эти слова наложились на его мысли о Веснине и о себе. Борислав велел им ждать его в день пирования на площади перед великокняжеским дворцом...
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
День рождения великого князя выдался особенно солнечным. Гости начали съезжаться задолго до полудня. Их встречали с почётом — кого на улице, кого на красном дворе, кого на крыльце — отроки и стольники великого князя, ближние бояре. Вели в палаты, занимали беседой, предлагали с дороги лёгких медов, заедок. Уже закрутилась праздничная, нарядная толпа по переходам, теремам, палатам, гридницам.
Княжич Борислав вёл лёгкую, приятную беседу с двумя знакомыми сурожанами. Ровно в полдень он откланялся и пошёл на задний двор, откуда через калитку вышел в проулок. Обогнул дворец и очутился на площади, где его уже ждали Мария, Микита и Данилка.
— Пошли, — сказал он им коротко вместо приветствия. — Проведу вас через библиотеку. Оттуда есть проход прямо в пиршественную палату. Сядете в конце стола, людей сегодня не счесть, никто не заметит.
Мария склонилась, взяла руку княжича, чтобы облобызать:
— Всем мы тебе обязаны, а уж эту милость вовек не отслужу...
Борислав Досадливо отнял руку, открыл калитку.
— Ради таких вот дней и живёт песнетворец, — произнёс тихо Микита.
— Проходите, проходите скорее, — торопил княжич. В любую минуту его могли хватиться.
Миновали библиотеку. Данилка отстал, заглядевшись на книжное богатство.
В переходе княжич остановил их.
— Как первую чашу поднимут, так и проходите, среди припозднившихся вас никто не заметит, — сказал он и ушёл.
— Дедушка, а ты вот так когда-нибудь пел?
— Пел, Данилка, пел, но так — никогда! — Слепец чутко прислушивался.
Мария стояла, прижав ладони к пылающим щекам.
— Это ещё что за незваные гости? — раздался внезапно у них за спиной властный, хозяйский голос.
Микита вздрогнул, как будто его ударили. Обернулся, вытянул вперёд руку, словно нащупывая невидимые токи, «исходящие от незнакомца, и застыл.
— Ягуба... — сказал он обречённо.
— Микита? — воскликнул Ягуба, и в голосе его послышалось смятение.
Микита сделал шаг вперёд и заговорил, постепенно повышая голос:
— Дозволь в палату пройти, великого певца послушать. Христом Богом молю! Дозволишь — прощу тебе очи мои!
Ягуба вздрогнул, попятился, долго смотрел на Микиту, потом сказал:
— Идите за мной!
Поздно ночью Святослав, уже разоблачённый, без парадных одежд, в одной лишь любимой заячьей душегрейке, сидел в светёлке, пил молоко и заедал ломтём хлеба. Глаза его глядели пусто и отрешённо, под ними залегли тени усталости.
В дверь постучали.
Вошёл Борислав, поклонился.
— Вот она, хозяйская участь, — усмехнулся великий князь, — на своём пиру голоден остался.
Борислав промолчал.
— Как гости?
— Мало кто на своих ногах ушёл, под руки уводить пришлось, а иных холопы и отроки унесли.
— Это у нас умеют — на пиру без меры есть и пить. А я, грешный, думал, что преставлюсь, не дотяну до конца. Не по моим слабым силам подобное. А ты говорил — не читай «Слово». И выслушали, и славу кричали... Братец мой двоюродный всю бороду искусал...
В дверь поскреблись.
— Входи, Ягуба.
Ягуба вошёл, склонил голову, метнул взгляд в сторону княжича.
— Говори, боярин.
— Рюрик с Ростиславичами собрались в малой гриднице за библиотекой. И Игорь Святославич там, и игумен...
— За чаркой?
— За чаркой.
— Ишь, не хватило им мёду на пиру. И что же?
— Тебя лают, великий князь.
Святослав удовлетворённо сощурился, как кот, учуявший мышь, ухмыльнулся, взглянув на Борислава.
— Вот так, княжич.
— Рюрика Ростиславича возвеличивают, — добавил Ягуба.
— Ежели одного поносят, то обязательно другого возвышают. Сие в натуре рабьей человеческой. А Рюрик?
— Своим молчанием их прощает.
— К лаю мне не привыкать, собака тоже лает, да ветер уносит. Согласно ли лают?
— Согласно.
— Это плохо, что согласно. — Кряхтя встал. — Что ж, войдём, аки в клетку льва рыкающего, княжич? Со мной войдёшь. И меч возьми, а то, бывало, что, не найдя довода, иной после похмельных медов заканчивал спор ударом в спину... Ты же, боярин, иди, иди... То дела княжеские.
В переходе Святослав остановился у закреплённого на стене факела, укоризненно покачал головой, оглянувшись на Ягубу:
Распустились дворовые, не следят, смола капает мимо бадейки, того и гляди, пожар... — Он поправил факел. — Ты иди, спасибо тебе за службу, я уж с княжичем... — И побрёл, его обившись.
Ягуба поглядел вслед, потеребил бороду, свернул в другой переход — разные пути вели к малой гриднице, и если чуть поторопиться, то можно и обогнать старика...
В малой гриднице на стенах горели два факела. За просторным столом, уставленным ковшами, сулеями с заморским вином, чашами, среди которых сиротливо стояло блюдо с кусками жирного мяса, сидели Ростиславичи, Игорь, игумен — всего шесть человек. Не было ни отроков, ни чашников.
На великокняжеском столе сидел Рюрик. В одной белой рубахе с золотым шитьём, багровый от выпитого, но трезвый, он внимательно глядел на сотрапезников, вслушивался в негромкие слова.
— Седьмой десяток до половины пройти в твёрдом здравии не каждому дано, — сказал Давыд.
— Велика заслуга — долголетие?
— Он велик, только если мы велики... — заметил игумен. «Поглупел от старости, повторяет одно и то же», — подумал Рюрик.
— Кто, кто великий? — переспросил тугой на ухо князь из смоленских удельных. Имени его Рюрик не помнил, знал лишь, что предан он Давыду и давно уж ничего не слышит. 3ачем его Давыд потянул за собой? Правда, верен, как пёс, готов любую кость на лету ухватить...
— В добром здравии, да, а в добром ли уме? — воскликнул Роман.
«Так, — мысленно одобрил Рюрик, — молодец племянник, хорошо сказано».
Князь Игорь, насупившись, мрачно смотрел на сидящих за столом, переводя тяжёлый взгляд с одного на другого. Зачем они его зазвали на чарку после пира? Святослава лаять? Забыли, что и он Ольгович, что Святослав ему двоюродный брат, что как ни крути, а именно он выручил Игоря из давней беды.
— Как ты смеешь! — крикнул он Роману. — У Святослава государственный ум, в том никто ещё не сомневался!
— Государственный ум великого князя столь тонок, братья, что я порой в тупик становлюсь, не могу своим слабым разумением проникнуть в суть его поступков. Вот недавно стало мне ведомо, брат Игорь, что он половцев тайно предупредил, когда ты на них этой весной собрался в поход. И чуть было не повторилась для тебя проклятая Каяла[109].
— Врут твои доносчики, князь Рюрик! — Игорь стукнул кулаком по столу, и сразу же воцарилась тишина.
— А ты спроси у своих свойственников половецких и сам прикинь: кто с ними мирное докончанье вершил? Святославов выкормыш Борислав. Он великому князю всё выгоды выторговывал, а тебе только певца увечного из плена привёз. И мы его сегодня слушали и за тебя от души печалились. Твои победы для Святослава горше собственных поражений, а твои поражения ему — в великую радость. Ежели не так, то зачем бы он твоему дружиннику такую честь оказывал? — сказал Рюрик.
— Он сегодня твой позор, твоё поражение воспел, — вставил Давыд. — Ты не гневись, я тебе это как будущий родственник говорю. — И поглядел многозначительно на Романа.
— Скажи, кто тебе сообщил, что Святослав половцев уведомил? — спросил Игорь.
— Не у тебя одного свойственники среди степняков. Мог я и через Кунтувдея прослышать, — ответил Рюрик.
— Хан на Святослава обиду держит, мог и оболгать, — возразил князь Игорь. — А что до певца, то он не столько мой позор воспел, сколько Святославово величие, и тем твоё достоинство, как соправителя, принизил.
— О том разговор особый, — резко сказал Рюрик.
— О чём разговор, о чём? — переспросил тугоухий князь.
От него отмахнулись.
Давыд внимательно следил за лицом князя Игоря. Северский князь в борьбе против Святослава был бы сильным союзником, за ним стояло обширное княжество с уделами, могучая дружина. Но родственные узы, верность дому Ольговичей не позволяли ему до сих пор произнести решающее слово. Вот и на пиру, хотя вроде и договорились раньше, он не объявил о помолвке дочери и молодого Романа — уклонился.
— При Святославе пошатнулась вера на Руси, — забубнил своё отяжелевший игумен. — Окружил себя книжниками, любомудрствующими и ерничающими, одаривает, приникает, ставит выше природных бояр, а то и князей... Рюрик смотрел на игумена, как на докучливую муху, но терпеливо ждал, когда тот закончит.
— Крест целует, чтобы назавтра же преступить крестное целование, и тем вере непоправимый урон наносит, ибо как станет верить холоп, ежели великий князь преступает... — не унимался игумен.
— Это правда, водится за ним такое, — подхватил Рюрик. — Помнится, лет пятнадцать назад Святослав крест целовал, братскую чарку пил, в вечной любви клялся, а потом Засаду на князя Давыда учинил. Тот мирно на Днепре с женой и детьми охотился, а Святослав его не в честном бою — из камышей хотел схватить. Было бы в тот раз поболе сил у Святослава — погубил бы... Клятвопреступник он, и не единожды...
— Святослав мне брат! — крикнул Игорь.
— А ты с ним в большой поход против половцев пошёл?
— Витязь идёт своим путём.
— То-то мы тебя на следующий год все вместе после Каялы выручали.
— Ты зачем меня позвал, князь? Прошлым корить?
— Что ты, брат Игорь! Да и зачем старое ворошить? У каждого из нас в прошлом и победы и поражения. Была бы честь незапятнанной, — постарался смягчить разговор Рюрик.
— А твоя честь, твоя удаль, — уловив поворот в речи брата, подхватил Давыд, — всей Руси ведомы: ты не за полками в бою стоишь — впереди дружины.
Дверь отворилась, вошёл Святослав. За ним неслышно ступал княжич.
— Отдыхаете после пира, братья? — спросил великий князь и, не дав опомниться, забрал нити беседы в свои руки. — А мне вот не спится, с первыми петухами засыпаю, со вторыми встаю. Княжич меня мудрыми беседами тешит об эллинах, космографии, затмениях солнца...
— Любовь Борислава к книгам известна, — сказал Рюрик.
— Он, говорят, в киевских библиотеках свою отчину проворонил, — не удержался от язвительного слова Роман.
Рюрик хмуро взглянул на племянника, тот отодвинулся в тень.
Святослав предпочёл не заметить выходки.
— По-братски, вижу, беседуете. Ни отроков, ни кравчих, никого. О чём, если не тайна?
— Пытаемся вспомнить, видывала ли земля наша столь пышное торжество, — сказал Давыд.
— И припомнили? — Святослав сел, подвинул к себе чашу, заглянул зачем-то в неё, покачал головой.
— Да как сказать... Я на полтора десятка лет тебя моложе, за свою жизнь не припомню. — Рюрик слащаво заулыбался. — Может быть, при прадеде нашем, великом Мономахе, и бывали столь пышные съезды в честь одного князя...
— Великого князя, — уточнил Святослав.
— Либо при Ярославе Мудром, который мнил себя владыкой Руси и рексом, каганом[110] в грамотах звался, — сказал Давыд.
Святослав искоса взглянул на Давыда, покачал головой, как бы дивясь его запальчивости, и тот не удержался, поднял голос:
— Мы все равны, все единого корня, все единый ответ перед Богом и землёй нашей держим. И никто не возвеличивается!
— А коль никто, то и говорить не след.
— А о тебе на пировании что говорили?
— На чужой роток не накинешь платок.
— В поговорках и мы горазды! — выкрикнул Роман. — Ты своим величием нашу честь принизил!
— Давно ли мёд пьёшь — так со старшими говорить? Не был бы ты в моём доме гостем...
— В твоём доме? — перебил Давыд. — Не оговорился ли ты? Это дом великого князя Киевского, а не твоя отчина. Каждый из нас на него права имеет, сесть здесь может...
— Уж не ты ли метишь сюда в соправители старшему брату?
— Мы — прямые потомки Мономаховы! А ты...
Рюрик встал, положил руку на плечо брату.
— Обид много, всех не упомнишь, взаимны они и в прошлом. Уж если кому обидами считаться, то князю Игорю.
— С братом мы сами разочтёмся.
— Ты его бывшего дружинника приютил, одарил и сегодня возвеличил.
— Дружинников принимать — исконное княжье право.
— Ему следуют, когда свою выгоду видят, — заговорил наконец Игорь.
— Не о своей выгоде пекусь, о славе земли Русской. Песнь его — великое творение.
— Смутное и еретическое. Гордыня рукой худородного водила! — выкрикнул игумен.
— Вина в умысле, не в поступке. Мой дружинник, я в его животе и творениях волен, не ты! — распалялся Игорь.
— А ты его с собой из плена взял?
— Ты же знаешь, я бежал, когда узнал, что мои земли в опасности...
— Вот-вот, когда твои земли в опасности... А вся Русь? Мне пришлось за тебя рати поднимать! И я, не ты половцев обратно отогнал.
— Доколе тем корить меня будешь?
— А вернувшись на свой стол, ты дружинника из плена выкупил?
— Угнали его половцы куда-то на восход солнца...
— А когда он из дальнего плена бежал, ты его вызволил?
— Не знал я о нём...
— Что же ты гневаешься, брат? Ты дружинную правду нарушил, бросил дружинника своего, на тебе вина.
— Дружинника, за меня увечье принявшего, я бы деревенькой наградил. А певца, мой позор воспевшего, я прогнал. А ты пригрел. С какой целью? Меня унизить?
— Не о тебе речь, о земле Русской...
— Что-то ты больно часто о земле Русской поминаешь, будто ты её единый владетель. Рекс... Кесарь... Сарь... Не таким ли тебя певец в своём «Слове» выставил? — крикнул в запальчивости князь Игорь.
Повисла тишина. Ждали ответа великого князя, а тот молчал, гадая, как далеко зашёл сговор Игоря с Рюриком.
— Братья старшие! — заговорил вдруг Борислав, подходя к столу. — Опомнитесь. Ваши взаимные обиды и подозрения на един лишь день, а «Слово» — на века!
— То-то и оно. Обо мне, к примеру, там всего две строчки, — вдруг расслышал Борислава тугоухий князь.
— Без этих слов твоё имя, князь, может быть, и вовсе в Лету бы кануло.
— Да кто ты таков, чтобы в среде владетелей голос поднимать? — встал Давыд.
— Пусть говорит, — сказал Рюрик.
Борислав взглянул на Святослава, тот уставился в чашу, не поднимая головы. Давыд стоял, Рюрик выжидающе смотрел на княжича Роман, откровенно насмехаясь, развалился, улыбался вызывающе.
«Не мечите бисер перед свиньями», — мелькнуло в голове Борислава, но он уже не мог молчать.
— Певец писал своё «Слово» у половецких костров, мечтая о том, чтобы бежать и принести его на Русь, и тогда прогремит оно, как набат, и встанут все на разгром врага. Прозвучи тогда его «Слово»… Цены бы ему не было! — перебил игумен Борислава. — Но зачем ему ныне звучать?
— Старинные предания, летописи, гиштории эллинов и римлян говорят, что время от времени, через века, извергают страны востока из своего чрева орды, имя которым — легион. И проходят они по землям и народам, как саранча, топчут грады и нивы, сокрушают царства. Так прошли скифы и готы, гунны и печенеги. Так прошли бы и половцы, если бы не Русь на их пути. Но Русь, могучая своим единством, а не раздираемая усобицами.
— Иначе говоря, если слова твой заумные на простой язык перевести — с единым князем во главе? — спросил негромко Рюрик. — С ним? — И указал на Святослава.
Все вскочили на ноги, только Святослав остался сидеть.
— На что замахнулись!
— Мы все равны и без того едины!
— Позор!
— Княжич, не в службу, а в дружбу: пойди проверь, все ли огни в доме погашены, — сказал неожиданно Святослав.
— Мне? Сейчас? — растерянно переспросил Борислав.
— Тебе. Именно сейчас. Не ровен час, пожар, сам видел, нерадива дворня, смола мимо бадей капает.
Борислав поклонился и вышел.
— Поздно ты спохватился, брат. Умён княжич, да выболтал он твои тайные замыслы. Ишь чего захотел — запугать всех половецкой опасностью и подмять нас под себя. Не бывать тому! — сказал Рюрик.
— Не бывать! — подхватил Роман.
— Кто переступит Любечский уговор, тот против всех!
— Против нас! — уточнил Давыд.
— Ты крестное целование нарушил, — продолжил Рюрик. — Я же договор о соправительстве порву. И в Киеве тебе не сидеть!
— А что Киев скажет? — ехидно спросил Святослав.
Это было больным местом Ростиславичей — Киев к ним изменился, недолюбливал.
— Дабы не было раздоров и усобиц, завтра же уйдёшь по доброй воле сам! — ответил Рюрик.
— И на том сейчас крест будешь целовать! — добавил Давыд, хотя и не верил Святославу ни в чём. Но велика сила обычая.
— И уговор подпишешь, — поправил брата Рюрик.
— А если не подпишу?
— Твои годы преклонные, мог же ты в одночасье от колотья в животе скончаться...
— На пиру в еде неумерен был... — подхватил Давыд.
Князья надвинулись на Святослава.
Ещё одно слово — и поднимутся над ним мечи...
Святослав склонил голову набок, как птица, рассматривающая зерно. Заговорил негромко, вкрадчиво:
— Неразумны вы, аки дети малые. Разве так я прост, чтобы посылать Борислава факелы проверять? А если он там, за дверью, с верными дружинниками ждёт моего знака?
— Не успеешь! — Давыд нагнулся, схватил со стола тяжёлый кинжал, которым резал мясо, и в тот же момент Игорь одним рывком перевернул массивный стол в сторону Ростиславичей и загородил собой двоюродного брата.
— Ополоумели? — крикнул он.
Мгновение они стояли друг против друга. Давыд взвешивал в руке кинжал, Рюрик, согнувшись, как для прыжка, не сводя глаз с Игоря, шарил за спиной, нащупывая лавку. Роман обходил со стороны...
— Скопом на старого? — прогремел голос Игоря. — Не дам, вы меня знаете!
Святослав поднял голову, поглядел на Игоря. Какая-то жалкая улыбка тронула его губы, он часто заморгал, вздохнул, но ничего не сказал.
Рюрик нащупал скамью, подтянул, сел.
— Роман, подними-ка стол, — приказал.
Роман недоумённо уставился на дядю.
— Подними, подними, — покивал тот успокаивающе.
Побагровев от натуги, Роман поставил стол на ножки.
Утварь оставалась на полу, под ногами. Теперь сидели только двое: Святослав и Рюрик.
— Первым заговорил Рюрик:Ну, допустим, кликнешь ты воинов, порубят они нас, гостей твоих, а потом? Как перед Русью, перед братьями-князьями оправдываться станешь? По дедовскому обычаю пригласят тебя съехавшиеся со всей земли князья в красный шатёр на суд и предъявят тебе вину за убийство князем князя не на бранном поле, не в честном бою, а из-за угла, аки тать. Убийце смерть, а роду его бесчестие и безземелье — так гласят дедовские заветы. И пойдут дети, внуки, правнуки твои, безвотчинные, по Руси, и отовсюду их гнать будут, и угаснет род твой, и проклянут тебя во веки веков...
— Воистину так, — перекрестился игумен.
Святослав зябко повёл плечами, встал, положил руку на плечо Игоря.
— Готов крест целовать — не было у меня и в мыслях единым над вами встать. Тебя, брат, если и унизил, то без умысла. Прости... — Это Игорю. — И на соправительство я не посягал. — То — Рюрику.
— Крест целуешь на день, мы тебя знаем. — Рюрик улыбнулся открыто. — А песнь Игорева дружинника — она на века.
Святослав согласно покивал головой, обошёл стол, прошёл, шаркая и покряхтывая — древний старик! — едва не коснувшись его, мимо Давыда, всё так и стоявшего с кинжалом в руке, и скрылся в двери, ведущей в библиотеку.
Князья и игумен проводили его глазами и теперь молча смотрели на дверь...
Святослав вернулся, держа в дрожащей руке ещё не сшитые листы пергамента, подошёл к факелу, вытянул руку, прочитал выразительно:
Помолчал, поглядел на собравшихся.
— Не сказал — пригвоздил певец... Так ведь всех нас, братья, а? — Положил листы на стол, подошёл снова к стене, вытащил факел из гнездовища, вернулся к столу, легко нагнулся, будто и не он только что кряхтел, поднял блюдо, поставил посередине стола, бросил на него листы и поджёг. — Пусть не будет средь нас недоверия.
Как зачарованные глядели все на огонь, пожирающий пергамент, а он корчился, словно сопротивлялся, мелькали летучие строки, трещал огонь, запахло палёным мясом, как будто там, в огне, горело живое тело...
— Единый список был. Нужно ли ещё крест целовать?
Огонь затухал, листы шевелились, всё ещё сопротивляясь, и тихонько потрескивали...
— Единый, говоришь? А тот, что у певца? — спохватился Роман.
Давыд, не спуская взгляда с чёрных лоскутов на блюде, сказал Святославу:
— Певец под твоей рукой.
— Нет боле на нём моего благоволения... Живёт он один, на отшибе, за Боричевым взвозом... — тихим голосом произнёс великий князь.
Давыд с силой воткнул кинжал в столешницу.
Игорь словно очнулся от наваждения.
— Эх вы, князья-витязи, что вы задумали? — сказал и ушёл, хлопнув дверью.
И тогда Святослав, как бы скрепляя достигнутое согласие, сказал Рюрику:
— Нет, не бывать Игорю великим князем. — И пошёл ставить факел на место.
— Да, не бывать, — подхватил Рюрик. — Не тех статей конь. Конечно, ему невместно против дружинной правды идти. Но думаю, того, кто его от позора избавит, он отблагодарит... — Роман! Знаешь ли ты короткую дорогу до Боричева взвоза?
Роман не ответил. Два дяди и Святослав глядели на него тяжело и оценивающе. Он постоял, колеблясь, потом повернулся и пошёл к двери, ускоряя шаг...
Борислав спускался с красного крыльца, когда из темноты его окликнули. Он вгляделся. К нему подходил князь Игорь. Княжич поклонился выжидательно. Неужто гордый князь станет сейчас сводить с ним счёты?
— Вот что... Бывшему моему дружинному певцу беда грозит, — быстро сказал Игорь. — Я здесь гость, в своих поступках не волен, не мне тебе об этом говорить. Остереги певца! И не теряй времени.
В опустевшую малую гридницу заглянул Ягуба. Увидел разбросанную на полу утварь, заинтересовался, вошёл, оглядел стол, долго рассматривал блюдо с пеплом и остатками почерневшего пергамента, сокрушённо покачал головой... Погасил факелы, ушёл, уверенно двигаясь в темноте. Он досадовал на себя, что не сумел ни подсмотреть, ни подслушать...
Микита и Данилка сидели на завалинке ветхой избы. Ночное чистое небо искрилось звёздами, неумолчно пели цикады, где-то далеко в городе лениво лаяли собаки.
— Умаялся Вадимысл, устал, сердешный, — сказал Микита. — День сегодня у него какой небывалый. А тут ещё мы, гости незваные... Ясное небо, Данилка?
— Ясное. Звёзды, дедушка.
— То-то кобылки распелись, гомонят, озоруют... Беззаботный они народ. Нет дождя — вот и всё, что им для радости нужно... Не то человек. Иному, чтобы запеть, ненастье требуется. А в счастии и довольстве он нем, и душа его в сытой дрёме похрапывает.
— Ты о чём, дедушка? — спросил Данилка.
— О Вадимысле размышляю. Будет он теперь взыскан милостями, и куда талант его повернёт — не угадаешь. Ты молчи, не сопи обиженно, ты молод ещё, мало что видел, а я насмотрелся. Да и то сказать, незрячими очами иногда больше видишь, чем зрячими, потому что в душу смотришь, вглубь её, а не на внешность... Вот щёлкает соловей в лесу, и красота дивная в его пении, и всем он в радость. Так нет, нужно его в клетку посадить. И чем дивнее его пение, тем клетка изукрашенней, богаче, зерно ему вволю дают и питья... Соловей же чахнет, петь перестаёт. А скворушка, тот и в клетке поёт. За зёрнышко даровое, очищенное, не им самим добытое... Кем Вадимысл окажется?
— Соловей он, соловей нашего времени. Уж не завидуешь ли ты ему, дедушка?
— Завидую? Нет. Стар завидовать. Да и никогда мне так не сложить, не умыслить... — Микита вздохнул. — Не слушай ты меня, Данилка, так я... Может, и разучился на старости лет в души смотреть... Хотя... в иные времена лучше скворушкой быть.
Из избы вышла Мария, присела рядом.
— Уснул, — сказала она о Вадимысле.
— Вот и хорошо.
— Беспокойно спит, вскрикивает, дёргается. Отвык он от пиров, а тут столько чарок мёду выпил, совсем ослабел... — Мария вдруг заплакала.
— О чём ты, Мариюшка? — забеспокоился Микита. — Теперь всё ладно будет.
— Ох, Микита, и не говори... Уж так я намучилась, так намаялась. Сколько лет ждала его... Приехал. Кажется, отдохни душой, ан нет, будто грызёт его что-то, будто всё ещё в плену мыкается. — Мария тяжело вздохнула и снова заговорила: — И в доме ни ногаты, всем кругом задолжали. Спасибо, княжич Борислав не забывает. А сегодня — вот оно, счастье, улыбнулось, думала. Перстень великий князь пожаловал, от других гостей внимание было... Ничего не взял Вадимысл.
Данилка возбуждённо вскочил на ноги, хотел что-то сказать деду, да горло перехватило. Ой только вздохнул.
— Сиди, сиди, парень, — понял его волнение Микита. — Песнетворец Вадимысл, соловей.
— Тебе — песнетворец, - а мне как с долгами-то быть? — проговорила Мария горестно. — Что же мне, в закупы идти?
Цикады умолкли, где-то близко завыли собаки. Мария помолчала и сказала:
— И пойду, лишь бы ему спокойно...
За тыном показалась голова человека, за ним смутно фигура второго.
— Здесь певец стоит?
— Здесь. А вы кто, добрые люди, не от князя ли? — спросила Мария.
— Остерегись, Мария, чую, то злые люди...
— Что ты, Микита, наверное, от князя, с дарами... — Она встала, пошла навстречу.
— Остановись, Мария! — Но Микита не успел закончить.
Двое вооружённых людей вбежали в калитку. Тот, что был впереди, косым, наотмашь, ударом меча свалил Марию, не останавливаясь, вскочил на крыльцо, исчез в доме. Второй ударил Микиту мечом в грудь. Старик сполз на землю, и незнакомец добил его. Данилка дико закричал, бросился вон со двора, убийца погнался за ним. В тесном проулке Данилка заметался, не зная, куда бежать — к городским ли стенам, к Днепру... Вдруг он услыхал топот конских копыт. Он побежал навстречу и закричал:
— Ратуйте, убивают!
Мимо него промчался всадник. Данилка едва успел отпрянуть в сторону, оглянулся. Всадник страшным ударом меча свалил преследователя Данилки, соскочил с коня и вбежал во двор. Данилка, превозмогая страх, последовал за ним. У трупа Марии неизвестный на мгновение остановился, мальчик узнал княжича Борислава, крикнул, задыхаясь:
— В избе второй лиходей, в избе!
Борислав метнулся к крыльцу. Вбежал в избу.
Там, на ложе, он увидел бездыханного Вадимысла. Кровь ещё хлестала из жестокой раны на груди певца, глаза были широко распахнуты, зрачки застыли в немом вопросе — «за что?». Поперёк тела брошен окровавленный меч. Роман — а это был он, — услышав шаги, отвернулся от раскрытого ларя, в котором до того рылся. В окровавленной руке он держал смятые листы пергамента.
Всё это в одно мгновение увидел и оценил Борислав, кинулся к ложу, схватил меч Романа, крикнул в ярости:
— Убийца!
Роман неловко взмахнул руками, закрывая лицо, закричал истошно:
— Пощади! — Потом, собравшись, опустил руки, сказал дрожащим голосом: — Не убивай, княжич, не убивай... ты не можешь убить безоружного...
— А ты можешь?! — в бешенстве подступил к нему Борислав, держа в каждой руке по мечу. — Увечного, безоружного певца — можешь?
— Пощади... Пощади... — только и твердил Роман.
— Оставь рукопись — у тебя руки в крови! — крикнул Борислав и тоном, не допускающим возражений, приказал: — Выходи!
Роман, не сводя глаз с княжича, осторожно, медленно положил рукопись на стол и попятился к выходу, повторяя:
— Не убивай, княжич, пощади... Бога ради, не убивай, молю тебя!
Во дворе Борислав швырнул меч к его ногам.
Князь мгновение стоял, не веря своим глазам, потом стремительно нагнулся, схватил меч. Когда он выпрямился, это был уже прежний Роман, наглый и самоуверенный.
— Ну и глуп ты, княжич! — крикнул он и, занеся меч, шагнул вперёд.
Борислав попятился. Роман прыгнул вперёд, нанося удар. Борислав отбил, одновременно уклоняясь в сторону, и коротко кольнул Романа в живот. Звякнула кольчуга. Роман отрывисто засмеялся, отступил, прикрылся мечом. Теперь оба стояли в правильной стоике, вглядываясь друг в друга, выискивая слабые места, потом закружили по двору. Роман опять первым нанёс удар, княжич, отступая, отбил его...
Данилка метнулся к поленнице, схватил жердину, стал подкрадываться сзади к Роману. Борислав заметил, крикнул, отбивая новый удар:
— Не смей! Мой он...
Может быть, в конном бою, в сече княжич и не выстоял бы против тяжёлого, искушённого в битвах Романа, да ещё кольчужного, но здесь, при скудном свете звёзд, пошла та самая хитрая игра на мечах, которой княжич частенько тешился на бронном дворе Святослава и с молодыми, и со старыми, умудрёнными в боях дружинниками. Холодный расчёт, тонкое умение, крепкие ноги уравновешивали его шансы против Романа, отяжелевшего от медов и обильной еды. Кольчуга на Романе подсказывала тактику боя — княжич отступал, кружил, парировал, дразнил, направлял колющие обманные удары в лицо. Роман прыгал всё тяжелее, дышал прерывисто и наконец сделал то, на что надеялся княжич: взял меч обеими руками и пошёл вперёд, размахивая им яростно, как цепом на молотьбе. Княжич подставился, а потом ловко увернулся от страшного удара, которого ждал, и, оказавшись чуть сбоку, коротко и точно ударил по голове противника. Роман ещё падал, медленно и тяжело оседая, когда Борислав вторым ударом вогнал меч ему в горло — повыше кольчуги, пониже короткой бородки. Роман рухнул наземь. Борислав замер, глядя на него. Князь даже не дёрнулся...
Княжич стал вкладывать неверной рукой меч в ножны, потом поднял голову и увидел Данилку. Парень стоял разинув рот и глядел на неподвижное тело Романа в лужице крови.
— Идём, — сказал Борислав.
Они вернулись в избу. Княжич закрыл Вадимыслу глаза, постоял над ним, шепча про себя молитву. Рядом, обливаясь слезами и истово крестясь, молился Данилка.
Борислав взял со стола рукопись, протянул парню.
— Возьми и сохрани. Это всё, что осталось от великого песнетворца...
— Нет, нет, княжич! Где мне хранить? Нет у меня пристанища, нет деда Микиты...
— Со мной теперь всякое может случиться, Данилка... Вот что: пойдёшь к отцу Паисию. Он тебя призреет и рукопись сохранит.
Данилка взял свиток, сунул за пазуху.
Уже садясь на коня, Борислав сказал Данилке:
— Запомни: ты ничего не видел, ничего не знаешь.
Княжич ускакал...
Медленно, неуверенно запели цикады, потом хор их окреп и опять зазвучал неумолчно, словно и не случилось только что самое страшное, что только может произойти не земле, — убийство человека человеком...
ГЛАВА ПЯТАЯ
Рано утром Ягуба заглянул в библиотеку. Паисий сидел над книгой в одиночестве.
— Отче! — окликнул его боярин.
— Да, боярин? — Паисий встал, поклонился.
— Горестную весть слушал? — Ягуба вошёл, прикрыл за собой дверь.
— Какую, боярин?
— Вадимысл убит сегодня ночью! — сказал Ягуба.
Паисий помотал головой, вытянул перед собой руку, как будто хотел этим сказать: чур меня. Лицо его сморщилось.
— Боже праведный... как же так. Господи? — И спросил бессмысленно: — Насмерть?
— Убивают насмерть, отче.
— Упокой душу раба твоего новопреставленного, — закрестился Паисий, рухнул на колени, забормотал молитву, перебивая её несвязными восклицаниями: — Зачем... почему... Вандалы, варвары! — Встал, держась рукой за сердце — Ох, боярин, не могу уразуметь ;случившегося... Какая же потеря для славы русской...
— Да, потеря, — согласился Ягуба, внимательно наблюдая за монахом.
— Нищим он был, безобидным, увечным... Кому какая корысть в его смерти?
— То лишь убийцам ведомо.
— Ох, да что же это делается? Из каких мук вышел, выжил, уцелел, чтобы на родине... Господи!
— Причитаниями розыску не поможешь, отче. Покажи-ка мне список «Слова». Может, и есть там какая ниточка для начала?
— Сейчас, сейчас, боярин, только вот с мыслями соберусь... Сердце захолонуло... — Монах тяжело встал с колен, сделал шаг, оперся на ларь. — Ноги не идут... беда-то, беда... — Побрёл, шатаясь, к полкам. — Намедни в переплётную намеревался отдать, да забегался с книгами для великого князя, не успел... Тут вот и оставил...
Ягуба за монахом не пошёл, сел, глядя в окошко.
— Где же он? — донёсся до него голос Паисия.
Ягуба ждал. Монах всё не шёл. Только слышно было, как сопел он за полками, время от времени вопрошая кого-то невидимого:
— Да где же список-то?
Наконец вышел из-за полок, неверно ступая, подошёл к Ягубе, упал перед ним на колени.
— Не казни, боярин, похитили! Нет моей вины в том... Господи, единый список был... и певца нет...
— Ключ от библиотеки у кого?
— У меня, боярин, вот он. — Паисий стал рвать ворот рясы, потянул за шнурок, вытащил ключ. — Как же, вот он, на сердце ношу, рядом с крестом... Второй у великого князя...
— Не трясись, отче, проверь ещё раз.
— Да проверил я, всё проверил... — Он проворно вскочил, бросился к ларям, стал открывать их один за другим, заглядывать, выбрасывать из них листы пергамента, свёртки рукописей, какие-то обрывки, перья... — Нету!
— Нету, — повторил Ягуба. — Я доложу великому князю, подумаем, как с твоим нерадением быть...
— Да, да, конечно... теперь всё едино... — Паисий сел, уставился в пол. — Вчера, когда уходил, здесь он был, здесь, сам видел...
Ягуба ушёл.
Паисий опять опустился на колени и стал молиться — вслух, истово; по лицу его текли слёзы...
Великий князь спал долго.
Ягуба несколько раз заглядывал в светёлку, даже кашлянул осторожно — так не терпелось сообщить весть.
Наконец Святослав поднялся.
Боярин тут же поскрёбся в дверь, всунул голову.
— Потом, — отмахнулся великий князь.
— Доброе утро...
— Сказано, потом!
— Воля твоя, государь, только я хотел сообщить, что татьба[111] у самых киевских стен.
— Неужто не видишь, что не до того мне...
— Убит певец твоей милости, государь, — быстро произнёс Ягуба.
— Не может того быть, боярин! — На лице Святослава отразилось такое недоумение, растерянность, что Ягуба даже заколебался в правильности своих предположений.
— Увы... — произнёс он с приличествующей сообщению скорбью.
— Как убит? — Святослав запахнул заячью душегрейку.
— Ночью в постели зарезан. И жена его невенчанная, по имени Мария. Та — во дворе. И слепой гудец Микита там же...
Святослав опустил голову, зябко поёжился, сунул руки под душегрейку, отчего стал похож на больную птицу.
— Горестная весть. Певец был от Бога дивным даром взыскан. Помолимся за упокой его души... — Святослав перекрестился. — Недосмотр, боярин, чреватый последствиями, а?
— Уж не на меня ли, великий князь, вину поворачиваешь?
— Говорю — недосмотр.
— Моё дело — всё, что на твоём дворе.
— И в стенах киевских.
— А он твоим повелением за стеной на жительство был определён.
— Это так... Закажешь сорокоуст из моей казны.
— Ещё убит на том же дворе дружинник князя Романа.
— Дружинник Романа убит? — растерянно спросил великий князь.
— Увы, — повторил Ягуба.
— Чего ему там понадобилось?
— Не знаю, государь. Мёртвые молчат.
— Это верно, мёртвые молчат... Кто нашёл трупы?
— Обходчик. Сразу же мне донёс. Я приказал рта не открывать, трупы убрать тихо...
— Умница, Ягуба, умница... Ни к чему слухи множить, да к тому же сразу после пира... А как дружинник-то убит? Мечом, ножом?
— Мечом, государь, — ответил Ягуба и подошёл поближе к Святославу.
— В доспехе был?
— В боевой кольчуге.
— Охо-хо-о... Горе, горе... — Князь ссутулился ещё сильнее. — Думается мне, напали на певца ночью лихие люди, а дружинник Романа, видать, мимо проходил, крики о помощи услыхал и вступился... Честь ему. Закажешь поминание, и пусть священник восславит... И вдове пять гривен... нет, десять гривен от меня. А как князь Роман наградит, то его забота...
Святослав выпрямился, как бы показывая, что тяжёлый разговор окончен.
— И князь Роман убит, государь.
По лицу Святослава метнулся испуг, руки его, совершив некое непроизвольное движение, стали медленно оглаживать бородку, будто успокаиваясь, затем неожиданно ухватили Ягубу за ворот. Великий князь вскочил и стал трясти боярина, злобно выкрикивая:
— Убит князь Роман?! Убит? Ты с кем хитрить вздумал, пёсий сын? Со мной? Куда нос суёшь? Что вынюхиваешь? Что замыслил?
— Ничего, государь...
— Почему о том, что Роман порубан, последним сообщил? О каких-то смердах да певце — первым делом, а о князе, Мономаховиче, — последним? Говори!
— Боялся гнева и скорби твоей, великий князь!
— Ты? Боялся? Скорби моей? — Святослав с силой швырнул Ягубу на пол, склонился над ним, зашипел, брызгая слюной: — Уж не в скоморохи ли готовишься? В глаза, в глаза мне смотри! — И сам впился глазами в зрачки поверженного боярина. Потом так же внезапно отпустил, выпрямился, стряхнул что-то невидимое с любимой душегрейки и сел. Спокойно, словно не он только сейчас кричал, спросил: — Выдал я себя?
— Выдал. — Ягуба поднялся, встал над князем: хозяин положения!
— Чем?
— Поспешил дружинника оправдать, государь. И не спросил, есть ли следы татей.
— Учту. Но намотай на ус: князя Романа никто не учил, не подстрекал, то от усердия его не по разуму.
Ягуба кивнул.
— А следов, государь, тати не оставили.
— Тати ли то были? Говоришь, нет следов?
— Нет...
— А как убит Роман?
— Мечом воинским порубан. Страшные удары. И точные.
— Не след ли здесь?
— Намёк на след, государь.
— Вот-вот... Романа силой Бог не обделил. И.мечом он владел знатно. Нет ли здесь ниточки?
Ягуба ответил не сразу и не прямо, а вскользь, как бы проверяя, так ли он понимает мысли князя:
— Игорь Святославич ночью со двора не выходил, никого из своих не отсылал, до сих пор почивает...
— Точно ли?
— Точно, государь.
В дверь постучали, и вошла мамка, за нею кормилица со спелёнутым младенцем на руках.
— Великий государь, — запела мамка с обычным умилением в голосе, — твой правнук тебе доброго утра желает!
— Уйди, дура! — отмахнулся Святослав.
Мамка охнула, рот её округлился, она попятилась, наседая на кормилицу, обернулась, вытолкала её и тихонько закрыла за собой дверь...
— А княжич Борислав? — В голосе Святослава прозвучало непонятное Ягубе беспокойство.
— Слаб княжич против Романа, — ответил боярин.
— То верно, — облегчённо вздохнул великий князь.
Они замолчали, перебирая каждый мысленно возможных врагов Романа.
— Глуп был Роман и супротивник мне, — снова заговорил великий князь. — Но он племянник Рюрика... Для Рюрика мне убийцу нужно сыскать, иначе не обелюсь перед всеми Ростиславичами. Должны быть следы, обязательно должны быть следы, не может быть такого, чтобы пять трупов — а следов не найти. Дознайся, Ягуба, дознайся...
— Скажи, государь, а список «Слова», который из библиотеки исчез... Его ведь наши монахи переписывали?
— Побывал уже? — ответил вопросом великий князь. И подтвердил: — Да, они.
— А где же изначальный список, который певец привёз с собой, с которого списывали? — допытывался Ягуба.
— Бог его знает, полагаю, вернули певцу. А ты спроси у Паисия;
— Я в избе той побывал, всё обыскал. Нет там ничего.
— Говорю же, спроси у Паисия.
— Нет у него рукописи, — сказал, как отрезал, Ягуба. — Что с отцом Паисием делать будем? Наказать?
— За что? — не понял Святослав.
— За ротозейство.
— Непременно.
— А может быть, простить вину монаху?
— Не улавливаю твою мысль.
Ягуба оживился вдруг и стал азартно объяснять:
— Здесь, государь, след может обнаружиться. Старик знает, что Вадимыслов список — единственный, всё, что осталось от повести, так?
— Так... — всё ещё не понимал Святослав.
— Он не успокоится, станет рукопись отыскивать. Отец Паисий — человек простодушный и сговорчивый, но ежели дело касается книг для твоей библиотеки, то настырен он и вездесущ, ему все пути книг на Руси ведомы. Так что, коли рукопись «Слова» сохранилась — мимо него не пройдёт. Вот когда он её отыщет, тогда я и нагряну, вроде бы невзначай, с другим делом. Уж такой-то след я не упущу.
— Я тебе сказал — отыщи убийцу. А как — твоя забота. Прилягу, устал я что-то. Стар я стал с тобой по-лисьи петлять. — Святослав поднялся и властно, с угрозой в голосе, которая не предвещала ничего хорошего — Ягуба знал это лучше всякого иного, — сказал: — Ты впредь всё прямо говори. А не то осерчаю, боярин, смотри...
Ягуба вышел из светёлки, пошёл по переходу, усмехнулся про себя: «Стареешь, Святослав, стареешь...»
После ухода Ягубы Паисий никак не мог заставить себя взяться за дело. Да и к чему? Не сегодня завтра его вернут в монастырь. Конечно, нужно бы посмотреть описи книг и рукописей, подготовить их для передачи новому смотрителю. Но не было сил, в голове метались обрывки строк из повести погибшего Вадимысла... Записать бы их, но даже на это сейчас Паисий был не способен.
Вошли непривычно притихшие переписчики — Остафий, Карп, Пантелей, — с ними незнакомый паренёк.
— Вот, отче, тебя спрашивал, — сказал Остафий.
Паренёк подошёл, робко представился:
— Данилка я, поводырь Микиты, может, помнишь меня, отец Паисий?
Паисий закивал. Данилку он несколько раз видел на постоялом дворе, куда забегал поговорить с Микитой во времена его приходов в Киев. Хоть и слепой, Микита удивительно хорошо знал, что и в какой библиотеке можно отыскать. Да и записывал Паисий не раз с его голоса сказы и былины...
— Микита тебя прислал? — спросил Паисий ласково. Паренёк был ему симпатичен.
— Убит Микита, отче, — ответил Данилка, и голос его дрогнул. — Вчера...
Он рассказал обо всём: и как княжич Борислав помог Миките и Марии пройти на пир, а ему, Данилке, сопровождать слепца, и как на дальнем конце стола, в гуще киевских гостей, никто не обратил внимания на известного в городе старого певца, как слушали они великого песнетворца, как пригласила их Мария переночевать, и как ворвались тати...
Паисий слушал молча, только мелко крестился, горевать уже не было сил, всё словно выгорело в нём, выплеснулось в том отчаянии, которое родилось утром после рассказа Ягубы.
А Данилка рассказывал уже о ночном бое, но при этом ни словом не обмолвился о Бориславе.
— Ударил меня лиходей, я упал, в темноте отполз... — Данилка говорил медленно, подбирая слова. Он не знал, что сейчас вступил на путь творца, ибо вместо жизненной реальности в его мозгу рождалась и обретала слова иная, вымышленная реальность, она шла рядом с действительными событиями. Омытая его горем, его переживаниями, она была столь же яркой, живой, как та, которую он, закрывая глаза, мог представить во всех страшных подробностях.
— Первый, тот, что побогаче одет, скрылся в избе, второй заметался, меня доглядывал. Я вжался в крапиву, метнулся к тыну, выскользнул со двора, побежал, взывая о помощи, а он за мной, вот-вот настигнет, уже слышу топот его сапог... Тут сбил меня встречный всадник с конём, упал я и ничего не помню… — Подсознательно Данилка шёл путями многих летописцев, умалчивая о правде и сохраняя из неё лишь то, что придаёт рассказу достоверность. — Когда очнулся, на дворе уже никого не было, одни трупы: Марии, деда Микиты и двух незнакомцев. Перекрестился я и вошёл в избу. Певец в крови лежит... Осмотрелся... Сам не знаю, что осенило меня, заглянул под скамью — там лежала рукопись... — Данилка достал из-за пазухи свиток, протянул Паисию.
— Слава тебе, Господи! Хоть это...
Паисий взял дрожащими руками свиток, развернул. Кровь пятнала текст, но понять было можно, да и многие слова запомнились смотрителю.
— Ты, Данилка, сам не понимаешь, какое великое дело сделал... Ведь и у меня похитили тати список... — Паисий говорил, а сам всё просматривал, читал, вглядывался в дёрганые, скорописные неровные строки. — Не канет имя его в Лету, не канет теперь... Побегу порадую великого князя...
— Надо ли? — спросил осторожный Остафий.
— Что? — не понял Паисий.
— Радовать. Ежели похитили у тебя из библиотеки один список повести, то и рукопись похитят.
— Ась? — Паисий задумался. Ему припомнилось всё связанное с этой повестью. И необъяснимое поведение княжича, не пожелавшего лично говорить о ней со Святославом, и слова, сказанные Ягубой, и его, Паисия, собственные опасения, что не так что-то в повести, не привычно оно слуху...
— Может, перепишем для верности, отче? Работы нынче вроде нету, — предложил Остафий. — Я и начну.
— Это да, это конечно, — согласился Паисий, не выпуская из рук драгоценный свиток.
— А Данилка мне поможет, подскажет, где не разберу, — продолжал Остафий. — Небось не раз слышал, запомнил.
— Грамотен? — Паисий вгляделся в паренька.
— Да. — Он хотел было объяснить, что родился в Новгороде, жил с отцом и матерью, с тремя братьями и двумя сестрёнками. Отец мял кожи, они жили в скромном достатке. С шести лет, как было заведено в Великом Новгороде, пошёл Данилка учиться грамоте, сам шил книжки из бересты, сам точил детские писальцы из рыбьего клыка... Убегал на Волхов, на Ильмень. С ватагой мальчишек доходил, рыбача, до старой Ракомы за Юрьев монастырь, плавал, как лягушка, не боясь быстрой студёной воды. За смышлёность и красоту письма привлекал его дьякон к переписыванию псалмов. И может быть, пошёл бы он по этому пути, если бы не чёрный мор, что унёс и отца, и мать, и братьев, и сестёр, и дядьёв, и всех родовичей. А Данилку увели скоморохи, приглянулся им паренёк-сирота, увели из больного и обезлюдевшего города. Потом уже попал он к Миките, исходил с ним всю Русь, мечтая вновь вернуться в Новгород... Но Данилка ничего этого не сказал, только кивнул.
Паисий порылся в ларе, достал порченый, скоблёный-перескоблёный пергамент, подал Данилке, усадил его.
— Пиши, отрок. — Он стал диктовать: — «Дай Бог, во дне нашем нас створити брань на поганыя...»
Данилка, склонив голову, писал быстро и легко, оставив место для заглавного «добро» и отступив как раз в меру. Строка легла ровно, чисто, вторую он начал, отступив ни много ни мало, а как раз, чтобы глазу было приятно.
Паисий впервые за это мрачное утро улыбнулся.
Останешься со мной... Ты, Пантелей, поучился бы у мальца...
В этот день больше ничего не произошло. Паисий, Карп, Пантелей разбирали книги, Остафий и Данилка переписывали «Слово».
В монастырь переписчики ушли с темнотой и увели с собой Данилку.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Борислав полулежал на широкой лавке, крытой семендерским[112] ярким ковром, опираясь на тугие подушки, набитые овечьей шерстью. Под лавкой располагались тепловоды. Они пропускали нагретый воздух, идущий от большой печи, установленной в подклети. Нежаркое, ровное сухое тепло было приятно в ненастную осеннюю погоду, так неожиданно сменившую бабье лето. Перед ним лежала книга, чуть поодаль стоял масляный светильник в виде неведомого зверя, разинувшего пасть, а в ней кровавился огненным языком фитиль. Княжич рассеянно скользил глазами по строкам, излагающим хождения греческого богатыря Девгения, его любовь и победы. Книга была знакома ему с младых лет, наивный рассказ о невероятных приключениях убаюкивал, отвлекал от тревожных мыслей...
Нет, не смерть князя Романа от его руки беспокоила Борислава. Он был сыном своего времени и потому полагал убийство противника в честном поединке естественным проявлением мужской доблести. Он защищал беспомощных и безоружных людей от убийцы, к тому же сам был без кольчуги. Волновало другое: как поведёт себя в сложившихся обстоятельствах князь Игорь?
Утром Борислав сел на коня и поскакал ко дворцу Ольговичей. Он несколько раз проехался вдоль ограды. Из дома никто не выходил...
Видимо, князь уже знал о смерти Романа, потому и притаился. А раз так, рассуждал Борислав, то князь Игорь, пославший его помочь певцу, не мог не сообразить, что убил Романа именно он, Борислав. Ясно было и то, что никому Игорь пока об этом не рассказал, иначе его давно бы уже вызвали во дворец к великому князю.
Борислав попытался поставить себя на место Игоря, понять, почему князь предупредил его в ту злополучную ночь и как он может поступить сейчас. С одной стороны, Игорь сам просил: «Остереги певца». Вероятно, он даже знал, что именно Роман поехал за киевские стены. Значит, говоря «остереги», мог предположить и то, что Бориславу придётся защищать певца, а может быть, вступить в схватку. Если рассуждать дальше, то не стоит ли предположить, что отец Веснины надеялся таким образом избавиться руками Романа от неугодного ему возлюбленного дочери? Но, с другой стороны, столь тонкая, изощрённая интрига была явно не в духе Игоря, ибо был он прям, резок и не очень-то искушён в хитросплетениях дворцовой политики. Следовательно, слово «остереги» было явным проявлением рыцарской натуры Игоря, продиктованным искренней заботой о бывшем дружиннике, пусть даже навлёкшем на себя гнев господина... Но как долго будет хранить молчание Игорь? Ведь убит жених его дочери, правда ещё не объявленный, но который должен был стать пряслом, соединяющим в единый сноп три крупных княжества. И если смерть Романа послужит причиной разрыва между Игорем и Ростиславичами, то как поведёт себя князь по отношению к Бориславу?
Вечером Борислав снова съездил к Игореву дому. Никого... и великий князь его не спрашивал. Борислав заглянул в библиотеку, отметил про себя, что принял в тот трагический день правильное решение — Паисий Данилку пригрел, — и ушёл...
Утром Данилка пришёл в библиотеку, уже облачённый в монашеский плащ с клобуком — расстарался Остафий, изыскал, а может, отдал свой старый. Паисий не спросил откуда, но кивнул одобрительно. Он не выспался, но был деятелен, печаль о певце отступила... Не зря в народе говорят, что с горем надо переночевать. Раздал задания переписчикам — останется он или не останется при библиотеке, а книги надобно множить, в том суть его жизни.
Вошёл, как всегда, без стука боярин Ягуба. У Паисия защемило сердце. Но боярин был не грозен — наоборот, светло улыбался.
Паисий поклонился.
Вместо ответа на поклон Ягуба сказал:
— Помнишь, отче, обещал я разобраться с твоими писцами нерадивыми? Всё недосуг было, а тут вот время нашлось... Что ж, приступим, благословясь...
Паисий искренне удивился: чего это боярину вспомнилось?
— Усердием они давешние свои ошибки перекрыли, боярин. Сам знаешь, воздал нам великий князь за труды...
— Это хорошо, отче, но! — Ягуба поднял назидательно сухой, крючковатый палец. — Единожды нерадение спустишь — другой раз вдвое против того взыскивать придётся. Так что уж давай сегодня и воздадим. — Ягуба сел, указал на ближайшего к себе переписчика и спросил: — Как звать?
— Пантелей, боярин, — ответил Паисий.
— Нерадив?
— Не сказал бы, боярин, старается, но втуне.
— Дух от него тяжёлый идёт, отчего бы, святой отец?
— Дух? — растерялся Паисий. — Дух... это да, это есть... Квас любит. — И зачастил мелкой скороговоркой, надеясь увести внимание боярина в сторону: — Сколько ему твержу: дело наше чистое, божественное, светлые мысли будит — ан нет. Луку с репой с утра, значит, наестся, квасу выпьет и, прости меня, Господи, на срамном слове, злого духа пускает.
Пантелей хмыкнул, расплываясь в улыбке. Ягуба протянул руку, взял листы, просмотрел.
— Так... грамотен, бегл, размашист в почерке, но глазу приятно. Что ты пишешь, брат Пантелей?
— Гы... это... — Пантелей задумался, стал косить глазом на лист.
— Вот-вот, пишет, не вникая, это да... — сокрушённо сказал Паисий.
— И хорошо, — перебил смотрителя Ягуба. — Пишет, не думая напрасно... — Боярин встал, заглянул в ларь Пантелея, извлёк жбан с квасом, зачем-то поболтал, прислушиваясь к плеску, похлопал монаха по могучей спине, словно смиренного мерина, сунул ему в руки жбан, повернулся к Карпу и сам взял лист пергамента.
— Брат Карп, — подсказал Паисий.
— Письмом егозист, руки не держит, — оценил работу Ягуба.
— Пальцы у него, у горемыки, с утра всё больше дрожат, боярин. Но прилежанием берет, к полудню красоту и беглость обретает. Описок же не делает, упаси Господи...
— Вижу, сам вижу, строка корявая, нестремительная, будто в ознобе. С чего бы это с утра, а? Пьёт?
— Как можно, боярин! — всплеснул руками Паисий.
— Говорит, срамные девки его по ночам одолевают, гы-гы, — забасил Пантелей.
— Это что же, в монастыре? — оживился боярин, продолжая рассматривать листы, склонившись к ларю. — Как же так? Куда отец игумен смотрит?
— Да мысленно, боярин, мысленно, — поспешил защитить переписчика Паисий, ткнув кулаком незаметно в бок Пантелея. — В кельях у нас запоры крепкие...
— Мысленно? Поясни, брат Карп, — плотоядно улыбаясь, сказал Ягуба.
— Проникают в самую душу, самым... это... нагим образом, проклятые, — вздохнул Карп.
— В душу? Нагие? — Ягуба даже отложил листы и уставился с любопытством на монаха. — И что же они там, в душе твоей, творят?
— Глаз не сомкнёшь, очи горят от стыда того, что вижу...
— Сечь, — решительно сказал боярин. — Сечь, пока не выветрится срамное из помыслов. И мяса не давать. А то загубишь писца, отче, сердобольный ты человек.
— Сечь? — растерянно спросил Паисий. — Он же монах, как это можно?
— Пантелей! — позвал Ягуба.
— Ну?
— Помоги брату Карпу очиститься от грешных помыслов.
Боярин отлично понял Паисия. Но если брат помогает брату, то сие монастырским уставом не запрещено. Понял это и Пантелей, захлопал глазами, жалобно взглянул на Карпа, но тому было не до товарища и его переживаний. Карп действительно с малых лет трусил розги.
— Крикни-ка, Пантелей, чтобы принесли розги, да пошибче, похлеще, — приказал Ягуба, отошёл в сторону, встал рядом с Остафием.
Принесли розги.
Карп лёг на лавку, путаясь в рясе, заголился. Был он худ, телом жёлт, прыщав. Обняв лавку руками, он вжался в отполированное долгим его же сидением дерево, зажмурился в напряжённом ожидании.
— Приступай, Пантелеюшка, — скомандовал Ягуба.
— Господи, прости мя, грешного, — пробасил Пантелей.
Розга свистнула, Карп тихонько взвизгнул. На его тощих ягодицах обозначилась еле заметная белая полоска.
— Руку придерживаешь, монашек, — со знанием дела сказал Ягуба. — Не ладно то, Бога гневишь, приказ не выполняя.
Розга свистнула вторично, уже пронзительней.
Карп выдержал несколько ударов и заголосил:
— Ой, боярин, сошло с мысли, сошло... Ой, забыл всякий помысел! Не вижу боле, не зрю ни гуза, ни пуза... избавлен от видений красот срамных!
— Боярин, думаю, осознал он, — сказал Паисий.
— Осознал? — Ягуба разглядывал следы розги на спине и ягодицах монаха.
— Осознал, боярин, осознал, — скулил Карп. — Просветлён и очищен в помыслах.
— Ну-ну... Впредь, как явится соблазн, так и лечить. Средство надёжное. И мяса поменьше давать, а репы побольше.
Карп, порывисто вздыхая, встал, спустил рясу, укоризненно поглядел на Пантелея. Тот смущённо, даже заискивающе улыбнулся товарищу, помог отойти ему в сторону, заботливо придерживая за руку. Карп помощь принял, но потом оттолкнул Пантелея, попытался сесть и не смог — так и остался стоять, сгорбившись.
Ягуба указал на Остафия.
— А это, стало быть, Остафий, — сказал библиотекарь. — Самый смышлёный переписчик, одарён от Господа красотою письма. Рука тверда, буквы легки и стремительны, смысл понимает, пропусков не делает, отсебятину не вставляет...
Ягуба слушал, согласно кивал, разглядывал листы, и вдруг нагнулся, выхватил из-под наполовину исписанного пергамента пожелтевший неровный лист.
— А тут почерк иной.
Остафий замер, а Паисий, ещё не понимая, в чём дело, пояснил:
— Так это с чего списывает...
— Так... «И сказал тогда Святослав слово золотое, со слезами смешанное...» — медленно прочитал Ягуба. — Никак, «Слово о полку Игореве», отче? Откуда?
Паисий и переписчики молчали.
— Один ведь список был, отче? И ты горевал, казнился, помню, когда он пропал. Откуда этот? Вижу, тут братской помощью Пантелея нам не обойтись. — Боярин подошёл к двери, не выпуская лист из рук, приоткрыл её, крикнул: — Эй, кто там, кликнуть сюда палача!
Монахи как заворожённые смотрели на него, а боярин неспешно прошёлся вдоль полок с книгами, продолжая цепко держать пожелтевший лист.
— Виновен, боярин, — вдруг заговорил Остафий. — Виновен, прости!
— В чём же ты виновен?
— В том, что взял стороннюю работу — деньги нужны, обносился...
— Не запрещаю я им подрабатывать, боярин, если, конечно, урок выполняют, а Остафий всегда выполняет, — поспешил на помощь переписчику смотритель.
— Деньги всем нужны, но честным, путём добытые, от милости властителя... Да и не о том речь идёт. Откуда список?
В дверь постучали. Ягуба крикнул:
— Входи!
Вошёл палач. Огромный, дородный, с тупым, сытым лицом, спокойный и благостный, в красной рубахе с закатанными рукавами, отчего обнажились его мускулистые, словно два окорока, руки. Равнодушно оглядел библиотеку, ничему не удивляясь, хотя и был здесь в первый раз, встал у двери, сложив руки на груди.
— Так ли уж страшна вина, боярин? — спросил Паисий дрожащим голосом. — Брат Остафий монастырский...
— Не встревай, отче, с тобой ещё будет разговор, — оборвал его с угрозой Ягуба и повернулся к Остафию: — Откуда список? Говори!
Остафий молчал, не в силах оторвать глаз от палача.
— Что же, монашек... Бог простит, игумен вину отпустит. — Ягуба сделал знак палачу. — В поруб его.
Палач медленно, степенно двинулся к Остафию. Тот смотрел на приближающегося громилу, инстинктивно отодвигался на лавке к самому дальнему концу, пока не соскользнул на пол. Кат подошёл и положил руку на плечо монаха. Остафий вывернулся, подполз к сапогам Ягубы, прошептал, не поднимая головы: — Он...
— Что он? — переспросил Ягуба, пытаясь заглянуть в лицо переписчика.
— Он... от него... — Остафий указал на Данилку, сидящего в самом дальнем углу библиотеки, в полумраке.
— То-то! Встань, червь, и трудись. Страх в зачёт наказания тебе пойдёт, — удовлетворённо сказал Ягуба. Он был рад, что не пришлось брать греха на душу, наказывать монаха — как бы ещё посмотрел на это игумен, да и великий князь не любил лишних раздоров с монастырями. — Ну, отче, познакомь меня с этим. Новенький вроде?
— Ученик, из милости принял...
Ягуба подошёл к Данилке, сбросил с его головы клобук, картинно развёл руками.
— Э, да это старый знакомый! Даниил, так ведь? — Он сделал вид, что появление паренька в библиотеке для него полная неожиданность, хотя утром приметил, что сюда вошли не трое, как обычно, а четверо монахов. Потому и поспешил прийти.
— Я, боярин. — Данилка встал, поклонился.
— Что же ты слепого деда бросил? Или щи княжеские погуще сиротского хлеба Микиты?
Данилку била мелкая дрожь, губы пересохли. От стыда за свой страх, что был сильнее самого страха, он вскинул голову и с вызовом в ломком юношеском голосе ответил:
— Зачем спрашиваешь, боярин? Сам знаешь, убит дед Микита.
— Откуда мне знать о всех смертях на Руси?
— О всех только Бог ведает. Но такой, как ты, боярин, наверняка слыхал...
— Дерзок, — сказал Ягуба даже с некоторым одобрением и спросил Паисия: — Пострижен?
— Нет... — едва слышно ответил смотритель.
— Вот и ладно. Пойдём, Данилушка, потолкуем с тобой. — Боярин положил руку ему на затылок и чуть подтолкнул.
— А ты расскажи, — заговорил Паисий, - расскажи боярину, для кого список готовил, может, и отпустит он тебе по молодости вину...
Данилка молчал... Мысли в голове путались, сталкивались, мешались... Что сказать? Повторить ли тот рассказ, что приняли без сомнений бесхитростные переписчики и отец Паисий? Подойти к самому краю правды? А вдруг он где-то, может быть неумышленно, соскользнёт с края в пропасть признаний и тогда навлечёт на княжич» Борислава страшную кару за убийство князя Романа? Данилка уже был наслышан, кто были те ночные тати... И тут вдруг подумал: а не увести ли разговор как можно дальше от той страшной ночи...
Он так и сделал — собрался с духом и выпалил:
— На привозе незнакомый человек заказал. Велел в пять дён изготовить и принести туда же, мол, сам подойдёт, хорошо вознаградит... Вот я и отдал Остафию, у него почерк самый красивый...
— Так, так, — кивал каждому слову Ягуба, словно соглашаясь и подбадривая. А когда тот замолчал, язвительно подытожил: — Ты на привоз со списком придёшь, а он не появится. Так? — Боярин сокрушённо вздохнул от столь неумелой выдумки парня. — Пошли, Данилка, отрок ты неразумный... Всё едино, расскажешь... Только вряд ли человеком потом останешься... Хоть и жалко мне тебя, но — дело!
Ягуба взял листы со «Словом» и повернул Данилку к выходу. Уже в дверях Данилка обернулся, произнёс зыбким голосом:
— Прости, отче, пригрел ты меня, а я навлёк на тебя гнев... — И шагнул в темень переходов.
Тишина повисла в библиотеке, никто не решался заговорить. Остафий сидел, съёжившись, в стороне, Карп стоял рядом с Пантелеем, забыв о порке. Она казалась такой нелепой, нестрашной и далёкой после всего, что произошло только что...
Первым нарушил молчание Пантелей:
— И что это они так на «Слово» взъярились?
Паисий поднял голову, долго глядел в окошко, потом ответил с неожиданной торжественностью:
— За суждения превыше понятий века своего.
В подвале, где наказывали нерадивых, пытали изменников, палач прикрутил Данилку к кольцам, вбитым в стену, и стал возиться в дальнем углу, слабо освещённом колеблющимся светом одинокого факела. Ягуба присел на скамью перед Данилкой, посмотрел ему в лицо, которое странным образом изменилось прямо на глазах: осунулось и стало, словно маска, неподвижно-скованным.
— Ты это... — крикнул боярин палачу, не спуская глаз с Данилки, — кнут в рассоле вымочи! И дыбу готовь. И клещи в огне раскали — пальцы ломать.
Данилка порывисто вздохнул и сполз по стене, повиснув на путах, потерял сознание.
— Да оставь ты, — недовольно бросил боярин палачу, который принялся буквально выполнять приказ, раздувать огонь в жаровне, чтобы калить клещи. — Таким вот, как он, ожидание пытки страшнее дыбы. Хлестни-ка его по щекам.
Палач легонько хлестнул, и Данилка открыл глаза.
— Пощади... — только и смог он прошептать.
— Заговоришь — пощажу. Но коли в едином слове ещё солжёшь — будет тебе пытка! — Боярин потряс свитком рукописи. — Чья рука?
Данилка этого вопроса не ожидал и теперь растерянно и удивлённо глядел на боярина.
— Чья рука, говори! — крикнул Ягуба.
— Вадимысла... его рукопись.
— Откуда она у тебя?
— Он дал для деда Микиты.
— Когда?
— Давно, ещё до пирования...
— Опять лжёшь! На свитке кровь. Откуда бы?
— Не знаю... может, из ран певца...
— Вот именно, из ран. Да только свежих. Старая кровь выцветает, а тут пятна ещё не побурели. Кто тебе список дал?
— Певец... — проговорил Данилка еле слышно, чувствуя, что неубедительно звучат его слова и что опять не поверит ему боярин.
— Всё на мёртвых валишь?
Скрипнула входная дверь. Ягуба оглянулся и увидел в неясном свете факела фигуру великого князя. «Как он узнал обо всём; происшедшем в библиотеке?» — мелькнула у боярина мысль.
Святослав встал у двери.
— Приступай! — крикнул Ягуба палачу.
Тот медленно подошёл к Данилке, волоча за собой кнут, и нанёс удар по ногам парня. Кнут свистнул, раздирая порты, Данилка закричал.
— Говори!
Данилка замолчал, ловя ртом воздух.
— Ещё! — скомандовал боярин.
Палач ударил второй раз, уже сильнее. Данилка обмяк и опять повис на путах.
— Потише, дубина, он мне живой надобен! — прикрикнул боярин на палача, оглянулся на стоявшего неподвижно у двери великого князя и поднял Данилке голову. — Воды!
Палач принёс в ковше воды, плеснул в лицо парню, тот открыл глаза.
— Пойми ты, — сказал боярин вкрадчиво, почти ласково, словно втолковывая неразумному отроку очевидные истины, — я же знаю, что ты там был. Не мог не быть и не мог не видеть убийцу князя Романа. Ежели б ты не был там, не оказалась бы у тебя эта рукопись, самим певцом писанная. А молчать станешь — придётся тебя всё-таки калёным железом пытать… — Он снова сделал знак палачу, и тот выхватил из жаровни клещи, поднёс их к самому лицу Данилки.
Данилка отпрянул, насколько позволили ему путы.
— Ну? — настаивал Ягуба.
— Борислав... — едва шевеля губами, произнёс он.
— Что Борислав? Говори!
— Он дал мне...
— Когда?
— В ту ночь.
— Ты всё видел?
— Да...
— Кто князя Романа убил?
— Княжич...
— В поруб его! — раздался резкий голос великого князя. — Заточить в узилище! И чтоб имени его никто не знал — заточник, и всё!
Палач узнал великого князя, без промедления отвязал Данилку и уволок в глубину подвала, к дальнему ходу. Противно скрипнула невидимая в темноте дверь, палач с Данилкой исчезли.
Святослав подошёл к стене и тяжело опустился на скамью, на которой только что сидел Ягуба.
— Значит, Борислав... — задумчиво молвил великий князь, опустив голову. Как же ему теперь вызволять внука из беды? — Это против меня... как перст указующий. Не простит мне князь Рюрик... да... — Он поднял валявшийся на полу свиток, развернул, скользнул глазами, вздохнул тяжко, прочитал негромко, но отчётливо:
— Смерть моя здесь описана, а, боярин? — Святослав сжал свиток в кулаке, смял. — Докопался до истины. Лучше бы её не знать вовсе. Что смотришь? А ну, говори, зачем тебе это? — Ткнул смятым свитком в лицо Ягубе, встал, наливаясь гневом, закричал: — Зачем? Зачем, говори, пёс, зачем добивался?
— Ты ж велел...
— По следу идёшь, пёс кровавый, свернуть вовремя не можешь, от запаха добычи шалеешь! А что я теперь с этим вот, — потряс свитком, — сделаю? Как перед Рюриком обелюсь? Мой ведь... — Святослав чуть не сказал «внук», — мой человек Борислав! И рукопись к нему ведёт, ни к кому иному...
— Так ведь никто не знает, только двое — ты да я.
— Там, где двое, тайн нет. — И вдруг у Святослава мелькнула догадка, обжигающая и страшная. Он затряс в гневе головой и злобно зашипел: — Двое? Ты... ты меня в руках держать захотел? Не по твоей глотке кус, Ягуба! Подавишься! Сгною! Живым отсюда не выйдешь!
Ягуба упал на колени, взмолился:
— Не казни, выслушай!
— Давеча всё петлял, теперь вот... Что у тебя на уме? Говори, не то сей же час велю вздёрнуть! Говори! С Рюриком стакнулся?
— Смилуйся... твой я, твой, с потрохами, весь...
— Мой? — Великий князь стремительно, не по годам, подбежал к стене, выхватил факел, вернулся к Ягубе, всё ещё стоящему на коленях, стал тыкать ему в лицо факелом, подпаливая бороду. — Не бывать по-твоему, меня в руках держать — не бывать! — И вдруг сунул в огонь факела свиток. — Вот и все следы, все ниточки, все улики твои — нету их!
Свиток медленно разгорался, запахло палёным...
Святослав и Ягуба не спускали глаз с пламени. Первым опомнился Ягуба.
— Что же ты делаешь? Нет более другого списка!
— И улик нет! — Святослав торжествующе махнул обуглившимся свитком перед носом боярина. — Нету!
— Борислав-то ведь Романа из-за княжны убил... — высказал Ягуба неожиданно пришедшую ему спасительную мысль.
— Что? — оторопело спросил Святослав и замер.
— За Весняну, говорю, убил...
— Что ж ты сразу-то не сказал?
— Сейчас осенило...
Князь всё понял, он бросил свиток на пол и стал затаптывать пламя. Потом поднял чёрные листки, посмотрел на них — всё выгорело... Он уронил обуглившийся пергамент наземь, сказал обречённо:
— Невозвратимо... Как, впрочем, и всё в нашей жизни бренной...
Ягуба всё ещё стоял на коленях. Он ждал. По всем признакам гнев великого князя уже шёл на убыль. Последнее время вспышки его, по-прежнему частые, становились всё короче, всё быстрее сменялись раздумьем. Но не приведи Господь стать причиной rie яростного всплеска гнева, а спокойной, обдуманной неприязни. Старики не часто меняют своё отношение к людям, но если уж что-нибудь произошло, зародило подозрение, то уже прежнего отношения не вернуть.
Боярин вспомнил свой разговор с великим князем в то утро, когда он докладывал об убийстве певца. Видимо, уже тогда появились у Святослава первые подозрения. Ягуба и сам не смог бы сказать, почему он построил доклад именно так, скорее всего потому, что был уязвлён тем, как решительно отстранил его великий князь от событий в ночь после пира. Как жёстко, бесцеремонно дал понять, что не ему, безродному, встревать в княжеские дела. И что скорее молодой, но природный княжич Борислав будет его помощником, а не он, Ягуба, умудрённый годами совместной борьбы и, казалось, ставший самым близким человеком за полвека верной службы... А может, и что иное, что боярин пока ещё боялся даже выразить в словах, но это уже зрело в нём: смутное ощущение, даже предощущение начинающегося конца Святославова времени, предвиденье того, что уходит власть из рук Святослава Всеволодовича, уходит к Рюрику или вообще уходит из Киева куда-то, скорее всего на север, к молодому Всеволоду, сыну Долгорукого... Почему возникло такое ощущение?.. Стареет князь, это так, но не только в том дело, нет... Поступки его мельчают...
— Значит, княжич убил Романа за Весняну... — подумал вслух Святослав. — А кто поверит?
Ягуба стал подниматься с колен, преувеличенно кряхтя. Ему был задан вопрос, а это почти как просьба о совете. Советы же государям на коленях не дают, советуют, стоя за троном или же рядом... Ягуба встал, отряхнул колени...
— Главное, княжичу вину предъявить. Он оправдываться станет. Кто оправдывается — тот и виновен. Все поверят. Прикажешь схватить княжича — и сюда?
— С ума спятил! — крикнул Святослав.
Ягуба сразу сник.
— Отошёл от власти? Он же Рюрикович! Как ты мог подумать даже: его сюда!.. Над Ним лишь княжий суд волен!
Мысль о княжьем суде появилась не вдруг, не сейчас, она таилась в подсознании, словно ожидая своего часа: совсем недавно ночью говорил о нём Рюрик, и это запало в голову. Теперь Святослав был уверен — вот оно, спасение! Только княжий суд с участием всех князей — и Рюрика, и Игоря, и Давыда, и других — поможет ему снять с себя подозрение в убийстве и спасти Борислава и даже возвысить его. Более того, если всё пойдёт под его, Святослава, руководством как надо, он прикрутит Игоря со всем его гнездом к оси своей политической колесницы, женив внука на Весняне и расстроив союз Игоря с Ростиславичами. А там будет видно... Пора кончать с соправительством.
— Именно княжий суд! — сказал он, подводя итог своим размышлениям. — Отыщи княжича и пришли его ко мне.
Великий князь принял Борислава в своей светёлке рядом с опочивальней. Был он по обыкновению в заячьей душегрейке и в тёплых босовиках.
— Садись, Борислав, не стой. Знаешь, не люблю, когда надо мной стоят, да и не чужие мы с тобой — как-никак твоя мать моей крестницей была... Устал я. Ночью опять не спал. Под лопатки будто кто осиновый кол мне вогнал — небось за грехи мои... Перечитывал разные книги старинные...
Борислав сидел напротив старого князя, слушал его слова и думал, что сегодня Святослав почему-то особенно долго подходит к главному. Вероятно, не уверен либо побаивается чего-то.
А князь продолжал:
— Да, красивые обычаи когда-то на Руси велись, торжественные. Жаль, утрачиваем мы их, утрачиваем и радость от простого веселия, от общения друг с другом, меняем её да любомудрствование за пиршественной чашей... Так о чём я? Да, был когда-то княжий суд...
«Вот к чему подбирался великий князь», — понял Борислав.
— Пошёл он оттого, что все мы, властители Руси, от единого корня происходим. И всё — одна семья... Ты ведь, если родством по княгине Марии считаться, мне двоюродным внуком приходишься?
Борислав кивнул.
— Вот-вот, единая семья... Потому и суд над князем всегда был семейный. За убийство князя князем не в честном бою, не в ратном поле, а подло, из-за угла, злодейским умыслом — княжий суд. Собирается вся семья, и судят равные равного.
Княжич уже догадался, о чём собирается вести речь Святослав, и потому без особых околичностей спросил:
— Дознался Ягуба?
— Дознался, — прямо ответил великий князь, не выказывая удивления догадливости Борислава.
— А доказательства? — Этот вопрос княжич задал скорее по привычке играть словами, идти окольными путями, а не в надежде что-нибудь выгадать.
— Нужны ли они? Ты ведь запираться не станешь, если я тебя прямо спрошу, Бориславе, ты убил?
Борислав не ответил, но чуть приметно улыбнулся.
— Вот-вот, не станешь. Ты убил Романа!
— А он певца убил и жену его Марию и слепого гудца Микиту, известного всей Руси...
— Постой, Борислав, давай-ка разочтём. Во-первых, что он убил — только твои слова. Кто свидетель?
— И что я убил — только мои слова, — быстро возразил княжич и уточнил: — Даже не слова ещё. Я ведь этого не говорил. Да и кто свидетель?
Великий князь не ответил, и Борислав продолжил:
— Почему же ты веришь мне в том, что выгодно тебе, и не веришь в другом?
Великий князь опять не ответил. Он давно постиг простую, но великую мудрость власти, так коротко и чётко сформулированную недавно Ягубой: «Кто оправдывается — тот и виновен».
— Я вступился за беззащитных, а Роман — убийца!
Святослав улыбнулся: всё правильно, Борислав уже начал оправдываться.
— Я ещё не сказал «во-вторых», — проговорил наконец негромко Святослав. — За убийство дружинника вира[113] налагается до ста гривен. За холопку и певца — и того меньше. А вот за убийство князем князя не в честном бою...
— Я убил в честном бою, — перебил Борислав.
— Кто видел?
— А за убийство великого певца? — вдруг перешёл в наступление княжич, вынуждая оправдываться самого князя.
Святослав задумался.
С какой бы целью ни добивался он чтения на пиру, он понимал, что «Слово» — выдающееся творение, может быть даже превосходящее всё, что было написано на Руси до сих пор. Тогда, ночью, он отрёкся от певца, выдал его голову Ростиславичам только потому, что вдруг испугался — отвратительно, до омерзения — нет, не за себя, а за власть и за своё гнездо — детей, внуков. В .словах Рюрика «и пойдут они, безземельные, по Руси» была страшная правда: летописи знали князей-изгоев, и он выдал певца этим волкам, и шутил, и пил с ними братскую чару. Страх постепенно отпускал, а на место Страха приходило чувство ужаса от содеянного ...
Утром он и ждал доклада Ягубы, и одновременно хотел отдалить миг обнажения истины, как ребёнок признание своей вины, словно непризнанная, она и не вина вовсе... Известие о смерти князя Романа и связанные с этим опасения за судьбу на какое-то время отодвинули мысли об утрате по его собственной вине великого песнетворца, который мог бы прославить его двор, но сейчас прямой вопрос княжича всколыхнул все эти мысли.
— Эх-хе-хе, Бориславе... Не слишком ли поспешно Вадимысла великим называешь, да и кто ты, чтоб судить? Вот Боян, с которым он состязаться вздумал, тот уже почитай сто лет как славен, и верю — в веках пребудет, пока стоит Русь... Может, и останется-то Вадимысл в памяти народа лишь потому, что помянул он Бояна, посмел с ним песнями поспорить... Так что, считай, дружинник он, да и то бывший, государем своим не принятый. Для любого суда — дружинник. И опять же, кто видел, что певца Роман убил?
Бориславу стало не по себе. Действительно, кто вспомнит о Вадимысле уже через несколько дней? На пиру слышали его песнь — и всё. Но кто слышал? Князья, бояре, те, кому она не по сердцу? Бессмертие же творца рождается не при дворах...
Святослав тем временем продолжал:
— Певца тати убили. Ограбили. За стенами киевскими. Кто теперь сыщет их... А ты, Борислав, князя Романа за девушку убил!
Борислав хотел было возразить, но вспомнил злую радость, вспыхнувшую в нём, когда он понял, что противник его в смертельной схватке именно князь Роман, и промолчал.
— За Весняну убил. Это всякий поймёт и не каждый осудит. А предстать пред княжьим судом, как равный перед равными, — честь. Честь, не каждому князю воздаваемая. Так-то, Борислав.
— Да, высокая честь, что и говорить, князем на суд явиться, — с усмешкой сказал Борислав.
Святослав сразу же подхватил всерьёз слова, сказанные княжичем с иронией:
— Если слово дашь, что на суд придёшь, то ни в поруб тебя не заточу, ни пытать не стану, ни стражу к твоему дому не приставлю. Равным придёшь на братский суд в красный шатёр, равным и при оружии! Даёшь слово?
— Даю, — не раздумывая, ответил Борислав.
А что ещё оставалось ему? Великий князь не оставил выбора, разве что допрос с пристрастием, который кончился бы всё равно признанием, но уже обесчещенного, потерявшего облик человеческий калеки.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Красный шатёр — для этой цели взяли Святославов походный — разбили в стороне от городских стен, на спуске с киевских гор, на узкой полоске между лесом и водой.
На призыв Святослава откликнулись все оставшиеся в Киеве князья. Больше всего Святослав боялся, что Рюрик, а с ним и все Ростиславичи откажутся. Но соправитель первым дал согласие и первым приехал вслед за Святославом к красному шатру. Прискакал Игорь. В носилках прибыл владыка. Его сопровождал игумен, снедаемый сомнениями, пустят ли его в шатёр, признают ли княжеским сыном.
Князья, согласившиеся принять участие в суде, уже собрались в шатре, когда в сопровождении Святослава вошёл туда Борислав — в корзно, в княжеской высокой шапке, с мечом, в сапожках на высоких каблуках, оттого особенно стройный и красивый.
Чашники внесли чарки со старым мёдом, бесшумно обнесли собравшихся, так же бесшумно исчезли. Все стояли, образуя круг и выжидающе глядя на великого князя. Тот поднял чашу.
— Принимаешь ли ты суд наш, брат Борислав? — спросил Святослав торжественно.
Борислав тоже поднял чашу.
— Принимаю.
Выпил, поклонился в пояс Святославу, затем по очереди и каждому из присутствующих.
Снова появились чашники, приняли опустевшие чарки из рук князей, скрылись.
— Очисти свои помыслы перед судом, князь, — сказал Святослав, впервые титуловав Борислава князем. — Так велит обычай. Когда солнце достигнет зенита, мы вернёмся, чтобы выслушать тебя.
Князья вышли. Борислав опустился на ковёр, предусмотрительно расстеленный в шатре, попытался «очистить помыслы», но как это сделать, не знал. А в голову лезли посторонние мысли. Тогда он снова и снова стал повторять про себя подготовленный для князей рассказ о Весняне, о Данилке, про судьбу которого так ничего и не смог узнать у Паисия, о странном поведении Игоря...
Полог шатра приподнялся, ударил сноп солнечного света. Вошёл Ягуба.
— Зачем пожаловал, заплечных дел боярин? — спросил Борислав неприязненно.
— Напрасно ты лаешься, княжич, я тебе друг.
— Такой же, как я тебе... Ты зачем пришёл?
— Великий князь напоминает: признаешь, что Романа за Весняну убил, он всё своё влияние употребит, а тебя вызволит. Виру, какую ни наложат на тебя, сам выплатит.
Борислав был немало удивлён этим сообщением, ибо кто-кто, а уж великий князь знал о том большом состоянии, которое ему оставила бабушка Басаёнкова. Из этого следовало, что Ягуба явился сюда по собственной инициативе, а разговор о вире — лишь пустые слова, предлог войти в шатёр. Но какова была истинная цель боярина?
— От себя добавлю: я с князем Игорем перемолвился, — вкрадчиво добавил Ягуба.
Это было уже интересно, если, конечно, не лжёт боярин, что тоже представлялось весьма возможным.
— Твоя любовь к Весняне ему известна, за это он на тебя обиды не держит...
«Так, ясно, лжёт, не говорил он с князем», — подумал Борислав и сказал насмешливо:
— Больно ты заботлив, боярин.
— Просто я тебе друг, поверь. Мы с тобой об одном радели — об укреплении силы Святославовой. Я врагов искоренял, ты своим посольским умением друзей множил. Жаль, не вознесли мы на сей раз Святослава высоко над всеми... Так ещё вознесём. Мы, вместе с тобой.
— C тобой? Это значит — по трупам? — не удержался, чтобы не съязвить, Борислав.
— Ну зачем ты... Сам понимаешь, время такое. Да и не только по трупам, но и по тропинке, проложенной в душах владетелей алчностью, завистью, себялюбием. И ещё «Словом» Вадимысловым... — Боярин присел рядом с княжичем. — Это ты верно расчёл: в самое сердце князьям бьёт оно, по самому больному месту. Не напрасно они на него ополчились...
Борислав стал раздражаться хождением Ягубы вокруг да около главного, зачем он сюда пожаловал?
— Хватит слов, боярин, наслушался я тебя. Говори, к чему ты клонишь, или уходи, не место тебе в красном шатре рассиживаться.
— Я спросить хотел... Скажи, княжич, есть ли у тебя свой список «Слова»?
— Зачем тебе? У тебя теперь свой есть.
— Господь с тобой, княжич, откуда?
— А тот, Вадимыслов, который ты у переписчиков забрал.
— Да сжёг он его!
— Кто?
— Святослав, кто же ещё... Сжёг от трусости! — зло бросил в ответ боярин и сразу же осёкся, потому что говорить этого княжичу никак не следовало.
— Вот как... — уныло проговорил Борислав, осознав, что повесть навсегда канула в небытие. Всё напрасно — нет ни повести, ни певца...
— Так что, есть у тебя список? — повторил вопрос Ягуба.
Княжич отрицательно покачал головой.
— Нет, боярин... А ты выдал себя, стар становишься, Ягуба. Меня, как курицу на просо, на высокие слова о силе Святославовой подманиваешь, а сам об одном лишь мечтаешь, как бы раздор среда князей укрепить. При слабых-то князьях власть бояр растёт, не так ли, Ягуба? И «Слово» тебе лишь для раздора надобно, чтобы им одного князя на другого натравливать, ссорить, а потом мирить. Кто мирит — тот судьбы вершит. И ещё неизвестно, что для Руси страшнее — усобицы князей либо самовольство бояр, возмечтавших о власти...
— Да, жаль, что не союзники мы с тобой были, — Ягуба меленько засмеялся. — Были... не были... теперь ведь всё в прошлом...
— А ты не смейся! — вдруг вспылил княжич, на короткое мгновение потеряв над собой власть.
— Разве я смеюсь? Я оплакиваю светлую голову и сильную руку. Не выйти тебе отсюда, княжич, поверь мне, я-то уж Святослава знаю. Да и ты — тоже. Слишком уж часто повторяет он, что поможет тебе...
— Убирайся отсюда! — перебил его Борислав.
— И ещё скажу тебе: Руси надобны не князья, что плодятся как мыши, множат престолы и дробят силу, а боярское вече, которое выдвинет мудрейших к управлению единым государством.
— Уж не тебя ли, полуграмотного, только и способного, что дворцовые козни плести? — не удержался Борислав.
— И меня, — спокойно согласился Ягуба.
— Скольких же князей тебе до того устранить придётся?
— Многих... Хотя одного, спасибо, ты уже убил, а скоро и сам сгинешь.
— Ещё поглядим.
— Теперь и я позабочусь об этом, слишком много я тебе сказал. Впрочем, может, и поладим мы с тобой, а? В последний раз спрашиваю: остался ещё один список?
— Ты ли это, всезнающий боярин?
Ягуба встал и решительно пошёл к выходу, поднял полог. Сноп солнечного света вновь ворвался в красный полумрак шатра. Боярин вышел, полог упал, стало тихо.
В шатёр неслышно скользнула фигура, закутанная в длинный воинский плащ с надвинутым на самое лицо капюшоном.
Борислав раздражённо крикнул:
— Господи, да оставьте меня наконец! Должен же я очистить свои помыслы.
Человек поднял капюшон, и Борислав узнал Весняну. Вскочил с радостным возгласом, бросился к ней, она приложила палец к губам. Борислав обнял её, стал целовать, шепча:
— Лада моя, родная моя, любимая...
Она мягко отстранилась. Он увидел в её глазах готовые пролиться слёзы. Это было так необычно для княжны, что Борислав спросил:
— Никак, прощаться пришла?
— Нет, не прощаться. Уговорить тебя бежать!
— Невозможно, ты и сама понимаешь.
— Нет, не понимаю!
— Я слово дал! И суд принял!
— Я всё приготовила, кони ждут. Два — под седлом, два заводных. И холоп верный, он все тропки на север знает.
— Да пойми же ты, если я сбегу, навек без чести останусь, князь-изгой! — Борислав отвернулся и даже не сел, а упал на подушки, раскиданные по ковру.
— Они же к смерти тебя приговорят. Я из слов отца поняла.
— Бесчестье страшнее смерти...
— Ишь, смерть ему понадобилась в чести! — яростно сказала Весняна и стала прежней, даже пнула носком сапога ногу княжича. — Расселся квашней, честь свою тешит, успокоился душой. Не будет тебе смерти, не будет!
— Не мучь ты меня, нет у меня выхода.
— Есть! — крикнула Весняна и ещё раз пнула сапогом княжича.
— Ну что ты, лапушка, дерёшься... Прощаться пришла — давай простимся. Любил я тебя, хоть и мука мне была от твоего норова, любил...
— Перестань себя отпевать! Беги!
Борислав наконец рассердился всерьёз:
— Никуда я не пойду!
— Пойдёшь! Постылый, ненавистный... безумный в своей гордыне! О себе лишь думаешь! Ты обо мне подумай, меня вдовой невенчанной оставляешь...
Борислав поднял голову, взглянул на искажённое яростью и всё же прекрасное лицо девушки и вдруг увидел такую муку, такую тоску и отчаянье, что вскочил на ноги, обнял её, поцеловал и быстро проговорил:
— Бежим! Бежим вместе!
Весняна отстранилась.
— Как так вместе? Ты рехнулся! Как же я убегу, никому не сказавшись, не простившись... вот так вдруг?
— Видишь, ты не можешь вот так вдруг, а меня на что толкаешь?
— Да ведь смерть тебя ждёт! Не поможет тебе Святослав.
— Туда мне и дорога. Без тебя, без надежды на тебя нет мне жизни... Как и нет у меня цели...
— Как нет цели?! — снова взвилась Весняна. — А повесть Вадимысла?
— О какой повести ты говоришь? Сжёг её Святослав по трусости своей. И певца нет, и повести... Погиб ни за что и памяти о себе не оставил. Никто и не узнает, что был такой песнетворец на Руси... Моя вина. За то и казню себя... Незачем мне жить.
Весняна в отчаянии смотрела на Борислава. Ну что ей с ним делать, как убедить, заставить, сдвинуть с места? И вдруг её озарило:
— В твоей голове есть «Слово»! Ты же его наизусть знаешь, сам говорил...
Борислав встрепенулся.
Весняна закончила с торжеством -в голосе, ибо поняла, что победила:
— Так что голова твоя ни тебе, ни чести твоей не принадлежит.
Неожиданно Борислав рассмеялся. Было в его смехе и облегчение от того, что всё решилось как бы само собой, и ирония, что в который раз обстоятельства оказались сильнее его, и радость, что впереди снова открывалась жизнь и борьба.
— Ну что ты за человек, лапушка ты моя, словно бес в тебе колобродит: сама спокойно жить не можешь, другим не даёшь, — шутливо сказал он. — Выходит, не меня, а голову мою спасаешь?
— Тебя, тебя, глупый мой, неразумный.
Они не заметили, как приоткрылся полог и в шатёр метнулся Ягуба.
Борислав насторожился только потому, что ворвавшийся на мгновение в шатёр солнечный свет скользнул по подушкам, и застыл от неожиданности. А боярин, потирая руки, сказал, не скрывая радости от своей прозорливости:
— Ай-яй-яй, княжна — ив мужском обличье! Уж не бежать ли задумали, голубки? То-то я чьих-то коней в распадке приметил...
Весняна, словно на охоте за волком, стремительно зашла за спину боярина. Тот не заметил этого движения, потому что не спускал глаз с руки княжича, а Борислав медленно доставал из ножен меч.
Ягуба перевёл взгляд на лицо Борислава. Совсем недавно перед ним на подушках и коврах лежал человек нерешительный и совершенно для него не опасный, и он, боярин Ягуба, наслаждаясь своей силой, бил, хлестал его словами, приоткрывая будущее, в котором, по его расчётам, уже не было места княжичу, а тот лишь вяло защищался. Сейчас же перед Ягубой стоял иной Борислав — решительный, смелый, мужественный, готовый к борьбе — истинный князь!
Наверное, именно таким он был в ту злополучную ночь, когда убил князя Романа и его дружинника...
«Ошибся я, — подумал Ягуба, — не рассчитал чего-то... Может, это княжна, её присутствие?» Он попятился, отступая к выходу. Перемена в Бориславе так потрясла его и озадачила, что он даже не подумал о страже, которую стоило только кликнуть, и она ворвётся в шатёр. Он пятился до тех пор, пока не натолкнулся на Весняну. И тогда от неожиданности и страха Ягуба упал на колени.
— Пощади! Я молчу... молчу... Вы бегите, как задумали. Я молчу... — Боярин пополз к ногам Борислава. — Я же друг тебе, я говорил, что друг... Беги, княжич, беги свободно, князь! Я молчу... Стар я, пощади...
Борислав виновато посмотрел на Весняну.
— Не могу! Рука не поднимается на коленопреклонённого...
— И не надо! — подхватил Ягуба. — Вы бегите, я молчать буду... — Для наглядности он даже зажал рот ладонями.
— Ежели поднимешь тревогу раньше, чем князья вернутся, расскажу, что Романа научил меня убить ты! Понял?
— Понял. Идите спокойно. А с погоней я потяну, как могу...
Борислав шагнул к боярину, сорвал с него пояс с коротким мечом, отстегнул его и протянул Весняне, а поясом стянул Ягубе руки так, что тот охнул. Потом обернулся к Весняне, сказал спокойно и властно, так, как ещё никогда не говорил с ней:
— Идём. Боярин прав, что соединил нас. Теперь тебе только со мной.
Ровно в полдень князья стали собираться к шатру. Первым вошёл в шатёр Святослав. Со света он не сразу понял, что вместо Борислава на подушках лежит связанный Ягуба. А когда понял, хотел было задержать других князей, но поздно: Рюрик уже вошёл вслед за ним и тоже с любопытством уставился на боярина, который с трудом встал на колени.
— Где Борислав?! — крикнул великий князь, покосившись на Рюрика и вошедшего вслед за ним Давыда.
— Бежал, государь, преступив честь свою... — Ягуба хотел добавить — с Весняной, но увидел входящего в шатёр князя Игоря и замолчал.
— Что же ты не кричал, пёсий сын? — Гнев Святослава был неподдельным, это Ягуба понял сразу по тому, как отчеканивал великий князь каждое слово, будто отливая их в смертоносные слитки. — Погоня бы уже мчалась за ним. А не ты ли ему побег подстроил?
— Помилуй, великий князь... — Ягуба показал глазами, что должен сообщить князю нечто, чего не следовало бы слышать никому из вошедших в шатёр.
Святослав нагнулся к нему, распутывая ремень. Ягуба, почти не шевеля губами, выдохнул:
— Весняна побег подготовила, с ней он сбежал. Вот и все доказательства...
Великий князь, не закончив распутывать ремень, выпрямился. Новость была слишком важной, чтобы её вот так, не обдумав, сообщать другим участникам княжьего суда. Она оглушила его, ошпарила: Борислав бежал! Бежал от него! Это ударило в сердце с поразившей его самого силой и болью. Только-только стал он сближаться с внуком, ради его спасения закрутил такое сложное действо, а тот сбежал... Сердце бешено колотилось. Святослав охнул, стал раздирать на себе непослушными пальцами ворот рубахи, ловить ртом воздух, медленно оседая рядом с Ягубой. К нему бросились, подхватили под руки, а он только пробормотал:
— Ох, беда... вступило...
Он заметил ухмылку Ягубы — прикидывается, мол, князь — и сразу почувствовал, как захлёстывает его гнев, усиливая боль в сердце. Всё из-за него! Лезет, где ему быть не след, вынюхивает! Почему он в шатре оказался? Что ему надо было? И что должен сейчас предпринять он, великий князь? Стоит ли сразу же сообщить, что бежал Борислав с Весняной? Как на это посмотрит Игорь? Воспротивится ли погоне или, наоборот, сам бросится вслед, став самым ярым преследователем? На кого он обратит свой гнев — на Святослава? Как поступят Рюрик и Давыд, узнав, что предполагаемая невеста Романа сбежала с его убийцей? Рассорятся с Игорем или вместе станут требовать выдачи им княжича? Ох, Борислав, как же ты всё запутал... А вдруг они объединятся против великого князя прямо тут?.. И снова поднялся в нём гнев на Ягубу.
— Княжич бежал из-под охраны боярина Ягубы, — сказал Святослав, задыхаясь, потом повернулся к Рюрику лицом, указал ему на боярина: — Если нужна тебе, брат, за Романа жизнь, возьми эту. Не было у меня ближе... — он хотел сказать «человека», но передумал и сказал: — слуги!
Погожий день поздней осени был торжественно-прекрасен: глубокое, иссиня-голубое небо, ликующее и яростное в своём прощальном блеске солнце, золотой пожар перелесков, синеватая зелень ельников — всё здесь было немного не таким, как на Киевщине, но всё же своим, русским, родным. Борислав и Весняна стояли на пологом холме, вглядываясь вдаль — что таила она, что готовила им, бездомным изгоям, у которых сегодня и было-то за душой одно — знание.
Чуть ниже по склону холма холоп возился с костром. В ельнике внизу можно было различить коней. Костер затрещал, разгораясь, невидимое на солнце пламя стало пожирать хворост, с треском обежало рыжие лапы сухих сосновых веток, наконец взялись крепкие, в руку толщиной, смолистые сучья.
— Устала, ладушка? — спросил заботливо княжну Борислав.
Она отрицательно покачала головой, любуясь открывшимся отсюда видом.
— Ну ничего, теперь уже не будем так бешено скакать, — продолжал Борислав. — Мы, почитай, на Новгородской земле.
Его переполняла нежность к Весняне, но он не знал, как её выразить. Весняна оказалась спутником лёгким и необременительным, только первые четыре дня, когда гнали коней, не жалея ни их, ни себя, она по ночам чуть слышно постанывала. Но утром вставала свежей, была деятельна, готовила еду, отстраняя холопа, шутила, даже напевала что-то тихонько. Лицо её осунулось, обветрилось, но — удивительное дело — стало мягче, спокойнее, женственнее...
Холоп у костра крикнул встревоженной сойкой, давая знак, что кто-то идёт. Борислав увлёк девушку с вершины холма поближе к ельнику, к коням, но тут холоп крикнул, что опасности нет.
Вскоре на тропе появился слепец. Он брёл, придерживаясь рукой за плечо мальчика лет двенадцати, бережно прижимая к себе холщовый мешок, в котором, судя по очертаниям, были гуды.
Борислав пригласил странников к костру.
— Куда путь держите, люди добрые? — спросил слепец, усевшись поудобнее.
— В Новый Торг, дедушка, а оттуда... — Борислав поймал предостерегающий взгляд Весняны и закончил: — Куда Бог путь укажет...
— А я так в Новгород, — сказал слепец, — давненько на Ильмене не бывал. — Он повернулся к молчавшей Весняне и, глядя незрячими очами поверх её головы, спросил: — Жена с тобой, добрый человек, или сестра?
Борислав хотел ответить, но его опередила Весняна.
— Как же ты меня угадал, дедушка, я ведь и слова не проронила? — Она спросила почему-то шёпотом.
— А от тебя, голубушка, добротой женской веет...
— Господи! — Весняна вскочила на ноги в волнении, прижала руки к груди. — Да ведь мне Микита, гудец покойный, так же говорил!
— Микита? — повторил за нею слепец. — То великий провидец был, хоть и незрячий. Упокой Господь его мятежную душу...
— Боже мой, Боже мой, — никак не могла успокоиться Весняна. И вдруг попросила напряжённым, звенящим голосом: — Спой мне!
— Что же спеть тебе, голубушка? О заставе богатырской или об Илье Муромце? — Слепец привычными, чуткими руками стал разворачивать холстину, высвобождая из неё гуды.
— Новых песен не знаешь? — всё так же звонке и напряжённо, словно в ожидании чуда, спросила Весняна, повторяя слова, сказанные ею Миките, кажется, вечность тому назад.
— Как же, знаю, перенял у покойного Микиты... Перенял у великого певца... Может, что и не запомнил по старости лет, так не обессудь, больно долгая то повесть... «Слово о полку Игореве» называется... — И начал наигрывать на гудах.
— Выходит, напрасно ты мою голову спасала, — шепнул Борислав.
— Ох, да тебя, тебя, глупый мой, любый, спасала... Молчи...
А струны под пальцами певца звучали всё громче, всё напевнее. Он поднял голову к небу, заговорил нараспев глухим, чуть гнусавым голосом:
Голос певца креп, набирал силу, звучал так вдохновенно, словно слепец сам вот тут, у придорожного костра, слагал эту повесть...
ЭПИЛОГ
После 1190 года спокойствие из земель Южной Руси постепенно ушло.
Стареющий Святослав дал втянуть себя в череду походов на половцев, необязательных и кровавых.
Укреплялся Рюрик и все Ростиславичи, чьи владения, словно петлёй, охватывали худеющее Киевское княжество.
Умер младший брат Святослава, Ярослав. Он был не самым активным, но всегда верным его союзником. На вожделенный Черниговский престол сел наконец князь Игорь, союзник совсем уж ненадёжный.
Фактически полностью отделился огромный Залесский край. Его повелитель, Всеволод Большое Гнездо, посидев недолго на Киевском столе, увёз с собой на север титул великого князя и утвердил его там за собой. От него пошли владимиро-суздальские великие князья, пока Дмитрий Донской не перенёс столицу в Москву.
К сожалению, высочайшая, общая для всех русских княжеств культура и великая литература, утверждавшие единый язык, не сумели предотвратить начавшийся распад.
Громоздкая колымага трёхсотлетнего Киевского государства, скрипя и угрожая развалиться на составные части, медленно катилась к обрыву у реки Калки — не правда ли, какое роковое созвучие со злополучной рекой Каялой князя Игоря? Оттуда уже видно было гигантское облако пыли, поднятое в далёких восточных степях копытами татаро-монгольских коней.
Прошло каких-нибудь сорок лет, и под этими копытами погибли и бесчисленные сокровища русских библиотек, и прекрасные здания, и последние надежды на сохранение единого государства.
Святослав был, по сути, последним великим князем Киевской Руси.
По гениальной случайности, возможной только в Истории, а может быть, по неизбежной исторической закономерности, слагающейся из случайностей, именно Святослав стал одним из героев «Слова о полку Игореве», а потому — бессмертным.
ХРОНОЛОГИЯ ЖИЗНИ И КНЯЖЕНИЯ СВЯТОСЛАВА ВСЕВОЛОДОВИЧА
1124 — 1125 годы
Примерная дата рождения Святослава Всеволодовича.
1132 год
Осада Чернигова, где княжил отец Святослава — Всеволод.
1139 год
Отец Святослава, Всеволод, становится великим князем Киевским. Святослав переезжает из Чернигова в Киев.
1142 год
Отец выделяет Святославу Волынское княжество — одно из богатейших на юге Руси.
1143 год
Святослав участвует в походе против днестровских половцев, напавших на соседнее Галицкое княжество.
1144 год
Святослав женится на Марии Васильковне из Полоцкого княжеского дома.
1144 — 1146 годы
Междоусобная война с Галичем.
1146 год
Смерть великого князя Киевского Всеволода, отца Святослава. Святослав теряет Волынское княжество.
1147 год
Святослав встаёт на сторону своего дяди Святослава Олеговича, заключившего союз с Юрием Долгоруким в Москве.
1153 год
Святослав получает относительно самостоятельные городки Стародуб, Карачев, а также некоторые другие волости.
1154 год
Умирает великий князь Киевский Изяслав Мстиславич.
1156 год
Святослав ошибается в выборе принципала, терпит поражение на стороне Давыдовичей, попадает в половецкий плен к Кончаку.
1157 год
Умирает Юрий Долгорукий. Происходит перераспределение княжеских престолов. Святослав получает престол в Новгороде-Северском.
1157 — 1164 годы
Княжение Святослава в Новгороде-Северском, строительство города и храмов.
1164 год
Святослав становится князем в Чернигове, крупнейшем после Киева городе Южной Руси.
1165 — 1170 годы
Неоднократные походы в Дикое Поле по призыву часто сменяющихся великих Киевских князей.
1174 год
Святослав на двенадцать дней захватывает Киев и занимает великокняжеский престол.
1176 год 20 июля
Святослав становится великим князем Киевским.
1184 год
Большой поход против половцев, в котором приняли участие практически все южнорусские князья, кроме князей Игоря и Буй-Тура Всеволода. Поход закончился победой Святослава.
1185 год
Князь Игорь предпринимает свой поход на половцев, закончившийся страшным поражением на реке Каяле и пленением самого князя.
Святослав организует общерусский отпор половцам, ринувшимся в образовавшуюся брешь в обороне южных границ в результате поражения Игоря.
1189 год
Святослав Замиряет Дикое Поле, устанавливает дружеские отношения со степняками.
1190 — 1192 годы
Святослав совместно с соправителем князем Рюриком Ростиславичем организует поход против Галича.
1194 год
Смерть великого князя Киевского Святослава Всеволодовича.
ОБ АВТОРЕ
ЮРИЙ ЛЕОНИДОВИЧ ЛИМАНОВ родился в 1926 году в Москве. В начале Отечественной войны, будучи в эвакуации на Алтае, работал конюхом. В 1944 году пошёл в армию. Служил на Балтике, на канонерской лодке «Красное знамя», участвовал в боях. После увольнения в запас работал в различных газетах, объездил всю страну, но всегда главным его увлечением оставался театр.
Ему посчастливилось быть руководителем литературного отдела Малого театра. Лучшие пьесы Ю. Лиманова, поставленные в разных театрах, были написаны на тему истории нашей Родины: «Вначале было слово» — о судьбе автора «Слова о полку Игореве», «Задонщина» — о Сафронии Рязанце, «Кирилл и Мефодий» — о создателях славянской письменности. По его сценариям поставлены фильмы «Господин Великий Новгород», «Вначале было слово».
Ю. Л. Лиманов — член Союза писателей. Роман «Святослав, великий князь Киевский» — его первое крупное прозаическое произведение.
Текст романа печатается впервые.
Галина Львовна Романова
Святополк II. Своя кровь
Из энциклопедического словаря.
Изд. Брокгауза и Ефрона.
Т.LVII,СПб.,1892
вятополк II Изяславич - сын Изяслава Ярославича, родился в 1050 г. В 1069 г. Изяслав выгнал из Полоцка Всеслава и посадил там своего сына Мстислава, а после его смерти - Святополка; в 1071 г. Святополк был выгнан оттуда Всеславом. В 1078 г. отец посадил Святополка в Новгород; в 1088 г. он перешел в Туров и княжил там до 1093 г., когда умер Всеволод Киевский. Сын Всеволода, Владимир Мономах, добровольно уступил Святополку, как старшему в княжеском роду, киевский стол. Святополк не отличался способностями правителя и не сумел приобрести расположение народа. Половцы нанесли ему поражение у Треполя и на Желани, и опустошили страну; Святополк вынужден был купить мир, и женился на дочери половецкого хана Тугоркана. Несмотря на это, борьба с половцами продолжалась. На Любецком съезде 1097 г. было поставлено, чтобы каждый из князей владел своей вотчиной. За Святополком, таким образом, был утвержден Киев с Туровом. Но и после съезда раздоры между князьями не окончились. Давид Игоревич Волынский уверил Святополка, что Василько Ростиславич Галицкий и Владимир Мономах согласились захватить владения Святополка и Давида. Святополк позволил Давиду захватить в Киеве Василька и ослепить его.
Этим вызвано было сближение между Мономахом и Святославичами Черниговскими, которые предприняли поход против Святополка. Ему пришлось помириться с ними и принять поручение наказать Давида, выгнав его из удела. Святополк не только захватил Волынь, но пытался овладеть и Галицкой землей, в чем, однако, потерпел неудачу. Волынь осталась за Святополком. Последующие годы княжения Святополка ознаменовались участием его в походах князей против половцев. Святополк умер в 1113 г. Киевляне, не любившие его за неспособность, жестокость, подозрительность и корыстолюбие, тотчас после его смерти стали грабить его приближенных и угрожали разграбить даже княжеское имущество. Памятником княжения Святополка в Киеве остался златоверхий Михайловский храм.
ПРОЛОГ
У сильного всегда бессильный виноват.
И. А. Крылов.
тоя впереди, в пешем строю, он хотел обмануть судьбу. Но она отыскала его и здесь - брошенное кем-то копье ударило в спину, и Изяслав Ярославич, прозванный Несчастливым, завершил свою неудавшуюся жизнь.
Святополк отыскал тело отца не сразу - в том месте, где среди пеших стоял Изяслав Киевский, как раз и сошлись передовые дружины изгоев-союзников Бориса Вячеславича и Олега Святославича с ополчением Всеволода и Изяслава Ярославичей. Тела павших были так перемешаны, что трудно было понять, где свой, а где чужой. Нашли по краю алого с золотым шитьем корзна[114]. Данила Игнатьевич, Изяславов боярин-богатырь, как младенца, вскинул тело князя на руки и отнес в сторону - туда, где его уже ждали связанные гуськом два крепкокостных угорских иноходца. С великим бережением, словно князь еще мог чувствовать боль, уложили тело, и Святополк пошел через Нежатину Ниву пешим, в поводу ведя правого иноходца. Плавный мерный шаг коней был тих и неспешен.
Новый киевский князь Всеволод Ярославич встретил тело старшего брата в Киеве, куда успел вступить победителем. Город уже знал о смерти Изяслава - едва скорбный поезд показался у переправы через Днепр, во всех церквах зазвонили колокола, Золотые ворота распахнулись, и толпа народа высыпала встречать князя, вернувшегося из последнего пути. Святополк по-прежнему шел рядом с иноходцами, словно так и проделал весь путь, и время от времени поглядывал на лицо отца. Многоголосый звон колоколов и крики людей оглушали. Бабы плакали и голосили, мужики гудели нестройно и тревожно.
Только когда подходили к Святой Софии, Святополк поднял глаза. Дядя Всеволод Ярославич, ставший вместо отца, и его старший сын Владимир стояли на высоких ступенях. И во взглядах их было нечто такое, от чего у Святополка захолонуло сердце. Новый киевский князь смотрел на тело брата со странным чувством облегчения: «Наконец-то!..» Или так казалось Святополку? Но со смертью князя у всей его родни меняется жизнь - стол переходит к старшему в роду, а остальные занимают столы согласно очередности. Ныне потерпели поражение объявленные Всеволодом изгоями братья Святославичи - когда дойдет черед править внукам Ярослава Мудрого, ни Давыду, ни Роману, ни Олегу не видать великокняжеского стола как своих ушей. Всеволод Ярославич никогда ничего без оглядки не делал, сын его Владимир в отцовой руке ходит, уже давно женат и сына родил. Кто теперь будет наследником?..
Обошлось! Не споря с замыслами брата, Всеволод воротил Святополка в Новгород, а его старшего брата Ярополка - во Владимир-на-Волыни, придав ему Туров и утвердив этим право Изяславичей на наследство.
Новгород Великий Святополку понравился: богатый, своевольный, он жил так, словно не было великого князя, и мог позволить себе не давать Киеву дани, а вести до него доходили вместе с купцами без лишних проволочек.
Через год после Нежатиной Нивы объявленные Всеволодом изгоями и потому лишенные волостей братья Святославичи Олег и Роман снова пришли с половцами на Русь - требовать у Владимира Мономаха принадлежавший им по наследству отцовский Чернигов. Всеволод опередил изгоев, встретив половцев у Переяславля, заключил с ними мир, и те, повернув назад, поссорившегося с ними Романа убили, а брата его Олега захватили и свезли в Херсонес, откуда пленником сослали в Царьград. Обрадованный Всеволод прибрал к рукам Тмутаракань, стол изгоев Святославичей, и поставил там своего посадника Ратибора.
Однако переделы волостей на том не кончились - через год под натиском союзников Володаря Ростиславича и Давида Игоревича, еще двух князей-изгоев, Ратибор был вынужден бежать из Тмутаракани. А еще через некоторое время нежданно-негаданно вернулся из плена Олег Святославич. В Тмутаракани у него нашлись сторонники, с помощью коих он не только отыскал и казнил всех, причастных к убийству своего брата Романа, но и захватил Володаря и Давида. Но, будучи сам изгоем и понимая чувства князей, терявших власть и силу, позволил им уйти. Те подались на Волынь, где уже под началом Ярополка Изяславича обретался старший Володарев брат Рюрик Ростиславич.
Опять ненадолго - потому что уже через полгода Ярополк был изгнан братьями Ростиславичами из Владимира-Волынского и кинулся с жалобой ко Всеволоду. Тот, не любя войн, послал вместо себя сына Владимира, который и восстановил Ярополка на Волыни, но лишь для того, чтобы пожаловать князьям-изгоям несколько волынских же городов: Дорогобуж Давиду Игоревичу, Рюрику Перемышль, а младшим Володарю и Васильку - Теребовль и Шепонь.
Ярополк обиделся на Всеволода, раздававшего чужие волости недавним врагам, и выступил против Всеволода. Тот опять послал вместо себя Владимира Мономаха, который не просто заставил Ярополка бежать в Луцк, бросив во Владимире дом и семью, но и захватил его жену с детьми и вдовую княгиню Изяславову, вывезя все добро беглого Переяславль и словно в отместку посадив на Волынский стол Давида.
Ярополк ходил за подмогой в Польшу, но вернулся ни с чем, вынужденно примирился со Всеволодом и был возвращен тем же Владимиром Мономахом на Владимиро-Волынский стол, откуда он через малое время, собрав рать, двинулся на Звенигород, один из червенских городов, оказавшихся в руках братьев Ростиславичей.
Деревянные стены Звенигорода показались впереди, когда один из отроков, подъехав внезапно, с маху ударил князя саблей в грудь и сразу помчался прочь, так и оставив саблю в ране. Ярополк успел вытащить ее, успел сказать последнее слово - и скончался. Двое отроков подсадили тело князя на коня и отвезли во Владимир, а оттуда в Киев, где мать и жена, жившие заложницами у Всеволода, смогли проститься с мужем и сыном. Убийца же нашел приют у старшего Ростиславича, Рюрика. И хотя не было доказано, что братья-изгои прямо причастны к убийству, все же было ясно, что Волынская земля оставалась за ними.
Святополк ничего не мог сделать для брата и его осиротевших сыновей. Ему оставалось заказать панихиду по Ярополку - и ждать. Но нет худа без добра: со смертью Ярополка освободился Туров, куда Святополк по приказу Всеволода перебрался через два года, освободив город для его внука, малолетнего Мстислава. Город был ближе к Киеву, в котором после смерти стареющего Всеволода ему предстояло княжить. Святополк ждал.
Глава 1
вятополк ждал. И дождался.
Сперва зимой пришла весть о тяжелой болезни великого князя киевского Всеволода Ярославича. Князь давненько уже хворал, по нескольку дней не выходя из своих покоев и передоверив дела сыну Владимиру Мономаху и ближним боярам. Но на сей раз хворь приключилась с ним нешуточная, и в середине апреля 6601 (1093 от Р.Х. - Прим. авт.) года гонец принес весть о кончине Всеволода.
Святополк обрадовался и встревожился одновременно. В последние годы княжения Всеволода истинным правителем на Руси был его сын Мономах. Он и сейчас был в Киеве и легко мог венчаться на княжение вслед отцу, нарушая лествичное право[115]. Имя Мономаха у всех на устах, он первый князь по силе, стол Киевский уже у него… Но несколько дней спустя пришел в Туров гонец с весточкой от Мономаха:
«Не желая братних котор и усобиц для земли Руской, уважая твое старейшество, уступаю тебе стол Киевский».
Не веря своим глазам, Святополк долго выпытывал у гонца, правда ли там была прописана. Гонец ничего не таил. Да, Владимир Мономах обрел в Киеве и окрестных землях много сторонников, у него большая дружина, вся Смоленская, Киевская, Переяславльская и Ростово-Суздальская земли стоят за ним, младший брат Ростислав ходит в руке старшего брата, князья-изгои не смеют сказать противного слова - но киевское людство порешило иначе. Едва сторонники Мономаха возвысили голос в пользу Владимира, поднялся весь Подол, все окрестные земли, старое боярство - и обиженные Всеволодовыми боярами люди указали Мономаху путь из Киева. В утешение себе Владимир отписывался словами о братской любви и уважении к лествичному праву двоюродного брата. Но зол и раздосадован он был сверх меры - вместе с женой, детьми и ближними боярами Владимир ушел в Чернигов, не дожидаясь приезда Святополка в Киев.
Киевляне встречали сына Изяслава Ярославича с радостью: звонили во все колокола, народ высыпал на улицы, привечая княжеский поезд. Отцовы бояре, что при Всеволоде жили по своим дворам тихо-мирно, толпились на княжеском подворье, спеша выказать уважение молодому князю. Даже киевский тысяцкий Ян Вышатич - и тот пришел на погляд, привел брата Путяту. Принимая отцовых бояр, купцов, городских и ремесленных старейшин, Святополк с замиранием сердца чувствовал - вон она, власть. И ее сладкий привкус тревожил и дурманил голову. Теперь он - новый князь, станет наконец-то вместо отца своим двоюродным братьям, сможет поступать так, как хочет. И первое, что Святополк сделал, - это, желая досадить Владимиру Мономаху й показать, кто теперь управляет Русью, отнял у него Смоленский стол. И без того слишком много волостей держали сыновья Всеволода - даже Новгород, где на кормление был посажен Владимиров первенец Мстислав, и тот ушел под их руку! Надо было ослабить братьев-врагов. И на освободившийся Смоленский стол Святополк посадил Давыда Святославича, князя-изгоя, брата неистового Олега Тмутараканского. Тихий, отчаянно боявшийся повторить судьбу братьев Романа и Олега, не имевший до сей поры своего стола, Давыд горячо поблагодарил Святополка, обещая за это держать его руку.
Теперь в лествице между Святополком и Владимиром появился Давыд - трудно придется Мономаху по смерти старшего брата добывать себе великокняжеский стол!
В зарослях ивняка, в кустах над рекой неумолчно звенели птицы. Проглянуло после проливных дождей солнышко, и мир ожил, затрепетал, радуясь теплу и свету. Лето вступало в свои права, и смерды, глядя на пашни, вздыхали и хмурили брови: предыдущие годы выдались неурожайными, по Руси из-за недорода прошелся мор, земля скудела, и все надеялись, что новый год принесет долгожданное обилие. Видимо, Бог сжалился над Русью - погоды стояли дивные и можно было надеяться на урожай. Только бы не пришли поганые!
Последние годы они малость поутихли - скотом, узорочьем и скорой[116] одаривал половецких послов князь Всеволод. Его верная дружина аки звери лютые рыскали по погостам, выколачивая из изнуренных неурожаем смердов дани и подати. Случалось, хватали за неуплату и волокли на продажу разорившихся должников, отбирали сыновей и дочерей, перегоняли их на торжище, где еврейские и арабские купцы скупали славянских юношей и девушек, платя князю золотом - золотом, которое шло половецким послам в уплату дани. Роптали на разбой бояре, хмурились огнищане[117] и тиуны[118], ворчал простой люд - но зато не тревожили набегами половцы. Однако что будет теперь, при новом князе?
Впрочем, парнишку, который забился в заросли тальника и, обхватив колени руками, глядел на тихую воду Торчицы, не волновали чужие тревоги. Какое ему дело до смены князей - он ни одного не видал в глаза! Какое дело до даней половцам - для него было лучше, чтоб пришли поганые. Тогда смог бы он встать плечо к плечу со старшими братьями и отцом и погибнуть в бою, защищая родимый дом. Как тогда восплачет по нему мать, как вздохнет отец, как повесят чубы братья! Вот ведь, скажут, мы не любили его! А он погиб - и не у кого просить прощения за давние обиды.
Лют сам не знал, почему едва ли не с самого рождения он стоял особняком в семье. В Торческе всех народов перемешано - не счесть. Еще при Ярославе Владимировиче основан был сей городец, населен кочевыми торками[119] да берендеями[120], которые передались под руку могущественного русского кагана, вызвались хранить южные пределы Руси от печенегов да и своих братьев-торков из враждебных колен. Посадника с дружиной и тиунами поставили славян, после возвращения Олега Святославича в Тмутаракань бежали сюда последние хазары, оседали касоги[121] и ясы[122], появлялись торговцы из арабов. Все жили вместе, не мешаясь и не ссорясь, и откуда в славянской семье одного из княжьих тиунов, сплошь русоволосых и сероглазых, взялся смуглый черноволосый кареглазый отрок - не поймешь. Холопы на подворье Лютова отца сказывали о хазаринке, которую привел как-то из похода княжеский тиун Захар Гостятич. Глянулась она тиуну - да тиун не пришелся по сердцу молоденькой рабыне. Тот к ней и лаской, и таской - впустую. Кончилось тем, что затащил он силком ее на сеновал. А девять месяцев спустя родила хазаринка мальчика - да и померла от горячки. По Правде Ярославичей, быть ей и ребенку ее свободными, потому взяли младенца в хоромы, растили сперва вместе со старшими сыновьями тиуна - да не заладилось что-то. Больно обижена была мачеха на мальчишку, помня красавицу-хазаринку, а вслед за матерью и старшие сыновья не упускали случая задеть приемыша где обидным словом, а где делом.
На беду, Лют вырос под стать своему имени - спуску никому не давал, кулаками приучившись отстаивать свои права. Братья росли, детские игры становились все более жестокими; старшие, заводя свои семьи, говорили, что не выделит отец незаконному сыну ни земли, ни наследства, младшие часто поколачивали его просто так.
Сейчас он отсиживался на берегу Торчицы, куда убежал от гнева родни: младший из семи братьев, Турила, утром решил вздуть хазарчонка. Но позабыл, что старших братьев поблизости нет, - и попался под кулаки Люта. Хоть и названный по дикому быку туру, Турила силы его не воспринял, и рассвирепевший Лют опомнился, только когда Турила рухнул наземь и завопил от боли - хазарчонок выломал ему руку у плеча. На крик сбежались люди, примчался кто-то из старших братьев - и Лют, чтобы не быть жестоко избитым, удрал со двора.
Возвращаться домой не хотелось - отец и мать небось до сих пор смотрят зверями, братья рыщут по окрестностям. Но этого укромного местечка в зарослях у старой ветлы им не сыскать - Лют уже не раз прятался тут, когда совсем становилось невмоготу. Но весь век не просидишь под корнями старого дерева - и чем дальше, тем чаще Лют задумывался, как бы сбежать из дома. Днями миновало ему двенадцать лет, и парнишка всерьез считал себя взрослым.
Легкий шорох кустов выдал человечьи шаги. Лют вскинулся - бежать.
- Лю-ут!.. Лют, ты здесь? - донесся тихий девичий шепот.
Отлегло. Жданка, единственная дочь тиуна Захара Гостятича. На два лета всего девушка была старше Люта, но оказалась единственной, к кому тянулся хазарчонок. Лют помнил, как Ждана умывала его, пятилетнего, смывая первую кровь из разбитого носа, как тайком таскала гостинцы наказанному за какую-то провинность семилетнему парнишке, оберегала от уличных сорванцов, как прятала десятилетнего Люта в своей светелке и совсем недавно вышила и одарила меньшого братика новой рубашкой. Из-за этой рубашки и взъелся на него Турила - небось сам надеялся покрасоваться в обновке.
- Тут я, - негромко ответил Лют, выползая из-за ветлы. Самой норы под корнями решил он не показывать даже сестре - мало ли что приключится!
Девушка всплеснула руками, увидев брата. Кинулась, схватила за плечи, встряхнула и поволокла к воде.
- Горюшко ты мое, Лютик! - причитала она, заставляя его наклониться и смывая присохшую кровь и грязь. - Ох-ти, и обновку порвал!
Рубашка была разодрана по вороту, один рукав оторван напрочь и держался на двух нитках, на подоле темнели грязные пятна.
- Чинить теперича надобно, - причитала Жданка, стаскивая с брата рубашку. - Охти мне, и за что такое наказание!.. Ну вот молви - почто ты на Турилу с кулаками кинулся?
- Он сам первый начал, - проворчал Лют. - Почему все им да им, а мне уж и рубашки не сшей? Холопу, дескать, не по чину такое носить… На конюшню послал, навоз выгребать…
Он стоял возле сестры, глядя мимо нее черными горящими глазами, раздувая ноздри красивого горбатого носа с тонко вырезанными ноздрями. Длинные, давно не стриженные волосы черными буйными волнами лежали на крепких, по-мальчишечьи костистых плечах. Свежая ссадина на щеке и синяк на скуле портили его смуглое скуластое лицо. В глубоких глазах горела такая боль и горечь, что Ждана всхлипнула по-бабьи и притянула к себе за уши голову непокорного братишки.
- Терпи, Лютик, - шептала она. - Не держи гнева на сердце. Они ведь братья тебе, кровь-то одна, своя! Грех на братьев обижаться.
- Они сами… первыми, - прошептал Лют и вывернулся из объятий сестры. - Да и не братья они мне вовсе! И домой я теперь не вернусь!
Ждана ахнула. А Лют выдернул у нее из рук грязную рубашку, резким движением натянул на плечи, оправил плетеный из кожи пояс и отвернулся.
- Да как же ты!.. Да почто, - только и вымолвила Ждана.
- Куда глаза глядят пойду, - буркнул Лют. - Прощай. Поклон передай… коли кто про меня спросит.
Он старался говорить зло, отрывисто, не глядя на сестру, потому что боялся - остаться после вырвавшихся сгоряча слов означало прослыть трусом в глазах девушки, а идти… Куда ему идти? Кому он нужен в этом большом чужом мире? В Торческе был хотя бы дом - крыша над головой и кусок хлеба. А что теперь?
Он боялся, что Ждана станет уговаривать, умолять не бросать ее, - ждал и боялся ее слов. Но вместо причитаний девушка только обхватила его сзади за плечи, прижалась щекой.
- Подожди здесь немножко, - прошептала она изменившимся голосом. - Я кой-чего соберу, вынесу на дорожку. Пождешь?
Лют кивнул, и Ждана убежала.
Позади остались радостные хлопоты по венчании нового киевского князя. Пришли будни, и Святополк с головой ушел в дела.
Из-за мора, половецких постоянных набегов и засилья Всеволодовой дружины земля оскудела. Казна была почти пуста, и лишь по осени, когда соберут новую дань, можно было надеяться на ее пополнение. В отрочестве, поскитавшись с отцом и братом Ярополком по чужим странам, где Изяслав каждому королю и герцогу кланялся дарами и раздавал добро, выискивая помощь, а потом живя в богатом тороватом Новгороде, Святополк узнал истинную цену богатства. Есть у тебя золото, узорочье, многочисленные табуны и ухоженные земли с трудолюбивыми смердами - ты господин, нет ничего - и ты никто. Поэтому, взыскав с тиунов о княжеской казне, Святополк ужаснулся. Надо было копить богатство, пока все тихо.
Тишина нарушилась вскоре - в один из майских дней донесли сторожи, что на пути к Киеву замечены половцы.
До сей поры Святополку не приходилось воевать с погаными - он сидел в далеком Новгороде, потом в Турове, куда кочевники не доходили, и новый киевский князь просто не знал, что делать. Но воеводы успокоили князя - по весне половцы в набеги не ходят. Их время - разгар лета и осень, когда собирают урожай и можно вдосталь поживиться плодами чужого труда, а кони отдохнули и отъелись на сочной степной траве. Да и числом они были малы - не иначе, посольство.
Половецких послов во времена Всеволода в Киеве привечали, потому как старый князь и его сын с погаными предпочитали торговаться, а не воевать. И Святополк приказал допустить послов к себе.
Когда они вошли, подле Святополка были только его ближние бояре - из числа тех, кто сидел с ним в Новгороде, а после в Турове. Самые проверенные - советники Славута и Захар Сбыславич - стояли рядом, чуть подалее были Данила Игнатьевич и Ефрем Бонятич. Прочим, в том числе и сыновьям служивших отцу прежнего тысяцкого Коснячки и Ивана Чюдиновича, Святополк покамест не доверял.
Послов было шестеро - седьмым оказался ервей-толмач[123], то ли холоп, то ли наймит. Евреи многие языки разумеют, поелику по всей земле скитаются - даже в Киеве своя община есть.
Святополк с удивлением рассматривал половцев - прежде никогда не приходилось видеть их вблизи. Невысокие, коренастые, дочерна загорелые и скуластые, с длинными лохматыми волосами, заплетенными в косы, и в любую жару кутающиеся в подбитые мехом свиты, они не сняли своих треугольных шапок-малахаев. Чуть прищуренные глаза смотрят цепко, у двоих лица почти славянские - видать, сыновья русских пленниц. Послы шли уверенно, чуть враскачку и чувствовали себя чуть ли не хозяевами, несмотря на то что ближняя дружина послов осталась за стенами Киева по давней привычке кочевников обитать на свободе.
Святополк не встал при их приближении, только кивнул на поклоны. Один из послов прижал руки к груди:
- Приветствую тебя, урусский каган, - неожиданно на русском языке, хотя и нечисто, произнес он. - Я - Искал, а то Кизим, Атрок, Кза, Башкорт и Ургей. Мы приехали к тебе послами от великого хана, владыки степей от Дуная до Днепра, могучего Тугоркана Степного Барса. Неисчислимы его табуны и стада, его конница покрывает землю от края до края, и многие ханы склоняют перед ним головы.
Послы кивали головами на эти речи, но Святополк их почти не слушал. Он знал, что где-то в Киеве живет вдова Всеволода, крещеная половчанка Анна, и наверняка кто-то из половцев был ее глазами и ушами при этой встрече.
- Приветствую вас, гости дорогие, - сухо ответил Святополк. - По обычаю, не откажитесь от моего угощения.
Он хлопнул в ладоши, и холопы вынесли мед и печеные заедки. Еврей-толмач что-то крикнул в двери - вбежали половецкие холопы, раскатали ковер, на который и уселись послы, поджав ноги. Холопы обнесли их медом. Святополк сдерживался, поджимая губы, - на поганых половцев, на чужаков переводить меды и иноземные вина! Неизвестно, с чем они пожаловали, а ты перед ними расстилайся!.. По лицам своих бояр видел он, что они разделяют его чувства, а Данила Игнатьевич зло кусает губы.
Послы пригубили мед и вино, качая головами и шепотом на своем языке обсуждая что-то. Святополк бросил вопросительный взгляд на толмача, но тот помалкивал.
- С чем пожаловали послы половецкие в Киев? - спросил наконец князь, не выдержав. Искал, бывший старшим, не спеша развернулся к нему, на ладони придерживая чашу с недопитым вином, заговорил на сей раз по-половецки, и толмач стал быстро переводить:
- Явились мы от родов ханов своих, все мы беи и младшие ханы, за каждым из нас стоят наши колена, в них сотни и тысячи всадников, а за Тугорканом Степным Барсом, что послал нас, - тьмы и тьмы воинов. Нас все боятся - булгары дань дают, ясы и касоги голову склоняют, аланы[124] власть нашу признали, арабы и турки, византийцы и угры[125]… Ходили мы на Русь, ратились с вашими дружинами. А с каганом Всеволодом дружили. Он был умный каган, нас понимал, дарил нас подарками, платил нам дань. Урусы - сильные воины, с урусами надо дружить, и урусские каганы это знают.
Святополк до белизны сжимал пальцами резные подлокотники стольца. Еврей-толмач говорит спокойно, словно не понимает ни слова и лишь повторяет заученное, но как узнать - не прибавляет чего от себя? Искал-бей продолжал говорить, его спутники кивали, негромко поддакивали.
- Чего же хочет от нас ваш хан? - спросил Святополк, когда толмач умолк. Еврей не поторопился перевести слова князя - половцы явно понимали по-русски лучше, чем хотели показать.
- Мой хан, могучий Тугоркан, любимец Тенгри-хана, хочет от нового кагана урусов подтверждения старой дружбы. Мой хан велел передать: если не дадут нам дани, придем и сами возьмем, что пожелаем. Каган Всеволод давал нам дани, и мы не ходили на Русь. Будет ли давать дань новый каган?
Святополк выпрямился, быстро взглянул по сторонам. Бояре хмурились, выжидательно поглядывали на князя. Славута и Захар Сбыславич переминались с ноги на ногу, Данила Игнатьевич кусал губы - вот-вот закричит. На рубеже с Черниговом, под Любечем, оставалось у него имение, куда он, вернувшись со своим князем Изяславом от ляхов, привез семью - сына Ивана и двух малолетних дочерей. Но через год после смерти Изяслава в битве на Нежатиной Ниве проходившие с Романом Святославичем половцы предали имение огню и мечу. Двенадцатилетний Иван и две его младшие сестры пропали без вести, жена тоже. Данила Игнатьевич как раз был в пути из Новгорода, куда он хотел перевезти семью, поближе к князю. Горькая весть дошла до него, когда половцы, усмиренные и задобренные Всеволодом, зарубили князя Романа и ушли к Тмутаракани. С той поры прошло уже поболе десяти лет, но боярин до сей поры оплакивает жену и детей. Он и слышать не захочет о мире с половцами.
- А сколько вы просите? - спросил Святополк.
Половцы накоротке переглянулись. Те, что стояли позади, зашептались, а Искал-бей кивнул толмачу говорить. Тот кашлянул и под строгим половецким взглядом начал:
- Великий каган Всеволод давал ханам десятую долю с доходов - скотом, табунами, узорочьем, рухлядью[126], гривнами и холопами. Засылал он подарки и в степь, и послов одаривал, позволяя по земле Русской ходить свободно, а люди Всеволодовы сами приводили в вежи[127] холопов и привозили добро…
«Позволяя ходить свободно»… А что мешало малой орде с послами пробраться на окраину и учинить разгром одного-двух селений, самочинно прибавив к дани и подаркам захваченных рабов, скотину и добро? Будучи великим князем и заключая с половцами ряд, Всеволод дозволял поганым обирать земли противников и мешал разве что грабить киевлян и переяславльцев. В прошлом году за половецкой помощью, воюя с ляхами, обращался Василько Ростиславич Теребовльский - с ним-то половцы вволю ополонились, проходя Киевской и Галицко-Волынской землей. Поганые надеялись на то, что новая власть также будет им благоволить. Но Святполку было мучительно больно отдавать десятую часть доходов - столько же, сколько забирала себе церковь.
Послы смотрели выжидательно. Святополк бросил взгляд по сторонам, на своих бояр. На лицах всех было написано одно: «Решайся, князь! Не давай поганым воли!» Люди только пришли на новое место, у многих дворы и дома неустроены, волости не успели первые корма прислать -а уже делись со степняками последним!
- Говорите, люди князя Всеволода сами добро в половецкие вежи привозили? - молвил Святополк. - Но так я не Всеволод. Он умер. С покойника себе дани и спрашивайте!
И встал, показывая, что говорить более не о чем.
Послы тоже выпрямились, поклонились, бормоча что-то. Толмач начал переводить пустые слова прощания, а Искал-бей уже повернулся и вперевалочку направился прочь. За ним потянулись остальные.
Едва за последним закрылась дверь, Данила Игнатьевич сорвался с места.
- Княже, почто отпустил поганых? - чуть не закричал Он. - Аль не слышал слов противных? Не понял, чего они требовали?
- Негоже сего спускать, - прогудел Славута, могучий, тучный, но по-бычьи сильный витязь.
- Доколе они будут нас тревожить? - поддакнул и Захар Сбыславич.
И Святополк кивнул, махнув на дверь:
- Взять послов. Заточить в поруб!
Данила Игнатьевич едва ли не первым выскочил за дверь передавать приказ.
Позже стало известно, что еврей-толмач исчез неведомо куда - утек ли сам, почуяв неладное, или его успели отослать от себя половцы, но в поруб он не попал.
Жданка обернулась быстро - Лют не успел остыть от недавнего решения и соскучиться в ожидании. Он опомниться не успел, как девушка опять стояла перед ним. Обеими руками она прижимала к себе узелок с ествой и - у Люта перехватило дыхание - завернутый в теплый дорожный плащ сверток, в котором угадывался лук с полным тулом стрел, кожаная куртка, которую кочевники-торки надевали вместо кольчуги как доспех и которые еще были в ходу, и даже кривая степ-няцкая сабля. Выменяла ли она ее у кого-нибудь или забралась к отцу в кладовые, Лют спросить не решился. С луком и стрелами он, как любой отрок, справлялся легко, а вот сабля была ему в диковину. Но, набросив на плечи чуть длинноватый ему плащ и взяв ее в руки, он почувствовал себя совсем взрослым, смысленым мужем и воином. Все еще по-детски чистое и юное лицо его изменилось, глаза заблестели, и Ждана, всхлипнув, обхватила брата руками, припав к его плечу.
- Береги себя, братик, - прошептала она срывающимся голосом.
- Прощай. - Лют прикусил губу и высвободился из сестриных рук. - Передай поклон родному дому. И не поминай лихом!
- Ой! - Ждана зажала себе рот ладонью, боясь начать голосить, а Лют повернулся и решительно зашагал вдоль берега. Он старался идти по-мужски широко и быстро, чтобы скорым шагом заглушить в груди нарастающую тревогу. Он уходил в неизвестный враждебный мир, рвал связь со своим родом, со своей кровью, потому что своя кровь оказалась для него чужою.
Берегом Торчицы Лют на другой день к вечеру дошел до Роси, широкой полноводной реки, в которую впадала его родная речушка. Бывалые люди поговаривали, что Рось-река дальше вливается в великий Днепр Словутич, а тот несет свои воды аж в само Греческое море. Так оно или нет, Люту не было дела. Переночевав в кустах, наутро изготовился к переправе. Брода искать было некогда, и он просто разделся, завернул одежу, припас и саблю в плащ-мятель, поясом привязал его к бревну и, держась за него, переплыл на ту сторону. Привыкший по нескольку раз за день переплывать Торчицу туда и обратно, Лют все же устал и после долго сидел на берегу, отдыхая.
Дальше его путь лежал по перелескам - куда ни глянь, расстилалась холмистая равнина, где по балкам и низинам росли рощи. Мелкие речушки и ручьи бежали к небольшим озерцам и в Рось-реку. Здесь совсем близко было Дикое Поле, сюда чуть не каждый год наведывались половцы, и люди селились в городках за крепкими стенами, чтобы легче было отбиться от врага. Пройди еще немного вперед - на валах встретишь пограничные сторожи, где дозорные днем и ночью зорко следят за степью.
Полдневное солнце поднялось над головой, жарко припекая. Выбравшийся на неширокую малоезжую дорогу, Лют устал. Собранный Жданкой нехитрый припас подходил к концу, и когда на холме за рощей он увидел деревянные стены небольшого городца, он, не раздумывая, свернул навстречу.
Но в самый последний момент, увидев в воротах дозорных, что следили за ним пристальными взглядами, Лют вдруг заробел. Как он подойдет, что скажет этим людям?
У самых стен теснились избы посада. Опасаясь набегов, посад не разрастался далеко - самая дальняя изба отстояла от заборол на полпоприща, прижавшись к оврагу. Маленькая, вросшая в землю, с буйно разросшейся на крыше травой и покосившимся огородом, она глядела на мир одним волоконным окошком. У двери на земле валялся чурбачок. Уставший в дороге Лют присел на него, уложив саблю у ног и с тоской озираясь по сторонам.
В начале лета самая огородная пора - бабы досаживают всякую овощь, смерды отбывают княжью или боярскую повинность да готовятся к сенокосу. Поэтому в посаде было тихо, только издалека доносились крики играющих детей да изредка голоса женщин. Здесь было так спокойно, здесь его никто не знал - но и он никому не был нужен. Прижавшись спиной к шершавым твердым бревнам, Лют закрыл глаза…
А когда открыл их снова, над ним, застилая солнце, стояла ветхая старушка.
- Притомился, внучек? - с тихой улыбкой спросила она. - Откуль сам будешь?
- Лютом зовут. Издалека я.
- А куда путь держишь?
- Не ведаю, - вздохнул он.
- Чего ж так? - Старушка по-птичьи склонила голову набок.
- Иду - и все. - Лют резко выпрямился, оправляя на плече мятель. - Куда глаза глядят.
- Сирота?
Голос старушки как-то странно дрогнул, и Лют вскинул на нее глаза. Она потянулась погладить его спутанные черные волосы, но не донесла руки.
- Есть у меня родня, - с неохотой признал Лют. - Только ушел я от них. Из рода извергся. Теперь я никто. И иду, не зная куда.
Теплая мягкая ладонь коснулась его головы, погладила так ласково и сильно, как, наверное, гладит мать. Люта никто, кроме сестры Жданы, не гладил по голове, и он невольно отстранился, потому что горло перехватило, а в носу защипало.
- А пойдем со мною, - ласково сказала старушка. - До огнищанина нашего, Еремея Жиросилича. Он у нас добрый. Я вот сирота - как моих деточек поганые угнали, так у него десятый годок живу, за гусями хожу, травы целебные собираю да жену его хворую отпаиваю. И тебе уголок найдется. Пойдем,внучек!
Лют нехотя поднялся, оказавшись со старушкой одного роста. Она смотрела на него добрыми слезящимися глазами, как старая собака.
- Меня дома… хазарчонком звали, - выдавил он.
- А идем, идем - все одно! Душа в тебе, видно, незлобливая… Идем! г Старушка потянула его за рукав, и Лют нехотя последовал за нею. Сторожа на воротах проводили их строгими взглядами, но спутницу Люта здесь знали, и парнишку пропустили внутрь.
Глава 2
Не успели запереть за плененными послами двери поруба, как в палаты великого князя ворвались киевский тысяцкий Ян Вышатич с братом Путятой и нарочитый боярин Никифор Коснятич. Помнившие еще его отца Изяслава и долго ходившие под рукой Всеволода Ярославича, старейшие бояре отыскали князя в его светлице.
- Повести нам, светлый князь, это что же такое деется? - с порога зычным, чуть хриплым от старости голосом возвестил Ян Вышатич. - Верно ли глаголют, что по твоему велению половецкие послы в поруб заточены?
- По моему, - сухо кивнул Святополк, расправив плечи.
- Почто? - взвился Ян Вышатич. - Поведай нам, князь! Ссоры с Диким Полем восхотел?
- Не ссоры, - метнул Святополк в старого воеводу тяжелый взгляд. - Войны!
Трое бояр переглянулись, изумленные, словно ослышались.
- Да ведаешь ли ты, князь, каково это - с Диким Полем ратиться? Ты силу их видал?
- А что сила? Что, половцы бессмертны? Бивали их прежде не раз - и стрый мой Всеволод, и брат Владимир. Они на нас ходить будут, землю зорить, людей в полон угонять - а мы молчи, терпи да дани им плати?
- Верно ты все говоришь, князь. - Ян Вышатич склонил седую голову. - Натерпелись от поганых. А только позволь дать тебе совет: по-иному с ними надо говорить.
Он молвил спокойно и даже чуть покаянно, но именно это подстегнуло вспыльчивый нрав Святополка. Слишком долго он молча слушал наказы других, ходил в чужой руке, и вот сейчас, когда только-только чего-то достиг в жизни, когда судьба дает ему возможность сделать что-то самому, находятся советчики, кои вздумали за него все решать! Он князь и обязан думать о всей земле, а бояре - они мужи смысленые, но заботятся только о своих вотчинах.
- Я ныне князь, и я решаю, как с половцами разговаривать! - рявкнул он, теряя терпение. - Подите да пошлите за моим воеводой, Данилой Игнатьевичем.
Братья Вышатичи вышли, ворча себе под нос. Никифор Коснятич чуть задержался в дверях, словно ожидал от князя слов напоследок, но Святополк молчал, и он прикрыл дверь.
На другой день стало известно, что половцы, сопровождавшие послов, ночью снялись и ушли в степь.
Лют закончил выгребать из конюшни навоз и вышел на воздух, переводя дух.
Боевых коней почти не гоняли в поля - они могли понадобиться воинам в любой день и час. Только днем их отгоняли пастись на траву, и хотя к вечеру пригоняли обратно на сторожу, работы в конюшне было мало.
- Эй, Лют! Чего расселся? - послышался окрик. - Живо на поварню!
Отрок встрепенулся и сорвался с места.
Лют прижился в крепости. Здесь все было иное. Хотя его и прозвали Хазарчонком, но звали как-то необидно. Тут никто не мстил ему невесть за что, не давал волю кулакам. Да и работой не слишком нагружали - всякий воин сам ходит за своим конем, чистит свою бронь и оружие, так что на долю Люта оставалась только грязная, хотя и необременительная работа. Он чистил конюшню, выметал двор, колол для поварни дрова. Хозяйство на стороже было нехитрое, и у парнишки оставалось достаточно времени, чтобы мечтать о том, что вот придет день и час - и он покажет себя, да так, что воевода Еремей позволит ему стать воем. А там может случиться ратный поход. Он обязательно попадется на глаза какому ни на есть князю и переберется в его дружину и, быть может, даже станет сотником. Тогда однажды он явится в Торческ, во главе своей сотни, в дорогой броне, на сытом коне… Он не будет мстить отцу и братьям - все-таки родня, достаточно будет покаяния за незаслуженные обиды.
Мальчик сам не знал, как скоро исполнятся его слова - но исполнятся не так, как того желалось всем не только на стороже, но и по всей Киевской и Переяславльской земле.
Первых половецких всадников заметили еще утром. Выехавшие в поле дозорные отъехали всего версты три-четыре, как вдруг поворотили коней и во весь опор поскакали вспять. Дозорный на вышке заметил это и оповестил воеводу.
Всадники ворвались в ворота с криками:
- Половецкие сторожи! Половцы идут!
Видя их перекошенные лица, горящие глаза, воины спешили хвататься за оружие, кинулись разбирать брони и коней, кто-то кинулся на вышку - поджигать хворост. Но тут вышел воевода.
- Неча зря глотки драть! - рявкнул он. - Ныне с половцами у нас замирение. Послы мимо проходили - уговорятся с князем и на сей раз…
Ему не успели ни возразить, ни поддакнуть - с вышки послышался крик:
- Половцы идут!
Люди бросились к стене, на вышку полезло сразу пять или шесть воинов.
Наблюдатели были правы: впереди, у самого окоема, подрагивающего в нежарком степном мареве, поднималась пыль. В клубах ее что-то двигалось, и это были всадники. Их было слишком много для простой сторожи. Толстый рукав половцев отделился от пыльного облака, устремился к крепости.
- Зажигай огонь. - Воевода, поднявшийся на вышку, отшатнулся и словно через силу, едва не спотыкаясь, поспешил вниз. Он еще не успел коснуться ногами земли, как сухой хворост занялся под умелыми руками дозорных, и, дождавшись, пока огонь весело схватится пожирать сушняк, на него бросили охапку подвявшей зелени. В небо клубами повалил темный дым. В безветрии он сперва окутывал вышку и лишь потом как бы нехотя поднимался выше.
Воины разбирали брони. Бабы с малолетними детьми уже выскакивали из изб, таща наспех собранные узлы с добром. Узенькая мелководная речушка с заросшими тальником берегами протекала совсем рядом, торопясь к Торчице. Коли повезет, берегом женщины успеют добраться до большой реки, а там через брод на тот берег и укроются в леске.
Лют метался среди воинов. Малая сторожа не могла задержать выход половцев, но свое дело она сделала - упредила остальных. Теперь надо было встречать врага. Парнишка налетел на воеводу:
- Я тоже хочу биться!
- Биться? - Воевода глянул сквозь него мутным глазом. - А, лихоманка тя уешь! Туда же!.. Пошел прочь… А ну стой! - крикнул он прежде, чем Лют сделал шаг в сторону. - Бери коня, скачи в Торческ!
- Но я хочу биться!..
- Пошел, щеня! Мне воин надобен, а не отрок сопливый! И воевода добавил к своим словам увесистый подзатыльник.
Лют со всех ног кинулся к конюшне. Не все кони успели привыкнуть к парнишке, стоялые жеребцы поджимали задние ноги, скалились. Подхватив ближнего, Лют набросил на его голову уздечку, держась за гриву, забрался на спину и ударил коня пятками. Тот всхрапнул и вынес мальчишку из распахнувшихся дверей конюшни.
Холмистая лесостепь с рощицами на балках раскинулась перед ним. Припав к гриве коня, Лют боялся оглянуться, чтобы вдруг не увидеть погоню. Больше пожара Лют боялся услышать за спиной топот чужих коней и гортанные крики половцев, свист волосяного аркана и испуганное ржание его коня, когда его меткой стрелой собьют с бешеного бега.
Обошлось. Правя от одной рощицы до другой, Лют добрался до берегов Торчицы. Здесь в изобилии росла ольха и ива, поднимался краснотал и тополя, у самого уреза воды на мелководье рос тростник. Лют легко отыскал место, где несколькими седмицами ранее переправился через реку, и погнал коня в воду. Жеребец захрапел, скачками одолевая мелкое место и поднимая тучи брызг. Потом пошел медленнее, высоко поднимая голову. Летом здесь можно было перебраться верхом, но после весенних дождей и разлива река вздулась, и на середине конь поплыл. Легкий Лют так и держался на его спине весь путь и то и дело озирался на оставленный берег - все ждал погони.
Но заросли ивняка и краснотала хранили молчание, словно на свете не существовало опасности. Потом под копытами коня зачавкало дно, он в несколько прыжков вынес всадника на берег и помчался прочь от реки.
Дорога на Торческ проходила в полуверсте. Сам город, еще не ведавший об опасности, Лют увидел немного позже и, как ни спешил, придержал коня. Он ведь клялся, что не вернется сюда!
Вокруг Торческа раскинулось несколько селений - в них жили пожалованные здешним боярам и тиунам смерды. Решив упредить их, Лют свернул к избам.
- Половцы! Половцы идут! - Лют пронесся между домами, распугивая бесштанных ребятишек. - Уходите все!
Ему закричали вслед, послышался бабий визг, словно поганые уже врывались в село. Лют не останавливался, спеша в город.
По дороге тянулось несколько телег. Спугнув и их, Лют ворвался в приоткрытые ворота.
- Половцы за рекой! - закричал он в лица выбежавших навстречу посадничьих дружинников.
Сейчас было не время половецких походов - поганые приходили на Русь во второй половине лета или ранней осенью, когда солнце выжигало до желтизны траву в кочевьях, а поселяне собирают урожай. Тогда кони сыты и легки на ногу, их можно подкормить свежей травой у берегов рек. Но торки, которые сами до недавнего времени были кочевниками, понимали, что такое нежданный враг, и поверили сразу. Лют поскакал к торжищу у церкви Спаса, и через некоторое время с колокольни донесся тревожный перезвон, оповещающий Торческ о беде.
Лют оставался при церкви до тех пор, пока спешно собравшиеся перед ее воротами торчевцы не разбежались по своим домам. Скорчившись, он просидел в уголке на полу, остановившимся взором глядя на икону Богоматери и слушая гулкий рев голосов. Кричали недолго - сразу порешили поганым ворот не открывать, держаться до последнего и слать гонцов в Киев к великому князю. Люту казалось, что он различает в криках голос отца - княжий тиун Захар Гостятич настаивал на том, чтобы самолично скакать с вестью. Хотелось выбежать и кинуться к отцу, закричать: «Я могу! Я доеду! Пошли меня!» - но он только крепче обхватывал колени руками, вжимаясь в пол.
Здесь его и нашел какой-то монах-черноризец, когда городское вече стихло и лишь несколько горлопанов продолжали ругаться о своем. Присев перед парнишкой, монах погладил спутанные вихры Люта:
- А ты тут почто?
- Боюсь я, - прошептал Лют.
- Не страшись, сыне! За грехи Господь посылает нам испытание тяжкое! Лучше скрепись духом и будь готов встретить годину суровую. Сам-то ты чей?
Лют прикусил губу. Сейчас, когда надо всеми нависла общая беда, его собственные горести и страхи отошли в сторону.
- Княжьего тиуна Захара Гостятича. - Сказать «сын» почему-то не смог.
- Не тужи, отрок. Господин твой смысленый муж. Он да воевода оборонят город.
- Гонца, - встрепенулся Лют, приподнимаясь. - Гонца в Киев…
- Пошлют, всенепременно пошлют. - Черноризец опять погладил его по голове. - А ты помолись да ступай домой. Не то хватятся!
- Я хочу в Киев! - Лют встал. Домой не хотелось - не верилось, что отец и братья простили ему сломанную руку Турилы.
- Ступай домой, - строже повторил черноризец.
Лют бочком выбрался из храма и побрел по улице. Его конь остался у ворот, и парнишка отправился туда.
Но ноги сами вынесли его к воротам родного дома. Он не был здесь с мая и еще совсем недавно был уверен, что никогда не переступит его порога. Но сейчас страх забылся, и Лют робко торкнулся в ворота.
На подворье уже знали о приходе половцев. Челядь бегала как угорелая, всхлипывали и причитали работницы, крупный лохматый пес Волчок забился под крыльцо и поскуливал, поджав хвост. На дворе приплясывал удерживаемый двумя конюшими соловый жеребец.
По ступеням на двор спускался старший из семи сыновей тиуна, Ратибор, в сопровождении родных. Мать висела на его широком плече и голосила как по убиенному, остальные братья молчали тревожно и угрюмо, отец что-то торопливо говорил. Рядом поспешала жена Ратибора, держа на руках маленького сына. Двое ее старших детей, девочки-близняшки, держались за материну юбку и со страху ревели в голос. Чреватая жена второго по Ратибору брата, опасаясь за чрево, осталась на крыльце.
Обнявшись с отцом и младшими братьями, расцеловав мать, жену и дочерей и потрепав по щеке Жданку, Ратибор легко вскочил на коня и наметом ринулся прочь. Лют еле успел посторониться, чтобы его не сбил застоявшийся жеребец.
Жданка, Ратиборова жена и младшие братья выбежали следом - и наткнулись на Люта.
- Лютик! - Жданка всплеснула руками. - Ты как тут?
- Со сторожи я… О половцах весть донес, хотел далее в Киев скакать… Пойду я?
Но было поздно - его заметили. Братья обступили Люта, упирая кулаки в бока.
- Вот он! Сыскался наконец! - пропел Турила. Он все еще нянчил руку в лубке. - И совесть глаза не ест на наш двор заходить?
- Вот ужо прознает тятька - он тебе задаст, - добавил Петро, Турилин погодок. - Тятька, Лют воротился!..
- Лютик, беги! - вскрикнула Жданка.
Лют не заставил просить дважды. Петро только протянул к нему руку, а он уже крутнулся на пятках, толкнул заступившего дорогу брата и со всех ног ринулся прочь.
Захар Гостятич выбежал на крик сына как раз в тот миг, когда Лют завернул за угол.
- Чего тут?
- Лют воротился! Туда побег! - закричали вразнобой братья. - Эге, Никифор, Нечай! Айда Люта ловить!
Они уже сорвались с места, но Захар Гостятич огрел не в меру ретивого Турилу по шее.
- Живо в дом! - прикрикнул он. - Ворог у ворот, а вы о пащенке озаботились! Оголодает - сам прибежит… А прознаю, что кормит его кто-то впотай, - он бросил на Жданку строгий взгляд, - выпорю!
- Да, тятюшка, - прошептала девушка и первой ушла в ворота.
Но Лют больше не пришел.
А на другое утро к Торческу подступили половцы. Ратибор Захарьич домчался до Киева за самое малое время, запалив коня. Жеребец еле внес его в Золотые ворота. Вызнав у привратников, где княжеские палаты, Ратибор вскоре стоял перед Данилой Игнатьичем.
Выслушав сбивчивый рассказ гонца о подходе несметной половецкой силы, боярин отправился к князю. Святополк был не столько удивлен скорому приходу половцев, сколько взволнован. Война с Диким Полем наступила для него слишком быстро, он еще не успел привыкнуть к бытности великим князем, а жизнь уже требовала слов и дел. Но Святополк не был настоящим воином, ему не приходилось самому началовать над ратью, а воевать с половцами и подавно.
- Пошли за половцами, - сказал он Даниле Игнатьевичу. - Да покличь мне ключницу!..
Воевода отправился снарядить людей за пленными половецкими послами, и вскоре они уже стояли перед князем, все шестеро, и исподлобья посматривали на него узкими темными глазами. За это время Святополк успел немного успокоиться и решить, что делать.
- Почему звал, каган? - сердито процедил Искал-бей.
- Дошла до меня весть, что идут на русские пределы ваши воины, - быстро заговорил Святополк. - Они обступили Торческ, город подвластных мне земель, и идут далее, пустота волости и грозя Переяславлю и самому Киеву. Дабы не умножать скорби народа христианского, хочу я заключить мир с вашим ханом и уплатить ему соболями, рухлом, скотом и золотом сколько запросит. Вас же прошу принять от меня дары и быть моими послами в степь.
Он хлопнул в ладоши, и холопы вслед за ключницей вынесли к послам связки соболей, несколько богатых бобровых шуб из княжьих кладовых и отдельно витые золотые гривны, какие дарили только знатным воинам и боярам.
Половцы молча посмотрели на дары. По лицу Святополка гуляли тени. Своего добра, собранного в Новгороде и Турове, у него было не так уж и много, в Киеве нажить ничего не успел, но лучше все-таки расстаться с малой частью, чем потерять все. Он изо всех сил старался не показать, как жаль ему отдавать добро поганым.
Младшие послы негромко зашептались, переглядываясь. Искал-бей косо глянул на золотую гривну и вскинул глаза:
- Вороти нам наших коней, каган Святополк.
- Верну, всех верну и еще каждому по три жеребца подарю, - быстро кивнул Святополк. - Только поезжайте к своему хану и скажите, что я согласен на мир.
- Мы поедем в степь, - кивнул Искал-бей. - Сейчас же поедем! Прикажи седлать нам коней, каган.
И, повернувшись, половцы гурьбой затопали вон, даже не прикоснувшись к дарам.
Святополк все-таки попробовал удержать послов - посланец догнал половцев на дворе, кланяясь, передал от князя приглашение на пир. Оголодавшие в порубе послы согласились и поднялись в сени, где спешно накрывали дорогой византийской камкой столы и расставляли яства. Они даже пригубили вина и отведали угощений, которыми их вместе со взрослыми потчевали две девочки, дочери Святополка. Князь нарочно выставлял напоказ юных дочерей - старшей было всего шесть, младшей чуть меньше. Этим он хотел показать, что не желает ратиться со степью, опасаясь за детей, но половцы отказались говорить с князем. Русский язык младшие послы не знали, а Искал-бей только помалкивал да хмурился, слушая сбивчивые речи киевского князя. Потом первым поднялся и вперевалочку направился вон. Младшие послы потянулись вслед за ним.
Святополк, его дочери, бояре и разливавшие вино слуги остались одни.
- А что теперь, княже? молвила ключница.
- Един Бог ведает, - ответил он. - Одно знаю точно - примем, что судьба повелит. Война - так война, мир - так мир.
Половецкие послы уехали в тот же час, забрав с собой ества и питья в дорогу, и Киев затих в ожидании. Но через несколько дней после отъезда в город прибежал очередной гонец - половецкие орды двигаются далее в глубь русских земель, пустоша все на своем пути.
Это означало войну, и, приняв такое решение, Святополк неожиданно успокоился. На другой же день он собрал своих бояр, впервые пригласив на совет отцовых вятших[128] мужей. Братья Ян и Путята Вышатичи и Никифор Коснятич пришли как новички, настороженные и притихшие. Остальные смотрели князю в рот, ожидая приказов и не ведая еще, как он себя поведет.
- Ведомо вам уже, почто созвал я вас, - без обиняков начал Святополк. - Половцы идут по нашей земле, осадили уже Торческ и спешат к Зарубу и Витичеву, как о том доносят гонцы. Говорил я с послами о мире, предлагал им откуп, да не пожелали выслушать меня послы. Знать, быть меж нами войне. Тако я порешил!
Святополк как само собой разумеющееся не упомянул о том, что послы от половцев изначально явились с предложением мира и лишь его нежелание давать дань и взятие послов под стражу послужили причиной разлада. Он смолчал, словно ничего не было, и бояре тоже не сказали противного слова. Многоопытный муж, Ян Вышатич, так вообще простил князю его порыв - он-то лучше многих знал, что половцы захаживали на Русское Поросье, несмотря ни на какие дани и замирения - дашь откуп одному хану, а другой сочтет себя обиженным и явится силой захватить свою долю. И ни один хан другому в сем деле не указ.
- Посему, - подвел черту Святополк, - шлите гонцов по Киевской земле - собираем рать!
- Да как же это? - ахнул Никифор Коснятич. - Прямо ныне, княже?
- А чего медлить-то? Враг у ворот наших, наши города зорит, наших людей в полон берет…
- Невможно, княже! - воскликнул боярин. - Оскудела земля от ратей и продаж, коие людьми Всеволода Ярославича учинялись! Не все селы и городки от прошлых разорений восстановились, да и огороды еще не готовы - смерды в поле, воевать покамест некому. Не соберем воев!
Никифор Коснятич имел большие имения в окрестностях Киева и у Вышгорода. Он был одним из самых богатых киевлян, самочинно наряжая даже купеческие караваны в Византию и на Восток. Святополк уважал в нем рачительного хозяина, но сейчас гневно сдвинул темные брови.
- Воев мало? - повысил он голос. - А ежели поискать?.. Я сам имею восемь сотен дружинников, да мои бояре, да вы, да Киев ежели подымется? Моя дружина хоть сейчас готова выступить!
Он вопросительно покосился на Данилу Игнатьевича, и воевода подался вперед:
- Мы готовы, князь! Иди, а мы за тобою.
- Мы идем, - добавил и Славята, пристукнув по полу мечом. Святополк усмехнулся, кивая на своих советников. Еще двое-трое его бояр закивали головами, бормоча пожелания скорейшего начала похода. Путята Вышатич невольно подался ближе к князю, но Никифор Коснятич гнул свое:
- Князь, твои воины добрые, но их всего восемь сотен. А супротив поганых и восьми тысяч будет мало! Они такой силищей обложили Торческ, а иные их рати по земле к другим городам и весям идут. Сметут они наши дружины!.. И не окажется ли это все, что может выставить Русская земля? Нет сейчас у Киева такой силы, чтоб противостоять поганым!
- Значит, не дадите своих людей? - внешне спокойно, но едва не задыхаясь от волнения и страха, произнес Святополк. - Значит, не в силах мы бороться с половцами? Пусть ходят по нашей земле, а мы будем только руками разводить и сокрушаться? Эдак они до Киева дойдут, пока мы будем спорить! Я князь! Меня вы на стол звали. А теперь стоит мне потребовать от вас княжеской службы, так сами в кусты, а князь пусть заступает один за землю Русскую? Добро же. - Разгорячась, Святополк вскочил, расправив неширокие костистые плечи. - И без вас выйду! А вы мне в помощи отказываете - так я ее в другом месте сыщу!
Обычно привыкший к осторожности и даже часто нерешительный, сейчас он был готов действовать не раздумывая, тем более что его бояре согласно кивали головами и призывали его выступить. В конце концов, он настоящий князь и должен раз и навсегда показать киевским боярам, многие из которых помнили его отца, что достоен занимать золотой Киевский престол.
За князем первыми поднялись Данила Игнатьевич, Захар Сбыславич и Славята, вслед за ними потянулись остальные Святополковы люди. Некоторые бросали на киевских смысленых мужей двусмысленные взгляды - кто кого? Нарочитое киевское боярство, пустившиее здесь глубокие корни и потому ставшее слишком тяжелым на подъем, или пришлые бояре, пусть малоопытные, зато готовые на все. Но не успел Святополк сойти со стола и не прозвучало ни одного обидного слова, как с места медленно, словно тело вдруг перестало повиноваться ему, поднялся Ян Вышатич.
- Князь, - негромко рокотнул он, широкой ладонью пригладив седые волосы, которые лишь на висках и затылке еще сохраняли темный цвет, - дозволь слово молвить.
Святополк остановился, выжидательно притихнув.
- Ты князь, тебе и началовать, - медленно, подбирая слова, заговорил старый тысяцкий. - Как ты прикажешь, так мы и поступим. Повелишь - оборужим своих людей и выйдем вслед за тобой. Но прежде чем выходить навстречу поганым, послушай моего совета: пошли в Переяславль, к Владимиру Всеволодичу Мономаху. Он тебе брат и витязь нарочитый, не раз ходил на поганых и на ляхов, и на булгар, и на угров. У Переяславля добудешь помочь и силу для войны с погаными. Пошли ко Владимиру!
Ян Вышатич замолчал, глядя в пол, - широкий, грузный, в дорогой собольей шубе похожий на медведя перед спячкой, и Святополк, кажущийся еще более худощавым перед ним, обвел взглядом притихших бояр. Его собственные советники еле скрывали удивление, недоумевая, что может означать сей совет. Киевляне тоже были встревожены: одни - опасаясь, как бы не отверг князь умные слова, а другие - боясь за его княжью честь.
Правду молвить, Святополк не радовался этому. Владимир Мономах был его главным соперником на Киевском столе - сейчас, когда Святославичи разобщены и повержены, Всеславичи заняты своими делами, неугомонные князья-изгои тоже, кажется, остыли. Не тайна, что Мономах спал и видел править Русью вослед отцу, и его больно уязвило и поразило решение киевского веча послать за Святополком. Честолюбивый, хитрый, умный и сильный, Мономах был самым страшным внутренним врагом. Он только и ждал, чтобы свергнуть Святополка, и не явится ли призыв о помощи тем первым признаком слабости великого князя, после которого Мономах может с полным правом сказать: я тот, кто вам нужен, а Изяславого племени чтоб духу здесь не было! Под его рукой - ни разу не страдавшие от половецкого нашествия земли, он может собрать такую рать, что легко свергнет Святополка… но много ли будет радости, коли то же самое сотворит какой-нибудь половецкий хан?
Эти сомнения единым вихрем промчались в мозгу Святополка. Он с настороженностью воззрился на киевлян: подозревая людей в злых умыслах, он так и не научился читать в чужих душах, но сейчас почувствовал, что Ян Вышатич сказал именно то, что думал.
- Добро, - важно, будто это было решение, надуманное им самим, произнес он. - Пошлите гонца к брату моему Владимиру. Скажите, что великий киевский князь Святополк зовет его на битву с погаными!
Гонец умчался в тот же день, а еще через два дня, загоняя коней, в Киев прибыл сам Владимир Мономах.
Братья заранее уговорились встретиться в Михайловском монастыре. Уповая на Бога и святого Михаила-архистратига, Святополк, имевший в крещении имя Михаил, долго молился за успех дела, но слова молитвы замерли у него на губах, когда вошедший бочком дружинник шепотом доложил, что Владимир Всеволодович уже здесь.
Прискакал он с особым чувством, и Святополк сразу угадал мысли переяславльского князя, когда тот, широкий, крепкокостный, раскрасневшийся после скачки, вперевалочку взошел в палаты. Владимир был раздосадован и недоволен делами Святополка, но старался скрыть свои истинные чувства. Однако нетерпеливая радость - не прошло и полугода, как он снова понадобился Киеву, и теперь все поймут, кто достоин золотого стола! - была слишком сильна и порой проскакивала огоньками в светлых глазах и дрожью в низком, хорошо поставленном голосе. Святополк был от того же волнения бледен, и эта разница в сочетании с его высоким ростом, худощавостью и темными длинными волосами разительно бросалась в глаза.
Едва переступив порог монастырской трапезной, где его ждали князь и бояре, Мономах набросился на Святополка с упреками:
- Ну как же можно было быть столь неразумным, брат? Кто же сейчас спорит с половцами, когда они сильны, а мы разобщены? Прошлые два года были неурожайны, люди обнищали, брать с них нечего! А тут еще и поганые пришли! Совсем загубить землю хочешь?
За спинами князей стояли их бояре, тут же находились Ян Вышатич и Никифор Коснятич с киевлянами. Святополк тревожно стрельнул взглядом из-под бровей - понимают ли они, что Владимир нарочно поливает старейшего брата грязью? Он подозревал Мономаха и, жалея о том, что послал за ним, приготовился не соглашаться с ним ни в чем.
- Поганые губят землю, - возразил он.
- А мы им в том своими вечными которами[129] споспешествуем! - с горечью и торжеством возгласил Мономах. - У земли сил нет, а мы последнее отбираем!
- Уж не меня ли ты, князь, считаешь виновником оскудения земли? - огрызнулся Святополк. - Мои тиуны разве грабили народ последние пять лет? Я водил поганых на Русскую землю?
- При отце твоем ляхи в Киеве бесчинствовали! - немедленно откликнулся Владимир. - А латиняне совсем было власть взяли! Еще бы немного - и отняли у нас веру Христову, православную!
И Владимир с чувством перекрестился на видимые в небольшом окошке кресты Михайловского собора. Некоторые бояре последовали его примеру.
- А на Нежатиной Ниве…
- На Нежатину Ниву Святославичи половцев вели! - возразил Святополк. - А ты после поганых на Всеслава водил! Сколь городов пожег, сколько русских людей по твоему попустительству в полон угнано погаными?
- А по твоему еще более сгинет сейчас, когда половцы на Русь пришли! - Владимир стремительно прошелся туда-сюда перед неподвижно стоявшим Святополком. Хотя для князей поставили стулья, ни один не присел, и бояре продолжали стоять столбами, переминаясь с ноги на ногу и переглядываясь. - Мириться с ними надо, пока не поздно! Пусть заберут то, что уже взяли, а мы еще добавим даров для ханов! Я пошлю в свой Смоленск и Новгород. Мстиславовы бояре соберут дары, Ростов и Суздаль тоже поделятся. Повинимся перед ханами, мачеха моя перед кем надо слово замолвит - утвердим мир Руси с Диким Полем!
Говоря, Мономах все мерял и мерял шагами трапезную, и Святополк, следя за его мельтешением, чувствовал раздражение.
- Не желаю я мира с погаными! - сказал, как отрезал, он. - Бить их надо!
- Плетью обуха не перешибешь!
- Земля встанет…
- Киевская? На колени она встанет! Перед погаными!.. - чуть не закричал Мономах. - Это осиное гнездо сейчас только чуть раздразни - налетят на нас все их колена, сметут с лица земли! Какой же ты князь, коли этого не понимаешь?
- Да если бы не ты, я бы не стал даже вспоминать о тебе! Твоя да отца твоего вина в скудости Киевской земли - вы ее истощили!
Мономах прекратил бегать по трапезной, остановился перед Святополком.
- Мы? - чуть ли не прошипел он.
- А то кто же? Мнишь, не ведаю я, каково последние годы стрыевы мужи на Киевщине похозяйничали? Пока отец твой дряхлел, ты под себя самые богатые земли подмял, в то время как исстари повелось - у Киева больше всего земли! Новгород должен быть моим - почему там сидит твой сын? А Чернигов? Почему он под твоей рукой?
- Потому что я сильнее!
Разволновавшись, Мономах побледнел, а Святополк, наоборот, побагровел. Последние слова прозвучали для него пощечиной, и хотя он был уверен, что Владимир нарочно говорит ему все это, чтобы вывести из себя, но уже ничего не мог поделать. Он уже вскинулся навстречу Мономаху, уже с уст его было готово сорваться гневное слово, но тут неожиданно вскинул обе руки Ян Вышатич.
- Братья-князья! - басом провозгласил он, и все невольно повернулись в его сторону, даже случившиеся поблизости монахи робко заглянули в двери трапезной. - Почто вы тут спорите, когда поганые губят землю? Коли есть между вами немирье, так после уладите, а ныне ступайте на поганых либо с миром, либо с войной!
- Я свое слово сказал - быть войне! - тут же вставил Святополк.
- А я уверен, что сейчас надо решать дело миром, - гнул свое Владимир.
- Ты? - Святополк нашел, за что зацепиться. - Коий чуть ли не полжизни в походах провел? Уж не боишься ли ты поганых?
Владимир побледнел так, что все невольно встревожились. С великим трудом он смирил себя и процедил:
- От боев никогда не бегал и бегать не буду.
- Вот на том и благодарим вас, князья! - слегка поклонился Ян Вышатич. - Прошу…
На длинных столах в трапезной монахи заранее накрыли небывало обильное для монастыря угощение. До сего мига о нем никто не вспоминал, но сейчас бояре зашевелились, с видимым облегчением придвигаясь поближе. Святополк и Владимир вместе прошли во главу стола, и монастырские служки стали разносить вино и горячую еству.
Святополк пил мало и редко, не испытывая тяги к иноземным крепким винам и предпочитая мед или брагу. И сейчас он поднимал кубок только в ответ на здравицы Мономаха и часто не допивал его. Киевскому князю кусок в горло не лез - вот сейчас завершится обед, и придется начинать все сначала. Мономах тоже жил ожиданием - говорил мало, уповая на то, что начинается Петров пост, выбирал скоромное, и, глядя на своих князей, невольно притихали и бояре. Разговор еще не завершился и обещал быть трудным.
Глава 3
Однако обошлось. Хоть и с трудом, Святополку удалось сломить упрямство Владимира - стиснув зубы, Мономах пообещал военную помощь. Сыграло свою роль то, что для переяславльского князя крылатой мечтой было сразиться с погаными и избавить от них Русскую землю, а также неисчислимые бедствия, которые могли причинить половцы Киевщине, где в свой черед рано или поздно придется княжить ему. Мономах был уверен, что добьется золотого стола, и не хотел пустошить будущие владения. Выход русских дружин, где большинство будет за переяславльцами, лишний раз покажет, кто сильнее из князей Ярославова корня.
Он послал гонца к младшему брату Ростиславу, который дожидался его приказов, сидя дома, и через несколько дней сборные дружины киевлян и переяславльцев выступили из города. Вместе с дружинниками под началом Данилы Игнатьевича шел и Ратибор Захарьич, старший брат Люта.
Гонцы из разоряемых половцами мест доносили, что часть орды продолжала стоять у Торческа, который оборонялся отчаянно и зло, но большинство либо рассеялись по окрестностям, либо двинулись далее в глубь Русской земли на поиски более доступной добычи. Под Киевом стояли самые богатые имения бояр и княжеские волости, и туда спешили поганые. Дружины трех союзных князей шли им наперерез.
Неширокая, с обрывистыми берегами река Стугна, на берегу которой стоял небольшой старый, несколько раз сгоравший, но отстраивавшийся заново городок Треполь, пересекла путь воинству. Возле Треполя перебраться на тот берег было нелегким делом - здесь был всего один узкий брод, чуть ниже по течению, но сейчас река еще не ушла в берега и разливалась поздним половодьем.
Владимир Мономах, по привычке разумеющий себя старшим в походе, сам проехал вдоль реки, глядя на тот берег Стугны, разговаривал с дозорными, разыскал местных жителей, знающих берега реки. По всему выходило, что Стугна была неодолимой преградой - половецкое войско, вздумай оно начать переправу, окажется перед русскими полками как на ладони, большую часть его можно будет перестрелять в воде из луков, а с уцелевшими сразиться - тех дружин, которые привели князья, да еще с подмогой из трепольцев, должно хватить. Мономах все еще не хотел открытого боя, зная, что руссы числом намного меньше половцев.
Продумав все до мелочей, он пришел в шатер к Святополку. Тот только что отошел от молитвы, лицом был спокоен и задумчив, но, услышав речи переяславльского князя, взвился мгновенно:
- То есть как - ждать здесь?
- Нам ведомо, брат, - спокойно, как с малым дитем, заговорил Владимир, - что силы у половцев несметные. Доносят, что только у Торческа их стоит целая орда - восемь тысяч сабель, а сколько выйдут нам навстречу - неизвестно. Наших воев слишком мало - едва половина от сего числа наберется. В открытом бою нам половцев не одолеть, а тут Стугна нам поможет. Половцы не глупы - поймут, что на тот берег им не перейти, и остановятся. А мы, стоя здесь в грозе, сотворим с ними мир!
- Ты опять про мир? - рассердился Святополк. - Я воевать сюда пришел! На том берегу Треполь, его валы и стены нам лишней подмогой будут, да и горожане ополчением выйдут! Одолеем половцев!
- Неразумно это, брат!
- Я с самого начала знал, что ты не желаешь с ними войны, потому как в родстве с погаными! - фыркнул Святополк. - И в поход пошел, чтобы не допустить битвы, позволить им уйти безнаказанно! Ты боишься!
- Просто разумен еси, - спокойно возразил Мономах. Он чувствовал растущее раздражение против самоуверенности самомнения Святополка, не желая мириться с его старшинством. - Но вот послушаем, что людство молвит! Святополковы бояре и советники были тут же, с Владимиром пришли его младший брат, темноглазый, в мать, красивый порывистый Ростислав и один из его старших советиков - боярин Ратибор, служивший еще Всеволоду. С ним был его старший сын - младший остался в Переяславле.
Ростислав, как князь, взял слово первым, сверкнув темными глазами.
- Я хочу боя! - сказал он громко и внятно. - Биться с половцами!.. - Но поймал строгий взгляд старшего брата и, видимо, вспомнив, что его мать половчанка, добавил тише: - Но лишь на этой стороне реки, коли они решатся ее переходить!
Словно только того и ждали - закивали Ратибор с Яном Вышатичем:
- Князь! Сейчас половцы сильны, не лучше ли припугнуть их нашей силой и взять мир? Не пустим врага за Стугну, а сами пошлем гонцов по дальним волостям. Погодя немного, успеют подойти полки пешцев из Ростова и Суздаля. Новгород тоже пришлет людей. Такой силой одолеем поганых!
Два боярина говорили слаженно, добавляя один другого - как же, столько лет вместе под рукой Всеволода ходили! Но х гладкие речи только насторожили Святополка - упоминались лишь города, подвластные Переяславлю. Ему словно хотели напомнить, что у Владимира больше сил, что ежели и будет победа в войне, то ясно, кто ее завоюет, кому достанется честь и слава. А что он, великий князь?
Но тут, к вящей радости Святополка, слово взял Никифор Коснятич, споривший с Яном Вышатичем за шестопер[130] тысяцкого:
- Родная земля нам подмога! Пока мы будем гонцов слать да соседей уговаривать, поганые вовсе осмелеют! Поймут, что мы слабы, - и до самого Киева доберутся!
Первые слова словно прорвали плотину - советники Святополка заговорили разом, перебивая друг друга и распаляя себя отважными речами. Ян Вышатич и Ратибор пытались их урезонить, но какое там! На шум из княжеского шатра собирались люди. Слыша доносившиеся выкрики, тоже начали орать. Владимир Мономах мрачнел все более, Ростислав же разрывался - душа его рвалась в бой, но в то же время он привык слушаться старшего брата и боялся расстроить его.
В конце концов, не выдержав, Мономах резко повернулся и вышел из шатра, попав в толпу разгоряченных дружинников. Здесь были младшие советники, коим не по чину заседать с князьями, сотские, просочились рядовые воины. В первых рядах стоял Ратибор Захарьич из Торческа.
- Войны! Войны! - кричал он. - Не дадим поганым зорить землю!
Родной Торческ был в кольце врагов, там оставались родители, братья, жена с малыми детками, и молодой воин не находил себе места.
- Идем за Стугну! Веди, князь!
Не ведая, кто стоит перед ним, он выкрикнул эти слова в лицо Мономаху. Владимир попятился и наткнулся на Святополка. Тот вышел на крики и легко улыбался в бороду, видя горящие глаза и вздернутые кулаки дружинников.
- Ну что, брат Владимир? - шепнул он Мономаху. - Как людство порешило?..
- Завтра же переходим Стугну!
Его негромкий голос услышали, бояре подхватили наказ князя, передали дружине, и та разразилась приветственным кличем к вящему неудовольству Мономаха.
К вечеру на горизонте собрались облака. В закатных сумерках поблескивали вспыхивающие вдалеке молнии, изредка порывы ветра доносили слабое эхо громовых раскатов. Помнившие старых богов вой поминали Перуна и шептались, что бог грозы и войны сам вышел полюбоваться на русское воинство. Набожные христиане крестились и утверждали, что гроза гремит не случайно, предрекая недоброе. Но те и другие сходились на том, что боги сказали свое слово о предстоящей битве.
Ночью ветер донес до стана остатки пролившейся в верховьях грозы, а когда рассвело, стало ясно, о чем предрекали боги. Напитавшись ливнем, Стугна вздулась больше прежнего, и брод исчез совершенно. Грязная вода бежала меж берегов, которые совсем раскисли от дождя. Но нёбо очищалось, ветер утих, и Святополк велел начинать переправу.
Пешцев в войске почти не было, .большинство дружинников переправлялись вплавь, держась за гривы и седла коней. Княжеское добро и сами князья перебрались на спешно сколоченных плотах, оказавшись на том берегу одними из первых. Полки еще плыли, на берегу Стугны еще толпились не вошедшие в воду вой, а на валах уже ставили княжеские стяги.
Со сторожевых башен Треполя дозорные уже раз или два видели половецких всадников, различали поднимающиеся к небу дымы от сожженных сел, уже появились беженцы, и трепольцы встретили княжеское войско с радостью. Город открыл ворота, князей и бояр пригласили быть гостями, ратникам выставили съестной припас. Людство было радо защитникам и с тайной надеждой на победу ожидало половцев.
У старого Треполя было целых два вала: внутренний, на котором и поднимались городские стены, и внешний. Между ними оставалось немалое пространство, куда успевший смириться с неизбежностью битвы и начавший готовиться к ней Мономах велел поставить укрепления и княжеские стяги. Наскоро объехав на коне валы и доскакав до самого Треполя, он рассудил, что тут неплохо можно задержать половцев, буде придется отступить - конные не полезут на валы, им придется спешиться, и у половцев не будет преимущества. А коли удастся им взять первый вал, дружина может отойти на второй, поганые же окажутся зажатыми меж двух валов, где коннице опять-таки не развернуться. Одно плохо - разлившаяся Стугна. Конечно, вода спадет, но когда?
Всеми этими мыслями Владимир поделился со Святополком, но киевский князь находился в лихорадочном возбуждении. Глядя, как приводит себя в порядок дружина, как занимают места передовые полки, он взирал на все нетерпеливо и отстраненно и на рассуждения Мономаха лишь кивнул головой:
- Делай, брат.
Владимир нахмурился - ему не нравился настрой старшего князя, - но промолчал и отъехал.
Дабы хоть сколь-нибудь пробудить в Святополке тревогу, Владимир предложил ему правое крыло войска, оказавшееся ближе к Треполю - пусть опасается, отступя, открыть поганым путь к городу. Уверенный в себе, сам Владимир занял левое крыло, а малоопытного Ростислава поставил в середине. С молодым князем была старая переяславльская дружина - верные воины не бросят в беде юношу и выстоят с честью. Жаль, что почти нет пешцев - только они и могут остановить неистовый бег половецких всадников!
Половцы появились вдали, еще когда войска становились для рати. Не спеша, словно зимние осмелевшие волки, подкрадывающиеся к стаду, они подходили к Треполю. Вперед выскакивали сторожи, проезжали немного и поворачивали вспять, а за ними ползла вся конница.
Ратибор Захарьич оказался в середине строя и привставал на стременах, чтобы лучше увидеть вражью силу. Где-то там сражался, а возможно, уже пал под половецкими саблями родной Торческ, и он рвался вперед. Однако в сердце его невольно шевелился страх - как совладать с эдакой силищей? Ратибор поглядывал на соратников - некоторые тоже в волнении теребили поводья коней, прикусывали губу или тихо молились, но большинство словно окаменело.
Вражеская рать подобралась не спеша. Вопреки ожиданиям, половцы издалека оценили построение руссов и не спешили лезть на валы. Приостановившись, они поставили стяги.
- Днепровская орда, - шепнул Мономаху воевода Ратибор.
Тот лишь слегка кивнул - донских половцев, родственников ему по второй Всеволодовой княгине, матери Ростислава, он и не ждал.
Основная сила неприятеля еще только кружила на месте, а вперед уже вылетели всадники. Пригнувшись к длинным гривам невысоких крепких лошадок, они неслись прямо на руссов, стреляя на ходу из луков, и успевали развернуть коленями коней прежде, чем подъезжали достаточно близко. Словно только того и ждали, руссы выпустили своих лучников. Большинство их было пешими, лишь из боковых крыльев выехали верховые. Точно так же вырываясь вперед, они отвечали половецким стрелкам. Но тех было несравнимо больше, и когда первые две волны схлынули, на валу осталось лежать гораздо больше русских воинов, чем половецких. Несколько человек было убито даже в передних рядах головного полка. Потерявшие седоков кони той и другой стороны разбегались кто куда.
Новая волна поганых, новый ответный выход русских лучников - и все повторилось с той только разницей, что стоявшие полки успели прикрыться щитами и убитых было меньше. Но и лучников осталась в живых едва половина, и се начали понимать, что враг может вот так малыми находами перестрелять почти все воинство, а потом разметать остатки дружин. Некоторые начали искоса поглядывать на стены творившегося Треполя - успеют ли спастись? Но так же было ясно, что старые валы - слишком серьезная преграда для врага и он старается заранее ослабить силу руссов.
Лучники продолжали наскакивать, пока не подоспели основные силы. Украшенные конскими хвостами и медными бляхами стяги половцев заколыхались у самого вала, поднимаясь вверх. Можно было подумать, что ведущие орду ханы и беи остановились в раздумье…
И вдруг вся орда пришла в движение. Лучники устремились вперед, им навстречу опять выскочили русские стрелки - но вслед за ними хлынули остальные половцы.
Основной удар их пришелся на правое крыло - там стояла самая малочисленная дружина, приведенная Святополком из Киева. Угадав слабое место, половцы набросились на нее, как волки на раненого зверя, стараясь сломить силу врага и отрезать его от городских стен.
Святополк, окруженный боярами - воеводы Ян Вышатич и Данила Игнатьевич были в войске, - и княжьими отроками, которые словно вросли в землю, с удивившим его самого хладнокровием ждал боя. Князь должен был начать первым и, когда все расступились перед ним, легко послал коня вперед и на скаку с силой метнул копье в ближайшего степняка. Железный наконечник прошел между ногой всадника и боком коня, распоров зверю бок. Конь завизжал, взбрыкнул, пошатнувшись и роняя всадника, и в тот же миг со слитным ревом дружина ударила вслед за князем. Бояре мигом окружили Святополка, меченоша подал меч, и киевский князь забыл обо всем.
Ему давно не случалось биться - никак, с памятной сечи на Нежатиной Ниве. Мечтавший о боях и походах, Святополк не зря хотел войны с половцами, и сейчас он радовался бою и стоял на удивление всем крепко. Судьба его хранила - рядом с ним упало сразу трое отроков, закрывших его своими телами от сабель и стрел, на какое-то время князь остался совсем один - даже бояр отмело от него, - но половцы не сумели прорваться к княжьему стягу. Сеча выдвинула в первые ряды Ратибора Захарьича. Торченец сражался отчаянно и оказался рядом со Святополком. Некоторое время они сражались бок о бок, но потом чей-то чужой конь вклинился между ними. Всадник его принял на себя назначавшийся князю удар, не выдержав, пошатнулся и рухнул лицом на гриву коня, сползая наземь, - и отроки опять окружили Святополка, защищая его бока и спину.
Святополк не искал глазами своих бояр и воевод, не следил за ходом боя и лишь краем глаза в какой-то миг, когда натиск половцев заставил его чуть отступить, выпрямляясь, успел заметить, что чело и левое крыло, где были братья Всеволодичи, оказалось далеко впереди. Это взъярило Святополка - Мономах и Ростислав наступают, а его люди топчутся на месте!.. Закричав, он опять кинулся в сечу, и у него не осталось времени понять, что это не переяславльцы и черниговцы наступают, а его киевляне прогнулись перед превосходящими силами врага.
В бою Святополку все казалось, что вот-вот захлебнется последняя волна вражеская, что дрогнут они, поняв, что не в силах совладать с руссами - не столь же глупы ханы, не станут они зазря губить людей? Он и сражался так, словно каждый удар меча был последним, и не сразу понял, что кричит ему оказавшийся рядом боярин Славята.
- Князь!.. Князь, - пробилось наконец сквозь шум боя и бешеный туман в голове. - Уходить надоть! Одолевает половец!
- Врешь! Наша сила!
- Княже! - надрывался Славята. - Позри вокруг! Мы смяты!
Он выставил вперед иссеченный вдоль и поперек щит, и Святополк бросил по сторонам быстрый взгляд. Пот заливал ему глаза, шелом сползал на взмокших волосах на лоб.
Приподняв его латной рукавицей, с шумом переводя дух, Святополк почувствовал, что холодеет.
Остатки его полка щепочками в водовороте крутились среди поганых. Те разрезали правое крыло русских войск на несколько частей и уже заходили киевлянам в спину, прорываясь к челу и отрезая его от Треполя и реки. Только для самих киевлян еще был свободен путь под защиту городских стен, но остальным спасения не было.
Славята опустил щит, встречая половецкую саблю, и Святополк увидел лезущих на него неприятелей. Возле князя оставалось едва полтора десятка отроков. Остальные были разметаны и отступали. Вот мелькнули широкие плечи Никифора Коснятича - боярин утекал с остатками своей сотни. Где-то еще сражался Данила Игнатьевич, но остальных уже не было видно. Сбившись в кучки, отчаянно огрызаясь, киевляне отходили к внутреннему валу, а с него уже вовсе без строя бежали к городским воротам. Прорвавшиеся следом за ними недруги не секли бегущих, предпочитая ловить их арканами. Лишь немногие продолжали сражаться, да и то потому, что бежать было некуда.
- Князь! - ворвался в уши надрывный крик Славяты. - Уходи!
Его люди бежали, и Святополк внезапно ощутил страх. Совсем близко от него какой-то половец отмахнулся саблей от одинокого дружинника, Острое кривое лезвие рассекло шею коня. Тот осел на задние ноги. Русич вывалился из седла, чтобы не быть придавленным падающим конем, вскинул руки, защищаясь, но поганый не стал марать сабли. Бросив ее в ножны, он привычным движением выдернул аркан, размотал его и набросил петлю на плечи дружинника. Тут же развернулся и погнал коня прочь, волоча пленника за собой.
На миг страх вот так же оказаться полоненным и остаток дней провести у половцев, потому как Мономах будет только рад избавиться от соперника, а другие князья отнесутся к его судьбе равнодушно и не выложат за его голову и одной куны[131], - страх плена и позора пересилил в Святополке все прочие чувства, и он натянул повод коня:
- Уходим!
Словно только того и ждавшие остатки дружины сомкнули вокруг князя ряды. Откуда-то пробилось несколько человек со стягом. Знамя было посечено и с одного боку вымазано в земле. Его преклонили, чтобы не привлекать внимания половцев, и помчались к воротам.
Никто не кричал, что князь отступает, но все как-то сразу поняли, что битва проиграна, и уцелевшие бросились спасать свои жизни. Люди кидались кто куда. Одни, отступившие почти до самого головного полка, вливались в него - все равно наполовину окруженные переяславльцы уже не делали различий меж своими и чужими. Другие спешили к Треполю, третьи, кто оказался слишком далеко от спасительных стен, рвались к Стугне, желая укрыться на том берегу. Но вода после ночной грозы в верховьях не собиралась спадать. Река сердито катила холодные мутно-желтые воды, на топких берегах кони вязли, вынуждая всадников спешиваться, а прорвавшиеся за убегающими половцы легко ловили беглецов. Тех же, кто успевал войти в воду и, бросив щит и меч, плыл к тому берегу, они расстреливали из луков.
Святополка Славята и вынырнувший откуда-то Путята Вышатич чуть не под руки вывели из сечи. Примкнувшие к князю дружинники отставали один за другим - кого на излете достала вражья стрела, кто схватился с погнавшимися за князем и погиб, кого захлестнули арканом и уволокли в полон. Но на их место вставали другие, понимавшие, что в одиночку не спастись. Отступление превратилось в повальное бегство.
Первые отступавшие уже успели добежать до городских ворот, и трепольцы, не желая губить русских людей и надеясь, что от разгрома за стенами могут спастись и дружины других князей, рискнули открыть ворота, тем более что основные вражеские силы были еще далеко и можно было не опасаться, что они ворвутся в город на плечах отступающих.
От волнения и еще не отпустившей горячки боя Святополк еле держался на ногах, его всего трясло, как безусого отрока, и на воеводином подворье его сводили с коня под руки. Но, оказавшись на твердой земле, он сразу потребовал:
- Проведите меня на стену! Хочу своими глазами узреть битву - стоит ли еще брат мой Владимир.
- Это опасно, князь! - попробовал увещевать его осторожный Путята Вышатич. - А ну как шальная стрела дострелит?
- Хочу видеть, стоит ли еще Владимир! - тверже повторил Святополк, и с ним никто не посмел спорить.
Вместе с уцелевшими дружинниками князь поднялся на стену. Тут толпились сторожи и некоторые из городского ополчения. В их числе Святополк узнал Яна Вышатича.
Пока поднимался на стену, Святополк напряженно раздумывал. Ему казалось, что если бы он не побежал, а остался и примкнул к переяславльцам, то объединенными усилиями можно было задержать степняков. Он приготовился увидеть, как братья Всеволодовичи завоевывают победу, которую иначе пришлось бы делить на троих. Но то, что открылось его глазам, заставило киевского князя замереть на месте.
Будучи в сердце боя, он не видел своего полка со стороны, но сейчас сразу узрел и узнал в прогнувшемся, почти разрезанном надвое левом крыле Мономаха свое собственное войско. Черниговцы отступали, теряя пленных, убитых и раненых. Многие присоединялись к головному полку переяславльцев, которые еще стояли, но чело их уже начало прогибаться. Здесь половцы применили свою обычную тактику - накатили волной, схлестнулись - и тут же ринулись назад и в стороны. Уставшие, одуревшие от сечи переяславльцы кинулись было за ними - и были смяты внезапно развернувшимися всадниками. Здесь не было врастающих в землю пешцев, и конные дружинники начинали бестолково крутиться на месте, пропадая поодиночке.
Святополк не поверил своим глазам, когда дрогнул и исчез в гуще всадников стяг Мономаха. Упал было стяг Ростислава, но вскоре поднялся снова. К тому времени уже стало ясно, что черниговцы разбиты, и оставшиеся в одиночестве переяславльцы дрогнули и побежали. Стяг Ростислава еще раз покачнулся - и больше уже не появился.
Половцы были всюду. Они кидались в погоню за убегавшими, одних секли, других ловили арканами. Собирали оставшихся без всадников своих и чужих коней. Сотни две вылетели к брошенному меж валами обозу и, забыв про бой, кинулись собирать добычу. Святополк застонал сквозь зубы, представив, как его любимую серебряную чашу для питья, его шубы и с позолоченной обложкой Псалтирь хватают и перетряхивают чужие руки. Торопясь награбить побольше, половцы наскоро запрягли волов, покидали захваченное добро всех трех князей на телеги и погнали их в степь - туда же, куда уже отогнали коней и полон.
Новая страшная сеча вспыхнула на топком берегу Стугны. Одни сразу бросались в воду, плыли, держась за гривы коней; другие, кто не успевал последовать за остальными, задерживались, вступая в безнадежную схватку. Отроки - охрана князей и бояр - защищались до последнего; потом уже стало ясно, что лишь единицы из них сумели избежать смерти или плена.
За боем на берегу Святополк наблюдал с особым чувством. Было это почти в полуверсте от городских ворот; несмотря на острое зрение, князь не различал лиц отдельных дружинников и бояр и не мог узнать, удалось ли Владимиру Мономаху и Ростиславу добраться до воды. На волнах качались темные пятна - плывущие люди и кони. Они боролись с полой водой, с волнами у берега, с топким дном, с изредка долетающими стрелами степняков. Некоторые скрывались в волнах. Святополк заметил, как конь сбросил всадника. Тот начал тонуть, к нему бросились, возникла заминка, но было слишком далеко, и он так и не смог понять, кто был утопающий и удалось ли его спасти.
Больше всего на свете Святополк хотел знать, где Владимир Мономах, жив он, погиб или попал в плен. Мстительная радость и облегчение от исчезновения сильного соперника сменялись горечью и тревогой за жизнь двоюродного брата и опытного воина. Киевский князь знал, что если Мономах жив, он точно так же надеется на его смерть, но совсем не тревожится за его судьбу.
Наконец половцы смяли последних защитников переправы, но лезть в бурную реку не решились и, постреляв немного по плывущим людям, повернули вспять. - Князь, князь, пора!
Кто-то осторожно потрепал Святополка по плечу. Он с усилием выпрямился, разжимая сведенные судорогой кулаки, окинул взглядом своих людей. Яна Вышатича на стене уже не было, зато нашелся Данила Игнатьевич. Боярин-богатырь был легко ранен в голову, шелом криво сидел на пропитавшейся кровью повязке, но глаза горели прежним огнем.
- Пора, княже! - сказал он. - Поганые сейчас пойдут на город!
Ворота уже затворили, и городская дружина с ополчением торопливо выставляла на стены котлы с горящей смолой и кипятком. Внизу, у ворот, гремел голос Яна Вышатича - киевский тысяцкий командовал трепольцами. Большая часть уцелевшей Святополковой дружины пополнила местное ополчение.
Святополк медленно сошел вниз, направился к воеводиным хоромам. На пути попадались горожане. Вооруженные топорами, охотничьими луками и рогатинами, ополченцы стекались к стенам. Жены, сестры, матери и дочери висли на них, голосили, как по покойникам. Некоторые, заметив князя, кидались ему наперерез. Какая-то молодая еще баба с раздутым животом грузно, оседала на землю и лишь тянула к Святополку дрожащие руки:
- Милостивец… оборони…
Князь ускорил шаг.
В воеводином тереме присмиревшие, напуганные холопки споро накрыли трапезу, но Святополку кусок в горло не шел. Он еле заставил себя глотнуть горячего сбитня и откусить пирога с рыбой. Бояре, видя его смущение, тоже не налегали особо на еству, лишь тучный Никифор Коснятич пил и ел, как обычно.
Город затаился, через щели заборол глядя на рыскающих вокруг половцев и ежеминутно ожидая приступа. Но степняки не спешили лезть на стены. Видимо, отчаянная оборона руссов подорвала силы этой орды, а полон захватили добрый - кровавый, словно плакало само небо, закат еще только начинал пламенеть, а они неожиданно повернули в степь и растаяли в вечернем сумраке, гоня табун коней и несколько сотен пленников.
Святополк, когда ему сказали про отход половцев, опять поднялся на стену. Ополченцы толпились вокруг насупленные, недоверчивые.
- Уходят поганые! - с облегчением промолвил кто-то.
- Ополонились, кровушки нашей попили, - злобно добавили сзади.
Святополк с усилием отвернулся, нашел глазами своих бояр:
- Уходим в Киев!
- Когда?
- Сейчас! Ночью! Пока они не решили воротиться!
Вышли из Треполя, прокрались до берега Стугны и вплавь начали переправу. Вода малость спала, и всадникам в ночной темноте легко удалось ее пересечь. Достигшие берега первыми в кустах зажгли огни, чтобы остальным было ясно, куда править.
Уже выйдя из воды и содрогаясь в мокром платье от ночного прохладного ветра, Святополк заметил невдалеке другие огни. Половцы? Его дружина сомкнула усталые ряды, но свет приблизился, и все увидели черниговских воинов и только тут узнали правду о бегстве братьев Всеволодовичей. Владимир Мономах уцелел, но его младший брат Ростислав утонул на глазах у брата. Сорвавшись со споткнувшегося на топком берегу коня в воду, он не смог выплыть и был утянут на дно тяжелым доспехом. Не задержавшийся на берегу Владимир велел отыскать тело брата и доставить его в Киев, к Святой Софии, где ныне покоился его отец.
Узнав о смерти молодого переяславльского князя, Святополк почувствовал легкую досаду. Почему утонул он, а не Мономах? Переяславль все равно остается в роду Всеволодовичей, но справиться с неопытным и горячим Ростиславом было бы проще. К тому же тогда освободился бы и Чернигов… Э, да что жалеть!
Велев на словах передать брату Владимиру соболезнование, Святополк ускакал в Киев.
А еще через несколько часов наступил рассвет, и, поскольку степняки больше не появились в окрестностях Треполя, его жители робко выбрались из-за стен и разбрелись по полю битвы, собирая убитых. Половцы обычно добивали раненых русских воинов, потому что их нельзя было забрать в полон, но, несмотря на холод ночи, выжившие все-таки отыскались. В их числе оказался и Ратибор Захарьич, сперва принятый за мертвого. Он застонал, когда с него начали сдирать кольчугу, и молодого торчинца положили на собранные из копий и щитов носилки и отнесли в город.
Глава 4
Спрятавшись за угол дружинной избы, Лют зачарованно смотрел, как мимо на носилках пронесли тело старшего брата.
Торчевцы оборонялись отчаянно и настолько жарко, что половцы не могли ни оставить за спиной непокоренный город, ни взять его и только ярились. Вести осаду они не умели, враги просто толклись вокруг, осыпая стены градом стрел и время от времени пытаясь поджечь город, а торчевцы улучали миг и высылали на поганых небольшие дружины, которые тревожили неприятеля днем и ночью. Большинство населения в Торческе было потомками кочевников-торков, они знали те же способы ведения войны, что и половцы, и их сторожи налетали как ветер, осыпали врага стрелами, сходились в короткой яростной сшибке - и тут же улетали под защиту стен.
Лют все эти дни был на стенах. Ополченцы привыкли к парнишке, не гнали его, тем более что Лют готовно брался за любую работу, не отказывался помочь и не боялся стрел и копий. Ночевал вместе с дозорными, ел из одного котла с ними - и вдруг попался на глаза старшему брату.
Второй по Ратиборе, Никифор Захарьич был нравом более смирен, чем Петро, Турила или Нечай. Силища у него была звериная, но он не любил растрачивать ее попусту. Когда Никифор заметил парнишку, то не кинулся ловить беглеца - просто погрозил издали кулаком и молвил с тихой угрозой:
- Вот ворочусь - скажу батьке, где ты бегаешь!
С тем он и ушел на очередную вылазку, в только-только просыпающийся половецкий стан. А вернулся, лежа пластом на носилках.
Лют с тревогой проводил его глазами и, не сдержавшись, сделал несколько шагов следом. Седмицей раньше смерть настигла еще одного брата - Михалку. Половцы тогда пошли на приступ, он с братьями стоял на стене, и нечаянная стрела ударила его в шею. Захлебывающегося кровью парня снесли со стены, и Михалка умер прежде, чем добежали до его дома сказать родным. И вот теперь - Никифор. Кроме увечного стараниями Люта Турилы и умчавшегося в Киев и пропавшего там Ратибора, все сыновья Захара Гостятича были на стене - и вот двоих он уже лишился.
Дни шли, и вскоре Лют забыл о беде, постигшей родной дом.
Половцы по-прежнему осаждали Торческ. Часть орды уходила и возвращалась, но городок держался. В двух его крепостях жило много воинов, хранились большие запасы оружия и ествы, а торки, ведая, как половцы относятся к ним, бывшим кочевникам, сперва противникам в степи, а ныне слугам руссов, сражались отчаянно. Степняки могли положить всю орду под стенами Торческа, и тогда они решили взять город измором, - видимо, нашелся кто-то среди полоненных смердов, кто ради собственной свободы подсказал половецким ханам верное решение.
Речка Торчица протекала через город, питая его водой. На двух берегах стояли две крепости-детинца. Несколько дней горожане со стен в бессилии наблюдали, как половцы согнали к берегам несколько сотен захваченных ранее рабов и простых половцев. Копошась, как муравьи, они подкапывали берега реки, освобождая воды Торчицы.
Торки долго не могли понять, что задумали враги, пока однажды не заметили, как мелеет протекающая через город река. В первый день уровень воды снизился всего на вершок, на другой на три вершка, а потом - на целый аршин, обнажая дно с мелким городским мусором и темными ошметками водяной травы. В ямках еще оставалась влага, там плескалась рыбешка и разная мелкая живность. Бесштанные ребятишки ловили мелкоту, но взрослые с тревогой следили за тем, как убывает вода. Летние дни, как назло, стояли жаркие.
А потом настала пора, когда однажды поутру, придя к колодцам, женщины не смогли набрать воды. Она плескалась где-то на самом дне - колодезная цепь оказалась слишком коротка. Но даже когда догадались удлиннить ее - облегчения это не принесло. В Торческе было мало колодцев - да почто колодцы, когда совсем рядом есть река! Но от Торчицы остался грязный ручеек - вся вода растеклась по степи, вливаясь в овраги и пропитывая твердую красноватую землю.
Женщины несли по домам полупустые ведра, где вяло плескалась мутная грязноватая жижа, выливали ее в бочки и спешили к реке, надеясь добыть еще немного. Но этого было слишком мало.
Половцы хорошо знали свое дело. Горячее солнце палило нещадно, в хлевах ревела изнывающая от жажды скотина, кони спали с тела и уже не могли так легко, как прежде, выносить всадников за стены, дети просили пить.
В довершение всего начались пожары. Пользуясь тем, что жажда отнимает у защитников города слишком много сил, половцы вихрем проносились мимо стен и засыпали город подожженными стрелами. Люди сломя голову кидались гасить огонь, но без воды справиться с пожарами было трудно. За два дня выгорело полностью четыре улицы, огонь только чудом не перекинулся на собор, стены в некоторых местах стояли опаленные. Уцелели разве что ворота - хотя половцы яростнее прочего пытались поджечь именно их, но торчевцы поливали створки, не жалея драгоценной влаги, и те держались.
Однажды занялось довольно далеко от городской стены, в детинце, где стоял дом Захара Гостятича. Как и почему начался пожар, Лют не знал - когда он, надсаживаясь, вместе с еще одним дружинником взнес на стену бадью с водой, опрокинул ее на воротину и, отдыхая, обернулся на город, там уже поднимался дым. Коротко, яростно бухал набат.
- Горим! - ахнул он.
- Твои, никак? - угадал дружинник.
- Мои, - кивнул Лют. - Беги!..
Лют сорвался с места. Работая локтями, натыкаясь на прохожих, пару раз чуть не упав, он пробирался в детинец, не думая ни о чем. Горел его дом, где он родился, жил и сейчас жила сестрица Жданка.
Свой терем за высоким тесовым забором Лют увидел с конца улицы и остановился, чуть не налетев на угол. Хоромы Захара Гостятича были целы - горела изба напротив, и все - хозяева, соседи и прохожие - бегали вокруг, выволакивали добро, растаскивали заборы и закидывали огонь землею. На крышах клетей сторожили холопы - а ну как начнет разлетаться горящая дранка? Но родной дом был цел, и Лют бессильно прислонился к бревнам, переводя дыхание и не в силах сделать ни шага.
Дым пожара еще растекался по улицам, где-то еще бегали с ведрами и закидывали огонь, голосили над остатками чудом спасенного добра погорельцы, а над Торческом растекался колокольный звон. На эти звуки привычно сходились все от мала до велика. А те, кто не мог прийти, прислушивались и молча молились, поминая всех старых и новых богов.
Лют пробрался вместе со всеми, затерявшись в толпе, как десятки других мальчишек. Люди гомонили, взмахивая кулаками.
- Без воды кончаемся!..
- Из града не выйти! Припас подъели, а новый взять негде!
- Дети поесть просят…
- От жары дышать нечем! Погибаем!
- У половца небось дадут водицы испить!
- Дадут, как же! Саблей по роже!
- А все одно - лучше сразу кончиться, чем так мучиться!
- Помощи! Помощи у Киева просить!
- Без подмоги не выдюжим! Заставят поганые отпереть ворота!
- Пусть князь к нам придет - не то погибнем!
Крики раздавались все громче и громче. Тем, кто уповал на милосердие врага, быстро затыкали рты, но возмущенных голосов раздавалось все больше. Один за другим люди поворачивали разгоряченные лица туда, где на высоком соборном крыльце стояли торчевский посадник, с ним тысяцкий, воевода и несколько городских бояр, чьи вотчины ныне разорили враги. Среди них Лют заметил Захара Гостятича. Отец как-то странно осунулся, даже похудел, в волосах засеребрилась седина. Он смотрел в толпу и, как казалось Люту, прямо на него.
Крики веча становились все яростнее и громче. Людство теснилось, наступая на ступени собора, и подталкивало Люта ближе к отцу.
- Люд торчевский! - вдруг шагнул вперед боярин, родом торк, но крещеный Лавром Давыдовичем. - Боярство порешило послать в Киев гонца с грамотой для князя Святополка Изяславича! Пусть проведает князь о бедах наших, пусть вышлет нам подмогу да ествы и пития снарядит! Сей же день пошлем гонцов! Кто сам охочь идти?
Вот оно - то желанное, о чем втайне мечтал Лют! Показаться нелюбимому и нелюбящему отцу, сделать трудное дело, чтобы понял, признал и полюбил! И Лют закричал, срывая голос:
- Я-а пойду!
Гонцами всегда были выборные дружинники - они и в седле держатся как влитые, и кони у них злые, стоялые, и буде кто погонится за гонцом, сумеют отбиться. Двое-трое дружинников из тех, что толпились у ступеней храма, шагнули вперед, расправляя плечи, но и отчаянный вопль Люта услыхали. Толпа раздалась и вытолкнула его вперед. Почуяв запоздалый страх, парнишка шарахнулся обратно, но было поздно - Захар Гостятич оглянулся на крик и узнал его.
- Ты? - Глаза его сверкнули, тиун едва не сорвался со ступеней вниз. - Как?.. Почто?
Один на один с отцом Лют, наверное, убежал или застыл столбом, проглотив язык, но на него уже оборачивались другие. Боярин Лавр Давыдович шагнул навстречу:
- Кто таков? Чей ты, отрок?
Назвать при всех отца - отцом язык не поворачивался. Лют только бросил на тиуна быстрый взгляд - боярин уже все понял.
- Из твоих он, Захар Гостятич? - спросил Лавр Давыдович.
- Мой, - сухо кивнул тот. - Неслух… Выпороть бы его… - Холоп?
В голосе боярина мелькнуло отчуждение, и Лют ринулся вперед:
- Вольный я! По Русской Правде! Я его сын!
Узкие темные глаза боярина стали еще уже от улыбки:
- Ай какой! Люблю таких! Такой юный - уже батыр! - Торк добавил несколько слов на своем наречии.
- Только ведаешь ли ты, отрок, что опасен путь? - продолжал он опять по-русски. - Половцы пути перекрыли, неведомо где их орда разбрелась! Может, за первым же лесом наткнешься на их сторожу…
- Я не боюсь! - мотнул головой Лют, хотя во рту пересохло от страха. - Готов городу моему послужить!
- Добро! Вай-вай, добро! - прищелкнул языком торк. - Пойдешь!
Лют едва не упал на колени от облегчения, в то время как на Лавра Давидовича с двух сторон накинулись воевода и посадник:
- Да ведь уже идут добрые воины! Почто еще одного в путь волочить?.. Где это видано, чтоб отрока на такое дело посылать?
- Кто знает, где половецкие орды рыщут? - нахмурился торк. - Авось отрок пройдет там, где не смогут пробраться взрослые мужи!
Лют чувствовал на себе тяжелый пристальный взгляд отца все время. Отрока и четверых его спутников - все как один торки, уже пригнувшиеся в ожидании скачки к гривам загодя напоенных коней, - проводили до ворот, где ждала дружина под водительством самого тысяцкого. В последний миг Люту показалось, что отец хочет что-то сказать - но он только обернулся, встречаясь с ним взглядом, как заскрипела воротина - и первые воины с гиканьем вылетели из города.
Уже вечерело, половецкий стан понемногу успокаивался, и только разрозненные стайки кочевников крутились возле городской стены, сыпали стрелами, ругались. Они встрепенулись, когда из распахнутых ворот на них налетела дружина торчевцев. Горяча коней, торки врубились в неприятельские конные десятки, связывая их боем. Стан зашевелился, к месту боя отовсюду стали стекаться враги.
Но торки недаром помнили свое кочевое прошлое. Они не стояли на месте, крутились, кидаясь то вправо, то влево, то собираясь в единый кулак, то рассыпаясь во все стороны. В подмогу к ним со стен полетели стрелы и камни. Разгорелся серьезный бой, и никто не заметил, как от дружины отделилось пять всадников и наметом погнали коней к северу, в сторону Киева. Вечерний сизый сумрак сразу поглотил их.
Гнали коней до темноты, и лишь когда ничего нельзя было разглядеть в двух шагах, остановились на короткий ночлег. Но едва рассвело, как опять вскочили в седла и помчались вперед.
Это была земля, по которой вдоль и поперек после победы под Треполем разбрелись половецкие орды. Сюда, стоя под Торческом, пускали они в зажитье своих воинов, отсюда текли к ханам скот, табуны коней, груженные добром телеги и связанные десятками для удобного счета русские пленники. Спасаясь от нашествия, люди бежали куда глаза глядят. Одни подавались в Заруб, другие - в Канев, третьи - в Витичев и Богуславль. Те, кому некуда было бежать, скрывались по лесам и в оврагах - но в Поросье немного было глухих диких лесов, и случалось, что такие несчастные, убегая от одной орды, попадали в лапы другой.
Еще на рассвете послы проскочили мимо двух разоренных, сожженных дотла сел - уже перестали дымиться почерневшие остовы домов, где из-под углей и бревен мертвыми черепами выглядывали камни печей, валялись тут и там остывшие трупы стариков и малых детей вместе с немногими зарубленными защитниками и выли над телами хозяев уцелевшие псы. На окраине шарахнулась от конников чудом удравшая корова. Здесь все было разорено несколько дней назад, но, подъезжая к Стугне, послы увидели впереди клубы свежего дыма.
- Кипчаки! - крикнул, упреждая остальных, торк Кидрей и первым завернул коня в сторону рощи, что вставала левее.
Где-то там половцы поджигали дома, волочили на телеги добро, рубили старых и малых, а юношей и девушек, крепких баб и мужчин связывали цепочкой, чтобы гнать, как скотину, в плен. У послов руки чесались отомстить, зарубив хоть одного степняка, но донести вести до Киева было важнее.
За деревьями не было видно неба, и послы, вылетев из рощи, поздно заметили вторую деревеньку, которую постигла участь первой.
Ее половцы только окружали. Заметив дымы за лесом, жители успели подхватить детишек и кинулись врассыпную. Женщины и девушки бежали к роще, навстречу всадникам, мужчины приостановились в тщетной надежде задержать врага, но половцы не стали ввязываться в бой - срубив саблями двух-трех самых ярых, они арканами половили остальных и кинулись вдогон за убегавшими.
Гонцов заметили сразу, и десяток половцев кинулся впереймы.
- Рассыпься! - заорал Кидрей. - Каждый по себе! Один да дойдет!
И первым, подавая пример, поворотил коня, удирая по кромке леса.
Трое остальных торков тоже кинулись кто куда. Лют растерялся, не ведая, за кем последовать. Разве что за Кидреем - он старше и опытнее! Отрок промедлил всего миг - и понял, что погиб.
Сразу два половца летели на него. Один уже разматывал волосяной аркан, другой, не желая мешать соратнику, просто изо всех сил нахлестывал своего коня и орал что-то, перекосив рот. Очнувшись, Лют развернул коня, погнал его обратно в лес, но не проскакал и полпути, как что-то дернуло за плечи - словно сильные уверенные руки схватили его. Пальцы еще цеплялись за повод - конь рванулся, высвобождаясь, по щекам Люта хлестнула невесть как оказавшаяся рядом трава, и его поволокло по земле.
Борясь за жизнь, Лют кое-как сумел ухватиться за аркан, подтягиваясь, но все равно он бы разбился о землю, если бы половец не остановил коня. Ткнувшись носом в землю, обмякший Лют не сразу смог поднять голову, а когда наконец оглянулся, над ним стоял степняк.
- Бай, якши! - ухмыльнулся он во весь рот и дернул за аркан, приказывая подняться.
Лют рванулся, вскочил, метнувшись прочь, но позабыл о петле на плечах. Через пару шагов его больно схватило за грудь, и он рухнул на колени, ловя ртом воздух. Над ним вздыбили коня. Второй половец, пнув ногой по плечу, скатился наземь, перехватил за локти и принялся вязать отрока.
Люту заломили руки назад, сдавили горло петлей аркана и на привязи, как телка, погнали на околицу - туда, где уже были собраны все уцелевшие жители деревеньки.
Таких было немного - с десяток девушек и молодых женщин и почти столько же отроков, юношей и мужчин. Детей-подростков вязали наравне со взрослыми. Лют видел, как девчушка его лет, всхлипывая, жалась к матери, тычась носишком ей в подмышку. Считавший полонянок половец, проходя мимо, приостановился, несколько мгновений всматривался в эту пару, а потом резким сильным рывком оторвал девочку от матери. Взглянул в заплаканное лицо и вдруг, как куль с зерном, перекинул через плечо. Девочка завизжала, забила ногами. Мать с низким звериным криком кинулась на него, но ее оттеснили другие, ударами копий повалили и били, пока она не затихла. Степняк с девочкой на плече отошел к плетню, где свалил добычу наземь и быстро, привычно разорвал на ней поневу[132] и рубашку, обнажая ноги. Девочка заверещала, попробовала отбиваться, но насильник уже распластал ее на земле, спуская порты. Лют отвернулся, зажмурившись и втягивая голову в плечи от отчаянного детского крика…
Пришел он в себя чуть позже, когда полоняников стали вязать на десятки. Люта толкнули к другим парням, прикрутили к какому-то жилистому рыжеволосому отроку в пару, сзади пристроили еще одного. Вязали всех одним арканом; руки, закрученные назад, начали неметь. Лют в оцепенении еле двигался и, получив пинок, чуть не упал, потянув за собой остальных.
Кто-то вовремя подставил ему плечо. Быстро глянув, отрок чуть не вскрикнул - рядом стоял еще один торк-гонец. У него было разбито лицо, свежая царапина пересекала щеку - видимо, попал под половецкую плеть.
- Неужто - все? - выдохнул Лют.
- Кидрей ушел, - облизнув перепачканные в крови губы, откликнулся торк.
Над ними раздался крик - и всадник, наклонившись, вытянул обоих пленников плетью: сперва торка, потом Люта.
Они с торком, чьего имени Лют не знал, оказались в разных десятках, и когда половцы погнали добычу прочь, были разъединены. Женщин вели первыми, и Люту на глаза попалась та женщина, над чьей дочерью надругались. Она брела, шатаясь, как пьяная, и все порывалась обернуться туда, где возле крайнего плетня в пыли белело тело ее девочки в разодранной рубахе.
Торк Кидрей вырвался не один, с товарищем. Петляя, как зайцы, дважды чуть не нарвавшись на половецкие разъезды, которые бродили по Киевской земле, как хозяева, гонцы из Торческа наконец вышли к Киеву.
В городе они застали суету и тревогу. Воротившаяся от Треполя потрепанная дружина спешно вооружалась заново, тысяцкие готовили ополчение. Сам Святополк был как на иголках. Он не мог смириться с мыслью о поражении - как-никак, его первое деяние на великокняжеском столе! Что подумают о нем люди?
Русь замерла перед лицом половецкого нашествия. Владимир Мономах, скорбя о брате, затворился в своем Переяславле и слышать не хотел о новом походе. От гонцов он отговаривался тем, что у него нет воинской силы, но Святополк был уверен, что двоюродный брат просто выжидает, когда новый князь совершит непоправимую ошибку. Тогда можно будет поднять Ростов, Суздаль, Чернигов, Новгород Волховский, Муром и соединенными силами ударить на половцев, спасая Русь от нашествия, а золотой стол - от соперника Святополка. Остальные князья тоже замерли в ожидании.
Кидрей и его спутник, крещенный русским именем Матвей, без задержек добрались до княжеских палат. Едва попавшийся им на пути гридень[133] услышал, что они посланы от Торческа, который уже месяц как окружен вражьей силой, их тотчас пустили к князю.
Святополк был не один. С ним были Путята Вышатич - его старший брат Ян сейчас был полностью поглощен подготовкой ополчения, - двое старых одышливых отцовых боярина, верный воевода Данила Игнатьевич и боярин Славята. Он только что принимал посланцев от Печерского монастыря и монастыря в Выдубицах - монастырская братия делилась казной, давая серебро для спасения родины и обещала денно и нощно молиться за победу и защиту Руси от поганых. На душе у великого князя было светло и радостно, и он встретил торков-гонцов благожелательной улыбкой.
Те поклонились - сперва князю, потом его боярам и воеводам.
- Здравствуйте, люди добрые, - приветствовал их Святополк. - От каких земель, с чем пожаловали? Какие у вас вести и откуда?
- Князь, - Кидрей стянул с головы заячий малахай, с которым не расставался зимой и летом, - мы от города Торческа, что на Роси-реки. Посланы всем миром…
- Торческ? - Узкое лицо Святополка вытянулось, темные глаза заблестели. - Не взяли его половцы?
- Держится Торческ, сражается! - Кидрей невольно улыбнулся, любя свой город. - Наши вой днем и ночью поганым покоя не дают - выходим из-за стен, нападаем - и опять за ворота. Кипчаки, они на стену лезть не обучены, толпятся внизу… Но нагнано их туда - тьмы и тьмы! Святополк оглядел бояр.
- Держится Торческ, - произнес он с нажимом, и каждый понял, что он хотел и не смел высказать вслух - пока Торческ сражается, силы половцев поневоле разъединены. Степняки вынуждены держать под стенами града часть своей орды, значит, меньшая сила достанется Руси, их легче разбить по частям.
- Держимся мы, князь, - снова заговорил Кидрей, - да только силы наши на исходе. Изнемогает город без ествы и пития. Посланы мы тысяцким да воеводами сказать тебе, что, ежели не хочешь потерять Торческа, вышли нам подмогу да хлеба, а не то сдадимся!
Он гордо, с вызовом, вскинул голову, глядя в глаза Святополку, и тот почувствовал, что торк тоже понимает - пока Торческ держится, легче всей земле.
- Добро, - кивнул Святополк и, поискав глазами, остановил взгляд на Даниле Игнатьевиче: - Бери, боярин, из моих клетей и бертьяниц все, чего надо, а коли там мало - Печерской лавре поклонись, они обещали подмогу, так пущай дают. Соберешь обоз - и иди скорым ходом к Торческу. Негоже своих людей в беде бросать!.. Да этих молодцев к себе определи. Ступай!
Данила Игнатьевич поклонился и вышел. Кидрей и Матвей заспешили следом.
Половцы хозяйничали на Киевской и Переяславльской земле, их передовые отряды уже видали в нескольких верстах от Белгорода - поганые разведывали дорогу к Киеву. Спеша исполнить приказ князя, Данила Игнатьевич в два дня собрал обоз, наполнив его овсом, мукой, крупами, маслом, солониной и нагрузив полтысячи подвод большими бочками для того, чтобы у самого города наполнить их водой, более необходимой для города, чем ества.
Помогая торкам, Святополк дал Даниле Игнатьевичу часть своей дружины. Кидрей со своей стороны уверял боярина, что торки, заметив княжеский обоз, выйдут ему навстречу и помогут пробиться в город.
Торопясь, в путь выступили еще с вечера, хотя суеверный Матвей и упреждал, что подобное дело не следует начинать после полудня - удачи не будет.
Шли скорым шагом, и уже на четвертый день, легко перейдя близ того же Треполя обмелевшую Стугну, подступили к Торческу.
Кидрей и Матвей ехали впереди сторожей. Оторвавшись от обоза на полверсты, они вдруг скорым наметом вернулись, кинувшись к Даниле Игнатьевичу:
- Боярин! Торческ!.. И кипчаки вокруг. Тот приказал приготовиться к бою.
Торческ был окружён половецким станом, и еще издалека были слышны приглушенный гул людских голосов, ржание коней, помыкивание волов, глухой топот копыт. Тянулись над землей дымки костров, поднималась клубами пыль - трава вокруг города была вытоптана, и земля превратилась в пыль и камень. Над самим Торческом тоже плыли дымы, в двух-трех местах стены были обуглены и едва держались - будь половцы более умелы в осаде крепостей, давно бы взяли город на копье.
Велев обозу держаться подалее, за рощей, Данила Игнатьевич с частью дружины и проводниками подъехал поближе. Кидрей застонал, увидев родной город, - как раз сейчас где-то на дальнем берегу Торчицы опять начался пожар, и все заволокло дымом.
- Погибает город, боярин, - промолвил он горько. - Спешить надо!
- Надо, - согласился Данила Игнатьевич. - Да как к воротам пробьемся?
Ворот в Торческе было двое, поскольку и крепостей-детинцев тоже было два, по одному на каждом берегу реки. И возле обоих собралась половецкая сила.
- Надо идти к ближним, - уверенно молвил торк. - Наши увидят обоз, выйдут на подмогу.
Чуть выше по течению от того места, где половцы перекопали русло реки, наполнили водой бочки и выступили вперед.
Спервоначалу все шло, как задумали. Торки на стенах заметили обоз, засуетились, стали отворять ворота, выпуская дружину. Обоз, спеша соединиться с осажденными, прибавил хода, но степняки не дремали. Первые ряды друнсины не успели ступить на мост, как на них кинулись половцы. Раздались гортанные выкрики, визг несущихся во весь опор всадников, в воздухе замелькали стрелы. Разлетевшись для атаки, конница увязла в пешцах, которые вышли вместе со всадниками. Осажденные били по половцам сверху, помогая своим, но неприятеля было слишком много. В то время как половина связала боем торчевскую дружину, остальные кинулись навстречу обозу.
- Дружина, к бою! - крикнул Данила Игнатьевич, поднимаясь на стременах.
Меченоша подал ему щит и шелом - остальное все боярин еще утром, предчувствуя сечу, надел на себя, и сейчас он только натянул латные рукавицы и поудобнее взялся за черен меча. Исполнив свой долг, меченоша выхватил лук - стрелком он был отменным и сейчас показал себя: до сшибки еще не дошло, а первый половец уже вылетел из седла, получив стрелу в лицо.
- Заворачивай обоз! - крикнул на возниц Данила Игнатьевич и вырвался вперед.
Половцы не стали сшибаться лоб в лоб - пронеслись мимо, стреляя из луков на скаку и размахивая саблями. Некоторые остались на земле, пробитые стрелами да порубленные, но и отряд боярина поредел - мешком свалился с седла посеченный торк Матвей да верный меченоша вдруг схватился на грудь и рухнул, ткнувшись лицом в конскую гриву.
Половцы налетели на обоз, который возницы успели остановить и сейчас пытались развернуть. Визжа и крича по-своему, степняки принялись рубить людей и волов, когда на них налетела сзади дружина Данилы Игнатьевича.
Сам боярин был впереди. Встав на стременах, он вправо и влево отмахивался тяжелым, по его руке выкованным мечом, и попавшие под страшные удары недруги валились наземь как подкошенные. Двое отроков закрывали его с боков, но потом отстали, увлеченные сшибкой. Данила Игнатьевич не замечал ничего. Раз или два арканы падали ему на плечи - он сбрасывал их одним движением, не замечая нежданной помехи. Еще с юности его звали богатырем, и половцы вдруг повернули коней и с криками устремились прочь.
- Вдогон! Вдогон за погаными! - брызгая слюной, закричал Данила Игнатьевич. - Уходят!
Торк Кидрей еле успел остановить боярина, бросившись наперерез ему вместе с конем.
- Нет, боярин! Не скачи! - закричал он. - Не поддавайся! Это их уловка!
- Да что ты, песий сын, себе позволяешь? - заревел на него Данила Игнатьевич. - Бона как ты Руси служишь?
- Боярин, кипчаков слишком много, а их стан близок! - смело ответил Кидрей. - Коли за тебя можно дать выкуп, то меня не выкупит никто! Кипчаки жестоко мстят нам, торкам, да и всем, кто ушел из степи в русские города!
Данила Игнатьевич еле успел остановиться и перевести дух. Словно угадав, что их хитрость разгадана, половцы вдруг повернулись и опять кинулись на руссов.
Уцелевшая дружина встала крошечным заслоном на пути вражеского отряда. Хотя у ворот Торческа местные вой храбро сражались, стараясь прорваться к обозу, половцы смогли бросить в бой много больше воинов. Схлестнувшись накоротке с заслоном, степняки прорвались сквозь него и накинулись на беззащитный обоз. Возницы принялись отчаянно нахлестывать волов и упряжных коней, но низкорослые всадники на косматых коньках быстро настигали их. Бросая телеги, смерды кидались бежать, их нагоняли и секли. Лишь двух-трех схватили и, повязав, погнали в стан.
Сам Данила Игнатьевич едва не угодил в полон - спас его все тот же Кидрей. Торк успел перерубить саблей аркан, захлестнувший шею боярина и сцепился с половцем, давая Даниле Игнатьевичу время прийти в себя и повернуть коня к спасительной роще.
Враги не преследовали остатки его дружины - из четырех сотен конных и двух сотен пеших уцелело около сотни, причем половина - раненых, но сами половцы потеряли чуть ли не в два раза больше воинов. И хотя обоз они так и бросили возле сожженного и разоренного посада, собрать его не удалось даже торкам, хотя они не раз и не два предпринимали отчаянные вылазки, чтобы загнать в ворота хотя бы телеги, груженные бочками с водой. Часть припасов попала к степнякам, две телеги опрокинулись на высоком берегу Торчицы, вывалив муку и солонину в воду, а остальные пришлось возвращать обратно. Обозу так и не удалось пробраться в Торческ.
Глава 5
Появление обоза словно напомнило половцам лишний раз о том, что где-то стоят неразоренные города Руси, где их ждет добыча и копятся воинские силы. Вспомнили они и о Киеве, взять который втайне мечтали многие ханы. Русь была велика и обильна, одним упрямым городком, населенным к тому же предателями-торками, она не ограничивается. И, оставив несколько тысяч воинов под стенами изнывающего от жажды и голода Торческа, половцы двинулись дальше по Руси.
Навстречу им катились мелкие орды баев и младших сыновей половецких ханов, ради воинской славы и добычи самочинно отправлявшихся в глубь Русской земли. Они гнали скот, полон и табуны коней, подводы тащили награбленное добро. Дозорные указывали путь до Киева, где добычи хватит на всех.
На пути встал Василев, но, не желая тратить время на долгую осаду еще одного укрепленного города, когда совсем близко был Киев, степняки недолго возле него задержались. Оставалось всего десяток-полтора верст, и они ограничились тем, что пограбили посад. Досталось двум княжьим селам, были сожжены все церкви, что попались на пути. Врываясь в соборы, поганые срывали золотые оклады вместе с иконами, хватали священные сосуды, отдирали позолоченные обложки с книг, а монахов, пытающихся остановить грабеж, кого рубили на месте, кого вязали и гнали в полон. В одном сельце жители успели затвориться в церкви, и когда половцы подступили к ее дверям, их встретило молитвенное пение. Не став ломать двери, враги обложили деревянный храм дровами и сожгли вместе с людьми. Святополк вышел навстречу степнякам возле Желани. Небольшой городец не мог бы долго сопротивляться - это не старинный Треполь, могучий Белгород или Вышгород. Его бы взяли на копье за полдня, и желаньцы радостно встретили киевское ополчение.
Половцы, мысленно уже разъезжая по киевским улицам и шаря в сокровищнице Святой Софии, не успевшие даже окружить Желань, только обозлились и кинулись в бой, не дав руссам даже выстроить полки.
Из-под Треполя вырвалась едва половина Святополковой дружины, да и то часть пришлось оставить ранеными в городе. Но и тех конников, что остались, пришлось разделить надвое, поставив на правое и левое крыло. Середину отдали ополченцам под началом Путяты Вышатича. Сам Святополк взял, как и на Стугне, правое крыло.
Бой еще толком не успел начаться, как стало ясно, что силы неравны. Ибо врагов было раза в три, если не пять, поболее.
Осыпая чело русского воинства стрелами, поганые накатывались волнами, словно морской прибой. Вслед им летели стрелы, некоторые всадники валились с коней, но число их не уменьшалось. Наконец, изнуря киевлян стрельбой, степняки пошли в настоящий бой.
Сеча завязалась сразу, на челе и на крыльях, ибо Святополку не удалось так растянуть свои полки, чтобы помешать врагам себя обойти. Половцы надавили, прижав дружины к реке, разметали их, добивая воинов. В ополчении они несколько завязли, но там, где ничего не могли поделать сабли и стрелы, в дело пошли арканы. Одних ременные петли душили, других волокли в полон, и ополчение, видя, как тают ряды княжьей дружины, дрогнуло, кинулось врассыпную. Иные спешили броситься в реку и найти спасение на том берегу, иные надеялись достичь Желани. Половцы преследовали тех и других.
Святополк сражался отчаянно, словно хотел обрести смерть в битве. Отроки, охранявшие его, все были перебиты, сломан и давно затоптан в землю княжеский стяг, а он все сражался. И лишь когда в лицо ему внезапно удивительно близко глянули чужие узкие глаза, пахнуло нездешним чужим духом, он вдруг словно прозрел и понял, что степняки почти окружили его. По богатому оружию, коню и броне уже разглядели князя и спешили взять его в плен. Князь уже видел волосяной аркан, который не спеша, уверенно разматывал один из них, молодой, хищный, с веселым оскалом крупных желтоватых зубов. Молнией мелькнула мысль о позоре и горькой смерти на чужбине - но тут, разметав поганых, вперед вырвалось несколько всадников. Четверо смяли Святополкова коня, оттесняя его назад, а еще трое кинулись на половцев, принимая неравный бой.
- Уходи, князь! Уходи! - кричал вставший впереди боярин, размахивая булавой и оглушая врагов быстрыми тяжкими ударами. Святополк узнал Ефрема Бонятича.
- Ефрем! - успел крикнуть он, но отроки боярские подхватились, оттесняя князя к реке. Обернувшись уже на скаку, Святополк успел заметить, как боярин пошатнулся, резко выпрямился в седле, последним рывком занося булаву для удара, но так и не опустил ее, откинувшись назад и роняя щит и булаву - степняцкий аркан захлестнул толстую шею боярина и свалил его с коня.
Святополк прорвался к речке и с конем прыгнул в воду. Жеребец запрыгал, поддавая по-заячьи ногами, потом пошел широким шагом, затем оттолкнулся от дна, поплыл. Рядом о воду шлепнулось несколько стрел, одна клюнула в железный наруч, другая оцарапала конскую шею - конь заржал от боли, по гриве побежала струйка крови.
Через речку - невольно вспомнилась Стугна - перебралось всего несколько десятков людей. Выбравшись на берег, Святополк сразу наткнулся на своего конюшего. Тот не только успел переправиться, но и привел заводного[134] коня. Вскочив в седло свежего жеребца, Святополк погнал его в сторону Киева. Только через пару верст к ним пристал воевода Путята Вышатич.
Больше изо всего ополчения назад не вернулся никто. Половцы шли по земле дальше.
Жаркое солнце палило нещадно, укрыться от него было негде, и в полдень полоняники изнывали от усталости и жажды. Орда, захватившая полон, не спешила. Обоз под охраной нескольких сотен воинов шагом двигался по дороге, а вокруг во все стороны рыскали сторожи по три-пять десятков всадников. Молодой хан ехал впереди, в окружении беев и батыров и прищуренными глазами с презрением смотрел на холмы, поросшие лесом, луговины и синеватые ленты речушек. Будь его воля, он бы весь здешний край превратил в свой улус[135] - да только не по нраву степнякам леса, а на небольших луговинах негде пасти скот.
Обоз пылил позади. Поскрипывали тяжело груженные подводы, которыми правили половчанки - некоторые женщины тоже ходили в походы, сражались наравне с мужчинами, но пока не придет пора брать в руки оружие, они исполняли в стане всю работу. Рядовые половцы обихаживали себя сами, хотя дома у каждого был хотя бы один раб-кощей из урусов. Но здесь, на чужой земле, пленникам воли не давали, опасаясь побега.
Связанные десятками несчастные брели между подводами, а рядом рысила охрана. Воинам было скучно - им не суждено первыми увидеть очередное село урусов, донести о том весть хану Аяпу, ворваться в дома, хватая разбегающихся жителей и волоча добро. Они поспеют к концу, когда грабить и убивать будет некого, и охранники злились, вымещая злость на полоняниках. Убивать их запрещалось - каждый стоил немало, вездесущие иудеи хорошо платили за каждого уруса, да и при дележе добычи, убивая узников, можно остаться без награды. Это еще более распаляло охрану, и плетки-камчи то и дело свистели над головами людей.
Лют брел вторым в своем десятке, втягивая голову в плечи и стараясь не смотреть по сторонам. В его душе все сжималось от страха, когда мимо проезжал половец, и отрок спотыкался и едва не падал от страха. Перед глазами живо вставал их первый ночлег в плену.
Хан Аяп тогда объезжал обоз, разглядывая добычу. Отпросившись у отца, он впервые был в русских землях, это была первая его добыча, и он не мог наглядеться. Из этих полоняников лучшие будут принадлежать ему, остальных он раздаст своим людям. Мужчины, женщины, подростки еще не осознали себя рабами молодого хана. Изнуренные, они лежали вповалку и только поднимали на проезжающего мимо степняка глаза. Хан сразу заметил среди светловолосых рослых урусов коренастого смуглого, с черными лохматыми волосами торка. Взгляды их встретились, и Аяп махнул камчой:
- Взять!
Несколько половцев спрыгнули с седел и, раздавая пинки пленникам, кинулись к торку.
Лют рванулся, вставая на колени. Торк был его спутником, вместе они были гонцами в Киев. Отделив от десятка, торка поставили на колени перед высоким рыжим конем хана Аяпы.
- Ты кто? - спросил тот.
- Торк, имя мне Булан, - ответил пленник.
- Служишь урусам, собака?
- Я родился на Руси. Но степь люблю.
- Предатель! Ты продал степь за горсть золота и сытную похлебку! Ты недостоин жить под этим небом, недостоин смотреть на голубой лик великого Тенгри-хана! - Молодой хан вскинул голову вверх.
- Я люблю степь! - повысил голос торк. - Освободи меня, и я докажу тебе это!
Лют немного понимал их разговор - в Торческе каждый житель мало-мальски знал наречие торков, а язык половцев мало отличался от него.
- Ты лжешь! Ты предал степь и будешь наказан по закону степи! - Хан Аяп махнул рукой. - Взять!
Торк завизжал, когда его скрутили. Ноги ему затянули петлей, которую привязали к седлу одного из половцев, и он, гикнув, погнал коня прочь. Страшный глухой крик-стон разнесся над лугом, где раскинулся стан, и пропал в топоте копыт.
- Собачья смерть урусской собаке! - скривился молодой хан.
Лют рухнул на землю и уткнулся лицом в траву. Как со стороны увидел он себя - черные кудри, темные глаза, чуть смугловатые скулы. Вот сейчас хан посмотрит в его сторону, узнает в отроке хазарчонка - и не миновать такой же страшной смерти.
Всадник вернулся чуть позже, на уставшем коне. Аркан его был пуст - его ноша осталась валяться где-то под кустами на поживу волкам и воронью.
…Топот копыт и гортанные голоса в голове орды отвлекли от горестных дум. Навстречу хану Аяпе выскочил отряд из пяти десятков степняков. Хан выслушал дозорных и громко крикнул, созывая остальных.
Обоз остановился. Все, кроме охраны, собирались поближе к молодому хану.
- Отыскали, псы поганые, еще одно село! - проворчал чей-то дрожащий от ненависти голос за спиной Люта. - Когда только насытятся, вереды!
- Будь они прокляты, - поддержал его другой, помоложе. Среди женщин послышались причитания.
- А ну молчать! Собаки! - Свесившись с седла, охранник принялся хлестать камчой всех подряд. - Ай, урус! Пес Урус!
Послышались проклятия пленников, на помощь своему бросились другие половцы. Избивая полон, они заставили людей лечь на землю и окружили их конями. Стадо отогнали чуть в сторону, подводы развернули полукольцом.
Тем временем хан Аяп с остальными кинулся туда, где дозорные обнаружили селение. Из-за подвод и кружащих над полоном всадников нельзя было увидеть, далеко оно или близко, но вот земля сдержанно задрожала от топота копыт, охранники заволновались, вытягивая шеи, и опять кинулись колотить полон:
- Встать! Встать, урус!
Люди кое-как, неловко опираясь на связанные руки, поднимались. Лют вскочил одним из первых и одним из первых же увидел возвращающихся хана Аяпу и его людей. Сам он с его приближенными скакал впереди, а сзади гнали небольшой табунок лошадей, десятка два коров и за пятью доверху груженными подводами волокли людей. Крики, плач женщин и детей висели в воздухе.
Полон согнали вместе. Здесь, как заметил Лют с замиранием сердца, почти не было мужчин - разве что юноши и отроки его лет. Ушли в ополчение князя иль боярина или лежат все порублены? Оказавшись среди своих, женщины заголосили снова, и охрана не стала их успокаивать.
- Вы откудова? - улучив миг, спросил плечистый мужчина со злыми голодными глазами.
- Из Ольховки, - всхлипнув, отозвалась какая-то женщина. - Сельцо наше, Ольховка…
- А я из-под Россоши, - сказал мужчина. - На Роси городец наш стоял. Вынесла меня нелегкая из дому - да и попался поганым…
Он замолчал, потому что какой-то половец спокойно, походя, вытянул его плетью по плечам.
Захватчики разобрались с полоном и добычей и двинулись далее.
Не прошли и полверсты, как попалось им поле. Рожь уже стояла налитая - еще чуть-чуть, и косить. За полем на всхолмии поднимались дымы. Среди пленных ольховцев раздались причитания и плач. Голосили женщины.
Не останавливаясь, хан Аяп направил коня прямо по ниве. Рыжий жеребец топтал почти спелые колосья, успевая хрустеть зерном на ходу. Затопали следом и остальные половцы, рассыпаясь, чтобы дать своим коням подкормиться.
Орда даже чуть приостановилась и, только потравив все поле, двинулась дальше.
Еще с одной ордой встретились дня через два, под вечер. Хан Аяп уже беспокойно вертел головой, отыскивая место для ночлега, когда дозорные донесли, что на берегу какого-то озера впереди замечены чужие вежи. Молодой хан приказал направиться туда.
Это была орда хана Тугрея, одного из родичей хана Тугоркана. Отец Аяпа был одним из младших ханов, подчиненных Тугорканидам, и он поспешил приветствовать Тугрей-хана как старшего, хотя разница в возрасте у них была небольшая.
Ханы встретились в поле, обнялись. Тургей-хан из-за плеча Аяпы кинул взгляд на бредущий обоз:
- Хорошо ли поездил, друг?
- Милостью Тенгри-хана, - Аяп посмотрел на вечереющее небо, - не жалуюсь. После того как расплачусь со своими людьми и отдам долю отцу и пресветлому Тугоркану, у меня останется достаточно пленников, коней и иного добра, чтобы заплатить выкуп за Алию, дочь Аббазы-бея. А каков был твой поход?
- Нам повезло побывать у городов урусов. Мы пожгли окрестности Треполя и двух других, - похвалился Тугрей. - В моем обозе тоже достаточно добра и полона.
- А куда направляется светлый Тугрей-хан?
- Я хочу пройти на запад. У меня есть проводник-иудей, он знает города, до которых еще не добрался никто из наших воинов. Я жду здесь орду Содвак-бея - это старый советник моего отца, у него много воинов. Мы пойдем вместе.
- У меня почти восемьсот сабель, - сказал Аяп. - Ты позволишь мне пойти с тобой?
Тугрей прищурился, глядя на открытое лицо Аяп-хана.
- Отчего нет? - наконец ответил он. - Но в бою будешь сам добывать себе полон… для калыма за прекрасную Алию.
Аяп просиял и махнул рукой своим воинам, приказывая им присоединиться к орде Тугрей-хана.
Полоняников согнали одним большим гуртом, устроив для них кош, как для овец. Мужчинам на шеи надели деревянные колодки, сковав их попарно и по трое-четверо, чтоб труднее было бежать. Здесь впервые развязали руки, но убежать все равно было невозможно - вокруг коша постоянно ездили верховые сторожа, а сам кош устроили посередине стана, рядом с юртами ханов и их приближенных. Простые половцы расположились на земле вокруг, саму вежу огораживало кольцо телег и кибиток с добром, за которым снаружи тоже несли службу сторожа. Пробраться через такой заслон и бежать было невозможно.
- Откуда вас пригнали?.. Чьи вы? - послышались осторожные голоса, когда вновьприбывших загнали в кош.
- Из Ольховки… Из-под Россоши… С Ключей, - отвечали спутники Люта.
- А мы из-под Витичева, - всхлипнула какая-то женщина. - Пожгли град наш, людей кого иссекли, кого с собой забрали… Сыночка моего… третий годик всего пошел - порубили…
- А у меня - матушку, хворую, - добавил ломающийся юношеский басок.
- Ой, деточки мои милые, - запричитала какая-то женщина на дальнем конце коша. - Ой, кровиночки!.. Ой, да за что ж вам такая судьбинушка горькая! Не видать вам теперь ясна солнышка, не гулять по травке-муравушке! Иссекли вас поганые половцы, в чистом поле бросили!.. Никто над вами не восплачет, никто вас не приголубит… Ой, да пустите меня на все четыре стороны! Подхватите меня, ветры буйные, отнесите меня белым облачком на родимую сторонушку. Упаду я на косточки моих детушек, прольюсь над ними частым дождиком!..
Встав на колени и схватившись за голову, голосила простоволосая женщина. Двое подростков, мальчик и девочка, ровесники Люта, жались к ней, пытаясь успокоить, но она все причитала, вспоминая, очевидно, младших своих детей, зарубленных половцами.
- А из Торческа… - робко прошептал Лют, ни к кому не обращаясь. - Из Торческа никого нет?.. Там сельцо еще было - Красное… И Власьев выселок…
Он отчаянно боялся и хотел встретить земляков, чтобы узнать хоть что-то о родном городе, но никто ему не отозвался.
После того как растаяла надежда на княжескую помощь, в Торческе поселилось горе. Половцы не спешили отходить от стен упрямого города, и жители держались из последних сил. Ждали уже не подмоги - ждали чуда или смерти как избавления. В храме день и ночь шли молебны - люди просили у Бога защиты.
Но Бог был глух - или же хотел испытать свою паству тяжкой бедой. Время шло, город изнывал от жажды, в узком ручейке, в который превратилась Торчица, нельзя было набрать воды, а если и удавалось вычерпать немного, это была грязная мутная жижа, которую отказывалась пить даже скотина. Маленькие дети маялись животами от пищи, приготовленной на этой воде. Начались болезни.
Однажды дозорные со стены увидели вдалеке облака пыли. С севера шли конные дружины.
Торческ воспрял духом - князь все-таки прислал помощь! Люди выбегали из домов, переспрашивали друг у друга подробности, обнимались…
Но только до тех пор, пока конные не подошли ближе и все с содроганием не заметили, что это возвращаются половцы. Часть из них три или четыре седмицы назад ушла от города, а теперь возвращалась, отягощенная полоном и добычей.
Новая вражья сила, с которой совладать совсем уже невозможно, сломила дух горожан. Опять загудел на площади колокольный звон. Люди не спешили на площадь, уже понимая, что он означает.
Вятшие городские мужи порешили открыть половцам городские ворота. Об этом говорили давно, но шепотом, боясь даже думать и надеясь на лучшее. Но надежда растаяла, городу грозила смерть от жажды и повальных болезней, а в плену все-таки жизнь… И многие зажиточные люди, у которых сохранился скот, серебро и золото, дорогое оружие и узорочье, уже мысленно пересчитали содержимое сундуков, чтобы было чем выкупиться из неволи. Отдашь все, до последней нитки, пройдешь через позор и унижение, зато избавишься от голодной смерти.
В посольство к стоявшим у Торческа половецким ханам отправились боярин Лавр Давыдович, священник храма Пресвятой Богородицы Торчевской отец Самуил и княжеский тиун Захар Гостятич. Послав перед собой отрока с вестью, они выехали из городских ворот без охраны - разве что Лавр Давыдович взял с собой двух своих людей.
Половецкие сторожи встретили их уже на въезде в посад и проводили к ханам.
Не все избы в посаде сгорели или были размечены по бревнышку на костры. В одной из самых больших их ждал Тугоркан. Вместе с подчиненными ему ханами, двое из которых хан Ексна и молодой Бельдуз с самого начала вели осаду Торческа, пока остальные отлучались то на Стугну, то на Желань, то в другие края Киевской земли, Тугоркан сидел на полу на пушистом персидском ковре в окружении шелковых подушек и не спеша пил айран. За его спиной на стене висело полотно с вышитым крылатым змеем - знаком его рода. Младшие ханы расположились вокруг. Послы Торческа остались стоять у порога, чувствуя на себе пристальные взгляды. Наконец Тугоркан оторвался от расписной пиалы.
- Кто такие? С чем пожаловали? - негромко бросил он. Не успел раб-толмач открыть рот, как Лавр Давыдович, хорошо знавший половецкую молвь, шагнул вперед.
- Мы выборные от торчевского люда, светлый хан, - заговорил он. - Принесли тебе поклон от Торческа.
- Город покоряется моей силе? - Тугоркан бросил косой взгляд на одного из младших ханов - своего сына Ехира.
- Город покоряется тебе, хан, и готов открыть перед тобой ворота, ибо мы изнемогаем от жажды и голода, нам грозят болезни и смерть, и мы просим только сохранить нам жизнь, - ответил Лавр Давыдович. Его спутники негромко подтвердили его слова.
- Вай-вай! - Тугоркан резко выпрямился, высокорослый, коренастый, настоящий батыр, нестарый и уверенный в себе воин. Он сам сражался в первых рядах своего воинства, несмотря на то что две старшие дочери его уже были замужем, женат старший сын и подрастают младшие. - Все слышали? Долго мы стояли под стенами этого города, но все-таки сломили его! Нашей силе нет равных! Что против нас города урусов? Ничто!.. А вы, - он обратил холодный хищный взор в сторону послов, и под его взглядом стихли начавшиеся было восторги молодых ханов, а Лавр Давыдович отшатнулся назад, - вы, торки, вы были нашими братьями, но променяли вольный степной ветер на духоту и тесноту городов, свободу и силу на сытый кусок на службе у урусских каганов! Вы предали степь и ослабели духом! Не только наша сила - ваша слабость сегодня открывает ворота Торческа! Так?
- Так, хан, - одними губами прошептал Лавр Давыдович. - Наша слабость…
- И поэтому мы поступим с вами так, как поступают со слабыми и предателями!
Раб-толмач, вздрагивая, словно речь шла о нем, послушно переводил слова хана. Стоявшие возле Лавра Давыдовича отец Самуил и Захар Гостятич переглянулись, каждый по-своему, но оба верно поняв Тугоркана.
- Город будет наш! Мы сотрем его с лица земли, чтобы память о нем служила вечным укором всем, кто осмелится вставать на пути у Шаруканидов!
- Великий хан! - Отец Самуил отважно бросился вперед, обеими руками поднимая над головой крест. - Во имя милосердия Божьего…
Тугоркан чуть шевельнул рукой - и тут же двое нукеров[136], появившись в дверях, скрутили священника. Один из них сорвал с его шеи крест и кинул его хану. Тугоркан повертел в руках вещицу.
- Золото, - с улыбкой произнес он. - У тебя много золота, старик?
Отец Самуил расправил плечи, стараясь держаться гордо в руках нукеров:
- Золото сие принадлежит не мне, слабому человеку, - оно есть символ величия Господа нашего Исуса Христа на земле!
- Я слышал про твоего Бога - говорят, он очень силен! - усмехнулся Тугоркан. - Но сегодня сила на нашей стороне - значит, его золото уйдет к нам!.. Вэй, вэй! Город наш! Все его люди, все его богатства - ваши! Берите!.. А этих - взять!
- Остановитесь, нечестивцы! - возопил отец Самуил. - Не гневите Господа!
Но его никто не слушая. Молодые ханы повскакали с мест. Неистовый Бельдуз и Ехир Тугорканич уже кричали что-то счастливое, выхватив сабли. Нукеры, ввалившись в дом, схватили послов, заломили им руки, поставили на колени, обдирая дорогие одежды и оружие. У Захара Гостятича срывали с пальцев перстни, Лавр Давыдович едва не плакал, когда его раздели до исподнего. Его, как торка, ставшего урусским боярином, ждала самая страшная участь.
Ханы выскочили вон, снаружи послышались гортанные крики, ржание и топот коней. Тугоркан хлопнул в ладоши - неслышно вошла рабыня, русская женщина. Стараясь не смотреть на плененных послов, подала хану еще айрана, мышью выскользнула вон.
Допив айран, Тугоркан легко, несмотря на могучее телосложение, вскочил и покинул дом. Нукеры тоже потащили послов прочь, бросив их в старый хлев связанными.
Торческ вздрогнул, когда в распахнутые ворота с криками восторга и ярости ворвались половцы. Зная, что город сдан, они все равно бесчинствовали на улицах - врывались в дома, хватали жителей и выволакивали их вон, толпами выгоняя прочь из города. Некоторые сопротивлялись. Мужчины, защищая жен, детей и матерей, пробовали обороняться - таких секли на месте. Но прочих не убивали и не вязали - просто выгоняли из города.
Холопы Захара Гостятича схватились за оружие, когда в ворота стали колотить выломанным где-то бревном. Вместе с ними встали оставшиеся сыновья тиуна - Петро, Нечай и Кузьма. Хворый Турила, Ждана, их мать и невестки, жены исчезнувшего Ратибора и умершего от ран Никифора с холопками спешили спрятаться - в доме был большой подпол, где обычно хранили зерно. Туда и торопились укрыться, но не успели - на дворе страшно затрещали ворота и послышался крик и гомон. Глухо, вразнобой, застучали мечи и сабли о щиты, иногда со звоном встречаясь друг с другом.
- Поспешайте, милые! - заторопилась жена тиуна. - Лезьте!
- А вы, мама? - ахнула Светлана. - Ступайте!
- Куда мне, старухе!.. Спасайтесь вы, деточки!
Шум сражения, стук, звон, гомон и крики приблизились к самым дверям. Женщины подхватили детей, кинулись к крышке подпола - она не поддавалась. Какая-то холопка, завизжав от ужаса, вдруг ринулась прочь. Прежде чем ее удержали, она распахнула двери - и нос к носу столкнулась с половцем.
На дворе короткий бой уже угас. Разбив ворота, захватчики хлынули на подворье. В воротах же пал, разрубленный саблей, Кузьма. Петро был оглушен и, раненный, брошен в пыль, а Нечая с оставшимися в живых холопами связали и погнали наружу.
Именно в этот миг враги добрались до терема тиуна. Увидев женщин, они закричали от восторга, кинулись ловить холопок.
- Пошли вон, поганые!
Жена тиуна встала на пути врагов. Оттолкнув Светлану, прижавшую к себе маленького Захарку Ратиборовича, она с кулаками бросилась на вошедших. Передний, не глядя, отмахнулся саблей - и женщина упала на пол, обливаясь кровью.
- Мамонька! - завизжала Жданка.
Она уже кинулась к ней, но Светлана сунула ей в растопыренные руки дочерей:
- Бежим!
Три женщины - Светлана, Ждана и вдова Никифора Олена, родившая в дни осады сынишку, кинулись к задним дверям. Холопки голосили и причитали, шарахаясь от половцев по углам и сигая в окна. Те отвлеклись на них и дали беглянкам миг передышки. Но они смогли только выбежать из терема.
На подворье вовсю хозяйничали степняки - волокли со двора скотину, тащили рухлядь. Какой-то молодой, горячий парень закричал во все горло, увидев женщин. На крик бросились другие. Светлана метнулась прочь, увернулась от растопыренных рук - и налетела на другого.
Он обхватил ее вместе с ребенком, с коротким смешком дохнул в лицо дурным запахом изо рта. Светлана рванулась, пнула его, но подоспели другие. Ее схватили за локти, сына силой вырвали из рук, и какой-то половец, бросив мальчика на землю, наотмашь рубанул его саблей, отсекая голову.
Светлана зарычала раненой волчицей, забилась, но на нее навалились впятером и связали. Олена застыла как вкопанная, глядя на это, и когда схватили и ее, просто сомлела в чужих руках и не видела, как другой половец, не желая марать сабли о младенца, просто ударил его головкой об угол дома.
Жданка успела добежать до забора, где в кустах была дыра и, может быть, пролезла бы в нее, но две Ратиборовы малышки цеплялись за ее подол. И девушка безжалостно оторвала ревущих девочек и пихнула их в крыжовник у забора, где росла пыльная высокая крапива:
- Бежите!
Две трехлетние малышки кубарем выкатились наружу. Жданка сунулась следом за ними - и тут же чужие руки схватили ее за ноги.
Девушка закричала, вырываясь. Молодой воин силой выволок ее на траву, перевернул лицом вниз и принялся закручивать руки назад. Связав девушку, он перекинул ее через плечо и побежал со двора.
Всюду творилось то же самое. Горожан выволокли на поле за городом и сбили в общую кучу, где люди, еще не пришедшие в себя, затравленно и зло озирались по сторонам. Женщины только-только начинали осознавать гибель родных и близких, причитать о порубленных малых детях и стариках, а половцы уже снова кинулись в город - волокли добро, несли лари и сундуки, запасы зерна. Тащили все, что могло приглянуться, и даже то, что потом выкинут за ненадобностью. Ограбленные дома поджигали, и скоро Торческ запылал с трех концов.
Захар Гостятич наблюдал за всем этим от дома Тугоркана. Хан сидел в седле, прямой, величественный, свысока взирая на погром Торческа. Послов под охраной держали тут же.
К ногам его коня приволокли и бросили в пыль юную светлокосую девушку. Дрожа от страха, она распростерлась на земле, не смея шевельнуться. Тугоркан скосил на нее глаз - и тотчас один из нукеров подскочил к пленнице и за косу заставил ее поднять голову. Взгляды хана и девушки встретились, и полонянка вздрогнула. Она была очень красива, и Тугоркан медленно кивнул головой. Нукер поднял ее за локти и потащил прочь. Не было сомнений, что этой ночью хан попробует пленницу.
Захар Гостятич вздрогнул, словно только что пробудился. Не мог себе представить, чтобы его жена, дочь или невестки вот так же стали рабынями, а он сам был обречен вечно пасти чужие стада, валять войлок или заготавливать дрова.
- Великий хан! - отчаянно вспоминая подходящие торкские слова, быстро заговорил он. - Не вели меня казнить - я богат, я могу дать выкуп за себя и свою семью!.. Отпусти меня, хан! Я заплачу тебе, сколько скажешь! Я заплачу любой выкуп!
Лавр Давыдович и отец Самуил покосились на него отчужденно и испуганно, но Тугоркан обернулся. Выслушав, хан кивнул и заговорил сам:
- Ты богат, но твои богатства скоро и так будут моими.
- Но я - человек князя! Князь выкупит меня! Ты получишь еще больше! Хан, прикажи отпустить меня! Ты получишь выкуп у князя! Позволь послать гонца в Киев!
Тугоркан прищурился, глядя на дым, поднимающийся над городом. Стать еще богаче? Он и так богат. Но эти урусы готовы платить золотом за своих людей. Тем более урусский князь! Тугоркану не удалось войти в Киев, и ему хотелось отплатить за эту неудачу.
- Если ты человек князя, пусть он заплатит за своего человека сто гривен, - подумав, сообщил он.
Сто! У Захара Гостятича не нашлось бы и половины, даже если бы он продал свой дом! Да и князь Святополк вряд ли станет платить выкуп - ведь тиуна ставил еще его отец, князь Изяслав! Но это была удача! Тиун осторожно выпрямился, вставая с колен:
- Только прошу, хан, позволь самому выбрать гонца к князю!
- Выбирай! - кивнул Тугоркан.
По его слову двое нукеров освободили тиуна, и он поспешил в сердце стана, где были согнаны торчинцы. Захар Гостятич был уверен, что кто-то из его семьи попал в плен. Вызволить хоть кого-нибудь - это было все, что он хотел. Как знать, может быть, удача ему улыбнется!.. Тиун вспомнил о кубышке с серебром - зарыл ее в своем селе после похода на хазар, откуда привел пленницу, мать нелюбимого Люта.
Из торчинцев многие знали тиуна в лицо, и полоняники оборачивались в его сторону. Захар Гостятич шарил взглядом по лицам, стараясь отыскать своих. Но разве найдешь тут человека в сплошном море людских голов и голосов! Звать детей тиун опасался, не зная, кто из них попал в плен, и боясь, что нукеры о чем-то догадаются.
Полоняники невольно сами помогли ему - толпа задвигалась, и впереди показалось знакомое лицо.
- Нечай!
Юноша вздрогнул, узнал отца и кинулся к нему, веря и не веря своим глазам:
- Тятька! Как ты здесь?.. А Петро убили. И Турилу, и мамоньку тоже… А Жданка и Светлана с Оленой…
- Ведаю, сыне, все ведаю, - оборвал Захар Гостятич, обнимая сына.
- Ты вот что… Я за тобой пришел.
- Как, тятька?
- Езжай в Киев, сын! К князю! - громко, для нукеров, сказал тиун.
- Поклон от меня передай и скажи, что за мою голову просит хан Тугоркан сто гривен!..
- Сто? - ахнул Нечай. - Но тятюшка…
- Тихо, молчи! - Захар Гостятич встряхнул его за плечи. - В сельце нашем под овином, возле груши, я горшок с серебром зарыл. Ты скачи к Киеву или еще подалее, там переждешь беду, а как вернешься, отрой горшок. Ста гривен там нет, дай Бог, на десять богатства сыщется, но ты живи! Живи, сынок! И молись за нас.
- Тятька, да как же это? - юноша чуть не заплакал.
- Скачи! - твердея лицом, повторил тиун и толкнул Нечая от себя.
- Бери коня и скачи!
Нукеры проводили его пристальными взглядами. То и дело оборачиваясь, Нечай робко приблизился к отцову коню, вскочил на него и, сжавшись в комок, ожидая каждый миг стрелы в спину, поскакал прочь. И не один Захар Гостятич смотрел вслед ему с тревогой и тайной завистью.
Глава 6
Целый день простояли половцы табором, а на другое утро поднялись чуть свет и погнали полон и добычу прочь.
Еще никак седмицу орда Тугрей-хана кочевала по Поросью. Двигалась она неспешно, отягченная полоном, стадом и обозами. Степняки часто останавливались, часть их отправлялась вперед, а остальные оставались стеречь добро. Вскоре посланные возвращались, гоня новый полон и таща добычу. Пленных русичей торопливо считали, делили на десятки и сгоняли в общий гурт, где их вязали вместе длинными веревками, которые могли растянуться на сотню саженей и более. Ополонившись, половцы сделались сытые, но злились еще больше. Теперь, налетая на новое обреченное сельцо, оставляли в живых только девушек и молодых женщин да юношей и подростков, а прочих вырубали начисто. Да и тех могли убить, если пленник чем-то не понравился.
А потом орда потянулась обратно, в степь, оставив позади себя опустошенную, выжженную землю, где дымились останки изб, чернели печные трубы да сытые вороны ходили по вытоптанных нивам и лениво клевали раздувшиеся трупы.
Возвращались другой дорогой, не желая дважды проходить по разоренной земле, по пути захватывая новую добычу. Хватали больше от жадности, от желания перещеголять друг друга или в надежде отыскать какие-нибудь диковинки.
Через две седмицы с малым орда покинула, наконец, пределы Киевской земли. Далеко в верховьях обошли Рось и двинулись на юго-восток, повторяя путь Южного Буга. Здесь еще не упало ни капли дождя, и степь раскинулась сухая и пыльная. Впереди и по бокам ехали верховые, за ними тащились крытые повозки - шатры знатных половцев. Между ними гнали полон, а чуть позади - табуны коней и скотину. Бредущие на привязи полоняники еле передвигали ноги, иные падали от усталости. Охрана из рядовых половцев нещадно поколачивала упавших, добивая их кнутами. Некоторых рубили на месте и бросали в степи. Идущие позади часто натыкались на еще не остывшие тела, с содроганием провожали глазами, понимая, что завтра могут оказаться на их месте. И немало было таких, кто мечтал поскорее дойти хоть куда-нибудь, пока не выпала горькая судьба лечь вот так, в степи, без могилы и покаяния.
Рослый Лют неволей оказался впереди толпы. Он давно перестал надеяться на встречу со своими; что случилось с Торческом, выстоял он или пал, узнать ему было не дано, воя судьба была страшнее и заглушала боль о родных. С аждым часом, с каждым шагом в его душе разрасталась пустота, и Лют брел по желтой от солнца степи, глядя вперед становившимися холодными глазами и не думал ни о чем.
Как-то раз его сосед впереди, тощий жилистый парень ткуда-то из-под Котельницы, споткнулся, не заметив звериную нору, и упал, едва не потянув за собой Люта и остальных. Половец, едущий рядом, мгновенно взмахнул камчой:
- Идти! Идти, пес урус!
Парень попытался вскочить, но застонал от боли, валясь обратно - он вывихнул ногу и не мог без помощи даже стоять. Решив, что урус упрямится нарочно, половец, не долго думая, выхватил саблю и с размаху рубанул парня по шее. Парень упал. Брызнувшая кровь попала Люту на лицо. Он отшатнулся, вскинул глаза - и встретился с половцем взглядом. Несколько мгновений половец смотрел в его глубокие черные глаза, а потом завизжал от злости и замахнулся снова - уже на Люта.
Отрок невольно зажмурился, ожидая удара, но вместо этого рядом послышался повелительный голос. Он произнес всего несколько слов, но охранника словно подменили - таким лебезящим, заискивающим прозвучал его ответ.
Лют осторожно открыл глаза. Несколько ярко одетых всадников на крепких красивых конях под богатыми чепраками и с украшенной золотом сбруей замерли неподалеку. Выехавший вперед молодой половец с надменным лицом о чем-то спросил охранника, и Лют угадал по двум-трем знакомым словам, что тот спрашивает, что случилось.
- Мальчишка-урус! Хотел меня убить! - ответил половец.
- Этот? - молодой хан указал на обезглавленное тело.
- Тот, другой! Как он смотрел! Как пес! - саблей, кончик которой еще был окровавлен, указал на Люта.
Молодой хан посмотрел на отрока. Глаза их встретились - как давеча с охранником. Лют содрогнулся и поспешил отвести взгляд - не дай Бог, прикажет хан, и полетит его голова с плеч! Но тот прищурился и тронул коня, подъехав на шаг ближе.
- Урус? - спросил он. - Ты урус?
Догадавшись, что спрашивают у него, Лют опять поднял глаза.
- Я из Торческа, - сказал он.
- Торческ? Хан Тугоркан, да хранит его великий Тенгри-Небо, взял Торческ. Ты - торк?
- Нет, - качнул головой Лют. - Я русич.
- Ты не похож на русича! Ты торк!
Он пришпорил коня, наезжая на Люта, но тот ловко увернулся от лошадиных копыт и ухватил горячего жеребца за ноздри, притягивая его голову к себе и шепча что-то на ухо. Горячий конь мелко задрожал и остановился. Хан, прищурясь, посмотрел на пленника.
- Ты знаешь коней? - спросил хан.
- Да, - кивнул Лют. - Дома часто приходилось…
- Ты без разрешения коснулся моего коня, урус! Знаешь, что за это бывает?
- Вы убьете меня? - Лют вспомнил, как быстро расправились с его спутником-торком. Но молодой хан почему-то остановил готовно занесенную руку охранника.
- Зачем убивать? Я найду кому тебя отдать.
- Подари этого кощея мне, Аяп-хан, - вмешался один из его спутников и хищно сверкнул глазами. - Торки убили моего брата!
Как ни плохо понимал язык кочевников Лют, по взглядам половцев он догадался обо всем и, не понимая, что делает, кинулся к хану:
- Нет! Лучше возьми меня к себе!
Кто-то из половцев, немного знавший русский язык, перевел его слова, и Аяп со свитой закачался в седле от дружного хохота. Зато за спиной Люта послышались негромкие сердитые голоса - остальные полоняники не могли понять и простить его порыва.
- Ты трусливый пес, урусский щенок! Ты боишься смерти! - Аяп еще смеялся, но глаза его уже были полны презрения. Мгновенно размахнувшись, он ударил Люта камчой по лицу и ускакал вперед.
Еще несколько дней спустя орда Тугрей-хана соединилась с другой ордой. Насколько хватало глаз, стояли юрты знатных ханов, их приближенных и советников, теснились полукольцами кибитки с добром. Между ними стояли подводы с награбленным в русских городах и весях добром. Шныряли собаки. Скотину и коней отогнали подальше, попастись на осенней тощей траве. Полоняников тоже собрали вместе, обнесли оградой.
Люта после того, как он заговорил с Аяп-ханом, товарищи по несчастью недолюбливали, и он жил тише воды, ниже травы. Оказавшись в коше, лег в сторонке, боясь, как бы его не задели. И уж конечно не расспрашивал соседей, кто они и откуда, и потому не знал, что здесь есть несколько человек из села Красного - того самого, что стояло под Торческом и которое прежде было дадено для кормления княжьему тиуну Захару Гостятичу.
А еще через два дня прибыли купцы.
Оживление воцарилось сперва на дальнем краю коша. Вошедшие половцы стали побоями и окриками поднимать узников. Приученные к тому, что за малейшую повинность секут до полусмерти, а то и вовсе убивают, люди послушно вскакивали и разбегались в разные стороны. Мужчин сгоняли отдельно, женщин отдельно.
Потом вместе с ханами и беями между десятками появились купцы-иудеи. Одетые в стеганые халаты, подпоясанные и мало чем отличимые от кочевников, они шли спокойно и деловито. Трое старших купцов остались с ханами, а их приказчики и помощники вместе с рядовыми половцами осматривали людей и вносили их число на вощеные дощечки, считая десятками.
Лют чуть не ахнул, увидев «своего» хана Аяпу. Возле него остановился дородный чернобородый купец с горбатым носом и бегающими холодными глазами. Он был во всем черном и казался толстым старым вороном, прилетевшим на поле боя клевать трупы. Слегка поворачивая голову, он осматривал русичей и изредка кивал, указывая помощникам на того или другого.
- Еще тот и этот, - указывал он пальцем, на котором сидело огромное золотое кольцо. И приказчик послушно кивал, делая пометки на воске острой палочкой.
Люту показалось, что на него обращен чей-то пронизывающий взгляд, но тут купец хлопнул в ладоши, отдал по-половецки приказ, и охранники вместе с его помощниками погнали отобранный полон прочь. Среди пленников поднялся глухой ропот, который быстро пресекли кнутами.
Перед тем как отправить юношей и подростков, купец подошел, сам осмотрел их, щупая плечи и руки. Двух-трех брал за подбородки, одобрительно щелкал языком. Люта всего передернуло, когда купец, дойдя до него, заулыбался и потрепал парня по щеке.
- Ты красивый юноша, - сказал он вдруг по-русски. - Я подарю тебя эпарху[137] в Константинополе - он любит таких отроков. Не бойся! Если понравишься эпарху, будешь жить в довольстве… Держите его отдельно от остальных!
Десяток Люта погнали прочь, но ноги отрока словно приросли к земле. Не понимая, что его ждет, он осознал главное - их увозят прочь с Руси, в чужие страны. Половецкая степь хоть и велика и человек затеряется в ней, что песчинка, но все же с Руси долетают сюда ветра и дожди, там берут начало многие половецкие реки. Его дернули силком, он споткнулся, упираясь, - и увидел Аяпа.
Молодой хан сидел верхом на коне в окружении свиты, и помощник купца что-то быстро говорил ему, часто кланяясь. Он не смотрел на полон, но вздрогнул от пронзительного крика:
- Хан!
Аяп сдвинул брови, скользнул взглядом по полоняникам и увидел Люта. Его силком загоняли в колонну. Молодой хан раздвинул в насмешливой улыбке губы, но потом резко вскинул руку:
- Погоди, Иаким! Купец быстро обернулся:
- Что угодно светлому хану?
- Этот урусский щенок мой! Прикажи отдать его моим людям.
- Но я его купил! Светлый хан взял у меня золото!..
- Здесь моя степь. - Аяп не смотрел на купца. - Здесь я хозяин. Прикажу - сам встанешь в десяток, и я найду, кому тебя продать!
Он вскинул руку - и тотчас десятка три половцев выросли как из-под земли, а приближенные хана обнажили сабли. Вместе их было ненамного меньше, чем людей купца Иакима, но вокруг тысячи половцев, они не простят смерти сородичей… И купец с горечью махнул рукой:
- Отвяжите его!
Люта, как щенка, бросили к копытам ханского коня. Он упал щекой в грязь, и умный конь, чтобы не наступить, сделал шаг назад и, наклонив благородную голову, коснулся уха отрока мягкими теплыми губами.
- Встать!
Затекшие от веревки руки онемели и распухли. Лют с трудом выпрямился, поднял глаза на хана, плечом стер со щеки грязное пятно и осторожно, чтобы не навлечь беды, отвел морду тянущегося к нему коня. В глазах Аяпа было презрение, но и еще что-то.
- Возьми повод, - приказал он. - Веди.
Как во сне, Лют прикоснулся к расшитым поводьям, не удержался и погладил шелковистый нос ханского коня. Жеребец фыркнул, насторожив уши, но не отпрянул.
- У меня есть конь, - сказал Аяп. - Мы захватили его в одном урусском селе. Он красив, как степь весной, и строен, как десять урусских невольниц. Но не подпускает к себе никого. Если ты сумеешь укротить его для меня, будешь ходить за моими конями. Если нет - пожалеешь!
Он бросил повод, выпрямляясь, и Лют, стараясь унять дрожь в ногах, повел ханского коня из коша.
Ждану, Светлану и Олену не разлучили весь долгий трудный путь до Олешья. Про то, как этот город зовется, они узнали много позже, каждая в свое время.
В пути было тяжко. Женщин и девушек стерегли особо - многие бедные половцы, не имея золота и овец для выкупа невесты, были вынуждены жениться на пленницах. Кроме того, полонянку можно было выменять, продать, подарить. Поэтому их почти не били - разве что в самый первый день, когда узницы еще не смирились с неволей, многих высекли и изнасиловали. По дороге все трое поддерживали друг друга, Светлана и Ждана помогали Олене - она была совсем плоха и горько оплакивала новорожденного сына. Остальные пленницы поглядывали на них с завистью - никто из них не знал, где находятся их собственные сестры, невестки, дочери и матери. Не родные друг другу по крови, Ждана, Светлана и Олена стали ближе сестер. И когда однажды, захворав, Олена поутру еле поднялась и заметивший это половец решил было зарубить заболевшую, Светлана отважно бросилась на ее защиту:
- Пошел прочь, поганый!
Схватила за запястье, выворачивая руку, отвела саблю. Половец оторопел - еще ни одна женщина на его памяти не осмеливалась возражать, ему. А тут еще уруска!
- Зарублю! Шайтан-баба! - завизжал он.
- Ой, Светланушка! Да почто ты! Ради меня?! - вскрикнула Олена. - Да пусть голову мне снимет, лиходей! Все одно не жить!
Полонянки метнулись врассыпную, но Светлана не дрогнула. Серые как сталь глаза встретились с черными, раскрылись шире, выдерживая тяжелый злобный взгляд, - и победили.
- А, шайтан-баба! - восхитился половец. - Тебя в жены возьму - ты мне батыра родишь!
Светлана не поняла половецкой речи. Когда гроза миновала, она без сил опустилась на колени, и Олена, подползши к ней, обняла родственницу, беззвучно плача.
- Помру я вскорости, - всхлипывала она. - Так пусть уж сразу, не мучаясь… а ты почто?
- Не помрешь! - устало отозвалась Светлана. Она оказалась права.
Полон пригнали к Олешью, где те же купцы-иудеи ждали своей доли, чтобы везти русских в Херсонес и дальше - в Византию, Кордову, Багдад и Египет. Но прежде половцы занялись дележкой добычи.
Светлана даже вздрогнула, когда увидела того самого воина. Он шел прямо на нее, посмеиваясь, и улыбка у него была недобрая. Она отпрянула, но степняк решительно отстранил женщину и схватил за плечо Олену, выталкивая ее вперед:
- Эта!
Подскочили двое незнакомых, схватили за локти, заглядывая в лицо. Олена за время трудного пути похудела, почернела, но ее красота еще была видна, и ее, визжащую, сопротивляющуюся, поволокли куда-то прочь.
- Прощайте, сестрицы милые! вопила она на весь кош. - Никогда мне с вами не свидеться! Увезут меня в дальнюю сторонушку, умру я, горемычная, от тоски и печали!..
Не она одна - почти три сотни девушек и молодых женщин сейчас голосили, когда их отделяли и гнали к Олешью, где уже ждали отплытия работорговые суда.
Ждана прижалась к Светлане, не сводя глаз с половца, что с улыбкой смотрел на поредевший строй пленниц. Она знала, что черед сейчас дойдет до нее, и не ошиблась - половец взял Светлану за локоть:
- Меня зовут Башкорт. Будешь моей второй женой, уруска.
Щелкнул пальцами, и к Светлане подошли, вывели вперед. Ждана вскрикнула, оставаясь совсем одна. И Светлана вывернулась из державших ее рук:
- Она моя сестра! Без нее и шагу не сделаю! Башкорт угадал смысл русских слов.
- Перечить? Чага! Запорю! - вскрикнул он, но Светлана опять подняла на него глаза:
- Возьмешь ее - буду тебя любить, хан! - и улыбнулась половцу.
Башкорта никто, даже первая жена, не называла ханом. Из всей речи он понял только это слово и улыбку своей новой рабыни и кивнул:
- Давайте и эту тоже!
…Ждана не спала до поздней ночи, сжавшись в комок под кибиткой. В кибитке над ее головой половец Башкорт пробовал свою новую наложницу-уруску, и Ждане хотелось умереть. Она догадывалась, что завтра настанет ее черед.
Плач и стон повисли над Русской землей. Многие города и веси Киевщины лежали в золе, и чудом уцелевшие жители только начинали отстраиваться, в самом Киеве не было дома, где бы не оплакивали погибших. Все понимали, что лишь чудо помешало врагам войти в стольный град, и со страхом ждали нового года. Обычно половцы ходили набегами в конце лета и осенью, иногда зимой, и сейчас приближалась зима. Ополонившиеся, захватившие богатую добычу, некоторые ханы наверняка решат повторить поход, зная, что у Киева недостанет сил на новую войну. На сей раз они пройдут дальше, возьмут Киев и растекутся по всему правому берегу Днепра, а возвращаясь, пройдутся по левому, разоряя Черниговскую волость и Переяславльские земли. После поражения на Стугне Владимир Мономах не захочет больше военного союза со Святополком, который, любя войну, воевать все же не умел, и поганые без труда одолеют его. А там смерть в бою или плен и позор - все едино.
В княжеских палатах было непривычно тихо, словно вражеские полки уже стояли под стенами города. Шуршал осенний неумолчный дождь. Где-то занимались своей работой холопы, но здесь, в светлице Святополка, было пусто и одиноко. Князь стоял у маленького, забранного цветной слюдой оконца и смотрел на залитый дождем двор. Вот пробежала, кутаясь в свиту[138], холопка. Через некоторое время она же промчалась обратно, неся что-то под полой.
. Вздохнув, Святополк отошел от окна и присел к столу, на котором лежало оставленное им недочитанным «Девгенево деяние». Читать князь любил, книги покупал не скупясь, дружил с монастырями и монастырскими переписчиками, и многие бояре знали, что лучший способ подольститься к князю - одарить его редкой книжицей. Впрочем, книги Святополк не копил втуне - часть приобретал, чтобы подарить тем же монастырям. В Киево-Печерской лавре у него даже нашелся друг -черноризец Нестор, такой же любитель книг и премудрости словесной. Святополк одаривал Нестора духовными книгами, а тот переписывал для князя предания веков и мирские труды, иногда попадавшие в монастырское книгохранилище.
Но читать не получалось. Не успел Святополк одолеть и половины страницы, как стукнула дверь - на пороге стоял Мстислав.
Отроку шел пятнадцатый год. Был он вторым из четырех детей Святополка и самым любимым. Юноша был красив, высок и строен, и Святополк радовался при мысли, что со временем он заменит его на золотом столе.
Заменит ли?.. Вот придут половцы вдругорядь - и рухнут все надежды. Сам он будет убит, а его детей на арканах поволочат в неволю. И кто знает, какая им выпадет доля!
- Я помешал тебе, батюшка? - вежливо спросил Мстислав, подходя. - Ты занят?
- Нет, сыне. - Святополк протянул руку, усаживая отрока рядом на скамью. - Я думал…
- О чем? - Княжич с любопытством глянул на книгу.
- О тебе. О брате и сестрах твоих.
Четверо детей Святополка жили удивительно дружно - старший Ярослав, хоть женился три года назад на юной венгерской княжне, по-прежнему любил своих братьев и сестру и дружил с ними.
- Я хотел вам с братом удел выделить, да сам видишь, как дело повернулось, - вдруг сказал Святополк. - Ты и Ярослав - не младенцы, сами княжить могли бы, но проклятые весь наш край разорили…
- Не горюй, батюшка! - улыбнулся Мстислав. - Я не жажду удела!
- Ты княжич! Тебе свой город нужен! Пошлю-ка я Ярославца в Туров, а тебя в Пинск…
- А можно я останусь при тебе?
Святополк вздохнул. Отсылая сыновей подальше, он защищал их жизнь на случай возвращения степняков. Но ясный взгляд Мстислава остановил его. Княжич любит свою семью. Узнав о несчастье, он непременно ринется мстить - и погибнет в первом же бою. На радость Владимиру Мономаху… Тот, небось, живет не тужит - мачеха его половчанка, на страже Переяславльской земли стоят половцы из донской орды.
Нет! Он князь и обязан защитить свою землю от новых набегов поганых! Но как? Военной силы у него слишком мало - разве что, в самом деле, послать сыновей в Туров и Пинск собирать тамошние полки? Но разве угадаешь, когда придут захватчики? Придется держать их здесь, а ограбленная ворогами Киевщина не сможет прокормить столько людей! Самим бы до новины дотянуть!
Святополк потрепал сына по темно-русой голове, заглянул в ясные синие глаза. Похоже, есть только один путь…
- Поди, сыне, пока, - сказал он. - Дай мне подумать. Мстислав послушно вскочил, коротко поклонился отцу и ушел. Когда за ним закрылась дверь, Святополк обхватил голову руками и задумался.
На другой день князь призвал к себе бояр.
Братья Вышатичи пришли первыми, за ними появился Никифор Коснятич, Захар Сбыславич и Данила Игнатьевич. Остальные заставили себя ждать, а когда явились, смотрели настороженно, гадая, чего еще захочет князь. Не третью ли рать собирать надумал? Земля вовсе оскудела! Жить-то на что?
Святополк свысока смотрел на рассевшихся на лавках бояр. Они ставили его на золотой стол, они могли его и согнать. Они были подлинными хозяевами Киева - указали же они по весне путь Владимиру Мономаху, и тот убрался от киевского веча к себе в Чернигов! Князь знал по себе, как трудно заставить этих людей тряхнуть мошной, особенно сейчас. Но на сей раз ему не нужна была их казна - хватит своей.
- Именитые мужи киевские, - начал он, нарочно именуя так и своих, пришлых, бояр, и коренных киевлян, - лихая нам выпала година. Враг огнем и мечом прошелся по землям нашим, оставив нам только пепелища и усеяв наши нивы мертвыми телами. Обезлюдела земля к югу от Киева - там, где прежде жило сто человек, ныне осталось пятеро…
Бояре завздыхали, кивая головами, - у некоторых из них возле Витичева, Зарубы и Треполя были вотчины, которые ныне пришли в упадок и запустение.
- Рано ли, поздно ли, - продолжал Святополк, - половцы придут опять и тогда уведут в полон и этих последних наших людей, а там доберутся и до Киева, и до Вышгорода, и далее. Посему призвал я вас, мужи киевские, на совет: как быть, как отвести беду?
Святополку не хотелось принимать решение самому. Он надеялся, что бояре дадут ему дельный совет.
Ян Вышатич покачал седой чубатой головой. Боярин потерял под Желанью сына и с тех пор ходил мрачный. Оставались, правда, внуки-подростки, но сердце от этого не переставало скорбеть.
- Негодно ты, князь, сделал, когда поссорился с половецкими послами, - сказал старый боярин. - Отдали бы дани, сколько просят, - все равно дешевле бы обошлось.
- Кто старое помянет, боярин!..- чуть повысил голос Святополк. - Что дельного сказать можешь, Ян Вышатич?
- А чего дельного? Не вышло у нас одолеть поганых силой ратной, знать, придется вершить дело миром, - развел тот руками.
- Мириться? С половцами? - тихо ахнул Данила Игнатьевич. - После того как они нашу землю позорили, людей наших в полон угнали? На дань позорную согласиться?..
- Согласиться! - кивнул Ян Вышатич, и некоторые киевские бояре тоже закивали головами, негромко высказывая одобрение. - И откуп им уплатить! Верно сказал князь: земля наша обезлюдела, беда висит над всеми нами. Не мы первые покупаем мир с половцами! Авось и впрямь оставят нас поганые в покое, а земля тем временем встанет на ноги.
Святополк отвернулся, глядя на окошко. Лучик тусклого осеннего солнца с трудом протискивался сквозь слюдяные стеклышки. Мир с врагами! Что может быть хуже! Но гул боярских голосов не смолкал, и постепенно их единодушное решение начало доходить до сознания князя.
- Следует послов отправить к ханам, - говорил Никифор Коснятич. - С дарами и уверениями в мире. Ханы будут рады получить подарки и согласятся не ходить новым годом на Русь!
Святополк понимал, что это важно, что от века так и делалось - договаривались с сильным противником, если не было возможности его одолеть. Но ему претила сама мысль о том, что придется нести степным хищникам дары! Они и так разбогатели на этой войне. Делать их еще богаче? А самим как жить? Но иного выхода не было.
- Добро, - наконец сказал он. - Пошлем послов в Половецкую степь. Вот дороги станут - и пошлем. Ты, Ян Вышатич, будешь старшим. С тобой пойдут… Захар Сбыславич и Данила Игнатьевич.
Данила Игнатьевич даже разинул рот - быть княжеским послом честь немалая. Но он больше всех здесь ненавидел поганых, помня о страшной участи своей семьи. Но с князем не спорят. И как знать - вдруг там он отыщет следы сына и дочерей?
Названные встали и поклонились, остальные бояре тоже выразили согласие с выбором князя - одни потому, что поход к половцам был опасным делом и лезть в пасть зверю никому не хотелось, другие уважали старого тысяцкого.
Собравшись в конце месяца грудня[139], посольство отправилось в Половецкую степь.
Все эти дни Святополк жил мучительным ожиданием. Как-то повернутся дела в степи? Захотят ли ханы дать роздых измученной земле? Не запросят ли слишком большую дань? Ведь казна оскудела, в Поросье даже на полюдье не выезжали - ведали, брать нечего и не с кого. Да еще года два придется довольствоваться лишь половиной дани.
Но - обошлось. Месяц спустя посольство вернулось, привезя радостную весть - хан Тугоркан, водивший орду на Русь, согласился на мир. Передавая ответ хана, Ян Вышатич смотрел на князя так пристально, что тот понимал: старый тысяцкий помнит об опрометчивом поступке князя.
- Что вы видели в половецкой земле? - спросил он, переводя разговор на другое. - Велика ли сила вражья?
- Велика, - коротко кивнул Ян Вышатич. - Мыслю я, на Русь летом лишь малая часть ее ходила. Нет у нас такой силы.
- А что Тугоркан? Легко ли он согласился на мир?
- Не сразу, - подумав, ответил Захар Сбыславич. - Говорил, что с побежденными ему не о чем разговаривать. Но потом выслушал нас и сказал, что готов принять дань.
- И сколько же просит Тугоркан? - внутренне сжавшись, спросил Святополк.
И Ян Вышатич начал перечислять. Слушая старого тысяцкого, Святополк тихо ужасался. Хоть его казна и могла выдержать такой удар, но все же половец просил слишком дорого. Чуть ли не втрое больше того, что требовали послы в первый приезд. Когда Ян Вышатич замолк, он некоторое время сидел неподвижно, уставясь в одну точку.
- Князь, - вдруг, кашлянув, нарушил тишину старый тысяцкий, - живя у Тугоркана в орде, узнали мы, что есть у него молодые дочери. И одна из них на выданье. После похода хан возгордился, ищет для дочери богатого жениха, отвергая прочих. Вот если бы тебе…
- Жениться? - встрепенулся Святополк. - На половчанке? На дочери того, кто разорил нашу землю? Да как вы только…
- Воля твоя, князь, - развел руками Ян Вышатич, но по его молчанию Святополк понял, что опять спешит с решением. В самом деле - не ради ли мира женились князья на иноземных принцессах и отдавали дочерей на чужую сторону? Старший брат Ярополк имел в женах германскую принцессу, сам Изяслав Ярославич тоже был женат на немке и младшему Святополку хотел избрать жену в расчете на выгодный союз. Что говорить о других? Князья никогда не женились по любви. Любовь или привычка приходили позже, а порой не приходили совсем, но ценой семейных союзов покупался мир и помощь в войне.
На ум пришел Владимир Мономах. Сам он женился на дочери свергнутого и убитого короля, не принесшей ему в приданое ничего, кроме своей крови и честолюбия. Несомненно, княгиня-принцесса нашептывает Владимиру мысли, как избавиться от соперников и самому стать единодержавным князем на Руси, как дед Ярослав Мудрый. Отец Владимира дважды женился именно на выгодных союзах - первый раз на союзе с Византией и второй раз именно с половцами! Пока жива вдова Всеволода, половцы ее колена не ходят на Русь. Но они могут прийти на помощь Мономаху, если он вздумает убрать Святополка. А если за киевским князем будет стоять орда Тугоркана?..
И Святополк согласился. Но, уже прикидывая, насколько опустеет его казна после всех даров, как уменьшатся княжеские табуны да как переменится его жизнь, он понимал, что покой земли того стоит.
Вечером Святополк пошел к Любаве.
Она была его наложницей еще при жизни князя Изяслава Ярославича и родила ему четверых детей. За это Святополк любил женщину, всюду возил с собой и тосковал, если случалось расстаться хоть на несколько дней. Умная, твердая и сильная духом, Любава, дочь холопки, всегда подавала ему дельные советы. Она должна была помочь и сейчас.
Любава уже отпустила детей и сидела одна. Она вскочила с постели, когда Святополк без стука вошел к ней, и раскинула в объятии руки:
- Князюшка! Святко!
Прикрыла на крючок дверь, потянула князя к себе на пышную постель. Святополк не сопротивлялся - в ее полутемной уютной изложне он всегда чувствовал себя лучше, чем в княжеских палатах. Здесь был его настоящий дом, рядом с любимой женщиной. Казалось, ее поцелуи и ласки могли защитить его от всех опасностей мира.
Но сегодня ему было не до того. Отстранив льнущую наложницу, Святополк присел на скамеечку у постели.
- С нуждой я к тебе, Любавушка! - сказал он. Женщина мигом посерьезнела, села рядом, перебирая пальцами пряди русой косы.
- Сказывай, - со вздохом молвила она. - Что приключилось?
Смущаясь, не отрывая взгляда от сжатых в кулаки рук, Святополк поведал о своих дневных сомнениях.
- Не лежит у меня к тому душа, Любавушка, - говорил он. - Но как подумаю о наших детях, о тебе, о Киеве - страшно. А иначе как? Как? Научи! Посоветуй! Ты такая умная и… не чужая мне!
Женщина улыбнулась.
- Благодарствую, князюшка, на добром слове, - молвила она тихо. - И все верно молвил. Не ты первый с врагами мирился. Стрый[140] твой, Всеволод Ярославич, тоже с половцами ряд[141] заключил - половчанку за себя взял.
- Половчанку! - взвился Святополк. - Дщерь степную!
Любава подсела, обхватила за плечи.
- А что, что половчанка? Зато землю оборонишь! - говорила она и быстро целовала князя в глаза и губы.
- А ты? Как же ты? - уже смиряясь, спросил Святополк.
- А я что? Ты обо мне не думай! Я как-нибудь, - шептала Любава.
Наконец Святополк перестал дрожать, обнял любимую, и она легонько дунула, загасив свечу.
Через некоторое время посольство опять ушло в Половецкую степь. Вместе с богатыми дарами оно везло предложение на брак великого киевского князя Святополка Изяславича с дочерью Тугоркана.
Глава 7
Аяп-хан последний раз окинул взглядом остатки стойбища. Пора было собираться в путь.
- Коня!
Вчера гонец принес наказ великого Тугоркана всем ханам его орды собраться на совет. Аяп-хан, недавно женившийся на дочери бея и отдавший за нее четверть добычи, хотел попасть в стан одним из первых - пусть Тугоркан знает, кто вернее ему служит. Рано или поздно это зачтется.
Лют подвел коня. Высоконогий злой жеребец красивой золотистой масти с белым хвостом переступал с ноги на ногу и грыз удила. Конь был норовист, но мальчишку-кощея слушался и ходил за ним, как щенок. Юного коневода вообще любили кони, и Аяп, для которого Лют укротил жеребца, благоволил рабу. Приняв повод из его рук, он легко, не касаясь стремян, вскочил в седло и махнул рукой:
- Выступаем!
Лют так же стремглав бросился к коням. Вместе с несколькими другими русичами под охраной половцев они перегоняли ханских лошадей. Маленький лохматый конек сверкнул из-под густой гривы синим глазом и заплясал, когда отрок вскочил в седло. Послышались гортанные голоса, и табун с места короткой рысью тронулся в путь. Конные во главе с Аяпом уже умчались вперед, одна за другой трогались с места кибитки. В одной из них ехала молодая жена Аяпа. Все половчанки ехали в кибитках с детьми, женщины-уруски шли пешком. Табун коней и стада коров и овец гнали чуть в стороне.
Лют старался смотреть на уши коня и взрытую конскими копытами снежную степь. За полгода, прожитые в степи, он привык к плену, но не смирился с ним. Аяп был переменчив, как весенняя погода. Он был милостив, но мог и спустить шкуру за малейшую небрежность. Но такое бывало только в первое время, когда Лют еще не втянулся в работу и не слишком хорошо разумел наречие половцев. Полухолопья жизнь в отчем доме приучила его приспосабливаться, и он вскоре избавился от постоянных выволочек. Вообще же рабов наказывали за все: что не разумеет половецкого языка, что недостаточно ловок, что часто смотрит в степь, что от усталости или голода допустил ошибку. Женщин помоложе и покрасивее разобрали в наложницы, остальные стали рабынями-чагами. Мужчин определили кого куда - кто стерег стада, кто шил одежду, валял войлок для юрт и заготавливал дрова для костров.
Шли несколько дней. С темнотой останавливались на ночлег. Для хана, его жены и беев разбивали юрты, прочие оставались в кибитках. Рабы сгоняли скот в коши, огораживали их веревками. Готовили еду, грелись у костров. Лют чистил ханского коня, пускал его в табун, чтобы утром первым делом кинуться ловить золотистого жеребца и седлать в ожидании выхода хана. В это время остальные сворачивали юрты, запрягали волов в повозки - и орда двигалась дальше.
На шестой день пришли к кочевью Тугоркана. Тот расположился на берегу Днепра, заняв чуть ли не версту левого берега реки. К недовольству Аяпа, рядом уже раскинули свои шатры несколько младших ханов. Ему не осталось ничего другого, как пристроиться в стороне.
Он поглядел, как повозки заезжают в круг, как подгоняют стада и табуны и как рабы начинают разворачивать войлоки и ставить основы юрт. Уже вечерело, и он решил, что к Тугоркану отправится завтра поутру.
Подошел Лют, выжидательно посмотрел на хозяина. Аяп спрыгнул с седла и бросил поводья отроку. Тот принял коня, погладил по носу. Жеребец потянулся к его рукам, обнюхивая - как ни плохо кормили рабов, Лют не упускал случая угостить ханского любимца корочкой хлеба.
Аяп прищурил глаза, смерив эту пару взглядом:
- На таком коне да в степь махнуть?
В голосе его не было злобы, и Лют осторожно ответил:
- Птицей бы полетел…
- Урусский пес! - внезапно озлился хан. - Все в свой лес глядишь! Пошел прочь!.. Да завтра поутру приведи его мне снова - к Тугоркану поеду!
На другой день Аяп-хан в сопровождении своих беев и свиты отправился к становищу Тугоркана. Вернулся он затемно и сильно навеселе. Пока слуги снимали пошатывающегося господина с коня, Лют придерживал повод жеребца. Встав на ноги, Аяп резким движением оттолкнул людей, обвел их мутным взором и заметил Люта, который не спешил уводить коня прочь.
- Что глядишь, урус? - оскалился хан. - Великий Отец Тенгри-Небо посылает кипчакам свое благословение! Ваш урусский каган признал силу Тугоркана, прислал ему богатые дары и просит у него свою дочь в жены! Га! Тугоркан Степной Змей сильнее всех ханов Дешт-и-Кипчака!.. Гляди, какой дар поднесли мне урусы!
Он махнул рукой, и перед глазами Люта сверкнула искрами в свете факелов толстая связка собольих шкурок. Но отрок лишь миг смотрел на дорогой мех.
- Наши здесь? - ахнул он.
- Разболтался! Пошел прочь! - Аяп махнул рукой, и стоящий рядом половец замахнулся камчой.
Лют шарахнулся в сторону, получив удар плетью по плечу, но не почувствовал боли. Здесь русичи! И не бесправные рабы, как он сам, а свободные! Послы самого князя! Взглянуть бы на них одним глазком - что родимым домом вздохнуть.
Всю ночь Лют без сна ворочался под кибиткой на старой кошме. Полгода провел он в неволе, а словно один день пролетел, и с новой отчаянной силой хотелось ему домой. Наутро встал как потерянный, не чувствуя вкуса, пожевал лепешку, привычно отломив кусок золотистому коню хозяина, но когда жеребец мягкими теплыми губами взял хлеб, вдруг ясно вспомнились слова Аяп-хана: «На таком коне да в степь махнуть…»
Весь день Лют чувствовал присутствие русских послов, словно чей-то пристальный чуткий взгляд. Остальные рабы хана тоже что-то заметили - никто ни с кем не разговаривал, многие прятали глаза и втягивали головы в плечи, если мимо проходил половец.
После полудня, когда солнце стало клониться к закату, Аяп-хан куда-то отлучился. У Люта выдалась свободная минутка, и ноги сами понесли его в сердце половецкого стана, туда, где высились над белыми юртами Тугоркана стяги с трехголовым змеем - родовым знаком хана.
Страх холодом пробирал до костей - куда он идет, зачем, что скажет послам и что будет с ним, коли хватятся!.. Но юношеское любопытство и извечная надежда на лучшее упрямо толкали Люта вперед. Увидеть своих одним глазком - и хоть умереть!..
Русских рабов в стойбище было немало, и только возле белых юрт Тугоркана и его родни дорогу ему первый раз преградил знатный половец:
- Куда прешь, урус?
- Хозяин, - наудачу соврал Лют. - Аяп-хан… найти приказал…
- Аяп-хан? - переспросил половец. - Сын Гиргень-хана?
- Да, да, - закивал Лют.
- Там он. - Половец махнул рукой вбок от белых ханских юрт. - Туда иди.
Он не спускал глаз с отрока, и Лют был вынужден свернуть с дороги, втайне надеясь, что, зайдя за юрты, он сможет незаметно подобраться ближе. Но не прошел и десяти шагов, как впереди увидел знакомого золотистого жеребца, а на нем - хана Аяпу в сопровождении нукеров. Торопясь, пока его не узнали, Лют метнулся в сторону.
- Аяп-хан! - услышал он за спиной. - Этот урус тебя искал!..
Лют припустил бегом и кинулся прочь из становища. Прежде чем нукеры Аяп-хана успели его догнать, он промчался между кибитками и вылетел на высокий берег реки.
Там в стороне от половецкого стана стояли темные шатры - простые, но сделанные добротно - видимо, для знатных половецких баев. Возле них на привязи переминались с ноги на ногу высоконогие, не половецкие, кони и стояли сани. Вился дымок и слышалась родная русская речь!..
Не чуя под собой ног, отрок кинулся туда:
- Свои!.. Родные!..
Несколько гридней и холопов, занимавшихся хозяйством, побросали дела, вытаращились на него.
- Ты кто? - наконец очнулся один.
- Я свой, из Торческа. Помогите!
От него попятились. Все, конечно, знали, что в половецких стойбищах полным-полно полоняников, гридни боялись встретить знакомые лица, у них обливалось кровью сердце, видя соплеменников в неволе, но что они могли поделать?
Нукеры Аяп-хана скакали к ним. Гридни с перекошенными лицами отступили, некоторые потянули из ножен мечи, ожидая боя, другие криками сзывали остальных.
И тут из шатра вышел боярин. Плотный, могучий, с сединой в расчесанных волосах, без шелома и брони, разве что на боку висел меч в дорогих, галичской работы ножнах. И Лют, не помня себя, бросился ему в ноги:
- Спаси! Не выдай!
Данила Игнатьевич мгновенно нагнулся, за плечи поднимая обхватившего его колени отрока. Цепляясь за его руки, Лют встал, затравленно, с болью глядя в глаза боярину. Пусть хоть убьют - лишь бы свои!
- Ты чей? - быстро спросил боярин.
- Из Торческа, боярин. Рабом у тебя буду - только спаси! - Рядом затопали копыта. Половецкие кони взрыли снег, с храпом осаживались на задние ноги. Прозвучал резкий окрик, и Лют прижался к боярину, ткнулся носом в полость расшитой боярской свиты.
- Что творишь, старик? - крикнул нукер, осаживая коня. - Зачем чужого раба уводишь? Мой хан знает этого щенка. Отдай!
Гридни встали стеной, обнажая мечи. У всех были деревянные, пустые лица, все ждали и боялись боя. Лют крепче вцепился в пояс боярина, со страхом ожидая, что вот-вот его оторвут и бросят к ногам ханского коня. А там - плети, после которых ему вряд ли подняться, и черная работа, если выживет. Или что-то похуже смерти…
Данила Игнатьевич знал, что нарушает Правду. Знал, что за укрывательство беглого холопа нарушитель платит виру[142], знал и то, что половцы здесь хозяева, а он посол и обязан уговориться о мире. Тугоркан уже дал свое согласие на брак дочери с киевским князем Святополком Изяславичем, а этот отрок может все испортить, если разразится распря. И все-таки он помедлил, взглянул на гневно сузившего глаза Аяп-хана и положил широкую грубую ладонь на черные волосы Люта:
- Светлый хан, отдай мне этого отрока!
Лют вскинул голову, веря и не веря своим ушам. Данила Игнатьевич по-половецки говорил хорошо, не зря его отправили послом.
- Кто он тебе, что ты просишь за него? - с презрением бросил Аяп.
Теплая тяжелая ладонь легла на вздрогнувшее плечо:
- Это мой сын.
Лют тихо ахнул, припал к боярину и только смутно, как сквозь сон, слышал голос незнакомого ему человека:
- Сын мой единый. Взяли ваши город мой, кого порубили, кого в полон увели. Я своих не сыскал - даже костей на пепелище не осталось… Не думал, не гадал, что встречу тут сына, а оно вон как повернулось… Сын это мой… Иваном звать…
- Да, да, - через силу закивал Лют. - Иваном… Услышав родное имя из чужих уст, Данила Игнатьевич вздрогнул, но закончил твердо:
- Отдай сына, хан. Я заплачу, сколько запросишь!
Не дожидаясь, пока Аяп назовет цену, боярин выпустил плечи Люта и, с усилием разомкнув на шее витую золотую гривну, знак родовитости и воинской доблести, кинул ее в подставленные руки нукера.
Лют не открывал глаз, пока шел торг. Аяп дорого запросил за боярского сына, и Даниле Игнатьевичу пришлось одарить золотыми украшениями молодую жену хана и вынести еще киевскую кольчугу для него самого. Но в конце концов молодой хан остался доволен. Русичи, случалось, выкупали своих родных и близких из неволи, и в том, чтобы взять откуп за раба, не было ничего удивительного и позорного.
Словно опустошенный, Данила Игнатьевич долго стоял на пороге шатра, глядя вслед уезжавшему степняку. Потом больно стиснул плечи Люта:
- Пойдем-ка, отрок!
Когда полог шатра скрыл его от чужих глаз, Лют низко поклонился боярину в ноги:
- Спасибо тебе, хозяин! До смерти тебе служить буду.
- Ну-ну, пустое, - оборвал Данила Игнатьевич, присел на лавку, крытую тканью, подозвал отрока: - Скажи-ка мне лучше, как тебя звать?
- Лютом, боярин.
- Который тебе год?
- Весной двенадцать минуло.
- Двенадцать. - Данила Игнатьевич вдруг рванулся вскочить, но осел на лавку, прикрывая глаза. Лют кинулся к нему:
- Что с тобой, боярин? Позвать кого?
Но Данила Игнатьевич сурово остановил отрока:
- Охолонь… Был у меня сын, Иванком его звали. Двенадцать годков должно было сровняться ему по весне, да пришли к нашему сельцу поганые. Ни жены, ни сына, ни двух малых дочек я после не сыскал, хотя частенько наезжал в Половецкую землю. Искал их… да без толку… Глаза у тебя, - глянул искоса, притянул отрока ближе, - совсем как у моего сынка, такие же темные…
- Я в Торческе жил, - сказал Лют.
- В Торческе? Пожгли его поганые, а людей кого порубили, кого в полон угнали.
- Значит, я сирота. - Он опустил голову, зажмурился, пряча слезы. Хоть и не любили его в родной семье, да все-таки больно и страшно было знать, что отец, братья и любимая сестрица убиты или, как он, обречены на неволю.
Сквозь слезы он почувствовал, как боярин привлек его к себе, усадил на лавку.
- Не плачь, - сказал Данила Игнатьевич, - позади все твои беды. Живи покамест у меня, а там поглядим.
Неслышно вошел слуга, взглянул вопросительно на боярина. Тот сдвинул брови, указав глазами на стол, и слуга вышел. Через малое время он вернулся и принялся накрывать обед.
Еще несколько дней жили русские послы на веже Тугоркана - великий хан закатил в честь замужества дочери пир на половину Дешт-и-Кипчака. Ханы пили и гуляли с утра до ночи и на все застолья приглашали русичей.
Лют все эти дни безвылазно прожил в шатре Данилы Игнатьевича, опасаясь лишний раз нос наружу высунуть. Ему все мнилось, что за первым поворотом его ждут люди Аяп-хана, чтобы силой уволочь обратно в неволю. Ночами он тоже подолгу ворочался без сна, ожидая, что вот-вот разрежется полог и ворвутся к ним, сонным, половцы. А когда Данила Игнатьевич уезжал к хану, мучительно переживал отъезд и при встрече кидался к нему, словно после долгой разлуки.
Наконец свадебный поезд Тугоркановны был собран. Загодя в Киев был отправлен гонец, чтобы новой княгине приготовили достойную встречу, а наутро нового дня собрались и русские послы.
Люту справили новую свиту, дали коня. Он держался рядом с Данилой Игнатьевичем, нарочно стараясь не смотреть по сторонам. Ему было стыдно, что он оказался на свободе, в то время как сотни и тысячи русских людей оставались в неволе, но и радостно тоже.
Тугоркан давал за своей дочерью приданое, которое стоило почти четверть уплаченного Святополком Изяславичем откупа. Несколько верблюдов, сотня лошадей, несколько кибиток, нагруженных ее вещами, слуги и служанки, охрана из младших сыновей беев. Многие ханы выехали проводить дочь Тугоркана в новую землю. Они узкими холодными глазами провожали белую кибитку, где под войлоками мудрые женщины прятали невесту от чужих глаз и настороженно косились на русичей. Несмотря на то что эта свадьба должна была принести мир, русские и половцы оставались врагами.
Дорогу до Киева Лют запомнил плохо. Сердце летело впереди него. Он привставал на стременах, жадно ловил ноздрями ветер и то и дело оборачивался назад, опасаясь, что Тугоркан передумает и вышлет погоню отбить дочь - а может, кто из ханов-соперников решится на черное дело.
Но обошлось. И через десять дней свадебный поезд приехал в Киевскую землю. Двигаясь вверх по течению Днепра по его толстому ледяному покрову, они далеко слева оставили развалины Торческа - Данила Игнатьевич нарочно не хотел напоминать Люту о родном городе. За прошедшее время он прикипел к отроку и уже сам удивлялся, как он мог столько времени прожить один. Оговариваясь, он все чаще и чаще звал его сыном, но сам Лют, не ведая еще, чего ждать от судьбы, сторонился боярина.
В день, когда они подъезжали к Киеву, проглянуло солнце. Белокаменные стены Киева, вставшего на холме над Днепром, и сверкающие золотые купола поразили Люта, никогда не покидавшего маленький Торческ. Многоголосый переливчатый колокольный звон, невиданные по красе и величию церкви и хоромы именитых горожан, толпы людей на улицах, величественные Золотые ворота - на все это он взирал с разинутым ртом и непременно бы заблудился, если бы Данила Игнатьевич, горько усмехаясь в бороду, не приказал одному из холопов взять Лютова коня под уздцы и вести в поводу. Да что Лют! Вопреки воспитанию и советам старших сама хатунь Тугоркановна, не в силах сдержать любопытства, в щелочку посматривала на первый в ее жизни город. Высыпавшие на улицы люди видели в щели темный глаз, полоску смуглой щеки и тонкие нежные пальцы.
Ей было всего пятнадцать. Она не знала другой жизни, кроме летних и зимних кочевий. Руссы для нее были либо рабами-кощеями, либо врагами, с которыми неустанно воевал ее отец, братья и вся родня. А теперь между ними мир, и ее везут в жены урусскому князю. Наверное, урус батыр - урусские полонянки, с которыми она исподтишка беседовала, узнав, что ее выдают замуж в их сторону, рассказывали были и небылицы. Да и сами беи и нукеры много интересного могли поведать о своих врагах. По этим рассказам Тугоркановна и представляла себе своего мужа.
Он ждал ее на высоком белокаменном крыльце красивого терема. Возок остановился, нукеры отца расстелили ярую дорожку и откинули полог. Примолкшие было колокола грянули еще громче, оглушая даже привычных к трезвону киевлян.
Под руки, закутанная в богатые лисьи и волчьи меха, в высоком, унизанном золотыми и серебряными бляхами женском уборе, под скрывающим лицо полотном Тугоркановна выступила из возка. Святополк стоял на верхней ступеньке крыльца. Возле него теснились бояре - послы Ян Вышатич и Данила Игнатьевич впереди. Рядом ждал патриарх в белых ризах - он должен был вскорости крестить юную хатунь. Сыновья Святополка, Мстислав и Ярослав, тоже были там.
Святополк ждал свою новую жену. Ждал спокойно, без душевного трепета, ибо не любил ее, но понимал, что обязан взять ее и жить по закону, что только от этого будет зависеть мир на Руси. Он смотрел на сгибающуюся под тяжестью свадебных одежд половецкую княжну и ждал ее.
Подойдя, Тугоркановна медленно подняла голову. Две сопровождавшие ее женщины угадали ее порыв и откинули с лица девушки полог. Жених и невеста взглянули друг на друга.
Святополк увидел круглое смуглое личико, раскосые карие глаза, маленький алый рот, чуть курносый носик и еще - испуг в глазах. Девушка была очень молода. А Тугоркановна еле сдержалась, чтобы не вскрикнуть, - перед ней стоял высокий, худощавый, загорелый, но все-таки показавшийся ей слишком бледным длиннобородый мужчина в летах ее отца - Святополку Изяславичу шел сорок четвертый год. И он не был тем батыром, которого рисовало в дороге девичье воображение.
Но женщина - лишь пыль на сапогах мужчины, даже если она дочь хана. И Тугоркановна молча поклонилась, опуская глаза и признавая власть мужа.
Как приятно было после долгого трудного пути снова переступить порог родного терема! Данила Игнатьевич сошел с коня. Дворовые холопы столпились у крыльца, громко радовались возвращению боярина из Половецкой земли.
Сделав несколько шагов к дверям, Данила Игнатьевич обернулся. Лют все стоял на дворе, глядя вслед его коню, которого увел конюший.
- Иванко! - окликнул он.
Лют вздрогнул. Уже несколько раз это имя срывалось с уст боярина, когда он звал его, но отрок так и не привык к этому.
- Ну что же ты? Оробел? - Данила Игнатьевич протягивал ему руку.
- Идем.
- Мне? Идти с тобой? - В прежней жизни в доме княжьего тиуна Захара Гостятича он лишь бесштанным парнишкой забегал в палаты, а лет с пяти больше пропадал в людской да на улице.
- А что? Это ведь твой дом, сын!
Захар Гостятич никогда не называл его сыном, не улыбался так светло и горько, не протягивал руки. И Лют сорвался с места, торопясь, пока не иссяк миг счастья: - Иду, отче!
Княжескую свадьбу сыграли через несколько дней, на Масленой неделе. Накануне в храме Святой Софии ее крестили именем Ирины.
Юная половчанка была воспитана в покорности и привыкла, что жена во всем зависит от мужа. Она готова была на многое, но когда ее, по обычаю, оставили одну в изложне, куда через некоторое время вступил великий князь, девушка, вместо того чтобы встать и приветствовать супруга, забилась в дальний угол пышной, пахнущей сеном и зерном постели.
Святополк подошел, присел на край. Он не любил эту худенькую девочку, несмотря на то что женское естество само по себе манило его. Но сей союз был более нужен Руси, чем ему. И князь дотянулся, привлек девушку к себе и стал целовать.
Земля хотела мира, но долетавшие с юга вести были не радостны. Не успели жители Поросья перевести дух, как в середине лета снова запылали сторожевые огни, и женщины и дети кинулись прятаться, а мужчины схватились за оружие. Половцы несметной силой шли на Русь. Шли скорым шагом, никуда не отклоняясь и нигде не задерживаясь. Их сторожи рассыпались по сторонам, иногда проскакивали по околицам уцелевших сел и почти доезжали до опустевших посадов крепостей, хватали что и сколько успели - и скрывались опять, но лишнего не брали, домов и пажитей не жгли, людей в полон не волочили. Степняков вел на Русь сам Олег Святославич.
Младший брат Давыда Смоленского десять лет безвылазно прожил в Тмутаракани, куда воротился из Византии после воцарения Алексея Комнина. Все уже решили, что нашел князь-изгой свое место в жизни, но крепко сидела в его душе память об утерянном величии, о вотчине, которой ныне не по закону распоряжался Владимир Мономах. Олег знал о смерти его главного гонителя Всеволода Ярославича, о настроениях среди князей, о нелюбии между Святополком и Владимиром, о разорении, учиненном половцами, и решил, что сейчас самое время вернуться на Русь, взять утраченное.
Олег Святославич возвращался на Русь насовсем. Из Тмутаракани он вывел всех своих верных людей, дружину, умельцев и смердов до последнего холопа - всех тех, кто хотел жить на Руси, ибо Тмутаракань отходила к Византии, Алексею Комнину в благодарность за освобождение. С ним шли и половцы: обещая им военную добычу в качестве платы за верную службу, Олег Святославич их саблями и стрелами хотел отвоевать себе вотчину. Шла с ним и новая его жена, половчанка Осулуковна.
Не останавливаясь, войско скорым шагом миновало Переяславль и берегом Десны вышло к Чернигову, родовому гнезду сыновей Святослава Ярославича. Довольный Смоленским столом, последний Святославич Давыд и не помышлял о возвращении княжества, да и не хотели его отчаянные гордые черниговцы - воинственный, решительный, смелый и благородный Олег был им более по душе. Владимир Мономах еле успел затвориться в детинце с ближними ему людьми, как захватчики налетели и растеклись по оставленному без обороны посаду, грабя, поджигая дома и хватая нерасторопных жителей. Олег отдал половцам полную свободу действий - разве что повелел избавиться в первую голову от Всеволодовых и Владимировых ставленников, не разбирая, кто перед ним - мирянин или смиренный монах, огнищанин или игумен. Ему была нужна его родина, пусть в крови и грязи - но нужна. Дабы не смог Мономах призвать на помощь свои ростовские и суздальские дружины, помощь брату оказал Давыд - пусть и робкий, и не желавший затевать никаких свар, он все-таки выступил из Смоленска, атаковав Новгород. По лествичному праву здесь сидит старший сын великого князя или иной наследник власти. Мономах в обход дедовых обычаев поставил там своего сына Мстислава, но Давыду удалось выгнать княжича в Ростов.
Сидя в своем Киеве, Святополк внимательно следил за Черниговской землей. Киевщину половцы не тронули, краем зацепили и переяславльские владения, зато, несколько лет не знавший разора Чернигов теперь страдал. Степь была ненасытна - казалось, столько богатства перетекло в нее прошлым летом и осенью, так нет же! Нашлись пустые мошны и завидущие глаза! Но без добра нет худа - брат-соперник, Владимир Мономах, терпел нужду. Чем завершится распря меж ним и Олегом - неведомо, а только это ослабит сына Всеволода.
Восемь дней стояли половцы и тмутараканские полки под Черниговом. Восемь дней стлался по небу дым от сожженных деревень и сел, монастырей и неубранных пашен. Мимо городских стен тянулись чередой телеги с добром и толпы полоняников. Олег стоял твердо. Ему больно было видеть разор своей земли - как-никак, ему бы ее богатством богатеть, но уж лучше пусть половец ополонится, чем обманом захвативший власть Всеволодич! У Олега уже был сын от первой жены, гречанки Феофании Музалон, которая следом за мужем навсегда покинула Византию. Родила сына и Осулуковна. Олег хотел для детей лучшей доли, чем изгойство и жизнь на чужбине.
Он смотрел на стены Чернигова, почерневшие от дыма и потеков смолы, которую лили на головы осаждающих, и не ведал, что точно так же Владимир Мономах смотрит на вражий стан. Дружина горой стояла за него, но черниговские бояре, вятшие мужи, ремесленный и черный люд начинали роптать. Когда он проходил мимо, поднимаясь на стену, случалось, вслед ему летели приглушенные голоса:
- Доколи терпеть будем?.. Половец наши дома жжет!
- Князь Олег поганых навел. Владимир-князя воевать…
- Вот его бы и воевал! Нам-то за что достается!
- За княжьи распри!
Люди роптали, но когда начинался очередной приступ, с пустыми злыми лицами рвались в бой. Однако злость эта была не на врага, а на князей, что ради своих прихотей и упрямства заставляют их проливать кровь.
Вечером восьмого дня, едва Владимир Мономах вернулся в свои палаты, к нему с поклоном вошло несколько черниговских мужей. Двоих Владимир знал - они были ярыми сторонниками Святославичей, другие были мало знакомы. Недоброе предчувствие сжало сердце.
- Со словом мы к тебе от Чернигова-города, князь, - поклонился старший из бояр. - Людство черниговское говорит тебе - не люб ты нам. Святославичи - наши князья природные, хотим под их рукой быть. Оставь город…
- Оставить? - Владимир почувствовал, что задыхается. - Кому? Вы на стены выйдете, гляньте - половцы под стенами стоят! Посад выжгли, по земле ордой идут, людей в полон гонят! И сей разор ваш Олег Святославич учинил!
Бояре потупились, искоса переглядываясь. Но потом один из них поднял голову:
- Князь, ведаем мы, что за беду терпит земля Черниговская! Землю от поганых оборонять - то ваша, княжья забота. Сами с ними разбирайтесь, а мы за ваши княжьи распри костьми лечь не хотим.
- Не упрямился бы ты, княже, уступил Святославичу Чернигов - он бы отвел поганых! - добавил кто-то сзади.
Это уже был упрек. Его, князя, гонят прочь бояре! И гонят, явно виня в разорении, учиненном другим! Мол, кабы не ты, не было бы беды и стоял бы Чернигов богат и славен! Неслыханно!
В горнице наступила тишина, и в этой тишине Владимир отчетливо услышал доносившийся со двора слитный многоголосый гул. Рванулся к оконцу - так и есть!
Подворье было запружено людством. Боярские гридни стояли вместе с простолюдинами, а верные князю дружинники столпились на крыльце, готовые оборонять господина.
- Чернигов свое слово сказал, князь, - прозвучал за спиной голос боярина.
Стукнула дверь. Владимир обернулся - вошел его ближний боярин Ратибор, прошедший с ним долгий путь, помнивший победы и поражения на Стугне. В темных глазах его была тревога и вопрос: «Что скажешь, князь?»
А что тут сказать? Мономах мысленно пересчитал своих дружинников, кто не убит и не ранен. Выходило, что их оставалось около полусотни. А еще Гита, сыновья, бояре, их жены и дети. Что сможет сделать он, если весь Чернигов встанет против него?
- Ратибор, готовь гонца в стан Олега, - приказал Владимир.
Переговоры затянулись чуть ли не на весь день. Олег твердо стоял на своем - он сровняет город с землей и не оставит в нем ни одного жителя, если Мономах не уступит ему Черниговского стола. Людство шумело, вознося хулу уже на обоих князей, что не могут договориться меж собой, и - Мономах был вынужден уступить. Гонец послал новый наказ - переяславльский князь предлагает осаждающим мир, если Олег Святославич позволит князю с дружиной, боярами, женами, детьми и казной беспрепятственно покинуть город.
Олег согласился. Послушные его слову половцы только облизывались на богатый княжеский поезд - много же Черниговская земля давала в казну! - но не смели и пальцем шевельнуть. Олег Святославич, снова князь черниговский, замер в отдалении. Он не смотрел в сторону проехавшего совсем близко Мономаха - взор его был устремлен на родной город, на глаза просились слезы радости и облегчения, и он не заметил, каким ненавидящим взором проводил его Владимир.
Глава 8
Вернувшись в Переяславль, Мономах рьяно взялся за дело. Его деятельный ум, поднаторевший в княжеских склоках и распрях, уже подсказывал ему решение. Он послал гонца к Святополку.
В пространном письме он ярким, живым языком - Владимир владел даром письменного слова - рассказывал о самоуправстве Олега Святославича, презревшего наказ его отца Всеволода и самочинно захватившего не принадлежавши ему город. Кроме того, он совершил преступление против всей Русской земли - привел на нее поганых, и те много ел и городков пожгли, тысячи людей порубили, а сотни в полон увели. Как в старые добрые времена, когда Киевский золотой стол был самым сильным, Мономах просил у Святополка помощи и защиты от самоуправства Олега и предлагал военный союз против него.
Сам Владимир Мономах просил у него помощи и союза!.. После поражения на Стугне Святополк и мечтать о том не смел! Ему все казалось, что Владимир только и ждет мига, чтобы изгнать его из Киева. И вот - союз. Тут впору вспомнить старую пословицу: «Не было бы счастья, да несчастье помогло!»
Святополк послал своих людей по Киевской земле, в Туров, Пинск, Дорогобуж и далее - собирать ратную силу с городов, не пострадавших от половецкого нашествия, чтобы идти войной на Олега Святославича. Мономах со своей стороны тоже занялся сборами - надо помочь сыну Мстиславу вернуть Новгород, дабы освободились ростовские и суздальские полки. Следовало собрать всю силу - Олег водил дружбу с половцами, которые в свое время помогли ему вернуть себе власть в Тмутаракани, а теперь заполучить Чернигов. Стоит князьям выступить против него - он опять покличет поганых, а нового разора Киевщина и Переяславль не вынесут. Надо было что-то делать, чтобы поссорить Святославича с половцами, заставить ханов перестать ему верить.
Случай представился в конце зимы нового года, когда уже большая часть полков была собрана. Недавно Алексей Комнин, друг Олега, сверг предыдущего императора, Романа Диогена. Объявившийся недавно Лев Диоген, называвшийся сыном Романа, собрал половцев и выступил в поход против Комнинов, но этот поход окончился неудачей. Алексей Комнин был очень силен.
Именно в конце зимы двое из половецких ханов, участвовавших в походе Льва Диогена, пришли под Переяславль за военной помощью и миром, ибо лучшие из лучших воины пали в боях или попали в плен. Проще простого было помочь половцам и Льву Диогену в борьбе против Олегова друга Комнина, но помогать недругам?..
Мономах послал гонца к Святополку. Вместо ответа прибыл с небольшой дружиной его боярин Славята.
Кочевники тем временем расположились в виду Переяславля - один из них, Китан, остался со своими людьми в поле, где в котлах варилась конина, пили кумыс и айран, звучали заунывные половецкие песни и где уже дня два жил заложником двенадцатилетний сын Владимира Святослав. Второй же, Итларь, жил привольно на подворье у Ратибора с небольшим отрядом охраны.
Славята не стал долго раздумывать. Еще проезжая воротами, кинул взгляд на половецкий стан и, едва приступив, сказал Мономаху:
- Князь, нечего раздумывать - половцы нам не друзья, а враги, а ворога убивают, пока он не убил тебя! Они в твоих руках! Убей их!
- Как могу сие сотворить? - хмурился Мономах, стоя у оконца и глядя на двор Ратибора, где сейчас в честь гостей задавался очередной пир. Несмотря на то что хозяину положено быть среди гостей, сам боярин Ратибор был нынче с князем, стоял в палате у стены. - Я слово давал, ролью ходил! Грех ведь это, великий грех! Они за миром пришли.
И он с чувством перекрестился на красный угол.
- Князь! - слегка повысил голос Славята. - Помысли - поганые сами сколько раз нарушали клятвы! В том, что задумал, несть твоей вины!
- Хан Итларь живет во граде как гость, - нашел новый предлог Владимир. - На подворье у моего боярина Ратибора. А у приятеля его, хана Китана, остался мой сын. Случится что - Святослав лишится головы!
- Князь! Только прикажи! - взвился с места Ратибор. - Умыкнем княжича целого и невредимого!.. Выйди, кликни - вся дружина готова ради тебя головой рискнуть!.. Молодцы мои извелись все - где это видано, чтобы враги в наших домах хозяйничали! Послушай Святополкова боярина - убей поганых!
- Все тако мыслят? - Владимир быстро повернулся к боярам.
- Все, князь! Все! - ответом ему были дружные голоса и горящие огнем глаза.
- Но это означает войну! С Половецкой степью!
- А и пойдем! С тобой - куда хошь пойдем! Владимир Мономах повернулся к иконам и опять перекрестился:
- Господи, не ради корысти своей, но ради страданий и боли земли нашей иду на это! - Потом круто развернулся к боярам, и в глазах его вспыхнул тот же огонек ненависти, что и полугодом раньше, когда он был вынужден покинуть Чернигов: - Убейте их!..
Все свершилось быстро и тайно. Наемники-торки вместе с дружинниками под покровом ночи проникли в стан хана Китана и вырезали всех подчистую. Мало кто из пробудившихся от шума и возни сонных степняков сумел дать отпор. Не пощадили никого да под охраной воротили отцу юного Святослава.
Наутро настал черед Итларя и его чади. С ними расправились быстрее - гонец от Мономаха предупредил, что князь примет хана, но сперва тот пусть сходит в баню и позавтракает. Итларь вошел в истопленную баню, и старший сын воеводы Ратибора Ольбег, затаившись у окна, поразил его стрелой. Так же быстро убили его приближенных.
Это была война. Но в этой войне, по замыслу Мономаха, обязан был принять участие и друг половцев Олег Святославич. Такое предательство должно было навеки поссорить его с Дешт-и-Кипчаком, лишить поддержки и позволить Мономаху снова взять под себя Черниговскую землю.
Боярин Славята спешно возвратился в Киев к Святополку, поведал ему, как свершилось дело, и Киевщина стала готовиться к обороне от набега. Пусть половецкие наемники Льва Диогена разбиты Алексеем Комниным - в вежах своего часа ждут свежие силы. Недруги не простят убийства сородичей и будут мстить Руси новыми набегами и грабежами. Готовясь, Святополк послал Олегу письмо, где наказывал вместе с ними собирать дружины. Такое же письмо отправил и Владимир Мономах.
Несколько дней ждали ответа. Наконец из Чернигова пришел гонец с кратким ответом: «Скоро буду готов».
Услышав эти слова из уст гонца, Святополк внутренне улыбнулся и поспешил известить Мономаха. Тот особой радости не выказывал - Олег не сказал ничего определенного, неизвестно, когда его ждать и куда он подойдет со своими полками, сколько вознамерится собрать тысяч воев - не возьмет ли в союзники тех же половцев? В конце концов послали второго гонца передать князю, что его ждут в конце месяца лютеня в Переяславльской земле.
Вот уже несколько дней потревоженным ульем гудело подворье княжеского воеводы Данилы Игнатьевича - с тех пор, как стало известно, когда начнется поход. О войне против половцев говорили давно - набирали, натаскивали и оборужали новые дружины, готовили дорожный припас, пригоняли с пастбищ коней, оповещали смердов-ополченцев, чинили подводы и упряжь. Две деревни боярина полностью уцелели от нашествия, была у него небольшая вотчина в Чернигове - изо всех этих мест сейчас шли люди, собиралась ества и дорожный припас. Небольшая боярская дружина готовилась к походу.
Вся эта каждодневная суета волновала отрока, жившего в боярском доме. Человек быстро привыкает к хорошему, особенно в молодые годы, и в его воспоминаниях настоящее почти заслонило собой прошлое. Он привык, что его именуют Иванком - у многих людей было по два имени: одно домашнее прозвище, данное отцом-матерью или соседями, а другое то, которое по святцам выбрал священник в день крещения. Лют-Иванок привык к новому житью. Мир его переменился раз и навсегда. Он вставал рано поутру, умывался из ковшика, наскоро - ибо все время забывал про это - молился и спешил к названому отцу. Данила Игнатьевич к тому времени уже был на ногах - сам, не доверяя слугам, обходил службы, разговаривал с наймитами и холопами, задавал работу на день, следил, как ходят за конями и домашней скотиной. Иванок настигал его где-нибудь в переходах меж клетями и бродил с ним, смотря и запоминая. Иногда боярин с чем-либо обращался к нему - то особо отметит какую-то мелочь, то спросит, как поступить в том или ином случае - исподволь приучал отрока к ведению домашнего хозяйства.
Потом шли завтракать. Встав из-за стола, расходились - боярин ехал к князю, а к Иванку приходил из Печерского монастыря ученый книжник наставлять отрока в науке чтения и письма. Не разбиравший аза и буки, Лют к весне одолел чтение и теперь каждый день отправлялся в школу при Святой Софии. Еще при Ярославе Мудром были открыты монастырские школы для детей, где иногда обучали и девочек - княжеских и боярских дочек. В светлой просторной келье стоял длинный скобленый стол, за которым на лавках рядком сидели отроки и либо переписывали под диктовку наставника изречения ученых мужей и святых пророков, либо хором читали по большому, с медными застежками на обложке Псалтирю. После перерыва, когда дети трапезовали с монахами в храмовой трапезной, ученый-грек занимался с ими языками - греческим, латынью, германским наречием. Ближе к вечеру Иванок-Лют возвращался домой, где его встречали совсем другие забавы - как приемный сын воеводы, учился он верховой езде, владению мечом и копьем. Сия наука давалась ему легче языков - из греческого, латыни и германского Иванок-Лют запомнил по нескольку слов всего, зато уже к осени как влитой сидел в седле, стрелял из лука, на скаку метал копье, по-половецки лихо бросал аркан и бился настоящим мечом.
Именно той осенью Иванок-Лют впервые увидел князя Святополка.
Устраивали соколиную охоту в пойменных лугах чуть выше Киева. Все бояре явились на княжье подворье со своими старшими сынами и зятьями, у кого были, с сокольничими и ловчими. Иванок скромно держался позади, вместе с ними и все тянул шею, чтобы разглядеть великого князя. Он угадал его в высоком, худощавом муже с длинной, чуть седоватой темной бородой, что удивительно прямо сидел на караковом жеребце. Подле него гарцевали, горяча коней, двое юношей - один помладше, лет пятнадцати, красивый, стройный, с горящими глазами, а другой неприметный, на вид лет девятнадцати. То были два сына великого князя - Мстислав и Ярослав.
Выехали скорым шагом, погнали коней по осеннему холодку в луга, вдоль серого неповоротливого Днепра. Ловчие вырвались вперед, отыскивая дичь. Сокольничие подтянулись поближе к князю и боярам, держа на руках ловчих соколов и кречетов с колпачками на глазах.
Скоро подняли первую птицу, пустили соколов, и пошла потеха. Острокрылые бойцы мелькали в воздухе, били птиц одну за другой, камнем падали наземь, добивая подранков. К торокам ловчих связками подвешивали гусей, уток, чирков и куликов.
Кречетов, сильных и смелых бойцов, готовили на другую дичь - ближе к полудню на заболоченной низине заметили лебедей. Тяжелые крепкие птицы с острыми клювами были опасными врагами. На них спустили кречетов. Серые широкогрудые птицы сорвались с рукавиц сокольничьих и молниями ушли в небо. В вышине разгорелся настоящий воздушный бой. Лебеди то взмывали ввысь, то опускались пониже, бросались вправо или влево, бесстрашно оборонялись - и вдруг все заметили, как один молодой кречет, не рассчитавший сил, подставил крыло острому клюву лебедя! Последовал удар, и охотник начал падать.
- Ловите его! - закричал Святополк, с замиранием сердца следивший за боем. Он сам не знал, кому сочувствует - загнанным в угол лебедям или витязям-кречетам, но в тот миг, когда молодой охотник начал падать, он оказался на стороне своих птиц.
Сразу два сокольничих кинулись к неловко, боком, снижающемуся кречету, а в небо взвилась чья-то стрела и на лету пронзила лебедя. Тот рухнул наземь прежде, чем его неудачливый противник опустился на кусты.
- Кто стрелял? - прозвучал голос князя.
Под удивленными взорами Данилы Игнатьевича, отроков и нескольких видевших его выстрел бояр Иванок-Лют отвел в сторону лук, стронул коня с места, подъехал к упавшему лебедю, ловко перегнувшись с седла, подхватил уже переставшую трепыхаться птицу за крыло и подъехал к Святополку.
Киевский князь пристально взглянул на стройного, гибкого черноглазого отрока, в чертах лица которого явственно ощущалась половецкая или хазарская кровь.
- Ты чей? - строго спросил он.
Отрок только тут засмущался, опустил голову, прикрывая глаза длинными ресницами, стал смущенно теребить повод и что-то пробормотал.
- А ты, я вижу, неук! - нахмурился Святополк.
- Великий князь! - Данила Игнатьевич, прорвавшись сквозь бояр, коротко поклонился в седле. - Прости! Это сын мой, Иванок. Первый раз я его с собой взял, вот он и заробел…
Иванок-Лют поднял голову - Святополк поразился огню, вспыхнувшему в его глубоких красивых глазах. Бросив взгляд на боярина, он протянул князю подбитую птицу.
- Прими от меня в дар, князь! - ломающимся баском воскликнул он.
- А ты знатно стреляешь, Иванок, - подобрел Святополк. - Молодец!
Иванок расцвел от похвалы, но еще более от того, что боярин при всех назвал его сыном.
А потом настала зима, когда в Киеве и Переяславле заговорили о войне. Всю зиму собирались, готовились, и вот настал день, когда Данила Игнатьевич воротился от князя в неурочное время. Обычно к тому часу, когда Иванок-Лют приходил от Святой Софии, боярин был уже дома и либо читал, либо проверял домашние дела. Но в этот раз он пришел к вечерней трапезе. Слуги засуетились, кинулись подавать на стол. Ждавший приемного отца Иванок кинулся к нему:
- Приключилось что, отче?
Данила Игнатьевич потрепал смоляные кудри отрока. Через два года после того, как пропал без вести единственный сын, родился этот парнишка, и сейчас казалось боярину, что судьба смилостивилась и подарила ему на старости лет утешение.
- Приключилось, Иванко, приключилось, - ответил он.
- Что? Половцы пришли?
Половцев Лют помнил, боялся и ненавидел в глубине души - так и не мог забыть и простить осаду Торческа, плен, рабство и разорение земли, которому был свидетелем, пройдя с веревкой на шее через все Поросье. Старый боярин грустно улыбнулся его страхам:
- Нет, сыне, не пришли. Князь наш, Святополк Изяславич, сговорился с Владимиром Переяславльским, братом своим двоюродным, о походе против поганых.
- Как?! - вскрикнул Иванок. - Князь в поход идет? И ты?
- И я. Полки его веду - все дружины из Турова и Пинска мне доверяют.
- А я? Возьми меня с собой! - пронзительно крикнул Иванок.
От этих слов Данила Игнатьевич, уже переступивший порог горницы, где был накрыт стол, оторопел:
- Тебя? Да что ты?
- Возьми, отче! - Иванок кинулся к нему. - Я тоже хочу с погаными биться! Я им ничего не забыл - ни неволи, ни горя, ни смертей!.. Они род мой извели, меня чуть не сгубили! Я отомстить хочу - за все, что помню, и за всех, за кого некому мстить!
- Да пойми ты, неразумный! - воскликнул боярин. - Что будет, коли убьют тебя, ранят иль вдругорядь в полон захватят? Что я, тогда, старый, делать буду?.. Ты обо мне подумал? Да и мал ты еще!
- Там, в степи, я мал не был. Там малых да старых убивали, чтоб не мешались, - сдвинул брови Иванок. - Начини мне преград, отче! Мне покоя не будет, пока кровь рода моего не отомщена… Да и за тебя посчитаться надо - ты мне вместо отца, а и тебя половцы без рода оставили. Нет им за то прощения!
Данила Игнатьевич не ожидал услышать такие слова от приемного сына. Он тихо охнул и прижал мальчика к груди.
- Ох, чадушко, - прошептал-простонал он, гладя его кудри. - Чадо мое малое, неразумное… Вырос соколенок! Не рано ли гнездо спешишь покинуть?
- Отец Серафим говаривал, - вспомнил Иванок слова монаха-наставника, - что всему свой срок и предел положен! Не оставляй меня дома, отче. Я в пути из воли твоей не выйду…
- Погодь пока. После решим. - Боярин со вздохом отстранил от себя отрока, усталым шагом прошел к столу и прежде, чем начать трапезу, с чувством перекрестился на иконы в красном углу, а потом по давней, еще прадедовской привычке отломил немного хлеба, омакнул его в медовую сыту и кинул за выложенную изразцами печь - угощение для домового.
После вечери, когда слуги убрали со стола, Иванок опять подступил к Даниле Игнатьевичу с прежними речами.
- Я должен идти, отче, - настаивал он. - Иначе не найти мне покоя. Зовет меня долг, сильнее смерти тянет в степь Половецкую…
Старый боярин за руку притянул к себе сына, усадил на лавку, долго всматривался в чужое, но ставшее таким родным лицо. Он чувствовал, что не только от юношеской отваги рвется отрок в боевой поход. Иванок был не по годам рослым и крепким парнишкой, далеко обогнавшим своих сверстников. Вспомнилось, как он ловко и цепко сидел на коне, как скоро стал метать сулицу и нож, как жадно учился биться мечом, как на охоте почти не целясь подбил в полете гордого лебедя… Юноша рос воином-богатырем, подобно Вольге Змеевичу, про которого слагали песни-былины гусляры. Тот пятнадцати лет от роду собирал первую дружину и шел в боевой поход. Пятнадцати лет от роду - а Иванку четырнадцать… Но разве будут половцы ждать, пока он подрастет?
- Боюсь я за тебя, сыне, - вздохнул боярин. - Как бы не сложил ты в ковыли буйную голову!.. Оставишь меня одного в горьком сиротстве… Но и радуюсь, что сердце у тебя горячее, а душа крылатая…
Он задержал ладонь на макушке Иванка, и тот, угадав согласие приемного отца, прижался к его плечу, обхватил руками.
Выступили ранней весной, когда еще не сошли снега, а лед на реках был крепок, хотя потемнел и вздулся, и лишь на взгорках появились проталины с пожухлой летошней отавой. Всю зиму простоявшие в стойлах растолстевшие на овсе и сене кони княжьей дружины шли широким тяжелым шагом, порываясь пуститься вскачь. Обоз двигался медленнее - за ночь подмораживало, наносило мелкого колючего снега, но в ясный полдень стоило солнышку пригреть, как снег размякал и начинал подтаивать.
Дорогу от Киева до устья Трубежа, на котором стоял Переяславль, одолели за два дня. Там, на берегу Днепра, Святополка Изяславича ждал Владимир Всеволодович Мономах. Дружины киевского князя были замечены им издалека, и он успел отдать приказ своим воинам строиться и сам верхом на сером длинногривом коне рысью выехал навстречу князю-брату.
Рыжий норовистый конь Святополка широким шагом вынес его навстречу. Оба войска остановились, и князья, поравнявшись, обнялись, не слезая с седел. Их конюшие, бояре и отроки-охранники со стягами остановились в стороне, и издалека - на поле и вдоль берега Днепра - многим было видно встречу двух князей. На миг пала глубокая, как вздох, тишина, а потом откуда-то из сердца войска послышалась раскатистая «Слава!». Клич подхватили, и князья замерли, пораженные громом приветствия.
Выпрямившись, союзники через плечо друг другу оглядели два войска.
- Немалую силу собрали, князь! - гордо сказал Святополк.
- Вся земля поднялась! Великое дело свершим, брат! - умилился Владимир и невольно отвел взгляд - всегда, когда что-то поражало его воображение, на глаза сами собой наворачивались слезы. Но в сорок лет Мономах уже знал, когда стоит выставить свои чувства напоказ, а когда их надобно скрывать. Что до Святополка, то он, несмотря на свой вспыльчивый нрав, был отходчив, но сердца своего ни перед кем раскрывать не любил. Горе и радость - все оставалось внутри. И сейчас он только откинулся в седле, улыбаясь одними губами.
Подъехали воеводы и бояре. Близко знавший покойного князя Всеволода Ярославича киевский тысяцкий Ян Вышатич низко поклонился в седле князю Владимиру. Боярин Ратибор издалека слегка кивнул Славяте - их связало воедино убийство Итларя и Китана. Сам Владимир косился на Данилу Игнатьевича - про него успели сказать, что это был первый воевода и богатырь Святополка, и переяславльский князь хотел это проверить.
- Ты готов? - властно, как и полагалось великому князю, спросил Святополк, провожая глазами проходящие мимо полки. Собранные с северных украин Киевщины, они не знали Стугны и Желани, их города и веси реже страдали от кочевников, а потому туряне, пинчане и дорогобужцы шли уверенно и спокойно.
- Нет еще, - с чуть заметным холодком, словно ему в тягость лишнее упоминание об очевидном, ответил Мономах. - Я жду полки Олега из Чернигова.
Святополк бросил на двоюродного брата косой взгляд. По старшинству поход ведет он, великий князь киевский. Прочие должны ему подчиняться, а Владимир ведет себя так, словно старший брат у него на посылках! Одно удержало от спора - Олега Святославича действительно покамест не было, а они решили повести его на половцев.
Дней пять ждали черниговские полки. Наступала весна, теплело. Еще немного, и поздно будет идти в поход - вскроются реки, снег сойдет, пойдут весенние дожди, и по степи вообще не станет можно идти. Полки придется распустить до лета, а там половцы соберутся в поход.
Войска расположились на берегу Днепра, отдыхали, глядели на темный лед. Князья все дни проводили в шатрах, трапезуя с воеводами и боярами то у одного, то у другого в гостях или же верхами объезжали стан. На пятый день на том берегу Днепра увидели одинокого гонца. Он галопом выскочил на кручу, из-под руки посмотрел на русский стан и отважно стал спускаться к реке.
Святополк и Владимир в тот день трапезовали у великого князя, и Святополк как раз провожал двоюродного брата до его стана. Они внимательно смотрели на всадника, который, наконец, нашел удобный спуск и пустил коня по льду.
- Вот неразумный! - покачал головой Владимир. - Ведь треснет лед! Там, на середине, где быстрина!..
- Интересно, что приключилось? - вслух подумал Святополк. - Может, в Киеве что неладно?
Владимир Мономах покосился на него, но всадник в это время одолел половину пути, и переяславльский князь даже вздрогнул, узнав знакомое лицо:
- Из Чернигова!
К ним скакал, обходя пятна темного опасного льда, один из дружинников, кто остался в Чернигове, когда туда вошел Олег Святославич.
Владимир поскакал навстречу. Остальные присоединились к нему. Гонец, нахлестывая тяжело дышащего коня, выбрался по пологому склону на берег и спешился, кланяясь князьям.
- От князя черниговского Олега Святославича! - воскликнул он.
- Ну, что? Он идет?
- Олег Святославич нездоров. Прийти не сможет, - выдохнул гонец.
- Нездоров! - Владимир переглянулся со Святополком. Он не верил своим ушам. - А полки? Полки он послал?
- Рать готовится, - поклонился гонец.
- Уже одно это добрый знак! - заторопился Святополк. - Подождем, князь-брат! Приведут воеводы черниговскую рать - вместе и выступим!
Гонец поклонился еще раз и отошел. Владимир Мономах выпрямился в седле, взглядом обводя реку, стан, небо и темно-сизые дали, словно призывая их в свидетели.
- Долго ждать придется, - изронил он, наконец, и повернулся, ища глазами гонца. - Передохнешь - и сей же час назад! Скажешь, пусть торопится рать по нашим следам в степь. Мы стоим тут до завтра, а на рассвете в путь отправляемся. Пусть нагоняют!
- Как же так? - обиделся за родича Святополк. В эту минуту он забыл, что все затевавшееся имело далеко идущие цели. - Мы их бросим, не дождавшись? Да ведь Олег за такое небрежение может в другой раз по-иному поступить! Он гордый!
- Он знал, когда и где мы собираемся! Мог и пораньше рать изготовить! - отрезал Владимир. - А мы и так много времени потеряли!.. Не удивлюсь, что Олег послал и другого гонца - к половцам, предупредить о нашем походе! А посему медлить нам нельзя! Завтра же выступаем!
Он кликнул своих бояр и поскакал в глубь своего стана. Святополк с неодобрением поджал губы, но спорить не решился.
В пути торопились, боясь, как бы не застигла их весенняя оттепель, и надеясь обойти половцев, перенять их на подступах к русским городам и селам. Через несколько дней подошли к укрепленным городкам-сторожам на валах, что издавна вставали заслоном на пути печенежских, хазарских, половецких орд, первыми принимая на себя удары врага. Здесь все было тихо - жизнь текла своим чередом, отстраивались от прошлогоднего разорения стены крепостей, смерды починяли упряжь, пересчитывали зерно - сколько отделить на сев и хватит ли оставшегося до новины. Земля еще была скрыта под снегом, но люди уже жили новой весной.
Тут приостановились опять - ни разу еще русские полки не ходили в половецкую степь. Защищались от кочевников на стенах родных городов и знакомых полях, но чтобы нападать? Как решиться сделать первый шаг? Как переступить черту? Да и где искать поганых? Святополк волновался, предчувствуя недоброе, но в конце концов смирился. Утешало то, что Владимир Мономах с ним, не враг, а союзник, зимой половцы не кочуют большими ордами, к боям вряд ли готовы, и можно быстро налететь на мирные вежи, потрепать их и уйти обратно - поступить так же, как степняки поступали с русскими землями, заставить их на своей шкуре ощутить страх и бессилие.
Утешало и еще одно - если степь все-таки пойдет войной на Русь, Олегу Святославичу придется выставить свои полки. Ведь тогда под угрозой окажется и его Черниговщина!
Наконец русские дружины пошли в степь.
Иванок с особым чувством всматривался в даль. Данила Игнатьевич скрепя сердце взял приемного сына с собой, но заставив дать строгую клятву держаться в обозе и никуда без особого дозволения не отлучаться. В сторожа к отроку боярин приставил двух дружинников - немолодых, молчаливых, наполовину седых и похожих, как братья, Нездилу и Григория. Слова лишнего не говоря, они всюду следовали за Иванком.
Когда последние русские сторожи остались позади и вокруг раскинулась зимняя, еще спящая под слежавшимся к концу зимы снегом привольная степь, страх проснулся в душе Иванка-Люта. Ясно, как будто это было вчера, увидел он такие же дали, ту же ясную морозную дымку на рассвете и когда покрытое снеговыми облаками, а когда синее бездонное небо. Год назад все было точно таким же - разве что тогда его окружали кибитки и юрты, загоны для скота и коши для овец половецкого хана Аяпы. И не родная напевная русская речь - вокруг звучала чужая, отрывистая, с переливами. И надо было быть начеку, чтобы все успеть сделать быстро и умело и не попасть под плеть. Те дни ожили в памяти отрока, и он невольно вздрагивал, когда слышал в обозе свист кнута, если возницы стегали волов и коней. Нет, от этого ему не избавиться никогда!
Войско растянулось на несколько верст. Дружины обоих князей ехали строем, попарно. За ними топали пешцы, а дальше везли на санях и немногих подводах брони и оружие, дорожный припас и княжескую казну. Голова этой огромной человечье-конской змеи пропадала впереди, за холмами, между которыми виднелась темная лента замерзшей речушки.
Иванок не видел, как к голове, где ехали князья, вдруг из-за того самого холма вылетела сторожа - десяток дружинников, посланных вперед на поиски врага. Вспарывая твердый, смерзшийся снег, они подскакали к едущим бок о бок князьям и закричали, перебивая друг друга:
- Половцы! Половцы тамо!
- Где? Сколько? - Владимир Мономах выдвинулся конем вперед.
- Не считали! - откликнулся воин. - Только дымки заметили.
- Вас видели?
- Нет. Мы едва дым углядели - сразу назад!
- Тогда вот мой наказ, - строго сказал Мономах. - Ворочайтесь назад да следите осторожнее. Близко не подходите, но постарайтесь разузнать, кто да сколько народа. Да какова местность вокруг - есть ли овраги, берег реки или все голо. Да спешите мне доложить!.. А мы, - он обернулся на воевод и бояр своих и Святополковых, - остановимся и подождем. Да наденем брони - вдруг бой!
Воеводы мигом развернули коней. Задержались только Захар Сбыславич и Данила Игнатьевич - они ждали подтверждения приказа от Святополка. И великий князь, сдержав досаду, кивнул им головой - что-то больно быстро взял власть в войске Владимир! Не иначе как и победу себе приписать готов!
По колонне эхом прокатились клики воевод, и человечье-конская змея стала сворачиваться в кольцо. Всадники въезжали в лощину меж холмами, спешивались. Подходил обоз, и с него сразу снимали броню - кольчуги, шеломы, разбирали щиты и копья. Воеводы и бояре рыскали вокруг - следили, торопили отстающих.
Последняя подвода только-только подползла к лощине, когда воротились дозорные. Две другие сторожи, половцев не нашедшие, были посланы на подмогу первой, и всем вместе им удалось узнать очень многое.
Чуть дальше по течению той самой речки, которая пробегала по лощине, расположилась небольшая орда. Жили они тут не так давно - снег еще не весь был изрыт копытами добывающих корм коней, коров и овец. Но встали надолго - часть кибиток была разобрана, люди поставили их кольцом, внутри которого на вытоптанном чуть не до земли снегу стояли юрты. Судя по убранству юрт и цвету чубуков над ними, это была орда из рода убитого в Переяславле хана Итларя. Вместе с ветром в предвечерних сумерках до сторожи доносились крики скотины, запах дыма и лай собак.
Выслушав дозорных, Владимир Мономах кивнул:
- Добро. Поутру на них и нападем.
- А почему не сейчас? - нахмурился Святополк. - До заката еще есть время!
- Лучше дождаться утра, - терпеливо разъяснил Мономах. - Спросонья половцы плохие вояки. А бой во мраке опасен. Да и беглецам легче укрыться в степи. А потом они же на нас ворога наведут… Нет, бить их надо на рассвете, пока не очухаются!
- Да за ночь они нас десять раз отыщут!
- Коль будем начеку, не отыщут! - уверенно отмахнулся Мономах. И Святополк опять не стал спорить, но радости это ему не прибавило.
Ночь перед боем в стане мало кто спал. Укрывшись в лощине за двойным кольцом дозоров, по-половецки поставив сани кольцом, почти не разводя костров, чтобы не выдать себя дымом, войско готовилось к битве. Одни лишний раз проверяли и чистили бронь и оружие, другие вяло жевали сухари или припоминали родных и близких, и лишь немногие крепко спали в обозе.
Иванок сидел на санях, завернувшись в медвежью шкуру и остановившимися глазами глядя на небольшой, бездымно горящий костерок. Десятка три воинов собрались вокруг, стояли или сидели на седлах, да еще столько же устроились на санях. Иные спали, убаюканные, а другие все слушали затаив дыхание сказителя.
То был ополченец из-под Турова. Прикрыв глаза и положив большие, с длинными тонкими перстами руки на колени, он негромко сказывал былину, и пальцы его чуть подрагивали в такт словам - из-за ночных холодов он не доставал гуслей, опасаясь, как бы мороз не повредил им:
Чуть надтреснутый высокий голос сказителя кружился над засыпающим станом, и задремавшему в тепле медвежьей шкуры Иванку снилось, что это он - Волх Змеевич, это про него слагают былины и он ведет свои храбрые дружины в бой на иноземного врага.
Глава 9
Русский стан пришел в движение на рассвете. Еще не заалел край неба, как воеводы и сотники подняли людей, и те принялись споро, молча собираться - седлать коней, натягивать брони, поудобнее перехватывать копье и щит в руке. О еде не думали - разве что те, кто поспел собраться первыми, хватали в горсть оседающий водой комок снега и жевали его, утоляя жажду.
Иванок выпростался из шкуры, в которой уснул, и со всех ног кинулся собираться. Он уже ухватил за край свою маленькую кольчугу, готовясь натянуть через голову, как его остановили Нездило и Григорий. Верные наказу боярина, отроки решительно отстранили парнишку.
- Но отче! - взвился Иванок. - Дозволь!
- Сядь, где сидишь! - осадил его Данила Игнатьевич. - Клялся же из моей воли в походе не выходить!
Иванок надулся, но слова поперек не сказал. Однако, когда все кинулись строиться в боевые порядки и приемный отец упустил его из вида, все-таки ухитрился незаметно облачиться в кольчугу, закрыв ее сверху полушубком.
Половецкий стан был разбужен топотом и криками. Тревогу подняли чабаны и урусские рабы, которые закричали больше от тревожного восторга, когда в полутьме увидели стремительно катящуюся с двух сторон людскую лавину. Чабаны, поднявшиеся ни свет ни заря проверить отары, схватились за оружие.
Вмиг стан ожил. Хоть и разнежились в безопасности родных очагов, степняки оставались прирожденными воинами. Еле продрав глаза, мужчины выскакивали из юрт, схватив сабли и арканы и на ходу одеваясь. Некоторые женщины спешили вместе с мужьями - помочь изловить коня, потому что какой же кипчак воин, если он пеш!
Но лавина урусских всадников катилась, сметая все на своем пути. На скаку от нее отделилась сотня всадников, тесно сбитым клином понеслась на табуны коней. Взволнованные кони закрутились, не подпуская хозяев. А урусы промчались совсем близко, сминая кинувшихся к своим лошадям половцев, и отогнали табун в степь, подальше от юрт.
Вместе с чабанами лишь полторы сотни неприятельских воинов успели вскочить на коней и беспорядочной толпой кинулись на урусов. Хан и немногие близкие ему нукеры были в их числе. Хан криками сзывал к родовому бунчуку воинов, хлестал камчой мечущихся под ногами перепуганных женщин, детей и рабов. Собрав всех, кто мог сражаться, хан бросился в бой.
Но большинство кипчаков, лишившись коней, утратили с ними и боевой пыл. Многие бежали, бросая оружие; другие послушно поднимали руки, сдаваясь в плен, третьи суетились, пытаясь закинуть на кибитку добро и удрать в степь с женами и детьми.
Растянувшись двумя крыльями, русские полки охватили половецкую вежу с двух сторон, отрезая сопротивляющихся от степи и прижимая их к замерзшей реке. Сообразив, что им оставили путь к отступлению, степняки развернулись и поскакали на тот берег, но там их уже поджидали пешцы, оставленные Мономахом в засаде - князю не хотелось, чтобы хоть один враг ушел из кольца и оповестил степь о нападении русских князей. Поэтому сопротивляющихся убивали без жалости, сдающихся в плен ополченцы вязали на месте, а за убегавшими гнались.
Какой-то молодой, еще безусый половец, визгливо крича проклятия, кинулся с копьем на Данилу Игнатьевича. За его спиной пронзительно голосила седая старуха, к которой жались две совсем юные девушки. Поганый успел довольно сильно ткнуть копьем в щит, когда Данила Игнатьевич размахнулся и наискось срубил его тяжелым ударом в плечо. Тот упал. Старуха, завывая, как волчица, ринулась на чужого всадника, но, не желая марать меча, Данила Игнатьевич просто отпихнул ее ногой.
К тому моменту, как вслед за конными дружинами подоспели пешие ополченцы, бой почти завершился, и разве что кое-где происходили последние стычки. Дружинники добивали сопротивляющихся, пешцы и обозные вязали полон, врывались в юрты и кибитки, рылись в добре. Русские рабы плакали от восторга и наперебой благодарили нечаянных защитников за освобождение.
К слезам и крикам радости примешивалась скорбь. Голосили над трупами мужей овдовевшие половчанки, где-то визжала круглолицая смуглая девка под жадными руками молодых дружинников, плакали дети. У многих киевлян и переяславльцев эти же половцы уводили жен и детей в полон, и теперь они без жалости воздавали той же мерой своим врагам.
Рядом послышались причитания, и Данила Игнатьевич узнал старуху. Стоя на коленях, она голосила над телом зарубленного им юноши. Две девушки жались к ней, всхлипывали. Судя по всему, это были сестры убитого. Все это не могло не напомнить боярину собственных жену и детей, и он нашел глазами одного из своих дружинников.
- Девок, - указал глазами на половчанок, - в обоз. А старуху… - Он поморщился, не желая произносить резкого слова, но дружинник все понял и сам. Женщина успела вскинуться, когда над ней вздыбил коня русич. Взмахнул мечом - и девушки остались одни. Они завизжали, прижались друг к дружке, кинулись бежать, но дружинники догнали обеих и поволокли в обоз.
Добычу взяли богатую. Ни один поганый не ушел в степь - целая сотня воинов до ночи лазила по зарослям тальника и вдоль берегов речки, ища уцелевших, но не сыскали никого. Обоз наполнился пленными. Молодые половчанки пугливо прижимали к себе малолетних детей, мужчины смотрели с холодной покорностью судьбе, подростки - с яростью и презрением. Хан погиб в битве, но его нукеров схватили и держали отдельно, чтобы при случае было на кого выменять своих бояр, огнищан и тиунов. Сани полнились добром - пришлось даже позаимствовать кибитки кочевников, потому что обоз не мог вместить все сразу. Пешцы и дружинники делили коней и скотину, резали овец на мясо - можно было не таиться и побаловать себя жареным.
Иванок со стороны смотрел на бой и грабеж, а когда к обозу пригнали пленных и победители стали ворохами сносить добычу, сваливая ее на сани и перебирая, отпрянул, стараясь укрыться за чужими спинами. Он бы бросился в степь и умчался куда глаза глядят, но неожиданно наткнулся на Данилу Игнатьевича. С разбегу слепо ткнулся ему лицом в живот, и старый боярин догадался о том, что приемного сына что-то пугает.
- Да что ты, что, Иванок? - Данила Игнатьевич пригладил его кудри.
- Почто они их… так? - Отрока всего передернуло. - Почто? За его спиной между санями были согнаны половецкие пленники. Взрослые, мужчины и женщины, были связаны, дети и подростки жались к родителям. Две осиротевшие девушки-половчанки, оказавшиеся двойняшками, прятали лица, но вокруг вились дружинники. Вот один развернул девушку к себе за плечи. Она вскрикнула, ударила его по руке - но тут же пошатнулась и чуть не упала от тяжелого Удара, которым наградил ее воин.
Иванок вздрогнул, когда половчанка рухнула в объятия сестры, давясь слезами и что-то выкрикивая.
- Тебе их жаль? - угадал Данила Игнатьевич. - А ты подумай - их отцы и деды жалели наших жен и детей?.. Они наших девушек не насиловали? Наших младенцев саблями не рубили? Наших стариков не накалывали на копья? Босыми по снегу в полон не гнали?.. Сам с веревкой на шее не шел в неволю? Рабом у них не был? Ты их жалеешь?.. Они нас не жалеют! С чего мы к врагам должны иначе относиться?
Иванок горбился под жестокими, но правильными словами боярина. Вспоминались трупы изнуренных людей - половцы почти не кормили пленников в дороге, давая им лишь остатки того, что не съели сами. С живых они сдирали всю одежду, что могла пойти даже на обмотки в чилиги, а с трупов обдирали все до последней нитки. Жен насиловали на глазах мужей, а дочерей - на глазах отцов и матерей. Разлучали семьи, убивали всех, кого нельзя было продать или обменять на своего пленника. Страшные видения прошлого, картины рабства ясно встали у него перед глазами, и Иванок отвернулся, зажмурившись.
- Они - наши враги, - жестко закончил Данила Игнатьевич и положил тяжелую ладонь на плечо Иванка. - Запомни это, сын. И научись ненавидеть своих врагов!
Пока в войске делили полон и добычу, князья затворились в шатре. Оба побывали в битве, ведя каждый свое крыло, встретились в сердце вежи, где упал бунчук хана. Сражались и убивали. На них еще были доспехи - кольчуги, позолоченные шеломы, наручи и поножи, что делало их похожими, как родные братья, несмотря на то что Владимир Мономах был ниже ростом и кряжистее худощавого, высокого Святополка.
Оба улыбались - Святополк от того, что мысленно уже сосчитал добычу и радовался прибыли. Четверо нукеров досталось ему, его же воины захватили семью хана, так что можно было рассчитывать на то, что за пленных заплатят большой выкуп. Владимир же улыбался светло и умиленно, радуясь победе. Из своих потеряли ранеными и убитыми всего ничего, зато какой урон нанесли врагу!
- Доволен, брат? - обратился он к Святополку.
Того опять неприятно резануло это «брат» - Владимир словно нарочно не замечал великокняжьего достоинства Святополка Изяславича, желая, видно, показать, что не смирился с его вокняжением. Но радость победы заглушила недовольство.
- Доволен, - кивнул он. - Много добра взяли…
- И наших людей освободили!
- Да, теперь можно будет опустевшие волости сызнова населить. Поднимется Поросье и южные переяславльские земли… Если бы еще поганых на землю посадить!..
- Поганых надо бить! - резко возразил Мономах. - Это была всего одна орда, да еще, никак, самая малая!.. Да врасплох захваченная! А степь велика. Поприща и поприща пути…
- Да, велика! - насторожился Святополк. - И сила у нее немерена!
- Но и мы не слабы! На всякую силу рано или поздно находится сила большая!.. Сумели-таки мы вдвоем, без Олеговой помочи, разгромить орду! Сумеем и еще! - воскликнул Владимир.
- О чем ты, князь?
- Надо дальше в степь идти, брат! Велика она, много еще орд половецких осталось. Но они, мыслю я, не ведают о нашем нашествии. Стало быть, надо торопиться! За одной вежей могут быть другие…
- А там и вся степь подымется! - Святополк даже привскочил. - Даже будь у нас черниговские полки - и то не сумели бы мы со всей ее силой совладать!.. Подумай, Владимир Всеволодович, добра взяли много, полон велик, а через месяц снега сойдут. Ежели увлечемся, зайдем далече, заплутаем да и попадем к поганым в лапы. Поляжем все, как на Стугне, как под Желанью… Не лучше ли сейчас назад поворотить? Поход удачлив был, чего еще? Славы добыли, чести…
- Чести ни нам, ни войску нашему не будет, если побежим! - тоже поднялся с места Владимир, снизу вверх глянул на Святополка. - Ты, Святополк Изяславич, мне брат старший. С тобой вместях мы, случалось, в юности в поход ходили. Ныне опять под нашим началом полки. Вспомни - где это видано, чтоб после первого удачного сражения войско назад поворачивало?.. Нет, я тако мыслю - надо в глубь степи идти!
- Головы мы там сложим, - проворчал Святополк. - Вот прознают про наш выход половецкие ханы, соберут несметные силы! Чего тогда делать будем?
- Так надо спешить, бить поганых поодиночке, пока они не опомнились! - горячился Владимир Мономах. Его бесила трусость Святополка, он отчаянно боялся, как бы киевский князь не собрался и не ушел обратно, удовольствовавшись малым.
- Ты подумай, брат, сколько всего можем мы забрать! - испробовал он последнее средство, зная, что ничем иным Святополка не пробьешь.
Сердце киевского князя дрогнуло. При мысли о том, что он пополнит свою казну, воротит угнанных смердов обратно, населит данниками опустевшие земли и через год-два получит с них дань, у него сладко защемило внутри. Но одновременно холодной змеей зашевелилась зависть - замысел похода принадлежал Владимиру Мономаху, он же настаивал на его продолжении. Не нужны ли полки великого князя только для того, чтобы потом все говорили, что это Мономах один оборонял земли от поганых, а ему, князю, платил добычей за участие? Не уподобят ли его наемнику, как нанимал тех же поганых Олег Святославич, обещая взамен, что они смогут пограбить окрестные земли?
- Хороши же мы будем, коли зайдем слишком далеко в степь и ворочаться придется на санях в распутицу, - упорствовал он больше из желания высказать свое мнение и хоть как-то повлиять на события. Но Владимир напирал:
- На кибитки пересядем! Круче к северу повернем, чтоб санный путь захватить!.. Не опасайся, брат! Великое дело для Руси делаем! Да и соколы наши после первой удачи еще крепче биться будут!.. Я уж и сторожи велел снарядить, чтоб посматривали окрест и упредили, коль половцы покажутся…
Мысль о том, что Владимир распоряжается в союзном войске так, словно его слово ничего не значит, больно резанула Святополка. Но если сейчас дать обиде разгореться, повернуться и уйти - это будет еще хуже. Мало того, что он лишится добычи - вся слава похода достанется Мономаху. Ну а ежели окажется, что он прав и их ждет неудача - всегда можно будет сослаться на того же Владимира. Ведь это он всем распоряжался, не слушая великого князя!..
Эти рассуждения успокоили Святополка, и он дал согласие продолжать поход, пока есть силы и возможность.
Поделив полон и добычу, русское войско на другой день утром двинулось далее. Высланные вперед сторожи зорко смотрели на окоем - не мелькнут ли где всадники на низких конях, не покажутся ли дымки зимующих веж. И еще через два дня им опять улыбнулась удача.
Иванок наотрез отказался уходить в обоз. Сейчас там ехало на увязающих в снегу повозках или брело, пошатываясь, следом слишком много половцев, и отрок не мог находиться рядом с ними. Бывшие враги, волею судьбы ставшие пленниками, - они не заставляли его бояться их меньше, но к страху и ненависти примешивалась жалость и брезгливость. Половцы верили в Вечное Небо, Тенгри-хана, по чьей воле все происходит, и считали само собой разумеющимся, что сегодня победитель ты, а завтра победили тебя, что одним на роду написано властвовать, а другим покоряться. Большинство смирилось, и лишь в немногих глазах продолжал полыхать пожар ненависти. Это были знатные степняки. Читая в их глазах злобу и жажду мести, Иванок старался ближе держаться к приемному отцу и, когда дружины в очередной раз стали разворачиваться для нападения на половецкую вежу, остался рядом.
- Иди в обоз! - повысил голос Данила Игнатьевич. - Не спорь!
- Нет! - Иванок выпрямился в седле. - Дозволь, отче! Я позади держаться буду!
- И позади тоже убивают.
- Почто я тогда ходил в этот поход? - нежданно вспылил Иванок. - Почто дома не остался?..
- Сам же просил, обещал из отцовской воли не выходить. «Ты мне не отец!» - хотелось крикнуть Иванку, но он сдержался и молвил тише:
- Я свои силы проверить жажду. Иначе не будет мне покоя.
- Ну, добро! - Данила Игнатьевич привычно подозвал глазами Нездилу и Григория: - Глаз с него не спускать!
Отроки молча поставили своих коней справа и слева от Иванка.
В дружине все удивленно и насмешливо переглядывались, когда отрок занял свое место. Молодые лихие парни и поседелые в боях воины старались задвинуть его конями подальше от первых рядов, где слишком часто настигает воина смерть от половецкой стрелы. Нездило и Григорий, подтянутые, зыркали глазами по сторонам, словно первую стрелу их подопечный мог получить уже от своих.
Эта половецкая вежа была больше первой. На глаз в ней было не менее четырех-пяти тысяч воинов, но русские полки могли выставить почти девять тысяч. Они опять разделились надвое - большая часть, где были пешцы, наступала спереди, в то время как меньшая, состоящая из всадников, должна была обойти стан и ударить в спину поганым, отрезая их от степи.
В засаде и выпало стоять Даниле Игнатьевичу и его сыну. Бережась прежде времени попасть на глаза врагу, они на рысях прошли окольным путем, вдоль берега реки. От нее до вежи было с четверть версты, и этот путь им пришлось бы одолеть на виду у всех.
Дружинники еще двигались вдоль берега, когда с той стороны послышался далекий невнятный гул и топот копыт.
- Началось! - выдохнул Данила Игнатьевич, привставая на стременах. Люди тоже стали вытягивать шеи. Они видели, как на том берегу из-за небольшой балки вышли русские полки, как спешно выстроились в боевой порядок, как засуетились половцы, вскакивая на коней. Они успели вовремя заметить врага и встретили наступавших князей исполнившись. В воздух взлетела туча стрел, сбивая с коней передних всадников и роняя на снег пеших. Лучники ответили им.
Два крыла всадников, ведомые Святополком и Владимиром Мономахом, разошлись в стороны, когда, расстреляв первый запас стрел, степняки пошли в бой. Пешцы остались на месте, и поганые, разлетевшись, разбились о них.
Пешцев было всего тысячи три с небольшим - около полутысячи остались охранять полон в обозе, - кипчаков почти на треть больше, и сперва всем казалось, что степняки сметут ополченцев. Но тут с боков ударили оба князя. Владимир Мономах скакал впереди своих витязей, пригнувшись к шее коня. Его копье проткнуло какого-то половца, выбило его из седла, и тут же переяславльский князь выхватил меч и принялся рубить поганых направо и налево. Святополк видел его удар - сам он был не так удачен: поразил коня вместо всадника, - но потом полки столкнулись, все завертелось, и он забыл следить за двоюродным братом.
Дружина Данилы Игнатьевича наблюдала за боем с того берега речки, и дружицники тихо роптали:
- Не пора ли и нам? Эдак они сами все сделают!
- Для чего тут стоим?.. Боярин, дозволь мечи обагрить!
- Пускай, боярин! Чего ждем?
- Негоже спешить! - Данила Игнатьевич смотрел внимательно, пытаясь определить, куда клонится чаша весов в бою. - Половцы побежать должны или…
Степняки довольно быстро сообразили, что русских больше и их не одолеть. Пешцы стояли твердо, два крыла всадников зажимали с боков, и враги стали отходить. Но куда? Позади были жены и дети! Не сражаться же меж кибиток и юрт?
Хан этой орды знал, что воинское счастье переменчиво. Сегодня - ты, завтра - тебя. Ему не одолеть так неожиданно свалившихся на него урусов, кроме того, он рассчитывал на помощь Боняка, своего родственника по матери. И хан повернул в степь.
Данила Игнатьевич, заметивший это, пришпорил коня:
- Ну, други, пора!
Дружинники заорали на разные голоса и кинулись с берега на лед реки.
Промчавшись через перепуганный стан, едва не растоптав собственных женщин и детей, половцы удирали прочь вдоль берега реки. Но не одолели и половины расстояния, как увидели, что наперерез им мчится еще одно урусское войско! И оно было слишком близко.
Поганые еле успели сдержать несущихся во весь опор лошадей, разворачивая их в сторону. Те, что оказались с краю, вскинули луки, выпуская в русских воинов стрелы. Атака захлебнулась, когда несколько передних всадников кубарем покатились с коней, но дружина уже рассыпалась во все стороны, охватывая неприятеля полукольцом. Лучникам пришлось опустить луки и схватиться за сабли, потому что русичи были слишком близко…
Данила Игнатьевич скакал впереди. Шальная стрела клюнула его в шелом, другая царапнула по руке - пронзила бы плечо, каб не кольчуга. Он сбил копьем целившегося в него третьего лучника и тут же выхватил меч, с головой окунувшись в схватку. Только в самый последний момент ему показалось, что мимо него промчался Иванок, но смотреть за отроком было некогда.
Тот летел вперед, забыв обо всем на свете. Половцы были совсем рядом, и Иванок сломя голову кинулся на них. Нездила и Григорий что-то кричали ему - юноша не слышал. Страха не было - только ярость и угар и жажда сшибки.
Меч, который отковал ему боярский кузнец, был легок, сравним с половецкими саблями, поэтому с первым же налетевшим на него воином Иванок сцепился на равных. Степняк видел под шлемом, что его противник еще безус, и рассчитывал на быструю победу. Но отрок ловко развернулся на широкой конской спине, отвел нацеленный ему в голову удар, сбил саблю и рубанул в ответ. Противник отшатнулся - меч попал ему в плечо. Удар был не силен, но от неожиданности степняк выронил саблю и остался безоружен. Он завертелся в седле, стараясь увернуться от неприятеля, и Иванок нацелил ему в грудь меч:
- Сдавайся!
Голос его сорвался, и кабы не подоспевший Григорий, неизвестно, чем бы все кончилось. Воин от души ткнул половца щитом, чуть не свалив наземь, и когда тот, поняв, что от него хотят, послушно протянул руки, скрутил его запястья арканом, схватил повод его коня и погнал прочь.
К тому времени короткий яростный бой завершался. Заградительная дружина, хоть и задержала неприятеля, все-таки остановить бегство не смогла. Теряя раненых и убитых, оставив почти сотню своих в плену, степняки со всех ног уходили прочь. Многие горячие парни, которым, как и Иванку, мало досталось в бою, кинулись вдогон - воротить или хотя бы остановить беглецов. Отрок поскакал вместе со всеми.
Он нагнал еще одного. Под тем был худой, с клоками зимней шерсти низкорослый конек, который уже ронял пену и чуть не хромал. Припав лицом к жесткой белесой гриве, беглец отчаянно нахлестывал коня камчой. Иванок легко поравнялся с ним и на скаку занес меч над вражьей головой. Тот глянул через плечо, разглядел что-то на дне черных мальчишеских глаз и вдруг заверещал, как попавший в силки заяц:
- Ай-яй-яй! Не бей, урус! Не бей!
И бросил повод коня, поднимая руки. Хрипевший и тяжело дышащий конек под ним сам перешел на рысь. Но Иванок мчался дальше. Он не видел, как к остановленному им подскакали другие, отняли саблю и на аркане повели назад. Им овладела горячка погони, когда цель жизни - догнать, а все прочее тлен и суета.
Рассыпавшись по степи, половцы уходили каждый сам по себе. Кони под многими были выносливые, но ослабевшие к концу долгой зимы. Они скоро начинали уставать, и тогда русичи по одному настигали беглецов и заворачивали назад. Кто мог - сражался, некоторые сдавались в плен сразу, других приходилось волочить силком, но никто не повернулся и не встретил погоню грудью, как положено воину. Только полсотни удалось спастись, да и то скорее потому, что сразу обратились в бегство, когда увидели всю силу русичей.
Лют вернулся к веже чуть позже, ведя в поводу двух коней - одного своего, русского, от убитого всадника, а другого половецкого. В стане уже хозяйничали ополченцы, роясь в кибитках в поисках добра и волочившие в обоз молодых половчанок. Крики женщин и детей, рев скотины и возгласы людей стояли в теплом по-весеннему воздухе, и отрок далеко объехал стан, не желая даже случайно встречаться с пленниками.
Данила Игнатьевич выскочил ему навстречу. Старый боярин был взволнован. Осадив коня, он горячо обнял отрока:
- Ты жив! Хвала Господу, ты жив!.. А я уж испугался.
- Да что может со мной приключиться, отче?
- Да как же! Ведь первый твой бой! - Данила Игнатьевич придержал Иванка за плечи, испытующе заглянул в глаза: - Страшно не было?
- Не знаю, - честно ответил тот. - Я, когда их близко увидел, сердце зашлось…
- Воин должен быть спокоен, - наставительно молвил боярин. - Случись что - голову потеряешь! И все время следи, где свои, а где чужие. Увлечешься, окажешься один среди поганых - тогда плен либо смерть!
- Да брось ты его корить, боярин! - оскалился подъехавший Григорий. - Он половца взял! Я сам его в обоз сволок. Да знатного такого - халат пестрый, с бляхами медными! Никак, бей или сам хан!
- Вот как? - Данила Игнатьевич покосился на приемного сына. - Это как же случилось?
- Я саблю у него из руки выбил. А тут Григорий подоспел - иначе я бы не справился…
Старый воин усмехнулся в усы, а боярин потрепал отрока по плечу:
- Ну, то добро. Поехали, Григорий, покажешь нашего пленника!
Добычу захватили богатую. Почти полтысячи воинов попало в плен и больше трех тысяч женщин и детей. Нашлись и освобожденные русские пленники. Женщины голосили, повиснув на шеях освободителей, а мужчины, наскоро разобрав захваченные пожитки и подобрав одежу поприличнее, шли проситься в ополчение. Обоз удлинился почти вдвое, на охрану захваченных табунов и стад скота пришлось выделять особых людей, но это, как ни странно, повлияло на то, что Святополк, сочтя добытое, с легкостью и даже каким-то пылом согласился продолжить поход.
Утро началось с сильного толчка в бок. Свернувшаяся калачиком Ждана так и подпрыгнула, шаря дрожащими руками вокруг;
- Пошла прочь, чага!
Башкорт, приподнявшись на локте, с неудовольствием посмотрел на свою старшую жену. Та родила ему всего одного сына и одну дочь, после чего больше уже не могла зачать. Поэтому Башкорт и взял себе двух урусских невольниц, чтобы те родили ему сыновей и дочерей. Одна уруска уже носила его младенца, вторая пока еще нет. С этой второй он и спал чаще обычного, чем раздражал старшую жену.
- Пошла работать, ленивая собака! - Башкортова жена замахнулась на Ждану палкой. Девушка принялась торопливо одеваться, путаясь в рукавах рубахи.
- Молчи, женщина! Убью! - Башкорт привстал, вырвал плеть из рук жены прежде, чем она ударила невольницу, и оттолкнул ее так сильно, что она упала на колени. - Я здесь хозяин!.. А ты, - это уже относилось к Ждане, - иди работать! Воды принеси!
Ждана опрометью выскочила наружу, содрогаясь от страха и отвращения к самой себе. Она ненавидела хозяина, его грубое, пахнущее конями, старыми шкурами и потом тело, его смрадное, нечистое дыхание. Будь ее воля, давно бы утопилась. Но за рабами зорко следят десятки глаз, а за невольницами-женами Башкорта наблюдали вдвое зорче. И Ждане приходилось делить с хозяином ложе. Ночей она ждала со страхом и надеялась, что какое-нибудь чудо помешает ему снова пожелать ее сегодня.
Визгливый голос старшей хозяйской жены донесся из юрты, и две рабыни сразу нырнули в душное тепло - помочь хозяйке одеться. Остальные занялись делами - следовало разжечь костры, нацедить из тощих коровьих и кобыльих сосцов немного молока, принести из проруби воды, начать готовить еству. После приниматься за другие дела - валять войлок, шить одежду и обувь, чистить и мять кожу.
Ждана подхватила кожаные, сшитые колпаком ведра и поспешила к проруби. За ночь она замерзла, и девушка, опустившись на колени, несколько раз ударила кулаком по льду. Долбить ногой не хотелось - старые чилиги, которые дали рабыням, разваливались при каждом шаге, и девушка с волнением ждала тепла, когда можно ходить босиком.
Она набрала полные ведра и отнесла их к костру. Там уже была Светлана. Она перехватила у названой сестры ведро и опрокинула его в котел. Но только взялась за второе, как охнула и согнулась пополам, хватаясь за живот. Вода пролилась, едва не залив костер.
- Собака косорукая! - проворчал старый слуга-половец, свежевавший утреннего барана.
Ждана кинулась к Светлане, обняла ее. Светлана была беременна от половца и знала, что родится мальчик. До родов оставалось всего месяца полтора, и она со страхом ждала этого дня.
- Болит, Светланушка? - с тревогой спросила Ждана.
- Ничего… уже отпускает, - сквозь зубы процедила та и оперлась на руку девушки. - Сейчас я… все хорошо…
- Мне воды принести надо, - оправдываясь, прошептала Ждана. - Не то Щелкан хозяину нажалуется…
- Обижает он тебя, - вздохнула Светлана.
- Тебя он крепче обидел, - возразила Ждана. Светлана вздохнула и медленно распрямилась, потирая спину. Ее мутный от недавно перенесенной боли взгляд был обращен внутрь, где рос младенец от нелюбимого, но вот… Глаза ее расширились, в них вспыхнуло что-то, и Светлана застыла как вкопанная, глядя вдаль.
- Ты что? Что? - Ждана вцепилась ей в руку.
- Идут… полки, - выдохнула женщина.
Девушка обернулась. Из-за небольшой рощицы, что росла в отдалении и где брали дрова для растопки, наметом вываливалась лавина всадников. Очевидно, подошли они незаметно и еще с ночи, потому что половцы заметили их только что. Стан ожил.
- Наши! - пронзительно завизжала Светлана, прижимая руки к щекам. Первые вскочившие на коней половцы уже исполнились и сыпали в сторону русичей стрелами, пережидая, пока к ним присоединятся остальные. Женщины, дети и старики забегали, укладывая вещи и торопясь запрячь кибитки. Старый Щелкан, бросив свежевать барана, помчался седлать своего коня. Башкорт уже был в седле. Проскакав, он походя хлестнул плетью Ждану:
- У-у! Уруска!
- Пес! Поганый пес! Будь ты проклят! Да поразят тебя Рожаницы и Богородица! - заорала вслед Ждана.
Башкортова жена с малолетней, не старше десяти лет дочкой кидали в кибитку пожитки. Четырнадцатилетний сын Башкорта кричал, отдавая приказы рабам, но его мало кто слушал. Большинство русичей с тревогой и волнением смотрели туда, где разворачивался бой - русские полки уже схлестнулись с половецкой ордой. Над толпой развевались два княжеских стяга.
Ждана вдруг схватила Светлану за руку:
- Бежим!
- Куда? - слабо охнула та, но поспешила за названой сестрой.
- Стой, уруска! Чага! Убью! - закричал вслед сын Башкорта. Спасаясь от погони, беглянки кубарем скатились по берегу реки на лед. Падая, Ждана все-таки потеряла одну чилигу, и нога сразу начала мерзнуть в одной онуче. Светлана заохала, хватаясь за живот руками, но все-таки поднялась, ковыляя за названой сестрой тупо, как раненое животное. Их догнал скрип людских шагов. Беглецы мчались куда глаза глядят, надеясь убежать в суматохе. Большинство половцев было связано боем с русичами, а остальные увязывали пожитки, и почти никто не обращал внимания на беглецов.
Потом над головой на единственной круче затопали копыта, и Ждана изо всех сил толкнула Светлану в кусты. Женщины заползли в заросли, зарылись в сугроб. Светлана стонала и до крови искусала себе губы, чтобы не кричать. Ждана жмурила глаза, обнимая ее, закрывая своим телом и ежеминутно ожидая удара саблей по спине. Но всадники либо не заметили беглянок, либо сами бежали без оглядки. Топот копыт заглох в отдалении.
На женщин надвинулся глухой многоголосый шум - стучали мечи и сабли о щиты, храпели и визжали кони, топали копыта, кричали люди, ревели запрягаемые волы, брехали собаки. Шум боя подкатывался все ближе к берегу реки, и вопли перепуганного половецкого стана становились громче. Опять послышались шаги коня.
На сей раз Ждана решилась и открыла глаза. На лед ступил крупный соловый конь. На нем сидела половецкая женщина, ведущая в поводу навьюченную сменную лошадь. Другой рукой она прижимала к себе двух ребятишек. С другой стороны неловко, боком, на лед съезжала кибитка. Запнувшись обо что-то колесом, она перевернулась. Послышались пронзительные крики детей и женщин. Две выскочили из кибитки, стали вытаскивать орущих ребятишек. Мимо проехала вторая, но даже не остановилась.
Ее задержали на той стороне - дозор русичей промчался по берегу, останавливая беглецов. Ждана видела, как сняли с седла кричавшую женщину, оторвав от нее младенцев, как заворачивали кибитки и гнали куда-то вниз. И надо всем этим, заглушая стук сердца, висел шум сражения.
Сеча была долгая и страшная. Войско князей-союзников вышло на сильную орду, в которой было никак не менее восьми-девяти тысяч сабель - как раз столько, сколько привели в степь князья. В конце концов ослабевшие после зимней бескормицы кони кочевников стали сдавать, и половцы обратились в бегство, бросая раненых соратников, жен, детей и все нажитое. Многих поворотили, нагнав на сильных конях, и увели в плен, но часть вырвалась.
Больше сотни врагов уходило через реку. Они кидались на лед как раз в том месте, где под кустами затаились Ждана и Светлана. Помертвевшие от страха беглянки остановившимися глазами смотрели на всадников. Русский дозор выметнулся было им навстречу, и на льду закипел короткий жестокий бой. Оборонявшиеся отчаянно, как загнанные в угол крысы, степняки раскидали русичей и ушли в степь. На льду остались лежать раненые и убитые с обеих сторон.
Названые сестры сидели, обнявшись, в кустах еще долго после того, как шум сражения стих. Заставил их очнуться веселый молодой голос:
- А это что за пташки притаились?
Голос был русским. Беглянки открыли глаза.
Возле кустов стоял молодой дружинник, держа в поводу трех коней - двух половецких и одного серого в яблоках, должно своего. Из-под шелома смотрело разрумянившееся лицо с короткими усами и бородкой.
- Мы наши, - робко откликнулась Жданка. - От поганых прятались.
- Ну, тогда вылезайте! Утекли половцы-то! - усмехнулся дружинник. Ждана выползла первая, помогла Светлане. Парень присвистнул, оглядев их:
- Из полона, никак?
- Из полона… родимый!
Светлана вдруг заголосила со слезами и повисла на шее у молодца. Не проронившая ни слезинки за полтора года плена, она Теперь рыдала взахлеб, что-то кричала, завывала и стонала разом. Ошалевший дружинник и Ждана вдвоем еле утешили ее и повели, все еще всхлипывающую, наверх, где русские ополченцы пересчитывали захваченное добро.
Глава 10
Этот половецкий стан был последним на пути союзного войска. В воздухе уже чувствовалась весна. Лед на речках, мимо которых они проходили, потемнел и пошел трещинами. Снега оседали, и ветер нес знакомые дразнящие запахи. Здесь, в степи, весна наступала раньше, и следовало поторопиться, если они не хотят застрять в пути с большим обозом и полоном и стать добычей для опомнившихся от дерзкого нападения половцев.
Обоз уже растянулся на две полных версты, не считая табунов коней и овечьих отар, которые гнали пастухи. Потрепанное и слегка поредевшее войско полнилось добычей. Свою долю получил каждый воин - кто коня, кто пленника-раба, кто рухлядь и утварь. Многие везли свое добро на сменных конях.
Иванок ехал рядом с Данилой Игнатьевичем с гордым видом. Нездило и Григорий уже не следили за каждым его шагом - Нездило пал в последнем бою от неприятельской стрелы, когда закрыл собой вырвавшегося вперед отрока. Иванок одним из первых налетел на поганых, нашел стрелка, унесшего жизнь старого воина. С недавних пор он отказался от меча - по его возрасту и росту легкая половецкая сабля была ему более кстати. И в той сшибке он на саблях схлестнулся со степняком и срубил его в поединке. Первая пролитая в бою кровь изменила юношу - в глазах потух детский огонек, перед Данилой Игнатьевичем был молодой воин, юный богатырь из тех, о ком слагали былины и песни. И боярин сам решил, что Григорий больше не будет пасти Иванка.
Боярин с сыном ехали вдоль длинного обоза. Сани перемешались с половецкими кибитками и наскоро сработанными волокушами. Пленные половцы брели между возами с добром. Освобожденные русичи тоже либо шли вместе с пешцами, либо отдыхали на розвальнях. Теперь можно было не бояться плетей, голода и унижений, и многие свысока поглядывали на степняков. Ехать в кибитках позволялось лишь самым малым детям.
Жданка со Светланой ехали на санях вместе с двумя другими бывшими полоняниками - женщина была из-под Треполья, а мужчина оказался земляком и родом из села Красного, стоявшего под Торческом. Светлана тяжело переносила последние дни - ребенок во чреве толкался, просился на свет, и женщина всякий час ожидала приближения родов.
Молодой дружинник, что отыскал беглянок под кустами а берегу, не бросал их. Он устроил их в обозе и то и дело навещал в пути, а вечерами, на привалах, проводил с ними целые часы. Звали его Михайлой, и Светлана вопросительно косилась на Ждану - девушка была еще молода, а дружинник хорош собою. Был он из одной приграничной крепостцы, охранявшей Переяславльскую землю от степняков, и это был второй его поход после памятного двухлетней давности выхода на Стугну. Сейчас Михаила ехал рядом с санями и, свесившись с седла, рассказывал:
- …О прошлом годе только воротились мы на старое место. Я и четырнадцать моих дружков, с которыми из-под Стугны уходили. На месте нашей крепостцы только тернии и волчник, копнешь поглубже - зола и пепел, а под пеплом - кости человеческие… У меня там мать оставалась, отец, меньшие братья-сестры… Только и уцелело родни, что сестра - ее в Переяславль замуж выдали. Города поганые не взяли, я у сестры прожил… Сельцо неподалеку от нашей заставы было - так и от села ничего не осталось. Только печи обугленные стоят, псы одичалые бродят, а нивы травой заросли… И никого живого!
- Никого, - эхом отозвалась Ждана, а Светлана содрогнулась, вспомнив Торческ. Есть ли кто там? Или тоже пепел и зола, а под ними - кости человеческие?.. Косточки ее сынка, Захарки Ратиборовича, ее свекрови, мужниных братьев…
- Ну, теперь заживем! - продолжал Михаил. - Люди назад ворочаться начнут. Дома новые срубят, пашни распашут, скотины и коней у поганых набрали вдосталь… Разбогатеем - я тогда женюсь!
- На ком же? - отозвалась Ждана.
- А на тебе, коль пойдешь!
Девушка покраснела, затрепетала ресницами и быстро отвернулась, пряча лицо. Не может такого быть, чтобы ее, половецкую девку, которую лапал грязными руками враг, этот веселый красивый дружинник захочет взять в жены! Но, отвернувшись, девушка заметила такое, что заставило ее вмиг забыть обо всем.
Мимо короткой рысцой торопились четверо всадников. Двое позади, судя по виду боярские отроки, третий был немолодой, наполовину седой боярин в дорогой шубе и сдвинутой на затылок шапке с малиновым околышем. А рядом с ним…
Ждана даже ахнула, привставая в санях. Рядом с боярином, столь же добротно одетый, лихо скакал отрок лет четырнадцати или пятнадцати. Румяное мальчишеское лицо было обращено вдаль, он чему-то улыбался, и Ждана с первого взгляда узнала Люта!
- Светланушка, глянь-ка! - вскрикнула она, толкая женщину в бок. - Лют!.. Лютик! Глазам не верю!
Та повернула голову: - Кто?
- Лют, братец мой меньшой. Не помнишь?
- Хазарин?
Михаил наклонился к женщинам:
- То боярин Данила Игнатьевич, князя Святополка Изяславича боярин и советник. Отрок, наверное, сын его.
Ждана выпрямилась, глядя вслед проезжавшим.
- Лют!
Иванок вздрогнул. Как давно его никто не звал этим именем!.. Он уже почти забыл и его, и свое прошлое, и этот голос. Отрок обернулся в седле и не сразу нашел жадно глядящие на него девичьи глаза.
- Ждана?
- Лютик!
Иванок остановил коня. Девушка выскочила из саней, бегом бросилась к нему, обхватила его, спрыгнувшего ей навстречу, руками, прижалась щекой к полушубку. Лют вырос за два года, что они не видались, чуть раздался в плечах, в лице не было больше детской открытости, но это был все тот же ее милый брат, и голос его дрогнул, когда Иванок позвал ее:
- Ждана… Как ты здесь?.. А где…
- Наших никого не осталось, - всхлипнула девушка, пряча лицо у него на груди. - Мамоньку поганые зарубили, Турилу и Петро тоже. Другие пропали. Со мной только Светлана, Ратиборова жена. Помнишь ее?
- Помню, - послушно кивнул Иванок.
- Мы у половца одного жили, работали, за скотиной ходили. Он с нами… он с нами… Ой, Лютик, какой позор! Каб не Светлана, утопилась бы я!.. Ох, как тяжко было… Да что я! - Девушка подняла блестящие от слез глаза, дотронулась до черных кудрей брата. - Ты-то, Лют, как спасся?
Иванок обернулся на Данилу Игнатьевича, что остановил коня, с тревогой глядя на встречу брата и сестры и не ведая, радоваться ли ему, что нашлась родня у отрока, или горевать, что парнишка теперь уйдет к родным по крови людям и оставит его одного. Боярские отроки держались в отдалении, Михаила тоже, ревниво косясь на Иванка.
- Меня Данила Игнатьевич еще той зимой сыскал, - сказал отрок. - Из неволи вызволил, родню заменил. Я отцом его зову, - добавил он.
- А в Торческе? В Торческе нашем не был?
- Нет. У меня теперь другой дом. Я в Киеве живу. С отцом.
Ждана побледнела, отшатнувшись:
- Как? Батюшка жив?
- Нет. Данила Игнатьевич теперь мой отец.
- Иванок! - окликнул его боярин.
- Иванок? - переспросила Ждана.
- Да. Меня так ныне зовут. Ждана, я, - отрок быстро обернулся на старого боярина, сжал плечи сестры, - я очень рад, что ты нашлась! Я… не оставлю тебя!
- Лютик? - ахнула девушка, но он уже, последний раз сжав ее плечи, бросился к своему коню и легко, как белка, вскочил в седло.
Михаил подъехал к оцепеневшей Ждане, наклонился с седла, подсадил девушку на коня и поскакал вперед, вслед ушедшему вдаль обозу и саням, на которых обмирала от волнения Светлана.
Иванок сдержал слово. Данила Игнатьевич повидался со Жданой. Девушка ему понравилась, а то, как она нежно, с опаской и материнской лаской относится к брату, растопило начавший было намерзать лед в сердце боярина. Он был готов предложить названым сестрам жить у него, но Ждана твердо решила повидать Торческ. В обозе нашлось еще пять или шесть бывших торчевцев, отыскались и жители села Красного, и под их приглядом Светлана и Ждана вскоре после прихода на Русь свернули в сторону Торческа. Данила Игнатьевич выделил женщинам трех коней, нескольких овец, кое-какую утварь и рухлядь да гривну серебра, и Иванок отправился сопроводить родственниц до Торческа. Боярские холопы, охранявшие небольшой обоз, должны были помочь женщинам обустроиться на месте - или же вернуться в Киев, если вдруг окажется, что жить на развалинах Торческа невозможно.
Иванок подъезжал к родному городу в тревоге. Здесь прошло его детство. Здесь его никто не любил, кроме сестры, и он не особенно горевал о прошлом. Как он был бы рад, если бы Ждана осталась с ним! Он почти молился, чтобы Торческ оказался уничтожен.
Но город стоял. Правда, уцелела только одна его половина, на правом берегу Торчицы - вторая сгорела еще в том страшном году, и на пожарище поднималось всего две избы. Но в правой уцелела почти вся стена, часть ворот с остатками надвратной башни и даже собор, хоть и с провалившейся кровлей. На улицах тут и там оставались проплешины, но стояли и дома! Иные были старые, чудом уцелевшие от огня и чуть подлатанные, другие совсем новые. Таких было меньше, но они были!
Заночевали в селе Красном, где из восемнадцати домов осталось всего четыре. В одном из них Светлана на рассвете удивительно легко родила смуглого мальчишку, светловолосого, с темными глазками Башкорта. И хотя ее упрашивали переждать в тепле и покое несколько дней, настояла на том, чтобы в полдень поехать в Торческ. И сейчас она с тревогой приподнялась в санях, прижимая к себе спеленутого сына:
- Ждана… Наш дом!
Высокого тесового забора, огораживающего дом княжьего тиуна, больше не существовало. Был только плетень, за которым качали голыми ветками вишни и яблони с опаленной корой и обломанными сучьями. А на месте терема стояла обыкновенная избушка, к которой лепились клети для скотины и добра. Воротина была распахнута, во двор только что заехали розвальни, и двое мужчин разгружали их, сваливая на землю дрова. Они работали так споро и истово, что не сразу заметили подъехавший обоз. Остановил их только отчаянный крик Светланы:
- Ратибор!
Старший сын Захара Гостятича уронил полено. Сунув сына в руки Ждане, Светлана птицей вылетела из саней и кинулась к нему. Нечай, стоявший поодаль, мгновение стоял столбом, а потом закричал, зовя остальных.
На этот крик из избы выбежали две девочки-близняшки и бочком, поддерживая живот, выбралась молодая чернявая женщина - по виду торчинка. Светлана бросила на нее взгляд и по тени, набежавшей на лицо мужа, поняла, что эта - его новая жена. Прижав руки к щекам, она во все глаза смотрела на Ратибора. Тот, казалось, постарел, в волосах появилась ранняя седина, на дочерна загорелом похудевшем лице глаза еле мерцали, но он улыбнулся прежней улыбкой и протянул к Светлане руки:
- Ты?
- Ратиборушко! - всхлипнула женщина и разрыдалась у него на груди.
Так и неспешившийся Иванок-Лют, боярские холопы, Ждана с младенцем на руках, Нечай, молодая торчинка и девочки в молчании смотрели на эту пару. Ратибор плакал вместе с женой - о пропавшем без вести отце, зарубленных матери и брате, кости которых он похоронил, вернувшись из Треполя, о том, что пришлось пережить его жене и сестре в неволе, об убитом сыне и том ребенке, который сейчас рос во чреве торчинки, обо всех убитых, пропавших без вести и сгоревших на пожарах.
А потом Иванок встряхнул головой, отгоняя тягостные мысли, махнул рукой холопам, и те стали заводить сани с добром в ворота.
В Киеве устроили пышное празднество в честь победы над погаными. Возвращение князей из похода совпало с Масленой неделей, и весь Киев гулял - от княжеских палат до Подола. Пиры закатывались каждый день, бояре распахивали ворота, ставя улицам угощение. В храмах пекли хлебы и бесплатно оделяли бедноту. На улицах народ веселили гусляры и скоморохи. Слышались песни, смех и задорные крики.
Святополк Изяславич, который не любил много пить да и чревоугодием не страдал, расщедрился и закатил пир горой. Владимир Мономах сперва тоже заглянул в Киев, где князьям-победителям пели славу во всех церквах, отстоял праздничный молебен, который служил сам митрополит Иоанн, вечно всем недовольный грек-скопец, посидел на почетном месте на пиру, устроенном в его честь, и со своей дружиной отбыл в Переяславль, где уже тоже готовили князю встречу.
Пиры же продлились после его отъезда еще несколько дней. В конце масленичного веселья в Киев въехал Иванок.
Несчастья словно подменили братьев - Ратибор и Нечай стали относиться к хазарчонку теплее, уважительно расспрашивали о новом житье-бытье, восторгались дорогой одеждой и броней, благодарили за подарки. Но непривычный к благодарностям Иванок чуял в их речах некую червоточину - не только от радости, но и от зависти велись эти речи. И, оставив братьям все добро, Иванок, как ни упрашивала его Ждана, покинул Торческ.
Данилы Игнатьевича дома не случилось - привратник сказал, что он с утра уехал на почетный пир и гуляние в княжеские палаты. Горя желанием поскорее увидеть названого отца, Иванок поспешил туда же.
Княжеское подворье было полно народа. Сновали туда-сюда холопы, гуляли дружинники и боярские слуги. В сенях хлопали двери и слышался нестройный гул голосов - там шумел пир. Изо всех углов на Иванка тянуло сытным духом, и он, проведший в седле весь день, почувствовал голод. Хотелось подняться в сени, выкликнуть боярина и сказать, что вернулся, но он робел.
И все-таки, пользуясь общей радостной суматохой, отрок осторожно поднялся на красное крыльцо.
- Эва! А ты кто?
Иванок обернулся. По широкому красному крыльцу в его сторону направлялся высокий статный юноша в красной расшитой рубахе, наброшенной на одно плечо собольей шубке, в красных сапогах с острыми носами и лихо заломленной шапке. Он улыбался, и Иванок признал одного из тех юношей, которые прошлой осенью сопровождали великого князя Святополка на ловища.
- Иванком меня зовут, - сказал он, не спеша снимая шапку. - Я к боярину Даниле Игнатьевичу спешил… А ты - княжич?
- Да, - кивнул юноша. - Я Мстислав Святополчич. А на кой тебе боярин занадобился?
- Отец он мне.
Слово сказалось само - Иванок даже не успел удивиться. Княжич Мстислав прищурил красивый синий глаз.
- Оте-ец? - протянул он. - Не больно ты на русича похож.
- Мать моя хазаринкой была, - признался Иванок.
- Вон оно как? Боярин ее наложницей держал? Подумать такое про мать было больно и стыдно, тем более, что так оно и было. Но Иванок не успел и рта раскрыть - Мстислав понимающе улыбнулся:
- Моя мать тоже с отцом не венчана. Но я князем буду, когда батюшка удел даст! А там и великое княжение в свой черед унаследую… Данила Игнатьевич твой отец, говоришь?
Иванок только кивнул, и Мстислав властным жестом подозвал пробегавшего мимо холопа, быстро наказал ему, что передать боярину, и повернулся к отроку.
- А по какому делу тебе отец занадобился? - продолжал он расспросы. Видимо, новый человек на княжьем подворье заинтересовал его.
- Повидать надо, - ответил Иванок. - Он меня по делу посылал, так я пришел сказать, что воротился и дело справил.
Хлопнула дверь - на крыльцо выскочил давешний холоп, низко поклонился собеседникам:
- Боярича в палаты зовут.
Мстислав дружески улыбнулся и хлопнул Иванка по плечу:
- Иди!
Когда Иванок переступил высокий порожек и очутился в длинных просторных княжеских сенях, по которым сейчас нескончаемой чередой были накрыты столы, Данила Игнатьевич быстро вскочил ему навстречу. Тяжело опираясь кулаками о стол, он смотрел, как отрок пробирается вслед за прислуживающим за столом виночерпием к боярину.
Для боярича освободили место за столом. Отдельный, накрытый узорной скатертью стол для великого князя и его семьи был совсем близко. Святополк сидел за ним вместе с законной женой, в крещении названной Ириной Тугоркановной, и старшим сыном Ярославом. Княжич Мстислав появился чуть позже, когда Иванок присел рядом с глядевшим на него во все глаза Данилой Игнатьевичем, кивнул ему через весь стол и двумя руками поднял серебряную чару. Чашник поспешил наполнить ее вином. Отпив, княжич кивнул слуге на отрока, и чара поплыла над головами пирующих к Иванку.
Тот встал на негнущихся ногах, понукаемый охрипшим от волнения и радости Данилой Игнатьевичем, принял из рук слуги наполненную хмельным медом чару, поклонился князю с княгиней и, поймав добрый взгляд Мстислава, сделал большой глоток.
Отшумела короткая бурная весна, начиналось лето. В эти поры половцы кочевали в южных степях, но ближе к середине лета, когда табуны коней и стада коров и овец вытопчут все пастбища, они тронутся на север, туда, где свежее и сочнее трава, чтобы в конце лета на сытых конях обрушиться на Поросье в Киевщине и Посемье в Переяславльской и Черниговской земле. В этом году их вежи и улусы пережили невиданный до сей поры выход русских дружин. Три небольших орды разгромлены подчистую, еще от двух уцелели жалкие остатки. А тут еще и поражение византийских наемников! Половцы разгневаны, они будут мстить, и месть их обрушится на головы русичей.
Деятельная натура Владимира Мономаха требовала выхода. Едва отшумело половодье и реки вернулись в свои берега, он, меняя заводных коней, прискакал в Киев, остановившись в старом Всеволодовом тереме, где живал еще его отец, и в тот же день пришел к Святополку в палаты.
Тот был с наложницей Любавой. Бывшая холопка, несмотря на законную княгиню, осталась при князе и вела его дом, пользуясь княжьими милостями. Она еще не растеряла былой красоты - статная, сильная женщина, стройная, с красивыми синими глазами, важно проплыла мимо Владимира Мономаха, когда он входил в горницу.
Князь проводил ее неодобрительным взглядом - сам он кроме жены Гиты других женщин возле себя не держал и сейчас не взял ее с собой только потому, что знал - княгиня не утерпит и, если он задержится в Киеве, сама велит заложить возок и отправится следом.
- Брат, что это ты творишь? - негромко вопросил он, когда за женщиной закрылась дверь и они остались одни.
- Не учи меня, князь-брат, - отрезал Святополк. - Люблю я ее.
- А жена? У тебя молодая жена, с нею как же?
- Ирина? - поморщился Святополк. - Тело у нее молодое, нежное, нрав смирен. Она ковром готова расстелиться, а внутри все пусто и холодно. Не лежит к ней у меня душа, да и она - чую - мне не рада… Отправил бы я ее куда подальше, да отец ее силен покамест!
Владимир понял, что настала пора для его дел. Великий князь с половцами обязан поддерживать мир, но после того как русские полки выходили в степь, о мире не может быть и речи.
Любава вошла опять, кивнула князьям и хлопнула в ладоши. За нею вступило несколько холопов, внесли чары, хмельной мед, пряники на заедку, благо Петров пост еще не наступил. Споро и молча накрыли на стол и ушли, оставив князей одних.
- А уговор наш помнишь? - спросил Владимир, сам наливая в чару мед. Святополк тоже плеснул себе, но лишь пригубил. - Ворога внешнего мы приструнили - надобно внутренним заняться, кто, аки змея подколодная, сидит за нашими спинами и только и ждет мига, чтобы побольнее ударить в самое сердце!
Владимир умел и любил красно говорить. Он еще не кончил речь, как Святополк уже обо всем догадался:
- Олег Черниговский?
- Он самый. Мне от верных людей известно, что еще зимой он тайно принял у себя… ведаешь ли, кого? Сына самого Итларя! Когда твой Славята с моими торками резал их стан, вызволяя моего сына Святослава, малой дружине по ночной поре удалось уйти. Итларевич был с ними. А теперь мне доносят, что живет он на Олеговом дворе как друг и половцы уцелевшие с ними. И поговаривают, что Олег посылает их куда-то с поручениями. А куда могут скакать половцы, как не в свою степь?
Святополк резко поставил чашу на стол:
- Олег на нас половцев навести задумал?
- По крайности, на Переяславль - там ведь его отец был убит! Сам Олег, овдовев, половчанку за себя взял. Ежели призовет своего тестя опять, трудно будет с ним совладать!
Это было серьезное дело. Святополк задумался. Конечно, мстить Итларевич - если то был он - решит Переяславлю. Пострадает именно Мономах, а его не грех пощипать: уж больно вознесся Всеволодович! Но как дознаются, что его, Святополков, боярин нарочно из Киева приезжал и великий князь причастен к убийству половецких послов? Тут и Тугоркан не поможет - придут степняки всей ордой на Русь, сметут Киев с лица земли, пожгут и пограбят все на своем пути, князей кого убьют, кого в полон сволокут, а Олег Святославич сядет на Киевский стол. Но ведь он изгой! Братья Изяслав и Всеволод Ярославичи порешили, что его отец Святослав не по чину занимал великий стол!.. Да, Олег будет мстить им обоим за дела отцов. Надо было что-то делать…
Владимир внимательно следил за игрой мыслей на челе великого князя. Он-то давно все решил и, выждав, пока Святополк поднимет на него взгляд, сказал:
- Рассорить надо Олега с половцами, пока не поздно.
- Хотели уж его в степь вести - и что? - нахмурился Святополк.
- А то, что не пошел он, нам теперь на руку. За то, что не послушался тебя, великого князя, его можно судить и лишить Черниговского стола. Но сперва следует забрать у него Итларевича - коли поганые проведают, что Олег отдал ханского сына нам, они не станут его слушаться и отпадут от него. А ты пошлешь послов к Тугоркану: как тесть, он должен будет тебе помочь и склонить ханов в нужную сторону.
- Добро, - кивнул Святополк. - Пошлю человека в Чернигов!
- А я накажу, что ему передать Олегу, - добавил Владимир.
На другой день в Чернигов ушел гонец, неся кроме зашитого в шапку письма от великого князя и словесный наказ лично от Владимира Мономаха. Если Святополк лишь отчитывал Олега за непослушание и корил за то, что, будучи молодшим князем, он тем не менее мнит себя сильным и смеет вести дела за спиной Киева, когда даже Владимир Мономах то и дело советуется с ним, Святополком, когда и как идти в поход да что делать в мирное время, то послание самого Мономаха было короче и яснее: «Ты не ходил с нами на поганых, которые губят Русскую землю, а у тебя есть Итларевич: либо убей его, либо нам дай. Это есть враг наш и нашей земли. А не выдашь его - сам врагом будешь».
Гонец родом был из Чернигова, поэтому до княжеских палат добрался быстро и легко. Олег был занят - сидел с младшим братом Ярославом, наставляя его. Юноша еще не имел своего удела, жил до сей поры у брата Давыда и теперь горел желанием проявить себя. В той же палате сидел и Итларевич - совсем еще отрок, не старше шестнадцати лет. Войдя, гонец сразу понял, кто этот смуглый темноволосый юноша, но, не дрогнув, отдал письмо Святополка и громким голосом отчеканил напутствие Мономаха. Олег взял письмо, взмахом руки отпустил гонца и погрузился в чтение.
- Что решишь, коназ Ольбег? - не выдержал Итларевич, когда Олег скомкал пергамент и поднес его к свече. - Ты мене обещал!..
Олег внимательно смотрел, как тлеет пергамент, распространяя по горнице запах паленой кожи. Потом перевел взгляд на младшего брата, посмотрел на половчина. Он все понимал - что значит это письмо, что имел в виду Мономах. За несколькими словами стояла большая война, которую не выдержать Русской земле. Его отговаривали от нее, грозили бедствиями и карами, но не он первый начал, не ему и завершать.
- Зови гонца, - кивнул он брату Ярославу и, когда гонец вошел, сказал, глядя на горящий пергамент: - Передай князю Владимиру, что Итларевич гость мне. Я с ним ролью ходил и гостя не выдам. А что до того, что я в поход не ходил - так я нездоров и сейчас еще хвораю и принужден своего брата меньшого вместо себя по Черниговской волости с доглядом посылать. Ступай!
Когда гонец ушел, две пары глаз обратились к Олегу.
- Ты с великим князем поссорился! - ахнул Ярослав. - Подумай, брат, что теперь будет!
- А что будет? - почти весело подмигнул Олег. - Ты в поход в рязанские земли в скором времени пойдешь, сядешь там - хочешь в Муроме, хочешь в Рязани, а лучше - свой город заложи поближе к черниговским окраинам, чтобы накрепко вятичские края к моей волости привязать. Ну а с князьями о своей клятве, - он бросил взгляд на юного половчина, - я сам потолкую. Ты в мои дела не лезь!.. А и твоя помочь мне нужна, - по-половецки добавил он, обращаясь к Итларевичу.
- Все, что ни прикажешь, коназ! - воскликнул тот.
В Киеве Святополк только разводил руками, недоумевая, как теперь быть, а Владимир в Переяславле рвал и метал. Олег их не боялся и ясно давал понять, что с половцами дружен и ссориться не намерен. Это могло означать только одно - кликнет он, и придут на Русь орды степняков. Итларевич, чудом спасшийся из-под Переяславля, легко сможет убедить ханов, кто им на Руси друг, а кто враг. Половцы уже помогли один раз Олегу снова воротить себе власть в Тмутаракани и расправиться с убийцами брата Романа, другой раз они же посадили его на Черниговский стол. Почему бы им не помочь ему и в третий раз - уже добиваясь стола великокняжеского?
Словно спеша утвердить свою власть на Руси и заодно стараясь обезопаситься от князей-врагов, Олег развернулся вовсю. Сидевший тихо-мирно в Смоленске Давыд Святославич, князь от природы тихий и не любивший брани, вдруг собрал полки и двинулся на север, воевать новгородские земли, где сидел старший сын Владимира Мономаха Мстислав. Вместо того чтобы готовиться помогать отцу, юноша был вынужден ополчаться против двоюродного дяди и выбывал из борьбы. Тем временем младший Святославич, Ярослав, со всем пылом молодости устремился в Муромо-Рязанский край. Святославичи при жизни отца владели там областями, и часть вятичей до сей поры считала себя их данниками. Он поставил в Муром и Рязань своих посадников, был признан местным полуязыческим боярством и, выполняя наказ Олега, основал севернее Рязани на слиянии двух речек, которые назвал в честь киевской Лыбеди и переяславльского Трубежа, город, получивший с молчаливого одобрения Олега имя Переяславль-Рязанский, надеясь, что в начинающейся распре Святославичам удастся перенять славу у Владимира Мономаха (ныне - город Рязань. - Прим. авт.). Таким образом, владения Владимира Мономаха в северной, Залесской, Руси оказались отрезаны от Переяславля, и надеяться на их помощь было трудно.
Пока князья затаив дыхание следили за походами Олега и его братьев, очнулись половцы. Что подвигло их выступить в поход в начале лета - трудно сказать: то ли память о весеннем выходе киевского и переяславльского князей, то ли судьба Итларя и Китана, но в начале лета, через две с малым седмицы после памятной беседы князей в Киеве, они, сметя на пути сторожевые крепости, подошли к Юрьеву и осадили его. Укрепленный город, поставленный еще Ярославом Мудрым и названный в честь его небесного покровителя Георгия-Юрия, не был взят в позапрошлом году вместе с Торческом. Его крепкие стены были способны выдержать Длительную осаду, а кочевники не умели брать хорошо укрепленные города. Но этот набег открывал путь для других орд - отсюда малыми силами половцы опять потекли в глубь многострадальной Киевской Руси, сжигая деревни и села, вытаптывая нивы и угоняя в полон жителей, только-только отстроившихся после разорения.
Владимир Мономах как раз собирал полки против Олега Святославича и послал гонца к великому князю с просьбой о помощи. Их соединенные силы намного превосходили войска Олега, но накануне пришла весть о нападении степняков на Юрьев, и Святополк ответил отказом. Благодаря Олегу враг грозил его собственным пределам.
Все повторялось. Опять из-за половецких послов поганые пошли на Русь. Опять был осажден город на Роси, и опять русские князья собирали рать. Но два года спустя Русь была другой. Из края в край Залесской стороны метался Олег Святославич, отвоевывая у сыновей Мономаха муромо-рязанские земли, сдерживая новгородцев и суздальцев. Владимир не мог помочь сыновьям, а у самого Святополка не было под рукой прежних ратей. Да и бой под Стугной, первый его бой с половцами, был жив в памяти.
Бояре, которых он созвал, едва получив весть от Юрьева, были на редкость единодушны.
- Замириться надо с погаными, князь! - гудел Ян Вышатич, и брат его Путята поддакивал, кивая головой. - Эдак они всю волость Юрьевскую пожгут, а после и далее двинутся. От Юрьева прямая дорога на Киев, а земля оскудела, они голодные, злые, ополонятся мало - далее двинутся. Это ж погибель для Руси!
- Верно Ян Вышатич молвит - послов надо слать под Юрьев, - подал голос Никифор Коснятич. - С тамошними ханами переговорить, откупиться подарками - авось отступят вороги! Всеволод, дядя твой, завсегда так делал. Иной раз, бывало, с полдороги степняков ворачивал!
Святополк хмуро посмотрел на боярина. Подарки слать придется из княжеской казны, бояре ни ногаты[143] не дадут, да еще, как придет срок, будут себе жалованье требовать! А не заплатишь - к другому князю уйдут. Вон Славята как побывал в Переяславле, все в ту сторону поглядывает. Чем приворожил его Владимир?
- Чем платить поганым станем? - спросил князь.
- Известно чем! - сказал Ян Вышатич. - Мы по весне в степь ходили - полона и скота много забрали. Сотни пленных привели. Их и отдать, да скотину какую ни на есть. Авось, кроме того, что половцев отвадим, и еще кого из наших людей выкупим!
- Я согласен, князь! - кивнул Данила Игнатьевич. - Надо полон отдавать.
- А я, коли позволишь, князь, в Переяславль поскачу - а ну как Владимир Всеволодович тоже своих половцев захочет выпустить? - предложил Славята.
Святополк хмуро посмотрел на него. Уйдет боярин, как пить дать уйдет! Но сейчас было не до мелких свар.
- Добро, - кивнул он, выпрямляясь на столе. - Готовьте грамоту ханам. А послами пойдут Захар Сбыславич и…
- Дозволь мне ехать, князь! - вырвался вперед Путята Вышатич.
Ян Вышатич только глянул на младшего брата - Путята с вокняжением нового князя полез вперед, стараясь чаще попадаться на глаза, и, видимо, надеялся стать большим боярином. Но Святополк Изяславич коротко кивнул:
- Добро. Едете вы вдвоем. Назавтра и отправляйтесь! На другое утро двое послов, взяв побольше спутников, чтобы придать себе весу и силы, выехали в сторону Юрьева.
Город был обложен с трех сторон. Только с одного края к его стенам подступала река, и туда половцы не могли подойти. Но они разъезжали по дальнему берегу, присматривая, чтобы никто не мог уйти из города по воде. Со стороны поля их раскинулся целый стан. Степняки стояли тут уже больше половины лета, но так и не могли взять город. Посад был выжжен дотла, сизый дым катился по небу, застилая солнце. Ближайшие нивы были вытоптаны дочерна, и проезжавшим боярам было больно смотреть на остатки зеленых колосьев, которые даже не начали цвести. Окрестностям Юрьева грозил голод, а это значит, что не будет податей в казну, которая и без того оскудеет после замирения с врагом.
Половецкую орду привели ханы Туглей и Боняк. Счастливо избежавший разорения Юрьев был богатой добычей, но когда послы кроме даров пообещали отпустить пленных и вернуть часть угнанных стад, ханы прислушались к словам бояр. Получилось так, что две из разгромленных князьями орд ходили под началом хана Туглея, и он надеялся, что в числе пленных есть его родственники. Он согласился сразу, несмотря на то что Боняк остался недоволен.
Уговорились, что через еще две седмицы пленные будут приведены под Юрьев, а до тех пор половцы будут стоять у стен города и ждать князей. С тем послы и уехали.
В оговоренный срок несколько сотен кибиток прибыли под стены Юрьева - из полона вернулись жены и дети разгромленных орд. В их числе Туглей с удивлением и радостью нашел детей своего двоюродного племянника. Это его так обрадовало, что он в тот же день начал сворачивать свой стан.
Боняк был недоволен, но подчинился. Осажденные жители Юрьева не верили своим глазам и от изумления не могли даже радоваться, когда увидели, что однажды поутру степняки снялись и повернули в сторону степи.
- Бог оборонил землю от поганых! - слышалось всюду. Люди высыпали на стены, чтобы своими глазами увидеть, как враги отходят.
Обратно шли другой дорогой, отлично зная, что позади осталась выжженная и разграбленная земля. Хотя ни разу не было такого, что удавалось полонить всех селян подчистую, и всегда находились уцелевшие, но рыскать среди вытоптанных полей и спаленных сел в надежде отыскать этих одиночек никому не хотелось. Земля еще не набрала сил после выхода двухлетней давности, селения попадались редко, жителей в них было мало, в основном старики и бабы с чудом уцелевшими малолетними детишками. В домах брать было нечего, и половцы возвращались несолоно хлебавши.
Боняк ехал рядом с Туглеем, который не мог нарадоваться на старшего сына своего племянника. Отроку шел двенадцатый год, это был смышленый мальчишка - через несколько лет он пойдет в свой первый поход.
- Нашел чему радоваться, - ворчал хан Боняк. - Конечно, родня многое значит, но вот скажи мне, Тенгри-ханом тебя заклинаю, зачем мы ходили на Русь?
- Отомстить за наших братьев урусским князьям! - ответил Туглей. - Их кости вопили о мести!
- Отомстили? Скажи по совести!.. Пришли под большой город, постояли и назад воротились. Полона мало набрали, добра никакого не взяли, скота - и то гоним меньше, чем было в начале похода! - продолжал возмущаться Боняк. - Над нами весь Дешт-и-Кипчак смеяться будет, а особенно старый лис Тугоркан. И Шарукан - он в своем Шарукане сидит, горя не ведает!
- Мы наших жен и детей вызволили! - возразил Туглей. - Ты видел Ехир-хана? Он еле живой вырвался, две его жены и дети попали к урусам! А ныне мы везем их домой!
- Жены, дети… Тебе, хану, не стыдно, что ты урусских князей послушался? Один князь говорит: «Иди на Русь!» И ты приходишь. Другой говорит: «Уходи с Руси!» И ты торопишься в степь. Какой ты хан после этого?
Туглей обернулся на племянника. Тот уже сам все понял я отъехал назад, чтобы не подслушивать разговора старших.
- Что ты хочешь сказать, Боняк? - понизив голос, спросил он.
- Мы - вольные ханы! Нам даже Шарукан не может приказывать, потому как нет у него власти надо всем Дешт-и-Кипчаком! И мы сами должны решить, когда и куда идти! Я предлагаю вернуться, - принялся увещевать Боняк. - Урусские князья сейчас слабы - они сражаются друг с другом. На нас у них нет времени - ты сам знаешь. Киевский коназ даже не стал тратить на нас времени - просто откупился дарами. Да и дары вручил - смех один! - Боняк рассмеялся, с удовольствием замечая, как нахмурился Туглей-хан. - Кабы не наши жены и дети, на такие дары даже самый младший из моих сыновей не позарится! И я бы слушать их не стал! Но, Туглей, у тебя сила и у меня сила! Среди тех, кого отпустил киевский каган, есть те, кто захочет поднять саблю и пойти в бой. Они захотят мести. И среди наших воинов есть такие, кто недоволен столь малой добычей. Мы не должны им мешать.
- Вернуться на Русь? Но у нас жены и дети!..
- Их мы можем оставить в степи подальше от урусских улусов. А сами - назад. Они нас не ждут. Мы придем и возьмем богатый город. Урусы не смогут долго сражаться - у них должна скоро закончиться еда. Мы нападем в самый раз, а при удаче пойдем дальше.
Туглей получил от князя Святополка богатые подарки, но возможность получить еще дары заставила его прислушаться к словам Боняка. В конце концов, урусы заплатят еще, а если нет - им достанется целый город.
Юрьевцы не поверили своим ушам, когда примчался какой-то парень и закричал на всю торговую площадь, что половцы идут опять. Город заметался. Весть передавалась из уст с уста, обрастая подробностями. Говорили, что на город идет орда в пять раз больше первой и что уже требуют поганые дань не только за этот год, но и на три и даже пять лет вперед. Дозорным на стенах уже мерещились пожарища, хотя гореть за Росью было нечему - степняки еще в начале лета выжгли все подчистую.
Посадник отправил гонца в Киев с вестью, что половцы идут на город. Выслушав его, Святополк изумился и испугался сразу. Не было известно, какая орда подступила к Юрьеву - та же самая, решившая, что русский князь может и должен уплатить им больше, или же другая, готовая довольствоваться любой подачкой. Но все равно - у Святополка больше не было под рукой пленных, которых можно было отдать степнякам, а залезать в казну не хотелось. Эдак поганые повадятся каждый месяц за подачками захаживать. А жить как?
- Передай городским старейшинам, пусть спасаются сами, - ответил он. - Я помочь не могу.
Гонец вышел, шатаясь от усталости и тревоги. Наскоро перекусив в поварне, он отправился в обратный путь.
Получив ответ великого князя, бояре раздумывали недолго. Совет был дан дельный, и епископ Малин вышел к гудевшей, как потревоженный улей, толпе юрьевцев. Возле него стояли бояре, княжеский тиун, посадник.
- Братья и сестры! - высоким, певучим голосом проникновенно заговорил Малин. - Тяжкое испытание посылает нам Господь! Навел он на нас безбожных сынов Измайловых, жгут они наши нивы, уводят в полон люд христианский, творят бесчинства и беззакония, а диавол видит это и радуется! Избавил было Господь нас, но, видимо, угодно было ему снова взыскать с нас за грехи наши тяжкие! Что нам делать?.. Куда главу преклонить? Горе нам, грешным! Горе!
В толпе послышались рыдания. Плакали женщины, где-то пронзительно запищал грудной младенец.
- Что делать нам, грешным? Вразуми, отче! - послышались крики.
- Приступают ко граду нашему безбожные сыны Измайловы, хотят гнать нас до царства своего Вавилонского, в полон, аки иудеев! И аз грешный, помолясь, глаголю вам, чадо мои! Да не радуются язычники безбожные горестям нашим! Препояшем чресла наши и уйдем из города. Отринем суету, ибо, как сказано в Писании, добро спасаеши, а душу погубишь!.. Соберемся да и уйдем к Киеву поближе. Не оставит нас богохранимый святой город, князь Святополк оборонит за стенами крепкими, а здесь нам не будет житья!
Последние слова Малина потонули в гуле голосов. Поселяне часто спасались за городскими стенами от нашествия половцев. Ныне, видимо, пришла пора жителям малого города спасаться за стенами большого.
Юрьев пришел в движение. Люди спешили по домам, закладывали телеги, на них грузили детей и пожитки и выезжали за стены. Ворота были распахнуты настежь. По дорогам потянулись обозы.
Они были уже у Василева, переправившись через Стугну, когда до Святополка дошли вести о переселяющихся на новое место юрьевцах. Трое посланных от города - двое бояр и священник, снаряженный лично епископом Малином - стояли перед великим князем. Святополк не мог прийти в себя, услышав их речи.
- Верно ли, что город как один человек с места сдвинулся? - вопросил он.
- Все как есть, великий князь! - надтреснутым голосом ответил юрьевский боярин, именем тоже Юрий. - И нарочитые мужи, и святые отцы, и ремесленный люд с женами и чадами - все как есть родные стены кинули, потому как лучше голод и холод мыкать на своей земле, чем костьми лечь в чужой стороне.
- Юрьев град пуст стоит безбожным язычникам на поругание, но святыни городские и людство его покинули, - добавил и священник. - На то получено было благословение епископа нашего, отца Малина.
- Как повелишь далее твоим людям быть, княже? - молвил боярин Юрий.
Святополк отвернулся, глянул в окно. Кончалось лето, на селе собирали урожай. На севере продолжалась распря - донеслась весть, что юный Изяслав Владимирович напал на Муром, выйдя из Курска, выгнал Олегова посадника и сел в городе сам, присоединив его к Суздальской земле и угрожая отсюда Рязани. В ответ Олег Святославич опять начал собирать войска и пошел на Изяслава. Владимир Мономах внимательно следил за делами сына и двоюродного брата, ему не до половецких выходов, значит, со всем придется разбираться самому.
А погоды стоят дивные!.. В такую пору проскакать бы с соколятниками вдоль берега Днепра, вспугивая уток и гусей. А по осени в лесу поднять кабана, оленей или медведей. А то погнаться в холмах за стадом диких туров… И едва князь представил себе осенние в прохладной дымке холмы над Днепром, как решение пришло само.
- На Витичев холм правьте, - сказал он, - что над Днепром как раз на вашем пути встанет. Там град велю срубить. И храм заложить, чтоб епископ Малин там службу свою служил. Плотники придут, а и вы не зевайте!
Гостей накормили, дали передохнуть и снарядили в обратный путь. Через несколько дней на Витичевом холме служили молебен при закладке нового храма. Службу проводил сам епископ Малин, которому надлежало принять здесь кафедру. На молебне и закладке города присутствовал Святополк Изяславич. Князь сам, скинув праздничную свиту, положил первый камень в основание храма, обмазал его раствором и, выпрямившись, истово перекрестился. Хор запел праздничную литургию, бояре и дружинники преклонили колени, плотники начали бить поклоны. Святополк слушал высокий дрожащий от волнения голос преподобного Малина и с просветленной тревогой думал, что, может быть, этот город - все, что останется после него на земле и в памяти потомков.
Примерно в те же дни стало известно, что половцы, придя к покинутому жителями Юрьеву, разгневались и, обойдя город, сперва разграбили его, а потом с досады и злости сожгли его дотла. Но дальше в глубь земли не пошли, повернув назад.
Глава 11
Осень в тот год наступила ранняя, еще в месяце листопаде зарядили проливные дожди, и опасность половецких выступлений на Русь временно отступила. Пока землю не схватит мороз, не оденутся льдом реки, нечего бояться поганых. Да и тогда степняки вряд ли пойдут в дальний поход - хоть и нагуляли силы за лето, их кони приучены добывать корм себе из-под снега. А если наметет большие сугробы, вражеские всадники недалеко уйдут на голодных конях. Сейчас самое время было заняться Олегом Святославичем.
После того как Изяслав отнял у него Муром и Рязань, оставив только малый городец Переяславль-Рязанский потопу, что взять с него было нечего, Олег затаился в своем Чернигове. Выход брата Давыда ничего ему не принес, разве что ненадолго оттянул на себя силы Мстислава Владимировича. Итларевич еще летом уехал в степь уговариваться с ханами, да так и пропал. Олег был лишен большей части своих сил, и Владимир Мономах не преминул этим воспользоваться.
За осень Святополк и Владимир успели стать соратниками - у них сейчас были общие заботы, весенний выход на половцев связал их одной веревкой, и даже старые распри временно были забыты. Великий князь не спорил, со всем соглашаясь, и Владимир не испытывал к нему неприязни. Ослабить или вовсе уничтожить Олега для переяславльского князя было важнее - ведь рано или поздно настанет его черед править, и Мономах не хотел, чтобы кто-то еще вставал между ним и великокняжеским столом. Что же до Святополка, то он был уверен, что распря с Олегом ослабит Владимира настолько, что он перестанет ему мешать.
С этими помыслами князья и встретились новой зимой, едва встал на реках лед и земля укрылась под слоем снега. Именно сейчас, в конце месяца груденя, обычно и собирались в поход князья - урожай давно собран, ежегодная дань привезена, пересчитана и уложена в клети и повалуши[144], людство передохнуло, селяне временно не у дел и могут составить ополчение.
Переяславльское княжество все еще залечивало раны от половецких набегов, многие деревни и села оставались пепелищами, а с новоселов и погорельцев дани пока брать было нельзя. Поэтому Владимир Мономах опять приехал к великому князю.
Святополк встретил его привычно-взволнованно - гонец загодя упредил о приезде Мономаха и на словах передал, чего ради переяславльский князь навещает киевского.
Они опять сидели в палатах за накрытым столом. Небольшой пир, устроенный Святополком в честь приезда двоюродного брата, уже завершился. Поклонившись князьям, чинно ушли оба княжича, Мстислав и Ярослав. Вслед за ними тихо удалилась Ирина Тугоркановна - половецкая хатунь жила в Киеве тише воды, ниже травы, мучаясь от недовольства супруга и не ведая, чем его приворожить. Ее единственный ребенок умер, едва родившись, и женщина не успела даже погоревать о нем. В праздничном одеянии княгини Тугоркановна казалась намного моложе своих восемнадцати лет, и, проводив ее глазами, Мономах отметил, что эта половчанка совсем не похожа на его собственную мачеху, мать Ростислава и Ефросиний.
Наконец князья остались одни, и Владимир заговорил, доверительно наклонясь вперед:
- Ты ведаешь, брат, каково поступил со мной Олег Святославич. Силой, приведя половцев, отнял у меня Чернигов, принудил удалиться в Переяславль, коий чрезмерно страдает после половецких набегов. Мы терпим голод и холод, я часть казны своей уже роздал на помощь вдовам и сиротам. В то же время Олег с братьями своими задумал лишить меня и другого достояния - летом отнял у меня муромо-рязанские земли. Добро, Господь не обделил меня сыновьями - Мстислав и Изяслав уже добрые воины. Изяслав сумел воротить часть моего достояния, снова я получаю доход с Мурома и Рязани. Но надолго ли?.. Настанет пора, и снова Олег призовет на наши земли поганых! А Переяславль оскудел людьми, да и в киевских пределах, в Поросье, едва половина сел и городов отстроилась. Нового половецкого выхода они не выдержат. Летом ворогов можно было не опасаться - их призывал на службу Лев, сын неправедно свергнутого Романа Диогена. К несчастью, они были разгромлены, много тысяч поганых пали в бою, другие попали в плен к византийцам. Но в новом году они непременно обрушатся на наши пределы!
Владимир Мономах говорил долго, красно, не жалея слов, иногда вставляя приличествующие случаю изречения из Святого Писания и деяний ученых мужей древности. Святополк, сам любивший и знавший книжную науку, слушал его вполуха. Главное для него было иное - гордый, удачливый переяславльский князь жаловался ему, Святополку Киевскому! Как у старейшего в роду, как у великого князя просил он у него совета и помощи! Было от чего закружиться голове.
- Пока Олег не призвал на наши земли поганых, его надо судить! - продолжал Мономах. - Кабы не он, жили бы мы в мире и покое, вместе ходили на половцев, каждый держал бы свою отчину и не зарился на земли соседа. Ты погляди, брат, - север и залесская сторона у меня, Смоленск у Давыда Святославича, у тебя Киевщина, Полоцк у Всеслава и рода его, Волынь и Галич у Ростиславичей и Давида Игоревича. И лишь Олег мутит воду. Подавай ему чужое достояние! Была у него Тмутаракань - так почто же кинул землю? Почто сам себя отчины лишил? А теперь виноватых ищет? Надо слать гонцов к Олегу! Надо звать его на суд княжеским именем твоим, Святополк!
Святополк не был уверен, что Олег согласится прийти на суд _ уж больно озлоблен и насторожен был новый черниговский князь. Прошлой весной звали его за собою - отговорился нездоровьем, и недавно, когда наказывали отдать Итларевича, тоже. Великий князь надеялся, что Владимир Мономах знает что делает, но никак не мог решиться - поддержать его или нет. Ведь вдруг, захватив достояние Олега, Владимир усилится настолько, что выступит против него, Святополка?
На другой день Святополк собрал совет бояр, призвал на него и киевского епископа Никифора, недавно сменившего скончавшегося Иоанна Продрома. От Киево-Печерского монастыря прибыл игумен Иоанн, с которым подолгу любил беседовать Мономах во времена своих наездов в Киев. Бояре, свои и отцовы, уже давно сидели вместе, не считаясь родовитостью и богатством.
- Что будем делать, мужи киевские? - спросил у них Святополк. - Брат мой, князь Владимир, просит у меня заступы и помощи супротив нашего брата Олега Черниговского. Не по чину, дескать, Олег владеет городом сим и землями по Оке.
- И то правда истинная! - закивал головой Никифор Коснятич. - Великим князем Всеволодом Ярославичем и отцем твоим, Изяславом Ярославичем, отец князя Олега Святослав Ярославич был назван незаконным владельцем Киевского стола. Он не по чину захватил его, и сыновья его по Правде и закону Божьему объявлены изгоями. Им нет места на земле окромя того, что вы сами как законные наследники деяний Ярослава Мудрого им дадите. Давыд Святославич владеет Смоленском, даденным ему на княжение Владимиром и отцом его, Всеволодом Ярославичем - так то ныне его отчина. Олегу же была дадена Тмутаракань - так пущай же ею и владеет.
- Князь! - вступил игумен Иоанн. - Слушай Владимира Всеволодича! Се муж многомудрый, разумом востер и о земле Русской радеет немало!
- Владимир? О земле Русской радеет? - нахмурился Святополк. - Да он о своих вотчинах ко мне жалиться прибег!..
- Нелепие глаголешь, сын мой! - возвысил голос Иоанн. - Всему свету известно - Владимир Переяславльский обо всей земле печалится. Горько ему видеть разорение сел и городов, знать, что люд христианский в неволе страдает, нивы зарастают, вдовы и сироты множатся, а поганые богатства наши расхищают. И виной всему - Олег Святославич! Пусть придет, пусть ответит за свои деяния пред князьями и пред всем людством!
Святополк свысока посмотрел на игумена. Сколько ни приезжал он в Киево-Печерскую лавру, столько встречал холодный прием у отца Иоанна. Игумен был ставлен еще Всеволодом, который на старости лет стал необычайно богомольным и всякий день наезжал в монастырь, порой живя там по нескольку дней сряду и оставляя Киев на советников и сына Владимира. Монастырь разбогател при прежнем князе, а Святополку было не до богатых вкладов - разве что книги изредка дарил да в праздники, заезжая, оставлял положенную лепту. Но, видимо, этого Киево-Печерской лавре было мало.
- Добро, - кивнул он. - Пошлем наказ Олегу Святославичу, брату моему, в Чернигов. Пусть да придет ко мне в Киев!
В посольство снарядили боярина Славяту, на коего указал сам Владимир как на своего человека, и одного из священников, попа Василия. Еще молодой, ровесник князьям, отец Василий был легок на подъем. Он накоротке распрощался со своими домашними и отбыл в Чернигов, увозя грамоту двух князей.
«Поиде к Киеву, - значилось в ней, - да поряд положим о Русской земле пред епископами и пред игуменами, и пред мужами отцов наших, и пред людьми градскими, дабы оборонить землю от поганых».
Слова были простые, говорилось в грамоте лишь о внешних врагах, но за каждой строчкой, за каждой буквицей стоял Владимир Мономах. Передавая грамоту, боярин Славята не преминул сказать, что оба князя, Владимир и Святополк, зовут его к себе. А отец Василий от себя добавил, чтобы смирил князь-изгой гордыню, покаялся и с легким сердцем пошел на встречу с князьями-братьями - тогда помирятся они с ним.
Все это сказало Олегу больше, чем само письмо. Черниговские бояре, оставшиеся верными Святославичам, в один голос нашептывали князю быть осторожнее - Владимир хитер, способен на предательство, именно он убил половецких послов, пришедших к нему просить мира. А Святополк слишком нерешителен, всего боится, во всех видит врагов, только и думающих, как бы согнать его с золотого Киевского стола - судьба отца и собственные скитания в юности научили его бояться и не доверять людям.
Олег сам много пережил, в том числе от Всеволода Ярославича. Тот ведь тоже мягко стелил, да спать пришлось жестко - на целых четыре года, сговорившись с греками, заточил его в далекую чужую Византию. Куда отправит его сын давнего врага? Конечно, сейчас он силен - за него стоит Черниговская земля, брат Давыд готов предложить помощь, Ярослав сидит в Переяславле-Рязанском, да и половцы с ним покамест не ссорились…
Олег был совсем юным отроком, когда точно так же три князя-брата, его отец Святослав, Изяслав и Всеволод, во время мирных переговоров силой захватили полоцкого князя Всеслава Брячиславича с сыновьями. Тот год просидел в порубе и, кабы не мятеж киевлян, в нем окончил дни свои. Но кто встанет в Киеве за него, Олега?
Киев был его врагом - местные бояре держатся за Владимира и Святополка, игумены и епископы, да и все духовенство тоже более прислушиваются к голосу мирян, особенно в Киево-Печерском монастыре, где игумен Иоанн вовсе друг и советник Владимира Мономаха, а что до смердов - так им ли судить князей? Смерды должны платить подать да отрабатывать княжеские работы - им не пристало думать.
Олег понимал, что Владимир и Святополк боятся его, и поэтому ответил коротко и гордо:
«Нелепо меня судить епископу ли, игумену ли, смердам ли».
Гонцы воротились прежде, нежели был дан ответ. Святополк и Владимир ждали слов Олега или его самого несколько дней, пока гонец не привез им короткий резкий отказ.
- Он не слушает тебя, брат! - прямо сказал Владимир Святополку, когда они остались одни в палатах. - Он считает, что может прожить один! Собирается встать против всей Русской земли… Поглядим, каково это у него выйдет!
- Это - усобие, князь-брат, - попробовал возразить Святополк. - Ты сам от него сколько раз упреждал меня и всех прочих!
- Ведаю, - сурово сдвинул светлые брови Мономах. - Но ежели сейчас не смирить Олега, по весне он сызнова начнет воевать. А сейчас, пока он не готов, упредить его, лишить силы и усмирить - вот что главное. Сейчас Олег с нами во вражде. Вырвать с корнем эту язву - и можно собирать Русь в одно целое, дабы сильной рукой навсегда избавить пределы наши от поганых!
Мономах опять говорил горячо и красно, и Святополку делалось жарко от этих речей. Владимир хочет воротить себе Чернигов. Его сыновья сидят наместниками в Зал веской волости, Давыд Святославич готов на что угодно, лишь бы не терять стола: прикажешь ему - идет в Новгород, прикажешь - возвращается в Смоленск. Эдак и на родного брата пойдет войной! Князья-изгои Ростиславичи и Давид Игоревич с головой увязли в войне с ляхами и уграми, тщатся отодвинуть границы Руси далее за Карпаты, Всеслав стареет, и его сыновья уже собрались в Полоцке. После смерти отца они волками бросятся друг на друга, деля отцовское достояние, и не будут опасны. Да, только неуемный Олег мешает Владимиру стать главой Руси. Олег да он, Святополк.
Однако он пока еще великий князь киевский, и Владимир не хочет без него начинать усобицу. За Святополка отцовы и дедовы обычаи, Киевщина да и сама судьба.
- Помнишь, как мы с тобой вдвоем в прошлом году, совокупившись, пошли в Половецкую степь, - продолжал увещевать Мономах, в душе на все лады кляня нерешительность Святополка. - Сколько полона взяли, сколько скота и добра захватили? А ведь были с нами силы только Киева да Переяславля!.. Представь, что будет, ежели мы черниговскую рать сможем заполучить? А Смоленск? А подойдут полки с Новгорода, Ростова, Суздаля и Мурома? А вдруг да удастся призвать Всеславичей или Ростиславичей? Вот Василько, например, - настоящий витязь! Я бы ему в походе любую дружину доверил! А кабы ему сейчас помочь с ляхами сладить - и вовсе он наш друг станет! Князь-брат, мы бы навеки избавили Русь от поганых! Дошли бы до самой Тмутаракани и Корсуня! Печенеги, торки и берендеи нам нынче служат - половцы также служить станут! Русь усилится, князь-брат! Но пока сидит в Чернигове Олег - не видать нам единой и сильной Руси!
Святополк теребил длинную бороду, завивая пряди в колечки. Заманчиво то, что сказал Мономах. Раз и навсегда покончить со степняками, отбить Тмутаракань, расширить земли. Рекой потекут новые богатства в казну - что может быть любезнее!..
- Идем на Олега, - сказал он, наконец.
На другой же день гонец повез в Чернигов новую грамоту: «Ты ни на поганых с нами не идеши, ни на совет к нам - то ты замыслил зло на нас и поганым помогати хочеши, как Бог свят».
Это означало войну, и еще до того, как Олег получил это письмо, другие гонцы поскакали во все стороны Переяславльской и Киевской земли созывать ополчение и поднимать дружины.
По сравнению с другими уцелевшими от разора и воротившимися из полона торчевцами Захарьичам повезло - мало того, что Ратибор привел из-под Треполя своего коня, мало того, что Нечай по совету отца вырыл кубышку с гривнами, упрятанную тиуном на черный день. Нежданно-негаданно отыскались целыми и невредимыми Светлана и Ждана, а Лют, хоть и не остался в Торческе, предпочтя воротиться в Киев к Даниле Игнатьевичу, оставил родне трех коней, нескольких овец, кое-какую рухлядь, серебро и двух холопов. Двух коней продали, оставив кобылу на племя, благодаря овцам сумели пережить осень и зиму. По весне Ратибор и Нечай даже сумели с помощью холопов распахать ниву в селе Красном, сняли урожай, осенью подновили дом и подворье. За повседневными заботами остальную родню - убитую мать, братьев, пропавшего невесть где отца - вспоминали редко. Только Ждана порой вздыхала, думая о Люте - милый младший братец не то слишком явно переживал давние детские обиды, не то возгордился, когда судьба вознесла его поближе к князьям. Ратибор и Нечай о Люте не думали - пропал хазарчонок, и ладно! Постепенно и Ждана начала меньше вздыхать о нем.
И все-таки сердце ее дрогнуло, когда однажды по весне, когда она доила недавно купленную корову, на подворье послышались стук копыт и голоса братьев. Оба были дома - смотрели упряжь и плуги для весенней пашни. Великий пост только-только закончился. По голосам выходило, что к ним приехал гость. Смутно знакомый мужской голос весело выкрикнул ее имя…
Сомнений не было - вернулся Лют. Воротился с подарками, рухлядью или утварью для дома. Наскоро сдоив последние струйки и накрыв ведро чистой тряпицей, Ждана выскочила на двор.
Совсем весеннее солнце обожгло ей щеки, брызнуло яркими огнями в глаза, и девушка на миг застыла, закрываясь от света рукой. Ворота были распахнуты, какой-то всадник, спешившись, разговаривал с братьями, и Нечай отвечал ему горячо и весело, с пылом молодости. Потом Ратибор вдруг повернулся, увидел Ждану и окликнул ее:
- Вежи сюда, Жданка! Гость до тебя знатный! Приезжий тоже увидел девушку, отодвинул братьев и бросился к ней:
- Ждана!
Она отпрянула, прижимаясь к дверям хлева. Молодой дружинник в добротной свите, козловых сапожках и с мечом на боку был на целую голову выше Люта и шире его в плечах. И из-под шапки выбивались светлые прямые волосы.
- Не признала? - Гость остановился в двух шагах, удивленно глядя на испуганную девушку. - Я тебя тоже не сразу бы узнал, кабы брат твой не указал… Ты совсем красавицей стала… А я Михаила. Помнишь? Из степи вы ехали с сестрой…
И только тут, когда он стянул шапку с головы, девушка признала в нем дружинника, что вытащил их со Светланой из сугроба под обрывом и всю дорогу развлекал байками. Когда Лют вызвался проводить сестру до Торческа, он рвался с ними, но боярин Ольбег Ратиборович не разрешил парню отлучаться. А там навалились иные дела, все лето не снимали оружия, ожидая то половецкого выхода, то усобицы с Олегом Черниговским, то распутица мешалась.
- Я помню тебя, - кивнула Ждана, чувствуя, что в сердце растет что-то - не то горечь, что не Лют приехал, не то радость, что этот молодой красивый парень ее не забыл.
- И я тебя весь год забыть не мог. Да только далековат твой Торческ от моего Воиня. Не вдруг доедешь. Я бы и ныне не появился, кабы не князь.
- А что князь?
- Владимир Всеволодович по весне, как вода талая сойдет и дороги просохнут, в боевой поход идет на Олега Святославича, который неправедным путем завладел волостями князя Владимира! Святополк Киевский тоже рать скликает. Брат твой, Нечай Захарьич, вызвался идти…
- Что? Нечаюшка? - Жданка слепо кинулась мимо Михаилы к братьям. Ратибор и Нечай стояли у конюшни, о чем-то негромко переговариваясь. Лица у обоих были суровые. Девушка кинулась Нечаю на грудь:
- Братик, да что же ты? На войну идешь?
- На войну, - важно кивнул Нечай. - Михаила сказывает - с войны можно много всего принести. Черниговская земля богатая, авось добуду чего для дома. Да и сама ведаешь, - Нечай опустил голову, - жениться я хотел по осени. Привезу кой-чего - и свадьбу справим.
- Конь у нас есть один, в поход есть на чем ехать, - добавил Ратибор. - Оружие и доспех какие от меня остались, какие князь дает.
- Я уж давно решил, - добавил Нечай. - Помнишь, в ту седмицу бирючи[145] на торжище кричали про поход? Я с той поры раздумываю.
- Ой, братик, да как же ты? - ахала Ждана. - Ведь война!..
- Ну и война, а что?
- Так ведь, не ровен час…
- Будет тебе! - прикрикнул на сестру Ратибор. - Не хорони его заживо! Я вон тоже у Треполя сгинуть мог - так не сгинул. Авось и его судьба обойдет!.. Да не плачь ты - я дома остаюсь, за хозяйством, детьми ходить… Поди-ка лучше хозяйкам нашим дай наказ - раз гость к нам заехал, пусть соберут чего-нито на стол.
Ждана бегом бросилась в дом, где обе женщины, Светлана и торчинка Аграфена, уже возились у печи. Обе они имели сыновей, и Ратибор, памятуя о судьбе Люта, изо всех сил старался не выказывать неприязни к половчонку, сыну Светланы.
Ближе к вечеру задержавшийся на бывшем тиунском подворье Михаила вызвал Ждану на двор. Светлана и Аграфена понимающе кивали головами - иди, мол. Девушка пошла, но сейчас брела тропинкой между заборами как потерянная. Михаила вышагивал рядом, поглядывая на нее. В Торческе еще оставалось много пустырей. Целые концы лежали в руинах - сейчас там из-под сугробов торчали остатки печей и сухие стебли полыни и бурьяна.
- Я из похода много добра привезу, - кашлянув, нарушил Михаила затянувшееся молчание. - Коня - это обязательно. Гривны тоже… Тебе подарок. Чего тебе привезти?
- Что хочешь, - тихо отвечала Ждана.
- Хочешь, платок? Или платье боярское? А то монисто из золота! В Чернигове всего много!
- Чернигов - это же… на Руси?
- На Руси, - согласился Михаила.
- А как же можно - на своих идти? Свою кровь проливать?
- Скажешь тоже - свою! - фыркнул Михаила. - В Чернигове наш враг сидит!
- А кабы не в Чернигове? - допытывалась Ждана. - Кабы в Киеве? Пошел бы ты тогда на Киев? И на наш Торческ?
Михаила смутился, полез в затылок.
- Это не наше дело, - решительно сказал он, наконец. - Что нам князья приказывают, то мы и делаем. Ежели не мы на Чернигов - летом Чернигов на нас пойдет. Вот князья и хотят его опередить! А после и на поганых пойдем… Ждана, - он вдруг схватил девушку за локоть, притянул к себе, заглядывая в глаза, - я из похода ворочусь, брату твоему поклонюсь, попрошу тебя в жены. Пойдешь за меня?
Стиснутая его сильными руками, задыхаясь в жарких объятиях, Ждана рванулась было прочь, но серые глаза были совсем близко, и в них горел такой огонь, что девушка раздумала вырываться и запрокинула голову, подставляя губы губам Михаилы.
Он уехал на следующее утро, а еще через несколько дней, простившись с домашними и невестой, в Киев вместе с другими отчаянными парнями отправился и Нечай. Еще перед отъездом Михаила переговорил с Ратибором о Ждане, и будущие родственники уговорились, что в походе не будут терять друг друга из вида.
Весна пришла поздняя, но дружная. Никак, в две седмицы стаяли сугробы, вскрылись реки и разлилась вешняя вода. К этому времени оба войска - киевское и переяславльское - были готовы. На подмогу свои дружины прислал Изяслав Владимирович, союзные торки и берендеи также согласились участвовать в походе под началом Святополка Изяславича. По особому наказу прибыл волынский князь Давид Игоревич. За подмогу ему были обещаны уделы в Черниговской земле. Ополчение собралось такое, что великий князь, обозревая в день выхода растянувшиеся вдоль берега Днепра полки, почувствовал гордость и уверенность в своих силах. Казалось, год назад на выход в Половецкую степь он собрал меньше воинов. Дабы сподручнее было управлять ими, Святополк взял с собой сыновца Ярослава, сына убитого десять лет назад брата Ярополка.
Уговорились встретиться с Владимиром Мономахом возле Сакова, чтобы потом вместе идти на полуночь, к Чернигову. Завершались последние дни месяца березеня, небо было высокое, чистое, новая зелень покрывала землю и леса, возвращались издалека птицы, и на берегах рек уже слышались песни девушек.
Выступали сразу после Христова Воскресения. Митрополит Никифор отслужил торжественный молебен в Святой Софии. Святополк, накануне ездивший в Вышгород поклониться мощам святых Бориса и Глеба, павших заради междоусобия и попросив их оберечь Рюриковичей от нового раздора, был светел и вдохновлен. Хотя Воскресение уже миновало, он был умилен и ласков со всеми.
Сыновья прощались с отцом на красном крыльце. Как ни упрашивал двадцатитрехлетний Ярослав, Святополк оставлял его дома - блюсти в отцово отсутствие Киев. Ведь и Мономах тоже не велел старшим сыновьям уходить со своих столов. Юноша с тихой завистью косился на двоюродного брата Ярослава Ярополчича - тот был немногим старше его, но уже шел в боевой поход, хотя без удела полноправным князем не был. Оставалось надеяться, что настанет и его черед.
Ирина Тугоркановна тоже вышла проститься с мужем. Половчанка по-прежнему робела, чувствовала, что не любима мужем и что князь живет с нею только ради ее отца, могущественного Тугоркана. Хатунь была бледна и тиха, и только карие глаза горели ярко и тревожно. Поклонившись, княгиня робко прикоснулась к мужу. Святополк взял ее за худенькие плечи, поцеловал в лоб и бледные сомкнутые губы. Поцелуй его был неожиданно жарок. Ирина приникла к мужу, обхватила было его руками, отвечая - но он уже отстранил ее и шагнул куда-то вбок.
Там, среди дворни, стояла Любава. Она застыла как изваяние, прижав руки к полной груди и хрустя перстами. Губы ее, искусанные, что-то шептали. Святополк шагнул к ней и при всем честном народе обнял и поцеловал. Ирина Тугоркановна всхлипнула и отшатнулась, прячась за боярынь. Любава в свой черед обняла князя.
- Прости, если что, - шепнул он женщине.
- И ты прости меня, мой князь! - ответила Любава. Когда Святополк наконец оторвался от нее и сошел с крыльца, подходя к своему коню, многие заметили, что глаза его блестят от сдерживаемых слез. Ян Вышатич, киевский тысяцкий, неодобрительно покачал головой, но остальные не сказали ничего - Путята слишком хотел понравиться князю и не лез куда не просят, а остальные бояре были готовы простить своему господину многое.
По дороге Святополк заглянул в Киево-Печерский монастырь, преклонил колени перед гробом Феодосия Печерского. Наиболее набожные бояре и дружинники последовали за ним. Задержались они ненамного, но когда подошли к Сакову, то переяславльцы уже ждали киевлян возле города.
Владимир Мономах выехал навстречу на горячем коньке. Он был весел и полон жизни.
- Какую силищу ведем! - воскликнул он, когда князья поприветствовали друг друга. - Не устоять Олегу! Сполна за все ответит!
Глава 12
Олег не стал ждать, пока его обложат в Чернигове, как зверя в норе. От верных людей зная, какую силу собрали против него князья, он не пожелал подвергать опасности родной город. Владимир всегда позволял своим людям грабить окрестности, а теперь еще и станет науськивать дружинников и ополчение. Однажды, разозлившись на Всеслава Полоцкого, он отдал приказ сровнять с землей Менеск, не оставив в нем ни человека, ни челядина, ни скотины. Кабы не замирение; на которое был вынужден пойти сломленный такой жестокостью Всеслав, не желавший разорения своей земле, не стоять бы Менеску сегодня. Олег любил Чернигов и не хотел, чтобы он повторил его участь. Наскоро простившись с людством и боярами и наказав им стоять крепко, но беречь животы и достояние, он с дружиной, верными боярами и семьей на третий день мая покинул город и устремился на север.
Об этом Владимиру Мономаху донесли через боярина Ратибора - хотя его двор в Чернигове пустовал, нашлись бывшие его работники и холопы. Один из них, не пожалев времени и сил, отправился навстречу войску и доложил, что Олега Святославича в городе нет.
- Вот ведь лис! - возмущался тогда Владимир, придя с этой вестью к Святополку. - Струсил! Утек!
- Но и то добро, - кивал Святополк. - Он нашей силы устрашился.
- Не про то ты мыслишь, брат! Олег не устрашился. Мнится мне, он нарочно из Чернигова ушел и будет теперь против нас силу собирать. Надо его остановить!
Порешили отыскать бывшего черниговского князя и с тем выслали вперед дозоры. Опередив союзное войско, они первыми были у стен Чернигова и рассыпались дальше, ища следы Олега Святославича. За ними по пятам шли князья.
Ненадолго задержавшись в Сновске, Олег берегом реки Снови уходил в верховья Десны. Но подобно всем беглецам, которые вынуждены оглядываться и потому хуже различают дорогу, он подпустил погоню слишком близко. Единственный крупный город на его пути был Стародуб, основанный более ста лет назад, с высокими стенами, не знавшими пожаров и долгих осад. Речка Бабинка защищала его с севера, высокие стены прижимались к ней; два вала, как положено, закрывали город, а многочисленный посад означал, что в городе много жителей.
Стародубцы радостно приняли своего князя, и к тому времени, как войско подошло к его стенам, город уже исполчился, готовый к бою и осаде.
Владимир и Святополк молча взирали на крепкие, сложенные из дубовых стволов стены - леса вокруг Стародуба в междуречье Десны и Сожи были знатные, строевой лес и лодейный сплавляли в сам Киев и Переяславль. Не было сомнений, что взять город трудно. Но Олег сидел в Стародубе, и князья тоже остановились здесь.
Они не знали, что Олег успел еще из Чернигова послать гонца к Итларевичу, жившему в степи у Боняка, с просьбой о помощи. Не довольный прошлогодним выходом, Боняк сразу кинул клич, поднимаясь в поход на Русь.
Иванок на сей раз остался дома - Данила Игнатьевич не взял отрока с собой, в глубине души полагая, что вставать против половцев - куда ни шло, но тащить названого сына в княжескую междоусобицу негоже. Отрок сам не горел желанием сражаться с ничего плохого не сделавшими ему черниговцами и, хотя с печалью расстался с приемным отцом, вскоре утешился.
Княжич Мстислав Святополчич не забыл боярича. В теплые дни конца мая-травеня они вместе наехали в Берестово.
В прежние времена здесь часто живали князья - и Ярослав Мудрый, и Изяслав Ярославич, и его брат Всеволод. Стоял там и княжеский двор самого Святополка Изяславича.
Большое село Берестово располагалось на всхолмии недалеко от берега Днепра. Почти сотня добротных дворов, где жили княжьи смерды, теснилась на невысоком гладком холме, на вершине которого стоял княжеский терем. Огороженные рвом и бревенчатой стеной, каждый двор был сам по себе маленькой крепостью, где можно было отсидеться в случае замятии. Кроме самого терема здесь были конюшни, скотницы, клети для ествы и рухляди, медуши и бертьяницы, дружинные избы и гридни, каморки холопов и даже своя домовая церковка. Не так давно была основана и сейчас строилась в Берестове церковь Спаса, при которой был основан Спасо-Берестов монастырь.
Вокруг привольно раскинулись луга, где можно было гонять зайцев, а зимой травить волков, выходивших из окрестных лесов. По берегам Днепра были ловища для пернатой дичи.
В те дни было уже достаточно тепло, и Мстислав с Иванком, взяв нескольких отроков для охраны, отправились к берегу Днепра. Похожие, как братья, в своем веселье и молодости, они скоро ехали к реке.
По дороге попались рыбаки. Мокрые по пояс мужики тащили на плечах свернутую сеть, с которой на траву стекала вода, а в ее ячейках виднелась водяная трава. За ними четверо подростков несли в плетеных корзинах свежую добычу - стерлядь и лещи еще трепыхались, разевая рты. Заметив княжича с товарищами, рыбаки разом остановились. Мужики скинули сеть с плеча и склонились в поклоне, опускаясь на колени. Подростки не спеша последовали их примеру - уж больно любопытно им было поглядеть на ровесников в богатых одеждах на красивых конях.
- Вы чьи? - спросил Мстислав.
- Великого князя Святополка Изяславича люди, - ответил, разгибаясь, старший. - Рыбки к твоему столу наловили.
- Стало быть, ушица будет к вечеру? - улыбнулся Мстислав, по примеру отца слегка поглаживая еще шелковистый, по-юношески гладкий ус. - Добро. Несите на княжий двор!
Рыбаки снова склонились в поклоне, и Мстислав первым тронул коня, проезжая мимо. Мужики выпрямились и затопали дальше только после того, как их миновал последний всадник.
На берегу реки было хорошо. Звенел первый комар, кат кая-то мошкара вилась над водой. В густом кустарнике друзья разделись и, оставив отроков стеречь коней, попрыгали в воду.
Но скоро полезли обратно - было еще холодно, и они растянулись на траве. Мстислав, натянув на мокрые чресла исподние порты, исподтишка разглядывал костистые плечи Иванка - на одном из них до сих пор оставался косой розовый след от половецкого удара. Плеть тогда рассекла одежду и кожу до мяса.
- Откуда это у тебя? - спросил он вдруг.
Иванок вздрогнул, снова ощутив себя Лютом, половецким рабом.
- Я в полоне был три лета назад, - не сразу ответил он. - Мы в Киев скакали, когда на поганых наткнулись. Меня через всю степь прогнали.
- Лютовали половцы?
- Сильно. Один мой друг был торчин, так они его к хвосту конскому привязали и по земле проволокли. А потом меня хан взял. Я у него за конями ходил…
- А бежать? Бежать пытался?
- Кто бежал, они ловили да калечили - пороли кнутами, жилы подсекали, на щеку клеймо ставили. Я одного такого видел… Да и не больно-то зимой побегаешь - холодно, голодно, волки кругом, а следы твои издалека видать.
- Значит, так бы и остался у половцев? Навсегда? Иванок долго молчал, прежде чем ответил негромко:
- Не ведаю. Может, и остался…
- А я бы побежал! - беспечно заявил Мстислав. - Не смирился бы!
Солнце светило, бросая сквозь листву слепящие глаз яркие блики. Издалека донесся девичий смех и веселые взвизги. Услышав их, княжич встрепенулся, как молодой конь:
- Пошли, глянем?
- А вдруг русалки? - засомневался Лют.
- Брось! Русалки только вечером и ночью показываются, а сейчас белый день… Девки, должно, купаться пришли.
Он вскочил, торопливо натягивая рубашку и подпоясываясь. Иванку не хотелось идти к девкам, но он знал, что нельзя отставать от князя. Они оба были молоды и в начале своей дружбы видели залог будущего: Мстиславу - быть князем, а Иванку - боярином при нем.
Приятели быстро оделись и крадучись поспешили в ту сторону, откуда доносились девичьи голоса. Прячась за кустами, они сумели подобраться совсем близко.
Пятеро девушек, совсем юных и действительно чем-то похожих на русалок, брызгались возле берега. Они скинули поневы и красовались в одних рубахах, которые намокли и плотно облегали стройные девичьи ноги. Купаться покамест было холодно, да и нельзя, чтобы не обидеть Водяного небрежением обычаев, и девушки только бродили по мелководью, весело щебеча о чем-то своем.
Мстислав улыбался, глядя на их свежие лица, на горящие задорным огнем глаза. Подмигнув Иванку, он уже выпрямился, чтобы шагнуть к девушкам, как вдруг сверху, с высокого днепровского берега, послышался крик:
- Княже! Дым!
Девушки мигом оставили веселье и беготню и с визгом кинулись к разложенным на траве поневам. Мстислав, забыв про девчонок, бросился к отрокам, птицей взлетел в седло поданного коня и вытянул шею.
Внизу по течению Днепра в небо поднимались столбы темного дыма.
- Горит что-то!
- Должно, знак какой!
- Никак, поганые опять пришли? - переговаривались позади отроки.
Мстислав ударил коня по бокам:
- В Берестово!
Девушки уже бежали домой, сверкая пятками из-под подолов. Всадники сразу обогнали их и наметом влетели в распахнутые ворота.
Там княжича ждал гонец. Усталый конь поводил впалыми боками, а наполовину седой мужчина, по виду ремесленник, неловко поклонился, когда Мстислав осадил коня перед ним.
- Княже, - хрипло выдохнул он. - Беда! Два дня назад пришли поганые под Переяславль, Устье пожгли, народ в полон угнали. Я сам едва спасся!
Мстислав тревожно обернулся по сторонам. Он был готов всерьез считать себя князем, едва отец выделит ему удел, но не подозревал, что уже сейчас ему придется принимать взрослые княжеские решения.
- В Переяславле ведают о беде? - спросил он.
- Уж проведали, - вздохнул ремесленник. - Полыхало знатно… А теперь они на Киев повернули!
Со всех сторон к гонцу стекались дворовые люди. Услышав про беду, мужики мрачнели, чесали затылки. Среди Женщин послышался плач и причитания.
- Как зовут? - вдруг обратился Мстислав к ремесленнику.
- Гурятой, - отозвался тот. - Горшечник я.
- Добро. Благодарствую за весть, Гурята-горшечник… Здеся от поганых мы не отобьемся, а к Киеву уйти успеем, - сказал Мстислав.
Мстислав и Иванок за ним по пятам взбежали на стену, опоясывающую княжой двор. Отсюда, с надвратной башенки, были хорошо видны дали. Поля, луга, перелески, чистое синее небо - и клубы дыма, поднимавшиеся вдали. Это наступали половцы.
Берестово ожило. Люди сорвались с места, забегали. Кто-то кинулся со двора упредить сельчан.
- Княже! Княже!
Мстислав обернулся. К ним быстрым шагом поднимался отцовский младший боярин Никита Малютич. Уезжая, Святополк поручил Никите заботу о младшем сыне.
- Княже! - Боярин коротко поклонился. - Изволь собираться - не ровен час, поганые подойдут. В стенах киевских укроемся от беды. Великий князь гневаться будет, коли ты в беду попадешь.
Мстислав посмотрел вдаль. Дым уже почти растворился в небе, только остатки его темных клубов ветер относил в сторону.
- Не сегодня-завтра поганые тут уже будут, так надо их опередить, - продолжал увещевать боярин. - Затворимся за стенами, ополчимся - нас и не возьмут. А тем временем гонца снарядим до великого князя!
- Позволь мне пойти, княже! - вдруг взмолился Иванок, цепляясь за локоть Мстислава. Тот с удивлением посмотрел на приятеля.
- Ты? Гонцом к отцу?
- Дозволь! Иль кого хошь со мной пошли… Мстислав нахмурился.
- После поговорим, - отмолвил он и поспешил вниз со стены.
Княжье подворье кипело. Люди собирали пожитки, и княжичу не оставалось ничего другого, кроме как отправиться в Киев.
В город уже примчались гонцы с низовьев Днепра, поведали народу о беде. Во всех церквах звонили колокола, улицы были запружены народом - жители Подола перебирались под защиту крепких каменных стен. Мстислава встретили в княжьем тереме. Там уже. распоряжался Ярослав Святополчич. Оставленный стеречь город боярин Путята Вышатич властно, с тревогой заглядывал ему в глаза.
- Что повелишь, княжич? - вопрошал он.
Ярослав и Мстислав при встрече только раз встретились глазами, словно угадали мысли друг друга.
- Гонца надо слать к отцу, - сказал Мстислав, и Ярослав кивнул. - А самим - затвориться во граде, оборужиться и ждать поганых.
По дороге из Берестова Иванок все больше молчал, то и дело оборачиваясь назад, словно половцы шли по пятам. Оказавшись за стенами города, ступив на княжье подворье, он успокоился, малость перевел дух, но едва услышал про гонца, опять рванулся вперед:
- Позволь мне с вестью скакать!
- С вестью скакать боярину Никите Малютичу! - твердо сказал Ярослав. Стоявший чуть в стороне молодой боярин улыбнулся, кланяясь и прижимая руку к сердцу. - Бери с собой людей, Никита, и спеши к великому князю. Передай - половецкую силу ждем! А ты, Путята Вышатич, пойдем со мной. И сразу накажи, чтобы прочих нарочитых мужей киевских призвали ко мне. Совет держать будем!
Братья ушли широкими решительными шагами молодых князей, уверенных в себе и своих силах. Юноши надеялись на помощь и добрый совет отцовых бояр и старых киевлян и на войска своего отца.
Иванок заметался на широком дворе, куда как раз въезжали и разворачивались возки с княжеским добром из Берестова. Многое из-за спешки пришлось оставить на княжьем дворе, но все равно возки заполнили чуть ли не весь двор. То и дело уворачиваясь от коней, колес и холопов, Иванок нагнал боярина Никиту уже у самых ворот. Тот спешил к себе домой передать, что уезжает с княжеским наказом.
- Никита Малютич, я с тобой! - закричал он, цепляясь за рукав боярина.
Никита знал этого высокого крепкого отрока как сына Данилы Игнатьевича и приятеля молодого княжича, поэтому только удивленно поднял брови:
- Куда еще?
- К князю, в войско! Не могу я тут сиднем сидеть! Да и отец мой там - ему небось полегче будет, когда я при нем окажусь!
- А не молод ли ты для такого дела?
- Я с князем Святополком в прошлую весну на поганых ходил! - воскликнул Иванок. - Бери меня с собой, боярин!
В его голосе прозвенел приказ. И Никита Малютич беззлобно хмыкнул, пожимая плечами:
- Добро, отрок. Хотя не пожалует меня за то боярин Данила!..
Гонец ушел к князьям, в Черниговскую землю, а Киев затворился наглухо. Спешно вооруженные люди, боярская дружина, ремесленники, смерды и немногочисленные княжеские слуги, оставленные в городе на всякий случай, ждали прихода врага. Братья-княжичи то и дело поднимались на стену, глядя в низовья Днепра.
Но - обошлось. Ни затаившиеся на стенах киевляне, ни утекшие с княжичем берестовцы не ведали, что дымы означали, что молодой и потому легкий на подъем хан Курей, незамеченным пройдя мимо крупных городов и спалив лишь две дозорные крепостцы между Корсунем и Роденем, накинулся на устье Трубежа, сжег и пограбил окрестности Чучина и Зарубы, открывая прямую дорогу на Переяславль идущим позади него старшим ханам.
Боняк приходился Тугоркану Степному Змею дальней родней по любимой жене хана - владыки кипчаков то и дело женились на дочерях и сестрах друг друга, дабы создать союзы против какого-нибудь третьего хана или просто заручиться покровительством могущественного соседа. Одна из младших жен самого Боняка приходилась двоюродной сестрой матери юного Итларевича, того самого, которого целую зиму скрывал у себя в Чернигове Олег Святославич. Юноша сейчас ехал рядом со старшими ханами - впереди были сам Тугоркан и Боняк, за ними следом ехали сын Тугоркана Ехир и Итларевич.
Боняк сердито смотрел по сторонам. Они уже целый день шли по землям урусов, сторожи доносили, что совсем рядом, за вон теми перелесками или на берегу вон той реки стоят урусские села, где воинов ждет добыча - рабы, скот, рухлядь. Но Тугоркан упрямо ехал вперед. Несколько дней назад он отправил вперед одного из младших ханов, Курея, и тот клялся Тенгри-ханом, что проложит для степных владык прямую дорогу на Переяславль.
- Куда мы идем? - ворчал Боняк. - В той стороне, как сказали мои воины, лежит прекрасный урусский город. Они захватили пленника, и тот сказал, что город называется Родень. Мы могли бы его взять…
- С этой земли почти нечего взять! - ответил Тугоркан. - Ты видел те три деревни, мимо которых мы прошли? В одной было три дома, в другой пять. На трех руках хватит пальцев, чтобы подсчитать взятых пленных. А добра, а скота? Мы не взяли почти ничего. Я не думаю, чтобы в городе было больше добра. Мы потеряем время. В Сакове есть человек - родом торк, но служит нам. Он передал мне, что киевского и переяславльского коназов нет - они ушли куда-то на север и вернутся не скоро…
Боняк так и подпрыгнул в седле. Был он невысок ростом, но худощав и жилист, и если бы не многочисленные морщины и язвы на лице, казался юношей, ибо даже борода и усы у него были слишком жидкими для половца.
- Но если в Киеве нет коназа, то что нам мешает напасть на город? - воскликнул он. - Прошлым летом я уже был возле Киева. С ханом Туглеем мы сожгли один урусский город, он запирал вход в Киев. - Боняк не хотел сознаваться, что этот город, Юрьев, им не удалось взять в течение почти двух месяцев и спалили его только потому, что сами жители оставили его. - Теперь нам ничто не помешает подойти к Киеву и взять его!
- Нет! - Тугоркан так стремительно развернулся в седле, что крупный, захваченный у угров караковый жеребец его невольно сбился с шага и захрапел, задирая голову. - В Киев мы не пойдем.
Его тяжелый взгляд встретился с прищуренными глазами Боняка. Тугоркан был могуч и широк в плечах, как все в роду хана Шарукана. Несмотря на немолодой возраст, Тугоркан еще сохранял силу и крепость в руках, цепко сидел на коне и метал на скаку аркан. Он слегка шевельнул рукой - и Боняк скорее почувствовал, чем увидел, как справа и слева от него выросли нукеры-телохранители. Но он заметил только Ехира, сына Тугоркана, который потянул из ножен саблю, и поспешил пойти на попятную.
- Я совсем забыл, что это ты, Степной Барс, ведешь наших воинов на урусов, - улыбнулся он. - Но объясни мне тогда, почему мы сейчас проходим мимо урусских сел и городов и не трогаем их?
- Мы должны прийти к урусскому городу Переяславлю, - невозмутимо отвечал Тугоркан, покусывая длинный, наполовину седой ус. - Нас звали туда. Именно там лежит земля коназа, убившего наших братьев.
Итларевич, поняв, о ком идет речь, выдвинулся с конем вперед. Боняк обернулся на юношу и тихо вздохнул.
- И все-таки, великий хан, Киев богатый город, в нем много добычи…
- Там живет моя дочь, - коротко ответил Тугоркан. - Мой тесть не звал меня, но если от него приедет человек, я пойду ему на помощь.
Боняк понял все и замолчал. Но белокаменный Киев, который он видел мельком когда-то давно, в юности, когда приезжал к Всеволоду Ярославичу заключать мир, все стоял у него перед глазами. И Боняк знал, что не успокоится, пока не вернется под его стены. Только бы об этом не проведал Тугоркан!
Устье встретило ханов пепелищем, над которым уже перестал виться дымок. Небольшая крепостца сгорела дотла, оставив по себе только превратившиеся в угли остатки деревянной стены, неглубокий, забросанный обломками обгорелых бревен ров и на пепелище десятка три-четыре печей. Маленькая церквушка была единственным зданием, которое уцелело, да и то потому, что там устраивался на ночлег сам хан Курей. Но в ней остались нетронутыми только стены и крыша - все остальное было разобрано или уничтожено.
Проезжая мимо пепелища, Тугоркан кивнул Итларевичу:
- Смотри, отрок! Скоро таким станет и город, где принял смерть твой отец!
Юноша порывисто кивнул головой. В глазах его загорелся огонек.
- Великий хан! - воскликнул он, поравнявшись с ним. - Дозволь мне самому вести воинов в бой! Я хочу сразиться с каганом урусов один на один!
- Кагана нет в городе, - ответил Тугоркан. - Но я обещаю тебе - ты обагришь свою саблю их кровью и отомстишь за отца.
Орда хана Курея стояла уже на том берегу Трубежа, указывая, где здесь брод. Сам Курей, румяный, молодой, красивый, как девушка, замер на прекрасном вороном жеребце иод своим стягом в окружении нукеров. Он был виден издалека, и именно к нему подъехал Тугоркан, едва переправился через реку.
- Да будет благосклонен к тебе Тенгри-хан, о великий Тугоркан! - приветствовал его Курей. - Да дарует он твоим саблям победу над урусскими собаками!
- Да будет благосклонен Отец-Небо и к тебе, Курей-хан, - кивнул тот. - Что происходит на землях урусов?
- Все спокойно, мой хан, - улыбнулся Курей. - Я сжег посады двух городов, которые стоят неподалеку. Под каждым стоит по два моих тумена, сдерживая урусов. Еще два тумена я выслал вперед, разведывать дорогу к Переяславлю. Остальные со мной. Они ждут твоего слова, великий хан!
- Так вот тебе мое слово! - Тугоркан даже приподнялся на стременах. - Сегодня же мы идем на Переяславль! Собирай своих людей!
Гнусаво запели трубы. Вежа половцев, которые, зная, что поход еще не кончен, не расседлывали коней и ждали только мига, чтобы вскочить в седло, ожила. Те, кто лежал за земле, вскакивали и садились на коней, жевавшие вяленое мясо бросали куски наземь и вытирали жирные пальцы об одежду, игравшие в кости оставляли игру и спешили строиться. Костры затоптали мигом, кибитки, где было свалено добро и лежали пожитки самого Курей-хана, развернули цепью. Пронзительно закричали сотники и темники, и несколько гонцов, не жалея коней, поскакали к броду - передать приказ хана стоявшим под стенами Чучина и Заруба туменам.
На другой день объединенные силы трех ханов подошли к Переяславлю. Город заранее узнал о приходе половцев - не зря же горело Устье, своей смертью предупреждая остальную землю о нависшей опасности! Ближние села успели собраться и уйти под защиту крепостных стен, посад тоже перебрался внутрь, и половцам достались пустые избы, где можно было отыскать разве что забытую рухлядь или, если вскопать землю за огородами, удавалось вырыть мешок-другой припрятанного до новины зерна. Остальное поселяне забрали с собой подчистую.
Тугоркан встал под городом, а Курей пустил своих воинов на добычу. Со стен города оставленная Владимиром Мономахом дружина смотрела, как мечутся враги, как одна за другой загораются избы, клети и бани. Некоторые жили в посаде и невольно следили взглядом - зажгли его двор или еще нет.
Юный Итларевич замер на коне, жадными глазами глядя по сторонам. Злые слезы чуть не хлынули у него из глаз, когда он узнал проход между валами - именно там прошлой зимой он проезжал вместе с отцом и ханом Китанем. Именно в той стороне был разбит их стан. Туда урусский каган велел принести угощение, прислал заложником сына Святослава - мальчика лет десяти от силы. Они обменяли его на хана Китана…
- Я ворвусь в этот проклятый город, отец! - прошептал он, сжимая кулаки. - Я снесу голову тому мальчишке-урусу! О, только бы даровало мне небо силы и удачу встретиться в бою с самим переяславльским каганом!
Несколько дней спустя начали возвращаться с зажитья тумены хана Курея. Они вели добычу - гнали пленных, небольшой табун коней, стадо коров и овец, на трех телегах везли как попало сваленное добро. У многих беев топорщились переметные сумы, куда они запихивали кое-что для себя. Но Курей не сердился на людей. Самое главное - полон и скотину - за пазуху не спрячешь. А этих пригнали так мало, что, кажется, в Устье взяли больше добычи.
- О мой хан! - Гиргень-бей, водивший тумен по окрестностям Переяславля, поклонился в седле. - Эта земля как будто вымерла! Мы нашли три деревни, но все они были брошены жителями. Люди сыскались только в четвертой, да и то она стояла в роще - если бы не острые глаза одного из моих воинов, мы бы нипочем не нашли ее.
Остальные тумены, возвращаясь, подтверждали слова Гиргень-бея. Переяславльская земля была либо скудна людом, либо все ее жители успели укрыться в лесах, куда настоящий степняк носа не сунет без крайней нужды, либо успели укрыться в городах за крепкими стенами.
Эти соображения Курей передал Тугоркану.
Тот расположился вольготно - занял один из самых больших домов в подоле, отдав соседние дома другим ханам и своим приближенным, так что целый конец был волей судьбы спасен от пожаров. С возрастом Тугоркан все более ценил роскошь, и сейчас в доме все было застелено коврами, стояли лари с рухлядью. Увешанные украшениями молодые рабыни неслышными шагами скользили мимо, прислуживая развалившемуся на шелковых подушках Тугоркану, его сыну и обедавшему у великого хана Боняку. Юный Итларевич дни и ночи проводил вблизи крепостных стен Переяславля, глядя на них гневными и жадными глазами.
Хану Курею поднесли пиалу, в которую рабыня плеснула немного айрана. Он сделал глоток, покосился на девушку. Хороша уруска, жаль, что не принадлежит ему!
- Так что ты сказал? - подставив свою чашу ее ловким рукам, произнес Тугоркан.
- Великий хан, окрестности обезлюдели! Урусы разбежались…
- Они испугались нас! - усмехнулся Ехир, хлопнув ладонью по колену. - Никто не может устоять перед ратями моего отца!
- Но у нас мало добычи! Если мы не возьмем города, воины начнут роптать! Мы прошли уже много верст по земле урусов, но ничего не нашли, кроме двух-трех деревень и брошенных селений!
- Там, где урусы больше не живут, скоро будут пастись табуны наших коней, - лениво возразил Тугоркан. - Так что нечего горевать о пустых домах… А Переяславль мы возьмем…
На другой день половцы пошли на первый приступ. Впереди, по обычаю, скакали стрелки из луков. Они осаживали коней прямо перед стенами и осыпали тучей стрел защитников. Под их прикрытием пешие воины несли лестницы. Перебегая ров, они спешили приставить лестницы к стенам и залезть на них. Но в узкие щели между бревнами и бойницами в ответ летели стрелы осажденных, а на чудом прорвавшихся к стене всадников лилась смола и кипяток. Обожженные с криками шарахались прочь, в корчах падали на землю, но на их место вставали другие и по трупам бежали вперед.
На первом городском валу крепко стояла переяславльская Дружина. Старших сыновей Владимира не было в городе, третий по счету Святослав был еще отроком - мальчику шел двенадцатый год. Он рос тихим болезненным ребенком и в эти страшные часы находился подле матери и младших братьев и сестры, в домовой церкви, молясь Богу о заступничестве. Но дружину вел под его именем и стягом Ольбег Ратиборович - сын посадника Ратибора, который сейчас воевал вместе с Владимиром Мономахом у Стародуба. Переяславльцы стояли крепко, и, не выдержав, поганые откатились назад. Но это было только начало.
Глава 13
Более месяца стояли киевские и переяславльские рати под стенами Стародуба, обложив город кольцом, дабы ни в него мышь не проскочила, ни из него никто не ушел. Два раза союзные полки ходили на приступ, метали стрелы, закидывали ров хворостом и землею, а в ответ на них лился кипяток и смола и дождем падали стрелы. Несколько раз дружина, которую привел в город Олег, выходила из ворот и нападала на переяславльцев. Олег всегда был впереди - высокий, широкоплечий, в позлаченом шеломе под стягом Чернигова, он был виден далеко. Ходивший в сечу Владимир Мономах всякий раз старался дотянуться до него, схватиться один на один, но возле Олега всегда стеной стояли его отроки. Они своими телами закрывали князя от стрел и копий; как псы, сцеплялись в поединках с теми, кто подбирался слишком близко. Эти люди шли с ним еще с Тмутаракани, от него зависела их жизнь, и князьям ни разу так и не удалось встретиться на поле боя. Налетев и связав переяславльцев короткой яростной сшибкой, черниговцы откатывались назад под защиту городских стен.
В начале второй седмицы осады союзные полки взяли только первый ряд валов, выбив оттуда последних защитников. Им достался посад - почти целый, даже в некоторых домах сохранилась утварь и рухлядь, которую в первый же день растащили проворные ополченцы.
Осада была плотной. Бережа людей, Святополк и Владимир более не посылали их ко рву, ибо стрелы нападавших сеяли смерть в рядах воев. Защищенным кольчугами, шлемами и щитами дружинникам было горя мало, их могли ранить только в руку или ногу, но зато пешие ополченцы гибли десятками. Люди большую часть времени просто пересылались стрелами с той и другой стороны. Владимир медлил, выжидал, подолгу глядя от ворот занятого им дома - в нем когда-то жил священник, - на городскую стену.
Привыкший к роскоши, но не желавший тратить на нее лишней ногаты, Святополк разбил свой стан рядом. Ярослав Ярополчич жил со стрыем, а Давид Игоревич держался наособицу. Бояре всех четырех князей часто съезжались вместе, обсуждая, как легче и удобнее взять город. Многомудрый Ян Вышатич в молодости взял немало городов, как и Данила Игнатьевич, который в бытность Святополка наследником власти его отца часто ходил походами, в том числе и в войске Всеволода Ярославича. Сам Давид Игоревич в прошлом, будучи изгнан тем же самым Олегом Святославичем из Тмутаракани, поскитался по Руси, взял на копье городок Олешье и оказался ценным советчиком. Кроме того, у него были свои счеты с Олегом и он хотел стоять до последнего. Они вели нескончаемые беседы, но сходились на одном - взять Стародуб будет не просто.
Предводительствуемые Давидом Игоревичем, войска в третий раз пошли на приступ. С той и другой стороны летели, закрывая небо, стрелы. Осаждающие тащили пороки[146] и лестницы, поднимая их на стены, а оттуда на них лился кипяток, летели камни и копья. То один, то другой воин падал, раскинув руки, и катился кубарем в ров. Несколько раз меткие стрелки поражали и защитников, но их место тут же занимали другие.
Какой-то стрелок пускал одну за другой стрелы с самой надвратной башни, поражая спешащих к стене воинов. Меткий выстрел сбил его - тело качнулось вперед, свешиваясь из окна бойницы, но его тут же утянули назад, а еще через несколько мгновений в оконнице мелькнуло розовое пятно женской рубахи. Занявшая место убитого женщина - сестра или молодая жена - успела убить троих воев прежде, чем ее саму достала стрела.
Владимир Мономах со стороны наблюдал за этим боем, стоя под своим стягом. Святополк был рядом. Ссутулившись, подавшись вперед, он внимательно смотрел на битву. Когда в бойнице мелькнуло женское платье, он толкнул Владимира:
- Зри-ка, князь-брат! Женщина!
Его острый взор, казалось, различал даже глаз лучницы и край цветастого плата на голове. Она на миг подалась вперед, чтобы лучше прицелиться, и открылась переяславльским стрелкам. Те узнали женщину, но стрелы уже летели к цели, и она с коротким криком выронила лук, хватаясь за плечо, из которого глубоко торчала стрела.
- И впрямь женщина! - заметил теперь и Мономах.
- Вот это город! Вот так стародубцы! - ахнул Святополк. - Крепко стоят!.. Как мыслишь, князь-брат, сколько мы еще с ним провозимся?
- Каждый день здесь лишний, - проворчал Владимир. - Ох, Олег, Олег! Дорого ты мне заплатишь за все! Сколько народа из-за его гордыни положили! - Он повернулся к отрокам, что держались в отдалении, подозвал трубача: - Вели отходить!
Высокий гнусавый звук рога прокатился над валами. Его услышали не сразу. Еще некоторое время люди продолжали лезть на стену, но постепенно волна их схлынула, откатилась в посад. Раненых и некоторых убитых тащили на себе, но несколько десятков тел осталось лежать во рву и на склоне холма.
Воины вернулись в стан. Раненым вытаскивали стрелы, рваные раны прижигали железом, несколько знахарей готовили травы и стягивали раны полосками ткани, шептали заговоры на кровь. Некоторые раненые, не заметившие сперва торчащей в животе или плече стрелы и даже лезшие с ними в горячке на стену, теперь, отходя, чувствовали боль и громко стонали. Кого-то крепко держали, вырезая стрелу из щеки. Обожженный варом парень, свернувшись калачиком, монотонно скулил от боли, боясь даже глубоко вздохнуть. Те, кого обошла рана или покалеченные в предыдущих боях, сидели возле костров, готовили похлебку, сумрачно поглядывали на толстые бревна стародубских стен.
Владимир и Святополк с боярами объезжали стан. Святополк бы сам ни за что не поехал, не испытывая желания созерцать кровь, раны и шрамы и слушать стоны искалеченных, но Мономах ехал по стану с каменным лицом, и он был вынужден тащиться за ним.
- Почто людей губим?! Почто?! - тихо восклицал Владимир. - Сколько народа положили! Вот узнают то поганые - вот возрадуются, на наши распри глядя! Это ведь сила земли нашей! Падут они в княжеских усобицах - кто нам нивы распашет, хлеб засеет-уберет, а в трудный час вместе с нами на поле брани встанет?.. Ох, Олег, Олег! Зрел бы ты сие!
- Он зрит, - негромко отозвался Святополк. - Видал ныне женку на стене? И в Стародубе небось крик и плач стоят!
Он прикрыл глаза, вспоминая светлую косу, мелькнувшую в тот миг, когда лучница выглядывала в оконницу. Молода и наверняка красива…
- За это тоже в свой срок заплатит Святославич! - прошептал Владимир. - Его прихотей ради гибнут люди!
Глаза переяславльского князя метали молнии, он побледнел и сквозь зубы цедил слова. Святополк, который в случае неудачи гнев свой вымещал на окружающих, понимал, что Мономах взбешен, но сдерживается, не желая терять лицо перед смердами.
Князей узнавали, на них оборачивались. Здоровые и легко раненные вставали, кланяясь и снимая шапки, подходили к коням, заглядывая в лица.
- Как порешили, князь? - раздавались голоса. - Что со Стародубом делать будем? Не дают мира!
Некоторые смерды были оторваны от пашен. Эти смотрели требовательно и тревожно - сейчас князья пригнали их воевать, а дома оставались невспаханные поля. А по осени приедет тиун или огнищанин, призовет на свой двор требовать в пользу тех же князей подати - и ничем не оправдаешься, что земля осталась обихожена кое-как без твоего догляда. За недоимку в холопы запишут или велят по-иному долг отработать. Владимир узнавал эти взгляды и мрачнел все больше. Стегнув плетью коня, он на рысях покинул стан, въехал на свое подворье и, когда отроки забрали коней у него, Святополка и бояр, повернулся к великому князю.
К князьям подъехал Давид Игоревич. Коренастый, кажущийся еще толще от брони, он зло, по-половецки скалил зубы.
- Брать надо Стародуб! - горячо воскликнул он. - Брать немедля!
- Сколько народа поляжет, - произнес Святополк. - Видал, как стародубцы стоят? Они за Олега крепко биться станут.
- Ведаю… Зажечь надо город! Что скажете, князья? Мысль об этом теснилась в голове самого Святополка.
Началось лето, смерды оторваны от пашен, а Поросье и без того оскудело. По осени придется собирать полюдье, а что брать и с кого? Одни убытки, и который уже год! Нет, расправиться надо одним махом со всеми бедами!
- Как мыслишь свершить сие? - спросил он у Давида. Деятельный честолюбивый князь-изгой ему почему-то не нравился. Была в нем какая-то червоточина. Но он-то на Русь врагов не водил, держал себе Волынь вместе с Ростиславичами, никуда не лез и на приказ старейших князей отозвался сразу.
- Стены огнем подпалить, пожары внутри пустить. Сейчас лето, тепло и сухо… Река у них рядом, так у реки полк поставить, пущай не дают воды забрать. Меч их не одолел, так огонь усмирит!
Не первый раз при Владимире Мономахе предлагалось такое - князья хотели то разобрать город по бревнышку, то прорыть ходы во рву, то лишить город воды. И про пожар заговаривали. Но до сих пор Святополк не соглашался. Олег Святославич был сильным противником. За него стояла земля. Город сражался отчаянно, и не возникало сомнений, что когда союзные войска все-таки ворвутся в него, жители Стародуба будут биться за каждый дом. Святополк не сомневался, что упрямый городец разделит судьбу Менеска, который Мономах велел сровнять с землей, сражаясь со Всеславом Полоцким.
На другое утро, когда полки снова стали становиться для нового приступа, со стены Стародуба запела труба. Ее слабый издалека голос услышали не сразу, но потом все-таки поняли и побежали докладывать князьям. Владимир просиял:
- Сломался Олег Святославич! Стародуб открывает нам ворота!
Князья-союзники, бояре и воеводы под стягами выехали перед полками поближе к воротам. На стенах стояли защитники городца - зоркий взгляд Святополка различал среди воинов нескольких более молодых и гибких станом - не то молодежь, не то женщины вставали на место павших.
Труба пропела еще раз, и одна створка ворот приотворилась ровно настолько, чтобы в нее шагнула коренастая сильная фигура в рясе в сопровождении нескольких дружинников. Ворота за ними тотчас захлопнулись.
- Они сдаются? - прошептал Мономах и на всякий случай перекрестился, мысленно возблагодарив Богородицу.
Священник широким шагом вперевалочку направился к князьям, дружинники еле поспевали за ним. Поравнявщись со всадниками, посол осенил себя крестным знамением и снизу вверх твердо взглянул на князей.
- Слово у меня от города Стародуба к князьям русским! - провозгласил он важно.
- Стародуб открывает нам ворота? - наклонился с седла Владимир.
- Князь, - священник пошире расставил ноги, крепче вставая на землю, - про твою доблесть и подвиги ратные нам все хорошо известно. Ты аки сокол на неверных язычников налетал, обороняя от них пределы русские, не даешь В обиду старого и малого. От великого князя киевского нам тоже никакой обиды никогда не было, мы землю нашу любим и Правду Русскую чтим. Так почто вы нас губите?.. Город изнемогает. Повалуши и бертьяницы наши оскудели, в каждом доме горе, в каждой семье покойника оплакивают. Не губите души грехом, не лейте более кровь христианскую. Уйдите от стен наших!
Владимир медленно выпрямился в седле, перевел взгляд на Святополка. Тот и сам был удивлен и растерян, не зная, что сказать, но под строгим взором Мономаха понял, что именно ему придется отвечать послу.
- В Стародубе затворился наш враг, князь Олег Святославич, - сказал Святополк. - Не по чину он владеет землей Черниговской. Именем великого князя киевского пришел я рассудить вас…
- Выдайте нам Святославича - и мы оставим город, - добавил Владимир.
Дружинники, стоявшие за спиной священника, быстро переглянулись, крепче стискивая древки копий.
- Олег Святославич - наш князь, - спокойно возразил священник. - Мы его приняли и не отдадим!
- Олег лишен стола Черниговского! - воскликнул Владимир. - Он трижды наводил поганых на земли русские! За это его мы и караем. А ежели вы княжескому слову не подчинитесь, то и на вас кара падет!
- Князь, пожалей детей и жен, стариков и калек! - Священник чуть повысил голос. - В ваших княжьих распрях они невинны!..
Что до Святополка, то он бы мигом повернул назад, оставив Олега в покое. Беспокойный Святославич - лучший предлог вечно держать Мономаха в узде. Конечно, усиления Олега допускать тоже нельзя, иначе каждый решит, что имеет право требовать свою долю от великокняжеского пирога, рекомого Русь. И что тогда останется ему самому?
- Да пусть хоть весь город изнеможет от голода и ран - мы не уйдем! - сказал как отрезал Давид Игоревич. - Так и скажи своему князю!
- Нелепие творишь! - покачал головой священник.
- Господь нас рассудит, - отозвался князь.
- Добро. Господь нас рассудит. - Посол опять перекрестился и широким шагом направился прочь. Дружинники, что все время простояли как на иголках, прибавили шагу, едва не обгоняя посла и спеша покинуть вражий стан.
- Каковы! А? - Владимир хлопнул себя по колену. - Ну да Господь всегда на стороне правых!..
- Они защищают свой дом, - попробовал сказать Святополк, но осекся. В конце концов, о каком доме может идти речь, если смерды начали бунтовать! Этот поп даже не понял, что перед ним великий князь, что приказ исходит от самого Киева, матери городам русским! Он был возмущен столь явным пренебрежением к себе и повернулся к Владимиру:
- Надо брать город. Хоть по бревнышку разметать, хоть огнем спалить!
- Дотла спалим, ежели не сдадутся! - поддержал его Давид Игоревич. Молодой Ярослав Ярополчич промолчал. Он в походе больше слушал, нежели говорил, учась у старших. Возмужавший без отца, Ярослав на многое смотрел собственными глазами.
- Сей поп, однако, правду сказал, - поджал губы Владимир. - Во граде жены и дети. Как бы они не сгорели заживо!
Князья переглянулись. Смерда следовало беречь. Черниговщина - край богатый, но что с ним станет, ежели каждый город придется сжигать, выкуривая из него Олега? Он вовсе обозлится, а земля встанет против князей. Что тогда?
- Да мы только попугаем малость, - молвил Давид Игоревич. - Внизу стену подожжем, да торки стрелы огненные чуть помечут. Стену-то мы сами разметать сможем, а в городе - там пусть людство управляется! Поджарим их - и довольно.
- Так и будет, - кивнул Святополк. - А коли и после этого не смирятся - идти на приступ.
Владимир расплылся в улыбке - едва ли не первой с тех пор, как началась осада. Его раздражала осторожность и нерешительность Святополка - великий князь словно чего-то ждал. И вот дождался.
Он отдал приказ, и воеводы поскакали по войску, выкрикивая охотников. Люди зашевелились, заторопились кто куда.
Во рву уже скопилось много бревен, охапок хвороста и всякой всячины. Ополченцы кинулись разбирать клети, заборы и бани, подтаскивая бревна ко рву, охапками волокли сушняк, нарубленный на берегу реки. Осажденные отстреливались, но стрелы застревали в хворосте и причиняли очень мало вреда. В то же время лучники переяславльцев и киевлян со своей стороны осыпали Стародубцев стрелами, прикрывая своих.
Работа продолжалась до темноты, но и после захода солнца ополченцы копошились возле рва, лишая осажденных сна и покоя.
Наутро глазам Стародубцев предстал настил из бревен и сушняка, опоясывающий почти половину городской стены. Несколько отчаянных парней задержались возле него.
Показался дымок, за ним другой. Язычки пламени весело лизнули сушняк, и затрещал, начиная свой разговор, огонь.
Со стены полетели стрелы. Один парень взмахнул руками, упал на хворост, но двум другим повезло. Прикрывавшие их стрелки ответили стародубцам. Большинство среди них были торки и берендеи, которые не забыли еще своих степных привычек. Лучники обматывали стрелы паклей и ветошью, поджигали в кострах и отправляли на стены. Некоторые стрелы гасли в полете, другие, перелетая, падали на двор и были затоптаны, третьи втыкались неудачно, где огню было нечем поживиться, но горящих стрел было слишком много, и вот уже за стеной поднялся один дымок, за ним другой… Внизу тоже понемногу разгорался пожар. Люди пытались заливать стену, но лучники сбивали их одного за другим, не давая высунуться. В одном месте стародубцам все-таки удалось выплеснуть из котла воду, но это привело к тому, что вверх взметнулись клубы едкого дыма, отпугнув людей от этой части стены.
Глядя на зрелище начинающегося пожара, князья еле сдерживали радостное нетерпение.
- Уж если это не заставит их дрогнуть, тогда будем стоять до последнего, пока все они не изнемогут и сами не выдадут нам Святославича! - шептал Владимир.
Святополк помалкивал. Он еще никогда не сжигал городов и предпочел бы долгую и не такую кровавую осаду. Потерпеть еще седмицу-другую - люди сами и сдадутся. Они наверняка уже подъели все припасы. Но Мономах не хотел больше ждать.
Возле городских ворот огонь еле тлел, не спеша набрасываться, но чуть в стороне пламя уже лизало городскую стену. Темный дым поднимался клубами, выедал горожанам глаза, мешая подобраться поближе и залить его водой. В самом городе дымки начинающихся пожаров почти растаяли, но торки продолжали обстрел.
Два дня без малого горела стена Стародуба. Город уже занимался в двух местах, и союзные полки уже изготовились на последний приступ, когда с надвратной башни опять запел рог.
Послами на сей раз были четверо - епископ стародубский, двое городских старейшин и боярин, которого Владимир Мономах признал сразу, хотя не смог вспомнить его имени. Он приходил к нему два года назад в числе тех, кто требовал отдать Чернигов Олегу. Значит, эти люди пришли не только от имени Стародуба.
Речь повел епископ, благообразный старец с изможденным лицом и тонким усталым голосом. Осенивши себя крестным знамением, он слегка поклонился князьям.
- Слово от князя Олега Святославича Черниговского братьям его великому князю Святополку Изяславичу Киевскому и князю переяславльскому Владимиру Всеволодовичу! - провозгласил он. Боярин, бросив по сторонам недобрый взгляд, боком шагнул вперед и резко, словно метал нож, протянул стоявшему впереди Владимиру свиток, скрепленный восковой печатью. Воск был простой, из церковной свечи, и Мономах внутренне улыбнулся - либо Стародуб столь беден, что не нашлось для княжеской печати красного, либо писалось в великой спешке. Он сломал печать.
«Князь, - стояло там, - градские люди изнемогли от глада и ран, огня и дыма. Дабы не чинить большего зла, готов выйти из города, ежели ты дашь мне мир и позволишь уйти беспреиятственно в какую ни есть волость. А коли нет твоего на то согласия и мира ты не даешь, то будем стоять и биться насмерть, а там как Бог рассудит».
- Мира запросил, - с удовольствием произнес Владимир. - Смирился Святославич… Что ж, паче брата нашего не любя усобицы, готов я и брат мой князь киевский Святополк дать ему мир. Так и передайте Олегу, чтоб вышел от из града с людьми своими да к нам прибыл на суд и совет. Здесь его ждать будем!
- Да хранит вас Господь, князья! - с чувством перекрестился священник. Он уже повернулся, чтобы уйти, но боярин шагнул вперед, занимая его место.
- Князь мой, Олег Святославич, - отрывисто заговорил он, глядя Владимиру Мономаху в глаза, - повелел передать, чтобы князья крест целовали, что пообещают ему мир и дадут из города выйти невредимому. А иначе он не выступит!
Олег Святославич их боялся! Святополк расправил плечи, Владимир заулыбался, даже Давид Игоревич стал будто выше ростом. Князья переглянулись, и Владимир Мономах с чувством промолвил:
- Готов поклясться, что не причиню зла брату моему Олегу, коли предстанет он предо мной с открытым сердцем. И да будет мне Господь судией, коли нарушу клятву.
Он медленно перекрестился. Священник вернулся к князьям, и Владимир, преклонив колено, поцеловал его крест. Святополк и Давид Игоревич с Ярославом один за другим приложились тоже.
На другой день ворота Стародуба отворились, и из них вышел Олег Святославич с небольшой дружиной.
Князья-союзники ждали его между валами в том самом доме, который определил для себя на постой Мономах. Полки притихли; город, где еще дымились кровли домов и угольными пятнами чернела часть стены, тоже. Только какая-то птаха беззаботно распевала в кустах.
Олег ехал молча, глядя прямо перед собой остановившимися, красными от бессонницы глазами. Он, казалось, похудел и осунулся, лицо его обветрелось, на висках яснее проступила седина, красивая когда-то борода была взлохмачена, но это был все еще тот самый благородный витязь. Дружина за его спиной тесно сомкнула ряды, лица у всех воинов были пустые, деревянные. Шагом проехав в распахнутые перед ним ворота, Олег дождался, пока его воины присоединятся к нему, и медленно спешился.
Бояре братьев ждали его на дворе, сами князья были в доме. Ни на кого не глядя, Олег плечом раздвинул их и тяжелыми шагами направился на встречу с князьями.
Святополк шумно перевел дух, увидев его на пороге. Владимир улыбнулся в усы. Давид Игоревич засопел, стиснув зубы, а молодой Ярослав лишь с любопытством уставился на мятежного князя, о котором столько успел наслышать.
Само собой разумелось, что речь должен вести великий князь киевский. Но первым заговорил Владимир Мономах, указывая на лавку:
- Здрав будь, брат. Проходи, садись.
Олег послушно сел, вздрогнув широкими плечами, когда хлопнула, закрываясь, дверь. В глазах его мелькнул и пропал страх. Нет, пока еще рано. Пока он свободен.
Владимир смотрел на двоюродного брата и сдерживал торжество. Тот, кто лишил его Чернигова, вынудив ехать в оскудевший Переяславль, ныне в полной его власти.
- Брат мой, Олег! - заговорил Владимир. - Почто ты жизнь свою загубил? Почто жил в беззаконии, поганых на Русь наводил, чужого стола добивался, а ныне и своего лишен! Подумай - за все дела неправедные рано или поздно придется каждому дать ответ перед Господом. Господь все зрит. Ныне он предал тебя в руки наши, сила твоя рассеяна, и сам ты изгой без угла и дома…
Давид Игоревич тихо ухмыльнулся. По рождению он тоже считался изгоем, поскольку его отец умер слишком рано, когда Давид был еще младенцем. Ему повезло - он получил в удел приграничную Волынь, откуда мог спокойно вести дела с соседями ляхами и уграми. Если старшие князья будут милостивы, он и от Черниговской земли урвет кусок. Давид вспоминал, как тот же Олег двенадцать лет назад изгнал его из Тмутаракани и торжествовал над поверженным противником.
- За то, что ты не по закону завладел Черниговом, самовольно оставив свой удел, и навел на Русь поганых, а после не подчинился приказу великого князя и не пошел с нами на Половецкую степь походом, мы порешили отрешить тебя Чернигова. Отныне город сей тебе не принадлежит!
Олег вздрогнул, опустил взгляд на свои кулаки. Руки, привыкшие держать меч, не сумели удержать родного дома.
Опять хлопнула дверь. Олег так и взвился, ожидая, что вот-вот набросятся сзади, заломят руки, закуют в железа - и прощай, жизнь и свобода! Он уже напрягся, готовый драться до последнего, но это лишь пришел священник. Тот, что зимой возил ему приказ великого князя - отец Василий.
- И куда мне теперь? - услышал он свой голос. Владимир и Святополк переглянулись. Они давно все решили, хотя подобное решение было не по душе Мономаху.
- Чернигова ты лишаешься, - сказал Святополк. - Но град сей остается за родом твоим, за Святославичами. Кого туда посадить и когда - порешим всем миром. Младшему брату твоему Ярославу отдаем Северскую землю. А ты отправляйся к брату своему Давыду в Смоленск, откуда придете к Киеву на стол отцов и дедов наших, ибо это есть старейший град земли Русской. Там достойно нам встретиться, и там мы ряд положим, кому как владеть землею!.. Клянешься ли ты покориться сему решению?
Олег медленно поднял глаза. По бледным щекам его разлился румянец. Что теперь с ним будет?
- Клянись, что с благодарностью примешь дарованное братьями твоими, - отец Василий выступил вперед, - и не будешь замышлять против них непотребного.
Олег нехотя встал. Князья стояли полукругом напротив него, Святополк и Мономах плечо к плечу. Отец Василий подошел ближе, подавая тяжелый серебряный крест.
- Клянусь, - пробурчал Олег, кладя крестное знамение и осторожно касаясь губами прохладного металла.
- Поступаем мы так не из-за злобы и гордыни, но чтобы примерно наказать тебя за деяния твои неправедные, - вставил слово Мономах. - Хотели мы даровать тебе еще и Муром, поелику род отца твоего владел тамошними землями, и так и будет, ежели ты приедешь в Киев на княжеский снем[147]и послушаешь нашу волю.
Широкие крепкие плечи Олега напряглись. Он медленно повернул голову, встречаясь взглядом с Мономахом. Муром? Его Муром, который вместе с Рязанью с самого начала должен был принадлежать ему? Он хотел посадить там брата Ярослава. А что теперь?
- Я… могу ехать? - негромко молвил он.
- А чего торопиться, - развел руками Святополк, довольный тем, что строптивый князь так легко всему покорился. - Ты гость, я приглашаю тебя пообедать с нами…
Он хлопнул в ладоши, и Олег встрепенулся от резкого звука. Обычно после этого в горницу вбегают плечистые молодцы и вяжут руки или без стеснения рубят мечами. Но судьба улыбнулась ему в третий раз - вошли слуги, неся блюда с мясом, пироги, кувшины с медом.
Олег выпрямился, проследив за тем, как они накрывают на стол. В потухших было глазах его вновь вспыхнула воля. Он шагнул к двери, толкнул ее, распахивая:
- Бывайте поздорову, князья. И прощайте!
Святополк и Владимир только переглянулись - Олег вышел широким стремительным шагом. Снаружи послышался его резкий голос, потом затопали копыта - всадники торопливо покинули подворье.
- Велите перенять? - готовно рванулся вперед Давид Игоревич.
- Нет, - отрезал Святополк. - Проследить лишь - как уйдет из города. Сдается мне, он испугался…
Владимир Мономах покачал головой. Он заметил блеск в глазах бывшего черниговского князя - страха и покорности там не было. Он все еще силен, но силен своей обидой и гневом. Вот только что заставило Святославича смириться?
…Князья узнали много позже, что горожане, изнемогающие от голода и напуганные начинающимися пожарами, пришли к Олегу и потребовали, чтобы он сдался братьям-князьям, иначе они сами откроют ворота. Этот город приютил его, он защищал его сколько мог, и он тоже принадлежал Черниговской земле. Свое достояние Олег не хотел губить зря и поэтому подчинился народу.
Данила Игнатьевич был отряжен в число тех, кто провожал Олега Святославича из Стародуба. Старый боярин вместе с десятком отроков спозаранку был у распахнутых ворот. От Мономаха прибыл боярин Ратибор и отец Василий, коий принимал клятву князя-изгоя. Давид Игоревич прислал доверенного человека, Лазаря. От Ярослава Ярополчича никого не было.
Князь Олег выехал из города первым. Расправив плечи, в дорогой броне, при оружии, надвинув на глаза шелом, он смотрел вдаль орлиным взором, но трудно было понять, какие мысли владеют им. Двое его ближних бояр следовали за ним верхом. Далее под охраной отроков в возке ехали его два малолетних сына - Олег не хотел разлучаться с ними даже надолго, не ведая, что случится с мальчиками, если они попадут в руки его двоюродных братьев. Дальше одна за другой выезжали телеги и возки, где везли княжеское добро, сидели семьи ближних бояр. Замыкали строй верховые дружинники. Пересчитывая глазами воинов, бояре тихонько ахали - выходило, что у Олега не так мало верных воинов. Всего всадников набралось более трех сотен, не считая бояр и их собственных отроков. Последними из города выбрались подводы с ранеными - Олег и их забирал с собой. Многих удивило то, что некоторые жители Стародуба высыпали следом за княжеским поездом - мужики снимали шапки и крестились, женщины махали платками и кричали что-то на прощание.
Князья, все четверо, были на валах, издали глядя на отъезд врага. Но Олег даже не взглянул в их сторону. Он сразу повернул коня на Смоленскую дорогу и рысью поспешил туда. И в его посадке, гордо расправленных плечах и уверенных скупых движениях многие чувствовали - он уходил обиженным, побежденным, но не сломленным и готовым продолжать борьбу.
Данила Игнатьевич сокрушенно покачал головой. Как он надеялся, что после этой усобицы наступит мир! Оставалась еще слабая надежда, что так оно и будет.
Внезапно рядом послышался топот копыт, и задыхающийся от волнения голос воскликнул:
- Боярин! Беда!
Данила Игнатьевич обернулся. Перед ним стоял один из его отроков.
- Что еще случилось? - сдвинул брови Данила Игнатьевич.
- Батюшка боярин! Сын твой Иванко здесь. С Никитой Малютичем… Из Киева прискакал!
- Иванок?
Данила Игнатьевич бросил последний взгляд в сторону удаляющегося княжьего поезда - последняя подвода уже свернула в сторону Смоленска - и повернул коня.
Иванок бросился ему навстречу. Никита Малютич шел за отроком следом.
- Батюшка! - закричал Иванок. - Худые вести у нас! Поганые Устье пожгли, никак, к Киеву спешат!.. Я в Берестове был, когда до нас гонец добежал.
- Половцы? - У боярина сжалось сердце. Вот тебе и мир! На другой день, проводив Олега и его ближних, войско союзных князей двинулось обратно. Возле Чернигова отделился и пошел своим путем Давид Игоревич. А Святополк и Владимир поспешили впереймы половцам.
Глава 14
Город держался стойко. Кипчаки теряли людей в стычках и на приступе. Число их не убывало, но слишком дорогой ценой доставалась победа. В конце концов Тугоркан принял мудрое решение - вокруг на берегах Трубежа раскинулись плодородные пойменные луга с сочной, так и оставшейся нескошенной травой, где вольготно пастись лошадям. А жители заперты в городе. Рано или поздно их одолеет голод. Они сперва подъедят зимние запасы, потом начнут забивать скотину, а там настанет день, когда, изнемогая, откроют ворота, как три года назад открыли их торки. Жаль, что нельзя перекрыть и эту реку, как удалось вывести из Торческа его речушку! Но Трубеж был слишком широк и полноводен, поэтому приходилось ждать.
Тугоркан был готов ждать сколько угодно. Его сын Ехир был во всем послушен отцу, хан Курей тоже, молодой Итларевич хоть и рыл землю от нетерпения, словно молодой конь, но понимал, что, пока крепки стены и заперты ворота, он не сможет никому отомстить, и смирился с ожиданием. И только хан Боняк не мог терпеть. Он несколько раз посылал своих людей в зажитье по окрестностям, но добычи было мало.
И однажды он приступил к Тугоркану. Тот проезжал станом, издалека поглядывая на урусский город, его крепкие, недавно подновленные стены и глубокий ров, который его воины, как ни старались, не могли засыпать полностью. От тепла старого хана слегка разморило, он подремывал, качаясь в седле и раздумывая, не вернуться ли в дом, где его ждет наложница-уруска? Когда Боняк поравнялся с ним, Тугоркан только приоткрыл один глаз. Он уже понял, что хан-союзник приехал не просто так.
- Что просить у меня пришел? - спросил Тугоркан. - Говори. Я другу не откажу.
- Надоело мне тут стоять. - Хоть и несколько удивленный проницательностью Тугоркана, Боняк заговорил прямо. - Урусская земля большая, это не единственный город. Есть Киев и другие земли. Я уже подходил к Киеву, хочу сходить еще раз. Посмотрю, какие там места, поищу себе и своим воинам добычу…
Тугоркан поморщился. Он пока не ссорился с зятем и не хотел зря портить жизнь дочери. Боняк правильно угадал его сомнения.
- Сам Киев мне не нужен, - сказал он. - Но вокруг много богатых городов и сел. Они невелики, моих сил хватит, чтобы их взять. Если добычи будет много, я треть ее отдам тебе, великий хан.
При упоминании доли в военной добыче Тугоркан расправил плечи. Только истинно великим ханам другие платят за разрешение идти воевать соседей. Боняк тоже силен, за ним Бонякиды. Но с ними выгоднее дружить, чем ссориться - к тому же они дальняя родня.
- Ты сильный хан, Боняк, - уклончиво ответил он. - Кто я такой, чтобы удерживать тебя на месте? Иди к Киеву, если хочешь. А я буду стоять здесь. И постараюсь не забыть тебя, когда придет пора брать город.
Боняк кивнул, горбясь в седле. В его ушах уже стоял грохот конницы, врывающейся в города, гортанные крики его батыров, вопли пленниц и скрип нагруженных добром повозок. Если бы удалось взять Киев!.. Но Боняк понимал, что в одиночку ему не одолеть этот город.
Уже на другой день орда снялась с места и отправилась вдоль левого берега Днепра в сторону Киева. Хан хорошо знал правый берег Днепра - там на каждом шагу был укрепленный городец. Многие из них уже несколько раз испытали на себе Удары половецкого войска - те, что легко было взять, только-только восстанавливались. Одолеть их ничего не стоило, но и брать тоже было нечего. Были другие, побогаче, но Боняк не был уверен, что сможет их взять с налету. У него было только двенадцать тысяч воинов, что, конечно, было много, когда идешь по пустой, наполовину вытоптанной и выжженной земле, но слишком мало, когда подходишь к стенам города.
Боняк спешил и подошел к городу тайно. Заметили его поздно, только когда вдали показалась поднятая тысячами коней пыль. Над городом уже спускалась вечерняя заря, и облака пыли казались кроваво-красными.
В Киеве забили тревогу. Мстислав и Ярослав сидели за вечерней трапезой, когда услышали перезвон колоколов, и тут же в горницу вбежал посланный Путятой Вышатичем человек:
- Половцы!
Мстислав первым сорвался с места, кинулся облачаться в броню. На ходу подхватывая оружие, выскочил из палат, с ходу запрыгнул на коня и поскакал к стене. Там поднялся на самый верх, высунулся, упираясь ладонями о камень, в бойницу.
Половцы растекались по берегу Днепра, и в стороне уже поднимались клубы дыма - горели избы предместья. В вечернем полумраке они казались черными тенями, а огонь вспыхивал яркими бликами. Топот копыт и крики сливались в неясный гул. Мстиславу казалось, что он различает среди всадников и пеших - первых пленных киевлян. Юноша тихо застонал, стискивая кулаки. Сосчитать врагов было невозможно, и нельзя было понять, сумеет ли киевское ополчение их одолеть.
- Эва, гляди-ка! - послышался вскрик. - Какой столбище огня! Никак, церковь запалили, проклятые!
Мстислав повернулся в ту сторону. Ниже по течению, у излучины, в темно-синее небо с первыми звездочками поднимался клубами черный дым, в сердце которого вспыхивали сполохи огня. Даже в такой темноте юноша понял - это горит княжий двор и монастырь в Берестове. Скоро запылала и вся деревня.
- Не снимать оружия, огней не гасить, - негромко приказал Мстислав. - Не приведи Господь, поганые ночью на приступ пойдут.
Киев насторожился, готовый не смыкать глаз, но Боняк так ни разу и не кинулся на каменные стены. Его орда рассыпалась вокруг, грабя и поджигая все подряд, волоча забытый скот и нерасторопных людей в полон, и оставляла киевлян только молча, с затаенной ненавистью следить за ними.
Боняк с неделю уже кружил возле Киева. Попадавшиеся ему на пути села и деревни были сожжены, дома разграблены, жители уведены в полон. Хан не торопился - окрестности большого города урусов оказались богаты. Если бы Тугоркан знал, что таит эта земля, не стоял бы под Переяславлем, а наведался сюда. С его силой можно было попробовать осадить Киев. Боняк уже несколько раз водил орду на приступ, но взять города не смог.
В поисках добычи его воины десятками и сотнями кружили по окрестностям. И когда Боняк был под самой стеной Киева, к нему примчалась сотня Гзы-бея. Еще когда Гза-бей появился вдали, по сопровождавшему его шуму Боняк понял, что приключилось нечто странное.
- Великий хан! Великий хан, урусы! - издалека кричал воин.
- Какие урусы? Что ты мелешь? - напустился на него Боняк.
- Урусские полки! Идут сюда скорым шагом! - ловя ртом воздух, доложил Гза-бей. - Мы видели вдали стяги. Скоро они будут здесь!
Боняк ничего не знал о том, куда и почему отправились князья Киева и Переяславля. Он думал, что все урусы сидят по своим городам, затворившись и пережидая приход кипчаков.
- А много их там? - спросил он.
- Тьмы и тьмы! Наверное, урусы послали гонцов за помощью, и это идут другие урусские коназы!
Боняк через плечо бросил взгляд на стены Киева. Сколько бы ни было урусов, города ему уже не взять.
- Уходим! - приказал он. - Всем отходить! И да укроет нас Тенгри-хан!
Во все стороны полетели гонцы, передавая приказ Боняк-хана немедленно собираться и уходить на тот берег Днепра, в сторону Поросья. Киевляне со смешанным чувством Удивления и тревоги следили со стен за ними. Истина открылась людям, только когда на другой день после полудня со стен дозорные увидели стяги киевского князя.
Святополк и Мономах спешили на помощь Киеву, но только перешли Днепр и устремились в погоню за Боняком, как новая горькая весть заставила их свернуть с пути.
- Князь!.. Князь! Гонцы! - послышался откуда-то спереди крик. Недоброе предчувствие заставило обоих князей поворотить коней.
Отчаянно нахлестывая спотыкающегося коня, к нему через строй дружинников пробирался молодой боярин.
- Фомушка! - Воевода Ратибор ахнул, узнавая меньшого сына.
Тот подскакал, осадил храпящего, шатающегося коня, хрипло выкрикнул:
- Князь, беда! Поганые!
- Что? - воскликнули все в один голос.
- Поганые… под Переяславлем. - Фома Ратиборович тяжело дышал, ловя ртом воздух. - Сперва Устье пожгли да там и встали. Мы исполнились… вовремя. Потом к ним еще орда подошла, поболее. Град окружили… Мы стоим. Ольбег ополчение на стену вывел… Князь, спешить надо! Мы не сможем более…
Владимир медленно выпрямился в седле:
- Когда это случилось?
- Уж месяц как поганые у стен наших. Я еле сумел выбраться, Трубеж переплыл, а где вы - не ведал. Насилу сыскал…
- Месяц! - сорвавшимся голосом ахнул Мономах. - Месяц, а мы тут… О, если бы его можно было догнать и заставить за все заплатить! Если бы я заранее знал это, когда Олег был в моих руках!.. Живым бы не ушел!
Бояре поспешили в разные стороны, торопя людей. Задержался только Ратибор - помог сыну сойти с лошади и поволок его в сторонку, отдышаться.
Святополк коснулся плеча Владимира:
- Враг у стен города твоего. Надо спешить.
- Ах, Олег, Олег! - покачал головой Владимир. - Дорого ты заплатишь за все свои злодеяния!
- Погоди, князь-брат, - попробовал остановить его Святополк. - Может, на сей раз он не виновен…
Мономах встряхнул головой, взглянул на великого князя непонимающе. Как Святополк не видит, что все есть звенья одной цепи! Но вслух ничего не сказал - следовало спешить на помощь Переяславлю.
Орда хана Боняка досыта ополонилась в окрестностях Киева - половина Подола была сожжена дотла, многие деревни, в том числе и Берестово, где когда-то был княжой двор, стояли пустые. Пепел был еще свеж, кое-где бродили по останкам человеческого жилья полуголодные псы, шарахались в кусты коровы. Несколько раз встречали чудом уцелевших погорельцев - кто в лес ушел, кто на реке был, кого резвые ноги успели унести подальше. Изможденные люди сперва кидались прятаться, но потом, узнав своих, выходили навстречу, протягивали руки, умоляя отомстить. Дружинники мрачнели, скрипели зубами и невольно ускоряли шаг. Святополк не находил себе места от горечи и злости, а Владимир Мономах лишь молча молился, чтобы такая беда не постигла многострадальную Переяславлыцину. Ведь неизвестно, куда двинется орда Боняка потом и где они сейчас.
Вперед князья высылали дозоры, которые доносили обо всем, что видели на пути. От них однажды ввечеру узнали о показавшихся впереди дымах.
Выслушав гонцов, Мономах с чувством перекрестился - Переяславль еще стоял. Половцы не сумели взять города, хотя вокруг землю превратили в пустыню.
Пережидая ночь, полки остановились за лесом в нескольких верстах от пограбленного, но чудом не взятого Чучина. Ополченцы и дружинники из города тяжко вздыхали, глядя вдаль, в ночную тьму. Никто не ложился спать, не разводили костров, даже разговоры обрывались сами собой. Для князей разбили шатры, но ни Святополк, ни Владимир не думали об отдыхе. Они ходили на берег Днепра, смотрели вдаль, напряженно слушали тишину. Владимир отходил подальше, к самой воде, наклонялся к земле и долго молча слушал ее голос. Твердь молчала, не доносила ни волчьего воя, предвестника боя, ни грая ворон, зловещего знака поражения - только шумела вода. Она и подсказала князю ответ.
- Надо идти до Зарубы. Там есть брод и половцев вокруг не видать, - сказал Владимир Святополку, выслушав землю. - Ближе не подойти.
- Далековато Заруба-то, - нахмурился Святополк. - Верст десять!
- Зато мы зайдем им со спины, и поганые нас не почуют, - сказал Мономах.
Святополк покосился на него.
- Это твоя земля, поступай, как знаешь, - примирительно сказал он.
В тот же час по русскому стану пронеслась быстрая легкая весть, и люди поднялись. Все словно только того и ждали и, построившись боевыми порядками, отправились в путь, оставляя прямую дорогу на Переяславль чуть в стороне.
Переправу начали на рассвете, дождавшись, пока станет видно оба берега. Здесь, возле наполовину спаленного Заруба, раскинулись перелески, но Переяславля видно не было. Вперед опять выслали дозоры, которые первыми перешли брод, следя за половцами.
Вслед за ними начали переправу основные силы. Обоз с припасом оставили на берегу у Зарубы, шли налегке, взяв с собой только оружие и броню. Дружинники переправлялись, держась за гривы лошадей, пешие ополченцы шли так. Ступали осторожно, но брод был широк, а течение слабо. На том берегу спешно выбирались из воды, отжимали одежу, наскоро вытирали коней и строились в боевые порядки. Каждый миг войско ожидало нападения, но все было тихо.
Святополк помедлил, пока для него свяжут вместе несколько бревен, и переплыл Днепр на этом плоту, а Владимир не стал ждать и перешел Днепр как все. Князья уже переправились на тот берег, когда воротились первые дозоры.
Михаила и Нечай в сторожу попали вместе. Несмотря на то, что один шел с переяславльским войском, а другой с киевским, они сумели сыскать друг друга. Оба успели разжиться кое-чем в окрестностях Стародуба, но сейчас были готовы отдать нехитрое добро первому встречному погорельцу - оба знали на своей шкуре, каково вернуться на пепелище родного дома и остаться совсем одному.
Вместе с десятком таких же отчаянных парней друзья крались вдоль берега Трубежа. На той стороне золотистыми огоньками мерцал половецкий стан. Переяславль хоть и был освещен огнями на стене, выглядел мрачным, затаившимся зверем.
- Эка силищи-то нагнано! - шептал Михаила. - Тьма! Как их обойдешь?
- Куда ни ткнись, всюду заметят! - согласился Нечай.
Полки князей-союзников подошли с другого берега Трубежа, и, чтобы сразиться с половцами, им приходилось сначала перейти реку.
- Тута неча и пытаться в воду лезть, - заявил Мирошка, дружинник из Переяславля, знавший эти места как свои пять пальцев. - Быстрина, да и как на ладони мы будем. Поганые нас живо перестреляют в воде, как курей!
С тем дозор вернулся к князьям. Выслушав дружинников, Владимир, лучше Святополка знавший окрестности, решил идти до города по другому берегу Трубежа, подалее от половцев, чтобы в нужный час ударить из-за реки.
Рассвет застал войско в походе - на переправу через Зарубинский брод ушла большая часть ночи. Примерно в это же время вдалеке показался и город. Крепкие стены, подновленные Мономахом за время вынужденного двухлетнего сидения в Переяславле, были целы, хоть местами слегка обгорели, а вокруг, насколько хватало глаз, раскинулся половецкий стан.
Его услышали прежде, чем увидели: ржали кони, помыкивали волы, далеко разносились протяжные выкрики, ветер доносил запах дыма, конины и мокрых кож. Нечай и Михаила, которые, воротившись из дозора, снова оказались в разных полках, оба узнали место, где ночью смотрели на вражий стан. Половцы уже поднялись и занимались своими делами. Некоторые садились на коней, другие только отправлялись ловить своих скакунов. Несколько сотен всадников направлялось к городским стенам, на которых внимательный глаз мог различить поблескивающие на солнце шеломы защитников.
Здесь, в виду Переяславля, берега Трубежа были более низкие и открытые. Головной полк, в котором шли Ратибор и его сын Фома и с которым были оба князя, вынырнул из-за небольшого пойменного леска как раз напротив города. Увидев родные стены и орду поганых перед ними, вой невольно прибавили шагу, на ходу доставая оружие и поправляя шеломы.
Ратибор и Фома первыми достигли берега и с ходу бросились в воду, стремясь поскорее пересечь Трубеж. Вскинулась труба, пропел над рекой раскатистый, чуть хрипловатый рев - словно дикий бык-тур вызывал соперника на бой. С городской стены эхом донесся ответ.
Владимир Мономах, как обычно, вел свои дружины. Он вырвался вперед, когда передние ряды его дружины уже были в воде, а следом валом валили все новые и новые. Киевляне спешили не отстать от переяславльцев, опередив ополченцев, которые бежали нестройной толпой, и над их головами разрастался слитный яростный крик.
- Ратибор! Славята! Ян Вышатич! - Владимир рванулся наперерез дружинникам. - Стройте полки!.. Ратибор, бери головной! Ратибор!
Но воевода его уже не слышал - к тому времени он с сыном и первой сотней самых отчаянных парней тоже достиг того берега Трубежа и устремился на половцев. Те, слишком поздно и слишком близко увидев русские дружины, заспешили. Всюду в стане слышались пронзительные крики, визг коней, хлопанье кнутов. Те, кто уже сидел верхом, спешно сбивались вокруг поднявшегося бунчука Тугоркана, устремляясь навстречу. Остальные торопились разобрать коней и оружие. Передние волны всадников той и другой стороны стронулись и пошли навстречу друг другу.
- Полки! - Владимир бросился к городу, спеша поспеть за войском.
- Исполнимся и изгоним поганых!.. Ратибор! Строй дружины!
Десяток отроков следовал за князем, но остальные спешили мимо, отекая его с двух сторон и забыв про все на свете. Высоконогий крепкий конь взбил водную гладь, и рядом с Мономахом на берег выбрался князь Святополк, позволивший киевским дружинам обогнать себя.
- Не спеши! - остановил он Владимира. - Не пытайся их остановить!.. Глянь, как людство валит! Лучше пойдем с ними!
Все смешалось на поле возле Переяславля. Половцы спешно сбились, и пока одни еще ловили коней и вскакивали в седла, другие уже на скаку метали стрелы в летящих на них русичей. Некоторых меткие стрелки замертво вынесли из седел, рядом со всадниками поскакали кони, потерявшие седоков, но основная масса дружинников налетела как ураган, сминая лучников и прорываясь к сердцу половецкого войска, где реял бунчук Тугоркана Степного Барса и нескольких младших ханов, приведших с ним свои орды. В ту же минуту распахнулись наконец ворота Переяславля, и на помощь своим вышла городская дружина, поредевшая в боях, пополнившаяся ополченцами, но готовая к бою. В головах Ольбег Ратиборович повелел нести голубой стяг Мономаха.
Только сейчас Владимир успокоился. Враг был рядом, виден как на ладони, его полки шли в бой, сзади на половцев напирала переяславльская дружина, и он устремился вперед.
Святополк не спешил следовать его примеру - не потому, что струсил. Но он не проскакал и половины поприща, как его острое зрение подсказало ему - у Переяславля стоит его тесть Тугоркан. Святополк не очень любил свою молодую жену, не спешил иметь от нее детей, но в то же время опасался словом или делом нарушить хрупкий мир между ними. Уж если суждено одному из них сложить здесь свою голову, то пусть хоть не от руки родственника. И он повел своих воев туда, где теснила половцев переяславльская городская дружина во главе с Ольбегом Ратиборовичем. Изнемогающие после долгой осады воины хоть и сражались отчаянно, готовы были дрогнуть - на них напирали половцы хана Курен. Хан, молодой, лихой и радующийся бою, сражался впереди. Он чуть было не достал самого Ольбега - всего двое отроков прикрывали сына воеводы от его сабли. Вот один открылся и, раненный в бок, склонился к гриве коня. Получив удар саблей по ноге, жеребец взвился на дыбы, и всадник свалился наземь под копыта коней. Второй воин отважно сцепился с ханом - и в этот миг сбоку ударили дружинники Святополка. Половцы, не ожидавшие этого, смешались, отходя, и наткнулись на задние ряды; еще одной орды. Два крыла конницы сбились вместе и закрутились на поле, путаясь и становясь легкой добычей для переяславльцев.
Иванок увязался за Данилой Игнатьевичем, и тот больше уже не перечил отроку. Весь путь отец и сын проделали стремя в стремя, и бывалые воины только удивлялись выносливости и силе пятнадцатилетнего парня. Через Зарубинский брод он переправился вместе с Данилой Игнатьевичем, но в походе оторвался от него и вступил на берег Трубежа с дружинами, которые вел боярин Славята.
Тот спешил за переяславльцами, ведомыми боярином Ратибором. Когда дружинники налетели на строй лучников, те, по своему обыкновению, рассеялись, и русский полк ударил в чело половецкого войска.
Здесь собирал своих людей сам Тугоркан. Возле него был сын Ехир, младшие ханы, сюда же стекались основные силы кипчаков, за исключением орды хана Курея и конников молодого Итларевича, ведущего остатки орды своего отца. У Тугоркана и без них была огромная сила, и он встретил урусов сам.
Две волны сшиблись, смешались, увязая в схватке. Половецкие полки не успели занять свои места, часть воинов только сейчас подоспела к ханскому стягу и кинулась в битву, не разбирая, с кем биться. На чело переяславльцев ударили с двух сторон, прижимая их к городскому рву и валам, возле которых городское ополчение сцепилось с ханом Куреем.
Иванок сперва держался недалеко от Славяты. Рослый боярин ловко орудовал секирой, отрубая руки, разбивая щиты и проламывая головы. Его отроки шли стеной, сдвигая половцев назад. Время от времени кто-нибудь из них валился, раненный или убитый, но щель в рядах затыкалась сразу. Однако потом упал вместе с конем воин сбоку от Иванка, и он оказался отрезан от Славяты.
Справа и слева были враги. Впереди несколько оторвавшихся так же, как он, одиночек гибли под ударами. Только позади были свои, но Иванок не видел и не замечал ничего. Ему показалось, что впереди мелькнул знакомый бунчук - два длинных черных конских хвоста, а между ними короткий белый, скрепленный с ними позолоченной пластинкой с головой кошки. Точно такой же был у Аяп-хана, его бывшего хозяина…
Аяп-хана не было в том бою. И на бунчуке была голова оскаленного пса, а не кота, но Иванок этого не знал и устремился вперед. Бунчук реял там, где в воздухе покачивался еще один - с украшенным бахромой трехголовым змеем, знаком Тугоркана. Но еще ближе вдруг оказался другой бунчук, с таким же змеем, только поменьше. Это был стяг его сына.
Рядом с Иванком оказались два дружинника. Один было прикрыл мальчишку щитом, но сам открылся для короткого сабельного удара и повалился навзничь, запрокидывая голову и заливая кольчугу кровью из раны на шее. Иванок взвился на стременах, и его меч встретил саблю молодого, богато одетого половца.
Ехир, сын Тугоркана, сражался в первых рядах. В степи его уже звали Песчаным Барсом, и молодой хан не сомневался, что в свое время его слава превысит славу отца. Его воины теснили урусов, заставляя их отступать к реке и городу. Он не оборачивался назад - ему было не до того.
Урусы стояли крепко, и Ехира одолевала злость. Откуда они тут взялись? Их не должно было быть! И где Боняк, шелудивый сын шакала? Его орда бродила по урусским землям, а должна стоять здесь!..
Несколько урусов, попавшихся на пути, были сметены Ехиром. Последнего он достал саблей в горло, под самый шлем, но из-под опущенного урусом щита вдруг вынырнул какой-то мальчишка. Ехир ударил, но урус оказался проворен. Он сумел увести саблю молодого хана, заставив его открыть бок, и ударил по ребрам.
На Ехире был добрый доспех - кольчуга, сработанная киевскими мастерами и полученная им в числе даров за сестру, ставшую женой урусского коназа. Она выдержала удар, хотя бок отозвался болью. Это разозлило молодого хана. Он снова набросился на мальчишку. Тот успел вскинуть щит. Сабля скользнула по нему, отскочила с проворством, но мелькнула сабля уруса - и Ехир даже не сразу заметил рану на руке. В этот миг ему показалось, что он сумел достать уруса - тот покачнулся в седле, скособочившись. Хан рванулся добить дерзкого противника, но правая верная рука почему-то подвела - сабля полетела не так далеко и сильно, как обычно. Ехир успел увидеть красное пятно, расплывающееся на локте. Он на миг задержал на нем взгляд - и в этот миг оружие уруса опять опустилось ему на руку. И рука упала…
Иванок еще раз ударил сползающего наземь противника, но потом на него с двух сторон набросились сразу два половца, и он так и не узнал, что стало с ним.
Молодой Итларевич был сам не свой. Когда впереди мелькнули голубые стяги и послышался слитный рев урусов, он тоже закричал что-то невнятное и бросился в бой первым, увлекая за собой людей. Смять урусов, добраться до переяславльского коназа, отомстить за смерть отца, а потом хоть умереть - эта мысль билась в его голове.
Его половцы ударили в бок урусского войска. Лучники, по своему обыкновению, выпустили стрелы и мигом рассеялись, уступая дорогу челу. Итларевич скакал впереди. Он уже видел невысокого коренастого урусского коназа и узнал Мономаха, хотя видел его всего один раз, когда тот в день приезда беседовал с его отцом. Он узнал бы его из тысячи, и юный хан закричал: «Урус, пришла твоя смерть!» - и помчался прямо на него.
Владимир со второй половиной переяславльской дружины наседал на чело половцев сбоку, пытаясь соединить их с ордой хана Курея, который сейчас сцепился с городским ополчением и дружиной, ведомой Ратибором с сыном. Сила степняков - в их подвижности: они налетают, поражают стрелами или короткой яростной сшибкой, а потом, если видят, что противник стоит крепко, отступают. Стоящих пеших они не могут сбить, вязнут в их строе, а конницу стараются измотать ложными нападениями и отступлениями. Для этого им нужен простор, а если их сбить в кучу, они теряются и становятся больше похожи на стадо овец.
Орда Итларевича налетела, заставляя дружинников развернуться им навстречу. Юный хан отчаянно прорывался к Владимиру Мономаху. Удача сопутствовала ему - он одного за другим сразил трех урусов, пытавшихся заступить ему дорогу, оттолкнул четвертого… Но в этот миг длинное копье одного из княжеских отроков, что окружали князя со всех сторон, нашло его живот. Итларевич смотрел только на Мономаха и не сразу понял, что это мелькнуло перед глазами. Он почувствовал только, как его поднимает с седла, потом все-таки увидел торчащее из живота копье, схватился за него, роняя повод и саблю - и так и свалился наземь. По нему прошлись конские копыта, но юный хан уже не чувствовал ничего.
Владимир Мономах так и не узнал Итларевича. Переяславльцы нажимали. Еще одно усилие - и лишенные предводителя остатки Итларевой орды отступили, налетев на задние ряды полка хана Курея и смешав его строй.
Зажатые с трех сторон, теснимые переяславльцами, половцы начали отходить туда, где еще сражались Тугоркан и его приближенные.
Святополк и Владимир оказались совсем близко друг от друга. Они на миг приостановились, обменялись почти веселыми взглядами, но тут же отвели глаза - до полной победы было еще далеко.
Данила Игнатьевич и Ян Вышатич вели большую часть киевской дружины - за исключением воинов, которые шли за князем Святополком и оторвавшихся отроков боярина Славяты. Они медленно, но верно оттесняли кипчаков от реки, двигаясь в луга мимо брошенного стана. Часть половцев все-таки решила применить старый прием: когда киевские дружинники стали наседать, они развернулись и кинулись к брошенным кибиткам и шатрам, чтобы разогнавшиеся и вынужденные сбавить ход урусы, проскакав между ними, попали под удар их луков и конницы. Никита Малютич поддался на эту уловку. Данила Игнатьевич кинулся выручать боярина и стал обходить поганых сбоку.
Они встретились посреди брошенного стана. Бой завяз в шатрах и кибитках. Враги опасались вступать в схватки, разили стрелами издалека, и большая часть дружинников была ранена еще до начала сшибки. Прямо на глазах Данилы Игнатьевича стрела выхлестнула Никите правый глаз. Не почуяв боли в горячке боя, боярин все-таки покачнулся в седле, поднося ладони к лицу, и упал на руки отроков.
- К реке, к реке выходите! - закричал Данила Игнатьевич, направляя своих людей в другую сторону.
Разделившись на два крыла, киевляне вырвались из половецкого стана, оставив среди кибиток и юрт несколько десятков своих раненых и убитых. Соединились они опять только на поле, где основные силы теснили неприятельское чело. Прямо на Данилу Игнатьевича налетел боярин Славята. От раны в бровь кровь заливала ему лицо, но он продолжал сражаться.
- Иванка моего не видал? - крикнул ему Данила. - С тобой отрок был!
- Был, помню. - Где он? Жив?
- Не ведаю! На нас Тугоркановы псы поперли, так его и потеряли…
- Убили… - Данила чуть не выронил меч. - Убили моего Иванушку…
Казалось невероятным, что он может потерять и его - названого сына, успевшего стать родным и близким. Данила отдал юноше все - имя своего кровного дитя, всю нерастраченную любовь и нежность, и теперь его сердце обливалось кровью при одной мысли о том, что придется лишиться и этой кровинки.
- Где это было?
- Там… Да погодь! - попробовал остановить его Славята. - Может, сыщется потом! И надо тебе было тащить мальца в бой…
Но Данила Игнатьевич его уже не слышал. С отчаянным криком он кинулся в самую гущу половецкого войска, куда указал ему Славята.
Тугоркан узнал о смерти Ехира от батыров. Он оставил бой, замерев под стягом с трехголовым змеем в окружении своей охраны. Будь тут орда Боняка, перевес был бы на стороне кипчаков, но и сейчас еще можно отбиться. Пусть они потеряют многое, но сохранят жизнь, чтобы потом вернуться со свежими силами и отомстить. Хан оторвался от основных сил и озирался вокруг - куда уводить воинов.
И в этот миг со стороны войск, где орда под предводительством сына сражалась с урусами, послышались крики:
- Великий хан! Великий хан! Горе нам! Горе!.. Несколько батыров из охраны Ехира скакали к нему. Поравнявшись, они без сил припали к гривам коней.
- Великий хан! - запричитали они наперебой. - Черный день! Отвернулся от нас Тенгри-хан!.. Горе!
- Что? - рявкнул Тугоркан, разворачиваясь к ним, уже догадываясь и боясь услышать подтверждение своим страхам.
- Великий хан! Погасло наше солнце! - голосили батыры. - Твой сын, Ехир Песчаный Барс, солнце Шаруканидов…
- Убит?!
Тугоркан выронил повод, схватился за сердце.
- Мы шли за ним, охраняли твоего сына от урусского копья и меча, но нам на пути попался урусский батыр. Твой сын пожелал сам сразиться с ним и был повержен…
За ними следом везли в спешке брошенное поперек коня тело Ехира с косой раной на шее и плече и почти отрубленной правой рукой.
- Мой сын! Мой сын! - Тугоркан закачался в седле. - Уру-у-усы! Собаки! - завыл он, скаля зубы. - Смерть урусам! Смерть!
- Великий хан! Нам удалось взять батыра, отнявшего жизнь у твоего сына!
Этот крик остановил Тугоркана, уже рванувшегося очертя голову в битву. Развернув коня и едва не разорвав ему рот удилами, он вскинулся навстречу двум батырам, которые в поводу вели третьего коня. На нем с закрученными назад руками сидел Иванок.
Он сам не понял, как случилось, что его взяли в плен. Помнил яростный бой с двумя половцами враз. Оба его противника были рослые, поседелые в боях воины, и все-таки он сумел ранить одного и разрубить щит другому прежде, чем на него накинулись другие. Был тяжкий удар по голове, потом чужие руки, отнимающие саблю и сдирающие шелом. Но страха не было - в тот миг, когда его вынесли из рядов урусского войска, что-то отмерло в его душе.
Как ни был взбешен Тугоркан, увиденное поразило его.
- Вы смеетесь надо мной! - взревел он, в ярости опуская саблю на голову ближайшего батыра. - Это же мальчишка! Как он мог сразить Ехира?
- Великий хан!.. Великий хан, - лепетали батыры, отступая. - Но это правда…
Иванок увидел коренастого немолодого половца в богатом одеянии с бешеными, налитыми кровью глазами. Тот Замахнулся саблей - и отрок еле успел пригнуться. Острое лезвие только срезало прядь волос на затылке.
- Урус! Собака!.. Взять! Казнить! - захрипел хан. Батыры выдернули Иванка из седла. Он отчаянно извивался, сопротивляясь изо всех сил, и не поверил своим ушам, когда услышал крик кого-то из нукеров:
- Урусы!
И слитный топот копыт, обходящий их сбоку и сзади.
Стрела свистнула совсем рядом. Вторая впилась в гриву коня одного из батыров. Жеребец дернулся, всадник качнулся в седле, и Иванок рухнул наземь, подтягивая колени к животу и отворачивая лицо, чтобы защититься от конских копыт.
Стреляли на скаку торки, которые вылетели вместе с Данилой Игнатьевичем. Сломав правое крыло вражеского войска, они шли прямо на Тугоркана и его приближенных; и старый хан зарычал, выхватывая саблю. Только смерть недругов могла утишить его боль. В первых рядах он заметил немолодого урусского, батыра и устремился прямо на него.
Спасаясь от копыт летящей прямо на него конницы, Иванок откатился в сторону, и это его движение заметил конь Тугоркана. Он шарахнулся вбок, сбился с галопа, и хан, отвлекшись на то, чтобы усмирить его, промедлил самый миг.
Половцы и русичи сшиблись. Сеча была короткой и жесткой. Нукеры успели прикрыть Тугоркана собой, но в тот миг, когда, наконец, поднял голову, хан увидел занесенный над собой меч.
Данила Игнатьевич видел только тело отрока, через которое по-козлиному перескочил соловый конь степняка. Будучи уверен, что Иванок уже мертв, он сцепился с ханскими телохранителями, расшвырял их как котят и сшиб Тугоркана, двумя страшными ударами повергнув его наземь.
- Иванушка! - кричал он, зовя отрока, но того уже закрыли от него кони и всадники.
Ноги у Иванка остались свободны, и он успел вскочить прежде, чем его затоптали. Метнувшись туда-сюда, он, наконец, нашел укрытие за тушей павшей лошади. Крупный русский конь был мертв. Кровь вытекла из косой раны на шее. Рядом с ним лежал, раскинув руки, его всадник. Иванок бросился на колени возле лошадиного бока, прижался к еще теплой туше, зажмурился, с замиранием сердца слушая топот копыт, хрип и ржание коней, звон мечей и сабель и хриплые выкрики сечи. Меч убитого валялся совсем рядом, но дотянуться до него было боязно.
Только когда шум сечи стал удаляться, Иванок решился отползти от конской туши. Кое-как присел над мечом, перерезая волосяной половецкий аркан на запястьях. Меч выщербился, жесткий конский волос, из которого была сплетена веревка, цеплялся за щербины, путался, но Иванок не жалел собственной кожи и в конце концов оказался на свободе.
Это была победа. После того как был убит Тугоркан, половцы дрогнули и побежали. Те, кто не знал о смерти хана, еще некоторое время продолжали сражаться, но их оттеснили к стану, где бегство стало общим. Когда Иванок, прихватив меч убитого дружинника, бегом бросился ловить какого-нибудь оставшегося без всадника коня, русичи уже гнали поганых прочь от города.
Сделав несколько шагов, отрок едва не наступил на тело Тугоркана. Немного разумея половецкий язык, Иванок только сейчас вспомнил, как величали этого человека половцы, и понял, чью смерть видел.
Тугоркан Шаруканид, Степной Барс, был убит страшным ударом в грудь. Второй удар пришелся на спину, распоров цветастый стеганый халат и кожаный доспех под ним. На лице старого хана еще не исчезло выражение гнева и боли от потери сына. Иванок подумал, что лишь чудом избег смерти от его руки, и поспешил прочь.
Странно знакомый конь, гнедой с белыми ногами и белой проточиной на морде, потерянно замер посреди поля. Точно такой же был у Захара Гостятича, тиуна в Торческе. Конечно, этого не могло быть, мало ли на свете гнедых коней с такими же метинами, но Иванок не чуя ног подбежал к коню. Тот стоял над поверженным всадником и отбежал в сторону при виде незнакомого человека, но потом… потом все-таки вытянул шею и заржал тонко и жалобно и позволил притронуться к себе.
Но это потом. А пока Иванок рухнул на колени и взглянул на упавшего.
Нечай лежал на боку, скорчившись и обеими руками держась за древко стрелы, которая торчала у него в животе. Судя по перекошенному лицу и натекшей вокруг крови, умирал он очень долго, и, может быть, тело его умерло еще не до конца, когда Иванок поборол страх и дотронулся до его плеча.
- Нечай!.. Нечай, как же это? Как ты здесь?.. Конь жалобно заржал.
Иванок поднялся, озираясь по сторонам и запоминая место, где лежал брат.
- Я еще вернусь, - пообещал он и шагнул к его коню, протягивая руку.
Глава 15
Они встретились уже вблизи днепровского берега. Уцелевшие остатки орды, теряя раненых, переправлялись через Зарубинский брод. По пятам за ними устремились переяславльцы, мстившие за разорение родного края и осаду города, но киевляне, исполнив свой долг, один за другим поворачивали назад.
- Иванушка! - Пронзительный крик заставил отрока осадить коня. Данила Игнатьевич скакал к нему во весь опор.
- Отче! - вскрикнул и он.
Они осадили коней, горячо обнялись, свесившись с седел.
- Иванушка, - боярин гладил подростка по взлохмаченным вспотевшим кудрям, - ты живой… Я очам своим не верю! А мне мнилось, тебя убили и под копыта коня бросили…
- Я сам чудом вырвался. Сам не ведаю, как ханский конь на меня не наступил… Отче, Тугарин убит!
- Правда сие? - Данила выпрямился.
- Убит он. Сам видел.
Данила Игнатьевич нахмурился.
- Надо поведать князю, - сказал он.
Святополк и Владимир Мономах возвращались к Переяславлю вместе. Оба устали. Великий князь не находил радости в сече, где все решает сила, ловкость и проворство. В схватках он всегда медлил и посему боялся битв - боялся, что не успеет вовремя отбить удар или ударить сам.
Сейчас он радовался, что все завершилось победой. Душа его тихо возликовала, когда они проезжали развороченным, брошенным становищем, когда видел кибитки, верблюдов, согнанных в табуны коней, юрты белого войлока, освобожденных русичей и пленных. Этих захватили мало - поймали в основном тех, кто вовремя не удрал с основными силами. Все это надо было разделить - часть отдать многострадальной Переяславлыцине, часть взять себе как великому князю. При мысли о том, что Переяславлю может достаться больше, внутри у Святополка все переворачивалось от досады. Подъехав к разбитому для него шатру, Святополк молча спешился и вошел внутрь. Уже вечерело, хотелось есть и спать.
Только на другой день, когда воротились последние преследователи, победители перевели дух, Святополк узнал от Данилы Игнатьевича о смерти Тугоркана.
Боярин пришел к нему утром, когда князь уже встал из-за стола. Оставив Иванка снаружи, Данила коротко поведал о случившемся. Ни единый мускул не дрогнул на лице Святополка, когда он услышал это.
- Истинно ли так? - только и переспросил он. - И твой сын видел это?
- Своими глазами. И место указать сможет…
- Позови-ка его.
Иванка кликнули. Переступив порог княжеского шатра, отрок встретился взглядом с великим князем и поспешил поклониться - так глубоко, до самого сердца прожег его пристальный взор Святополка.
- Тебя ведь Иванком звать? - вдруг спросил великий князь. - Ты стреляешь из лука метко?
- Да, княже, стреляю.
- Я помню - тогда, на охоте… Поведай-ка мне, Иванок, правда ли ты видел смерть Тугоркана?
- Смерть его я видел и мертвого его зрел. Он в той стороне лежит, недалеко от сына своего.
- И сын его убит?
- Убит. Когда сеча была, мы встретились в бою…
- И ты его… убил? - Голос князя чуть дрогнул. Стоявший с опущенными долу глазами Иванок поднял голову. Во взгляде Святополка не было ни горечи, ни боли.
- Я его ранил. Он после от раны умер. А потом все стали кричать, что умер сын хана. Я немного разумею половецкую молвь, вот и понял.
- Откуда их язык знаешь?
- Я в плену был, да в Торческе жил немного. А у торков наречие с половецким схоже, вот и научился.
Он вздохнул, и Данила Игнатьевич шагнул к отроку, кладя ладонь ему на плечо.
- Прости, князь, сына моего, коли что не так молвил, - начал он.
- Я не в обиде. Хочу только, чтобы вы показали мне место, где лежат мой тесть и его сын.
На поле уже вовсю хозяйничали дружинники, киевские и переяславльские. В обычае победителей обдирать побежденных, даже если сражались в княжеской усобице люди одного языка. Половецким добром все-таки брезговали. Тащили разве что сапоги, шапки, теплую одежду, которую степняки носили зимой и летом, и оружие. Русичей не раздевали. За многими пришли жители Переяславля, увозили своих на санях в город, чтобы похоронить с честью. Родичи искали друг друга, побратимы звали побратимов.
Святополк ехал по полю, и люди, встречаясь с ним, кланялись, ненадолго прерывая свою работу.
Иванок легко сыскал тот небольшой холмик, на котором тогда остановился Тугоркан и его приближенные. Один из бунчуков еще валялся тут, втоптанный в землю. С туши убитого коня, за которой прятался Иванок, уже сняли седло и уздечку, тело его всадника исчезло.
- Вот он. - Иванок остановил коня над трупом Тугоркана. Хана обходили стороной. Что-то было такое в нем даже мертвом, что люди не спешили стащить с него сапоги и отнять кривую саблю с украшенной узорами рукоятью. Святополк прыжком спешился, подошел к хану, постоял, потом медленно, словно нехотя, снял шапку.
- Эх, Тугоркан, - промолвил он. - Почто пришел?.. Я тебя не звал, с тобой не ссорился, дочь твою не обижаю. Чего тебе не хватало? А теперь дочь твоя сиротой осталась, и сын твой убитый лежит. А мы живы и победу празднуем. - Вздохнув, Святополк выпрямился, расправляя плечи, и кивнул на тело хана: - Возьмите его в ковер и унесите. Хоть и враг он нашей земле и пришел на нее кровь пролить, но дочь его мне жена, и негоже родню бросать в поле… И сына его тоже возьмите, - добавил он чуть тише, когда княжеские отроки осторожно приблизились к телу Тугоркана.
Иванок стоял в отдалении, держа в поводу своего гнедого коня. Он отыскал тело Ехира, сына Тугоркана, и остановившимся взором смотрел на него. Отрок даже вздрогнул, когда княжеская рука с длинными пальцами книжника легла ему на плечо.
- Боярин Данила поведал мне, что это ты его убил? - спросил князь.
Иванок кивнул.
- А ты богатырь, Иванок! Про таких, как ты, песни слагают!
Отрок помотал головой, вспомнив, как ему было страшно, когда ханские нукеры схватили его, чтобы убить.
- Слагают, - по-своему понял его жест князь. - И про этот бой будет песня. А может, и тебя в ней вспомянут.
Княжеские слуги подняли тела Тугоркана и его сына, понесли прочь. Конюший придержал стремя, Святополк влез в седло и отправился следом.
Гнедой конь вопросительно ткнулся отроку мягкими губами в руку. Вздрогнув и словно очнувшись, Иванок поспешил туда, где, как он помнил, лежали останки Нечая.
- А ну стой! Куда?
Иванок остановился. Наперерез ему бежал смутно знакомый дружинник.
- Куда коня ведешь? - крикнул он, подбегая. Двое боярских отроков, неотступно следовавших за Иванком, на всякий случай подобрались ближе.
- Твой конь, что ли? - Иванок крепче взялся за повод.
- Не мой. - Дружинник перевел дух. - Друга моего и родича. Я его ищу.
По голосу Иванок уже признал Михаилу и кивнул:
- Не Нечаем ли звать твоего друга?
- Нечаем. А ты… откуда ведаешь?
- Мы прошлой весной встречались, когда наши князья на Половецкую степь вместе ходили, - ответил Иванок.
- Тебя Лютом звать! - вспомнил Михаила. - Ждана про тебя много говорила. Ты знаешь, я… люблю ее. Жениться хочу.
- Женись, - миролюбиво ответил Иванок, в котором ничто не шевельнулось при упоминании его прежнего имени. - Я хочу, чтоб она счастливой была… Пошли. Я видел Нечая.
Вместе они дошли до того места. Гнедой заволновался, почуяв смерть. Михаила только охнул. Иванок помедлил, постоял над телом брата, потом вложил повод в руку молодого дружинника.
- Сведи его домой. Сестре поклон передай, - сказал он.
- А ты не поедешь разве?
- Нет. Ждану жаль, да только не жаловали меня дома, и не тянет туда. Прощай!
И прежде чем Михаила успел вымолвить хоть слово, Иванок повернулся и направился прочь.
Боняк ушел на правый берег Днепра, спасаясь от идущих с левого берега русских дружин, и, опасаясь погони, добрался чуть ли не до Василева. Но князья не погнались за ним - то ли прознали о воевавшем под Переясдавлем Тугоркане, то ли решили, что Боняку удалось уйти. Чуть оторвавшись от погони, хан повернул воинов в сторону какого-то монастыря и походя отдал приказ зажечь его в надежде, что урусы кинутся на помощь своим людям и это отвлечет их от погони.
Но урусских дружин не было видно, и хан отправил под Киев сторожи, и те донесли, что великий князь, простояв под стенами города самое малое время, скорым шагом ушел в сторону Переяславля, оставив город и предместья без должной защиты.
- Гуляй, гуляй, коназ! - причмокивал языком Боняк. - Я тоже пока погуляю!
И он отдал приказ возвращаться.
В окрестностях Киева оставалось еще много сел и городков, княжьих дворов и монастырей, которые уцелели от предыдущих нашествий. Со слов нескольких пленных урусских монахов он знал, что в монастырях урусы молятся своему Богу, Христу, говоря, что он дает им силы. Как всякому богу, ему приносят богатые дары, золото и серебро. И поэтому когда на пути орды встал монастырь, Боняк приказал взять его, разграбить и сжечь.
Киев был спокоен и уверен, что сейчас, когда Святополк Изяславич вернулся и отогнал поганых, людям нечего бояться. Те, что затворились в граде, спасаясь от нашествия, понемногу начали возвращаться на прежнее место. Конечно, не у всех уцелели дома и подворья - Берестово сгорело почти дотла, в Подоле выгорели целые улицы, а уцелевшие дома и дворы были разграблены подчистую, но людям удалось спастись. И горожане рьяно взялись восстанавливать жилища.
В это время опять вдалеке показались дымы.
Горело сразу в двух местах - на Выдобичском холме, где еще Всеволодом Ярославичем был поставлен Красный двор, в котором он любил проводить лето, и в Клове, где был монастырь. Вскоре оттуда показались всадники.
Дозорный на стене чуть не свалился вниз, когда узнал лохматые шапки и халаты половцев.
- Поганые идут! - не своим голосом заорал он, кинувшись вниз. Парень до того перепугался, что своим страхом успел заразить всех, кто слышал его крики. Вой бестолково заметались, не зная, за что хвататься. Одни спешили на стену, чтобы своими глазами увидеть половцев, другие криками сзывали остальных. Кто-то побежал к Святой Софии, чтобы там били в набат.
Половцы приближались, и посадские, поздно заметив новую опасность, бросая имущество, кинулись прятаться. Многие кинулись к воротам, надеясь успеть. Но остальные заметались между домов, тщетно надеясь укрыться. Первые же ворвавшиеся в Подол половцы со всех ног кинулись ловить людей и грабить дома. Это немного задержало наступление и дало киевлянам несколько минут передышки.
Первые беженцы уже ворвались в город.
- Закрывайте ворота! Ворота! - кричали они. - Поганые идут!
Опомнившиеся дружинники кинулись к тяжелым створкам. Остающиеся снаружи люди закричали, умоляя подождать их. Некоторые успели и ворвались в медленно сдвигающиеся щели, но большая часть осталась и стала добычей степняков.
Боняк неистовствовал. Он издалека видел, как закрывались главные киевские ворота, видел, как его воины мчались к ним. Еще бы чуть-чуть - и его доблестные батыры ворвались в стольный град урусов!.. Но ворота захлопнулись перед самым носом всадников. С досады Боняк так хватил саблей по дубовым створкам, что рассек бревна. Во все стороны брызнула щепа.
- Псы-урусы! Псы! - закричал Боняк, потрясая окровавленной саблей. - Вы еще поплатитесь! Вперед, мои воины! Не щадить никого!
Половцы рассыпались по посаду, хватая все, что попадалось под руку. Люди прятались, их ловили, тащили на арканах; тех, кто сопротивлялся, рубили на месте. Где-то опять загорелись крыши.
Боняк сам скакал по Подолу, метался под стенами, откуда летели стрелы, надеясь, что урусы выйдут из города и с ними можно будет сразиться. Гонцы отыскали его не сразу. Боняк едва узнал Торкан-бея, одного из приближенных Тугоркана. Тот почернел, спал с лица и еле держался в седле.
- Великий хан! - выдохнул он хрипло. - Беда! Тугоркан убит!
- Что? - До Боняка не сразу дошло. - Как - убит? Когда? Где?
- Под урусским городом. Урусы подошли тайно, нащисторожи их не заметили. Они кинулись в бой. Мы сражались. Был повержен Ехир Песчаный Барс, а потом и сам Тугоркан. На поле осталось еще несколько ханов. Хан Курей хан Апак… Урусы разбили нас… мы еле ушли.
- Когда это случилось?
- Вчера. Только ночь спасла нас от верной смерти да еще то, что урусы прекратили погоню, чтобы похоронить своих мертвых. Мы не смогли вернуться, чтобы забрать в степи тело Тугоркана и его сына.
Торкан-бей раскачивался в седле и тихо подвывал от горя.
Боняк думал недолго. Вчера убит Тугоркан, его союзник и соперник. Урусы празднуют победу, значит, вот-вот они будут здесь. Уходить придется с полоном и добычей, а это значит, что урусские дружины успеют догнать и отобрать все.
- Уходим! - закричал Боняк. - Довольно! Все назад, в степи! За мной!
Он первым поворотил коня вон из города. Нукеры заголосили, передавая приказ хана остальным, и половцы спешно стали покидать Подол, гоня перед собой пленников и на ходу запихивая в седельные мешки награбленное.
Простившись с Владимиром Мономахом добрыми друзьями, Святополк шел к Киеву. Где-то там оставался второй половецкий хан, с которым тоже предстояла сеча, но после победы под Переяславлем великий князь чувствовал прилив сил и готовность биться до конца. Немного огорчала только смерть Тугоркана - как-никак, они с ним не были в ссоре, хан пришел под стены другого русского города, Киева не грабил. Да и юная Ирина Тугоркановна мало в чем виновата - разве тем, что не пришлась по сердцу и сейчас заслуживала только жалость.
Войско без остановок шло до перекрестка дорог между Берестовом, где, как князь уже знал, его княжеский двор и все прочие дома были спалены, и Печерским монастырем. Здесь Святополк велел остановиться и отъехал с дороги на несколько шагов, озирая луговину, холмы и лес невдалеке.
- Ройте могилу, - приказал он. - Здесь положим Тугоркана с сыном его. Пущай души их вечно маются и не будет им покоя после смерти за то, что нам покоя не давали при жизни.
Бояре, слышавшие слова князя, да и многие простые дружинники согласно закивали, хотя кое-кто и поежился тайно - по древним поверьям, на перекрестке дорог добрых людей не хоронили, ибо это место опасное и является прибежищем всякой нечистой силы. Пока одни рыли могилу, другие крестились и шептали старые заговоры от нечистой силы. Но никто не дерзнул укорить князя, что погребает половецкого хана без должного почтения к покойнику. Наоборот, многие вздохнули с облегчением, когда мертвые тела свалили в яму и стали закидывать ее землей. Когда вырос холм, на него водрузили камень, и Святополк преломил поданный ему хлеб, поминая покойников.
Люди еще не успели отдышаться после странных похорон, когда вернулись дозорные - князь велел выслать на поиски врага сторожи.
- Княже! - Дружинники подскакали к нему. - Монастырь поганые порушили!
Святополк поднял голову, глядя вдаль. За лесом уже не было видно клубов дыма, но казалось, что он ощущает его горький привкус. Чтобы очиститься от скверны, он сам хотел заехать в Печерскую лавру, поклониться гробу Феодосия Печерского, которого уже сейчас некоторые почитали как святого, помолиться в одиночестве, побеседовать с книжниками…
До монастыря скакали как одержимые. Многим казалось, что поганые еще там, но когда дружинники во главе с самим князем подъехали к святой обители, глазам их предстало зрелище разора и пожога.
Ворота были снесены, стены местами обгорели и почернели, несколько мертвых монахов валялось у дороги. В самом монастыре норы-кельи монастырской братии были разорены, дом Богородицы и храм наполовину обгорел. Чудом уцелевшие монахи бродили вокруг, собирали тела убитых собратьев и сносили их вместе.
Святополк полными изумления и ужаса глазами озирался по сторонам, не веря в случившееся. Въехавшие следом за ним бояре и дружинники крестились и истово молились.
- Что же это деется? Что деется? - слышался чей-то дрожащий шепот.
- Князь? - высокий, такой же длиннобородый, как и Святополк, монах быстрым шагом направился к нему, взял его коня под уздцы. - Зришь ли разорение наше?
- Нестор! - Святополк спешился, обнял друга-инока. - Что тут приключилось?
Нестор обвел глазами двор. Многие монахи, заметив приезд князя и бояр, оставили свои дела и подходили к ним. Большинство были в порванных, местами обгорелых рясах, кое-кто с окровавленными тряпицами на лбу или руках.
- Видать, за грехи наши Господь испытывает нас в вере и терпении, насылая безбожных сынов Измайловых! - вздохнул Нестор. - Мы почивали после заутрени, когда они подошли к стенам обители… Брат привратник поднял тревогу. Мы проснулись, побежали кто куда, а неверные выбили двери и ворвались. Ничто их не останавливало - ни мольбы, ни укоры! Истинно говорю, князь, каменные сердца у них, - вздохнул Нестор, и все согласно закивали, нестройными голосами подтверждая его слова.
- Мы побежали. Кто поспешил укрыться на задах монастыря, тот уцелел, но те, кто решил найти спасение в храме Божьем, пали от рук неверных! Господь отворотил лик Свой от нас, грешных. Неверные язычники врывались в монастырские кельи, выносили оттуда все, что могло быть ценным. Они вбежали в храм, хотя наши братья упреждали их, что Господь покарает их за святотатство. Но их сердца обросли шерстью. Они дерзнули ступить на хоры и там убивали наших братьев. А после стали грабить и рушить все и возносить хулу на нашего Бога, крича: «Где Бог их! Да поможет им избавить себя…»! Прости меня, Господи, грешного, - Нестор быстро перекрестился, и все монахи и кое-кто из бояр и дружинников последовали его примеру, - но и аз есмь, грешный, слыша сии богопротивные слова, на миг усомнился в мудрости Его, любви и терпении. Но Господь все видит и все знает, Он простил меня в слабости моей и сохранил от мечей язычников. А иным нашим братьям Бог судил принять мученический венец - одних зарубили, других в полон уволокли…
Монахи сбивчиво заговорили, перечисляя свои обиды и имена погибших и уведенных в полон братьев.
- Истинно глаголю вам, братие! Се судный день для нас настал! - вещал один. - Сии бесовы дети касались святых икон, сдирали с них оклады, а сами святые лики бросали в грязь, и Господь терпел сие поношение, пытая твердость духа нашу!
Святополк прошел по монастырскому двору, в нерешительности остановился перед притвором гроба Феодосия. Двери его были сожжены, несколько разломанных и частично обгоревших икон валялось на пороге, и князь опасался сделать хоть шаг из боязни, что там внутри царит еще больший разор и погром.
Сзади подошел игумен Иоанн. Он был мрачнее обыкновенного. Строго глядя на князя и осуждающе качая головой, собрал иконы, всем своим видом показывая, что Святополк должен был догадаться сам и подобрать их, и шагнул в обгорелый проем.
Через несколько мгновений послышался его дрожащий голос:
- Чудо! Чудо Господь сотворил!
Святополк, Нестор и несколько монахов вперемежку с боярами бросились внутрь. Хотя в притворе валялись обгорелые книги и разломанные иконы, но сам гроб святителя остался нетронутым и даже как будто приподнялся над всей этой мерзостью. Казалось, грабители не заметили его.
Монахи пали на колени вслед за игуменом, который неистово крестился и молился, отбивая поклоны. Святополк тоже опустился на колени и с видимым облегчением перекрестился, радуясь тому, что хоть что-то в этом суетном непрочном мире остается незыблемым.
Возвращение князя из похода и счастливое избавление от половецкого набега для всех было праздником. И пускай на Подоле многие избы были пожжены, во многих семьях родных и близких погнали в неволю, в окрестностях Киева было сожжено несколько церквей и три монастыря, но зато был убит сам хан Тугоркан, тот самый, что уже несколько раз наводил на Русь поганых. Орда получила еще один урок, Святополку Изяславичу в союзе с Владимиром Всеволодовичем Мономахом удалось отбить захваченный в Зарубе и Чучине полон, и опасность половецкого выхода в этом году уже больше не грозила исстрадавшейся земле. Кроме того, Удалось загнать в угол и смирить внутреннего врага - Олега Святославича Черниговского. Было чему радоваться.
Приближался день поминовения святых мучеников Бориса и Глеба, и к этому дню Святополк приурочил пир в ознаменование похода на половцев и их союзника Олега.
Не первый раз Иванок переступал порог княжеских сеней в день почетного пира, но впервые он шел на него как гость. Молодые отроки, детские и гридни, провожали его завистливыми взглядами. Холопки зазывно улыбались, заставляя отрока смущенно краснеть, а старые бояре и знатные воины снисходительно косились на приемного сына Данилы Игнатьевича. У большинства из них сыновья были на несколько лет постарше, за исключением молодого Никиты Малютича, чьи малолетние сынки еще были младенцами. В окружении взрослых мужей и их сыновей Иванок чувствовал себя не в своей тарелке и скромно присел в уголок.
Пир князь Святополк затеял знатный. Он сидел во главе стола, крытого расшитой шелковыми нитями скатертью. По правую руку от него сидели Ярослав и Мстислав, по левую, там, где должна была быть молодая княгиня Ирина Тугоркановна, место оставалось пусто. Молодая княгиня скорбела по отцу и отказалась выйти к пирующим.
Но всем было весело и без нее. Вино лилось рекой, чашники разливали хмельные меды, обносили гостей яствами. Великий князь улыбался, слушая негромкий гул голосов, и приветственно кивал на заздравные речи. Пил он мало, небольшими глотками, и оставался трезв, но это не мешало ему испытывать гордость и радость от происходящего. Бояре вставали один за другим, кланялись князю и княжичам, славили и выпивали за их здоровье, желая боевых побед и долгого княжения. Чем дальше, тем громче становился гул голосов. Слуги выносили опустевшие блюда и кувшины, спеша заменить их новыми. Бояре и дружинники вспоминали бой и свое в нем участие, хвастались своим достоянием, громко хохотали над шутками и ужимками скоморохов, которые скакали и плясали между столов, потешаясь над Тугорканом, как он шел на Русь воевать, да сам бит был. Иванок покраснел до ушей, когда на «Тугоркана» накинулся самый маленький из скоморохов, видимо сын одного из них. И «грозный хан» с визгом и криками улепетывал от достававшего ему только до пояса «богатыря» через весь зал.
Данила Игнатьевич заметил смущение отрока, тихо коснулся его руки:
- Не смущайся, но и не возносись своей победой! Ворога одолеть - не единственное, на что мужи родятся.
Сидевший напротив него киевский боярин Повизд, не ходивший ни в один боевой поход по причине слабого здоровья, подмигнул отроку:
- А как мужи родятся, ведаешь?
Был Повизд уже сильно пьян, икал и покачивался за столом. Иванок еле сдержал себя.
- Чего смурной? - не отставал боярин. - Аль пир не в радость?
- Родич у меня… в том бою погиб, - не сразу признался Иванок.
- Тогда выпей! Помяни душу христианскую!.. Эй, вина еще! - крикнул Повизд. Рванулся привстать, но тяжело рухнул обратно, едва не повалившись со скамьи на пол.
Заметивший это Святополк нахмурился, ибо пьяных не любил, и тотчас двое отроков подскочили, подхватили упившегося боярина и поволокли прочь - подышать свежим воздухом и протрезветь.
Был приглашен сын и ученик знаменитого Бояна, Пересвет. Был он уже немолод, гусли носил за ним отрок, он же и подвел старика к скамеечке у княжеского стола.
Святополк наклонился к нему, держа в руках чашу, из которой он сделал всего один небольшой глоток, приветствуя собравшихся.
- Потешь нас, Пересвет, песней! - сказал он. - А уж я за то тебя пожалую!
Старый певец обратил на него ясный, как у младенца, взгляд.
- Слава о делах твоих далеко гремит, - молвил он в ответ. - Про старое гусляры да песельники поют, а мне уж позволь потешить тебя песней новою, небывалою!
- Изволь, - кивнул князь. - А коли песня твоя по душе мне придется, проси чего пожелаешь - всем одарю!
Когда старый певец коснулся гуслей, все сразу замолчали. Стихли разговоры и шарканье ног. Подавальщики и чашники стали двигаться поосторожнее, а сами бояре и дружинники поворотились в его сторону.
Голос у Пересвета был высок и тонок, он поднимался до самого расписного потолка, и все невольно следили за ним, ибо песня в самом деле была еще не слышана никем:
Поскольку все слушали певца, Иванок воспользовался этим, чтобы немного поесть, потому что у него от волнения кусок застревал в горле.
Прямо перед ним стояло блюдо с запеченным лебедем, а рядом горкой высились румяные хлебы с рыбой и ягодами. Но отрок не успел как следует распробовать кушанья, как услышал из уст певца знакомое имя:
Когда один за другим все гости стали оборачиваться к их столу, Иванок был готов провалиться сквозь землю под десятками внимательных, восхищенных, завистливых глаз. Еще бы! Думалось ли ему хоть когда прежде, что и про него будут слагать былины! Он покраснел до ушей, когда певец Пересвет завел в песне речь о том, как он сражался с половцами: «Куды махнет - туда улочка, куда отмахнется - переулочек…» Хотелось вскочить и крикнуть: «Не было такого!» Но ноги почему-то были словно ватные, а на глаза просились слезы.
Он едва не вскочил и не кинулся бежать прочь, когда песня смолкла и вся палата грянула «славу». А князь Святополк поднялся со своего места и поднял чашу с вином.
- Вот каковы на Руси воины! - возгласил он. - С такими богатырями нам никакой враг не страшен!.. Испей со мной, Иванок Данильевич!
Данила Игнатьевич толкнул Иванка локтем, веля подняться. Отрок выпрямился. Князь отпил из чаши вино и протянул ее отроку. Бояре стали вскакивать, передавая княжеский дар из рук в руки, пока он не лег в подставленные ладони Иванка. Под пронизывающим взором князя юноша задержал дыхание и, не чуя вкуса вина, единым духом опорожнил чашу.
- Благодарствую за честь, великий князь! - воскликнул он, чувствуя, что, если скажет еще хоть слово, голос его сорвется.
Мстислав, сидевший рядом с отцом, весело подмигнул Иванку, и тот еще больше смутился от княжеской милости. А Данила Игнатьевич поглядывал на мальчика и улыбался горькой и гордой улыбкой, по-хорошему завидуя приемному сыну и радуясь за него.
Осторожно прикрыв за собой дверь, Иванок сделал несколько шагов и обхватил голову руками. За спиной еще шумел княжеский пир, но отрок больше не мог там находиться. Улучив минуту, он перемигнулся со Мстиславом, тот что-то шепнул отцу, и по тому, какой взгляд бросил Святополк, кивая, понял, что ему разрешают уйти. Обычно с княжеского пира уходят, только когда отпустит князь или когда уже станет ясно, что вино и мед выпиты, а яства подъедены. В прежние времена бывало, что гости гуляли и пили по два-три дня сряду, засыпая под столами и просыпаясь для продолжения трапезы. Сейчас не прежние времена, но Иванок всем существом своим чувствовал, что более не может там оставаться.
Все хлопали его по плечу, поздравляли, набивались в друзья и даже открыто предлагали его названому отцу обручить юного богатыря со своей дочерью, внучкой или племянницей. Подобные речи смущали Иванка еще больше.
Сейчас он был один и мог отдохнуть. Но только Иванок выпрямился и сделал несколько шагов, как рядом тихо скрипнула дверь.
- Отрок!
Иванок обернулся. В щели боковой двери мелькнул глаз холопки. Потом девушка высунулась целиком, воровато огляделась по сторонам и поманила его пальцем:
- Иди сюда!
Она была хороша собой и молода, и Иванок послушно сделал шаг. Холопка взяла его за запястье, потянула за собой:
- Не бойся! Госпожа моя хочет тебя видеть!
- А я и не боюсь, - ответил Иванок.
Холопка повела его полутемными ходами, проведя сперва в одну, потом в другую горницу, затем поднявшись по скрипучим ступенькам, и, когда она толкнула еще одну дверь, всю покрытую затейливой резьбой, и в ноздри пахнуло незнакомыми сладковатыми ароматами, он понял, что попал на половину княгини.
Маленькая горница, скупо освещенная небольшими слюдяными оконцами, была убрана богато. На столе на скатерти стоял кувшин, два небольших кубка и подносы с пирогами и медовыми пряниками. Возле стола, сцепив руки на груди, стояла невысокая девушка в алом летнике[148]. С первого взгляда, встретившись глазами с ее карими, слегка раскосыми очами, Иванок узнал Святополкову княгиню, Ирину Тугоркановну. От изумления он даже не смог отдать поясной поклон и только потянул с головы шапку:
- Здрава будь, матушка!
Девушка хрустнула пальцами, кивнула холопке:
- Ты иди, иди поглянь…
Холопка вышла, прикрыв дверь и оставив их наедине.
- Ты Иван Данилиевич? - тщательно выговаривая каждый звук, спросила княгиня.
- Иванок, - сглотнув, с трудом сказал отрок. - Прежде Лютом звали… Данила Игнатьевич… он отец мне.
- Я… тебя искала.
По-русски говорила Ирина Тугоркановна чисто, по-своему напевно выговаривая слова.
- Поди сюда.
На негнущихся ногах Иванок подошел к столу. Княгиня вдруг схватила его за руку и дернула, приказывая сесть.
- Княгиня, - попробовал возразить отрок. Девушка печально и испуганно улыбнулась.
- Ешь, пей. - Она сама дрожащими от волнения пальчиками налила ему вина, придвинула блюдо с пирогами. Иванок послушно сделал маленький глоток. От страха весь предыдущий хмель выветрился, он даже не почувствовал вкуса нового питья.
Ирина Тугоркановна следила за ним внимательным и печальным взгядом. Под ее испытующим взором он отставил кубок.
- Прости, княгиня, но я.. - тихо вымолвил он, - я в толк не возьму…
- Расскажи, - вдруг попросила она. - Про отца… Отрок только тут вспомнил, что она была дочерью Тугоркана и сестрой убитого им Ехира.
- Не ведаю, что и сказать тебе. - Он опустил голову.
- Конязь мне рассказал, что ты видел все. - Голос молодой княгини дрогнул. - Но мне ничего не сказал. Скажи ты.
Иванок поднял глаза, встретился взглядом с глубокими темными очами девушки… и понял, что не может сказать ей правду. Она была княгиней, он - сын хазаринки, и лишь чудо помогло ему взлететь так высоко. Между ними была пропасть, но Иванок уже твердо знал, что не допустит, чтобы хоть одна слезинка показалась на этих длинных пушистых ресницах.
- Твой брат, - облизнув губы, заговорил он, - был доблестным воином. Я видел, как он сражается. Он был, аки… аки лев! Его ранили, но он не почувствовал боли. И умер от той раны… Слуги подняли его тело и унесли к Тугоркану. А тот, увидев мертвого сына, кинулся в бой, чтобы отомстить за его смерть. Но судьба была не на его стороне - его конь споткнулся, и… твой отец не смог увернуться от меча… Прости, но больше мне нечего рассказать, - совсем тихо закончил Иванок, отводя взгляд.
Несколько долгих минут в горнице царило молчание. Ирина Тугоркановна стояла над отроком, ломая пальцы. Потом робко коснулась его руки.
- Благодарю тебя, - прошелестел ее дрожащий голос. Иванка словно толкнули. Не помня себя, он вскочил, подхватил шапку и, пробормотав: «Прости, княгиня!» - выбежал вон, захлопнув дверь.
Глава 16
Сколько времени продлится княжеская война, в Торческе не ведали и скоро Нечая не ждали. Город жил своей жизнью. Кто мог - пахал землю, строил дома, восстанавливал хозяйство. Только однажды, когда уже завершили работы на пашне и отсеяли огородную овощь, долетела с берегов Днепра весть о новом приходе половцев. Торчевцы перепугались, некоторые кинулись было вон из города, прятаться по окрестным лесам, но степняки только попугали - прошли вдоль правого берега Днепра в сторону Киева и Переяславля, и люди о них забыли.
Шли последние дни месяца липеня, когда в Торческ стали возвращаться ополченцы. Иные вели в поводу коней, другие тащили узлы с добром, третьи гнали овец и коров. Тут и стали ждать Нечая.
О приезде всадника Ждана услышала от соседки. Девушка ходила на огороды одна - Светлана и торчинка Аграфена, вторая Ратиборова жена, занимались по хозяйству. Светлана опять была тяжела - на сей раз от мужа.
- Бежи домой, девка! - закричала соседка, размахивая руками. - На ваше подворье знатный молодец приехал, не иначе дружинник княжий. Трех каких коней привел, что слов нету! Да добра привез! Сама видела…
Ждана уже бежала по улице. Сердце ее дрогнуло, когда, влетев в ворота, она увидела трех коней - один Нечаев гнедой, другая половецкая соловая кобыла, а третий был жеребец Михаилы. Сам дружинник стоял рядом с Ратибором, который сильными руками придерживал его за плечи. Оба глядели в землю, а рядом застыли Светлана и Аграфена.
- Жданушка, - Светлана первая заметила ее, - Нечая нашего… нету Нечаюшки…
- Ой-ой-ой-ой-ой! - монотонно затянула Аграфена, хватаясь за голову. Ждана ахнула, пошатнувшись. Ратибор и Михаила наконец ожили, повернули к ней спокойные опустелые лица.
- Ждана, я… - Михаила рванулся к ней, но остановился. - Я… я схоронил его. Добро вот… он собрал. Я все привез. Мы с половцами заратились под Переяславлем… Ты прости меня.
Осунувшийся, постаревший Ратибор остановил его взмахом руки - мол, что толку говорить. Дружинник несмело подошел к застывшей в воротах девушке, и Ждана, только когда его руки коснулись ее плеч, всхлипнула и повисла на шее у Михаилы, отчаянно цепляясь за него и словно стараясь удержать на месте.
- Никогда, - услышал парень ее прерывистый шепот, - никогда не бросай меня! Слышишь?.. Никогда!
Праздничные пиры и застолья еще не все отгремели, еще не оплакали всех мертвых, не отстроили сожженные половцами дома, а на Руси снова началась замятия.
Неистовый Олег Святославич недолго задержался у брата Давида в Смоленске. То ли тесен был ему город, то ли самим смолянам не приглянулся князь, но вскоре, выпросив у Давыда дружину, Олег ушел к брату Ярославу, в рязанские леса. Младший Святославич тихо-мирно жил в недавно основанном им Переяславле-Рязанском. Он брату обрадовался, но Олег не остался и здесь, прямым ходом отправившись к Мурому, где сидел второй сын Владимира Мономаха Изяслав. Услышав про приближение Олега, он кинулся собирать войско с Ростово-Суздальской и Белозерской земли, Олег же с полпути послал ему гонца с наказом: «Иди в волость отца твоего, в Ростов, а се волость отца моего. Хочу тут сесть и отсюда ряд сотворить с твоим отцом, бо меня выгнал из города отца моего. И ты тоже хочешь здесь меня хлеба моего лишить?»
На сей раз Олег был прав - Муромо-Рязанская земля издавна была привязана к Тмутаракани, Святослав Ярославич владел здесь землями. Сын Мономаха сам, по собственному почину, решив, что уже взрослый и сильный муж, захватил эти земли и сейчас без страха вышел против их законного владельца.
В начале рюеня две рати встретились возле Мурома, и Изяслав Владимирович был убит в первом своем настоящем бою. Тело его было отправлено в Новгород, а Олег победителем вступил в Муром, принятый его жителями на княжение. Но, опасаясь за свои земли и не желая снова скитаться по земле, он поспешил избавиться от всех сторонников Изяслава. В самом Муроме он поковал в железа всех ростовцев, суздальцев и белозерцев, а потом двинулся в эти города, где установил свою власть.
Расширившись, земли его вплотную придвинулись к границам Новгорода, и князь Мстислав Владимирович, похоронив брата Изяслава в Новгородской Софии, послал Олегу письмо: «Иди опять к Мурому, а в чужой волости не сиди. Аз же пошлю с молением к отцу своему и смирю тя с ним. Аще брата моего убил, то не дивно - в ратях бо и цари погибали».
- Сын воинственного Мономаха заговорил о мире! Олег принял это как знак его слабости и захотел продолжать войну за попранные права. Два князя созвали рати, пошли друг на друга. Хитрый Олег, чувствуя, что сил у него не хватит на новую распрю, и не желая прямых столкновений, петлял - уходил то к Ростову, то к Суздалю, оставляя заслоном дружину брата Ярослава. Стремясь задержать Мстислава, он сжег Суздаль, но остановить молодого князя не смог и прибег к хитрости. Уйдя в Муром, оттуда послал Мстиславу гонца, прося мира. Отвоевав Ростов и Суздаль, Мстислав поверил крестному отцу и распустил дружину.
Олегу только того и было надо. Убедившись, что его противник остался почти без войска, он кинулся на него и незамеченным подобрался совсем близко.
Мстислав еле успел собрать ополчение. На его счастье, Владимир Мономах зорко следил за событиями в вятичских лесах. Он уже знал о гибели Изяслава, написал Олегу слезное письмо, печалясь о судьбах своих родных, и теперь решил действовать строже. Он послал гонца к донским половцам, родичам его мачехи Анны, и попросил помощи. Родич вдовствующей княгини, хан Кунуй, тотчас откликнулся на призыв. С ним Мономах отправил на Олега сына Вячеслава.
Ярослав Святославич до последнего стоял за старшего брата и в том бою был со своими дружинами на его стороне. Он сцепился с ратниками Вячеслава Мономашича, а тем временем половчин Кучуй с пешцами обошел Олега и поднял голубой стяг Владимира Мономаха. Заметив его в такой опасной близости от себя, Олег отступил и, бросив дружины, ушел вместе с Ярославом в Муром. Там он оставил младшего брата, а сам подался дальше, в лесную глухую Рязань.
Мстислав пошел по его следам. Замирившись с муромлянами, он двинулся к Рязани, сотворил мир и с ними, и Олег Святославич, опасаясь за свою свободу, был вынужден опять спасаться бегством.
В мордовской глуши его нагнало новое послание Мстислава: «Не бегай никуда, но сошлись с братьями своими с мольбой не лишать тебя стола в Русской земле. Я же пошлю к отцу своему молитися о тебе».
После неудачи и прямой которы, что сотворилась в Муромо-Рязанской земле, Олег не мог и рассчитывать на такое благоволение судьбы. Впрочем, ничего иного ему не оставалось. Зимой он вернулся в Смоленск ждать слова великого князя.
Порешили собраться в Киеве и с тем разослали гонцов по всем князьям Рюрикова рода. Святополк и Владимир Мономах со своей стороны ждали всю весну и большую часть лета, но князья медлили. Меньше всего желания выказывал Олег Святославич, ради коего все и затевалось. То ли он еще не остыл от предыдущих стычек с двоюродными братьями, то ли просто боялся, что в Киеве его без лишних слов схватят и посадят в поруб. А оказаться пленником в руках воинственного Мономаха и нерешительного и слабого, но поэтому излишне подозрительного Святополка ему не хотелось - это не Всеволод Ярославич, тут арестом и высылкой в Византию не отделаешься! Убьют как пить дать!
Святополк прекрасно понимал его страхи - сам был так же осторожен. Но презрение к великокняжеской власти, которое выказывал Олег, вызывали его негодование. Олег был воином, привыкшим добывать себе удачу в бою. Если бы не своевременная помощь Владимира Мономаха, он забрал себе всю Ростово-Суздальскую землю, изгнал Мстислава, подчинил Новгород и стал бы сильнейшим князем на Руси, с которым было опасно спорить. Сейчас он лишен удачи, силы, власти, но оставался человеком, за которым могли пойти люди.
В конце концов Владимир Мономах подсказал решение - он предложил князьям собраться не в Киеве, а в старинном Любече, исконном граде Черниговской земли. За то время, что прожил здесь черниговским князем, Мономах обустроил Любеч, возвел на горе над ним княжеский замок, который было почти невозможно взять ни приступом, ни осадой, но город оставался черниговским, а дома и стены помогают. И Олег дал согласие приехать на Любечский снем.
Черниговская земля покамест не принадлежала никому: с тех пор как Святополк и Владимир Мономах изгнали из Чернигова Олега, городом и волостью правил посадник великого князя. Но земля оставалась во владении князей Святославова дома. Как ею распорядится общий снем, загадывать было рано. Но все-таки Мономах приехал первым.
Любечский замок был его детищем. Он строил его несколько лет, предусмотрел все - единственные ворота, узкий проход, огороженный крепостной стеной и упирающийся в другие врата, за которыми высилась крепостная стена - сквозь нее внутрь двора вели еще одни ворота, укрепленные башней-вежей. За нею открывался внутренний двор, отделенный четвертыми вратами. И уже после шел парадный двор, где были построены княжеские хоромы.
Сразу по приезде Владимир осмотрел все стены и службы, строго спросил с огнищанина, как содержится замок, сколько заготовлено ествы и пития, как готовятся встретить князей с их дружинами и боярами. Все было в порядке, и Мономах вышел встречать великого князя Святополка Изяславича с улыбкой на устах.
Киевский князь приехал важный, гордый, но за этой важностью скрывалась тревога - то, что князья отказались ехать в Киев, но сразу согласились на Любеч, ясно указывало, кто настоящий правитель Русской земли. Радовало одно - сам Мономах покамест признавал в нем великого князя. Вместе со Святополком приехали двое его бояр, Никифор Коснятич и Данила Игнатьевич - киевский князь хотел похвастаться перед переяславльским, кто убил его тестя Тугоркана и его сына. Двадцать лучших дружинников ехали двумя стройными рядами, озираясь по сторонам.
Князья поприветствовали друг друга, обнялись. Владимир Мономах исподтишка разглядывал узкое, кажущееся из-за длинной темной бороды еще уже лицо Святополка и пытался прочесть его тайные думы. От него на снеме будет зависеть многое.
- Ты один? - спросил Владимир. - Не привез никого?.. С ним были два его лучших мужа, но Святополк угадал, кого имел в виду его двоюродный брат. Наложница Любава, с которой он не порывал после женитьбы, за что его осуждали все князья и святые отцы.
- Один я.
- Почто так? - усмехнулся Мономах.
- Я князь, - резче, чем хотелось, ответил Святополк. - На княжеское дело приехал.
- Вот сие верно помыслил! - просиял Мономах. - Дело предстоит княжье, немалое! И хочу я тебе два слова молвить, пока наедине мы.
Взяв Святополка под руку, Владимир увлек его в палаты. За спинами князей бояре и дружинники спешивались, отдавали коней конюшим и вслед за огнищанином прошли в терем.
- Ты сам ведаешь, брат, какое настроение царит на нашей земле! - горячо говорил меж тем Мономах. - В прошлом только годе сколько от Олега натерпелись! А братец его подрастает, Ярослав! По уложению наших отцов Святославичи объявлены изгоями. От того и пошли все беды. Но неужто мы будем заветы отцов наших нарушать?
- Негоже так поступать, - согласился Святополк, лихорадочно соображая, куда клонит Владимир.
- Отцы нам заветы свои на века оставили, а по Правде деда нашего, Ярослава Мудрого, до сих пор Русь живет, - гнул свое Мономах. - По Правде нам надо жить. По Правде же некий из нас изгои, но не все чтут заветы отцов и дедов. Тащат Русь на куски, каждый себе часть урвать норовит, а земле от того только хуже деется! Да и нам беспокойство. Помнишь, что двадцать годов тому назад было, когда Олег первый раз поганых навел?
Святополк нахмурился. В этой битве пал его отец, был убит юный Борис Вячеславич, князь-изгой, кинувшийся в битву от отчаяния. Олег и Роман, двое других изгоев, получили по заслугам - Романа подкупленные Всеволодом хазары убили через год, а Олега на четыре лета заточили в Царьград. От Олега мысли перескочили на Тмутаракань, куда в разные годы бегали князья-изгои - то Ростислав Владимирович, коего потом отравили греки, то сын его Володарь с двоюродным дядей Давидом Игоревичем, другим изгоем Рюрикова корня. Давид потом, отпущенный Олегом, занялся грабежом и захватил торговый город Олешье и бесчинствовал бы и далее, но Всеволод послал его во Владимир-Волынский, который он делил с тремя братьями-Ростиславичами и его собственным братом Ярополком Изяславичем, так странно и страшно убитым несколько лет спустя. А ведь у Ярополка подросли два сына, Ярослав и Вячеслав, новые изгои… Кого они приведут на Русь и какие земли захотят забрать под себя?
Владимир Мономах терпеливо ждал, пока на высоком, с залысинами челе Святополка не проявятся следы его дум. Устав ждать, заторопил его сам:
- От бездомных князей и есть все беды на Руси! Вспоминаем, кто кем когда обижен да со стола согнан! И без того делов полно, чтобы еще этим считаться. А, казалось бы, чего проще - раз и навсегда поделить землю, и пусть каждый в своей отчине разбирается, а к другим носа не сует, потому как и к нему никто не сунется. Зато, свободные от распрей, можем мы силы объединять на другие дела! Вспомни, как мы два года назад в Половецкую степь ходили, совокупившись? В одиночку ни ты, ни я и полпути бы не прошли, а вместе? Знатно поганым перья пощипали! А кабы Олег Святославич нам свою рать прислал?.. А вспомни, как мы на него прошлым летом ходили? Тут не только мы - Давид Игоревич помог да сыновец твой Ярослав.
- С такой силой можно было и на половцев сызнова пойти, - задумчиво кивнул Святополк.
- То-то и оно! Вместях сподручнее любое дело делать!.. Святополк Изяславич, ты как есть великий князь киевский и всей земли Русской, должен о том речь свою повести. Ты старший, тебя послушают. А кто не захочет, с теми и разговор у нас пойдет другой.
Остальные князья стали прибывать на другой день. Встревоженный и взволнованный долгожданной встречей с князьями-братьями, Святополк встречал их всех по очереди.
Князей Всеславова корня звать не стали, да они бы и не пришли. Полоцкое княжество прочно откололось от Руси, ввязавшись в распрю с ляхами и балтийскими племенами зимегалов, ливов, эстов и время от времени огрызаясь на изборские и псковские земли. Жив был еще старый Всеслав Чародей, выросли семь его сыновей. Рано было ратиться с Полоцком. Против него могли выйти только объединенные силы русских.
Зато от ближних соседей, Галича и Волыни, приехали все три князя - старший Володарь и младший Ростиславич, Василько, высокий, красивый и сильный русоволосый витязь с синими глазами. Явился он в сопровождении всего одного своего боярина, Кулмея, родом берендея, ибо в последнее время шли к нему сотнями и тысячами торки и берендеи, селились на землях его Теребовля и по берегам Дуная. Приходили к нему половцы - с миром и военными союзами. Сам Тугоркан был его другом и соратником - только в Любече узнавший о смерти хана Василько нашел Святополка и искренне посочувствовал ему: он знал Тугоркана с другой стороны, его города степняки не грабили. Самый молодой, едва достигший тридцати четырех лет, Василько был и самый деятельный, горячо и весело сверкал глазами, озираясь вокруг, заговаривал со всеми и, казалось, всему был рад. Его брат Володарь с некоторых пор, хоть и был старше, слушался его и во всем поддерживал.
Их ближайший сосед, Давид Игоревич Владимиро-Волынский, отстал от братьев чуть ли не на целый день, хотя путь им лежал из одного края. Невысокий, рано начавший полнеть и лысеть, Давид много пережил за свою жизнь. Пока был молод, его кормили, но едва вырос, указали на дверь. Помыкавшись по Руси и испытав немало горечи и унижений в попытках получить волость, Давид мертвой хваткой вцепился во Владимир-Волынский, доставшийся ему после смерти Ярополка Изяславича. У него уже был взрослый сын, от рано умершего младшего брата остался сыновец Мстислав, коему Давид заменил отца. Он слишком хорошо понимал, что такое для князя оказаться не у дел, и был готов на все, чтобы потомки не повторили его судьбы. Деятельные братья Ростиславичи его раздражали - заразившись от отца жаждой жизни и живостью, они вместе были сильнее его. Опасаясь за свою участь, Давид Игоревич окружил себя верными людьми - вместо двадцати дружинников, как великий князь и Василько, привел с собой чуть ли не полсотни и взял трех самых разумных своих бояр - Лазаря Мишинича, Василя и торчина Туряка.
Братья Олег и Давыд Святославичи приехали вместе. Олег явился без свиты, разве что с несколькими отроками и слугами. Давыд же, нравом и видом тихий и вялый, слушавшийся всех и желавший всем угодить, собрался обстоятельно. Он единственный выказал полное почтение Святополку Изяславичу как великому князю киевскому и приветствовал Владимира Мономаха как второго после него властителя. Радостный своим Смоленским столом, он был готов хоть сейчас заключить любую роту[149]. Что же до Олега, то он держался гордо и надменно, чуть свысока поглядывая на остальных князей. То, что Любеч стоял на Черниговской земле, его несколько успокаивало, но он не верил Мономаху полностью и ждал дурных вестей.
Сразу по приезде, едва князья сходили, по обычаю, в баню, умывшись и переодевшись с дороги, Владимир Мономах устроил для них пир. Святополк пришел на него спокойно и уверенно, поелику тратился не он. Остальные пребывали в ожидании. Их бояре не столько ели и пили, сколько косили глазами по сторонам, высматривая и выжидая.
Из-за настороженных взглядов, бросаемых боярами и князьями друг на друга, настоящего веселья не получилось, и, когда стольники и чашники наконец убрали остатки яств и напитков, многие почувствовали облегчение.
После пира собрались в той же палате, расселись вдоль стен по лавкам. Как старший князь, Святополк сел на высокий резной столец, сжимая узкими пальцами подлокотники. Владимир Мономах держался поблизости, наклонившись вперед, блестя светлыми серыми глазами и поглаживая редеющие на темени рыжеватые кудри. Он бросил на Святополка вопросительный взгляд, и киевский князь, поняв, что надо начинать, поднял руку, призывая ко вниманию.
- Братья-князья! - воззвал он, уже жалея в душе, что не уступил Мономаху право говорить - красно молвить ему было не дано, он боялся сказать лишнее или забыть упомянуть о чем-то важном. - Что же это деется? Брани меж нами, которы, роту не исполняем, младшие старших не слушают… Нет между нами мира и любви, нет согласия, ибо сказано в Святом Писании, что Господь всегда на стороне сильного! Мы же сами заросли, села и города в Поросье обезлюдели, сколько людей наших в полон поганые увели!..
- Так то Поросье, оно вона где! - не сдержался Давид Игоревич. - Далече небось!
Святополк замолчал, не зная, что ответить на такие слова, но тут ему на помощь бросился Владимир Мономах.
- Далече-то далече, но то общая земля, Русская!.. Братья, почто мы губим нашу Русскую землю, коию от дедов и отцов наших нам заповедано оберегать и хранить от ворога и лиходея, Правду Русскую блюдя!
- Истинно так, - вставил слово Святополк. - Земля наша общая, и беды ее и радости, богатства ее и лишения тоже общие! Огляньте вокруг - со всех сторон на нас вороги наседают, житья не дают.
- А иные того не разумеют и ради своей выгоды готовы ворогу помогать! - добавил Владимир Мономах.
Олег Святославич медленно выпрямился, расправив плечи.
- Не про меня ли речь сия? - негромко вопросил он, но в палате сразу запахло грозой. Бояре завертели головами, присматриваясь, остальные князья обратились в его сторону.
Сам Святославич смотрел на Владимира Мономаха, и в глазах его сверкал вызов.
- А про кого же иначе? - ответил Мономах. - Не по твоему ли слову поганые на Русь трижды приходили, землю нашу зорили? Ведаешь ли ты, свою выгоду блюдя, сколько людей они в полон увели, сколько нив потоптали, сколько сел и городов пожгли!
- А ты будто половцев на Русь не водил? - мгновенно ощетинился Олег. - А кто супротив меня поганых той зимой навел? Да еще стяг свой, княжеский, половчину поганому передал? Не так ли?
Остальные князья и бояре сдержанно загудели, обсуждая событие. Отдать стяг инородцу, неверному язычнику? Но Владимир Мономах и бровью не повел.
- Было сие дело не ради моей выгоды! - воскликнул он. - Я ради спокойствия всей земли на сие дело решился!
- И на убийство послов половецких тоже поэтому пошел? - вспомнил Олег. - Почто к тебе Итларь и Китан два лета назад прибегали зимой? Не с войском же шли! Тайно, обманув, ночью убил!
- Сии половцы врагами земли нашей были! - ответил Мономах. - А с врагами разговор короток - смерть поганым, и все тут! Я их на Русь не звал… Да и почем ты ведаешь, о чем они прибегали со мной говорить?
- Уж ведаю!
- Это Итларевич твой тебе набрехал?.. Да он земли нашей первым врагом был! А ты врагам нашим помогал. Чем они тебя прельстили? Что обещали? Не зря ты с ними стакнулся! Половчанку за себя взял, своим у поганых стать желаешь!
Услышав такое обвинение, многие бояре разинули рты, а князья ошеломленно уставились на Олега Святославича. Даже брат Давыд - и тот дернулся отсесть от него. Но сам Олег держался гордо и спокойно, темные глаза его не изменились, разве что руки на коленях сжались в кулаки.
- Вы половцев врагами величаете, - холодно отмолвил он, - а того не разумеете, что они со мной поступали честнее, чем вы, братья родные и двоюродные. Они меня с родины не высылали, отчины не лишали…
- Так и мы тебя не трогали особо! - вставил слово Святополк. - Сидел ты в Тмутаракани, блюл наши русские дела и заботы…
Давид Игоревич скривился и переглянулся с Володарем Ростиславичем - пока Олег жил пленником в Царьграде, Тмутараканью правили они, а после его возвращения стали изгоями.
- Моя отчина Чернигов! Почто меня лишили моей земли? Не потому ли, что Всеволод Ярославич, отец твой, себе захотел мой богатый край взять? Брату Давыду вы Смоленск отдали, а мне что? А Ярославу?
- А что вы для земли нашей сделали, чтоб вас волостями награждать? - огрызнулся Мономах. - Лишь тот, кто о земле печется, живота ради нее не жалеет, днем и ночью в заботах, как сделать ее обильнее и от ворога защитить, лишь тот достоен владеть землею!
Услышав такие слова, Василько встрепенулся, словно боевой конь, заслышавший трубный голос рога. Молодой князь был полон замыслов, что теснились в его голове, он горячо желал их осуществления, поверив в свои силы еще два года назад, когда в союзе с Боняком и Тугорканом ходил воевать на стороне Алексея Комнина против восставших булгар и их союзников печенегов. До этого он лишь пробовал свои силы, но та война показала Ростиславичу, что он может надеяться и на большее. С тайными мыслями получить себе поддержку у старших князей он и ехал на снем, тем более что военная сила ему была надобна. И вот они, золотые слова!.. Владимир Всеволодович, двоюродный дядя, вот кто ему нужен!
Заметив, как загорелись глаза Василька, Давид Игоревич нахмурился, а его бояре стали пристальнее наблюдать за молодым князем. Вот он встретился взглядом с Мономахом, задержал на нем взор, чуть кивнул ресницами… Мономах в ответ, не сводя с него глаз, наклоняется к своему боярину Ратибрру, шепчет что-то…
- Братья, братья-князья! - тем временем пытался урезонить родичей Святополк, чувствующий, что со снема все могут отправиться сразу на новую усобицу. - Негоже нам о малом спорить, великое забыв! Опять встала меж нами распря! Почто она? Нам же на погибель, ворогам на радость! Всем нам ведомы наши беды и утеснения. Для того мы тут и собрались, чтобы сообча решить, как землю Русскую поделить.
- А чего ее делить? - не выдержал Давид Игоревич, услышавший для себя опасное слово. - Она и так поделена!
- Как? - бросил на него гневный взгляд Олег. - И кем? Несправедливость чинится - кто сильнее, тот и забирает себе соседские волости…
Святополк Изяславич уловил в его словах намек, переглянулся с Мономахом, но тот шептался о чем-то со своим боярином Ратибором и не заметил взгляда великого князя. Но слова Олега услышал и нахмурился.
- А чего ты хочешь, брат Олег? - не спеша отвернувшись от Ратибора, спросил он. - Новгород?
Теперь уже насторожился сам Святополк. Новгород издавна, еще со времен Владимира Красно Солнышко считался вторым городом в Русской земле. Им владел наследник великокняжеского стола. По лествичному праву он сейчас был в вотчине Мономаха, ибо еще Всеволод Ярославич послал туда внука Мстислава Владимировича. Отдать Новгород Олегу означало признать его права на наследование золотого Киевского стола. И война прошлой осени ясно показывала, что Олег хочет этот город.
- Новгород не Новгород, но Смоленск, где я ныне живу, мал для нас всех, - хмуро ответил Олег. - У меня сыновья подросли, у Давида взрослые дети, Ярослав женат… Совсем нас земель на Руси лишить хотите? А мы не изгои! Своей доли требуем!
- Долю еще заслужить надобно, - отмолвил Мономах, и спор пошел по новой.
В тот день так ничего и не решили - до самого вечера князья спорили, поминая прежние обиды и перечисляя, где и какие города принадлежали им в прежние времена. Вспомнилась Тмутаракань, Олешье, мелкие распри, начиная со дня смерти Ярослава Мудрого, когда первый раз делили столы. Князья перечисляли, кто когда сидел где без волостей, вспоминали, где и как долго им пришлось княжить, и требовали себе эти земли. Святополк отстаивал владения умершего брата Ярополка в Луцке, Ростиславичи требовали себе часть Волынской земли, ибо при Ярополке они сидели в ней без волостей, получив от Всеволода Ярославича и старших братьев его лишь городки для кормления. Давид Игоревич вспоминал торговый город Олешье и Тмутаракань, спорили об отнятых у поляков землях и червенском Перемышле, столе умершего Рюрика Ростиславича, который его братья Володарь и Василько ни за что не хотели отдавать во владения кому бы то ни было. О последнем особенно яростно спорил Давид Игоревич, отчаянно не желая усиления братьев-соперников.
Наконец Владимир Мономах как хозяин дома, под чьей крышей собрались князья, поднялся с места и объявил, что ему пора на вечернюю службу в местную церковку. Гости восприняли это как знак отойти на покой и стали прощаться.
Мономаху было очень важно обдумать все услышанное. Самый важный разговор будет завтра, когда прочие тоже продумают, что и с кого требовать, посоветуются с боярами и придут к решению. Но он был должен суметь направить русло беседы так, чтобы уладить дела между всеми.
Мономах действительно направлялся к своей домовой церкви, чтобы побыть в тишине, но не прошел и полпути, как сзади послышались торопливые шаги:
- Князь! Владимир Всеволодович, погоди!
Мономах - с ним был только боярин Ратибор - остановился, оглянулся. За ним спешил Василько Ростиславич, порывистый и сильный в движениях, красивый, горячий. Подбежав, коротко поклонился, тряхнув русыми кудрями:
- Дозволь слово молвить, князь!
- Дело у тебя ко мне или так просто, на беседу зовешь? - Мономах покосился на невысокую, украшенную деревянным кружевом церковку, что темным пятном выделялась на осеннем небе.
- Дело у меня к тебе, и дело немалое, - ответил Василько. - Не только на княжеский снем ехал я, старших князей послушать и волю их исполнить. Есть у меня замысел один. Желаю поделиться с тобой и, коли захочешь, вместе его исполнить.
Мономах вспомнил его горячий ищущий взгляд в палате и кивнул Ратибору:
- Последи, чтоб никто не помешал.
Старый боярин отошел чуть в тень, сливаясь с ночной темнотой. Владимир Мономах и Василько отошли к самой церковке, встали на ее крыльце, будто бы молясь, но любому зоркому глазу было видно, что Василько что-то горячо, сбивчиво рассказывает Мономаху, то и дело останавливаясь и отвечая на его осторожные вопросы.
Именно это и видели притаившиеся в стороне двое бояр Давида Игоревича, Василь и Лазарь Мишинич. Василько бросился следом за уходящим Мономахом, успев только шепнуть брату два слова, и бояре не преминули донести это до ушей своего князя. Давид Игоревич давно имел зуб на деятельных Ростиславичей. Не только он - ляшский князь Владислав и угорский Коломан всерьез опасались за свои владения, византийский император Алексей Комнин тоже с неудовольствием смотрел на усиление бывшего союзника. Подозрительный и осторожный Давид, наученный жизнью быть хитрым и изворотливым, желал увеличить свои владения и богатство, с готовностью принимал у себя иноземных послов, получал золото и серебро в обмен на клятвы и только ждал часа, когда можно будет расправиться с Васильком, присоединив к Волыни богатые галицкие и червенские земли.
Верные своему князю и надеявшиеся найти в делах и речах Василька Теребовльского крамолу, бояре подобрались как могли ближе. Однако славящийся своей набожностью Мономах завел-таки собеседника под своды домовой церковки, где никто не мешал им говорить свободно, а у порога остался воевода Ратибор. Поэтому, сколь ни старались Василь и Лазарь Мишинич, не могли ничего разобрать. До них долетали лишь отдельные слова.
- Дай мне дружины! - восклицал горячий Василько.
- Добро, - отвечал Мономах. - Ведаю, Святополку сие придется не по нраву, да благо всей земли важнее. Он должен понять, что…
Далее князья заговорили тише и быстрее, словно торопились высказать все, что было у них на сердце. До подслушивающих бояр и самого Ратибора, который, видимо, тоже был увлечен разговором и не приметил слухачей, доносились лишь обрывки: «Ляхи и булгары, все, сколь ни есть… Царьград… половцы… наша Волынь… тебе честь, мне слава… сами пейте и веселитесь… надо совокупиться и действовать вместе, я это давно понял… за то спасибо тебе, князь!..»
- Сговариваются, - прошептал Василь. - Надоть князя упредить…
- Чуяло мое сердце - покажут себя Ростиславичи! - добавил Лазарь Мишинич. - Давно я Давиду Игоревичу указывал.
- Как мнишь - на что Василько Владимира Всеволодича подбивает?
- Как не мнить - про Волынь сказывал да про ляхов с булгарами. Хочет небось всю Волынь и Галицию под одну руку забрать. А с Мономахом только дурак ныне спорит - сам великий князь ему в рот глядит, когда он вещает! Совокупятся эти двое - кто супротив них выстоит?
Василь озабоченно качал головой. В церковке Мономах молился, крестясь на иконы, озабоченно шептал: «Господи, помоги! Господи, великое дело задумано, да не ради себя - ради всей Русской земли!» Рядом так же горячо клал кресты Василько. Молодой князь был готов криком кричать от волнения и восторга - сбывались самые смелые его мечты.
Боярину Ратибору наскучило стоять у порога, глядя в осеннюю ночь. Он прошелся туда-сюда и заметил две тени за углом. Старый воевода шагнул было в их сторону, но, угадав, что их увидели, тени отпрянули и исчезли за строениями.
В тот же день и час, когда великий князь киевский Святополк Изяславич отдыхал в своих палатах за чтением книги, отрок доложил о приходе Давыда Святославича. Святополк скучал без Любавы, ее тихих ласковых речей, гладкого теплого тела, таинственно и зазывно горящих глаз. Даже будучи женатый, он не отсылал наложницу прочь - у них были дети, она понимала его, как никто и никогда. Только в чтении находил Святополк отдушину горько-сладким мечтаниям о ней и с неудовольствием отложил книгу.
Все князья Святославичи были похожи, словно по одной мерке скроены. Все высокие, плечистые, с темными, чуть вьющимися волосами, резкими чертами лица и порывистыми движениями. Но тихий Давыд уже начал полнеть, чего за Олегом не замечалось. Но зато младший из двух братьев был наполовину седой, а смоленский князь сохранил темный цвет кудрей. Да и взгляд его был другим - смиренный и озабоченный, а движения и походка мягкие и тихие.
Давыд вошел в полутемную горницу, притворил за собой дверь. Святополк сразу угадал, что у смоленского князя важное дело, привстал.
- Проходи, садись, брат! - сказал. - С чем пожаловал? Давыд присел на лавку у стены, блеснул глазами.
- Дело у меня к тебе, великий князь, дело, - со вздохом ответил он.
- Почто? - Внутренне Святополк возликовал - только Давыд величал его великим князем без напоминания. Прочие ясно давали понять, что Киев для них более не мать городов русских, но такой же град, как и все.
- Князь, мы собрались сюда, чтобы уряд о земле положить - кому и как ею владеть? - вопросительно молвил Давыд Святославич. Получив подтверждающий кивок, продолжил со вздохом: - Честью тебя просим - отдай ты нам Чернигов!
- Кому - нам?
- Нам - мне и Олегу. Пойми - сий город отца нашего, там мы родились и выросли, там каждый кустик нам дорог. Я Смоленском владею и тому рад, а коли скажут мне: «Езжай в Чернигов, где мать твоя лежит, где брата Глеба прах», - как бы я тому радовался! Я бы и сам там в землю лег, когда придет пора.
- Но ведь Чернигов по решению нашему остался за вашим родом, - вспомнил Святополк решение, принятое Владимиром Мономахом под Стародубом.
- Остался, - сухо кивнул Давыд и стал до странности похож на Олега. - Да только мы в нем не сидим! Брат Олег взял было его - да Владимир Переяславльский его выгнал. А того не ведал, что за нас народ стоял, за Олега и детей его! Олег - черниговский князь!
- Тогда почто он сам не пришел просить? - усмехнулся Святополк.
- Обижен Олег, - со вздохом ответил Давыд. - Гордый он. Нрав у него с детства тяжкий был, но то не гордыня. Воротите ему землю - и он к вам другим боком повернется. Только сам он просить не станет…
- А ты, Давыд, пошел просить?
- А я что? Не для себя же! - задумчиво усмехнулся смоленский князь.
Святополк некоторое время смотрел на огонек свечи, убеждая себя, что младший князь пришел к нему как к старшему, как к киевскому владыке, почитая Киев как старейший и сильнейший город Руси, что его чтут и уважают. И что он в ответ обязан заботиться о людях. Убеждал - но никак не мог решиться делом подтвердить свое высокое звание. Мономах был намного сильнее его, и Святополк чувствовал, что именно переяславльский князь - истинный правитель Русской земли.
- Добро, - наконец вымолвил он. - Замолвлю слово.
Глава 17
Еще два дня князья делили землю. Сходились и расходились, спорили и ссорились, убеждали друг друга учеными словами и угрозами, подсылали бояр и отроков. Владимир Мономах под разными предлогами встречался со всеми, выслушивал их жалобы, просьбы, нарекания. Несколько раз звал к себе Святополка, великий князь тоже приглашал его к себе. Старшие князья почасту беседовали вечерами, но нерешительный Святополк никак не мог заставить себя заговорить о просьбе Давыда Смоленского. Только один раз зашел спор о Чернигове. Великий князь робко намекнул, что, мол, негоже обижать Святославичей, а на прямой вопрос Мономаха ответил, что так было еще при их отцах, да и земля та сама за Святославичей стоит.
- Если я отдам Чернигов Олегу, он поймет, что я ослабел и со мной можно поспорить! - ответил Мономах. - А нам новые которы не надобны! Мы здесь не для того собрались…
- Владимир, князь-брат! - возвысил голос Святополк, пораженный услышанным. - ТЫ отдаешь Чернигов? С ТОБОЙ можно спорить? Но великий князь пока еще я! Мне и решать, кто будет владеть Черниговской землей!
Мономах едва не вспылил. Он ощущал себя сильнейшим князем на Руси, с ним считались, его уважали и боялись, с ним искали союза молодые князья! Его земли были больше всех в роду Рюриковичей. И он должен подчиняться слабому Святополку, от которого Руси одни беды?.. У него чуть было не вырвались резкие слова, что Киев ему не указ, но он вовремя вспомнил, зачем все собрались в его замке, вспомнил о намечающемся союзе с Василько Ростиславичем - и замолчал.
- Добро, брат, - потер он широкий лоб, - помнится, мы и так порешили оставить Чернигов за Святославичами. Ну так быть по сему! Не будем зариться на чужое!
Святополк заулыбался, протягивая к двоюродному брату руку для пожатия.
Наконец все собрались вместе. Уставшие от бесед, споров и наушничания бояр, которые даже сейчас, ведая наверняка, что главное уже решилось, продолжали зорко следить за князьями, их улыбками, взглядами, жестами. Доверенные отроки все еще бродили вокруг, подмечая все мелочи, чтобы после передать боярам, а те уже - князьям. Все три боярина Давида Игоревича пялили глаза на братьев Ростиславичей. От них не укрылось, что Кульмей, воевода и советник Василька, сидел как на иголках - боярин накануне получил приказ от князя и ждал только часа, чтобы пуститься в путь. Так же напряжен был и Ратибор, воевода Владимира Мономаха. Оба их князя были, напротив, веселы и довольны жизнью.
Речь повел Мономах. Святополк без слов уступил ему эту честь, ибо понимал, что переяславльский князь все равно все сделает по-своему. Он чувствовал, что устроилось разделение земли по промыслу Владимира, и желал только одного - чтобы князья по-прежнему чтили его как киевского князя.
Это можно было сделать лишь одним способом - оставив прежний порядок наследования земель: старший в роду держит Киев и Новгород, второй по старшинству владеет Черниговом, третий - Переяславлем и Залесьем, четвертый - Волынью, а на долю меньших князей и изгоев остаются окраинные княжества или небольшие уделы во владениях ближних родственников. Так хотел он, но не так думал Мономах.
Переяславльский князь говорил долго и красно. Он вспомнил все - начиная от основания Киева и первых русских князей. Помянул Ольгу, Святослава Великого, Владимира Красно Солнышко и его сыновей, широко перекрестился, коротко поведав о судьбе первых русских святых Бориса и Глеба и их убийцы Святополка Окаянного, развязавшего братоубийственную котору, потом коснулся деяний общего деда, Ярослава Мудрого и его Русской Правды. Замолвил слово о каждом из его сыновей и внуков, не забыл Всеслава Чародея. Потом вспомнил о соседях Руси - ляхах и булгарах, уграх и германцах, византийцах и касогах, половцах и прибалтах, особо упирая на то, что лишь когда Русь была едина, стояла она крепка и сильна, а стоило начаться внутри нее распрям, как тут же поднимали голову враги, и стоило много труда укротить их.
Князья слушали, кивали, косились друг на друга глазами. Они давно уже поняли, к чему клонит Мономах, и ждали лишь, оправдаются ли Их надежды.
И наконец Владимир Мономах завершил свою речь:
- Посему мы с великим князем киевским Святополком Изяславичем, собрав вас здесь, князья-братья, поразмыслив, порешили тако поделить землю нашу, чтобы никому не чинилось обиды, но зато каждый стоял крепко за себя и за общее дело. И коли случилось бы войне, то все как один вставали на защиту Руси… Скажи свое слово, Святополк Изяславич, как старший среди нас!
Святополк вздохнул и встал, опираясь руками на подлокотники высокого стольца с резной спинкой. Ему не нравилось уложение Мономаха, но переспорить переяславльского князя оказалось не под силу. Оставалась надежда лишь на то, что остальные князья не сразу поймут скрытый смысл этого решения.
- Порешили мы с братом нашим, Владимиром Всеволодовичем Переяславльский, тако поделить землю, чтоб никому обиды не чинилось, - начал говорить он. Мономах смотрел в рот киевскому князю, тихонько кивая головой и словно подталкивая каждое слово. - Отныне на земле устанавливается новый наряд - каждый да владеет отчиной своей, каковую от отца и деда получил по наследованию. Ее же блюдет и оберегает, преумножая ее богатства, и передает своим детям и внукам. А отчины таковы - как старший в роду и киевский князь, я оставляю за собой и родом своим Киев с городами и пригородами, Туров, Пинск, Слуцк со всеми прочими городами до Буга по сию сторону Припяти. Как великий князь, себе беру волость Киевскую до реки Горыни…
Насторожившийся было при упоминании Буга Давид Игоревич тихо перевел дух - река Горынь протекала в стороне от его границ.
- Ко владениям Владимира Всевододовича Мономаха отходит Переяславльская земля, Ростов, Суздаль, а также Смоленская земля…
- И Новогородская, - кивнул Мономах.
Давыд и Олег Святославичи, услышав такое, согласно вскочили с мест.
- Это что деется, князья-братья? - вскричал Олег, шаря по бедру рукой и не находя меча, который оставил за порогом. - Владимир все себе забрать жаждет!.. Сперва у меня Чернигов отобрал, а после и у Давыда Смоленск? А этого не хочешь?
Он скрутил кукиш и сунул его под нос Мономаху. Тот остался спокоен, хотя Давыд, лишенный стола, побледнел, а князья-изгои настороженно переглядывались.
- Давыду Святославичу мы отдаем всю Черниговскую землю с городами и пригородами, - повысил голос Святополк, - как он о том со мною не раз беседовал и желал жить там, где его мать и брат Глеб похоронены. Как при наших отцах заповедано, Чернигов остается за Святославовым племенем, и Давыду в нем сидеть как старшему…
Давыд тихо охнул и осел на лавку, снизу вверх с радостью глядя на князей. А Мономах заговорил, глядя на оставшегося стоять Олега:
- Меньшому брату вашему, Ярославу Святославичу, мы отдаем во владение Муромо-Рязанские земли, поелику он оказался рачительным хозяином. Ему же Тмутаракань. Тебе же за смуту, за то, что поганых на Русь наводил, а со всеми князьями в поход на врагов земли не шел, отдаем Новгород-Северский, что во землях брата твоего.
Олег застыл, не в силах вздохнуть. Давид дернул его за полу, усаживая подле себя.
- Давиду Игоревичу мы оставляем Владимир-Волынский с пригородами, держать, как держал он до сего дня, - негромко продолжал Святополк.
- Меньшим же князьям Ростиславичам тоже выделяем наследство их - Галичскую волость. Пусть владеет Володарь Ростиславич Перемышлем, а Василько - своим Теребовлем. И пускай же никто на чужую волость не зарится и да держит каждый отчину свою, а вместе все - Русскую землю!
- Да будет так, - выпрямился Владимир Мономах. - А ежели теперь кто на кого помыслит и подымется на другого, то все мы должны встать на зачинщика совокупно, доколе обижен оборонен, а обидчик усмирен будет. И крест честной будет на него же!
Трое изгоев переглянулись - Василько с облегчением, ибо ничто не меняло его замыслов, Володарь спокойно, поскольку о другом и не думал, а Давид Игоревич с завистью и тревогой. Он видел, каким огнем загорелись глаза его соседей Ростиславичей, и чувствовал опасность для себя.
По знаку Мономаха вошел священник его Любечской церкви с двумя служками. Широко перекрестившись, он выслушал краткое уложение и благословил князей, благодаря за радение о Руси и напутствуя их на добрые дела. После чего поднял крест.
Первым встал для благословения Святополк Изяславич, как старший в роду. Подойдя, он поклонился, крестясь, поцеловал серебряный крест.
- Крест честной и вся земля Русская мне в свидетели, - сказал он. Следом за ним поднялся с места Владимир Мономах, тоже приложился к кресту. За ним вскочил порывистый Василько Ростиславич. Давыд Святославич набожно перекрестился, целовал крест долго, шепча благодарственные молитвы. Олег еле коснулся его губами, клятву пробормотал невнятно, так что даже священник нахмурился. Давид Игоревич все косил глазом на Василька и едва не промахнулся по кресту.
Потом был пир, устроенный Владимиром Мономахом в парадных палатах. Ради такого случая к гостям вышла Гита, жена Мономаха, с которой он не любил расставаться и часто возил за собой на ловы и в походы. Святополк, увидев красавицу саксонку, поджал губы: его Любава отличалась от нее разве что худым родом - ни статью, ни красой не уступала. Стало так стыдно, что мельком подумалось - соберись князья в Киеве, небось не вывел бы Любаву перед все: ми, застеснялся холопки.
На этом пиру, казалось, вкуснее должны были быть яства, крепче мед и иноземное вино, звонче и веселее песни гусляров, острее шутки скоморохов. Как-никак, большое дело сделали князья - обустроили Русскую землю. Теперь живи и радуйся!.. Но раз за разом опрокидывал в себя хмельное вино, не чувствуя вкуса, как горький пьяница, Олег, словно справлял поминки по мечтам о Чернигове и все ниже клонил полуседую голову. Василько сидел раскрасневшийся, румяный, как жених на свадьбе, гордился своими мыслями и о чем-то все шептался с братом Володарем, а тот согласно кивал - мол, исполню. Ближе к концу пира встал и вышел, извинясь перед Мономахом и прочими князьями, Васильков боярин Кульмей и более уже не воротился… Все это тревожно согревало и волновало Давида Игоревича. Ляхи и византийцы давно давали ему понять, что Василько опасен и должен исчезнуть. Но лишь теперь становилось понятно, что они правы. И кусок не шел в горло волынскому князю.
На другое утро князья разъезжались по своим пределам. Первым, еще на рассвете, куда-то спешно ускакал Володарь Ростиславич, оставив на брата большую часть дружины и казну. Уехали, не простясь, братья Святославичи. Василько же не спешил собирать вещи - дескать, ждет вестей от уехавшего по важному делу боярина Кульмея.
Давид Игоревич решил ехать со Святополком. В разгаре была осень, отшумела благодатная пора бабьего лета. Уже взошли озимые, убрали огороды. Вот-вот дойдет черед до льна, а там полюдье, за которым последует грудень, дождливый печальный месяц поздней осени, предвестник зимы, когда жизнь на Руси ненадолго замрет, ожидая, пока не подморозит и не встанет санный путь.
Веселое солнце светило с чистого неба. Дорога шла лесом, который хоть и стоял еще зелен, но уже мелькали тут и там первые желтые листья. Святополк Изяславич и Давид Игоревич ехали впереди, бояре того и другого за ними, далее, чуть поотстав, двумя рядами скакали отроки, за которыми на подводах везли княжеское добро. Последним тащился возок великого князя - Святополк иногда садился в него, если уставала спина.
Ехали молча, пока великий князь не обратил внимания на необычную мрачность волынского князя.
- Ты почто такой смурной, Давид Игоревич? - спросил он. - Аль на пиру перебрал?
- Нет, князь. Капли лишней я в рот не брал, - ответил тот, отлично ведая, что Святополк не любит пьяных и сам хмельным ни разу не был. - А только гложет меня печаль.
- Что так?
- Снем покоя не дает… Не кажется ли тебе, великий князь, что неправедно братья наши землей распорядились?
Святополк вспомнил братьев Святославичей - у Давыда отняли Смоленск в обмен на возвращение Чернигова, молодого Ярослава загнали к дикой мордве, гордому Олегу вообще дали какой-то захудалый удел, да еще во владениях старшего брата. Сам он остался без Новгорода, да и как великому князю ему дали мало - всего-то Киевскую землю с городами и пригородами. Более всего волостей у Мономаха - в каждом городе сидит его сын!
- Княже, - заговорил Давид, подвигаясь с конем ближе и через плечо оборачиваясь на бояр, - ты только глянь - тебя, великого князя, землями обделили, исконные твои владения на чужую сторону ушли. На снеме тебя никто не слушал, все в рот Мономаху смотрели. А придет пора - он и вовсе через твою голову указывать начнет. И уже начал!..
- Что? - встрепенулся Святополк, не веря своим ушам. Прежде чем ответить, Давид воровато оглянулся по сторонам, словно густой лес мог подслушать его слова.
- Слышали мои люди наверное, - зашептал он, - как сговаривался Владимир Всеволодович с соседом моим, Васильком Теребовльским, о том, как им вместе дела вершить на Руси. Ростиславичи от тебя далеко, слов твоих не слушают, живут сами по себе, ну а Мономах-то… сам, небось, ведаешь!..
- И о чем же говорили брат мой Владимир с Васильком Теребовльским? - тоже невольно понизив голос, спросил Святополк.
- Всего не перечислишь. - Давид не хотел сознаваться, что его люди вызнали слишком мало и многое оставалось домыслами его самого и говорилось от страха и зависти. - Известно лишь, что они войска собирают…
- Может, для похода на половцев?
- Коли так, тебя, как великого князя, спросили бы!.. Нет, свое у них на уме. Опасаюсь я, как бы не задумали они греховного дела. Боярин мой, Василь, своими ушами слышал, как Василько Теребовльский говаривал Мономаху: «Вот бы сесть на Волыни!», а тот ему отвечал: «Не торопись, даст Бог, еще сядешь во Владимире…» Истинно говорю, - Давид горячо перекрестился, достал из-за ворота маленький крест с мощами святого, поцеловал, - что задумал Мономах из Переяславля сесть в Киеве, а Василька во Владимир-Волынский посадить.
Святополк стегнул своего коня плетью, вырываясь вперед.
- Блажь и поношение! - воскликнул он. - Нипочем не поверю! Чтобы Владимир, брат мой…
Забывшись, он выкрикнул эти слова слишком громко. Давид Игоревич мигом оказался рядом, придержал повод княжьего коня, склоняясь вперед.
- Господом Богом молю тебя, князь, выслушай меня! - взмолился он.
- Есть у меня доказательства!.. Вот поведай мне - кто брата твоего, Ярополка, убил?
Святополк нахмурился. Тогда он сидел в Новгороде, воспитывал старшего сына Ярослава, когда дошла до него весть о смерти брата. Ярополк года два враждовал с тогдашним великим князем Всеволодом Ярославичем. Владимир, сын Всеволода, пошел на него войной, вынудил бежать, захватил его жену с малолетними сыновьями и мать, забрал себе его добро в Луцке и перевез знатных пленниц в Киев. Потом Ярополк воротился от ляхов, поклонился Всеволоду Ярославичу, тот и воротил ему Владимир-Волынский. Но еще прежде от него были отторгнуты и отданы трем братьям Ростиславичам червенские города - Перемышль, Шепонь, Теребовль и другие. Вернувшийся в свои права Ярополк хотел воротить волости, с этим он выступил вскоре к Звенигороду, пойдя войной на Ростиславичей. Но у тех были в войске Ярополка свои люди. Один из них, Нерадец, улучил миг и пронзил лежащего в возке князя мечом, после чего ускакал в Перемышль к Рюрику Ростиславичу - по всему видать, доложить, что дело исполнено.
- Я-то в ту пору сидел в Дорогобуже, мне чужая волость была без надобности, да ежели бы и так - то не меня, а Звенигород червенский воевал твой брат, - говорил Давид Игоревич.
- Но ведь не доказано, что Ростиславичи прямо замышляли убийство моего брата, - попробовал возражать Святополк, однако память упрямо подсказывала ему лик Ярополковой вдовы, немки Кунигунды и двоих ее сыновей. Отроки выросли и стали изгоями. Куда им идти, ежели стол их отнят?
- Не доказано, потому как на войне со всяким может беда случиться! А то, что Нерадец вскорости скончался, тебе что-то говорит? - продолжал волынский князь. - Не помог ли ему Рюрик уйти из жизни, чтобы тот не поведал миру, кто на самом деле его надоумил?.. Да сам посуди, князь! Сперва отец Мономахов, Всеволод Ярославич, отнимает у твоего брата волости, раздавая их Ростиславичам. Те убивают твоего брата - и сие им сходит с рук! Не потому ли, что сам Всеволод и Владимир Мономах уже тогда о власти на Руси задумывались и порешили убрать князей-соперников? Ведь после Всеволода Ярославича наследовать Киевский золотой стол должен был кто?..
- Ярополк, - осенило великого князя.
- Ярополк, брат твой старший! - закивал Давид Игоревич. - А он, не в обиду будь сказано, витязь был знатный! Весь Киев плакал на его похоронах, как и на похоронах отца вашего. Каким бы князем он стал! А за ним волость тебе наследовать, а там братья Святославичи. А Ярослав, меньшой из них, моложе Владимира годов на пятнадцать! Эдак до него и вовсе черед бы не дошел!.. Вот и начал он дорожку себе к Киеву расчищать! Брат твой убит, Святославичи объявлены изгоями, кто остался?
Яркий солнечный день померк перед глазами. Все оделось в серое покрывало. С болью сжалось сердце.
- Да неужто? - прошептал Святополк, не слыша своего голоса.
- Суди сам, великий князь! Луцк, отчина брата твоего, Ярополка, в руках Ростиславичей! Святославичи не скоро оправятся, а Червенский край богатый. Соль оттуда во всю Русь везут!.. Совокупятся они - Ростиславичи себе Волынь возьмут, а взамен помогут Мономаху на золотой стол сесть! Они уже сговаривались в Любече! Поторопись, князь, помысли о своей голове!
Святополк с усилием поднял голову, встряхнул волосами. Не верилось, не хотелось верить, что все так. Но как забыть гордость Владимира, его упорное нежелание называть его князем, его военные удачи и то остервенение, с которым он преследовал Олега Святославича - единственного сильного князя на Руси. Ростиславичам в Киеве не править, но коли получат всю Волынь, этого им окажется достаточно. А Василько столь же доблестный витязь, как и Мономах. Слава о его походах гремела за пределами Руси. Его боялись. А когда объединяются два сильных князя, всего можно ожидать.
Святополк не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы удержать стол, буде начнется война. Нет в князьях того почтения к Киеву, как было при отцах и дедах. Кинет клич Мономах - и за ним пойдут… Нет, надо его остановить! Самого Владимира убрать с дороги не получится - слишком силен переяславльский князь. Но вот лишить его союзника и заодно отомстить за убийство брата - это можно.
И все-таки что-то удерживало великого князя. Ведь это были лишь слова, сказать можно все что угодно!
- Погодь покамест, - промолвил он, несколько успокаиваясь, Давиду Игоревичу. - Посмотрим, что покажет время!
Волынского князя не обрадовали эти слова. Кроме того, что доносили ему бояре, он ведал кое-что об истинных замыслах Василька - их передавали послы угров, булгар и ляхов. Но про это не следовало знать великому князю, ибо все мы - орудия в руках сильных мира сего, и не стоит задумываться над чужими думами.
Миновало несколько дней, и стало ясно, что слова Давида оказались правдивыми. Василько Теребовльский собирал рать. В Перемышль и Теребовль стекались торки и берендеи, созывалось ополчение из пеших ратников. Сам молодой князь немного задержался на Руси во владениях Владимира Мономаха, но когда заканчивался месяц листопад, отправился домой, на Буг.
Давид все эти дни находился при Святополке. Он первым донес великому князю, что Василько спешит к себе домой с большим обозом и вскорости будет проезжать мимо Киева.
- Враг сам идет к нам в руки, - чуть не с порога закричал волынский князь, врываясь в горницу Святополка. - Мои люди видели его обозы на дороге!.. Решайся!
Святополк, по своему обыкновению, сидел над книгой. Стояла непогода, выезжать на ловы было нельзя, и он скучал, коротая время над чтением или беседами с еврееями-ростовщиками. Страдая душой о том, что за три года неурожаев и половецких набегов земля оскудела и казна почти пуста, он по совету Путяты Вышатича и самого Давида Игоревича свел знакомство с несколькими евреями-менялами и отдал им в рост серебро и немного золота. Услышав слова волынского князя, он поднял голову:
- Истинно ли так?
- Истинно! Поспешай, князь! Другого случая может и не быть!
Святополк вспомнил Василька Ростиславича - статный тридцатичетырехлетний красавец, с синими глазами и русыми кудрями до плеч, сильный, широкоплечий, шагавший легко и свободно, он всегда был готов улыбаться и равно радовался поцелую красивой женщины и сражению. Он чем-то напоминал Мономаха в молодости, и чем яснее вспоминал Святополк этих двух князей, тем яснее становилось - вместе они были силой, с которой не вдруг совладаешь.
- А ну как это правда? - прошептал он.
- Решайся, князь! - Давид схватил его за руку, сильно сжал. - Ежели не схватим Василька, ни тебе не княжить в Киеве, ни мне - во Владимире!
Святополк резко встал, вырвал руку. При свете свечи он вдруг показался выше ростом, чем был.
- Правду молвишь - Бог тебе свидетель, - сказал он Давиду. - Лжешь и завистью молвишь - Бог тебе судья!
Обернулся, перекрестился на икону в углу и вышел.
В восьмой день месяца груденя у великого князя были именины. В тот же день праздновали память Михаила-архистратига, и обоим князьям показалось небесным знамением, что за четыре дня до того Василько Теребовльский остановился под Киевом именно в Михайловском монастыре, где хотел помолиться святому Михаилу. Свой большой обоз и отроков он оставил в Выдобичах, куда потом и воротился после посещения монастыря. Поужинав в святой обители, молодой князь лег спать со своей дружиной, торопясь наутро пуститься в путь. В Переяславле его настиг гонец от Володаря - рати для военного похода на ляхов уже собраны и можно выступать в любой день. Братья не ведали, что ляхи прознали о приготовлениях и, опасаясь усиления Василька за счет Мономаховых войск, уже склонили на свою сторону Давида Игоревича Владимиро-Волынского.
В ту ночь только его стан спал спокойно. Давид Игоревич до третьих петухов жег на окне свечу и вглядывался в ночную тьму. Когда же начало светать, в двери его покоев стукнули условным стуком. Доверенный слуга, конюх Дмитр, приотворил дверь и впустил человека. На пороге стоял плотный моложавый лях, смотрел на князя холодно прищуренными глазами.
- Каково дело? - спросил он на плохом русском языке.
- Передай королю - назавтра его враг будет схвачен, - ответил Давид.
- Гляди, упустишь - не снесешь головы!
- Не упущу. - Давид даже слегка поклонился. - Только пущай король и меня не забудет…
- Когда дело исполнишь, тогда поговорим! Пока прими1 Лях полез за пазуху, достал кожаный кошель и бросил его на стол. У Давида невольно дернулись руки подхватить его на лету - еле сдержался и с дрожью кивнул Дмитру:
- Проводи пана гонца!
Они вышли. Только тогда Давид схватил кошель, развязал тесьму и вытряхнул на ладонь ляшские серебряные монеты.
Глава 18
Переночевав в Выдобичах, Василько Теребовльский на другой день стал собираться в путь, спеша догнать основной обоз, который шел прямой дорогой в Червенскую землю. Спрашивая благословения на задуманную зимой войну с Польшей, Василько остался отстоять заутреню. Именно в это время его и отыскал гонец от великого князя Святополка Изяславича. Вбежав в храм, княжий отрок коротко поклонился Васильку:
- Князь, Святополк Изяславич, великий князь киевский, просит тебя быть у него гостем, подождал бы ты малость, не ходил от именин его. Через три дня у князя пир, тебя зовут!
Получить приглашение к великому князю для него, малозаметного князя-изгоя, да еще на почетный пир, было лестно. Это означало признание его земель, его самого и знак скорейшего осуществления его самых честолюбивых желаний. Вот там бы, на пиру, и переговорить со Святополком Киевским, как он уже беседовал с Мономахом!.. Василько сложил персты щепотью, медленно перекрестился, кланяясь читающему тропарь игумену.
- Передай князю - за честь благодарствую, молюсь за его здравие и долгие лета, - прошептал он, - да не могу и часа ждать, когда дома рать!
- Но великий князь просил тебя именем своим, яко старший еси, - настаивал гонец.
- Не могу. Спешу домой! - не оборачиваясь, отмолвил Василько. Гонец постоял немного, послушал пение монахов, перекрестился на иконы и вышел из храма.
Давид Игоревич встречал его на крыльце. Волынский князь места себе не находил, мерял шагами широкие сени и едва не кинулся навстречу отроку по ступеням.
- Ну, что ответил Василько Ростиславич? - крикнул он.
- Прощения просит. - Гонец остановился на полпути, снял шапку. - А только прибыть не может - говорит, не могу ждать.
- Никак, ослушаться брата своего старейшего вздумал!.. Ты передал ему, что молодшие князья обязаны старших слушаться?
- П-передал, - кивнул гонец.
- А он что?
- «Не могу» - говорит.
- «Немогу»… - передразнил его Давид Игоревич. - Жди здесь! - и ринулся в терем.
Святополк Изяславич, по своему обыкновению, утро проводил за чтением. Читал все подряд - и «Шестоднев», и «Деяния», и поучения греческих философов, переведенные для него учеными книжниками и печерскими монахами. Он был недоволен, когда волынский князь оторвал его от чтения о диковинных тварях иноземных.
- Что Василько Ростиславич? - спросил он.
- Князь, - Давид отдувался, словно за ним гнались, - не хочет Василько к тебе на именины идти! Ждать, говорит, не можно!
- Может, его звали не так?
- Звали как положено, я сам гонца снаряжал. Не идет Василько. - Давид тяжело плюхнулся на лавку, отер ладонью лицо и толстую шею - при волнении он всегда обильно потел. - Не чтит тебя… Сам посуди - только-только разделили землю по вотчинам, дабы у каждого была своя земля - а тебя уже молодые князья не почитают. Не слушается тебя Василько, под твоей рукой ходя! Сговаривается против тебя с Владимиром Мономахом, потому и не чтит!..
- Но, может, дело у него спешное дома? - предположил Святополк. Сказать по правде, он все еще не слишком верил в преступление Василька - одно только, что брата его убили по наущению Ростиславичей…
- А ведаешь ли, какое это спешное дело? - наседал Давид. - Рать у Василька стоит собранная! В поход теребовльский князь собрался!.. Помысли, что будет, аще отъедет к себе! Тогда увидишь, что не будешь иметь городов своих! Тогда вспомянешь меня!.. Нельзя Василька отпускать!
Святополк отвернулся к окну. Все никак не мог поверить, что теребовльский князь замыслил против него худое. Мономах мог - он с завистью на золотой стол Киевский взирает, неистовый Олег Святославич тоже - этот пылает местью за попранную княжью честь. А Василько?.. Но с другой стороны, этот незаметный князь может быть орудием в руках Мономаха!
- Добро, - молвил он? наконец. - Пошлю к нему гонца… Служба в храме уже завершилась, монастырская братия расходилась по дневным делам, Василько и его дружина чуть задержались, принимая благословение от игумена, но отроки уже выводили коней, когда прискакал второй гонец из Киева. На сей раз за Васильком послали самого Никиту Малютича. Молодой боярин был горд порученным делом, улыбался и смотрел на все весело и живо. Теребовльскому князю он улыбнулся так же открыто, махнул короткий поклон.
- Князь! - воскликнул он на весь двор так сильно, что некоторые монахи поспешили отворотиться от слишком явного проявления этой жизнерадостности. - Великий князь киевский Святополк Изяславич тебе передать велел: не хочешь ждать именин - неволить не хочу. А просто приди, посиди гостем у меня вместе с Давидом Игоревичем Волынским.
- Давид Игоревич в Киеве? - Василько слегка нахмурился. Он недолюбливал соседа, чувствуя, что и тот не жалует его.
- Гостем приехал к Святополку Изяславичу, остается до его именин. Он про тебя и сказал.
«Небось мириться желает - мы ж соседи, а теперь после снема нам надо землю поделить, дабы распри не встало», - подумал Василько. Помириться с Давидом ему хотелось - начинать войну с ляхами, имея за спиной неудоволенного их вечного доброхота, не хотелось. Да и после, когда он пойдет дальше, пусть Давид будет с ним в мире и не замахивается на червенские города. И Василько ответил:
- Передай князю, что буду у него.
Никита Малютич опять оскалился в веселой улыбке, вскочил на коня и поскакал прочь. Сам Василько двинулся следом.
Он ехал по полю мимо рощ к встающим впереди стенам Киева, матери городов русских. Начало месяца груденя выдалось прохладным, с Днепра задувал резкий ветер. Совсем не так было в эту пору в Прикарпатье. Там даже поздняя осень мягче и золотев, а здесь деревья роняют последние листы, трава побурела, кусты и рощи стоят почти голые и неприютные. Но для молодого, полного жизни и радужных надежд князя даже сейчас мир был прекрасен. Он скакал впереди отобранных чести ради десяти отроков, расправив плечи и уперев кулак в бедро. Крупный, серый в яблоках жеребец нес его широкой рысью, и теребовльский князь смотрел на мир ясными синими глазами. За рощей над Днепром вставали белые стены столицы и ее Золотые ворота, но его глаза видели не только это, но и пока далекое, но уже несомненное будущее - боевые походы, победы, честь и славу.
Жеребец вдруг шарахнулся в сторону, всхрапнув, и всадник отвлекся от сладостных дум. Откуда ни возьмись, на опушке рощи возник отрок. Судя по виду, был он из числа смердов, но смотрел так ясно и гордо, что Василько невольно обернулся на него.
- Ты что тут бродишь, коней пугаешь? - молвил он. - Ты чей?
- Я оттуда. - Отрок мотнул светлой головой в сторону Киева. - А ты, князь, едешь туда?
- Еду, - кивнул Василько.
- Не езди, - сказал отрок по-стариковски строго. - Тебя хотят няти…[150]
Молодой князь только подивился на странные речи:
- Кто на меня зло замыслил?
- Враги твои. Не ходи туда, - упрямо повторил отрок.
- Да как же меня нять и кому, когда с князьями я замирился, - усмехнулся Василько. - Мы крест целовали… А иные мои недоброхоты далече. Да и что может случиться со мной, ведь я в гости к великому князю еду! Он не допустит!
Но отрок только поджал губы, покачал скорбно головой и отступил в кусты. Василько даже нахмурился - парень исчез за деревьями так быстро и бесшумно, что на ум невольно приходили недобрые мысли. Он перекрестился, отгоняя сомнения и страх. Но весь люд еще помнил старых богов, а в домовых, водяных и леших верили даже князья. И ведь верно, что неведомая сила ведает все про дела людские.
Покачав головой, Василько тронул коня и малое время спустя уже был на княжеском дворе.
Святополк Изяславич точно ждал дорогого гостя. Он был нарядно одет; длинная темная борода, в которой мелькали седые нити, была расчесана. Рядом с ним стояли двое бояр и его молодая жена - худенькая, как девочка, с большими темными глазами на скуластом смуглом личике. Давид Игоревич раздвигал губы в улыбке, напевно говорил что-то любезное, и Василько чуть было не вспомнил слова странного отрока и не повернул коня назад, когда он поспешил приветствовать теребовльского князя.
Но тут вперед выступила молодая княгиня. На вытянутых руках она бережно несла на серебряном подносе чару вина и хлеб. Подойдя к Васильку, Ирина Тугоркановна слегка поклонилась и подала ему вино:
- Здравствуй и добро пожаловать, гость дорогой! Василько улыбнулся, светлея сердцем, единым духом осушил чару, закусил и, разгладив усы, поцеловал молодую княгиню в губы. Ирина Тугоркановна мило зарделась, отвела заблестевшие глаза и мышью скользнула прочь.
- Проходи, Василько Ростиславич! - Святополк раскрыл объятия. Князья обнялись, поцеловались. Давид Игоревич еле нашел в себе силы ответить на приветствия.
Трое князей сидели в маленькой каморке за чарой меда. Пощипывая длинные усы и тихо улыбаясь на огонь свечи, Святополк расспрашивал Василька о его делах. Молодой князь отвечал охотно, но уклончиво. Про настоящее и ближайшее будущее не распространялся, а вот про то, что было в прошлые годы, говорил много и охотно. Увлекшись, он пару раз оговорился, вспоминая про беседы с Мономахом и военные походы, ради которых просил у князей рати, но по этим коротким обрывкам Святополк начинал догадываться, что Давид прав. Василько и Мономах что-то задумали.
- Не ошибаешься ли в силах своих? - молвил он, когда Василько в третий раз оговорился о войне. - Распутица на дворе, какой поход в такую пору? Ни конному, ни пешему не пройти! Это всем известно!.. А зима начнется - и Великий пост. Христианину в такое время о душе своей думать надо будет, а не о погублении чужой. Не спеши, погости у меня до Святок. А после по санному пути и в боевой поход тронешься…
Если бы Василько согласился, его можно было удержать возле себя как заложника, выпытать у него все про замыслы Владимира Мономаха, и как знать… Но молодой князь решительно мотнул головой:
- Прости, князь, не могу. Велел товарищам своим вперед идти. Они уж полпути без меня прошли, а тут распутица, ты верно подметил. Так что мне надо поспешать. Я и так задержался…
Взгляд Давида Игоревича прямо-таки кричал: «Видишь, князь! Он сам сознается!» Но сам волынский князь молчал, кусая губы и хмурясь.
- Тогда хоть пообедай у меня перед дальней дорогой, - развел руками Святополк. - Я и с собой велю снеди положить. ..
- Вот от этого не откажусь. - Василько пригубил меда. - А то, прямо скажу, несытно в монастыре нас угощали - одна капуста да тюря гороховая с вяленой рыбой!
- А мы на ловы ходили, дичину набили, - сказал Святополк и встал.
- Пойду распоряжусь…
Он быстро вышел, плотно притворив за собой дверь, и оставил князей одних.
Василько не спеша допил мед. Киевские меды отличались от родных волынских - были не столь мягки и душисты, но обильны пряностями и крепки. Смакуя на языке последние капли, Василько повернулся к Давиду:
- А хороши здесь меды, правда? Только крепки малость да пряностями обильны. Ты пробовал?
Давид кивнул и быстро сделал глоток из своего кубка.
- А вот я у византийского кесаря Алексея Комнина два лета назад вино пробовал - фряжское[151], - продолжал Василько. - Оно на вкус совсем другое.
- Угу, - пробурчал Давид.
- Святополк Изяславич, слышал я, богат, и у него много добра иноземного собрано. Поговаривают, что особенно богат князь книгами, коих у него превеликое множество, да серебро к нему течет рекою от иудейских и германских купцов?
Давид кивнул, в душе проклиная словоохотливость Василька и досадуя, что ему приходится сидеть тут сиднем.
- Твои пределы ляхи и угры не беспокоят? - продолжал тот.
Давид помотал головой. В каморке ненадолго повисло молчание.
- Я слышал, князь на ловы ездил? - снова заговорил Василько. - И много он дичины набил?
- Д-Да.
- А на какого зверя ходили?
Волынский князь понимал, что Василько просто старается разговорить его, но не мог заставить себя открыть рот. А теребовльский князь не мог взять в толк, почему молчит его собеседник. Очевидно, вино одних людей делает болтливыми, а других немыми.
- Я летом новый поход затеял - ежели из этого целым ворочусь. А не смогу сам идти - так брат Володарь вместо меня встанет, - как ни в чем не бывало продолжал Василько. - Мы уж о том с ним уговорились. Я хотел у тебя дружины попросить. Дашь своих людей? Хоть тысячу воев, ежели, как ты говоришь, с ляхами у тебя мир?
«Эва куда гнет!» - со злостью подумал Давид и хлопнул ладонью по столу.
На этот звук в каморку шагнул холоп. Это был один из людей Давида, оставленный им здесь на всякий случай.
- Где наш брат, князь Святополк Изяславич? - спросил он.
- Стоит в сенях, - ответил холоп.
- Пойду к нему. - Давид Игоревич резко встал, кивнул Васильку. - А ты пока посиди.
Теребовльский князь остался пробовать мед и не сразу понял, в чем дело, когда снаружи лязгнул засов.
- Эй, кто там? - крикнул он от стола. - Давид Игоревич! Послышались быстрые удаляющиеся шаги. Василько встал, подошел к двери, толкнул ее, потом налег сильнее, но она лишь дрогнула под его крепким плечом.
- Эй, кто там? - Василько грохнул по двери кулаком. - Кто еще чудить вздумал? Отоприте!
Он ударил по двери несколько раз, но дубовые створки не подались. Василько чувствовал, что за дверью стоят люди, но что это означает?..
«Не езди, князь! - всплыли в памяти слова странного отрока. - Тебя хотят няти!»
Чуть не опрокинув лавку, Василько бросился к косящатому оконцу. Он легко вышиб его кулаком, высовываясь наружу, но широкие плечи застряли в узком проеме. Князь хватанул себя за бок - он был готов рубить окошко мечом, но поздно вспомнил, что оставил его на пороге. Василько высунулся из окошка, озираясь, чтобы позвать кого-нибудь на подмогу, но окно выходило на задний двор. Отсюда были видны только стены и крыши клетей да забор. Кричать придется долго.
Недоброе предчувствие сжало грудь, но еще не хотелось верить, что все так серьезно. Василько надеялся, что заперт по ошибке - кто-то из глупых холопов, не зная о его приезде, привычно запер опустевшую, как думал, клеть. Но ведь он кричал, звал…
Снаружи затопали шаги, и он развернулся навстречу людям. Засов скинули.
Когда четверо суроволицых воев переступили порог, Василько угадал, что его заперли не случайно. Из-за их спин шагнул кузнец. Звякнула цепь кандалов.
- За что? - только и спросил Василько.
- То князь сам поведает, - пробасил один из воев.
Все четверо двинулись на него, заходя с двух сторон и зажимая в угол. Василько метнулся было к двери, которую оставили приоткрытой, но навстречу ему оттуда высунулись копья. Молодой князь отшатнулся, и тут его схватили за локти.
Кузнец подошел спокойно, словно ему каждый день приходилось сажать князей на цепь. Голову Василька за волосы оттянули назад, чтобы он мог заклепать на горле железный ошейник. Тот соединялся цепью с двумя обручьями на запястьях, и еще пару кандалов замкнули на ногах.
- Готово! - Кузнец вытер руки о кожаный передник, убрал клещи и гвозди и вышел.
Выломанное окно заложили кое-как доской от лавки, и вой оставили Василька одного. Он опять услышал, как лязгнул засов и прозвучал негромкий голос, приказывающий сторожить узника до рассвета.
Давид с замиранием сердца прислушивался к крикам пленного князя, а затем к звукам короткой борьбы. Его воевода сам поставил сторожей возле каморки, доложил князю о сделанном деле, и волынский князь дрожащей рукой вытер обильный пот на высоком с залысинами лбу.
- Святополк ждал его в своих палатах и вскочил, когда Давид ворвался к нему:
- Взяли Василька! Теперь наш верх будет! Святополк тяжело оперся ладонями на столешницу, глядя в пол. Ему было и радостно, и тревожно. Давид ждал.
- Что делать будешь с ворогом? - наконец спросил он.
- Не ведаю, - покачал головой киевский князь.
Всю ночь он ворочался на постели, толкал локтем в бок Ирину. Под утро покинул так и не сомкнувшую в тревоге глаз жену, прошел к Любаве. Но и у наложницы не нашел успокоения. Князю все казалось, что он что-то сотворил не так, но что - понять не мог.
Встав утром с тяжелой головой и так ничего и не придумав, он повелел созвать к себе всех своих бояр и знатных мужей от киевлян, как всегда делал, когда предстояло решить дело большой важности. По особому приглашению были призваны игумены, пришли люди от митрополита. Собравшиеся в палате люди удивленно переглядывались. Лишь весьма немногие ведали, что вчера в гости приезжал теребовльский князь, но не более того.
Святополк Изяславич пришел вместе с Давидом Игоревичем и его тремя боярами. Коротко кивнув головой, в ответ на нестройные приветствия бояр и поклонившись священникам, он сел на свой стол и заговорил быстро и горячо, боясь, что от волнения не сможет все высказать:
- Мужи киевские, святые отцы! Проведал я о том, что супротив меня злодеяние задумано. Сей князь волынский, Давид Игоревич, мне поведал, что злоумышлял на меня Василько Ростиславич, князь теребовльский, совокупясь с Владимиром Мономахом Переяславльским, чтобы меня золотого Киевского стола лишить, а Давида Игоревича - Волынского, дабы Васильку сесть на всей Волыни, а Владимиру Мономаху вопреки старшинству и роте княжьей стать первым князем на Руси. Ростиславичи давно уже были врагами нашего рода - брат мой старший, Ярослав Изяславич, десять лет тому назад был злодейски убит слугой своим Нерадцем по наущению Ростиславичей, и ныне на Волыни собираются войска. Ведомо мне, что желал Василько завладеть моими городами, которые еще со времен Изяслава Ярославича принадлежали нашему роду, - Туровом, Пинском, Берестьем и…
- Погорином, - подсказал Давид Игоревич.
- Да, - кивнул Святополк. - Сие наши приграничные земли, они отошли киевскому уделу по Любечской роте, и лишаться я их не хочу. Однако ведаю наверное, и мужи Давида Игоревича тому послухи, что уговаривался Василько Теребовльский с Владимиром Мономахом. Ныне взят злоумышленник и окован в железа. И призвал я вас, люди киевские, дабы решить - как нам поступить?
Бояре переглядывались, сдержанно переговаривались. У одних в Турове и Пинске были угодья, и терять их не хотелось, другие раздумывали, сколько будет стоить сбор на войну, ежели придется ратиться с Ростиславичами, третьи перешептывались, поглядывая на Давида Игоревича.
- А кто докажет, что Василько Ростиславич на тебя злоумышлял, княже? - подал голос Ян Вышатич.
- Бояре мои слышали! - воскликнул Давид Игоревич. - Давно Василько покоя моей земле не дает и соседям тоже.
Лазарь Мишинич, Василь и Туряк как застоявшиеся кони рванулись вперед. Лазарь Мишинич подошел к братьям Вышатичам, объясняя им суть дела, остальные заговорили чуть ли не хором, перебивая друг друга и на ходу выдумывая новые доказательства Васильковой вины. Бояре чесали затылки, иные косились на игуменов и посланных митрополита, вздыхали и крестились. Дело было новое и опасное.
Наконец решительно встал Ян Вышатич. Все тотчас смолкли и обратились в его сторону - старого тысяцкого слушались. Воевода отер кулаком широкий лоб под полуседой копной волос.
- Великий князь, - тяжело бухнул он на всю палату. - Решаем мы, что тебе надо блюсти свою голову, ибо тяжко голове без плеч, так и плечам без тела, а Киеву без князя, как князю без города своего. По иному рассудить вас не можно. Ежели Давид Игоревич прав, князь Василько примет казнь. Ежели Давид Игоревич не прав, Бог ему отомстит за худые дела.
Святополк сжал кулаки и посмотрел на Давида. Тот едва заметно улыбнулся - это означало, что великий князь не может решить дела сам и готов отдать его в чужие руки. А уж он постарается, чтобы все было так, как хочет он.
- Добро, мужи киевские, - вздохнул Святополк Изяславич. - Вы свое слово сказали, я его выслушал и согласен… Василько Ростиславич примет казнь.
Некоторые бояре стали креститься, переводя дух. Не дожидаясь, пока будет сказано еще хоть слово, Святополк встал и быстро вышел, почти выбежал, вон.
Но побыть одному ему не удалось. Не успел он затвориться в палатах, как к нему пришли посланные от митрополита Николая. Среди них был священник отец Василий, служивший обедни в теремной церкви княжеского подворья.
- Не допусти бесчестья, княже! - провозгласил игумен Софийского храма. - Не спеши с казнью, уподобляясь неверным язычникам, коие за малую провинность готовы брата своего жизни лишить. Не бывало такого на Руси отродясь, чтобы брат брата, а тем более князь князя убивал! В бою погибали люди, но и только! Внемли голосу разума, послушай божественного слова! Господь наш, Иисус Христос, заповедовал прощать брата своего не до семи, но до семижды семи раз! Коли Василько невиновен, не делай греха, а коли виновен, поступи по-христиански милосердно и возвысишься над прочим людом. Будешь истинно велик, как отец твой боголюбивый Изяслав, ибо сей доблестный князь много на своем веку претерпел неправды и превратностей судьбы, а все же прощал и любил братьев и врагов своих, всегда готов был жизнь и честь положить за други своя и не озлобился, но с сердцем чистым и праведным конец принял! А дед твой, Ярослав Мудрый! Не он ли усмирял смуту, посеянную братом его, Святополком Окаянным и…
Глаза князя блеснули, и игумен, сообразив, что может сказать не то, замолчал. Зато подхватил отец Василий:
- Князь! Не бери греха на душу, не казни родича своего! Ведь не чужую - свою кровь пролить готов!
- Я Василька казнить не хотел и не стал бы, - прежде, чем остальные подхватили речь попа, ответил Святополк, вскидывая узкую ладонь. - Не я - мне Давид Игоревич Волынский наклепал. По его словам Василько схвачен.
Отец Василий внимательно посмотрел на князя, пытаясь прочесть в его душе тайные мысли. Но в темных, чуть прищуренных глазах Святополка ничего нельзя было разобрать.
Князь боролся с собой. Правду молвить, иногда ему казалось, что он погорячился. Василько в самом деле не вел войска под стены Киева. Он действительно в Любече о чем-то сговаривался с Мономахом, может и о свержении киевского князя - Владимир спит и видит, как бы стать единственным князем на Руси. Он уже сломал Святославичей, волынские изгои ему не опасны. Остался Святополк, да и того после разделения уделов можно уже не признавать за старшего князя. Вот разве что Киев, в котором так удобно сидеть… Но с другой стороны, как доказать связь этих князей?
Простившись наконец с игуменами, Святополк долго сидел один, обхватив голову руками. Неслышно вошел Давид Игоревич, присел за стол подле.
- Что тебе наговорили святые отцы? - спросил негромко.
- За Василька Теребовльского просить приходили, - не сразу ответил Святополк. - Негоже, говорили, своего же родича кровь проливать! Просили отпустить с миром и не брать на душу греха…
- А ты что решил, князь?
- Страшно мне! - Он выпрямился и медленно перекрестился. - В самом деле, как прикажу убить его?.. Нет, Давид, мое слово таково - не хочу я крови племянника моего! Не хочу его убивать!
- И не надо. - Давид придвинулся ближе. - Слышал ли, как такие дела в Византии делаются?..
- Нет! - почти выкрикнул Святополк. - И слушать ничего не хочу! Грех на душу брать?.. Пока не поздно, вели отпустить Василька! Я ему за бесчестье хоть десять, хоть пятьдесят гривен серебром уплачу…
Он даже выпрямился, собираясь встать и выйти, и Давида обдало жаром при этих словах. Он надеялся на нерешительность и подозрительность киевского князя, но тот явно запуган попами и монахами и готов сделать что угодно, чтобы исправить содеянное. Но дело в том, что самому Давиду отпускать Василька было нельзя.
- Нет! - выкрикнул он. - Я Васильков нрав ведаю получше твоего! Не таков теребовльский князь, чтоб бесчестье спустить! Отпустишь его, а он серебро не возьмет, а прямиком к Мономаху и поскачет жаловаться. Тогда переяславльский князь точно пойдет на тебя войной. С ним поднимутся Ростиславичи и уже точно захватят твои города… Если Василька не казнишь, а так пустишь, не будет княжения ни мне, ни тебе!
- Но я не хочу его смерти! - вскричал Святополк.
- А я разве о смерти толкую? - дрожащими губами улыбнулся Давид. - Ослепить - и все! Останется он жив, но слепец не воин! Будет принужден судьбой сидеть дома и не станет опасен никому, а Мономах лишится союзника! Да и иные князья свободнее вздохнут…
- Ослепить? - медленно переспросил Святополк, словно не расслышал.
- А то нет?.. И сие не казнь - сие лишь упреждение, чтобы иным неповадно было!.. Ты, князь, отдай мне Василька - я все и сотворю.
Как было просто согласиться! Кивнуть головой, махнуть рукой - и гора с плеч. Не ведать, не слышать, не думать ни о чем!.. И Святополк Изяславич согласился.
В тот же день к вечеру закованного в кандалы Василька Ростиславича положили в возок и повезли прочь из Киева.
Давид спешил. Васильковых людей, приехавших с князем, ему удалось перенять. Они все сидели в подвалах киевского князя. Нескольких везли с собой на всякий случай. Но основная дружина теребовльского князя, его боярин Кульмей, воеводы и слуги оставались на свободе. Они двигались домой, догоняя рать. Рано или поздно они догадаются, что в Киеве с князем случилась беда, а там недалеко и его самого отыскать. Поэтому следовало расправиться с Васильком как можно скорее.
Уже стемнело, когда поезд волынского князя остановился в Белгороде. Дабы никто посторонний не слыхал и не видал, кто и что будет вершить, встали на постой на окраине города, в предместье, заняв две маленькие изобки. В той, что побольше, расположился со своими людьми Давид Игоревич, в другую затолкали Василька.
Изобка была малая, с земляным полом, черной от старости печкой, одним крошечным окошком, затянутым бычьим пузырем, уже нежилая, но еще сохранившая запах дыма, копоти и человеческих тел. Кроме небольшой скамьи, на которой сидел узник и стоял ковш с водой и лежал ломоть хлеба, ничего в ней не было.
Снаружи спускалась осенняя промозглая ночь, было темно, как в могиле, и так же холодно и сыро. Пальцами порвав бычий пузырь, Василько с тревогой смотрел в окошко. Он не мог смириться с неизвестностью, не мог покориться своей участи.
Скрипнула дверь, мелькнул огонек свечи, и послышался тихий голос. Ему прислали священника. Молодой еще, лет сорока с малым, живой и простой в обращении поп Василий подошел, сел рядом, как-то странно глядя на пленного князя.
- Мир тебе, сын мой! - сказал он. - Не желаешь ли что сказать, передать кому?
- Нет. - Василько отодвинулся от попа насколько можно. - Ты почто пришел?.. Это Давид тебя прислал? Неужто он смерти моей желает и прислал тебя, чтобы меня приготовить? Так знай, - голос его зазвенел, - что я невиновен, смерти не боюсь, а тех, кто меня обманом сюда заманил и пленил, Господь покарает. Я не смирюсь и после смерти обращусь ко Всевышнему, чтобы он обрушил гнев Свой на их головы!
Отец Василий внимательно смотрел на молодого князя. Красивый, широкоплечий, тот гордо вскинул голову и горящими глазами смотрел на попа. Какой у него был взгляд!.. Отец Василий догадывался о том, что должно произойти, он был послан князем нарочно для того, чтобы проследить, что и как свершилось, и донести обо всем. Быть просто свидетелем для него было не в диковинку, но привыкнуть созерцать человеческую мерзость отец Василий все еще не мог.
- Не трать силы понапрасну, сын мой, - сказал он. - Лучше соберись с духом и приготовься к тяжким испытаниям.
- Ты верно сказал, святой отец, - вздохнул Василько. - Настал мой час. А теперь ступай.
Поп встал, пятясь, отошел к двери. Василько сидел и смотрел на огонек свечи.
Тихо потрескивало пламя, отекал воск. За окном завывал ветер, неся по небу дождевые облака, поскрипывали ветками две старые яблони. Василько неотрывно смотрел на огонь. О чем он думал? Какие мысли теснились в его голове?.. Вряд ли он сам мог бы сказать сейчас. Мелькали лица - братья Володарь и Рюрик, мать, Владимир Мономах, Давид и другие князья, Алексей Комнин и хан Тугоркан. Иногда в их череде вставало лицо жены и двух маленьких сыновей. Меньшого, Ивана, он только летом посадил на коня…
Снаружи по-прежнему выл ветер и скрипели ветки, но молодой князь каким-то тайным чутьем угадал приближающихся людей и, когда дверь скрипнула, отворяясь, уже стоял, ожидая их.
Вошли трое. Двух Василько не знал, только по виду угадал в одном из них торка. Третий был смутно знаком - кажется, это был один из слуг Давида Игоревича. Василько видал его как-то в Любече, но по имени назвать не мог.
Они вошли, притворяя за собой двери, и неспешными осторожными шагами стали приближаться. В их молчании было что-то зловещее.
Торк нес на плече свернутый ковер и, войдя, сбросил его на пол, расстелив привычным движением кочевника, словно у себя в юрте.
- Зачем? - Василько отпрянул, вжимаясь в стену. В блеске их глаз ему почудилось нечто звериное. Так волки медленно окружают отбившегося от стада оленя.
Цепь кандалов загремела, когда он вскинул руку, и по этому знаку двое из троих бросились на него.
От первого Василько увернулся, второго сшиб тяжким Ударом кулака в грудь. Цепь на запястьях и помогала и мешала ему разом - он никак не мог размахнуться как следует, но удары получались тяжелыми и Полновесными. Слуга Давида отлетел с криком, второй еле успел спасти нос. Торк прыгнул зверем, вцепился в локти, повис всей тяжестью. Его дернули за цепь - железный ошейник врезался в горло. Перехватило дыхание. Василько рванулся, захрипел, но, превозмогая боль и удушье, сумел вырваться.
Кто-то зацепил скамью. Свеча упала и погасла. Рванувшийся бежать, Василько споткнулся о чье-то тело. Его крепко схватили за ноги. Он рухнул на пол, ударился о печь. Сверху тяжело пали двое и всей кучей покатились по полу.
Некоторое время в темноте изобки были слышны только возня, сопение, хриплые крики и приглушенная торкская ругань. Не видя ничего, Василько продолжал сопротивляться, вслепую угощая палачей ударами и не чувствуя боли и только краем сознания удивляясь, почему его до сих пор не убили.
- Его повалили на ковер, опрокинули на спину, и какая-то тяжесть легла поперек груди. Василько рванулся, сбросив ее.
- Держи! Держи! - вопил торк.
Его помощники закричали, зовя на помощь. Послышался топот ног - это вбежали еще двое. Василько почувствовал, как его схватили за ноги и руки. На лежащую на груди доску уселся человек, по бокам навалились другие. Грудь затрещала под их тяжестью. Не выдержав, князь застонал от боли. В темноте он скорее почуял, чем увидел склонившуюся над ним тень. В следующий миг что-то холодное и скользкое мазнуло по щеке.
- Голову! Голову ему держи! - взвизгнул торк. Сильные руки вцепились в волосы. Угадав наконец, что с ним собираются делать, Василько рванулся из последних сил, но жесткая ладонь схватила его лицо, кулаком зажимая рот, а потом последовали два быстрых удара в глаза. Второго он уже не почувствовал…
Отец Василий остался у забора, крестясь и с замиранием сердца слушая доносившийся из изобки шум борьбы. Первыми туда вошли слуги обоих князей - овчар Святополка Изяславича торк Беренди, его же конюх Сновид Изечевич и слуга Давида Игоревича Дмитр. Через некоторое время они позвали себе на подмогу еще двоих - так отчаянно сопротивлялся пленный князь. Наконец все стихло.
Дверца изобки приоткрылась, и все пятеро выбрались на вольный воздух. Нечаянные помощники палачей неистово крестились, конюхи сурово переглядывались, торк деловито вытирал нож.
- Он… мертв? - дрожащими губами вымолвил отец Василий.
- Нет, - оскалился Беренди. - Раз-раз, и без очей! - Он ткнул растопыренными пальцами в сторону священника.
- Тьфу, язычник! - Отец Василий исподтишка перекрестился. Он шагнул было к изобке, чтобы взглянуть на казненного, но увидел, что Дмитр уже запирает ее на замок.
Глава 19
В путь тронулись, не дожидаясь рассвета. Погода успела перемениться - налетели облака, захолодало, пошел мелкий снег.
Василька вынесли на том же ковре, на который его бросили, перед тем как ослепить. Отец Василий, опасливо подобравшийся ближе, со страхом взглянул на его залитое кровью лицо и полные запекшейся рудой темные провалы на месте глаз. Рубашка князя и сам ковер тоже были залиты кровью. Снежинки падали на лицо Василька, на его почерневшие приоткрытые губы, но не таяли.
- Умер? - ахнул священник.
Один из отроков осторожно наклонился над телом:
- Не, дышит.
Князя взвалили на подводу, прикрыли от посторонних глаз рогожей, и обоз тронулся в путь. Давид Игоревич и его ближние люди ехали верхами впереди, слуги окружали телегу и возки с добром. Отец Василий обреченно тащился за ними - ему давно пора было повернуть назад, но тревога и любопытство гнали его вперед.
Давид Игоревич торопился к себе на Волынь, а потому решил ехать в ночь. Двое конных скакали впереди, освещая путь. Возницы погоняли коней, возки и подвода тряслись и подпрыгивали на мерзлых грудах земли. Голова Василька беспомощно моталась, но он не ничего не чувствовал.
В Воздвиженске у одного возка расшаталось колесо, и пришлось остановиться. Пока поправляли его, Давид Игоревич приказал позаботиться о пленнике. Слуги осторожно затащили Василька в сени добротного поповского дома и, пока отец Василий тайно беседовал с попом, сняли с него задубевшую окровавленную рубашку, натянув другую, попроще.
Разбуженная голосами людей и суетой, в дверях смирно стояла попадья - пышнотелая женщина средних лет с рыжеватой растрепанной косой, кутаясь в платок. Когда она увидела Василька и по красоте сильного тела угадала молодость пленника, а по его изуродованному лицу поняла его судьбу, она тихо заплакала, кусая губы.
Один из отроков услышал ее всхлипывания. Скомкав в руках рубашку, он подошел к попадье и сунул ей в руки бурый от крови ком:
- Выстирай!
Она шарахнулась прочь, но послушно пошла за водой.
Воздвиженский поп согласился дать у себя роздых Волынскому князю, прошел в дом, распорядился насчет обеда, слуги занялись конями. Попадья осталась в сенях одна. Пока кругом ходили и говорили люди, она с опаской косилась на распростертого на ковре в углу Василька, стирая его рубашку, но потом не выдержала. Подошла, опустилась на колени, робко коснулась ладонью русых кудрей и запричитала, ломая руки:
- Ой ты, сокол ясный! Да за что же тебя, родимого! Да за кого же ты венец принимаешь мученический… Ой, да какое лихо приключилось-то, люди добрые!
Стесняясь гостей, она голосила шепотом, но Василько вдруг очнулся. Он слабо вздохнул, пошевелился, поворачивая голову в сторону женщины.
- Где… где я? - еле слышно шевельнулись черные губы.
- Во Вздвиженье-граде, - всхлипнула попадья. - Страдалец…
- Пить… дай пить.
Попадья сорвалась с места птицей, налила в ковшик воды, осторожно, чтобы не расплескать ни капли, поднесла с губам князя, приподняла его голову. Василько сделал несколько глотков и опять откинулся на ковер. Попадья, присев около, стала смывать ладонью кровь с изуродованного лица. Ей открылся косой шрам на щеке - сюда ударил, сперва промахнувшись по глазу, овчар Беренди.
Василько лежал, не чувствуя ее прикосновений. Жизнь для него закончилась, ничего более не имело смысла. Болели глаза, ныла рана на щеке, но еще большая боль разрасталась в груди. Сердце готово было разорваться от тоски и горечи. Звякнув цепью на запястье, он схватился за грудь - и ненадолго замер, ощупывая пальцами ткань рубахи.
- А где… моя? - прошептал он, все еще по привычке силясь пошире распахнуть глаза.
- Сняли ее. - Попадья отстранилась, беспомощно хлопая глазами. - Постирать мне дали. Крови на ней было…
- Зачем? - простонал Василько, рванув на груди рубаху. - Зачем ее сняли с меня? Я в ней муку принял - в ней хочу перед Господом предстать, чтобы узрел он все!..
Вскрикнув, он так рванул на себе рубаху, что зацепился и лопнул шнурок, на котором висел нательный крест.
Через малое время, отобедав и дав коням роздых, обоз Волынского князя тронулся дальше.
Владимир Мономах проводил начало зимы на ловах и пересылаясь гонцами с сыновьями. Русь утихомирилась, князья смирно сидели каждый на своем месте, пора было подумать о внешних врагах. Теперь, когда старый порядок наследования рухнул, он становился сам себе господин и мог не спрашивать разрешения у Киева ни на что. Впрочем, Мономах и прежде не часто оглядывался на Святополка и терпел его на великокняжеском столе только потому, что за него стояло киевское боярство и купечество - грозная сила, ибо именно бояре выбирали князей. Впрочем, доносчики говорили, что среди них тоже есть Святополковы недоброхоты.
Владимир возвращался с ловов, когда ему доложили о приезде отца Василия. Сей поп жил в Киеве, был одним из близких к Святополку людей, но держал руку Мономаха. Великий князь и не догадывался, что священник исподтишка следит за его деяниями и обо всем доносит в Переяславль. Обычно отец Василий слал вести через гонцов, но раз он прискакал сам, значит, случилось нечто небывалое.
С ночи шел глубокий снег, успевший засыпать всю землю. Отец Василий, проведший в седле несколько дней, все еще растирал бока и потихоньку охал, когда в светелку, гдеон отдыхал, вбежал раскрасневшийся Мономах, отряхивая корзно и шапку от снега. Отец Василий неловко встал, и переяславльский князь подошел, крестясь.
- Святой отец, - наклонил он голову в знак приветствия.
- Здрав буди, князь, - откликнулся тот.
- Какие в Киеве новости? Уж не случилось ли беды, что ты сам прискакал?.. Неужто помер Святополк?
- Великий князь в здравии, - вздохнул отец Василий. - Но случилось небывалое, случилось великое зло, коего со времен Святополка Окаянного не бывало на Русской земле. Да и при нем, думаю, такого быть не могло!..
- Да что случилось-то?
- Святополк Изяславич, совокупившись с Давидом Игоревичем Волынским, схватили и ослепили князя теребовльского, Василька Ростиславича! - выпалил отец Василий.
Владимир ахнул, опускаясь на скамью.
- Верно ли сие? - прошептал он.
- Я сам тому был видоком - послали меня, грешного, дабы исповедовать мученика…
- Как… было это?
Отец Василий стал рассказывать. Говорил он сперва осторожно, не желая вдаваться в подробности, но постепенно разохотился, описывая пленение князя, его борьбу с палачами и муки. Когда он завершил рассказ, Владимир Мономах уже плакал, закрыв лицо руками. Увидев князя в слезах, отец Василий удивленно замолк. Он знал, что Мономах иногда плакал от умиления, слушая церковные песни, рыдал на похоронах отца и долго со слезами на глазах утешал вдову сына Изяслава, павшего в бою в прошлом году. Он вообще мог легко заплакать, но сейчас!..
Успокоившись наконец, Владимир отер слезы и с дрожью в голосе промолвил:
- Никогда не бывало подобного на земле Русской ни при дедах, ни при отцах наших!.. Великое зло свершилось… Боже, почто допустил сие преступление? За какие грехи позволил пролиться крови? И не чужой крови - своей! За что, Боже?
Отец Василий как потерянный стоял рядом. Вспомнив наконец о нем, Владимир Мономах повернулся к священнику:
- И ты видел сие?
- Все зрел грешный аз! Зрел и ужасался!
- Воистину страшное дело свершилось! - Мономах перекрестился. - Брат на брата руку поднял! Все бывало на Руси, но чтобы такое?.. И что же теперь с Васильком стало? Тебе ведомо?
- Ведомо, князь, - вздохнул отец Василий. - Я до самого Владимира-Волынского с ним дошел. Князь Давид его, аки зверя, в оковах привез, посадил на дворе боярина своего Вакея и приставил к нему охрану - три десятка воев с оружием стерегут, а служат Васильку два отрока, коие за ним всю дорогу ходили.
- Знаешь их?
- Знаю. Уланом одного зовут, а другого Кольчей. Они теребовльские.
Мономах некоторое время сидел, опершись локтями о колени и напряженно раздумывая. Наконец он выпрямился. Глаза его еще блестели от сдерживаемых слез, голос дрожал, но говорил он сухо и строго:
- Передохнешь с дороги - ворочайся во Владимир-Волынский. Следи за Васильком и пуще того за Давидом, как бы не сотворилось ничего. Коли что вызнаешь - гонцов шли али сам скачи. Великое зло свершилось - не можем его так оставить!..
Отец Василий послушно вышел, притворив за собой дверь. Мономах остался один. Тревога и досада разъедали ему душу. Святополк совершил преступление! Преступив только-только объявленную роту, нарушив клятву, взял в плен своего родича и ослепил его! Князья сидели в порубах, бывали в плену, терпели поражение в битвах, предавались ложными друзьями и врагами. Но никогда брат не слепил брата. Сего просто не могло быть на Руси!
Успокоившись, Владимир задумался о другом. Союз с Васильком был порушен прежде, чем обе стороны уговорились о начале совместных действий. Жаль, конечно, ведь горячий и деятельный теребовльский князь мог помочь Мономаху приблизиться к золотому столу. Но верно говорено дедами - нет худа без добра. Святополк Изяславич запятнал себя кровавым преступлением. Конечно, у него не было вражды с Васильком Теребовльский, это явно мутит воду Давид Игоревич, его сосед, но сие свершилось с ведома и попустительства великого князя. Такому не место на Киевском столе.
Мономах медленно выпрямился, упираясь кулаками в колени. Сейчас Киев был близок как никогда. Протяни руку - сам падет в ладони спелый плод. Значит, пора было действовать!
Олег не был рад Новгород-Северскому. Сей городок был мал, тих, затерян в лесах за Десной. Утешало одно - как-никак, это тоже был город Черниговской земли. И когда они с братом Давыдом ехали домой с Любечского снема, Давыд предложил Олегу быть его соправителем - Давыд привык жить тихо, он радовался, что властный и сильный духом Олег будет рядом. Но все же у него теперь был свой город, с которого его никто не сможет согнать, и у Олега теплело на душе.
Гонец от Владимира Мономаха примчался неожиданно. Олег, привыкший не ждать от переяславльского князя добрых вестей, с опаской развернул пергамент, гадая, в чем еще его обвинят.
«Свершилось ужасное злодеяние, коего не помнит наша земля от старых князей, - писал Владимир Мономах. - Брат ослепил брата, преступив крестное целование и нарушив роту, данную в Любече, заняв волости чужие и покусившись на живот самый. Братья, да прекратим зло в начале, накажем изверга, который посрамил отечество и дал нож брату на брата. Или кровь еще более прольется и мы все обратимся в убийц».
Снова и снова перечитывал Олег грамоту Мономаха. Было немного страшновато и ново - гордый Всеволодович, его давний соперник и недоброхот, сын его врага, много раз заставлявший Олега браться за меч, изгонявший его с родного стола и объявлявший двоюродного брата изгоем и врагом Руси, теперь обращается к нему как к равному. Видимо, сильно возмущен и напуган Мономах! Не привык к истинному варварству, а что до него, то Олег всего успел наслушаться в бытность пленником Константинополя. Его ведь тоже хотели ослепить и даже заточить в монастыре, насильно оскопив, «просвещенные» византийские владыки.
Не теряя времени, Олег собрался и поскакал к старшему брату, в Чернигов.
Давыд тоже получил послание от Мономаха и из-за своей кротости был возмущен даже более. Голос его дрожал от гнева, когда он пересказывал Олегу послание.
- Подумать только, - восклицал он, - мы вместе роту давали, клялись не преступить ее!.. Помнишь, что говорили? «Аще кто преступит, да будет против него честной крест и вся русская земля!» - Давыд перекрестился. - И что теперь?
- А ты что решишь, брат? - спросил Олег.
- Как - что? Владимир Всеволодович нас к себе зовет. Наказывает собрать дружины и идти, совокупясь, вместе с ним на Киев, требовать у Святополка ответа за злодеяние!.. Сейчас мы все должны встать вместе, чтобы было видно - мы по-прежнему едины и верны своим словам!
Олег с некоторым удивлением смотрел на старшего брата. Давыд всегда был рохлей, слушался старших и, кажется, сам ни разу не решил ничего. И сейчас он был готов сорваться по первому слову Мономаха и звал его с собой. Мономах звал и его…
Олег кивнул брату и встал:
- Я тоже иду.
Спешно пав на коня, он поспешил в Новгород-Северский, поднимать дружину. Уже на выезде из города его настигло еще одно послание от Мономаха - он наказывал князьям спешить к Городцу, что к северу от Киева.
Когда братья Святославичи прискакали к Городцу, Мономах уже был там. Его стан был раскинут на берегу небольшой речки, сам переяславльский князь жил в Городце, остановившись в избе тиуна. Он вышел навстречу князьям, раскинул для объятий руки.
Олег пропустил брата вперед, подошел осторожно, но Мономах шагнул навстречу ему с улыбкой:
- Здравствуй, Олег! - и горячо обнял.
- Здравствуй, Владимир, - ответил тот, осторожно отвечая на объятие. - Опять нестроение?
- Да, тяжкие времена настали, тяжкие! - Голос Мономаха дрогнул от сдерживаемых слез. - Как перед концом мира!.. Господь возложил на нас тяжкую задачу прекратить зло в начале… Ну, проходите!
Он улыбнулся, дружески подталкивая братьев в дом, и Олег, искоса посмотрев на Владимира Мономаха, тихо покачал головой и мысленно присвистнул: Святополк совершил такое преступление, перед которым в глазах Мономаха померкли деяния его, Олега, он стал хорош и отныне становится полноправным князем.
Собравшись в доме тиуна, братья долго спорили, что делать. Мономах спешил к Киеву, он жаждал покарать Святополка и, коли судьба будет благосклонна, отнять у него великое княжение. Он уже изгонял Олега из Чернигова, ходил на Всеслава Чародея Полоцкого, стер Менеск с лица земли, воевал в Венгрии и Польше и чувствовал, что стоит немного нажать - и Святополк уйдет из Киева, лишившись вместе с городом всего: имени, чести, достояния. Олег поддерживал его решение - он знал, что такое быть изгоем, и хотел, чтобы и другие побывали в его шкуре. Но Давыд Святославич уперся. Он ратовал за мирное решение.
В конце концов решили идти на Киев войной.
Пасмурным полднем на только-только вставший лед Днепра сошло посольство. Четверо бояр от трех князей в сопровождении малой дружины направлялись в Киев к Святополку Изяславичу. Тот, встревоженный приходом братьев-князей, встретился с послами и принял из рук Владимирова боярина Ратибора грамоту.
Была она писана от всех трех князей - самого Мономаха и братьев Святославичей.
«Почто сотворил зло сие в Русской земли, ввергнул еси нож в ны? - писалось там, и Святополк, пробегая глазами строки на пергаменте, угадывал, что писал лично Владимир Мономах. - Чему еси ослепил брат твой? Аще бы ти вина какая была на нем, обличил бы его перед нами, и я управу бы сотворил ему. А ныне яви вину его…»
Дочитав, Святополк поднял глаза на бояр. Все четверо стояли и смотрели на него почти не мигая. Впереди - полуседой Ратибор, за ним его старший сын Ольбег, далее Давыдов Торчин и недавно перешедший к Олегу черниговец Славята. Они ждали ответа, чтобы передать его своим князьям.
- Зла сего я не творил, - ответил Святополк, - а только лишь блюл свою голову. Поведал мне Давид Игоревич, яко Василько брата моего Ярополка убил, а меня тоже хочет убить и занять волость мою - Туров, Пинск, Берестье и Погорину, коими отец мой владел и брат старший, а ныне по роте сии города к моей волости принадлежат. Василько же заходил в роту с Владимиром Всеволодовичем Переяславльским, и то мне ведомо, что хотел Владимир Переяславльский сесть в Киеве, на моем месте, а Васильку отдать Владимир-Волынский и все земли вокруг. Я и опасался за голову свою и имение тож… Да и не я слепил, - добавил он, разводя руками, - слепил Давид Игоревич. Он повез Василька к себе и ослепил в дороге! Что я мог поделать?
Славята переглянулся с Торчином - он еще недавно был боярином у Святополка, чувствовал себя в чужом посольстве неуверенно. Торчин помалкивал, но переяславльские бояре разом шагнули вперед. Темное от прожитых лет лицо боярина Ратибора потемнело еще больше, его сын потянулся к поясу, ища оставленный на пороге меч и переживая за словесную обиду своего князя.
- Известиев о сем не имеем, - рокотнул Ратибор, - яко Давид Игоревич Волынский слепил Василька. И о чем сговаривались наш князь с Васильком, того тоже не слышали. Негоже тебе оправдываться, яко не ты слепил. Не в Давидовом городе был взят теребовльский князь и слеплен, а в твоем. На тебе и вина еси!
Притопнув ногой, переяславльский боярин повернулся и широким шагом покинул палату. За ним пошел его сын, заторопились черниговские бояре. Святополк остался сидеть, глядя на пергамент и напряженно раздумывая - что же теперь будет.
Возле Городца Владимир Мономах напряженно ждал возвращения послов с ответом Святополка. Едва все четверо, топоча сапогами, вошли в избу, где ждали князья, он вскочил им навстречу.
Обладавший хорошей памятью Ольбег слово в елово передал ему ответ киевского князя: «…Заходил роте с Владимиром Всеволодовичем, яко сести Владимиру Всеволодичу в Киеве, а Василько во Владимире».
- Так и молвил? - услышав эти слова, переспросил Мономах.
- Тако и рек князь, - кивнули один за другим послы. - Мы все то слыхали…
Мономах обернулся на братьев Святославичей. На лице Давыда было написано возмущение грубым наветом, но Олег едва ли не улыбался. Владимир почувствовал прилив холодного гнева. Противные слова слышали все. И не важно, поверили им или нет - ведь сговор князей действительно был. И не важно, что речь шла о другом - теперь уж не докажешь. А он, Мономах, чего греха таить, хотел сесть в Киеве!.. Ему было досадно, что Святополк угадал его тайные мысли - и в то же время тревожно-радостно: ведь сейчас, когда против нынешнего князя ополчилась вся земля, его можно свергнуть, объявив изгоем, и тогда он, Владимир Мономах, станет князем. Он слишком силен, чтобы с ним спорили даже Святославичи.
И Мономах пошел на Киев.
Город гудел как потревоженный улей. Уже все ведали, что трое князей из Переяславля и Чернигова пришли к стольному граду с приступом.
Когда с холмов увидели, как войско князей-союзников подошло и встало вплотную к левому берегу Днепра, в городе началось волнение. Люди побросали дела, все бежали к воротам, спешили по улицам города к храмам и княжеским палатам. Бояре, встревоженные шумом, вооружали челядь и своих отроков, княжеская дружина спешно облачилась в брони и строилась для боя. Над городом поплыл звон колоколов.
В самих княжьих палатах затаилась недобрая тишина, но где-то сквозь нее нарастал гул голосов и шум шагов. Где-то хлопнула дверь, потом еще одна - поближе, послышался женский крик, ему ответили нестройные мужские голоса. Кто-то пробежал, упала лавка, растворилось и тотчас захлопнулось окно.
Святополк оставался в той же палате, где с утра принимал послов. Как одеревенев, он сидел на стуле, сцепив пальцы. Потом рывком вставал, делал несколько шагов туда-сюда и снова падал на сиденье. Хотелось куда-то бежать, что-то делать, но не было сил. И это внушало страх.
За окном кончался короткий зимний день, некоторые свечи уже потухли, и в палате сгущались тени. Самые разные мысли теснились в голове киевского князя. Чаще других приходило сожаление: «Эх, и зачем я только поддался Давиду? Отпусти бы Василька…» Но тут же рассудок брал верх: «Василько бы непременно пожаловался Мономаху. Как ни крути, было бы так же». Но что было делать? Как бороться с напастью? Ведь против него, как было сказано в роте, поднялась вся Русская земля! Но ведь виновен не он, а Давид! Как доказать это?
Нарастающий шум снаружи отвлек от дум. Послышались звонкие молодые голоса. Кто-то заспорил с охраной у дверей, прикрикнул на нее, и в палату ворвались четверо юношей.
Двое старших, погодки, похожие как двойняши, были ему сыновцами - детьми брата Ярополка, Ярослав и Вячеслав. Именно из-за их волынских владений ныне началась котора. Двое других были родными детьми Святополка - двадцатипятилетний Ярослав был взволнован. В глазах его младшего брата, восемнадцатилетнего Мстислава, светилось жадное молодое любопытство.
- Батюшка, ведаешь ли, что творится?! - воскликнул он, вырываясь вперед. - Город шумит!
- Кричат - приступ будет, - добавил Ярослав. - Князья Чернигова и Переяславля на нас идут. Им только Днепр перейти. Ведаешь?
- Ведаю! - выкрикнул Святополк. Вскочив, шагнул к окну, прижался лбом к маленьким стеклышкам, силясь в темноте двора угадать, что там творится.
- Что делать думаешь, стрый? - Порывистый, нравом более похожий на отца Ярослав Ярополчич шагнул вперед. - Сражаться или?..
Когда Ярополк убежал к ляхам, поссорившись со Всеволодом Ярославичем, бросив мать, жену и двух сыновей в Луцке, Ярославу было десять лет. Бегство князя запомнилось ему как нечто, раз и навсегда ломающее жизнь ему и всем родным - ведь с того дня Ярополк и Вячеслав больше не видели отца, через два года от чужих людей узнав о его смерти.
И именно это испугало Святополка больше, чем угроза войны. Неужели он, заступаясь за достояние брата, будет вынужден повторить его судьбу?.. По чьему навету его убьют? Уж не по Мономахову ли?..
Но он уже ученый! Он не дастся в руки врагам! Святополк круто повернулся к сыновьям и сыновцам.
- Мы должны бежать! - выдохнул он. - И как можно скорее, пока не опомнились они!.. Поднимайте людей!
Ярослав и Вячеслав Ярополчичи быстро кивнули и выскочили вон, на ходу отдавая приказы. Мстислав ушел следом за ними. Ярослав чуть задержался.
- Батюшка? - робко позвал он. - А куда мы уходим? К уграм? - Ярослав был женат на венгерке.
- После, сын. После! - отмахнулся Святополк, и тот вышел.
Оставшись один, князь некоторое время стоял как потерянный, сжав кулаки и молча слушая нарастающую в тереме суету. Сыновцы и все княжеские слуги ведали, что князь не кинется в путь очертя голову - он захочет взять с собой не только еству и добро, но прихватит любимые книги, оружие, казну. Поезд наберется на десяток возов, не считая подвод с добром дружинников и челяди. Зимний вечер длинен, ночь еще длиннее. Они успеют незамеченными выбраться из города. Мономаху нужен Киев, он войдет в город, остановится там и не сразу снарядит погоню. А они тем временем…
Святополк тихо застонал, покачнувшись. Как он мог забыть?.. Куда им бежать? Где у него друзья? Отец бегал в Польшу, в Германию и Священную Римскую империю, к родне жены и тамошним церковникам в поисках подмоги против мятежников-смердов. Брат Ярополк ходил туда же - он был женат на немке. А куда идти ему?
Можно было ехать к половцам, звать на подмогу родню жены, но Тугоркан убит, его сын тоже, остальные подчиненные ему ханы тоже пали в бою или пленены. Шаруканиды ослаблены, а захотят ли помочь остальные? Или в надежде на большие дары от Мономаха закуют в железа его с дружинниками, сыновьями и сыновцами да и продадут в Суроже? Нет, в степь тоже нельзя.
Остается Византия. Но тамошний император Алексей Комнин - союзник Василька Теребовльского. Да и не было никогда у Святополка друзей в Царьграде. Нет, надо идти на запад. В Венгрию нельзя - его тесть, король Ласло, умер, а новый, Коломан, Киев не жалует. Остаются Чехия, с которой дружил еще его отец Изяслав Ярославич, и датский король Эрик Добрый. К ним он и пойдет. За союз заплатит, женив сыновцев Ярослава и Вячеслава на их дочерях, пообещает чешским и угрским королям своих дочерей. А Давид Игоревич ему не враг, он пропустит великого князя через Волынь.
Это было лучшим решением, но Святополк продолжал сомневаться. Последняя свеча, догорев, погасла, он очутился в темноте, но не сразу очнулся от дум. Стояла полная тишина. Князю показалось, что вокруг сгущаются какие-то тени. Скрипнула половица под чьим-то неосторожным шагом. В углу выпрямилась белая тень…
Святополк не стал всматриваться в бледное лицо, на котором почему-то нельзя было увидеть глаза. Вскочив, он перекрестился дрожащей рукой:
- Чур меня, чур… Свят-свят-свят! Изыди!
Видение дрогнуло, словно отражение в воде. Святополк с криком выскочил из палаты.
Любава не ложилась спать, когда ее нашел великий князь. Княжеская наложница только присела в своей каморке, переводя дух и молясь за своего Святополка/как он вошел к ней сам.
- Любавушка! - воскликнул князь, протягивая руки. Женщина вскочила,, кинулась к нему, пала на грудь.
Как же она любила его!.. Ведала про него все, но любила и знала, что он платит ей такой же любовью и терпит ради нее поношения от других князей. Со дня женитьбы на половчанке Святополк редко посещал наложницу, заходя на час-другой, но сейчас по дрожи его рук, по блеску глаз, по тому, как он обнял ее и прижал к сердцу, как потом стал, торопясь, отыскивать ее губы, Любава поняла, что сейчас он пришел к ней на всю ночь - может быть, последнюю в их жизни. И женщина сама потянулась к нему, отвечая на торопливые ласки. Она высвободилась из его рук лишь однажды, да и то для того, чтобы закрыть дверь каморки на крюк…
Потом они лежали, обнявшись, жарко дыша, под теплой шерстяной полостью. Любава гладила длинные волосы князя, его сухую твердую спину, чувствовала его дыхание у себя на шее. Свечи догорали.
- Мне… идти надо. - Святополк наконец-то оторвался от нее, выпрямился над женщиной. - Спешу я.
- Ведаю. - Любава не сделала попытки удержать его, осталась лежать, разметавшись. - Рухлядь и припасы собраны… Уже все решил?
Святополк кивнул, с усилием сел:
- Я иду один. Ты остаешься. Мономах тебя не тронет, а я… Сыновья со мной идут. Я их сберегу!
Любава только тут поднялась, сзади обхватила князя руками, прижалась щекой к плечу:
- Куда же вы?
- Бог ведает. Должно, в чешские земли… Что делать, Любавушка? - вдруг вскрикнул он. - Что делать?
Любава придвинулась ближе, и Святополк опять сжал ее в объятиях, гладя растрепавшиеся волосы. Женщина послушно отзывалась, ласкаясь, но когда он стих, отстранилась, блестя глазами.
- Не спеши, князь, - вымолвила она. - Погодь, авось что придумается!
- Да что? Что придумается?.. Мономах супротив меня вышел! Не ведаешь, каково было тем, кто вызвал его гнев? Уж на что Олег Святославич силен был - и Чернигов за него, и вятичи, и братья, и половцев наводил - а и того согнул. А кто за меня встанет? Да и не навеки я ухожу - заручусь помощью у чехов да датчан и вернусь.
- А если замириться? - с надеждой спросила Любава.
- Замириться? С Мономахом? - отрывисто рассмеялся Святополк. - Да кто ж меня замирит с ним?
- Люд киевский шумел, - со значением ответила женщина. - Не спеши, лада мой! Погоди до света. Утро вечера мудренее - авось что образуется…
Святополк упрямо покачал головой, но спорить с Любавой не мог и не умел и позволил ей оставить себя в ее каморке до утра.
Наутро Любава растолкала Святополка торопливо, без жалости, как какая-нибудь простая женка своего мужа:
- Вставай, княже! Вставай!
- Что? Где? - Святополк не сразу вспомнил со сна, где находится.
- Мужи киевские до тебя пришли! - Глаза Любавы горели как две свечки, она разрумянилась, словно только что выбегала на мороз, и была удивительно свежа. На миг Святополк забыл об опасности и резво поднялся с постели.
- Мужи киевские до тебя пришли! - выпалила Любава ему в лицо. - На подворье тебя дожидаются. И игумены с ними! Даже из Печерского монастыря прибыли!.. А как людство шумит! С крыльца слышно! Тебя зовут!
Выпаливая скороговоркой эту весть, Любава споро помогала князю одеваться. Святополк спешил, путаясь в рукавах и портах.
- Впотай, ночью уехать хотел, - ворчал он. - А ныне что ж?
- Выйди к ним, - настаивала Любава. - Теперь уж не уедешь - город ведает!
- Ты сказала? - вскинулся Святополк.
- Почему я? Али мало в терему языков болтливых? Стараясь унять дрожь и лихорадочно размышляя, как справиться с киевским людом, Святополк вышел на красное крыльцо. Уже в сенях он столкнулся с сыновьями. Они уже ведали то, что не знал их отец, и лица их горели, а глаза сверкали удивленно-восторженно. Мстислав улыбался.
Когда двери распахнулись, и Святополк, на миг ослепнув от яркого зимнего солнца, вышел на крыльцо, толпа у подножия лестницы взорвалась приветственным криком. Застыв на месте, князь хлопал глазами, глядя и не узнавая своих бояр. В первых рядах, вместе с игуменами, которые еще несколько месяцев назад молили его не карать Василька Теребовльского, стояли братья Вышатичи, Ян и Путята, с ними Никифор Коснятич и Данила Игнатьевич, позади теснились именитые киевские мужи, далее, мешаясь с молодшими боярами и дружинниками, толпились купцы, а в воротах, распахнутых ради такого случая, собрался простой люд.
- Княже! - Переваливаясь с боку на бок и напоминая медведя в длинном охабне[152], на крыльцо поднялся Путята Вышатич. - Город бурлит! Прослышали мы, что хочешь ты уйти из Киева? Так что тебе за нужда в чужую землю подаваться, нас бросать? Не ходи от нас никуда! Ты наш князь!
Громкие крики поддержали его слова, не дав Святополку раскрыть рот.
- Не по своей воле я ухожу! - заговорил он, когда гул немного стих. - Владимир Переяславльский на меня идет войной с черниговскими князьями. Выстоять супротив него не могу, потому и оставляю город ему. А вы меня не держите, коли зла мне не желаете!
- Святослав Изяславич, ты наш князь! - повысил голос Путята Вышатич. - Не отдадим тебя Мономаху!
- Все за тебя встанем! Как один! - крикнули из задних рядов. - Веди, князь!
- Промысли, княже, о чадах своих, коих Господь вручил тебе, - степенно изрек игумен Святой Софии. - Понеже Господь наш заповедал великим печься о малых!
- Князь, - Никифор Коснятич шагнул вперед, - город бурлит! Не хотят кияне, чтобы ты уходил! Мы помним еще, каково нам пришлось, когда отец твой, Изяслав Ярославич, из Киева утекал - какое нестроение было в людях, как холопы на господ восставали, имения нарочитых мужей грабили и жгли, а потом как приходили ляхи и иные иноземцы и бесчинствовали тут! Не хотим того!
- Не хотим! - заорала толпа у ворот. - Не надо инородцев!..
- Ишшо поганых приведи ко стенам киевским, - донесся чей-то одинокий пронзительный возглас.
Святополк ошалело вертел головой. Говорили уже все разом - игумены и простые священники, бояре и киевляне. Нечто подобное князь видел прежде в Новгороде - там кипело и бурлило народное вече, указывающее князьям, как им жить и править этим городом. И здесь кричал и требовал своего такой же народ. Но кричали они ужасные вещи, поминая его отца и приход ляхов - а ведь точно так же хотел поступить сам Святополк, выехав из Киева!
- Но как же мне, - попробовал он перекричать этот шум, - как же мне быть! Мономах идет на меня войной! Как обороняться от него?
- Князь, - Ян Вышатич прижал руку к сердцу, - ты наш князь, тебя не отдадим, а коли надо - замирим со Владимиром Всеволодовичем! Не может он ослушаться слова всего Киева!
Святополк медленно перевел дух. Случилось то, на что он не надеялся и во что до сих пор до конца не верит. Если бы это было правдой! Мономах грозен и строг, но, надо отдать ему должное, справедлив. Его можно уговорить. Князь вдруг понял, что согласится на многое, лишь бы у него не отнимали стол, не лишали власти и имения. Конечно, за это придется чем-то пожертвовать, но главное - замириться с Мономахом, а там поглядим.
- Добро, мужи киевские, - он расправил плечи и глянул на толпу повеселевшим взором, - коли хотите примирить меня с Владимиром Всеволодовичем - шлите послов!
Ирина Тугоркановна прижалась к стене, краешком глаза глядя из косящатого окошка на княжой двор. Он был заполнен толпой, люди кричали, размахивали кулаками, бросали в воздух шапки. У иных было оружие. Стоявшего на красном крыльце и говорившего с народом Святополка Изяславича не было видно, но княгиня и не пыталась найти глазами мужа. Привлеченная шумом, она выглянула полюбопытствовать - и надо же было такому случиться, что взгляд ее сразу упал на высокого стройного черноволосого юношу, что стоял в первых рядах возле старого боярина!
После того летнего дня, когда принимала Иванка в своих хоромах, княгиня несколько раз видела молодого богатыря в княжеских палатах. Он всегда приходил с приемным отцом Данилой Игнатьевичем, и ни разу им не удалось встретиться. Молодая женщина издалека следила за юношей, вздыхала и сейчас смотрела только на него, дыша и протирая пальчиком замерзающее слюдяное оконце. Румяный на морозе, с горящими глазами, как он был красив! Красивее всех половецких юношей, каких она видала дома, и даже здешних молодых мужчин.
Сзади скрипнула дверь, и молодая княгиня отпрыгнула от окошка, боясь, что ее застанут за непотребным делом и угадают ее мечту. В светелку бочком протиснулась княжеская наложница Любава.
- Здрава будь, княгинюшка, - приветствовала она ее.
- И ты здравствуй, - осторожно ответила Ирина Тугоркановна.
- Прости, что пришла к тебе незвана-непрошена, - Любава встала у двери, сцепив пальцы на груди, - но не могу я… Ведаю, не любишь ты меня… не должна любить, - поправилась она, заметив, как дернулась к ней княгиня при этих словах, - я ведь князю детей родила, любил он меня и по сию пору любит…
- Что же ты от меня хочешь? Уступить его тебе? - Перед мысленным взором Ирины мелькнули черные глаза Иванка.
- Княгиня, ты из половецких степей родом, а ведомо мне, что у переяславльского князя, который под киевскими стенами стоит, мачеха половчанка, из твоего племени. Сказывали, князь Мономах очень любит и почитает ее, как родную мать. Помоги Святополку, княгиня!.. Сошлись с княгиней Анной - пущай замолвит словечко перед грозным князем!
Ирина обернулась на окошко. Толпа еще стояла у крыльца, но Иванка на прежнем месте не было. То ли ушел совсем, то ли встал с другой стороны. Короткое счастье кончилось… Молодая женщина вздохнула. Она знала, что у ее отца было много жен и младшие подчинялись старшим, что были любимые жены, перед которыми трепетали и заискивали остальные. Здесь ее покрестили, священник объяснил ей ее новую жизнь, и Ирина знала, что на родине ее мужа живут только с одной женой. Но привыкла она по-другому, и поэтому молодая княгиня кивнула:
- Я пошлю к ней.
Глава 20
Князья уже готовы были перейти Днепр и окружать Киев, когда от передовых сторож, что уже вышли на лед возле причалов, примчались гонцы с известием, что стольный град открыл Золотые ворота и из них навстречу вышло посольство. В числе послов, кроме бояр, заметили священников - они несли кресты и пели молитвы, а среди них выступал сам митрополит Николай.
Владимир Мономах был удивлен, но и доволен столь быстрым поворотом дела. Вот сейчас ему поклонятся городские мужи, митрополит поднесет Дары и от имени всех киевлян попросит быть новым князем, потому как старый запятнал честь и более народу не надобен. Он сидел на коне впереди своей дружины, возле походного шатра, с крутого берега озирая реку, полки и город на том берегу. Чуть поодаль встали его союзники братья Святославичи - Олег и Давыд с двумя старшими сыновьями. Бояре переглядывались, шептались.
Полки расступились, когда в сопровождении воинов к Мономаху приблизилось посольство. Владимир узнал городского тысяцкого Яна Вышатича, двух старых бояр, служивших еще его отцу Всеволоду Ярославичу, но оставшихся в Киеве после его смерти, митрополита и двух игуменов - из Выдубицкого и Печерского монастырей. Позади них скромно стояла, сложив руки на груди, мачеха, вдова Всеволода Ярославича и смотрела на него печально и тепло. Ее присутствие удивило Мономаха, а первые же слова, сказанные боярами, заставили податься вперед - показалось на миг, что он ослышался.
- Князь! - повел речь Ян Вышатич. - Люд киевский приветствует тебя на нашей земле и просит, чтобы ты не ходил на нашу землю, не зорил ее, не брал Киева на щит. Сие деяние не принесет тебе ни чести, ни выгоды. Отыди от пределов наших, не губи зря людей. Ты великий воин, не раз с победами ходил по земле, оборонял Русь от поганых, добыл много чести и славы. Не пятнай свою честь братней которой…
- Что? - Мономах нахмурился. - Ян Вышатич, в своем ли ты уме? Ты что хочешь - чтобы я отошел от Киева? Сейчас, когда…
Мономах осекся. Киев был готов упасть к его ногам, как спелое яблоко - только руку протяни. Так он думал еще миг назад - и вот киевляне отказывают ему.
- Ты слывешь князем мудрым и справедливым, князь, - продолжал Ян Вышатич, - так не преступай первым старых законов, не начинай которы, не желай земли брата твоего, киевского князя Святополка Изяславича. Сам же в Любече крест целовал, чтобы не преступать пределов чужих земель…
- Да ведь Святополк сам первый роту нарушил! - Голос переяславльского князя не дрогнул, но всем показалось, что над берегом Днепра нависла грозовая туча. - Он кровь родича своего пролил, пожелав земли его заять…
- Князь наш того не желал, - нахмурился старый тысяцкий. - То ему Давид Волынский наговорил. Мы же ему присоветовали о своей голове печься.
- Он бы о ней лучше пекся, ежели б не совершал злодеяния! - Владимир Мономах чуть повысил голос, зная, что его слушают и дружинники, и союзные князья. - Он первый вверг нож в нас, а наговорил ему что Давид Волынский или нет, того мне неведомо. Казнили невиновного, и злодеи должны получить по заслугам. Я пришел к Киеву, чтоб ратной силой призвать Святополка к ответу.
- Князь! Владимир Всеволодович! - не выдержали Всеволодовы бояре.
- От имени всего Киева, от имени земли Киевской просим - не иди на князя нашего Святополка войной! За бесчестье теребовльского князя мы готовы поднести тебе дары - только не переходи Днепра, не начинай которы!
- Князь! - Вперед шагнул митрополит, и все остальные послы сразу отступили, оглядываясь на него. - Князь, свершено зло, и оно должно быть наказано, но сказано в Писании: «Любите врагов ваших - и воздастся вам!» И второе сказано: «До каких пор мне прощать брату моему? Не до семи ли раз? - И ответил Спаситель: - Не до семи, но до семижды семи!» Молимся, тебе и братом твоим, не могите погубить Русской земли. Ежели станете воевать друг с другом, то поганые обрадуются, возьмут землю Русскую, которую обрели отцы и деды ваши. Они с великим трудом ратовали за землю свою да чужие земли приискивали, а вы хотите погубить и свою землю!.. Вспомяни мудрого отца своего, Всеволода Ярославича, коий о мире более пекся, нежели о войне. Вспомни, как отцы ваши, Всеволод, Святослав и Изяслав, стояли друг за друга и как сложил голову свою за твоего отца великий князь Изяслав Ярославич. Вспомни, как ты сам словом единым блюл землю Русскую, усмирял орды поганых. И ныне твое слово может остановить новую брань, какая не нужна земле нашей!..
Владимир Мономах сидел в седле повесив голову. Тяжкие думы теснились в его голове. Он слушал митрополита и думал о земле, о ее тяготах, ее врагах внешних и внутренних. Наконец Николай умолк, и переяславльский князь поднял голову.
- Верно ли я услышал, что вы ото всего Киева речь ведете? - молвил Мономах.
- Весь Киев нас послал, - закивали бояре. - Людство волнуется, как бы худа не было.
- Город не смирен, Владимир, - послышался женский голос.
Мономах встрепенулся. Невысокая, худенькая и кажу щаяся совсем маленькой в черных вдовьих одеяниях княгиня Анна смотрела на него снизу вверх умоляющим взором.
- Люди боятся тебя, просят мира за себя и за князя своего, - негромко сказала женщина. - Прости людей, Владимир!
Мономах поднял глаза на белые стены Киева. Золотые ворота и Святая София были совсем близко. Кажется, судьба ему улыбнулась - но горожане и боярство его не хотят. Они готовы откупиться, выслали митрополита молить его - лишь бы не входил в город. Не хотят отпускать Святополка, слепо веря князю, или помнят, к чему привело бегство его отца Изяслава? Тогда Мономаху самому пришлось скакать через ночь в никуда, спасаясь от народного гнева после совершенного Ярославичами клятвопреступления, когда после крестного целования они обманом взяли и заковали в железа примирившегося с ними Всеслава Полоцкого с сыновьями. А ныне сын Изяслава невольно повторяет путь отца, ослепив с Давидом Игоревичем Василька Теребовльского. И, как знать, не случится ли хлебнуть горя и прочим князьям…
В один миг Владимир вспомнил все - что случилось тридцать лет назад в Киеве и что творится теперь, окинул мысленным взором окрестности Руси, хищных половцев, ляхов и угров, представил, что будет с Русью, ежели князья сцепятся друг с другом, и вздохнул:
- Поистине, это отцы и деды наши блюли Русскую землю, а мы погубить хотим.
Одним прыжком он спешился с коня, с поклоном подошел к митрополиту, поприветствовал бояр, а потом взял за руку мачеху и увел ее в свой шатер.
Они долго беседовали с глазу на глаз, заставляя всех ждать. А потом послов пригласили в шатер, и там Мономах объявил им, что мир Киеву будет дан.
…Святополк был очень удивлен и испытал непонятное чувство облегчения и радости, когда послы вернулись и передали ответ Мономаха, что переяславльский князь дает ему мир и оставляет его на Киевском столе. Взамен же Мономах и Святославичи велели передать: «Сие есть Давидова сколота, так иди ты, Святополче, на Давида и либо схвати его, либо прогони» .Святополк был так рад этому, что не почувствовал ни досады, ни горечи от того, что не старший, а младший князь теперь указывает на Руси, кому куда идти и что делать, и согласился исполнить их волю. Сейчас он бы согласился на что угодно, лишь бы его не трогали и не обвиняли в преступлениях. Впрочем, ему больше ничего не оставалось.
Князья разошлись по своим уделам. Святославичи распустили рать, Мономах же не торопился - он хотел опять идти на половцев и отпускал дружины по селам. Кроме того, он считал нелишним приглядывать за Святополком - не вздумал бы тот махнуть рукой на приказ князей, по привычке считая себя великим князем киевским, хотя время его величия уже безвозвратно ушло. Лазутчики доносили, что в Киеве готовится большой поход на Волынь, и если не в конце зимы, то весною Святополк пойдет на Давида.
Но не только доносчики Мономаха зорко следили за городом. В Киеве оставались и люди самого Давида Волынского, и тот вскоре узнал, что Святополк примирился с Мономахом, остановив усобицу. Князья сослались гонцами, уговорившись о походе против него, и теперь собирают рати. Сам по себе Святополк Изяславич был для Давида не опасен - нерешительный и неопытный в бранях, он способен только попугать врага, но если у него в союзниках будет Мономах - жди беды. Князья решили, что всему виной он, Давид. А это означало потерю княжения и теперь уже окончательное изгойство.
Время шло, рати готовились, но начало похода все откладывалось. Наконец начался Великий пост - стало ясно, что сразу после Пасхи объединенные рати выступят на Волынь.
Война нависла над краем. Надо было собирать дружины, звать на помощь ляхов, обещая им взамен червенские города, отнятые у Василька Теребовльского. Но неизвестно, как поведут себя поляки, ежели проведают, что супротив них вышел сам Мономах, известный своими победами. На его стороне выступят Новгород, Смоленск, Ростов, Суздаль, Киев, Чернигов. Наверняка присоединится и Володарь Перемышленский, брат Василька.
Чем ближе к концу подходил Великий пост, тем чаще в палатах собиралась боярская дума. Рано осиротевший сыновец Давида Мстислав, бояре, среди которых были те самые Туряк, Лазарь Мишинич и Василь, заседали с утра до ночи. Они слали гонцов к ляхам и в червенские города Василька, оставшиеся без князя, отправляли лазутчиков в Киев и Чернигов и наперебой советовали князю то одно, то другое. Давид с мрачным лицом выслушивал их, боясь не столько за себя, сколько за юного сына - Всеволодко был еще отроком, и лишать его будущности не хотелось. Следили посланные боярами люди и за самим Владимиром Волынским, потому как здесь с груденя месяца содержался под стражей Василько Теребовльский. Жил в подвалах на Вакиевом дворе, и сей боярин ежедневно доносил князю о том, как живет его пленник-гость.
- Как Василько? - Давид с тревогой поднял глаза на боярина.
- Тих, смирен, - пожал плечами тот. - Вой от погребка день и ночь не отходят, даже холопов близко не подпускают - мало ли что. Люди мои по городу ходят, вызнать чего могут!.. Молится князь много…
- Молится?.. Уж не за упокой?
- Нет. Отроки, что за ним ходят, Улан да Кольча, доносят, что он все у Господа прощения просит икается…
- Кается! - усмехнулся Давид Игоревич. - Знать, совесть не чиста! А еще что?
- Ничего.
- Говорит с отроками о чем-нибудь?
- Нет. У него и просьб-то мало - не князь, а чисто смерд.
- А не утесняют его?
- Что ты, княже! - Вакий даже замахал руками. - Я слежу!
- Ну, а о том, что на Руси творится, он ведает? Боярин отвел глаза, вздохнул:
- Ведает…
- Что ведает?
- Что война будет - киевский князь на нас идет по весне… Князь, я своим людям молчать наказывал, да ведь на всякий роток не накинешь платок.
- Об этом после! И что он молвит? - Давид Игоревич подался вперед. - Как говорит?
- Отроки доносят, моя, хотел бы я поговорить с Давидом - вдруг выслушает…
Князь выпрямился, переводя дыхание. С души словно свалился камень. Подумалось, что усмиренный пленом и увечьем Василько сможет быть ему полезен.
Дня два назад лазутчики донесли, что во Владимире-Волынском видели отца Василия, того самого, что был при дворе Святополка, а после видел ослепление Василька. Сей поп наверняка был из числа Святополковых или Мономаховых людей, и тем скорее за ним послали.
Было уже довольно темно, когда священника отыскали в монастырском дворе и с почетом привели в княжеские палаты. Все бояре и сам Давид Игоревич были еще там.
Отец Василий растерялся, увидя столько нарочитых мужей. Он жил здесь тихо-мирно, как мышь, и вот оказался в княжьем терему.
Давид Игоревич успел передумать многое и, едва священник взошел, вскочил ему навстречу, усаживая на скамью.
- Отец Василий, великая у меня нужда до тебя, - сказал он. - Чем смогу, готов помочь, - кивнул поп. - Ибо люди должны помогать друг другу… Приказывай, князь!
- Не откажи, сходи на Вакиев двор к Васильку Ростиславичу, передай от меня поклон, - молвил Давид Игоревич. - Прослышал я, будто говаривал он, что может примирить меня с Владимиром Всеволодовичем, так склони его послать в Переяславль человека - пущай попросит оставить меня в покое, не идти напрасной войной. А я Василька тогда за помощь отпущу с честью и дам ему на выбор какой захочет город из червенских - хоть Всеволож, хоть Шеполь, хоть Перемышль.
Отец Василий с тихой улыбкой посмотрел на волынского князя. Он понимал, что напугать этого человека, прошедшего огни и воды, трудно, что он будет хитрить и изворачиваться, пустит в ход лесть и подкуп, приведет на Русь иноземцев, не остановится ни перед чем, лишь бы сперва получить, а потом удержать добычу. Но он согласился.
После ослепления Василько Ростиславич много передумал и перечувствовал. Сперва он хотел умереть - так тяжка была мысль о вечной тьме и плене. Потом привык, смирился, и только где-то на дне души тлела горячая упрямая жажда жизни и мести, которую не могли вытравить ни одиночество, ни безысходность, ни плен, ни полная беспомощность.
На Вакиевом дворе его денно и нощно стерегли три десятка княжеских дружинников и два отрока прислуживали ему. Они приносили еду и питье, помогали слепцу освоиться на новом месте, исполняли небольшие поручения. Только они и связывали его с прежней жизнью - Улан и Кольча были его собственными слугами, которые попали в плен вместе с ним и преданно служили попавшему в беду князю. Утратив прежнюю жизнь, Василько стал больше интересоваться мелочами. Он попросил достать ему Священное Писание и жаловался, что не может читать - а подростки были малограмотные и разбирали едва одно слово из трех. Спрашивал он и про жизнь на Руси, отчаянно желая, чтобы во Владимире-Волынском появился хоть кто-то из его людей, и боясь отправить Улана или Кольчу в город на поиски преданных ему теребовльцев.
Узнав о том, что к нему допустили священника, Василько обрадовался и выказал горячее желание видеть и говорить со святым отцом.
Отец Василий прошел мягкими осторожными шагами. Его упреждали, что в неволе Василько изменился, но поп с трудом замечал перемены. Перед ним на лавке удивительно прямо, положив костистые исхудавшие руки на колени, сидел высокий плечистый витязь. В плену у него отросла длинная борода, в спутанных темно-русых волосах мелькала седина, и трудно было поверить, что ему летом исполняется только тридцать пять лет. Василько исхудал, побледнел, пустые глазницы прикрывали остатки потемневших век, по щеке пролегал косой шрам - след от неверного удара овчара Беренди. Древними было сказано, что глаза человека - зерцало его души. Но сколько ни вглядывался отец Василий в лицо этого человека, он никак не мог понять, что таится у него в душе, какие думы терзают разум и сердце.
- Святой отец? - первым заговорил Василько, протягивая руку. - Это вы?
- Ты хотел меня видеть, сын мой, - сказал священник и осекся, поняв, что причинил слепцу боль неосторожными словами. Но Василько покачал головой, показывая, что не огорчился.
- Я надеялся получить утешение, - сказал он. - Мне необходимо переговорить с вами. Отец Василий присел рядом.
- Я все ведаю, - улыбнулся Василько, глядя в никуда изуродованным лицом. - Хоть и мало и редко, но и в мое узилище доходят слухи о том, что творится на Руси. Владимир Всеволодович ведет рать на Волынь? - Губы его тронула тихая улыбка.
- Великий князь Святополк Изяславич готов выступить в поход, - поправил его поп. - Владимир Мономах и Давыд с Олегом Святославичи помогают ему, выставив свои рати. Вся Русь ополчилась супротив князя Волынского, ибо он преступил роту, данную в Любече.
Василько тихо улыбался и кивал на каждое слово священника, показывая, что это для него не новость.
- Давид Игоревич опасается за жизнь свою и чад своих, - продолжал отец Василий. - Он ведает, что ты говаривал не раз, что мог бы примирить его с остальными князьями, и слезно молит тебя: не допусти зла и кроволития. Пошли посла в Переяславль к Мономаху и Киев к Святополку - пущай остановят рати, а князь Давид за то отпустит тебя на свободу, заплатит за увечье и унижение и обещает даровать тебе любой город из своих волынских вотчин - хоть Всеволож, хоть Шеполь, хоть Перемышль.
Василько при этих речах опустил голову. Его высокий чистый лоб прорезала глубокая морщина.
- Слушал я тебя и дивился, святой отец, - произнес он, наконец. - Я не говорил ни слова о том, что готов примирить моего врага с остальными князьями. Но не желаю, чтобы ради меня лились реки христианской крови, а потому сделаю угодное Давиду. Только дивлюсь я, что Давид дает мне свой город, коего не требую, будучи доволен моим Теребовлем, ибо и в темнице я остаюсь его князем! - Василько перекрестился.
- Так - переспросил отец Василий.
Василько расправил плечи. В облике его появилось спокойствие:
- Да. Пойди теперь к Давиду и поведай ему, что желаю видеть у себя боярина моего, Кульмея. То честный и благородный муж, ему я и доверю свою волю, чтоб он передал ее Владимиру Всеволодичу…
Отец Василий поклонился, хотя слепец не мог его видеть, и осторожно покинул темницу.
Давид Игоревич внимательно выслушал посла, но на предложение послать к узнику боярина Кульмея ответил отказом, сославшись на то, что нужного человека нет в городе, а посылать за ним в Теребовль далеко и опасно. На самом деле он не хотел, чтобы к пленному князю был приведен кто-то из его слуг - Давид опасался, что верные Васильку люди предпримут попытку освободить господина, а этого нельзя было допустить. Он предложил послать любого другого человека и с этим снова отправил священника к узнику.
Отец Василий слово в слово передал ответ волынского князя теребовльскому. Василько сидел, как окаменел, и, лишь когда священник замолк, опустил голову и вздохнул. Руки его сжались в кулаки.
- Я догадывался, а ныне получил тому доказательство в твоих словах, святой отец, - печально произнес он. - Кто там у порога? - вскинул князь голову. - Улан?
- Нет, княже, - отрок, топтавшийся у порога, шагнул в каморку узника, - Кольча я. Улан на дворе. Позвать его?
- Нет. И сам выйди, - твердо произнес Василько. - Дверь прикрой и проследи, чтоб никто к нам не входил.
Юноша удивленно оборотился на священника, но пленный князь сидел неподвижно, как изваяние, и он, пятясь, вышел, притворив за собой дверцу. Выждав время, Василько ощупью нашел локоть священника:
- Он ушел?
- Да, князь. Мы одни, - шепотом отозвался он.
- Ко мне дошли слухи… Не просто так Давид Игоревич отнекивается, мол, моего человека нет в городе. Желал бы примирения - сумел бы сыскать Кульмея… Тут иное! Слышал я, - заговорил Василько шепотом, - что Давид замыслил отдать меня ляхам. Он уже ссылался с ними, чтобы передать меня в руки короля Володислава. Он еще не сыт моей пролитой кровью, - князь медленно прикоснулся к опустевшим глазницам, - ему надобна и остальная. Я сделал ляхам много зла, мстил им за свое отечество и ведаю, на что обрекает меня злая судьба. Давиду надобна помощь в войне супротив великого князя - он ее и получит, отдав меня моим старым врагам. Пусть свершится воля Давида! - Князь поднял лицо к потолку и перекрестился. - Смерти я не боюсь, но, пока не поздно, хочу открыть тебе свою душу, иначе боюсь я, что не допустят до меня нашего священника ляхи в смертный час. Ты уж, святой отец, прими мою исповедь и отпусти мне грехи.
- Что ты, что ты, княже? - Поп испуганно обернулся по сторонам. - Не торопи свой смертный час, не искушай Всевышнего, ибо уныние - смертный грех…
Но Василько не слушал его. Потянувшись на голос, он обхватил священника за плечи по-прежнему сильной рукой, притянул к себе и жарко зашептал на ухо:
- Каюсь, грешен аз есмь. И сия кара, что терплю, от Бога мне послана. Господь наказал меня за гордость. Возомнил я о себе сверх меры. Ведая, что за мной идут союзные печенеги и торки, берендеи и половцы, я думал сказать на снеме Давиду Игоревичу и брату Володарю: «Дайте мне только свою младшую дружину, а сами пейте и веселитесь. А я пойду и завоюю Польшу. Земля у нас не богата жителями, пойду на дунайских булгар, и пленниками населю ее пустыни. А там буду проситься у Святополка Изяславича и Владимира Всеволодовича на общих врагов отечества, на злодеев половцев. Достигну в бою славы или голову положу за Русскую землю… В душе моей не было иной мысли, о том я уже говорил в Любече с Владимиром Мономахом. Клянусь Богом, что я не хотел сделать ни малейшего зла ни Святополку Киевскому, ни Давиду Волынскому, ни другим братьям любезным, но за мое высокоумье навел на меня Господь эту беду, и за него терплю муку… Отпустишь ли ты мне сей грех, святой отец?
Он умолк и склонил к священнику голову. Длинные спутанные волосы закрыли его напряженное лицо. Отец Василий с болью покачал головой и дрогнувшим голосом промолвил:
- Господь милосерден. Уповай на него, сын мой, и он простит тебе сей грех, ибо ты пострадал за него. Я же буду молиться за то, чтобы отпустил он тебе грехи и избавил от горькой участи.
Он поднес к губам слепца крест, и Василько, прошептав короткую молитву, поцеловал его. После этого священник быстро ушел, а вошедший малое время спустя Кольча нашел князя коленопреклоненным. Опершись локтями на лавку, Василько тихо молился, глядя слепым ликом на темный угол, где могли бы висеть образа.
Миновал месяц, за который все многое перечувствовали и пережили на Волыни. Давид Игоревич чутко прислушивался к вестям, доносившимся с Руси. Там собирались полки, ковалось оружие, стягивались дружины в большие города, князья пересылались гонцами, готовясь к большой войне. Владимир Мономах, однако, смирно сидел в своем Переяславле, оборонял города от кружащих в приграничье половцев, ссылался с сыновьями и никуда не спешил. Святославичи не распускали свои рати, собранные еще зимой, и стягивали их ближе к Волыни. Лишь у Святополка наблюдалась какая-то возня в Турове, Пинске и Берестье. Полоцкие князья тоже притихли, выжидая, что произойдет на Руси. Даже Володарь Ростиславич, старший брат плененного Василька, смирно сидел в своей волости, ожидая выхода старших князей, чтобы присоединиться к ним. Похоже, князья решили оставить все как есть, прослышав о наметившемся союзе Давида Игоревича с Польшей.
Обрадованный княжеским безразличием, Давид решил, что настала пора совершить то, о чем он давно мечтал. Теребовль до сей поры оставлен без князя. В том городе одиноко жила жена Василька с малолетними детьми, собрались его бояре, но без князя любой город беззащитен - нашелся бы умелый и сильный завоеватель. А Давиду нужны были волости для подрастающего сыновца Мстислава и собственного сына Всеволодки. И, собрав дружины, он весной, перед самой Пасхой двинулся на Василькову вотчину.
Полки вступили в Теребовльскую волость, и от застав в стольный град, а оттуда в соседний Перемышль поскакали гонцы - звать Володаря Ростиславича на защиту своей родни.
Молодой князь не стал медлить - на него надвигался нарушивший роту сосед, обидчик его младшего брата. У него еще оставалась собранная Васильком в прошлом году рать - ее-то и двинул Володарь навстречу Давиду Игоревичу. Воины шли в поход легко и готовно - многие искренне желали сразиться под стягом теребовльского князя и радовались, что будут биться с его врагом. Долгое пустое ожидание и бездействие прискучило и боярам, и пешцам.
Давид Игоревич спешил, идя к Теребовлю самым коротким путем, мимо Луцка против течения Буга, и здесь, когда он уже поворачивал к Серети, сторожи донесли, что совсем близко полки Володаря Ростиславича.
Перемышленский князь вышел наперерез волынскому, и хотя силы его были неравны, он наверняка ведал, что навстречу ему идет теребовльская рать во главе с тем самым боярином Кульмеем. Спасаясь, Давид кинулся к ближайшему городку Бужску и затворился в нем. Городок был мал, а лето подходило к середине и съестных припасов на большое войско не имелось. Володарь же, находясь в своих землях и ожидая подхода другой рати, обошел город и обложил его со всех сторон, но на приступ не пошел, опасаясь за мирных жителей.
Несколько дней простояли две рати: одна - запершись за отнюдь не самыми высокими и крепкими стенами, а другая в поле, готовая к битве. Несколько дней Давид Игоревич провел в тревожном ожидании, пока однажды в полдень у ворот не показался посол и не закричал, что привез князю слово от своего господина. То был один из бояр Володаря.
Давид велел допустить гонца к себе. Боярин, бряцая доспехом и оружием, не снимая шелома и не отдавая отрокам меча, широким шагом прошел в терем посадника, сейчас занятый Давидом. За ним след в след ступали два воина, приставленные для охраны и достоинства посла.
- Здрав будь, князь, - коротко кивнул боярин. - Послал меня князь мой, Володарь Ростиславич, сказать тебе, Давид Игоревич Волынский, таковы слова… Почто ты, князь, зло совершил и не каешься? Опомнись - сколько зла ты уже сделал - брата моего взял и лютой казнью казнил, а ныне и волость его хочешь заять… Отступи от Теребовля, уйди с наших вотчин, не то за грехи твои да поможет Господь покарать мне тебя!
Боярин говорил смело, уверенный, что за его спиной стоит большая сила. Догадываясь, что против него встали Ростиславичи, и, понимая, что может застрять в Бужске надолго, Давид не стал спорить попусту.
- Князь твой, Володарь Ростиславич, мне известен, - заговорил он тоже спокойно и даже ласково. - Вместях мы сидели в Тмутаракани, вместе оттуда бежали, с ним и братом его Васильком в подручных у Ярополка Изяславича ходили, нас троих равно Всеволод Ярославич не жаловал. Мы давние соседи, и ссоры я не хотел. Что на волость иду, то мое дело, а за ослепление брата его так передай князю: виной всему великий князь Святополк Изяславич. Он за Ярополка нам мстит и, как его брат, так же супротив нас выйти хочет… Пусть Володарь Ростиславич сам рассудит - разве я это сделал, разве было сие непотребство в моем городе? Нет, взяли Василька в хоромах Святополка, слепили его в Святополковом городе, и нож держал его человек. Я же лишь взял его после к себе, и только! Я ведь и сам боялся, как бы меня не схватили да и не сотворили со мной того же. Я поневоле должен был пристать к сему делу, потому как был в руках Святополка. Так и передай своему князю, боярин, что напраслину на меня возвели! Истинную напраслину. - И Давид перекрестился.
Боярин некоторое время сумрачно разглядывал князя и собравшихся вокруг его советников. Двое его бояр - Туряк да Василь - были тут же, только Лазарь Мишинич, прихворнувший из-за возраста, оставался во Владимире. Ничего более не сказав, посланец Володаря Ростиславича поклонился и вышел вон.
Прошло еще несколько томительных дней. Два войска ждали. В Бужске заканчивались припасы - держались за счет походного обоза. Давид уже думал, куда и к кому послать гонцов за помощью.
И тут неожиданно снова пришел гонец от Володаря. На сей раз немолодой полуседой дружинник отдал грамоту и, не дожидаясь ответа, ускакал в свой стан.
Там стояло всего несколько слов, писанных рукой Володаря: «Про то ведает Бог, кто из вас виноват. Теперь же отпусти моего брата, и я помирюсь с тобой».
Видимо, Володарь тоже вспомнил прошлое, как жили, сражались, терпели поражения и праздновали победы, не мешая и во всем советуясь друг с другом… Для Давида это было подарком небес. Войны с Володарем он не хотел, опасаясь, что в том случае против него наверняка выйдут старшие князья. Волынь ранее принадлежала Изяславу Ярославичу, сын его, Святополк, захочет взять от нее долю. Так что лучше не доводить дело до греха. Он послал гонца к Володарю с согласием и отправил за Васильком сотню отроков во главе с боярином Вакием.
Василько, оставленный под охраной во Владимире-Волынском, каждый день жил ожиданием. Когда открывалась дверь, с тревогой прислушивался к шагам на пороге, силился угадать, что происходит на Вакиевом подворье. Но боярин был в отъезде вместе с Давидом, а семья его жила тихо и мирно.
Но вот распахнулись ворота, затопали конские копыта, послышалось ржание, людской говор. Василько прислушался - говорили по-русски. А потом хлопнула дверь.
- Кто там? - Слепец повернулся на лавке. Руки невольно сжались в кулаки.
- Улан я, княже, - послышался знакомый голос.
- Ты… один?
- Нет. Со мной боярин Вакий и люди его. Скрипнули ступени под чужими шагами, незнакомый голос молвил:
- Собирайся, князь. Давид Игоревич меня за тобой послал.
Куда - сказано не было. Подумав самое страшное, Василько медленно поднял руку, с усилием разомкнул судорожно сжатые пальцы и положил на себя крест.
- Господь не оставит меня, - промолвил он дрогнувшим голосом. - Давид Игоревич выдает меня ляхам?
- Нет, князь. - Голос Вакия звучал удивленно. - Он отпускает тебя и отдает брату твоему, Вол одарю.
На миг радостно замерло сердце, но, рванувшись по привычке вскочить и уже делая шаг, Василько покачнулся и застыл. Привычный Улан подбежал, взял под руку - и Василько опустил голову. Обмануть слепца проще простого. А он до последнего будет греть сердце надеждой… Но он был один в кольце врагов, бороться было бесполезно. И Василько последовал за отроками из подвала.
Солнечное тепло коснулось его щек, ветер ласково тронул волосы, оглушило с отвычки чириканье воробьев, обрушился громом гомон подворья. Поддерживаемый отроками, Василько дошел до коня, с трудом взобрался на него и поехал неведомо куда.
Гонцы спешили, опасаясь, как бы во время их отсутствия не передумал Володарь, не двинул на Давида свои полки. К нему из Теребовля подтягивались свежие силы. Не видя, куда везут, и лишь по долгой выматывающей скачке угадывая, что путь неблизок, Василько утверждался в мнении, что его везут в Польшу. Каждое сельцо он принимал за приграничное польское, услышав топот всадников, ожидал услышать ляшскую речь. На привалах много и долго молился, прося у Бога даровать ему силы и защиту от врага.
Наконец Вакий, скакавший подле него и иногда развлекавший пленного князя разговорами, придержал коня и выдохнул:
- Прибыли, князь!
- Ляхи? - Василько обострившимся слухом слепца уловил впереди неясный гул людского стана. Ветер донес запахи дыма и коней.
- Бужск-град, - поправил боярин.
То был приграничный городок между Волынью и его червенскими землями. Оглушенный, с трудом веря услышанному, Василько как каменный сидел в седле. Его коня куда-то вели под уздцы, вокруг раздавались голоса. Среди них послышался даже знакомый хрипловатый негромкий голос Давида Игоревича - он ничего не замечал. И очнулся, вздрогнув, лишь когда рядом послышался изумленный возглас:
- Василько! Брат?
Выехавший вместе с боярами к городу Володарь во все глаза смотрел на подъезжавших князей и бояр. Возле Давида ехал Василько - похудевший, бледный до синевы, с сединой в русых волосах и длинной спутанной бороде, прямой, со страшным остановившимся лицом. Забыв про все, Володарь спрыгнул с коня и бросился навстречу.
Василько завертел головой, прислушиваясь, и рванулся с седла. Его подхватили под руки, помогая спешиться, и он, протянув руки вперед, сделал неуверенный шаг.
Сильные живые руки подхватили его, обняли, прижали к груди. Володарь не мог смотреть на изуродованное лицо младшего брата и только плакал, уткнувшись ему в плечо. Василько сам чувствовал, как по щекам бегут теплые дорожки, но плакали только глазницы - сердце его, иссушенное неволей, увечьем и страхом за свою жизнь и честь, окаменело. Отвечая на братское объятие, он смотрел в никуда и не двигался.
Наконец Володарь выпрямился, бережно приобнял за плечи:
- Идем, брат… Идем, - и, не оборачиваясь, повел Василька в сторону своих.
Перемышленская дружина разразилась криками, в которых сквозь радость звучал гнев. В Бужске царило молчание.
Глава 21
С болью, встретили Василька дома. Жена залилась слезами, маленькие сыновья непонимающе таращились на странно изменившееся лицо отца. Но радоваться было рано. Давид, отпустив Василька, оставил за собой все те земли, что успел занять, справедливо полагая, что слепцу все равно не уследить за таким большим краем, а Ростиславич и так должен его благодарить, что не отдал ляхам - тогда бы все Васильковы вотчины оказались под рукой Давида.
С таким известием Володарь уже через несколько дней после возвращения брата прискакал в Теребовль.
- Тиунов, посадников своих сажает, а наших людей в порубы бросает. Я гонцов слал - двое вовсе пропали, один еле воротился, - говорил он. - Не хочет слушать меня Давид… Что делать будем, брат?
- Мстить, - напряглись скулы у Василька. - Он меня мраком окружил - пусть же и ему и людям его белый свет будет не в радость. Ты идешь со мной?
- За твои раны я бы ему горло перегрыз. - Володарь накрыл ладонью руку Василька. - Только не хочешь же ты…
- Поеду. - Теребовльский князь повысил голос. - То моя кровь, за свои раны и увечья сам хочу посчитаться. Он не только меня - сынов моих лишил будущего. Кульмей полки поведет, я подле них буду.
Молодая княгиня, жена Василька, слушая речи мужа, только тихо утирала слезы. Приодетый, отпаренный в бане, Василько уже не был так страшен, как в тот час, когда она увидела его впервые. Но страшные темно-розовые провалы на месте глаз навсегда изменили его лицо и нрав.
- Добро, брат. - Володарь улыбнулся заплаканной княгине. - Когда велишь полки собирать?
- Тотчас!
Несколько дней спустя братья выступили в поход.
В середине лета соединенные рати Ростиславичей подошли к городу Всеволожу. То был один из старших городов Волынской земли, защищавший Владимир-Волынский с юга и запада. Крупнее его были лишь Луцк и Турийск. Прослышав издалека о подходе большой рати, горожане бросили посад, затворились в детинце, изготовившись биться, и послали гонцов к князю.
Полки братьев обошли город с двух сторон. Василько оставил своих людей на Кульмея и ехал с братом. Ему нашли смирного коня, который чуял, что всадник его беспомощен, и ступал с расчетливой осторожностью. Отрок Улан следил лишь, чтобы князь не свернул куда не надо.
- Всеволож-град, Василько, - объявил Володарь, - пред тобой лежит. Что надумал делать? На щит взять или приступом?
- Жечь!
Володарь вытаращил глаза:
- Как - жечь?
- Не оставлю Давиду в его земле городов! Ни одного города не оставлю! Вспомни, как святая Ольга за мужа своего, Игоря Старого, Искоростень пожгла. Мои раны того не менее!.. Жечь град! Сотворить место пусто!
- А людей? - спросил Володарь. - Себе угоним?
- Людей? - Ноздри красиво вырезанного носа Василька хищно раздулись, он оскалился, как зверь. - Сечь!
Думав, что ослышался, Володарь не стал переспрашивать и дал приказ.
В стены Всеволожа полетели стрелы, обмотанные паклей и зажженные от костров. Сперва, горожане тушили их, но стояли теплые сухие дни, стрелы сеяли частым дождем, стрельба не прекращалась до вечера, и к ночи запылало сразу в двух местах. Спустился закат, в полутьме люди стреляли вслепую, подбегая к самым стенам и городскому рву. Опустевший посад зажгли сразу, и он занялся легко и быстро, окружая город огненно-дымным кольцом.
Уставший Василько спешился, велел проводить себя в шатер, где сидел без сна, почти не притронувшись к пище и прислушиваясь к далекому треску горящего дерева. Уже глубокой ночью к нему прибежал запыхавшийся отрок:
- Князь! Город горит!
- Горит? - Василько вскочил, протянув к нему руки. - Веди меня!
Они выступили из шатра. Володарь уже ждал брата на коне.
- Люди из града бегут! - сказал он.
- Сечь! - воскликнул Василько.
- Всех?
- И старого, и малого!
- Но…
Василько, оборотил на брата незрячее лицо, и Володарь, ожесточившись сердцем при виде ран брата, повторил отрокам его слова.
Василько повелел подвезти себя ближе к пожару. Всеволож пылал с трех концов. Люди, отчаявшись бороться с огнем, распахнули ворота и спасались бегством. Но из темноты ночи навстречу им выскакивали воины и рубили всех. Сперва дружинники стыдились - замахивались мечами только на тех, кто нес оружие. Но потом, опьяненные кровью, ошалевшие от дыма, огня, криков и суеты, стали рубить всех подряд.
Василько неподвижно застыл на коне. Тот дрожал всем телом, всхрапывал, но не трогался с места - двое коноводов крепко держали его под уздцы, да сам князь изо всех сил натягивал повод, разрывая нежные конские губы. В треске огня ему чудился треск доски у него на груди, во мраке - мрак той изобки, где его ослепили, а крики избиваемых воскрешали его собственные стоны.
Конь вдруг шарахнулся, затанцевал - какая-то женщина с ребенком бросилась под копыта. Воин настиг ее, ударил мечом по спине, и она упала, обливаясь кровью.
Еще наутро продолжалось избиение. Оставив от Всеволожа горы мертвых тел и угли, Ростиславичи двинулись далее, ко Владимиру-Волынскому. Войско шло ходко - многим дружинникам, да и простым воям было тяжко после той рубки, что они учинили.
Гонцы из Всеволожа уже были во Владимире. Удалось уйти от огня и мечей и нескольким счастливчикам. Они и принесли Давиду горькую и страшную весть, что Ростиславичи идут с огнем и мечом. Города жгут, людей рубят или берут в полон. По Волыни текла кровь, и страшно было сознавать, что натекла она всего из двух выколотых глаз, и еще страшнее было то, что иссякнуть этот поток должен был не скоро. Поэтому когда Ростиславичи наконец подошли ко Владимиру-Волынскому, город ощетинился оружием и стал ждать смерти.
Давид Игоревич боялся даже выйти на стену, когда ему донесли, что братья обложили город станом. Он затворился в своем тереме, опасаясь допускать к себе даже родных, и был очень изумлен, когда на исходе третьего дня осады узнал, что в город прибыли гонцы от Ростиславичей. Как они проникли в осажденный город, сказать было трудно. Но их глашатаи кричали на всех площадях, у ворот и даже возле княжеского терема, передавая владимирцам волю князей.
Давид Игоревич, крадучись, вышел на крыльцо. Один бирюч остановил коня прямо возле его ворот и высоким, почти женским голосом, кричал:
- Гражане владимирские! Князья Володарь и Василько Ростиславичи послали сказать, что пришли они не на вас и не на город ваш, но едино лишь на врагов своих, княжеских бояр - Туряка, Василя и Лазаря, коие наустили Давида Игоревича на злое дело. Послушавшись их, он и сотворил зло. Выдайте их, а если хотите за них биться, то мы готовы!
Громкий гул голосов был ответом глашатаю, но не успел Давид Игоревич крикнуть слуг, чтобы уняли крикуна, как тот пришпорил коня и поскакал сквозь людское море прочь.
Владимир гудел до ночи, а наутро собралось вече. Со страхом прислушивался к голосу вечевого била Давид Игоревич - мало ли, до чего могли договориться люди, а ведь туда ушли и некоторые его бояре, и воеводы, и часть дружинников! Из оконца терема была видна часть площади возле храма Успения Богородицы. Ее всю запруживал народ. Невнятно раздавались голоса…
Потом шум стал приближаться. Толпа пришла в движение, прихлынула к высокому забору княжеского подворья, морским прибоем ударила в ворота, и они, казалось, зашатались.
Стукнув в дверь кулаком, в горницу заглянул сын Всеволодко:
- Отче, народ на подворье! Бояре наши с ним… Тебя зовут. Выйдешь?
За окном гудело вече, и Давид, зная, что с ним не поспоришь, тяжело ступая, вышел на крыльцо.
Ворота были распахнуты настежь, и толпа теснилась там. Впереди, на дворе, у самого красного крыльца, стояли выборные - среди них Давид Игоревич узнал трех из своих бояр, нескольких купцов, городских старейшин и даже протопопа Успенского храма. При виде князя гул голосов слегка стих. Некоторые потащили с голов колпаки.
- Почто шумство чинится? - крикнул Давид.
- Слово от Владимира-Волынского к тебе, князь! - степенно ответил протопоп.
- Слушаю.
- Внемли гласу народа! - заговорил протопоп. - Людство владимирское порешило сказать тебе - не можно нам спорить с силой. Ростиславичи требует Туряка, Лазаря Мишинича и Василя. Выдай бояр своих, князь, ибо они подвигли тебя на непотребство. Вина на них. За них мы не бьемся, а за тебя станем биться. Но ежели не захочешь отдать виновных, отворит Владимир-Волынский ворота Ростиславичам, и тогда помышляй, князь, сам о себе.
- Да вы… да вы что? - Давид Игоревич покачнулся, сорвался на крик. - Да вы хоть ведаете, кому указываете? Я князь! Я…
Его слова потонули в грохоте и реве возмущенного народа. Вздымались кулаки, пролетело несколько камней, упало в пыль двора. Дружинники кинулись было оттеснить народ, но увязли в нем.
- Внемли гласу народа - се глас Божий! - наставительно промолвил протопоп. Бояре согласно закивали. Им было что - Ростиславичи ясно дали понять, что требуют крови только этих троих, а иначе владимирцев постигнет участь всеволожцев. А шло лето, старые запасы кончились, а новых нет. Ростиславичи могут начать осаду, и тогда рано или поздно…
- Рад бы послушаться Владимира-Волынского. - Давид Игоревич даже сошел немного с крыльца, чтоб быть ближе к людям. - Болит у меня душа за город. Но что я поделаю - нету сих мужей во Владимире. Услал я их в Луцк!
- Так мы их воротим! - важно промолвили бояре. - А пока пошлем Ростиславичам весть, чтобы ждали. - Они повернулись к толпе в воротах и закричали: - Слать гонцов в Луцк за боярами!
Толпа откликнулась радостным ревом и отхлынула прочь.
Вече порешило все быстро - в тот же день несколько гонцов ушли в разные стороны. Один подался в стан Ростиславичей с вестью о том, что враги скоро будут отданы, а другие помчались в Луцк. Но пока на площади судили и рядили, Давид Игоревич отправил в путь своего гонца. Выбравшись из города впотай, всадник ушел в сторону Луцка. В шапке он вез послание для Князевых советников немедля уходить в Турийск и носа без княжьего слова не высовывать.
Гонец обогнал посланцев от Владимира-Волынского всего на четверть дня. Напуганные участью, которая ожидала их дома, бояре помчались кто куда. Туряк, коему гонец привез особый наказ, с десятком отроков поскакал в сторону Киева, а Лазарь Минишич и Василь поспешили в Турийск - городишко малый, неприметный, затерявшийся в лесах и болотах, окружавших речку Турью. Тихо и дико было там - можно отсидеться.
Ни с чем воротились гонцы Владимира-Волынского. Только и сказали, что ушли бояре по княжьему слову прочь из Луцка, а куда - неведомо. Прождавшие несколько дней впустую Ростиславичи теряли терпение, и, опасаясь за свои животы и имение, вече собралось снова. На сей раз людство на площади шумело недолго, а сразу направилось к княжьему терему. Княжеские дружинники пробовали сдерживать толпу, но их смели и раскидали, как кутят. Ворота были высажены, владимирцы ворвались на подворье.
- Князя! Князя звать к ответу! - кричали сотни глоток. Те, кому не хватило на дворе места, запрудили улицу, лезли на заборы.
Бояре, те, кто не остался дома и не смешался дальновидно с толпой, метались по горницам. Давид потерянно сидел в своих покоях, обхватив голову руками. Даже сквозь стены долетал рев толпы. Сыновец Мстислав и княжич Всеволодко были тут же, жадно заглядывали в глаза.
- Князь! - На пороге возник боярин Вакей. - Выйди к людям, князь! Усмири народ!
- Народу кровь людей моих надобна, - с придыханием воскликнул Давид.
- Народ за животы свои опасается, - осторожно возразил боярин. - Ростиславичи Всеволож дотла сожгли. Не выдашь бояр - наш черед настанет. Выйди к людям!
Давид тяжко вздохнул, поглядел на Мстислава и Всеволодку.
- Поди крикни - иду, - устало сказал он. Шаркающей походкой проходя по терему, он уже знал, что скажет толпе. Уж если бояре сами просят отдать своих же родичей и соседей на расправу, то спорить не след. Иначе город взбунтуется.
При виде князя море голов взорвалось таким яростным криком, что с карканьем взметнулись грачи со старых тополей у конюшен.
- Выдай! - кричали люди, теснясь у крыльца. - Выдай бояр, а не то сами сдадимся Ростиславичам! Впустим князей в город, пущай сами с тебя требуют!.. Пошли людей в Турийск!
Давид цеплялся за резные балясины, покачиваясь и глядя в пол. Потом с усилием вскинул голову.
- Пошлю! - зычно крикнул он. - Сей же день пошлю!
И ушел - почти убежал - в терем. Стоявший на крыльце боярин Вакей поспешил распорядиться.
Гонцы ушли в Турийск, оставив город в ожидании. Но на сей раз Давид Игоревич не обманывал - Лазарь и Василь получили наказ немедля ехать во Владимир.
Их ждали в воротах. Не успели бояре завернуть на княжий двор - тучный немолодой Лазарь Мишинич уже с великим трудом, сидел на коне и все больше путешествовал в возке, - как к ним подскочили, силком вытащили одного из возка, другого стянули с седла и поволокли к воротам. Отроки и холопы бросились было защищать бояр, но их смяли.
- Прочь, псы! - кричали бояре. - Князь, почто так? Княже!.. За что?
Давид Игоревич не слышал этих криков - он загодя ушел в дальние горницы, закрылся на засов и до самой темноты просидел, не высовывая носа.
Вечером в дверь постучали.
- Стрый! - послышался голос Мстислава. - Гонец к тебе от Ростиславичей. Мирятся братья-князья! Завтра поутру уходят от города!
Давид Игоревич с трудом поверил своим ушам.
А наутро весь Владимир-Волынский, столпившись на стенах и в распахнутых воротах, с замиранием сердец смотрел на казнь, чинимую Ростиславичами Давидовым наушникам.
За ночь в виду городских стен отроки срубили виселицу, к которой воины подтащили упиравшихся и отчаянно оравших бояр. Лазарь Мишинич плакал по-бабьи, с причитаниями, Василь просто ревел, вырываясь из крепких рук воинов. Не обращая внимания на крики, бояр раздели догола, волоком подтащили, уже обмякших от унижения и срама, к виселице и вздернули за ноги. Лазарь Мишинич обмяк, закатывая глаза и лишившись чувств, а Василь забил руками, стал ругаться, брызгая слюной.
Дав ему накричаться, воины отошли подальше и стали вынимать луки. Сразу десять стрел легли на рукавицы. Отроки выпускали стрелы не одновременно, почти не целясь. Обеспамятевший Лазарь не чувствовал ничего и так и умер, не открывая глаз, а Василь долго извивался, выдергивая стрелы и закатывая глаза. Но потом затих и он. Только когда оба окровавленных тела перестали дергаться, ратники опустили луки и отошли.
Братья Ростиславичи на конях стояли неподалеку. Володарь смотрел на казнь, изредка отводя глаза в сторону брата и городских стен, а Василько не шевелился. Слегка запрокинув незрячее лицо, он жадно прислушивался к крикам умиравших бояр и мстительно улыбался.
Загоняя коней, боярин Туряк окольными путями с десятком воев прискакал в Киев и чуть не плача пал к ногам Святополка Изяславича, поведав ему, что Ростиславичи пошли войной на Давида Волынского, грозят ему смертью, взяли и сожгли город Всеволож, невесть сколько городков и сел предали огню и мечу и осадили стольный град.
Боярин просил о помощи для Давида Игоревича и усмирения Васильку. Святополк обещал подумать и собрать дружину.
Киевский князь действительно много думал в те дни. Владимир Мономах и братья Святославичи взяли с него роту покарать Давида. Святополк никак не мог решиться выступить против него, й ожидание не пропало даром - сама судьба распорядилась и покарала отступника. Сейчас бы идти да добить его. Но, как назло, приспело время жатвы, и киевский князь решил малость обождать - негоже было отрывать мужиков-ополченцев от дел и забирать их коней с поля. Да и многие бояре и дружинники тоже сейчас больше о своих угодьях думают. Святополк решил обождать до бабьего лета, а уж тогда выступить.
Но все же в Киеве говорили о войне как о чем-то давно решенном, и бояре, собираясь в княжеских палатах, уже обсуждали, сколько надо поднять воев, чем их оборужить да где взять на это гривны.
Случай подвернулся сам собой. Святополк Изяславич уже давно свел знакомство с евреями, жившими в Киеве. Жалея каждую ногату, которую приходилось отдавать за оружие, коней да брони для воинов, он стал давать им часть казны в рост. Евреи князя не обманывали, долги возвращали честно. Они же и поведали, что в Киеве и окрестностях вздорожала соль. Обычно ее везли с Волыни, из Галича, Теребовля и Перемышля. Но там с начала зимы шла война и было не до соляных копей. Обозы опасались отправляться в путь, ибо многие не возвращались. К концу лета цена на соль поднялась почти в три раза и росла далее.
Большие запасы были в Печерском монастыре, ибо монахи на зиму солили рыбу и овощи. Игумен Иоанн распорядился открыть старые запасы и продавать народу соль по совсем малой цене, пуская мелкую мерку по половине ногаты.
Обо всем этом Святополку поведали евреи, приходившие к нему за новыми заемами. Они и посоветовали великому князю забрать соль у монастыря и продавать ее самому, пуская по какой угодно цене - ибо соль дороже золота, и люди будут платить любую цену. А монастырь все равно богат - зачем ему еще?
Святополку Изяславичу были нужны деньги немедленно, и он согласился. Три сотни дружинников ворвались в Печерскую лавру, разогнали монахов и на возах вывезли соль в Берестово, откуда ее стали по частям отправлять на княжье подворье, где великий князь повелел продавать ее по три и пять ногат за мерку.
Народ пошумел-пошумел, печерские монахи поносили великого князя за жадность и сребролюбие, но сила была на его стороне. Соль была нужна - и мало-помалу люди стали один за одним тянуться на княжеское подворье.
Иванок сопровождал Данилу Игнатьевича до княжеского двора, но в палаты не прошел - боярская дума собиралась по важным делам, и отрока туда не пустили, поелику мал еще. Давняя дружба с молодым княжичем Мстиславом давала Иванку право ходить по всему княжескому подворью, забираясь даже в сад, где среди вишневых и смородиновых кустов с мамками и няньками играли и бегали две девочки-подлеточки, княжны Сбыслава и Предслава, и куда часто выходила княгиня Ирина Тугоркановна.
Иванок знакомой тропочкой свернул к саду. Так хотелось уйти с подворья, где с некоторых пор толпился народ. Возле кладовых им отпускали соль, и ремесленники, купеческие и даже боярские слуги проходили краем двора через задние ворота. Иванку не хотелось встречаться с ними - не потому, что было стыдно за свое богатство перед простым людом, а оттого, что уже привык держаться в стороне, забывая, кем был.
Обходя терем, Иванок скорее почувствовал, чем увидел, что на него устремлен чей-то взгляд. Остановившись как вкопанный, он завертел головой - и наткнулся на приоткрытое косящатое окошко наверху. Тонкие пальцы придерживали ставенку, в полутьме мелькал горящий огнем глаз.
Девушка робко косилась на него, таясь и опасаясь быть узнанной, и в этом была такая прелесть, что Иванок шагнул ближе, запрокидывая голову. Когда он выезжал на берег Днепра, отправляясь с боярскими отроками в свое сельцо или в Берестово вместе со Мстиславом, глаза сами искали жгучих девичьих взоров. Девушки - боярышни, холопки, дочери смердов - заглядывались на боярича. Те, что посмелее, заводили разговоры, звали погулять по берегу реки. Иванок откликался на их призывы - юность и огонь, гуляющий по жилам, звали за собой, - но только сейчас в сердце стукнуло что-то новое, чужое, как стучит сквозь скорлупку птенец.
Девушка не сводила с него глаз. Было в ее облике, смутно видневшемся в окошке, что-то знакомое, и это привлекало еще больше.
- Кто ты? - окликнул ее Иванок.
Девушка отпрянула от окна. Показалось или в самом деле в ее лице мелькнул страх?
- Выгляни! - громче позвал он. - Дай взглянуть на тебя! Из окошка послышался тихий вскрик, и створка захлопнулась.
Забыв, куда и зачем шел, Иванок поворотил назад. Добрел до крыльца, оперся на перильце, задумавшись. Никогда не бывало с ним ничего подобного. Иванок уже раздумывал, не пойти ли искать незнакомку в терему, когда кто-то тронул его за плечо. Очнувшись от дум, он обернулся - за спиной стояла холопка-половчанка.
- Госпожа моя… видеть тебя там, в окне, - ломая русские слова, сказала женщина. - Ты ее звать.
- Да, - кивнул Иванок, вдруг заробев невесть от чего. - А она… кто?
От смущения он весь пошел красными пятнами, но половчанка смотрела на него чуть снисходительно, как старшая сестра на неразумного, но любимого брата.
- Хочешь ее увидеть? - спросила она.
Иванок ничего не ответил, только взмахнул ресницами, но половчанку этот ответ, похоже, обрадовал.
- Она велела сказать - пусть приходит после вечерни, - сказала холопка. - Придешь к саду, я тебя встречу. Теперь ступай.
Она за плечи развернула юношу прочь и толкнула в спину, торопя к красному крыльцу. На ходу Иванок то и дело оборачивался, надеясь угадать, кто эта девушка, и боясь своих догадок, но косящатое окошко больше не отворялось.
Данила Игнатьевич задерживался у князя, и, передав отрокам, что возвращается домой, Иванок ускакал. До вечера он как потерянный бродил по терему, то мысленно торопя солнце, то отчаянно желая, чтобы вечер никогда не наступал. Боярин воротился перед вечерней и заторопился в храм. Отужинавший без приемного отца, Иванок на службе вертелся, как на горячих угольях, и после молебна, смущаясь и путаясь в словах, отпросился со двора.
Данила Игнатьевич сам когда-то был молод, воскреснув душой возле Иванка, недавно женился вторично и с первого взгляда понял, о чем хочет, но не может поведать приемный сын.
- Ну, ступай-ступай уж, - со снисходительной улыбкой молвил боярин, потрепав юношу по темным кудрям. - Оно в самый раз по девкам бегать.
Робея, подъехал Иванок к княжескому двору. Лето перевалило на вторую половину, но темнело еще поздно. Сторожа Иванка знали, с поклоном пропустили боярского сына на подворье. Возле задних ворот мялась давешняя холопка-половчанка. Она дождалась, пока юноша спешился, взяла за руку и повела мимо красного крыльца, в обход клетей и конюшен в сторону сада.
- Где скажу - встанешь, будешь ждать, - промолвила она шепотом. - Она придет.
Иванок только кивал на ее слова. Он уже почти догадался, чей горячий взор привлек его сюда, и робел от одной мысли о том, что она… Но отступать было поздно.
Половчанка поставила его под развесистой вишней, еще раз шепнула, чтоб не уходил, и убежала.
Вишня была вся усыпана спелыми ягодами. Они висели низко, только руку протянуть. С детства любивший вишенье, Иванок не сдержался, сорвал несколько темных сочных ягод, съел.
- Эй!
Уже осмелевший и потянувший на себя ветку, юноша замер. Чужой в княжеском саду в такое время мог быть только тать или разбойник.
- Эй! - Жаркий шепот повторился. - Иди сюда! Выпустив ветку, Иванок осторожно двинулся на голос.
Знакомая половчанка стояла за кустами. Она сторожко обернулась по сторонам, кивнула юноше и, последний раз цоманив его, исчезла.
Иванок сделал еще шаг - и увидел.
Она стояла, прижимаясь к старой толстой черемухе, обхватив ствол руками. В темных, чуть раскосых глазах ее мелькал испуг и робкая нежность. Хотя она была в русском уборе, две длинные половецкие косы свешивались ей на грудь из-под убруса[153]. Юноша взглянул в лицо княгине Ирине Тугоркановне…
- Что у тебя это?
Иванок вздрогнул. Когда княгиня заговорила, он понял, что они уже некоторое время стоят и молча глядят друг на друга. Он разжал руку:
- Вишни. Там…
- Знаю. - Она кивнула. - У нас в степи тоже есть вишни. Но они другие. Дай… попробовать.
Она, несомненно, уже едала вишни в саду, но сейчас тянулась тонкими пальцами, словно ребенок за заморской диковинкой. Иванок шагнул ближе и вздрогнул, когда, беря ягоду, Ирина Тугоркановна тепло коснулась его ладони.
Взяв угощение, княгиня промолвила несколько слов по-половецки - поблагодарила. Иванок кивнул, не сразу осознав, что еще помнит степное наречие.
- Прости меня, - вдруг сказала Ирина Тугоркановна. - За что?
Она вздохнула, отвела глаза. Иванок так и стоял с оставшимися вишнями в кулаке, глядя на ее белеющее в полумраке лицо и не зная, бояться ему или радоваться запретной княжеской приязни.
- Я не думала, что придешь, - опять нарушила молчание Ирина Тугоркановна. - Я долго ждала…
Иванок промолчал. И княгиня вдруг заплакала.
Она не всхлипывала, не рыдала, даже не шевелилась - только дрожали беспомощно губы и бежали по щекам дорожки слез. Несколько долгих мгновений юноша смотрел на эти слезы, а потом выронил вишни на траву.
- Не надо, - выдавил он. - Прости, княгиня, если что… пойду я?
- Нет! - Ирина Тугоркановна рванулась к нему, уже почти схватила за плечи, но в самый последний миг застыла со вскинутыми руками. - Побудь еще. Постой тут…
Иванок кивнул, сдаваясь.
Тихий свист холопки-половчанки им был как крик петуха для застигнутого нечистой силой путника. Женщина выступила из кустов, махнула рукой:
- Идут, хозяйка! Ступай к себе, я его уведу.
Не помня себя, Ирина Тугоркановна вцепилась Иванку в локоть:
- Придешь?.. Молви - придешь, коли позову?
Горячая степная кровь ударила ей в голову. В голосе зазвучала мольба и страстная любовь. Что-то отозвалось в душе Иванка на эти слова - может быть, кровь матери-хазаринки, - и он кивнул:
- Приду.
Княгиня просияла и ловкой козой умчалась через сад. А юношу холопка по-хозяйски взяла за руку и повела обратно, туда, где на подворье стоял его конь.
По осени, дождавшись, когда смерды соберут урожай и тиуны свезут на княжеские и боярские подворья дань, Святополк Изяславич наконец собрался в поход. Волынь к тому времени малость поутихла, и он решил, что настала пора потрепать Давида Волынского.
Данила Игнатьевич на сей раз твердо решил, что возьмет Иванка с собой. Юноше уже сравнялось семнадцать, он раздался в плечах, повзрослел, над губой показался первый темный пушок усов. На красивого темноглазого смуглого парня заглядывались боярышни и простые девки, но сам он с некоторых пор не глядел ни на одну - в сердце жила другая…
Чем ближе подходил день похода, тем тревожнее было на душе Иванка. И однажды, не выдержав, он заехал на княжеский двор.
С княгиней он с того дня виделся несколько раз, в том же саду. Где искать Ирину Тугоркановну в палатах, он не ведал. Да и нужно ли - не понимал, чувствуя лишь, что не может просто так уехать.
Навстречу вылетела сенная девка, едва не ткнулась носом юноше в грудь:
- Ой!
- Мне… княгиню бы, - осторожно попросил Иванок. - Где она?
Девка ожгла его горячим взглядом, улыбнулась, откидывая на спину толстую косу. Но красивый парень не ответил улыбкой, не коснулся взором гибкого стана, и она обиделась.
- Пожди, позову, - сказала и ушла, поводя плечами. Иванок задержал дыхание, прислонясь к стене. Хотелось бежать отсюда, пока не заметили, не осудили, не донесли князю и всему свету. А там что будет - не хотелось думать от страха. Но сюда его влекло сильнее страха осуждения и боязни греха.
Ирина Тугоркановна вышла ему навстречу и замерла у дверей, хватаясь руками за грудь. Круглое лицо ее побелело, вишнево-карие глаза расширились, губы дрогнули.
- Пришел, - прошептала она. - Сам пришел… Иван! Юноша успел только выпрямиться - в следующий миг княгиня бросилась ему на грудь. Она была ниже его на целый вершок, прижалась щекой к плечу, но тут же отпрянула, запрокидывая голову. От близости живого женского тела закружилась голова, исчез страх. Иванок несмело обнял ее стан.
- Пришел. - Ирина провела рукой по его темным кудрям, перебирая пальцами. - А я так ждала, так боялась…
- Мы в поход уходим, - сказал Иванок. - На Волынь. Отец мой приемный идет, я с ним.
- Ой! - громко сказала княгиня. - Когда?
- На неделе.
Ирина Тугоркановна вдруг покачнулась и повисла на шее Иванка, пряча лицо у него на груди.
- Ой, горе-то какое! - застонала она; - Ой, да за что же! Плечи ее затряслись от слез.
- Не надо, княгиня, не плачь, - смущенно выговорил Иванок, тревожно озираясь на дверь - а ну как войдут любопытные холопки. - Не тужи прежде времени!
- Боюсь я за тебя. - Ирина выпрямилась, утирая слезы. - Сон видела страшный - стрелы летают, как тучи воронья. И одна, самая острая - как вопьется!.. В грудь, вот сюда. - Она коснулась пальцами. - Береги себя, Иван!
- Постараюсь, - смущенно улыбнулся он.
- А помнить обо мне будешь? - жадно допытывалась княгиня.
- Б-буду, - кивнул он.
Она вдруг обхватила его за шею руками, прильнула всем телом и горячо поцеловала в губы. Зажмурившись, Иванок едва не оттолкнул княгиню, но губы ее были сладки - слаще вишен в княжеском саду.
Где-то хлопнула дверь, и они отпрянули друг от друга, разом смутившись и покраснев. Княгиня потупила взоры, теребя узорный пояс. Иванок не знал, куда деваться. На губах еще жила сладость княгининого поцелуя, но в душе уже волной поднимался ужас - что же он наделал!
- Мне… идти надо, - выдавил он наконец. - Не то хватятся…
Княгиня вдруг вскинула руки к своему убрусу, завозилась в украшениях очелья и, отцепив, вложила юноше в ладонь серебряную серьгу с алым камнем:
- Вот. Прими на память. При себе носить будешь - моя душа тебя в беде оборонит, спасет от меча и копья. А коли коня напоишь через это серебро, добрый конь тебя не выдаст, от любой погони унесет. Обещай вернуться? - Она умоляюще заглянула ему в глаза.
- Обещаю, - кивнул Иванок, крепко сжимая серьгу в кулаке. Последний раз коснулись его щеки теплые мягкие губы - и княгиня убежала прежде, чем юноша попытался ее задержать.
Глава 22
Святополк вышел из Киева скорым шагом, ведя киевскую дружину. Возле Любеча к нему присоединился первенец Давыда Святославича Черниговского - Святоша Давыдич, ровесник Ярослава Святополчича, но нравом тихий и кроткий, много читающий и любивший более всего на свете слушать церковное пение. Его послал на подмогу великому князю отец от имени всех Святославичей. Святополк вел с собой обоих своих сыновей, Мстислава и Ярослава, чтобы в случае удачи отдать им во владение Волынь, и понимал, к чему клонит нежданной помощью Давыд Святославич: братьям Святославичам по Любечскому устроению достался самый маленький удел, и они хотели расширить его. Совет дал явно Олег Святославич, которому тесен был Новгород-Северский.
Перво-наперво Святополк послал гонцов в Перемышль и Теребовль к братьям Ростиславичам сказать им, что идет войной на их обидчика Давида Игоревича и просит с ними мира. Братья ответили согласием, и, двигаясь вверх по течению Припяти, которая в этом году замерзла раньше обычного, полки вышли к Берестью - приграничному с Польской землей городу, встав на левом берегу Западного Буга, откуда Святополк послал к польскому королю старшего сына Ярослава с боярами с дарами - заключить с ляхами мир против Давида.
Волынский князь с нарастающей тревогой следил за киевским князем. Услышав от верных людей о выходе полков из Киева, он был уверен, что Святополк Изяславич сразу пойдет на него, но тот сперва несколько времени простоял в Турове, ожидая, пока воротятся гонцы от Ростиславичей, а потом двинулся вдоль Припяти в сторону Берестья. Это уже испугало Давида Игоревича, и он сам, с сыном и племянником, с оставшимися боярами и дарами кинулся к Володиславу Герману просить мира и защиты.
Он спешил как только мог, но когда прибыл в Мазовию на встречу с королем, тот уже принял посольство киевского князя и получил от него немалые дары и почти сотню гривен золота.
Володислав Герман с некоторым удивлением принял Волынского князя. Давид Игоревич прискакал нанимать войска и поднес за них положенную плату - пятьдесят гривен золота, а также другие дары. Король принял их и долго слушал речи гостя. В уме польский король мысленно считал и складывал, прикидывая, во что выльется этот двойной союз. Оба князя ему заплатили за помощь, и он понимал, что выгоднее стать посредником. Выслушав Давида Игоревича, Володислав Герман предложил ему идти вместе с ним к Берестью к Святополку Изяславичу.
- Ступай, князь, с нами в Берестье, - сказал он. - Меня зовет на снем Святополк Киевский. У вас с ним вражда. Коли придешь со мной, я попробую вас умирить.
Давиду Игоревичу не оставалось ничего другого, как согласиться.
И вот они встали на двух берегах реки: на левом раскинул походный стан Святополк Изяславич, на правом собрались польские полки и дружина Давида Игоревича. Выпал снег, река покрылась льдом. Дозорные, проезжая берегами рек, разглядывали людей в чужом стане, в ясную погоду слышали даже отголоски чужих речей.
Оставив Давида в своем шатре дожидаться решения, Володислав Герман первым выехал на лед Буга. Гнусаво пропели трубы, и навстречу ему, осторожно правя конем, по заснеженному склону в сопровождении сыновей, набольших бояр и десятка отроков двинулся Святополк. Заранее упрежденные о начале сговора, оба войска выстроились на берегах реки. Многие надели брони и шеломы, вооружились, но надеялись, что до брани дело не дойдет - с ляхами киевляне не ссорились.
Киевский князь и польский король поравнялись, поприветствовали друг друга. Из уважения к соседу. Святополк повел свою речь на польском языке, который еще худо-бедно помнил из юношеских скитаний по Европе.
- Слово у меня к тебе, кнес, - прямо начал он. - Не желая войны с твоим народом, я пришел, чтобы заключить с тобой мир. Неспокойно на Руси - в прошлом году сосед твой и мой Давид Игоревич Волынский заманил к себе и ослепил двухродного сыновца моего, князя Василька Ростиславича Теребовльского. За то был он осужден князьями, и властью великого князя киевского я решил наказать преступника, поднявшего руку на своего кровного родича. Посему и вышел на него войною. Но дабы не ушел он от кары, хочу сказать тебе, брат Володислав, чтобы не слушал ты его льстивых речей, когда станет звать тебя на войну, не принимал его даров и его самого не пускал на порог. А за то ты от меня еще получишь дары великие…
Володислав Герман хитро прищурился, глядя на тускло блестящие снега. Он знал об ослеплении Василька Теребовльского от своих людей и втайне радовался этому, ибо строптивый и горячий молодой князь мешал ему завоевать Галицию. Если бы не Давид Игоревич, прошлой зимой Польша была бы втянута в войну.
- Я слышал о том, что сотворилось на Руси, - кивнул лях. - Жестокое дело свершилось.
- И за эту жестокость мы должны покарать того, кто пролил кровь!
- Да поможет вам Господь, - Володислав перекрестился, - ибо Он все зрит и дарует победу правому.
- Думаю, мы поняли друг друга? - прищурился и Святополк. - То дело наше, русское. Нам его и решать, а Господь нам поможет.
- Ты сказал, князь-брат, что вся Русь осудила Волынского князя?
- Вся. Братья мои Владимир Всеволодович Мономах и Давыд и Олег Святославичи то подтвердили и порешили покарать его.
- Владимир Мономах…- Польский король задумался. Он не понаслышке знал о силе и воинской удаче переяславльского князя. Ежели он встанет на сторону Давида Игоревича, Мономах двинет свои полки на Польшу. К нему присоединятся остальные князья и не оставят от ляшской земли камня на камне. Право слово, тут пожалеешь, что радовался ослеплению теребовльского князя! С ним одним как-нибудь управились бы, а со всей Русью - нет, никогда!
- Владимир Мономах не идет на войну, - сказал Святополк, чем несказанно успокоил Володислава Германа. - Но я собираю войска и уже послал гонцов по своим городам и к братьям-князьям. Когда я уйду от Берестья, мы совокупимся и вместе двинемся на Волынь. Но прежде мы заключим с тобой мир.
Польский король торопливо подсчитывал в уме, прикидывая, как лучше поступить. Решив, что король собирается начать торг и обсуждение условий мира, Святополк хлопнул в ладоши. Тотчас ждавшие позади бояре поравнялись с князьями. Они везли дары для самого короля и его приближенных.
В ларцах были сложены гривны золота и серебра, искрились слегка припорошенные снежком шкурки лисиц, соболей, волков и рысей. Отдельно вынесли богатую с позолотой броню работы лучших киевских оружейников.
Володислав Герман был уже немолод, раздался вширь, и с первого же взгляда было ясно, что дорогая броня ему маловата. Святополк, с ревностью следивший, как гривны и меха уплывают в чужую сторону, затаил дыхание, ругая оружейников и боясь, что из-за такой малости все может расстроиться, но польский король был находчив. Спешившись, он встряхнул броню на руках, примеривая на глаз, а после оглянулся и кивнул худенькому стройному юноше со светлыми глазами, чьи щеки тронул пушок первой бороды:
- Болеслав, вот тебе достойный дар!
Юноша приблизился, почтительно и внимательно оглядел броню, улыбнулся, тихо благодаря.
- Сын? - угадал Святополк.
- Сын. Наследник короны, - гордо ответил Володислав Герман. - Я становлюсь стар, а он еще молод, ему только шестнадцать лет.
- Хм, моей старшей дочери Сбыславе всего тринадцать, - ответил Святополк.
Володислав Герман пристально посмотрел на киевского князя. Тот ответил таким же взглядом, оценивающе окинул взором юного Болеслава. И в этот краткий миг они оба поняли свою выгоду.
- Зело молода княжна Сбыслава, - сказал Володислав.
- Молода, но расцвела уже, - отозвался Святополк. - Жениха ищу ей достойного. Твой сын, вижу я, молодец хоть куда!
Болеслав скромно потупился. Отец не заговаривал с ним еще о женитьбе, и он не ведал, как себя вести.
- Молод он еще жениться. Борода не отросла покамест! - твердо сказал Володислав. - Вот повзрослеет, тогда и поглядим…
- Моя дочь тоже пока не просватана, поскольку мала. Тоже жду, пока в возраст войдет. Но за твоего сына отдам ее через несколько лет, и с приданым богатым!
Володислав Герман расплылся в улыбке. Отправляясь к Берестью, он и думать не мог, какой выгодный союз обретает. Породниться с Русью, тем самым укрепить границы - что может быть лучше. Рядом Венгрия - в случае чего русичи помогут выстоять. Да и от германцев помогут отбиться.
Давид Игоревич не имел дочерей и не мог предложить такого союза, но если бы и отдал руку дочери или сыновницы польскому королевичу, то связываться с опальным для всей Руси князем Володиславу было неохота.
Позже князья долго разъезжали вдвоем по льду Буга, наезжали в Берестье, где пировали в покоях Святополка, празднуя помолвку своих детей. Уговорились, что княжна Сбыслава будет отдана за Болеслава два-три года спустя, когда войдет в возраст и когда закончится наконец вся эта волынская замятия. Будущие родственники обменялись грамотами, из стана Володислава были спешно посланы гонцы в Мазовию за дарами жениха для невесты, а сами Святополк и Володислав сели обсуждать условия мира.
Радуясь, что выгодно пристроил дочь и обеспечил себя союзниками, Святополк соглашался почти на все условия Володислава, тем более что он особо ничего не просил. Не ходить на Польшу войной - пожалуйста. Не звать ее против Давида Игоревича - тоже добро, при условии, что сами поляки не пойдут за волынского князя в бой.
О волынском князе в те дни почти не заговаривали. Иногда вспоминая о госте, Володислав Герман пробовал отговаривать Святополка от войны, но тот стоял твердо - Давид Игоревич должен быть наказан за совершенное зло. На том переговоры и закончились.
Польский король возвращался в свой стан в последний день в отличном настроении. Только что доставили дары для будущей невестки и были от ее имени приняты Святополком. Ляхи обещали, что назавтра же свернут стан и уйдут к себе, не переходя границ Руси, а русичи в свой черед не пойдут на Польшу.
Давид Игоревич, живший эти дни то тревогой, то надеждой, ждал Володислава возле его шатра и, отстраняя бояр, шагнул королю навстречу.
- Что порешили, великий кнес?! - воскликнул он. Володислав Герман взглянул на волынского князя, словно с трудом припоминал этого человека.
- О чем ты? - спросил наконец.
- Что порешили со Святополком Киевским? Не будет он воевать против меня?
- А… Не слушает меня Святополк! - махнул рукой король. - О своем твердит: «Пойду да пойду войной». Я уж и так, и эдак, и дары сулил - готов, мол, уже и назад не поверну!
- А ты, кнес?
- Что - я? Меня ты звал мирить тебя - у меня мира не получилось, и я ухожу домой. А не то супротив меня киевский князь полки выдвинет! - И Володислав прошел к шатру.
Давид Игоревич догнал его на пороге, ухватил за полу плаща.
- А мне? Что мне прикажешь делать, кнес? - выкрикнул он.
Король остановился, поморщившись от его крика. Хотелось позвать стражу и вышвырнуть его вон. Но сдержался, и голос его зазвучал успокоительно.
- А ты ступай к себе в вотчину и живи там, - сказал он. - Ну а ежели, на тебя пойдут полки великого князя, я приду и помогу. Сейчас же не зови - не пойду на войну. Я пока не готов. Ты меня на что звал? На снем! - повторил он. - Вот я со снема домой еду и тебе то же советую. А боле не мешай мне!
Рванув полу плаща из рук волынского князя, Володислав Герман ушел в свой шатер. Давид Игоревич остался один, понимая, что ему в самом деле ничего больше не остается.
На другой день ляхи собрали стан и ушли восвояси. Давид некоторое время сопровождал короля, пытаясь уговорить его дать хоть малую помощь, но потом смирился и повернул назад.
Святополка Изяславича возле Берестья уже не было, и волынский князь без помех воротился к себе во Владимир. Скоро туда стали доходить вести, что киевский князь ушел недалеко, остановился в Пинске и стал собирать туда войска, посылая тиунов и бояр в Берестье, Туров и Поросье. Потом перебрался в Дорогобуж, где к нему должны были присоединиться рати, и уже оттуда в начале зимы через Зареческ, Пересопницу и Чемерин двинулся ко Владимиру-Волынскому.
Он появился под стенами города, обложив его со всех сторон. Заранее зная о его подходе, Давид затворился в граде с дружиной и посадским ополчением, а Святополк спокойно занял предместья, устроился на жительство в терему одного из бояр и приготовился вести осаду, посылая свои войска в зажитье по окрестностям города.
Давид со смешанным чувством тревоги и нетерпения посматривал на вражеский стан. Он знал, что со Святополком идет большая сила, что он поднял не только всю Киевскую землю, но и взял небольшие дружины из Переяславля и Чернигова. Однако сейчас, глядя на многочисленные дымы, суетящихся воинов, слушая далекий гомон стана, он понимал, что великий князь привел под стены немалую силу. Хоть и велик был посад во Владимире-Волынском, однако в теплых избах места хватило не всем, и большая часть войска устроилась в шатрах, разбирая на дрова заборы, клети и хлевы.
Поначалу приступы шли чуть ли не ежедневно, но, то ли не умея хорошо вести осаду, то ли не желая понапрасну губить людей, а может быть надеясь взять Давида Игоревича измором, Святополк Изяславич со временем стал все реже поднимать полки на стены. Дружины с обеих сторон метали стрелы, орали обидные слова, грозились. Несколько раз владимирцы предпринимали вылазки, нападая на киевский стан, но их всякий раз отбрасывали назад. Последний выход завершился разгромом - только чудо помешало киевлянам на плечах отступавших владимирцев ворваться в город. Потом осаждавшие весь день до вечера долбили в ворота пороком, рубили заледеневшие бревна топорами. Только дождь стрел остудил их пыл.
Давид Игоревич наказал облить ворота и подъездной мост водой, которая на морозе быстро застыла в лед. Он был одним из немногих, кто сохранял спокойствие. За день до того, как Святополк Изяславич встал станом под стенами Владимира, он послал спешных гонцов к Володиславу Герману, напоминая на заключенный осенью уговор и прося его помочь в борьбе против великого князя. Давид не надеялся на большое войско, но, зная нерешительный нрав Святополка, он был уверен, что тот, увидя спешащую на помощь к осажденным небольшую ляшскую рать, решит, что это головной полк, а основные силы движутся следом, и снимет осаду.
Ежедневно поднимаясь на стену, Давид с тревогой и надеждой всматривался в сизую заснеженную даль. Дни шли за днями, казалось, вот-вот подойдет ляшская рать, но ее все не было.
Миновало семь недель, пошла восьмая, а вестей от ляхов все не было. И, в конце концов, стало ясно, что рати не придут вовсе - не то испугавшись морозов, не то решив не связываться с Киевом.
Давид понял, что ничего другого не остается. Не он первый и не он последний сдавал город на милость победителя. Тот, кто силен и хитер, потом возвращал себе свое имение, а у Давида Игоревича хитрости и ума было не занимать. Да и мог разве он в одиночку, без помощи, отстоять Владимир-Волынский?
Намерзший на воротах лед срубили, и бояре от имени князя послали в стан Святополка грамоту с просьбой о мире. На другой день поутру пришел ответ: великий киевский князь соглашался внять мольбе волынского князя и отпускал его из города, оставляя Владимир с прилегающими землями за собой. На выбор Давиду Игоревичу оставался один из червенских городов.
Бирючи прокричали на торговой площади и возле храмов о решении князей, и Давид Игоревич с сыном Всеволодком, сыновцем Мстиславом, ближними боярами и сохранившей верность дружиной покинул город. На следующий день во Владимир-Волынский въехал Святополк Изяславич с сыновьями и воеводами.
Его встречал весь Владимир. Горожане высыпали на улицы, тянули шеи, разглядывая ехавшего впереди высокого, худощавого, чуть сутулого князя с длинной темной бородой и острыми глазами, двоих его сыновей, сыновца Святошу Давыдича, бояр и воевод в бронях и следующих за ними стройными рядами дружинников - все были в кольчугах, с надвинутыми на глаза шеломами, с покачивающимися в такт шагам копьями, мечами и щитами.
На торговой площади, где недавно бурлило вече, требуя от Давида выдать Ростиславичам бояр-наветчиков и к которой примыкал княжий двор и дворы многих бояр, на каменных ступенях собора Успения Божьей Матери Святополка Изяславича встречал весь клирос, бояре и многие именитые городские мужи. Князь подъехал к храму, перекрестился на купола, потом легко спешился. Вперед вышел сам боярин Вакий, неся на чуть подрагивающих руках еще теплый хлеб и корчагу меда.
- Добро пожаловать, князь! - приветствовал он Святополка.
Тот принял корчагу, внутренне поморщившись, отпил немного и с удовольствием закусил хлебом.
Заполненная народом площадь взорвалась криками. В воздух полетели шапки и рукавицы, в распахнутом настежь храме запели невидимые певчие, а протопоп напевным голосом завел молебен.
Потом была служба в храме и долгий пир в покинутом Давидом терему. Оставленные господином слуги ходили на цыпочках, боялись лишний раз глаза поднять и не ведали, что им делать.
Удача окрылила Святополка Киевского. С Давидом отъехала лишь малая толика бояр - большинство остались и уже на другой день после пира явились в палаты с выражением послушания и готовности повиноваться. Верные люди доносили, что волынский князь затворился в Червене, сидит там сиднем и никуда носа не сует.
Не тратя времени, Святополк послал по всем волынским городам своих людей - снимать Давидовых мужей и ставить своих. Села уехавших с Давидом бояр он раздавал своим приближенным и оставшимся в городе боярам, взял за себя княжеские владения, прежних тиунов и огнищан выслал в дальние глухие починки, недовольных бросил в поруб. С оставшихся потребовал немедленную дань - в первую очередь солью, которая до сей поры в Киеве шла по тройной цене.
Святополк был доволен. Владимир-Волынский, вотчина его старшего брата Ярополка, снова принадлежал Киевскому столу. Владимир Мономах ничего не мог возразить - все совершалось согласно роте Любечского съезда. Получив богатую Волынь, великий князь увеличивал свои доходы, становился сильнее и влиятельнее, если бы…
Если бы не Ростиславичи.
При Изяславе Ярославиче и брате его Всеволоде вся Волынь была областью, подвластной Киеву. Там сидели посадники великого князя, здесь по наследству был стол старшего сына. Сюда же высылали малолетних князей-изгоев, и те сидели по городам, кормясь крохами с великокняжеского стола. Только при Всеволоде, который всеми силами старался ослабить подрастающих сыновцев и перессорить их между собой, братьям Ростиславичам и Давиду Игоревичу были выделены уделы - да и то лишь после того, как Ярополк Изяславич выступил против стрыя. Святополку удалось воротить себе часть Волыни - но почему бы всей Западной Руси не воротиться под его власть?
Большая дружина еще была при нем, кормясь с окрестностей Владимира. Мысленно подсчитывая, сколько добра, ествы и питья переведено на этих воев за десять с малым недель боевого похода, Святополк решил, что удобнее кормить и поить рать на землях Володаря и Василька.
Великий князь был уверен, что удача будет на его стороне. Большое войско было готово идти в огонь и воду, стоит пообещать людям богатую добычу. Молодые князья ради своих уделов будут драться за него, аки волки. А неистовый пылкий Василько теперь не воин, так что остается один Володарь.
В конце месяца лютеня Святополк выступил в новый поход, оставив во Владимире-Волынском своего посадника ждать новых приказов и следить за Давидом.
Васильку Ростиславичу о выходе Святополка из Владимира поведал гонец от Володаря. Брат уведомлял брата о начале войны и просил его дружину себе в помощь. «Иду защитить наши волости, а ты молись за меня, брате, - писал он. - Господь постоит за правое дело».
- Я ведал! Ведал, что Святополку Киевскому нельзя верить! - воскликнул Василько, когда ему прочли братову грамоту. - Он и Давид были заодно - кровью моей не насытившись, порешили имение мое отнять!.. Не бывать сему!
Пристукнув кулаком по лавке, на которой сидел, он вскочил, расправляя плечи:
- Воеводу ко мне!
Воевода и боярин Кульмей явились тотчас. Хотя князь не мог их видеть, поклонились:
- Здрав буди, князь.
- Трубите сбор, - приказал Василько. - Нынче же идем на подмогу к брату моему Вол одарю. Да накажите моему дядьке Богомяку, что желаю видеть его немедля!
Коренастый, заросший рыжей бородой Богомяк колобком вкатился в горницу:
- Чего изволишь, князюшка?
- Собираемся, Богомяк. В поход иду.
- Ты? - Дядька так и сел. - Да куда тебе…
Он осекся, до сей поры боясь и стесняясь напоминать Васильку о его увечье. Тот понял недосказанное, криво усмехнулся:
- Молвишь, калека я и ни на что не годен?.. Враг идет на землю нашу, лютый враг, что уже отнял у меня свет дня, а теперь, презрев клятву, жаждет отнять и остальное! Как могу стоять в стороне? Или утешились враги, что ослепили меня? Так нет же!
Он рванулся к двери, раскинув руки в стороны, покачнулся, и дядька Богомяк, охая, кинулся к князю, подхватывая его под локоть и направляя к выходу.
Приняв решение, Василько не отступился от него. Напрасно княгиня плакала, повисая на шее мужа, и причитала, как по покойнику, напрасно бояре увещевали его осторожными голосами. Он не выслушал даже попа, явившегося к нему для беседы. Надеясь, что брат Володарь зорким оком найдет недостатки в его войске, которые он сам более увидеть не в силах, Василько собрал дружину и двинулся с нею в возке. Рядом отрок Улан вел в поводу любимого княжеского коня, серого в яблоках жеребца.
Откинувшись назад, закутавшись в меховую полость, Василько жадно дышал прохладным воздухом, силясь представить себе, мимо каких мест они проезжают. Он внимательно прислушивался к доносящимся звукам, втягивал трепещущими ноздрями запахи и то и дело окликал Улана, заставляя его рассказывать, где они едут, и тотчас же упоминать обо всем - показалась ли над берегом реки деревушка, проезжают лесом или полями, не видать ли звериного следа, каковы берега, что за деревья растут вокруг. Отрок послушно описывал все, что видел, и в сердце Василька закрадывалась горечь и злая досада. Враги лишили его целого мира! Он больше никогда не увидит белого искристого снега, синего неба, зелени лесов и золота хлебных нив. Никогда ему не взглянуть в глаза жены, не увидеть, как взрослеют и меняются сыновья. Ему более недоступно созерцать лики святых в храмах, постигать книжную премудрость, мчаться на коне на охоте и сражаться. Говорят, слепые способны видеть ангелов - но ему было не дано даже этого. Вместе с отчаянием подкрадывалось неверие.
Володарь был удивлен, когда увидел брата, с помощью отроков вылезающего из возка.
- Почто ты, брате? Почто? - ахнул он, бросаясь к нему. - Мыслимое ли дело…
- Молчи, Володарь, - остановил его Василько. - В своей волости я покамест князь. И свои земли буду защищать, пока жив. Он свет мира у меня отнял, но душу… душу я ему не отдам!
Гневная морщина прорезала его высокий лоб. Василько оперся на руку брата и на удивление твердым шагом проследовал вдоль двойного ряда воев.
Два войска медленно сближались и наконец встретились возле Рожнеяполя. Первыми наехав на этот небольшой неприметный городец и уведомленные сторожами, что Святополк движется как раз сюда, братья Ростиславичи решили никуда более не бегать и ждать его здесь.
Киевскому князю тоже донесли, что впереди его ждут полки Володаря и Василька, и он заторопился. Начинался березень месяц, еще немного - и войну придется остановить до осени, потому что начнется распутица, а там весна и полевые работы, от которых негоже отрывать поселян.
Два войска медленно сближались и встали друг против друга на поле между рекой и самим Рожнеяполем. Ростиславичи оставили обоз в предместье городца, Святополк бросил сани и возы у реки. Пешцев и свою киевскую дружину он поставил на чело, правую руку отдал сыновьям и сыновцам - там были полки из Турова, Пинска и Погорины. Святошу Давыдича с черниговцами он поставил слева, у реки.
Ростиславичи наступали на него одним большим полком, где пешцы прикрывали конников - то были полки Володаря. Дружину Василька разделили на два крыла и поставили по бокам. Полные решимости наконец-то отомстить за раны своего князя, теребовльцы рвались в бой, и войско братьев выгнулось полумесяцем рогами вперед.
Святополк, его молодые союзники и бояре с воеводами были в первых рядах. Киевляне наступали ровным строем. В тот день потеплело, ярко и сладко пахло весной, облака разошлись и открыли слепящее глаза солнце. Стяги обвисли в безветрии, трубы и сопели играли нестройные песни.
- Святопо-олк! - донеслось спереди, от рядов перемышленцев. Киевский князь не поверил своим ушам и привстал на стременах, заслоняя ладонью глаза, вглядываясь в противный строй. Там слабо колыхались стяги Перемышля и Теребовля. Под одним из них вырисовывался осанистый Володарь, а рядом…
- Святополк! - Голос чуть не сорвался на визг, и серый в яблоках жеребец вырвался вперед, мешаясь с нестройными рядами лучников-застрельщиков. Двое отроков тут же кинулись следом.
Поначалу Володарь хотел оставить незрячего брата в обозе или даже отправить в Рожнеяполь, чтобы тот на стене ждал исхода боя. Но Василько уперся, и его неожиданно поддержала дружина - князь должен быть среди своих воинов и разделить с ними чашу победы или поражения. Володарь сумел убедить брата лишь в том, что когда начнется сеча, верные Улан и Кольча уведут теребовльского князя подальше, к засадному полку, который оставили в стороне нарочно для этого.
Василько послушно ехал на своем сером жеребце в первых рядах, глядя перед собой незрячими глазницами. Оружия у него не было - разве что большой серебряный крест, усыпанный мелкими каменьями, - этот крест передал ему еще поп Василий, когда Василько был узником у Давида Игоревича, и молодой князь пронес реликвию с собой. Сейчас он тискал в потной ладони его холодные бока, словно черпал силу и уверенность.
Когда, судя по словам отроков и долетавшим до слуха скрипу снега под ногами пеших и конных, до полков Святополка осталось всего ничего и пристала пора одной из сторон начать бой, спокойствие оставило Василька. Встав на стременах, он громко позвал Святополка. А потом, пришпорив коня, неожиданно для охранявших его отроков вырвался вперед, поднимая над головой крест.
- Святополк! - кричал он. - Князь киевский! Это я, Василько Теребовльский! Узнаешь меня?.. Это я, Василько!
Обе стороны застопорили шаг. Свои смешались, чтобы не смять князя, а чужие взирали на слепца с суеверным удивлением. Некоторые бояре начали креститься.
Не видя, где свои, где чужие, Василько завертелся на месте, горяча коня. Отроки подъехали с двух сторон, схватили серого жеребца под уздцы, повернули было назад. Сообразив наконец, что к чему, Василько снова вырвался из их рук и повернулся навстречу киевлянам. Над головой он, как меч, вздернул серебряный крест.
- Святополк! - закричал он. - Зри, Святополк! Зри! Видишь крест сей? В Любече ты целовал его, клялся в верности и братней любви! Узнаешь этот крест? Ты предал его, и Господь покарает тебя! Ты дважды преступил роту! Сперва ты отнял у меня глаза, а теперь новым клятвопреступлением хочешь отнять душу? Так пусть будет между нами этот крест - он…
Василько покачнулся, запрокидывая голову. Голос его захлебнулся, срываясь на злые рыдания, и отроки поспешили увлечь его в сторону.
- Пустите меня, - с надрывом выкрикивал он, пробуя отмахиваться крестом, ибо по привычке держал его, как меч. - Я должен быть там! Я должен узреть, как Господь покарает предателя…
- За князя! - грянуло рядом знакомым басом Кульмея.
- За князя и честный крест! - подхватил Володарь и первым ринулся вперед, на ходу метая копье. На той стороне зашевелились, послышались крики, и дружины двинулись навстречу.
В этом походе Иванок был подле Мстислава. Юноши стали настоящими друзьями, и молодой витязь по праву занял место возле князя. Справа княжича защищал старый дядька. Он перекрестился, когда увидел Василька Теребовльского:
- Господи, не остави нас!
- Господь поддержит правого, - возразил Мстислав и искоса посмотрел на Иванка: - Постоим за князя, Иванок?
- Постоим, княже, - ответил тот.
- Тогда с Богом! - Мстислав потянул из ножен меч.
Они вместе, стремя к стремени, помчались вперед и разом врубились в ряды теребовльцев. Те спешили изо всех сил и налетели на полк правой руки сломя голову. С первых же мгновений сеча пошла злая. Против княжичей оказались матерые, поседелые в боях воины, и лишь молодой пыл и задор помогали держаться Святополчичам и Ярополчичам. Впервые оказавшись в настоящей битве, они сражались с такой отвагой, что на правом крыле бой остановился. Два полка слились в один, и никто не уступал ни на шаг.
С левой стороны все было по-иному. Святоша Давыдич не испытывал тяги к военному ремеслу, пошел в поход больше потому, что так хотели отец и стрый, и когда теребовльцы стали наседать, дрогнул и отступил. Теребовльцы обрадованно заорали, нажали, заставляя полк прогнуться еще больше и почти прижимая его к головному. Если бы это случилось, теребовльцы и перемышленцы зашли бы киевлянам в спину и исход битвы был предрешен. Но мысль об этом была слишком страшна для Святоши, и в самый последний миг, когда его вой были готовы дрогнуть, встал твердо и с ближней дружиной сумел удержать левое крыло.
В челе же противные стороны столкнулись лоб в лоб. Володарь Ростиславич яро лез вперед, стараясь достать до Святополка и отомстить за брата. Надеясь на богатую добычу, новые села и угодья, против него стояла старшая Святополкова дружина и бояре, проверенные-перепроверенные в боях воины.
Брань была лютая. До самых стен Рожнеяполя долетали глухой перестук мечей, топот конских ног, страшные крики людей. Теснили противника то одни, то другие, и никто не мог взять верха.
Василько Ростиславича все-таки вывели из битвы. Он распорядился остановить коня поближе и со сжатыми кулаками, стиснув зубы, жадно прислушивался к шуму. Отроки, державшие под уздцы его коня, скупыми словами рассказывали о битве:
- Правый полк смешался… А левый отходит! Отходит!
- Наш? - переспрашивал Василько.
- Ихний!.. К реке пятится.
- А головной? Видны наши стяги?
- Видны, оба! Перемышленский впереди…
- О, Володарь, Володарь! - шептал Василько, крестясь. - Не спускай им!.. Что там? Что переменилось?
- Стоят… Ух и люта брань!
Обе стороны стояли насмерть. Полные решимости не пускать врага на свою землю, полки братьев Ростиславичей остервенело лезли на киевлян. Те сами разозлились, забыв обо всем. Всюду, куда ни глянь, Святополк видел перекощенные от жажды крови лица. В какой-то миг ему показалось, что вокруг одни перемышленцы, и он отступил.
Все смешалось. Полки лезли друг на дружку, не слушая криков воевод, и было видно, что здесь можно положить всех воинов и лечь самому, но не пройти дальше ни шагу.
- Отроки! Ко мне! - закричал Святополк, нахлестывая коня.
Он прорывался из ощетиненной мечами и копьями толпы, отбиваясь мечом. Рядом показался один дружинник, другой, третий… Какой-то парень вынес княжеский стяг. Возле него стали собираться бояре и те, кого так же, как Святополка, посетило прозрение.
- Княжичей ко мне!
Ярослав сыскался быстро, как и Святоша Давыдич - этот примчался первым. Остальные отступали, огрызаясь, еще живя битвой и не понимая, что если останутся тут, то погибнут. Мстислав и Иванок как ушли в бой вместе, так и вырвались из него бок о бок.
Кони сами понесли их прочь. За спинами еще продолжалась сеча, но то один, то другой воин замечал отсутствие князей и тоже поворачивал коня. К вечеру битва превратилась в бегство. Перемышленцы нажали последний раз, ломая хребет сражения, и бросились в погоню, ловя и забирая ратников в полон.
Боясь плена, Святополк не чуя под собой ног, воротился во Владимир-Волынский с остатками дружины и растеряв почти всех пеших ратников. Он опасался мести Ростиславичей, но братья не стали его преследовать. Они гнали и били остатки полков лишь до границы своих земель, а потом остановились на меже и воротились назад.
Узнав об этом, Святополк Изяславич понял, что не может оставить все как есть. Братьев-изгоев следовало примерно наказать за неповиновение.
Глава 23
Золотые ворота Владимира-Волынского распахнулись настежь, выпуская великого князя и его молодых спутников. За ними следовали бояре, воеводы, и наконец под колышущимися стягами в звуках сопелей и трещоток потянулись стройные ряды немногочисленных дружинников. За ними вышли пешцы, и последним двинулся в путь обоз. Великий князь Святополк Изяславич покидал Владимир-Волынский, уезжая в Киев.
Малое время назад он принародно простился со Мстиславом, оставляя его на княжение в Волынской земле. Старшего Ярослава князь еще несколько дней назад отправил в Венгрию за военной помощью, чтобы натравить всадников короля Коломана на Ростиславичей.
Мстислав проводил отца до ворот, и здесь в первый раз задержался княжеский поезд. Отец и сын смерили друг друга взглядами. Святополк любовался юношей - Мстиславу недавно минуло двадцать лет, он был высок, строен, ловок и красив.
- Что ж, прощай, Мстислав, - помедлив, сказал Святополк. - Будь достоен своего имени и рода, крепко держи стол Владимирский. Удержишь - отдам Волынь в удел. Ярослав приведет угров, выбьем из Перемышля Ростиславича, так и ему земля найдется. А я новые полки наберу да к вам на помочь снаряжу. Жди.
- Я дождусь, отец. - Мстислав наклонил голову. - И не посрамлю княжьей чести.
- Прощай. - Перевесившись с седла, Святополк обнял сына, потрепал русые волосы. Двое его сыновцев, Ярослав и Вячеслав Ярополчичи, исподлобья смерили взглядами эту пару - они были старше, их отец приходился нынешнему великому князю братом, но своих уделов княжичи не имели.
Иванок обернулся на Данилу Игнатьевича. Старый боярин улыбнулся пасынку. Они впервые расставались надолго, и боярин ощущал горечь и гордость - эдак высоко вознесла судьба его приемного сына! И хотя не родной был ему Иванок, прощаться с юношей было жаль.
- Держись князя, Иванок, - сказал он. - Не урони себя.
- Я буду помнить тебя, отец.
- Не посрами рода! Прощай!
Данила Игнатьевич возвращался со Святополком Изяславичем в Киев, а Иванок оставался во Владимире-Волынском. Мстислав сразу сказал приятелю, что тот будет при нем, и от этого сладко и страшно кружилась голова - рано или поздно, Мстислав станет князем, а он - боярином. Будет заседать в думе, а потом передаст место своему старшему сыну…
Распрощавшись, молодой волынский князь вместе с приближенными поскакал обратно в город. А киевский князь пустился в путь своей дорогой.
Святополк Изяславич все же оставил при сыне своего думного боярина Захара Сбыславича, и под его надзором Мстислав рьяно взялся за дело. Оставшиеся во Владимире бояре наперебой старались быть полезны новому князю - многие от чистого сердца, другие в ожидании перемен. Мстислав поменял во всех крупных городах тиунов, посадив своих людей, тут же погнал их за неурочной данью и стал сколачивать собственную дружину, ибо на Волыни по-прежнему было неспокойно.
Переждав несколько времени в Червене, Давид Игоревич поехал в Польшу, к Володиславу Герману, испросить военной помощи. Но король как раз прихворнул, и Давид зря просидел у него, ожидая милостей. Поняв, что ляхи не выйдут против великого князя, бывший волынский владетель воротился на Русь.
В это же время в обратный путь тронулся и Ярослав Святополчич. Дарами и обильными посулами ему удалось склонить на свою сторону короля Коломана, который двинул свои полки на Перемышль.
Давид Игоревич соображал недолго. Обогнав угров, он поспел в Червень, а оттуда - в Перемышль. Напомнил Володарю Ростиславичу, как они вместе княжили в Тмутаракани в молодые годы, пожалился на свое изгойство, посетовал на самоуправство великого князя, который руками иноземцев расправляется с неугодными князьями, и предложил военную помощь. Зная изворотливость Давида Игоревича и понимая, что, коли дело так пойдет и дальше, они все окажутся изгоями, Володарь принял у себя семью Давида, затворился с ними в Перемышле ждать угров, а сам бывший волынский князь со всех ног поспешил в степь.
После смерти Тугоркана в Приднепровье великим ханом остался один Боняк, но он был слишком далеко. Где-то на востоке на Дону кочевали половцы Шаруканидов. А возле Олешья находились кочевья хана Урусобы. Он давно уже не ходил на Русь - военная удача отвернулась от Урусобы, он постарел, и сперва молодые ханы, а потом и его подчиненные стали все больше искать удачи на стороне. Самым сильным и отважным из них был хан Алтунопа. Он уже давно ходил по степи самостоятельно и искал союза с ближайшим соседом Боняком.
Ханы встретились в приграничье своих владений, дабы обсудить осенние совместные походы, и тут-то на них наткнулся Давид Игоревич. Боняка слишком хорошо знали на Руси, Алтунопу меньше, но волынскому князю не из чего было выбирать. Он позвал ханов на войну, отдавая им в помощь за разгром угров всю военную добычу, и они согласились.
Когда-то венгры были кочевниками, а половцы все еще ими оставались, поэтому степняки без труда выследили их. Гадавший накануне на волчьем вое хан Боняк был уверен, что их ждет удача, и боги не обманули его ожиданий. Несмотря на то что венгров было в несколько раз больше, половцы сперва нарушили их строй, заставив погнаться за собой, а потом сбили в кучу, как соколы галок, и разбили наголову. Угры два дня бежали, преследуемые кочевниками, которые сполна попользовались их припасом, убили многих бояр, двух венгерских епископов и взяли полон. Спастись невредимому удалось только Ярославу Святополчичу, который, не решаясь показаться на глаза Коломану, убежал в Польшу пережидать смуту. А Давид Игоревич, поверив в свои силы, вернулся на Волынь. Обрадованные легкой добычей, воины Боняка и Алтунопы пошли за ним, и Давид согласился отдать им на разграбление часть собственной земли - лишь бы они помогли отбить Владимир-Волынский у Мстислава.
Начало лета на Волыни выдалось сырым, чуть ли не каждый день либо моросило, либо шел дождь, поэтому отсыревшее дерево не горело, а лишь тлело, и по посадам растекался удушливый дым. Уже несколько дней, встав под стенами города, дружины Давида Игоревича вкупе с союзными половцами и молодшей дружиной Володаря Ростиславича жгли посады. Русские готовили пороки и приставные лестницы, поганые скакали у стены и осыпали осажденных стрелами, не спеша, однако, лезть на приступ.
Крепость Владимира-Волынского была неприступна - это Давид Игоревич ведал прекрасно. Упрежденный заранее, Мстислав Святополчич заперся в ней с дружиной, состоявшей, кроме владимирцев, из берестьян, пенян и выгошцев, набранных им за несколько месяцев самостоятельного княжения.
Мстислав был полон жизни и огня. Он только-только начал входить во вкус власти, стал именоваться настоящим князем, у него теперь все было взаправду - и княжеский стол, и боярская дума, и дружина, и холопы с тиунами, и смерды, и свой суд, и свой стяг. И осада тоже была настоящей. И коли сумеет удержать город, сможет именоваться князем по полному праву. А там… Отец сказывал, что у Володислава Германа есть кроме сына еще и дочь. Ее можно сосватать - за волынского князя ляшский король отдаст принцессу.
Но это все было в будущем, а пока дымно, неохотно горел нижний город, степняки разъезжали под самой стеной, посылая стрелы, гортанно кричали что-то, размахивая саблями. Им вторили дружинники Давида Игоревича. Эти уже несколько раз ходили на приступ, и лишь благодаря их малочисленности им сопутствовала неудача. Но лето только начиналось…
Радующийся возможности проявить себя, Мстислав днями и ночами находился на стене, и дружинники, видя молодого подвижного князя с горящими глазами и звонким голосом, невольно заражались от него отвагой.
Коли начинался приступ, Мстислав был в первых рядах, сам стрелял из лука, рубил приставные лестницы, метал сулицы и ободрял дружинников.
Иванок не отходил от него ни на шаг. За время совместной жизни во Владимире-Волынском и осады юноши сдружились еще больше, и старшие бояре начинали заискивать перед Иванком, если хотели чего-то добиться от молодого.
С утра Мстислав опять был на стене, в сопровождении Иванка быстрым упругим шагом шел по забороле, косясь на нижний город. Там среди дымов пожарищ можно было разглядеть несколько проплешин: часть города, где встал на постой Давид Игоревич, не стали жечь.
Дружинники, стоявшие на стене, хмуро смотрели на город. У многих снаружи оставались родные и знакомцы. Теперь те, кто не успел попрятаться или укрыться в крепости, стал добычей поганых. Кочевники ездили взад-вперед на безопасном расстоянии, поглядывали на стены, лопотали что-то, нагло скалясь.
- Ишь, нехристи, лыбятся, - проворчал воин над плечом остановившегося у бойницы Мстислава. - Напасти на них нету.
Владимирский тысяцкий Бреслав Заславич, оставшийся в городе и служивший новому князю так же ревностно, как старому, увидев Мстислава, подоспел, отдуваясь.
- Ты бы, князюшка, не стоял под стрелой, - покачал он чубатой головой. - Не ровен час…
Словно в подтверждение его слов в бойницу клюнула стрела и осталась торчать в щели бревен.
- Издалеча бьют, - презрительно скривился Мстислав. - Недострелят…
- А ты бы поберегся все же, княже, - настаивал тысяцкий. - Куда мы без тебя? Только поганым в полон!
Люди не сомневалась, что, войдя в город, Давид Игоревич сперва отдаст его на разграбление кочевникам. Испытать на себе, что есть плен, не хотел никто.
- Не боись, выстоим! - Мстислав бросил быстрый взгляд на посады. - Их мало, а стены наши крепки…
Бреслав Заславич вдруг взял юношу за локоть как сына и отвел в сторонку.
- Княже, - зашептал он, - мы, конечное дело, за тебя до смерти стоять будем, а только ты бы об ином подумал! Цветень месяц на дворе, лето красное уже, а сколько времени мы тут просидим - одному Богу известно! Людей же в крепость согнано раза в три поболе, чем прежде жило. До новины далеко, а ну как ества выйдет? Зерна осталось седмицы на три, да и то ежели коням не выделять! Вода покамест есть, потому как лето сырое и колодези полны. А вот соли да овощей и на седмицу не хватит! Подвоза же, сам чуешь, нету!
- И что же? - нахмурился Мстислав.
- Пошли гонца к великому князю, пущай поможет!.. По его слову-то, коли рассудить, все стало - не гнал бы Давида Игоревича со стола, не нападал бы на Володаря Ростиславича, глядишь - все по-иному бы вышло…
- Это что же? - Серые глаза Мстислава похолодели, он сжал кулаки, разворачиваясь к старому тысяцкому. - И я тоже вам не по нраву, потому что мой отец Давида Волынского со стола согнал?
Он рванулся к тысяцкому - тот отступил, замахал руками:
- Побойся Бога, княже! Мы ли тебе не слуги верные?.. А только сам рассуди - нету у нас силы стоять! Припасы на исходе, а Давиду Игоревичу не сегодня-завтра подмога придет. Чего тогда делать станем?.. Послушай моего совета, княже! Пошли гонца в Киев, пущай великий князь побеспокоится! Пущай вышлет воеводу с полками! Авось они от одной этой вести осаду снимут!
Мстислав бросил взгляд на стены, на внутренний город-детинец, задержал взгляд на храме Успения Богородицы, в котором мечтал однажды повенчаться с молодой женой. Это был его город, его наследие.
- Нет! - сказал он. - Мы сами выстоим.
- Да где ж такое видано? Великий князь на что? Чтобы молодшим князьям в защиту вставать, а…
- Я свое слово сказал! - Юноша повысил голос. - Пока силы есть, будем стоять! Их же меньше нашего! Мы бы их в первом же открытом бою разбили…
- Это половцев? - не выдержал Бреслав Заславич. - Али не слыхал, как они угров порешили? Тех немалую силу брат твой вел - а всех перебили!
Мстислав сердито нахмурился и отвернулся, ничего не сказав. Он много слышал о степняках - сражаться с ними в открытом бою было трудно. И нужна немалая сила и твердый воинский дух, чтобы поднять воев на битву. Хоть и верил в себя Мстислав, а нужной силы в себе не ощущал.
Не добившись от молодого князя ответа, Бреслав Заславич кинулся к Иванку. Тот стоял у бойницы.
- Сделай милость, Иванок Данилыч, поговори ты с князем! - зашептал старый тысяцкий юноше. - Всем хорош Мстислав Святополчич, да только горяч и горд не в меру! Убеди его, что не выстоять Владимиру без помощи! Пущай шлет гонца в Киев аль еще куда! Вой у нас есть, да какой вой с пустым брюхом?
- Но почему я? - Иванок потупился.
- Одного тебя он и слушает, Иванок Данилыч! - всплеснул руками Бреслав Заславич. - А то сам пошли человека до великого князя…
- Я… попробую, - кивнул Иванок. - Поговорю с князем.
- Поговори! - обрадовался тысяцкий.
Но выполнить свое обещание Иванку не удалось.
Следующие два дня было не до того - приступы шли один за другим. Давид Игоревич словно почуял, что у осажденных туго с ествой и припасом, а терпение на исходе. Не давая своим и чужим воям передохнуть, он снова и снова бросал их на стены. Волыняне и перемышленцы били в ворота пороками, кидались с лестницами на стены, засыпали ров землей и хворостом. Половцы сами не лезли вперед, но разъезжали позади, меча в осажденных стрелы и мешая тем стрелять.
Мстислав был на стене - подбадривал ратников, отдавал приказы, бросался в бой там, где лестницы все-таки прислонялись к стене, и по ним начинали карабкаться враги.
Люди стояли крепко - не только потому, что боялись попасть в половецкий плен. Многих пугала возможная месть Давида Игоревича, ежели он вернется победителем, других больше страшил гнев великого князя. Осаждающие тоже рвались изо всех сил, возвращая свое, кровное, и надеясь на добычу после победы. Предвкушая полон, новые табуны коней и возы рухляди, половцы не жалели стрел, и во многих бойницах людям просто нельзя было высунуться наружу.
- Не отходить, стоять крепко! - кричал Мстислав, кидаясь к опустевшей было бойнице. Две стрелы разом вынырнули из нее, упали на настил. - Они лезут! Лезут!
Снаружи нарастал яростный рев сотен глоток. Иванок бросил короткий взгляд по сторонам - к двум из трех опустевших бойниц уже приставили лестницы, и по ним лезли люди. Не раздумывая, юноша подхватил рогатину, уперся в верхнюю перекладину, налег изо всех сил.
- Давай! Еще взяли! - Какой-то вой схватился за перекладину, помогая, но тут же покачнулся и осел на пол с торчащей из горла половецкой стрелой.
- Все сюда! - закричал Мстислав. Подхватив лук, мигом натянул тетиву, легко, как на охоте, вскинул его, отпустил и закричал, как мальчишка:
- Есть! Есть половчин!
Лестницу наконец отпихнули вместе с нападавшими, метнув им вслед сулицы. Снизу раздались крики. Рядом Мстислав, крича что-то веселое, метал и метал стрелы. Высовывался чуть не по пояс, выискивал цель, поражал, а если промахивался, злился, стрелял снова.
Вокруг тучами летали стрелы. Приступ захлебывался под градом стрел, но и среди стрелков-защитников то один, то другой ронял лук и сползал на пол, раненый или убитый.
Забыв про бой, Иванок не отходил от Мстислава, пытаясь прикрыть молодого князя щитом. Уже три половецких стрелы торчало в нем, когда Мстислав толкнул друга локтем:
- Поди! Мешаешь!
- Но Мстислав!..
- Поди, я сказал!.. А, есть!
Подавшись вперед, он пустил стрелу в кипчака-лучника. Тот качнулся в седле, роняя лук. Уже не один русский воин был насмерть поражен этим стрелком, и вот ему пришел конец.
- Есть!
Радуясь, Мстислав вскинул руки… и Иванок не успел заметить новой стрелы. Но молодого князя вдруг толкнуло вбок. Он крутнулся на месте, неловко скособочившись и хватаясь правой рукой за подмышку левой. Там, раздвинув колечки кольчуги, сидела стрела.
Взгляды друзей встретились. Под низко надвинутым шлемом испуганно блеснули серые глаза.
- Мама, - промолвил Мстислав и завалился на бок.
Он бы непременно упал, но Иванок успел подставить ему плечо, опасаясь хвататься за простреленный бок.
- Князь! - позвал он, удерживая друга на вытянутых руках. - Князь ранен!
Стена заволновалась. Сразу пять или шесть пар рук протянулись, взяли Мстислава и понесли вниз, в терем. Откуда-то взялся Захар Сбыславич, побежал рядом, ломая руки. Бреслав Заславич задержался только на миг - вскоре на стене уже загремел его голос:
- Стоять крепко! За князя! Не посрамим, братушки! Иванок еле протиснулся вслед за несшими Мстислава людьми. Молодой князь кусал губы, хрипло дышал, но молчал и застонал лишь однажды - когда с него стали стаскивать пробитую кольчугу. Стрела сидела в его боку глубоко, каждый вздох отзывался болью.
Кинулись искать знахаря. На зов пришел нестарый еще мужик с огромной рыжеватой бородой. Стрелу он вытащил легко, только слегка помяв сильными пальцами бок молодого князя, а потом вытянул ее вместе с налипшими на наконечник сгустками крови. Мстислав тихонько застонал сквозь стиснутые зубы, вздохнул поглубже и закашлялся, выплевывая кровь. Знахарь же достал из небольшой калиты[154] на поясе щепоть самой обыкновенной сажи и стал засыпать ею рану, шепча толстыми губами:
- Два брата камень секут, две сестры в окошко глядят, две свекрови в воротах стоят. Ты, свекор, воротись, а ты, кровь, утолись; ты, сестра, отворотись, а ты, кровь, уймись; ты, брат, смирись, а ты, кровь, запрись. Брат бежит, сестра кричит, свекор ворчит. А будь мое слово крепко на утихание крови у раба Божьего Мстислава по сей час, по сей миг.
Налонившись совсем низко, он шептал ране что-то совсем неслышимое для людей, прислушивался к тяжкому дыханию молодого князя, и широкое лицо его постепенно мрачнело. Наконец знахарь выпрямился, достал из той же калиты полотняный мешочек, протянул его холопке:
- То трава девясил. Прикладывать ее к ране. Моркови натереть и приложить тож. А еще сходи со мною - гриб-дождевик сушеный дам. Посыпать рану - поможет.
Женщина послушно кланялась, ела его глазами, но взгляд знахаря был такой отрешенный, такой тяжелый, что Иванок и бояре не сдержались - едва вышел за порог, обступили его со всех сторон:
- Ну, что князь?.. Как он?
- Стрела грудь пробила, - с неохотой ответил знахарь. - Тяжко будет… ну да на все воля Божья! Молитесь.
И, не прибавив более ни слова, ушел.
Иванок распахнул дверь. Холопка уже заканчивала осторожно обертывать грудь Мстислава чистым полотном, в которое была завернута сушеная трава. Дождавшись, когда она выйдет, Иванок присел рядом с раненым. Мстислав еле дышал, глядя в потолок. Потом скосил глаза:
- Я умираю?
- Нет! - Иванок придвинулся ближе. - Знахарь сказал - выживешь, только трудно…
- Я умираю. - Мстислав закрыл глаза, попробовал вздохнуть и опять закашлялся. Кашлял он долго, трудно, со стонами выплевывая кровь. - Я ведаю… О-ох…
Он застонал, заметался по ложу, жадно хватая ртом воздух и захлебываясь, глотая кровь.
Иванок до вечера просидел возле умирающего друга. На стене владимирцы опять отбили приступ, обозленные за рану князя. В терему люди боялись шагнуть и вздохнуть поглубже. Кажется, даже псы и кони притихли.
Мстислав умирал. Стрела пробила ему легкое, и теперь оно с каждым вздохом, с каждым толчком сердца наполнялось кровью. Он выхаркивал ее и слабел на глазах, умирая от удушья и потери крови разом. Знахарь приходил еще дважды. Последний раз пробыл всего ничего - поглядел в лихорадочно блестящие глаза молодого князя, послушал его редкие вздохи-всхрипы и потихоньку вышел. Через некоторое время неслышными шагами вошел священник…
Иванок сидел у изголовья Мстислава. Хотелось вскочить и убежать, но ноги не слушались, и он только судорожно впивался ногтями в ладони, глядя, как уходит жизнь из его первого и последнего настоящего друга.
К ночи юноша ослабел так, что еле дышал. Кровавая пена пузырилась у него на губах. Глаза смотрели в одну точку, но вряд ли что уже видели.
- По… пом-нишь?…- вдруг послышался его булькающий голос.
Иванок наклонился к лицу друга, замирая от страха и жалости:
- Ты чего? Чего?
- Пом-нишь…- Мстислав смотрел в потолок, - в Печерской обители… монахов, что клад нашли?.. Они еще… для себя сокрыть его хотели, а отец, - он закашлялся, почти закричал от боли в груди, глухо застонал, - отец меня послал его отнять… Как… звали их?
- Ты молчи, молчи. - Иванок погладил Мстислава по руке. Он помнил тот случай, произошедший почти год назад, но плохо, поскольку его не было в монастыре в ту пору и новость узнал из вторых-третьих рук. - Одного, кажись, Федором, а второго Василием…
- Я их… казнил, - выдохнул Мстислав, - как отец наказал… Стрелами забил… сам стрелял… А тот… Василий… он мне сказал, что я сам от стрелы умру… Исполняется. Как они, умираю… О-ой! - вдруг протяжно закричал он, рванувшись с одра.
Превозмогая страх и боль, Иванок кинулся к другу, обхватил поперек груди, вынуждая прилечь. Мстислав схватился за его руки, повис на нем, еще два раза вздохнул - и успокоился. Струйка крови сползла у него с уголка рта, испачкала рубаху Иванка.
- Мстислав? - не веря себе, позвал Иванок. - Князь?.. Княже!
На крик сбежались. Мстислав лежал на одре, запрокинув голову, и на красивом лице его проступало выражение печали. Слезы боли и раскаяния дрожали на ресницах. Дотянувшись, Бреслав Заславич сам закрыл ему глаза. Иванок, сползши на пол, сидел как каменный, глядя на лицо друга.
Молодой князь больше не появлялся на стенах, не звал за собой воев. Приступы повторялись, но люди теперь сражались с отчаянием и осторожностью - во Владимире еще ничего не знали, и каждый, кто был причастен, даже в сече думал только об одном - как бы не поползли нежеланные слухи, ведь без князя город не может долго держаться: нет того главного, ради чего стоит жить и умирать. О смерти Мстислава еще мало кто знал. Тело юного князя, вымытое и обряженное, сохранялось пока в меду, ибо не ведали, как с ним поступить. Ведь великий князь Святополк Изяславич дорого спросит за смерть сына, но еще дороже за то, что не удержали град.
Бреслав Заславич и Захар Сбыславич три дня раздумывали, таились даже от себя самих. Иванок не думал ни о чем. Сражаться его заставляла только мысль, что если сдадут город, то эти же люди, кто убил Мстислава, войдут в его покои, отыщут его тело в колоде, выбросят на двор или в ров за стену… Когда во Владимире-Волынском собралось вече, он пришел на него, но не слушал, о чем говорил, снявши шапку, тысяцкий Бреслав, что доказывал, прижимая руки к груди, боярин Захар Сбыславич, что отвечали ему люди. Слегка очнулся он лишь когда стали выкликать гонцов в Киев, к великому князю. Вскинул голову, сделал шаг - и все, кто стоял подле, посторонились сами собой, и даже бояре сразу поняли, что именно этот юноша, бывший другом Мстиславу, и должен донести Святополку Изяславичу горькую весть о его гибели.
Накоротке простившись с умершим другом, Иванок на другой же день пустился в путь.
Отчаянные слезы непрошеными лезли на глаза, он вытирал их рукавом, наклоняясь к гриве коня и со злости хлестал жеребца плетью, пуская все быстрее и быстрее. Перед глазами стояло лицо Мстислава - все еще печальное, но уже умилившееся посмертными видениями. Длинные ресницы лежали на побледневших щеках, красивые брови над плотно закрытыми глазами чуть изогнуты, яркие губы приоткрыты. Он мог бы в свой черед стать великим князем киевским, но умер князем волынским, побыв им от силы полгода.
Наказ, который велели передать Иванку владимирские бояре, был краток: «Сын твой убит, а мы изнемогаем от голода. Аще не придеши, народ хочет передатися». Юноша затвердил его слово в слово, да еще за пазухой был спрятан пергамент с теми же словами. «Сын твой убит…»
Иванок скакал одвуконь, то и дело меняя загнанных коней, но все трое были измотаны и еле держались на ногах, когда наконец он въехал в Киев.
Но Святополка не было в терему - накануне он уехал в Берестово, на княжой двор. Когда привратник поведал ему сию новость, Иванок со стоном покачнулся в седле:
- У меня весть горькая. Да как же это!..
- А ты заедь, заедь, милай! - Привратник по одежде угадал не простого дружинника, распахнул воротину. - Княгиня его туточки, покличь ее - пущай князюшке перешлет весть! А то коня нового дадут, сам и свезешь!
Иванок с трудом сполз с седла.
На княжеском подворье его знали, и едва он назвался и поведал, откуда прискакал, все забегали. Его шатающихся коней отроки увели прочь, взамен подвели свежего. Какая-то девка вынесла испить воды.
Уже отдавая ей корчагу, Иванок почуял на себе горячий взгляд. Обернулся.
Княгиня Ирина Тугоркановна стояла на крыльце, ломая пальцы, а в глазах ее горел такой огонь, что юноша почувствовал боль. Но едва взгляды их встретились, в очах молодой половчанки заблестела любовь и радость, да такая, что, кабы не люди вокруг да не горькая весть, которую надо было срочно донести до Святополка, Иванок сам взбежал бы по ступеням, обнял ее, прижал к груди, отыскивая сладкие губы. Не сводя с Ирины глаз, Иванок влез в седло свежего коня и поехал со двора.
Святополк Изяславич читал толстую книгу, сидя у распахнутого окошка, из которого от Днепра долетал свежий ветерок. Когда холоп доложил о приезде гонца из Владимира-Волынского, он было развернулся навстречу с улыбкой, но взглянул в лицо шагнувшего через порог Иванка - и схватился за сердце.
- Что?.. Что случилось? - выдохнул он.
- Князь, - юноша с трудом сглотнул, задыхаясь, и полез за пазуху, - горькая у меня весть. Сын твой Мстислав убит, а люди изнемогают - голодно владимирцам. Наказали передать - коли не пришлешь подмоги, сдадутся они врагам…
Святополк вырвал из руки Иванка пергамент, развернул, едва не порвав, углубился в чтение. Дочитав, со стоном уронил руки на колени, закрыл глаза, медленно поднес дрожащую руку к лицу. «Сын твой убит…»
- Как… случилось сие? - прошептал он наконец.
- Давид Игоревич Волынский ко граду подошел, - начал Иванок. - Половцев привел… Мы затворились. Бились крепко. Мсти… Сын твой первым витязем был, на стене сражался, сам стрелял и разил врага… На стене его стрела и настигла. Ночью он и умер. Знахари не спасли…
Святополк порывисто вскочил. Книга и пергамент упали на пол. Глаза князя загорелись гневным огнем, и Иванок отшатнулся, вжимаясь в дверь. Но великий киевский князь более и пальцем не пошевелил. Сверху вниз взглянул на усталого гонца, нахмурился, припоминая юношу:
- Ты Иванок… устал, поди? Тот сдавленно кивнул.
- Тогда ступай, отдохни. Скажи, чтоб накормили и спать уложили где хошь… А я…
- Я, светлый князь, - Иванок оробел от своей смелости, - ежели позволишь, в Киев доскачу. Отцу на глаза покажусь…
При последних словах судорога боли и бессильной ярости исказила черты Святополка, и он коротко выдохнул сквозь стиснутые зубы:
- Ступай… куда хошь.
И, едва за Иванком закрылась дверь, рухнул обратно на скамью, закрывая лицо руками и давясь беззвучными слезами.
Иванок лишь после понял, какую боль причинил князю неосторожно вырвавшимися словами об отце. Тогда он был слишком утомлен и измучен, чтобы что-то понимать. Он воротился в Киев, сразу отправился домой, несказанно удивив Данилу Игнатьевича, сходил в баню, после повечерял чем Бог послал и лег спать, чтобы наутро, чуть свет, отправиться в церковь помолиться за упокой души Мстислава.
А когда брел обратно, путь ему преградила знакомая холопка-половчанка.
Иванок с охотой пошел за нею. Княгиня Ирина Тугоркановна оставалась для него кроме Данилы Игнатьевича единственным близким существом - не считая еще сестры Жданы. Она да Мстислав связывали его с князем Святополком, и вот она осталась одна.
Молодая княгиня встретила его в горницах. Она была в черном платье, волосы убраны под плат, и юноша понял, что здесь уже знают о смерти молодого княжича. На побледневшем лице Ирины глаза казались больше и темнее, маленькие яркие губы дрожали.
- Иванушка, - прошептала она срывающимся голосом и кинулась к нему. - Живой…
Подбежав, обхватила за плечи, испуганно заглядывая в лицо. Иванок осторожно привлек ее к себе. Он только сейчас заметил, что за десять месяцев разлуки вырос чуть ли не на полголовы и возвышался над молодой женщиной.
- Живой, - повторила княгиня, касаясь его смоляных кудрей. - А я тебя ждала… молилась каждый день… Ты ночами мне снился.
- Живой я, - вздохнул Иванок. - А Мстислав…
- Нам вчера ввечеру поведали - гонец от князя был. Наказал поминальный пир устроить, сам в Печерскую лавру поехал молебен заказать… Я молилась за него… И за тебя… А ты? Ты за меня молился?
Иванок смущенно хлопнул ресницами. В походах, боях и осадах было не до того. Только и грела сердце, что память да серьга, сберегаемая в ладанке на гайтане.
- Я… думал о тебе, княгиня, - сказал он.
- Ирина!.. А до крещения меня звали Зелгой! А… тебя как?
- Лютом.
- Лют… Это значит - «лютый», злой?
- Я не злой, кня… - Юноша осекся под ее построжевшим взглядом, поправился: - Ирина.
- Зелга! - воскликнула она. - Меня так даже свои уже не зовут!
- Зелга, - послушно повторил он.
Молодая княгиня просияла и крепче обхватила его руками за шею. Ее нежное взволнованное лицо оказалось совсем близко, губы приблизились к губам, и Иванок осторожно поцеловал ее.
Раз встретившись, их губы уже не смогли разъединиться. Исчезло все - война, недавняя смерть Мстислава, долгая скачка по дорогам с тяжкой вестью, страх и стыд запретного плода.
- Мой! Ты мой! - исступленно шептала княгиня. - Я так тебя ждала! Так молилась… Идем, идем скорее…
Иванок позволил увлечь себя прочь.
Они ворвались в какую-то каморку, и Ирина-Зелга с пылом гордой степнячки припала к его груди. Заглянувший смерти в глаза, понявший, что каждый миг жизни может стать последним, Иванок осмелел, обнимая ее стан, чувствуя сквозь ткань податливое нежное тело, и голова его кружилась от страсти.
- Князя нет, - шептала Ирина-Зелга, ласкаясь, - я пришлю старую Тайдуллу. Она тебя приведет ночью… Я не могу больше! Я люблю тебя! Я никого больше не люблю!
- Ая- тебя…
Быстрые шаги и стук отворяемой двери оторвали их друг от друга. Вошла Любава, Святополкова наложница и, как Иванок знал, мать Мстислава. Она тоже была в черном вдовьем одеянии, сухие глаза недобро горели. Поджатые губы ее дрогнули, когда она увидела молодых людей вместе и все поняла, но не сказала ни слова. Только нашла взглядом Иванка, кивнула ему:
- Ты видел, как умер мой сын?
- Да. - Юноша склонил голову. Женщина села, сложив руки на коленях:
- Сказывай.
Смущаясь под ее всевидящим взглядом, Иванок стал рассказывать и не заметил, как княгиня потихоньку вышла.
Глава 24
Через несколько дней в Киев приехал Святополк Изяславич.
Только услышав о приезде князя, Иванок понял, что тот явился не только готовить полки в помощь Владимиру-Волынскому. Три дня назад Ирина вечером зазвала его к себе и, обливаясь слезами, поведала, что Любава послала весть Святополку. «Ревнует она князя ко мне, - говорила молодая княгиня. - Глаза готова выцарапать. Я чую… И тебя изведут, любый мой! Уезжай, пока не поздно!» Иванок тогда отказался - не хотелось оставлять любимую одну, да и не верилось в такое. Но по приезде Святополка миновало уже несколько дней, а ни его, ни Данилу Игнатьевича не звали на княжье подворье.
В конце концов старый боярин отправился к князю сам. А вскоре на двор прискакал гонец с наказом для Иванка сей же час прибыть в палаты.
С тяжелым сердцем собирался юноша, мысленно на все лады коря себя за то, что поддался слабости и не уехал из Киева. Но куда ему податься? Убежит - всюду сыщут люди Святополка. А если к другому князю? Куда? Разве что в Переяславль, к Владимиру Всеволодовичу Мономаху! Но теперь было поздно.
Святополк Изяславич ждал его в горнице, сидя на высоком стольце, опершись руками о колени. Рядом на лавке сидел Данила Игнатьевич, и по его раскрасневшемуся лицу, по тому, как он вскинул и тут же отвел взгляд, Иванок понял, что дело его плохо. Он сделал было неверный шаг и упал на колени:
- Воля твоя, князь, карай или милуй!
- Пес! - выплюнул слово Святополк. - Пса пригрел на груди! Змея подколодного!.. За такое мало в поруб бросить! Я ж тебя своими руками!.. Да как ты посмел? Холоп!
Иванок молчал, опустив голову и пережидая княжий гнев. С бьющимся сердцем он слушал только одно - не хлопнет ли дверь, не ворвутся ли дружинники. Заломят руки назад, сорвут охабень, сволокут в поруб, а там путь один. Но ничьи сапоги за дверью не стучали, только натужно сопел Данила Игнатьевич. И это молчание было страшнее всего.
- Пес, - задыхался Святополк. - Я-то мнил, ему княжья честь дорога. Сын мой за тебя просил, любил тебя. А ты вона как… Быдло! Хазарин! Хуже половца!.. Сгною…
Иванок молчал, не решаясь ответить. Князь еще некоторое время выкрикивал угрозы и проклятья, потом откинулся назад, терзая пальцами ворот рубахи. Ноздри его раздувались, борода тряслась. Данила Игнатьевич со страхом косился на князя - мало ли что!
- Любишь ее? - вдруг выдохнул Святополк.
Не веря своим ушам, Иванок поднял голову. Князь смотрел ему в глаза. - Да…
- Прочь! Прочь с глаз моих! - вдруг страшно закричал князь. - Вон из Киева! Вон с Руси!.. Видеть не желаю! Вон, а не то… Эй, люди!
Не помня себя, Иванок сорвался с места, бросился прочь. В тесноте переходов налетел на кого-то, толкнул локтем. Вскрикнула девка - подумалось о княгине. Как она? Что с нею?.. На миг охватило страстное желание - хоть издалека, одним глазком, увидеть милое лицо, узнать, что жива, что ничего ей не сделалось! - но тут же плетью хлестнул страх: за такое князь прикажет убить его на месте.
Припав к гриве коня, топча прохожих, Иванок ворвался на свое подворье, бросил жеребца у крыльца, забился в угол в дальней горнице. Надо было что-то делать, куда-то бежать, но он не мог пошевелиться. Бежать совсем значило признать свою неправоту. Да и не было сил уйти сейчас, не ведая, что выпало на долю Ирине!..
Данила Игнатьевич воротился поздно, когда отзвонили вечернюю. Он ввалился в горницу смурной, тяжелый, как медведь, грохнулся на лавку. Глаза у боярина были мутные, гневные. Иванок не без страха встал перед ним. Данила Игнатьевич сидя пихнул его.
- Опозорил! - выдохнул он. - Пес! Б…дий сын! Выродок!.. Я ж тебя за родного держал, сердцем, кровью прикипел!.. Ты ж мне родной! Ты же мне кровный уже сын! А ты…
- Батюшка, я…
- Молчи!.. Ты мне не сын более! Отрекаюсь от тебя!.. За что мне такое наказание? Почто ты седины мои опозорил?
- Я…
- Сказано было - молчать! Князь тебя пригрел, к себе приблизил, ты другом его сыну был и должен честь княжью блюсти, а ты что?.. Святополк Изяславич тебя мог не то, что в поруб - смерти предать! Добро, что по Правде Русской порешил князь содеять! Виру за бесчестье я за тебя уплачу, но ты сам - прочь с глаз моих! Посылает тебя князь на заставу, в Поросье… И чтоб до свету духу твоего здесь не было!
Пошатываясь, Иванок вышел.
Подводу собрали на ночь глядя, три всадника выехали из Киева на рассвете, едва привратники стали отпирать ворота. Иванок первым проехал по мосту, с тоской обернулся на стены Киева. В этом городе началась его настоящая жизнь, в нем она и завершилась. Кто он теперь? А кем был прежде - безродный мальчишка Лют по прозванью Хазарин. Но странно - Лютом он себя более не ощущал. Он все еще был Иванком, вот только не Данилычем - боярин отрекся от него и даже не вышел проводить с крыльца. Но у него когда-то был другой отец - торчевский тиун Захар Гостятич. Торческ…
И словно живым ветром повеяло с полей. Домой! В Торческ!
Вот уже года четыре с малым не был Иванок в Торческе и, подъезжая, не вдруг признал родной город. Торческ отстроился, снова встали над рекой бревенчатые стены с воротными башнями, раскинулся небольшой посад. Да и сельцо Красное, через которое случилось проезжать Иванку, подросло - вместо четырех дворов в нем было уже девять. И в самом городе по улицам стояли новые дома за свежими, еще не потемневшими от непогоды и времени заборами, улыбались резными причелинами[155].
Родной дом Иванок отыскал не сразу - так переменился их конец. Показалась ему изба, срубленная Ратибором и Нечаем, маленькой и неказистой в сравнении с боярскими хоромами, от коих он еще не успел отвыкнуть. Небольшой кудлатый песик забрехал, когда юноша спешился и стукнул кулаком в воротину.
- Хозяева! Есть кто дома?
На песий брех выскочили две девочки-подлеточки годов десяти, удивленно уставились на плечистого кудрявого юношу в дорогой справе, груженную добром подводу и двоих всадников подле, а потом, сверкая пятками, кинулись в избу. Иванок последовал за ними, пока боярские холопы распахивали ворота и заводили подводу во двор.
На крыльце показалась торчинка с Дитем на руках. Удивленно ахнула:
- Да неужто к нам? Да это? - Иванка она не признала, пришлось назваться. После этого на подворье поднялась суета. Торчинка была дома одна с детьми - прочие разошлись по делам. Она закричала холопам, чтобы занялись конями и людьми, и, кланяясь, проводила Иванка в дом.
Вскоре.прибежала от соседей Светлана, за нею прискакал и Ратибор. Брату он не спешил радоваться - поздоровались как чужие и вместе сели за стол вечерять. Светлана ставила перед ними снедь, торчинка Аграфена распорядилась, чтобы сытно накормили Иванковых холопов.
Потом сидели друг напротив друга, неспешно пили квас. Ратибор постарел, в волосах и бороде мелькала седина, руки огрубели, лицо потемнело. Он холодно смотрел на ладного юношу, как смотрят на случайного гостя.
Иванок, прихлебывая квас, рассказывал о своем житье-бытье. Про княжескую опалу едва обмолвился - слишком была еще боль. Упомянул только, что в Киев больше не воротится.
- И куда же ты теперя надумал? - подал голос Ратибор, когда он замолк. - Ежели к нам…
Он косо глянул на юношу, и Иванок понял, что тот хотел и не решался вымолвить - хоть и велика была у Ратибора изба и холопы уже завелись, а места не было. Кроме старших девочек-двойняшек, шестеро ребятишек мал мала меньше заполняли дом - последний только-только народился у Аграфены.
- Почему к вам? - Иванок обернулся на черноглазого скуластого мальчонку, сынка Светланы от половца. - Мне путь далее, на заставу. На тот берег Роси…
- Далековато тебя послали, - откликнулся Ратибор, и Иванку в его голосе послышалось облегчение.
- Да я мимо проезжал. Ждану хотел увидеть…
- Нет Жданы. Замуж пошла. Уж два года весной миновало, как замужем.
- Где она сейчас?
- А я почем ведаю? Уехала…
Хоть и ожидал чего-то подобного, но все равно после этих слов Иванку стало неуютно в родном доме.
- Мне назавтра в путь надо, - сказал он и встал с лавки. - За хлеб-соль благодарствую. Завтра мы рано поутру уедем.
- За то, что заехал, спасибо, - в спину ему откликнулся Ратибор по-прежнему равнодушно. - Помнишь родню…
Натягивая на плечи свиту, Иванок вышел на двор, направился в клеть, где вечеряли холопы. За спиной хлопнула дверь: - Лют?
Оглянулся - Светлана. Кутаясь в цветастый убрус - подарок Иванка, - женщина подбежала, улыбнулась в синем полумраке.
- Ждану Михаила увез к Воинь-граду, - сказала она. - Ведаешь ли, где город-то такой?
- Сыщу, - кивнул Иванок, но теплее от этого на душе у него не стало.
К заставе Иванок подъехал ближе к полудню. Небольшая крепостца стояла на холме, по верху которого шел небольшой насыпной вал с частоколом. Ворота были плотно закрыты, под холмом располагался маленький посад - две или три избенки с огородами и кузня. Тут же стояла маленькая часовенка, к которой прилепился домишко попа.
Народу на заставе было немало, но все более бабы, детишки и старики. Воев было всего ничего - сейчас многие разъехались по степи, сторожили половцев. Сотник Калина, остававшийся за старшого, принял Иванка и его людей, выслушал, велел отдыхать и ждать воеводу.
Тот появился на другой день поутру. Иванок, бродивший по двору, услышал, как загомонили бабы, и вышел посмотреть. Небольшой отряд всадников, десятка три-четыре воев, шагом ехал по проулку меж домами. Вели в поводу нескольких лошадей - пятерых своих и десяток половецких, на носилках везли двоих раненых. Сотник Калина шел возле них, заглядывая в лицо парню ненамного старше Иванка. А впереди ехал витязь средних лет со смутно знакомым лицом.
Он нашел Иванка глазами, коротко кивнул ему и заехал на двор. Дружина спешивалась, ратники отводили коней в Конюшню, раненых унесли в дом. Несколько баб поспешили сготовить поесть и обиходить покалеченных. Воевода осмотрелся и отошел в сторону, поманив к себе Иванка.
- Калина про тебя поведал, - без лишних слов начал он, - но недосуг расспросить было. Ты кто таков?
- Иванок… Захарьич, - чуть споткнувшись, ответил юноша.
- Русич? - Да.
- Глянь-ка! А по лику - чисто хазарин! - усмехнулся воевода.
- Меня и дома так же кликали, - вздохнул Иванок.
- Добро, Иванок Козарин, - воевода заулыбался. - А почто к нам?
Соврать здесь юноша не мог:
- Князь выслал.
- Вот оно как? - Синие глаза воеводы хищно прищурились. - А почто? - заглянул в потемневшие глаза юноши, понимающе кивнул: - Ясно… Девку не поделили!
- Она… она не девка! - воскликнул Иванок. Воевода усмехнулся, похлопал его по плечу:
- Ну-ну, не петушись, паря! Мало ли что бывает! Она-то хоть тебя любила?
Вместо ответа Иванок осторожно полез за пазуху, вытащил гайтан, где хранил серьгу Ирины Тугоркановны. Взглянув на нее, воевода помрачнел, кивнул, поняв что-то для себя.
- Ладно, - сказал, когда Иванок убрал серьгу обратно. - Меня Еремеем Жирославичем звать. Коли князь послал, будешь на заставе. Отдам я тебя Калине - в его сотне много люда той осенью порубили. Сыщи его, молви - я велел… И не горюй - нам тут горевать некогда!
Воевода оказался прав.
Жизнь в Поросье не текла - кралась перебежками, таясь и замирая от случайного шороха. Маленькие деревеньки в два-три двора теснились ближе к реке и лесам, чтобы людям было куда при нужде прятаться от половцев. Долины между перелесками распахивали с оглядкой, так же осторожно пасли скот. Выезжая на ролью[156] или на покос, всякий селянин брал с собой топор, рогатину и лук со стрелами. По одиночке не ходили, привыкли за всяким делом коситься на окоем - не пылят ли копыта, за пением птиц прислушивались, не стонет ли земля от половецкой конницы.
Лишь весна и начало лета были спокойными - чем ближе к осени, тем чаще пошаливали степняки. Они приходили небольшими ватажками, угоняли скот и коней, по пути грабили деревеньку-другую, забирая все добро и людей. Дружинники с заставы ^небольшими отрядами ездили по округе, высматривали дым и облака пыли и, увидев вдалеке темные клубы, мчались туда. Иногда им удавалось застать находников за злым делом, тогда завязывался бой, летели головы. Верх одерживали то поганые, то русичи - тогда назад возвращались скот и добро, освобожденные пленники благодарили витязей. Чаще же дозорные заставали только пожарище и свежие трупы и кидались в погоню, пытаясь успеть отбить полон прежде, чем ватажка уйдет в большую степь. Лишь к зиме все успокаивалось - по глубокому снегу вражьи низкорослые кони не могли долго скакать, да и доставать траву тоже им было неудобно.
Уже на другой день после того, как прибыл с дозора Еремей Жирославич, Иванок с сотней Калины отправился в степь - и больше уже не слезал с седла. Постепенно он обжился на заставе, завел друзей среди молодых воев. Большая их часть была пришлой - их дома в свое время пожгли кочевники, и парни, некоторые успевшие побывать в плену, решили остаться на заставе мстить за убиенных родных и близких. Остальные были посланы сюда князем для защиты границ. Подрастала молодежь - дети тех и других. У Калины на заставе были меньшой брат и сын. Кроме воинов, на заставе жили и мирные жители - сироты, спасенные из плена, которым некуда было идти. Ратники привечали всех - мужчины брались за оружие, женщины и девушки шли за воев замуж, детей-сирот воспитывали сообща.
Иванок привык к заставной жизни. Хоть и тосковал с непривычки, хоть и горевал об Ирине, жизнь брала свое. Где-то под городом Воинем на заставе жил Михаила, муж Жданы. Почему бы и ему не жить так же?
По осени, вскоре после того как бабы убрали огороды и загнали скот в хлева, наведались на заставу купцы. Торговые гости на свой страх и риск шли окраинной землей, торгуя киевскими товарами и напрвляясь в Половецкую степь. Старший купец хвастался, что имеет ярлык от хана Урусобы и может без опаски ходить по степи до самого Олешья.
Прослышав о торговых гостях, что пришли из Киева, Иванок сломя голову примчался к воеводиному подворью. Купцы сидели у Еремея Жирославича в горнице, хлебали щи со свининой, запивали хмельным медом. На влетевшего, как угорелый Иванка обратились вопросительные взгляды. Воевода улыбнулся, узнав юношу, - проворный в бою, ловкий и сильный, Иванок ему нравился.
- А, Иванко Козарин! - приветствовал он. - Присядь, выпей с нами!
Иванок сел на край лавки, хлебнул из братины.
- Откуда будете, гости дорогие? - спросил он, вытирая губы.
- А с-под Киева, - ответил ближайший к нему гость, востроглазый и подвижный, как угорь. - Да из Черниговской земли тоже есть люд.
- Давно из Киева?
- На Покров оттудова ушли. Все бродим по земле! Где торгуем, где на мир смотрим. За погляд-то резы не берут! А в мире диковинок мно-ого, все не перезришь!
- Какие там в Киеве вести? - жадно перебил словоохотливого купца Иванок.
- Иванко наш сам с Киева, - объяснил Еремей Жирославич. - Родня у него там осталась.
- А что в Киеве! Киев - городам мати, вере христианской колыбель. Гордится, высится на Горе, куполами золотыми посверкивает. В Печерской лавре монахи за землю Русскую молятся…
- А что на земле слышно? Война на Волыни кончилась?
- А как же!..
…Святополк Изяславич не забыл и не простил смерти любимого сына. Собрав дружину, он вместе с Путятой Вышатичем послал ее во Владимир-Волынский. Тот поспешил сперва в Луцк, где сидел Святоша Давыдич, недавний союзник великого князя в войне. У него как раз сидели послы Давида Игоревича, надеявшегося заручиться помощью молодого князя. Святоша, не любивший распрей, согласился упредить Давида Волынского, коли Святополк Изяславич решится выступить в поход, но послы еще не успели покинуть его палат, как в Луцк вступил Путята. Он поведал молодому князю волю великого князя, и Святоша Давыдич, согласившись, заточил Давидовых послов в поруб. А сам, собрав дружину, отправился во Владимир-Волынский.
На стан Давида Игоревича они с Путятой напали в начале зарева месяца. Окружив Владимир-Волынский, стан мирно спал, когда киевляне с лучанами стали сечь их сонных. На помощь подоспели владимирцы, и Давид Игоревич, спасая свою жизнь, еле успел ускакать в ночь. Путята Вышатич и Святоша Давыдич вошли в город, поставили Святополкова посадника и воротились каждый восвояси.
Но Давида Волынского оказалось не так просто укротить. Он опять ушел в степь и отыскал там Боняка. Зная об усобице, хан собирался походом на Русь, и Давид сумел убедить его отправиться с ним. Вдвоем они появились под стенами Луцка, и половцы разошлись по окрестностям грабить и жечь посады. Опасаясь за участь земли, Святоша Давыдич заключил с Давидом Игоревичем мир, ушел к отцу в Чернигов, а Давид Волынский сел в Луцке, отпустив помощников-степняков с богатыми дарами и награбленным полоном. Отсюда он собрал новые полки и в середине осени отправился возвращать себе Владимир-Волынский. Сев на прежнем месте и изгнав посадника Василя, Давид Игоревич успокоился настолько, что отпустил к морю сыновца Мстислава, который с молодшей дружиной перенимал купцов, отправляя товары и золото во Владимир.
Два года продолжалась война на Волыни. Князья проливали свою и чужую кровь, звали на подмогу половцев, истрепали землю, но каждый князь остался там, где застал его Любечский съезд.
Потеряв терпение, Владимир Мономах созвал новый съезд. Пока на западных окраинах Руси шла война, переяславльский князь сидел на своем столе, ни во что не вмешиваясь, укрепляя город, строя по границам крепостцы-заставы, собирая дани, закладывая храмы, пересылаясь грамотами с сыновьями и наблюдая, чем все кончится. Кроме его семьи, все остальные князья оказались втянуты в междоусобицу, что было на руку Мономаху - передравшись между собой, они ослабят друг друга, и тогда он останется единственным по-настоящему сильным князем на Руси. И когда придет последний час Святополка Изяславича, никто не сможет встать ему поперек дороги.
Владимир Всеволодович два года ждал, пока киевский князь исполнит обещание и покарает Давида Игоревича, но все напрасно. Вместо того чтобы пойти на него новой войной, Святополк пересылался гонцами с другими князьями, подкупал их и оправдывался, сваливая вину на Давида Волынского. Получив богатые дары, Ростиславичи согласились с суждением великого князя. Оставшиеся при своем Святославичи поворчали для порядка, и спокойный Давыд Черниговский признал вину волынского князя. Только Мономах, несмотря на уговоры, оставался при своем мнении, что зло должно быть наказано, и в конце концов князья сошлись на том, чтобы вместе призвать Давида к ответу.
На зов откликнулись все. Святополк, получив от Владимира Мономаха согласие на съезд, даже обрадовался - разослал гонцов к остальным князьям, приказывая именем великого князя собраться на уложение.
Князья собрались в конце лета, возле маленького городка Витичева, что на реке Вете. Приехали каждый со своей дружиной. Витичев оказался неспособен вместить всех князей, и станы разбили на берегу реки, на просторе.
Возле самого берега стояли станом Святополк Киевский и Владимир Мономах с сыновьями. Святополк после смерти Мстислава не отпускал от себя далеко второго сына Ярославца. Мономах взял Романа и Святослава. Чуть поодаль, на взгорье, раскинулись шатры трех братьев Святославичей - Давыда, Олега и Ярослава. На таком отделении настоял гордый Олег, не простивший Мономаху давних обид и утеснений. От братьев Ростиславичей не приехал никто - видимо, Володарь и особенно Василько больше не верили в гостеприимство старших князей, поэтому ограничились тем, что отправили на съезд своего посла - доверенного боярина Кульмея. Давид Игоревич Волынский, получивший приглашения из Киева и Переяславля сразу, приехал в одиночестве и одним из последних, разбив свой шатер с третьей стороны, чуть ли не у стен Витичева.
На первый сход собрались у Святополка Изяславича. Тот, радуясь, что князья сошлись у него, расстарался, настелив на полу шатра дорогие ковры и повелев накрыть столы для пира. Все уже расселись и чашники приготовились разливать мед и вино, когда приехал Давид Игоревич.
Когда он вошел, разговоры сразу смолкли - казалось, даже чашники застыли на месте. Потом Святополк с преувеличенной ласковостью предложил Давиду место за общим столом и дал знак к началу.
Полились в чаши мед и вино, слуги стали обносить князей ествой, за полотняной стеной заиграли музыканты. Но на княжеском пиру было тихо. Князья молчали, словно набрали в рот воды. Только перебрасывались быстрыми взглядами - Владимир со Святополком, братья Святославичи между собой, боярин Кульмей с Владимиром Мономахом. Постепенно люди оттаяли. Младшие князья зашептались о чем-то, Святополк радушно приглашал гостей откушать того или иного блюда, говорил что-то музыкантам. Но на Давида Игоревича не обращали внимания, словно его тут не было.
Тому кусок в горло не шел, и вино казалось горьким. Сперва волынский князь храбрился, ел и пил, озирался по сторонам, но потом ссутулился, заерзал на месте, мрачнея. Попытался было поймать чей-нибудь взгляд, но все тотчас отворачивались, начанали говорить тише. И только старшие князья время от времени смотрели на него - холодно и отчужденно, как на грязное пятно, которое никак не вывести с дорогого ковра.
Наконец Давид Игоревич не выдержал.
- Зачем звали? Вот он я! - воскликнул он. - У кого на меня жалоба?
Князья разом забыли про еду и питье. Святополк махнул рукой - чашники и подавальщики вышли, смолкла музыка за полотном. В шатре повисла тишина. Один за другим князья оборачивались на волынского князя, вперяя в него тяжелые взгляды. Окруженный стеной отчуждения, тот завертелся на месте.
- Кому я надобен? Кто жаловался на меня? - повторял он.
- Ты сам, - негромко, но весомо заговорил Мономах, - присылал к нам: хочу, мол, братья, прийти к вам и пожаловаться. Вот ты пришел, сидишь с нами - так почему не жалуешься?
Давид Игоревич открыл было рот, захотел что-то ответить - но промолчал. Замолчали и князья. Только в шатре словно повисла тяжелая тень недавнего прошлого. Князья поглядывали на помрачневшего, опустившего плечи Давида и невольно сравнивали его с Иудой, коего они ныне собрались, аки апостолы, судить за то, что тот предал Христа.
А потом Святополк встал и первым, как хозяин шатра, вышел вон. За ним один за другим поднялись и ушли остальные, оставив Давида совсем одного. Снаружи послышался конский топот - князья сели на коней и разъехались прочь.
В опустевший шатер не заходили даже чашники и слуги - прибрать со стола. Не встала у порога стража - сильнее запоров и цепей удерживал волынского князя на месте страх. Он понимал, что остался совсем один - у него не было больше ни родни, ни друзей, ни силы, ни власти. Живым ему из стана не уйти - его закуют в железа, бросят в поруб, а волость его поделят. Святополк Киевский жаден - захватит все себе. Ростиславичам тоже достанется изрядный кусок. Получит свое и Давыд Святославич, отдав Луцк Святоше. А Мономах… У него свое.
В душе пойманной птицей билась мысль - бежать. Но страх сковывал члены, и Давид молча сидел на ковре, глядя в пол.
Князья вместе отъехали подальше на равнину, оставив в стороне бояр и дружинников. Молодшие князья почтительно примолкли - беседа потекла между старшими. Разговор, прерванный приходом в шатер Давида, возобновился с новой силой. Решение уже было готово - Святополк лишь повторял и повторял его, словно боясь, что в самый последний миг братья-князья что-то перерешат. Это раздражало Мономаха, он насквозь видел старшего брата, чувствовал его страх потерять свою выгоду, ощущал его мелочность. Конечно, богатая Волынь - лакомый кусок, да и приграничье. Он сам бы не прочь прибрать ее к рукам, но пусть все будет, как есть.
Давид Игоревич чуть не вскрикнул, когда у порога шатра послышались шаги и голоса. Вскинулся с места - показалось ему, что это пришли взять его в железа. Но на пороге стояли лишь бояре - Путята Вышатич Святополка, старый Ратибор и Орегаст - люди Мономаха и доверенный человек Олега Святославича Торчин. Предательски стукнуло в сердце - князья уже более не считают его равным себе, раз посылают объявить свою волю бояр.
- Давид Волынский! Слово к тебе от князей русских, - важно обратился к нему Ратибор.
Князь медленно встал - ноги дрожали.
- Братья-князья промеж собой сговорились и решили - не давать тебе боле стола Владимирского, - объявил Ратибор. - Ибо вверг ты нож в нас, чего не бывало в Русской земле. И повелели сказать: «Мы тебя не заключим в поруб и никакого зла не сделаем». А еще повелели тебе князья - ступай отсюда и садись в Бужске и Остроге.
- Что? - По мере того как боярин говорил, страх в Давиде проходил. Князья оставят ему жизнь и свободу, его всего лишь сводят с богатого стола и окончательно лишают голоса на княжьих советах. Но сейчас больше думалось о другом: - И это все?
- А еще Святополк Киевский дает тебе Дубен и Чарторыйск, - добавил Путята Вышатич, - а Владимир Всеволодович дает тебе двести гривен откупного. Да Давыд и Олег Святославичи тоже дают двести гривен.
Торчин кивками головы подтвердил сказанное.
Давид перевел дух, радуясь, что легко отделался, и тихонько ужасаясь при мысли, что ходил по краю пропасти. Конечно, ему мало было трех городков и крошечного Острога - они ни в какое сравнение не шли даже с небольшим окраинным Теребовлем, но делать было нечего. Приходилось довольствоваться этим и радоваться, что остался на свободе.
Князья поклялись, поцеловали на этом крест, и на другой же день, не удерживаемый никем, Давид Игоревич уехал в Бужск. Уже там, наскоро осмотревшись, он призвал к себе сына и жену и собрал у себя верных людей.
Остальные князья задержались у Витичева еще на некоторое время и, посовещавшись, послали с боярином Кульмеем наказ Вол одарю и Васильку Ростиславичам. «Володарь, - писалось в нем, - возьми брата своего Василька к себе, и будет у вас единая власть в Перемышле. А ежели не любо сие, то отпусти Василька к нам - мы его будет кормить. А что до холопов и людей наших, то всех нам выдайте».
Кульмей ускакал с грамотой на Волынь, но ответа на нее не пришло. Братья Ростиславичи больше не верили старшим князьям - Володарь взял Василька к себе, не решившись отпустить его на чужую сторону и не желая унижать брата. Не оставили они и Теребовля и захваченных на войне пленных не выдали тоже, расселив их у себя по селам.
Не успокоился и Давид Игоревич. Опасаясь иметь у себя под боком такого соседа, ибо Чарторыйск и Дубен находились на самой границе Киевской и Волынской земель, Святополк отдал ему еще и Дорогобуж - словно кинул большую кость брехливому псу. С тем и утвердился на Руси мир.
Святополк ворочался из Витичева в душевном смятении и возвышенной тревоге. Как всегда бывало с ним в такую пору, он поспешил в Печерскую лавру - отправлялся ли он в боевой поход, который нес неизвестность, или возвращался с победой, которая могла обернуться поражением или новой войной, великий князь взял себе за обыкновение останавливаться в лавре.
Сюда он наезжал постоянно, несмотря на то, что монахи до сих пор не могли простить ему отъятия запасов соли, споров с игуменом Иоанном и прочих вмешательств в тайную жизнь монастыря. Они давно бы отлучили его от храма, но богатые дары, которые всякий раз привозил с собой Святополк, заставляли монахов умолкать и только коситься исподлобья.
Печерская лавра только недавно отстроилась после разгрома и пожара, учиненного ханом Боняком четыре года назад. Часовню и божий храм отчистили, обновили оклады икон, построили новую стену с крепкими воротами, поставили надворные постройки и кельи монахов. Опять стало копиться богатство монастыря.
Святополк шел по монастырю, озираясь по сторонам. Многое здесь было устроено на его средства, и от этого душа радовалась. Конечно, он слышал, что Мономах у себя на свои личные сбережения возводил храмы и посылал монастырям богатые дары. Но Мономах богат, он может поделиться от щедрот, а у него после войны за Волынь казна почти пуста. Вот разбогатеет - тогда и откупится сразу за все грехи!..
Помолившись у гроба Феодосия Печерского и получив благословение от состоявшего при нем инока, Святополк зашел в келью к старому другу - черноризцу Нестору. Смиренный мних сидел за столом у окна при лучине и неспешно выводил чернилами буквицы на пергаменте. Когда, согнувшись под притолокой, в келью шагнул высокий князь, Нестор отложил писало.
- Княже! Вот Господь даровал встречу!
Они тепло приветствовали друг друга. Нестор усадил Святополка у стола, налил меда, угощая.
- Как вы живете тут? - спросил князь, мелкими глотками попивая мед.
- Живем, Господа хвалим, - отозвался Нестор. - Милосердием Божием, тихо все. Трудимся, постимся, о Руси молимся… Неспокойно на Руси нынче.
- Да, неспокойно, - отозвался Святополк.
- А новое что есть? Идут ли князья в поход на степь?
- Нет, похода не будет, - припомнив слова и поступки Мономаха, ответил Святополк. - А новое… Новое есть. Снем княжий был у Витичева. Порешили покарать виновника усобицы, Давида Волынского. За то, что очернил Василька Теребовльского, ослепил его, вверг нож в нас, отняли у него Волынь. Его же самого выслали вон, дав ему в кормление три городка - как-никак, своя же кровь.
- Господь вразумил вас, князья. - Нестор перекрестился на красный угол. - Вот сие деяние, Господу угодное - утвердится мир на Руси, любовь да согласие!
Святополк вспомнил придирчивые взгляды Мономаха, его нежелание помогать словом или делом, его требовательность и нарочитое равнодушие и подумал, что мир утвержден лишь внешне. Скрытая война продолжается и не окончится, пока существует Киев и Киевский золотой стол.
- Потомки ваших деяний не забудут, - продолжал Нестор. - Ибо, сейчас сберегая Русь, вы радеете о детях, внуках и правнуках своих. Им достанется наследие отцов и дедов! И там будет ныне и пристно и вовеки веков, ибо и ваши отцы и деды тоже блюли землю и передали ее вам.
- Что пишешь ты? - перевел разговор на другое Святополк.
Светлые глаза Нестора загорелись огнем. Огладив рукой длинную бороду с белыми прядями, он подсел ближе, перебирая листы.
- Задумался я, грешный, на досуге, о судьбах земли нашей, - быстрым шепотом заговорил он. - О деяниях пращуров, о судьбах детей ее. Не окинешь взором, сколь велика и обильна земля наша, как красовита и дивно устроена. Города какие, поля и леса, реки и моря на ней! А города какие! А люди! Сколь велико благолепие, Господом созданное!.. Одно плохо - не блюдут князья землю нашу. На куски рвут, о будущем не думая. Ты уж прости меня, князь, - чуть смущенно улыбнулся Нестор, - а только со стороны-то оно виднее! И сам посуди - разве так жили наши пращуры? И разве так следует жить нашим детям и внукам?
Святополк тихонько кивал, смиренно слушая монаха и молча глядя на сложенные на коленях руки. У них с Нестором были почти одинаковые ладони - длинные, узкие, с тонкими сильными перстами, и разница только в том, что одни чаще брались за меч, а другие за писало.
- Я много думаю последнее время, - продолжал о своем Нестор. - А особливо задумался в те поры, когда монастырь наш восстанавливался от набега Боняка шелудивого. В то время неверные много книг старых пожгли, иные пришлось заново переписывать, иными ты нам, княже, помог. Я тогда записал повесть о сием событии в летопись, а Господь, видимо, удоволен был слогом моим, вот и вложил мне, худоумному, дерзкую мысль - написать повесть: какова она, откуда есть пошла земля Русская, кто в ней первее начал княжити и откуда Русская земля стала есть… Уж помаленьку тружусь. - Нестор со смущенной гордостью указал на исписанные листы. - Про обычаи словенские, языки и прочее пишу да о князьях наших, кто да откудова да каково живут…
Святополк вдруг насторожился. Его острый ум сразу выхватил главное из путаных от смущения речей Нестора описать князей нынешних, кто да откудова да каково живут…
- Жизнь людская - суета и дым, - говорил монах, и каждое его слово оседало в душе князя. - Сегодня жив человек - а назавтра его нет: отпели и в землю зарыли. И забыли о нем, будто его и не было. Но ведь сказано - по плодам вашим узнаю вас! Льва узнают по рыку, птицу по полету! И человека помнят по делам его!.. Помнишь ли ты, князь, притчу о талантах, коие дал своим рабам некий богач на сохранение? Один истратил его на распыл, за что был наказан; другой зарыл свой талант в землю, сберег его в целости, но и только; и лишь третий, пустив его в дело, не только возвернул хозяину долг, но и новое богатство приобрел!.. Тако же и мы - что сотворим в жизни, так и про нас поминать будут! Я вот, грешный, труды пишу - авось когда смысленым людям мои словеса понадобятся. А иные по-своему стараются.
Святополк сжал кулаки. Нестор говорил верно - по делам люди остаются в памяти народной. О богатырях былины сказывают, о князьях старого времени гусляры да скоморохи песни поют, он сам читал описание жизни Александра Македонского, не говоря уж о Священном Писании, где подробно сказано и про Иакова, и про Иосифа, и про воителя Гедеона, и про богатыря Самсона, и про самого Господа нашего, Иисуса Христа. Не простые были мужи, да и он сам-то - разве смерд какой? Он великий киевский князь, как отец его, дед, прадед… Неужто не достоин он памяти народной? Неужто после смерти никто не вспомнит о нем? А кого же - обожгла страшная мысль, - кого вспомнят? Владимира Мономаха? А он сам? А прочие князья что же?
- Ты вот что, Нестор, - решившись, молвил он, - пиши свою повесть. Пиши. Я прослежу… А коли нужно будет что - приходи на княжий двор. В моих палатах старые пергамен-ты хранятся, каких, верно, в вашем монастыре не сыщется - о старых временах там повествуется, еще отцом и дедом моими собиралось. Ты приходи, коли надо. И повесть свою приноси - я прочту!
- Как велишь, князь, - поклонился Нестор.
- Так приходи! Я ждать буду! Да пиши скорее - я прочесть хочу, что про нас напишешь!
- Напишу, напишу, светлый князь! - кивал монах.
Святополк задержался в монастыре - беседовал не только с Нестором, но и остальными монахами, зашел даже к игумену. Всех выспрашивал, что они думают о Руси, о князьях, о судьбах Русской земли, а напоследок еще раз напомнил Нестору про обещание навестить его княжий двор.
Монах сдержал слово - через два дня он появился в Киеве. Святополк Изяславич встретил его с радостью, отвел в светлицу, куда еще прежде велел принести сундуки и лари, в которых бережно хранились договоры, заключенные еще Олегом Вещим, Игорем Старым и Ольгой с греками, записи сказаний и деяний старины, переписка князей прежних времен с иноземными владыками и многое другое. Здесь же были старинные списки Русской Правды Ярослава Мудрого и воспоминания князей. В свое время все это складывалось и хранилось с бережением до лучших времен - и теперь неожиданно пригодилось, чтобы стать основой новой русской летописи.
Глава 25
Зима прошла беспокойно - не раз и не два заставе приходилось браться за оружие и отгонять от окрестных деревенек находников-половцев. К весне набеги поутихли, но орать пахари выходили все равно с оружием за поясом и зорко сторожили - не покажутся ли вдалеке чужие всадники. Дух люди переводили, только когда замечали поблизости русских ратников.
А в начале лета возле заставы появились послы.
К тому времени Иванок уже был вторым помощником Еремея Жирославича после Калины. Под его началом ходили люди. Его-то отряд и встретил послов.
Десятка три всадников и около десятка груженых припасами и дарами подвод остановились как вкопанные, когда на них наехали дружинники. Вырвавшийся вперед Иванок сразу углядел в одном из незнакомцев боярина - тот был добротно одет, под свитой угадывалась легкая броня, а на поясе висел меч в кожаных ножнах.
- Ой вы гости-господа! - крикнул он, поравнявшись. - Откуда, куда и зачем путь держите?
- Послами мы от Чернигова-города, - ответил боярин. - Посланы Давыдом и Олегом Святославичами в Половецкую степь.
- Послами? - не поверил своим ушам Иванок. - Ну, коли так…
По его знаку воины окружили обоз, готовые провожать его до самой степи. Иванок остался возле боярина.
- Князь Владимир Всеволодович в Переяславле большой поход задумал на половцев и стал к другим князьям гонцов слать, дабы, совокупясь, вместе идти на поганых, - неспешно рассказывал черниговец. - Ну оно понятно - его землю чаще других тревожат! И я его понимаю - сам на берегу Сейма вырос, дважды наш городок сжигали, а последний раз дотла. Но сейчас Олег Святославич нездоров, дружины княжеские и кладовые пустуют. Волынская война все пожрала! Переяславльцы, вишь, в которе не были замешаны, добро свое и силы сохранили - вот ныне и чешутся у них кулаки. А прочей земле бы передохнуть, силенок поднабрать хотя бы годок!.. Не время сейчас для походов! Вот и задумали черниговские князья вкупе с великим князем послать гонцов в степь, чтобы заключить мир!
- Мир? Со степью? - ахнул Иванок. - Но как же это? Разве мир возможен?
- А то нет? Князья уговорятся, талями поменяются[157], девок половецких за своих сынов возьмут, вот и мир.
- Но ведь они же враги! Как же с ними мириться? - возмущался Иванок.
- Эх, и мы ведь им не братья кровные, - вздохнул боярин.
- Обманут!
- Обманут, но и нам для чего мир нужен? Чтоб к войне со степью сил набрать! Ты возле степи живешь, вой, а главного не разумеешь! Молод еще!
Иванок вспыхнул, как сухой лист. На заставе его давно не называли молодым. Даже воевода Еремей говаривал, что второго такого, как Иванок Козарин, еще надо поискать. Но суровая заставная жизнь приучила его не молоть языком попусту, и он сдержался. Сказал только:
- Твоя правда, далековато мы живем, мало чего и слышали. У нас одно на уме - придут поганые нынешним летом или не придут да как отбиться, ежели большая сила придет… А правда, что все князья совокупились мириться со Степью?
- Правда истинная! Черниговские князья как один встали. Киевский великий князь тоже…
- А ты в Киеве был?
- Был. Из Чернигова сперва туда был послан, а уж оттуда…
- Поведай, будь ласков, что в Киеве деется? - взмолился Иванок. Вроде уж почти два года прошло, как его сослали на заставу, пора было прошлому быльем порасти, и в самом деле юноша привык к новому житью, однако стоило услышать знакомое слово, как все всколыхнулось в душе с новой силой. Не мог он выбросить из памяти Киева, его золотых куполов, его колокольного звона, его улочек и теремов. И тех людей, что оставил в Киеве, забыть не захотел.
Боярин с понятливым удивлением покосился на молодого дружинника. Хоть и далековато Чернигов от Киева, но кое-какие вести доходили и туда, а уж побывав в Киеве, он и вовсе многого наслышался…
Выросли сыновья Ярополка Изяславича, Ярослав и Вячеслав. Хоть детство и ранняя юность их прошли в унижении и утеснениях от родни, но юноши ведали о своем княжеском достоинстве. В свое время поняли они, что оказались изгоями в роду - отец не сидел на золотом Киевском столе, и им не видать уделов и княжеской власти, и судьба их вечно быть княжьими милостниками. Детям Ярополка были положены села для кормления, но братьям хотелось большего. Перед очами стояли примеры старших князей - Ростислав Владимирович, став изгоем, сумел овладеть Тмутараканским княжеством, сыновья его, приснопамятные Рюрик, Володарь и Василько Ростиславичи, ныне держат в руках Волынь. Не так давно сидел там же и другой князь-изгой, Давид Игоревич. Хоть и согнали его с Владимирского стола, но города в кормление оставили, не унизили княжьего достоинства.
Владимир-Волынский остался за Киевом, вся земля до Полоцкого княжества отошла Святополку и его родне. После того как погиб Мстислав, великий князь не отпускал Ярослава, дрожал над ним, как курица над яйцом, а на Волыни сидел его посадник. Но посадник, даже боярского рода, не князь. Случись что - и града не оборонит!
Поразмыслив об этом, как-то весною зашел к стрыю Ярослав Ярополкович. Старший княжич был горячее, порывистее, лелеял свои надежды. Святополка Изяславича застал он вместе с Нестором. Монах-летописец Печерской лавры в последнее время зачастил в терем - то долго корпел над княжьими рукописями, то сам читал вслух записи. Святополк живо интересовался создаваемой повестью, на радостях не жалел монастырю даров. Как всегда после беседы с ученым иноком, Святополк размяк душой и принял сыновца ласково.
- Почто хотел меня видеть, Ярослав? - молвил он с улыбкой.
- Просить тебя пришел, князь, - ответил тот, глядя в пол.
- Никак, дело твое неладное, раз ты очей поднять не можешь, - усмехнулся князь. - Иль я не прав?
- Не о том я, князь… Стрый, - вдруг воскликнул Ярослав, - отдай мне Владимир!
- Что? - Святополку показалось, что он ослышался.
- Отдай мне и брату моему на княжение Владимир-Волынский, - громче повторил Ярослав. - Не младенцы мы - мужи взрослые. Надоело нам по селам кормиться, княжьей доли хотим.
- Княжьей доли? Вам, сиротам, княжью долю подавай?
- Но ведь братья Ростиславичи княжеством владеют! - возразил Ярослав. - И Давид Игоревич владел! И князья черниговские тоже при наделах, а мы…
- А вы еще дети сущи! - повысил голос Святополк. - Я у вас заместо отца, я и буду решать, чему вам владеть!
- На Волыни отец наш сидел! И нам по чину отцово наследие иметь!
- Ярополк сидел на Волыни, да не усидел! И вам там не место! Волынь за старшим в роду! Ныне старший я, я и распоряжаюсь землей!
- Но, стрый, ведь Мстислав погиб, а Ярославца ты от себя не пущаешь, - попробовал последний раз взмолиться Ярослав. - А город без князя! Пусти нас во Владимир! Мы из руки твоей не выйдем…
- Молчать! - сорвался на крик Святополк, который потерял голову, услышав напоминание о смерти любимого сына. - Не дам Волыни - и кончен сказ!
Он обернулся на дверь, за которой трудился Нестор - хотелось туда, в тишину, прочь от надоедливых отроков, которые пекутся только о себе. Так бы и ушел, но Ярослав упрямо топтался перед ним.
- Значит, не дашь Волыни? - пошел на попятную он. - А какой иной город? В Киевской земле, чай, немало городов…
- Нет, - отмахнулся Святополк. - Вам даны села возле Турова и Пинска - там и кормитесь. Не хватало еще мне свои же города раздаривать…
- Давиду Волынскому ты два города подарил, да еще потом Дорогобуж добавил, - сердито фыркнул Ярослав.
Этого великий князь стерпеть не мог - достаточно того, что потеря трех городков до сих пор сидела занозой в душе.
- Молчать! На кого гавкаешь, щеня? - закричал Святополк. - Молод со мной спорить! Поди прочь! Поди!
Он нетерпеливо отмахнулся, встал и быстро направился в светлицу к Нестору.
Не раз и не два подходил к нему настырный старший Ярополчич, но великий князь был тверд. Чем чаще заводил молодой княжич разговор о собственном уделе, тем несговорчивее и злее делался Святополк. Ему казалось, что стоит начать - и так раздарит родне и друзьям всю волость. А это - власть и богатство!..
Мрачный слонялся Ярослав Ярополчич по терему. На двоюродного брата Ярослава Святополчича глядеть не мог. Сунулся было со своими бедами к брату, но Вячеслав был нравом сломлен еще в детстве и многого от жизни не требовал, боясь потерять то малое, что подарила судьба.
И тогда Ярослав решился на отчаянный шаг. В Киеве и предместьях набралось достаточно недовольных великим князем людей - бояре, чьих детей обошли князевы милостники, торговцы, коих задавили поборами и резами, дружинники, напрасно ждавшие милостей за ратные подвиги и верную службу, просто люди, помнившие и любившие его отца. Из них княжич сколотил дружину и однажды теплым днем ускакал из Киева прочь.
Во Владимире-Волынском он остановиться все-таки побоялся - там крепко сидел боярин Василь, Святополков посадник. Выбившийся из меньших бояр княжий милостник готов был костьми лечь, а не допустить чужого в город. Поэтому передохнув в городе, Ярослав кинулся дальше - в приграничное Берестье. Живший возле воинственных ляхов, город обрадовался собственному князю.
Святополк тогда был в отъезде - гостил в монастыре у Нестора, поэтому о бегстве Ярослава Ярополковича узнал, уже когда за копытами княжеского коня осела на дороге пыль. Опять поднимали голову неугомонные изгои, опять мерещился вдалеке призрак междоусобицы.
Весть о том, куда направился Ярополчич, пришла от посадника Василя. Получив грамоту, Святополк не колебался ни часа. На селе вовсю шел сев, и отнимать смердов от полей не хотелось, но он все-таки поднял свою дружину и послал с полком Ярославца, наказав ему изловить Ярополчича и в оковах воротить его в Киев.
Молодой князь не стал спорить с отцом. В подмогу себе он взял Владимирские полки и пришел к Берестью. Встав у стен города станом, он перекрыл дороги, занял посады и приготовился ждать.
Дав берестьянам почувствовать страх, Ярослав только после этого послал в город верных людей с наказом, что он, Ярослав Святополчич, городу не враг, пришел воевать не с Берестьем, а единственно лишь исполняя наказ великого князя. Он-де должен лишь воротить в Киев брата своего, Ярослава Ярополчича, и тотчас же пойдет назад. Но если горожане захотят биться, то он встанет под городом крепко и пошлет гонцов за подмогой…
Это напугало берестьян. Вече гудело весь день до вечера, а наутро нового дня город открыл перед Ярославцем ворота.
Молодой князь с гордым видом въезжал в Берестье. Верный слову, он запретил дружинникам хватать горожан и волочить в обоз их добро. Но вот брата приказал привести к нему немедля.
Ярополчич вышел сам, в простой свите и рубахе, без оружия, в одном только плаще. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, стоя в воротах детинца: сын Святополка - сидя верхом на коне, сын Ярополка - глядя на него снизу вверх.
- Вот и свиделись, брат, - сказал Ярополчич.
- Свиделись, - кивнул Святополчич. - Взять его!
С боков подскочили дружинники, сорвали с княжича плащ, заломили назад руки и поволокли прочь. В стороне, подальше от посторонних глаз, Ярополчича повалили наземь, к нему подошел кузнец и быстро заковал в кандалы.
Ярослав Святополчич недолго задержался в Берестье. Отправив отцу срочного гонца, что дело исполнено в точности, он на другой день отправился восвояси. На одной из подвод обоза под особой охраной в железах трясся по пыльным дорогам Ярослав Ярополчич.
Святополк не скрывал своего торжества. Он лично вышел встретить подводу с пленным сыновцем и улыбался в бороду, когда его стаскивали наземь. Потом подошел, гордо взглянул сверху вниз:
- Понял, кто на земле хозяин и господин? Ярополчич ожег стрыя ненавидящим взглядом и ничего не ответил.
- Ничего, посидишь на цепи, авось присмиреешь, - кивнул Святополк и махнул рукой: - Запереть в поруб!
Княжича уволокли.
Но недолго великий князь торжествовал победу и раздумывал, как ему сломить дух сыновца. Надо было его покарать, но убивать не хотелось, а на ослепление после случая с Васильком Теребовльским не хватало духа. Заточить в монастырь? В Византии такое часто бывало, а патриарх Никифор-гречин, должен понять! Даром что недавно ставлен после покойного Николая.
Патриарх сам все узнал - то ли через бывавшего у Святополка Нестора ему поведал о том игумен Печерской лавры, то ли сами бояре не нашли нужным таиться, но несколько дней спустя митрополит Никифор со всем духовенством был тут как тут на княжеском подворье.
Все вместе они пришли молиться за молодого княжича. Печерский игумен Феоктист поминал Василька Теребовльского - ведь Ярослав Ярополчич был по крови еще ближе Святополку - сын старшего брата. Великий князь был своему сыновцу вместо отца и должен быть более терпелив, аки Отец Небесный, и милосердно спускать грехи молодости. Приводили в пример все братние которы вплоть до убиения Бориса и Глеба Святополком Окаянным, пробовали даже угрожать ему славой братоубийцы.
Святополк Изяславич не любил, когда его сравнивали с его печально знаметнитым родичем, и именно поэтому поддался на уговоры, посетил храм в Вышгороде, где в золоченой раке хранились мощи братьев-страстотерпцев, помолился возле них, а на другой день пришел к порубу Ярослава Ярополчича. С ним вместе были священник и двое отроков. Увидев крест в руках святого отца, молодой княжич побледнел и невольно отшатнулся - ему подумалось, что его хотят убить.
- Ярослав, - обратился к нему Святополк, - я тебе стал вместо отца, но ты не желаешь почитать меня и слушать наказов моих. Ты поднял смуту, порешив, что слово великого киевского князя уже ничего не значит, вздумал жить своими умом. Я мог бы примерно покарать тебя, но, любя тебя как сына, я готов примириться с тобой, ежели и ты сам сейчас поклянешься на кресте, что никогда, ни словом, ни делом, не встанешь против меня и моей власти. Если же ты откажешься принести мне клятву, то лучше бы тебе остаться здесь до конца дней своих… Готов ли ты?
Ярослав покосился на маленькое окошко. Там была воля, мир, которого он мог никогда больше не увидеть. Княжич был молод и хотел жить. Он боялся верить своему стрыю, но уж лучше быть князем-изгоем без удела, да на свободе, чем сидеть тут. Другие изгои добивались рано или поздно своего стола.
- Я готов присягнуть тебе, стрый, - сказал Ярослав.
- Целуй крест!
Священник нагнулся к оконцу, протягивая распятие. Подобравшись ближе, Ярослав перекрестился и коснулся нагретого человеческими руками креста.
- Клянись быть верным сыном и стоять за великого князя, почитая его аки отца своего, - наставительно молвил священник.
- Клянусь! - прошептал Ярослав.
- Аминь.
Святополк отступил в сторону. Отроки топорами выбили верхние венцы поруба, волоком вытащили княжича, и кузнец стал сбивать с него цепи.
В конце лета мимо заставы, где жил Иванок, проехали половцы. Шли они мирно, не таясь - не уговорившись ни о чем у Золотчи, половецкие ханы по зову русских князей направлялись к Сакову. Там они приняли роту и, обменявшись заложниками, повернули обратно в степи.
Воевода Еремей Жирославич сердито покачивал головой, глядя с крепостной стены на удаляющихся всадников и кибитки. Он не верил степнякам, ожидал, что и в послах вот-вот взыграет жадная кровь и они примутся грабить окрестные деревеньки. Да и мало ли в степи ханов? С одним ты замирился, а тут пришел второй и пожег твои дома и нивы! И с кого спросить?
Но набегов ни в ту осень, ни зимой не было, и Русь вздохнула свободнее.
В начале нового года из Польши пришла нерадостная весть - нежданно-негаданно умер король Володислав Герман и на престол вступил его сын Болеслав Третий. Святополк Изяславич забеспокоился - рушились только-только налаженные связи с западными странами, - но, разделив, согласно отцову завещанию, Польшу пополам со своим единокровным братом Збигневом, молодой король прислал в Киев послов с уведомлением, что не хочет отказываться от слова, данного его покойным отцом, - согласен жениться на русской княжне и с этой целью уже послал епископа Болдвина в Рим к папе Пасхалию Второму за разрешением.
Сбыславе в ту весну шел семнадцатый год. Она, конечно, знала о предстоящем замужестве - отец сказал все дочери еще четыре года назад, - но не думала даже, что оно наступит так скоро.
Святополк не стал медлить, опасаясь, что власть молодого Болеслава окажется непрочной и на него начнут влиять соседи и родня. Приняв от послов дары и грамоты и заверив их, что готов устроить сей брак как можно скорее, он послал за дочерью.
Сбыслава росла послушной. Она пришла на зов тотчас и, не поднимая глаз, выслушала речь отца, что пришло письмо от ее польского жениха и что ее в скором времени отправят на чужую сторону в замужество. Не поведя и бровью, она стояла перед отцом, и только когда Святополк замолчал, подняла на него глаза.
- Когда я уеду, батюшка? - молвила княжна. Святополк залюбовался дочерью - Сбыслава была очень похожа на Мстислава: те же синие глаза, те же мягкие русые волосы и черты лица, только ростом не вышла и казалась потому моложе своих лет.
- Я письмо отошлю Болеславу, что собираю приданое дочери, - ответил Святополк. - А когда он все приготовит к свадьбе, ты и поедешь. Должно, осенью.
Девушка вздохнула:
- Ладно…
- Ты не боишься? - вдруг спросил Святополк. Длинные ресницы Сбыславы вздрогнули.
- Воля твоя, батюшка, - ответила она совсем тихо. - Я послушная дочь.
Она робко поклонилась и быстро ушла. И только Любава знала, что до глубокой ночи Сбыслава горько прорыдала у нее в светелке, причитая и захлебываясь криком от страха. Отрыдавшись, она успокоилась, затихла и в начале листопада месяца уехала в Польшу спокойная и странно повзрослевшая.
Святополк накоротке простился с дочерью. Предсвадебные хлопоты прошли мимо него. Думая о замужестве Сбыславы, он то и дело возвращался мыслью к Владимиро-Волынской земле, с которой все и началось. Когда-то она была отчиной его брата Ярополка, потом ею долго владел Давид Игоревич Дорогобужский, затем на кратких полгода князем Волыни стал Мстислав Святополчич, недавно частью Волыни пытался завладеть старший сын Ярополка, а сейчас там сидел наместником Ярослав Святополчич. По искони заведенному обычаю, это было место наследника великого князя, но последнее время Волынская земля потеряла для Святополка притягательность. Земля возле Берестья отошла к Польше как приданое Сбыславы, с полдневной стороны ее теснят братья Ростиславичи, а с полуночной нависло Полоцкое княжество, где после смерти Всеслава Чародея семеро его сыновей готовы глотки друг другу перервать, деля наследство. Да и в самой Польше часть народа встала за Збигнева, незаконного сына Володислава. Король мирно поделил страну, но кто знает молодых королей? Владеть таким лакомым куском, окруженным враждебными владениями, Святополк Изяславич не хотел, как и отдавать его Ярополчичам.
От Волыни надо было избавляться, но просто так отдать ее киевский князь не мог - было жалко. А вот сменять на другой удел…
Лучшим была Новгородская земля. В свое время Святополк сидел там, посаженный еще отцом, Изяславом Ярославичем, после возвращения его с запада, там родились Мстислав и Сбыслава. Новгород нравился Святополку - богатый, вольный, тороватый. Одно плохо - там уже сидел Мстислав-Гарольд, первенец Владимира Мономаха и Гиты. Посадить бы туда Ярослава, а Мстиславу и Владимиру отдать на откуп Волынь. Мономах и так богат, он должен согласиться. И Святополк послал переяславльскому князю гонца с предложением обменять Владмир-Волынский на Новгород. Мол, ему как великому князю киевскому и русскому лучше знать, кто какого стола более достоен.
Владимир Мономах согласился сразу - так быстро пришел от него ответ. Переяславльский князь написал, что оповестит об этом Мстислава - ведь новогородский князь должен будет прибыть в Киев, где, согласно обычаю, великий князь и передаст ему новый удел.
Такое обращение польстило Святополку. Он не знал, что в письме, которое в тот же день повез гонец в Новгород, было сказано совсем другое…
В конце лета от Мономаха пришла грамота о том, что Всеволодов дом готов согласиться с приказом великого князя и оставить Новгород ему. Но покоя в Киеве не было.
Выпущенный под крестное целование Ярослав Ярополчич несколько времени прожил тише воды, ниже травы, почти не выходя из терема и не выезжая даже на княжеские охоты. Лишь к лету он слегка оттаял, но в глазах его приметливый человек мог заметить разгорающийся огонек. Молодой изгой не смирился с неудачей. В своем доме он чувствовал себя как в порубе, в каждом новом слуге видел Святополкова соглядатая и наконец не выдержал. Даже младший брат Вячеслав и то стал казаться ему предателем. И на Покров он выбежал из Киева с немногими сторонниками, коим еще доверял, надеясь где-нибудь на окраине Руси отыскать землю, которой он мог бы владеть с полным правом.
У Ярослава действительно оказалось мало сторонников - в тот же день Святополк узнал о новом побеге сыновца. На сей раз он был зол и послал сына Ярослава с дружиной взять двоюродного брата живым или мертвым.
Загоняя коней, Ярослав-младший кинулся в погоню и настиг старшего брата на реке Нуре. Беглец приостановился дать роздых людям и коням и поискать переправы, когда дозорные заметили от речной низины спускающихся с холма всадников. Примерно на полпути дружина остановилась, и вперед выехал один вой.
Это был Ярослав Святополчич. Подняв пустую руку и показывая, что у него нет оружия, он терпеливо ждал, когда двоюродный брат выйдет сам или вышлет человека для переговоров.
Ярослав приехал сам, стараясь держаться твердо, хотя в душе уже понимал, что проиграл. Стоит его противнику дать знак - дружина кинется с холма и просто сметет его немногочисленных воев. Но Святополчич держался спокойно.
- Я не ратиться с тобой приехал, - улыбнулся он открыто и по-мальчишечьи юно. - Словом перемолвиться. Отец велел тебе передать, что раз ты так жаждешь получить свой удел, то он готов поделиться с тобой землями на окраине Русской земли.
Ярослав Ярополчич не верил стрыю, но почему-то спросил:
- А где?
- В Поросье, - последовал ответ. - Там Торческ - город немалый. Да Юрьев к нему, да Богуславль. А сумеешь окраинные земли от половецких орд освободить - так и далее города свои ставь. Почитай, всю Рось тебе отец дает от верховьев до Днепра.
Эту землю чуть ли не ежегодно зорили поганые, и лишь с прошлого Саковского устроения там было тихо. Но не ровен час - половцы явятся опять, и тогда… Это было совсем в духе Святополка Изяславича - убить разом двух зайцев, усмирив строптивого сыновца и дать земле защиту. И именно поэтому Ярослав Ярополчич выдохнул неверяще:
- Правда?
- У меня грамота с собой. - Ярослав полез за пазуху…
В тот же день два Ярослава повернули коней в сторону Киева, ибо путь в Поросье лежал через него. Сын Ярополка с трепетно бьющимся сердцем въехал в Золотые ворота, но из Южных ворот так и не выехал.
У самых ворот его ждали Святополковы дружинники. Молодого князя схватили, заковали в кандалы и отправили в поруб, откуда ему уже не было выхода. Ярослав Ярополчич умер в заточении в том же году, и многие были уверены, что его уморили нарочно, дабы он больше никогда не потревожил покоя великого князя.
Вскоре после отъезда княжны Сбыславы в Польшу в Киев прибыл новгородский князь Мстислав Владимирович вместе с отцом. С ним же явились выборные от новгородского боярства. Они остановились на новгородском дворе, где издавна среди своих, в землячестве, живали северные торговые гости. Уже оттуда Мстислав послал стрыю гонца, говоря, что назавтра готов посетить его и уладить дело с переменой удела.
Отстояв в Святой Софии утреннюю службу, три князя и их бояре собрались в палатах Святополка Изяславича.
Мстислав-Гарольд был высоким статным мужем, пошедшим в своего деда, английского короля Гарольда. Высокий, сухощавый, длиннобородый Святополк рядом с ним казался стариком, а начавший лысеть Владимир Мономах вовсе терялся и бледнел. Возле Мстислава стеной стояли новгородские бояре в длинных охабнях, с пушистыми расчесанными бородами.
Именно к ним обратился Святополк Изяславич.
- Да будет вам известно, мужи новгородские, - начал он, - что волею Русской земли я ныне ставлен братьями моими князьями великим князем киевским и владетелем всей Русской земли. По Русской Правде вся земля наша поделена на волости, каждой владеет один князь с родом своим. Но иные волости не вошли в сей дележ. Сии земли принадлежат всей Руси, и князья там ставятся по слову всех прочих князей и по старшинству. Такова волость Киевская и Новогородская, ибо сие есть два города-главы надо всей землей. До сей поры великий киевский князь ставил в Новгород князей. И ныне я велю, чтобы ушел из Новгорода Мстислав Владимирич и ушел княжить на Волынь. А на его место я ставлю сына своего Ярослава Святополчича.
Он бросил на Мстислава вопросительный взгляд, и тот медленно встал, упираясь рукой в бок.
- Великий князь, - прижимая другую руку к сердцу и кланяясь, сказал он, - мужи новгородские. Я всего лишь младший князь и волен слушаться отца своего и великого киевского князя, который по Русской Правде всем князьям отец, и все князья должны его слушаться. А посему я говорю, что коли будет всем угодно, я сей же день сниму с себя звание новгородского князя и уйду княжить на Волынь или куда еще призовет меня великий князь.
Владимир Мономах кивал головой и улыбался на речь сына, довольный каждым сказанным словом. Святополк тоже улыбался в бороду, но потом Мстислав сел, обернулся на своих бояр - и улыбка погасла на его лице.
Вперед выступил старший из них.
- Имя мне Димитрий, сын Завидич, - важно промолвил он. - Великий Новгород ведает о решении Киева, мы посланы городом сказать свое слово великому князю. Вот что нам велено сказать. - Дмитрий Завидич кашлянул и посмотрел на Мстислава. Тот кивнул ему и сделал легкий приглашающий знак.
- Хм. - Новгородец бросил быстрый взгляд на Мономаха, сидящего поодаль. - Мы порешили так: не хотим ни Святополка, ни сына его… Если у твоего сына, князь, две головы, то пошли его к нам. Этого князя, - Дмитрий Завидич даже придвинулся ближе к Мстиславу, словно прислушивался к его еле заметному шевелению губ, - дал нам Всеволод, мы его вскормили себе, а ты в свое время княжил, но ушел от нас. И мы своего князя не отдадим!
Начинавший говорить неуверенно и осторожно, к концу речи боярин совсем осмелел, а Святополк сидел как пришибленный, не веря услышанному. Но от него не укрылось, как кивал Мстислав, как смотрел ему в рот новгородский боярин и как косился из своего угла Владимир Мономах - словно паук из сердца паутины, и довольная улыбка играла на его полных губах.
Глава 26
В ту осень, нарушив перемирие, большая орда половцев похозяйничала возле границ Переяславльской земли, и Владимир Мономах решил, что настала пора снова выйти в степь и наказать поганых. Во все стороны помчались гонцы с наказом переяславльского князя. Прискакал вестник и в Киев - Владимир Всеволодович звал Святополка Изяславича на большой совет.
Святополк еще не отошел от неудачи с Новгородским уделом, но спорить не стал и в назначенный день прибыл с боярами и свитой к Долобскому озеру недалеко от Киева, на самой границе между Киевским и Переяславльским княжествами.
Владимир Мономах был уже там. По его приказу разбили большой шатер, где смогли собраться все - оба князя, их бояре, воеводы и старшие дружинники. Был накрыт большой стол, но мало кто смотрел на приготовления. Бояре переглядывались между собой, негромко переговаривались. Все ведали, почто призвал Святополка Мономах, и потихоньку обсуждали зимний поход за спинами князей.
- Эва чего удумали, - говорил Захар Сбыславич, - зимой в степь идти! А ежели метель да обоз застрянет? А обратно? Застанет распутица, реки вскроются - придется до вешней травы там торчать!
- Это еще полбеды, - подхватывал Никифор Костнятич, - обоз - вот о чем помыслите, бояре! В обоз придется наших смердов давать да коней! Коли выйдем в месяце лютене, назад пойдем уж весною. Пахари в степи задержатся, кто нам ролью пахать станет?.. Не говоря уж о том, что сколько смердов в степи положим! Половцы - они, чай, не будут сложа руки сидеть!
- Да и где то видано, чтобы мы сами в степь лезли? - подал голос Никита Малютич.
- Лазали, бывало, - осадили его. - Годов восемь назад. И тож зимой! Добро прошлись. Сколько веж взято, сколько скота и прибытка!..
- Ага, а сколько народа положили да сколько угодий в том году осталось не вспахано, потому как смерды в степи полегли, то забыли? Нет, негоже весной идти. Летом - самое время! Вот смерды отсеются, там и идти можно! Заодно и хозяйство сбережем!
- Верно, все так, - истово кивал Никифор Коснятич, больше прочих радевший за свои села и пашни. - Князь-батюшка, - обращался он уже к Святополку, - в поход мы идти рады, но не сейчас! Негоже хозяйство без работников оставлять! Негоже весной смерда от работы отрывать! Да и Масленая скоро, а за нею Великий пост…
- Да о чем вы речи ведете, аж слушать забедно! - не выдержал старый Ян Вышатич, совершенно седой, но еще крепкий старик. Он давно уже не ездил верхом, все в возке да в возке, но сюда прибыл и с самого начала ратовал за поход. - Весной идти самое время. Половец-то - он на коне воюет, а зимой их кони не в конюшнях стоят - по снегу ходят и сами себя кормят. К весне они тощают, а без коня степняк не воин. К лету же они опять в тело входят… Нет, идти надо сейчас!
- Наши-то кони тоже не больно сильны! - возражал Захар Сбыславич.
- У иного смерда соломой перебиваются! Все равно коней жаль! Что наши, в табунах, что смердьи - загубим коней в степи!
Святополк выслушивал раздающиеся вокруг речи и косился на Мономаха. Тот помалкивал, не спеша начинать беседу. Бояре его тоже хранили молчание, только старый Ратибор хмурил кустистые брови, а его сыновья вертели головами в нетерпении, как молодые кони. Киевский князь отвечал таким же молчанием, и понемногу бояре тоже стали смолкать.
Князья долго сидели молча, не спеша начинать беседу. Поход был нужен, его хотели все, но только спешить и брести в степь по весеннему раскисшему снегу не хотелось никому.
- Брат! - вдруг не выдержал Владимир Мономах, обращаясь к Святополку. - Ты старший! Начни говорить, как бы нам промыслить о Русской земле?
Святополк тихо улыбнулся.
- Нет, братец, - негромко промолвил он, - лучше ты говори первым!
В глазах его мелькнула лукавинка, он откинулся на стольце, переплетя пальцы и искоса поглядывая на переяславльского князя. Хотелось Святополку поставить Мономаха в невыгодное положение, отомстив за неудачу с Новгородом, за то, что в недавней замятие он остался в стороне и ничего не потерял, за то, что эта добрая для всей земли мысль пришла первому в его голову, что он распоряжается на Руси, приказывая даже ему, великому князю. Хотелось указать его место - но в то же время было страшновато играть с огнем: уж больно силен был Мономах. Половина всей Руси стоит за него и его сыновей!
Владимир почувствовал недоброжелание Святополка, но не подал и вида. Оба князя понимали, что поход - дело решенное, что полки будут собраны по первому слову, но вот кто скажет его?
- Как же я буду говорить? - развел он руками. - Ведь начни я, против меня будут все бояре твои и дружина! Твои люди говорят, что хочу я погубить смердов в этом походе! Дивно мне, - Мономах отвел взгляд от Святополка, обратился к его боярам, по очереди прожигая каждого пристальным взглядом светлых глаз, - дивно мне слышать, дружина, что вы лошадей жалеете, на которых оратай[158] пашет, а вот чего не мыслите - начнет пахарь пахать, а приедет половчин, ударит его стрелой, а лошадь его возьмет себе. А в село войдет - возьмет жену и детей и все добро его. Что тогда останется?.. Вот только лошади жаль, а людей вам не жаль? Половцы заране ведают, когда у нас ролью пашут иль урожаи собирают, вот и приходят тогда и много зла творят. Мы же хотим упредить поганых, не дать им вовсе дойти до наших рубежей, чтобы ваши же смерды в тиши и мире работали!
Мономах говорил, обращаясь к каждому боярину в отдельности, и те один за другим опускали глаза под его взглядом. Иные чесали затылки, иные ворчали что-то себе под нос, повторяя: «В самом деле так…» Только Святополк, забытый, сидел, сцепив пальцы на коленях и глядя в покрывавший пол бухарский ковер. Мономах подбирался к нему исподволь - ломая не его великокняжескую гордость и силу, а нажимая на боярство, тех людей, которые в свое время возвели сына Изяслава Ярославича на золотой стол, а потом поддерживали его. Ведь без дружины и стоящих за него бояр князь недолго усидит на столе. И надо либо железной рукой ломать боярство, либо повиноваться ему. Третьего Святополк не видел. И, дождавшись, когда Мономах умолкнет, он коротко кивнул головой:
- Я уже готов.
Бояре мигом замолкли, разводя руками, некоторые закивали, молча соглашаясь, а сам Мономах вскочил и бросился к Святополку. Схватил его за плечи, заставляя встать, и, развернув к себе, выдохнул облегченно:
- Сейчас ты, брат, великое добро сотворил Русской земле!
Святополк хмурился, изображая улыбку и с горечью понимая, что в таких делах ему остается только слушаться переяславльского князя. Обрадованно стиснув его плечи и тут же отпустив, Владимир Мономах хлопнул в ладоши, и чашники стали вносить готовые блюда и вина.
Князья присели за стол вместе, как и положено двоюродным братьям, бояре разместились по своим местам - те, что познатнее - поближе, менее родовитым достались места у входа.
За столом много говорили о походе - перечисляли князей, которым стоит послать гонцов, считали, кто сколько приведет ратников, загадывали, куда пойдут. Мономаху никто более не перечил. Его суждения встречали кто нахмуренно, кто удивленно, но не спорили, даже когда он предложил идти на половцев не степью, а водой - пешцев вместо обоза пустить на лодьях вниз по Днепру, а Конницу вести вдоль берега, чтобы потом соединиться и вместе двигаться в глубь Половецкой степи. Попивая вино маленькими глотками, ибо с возрастом нутро совсем отказалось принимать хмельное, Святополк помалкивал и подал голос лишь раз - когда заговорили о князьях-союзниках.
- Младших надо звать, - молвил он. - А Святославичи не пойдут.
- Позову - пойдут! - упрямо нахмурился Мономах. - За мной - пойдут! По всей Руси гонцов пошлю - сами не выйдут, так пущай дружины шлют с сыновьями и сыновцами!..
Пир в шатре Владимира Мономаха затянулся до вечера. Из-за столов бояре вылезали толпой, орали что-то победное. Святополк поднялся, брезгливо морщась и спеша уединиться - пьяных не любил. Но он успел отойти ненамного, как его окликнули:
- Князь! Святополк Изяславич!
Святополк с неудовольствием обернулся. К нему осторожно, но твердо подошел Данила Игнатьевич. Старый боярин-воевода был трезв и суров, и князю это понравилось.
- Что молвишь, Данила Игнатьевич? - почти дружелюбно спросил он.
- Князь, когда велишь дружины снаряжать?
- Аль тебя на пиру не было? - Святополк сдвинул брови. - Сказано ж было - к началу березозола месяца чтоб все было улажено! А там дождемся гонцов от соседей и с Божьей помощью выступим.
- Дозволь, княже, за сыном моим Иванком послать. - Воевода наклонил голову. - Добрый он вой и супротив поганых за тебя будет биться… А про то давнее…
- Ивано-ок? - протянул Святополк Изяславич, хмуря брови. - Хм… Помню, помню его. В Киев ему однова ходу нет. Атак…
Не прибавив более ни слова, князь пошел прочь.
Год после половецкого замирения возле Сакова прошел мирно. В конце лета, правда, несколько раз замечали вдалеке половецкие разъезды, но степняки близко не подходили, таились. Лишь дважды удалось схлестнуться с кочевниками - один отряд разбили наголову, другому удалось уйти.
Лето было тихое. В роще над речкой возле крепости звучали девичьи песни, молодежь играла в горелки и жгла купальские костры. Парни прыгали рука об руку с девками через священный огонь и уходили до свету в лес - любиться иль искать Перунов цвет. Иные после такой ночи шли к храму - венчаться.
Иванок возрос в красивого черноглазого кудрявого парня. На него заглядывались девушки, зазывали в хоровод, но ни летом, ни осенью, ни зимой ни одной не удавалось увлечь его. С того дня, как по княжьему слову оторвали его от Ирины Тугоркановны, словно заледенело что-то в душе молодого воя. Сперва в каждой встречной боялся и тщился отыскать ее одну. Потом привык и больше уже не искал - ни ее, ни другую.
Незаметно пришла зима. Снега намело много, сугробы поднимались чуть не по пояс человеку. Широкогрудый серый конь Иванка шел, прокладывая себе дорогу - молодой витязь, пользуясь замирением, решился наконец навестить Торческ. Только по двум рядам зарослей можно было догадаться, где под сугробами спала речка. Снег выпал недавно, звери и птицы не успели истоптать его, и каждый след был виден далеко и четко.
Заросли пошли гуще, снег стал глубже. Иванок уже понимал, что заплутал. Это было странно - за три с малым года он, кажется, успел запомнить все леса вокруг. Но поворачивать назад почему-то не спешил.
Неожиданно под копыта коня попалась тропа. Узкая и глубокая, она, несомненно, была проложена людьми. Всадник и конь, оба вздохнули с облегчением, и Иванок направился по ней, с новым просветленным чувством вглядываясь вперед.
Над головой раздался пронзительный вороний грай, посыпался мелкий снег. Крупный ворон, сделав круг над всадником, тяжело сел на ветку, пристально глядя на человека желтым круглым глазом. Было что-то не по-птичьи разумное в его взгляде.
- Кр-рак! - сказал ворон. Хлопнув крыльями, он вдруг сорвался с ветки и прежде, чем Иванок успел пошевелиться, опустился ему на плечо!
- Пошел! Пошел прочь! - Юноша взмахнул рукой. Ворон каркнул что-то веселое, попробовал перелететь на гриву коня. Жеребец встряхнул головой.
- Ах ты, дрянная птица! - Иванок попробовал отогнать ворона, но тот бесстрашно крутился возле, иногда попадая крыльями по рукам и плечам юноши. Потеряв наконец терпение, Иванок полез к торокам[159], выхватывая лук. Мгновенно натянув тетиву, он бросил на рукавицу стрелу и вскинул лук, целясь в птицу.
- Не балуй!
От неожиданности рука дрогнула, и стрела, сорвавшись, ударила в дерево. С веток сонного дуба посыпался снег и редкие сморщенные листья. Ворон последний раз каркнул и исчез. Приготовив вторую стрелу, Иванок завертел головой, озираясь, и содрогнулся.
Под тем самым дубом, осыпанный снегом, стоял крепкий старец в волчьей шубе, с непокрытой седой головой. Кожаный пояс перехватывал ее, покрасневшая с мороза рука крепко держала посох с вырезанной наверху вороньей головой. Светлые желтоватые глаза с птичьим холодным прищуром смотрели, казалось, в самое сердце Иванка.
«Оборотень», - мелькнуло у юноши, и рука медленно потянулась ко лбу - наложить крестное знамение.
- Не балуй! - строже повторил старец и шевельнул второй рукой. Откуда-то сверху ему на плечо камнем упал давешний ворон, насмешливо глянул на остолбеневшего витязя.
- Заплутал? - Старец смерил Иванка долгим взглядом.
- Тебе-то что? - нахмурился Иванок. - Еду своим путем!
- Лук-то опусти, - усмехнулся старец. - Эх, витязь! Молод ты еще и горяч. А супротивника не по себе выбрал. Тебе на роду написано воем стать, имя твое по земле прогремит, в памяти потомкам отзовется, сбережется в песнях и былинах…
«Волхв», - с каким-то облегчением подумал Иванок. Рука сама разжала сведенные пальцы, убрала лук в налучье.
- Так-то оно лучше, - усмехнулся старец. - В том, что меня сразишь, чести себе не добудешь. Тебя иное ждет.
- А что со мной будет? - неожиданно вырвалось у юноши.
Желтые глаза волхва потеплели:
- Желаешь знать?.. Ну, добро же! Ты сейчас домой ступай. По тропке этой назад повороти да езжай до реки. Там по льду в правую сторону правь - вот на заставу свою и поворотишься. А там вестей жди. Взглянул на тебя Перун, добрым глазом взглянул - ты уж не посрами его. Молись Перуну, витязь, и дарует он тебе удачу. Будешь смел и тверд - постоишь за землю Русскую. Грядут битвы да походы. Острят сабли вороги земли нашей. Готовься к боям за землю свою, не боясь кровь пролить. Добудешь себе в бою суженую, а князю - славу.
- Верно ли глаголешь? - недоверчиво переспросил Иванок.
- Спеши домой! Через три дня весть придет - позовет тебя в поход великий князь!
Ворон каркнул, встряхнув перьями, и Иванок осторожно поклонился до самой гривы, прижимая руки к сердцу. Когда он выпрямился, старца уже не было.
Удивленный, юноша завертел головой. Глубокий снег был чист, лишь мелькали мелкие крестики птичьих следов. Только в самой чаще что-то темнело. Приглядевшись, Иванок с содроганием узрел в зарослях нескольких деревянных идолов. Почерневшие от времени, они смотрели в никуда пустыми глазами, и от этих взоров мороз пробежал по сердцу Иванка. Неверными руками он рванул повод коня и поскакал по тропе прочь. Вслед ему несся вороний грай, и было в нем что-то зловещее.
В тот день Иванок воротился в крепость сам не свой. Как и предсказывал волхв, миновало три дня, и вот на четвертое утро, чуть свет, закричали по воеводиному подворью люди - из Киева примчался гонец.
- Козарин! Иванок! - Воевода Еремей Жирославич отыскал парня в конюшне. - Там тебя кличут. От боярина твоего весть пришла!
Иванка сорвало с места. Оттолкнув воеводу, он помчался на подворье.
В тереме на лавке сидел Григорий, отрок Данилы Игнатьевича. Он распахнул полы полушубка и стянул шапку, попивая принесенный девкой мед, но вскочил, отставив корчагу, когда в горницу вбежал Иванок:
- Ого, паря! Вот так встреча!
- Григорий?
Вой облапил юношу. За три года тот сравнялся с ним в росте, повзрослел.
- Иванок! Ого-го, вот так ты! - Григорий радостно потрепал его по плечу, поворачивая то одним боком, то другим. - А, каков стал? Глянь-ка! - кивал он остановившемуся в дверях Еремею Жирославичу. - А я его вот таким помню, - показал аршин от пола.
- Ну уж и таким, - с удовольствием смутился Иванок. - Мне тогда пятнадцатый год шел… Григорий, а ты чего приехал? Дома что? С батюшкой?
Вроде забыл Иванок боярина, вычеркнул из сердца, зажив своей жизнью, а стоило вспомнить - и снова заболело где-то внутри. Он ждал, что Григорий потупится и молвит горькую весть, но тот неожиданно подмигнул:
- А ведь верно угадал. Сам Данила Игнатьевич меня за тобой снарядил. «Скачи, говорит, Григорий, под Торческ-град, в крепостцу да вороти Иванка». Зовет тебя боярин назад, в Киев. Пойдешь?
Иванок быстро обернулся на воеводу. Еремей Жирославич о его прошлом знал мало, а про то, почему боярский выкормыш оказался в такой глуши, когда его названый отец вхож к великому князю, и вовсе подробностей не ведал, и говорить лишнего не хотелось. К счастью, воевода был понятлив, успокоительно кивнул и вышел вон.
- Почто боярин кличет? - шепотом спросил Иванок.
- Князья на степь походом собрались, аль не слыхал? - ответил Григорий. - Уж выступаем скоро. Данила Игнатьевич поспешать велел.
- А как же князь? Святополк Изяславич меня из Киева выгнал…
- Вот уж чего не ведаю, того не ведаю, - честно ответил Григорий. - А только мнится мне так - сейчас князю не до того… Так как - поедешь?
Иванок сжал кулаки. Вспомнились слова волхва. Он и сам чуял, что мала становится для него заставная крепостца. Полетел бы соколом куда глаза глядят - и вот судьба расщедрилась, распахнула дверцу клетки.
- Пойду, - кивнул он. - Мне перечить боярину не след. Григорий догадался, что хоть и рад Иванок возвращению, обиду помнит, и промолчал.
Застава забурлила. О походе в степь услышали со слов Григория и его трех спутников, взятых в дорогу знатности ради. Воины спешно вооружались, седлали коней, проверяли оружие и брони. Заплаканные бабы увязывали в узелки снедь. Выводили подводы, в которые складывали мешки с зерном для прокорма коней и дорожный припас. Смерды-обозники суетились больше всех, вой привычно утешали жен и невест. Хотя самого Иванка два его холопа собрали в тот же день. Всего набралось почти полсотни всадников и пеших.
Провожали их всей крепостцой. Остающиеся кивали вслед, бабы плакали и махали руками, девки висли на мордах коней, ребятишки восторженно кричали и бежали за всадниками. Впереди ехали сотник Калина и Иванок с Григорием. Остальные вой растянулись позади, а замыкал все обоз. Воевода Еремей шел пешим рядом с конем Иванка и слегка придержал его у ворот.
- Глянулся ты мне, Иванок Козарин, - сказал негромко. - Ворочайся, коли будешь жив.
- Посмотрю, - пообещал тот.
К Киеву Иванок подъезжал с трепетом. Три с половиной года он не был в этом городе и уже привык думать, что навсегда распрощался с Подолом, с синим вольным Днепром, с каменными стенами, с мостовыми и храмами, с узкими мощеными улочками, вдоль которых выстроились боярские хоромы, с серебряным колокольным звоном. Все тут осталось прежним, но казалось удивительно новым. Начиналась весна, воздух пах свежестью, и в синем небе сверкало веселое солнце, под лучами которого снег таял, но даже первая грязь была в радость. Проезжая по улицам Верхнего города, Иванок краем глаза заметил впереди княжеские палаты - и знакомым жаром обдало сердце.
Один из спутников Григория еще у ворот вырвался вперед, и боярин Данила встречал Иванка на подворье. Он всплеснул руками, когда парень спешился, и качнулся ему навстречу:
- Иванок!.. Сынок…
Юноша подошел к названому отцу. За время разлуки боярин постарел, поседел и казался ниже ростом. Иванок же вытянулся, раздался в плечах. Перед Данилой Игнатьевичем стоял молодой витязь в коротком кожухе, с мечом на боку. Видно было, что он привык не расставаться с оружием по целым дням. Да и ликом он тоже был иным. По-новому взглянул боярин на приемного сына и с замиранием сердца подумал: «Нет, видать, не зря княгиня на него запала. Такого красавца - и не заметить?.. Оженить бы молодца! »
- Здравствуй, боярин, - сказал Иванок. - Звал?
- Да что ты! - Данила Игнатьевич всплеснул руками, подхватил его за локти. - Забудь прежнее! Взойди! Я уж и баньку велел истопить, и на поварне девкам наказ дал обед приготовить. Устал небось?
- Не один я. - Иванок сделал было шаг, но остановился, мотнул головой назад. - Люди со мной!
На подворье как раз въезжали Калина и другие вой. Данила Игнатьевич разинул в удивлении рот, но тут же опомнился:
- И людей накормим, и коней обиходим! Всего у меня вдоволь, никто не обижен будет!.. Идем, идем в дом.
Но Иванок все же задержался на крыльце и поднялся в терем только после того, как приехавшие с ним дружинники были устроены.
А вечером они сидели в горнице за накрытым столом. Начался Великий пост, и пир был скоромным, но в знакомом доме все казалось вкусным. Отпарившись в бане, смыв усталость и дорожную грязь, Иванок подобрел, отмяк душой и, с удовольствием потягивая квас, слушал боярина.
Данила Игнатьевич был рад. Он с первых слов поспешил успокоить юношу о князе:
- Святополк-то Изяславич гневлив и яр, аки бык дикий, да отходчив. Тебя он помнит, но зла не держит, а перед походом и вовсе. Я ему даже напомнил о тебе - нахмурился, но слова поперек не молвил. А коли в походе отличишься - так и милость свою вернет. Я-то уж старею, и спину ломит, и в руках нету той силы - ты меня и заменишь. Чего тебе на заставе приграничной жить? Эх, была бы у меня дочь или внука - оженил бы вас да все добро тебе оставил!.. Ты прости меня за то, давнее, - вдруг моляще добавил он. - Не со зла я - от досады. Да и сам посуди - это ведь не девке какой подол задрать! Княгиня! Понимать надо!..
Иванок жестом остановил боярина.
- Я простил, - коротко отмолвил он. - Давно… Только… как?..
И по молчанию, с каким отвел глаза Данила Игнатьевич, понял, что стряслось что-то неладное.
- Вот ведь ты как, - вздохнул боярин. - Не забыл… Померла княгиня-то… На тот год преставилась.
- Что?
- Истинный крест! - Данила перекрестился на образа в углу. - Должно, руки на себя наложила… Я и то уж после узнал… Вот…
Он встал, вышел, скоро воротился с маленьким ларцом. Откинул крышку, достал сложенную в несколько раз тряпицу, развернул - и на ладонь остолбеневшему Иванку легла серьга с алым камнем: точь-в-точь такая, что он носил в ладанке на груди.
- Холопка ейная приходила, отдала, - со вздохом пояснил боярин. - Сказывала, княгиня все просила князя за тебя.
Иванок долго смотрел на серьгу на ладони, потом медленно сжал пальцы в кулак.
- Вели подать вина, - негромко приказал он.
Боярин недоумевающе заглянул ему в лицо, но спорить не стал. Когда ему нацедили полный кубок, Иванок поднял его одной рукой и выпил единым духом.
Сборы были недолги. У переяславльского князя была готова дружина, киевский тоже не заставил просить себя дважды. Ждали только остальных князей. Каждому было послано по два гонца - от Владимира Мономаха и Святополка Изяславича лично.
Ростиславичи ответили отказом - после того, что было недавно, ни Володарь, ни Василько и помыслить не могли о том, чтобы выступать вместе с остальными князьями. Давыд Святославич откликнулся с радостью, но его брат Олег отказался, сославшись на нездоровье, и отделался тем, что прислал небольшую дружину. Нежданно-негаданно пришел ответ и из Полоцка - сын покойного Всеслава Давид Всеславич выказал желание идти вместе и привел полки. Прислал с небольшой дружиной сыновца Мстислава и Давид Игоревич Дорогобужский. В подмогу себе Святополк взял второго своего сыновца, Вячеслава Ярополчича, а Владимир Мономах часть дружин отдал под начало своего сына Ярополка. С тем и выступили.
В день выхода в поход нежданно захолодало, небо заволокло облаками, пошел снег, но знающие люди говорили, что сие к удаче, и Киев провожал своего князя с радостью.
Черниговские князья Давыд Полоцкий и Мстислав Дорогобужский подошли к Киеву и спустились по течению вместе с дружинами Святополка. Владимир Мономах присоединился к союзу князей возле Заруба, откуда все вместе двинулись в степь.
Шли вдоль реки. Днепр уже вскрылся, со дня на день ожидалось половодье, но большая вода покамест не пришла, и лодьи с пешцами с дорожным припасом легко скользили по речной глади. Княжеская конница и часть обоза налегке шли берегом - каждый князь вел своих конников наособицу, и лишь во время стоянок князья съезжались вместе. Далеко обгоняя передовые полки, вдоль берега Днепра скакали сторожи, но весенняя степь, пока еще покрытая потемневшим ноздреватым снегом с пятнами первых проталин, была безлюдна. Так дошли до самой Хортицы, где впервые остановились надолго - выгрузить с лодей пешцев и припас на подводы, перестроиться и двинуться в глубь степи навстречу неизвестному.
В этом походе Иванок получил под начало кроме той полусотни, что привел от заставы сотник Калина, еще и дружину боярина Данилы Игнатьевича. Тот оставил все на юношу и редко навещал его, пропадая в сердце строя, где ехали князья и бояре. Данила Игнатьевич вел полки вместе с Яном Вышатичем. Киевский тысяцкий старел, хотя оставался крепок телом, но в походе предпочитал ехать на возке с тем, чтобы сесть на коня только перед началом битвы.
Хортица был остров старый, известный всякому, кто хоть раз спускался вниз по Днепру до Русского моря. Здесь проходила незримая граница Русской земли. Дальше начинались степи, где с человеком могло случиться всякое, а посему люди невольно медлили, молясь и вспоминая дом и близких.
На самом Хортичевом острове рос толстый старый дуб. Раскинув корявые сучья в стороны, он покачивал голыми безлиственными ветками, словно издали приветствовал русичей. Углядев его с берега, Иванок не мог уже отвести глаз от кряжистого дерева и едва заметил, как десяток корабельщиков садятся в лодью, бросился к ним и последним отчаянным прыжком успел перескочить через борт над брошенными сходнями.
- Почто к нам, боярин? - неласково приветствовал его один корабельщик. - Мы по своему делу плывем…
- Так и я - по своему, - отозвался Иванок, глядя на дуб.
- Нам не по пути, - попробовал возразить корабельщик, но его товарищ, уже седой дед, заметив юношу, важно заговорил:
- Зри, боярич! На сем острове дуб рос, когда еще дед мой этим путем плавал. И тогда уже он был стар. Всякий раз, как отправлялись люди в плаванье, непременно останавливались здесь, поминали Перуна и Велеса, приносили жертву Днепру Славутичу и грозным богам, молились об удаче. Ныне другая вера на Русь пришла, но Днепр-то течет по-старому, и дуб растет, и путь у нас неблизок, так что надо бы помолиться старым богам, чтобы даровали они удачу , Даждьбожьим внукам…
- Помолчал бы, Гудим Добрилич, - окликнули его. - Рази ж боярич нас разумеет? У него свой бог, греческий, а то наш русский…
- Отчего же, - негромко откликнулся Иванок, во все глаза глядя на приближающийся остров, где раскорячился толстый дуб, - разумею.
Корабельщики спешили, ходко налегали на весла, и ладья резво бежала вперед. Иванок стоял на носу, но мысли его были далече. В памяти стоял тот старый волхв с вороном на плече, звучали в ушах странные слова: «Молись Перуну - и дарует он тебе удачу. Будешь смел и тверд - постоишь за землю Русскую…»
Ладья ткнулась носом в низкий песчаный берег, в реку шумно плюхнулся обмотанный веревкой камень, корабельщики подхватили мешки с припасами и один за другим попрыгали в воду, по мелководью добираясь до дуба. Под его корнями снег уже растаял кругом, обнажив старое кострище и остатки прежних поминок. Иванок постоял немного на берегу и пошел за ними.
Глава 27
До самой Сутени войско шло, не встретив ни единого половецкого следа. Что следы - даже остатки становищ не попадались на глаза. Только когда вышли к реке, вдалеке мелькнули и пропали какие-то всадники.
Кочевники подбирались к русскому войску ночью, тайно, не желая подойти ближе и лишь настороженно озирая море костров, слушая ржание и фырканье коней, помыкивание волов и слабый людской гомон. На Дешт-и-Кипчак шла огромная сила. Давно такого не бывало - степняки уже забыли, сколько народа живет на Руси. Эдакая силища была для многих в диковинку, и сторожи со всех ног кинулись прочь - донести весть о выходе Руси до своего хана.
В бескрайней степи кочевал со своей ордой старый хан Урусова. Был он когда-то силен и смел, далеко ходили его воины, знали Дербент и Волынь, Византийские пределы и Болгарию, итильских булгар и вятичей. Побывал хан и на Руси, побродил под Киевом и Переяславлем, наведывался в Чернигов. Мечтал стать великим хаканом, подчинив себе весь Дешт-и-Кипчак, да сил не хватило. На Дону поднялись Шаруканиды, по Днепру - Бонякиды, бродили где вздумается мелкие ханы. Некоторых из них Урусоба прибрал к себе, иные подчинялись ему до сих пор, да всему на свете приходит конец.
То ли прогневался на что-то Тенгри-хан, то ли удаче надоело помогать хану, только последнее время не стало у него сил. Великий Урусоба болел, старел. Все реже и реже поднимал он в поход свои орды, предпочитая мирно кочевать по степи, торговать с иудеями и греками, ловить рыбу в затонах Днепра и Дона, понемногу щипать окрестности Олешья да ласкать рабынь. Подрастающие молодые ханы не смели слова поперек сказать - каждый половец с младенчества учится почитать старших и не спорить с ханом, - но уже десять лет прошло с последнего большого набега на Русь, и молодежь сама понемногу начала ходить на добычу. Баранты уже никого не прельщала - что доблести в угоне скота, когда совсем рядом в урусских избах живут светлокосые синеглазые красавицы и сильные юноши, за которых торговцы дают большую цену! Не продашь раба - он будет трудиться на тебя. А урусское добро? На севере много урусских поселений - набег на любое мог бы обогатить орду. Но Урусоба стареет, ему лень садиться в седло, и молодые воины либо ленились сами, либо потихоньку ходили в набеги, зачастую в союзе с соседями.
Получив от сторожи весть о большом выходе Руси, Урусоба забеспокоился и наказал гонцам скакать в степь и звать на сход всех окрестных ханов. Те откликались неохотно - Урусова уже терял уважение молодежи, и лишь привычка да сама весть о войне заставила ханов поворачиваться побыстрее.
Уже на второй день в становище Урусобы стали прибывать ханы. В степи запестрели шатры, затрусили табуны коней, ярче стал запах кизячного дыма, разноголоснее шум. Под высоким теплым небом трепетали разноцветные бунчуки из конских и бычьих хвостов, тут и там скакали всадники.
В большом белом шатре Урусобы собрались все ханы. Многие пришли с молодыми сыновьями или зятьями, которые испытующе поглядывали на развалившегося на вышитых подушках Урусову. Хан растолстел, глаза его заплыли жиром, бородка почти вся вылезла, движения стали вялыми, и лишь в раскосых глазах светился ум.
Ханы расселись кольцом, устроившись на подушках и коврах. Рабы, надсаживаясь, внесли блюда с жареным мясом и пловом, звенящие украшениями рабыни неслышно приблизились, готовые разливать вино в чары.
Ханы ели, запивая жирное, обильно посыпанное пряностями мясо, черпали горстями плов и вытирали пальцы о халаты и подолы проходящих мимо рабынь. Урусоба ел и пил наравне со всеми - привык за годы безделья к вкусной естве и обильному питью. За полотняной стеной гнусаво пел рожок, вытягивая тягучую половецкую песню.
- Зачем звал, великий хан? - наконец спросил хан Курток, отваливаясь назад и сыто рыгая. - Ты говорил - весть важная? Русь, говорят, идет?
- Идет. - Урусоба кивнул и жестом приказал рабыням выйти. - Мои воины донесли - большая сила идет на степь. Настали для Дешт-и-Кипчака тяжелые времена!
- Русь идет? - усмехнулся молодой горячий Ченегреп, впервые приехавший на совет как самостоятельный хан. - Неужели?
- Мои дозорные сами видели урусские полки возле Сутени. Они идут сюда. Что делать будем, ханы? Большая сила идет с Руси.
- Да велика ли сила? - не унимался Ченегреп. - Небось не больше, чем нас?
- Кипчаки - сила, - закивал давний соратник Урусобы Бельдуз. - Вся степь наша. А урусы… что урусы?
- Урусы должны сидеть в своих лесах и носа оттуда не высовывать. Не умеют они воевать - и пускай не стараются. А коли сунулись в степи, так мы их проучим. Мы готовы к битве. Выйдем и сомнем урусов, как ветер сминает ковыль! - воскликнул Ченегреп.
Его речь всем понравилась. Ханы стали размахивать чашами, кричать: «Сомнем урусов!.. Покажем им, как ходить по степи!» Особенно неистовствовала молодежь.
Урусоба долго сидел молча, слушая, как ханы кричат и спорят между собой, обсуждая, сколько воинов взять и где удобнее встретить урусов для битвы. Наконец он выпрямился и пристукнул ладонью по колену:
- Я говорить буду.
Разговоры мало-помалу прекратились. Один за другим ханы оборачивались в его сторону. Глаза их горели огнем предстоящей битвы.
- Ханы, кипчаки! - негромко бросил Урусоба. - Не о том вы спорите. Ни один не спросил у меня, какой силой идет Русь на степь, а я вам скажу. Там тьмы и тьмы воинов, из конца в конец протянулись их полки. Мои дозорные не сумели сосчитать урусов, хотя два дня следовали за их войском, как волки. Большая сила идет на степь, очень большая. С такой силой не торговые караваны провожать идут - идут на большую войну. Чует мое сердце - крепко станут биться урусы с нами, ибо в прежние времена мы много им зла сотворили. Давайте, пока не поздно, попросим мира у Руси.
- Да ты, никак, из ума выжил, великий хан! - прорвался вдруг голос из задних рядов. Там сидел хан Алтунопа, который уже давно ходил в походы сам по себе и откликнулся на приглашение лишь потому, что весной все равно делать было нечего. Толкаясь, Алтунопа выдвинулся вперед. - Мира с Русью просить?
- Другие ханы так делают, - ответил Урусоба.
- Другие ханы трусы! Им честь не дорога! - запальчиво ответил молодой хан.
Урусоба расправил жирные плечи, приподнялся на подушках, сжимая кулаки:
- Так ты и меня трусом зовешь, Алтунопа? Остальные ханы нахмурились. В прежнее время никто из молодых и слова бы не сказал, пока старшие ханы не уговорятся обо всем, да и после того негоже было лезть вперед. Но Урусоба уже не был так силен и могущественен, как прежде, и все вокруг только притихли, ожидая, чем кончится спор. Одни жалели Урусобу, другие Алтунопу.
- Коли ты боишься Руси, то мы не боимся, - вдруг послышался знакомый голос, и со своего места приподнялся Яросланопа, старший и любимый сын Урусобы. - Они сами идут к нам в руки. Сих, избивши, придем в их города и веси и возьмем их. Кто спасет их от нас?
- Верно сказано! - запальчиво закричал Ченегреп. - Урусы сами свои дома без защиты оставили! Надо только поспешить, пока нас не опередили.
- Мальчишки! Сосунки! - попробовал усовестить их Урусоба. - В который раз говорю вам - с Руси идет несметная сила! Не одолеть нам урусов! Поляжем все! Лучше мира попросить и уйти подальше в степь! У нас нет сейчас таких сил, чтоб ратиться с Русью…
- Ты стар, отец! - бросил Яросланопа. - Ты боишься умереть и забыл, что кипчак живет, лишь пока сидит в седле и обагряет саблю кровью врагов! Забудь сомнения и веди нас в бой!
- Не думай, что с Руси идет много воев, - добавил и Алтунопа. - Их князья вечно ссорятся между собой. Они не могли разом забыть старые распри, чтобы собрать действительно большую силу против нас. Твои дозорные растеряли отвагу, гоняясь за рыбой в реке. Они не сумели счесть урусов, потому что, едва увидев хвосты их коней, кинулись бежать. Но я смогу узнать, сколько их вышло в степь. Я пойду навстречу урусам!
- Ты отважный воин, Алтунопа! - воскликнул Яросланопа. - Ты привел своего первого пленника, когда меня еще не отпускали далеко от шатра, потому что я был слишком мал и едва сидел на коне. Я согласен, чтобы ты пошел вперед и пересчитал урусов. А мы тем временем соберем наших воинов и выступим навстречу Руси!
Молодые ханы встретили его слова одобрительными криками, и лишь старшие помалкивали. Но в их молчании слышалось согласие с решением Яросланопы и тихое осуждение Урусобы. Тот понял это и покачал головой:
- Коли вы так хотите, мы пойдем в бой.
От Сутени русские дружины шли сразу боевым порядком, не меняя его даже на стоянках - особенно после того, как вдалеке заметили половецкие сторожи. Стало ясно, что степь узнала о незваных гостях, и теперь всякий день надо ждать встречи. Поэтому дружинники ехали, не снимая кольчуг и броней, держа под рукой шлемы и оружие, а пешцы недалеко отходили от подвод, на которых были свалены большие щиты и длинные копья - их основное оружие в предстоящей сече.
Далеко вперед выслали сторожи - следить, не вышла ли навстречу степь. Собрали туда самых отчаянных и опытных воинов, большая часть которых уже бывала в степи, а некоторые попали сюда из приграничных крепостей и лучше других ведали, как надо вести себя в дозоре.
Иванок и Калина со своими людьми были в стороже. Растянувшись по равнине и разбившись на десятки, полсотни всадников трусили по темной, размякшей земле. Весна ощущалась во всем - снега почти везде растаяли и лишь в низинах лежали серо-белыми ноздреватыми пятнами. Мелкие речушки и ручьи были полны талой воды, под копытами коней чавкала сырая земля с клоками бурой, похожей на спутанные волосы отавы. Кони пробовали искать съедобные травинки, но не находили ни одной и огорченно фыркали.
Было тихо и тепло, где-то в балке пищала птица. Дружинники слегка размякли, иные стащили шеломы, подставляя потные лица прохладному свежему ветерку, другие вели неспешные беседы.
Вдруг один из вырвавшихся вперед всадников вскинул руку.
И тотчас все было забыто. Разговоры смолкли, дружинники подтянулись, поправляя брони и поудобнее перехватывая щиты и мечи.
- Вроде шумят в той стороне. - Всадник махнул рукой на поросшую кустарником балку.
- Поганые?
Калина мигом оказался на земле, прижался ухом.
- Земля гудит, - молвил он.
- Скачут?
- Не… По-иному гудит… Сеча тамо! Иванок вздыбил коня:
- Все ко мне!
Дружинники мигом сбились вместе. Одного отправили назад, к войску, а прочие со всех ног поскакали к балке. Продравшись через кустарник, увидели на той стороне возле узкой степной речушки отчаянную сечу.
Алтунопа взял три с малым сотни воинов, рассчитывая, что урусы не станут ввязываться в бой всеми силами, и надеясь на извечную привычку половцев сперва заманивать противника в погоню обманным отступлением, а потом разворачиваться и по частям бить растянувшихся по степи конников. Шел он быстро и тихо и на дозорный отряд наткнулся случайно.
Обе стороны равно удивились встрече. Отряженные Владимиром Мономахом переяславльцы опомнились первыми и кинулись в бой, сразу разделяясь на две половины. Одна понеслась прямо на половцев, а другая стала обходить степняков по берегу речки, прячась за балками и зарослями.
Алтунопа сшибся с основными силами дозора и, обменявшись несколькими ударами, повернул своих всадников в степь. Но ослабевшие за зиму кони не смогли развить большой скорости, и засада налетела на степняков. Завязалась схватка. Сбитые в кучу, половцы защищались отчаянно, стараясь прорваться в степь. Их было раза в полтора больше, и они могли бы легко уйти, но ослабевшие кони еле держались, и воины Алтунопы были вынуждены принять бой.
И все-таки они сумели, хоть и неся потери, разбить переяславльцев и уже разметали их по берегу реки, но тут со стороны балки на них налетела свежая конница. Растянувшись негустой цепью, она стала отрезать кипчаков от степи.
Алтунопа первый понял, чем это грозит, и, бросив саблю, погнал коня прочь. Светло-соловый конь рвал жилы, наметом унося седока прочь, но силы были неравны. Хоть и нахлестывал Алтунопа своего жеребца, расстояние между ним и передними всадниками сокращалось слишком быстро. Батыр уже видел лица передних урусов - наперерез ему мчался совсем молодой витязь. Поблескивал чуть на отлете длинный меч, расплескало на круглом щите лучи красное солнце…
Это солнце и было последним, что увидел Алтунопа. Летевший прямо на него Иванок увидел, как вдруг качнулся в седле и кубарем скатился с коня кипчакский воин - в толстую шею попала стрела. Светло-соловый жеребец сделал еще несколько прыжков и остановился, поводя запавшими боками в клочьях зимней шерсти и белой пены. Ища хозяина, он заметался по равнине, шарахаясь от всадников и пугаясь шума сечи, пока наконец чужой аркан не захлестнул ему шею. Запаленный жеребец пробовал брыкаться, но петля на горле затягивалась все туже, и, наконец, он смирился.
Сотник Калина привел к берегу реки дрожащего светло-солового жеребца. Русичи согнали в табун потерявших всадников половецких коней и погнали их к войску. Ни одного врага не взяли в плен - все остались лежать на раскисшей весенней земле.
На другой день мимо прошли русские полки. И только случайно Мстислав Дорогобужский признал в убитом половчине Алтунопу, которого его стрый Давид Игоревич в свое время водил на Русь.
Несколько дней ждали кипчаки вестей от отважного Алтунопы, теша себя надеждой, что слишком далеко урусы или же ушли другой дорогой и опасность миновала. Но вдруг нежданно-негаданно в стан прискакали перепуганные чабаны. Они пасли отары овец за несколько десятков поприщ от стана, потому что в последнее время здесь было слишком много коней, а в конце весны всегда не хватало травы. Перегоняя отары на новые места, чабаны заметили приближающиеся урусские дозоры. Бросив овец, они помчались упредить ханов.
- Урусы! Урусы здесь! - кричали чабаны, проезжая мимо шатров и кибиток.
Стан Урусобы ожил. В станы соседних ханов помчались гонцы, воины бросились вооружаться и седлать коней, женщины и подростки суетились вокруг.
Великий хан вышел из шатра. Его сын Яросланопа уже сидел в седле во главе слуг. Батыры Урусобы ждали хана.
- Где Алтунопа? Почему он нас не упредил? - молвил великий хан. - Или урусы обманули его и прошли другой дорогой?
- Отец, мне кажется, могучего Алтунопу забрал к себе Великий Тенгри-хан! - ответил Яросланопа.
- В таком случае скоро и нам будет грозить то же самое, - вздохнул Уросланопа и полез в седло, - если удача не отвернется от нас!
- Не отвернется! Мы будем биться как орлы! - воскликнул Яросланопа, и батыры ответили ему нестройными громкими криками, поднимая к небу обнаженные сабли и горяча коней.
Наскоро прощаясь с женами и детьми, половцы стекались к трепещущим на весеннем влажном ветру бунчукам. На трех главных красовались орлы - то были знаки самого Урусобы, его старшего сына Яросланопы и ханского зятя Сурьбаря. Рядом колыхались бунчуки других ханов. Нестройной толпой, напоминающей огромного многоголового змея, степняки двинулись навстречу урусам.
Русские полки замедлили ход, наткнувшись на брошенные отары. Издалека углядев удирающих чабанов и заметив вдали дымы половецкого стана, князья велели воинам остановиться и перестроиться. Вперед выдвинулись лучники - большинство их было торками и берендеями, ловко стрелявшими на скаку. Их отдали под начало Мстиславу Дорогобужскому. В середину поставили пешцев, с боков двумя крыльями замерли дружины - справа кияне Святополка, слева переяславльцы Мономаха. Оба князя были со своими детьми. Черниговцы и полочане Давида Всеславича держались чуть позади и в стороне - они должны были оставаться в засаде.
Обоз был брошен в степи под присмотром немногочисленных возниц. Но оттуда к полкам пробралось несколько священников - приближенный к Святополку Изяславичу отец Василий и личный духовник Владимира Мономаха. Встав перед строем пешцев, они завели молитву Пресвятой Богородице, прося ее заступы против врага - приближалось Благовещение. Князья выехали вперед, собрались вместе и, спешившись и склонив головы, внимали молитве.
Словно огромная птица раскинула крылья, перегородив степь - так велики казались русские полки. Звуки молитвы таяли в небе, до задних рядов не доносилось уже ни звука, но и там воины то и дело крестились, поглядывали на небо и шептали молитвы и заговоры-обереги. Иные целовали нательные кресты, другие - ладанки, подаренные волхвами и вещуньями.
- Эка силища нагнана! - уважительно покачал головой сотник Калина, озирая строй. Они с Иванком оказались в первых рядах правого крыла. - Как думаешь, одолеем поганых?
- Одолеем, - кивнул Иванок.
- Должны одолеть. - Калина пристукнул кулаком по луке седла. - С Божьей-то помощью…
Иванок не ответил - только нашарил рукой под броней прижатую к телу ладанку. Там хранился его оберег - серьги княгини Ирины-Зелги.
Молебен завершился. Князья по одному приложились ко кресту, поклялись стоять за Русскую землю до последнего вздоха и разъехались по своим дружинам. Гнусаво запели рога, им вторили рожки и гудки - полки медленно двинулись вперед.
Вскоре показались и половцы.
Они наступали сплошной стеной, перегородив степь и еще издали растягиваясь в стороны, словно стараясь обнять и сдавить с боков русские дружины. Засадный полк приостановился, пропуская пешцев и левое крыло, но остальные продолжали идти вперед.
Степняки с гиканьем помчались навстречу руссам, пуская на скаку стрелы и стремясь с наскоку пробить конный строй. Дорогобужцы и торки встретили их ответным дождем стрел, но когда враги уже были готовы завязать короткую схватку, вдруг раздались в стороны, и передние ряды половецкого войска с разгону налетели на пешцев.
Многие из согнанных по селам и деревням смердов впервые увидели поганых так близко. Здесь вперемежку стояли переяславльцы и кияне, полочане и черниговцы, туровцы и смоляне. Они видели, как кинулся вперед закрывавший их передовой полк, как взлетели стрелы - некоторые достали до пешцев и кое-кто упал на землю еще до начала боя, - а потом всадники ринулись в стороны, а на их месте показалась пестрая разноголосо орущая толпа.
Воины Урусобы не умели сражаться с пешими. Они привыкли, налетев, разбить строй врага, потом вынудить его погнаться за ними и уже потом, повернув, как волки по своему следу, ударить в спину и с боков преследователям и разгромить их совсем. Но здесь все было не так. Передние ряды пешцев были смяты, опрокинуты, кто-то закричал, кто-то жутко захрипел, почувствовав в груди холод копья или сабли, кого-то уронили наземь стрелы, но и конница увязла в мешанине тел, щитов и выставленных вперед длинных копий и рогатин. Пронзенные ими кони визжали, сбивали всадников и падали сами. Уцелевшие лошади спотыкались о бьющиеся тела, всадники бестолково вертелись на месте, сзади напирали другие, а пешцы все стояли. Потом они двинулись вперед. Копья их были почти все оставлены в животах половецких лошадей, и в дело пошли топоры. С тяжким выдохом, словно валили лес, смерды рубили врагов.
Но тех было слишком много, и задние ряды успели понять, что произошло с передними. Они приостановили бег своих коней, готовясь, по обыкновению, выпустить облако стрел и уйти в степь. Но с двух сторон на них уже мчалась конница.
- Урусы! Урусы наступают! - закричал Яросланопа. Его батыры все увязли в пешцах, но молодой хан отстал и оказался возле отца. - Вперед, сыны неба! Тегнри-хан смотрит на нас!
- Куда, сын? - Урусоба попробовал остановить его. - Они сомнут тебя!
Но Яросланопа уже летел навстречу левому крылу руссов. Он видел впереди двух всадников в дорогой броне и догадывался, что это урусские хаканы. Это были достойные противники. Яросланопа жаждал боя.
Но навстречу ему вылетел какой-то незнакомый всадник. Меч и сабля скрестились. Кони встали на дыбы, и жеребец Яросланопы не выдержал. Конь под урусом был здоров и откромлен, исхудавший половецкий конь не мог с ним тягаться. Он подался, не слушая всадника. Яросланопу развернуло вместе с седлом. Сабля чиркнула по мечу уруса, не сумев остановить его полета, и лезвие врубилось в бок молодого хана. А потом был еще один удар - о землю. Но этого Яросланопа уже не чувствовал.
Короткая яростная сшибка русских дружин с основными силами половцев разделила орду на две части. Когда русские соединились, часть кипчаков осталась внутри кольца, добиваемая пешцами и дружинниками, а часть оказалась в степи. Смешавшиеся, потерявшие несколько бунчуков кочевники заметались. То один, то другой степняк поворачивал морду своего коня в степь, и вскоре вся половецкая конница мчалась прочь.
- Стойте! Стойте, псы! - раздавались крики некоторых ханов. Сотники секли плетьми удиравших, скача рядом с ними. Старый сотник Куюк неистовствовал особенно. Ему было пятнадцать лет, когда он привел на аркане первого русского пленника, и старик не мог видеть, как старые его воины трусливо удирают. Забывшись, он наотмашь махнул по чьей-то широкой спине:
- Собака!
Всадник обернулся, глянул дикими глазами - и сотник оторопел. На него смотрел сам хан Урусоба. Плеть выпала из руки Куюка:
- Великий хан…
Урусоба бешено ощерил в оскале желтые зубы, с неистовым криком взмахнул саблей - и сотник Куюк упал с коня. Приостановившийся Урусоба глянул по сторонам и оторопел - за спиной слышались крики погони, а сбоку откуда ни возьмись мчалась наперерез свежая урусская дружина!..
Когда их крыло пошло вперед, Иванок забыл обо всем на свете. Его сулица вынесла из седла какого-то половчина, и он выхватил меч, врубаясь в передние ряды степняков. Рядом, рыча сквозь зубы, рубился сотник Калина, чуть в стороне - боярский отрок Григорий, другие воины. Юноша ничего не замечал, кроме половецких сабель и щитов, не слышал ничего, кроме крика степняков, и не думал ни о чем. Раз или два ему казалось, что его ранили, но боли и крови не было, и не было времени и сил остановиться и осмотреться.
Угар битвы ненадолго отпустил его, когда половцев рассекли на две части и впереди оказались свои, переяславльцы. Но совсем рядом еще звенело оружие, стучали мечи о щиты, храпели кони, падали наземь люди, и Иванок завертелся в седле, ища врага. И увидел удиравших степняков.
- Они уходят! Наша берет! - закричал он.
Рядом кто-то откликнулся - по богатому доспеху юноша угадал князя, но не знал, что это был Вячеслав Ярополчич. Дружина подхватила клич молодого княжича, устремляясь за ним. С Иванком оказался только Григорий - сотник Калина отстал, и не было времени искать его в бою.
Киевская дружина устремилась в погоню за врагами. Те изо всех сил нахлестывали лошадок, чтобы потом развернуться и ударить по урусам, но истощенные за зиму кони не слушались. Они хрипели, хромали, еле передвигали ноги, увязая в раскисшей земле. И когда им наперерез вылетели полочане и черниговцы, половцы отчаялись.
Эта сеча была страшнее предыдущей. Те, кто мог, удирали куда глаза глядят, но отставшие дрались отчаянно. Какой-то кипчак, пронзительно визжа, очертя голову накинулся на молодого княжича. Страх его был столь велик, что Вячеслав Ярополчич не выдержал. Сабля степняка сбила его меч, второй удар достал княжескую лошадь, и, когда Вячеслав стал падать, третий удар обрушился на его грудь и бок.
- Умри, урус! - кричал половчин. - Собака!
Он уже замахнулся в последний раз, добивая врага, но его сабля вдруг натолкнулась на выставленный вперед щит. Опоздавший Иванок успел закрыть сползшего наземь княжича собой и срубил половчина. А потом сам спешился, падая перед раненым на колени.
Вячеслав Ярополчич еле дышал. Броня на боку и груди была посечена; падая, он отбил бок и был без памяти. Но бой вокруг уже затихал, и Иванок, не желая бросить княжича одного, взвалил его на своего коня и повез к обозу.
Глава 28
Битва продолжалась чуть ли не до ночи. Кочевники были разгромлены. Лишь немногим удалось оторваться от погони и, насмерть загоняя коней, умчаться в степь. Одиноких всадников не преследовали. Более того - окруженные половцы все больше, вместо того чтобы сражаться, сдавались в плен и сами подставляли руки русским веревкам.
Дотемна к русскому стану стекались люди - приводили пленных степняков, притаскивали своих раненых, гнали захваченных коней. Другие тащили оружие, обдирали мертвых врагов, волокли к княжеским шатрам подобранные на поле бунчуки. Так стало известно, что в битве участвовало более двух десятков ханов, и многих из них потом нашли мертвыми.
Иванок привез истекающего кровью Вячеслава Ярополчича к шатру великого князя. Тот только-только вернулся с битвы, тяжело дышал, с помощью отроков стаскивая с себя броню, и остолбенел, увидев лежащего поперек седла сыновца. На Иванка, державшего коня под уздцы, он едва взглянул.
- Мертв? - ахнул великий князь, бросаясь к княжичу.
- Жив покамест, - ответил Иванок.
- Возьмите его! Скорее! - Святополк нетерпеливо махнул рукой.
Отроки стащили Вячеслава с коня, и он тихо застонал от боли.
- Немедля лекаря! Моего лучшего, Петра! - кричал князь. - Да осторожнее!
Раненого унесли. Иванок проводил его взглядом. Святополк рванулся было следом, но остановился, оборачиваясь на молодого воина. Его темные острые глаза внимательно сощурились. В них мелькнул огонек, и Иванок, чувствуя, что князь его вспомнил, сам потянул с головы шелом:
- Прости, княже…
- После, - отмахнулся Святополк и стремительно ушел в шатер.
Еще на рассвете русские полки опять встали в боевой порядок, направляясь в сторону брошенного неприятельского стана. Обоз с ранеными и полоном остался на месте битвы.
Половецкий стан жил ожиданием. Женщины и дети до рези в глазах всматривались в даль, но первые вести пришли только ночью, когда случайно уцелевшие всадники прокричали о разгроме и гибели многих ханов. Страшную смерть нашли старый Урусоба, его сын Яросланопа. Пропали под русскими саблями порывистый Чегренеп, Качо и Купалма, Курток и Сурьбарь вместе со многими другими ханами, нукерами и батырами. А сколько попало в плен - не знал никто.
Утром нового дня к оставшимся без защиты кибиткам подошли русские дружины. Женщины, дети и старики, не успев оплакать погибших, кинулись спасаться. Кто наскоро запрягал повозки и гнал их в степь, кто бежал бегом, но спасения тем и другим не было. Лишь тем, кто решился на бегство под покровом ночи, удалось уйти. Остальные попали в плен. Дружинники скакали по развороченным станам, врывались в шатры, переворачивали кибитки, шаря в поисках добра, гнали перед собой толпы молодых половчанок. Отыскались и русские пленники - младшие ханы, совершавшие набеги на окраинные земли, сгоняли их и готовили по весне переправить к Олешью, где хотели продать византийским и еврейским купцам. Теперь они были свободны. Девушки и женщины с плачем висли на шеях воинов, жадно целовали в губы, смерды и ремесленики обнимали, украдкой смахивая скупые слезы, дети и подростки просто цеплялись за брони всадников и уздечки лошадей, и никакими силами нельзя было их оторвать. Многие освобожденные невольники, которые нашлись в половецких шатрах, с готовностью помогали рыться в чужом добре, вязали половцев и гнали в княжеский стан скот.
По степи растянулась колонна пленников. Бывшие рабы зорко следили за хозяевами. Некоторых пришлось унимать - люди стремились отомстить за унижение и неволю и хватали сулицы и сабли, чтобы порешить пленных. К княжескому стану шли через поле битвы. Убитых русичей уже убирали, чтобы потом отпеть и захоронить с честью, половцев бросали как попало, и половчанки, проходя мимо, то и дело отводили взгляды, опасаясь увидеть тела родных.
Какая-то девушка вдруг вскрикнула и, оттолкнув загораживающее ей путь копье пешца, кинулась на грудь молодому, на два-три года ее постарше кипчаку, заголосила, тормоша мертвое тело. Ей отозвались женщины из толпы. Две-три кинулись было к девушке, но пешцы подоспели первыми и силой оттащили половчанку от трупа. Та верещала, пробовала кусаться, но ее втолкнули в середину колонны, где она разрыдалась в объятиях матери.
Иванок, вместе с другими дружинниками отправившийся в половецкий стан, заметил это и поравнялся с девушкой и ее спутницами. Охранявший женщин бывший невольник глянул на него снизу вверх, но не поклонился богато одетому всаднику.
- Чего это она? - спросил Иванок.
- Лопочет, брат ейный, - проворчал бывший невольник. - А…
В княжеском стане готовились праздновать победу. Над убитыми отслужили отходную, раненых устроили в обозе, а живые считали добычу и веселились.
Именно тогда Иванок и увидел Калину. Тот был горд и сиял, как золотая гривна. Сотник стоял возле княжеского шатра, когда туда же пришел Иванок вместе с Данилой Игнатьевичем.
- Ого, Козарин! - окликнул юношу Калина. - Ты живой?
- И ты, Калина? - Иванок поспешил навстречу.
- Живой, а как же! Гляди, какую птицу я словил! Возле Калины под охраной еще двух дружинников стоял пленный хан и исподлобья осматривался по сторонам. Сотник по-хозяйски хлопнул его по плечу, словно предлагая дорогой товар.
- Я его с коня снял, - похвалился он. - Конек-то под ним хилый оказался, загнал его половчин, хотел бегом уйти, да куда ему, кривоногому… А ты, Козарин?
- А я подле княжича Вячеслава был.
- Ах, да! Ты же у нас князев милостник, - усмехнулся Калина.
В великокняжеском шатре собрались все князья. Святополк Изяславич был доволен - победа была полной, добычи захватили много, а потери оказались невелики. Даже рана сыновца Вячеслава не могла его огорчить. Владимир Мономах был горд и поглядывал на союзных князей с важностью и властью. Давыд Святославич и Ярополк смотрели переяславльскому князю в рот, ожидая его слов и деяний. Давид Полоцкий и Мстислав Дорогобужский с облегчением переводили дух. Они еще беседовали о битве, когда к ним ввели пленного хана.
Разговоры сразу смолкли. Князья внимательно смотрели на половца. Наконец Святополк заговорил, кивнув охраннику:
- Спроси, как его зовут.
Тот толкнул пленного, молвил что-то.
- Бельдуз. Хан Бельдуз, - ответил тот.
- Ты ведаешь, кто тебя полонил? - прозвучал новый вопрос.
- Ведаю, - сказал хан. - Вон тот батыр, - кивнул он на Калину.
- А ты смел, хан Бельдуз, - усмехнулся Святополк.
- Я воин. - Хан расправил плечи. - Я знаю, что такое воинская удача. Вчера она была на нашей стороне и мы были сильны. Сегодня сила у вас, а мы побеждены. В этом бою у меня погибли два сына. Вы взяли у нас много добра, вы взяли вежи хана Урусобы и многих других ханов, но в моих вежах есть табуны коней, золото и серебро, бродят стада скота. Это я могу вам дать потому, что вы победители и вольны взять что хотите. Я отдам вам все, что имею, если вы отпустите меня и тех воинов, которых я укажу - ведь много моих батыров попало в плен, и я хочу выкупить плеников. Я богат. Я готов заплатить любой выкуп!
Святополк отвел глаза, покусывая длинный ус. Сопротивление половцев сломано, орда Урусобы перестала существовать, с другими ордами у них мир, а что до Боняка и старого Шарукана, то их можно уничтожить так же. Не будет большой беды, если они отпустят Бельдуза, взяв с него роту сохранять мир с Русью. А сколько добра можно с него взять! За свою свободу и своих людей хан отдаст все! А что потом степняки захотят все вернуть, так их можно натравить на становища того же Боняка. Да, неплохо иметь такого союзника…
Святополк уже открыл рот, чтобы назвать цену, но тут рядом кашлянул Владимир Мономах. Словно невзначай, он выдвинулся вперед, сверкнул светлыми глазами, и великий князь понял, что ему не отдадут Бельдуза. И он махнул рукой:
- Не могу я ничего решить. Я не один пришел в степь, со мной мой брат, Владимир Переяславльский. Пусть он рассудит, как с тобой поступить.
Толмач еще не закончил переводить, а Бельдуз, услышав имя Мономаха, помрачнел и потупился. Переяславльский князь был известен в степи как ярый враг кипчаков, матери пугали непослушных детей его именем. От него нечего было ждать пощады. Но Бельдуз все-таки подался навстречу Мономаху.
- Я мог бы служить тебе, князь, - начал он, но Владимир Всеволодович повел головой, и он замолк.
- Не нужна мне твоя служба, хан, - по-половецки заговорил Мономах. - Поздно ты о ней вспомнил… Нам известно, что вы приняли роту о мире с Русью, но много раз нарушали ее, войной приходя на нашу землю. Теперь война пришла к вам. Почему ты не учил своих сыновей не преступать роты, не проливать кровь христианскую?.. Да будет кровь твоя на голове твоей! Возьмите его!
Охранявшие пленника воины подхватили его под локти, выволакивая из шатра. Бельдуз уперся было ногами, закричал по-половецки, но подоспели еще четверо воев. Все вместе они выволокли хана из шатра и отвели подальше. Вскоре раздался короткий пронзительный крик.
Святополк болезненно поморщился, и Мономах, заметив это, подошел к великому князю.
- Негоже заключать мир с нашими врагами, - сказал он. - И горевать о них тоже не следует. В этот день должны мы возрадоваться и возвеселиться, ибо Господь покорил поганых, сокрушил Господь змиевы поганые головы и дал брашно и прибыток их нам! Взяли мы немало, - добавил он тише, зная сребролюбивую душу киевского князя, - и сие лишь начало. Даст Бог - вся степь покорится нам!
Ввечеру пировал весь русский стан. Даже в обозе среди раненых лилось рекой вино. Смерды закалывали овец, коров и верблюдов, жарили и варили мясо, пили захваченное вино и свои хмельные меды. Князья пировали вместе с ближними боярами. Вокруг раскинулись шатры, где гуляли лучшие дружинники и неродовитые бояре. Простые воины, смерды и бывшие невольники расположились вокруг. На всю степь гремели воинские кличи, звенели сдвигаемые чаши и раздавался дробный топот коней. Ошалевшая от радости молодежь устраивала возле свежего могильного кургана тризну в честь павших, скрещивая мечи и устраивая скачки по степи.
Сколько ни звал его Данила Игнатьевич, Иванок остался со своими дружинниками. Получивший за пленение Бельдуза серебряную гривну Калина пил с ним вместе. Сотник казался бездонной бочкой. Он то и дело подзывал чашника, а потом вовсе отобрал у него кувшин и стал подливать себе сам, не забывая и Иванка.
- Вот радости-то русскому человеку! - говорил он, обнимая юношу за шею. - Какую силищу одолели! Небось закажутся поганые на Русь ходить!
Рядом зазвучали гудки и гусли, послышалась разудалая песня. Какой-то парень выскочил из-за стола и пошел в плясовой, колотя сапогами по земле. К плясуну присоединялись другие, и Калина, оттолкнув Иванка, выскочил в круг.
выкрикнул он припевку.
Иванок тоже встал из-за стола, шагнул прочь. В голове шумело хмельное вино, и хотелось опять кинуться в бой. Запахнувшись в плащ, юноша через стан отправился туда, где лихие парни скрещивали мечи, поминая павших на тризне. Вокруг шумел пир. Его то и дело останавливали, кричали здравицы, предлагали полные чаши. Иванок обнимался с дружинниками и смердами, принимал поздравления и кричал в ответ что-то веселое.
Пирующий стан раскинулся, казалось, на полстепи. Впервые за долгое время русские люди без страха веселились на приволье. Достало меда и угощения даже сторожам, охранявшим полон и скот. Кое-где воины уже наладились обнимать пригожих девчонок. Спасенные из неволи девушки с благодарностью льнули к дружинникам, но вот совсем рядом послышался пронзительный девичий крик.
Двое подвыпивших воев тянули за руки молодую половчанку. Девушка извивалась, упираясь изо всех сил и зовя мать, но ратники были сильнее и волокли пленницу к подводам. Внезапно девушка изогнулась и с яростью впилась зубами в запястье одного из них.
- Кусается, змея! - ахнул он, разжимая руки. Девушка мгновенно оттолкнула другого и со всех ног ринулась бежать куда глаза глядят.
- Лови ее! Лови! - со смехом закричали вокруг. Над упустившими девку подтрунивали товарищи.
Со всех сторон к беглянке тянулись чужие руки. Кто-то нацелился обхватить ее за пояс - девушка еле успела увернуться, метнулась в сторону, поднырнула под еще одни растопыренные руки, но не заметила протянутой ноги и кубарем покатилась по земле.
Она упала прямо под ноги Иванку, и тот чуть не споткнулся, когда на него налетела девушка. Напуганная, половчанка вскочила, кидаясь прочь, но силы оставили ее, и когда юноша схватил ее за плечи, только задрожала, сжимаясь в комочек.
- Держи ее крепче! Не то вырвется! - загремел рядом крик.
Услышав его, пленница забилась в руках Иванка, и он накрыл ее полой плаща, как пойманную птицу. Оказавшись в темноте, она и правда притихла, как пташка, и только дрожала.
- Держи ее!
К Иванку бежали двое - на руке одного остались следы зубов. Они нацелились отнять беглянку, но вовремя разглядели дорогую одежду и алый плащ и остановились, угадав, что наткнулись на боярина или молодого князя.
- Ты это… мил человек, отдай девку! - сказал один, с укушенной рукой. - Наша она!
- Наша, - поддержал его товарищ. - Небось сами выловили.
- Ловили, да упустили, - ответил Иванок, чувствуя, как внутри у него все начинает каменеть, и толкнул половчанку себе за спину. - Улетела пташка!
- Не замай, боярин! - Дружинники сдвинули брови. - Отдай, пока добром просим!
- Девок в обозе много, - возразил им Иванок. - Эту не дам!
- Не заносись! - угрожающе заворчал укушенный. - Ты один, нас двое!
В ответ Иванок вынул меч. До сей поры он сам не понимал, что делает и зачем - выпитое вино шумело в голове, будя гонор. Но теплый комочек ткнулся ему в спину под плащом, и он понял, что не мог поступить иначе.
Острый клинок отрезвил одного воя. Он тронул товарища за локоть:
- Ладно, Скурат, оставь его. Тронешь боярина - беды не оберешься. Иную сыщем - небрыкливую…
Но названный Скуратом хоть и отступил, долго ворчал и грозил Иванку кулаком.
Убрав меч, тот перевел дух и по тому, как неохотно рука отпустила оружие, понял, что еще миг - и был готов драться за половчанку насмерть. Но почему? Кто она ему?
Пошарив под плащом, Иванок за локоть вытащил девушку на свет. Она упиралась, дрожала и смотрела на него снизу вверх испуганными злыми глазами. Удивительные были у нее глаза - большие, синие, совсем не половецкие. И длинная русая коса тоже не походила на косы степных девушек. На вид ей было не больше шестнадцати лет.
- Не бойся меня, - сказал Иванок, на всякий случай крепче стискивая ее локти. - Худа не сделаю…
- Я… не боюсь, - вдруг молвила половчанка по-русски.
- Ты чья? - Иванок встряхнул ее за плечи. - Наша? Русичанка?
- Нет. - Девушка мотнула головой. - Мать уруска. Научила.
- Она… жива?
- Жива, - кивнула девушка. - Там она… осталась. Нас вместе пригнали, а потом меня… - Она начала всхлипывать и задрожала, хотя бояться было уже нечего. - Брата убили…
Она беззвучно заплакала, давясь слезами, и Иванок вдруг вспомнил, где уже видел ее - это она рыдала над телом молодого половца. Парень, русич по матери, шел войной против своих и пал в кровавой сече. На память пришли Ждана и Светлана с раздувшимся животом. Если бы не их удача, и ее сын однажды вышел бы против родни своей матери, ходил бы в набеги и волочил в полон своих сестер.
Девушка заплакала, и Иванок обнял ее, прижимая к груди.
- Не плачь, ты не в плену. Никто тебя не обидит. Я защита тебе, - вырвалось у него. - Как тебя зовут?
Половчанка подняла на него заплаканное лицо.
- Зелга, - прошептала она.
- Зелга? - не поверил своим ушам Иванок.
- Мама Ольгой звала, - смущаясь, прошептала девушка. - А брата - Денигеем. Данилой по-вашему.
- Зелга, - оглушенно повторил Иванок, чувствуя, что не сможет уже расстаться с нею. - Зелга…
Продолжая повторять про себя это имя, он обнял девушку за плечи и побрел прочь. Половчанка не спорила - присмирев, шла рядом.
Они вдвоем пришли в обоз. Пир уже затихал, и над станом опускалась ночь. Зелга послушно забралась на подводу, устроилась среди мешков с добром и только тут испуганно взглянула на Иванка:
- Господин, а ты?..
Угадав ее страх, Иванок наклонился и поцеловал девушку в губы:
- Не бойся.
Она сперва вздрогнула, но потом тихо вздохнула, и тонкие руки обвились вокруг его шеи.
На другое утро стали собираться в обратную дорогу. Смерды запрягали подводы, всадники седлали коней, собирали княжеские и боярские шатры, сгоняли вместе стада скота и пленных половцев. Обоз растянулся далеко по степи, окруженный пешими ратниками. Добычу князья-союзники решили разделить по возвращении на Русь.
Иванок пробудился рано - едва повеяло утренним ветерком. Рядом ощущалось чье-то живое тепло. Юноша распахнул глаза и не сразу угадал половчанку. Зелга сидела рядом, укутавшись в его плащ, и смотрела на молодого витязя странно блестящими глазами. В них было все - тревога, нежность, грусть, мечта, и Иванок потянулся к девушке:
- Зелга…
- Господин мой, - прошептала она, напрягшись, но не двинулась с места.
- Не зови меня так, - поправил он, садясь на подводе. - Меня Лютом зовут. В крещении Иванком…
- А меня мама не крестила, - сказала Зелга. - Но молиться я умею - она научила.
Она была совсем близко, нежный запах ее волос, которым он упивался всю ночь, щекотал Иванку ноздри, и он притянул девушку к себе. Зелга уперлась ладошками в его голую грудь:
- Не надо, господин.
- Ладно, не буду. - Он все же притянул ее к себе, поцеловал в висок и принялся одеваться. - Вставай.
Стан пришел в движение. Князья проехали мимо на рысях вместе с боярами и милостниками, вслед за ними поскакали дружинники. Гнали табуны коней, стада скота. Шум и суматоха начались там, где были собраны половецкие пленники. Обоз должен был тронуться следом.
Место Иванка было впереди, в боярской дружине. Только что к другу подскакал сотник Калина, захотел было позвать, но заметил выглядывающую из-за Иванкова плеча Зелгу, понимающе подмигнул и умчался, разбрызгивая копытами коня ошметки грязи.
Зелга не дрогнула, когда мимо проскакали князья и бояре. С детским любопытством проводила взглядом ряды дружинников, стремительно обернулась на прорысивших мимо князей, но когда в окружении пешцев стали проходить половцы, побелела как полотно и закрыла лицо руками. Уже готовый вскочить в седло, Иванок обнял ее за плечи, загораживая от зрелища проходящих мимо пленников.
- Когда-то и я так же шел, - вырвалось у него, - с Руси в степь, в неволю…
Плечи Зелги затряслись от беззвучных рыданий. Иванок взял в ладони ее лицо, прильнул к дрожащим соленым от слез губам, а потом легко, как пушинку, подсадил на подводу:
- Сиди здесь.
Девушка растерянно потянулась к нему, но он уже вскочил в седло и, наказав вознице смотреть за половчанкой в оба, наметом поскакал догонять своих.
Весь день он был тих и задумчив. Сотник Калина ведал, в чем дело, и помалкивал, а остальные дружинники все извелись, приставая к нему с расспросами. Иванок молчал, но едва войско остановилось на ночлег, поскакал в обоз.
Зелга так и сидела на краешке подводы, обхватив колени руками и глядя в землю. Она встрепенулась, когда молодой витязь осадил коня рядом. Холоп тотчас бросился придержать жеребца, а юноша молча взял девушку за руку:
- Пошли.
Зелга послушно потрусила за ним, приноравливаясь к его широкому шагу. Иванок повел ее туда, где в коше были согнаны половецкие пленники. Там разъезжали на конях верховые, оглядывая сбившихся в кучу людей. Большинство половцев молчали. Только всхлипывали женщины и девушки, глядя на победителей злыми глазами.
Зелга опомнилась только тут - встрепенулась, отступила, выворачиваясь из-под руки Иванка.
- Ты… ты… зачем? - только и срывалось из ее трясущихся губ.
Иванок притянул ее к себе:
- Мать твою сыщем… Негоже руссичанке у своих в полоне быть.
Девушка задохнулась, во все глаза глядя на молодого дружинника.
Но потом осмелела и, все еще цепляясь за его руку, робко сделала несколько шагов вдоль веревочной ограды, вглядываясь в лица пленниц и зовя мать. Половецкие женщины настороженно косились на нее. Зелга быстро заговорила с ними по-половецки, ей что-то ответили. Потом одна поднялась и закричала вглубь коша. Издалека отозвались.
- Мама! Мама! - по-русски и половецки закричала Зелга. - Мама, это я, Зелга! Я здесь!
Женщины переговаривались, кричали друг другу. Дружинник-сторож с мрачным любопытством смотрел на девушку.
- Чего это она? - спросил он у Иванка. - Мать зовет? Степнячку?
- Она руссичанка, - ответил Иванок. - В полоне была. Случайно сюда попала.
- Эге! - Сторож полез в затылок.
Наконец Зелга высмотрела в толпе половчанок знакомое лицо. Девушка радостно закричала, мешая русские и половецкие слова, и кинулась вперед. Навстречу ей спешила женщина в половецкой пестрой рубахе и платке. Но лицом она была русская, и Иванок разглядел это, когда она упала в объятия Зелги и разрыдалась. Женщины вокруг сочувствующе переговаривались.
Обняв мать, девушка вывела ее из коша. Женщина с изумлением смотрела на Иванка.
- Мама, мама, это он! - повторяла Зелга, гладя ее по плечу. - Он не дал меня в обиду, он…
- Я хочу, чтобы ты и твоя дочь ехали на Русь со мной, - сказал Иванок.
- Ой! - Женщина всплеснула руками. - Ой… Меня Марфой звали. Дома, на Руси. Дома… на Руси…
И она заголосила, обняв дочь. Иванок стоял над ними и молчал. А потом взял Зелгу за руку, и они вдвоем повели ее мать прочь от коша.
На обратном пути Данила Игнатьевич только раз или два мельком видел Иванка, а словом перемолвиться и вовсе времени не было. Но когда степь осталась позади и войско вышло к Днепру, молодой витязь сам отыскал его. Был он не один. Старый боярин с удивлением рассматривал молодую девку-половчанку, прячущуюся за его плечом, и русскую женщину рядом с ними. Подойдя к Даниле Игнатьевичу, Иванок сдернул с кудрей шапку.
- Здрав будь, боярин! - сказал он.
- Здравствуй, сынок, - вздохнул Данила Игнатьевич. - Забыл ты меня совсем… А ведь князь о тебе спрашивал. Ты сыновца его из битвы вынес. Тебе за то честь.
- Ведаю я уже княжескую милость.
- Но-но, больно ты горяч, - ласково пожурил его боярин. - Былого не изменишь, да только ты молод. Мало ли чего в жизни будет.
- Да, - встрепенулся Иванок. - Ты прав, боярин. Я… - Он вдруг засмущался, потянул за руку девушку поближе: - Это Зелга, боярин. Она…
Данила Игнатьевич всмотрелся в лицо девушки и заметил в ее ушах серьги - те самые, что дарила Иванку в свое время половецкая княжна Ирина Тугоркановна. Старый боярин не мог ошибиться - одну он сам недавно вручил юноше. И тут ему все стало ясно. Данила Игнатьевич растроганно вздохнул и раскрыл объятия:
- Иди ко мне, сынок, благословлю. И ты, дочка, иди. Совет вам да любовь.
Обрадованный боярин долго не отпускал от себя Иванка. Все разговаривал с ним, выспрашивал о разном, обещал сыграть пышную свадьбу и подарить молодым сельцо недалеко от Киева, возле Вышгорода. Иванок молча кивал, соглашался, но прежде чем вернуться в Киев и начать готовиться к свадьбе, он решил во что бы то ни стало заехать в Торческ и в крепостцу, где прожил эти три года. Зелга неожиданно решила ехать с ним, и боярин не стал перечить.
Сотник Калина и его дружинники тоже сворачивали к приграничью, но на саму крепостцу Иванок с ними не поехал. Добравшись до берега Торчицы и переправившись на ту сторону - река уже разливалась и брод почти исчез, - он остановил коня:
- Здесь простимся, Калина.
- Эвон как? - невесело усмехнулся сотник. - А я думал, ворочаешься!
- Не могу. Боярин… он мне отца-мать заменил.
- Ага, понятно, - кивнул сотник своим мыслям. - На боярство потянуло… Ну, добро, коли у тебя все сладится. А так - прощай пока! - Прощай!
Они пожали друг другу руки, и Иванок первым поворотил коня, торопясь в рощу над рекой.
Здесь вовсю играла весна. На ивах и ольхах висели сережки, набухали почки, лезла из земли первая травка, в которой мелькали желтые и синие первоцветы. Никогда не видевшая в степи ничего подобного, Зелга ошалело вертела головой. Она ловко, по-половецки, сидела в седле и то и дело поднимала коня в галоп, устремившись поглядеть на пеструю бабочку или поклониться первоцветам. Хоть и ведал, что здесь сейчас ничего не может приключиться страшного, Иванок все же ревниво не спускал глаз с девушки. Бросив коня, Зелга бегала по кустам, мелькая подолом…
И вдруг отпрянула с коротким криком, со всех ног кинулась к Иванку. Тот уже сам скакал навстречу, готовый сразиться хоть с сотней половцев разом, но из-за разлапистой ели, тяжело опираясь на посох, вышел давешний волхв.
Был он точь-в-точь таким, как запомнил его Иванок зимой. Та же волчья душегрейка, холщовая грязная по подолу рубаха, кожаные чилиги, седая грива взлохмаченных волос и бороды, медные обручья на жилистых руках. Только глаза под густыми бровями смотрели по-иному - весенне и снисходительно.
Иванок прыжком спешился, и дрожащая Зелга прильнула к нему. Но юноша осторожно отстранил жмущуюся к нему девушку и, снимая шапку, пошел к волхву.
- Здрав будь, старче, - молвил он. - К тебе я.
- Не один, - кивнул волхв.
Иванок обернулся на Зелгу, ободряюще кивнул девушке.
- Я ее в половецком стане нашел, - сказал он. - Все стало по-твоему слову…
- Не по моему! - Старец даже пристукнул посохом оземь. - Не я - но Перун тебе судьбу предсказывал, я лишь словеса его передал. И вижу я, что последнего слова Громовник еще не сказал. Не все еще свершилось в судьбе твоей. Все еще впереди!..
Осмелевшая Зелга приблизилась, тронула Иванка кончиками пальцев.
- Кто это? - шепнула девушка.
- Волхв, кудесник, - объяснил юноша. - Он мне предсказал, что в бою я себе невесту добуду, а князю славу. И все стало, как он говорил.
- А мне?.. Мне он может сказать? - Зелга робко взглянула на волхва.
Тот несколько долгих мгновений смотрел на девушку, и в его взгляде было нечто такое, от чего Зелга засмущалась и спряталась за спину Иванка.
- Добро тебе будет, девица, - вдруг проворчал волхв, но Иванку показалось, что сказал он это через силу, словно не хотел пугать ее заранее. - Молись Ладе и Леле - они тебе помогут… А ты, - его взгляд снова коснулся Иванка, - помни мои слова - Перун тебя не забудет.
Он последний раз стукнул посохом оземь и уже повернулся, чтобы уйти в лес, но тут Иванок сорвался с места. Схватив испуганно пискнувшую Зелгу за руку, он подбежал к волхву и выдохнул:
- Прошу тебя, старче… Окрути нас!
Волхв внимательно посмотрел на молодую пару, и вдруг светлая улыбка тронула его темные, еле заметные под усами губы, а в глазах загорелся радостный огонек. Пристукнув посохом оземь, он медленно поклонился на четыре стороны, прижимая свободную руку к груди:
- Благодарствую, Даждьбоже!.. Благодарствую, Перуне!.. Благодарствую, Свароже!.. Благодарствую, Ладо!.. Не забыли еще внуки дедов своих - помнят и деды о внуках… Ступайте за мной, дети мои, - прибавил он подобревшим голосом и последовал в чащу, к своим идолам. Иванок бестрепетно шагнул за ним.
Конец года выдался тихим и радостным. Присмиревшие половцы не тревожили границ Руси, смерды спокойно собирали урожаи и работали на полях. По осени до самой зимы всюду справляли свадьбы. Гулял весь Киев - великий киевский князь Святополк Изяславич женился снова, на сыновнице византийского императора Алексея Комнина Варваре. Иванок справил свадьбу гораздо скромнее: воротившись в Киев, он устроил в тереме Данилы Игнатьевича небольшой пир, а через несколько дней уехал с молодой женой в свое сельцо.
А новый год начался с нерадостного известия - в Киеве в Выдубицком монастыре скончался долго хворавший княжич Вячеслав Ярополчич. Он так и не сумел до конца выздороветь от ран и, хотя к осени поправился, с первыми холодами ему опять стало худо, и перед Рождеством он скончался.
Закрыв сыновцу глаза, Святополк Изяславич вздохнул с облегчением - одним смутьяном меньше. Он чувствовал, что теряет власть - в последнем походе началовал Владимир Мономах. А его не то, что братья-князья и соседи - родные сыновцы не слушаются. Поэтому он втайне радовался, что Вячеслав никогда уже не потребует себе удела, не уйдет к врагам, не будет ждать его смерти. Тем более что накануне Варвара, смешно коверкая на греческий манер русские слова, поведала, что ждет ребенка.
Она была молода и горяча, гречанка Варвара, с тонким гибким станом, нежным ликом и серыми глазами. Ее слабо вьющиеся темно-рыжие волосы было так приятно ласкать ночами. Она искренне старалась понравиться великому князю, и неудивительно, что Святополк с пылом отдался страсти. Казалось, что к нему вернулась молодость.
Это не радовало Любаву. Княжеская наложница не становилась моложе и красивее, а смерть любимого сына и отъезд дочери на чужую сторону вовсе подточили ее. Она с тревогой косилась на свою соперницу и отчаянно хотела родить Святополку еще сына. Но князь был словно заколдован.
В те дни Святополку в самом деле было не до прежней наложницы. Сидящий наместником во Владимире-Волынском сын Ярослав, когда-то в отрочестве ожененный на венгерской княжне, дочери короля Ласло, овдовел, и надо было снова крепить связи с Венгрией, тем более что сам Ласло уже несколько лет как умер. У нового короля венгров Коломана не было дочерей на выданье. Венгры очень походили на руссов - их земля так же дробилась на уделы, так же шла борьба за власть: сам Коломан ослепил своего младшего брата и его маленького сына, чтобы убрать претендентов на престол. Однако в Венгрии было еще много молодых королевичей - и Святополк послал к уграм гонца с предложением руки своей второй дочери - Предславы.
Спешить его заставили вести, пришедшие в разгар лета с Галиции - Володарь Ростиславич, видя, что Святополк стал родичем и другом византийских императоров и зятем Алексея Комнина, поспешил отдать свою дочь Ирину за сына Алексея Исаака.
Предславе скоро должно было исполниться пятнадцать лет. У нее перед глазами был пример старшей сестры, и девушка не сопротивлялась, хотя и очень боялась неизвестности.
Сам же Коломан был рад получить от русского князя выражение дружественности и почтения. Он прислал невесте богатые дары, не забыл ее отца и мачеху - и юная девушка навсегда покинула родной дом, чтобы стать женой молодого венгерского герцога Альмоша, родив ему Бэлу, будущего венгерского короля.
Проводив вторую дочь и оставшись совсем одна, Любава словно окаменела. Кроме Ярослава, у нее больше не было детей и не было в жизни радости. Взор ее потух, в косе засеребрилась седина. Как потерянная, бывшая наложница бродила по терему, стараясь не заходить на княжескую половину, где, казалось, каждая половичка помнила шаги ее детей и каждая мелочь напоминала о них - гордом красавце Мстиславе, нежной и веселой Сбыславе, кроткой Предславе. Оставался только Ярослав, но он, гордый своим старшинством и званием удельного князя, о матери не думал. Нелюбимая жена-венгерка болела, родив в очередной раз мертвого ребенка, а он тем временем трепал юбки владимирским девкам.
Однажды Любава случайно наткнулась на Святополка. Великий князь только что воротился из поездки в Печерский монастырь, где читал новые отрывки Несторовой «Повести временных лет» и беседовал с игуменом. Он шел по терему просветлевший душой и ликом, когда дверь распахнулась и навстречу шагнула Любава.
- Ты? - Святополк нахмурился, разглядывая женщину. - Ты почто тут? Просить меня о чем хотела?
Любава отпрянула, поднимая руки ко рту. А потом охнула и повалилась князю в ноги.
- Ой, господин мой! Князюшка светлый! Смилуйся надо мной, горемычной! - запричитала она, обнимая его колени. - О милости прошу!
- Любава? - Князь мгновение стоял, как окаменел, а потом склонился и поднял женщину. - Любава?.. Да ты что? Что с тобой?
- Ой, князюшка, смилуйся надо мной, - всхлипнула она. - Не томи душу, не рви сердца!
Руки ее знакомо обвились вокруг его шеи. Святополк воровато оглянулся, подвел женщину к скамье, усадил и присел рядом. Любава приникла к его груди.
- Да ты что? Что приключилось-то? - допытывался князь. - Али вести пришли худые?
Любава не сразу справилась с собой, отерла щеки концом убруса.
- Прости меня, светлый князь, - спокойнее, хотя и дрожащим голосом, заговорила она. - Позволь уехать домой, в Новгородчину. Нет мне жизни здесь! Отпусти!
Святополк ахнул. Любава не расставалась с ним почти тридцать лет - с тех пор как первый раз прижал к груди ее, шестнадцатилетнюю. Она всегда была рядом - страстная, любящая, мудрая, иногда твердая и суровая. С нею он советовался, ее долго считал своей женой и не женился лишь потому, что другие князья, женатые на княжнах, принцессах и боярышнях, потешались над его любовью, и это ранило его душу. После того как появилась половецкая хатунь, между ними пролегла трещинка, которая расширилась смертью Мстислава, но половчанка умерла, а преданная Любава осталась. И вот…
- Ты что?! - воскликнул Святополк, когда смог говорить. - Взаболь решилась?
- Взаболь, княже! Дюже больно мне тут, - вздохнула Любава. - Дети мои разлетелись по свету, никого мне не осталось на старости лет. Ты меня не любишь… Почто мне одной стариться? Ворочусь к себе в село. Там братья мои остались. Возле них проживу…
- Нет! - вырвалось у Святополка.
- А нет, - по-своему поняла его Любава, - так к Ярославу отпусти. Чай, родной сын, матери за порог не выгонит…
- Нет, - тверже повторил Святополк и сам подивился своему решению. - Ты останешься здесь.
- А Варвара твоя? А дите? Княжич ведь будет…
- Варвара - она мне жена и чадо мое у нее, - кивнул Святополк. - А ты… Яне могу представить, что тебя не будет рядом!
Любава вздрогнула. Как давно она не слышала таких слов от своего князя!
- Так ты, - женщина подняла на него заблестевшие глаза, и лицо ее преобразилось, осветившись и став моложе, - ты меня любишь?
- Люблю, хоть моя. И любить буду, - вздохнул Святополк.
В конце лета зазвонили колокола на Святой Софии и во всех монастырях. Бирючи скакали по улицам Киева, спускались в Подол и мчались по селам и ближним городам, а в самом Верхнем городе народу выкатывали бочки вина и хмельных медов. Киев праздновал - у великого князя Святополка Изяславича родился сын, нареченный Брячиславом.
Иванку в сельцо весть о рождении княжича принес дружинник, ездивший в город по делам. Радуясь за князя, Иванок тоже выставил для своих дружинников и холопов меда, но, хотя следом же примчался гонец от Данилы Игнатьевича с приглашением на почетный пир, он не отправился в Киев - в начале лета Зелга ему самому подарила сына, которого Иванок назвал Мстиславом в память о друге-княжиче.
Глава 29
Медленно, но неотвратимо годы брали свое. Данила Игнатьевич привык не считать прожитых лет - то княжеские, то военные заботы, то своя боль мешали ему замечать бег времени, поэтому старость подкатила неожиданно.
Она заявила о себе не болезнями и старческой немощью - телом старый боярин был по-прежнему крепок и силен. Но душа его ослабла и жаждала покоя. Ночами стали донимать тревожные тяжкие видения - то первая жена, от которой остались у него земли и усадьбы в Черниговской земле, как живая стоит и смотрит в самое сердце, то приходили старшие дети - первенец Иванок и доченьки, такие, как он запомнил их. Потом мелькали иные лица - друзья, павшие в бою, убитые вороги… Иногда являлись холопы, которых он велел за провинности мучить, а иных до смерти; девка, утопившаяся после того, как он насильно увел ее из родительского дома, разлучил с женихом и принудил к блуду; две юные рабыни-половчанки, двойняшки, у которых он зарубил брата и старуху-мать и которых потом отдал своим дружинникам на забаву; закуп, обращенный им в обельного раба[160]; русские же люди, черниговцы и полочане, которых он сек в угоду князю и потом гнал в полон… Иногда снился Иванок Козарин - вросший в кровь и кость приемный сын, которого он сам предал и прогнал, испугавшись для себя княжеской немилости. Сейчас парень прощен, взял сельцо в подарок, живет с молодой женой, но чувствуется, что не простил он боярского гнева.
Просыпаясь, Данила Игнатьевич долго молился, стал часто ходить в церковь, носил дорогие дары, но душа продолжала болеть. Просыпаясь ночью от страшных снов, боярин до света лежал без сна и слушал тишину терема. Она пугала его - мертвая, почти могильная тишина. Точно так же стала пуста его жизнь, и точно так же пугала его темнота. Кричи не кричи, никто, кроме холопов, не прибежит, а что возьмешь с холопа?
А жизнь, как назло, текла бурная и своевольная. В низовьях Днепра и Дуная половцы были разбиты и сломлены, мелкие ханы блюдут с Русью мир из страха тоже быть разгромлеными. Но живы были другие враги Руси. Девять лет назад стучавший саблей в Золотые ворота Киева хан Боняк собирал силы и однажды летом появился в окрестностях Переяславля. Разрушив приграничные крепостцы, он прорвался к Зарубу, защищавшему устье Трубежа. Здесь были поселены торки и берендеи. Они вышли против половцев, но были разбиты. Однако Владимир Мономах вовремя узнал о нападении. Он собрал дружины, вывел их на Боняка - и тот еле успел уйти, спасаясь от русских ратников. Но с этого времени всем стало ясно, что недолгий мир с половцами закончился. Одни степняки пришли на смену другим.
Жизнь не останавливалась. Митрополит Николай поставил во Владимир-Волынский нового епископа Амфиловия, в Переяславль-Русский - Лазоря, а Мину - в Полоцк. Во Владимире-Волынском умерла долго болевшая жена Ярослава Святополчича. Узнав об этом, Святополк Изяславич, не долго думая, послал в Польшу зятю Болеславу Кривоусому гонца с просьбой отдать за Ярослава его сводную сестру.
Болеславу как раз необходим был союзник - его единокровный брат Збигнев, незаконный сын Володислава Германа, затеял мятеж, - и он согласился. А в самом Киеве Варвара Комнина понесла второй раз…
В те дни Данила Игнатьевич и пришел к князю Святополку.
Тот боярина не ждал, читал греческие книги, которые привезла с собой на Русь новая княгиня. С годами его острое зрение не притупилось, и он мог по полдня просидеть, переворачивая листы пергамента. Выслушав доклад о приходе боярина, князь со вздохом закрыл книгу и повернулся к гостю.
Данила Игнатьевич тяжело поклонился, войдя, и распрямился нарочито медленно. Святополк Изяславич смотрел на него спокойно и выжидательно - не любил, когда его отвлекали.
- Здрав будь, светлый князь! - сказал боярин. - Многая лета тебе и жене твоей!
- Здрав будь и ты, боярин Данила, - кивнул Святополк. - Почто пришел? Дело пытаешь аль от дела лытаешь?
- Светлый князь, - Данила Игнатьевич перекрестился, - отпусти ты меня. Стар я стал, не могу более тебе верно служить.
- Что? - Князь подался вперед, опираясь ладонью о колено.
- Надумал я уйти от мира, - стал объяснять Данила Игнатьевич. - Уеду в Чернигов, тамошние земли свои монастырю отпишу, постригусь и буду молиться за землю нашу Русскую, за князей светлых и за людей ратных да мирных. А не то пешим уйду в Иерусалим-город, поклонюсь святому гробу Господню… Слышно, что освободили его рыцари латинские от орд неверных. Так я бы ко Христу на поклон сходил, помянул Русь в молитвах своих…
Святополк непонимающе хмурил темные брови, слушая речи боярина.
- Не пойму я тебя, Данила Игнатьевич, - сказал он, наконец. - Что ты за Русь желаешь Господа молить, в том честь тебе и хвала. Я иной раз и сам мечтаю навсегда в Печерский монастырь уйти, да я князь!.. А ты - мой боярин! И воевода! Подумай сам - ежели все во мнихи подадутся, кто землю от поганых оборонит? Слыхал, что половцы у Заруба учинили? Берендеев и торков, наших данников и союзников, побили! В другой раз они в нашу сторону подадутся - кого я вышлю супротив них? Захара Сбыславича? Никиту Малютича? Мишатку Путятича?.. Они бояре смысленые, да не воеводы! А у меня двое верных - ты да Ян Вышатич! Но он стар и хворает часто…
- Так и я немолод, княже! - заспорил Данила.
- Ты телом крепок и не стар! - возразил Святополк. - Яна Вышатича я бы отпустил в обитель хоть сейчас. Одно удерживает - нет у него сына. А коли ты уйдешь да он помрет - совсем я без воевод останусь?
Данила Игнатьевич нахмурился повесив голову и вдруг хлопнул себя по лбу.
- Так ведь есть у меня сын-то, князь! - воскликнул он. - Иванок! Козарин!
- Тот ли? - посуровел Святополк.
- Он самый! - яростно закивал Данила. - Он твоего сыновца княжича Вячеслава из боя ранена вывез. Ты его опосля того простил…
- Простил, - задумался Святополк Изяславич. - И сердца не держу. Да вот только зело молод он. Да и при дворе его не видать уж сколько лет. Может, уже к Владимиру Переяславльскому переметнулся? А то и в Чернигов подался, а?
Он прищурился, словно вытягивая из боярина взглядом крамольные мысли, и Данила Игнатьевич чуть не бухнулся на колени.
- Нет! Истинный крест, нет!.. Княже! Иванок Козарин в сельце Старом под Вышгородом живет. Женка у него там да чадо малое. Кликни его - он тебе верно служить будет! А что молод - не гляди! Сам же его, отрока суща, чашей серебряной дарил на пиру за воинскую доблесть!
Святополк Изяславич нахмурился. С возрастом он все меньше доверял новым людям, а еще и таким, на которых когда-то гневался!.. Конечно, он давно остыл и все забыл, но вдруг этот Иванок ничего не забыл? Приблизишь такого к себе - а он и предаст! Да и сам Данила Игнатьевич - прилепо ли его подле себя теперь держать? Не лучше ли пустить куда глаза глядят? Так будет спокойнее. Святополк провел рукой по лицу, тяжело раздумывая.
- Добро, - негромко сказал он. - Иди во мнихи. Молись за нас, Грешных! И за Русь нашу!
Данила Игнатьевич облегченно вздохнул, перекрестился и широким шагом спокойного за свою судьбу человека пошел прочь. А великий киевский князь долго еще сидел, забыв о книге, и напряженно раздумывал - к чему бы это? Может быть, сама жизнь вырвала худую траву с поля вон? Иль наоборот - не ушел ли от него самый верный его боярин? Не оставил ли одного среди завистников и недоброхотов?
Зареческ стоял за рекой, поднявшись на холм и словно отражаясь в ее водах. С двух сторон к нему подходили леса, с третьей стороны раскинулись поля и пашни, с четвертой тянулась по лугам дорога на Киев-град. Оттуда и пришла беда.
Лето выдалось добрым. Нивы наливались спелым колосом. Через несколько дней должны были начать возить новый урожай, но нежданно-негаданно за лугами показались дымы, а вскоре примчался, поднимая пыль, верховой холоп - босой, в одной рубахе, на заморенном, покрытом пеной и пылью коне.
- Беда! - хрипло закричал он, подъезжая к воротам Зареческа. Но сторожа уже сами углядели вдалеке столбы дыма и крепче вцепились в копья.
- Чего там?
- Половцы! - выдохнул холоп.
- Неужто опять?
- Затворяйте ворота! Они сюда идут! - Холоп ударил пятками шатающегося коня и погнал его в город. За его спиной дозорные засуетились, закрывая бревенчатые створы.
В самое малое время Зареческ был поднят на ноги. Люди тревожно вглядывались в даль, с тревогой следя за темным дымом, небольшая дружина спешно натягивала брони и готовила оружие, бабы волокли в подполье детей и припасы.
Один лишь воевода не терял головы. Зареченцы еще не осознали до конца все случившееся, а в Киев одвуконь спешил с недоброй вестью гонец.
Иванок пообвык к жизни в селе. Приученный сперва приемным отцом, а потом и тревожной жизнью на заставе, он вставал рано поутру, сам шел проверять, не захворала ли за ночь скотина, настоялось ли в кадках тесто и твороги, занялись ли делом холопы. К тому времени как поднималась Зелга, он уже успевал обойти весь двор и возвращался в дом. Там его встречала молодая жена, и маленький сын, переваливаясь, бежал навстречу. Зелга по осени опять должна была родить. Она раздобрела, налилась свежестью и красой зрелой женщины и иногда так живо напоминала Иванку княгиню Ирину Тугоркановну, что у него тревожно и сладко замирало сердце при одной мысли о ней. Мать Зелги, Марфа, жила с ними, но держалась тихо, все еще оплакивая смерть сына и свою загубленную жизнь. Лишь внук служил ей утешением, но большую часть времени она сидела в своей светелке и молилась или вышивала что-нибудь для церкви, куда ходила, не пропуская ни одной службы.
После завтрака Иванок отправлялся в объезд своих владений - то поглядеть, каково смерды правят свою работу, то полюбоваться на строительство новых изб, то глянуть на недавно возведенную деревянную церковку, то проверить табун и стада, а то просто промчаться по лесам и полям, дыша свежим ветром, выехать на днепровскую кручу и долго стоять, глядя на великую русскую реку и мечтать. Возвращался он иногда к обеду, а иной раз ближе к вечеру и после вечери сидел с женой и сыном. Хозяйство было большим и богатым, подаренное боярином Данилой Игнатьевичем село Старое имело более пяти десятков дворов, и за всем нужен был глаз да глаз.
Но в тот день ему не суждено было подышать волей.
Иванок давно хотел съездить на выселки - деревню-трехдворку, стоящую в стороне от села, возле рощи. Дорога пролегала по поспевающим ржаным нивам. Наклонившись с седла, Иванок сорвал колос, размял в пальцах, попробовал зернышко на зуб. Оно было уже твердым, хотя немного вязким, как воск. Еще несколько дней, и придет пора жатвы. Иванок вздохнул. Он привык к мирной жизни, хотя ночами ему по-прежнему снились походы, сеча и хрупкое воинское счастье.
Впереди, на дороге у самого леса показался столб пыли. Иванок остановил коня. Сердце сжалось - он уже различал мчащегося во весь опор всадника, а чуть позже различил, что это не простой смерд. Уж больно добротной была одежа, да и конь.
- Эгей! - крикнул он, поднимаясь на стеременах, когда всадник поравнялся с ним. - Куда путь держишь?
- В сельцо Старое, к боярину Иванку Козарину! - отозвался тот.
- Я Козарин. Почто мчишь?
- Ну! - Всадник осадил коня посреди дороги, отер кулаком пот со лба. Вблизи стало видно, что это княжий дружинник. - Удача! Никак, боги помогают… Поспешай в Киев, боярин! Князь тебя кличет.
- Князь? - задохнулся Иванок. - Почто?
- Половцы на Русь пришли!
- Еду! - Не раздумывая ни мига, Иванок поворотил коня домой. - Сей же час еду!
Они вместе ворвались на подворье, распугивая кур и псов, и Иванок, не слезая с коня, начал приказывать.
Из молодечной повыскакивали дружинники, стали собираться, седлать коней, укладывать на подводу брони и дорожный припас. Забрехали псы. Бросив поводья конюшему, Иванок через три ступеньки ворвался в дом.
Навстречу ему, переваливаясь, как утица, выплыла Зелга. Молодая женщина сразу учуяла, что случилось что-то неладное, кинулась к мужу:
- Нто? Что, соколик?
- Князь зовет. - Иванок на миг сжал ее руки. - Половцы на Русь пришли.
- Ой! - Зелга схватилась за лицо. Иванок отвел ее ладони от щек, прижал к себе раздобревшую жену.
- Не тужи, ягодка! Не горюй прежде времени. Жди меня и береги Мстишу.
- Иванушка, - всхлипнула Зелга, обмякая в руках мужа. Иванок еле успел подхватить ее на руки, бегом бросился на женскую половину дома, где его встретили Марфа и нянька маленького Мстиши. Женщины захлопотали над обеспамятовшей Зелгой, а Иванок, которому недосуг было ждать, только поцеловал выбившийся из-под венчика темно-русый локон и убежал на двор.
Там уже все было готово. Княжеский гонец, захлебываясь, пил из жбана поданный девкой холодный квас. Все пятнадцать дружинников, которых кормил Иванок, сидели в седлах. Дворовые люди, холопы, слуги и закупы, толпились вокруг.
- Ждите нас и ничего не бойтесь, - крикнул им Иванок, взлетая в седло. - Жену и чад моих берегите!.. Прощайте!
Холопы растворили ворота, и всадники рысью выехали на дорогу.
В самом Киеве уже все про выход поганых ведали. Ремесленный люд доставал из подклетей сулицы и щиты, проверяли топоры. Бабы суетились и на всякий случай готовились прятать детей. Не заезжая на подворье Данилы Игнатьевича, хотя оно с недавних пор стояло пусто и холопы ждали приезда хозяина, Иванок сразу направился к княжескому терему.
Его встретили на пороге и сразу провели к князю. В светлице, кроме великого князя, был седоголовый одышливый старец с раскрасневшимся от натуги лицом и усталым, но еще твердым взглядом - старый тясяцкий Ян Вышатич. Но в его сторону Иванок даже не взглянул - войдя, он сразу увидел князя и больше уже не мог отвести от него взгляда.
Святополк Изяславич слегка поседел и стал, кажется, еще худощавее и костистее. Борода его концом лежала на коленях, холеные руки с длинными, унизанными перстнями пальцами цеплялись за подлокотники резного, украшенного золотом стольца. На постаревшем лице одни глаза горели прежним огнем, и, встретившись с князем взглядом, Иванок почему-то засмущался. В светлице повисло тяжелое молчание.
- Так вот ты каков, Иванок Козарин, Данилы Игнатьевича сын приемный, - наконец сказал князь. - Помню тебя… Ведаешь ли ты, что тебя боярин Данила взамен себя оставил?
О решении Данилы Игнатьевича уйти в монастырь, поделив нажитое между Иванком и монастырем в Черниговской земле, Иванок уже слышал в прошлом году. То был единственный раз, когда он приезжал в Киев после памятного выхода в Половецкую степь. Поэтому парень только кивнул:
- Слышал.
- А ведаешь ли ты, почто тебя ныне призвали? - продолжал князь.
- Половцы на Русь пришли, - ответил Иванок.
- Пришли, - кивнул Святополк. - Примчал гонец, что воюют они под городом Заречском, жгут села и нивы, гонят людей в неволю. Вот-вот сам город возьмут. Согласен ли ты послужить своей земле, оборонить ее от врага?
Иванок поднял голову. Совсем не те слова ожидал он услышать от Святополка Киевского.
- Приказывай, княже! - вырвалось у него. - Готов голову за землю положить!..
- Тогда вот тебе сказ - бери ты дружину мою и ступай к Заречску. В помощь тебе даю старого воеводу моего, Яна Вышатича…
- Княже! - Тот даже привскочил на лавке. - Ослобони! Стар я!
- Ничо, - отмахнулся Святополк. - Ступай, Ян Вышатич, ступай. Старый конь борозды не портит. Будешь молодым началовать!.. И идите немедля! А воротитесь с победой - не забуду вас!
Вздохнув, Ян Вышатич медленно поднялся и осторожно отвесил поясной поклон, а Иванок смог только наклонить голову, не веря свалившемуся счастью. Вот чего он ждал столько времени, сидя в сельце Старом! Вот о чем мечтал, выезжая на днепровские кручи!
На другой же день княжеская дружина покинула город и двинулась в сторону Заречска. Двое воевод ехали впереди. Старый Ян Вышатич трясся в возке, зябко кутаясь в шубу и озираясь по сторонам. Иванок скакал рядом. А позади строем по двое рысила дружина.
На третий день пути впервые вышли к сожженной деревне. Обгорелые остовы домов еще дымились, но тел на улице не валялось, и, когда передние воины въехали в улочку, откуда-то сбоку послышалось шевеление. Из-за покосившейся баньки осторожно, вздрагивая при каждом звуке, выбралась какая-то женщина. За ее подол цеплялись двое малых ребятишек, а за спиной выглядывала еще чья-то лохматая голова.
- Родимые, - всхлипнула женщина, всплеснув руками. - Обороните! Все пожгли поганые, все порушили! Мужа моего увели да сынка старшего! Чего я теперь делать буду?
Она трусила возле всадников, заглядывая им в лица, и воины хмурились, отводя взгляд. За последние восемь лет Русь отвыкла от больших половецких выходов, тем более когда горели не приграничные села и крепостцы, а деревни в глубине Русской земли.
Когда проехали деревеньку, Ян Вышатич заворочался в возке.
- Дозоры вышлите, - приказал он молодому воеводе. - Неровен час…
- Выслано, - кивнул Иванок.
- Ой ли?
- Я в приграничье три лета прожил, - ответил Иванок. - Привык.
- Ну, добро…
Высланные Иванком дозоры разъехались далеко вперед и в стороны. Распавшись на десятки, вой рысили по опушкам рощ, осторожно пересекали поляны и луговины, сторожко пробирались вдоль дороги. За ними, чуть отстав, двигалась княжеская дружина. У самого Зареческа, когда до города оставалось всего ничего, сторожа неожиданно наехала на половцев.
Помогла случайность. Вой свернули в лес и двигались меж деревьями, выбираясь на прогалину, когда услышали далеко впереди смутный шум - топотали конские копыта, помыкивала скотина, слышался приглушенный гул людских голосов. Старший дозора, княжий дружинник Анисим, мигом спешился, припал ухом к земле. И правда - стонущим эхом в глубине отдавался топот и гул. Так могла стонать земля только под копытами степных коней.
- Поганые, - прошептал он, возвращаясь в седло. - Надоть упредить воеводу… Плишка, Ждан! Скачите до дружины!
Названные подтянулись, нахлестнули коней и осторожно, рысью пустились прочь. Отъехав на порядочное расстояние, вой подняли коней в намет.
- А мы, - Анисим оглядел оставшихся семерых дружинников, - поглядим, что да как.
И первый неспешным шагом тронул коня с места. Дозорные проехали всего ничего, когда лес раздался и впереди ria луговине показалось спаленное село, мимо которого как раз проходили кочевники.
Небольшая половецкая орда была послана ханом Боняком, который хотел проверить, по-прежнему ли сильны урусы и где на них удобнее напасть. Боняк мечтал стать великим каганом, каким был Тугоркан Степной Барс. Разгром орды Урусобы вознес его на вершину. Правда, оставался еще старый Шарукан, но он уже который год смирно сидел в своем Шарукане, обирая вятичей, волжских булгар и мордву, и не помышлял о больших выходах. И Боняк решил действовать сам.
Посланная им орда прорвалась через редкий частокол крепостей-застав и оказалась в глубине Киевской земли. Двигаясь вперед, она наткнулась на Зареческ, простояла под ним несколько дней, но взять с налету не сумела. Заречане показали себя храбрыми воями. Они осыпали половцев стрелами, лили на них кипяток и смолу, несколько раз ходили на вылазки. Опасаясь, что урусы опомнятся и соберут дружины, которые настигнут их возле городка, степняки в конце концов откатились прочь, спалив весь Зареческий посад и дотла разорив окрестности. Изголодавшиеся по набегам, кочевники тащили все подряд, и сейчас, когда орда отошла от города и собиралась двинуться дальше по Русской земле, в обозе было полным-полно пленных, скота, коней и подвод, доверху груженных добром. В полон забирали всех - мужчин и женщин, молодых и зрелых. Убивали лишь стариков и совсем маленьких детей. Молодые половцы, озирая длинную череду пленников, бредущих между подводами, мысленно пересчитывали, кому сколько достанется.
Молодые горячие ханы - в набег ушел средний сын Боняка Сакал и двое его дальних родичей по матери - ехали впереди, окруженные батырами. Сакал то и дело косился на переднюю кибитку, которую охраняли его слуги. Там под неусыпным надзором везли молодую уруску. Ее захватили вместе с другими в большом селе, которое орда разграбила перед тем, как приступить к Зареческу. Вовремя разглядел Сакал ее красоту и повелел привезти к нему. Но пленница была не только удивительно красива, но и горда. Приручить эту дикую кобылицу стало для молодого хана делом чести, и он не мог дождаться, когда же орда остановится, чтобы слуги разбили для него шатер. Он прикажет доставить уруску туда и покажет ей, кто тут господин. Сакалу надоело терпеть. Сегодня же ночью уруска станет его - или он отдаст ее своим батырам.
Два других хана тоже поглядывали на кибитку. Сакал заметил их жадные взгляды, но не придавал этому значения. Настоящий кипчак никогда не поссорится с другом из-за рабыни.
Орда пересекала луговину, не замечая, что вдоль кромки леса за ними неотступно следуют урусские всадники. Анисим и его вой отстали, лишь когда выехали к опушке леса. Далее им пришлось бы ехать по равнине, и они сдержали коней, пережидая.
Плишка и Ждан быстро сыскали дружину и сразу бросились к воеводам. Старый Ян Вышатич по их лицам понял все.
- Где они? Близко? - Боярин приподнялся в возке.
- Тамо, за лесом. - Плишка махнул рукой. - Мы напрямки скакали. Они той стороной идут.
Войско приостановилось, сбилось вместе. Вскоре подъехали и другие дозоры, разведывавшие округу. Еще одна сторожа видела половцев - это был небольшой отряд, отколовшийся от головной орды. Другие тоже видели степняков и присылали людей, уточняя их путь.
Ян Вышатич преобразился. Он выбрался из возка, влез в седло и принимал гонцов сам - строго выспрашивал, раздумывая, хмуря брови, иных посылал опять в дорогу, разведать путь для дружины.
Солнце уже клонилось к вечеру, когда прискакал еще один вой.
- Меня Анисим послал, - крикнул он на скаку. - Поганые к селу завернули. Сейчас, верно, уже жгут и грабят!
- Где?
- Тута! Верст пять, не то шесть будет. Лес там кончается, а сельцо возле ручья.
- Раз так - и нам пора! - Ян обернулся на Иванка. - Козарин! Тебе пять сотен даю. Двумя крыльями на поганых навалимся. Ну да ты сам разуметь должон. Ты в бою бывал, кровь вражью лил…
Дружина сорвалась с места. Указывающие дорогу дозорные скакали впереди.
Село, на которое напали половцы, действительно находилось близко. Проехав немного по дороге, дружина свернула на опушку рощи и вскоре выехала на луговину, которую наискось пересекала извилистая лента широкого ручья, возле которого и стояло десять домов. В вечернем сумраке далеко было видно зарево, поднимающееся над ними. Горели/ дымясь, спелые хлеба на той стороне ручья. Кочевников поблизости не было - они уже ушли дальше.
Но искать их долго не пришлось. Дружина наметом, взметая из-под копыт землю и свежие угли, проскакала через село, вломилась в потравленные чужими конями хлеба, и через версту всадники увидели впереди широкую темную полосу вытоптанной земли - дорогу, оставленную конскими копытами, колесами кибиток и человеческими ногами. След был совсем свежим.
Половцы спешили подальше уйти от сожженного села, опасаясь, что за ними все-таки будет погоня. Они торопились вернуться в степь, не жалея пленных и заставляя людей бежать между кибиток, глотая пыль и опасаясь попасть под копыта коней и быков. Отстающих били плетьми, заставляя подняться.
Когда начало темнеть, хан первым остановил коня и махнул рукой на луг, в низине которого обнаружилось небольшое озеро:
- Здесь встанем!
Орда стала сворачивать к озеру. Первыми подъезжали всадники, поили лошадей. Затем подогнали захваченную скотину и только потом - пленных русичей. Люди попадали на мелководье, жадно хватая горстями воду, пили, захлебываясь и давясь, но скоро им пришлось вскочить и броситься прочь, потому что подошел черед выпряженных из кибиток быков. Те прошли сквозь людскую толпу и долго пили уже замутившуюся воду, тяжело поводя боками.
Дозорные сразу же отъехали подальше, охраняя стан. Остальные сгоняли полон, скотину и коней в гурты, готовили к ночлегу. Другие резали скот, разжигали огонь, раскинули для ханов легкие шатры.
Сакал вместе со своими родичами объехал стан, глядя на суету вокруг, а потом повернул в середину, где уже высился белый шатер. Три хана спешились и один за другим прошли внутрь.
Красивая русокосая девушка со связанными за спиной руками стояла посреди ковров и подушек. Несмотря на то что ее косы были растрепаны, сорочка и понева кое-где порваны и испачканы, а на щеке красовалась ссадина, она была удивительно красива. И такой огонь горел в ее глазах, что Сакал остановился, прижимая руку к сердцу.
- Она прекрасна! - обратился он к своим спутникам. - Не правда ли?
- О да! Эта уруска украсила бы любой шатер!.. Счастлив будет тот, кого она одарит своей лаской, - ответили ханы.
- Этим счастливцев сегодня ночью буду я! - заявил Сакал и сделал шаг к пленнице.
Она отпрянула, настороженно блестя глазами.
- Не пугайся, - вдруг заговорил Сакал по-русски, - красавица! Ты похожа на белоликую дочь Тенгри-хана! Твои глаза сверкают, как звезды, а волосы, - он шагнул ближе и поймал девушку за косу, - похожи на драгоценный шелк из страны Чин. Ты прекрасна, как степная газель, но неприступна, как дикая кобылица. Будь моей - и ты получишь все что пожелаешь!
Глаза девушки сверкнули огнем.
- Коли я кобылица, то не тебе на мне сидеть! - огрызнулась она.
- Твой язык остер, как кинжал, - усмехнулся Сакал. - Но умелый воин не боится ножа.
С этими словами Сакал притянул девушку к себе и поцеловал. Но в следующий миг он оттолкнул ее с невнятным криком и схватился за губу.
- Змея! - закричал он. - Кусается!
Девушка прижалась к полотняной стене шатра, сгорбившись и словно ожидая нападения.
- Эй! Ко мне! - закричал Сакал. - Схватить ее!
- Погоди! - Один из его родичей успел встать на пути у вбежавших охранников. - Сакал-хан, отдай мне эту дикую кошку. Увидишь - я сумею сделать ее ласковой и покорной!
- Нет, я! - рванулся второй хан. Девушка, не понимая половецкого языка, следила за ними настороженно блестящими глазами.
- Берите ее, - зло отмахнулся Сакал. Из глубокой ранки на губе все еще текла кровь. - Но сперва она получит плетей. Взять!
Девушка отпрянула, но охранники схватили ее и потащили, отчаянно вопящую и извивающуюся, вон из шатра. Сакал и его спутники вышли следом, чтобы проследить за наказанием. Пленницу повалили наземь, и нукер уже занес над нею конский бич, когда вдалеке послышался шум, крики и топот копыт. Свист бича и первый крик жертвы перекрыл отчаянный вопль: - Урусы!
Стан вмиг пришел в движение. Все было забыто. Половцы бросились к лошадям, на ходу хватали луки и сабли и мчались к ханскому бунчуку. А навстречу им через луг летели урусские дружины.
Урусы нападали с двух сторон - прямо в лоб мчалась основная сила, а сбоку, вдоль берега озера, спешила еще одна небольшая дружина, отрезая возможный путь к бегству. В вечернем полумраке было трудно разглядеть, сколько урусов на самом деле.
Передние ряды на всем скаку сшиблись с врагами, разметали небольшой заслон и прорвались к стану. Степняки мигом развернулись, заходя с боков, но тут подоспела помощь - Ян Вышатич не зря разделил полк на две части. Дружинники налетели, ударили в спину, мешая половецкий строй. Среди них были торки и берендеи, прекрасно стрелявшие из луков на скаку. Их стрелы одного за другим сбивали кочевников с седел.
И все-таки большей части степняков удалось вырваться, и, нахлестывая коней, они поспешили удрать. Но тут подоспела вторая дружина. Всадники Иванка Козарина помчались вдогонку, налетели, отрезая путь к спасению, и орда беспомощно закружилась на месте, вынужденно принимая неравный бой.
Эта новая сшибка была короткой и жестокой. Взлетали в воздух стрелы, сбивая людей с седел, а потом кони и всадники столкнулись, как две волны, и половцы дрогнули. Один за другим они стали разворачивать коней и кидались прочь.
Так степняки поступали всегда - пускались в притворное бегство, чтобы потом стремительно развернуться, зайти преследователям в спину и разгромить врага. Сейчас все шло к тому - дружинники устремились в погоню - в западню. И слишком поздно поняли, что попались - когда кипчаки возникли у них за плечами. Часть дружинников погибла прежде, чем поняла, что происходит, но довершить разгром поганым не удалось. У них самих за спиной вдруг грянул боевой клич урусов - и степняки, бросая оружие, кинулись врассыпную.
Погоня продолжалась до темноты. Только ночной мрак помог остаткам орды скрыться в полях и рощах. Поглаживая взмыленных коней, дружинники возвращались к стану, где опять горели костры - но уже зажженные русскими руками.
Старый Ян Вышатич, как и подобает воеводе, первым начал бой, но, когда началась сеча, почувствовал, что слабеет. Руки его дрожали, сердце не слушалось, и, когда какой-то половец занес над ним саблю, он еле успел подставить щит. Тяжелый удар заставил его пошатнуться, и, если бы не отроки, вовремя окружившие старого боярина и вынесшие его из боя, Ян Вышатич упал бы с седла и кончил свою жизнь под копытами коней.
Сейчас старый воевода полулежал в ханском шатре, обложенный подушками, а в стане распоряжался Иванок Козарин. Ему и доставалась вся честь, и Ян Вышатич грустно улыбался, чувствуя, что его время прошло и настала пора молодых.
Когда началась битва, избиваемую пленницу забыли на земле у шатра. Девушка сумела кое-как подняться и откатиться в сторону, чтобы ее не затоптали конями. Испуганным дрожащим зверьком она забилась в уголок и просидела там, скорчившись и закрыв глаза, пока не стих шум сечи. Потом рядом опять послышался конский топот и голоса. Зазвучала русская речь…
- Эге, кто это тут? - послышался веселый голос. - Никак, дивчина?
Девушка вздрогнула, несмело открыла глаза. Над нею стояли дружинники.
- Ты чья? - спросил один.
- Н-наша, - шепотом ответила девушка. - Наша, родные!
И зарыдала.
Дружинники выволокли ее из закутка, развязали и, поддерживая под руки, повели к костру.
Обратно ворочались не сразу - преследуя удравших половцев, сперва дошли до самой границы, до порушенных и пожженых погаными крепостей-застав, проверили, не остались ли степняки на Руси, и только после этого поворотили к Киеву. В этом походе дружину вел Иванок Козарин - старый Ян Вышатич на другой день после битвы занемог и со своими отроками отъехал домой.
В Киев Иванок вернулся солнечным летним днем и чуть ли не у самых ворот узнал, что старый воевода Ян Вышатич скончался, едва добравшись до родного дома.
Глава 30
Для хана Боняка этот выход к Зареческу был не самым главным. Великий хан подунайских половцев давно мечтал о большом выходе на Русь. Но лучшие его батыры гибли в сечах, а могущественных союзников одного за другим забирал к себе Тенгри-хан. Пал в бою могучий Тугоркан, убит молодой Алтунопа, разгромлена орда Урусобы, а мелких ханов разве поднимешь? Они стали бояться Руси и боятся присоединиться к Боняку, опасаясь повторить судьбу Урусобы. Иные вовсе стали настолько трусливы, что ссылаются на заключенный с Русью мир. Так откололись от Тугоркановичей два хана Аепы, кочуют по степи, треплют помаленьку Олешье и вятичей.
Оставался один Шарукан, тихо стареющий на Дону. Донские кипчаки были богаты. Они не лезли на Русь, а грабили ее окраины, аланов, ясов и касогов. В самом Шарукане жило довольно много урусов - большинство из них были вольными, занимались ремеслом и орали пашню. Знатные половцы жили там в удобных домах, а вольные кипчаки селились в шатрах и кибитках за охранным валом.
Боняк сам себя называл волком и недолюбливал сытую жизнь, которую вели Шаруканиды, но старый донской хан оставался последним сильным владыкой. Пришлось искать союза с ним.
Половину зимы и почти всю весну просидели в Шарукане послы Боняка, склоняя старого хана к выходу на Русь. Шарукан похода не одобрял, но его родичи обрадовались предложению сразу, так что большая часть времени была потрачена на то, чтобы уломать старого лиса. В начале лета Шарукан уступил нажиму родичей и послов.
Табун коней, слившихся в единое целое, вынесся из-за холма, промчался мимо и, как многоглавый, многоногий невиданный зверь, развернулся всей вороно-рыже-серо-гнедой массой, останавливаясь перед курганом, охраняемый табунщиками. Десять всадников, ожидавшие на кургане, следили за конями внимательным цепким взглядом. Кони были хороши, крепки и высоконоги - не чета маленьким степным лошадкам.
Скорчившись в седле, хан Боняк хищным взглядом выхватывал из табуна отдельных коней, любуясь их статями. Потом повернул к своим спутникам довольно оскаленное лицо:
- Хороши, великий хан?
Старый Шарукан грузно сидел в седле. К старости он растолстел, обрюзг и сейчас прикрывал тусклые глаза морщинистыми веками. Старик грезил о робких ласках молодых рабынь-горянок. Его холодеющую кровь уже мало трогал бег полудиких коней. Но за спиной были сыновья, братья Боняка Тааз и Сугра, несколько молодших ханов. Если он покажет перед ними свою слабость - больше не быть ему великим ханом. И Шарукан выпрямился, открывая глаза.
- Якши! - промолвил он, пожевав губами. - Якши баранты!
- Какие кони! Какие звери! - сразу послышались за спиной голоса. - Любой достоин носить великого хана!
- И это лишь начало! - Боняк оскалил желтые зубы. - Земля урусов богата. И все ее богатства будут нашими! Надо лишь пройти и взять их!
За спиной опять послышались восторженные голоса. Подчиняясь им, Шарукан бросил косой взгляд на Боняка.
- Что ж, - негромко промолвил он, - пойдем и возьмем… В тот же день объединенные силы Боняка и Шураканидов двинулись на Русь. Огромной, сметающей все на своем пути лавиной они смели приграничные крепости-заставы и растеклись по Переяславльской земле, сжигая села и деревни, разрушая небольшие городцы. В обозе появились первые пленники, торбы всадников стали оттопыриваться, наполняясь награбленным добром. Ни реки, ни леса не могли остановить половцев. Они шли напрямик, как лесной пожар, пока не вышли к реке Суле.
Первым большим градом, вставшим на пути степняков, оказалось Лубно. Его можно было обойти, разрушив небольшие крепостцы и села по берегам Сулы, и двинуться дальше по Русской земле. Но ханам не хотелось оставлять позади сильный город, дружина которого могла выйти из его стен и начать бить степняков в спину. И орда навалилась на Лубно.
Меняя коней, примчались в Переяславль гонцы с приграничья. Страшную весть несли они: давно такого не бывало, чтобы половцы вышли из степей и шли по Русской земле. Хотя приграничье жило от набега до набега, все-таки остальные земли успели за десять лет мира отвыкнуть, и теперь в каждом доме люди содрогались от тревоги и недобрых предчувствий.
Владимира Мономаха в те дни не было в Переелавле. Он еще зимой отправился в Смоленск, где сидел на княжении сын Вячеслав. С ним, как всегда, была Гита, но неожиданно она заболела и в начале мая умерла.
Мономах еще не успел отойти от похорон, от долгого изматывающего душу обряда прощания. В ушах еще звучали последние слова Гиты, взгляд еще ловил ее тень, сердце невольно сжималось в предчувствии ее шагов. Княгиня еще была здесь казалось, ее можно было отыскать где-то в кладовых или на заднем дворе. Но в то же время было ясно, что она уже никогда…
И в эти дни пришла весть о половецком выходе. Услышав о новой напасти, переяславльцы горестно вздыхали: «Дождались!.. Беда не приходит одна», - а потом лезли в клети доставать рогатины, сулицы, щиты и топоры.
Если бы не прискакавшие на похороны матери сыновья, Мономах, наверное, так и не вышел бы на кочевников, а послал вместо себя кого-нибудь из воевод - настолько велика была его скорбь. Но присутствие детей заставило его усилием воли загнать боль внутрь и выплеснуться в ярости - как смеют безбожные агаряне приходить на Русь сейчас, когда ему так больно? Что ведают они о настоящей боли? Ничего! Так пусть узнают!
И Мономах поскакал в Переяславль, а по дорогам Руси, обгоняя его, мчались гонцы созывать князей на войну.
В Киеве вершились свои дела. Из Польши нежданно-негаданно явился ляшский королевич Збигнев, незаконный сын Володислава Германа, сводный брат короля Болеслава и родной брат новой жены Ярослава Святополчича. Прискакал он не просто так - Польша раскололась на две половины, ибо Збигнев оставался недоволен выделенной ему частью. В прошлом году Святополк Изяславич посылал против него сына Ярослава с ратью, и теперь королевич просил у тестя военной помощи.
Святополк не желал связываться с ляшской усобицей, тем более что он уже был связан словом и родством с обоими супротивниками: оба были братьями, один женат на его собственной дочери, а на сестре другого он сам женил сына. Помощи мог просить любой, и если бы захотел ослабить Польшу и отвлечь ее от притязаний на Волынь и червенские города, киевский князь мог бы послать дружины и к Збигневу, но не хотел. Однако и отказать родичу не мог и поэтому изворачивался, отвлекал королевича охотами и пирами, засылал к нему красивых холопок. Варвара только-только родила ему второго сына, Изяслава, еще не оправилась, и советы князю давала Любава, снова почувствовавшая себя значимой. За Болеславом была замужем ее дочь, и женщина советовала прогнать королевича. Святополк сам склонялся к такому ответу, но бояре и особенно Мишата Путятич, который после смерти Яна Вышатича вошел в боярскую думу, не желал этого. В отместку Збигнев мог пойти войной на Волынь.
Святополк оказался между двух огней. И тут как снег на голову свалился гонец от Владимира Мономаха.
Получив послание, великий князь обрадовался. Пускай половцы, пускай его зовет Мономах! Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. И Святополк, едва прочел грамоту, кликнул бояр и передал им свое княжье слово: немедля собирать полки и идти на помощь Владимиру Переяславльскому.
К вечеру опять зашел королевич Збигнев, но едва он завел свою речь, как Святополк перебил его, взмахнув Мономаховой грамотой:
- Недобрые вести у меня! Половцы поганые на Русь пришли! Надо землю родную оборонять, так что не обессудь, королевич, не до тебя нам ныне! Ступай, и да хранит тебя Бог!
Хотя ему ни разу не сказали ничего определенного, Збигнев был до того поражен отказом, что от огорчения не смог сказать ни слова. Только поклонился и быстро вышел.
Рать собрали быстро. Обычно нерешительный и ищущий во всем подвох, на сей раз Святополк был жив и бодр. Он кликнул воевод, наказал им поднять дружину, боярам повелел созвать ополчение, сам следил за сборами и в назначенный день, отправив вперед гонца, выехал из Киева во главе своих полков, с боярами и воеводами.
Как всегда в последнее время, его путь пролегал мимо Печерской лавры. В монастыре еще ничего не ведали о новом набеге, хотя Нестор-летописец по-прежнему был частым гостем в Киеве и иной раз по нескольку дней живал на княжеском подворье, изучая древние рукописи. Его «Повесть временных лет» уже подходила к концу, он приступил к жизнеописанию самого Святополка Изяславича и его братьев-князей.
Оставив дружину за стенами монастыря, киевский князь с боярами, воеводами и малым числом отроков прошел на широкий монастырский двор, снял с головы шелом, степенно перекрестился на маковки церкви, потом поворотился к часовне, где лежали мощи Феодосия Печерского.
Там его застал игумен Феоктист, сменивший покойного Иоанна. Великий князь стоял перед каменным гробом на коленях, склонив голову на грудь, и молился. Не желая прерывать молитвы, игумен скромно простоял все время в уголке, пока наконец, перекрестившись последний раз, Святополк не поднял голову и не увидел его.
- Благослови, святой отец! - молвил он, не вставая с колен.
- За что ныне молишься ты, князь? - строго спросил Феоктист.
- Поганые пришли на Переяславльскую землю, - ответил Святополк. - Брат мой, Владимир Всеволодович, зовет меня на помощь, оборонить Русскую землю. Здесь молился я, просил у Феодосия помощи в ратном деле…
- У самого Феодосия? - Игумен испуганно покосился на гроб, словно боялся, что тот от такого кощунства провалится сквозь землю. - Но под силу ли сие дело…
- Коли дарует Феодосии Печерский нам победу над погаными, накажу, чтобы его во всех монастырях и в церквах почитали как святого Русской земли, наравне с Владимиром Святым и его сыновьями, братьями-страстотерпцами Борисом и Глебом! - воскликнул Святополк Изяславич и перекрестился.
Сей порыв князя затронул самые потаенные струны души Феоктиста. Он сам мечтал, чтобы святителя земли Русской почитали как святого, и игумен тепло промолвил, благословляя князя:
- Господь да поможет тебе, княже, и всему воинству русскому. Мы же будем молиться за вас!
К удивлению Мономаха, на его призыв впервые откликнулся Олег Святославич Новгород-Северский, пришедший к Переяславлю вместе со своим средним сыном Святославом и приведший небольшую дружину и полк черниговцев. Последним подошел Мстислав Вячеславич, сыновец Давида Игоревича Дорогобужского со своим войском.
Собравшись вместе, князья почти налегке скорым шагом вышли к Лубно. Высланные вперед сторожи доносили, что основные силы половцев все еще стоят под городом и лишь малые отряды скачут по окрестностям, сжигая села и погосты, угоняя скот и людей и забирая добро. Прождавший несколько дней из-за смерти Гиты, Мономах теперь спешил изо всех сил. Он забыл о своем возрасте, о недавней потере, вообще обо всем на свете, и остальные князья, бояре и воеводы, не говоря уж о простых дружинниках, следовали за ним, подчиняясь его воле.
К Суле вышли вечером. Накануне войско остановилось передохнуть и приготовиться к бою. В последний раз выслали дозоры, хотя и так был виден окруженный кострами город. На стенах горели факелы, у подножия раскинулся половецкий стан, но город был цел. Он еще стоял, хотя стены его местами были опалены, кое-где почти просели, ров возле разрушенного защитниками моста засыпан, а посады выгорели дотла. Лубно держался из последних сил, и кабы запоздали князья еще немного, поганые взяли бы его.
Привыкшие чувствовать себя хозяевами в Посулье, степняки не поверили своим глазам, когда на них из-за реки, как снег на голову, со слитным боевым кличем устремились русские дружины. Высланные Боняком сторожи и небольшие орды, которые рыскали по округе в поисках добычи, были сметены. Русичи вброд перешли реку и, не останавливаясь, тремя клиньями врезались в стан.
Удар был силен неожиданностью. Казалось, поблизости и десятку воев укрыться было негде - и вот!.. Уже готовившиеся отдыхать кочевники снова кинулись к коням. Пока одни ловили и седлали лошадей, другие бестолково метались вокруг, третьи пешими кидались навстречу урусам, а четвертые спешили к шатрам ханов.
Трое нукеров, спеша, подсадили в седло Шарукана.
- Видишь? - завизжал он подскакавшему Боняку. - Видишь урусов? Ты говорил, нету их! А они тут!
- Но это не все их силы, - попробовал возразить тот.
- Не все? Тогда какова же вся их рать, если эти сейчас сметут моих воинов?
- Великий хан! Поднимай стяги!
- Стяги? - оборвал Шарукан. - Поднимай сам, если желаешь!.. Поздно биться! Надо уносить ноги!
Боняк хотел было обвинить старого хана в трусости, но в этот миг совсем близко послышался нарастающий гул и грохот. Вылетевшие навстречу нападавшим урусам половцы дрогнули и побежали, не выдержав первого же столкновения. Задние, напиравшие на передних, были смяты. Они заметались посреди обоза, увеличивая суматоху и страх, и все больше и больше степняков кидались бежать. Многие, кто прежде не успел поймать коня, отступали пешими, спасаясь от урусских мечей и стрел. Иные сами поднимали руки, сдаваясь в плен, но их безжалостно секли - известно, что отпущенный за выкуп кипчак опять возьмет в руки саблю и аркан и сядет в разбойничье седло.
Нукеры окружили ханов плотной стеной, уводя прочь. За ними устремились остальные.
Погоня длилась не один день. Лишь у Хорола, который издавна считался пограничным между лесом и степью, русские остановились и перевели дух. На берегу этой реки была последняя сеча. Напуганные, прижатые к воде, они попробовали отбиться, сбросить с хребта погоню, чтобы можно было уйти в степи. Шарукану и Боняку удалось уйти, но другие ханы сложили здесь головы. В самом начале сечи был убит хан Тааз, а хан Сугра взят в плен. Едва не взяли Шарукана - старик нетвердо сидел в седле и на переправе конь под ним споткнулся, сбрасывая седока в воду. Заметившие это русские дружинники накинулись было на хана, но на его защиту стеной встали батыры. Они устлали своими и чужими телами берег Хорола, но отвлекли погоню и позволили Шарукану перебраться на тот берег.
Русские не стали преследовать уходящих. И без того победа была полной - не скоро еще оправятся дикий волк Боняк и старый лис Шарукан.
Русь отдыхала от походов. Разбитый Боняк оплакивал смерть брата и плен родичей, старый Шарукан хворал в своем городе, малые орды старались держаться подальше от границ Руси. Но среди заорельских и днепровских половцев еще дремали скрытые силы. Рано или поздно они придут в движение. Степь надо было подчинять себе, предварительно расколов ее монолит на куски, чтобы, исполнившись жаждой мести, ни Шуракан, ни Боняк, ни какой другой хан не мог собрать под своей рукой достаточно воинов для боевого похода.
Помышляя об этом, в начале лета нового года Владимир Всеволодович Мономах и Олег Святославич Новгород-Северский отправили в степи сватов. Помыслили они каждый в свое время и о своем, но в путь их послы отправились почти одновременно и встретились в пути.
Владимир Мономах рассчитывал женить на половецкой хатуни своего сына Юрия, дабы обезопасить от новых половецких выходов Русь, как когда-то вместе с мачехой Анной получил верных союзников и обещание, что, по крайней мере, одно из половецких колен никогда не пойдет против родни.
У Олега Святославича были другие помыслы. Сам с давних пор женатый на половчанке, дочери хана Озулука, он считался другом степняков и не мог забыть, как они помогли ему покарать иудеев-хазар, убивших его брата Романа и отправивших его пленником в Царьград, а потом ратной силой добыли для него родовое гнездо Святославичей - Чернигов. Памятуя об оказанной помощи, Олег долго не решался ходить в степь, дабы не прослыть клятвопреступником. Лишь против Боняка встал он, да и то не был рад своему выходу и сейчас хотел женить сына Святослава на половчанке, чтобы лишний раз упрочить свою дружбу с кипчаками.
Оба князя - Владимир и Олег - сходились на том, что сила степняков им нужна для спокойствия страны и борьбы за власть, посему и послы их, встретившись в дороге, не разошлись потом каждый своей дорогой, а отправились вместе. И ничего не было удивительного в том, что прибыли они к двум ханам, носившим одинаковые имена, двум Аяп-ханам, приходившимся друг другу дальней родней.
Оба хана владели небольшими ордами и кочевали в приднепровских степях. После того как был убит Тугоркан Степной Змей и разгромлен Урусоба, в Приднепровье они были самыми сильными, но с тех пор как взяли под Саковом мир с Русью, ни разу его не нарушали. Тали, отданные этими ханами на Русь, жили в городах тихо-мирно, будучи на службе у князей, и сейчас послужили проводниками. Не терпели ни в чем нужды и заложники, отданные русскими князьями этим ханам. Они встретили послов, приветили их и помогли советами.
Оба Аяп-хана обрадовались, узнав, что два могущественных урусских кагана хотят породниться с ними. У обоих были дочери на выданье, и оба согласились отдать их за урусских княжичей. Фома Ратиборович, главный посол Владимира Мономаха, увез в Переяславль дочь Аепы сына Осенева, а посол Олега Святославича Ефрем Торчин - дочь Аепы сына Гиргеня, того самого Аяп-хана, который когда-то очень давно ходил в поход на Русь с войсками Тугоркана Степного Барса и чьим рабом в свое время был Иванок Козарин.
Святополк Изяславич исполнил клятву. Возвращаясь после похода, он опять зашел в Печерскую лавру, самолично поведал игумену Феоктисту о победе и подтвердил свое желание внести в поминальный синод преподобного Феодосия Печерского, поелику был уверен, что это его святым заступничеством Руси была дарована победа и Господь вселил страх и ужас в сердца врагов.
На другой год по всем городам и весям поскакали гонцы, спеша донести до каждого монастыря, до каждой церкви указ великого князя, чтобы отныне вписано было в поминальный синод имя нового русского святого - преподобного Феодосия Печерского. Не был обойден вниманием и сам монастырь - игумен его был повышен в звании и стал архимандритом. Сие было сделано для того, чтобы видели в Византии и других странах - Русь великая держава и ни от кого зависеть не желает. Стремясь оставить по себе память у потомков, Святополк Изяславич в том же году заложил новую церковь - в честь своего небесного покровителя Святого Михаила и повелел, чтобы отныне на стяге Киева был вышит архангел Михаил с огненным мечом в руках, дабы оборонял он Киев, столицу Руси и матерь городов русских.
После похода под Зареческ, когда Иванок Козарин воротился с победой и славой, и последующим за ним сражением с Боняком и старым Шаруканом Святополк Изяславич совсем простил его. Иванка снова стали приглашать на пиры и в думную палату. Но молодой воевода не часто появлялся в тереме - там он со всех сторон ощущал враждебные взгляды, которыми провожали его старые Святополковы бояре. Захар Сбыславич, Путята Вышатич, брат покойного воеводы Яна и его сын Мишатка Вышатич - все они не могли смириться с тем, что он, безродный, достиг вершины власти и стал им равен. Нет, они не спешили строить ему козни, но, казалось, терпеливо ждали, когда он ошибется, когда великий князь забудет о нем. Да и память о княжьем гневе занозой сидела в сердце. Не хотелось испытать его еще раз - особенно сейчас, когда у него были жена и дети.
Однажды в начале зимы какой-то странник постучал в ворота терема. Привратный сторож, едва взглянув на него, ахнул и поспешил распахнуть ворота настежь, криком созывая дворовых холопов. Люди сбежались на двор, как на пожар, во все глаза глядя, как порог подворья переступает их прежний господин Данила Игнатьевич.
Он очень изменился. Лицо и руки его потемнели под жарким солнцем далекого Иерусалима, он похудел и отрастил длинную, ставшую совершенно седой бороду. Темный поношенный плащ паломника скрывал его с головы до пят - было видно лишь лицо да жилистые руки, тяжело опирающиеся на посох. Еще три монаха, столь же старые, но более изможденные, следовали за ним.
Кто-то помчался звать Иванка. Тот был на заднем дворе, со своими служилыми отроками, но прибежал на зов. Он не сразу узнал приемного отца, а когда вгляделся и распознал в смиренном паломнике бывшего княжеского воеводу, всплеснул руками и заторопился, проводя гостей в дом.
Спутники Данилы Игнатьевича, шествуя за ними, крестились, а сам бывший боярин с трепетом посматривал по сторонам. Это был его дом - и не его. Теперь здесь был новый хозяин, и, глядя вокруг, Данила тихо радовался. Повсюду были заметны следы рачительного хозяйствования - не зря он оставил свои киевские владения Иванку.
После скромной постной трапезы, когда спутники Данилы Игнатьевича удалились отдохнуть, старый боярин уединился с Иванком в дальней горнице. Оставив детей, им за столом прислуживала Зелга, радушно подливая собеседникам мед и подкладывая яства. Скинув потрепанный плащ, старый боярин пил, ел и негромким голосом рассказывал о своем путешествии:
- …Много всяких чудес повидал я, пока не привела судьба меня и моих спутников в Иерусалим. Там повстречался я с князем тамошним Балдвином. Он, видишь ли, нашему князю Святополку Изяславичу, как и Владимиру Всеволодичу и Олегу с Давыдом Святославичам, двухродный брат и принял меня ласково. Великой учености и мудрости муж! Много и часто беседовал я с ним. Князь иерусалимский приказал своим слугам ни в чем мне и спутникам моим не отказывать…
- Стало быть, ты был, как и дома, возле тамошнего князя? - спросил Иванок.
- Истинно так, сыне. - Данила Игнатьевич улыбнулся, глядя на ладного молодца с черными как смоль кудрями и темными глазами. - И столь велика была его милость ко мне и человеколюбие, что позволил он мне подле себя стоять, когда пришел к церкви Гроба Господня. Князь взошел в храм первым, а я за ним. - Данила Игнатьевич прикрыл веки, вспоминая полутемное нутро собора, толпу, собравшуюся у входа, и странный неземной свет, что нежданно-негаданно в разгар службы осенил всех. - И хотя меня и поразило все великолепие и Божья милость, явленная нам в тот час, я не забыл, за-ради кого пришел сюда. Я молился за всех русских князей, за их жен и детей, епископов, игуменов и бояр…
- И за меня? - вскинул на него ревниво сверкнувший взор Иванок.
- И за тебя, - Данила Игнатьевич дотянулся, коснулся жесткой ладонью руки Иванка. - И родных моих детей, и твою жену не забыл… Но более всего я поминал наших князей и молился за то, чтобы они, по крови друг другу родные, не забывали о своем родстве, помнили и чтили род свой и любили друг друга по-братски и всю землю Русскую любили тоже. И попросил вписать их имена для поминовения в ектенью с женами и детьми их - и Святополка Изяславича, в крещении Михаила, и Владимира Всеволодовича Мономаха, в крещении Василия, и Давыда Святославича, и братьев его Олега-Михаила Святославича и Ярослава-Панкратия Святославича тоже… Охо-хо, - он устало прикрыл глаза ладонью, - пятьдесят литургий отслужил я во всех святых местах!.. Ну да ладно! - Вдруг выпрямившись, Данила Игнатьевич глубоким глотком допил мед и широко перекрестился. - А на Руси что деется?
- Все было, - слегка улыбнулся Иванок. - На тот год, что ты ушел во мнихи, я на половцев под Зареческ ходил с Янем Вышатичем. После того похода он занемог да и помер…
- Царствие ему небесное! Какой великий муж скончался. - Данила Игнатьевич опять перекрестился.
- На другой год опять князь меня призвал в поход, - продолжал рассказывать Иванок. - Боняк, пес шелудивый, на Русь приходил, под переяславльским городом Лубнами стоял. Князья совокупились и на него пошли.
- И разбили? - оживился паломник.
- Разбили! - кивнул Иванок. - До самого Хорола гнали и били! Сколько скота и добра взяли!.. После уж Владимир Мономах с миром в степь ходил - сына на половчанке женил.
- Мир, стало быть?
- Мир.
- И да будет так! - Данила Игнатьевич обернулся на образа, перекрестился. - Дождалась Русь мира. Услышал Господь мои молитвы… А князь наш как? - продолжал он расспросы. - Ты-то вхож к нему?
- Вхож-то вхож, да старого не забудешь. Зело переменился Святополк Изяславич опосля того, как ты от мира ушел да Ян Вышатич умер. Стареет, мало кому верит. Вокруг него много советников, он их всех слушает, а сам боится - у него ведь дети малые. Двое сынов, Брячислав да Изяслав, и дочь Мария. Она совсем малая - младенец сущий, только-только покрестили.
- Вон оно как. - Старый боярин распустил усы в улыбке. - Ну, дай ему Господь здоровья и долгих лет жизни… Ну, а вы как? - Он оглядел Иванка и Зелгу.
Супруги посмотрели друг на друга, потом Зелга поднялась и вышла. Было слышно, как она кликнула сенную девку, приказала ей что-то и через некоторое время воротилась в горницу. За ее руку цеплялся четырехлетний парнишка, поглядывающий на незнакомого человека внимательно, но без страха. Второго, двухлетнего, несла на руках нянька. Оба были похожи - и ликом, и волосами, и глазами, - ясно, что родные братья. Когда Зелга села к столу, старший кинулся к отцу, прижимаясь к нему, а младший, усаженный матерью на колени, без спроса полез за разложенным на столе угощением - подтянул к себе блюдо, сам взял кус хлеба.
- Это Мстиша, Мстиславушка. - Иванок погладил старшего по голове, притянул к себе за плечи. - А то меньшой наш. Данилушкой его назвали.
- Данилой? - ахнул старый боярин. - Неужто?
- Да. - Иванок посмотрел на жену и сына. - Ты ведь мне отец как-никак…
Старый боярин хотел что-то сказать, но промолчал и опустил голову. Из-под ресниц по щеке поползла слеза.
- Счастья вам, дети мои, - дрогнувшим голосом наконец промолвил он. - Живите дружно, в любви и согласии и меня, старика, не забывайте…
- А ты что же? - чуть ли не хором спросили Иванок и Зелга.
- А для меня уж место в монастыре под Черниговом приготовлено. Буду там молиться за вас… и за всех людей русских.
Простившись с Иванком, Данила Игнатьевич отправился было в Чернигов, но по пути завернул в Переяславль и задержался там на несколько лет. Владимир Мономах живо заинтересовался путешествием паломника, долго расспрашивал его о Крестовых походах и предложил пожить у него.
Мономах не оставил своих замыслов подчинить себе Дешт-и-Кипчак. Весной он отправил своего воеводу Дмитра Иворовича искать половецкие вежи и на другой год снарядил новый совместный выход русских князей в степь. И хотя русские дружины дошли только до Воиня, принужденные повернуть назад из-за нежданного конского падежа, но через год князья опять вышли в степь. На сей раз Мономах решил дойти до Шаруканя, города Шаруканидов, откуда в любой день и час могла прийти на Русь новая беда.
Шарукань легко сдался на милость русских дружин, распахнул ворота, а ближний к нему Сугров заперся перед князьями и был взят на копье. Сровняв его с землей, князья-союзники пошли дальше в степь, громя степняков, и победили их у реки Сальны.
Казалось, у Руси началась новая жизнь. Князья были между собой мирны. Изгои-Ростиславичи тихо сидели на своей земле, налаживали связи с Венгрией и Польшей. Всеславичи все еще делили Полоцкое княжество и не лезли в чужие пределы, воюя с прибалтийскими народами. Ярослав Святославич ходил на мордву. В Дорогобуже скончался беспокойный изгой Давид Игоревич, а Олег Святославич старел и непрестанно хворал. Даже между Изяславичами и Всеволодичами наступил мир - через год после победы русских дружин у берегов Сальны вторично овдовевший Ярослав Святополчич, воротившись с победоносной войны с ятвягами[161], женился снова - на внучке Владимира Мономаха, дочери Мстислава-Гарольда. В те дни веселилась вся Русь, и все были уверены, что этот мир - надолго.
ЭПИЛОГ
Пасха наступила ранняя - на деревьях только-только набухали почки, и над Днепром гулял прохладный не по-весеннему ветер. Но звенели колокола, курчавилась белыми барашками Перунова лоза - верба, и люди поздравляли друг друга с праздником.
В эти радостно-тревожные дни у Иванка и Зелги родился третий сын. Молодая женщина плохо перенесла роды, хворала, и Иванок неотлучно находился подле жены. Но в Великую ночь Воскресения ей стало лучше, и утром Зелга в первый раз смогла встать. Иванок вместе с женой отстоял праздничную обедню, а ввечеру пошел к Святой Софии поставить свечу за выздоровление жены.
Киев весело гудел, на улицах празднично одетые люди встречались, обнимались и христосовались. Не отказав обычаю, Иванок расцеловался с кем-то, но когда выходил из храма, на него чуть не налетел всадник. Два коня столкнулись, Иванковы отроки встали было на защиту боярина, но тот уже узнал встречного - им оказался сам Никита Малютич, боярин Святополка Йзяславича. На нем не было лица, он даже с испугом взглянул на давнего знакомого.
- Да что с тобой, Никита Малютич?! - воскликнул Иванок, когда они узнали друг друга. - Аль пожар где?
- Ты не знаешь? - боярин обернулся по сторонам. - Беда! - Что?
- Князь Святополк Изяславич скончался! - выкрикнул Никита Малютич. Оказавшиеся рядом люди, услышав страшную весть, стали собираться поближе, закричали знакомым, зовя их подойти. Не обращая внимания на толпу, Иванок схватил Никиту за рукав:
- Когда? Как случилось сие?
- Да неведомо! Князь еще на Страстной неделе в Вышгород уехал с женой, детьми и боярами, - переводя дух, словно за ним гнались, стал рассказывать боярин. - Жив был и весел… Отстояли мы всенощную и раннюю заутреню, потом обедали, а после обеда великий князь прилег на малое время - да и более не поднялся…
Иванок медленно выпрямился, выпуская локоть Никиты Малютича, перекрестился, чувствуя, как растет в душе странная боль, словно из него по капле эта смерть выдавливает жизнь. Люди вокруг тоже принялись креститься, перешептывались.
- И что же теперь? - негромко спросил Иванок. Никита крутнул головой:
- А я почем ведаю!..
- Князем новым кого кликнут?
У Никиты Малютича округлились глаза:
- О чем ты?.. Какой князь!.. А впрочем, - он как-то обреченно махнул рукой, - там Путята Вышатич да Никифор Коснятич за старейших, они и порешат… Должно, Святославичей позовут… А, оставь меня! - Нахлестнув коня, боярин продрался сквозь толпу и поскакал прочь по улице.
Иванок отправился домой, передал горькую весть домашним и выехал в Вышгород.
Боярин Путята взялся за дело рьяно. Он первым стряхнул с себя оцепенение и, пока остальные только разводили руками, стал распоряжаться. Перво-наперво он отослал гонцов во Владимир-Волынский к Ярославу Святополчичу и в Киев - повестить людям и боярству о несчастье. После отослал с верным человеком грамоту в Чернигов, Давыду Святославичу. Тот для киевского боярства был лучшим человеком, поелику был слаб норовом и должен был слушаться советников, да и меньшой брат его, Олег Святославич, мог поддержать брата, поделившись своей гордостью и честолюбием. Отослав гонцов, Путята Вышатич подготовил для тела князя сани, и останки Святополка Изяславича перевезли в Киев.
Иванок встретил скорбный поезд по дороге, спешился, снявши шапку, и пошел рядом с санями. Тревожные думы теснились в его голове. Князь умер внезапно, не оставив преемника, с его смертью рушились многие надежды, и молодому боярину казалось, что и его жизнь кончена. Но у него жена, трое сыновей, младший из которых пока еще не был окрещен. Что ему делать?
Тело Святополка Изяславича положили в Святой Софии. Молча стояли над его гробом Варвара Комнина и Любава. Обе в черном вдовьем одеянии - гречанка в окружении малолетних детей, Любава - одна. Не глядя друг на друга, обе они во все глаза смотрели на успокоившееся заострившееся лицо князя и не слышали, как шептались у них за спиной люди, показывая на княжескую наложницу пальцами. Любава вдруг вздрогнула, подняла заплаканные глаза, встретила жгучий взор Варвары. Возле матери стоял девятилетний княжич Брячислав Святополчич, удивительно похожий на юного Мстислава… И Любава вдруг всхлипнула, бросилась Варваре в объятия, и они вдвоем зарыдали над гробом великого князя.
- Деточки, сиротиночки, - причитала Любава. - Кровинушки бесприютные!.. Что же будет с вами!
- Мне страшно! Страшно, - повторяла Варвара.
- Крепись. Я вас не брошу…
А вокруг - в боярских теремах и на Подоле - нарастал шум. Смерды, ремесленники, закупы и рядовичи[162], даже ушедшие от хозяев холопы собирались толпами. Все громче и громче раздавались их голоса, вздымались кулаки и дубины. Кто-то первым принес копье и топор - оружие, с которым простые люди ходили на половцев. За ними кинулись вооружаться другие, а у вооруженных людей свои помыслы и заботы. Бояре наглухо затворились. Соратники Путяты Вышатича заперлись у него, ждали вестей из Чернигова. Остававшиеся верными семье Святополка Изяславича люди вместе с вдовой княгиней и Любавой, вставшей на защиту осиротевших юных княжичей, затворились в княжеском терему, а по улицам тут и там шныряли подосланные люди. Шептали на уши смердам сторонники Мономаха: «Владимир Переяславльский издавна стоял за веру православную и землю Русскую, от половцев ее оберегал, никому в обиду не давал! В его землях тишь да гладь, смерду и мастеровому легота. Станет он князем киевским - всем лучше будет!» Им вторили посланцы Путяты: «Давыд и Олег Черниговские - истинные наследники золотого стола. У них с соседними странами мир, за них и Русская Правда».
Люди слушали тех и других, но внимали больше Мономаховым наушникам, потому что каждому хочется жить лучше и легче. Но за Святославичей стояли нынешние бояре, а к ним накопились в народе большие обиды. И все громче стали раздаваться в толпе голоса: «Святославичей не хотим!.. Идем на Путятин двор! Пущай ответ держит!.. В Печеры, в Печеры идем! Как архимандрит скажет, так и будет…» И даже: «Долой мздоимцев! Жечь их дворы!»
Первые камни и дубины стукнули в запертые ворота. Толпа прихлынула к княжескому подворью. Дружинники ощетинились, растерянные и готовые сражаться, но навстречу народу бросилась Любава. Бесстрашно метнула в толпу золота и серебра, повелела на другой день именем княгини раздавать по площадям и у церквей милостыню нищим и всем жаждущим. Проглотив подачку, киевская чернь отхлынула прочь, но сторонники Мономаха не умолкали. Пришли люди от Печерской лавры - архимандрит отказался поддерживать иных князей, прямо говоря, что Мономах - единственный, кто нужен Руси. И толпа двинулась прочь, отыскивая, на ком бы выместить накопившееся зло.
- Идем к боярам! - раздавались с улицы крики. - Спросим с них, почто своего князя сажают!
- Почто кабалят нас?
- Евреи! Евреи виновны! Они кровь русскую пьют, а бояре им споспешествуют! И Путята первый среди них!
- Все они с нашего пота и крови жиреют! Вон у боярина Никифора какие хоромы!
- Он тоже с евреями заодно!..
- Пошли к боярам! Спросим с них! Спросим!..
Стоя у ворот вместе со своими отроками, Иванок с тревогой прислушивался к крикам толпы. Когда камни стучали в створки, перелетая порой через забор во двор, он был готов сражаться за князя, его жену и детей. Когда Любава вышла к толпе, оделяя ее золотом, он молча молился о Божьем милосердии. Но сейчас сердце его обливалось холодным потом - усмирить чернь оказалось не так просто. У княжеского подворья бушевала одна толпа, а сколько еще народа так же бродят по городу? И все они ждут своего часа, чтобы стребовать с бояр за все утеснения. Кто знает, чей дом им попадется первым! А ведь Зелга дома одна, с малыми детьми…
Иванок не долго сомневался. В удаляющейся толпе слышалась жажда крови. Предотвратить смертоубийство он был не в силах, но спасти свою кровь, свою семью был обязан. И Иванок обернулся к отрокам.
- Ворочаемся назад, - приказал он. - Свой дом спасать. - Разглядел на двух-трех лицах недоумение, уточнил: - Кто желает - за мной. Кто не желает - не неволю!
Несколько дружинников отшагнули прочь, но другие только теснее сомкнулись вокруг боярина. Остальные бояре и старшие дружинники, оставшиеся верными Святополку и его вдове, провожали его колючими холодными взглядами, как смотрят на труса и предателя. Иванок чувствовал на себе их взгляды, ненавидел себя за это, но когда наконец, замирая сердцем на каждый звук или движение, ворвался на свое подворье и увидел на крыльце выскочившую ему навстречу Зелгу, у него отлегло от сердца и все сомнения исчезли враз.
- Что там? Что? - прижимая к груди меньшого сынишку, спрашивала боярыня.
- Чернь бунтует, - сказал Иванок и, обнимая покачнувшуюся было жену, повысил голос, строго озирая всех: - Мы сей же час уезжаем. В сельцо наше, в Старое!
Зелга запричитала в голос, словно ее вели на казнь, но сенные девки и холопки уже забегали, собирая боярское добро. Не ведая, придется ли снова ворочаться сюда, Иванок хотел взять как можно больше и усадил на коней всех холопов, обещав им леготу, а закупам прощение долга, ежели они в целости доставят его добро и семью в Старое село.
Выехали они под вечер, когда Киев взбунтовался и где-то рухнули первые разбитые ворота боярского дома. Их пытались задержать, какие-то люди бросались чуть ли не под копыта коней. Нескольких боярские отроки порубили, расчищая путь возкам и подводам, и вылетели вон из Киева, оставляя позади не только город, но и прежнюю жизнь. В Старое добрались затемно.
Несколько дней потом жили в страхе. У Зелги от пережитого пропало молоко, и еле удалось сыскать для ребенка кормилицу. Иванок каждый час ждал перемен. Через своих отроков, которых он время от времени посылал в город, удалось узнать многое.
Чернь бунтовала несколько дней. По улицам Киева текла кровь. Дворы Путяты Вышатича и Никифора Коснятича были разграблены подчистую, а самого боярина Путяту убили. Побили некоторых евреев-ростовщиков, а их дома и лавки пожгли. Забыв Божий страх, едва не разрушили синагогу, где заперлись иудейские семьи.
А потом к столице с двух сторон подошли княжеские дружины.
Привел своих воев Давыд Святославич Черниговский, и явился, заняв сразу княжий двор в Берестове, Владимир Всеволодович Мономах. Две грозные силы, готовые драться за власть, стояли друг против друга, ожидая, в какую сторону качнутся весы народной любви и гнева.
Мономах первым устал ждать. Он уже был готов к бою, готов был пролить братнюю кровь, добиваясь власти, но тут, боясь бунта, оставшиеся верными памяти Святополка бояре объединились с его сторонниками и послали Владимиру Переяславльскому послов, зовя на Киевский стол.
Мономах слишком долго ждал власти. За те двадцать лет, что прошли со смерти его отца Всеволода Ярославича, он ни на миг не переставал надеяться. Он так хотел золотого стола, что сейчас просто не мог и в мыслях допустить, что придется его уступать. И кому - детям изгоя, Святославичам! Да какие они князья? Давыд - его слуга, неистовый Олег - теперь просто старая развалина, а самый молодой, Ярослав, увяз в своей мордве по уши. Только он может и достоен принять власть на Руси!
И Мономах во главе своих дружин въехал в Киев. Въехал так, что многие поняли - явился хозяин, подлинный великий князь Русской земли.
Но мало было взять власть и удержать ее. Мономах хотел наверстать упущенное, сделать то, что не мог или не хотел совершить его предшественник и что давно надо было дать черни - словно кинуть кость голодным псам. Благодаря смердов за то, что возвели его на Киевский золотой стол, Владимир первым делом переписал Русскую Правду, уменьшив непомерные резы, установленные Святополком, и облегчил положение смердов. Он хотел остаться в памяти потомков лучшим князем, достойным наследником дел своего деда и, принимая Русь как хозяйство, первым делом взялся за память о своем предшественнике.
Наведавшись в Печерскую лавру и будучи хорошо принят архимандритом Феоктистом, Мономах забрал у Нестора его «Повести временных лет», перевез в свой родовой Выдубичский монастырь и отдал монаху Сильверсту, чтобы тот переписал «Повести…» заново - так, как того хотелось Владимиру. Между походами на половцев, войнами с полоцкими князьями и хозяйственными заботами под неусыпным княжеским надзором несколько лет создавались новые «Повести временных лет», отличные от Нестеровых, и многое из произошедшего на Руси было искажено для потомков, а то и вовсе уничтожено.
Не миновала сия судьба и Иванка Козарина. Новой власти и Владимиру Мономаху он оказался не нужен. Вскоре Иванок переехал в Торческ, и хотя случалось ему несколько раз ходить походами в Половецкую степь, никто о нем больше не вспомнил, как не вспоминали о многих и многих людях, живших в те поры и своей кровью напитавших Русскую землю. И только время от времени где-нибудь на пиру звучала былина гусляра Пересвета:
ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
8 ноября 1050 г. - в семье великого князя Изяслава Ярославича родился сын Святополк.
1068-1076 гг. - после киевского мятежа вместе с отцом скитается по Европе.
1078 г. - смерть Изяслава Ярославича в битве на Нежатиной Ниве. Вокняжение Всеволода Ярославича. Святополк Изяславич - князь новгородский.
1086 г. - поднявший против Всеволода Ярославича мятеж князь Ярополк Изяславич (брат Святополка) убит у Звенигорода.
1088 г. - Святополк становится князем туровским.
До 1091 г. - Святополк женит сына Ярослава на дочери Ласло I венгерского.
13 апреля 1093 г. - умирает Всеволод Ярославич; Святополк становится великим князем.
Май-июнь - война с половцами; битва на Стугне; разорение Торческа.
1094 г. - с половцами заключен мир; брак Святополка Изяславича с дочерью Тугоркана.
1095-1096 гг. - борьба Святополка и Владимира Мономаха с Олегом Святославичем.
Лето 1096 г. - нападение на Русь Боняка и Тугоркана, убийство Тугоркана под Переяславлем.
Сентябрь 1097 г. - Любечский съезд.
Ноябрь 1097 г. - ослепление Василька Ростиславича Теребовльского по наущению Давида Игоревича.
1098-1099 гг. - междоусобная война на Волыни.
12 июня 1099 г. - гибель Мстислава Святополчича.
1100 г. - съезд князей в ознаменование мира, передел Волынского княжества; монах Нестор начал работу над «Повестью временных лет».
1101 г. - мир с половцами; мятеж князя-изгоя Ярослава Ярополчича.
1102 г. - брак Сбыславы Святополковны с польским королем Болеславом III.
1103 г. - Долобский съезд и большой поход русичей на половцев, женитьба Святополка на Варваре Комниной.
1104 г. - рождение сына Брячислава Святополчича; брак Предславы Святополковны с герцогом Альмошем (буд. венгерский король).
1105 г. - второй брак Ярослава Святополчича с сестрой Болеслава III.
1106 г. - смерть сына Вышатича.
1107 г. - сражение и разгром армии Шаруконидов.
1108 г. - канонизация Святополком Феодосия Печерского.
1109-1112 гг. - большие выходы князей против половцев.
1111 г. - взятие Сугрова (столицы донских половцев).
1112 г. - третий брак Ярослава Святополчича - на дочери Владимира Мономаха.
16 апреля 1113 г. (Пасха) - смерть Святополка Изяславича; вокняжение Владимира Мономаха.
КОММЕНТАРИИ
Романова Галина Львовна родилась в 1970 г. в городе Рязани. Окончила в 1993 г. Сельскохозяйственный институт, работает педагогом на городской станции юннатов. Литературную деятельность начала в 1995 г. Автор нескольких фантастических и исторических романов, выходивших в различных издательствах.
Исторический роман «Своя кровь» - новое произведение писательницы.
Изборский витязь
Из энциклопедического словаря.
Изд. Брокгауза и Ефрона.
Т. 82 СПб., 1890 г.
рослав II Всеволодович (1191 - 1246) - князь новгородский, впоследствии Великий князь, отец св. Александра Невского. В 1201 г. Ярослав был назначен отцом (Всеволодом III Большое Гнездо) князем Переяславля южного. В 1203 г. ходил на половцев. В 1200 г. жители г. Галича избрали его князем, но Ярослав был изгнав оттуда кн. Рюриком Ростиславичем и его союзниками... Ярослав возвратился в Переяславль, но и оттуда вскоре был изгнан Всеволодом Чермным, кн. черниговским. В1208 г. Ярослав был послан отцом на княжение в Рязань. Рязанцы вскоре возмутились против Ярослава, за что Рязань была сожжена, а Ярослав удалился во Владимирское княжество. В1209 г. Ярослав был послан отцом вместе с старшими братьями против Новгорода..., дело кончилось примирением сторон.
После смерти Всеволода III (1212) в борьбе старших братьев из-за великого княжения Ярослав держал сторону Юрия против Константина. В 1215 г. Ярослав был приглашён на княжеский стол новгородцами. Он стал княжить с неимоверной строгостью и самовластием, схватил новгородского тысяцкого и новоторжского посадника и отправил их в оковах в Тверь, а сам, засев в Торжке, прекратил подвоз хлеба в Новгород. Новгородцы дважды посылали к нему послов, желая примирения, но Ярослав продолжал действовать по-прежнему, Тогда сторону новгородцев принял Мстислав Удалей (прежний их князь) и брат Ярослава Константин, за Ярослава вступился Юрий, но оба последние были разбиты наголову в битве на реке Липиде (1216 г.).
В 1222 г. мы снова видим Ярослава новгородским князем. В том же году Ярослав ходил с новгородцами на г. Колывань (Ревель), разорил всю Чудскую Землю, взял большую добычу и полон, но города не мог взять. Вскоре Ярослав добровольно покинул Новгород (около 1224 г.). В 1225 г. Ярослав выступил с другими князьями против литовцев, напавших на Новгород; последние были разбиты близ Усвята... После этого новгородцы усиленно звали Ярослава к себе, и он согласился.
В 1228 г. Ярослав уехал в Переяславль-Залесский, оставив в Новгороде сыновей, Фёдора и Александра. В 1230 г. Ярослав снова был призван новгородцами на княжение. В 1234 г. он выступил против немцев, нападавших на новгородско-псковские земли; немцы были разбиты и заключили мир; тогда же было нанесено поражение литовцам.
В1236 г. Ярослав по настоянию брата Юрия и Даниила Галицкого занял киевский великокняжеский престол, оставив в Новгороде сына-Александра. 4 марта 1238 г. Юрий, Великий князь Владимирский, пал в битве с татарами на р. Сити, и Ярослав, по праву старшинства, занял престол великокняжеский во Владимире. Ярослав прежде всего позаботился о приведении в порядок столицы… затем он старался собрать и ободрить разбежавшихся от татарского нашествия жителей.
Мирная деятельность Ярослава была потревожена новым набегом татар в 1239 г. Батый, основав свою резиденцию в Сарае, потребовал к себе на поклон русских Князей. Ярослав отправился в Сарай в 1243 г., а сына Константина послал в Татарию к великому хану. Батый принял и отпустил Ярослава с честью и дал ему старейшинство во всей Руси. В1245 г. Ярослав, вместе с братьями и племянниками, вторично отправился в Орду. Спутники его вернулись в свои отчины, а Ярослава Батый послал на берега Амура к великому хану. Здесь против него велась, судя по некоторым сказаниям, какая-то интрига, действующими лицами которой являются боярин Фёдор Ярунович и ханша, которая под видом угощения поднесла Ярославу яду. Великий князь уехал от хана уже больным, через неделю в дороге он скончался. Тело Ярослава было привезено во Владимир, где и похоронено в Успенском соборе.
Автор сердечно благодарит:
Качаеву Марину Альбертовну, историка.
Красногорскую Ирину Константиновну, писателя,
Дмитриева Виталия, специалиста по Финляндии, -
за помощь в создании книги.
ЧАСТЬ 1
Глава 1
язань[163] горела. Над кремлёвским валом клубами поднимался чёрный дым, сворачивался кольцами змея и уплывал в облака. Там, где стояли дворы бояр[164], уже вовсю хозяйничало пламя, пожирая то, что не успели спасти в суматохе хозяева и не унесли победители. Княжий терем ещё виднелся, один, не охваченный огнём, но пожар окружал его со всех сторон, и всякому было ясно, что терем обречён. Это было понятно любому, и никто не спешил сунуться в самое пекло в тщетной надежде отобрать у огня его добычу. Только на окраинах, за «генами упрямо суетились люди - простые горожане, торопясь разметать горящие брёвна домов и усмирить пожар. Глухо бухал набат в церкви где-то среди дыма и гари, словно призывая народ отдать больше того, что и так было положено ими на борьбу с общей бедой. Рязанцы метались потревоженными муравьями, трудились все, от мала до велика, но каждому из них давно стало ясно, что огонь победил.
Были и те, кто в ту самую пору внешне безучастно взирал с наветренной стороны на дело рук своих, и те, кто хотел да не мог прийти на помощь жителям гибнущего града.
В числе первых были обложившие высокий берег Оки двумя рукавами полки Великого князя Владимирского Всеволода по прозванью Большое Гнездо[165], что явился под стены мятежного града с отборными Дружинами усмирять рязанцев, худо обошедшихся с его сыном Ярославом[166], зимою прошлого года оставленным тут на княжение. Ныне сын стоял подле отца, глядючи на дело рук его.
Город догорал. Стены детинца[167] уже местами просели, провалились в ров, пожранные пламенем, обнажив внутренние терема и княжьи дворы, от которых теперь мало что осталось. Пламя именно оттуда начало своё победное шествие, и сейчас за стенами не осталось ни одного целого подворья. Ещё высились, правда, стены соборов, но и они, с просевшими и сплавившимися от жара куполами, не долго переживут сгоревший город.
Собственно, города больше не было, и это понимали все - и те, кто взирал на пожар, и те, кто из последних сил боролся с огнём, стараясь спасти хоть бы часть нажитого. Огонь пока не добрался до дальних посадов[168], целые улицы здесь ещё не испытали его на себе, но ветер неутомимо носил искры, каждая из которых могла зажечь новый пожар. Стремясь защититься от огня, рязанцы размётывали заборы, сараи и клети[169], перекрывая дорогу ему к уцелевшим строениям, и отчаянно, всем миром, тушили загоревшееся. Многое удавалось отстоять, но лихорадочные усилия рязанцев более напоминали суету мурашей возле развороченного муравейника, которые ещё не ведают, что главное - матка-царица и будущее муравейника - личинки погибли, и всех выживших ждёт медленная гибель, ибо без своей матки муравьи - ничто.
Наверное, именно такие мысли сейчас владели многими дружинниками Ярослава. Мало кто из них мог сочувствовать рязанцам, особенно после того, как те обошлись с их товарищами. А среди перепачканных сажей и копотью посадских, может скрываются те, кто первым поднял дубину или вытащил из-за голенища нож.
В стороне, живым щитом меж городом и полками Великого князя, толпой стояли те, кто рад бы прийти на помощь землякам, да не мог. То заложники князя, а проще сказать - пленные рязанцы; семьи княжеские, бояре, лучшие мужи города. Многие разлучены с жёнами, детьми и престарелыми родителями, дабы в горячие головы не закралась шальная думка о позднем мятеже. Никто не станет хвататься за мечи и копья, ведая о том, что его близкие в руках противника. Да и свежей раною горела память о неудачном посольстве одного из больших бояр, Романа Мстиславича. Он, издавна славившийся буйным нравом, сам вызвался идти к Великому князю на ряд[170] и, не сдержав языка, бросил в лицо Всеволоду дерзкие речи, прямо называя его сына вором и насильником. Всеволод повелел сгоряча схватить послов - те в ответ обнажили мечи... В короткой жаркой схватке почти всё посольство Романа Мстиславича было перебито, сам он сейчас умирал от многочисленных ран. Именно его непокорством и дерзкими речами объяснял князь Всеволод свой приказ предать мятежную Рязань на поток[171] и пожог.
Тот, из-за кого всё случилось, княжич Ярослав Всеволодович, стоял впереди своих дружинников близ отцова островерхого шатра. Он, не отрываясь, смотрел на горящий город, словно ждал оттуда знака. Ветер трепал его тёмно-русые волосы, выбившиеся из-под шапки, двумя крыльями за спиной вздымал полы тёплого, подбитого мехом корзна[172]. В правой руке Ярослав тискал кожаные рукавицы, хлопая ими по ноге, левая тяжело лежала на рукояти меча.
Был молодой князь высок и плечист, как все в роду Мономашичей[173], но сутулился, горбил широкие костистые плечи. Чуть вытянутое лица его могло бы показаться: красивым не только из-за правильности черт, но и по молодости Ярослава. Однако резкие морщины, обозначившиеся сейчас, портили лицо и старили сына Всеволода. Княжичу не было холодно.
Осенний день, несмотря на ветер, был не морозен, но княжич под тёплым корзном мелко дрожал и переступал с ноги на ногу - так дрожит и волнуется молодой боевой конь под неопытным всадником: Ярослав был обуреваем страстями более, чем то приличествовало князю. Исподлобья неукротимым огнём горели тёмно-серые глаза.
Топтавшиеся позади дружинники - все ближние, проверенные-перепроверенные десяти рее - нюхом чуяли его состояние. Ярослав - третий сын Всеволода после Константина и Юрия Всеволодовичей[174], и должен был то я дело уступать старшим братьям. Но его гордая душа и своевольная натура требовала большего. Он жаждал получить свой удел[175] - Рязань - богатый город, близко от Чернигова и Владимира. Отсюда можно исподволь следить за событиями, происходящими на Руси, и вовремя поспеть куда надо, буде что случится с отцом или братьями. Опять же - рядом степь, булгары[176], что нет-нет да поднимут голову. В боях с ними можно было снискать себе славу и почёт, которые ой как могли пригодиться в будущем. Но вышло по-иному - рязанцы, словно необъезженный конь, сбросили молодого князя, жестоко расправившись со многими его боярами и дружинниками, и отказались покориться Великому князю. «Нам чужих князей не надобно, - поговаривали они в открытую, - у нас свои князья есть - им мы крест целовали. Глебовичи наши князья, природные, им мы и послушны[177]. А Ярослав нам чужой...»
Много чего ещё говорили строптивые рязанцы - уже в глаза Ярославу. А уж когда до бунта дело дошло, так и вовсе языкам волю дали. Горько вспоминать гневные слова - Ярослав не чуял за собой вины - ну да ничего: Рязань в огне и крови брошена к ногам Всеволода Большое Гнездо. Не скоро она оправится!
Дружинники косились на сутулую спину своего князя, опасаясь дыхнуть ют молвить слово. Ярослав был не лучше рязанцев - тоже давал частенько волю чувствам, языку, а порой и кулакам. По сути, не боялся его только один человек, Ян Родивонович, стоявший сейчас впереди всех, в трёх шагах от князя. Изредка он оборачивался на Ярослава, но чаще его взор обращался к стекам горящего города. Совсем недавно у него с Рязанью были связаны мечты и надежды, и всё тоже пошло прахом.
Многие дружинники и бояре втайне изумлялись той тайной власти и влиянию» что оказывал порой Ян Родивонович на своего князя. Объясняли это и его зрелостью. Несмотря на молодые лета - Ян был всего на пару годов постарше Ярослава - рассудительности его не у всякого зрелого мужа достанет. Винили в том числе и род Яна.
По крови он был княжеским сыном, отец его был князь-воеводой далёкого пограничного городка Изборска[178]. Подобно всем князьям, имел наряду с крестильным именем Ян ещё и княжеское, которое он не раскрывал каждому встречному-поперечному. Отец Родион Изяславич, внук Ростиславов, считал себя потомком одного из старых князей, ведших свой род от младших сыновей Владимира Святого Крестителя[179]. В своё время изборские князья много воевали с полоцкими и псковскими. Но после того, как просидели несколько времени на одном месте безвылазно, подвиги князей старого рода забылись.
Среди Мономашичей такие владетели мелких окраинных земель и- князьями-то не всегда признавались, и сидеть бы молодому витязю дома, кабы не дальний родич, двоюродный дядя по матери, Косма Родионович, что ныне водил дружины Великого князя Всеволода.
Поговаривали, что не без его помощи Ян Родивонович оставил свою родину, далёкий Изборск на окраине псковских земель, и вошёл в дружину молодого князя Ярослава, шагнув в неё из рядов изборского полка в Новгороде. Будто бы сперва прочил воевода Косма сыновца[180] своего к Константину - старшему из Всеволодовичей, но Ян выказал норов, не легче Ярославова, и сам избрал, кому станет служить. Это упрямство и пришлось якобы по душе юному Ярославу, и потому выделил он Яна из простых дружинников, начал понемногу приближать к себе.
Сей стремительный взлёт не оставался без следа тайного недоброго шепотка за спиной - третий Год молодой витязь в княжьей дружине, в боях серьёзных побывать не успел, а уж командует, и князь порой его слов мимо ушей не пропускает. Ио недоброхоты, изощряясь в догадках, не видели главного - при этом своём влиянии на Ярослава Ян умел, хотел и мог лишний раз но лезть княжичу на глаза, не просил милостей просто так, не осуждал дел и слов своего господина явно и впотай. Он редко поперёк слово молвил, исполнял всё, что приказывали, и в то же время ясно давал понять, какое дело княжью честь роняет - тогда отрекался руки марать. Со своим словом без спроса не лез, а уж коли брался советовать - то только в делах, которые самому князю решать было недосуг. Ярослав быстро оценил умевшего не путаться без дела под ногами дружинника, но боярином так и не сделал. И потому, что бояре у него больше пока были из числа отцовских, кому сам Всеволод сына доверил, и потому, что Ян сам не гнался за боярством, довольствуясь имеющимся.
Он стоял позади князя, расправив плечи и поверх головы того - Ярослав чуть сошёл с холма, на вершине которого разбили княжий стан, - смотрел на Рязань. Только по простоте брони и можно было угадать, что он простой дружинник: из-под шелома на мир смотрел взор, который испокон веков зовут орлиным. Сила и спокойствие были в нём, и не почуешь бурю, что клокотала в его груди.
... А как хорошо всё начиналось! Прошлым годом въезжал Ян вслед за своим князем в Рязань, готовый, как и Ярослав, показать себя и в ратном деле, и в мирном труде. Богатый город на холмистом берегу Оки поразил его отличием от тихого захолустного Изборска, где прошли его детские годы, от огромного, вечно бурлящего, как океан-море, Новгорода, от гордящегося своим величием Владимира и изо всех сил тянущихся за ним Ростова и Суздаля. Поразила Рязань не только строениями, обликом местных жителей и их нравом - близость степи и постоянная опасность набегов кочевников воспитали в рязанцах воинственность и самостоятельность» - но и царившим в городе духом. Бояре прогневавших Всеволода рязанских князей косо поглядывали па Ярослава и его спутников. А то заняли опустевшие хоромы князя Романа Глебовича, уж несколько месяцев как жившего узником во Владимире, и стали править городом[181].
Рязань сперва словно онемела - враз лишившись почти всех князей и их семей, они чуть ли не вслух были названы бунтовщиками и отныне должны были повиноваться посаженным Великим князем наместникам, первым из которых был молодой князь Ярослав Всеволодович. Многие бояре вообще удалились от дел, выехали в свои вотчины[182] - кому было, куда уезжать. Таких не преследовали - меньше будут глаза мозолить. Дружинники княжеские, кто оставался в городе, тоже поскладывали оружие, и почти никто не пошёл на службу к Ярославу. Только простые горожане, привыкшие чутьём всякого занятого человека не видеть дальше собственного носа, поворчали, посетовали на судьбу своих князей, узников без вины, погоревали о княгинях и детишках их, порадовались, что хоть их оставили в покое, и зажили обычной жизнью.
Однако слишком уж тихо было в Рязани. Князь Ярослав сидел на столе, судил помаленьку, начинал готовиться к сбору дани[183], заседал с боярами и ждал возможности проявить себя. А тем временем его дружинники и бояре, словно не чуя шаткости своего положения полузахватчиков, понемногу смелели. Они заняли оставленные хозяевами дворы остальных князей, прибрали к рукам их добро и постепенно накладывали лапу на прочее. В открытую грабить было покамест совестно, всё же русские, свои люди, но и обустроить личное жильё за счёт чужого зазорным не считали.
Яну в те дни было не до князя, да и Ярослав по молодости лет осторожничал первое время. Лишь ближе к лету он в полной мере хлебнул воли и принялся за свои делишки. Издавна водился за молодым князем грешок сластолюбия - не мог Ярослав пройти мимо пригожей девушки, чьей бы сестрой, дочерью или невестой она ни была. Старшие братья его давно были женаты. А ему не повезло: молодая супруга его, половецкая княжна, крещённая именем Марии[184], умерла в первую же зиму, и полу года не пробыв нужней женою. Но Ярослав горевал недолго - посланный отцом в Рязань, нашёл он, что рязанки ничем не хуже прочих, а, может, в чём-то и лучше. Падкий на женские прелести князь быстро обрёл утешение от своих недавних горестей и слушать не хотел осторожные речи ближних бояр[185] и дружинников о том, что рязанцам может и надоесть подобное баловство.
В те дни, в самом конце лета, и случалась та нечаянная встреча, что потом перевернула всю жизнь Яна. Отлучившись с приятелями с княжьего подворья, он шёл и глядел по сторонам, забираясь взором в тёмные углы больше в ожидании нечаянного нападения, нежели ловя взгляды встречных девушек.
Внезапно из-за поворота прямо на парней выскочила девушка в простой рубахе, подпоясанной тонким пояском с берестяным венчиком на светлых волосах - чья-нибудь сенная девушка[186], спешившая от своей боярыни с поручением, а то и вовсе отлучившаяся по своим делам. Налетев на княжьих дружинников, она в первый миг застыла, как вкопанная, а потом завизжала на всю улицу и опрометью ринулась прочь.
Она словно по лицам встречных прочла, что её ждёт. Парни разом расхохотались над её трусостью, а потом припустили вдогон.
Ян был более чем уверен, что трусихе не причинят вреда - среди его нынешних спутников не было охотников силой тащить упиравшихся девчонок на сеновал. Но дурёха раскричалась так, что люди могли и впрямь подумать то, чего не было. Толпа всегда была скора на расправу - особенно когда выяснится, что виновники Ярославовы люди. Пришлых дружинников тут не жаловали. Поэтому девчонку следовало успокоить и объяснить, что ей бояться нечего.
Разогнавшись за верещащей холопкой[187], на повороте дружинники вылетели прямиком на зады усадьбы какого-то боярина. Девчонка змеёй шмыгнула в щель в высоком заборе - видно, и впрямь отлучалась тайком от боярыни, раз не кинулась к воротам» - а дружинники полезли за нею. Им бы остановиться, но Яна вдруг ноги сами понесли за забор...
Там, за забором, раскинулся сад - невысокие раскидистые яблони-резанки, местные, рязанские, меж них вишенье, смородиновые и крыжовенные кусты. Над забором клонят ветви рябины и берёзы, отступя к краям. Где-то впереди, ближе к терему, цветник - по нему, мелькая подолами, сейчас улепётывала не одна - делая стайка девушек. Голосистая холопка перепугала всех гулявших в саду не на шутку, да и без того - вид вломившихся в чужой сад лихих парней мог испугать кого угодно.
Оказавшись в боярских владениях, дружинники малость струхнули - лезть средь бела дня в чужие сады приличнее татям[188], нежели княжьим кметям[189]. Разбежавшись было с разгону, они остановились и попятились, когда, погнавшись за удиравшими девушками, вдруг столкнулись с одной из них лицом к лицу.
Когда её спутницы бросились врассыпную, она тоже сделала было несколько шагов, но ноги отказались ей служить, и девушка застыла, бессильно уронив руки и широко распахнутыми глазами глядя на летевших на неё парней. В самый последний миг она вскинула было руки к лицу, ахнула - когда Ян, увидев её, встал перед нею, как вкопанный.
В единый миг исчезло всё - визг разбегавшихся холопок, растерявшиеся дружинники, пятившиеся назад, и поднимающийся с подворья гам: челядь[190], привлечённая шумом, спешила в сад. Забыв обо всём, Ян глядел на девушку, не в силах отвести глаз. Казалось, только её он и искал всё это время, только её и любил. Она тоже замерла, не сводя с него зачарованного испуганного взора - словно стояло перед нею диво лесное, а потом ударилось о землю и обратилось добрым молодцем. И не закричать, не позвать на помощь - схватит такой на руки, прижмёт к груди, ринется прочь с драгоценной ношей - и поминай, как звали. И, словно отвечая тайным девичьим страхам, незнакомый витязь вдруг протянул руки и...
Его дёрнули за рукав, пробуждая от грёз, - в сад торопились люди. Уже можно было разглядеть, что некоторые среди них были и при оружии. Отовсюду раздавались крики - нашли воров.
Ещё миг - и не миновать сшибки. Когда на княжьих дружинников нападают, они не стоят, сложа руки, - не щенки, чай. Отобраны, натасканы - в одиночку от десятка отобьются шутя. Но Ян, бросив последний взгляд на девушку, на то, как метнулась она навстречу спешащим на подмогу людям, вдруг коротко махнул ей поклон и первым бросился бежать. Не страх вёл его - Как-то сразу расхотелось скрещивать мечи в бою с рязанцами. Представилось, что выйдет против него брат, отец или суженый его незнакомки - и падёт, убитый по неведению. Как тогда он в глаза её взглянет?
Ян был твёрдо убеждён, что случай столкнул его не с простой девушкой, и поэтому не особо подивился, через несколько дней проведав, что в тот день залезли они с приятелями в сад самого Романа Мстиславича, одного из ближних бояр князя Глеба Рязанского.
...С того дня всё и началось. Конечно, никого из Ярославовых дружинников люди боярина Романа не поймали, но что незваные гости были из числа его ближников, прознали быстро. Долго терпевшая чужаков Рязань занялась, как тлевшее сено, - дымок недовольства быстро превратился в пожар, стоило чуть поддать воздуха.
Рязанцы оказались горячее известных своим непокорством новгородцев. Запрудив улицы, толпой двинулись они к княжьему подворью, где кричали Ярославу хулу и требовали укротить его людишек: «А иначе мы по-свойски на них управу сыщем!» Чуявший, что и его вина тут есть, Ян помалкивал, благо, никто не спрашивал. А Ярослав, вспылив, сгоряча ответил отказом, пригрозив непокорным мечом. Готовая на любой приказ дружина выступила из ворот, обнажив мечи, и толпа отхлынула.
Но лишь для того, чтобы тут же вернуться. Оставив князя - будет время, разберёмся и с ним! - люди двинулись на подворья его бояр. Тех, кто не успел вовремя уйти с малыми дружинами к князю, похватали, кого сволокли в поруб-тюрьму[191], а кого тут же сгоряча забили до смерти. Одного-двух, кого видоки[192] выкликнули как самых ярых похитчиков чужого, и вовсе казнили лютой смертью - живыми засыпали в клетях землёй.
Князь Ярослав не стал дожидаться, пока взбунтовавшаяся Рязань вернётся к его воротам. Собрав своих, тех кто не отлучался со двора и потому уцелел, он покинул город. Ещё в первый день мятежа к Великому князю Всеволоду был впотай послан гонец - поведать о том, что приключилось в городе. Отец не заставил себя ждать, и дружина Ярослава столкнулась с полками Всеволода чуть ли не в виду Рязани.
Только в прошлом году город выдержал тяжкую осаду и бои. Возвращать те дни никому не хотелось, и когда князь Всеволод обратился к рязанцам, желая разобраться в сем деле, Рязань отправила к нему послов. Возглавил их сам боярин Роман Мстиславич.
Ян не был при том, как боярин бросил в лицо князю Всеволоду дерзкие слова обвинения его сына и бояр в воровстве и чинённом насилии. Сделал он это в присутствии самого Ярослава и, видать, сказанул лишнего, раз дело кончилось мечами.
Отец и сын - Всеволод и Ярослав - оба не отличались кротостью нрава. Рязань должна была поплатиться сполна за всё. Полки Великого князя кольцом обложили город и потребовали сдачи.
Рязанцы схватились было за топоры и мечи, но сам владыка Арсений[193] принялся отговаривать их, остужая горячие головы. В надежде смягчить гнев князей, он сам приказал отпереть ворота, и в город вошли дружины Всеволода.
Среди них были и люди Ярослава - лучше знавшие город, они вызвались отвезти семьям тела убитых и раненых послов. Ян был в их числе. Именно на подворье Романа Мстиславича жила та, что теперь занимала все его думы. С самого дня смуты он жалел её, понимая, что теперь уж никогда не сможет связать с нею свою судьбу. Но безумная надежда на то, что выпадет случай вновь увидеть девушку, всё же не покидала дружинника. Он мечтал об этом, вызвавшись вернуться в Рязань, и понял, что не ошибся, когда вслед за прочими и она сбежала с крыльца боярского терема, на ходу запахивая на груди шубейку, наспех наброшенную поверх запоны[194]. Увидев лежащего на простой мужичьей телеге истекающего кровью боярина, она было заголосила, но потом узнала в одном из всадников Яна - и застыла, словно громом поражённая.
Она оказалась старшей дочерью Романа Мстиславича и звали её Еленой. Уж как это стало ясно - Ян не помнил: кто- то из приятелей не пожалел времени, выспросил.
Но в тот день было не до того: старший сын боярина Романа, оставленный им дома как защита матери и меньших братьев-сестёр, ринулся прямо на дворе свершить месть над обидчиками отца. Уверенные в своей победе, княжеские дружинники схватили и боярича Добрыню, и тех дворовых людей, что бросились отбивать господина, и в день, когда зажгли Рязань, он находился в числе заложников...
Кара, Наложенная Великим князем на город, поразила многих. Даже кое-кто из своих шептал в кулаки, что не по чину крут князь Всеволод. Но он приказал - и его не посмели ослушаться.
Жители покинули город, забрав только то, что могли унести с собой. А потом опустевшая Рязань была зажжена. Все бояре, их семьи, как семьи лучших мужей города, были взяты в полон - они, как и многие другие горожане, должны были покинуть родину и отправиться в изгнание во Владимир, Суздаль и другие города. Сам владыка Арсений, что сперва уговорил открыть перед князем ворота и впустить его полки в город, а потом смиренно умолявший князя Всеволода о снисхождении, вместе со своим двором тоже становился пленником.
Не тронули только простой люд - тех, кто сейчас суетился, спасая свои дома от огня и отступал перед его стеной. Потом их судьба - остаться на пепелище. Едва ли не пятая часть от числа всех рязанцев - без кола и двора. Но это никого не волновало.
Глава 2
С неслышным отсюда грохотом рухнула островерхая крыша терема, где совсем недавно жил Ярослав. Очнувшись от своих дум, Ян обратил взгляд на сутулую спину своего князя.
Гнев ещё владел Ярославом, но месть свершилась. От мятежной Рязани не осталось камня на камне, и он мог бы смягчиться, зная, что его недоброхоты получили по заслугам.
Подобно всем нервным натурам, остро переживающим неудачи, Ярослав не знал меры в мести и сгоряча мог хватить лишку, но потом всегда остывал. Гордыня и осознание княжьего достоинства мешали ему в открытую идти на перемирие с недавним противником, заставляя начинать сближение исподтишка. В такие минуты его милости и стоило искать - тогда остывающий после очередной вспышки гнева Ярослав был готов сделать доброе дело.
Именно такого часа и дожидался Ян, именно поэтому то и дело обращал пытливый взор на своего князя.
Устав стоять на ветру» Ярослав медленно повернулся и тяжёлым шагом усталого человека направился в шатёр. Ян заступил было ему дорогу, но взгляд князя ещё был тяжёл, и он промолчал, решив выждать.
К утру пожары стихли, только дымились кое-где окраины. Погорельцы суетились на городище, пытаясь отыскать тела близких, откапывая чудом уцелевшее добро. Где-то уже надрывалась вдова, стенала мать над угоревшим ребёнком, слов причитаний было не разобрать.
В княжеском стане понемногу зашевелились - часть полков должна была тут задержаться, а остальные, собравшись, возвращались во Владимир и Суздаль. Коль припоздниться, прихватит распутица - осень наступила рано и выдалась дождливой.
Улучив в сборах миг, Ян будто невзначай оказался подле Ярослава. Ещё не обращаясь к князю, прикинул на глаз - сколь остыл Всеволодович, можно ли с ним и о деле переговорить, не осерчает ли. Просьба была слишком необычной, рисковать не стоило.
Ярослав выглядел таким же хмурым, как и накануне, но Ян знал, что он дорой по нескольку дней оставался одинаков на вид, имея при том разное настроение. И когда Ян придержал ему стремя - молодой князь решил проехаться к Рязанскому городищу - тот глянул обычно строго:
- Что стряслось-то?
Ян никогда бы не осмелился беспокоить князя по пустякам, говорил лишь То, что хотел от него слышать в тот миг князь. Коль он сейчас отговорится, Ярослав более не переспросит.
- Княже, дозволь узнать, когда велишь в обратную дорогу снаряжаться? — спросил он.
Ярослав промолчал, нервно дёрнув щекой.
- В обратную, - проворчал он чуть погодя. - А куда ведёт она, скажешь ли?
- Как князь-батюшка порешит, - осторожно молвил Ян, отлично ведая, что этими речами разбередит в душе своего князя свежую рану. - Може, в Перьяславль-город[195], може, ещё куда...
- В Перьяславль, - процедил Ярослав, словно самое название этого града было ему ненавистно. - Вскорости выступаем - я с батюшкой вчерась говорил...
- Обо всём уж, поди, порешили? - Ян затаил дыхание - это-то он и хотел знать.
Ярослав не ответил, но глянул так, что стало ясно: конечно, обо всём, князья-то, они крепко думу думают. Поскольку Ян замолчал, он тронул коня. Трое его ближних бояр поравнялись с ним, готовые сопровождать. Дружинники верхами уже ждали, когда князь поедет.
Но Ян вдруг крепче ухватился за стремя, не пуская Ярослава.
- Ещё хочу спросить тебя, княже, - выдохнул он, - с рязанцами что порешили?
- А чего с ними решать, - сказал, как отрезал, Ярослав. Князем Всеволодом повелено им покинуть град сей и отправиться на новые места, - куда присудят. На поселение. А тебе что в том?
- Прости, княже, ежели прогневил чем, - Ян видел, что Ярослав вполне остыл после вчерашнего, раз позволил остановить себя и вытянуть на новый разговор. - Да только хотел я, коли дозволишь, кой-кому леготу[196] сделать - все ж люди... А с ними и малые, и старые, и хворые...
Сказал - и сам не приметил, как одним прыжком соскочил Ярослав с коня, встав перед дружинником. В потемневших глазах князя полыхнул гнев.
- Да ты что удумал? - зашипел он на Яна. - Они вона как с нами обошлись, пусть молят Бога за то, что вовсе им жизни оставили, а ты их жалеть удумал? Ты слуг моих верных вспомни, коих они уморили до смерти да избили!.. Семёна Офанасьевича, боярина моего, помнишь? Живьём землёй засыпан, муку смертную принял! А Чурила? А Никанор Иваныч?.. А Олябыш? Они где?
О последнем Ян сам старался не думать - с Олябышем, суздальским пареньком, он был дружен. Вместе тогда к боярину Роману Мстиславичу на подворье забрались. Не в добрый час отлучился Олябыш из княжьей гридницы[197], попал рязанцам на глаза, и никто не ведает до сей поры, какую смерть парень принял.
- Они на смуту склонялись, супротив отца моего, Великого князя, да против меня козни строили! - Ярослав вновь Вспыхнул, как сухой трут. - Княжьей воле перечить...
- Прости, коли что нескладно молвил, - спокойно ответил Ян, - но я ни в чём против тебя и отца твоего не шёл и не пойду, хоть златом меня осыпь, хоть ножом режь... А милости я хотел испросить для семьи одной - сыскать им жильё самому, чтоб на улице не оставались. Защитника им ныне нет, в семье одни бабы, девки да дети малые. Не хотелось бы мне её из виду потерять, как рязанские пределы покинем...
Только упомянул он о чьей-то семье, Ярослав заметно подобрел, распустил морщины, усмехнулся и тряханул Яна понимающе за плечо.
- Ах, тихоня, а ты, оказывается, греховодник... – молвил почти весело. - Успела-таки тронуть сердце какая-нибудь синеглазая? Как звать-то её?
Звавший свою слабость к женским ласкам и не считавший это грехом, Ярослав легко мог вонять такое дело. Ян только отвёл глаза, не желая явно признаваться, но для князя итого было достаточно.
- Пускай, - кивнул он. - Вот прибудем в Перьяславль - заберёшь свою ненаглядную - и вези, куда хошь!.. Что, - шагнув к коню, спросил уже через плечо, - домой небось свезёшь?
- В самую цель попал, княже, - чувствуя огромное облегчение, ответил Ян. - В Изборск.
Такой ответ, чуял он, не мог не порадовать Ярослава. Он всех рязанцев считал теперь мятежниками и рад был знать, что кто-то из них отправится в дальний городец, где уж наверняка, даже если и захочет, мести свершить не сможет. Проще было бы всех пленных расселить по дальним погостам[198] и глухим сёлам, да батюшка на уме иное держит. А с родителем спорить понапрасну - грех.
С тем Ярослав сел на коня и отправился к отцу, а Ян, не чуя под собой ног поспешил по своим делам.
На выселках[199] уцелело от огня несколько изб - строили их далече, Рязань широко выбрасывала по окским берегам погосты, починки[200] да селенья-однодворки. Многие крестьяне нарочно ставили свои дома в виду города, будет легче укрыться за крепкими стенами в случае нападения врага. Отселялись ремесленники, углежоги да кузнецы, рубили хоромы бояре. Сейчас несколько таких селений было занято княжескими дружинами - в них своей участи ожидали семьи рязанских князей да боярских родов. Близ изб, где коротали они время, стояли возки и телеги, возле которых крутились немногочисленные холопы - те, кто не променял под шумок службу господам на полуголодную волю на пепелище. Простой люд большею частью начинал понемногу возвращаться к сгоревшим домам - мало кого удерживали.
Яна отовсюду встречали настороженные, а порой и враждебные взгляды - он был княжьим дружинником, и он же был в числе тех, кого Рязань скинула с горба в смуту. Кто-то отчаявшийся и впрямь мог бы броситься на него даже с голыми руками, и только то, что люди Всеволода загодя перехватали всех, кто мог решиться на такое, и заковали их в железа, оставив на свободе лишь женщин, стариков и детей, удерживало оставшихся от нападения. Всё же от холопов Ян быстро узнал, в какой избе нашло приют семейство боярина Романа Мстиславича, и направился туда.
Боярской семье отделили половину дома» вторую занимала другая семья. Ещё три семьи ютились в клетях и сараюшках, вытеснив даже скотину. По грязному двору то я дело кто-то шастал туда-сюда, и ворота даже на ночь оставались распахнуты настежь. Перед ними улочку запрудили несколько возков и телег с принадлежавшим опальным боярам добром. Куда девались в этой неразберихе хозяева подворья, оставалось только гадать.
Чуть не стукнувшись головой о низкую притолоку, Ян шагнул в тесную полутёмную избушку, перегороженную от печи к столу холстиной надвое. За нею, как он догадывался, в жару метался и бредил умирающий Роман Мстиславич. Жена его находилась при муже неотлучно и выглянула из-за занавеси только когда услышала тяжёлые шаги Яна.
В избушке натоплено и надышано так, что пришлось открыть маленькое оконце, затянутое бычьим пузырём, да и дверь плотно не притворять. Пол исшаркан десятками ног, вдоль стен, потеснив хозяйскую утварь, стоят несколько сундуков - видно, приданое старшей дочери. На выскобленном столе осталась забытой кое-какая посуда - недавно здесь трапезничали.
В доме было пятеро детей и четверо взрослых, не считая умирающего за занавесью. Жена и старшая дочь Романа Мстиславича, ещё одна пара, судя по всему дальняя родня и дети тех и других. Трое девочек и двое мальчиков, старший из которых почти отрок[201], а меньшой только и умеет, что палец сосать, забились в уголок и оттуда посверкивал» их любопытные глазёнки. Дети всегда дети - даже напуганные бедой, они сохраняют интерес к жизни.
Чего нельзя было сказать о взрослых. Вышедшая к незваному гостю боярыня показалась Яну дряхлой старухой. Старший сын её, первенец, был ровесником Яна. Добрыня Романович ныне закован в железа, отлучён от семьи» а любимый муж, надежда и опора, умирает от дон, Она взглянула мимо витязя пустым взором, тяжко вздохнула и медленно опустилась на лавку.
Остальные домочадцы выглядели не лучше, но Ян, как вошёл, сразу нашёл глазами Елену и забыл думать о прочих. Боярышня сидела у оконца за шитьём - штопала что-то меньшим сёстрам. Была она в той же светло-розовой рубахе,- поверх которой была одета вышитая запона, в какой видел её Ян в день, когда привёз раненого боярина. Она знобко передёрнула плечиками - в горести порой никакая печь не может спасти от внутреннего холода. Услыхав шаги вошедшего, Елена отложила шитье, подняла глаза - да так и застыла. Словно плеснули в лицо ледяной водой - враз изменилась девушка. Сидела, как мёртвая, - глаз отвести и вздохнуть не могла.
На Яна из всех углов обратились вопросительные взгляды, но он сам вдруг заробел. Медленно, словно боясь напугать резким движением, снял шелом, поклонился на три сторону, нашёл глазами образа в углу, перекрестился: «Матушка, царица небесная! Не выдай!» То, что предстояло ему сейчас, показалось вдруг неимоверно трудным делом.
- Здравы будьте» хозяева, хрипло молвил, как вытолкнул сквозь зубы.
- С чем припожаловал, гость дорогой? - первым подал голос сухолицый бледнокожий мужчина, измученный давним тяжким недугом. - Что за вести принёс?
По тому, как говорил человек, стало ясно, что он здесь не чужой. Ян склонил в его сторону голову, приветствуя, но потом повернулся к старой боярыне.
— С вестью я от Великого князя Всеволода и сына его Ярослава Всеволодича, - ответил он. - Поведено, чтобы все бояре и прочие люди именитые с семействами их и животами отправлены были на жительство по выбору князя - либо во Владимир, либо в Суздальскую землю, або ещё куда-нибудь подалее, дабы никто не смел в Рязани оставаться[202].
- И где ж тамо... поселят нас? - откликнулась боярыня вымучено.
- Не твоя забота, - Ян хотел сказать, что беспокоиться нечего, но под строгими осуждающими взглядами слова сами собой получились грубыми.
Елена вздрогнула при этих словах, а её мать вдруг вскрикнула, схватилась за голову, запричитала-заплакала. Плач легко подхватила вторая женщина, подсела, обняла её, и вместе они залились горючими слезами. Янов собеседник рванулся было привстать - но только грохнул кулаками по лавке. Лицо его пошло красными пятнами, и он натужно закашлял, хватаясь за грудь. Мигом опомнившись, его жена бросилась к нему, обхватила руками, словно желая защитить от зла и принять на себя его боль и, обернувшись, бросила на Яна взгляд, полный горечи.
Только Елена сидела ни жива ни мертва и не сводила с Яна больших синих глаз, на дне которых, казалось, могло уместиться всё Псковское озеро с Нево-озером[203] вместе. Она не плакала, но Яну вдруг стало её жальче больше всех остальных. Он порывисто шагнул к девушке и горячо заговорил:
- Ни о чём не тревожьтесь! Сделаю я всё так, что вам горе-горькое не так тяжко покажется. Только доверься мне, Елена Романовна, - обороню от любой беды. Жить будете не хуже прежнего... Брата твоего у князя вымолю - освободит боярина Ярослав. Верь моему слову!..
Девушка отшатнулась, прижимая руки к груди, а её мать вскинулась разгневанной ведьмой, взметнула над головой кулаки.
- Вон отсюда! - закричала визгливо. - Вон! Не смей на глаза мне попадаться! От твоего князя да от тебя все беды у нас! Не князь - веред-кровопивец[204] он! Сколько уж зла сотворил, а всё ему мало!.. Погоди ужо, отольются ему наши слёзы! Попомнит он Рязань!
Ян не стал перечить боярыне, от горя потерявшей разум, - отступил к порогу, оттуда ещё раз отдал земной поклон, кивнув после Елене наособицу[205] и молвил, уже перешагивая порог:
- Не права ты, боярыня! Горе разум твой помутило, но зла я на тебя не держу. Прости, коль чем обидел, а только княжескому слову поперёк не молвишь!.. Завтра сборы, а там и в путь...
Он вышел, оставив за спиной гневные крики старой боярыни, кашель её больного родича и тихие стоны умирающего Романа Мстиславича. Уходил не обернувшись, знал он, чуял - Елена глядела ему вслед, пока могла видеть. Вот только что думала о нём, ведь для неё он был врагом!
Полонённые рязанцы тронулись в путь в ближайшие дни, торопясь поспеть на новые места до осенних дождей. Полки князя Всеволода уходили вместе с ними, постепенно обгоняя обозы. Только небольшие дружины отрядил для охраны Великий князь - пусть доведут рязанцев до городов, а там те уж сами начнут обустраиваться.
Ярослав торопился в Переяславль, чтобы в тишине и покое переждать зиму и пережить унижение от своего неудавшегося княжения. Его дружины и бояре шли с ним. А к обозу, везущему княжескую казну и брони витязей, сзади пристроились два возка и телега.
То семья боярина Романа Мстиславича переселялась на новое место. Сам боярин ехал в переднем возке, с женой Ириной Игоревной; его дочь Елена и младшие дети - отрок неполных двенадцати лет и две девочки-погодки десяти и девяти лет - занимали второй. Родичи боярина, свояк[206] Юрий Игоревич с женой и малыми детьми, были вынуждены остаться и распрощались с семьёй боярина Романа навсегда. Никто не верил, что суждено им снова увидеться на этом свете. Всё, что смог сделать верный слову Ян, было сделано – приказание Ярослава отпустить старшего сына Романа Мстиславича, Добрыню, и позволить ему ехать в изгнание вместе с семьёй.
Успев до распутицы, прибыли в Переяславль, но спешка обошлась дорого. Стойко вынесший все тяготы пути, боярин Роман скончался уже вскоре после въезда в город. Наспех разместив невольных гостей близ княжьего подворья, Ян захлопотал, спеша снарядить отца Елены в последний путь.
Еле удалось сыскать в небольшой церквушке на окраине непритязательного попа, согласившегося отпеть и похоронить в освящённой земле человека, умершего без причастия и исповеди. Но не успели оплакать покойника, семью ждало новое испытание - Ян заторопился в Изборск, решив до зимы отвезти Елену и её родню к себе. Княжий меченосец Василий Любимович не стал перечить, раз сам Ярослав противного слова не молвил, разрешил даже вызвать охотников провести возки до Изборска.
В путь тронулись лишь чуть промёрзла после распутицы земля. Леса облетели, поля и луга, побуревшие после; проливных дождей, казались неприютными и бесплодными. Серое тяжёлое небо нависало пухлыми тучами, из которых, казалось, вот-вот полетит на землю снег. Утрами подмораживало, на лужах на дороге намерзал ледок, который не стаивал до полудня. Ветер хмуро трепал голые ветви деревьев, над которыми кружились вороны. В борах оттрубили своё лоси и туры, и волчьи выводки уже начинали выходить на добычу, а лесной хозяин, медведь, искал место для берлоги. Поздняя осень - мёртвое время, безвременье между осенью и зимой. Редко кто пускается в путь в эту пору.
Ян спешил, как мог. Прямым путём от Переяславля отправились к Торжку[207], оттуда до Пскова, а там рукой подать до родного Изборска. Торжок близко - за самой границей земель Переяславльского удела, долог лишь путь до Пскова.
Вызвавшиеся проводить Яна дружинники - все оказались из Пскова и Изборска - ехали впереди и позади возков, то и дело пуская коней в окрестные поля, дабы размяться скачкой. Неотлучно подле боярского поезда находился лишь Ян.
Елена Романовна по-прежнему ехала во втором возке, с матушкой, которая все дни лила слёзы по покойнику мужу. Молчаливый Добрыня Романыч оставался с младшим братом и сёстрами. Он словно ушёл в себя и со дня освобождения не молвил ни с кем и слова. Но уж коли поднимал глаза - холодом и ненавистью горели его ярко-синие очи.
В дороге Ян, как мог, старался отвлечь Елену от тягостных мыслей, но его старание пропадало даром. Стоило ему, поравнявшись с её возком, наклониться с седла к нему, старая боярыня поднимала сухой гневный взор.
- Почто опять явился? - напускалась она на витязя. - Уйди, окаянный, не вводи в грех!.. Спокою от вас нету! И как Господь такое терпит?..
Всё время, пока Ян оставался у возка, Ирина Игоревна продолжала ворчать себе под нос. Слушая её речи, дочь невольно отводила взоры, не замечая изборца, вроде бы и не было его вовсе. Сделав несколько попыток заговорить, Ян отставал, чтобы вернуться позже и снова встретить холодный приём.
Только на привалах и ночёвках в придорожных избах мог он случаем встретить Елену одну, без матушки. Но девушка чаще всего предпочитала отсиживаться где-нибудь в доме, у окошка, не выходя во двор. Стой сейчас жаркое весёлое лето, может, и оттаяла бы её душа, но какое уж тут счастье, когда на лужах лёд, в небе ветер со свистом гоняет тучи, земля ждёт снега, и ночами уже так холодно, что даже в пути не хочется высунуть нос из возка, чтоб оглядеться. Но опальная семья и не особо оглядывалась, не желая знать, куда везут.
Лишь единый раз повезло Яну в дороге. Как людьми говорено - не было бы счастья, да несчастье помогло. Уж как выехали из Пскова, на другой день точнёхонько пополудни зашаталось и отвалилось колесо у телеги с боярским добром. Два узла и небольшой сундук свалились на землю прежде, чем бредшие пешком холопы успели подхватить их.
Пришлось остановиться ненадолго, благо, как выяснилось, поломка невелика. Телегу скоренько разгрузили, повернули набок, и холопы занялись делом.
Елена в первый миг, как остановились, высунулась поглядеть, в чём дело. Ян, только того и ждавший, спешился и поклонился боярышне, протягивая руку:
- Пройдись, Елена Романовна, разомни ножки!
Боярыня опять ожгла витязя непримиримым взором, но дочь на сей раз не видела горящих гневом глаз матери. Встрепенувшись, она вскинула настороженный взгляд на Яна, пугливо огляделась и, на миг коснувшись его протянутой руки, легко соскочила с возка. Кутаясь в шубку, она осторожно сделала несколько шагов по мёрзлым грудам земли обочь дороги.
Не в силах поверить, Ян с замирающим сердцем шёл следом, оглядывая её стан.
- Скоро поедем? - вдруг тихо спросила девушка, взглянув на телегу, возле которой трудились холопы.
- Не тревожься понапрасну, Елена Романовна. - Ян придвинулся ближе, стараясь поймать её взгляд. – В срок дома будем!
- Дома. - Елена не смогла сдержать тяжкого вздоха и опустила глаза, сжавшись в комок. - Далече он, дом-то...
Она казалась потерявшейся, отбившейся от стаи птицей, что присела на голую ветку, устав и отчаявшись искать своих, Ян невольно шагнул вплотную, желая обнять, утешить. Да как утешишь, как вернёшь то, что потеряно, как воскресишь ей отца!
- Рязанская земля далека, - молвил он. - Родину терять - не радость. Да только и другие места есть... Русская земля велика... А в доме моём жить будете, как по чину и роду вашему положено, - решился сказать он. - Изборск хоть и невелик град, а обиды и утеснения ни в чём знать не будете. В моём терему места на всех хватит!
Елена не утерпела - вскинула-таки на витязя внимательный взор, словно впервые увидела его подле себя, глаза её впились синими иглами в лицо Яна. Изо всей семьи в ней единственной не угас пока интерес к жизни. Мать её после смерти Романа Мстиславича старела на глазах, дряхлела и словно собиралась последовать за ним. Для брата Добрыни изгнание было хуже темницы. Он всё молчал и глядел на всех волком. Будь тут мнительный и ждущий подвоха Ярослав - не миновать бы бояричу поруба.
- В терему? - переспросила Елена осторожно. - В твоём?
- Ведаю - не любит меня твоя родня, Елена Романовна, - кивнул Ян. - Потому как и впрямь можно счесть, что из-за меня все беды ваши начались. Да только верь слову моему, - шепнул он, - ни тогда, ни теперь обиды тебе от меня ни в чём не было бы и не будет. А не веришь - испытай! Ради тебя на всё пойду!
Он уже протянул руку, уже коснулся её запястья - ко тут Елена, будто очнувшись, скользнула мимо него к возку и проворно запрыгнула внутрь, задёргивая полог. Только оттуда она на миг обернулась через плечо.
- Оставь меня, витязь, - шепнула тихо, словно извиняясь за свои слова. - Не мучь понапрасну!..
Ревнивица мать метнулась ему навстречу, закрывая собой дочь, и Ян остался стоять на дороге, сражённый речами боярышни.
Глава 3
Изборск - небольшой городец. Он весь умещается на холме над тонкой извилистой речушкой Смолкой, несущей свои воды в чистое Словенское озеро, откуда другими реками можно было прямым путём пройти во Псковское озеро. Короткая дорога в Ливонию[208] идёт из Пскова как раз через Изборск, проходя далее в земли эстов и ливов.
Здесь кругом холмы - гладкие, с пологими склонами или крутобокие, на которые не вдруг и заберёшься. Иные по праву именуются горами. Выше всех - ближняя от града Журавлиная гора. С неё далеко всё видно окрест - речка, озеро, поля, островки леса на вершинах холмов и прорезающие землю глубокие, с почти отвесными склонами овраги. Один из них, опоясывая городскую стену, защищает Изборск, другие ветвятся подле. На дне их всегда держится сырость, во время прохладного короткого северного лета там не высыхают озерца талой воды, а стены оврагов заросли ивняком так густо, что прорваться через них почти невозможно.
Сердце Изборска - детинец на крутобоком холме над речушкой. Земляной вал укреплён обожжённой глиной, по верху его идёт стена, сложенная из вековых брёвен пополам с каменьем. Леса вокруг много, по бору, из бора и город прозван был когда-то. Но в нынешние времена не всегда у человека надежда на дерево. Дабы не взять было город с наскоку, низ стен сложен из камня. Стена глубоко уходит в вал - внутри укреплений в два яруса, причём нижние словно под холмом. Здесь камень - гранит, известняк. Плиты пригнаны друг к дружке насухо и так крепко, что кажется, нет Такой силы, которая их разняла. Из камня и сторожевая башня, что стоит напротив въездной. Её из дерева не срубишь - хранится в ней зерно да прочий запас на случай осады, а в подземелье прорыт колодец да тайный ход к берегу реки.
Въездная башня высится над воротами - единственным входом в город. Для-ради этого в валу сделан проем, а надо рвом перекинут мост. Коль придёт нужда, его скоренько подымут, а то и вовсе размечут по брёвнышку, чтоб врагам не пробраться к воротам.
На стенах заборола[209] с переходами, чтоб было, где развернуться, откуда и стрелу пустить, и камень метнуть, а случится такое и бой принять. Кровля защищает от стрел, в узкие оконницы[210] тоже нелегко попасть лучнику и не протиснуться незваному гостю снаружи. В клетях у городской стены хранится солидный запас - и стрелы, и копья, и каменья, и смола готовая - растопи да лей на вражьи головы. Там же кузня чтоб не ходить далеко править мечи да брони. Кузнецы-оружейники и для города трудятся, но во Псков свою работу почти не возят. Болот поблизости маловато, руды почти нет, а какая есть - дорога. Потому для кузнецов главное своих добро снарядить - мал город, а дружина велика. В самом Господине Великом Новгороде[211] есть изборский полк - служат там испокон веков друзья-родичи.
Сие не для красы и похвальбы - Изборск но сравнению с иными городами глушь заозёрная. Века спустя о нём никто и не вспомнит, а ныне нет у Псковской и Новгородской земли крепче и надёжней заступника. Ставлен был Изборск в незапамятные времена как пограничный город против иноземной угрозы. Сперва варягов[212], чудь белоглазую[213] да корелу[214] сторожил, а ныне приспела новая угроза - из-за Варяжского моря[215] докатилась до земли Суми и Еми[216] гроза рыцарей свейских[217] да датских. По следам торговых гостей[218] из Ростока, Любека и других западных городов стремятся они прийти на Русь, но не торговать - огонь да меч несут. Копошатся, выжидают своего. Тут ухо востро держать надобно! Как пойдут на Русь походом крестовым, как уже на святой Иерусалим ходили - только держись[219]. А Изборск на их пути первый встанет. Потому и держит Новгород Великий изборский полк, потому и владеют Изборском не тиуны[220] псковские да посадники[221], а князья, и дружина изборская без дела не сидит.
Город-крепость Изборск привык жить, ожидая нападения. Памятуя об этом, вокруг города почти не было посада - мало кто решался селиться вне пределов городских надёжных стен. За рвом детинца стояло едва три-четыре десятка дворов, коих отделял неглубокий ров первых укреплений. Бывали мирные годы - таковыми выдалось аж несколько лет подряд. Но недавно снова зашевелилось на границах Руси - датские рыцари с благословения епископа Альберта теснили со всех сторон полоцких князей, распространяли латинскую веру на всю Ливонию[222], забирались в земли финнов и чуди. А потому в ожидании того, когда новогородский князь позовёт браться за мечи, жители Изборска не забывали про оружие.
В прошлом году ливонские рыцари разгромили городок Герцик[223], в котором жил удельный князь Всеволод. Он согласился явно творить то, что до сей поры совершал тайно, предавшись латинской вере, свободно пропускал через земли своего удела литовских рыцарей. Видя в том несомненную угрозу своим землям, князь Мстислав Новгородский[224] вкупе[225] с псковским князем Владимиром[226] ходил на крепость Медвежья Голова в попытке отбить её у ливонских рыцарей и утвердить там православную веру.
С ним вместе из Новгорода ушёл и изборский полк, и, помня об этом, в граде многие жили ожиданием завершения похода.
Только несколько жителей Изборска словно не ведали о том. Это была семья покойного рязанского боярина Романа Мстиславича, что с недавних пор жила здесь не то засидевшимися гостями, не то забытыми всеми узниками.
Городом правил отец Яна старый князь Родивон Изяславич - муж в летах, но ещё крепкий телом и духом. Двое сынов было у него, да вот как судьба повернулась - старший, Аникей, сложил четыре года назад буйну голову в распрях князей владимирских, а меньший, Ян, уж несколько лет как служил дружинником у молодого князя Ярослава Всеволодовича. Одно оставалось утешение старому князю под конец жизни - внуки, дети старшего сына - Евстафий шести лет от роду да Аннушка. Маленькому Евстафию в тот год как раз по весне справили постриги[227]. Ещё немножко - и сможет он к мужской воинской науке быть допущен. Старый Родивон Изяславич изо всех сил торопил этот день - Яна не скоро дождёшься к родному очагу, - он с каждым днём всё сильнее чувствовал дающие себя знать года.
В просторном добротном тереме изборских князей долгое время стояла тишина - старый воевода жил тихо, привыкнув к последним мирным годам, он всё надеялся, что при его жизни Изборску не придётся столкнуться с врагом. Год назад схоронил Родивон Изяславич жену, с которой прожил без малого тридцать лет. В доме оставалась только вдова старшего сына Любава с малыми детьми. Хоромы Изяславом Романовичем, дедом Родивона с братьями рубились на большую семью, да только не задерживались в них дети - одни умирали во младенчестве, другие, чуть оперившись, улетали из-под родительского крова. А потому в тереме было много пустующих горниц, и Ян не кривил против истины, когда обещал, что рязанцы ни в чём не будут знать нужды.
Так и получилось. Любава с радостью приняла гостей, устроив боярскую вдову в покоях покойной свекрови, а детей её на женской половине дома. Добрыня оказался поселён в горницах, когда-то принадлежавших самому Яну, что ему не слишком-то понравилось.
Первую зиму, чуть схлынула суматоха новоселья, рязанцы прожили тихо и скучно. Любава чуяла, что горю их надобно перегореть, подёрнуться пеплом времени, и доноры не тревожила гостей. Пока они были чужими, всякий, даже последний холоп, старался как-то не задеть, не обидеть ненароком неосторожным словом. Потом, когда к боярской семье привыкли, их перестали почитать за чужих.
Человек привыкает ко всему. Прошло время - и горе впрямь отдалилось, стало глуше. Через год после пожога Рязани и смерти боярина Романа мало что напоминало о пережитом. Приходилось самим подстёгивать память, чтобы не забыться.
Дети первыми перестали тяготиться своим положением изгнанников. Они сдружились с дворовыми детьми, как когда-то в Рязани и целыми днями бегали с ватажкой новых приятелей за городским валом и к реке. Они успели привыкнуть к новой родине и словно никогда не знали иной жизни. Взрослея, они больше тянулись к сестре Елене и ласковой терпеливой тётке Любаве, что всю жизнь мечтала о большой семье, но осталась одна с двумя малышами. Младшие Романовичи заменили ей нерождённых детей.
Старая боярыня тяжко страдала на новом месте. Первую зиму она всё лила слёзы, оплакивая свою горькую вдовью участь, разорение родового гнезда и несчастную судьбу своих детей. В такой ли глуши жить и расцветать её дочерям, тут ли возмужать меньшому сыну! А старший, Добрыня? Ни силой, ни статью Господь его не обидел, а вот горькая судьба - не служить молодому Романовичу боярскую службу своему князю, не заседать в палате вместо отца своего. Всю судьбу поломали молодцу в единый миг лиходеи владимирцы! Уж и невеста была облюбована, уж и сговор был. В ту осень честным пирком да за свадебку - а оно вон как повернулось! И Елене давно пора было жениха искать, а что теперь? Уж не за дружинника ли того её отдавать! Девушка уж тайком повинилась матери, что в тот раз именно с ним столкнулась в своём саду. Ой, не зря он возле них отирался! Грех замаливал, пёс бесстыжий! Из-за него все беды!..
Так думала старая боярыня, целыми днями сидючи в своей светёлке и глядя на двор. Позовут к трапезе - встанет, выйдет, побудет со всеми - и опять к себе. Забегут дети - оживится ненадолго Ирина Игоревна, приголубит дочерей, вздохнёт, взглянув на подрастающего меньшого сынка, а как уйдут они - снова затихнет. Старшая дочь Елена входила неслышными шагами, на цыпочках, боясь потревожить мать. Она чувствовала свою вину перед нею - мать и старший брат оба узники, оба помнят, что заточены здесь по приказу Великого князя Всеволода и мстительного сына его Ярослава, оба тяготятся житьём в Изборске, а она никак не может себя смирить. Молода боярышня Елена Романовна, а молодость жить хочет.
Скрипнула половица. Ирина Игоревна подняла тусклый от слёз взор и словно не сразу признала дочь. В новом расшитом навершнике[228] Елена была так хороша, что у старой боярыни захватило дух. «Женихов бы ей на двор зазывать, к венцу благословлять. А ныне - кто возьмёт сироту бесприютную?» Слеза набежала на глаза боярыни, она сморгнула и опустила голову.
- Что приключилось, матушка? - Елена мигом оказалась рядом, припала на колени, обнимая мать. - Недужится?
- Всё со мной хорошо, моя сладкая, - Ирина Игоревна погладила дочь по голове сухой рукой. - Ты-то вот, голубка сизокрылая, болезная моя... Нет тебе волюшки, не будет тебе счастья в жизни! Охти, доля твоя горькая!.. Мне-то что - мне уж скоро в землю уходить, к Роману Мстиславичу моему - чую, ждёт он меня, дождаться не может... А вам-то жить, сиротинкам!..
- Да что ты, матушка, - удивлённая Елена вывернулась из-под ласкающей руки матери. - Рано ты о смерти задумалась! Да и чем же плохо-то всё?
- Как же! Пора бы тебе суженого искать да под венец, а тут кому ты нужна? Богатства за тобой ныне нет никакого, а за красу не всякий полюбит!..
Елена опустила голову. Матушка права. Чужие они тут. Первое время Елена сама сторонилась парней, а теперь, два года спустя, чувствовала, что ушло её время безвозвратно[229]. Восемнадцать лет — не шутка! По первости всё приходил на память тот витязь, что их сюда привёз, да постигшее их горе, матушкины речи гневные да долгое отсутствие Яна Родивоновича сделали своё дело - коль и помнила его Елена Романовна прежде, то теперь уж позабыла.
- Не тужи, матушка, - попробовала девушка уговорить мать. - Бог даст - всё образуется!..
- Так, дитятко, - вздохнула боярыня. - Истинно так... Молись Спасителю да Пресвятой Богородице - пусть оборонят да заступу сделают! Молись, милая...
Сама боярыня последнее время много часов проводила перед иконой - лила слёзы да просила оборонить её деток от всякого зла. И сейчас она дёрнула дочь за руку и вместе с нею повалилась на колени перед образами...
... В тот же самый миг дозорный на стене увидел далёкого всадника, что во весь опор скакал к городцу.
Елена вышла на двор, тяжело дыша и сжимая руки на груди. Хотелось плакать - и от досады за свою судьбу и от томивших душу желаний. Она была ещё так молода, так мало видела жизнь, а ныне... Страшно повторить то, что предложила ей только что мать. Как! В её возрасте, совсем молодой принять постриг, уйти от мира в монастырь! В глубине души девушка понимала, что это будет лучшим выходом, но не могла смириться с тем, что в её жизни уже не будет радости. Выйдя со двора, она тихо пошла по улице.
Изборск - городок маленький и тихий, не кажется приграничным. Улицы тесны, на земле постелена мостовая по примеру Пскова и Новгорода. Тесовые заборы огораживают дворы бояр изборских, посадских людей да ремесленников. Тут, как в любом граде, всяк селится близ своих - гончары к гончарам, кожевники к кожевникам. Близ детинца гридни дружины - всякий день там то позванивают мечи, то посвистывают сулицы[230]. Изборцы ждут - не призовёт ли их князь Мстислав Удалой под свою руку, не кинет ли клич Господин Великий Новгород или Псков-град. Кроме дружины, что за давностью лет обзавелась семьями да детишками, добрая половина ремесленного и простого люда при случае за оружие возьмётся - на порубежье только воинам и жить.
Елена шла вон из града - вдохнуть чистого воздуха. Здесь, на севере, дышалось не так, как дома - с далёкого псковского озера частенько задували холодные ветра. От речушки вечерами тянуло прохладой, да и само лето оказалось короче привычного рязанского. Однако не успела она пройти и половины пути, как навстречу ей попался Добрыня.
Брат спешил так, словно раньше сестры проведал, что дома не всё ладно. Увидев её, не удивился - подлетел, тряхнул за плечи. Радостью сверкнули его глаза, и Елена ахнула - давно не видела она Добрыню таким весёлым.
- Что приключилось, братец? - молвила девушка, сама боясь неизвестной ещё вести. - Али рати Мстислава Мстиславича с победой возвращаются?
- Иные вести, Алёнушка! - воскликнул Добрыня радостно. - Гонец был из Пскова только что, на воеводино подворье прошёл, да я следом. Выспросить успел - радость для нас великая: князь Всеволод Юрьевич, обидчик наш, умер!.. Некому нас более утеснять!
Добрыня светился от счастья, а Елене почему-то было нерадостно. С чего так - девушка не могла объяснить себе, что её встревожило, но брат не понимал её тревоги.
- Теперь вся жизнь наша переменится, - убеждённо говорил он. - Вот увидишь, сестрица, - некому теперь нас тут держать. Можем ехать, куда похотим, хоть назад в Рязань. Я-то вот нынче еду, коня заберу, серебро, какое осталось, на дорогу прихвачу - и в путь!
Тут только поняла Елена, что тревожило её.
- Да как же ты, братец? Куда ж направишься? Неужто прямиком в Рязань?.. - заторопилась она. - Так ведь и дома- то нашего, небось, нету - сгорел...
- Ничего, - отмахнулся Добрыня. - Я князя разыщу, Глеба Владимировича[231], ему меч предложу. Не сможет он сыну самого Романа Мстиславича отказать! А в его дружине найдётся случай отомстить за отца и род наш погубленный...
Он говорил так убеждённо, что Елена как-то сразу ему поверила. Брат её был горяч, но слов на ветер не бросал.
- Не надо, Добрынюшка, - попробовала она усовестить его. - Остынь! Великий князь, ты сам сказал, умер, так что ж ты - роду его мстить надумал?
- А то нет? Сам Всеволод в могиле, а Ярослав, что к стенам Рязани его привёл, живёхонек! Его-то я и сыщу! Да не боись ты за меня, Алёнушка! Владимирцы много крови попили из Русской земли, найдутся горячие головы, чтоб им за всё воздать, я к ним и пристану.
Отстранив сестру и расправив плечи, словно у него вдруг выросли крылья, Добрыня широким шагом направился к воеводскому подворью, куда, прослышав о гонце, понемногу стекался народ - о чудском походе князя Мстислава Удалого знали все и все надеялись, что он привёз весть именно о нём.
Добрыня никому не сказал, что собрался уезжать. Под шумок, пока на дворе гудело и волновалось людское море, он нашёл и сам оседлал своего коня, на котором прибыл в Изборск, кликнул отцова холопа Мирошку, повелев и ему собираться в путь, увязал в тороки[232] кой-какой припас, надел брони и меч и только после этого зашёл к матери проститься.
Елена уже была там. Мать со слов дочери знала о решении старшего сына, а потому, увидев его в старой, дедовской ещё кольчуге, спасённой на дне одного из немногих сундуков, при оружии, в надвинутом на глаза шеломе, она только всплакнула, всплеснув руками:
- На кого ж бросаешь, сынок? Ведаешь ведь, что окромя тебя нет у нас заступника! А ну, как вспомнят о нас здесь? Явятся посланные от Великого князя, а тебя нет! Что нам делать-то тогда?
- Нет, матушка, Великого князя, - сухо возразил Добрыня. - Кто место его заступит, ещё неизвестно. Может, тот, кто наречётся новым князем владимирским, и вовсе о нас не вспомнит. А батюшкина кровь вовек останется не отмщена?.. Мне тут житья больше нет. Лучше благослови в дальнюю дорогу, матушка. А нет - я так уеду!
Губы матери задрожали. Всё думала - мал её сынок, а он вот, вырос, сам судьбу свою решает. Обернувшись, боярыня поймала взгляд Елены, кивнула ей на красный угол, на киот[233]. Поняв мать без слов, девушка на ручник[234] сняла икону Пресвятой Богородицы, с бережением подала матери. Добрыня медленно опустился на колени...
Когда за ним закрылась дверь, боярыня Ирина вскинулась было, хотела бежать за сыном, проводить, да внезапно отказали ноги, и она без сил рухнула на лавку, еле успев передать икону дочери.
- Вот мы и остались одни, лапушка моя, - дрожащим голосом прошептала она. - И никто нас от беды не оборонит, кроме одного Господа Бога. Не на кого нам надеяться... Убьют Добрынюшку, чует моё сердце! Это ведь надо ж решиться - супротив всей Владимирской Руси пойти... Ох, горе-то какое!
Обхватив голову руками, боярыня запричитала по уехавшему сыну, как по мёртвому. У Елены самой задрожали губы, захотелось плакать - но не по брату, а от жалости к матери и самой себе. Еле найдя в себе силы, чтобы не уронить образ Богородицын, она поставила икону на место и только потом опрометью выбежала прочь.
Глава 4
Гонец сказал правду - весной, после болезни, внезапно подкравшейся к вроде бы крепкому и сильному телу, князь Всеволод Юрьевич умер. Ещё в конце зимы, перед Масленой[235], он, чуя приближение конца, созвал во Владимир своих сыновей, дабы разделить огромное княжество между ними по справедливости. Он сам и его отец, Юрий Владимирович Долгорукий, животы свои положили на то, чтобы объединить и укрепить Владимирское княжество[236]. Почти вся северная Русь признала первенство Владимира - оставалось перетянуть на свою сторону Рязань и Новгород, что издавна считался вольным городом. Но Рязань, выказавшая удивительное непокорство, ныне лежала в руинах и только начала отстраиваться после пожарища. Говорили, что даже великая княгиня рязанская, жена Глеба Владимировича, сама доит коров! - а в Новгороде ныне сидит Мстислав Удалой. Город встанет за своего любимого князя горой, а потому ссориться с ним пока не стоит.
Перед кончиной Всеволод много думал - сыновьями его Господь не обделил, все на возрасте, кроме последнего, Иоанна, который был ещё отроком[237]. Летами мужи зрелые, да только норовом чересчур горячи. Чего стоит первенец, Константин. Так полюбился ему Ростов, где он просидел несколько лет, что, получив от больного отца известие о наследовании им великого княжения, не захотел его брать, коль не дадут ему в придачу ещё и Ростов: «Прошу дать мне Ростов - старейший город и престол во всея Руси, и к тому Владимир. Или повелишь мне быть во Владимире, а Ростов к нему. А без того и нет моего хотения!» Вот ведь как заговорил! Не иначе, как о переносе столицы задумался!
Привыкший держать землю и людей в кулаке, Всеволод не стал долго раздумывать и после того, как Константин, получив вторичный приказ отца прибыть к нему, в ответ сказался больным, отдал старшинство второму сыну, Юрию, благо тот находился подле отца.
О разделе княжества братья узнали в то же время - каждому доставался град, в коем он жил, а Юрий к стольному Владимиру получал ещё и Ростов.
Схоронив отца и нежданно-негаданно став Великим князем, Юрий не спешил радоваться: сказавшийся больным Константин мог выздороветь и не только для того, чтобы крестным целованием подтвердить верность новому князю. Справедливо посчитав себя оскорблённым, он мог пойти на брата войной, благо мужики уже отсеялись и могли бросить пашню. А потому, спеша предвосхитить события, Юрий срочно вызвал к себе брата Ярослава - поскольку Переяславль был ближе всех прочих городов ко Владимиру: «Брат Ярослав, ежели пойдёт на меня Константин або Владимир, будь ты со мною в помощь мне. А коль он на тебя пойдёт, то я тебе в помощь буду!»
В Переяславле, получив тревожные вести, всколыхнулось всё население, от мала до велика. «Ты наш князь! Ты Всеволод!»- кричал люд Ярославу на княжьем подворье, когда тот известил горожан о замысленной братом Константином распре. Дрожали от криков толпы и кличей дружинников стены княжьего подворья и храма, на ступени которого взбежал молодой князь. Такой яростный порыв был лучшим доказательством для Ярослава верности избранного пути. Он отчаянно нуждался в поддержке, и только убедившись, что Переяславль за него, Ярослав отписал брату Юрию: «Как велишь, брат, так и будет!» Новый Великий князь тут же приказал готовиться к походу и поспешил перетянуть на свою сторону остальных братьев. Долженствующие слушаться старшего брата, как отца, Владимир[238] и Святослав[239] тоже собрали дружины, и четыре брата из шести в середине лета съехались во Владимир. Только юный Иоанн, по малолетству своему не принимавший участия в спорах братьев и живший при дворе Юрия, был оставлен дома.
В предвкушении скорых боев стольный град Владимир гудел, как потревоженный улей. После того как прибыли дружины трёх князей-братьев, в детинце, княжьих гридницах и на улицах стало не продыхнуть от дружинничьих свит[240] с серебряным шитьём, от броней, мечей и копий. Проверяло боевую справу владимирское ополчение, бояре спешно оборужали своих гридней. На торгу стали дороги железные изделия владимирских кузнецов - от гвоздей до броней и мечей.
Помогая себе локтями, Ян шёл по владимирскому торгу. В Переяславле он частенько бывал на торговой площади - перед княжьим дружинником расступалась толпа, а ему любо было поглазеть на разложенные в изобилие товары. В обжорном ряду[241] за простую всего мордку[242] наешься и напьёшься досыта, налюбуешься и на дорогие ткани, русские и иноземные, на меха и кожи, товары гончаров и кузнецов. Во всей северной Руси вторым после Новгородского считался Владимирский торг. Те иноземные купцы, что не могли или не хотели продать товар в Новом Городе, везли его сюда - тут купят. И новгородцы тоже не отставали от них, ибо хоть и теснил Владимир вольности новгородские[243], а всё ж это город великих князей, с ним опасно долго спорить. И славился владимирский торг красой и обильем товаров. Кто пожелает, может приглядеть коня, тут же, далеко не уходя, справить ему сбрую, поправить подковы, коль стёрлись, потом обуться-одеться так, что не стыдно сразу же и на княжий двор пойти, в дружину попроситься - благо, время такое, князь Юрий всех берёт. И меч добрый укупишь, и щит, и броню, и шелом - были бы деньги. Соблазнов столько, что Ян, хоть и бывал уже на торгу, всё одно чувствовал себя незрелым отроком, впервые попавшим из глухой деревни в стольный град.
Свернув в сторону кузнечных лавок и к золотых дел мастерам, он пошёл медленнее - не потому, что народа тут было много, а глаза разбежались при одном взгляде на раскинувшееся перед ним великолепие. Всё есть у княжьего дружинника, которого сам князь выделяет из прочих, чаще других останавливает с разговором, на ловах завсегда подле держаться велит, а в дружинничьих пирах заздравная чаша из чьих рук на зависть всем быстро доходит. Но уж больно хороши мечи в изузоренных ножнах - такие не грех и князю носить. А брони, а шеломы, а щиты и палицы[244]!.. Загляделся Ян на одну - вот бы судьба так обернулась, что и ему пришлось бы воеводскую справу да булаву[245] примерить! Есть у князя Ярослава воевода - Василий Любимович, который когда-то первым на Яна князю указал, хороший воевода, грех жаловаться, а всё равно хочется на его место. Ян даже встряхнул головой, отгоняя видение себя в тяжёлом бехтерце[246] воеводы с булавой в руке впереди дружин. Через силу отвёл глаза, пошёл далее. Впрочем, чем чёрт не шутит! Князья-братья дружины не зря собирают - авось, удастся отличиться.
Сделал едва; десяток шагов, и в соседней лавке словно солнце блеснуло, брызнуло в глаза сотнями огней. На прилавке перед сидельцем[247] было разложено такое богатство - ни дать, ни взять, Жар-птица присела тут отдохнуть, да и растеряла часть сверкающих перьев. Как зачарованный, сдерживая дыхание, Ян протолкался ближе.
Солнце играло на шариках зерни[248], переливалось на гранях яхонтов[249] и смарагдов[250], слезами плакало в ослепительно-белых лалах[251]. Сверкали колты[252], серьги, ожерелья в пять-шесть ниток. Несколько молодок и владимирских девушек стояли и ахали над горстью перстней в руках сидельца, осторожно перебирали колты и кованные посеребрённые обручья[253]. Сиделец срывал голос, до хрипоты расхваливая свой товар. Далеко не всякая купит его узорочье, но, вернувшись домой, сумеет подольститься к батюшке родимому, милому другу или любимому мужу, и тот на другой день посетит лавку, выбрав то, на что уже положила глаз красна девица.
Заметив княжьего дружинника, сиделец мигом повернулся к нему.
- А вот ожерелья, да серьги, да перстеньки с каменьями драгоценными, серебром да златом изукрашены, лалами и яхонтами расцвечены, - привычно зачастил он. - Погляди, добрый молодец, как горят - как раз к очам твоей сестрицы, али красной девицы! Не скупись, подойди - приценись!
Яна словно в спину толкнули - шагнул к прилавку. Сиделец готовно качнулся ему навстречу:
- Выбирай, чего душа ни пожелает!.. Матушке, сестрице, аль подруге милой подарок выбрать хочешь?
Ещё миг тому назад Ян был готов признаться сидельцу, что нет у него ни матери, ни сестры, ни невесты, а коль кто и есть, так далече. Но он молчал, с изумлённой растерянностью оглядывая раскинувшееся перед ним великолепие - не мог оценить красы и искусства поделки, а сиделец, понимая его состояние, старался за двоих:
- Вот перстеньки перегляди - авось какой к очам твоей милой подходит... Обручья глянь - вторых таких на всём торгу не сыщешь... А вот ожерелья - с лалами и смарагдами, какое глянется, то и бери. Отдам по сговору, как сочтёмся! - он успел разглядеть, что Ян был одет добротно - не рядовой дружинник, которого князь содержит, наверняка лишняя деньга в кармане звенит: в ухе позолоченная серьга, на поясе узор вычеканен, пуговицы на свите листьями и травами.
Ян не хотел покупать что-либо - некому было дарить такую красоту. Но по мере того, как сиделец расхваливал свой товар, в его говоре, манерах и самом даже облике вдруг начало проглядывать что-то знакомое. И только он понял, что этот человек ему знаком, как он увидел среди разложенного узорочья серебряные колты с семью привесками, чернённые зернью и усыпанные лалами. На наружной стороне их были вычеканены птицы-сирины[254], на внутренней - дерева с птицами и зверями. Видно по всему, это была дорогая вещь, раз сиделец не спешил её предлагать всякому, кто остановится у его лавки.
- Откуда у тебя это? - сам того не ведая как, спросил Ян.
Сиделец мигом забыл про прочие безделушки, бережно поднял колты на ладонях.
- То вещь старая, - молвил он, - но цены немалой... Колты из самой Рязани...
Ян вскинул глаза на сидельца. Теперь он вспомнил.
- А ты, - сказал, - сам-то откуда?
- Рязанский я, - сиделец прищурил глаза. Был он немолод, лет сорока, наполовину седой.
- Ты как здесь оказался? - не сдержался Ян.
Лицо сидельца построжело. Казалось, он забыл, зачем сидит здесь:
- Великий князь Всевалд Юрьич нас сюда пригнал три года назад, когда Рязань нашу пожёг. Мы - мастера по золоту, меди и серебру, наши лавки на всём рязанском торгу славились, изделия наши тут же, во Владимире и других городах продавались... А как дружины Князевы в город вошли, мы едва сами ушли - прихватили, кто что успел из узорочья кованого да меди-серебра, с тем и утекли... Тута сызнова жизнь начали... - сиделец вздохнул, пригорюнившись. - Князьям да боярам нашим легота - на всём готовом живут, а простой люд горе мыкал первое-то время. Чисто в холопы Великому князю попали. А нынче вот его сынам достались... Пропадает Рязань!.. Ты-то откудова сам? Не рязанский ли?
- Из Изборска, - ответил Ян. - Дружинник я княжий... - и добавил поскорее, пока рязанец не спросил про тот год. - Во сколько колты-то оценишь?
- А ты берёшь? - сиделец прищурился.
- Беру, - Ян полез за пояс, в кошель.
Уплатив, сколько запросил рязанец, он завернул колты в тряпицу и, не оглядываясь, пошёл с торга. Вдруг нахлынуло полузабытое чувство - вспомнилась Рязань, мятеж и девушка с синими глазами. Елена. Елена Романовна, его боярышня.
За три года он ни разу не видел девушки - за распрями с Новгородом и Торжком, за походами на Чернигов[255] сперва не было времени, а потом, как немного всё притихло, одолели сомнения - а стоило ли тревожить её покои. Небось уже забыла давно, а то и встретила кого, кто по сердцу пришёлся. Ян-то её помнил, да гнал от себя память - она боярышня, а его род не столько богатством да знатностью знаменит, сколько делами воинскими. Согласится ли его суженым назвать, не отвергнет ли? Ведь расстались они, и словом лишним не перекинувшись! Три года терпел Ян, давил в себе память о прошлом, но теперь понял - больше ждать и мучиться понапрасну он не может.
Всё ещё во власти раздумий, он вернулся на княжье подворье, и надо ж было такому случиться, что первым, кто увидел дружинника, был князь Ярослав. Он, видно, только что вернулся в терем - поднимался на крыльцо - и окликнул Яна, когда тот, не замечая князя, проследовал мимо:
- Почто идёшь, молодец, нос повеся? Аль потерял что?
Встрепенувшись, Ян подошёл к крыльцу, отдал поклон.
- Здрав буди, княже, - молвил, - прости, что не заметил тебя - моя вина. А что иду невесел - так то мои думки мне покою не дают.
- Что за беда у тебя? - мигом подобрался Ярослав и даже остановился, раздумав идти в терем. - Сказывай без утайки! Коль кто худое что супротив тебя аль меня замышляет, доложи не медля - честь дружины и Князева честь!.. Ну?
- Прости ещё раз, княже, - Ян склонил голову, - никто против тебя аль меня худого не замышляет, честью в том клянусь!
Ян никогда не болтал зря - но в дружине всё знали. И Ярослав не стал его понапрасну пытать, усмехнулся и потрепал дружинника по плечу:
- Раз никакой беды нет, знать, чьи-то очи с поволокою тому виной? Что, не удалось с любушкой повидаться?.. Знаешь хоть, кто она?
Ян невольно прижал ладонью за пазухой к телу завёрнутые в тряпицу колты.
- Вот теперь твоя правда, княже, - со вздохом сознался он. - Честью прошу - отпусти ты меня хоть на небольшой срок - повидаться с ладой[256], да спросить, пойдёт ли она за меня! Сделай милость!..
Он готов был на то, что всё открыть князю, что тот ни пожелает узнать, но и в ноги ему повалиться, лишь бы отпустил. Колени сами собой подогнулись, Ян ниже склонил голову, но Ярослав решительно тряхнул кудрями.
- Раньше надо было думать, - сказал, как отрезал. - Мы полгода, почитай, всю зиму, сиднями просидели, а теперь поход со дня на день зачнётся, а ему, вишь, свататься приспело!.. Погодь, пока с князем Константином дело уладится, а там езжай на все четыре стороны, не держу. А пока - ни-ни! - и, то ли для пущей важности, то ли спеша оповестить всех, добавил: - От брата Юрия я - послезавтра выступаем!
Дружинник отпрянул, поражённый невероятной вестью, хотя её смутно ждали и торопили с недавних пор, и князь уже снова направился было по ступеням в терем, но тут Ян, словно очнувшись, бросился за ним и в порыве хватанул за рукав.
- Прости, княже, слова мои, - быстро, не отводя глаз, заговорил он, - но неужто так и порешили князья?
- А чего ждать? - подбоченился Ярослав. - Пора выступать, а не то Константин нас опередит! Нам самим к Ростову идти надобно!
- Я князю Юрию не советчик, - извинился Ян, - да только я сегодня на торгу был, видал кое-кого... Полон Владимир людей рязанских, что ещё отцом твоим сюда были пригнаны. Не забыли они пожара того, князей помнят... Может, и тебя тоже...
Сказал - и сам пожалел о том. Развернувшись к нему? Ярослав тряхнул его за грудки.
- Да ты что, - прохрипел, наливаясь гневом, - супротив меня идёшь? О чём заговорил?.. Придержи язык, а не то!..
- Княже, твоя воля, карать или миловать, - стараясь не подать и вида, что испуган, ответил Ян, - я Великому князю Юрию не указчик, да и тебе советов давать не должен, а только не так давно отец ваш на Рязань ходил, а ныне вы, дети его, на Ростов собрались. Получается, со старыми долгами рассчитаться не успели, а уж новых наделали...
Ярослав не любил, когда ему напоминали о его ошибках, но спокойствие Яна задело его за живое. Пробурчав что-то невнятное, он оттолкнул от себя дружинника и быстро поднялся к себе, оставив того на крыльце гадать о своей участи.
Через два дня полки братьев-князей выступили в поход на Ростов. Лето выдалось нежарким, в самый раз для дальнего пути. Застоявшиеся дружины готовы были обнажить мечи против кого угодно, но едва подошли к Ростову, выяснилось, что князь Константин уже ждёт незваных гостей. Стремясь предотвратить братоубийство, Юрьевы бояре взялись за дело рьяно и в несколько дней помирили враждующие стороны. Постояв немного друг против друга, полки разошлись восвояси.
На обратном пути Ярослав всё время держался близко к Юрию. Частенько два брата ехали бок о бок и о чём-то негромко переговаривались между собой. Ян, который ни разу за то время не приблизился к князьям, терялся в догадках, но, видимо, те давние вскользь брошенные им слова всё-таки запали в душу Ярославу, и он поделился своими размышлениями с Юрием, потому что, едва вернувшись во Владимир, Великий князь повелел всех рязанцев, кто ещё оставался в его княжестве, отпустить подобру-поздорову. Он спешно пригласил к себе всех бояр, князей и вятших мужей[257], которые жили в самом Владимире, устроил в их честь пир, после которого каждого одарил из казны золотом, серебром и конями из табунов, а к владыке Арсению самолично наведался в келью, где долго беседовал со старцем и отпустил тоже не с пустыми руками, взяв только с рязанцев клятву во всех распрях стоять за Великого князя.
Узнав об этом, Ян не поверил своим ушам и, когда схлынула первая радость, ему ещё сильнее захотелось увидеть Елену - только теперь он явится к ней с доброй вестью. Однако усобица не прекращалась - внезапно в конце зимы, рассорившись по мелочи со старшим братом, Владимир Всеволодович собрался и со своей дружиной ускакал в Ростов к Константину.
Всё начиналось сначала.
Вече во Пскове[258] бурлило, как Варяжское море в непогоду.
Нежданная горькая весть подняла на ноги весь город, и впервые здесь царило редкое единодушие. Явившиеся из Ливонии рыцари разграбили погосты Печки и Сенно, не оставив камня на камне. Псковский князь Владимир Мстиславич, когда сообщили ему про это, лишь отмахнулся - мол, не сумели оборониться против прекрасно организованного натасканного войска ливонцев, знать, туда им и дорога, смердам[259] неотёсанным, и дружину свою на подмогу не вывел. Кабы не приграничный Изборск, рыцари прошли бы дальше, грозя внутренним псковским землям и боярским вотчинам.
- Братцы! - надрывался боярин Борис Доброславич, коего сына Судислава не так давно не принял в дружину князь Владимир. - Доколи терпеть будем?.. Ливонцы вотчины наши зорят, погосты жгут, людей в полон уводят, и нет на них укорота[260]! Коль дело пойдёт так и дальше, явятся они в самый Плесков-град[261], возьмут нас под руку свою!
- Окстись[262], не высоко ли заносишься, - осадил его посадник Иванок Никодимыч, горой стоявший за княжью власть, - а Владимир Мстиславич на что у нас?.. Не боись...
- Да князь наш-то только и ждёт, чтоб под руку иноземцев перебраться! - заорали на посадника с боков. - И то ему в наших людях не так, и это не эдак! Скоро он первым введёт латинскую веру - дочку-то свою уж отдал в чужую сторону, а там известно - перекрестили Софью-то Владимировну давно. А отцу родимому то в радость!..
- Нет, ребята, - снова повысил голос Борис Доброславич,- надо нам гнать такого князя! Плесков-град - меньшой брат Новгороду, сами себе князя сыщем!..
- Да откель ты его возьмёшь? Уж не из-под полы ли своей достанешь? - насмешливо протянул Иванок Никодимыч, и вокруг него согласно засмеялись. - Плесков, и верно, Нову Городу брат, да и князь наш Мстиславу Удалому никак родич любимый! А ну, как осерчает на нас Мстислав Мстиславич?
Посадника поддержал тысяцкий[263], ставленный самим Владимиром да кое-кто из бояр, но прочие даже отодвинулись от них, подойдя ближе к Борису Доброславичу.
- А вот пускай Мстислав Новгородский сам то и решает, - заявил он. - Пошлём ему какую ни на есть грамоту с гонцами нарочитыми[264], а пока князю Владимиру дорожку укажем.
Одумается князь, захочет вотчины псковские оборонить - поможем, чем сильны. А нет, пущай к ливонцам катится - на иное, знать, он не способен!..
Вече зашумело так, что, казалось, до княжьего подворья докатятся волны шума. Большинство стояло за то, что прямо сейчас идти к Владимиру Мстиславичу и изъявить ему свою волю. Псков не зря именовал себя младшим братом Господина Великого Новгорода - слово его веча и впрямь могло решить судьбу князя. За Владимира Мстиславича стояли лишь те, кто сам вотчин на Псковщине не имел и мало что терял, кроме тёплого угла да покойной жизни. Те, кто боялся утратить своё имение, хотели его защитить и требовали того же от прочих. Кричали купцы, которым отряды рыцарей мешали свободно ходить с товарами по своей же земле. Возмущались простые люди, для которых любая война означала разорение. Всё ведали, что и духовная власть не останется в стороне - Владимир псковский склонялся к иноземцам и, того и гляди, сам мог перейти в их веру.
Чувствуя, что все смотрят на него с надеждой и ждут решительных действий, Борис Доброславич расстарался вовсю. Прямо здесь, на вече, он начал выкликать имена тех бояр и вятших мужей, кого достойнее было послать послами в Новгород с просьбой Мстиславу Удалому рассудить их котору[265] с его братом и присудить им нового князя, чтобы и городу был бы люб, и за веру стоял твёрдо, и рубежи бы оборонил от врага. Псковичи уже горели желанием немедленно идти на княжье подворье и посольство выбрали мигом. В него вошли посадник Иванок Никодимыч, сын Бориса Судислав и ещё трое бояр из старых родов. Только после того вече всей толпой двинулось к князю Владимиру. Отмечая начало похода, снова зазвонил над площадью вечевой колокол[266], но уже не набатом - перезвоном, словно в праздник.
Владимир Мстиславич ждал незваных гостей. Ворота его подворья были плотно закрыты, и над забором посверкивали шеломы дружинников. Сам князь был среди них - верно, от какого-нибудь доброхота уж прослышал о решении псковского веча и лишь хотел сам убедиться в тон, что послух[267] не врал.
Терема окружили плотным кольцом - не протолкнёшься. Многим не хватило места - остались на концах сходившихся здесь улиц... Между шапок и колпаков мелькали платки женщин. Мальчишки спешили, лезли на деревья. Толпа закачалась единым многоголовым телом, когда сквозь неё к воротам протиснулся Борис Доброславич. Подле него стоял посадник Иванок с убитым видом - пусть, мол, князь видит, что то не я совершил и сего не одобряю.
- Слово и дело у нас к князю Владимиру, - нарочито басом начал Борис Доброславич, - ему от Пскова-города.
- На кой тебе князь-то сдался? - высунулась чья-то голова. Не враз и признали в человеке сына посадника Ивана. - Почто все явились-то? Уж коль вече что присудило, так...
- Народ псковский, - возвыся голос и словно не слушая Ивана Иванковича, заговорил Борис Доброславич, - слово имеет к князю Владимиру Мстиславичу. Поелику[268] ты, княже, в делах веры и защиты земли русской радения не имеешь, то повелел тебе Плесков-град выйти из него и с дружиной своей и идти, куда пожелаешь - али в Новгород, али в иную землю - або[269] Пскову ты не люб и не надобен... А княгиню свою и чада свои оставь - мы им чинить обиды не станем! И то слово псковское к князю твёрдое!
Глава 5
Переметнувшийся к Константину Владимир Всеволодович в благодарность за верность получил от него маленький городец Москву, куда и устремился тотчас же и, явившись, принялся её укреплять.
Москва, оставленная за малоценностью в стороне от раздела земель Владимирского княжества, находилась ближе гораздо ко Владимиру и Переяславлю, нежели к Ростову, и Великий князь Юрий, конечно, не мог не возмутиться. Проведав о столь щедром даре брата Константина, который явно поступал не по праву, подобно Великому князю даря не принадлежавшие ему вотчины, он снова собрал отпущенные было полки и направился к Ростову, чтобы раз и навсегда решить с братом спор.
Константин, узнав о новом походе, тоже решил кончить это дело поскорее, а для начала послал своего воеводу к Костроме, которая была полна сторонников Юрия. Вовсе не желая быть обвинённым в начале распри, он хотел показать, что будет ждать того, кто выступит против него с оружием. Но получилось всё наоборот. Получив известие о пожоге Костромы и пленении её жителей уже на пути к Ростову, Юрий не стал медлить.
Это уже была настоящая война, что и понимали все, до последнего ополченца в дружинах обоих князей.
Юрий двигался по Ростовской земле не спеша, далеко в стороны высылая небольшие дружины, которые выслеживали погосты и небольшие сёла. Налетая неожиданно, они забирали в полон население, дворы сжигали, а поля, только-только начавшие зеленеть, вытаптывали. Облака дымов потянулись в небеса, заставляя их тускнеть.
Мстя за Кострому, Юрий и неразлучный с ним Ярослав с младшим братом Святославом, не спеша двигались по Ростовскому краю, пока неожиданно в начале лета высланные вперёд дозоры не донесли, что впереди их, судя по всему, уже ждут полки князя Константина.
Противники увидели друг друга на берегу неширокой реки Ишни, что вилась среди островков векового леса и светлых рощиц, перемежающихся полями и сенокосами. Принадлежали они вотчине одного из ростовских бояр, несомненно, стороннику Константина, а потому можно было и без сожаления вытоптать наливающиеся соком травы.
Стояли на удивление тихие погожие деньки - неяркие, но и не прохладные. Облака не спеша ползли по небу, часто останавливаясь и надолго замирая в вышине. Слабо колыхался лист на деревьях, зато неумолчно звенели над луговинами жаворонки. Ишня текла по холмистой равнине, виляя меж всхолмий сильным стройным телом, и с косогоров далеко были видны и оба её заросших берега, и луга, и острова леса и среди них - чужие полки.
Противники вышли на возможную битву, как на праздник. Били бубны и сопели[270], надрывались трубы. Мерно покачивались над всадниками копья, посверкивали шеломы и бехтерцы. Над полками князя Юрия реял на алом полотнище вздыбленный лев - знак Владимирский. Над дружинами Константина - ростовский златорогий олень.
Прищурившись на солнце, Ян, как и все, смотрел на стоявшие супротив друг друга полки. Близкие ему переяславцы стояли соединённо с владимирцами, муромцами и юрьевцами. Чуть впереди его, там, где был князь, застыл, чуть покачиваясь от толчков всадника, стяг Переяславля. А там, впереди, были враги - такие же русичи, вся вина которых состояла в том, что они служат под началом другого князя, который тоже хочет быть первым на Руси и готов ради этого вести войну. Дружинники тихо перешёптывались за спиной Яна, тянули шеи, любопытствуя. Мало кому хотелось лезть на своих.
- И чего князьям нашим неймётся, - шипел сквозь зубы сотник Яна, боярский сын Михайла, за длинный язык прозванный Звонцом. - Нет, чтобы открыто словом перемолвиться - они сразу в бой! Русь-то, чай, велика! Чего делить-то?
Мечник Василий Любимович, ближний к Ярославу человек, сердито оглянулся на Звонца - услышал.
- Кто там языком треплется? - зыркнул глазами на дружину. - Ты, Звонец?.. Гляди - погонит князь из дружины-то!
- А мне что? - не сдавался Михайла. - Отец мой князь Ярославу то же намедни баял[271]. А чужие речи повторять не грех!
Отец Михаилы, боярин Дружина Гаврилыч, был одним из нарочитых бояр Ярослава Всеволодича, ходил с ним на Рязань, бывал в других местах. Имел он в Переяславле дворы и вотчины не в пример прочим богатые, и Звонец, чуя за собой защиту батюшки, мог позволить себе сказать лишнее. По сравнению с ним Василий не мог похвастаться ни родовитостью, ни богатством, но сейчас он был главнее.
- А ну, никшни тамо! - шёпотом одёрнул он и оглянулся в другую сторону. - Никак, решили что!
Дружина разом напряглась, кое-кто уже поспешил потянуть мечи из ножен, поудобнее перехватить копья. Отсюда всадникам были видны разбитые на возвышении шатры братьев-князей, где они затворились после того, как отправленный Юрием гонец воротился от князя Константина с ответом. Сейчас полог шатра Великого князя был откинут, и из него широким шагом выходили сам Юрий, за ним Ярослав и Святослав, позади которых теснились ближние бояре старших братьев. Тронув коня, Василий Любимович выехал ближе, равняясь с боярами и Ярославовым воеводою.
В безветрии слова, с которыми обратился к полкам князь Юрий, были слышны плохо, но по тому, как заволновались близстоящие, как вдруг, уловив суть, просветлел ликом Василий, стало ясно - быть бою.
- Ох, братцы, как же неохота! - протянул со вздохом Михайла, но подтянулся в седле, небрежно оправляя шелом.
По лицам людей было видно, что часть дружины разделяла его мнение: большинство были переяславцы, лишь кое-кто пришёл к князю из других земель. Ростов был Переяславлю соседом, с которым грех ссориться.
В душе Ян не одобрял предстоящего - обнажать оружие против своих он не считал делом достойным. Но, видимо, что- то слишком дерзкое было в ответе князя Константина, раз решили начинать сражение.
Воеводы и владычные бояре[272] тотчас же поскакали к полкам, и войско братьев-князей зашевелилось, ожило. Спустя некоторое время стало ясно, что бою быть.
...Взревели трубы, согласно ударили в бубны. Передние ряды дрогнули, колыхнулись, словно волна, и, качнувшись, пошли вперёд. Смыкая строй, княжьи дружины с краёв обходили пешие полки, чтобы крыльями охватить поле боя и достигнуть противника первыми, навязав ему бой по своим правилам. Но на той стороне дружина князя Константина с ростовским ополчением тоже готовилась встретить врага. Её алые стяги с златорогим оленем посверкивали на вдруг проглянувшем из-за облаков солнце, и со стороны казалось, что это не владимирцы устремились на ростовцев, а два зверя, олень и лев, сошлись в старом, как мир, поединке.
Конница на полном скаку врубилась в ряды противника. Выставленные копья нашли свою цель - кто-то упал, насаженный на острие, под кем-то зашатался и рухнул конь. Первые крики слились с топотом копыт, храпом коней и скоро были заглушены шумом битвы.
Оставив в конском боку своё копьё и лишь проводив взглядом падающего всадника, Ян привычным движением поправил щит и поднял меч. На него, разинув в слитном крике рты, лезли двое ростовцев. Один крутил над головой булаву, другой уже нацеливался мечом. Отбив его удар - ростовец всё равно бы попал по щиту, - Ян схватился со вторым. Малый попался не промах, булавой поигрывал, как прутиком, и несколько раз ощутимо грохнул ею по щиту изборца. Но добротный щит Ян вывез аж из Новгорода - морёный дуб, окованный железом, - выдержал, даже не треснув, а сам витязь только чуть качнулся, уклоняясь в сторону. Ростовец, орудовавший мечом, ждал лишь мига, чтобы довершить дело, начатое его товарищем. Сладившись, они принялись наседать на Яна с двух сторон, и тому пришлось забыть о самой битве, сосредоточившись на личном поединке. Битва уже рассыпалась на десятки и сотни таких же мелких битв, где всё решало личное умение и опыт.
Один на один Ян давно бы расправился с любым из этих всадников, но тут ему пришлось повозиться. Отгородившись от первого ростовца щитом и позволив ему колотить в его щит булавой, он повернулся к меченосцу. Два лезвия столкнулись в воздухе, осыпав бойцов снопом искр. В самый последний миг открывшись боком, Ян вложил в этот удар всю свою силу, и его противник покачнулся в седле. Не дав ему выровняться, изборец ударил вторично, целясь в туловище, и ростовец медленно стал заваливаться в седле. Он ещё пытался сохранить равновесие, но в суматохе боя такое промедление могло стоить ему жизни. Какой-то владимирец рубанул его по плечу, и раненый мешком рухнул с седла.
Ян мог без помех заняться оставшимся противником. Всего-то несколько мгновений занял у него бой с меченосцем, и вот он уже один на один с ростовцем.
Тот орудовал булавой, не хуже изборца умело прикрываясь щитом, на котором вместо оленя на алом поле красовался простой чёрный крест - видно, как и Ян, этот всадник пришёл под стяги Константина из какого-то иного города. О том, чтобы легко пробить его защиту, нечего было и думать, а ярости в нём неожиданно открылось столько, что Ян надолго увяз в этом поединке. Меч и булава без устали лупили в щиты, неизвестно, чем бы всё это кончилось, - но тут меж ними вклинился какой-то владимирец, принял на себя очередной удар окованной железом булавы и сам схватился с ростовцем. Ян был оттёрт и схлестнулся с подвернувшимся под руку ближайшим противником.
Тот самый витязь, с крестом на щите, ещё раз или два мелькнул в горячке боя совсем рядом. Он, как одержимый, врубался в дружину переяславльского князя, каждый раз забирая с собой чью-то жизнь. Казалось, его булава и щит заговорены - уже два копья отскочило от обтянутого воловьей кожей дерева, несколько стрел застряли в нём, ещё одна сломалась о стрелку на шеломе[273]. Незнакомый всадник прорывался в гущу владимирцев, увлекая за собой остальных. И Ян, невольно, раз за разом замечая его краем глаза, припоминал, что когда-то им уже выпал случай встретиться. Скинь незнакомый витязь шелом - может сразу вспомнил, да раздумье в бою может дорого обойтись.
Не сразу услышал он, как затрубили отбой. Ростовские трубы надрывались, но в общем шуме и угаре схватки их мало кто слышал. Расходиться начали много позже, когда отступили бояре и дружинам пришлось поневоле поворотить коней.
К своим возвращались разгорячённые. Яна нагнал Михайла Звонец. Щит его был посечен, но копьё он сохранил и задорно сверкал глазами из-под шлема.
- А злы ратиться[274] эти ростовцы! - громко и весело воскликнул он, скаля зубы в ухмылке. - Каб не споткнуться нам тут с ними!
- Типун те на язык, - осадил его поравнявшийся Аким, приятель Яна ещё по Рязани. - Нешто князья не разумеют? Они всё решат, и не нам их судить!
Сам Ян не открывал рта - из головы не шёл незнакомый витязь. Откуда он тут взялся, и почему память о нём не даёт покоя? Что-то тут неладно - впору в Божий храм бежать, молиться святым угодникам оборонить от бесовского наваждения. Ян продолжал терзаться сомнениями, и когда полки снова под звуки труб и бубнов пошли в бой, сам оказался в первых рядах, высматривая того витязя.
И не очень-то удивился, узрев его чуть ли не впереди ростовских дружин. Тот скакал, чуть отставя булаву, как меч, и уже примеривался, кого из владимирцев ударить первым. Словно неведомая сила подхватила Яна, и он ринулся наперерез чужаку.
Они сшиблись, сцепились, не, видя никого и ничего, но потом их развела горячка боя. Однако даже оказавшись далеко от противника, Ян не переставал думать о нём. Он должен был во что бы то ни стало встретиться с ним ещё раз. А тот, как нарочно, всякий раз оказывался в первых рядах владимирцев и очертя голову кидался в бой. Против него вставали стеной лучшие дружинники, но он, словно заговорённый, сминал одного за другим, с каждым разом всё дальше врезаясь в полки Великого князя.
Братья-князья бросали в бой свои полки снова и снова. Несколько раз Ярослав и Юрий сами ходили в сечу - и тогда следовало смотреть в оба, оберегая князей. Видели на поле и Константина, не пожелавшего прятаться за чужими спинами. Но ни личный пример князей, ни новые сшибки не могли решить исхода боя - верх держала то одна, то другая сторона, и не ясно было, кто одолевает.
В последний раз шли на противника, чуя что этот раз - последний. Ещё на одну сшибку не достанет сил ни у ростовцев, ни у владимирцев, и победа достанется тому, кто одержит верх на сей раз. В этом бою Ян неожиданно для себя оказался совсем близко от Ярослава.
Горячий, способный терять голову в азарте погони или отчаянной рубки, князь рвался вперёд, и Ян прилагал все усилия, чтобы не отстать. Навстречу катился вал ростовской конной дружины, среди которой наверняка был тот самый незнакомый витязь.
И едва Ян подумал о нём, как он появился.
Всадник возник как бы из ничего. Держа булаву на весу, но будто не ощущая её тяжести, он на миг осадил коня, озираясь, и - у Яна захолонуло сердце, - увидел Ярослава. То, что он узнал князя, не вызывало сомнений. В следующий миг ростовец устремился прямо на князя. А тот, не заставив себя ждать, погнал коня навстречу противнику.
В это время две дружины сшиблись, и в первой сумятице рубки Ян ненадолго потерял из вида своего князя и витязя - на него самого насели трое ростовцев. Только раскидав их, он огляделся.
Ярослав, откинувшись в седле набок, умело, но как-то неуверенно, сломленный яростным напором незнакомца, отбивал град сыплющихся на него ударов. Его противник привстал на стременах. В прорезях его шелома бешеным огнём горели глаза. Он сражался с яростью потерявшего рассудок человека, и Ян, не раздумывая, бросился на выручку Ярославу. Молодой князь был хорошим бойцом - князь и должен быть первым среди своих воинов, - но неожиданной злости, с какой накинулся на него ростовец, он не мог долго выдержать. Тот не давал ему поднять руки для ответного удара - всего раз или два Ярославу удалось взмахнуть мечом, но всё время он натыкался на щит ростовца.
Князь уже клонился в седле. Ещё несколько мгновений - и его противник будет торжествовать победу. Но тут отчаянным рывком вклинился между ними Ян - и его выметнутый вперёд щит принял на себя очередной удар булавы.
Рука едва удержала щит. Ярослав рванул повод своего коня и, чуть не потеряв меча, отступил, оставив Яну довершать дело.
Незнакомый витязь был удивлён появлением неожиданного княжеского помощника. Он даже приостановился, вглядываясь в лицо изборца. В прорезях его шлема мелькнули странно знакомые Яну пронзительно-синие глаза.
- Ты! - хрипло выдохнул он и с удвоенной силой ринулся в бой.
Ян встретил его новый удар на полпути. Этот человек угрожал жизни его князя - он стал личным врагом изборца и не заслуживал пощады. Перехватив поудобнее меч, он привстал на стременах и со всего маха опустил его на незнакомца.
Тот качнулся в седле, наполовину оглушённый ударом. Не дав ему опомниться, Ян размахнулся сызнова - и окончательно сражённый воин тяжело сполз с седла наземь, роняя булаву и щит. Однако он был жив и предпринимал отчаянные попытки подняться и вернуть долг.
- Вяжи его! - коротко приказал Ярослав. Оказывается, он не отъехал далеко. Вполне оправившись, князь кружил подле и даже раз или два накоротке схлестнулся с дружинниками Константина, что оказывались поблизости.
Ян проворно спрыгнул с коня. Поверженный им противник поспешил подняться и уже потянулся к булаве, но Ян его опередил и отбросил её ногой подальше. А потом, не тратя времени даром, ударом кулака поверг его наземь и, сорвав пояс, принялся закручивать ему руки назад. Ростовец хрипло ругался сквозь зубы самыми чёрными словами, проклиная князя и весь род его. Яна так и подмывало сорвать с незнакомца шелом, заглянуть в ярко-синие глаза и напрямую спросить, откуда у него столько ненависти, - но времени не было. Битва продолжалась, и Ярослав дожидался своего дружинника, спасшего ему жизнь, придерживая повод его коня. Второпях сдав пешим обозникам пленного, Ян бегом вернулся обратно и уже бок о бок с князем снова поскакал на поле.
Последняя битва закончилась под рёв труб и удары бубнов. Сильно поредевшие полки откатывались каждый в свой стан. По всему было видно, что верха не одержала ни одна из сторон - обе были слишком утомлены и потеряли слишком много убитыми и ранеными, чтобы продолжать бой.
В дружине Ярослава из строя выбыла половина воинов - пока ещё залечатся раны, да наберут и натаскают новых ратников! Затворившись в шатре, братья-князья Юрий[275], Святослав и Ярослав с немногими ближними боярами и воеводами напряжённо раздумывали над странным предложением, которое привёз им гонец от князя Константина: тот искренне сожалел о том, что пролилась русская кровь, и предлагал братьям мир. Полки застыли в ожидании, что скажут князья, и ответ был дан - Юрий принимал мир.
Пока суд да дело, пока князья пересылались гонцами и обсуждали мирные условия, Ян в суматохе забыл о своём пленнике. Правду сказать, тот ростовец совершенно вылетел у него из головы в первый же день. Когда подсчитали потери, выяснилось, что многие друзья Яна убиты или ранены. Из трёх сотских оставался один Михайла Звонец - второй был убит, третий, весь в кровавых повязках, хрипел в обозе. Именно на место одного из них и прочил спасшего ему жизнь Яна Ярослав. Поражённый внезапно свалившейся на него удачей, новоиспечённый сотник вспомнил о неистовом ростовце лишь когда, поцеловав крест в ознаменование мира, князья завели разговоры о захваченных с двух сторон пленных. Их по договору должно было всех отпустить на все четыре стороны.
Тогда только Ян и увидел второй раз ростовца - Ярослав не забыл его и повелел держать отдельно от прочих, а потому тот не был сразу отпущен с остальными.
Когда его привели в княжеский шатёр пред очи братьев-князей, допущенный сюда ради такого случая Ян даже ахнул. Без брони и шелома, снятых с пленника в обозе, неистовый ростовец оказался до боли знакомым старшим братом Елены, Добрыней!
Рязанец держался гордо и вызывающе. Его синие глаза, цвет которых и показался сразу знакомым Яну, быстро обежали скромное походное убранство шатра, на миг задержались на Великом князе Юрии и остановились на Ярославе. Яна, держащегося чуть позади, он заметил не сразу, а когда углядел, скрипнул зубами и напрягся.
- Так это ты меня в поле чуть не порешил? - начал разговор Ярослав. - Охота мне знать, почто напал ты на меня? Каб не слуга мой верный, - он указал на Яна, стоявшего у него за спиной, - не быть бы мне в живых!
Добрыня бросил взгляд на изборца. Лицо его перекосилось от еле сдерживаемого гнева, и он прошептал хрипло:
- С ним я рад был ещё раз переведаться, получить с него должок один...
- Должок? - Ярослав даже забыл возмутиться. - Да что ты мелешь такое?
Ян мог бы объяснить, но Добрыня уже заговорил.
- Ты да родитель твой град мой пожгли, людей в полон угнал, аки тать какой! - гневно пригнул он голову и повёл широкими плечами, словно изготовился к драке. - Отца моего твои люди сгубили, мать мою, сестёр да брата на край света сослали на чёрной телеге. Ты всего меня лишил, князь, тебе и ответ держать! - Закончив речь, он вскинул голову и без страха взглянул прямо в глаза Ярославу.
Тому не могло понравиться, как вёл речь пленный, тем более что тут, кроме брата и верного дружинника, были воеводы обоих братьев и приведшие рязанца младшие дружинные отроки[276]. Сжав кулаки, он уже шагнул к нему, но тут подал голос князь Юрий.
- Что даёт тебе право так князю говорить? - негромко спросил он. - Ведаешь, что за хулы напрасные бывает?
- Ведаю, не дитя, - отозвался рязанец. - А слова мои не с досады сказаны - из Рязани я, Добрыня, Романов сын. От града моего теперь зола и пепел, люди, аки после Вавилонского столпотворения, по городам и весям[277] рассеяны, а ответа за то никто не несёт[278]!
- Так это твой отец тогда с моим в посольстве разговаривал? - вдруг вспомнил Ярослав, и Ян скосил на него осторожный взгляд - сердится ли ещё князь. - Помню его! Зело много он лишнего наговорил, за что и поплатился... А ты, видать, весь в отца?
Добрыня не ответил - только вздулись желваки на скулах, Похоже было, что рязанец был готов умереть прямо сейчас.
- Град твой отец мой жёг, а меня самого земляки твои чуть со свету не сжили, - напомнил ему Ярослав. - Квиты мы, выходит... Что ж ты на меня кинулся? Не ведал разве, что моя смерть не изменит ничего?
- Кровь отца моего не отмщена осталась, - потемнев ликом, процедил Добрыня. - Взыграло во мне что-то, как владимирские стяги увидел... Рук и ног не чуял... - он понизил взор, словно прозрев и осознав своё поражение. - За родину мою разорённую, за семьи, крова лишённые, посчитаться хотел!..
Последние слова он промолвил совсем тихо - решил, что сейчас будет объявлен ему приговор. Ян понимал его состояние. Он уже хотел было вмешаться, но тут снова заговорил князь Юрий.
- А ведаешь ли ты, витязь, что приказом моим все рязанцы не далее как этой весной объявлены свободными и с честью отпущены в вотчины свои? За горе, причинённое им, каждому пожаловано из княжьей казны серебра и злата да коней из моих табунов.
Не веря своим ушам, Добрыня впился глазами в лицо князя. Он менялся на глазах.
- Истинно ли молвишь, княже, - прошептал он дрогнувшим голосом, - И владыко Арсений?.. И князья с боярами?.. И ремесленный люд?
- А ты что ж, не слыхал о таком? - еле заметно усмехнулся Юрий.
- Нет, - ответил Добрыня и неожиданно улыбнулся сам. - Мы далече жили - в Изборске-граде, под Псковом...
При этих словах Ярослав вдруг обернулся на Яна и смерил его пытливым взглядом.
- Ах, вот кто таков наш витязь, - молвил он тихо и, повернувшись к пленному, добавил громче: - Коль согласишься ты, вослед князьям своим, крест целовать на верность и службу Великому князю Юрию Всеволодовичу, отпустим мы тебя... А, впрочем, не я тебя вязал, а Ян Родивонович, - он чуть посторонился, приглашая Яна шагнуть ближе. - Вот у него и спросим, что он надумал!
Не чуя под собой ног, Ян сделал шаг. Не зря его выбрали судьёй над Добрыней Романовичем - князь Ярослав помнил, что его дружинник втайне сох по некой рязанке. И слепому было ясно, что они с Добрыней признали друг друга - видать, и та рязанка где-то близко.
- Я, княже, не ведал, кто он, когда пленил его, - сознался Ян. - Я тебя защищал... Не хочу я новое зло плодить. И жизнь его мне не надобна!
По знаку Ярослава стерёгшие Добрыню отроки отошли.
- Ты свободен, - объявил князь бояричу. - Иди, куда хошь... А не то, - вдруг прищурился он, - целуй крест мне - такие витязи мне нужны!
Добрыня тряхнул головой и вызывающе повёл плечами.
- Благодарствую, - сухо отмолвил он, - а только есть у меня свой князь, природный - Глеб Владимирович Рязанский, коему мой отец служил. Ему и крест поцелую!
Он поднял взгляд на Ярослава, и тот почему-то не стал спорить.
Глава 6
Мир был заключён. Князья целовали крест, Юрий был признан братом Константином как Великий князь Владимирской Руси, и полки разошлись каждый в свою волость.
Но мир был непрочен - братья-князья просто не могли продолжать борьбу далее. Слишком поредели их дружины, много было раненых и увечных. Следовало поднакопить сил - чтобы попытать счастья на поле боя снова. Пока давали людям передышку. А Юрий, замирившийся с Константином, воспользовался этим, чтобы выгнать из Москвы младшего брата Владимира, выслав его на юг, ближе к Киеву и Дальше от себя.
Яна те дни подле Ярослава не было. Получив награду за спасение князя, он выспросил-таки себе передышку и, пользуясь замирением, отправился в родной Изборск - повидать отца, племянников и, самое главное, наконец-то увидеть Елену. Он не мог более терпеть и ждать невесть чего, тем более, что и Добрыня, получив нежданно-негаданно прощение и награду за смелость из рук самого князя Юрия, собирался туда же. Выкликнув десятка два охочих молодцов, чьи родные места были там же, они пустились в путь.
Изгнанный вечем из Пскова, князь Владимир Мстиславич появился под стенами Изборска внезапно. Городец только- только оправился от короткого яростного наскока ливонцев, когда они, порушив ближние погосты, повернули было сюда, и вот новая напасть.
Князя не ждали, привыкнув обходиться без его помощи. Никто из дозорных не поверил, когда на дороге показались всадники. Они шли тяжёлым скоком и по виду не походили на иноземцев. А когда подскакали ближе, то всем стало ясно, кто пожаловал.
Князь Владимир вывел из восставшего Плескова едва половину дружины - те, чьи дома стояли в его земле, не захотели покинуть родного города и отправиться в изгнание. Пока князь собирался и спорил с посадником Борисом и тысяцким Иванком, город за его спиной послал в Новгород к Мстиславу Удалому грамотку, в которой честно поведал о решении веча и просил не держать обиды и дать ему нового князя, который твёрдо бы стоял за православную веру и воевал бы за русскую землю с ливонцами. Случаем, от посадничья сына Ивана, прослышав о гонцах с грамотами, князь Владимир, выйдя из города, метнулся было вперехват, но время было упущено, и ему ничего не оставалось, кроме как ждать решения старшего брата да копить силы - для возвращения и мести или дальнего похода. Князь собрал с собой небольшой обоз – съестные припасы, мягкую рухлядь[279], серебро, кое-какое добро. С этим можно было переждать где-нибудь опасное время. Изборск был ближе всех к Пскову.
Узнав о приезде князя псковского, князь Родивон Изяславич, собрав быстро покидающие его в последние годы силы, сам, в сопровождении одного из младших отроков, семнадцатилетнего Ивана, вышел навстречу Владимиру Псковскому. В пропылённом кафтане, тяжело дышащий князь рысью влетел в ворота Изборска и соскочил наземь перед князем.
- Здрав буди, княже, - степенно молвил ему Родивон Изяславич, склоняя голову. Юный Иван повторил его движение.
- И ты здравствуй, - быстро ответил князь. - Примешь Ли гостем меня и дружину мою?
За спиной у князя осадило коней десятка три всадников, позади которых подтягивался небольшой обоз. В самом граде дружины было всего раза в два больше, да ещё с сотню посадских можно было вооружить в случае битвы.
- Сделай милость, княже, будь гостем, - кивнул старый князь и посторонился, широким жестом приглашая его следовать за собою.
Обернувшись на своих людей, Владимир махнул рукой - и они, поняв, что путь окончен, торопливо поспешили ввести коней в ворота и проследовали за князем и воеводой к подворью Родивона Изяславича.
Иван забежал вперёд, распорядиться, и когда князь с гостями взошли на широкий двор, в тереме кипела суета. Любава с ног сбилась, указывая холопкам и стряпухам, как и что приготовить для гостей. Будь князь с малым числом воинов, угостить его не составило б труда, но в единый миг наготовить на три Десятка изголодавшихся мужчин было делом нешуточным. Хорошо ещё, посильную помощь ей оказала боярышня Елена, иначе Любава бы одна нипочём не управилась.
Вслед за князем Владимиром в горницу поднялся князев воевода Семён и ближний боярин Ларион. Прочим сенные девушки накрывали в дружинных избах.
Елена сама заканчивала убирать стол, когда вошли князь Родивон с гостями.
- Спасибо за хлопоты, дочка, - кивнул ей старик и обратился к князю:
- Не побрезгуй, откушай, чего Бог послал! Не обессудь, что угощение не княжеское - новый урожай только-только начали возить!
Проведя два дня в седле, уставший князь Владимир не стал медлить, Благодарственно улыбнувшись хозяину, он первым прошёл к столу. Сам Родивон и Князевы спутники сперва обратились на иконы в красном углу, перекрестились на святые образа и только после этого приступили к столу.
Елена и присоединившаяся к ней позже Любава подавали угощение. Яств на столе заметно поубавилось, и ендовы[280] с мёдом наполовину опустели, когда Родивон Изяславич нарушил молчание.
- Рады мы князя псковского у нас принять, - молвил он, оглаживая полуседую бороду. - Дозволь узнать, чем обязаны мы радости такой?
Князь Владимир не спеша приложился к ендове, отпил солидно мёду и, вручая её стоявшей ближе всех к нему Елене, молвил, будто не слышал вопроса:
- Кто ты, красавица? Неужто дочка князю будешь?
- Не дочь она мне, - ответил Родивон Изяславич, смерив взглядом зардевшуюся девушку. - Сирота она, по христианскому обычаю её с меньшими сестрёнками да матушкой мы тут приютили.
Владимир пристальнее посмотрел на девушку, и Елена поспешила уйти от его чересчур, внимательного оценивающего взгляда. Её смутило небрежное упоминание хозяина дома о её сиротстве, и она почувствовала себя лишней.
- Красива она, - глядя ей вслед, молвил князь. – А роду какого?
- Боярского, - уже досадуя на то, что разговор пошёл не так, как хотелось, ответил Родивон Изяславич. Но разве ж князю откажешь? - Издалека они, из-под Рязани... Князь Всеволод пожёг её.
- Из-под Рязани? - прищурился Владимир. - И по сию пору не просватана?
- Не отец я ей, чтоб о женихе для неё печься, - твёрдо молвил старый князь. - Полюбится какой - заместо родителя благословлю, а пока не волен я над нею... Не узницей она тут живёт - гостьей... Как и ты, княже, гость мой ныне! - повернул он беседу на себя.
Владимир словно очнулся - тряхнул головой, отгоняя непрошенные думы и принуждённо улыбнулся.
- Твоя правда, хозяин ласковый, - молвил, - я только гость... пока...
- Что ж за дела у тебя, княже, в моём городе? - снова спросил Родивон Изяславич.
Вспомнив о том, по какой причине оказался в Изборске, князь враз построжел лицом, подобрался на лавке. Его спутники тоже притихли.
- Ты, Родивон Изяславич, всегда верным слугой и добрым воином был, - начал он, уставясь взором в стол и положив кулаки на скатерть. - Сколько сижу я на столе псковском, ни разу на тебя никто слова не имел худого. Был ты Псковской земле словом и делом всегда верен, как и сыновья твои, ft потому сослужи мне службу ещё раз - дай мне дружину твою.
- На что? - насторожился тот. Кабы и впрямь случилась у князя нужда до Изборска, своего боярина бы послал, а не прискакал сам второпях.
- Беда у меня, - решил открыться Владимир Мстиславич. - Изгнало меня псковское вече из города. Жену мою с сыновьями оставило, да людей кое-кого, кто тамо вотчины имел, а с прочими я еле ушёл... Да ещё и гонца в Новгород отправили загодя к брату моему с клеветой на меня...
- А ты, никак, княже, задумал изборцев на псковичан вести, чтоб стол себе силой ратной вернуть? - перебив, угадал старый воин. - Усобицу поднять хочешь?
- Я хочу вернуть то, что мне по праву принадлежит! - воскликнул Владимир Мстиславич. - Бояре взбунтовались - мол, вотчины их разорение терпят, ряду я, мол, не исполняю Плескову!.. А того не ведают домоседы, что с нашими серыми сермягами[281] в бою против железного рыцарского воинства не выстоять... Видал ли ты, старик, как они ходят? Строем сомкнутым - «свиньёй» прозывается! Его ничем не проймёшь, ничем не расстроишь! Каждый рыцарь — крепость неприступная! Вот у кого бы поучиться!.. А что наши? Кольчуга супротив рыцарского меча ничто - я, когда бывал в Ливонии, пробовал - рубит, как холстину. А бьёмся как? Налетаем толпой, без строя, каждый сам себе господин, никто князя не слушает, бежит наособицу... Дружины ещё с пешцами перемешается - вовсе неразбериха!..
Владимир говорил с упоением, сам увлекаясь беседой. Раскрасневшись, он взахлёб расписывал дисциплину крестового воинства, его боевые порядки, его несокрушимость и силу, когда громит оно нестройные ряды тёмных язычников[282], неся им свет истинной веры. Он не замечал того, как странно притихли его спутники и хмурится с каждым словом всё больше старый Родивон Изяславич. Он молчал, не желая перебивать князя, но когда Владимир заговорил о свете истинной веры и благодати, что несут немецкие и свейские рыцари тёмным язычникам, он не выдержал.
- А был ли ты, княже, недавно в боях, что на твоей земле гремели? - негромко вопросил он, и Князевы советники насторожились. - Во время, когда те же самые свейские рыцари погосты наши громили, людей рубили и живьём жгли?.. То ведь не тёмные язычники были, а наши, русские люди, которым тоже свет христианской веры ведомен. Почто, спросить тебя хочу, сии рыцари православных христиан от язычников не отличают?.. Не потому ли, что мы для них те же враги? Ты, княже, на меня волком-то не смотри, - примирительно продолжил он, видя, как привстаёт на месте Владимир псковский. - Я стар, к тому ж в своём дому, а ты гость, со мною един хлеб ядущий. Не стыдись того, что скажу я... Изборск на порубежье стоит, нам отсюда всё видно, и многое даже яснее. И вот что тут всё ведают - не по пути нам со свеями да с немцами. Они, конечно, кое-что лучше нашего разумеют, да только не друзья они нам, а враги. Каб не Изборск, давно, может, Плесков-град твой в руинах лежал, церкви Божии были пожжены, люди порублены да в полон уведены, а вера наша поругана. Мы землю от беды храним. Слаба защита, дак на тебя, на князя псковского наша надёжа, что поспеешь полки собрать, пока мы врага, явись он из-за рубежа, нашими копьями да мечами встретим... И одолеем, вот те крест, потому как мы за родную землю, за дело правое стоим.
Владимир нетерпеливо отмахнулся от старика.
- Что ты сказать хочешь, то я всё давно слышал, - сказал, как отрезал он. - Ответь мне одно, князь-воевода - дашь дружину, чтоб мне во Псков вернуться?
- А почему бы тебе не испросить помощи у свеев да немецких рыцарей, раз ты их так хвалишь? - отмолвил Родивон Изяславич. - Мы ж, русские, слабее их, оборужены не в пример хуже, да и в бой идём толпой - куда нам с немцами тягаться!.. Коль любо тебе, князю русскому, кровь своих ближних лить, иди в Ливонию, а нас не зови за собой! В том мой сказ! - Родивон Изяславич поднялся, оперся на посох. - Как гостя выгнать за порог тебя не могу - живи, княже. И тебя, и людей твоих с честью примем, а потом, как время приспеет, сам реши, куда тебе сподручнее идти. Ежели ты и впрямь русский князь!
Не бросив более ни единого взгляда на князя и его сотрапезников, он вышел из горницы, плотно притворив за собой двери.
Полчаса спустя половина Изборска знала, что за гости явились на княжье подворье и каков с ними вышел разговор. Родивон Изяславич не передавал никакого приказа, но тем не менее все, до кого дошла весть, потихоньку доставали и проверяли брони и оружие - на случай, ежели гости забудутся и захотят применить силу.
Не завернув в Новгород, где сейчас сидел с недавних пор союзник владимирских князей Мстислав Мстиславич Удалой, дружина Яна сразу свернула к Пскову. И так случилось, что явилась она в город на следующий день за посланным князем Мстиславом полком, коему надлежало держать власть в городе до той поры, пока не прибудет новый князь взамен изгнанного Владимира.
Мать Яна была псковичанкой и её сестра ещё жила в городе. Оказавшись в Пскове, Ян сразу отправился к тётке. Улицы города поразили его небывалым оживлением - повсюду кучками собирались люди, проезжали всадники, в детинце и на княжьем подворье ворота были распахнуты настежь и видно было, там полно воинов. Переступив порог тёткиного дома, Ян сразу спросил обо всём, что увидел, и так узнал, что произошло на вече. Сейчас власть в городе была у Мстиславова воеводы[283] Яруна Нежича, который прибыл сюда по личному наказу князя с лучшей сотней и должен был дождаться приезда нового князя.
- Мстислав-то, светлый ум, - хвалила тётка новгородского князя с таким видом, словно знала лично, - сразу всё понял и указом своим повелел никакого вреда Плескову не чинить. За братца своего не вступился - обещался иного князя нам дать из своей родни, такого, чтоб стоял за землю русскую, живота не щадя!
- А Владимир-то что? - спросил Ян.
- А ничего, соколик! С половиной дружины своей едва ушёл: вече-то как поднялось, так и бояр его хватать зачало... Ну, какие сами к народу не вышли. А он наконь и задал деру!.. И то верно! Хорош же он был князь! Избореск твой один свеев оборонил, а он и с крыльца не шагнул на помощь!
- В Изборске сеча была? - мигом насторожился Ян, забыв об остальном. - Когда?
- А я почём ведаю, милый? - развела руками тётка, но тут же поспешила добавить: - Не тужи, соколик, авось ладно там всё - к самому Плескову свей не подошли - знать, завернули их в Избореске-то!
Тётка ещё что-то говорила, но Ян её уже не слушал. Отговорившись неотложным делом, он покинул тёткины хоромы и отправился на бывшее княжье подворье.
Воевода Ярун Нежич был на дворе, когда Ян явился туда. Он не стал гнать настырного витязя, тем более что между Новгородом и Владимирской Русью сейчас был мир. А то, что княжий дружинник оказался здешним, его даже заитересовало. Он внимательно выслушал сбивчивые рассуждения Яна и наконец важно кивнул головой:
- Твоя правда, витязь! Князь Володимир Мстиславич из рода государя моего. Он, как и брат его старший, уж коли чего захотел - нипочём не откажется. Но чтобы свеев на помощь кликнуть?.. Не бывало такого, как Русь стоит! Половцев[284] да печенегов[285] при старых князьях[286] друг на дружку водили, но рыцарей звать?..
- Вели к отцу моему послать гонца, воевода, - настаивал Ян. - Совета у него испроси. Изборск, как слыхал ты наверное, сим летом уже выступил в бой супротив них и ранее, при старых князьях, частенько дорогу врагу заступал. Отец мой в Изборске воеводою всю жизнь простоял, он лучше ведает дело... Кроме того, мыслю я - коль решил князь Владимир бежать в Ливонию, не миновать ему моего города. Может, уже стоит он тамо со своей дружиной...
Высказав только что пришедшую мысль, Ян почувствовал смутную тревогу от того, что это предчувствие может оказаться правдой. Озлобленный изгнанием князь - и его родной город! Кто знает, чем дело может обернуться!
- Дай мне хоть десяток охочих до дела молодцов, воевода Ярун, - воскликнул он. - Мне так и так в Изборск скакать, а твои люди пусть сами там побывают, поглядят, что к чему... Сам отбери, каких пошлёшь!
Отправляя Яруна Нежича во Псков, Мстислав Удалой не наказывал ему ловить брата Владимира, и воевода просто не знал, что делать, коль придётся ему столкнуться с беглым князем. Однако коль он теперь владычествует в Псковской земле, отчего не отправить своих людей в пограничный Изборск? Мало ли, что приключится!
- Так и быть, - ответил он Яну. - Назавтра приходи сюда. Выкликну молодцов - сведёшь к городцу...
Выступили рано. Ян, как мог, торопил людей. Кроме своих дружинников, кои недовольно ворчали, что изборец не дал им лишний денёк побыть с родичами, под его началом оказались не один - ещё три десятка дружинников, снаряженных лично Яруном Нежичем. Обоза не взяли - все в тороках заводных лошадей[287]. Да и какой обоз? От Пскова до Изборска два дня пути, идти всё полями да перелесками, а в лесу только ленивый пропитание не добудет.
Два дня Ян не находил себе места. Он вырвался вперёд, без меры горячил коня и, если бы не люди, давно намётом[288] летел бы к родному дому. Изборск без него встретил свеев! Тётка успокаивала его, что враги не спалили града, но что возьмёшь с бабы, которая любопытство своё питает в беседах с соседками на улице да в том, что ей в постели нашепчет, когда будет охота, муж! Она из Пскова не выезжала никогда и не ведала, где такой город - Владимир и в какой стороне Свейская земля.
По обочь дороги раскинулись знакомые места - гладкобокие, словно придавленные, холмы, на которых расположились боры. Они порой раздавались в стороны, и тогда дорога пересекала луговину, где трава уже потемнела и прилегла, утомлённая за лето. В бору тишь - только позванивают сосны, спокойно и важно качая головами. Тишина стоит и в лугах - если б не дорога и отбегающие в сторону от какого-либо погоста тропы, и не догадаешься, что в этих краях живут люди.
Расплескав жидкую грязь на низком бережке, отряд перешёл вброд мелкий ручеёк, и тут Ян впервые сдержал коня. Последний дождь прошёл давно, и на влажной после ливня земле ещё виднелись отпечатки копыт - по всему, здесь уже прошёл отряд. Сразу подумалось про ливонцев и князя Владимира. Кто из них?
Ответ пришёл быстро - за поворотом на луговине дружинники наехали на небольшое стадо - десяток бурых коровок и несколько коз бродили по траве под присмотром пастуха. Заслышав топот коней, он бросился было собирать стадо и уже погнал его прочь, к видневшемуся невдалеке леску, но вовремя признал русских и остановился.
Съехав с дороги, Ян поманил его:
- Поди ближе, мил человек! Ты откудова будешь?
- С погосту мы, - не спеша ответил пастух, подходя бочком. - Тутошние.
- А мы с Плескова-града, - за всех ответил Ян. - А не слыхал ли ты, тут днями не проезжали люди? На Изборск торопились...
Конечно, пастухам дела другого нет, кроме как за всадниками подглядывать, но парень, помедлив, кивнул:
- Видал. Были тут. Ходко шли - ровно кто гнался за ними.
- Наши? Русские?
- А то! Должно, князь псковский послал - как на нас иноземцы ходили, так то видно, на них, в отместку... Ух, и силы там было! Не счесть!
Ян оглянулся на своих дружинников, встретился взглядом с Игнатом, старшим над посланными воеводой Яруном новгородцами. Видоки в Пскове говорили, что с князем Владимиром ушла едва половина дружины, мечей тридцать, не более. Но что мог пастух с погоста ведать о войске псковского князя? А если - ведал? Кто тогда здесь был?
- Медлить нечего, - со вздохом молвил Ян. - До Изборска пути день до вечера - коль поспешим, раньше там будем. А потому - вперёд!
Дружинники, подгоняя плётками коней, поскакали по дороге, сомкнув строй.
Новгородский стяг, что Игнат велел распустить перед въездом в город, на стене Изборска завидели издалека. Псковичане, хоть и ерепенились, всё-таки ходили в подручниках у Господина Великого Новгорода, и не маленькому Изборску спорить с ним. То, что на щитах у половины воинов были владимирские знаки, никого не удивило - о замирении меж Новгородом и великими князьями знали все. Дубовые, окованные железными полосами ворота были распахнуты, и в проёме встали сторожа. Они уж совсем хотели начать обычные расспросы, но стоило Яну назваться, как мигом признали и расступились, пропуская его со спутниками. Не удержавшись, Ян тут же, на пороге, расспросил дозорных о гостях из Пскова.
- Тута они, Ян Родивоныч, куды ж денутси, - распустив губы в улыбке, ответил старшой. - Который день сиднями сидят - и с места не стронутся, и дела не видать! Князь-то, бают, у твово батюшки дружину просит, чтоб, значит, на Плесков- град войной идти, а воевода Родивон не даёт. Ну, князь и затворился в детинце вместях с семейством твоим. А выйти ему некуда - как выйдешь-то?
- Это что ж, отец и домашние мои в заложниках? - не веря своим ушам, Ян чуть не соскочил наземь.
Старшой полез в затылок.
- Оно так выходит, болярин, - молвил он. - А с иного конца поглядеть - так князь тот сам себя поймал. Полез лис мордой в кувшин, да там и застрял. Теперь бы его достать, да как? На тебя, сокола, да на молодцев твоих надёжа... Видать, ты при князе своём большим человеком стал, коль таких орлов привёл!
- То из Нова Города люди, - кивнул Ян на Игната и его витязей. - По приказу воеводы они тут, а я по своей надобности приехал! Ладно, разберёмся!
Объяснять новгородцам ничего не требовалось. Они шли к Изборску, чтоб вызнать, нет ли здесь изгнанного князя Владимира Мстиславича - они его нашли.
Глава 7
Терем князя и примыкавшие к нему гридницы были нынче заняты дружиной псковского князя Владимира. Как рассказал Яну один из дружинников отца, когда князь, получив отказ на свою просьбу, захотел потребовать помощи силой, вспыхнула потасовка. Псковичане не превосходили числом изборцев, хотя далеко не все дружинники были в те поры в гридницах. Но незваные гости затворились в тереме, и не было заметно, чтобы собирались уходить добром. Семью князя и живших при нём рязанцев не тронули. Это уже было доброй вестью и для Яна, и для Добрыни, который не чаял уже увидеть мать и сестёр с меньшим братом.
Известие об ещё одной дружине, вступившей в Изборск, разнеслось по улицам вихрем. Люди сразу стекались к детинцу, едва прослышав, что это пришла вовсе не подмога князю Владимиру. Первыми подоспели дружинники с тысяцким Бермятой во главе. Узнав Яна - хоть он и не был давно дома, - люди хлынули к нему, плотным кольцом окружили его коня. К его стремени протиснулся посадник Шелога, одной рукой опираясь на боевое копьё, а другой нахлобучивая островерхий шелом.
Суматоха у ворот терема привлекла внимание дозорных-псковичан. Над забором меж заострённых кольев показались любопытные головы. Почти полсотни всадников под стягами Новгорода и со знаками Владимира выглядели грозно. Усмотрев за кольями людей, Ян махнул им рукой:
- Эй, там! Где князь ваш?
- Ты кто таков и на что он тебе? - не сразу, настороженно ответили со стены.
- Я дружинник князя Ярослава Всеволодовича переяславского, - отрезал Ян. - Со мной дружина из Нова Города с наказом князю Владимиру Мстиславичу от брата его, новгородского князя Мстислава Мстиславича Удалого. Зови живо, холоп! - прикрикнул он, поднимаясь на стременах и потянув из ножен меч.
Дозорный исчез. Пользуясь заминкой, Ян переглянулся с Игнатом и Добрыней:
- Негоже бой принимать, но уж коль судьба так велит, други, постоим за дело правое! Весь град нам подмогой!
Оставшиеся за стеной дружинники Владимира притихли - их, видимо, смутило большое число противников и то, что к терему понемногу начал стекаться весь город. А стены княжеских хором не высоки, чуть дай знак - вмиг ворвутся сюда ловкие молодцы. Им ведь только с ворог брус скинуть - и готово дело!
Видно, хорошие мысли порой приходят в разные головы одновременно.
Игнат окинул долгим взором стену из кольев и дёрнул Яна за рукав:
- Попытаем счастья, друже?
Ян медлил - не хотелось ему рушить дом, где родился, да и вреда его семье пока причинено не было. Надеялся он, что дело обойдётся миром.
Вот внутри зашевелились. Послышались торопливые шаги, голоса. Потом кто-то громко, властно крикнул:
- Что за слово у тебя к князю?
Стоявший у стремени Яна Шелога поднял голову:
- Сам вышел! Чует, что лишку хватил!
- Слово от брата его, князя Мстислава, - отрезал Ян. - Отопри сперва ворота, не то я сам войду!
Отлично зная, что за ним подглядывают в щели, он подтянулся и рывком обнажил меч. Обе дружины тут же последовали его примеру. Добрыня, помедлив, поднял булаву, слегка подкинул её, примеряя на руке.
То ли число вышедших против него воинов было слишком велико, то ли вправду князь Владимир чувствовал себя неуютно в чужом доме, но дольше упрямиться не стал. У ворот завозились, громыхнул тяжёлый брус, и створки разошлись. В проёме показались сам Владимир и десяток его дружинников.
Чуть пригнув голову под перекладиной, Ян первым проехал на двор. Игнат и Добрыня - за ним. По расшитому золотом кафтану, собольей высокой шапке и изузоренному оружию угадав Владимира, Игнат выехал чуть вперёд и прыжком спешился, передав повод коня ближайшему дружиннику. Дождавшись, пока его примеру последуют спутники, он коротко почтительно поклонился князю.
- Велено мне передать тебе, княже, - без предисловий начал он, - слово от брата твоего, Мстислава Новгородского. Прослышал он от людей псковских, что ты ряда городу сему не исполняешь, и порешил он - уж коли изгнал тебя Псков, призвать им нового князя, а тебя пустить свободну. Иди, куда хочешь - преград чинить не ведено!
Князь не переменился в лице - ни одна морщинка не встревожила его лба, словно и не слышал он этих слов.
- Я не хочу уходить, - уверенно заявил он. - И готов вернуться во Псков, заключить с городом ряд.
- Во Пскове сейчас воевода Мстиславов, Ярун Нежич, - ответил Игнат. - Повелением князя будет он оставаться там с дружиной до той поры, пока не придёт на стол новый князь.
Услышав последнее, Владимир словно проснулся.
- Кого в князья псковские прочат? - быстро промолвил он.
- То нам не ведомо, - честно ответил Игнат.
Владимир исподлобья окинул взглядом дружинников, оглянулся на своих людей. Ворота оставались распахнуты настежь, и, коль кинуть клич, новогородцы успеют ворваться на подворье. А тогда не избежать настоящей сечи, а он навсегда распрощается с мечтой вернуться во Псков. Брат Мстислав не простит вреда, причинённого его людям. Он не накажет кровного родича, но ясно даст понять, что видеть его в подвластных землях более не желает. Возьмёт и даст в удел какой-нибудь захудалый городишко, болото с лягушками...
- А меня ж куда? - повторил он. - Ко Мстиславу?
Игнат вместо ответа только молча посторонился, указывая прямую дорогу прочь - со двора и из города. Теснившиеся в проёме всадники без слов поняли жест своего старшого и тоже расступились.
Бой был выигран без единого взмаха меча. Княжеская дружина недовольно ворчала, воевода и тысяцкий даже вслух пробовали усовестить своего князя, но Владимир собирался с мрачной решимостью человека, сознающего, что покамест не время отстаивать свою правоту силой. В глубине души он верил, что вернётся - не ведал лишь, когда. У него в Плескове оставалась жена, сыновья. Старшему, Ярославу, днями тринадцать сравнялось... Хоть бы и впрямь не обидели их псковичане!
Провожала из города князя новгородская дружина Игната - выехав за ворота, Владимир сразу повернул на Ливонию и пустился в путь с таким видом, словно давным-давно решил, куда ему ехать, и только ждал случая, чтобы сняться с места. Проводив его взглядами, дружинники крутили головами - вишь, идёт себе и в ус не дует! Быстро же он оправился! Ровно и не изгоняли его с Русской земли!
Ян за ворота не поехал. Домашние Родивона Изяславича исподтишка поглядывали в окошки, когда стало ясно, что незваные гости уходят, все разом высыпали на высокий резной рундук[289]. Дворские тесно окружили Янова коня, все разом норовили поддержать стремя молодому витязю. Остальные обступили его спутников.
- Добрынюшка, братец милый!
Ян и Добрыня разом вскинули головы. На порог выскочила Елена - еле прибранная, на ходу оправляя запону. На враз побелевшем лице горели пронзительно-синие, как у брата, глаза. Её младший брат, долговязый жилистый пятнадцатилетний отрок, и тянущиеся за ним сестрёнки-погодки уже проворно сбежали по ступеням и прыгали у братова коня.
Ян смотрел на неё во все глаза. Почти четыре года не видел он Елену, а встретил - и лишь по глазам и признал. Она выросла, расцвела. В её точёном лице исчезла детская нежность, оно стало как-то строже и суше, под глазами залегли тени, но она всё же оставалась невероятно красивой. Враз забылись, исчезли из памяти все случайные подружки последних лет, и Ян с безнадёжной тоской понял, что действительно любил только её.
А Елена уже припала к широкой груди брата, вцепившись руками в его плащ, и плечи её мелко тряслись от еле сдерживаемых слёз. Окружившие их младшие Романовичи притихли, сбившись тесной кучкой.
К Яну тоже кинулись Любава и её дети; Заметно выросший и повзрослевший Евстафий - Сташко - тут же протянул руки, просясь на высокую спину коня. Его сестрёнка Аннушка держалась за материн подол. Постаревший отец медленно спускался по ступеням, опираясь на посох. Но Ян, как ни хотел спешиться и обнять своих - Любава давно была ему, как сестра, - не мог заставить себя отвести глаза от Елены. А та, словно не ведая о его возвращении, да, может, и не желая замечать, уже потащила Добрыню в терем.
- Стрый[290], а можно мне к тебе? - маленький Сташко даже подпрыгнул, привлекая внимание.
- А то нет! - Ян заставил себя отвлечься от тревожно-сладких дум о Елене и, перевесившись, подхватил мальчика, сажая его на луку седла. - Ну, как? Держишься?
- Держусь, - мальчишка обеими руками вцепился в лежащий на шее лошади повод. - Пусти теперь коня! Ну!
Подчиняясь, Ян толкнул коня каблуками, и тот осторожным шагом пошёл по двору. Сташко сжался в комок, восторженно поблескивая глазами на мать и сестрёнку с высоты седла. Чувствуя себя верхом на коне уверенно, он выпрямился и завозился, устраиваясь поудобнее.
- Вскачь хочу, - заявил он и потянул повод на себя. - Пусти вскачь, стрый!
- Слазь, непоседа, - Любава решительно поравнялась с конём, протянула к сыну руки и сняла его с коня, несмотря на сопротивление мальчика. - Совсем стрыя замучил! Он только приехал, ему отдохнуть надобно!.. Проходи в дом, Ян Родивоныч!
Пройти в дом - значило, последовать за Еленой. Ян одним прыжком соскочил наземь. Повод его коня тут же приняли сразу двое конюших. Остальные разбирали лошадей дружинников.
Князь Владимир псковский и его люди значительно подъели домашние припасы, но накануне в городец пришёл хлебный обоз из Пскова и доставили несколько подвод с данью с погостов. А потому вскоре клети снова были заполнены до отказа, и стряпухи принялись за дело - следовало угостить хорошенько младшего сынка их князя, в кои-то века завернувшего в родимый дом.
Лишь через несколько дней Ян смог поговорить с Еленой - прочие дни они почти не видались, разве что в трапезной. Боярышня проводила время с милым братом, на которого не могла надышаться, и больной матерью. Боярыня уже без страха и стеснения говорила, что доживает последние Дни и никогда больше не увидит рязанского края. Сам же Ян с головой окунулся в дела. Отец старел, и его глаза на всё не хватало, а братов сынок Сташко был неполных восьми лет от роду и пока его больше интересовали игры, чем война и хозяйство. Три десятка дружинников из новгородского полка под началом Игната должны были оставаться в Изборске до той поры, пока не приедет гонец от воеводы. Всех их надо было разместить по домам, кроме того, разобраться с данью с погостов и проследить, чтобы пополнили запасы оружия, броней и кричного железа[291] на случай, ежели в скором времени опять придётся отражать чьё-либо нападение. И как только у Яна выдался свободный вечер, он тотчас же пустился на поиски Елены.
Осень в северные края приходит рано, а близость к великим озёрам - Ильменю, Плесковскому да Нево делает её прохладной. Поэтому Ян даже немного встревожился, когда узнал, что девушки нет в тереме. Сада при княжьих палатах не было, и отправиться Елена могла только к высокому заросшему ивняком берегу Смолки, в овраги.
На склоне над рекой зимой и летом веселилась молодёжь, справляя праздники. Короткими летними ночами тут под кустами отсиживались влюблённые. За четыре года жизни здесь Елена успела волей-неволей изучить здесь все окрестности и пришла на берег Смолки подышать сосновым чистым воздухом и послушать тишину.
Сегодня ей было без причины грустно. Она куталась в расшитый навершник, остановившимся взором глядела на тёмную осеннюю воду. Речка казалась недвижной, и Елене почему-то захотелось плакать. Пригорюнившись, она не расслышала шаги за спиной, а когда совсем рядом под чьей-то ногой хрустнула ветка, уже было поздно оборачиваться - она была не одна.
Незнакомые сильные руки тяжело и бережно легли ей на плечи. Никто ни разу в жизни не обнимал её так - даже любимый брат, когда она прижималась к нему всем телом, ища защиты. Девушка вздрогнула от неожиданности и с криком рванулась прочь.
- Олёнушка! - мольба послышалась в голосе чуженина. - Не бойся меня!
Девушка обернулась - и глаза в глаза встретилась взглядом с Яном. В полутьме под кустами его трудно было признать, тем более, что они не видались уже очень давно, и лик его успел стереться из памяти боярышни. Он возвышался над нею, огромный, сильный, и всё ещё держал её за плечи - она даже сквозь одежду чувствовала, как напряжены его руки. Почему-то сразу вспомнилось, что она отошла далеко от ворот и, коль он что задумал, её крика не услышат...
И, словно подтверждая её опасения, Ян медленно притянул девушку к себе.
- Пусти! - наконец обрела она дар речи и отшатнулась от него, упираясь руками ему в грудь.
- Не бойся меня, Олёнушка, повторил Ян. Он сразу понял, чего боится девушка. - И пальцем не трону, честью в том клянусь!
Будто докалывая правоту своих слов, он отпустил её и шагнул назад.
- А я и не боюсь, - Елена отвернулась, опуская глаза. - С чего мне...
Они стояли рядом, почти не глядя друг на друга - девушка остановившимся взором следила за вечерними тенями, а Ян отчаянно боролся с внезапно подкатившей робостью, — и молчали. Вечер тем временем темнел, к ночи холодало, и по небу ползли тяжёлые тучи - вот-вот должен был пойти дождь.
- Пора, - коротко выдавил Ян. - Холодно, да и ночь скоро... Дозволь проводить!
Елена не вымолвила ни слова - спокойно повернулась и пошла по еле заметной стежке вверх на склон, в сторону ворот. Ян шёл за нею, на все лады ругая себя - пока не видал её, столько нежных слов теснилось в груди, а оказался подле - и онемел. Ведь она и не ведает ничего!
- Постой, - не сдержавшись и досадуя на себя за оплошность, он вдруг, уже на обочине дороги, поймал её за локоть. - Я забыл совсем... У меня для тебя... вот...
Остановив девушку, полез за пазуху и осторожно вынул завёрнутые в тряпицу купленные чуть не год назад на Владимирском торгу колты. В спустившемся вечернем сумраке разглядеть их было трудно, и Елена невольно подалась ближе. Не смея прикоснуться к подвескам, она только смотрела на них, и тогда Ян сам бережно приложил их к её вискам.
- Носи всегда, - сказал он и, понимая, что этого мало, добавил: - Ты в них ещё краше! Они рязанские, как и ты...
Вздрогнув, Елена вскинула на Яна заблестевший взор. Страх и трепет пойманной птицы светился в её глазах, и она испуганно протянула руки, отстраняясь, когда витязь шагнул ближе и осторожно коснулся пальцами её щёки. В следующий миг девушка вырвалась и опрометью бросилась прочь.
Они вошли в терем порознь - Ян ступил на красное крыльцо, когда Елена уже метнулась мышью в свою горницу и затворилась там. Дарёные колты так и остались у Яна, и он твёрдо решил при случае отдать их девушке.
Через несколько дней он начал собираться в обратный путь. Следовало поспеть в Переяславль до распутицы, иначе задержишься в каком-нибудь городишке до снегов. Дружина привычно готовилась в поход, а Ян старался за короткий срок переделать все мужские дела, что ещё оставались недоделаны. Всюду нужен был княжеский догляд, да и подрастающий Сташко бегал за дядькой, как собачонка, и Яну любо было возиться с мальчиком. Он поспевал везде, его звонкий голос раздавался тут и там, и Ян, исподтишка наблюдая за мальчиком, в душе радовался, какой прекрасный витязь подрастает на смену его погибшему брагу. Скорее бы он вырастал, Евстафий, витязь изборский!
Уже был назначен день, и всё было собрано. Ян чуть ли не на руках отнёс в изложню[292] сонного Сташка, посидел с ним немного, дождавшись, пока сыновец уснёт, и ушёл только потом. Притворяя за собой низкую резную дверь, он внезапно почувствовал грусть. И у него мог бы быть маленький сын - ежели б судьба даровала ему тихое семейное счастье.
Но едва отвернулся, Ян тут же встретился взглядом с отцом. Родивон Изяславич, оказывается, давно ждал сына и, строго взглянув ему в глаза, требовательно вопросил:
- Едешь?
- Да, отец. Завтра поутру выходим...
- Опять едешь, - вздохнул старый князь. - Не сидится тебе дома, на столе родительском, в отчине предков! На чужую сторону спешишь...
Ян терпеливо ждал, пока отец выскажется. Только что, прощаясь с засыпающим Сташком, он прочёл в сонных глазах мальчика вопрос - куда ты, стрый? Побудь ещё, мне хорошо с тобой! Живи он тут всегда, верно, паренёк и тятькой бы его кликал.
- Я князев сотник, - ответил Ян. - Князь Ярослав - Великому князю Юрию Владимирскому брат. Срок придёт - сам он Великим князем станет. Я вас тогда не забуду...
- Ты не забудешь, - с горечью кивнул старый князь. - За шесть лет всего три раза дома-то и был!.. А на кого землю оставляешь? На меня?.. На младенца Евстафия? Летось ливонцы приходили! Мало их было, да шли они грабить, а не воевать, потому мы и завернули их, обошлись своими силами. А ну как всей силой явятся? Кто град оборонит?
- Сташко. И тысяцкий, - решительно ответил Ян. - Он Любаве отец... Да и Плесков-град близок.., и люди у нас...
- Хороша на Плесков надёжа, - сердито покачал головой Родивон Изяславич. - Они князей вон меняют, им сейчас не до того... А ну, как Владимир вернётся из Ливонии с подмогой? Он ведь оттуда немцев приведёт, а те уж своего не упустят - не оставят от Изборска камня на камне!.. Ты граду нужен! Ты - князь, Ратмир! - отец назвал его княжьим именем, словно надеясь пробудить в сыне чувство долга перед отчим домом. - Бермята Онфимыч знатный воин, а всё ж сядь на стол ты - в дружину охотнее люди потянутся! То-то хорошо будет! И ты при своём деле - не слуга, пусть даже и князев, а, как тебе по роду положено, сам князь!
- Прости, отец! - не сдержавшись, Ян воскликнул так громко, что невольно спохватился, не разбудил ли его крик за стенкой Сташка. - Прости меня! Не могу!.. Умом понимаю, что прав ты - земля защиты требует, зовёт... Да и Сташко ко мне тянется, а он парнишка славный... Но не здесь у меня уже родина! Я не князю - я всей Руси служу. Вся Русь мне теперь отчизна! Град Изборск - её частица малая: потерять больно, но и ради неё прочее забывать не могу... Прости, отец, не умею я красно говорить, а только нет здесь для меня земли. И в Изборске мне не усидеть!
- Аникей сидел, и ты усидишь! - тоже повысил голос старый князь. - Так уж и быть - съезди к своему Ярославу, но скажи, что тебя земля на княженье зовёт. Он не может не уважить такого, коль он князь. А как снег ляжет - и назад.
- Аникей, батюшка, другим был, - тихо возразил Ян. - Сташко в него - ему и княжение наследовать.
- Не пущу! - Родивон Изяславич пристукнул об пол дубовым посохом. - Нет тебе моего благословения!
Ян закусил губу - то, что сказал родитель, было страшно: без доброго отеческого напутствия любое дело обречено. Но потом решительно пригнул голову, неосознанно подражая в этом жесте своему князю, когда Ярослав упрямился.
- А для того, чтобы родине послужить, благословения и не нужно, - вымолвил он. - То не прихоть - то долг всякого, кто русским себя считает...
Не договорив, Ян коротко махнул отцу поклон и быстро прошёл прочь. Он не ведал, надолго ли прощается с родным городом, но понимал, что его судьба далеко отсюда - князь Ярослав, Переяславль, иные города этой огромной земли.
...Уже когда простились с домашними - Елена так и не подошла, только взглянула искоса, - вдруг тяжело хлопнула дверь.
- Стрый!
На верхней ступени крыльца застыл запыхавшийся Сташко. Углядев среди прочих дружинников Яна, он кубарем скатился к нему и подпрыгнул, намереваясь поймать руку. Ян наклонился, и мальчик проворной ящерицей, хватаясь за гриву коня и стремя, вскарабкался ему на луку седла.
- Уезжаешь, стрый? - воскликнул он. - Чего так скоро?
- Меня дела кличут, - улыбнулся Ян, - вот и спешу. До распутицы обернуться надо!
- А быстро ты назад?
Из-за макушки сыновца Ян увидел отца - Родивон Изяславич смотрел на сына с укоризной.
- Нет, - честно ответил он и взъерошил светлые вихры на макушке Сташко. - Да и не к чему мне ворочаться - ты вон, Евстафий Аникеич, сам скоро князем станешь. Ты уж и так большой!
Быстро поцеловав мальчика в лоб, Ян спустил его наземь и, привстав на стременах, махнул рукой, первым проезжая в распахнутые ворота. Дружина последовала за ним. Последним всадников догнал Добрыня Романович, задержавшись на крыльце возле брата и сестёр. Он смерил Яна взглядом и с независимым видом пристроился сбоку в голове строя.
Глава 8
Ян места себе не находил, то и дело искоса поглядывая на Добрыню. За время пути до Изборска он не раз пытался завязать дружбу с бояричем, но тот чувствовал себя наполовину пленником и нарочито сторонился изборского княжича. В самом городе они за несколько дней перекинулись едва десятком слов, и, по существу, ещё не знали друг друга. А Ян уже почти приучил себя к мысли, что этот суровый рослый витязь довольно скоро станет его родственником. Но вот они пустились в обратный путь, а Ян ещё ничего не знал о рязанце.
Дорога спустилась с холма, и высокие стены Изборска скрылись из глаз. Всадники ходко рысили на отдохнувших конях, в строю слышались разговоры, кто-то уже смеялся шутке.
Словно невзначай, Ян поравнялся конём с Добрыней, поехал рядом.
- Куда ж ты теперь направишься? - как можно равнодушнее спросил он.
- Домой, - Добрыня жадно смотрел вдаль, словно Рязань была уже совсем близко. - На родину. Милостью Великого князя Юрия я не беден - на старом месте новый дом построю. Авось, не все холопы наши поразбежались - их соберу... Вотчины проверю - как там дела, что уцелело... Дел много!
Впервые за долгое время он говорил с Яном без ненависти, даже улыбался, представляя, как займётся хозяйственными делами.
- А семейство твоё как же? - осторожно молвил Ян.
- Со мною! А то как же!.. Матушка, правда, слабеет день ото дня, ну так я торопиться буду, чтоб ей поспеть в новый дом переехать, в Рязань нашу возвернуться... Там место отца моего займу при Глебе Владимировиче - авось не позабыл он батюшку мово и службу его верную... - Добрыня даже взгрустнул на миг, припомнив, как умер его родитель. - А там жить будем!.. А что? - вдруг насторожился он.
- Я тебя в битве видел, - без утайки начал Ян. - Ты витязь, каких поискать... Послушай моего совета - иди в дружину княжескую. Хоть к моему князю, хоть к самому Юрию Всеволодичу... Тебе там по роду твоему и воинской науке почёт окажут...
Добрыня с возрастающим возмущением слушал речь Яна и наконец не выдержал.
- Чтобы мне на службу идти! - прошипел он, разворачиваясь в седле к изборцу. - Мне - к князю, из-за которого град мой погорел, дом мой на поток был отдан, отец мой погиб, ма; тушка ныне умирает?.. Мне - ему служить? Да ты смеёшься! Ты видел, как он глядел на меня в великокняжеском шатре?.. Да по его же слову меня живо - ножом по горлу и в колодец, аки татя какого! Он ничего не забыл... да и я помню!..
- Дурый[293], - Ян дотянулся и положил руку на плечо привставшему на стременах бояричу. - Глянулся ты ему!.. Князь-то Ярослав, бают, нравом крутенек да своенравен, никому-де житья от него нет, а я при нём пять годов уже с малым состою и доподлинно ведаю - ему в человеке норов ценен. Слабых да угодливых он не жалует, а вот кто при случае может на своём настоять, того он не вдруг забудет... Послушай доброго слова - езжай со мной к князю! Увидишь, как тебя встретят!
Но Добрыня упрямо мотнул головой.
- У меня одно слово, - выдавил он наконец. - Пойду к нему - память отцову предам... Нет, не по пути мне с Мономашичами... Не обессудь!.. Тем годом семью перевезу, - вдруг добавил он. - Нечего боярам Романовичам чужой хлеб долее есть!
Он сказал это так решительно, что Ян почувствовал холод в груди.
- Всех увезёшь? - спросил он. - И Елену?..
Добрыня резко обернулся и успел поймать в глазах изборца эхо его тайной думы. А может, боярышня сама не сочла нужным таиться от брата, и он просто вспомнил её речи.
- Не трожь её, - молвил Добрыня глухо. - Ведаю - род твой славен и древен, но не про тебя эта птица. Не соколу когтить лебедь белую - пусть ищет серую уточку... Да и сам посуди - каков из тебя муж? У дружинника ни кола, ни двора - где князь, там и воины его. По городам и весям судьба носит, нигде угла своего нет. Одному такая жизнь не в тягость, а жена и дети пойдут?.. Да и не люб ты ей вовсе!
Ян открыл было рот, чтобы спросить, правду ли молвил боярич, но Добрыня уже замолчал и до самого дня расставания в Торжке не перемолвился с изборцем и словом.
В Новгороде и окрестностях теми годами творились странные дела. Вчерашний удельный князёк, никому не ведомый, кроме родни и врагов, владетель торопецкий Мстислав Мстиславич, ныне признанный великими суздальскими и владимирскими князьями как князь новгородский, за удачи в боях и мирных делах заслуживший прозвище Мстислава Удалого, стремительно набирал силу. С ним уже начинали считаться в южных русских уделах и далеко на западе, в Галиче и Полоцке. Подмял он под себя властной рукой вольный Новгород, обезопасил его окрестности от ворога. Что-то будет, коль он захочет расширить свои владения? Кто устоит перед ним? А через тайные грамоты да речи людские слышно, что опять собирает он новый поход - теперь на Киев, в гости к самому Всеволоду Чермному, что обманом и насилием добыл для себя великий киевский стол[294]. Коль и там ждёт его удача, в какую сторону оборотится новый Святослав?
Пока не поздно, с растущей силой надо искать союза. Укрепится Мстислав Удалой - и его союзникам часть его славы перепадёт. А споткнётся - вот тогда и поглядим.
Первыми о том задумались бояре Ярослава Переяславльского и сыскали, кажется, самое верное средство. Который уж год вдовеет князь Ярослав, в юном возрасте потеряв свою половецкую княжну. А годы молодые, когда в муже самый сок играет, задаром уходят. Живёт князь переяславльский бобылём, девок помаленьку щиплет, потому как же можно такому молодцу без женской ласки, а на сердце ни одна не легла. То ли родом не вышли, то ли чем ещё. А тут вызнали наверное - у Мстислава Удалого есть дочери, да не одна. Любая может стать княгиней. Ярославу честь - тестя его вся земля знает, иные чуть не молятся на него. А Мстиславу тоже от родства с великими князьями грех отказываться - ни ему, ни роду его великого княжения и во сне не увидать.
Прикинув так и эдак, приступили бояре к Ярославу Всеволодовичу - женись, да женись. Который год вдовеешь, пора! Старшая Дочь Мстиславова, Ростислава, как раз на выданье! Ярославу было всё равно, и он согласился.
Второпях, пока не ушёл на Киев Мстислав Удалой, в Новгород отправились княжеские послы - на погляд княжны. Возглавил свадебный поезд набольший боярин[295] Творимир Олексич, с ним поехал Дружина Гаврилыч, прихвативший с собой сынка своего, Михайлу Звонца. А тот нежданно-негаданно не просто сотню в охрану снарядил, а самого Яна Родивоныча изборского.
Получив приказ собираться в Новгород «на погляд» невесты, Ян в первый миг не почувствовал ни радости, ни особого желания свою посольскую работу исполнять. Конечно, он гордился выпавшей ему честью - не сам же Михайла додумался его выбрать, наверняка нашёлся кто-то, кто ему присоветовал, вспомнив, что и Ян княжеский сын. Видать, охота князю Ярославу, чтоб будущий сват его видел, что не просто владетель переяславльский его дочь сватает - ему князья служат! Последнее стало очевидно, когда уже на новгородском подворье Яну сказали, чтобы он проходил в палаты и оставался с боярами вместе.
Княжеские палаты в Великом Новгороде были не в пример переяславльским и даже владимирским - богаче и больше. Но оно и понятно - не зря Новгород Господином Великим прозывают! Князя городу вече выбирает не для власти, а чтобы дружиной своею рубежи неохватных земель новгородских от лихоимцев охранять. За службу эту платят князьям, по службе и честь.
Боярин Творимир Олексич по деду своему был новгородцем и знал этот город не понаслышке. Бывал в нём и Ян, да недолго прожил - полгода с месяцем. Прочие только слыхали, были и не были, и теперь вовсю таращили глаза.
Мстислав Удалой действительно собирался в поход - это было видно по всему. На торгу чуть не дрались за железные изделия, причём брони, шеломы, щиты, копья и топоры вырывали с руками, не торгуясь. Втридорога продавали хлеб, соль, конскую упряжь, кожи. Проходившие торговыми рядами, владычные бояре сокрушённо качали головами: лишний поход - лишние расходы.
Мстиславово подворье тоже кипело делом, как котёл - пивом, но князь, выслушав послов, нашёл для них время и принял на следующий день.
В одной из передних горниц уже ломились от угощения столы. Сам Мстислав и его ближние бояре ждали именитых гостей тут же. Войдя вместе с Михайлой Звонцом, Ян окинул взором встречавших и углядел в числе прочих знакомого по Пскову воеводу Яруна Нежича. Тот тоже узнал Яна и сделал ему знак одними глазами.
Творимир Олексич с порога держал себя так, словно пересватал уже всех Мономашичей. Поздоровавшись, он решительным шагом направился к князю и только единожды стрельнул глазами вниз - чтобы пройти по одной половице - и вверх, чтобы наверняка попасть под матицу[296]. Подойдя, протянул грамоты Великого князя Юрия, который просил за своего младшего брата Ярослава, а когда Мстислав позволил говорить, повёл речь плавно и складно, будто и впрямь ни о чём другом и молвить не умел.
Князь Мстислав ничем не мешал сватам, ничем не перечил - то ли потому, что предстоящий поход слишком много для него значил, и он не хотел, чтобы ему мешали, то ли с первого взгляда учуял, какую пользу принесёт родство с одним из Всеволодовичей. Когда настала пора молвить ответное слово, он встал и двумя руками принял у слуги доверху наполненную братину[297].
- Любо мне, сваты, слово ваше, - негромко молвил он, поочерёдно встречаясь взглядами то с Творимиром, то с промолчавшим почти всё время Дружиной Гаврилычем. - Радуется сердце отцовское за дитя своё. Слыхивал я многое о Ярославе Всеволодовиче, добрый витязь он. Что ж, коли дочь моя слова не скажет против, быть по сему, - и, отвернувшись к отроку, стоявшему на спиной, шепнул: - Выдь, покличь княжну Ростиславу!
Всё время сватовства Ян чувствовал себя, как на иголках. Он был постарше Ярослава, но - уж, видно, Богу так угодно - тоже всё ходил в бобылях. Друзья-приятели давно переженились - даже Мишку Звонца отец по осени окрутил. За службой князю Ян себя забыл, но сейчас вспомнилось, и как ножом кольнуло сердце - Елена! Успеть, не потерять! Потом уж не воротишь! Скоро полгода, как последний раз видались. А ну, как увёз её уже Добрыня в Рязань, разве ж тогда он её добудет? Чтоб не терзать себя понапрасну, он решил - коль расстроится свадьба Ярослава с Мстиславовой дочерью, то и ему не судьба женатому быть. А ежели сладится дело - то и Елена за него пойдёт.
Все размышления прервало появление княжны Ростиславы или, как её звали во святом крещении, Феодосии. Увидев девушку, Ян даже ахнул и сразу понял - свадьбе быть.
В праздничном расшитом сверху донизу жемчугом летнике, княжна робко ступила за порог и остановилась в дверях, потупя очи и ожидая слов отца. Она оказалась гораздо моложе Елены - не старше пятнадцати лет, но чем-то неуловимо похожая на неё давнюю, какой боярышня была в Рязани. Толстая коса откинута назад, на высокой груди ожерелья, венчик охватывает спокойное чело. Чувствуя на себе пристальные восхищенные взгляды, она медленно заливалась краской и только бросала на отца вопросительные взоры.
- Что ж ты встала, Славушка, - обратился к ней Мстислав, полюбовавшись дочерью. - Пройди, поднеси сватам чару[298] вина!
Княжна стронулась с места, словно её толкнули в спину. Плавной походкой, чуть качая бёдрами, она прошла к столу, налила четыре чары - двум боярам и двум их молодым спутникам - и двинулась навстречу.
Подойдя, поклонилась в пояс, не расплескав при этом ни капельки из доверху наполненных чар, и молвила срывающимся от волнения голосом:
- Прошу чести, гости дорогие!
Дружина Гаврилыч и Творимир Олексич встали первыми, ответив девушке поклонами. Ян и Михайла вскочили как ужаленные - Михайла потому, что, под стать своему князю, был падок на женскую красоту, а Ян ещё находился во власти собственных дум. Приняв свою чару, он пытливо взглянул в лицо княжне. «Ежели она сейчас взглянет на меня, быть мне жён ату», - пронеслось в голове. И только он так подумал, как Ростислава обернулась в его сторону.
Яну показалось, что две огненные стрелы вонзились в него - так опалил его взор княжны. Нет сомнений - Ростислава задержала на витязе взгляд дольше, чем следовало. То был добрый знак, и Ян, махом выпив вино, ответил девушке улыбкой. Она побелела на единый миг и, накоротке попрощавшись с гостями, быстро вышла.
Ещё на несколько дней задержались сваты в Новгороде - пока младшие отдыхали да разъезжали по городу, старшие обсудили все тонкости с Мстиславом Удалым, урядились о приданом, ударили по рукам[299] и только потом поспешили обратно, к Ярославу.
Тот не стал долго медлить - красота невесты, как описывали её бояре, значила для него много, но ещё больше привлекало то, что будущая жена может помочь ему в своё время осуществить давнюю мечту ещё его отца - подчинить себе Великий Новгород, заставить его войти в княжество Владимирское, расширив таким образом северную Русь и увеличив её почти вдвое. Он - зять князя новгородского - кто с ним тогда поспорит? Тем более что родовая отчина его, Переяславль, с годами стал казаться Ярославу слишком малым и тесным.
Зима заканчивалась. Ещё немного - и застигнет распутица, на целый месяц разорвав пути, а Ярослав, предоставив боярам самим готовиться к свадьбе, поскакал на смотрины. Явившись в Новгород на самое Благовещение[300], он в первый же день увидел Ростиславу. Княжна оказалась совсем такой, как её расписывали, - умна, красива, тиха и послушна. Он тут же заключил ряду с её отцом: свадьбе быть сразу после Пасхи[301]. Это Мстиславу было на руку - он скоро уходил в поход на южную Русь и не хотел медлить. Свадьбу порешили играть в Новгороде, а потом проводить молодых в вотчину жениха.
Яна в те дни не было подле князя - проводив Ярослава на смотрины и убедившись, что он собирается остаться в Новгороде до самой свадьбы, он отпросился съездить на родину. То давешнее предчувствие не изменило ему - чуть только он намекнул на собственные дела, как Ярослав, уже несколько дней находившийся в весёлом расположении духа, дружески хлопнул его по плечу:
- Да ты что, так и не обвенчался до сей поры со своей рязаночкой?.. Я-то думал!.. Езжай немедля! Привезёшь её прямо сюда, глянется мне, так ближней боярыней княгине молодой сделаю!
Для Яна это уже была неслыханная щедрость - коль правда Елена станет княгининой наперсницей и ближней боярыней, то и он не будет забыт. Но и без того участие в сватовстве князя много значило.
В Изборск Ян летел, как на крыльях, и лишь одно тревожило его - а вдруг поспешил Добрыня Романович и уже перевёз семью в Рязань. Ярослав добр перед свадьбой, но вдруг ему не понравится, что его дружинники по своей воле скачут туда-сюда, гоняясь за невестами по всей земле.
За зиму Добрыня должен был успеть построить в Рязани дом и весною перевезти семью на новоселье. А потому Ян приостановился в городских воротах и с замиранием сердца спросил, не приезжали ли возки из Рязани. И почувствовал холод в груди, когда узнал, что два дня назад действительно были гости.
Оставалась ещё одна надежда - рязанцы ещё в городе. Он успеет повидаться с Еленой и обвенчается с нею сегодня или завтра. А там хоть весь мир против него - от мужа жену не вдруг отнимешь!
Ещё с конца улицы Ян увидел, что тесовые, окованные железом ворота княжьего подворья распахнуты настежь, и ветер треплет белое полотнище, вывешенное на створках. Тревожное предчувствие заставило его в последний миг сдержать коня, и он ступил на подворье медленно, как во сне.
На дворе царила напряжённая суета, с какой Ян сталкивался лишь единожды - когда прискакал на кончину матери. Двери в хоромы были тоже распахнуты, сбоку в стене темнел рваной раной сквозной пролом. У попадавшихся на пути дворовых были виноватые глаза, и они старались поскорее убраться прочь.
Не чуя ног, Ян влетел по крутой лестнице в дом. Где-то в глубине палат слышался голос священника, еле уловимо пахло ладаном и воском. Навстречу ему, услыхав, что кто-то приехал, вылетела сыновница Аннушка. Девочка с испугом воззрилась на стрыя и мышью метнулась прочь. Но прежде, чем за нею захлопнулась дверь, Ян успел заметить и узнать в её тонких девчоночьих косичках белые вдовьи накосники...
Немало испугав холопов, Ян бросился за девочкой и в горницах наткнулся на её мать, Любаву. Она тоже была в трауре и кинулась ему навстречу, обхватывая за плечи.
- Кто? - выдохнул Ян и молвил сам, страшась услышать подтверждение: - Отец?
- Нет, - Любава даже улыбнулась. - Но не ходи туда, погодь немного. Не до тебя им!..
Где лаской, где силой Любава втолкнула Яна в маленькую каморку в подклети, усадила на лавку и только тут рассказала ему всё.
Два дня назад умерла старая боярыня Ирина Игоревна. Она сделалась плоха ещё зимой, и все думали, что ей не дожить до тепла. Но на Масленую она начала подниматься, однако сразу после Благовещения слегла совсем. Священник дал умирающей глухую исповедь, и боярыня умерла через час после того, как спешно прискакал из Рязани её сын. Она словно ждала своего ненаглядного Добрыню - то всё была в беспамятстве, а чуть он взошёл на крыльцо, открыла глаза и ясным голосом позвала: «Пустите ко мне сына!» Он пришёл, мать поглядела на него долгим взором, потом попрощалась с ним и отошла...
Дальше Любава не могла внятно молвить ни одного слова - она успела привязаться к боярыне, как ко второй матери, и сердце её разрывалось от мысли, что её дети оставались совсем одни, сиротами. Сейчас Добрыня и Елена были подле гроба вместе с остальными, вышла на миг только она, встретить Яна, Хоронить должны были сегодня, уже совсем скоро.
Всё время похорон Ян провёл, как в тумане. Он чувствовал, что дошёл до поворота, за которым ясный и прямой путь неожиданно обрывается в пропасть без дна. Ни перейти, ни свернуть назад, только ринуться в пропасть и погибнуть. Ещё сегодня утром он был счастлив и твёрдо смотрел в будущее, - а теперь? Добрыня ни за что не бросит осиротевших брата и сестёр, не расстанется с ними и, помянув последний раз мать, они непременно уедут в Рязань. А что оставалось ему?
Любава и приглашённые плакальщицы тянули высокими пронзительными голосами причитания, а Елена, не сводившая опухших от слёз глаз с гроба, иногда со всхлипами вторила им. Сестрёнки плакали, размазывая по щекам слёзы, их братья - младший кусал губы и морщился, изо всех сил стараясь держаться мужчиной, а старший словно окаменел. Добрыня не замечал ничего, словно и не его мать лежала в гробу, попрощавшись с мечтой упокоиться в родной земле. До чего ж разметала судьба семью - отец лежал во Владимире, мать - в далёком Изборске, а где доведётся уснуть последним сном их детям?
По обычаю, на могиле сажали деревце. Откуда-то успели принести яблоньку-дичок - как знак того, что дома у боярыни росли в саду яблони, - и после того, как священник, закончив панихиду, удалился, посадили её на свежей насыпанной курганом могиле. Стоявшая, как каменная, пока зарывали мать, Елена в этот миг закричала и стала оседать на землю. Ян и Добрыня с двух сторон бросились к ней. Они встретились взглядами, и рязанец гневно скрипнул зубами:
- Уйди! Из-за тебя всё!
Елена обмерла у него на руках, и он унёс её прочь, оставив других завершать обряд прощания. Она пролежала без памяти весь день до вечера и только на следующее утро впервые вышла из светлицы, мутным, как у умалишённой, взором глядя по сторонам. С неприбранной косой, неряшливо, как больная, одетая, она сидела у окна, и из глаз её по одной капали на подпирающую щёку ладонь слёзы. Поспевавшая в эти дни за троих Любава подсела было к девушке, попробовала заговорить её, но Елена лишь согласилась откушать кутьи и поминальных яиц, после чего отвернулась от женщины и более ни на кого внимания не обращала.
Второй день после похорон начался так же. Время словно остановилось. На поварне стряпухи готовили поминальную трапезу, готовясь достойно помянуть боярыню. Мысли всех были сосредоточены на постигшем их горе, и только Ян не находил себе места. С утра он одиноким волком бродил у дверей Елениной светлицы, не смея ни уйти, ни постучаться и терзая себя сомнениями. Ещё день-два он может погодить, а потом придётся уезжать. Но Добрыня не станет ждать его очередного наезда - увезёт сестру домой. Тогда она навсегда будет потеряна.
«Матушка Прасковея, - взмолился он в нетерпении, - будь со мной подобрее!.. Заступи, не разлучай нас!» Вспомнилось, как мать кидала святой Параскеве-Пятнице[302] в колодезь мотки шерсти, благодаря за хорошую долю...
И только всплыло это в памяти, как Елена вышла.
Она ступила за порог тихо и осторожно, словно таилась от людей. Вдовий венец охватывал её высокий лоб, платок покрывал голову, прятал волосы. Она зябко куталась в платок и прошла мимо Яна, не бросив на него и взгляда. Но за тот единый миг, когда девушка проходила мимо, Ян успел заметить, что под скорбный плат она одела колты. Его колты.
Не помня себя, он бросился следом. Задержался лишь для того, чтобы в передней горнице одним махом сдёрнуть с киота расшитый ещё его прабабкой ручник.
Глава 9
Елена медленно шла по низкой молодой траве берегом реки. Северный ветер задувал на склоне Журавлиной горы, и под его порывами гнулись деревья и кусты и травы ложились под ноги девушке волнами. Белые, словно перья, облака ползли по безбрежному небу, торопясь в Ливонскую сторону. Где-то невдалеке эхом звенели голоса - завтра уже была Красная Горка[303], и молодёжь не могла усидеть дома. Что из того, что резкий ветер несёт холод, что совсем недавно на княжьем подворье кого-то отпевали! Молодость хотела жить и жила в своё удовольствие.
Когда-то - осенью тому уже будет пять лет - Елена сама, потеряв отца и словно оказавшись выброшенной из жизни, с удивлением прислушивалась к себе, чувствуя неистребимую тягу к жизни. Она хотела жить, несмотря ни на что, вопреки всему. Она страстно желала стать счастливой. Но прошли годы - и жажда жизни иссякла. Время прошло впустую. Девушка брела, не прислушиваясь к песням, которым она сама подпевала ещё год назад. Она была не одна - за нею неотступно шёл молодой изборский князь. Елена знала его шаги за спиной, затылком чувствовала его пристальный ищущий взгляд. Только что она вышла из светлицы потому, что не могла больше сидеть на одном месте. Ей хотелось бежать куда глаза глядят. Но чуть ступила за порог, как с содроганием поняла - бежать некуда. И словно крылья подрезали птице.
Узкая тропка, вынырнувшая сбоку, привела их к самому урезу[304] воды, к ракитам. Здесь идти нужно было осторожно, переступая корни, и Ян неожиданно оказался рядом, протянул руку:
- Осторожнее, Олёнушка!
- Что ты ходишь за мной? - неожиданно вымолвила Елена сама. - Уйди, оставь меня!
Ян остановился, расшитый алым ручник он нечаянно или нарочито повязал через плечо, как дружка на свадьбе.
- Гонишь ты меня, Олёнушка, - сказал он. - Почто? Чем не мил?
- Оставь, - повторила Елена. - Зачем мучишь меня?
- Мучаю? - ахнул Ян. - Да за что же?.. Тебя, лебедь белую, красоту несказанную?.. Люба ты мне, Елена Романовна! Который год одну тебя только и вижу, только о тебе и думы мои!
Девушка отпрянула, закрывая лицо руками, и неожиданно наткнулась сзади на корявый куст ракиты. Оказавшись в его объятьях, задохнувшись от запаха молодых листьев и красноватой гладкой коры, она застыла, как зачарованная.
- За что? - простонала она, чуть не плача. - Зачем ты!.. Вели бы ты знал, сколько я ждала, как Бога молила! А теперь уж поздно...
Одним движением Ян сорвал с плеча прабабкин ручник. Мать сказывала, именно им в его роду невест благословляли, именно на нём нерушимые клятвы давали. Расшитое пологие легло на прошлогоднюю траву, сквозь которую торчали острые ниточки летошней поросли и, ступив на один конец, он протянул Елене руку:
- Стань рядом!
Девушка не шелохнулась, тогда Ян сам взял её холодное запястье и заставил сделать шаг. Боярышня замерла, боясь даже открыть зажмуренные глаза, я только мелко вздрагивала, слыша раздающиеся над нею слова:
- Перед небом вечным, перед землёй сырой, перед рекою студёной и перед всем миром клянусь тебе, Елена Романовна, быть мужем тебе ныне и присно, в горе и радости, болезни и здравии, богатстве и бедности, клянусь любить одну тебя, беречь и лелеять, защищать и верность до гроба хранить. Только тебя женой своей назову раз и навсегда, пока живу на свете... И да будут нашей клятве видоками и послухами река и небо, земля и травы, и весь мир!
В следующий миг её мягко развернули за плечи, на палец осторожно, но настойчиво натиснулось колечко, а потом её губы ожёг долгий жадный поцелуй.
Вскрикнув, девушка отчаянно рванулась, змеёй выскальзывая из объятий.
- Как мог ты! Грех ведь! - закричала она, сжимая кулаки. - Матушку мою только в землю положили, её даже не помянули по чести, полгода ещё траур носить, а ты... Не по закону это, не по обычаю! Не будет нам теперь счастья!.. Матушка! - девушка упала на колени, ломая руки и запрокинув голову в небо. - Прости свою дочь неразумную! Не карай слишком строго! Не по своей я воле!..
Резкий порыв ветра ударил, словно небо откликнулось на горячую мольбу Елены. Облака вдруг сгустились. Оказалось, что их слишком много. Они теснились, лезли одно на другое. И вдруг из их тёмной груды змейкой плеснула молния и глухо, как спросонья, рокотнул гром.
Елена вскрикнула, хватаясь за голову. Через несколько мгновений на землю упали первые капли дождя.
— Матушка, прости! - закричала Елена со слезами. Ян бросился к ней, подхватил, поставил на ноги и бережно повёл вверх по склону рыдающую жену.
Через день, отсидев только первые поминки, Ян силком увёз Елену в Новгород. Добрыня рвал и метал. Он чуть было не полез на изборского князя с мечом, когда узнал от него самого, что сестра стала мужней женою. Впрочем, странной свадьбы не одобряли все - и не потому, что свершилась она по древним законам старых, языческих времён. Ужасала непочтительность к свежей могиле матери молодой жены. Даже старый князь Родивон Изяславич, хоть и желал видеть младшего сына женатым, сокрушённо качал головой. Окружённый стеной осуждения, Ян сорвался в дорогу ни свет ни заря, силком увезя жену.
На свадьбу Ярослава Всеволодовича они с Еленой поспели как раз к сроку. Только-то и времени оставалось, что справить мальчишник и девичник, а поутру и само венчание. Ярослав обрадовался возвращению верного дружинника. Елена ему понравилась сразу, но, весь в предстоящей женитьбе, он не обратил на неё внимания больше, чем следовало, а повелел немедленно отвести молодую в горницы к княжне Ростиславе.
Назавтра началось. Ещё накануне Ян робко тешил себя надеждой, что он будет при князе, но Ярослав, оказывается, действовал по своему обыкновению решительно и с размахом. Подозревая, что его дружинник вернётся не один, он с самого начала повелел играть две свадьбы разом. Нежданно-негаданно оказавшись в роли жениха, Ян еле отговорил князя от этого - они с Еленой успели обвенчаться в дороге, скрепив древний святой обряд церковным христианским. Ярослав нехотя согласился, но на пиру всё равно звучали здравицы в честь двух пар сразу, Сие было не зазорно и не позорило Ярослава - ведь и Ян тоже был княжеского рода.
Елена и Ростислава под белыми покрывалами сидели друг против друга похожие, как сёстры, - обе притихшие, покорные, с тревожно и отчаянно бьющимися сердцами. Обе вздрагивали, когда гости криками возносили им хвалу, обе смущались и путались, когда дело доходило до исполнения обязательных свадебных примет. И обе побелели под покрывалами, когда князь Мстислав Удалой, отец одной из них, встал и, поднимая чашу, громко провозгласил:
- А теперь благословим молодых в опочивальню!
К Яну обратился, неспешно поднимаясь, тучный одышливый боярин Творимир, посаженный отец Елены. Вставая навстречу, тот нашарил руку Елены и заметил, что она дрожит, как заячий хвост. Он ободряюще сжал холодные пальцы, и девушка тонко пискнула, вздрогнув.
Когда за ними закрылась тяжёлая дверь нетопленной опочивальни, дружка нарочито громко заложил засов, а удаляющиеся шаги гостей затихли в переходах терема, Ян повернул к себе жену и одним движением снял с её головы свадебный убор, открыв заплетённые две косы. За спиной Елены высилась снопяная постель, от которой сладко пахло сеном. Свечи чуть чадили, истончая еле уловимый запах ладана и душистых трав. В их колеблющемся свете бледное лицо девушки слегка дрожало, а глаза неестественно блестели.
Не сводя с молодой жены жадного взора - она, как потерянная, стояла посреди опочивальни, Ян сел на постели. Ещё утром он пробудился со сладкой мечтой о том, что совсем скоро сожмёт её в объятьях и не отпустит до утра. В спешке дороги было не до того, и Елена, уже несколько дней как бывшая мужней, ещё не знала его прикосновений.
- Иди ко мне! - позвал он.
Девушка сделала неверный шаг вперёд и, как подрубленная, упала на колени. Руки её дрожали, когда она снимала с его ног сапоги. Справившись наконец, дотянулась, отыскала плеть, подала, уже вжимая голову в плечи в ожидании обязательного удара. Но Ян не ударил. Приняв плеть из жениной руки, он отмахнулся ею, швырнув в дальний угол и, нагнувшись, за плечи поднял ставшую безвольной Елену и усадил к себе на колени. Обнимая одной рукой напрягшиеся плечи, стал осторожно снимать ожерелья, расстёгивать жемчужные пуговки... От её тела и приоткрывшейся груди исходил дразнящий терпкий аромат. Не в силах сдерживаться, Ян уложил Елену на подушки. Она откинулась всем телом назад, запрокинула голову, кусая губу, и он как мог нежно прикоснулся губами к её шее, целуя и лаская, в то время как рука его легко скользила по податливому бедру девушки к подолу.
- Мама! - вдруг испуганно воскликнула Елена. - Мама!.. Она... тут, смотрит!.. Я не могу! Мама!
Застывший над нею Ян невольно прислушался - и мороз пробежал у него по спине. Сзади, у стены, впрямь кто-то стоял. Незваный гость не выдал себя ничем - ни шороха, ни вздоха, но он был.
Ян медленно обернулся, впивясь глазами в полутьму клети. Воздух у дальней стены словно сгустился в чью-то фигуру. Она не двигалась, и признать, кто это, было невозможно.
- Прости нас, Ирина Игоревна, - выдавил он глухим голосом. - И ступай с миром! Я защита дочери твоей, а тебе - вечный покой!
Он перекрестился сам, осенил крестом тень в углу, и та растаяла. Но ощущение чужого присутствия осталось, и в ту ночь Ян так и не прикоснулся к своей жене, дабы не обидеть память её матери.
Во дни подготовки к свадьбе и первые дни после неё князь Ярослав Всеволодович времени даром не терял. Он поспевал всюду: бывал на торгу, у Святой Софии[305], даже на вечевой площади. Его частенько видели на Ярославовом дворище и в хоромах некоторых бояр. Он старался где ласковым словом, где щедрым посулом, а где и расчётливой резкостью расположить к себе новгородский люд. Ярослав словно чуял, что вскорости ему придётся вернуться сюда и хотел подготовить для себя почву. Мстислав Удалой уходил - самое время попытаться занять его место.
И Ярослав понял, что оказался прав, когда уже в начале зимы, через полгода после свадьбы, к нему в Переяславль неожиданно прибыло посольство новгородских бояр. Переяславльский князь обрадовался гостям, давно ожидая чего-то подобного, и немедленно приказал проводить их к нему.
В горницу, степенно пристукивая посохами, вошли несколько бояр. Двоих из них Ярослав хорошо знал - то были Семён Борисович из рода Мирошкиничей и Владислав Завидич. Другие были знакомы на лицо - но и то было хорошо: знать, пошли за ним, поверили.
- Добрый вам День, господа-бояре, - первым молвил он, любезно наклоняя голову, хотя внутри всё трепетало от противоречивых предчувствий. Казалось бы, из-за чего новгородцам являться в далёкий Переяславль, кроме как звать себе князя, но снедало сомнение. - Легка ли дорога была?
- Милостью Божьей на путину не жалуемся, - за всех басом ответствовал Семён Борисович. В посольстве он был старшим. - Путь был хорош.
- Всё ли в Нове Городе по-старому? - продолжал расспросы Ярослав. - Каков торг? Не тревожат ли свей? Тихо ли на границе?
- Всё в Нове Городе хорошо, - закивал боярин. - И товары не залёживаются, и сами покупаем немало. Свей попри тих ли малость... Милостью Божией на жизнь не жалуемся!
- С чем же прибыли вы, бояре новгородские, в город мой? - молвив, Ярослав даже дышать перестал в ожидании ответа. И до белизны впился ногтями в дерево резных подлокотников креслица, когда услышал, как, прокашлявшись для солидности, боярин Семён Борисович важно произнёс:
- Слово имеет к тебе Господин Великий Новгород. Пришли мы звать тебя на новгородское княжение!
Ярослав перевёл взгляд на находившихся тут своих бояр - Хохата Григоровича, Творимира Олексича и Дружину Гаврилыча и воеводу, слышали ли они.
- Истинно ли молвленное вами - Новгород хочет видеть меня на столе своём? - переспросил Ярослав.
- Истинно так, - с достоинством ответил Семён Борисович. - Посадник Новгородский, Юрий Иванович, собрав знатных бояр, отправились в Ростов, к брату твоему старейшему, князю Константину Всеволодовичу, испросить для Новгорода князя. Он с нашим словом согласился и ответил, что пришлёт в город гонца, когда ждать нам князя. Юрий Иванович с посольством отправились назад, обрадовать горожан, а мы самолично порешили с дороги свернуть и узнать, каково твоё слово будет, княже!
Услышав, что новгородцы именуют его брата Константина старейшим и не величают его Великим князем только потому, что не уверены в сем, Ярослав тихо заскрежетал зубами. Стоявший у него за спиной Василий Любимович, его меченосец и ближний к воеводе человек, бросил на него тревожный взгляд. Но Ярослав уже овладел собою и внешне был спокоен. Двое старших братьев всё ещё спорят о великом княжении. Ярослав - сильный союзник Юрия в борьбе с Константином, тот не может упустить возможности ослабить брата. В другое время Ярослав бы с презрением отверг любую милость из рук старшего брата, но загвоздка заключалась в том, что он сам хотел новгородского стола.
Он откинулся назад, изображая раздумье. Пусть новгородцы не думают, что он кинется к ним с распростёртыми объятьями. Ярослав знал о том, кем является князь для Господина Великого Новгорода - только военной силой и судьёй, не более того. А Ярослав хотел править. Опираясь на союзников - но править!
- Что ж, - не спеша произнёс он, - коль весь Новгород такое слово сказал, спорить с городом не могу. Иду на княжение!
Когда Ян узнал от Василия Любимовича о том, что князь Ярослав идёт на новгородское княжение, он тоже, как и князь, почувствовал невольную радость. Новгород был ближе к Изборску, считай, рядом. Жаль Елену - Добрыня всё-таки увёз её брата и младших сестёр в отстраивающуюся Рязань, и молодая женщина окажется ещё больше оторвана от семьи.
Правду сказать, Елена за прошедшие месяцы успокоилась и даже смирилась со своей участью. Она понемногу начала улыбаться и петь любимые песни, перестала беспричинно тосковать и задумчиво просиживать целыми днями у окна, как бывало в первые дни. Она как-то сразу сдружилась с Ростиславой. Княгиня искренне привязалась к ближней боярыне, как к подруге, и частенько доверяла ей свои секреты. Ян со своей стороны жену боготворил, чуть не носил на руках, потакая и терпеливо перенося её первоначальную холодность, и постепенно Елена Романовна перестала чураться мужа, хотя долго не допускала его к брачному ложу. Только детей пока не дал Бог.
Ростислава, вернувшись в Новгород уже не дочерью - женой новгородского князя, зажила своей прежней жизнью. В её светёлке велись тихие задушевные беседы, приходили петь песни и играть девицы, а когда оставалась одна, княгиня потихоньку доставала из маленького, отцом дарёного сундучка, книги. Мать её была с юга, воспитана была по-тамошнему и с молчаливого согласия мужа выучила дочь грамоте. Сам Мстислав, как и большинство его братьев-князей, относился к учению, как к досадной помехе, но жене и дочери мешать не стал. Теперь Ростислава коротала время, вслух читая Елене жития святых и сочинения мудрецов старого времени.
Несколько раз в такое время к ним заходил Ярослав. Свободно говоривший по-гречески и латыни, он с превеликим трудом еле вытерпел полгода занятий чтением с присланным отцом дьячком, после чего раз и навсегда сбежал от учения и с тех пор считал умение читать чем-то вроде болезни. Сначала он терпеливо внимал жене, но постепенно её увлечение стало казаться ему странным и неуместным для княгини. У Ярослава были свои дела. Он не понимал Ростиславы.
Ярослав находился в состоянии лихорадочного возбуждения. Через несколько дней после посольства из Новгорода к нему впрямь прискакал гонец из Ростова - Константин Всеволодович Мономашич указывал своему младшему брату идти на княжение в Великий Новгород. Прочитав грамоту, Ярослав сперва чуть не порвал её - Константин смеет ему указывать! Как будто Ярослав без него не ведает, что делать! Но если удастся подчинить себе Новгород, у него в руках окажется сила, которая заставит считаться с ним всех. Будучи только третьим братом, Ярослав очень хотел стать первым.
Сборы начались в тот же день, и ещё до Масленицы княжеский поезд пустился в путь. Шла дружина, бояре со своими дворами, а кое-кто и с семьями, переселялась княгиня Ростислава с ближними боярынями и сенными девушками - чуть ли не четыре сотни человек шли с Ярославом, и ещё сотня-полторы должны были подтянуться потом.
В Новгород пришли весною, поспев перед самой распутицей, и были встречены новгородским епископом с крестами и хоругвями. Ярослав занял бывшие терема Мстислава Удалого и через несколько дней побывал в Грановитой палате на совете вятших бояр новгородских, где заключил с городом ряду на княжение.
Всё кончилось, едва успев начаться. Миновало малое время, и в терем князя, когда он правил княжий суд, явилось посольство именитых новгородских вотчинников во главе с владычным боярином Фёдором Лазутичем. Вместе с посадником Юрием Ивановичем он ездил в Ростов к князю Константину, представляя там вотчинников, и с первого времени пребывания Ярослава в Новгороде не упускал случая показать свою преданность новому князю. За его спиной теснились, стараясь перещеголять друг друга пышностью и богатством шуб, Владислав Завидич, Семён Борисович Мирошкинич с братом Иванком, его свойственник[306] Таврило Игоревич и другие - всего человек десять. Со двора в раскрытые ради ранней жаркой весны окна глухо доносился многоголосый гул - бояр, очевидно, сопровождала немалая толпа, оставшаяся снаружи.
Ярослав редко показывался в Грановитой, где заседали думные бояре[307], живя в городе своей жизнью. И ему не могло не льстить столь явное выказывание боярами уважения.
- В чём у вас нужда до меня, господа новгородские? - молвил он, останавливаясь перед ними.
Фёдор Лазутич с проворством юноши согнулся в поклоне, вслед за ним неловко, кто из-за тучности и немолодых лет, кто из-за богатых шуб, поклон повторили бояре.
- С жалобою на княжий суд, князь-батюшка, - вздохнув, словно сознавая ничтожность своей просьбы, сказал боярин. - Дозволишь ли слово молвить?
Ярослав мигом подобрался. До сего времени не приходилось ему боярские тяжбы разбирать. Чего ещё хотят от него эти люди?
- Что за жалоба? - спросил резко.
Боярин Фёдор оглянулся на слугу, прошедшего с ним, и протянул руку. Тот почтительно шагнул вперёд и подал боярину свиток.
- Жалоба у нас, княже, на новгородских вотчинных бояр Якуна Зубца да Фому Доброщанича, - провозгласил он. - Понеже сии мужи недостойные уличены бысть в противных сношениях с Ливониею...
- Ну и что? - быстро перебил Ярослав. Само имя далёкой земли ему ещё ничего не говорило.
- Изволишь видеть, княже, - продолжал внятным уговаривающим голосом Фёдор Лазутич, - известно всякому - проживает в Ливонии перевет[308], предатель земли и веры православной, изгнанный псковский князь Владимирко Псковский. Изгнало его плесковское вече уж года два тому назад за то, что он подписанной ряды не исполнял - ворога на свою землю допустил, дочь свою в латинскую веру перевёл, за немца отдал, да и сам вельми смущён был ересью латинской. Ныне он вовсе чужую веру принял, на службе у епископа тамошнего, супротив полоцких князей козни строит. Да только ему, вишь, мало - через видоков и послухов имеем мы вести - сбирается в поход на землю Русскую князь Владимирко Псковский. Да не просто так - берёт он с собой рыцарей латинских, хочет огнём и мечом вернуть себе княжение псковское. А похочет - так и Новгород ему пути откроет...
- Да разве ж может быть такое? - фыркнул Ярослав. - Разве откроет Новгород ворота?
- Найдутся людишки, кои князем своим похотят иметь Владимирку Псковского - так и откроет, - степенно отмолвил Фёдор Лазутич. - А таковые есть - в грамоте сей всё прописано! Имена названы, сам посадник Якун Нежич с ними заодно. Больше всего на свете хотят они воли для Нова Города - чтоб откололся он от Руси, жил наособицу. А для-ради этого готовы и иноземцев пустить к себе - только бы под суздальскими князьями не ходить!
- Правду молвить, княже, - вступил в разговор Семён Борисович Мирошкинич, - не всем ты на Новгороде люб» Есть те, кто и ножик вострый готовы были б наточить, только б от тебя избавиться. Есть те, кому суздальские князья - что кость в горле.
- Богатство у иных свет им застит, - подхватил Владислав Завидич. - Взять хоть новоторжцев...
- Варнава, - напомнил кто-то из задних рядов. - Гость торговый... Первый торг у него на городе, а всё мало!..
- Никак они этими денежками хотят немцев Владимирке Псковскому купить на службу!..
Бояре продолжали тихо гудеть, перебивая друг друга и сами понемногу распаляясь. Ярослав вначале спокойно слушал их речи, но постепенно и в нём начал просыпаться гнев. Весть о том, что кого-то ещё хотят на его место, гвоздём засела в его голове.
В юности пережил князь жестокое поражение в Рязани, когда город в едином порыве, сперва потерпев, потом выплеснул раздражение против него и его людей. Скольких побили, скольких уморили до смерти! А здесь не тихая Рязань - тут вольный Новгород. Одно его вече чего стоит! Соберутся миром, скажут - не люб, уходи - куда денешься? В третий раз никуда не позовут - что это, мол, за князь, который не мог чернь[309] усмирить? Разве ж такой станет защитником земли, раз его, как щенка, туда-сюда тычут, как старцем дряхлым, помыкают? Сиди потом весь век в Переяславле, жди чуда!.. А ведь откроют ворота Новгорода рыцарям! Как есть, откроют!
Ярослав нервно комкал в кулаке пергаментную грамоту, кусая губы. Разноголосый сдержанный гул боярских голосов долетал, как в тумане. Он должен спасать своё княжение! Коль надо, кровь пустить, а сохраниться на столе Новгородском!
- Звать вече! - хриплым от волнения голосом рявкнул он на всю палату и взмахнул рукой. - Звонить в Святую Софию! Вече на переветников! Немедля! Со всем миром судить их буду!
Огнём и ненавистью вспыхнули его глаза, когда он рванулся навстречу боярам. Те разом умолкли и отшатнулись, толкаясь и теснясь к дверям.
- Твоя воля, княже!.. Твоя! - послышались голоса.
- Вече! - крикнул Ярослав, срываясь чуть не на визг. - Карать переветов!
Бояре кучей вывалились в распахнутые двери. Фёдор Лазутич протиснулся первым. Тысяцкий Якун издавна во всём опережал его. Теперь настал черёд расквитаться за все обиды. Это даже прекрасно, что молодой князь столь скор на опрометчивые слово и дело. Якун Нежич, конечное дело, за него стоял, да неплохо бы сменить тысяцкого. Якунов свойственник Вячеслав больше для сего места годен - так виделось боярину.
Выйдя на крыльцо княжьего терема, Фёдор Лазутич глянул по сторонам. Ближние люди, гридни и холопы ждали тут вместе с людьми других бояр. Боярин взглядом подозвал доверенного человека:
- Беги, Нифонт, поднимай народ на вече!
Глава 10
Новгородский люд пришёл на зов вечевого колокола уже взбудораженный странными слухами, невесть кем распускаемыми, - будто бы среди вотчинных бояр открылись переветники к иноземцам. Верхних людей, заседавших в Грановитой, в народе любили мало - кого из зависти к богатству, кого за спесь и чёрную душу. Толпа радовалась, что нынче и бояре получат по заслугам. Многие за тем и шли на вече, чтоб своими ушами услышать о том, что настала пора для верхних расплатиться за всё. А упорный слушок о том, что карать будет сам князь, только подогревал умы и сердца: «Хороша князя дала Низовая Земля[310] - сразу за главное принялся! - говорили меж собою идущие на вече. - Пора требовать справедливости!»
Народ пришёл на вече возмущённый. Над площадью морским прибоем бился неумолчный гул голосов, в котором слышалось возмущение и нетерпение. Глухо рокотало людское море, не решив ещё, бурлить ему или утихомириться.
- С чего это народишко сегодня шумоват? - вслух размышлял Якун Нежич, шествуя на вече в сопровождении сына Христофора. За ним шли его сторонники - дальние родичи, приятели, свойственники.
- А о чём вече, батюшка? - любопытствовал Христофор.
- Погодь! Бают, князь имеет слово к Новгороду, - остановил его отец.
- Выйдет Ярослав Всеволодович, скажет - тогда узнаем!
Ярослав явился на площадь уже после того, как все давно были в сборе - в том числе и звавшие его бояре. Он прискакал в сопровождение бояр и половины своей дружины, ведомой Яном. Толпа волной отхлынула в стороны, когда статный княжеский жеребец тяжёлым скоком подлетел к ступеням вечевого помоста. Ярослав одним прыжком соскочил с коня и, едва дождавшись, когда спешатся его люди, взбежал на помост.
- Мужи новгородские! - бросил он в толпу, взмахнув обеими руками. - Сей день открылась в граде измена! Иные из верхних бояр, именем Якун Зубец да Фома Доброщанич, измыслили извести меня, изгнать вами же выбранного князя, а на его место посадить своего перевета и изменника Владимирку Псковского, коий своим городом, Псковом, был согнан, яко тать и лихоимец! Граждане новгородские!.. Али не люб я вам стал, что, не дав и силу свою показать, хотите меня на иного сменять?
Толпа слушала Ярослава с возрастающим удивлением. Про Псковского князя-изгоя слышали впервые. Вот так новость? Кто ж до такого додумался?
- Не верь слухам, княже! - закричали из толпы, и первый вопль был подхвачен сотнями других голосов. Возмущённый гул прокатился по площади из конца в конец. - Не бывало такого!
- Вот! - Ярослав выхватил из-за пазухи измятый пергамент. - Здесь имена переветников указаны и все их преступления описаны! Есть у меня и послухи, Готовые словом дело доказать! Тут они! Коль хочешь спросить у них, Новгород, спрашивай! - князь мотнул головой в сторону Фёдора Лазутича и остальных.
- Ну, сыне, ежели тут Федька замешан, жди беды, - убеждённо сказал Якун Нежич и стал торопливо пробиваться к ступени.
Его заметили, раздались в стороны, давая проход.
Торопясь, пока его главный супротивник не занял своего места, Фёдор Лазутич вышел вперёд и поднял руку.
- Вольные граждане новгородские! - зычным басом, привычно играя голосом, чтоб было хорошо слышно, начал он. - Имею слово на посадника нынешнего, Якуна Нежича, в том, что замышлял он худое дело против вольностей нашего города и князя Ярослава Владимирича. Засылал он гонцов в Ливонию к перевету Владимирке Псковскому, звал его на княжение в Новгород с тем, чтобы отделил тот новгородские земли от Руси...
Застывший на полпути Якун с открытым ртом слушал речь боярина.
- Брешешь, собака! - не выдержал наконец. - Не было сего!
- Послух имеется! - заорал Фёдор Лазутич. - Вячеслав, давай-ко его!
Вячеслав тотчас же вытолкнул вперёд неприметного человечка, больше похожего на дьячка захудалой церквушки. Тот моргал глазками, косясь то на возвышающегося над ним рослого плечистого Вячеслава, то на Якуна Нежича.
- Узнаешь ли человека твоего, Якуне? - провозгласил Фёдор Лазутич.
- Куды, не подскажешь ли, посылал его?..
- Васька... - ахнул боярин. - Ты куда, пёс, запропал?
Названный Васькой виновато развёл руками - мол, ничего не поделаешь, боярин, случилось так. Но более никто не успел и слова молвить - сам Ярослав шагнул к Ваське.
- Кто ты есть? - нарочито громко спросил он. Васька мешком повалился в ноги князю.
- Васькой, Косьмы сыном кличут, - торопливо ответствовал он. - Был я управителем и доверенным человеком боярина моего Якуна Нежича...
- Бежал он по осени! - перебил его боярин. - В казну мою руну запустил, да открылось лихоимство!
- Не по моей вине недостача вышла, княже, - плачущим голосом стал оправдываться Васька. - Я уж боярину докладывал, а он слушать не хочет!
- Ему, вишь, золота мало, чтоб рыцарей немецких купить! - громко, на всю толпу, возвестил Семён Борисович Мирошкинич. - Повести, Василий Косьмин, на что боярин твой деньгу копил? У него и так от богатства подвалы ломятся, а ему всё мало!
- Не твоё дело, змея! - сорвался на крик Якун Нежич. - Молчи, худородный! Ты сам-то в Грановитую посулами да золотом дорожку проложил, а так и духу твоего там быть не должно!
Бояре расшумелись не на шутку. Они словно забыли, зачем пришли. Народ на площади волновался, слушая их перепалку. Конец положили остальные, оттеснив врагов в разные стороны помоста.
- Говори, Васька! - снова приказал Ярослав.
Его начали раздражать бояре. Правду сказать, они не особо понравились ему с первого взгляда, ещё по сватовству к Ростиславе - больно кичились собой, своим родом и богатством, своими вотчинными правами. А уж ряду-то князю предложили - и вовсе курам на смех. Будто не князя на стол позвали, а собаку сторожевую купили - вот тебе конура, вот косточка, сиди и охраняй. Братаясь с ними во дни жениховства, Ярослав уже знал, что постарается прижать их, так что грамота пришлась как нельзя кстати. Поэтому он не хотел упускать такого случая ослабить вотчинников. Посадить на их место своих бояр, там можно и дело делать. И не так уж важно, правда ли посылал кто грамоты к Владимирке псковскому в Ливонию или нет - грамота была лишь поводом, чтобы начать действовать.
- Писал боярин, писал, - ёжась под тяжёлым взглядом Ярослава, зачастил Васька. - Все в Ливонские земли писал... А уж что в тех грамотах было - про то нам, скудоумным, не докладывал!..
- Один писал, аль ещё с кем?
- Как же один? Приходили к нему бояре именитые, посиживали в горенке, речи вели тайные... Имена, коль велишь, назвать могу!
- Велю, - сдвинул брови Ярослав. - Называй! - Толпа волей-неволей затаила дыхание, готовясь услышать, кто же из вотчинников окажется врагом.
- Фома Доброщанич да Якун Зубец, - быстро, как по-писанному ответил Васька. - А порой заходил и Варнава новоторжец, злато-серебро приносил... Так боярин-то злато принимал, да складывал, приговаривая: вот, мол, копятся денежки на благое дело!..
- Брешешь! - снова прорвался вперёд Якун. - Не было такого!
- Молчи, Якун Нежич! - остановил его Фёдор Лазутич. - Грамоты твои перехвачены!.. Тута они, со мною!
Слуга передал ему несколько свёрнутых грамот, и боярин тряхнул ими в воздухе.
- Подмётные! - завопил Якун Нежич.
Но его уже не слушали. От облегчения, что нашлись виновные и вина их доказана, толпа взорвалась рёвом и гамом. Взметнулись кулаки, людское море прибоем ударило в помост так, что он качнулся. Оставшиеся на конях дружинники поспешили окружить помост, защищая князя и оттирая народ.
Новгородское вече бурлило. Сторонники Фёдора Лазутича, надсаживаясь, орали в толпу хулу на противников. Те старались отвечать им тем же, но в толпе их голоса тонули в общем рёве. Кроме того, посадник Якун исчез с помоста, когда вперёд выехала дружина. Это остудило несколько горячих голов, а остальным придало уверенности - не будь за ним вины, Якун Нежич не стал бы удирать, аки тать ночной. Видать, прав князь Ярослав!
- Граждане новгородские! - кричал тот. - Вам отдаю воров и переветчиков!.. Что хотите, то и делайте с ними! На поток!
- На пото-ок!.. - раскатился по площади слитный рёв. Толпа дрогнула. Крайние бросились в сторону посадничья подворья. За ними ринулись остальные. Возникла давка. Кого- то уже били. На колокольне Святой Софии, вторя настроению города, заговорили колокола.
Ярослав еле сдерживался, чтобы не сорваться с помоста и не броситься самому к посаднику в хоромы. Второй раз переживал он бунт в городе, назначенном ему на княжение. Но ежели первый раз гнев толпы обратился против него и верных ему людей, то сейчас город бьётся сам с собой. Есть враги - нет ли, дознаются позднее. В смуте Новгород разделится надвое, и тогда можно будет убрать с дороги противников.
Бояре обступили своего князя.
- Негоже так-то, княже, - осторожно высказался Творимир Олексич. Ярослав вздрогнул.
- Да, - словно издалека, отозвался он. - Негоже... Ян!
Тот вскинул голову - стоял с конём впереди строя дружинников:
- Что велишь, княже?
- Скачи на Якуново подворье, - быстро приказал Ярослав. - Казну его мне доставишь. И коли из домочадцев кого найдёшь - тоже!.. Старого и малого - любого ко мне! А тем паче - его самого!.. Фёдор Лазутич!
Боярин был тут как тут.
- - К остальным изменникам послать велю людей - не ушли бы от наказания!
- Да кто ж от новгородского-то суда укроется, княже? - усмехнувшись, ответил довольный поворотом дела боярин.
Когда Ян подвёл свою сотню к высоким украшенным по верху резьбой воротам Якунова подворья, вокруг уже шумела толпа. Если сперва она шла больше поглазеть, то ныне явное сопротивление дворских людей распалило её. Кто-то размахивал вывороченным из плетня колом, кто-то, надсаживаясь, рвал доску от мостовой, иные тащили из домов оружие. От многоголосого рёва закладывало уши. В ворота тяжело бухал самодельный таран из принесённого с соседнего подворья брёвна.
Ян издалека заметил толпу, с которой сейчас совладать было невозможно. Подобравшись в седле, он рывком обнажил меч и оглянулся на своих людей:
- Вперёд, други! Насмерть не бить - нам первыми к воротам пробраться надо!
Сотня сомкнулась колено к колену, бок к боку и слитным телом пошла на ворота, постепенно разгоняясь до короткого галопа. Люди еле успели броситься врассыпную. Лишь те, с тараном, не бросили своего дела и остановились лишь когда Ян осадил коня над ними.
- Все назад! - крикнул он, вздымая коня на дыбы.
- Не замай[311]! - заорали ему в ответ, и отхлынувшая было толпа придвинулась ближе. Замелькали взмётнутые вверх кулаки. - Он кровушки нашей попил!.. У его серебра полны подвалы, а в голодный год краюхи не выпросишь!.. Ливонцам продался! От них у него золото!
Голоса становились всё громче. Осаживаясь на задние ноги, конь под Яном захрапел и попятился. Дружина крепче сомкнула ряды, но под ноги жеребцу бросились люди, подхватили таран и торопливо забухали в ворота снова - пока Князев воевода не прогнал. Дел им оставалось всего ничего - ворота уже дрожали и шатались. Ещё несколько ударов - толпа налегла всем телом, слитно заревела, разъяряя сама себя, - и с той стороны вылетел запиравший ворота брус. Передние с разгону вломились внутрь, едва не падая. По их головам на подворье ринулись остальные...
Яна, стоявшего чуть впереди дружины, подхватили с конём, и ему пришлось приласкать кое-кого мечом плашмя, чтобы не быть унесённым толпой. Дружина вовремя пришла на помощь сотскому; по одному протискиваясь в ворота, дружинники окружили его в тот момент, когда, расталкивая дворовых людей и гридней, пытавшихся остановить грабителей, толпа растеклась на несколько ручейков - одни устремились разбивать клети в надежде добраться до казны и запасов, другие бросились на крыльцо боярского терема.
Не теряя времени, Ян вместе с пробившимися к нему дружинниками подъехал к крыльцу, спешился и бросился в терем.
Вокруг уже царил настоящий хаос. Грабители - ибо сюда мало кто шёл считаться с тысяцким, большинство позарилось на чужое добро, - растаскивали всё, что попадалось под руку. Топорами сбивали замки с сундуков, срывали по углам иконы, тащили даже лавки и прочую домашнюю утварь. Где- то отчаянно визжала девка - монотонно, на одной ноте. На дворе слышалось ржание лошадей и мычание коров, которых уводили со двора.
Тут и там вспыхивали драки - мелькали уже не просто кулаки, а ножи и топоры. Ян вовремя заметил, как ватажка лихих парней зажала в углу невысокого коренастого мужичка и отчаянно молотила его всем скопом. Мужичок отбивался умело, но совладать с парнями ему было не под силу. Пробившись сквозь стену плечей и спин, Ян силком вытащил его, раззадорив ватажку. С перекошенными яростью лицами люди надвинулись на дружинников.
- Не замай! - тяжело, с присвистом дыша, зашипел одни, поигрывая дубиной. - То тысяцкого управитель! Я до часа смертного холопство своё над его началом помнить буду!.. Отдай! У нас с ним свои счёты!
- Пёс смердящий! - завопил управитель, высовываясь из-за дружинников. - Подвал с цепями по тебе плачет, душегуб!
Но Ян уже ловко выдернул его из рядов своих парней.
- Управитель, говоришь? - молвил он, и, словно почуяв что-то в его голосе, ватажка попритихла, а управитель втянул голову в плечи. - В хоромах кто из домочадцев тысяцкого есть? Казна боярская где?
- Не ведаю! - поняв, что попал из огня да в полымя, управитель ринулся было прочь, его подхватили под локти. К дружинникам неожиданно присоединилась и ватажка.
- Всё говори, аспид! - сорвался на крик давешний беглый холоп, замахиваясь. - А не то...
- На куски режьте - не скажу! - тоже вдруг закричал управитель, повисая на держащих его руках. - За-ради боярина своего готов голову сложить!
Он сложил руки на груди и, видимо, приготовился умереть.
- Оставьте его! - махнул рукой Ян. - Сами сыщем! Не ты, так кто иной нам поможет... Гей, ребята!
Управителя бросили на пол, как мешок, перешагнули через него и направились во внутренние покои. Он бросился было следом, но ноги почему-то отказали служить, и мужичок осел на полу, отказываясь верить в то, что происходило.
Присутствие княжеских дружинников несколько охладило гнев толпы, тем более что самого тысяцкого в тереме не оказалось. Там находилась только его жена в окружении сенных девушек и ближних женщин. Когда грабители ворвались на женскую половину, весь этот курятник, собравшийся в одной горнице, разразился такими воплями, что многие поспешили ретироваться. На этот шум и вышел Ян с частью своих людей - прочих он оставил разбирать отысканную-таки боярскую казну. Имущество опального тысяцкого по княжьему слову должно было отойти князю. Войдя в светлицу, Ян не стал долго разбираться - рыдающую и голосившую, как на похоронах, боярыню забрали и с нею вместе отправились обратно. Когда дружина выходила за ворота, дом был наполовину разграблен, двери клетей были распахнуты настежь, и всюду сновали опоздавшие - они тащили всё, что попадётся под руку: ухваты, горшки, ручники, конскую упряжь, даже сено охапками. На задах клубами поднимался вверх дым - кто-то уже додумался, подпустил красного петуха. У забора постанывал раненый человек - очевидно, из людей боярина.
На него жалко было смотреть - его так отделали дубинами, что было ясно - он уже не жилец на свете. Следы страшного побоища виднелись вокруг. Усаживаемая в брошенный возок боярыня тихо запричитала, но окружавшие её молчаливые воины не располагали к гореванию, и она умолкла.
Ян торопился к Ярославу, как мог. Будь его воля, он бы не допустил грабежа подворья тысяцкого. Коль он виновен, его надо судить по новгородским законам. А позволять буйствовать толпе ни к чему. Прав в чём-то князь - коль такова новгородская чернь, её трудненько будет усмирить. Словом тут ничего не добьёшься - придётся действовать силой. Ян вдруг представил, как та же толпа устремляется на Ярославово подворье, врывается в светлицу к Елене, и ему стало страшно и ненавистно всё, что происходило в городе.
Дым над подворьем тысяцкого был далеко виден в небе, словно поднятый княжеский стяг над полем битвы. К нему стекались толпы народа. Разгорячённые затесавшимися среди них подосланными Фёдором Лазутичем и другими боярами крикунами, они спешили забрать свою долю чужого богатства, но, придя к шапочному разбору, разъярялись и готовы были идти грабить кого угодно. Клич: «У него тоже есть серебро!» - подхватывали сразу сотни глоток. И люди спешили к домам тех бояр, кого уже сами решили считать врагами - уже не важно кого, князя, Новгорода или их лично. В вечереющем небе появились новые дымки.
Янова сотня, привезя казну тысяцкого и его жену, единственная сейчас оставалась на княжьем подворье. Ярослав почему-то был уверен, что вслед за боярами наступит и его черёд - когда толпа несколько отрезвеет и оглянется на содеянное. Прочие сотни он в начале мятежа разослал по концам Новгорода к подворьям других противных бояр.
Ночь была неспокойной. Никто из дружинников не сомкнул глаз, и в Ярославовом окне до рассвета горел огонёк - новгородский князь ждал вестей из города. Не в силах сомкнуть глаз и даже присесть, он мерил шагами хоромы, изредка останавливаясь и вглядываясь в тьму за окном. Плохо знакомый с внутренней жизнью Новгорода, Ярослав тем не менее в этот период тревожного ожидания начинал смутно понимать, что попал, как меж двух жерновов, меж двух враждующих партий. Вотчинные бояре неустанно боролись друг с другом, и новый князь им нужен был, чтоб вернее расправиться с врагами.
Новгород чуть ли не с первых дней своей истории гордился самостоятельностью - он и князей сам себе выбирает, и вольности у него великие, и с иными землями он торгует: гости новгородские в западных землях известны. Коль захочет, сам по себе прожить сможет - всё купит, а что не купит, свои мастера сотворят, есть умельцы. Поэтому часть бояр упорно не хотела склонять Новгород под власть какого-либо князя. Именно их дворы и подворья их сторонников громили сейчас люди. Ярослав начинал понимать, что, ослабни эта партия - я вольный Новгород склонит голову перед владимирскими и суздальскими князьями, согласится стать частью единой Руси. Что ж, коль так рассудить, то бунт на благо.
От размышлений его оторвал тихий скрип половиц. Ярослав вскинулся - так мог красться либо неосторожный тать, либо женщина - больно легки были шаги. Котом прокравшись к двери, князь распахнул её - и чуть не нос к носу столкнулся с невысокой девушкой в простой подпоясанной рубахе холопки. Оказавшись перед князем, она застыла, как вкопанная.
- Ты откуда тут? - быстрым шёпотом спросил Ярослав.
- Здешняя я, - девушка залилась румянцем. - К себе шла.
- Через княжьи-то покои?
Холопка побагровела так, что стала похожей на вишню.
- Спешила я... спать больно охота, - она, смущаясь, опустила глаза, но в голосе её не было смущения.
Ярослав поднял её лицо двумя вальцами за подбородок. Круглое, пышущее здоровьем, оно и впрямь напоминала вишенку.
- Холопка? Чья?
- Княгини Ростиславы Мстиславовны.
- Что она поделывает?
- Почивает. Сперва к тебе, княже, человека посылала, а потом молилась и на покой отошла. Нас вот отпустила...
Стоять одной ногой на высоком пороге, а другой в горнице было неудобно, и Ярослав шагнул назад. Девушка, видя, что он не прогоняет её, протиснулась следом. При свете - в проходе было темновато - князь разглядел, что она невысока ростом, но хорошо сложена. Крепкое тело её соблазнительными округлостями выпирало из-под рубахи, а открытое лицо смотрело с добрым любопытством.
- Как звать тебя? - спросил.
- Катериной.
- Ишь ты... - Ярослав сам не заметил, как она оказалась вплотную возле него так, что грудь её почти касалась его груди. Ладони сами легли на талию. - Ты вот что, Катерина, поди, постель мне взбей!
Девушка сверкнула крепкими зубами и, выскользнув из рук князя, лёгкими шагами поспешила в его покои. Отбросив тревожные мысли о Новгороде, Ярослав пошёл следом. Если что, его разбудят и обо всём доложат. А пока он не хотел упускать своего.
Катерина склонилась над его постелью. Движения её были ладными и ловкими, как и она сама. Ярослав неслышно подошёл сзади и обнял её, прижимая к себе.
- Катерина, - прошептал он. От девушки сладко пахло свежестью, аромат волос пьянил. Князь коснулся губами тёплой нежной шеи, и Катерина слегка повела плечами.
- Пусти, - прошептала она томно.
Ярослав развернул её к себе. В полутьме глаза холопки горели двумя свечками.
- Молчи, - шёпотом приказал он и поцеловал девушку в губы.
Она сперва напряглась, но потом, словно не в силах бороться, её руки сами обвились вокруг шеи Ярослава, и Катерина готовно откинулась назад, увлекая князя на постель...
Уже светало, и колокола дробно, отчаянно зазвонили, зовя прихожан в храмы и стремясь воззванием к Богу отвлечь их от грабежа и разбоя, когда в дверь стукнули. Только задремавший Ярослав вскинулся, толкнув прижавшуюся к нему Катерину:
- Кто ещё там?
На порог шагнул посланный Яном дружинник:
- Тысяцкий Якун Нежич с сыном Христофором пришли к твоей милости, княже!
- Что просят? - быстро спросил Ярослав.
Дружинник замялся:
- Просят, не чинилось бы бесчинства, не губили бы людей... За супружницу свою боярин беспокоится, за иных людей, кои пострадали невинно...
- Невинно? - фыркнул Ярослав. Память быстро подсказала - тысяцкий против единения Новгорода с Владимирской Русью. - Гнать его в три шеи!.. Стой! - воскликнул он, когда дружинник развернулся, чтобы уйти.
- Сына его вели задержать. В подвалы... - и добавил, уже когда за посланным захлопнулась дверь: - Отец бы его не шумел особо. Для острастки!
Проснувшаяся от голосов Катерина сразу всё поняла и быстро принялась одеваться. Ярослав её не удерживал.
К полудню нового дня бунт выбился из-под власти тех, кто хотел чужими руками получить власть и силу. Горело в трёх концах города. Толпы буйных новгородцев шатались по улицам, разыскивая себе новые жертвы. Под шумок расправы с опальными боярами кое-кто спешил свести личные счёты, так что огня хватало. Буянов не смиряли даже занявшиеся было настоящие пожары. Лишь обитатели загоревшихся домов бросали всё и принимались тушить пламя - прочие спокойно продолжали своё дело, не стесняясь стянуть что-нибудь у погорельцев. Напрасно надрывались колокола церквей, зря тяжело бухал набат Святой Софии - город не слышал их.
Ярослав всё ещё метался по своей горнице, изредка припадая к окошку и глядя на поднимающиеся дымы. У ворот шумела толпа. Судя по отдельным выкрикам, люди требовали выдать им Якуна для самосуда, а прочих бы отпустили. Назывались имена - многие из них Ярослав слышал впервые и не отвечал нарочно: догадывался, что тех, прочих, наверняка громили и жгли не по его приказу.
- Княже, - в горницу без стука втиснулся советник Стряп, - соглядатаи прибежали - на Прусской улице дома пылают!
- Мне-то что? - раздражённо дёрнул плечом Ярослав, продолжая смотреть в оконце на толпу.
- На Прусской-то улице твои сторонники живут!.. Мыслю я - те, против кого в прошлый раз на вече кричали, народ тоже подняли... То междоусобие, князь! Убитые есть!.. Пока не поздно - останови их!
- Как? - развернувшись, Ярослав в упор глянул на Стряпа.
- Слышишь - шумят? - тот кивнул на оконце. - Выдь к ним, скажи...
- Что? - Ярослав горько усмехнулся. - У тебя, советник, на всё совет готов - вот ты к ним и пойди!.. Да-да, пойди, - вдруг заторопился он, словно какая-то новая мысль пришла ему в голову, - от моего имени. Спроси, чего хотят... Мне потом доложишь!
Он махнул рукой, отпуская Стряпа. Тот поклонился и быстро вышел. Ярослав остался стоять у окна, глядя на то, как в сопровождении своего сына, княжеского отрока Леона, и ещё троих дружинников Стряп широко шагал через двор навстречу толпе. Ворота отворились, он вышел к ним... И Ярослав потерял его из вида. Только вслед за ненадолго наступившей тишиной раздался новый, более мощный рёв толпы - рёв дикого зверя, бросающегося на добычу.
Глава 11
Стряпа и его сына Леона убили. Это Ярослав узнал позже, когда прибежал один из сопровождавших посланников князя. Ему, единственному удалось вырваться из рук толпы, но он видел, как советника и его спутников схватили и поволокли по мостовой, угощая ударами. Взбешённый словами дружинника, Ярослав чуть не ударил его, но вечером изуродованные тела видели в водах Волхова. Выловить их не смогли - было слишком далеко.
Ярослава взбесила эта весть. Словно в Рязани, начал терять он своих людей. Кроме того, новгородцы ясно дали ему понять, что с ними так просто не справиться.
Город перестал слушаться кого бы то ни было. Уже не разобрать, бояре ли мутят воду, стараясь устранить противников, или сами новгородцы дали выход сдерживаемому гневу. Но теперь даже в выкриках осаждавшей княжеское подворье толпы явственно слышались ненавидящие голоса - всё громче город кричал князю: «Не люб! Уходи!»
Слушая нарастающий рокот толпы, Ярослав метался по терему, от ярости не зная, на ком сорвать злобу и отчаяние. С первого дня, ещё со времени сватовства, он раз и навсегда полюбил Новгород злой любовью и не мог допустить, чтобы город ушёл из-под его руки. Ну что за судьба у него! Второй раз вставал он на княжение, и второй раз дело кончалось бунтом и убийствами. Но на сей раз нет отца, чтоб было, кого позвать на подмогу. Всеволодовы полки ныне разделились - одни стоят за Юрия, другие за Константина, третьи ушли с ним, четвёртые за младшими братьями. Справляйся сам, как знаешь!
В отчаянии Ярослав бегом бросился к иконам. «Научи! Надоумь, что делать, отец!.. Как усмирить Новгород!»
Ответ пришёл немедля - видимо, дух покойного Всеволода всё время был рядом с сыном. Поступить так, как сам Всеволод Большое Гнездо не раз поступал с не в меру строптивым городом, благо, всё для того есть.
Благодарно положив поклон образам, Ярослав выбежал из горницы. Навстречу ему повскакивали с лавок воеводы и бояре.
- Труби сбор! - крикнул Ярослав. - Сей же день уходим в Торжок!
Город провожал князя молчанием. Нет, конечно, немало слов, едких и грозных, укоряющих и молящих, донеслось до ушей Ярослава, когда он галопом скакал по мощёным улицам, выбивая щепы копытами коня. Дружина и ближние бояре скакали позади. Ехали налегке, прихватив только часть обозов - с припасом. Некоторые бояре, часть дружины и княгиня с ближними боярынями оставалась в детинце.
Яну выпала нелёгкая сейчас доля сопровождать Ярослава - жена, Елена, оставалась в городе, судьба которого была темна и запутана. Получив приказ, он подошёл к князю и напрямик попросил остаться - ежели что, защищать княгиню. Но Ярослав, не привыкший, чтобы ему перечили, вспылил, притопнул ногой и запретил даже рта о том разевать. В детинце оставили сотню Михайлы Звонца - благо, его отец Дружина Гаврилыч вместе со старшим боярином Хохатом Григоровичем оставался следить за городом. С Ярославом уходили остальные бояре и кое-кто из новгородцев - имеющие вотчины в Торжке и подалее от града. Как бегущие от лесного пожара звери, они чуяли, что князь оставил город не просто так. Ещё неизвестно, что хуже - оставаться ждать неведомой беды или прослыть среди земляков переветчиком.
Торжок не успел и ахнуть, как в его ворота намётом ворвалась княжеская дружина. Сидевший в городе новгородский посадник пробовал было возмущаться, но Ярослав с ходу повелел посадить его в подвал и в тот же день объявил, что садится в Торжке надолго. Прослышавшие о смуте новгородцы, что по торговым и иным делам оказались здесь, собрались было уйти, но Ярослав, едва доложили ему об этом, повелел остановить всех - не хотелось, чтобы к его врагам в Новгороде пришла помощь. Затворившись в граде, он стал ждать.
И дождался - в разгар лета нежданно-негаданно ударили морозные утренники. Колосья хлеба, только наливающиеся, были загублены холодами. На торгу всерьёз заговорили о новых ценах на зерно и обещавшей быть скудной зиме.
Привстав на стременах, Ян прищуренными глазами смотрел с пологого холма на раскинувшуюся впереди дорогу. Она ползла осенними порыжелыми перелесками, изгибаясь, как змея. Рощица на одном из холмов, который она огибала, надёжно скрывала три десятка дружинников, и растянувшийся торговый обоз не заметил их.
Купцы издавна предпочитали ездить кучно, собираясь порой по двадцать человек - каждый с двумя-тремя возами товара, а при них слуги да случайно прибившиеся люди. На дорогах пошаливают редко, но всегда найдётся причина не отбиваться от своих.
Этот обоз был ещё невелик - всего два десятка телег, возле; которых примерно столько же пеших и десяток конных путников. Судя по всему, возы гружёны зерном и репой - о том, что нежданный мороз уничтожил почти все посевы Новгорода и над ним встала угроза голода, прослышали давно. В надежде на богатые барыши купцы пускались в дальний путь несмотря на то, что последнее время начали просачиваться слухи о ватажках лихих людей, которые хлебные обозы останавливают и потихоньку грабят. Но что может остановить купца, когда впереди маячит прибыль!
Торопецкий купец Онуфрий Лукич как раз и был таким отчаянным человеком, который мог решиться на опасное путешествие. Его отговаривали, но, решившись, он не мог остановиться. Все дороги к Новгороду ведут через Торжок. Город должен был показаться ввечеру, а там и пути конец.
- Глянь, дядюшка, чего это там? - толкнул его в бок племяш Андрей. - Вроде как конные в леске!
Глаз у Андрейки остёр - первым он замечал на дороге погост иль встречного. Потому и брал Онуфрий сыновца с собою - остареет, так будет кому дело передать.
- Где? - купец даже привстал на возу.
- Вона, - Андрей ткнул пальцем.
Внимание его привлекли отблески солнца на шеломах ратников и остриях их копий. Но вот солнце зашло за облачко, и блеск померк.
- Вроде не видать ничего, - медленно, в раздумье ответил Онуфрий Лукич.
Но в этот миг передний воз, пройдя поворот, приблизился к той рощице, и из неё горохом посыпались всадники. Десяток сразу же стал обходить возы сзади, другой ринулся наперерез, остальные рассыпались по полю. Обозные конники, среди которых был и Андрейка, сбились было вместе, похватались за оружие, но рассыпавшийся десяток собрался стремительно, как стайка рыбёшек, и ударил. Тягаться с дружинниками обозной охране было не под силу - не прошло и нескольких минут, как их разоружили и заставили спешиться.. Тем временем два других десятка привычно свернули обоз и точками сулиц согнали возниц в кучу.
Ян подъехал вплотную к обозным:
- Кто у вас старший?
Помедлив - раз сразу не убили, сейчас вряд ли казнят - Онуфрий шагнул к нему, сдёргивая шапку.
- Купец Онуфрий сын Лукин, - молвил он. - Торопецкие мы!
- Шли куда, Онуфрий?
- Да в Новгород, - купец развёл руками - дескать, отпираться бесполезно, всё равно дознаются. - Торговлишка, слышь, у нас тамо!
- На возах что? - больше для порядка продолжал расспросы Ян. Что ещё могли везти в Новгород в это время?
- А пшеничка, репа да рожь, - торопливо ответил Онуфрий. - Да солонинки чуток...
- Дорога сия, - Ян обнажённым мечом указал на землю, - через Торжок ведёт. Знал ты это?
- А как же! Знамо дело! - закивал купец. - Не миновать Торжка на пути к Нову Городу! Собирались мы сей день там ночевать, а потом и дальше отправиться... Пошлину проездную уплатив! - последнее он добавил с таким видом, что любой бы не усомнился в готовности Онуфрия Лукича услужить, сильным мира сего.
- Добро, - преувеличенно сухо кивнул Ян. - С нами до Торжка доедете. Там поглядим!
Он привстал на стременах, махнул рукой дружинникам, и те отошли от возов, позволив возницам вернуться на свои места. Вот только лошадей конникам не вернули, ведя их в поводу - кто какую успел. Спешенный Андрей брёл возле дядиного воза и угрюмо косился на дружинников.
В Торжке с захваченным обозом поступили, как со всеми прочими - не успели купцы опомниться, как их похватали под локти и спихнули в подвальные клети, а возы с товаром и лошадей разобрали по дворам. Только ближе к вечеру, заставив людей помаяться в ожидании неизвестности, к ним заглянули - принесли повечерять и объяснили, что они захвачены по приказу князя переяславльского и новгородского Ярослава Всеволодовича за то, что везли товар в мятежный Новгород, нарушая Князев запрет.
Разобравшись с обозом, но не торопясь вернуться к дружине, Ян отправился на княжье подворье. На дорогах постоянно оставались сторожа - следить, чтобы даже мышь не проскользнула мимо Торжка. На дальних тропах и в чащах лесов ставили засеки, вынуждая купцов либо рисковать и ломать ноги лошадям по бездорожью, либо сворачивать на ближние дороги, где их поджидали люди Ярослава. С лета он заворачивал торговые обозы, сажая купцов под замок в Торжке. За несколько месяцев клети и подвалы были заняты под завязку, и часть народа не так давно отправили в Переяславль, в тамошние порубы. Похоже, со дня на день придётся уводить остальных.
На княжеском подворье стояли крытые лубом возки, возле которых ждали спешившиеся всадники. Несколько холопов убирали лошадей. Приостановившись, Ян кивнул на них дружинникам:
- Что за гости?
- Послы из Новгорода, - отозвался один. - Сам посадник Твердислав прибыл говорить с князем!
Ян поднялся на высокое тесовое крыльцо и прошёл в горницу.
Окружённый своими боярами и воеводами, Ярослав вольно развалился на резном стульце и, насупившись, с явным неудовольствием слушал речь Твердислава Осмомысловича. Тот, тучный, в богатой собольей шубе, расставив ноги 8 сафьяновых сапожках и для важности отлаживая ухоженную бороду, вещал уверенным, задушевным голосом:
- Совсем люду житья не стало, князюшка! Народишко новгородский голодает!.. По торгу пройди - кадь[312] ржи по десяти гривен идёт, овса - по три гривны!.. В муку сосновую кору сыплют, лист липовый!.. Намедни купцы приезжали иноземные - так им бабы детишек своих продавали. Сам видел - бежит одна за немчином да дочерь свою чуть не силком в руки ему сует... И ведь продала! А в чужой стороне известно, какая доля - горькая неволя!.. Скудельницы[313] старые полнёхоньки - новые роем! Трупы на улицах еле успеваем собирать... С голоду мрёт Великий Новгород! - боярин остановился и пустил слезу. - Уж гражане на вече собрались, да и отправили меня к тебе, князь-батюшка, с поклоном - верни милость Новгороду, а коль вина какая на нас лежит - так молви, дай искупить грехи!.. Не заставляй смертью лютой помирать!
Стоявшие позади него вятшие мужи, среди которых узнавался Юрий Иванович, согласно кивали головами и скорбно вздыхали.
Ярослав, поскрипывая зубами, но с виду спокойно выслушал речь Твердислава, не упустил и того, что добавили от себя его спутники, а потом вдруг спросил:
- Говоришь, голодает Новгород-то?
- Как есть с голоду помирает! - с готовностью отозвался боярин. - Иным давно есть нечего!
- А ты сам, боярин, не отощал ли? Не прикрывать ли за шубой богатой худобы голодной?
Странный вопрос застал Твердислава врасплох. Он растерянно поморгал глазами и, несколько опомнившись, молвил:
- Милостью Божьей род наш издавна отличался тучностью и дородством... Не жалуемся…
- Не жалуетесь? - Ярослав даже подался вперёд, ухватившись за это слово. - Так что ж вы мне говорили тут?.. В Новгороде, стало быть, есть нечего?.. Не верю!
- Ты на нас-то не гляди! - вперёд, работая локтями, вылез Юрий Иванович. - Мы за весь город говорим, а не за роды боярские! Князь, внемли слову! Сними осаду! Вернись на княжение!.. Мочи нет терпеть!
Ярослав вскочил - сильным гибким движением молодости и гнева. Глаза его загорелись.
- Мочи нет терпеть? - с придыханием крикнул он. - А вот потерпите!.. Эй! Взять их! Всех! Пусть посидят под замком, потерпят!
Последнее слово он выкрикнул, явно издеваясь над боярами.
- Князь! Княже, что ты? Одумайся! - в изумлении воскликнул Твердислав, когда стоявшие у дверей воины приблизились к ним. На подмогу им вбежали ещё несколько человек с сулицами наперевес, окружили бояр плотным кольцом и стали подталкивать их к дверям.
- Князь! - крикнул посадник, рванувшись к Ярославу. - Попомнишь ещё! Господь за всё воздаст! Господь не попустит!.. Одумайся!
Стараясь сохранять хотя бы видимость достоинства, послы проследовали за дружинниками к клетям, где отныне должны были сидеть. Ярослав проводил их тяжёлым взглядом, потом оглянулся на своих советников и коротко приказал:
- Оставьте меня!
Он был взбешён, и люди сочли за лучшее убраться с глаз долой. Ян, пришедший последним, решил задержаться. Он знал норов своего князя - за вспышками гнева обычно наступала разрядка. Многие приказы Ярослав отдавал, не подумав, а потом сам каялся в них. Сейчас он явно хотел удалить свидетелей своей бессмысленной ярости - послы всегда были неприкосновенны.
Ян остался у порога, готовый выскользнуть за дверь, едва его заметят. Но Ярослав, когда затихли шаги в горнице, тяжело рухнул обратно на стулец и до белизны сжал кулаки. На его узком скуластом лице играли алые пятна. Он глубоко и часто дышал, стараясь справиться с собой. Прикрыв глаза, князь несколько минут просидел неподвижно, а потом очень тихим голосом позвал:
- Подь сюда!
Ян подошёл. Не открывая глаз, Ярослав гак же тихо, но твёрдо приказал:
- Бери людей, сколько надо и езжай немедленно в Новгород! Княгиню с двором её привезёшь. Ступай.
Ян коротко поклонился и собрался было уходить, но Ярослав окликнул его, всё ещё не открывая глаз:
- Судишь меня?
Изборец глянул в пол.
- Не мне тебя судить, княже!
- Тебе! - Ярослав чуть повысил голос. - Князя лишь княжий суд судить может! А я ещё не забыл, что и ты родом велик!.. Скажи - судишь, да? Ведь сам обозы заворачивал, сам купцов сажал! - Резко открыв глаза, Ярослав в упор взглянул на Яна.
- По твоей воле, князь...
- Сам-то ты не стал бы?.. А сядь на моё место, как запоёшь? Думаешь, не ведаю, что творю? Всё я ведаю! Всё знаю!.. Меж нами, сыновьями Всеволода, мира нет, за стол Юрий с Константином глотки готовы перегрызть, а я за Юрия стою, потому как после него мой черёд станет наследовать! Сразу!.. А в Новгороде и того хуже - бояре вроде молчат, а сами разве что ножи в спины друг другу не втыкают! Тянут Новгород в разные стороны, кому куда прилепее! Они сцепятся, а князь меж ними вечно вставай - мири, так, что ли?.. Много воли взял Новгород, забыл, что он русский город и без Руси деваться ему некуда! А я русский князь! И Новгород должен понять, что ему судьба - под княжьей рукой быть, а не под боярской пятой! Добром ли, худом ли, а князья должны в Новгороде править, а не только суд судить да мечом на порубежье размахивать!.. Воевать мне с Новгородом несподручно, остаётся измором его смирить.
Ярослав выпалил это единым духом и, поскольку Ян молчал, махнул рукой:
- Ступай!
Несколько дней спустя дружина въезжала в Новгород. Последнее время ворота так и оставались приоткрытыми – не столько потому, что город всё ещё ждал обозы, сколько потому, что страже было всё равно. Ратники у стены попробовали было заступить дорогу вооружённым всадникам, но тех было почти три десятка, все сытые, на откормленных конях, сильные. Кроме того, они были людьми Ярослава. Лишний раз связываться с ним не хотелось, и сторожа просто отошли в сторонку. Ян и его подручные оказались в Новгороде без затруднений.
Город встретил их странной тишиной - улицы были почти пусты, редкие прохожие брели без цели куда глаза глядят, изредка останавливаясь и провожая взглядами всадников. Некоторые, углядев богатую одежду и сытых коней, падали на колени и тянули дрожащие руки к дружинникам.
- Подайте... Милостивцы... хоть корочку, - слышались слабые умоляющие голоса.
По мере того как воины подъезжали к детинцу, нищих и бродяг становилось всё больше. Они уже толпились возле всадников, толкали друг друга, чуть не хватали тощими высохшими руками за полы и на разные лады тянули одно и то же: «Подайте!» Мужики и бабы, старые и молодые - они все смешались в единую серо-пёструю толпу, сквозь которую крупный жеребец Яна ступал с расчётливой осторожностью, словно боясь этих людей. Сам изборец, не ожидавший такого, едва сдерживался, чтобы не поднять плеть, разгоняя просящих.
Какая-то женщина - судя по росту и стану, ещё молодая, стояла в стороне, держа на руках притихшее от слабости дитя. Она голодными глазами смотрела на дружинников, а потом, будто угадав что-то в лице Яна, только он вырвался от нищих, подошла к нему и протянула ребёнка:
- Купи, боярин!
Ян отшатнулся, невольно вскидывая руку для защиты, а женщина, не дрогнув, повторила хриплым голосом:
- Купи, милостивец! Мальчик - не гляди, что неказовит. Он у меня бойкий, живой!.. Добрый холоп будет. И верный!
Она тянула к Яну дрожащие руки. Ребёнок в них лежал притихший, как мёртвый. Яну очень не хотелось прикасаться к маленькому тельцу - вдруг и правда труп! - и он, покачав головой, отъехал, торопясь к детинцу.
- Купи! - женщина бросилась следом, но ослабшие ноги плохо держали её, и она осела на грязную землю.
На княжьем подворье гонцов Ярослава встречал Михайла Звонец. Сотник был непривычно хмур и молчалив. Выслушав княжий приказ, он тихо покивал и пошёл отдавать приказы о сборах княгининого поезда. Ян же чуть ли не бегом бросился в терем.
Княгиня Ростислава и её ближняя боярыня Елена Романовна сидели в светлице за вышиваньем. Рядом на лавке прикорнула старая мамка княгини. Глаза старухи были плотно закрыты, но сухие старческие губы шевелились - она не то молилась, не то про себя бранила кого-то.
Княгиня была тиха и задумчива. Она почти не поднимала глаз, и её иголка еле-еле и неохотно скользила по браному узору ручника. Время от времени Ростислава испуганно вскидывала большие красивые глаза к окну и тут же опускала их. Порой взор её из-под ресниц исподтишка скользил по лицу Елены, словно ища на нём ответы на свои сомнения. Но молодая боярыня не замечала ничего - она глубоко ушла в себя, и лишь пальцы её машинально делали стежок за стежком.
- О чём ты думаешь, Елена? - первой нарушила молчание княгиня. Молодая женщина вздрогнула, пробуждаясь от дум.
- Ни о чём, княгиня-матушка, - прошептала она.
- Как ни о чём, когда я вижу - у тебя который день глаза на мокром месте! Стосковалась, чай?
Елена удивлённо захлопала глазами. На щёки её накатил жгучий румянец.
- Не ведаю, о чём ты, княгиня-матушка, - прошептала она.
- Изволь напомнить - не о боярине ли своём печалишься? - От этих слов щёки, лоб и даже шея Елены покрылись такой яркой краской, что казалось - облили её пущенной из жил кровью.
- Вовсе не о нём я! - виновато ответила она. - Я о другом печалюсь!.. Мне город жалко! Там ведь детишки малые... - она всхлипнула, утирая слезу с пылающей щеки.
Ни Ростиславе, ни Елене пока не суждено было испытать радость материнства - боярыня сама до недавнего времени избегала мужа, а на княгиню занятый своими делами Ярослав с некоторых пор внимания не обращал.
- А мужа своего ждёшь? - осторожно молвила Ростислава. Елена бросила на неё виноватый взгляд и покачала головой.
- Да неужто? - ахнула княгиня. - И не тоскуешь вовсе?
- Нет. Ты будто о князе Ярославе Всеволодиче печалишься! - Ростислава враз построжела - словно потух в глазах какой-то огонёк.
- Твоя правда, Еленушка, тяжко мне, - неохотно молвила, - а всё ж тебе грех-то жаловаться! Тебя-то вон как любят! Чай, сама сказывала, как он тебя без воли родительской взял! По любви!
- Матушку мою только в землю положили, а он тут как тут! - При воспоминании о том дне Елена печально поникла. - Уж сколько я слёз пролила - ничего его не тронуло!.. Дал бы хоть проводить её, траур снять - а так! Каждый день в храм Божий хожу, у матушки прощения вымаливаю за то, что раньше положенного срока замуж пошла! Боюсь - не простит!
- Простит, - убеждённо молвила Ростислава и погладила руку боярыни. - Дай срок!
- Боюсь я его, - словно какую тайну, шёпотом решилась молвить Елена. - И себя боюсь!.. Ещё как в первый раз увидала - помнишь, я сказывала, ещё в дому родительском! С того дня глаз на него поднять не могу - страх берёт!.. Вот сейчас каб взошёл - я, верно, обмерла бы!
- А я Ярослава боюсь, - тоже шёпотом доверилась Ростислава. - Обрёк город на муку - и ничего его не трогает! Ни стоны, ни слёзы!.. И что за душа у него такая?
Елена не успела вымолвить и слова - стукнула входная дверь, и в горницу протиснулась сенная девушка. Махнув поклон, она торопливо выпалила:
- Гости к нам! Из Торжка!
И тут же отскочила в сторону, потому что дверь за её спиной распахнулась, и, пригнувшись, чтобы не задеть притолоку, в горницу широким шагом вошёл Ян.
Глава 12
Ростислава вскинула брови. Елена побелела и, ахнув, уронила вышивание. Прижав руки к груди, она во все глаза смотрела на подходящего мужа, а тот, метнув на неё короткий взгляд, прошёл к княгине и низко поклонился ей:
- Здрава буди, княгинюшка! Весть у меня для тебя! - Как всегда бывало при их встречах - на людях и на женской половине терема, когда Ян заходил проведать жену, - княгиня застыла, впившись взглядом в его лицо, словно старалась вобрать его в себя до мельчайшей чёрточки. С самого дня и часа сватовства, когда она впервые побледнела, увидев его, Ростислава смотрела на него только так. Вот и сейчас княгиня уронила руки на колени и молча приготовилась выслушать гонца.
- Князь новгородский Ярослав Всеволодович меня за то- 1бой прислал, - сказал Ян. - Собирайся, княгиня, - должны, мы немедля в Новый Торг [314]отъехать!
Ростислава ответила на это спокойным холодным взором и медленно поднялась.
- Раз князь то повелел, не нам княжьему слову поперёк вставать, - ровным голосом молвила она. - Елена, прикажи!
И, двигаясь, как во сне, княгиня вышла из горницы. Метнувшаяся было вслед за нею Елена развернулась от двери.
- Князь повелел! - воскликнула она, сжимая кулаки. - Что он ещё приказал?.. Совсем Новгород погубить хочет, раз нас в нём не будет, так? А ты с ним заодно!..
- Елена! - ахнул Ян, бросаясь к жене. - Что ты говоришь? Одумайся!
- Ты одумайся! - бросила она гневно. - Подумай - кому ты служишь! Душегубцу! Сколько народа он уморил!
- Замолчи, Елена! - вскрикнул Ян, взметнув руку. - Не зли меня! - Заметив огонь в его глазах, молодая женщина сжалась в комок, ожидая удара. Мигом проснувшаяся старая мамка приподнялась, готовая позвать на помощь, но Ян опустил руку и за плечо развернул к себе жену.
- Ты ничего не знаешь! - сквозь зубы процедил он в её побелевшее лицо. - Ты совсем ничего про меня не знаешь, а потому лучше молчи. И собирайся! Нам назавтра надо быть в дороге! Князь повелел - не нам против князя слово молвить! Иди!
И вышел сам, круто развернувшись.
Мало кто в Новгороде узнал, когда княгиня покинула голодающий город. Её возки сопровождала Янова сотня. Михайла Звонец с наместником Хохатом Григоровичем оставался в детинце единственным княжеским человеком.
Возвращаясь в Торжок, Ян чувствовал, как в нём клокочет гнев. То, что он увидел на улицах Новгорода, услышал от Ростиславы и Елены, тревожило его думы, лишая покоя. Измождённое лицо женщины, тянущей к нему на руках умирающего ребёнка, трупы на улицах, переполненные скудельницы, одичавшие собаки, опустевшие дома с распахнутыми настежь воротами - и меньшего было достаточно, чтобы возмутить любого человека. Въехав на подворье, Ян не стал дожидаться, пока сойдут княгиня и её спутницы, а сразу отправился к князю.
Ярослав только что вернулся от обедни и отдыхал в тишине. Он слышал шум на дворе, и когда Ян взошёл, привстал в нетерпении:
- Приехали?
Но тут же осёкся, увидев глаза своего дружинника. Ян застыл в дверях, и взор его метал молнии.
- Из Новгорода я, княже, - севшим голосом сказал он. - Умирает Новгород!.. Убили город! Ты убил!
Ярослав с удивлением поглядел на него.
- Вон как ты заговорил! - промолвил он медленно, подходя. - Я, стало быть, виноват?
- Ты! - в лицо ему выдохнул Ян. - Каб не твоя воля, ничего б не было! Ты видел, что там творится? Нет? Съезди, сам глянь!.. Трупы на улицах лежат, и никто их не убирает. Люди кору едят, траву! Собаки одни сытые с той мертвечины!.. Матери детей своих продают! Улицы целые обезлюдели! Даже обедни больше не служат - некому и не для кого!.. Чего ты хочешь? В пустом городе княжить? Так он уже пуст! Иди, бери голыми руками!
По мере того, как Ян говорил, лицо Ярослава всё более темнело. Он тяжело дышал, скрипя зубами, и наконец не выдержал.
- Молчать, смерд! - сорвался на крик. - Как смеешь!
- Смею, - отмолвил Ян. - Княжьим судом тебя сужу, князь, по правде. Новгород тебе сам поклонился, сам на стол взял. А ты ему чем отплатил?.. Ведаю, что можешь возразить мне, - торопливо добавил Ян, едва Ярослав приоткрыл рот, - что бояре народ мутят, каждый в свою сторону тянет. Сладить с вотчинниками, что вольности новгородские своими считают, трудно, но люди-го, смерды-то, горожане посадские чем виноваты? Их за какие грехи лютой смерти предаёшь?.. Ведь они-то и мрут! А бояре твои все по теремам затворились - у них кладовые полнёхоньки, житницы и бертьяницы[315] не скоро оскудеют. Они живут, и горя не знают, а народ против тебя слово молвит... Опомнятся новгородцы, кликнут прежнего своего князя, Мстислава Мстиславича - что тогда скажешь? Одумайся, не плоди более зла.
- То не твоя забота! - фыркнул Ярослав. - Явится Мстислав - сам с ним поговорю, по-своему!
- Не заносись.
Услышав это, Ярослав окончательно потерял голову.
- Да как ты смеешь? - закричал он, бросившись к замершему на пороге Яну. - Забыл, кто перед тобой?
- Я-то помню, - как со стороны, услышал свой голос Ян, - а вот ты запамятовал.
Давно никто не говорил так с Ярославом. Вспыхнув, как трут, он взметнул кулак:
- Да я тебя!.. В цепи! К новгородцам твоим!.. Ишь, защитник выискался!.. Да ты у меня...
Взглянув в белые от ярости глаза князя, Ян неожиданно совершенно успокоился и равнодушно принял его мечущий молнии взгляд. Два князя застыли друг против друга двумя изваяниями, и Ярослав не выдержал первым. Поднятая рука дрогнула, опускаясь, и он прохрипел с усилием:
- Уйди!
Ян покачал головой.
- Уйди, - громче повторил Ярослав. - Я же вижу - ты меня презираешь!
- Каб я захотел уйти, ты б меня не удержал, - кивнул Ян, - но от тебя идти мне некуда, да и не за чем... Ты это после поймёшь!
Словно враз состарившись, Ярослав повернулся к Яну спиной.
- И ты поймёшь, - сказал он. - Новгород стариной силён, а стариной ныне не прожить!.. Ты сам видел - никуда ему не деться без Низовой земли, пропадёт он. Так что ж Господину Великому зря спесь свою нянчить?.. Не хотел он добром под великокняжескую руку встать - так на коленях приползёт, а с Русью будет!.. Я сам всё знаю. Коли грех - сам за него отвечу. Мне советчики не надобны!
Он замолчал, и Ян, поклонившись его сгорбленной спине, потихоньку вышел.
Буквально по следам княгининого поезда в Торжок приспело последнее посольство от Новгорода - прямо звать Ярослава вернуться. «Ступай к Святой Софии, в свою отчину, князь, - говорили послы, - а нет, так иди назад». Князь повелел задержать и этих гостей. В глубине души он был доволен - гордый Новгород уже терял терпение. Вот-вот нарыв, что, как ему казалось, давно зрел в среде жителей, готов был прерваться - но в середине февраля нежданно-негаданно в Торжок одвуконь прискакал Михайла Звонец с немногими дружинниками. И кони, и всадники еле держались на ногах от долгой скачки. Едва отдышавшись, Михайла поведал князю невероятную новость - в Новгород вернулся князь Мстислав Удалой.
- Примчался, и с дружиной, - рассказывал сотник. - Сразу к детинцу кинулся... Сеча была злая - те, кто со мной, только и успели вырваться. Прочие там остались - кто мертвы, кто в железа закован... Никого князь Мстислав не пощадил! Пропали мы, князь!
Ярослав, на крыльце слушавший эту новость, кинул на бывшего тут же Яна пристальный взгляд. Оба ещё не забыли давнего разговора - несмотря на всё своё влияние, изборец каждый день ждал опалы. Однако князь молчал - терпел. Сегодня терпение его могло иссякнуть, но Ярослав вдруг молча повернулся и стал подниматься по ступеням крыльца, не велев никому следовать за собой.
Однако уже вечером Торжок закипел. Ярослав спешно начал готовиться к защите города, разослал дружины делать засеки на дорогах, ведущих из Новгорода к Торжку, а тем временем впотай послал выборных новоторжцев в город, чтоб они подстроили на вече шум против Мстислава.
Посланные должны были отправить к нему гонца с известием, каковы дела в Новгороде, что с верными Ярославу людьми и что собирается делать князь Мстислав. Вести ожидались со дня на день, но вместо гонца внезапно, как снег на голову, в Торжок явился какой-то священник, назвавшийся послом Мстислава Удалого.
Появление его наделало переполоху - гостей от противника не ожидали. Обычно Мстислав не высылал никого вперёд, предпочитая действовать внезапно. Но в посланнике Ярославу почудился добрый знак, и он повелел допустить священника в горницы.
Маленький бойкий поп шариком вкатился в двери, истово перекрестился на иконы и положил князю глубокий поклон.
- Здрав буди, князь Ярослав Всеволодович, - напевно, словно вещал у себя в соборе, заговорил он. - Я, смиренный раб Божий, именем отец Георгий, послан к тебе со словом. Прими весть от названного отца твоего, князя торопецкого и новгородского Мстислава Мстиславича по прозванью Удалого!
Ярослав поморщился, когда священник назвал Мстислава Удалого новгородским князем, но проглотил обиду и ответил:
- И ты здравствуй, святой отец. Что же велел передать мне князь твой?
- Ты ему сын, он тебе отец, - рассудительно молвил отец Георгий. - Негоже сыну на отца войной идти. Князь Мстислав напрасно крови лить не желает и обещает, что, коль ты мужей новгородских, кои у тебя путём неправедным содержатся, подобру-поздорову отпустишь и из Торжка в свою область выйдешь, то и он с тобой мир возьмёт.
Ярослав, не ожидавший такого, фыркнул, едва дослушав посла:
- Коль я уйду, он со мной мир возьмёт?.. А когда я не хочу уходить? Новгород меня сам на княжение звал! Я - Новгородский князь!
Священник отступил на шаг, сложив руки на груди и смиренно взглянул на князя.
- Не гневи Бога, сын мой, - спокойно отмолвил он. - Мирись с князем Мстиславом добром - будешь велик душой и бесчестья себе не сыщешь! Возьми мир с новгородским князем!
Прежде чем ответить, Ярослав по очереди обвёл взглядом всех, кто был с ним в горнице. Бояре, воеводы помалкивали - дело было княжеское, князьям его и решать. Изо всех только Ян мог бы что-то присоветовать, но он держался нарочно за спинами прочих, все слова меж ним и Ярославом были сказаны. Не найдя дружинника в первых рядах, князь снова взглянул на посла.
- Вот тебе моё слово, святой отец, - молвил он, - воротись к своему князю и передай ему, что мира промеж нас нет и не будет! Мира не хочу и не приму!.. Новгород сколько ему, столько и мне принадлежит. Я зван был новгородцами честью, но они меня обидели, и не могу им не мстить, а с вами, как с родней, дела не имею. Так Мстиславу я передай! Ступай!
Священник хотел было что-то сказать, но Ярослав поднялся, махнул рукой и быстро вышел, не обращая ни на кого внимания.
Не солоно хлебавши, возвращался отец Георгий к своему возку. Грамот ему не вручили - наоборот, порвали данные ему князем Мстиславом. Ярослав, как ушёл, так и не видел больше посла новгородского, лишь передал через людей, чтобы тот убирался подобру-поздорову, когда не хочет с подвалами познакомиться. Отец Георгий в глубине души жаждал подвига и мученичества, но такого никогда. Да и князь ждал его с ответом.
Он сошёл с высокого крыльца и направился по утоптанному скрипучему снегу к возку, когда сбоку послышался тихий шёпот:
- Отче! Погодь малость!
Отец Георгий оглянулся - из-за крыльца к нему шла молодая княгиня Ростислава. Священник никогда не видел дочери Мстислава близко, но догадался, что это она, по убору и глазам - красивым, светлым, чуть печальным и глубоким, как у её отца. Молодая женщина пугливо озиралась на крыльцо, с которого сошёл посол. За её спиной пряталась ещё одна женщина - вовсе незнакомая - не иначе, как ближняя боярыня.
Отец Георгий подошёл ближе:
- Что угодно тебе, дочь моя?
- Ты с Новгорода? - быстро молвила Ростислава.
- Оттуда, с него самого. Послом меня князь Мстислав Удалой поставил...
Лёгкая радостная улыбка тронула губы княгини:
- Батюшка?.. Как он? Здоров ли?
- И здоров, и телом и духом крепок, государыня, - с готовностью принялся рассказывать отец Георгий. - Недуги его не тревожат, в бою смерть стороной обходит - не зря ж его Удалым прозывают!
- Зачем он тебя посылал?
- Мир князю твоему предложить повелел, дабы не рушить ему семьи, дочери своей жизни не портить... - при этих словах молодая женщина потупилась, и священник докончил быстрее: - Да только не внял голосу разума князь Ярослав - и слушать меня не стал!
Ростислава ахнула, прижимая ладони к щекам, оглянулась на свою спутницу.
- Что же это? Распря? - переспросила она.
- Коль упорствовать Ярослав Всеволодич станет, не миновать усобицы, - вздохнул священник. - За грехи-то, видать, наши!..
Над головами беседующих скрипнула дверь.
- Ростислава? - раздался голос Ярослава. - Ты почто тут?.. К себе иди и в чужие дела не лезь! Не бабье это дело!
Молодая женщина съёжилась при звуке голоса мужа, что не укрылось от взгляда отца Георгия. Не желая навлекать на княгиню горя, он заторопился:
- Прости, матушка! Пора мне!
- Погоди, - Ростислава ухватила отца Георгия за рукав рясы. - Возьми вот - батюшке моему весточку от меня передай!
Она быстро всунула в ладонь священника берестяную грамотку и бегом бросилась прочь. Отец Георгий, торопясь, пока не вздумалось Ярославу отнять женино посланьице, взобрался в возок и велел трогать.
В тот же вечер князь Ярослав зашёл на половину княгини и долго с нею о чём-то говорил. Что было сказано промеж супругов, осталось тайной. Только Елене, засидевшейся до полуночи с Ростиславой, удалось выведать кое-что. То, что повестила ей всхлипывающая княгиня, поразило её. Не веря услышанному и не желая верить, она со страхом пробиралась в изложню.
Ян давно был там, один. Он не ложился, мерил шагами полутёмный покой, ожидая жену. Когда скрипнула, пропуская её, дверь, он развернулся навстречу:
- Где ты была?
Слова, какие бросал княгине Ростиславе князь, ещё звучали в ушах Елены, и она с испугом отпрянула:
- Не тронь!
- Да что ты, Олёнушка? - Ян шагнул к ней. - Что случилось?
- Случилось!.. Почто ты нас из Новгорода вывез? - не в силах сдерживаться, воскликнула Елена, отступя к стене. - Скажешь, княжий приказ, жена за мужем должна следовать, так?.. За каким мужем? Таким, что намедни жену свою изменницей, переветчицей величает, грозится в поруб запереть, чтобы с его врагами не смела видеться!..
Опешивший Ян с удивлением слушал эту отповедь.
- Да откуда ты это взяла? - наконец воскликнул он.
- Оттуда и взяла! - Елена вскинула на него блестящие глаза. - У княгини я засиделась, была, когда князь к ней взошёл... Меня не стесняясь, такие он речи с нею вёл, что мне тошно стало!.. Её-то, голубицу, переветчицей величал, требовал, чтоб она открыла, почто отцу посылала!
- А она Мстиславу, что, весть передала?
- А то нет!.. Он ей отец ведь!
- Негоже то, - сурово качнул головой Ян. - Мира князь не принял - знать, Мстислав нам враг нынче. А она...
От этих слов у Елены из глаз брызнули слёзы.
- Ты такой же, как и он! - закричала она отчаянно. - Во всём вы друг дружку стоите!.. Ненавижу!
И опрометью бросилась вон.
Хлопнув дверью, Ян ринулся вдогонку. Не помня себя, Елена мчалась по терему и вылетела на тёмное заснеженное крыльцо. С разлёту она сбежала по ступеням на пустой двор, метнулась к клетям и дружинным избам, но растерялась - куда спрятаться. А сзади уже заскрипели знакомые тяжёлые шаги. Елена кинулась было, куда глаза глядят, но в этот миг две сильные руки обхватили её за плечи, и Ян легко, как пушинку, вскинул жену на руки.
- Да куда ж ты от меня денешься! - ожёг шею его жаркий шёпот. Елена забилась в его руках, но Ян только поудобнее подхватил её и понёс назад.
- Княжеские дела пусть князь и решает, - тихо говорил он по дороге, - то не наша забота. Ты моя жена, я столько тебя ждал, столько искал. Я тебя пальцем не трону, слова поперёк не скажу, только и ты мне не перечь... Люблю я тебя, больше жизни люблю и никуда от себя не отпущу!
Сжавшись в комочек в его объятьях, Елена невольно притихла и только вздохнула, когда Ян внёс её обратно в спальню и опустил на разобранную постель.
Владимир Мстиславич Псковский прискакал в город с малой дружиной. После трёх летнего отсутствия Плесков-град встретил своего князя удивлённо - горячие деньки, когда вече изгнало Владимира, успели позабыться. Ставленный Мстиславом Удалым племянник Всеволод Борисович был смирен, против веча и посадника слова не говорил, ряда не нарушал, жил со всеми в мире и оставленную своим предшественником княгиню с сыновьями не притеснял. Старший сын Владимира, юный княжич Ярослав уже входил в возраст. Не будь в городе старшего князя, он мог бы, слушая советов старого кормильца Владимирова, набольшего боярина Бориса Захарьича, сам править городом.
Князь Всеволод не стал спорить с Владимиром, когда тот беспрепятственно въехал однажды в распахнутые ворота детинца. Наоборот - он даже принял его с честью и не особо возмутился, когда Владимир дал понять, что вернулся надолго, если не навсегда. В конце концов, Всеволод мог ещё вернуться в свой родной удел.
Княжич Ярослав с порога, забыв достоинство и наставления старших, с криком радости бросился отцу навстречу:
- Батюшка! Вернулся, родимый!
Владимир потрепал рыжеватые кудри юноши:
- Что, соскучился без меня?
- А то нет! И матушка убивалась... Куда ты запропал?
- В разных местах был, - приобняв выросшего сына за плечи, Владимир пошёл к покоям княгини. - По первости в Полоцке жил, а потом в Ригу перебрался... Тамошние правители меня приняли, как по роду моему положено, удел у меня там - целый край, никак не меньше Псковской земли!
При этих словах глаза юного Ярослава загорелись:
- А можно побывать в тех землях, отец? - Владимир нахмурился - не по своей воле уехал он из волости[316], где был самовластным правителем, не боящимся ни веча, ни посадников. Сидел бы там до сей поры, да ливонцам не по нраву пришлось, что рядом русский. Что ни день, то летели рижскому епископу жалобы на князя-изгнанника. Тот бы рад крыть, да нечем. Долго терпел Владимир напрасные обиды, защищал от завистников свои владения, но потом иссякло терпение, и он вернулся во Псков.
Теперь он снова дома, на родине, с семьёй. Сознание этого придало ему силы, и князь улыбнулся сыну:
- Непременно увидишь, Ярослав!
...Всеволод Борисович был под стать дяде своему, Мстиславу, распри из-за владений не хотел. Собрался в несколько дней и уехал, благо и жена с детками оставались в другом городе. А Владимир Псковский сел на старый стол, будто ничего не случилось. Помешать ему никто не мог - старший брат, князь Удалой, воевал в Галиче, ему было не до того.
В начале зимы Мстислав неожиданно вернулся, но не придал значения возвращению брата. Наоборот, он ему даже обрадовался: через несколько дней гонец привёз из Новгорода грамоту с наказом Владимиру Мстиславичу Псковскому собирать полки и идти на помощь старшему брату в поход против тестя его, Ярослава Всеволодовича.
В Торжок возками, в сопровождении семей и дружин, приехали четверо новгородских бояр из числа тех, кто оставался верен Ярославу. Вёл их давний Князев доброхот Владислав Завидич. По словам перебежчиков, Новгород, как один человек, целовал крест Мстиславу Удалому и обещался помочь ему в борьбе против его тестя. Выслушав бояр, Ярослав, словно очнувшись от долгого сна, развил отчаянную деятельность. Всех новгородцев и новоторжцев, что сидели у него в подвалах, он вывел оттуда, перековал и отправил в свою старую родовую отчину Переяславль. Сам тронулся следом, послав гонцов к брату Юрию с просьбой о помощи - Мстислав Удалой начинал войну. Она пришла с весной.
Глава 13
На призыв Мстислава, который посчитал обиду, нанесённую Ярославом Новгороду, своей личной, откликнулись, кроме брата Владимира, другие его родственники, с которыми он совсем недавно ходил на Всеволода Чермного - двоюродные братья Рюриковичи[317], другие смоленские князья и сам Константин Ростовский. Этот последний, хоть и не одобрял распри в семье - Ярослав и Юрий были его братьями, - но давно понял, что словами этих двоих не усмирить, нужна сила, и согласился этот урок им преподать. Кроме того, пересылаясь с ним ещё будучи в Новгороде, Мстислав прямо пообещал Константину Всеволодовичу великое княжение, злодейски отнятое у него братом Юрием. Став Великим князем, тихий и незлобливый по натуре Константин сможет обеспечить покой и мир - так думал Мстислав Удалой, сам ценивший худой мир пуще доброй ссоры. Константин думал так же и согласился. В случае победы Мстислава кроме великого княжения он получал союзника и мог простереть свою власть гораздо дальше Владимирской Руси, захватывая Галич, Смоленск и Киев[318].
Ярослав же, спешно покинув Торжок, отправил верных людей во Владимир к Юрию - брату, который, как он знал, его не оставит. Юрий откликнулся с готовностью и сразу же выслал вперёд младшего Святослава с большой дружиной и приказом начинать войну. Сам же кинул клич по низовым землям - муромские князья издавна держали руку Владимирской Руси[319], была и надежда на рязанских: целовав крест на верность Великому князю, они должны были по первому зову встать под его знамёна. Явившись в Переяславль, Ярослав узнал, что Юрий уже начал дело, а Святослав и вовсе успел осадить Ржев - один из принадлежащих Мстиславу Удалому городов. Всё это было несомненным добрым знаком.
В предчувствии победоносной брани, Ярослав ходил гоголем. После того злополучного случая с посланием он не разговаривал с княгиней Ростиславой, нарочно грубо отсылал от себя её боярынь, если те приходили со словом от неё, а когда Ростислава однажды явилась сама объясниться с мужем, при ней нарочно усадил на колени холопку и поцеловал на глазах у обомлевшей от такого бесстыдства жены. С того дня княгиня сама не искала встреч с супругом. Давно выбившаяся из холопства благодаря ласкам князя Катерина ходила павой и при всех не стеснялась говорить, что, будь Князева воля, он бы её сделал княгиней, а бывшую жену сослал в монастырь.
А Ярослав нарочно удалял от себя Ростиславу. «Сперва с её отцом разберёмся, а потом и с нею буду разговаривать, - решил он. - Одолею Мстислава - так и быть, авось прощу. А не одолею... Ну, это мы ещё посмотрим!» С той мыслью он и отбыл к Юрию со своей дружиной.
Муромские князья откликнулись на призыв мгновенно и явились, приведя с собой не только свои полки, но и наёмников-бродников[320]. Из рязанской земли пришла совсем маленькая горстка ратников. Но не это огорчило братьев - в те же дни пришла весть о первой удаче Мстислава Удалого: его воевода Ярун Нежич с отрядом воинов всего в сотню мечей выбил из Ржева Святослава Всеволодича. Потеряв чуть ли не всё войско, молодой князь прискакал с этой новостью во Владимир.
После этого стало ясно, что переговоры вести поздно, и на последнее предложение Мстислава остановиться Ярослав ответил коротко: «Мира не хочу!»
Давно город Юрьев не знал близ себя такого. По берегам речек Хзы и Колокши встали полки Великого князя Юрия, его братьев Ярослава и Святослава и муромских князей - три десятка с малым. Чуть поодаль, на речке Липице[321] - Мстислав Удалой с братом и родней и Константин Ростовский. Их полки, коль поглядеть с вершины горы Авдовы, где был поставлен головной полк князя Юрия, числом вроде были поменее.
Обе стороны заняли две горы: Авдову - владимирцы и противную ей, Юрьеву - новгородцы. Иного места выбрать было нельзя - меж ними в заболоченной низине протекал тоненький ручей Тунег, берега которого густо поросли нехожеными дебрями. Пройти напрямик кустарником и болотами коннице и даже просто большому числу людей нечего было и думать. Не раз и не два засылали Мстиславичи и Константин к братьям послов с предложением отвести полки в чистое поле, где и решить дело - Юрий и Ярослав упёрлись, как бараны.
... Привстав на стременах, Ярослав долго озирал со склона Авдовой горы широкое заросшее болото и поблескивающую меж деревьев ленту Тунега. На той стороне, словно спасаясь от излишней сырости, на таком же крутояре разбили стан противники. В чистом весеннем воздухе - была середина апреля, только что прошла Светлая Христова Пасха, начиналась Фомина неделя - всё было видать далеко и ясно. Расправив плечи, Ярослав дышал полной грудью.
- Самая пора биться, - мечтательно молвил он. - Дай только знак! Я уверен в успехе, брат!
Юрий, к которому были обращены эти слова, усмехнулся и тронул коня, равняясь.
- Я тоже, - ответил он. - Мстислав Удалой всё о мире говорит - помнишь, что его посол вчера сказывал? Мол, крови не дай нам Бог видеть! А посадите-ка лучше Константина на великокняжеский стол во Владимире. Тогда вам вся Суздальская земля!
- Много хочет, - фыркнул Ярослав. - Константин ему удобен, вот он его и тычет. А кто он нам? Дядька, что ли, чтоб указывать?
- Ну, тебе-то он не чужой, - осторожно вставил Юрий, - ты на его дочери женат, он тебе вроде как отец получается!
При упоминании о княгине, оставленной с самого начала войны в забросе, Ярослав гневно фыркнул:
- Женат я на ней, как же! Я на рыбе холодной женат! Взойдёшь к ней, обнимешь - а она застывает, как ледяная!.. И хоть бы приласкалась сама когда - нет, ходит по терему, ровно незамужняя. И - то пост, то именины мученика, то память угодника какого ни на есть. Всё отговорки!.. Самого простого чуралась!.. Как с такой жить, скажи на милость, когда последняя холопка на церковь не глядя, так тебя согреет, что хоть на всю ночь её у себя оставляй! Жена она мне или не жена?.. Долго я выходки её терпеть должен?
- Вернись да проучи как следует, - прямо предложил Юрий.
- Вернусь... Дай с отцом её разобраться!
- А я что? - пожал плечами Юрий. — Я разве с этим спорю? С Мстиславом и я бы не прочь разобраться! Ишь, чего захотел - миротворцем заделаться! Да нас с Константином отец не мог помирить - Мстиславу ли быть судьёй нам?.. А так я на твоей стороне, братец. Помнишь, что я послу его сказал - я, мол, и брат мой - один человек. Что Мстислав брату моему сделал, то и мне!.. И от слова своего не отступлюсь!
- Оно и верно, на то ты и Великий князь, - согласно кивнул Ярослав. Хлестнув коня, он первым поскакал к шатрам.
Там уже заканчивали накрывать столы. Мирное предложение противника накануне битвы всеми было расценено как признак слабости Мстислава и его союзников. Константин, его ставленник на стол Великого князя, пуще смерти боялся лишнюю кровь пролить. Он последним поднимет меч и может вовсе своим примером отвадить остальных. Это радовало, и за будущую лёгкую победу не раз и не два поднимались на пиру заздравные чаши. Пили за Ярослава, за Великого князя Юрия, за новые вотчины и новые земли, за победу и верных дружинников. Хмельные меды лились рекою, и так же, как реки, лились речи, становясь с каждой чашей всё обильнее.
- Не было того ни при дедах, ни при прадедах, чтоб какая рать вошла в Суздальскую землю, да её же повоевала! - вещал один. - То и в летописях сказано!
- Да соберись тут вся земля - и Рязанская, и Черниговская, и Галицкая, и Новгородская, - старался другой.
- Да Новгородская уж здесь, - подначивали его.
- И пущай! Пущай будет Новгородская - да вкупе с прочими, не сдавался тот, - всё одно не устоять им против нашей силы!
- Мы их сёдлами закидаем! - крикнул из дальнего угла Михайла Звонец, всё ждавший случая блеснуть острым умом.
Слово Звонца понравилось - все столы принялись повторять его присказку про сёдла на все лады и перекатывали его на языках до тех пор, пока сидевший ближе других к Ярославу ближний боярин Творимир Олексич не повернулся к своему князю всем телом. Не одну чашу осушил он уже на пиру, но мутный было взор его светлел.
- Слушай, что скажу я тебе, княже, - молвил он, не повышая голоса, - всё равно в общем гаме его могли услышать только близсидящие. - Пока не поздно, мириться всё же надобно!.. Вы не смотрите, что полки смольян малы - князья их, сказывают, в битвах мудры и смышлёны. А про самого Мстислава Мстиславича не зря слава по земле идёт - он витязь, каких поискать, и удача воинская за ним по пятам идёт. Коль дело только в том, дали б вы старшинство Константину - и делу конец!..
Гулко и шумно на пиру, да и мечник Василий с чем-то пришёл, его выслушать надобно, но чуть долетели слова боярина до Ярослава - князя как подменили. Только что был весел - пил, со всеми болтал, песельников слушал, а тут потемнел, вскинулся и со всего маха грянул чашей об стол.
Пир вмиг стих - словно все разом в рот воды набрали. Боярин Творимир сидел ни жив ни мёртв, сам страшась того, что осмелился перечить князю. Ярослав поглядел на него невидящим отчуждённым взглядом.
- Не дело ты молвил, боярин, - сказал глухо и резко встал.
- Братья-князья и дружина старшая[322]! - прокатился под сводами шатра его голос. - В бою никого не щадить! Коль достанется вам в руки обоз, будут вам кони, платье и всё прочее, а кто возьмёт в полон живого человека - сам будет убит!.. Ваша добыча с мёртвых. Убивай и того, на ком платье золотого шитья. В живых оставим только князей - а с теми потом решим, что делать будем!.. Вот вам мой сказ. Веселитесь пока!
Качнувшись, он шагнул от стола и нетвёрдой походкой вышел вон. Переждав миг, за братом следом отправились Юрий и Святослав. Затворившись во внутренних покоях великокняжеского шатра, они втроём долго, чуть ли не до ночи, шептались впотай - спорили, кому какую землю брать после победы. Ярослав отговорил себе непокорный Новгород, решив, что всё-таки смирит его, как мечтал. Юрий брал себе всю Владимирскую Русь, старый богатый Смоленск за помощь судили Святославу, а южную Русь всю отдавали многочисленному роду черниговских князей. Впрочем, она сейчас мало кого интересовала.
Пока на вершине судили да рядили, полки целыми днями стояли на местах и ждали знака к битве. Окружив стан тыном[323], они маялись от скуки, изнывая в нетерпении. Мстислав с союзниками тоже не давали знака к битве. В полках той и другой стороны нарастало желание боя - его хотели все, все были уверены в победе, и от избытка сил кое-какие лихие головы с обеих сторон понемногу начинали выходить в поединках друг против друга. Побеждал то один, то другой, но это не остужало боевого пыла. Ян вернулся с последнего пира помрачневшим - несомненно, Ярослав был слишком пьян, чтобы в здравом уме отдавать такой приказ. Он прошёл к своим людям, сотня находилась в радостно-озлобленном возбуждении, все предчувствовали битву, и у многих чесались руки. Отовсюду слышались возбуждённые громкие голоса, дружинники в несчётный раз проверяли оружие, ополченцы сбивались кучками и поглядывали в сторону врага. Там тоже шла такая же торопливая жизнь, неуловимо похожая и в то же время отличная. Откуда-то просочилось и сюда меткое словцо Михайлы Звонца. «Мы их сёдлами закидаем», - слышалось отовсюду.
Тревожно-радостное возбуждение войска передалось и Яну, рассеяв его тревоги. Отрок подвёл ему боевого коня, и он, прыжком вскочив в седло, ударил коня плетью и коротким галопом погнал его за ограду. Почему-то показалось, что именно сегодня с ним что-то случится - хорошее или плохое, но от которого не уйдёшь и лучше уж встретить неведомое с открытым лицом.
Там, на склоне крутояра, над самыми зарослями болотистой низины Тунега, уже крутились изнывающие от избытка молодых сил несколько отчаянных сорвиголов, наперебой выкрикивая хулы новгородцам, дразня их хромцами-хоромцами и вызывая на поединок. Те не оставались в долгу, но расстояние приглушало почти все крики, и до противника доносились лишь обрывки обидных речей.
Когда Ян поравнялся с поединщиками, они враз оценили его добрый доспех и вооружение - к ним присоединился не простой ратник, а наверняка боярин.
- Эй, вы там! - заорал, надсаживаясь, светловолосый лохматый парень, сорвавший от жары шлем и размахивая им в такт словам. - Босоногие!.. Гляньте-ка - найдётся у вас такой-то, а не то давайте, все разом выходите супротив нашего- то витязя!..
- Порты только снимите, а не то запачкаете! - вторил ему кто-то из задних рядов.
Новгородцы и смольяне вперемешку орали что-то своё, плохо слышное, но они попритихли, когда из их толпы как из пращи[324] вылетел всадник. С разгону пронёсся до половины склона, он сам рявкнул что-то про Великого князя и, осадив коня, метнул копьё.
Это уже был прямой вызов на поединок. Такое случалось за эти несколько дней не раз - то витязи выходили друг против друга, то простые смерды-ополченцы ломали противнику бока в рукопашной. Пока князья решали свои дела, войско так коротало время.
Нахлестнув коня и поудобнее перехватив булаву, Ян погнал коня навстречу чужому витязю. На миг показалось, что они уже где-то видались - когда-то давно он так же скакал наперерез неизвестному витязю, оказавшемуся знакомым, а теперь и родным. Но теперь на него нёсся не Добрыня, а настоящий великан на громадном коне. С маху, не запнувшись, его жеребец перелетел узкий в этом месте берег ручья и вломился в заросли.
Они съехались на краю болотистой луговины среди ивняка. Под копытами коней зачавкала жижа размокшей от влаги земли - совсем рядом протекал готовый разлиться Тунег, - и они замедлили ход. Противники сближались полукругом - кони их то и дело спотыкались на неровностях луговины, и они поневоле выжидали.
Новгородец не выдержал первым. Конь его прыгнул вперёд всем телом, слившись со всадником в одно целое. Тот занёс свою булаву, шипастую, окованную железом и с маху обрушил её на подставленный щит.
Яну показалось, что рука отнялась до плеча. Он покачнулся в седле. Опытный боевой конь сам развернулся, удерживая всадника на спине, но новгородец не дал изборцу поднять своего оружия и ударил второй раз, а потом, извернувшись и взяв ниже - третий. В этот раз булава, скользнув по краю щита, попала по бедру.
Ян с удивлением почувствовал, что падает. В первый раз удача изменила ему. Его конь ещё разворачивался, с чавканьем выдирая копыта из грязи, но жеребец новгородца наседал. Словно волк, он тянулся жёлтыми зубами к гриве Янова коня, а всадник, встав на стременах и оказавшись на две головы выше, намеревался окончательно добить врага.
Быть выбитым из седла, а может быть и полонённым ещё до начала битвы - что могло быть позорнее! Ян всё-таки изловчился и ответил, но его боковой удар снизу вверх разве что перехватил опускающуюся булаву новгородца. Столкнувшись, булавы вдруг обе разом треснули.
Новгородец удержал свою в руке, а ладонь Яна разжалась, и, каб не охватывающий запястье ремешок, он бы потерял оружие. Но вдоль по деревянной рукояти шла глубокая трещина, и, отбросив её, Ян потянулся за мечом. Его противник сделал то же самое, и это дало Яну краткую передышку. Он успел развернуть коня, выпрямиться в седле, но потом бросил взгляд на меч новгородца и почувствовал холод в груди - его меч был на целую ладонь длиннее и наверняка тяжелее.
Новгородец кожей почувствовал замешательство изборца и расхохотался. Из-под шлема холодно, без зла, но и без сочувствия смотрело лицо опытного воина средних лет. Ни дать, ни взять, на поединок вышел один из Мстиславовых дружинников. Он поднял меч, пришпоривая коня, и Яну ничего не оставалось, кроме как защищаться. Но, принимая первый удар и сам ответно взмахивая мечом, он уже понял, что бой проигран, и не видел, что к его противнику кто-то стремительно мчится на подмогу...
Его коня ударил грудью чужой жеребец, и Ян покачнулся, понимая, что если не выпустит меча или щита, то непременно рухнет наземь. Не успев ни на что решиться, он пригнулся к гриве коня, уворачиваясь от меча новгородца - и удивился, когда над его головой металл с ледяным звоном столкнулся с металлом.
- Не трожь! Он мой! - раздался над ним голос, от которого у Яна потемнело в глазах. Решительно, предчувствие необычного не обмануло его!
Крошечная заминка дала ему возможность выровняться в седле и, выпрямившись, он увидел, как его коня оттирает от новгородца третий всадник.
- Он мой! - яро воскликнул он, наседая на великана. Тот, возвышаясь над пришельцем на голову, пятился назад. - Я сам с ним разберусь!
Он сказал новгородцу ещё что-то, совсем тихо, и тот осадил коня. А третий всадник, проводив его взглядом, развернулся через плечо к Яну. Тот уже узнал его и не мог удивиться больше.
- Добрыня, - только и молвил, - как ты здесь...
- Я твоему князю ничего не простил, - рязанец не спешил развернуть коня - опустив глаза, он смотрел в сторону новгородских полков. - Когда его гонец прискакал в Рязань звать нас на битву, я сразу собрался. И не я один - князь Михаил Пронский там, со своей дружиной, - он махнул рукой на свою сторону. - Ну, и другие мои земляки там же... Я знал, что ты где-то здесь и нарочно держался ближе. Думал, встречу - убью. Но когда увидел, что Путята тебя одолевает...
Он замолк. Ян жадно ел его глазами и не знал, что сказать. Тогда Добрыня заговорил сам:
- Как там?.. - и осёкся.
- Елена? - с готовностью подсказал Ян. - Жена она мне. Венчаны мы. У княгини Ростиславы Мстиславовны ближняя боярыня... Сын у нас, - не ведая почему, добавил он.
- Не обижай её, - строго сказал Добрыня. - И езжай отсюда! А в бою встретимся - тогда по-иному поговорим!
Нахлестнув коня, он в три прыжка оказался рядом с новгородцем, что-то горячо ему зашептал. Тот угрюмо косил то на рязанца, то на изборца, а потом помрачнел ещё больше и поскакал к своему стану, вымещая досаду и злость на жеребце.
Яну тоже пришлось отправляться восвояси. Половина дружины видела его бой с новгородцем, и, едва он поравнялся с оградой, десятки голосов со всех сторон окликнули его, спрашивая о том, что случилось на поле. Все знали его как бойца, которому не было равных в сотне, а может, и во всей дружине - и вдруг такое поражение. Да и ещё последний поединок окончился чуть ли не миром с врагом. Угрюмо глянув на столпившихся у его коня дружинников, Ян нехотя пояснил:
- Родича встренул...
Толпа вокруг понимающе притихла. Люди переглядывались, чесали затылки.
- Чего деется, чего деется, - вздыхали, - свои против своих идут!..
- А у меня тамо тятька оставался, - послышался из задних рядов молодой ломающийся голос. - А ну, как его увижу...
Слитный говор рассыпался на десятки коротких бесед - вспоминали своих отцов, братьев, свойственников из тех, кто мог бы оказаться на той стороне. В ополчении Ярослава целый полк состоял из одних новгородцев - им наткнуться в бою на своих было проще простого. Кто-то уже потянулся к сотнику с недоумением, но Ян, не отвечая никому, проехал сквозь ряды к обозу, где и спешился. Сейчас он не хотел видеть и слышать никого - ему вдруг показалось, что эту битву они проиграют.
Путята поджидал Добрыню, пока тот говорил с владимирским витязем и, поравнявшись, поехал рядом. Оба молчали, уйдя в свои думы. Потом новгородец поднял голову и обернулся на своего спутника.
- Зря ты его отпустил, - глухо молвил он. - Врагов не щадят - они наших жён и детей не щадили.
Путята был из посадских людей. Будучи дружинником Мстислава Удалого, ушёл с ним в Галич, а тем временем вся его семья умерла голодной смертью под рукой Ярослава. Новгородец нашёл только высохшие тела троих своих детей и старухи матери. Жена его и вдовая сестра пропали невесть куда. С того дня он считал князя Ярослава и всех его людей личными врагами и поклялся убивать всех без разбора. То, что сегодня его лишили возможности отомстить, злило воина.
- Родич он мой, - с неохотой сказал Добрыня. - В своё время, бывало, и я с ним мечи скрещивал, и мне он жизнь попортил. А только сестра моя ныне его жена, сын у них... Не хотелось мальца сиротить... Ради кого другого я б пальцем не шевельнул, - словно оправдываясь, добавил он, — а его не хочу. Из-за сестры!
Путята промолчал-, не зная, что возразить - среди новгородцев было много таких, кто всерьёз боялся встретить на той стороне, среди врагов, своих близких. Да и не только новгородцы - поднялась вся земля, расколовшись на две части. И расколол её своим упрямством князь Ярослав. Это он был зачинщиком всему. Это понимали все - и Мстислав Удалой первым.
Вернулись к стану Добрыня и Путята как раз вовремя - оставив забавы, полки грудились ближе к ставке князей. Где- то там, близ шатров, был Мстислав с братом Владимиром, князем Константином и смоленскими князьями. Судя по тому, как напряглось войско, он что-то говорил. Над притихшей толпой до двух всадников долетали обрывки его речей:
- Мы вошли в землю сильную - встанем крепко... Да никто не озирается вспять... Кому не умереть, тот будет жить... Забудем жён и детей своих. Сражайтесь, как хотите - пеши, аль на конях...
- Пеши!.. Пеши! - понеслось вдруг со всех концов в ответ на последние слова князя. Он ещё что-то говорил - то ли одобрял, то ли просил о чём-то, но многоголосая толпа уже восторженно ревела:
- Пеши! Как отцы наши под Суздалем!.. Слава дедам! Слава!
- Слава Новгороду! - встав на стременах, рявкнул во всю мощь Путята, оглушив Добрыню.
Словно получив долгожданный приказ, войско вдруг разом ожило. Люди в каком-то неимоверном едином порыве принялись разводить коней подалее, кто-то снимал брови, кто-то срывал рубаху, некоторые скидывали сапоги и так, подхватив оружие, смыкались снова - в слитную массу, готовую ударить в любой миг.
Глава 14
Бой начался в обеденную пору. Полки смольян не выдержали стояния на Липице и первыми стали спускаться с холма. В ответ на это самочинно воеводы Юрия пошли на них, думая опрокинуть. Но те неожиданно остановились и привяли бой. Заметив, что дело началось, находившиеся в нетерпеливом воодушевлении новгородцы, пешими, многие с обнажёнными телами, как на смерть, рванулись со склонов Юрьевой горы через топи и дебри, стремясь поскорее добраться до владимирцев. Пойдя лавиной, сметающей всё на своём пути, новгородцы далеко обогнали дружины князей-союзников, оторвавшись от них на склоне. Конные не захотели ломать лошадям ноги на крутом склоне, предпочли спускаться чуть стороной. Пешие же ополченцы сбежали на своих ногах и, вылетев на топкий берег в заросли ивняка, завязли в них, как увязает рыба в тине, попав после половодья в затоны.. Выдираясь из грязи, сражаясь поначалу больше с лозняком, пешцы застряли, и владимирцы с суздальцами только похохатывали над ними. Но вот взметнулись княжеские стяги, затрубили в трубы - и полки братьев-князей лавиной пошли навстречу.
Они столкнулись уже на сухом месте, ближе к стану владимирцев - часть новгородцев успела-таки переправиться через речушку и заросли. Вымазанные в грязи полуголые люди столкнулись с лезущими сверху ополченцами державшего головной полк князя Юрия - и битва началась.
Миновало несколько мгновений - и на склоне горы образовалась мешанина из тел. Встав стеной, суздальцы просто скидывали раз за разом лезущих на них новгородцев. Те откатывались, но лезли снова и снова, и - диво! - почти не теряли своих. Помогала то ли отвага, то ли неизмеримо большее проворство не отягчённого доспехами и лишней одеждой человека. Но всё же бой здесь как бы остановился.
Справа дружины князя Константина начинали теснить полки Святослава: тот, взяв себе под начало добрую половину наёмников, не умел управляться с таким большим числом людей. При желании можно было разглядеть его высокую, нескладную, как у брата Константина, фигуру, мечущуюся в первых рядах своих полков. Уже проиграв одну битву - за город Ржев - Святослав отчаянно не хотел повторения ошибки и потому суетился за двоих. Но наёмников понемногу теснили натасканные ростовские полки, и правое крыло владимирского ополчения постепенно начало прогибаться назад. Отчаянное желание многих людей отличиться пропадало впустую, натыкаясь на противоречивые и порой вовсе бестолковые приказы Святослава.
Слева муромские князья вкупе с полками Ярослава намертво сцепились со смольянами. Здесь наоборот - новгородский пеший полк не спешил лезть на рожон, отчаянно опасаясь столкновения с земляками, но сражающимися за Мстислава. Ярослав во главе муромских дружин и своих воинов кидался в гущу схватки, но далеко не все полки шли за ним.
Пробираясь топкими подмытыми бережками по чавкающей земле, конные дружины Мстислава и Владимира приспели как раз к тому времени, когда пешие новгородцы поднялись на половину склона и вовсю рвались к стягам Юрия и Ярослава. Наиболее отчаянные уже добрались до тына. Колья были проломаны, и сквозь них на вершину Авдовой горы вливались новгородцы.
Подхваченные общим порывом, Добрыня и Путята бились пешими. Рязанец легко поспевал за своим новым приятелем- новгородцем - великан Путята, оставив щит и сбросив даже бехтерец ради лёгкости движений, со свистом вращал над головой свой двуручный меч и врубался в толпу суздальцев, как жнец в пшеничное поле. Забрызганный чужой кровью, он шёл сквозь ряды, пробираясь туда, где реяли над толпой стяги братьев-князей. Добрыне оставалось не отставать от неистового новгородца да подрубать тех, кто по случаю ушёл от меча Путяты.
Понемногу к ним стали приставать другие новгородцы, и они были первыми, кто, порушив заслон, прорвался к стягам.
Здесь бой закипел с новой силой - владимирцы словно опомнились и попытались оттеснить противника, но Путята только описал мечом свистящую сверкающую дугу и расчистил себе пространство.
- Не отставай, Добрыня! - ревел он, не забывая о приятеле. Ярославовы стяги были совсем близко. Совершив последний рывок, Путята оказался рядом. Трое отроков, охранявших стяг, тут же сомкнули вокруг него кольцо и подняли мечи, но великан-новгородец навис над ними с медвежьим рыком, размахнулся - и один упал, разрубленный пополам, а два других, видя, какая участь постигла из товарища, сочли за благо отступить. Оставшись один у стяга, Путята с остервенением рубанул по толстому древку. Стяг качнулся. Дерево треснуло с жалобным хрустом и преломилось. Украшенное вышитым львом полотнище рухнуло наземь и вмиг оказалось втоптанным в землю.
В этот миг Владимир Псковский, ехавший рядом с братом, поднял голову на кипевшую всюду битву.
- Глянь, братец! Никак одолевают! - воскликнул он. Мстислав Удалой выпрямился в седле. Весь подобравшись, он плавным рывком выхватил топор на длинной рукояти.
- Братие! - развернулся полубоком к подтягивающейся дружине. - Настал наш миг! Не дай Бог выдать добрых людей! За Русь!
Подхлёстнутый этим криком, конь его первым скакнул вперёд, и лавина всадников ринулась на пешие полки, врезаясь в. них, рубя и рассекая. Чуть правее ударили дружины смольян, левее - поднажали почти пересилившие Святославовы ополчения ратники Константина.
Первыми не выдержали новгородские ополченцы. Где-то совсем близко послышались слитные голоса: «Новград! Новград!.. Святая София!» - и они дрогнули, отступая. Мешая биться своим и чужим, бросая оружие, люди бросились бежать, невольно своим примером увлекая за собой и остальных.
Потом практически одновременно остановились муромские князья - их дружины не могли опрокинуть строй пеших воинов, готовых стоять насмерть. На подмогу тем подоспели смольяне, давя числом. А потом с неслышным в шуме боя треском рухнул и второй княжеский стяг, а на его месте взметнулся новгородский. В следующий миг земля дрогнула, прокатился валом дробный нарастающий гул и рассыпался грохотом мчащейся конной дружины. Впереди неё, стремя в стремя, летели два князя - Мстислав Удалой и Владимир Псковский. Вырвавшись вперёд, они пробивались сквозь ряды владимирцев, прокладывая путь своим дружинникам и пешцам. Пытавшиеся остановить их были смяты конями, и дружина, раздвинув своих, вырвалась к оставленным позади полков обозам и княжьим шатрам.
Обозники были ошеломлены. Когда на них налетели чужие всадники, они застыли столбами, и многие оказались посечены, так и не поняв, что произошло. Другие - посметливее - бросились спасать свои жизни, увеличивая суматоху. За ними погнались некоторые всадники, а подоспевшие тем временем пешие смольяне, забыв, зачем пришли, побросали оружие и кинулись к обозам - разбирать добро. Кто-то выпрягал приглянувшуюся лошадь, кто-то торопливо рылся в мешках, кто-то осторожно сдирал добротную одежду с ещё тёплого трупа, брезгливо стараясь не запачкаться свежей кровью. К удачливым грабителям спешили присоединиться остальные - победа грозила захлебнуться в волне мелких стычек из-за добычи.
Нахлестнув коня, Мстислав Удалой вылетел в середину обоза, попутно разметав нескольких грабителей.
- Не время останавливаться, братья! - разлетелся его голос, как недавно, легко перекрывая шум. - Доканчивайте бой, а не то вернутся владимирцы и побьют нас!
И, не останавливаясь, проскакал мимо в ту сторону, где продолжался бой. Привыкшие во всём слушаться своего князя и верящие ему, как себе, новгородцы последовали за ним. И лишь смольяне, князья которых сражались, забыв о пешем ополчении, остались обдирать трупы и потрошить возы.
Именно в этот миг Ян впервые отвлёкся и взглянул по сторонам. До той поры он неотступно следовал за своим князем. Ярослав, справедливо решив, что в этой битве решится его судьба, бросался в самое пекло, очертя голову, увлекал за собой дружину, которая следовала за ним не только воодушевлённая его примером, но и потому, что не хотела бросать своего Князя одного.
Сперва бились одним сомкнутым строем - воеводы, ближние бояре, каждый со своей дружиной. Но потом пешие новгородцы нахлынули мутной водой. В их массе увязли дружины бояр, потом куда-то делся воевода Михайла Звонец, и близ Ярослава осталась лишь сотня Яна и ближняя дружина. Но и они таяли - не потому, что отступали, спасая свои жизни, - слишком яростно наседали со всех сторон враги. Дружинники гибли, заслоняя собой князя, который в упоении боя не замечал ничего.
Слитный рёв голосов волной накатился сзади, ударил со спины. «Новград и Святая София!»- кричали там. Крики гремели всё ближе, всё мощнее, перекрывая боевые кличи владимирцев и вопли о пощаде. Обернувшись назад, Ян похолодел - на них со стороны обозов, обходя двумя крыльями, шла Мстиславова конница, на которую сзади и с середины напирали пешцы. Далеко справа и слева небольшие кучки дружинников отчаянно рубились, дорого продавая свои жизни, но прочие предпочитали отступать, оказавшись лицом к лицу с сильнейшим врагом. Мстиславова конница была совсем близко - Яну вдруг показалось, что он различает самого князя Удалого, и верно - впереди сверкал его топор. В серенький облачный день он казался необычайно ярок, как солнце.
Словно враз ослеп и оглох, Ярослав продолжал лезть на полки пеших новгородцев. Он почти оторвался от дружинников, и Ян, пробившись к забывшемуся князю, поравнялся с его конём, подныривая под пляшущий меч:
- Княже! Княже! Новгородцы сзади! Поворотить бы!
Бросив повод коня на холку, Ярослав упоённо сражался.
Возглас Яна долетел до него не сразу. Он развернулся к витязю с неудовольствием, но тут взгляд его скользнул по полю битвы позади него. Пешие полки, Мстиславова дружина - его зажимали в кольцо. А полков брата и союзных муромских князей видно не было, но что происходило у головного полка и на правом крыле, стало ясно сразу. Мысль об этом молнией мелькнула в голове Ярослава, и на смену восторгу битвы пришёл страх смерти и позорного плена. Избежать его было почти невозможно - конные дружины подходили с тыла, со стороны захваченных обозов. Вокруг Ярослава оставалось от силы полсотни воинов - все, кто выжил из Яновой сотни.
- Трусы! - невесть на кого закричал Ярослав, потрясая мечом. - Они бросили меня!.. Мы пропали! Пропали!
Очертя голову, со звериным воплем он вслепую ринулся куда глаза глядят, и Ян вдвоём с мечником Василием, что тенью следовал за князем, еле успели догнать его. Уцелевшие дружинники сгрудились вокруг них, отбиваясь от наседавших со всех сторон пеших новгородцев.
- Погодь, погодь малость, княже! - пробовал увещевать Ян. - Пробиваться надо! На соединение с Великим князем!
- Он бросил меня! - срываясь на визг, кричал Ярослав. - Они все меня бросили! Удрали! Шкуры свои спасали, трусы!.. Переяславль! Ко мне! - вскинулся он на стременах, вздевая меч.
Пользуясь заминкой в рядах дружины, пешцы плотной стеной надвинулись на всадников, смыкая ряды. Кто-то услышал, как величали Ярослава его воины, и из толпы послышались голоса:
- Князь! Братцы, здесь князь!.. Возьмём его!
Услышав голоса, Ярослав оглянулся и удивлёнными глазами воззрился на лезущих на него полуголых мужиков с топорами и мечами. Растрёпанные, перемазанные своей и чужой кровью, они напирали и орали вразнобой что-то непонятное. Числом они намного превосходили окруживших князя дружинников, да и к ним ещё шла на помощь конница. Кто- то уже выпрастывал руку с верёвкой - вязать пленника.
На миг ужас пронзил душу Ярослава. Сдаться в бою князю или боярину - ещё куда ни шло, но допустить, чтобы его сдёрнули с коня и повязали какие-то немытые смерды?
- Нет! - завизжал он, теряя над собой власть. Лошадь под ним взмыла на дыбы и заржала, едва не скидывая седока. - Мужичье!.. Пошли прочь! Прочь, псы вонючие!
Подняв меч, Ярослав отчаянно замахал им во все стороны, большею частью бездумно, едва не посеча своих. Не сговариваясь, Ян и Василий с двух сторон бросились к князю, сдавили его коня своими лошадьми, и Ян окликнул Ярослава, встряхивая за плечо:
- Уходить надо, княже!
- Куда? - Ярослав взглянул сквозь дружинника мутными бешеными глазами. - Мы погибли! Мы разбиты!
- К Великому князю! - Ярослав махнул рукой в сторону головного полка. - Там ещё секутся, слышишь?.. Там ещё бьются!
- Вороны бьются над телом князя Юрия! - закричал ему в лицо Ярослав. - И мы погибнем!
Рванув повод из рук державших его дружинников, он стегнул коня и ринулся напрямик. Ян и Василий зажали его с боков, закрывая щитами. Остальные воины теснились сзади, отбиваясь от наседавших новгородцев. А те, понимая, что от них уходит богатая добыча, наддали ходу и помчались следом.
Топча конями мечущихся людей, многие из которых уже побросали оружие и бестолково суетились, пытаясь убраться подальше от битвы, и чуть было не напоровшись на самого Мстислава Удалого, Ярослав не видел ничего перед собой, но Ян смотрел по сторонам за двоих и вовремя свернул в сторону, узнав отца Ростиславы, - остатки дружины вместе со своим князем вырвались из смыкающегося кольца и оказались в обозах.
Там смольяне заканчивали грабёж. Всюду валялись трупы - некоторые уже были ободраны до нижних рубах. Ярослав закричал, осаживая коня - ему вдруг показалось, что в одном из убитых он узнал брата Юрия. Взглядом затравленного зверя он огляделся вокруг.
На вершине Авдовой горы бой стихал - сломленные ополченцы бежали, кто куда. Некоторые дрались из-за коней и убивали друг дружку. Стягов муромских князей нигде не было видно. Исчезли и знаки Великого князя - их давно подрубили, как и столбы княжеских шатров. Зато везде колыхались стяги Новгорода, Пскова и Смоленска. Сбившись небольшими кучками, владимирцы и суздальцы кое-где ещё сражались, но это было сопротивление обречённых на смерть людей. С гораздо большей охотой они сдались бы в плен, но ярость новгородцев была так велика, что первых сдающихся они убивали на месте. Такой страшный пример заставлял остальных сражаться, цепляясь за жизнь в надежде на то, что удастся вырваться. Но кольцо врагов вокруг смыкалось всё теснее, и очажки сопротивления гасли один за другим. Наставал момент, когда битва превратилась в бездумное избиение.
Похожее на сдавленное рычание рыдание вырвалось из горла Ярослава, когда он увидел разгром своих войск.
- Это конец! - закричал он, в ярости срывая с головы шлем и швырнув его наземь. - Конец! Конец!.. Бежать! Немедленно бежать!
Сам Ян был далеко не так твёрдо уверен в этом - ещё неизвестно, что сталось с Великим князем Юрием и младшим из трёх братьев, Святославом. Можно было попробовать прорваться на правое крыло, но Ярослав, повторяя прыгающими губами одно слово: «Бежать! Бежать!» - погнал коня прочь, стремясь в открытое поле, к далёкой реке. Ян не мог бросить его и, увлекая за собой остатки дружины, поскакал следом.
...Битва закончилась ближе к вечеру, когда начал гаснуть и без того пасмурный весенний день. Все князья бежали с поля битвы, но Великий князь Юрий Всеволодович, защищая своё звание и достоинство, отступил последним, когда около него оставался едва десяток воинов. За ним гнались, но ночная темнота поглотила беглеца. Погоня вернулась ни с чем.
Поверив, что одержали победу, войска занялись привычным и давно ожидаемым делом - дележом добычи. В руки союзного ополчения попал весь обоз мятежных князей, станы всех троих - сотни и тысячи свежих трупов, с которых победители снимали оружие, брони и одежду. Муромцы, вовремя решив, что это не их война, успели кое-что спасти. Невольно воины Ярослава и Юрия пошли на то, к чему призывал Ярослав перед битвой - погибших на поле бояр и знатных воинов обдирали наравне с простыми ратниками. Мстиславу Удалому и Константину пришлось немало потрудиться, чтобы остановить разошедшихся новоявленных грабителей. Дав им времени только до утра, на рассвете нового дня занялись подсчётом потерь и удач.
На поле боя было найдено более девяти тысяч тел, по реке Хзе, за которую бежали разбитые полки, стремясь в Юрьев, плыли тела утонувших, в кустах по берегам реки и в поле дозорные, объезжающие стан победителей, отыскали нескольких умерших от ран. При этом пленных было взято удивительно мало - несколько десятков человек в основном бояр и знатных воинов братьев-князей. По их словам, и Ярослав, и Юрий покинули своих воинов и бежали.
- Нечего сказать - хороши! - со вздохом покачал головой Мстислав Мстиславич, услышав эту весть. - Людей своих погубили, а сами утекли подобру-поздорову!.. И это князья!
- Не суди их, - взмахнул ресницами Константин, по своему обыкновению опустив очи долу. - То родные братья мои, я их с младенчества помню. Юрия вина тут мала - его Ярослав с пути сбил. Он всё начал, ему и ответ держать. Коль и теперь упорствовать будет, нет ему прощения! А Юрий лишь за него стоял, как Великому князю и положено...
- Мы победили - теперь ты Великий князь, - с лёгкой усмешкой напомнил ему Мстислав.
- Ах да! - улыбнулся Константин смущённо. - А я и забыл...
- Что, Великий князь, с мятежниками повелишь делать?
- О коих в полон взяли - ты решай. А о братьях, я тако мыслю, они позор на всю Русь приняли. Дадим им время пережить его, страх познать. Пусть сами себя накажут, аки Каины новые[325]. Поймут вины свои - простим, а нет... что ж!.. - Константин виновато развёл руками - что делать с братьями в этом случае, он не знал.
- По твоему слову пусть всё и станется, Великий князь,- спокойно кивнул Мстислав. - Только у меня с Ярославом свой разговор будет - наособицу! Есть за ним должок.
...Добрыня, не слушая уговоров Путяты, до полуночи объезжал поле боя вместе с теми, кто искал среди павших своих родных и близких. В битве он не видел Яна даже издали и теперь терялся в догадках, что сталось с изборцем. Нет, они не стали друг другу роднее, но Елена была женою этого витязя. Коль он убит, сестра останется совсем одна с маленьким ребёнком на руках.
Вдовства ей Добрыня не мог бы пожелать никогда и, каждый раз, натыкаясь на чей-нибудь раздетый труп, боялся узнать в нём Яна. Но пала ночь, потом начался новый день, и к концу его Добрыня поверил, что изборский витязь жив.
Великий князь Юрий умчался с поля боя один - за ним увязались несколько бояр и меченосец-дружинник, прихвативший для господина сменного коня. Решив, что боярство дороже, а служить можно любому князю, кто бы ни позвал, бояре потихоньку отстали и, пользуясь ночной темнотой, разъехались каждый в свою сторону.
Конь пал под Юрием скоро после первой же переправы через готовую разлиться безымянную речушку. Великий князь своей тучностью загнал хорошего сильного жеребца, на котором начал сегодня битву. Мечник отдал ему заводного, но и тот долго не продержался. Тогда Юрий пересел на третьего, а потом и на четвёртого - последнего ему отдал верный дружинник, оставшись на дороге пеш. Дабы облегчить коню последнюю часть пути, Юрий сорвал с себя всё лишнее - до нижней рубахи - и так, мало кем узнанный, ворвался во Владимир. Перепугав своим видом оставшихся в городе стариков, женщин и детей, он затворился в своём тереме и, притихнув, стал ждать, что присудит ему судьба.
Ян был не просто жив - в числе уцелевшей дружины князя Ярослава он скакал к Переяславлю. От полусотни воинов, вырвавшихся с ним из гущи схватки, к тому времени, как впереди показалась гладь Плещеева озера, оставалось едва три десятка - кто отстал, оставшись без сменного коня, кто изнемог в пути и предпочёл остановиться на милость победителей. За князем следовали самые выносливые и удачливые - те, кто успели взять заводных коней.
К концу скачки коней и людей шатало от усталости. Дружинники еле держались на взмыленных измученных конях, не отставая от Ярослава уже потому, что и его конь шёл рядом. Даже кратких остановок не позволяли себе - не сомневались, что погоня близка и дышит в затылки. Во время скачки Ян не раз и не два оборачивался назад, озираясь, - всё ждал, что вот-вот из-за поворота покажутся разъезды новгородской или псковской дружины. А может, сам князь Константин снарядится на охоту за братьями-мятежниками - всё же эти места ему знакомы, может предугадать любой шаг противника. Если бы погоня обнаружилась, дружинникам пришлось бы принимать бой, стараясь защитить князя и дать ему возможность уйти. Про себя Ян знал, что не свернёт, но не был уверен, пойдут ли за ним остальные?
Что касается Ярослава, то он, казалось, совершенно утратил способность думать и чувствовать. Когда под ним пал первый конь, он удивительно спокойно воспринял его смерть - взглянул на мёртвую оскаленную морду, на лужицу крови, вытекшую меж передних зубов на землю, и молча пересел на заводного. Когда глубокой ночью споткнулся и рухнул, увлекая за собой седока, второй конь, он только крякнул от ушиба, но не проронил ни слова. Однако Ян, взглянув сбоку в освещённое ущербной луной лицо своего князя, содрогнулся - с напряжёнными желваками, намертво стиснутыми зубами и хищным прищуром глаз, прорезанное глубокими морщинами, оно было страшно. Казалось, его взгляд нёс смерть любому, на кого падёт, - это был взгляд человека, который собрался мстить.
Глава 15
Всадников ждали. Ворота Переяславльского града были широко распахнуты, и в проёме моста стояла стража. Когда горстка дружинников во главе с князем проскакала по бревенчатому настилу, они захлопнулись за ними.
Топча кур и распугивая на улицах народ, Ярослав ворвался в детинец и, как зверь в нору, забился в свой терем. На подворье спешившись с шатающегося коня, он, спотыкаясь, забыв о достоинстве, взбежал вверх по лестнице, сам с усилием распахнул двери, ураганом пронёсся по Горницам и, наконец, затворился в какой-то горенке.
Ян задержался на дворе - его обступили люди. Все хотели знать, чем кончилась война, отказываясь верить своим глазам, и жаждали получить подтверждение догадкам. Услышав короткий немногословный ответ Яна, все заохали и запричитали.
- Вот напасть-то, напасть какая!.. Это Бог нам за наши грехи!.. Что же с нами будет, а?
Кто-то подёргал Яна за рукав, привлекая внимания:
- Куды ж мы теперь? Куды деваться-то?
- Не знаю, - Ян мотнул плечом, высвобождаясь из цепких рук дворового. - Я - к князю, а вы - коней обиходьте, да живо кликнете кравчего[326] - пущай соберёт чего людям. Устали ведь!
Мысль о том, что под его началом всё ещё состоят люди, за которых он в ответе, придавала Яну сил. Да и не верилось, что человек такого упрямства и целеустремлённости, как Ярослав, может так запросто опустить руки. Ян помнил его тяжёлый тёмный взор - чуточку бешеный, чуть слепой от клокочущей внутри ярости. Такой, как князь Ярослав, не может сдаться. Переяславля он ещё не потерял, город можно оборонять. Да и миром тоже можно попробовать. Надо было только выждать - и действовать.
Убедившись, что за усталыми лошадями будет соблюдён надлежащий уход, что людей сейчас накормят и затопят им баню смыть грязь, кровь и пот, Ян наконец прошёл в терем. Ноги сами несли его на женскую половину - проведать Елену, сказать о нечаянной встрече с Добрыней - но вместо этого неожиданно он отправился на поиски князя.
Попадавшиеся в переходах домашние холопы испуганно жались к стенам - горькая весть уже была известна всем - добиться от них прямого ответа было невозможно, но Ян упорно искал - и в конце концов толкнул низкую дверку, похожую на келейную.
В комнатке было темно, как ночью - маленькое окошечко почти не давало света, оно выходило на самый тёмный угол заднего двора - здесь были составлены сундуки с мягкой рухлядью. На одном из них сидел Ярослав.
Он резко обернулся, когда Ян, согнувшись под притолокой, шагнул к нему. В полутьме неестественно ярко блеснули его глаза, окружённые тёмными кругами от бессонных ночей. Князь в упор смотрел на Яна, и были в его взгляде одновременно испуг и ненависть.
- Чего тебе? - наконец вымолвил глухо.
- За словом я твоим, княже, - ответил Ян. - Что повелишь?.. Людей и коней я пристроил, а там...
- Повелеть? - Ярослав даже приподнялся. - Мне?.. Кто я теперь? Никто! - Он вдруг соскочил, нервно сжимая и разжимая кулаки - Одолел меня Мстислав Удалой! И Константин - чтоб ему лопнуть!.. Они теперь повелевают со своими новгородцами, а я... Хотел землю воедино собрать, чтоб все под одним князем ходили, по норам своим не сидели, и что теперь? Собрались...
В такие минуты бешенства он был скор на расправу мог и кулаком ударить, а когда и мечом рубануть. Ян ждал того или другого, но, только упомянув о новгородцах, Ярослав вдруг молнией выскочил наружу.
Притихшая дворня, услышав быстрые тяжёлые шаги, ринулась прятаться, кто куда. Князь за то время, что жил тут после изгнания из Рязани, успел их приучить к этому, поскольку под горячую руку в этом случае попадало не всегда виноватому, а тому, кто некстати попался на глаза. Поэтому терем как вымер, и когда Ярослав вылетел на крыльцо, просторный двор встретил его пустотой - только кинулся прятаться лохматый сторожевой пёс.
- Все ко мне! - закричал Ярослав, вскидывая руки. - Живо!
Ян, догнавший князя уже на пороге, встал за спиной, и тот, развернувшись, поймал изборца за плечо:
- Живо зови тысяцкого, да бояр - всех, кто ни есть!
Из думных княжеских бояр в городе оставался только старый Дружина Гаврилыч, отправивший в поход сына Михайлу. Он явился первым в окружении немногочисленных гридней. К тому времени на подворье вышли приехавшие с Ярославом дружинники - успевшие только малость перекусить, они были злы на весь мир. К ним присоединились немногочисленные отроки и младшая дружина[327], остававшаяся в детинце для возможной защиты. Тысяцкий, за которым Ян ездил самолично, приехал в число последних. Его ждали, и Ярослав успел истомиться в нетерпении. Он даже притоптывал на крыльце от волнения и бегом бросился навстречу въезжающему в ворота тысяцкому:
- Новгородцы где?
Ошеломлённый таким вопросом, тысяцкий сперва оторопел, а потом припомнил о пригнанных князем купцах. Среди них попадались жители Торжка и Твери, затесалось несколько торопецких да смоленских, но всех их величали одинаково новгородцами. По особому наказу Ярослава все они содержались в порубах, ничего не ведая о своей судьбе. Теперь князь приказал привести их всех на подворье.
Изъявляя свою волю, он сам плохо представлял, чего хочет, но когда, окружённые стражей, в широко распахнутые ворота ввалилась толпа грязных мужиков, многие из которых за строптивость были повязаны, в памяти ясно ожили картины недавнего боя. Точно такие же мужики, разоблачившись, оставшись в одних портах, но оттого ещё более страшные, лезли скопом, с дубинами, палицами и топорами на его полки и, выходя один против десяти, сминали весь десяток. Дай волю и этим - они весь терем с подворьем с землёй сровняют! Вон как смотрят! Волками!
Картина побоища была такой яркой, такой зримой, что Ярослав, не помня себя, рванул у кого-то из дружинников меч и бросился на толпу, замахиваясь:
- Вот я вас!
Меч свистнул в воздухе, готовясь пасть на безоружных людей. Стоявшие впереди съёжились, жмурясь и ожидая удара, остальные отхлынули - но в тот миг, когда удар должен был обрушиться на новгородцев, кто-то сзади мягко, но сильно рванул руку князя назад, отводя меч.
Дёрнувшись в тщетной попытке вырваться, что его только распалило, Ярослав обернулся и встретился глазами с Яном. Не страшась той кары, что могла пасть на его голову взамен новгородцев, изборец спокойно и твёрдо отводил занесённую руку, одновременно разжимая сведённые на рукояти пальцы.
- Да как ты смеешь! - прохрипел Ярослав. - Волю взял?.. Забыл, кто ты есть? К ним захотелось?.. Эй, стража!
- Не позорь себя перед людом, княже, не гневи Бога понапрасну, - тихо молвил Ян. - Ты князь пока ещё! Они в твоей власти, но не дело творишь ныне!
- Не дело? - спорщики чуть не столкнулись грудь в грудь — так резко придвинулся Ярослав к Яну. - Ты со мной при Липиде был. Видел, что новгородцы творили? Чья тогда власть была? Тоже их!.. Нашёл, кого жалеть!
- Не мне тебя учить, княже, ты государь, - по-прежнему тихо, так, чтобы их никто не слышал из посторонних, продолжал Ян, - но сейчас послушай моего совета! Вот-вот здесь будет Мстислав Новгородский со своей дружиной. Чем тогда оправдаешься?.. Не я - он тебя судить будет!
Упоминание о Мстиславе всколыхнуло больную рану в душе Ярослава. С видимым усилием опустив меч, он оглянулся на толпу новгородцев.
- Судить он меня будет, - прошептал он. - Торжествовать он придёт, радоваться!.. Отольётся ему радость! Кровавыми слезами умоется! - и, прежде чем Ян успел догадаться, что задумал князь, Ярослав бросился к дружинникам и махнул рукой в сторону новгородцев: - Взять! Всех! В поруб! В землю! Живыми!.. Чтоб следа не осталось!
На заднем дворе княжьего подворья нашлись старые погреба, от сырости стен и ветхости перекрытий пришедшие в негодность. Засыпать их было жалко и муторно - больно обширны, а чинить - у князя с войной руки не доходили приказать. Он даже и думать забыл о погребах, да управитель вспомнил. Он единственный изо всей дворни не спешил прятаться - чуял, что князю может понадобиться его память и услуги.
Дружинники, навалившись скопом, разворотили старый слежавшийся дёрн над погребами, раскатали начавшие подгнивать брёвна и открыли округлые просторные ямы глубиной больше человеческого роста. Тычками копий новгородцев подогнали к краю. Понимая, что хотят с ними сделать, люди упирались, некоторые пытались вырваться из кольца. Какой-то парень внезапно поднырнул под нацеленные копья и зайцем бросился бежать к раскрытым воротам.
- Бежи, Андрейка, бежи! - крикнул ему вслед кто-то из толпы.
- Догнать! - закричал Ярослав, затопав ногами.
Он бы и сам ринулся в погоню, но отроки кинулись наперерез беглецу. Один изловчился, размахнулся копьём - и сбитый с ног парень покатился по земле. На него тут же навалилось несколько человек, усердно угощая ударами. Потерявшего сознание избитого парня мешком подтащили к яме и первого свалили внутрь.
- Ну! Прыгайте! Прыгайте сами, а не то с вами то же будет! - завопил Ярослав.
Новгородцы сбились в кучу теснее.
- Кровопивец! Мало того, что уже сотворил, так тебе ещё крови охота? - послышались голоса из толпы. - Всех готов перебить, весь народ извести!..
- Чтоб тебе пусто было, псу!
- Крови охота?.. На, пей, змей!
- Губи-губи, земля большая, всех не передушишь!
- Придёт пора - за всё ответишь!
- Кидай их в яму! - закричал Ярослав, теряя терпение. Он уже подбежал к одному из дружинников, принялся вырывать у него копьё, чтобы самому силой заткнуть глотки новгородцам, но тут налегли сзади кмети тысяцкого, надавили - и купцы один за другим стали падать в яму. Ярослав, как мог, торопил своих людей. Те, стремясь поскорее отделаться от неприятной работы, кололи новгородцев копьями, сваливали живых кучей, как мешки. Со дна ямы уже слышались стоны и вопли придавленных. Люди шевелились на дне безликой массой. Выкрики и проклятья неслись глухо, сливаясь в неясный, но грозный гул. Князь Ярослав стоял на краю ямы, сжав кулаки, и белыми от бешенства глазами смотрел, как заполняются ямы. Его холодный гнев, казалось, подстёгивал дружинников, заставляя быть злее и расторопнее.
Как ни старались напихать в ямы побольше людей, всё же человек пятнадцать, жителей смоленской земли, оказались лишними.
Первый погреб уже закладывали брёвнами и дёрном, и Ярослав, отмахнувшись, приказал засадить их в какую ни на есть клеть. Оставив управителя и отроков заканчивать дело, он тяжёлыми шагами направился в терем...
Гнев в нём ещё не остыл. Казалось, выплестнется он на пленных - и можно будет вздохнуть свободнее. Но в груди всё ещё клокотала ненависть - упрямство новгородцев всколыхнуло горечь поражения с новой силой. Эти люди не сдавались, даже понимая, какая страшная участь их ждёт. Если кто и молил - то о смерти и отмщении своим палачам. Можно было выместить злость на Яне, который взялся защищать врагов своего князя, но изборец куда-то подевался.
При воспоминании о новгородцах на ум пришла жена - Ростислава-Феодосия, дочь Мстислава Удалого. Холодная строгая новгородка, она посылала отцу грамоту. Её отец ныне силён, что хочет, может с ним сделать. Уж не она ли виной в том, что всё так случилось? Ноги сами понесли его на женскую половину терема.
Там уже все знали или, по крайности, догадывались. Холопки и сенные девушки попрятались, а те, что показывались на глаза, уносились по углам с визгом, словно вспугнутые поросята. Старая мамка княжны, шагнувшая было навстречу, замахала руками, как наседка на коршуна, но Ярослав ожёг старуху взглядом - и она убралась, бормоча что-то про себя. Хотелось огреть плетью старую ведьму - чего она там ворожит? - но в самый последний момент дрогнула рука.
Ростислава и её ближние боярыни сидели вместе у окошек. Все старались делать вид, что вышивают полог для церкви, но иголки дрожали в пальцах, а когда Ярослав вошёл, так и вовсе руки у них опустились. Остановившись на пороге, князь посмотрел на жену.
Ростислава была красива. Красива так, что при взгляде на неё невольно оборачивались все, кто её встречал. Сам Ярослав, увидев её первый раз, был поражён её статью, строгими чертами белого лика, чистым взором из-под густых ресниц и спокойным кротким нравом. За два года супружества молодая княгиня ни разу не воспротивилась воле мужа - за исключением того вечера, когда наотрез отказалась открыть, о чём писала отцу. Что было в той берестяной грамотке, кроме выданных мужниных тайн? Ростислава клялась и божилась, что у неё и в мыслях не было идти против мужа, но Ярослав не поверил. Назло ей вовсе лишил жену внимания - с того самого дня даже не видался с нею, гнал её посыльных. Меж супругами пролегла трещина.
Впрочем, Ярослав давно обязанностям супружеским предпочитал обязанности княжеские, забросил жену ради Новгорода, а когда началась с ним открытая вражда, так и вовсе забыл о её существовании. Сейчас шёл к ней выместить досаду и злость на то, что её отец и новгородцы, к которым она питала приязнь, одержали верх. Но, переступив порог, Ярослав вдруг с ясностью понял, что гнев куда-то исчезает.
Боярыни медленно поднимались одна задругой. Последней встала Елена Романовна - жена Яна. Выпрямившись, она бросила быстрый взгляд за спину князя - нет ли там мужа и, не найдя, вздохнула. Ростислава же осталась сидеть, сложив на коленях руки и не мигая глядя в глаза мужу. Лицо её застыло, как каменное. Гордым и беспомощным было оно.
- Все вон! - процедил Ярослав и толчком распахнул дверь наружу. Толкаясь и беспокойно переглядываясь, боярыни поспешили вон. Княгиня не сделала и попытки остановить их. Она только единственный раз вскинула глаза, когда Елена с тревогой потянулась к ней что-то спросить. Этого молчаливого обмена взглядами оказалось достаточно, чтобы к Ярославу вернулся весь его гнев.
- Пошли прочь, сороки! - прикрикнул он, с силой захлопывая дверь за последней. Громко бухнула захлопнувшаяся дверь.
Оставшись с женой наедине, Ярослав медленно развернулся к ней. Ростислава не двинулась. Всё так же сидя со сложенными на коленях руками, она спокойно взглянула на мужа.
- С чем пожаловал? - прозвучал её ровный голос. - Присядь, поведай!
Услышав это, князь перестал сдерживаться.
- Она ещё спрашивает! - язвительно воскликнул он, притопнув ногой. - Хватает же наглости!
Ростислава вздрогнула, лицо её пошло красными пятнами.
- Почему ты кричишь на меня? - вопросила тише. - За что?
- Сама ведаешь! - Ярослав сорвался на крик. - Радуешься, небось, - ваша взяла! Все вы за моей спиной готовы козни строить!
- О чём ты? Не пойму! - Ростислава пожала плечами. Лицо её задрожало. - Коль беда какая приключилась - то чем же я-то виновата?
- Вины не знаешь? - Ярослав рванулся к жене. Она испуганно отпрянула, и это неожиданно разозлило его. - Всё ты знаешь! С самого начала знала, про то и отцу своему писала! Всё я теперь понял - нарочно ты его на меня натравливала! Теперь радуйся - явится он сюда, отец твой, с полками, в железа всех ковать!
При упоминании об отце точёное лицо Ростиславы ожило, вспыхнуло яркими красками, но она смирила радость и прошептала, склонив голову на грудь:
- Батюшка... неужто!..
- Рада? Вижу, что рада, змея! - вспылил Ярослав. - Но запомни - рано тебе радоваться, поглядим, кто кого!
При этих словах Ростислава подняла голову, и в глазах её заблестело сдержанное веселье и гордость.
- Не горячись, княже, - молвила. - Бог тебя покарал за дела неправедные - смирись и покайся! Отольются тебе слёзы невинных! Не всё тебе зло творить - пора, видно, честь знать!
- Замолкни! - Ярослав бросился к жене. Она вскочила, поднимая руки для защиты. - Сука!
Ростислава не успела отвернуться и оборониться - со всего маха Ярослав ударил её по щеке.
Княгиня отлетела к стене, ударилась о неё всем телом и медленно сползла на лавку, уронив голову на руки. Когда князь встал над нею, она не дрогнула, только мелко затряслись её плечи от беззвучных рыданий. Потом вдруг резким рывком выпрямилась, закричала мужу в лицо сквозь отчаянно хлещущие по щекам слёзы:
- На, бей! Тебя только на то и хватает, чтоб беззащитных избивать!.. Совсем забей, до смерти! Жизни мне от тебя нет! Душу ты мою вынаешь, ирод! Бей!
С разметавшимися выбившими из-под повойника[328] волосами, раскрасневшаяся - на левой щеке расплывался багровый след пощёчины - княгиня сама бросилась на мужа, и Ярослав отступил перед её напором.
- Ты что? Ополоумела, баба? - выговорил он, чувствуя вместе с бессильным гневом и досаду. И связала его судьба с этой женщиной!
- С тобой ополоумеешь! - кричала Ростислава, захлёбываясь слезами. - С тобой любая с ума сойдёт!.. Да за что же мне жизнь-то такая проклятая!
Она разрыдалась, схватившись за голову, и Ярослав сорвался. Спорить он не умел - ему было легче решить спор кулаками, и сейчас он размахнулся, желая только одного - заставить её замолчать любой ценой...
Сорвав зло на жене, князь выскочил из её покоев и помчался по терему. Бить, казнить и ковать в железа пока было некого. Оставалось затаиться загнанным зверем и ждать...
Ожидание растянулось чуть не на десять дней. Каждый день, каждую ночь в Переяславль прибывали всадники - остатки разгромленного воинства. Являлись чаще в одиночку, усталые и голодные. Некоторые шли пешком, потеряв коней. Бывало, что одна загнанная кляча привозила двоих. Прибывали бояре с горстками оставшихся верными дружинников. И лишь некоторые решались приходить на княжий двор - большинство сразу забивалось по домам, откуда их было не выманить ни калачом, ни силой.
А потом ручеёк уцелевших беглецов и вовсе иссяк, вслед за этим как-то поутру дозорные увидали неспешно приближающееся огромное войско.
Доложили князю. Услыхав весть, Ярослав, пребывавший эти дни в каком-то странном оцепенении, вдруг вспылил, плетью прогнал гонца и едва не повелел спустить его в поруб.
Парень еле успел выскочить из горницы и молнией помчался обратно на стену.
Ян столкнулся с ним уже на крыльце. Дозорный налетел на сотника и чуть не сбил с ног, но изборец поймал парня за шиворот. С перепугу тот не сразу сообразил, в чём дело, и с превеликим трудом Яну удалось выяснить, чем он так разгневал князя, а услышав известие, отстранив гонца, пошёл в терем.
Дни шли в напряжённом ожидании. Дворня ходила на цыпочках, пугливо озиралась и торопливо шёпотом передавала из уст в уста: «Князюшка нынче гневен - тише!» - или: «Князюшка смирен, помалкивает!» Ярослав словно застыл.
Он почти не спал, перестал есть, все дни проводил в уединении, явно избегал людей. Совесть за содеянное его не мучила - молчали все чувства, кроме страха и робкой надежды: может, всё обойдётся?
Не обошлось. Когда Ян вошёл, Ярослав с белым перекошенным лицом стоял посреди горницы, сжав кулаки. Опрокинутые лавки, раскиданная утварь - всё говорило о только что отбушевавшем приступе ярости. Увидев вошедшего, Ярослав дёрнулся было выгнать и уже бросился к нему, но Ян коротко почтительно поклонился:
- Прикажешь что, княже?
От его нарочито-спокойного тона князь остановился, тяжело дыша.
- Приказать? - срывающимся голосом переспросил он. – А что тут прикажешь!
- Ведаю, - осторожно начал Ян, - войско у стен...
- Войско! - Ярослав выдавил это слово сквозь зубы через силу. - По мою душу пришли! Псы!.. Ненавижу! Над слабостью моей смеяться!.. Вот что мне теперь делать, что? - внезапно напустился он на дружинника. - Ты знаешь, сколько у него силы, у Мстислава? Да он Переяславль по брёвнышку размечет!.. Я всё потерял, понимаешь? Всё!
Голос у него сорвался. Ярослав покачнулся, хватаясь за голову. Ян метнулся к нему - и в следующий миг князь, приникнув к нему, разразился на его плече судорожными всхлипывающими рыданиями.
Изборец с тревогой бросил взгляд на дверь - не вошёл бы кто, не застал бы князя в неподобающем виде. Но дворовые разбежались, скрываясь от княжьего гнева, - никто из них не рискнёт сейчас сунуть нос в эти покои. Дав князю выплакаться, он ногой перевернул лавку, усадил на неё Ярослава и присел рядом.
Они оба знали, что никто никогда не узнает об этой слабости князя - негоже ему быть, как все. Ян ничего не говорил - просто ждал, когда Ярослав успокоится, и когда тот наконец с усилием выпрямился, тихо, вопросительно молвил:
- Решим как, княже?
После того, как дружинник видел его слёзы, Ярослав как- то присмирел. Вскинув на Яна воспалённые глаза, он качнул головой:
- Боюсь я! Мстислав мести хочет.
- Дозволь, княже, мне в стан его съездить, - попросил Ян. - Посла-то авось не тронут, а я вызнаю, что и как.
Понурив голову, Ярослав посидел так немного, а потом кивнул:
- Езжай!
Глава 16
Выбрав двоих отроков постатнее, чтоб малое число охраны не бросалось в глаза, Ян выехал в распахнутые ворота. Войска союзных князей растянулись по холмам по берегу Трубежа - никто не собирался брать город осадой.
Люди двигались не спеша, словно на прогулке, с любопытством озирались по сторонам. Лишь немногие с интересом оборачивались на трёх всадников, глядя на них победителями, которых мало интересуют побеждённые.
Несмотря на показное равнодушие, послов: из Переяславля ждали - Яна и его спутников встретили чуть не на полпути и, накоротке расспросив, проводили в голову обоза, где покачивались копья и стяги княжеской дружины. Изборец усмехнулся про себя - впереди шёл сам князь Константин, известный своей незлобливостью. Яна он почти не знал, но мог справиться о нём у воеводы Космы Родивоныча - как-никак, дальняя родня.
Константина он узнал издалека, хотя до того видел всего раза два, и то мельком. За несколько дней, прошедшие с момента его вокняжения на великий стол во Владимире, старший Всеволодович неузнаваемо переменился - стал стройнее, выше ростом и глядел на всех новым, строгим и просветлённым взглядом. Он ответил отеческой улыбкой на почтительный поклон Яна.
- Здрав буди, княже! - молвил тот. — Слово у меня к тебе от князя моего, Ярослава Всеволодича!
Узкое сухое лицо Константина стало ещё суше, когда он услышал имя брата. Теплота, мелькнувшая было в его глазах, исчезла.
- Что же велел тебе передать Ярослав? - спросил он с неохотой.
- Князь мой велел передать, что не желает больше творить зла и просит тебя о мире и прощении за его грехи... Просил бы горожанам напрасного зла не чинить и Переяславля на копьё не брать.
Всего этого Ярослав не велел говорить. Но Ян прочёл о том в глазах князя - Ярослав был из тех людей, которые не рождены сами просить прощения: для этого они слишком горды и лучше навсегда поссорятся с кем-нибудь, чем признают, что были неправы. Они могут признать свою вину - но не скажут о том и слова. Князь Ярослав хотел мира - но не мог говорить об этом. Не умел.
Князь Константин испытующе взглянул на посла:
- Почто он сам не пришёл?
- Не ведал он, что ждёт его тут, - Ян не знал, что придумать и предпочёл сказать правду, - но, коли есть надежда вымолить прощения за свершённое им, обещался он быть сюда сам с дарами и приветствовать Великого князя.
Константин прищурился неверяще:
- Точно ли раскаялся в содеянном брат мой?
- Истинно так, княже, - честно ответил Ян. - И, когда будешь ты к нему милостив, просил он снова быть в воле твоей, как старшего в роду... И, как у старшего, просит он заступы твоей за него перед князем Мстиславом Удалым - не выдал бы ты его князю, замолвил доброе слово, от гнева оберег... Слова твоего жду!
Непроницаемо было лицо посла - не свои, чужие слова передавал он и не отвечал за них. Князь мог сквозь зубы цедить противные его гордому нраву униженные речи - посол вымолвил их легко и свободно, не чувствуя горечи.
- Добро, - наконец молвил князь Константин. - Поезжай назад, гонец, да передай князю своему, чтоб был тут, как изготовится. А я тем временем Мстиславу Мстиславичу за него слово замолвлю. Он ныне мне заместо отца, но и князь твой мне не чужой...
Поклонившись в седле, Ян повернулся и поехал назад. Ярослав ждал его чуть не в воротах терема. Только княжеское достоинство помешало ему броситься навстречу и стащить посла с коня, чтобы поскорее вытрясти из него подробности посольства. Изборец видел, каким огнём нетерпения горят глаза Ярослава и не стал его мучить незнанием - сразу, сойдя с коня, в двух словах передал он обещание Константина заступить его перед Мстиславом и повеление немедля явиться в ставку победителей.
Горько это было - виниться в вине, которую за собой не чуешь. Но сила была не на его стороне, сам Бог отвернул свой лик от Ярослава, а посему и следовало смириться.
Ближе к вечеру, приготовив и самолично отобрав в клетях лучшие из лучших дары, Ярослав поехал к брату.
Тот раскинул стан на берегах Трубежа в виду города. Войско победителей расположилось вольно - сила была на их стороне. Люди отдыхали, варили вечернее хлёбово[329], чистили одежду и упряжь, поглядывали лениво на князя и его спутников.
Мстислав Удалой был в шатре Константина. С ним пришли его брат Владимир Псковский и другой Владимир, Рюрикович, недавний союзник в битве.
Войдя, Ярослав сразу увидел своего тестя. Тот сидел с напряжённым лицом, скрипел зубами и не смотрел на зятя. По всему видно, Константин уже переговорил с ним, но не совсем удачно.
Со стороны на Ярослава, наверное, было жалко смотреть - униженный, просителем мира, явился он к родне, он, рождённый править, умеющий и сам покорять города и народы, На лице, обращённом к Ярославу, у Константина застыл вопрос - что скажет младший брат. Двое Владимиров смотрели на вошедшего безразлично-отчуждённо - для них он был чужим, просто ещё одним князем, который склонился перед их силой.
Решив сразу покончить с неприятным делом, Ярослав порывисто шагнул к Константину, припав на колено и склонив голову на грудь:
- Брат, не держи на меня зла - в твоей я власти. Лучше накорми меня хлебом!..
Последние слова он произнёс совсем тихо - ждал, верно, что будут встречены они злорадным смехом - просит о хлебе тот, кто этого самого хлеба не давал Новгороду! Ян, стоявший у порога - из всей свиты только его взял с собой в шатёр брата Ярослав, - невольно сделал движение к своему князю, коленопреклонённо стоящему посреди шатра в окружении тишины, которая сейчас была страшнее наказания и самых страшных слов осуждения.
И вдруг князь Константин легко и быстро шагнул к брату и поднял его за плечи.
- Здравствуй, брате! - сказал он. - Рад видеть тебя!
Ярослав вскочил, как подброшенный. Он не ждал, что его простят так легко, и был ошеломлён. Братья быстро, словно боясь, что один из них передумает, обнялись.
- Рад, что Господь просветил тебя, - серьёзно молвил Константин. - И рад, что ныне ты со мною, и прощаю вины твои!
Мстислав Удалой при этих словах нервно зафыркал, но Константин с каким-то воодушевлением уже пригласил недавнего противника к столу. Отроки принесли вино, хлеб и мясо, и князья подняли чаши.
Ян облегчённо перевёл дух - он надеялся на благополучный исход, но не верил, что всё будет так легко. Что-то всё же должно было ещё произойти.
Предчувствие его не обмануло. Мстислав Удалой держался настороженно, и едва приступили к обсуждению условий сдачи, вылез вперёд:
- Князь, кроме прочего, ты немедля отпустишь от себя жену свою, Ростиславу, со всем двором её и позволишь ей взять с собой всё, что ни пожелает она - пусть и казну твою!
Ярослав даже привскочил:
- Как - отпустить? Куда? Зачем? Она жена мне! За что?
Мелькнула догадка - Мстислав не оставил мыслей о мести за Новгород. Он будет мстить и забирает дочь для того, чтобы ничего не мешало.
- Скажи ему, брате! - Ярослав обернулся на Константина.
По кроткому лицу брата он догадался, что и ему не по нраву речь Мстислава, но поделать он ничего не мог. Мириться новгородский князь не желал.
- Ростиславе с тобой не жизнь! - сказал, как отрезал, Мстислав и пристукнул кулаком по столу. - Горше её участи не бывало. Я для дочери такой судьбы не желаю, потому и забираю!
- Но князь!..
- Молчи! - Мстислав поднялся. - Жил бы ты с нею по чести, по закону - я бы стерпел. Но раз не желаешь ты в ней княгиню свою видеть, с последней девкой её равняешь - знать, и не быть ей за тобой! Сегодня же отправишь ей весть - и пусть сбирается! Обещался я не тронуть тебя, упросил меня брат твой, - он исподлобья бросил взгляд на Константина, - послушаю его совета. Но дочь свою, а тебе жену - заберу! Это моё слово!
Ярослав тоже поднялся, нервно тиская в кулаке кованую ножку кубка. Рука дрожала так, что фряжское вино[330] чуть не плескалось через край. Вот что писала тогда Ростислава отцу - на долю свою жаловалась, что муж с нею спит редко, при ней девкам не стесняется подолы задирать, лишний раз не поглядит в её сторону, а при встречах каждое слово сквозь зубы кидает, Резкое словцо уже готово было сорваться с его губ, когда Ян, зорко следивший за тем, что происходит в шатре и отлично понявший слова Мстислава, не выдержал и коротко застонал. Ежели Ярослав отпустит жену, разрешив ей взять с собой всё, что ни пожелает, то, верно, не согласится княгиня расстаться со своей подругой, Еленой. А та тоже по-своему несчастна в замужестве. Вдруг да захочет бывшая рязанская боярышня покинуть нелюбимого мужа и вернуться в дом брата?.. Холодом обдало при этой мысли.
Ярослав расслышал тихий звук за спиной, бросил короткий взгляд через плечо - и сник. Потерянное лицо погруженного в свои думы Яна словно лишило его гонора. Он присмирел и до самого часа расставания не произнёс лишнего слова.
Уже при выходе, когда Ян пропустил Ярослава вперёд и собирался последовать за ним, Мстислав неожиданно окликнул его:
- Погодь, витязь!.. Не видались мы ранее?
- Может, и видались, - тихо ответил Ян. - Я в один день с моим князем женился в Новгороде...
Владимир Псковский шагнул к брату и быстро зашептал ему что-то на ухо - несомненно, поминал своё неудачное гостевание в Изборске.
- Ах, вот оно что! - кивнул Мстислав словам брата. - Ты, как я слышал, знатный воин!.. И род твой не последний! Что тебе вдали от родного города?.. Славы ищешь? Иль чего ещё? Здесь тебя ничего не ждёт!
И так было ясно, что стояло за словами князя Удалого - каждому хотелось иметь в своей дружине хороших воинов. А может, просто испытывал Мстислав изборца. Во всяком случае, Ян покачал головой:
- Здесь князь мой, дружина, семья. Более мне ничего не надо! А за то, что помнишь меня, князь, спасибо тебе!
Поклонился и быстро вышел.
Ярослав уже ждал в седле. Он взглянул с нескрываемым отчуждением:
- О чём тебя пытал Удалой?
- Брат его меня вспомнил - как-то заезжал он в Изборск, - неохотно объяснил Ян.
- В дружину свою звал?
Слова прозвучали как обвинение. Ян вздохнул:
- Меня отец звал после смерти брата княжение принять - я отказался. Незачем мне по князьям бегать. Был я подле тебя, княже, буду и дальше!
Ярослав взглянул в его холодное, строгое лицо - и улыбнулся вымученной улыбкой впервые за долгое время.
У порога княжеского шатра маялся Добрыня. Прослышав, что прибыл посол от Ярослава, он сразу подумал об изборце и, когда Мстислав отправился к Константину на совет, последовал туда же. Он издали разглядел Яна подле Ярослава в седле, видел, как они говорили о чём-то, но сам не подошёл и не окликнул зятя. А так хотелось спросить, как там Елена, не чинит ей зла муж, счастлива ли она, как сына назвала.
Вернувшись в Переяславль[331], Ярослав сразу же прошёл к Ростиславе. Она молилась. Встав на колени перед киотом, молодая женщина так глубоко ушла в себя, что Ярославу пришлось ждать, пока она закончит. Осенив наконец себя тройным крестом, Ростислава поднялась, обернулась - и вздрогнула, увидев мужа. Впервые с того дня, когда он, вернувшись, избил её, видела она Ярослава. Князь изменился - похудел, почернел, большие красивые глаза горели мрачным, дьявольским огнём. Он не говорил ни слова - просто стоял и смотрел тяжело и пристально, как смотрел только он. И молчание это продолжалось так долго, что Ростислава не выдержала и заговорила сама:
- Почто опять пришёл? Мучить, бить?.. Бей! С тебя станется! Ты только и можешь, что беззащитных избивать! Ты...
- Ростислава! - воскликнул Ярослав, вскидывая руки. - Пощади хоть ты! И прости!
- Простить? - княгиня остановилась, изумлённая. - Ты просишь о прощении? Меня?..
Прижав руки к груди, она задохнулась и вдруг захохотала, хватаясь за голову.
- Простить? - повторяла она сквозь смех. - Тебя?.. Мне?
- Ростислава! - потеряв терпение, Ярослав кинулся к ней, схватил за плечи, встряхнул, борясь с желанием ударить её по щеке. - Это не шутка!.. Мстислав Удалой тебя требует, забрать тебя хочет!.. У меня забрать!
Молодая женщина ещё постанывала от смеха, но постепенно до неё стал доходить смысл сказанных слов. Округлившимися глазами она взглянула в лицо Ярослава.
- Отец? - наконец вымолвила она. - Хочет меня забрать?
- Да! Да! - закричал Ярослав. - Забрать! От меня! А я не хочу! Понимаешь, не хочу расставаться с тобой, Ростислава!.. Останься со мной! Скажи, что не пойдёшь к отцу! Передай ему, что я твой муж, что ты мне жена! Скажи, иначе я...
Он не договорил. Упёршись руками ему в грудь, княгиня оттолкнула его сильным движением и отступила под киот.
- Иначе что? - переспросила она. - Опять бить станешь? Иль под замок, как новгородцев, в поруб спустишь?.. Ты это можешь! Так вот моё слово - я когда перед алтарём стояла, твоей женой быть мечтала, и потом не счесть, сколько я молила Бога, чтоб он смягчил твоё сердце. Но ты не внял ни голосу свыше, ни моим словам. Теперь пожинай свои плоды... Отец меня зовёт - я иду к отцу!
Она отвернулась к тёмным ликам икон, сложила на груди руки, и Ярослав, поняв, что он проиграл, понуро попятился к двери.
До вечера в тереме продолжалась суета - княгиня Ростислава собиралась к отъезду. Ближние боярыни, сенные девки сбились с ног, собирая княгиню. Сама Ростислава, ожив и словно помолодев, юной девочкой бегала по горницам и переходам. Всюду слышался её звенящий голосок. Она даже напевала, что последние полгода случалось редко. Молодая женщина была счастлива и приветливо говорила со всеми – даже Катерина, любимая наложница Ярослава, заслужила от неё доброе слово. Княгиня до того расщедрилась, что даже одарила её ниткой ожерелья и лентой. К остальным любимицам бывшего супруга она тоже обращалась со словами напутствия, болтала с ними, как с подружками, смеялась. Давно её не видели такой.
И только Ярослава она сторонилась. Он, как потерянный, бродил по бурлящему терему, прислушиваясь к суете и доносящемуся то тут, то там голосу Ростиславы. Раз или два он звучал совсем близко - казалось, откроется дверь - и войдёт она сама. Как-то раз супруги и впрямь столкнулись в горнице. Ярослав шагнул было к жене, спросить что-то, но та мигом развернулась, ожгла его через плечо строгим и отчуждённым взглядом и вышла. Он посылал к ней верных людей - их выпроваживали обратно. Княгиня ясно дала понять, что не желает его теперь знать.
Для Яна этот день тоже не принёс радости. Боярыни, снаряжая госпожу в дорогу, были готовы ехать за ней в Новгород. Женская половина терема должна была опустеть очень скоро. Ян мучился сомнениями, согласится ли Елена остаться или последует за Ростиславой? А, может, она вернётся в Рязань, под защиту брата? Там она, отженённая жена[332], снова выйдет замуж, будет счастлива - всё же на родине! Он не сдержался - давно ещё, чуть остались наедине, рассказал Елене о встрече с Добрыней перед Липецкой битвой, как тот спас ему жизнь, не дав Путяте воспользоваться ошибкой лошади. Елена даже расцвела при этом. Верно, она уже мечтала, как приедет в заново отстроенный дом, увидит младших сестёр и брата. Жена была необыкновенно молчалива эти дни, и Ян не догадывался о её думах.
В последний вечер перед отъездом - уговорились, что завтра поутру княгиня Ростислава переедет к отцу, - Ян не находил себе места. Войдя в изложню, он стащил через голову рубаху, сел на постель, опустив плечи. Елена задерживалась - верно, сбирается в дорогу. Совсем скоро он останется один.
Легко скрипнула дверь, и, не поднимая головы, Ян угадал жену по ей одной присущей походке, движению, запаху её тела. С той ночи, когда он ещё в Торжке взял её чуть ли не силой, Ян мало прикасался к жене - то походы, то томительное ожидание, - и сейчас особенно остро почувствовал вспыхнувшее желание. Но поднять глаза почему-то боялся, оттягивая горько-сладкий миг.
Елена подошла, на ходу медленно распуская косу. По шуршанию одежды Ян догадался, что жена раздевается, оставшись в одной нижней рубашке, сквозь которую её тело было ещё желаннее. Она мягко опустилась на колени, сняла с мужа сапоги и, выпрямившись, встала над ним, опустив руки и привычно перебирая пряди косы.
Ян поднял голову, взглянул ей в лицо. Елена стояла над ним, и уголки её губ чуть дрожали - она хотела и не смела улыбнуться.
- Прости, - тихо сказал он, - прости за всё... Люблю я тебя, и всегда любил.
- О чём ты? - в её голосе мелькнула тревога. - Приключилось что?
Ян вздрогнул, услышав речи жены. Не померещилось ли ему?
- Всё я помню, - ответил он. - И что за себя взял силою, и что жизнь твоя была загублена. Не своей ты волей за меня шла без материнского благословения, без венчания в храме по чину. В тягость тебе была жизнь со мной - верно Добрыня меня упреждал. Прости. Коль хочешь, отпущу я тебя...
- Куда?
- А куда хошь!.. К брату, в Рязань, а не то за княгиней ступай. Ты подруга её, боярыня ближняя. Она от мужа уходит - неужто тебя бросит?.. Не хочу я тебя больше неволить. Коль не люб я тебе - отпущу и слова не скажу. А мне без тебя - как без сердца...
Елена подняла руку и коснулась его волос.
- Вот ты каков, - молвила с грустной улыбкой, - сколько лет вместе, а я тебя таким не знала. Думаешь, вот так уйду, только дверь пошире распахни? Раньше о том надо было думать. Да куда ж я от тебя денусь? - губы её дрогнули, сломавшись в жалкую, смущённую улыбку. - Тяжёлая я... - она взяла его руку, приложила к своему животу. - Твой. К зиме будет...
Она не договорила - Ян сильным, свободным движением обнял её за талию и привлёк к себе, пряча лицо у неё на груди. Елена обняла его голову руками, прижалась всем телом.
- Куда ж я от тебя, - шептала она. - Куда ты, туда и я! Как Бог велел!
Осторожно, словно боясь спугнуть долгожданный миг, Ян усадил Елену к себе на колени и долго-долго поцеловал в губы.
На следующее утро Переяславль прощался с Ростиславой. Молодая княгиня покидала город без сожаления. Посланные за нею дружинники князя Мстислава, подбоченившись, сидели в сёдлах и свысока поглядывали на всех. Коротко попрощавшись с дворовыми, поклонившись Божьим храмам и расцеловавшись на прощанье с остающимися при дворе Ярослава боярынями, жёнами его ближников, Ростислава легко запрыгнула в возок. Высунувшись, она помахала рукой всем ещё раз и скрылась в его недрах совсем.
Ярослав тоже вышел проводить жену, но за стену детинца не ступил ногой, остался в воротах, как будто в иной жизни, которую покидала Ростислава. Она видела его подле себя, ловила на себе его ищущий, чуть ли не умоляющий взгляд, но даже не обернулась в его сторону. Зато сердечно распрощалась с теми его наложницами, кто поборол гордость или смущение и вышел к ней. С Катериной даже расцеловалась. Всё это она делала словно назло бывшему мужу - пусть помается напоследок.
Ян и Елена тоже провожали свою княгиню. Молодая боярыня жалась к изборцу, словно новобрачная наутро после первой ночи. И в самом деле - после того, что произошло между ними накануне, они оба будто родились заново. Словно не было этих двух лет. Елена льнула к Яну, то и дело вскидывала на него счастливые глаза, прижималась всем телом. Ростислава, которой подруга поведала о свалившейся на неё радости, тайком косилась на эту пару - в то время как она сама теряла семью и надежды когда-либо создать её вновь, эти двое обрели друг друга. Но радость от возвращения к отцу была столь велика, что княгиня Феодосия сумела порадоваться за Елену.
Обняв жену, Ян махнул рукой вслед удалявшемуся возку княгини и уже отвернувшись, почувствовал на себе жгучий взгляд. Обернувшись, он встретился глазами с Ярославом. Князь поедал их взором, и в его тёмных глубоких глазах горела зависть.
Князь Константин сурово расправился с братом Юрием, отняв у него великое княжение - сослал его с семьёй и двором в маленький городец Радилов на Волге. По сравнению с ним Ярослав отделался легко - его оставили в покое в родном Переяславле Залесском, где он и княжил.
Кончилась весна, началось лето. Понемногу жизнь города и княжьего двора вошла в привычную колею. Ярослав стал спокойнее, по-прежнему баловался помаленьку с наложницами, судил, стоял обедни и вечерни. Пару раз наведался в дальние городцы Переяславльской земли. Дружина его тоже помаленьку росла, пополняясь горячими до боя отроками. Ян был подле, став ещё ближе после замирения с Константином. Теперь князь всё чаще давал ему поручения, какие по чину бы исполнять ближним боярам. Но всякий раз, выслушивая от Ярослава очередной приказ или просто ловя на себе его случайный взор во время пира с дружиной, изборец с трудом отгонял от себя воспоминание о том полном чёрной зависти взгляде, каким князь смотрел на витязя и его жену. Помятуя о том, что слово князя закон, и он может, коль захочет, взять себе в утеху и мужнюю жену, Ян всё время ждал подвоха.
И дождался. В середине лета Ярослав нежданно-негаданно послал его в Дмитров с пустяковым Поручением. Отвезя грамоту тамошнему тысяцкому, Ян вернулся - чтобы узнать, что за время его отсутствия Елену по слову Ярослава переселили в женскую половину княжьего терема, соединив с остальными наложницами.
Глава 17
Первым порывом Яна было кинуться к Ярославу и потребовать вернуть жену, но, как назло, князь с утра был в думной палате, а оттуда сразу отправился в ближний монастырь, повидать какого-то учёного книжника.
Думный боярин Дружина Гаврилыч принял Яна, выслушал его сбивчивый рассказ о справленном деле и, важно наклонив голову, ответил, что князю всё будет доложено. Он вёл себя так, словно ему дали приказ не замечать ничего, и изборец не выдержал и взорвался:
- Неужто тебе ничего не ведомо, боярин? Аль глаза сразу всем застило?.. Мне самого Ярослава повидать надобно!
- Езжай в Духов монастырь, авось там и свидишься с князем, - ответил боярин спокойно. Он явно не догадывался о тайной печали Яна. Но и так ясно - вряд ли Ярослав, отняв чужую жену, будет трубить о том на весь свет. Ведь не у смерда чёрного, не у дворового супружницу забрал - ближнего дружинника, сотника своего, родовитого человека осиротил! Такое могли осудить!
Пав на коня, Ян погнал в монастырь. На его счастье, Ярослав был ещё там когда он назвался у ворот, его пропустили, и он сразу очутился среди своих. Ближний мечник, Василий Любимович, ждал во дворе с десятком отроков. Он даже обрадовался, увидев Яна.
- Привет, друже! - молвил он, подходя к спешившемуся приятелю. - Почто так спешил? Никак в граде что случилось?
Он был расположен поговорить, но Ян отстранил друга:
- Не до бесед мне, Василий, а поведай-ко мне лучше, как князя поскорее отыскать. В чьей он келье?
Ярослав любил подолгу беседовать с учёными людьми - нарочно, проезжая мимо монастырей, останавливался, заходил, заводил разговоры с книжниками и чуть где сыщет ум светлый да полёт мыслей не по-монастырски высокий - так и зачастит к этому человеку. А там и монастырь начнёт одаривать. Мудрых людей из дальних погостов и обителей переселял ближе к городу - ныне чуть не в каждом монастыре в Переяславльском княжестве был у него готов собеседник.
Василий перехватил ринувшегося было прочь Яна за рукав:
- С какой бы вестью ты ни прибыл, погодь сейчас князя тревожить. С отцом-игуменом он беседует. И беседа тайная, - мечник огляделся по сторонам и шепнул как величайшую тайну: - О разводе князь говорить пришёл - он-то, слышь, вроде как бобылём остался!..
Каждое слово, сказанное Василием, ножом по сердцу приходилось по душе Яна. Не желает ли Ярослав развести с ним Елену, взяв за себя чужую жену?.. В прошлые времена такое бывало - коли чужое счастье глаза застит, можно разрушить его и своё на том месте выстроить. Сколько песен, былин о том поётся! Слушаешь, о чужой судьбе вздыхаешь, а потом глядь - то про тебя сказано!
Василий, видно, что-то разглядел в лице друга - замолчал, бросил искоса оторопелый взгляд и отошёл.
Ян всё ещё стоял, прижимая руки к груди и глядя перед собой, когда из глубины монастырского широкого двора показался князь Ярослав. Как всегда после долгой беседы с монастырскими, он шёл посветлевший, с особым блеском в глазах. Отец игумен шёл рядом, что-то ещё тихо говорил - князь медленно кивал на каждое слово, но мысли его бродили далеко. Заметив изборца, он нахмурился и заторопился с отъездом.
Игумен благословил Ярослава и отошёл. Отрок подвёл князю высокого породистого скакуна, вывезенного из южных степей половцами. Взлетев в высокое седло, Ярослав махнул рукой дружине - спешили к вечеру в Переяславль. Едва проехали ворота, Ян не выдержал и поравнялся с князем.
- Ладно ли съездил? - первым заговорил Ярослав, мечтательно глядя на дорогу. - Не случилось ли в дороге лиха?
- Нет, княже. Не в дороге меня беда подстерегла - в родном доме! - ответил Ян.
- Уж не получил ли вести из Изборска? - князь по-прежнему не смотрел на собеседника.
- Всё тихо там, - отмолвил Ян и не выдержал - воскликнул: - Что ж это такое деется, княже? Почто от живого мужа жену забираешь?..
Ярослав даже придержал коня и в первый раз обернулся на витязя.
- Что ты говоришь? - спросил он требовательно.
- Верни мне Елену Романовну, князь, - строже молвил Ян. - Не ладное творишь! Жена она мне перед Богом и людьми, любит меня. Не разлучай нас, не рви сердца моего. Она ведь тяжёлая, княже! Рожать ей зимой!.. Подумай, каково ей?
Породистое лицо Ярослава вытянулось, стало суше и тоньше, словно на иконе. В глазах мелькнул холодок отчуждения.
- Что ты молвишь, не понимаю, - ясно выговаривая слова, произнёс он. - Ни у кого я жены не отнимал, силой никого не разлучал! А что свершено, то свершено, и не тебе судить.
- Но как же... - начал было Ян, но Ярослав нахлестнул коня и широкой размашистой рысью двинулся вперёд. Отроки тоже прибавили ходу. Князь словно спешил уйти от своего дружинника и торопил коня, понуждая его перейти на бешеный лёгкий скок. Ян тоже хлестнул плетью жеребца, но, хоть и догнал отроков, поравняться с князем не смог - он скакал в окружении дружинников, ставя их заслоном перед изборцем.
В тот день и последующие его больше не звали к князю, и Ян одиноко оставался в своём тереме, рубленом ещё давно, чуть не в первую зиму служения Ярославу. Терем с клетями и конюшней стоял у самой стены детинца, на образовавшемся после пожара и ещё не застроенном пустыре. Не будь огня, не стоять бы его дому так близко от княжеских палат. Когда- то, вступив впервые в свежесрубленные горницы, Ян радовался - далеко от родины у него появился свой угол. Но сейчас, метаясь из угла в угол в опустевших хоромах, он готов был молить Бога о пожаре. Пусть сгорит его дом со всеми клетями - не было в нём нужды, раз не было и Елены. Не так уж много прожила она в нём хозяйкою - всего-то с того дня, как по весне приехал княжеский поезд из Торжка в Переяславль, а уже не мил стал терем без неё. Что она сейчас? Плачет ли наложницей в палатах княжеских иль смирилась? После отъезда княгини Ростиславы Ян и часа не сомневался, что Елена успела его полюбить. Но как теперь? Может, приказал князь - и забыла мужа! А ребёнок? Нерождённый ещё младенец, что с ним?
На четвёртый день, не выдержав, Ян сам поехал к Ярославу.
Перед ним привычно распахнули ворота, и отрок подбежал принять коня, но остальные почти не обращали на него внимания. Он был здесь - и в то же время его не было. Прошёл куда-то Михайла Звонец - едва кивнул головой, и почему-то сразу вспомнилось, что сам Михайла уже третий год был женат и успел породить сына и дочь. Мелькали дружинники - те самые, кому он совсем недавно отдавал приказы. Сейчас они проходили мимо, едва бросая в сторону короткие взгляды.
Недолго задержался Ян на подворье. В княжеские хоромы пройти не удалось - на крыльце, словно нарочно для него, была поставлена стража, а едва он куда-нибудь направлялся, его тотчас же окликали, удерживая пустым разговором. И по общему согласию Ян догадался - князь не хочет, чтобы он не просто вернул себе жену, но и даже не смог видеться с нею.
Потерянный вернулся Ян в пустой дом и всю ночь до утра просидел на лавке у окна, глядя на притихший город. В сторону холодной одинокой постели и смотреть больше не хотелось, а от взглядов жалостливых, осторожных, вовсе становилось не по себе.
Едва отзвонили заутреню по церквям, в его ворота нежданно-негаданно застучали кулаки. Воротный сторож, расспросив проезжих, впустил их.
Стуча сапогами, в горницу вошёл Василий Любимович. Истово, но спокойно, положил поклон на три стороны, перекрестился на иконы в углу и повернулся к Яну:
- Здрав буди, Ян Родивонович! Со словом к тебе от князя Ярослава Всеволодовича. Желает князь видеть тебя нынче возле, с тем и меня к тебе послал, наказав непременно проводить тебя на подворье... Милостью тебя князь жалует, ближним боярином своим делает!
Не мог Ян судить Ярослава - хотел, да не мог. Не потому, что простил - память о Елене сидела в душе занозой, - просто жила ещё в нём та самоотверженная преданность, которая и рождает самых верных, самых честных слуг и друзей до гробовой доски. Ярославов поступок ранил Яна в сердце, но оставался ещё и разум, который велел скрепиться, силой унять боль и продолжать жить. Ярослав разбил ему жизнь - но он оставался князем, и значит, жизнь ещё не потеряла смысла. Кроме того, служа князю, теперь он служил и Елене.
Потянулись одинаковые пустые дни. Они слились в один бесконечный долгий день. Ян то натаскивал зелёную молодёжь - отроков, что шли в княжью дружину, - то сопровождал князя на ловища[333], сидел в боярской думе не на последнем месте. Бывал он несколько раз на пирах дружины, проходил в покой князя - вот только на женскую половину его не допускали.
На праздник Спаса Ярослав опять отправился по монастырям и на сей раз взял с собой Яна. Он частенько стал брать его то туда, то сюда - не хотел отпускать далеко. Теперь кроме Василия мечника позади Ярослава можно было увидеть и Яна, изборец стал тайной тенью князя: пока ещё сотник, но уже Князев милостник[334] и советник.
На него поглядывали с завистью, особенно боярские сынки. Из молодых, тех, что пришли после Липицкой битвы, никто не знал о княжеском достоинстве изборского витязя и все считали, что выпало ему счастье не по заслугам. Да и сам Ян не радовался нежданной чести - Ярослав словно старался умаслить его, задобрить за жену, заплатить милостями за Еленины ласки и любовь. У Яна, когда он думал об этом, темнело в глазах и мутился разум.
На Спаса[335] дни напролёт звонили колокола, город принарядился и расцвёл. Жатва завершалась, и по деревням готовили праздничные трапезы. Попы святили яблоки и мёд. Урожаи в тот год выдались необычайно обильные, погоды стояли дивные - солнечные, тёплые, - и все молили Господа, благодарили его за милость.
В самый праздник Преображения Господня[336] Ярослав после заутрени отправился в ближний монастырь, прихватив с собой и Яна. То лето он молился особо истово - то ли старые грехи замаливал, то ли упорно просил Бога о чём-то своём. Ни до, ни после Ян не замечал в князе такого набожного усердия.
В Спасо-Преображенской церкви народу - не протолкнуться. Князю и ближникам его - почётные места. Ян до крови искусал губы, пережидая службу. В тягость ему было стояние тут - как в тягость было и всё, связанное с князем. Ещё три-четыре месяца - и Елене рожать! А он почти три месяца не видел жены. Как она? Что с нею? Извелась, поди, или забыла, смирившись с неизбежным? И Пресвятая Богородица[337] с младенцем на руках так на неё похожа... Та же тревога и мольба во взоре.
Не помня себя, Ян впился глазами в тёмный строгай лик на иконе. Не молил - требовал помощи. Кажется, оживи Приснодева[338], закричит на весь собор: «Помоги! Дай хоть одним глазком Елену увидеть! Неужто Ты не любила сама?.. Неужто не вздыхало ни по ком сердце, пока не свели Тебя, юную, нежную, в дом Иосифа, обручника Твоего[339]?» И не верилось, что эта молодая мать не изведала счастья настоящей безоглядной любви - вон сколько боли во взоре...
А потом - словно молния вспыхнула в ночи, и Ян, решившись, попятился прочь от князя, расталкивая локтями молящихся. В придел набились ближние бояре, старшие дружинники, иные с семьями. Михайла Звонец оторопело оглянулся на Яна, когда тот камнем из пращи выскочил из собора и бросился к коновязи.
Горохом простучали по земле копыта. Пригибаясь к жёсткой конской гриве, Ян ворвался в распахнувшиеся перед ним ворота детинца и еле заставил себя сдержать коня близ княжеского подворья. Негоже было привлекать к себе внимание. Но пока князь молится и слушает речи святителей, он должен увидеться с женой.
На княжеском подворье есть и своя церковка. В ней стояли службу по обычным дням, не как сегодня. Здесь сейчас тоже звонили и пели, но служба - Ян надеялся, что застанет Елену в храме, - уже завершилась. Народ расходился, с паперти спускались последние.
Ярослав содержал своих наложниц не так, как прочие князья. Те не выставляли свои измены напоказ - просто в каждом селе или городце имелась жёнка для утех. Порой холопка, становящаяся впоследствии ключницей, как Малуша у Ольги, Святославовой матери[340], иногда посадская дочка, реже - богатого или знатного рода. Жили эти жёны невенчанные в своих домах, хозяйство имели, своих слуг. Коль были дети, ни в чём нужды не знали. Сыновей князья порой признавали, вводили в наследство. У самого праведника Мстислава Удалого, сказывают, кроме законного сына Василия, был ещё и незаконный, прижитый за время сидения в Новгороде отрок Юрий. Княжичем сын дворовой девки признавался, городец какой-то получил в Торопецкой волости[341]. Княгини венчанные о сыновьях на стороне ведали, о наложницах тоже, но молчали, и князей за то никто не судил. Только о Ярославе пошёптывались - из-за того, что тех же самых баб не прятал по углам, а держал постоянно при себе. У каждой имелась своя горница на женской половине терема, свои слуги. Верховодила над ними новгородка Катерина, та самая разбитная девка. В своё время она много крови попортила самой княгине Ростиславе и была сильно озадачена нежданной милостью, когда та при отъезде щедро одарила её. Это разлучницу-то!
Заглянув в храм и с огорчением убедившись, что опоздал, Ян вышел, торопясь вернуться назад, пока Ярослав его не хватился. Коль удалось бы одним глазком взглянуть на Елену, не так горько было бы возвращаться.
Обойдя терем и пройдя мимо клетей вдоль порубов, где по весне были заперты новгородцы - после того, как немногих живых среди общего числа задохнувшихся трупов извлекли оттуда по приказу Мстислава Удалого, погреба сии были засыпаны, - Ян вышел к переднему крыльцу. Отрок, завидев его, подводил уже коня, когда сверху, с рундука, послышался торопливый шёпот:
- Боярин! Ян Родивоныч!
Голос был женский. Подняв голову, Ян увидел Катерину. Придерживая одной рукой огромный живот - ей в ту же осень приспело время рожать, - наложница спускалась по высоким ступенькам. Не дойдя половины лестницы, быстро замахала рукой:
- Подь-ка сюда!.. За мной пошли! - С раздувшимся животом Катерина не утратила своей привлекательности. Она скатилась к Яну проворным мячиком и коснулась его запястья пухлой отвыкшей от работы рукой:
- Тихо ступай!
Сам не ведая, почему безропотно подчиняется новгородке, Ян последовал за нею. Женщина быстро, озираясь по сторонам, провела его мимо тех же клетей и порубов за храм и вывела в разбитый за теремом сад.
Туда выходили окна женской половины терема, и обычно здесь мялись сторожа, оберегая княжеских наложниц от чужого глаза. Но сегодня то ли те отлучились на праздник, то ли всему виной была идущая рука об руку с ним Катерина, но никто не встретился им на пути.
Женщина подвела Яна под развесистую двухвершинную яблоню, верхние ветки которой, отягощённые плодами, почти достигали распахнутого косящатого окошка на втором этаже.
- Тута жди, - хитро улыбнулась Катерина и быстро ушла.
Ян остался в саду, чувствуя растущую тревогу. Он задерживался без княжеского слова дольше положенного срока. В праздник Ярослав может и простить такое, но если бы было, чем рисковать!..
И только он подумал о Елене, как увидел её.
Это была, очевидно, её светёлка. В распахнутом окошке мелькнул знакомый силуэт, потом руки выложили на подоконник спелые яблоки - по всему видать, принесённые из церкви. Листва дерева закрывала часть сада внизу, молодая женщина не могла его разглядеть, и Ян позвал дрогнувшим голосом:
- Олёнушка!
Тихо ахнув, та выглянула - и припала грудью на подоконник, протягивая руку. Задетые яблоки упали в траву.
-Ян!
Наклонившись, он подхватил с земли освящённые круглые плоды, сунул их за пазуху и прыжком вскочил на развилку яблони. Старое дерево дрогнуло, от толчка новые яблоки посыпались наземь. Елена ахнула, но Ян уже, перебирая по сучьям, подобрался как мог ближе. Лица их оказались почти вровень, и лишь рукам было трудно дотянуться.
- Олёнушка, радость моя!
- Как я истосковалась по тебе! - откликнулась она. - Почему не приходил так долго?
- Князь сторожил, боялся, каб я тебя не увёз... Разлучник! - с досады Ян до боли стискивал кулаки. - Эх, моя б воля, да не будь он князем моим... Слушай! - вдруг решился он. - Едем со мной! Одно слово твоё - и я тебя прямо сейчас умчу, Изборск мой далеко, Ярослав там нас не скоро достанет. Пскову поклонюсь мечом моим. А то в Рязань?.. Я ради тебя всё брошу - и князя, и службу его!
Ещё миг назад Елена слушала мужа с радостью и надеждой, любуясь им, а тут вдруг лицо её построжело. Она выпрямилась, оглянулась по сторонам:
- Бросишь его?
- Всё брошу, - подтвердил Ян, - крест на том поцелую! Ничего не жаль, лишь бы ты со мною была! Веришь?..
- Как не верить, когда ты меня когда-то с похорон матушки под венец увёл? - грустно улыбнулась Елена. - Ты всё сможешь, коль захочешь! Да только я не могу...
Она ещё не договорила, как Ян покачнулся, хватаясь за грудь. Ему показалось, что гром грянул над его головой. Но то были лишь слова жены:
- Тяжёлая ведь я! Забыл? А ну, как не снесу пути?.. Боюсь я. Да и князь...
- Князь? - ахнул Ян, не веря своим ушам. - Вот оно что!.. Не ведал я, что ты такая...
Он уже готов был спрыгнуть с дерева, но тут Елена рванулась к нему, высовываясь по пояс и дотянулась, коснувшись его дрожащей рукой.
- Погодь, - воскликнула она. - Послушай, Ян!.. Ни в чём я перед тобой не виновата, и князя тоже не вини. Ни разу я от него худа не видела, и пальцем он меня не тронул, только что с тобой не могу видеться. Обиды мне от князя никакой нет и тебе нет бесчестья! Не вини его, Ян!
Удивлённый Ян не верил своим ушам. Но тонкие пальцы жены дрожали на его запястье, и в глазах её стояли слёзы.
- Но если... что тогда? - только и воскликнул он.
- За княгиню Ростиславу то мне, - ответила Елена. - Помнил князь, что были мы с нею дружны. Ради неё меня от себя не отпускает.
- Но почему?
Елена пугливо оглянулась прежде, чем ответить.
- Тоскует он, - шепнула она осторожно. - По княгине... На людях он такой же, а как ко мне зайдёт, сядет и молчит. Смотрит только исподлобья. У меня от его молчания аж сердце заходится!.. А как заговорит - всё про неё, про неё, словно ничего больше в мире не осталось! Жаль мне его! Если бы княгиня простила его...
Ян впился взглядом в лицо жены. Елена похудела, под глазами её залегли круги, на щеках цвёл румянец. Она переменялась в предчувствии родов. Но в её взоре горела не только тревога ожидания новой жизни - что-то новое, матерински-нежное, светилось в них. Она боялась не только за себя, и Ян понял её боль.
- Если ты так говоришь, то я... Я найду её! - сказал он.
Елена вскрикнула, протянула к нему руки, но Ян уже спрыгнул наземь и широким шагом пошёл прочь из сада. Он чувствовал, что должен найти княгиню Ростиславу - иначе ему никогда не видать своей жены.
Миновал почти месяц прежде, чем Ян смог выполнить свою клятву.
Не ведая, где искать княгиню Ростиславу, Ян наудачу отправился в Новгород. Проникнув в него под именем дворского боярина Твердислава - ещё помнилось, кто из новгородских вотчинников поддерживал Ярослава, - Ян поехал не к нему, а навестил на Словенском конце боярина Якова Семёновича, который водил в бои изборский полк, и под начало которого много лет назад встал Ян прежде, чем его приметил княжеский воевода Косма Родионов. Открывшись ему, Ян прожил у боярина Якова несколько дней, пока тот через верных людей выяснял новости.
Сам Мстислав Удалой был ещё в Новгороде, но на торгу уже ходили слухи - он собирается на юг, в Киев или куда подальше. Почему уходит князь Удалой, говорили много и по-разному - одни считали, что его зовут на помощь тамошние князья, другие просто высказывали пожелание, чтоб князь убрался, выполнив свой долг. Его жена и дети были при нём - все, кроме старшей, Ростиславы, которая вскоре по приезде удалилась в небольшое сельцо в Торопецкой волости, пожалованное ей в приданое отцом. Там она жила тихо и мирно, готовясь к зиме принять постриг в каком-то отдалённом монастыре. Услышав об этом, Ян от души порадовался тому, что поторопился.
И вот он подъезжал к княжескому терему, стоявшему чуть в стороне от села, на холме над речушкой. По противоположную сторону от него, через большак, высилась церковка с часовенкой. Берега речки окутывали островки леса. Остальные земли, сколько хватало глаз, занимали покосы и пашни. Хлеба уже убрали.
На Яна поглядывали вопросительно, но без лишнего любопытства и вражды - Ростислава была как-никак княгиней, мало ли, кто едет к ней. Поэтому мимо стражи в воротах он проехал свободно и, спешившись, небрежно бросил повод на руки отроку.
Ростислава была на заднем дворе. Одетая в скромный синий летник, с простым платом на голове, она горстью насыпала толпящимся возле неё курам зерно. Птицы до того осмелели, что прыгали вокруг и вспархивали, требуя ещё корма. Она была так поглощена своим занятием, что заметила Яна, лишь когда он подошёл почти вплотную. Узнав Ярославова дружинника, княгиня покраснела и отпрянула. Миса с зерном, которую она держала в руках, упала, и куры, отталкивая друг друга, полезли клевать даровое угощение.
Ян почтительно поклонился ей в пояс:
- Здрава будь, матушка-княгиня!
- И ты, - помедлив, молодая женщина вздохнула, роняя руки и опуская глаза, - здравствуй... Не ждала гостя!
- Прости, коль в тягость тебе, - честно ответил Ян. - Не своей я волей!
- С какой же вестью прибыл ты? - Ростислава уже вполне справилась с собой, но зато занервничал Ян. То, что он собирался поведать этой статной женщине, сейчас невольно ужасало его. Мог ли он нарушать её покой?
- От князя я, - выговорил он и по враз потухшим глазам княгини понял, что она ждала и боялась его слов. - К тебе...
- И что же, - Ростислава отвернулась, но видно было, как мучительно напряглись её покатые плечи, - велел передать мне твой князь?
- Ничего, - с каким-то облегчением воскликнул Ян. - Не ведает он, что я здесь, к тебе поехал.
Ростислава вскинула на него удивлённый взгляд, и Ян торопливо заговорил. Перескакивая с одного на другое - мешался под её пристальным требовательным взором - он рассказал, как Ярослав несколько дней не находил себе места, как слал вдогон за Мстиславом Удалым людей, умоляя вернуть жену, как потом затих и ушёл в себя, и наконец, как он разлучил своего верного дружинника с его женой только за : то, что та была дружна с Ростиславой и невольно напоминала о ней. Последнее он поведал со слов Елены, которой отчаянно хотел верить - иначе жизнь вовсе теряла смысл. Ростислава слушала, не перебивая и не отводя глаз. Сейчас она больше, чем когда-либо, напоминала Елену в те давние уже годы сватовства. Такая же нежная, несмотря на дородство и чувствующуюся в ней силу, и робкая, несмотря на вызывающе-смелый взгляд. Когда услышала она о печальной судьбе Елены, ждущей дитя в разлуке с мужем, её тёмно-синие глаза затуманились печалью, но в следующий миг княгиня отвела взгляд и покачала головой:
- Прости, князь, но я...
Она впервые за всё время назвала его так, но Ян даже не заметил этого.
- Я не могу, - твёрже ответила Ростислава.
- Но почему?
- Ты говоришь, он тоскует обо мне? - княгиня выпрямилась, расправила плечи. - Обо мне только и говорит... Мне передавал отец, что наш поезд догоняли его люди, просили вернуть меня. Но зачем я ему нужна?.. Опять делить покои с его наложницами? Да они же смеялись надо мною! При князе тихи и взоры низят, а чуть он уйдёт - разве что не били: боялись княжеской крови! - мстительная складка пробороздила её чистый лоб. - Только с Еленой твоей мне и было покойно, а остальные... Катерина эта! Как я ненавидела её! Я и теперь её ненавижу! Увидела бы - убила! - Ростислава заломила руки, не в силах совладать с горькими воспоминаниями. - И ведь никто не знает, как мне было плохо и больно, сколько ночей я не спала, как мучилась от обиды напрасной!.. Я ведь любила его! - Она развернулась к Яну, сжимая кулаки. - С первого взгляда и безумно! Прощала ему всё! Чего только не делала, чтоб он ко мне прикипел - даже к ворожеям ходила, у них совета просила!.. А он... тоскует теперь, - молодая женщина потухла после короткой вспышки, поникла головой. - Утерянного не вернёшь!
- Прости, - только и смог вымолвить Ян на её отповедь.
- Простить? Он душу мою растоптал! - Ростислава покачала головой. - Болит всё внутри, как о нём думаю! Я до сей поры ночи не сплю. Давно бы в монастырь ушла, да смирения нет!
Они стояли рядом и молчали. Ростислава запрокинула голову, чтобы удержать рвущиеся наружу из глаз слёзы. Ян опустил глаза. Если княгиня не простит князя, ему остаётся только одно - выкрасть жену и уехать подальше. В Изборск, а то и Полоцк - далеко, зато власть Ярослава туда не достанет.
Ростислава заговорила первая:
- Думаешь, не понимаю я, чего ты просишь? Заступы у меня для тебя и жены твоей перед Ярославом!.. Елену Романовну мне жаль, хорошая она. А только как мне вернуться, сам посуди! Собакой побитой приползти снова в терем, из которого не чуя ног бежала? Куда, спрашивается, бежала? От кого? Опять те же лица, те же речи... Та же Катерина...
- Катерина в тягости, - выдавил Ян, - рожать ей скоро.
- Уж опросталась небось! - с какой-то бабьей ненавистью воскликнула Ростислава. - Дитём передо мной кичиться стала бы!.. Нет, прости, Ян Родивоныч, не могу! Сил нет!
Подняв уже опустевшую мису, она повернулась и направилась было к заднему крыльцу в терем, но тут Ян посреди двора припал на колено:
- Пощади!.. Проверь его! Я ведь и сам ныне ему плохо верить стал, но не будь так жестока, княгиня!
Ростислава уже поставила ногу на деревянную ступеньку и обернулась через плечо. На миг какая-то новая боль - не за себя, за другого, - исказила её черты, и она тихо вымолвила:
- Ступай-ка в терем, князь! После договорим.
У Яна замирало сердце, когда он возвращался в Переяславль. Отпущенный наконец Ростиславой, летел к городу, как на крыльях. Ничего не страшило - ни холод нежданно нагрянувшей осени, ни лихие люди на дорогах, ни случайности пути. Одна мысль билась внутри - скорее домчать.
Но въезжая в гостеприимно распахнутые ворота детинца, почувствовал тревогу. Не сказавшись князю удрать из собора и потом более месяца не показываться на глаза - вспыльчивый Ярослав мог и не простить такое. Тем более - Елена. Как она?
В ворота княжеского подворья его-таки пропустили, но, видимо, успели доложить о нём Ярославу - князь стоял на крыльце и, прищурив тёмные свои глаза, смотрел, как Ян спешивается. Чувствуя на себе его оценивающий холодный взгляд - так глядят на смердов, наказанных за какую-то провинность, так князь ещё недавно глядел на пленных новгородцев, - Ян поспешно спрыгнул с коня и тут же услышал резкий приказ:
- Взять!
Подошли с боков, заломили руки, торопливо сдирая меч и дорогую дружинничью свиту. Ян было рванулся, но на помощь двум первым подоспели ещё несколько человек. Повиснув на руках, подтащили к крыльцу, пред очи Ярослава, силой поставили на колени. Кто-то сзади торопливо возился с ремнями. Озираясь, Ян совсем близко увидел Василия Любимовича. Князев мечник смотрел на бывшего друга сочувственно, но отстранённо - ты, мол, мне друг, но раз князь приказал...
Ярослав шагнул и встал над ним. Взгляд его отяжелел, но прежде, чем он успел вымолвить хоть слово, Ян воскликнул, не боясь, что вырвется неосторожное слово:
- Погоди меня казнить, княже! У меня весть от княгини!
Ярослав отшатнулся, словно получил пощёчину. Гнев вспыхнул в его взоре, но Ян жадно и требовательно ел его глазами, и он досадливо кивнул головой:
- Отпустить!
Приказ бросились выполнять ещё охотнее - сам мечник Василий протянул Яну отнятый было меч, хлопнул по плечу, оправляя свиту. Ярослав ждал на крыльце и, когда изборец наконец поднял на него глаза, махнул ему рукой, быстро, чуть ли не бегом, устремляясь по ступеням. Оказавшись в покоях одни, князь схватил витязя за грудки:
- Что за весть? Не сносить тебе головы, коль солгал!
Ян и сам понимал, что только это может спасти его от вспыльчивого Ярослава. Князь не мог допустить, чтобы хоть кто-то догадался об обуревающих его чувствах. Ян невольно подошёл слишком близко и теперь должен был оправдаться. Не заставив себя упрашивать, Ян извлёк из калиты, спрятанной под свитой, свёрнутую трубочкой грамотку.
Перед отъездом Ростислава, уже Когда он сидел в седле, вынесла и подала ему это письмеЦо. Она ничего не сказала, вкладывая пергамент ему в ладонь, и Ян не читал написанного. Он мог только догадываться, что было в нём.
Присев на лавку у стены, Ярослав разорвал удерживающую пергамент суровую нитку и углубился в чтение, с великим трудом вспоминая прочно забытую науку. Ян стоял, ждал. По тому, как вдруг напрягся князь, он понял, что было там нечто особенное, не для чужих глаз. Тихо, стараясь, чтобы Ярослав не слышал, он Попятился и вышел вон.
Князь появился не скоро. Пергамента при нём не было - то ли порвал, то ли спалил на свечке, но, увидев ожидающего на пороге Яна, он порывисто шагнул к нему:
- Назавтра готовься - сызнова к ней поедешь! А пока взойди, поведаешь, как она принимала тебя...
Быть гонцом князя - почётно. Ведаешь то, о чём остальные не догадываются. Но Ян покачал головой.
- Нет? - Ярослав даже отступил. - Что ж, не неволю, оставайся при мне... Но проси награду, какую хошь!
Видно, впрямь было что-то особое в письмеце княгини. Ян вздохнул:
- Отпусти жену мою, князь! Да и меня с нею заодно.
- Уезжаешь? Куда?
- Домой. Вели отпустить Елену Романовну - сей же день мы едем!
- Ты что? - до Ярослава, кажется, начало доходить. - Бросаешь меня?.. После всего!..
- Прости, княже, - Ян решил стоять на своём. - Не могу я больше! Да и не хочу!
- Обиделся, да? Иль сманил кто? - Ярослав опять был готов вспылить, но Ян больше не боялся ничего.
- Никто меня не переманивал. Ты сам ведаешь - никогда я тебя ни за что не судил и сейчас не сужу. Но нет у меня больше сил тебе служить.
Ярослав хотел что-то сказать, но Ян уже повернулся и вышел. Он так и не переменил своего решения, и гордый князь не стал настаивать. Через несколько дней Елена вернулась домой, и вскоре Ян вместе с женой пустился в дальнюю дорогу. Торопясь поспеть до распутицы, они за две недели одолели дорогу до Изборска и прибыли в город перед самым Покровом.
Глава 18
Новгородцы не долго оставались без князя - через несколько дней после отъезда Мстислава Удалого они призвали к себе его младшего брата Владимира, который, увезя жену и сыновей в Ригу, сам тихо-мирно сидел во Пскове, благо за участие в походах старшего брата город вроде признал его своим, а бывшие хозяева немцы сильно недолюбливали. Но там, в Ливонии, оставались его земли, его новые подданные, которые не скинут его, собравшись на вече, нужно было только сломить первое сопротивление. Впрочем, старший сын, юный Ярослав, уже почти возрастной, мог и сам княжить. Он присмотрит за тамошними владениями отца - старый Владимиров пестун[342], боярин Борис Захарьич, не даст юному князю совершить ошибки, которые наделал было его отец.
Пока же Владимир Псковский добросовестно выполнял княжий ряд с Новгородом и даже по первому требованию горожан пошёл войной на Оденпе[343] - когда-то русский погост Медвежью Голову, отнятый немцами несколько лет назад и превращённый в крепость, из которой так удобно было грозить Русской земле.
Осада продолжалась уже несколько недель. Разграбив небольшие поселения чуди, Владимир подошёл к Оденпе так быстро и неожиданно, что засевшие в нём немцы не успели улизнуть. Толкнувшись было в запертые ворота, новгородцы окружили город и расположились под ним, развлекаясь перестрелкой из луков и пращей и отправляясь то и дело в зажитья[344] по окрестностям. На приступ ходили мало и редко - уж больно злы оказались враги на стрельбу и положили много ратников из пращей. Не желая терять людей, постановили брать город измором - начиналась весна, и скоро должны были кончиться в городе съестные припасы.
Рыцари тоже успели подготовиться к осаде - как выяснилось очень скоро, они отправили вглубь Ливонской земли гонца с вестью о нападении на город. Недели через три после начала осады отправившиеся в зажитье ватажники донесли о движущемся к городу войске рыцарей, отягчённом обозом - не иначе как с припасами для осаждённых. Оставив часть новгородских полков под стенами Оденпе, Владимир со своей дружиной и псковским ополчением напал на войско. Рыцари успели перестроиться «свиньёй» и, потеряв совсем немногих, прорвались к городу - но обоз весь достался новгородцам. А жители Оденпе получили на свою голову ещё сотни четыре голодных ртов. Под стенами города осаждающие расположились вольным станом - с нежданно свалившимся на голову обозом они могли держать осаду хоть до нового урожая.
Кроме нескольких сотен немецких рыцарей с пешими воинами в Оденпе жили и чудины, помнившие и знавшие власть новгородской земли. Именно их старейшины дали знать князю Владимиру, что хотят говорить с ним.
На переговоры пришли, кроме воевод и родовитых новгородских бояр, все желающие. Послы - два старых чудина и несколько рыцарей из незнатных - держали речь перед настоящим вечем.
Вести их были радостны для новгородцев - в городе стремительно заканчивались запасы еды. От бескормицы начали дохнуть кони благородных рыцарей. Люди подъедали домашний скот, а зерна оставалось самое большее на неделю-две, да и то если не кормить лошадей. Колодцы пересыхали - весна выдалась сухой, и с начала тепла не выпало ни капли дождя. А ров, из которого вода поступала в колодцы в башнях, был завален трупами. Они разлагались в тепле, испортив без того скудные запасы воды. Уже попадались на улицах больные и умирающие.
Новгородцы слушали молча, насупясь, - большинство помнило голод, устроенный князем Ярославом. Но тогда свой, русский, князь шёл против своих же, а тут немецкие рыцари, иноверцы и враги. И всё же по молчанию толпы князь Владимир догадывался, что его войску есть, что сказать. Он уже привык к неожиданным решениям веча - оно могло решить и вовсе скинуть князя, если не дать ему высказаться.
Дождавшись, пока послы замолчали, Владимир поднялся с лёгкого стольца, вынесенного ему из шатра.
- Что решим, мужи новгородские? - крикнул он.
Вече загудело. Дальние гомонили, ближние чесали затылки.
- А что слышно, не собираются ли рыцари восвояси? - наконец подал голос Иван Иванкович, молодой псковский воевода, посадничий сын. Владимир помнил его ещё по тому злосчастному году, когда изгнало его псковское вече и, вернувшись, приблизил к себе боярича.
- Каб они на свою сторонку коней поворотили, так, может, и пустить их? - Иван с некоторой надеждой поглядел на князя.
Владимир поморщился - позавчера на стене заметил он знакомое лицо и поразился: неужто зять его, знатный рыцарь, барон Дитрих фон Буксгевден, среди осаждённых?
Послы от рыцарей, кажется, поняли русскую речь без перевода.
- Мой господин благородный рыцарь, магистр[345] Вольквин фон Винтерштеттен повелел передать, что ежели король новгородский Вольдемар согласится отпустить их, он вернётся в Ригу и заключит договор о вечном мире, - внятно выговаривая слова, произнёс старший из рыцарей. Его спутники - судя по возрасту, оруженосцы, согласно закивали. Старые чудины помалкивали.
- Есть ли среди союзников магистра Вольквина некий барон Дитрих фон Буксгевден? - вдруг спросил Владимир.
- О да! - лицо рыцаря оживилось. - Благородный комтур[346] Ливонсокого Ордена меченосцев[347] вёл подмогу к осаждённым, когда на его полки напали. Ныне он в крепости...
Вече тем временем шумело, переговариваясь всё громче и яснее. Голоса за продолжение осады сливались с выкриками, требующими прекратить бессмысленное сидение. Ни сражений, ни наград уже которую неделю. Большинство новгородцев и псковичей были простыми мужиками, которым дай только пограбить. Они идут в бой стеной - доказали уже под Липицей, - но терпения им явно Господь недодал.
- Пустить! - орали одни.
- Не, куда крысам деваться! - надсаживались другие. - Они счас юлят, а потом выйдут, да как передавят нас!.. Уморить!
- Уморил один такой, - наваливались на шумевшего. - На бой звать, коль не трусы они! А то пущай платят нам откупные!
- Пущай платят! - закричали с восторгом - в новгородцах победила торговая жилка: хоть так, но своё заполучить!
Крики становились всё громче и требовательнее. С ними ещё спорили те, кто настаивал на бое и на продолжении осады, но их голоса тонули в общем гуле.
Рёв веча поднимался до стен осаждённого Оденпе и достигал слуха двоих рыцарей, которые, Отойдя подальше от оруженосцев и советников, вглядывались в стан врага. Они не могли не заметить, что русские все собрались вместе, оставив у стен и вожделенных обозов совсем мало воинов - больше для вида, чем для реальной охраны.
Массивный, похожий на огромного медведя магистр Вольквин фон Винтерштеттен покосился на своего моложавого спутника.
- Как думаешь, Дитрих, король Владимир примет наши условия?
Барон поморщился совсем как тесть:
- Откуда мне знать? Когда был он в Риге, выказывал покладистый норов, спорить не хотел ни с чем... Даже когда его выжили из пожалованных епископом владений, ушёл без разговоров.
- Он мог перемениться? - продолжал расспросы магистр.
- Не думаю. Хотя два года среди соотечественников не должны были пройти бесследно...
- Ты чего-то не договариваешь, - определил магистр. - Отвечай мне! - По кодексу рыцарей Ордена Меченосцев подчинённые не должны были ничего утаивать от старших, если надо, исповедываться им, ибо каждый рыцарь был ещё и воином Христа[348], а следовательно, немного священником. Дитрих по сравнению с магистром Вольквином был мирянином и был обязан повиноваться своему начальнику вдвойне.
- Я бы хотел сам встретиться с королём Вольдемаром, - объяснил он. - И прошу позволения возглавить наш отряд!
Пользуясь тем, что почти все русские нынче кричали на вече, магистр Вольквин предложил дерзкий план - совершить вылазку и отбить обозы. Стремительная атака рыцарской конницы должна была смести малочисленную стражу и завершиться полной победой.
Выслушав Дитриха, магистр покачал головой:
- Уже решено, что отряд поведёт благородный рыцарь Вингольд фон Берг, - углядев кого-то за спиной собеседника, он кивнул: - Всё готово, Даниэль?
Только что поднявшийся на стену миловидный шестнадцатилетний юноша в полном вооружении и при мече, но ещё без рыцарских шпор, спокойно кивнул:
- Да, мой господин! Рыцари и благородный Вингольд фон Берг ждут Вашего благословения.
- Сейчас иду, - Вольквин весь подобрался - наступала решительная минута и медлить было нельзя. Запахнув на плече плащ, белый с красным крестом и мечом, он широким шагом направился вниз по ступеням. Оруженосцы и надувшийся Дитрих последовали за ним.
Помедлив, юноша бегом бросился догонять магистра. Поравнявшись с ним уже во дворе, возле ждущих верхами рыцарей, он пылко припал на колено.
- Благословите на бой, - воскликнул он срывающимся высоким голосом. - Я тоже хочу сразиться с язычниками-русичами!
Явное внешнее сходство лиц юного Даниэля и магистра Вольквина не оставляло никаких сомнений - юноша был внебрачным сыном магистра. Будучи священником, не имевший права жениться, Вольквин тем не менее не следовал строго заповеди рыцарей-священников хранить целомудрие. Приостановившись, он положил ладонь на светлые волосы юноши.
- Ступай, - молвил наконец. - Коли вернёшься с победой, получишь рыцарские шпоры!
Даниэль просиял широкой мальчишеской улыбкой и, вскочив на ноги, бегом бросился к своему коню.
Окованные железом ворота Оденпе растворились, и отряд отборных рыцарей под водительством комтура Вингольда фон Берга тяжёлой рысью прогрохотал по опущенному мосту и вылетел на поле.
Оставленные при обозах новгородцы с завистью и вниманием прислушивались к гомону веча. Там что-то решалось, и они очень хотели принять участие в обсуждении. Несколько любопытных парней решились и отправились послушать, что приговорят.
- Мы скоро! - отпросились они у десятника Евсея.
Тот сам был готов бежать к вечу и вскочил на телегу, чтобы лучше видеть, что происходит на другой стороне става. Его примеру последовали многие из обозных - большинство были простыми людьми, не имеющими воинского опыта.
Ими владели обычные чувства - любопытство, скука и желание эту скуку развеять.
Все головы поворотились в одну сторону, поэтому налетевший, как ураган, отряд рыцарей охрана заметила только когда рыцари развернулись веером, чтобы охватить обозы.
Евсей повернул голову первым, заслышав нарастающий глухой топот копыт и остолбенел.
- Рыцари! - заорал он, очнувшись.
Закованные в железо латники перешли на тяжёлый атакующий галоп, опуская копья. Большинство обозных стояли на телегах - отличная мишень, которую легко было подцепить копьём, проткнуть и скинуть наземь: совсем как на учебных ристалищах[349].
Люди поняли грозившую им опасность лишь когда один из обозных коротко страшно вскрикнул и взмыл вверх, насаженный на копьё. Остальные лихорадочно заметались, ища оружие.
- Беги, подмогу зови! - закричал Евсей на вскочившего на его телегу какого-то парня с белым от ужаса лицом. - Живо!
Парень скатился кубарем и, петляя, как заяц, ринулся прочь между телег. За ним погнался было какой-то рыцарь, но парень рыбкой скользнул под телегу, прополз на четвереньках и выскочил с другой стороны. Разогнавшийся рыцарский конь не успел затормозить и налетел на телегу, наездник качнулся в седле, и в тот же миг ему на плечи упало что-то тяжёлое.
Евсей зверем прыгнул на плечи рыцаря, и тот вывалился из седла наземь. Придавив собой Евсея, он беспомощно барахтался, колотя по земле руками и ногами. Его копьё валялось подле, до меча он дотянулся, но прежде, чем успел вытащить его, Евсей выхватил из сапога нож и, обхватив рыцаря за голову, всадил его до рукояти в шею рыцаря под самым шлемом.
Рыцарь захрипел, отчаянно задёргался. Кровь плеснула на руки Евсея, и тот поспешил выбраться из-под тела.
Вокруг все бегали, суетились и кричали; рыцари гонялись за обозными, пытаясь насадить кого-нибудь на копьё. Не в силах бороться с врагом на равных, обозные прятались под телегами, пробовали нападать, прыгая на спину рыцарей подобно Евсею. Двое или трое железных латников уже валялось на земле, но и среди обозных несколько человек упали, пронзённые копьями.
...Заполошный[350] крик обозного парня услышали не сразу. С разбегу он налетел на Князева воеводу Семёна Иваныча.
- Ты чего? - нахмурился было воевода.
- Рыцари тамо! - обозный махнул рукой. - У телег! Напали!
Воевода обернулся в сторону обоза - и переменился в лице.
Даже отсюда можно было заметить суету, царившую там.
- Князь! Ливонцы! - крикнул Семён Иваныч, бросаясь к Владимиру. Тот уже открыл было рот, чтобы передать послам ответ веча, но остановился. Мгновенно оценив происходящее, он бросил воеводе:
- Поднимай дружину! - и повернулся к послам. - Вот каков ваш мир? Предатели! Всегда вы так!.. Новгородцы и псковичи! Враг в стане нашем! Пока нам зубы заговаривали, на нас напали!..
Он мог и не продолжать. Поднятая Семёном Иванычем, дружина уже повскакала на коней и мчалась к обозам. Вече взревело и бросилось следом. Но прежде вокруг послов сомкнулось кольцо.
- Ах они, иудины дети! - раздавались хищные голоса. - Что удумали - в спину ударить?.. Это чтобы мы, значит, рты поразевали, а они тем временем нас разбили? Вот каков по-ихнему мир?
- Чего стоим? Бей рыцарей! - закричал кто-то из заднего ряда.
Крик подхватили, и к рыцарям протянулись руки. Они успели только схватиться за мечи, но оружие выбили у них из рук...
Далёкий гомон веча затих внезапно - словно всем болтунам разом заткнули рот. Но потом родился новый отчаянный крик - многоголосый растущий рёв бегущей в атаку толпы.
Княжеская дружина сшиблась с рыцарями прямо среди обозных телег. Всадники закружились в тесноте, больше мешая друг другу. Понимая, что погубит своих людей, воевода Семён Иваныч бросил в бой только часть дружинников - больше половины всадников лёгким намётом окружила обозы, отсекая рыцарям пути назад. Прежде, чем ливонцы поняли, что случилось, на них хлынула волна новгородцев. Против закованного в железо с ног до головы рыцаря пеший воин - ничто. Но когда их вдруг навалилось по десятку на одного, отряд Вингольда фон Берга оказался в затруднительном положении. Он видел, как какого-то всадника окружили новгородцы, он был обречён. Сразу несколько рук вырывало у него копьё, стягивали меч, чья-то ловкая рука перехватывала повод коня, кто-то прыгал на спину, выбивая из седла - и всё было кончено. Совсем рядом дружинники схватывались с конными рыцарями, оттесняя их назад.
Вингольд фон Берг первым понял, что положение отчаянное. Его отряд таял с каждой минутой. Русских было слишком много, они были всюду - всаживали ножи и короткие копья в бока лошадей, выбивали всадников из седел. Ослабевшие от недоедания лошади отказывались повиноваться всадникам, точно так же, как и руки порой подводили не по своей воле долго постившихся их хозяев. Рыцари оказались окружены. Всё больше их падало с коней. Другие бросали оружие и пытались убежать куда глаза глядят.
- Благородные господа! За мной! - закричал Вингольд фон Берг, пришпоривая коня.
Какой-то русский метнулся было наперерез, ловя повод коня и пытаясь остановить рыцаря. Отмахнувшись мечом - своё копьё он оставил в животе какого-то смерда, - фон Берг смял человека конём и поскакал напролом прочь.
Несколько рыцарей смогли пробиться к нему - все, кто в этом аду не потерял способности мыслить. Сомкнутым строем было много легче вырваться из смертельного кольца. Разметав попытавшихся преградить им путь пеших ратников, рыцари ринулись к городу.
Дружина Владимира Псковского ждала их в поле. Русские всадники устремились наперерез тяжёлым рыцарям. Казалось, что при столкновении перед рыцарем ничто не устоит, но русских было в несколько раз больше - с фон Бергом было лишь около десятка воинов. Понимая, что боя им не выдержать, рыцари принялись отчаянно погонять лошадей.
Наблюдавший за боем магистр со стены Оденпе видел поражение отборного отряда Вингольда фон Берга. Сам комтур Ордена мог погибнуть под копьями и мечами язычников, если ему не помочь, и магистр отдал приказ открыть ворота. Решётка была поднята, и на мосту показался другой отряд рыцарей, готовый прийти на помощь первому. Гнавшиеся за удиравшими русские вовремя оценили опасность и поворотили назад - добивать окружённых в обозе.
Магистр, забыв свой сан и величие, через три ступеньки сбежал во двор. Его Даниэль, которого он всюду возил за собой, его единственный сын, был с комтуром фон Бергом. Мальчик мог погибнуть. Вольквин не афишировал своей привязанности к юноше, обращаясь с ним как с оруженосцем, но сейчас, когда он увидел, как Даниэль, чуть пошатываясь, спешивается, магистр забыл обо всех обетах.
- Даниэль, сын. Ты жив! - подбежав, магистр горячо обнял юношу.
Осада возобновилась. Вылазка стоила Оденпе почти сотни рыцарей, а русские потеряли едва двадцать человек. Погибли и послы - их растерзала толпа. Провал переговоров и тщательно спланированной вылазки подорвал дух войска. Вдобавок неожиданно наступила удушающая жара. Скудные запасы воды быстро таяли, находиться в доспехах на стенах было невозможно, поскольку стоявшие на посту всё чаще теряли сознание от жары и голода. Простые воины, ополченцы роптали. Мирные жители так вовсе смотрели на рыцарей волками. Начинающееся лето грозило погубить всех.
Вольквин терпел долго. Он никак не мог примириться с тем, что он магистр Ордена Меченосцев, сдаст город какому-то русскому язычнику. Хотя он знал, что князь Владимир одно время служил епископу истинной церкви и даже был хорошо принят среди немцев. Но тем опаснее он оказывался теперь.
Дитрих фон Буксгевден тоже думал о Владимире Псковском, но думал как о своём тесте. Некоторые русские, как он знал, цепко держатся за родню, и Дитрих надеялся, что его тесть входит в их число. Уповая на это, он уговорил-таки магистра Вольквина сдать город.
Условия были просты - рыцари-меченосцы покидают Оденпе и обязуются более не возвращаться. Они также обязуются выплатить победителям выкуп, каковой те укажут. Дабы немецкое войско не передумало и не вернулось назад, один из высших советников Ордена должен был остаться у новгородцев в качестве заложника. Само собой разумеется, что им оказался Дитрих.
Владимиру Псковскому этого оказалось достаточно, и через несколько дней осада была снята.
Измотанное осадой и голодом войско рыцарей-меченосцев уходило из Оденпе. Русские согласились поделиться с ними частью провизии из обоза, но всё равно немецкое воинство выглядело жалко. Многие гордые рыцари шли пешком - более семисот коней запросили победители в качестве выкупа, не считая остального добра.
Ополчение новгородцев и псковичей провожало немцев молчанием и лишь время от времени отпуская шуточки. Но рыцари не понимали русской речи, и новгородские остряки старались зря. Однако этот путь под насмешливыми взглядами неверных язычников был горек, и магистр Вольквин зло кусал усы, и без того уже изжёванные.
Державшийся подле него Даниэль - магистр теперь редко отпускал юношу от себя — заглянул ему в лицо.
- О чём вы задумались? - осторожно спросил он. Магистр, обернувшись, бросил на говорящего испепеляющий взгляд, но смирился, узнав сына.
- Мы ещё вернёмся, Даниэль, - медленно, словно пробуждаясь, заговорил он. - Придёт час, и мы железной рукой выбьем русских язычников с наших исконных земель... Ты должен дать мне клятву, Даниэль, что так будет!
- Да, мой господин! - воскликнул юноша.
Вслед уходящим смотрели князь Владимир и его зять барон Дитрих фон Буксгевден. Безоружный - как положено заложнику - Дитрих, тем не менее не был взят под стражу, будучи родственником князя.
Однако Владимир с тех пор, как увидел рыцаря в своём стане, ни разу не заговорил с ним и даже старался не встречаться с ним взглядом. Окружённый стеной молчания, Дитрих чувствовал себя неуютно. Если вдруг князь захочет отнять у него жену - что будет означать полный разрыв - тогда пощады не жди.
- Как там, - Дитрих даже вздрогнул, услышав голос по-прежнему не смотревшего на него Владимира, - Августа?
Дочь Владимира Мстиславича, Софья, в католичестве приняла имя Августы. Несколько лет назад, будучи на службе у епископа, дяди Дитриха, князь мельком видел свою дочь.
- Августа?.. Была здорова. И маленький Иоганн тоже, - осторожно ответил Дитрих.
- Ему уже почти три года, - вспомнил Владимир о внуке. - Постриги бы справить...
Они говорили по-латыни, но последние слова князь произнёс по-русски - над детьми ливонцев такой обряд не свершали.
- Ты вот что, - Владимир снова перешёл на латынь и бросил в сторону зятя быстрый взгляд. - Отдам-ка я тебя новгородцам!.. Ежели уговоришься о выкупе, пусть епископ Альберт платит... Тогда вернёшься домой.
Отвернувшись от заложника, он наклонился к стоявшему у его стремени ближнему боярину Лариону, что-то сказал ему - и по знаку того молчаливые дружинники окружили рыцаря и проводили заложника вглубь русского стана. Дитрих прятал улыбку - он не сомневался, что вернётся домой.
ЧАСТЬ 2
Глава 1
ихий день на маленьком погосте был нарушен внезапно родившимся и надвинувшимся глухим топотом копыт, В ту пору, когда только в воздухе носится свежее веяние весны, погост жил приближающимся севом. Дымили кузни на отшибе - там ладили лемехи плугов, лезвия топоров, косы-горбуши[351] и подковы лошадям. Хозяева спускались в погреба, смотрели сохранённое для сева жито. Совсем скоро предстояла горячая пора для всякого селянина.
Погост был невелик - едва два десятка домов сгрудились на невысоком холме над извилистым ручьём. Ближний большой погост - Кулое. Сейчас шум долетал с противоположной стороны.
Все жители были заняты своими делами, и никто не догадался не то чтобы поднять тревогу, а даже голову от забот оторвать. Поэтому чужие всадники и бегущие рядом следом за ними пешцы свалились им на головы неожиданно. Вроде никого не было - и на тебе!
Пешцы - в кожаных подкольчужных куртках, с копьями и мечами - прошли зарослями вдоль берега ручья и вывели своих всадников прямо на погост. Всадников было немного - десятка два-три от силы. Из них только четверо могли похвастаться полным набором доспехов - прочие были оборужены гораздо проще и легче.
Жители погоста повыскакивали из домов, лишь когда внезапно раздался громкий крик атакующих, и конники ворвались в окружённый пешцами погост. Взрывая слежавшийся потемневший снег, тяжёлые рыцарские кони промчались между вросшими в сугробы избами.
Однако жители погоста были потомками тех, кто веками жил на границе и привык к постоянной опасности. Узнав в непрошенных гостях врагов, женщины бросились прятаться, таща за собой детей, а мужчины схватились за оружие. Через несколько мгновений после того, как рыцари со своим отрядом ворвались на погост, на маленькой площади среди изб закипели схватки.
Наперерез всадникам помчался, подхватив тяжёлый молот и крикнув молотобойцу, чтоб бежал следом, из кузни кузнец. На него тут же налетел один из рыцарей, закованный в железо с ног до головы, в надвинутом на глаза шлеме с опущенным забралом. Осаживая крупного вороного коня, тоже защищённого доспехами, он взметнул вверх меч, намереваясь опустить его на непокрытую голову кузнеца. Тот вовремя заметил грозящую опасность, отпрянул и рубанул молотом по боку рыцаря - куда достал.
Тяжёлый удар мог свалить с ног и быка. Он пришёлся по бедру ливонца, и тот зашатался. Размах меча получился слабым, и кузнец уже приготовился нанести второй, завершающий, удар, когда к рыцарю подоспела помощь. Несколько пешцев бросились на кузнеца сзади. Отвлёкшись от недобитого врага, он схватился с новыми противниками. Те, умело обороняясь выставленными щитами, теснили его до тех пор, пока какой-то другой рыцарь, проскакав мимо, не отмахнулся мечом, прекращая затянувшуюся схватку. Кузнец упал на снег, заливая его кровью.
- Татко! - раздался пронзительный девчоночий визг.
От ближней избы, обитатели которой притихли, пережидая нападение, не обращая внимания на царящую вокруг суматоху, выскочила растрёпанная девчонка, в простой рубахе. За нею метнулась было наружу мать, но страх за остающихся в избе младших детей заставил её вернуться.
Девчонка с отчаянными рыданиями рухнула на колени перед поверженным кузнецом и вцепилась ему в плечи, слабыми своими силами пытаясь перевернуть его лицом вверх.
- Татушка, татка милый! - захлёбывалась она плачем.
Пешие воины, только что сражавшиеся с кузнецом, всё ещё были тут. Двое из них уже бросились к избе кузнеца и замолотили в дверь рукоятями мечей, стараясь её высадить, а третий нагнулся к девчонке и поднял её, обхватив поперёк туловища. Она завизжала на весь погост и отчаянно забилась в руках похитителя.
Всюду творилось одно и то же - рыцари схватывались с поселянами, особенно не церемонясь, без раздумий убивая каждого, кто вставал у них на пути.
Пешие воины набрасывались первыми, оттесняли защитников прочь от домов. Всадники, возвышаясь над беготнёй и суматохой, разъезжали вокруг и точно рассчитанными ударами мечей повергали наземь одного противника за другим. Они не ввязывались в схватку - главную работу за них должны были сделать их ополченцы, пешие рыцари и простые воины. Но мирные с виду жители бились отчаянно, и порой бывало, что какой-нибудь чёрный смерд успевал унести с собой двух-трёх врагов прежде, чем его останавливал меч рыцаря. Первые трупы своих разозлили ливонцев, и они бросились в бой с удвоенным пылом.
Сопротивление смердов ещё не было сломлено, а по погосту уже раскатилась первая волна грабежей. Пока ещё это было торопливое воровское шныряние по закоулкам и в сенях опустевших изб и клетей — не найдётся ли поживы. Хватали, что под руку попадётся, и спешили присоединиться к своим. Это потом, когда будет убит последний смерд, решившийся поднять руку на рыцаря, можно будет не спеша заняться поисками добра в каждой избе. Тогда на свет Божий выволокут всё и всех, кого отыщут - и старого, и малого. Покамест хватали только тех, кто, подобно Кузнецовой дочке, не усидел дома.
Сейчас её, отчаянно ревущую и вопящую до хрипоты, торопливо связывали спиной с каким-то парнем, выловленным в соседнем дворе. Пеший рыцарь уводил со двора лошадь, когда он подскочил и ударил его топором по голове. Рыцарь упал, испуганная лошадь метнулась прочь, а парня, навалившись толпой, взяли в полон.
Понимая, что скоро настанет их черёд, Кузнецова вдова не стала предаваться напрасной печали. Муж погиб, о судьбе старшей дочки можно только гадать, но на её руках оставалось ещё четверо. Не обращая внимания на удары рыцарских мечей, уже рубивших толстую дубовую дверь, заложенную крепким засовом, она откинула одним сильным движением тесовую крышку подпола. Трое парнишек - десяти, семи и пяти лет, - смотрели на неё одинаково круглыми глазами.
- Живо в нору, - приказала мать, - и сидеть тамо, пока не позову!
- Мамка, а татка и Аринку ждать будем? - осторожно спросил старший мальчик.
- Они сами управятся, - отозвалась мать и, не дожидаясь сыновей, сгребла в охапку меньшого и сунула, почти швырнула его, в подпол, туда, где хранилось семенное зерно. Мальчик упал на мешки. Вслед за ним туда же кузнечиха столкнула его братьев и только заложила крышку, как дверь, ходившая ходуном, подалась - кто-то из ратников раздобыл топор и легко справился с нею.
Женщина еле успела метнуться к печи, поднимая ухват как рогатину. Отец её был звероловом, ходил в одиночку на медведя и иногда брал единственную дочь с собой в леса, и сейчас кузнечиха привычным движением выбросила ухват вперёд - и один из ливонцев, тот, что ещё держал в руках топор, упал. Ослеплённая бешенством, готовая умереть, защищая детей, женщина бросилась на врагов.
Но она была одна против многих. Несколько сильных рук вцепились, вырвали ухват и, хватая за руки и волосы, поволокли прочь на улицу. Кузнечиха сопротивлялась, как только могла. Ей удалось вырваться, оставив в руках ливонцев повойник и кусок рубахи. Торопясь, пока они не опомнились, она бросилась к топору - и тут её достал чей-то удар в спину.
Люди сражались отчаянно, что не могло не озлобить рыцарей. Они шли сюда, вглубь земель русичей, разжиться богатой добычей, пока основные войска ведут бои чуть в стороне, возле Ладоги и на дороге к Пскову. Заполучить коней, зерно, скот и рабов, которых можно выгодно продать - вот вся цель их набега. Но упорное сопротивление и жертвы среди своих обозлили нападавших.
- Огонь! Огонь!.. Пусть пламя пожрёт проклятых еретиков[352]! - раздавались всё громче и требовательнее голоса.
Многие обращались взорами к предводителю отряда, благородному рыцарю Вальтеру фон Эйбу, приведшему их сюда. Он был из числа воинов-меченосцев, то есть сам мог считаться священником, ибо давал обет безбрачия и принимал сан. Благородный рыцарь поднял закрытую железной перчаткой руку.
- Костер еретикам! - крикнул он. - Костер тем, кто не покается и не отречётся от ереси своей!
Так полагалось, но ни сам рыцарь Вальтер, ни его воины не сомневались, что обойдутся без подобных формальностей. Но простым воинам, что шли за ливонцами, нужно было знать, что рыцари Меча и Креста воюют только против неверных и защищают тех, кто принял крещение по латинскому обряду. Большинство пешцев были ливами, коренными жителями Ливонии, согнанными рыцарями под свои знамёна. Весьма немногие сражались во имя восстановления на всей земле истинной церкви - большинство привлекли посулы щедрой добычи, а то и сила рыцарей-крестоносцев, принимавших в ополчение всех подряд. Этот спектакль с огнём для еретиков был рассчитан на них.
Клич «Костер еретикам» подхватили сразу. Откуда-то тут же появились факелы и обмотанные горящей паклей стрелы. Пешцы заметались между домами, поджигая низко нависшие дранкой крыши. Другие тем временем сгоняли вместе захваченных жителей, вели в поводу лошадей и скотину, тащили мешки с добром.
Пожары распространялись быстро, и, по мере того, как занимались дома, среди пленных послышались горестные восклицания - у многих в домах оставались дети или старые родители, которые спешили затвориться в надежде, что грабители второпях пройдут мимо.
Однако огонь не дал им возможности отсидеться. Чтобы не сгореть заживо, люди выбегали из занимающихся изб и попадали в руки ливонцев, которые согнали их к остальным пленникам. Чуть позже из них отберут только тех, за кого можно выручить хорошую цену - самых молодых, крепких и здоровых. Прочие будут либо убиты, либо брошены на пепелище на произвол судьбы. Тут и там всё ещё вспыхивали короткие схватки - кто-то из парней, свалив удачно пешего рыцаря, завладел его мечом и теперь отчаянно отбивался от наседавших на него ливонцев. Прижавшись спиной к забору, он держал меч, как топор, двумя руками и орудовал им с ловкостью, которая поражала его противников. Сунувшиеся к нему пешцы быстро отступили, потеряв нескольких убитыми и ранеными.
Исход битвы решили два конных рыцаря, явившихся на выручку пешим братьям. Против их копий, нацеленных в незащищённую доспехами грудь, выстоять было невозможно. Понимая, что спасения нет, парень в самый последний миг, подпустив скачущих на него рыцарей ближе, метнулся в снег, ныряя под копья. Всадники прогрохотали почти над ним и еле успели осадить коней - их копья с глухим стуком врезались в забор. Тот выстоял, но сами рыцари чуть не вылетели из седел.
На парня, пока он не поднялся, навалилось сразу человек десять. Его бы зарубили на месте, но один из всадников наехал конём на кучу:
- Прочь, псы! Оставьте его!
Воины не спеша, с явной неохотой, повиновались. Избитый ими парень остался лежать на снегу, не в силах или не желая подниматься. Рыцарь ткнул его копьём:
- Вставай, раб!
Тот не понял или не захотел понять, но не пошевелился и только приоткрыл глаза, один из которых уже заплывал отёком.
- Поднимите его, - распорядился рыцарь.
Воины поставили парня на ноги, придерживая за шиворот. Он чуть пошатывался и пытался встать потвёрже, тянулся вытереть разбитый в кровь рот ладонью.
- Ты осмелился коснуться нечестивой рукой оружия благородных воинов, меча, - важно объяснил рыцарь. - За это ты должен быть убит. Но ты умело и храбро сражался, и за это я предлагаю тебе сохранить свою жалкую жизнь и стать одним из моих воинов.
Рыцарь говорил на своём языке, который наверняка был хотя бы отдалённо знаком этим людям - ведь они живут чуть не на границе ливонских земель! Но парень глядел холодно и отчуждённо, будто человек, выросший среди диких зверей. Но потом либо поняв что-то из речи всадника, либо сообразив кое-что для себя, он, вытерев рот, вдруг спокойно сплюнул под ноги рыцарскому коню.
Всадник вздрогнул, когда красное пятнышко проступило на снегу.
- Нечестивец, - процедил он сквозь зубы, сообразив, что парень не понимает его речей. — Ты поплатишься за это!
Обернувшись, он поймал взгляд предводителя отряда, благородного рыцаря Вальтера фон Эйба. Тот смотрел спокойно на своего вассала и заранее одобрял всё, что он сделает.
- В костёр его! - воскликнул рыцарь и поднял обнажённый меч рукоятью вверх наподобие креста. - В костёр! Пусть язычник отправится той дорогой, какую заслуживает - в ад!
Простые воины сразу забегали, засуетились. Им уже приходилось сжигать язычников, и все знали, как и что надо делать. Пленные русские тоже быстро поняли, что сейчас произойдёт. Среди женщин послышались причитания и плач, захныкали дети. Только избитый парень стоял в кольце окруживших его воинов и исподлобья смотрел на приготовления.
- Не отдам!
Оттолкнув кого-то из пеших, из толпы ужом вывернулась девчонка лет четырнадцати и ринулась к парню. Она успела добежать и отчаянно ухватилась за него, визжа так громко и пронзительно, что рыцари морщились и отворачивались.
- Уймите её! - негромко приказал Вальтер.
Пешие рыцари бросились отдирать девчонку, которая отбивалась и царапалась как дикая кошка.
Парень, казалось, не замечал ничего. Случайно кинув взгляд на холмистую равнину, занесённую снегом, он вдруг застыл, пристально вглядываясь вдаль и даже не заметил, как его толкнули в спину, приказывая идти. Разбитые губы его шевельнулись, словно он хотел и не смел крикнуть...
Но он был не единственным, глядевшим в ту сторону. Один из рыцарей из окружения благородного фон Эйба уже вздыбил коня:
- Русские!
- По равнине со стороны дороги в соседний погост стремительным намётом, вспахивая плотный весенний снег, шла русская конница. Всадники разъезжались веером, разделяясь на скаку на два крыла, которые охватывали погост. Одно, большее, шло прямо на рыцарей, другое, числом поменьше, обходило их вдоль берега речки. Русские были уже близко - слишком близко, чтобы можно было надеяться уйти с добычей.
Но не бросать же её! Вальтер фон Эйб первым принял решение.
- Убить! - указал он на пленных. - Всех!
Воины поняли его и подняли мечи.
Безоружные люди бросились врассыпную, стараясь уйти от смерти. Но окруживших их пешцев было раза в два больше. Они принялись рубить людей, не разбирая, кто перед ними - женщина, старик или ребёнок. Тем временем конные рыцари торопливо смыкали ряды, надеясь прорваться сквозь строй русской конницы, как повелось, выстраиваясь в уже знаменитую «свинью».
...Но русские были уже совсем близко. Первые ряды их продолжали мчаться навстречу ливонским рыцарям, в то время как остальные обходили их с боков, рассчитывая напасть с тыла и опрокинуть железных всадников.
Вальтер фон Эйб заметался. Русских было раза в три больше, чем его людей. Пешие воины могли хорошо помочь, но пока их соберёшь... И всё-таки благородный рыцарь не дрогнул. Его не зря рекомендовали самому Вольквину фон Винтерштеттену как лучшего и храбрейшего! После победы над русскими его ждало звание комтура. Вспомнив об этом, фон Эйб поднял копьё.
- Вперёд! Сметём язычников с лица земли!
Несколько мгновений спустя две волны воинов сшиблись.
Как и рассчитывал благородный рыцарь, передние ряды легко прошли сквозь строй русских ратников и вырвались на волю. Застряли лишь те, кто шёл позади - их взяли в клещи, и стук мечей и крики яснее ясного говорили о том, что там начался отчаянный бой. Рыцари-меченосцы не сдадутся, не сложат оружия, тем более им на помощь должны прийти пешие рыцари и простые воины, но тем не менее участь их была незавидна. Русские не пощадят их. Впрочем, таков закон войны - сегодня ты, а завтра тебя...
Об этом думал Вальтер фон Эйб, без оглядки скача прочь. Он потерял почти весь отряд - за исключением десятка вассалов, которые успели прорваться за ним. Судьба остальных не волновала рыцаря и будущего комтура - звание он получит всё равно.
А на погосте разгорался новый бой. Не тратя времени и сил на преследование немногих удравших, невесть откуда взявшаяся дружина избивала конных и пеших рыцарей. Нарушив их первоначальный правильный строй, русские согнали ливонцев в кучу и добивали с той же методичностью, с какой те только что расправлялись с безоружными жителями.
Пеших воинов смели быстро - их просто затоптали конями, рубя сверху вниз, наотмашь. С рыцарями пришлось немного повозиться: до закованного с ног до головы в железо всадника на обряженном в доспехи коне не вдруг доберёшься... Рыцари сопротивлялись яростно, сбивая с седел одного дружинника за другим, но в конце концов их взяли числом. Тех, кого не порубили, поскидывали с седел и повязали.
Но ещё раньше, когда только началась сшибка и второй отряд, идущий берегом реки, только врывался на погост, над всадниками вдруг взлетел высокий мальчишески-пронзительный вскрик, полный азарта и отчаянной решимости:
- Уходят! Они уходят!
Ведущий второй отряд всадник поворотил коня и ринулся вдогонку за удиравшим Вальтером фон Эйбом и его людьми, увлекая за собой остальных.
- Стой! Сташко, куда? - догнал его чей-то окрик, но всадники уже выскочили с погоста и помчались в погоню.
Потом всё было кончено. Несколько пленных рыцарей - пешие и простые воины полегли все, - обезоруженные и без шлемов, переминались с ноги на ногу возле сложенного ими, но так и не подожжённого костра. Их всех для простоты скрутили одной верёвкой, привязав её концы к двум лошадям. Стерёгшие их дружинники скрипели зубами и до белизны стискивали кулаки, еле сдерживаясь, чтобы не взяться за мечи - вокруг валялись трупы зарубленных жителей погоста. Мёртвые старики, женщины, дети лежали на снегу. Одни ратники осторожно бродили среди них, отыскивая ещё живых или торопливо тушили пожары, надеясь в домах отыскать чудом спасшихся, другие - собирали своих раненых и убитых.
Что самое удивительное - уцелевшие нашлись. Через некоторое время в отвоёванную у пожара избу снесли нескольких детей, забившихся в подвалы или под печи и почти задохнувшихся в дыму начавшихся пожаров, и стонавших раненых, которых убийцы второпях сочли за мёртвых. Туда же отправили и раненых дружинников.
- Сносите мёртвых вместе! - скомандовал воевода, оставаясь в седле. Он не спешил сойти с коня и то и дело оборачивался в ту сторону, куда скрылся второй отряд. - Только рыцарей не надо! Их в общую яму свалить - и довольно!
Невольный вздох облегчения вырвался из его груди, когда всадники показались из-за поворота. Они вели за собой в поводу только двух коней с пустыми сёдлами - убитые всадники лежали поперёк спин лошадей.
- Сташко! - воскликнул воевода, увидев витязя, ехавшего впереди. - Что же ты! Аль забыл, чему я тебя учил?
- Всего трое ушли, - откликнулся тот, задорно мотнув головой и сорвал с головы шелом, открыв юное, почти мальчишеское лицо с первым пушком усов над верхней губой. - Остальных порубили и глянь, стрый! - пленного везём! Отведём его в Изборск, а то и в сам Псков! Что скажешь?
Окружённый справа и слева дружинниками, ехал рыцарь - без оружия и шлема, в оборванном плаще с закрученными назад руками. Он сумрачно косился по сторонам и старательно отвёл глаза, когда его подвезли к сложенным в ряд телам убитых селян.
- Что, узнал своих рук дело? - спросил кто-то у него. Рыцарь, не понимая чужого языка, отвернулся.
- Что толку с ним разговаривать, - отмахнулся воевода. - Домой свезём, там разберёмся! А теперь не до него - своих надо честь по чести в мир иной проводить.
Дружинники работали споро. Разметали несколько клетей и заборов, у околицы составили погребальную поленницу-краду, на которой уложили тела погибших поселян. Павших воинов порешили везти домой, где и схоронить. С ними в Изборск должны были отвезти раненых и уцелевших мирных жителей - всё равно на обгорелых развалинах погоста делать им было нечего.
Перед самым закатом, когда солнце уже склонилось к западу, запылал погребальный костёр. Пленные ливонцы, о которых за общим делом все забыли, стояли возле и очевидно ждали, что нечестивые язычники принесут их в жертву своим тёмным богам. Но то, что их оставили в покое, видимо, поразило рыцарей.
Юный Сташко, морщась от едкого дыма и тяжкого запаха горелого человеческого мяса, поглядывал на пленных с хищной ненавистью.
- Эх, чего с ними нянькаться! - наконец не выдержал он. - Тащи теперь в Изборск, там ещё корми!.. Стрый, а может...
- Оставь! - тот чуть повысил голос. - Порубить их недолго, да только это не принесёт выгоды ни мне, ни тебе. Дай одно дело справить - там и о другом думать будем.
Он замолчал, глядя на ярко пылающее в вечернем сумраке пламя, словно видел в его сиянии что-то, недоступное прочим.
Глава 2
На другой день пустились в обратный путь. Вперёд выслали дозоры, разведавшие дорогу, - вступать в новый бой, имея с собой обоз с убитыми и ранеными, не очень-то хотелось.
Однако вокруг всё было спокойно и тихо. Видно, и впрямь этот отряд был единственным, забредшим сюда на свой страх и риск, и за ним не стоит большое иноземное войско. По нынешним временам это было удачей.
Второй год уже шла война - с тех самых пор, как зачастил в западные пределы новгородских и псковских земель оживившийся с недавних пор рыцарский ливонский Орден. Ходил было на рыцарей князь Святослав Всеволодович, но бежал с позором, когда к городу Кеси[353] подошло большое войско немецких рыцарей. Рядом вертелся с полками ливонских союзников Владимир Псковский, но никакой никому пользы от него не было - и Святослава не поддержал, и рыцарям подмоги не оказал. После этого набеги участились - месяца не было, чтобы с застав и из дозоров не доходили тревожные вести: ливонцы сбивались в отряды под водительством немецких рыцарей и шли грабить и убивать. Порой и литовцы сами, без их помощи и подсказки, отправлялись в военные набеги. Хлопот с ними было не меньше, чем с рыцарями - одно проще: не с железными башнями воевать.
Покинув князя Ярослава, Ян Родивонович, к радости отца и маленького племянника Сташка, приехал в Изборск. Первые полгода, правда, он жил в ожидании неизвестного - а ну, как захочет Ярослав вернуть своего верного дружинника. Но князь переяславльский тоже был гордым и словно забыл о его существовании. Ян успокоился, обжился в родном доме, занялся воспитанием племянников и народившегося в самом начале зимы сына. Он привык к тихой домашней жизни, когда утром точно знаешь, что будешь делать вечером. Только начавшаяся война с Ливонией пробудила его ото сна.
Князь ехал во главе дружины вместе с племянником. Юному Евстафию шёл восемнадцатый год. Лишь с прошлого лета он стал ходить в настоящие походы и всё ещё пребывал в состоянии мальчишеского восторга от всего происходящего. Юноша горячил коня и вертел головой, подставляя улыбчивое лицо тёплому весеннему солнышку.
Ян старательно хмурил брови, поглядывая на него. С каждым днём юноша всё больше походил на своего отца. Он до того был похож на Аникея, что Ян невольно ловил себя на грешной мысли - брат не умер, он ожил и живёт вторую жизнь в теле этого костистого, ещё по-юношески нескладного, но уже сильного и гибкого витязя. Даже крутил головой и жмурился на солнце Евстафий точь-в-точь как его отец.
- Зря ты кинулся вчера в погоню, Сташко, - наконец сказал Ян. - Негоже князю так собой рисковать, удаль свою показывать!
- Не стерпел я, стрый, - повинился юноша. Он нахмурился, чувствуя, что на сей раз гнев его наставника был непритворным. - Как увидел, что они натворили, сердце зашлось!..
- Правитель обязан сердце иметь холодное, не поддаваться чувству и привязанности сверх меры, иначе он загубит все свои дела! - назидательно промолвил Ян. - Он должен научиться держать в узде свои желания и помыслы, судить и раздумывать наперёд, научиться судить себя и видеть глазами других... Это трудно, но возможно!
Оборвав речь на полуслове, Ян замолк, вперив взгляд в конскую гриву. Наставляя племянника, он волей-неволей учил его тому, что умел или чего был лишён князь Ярослав Всеволодович. Ян достаточно изучил непростой нрав своего бывшего господина и мог сказать, в чём тот слушался голоса разума, а когда шёл на поводу у велений сердца - сердца горячего, необузданного и потому иногда толкающего на опрометчивые поступки. Ян не хотел, чтобы Евстафий повторял чужие ошибки - в наступившее непростое время ошибаться было нельзя, причиной тому была затяжная война с ливонцами. Изборск в этой войне оказался приграничным городом, защитником русской земли. Но уж больно пылок вырос сын у старшего брата! Сам бросается в бой, очертя голову, и дружинников за собой увлекает.
Дружину, что сейчас ехала за князьями, Ян отбирал и натаскивал сам. Несколько человек он случайно нашёл в ближних погостах, других - среди холопов и простых горожан, третьих переманил из Пскова. Целая сотня воинов, не считая младших и отроков, проходящих обучение! Не каждый князь может похвастаться такой дружиной!
Путь домой занял почти весь день - ехали не спеша, чтобы сберечь раненых. Во все стороны и вперёд Ян то и дело рассылал дозоры следить, не появились ли ливонцы. Заметь воины хоть какое-то движение - и дружина немедленно изготовилась бы к бою. Но всё было тихо. Проехав мимо небольшой - в шесть домов - деревушки и миновав занесённый снегом мост, дружина увидела впереди гору Жаравью, а за нею - башни Изборска.
Загодя вперёд был отправлен гонец, и в городе их ждали. Ворота в проёме стены были гостеприимно распахнуты, а навстречу уже спешил тысяцкий Станимир Бермятыч, брат Любавы.
- С возвращением тебя, княже! - молвил витязь.
- Всё тихо? - приветствовал его Ян, проезжая воротами.
- Слава Богу, всё спокойно, - степенно ответил Станимир. - Мы каждый день ждали, но опасность минула!
Ян придержал коня, глядя, как возок с ранеными въезжает в город.
- Распорядись, чтоб всех по домам распределили, - приказал он, кивнув на них. - Детей осиротевших и прочих мирных чтоб вместе поселили - авось кучно не так тяжка будет им потеря.
Тысяцкий готовно закивал, но тут же заметил пленных рыцарей:
- Они, что ль?
- Они. Погост разграбили, кого порубили, а кого мы отбили. Там никак полсотни человек ими загублено. Мы их вроде как схоронили, а всё же надо бы в храме молебен отслужить за упокой.
- Всё сделаем, княже, - с широкой улыбкой ответил тысяцкий. - Езжай покамест домой!
Евстафий нетерпеливо вертелся в седле чуть в стороне, ожидая дядьку. Но Ян не спешил к дому - вместе с дружинниками он проехал до их гридни, проследил, как устроены раненые и куда тысяцкий отправил жителей разорённого погоста. Только после этого он отправился к себе.
Ближняя дружина уже разобралась по своим избам, скрываясь от наседавших на них любопытных мальчишек, и на Подворье суматоха встречи успела улечься. На утоптанном дворе бегали и кричали дети - вперемешку дворовые девчонки и мальчишки. Парни скакали на палочках и кидали снежками в засевших за углом девчонок. Евстафий был уже тут и, забыв свои возраст и звание, играл с детворой. Он так увлёкся, что не сразу заметил остановившегося посреди двора дядьку.
Игра прервалась. Евстафий выпрямился, опустив руки и старательно подыскивая слова оправдания.
Но Ян не успел рассердиться - едва увидев, к нему со всех ног бросился коренастый шестилетний крепыш.
- Тятька! - завопил он, кидаясь к лошади и протягивая руки. - Ты живой?
Евстафий фыркнул, отворачиваясь, а Ян наклонился и подхватил сына на руки:
- А почему со мной должно что-то случиться, Федюшка?
- Но ведь ты уехал на войну, а там убивают! - рассудительно ответил мальчик, поудобнее устраиваясь на луке седла.
- Не бойся, со мной ничего не случится, - успокоил сына Ян.
- Это потому, что ты сильнее всех? - уточнил мальчик.
- Наверное, - отговорился Ян. Так уж получилось, что он не умел до сих пор разговаривать с детьми. У Елены и Любавы это получалось, у него - нет. - Пойдём, что ли, в дом?
Сын было закапризничался, но Ян быстро спешился и снял его с коня, вскинув на руки. Коня тотчас подхватили под уздцы и увели, а он с Фёдором на руках прошёл по лестнице на крыльцо. Евстафий остался с детворой, которая возобновила прерванную игру.
Увидев замелькавшие внизу снежки, маленький Фёдор вдруг завозился на руках отца:
- Пусти меня! К ребятам хочу!
Ян улыбнулся, взъерошил тёмные волосы мальчика и поставил его на ноги. Фёдор тут же одёрнул подбитую мехом свиту и клубком скатился по ступенькам. Чуть не споткнувшись на нижней, он на ходу черпанул горсть снега и, сминая снежок, ринулся в битву, туда, где Евстафий опять сражался с отбивавшимися девчонками. Снег летел, словно поднятый вихрем.
Ян грустно улыбнулся, глядя своему первенцу вслед. Чем старше тот становился, тем яснее было, что задался Фёдор, как говорят люди, «не в мать, не в отца, а в проезжего молодца». Сам Ян и Елена знали, в кого - потому и имя сыну дали княжее - Ярослав и крестили Фёдором, по князю Ярославу-Феодору Всеволодовичу. Мальчик рос живым напоминанием о переяславльском князе, о том прошлом, которое Ян так хотел забыть. Только глаза у него были серые, отцовские да статью пошёл в изборскую породу - крепкий и коренастый, развитый не по годам. Эх, Федюшка-Ярославко, что ждёт тебя на пути?
Мотнув головой, чтоб избавиться от тягостных мыслей, Ян прошёл в терем. Там уже начиналась праздничная суета - войско, несколько дней назад ушедшее в боевой поход, вернулось, в очередной раз одолев врага. Ставшая полновластной хозяйкой в доме, Любава распоряжалась пиром и подготовкой бани для деверя[354] и сына. Её сильный грудной голос был слышен издалека.
Вылетевшая навстречу девка чуть не ткнулась носом в грудь Яна. Зардевшись маковым цветом, она козой метнулась прочь, и через минуту к Яну вышла сама Любава.
- Вот и вы, - с облегчением выдохнула она. - А мы заждались! Сташко где? Цел он?
- Цел, цел! - Ян улыбнулся, успокаивая Любаву. - На дворе с детворой застрял!
- Вот непоседа, - женщина сердито покачала головой. - Устал, небось, грязный, как черт, и голодный, а туда же, играть!.. Уж ты бы приструнил его, Ян Родивоныч! Ведь не маленький он поди!
Её заботливость окончательно развеселила Яна.
- Именно что взрослый! - мягко укорил он Любаву. - Княжич и воин, а ты над ним всё, как над дитём малым, дрожишь! Он тебе скоро внуков подарит, их и опекай!
- Не доживу я до внуков! - привычно рассердилась Любава. - Жена молодая извелась вся, а он хоть бы взошёл к ней!
Прошлой осенью, сразу после Покрова[355], Родивон Изяславич и Любава сами, словно не веря в то, что Ян додумается до этого, женили Евстафия на псковской боярышне, дальней родственнице псковского посадника, Василисе Строиловне. Заодно справили свадьбу и его сестре Аннушке, отправив её в далёкий Псков. Пристроив обоих детей, Любава возгордилась - теперь она была старшей в семье.
Оставив невестку распоряжаться, Ян отправился к Елене. Жена не вышла его встретить, а это могло означать, что заболел кто-то из младших детей.
Елена в детской светёлке кормила грудью трёхмесячную дочку. Родила перед самым Рождеством[356] и ещё ни разу не отлучилась от колыбельки надолго - дочурка, названная в честь бабки Ириной, росла слабенькой. На толстом ковре, привезённом прошлый год с новгородского торга, возился вместе с мамкой двухлетний карапуз Мишанюшка - особенная гордость матери.
Рядом с Еленой сидела Василиса, или, по-домашнему, Васёна, Евстафиева молодая жена. Худенькая хрупкая девочка до сих пор привыкала к новой жизни в тихом маленьком городе. Она во всём слушалась свекрови и мужниной тётки, смотрела им в рот и боялась лишний раз сказать или сделать чего-нибудь, чтобы не рассердить крутую нравом Любаву. Сейчас она рассеянно вышивала полог для церкви и одним глазом поглядывала на кормящую Елену. Только недавно, краснея и смущаясь, поведала она о тревожащих её опасениях и, получив ответ, что сама скоро станет матерью, всё ещё пребывала в состоянии тихого изумления.
Когда Ян, успевший только сбросить по дороге корзно с шапкой, вошёл к жене, обе женщины вскинулись. Васёна залилась румянцем, словно подсмотрела нечто запретное - Елена сидела неприбранная, простоволосая, с расстёгнутым воротом, открывающим её полную грудь. Мамка, оставив маленького, согнулась в поклоне.
- Здравствуй, Олёнушка! - молвил Ян.
Та прижала дочку к себе, не двигаясь с места и только глядя на него во все глаза.
- Вернулись, - прошептала она.
Ян прошёл к жене на торопливо освобождённое Васёной место. Забыв вышивание, она метнулась вон. Мамка тоже поспешила было выйти, но поймала призывный взгляд Елены - подошла, спешно приняла у неё девочку.
- Постой, - остановил её Ян. - Глянуть дай!
- Она только крепнуть начала, - ревниво откликнулась Елена. - Застудишь на холодных-то руках!
- Это у меня-то руки холодные? - Ян обнял жену за плечи, борясь с желанием коснуться её соблазнительно виднеющейся груди. - Ну, как? Холодны?
Наклонившись, он коснулся губами шеи жены. Елену пронзила знакомая сладкая истома, и она прижалась к мужу. Мамка, видя, что супругам не до детей, потихоньку унесла девочку, а потом - и мальчика.
С той поры, как прошлым летом зачастили в земли Псковские ливонцы с набегами и грабежами, Изборск постоянно жил ожиданием нового нападения. В каждом погосте, на каждой малой заставе у князя были свои люди - чуть завидев вдали чужое войско, они спешили поднять тревогу. Тотчас же на коней вскакивала дружина и спешила на зов.
Конечно, всю землю оборонить она не могла - случалось, как недавно, что защитники приходили слишком поздно и успевали только разогнать грабителей да помочь уцелевшим жителям схоронить павших. Иногда весть и вовсе не доходила - бывало и такое. Но земли близ Изборска оказались надёжно защищены - ливонцы словно поняли, что соваться сюда опасно, и редко тревожили набегами окрестные погосты.
Одно в то время волновало Яна - набеги учащались на всей границе, от Ладоги до самого Торопецкого княжества. Неужели Новгород и Псков ничего не замечают? Или они до того заняты сменой князей, что нет у них времени на боевой поход? Ведь ходили же в прошлом году под Кесь - посланный Великим князем Святослав Всеволодович с суздальскими полками и псковский князь Владимир Мстиславич с литовскими союзниками. Две недели они стояли под стенами Кеси-Вендена - засевшие в городе немецкие рыцари не сумели отбить их атак и затворились в Кеси. Напрасно потратив время, Святослав ушёл бродить по окрестным областям Торейды, опустошая их. Полкам русских несказанно повезло тогда - отправленные им навстречу магистр Вольквин и его полководец некий рыцарь. Бодо поссорились в пути и заблудились, уйдя каждый своей дорогой. А Святослав тем временем пограбил соседнюю с Торейдом Унганию[357] и спокойно воротился назад.
В прошлом году пришла неожиданная весть - в Новгород по приглашению населения явился князь Ярослав Всеволодович. Город словно забыл все беды, причинённые им. Князь прошёлся по Ливонии огнём и мечом, но стоило ему вернуться к себе в Переяславль, как немецкие рыцари собрались и отомстили набегом за набег.
Это и послужило началом той войны, что тянулась уже столько времени. Той же зимой до Изборска дошли смутные слухи о восстании в Ливонии. Поднялись многие города - ливы и эсты скидывали власть немцев и датчан. В начале весны выборные от восставших прошли посольством в Новгород и Псков, просили помощь. В Ливонию ушло добровольное ополчение. С ними запросился было горячий Евстафий, но Ян не пустил племянника - тем годом его жене наступала пора рожать. А вот деверь его, муж сестрицы Аннушки, ушёл с ополчением, обещая к зиме перевезти туда и молодую жену. Но со дня ухода от него не было вестей.
Всю весну и лето Ян ждал, чувствуя смутную тревогу. В начале осени, несколько дней спустя после возвращения из последнего похода на дороге показался гонец.
Услышав о нём, Ян вышел на красное крыльцо. Гонец в дружиничьей свите только спешился. Каким-то чутьём угадав изборского князя, он шагнул к нему, отвесил глубокий земной поклон и огорошил нежданной вестью - вторично призванный осенью прошлого года на новгородский стол Ярослав Всеволодович собрал ополчение и идёт в Ливонию походом. Он уже вступил во Псков и днями будет проходить мимо Изборска...
...Уж лучше бы он просто наказал гонцу передать: встречай, мол, еду! Ян не сомневался, что Ярослав отправил своего дружинника к нему нарочно, в память о прошлом. Не мог он так просто забыть своего воеводу, который был повязан с князем многими тайнами! Явится теперь сюда гостем - попробуй тогда изгони из сердца пробудившиеся мечты. Хотел когда-то мир посмотреть, другие города и земли, себя показать, чего- то добиться от жизни. Потом судьба указала место, семь лет сидел на отцовском столе, растил детей, ставил на ноги племянника. Привык. А что теперь?..
Сухо выспросив гонца, когда ждать князя Ярослава, Ян повернулся и ушёл в терем.
В урочный день Ян с Евстафием, оба верхами, в сопровождении старшей дружины, встречали князя с полками. Встречал и весь Изборск - весть о приближающемся войске облетела город в единый миг. Тревожило и радовало одно - войско было своим, можно было не готовиться к осаде, не ломать подвесного моста, не прятать жён и детей.
Вот передние полки показались на ползущей по холмам дороге. Никогда не видевший ничего подобного и за всю свою недолгую жизнь побывавший лишь раза три во Пскове, Евстафий восхищённо крутнул головой:
- Эк, силища! Где ж он столько люда собрал? Чай, весь Новгород под стяги свои поставил?
- С Низов, должно, - коротко ответил Ян, - прищурившись, он во все глаза смотрел на медленно приближающиеся дружины - пешее ополчение и обозы чуть поотстали, но привал всё равно устроят там, где укажет князь.
Стяг Ярослава он заметил издалека, ещё когда тот был крошечным пятнышком на фоне снегов. Потом стало видно, что он движется к городцу отдельно от полков, вместе с несколькими десятками верховых. Полки тем временем замедляли ход - поджидали пеших. Со стороны это выглядело как подход к любому другому городу - подтянуть все силы, окружить, а там либо приступ, либо осада, либо мирная сдача.
- Это чего они? - Евстафий обратился к Яну. - Гонцов, что ли, шлют?
Ян не отвечал. Подавшись вперёд, он нервно трепал повод, и понял, что оправдались самые скверные его предчувствия - там, среди верховых, под княжеским стягом он разглядел несколько знакомых лиц. И одним из них был сам князь Ярослав!
Ещё прежде, чем тот остановил коня, Ян понял, что князь его узнал. Ставшее суше и строже, как на иконе, лицо Ярослава осветилось довольной улыбкой, и он, осадив коня, заговорил первым:
- Здравы будьте, люди добрые!
- И тебе привет, княже, - по праву старшего ответил Ян, кланяясь в седле. - С чем пожаловали?
- Ехали мы мимо, да свернули к твоему городу, князь, - без тени улыбки продолжал Ярослав; он словно заранее готовился к этому разговору и теперь повёл его со всей серьёзностью. — Примешь ли нас гостями, иль сами мы войдём?
Он словно невзначай кивнул назад, на подтягивающуюся по дороге колонну полков, за которой следовали обозы. Уже можно было различить, что, кроме переяславльских дружин, здесь полки Новгорода и Пскова - то, что Владимир Псковский оказался союзником Ярослава, взволновало Яна. Видать, дело зачиналось нешуточное!
- Сделай милость, княже, - склонил он голову на грудь,- будь гостем моим!
- Скачи-ка к полкам, - Ярослав поймал взгляд одного из дружинников, - да передай князю Владимиру и остальным, чтоб отдыхали. А я наведаюсь к князю в гости!
Спутники Ярослава, которые признали Яна - князь, как нарочно, взял с собой только старых дружинников, - понимающе переглядывались. Мечник Василий Любимович - так тот просто подмигнул старому другу и потянулся хлопнуть его по плечу. Ян смутился этому проявлению приязни. Он поворотил коня, давая князю прямую дорогу к городу и, пользуясь заминкой, подозвал своего человека и тихо приказал ему скакать вперёд, упредить домашних о нежданных гостях.
В продолжение всего короткого разговора Евстафий жадно пожирал глазами переяславльского князя, о котором столько слышал от дядьки. Столь пристальное внимание не могло пройти незамеченным. Поравнявшись с Яном, чтобы с ним ехать до стен Изборска, Ярослав поймал на себе любопытный взгляд и, обернувшись, смерил юношу долгим взглядом. Его глубокие тёмные глаза могли, когда он хотел, были страшными своей проницательностью и тенями тайных мыслей. Всякий почувствовал бы невольный трепет под ~ его взором, но Евстафий был слишком возбуждён и только взмахнул ресницами. Румянец покрыл его по-детски округлые щёки.
- Это кто ж такой? - Ярослав успел заметить, что юноша явно не простой дружинник - слишком богато одет, в дорогой кольчуге, при оружии с золотыми насечками и держится уверенно. - Не родич ли твой, Ян?
- Сыновец мой, княже, - Ян бросил взгляд на Евстафия. - Брата покойного сын, воспитанник мой!
Ярослав подозвал юношу. Тот подъехал и поклонился в седле, не спуская глаз с князя.
- Хорош, - снисходительно молвил Ярослав. - Как звать тебя, витязь?
- Евстафием, княже, - ответил тот.
- Хорош, - повторил князь. - А в деле ты каков? Мечом, копьём владеешь?
- Стрый всему обучил меня, - юноша покраснел чуть больше, и Ярослав бросил испытующий взгляд на Яна. - Он мне как отец!
- Отец? - прищурился Ярослав, и Ян сразу понял, о чём тот подумал. - А свои-то есть?
Ярослав утвердился посредине между дядей и племянником и повёл непринуждённую беседу, обращаясь то к одному, то к другому собеседнику. При этом он, задав вопрос Яну, поглядывал на Евстафия, словно хотел знать, что отразится на лице юноши, а спросив что-либо у молодого князя, оборачивался на своего бывшего дружинника. Говорил он о мелочах - о том, как и чему обучал Ян своего племянника, как они живут, не тревожат ли их излишне ливонцы, сколько дружинников в городе, каково здоровье их семей. Но за внешне простыми и открытыми вопросами Ян привычно уже чувствовал тайные помыслы - Ярослав не просто расспрашивал, он подмечал что-то для себя. Не зря, ох не зря он появился тут и послал о себе весть.
Глава 3
В тереме их ждали. Ворота были распахнуты, в проёме теснились молодшие дружинники, у крыльца столпились дворовые. Старый князь Родивон Изяславич стоял на красном крыльце подле Любавы, глядевшей на сына, запросто беседующего с князем, с гордостью. Вышла даже Елена, которая не могла не помнить последних дней своей жизни в хоромах Ярослава Всеволодовича.
Спешившись у крыльца, князь снизу вверх оглядел встречавших, узнал Елену и улыбнулся своим мыслям. Дождавшись, пока Ян, Евстафий и остальные присоединятся к нему, Ярослав уже поставил ногу на нижнюю ступеньку, как вдруг привычный подмечать всё глаз уловил сбоку какое-то движение. Он быстро обернулся.
Протолкавшись ближе, у самого крыльца замерла кучка мальчишек. Впереди выделялся сероглазый крепыш, глядевший на гостя так же открыто-восторженно, как Евстафий только что. Невольно заглядевшись на странно знакомого мальчика, Ярослав вдруг понял, что смотрит на себя самого - до изумления похожего.
- Как звать тебя? - шагнул он к мальчишке.
Застеснявшись внимания гостя, тот отступил назад.
- Фёдором, - тихо ответил он.
- Сын то мой, - Ян подошёл, положил руку на плечо мальчику. - По-княжому Ярослав...
- Ярослав-Фёдор, - повторил князь Ярослав и впился испытующим недоверчивым взором в лицо Яна. - Вот оно как... Что ж! - он с усилием тряхнул головой. - Проводи в дом, хозяин!
На ступенях Федя обогнал отца и гостей и первым кинулся к матери. Елена обхватила руками первенца, спеша толкнуть его в боковую дверку прочь от его великого тёзки и сама отчего-то засмущалась, когда Ярослав-старший остановился возле и заговорил с нею. Ответив что-то невпопад, она ушла. Елена тоже была уверена, что приезд князя не случаен. Что- то он за собой повлечёт.
За спешно накрытым столом велась неторопливая беседа. Кроме знатного гостя и его спутников здесь сидели лишь сам Ян, Евстафий, раскрасневшийся уже от одной мысли о том, что сидит за одним столом с князем, и воевода изборский Станимир Бермятыч. Чувствуя себя в гостях, как дома, Ярослав всё же оставил серьёзные разговоры на позднее время, когда за столом они остались наедине с бывшим дружинником. Только тогда он и повёл речь о главном.
После стояния Святослава под Кесью ливонцы обнаглели - ходили куда хотели и творили что похочется. Сколько они погостов пожгли, сколько купеческих обозов пограбили, сколько народа в полон увели - не счесть. А десятилетний Всеволод, сын Великого князя Юрия[358], сидел в Новгороде живой игрушкой, ничего не делая и ничего не умея сделать. Потом, когда стало вовсе невмоготу терпеть мольбы и затаённые угрозы бояр, чьи вотчины подвергались разору, и боясь прихода немцев под стены города, юный княжич собрался со своим двором и выехал к отцу под крылышко. Оставшись без главы в такое опасное время, Новгород, только что переживший внутренние усобицы из-за смены посадников, решил, что для защиты с границ и утверждения порядка в городе нужна сильная рука.
Силой - не властью, а именно той грубой силой, которая заставляет повиноваться себе даже властителей, сминая их величие, обладал только один человек - брат Великого князя - Ярослав Всеволодович[359]. В нём была сила человека, рождённого властвовать. Новгород вспомнил, как несколько лет назад тот же Ярослав железной рукой, не дрогнув, задавил бунт, как потом с той же силой вершил месть, и попадало от той силы и правому, и виноватому. И как сила одолела силу. Но вот прошло время - и выровнялся, будто ничего не было. И Новгород поклонился Ярославу на княжение.
Принимая приглашение, Ярослав знал, что его опять зовут лишь земли от разора беречь - послы с порога заговорили о старинных Ярославовых грамотах, данным Новгороду ещё Ярославом Первым, прозванным Мудрым. Патриарх Митрофан в приветственной речи упоминал о сходстве имён, просил Ярослава Всеволодовича быть похожим на великого предка.
Князь слушал вполуха - он знал, что внимание новгородцев к нему - внимание хозяев к только что купленному сторожевому псу: накормить и приласкать, чтоб в прежнюю .конуру не потянуло, чтоб сторожил хорошо и верен был. Поцеловав крест на старых Ярославовых грамотах, Ярослав Всеволодович сел новгородским князем и сразу стал готовить новый поход в Ливонию.
По той весне до его брата Юрия дошли посланные ливонскими старейшинами гонцы - ливы и эсты снова, второй раз за полтора года, просили помощи. Великий князь Юрий помощь обещал - спешно вызвал брата Ярослава, дал ему в подмогу низовые полки владимирцев и суздальцев, приказал собирать новгородское ополчение и идти в Ливонию. Дождавшись, пока соберут урожай, войско выступило в поход. Кроме низовых полков и новгородского ополчения с дружинами союзного князя Владимира Псковского с Ярославом пошёл Кукейносский князь Вячка[360] - через несколько дней после возвращения Ярослава от брата он прискакал с малой дружиной в Новгород просить помощи. Вячка хотел осесть на Унганнской земле, и Ярослав взял его с собой. У кукейноссца были свои планы, в которые он не хотел вмешиваться.
- Ну, а ты что тут, Ян? - вдруг, оборвав рассказ, спросил Ярослав.
Тот понял, что князь ждёт вестей с границы и подробно поведал о последних набегах ливонцев, о недавнем походе, о том, что изборяне с прошлой осени не снимают оружия и держат на заставах людей, всегда готовые отразить натиск.
- Ладно сие дело, но негоже такому витязю, как ты, сиднем сидеть на одном месте! - сказал Ярослав и даже пристукнул кулаком по столу. - Не подумывал о том, чтоб самому в чужие земли наведаться, поквитаться с тамошними жителями за кровь и смерть наших людей?
- Не думал я об этом, княже, - сознался Ян. - Не до того было! - Он уже догадывался, куда клонит князь и не удивился, когда тот предложил:
- А то бери дружину и иди со мной! Ты, чай, больше нашего способен на месть справедливую! Да и я рад буду!
Ян вскинул глаза и встретил зовущий, приказывающий отозваться взгляд Ярослава. Помедлив, он отвернулся. Прошлое, от которого он так отчаянно убегал, которое, как казалось, давно и прочно забыто и похоронено под слоем мелких ежедневных забот и боевых будней, вновь дало о себе знать. Когда-то ему была нужна вся земля, не только маленький Изборск. Теперь отчизна сосредоточилась на этом клочке земли между Псковом и Ливонией. Но надолго ли? Куда зовут его на сей раз?
- А не то сыновца своего отпусти со мною, - Ярослав не подал и вида, что заметил колебания Яна и огорчился отказом. - Он, вижу я, смышлёный у тебя!
Евстафий, слыша похвалу, подался вперёд, но Ян упреждающе вскинул руку:
- Погодь, княже! Не могу я так сразу!.. Хочешь - гостем в моём дому будь, хочешь, к своим, в стан, ворочайся... Прости меня, коли что, но Евстафия я не пущу!
Ярослав резко поднялся. Он держал себя в руках, но глаза уже сузились и на лице мелькнуло и пропало то холодное выражение, знакомое Яну по Липице и позднему сидению в Переяславле - решимость человека, который всё поставил на кон и не желает проигрывать потому, что не любит этого.
- Мы на рассвете тронемся в путь, - сухо отмолвил он и вышел из-за стола. - Я возвращаюсь к полкам.
Пока подавали омыть руки да приводили коней, вышла короткая заминка. Пользуясь тем, что вокруг Ярослава и без него много народа, Ян отступил к двери во внутренние покои - и столкнулся с Еленой.
Жена всхлипнула, выжимая слёзы, но глаза её оставались сухи, и она только припала к нему, пряча лицо на груди.
- Ты едешь! - не то ужаснулась, не то приказала она. - Я это чувствовала. Ещё когда человек от тебя прискакал, сказал, что он сюда будет, я сразу подумала - за тобой! Он тебя так просто не отпустит!..
- Олёнушка... - Ян обнял её за плечи.
- Он всё помнит! - Елена содрогнулась. - Я знаю! Он тебя не забыл! Нарочно приехал сюда... Теперь ты уедешь. А я... я буду ждать. Детей растить... Федя так на него похож!
Ян взял в ладони лицо жены, поцеловал в губы долго-долго. Он не хотел возвращаться к Ярославу на службу, но та давняя обида улеглась, поросла быльём, а юношеское желание повидать мир пробудилось с новой силой. В самом деле - сходить в Ливонию, наказать рыцарей раз и навсегда, чтоб присмирели, а там вернуться к жене и детям. Но чем больше Ян думал о том, что будет после похода, тем меньше ему хотелось ехать. Жил он себе и жил, сражался с ворогами, растил детей, натаскивал молодых дружинников, охотился, ездил во Псков, видался даже пару раз с Владимиром Мстиславичем и посадниками, побывал в Новгороде. Чего ему не хватало?.. Да и страшно Сташка оставлять одного без догляда. А ну, как без него нападут на Изборск? Сыновец Евстафий уже витязь, муж и в скором времени отец, но для Яна он всё ещё отрок, которого беречь и наставлять надо.
- Никуда я не еду, - больше для жены, чем для себя, сказал Ян и оторвался от Елены. - Провожу князя до стана и назад!
Женщина потянулась было вслед за мужем, но остановилась на пороге, уронив руки. Она тоже знала нрав Ярослава и не верила ему.
Когда он вышел на крыльцо, только князь ещё оставался пешим. Придерживая под уздцы коня, он о чём-то увлечённо беседовал с Федей-Ярославом. Мальчик смотрел на князя серьёзно и с любопытством. Он даже не выказал смущения, когда подошёл его отец, а поклонился серьёзно и отступил.
- Занятный у тебя сынок, - улыбнулся Ярослав и легко вскочил в седло. - Сколько ему?
- Седьмой год пошёл, - ответил Ян, присоединяясь к ждущим его верхами дружинникам.
- Мой чуть младше, - Ярослав взглянул на мальчика и первым направил коня в ворота. - Тоже Фёдором[361] нарекли!
Они вместе выехали за ворота и поехали к войску, которое уже успело собраться вместе и ждало князя. Ярослав молчал, не замечая нарочно испытующих взглядов, что бросал на него Ян. Он сказал о сыне. Значило ли это, что Ростислава Мстиславовна вернулась-таки к мужу? Или наследника подарила ему та же Катерина, любимая наложница?
Поравнявшись со своими людьми, Ярослав быстро Переговорил с ними о чём-то, и те поскакали в разные стороны. Скоро над войском послышались высокие пронзительные звуки труб, зазвучали голоса людей, заскрипели остановившиеся было телеги, затопотали лошади. Ополчение тронулось, снова растягиваясь по дороге. Только когда вперёд уплыли княжеские стяги, Ярослав с победной усмешкой оглянулся на Яна:
- Едешь со мной!
Изборец оглянулся на стены родного города. Там оставался Евстафий с большей частью дружины - провожать гостя с князем отправилось едва десять человек. Там была Елена с детьми. Она предчувствовала... Но прежде, чем вымолвил хоть слово, Ян поймал взгляд Ярослава - хитрый и вместе с тем юношески-открытый. Он звал за собой, насильно вырывал из сонной равномерной жизни, в которую Ян загнал сам себя, звал в большой мир, где вся земля тебе отчизна, вся Русь - родина.
Двадцать лет тому назад пришли на эту землю, в край свободных ливов и эстов, немецкие, датские и шведские рыцари. Пришли в поисках новых земель и новых подданных. Нашли они среди лесов, болот и полей народ, живший разрозненно и тихо в своих небольших городцах под властью местных князьков и старейшин. Ливы и эсты до сей поры не знали света христианства и пребывали во мраке язычества. Немецкие братья-рыцари, несомненно, были посланы самим Господом Богом, дабы просветить язычников и приобщить их к лону истинной церкви.
Так рассуждал епископ Альберт, который первым занялся освоением этих земель. Но «занялся» - слишком сильно сказано. С его лёгкой руки и по благословению Святейшего Папы отряды немецких рыцарей хлынули на восток. Они захватили земли ливов и эстов, основали свой собственный город - Ригу[362], понастроили замков на завоёванных полях и объявили их жителей своей собственностью. Священники-католики рьяно взялись за искоренение язычества. Призвав на помощь милосердному кресту карающий меч, они руками рыцарей подавили сопротивление, казнили тех, кто осмелился восставать, а остальных окрестили. Утвердившись на новой земле, ливонцы и немцы из нового, основанного тем же Альбертом Ордена Меченосцев, стали подумывать о продвижении дальше - на север, в земли народов Суми и Еми, на юг, в полоцкую землю и на восток, к Пскову и Новгороду, Везде в тех краях жили враги - язычники, не ведавшие света истинной веры: дикие корелы и гордые воинственные славяне. Папа Гонорий Третий[363] благословил крестовый поход на Русь, а настроения в Новгороде, богатом торговом городе, на который давно засматривались рыцари, позволили им ускорить события.
Набег на новгородские земли, случившийся сразу после сражения под Кесью и окончившийся удачей, послужил как бы реваншем за поражение, уверил немецких рыцарей и переметнувшихся к ним ливонских союзников, что русские сейчас находятся не в лучшей форме. Они ослаблены междоусобицами, тем более что во Пскове сидит хорошо известный в Риге Владимир Мстиславич, родственник самому епископу Альберту, а в Новгороде Великим князем поставлен малолетний ребёнок. Смять их сопротивление - и дорога на восток открыта...
Но тут в дело вмешалась судьба. Католические попы трудились, не покладая рук, приобщая язычников к свету христианства, но в лесных чащах ливы и эсты бережно хранили изображения своих богов, сохранили святилища и обряды. Двадцать лет они терпели, и терпение лопнуло. Самоуверенностью, насилиями и поборами немцы восстановили против себя многих местных жителей. Восстание вспыхнуло на острове Саремаа. На материке мятеж начал Юрьев, бывший русский город, отнятый ливонцами и переименованный в Дерпт[364]. За ним восстали Оденпе и Феллин[365]. Жители городов и окрестных селений разгромили католические храмы, поубивали священников, после чего восстановили языческие святилища и омыли свои дома ключевой водой, очищая их от христианской скверны. Потом сняли с себя надетые при крещении кресты и послали в Ригу весть, что возвращаются к вере отцов. Снова зажглись погасшие было перед идолами огни, запели, славя богов, жрецы и прорицатели.
Такое самоуправство не могло понравиться епископу Альберту. По его приказу датские и шведские рыцари уже садились на корабли, готовые плыть усмирять бунтовщиков. Под их натиском пало несколько городов, в том числе и Феллин. Тогда старейшины эстов и ливов послали гонцов в Новгород - звать на помощь русские войска, пока рыцари не задушили всех.
Начинающаяся война должна была принести обильные плоды: князь получал власть в Новгороде, утвердившись на его столе силой оружия, а сам город восстанавливал своё пошатнувшееся было влияние в западных землях. Местные жители же не теряли от перемены власти ничего.
Первые дни похода были легки. Огромное войско отпугивало небольшие рыцарские отряды, которые, несомненно, нападали бы на более слабого неприятеля, вдруг появившегося в их владениях. Ярослав и Владимир Псковский, хорошо знавший эти места, то и дело посылали дружины в зажитье. Возвращаясь с обозами, груженными зерном и свежими тушами, дружинники рассказывали одно и то же - местные жители боятся одинаково и русских, и немцев, но немцев всё-таки больше: они были уверены, что, когда русское ополчение уйдёт, рыцари вернутся и накажут сочувствующих. Но в целом посланников князя встречали радостно и сами выносили хлеб и мясо.
Несколько раз случались стычки с отрядами рыцарей. Те были посланы, очевидно, на разведку, прослышав о надвигающемся войске русских. Встретив их первый раз, дружинники отступили, но потом опомнились и сами уже гоняли ливонцев. Те же не решались нападать открыто - за малыми ватагами дружинников стояло многотысячное войско князя Ярослава, а за рыцарями не было никого.
Слушая донесения о новой стычке, закончившейся победой русских, Ярослав говорил:
- Боятся нас. И не ждут. Иначе давно бы мы про их войска прослывали!.. Однако надо поспешить - не то как бы нас не опередили! Как-никак, на подмогу идём.
Ближе всех был бывший русский город Юрьев, захваченный недавно немцами. Когда огромное войско подошло к нему, горожане выслали посольство. Старейшины явились в стан союзников-князей и долго красиво говорили о той радости, которую доставило им появление русских на земле Унгании. Они поднесли в дар князьям золото, оружие и доспехи, пригнали лучших лошадей, прикатили баллисты[366] - может быть, те самые, с помощью которых весной восставшие сровняли с землёй замок в Эзеле[367]. С дарами были доставлены и несколько пленных рыцарей - все, кто остался в живых после восстания. Вместо этого горожане просили у русских дать им защиту от немцев, говорили, что примут любого князя.
Тем временем Юрьев уже начал восстанавливать свою прежнюю веру - воздвигнутый тевтонскими рыцарями[368] храм Девы Марии они разрушили, разобрали по камешку, которые пошли на укрепление стен, а на освободившемся месте опять поставили языческое капище[369]. Обнесли его частоколом, поставили резные изображения богов. Прослышав об этом, Ярослав вместе со знавшим хорошо местное наречие князем Вячко отправился к капищу.
Старых богов немцы пожгли на дрова в первую же зиму, как и пергаменты-летописи, но юрьевцы сумели как-то сохранить Перкунаса - по-русски Перуна[370], - и вернули его на прежнее место. Отыскались даже золотая гривна[371] бога войны и грозы и его меч. Потемневший до черноты, заботливо сбережённый то ли на дне рва, то ли у кого в подклети, Перкунас стоял в окружении светлых, свежевырезанных богов и вставленными в глазницы глазами-янтарями смотрел на жрецов, которые дрожащими от волнения голосами пели ему хвалы. Раскинув в стороны руки, старший жрец распевно говорил на своём языке, и Вячко стал неожиданно повторять за ним по-русски:
- Перуне! Вми призвавших тя! Славен и трехславен буди! Оружия, хлеба и рода благость дажди! Громотворенье яви, прави над всеми! Вще изродно! Тако есь, тако бысь, тако буди!
С Ярославом и Вячко отправилось десятка два их ближних дружинников, хранивших верность старым богам. Сейчас они жадно внимали голосам жрецов и раздувающимися ноздрями ловили запах жертвенного костра. Князья-гости стояли среди них именно гостями. Не зная наверняка, что сказать и сделать, Ярослав чувствовал настоятельное желание перекреститься - не для того, чтобы отогнать от себя бесов, а чтобы показать этим людям, что он понимает их чувства. И он удивился, когда жрец приблизился к нему.
- Меч святить, - шёпотом подсказал Вячко - Ярослав по незнанию языка всё равно бы не понял лива.
Дружинники уже отдали своё оружие, и Ярослав бестрепетно обнажил меч и протянул его жрецу. Тот разглядел в лице русского князя что-то особенное, ведомое только ему, поклонился и отнёс его меч к подножию идола Перкунаса.
Пламя священного костра вспыхнуло с новой силой. Воины с оружием запели хором - по-русски и литовски, мешая наречия. Не зная слов, Ярослав только стоял и смотрел в резное остановившееся в гордом раздумии лицо Перкунаса...
Через несколько дней Ярослав и Владимир сердечно поблагодарили юрьевцев за хорошие вести и, удовольствовавшись дарами, через несколько дней двинулись дальше - на сей раз на Оденпе, откуда открывалась прямая дорога на Венден[372]. Возьмут его - и Ливония окажется покорена. Князь Вячко остался в Юрьеве - благо, за этим и шёл. Не дожидаясь, пока его бывшие союзники уйдут, он рьяно принялся за дело и начал укреплять город.
На четвёртый день пути князьям донесли, что вернувшиеся из зажитья дружинники приехали не одни - по дороге встретили обоз местных жителей и вместо того, чтобы разбить их, доставили к князьям.
- Только полона нам сейчас не хватало, - проворчал Ярослав, когда мечник Василий доложил ему об этом. - Вот ведь горячие головы! Что нам с ними делать?
- Княже, ливонцы передают, что они нарочно искали тебя, - объяснил Василий Любимович. - Посланы они были своим народом к тебе со словом!
Князья переглянулись. Владимир Псковский с трудом натягивал на лицо улыбку. Он не знал, кто в посольстве, но почему-то подумал про сына и зятя - отчаянно не хотелось драться против своих. Кроме того, он знал в Риге слишком многих. Его почти наверняка узнают или догадаются, что это он. Но Ярослав был оживлён.
- Посольство! - воскликнул он. - Это хорошо!.. Послушаем, о чём говорить станут!.. Прикажи-ка проводить их сюда!
Василий ушёл распорядиться, а князья устроились в походном шатре Ярослава.
Всего в посольстве было до смешного мало народу - пятеро человек, но сопровождало их до трёх десятков слуг. Когда они вошли в шатёр и раскланялись, Владимир Мстиславич напрягся и даже чуть привстал с лёгкого стольца, но перевёл дух и откинулся на спинку - ни одного знакомого, лица.
Дождавшись, пока вышколенные слуги принесут гостям сиденья, разольют вино в честь встречи и бесшумно исчезнут, глава посольства, осанистый воин с морщинистым лицом и ярко горящими небесно-голубыми глазами, по всему видно - воевода, поднялся и церемонно, но с достоинством поклонился обоим князьям.
- Мы - послы из города Эзеле. Совет старейшин нашего города прослышал о вашем походе - важно заговорил он, - и послал нас, меня и иных выборных граждан, - посол указал на остальных, - дабы приветствовать русских князей на землях Ливонии и уверить их в том, что Орден Меченосцев не желает ссоры с русскими землями и готов доказать это!
Витязь говорил по-русски чисто, но слишком правильно, тщательно выговаривая каждое слово. Губы его при этом смешно двигались, но выражение холёного строгого лица оставалось холодным и отчуждённым.
- Явились мы не в ваши владения, а на земли, которые искони принадлежат Руси и платят дань Новгороду и Пскову, - ответил Ярослав. - Живущие здесь ливы и эсты позвали нас, и мы пришли, дабы помочь нашим соседям... Дошли до нас слухи, что в здешних краях люди ваши притесняют местных жителей, данников Руси. Восстановить древние права и справедливость явились мы!
Услышав эти слова, эзельцы даже привстали.
- Да простит нас великий русский король, - не столь чисто, но горячо заговорил один из них, оказавшийся монахом по имени отец Феодорих, - но мы не есть понимать, что значит притеснения!.. В земли Ливонии есть мир и покой! Великий магистр Вольквин фон Винтерштеттен просит заверить великого короля, что здесь нет обиженный народ! Здесь всё тихо! Явление же войско великий король в мирный край есть начало войны!.. Орден ответит на нападение!.. Есть другая земля, где есть война и нужна помощь великий король. Мирный город Эзеле просит сказать тебе: слушай голос разума, не нарушай мир на земле Ордена!
Глава 4
Посол говорил долго и красиво. Когда отцу Феодориху не хватало слов, ему на помощь приходил лучше знающий русский язык его спутник, воевода. Эзельцы в один голос уверяли, что в Эзеле царит мир и покой и приход большого войска русских может повлечь за собой нежелательные последствия.
Указывали, что в Ливонии князьям вообще делать нечего, но в Гарийской, Ревельской и Ервенской земле, подчинённой Дании, можно стяжать себе славу. Данию разбить много легче, говорили они, сейчас она слаба, поскольку её король Вольдемар Второй[373] ныне в плену. Отвоевав у Дании её владения, русские князья совершат благородное и угодное Богу и всей земле деяние. В доказательство истинности своих слов поднесли дары Ярославу и Владимиру - по мечу с богато украшенными гардами, золотые чаши, фряжское вино и украшения из янтаря. Не были забыты и их бояре и воеводы - ни один не мог считать себя обиженным или униженным недостаточно дорогим подарком.
Было ясно, что эзельцы всеми силами хотят убедить князей не ходить дальше. Ярослав прекрасно понимал, что вызвано это огромной численностью его войска - тысяч двадцать воинов, не меньше, стояло под княжескими стягами. С такой силой должны посчитаться в Риге, коли придётся осаждать город. Но с другой стороны - немецкие рыцари могут ждать подмоги, а датчане, такие же враги русских, её не допросятся и не получат. Справиться с ними будет легче - а там черёд дойдёт и до Ордена: известно, что врага проще разбить по частям.
Но неожиданно на сторону эзельских послов встал Владимир Псковский. То ли соблазнённый дарами, то ли припомнив, что придётся идти против сына, он, улучив момент, стал уговаривать Ярослава послушать эзельцев. В самом деле - мятежные города находились чуть в стороне, остров Саремаа[374] вообще оставался сбоку. Всю Ливонию всё равно не покорить, а вот отобрать у неё часть, отпадающую от рыцарей, - это можно было попытаться.
Владимир Мстиславич был старше Ярослава, и тот согласился.
Навёрстывая упущенное время, Ярослав решил сразу идти прямо к Феллину. Там, оказавшись в глубине охваченных восстанием земель, можно будет выступить наконец против рыцарей. Там он соединится с ополчением восставших и ушедшими в прошлом году в те края русскими. Чутьё подсказывало ему, что там и отыщется настоящий противник.
Город Феллин стоял на холме над рекой. Когда-то здесь было селение эстов. Пришедший сюда датский барон объявил эту землю своей. Его солдаты согнали эстов с насиженного места в долину под холмом, сровняли с землёй селение и на его месте воздвигли замок. Сменилось несколько поколений - и вокруг замка появились другие строения, потом их окружила крепостная стена и появился новый город. А потомки тех эстов, что когда-то были согнаны в долину, ныне селились на окраинах и даже в самом городе.
Феллин увидели на восьмой день - в лесной чаще наехали на дорогу, которая и вывела их к городу. Но неладное почуяли ещё на полпути.
Попавшееся им навстречу селение в несколько вросших в землю домишек оказалось покинутым совсем недавно, и, видимо, жители бросили нажитое в крайней спешке - двери были сорваны с петель, на проулке валялось выволоченное из клетей добро, а кое-что из строений погорело. И всюду были следы конских копыт с подковами на манер немецких. Обнаружившие селение дозорные донесли, что за околицей отыскался труп старика - по всему виду, эста. Он был зарублен мечом.
Услышав о погромленном селении, Ярослав только нахмурился, но недоброе предчувствие, мигом зародившееся в его душе, нежданно подтвердилось, едва вернулись другие дозорные. Вёл их Ян - за время похода это было, пожалуй, впервые, когда он получил от Ярослава приказ. Издалека увидев, как напряжено лицо изборца, князь понял, что случилось действительно что-то страшное.
- Говори! - приказал-выдохнул он, едва Ян поравнялся с ним.
- Жители сельца там, - мотнул головой Ян. - Все. Старики, женщины... И другие люди есть, наши, русские, - он замолчал, опуская взгляд. Ему почудилось, что в одном из русских он узнал мужа сыновницы Аннушки.
- Ну что? - взорвался Ярослав.
- Повешены они, княже, - медленно, преувеличенно-спокойно ответил Ян. - Вокруг города роща - так на каждом дереве по удавленнику. Иные, кажись, тёплые ещё...
Остановившиеся лица его дружинников без слов подтверждали сказанное Яном. Но князь мотнул головой:
- Не верю! Быть того не может!
Изборец только молча посторонился, предлагая съездить убедиться самому.
Кликнув ближнюю дружину, Ярослав поскакал вперёд. Ян еле успел нагнать князя, указывая дорогу.
Вокруг Феллина раскинулись небольшие рощицы, окружавшие прямую дорогу к городу. Ещё не лишённые листвы, они просматривались недалеко, но и сейчас было видно, что почти на каждом дереве болтался подвешенный труп.
Осадив коня, Ярослав осторожно ехал по дороге. Поравнявшись с первым удавленником - ещё молодым мужчиной, судя по всему, купцом или сидельцем в лавке, он взглянул ему в лицо и содрогнулся. Убитый был русским. Это было видно по одежде и внешнему облику.
То же самое было и окрест. Среди немногочисленных местных жителей, схваченных, судя по всему, второпях, большинство оказалось земляков.
Многие из них исхудалые, измождённые, наверняка те, что были захвачены в приграничных погостах и пригнаны в Ливонию рыцарями. Но попадались и воины.
Повернув коня к остановившимся на краю рощи спутникам, Ярослав воскликнул сдавленным голосом:
- Это что же такое?
- Рыцари, княже, - первым нарушил молчание Ян. - Больше некому!
Князь исподлобья посмотрел на дружинника и ничего не ответил.
Он молчал всю обратную дорогу, лишь когда передние ряды ожидавшего его войска показались впереди, не выдержал и дал волю гневу.
- Они нас провели! - воскликнул он, ударив кулаком по колену. - Как малых детей! Заставили бегать по их лесам, а сами...
Узнав о гибели оставленной в Феллине дружины, Ярослав вспылил, и никто - а тем более Ян, помнивший его вспышки в молодости, не сомневался в том, что князь будет мстить.
Месть свершилась скоро и с размахом. Ярослав двинул полки сперва в поход по окрестностям не оправдавшего надежд Феллина - высылаемые вперёд и в стороны дружины разыскивали селения эстов и, окружив их, захватывали. Скот резали для войска, лошадей угоняли, хлеб забирали для прокорма, а людей забирали в полон. После очередного налёта на месте поселения оставалось пепелище - дома и клети сжигали дотла. Ярослав велел разрушать даже тевтонские храмы-костёлы, но несколько попавшихся дружинникам языческих капищ трогать не позволил - костёлы были чужой, немецкой, ересью, а это было своим, местным, родным для Ливонии.
Обоз полнился полоном. Приводили из разорённых деревень женщин, детей, возрастных мужчин. Не дав опомниться, тут же делили добычу - кому крепкого телом холоца для хозяйства, кому стряпуху и портомойницу, а кому и девицу для услады.
Ярослав наблюдал за дележом с коня, объезжая стан после нового набега. Он не испытывал к этим людям никакой жалости - для него саккалане были врагами не меньшими, чем немецкие и датские рыцари.
Узнавая князя по богатой одежде и свите, люди бросались к нему, тянули руки.
- За что, князь? В чём вина наша? - слышались крики. Ведавшие ливскую речь толмачи переводили Ярославу, но он только презрительно морщился - говорить с холопами считал ниже своего достоинства. Но в войске все знали - князь мстит. И в своей мести он может зайти далеко.
Дружинники действовали привычно - ведись война где-нибудь в русской глубинке, и тут так же жгли бы сёла, уводили в полон жителей, забирали добро. Ярослав народно пускал своих людей в зажитья. Чаще стал посылать новгородцев - хозяйственные ополченцы, не скрывая этого, шли за добычей. Они разоряли селения, чтобы добыть коней, скотину и даровых людей для работы.
Опустошив округу близ Феллина, князь приступил к самому городу. Немецкие рыцари ушли, оставив покорённых жителей глядеть на трупы повешенных и гадать о своей судьбе. Ярослав и был той судьбой. Его ополчение осадило Феллин. Тут пригодились баллисты, подаренные юрьевцами. Такое оружие было в диковинку русским, но вышло всё удачно. Стены города были порушены. Опасаясь за дальнейшую свою судьбу, старейшины города открыли ворота, сдаваясь, и дружины вошли внутрь. Мирное население не могло оказать сопротивления. Все, кто не догадался укрыться, были захвачены.
Оставленный немцами отряд защищался отчаянно. Рыцари затворились в замке-ратуше в сердце города и приготовились к долгой осаде. Замок можно было разрушить и взять осаждённых, но Ярослав не стал тратить на них силы. Его жажда мести требовала немедленного утоления, и он обратил весь свой гнев на мирных саккалан.
Он был в своём шатре, когда мечник Василий Любимович доложил ему о захваченных в окрестностях замка феллинских старейшинах. Когда-то именно они принимали у себя дружины русских, оставленные Ярославом в предыдущий поход по Ливонии. У них хранились ключи от города. Если кто и сдал Феллин немцам, то только они.
Связанных старейшин втолкнули в шатёр, ставя на колени, и Ярослав, не вставая с резного стульца, не спеша развернулся им навстречу. Несмотря на своё шаткое положение, феллинцы держались спокойно. Сознавая вину, они молчали, и князь заговорил сам.
- Ведомо ли вам, за какие вины приведены вы сюда? - спросил он холодно.
Стоявший впереди осанистый светловолосый эст поднял голову. Насколько Ярослав помнил, он был в числе тех, кто приходил когда-то просить помощи в Новгород.
- Всё ведать никто не может, князь, - на хорошем русском языке ответил он. - Одно скажу - не чую за собой вины!.. Но...
- Молчи, - Ярослав вскинул руку. - Молчи! Вы город рыцарям сдали, мужей моих к гибели привели. Того недостаточно? Мало, скажешь?.. Молчи! Слушать не желаю! Вы трусы и клятвопреступники, а с такими у меня разговор короток - смерть... Увести!
- Но князь! - воскликнул эст. - Как же так?.. Как ты можешь? Мы ведь сами открыли тебе ворота - входи!.. За что ты казнишь нас?
Ждущие у порога дружинники подхватили старейшин под руки, поднимая и вытаскивая наружу. Приведший их мечник Василий задержался, ожидая приказания.
- Повесить их на виду городских стен, - велел Ярослав. - Туда же пригнать всех полонённых и объявить им, за что караю! Пусть смотрят и запоминают!..
Мечник вышел. Помедлив, Ярослав отправился за ним. Старейшин вывели на всхолмие, откуда их было хорошо видно и с дороги, и со стен Феллина, и со всей округи. На холме росло несколько деревьев. Обрубив у них лишние ветви, чтобы не мешали, дружинники уже ладили петли, а к подножию холма сгоняли мирных жителей. Здесь были и феллинцы, и простые селяне.
Приказав подать себе коня, Ярослав проехал мимо толпы. При его приближении тихий гул голосов затих, и десятки пристально глядящих глаз обратились на него. Во взглядах мужчин и женщин был гнев и ненависть.
Поймав один такой взгляд из толпы - смотрел молодой парень, едва старше восемнадцати лет, - князь невольно придержал коня. Ян, старавшийся быть ближе к Ярославу, заметил это и оказался рядом.
- Взять и его! - указал плетью князь.
Несколько дружинников бросились выполнять приказ. Парня вытащили и поволокли к старейшинам.
Людское озеро голов заволновалось. Послышались гневные голоса, какая-то женщина пронзительно закричала что- то отчаянное на своём языке. Почуяв угрозу, дружина сомкнула кольцо вокруг Ярослава, но он решительно остановил закрывшего было его собой Василия.
- Усмирить, - бросил он сквозь стиснутые зубы. - Видимо, им мало!
Там, на холме, на шеи старейшин уже набросили петли и едва тела закачались на ветвях, толпа пришла в движение. Но и княжеские дружинники были наготове. Послышался высокий крик-приказ, и сотня Михайлы Звонца врубилась в ряды саккалян. Василий Любимович и Ян остались подле Ярослава с небольшой дружиной.
Покарав старейшин и приказав перебить для острастки захваченных при подступах к Феллину и в окрестностях города мужчин в назидание остальным, Ярослав ушёл от стен города и прямым ходом двинулся к первоначальной цели - Вендену и Колывани[375].
Надежды на помощь и понимание местных жителей у князя не оставалось. Теперь даже на тех, кто не помогал немцам и не был виновен в гибели русских, он смотрел как на врагов и холопов, которым нельзя верить. А потому ещё с полпути он послал гонцов по окрестным чудским племенам, призывая их сразиться с немцами. Чудь с давних пор держала руку Новгорода, и постепенно небольшие отряды чудинов стали присоединяться к полкам союзных князей.
Ревель[376] был осаждён в разгар осени, когда начиналась пора листопада. Приступая к городу, Ярослав заранее выжег и разогнал все окрестные сёла и займища[377]. Селяне только что собрали урожай, который теперь весь достался огромному войску. С оказавшимися в обозе припасами город можно было осаждать хоть до весны.
Засевшие в Ревеле датчане узнали о надвигающемся войске от бегущих под защиту стен поселян. Они затворили ворота, порушили мосты и приготовились к осаде.
Ярослав и имевший опыт осады Оденпе Владимир Псковский взялись за дело рьяно. Их полки обложили город кольцом - благо, сил на это хватало, перекрыли все дороги и начали осаду. А пока горячие головы из числа дружинников и новгородского ополчения пробовали свои силы и удаль. Под началом воевод они ежедневно ходили под стены и пускали стрелы в ждущих у бойниц ратников. Те отвечали им, и дождь из стрел и камней, пущенных пращами, не прекращался.
Несколько раз ходили на приступ, но дело не двигалось. Против несомненно превосходящей силы русских полков, усиленных чудскими союзниками, у ревельцев были неприступные стены, а оставленные в городе датчане предпочитали погибнуть, но не сдаться. Были бы тут баллисты - неизвестно, как повернулось бы дело, но приходилось обходиться без них. В ответ на каждый приступ рыцари совершали вылазки. Приносившие удачу ревельцам, они, однако, не наносили большого урона войскам русских.
В ожидании и приступах, раз за разом отбиваемых осаждёнными, прошли четыре недели. Осень кончалась, но Ярослав, уверенный в своём превосходстве, был готов ждать хоть до зимы - благо, припасы в войске не кончались, В последнее время приступы стали реже и, чтобы дружины не скучали, он отсылал их в дальние зажитья. Они пригоняли скот и лошадей, привозили хлеб и сено, иногда приводили пленных. Набегами уже были опустошены целые округи, и приходилось ходить всё дальше и дальше.
Но постепенно уверенность начала оставлять новгородского князя. Противники ежедневно тревожили друг друга вылазками, перестреливались по стенам, но толку не было никакого. Куда бы ни сунулись ратники - осаждённые стояли на стенах плотно, без малейшего изъяна. Вместе с датчанами у бойниц стояли и горожане. Это обстоятельство не могло обрадовать Ярослава. Беря с собой малую дружину, он часто разъезжал вдоль ревельских стен, вглядываясь в них.
Ревель держался крепко. Город успел запастись на зиму провизией и водой, его охрана была хорошо обучена и была готова тоже ждать до зимы. По всему выходило, что город так просто не взять и осада затянется до тех пор, пока у одной из сторон не выйдет терпение.
Первыми сдали датчане. Они не могли не знать, что их король в плену, и не ведали, удалось ли ему освободиться. В любом случае, на помощь с родины рассчитывать не приходилось, а из других подвластных Дании земель не было ответа. Русские же всегда могли отправить своих гонцов в Новгород, Псков и далее и привести свежие силы.
Однажды после полудня, когда выдалось затишье с обеих сторон, ворота Ревеля открылись. Караулившие снаружи ратники не успели даже поднять оружия, узнав посольство.
- Мы хотеть говорить с ваш король! - громко, коверкая русские слова, объявил выехавший вперёд рыцарь.
Стан ожил, зашевелился. Ярослав, когда ему доложили о послах, потёр руки и вздохнул с облегчением:
- Слава Богу, дождались!.. Сами сдаваться начали, не пришлось их выкуривать! Интересно, что они себе торговать будут? Небось, свободный проход до своих?
Последнее замечание относилось к Владимиру Мстиславичу, который многое знал об Ордене - ведь комтуром в нём был его зять, Дитрих фон Буксгевден. Но псковский князь даже бровью не повёл, показывая, что услышал замечание союзника.
В посольстве оказалось всего четверо рыцарей и десяток их оруженосцев. Не обнажая мечей, они проехали в молчании через весь стан русских и спешились перед шатром князя.
Ярослав принял их на пороге. Глава посольства с помощью оруженосца снял шлем, под которым оказалось немолодое лицо воина, перерезанное шрамами, светлые, словно выцветшие, глаза смотрели ясно и гордо.
- Я брат Ансельм фон Зебер, второй комтур ревельского отряда - заговорил он по-латыни. В голосе его слышались нотки презрения - он ждал, что сейчас стоявшим перед ним князьям русских будут переводить сказанное им, но Ярослав наклонил голову.
- Приветствую тебя, рыцарь, - молвил он тоже по-латыни. - С чем к нам пожаловал ты и люди твои?
- Магистр Готфрид фон Вальк повелел мне говорить с тобой, - чуть споткнувшись от удивления, услышав латынь из уст князя, ответил рыцарь. - Он надеется, что ты, король руссов, примешь наши предложения!
- Вы сдаёте город? - не выдержал Владимир Мстиславич.
Рыцарь неприязненно покосился на него:
- Стены Ревеля неприступны! Ваши войска стояли тут столько времени, но не смогли нанести им урона!.. Вы будете стоять тут до зимы и далее, но города не возьмёте!
- Возьмём, дай срок! - процедил Ярослав сквозь зубы, но комтур продолжал, обращаясь уже ко всем:
- Мы не желаем напрасной ссоры и хотим сохранить жизни людям, ибо Господь наш Иисус Христос, - брат Ансельм возвёл глаза к небу и перекрестился рукой в железной перчатке, - заповедал нам быть милосердными! Узнав о нашей беде, нам придут на помощь, и вы окажетесь зажаты между стенами Ревеля и свежими рыцарскими войсками. Но мы хотим быть милосердны и предлагаем русскому королю почётный мир. Город Ревель обязуется откупиться от вас.
Ярослав долго испытующе смотрел на посла. Брат Ансельм выдержал его пронзительный глубокий взгляд - он был опытным воином и знал, когда на тебя смотрит смерть, а когда - смертный человек. Сейчас перед ним был человек. Он может убить, но и его самого постигнет неминуемая гибель.
- Что ж, - наконец произнёс Ярослав, - проходите, будьте гостями, господа рыцари!
В шатре был накрыт большой стол. Кравчие и виночерпии старались вовсю - Ярослав приказал почать княжеские запасы вин и достать золочёную посуду, приберегаемую для торжественных случаев.
Рыцари не отказывались от угощения, ели и пили с удовольствием. Браг Ансельм сидел ближе всех к князю, и говорил в основном он, его спутники, которых он представил вначале, расселись дальше и больше помалкивали, только иногда истово кивали или поддакивали словам старшего.
Ярослав почти не пил, не доверяя мирному посольству. Мечника Василия он держал у входа снаружи, чтобы тот доложил ему, лишь только у стен Ревеля произойдёт что-то необычайное. Хотелось ради такого случая сохранить свежую голову, ведь без вина пьянило уже само предложение. Датские рыцари запросили мира! Они готовы откупиться от русского войска! Не раз и не два князь наводил брата Ансельма на вопрос о выкупе, желая узнать цену - всякий раз рыцарь отвечал, что он оставляет право определить требуемую сумму за ним.
Владимир Мстиславич и Ян, приглашённые на пир с послами и сидевшие по другую сторону от датчан, бросали на Ярослава красноречивые взгляды. Псковский и изборский князья не могли понять, как можно мириться с рыцарями после такого начала. Ян по незнанию латыни вообще потерял нить беседы и понимал лишь то, что ему толмачил[378] Владимир Псковский. Однако, насколько он мог судить, Ярослав вёл беседу умно, больше выспрашивал брата Ансельма, нежели рассказывал сам. Рыцарь говорил охотно, снова и снова повторяя, что датчане не хотят войны, но, коль русские не согласятся, готовы стоять до конца. В городской ратуше большие запасы хлеба ещё с осени, горожанам можно не опасаться голода. Они предлагают почётный мир, уважая врага.
Разговор продолжался и после пира - укрывшись в шатре, князья и рыцари переговорили накоротке, и Ярослав приказал отпустить послов в Ревель.
Провожая их, он долго смотрел на стены города. Они высились над рекой на безлесом холме. В городе чувствовалась сила и мощь. Он готов был стоять до конца. Можно было положить половину войска под этими стенами и потерять ещё четверть ранеными и калеками в попытках взять Ревель. Но будут ли стоить эти потери добычи? Не проще ли взять выкуп и уйти - оставшись сильным врагом, с которым лучше не ссориться?.. Будет ли в этом честь?
Рядом послышались шаги. Обернувшись, Ярослав увидел Владимира Псковского:
- Ревель нам выкупом поклонился. Что скажешь, князь?
- Что я молвлю?.. Ратиться с рыцарями, когда они в городе затворились, трудновато, но я-то Оденпе взял и с меньшими силами! - ответил тот.
- Трусом меня почитаешь? Дескать, испугался осады? усмехнулся Ярослав. - Тебе легче было - обложил город, как я Новгород когда-то. А тут как поступишь? Хочешь - иди, пробуй его взять! Я под твоё начало полки отдам! А то кликнем вече и спросим у него, чего хотят новгородцы да псковичи: по домам с богатыми дарами вернуться или ждать здесь невесть сколько времени незнамо чего, да ещё и головы свои положить?..
Ярослав и сам сейчас плохо понимал, чего он хочет - Новгород звал его на княжение" с тем, чтобы он защищал его от рыцарей. Того же требовал и брат Юрий. Рыцари запросили мира и готовы откупиться. Чего ж ещё надо? Теперь они увидят, что русские - это сила, беспощадная, но могущая быть милосердной. Почуяв на своей шкуре, что это такое, рыцари в будущем десять раз подумают прежде, чем задевать Новгород и его данников!
Но, на его счастье, Владимир Псковский на своём опыте знал, какой силой может обладать вече. Если для Ярослава оно было силой, которую можно было поставить себе на службу, то для Владимира это был враг, готовый смести всё на своём пути. Да и походом командовал Ярослав Всеволодович но приказу Великого князя. И псковский князь согласился с его решением.
Глава 5
Ревель щедро откупился от русского ополчения - золото, оружие, скот и холопы наполнили обоз. Было всего столько, что смягчились даже те, кто ворчал себе под нос, досадуя на прекращение осады. Новгородцы не сразу сообразили, что большую часть ревельской добычи Ярослав взял себе, сославшись на то, что ополчение получило своё, когда ходило в зажитье. Зато низовые полки и княжеская дружина были одарены сполна. Свою долю в полной мере получили Владимир Мстиславич и Ян Родивоныч.
Последнего Ярослав одаривал самолично, уже на обратном пути. Чем ближе была граница Псковских и Изборских земель, тем сильнее старался приблизить к себе князь изборца. Он звал его обедать в свой шатёр, задерживал подолгу беседами, выказывая милость. Старые знакомые Яна - Михайла Звонец, мечник Василий Любимович - с готовностью посторонились, снова принимая Яна. Изборскую дружину, ушедшую с полками, приваживали тоже, но натасканные самим князем, воины и без того твёрдо следовали за Яном.
На откровенный разговор Ярослав решился, когда до Изборска оставалось самое большее день пути. Места вокруг уже были Знакомы Яну настолько, что он мог бы добраться до города и без дорог. Но тут, словно почуяв его мысли, за своим бывшим дружинником послал Ярослав.
Ян поравнялся с князем, и тот махнул рукой ближним воинам, чтоб держались чуть поодаль. Они остались одни.
- Что решил? - первым нарушил молчание Ярослав. - Неужто тебя не соблазнил поход?..
Ян в походе был сам по себе - его дружина, как и все, ходила в зажитья, врывалась в Феллин и осаждала Ревель; его приглашали на советы князей и воевод, послы одаривали наравне с остальными, а сам Ярослав, если случалось отдать приказ, держался с ним ровно, как с любым другим союзным князем.
- Поход? - Ян позволил себе усмешку. - Не обессудь, коль скажу, что думаю, не мне не по нраву пришёлся поход.
- Вот как? - Ярослав прищурился, смерив изборца глубоким пристальным взглядом.
- Не суди меня строго, княже, - Ян чуть поклонился, прижимая руку к груди, - ты меня знаешь. Красно молвить не умею, а только я нрав рыцарей лучше твово изведал! Ты поверил им, когда они тебя заверяли о мире, а я чую - лгали они тебе! Ты в Новгород вернёшься, а то и вовсе в Переяславль, а они тут как тут!.. И, скажи уж мне по совести, - Ян наклонился к князю,— чего сотворено за сей поход? Города взяты? Рыцари изгнаны?..
Ярослав быстро схватил его за руку, призывая к молчанию.
- Опять меня судишь? - строго молвил он. - Рыцари - это не наши смерды, с ними так нельзя! Ты видел их крепости? Мы об один Ревель чуть зубы себе не обломали! А сколько они понастроили там ещё? И ведь эсты и ливы за них стоят - вот что главное! А почему, спросишь ты? Только ли потому, что у них сила? Сам видел, как мы их силу своей перемогли! И Ригу бы потрепали, да только что ж? Ворочаться из-за неё?.. Вот у Вячки получится всё, помяни моё слово. Он тот, кто Унгании надобен, за ним пойдут люди. Я это только теперь понял... А мне, - тише добавил Ярослав, - мне верный человек рядом нужен. Оставайся при мне!
Последнее не было приказом - скорее приглашением, советом. Изборец искоса глянул на князя. Ярослав изменился за прошедшие семь лет не только внешне - он наконец-то стал князем, научился провидеть, правда, по-прежнему видел лишь то, что было ему по душе, но сама душа его тоже стала иной.
- Не ведаю ещё, как судьба повернётся, - осторожно ответил Ян. - Моим надо дать знать, да и...
Он оглянулся на знакомые до боли дали. Сейчас, как никогда прежде, сказывались прожитые года. Он уже не молод - за тридцать, в голове мелькает седой волос, подрастают дети, о которых надо думать. Но неужели впереди - только старость? И не является ли призыв князя знаком судьбы?
- Добро, - услышал он свой голос, - до Новгорода при тебе буду, а там поглядим!
В Новгороде Ярослав распустил местное ополчение, отправил по домам снаряженные в помощь Великим князем Юрием Всеволодовичем низовые полки и сел на стол. Но сел как- то боком - ему не давала покоя неудача под Ревелем. Остыв и взглянув на прошлые дела со стороны, он понял, что Владимир Псковский был прав - город взять было можно. И честь добудешь большую, и добычу возьмёшь не в пример откупной. Эта мысль свербила Ярослава днём и ночью, как заноза, и наконец он, не выдержав, собрался и, как ни упрашивали его новгородцы остаться, покинул Новгород и по первопутку вернулся в Переяславль. С ним вместе покинул новгородскую землю изборский князь Ян Родивонович с семьёю...
Последние годы Ярослав Всеволодович прожил в своём Переяславле тише воды, ниже травы. После битвы при Липиде, закончившейся поражением братьев-союзников, Великим князем Владимирским стал старший Всеволодович - Константин. Юрий был сослан, а Ярослав забился в свой удельный город, как лис в нору, и отсиделся в нём. До самой смерти Константина, последовавшей через два года, он никуда не выезжал. Только когда вернулся на великокняжеский стол Юрий Всеволодович и принял княжение и заботу об осиротевших сыновьях старшего брата, Ярослав оправился настолько, что даже послал по наказу Юрия своего воеводу отбить у волжских булгар захваченный ими Устюг.
После того сражения военная удача снова повернулась лицом к переяславльскому князю. Новгородцы, досадуя на малолетство своего князя, призвали Ярослава к себе. Он дважды ходил на Ливонию и Унганию, сражался с датчанами и немцами. Но ему хотелось большего. Провал осады Ревеля - а с течением времени Ярослав понял, что то был провал, — заставил его искать удачу в другом месте, и гордый князь покинул Новгород, вернувшись в Переяславль, к семье.
Княгиня Ростислава Мстиславовна всё-таки нашла в себе силы простить мужа. Отец её, Мстислав Удалой, к тому времени покинул Новгород, оставив там жену и сына Василия и забрав с собой нескольких бояр заложниками. Отправившись в Галицкую Русь, он с головой окунулся в заботы и сражения и забыл о дочери и её желании уйти в монастырь. Через год была устроена встреча с Ярославам, и она вернулась к нему.
Ярослав не верил своим глазам, когда опять увидел Ростиславу. Спокойная гордая женщина приняла его преувеличенно-холодно, держалась с ним, как с незнакомым. Но Ярослав умел нравиться женщинам. Он был не только сам падок на женское естество, но и привлекал к себе. Порой одного взгляда его красивых тёмных глаз было достаточно, чтобы та, на которую он обратил внимание, захотела близости с ним. И Ростислава второй раз была очарована переяславльским князем. Она, конечно, сознавала, что погубит себя окончательно, но ничего не могла с собой поделать.
Вернувшись в свой терем, княгиня, не теряя времени, взяла всё в свои руки. Первым делом она удалила под благовидными предлогами в дальние веси почти всех Ярославовых наложниц. Придраться было вроде не к чему - какая заболела, которая выскочила замуж, а какая вдруг застыдилась и, поев жабьей икры, вьггравила плод, сама чуть не отдала Богу душу.
Первой пострадала новгородка Катерина. К тому времени она уже родила хорошенького крепкого мальчишку и ходила по терему павой. Встретив её первый раз, Ростислава не промолвила ни слова, но через несколько дней Катерину зазвали в покои княгини...
Что промеж них произошло - неведомо, но новгородка исчезла из терема. Нашлись люди, которые видели, как её собирали в путь на простой телеге, но куда свезли - неведомо.
Ярослав удивительно спокойно воспринял исчезновение наложницы. Вскоре неизвестно откуда в тереме появился младенец. Злые языки утверждали, что это и есть сын Катерины и князя, а сама новгородка удавилась с горя в глухом селе, куда её выслала княгиня Ростислава. Так это или нет, но больше о Катерине никто никогда не слышал. Мальчика окрестили Феодором, и Ростислава сама взялась его растить, называя сыном. А через два года закричал в колыбельке и второй сын, названный в крещении Александром.
Став матерью двоих детей, Ростислава переменилась. В ней проснулась властность, которой не было в прошлом. Она чувствовала себя в тереме полной хозяйкой и дошла до того, что пробовала решать за Ярослава, что ему делать. Именно она присоветовала мужу принять предложение новгородцев и идти к ним на княжение. Но тут взыграла гордость в самом Ярославе, и через полгода он ушёл из Новгорода, чтобы вернуться в него новой зимой уже по наказу Великого князя Юрия, ведя низовые полки на немцев и датчан.
Князь вернулся в Переяславль ранней зимой, только лёг снег. С ним приехали Ян и Елена с детьми. Ещё с дороги послали весть о гостях, и к приезду нового переяславльского воеводы были приготовлены покои на княжьем подворье - до тех пор, пока тот не устроится в детинце, близ князя.
Встречавшая мужа на красном крыльце Ростислава, конечно, увидела подле него Яна. Её располневшее лицо - после родов она стала пышнотелой и статной - осветилось той девичьей улыбкой, какую Ян помнил. Княгиня преувеличенно-плавно поклонилась мужу и гостю и не сводила с него горящего взора, пока могла видеть. Потом она чуть не до ночи пробыла у Елены - маленькая Иринушка, которой скоро должен был исполниться год, дорогой захворала, и две женщины хлопотали над девочкой, как над единственным ребёнком. В том, что их сыновья оказались почти ровесниками, они обе видели особый знак и про себя решили, что, верно, и судьбы их будут похожи.
Тем временем князь обживался в Переяславле, ожидая, пока удача снова поманит его. В самый день приезда он узнал, что накануне к Великому князю Юрию приезжали послы из Южной Руси от Мстислава Удалого - звать суздальских князей с полками на общую битву с невесть откуда появившимися новыми кочевниками. Началовать походом единогласно поставили князя Удалого. Помнивший своё поражение при Липице Юрий Всеволодович сам не пошёл и сперва ответил решительным отказом, но потом передумал и послал старшего сыновца, Василька Константиновича Ростовского[379]. И, как знать, вернись Ярослав чуть раньше, может, он бы и пошёл в Киев на совет князей. Но он опоздал, и это, даже при том, что он по-прежнему недолюбливал Мстислава Удалого, огорчало его. Оставалось одно - следить за долетавшими с юга вестями и ждать своего часа.
Вести в новом году появились лишь поздней весной, и были одна другой страшнее.
Сперва на небе появилась звезда с хвостом. Её видели ясными ночами среди других звёзд на всей Руси, от северных морей до южных степей. Она перечёркивала небо, словно грозясь пропороть его от края до края. Люди испуганно крестились, глядя на неё. В храмах попы и епископы в один голос утверждали, что это послание людям за их грехи перед концом мира. Предрекали мор, глад и смерть.
В это почти поверили, когда в начале лета из придонских степей дошла страшная весть - ополчение южных и западных князей столкнулось на речке Калке с народом, именуемым «тартар»[380], и было разгромлено. Погибло почти всё войско, головы сложили девять князей - кто в битве, кто замучен тартарами.
Узнав на полпути от спасшихся ополченцев о поражении, Василько повернул назад. Потрясённый его рассказом и выслушавший уцелевших, Юрий немедля стал готовить северные княжества к защите. Он послал гонцов к братьям - Ярославу, Владимиру, Святославу и сыновцам Константиновичам. Отправил весть рязанским и муромским князьям с приказом собирать ополчение. Позвали даже братьев Удалого - Владимира Псковского и Давида Мстиславича Торопецкого[381]. Весь Север Руси собирал войска, готовый идти на тартар, но они неожиданно повернули на юг и ушли, откуда появились.
Русь вздохнула свободно - во всех храмах служили благодарственные молебны. Уже поговаривали, что хвостатая звезда[382] предсказывала именно это, и больше горестей не предвидится.
Но это был ещё не конец. Не успели Всеволодовичи перевести дух, как из Ливонии пришла новая весть - пал под натиском немецких рыцарей Юрьев. Осадив город, немцы штурмовали его и взяли на щит. Вячко, сражавшийся До последнего вздоха, был убит. Погибли и почти все его жители - оставили в живых только одного воина, родом суздальца, для того, чтобы он донёс эту весть до русских.
Новгородцы, узнавшие про падение Юрьева первыми, повели себя странно. Не дав суздальцу и шага сделать из города, они созвали вече и порешили заключить с Орденом мир на вечные времена. Напрасно бояре, советники и воеводы юного князя Всеволода Юрьевича убеждали их. «Рыцари сильны, с ними не совладать никому, - отвечали им новгородцы во главе с посадником Иванком Дмитриевичем, а с сильными не воюют с ними в мире живут». Дело дошло чуть ли не до усобицы, и Всеволод Юрьевич опять был вынужден ночью, тайком, покинуть город. Вырвавшись из Новгорода с малым числом своих людей, он кинулся в Торжок, где затворился и послал отцу знать о своём изгнании.
Юрий Всеволодович откликнулся мигом. Он собрал низовые полки, кликнул брата Ярослава, старшего сыновца Василька и пошёл к Торжку. В самый последний момент добровольную помощь предложил Михаил Черниговский[383], шурин Великого князя.
Обосновавшись в Торжке, князья послали дружины в зажитье по Новгородской земле, а сами собрались на совет.
В большой палате, где посадник новоторжский принимал послов и давал пиры, по лавкам расселись князья с немногими воеводами. Юрий с сыном сидел на княжьем столе, сжимая и разжимая кулаки. С годами он потучнел ещё более и дышал тяжело. От волнения лицо его раскраснелось. Его одиннадцатилетний сын робко поглядывал на собравшихся князей. Он думал, что в первую очередь спрашивать будут у него, и не знал, что станет говорить.
Но заговорил первым Михаил.
- Выбор новгородцев - это против Руси выбор! - смоленский князь привскочил. - Они нарочно к немцам повернулись - нет у них на нас надежды. Не верят они, что можем мы защитить их от напасти с запада, и сами порешили защищаться!
- Что они к немцам нарочно переметнулись - в то я поверю, - перебил его Ярослав. - Я их более тебя ведаю, Михаил! Не раз с твердолобыми сталкивался!.. Но что сил у нас нет переломить их - не поверю ни за что!
- Ломал ты их не раз, - густо, басом осадил его Юрий, - да что толку! Строптивы они не в меру, вольности им Ярослав Мудрый во времена оны дал, так теперь они ими чуть что, размахивать любят.
- Воли много взяли, - поддакнул Ярослав. - Давно их никто к ногтю не прижимал!.. Я ведаю, как их опять приструнить. Дозволь, брате?
Юрий резко замолчал и обернулся на Михаила Всеволодовича. В битве при Липице тот не был, но, как знать? Явился сам, его особо не звали. Мало ли, что у него на уме! Да и молодой Василько, по рассказам помнивший те давние дела, мог не одобрить крутых мер. Однако оба князя пока помалкивали.
- Погодь малость, брате, - вяло махнул рукой Юрий, - горяч ты ныне не в меру. Ты лучше нашего ведаешь, как Новгород окоротить, а только ныне нам такое стояние не по нужде. Они не тебя, они сына моего выгнали, вот сыну и решать... Ну, что скажешь, Всеволод? Как мы с новгородцами поступим? Карать их или миловать?
Мальчик, когда на него обратились взгляды присутствующих, даже, воеводы выжидательно смотрели ему в рот, - оробел. Он знал, что уж если карать, то карать всех - когда идёт война, не больно разбирают, кто попался на пути. Но и миловать?
- Кто против княжеской власти воду мутил? - подсказал-потребовал вспомнить Ярослав. - Помнишь?
Всеволод порывисто обернулся на отцова боярина Еремея Глебовича, которого тот отпустил с сыном в Новгород. Мальчик помнил, что с кем-то из бояр его советник долго и страшно лаялся на вече, но имён не запомнил. Еремей Глебович понял вопросительный взгляд княжича и, откашлявшись, шагнул вперёд.
- То нам ведомо, князья, - заговорил он. - Все лиходеи поимённо известны!
Глава 6
Новгород скоро прослышал, как засели в Торжке князья с полками - несколько тысяч воинов не спрячешь. Дружины их ходили в зажитья по боярским вотчинам, помаленьку грабили погосты, топтали только начавшие наливаться спелостью хлеба, угоняли скот, где-то утащили с погоста нескольких пригожих девок.
Новгород закопошился. В памяти у многих ещё был жив голод десятилетней давности, когда Ярослав Всеволодович, обложив город, не пускал мимо себя ни одного хлебного обоза. В тот год ещё ранние морозы побили урожаи. А вдруг и этот год что-нибудь случится? А полки у нынешних князей не в пример прежним - такую ораву прокормить дело нешуточное. К зиме они вытопчут всю округу - и голод вернётся.
Вече гудело несколько дней. Чуть разойдутся люди по домам, снова звонит набат на Святой Софии. Бояре разделились на несколько партий - одни поддерживали посадника Иванка Дмитриевича, другие по-прежнему держались суздальцев, третьи пытались примирить их. Дело осложнялось тем, что тысяцкий Вячеслав Борисович, сын Бориса Некуришича и дальний родственник предыдущего тысяцкого Якуна, поссорился с посадником.
- Надо идти на поклон к Всеволодовичам! - надсаживаясь, орал он с вечевого помоста в толпу. - Аль забыли вы, люди новгородские, как за упрямство вас князь Ярослав голодом морил? Сызнова хотите?.. А нынче он не один пришёл - с родичами! А Мстислав Мстиславич, защитник наш, далече ныне, в своём Галиче, тамо он власть принял, мы ему не надобны! И никто нас не защитит!
- Ливонцам поклонимся, - донёсся голос из толпы. - Придут они - враз князья нас в покое оставят!
На говорившего зашикали свои же, и он поспешил убраться подальше.
- Не ливонцев - иных князей звать надобно! - степенно, как и положено посаднику, молвил Иван Дмитриевич. - Из родичей Мстислава Мстиславича, князей смоленских.
- Да вона они, князья-то смоленские! - махнул рукой Вячеслав Борисович. - С тартарами ратиться ушли, да головы там и сложили! А какие остались, руку Суздалю держат!.. На кого надёжа у тебя, боярин?
- Ливонию звать! - громче донёсся голос из толпы, и на сей раз его не вдруг окоротили - то был Борис Негочевич, у которого дочь, как все знали, в замужестве была аж в Риге. - Выбрать посольство, да отправить к ним! Промеж нас мир! А то и звать кого оттуда - небось, сыщется такой, нашей веры!
- Окстись, Бориска! - рявкнул Владислав Завидич, давний и преданный сторонник Ярослава. Когда-то он убежал из города с женой и детьми к князю, жил в Переяславле при нём, а позапрошлым годом, как призвал Новгород Ярослава к себе, вернулся на прежнее место. - Где ж там среди еретиков и язычников православный сыщется?.. Нет, други! Уж коли кланяться кому, так нашим князьям!
- Князья суздальские ряду не исполняют, - заговорил Никифор Тудорович, ярый сторонник посадника Иванка. - Не нужны нам они! Других звать, а этих просить с нашей земли по-хорошему!
Бояре продолжали ещё ругаться, перебирая, кого из князей прилепее[384] звать на стол для защиты и суда, а простой народ понемногу распалялся.
- Неча глотки драть без толку! Как дороги прикроют, так живо умолкнете! - кричали из толпы.
- А им-то что! У их в погребах всего вдоволь, им голод не страшен!
- Батюшки, никак опять зерно вздорожает? - пронзительно вскрикнул чей-то женский голос.
И чем мы Бога снова прогневали? Чего князья на нас всё время ратятся?
- Кончай спор, бояре новгородские! - к ступени проталкивались торговые гости и ремесленные. - Послов надо в Торжок слать! Пусть переведаются с князем Юрием, пусть скажет он, в чём вина наша!
Толпа вплотную придвинулась к ступени, и бояре вынуждены были примолкнуть. В самом деле - посадить князя на стол недолго, так же, как и скинуть. Но не всякий князь пойдёт в Новгород сейчас, зная, что прежде придётся ему иметь дело с засевшими в Торжке полками Великого князя и его родичей. Новгород решил слать послов.
Когда князья узнали, что к ним едут новгородские вятшие мужи с посольством, все приободрились. Ярослав пребывал в тревоге - ему всё казалось, что вернулись прежние времена. Нет, он не боялся больше новгородцев, тревога, что он чувствовал, была тревога радостная - город его мечты, богатый стольный Новгород ехал кланяться суздальским князьям. Сейчас самое время его согнуть.
Посольство возглавил сам тысяцкий Вячеслав. С ним отправились выборные бояре - доброхот Ярославов и друг Владислава Завидича Гаврила Игоревич, Иван Тимошкинич и старший сын прежнего посадника Стефан Твердиславич.
Великий князь Юрий принял их вместе с сыном и родичами. Тучный, важный, он прищуренными глазами смотрел, как подходят бояре, и молчал до тех пор, пока сперва тысяцкий, а потом и все остальные с неохотой сняли шапки и поклонились. Только после этого он кивнул.
- Приветствую вас, мужи новгородские, - молвил он. - Почто явились вы к нам? Что сказать хотите?
- Здрав буди, Великий князь Юрий Всеволодович, - будучи старшим в посольстве, взял слово тысяцкий Вячеслав. — Слово у нас к тебе от Господина Великого Новгорода. Мы сыну твоему зла не делали и даже в мыслях не держали, он же от нас тайком уехал. А ныне затворился в Новом Торге и товары новгородские не велит пускать в город!.. Почто так? Коли есть какая обида, пусть молвит, а нет - тогда, князь, дай нам сына своего, а сам выйди из Торжка!
Юрий взглянул на сидевшего рядом с ним старшего сына. Мальчик молчал, глядя перед собой. Ярослав был тут же - слова тысяцкого о запрещении допуска товаров в Новгород относились явно к нему, но он и ухом не повёл.
- Вы своей вины не ведаете? - заговорил князь Юрий. - Я её ведаю. Выдайте нам тех, кто супротив княжеской власти в Новгороде умысел худой имеет - тогда прощу вину вашу.
Тысяцкий обернулся на своих спутников.
- Кто же против тебя у нас стоит? - спросил он.
Юрий поманил воеводу Еремея Глебовича, знавшего всех и ждущего своего часа.
- Особо кричали на князя бояре Яким Иванович, - заговорил тот спокойным, размеренным голосом, - Никифор Тудорович, Иван Тимошкинич, Сдила Савинич, а так же мужи нарочитые из торговых - Вячка, Иванец да Радок.
Бывший в посольстве Иван Тимошкинич открыл и закрыл рот, не зная, что сказать. Гаврила Игоревич и Стефан Твердиславич с двух сторон покосились на него.
- Возвращайтесь в Новгород и выдайте мне названных мужей, - сказал Юрий и пристукнул кулаком по подлокотнику, утверждая своё решение. - А не то вот вам истинный крест: поил я коней Твёрдой напою и Волховом!
Ярослав при этих словах подтянулся, готовый вскочить, остальные князья тоже сделали слитное движение, словно смыкали кольцо вокруг Великого князя. Даже дружинники у дверей, казалось, стали выше ростом и осанистее. Послы Новгорода оказались словно в кольце.
- Ступайте, - Юрий вскинул руку. - Жду ответа Новгорода!
Тысяцкий Вячеслав поклонился первым и, одевая шапку, направился к дверям. За ним затопали остальные. Иван Тимошкинич протиснулся и вышел из терема первым - ему чудилось, что Великий князь узнал его и велит перехватить на дороге. Но ничего не случилось - бояре благополучно добрались до города.
Несколько дней засевшие в Торжке князья ждали ответа от Новгорода. Чем дальше тянулось время, тем больше Ярослав был уверен в том, что скажут горожане на вече. Что им стоит - пожертвовать несколькими боярами ради мира и спокойствия остальных? Но будь то простые люди, город выдал бы их без сожаления, а тут один Тимошкинич многого стоит. А Яким? Не брат ли прежнему посаднику Юрию Ивановичу? Этих за здорово живёшь не добудешь!
И Ярослав понял, что его сомнения оправдались, когда из Новгорода прискакали гонцы.
На сей раз новгородцы обошлись без великого посольства - гонцу вручили грамоту, которую он и поднёс князю Юрию. Ярослав, поднявшийся к брату вслед за приезжими, догадался, что в ней, прежде, чем князь порвал связывающий её шнурок.
Послов было трое - священник, ещё молодой и крепкий телом, он лихо держался в седле и шёл по горницам широким шагом воина, и двое его спутников, по всему видно, гридни какого-то боярина. Священник сам развернул грамоту, дав князю подержать её и, осенив себя крестным знамением, начал читать приятным звучным голосом:
- Великий князь Юрий Всеволодович! Слово тебе от Господина Великого Новгорода!.. Кланяемся тебе мы, люди новгородские, и распри на тебя не имеем, а только братьи своей не выдадим! И ты крови не проливай, впрочем, как хочешь: вот твой меч, вот наши головы...
Дочитав, священник опустил руку с пергаментом и, помедлив немного, протянул грамоту стоявшему близ стола Великого князя боярину. Тот принял её, но как-то робко - будто ждал, что вот-вот выплестнется наружу ярость Юрия. Князь застыл, словно получил оплеуху. Лицо его налилось краской, и священник чуть отступил назад - частенько посла убивали, коль он принёс дурную весть, и он почувствовал, что даже сан его не спасёт.
- Вон отсюда! - рявкнул Юрий. - Ступайте прочь и передайте Новгороду - как я сказал, так и будет!
Послы быстро поклонились и поспешили покинуть палату.
При Юрии остался один Ярослав. Прищурив красивые глаза, он смотрел на дверь, за которой скрылись послы. В его нарочитом спокойствии Великий князь почуял насмешку.
- Доволен? - напустился он на младшего брата. - Твои новгородцы!..
- Каковы, а? - Ярослав не поворачивался к брату. - Горды! С ними только так и говорить. Их не гнуть - их ломать надо!.. И ломать скорее, - он оглянулся, поймал взгляд брата, - пока они не опомнились! Войдут полки в город, займут Софийскую сторону - никто супротив слова не скажет!.. Только торопись, брат! Торопись!
Юрий не стал медлить - созвав князей-союзников, он объявил им, что через три дня выступает на Новгород войною. Василько Константинович, во всём послушный дяде, высказал горячее желание идти на город. Михаил Всеволодович Черниговский засомневался, стоит ли, но вслух не молвил и слова. Он единственный осторожничал, выжидал, высматривал и напряжённо раздумывал.
- Мыслю я, не так бы нам с Новым Городом беседу вести, высказался он, когда услышал о назначении дня похода. - Город силён и вольности от прежних князей имеет. Он ныне последний за старину держится, обычаи древние хранит. Одна Святая София его чего стоит - под стать Киевской!.. Силой его не возьмёшь - тут ум надобен!
- Ум? - фыркнул Юрий. - Думаешь, у нас его мало? Ишь, мудрец выискался!.. Коль ты такой разумник, присоветуй чего!
- Да я что? - Михаил немедля пошёл на попятную и развёл руками. - Сказать мне нечего. Но всё ж одной силой не обойтись нам. Новгородцы - они особенные!
Князь Юрий задумался, услышав пространные рассуждения Михаила Черниговского, но повторил приказ собирать войска.
Дружинам надо было немного времени - на четвёртый день после совета поутру полки переяславльцев, владимирцев и черниговцев с ростовцами выступили из Торжка.
Шли ходко, с малым обозом, на котором везли разве что брони да оружие. Припаса взяли мало - большую часть захваченного на дорогах успели отправить в Суздаль и Переяславль и ворочать не стали. Потому с первого дня князья посылали своих людей в зажитья, не позволяя разве что убивать смердов. Но полон всё равно гнали, нагружая обоз. Досадуя на любую задержку, князья торопили и торопили полки - начиналась осенняя распутица. Следовало дождаться морозов, но Великий князь Юрий не хотел медлить. Поэтому пешцы и всадники месили ногами раскисшую грязь и спешили, как могли.
До Волочка дошли спокойно, а на второй день после выхода из города сторожевая дружина князя Василька наткнулась на сторожу. Десяток пеших воинов схватились со всадниками, а двое верховых погнали коней в чащу леса. Опешив было от нежданного нападения пешцы напали первыми, - дружинники кого порубили, а нескольких противников похватали и приволокли в стан Великого князя.
Пленные смотрели на князей гордо, вскинув головы и не выказывая недовольства. По виду оказались они смердами.
Князь Юрий не дал им и ртов открыть.
- Вы что же, пёсьи дети, делаете? - напустился он на пленных. - Вы на кого руку подняли? Смерти захотели? Сей же час повелю казнить, как разбойников!.. Холопы!
Он уже махнул рукой, приказывая дружинникам вытащить мужиков наружу и расправиться с ними по обычаю, но один из пленных ступил вперёд.
- Мы не холопы, - гордо молвил он, - а свободные люди с-под Холынья, что на Новгородской земле. И шли мы на бой и смерть готовы принять за землю нашу и за Святую Софию!
Он повёл плечами, как бы желая показать, что хочет осенить себя крестом. Глаза его смотрели на Юрия пристально и открыто, как на равного.
- На бой, на смерть, - проворчал Юрий. - За Новгород...
- Вся земля поднялась, князь! - внятно сказал пленный.- Послы у нас были, на бой звали!
- Против княжеской власти?.. Да как ты смеешь» нёс! Смерд!.. Казнить его!
Дружинники подхватили мужиков под локти, потащили прочь.
- Меня ты убьёшь, князь, - кричал тот, первый, - но всех не изведёшь! Новгород умрёт за Святую Софию!..
Мужиков утащили, но князья-союзники долго молчали, поглядывая друг на друга и на Ярослава. Тот ближе всех столкнулся уже с волей Великого Новгорода, он знал, что из себя представляет этот город. Но переяславльский князь не сказал ни слова, и поход возобновили. На ветвях деревьев в том месте, где сторожа напала на дружину Василька, остались висеть смерды из-под Холынья.
Дальше двигались быстрее, но и осторожнее. Насторожились после того, как на следующий день на лесной дороге наткнулись на засеку - на целую версту[385] и более по обе стороны от дороги был повален лес. Толстые стволы перепутались сучьями, застряли в кустарнике, образовав непреодолимую преграду. Пеший, обдирая руки и платье, ног бы пройти, но ни лошади, ни телеге ходу не было. Велев идти в обход, Юрий ругался на чём свет стоит. Ярослав помрачнел, Михаил засомневался ещё сильнее.
Дальше - больше. Через день пути наткнулись на ещё одну засеку, а потом и сторожу. Воины - уже не вооружённые дубьём мужики, а всадники - ждали сторожевую дружину, и на сей раз ни одного из них взять не удалось: сторожа рассеялась по лесу, а дружина Василька потеряла нескольких человек. Узнав пусть о малом, но уроне, князь Юрий замолчал надолго.
До Новгорода оставался всего один день пути, когда передовые дружины - теперь они ни на минуту не успокаивались, ожидая нападения отовсюду, - привезли к князьям попавшегося им человека. В отличие от остальных встреченных ими новгородцев он не был связан - возможно, потому, что был он один, очень молод и богато одет и прискакал на хорошем коне. Едва его введи в шатёр князей, он бросился к Юрию и повалился перед ним на колени.
- Не вели казнить, Великий князь! Вели слово молвить! - воскликнул он.
- Кто ты такой и зачем пришёл? - спросил Юрий.
- Иван Владиславич я, боярина Владислава Завидича сын, - ответил тот. - Послан был к тебе со словом от отца!
- Все слова уже сказаны промеж нас, - остановил его Юрий. - Завтра мечи заговорят!.. А ты...
- Погодь, брате, - Ярослав выбросил вперёд руку, перебивая князя, - отца его я помню. Он верен мне был ещё в первое моё новгородское сидение. На Липице против своих воевал... Пусть говорит!
Юрий скрипнул зубами, вспомнив Липицу - тогда новгородские бояре-перебежчики дрогнули первыми, когда на них пошли полунагие новгородские же смерды. Но Иван Владиславич выпрямился и благодарно взглянул на Ярослава.
- Отец мой велел передать вам, князья, - начал он, - что весь Новгород вооружён!.. В него отовсюду, даже из вотчин боярских и монастырских, идут люди! Кузнецы оружие куют... Владыка полк выставил. Решили все умереть за Святую Софию!.. Готов будь к сече, князь! Новгород воевать ладится!
Юрий скрипел зубами, комкая в кулаке край камчатой[386] скатерти на убранном к ужину столе.
- Псы, - наконец выдавил он. - Сучьи дети!.. Вот я их!.. Воевать удумали?.. Ладно, ступай. В обозе будь. Сбежишь - велю изловить и как холопа, кнутом наказать!
Боярич поднялся, поклонился и отступил к порогу. Дождавшись, пока качнётся, задёргиваясь за ним, полог, Юрий обратился к другим князьям:
- Ну, чего на сей раз надумаем?
Михаил Черниговский напряжённо качал головой - он не знал силы, какую может выставить Новгород и не был уверен, что княжеские полки смогут пересилить её. Василько собачье-преданно ел дядю глазами - отважен и пылок, но не умён, хорош только чужие приказы исполнять, сам приказать ничего не может. Сынок Всеволод с дороги намаялся, клевал носом. А Ярослав глядел холодно и трезво, и глаза его были похожи на две пропасти в бездну.
- Что надумали? - спросил Юрий у него одного.
- Ты князь, ты и решай, - спокойно ответил брат. - Новгород сам против тебя поднялся - так иди на него! Я против него уже ходил - ни с чем вернулся. Может, тебе повезёт больше - ты не один идёшь!
Юрий ничего не ответил и за вечер ни разу не вернулся к этому разговору. Но на другой день, когда до Новгорода было рукой подать, Великий князь приказал остановиться полкам и вызвал вперёд сторожевую дружину Василька - на сей раз с половиной своих воинов выехал сам ростовский князь.
Он вернулся довольно скоро и донёс, что Новгород средь бела дня затворил ворота, порушил мосты через рвы и на стенах полно народа - простые горожане и воины городского ополчения.
Юрий спешно собрал князей на совет. Осаждать готовый к обороне город, такой сильный и свободолюбивый, как Новгород, он не решался - не мог решиться. Ему нужна была поддержка родичей. Но Ярослав - единственный, чьё мнение сейчас было для него важно, помалкивал и только скептически косился в сторону городских стен - с невысокой гряды, где съехались князья, город и берег Ильменя был смутно виден.
Несколько дней стояли полки низовских князей под стенами Новгорода, а потом Юрий, так и не решившись начать осаду, отправил к Святой Софии послов.
Яну повезло - когда Ярослав заговорил с братом о посольстве, он назвал его в числе лучших своих людей. Изборец был, пожалуй, единственным из оставшихся при нём, кого не поминали в том городе ни по-хорошему, ни по-плохому. С ним отправился Еремей Глебович и Иван Владиславич.
Новгород казался настоящим осаждённым городом. На стенах и у ворот стояли отряды, по улицам ходили вооружённые люди, у каждого храма собиралась толпа, каждая площадь была запружена народом. О приезде послов от Великого князя прослышали все, и посольство до вечевой площади сопровождала такая огромная толпа, что бывалый воевода Еремей наклонился к Яну и шепнул:
- А ну, как они все на нас навалятся?
Услышавший эти слова Иван Владиславич заметно напрягся, никто не знал, что он тайком, по поручению отца, уехал к Великому князю, но вдруг откроется?
На вечевой площади уже было много народа, и над собравшимся людом плыл колокольный звон. Посланцы владыки Митрофана и посадник с тысяцким уже были тут, и послы вместе с ними поднялись на вечевую ступень.
Говорить предстояло Яну. Приняв от Еремея Глебовича княжескую грамоту, он шагнул к краю помоста и, перекрестившись на купола Софии» обратился к народу:
- Мужи новгородские! Великий князь Владимирский и Суздальский Юрий Всеволодович просит сказать, что он зла не помнит, кровь христианскую напрасно лить не желает, а будет на то ваша воля, то просит принять на княжение шурина его Михаила Всеволодовича Черниговского. Сам же он от града отступит и за то желает принять честный откуп, каковой сам положит!
То же самое было прописано в грамоте. Договорив то, что велели ему передать на словах, Ян протянул её посаднику. Тот прямо на помосте сломал печать и передал пергамент иерею Святой Софии, представлявшего владыку. Тот пробежал грамоту глазами и подтвердил, что писано именно то - Великий князь просит принять на княжение Михаила Черниговского и желает уйти от стен Новгорода, взяв выкуп.
Город согласился на условия Юрия Всеволодовича, не желая спорить с князем и развязывать войну. Михаил Черниговский, радостно изумлённый, согласился стать новгородским князем и целовал крест на старых Ярославовых грамотах. Бояре несколько дней сидели в Грановитой палате, совещаясь, и порешили выплатить князю Юрию требуемый выкуп. Забрав собранные городом семь тысяч гривен серебром, Юрий распустил полки и ушёл во Владимир вместе с сыном.
Ярослав был сражён наповал тем, что не ему брат предложил новгородский стол, и единственное, на что оставалось надеяться - что черниговский князь не долго усидит на нём.
Глава 7
Он оказался прав. Признав себя новгородским князем, Михаил Всеволодович отправился во Владимир к Великому князю Юрию, бывшему своему союзнику, с тем, чтобы забрать у него торговые обозы, остановленные в Торжке летом. Юрий не стал лишний раз ссориться с родичем и товары отдал. Михаил сам проводил их до Новгорода, но вскоре после этого созвал вече и объявил, что уходит домой: «Не хочу у вас княжити, иду в Чернигов. Пускайте ко мне своих купцов, пусть ваша земля будет, как моя». Новгородцы, потрясённые столь скорым отъездом князя - ведь просидел едва полгода! — долго упрашивали его, слали дары. Сям митрополит навещал его, взывая к чести и совести, но всё напрасно. У Михаила был свой удел, богатый и смирный Чернигов, а сидение в Новгороде отнюдь не было спокойным - дав вотчинникам и торговым людям старые льготы, Михаил ограничил свою власть одними военными походами в Ливонию и Карелию. Махнув рукой на уговоры, он собрался и в разгар весны ускакал домой.
Неведомо, как повернулась бы судьба. Подучив наконец князя, который шёл на все их условия и не молвил и слова против, новгородские бояре могли отправить к нему гонцов с просьбой дать им хотя бы сына или брата, на временное княжение. Снизойди тогда Михаил Черниговский к их просьбе - и началось бы отпадение Новгорода он Владимирской Руси. Он стал бы ближе к южной Руси, которой до вольности Господина Великого дела не было бы. Но всё повернулось иначе.
В Новгороде ещё гудели вечевые колокола - город не отошёл от спешного отъезда Михаила Всеволодовича, - когда пришла нежданная весть. Словно почуяв, что над Новгородом нет князя, полки, состоящие из рыцарей-тевтонов и местного ополчения, оставив сбоку Псков, в разгар лета вторглись на земли Великого Новгорода и, тщась выйти на город, оказалась под Русой[387]. Когда дозоры донесли о приближении большого вражеского войска, местный посадник Фёдор Олексич собрал дружину и, велев жителям затвориться за стенами, вышел навстречу. Сеча произошла вёрстах в пяти-шести от Русы. Выстроившись излюбленной «свиньёй», рыцари на полном скаку вонзились в строй русской дружины, рассекли её надвое и, размеча по полю, побили. Сам посадник Фёдор, сражавшийся в первых рядах, был тяжко ранен. Истекающего кровью, его вынесли дружинники с поля боя и домчали до стен Русы, принеся весть о поражении.
Тут же, торопясь, пока не подошли рыцари, в Новгород отправили гонца с просьбой о помощи, а Руса стала готовиться к осаде.
Ливонцы подошли на второй день, но задержались ненадолго - следом за ними устремился Владимир Мстиславич Псковский. Хоть и выехал из города после походов на Ливонию и Унганию, он всё же считался, как и его старший сын Ярослав, псковским князем и, узнав, что бывшие его владения подверглись разрушению, помчался на выручку. Не ведая, какая сила идёт с псковичем, ливонцы отступили - про: сто не дали ему настигнуть себя и откатились назад, уводя полон и увозя награбленное.
В Новгороде снова забили в вечевой колокол. На сей раз дело было нешуточное - Руса была близка, на том берегу Ильменя. Дней пять пути отделяло её от Новгорода, как бы не меньше.
- Рыцари проведали дорогу в земли наши! - кричал, отстранив посадника, Владислав Завидич. - Помяните моё слово, братие - на тот год опять придут неверные! За новой силой они пошли - пронюхали, что остались мы без защиты!
- Князя звать надо! - согласно кивал посадник Иван Дмитриевич. - Пусть князь нас и защитит, как обычаем ведено.
- А князь-то есть, кого искать-то? - вперёд лез, поддерживаемый родней и приятелями, родовитый боярин Внезд Вадовик. Его сын, брат и племянники теснились позади, вслух поддерживая родича. - Михаил Черниговский! Пустить за ним вдогон - пущай воротится и оборонит нас!
- Оборонить-то он оборонит, а потом снова, как лис, в кусты схоронится, в свой Чернигов, - усмехнулся посадник. - Нет, братие, моё слово таково - уж коли и звать кого, так ближнего, кто не станет на дверь то и дело поглядывать! Звать на княжение Ярослава Всеволодовича!
Вече, услышав последние слова посадника, всколыхнулось, как вода, в которую бросили в тихий летний полдень камень. Столпившиеся на вечевой ступени бояре заговорили разом, перебивая друг друга, так, что даже стоящим возле не всё было ясно слышно. На боярина Внезда, топорща бороды, стеной напирали посадничьи доброхоты и старые Ярославовы бояре:
- Ярослав ближе! За ним Великий князь стоит! Он вмиг гонца пошлёт во Владимир - оттуда полки придут! А Михаил ваш у кого помочи требовать зачнёт?..
- Ярослав-князь нас поедом заест, - повысил голос Внезд. - Аль не помните, каково при нём было?.. Все наши вольности забрать целился! А крови он попил сколько? Забыли?.. Ярослава на новгородский стол пускать - что волка ненасытного в овчарню!
- За грамоты свои держишься, боярин! Думаешь, при Михаиле сохранятся они?.. Михаил их тебе дал, верно, да ливонцы придут, отберут, а на княжье слово и плюнут!
- Ярослав летось Великого князя супротив нас подбивал!.. По чьему слову он в Торжке обозы задерживал?.. Еле-еле заступничеством князя черниговского вернули своё!
- Тебе вернули, а у кого больше того отняли! - закричал кто-то из задних рядов бояр. - У меня вотчины близ Русы были! По ним прошлись еретики ливонские!.. Тебе о выгоде своей хорошо рассуждать, Вадовикович, твоя-то отчина целёхонька!
Закричали, перебивая друг друга, все бояре - и те, чьи земли пострадали от набега, и те, у кого всё уцелело. Спор грозил перейти в настоящее побоище - свойственник Внезда, молодой Борис Нигоцевич, горячий кровью, уже замахнулся палкой на державшего сторону Ярослава посадника Вячеслава. На ступень, отталкивая друг друга, лезли посадские - то ли растаскивать сцепившихся бояр, то ли принять посильное участие в споре. Но и на площади тоже разгорались ссоры и драки.
Всех остановил спокойный мерный набат вечевого колокола. Казалось, сама Святая София обрела голос, чтобы усмирить буйство. Дождавшись, пока вече немного угомонится, вперёд выступил посадник Иван Дмитриевич.
- Мужи новгородские! - зычно воззвал он к ещё гудящей недовольно толпе. - Не время для распри ныне! Враг у стен наших! Когда враг приходит, не раздумывают, чем его бить - топором, что под рукой, аль бежать за мечом в клеть. Позовём Ярослава Переяславльского - он и к Великому князю ближе, и воин он справный. Оборонит нас от Литвы - что ж, добро, примем его на княжение вдругорядь. А не совладает с ворогом - что ж! Тогда, как Бог даст!
И, повернувшись к золочёным куполам Святой Софии, посадник широко, от души, осенил себя крестным знамением.
- Ярослава! - послышался сливающийся в единый поток гул голосов.
- Ярослава Всеволодича!.. Переяславльского звать!
Поддерживая, зашумели и бояре. Только потерпевшие поражение Внезд Вадовик и его союзники помалкивали и что-то шептали в бороды. Они были уверены, что при Ярославе Новгороду не видать своих вольностей.
- Помянете слово моё, как он всем вам хомут на шею наденет, - прошипел Вадовик. - Да поздно будет!
Гонцов к Ярославу собрали в несколько дней, но вышло так, что приспели они в Переяславль-Залесский, где пережидал зиму князь, чуть не одновременно с гонцом от Владимира Псковского. Со времени походов на Унганию вместе с Ярославом не живший во Пскове, обретавшийся по разным городам и весям князь-кочевник, осевший, наконец, во Ржеве, возвратился после преследования литовского рыцарского ополчения. Он передавал Ярославу вести о нападении Литвы на псковские и новгородские земли, а вскоре прискакал и гонец из Новгорода.
Ярослав был удивлён и обрадован обращением к нему новгородцев и потому, что они признавали его обладающим властью и силой, с которой следует считаться, и потому, что оправдались его расчёты о Михаиле Черниговском. Хоть тот и приходился шурином его родному брату, Ярослав недолюбливал этого князя. Новгородский стол - достаточно лакомый кусочек, чтобы из-за него возненавидеть даже родного сына.
Единственным человеком в окружении Ярослава, кому близко было всё, что происходило в новгородских и псковских землях, кроме самого князя, был изборец Ян. Проведав о нападении литовского рыцарства на Русу - о чём к тому времени знали все, - он не сдержался и, когда прискакал гонец из Новгорода, дождался случая и явился на княжье подворье.
Ярослав, казалось, ждал его - попавшийся Яну на пути Князев мечник Василий Любимович приветливо кивнул из- борцу и сказал, где найти князя.
Ярослав осматривал молодых соколов - через несколько дней намечалась большая охота. Натасканные сапсаны[388] восседали на рукавичках сокольничьих под клобучками, только чуть вздрагивали, когда князь разворачивал их крылья. Он почуял присутствие Яна и, оставив птиц, обернулся к воеводе.
- Ведаю, почто пришёл! - усмехнулся он. - Идём, там скажешь!
Но заговорил Ярослав ещё по дороге.
- Вишь вот, новгородцы сызнова меня к себе требуют! - усмехнулся он. - Михайла-то оказался им не люб, они ко мне и кинулись! Защиту им подавай от Литвы!.. Слыхал, что она у Русы учинила? Через всю землю псковскую прошла!
Ян болезненно поморщился - миновать Изборска литовские полки не могли. Страшно было себе представить, что оставили от его города рыцари! Он послал уже гонца из своих дружинников на родину, проведать, но пока ещё тот обернётся! Оставалось мучиться ожиданием.
- Князь Владимир Мстиславич со Ржева мне весть передаёт, гнался он было за Литвой, да не догнал. Не тем путём пошёл! - продолжал Ярослав. - По словам его выходит, летось ждать нам рыцарей на нашей земле вдругорядь - проторили дорожку... Я ему верю - вместе на Унганию ходили! А что ты скажешь? Что новгородцам ответить? Идти на Литву аль нет?
Для Ярослава поход на рыцарей без малого два года назад был не самым приятным воспоминанием - услышав о набеге на Русу, он только тогда понял, насколько просчитался с самого начала. Не краткими, пусть и опустошительными походами, чем-то другим надо было брать эстов и ливов, ставя их под руку Новгорода. Сила давнего похода породила новую силу, которая обрушилась на псковские и новгородские земли и грозила новым нашествием.
- А новгородцы что - на стол тебя зовут, княже? - молвил наконец Ян.
- На Литву походом они меня зовут! - прищурился Ярослав. - Иди, оборони!.. А сила? Опять у брата Юрия полки просить? А сколько он даст? На Новгород рассчитывать нечего...
- Надо собирать силу, княже. Негоже рыцарям зло их просто так спускать! Эдак они потом и не только на Русу - на другие наши земли походом двинутся! У нас в Изборске любой ведает, что с ними шутки плохи - гонишь в дверь, они в окно лезут! Настырные! Сызнова сбираться надо, княже! Всем миром!
Ян говорил горячо, но Ярослав только отмахнулся:
- Сбирались уже и не раз! И не только на них! А чем кончалось?.. Что я на Унганию, что тестюшка мой Мстислав Удалой на тартар о прошлом годе - всё одно!.. Нет, Ян, тут иное надобно, одной силой не возьмёшь.
Переяславль ответил Новгороду молчанием, но вскоре, той же осенью, пришли новые вести.
Набег на Русу подстегнул рыцарей, уверил их в лёгкости походов на русские земли. На сей раз гонцы донесли, что в псковские земли вторглось огромное - до семи тысяч - войско. Шли рыцари Ордена Меченосцев, пешие кнехты[389] и с ними признавшие их власть литовцы. Беря на копьё погосты и небольшие города, литовское войско дошло до Лук, а от них двинулось на Торопец и к Ржеву, в то время как небольшие дружины, отделяясь от основных сил, направились в полоцкие и смоленские земли на зажитье.
Первым подвергся нападению Торопец, где тихо-мирно сидел младший брат Владимира Псковского Давид Мстиславич. Не унаследовавший благородного горячего пыла и воинственности старших братьев, он, тем не менее, не дрогнул. Пожёгши посады, Торопец приготовился держать долгую трудную осаду, но рыцари, ткнувшись передними полками в стены города и задержавшись там на несколько дней, вдруг откатились и, оставив у ворот малый отряд, пошли по торопецкой земле, грабя и убивая. Пользуясь тем, что главные силы русских не попадаются им на пути, отряды рыцарей захватывали купеческие обозы, громили селения, уводили в полон всех подряд. Некоторых рыцарей с их отрядами видели даже близ Холма на новгородской земле.
Опустошив торопецкую землю, литовское войско двинулось к Торжку, сметая всё на своём пути. Несколько крепостей и городков, пытавшихся противостоять ему, были взяты на копьё. Опасность грозила самому Ржеву, но богатый Торжок и недальняя от него Тверь казались рыцарям лакомым куском, и литовцы пошли на него.
Первым поднял тревогу торопецкий князь Давид. Он легко, выйдя из-за стен города, смял карауливших его засадных рыцарей и пустился вдогон за литовцами, попутно отправив гонцов к брату Владимиру во Ржев.
У того как раз гостил сыновец его, юный княжич Юрий Мстиславич, побочный сын Мстислава Удалого. Старший, любимый сын Владимира Ярослав обретался где-то в Ливонии, на службе у тамошних баронов[390]. Он явно пришёлся ко двору и даже отослал во Псков жену с тем, чтобы без помех сочетаться браком с племянницей одного из рыцарей Ордена Меченосцев. Услышав от брата весть, Владимир поднялся тоже.
И тут неожиданно к нему прискакали гонцы от Ярослава Всеволодовича. Узнав о новом нападении Литвы, Ярослав словно проснулся. Куда-то исчезли все сомнения, и он рьяно взялся за дело.
Гонцом был Ян. Изборец и без того не находил себе места, терзаясь неизвестностью - посланный в Изборск гонец не возвращался, видимо перехваченный рыцарями, - любое дело для него было в радость. Собрав свою дружину, он поскакал в Ржев.
Там он застал ту же суету сборов, какую оставил в Переяславле. Понимая, что брат Давид не сможет соединиться с его полками, Владимир решил действовать на свой страх и риск. Он был поражён известием о том, что к нему присоединилась целая дружина - более сотни всадников, - и тотчас приказал ввести воеводу к себе.
Яна он помнил по Изборску - когда Ярослав, проходя два года назад мимо града, захотел остановиться в нём, Владимир сразу вспомнил своё незадачливое гостевание в тех стенах и узнал изборского князя, когда тот присоединился к ополчению Ярослава. Но в том походе им не пришлось как следует переговорить о давних днях - не до того было, да и поросло всё быльём. Поэтому, едва Ян шагнул в горницу, Владимир порывисто двинулся ему навстречу:
- Какими судьбами?
- Здрав буди, князь, - Ян отвесил короткий поклон. - Со словом я к тебе от князя Ярослава Всеволодича. Собирает он полки в Переяславле, идёт на рыцарей встречь им. Зовёт тебя в помощь!
- Как в прошлое время?.. Куда ж ладит князь Ярослав?
- Впереймы[391] литве пойти и у Торжка встретить. Там и дать бой. Тако мыслим! Из Новгорода туда ещё должны полки подойти.
- «Тако мыслим!» - передразнил Владимир. - А ну, как рыцари в иную сторону свернут?.. Князь Давид Торопецкий Вдогон их полкам идёт - как бы нам ему в помощь не пойти, за литвой по Руси гоняясь!.. Ну, да ладно! Мы днями выступаем. Ты-то куда?
- При твоих полках покамест останусь сам и с дружиной.
- Добро. Сторожевым полком пойдёшь - литву искать!
Ян не стал спорить. Это дело было как раз по нему. Дождавшись дня выступления, он вырвался вперёд, ладя от Ржева напрямик к Торжку.
Всё складывалось хорошо. Ярослав двигался вдоль берега Волги навстречу рыцарям, чтоб от Твери идти напрямик к Торжку. Владимир Ржевский с сыновцем Юрием шёл с юга, князь Давид должен был следовать позади. Все четверо стремились сойтись у стен Нового Торга. Но литовцы словно догадались о расставленной ловушке - не доходя нескольких вёрст до города, они вдруг резко повернули в сторону и пошли назад. Перевалив Торжкову гряду, они устремились прочь чуть ли не по той же дороге, по какой пришли.
Ярослав и Владимир подошли к Торжку почти одновременно. Ржевский князь поспел ненамного раньше. Как выяснилось, спугнул рыцарей сам Торжок - он затворил ворота и выставил готовое биться войско, - да шевеление в окрестных землях. Скрыть передвижение дружин из Ржева и Переяславля было невозможно. Не желая сталкиваться с русскими, рыцари спешили убраться восвояси.
Владимир еле сдерживал гнев. Получалось именно то, чего он не хотел - приходилось гоняться за противником. Но Ярослав и бровью не повёл - только заторопил всех: и переяславльцев, и ржевцев, и тех новоторжцев, кто порешил идти с князьями. Оставалась последняя возможность нагнать литовцев - князь Давид Торопецкий. Если ему удастся приостановить отход рыцарей, можно будет сразиться с ними. Соединившись, полки бросились вдогонку.
Первое время ничего не происходило, кроме нескольких случайных стычек сторожевого полка с отрядами ливонских рыцарей, отставших от своих в надежде поживиться добычей в окрестных сёлах. Ян по-прежнему вёл полк, словно натасканный пёс, он чуял врага и гнался за ним по пятам. Делать это было легко - отягчённые обозом и полоном, литовцы не могли двигаться быстро. Их постепенно нагоняли, и вот от сторожевого полка пришла весть – рыцари впереди, на берегу Ловати. Не сдержавшись, они свернули к небольшому городцу Усвяту с намерением взять его на копьё. Здесь на них и налетел Давид Городецкий.
Дружина торопецкого князя была мала - часть её пришлось оставить в городе под водительством старшего сына Давидова для защиты от возможного повторного нападения. Уверенный, что брат рядом, князь Давид первым приступил к Усвяту и загородил его собой. Для литовцев это было просто ещё одно препятствие - русские дружины закрывали им не просто городец, но и переправу. Соединившись с небольшим ополчением Усвята, Давид Мстиславич принял бой.
Стремясь помешать рыцарям хотя бы грабить городец, если уж нельзя будет его спасти, Ярослав и Владимир побросали обозы и с одними дружинами устремились к Усвяту.
На равнине над рекой уже завершалась сеча. Отведя в сторону обоз с полоном, рыцари взяли небольшую дружину торопецкого князя в кольцо и медленно теснили к берегу. Литовцев было столько, что не все даже вступили в бой - часть осталась у обозов, часть подходила к Усвяту.
На этих и налетели дружины союзных князей.
Вырвавшись вперёд, сторожевой полк Яна намётом ринулся впереймы рыцарям у обозов. Те уже заметили приближающиеся русские полки и отчаянно засуетились, готовясь к бою.
Ян знал, что излюбленные приёмы ведения боя немецких рыцарей - «свинья» и «частокол».
Именно «свиньёй» они только что пробили строй князя Давида и теперь довершали разгром его. Дружина Яна шла слишком быстро, а литовцев, охранявших обозы и полон, было слишком мало. Они не успели перестроиться в непобедимую «свинью» и рассыпались разрозненным строем, так, что у каждого рыцаря оставалось достаточно свободного места для работы мечом. Несколько рядов такого строя и назывался частоколом, и сейчас он разворачивался навстречу сторожевому полку.
Сшибка получилась стремительная - летевшие на полном скаку дружинники напоролись на рыцарей, и бой сразу разбился на сотни поединков. Сам Ян, скакавший чуть впереди, с уже обнажённым и отведённым в сторону мечом, первым врубился в ряды рыцарей, отмахиваясь от сыплющихся на него справа и слева ударов. Сила столкновения оказалась такова, что он и десяток дружинников с ним прорвали первые ряды и оказались в сердце рыцарского войска. За ним следом, в пролом, пока он не успел затянуться пешцами, устремились и остальные. Лишь треть воинов увязла в поединках с рыцарями.
Ян не видел ничего вокруг, кроме мелькающих мечей и выставленных щитов. Привстав на стременах, он рубил и колол, не думая, не чувствуя, не рассуждая. Он сам не заметил, как его конь, надсаживаясь и хрипя, вырвался, пройдя через весь строй, едва не налетев на обозные телеги. Слитный вопль согнанных вместе полоняников ударил по слуху, и Ян, ещё не до конца освободившись от угара боя, развернул коня и вместе с теми дружинниками, кто прорвался следом за ним, напал на рыцарей со спины.
Литовцы оказались рассечены надвое, и с двух сторон их избивали. Кроме рыцарей, которые ещё сражались, большинство обозников были пешие кнехты и сами Ливы, и латыши, передавшиеся немцам. Они были оборужены хуже, не имели таких доспехов, как их господа и, оказавшись в окружении, недолго думая, побросали оружие и ударились в бегство. Некоторые дружинники бросились догонять удиравших. Ян не стал останавливать этих, но и спешиваться не стал - битва ещё продолжалась.
Соединённым строем переяславльские и ржевские полки ударили по немцам, теснившим торопецкую дружину. Та словно почуяла подошедшую помощь - глухо слышный из-за боя, прозвучал боевой клич, остатки дружины перешли в наступление. Правда, они тут же остановились, но и того оказалось достаточно. На плечи рыцарям откуда ни возьмись свалилась сила, намного превосходящая ту, с которой они до сих пор имели дело. Забыв о торопчанах, рыцари неуклюже разворачивались навстречу низовым полкам.
В пылу боя Ярослав оторвался от своих дружинников. Как и когда это случилось, он не заметил, но отчаянное желание сразиться наконец с рыцарями было так велико, что он с головой ушёл в бой и думал не о себе и не о полках - в конце концов, на это есть старший по возрасту Владимир Мстиславич! - а о самой сшибке.
Рыцарская «свинья» уже была порушена самими немцами, когда они принялись добивать торопецкую дружину, и сомкнуть строй рыцари не успели. Пришлось встречать русских нестройной толпой, вся сила которой была в числе и неуязвимости каждого отдельного всадника. Но атака более подвижной русской конницы скоро смешала рыцарей, смяла их в одну кучу, где сражались в основном те, кто оказался в первых рядах, а остальные бестолково толкались и теснились за их спинами.
Ярослав прорвался именно туда, в мешанину и суету, в недра рыцарского войска. Он не думал о том, кто остался с ним - достаточно того, что он бьёт рыцарей и бьёт насмерть, и они откатываются в стороны и больше уже не наваливаются. Краем сознания он, конечно, понимал, что сзади, как всегда, идёт его верный мечник Василий Любимович, сын его пестуна, приставленный к Ярославу ещё отцом его. Василий не лез под руку князю, но добивал раненых и защищал его спину. Пока рядом были Василий и ещё хотя бы двое-трое дружинников, князь мог чувствовать себя неуязвимым.
Ярослав не заметил перелома битвы - он был опьянён самим собой, всей душой отдался бою и не глядел по сторонам. Глаз видел только рыцарей, тело устремлялось к ним, рука работала мечом, а мысль в голове билась только одна. «Так их!.. Так их!.. Так их!..» - в такт взмахам.
Похожий на ожившую крепостную башню, сбоку выдвинулся рыцарь. Перехватив копьё, он ринулся на забывшегося русского князя. Тот как раз схватился с другим немцем. Теснота боя мешала обоим, иначе давно один бы сразил другого. Короткого разгона было достаточно обученному рыцарскому коню - несколько прыжков, и, поддетое на копьё, тело русского вырвется из седла и рухнет наземь под копыта коней. Немец видел, что его противник отнюдь не рядовой дружинник - судя по богатому оплечью доспехов, перед ним был князь или, по меньшей мере, его приближенный. Немец и сам был знатен и считал этого неизвестного русского достойным противником.
Василий заметил его первым - он должен был следить за безопасностью князя в бою и сохранил голову холодной, а разум - ясным. Ярослав не успел бы свернуть с дороги и даже изготовиться к бою - слишком мало было расстояние между ними. И Василий, не думая, ринулся вперёд, вымётывая щит:
- Кня-азь!..
Ярослав обернулся - чтобы увидеть мелькнувший перед глазами щит, за которым на него надвигался немец. В тот же миг Василий успел встать между ними, отводя щит и прикрывая им князя, и принял копьё в бок. Тело его вырвалось из седла и через спину коня свалилось наземь. Разогнавшийся рыцарь налетел на оставшегося без всадника жеребца. Кони столкнулись. Миг - и они бы выровнялись, но Ярослав, мгновенно отрезвев от угара боя, распрямился и наотмашь, куда достал, рубанул немца мечом. Тускло блеснувший клинок разрубил доспех на плече, и рыцарь пошатнулся, с трудом удерживаясь в седле. Не тратя времени на то, чтобы развернуть коня, Ярослав ударил вторично, добивая врага, и только после этого впервые оглянулся.
Он увидел, что остался почти один — всего несколько дружинников окружали его. Но остальные уже теснили литовцев и рыцарей и, смешав их в беспорядочную кучу, гнали их! Гнали прочь!
Глава 8
Это была настоящая победа. Побросав оружие, обоз и полон, рыцари уходили к берегу Ловати, до моста и бродов. Те, кто сообразили отступить первыми, уже переправились на другой берег. Легковооружённые кнехты и литовские пешцы бросились в воду, иные разбегались к лесу и по полю, но большинство стремилось к мосту.
Сторожевой полк Яна и дружина горячего Юрия Мстиславича были единственными, кто преследовал убегавших рыцарей. К ним присоединились разве что несколько воевод и остатки усвятского ополячения. Но большинство дружин союзников, не получив приказа, долго за литовцами не гнались. Ян и сам скоро оставил преследование - когда понял, что это не отступление, а паническое бегство. Рыцари скакали беспорядочной толпой, растеряв оружие и припас, под несколькими споткнулись и упали кони, они остались лежать, оглушённые падением, а их коней уже ловили те, кто по какой-то причине остался пешим. Через несколько вёрст Ян первым остановился и приказал полку вернуться. Увлёкшийся было преследованием Юрий Мстиславич скоро догнал его.
На поле близ Усвята собирали мёртвых и раненых и обдирали доспехи с трупов рыцарей. Отдельно сгоняли спешенных немцев. Осмелевшие после победы освобождённые пленники мешались с войском - женщины висли на дружинниках, рыдали взахлёб, мужики сердечно благодарили и тут же деятельно включались в работу - помогали снимать с убитых рыцарей брони.
Ещё не успокоившийся после битвы и только теперь поверивший, что это победа, Ярослав вернулся на то место, где упал с коня его мечник. Гнедой жеребец Василия не ушёл и топтался неподалёку, вытягивая шею и время от времени тоскливо всхрапывая, словно рыдал.
Край синего плаща Василия торчал из-под железной груды, в которую превратился сразивший его немец. Спешившись, Ярослав наклонился над рыцарем, оттаскивая его в сторону. К нему тут же подскочили дружинники, как мешок, откатили немца в сторону.
Василий лежал на боку, лицом вниз, и глубокая рваная рана его была словно выставлена напоказ. Опустившись на колени, Ярослав осторожно перевернул своего мечника, взглянул в побледневшее остановившееся лицо - глаза Василия были широко раскрыты, он ещё видел немца, ещё летел сразиться с ним, но холодеющие губы уже не могли ни позвать на помощь, ни упредить князя. С усилием надавив на веки, Ярослав закрыл мечнику глаза.
- Спасибо, друг, - тихо, так, что даже стоявшие вокруг угрюмым кольцом воины не расслышали, молвил Ярослав, — И прощай!.. Отнесите его к остальным! - добавил он чуть громче - для них. - Сей витязь похвалы величайшей достоин! Слава ему!
Дождавшись, пока князь встанет с колен, отрок подвёл коня. Машинально приняв повод, Ярослав отрешённо подумал, что поведать о смерти мечника Василия будет некому - у него не было ни жены, ни детей. Но он спас князя, и память о нём должна была сохраниться.
Ярослав ещё пребывал в задумчивости, когда к нему подскакал один из Владимировых бояр. По его напряжённому лицу Ярослав понял, что произошло что-то неизмеримо худшее, чем гибель его мечника.
Он был прав. Боярин проводил его туда, где уже укладывали мёртвых, готовя к погребению. Там же были все торопецкие дружинники - кто уцелел в сече. Обнажив головы, они стояли тесным кругом над телом своего князя. Давид Мстиславич Торопецкий со сложенными на груди руками лежал на разостланном алом плаще и, казалось, спал, И был он так тих и кроток, словно блаженный псалмопевец Давид[392]. Он пал в самый разгар сечи, едва успев узнать, что брат пришёл-таки ему на помощь. Потеряв князя, дружинники не дрогнули и никуда не ушли от его тела до самой победы.
Дав Ярославу постоять над телом родича - как-никак, дядя жены Ростиславы, - боярин тронул князя за плечо:
- Пойдём, княже! Князь Владимир зовёт!
Владимир был ранен и лежал в обозе с другими ранеными. На плече его набухла кровью второпях наложенная повязка. Он приподнялся на локте, встречая Ярослава.
- Ты цел, - не то удивился, не то позавидовал он. - А я вот... И Давид погиб...
- Знаю, - сухо кивнул Ярослав.
- Ты как?
- Мечник мой меня закрыл, на себя удар принял, - коротко ответил Ярослав.
- Господь тебя хранит... Юрия, сыновца моего, не видал? - Владимир жадно схватил младшего князя за руку. - Он как? Живой?.. Сыщи его, Ярослав!
- Сыщу, непременно! - заверил тот.
Владимир продолжал:
- Слушай, что скажу!.. Помру я, ты в Новгороде когда сядешь, Псков из вида не теряй!.. Сын мой, Ярослав, ныне в Ливонии. Вернуться задумает - не доверяй ему! Я из Пскова уехал, потому что изгнало меня вече, так оно же меня потом и приняло!.. А он сам уехал, и когда я ворочаться надумал, сам порешил в Риге остаться. Глянулось ему там!.. Звал я его, а он меня бросил, рукой махнул... Бели вздумает на псковский стол сесть, рыцарей с собой приведёт... Тогда всё напрасно!.. Слышишь? Гляди на Псков!..
- Не рано ли о смерти задумался? - попробовал остановить его Ярослав. - И с чего ты взял, что сын твой Псков взять хочет?
- Слушай меня! - упрямо зашептал Владимир. - Я знаю!.. Юрия мне найди! Ему всё отдам! Он не уедет, нет!.. Сыщи Юрия!
Обещав исполнить просьбу, Ярослав освободился от руки Владимира и отошёл.
Победа была полной, урон русским полкам был нанесён небольшой - в основном ранеными и искалеченными, полонённых и награбленное отбили. Но погибли или находились при смерти такие люди, что победа казалась поражением. На душе было тяжко.
Именно тогда Ярослава нашёл Ян. Он уже знал о смерти князя Давида и гибели княжьего мечника. Василий был его другом ещё с первых дней службы у князя, и сейчас он просто подошёл к Ярославу, коротко поклонился и уже хотел было отойти, но князь вскинул глаза и взглядом остановил воеводу:
- Каких людей теряю! - промолвил он. - Собой меня закрыл!..
- Он для Руси тебя сохранил, княже, - ответил Ян.
Князь только быстро кивнул.
- Один ты у меня остался, - произнёс он. - Не оставляй меня! Не отпущу! Ты последний остался!.. И быть тебе первым моим воеводой!
Он резко замолчал, вскидывая совершенно сухие, спокойные глаза. Ян хотел что-то сказать, но промолчал и только ниже склонил голову.
Но всё-таки это была победа, и первые плоды её созрели в ту же осень. Прослышав о сражении под Усвятом, новгородцы, которые, как потом выяснилось, всё же собрали по настоянию владыки ополчение и даже выступили оборонить южные волости и многострадальную Русу, эти новгородцы вечем постановили снова звать на княжение Ярослава Всеволодовича. Выходило совсем по словам посадника Ивана Дмитрича - переяславльский князь совладал с литовцами, разогнал их, отняв весь полон и обозы, перебил тысячи две рыцарей, нескольких знатных немцев взял в плен и, следовало, достоин быть князем Новгорода.
Весть об этом застала Ярослава в Переяславле - не успел он вернуться домой и рассудить, что делать с пленными немцами. Двое из них были древних тевтонских родов - чуть ли не тамошние князья, третий по сравнению с ними оказывался боярином. Гонцы из Новгорода решали вопрос - отдать пленных городу, и пусть он берёт с них какой хочет выкуп.
В грамоте новгородцы слёзно просили Ярослава стать над ними главою, соглашались на все его условия, клялись, что заплатят все понесённые им убытки и целовали крест на том, что будут ему верны и никогда от себя не прогонят. Короче, расстилались перед ним коврами. Ярослав для виду потомил послов, поездил с ними на охоты и в объезд Переяславской волости и лишь поздней осенью пустил назад, обещая, что вскорости будет сам.
Он и в самом деле следом за ними по первопутку явился в Новгород, и был встречен боярами, духовенством, купечеством и простыми людьми с великою честью. На радостях город не стал спорить с ним о княжем выходе[393] и условиях княжения. Он даже не заметил, как Ярослав впервые же дни отменил старые Ярославовы грамоты, заново утверждённые было его предшественником Михаилом Всеволодовичем. Ярослав хотел, чтобы в Новгороде не осталось о нём памяти - он хотел видеть этот северный город только своим и ревновал его к любому другому князю, как вечно занятый и потому редко бывающий дома муж ревнует остающуюся без него в тереме жену.
Усевшись в Новгороде, Ярослав снова волей-неволей оказался близко к Унгании, Ливонии и землям корелов, полудикой суми и еми. За несколько лет его отсутствия там произошли большие перемены. Обратившись на запад, князь с горечью увидел, что его поход на помощь восставшим эстам и ливам прошёл впустую. Едва он покинул Новгород, немцы и датчане вернулись, снова отвоевали свои замки, покарали бунтарей и загасили огни мятежей. Гибель князя Вячки в осаждённом Юрьеве оказалась концом надежды снова установить власть Новгорода над западными берегами Варяжского моря. Утвердившись в Ливонии, свейские рыцари вкупе с немецкими обратили взоры на север, в земли корелы, ижоры[394] и еми-тавастов. Тамошние племена всё ещё «пребывали во мраке язычества», а походы к ним из Свейской земли с целью обратить в правильную веру редко приносили хорошие результаты. Если в одном селении удавалось приобщить к лону святой римско-католической церкви население, то в другом тавасты, как называлась емь на языке рыцарей, восставали и убивали, принося в жертву своим богам, собственных родичей, отрёкшихся от веры предков. Много лет продолжалась неравная борьба с прочно укоренившимся в сознаний варваров и дикарей тавастов мраком язычества. Немало способствовали этому и русские еретики - они понемногу селились Среди корелов и ижоры, вместе охотились, ловили рыбу, платили дань в Новгород и тоже помаленьку крестили, переманивая в свою веру, местное население.
Но эта борьба разрозненных ватажек охотников и сборщиков дани с посланцами римской Церкви не могла завершиться победой русских. К тому времени, когда Ярослав вернулся на новгородский стол, большая часть земель к западу от поселений корелы уже оказалась отрезанной от Руси. Там хозяйничали свейские рыцари, потомки варягов. Они строили замки, возводили соборы-костёлы, крестили емь и сумь и собирали с них дань. Отправившиеся за ежегодной данью новгородские ватажники вернулись почти с пустыми руками.
На первый взгляд, всё было просто И понятно - меха и серебро, предназначенные Новгороду, оказались в руках свойских баронов и купцов. Рано или поздно они бы всё равно попали к ним - но через руки новгородцев. Теперь емь просто поменяла тех, кому платила дань. Однако Ярослав, наученный горьким опытом походов на Ливонию, понимал, чем может грозить такое отпадение северных племён от Новгорода, особенно сейчас, когда за ними стояли свей. Это означало появление в скором будущем у западных границ Руси ещё одного сильного и грозного врага. Соединись свейские рыцари с немецким Орденом Меченосцев - а такое, коль верить слухам, уже бывало, ведь правит ими одна церковь! - да вздумай напасть на новгородские земли, и городу не выстоять. Завладеют новгородскими вотчинами немецкие бароны, в Святой Софий будет звучать латинская речь, а русских сделают рабами.
Новгород теперь был его землёй, которую он мог попытаться сделать наследственной вотчиной своих детей. Старшему сыну, Феодору, уже девятый год. В год последнего похода на Ливонию справили постриги младшему Александру. Да Ростислава созналась, что тяжела третьим. О них надо думать, об их будущем.
Всё лето и осень Ярослав слал и слал в земли корелов, ижоры и еми своих соглядатаев, и в начале зимы, дождавшись только, когда станут реки и ляжет снег, со своей дружиной и новгородским ополчением отправился в боевой поход. Шёл надолго - возвращать Новгороду исконные его вотчины. В этом походе Ян впервые не сопровождал князя - Ярослав оставил своего верного в Новгороде: хранить княгиню и детей, держать город и ждать вестей от Ярослава.
Зима в тот год на север пришла рано и встала сразу и крепко. Холода стояли такие, что в борах над речкой Лугой, вдоль берега которой шли дружины, ночами трещали от мороза деревья. Пальцы примерзали к железу, и ночами воины перешёптывались у костров, недоумевая, как здесь люди живут всю жизнь.
Лесами вёл полки найденный князем проводник - крещёный в русскую веру корел Афанасий, или, по-прежнему, Якко. Жил он с родом своим у берегов Нево-озера, промышлял охотой и торговал мехом в Ладоге, где и принял крещение. Не привыкший к верховой езде, корел ходко бежал впереди на широких коротких подбитых мехом лыжах, с десятком выборных сторожевых дружинников - среди новгородцев немало нашлось таких, кто тоже владел этим умением. Они разведывали пути для войска с обозом, стараясь держаться вдоль берега Луги, высматривали удобные места для стоянок. Якко-Афанасий то и дело приостанавливался, поджидая князя, и шёл на лыжах вровень с его конём, без труда держась княжьего стремени.
- Немного лесом осталось, - говорил он, по-корельски резко выговаривая слова. - Там большое море, а за ним уже земля еми.
Через две седмицы[395], когда несколько спали нежданные морозы, войско вышло на покрытый льдом берег моря. Корявые от постоянной борьбы с ветром сосны на высоком пологом берегу раздались в стороны, и под низким, закрытым облаками небом открылась сизо-серая равнина, занесённая снегом. Справа и слева тянулся берег - те же сосны, всхолмия и снега. Дальний берег терялся в дымке серенького зимнего дня.
Афанасий-Якко, пошире расставив ноги и опершись на сулицу[396], с прищуром смотрел вдаль. Ярослав подъехал, встал над ним.
- Куда теперь, Афанасий? - спросил он.
- Туда, - корел без колебаний показал вправо. - Этим берегом пойдём, вдоль моря. Там земля будет наша, город Корела, а от него в сторону заката лежат земли еми. Туда пойдём!
По-русски Афанасий говорил чисто и почти всегда правильно. Наречие еми тоже было ему ведомо - приходилось сталкиваться с этим народом в охотничьих странствиях.
- Долго идти? - Ярослав наклонился в седле.
- Да, - корел опустил глаза и принялся отсчитывать на пальцах, - берегом моря, да до Корелы, да оттуда... По снегам два раза месяц умрёт, пока дойдём!
- Долго! - сказал, как отрезал, Ярослав. - А коль прямо?
Он указывал рукавицей на заледенелый берег моря. Афанасий, проследив взглядом, затряс головой:
- Не надо, князь! Не ходи!
- Думаешь, лёд не выдержит? Море не замёрзло ещё?
Изредка приходили в Новгород поморы - люди, живущие ещё дальше на севере, на берегах Белого моря. Через реку Двину, Онего и Нево-озера приходили они редко в торговый город, но от них шли в Новгороде рассказы о тамошних краях.
О студёных ветрах и спускающейся зимою полуночной тьме, когда солнце по нескольку дней не показывается над землёю, зато полыхают в полнеба сполохи синие и алые. Зимы там не в пример новгородским - лютые, так что в лёд одевается море и плавают по нему огромные льдины. Ярослав мигом вспомнил эти рассказы, и на ум пришли те льдины, что плавают где-то там, в Белом море. Но Афанасий покачал головой:
- Замёрзло, нет ли - не ведаю! Не ходил никто по морю пешком. По морю только плавают!
- А мы пойдём, - упрямо мотнул головой Ярослав. - Сейчас мы налегке, скоро пойдём. Обратно с обозом двинемся - там, конечно, будем беречься... Да и недосуг нам. Сможешь провести, Афанасий?
Светлые глаза Корела снизу вверх глянули на князя. Вздёрнутый нос придавал лицу Афанасия задорное детское выражение.
- А пойдём, князь! - широко улыбнулся он.
Войско оторопело ворчало, когда на следующее утро Ярослав отдал приказ идти на тот берег по льду. Княжеская дружина привыкла полагаться на князя, она пошла вперёд без колебаний, но новгородское Ополчение, состоящее из владычного[397] и двух кончанских[398] полков, едва не повернуло назад. Ярослав не стал переубеждать трусов - он просто повернулся к ним спиной и небрежно обронил, что, коль задумает кто ворочаться назад, пусть знает, что вся слава, коя выпадет на долю воинов, им не достанется. И на долю в добыче пусть не рассчитывают. Трудно сказать, что подействовало больше - то ли возможность лишиться законной добычи, то ли нежелание оказаться в дураках, вернувшись в Новгород самочинно, без князя. Но ополчение, пошумев для порядка, тронулось следом за уже ступившей на лёд Варяжского моря княжьей дружиной.
Правду сказать, Ярослав сам немного боялся. Когда под копытами его коня захрустел припорошённый снегом лёд, он ясно вспомнил Плещеево озеро в родном Переяславле, ледоходы и давнее детское впечатление. Когда ему было лет шесть, видел он, как поздней весной затянуло под воду телегу с лошадью. Какой-то смерд решил проехать напрямик берегом Плещеева озера. Внезапно лёд не выдержал, треснул. Конь передними ногами сразу ушёл под воду, забился, обламывая края полыньи. Плеснула тёмная вода... С берега на помощь мужику бросились люди, но тяжело гружённая телега быстро ушла под воду и утянула за собой коня.
Маленький Ярослав тогда с дворовыми мальчишками бегал на озеро в Княжье село и видел всё. Дальнее всплыло, сделалось ясным и ближним, и он первое время всё ждал, когда же послышится тот самый зловещий хруст. По деревням люди до сей поры верят в водяных и русалок, откупаются от них малыми жертвами - хлеб иль что иное бросают в воду. Раньше, говорят, в языческие времена, людей топили. Ярослав сам верил, что водяной, коль он живёт в этом море, тоже потребует с них дань за проход. Может, и человечины потребует... Но Бог миловал. Очевидно, водяной крепко спал под ледяным покровом.
Афанасий смотрел на небо, выглядывая знакомые звёзды, слушал ветер и вёл войско уверенно, словно не раз ходил по льду. Двигались они не напрямик - корел сворачивал то вправо, то влево и всякий раз объяснял, что он обходит слабый, могущий проломиться, лёд. Как он узнавал об этом, корел не мог объяснить. Лишь однажды, когда Ярослав нарочно подсел к проводнику у костра - срубленные на дрова деревья везли в обозе, - и прижал его расспросами, он обернулся воровато и осторожно шепнул:
- Отец Ахто, повелитель вод, помогает мне... Я крещённый, в Иисуса Христа верю, - Афанасий перекрестился в доказательство, но я помню отца Ахто и всегда по утрам разговариваю с ним. И он отвечает мне, говорит, куда идти!.. Он знает, что это ради тебя, князь!
- И что же, твой Ахто помогает и мне тоже? - спросил Ярослав.
- И тебе. Боги всегда помогают тому, кто обращается к ним за помощью, - убеждённо ответил Афанасий.
- А как же твоя вера в Христа?
Корел только пожал плечами - для него не существовало разницы, просто к тем богам, которых он знал, добавился ещё один.
Через несколько дней Афанасий вывел войско Ярослава к Березовым островам, где когда-то проходил путь из варяг в греки[399]. Отсюда было равное расстояние и до земель корелов, и до владений еми. Ступив на твёрдую землю, полки сразу повернули к западу - на емь и сумь. Перед тем, как вести войско дальше, Афанасий-Якко поклонился замерзшему морю и на родном языке поблагодарил отца Ахто за помощь. Сделал он это втайне ото всех, отойдя от стана в ночную темноту.
Снова потянулись одинаковые дни пути. На первый взгляд, ничего не переменилось - те же холмы-луды, перемежающиеся равнинами, где под снегом, как говорил Афанасий, спят болота. Те же сосновые и еловые боры. Лишь больше стало покрытых льдом, промерзших до дна речек и небольших округлых озёр. Но это уже была земля, куда редко ступала нога русского - только случайно забредший за шкурками одинокий корел или ижорянин нарушал её спокойствие. Русские показывались тут так редко, что о них можно было и забыть. И всё-таки это были земли Великого Новгорода. Заходящие сюда данники закупали у охотников ем и меха, дичину, мороженую рыбу, которые потом отправлялись в Новгород. Лишь недавно появились здесь свейские и немецкие посланники, но с тех пор всё реже стали навещать эти места ватаги корельских и новгородских данников и всё меньше и скуднее стала дань.
Идя по заснеженным, спящим глубоким зимним сном борам, Ярослав не переставал удивляться, откуда здесь взяться обильной дани. Они шли уже несколько дней, но до сих пор не встретили даже оставленного охотником самострела-ловушки. Зато непуганное зверье попадалось на глаза то и дело. Не нужно было быть хорошим стрелком, чтобы подстрелить белку или куницу - звери сидели на еловых лапах и доверчиво глазели на людей. Скучая, дружинники постреливали пушнину, практичные новгородцы снаряжались ватажками на охоты.
Они-то и принесли первую весть о том, что люди тут всё-таки есть. Пробираясь ватажкой по лесу, они наткнулись на проложенную человеком тропу. Проследовав по ней, новгородцы неожиданно вышли к берегу небольшого замерзшего озера, над которым раскинулось селение - десятка два занесённых до самых крыш снегом, утонувших в земле избушек. Над сугробами виднелись только длинные островерхие крыши. Со стороны двери снег был расчищен - в небо поднимался дымок. Меж домами в сугробах торчали распорки для шкур - висели волчьи, лисьи, куньи меха и даже растянутая ~ за лапы шкура молодого медведя.
Чуть в стороне от домиков, на небольшом всхолмин, за частоколом высилась деревянная крыша с крестом.
Первыми в селении тревогу подняли собаки - несколько псов выскочили из сугробов, где спали, и залились лаем. Услышав перебрёх, показались люди - охотники-финны. Новгородцы не стали приближаться и поспешили вернуться к войску, поведав князю Ярославу о селении. Тот тут же собрал дружину и направился в селение.
Глава 9
Ведомые ватажкой новгородцев - никто из них не захотел упустить чести и остаться у обоза, - дружина во главе с князем подошла к селению. Там уже собрались почти все жители, кроме самых старых и малых - более полусотни человек, кутавшихся в выделанные меха, мало отличимые в этих нарядах один от другого, они топтались беспорядочной толпой у околицы. Несколько молодых парней, вооружённые короткими луками и сулицами и сопровождаемые собаками, отправились было уже по следу чужаков. Налетев на них, молодые охотники со всех ног бросились назад.
Когда из леса выехал Ярослав, окружённый дружинниками, толпа пришла в движение. Несколько женщин и детей помладше бросились в дома, но остальные не двинулись с места. Мужчины подняли охотничьи луки, копья и ножи, готовясь защищать свои жилища.
Когда между всадниками и селянами оставалось шагов десять, навстречу конным из толпы вышел опирающийся на посох старик. Из-под отороченного мехом убора выглядывало тёмное сморщенное лицо с седой тонкой бородой. Ступая по снегу расчётливо и уверенно, он сделал несколько шагов и поднял руки.
- Кейтя олеттэ? - прозвучал его голос.
С Ярйславом увязался и проводник Афанасий-Якко. Услышав вопрос старика, он протолкался из толпы новгородцев и встал рядом с конём князя.
- Омат, - сказал он. - Ярослав рухтинас палвелиёйнеен.
Старик внимательно и холодно посмотрел на князя и заговорил снова уже мягче:
- Микси тулиттэ тянне?
Наклонившись в седле, Ярослав толкнул Афанасия в плечо:
- О чём ты болтаешь с ним?
- Старик хочет знать, кто мы и что нам здесь надо, - быстро ответил корел.
- В таком случае скажи, - Ярослав выпрямился и расправил плечи, - что я - князь Новгорода, эта земля, на которой они живут, принадлежит Новгороду, они - подданные его, и я пришёл за данью!
Афанасий честно перевёл слова князя старику. Выслушав, тот окинул гордым независимым взглядом всадников и покачал головой:
- Эмме туннэ, Новгородиаси. Синякяян рухтинас эт оле мейллэ митяян.
- Что он такое говорит? - обеспокоенно шепнул Ярослав.
Корел поднял на него впервые растерянное лицо - он не знал, как передать то, что услышал.
- Княже, старик говорит, что они не знают никакого Новгорода и тебя не знают тоже!.. - промолвил он.
- То есть, как это - не знают Новгорода? - воскликнул Ярослав, горяча коня. За его спиной ватага новгородцев подхватила его возглас возмущённым гулом. - А ну, вызнай, кого они тогда знают? Чьи они данники?
Ответ старика переводить не требовалось. Ярослав уловил там всего одно знакомое слово - «свей».
- Как - свеи? Это что - свейская земля здесь?
Старик заговорил - уверенно, важно и сердито. Афанасий еле успевал толмачить:
- Говорит он, что они раньше были вольные люди, а теперь они данники свейских земель... Приходили сюда две зимы назад люди оттуда, о богах говорили с ними - сказали, что их старые боги есть бесы и враги рода человеческого, крестили всех в новую веру... Про себя старик говорит, что его теперь по новой вере зовут Альбертом...
Ярослав скрипел зубами - надо же, опередили его проклятые свеи! А ежели ещё и тевтоны сюда заявятся?
- Спроси - сам-то он кто тут? - процедил он.
Старик ответил.
- Говорит, старейшина рода... Ещё говорит, что тут чужая земля и, если мы не уберёмся, то они помолятся своему новому богу, и тот позовёт против нас её хозяев, свеев.
Ярослав уже хотел было по своему обыкновению молвить что-то резкое, но вдруг передумал.
- Спроси, где живёт его новый бог? - толкнул он носком сапога Афанасия в плечо.
Тот перевёл. Старик гордо развернулся и ткнул посохом в сторону всхолмия, что-то упрямо говоря. Ясно всё было и без перевода.
- Ах, там? - Ярослав даже прищурился и обернулся на своих дружинников: - А ну-ка, давайте, ребята! Покажем еретикам-свеям и этим дикарям, на чьей стороне нынче Бог!
Люди отпрянули в стороны с криком, когда дружинники, ударив коней, поскакали через селение. Охотники встретили их стрелами. Кто-то упал, поражённый в глаз или горло, но это только придало дружинникам ярости. Несколько мужиков, попытавшихся броситься наперерез лошадям, были смяты и покатились по снегу. Окружив частокол, воины без труда взяли его на копьё - воротина была снесена, и всадники прорвались внутрь.
Там оказался рубленный из брёвен и положенный на каменное основание католический костёл. Легко раскидав бросившихся было вперёд людей, дружинники ворвались внутрь.
В небольшом темном храме горел костерок и жир в глиняных плошках перед грубо вырезанным из дерева изображением распятого Христа. Возле статуи лежало подношение - замороженный тетерев, миска сушёных ягод и обмазанные чем-то бурым наконечники стрел.
Вслед за распахнувшими двери дружинниками в храм-святилище ворвались несколько человек. Один из них, совсем молодой парень, вцепился обеими руками в деревянного Христа и заголосил что-то высоким срывающимся голосом - должно быть, звал нового бога на помощь.
- Неча тут голосить, ровно баба! - пробасил старший дружинник из взятого Ярославом десятка. Нагнувшись, он с усилием оторвал парня от статуи. - Чего делать-то с ними, княже?
Ярослав держался поодаль, не желая ввязываться в свару. Услышав голос дружинника, он махнул рукой:
- Жечь!
Кто-то первым опрокинул плошку с жиром. Пламя вырвалось на свободу. Угли от размётанного костерка усыпали пол. Затлела подстилка из сушёного тростника, огонь схватил перья жертвенного тетерева. Через несколько мгновений пожар уже разгорался, и воины поспешили покинуть храм. В распахнутую дверь внутрь рванулся свежий воздух, заставив огонь разгореться жарче.
Увидев первые клубы дыма, селяне заголосили. Женщины попадали на колени, мужики покрепче схватили сулицы и луки. Старейшина, первым заговоривший с Ярославом, вскинул руки и тонко закричал.
В следующий миг мужики скопом бросились на дружинников. Те не стали ждать приказа воеводы и схватились за оружие.
Короткая сшибка кончилась, не успев начаться. Дружинников вместе с пешими новгородцами было примерно равное число с селянами, но первые же нанесённые мечами раны заставили емь попятиться.
Однако не все отступили - тот парень, что цеплялся за статую, с отчаянным боевым кличем устремился прямо на коня Ярослава, считая его виновником гибели их нового бога.
Князь не дрогнул, только вскинулся на дыбы конь, а парня, сбили с ног двое дружинников, выхватили из его руки сулицу, и один из них уже занёс над парнем меч.
- Ялкяяхян! - раздался отчаянный крик, перекрывший гомон народа и дружинников. Старик, опираясь на посох, дрожащими руками тянулся к поверженному, умоляюще косясь то на мечи, то на князя.
- Ялкяяхян таппако, - бормотал он робко и моляще, - хювят ихмисет, минуи пойкаани, пююдян тэйтя!
- Чего это он? - Ярослав быстро обернулся на Афанасия.
Не принимавший участия в сшибке корел оказался рядом:
- Говорит, это сын его! Просит не трогать... что хочешь, мол, проси, только не губи! Во как!
- Сы-ын? - Ярослав прищурился, разглядывая парня, распростёртого у копыт княжеского коня. - А ну-ка, взять его!
Дружинники мигом поставили парня на ноги и покрепче схватили за локти, заламывая их назад. Старейшина потянулся было к нему, но его встретили мечи.
- Скажи-ка им, Афанасий, - медленно, раздумчиво проговорил Ярослав, - что этот человек останется у меня, как заложник, чтобы всё их племя помнило, кто теперь их господа! И добавь, что я велю его убить, если мне или моим воинам будут мешать... В обоз его!
Пока Афанасий говорил, дружинники подхватили упирающегося парня и поволокли прочь. Старик попытался было остановить их, ему на помощь поспешили несколько человек - видимо, ближние родичи. По знаку воеводы, некоторых из них схватили тоже. Это заставило остальных остановиться. Женщины запричитали, колотя себя кулаками по лицу, заплакали дети. Но Ярослав больше не смотрел в сторону селения - повернув коня, он махнул рукой, приказывая дружине уходить.
Вечером на их стан набрели охотники из того селения. Они принесли меха, куски янтаря, дичину и долго путано упрашивали не держать зла и принять дары, отпустив заложников. Ярослав дары принял, но заложников не отпустил.
На следующий день полки пустились в путь, и скоро набрели на одинокую занесённую до самой крыши землянку, где ютилась семья таваста-изгоя. Бояться охотнику-одиночке было некого и нечего. Он спокойно вышел навстречу ватажке отпущенных Ярославом на охоту людей и явился с ними к стану, где его расспросил толмач Афанасий. По словам изгоя, он покинул своё селение с женой и детьми несколько зим назад, когда в их селение пришли чужие люди. Их жрец, явившись, сразу начал говорить о том, что их старые боги никуда не годятся - это лишь камни и брёвна, и в доказательство спалил всех идолов. Потом он призвал всех принять новую веру - в человека, который когда-то умер страшной смертью из любви к людям и пообещал своим последователям вечную жизнь. Старейшина и его родичи приняли новую веру, признали себя подданными пришельцев и поднесли им дары. А тех, кто не хотел, чтобы сжигали старых богов, по слову чужеземного жреца изгнали. Он, изгой Пелпс, был одним из тех, кто ушёл - ушёл сам, не дожидаясь, пока его вытолкают взашей. Он решил, что лучше, никогда не вернётся в род и умрёт один, чем согласится принять нового бога и платить пришельцам за это.
Выслушав рассказ изгоя Пелпса, Ярослав, всё время просидевший в раздумье, кивнул Афанасию:
- Скажи ему, что мы боремся против этого чужого бога и тех людей, которые заставляют народ емь верить в него. И ещё скажи, если он покажет дорогу в их селение и укажет старейшину и его родичей, то мы освободим его селение от пришельцев.
Афанасий с готовностью перевёл. Он ещё не кончил говорить, а Пелпс уже закивал, прижимая руки к сердцу.
- Он покажет нам дорогу, - объяснил корел князю.
Наутро Пелпс повёл дружинников в селение. Здесь Ярослав уже действовал уверенно - он сразу приказал окружить храм, согнать жителей к нему и объявить, что отныне они будут подданными Новгорода. Пытавшихся возразить - старейшину и всю его семью - он тут же повелел схватить и отправить в стан - как заложников и пленников. Люди попытались -было возмущаться - снова на свет появились охотничьи луки и короткие сулицы, кто-то схватился за дубины, но это привело лишь к тому, что бунтарей повязали вместе с семьёй старейшины. Пополнившись полоном и данью - в храме нашлись серебряные чаши - полки двинулись дальше.
От этого селения направились к следующему, оттуда дальше. Тавасты, как звали их свей, жили небольшими селениями, в каждом обитал один большой род. Они мало встречались с соседями и знали лишь то, что происходит в окрестных лесах. Всякий раз приходилось отыскивать среди поселенцев проводника, который указал бы новгородцам путь дальше.
Везде происходило одно и то же - явившись в селение, дружинники без особого труда сминали нестройные ряды вышедших защищать свои дома охотников, привычно хватали самых рьяных и непримиримых противников и объявляли, что теперь род будет платить дань Новгороду. Потом уничтожали следы католичества и отправлялись своей дорогой.
Люди спокойно и послушно воспринимали их деяния - после того, как старейшины и их приближенные, те, кто мог бы поднять народ на бой, были схвачены, а новый бог не отзывался на мольбы о помощи, они смирялись. В конце концов, не всё ли равно, кому платить дань, - она обязательно достанется сильнейшему.
Тем временем Ярослав забирался в такие дали, где емь даже не слышала о Новгороде и никогда не видала русских воинов. Сюда даже шведы нечасто заглядывали. Здесь люди всё ещё поклонялись своим богам, хотя и доходили до них проповедники, рассказывающие о новом боге. Эти люди вообще никому не платили дань, и сломить их оказывалось сложнее. Сбиваясь в отряды, охотники уходили в леса и подстерегали русских дружинников. Затаиваясь не хуже диких зверей, они подкарауливали отошедших по нужде или отправившихся на промысел людей и поражали их по-охотничьи - в глаз.
Понеся первые потери, Ярослав наказал воинам не уходить никуда в одиночку, не снимать броней ни на миг и смотреть в оба, а при случае расправляться с врагами без жалости.
Это было началом настоящей войны. Охотники нападали исподтишка, а дружинники Ярослава, не оставаясь в долгу, искали их поселения и заимки, куда прятались женщины, старики и дети, и громили их. За несколько дней число пленных в обозе выросло почти вдвое. Ни та, ни другая сторона не хотели складывать оружие. Но бронзовые ножи, стрелы и сулицы с костяными наконечниками не могли поспорить с мечами и доспехами. Теперь, если в походе или на отдыхе один из воинов вдруг оседал на снег с торчащей из-под века стрелой, его товарищи мигом рассыпались по лесу и вскоре вылавливали одного-двух стрелков. Некоторых убивали тут же, другим оставляли жизнь, обращая в рабов. Пересчитывая полон, новгородцы тихо радовались будущей наживе и даже превратности похода не гасили их радужных надежд.
Увлёкшись охотой за емыо и сражениями, полки постепенно забрели в такие дали, что даже корел Афанасий заговорил о возвращении домой.
- Князь, надо идти назад, - говорил он, - дальше земли, о которых я ничего не знаю! Старики говорили, что там край света!.. Кто знает, какие там люди живут! Не пришлось бы жалеть о том, что забрались в те места!
Ярослав долго отмахивался от подобных речей - не считая мелочей, ему сопутствовала удача. Обоз полнился полоном, на телегах грудами лежали меха, нашлось даже немного серебра и янтаря. А за спиной лежала покорённая земля. По осени явятся сюда новгородские сборщики дани и принесут новые меха, за которые на торгу иноземные купцы дадут хорошую цену. Разбогатевшие новгородцы прикипят к своему князю ещё больше и не захотят сменить его на другого. Даст Бог, Ярослав сядет у Святой Софии надолго. А там подрастут старшие сыновья, и один из них наследует власть отца. Он упрочит то, что начал делать князь и, как знать, может быть, его сын или внук сможет потом, пользуясь поддержкой Новгорода, подчинить себе и всю остальную Русь, как было в прежние времена, при Владимире Красно Солнышко[400]...
Неясные пока ещё мечты о дальнем будущем гнали Ярослава дальше и дальше по земле еми. Он опомнился, только когда кончилась длинная снежная северная зима, и запахи прели в воздухе, и тёмные круги под деревьями объявили приход весны.
Пришлось поворачивать назад - подходили к концу при- I пасы, уже давно полки жили в основном охотой и тем, что добывали в разгромленных селениях. А тут ещё полон, который надо кормить и следить, чтобы глядящие исподлобья пленники не разбежались. Каково идти с ними в распутицу?
Ярослав отдал приказ повернуть назад.
Как оказалось, добрая половина войска приветствовала его решение - все торопились домой, делить добычу и порадовать своих домашних. Лишь самые близкие дружинники поговаривали, что князь бросает дело на полдороге. Но вокруг на много дней пути лежали неизведанные края, где могли таиться враги, а за спиной раскинулась покорённая земля, которая совсем скоро будет служить источником богатства и упрочения княжеской власти. Потом, через год или два, если одного похода для полного покорения этих краёв окажется мало, можно будет собрать вторую рать и идти на этот раз дальше, расширять новгородские владения на западе и севере. Тогда Ярослав пойдёт уже не просто так - он будет ставить всюду своих людей, чтоб следили за порядком и в случае чего могли призвать сумь и емь к повиновению.
Ну а пока войско возвращалось домой, и когда оно проходило мимо завоёванных селений, старейшины и местные князьки выходили навстречу, выносили дикий мёд, дичину, мороженую клюкву, морошку, другие болотные ягоды, кое-какие меха, кланялись дарами князю, выражали покорность и просили отпустить пленных родичей.
Поначалу Ярослав, тронутый тем, что его признавали господином этих земель, дарил кое-кому из пленных свободу - разрешал отцам забирать своих сыновей, возвращал семьям единственных кормильцев, но потом тавасты, как сговорились, приходили уже с требованием отпустить соплеменников. Новгородцы возмутились - на многих пленников они уже положили глаз и потихоньку поделили их. Не желая ссориться со своими, Ярослав перестал освобождать людей.
Тем временем стремительно пришла короткая северная весна. Снега таяли, всюду журчали ручьи. Болота полнились влагой и там, где раньше проходило войско, сейчас внезапно разливались озера. Надо было забирать всё дальше к северу, где ещё не стаял весь снег и льды на реках были крепки. Это удлиняло путь, поневоле заставляя войско идти к востоку, в земли корелов и ижорян.
Корел Афанасий снова шёл впереди дружин со сторожевым полком. На привалах он находил князя и, почтительно склонившись, клялся Христом и Тапио, хозяином леса, что выведет Князевы дружины. Ярослав слушал спокойно, отрешённо глядя на пляшущий огонь. Ему было всё равно, когда и куда выведет корел его полки - он уже думал о будущем: что будет делать летом и в следующем году. Нужен был ещё один поход, и князь думами весь был в этом походе. На сей раз он придёт надолго, на год или два и не ограничится покорением новых земель. Он сделает много, очень много! Его запомнят в этих краях!
Дружины шли уже по земле, называемой Афанасием Саво[401]. Земля суоми осталась позади, а впереди лежала Карьяла[402]. Она давно уже принадлежала Новгороду, там можно было отдохнуть и набрать сил для нового похода.
А меж тем припасы стремительно таяли. Овёс для лошадей заканчивался, они худели и слабели. Охота сделалась неудачной: дикие звери покидали лес, спасаясь от половодья, а те, кого удавалось добыть, после зимы були тощими. В попадавшихся на пути поселениях клети тоже оскудели.
Дружинники снова начали ворчать - на сей раз потому, что конца пути не было видно, а мешки с провизией легчали день ото дня. Всем хотелось поскорее добраться до дома, а с пешим полоном приходилось двигаться медленнее. Не привыкшие к долгим переходам тавасты слабели, некоторые больше ехали на телегах, чем шли. Ярослав в молчании слушал недовольные разговоры. Он уже начал корить себя за то, что не отпустил тех, за кого просили родичи, тащи теперь их!
Надо было решиться - высказать вслух то, что давно зрело в душе. Он не боялся совести - любой на его месте поступил бы так же. И Ярослав отдал приказ - убить.
Это была не жестокость, а необходимость. Полон убивали, ; если войско захватчиков оказывалось в опасности и не могло спастись иначе, если люди отказывались идти, если кончались припасы или предстоял смертный бой с нагнавшими местьниками. Тогда из добычи пленные превращались в обузу, от которой старались избавиться.
Практичные новгородцы сами взялись за дело. В первую очередь вырезали тех, кто ослабел больше других - стариков, случайно попавших женщин и детей, больных или просто слабых. Убивать старались во сне - подходили к спящим и быстро всаживали нож в сердце. Наутро на месте стоянки оставались безжизненные тела. Полон таял, идти становилось легче.
Последним препятствием на пути стала река Вуокса[403]. С потемневшим льдом, под которым набухали пузыри воздуха, она преградила войску дорогу. Идти вдоль её берега означало удлинять и без того затянувшийся поход. Ярослав решил идти вперёд. Дружина и пешие полки перешли легко, но когда на лёд ступили телеги с добром и полон, лёд не выдержал. Громадная трещина пролегла как раз посередине реки, и сразу две телеги провалились в ледяную воду. Поскользнувшись на льдинах, упало несколько человек.
Ярослав стоял на берегу, когда это случилось. Переправившиеся новгородцы бросились обратно, спасать обозы и добро, но князь взмахнул рукой, подзывая дружину.
- Все назад! - крикнул он.
Там, на льду, суетились люди - оттаскивали уцелевшие телеги, спешно разгружали их и на руках тащили добро к берегу. Пленники беспорядочной толпой спешили прочь. Под их ногами лёд трещал и хрустел, готовый сломаться. Неожиданно он треснул. Плеснула вода, встал бок отломившейся льдины и послышались отчаянные крики тонущих. Спасшиеся хлынули в стороны.
- Бросай их! - закричал Ярослав. Дружинники, повинуясь его знаку, ступили на лёд, подгоняя уцелевших и мешая новгородцам перебегать на лёд. Те сперва было начали спорить, но тут под чьей-то ногой опять сломался ледовый панцирь реки, и горлопаны замолкли - река вскрывалась, и никто не хотел рисковать жизнью.
Потеряли треть обоза вместе с добром и добрую половину полона. Лишь нескольким из тех, кто оставался у телег, удалось спастись. Они скрылись в лесу на противоположном берегу и преследовать их не стали.
Ярослав не стал печалиться о потерях - всё равно удалось сохранить много добра, а недостаток будет восполнен через год или два в следующем походе. Главное было другое - они открыли путь в новые земли, покорили народ емь и выбили из них дань.
Через несколько дней пути Афанасий вывел войско князя Ярослава к городку Кореле, стоявшему на берегу Нево-озера, в сердце корельских земель.
Глава 10
Корельский князёк Пелконнен не удивился, когда ему на голову свалились русские дружины с полоном и обозами. Прослышав о том, что к нему явился сам новгородский князь, он лично вышел его встречать в окружении своих советников и ближних родичей. Ярослав выразил желание задержаться в Кореле, и Пелконнен принял гостя издалека с распростёртыми объятьями.
Корела была маленьким городком, раскинувшимся на высоком каменистом берегу озера подальше от воды. Выстроенные на манер ладожских изб, хоромы князя и его ближников стояли за оградой на насыпном холме. Полуземлянки простых людей теснились вокруг вместе с клетями для запасов и скота. Ближе к берегу на камнях у плещущих лениво вод Нево-озера ждали начала путины перевёрнутые днищем вверх лодьи. Озеро уже начало разливаться, принимая в себя талые воды Вуоксы и других речек. Вода поднималась, но до ближних землянок она не могла дойти.
Дружинники и новгородцы торопливо устраивались в землянках, а самого Ярослава и старшую его дружину Пелконнен пригласил в детинец.
Там тесно, одна подле другой, толпились избы, крытые дёрном. Все были низкие, без окошек и просторные - в каждой могло жить до двадцати-тридцати человек: одна большая семья. Изба князя Пелконнена стояла в середине, к ней сбегались дорожки со всего детинца. За нею можно было заметить ещё ограду - там стояли идолы корельских богов - властителя неба Укко, повелителя леса Тапио, хозяина вод отца Ахто, их жён и детей. Оглядываясь по сторонам, пока шёл рядом с хозяином по детинцу, Ярослав заметил и знакомые избы. Они были выше раза в полтора корельских полуземляных строений, по-иному сработаны и обнесены собственной оградой.
- Уж не русские ли тут у тебя живут, князь? - Ярослав указал на избы.
Не отходивший от него Афанасий перевёл и выслушал важный ответ:
- Да, княже! То русские из Новгорода. Они живут тут уже давно, женились тут, детей завели... Через них Корела с Ладогой и Новгородом торгуют!
- Передай князю, хочу я с ними перевидаться, - молвил Ярослав. Русские пришли позже, когда в просторной избе князя Пелконнена был устроен пир для гостей. Старшая дружина и новгородцы веселились сами по себе, и лишь Ярослав и его ближние были гостями корельского князька.
Жарко горел огонь в очаге, бросая на закопчённые стены багровые отсветы. Гости и хозяева сидели на разостланных шкурах вокруг пиршественного стола. Сам Пелконнен, поджав ноги и отав в. меховых одеждах, украшенных речным жемчугом и бисером похожим на половца, восседая во главе стола.
Ярославу досталось почётное место против хозяина. Княжеские ближники расселись вперемежку. С ними сидели и русские, живущие в Кореле. Приветствуя Ярослава, они принесли мёд и русские блюда. Гордясь своими запасами, Пелконнен приказал достать привезённый из Новгорода бочонок вина.
Оказавшись наконец после нескольких месяцев кочевой жизни в доме, за хорошим столом, где мороженая, сушёная, вяленая рыба и дичина, в том числе и морская, соседствовала с пирогами и рассыпчатыми кашами, от которых успел отвыкнуть, Ярослав, к удовольствию хозяина, сперва налегал на подаваемое женщинами угощение. Гостям прислуживали две жены князя, две дочери и молоденькая жена старшего сына, сидевшего вместе с гостями. В полутьме избы, где княжеская роскошь почти не бросалась в глаза, одетые в праздничные белые рубахи с алыми вышивками по вороту, рукавам и подолу, с распущенными по спинам светлыми косами, звеня подвесками и бусами, женщины казались тенями, вынырнувшими из мрака на миг, чтобы поразить воображение и исчезнуть снова.
Афанасий, которого здесь чаще кликали его корельским именем Якко, примостился подле Ярослава и не успевал жевать, переводя разговор.
- Куда ходил ты, князь Ярослав? - спрашивал Пелконнен. Выслушав от Афанасия подробный ответ, он кивал узким скуластым бледным лицом: - Да, ты великий герой, князь новгородский! Ты прошёл туда, где на моей памяти и памяти моего отца и деда не бывал ни один русский! Ты сродни героям из страны Калевы[404]! О тебе тоже будут петь песни!
Переводя, Афанасий по-своему переиначивал слова князя, уже зная, что Ярослав любит, как всякий человек, слушать хвалы себе, но иногда бывает не доволен грубой лестью. И сейчас он замолк, едва князь отмахнулся от его речей, как от мухи.
- Что привело тебя в наши земли? - по праву хозяина продолжил расспросы Пелконнен, едва заметил, что толмач кончил говорить. На сей раз Ярослав не стал отговариваться коротким ответом.
- Скажи, не тревожат ли твои земли инородцы, люди, пришедшие из-за моря, называемые свеями? - заговорил он, подавшись вперёд. - Не ходят ли набегами? Не засылают ли своих людей к вам?
Пелконнен покачал головой, поморщившись:
- Ой-ой, князь! О чём ты говоришь! В такой хороший день о таком плохом вспомнил!.. Не надо об этом сейчас говорить! Сейчас мы как друзья встретились, праздновать встречу надо, а не о плохом говорить! Радость уйдёт!..
Но Ярослав не хотел уходить от разговора:
- Значит, бывают на твоей земле рыцари из-за моря?
- Бывают, - сознался Пелконнен, - приходили они тем летом с силой большой, по берегу моря войной прошли, чуть сюда не завернули!
Поговаривали те, кто их видел, что они всех призывали в их бога верить, поклоняться и служить ему, как и тем, кто также верит. Грозили непослушным... А мы что? У нас нет сил с ними спорить!
- Нет сил спорить? - найдя зацепку, Ярослав даже привстал. - Но разве вы не подданные Новгорода? Разве не платите уже дань русским князьям?.. Я пришёл сюда, чтобы закрепить эту землю за Новгородом и оградить её от рыцарей и свейских попов! Теперь вся корельская земля будет ходить под рукой Господина Великого Новгорода и горе тому, кто посягнёт на неё! Будут на тебя иноземцы наседать, князь Пелконнен, приходи просить помощи у Святой Софии - дадим!
Маленькие, окружённые морщинами, глаза князя загорелись, но он сокрушённо покачал головой:
- Ты великий воин, князь Ярослав! Ты можешь своими речами заставить сильнее биться любое сердце!.. Мы все, - он обвёл рукой своих ближних и сновавших по избе женщин, - знаем русских. Они живут рядом с нами, берут наших женщин в жёны, торгуют с нами, охотятся, рыбу ловят... Нам от русских нет никакого вреда! Но сейчас не время для таких разговоров. Будь гостем моего города, оставайся - тогда и переговорим о помощи! Тебе и людям твоим ни в чём отказа не будет!
Разговор после этого перекинулся на иное. Пелконнен с удовольствием рассказывал о жизни своего народа, вспоминал только что прошедшую зиму, урожай прошлого года и жаловался на то, что земля плохо родит вблизи города. Его ближники тоже понемногу начали включаться в беседу, заговаривая с людьми Ярослава. Особенно многословны оказались живущие здесь русские. По мере того, как женщины разносили и наливали мёд и вино, разговор становился всё горячее.
Оба князя почти не вмешивались в общую беседу. Ярослав позволял своим людям говорить и слушать что угодно. Сам помалкивая, он вслушивался в беседу, уже приняв решение и зная, что нужно только время, чтобы оно стало ясным и чётким.
Первые походы на запад, против немецких и датских рыцарей были ещё свежи в памяти. С того дня, как несколько лет назад он сразился с Орденом на земле Унгании, Ярослав чувствовал, что до сей поры он словно спал, а теперь только проснулся. Да, Новгород был его землёй, его любовью, его страстью, ради которой можно и убить. Его враги были врагами Ярослава, его выгоды были выгодами князя.
Ярослав вспомнил поход на эстов. Он с самого начала был обречён на неудачу, просто тогда этого не было видно. Но немцев уже нельзя было выгнать из Ливонии - слишком крепко они держались за эту землю.
Они строили свои замки, основывали города, лишали людей богов и вместо этого насаждали своего. Они пускали глубокие корни, выкорчевать которые уже было нельзя. Новгородцы поступали не так, и в этом Ярослав видел их и свою ошибку. Он вспомнил следы свеев на земле еми - храмы, где Люди молились новому богу. Он пойдёт по их стопам, научится у своих врагов захватывать земли. Рыцари строят свои замки - и русские селятся среди корелов. Рыцари основывают города - и на дальнем севере, у берегов Белого моря, есть поселения выходцев из Новгорода, оттуда идёт на торг рыбий зуб и северный жемчуг, а также жир и рыба. Но главное - вера. Вера - это власть. Если корелы станут молиться Христу, как русские, они станут ближе к ним и дальше от свеев и немцев. Ярослав начнёт отсюда. Он закрепит эту землю за Новгородом и потом двинется дальше - на запад, захватывать новые земли.
...Лёгкое движение сбоку отвлекло Ярослава от размышлений. Мимо него бесшумно проскользнула невысокая девушка. Склонив голову, она прошла вдоль пирующих, не глядя ни на кого, и приблизилась к стоящим в углу кроснам[405]. В полутьме они были не ясно видны, и лишь по движениям девушки можно было догадаться, что она занялась тканью.
Князь Пелконнен что-то бросил ей через плечо. Оставив кросна, она вернулась и, подойдя к столу, поклонилась князю. Ярослав увидел её бледное круглое лицо, маленький чуть вздёрнутый носик и белую толстую косу. Простой берестяной венец охватывал лоб, на висках болтались бронзовые кольца. Девушка была одета скромнее, чем дочери Пелконнена, и держалась покорно и даже боязливо. Выслушав приказ князя, она поклонилась снова и ушла. Но вскоре показалась опять и занялась огнём и коптящимся над ним мясом.
Ярослав следил за нею пристальным взглядом, подмечая каждое движение девушки. Она казалась неземным существом, случайно оказавшимся среди людей ангелом.
- Кто она такая? - шепнул он Афанасию.
Тот вытянул шею, разглядывая девушку, а потом поманил пальцем одного из Князевых ближников.
- Её зовут Огуй, - ответил он. - Она сирота, дочь приближенного князя Пелконнена. Родители её умерли во время мора. Князь хотел взять её младшей женой, но она отказалась. Тогда он сделал её прислугой.
- Огуй, - повторил Ярослав. Казалось, девушка услышала его тихий голос - внезапно оглянулась, вскинула голову. Её большие светлые глаза вспыхнули голубыми болотными огоньками, и Ярославу вдруг отчаянно захотелось обнять её и поцеловать. Вспыхнувшее желание женской плоти было так велико, что он даже развернулся в её сторону, чтобы видеть Огуй.
Князь Пелконнен заметил его движение и понял, что Ярослав не сводит глаз с девушки. Он хлопнул в ладоши, привлекая внимание.
- Ты, князь, герой! - заговорил он, глядя в лицо гостю. - О тебе долго будут петь песни! Ты похож на героев «Калевалы» и позволь потешить тебя песней, достойной тебя!
Он громко приказал ждущим у дверей слугам, и те привели троих певцов. Они оказались обычными людьми, в другое время занимавшимися ловлей рыбы или охотой. У одного из них были гусли. Поклонившись князьям и гостям, двое из них уселись друг против друга на низкие скамеечки, взялись за руки и, дождавшись, пока третий коснётся пальцами струн, мерно раскачиваясь, на два голоса затянули песню. Запевала произносил строку, которую тут же повторял на свой лад его помощник. Но поскольку сегодня в гостях был русский князь, вторую строчку произносили по-русски.
Певцы выбрали для гостей одну из песен о стране Калевала, в которой рассказывалось, как мудрый старец Вяйнемейннен сватался к красавице Айно, девушке из Похиолы. Её брат Йоухакайнен проиграл спор Вяйнемейннену и был вынужден пообещать свою сестру ему в жёны. Горько заплакала девушка, узнав о том, что её прочат в жёны седому старцу. А когда настал день сватовства, одела бедная девушка все свои лучшие наряды и ушла из дому. Попрощавшись с белым светом, она пришла на берег моря, там сняла с себя свадебные одежды и, спев прощальную песню, утопилась:
Слушая песню, Ярослав не сводил глаз с Огуй. Она не сидела на месте - то входила, то выходила снова, подавала гостям мёд и вино, жарила мясо. Её тело, должно быть, и впрямь было нежным и гладким, как у рыбы, кости хрупки и гибки, как ветви тальника, а косы мягки, как трава. Ярославу до боли захотелось спрятать лицо в её волосах, вдохнуть их запах. Будь он на Руси, уже этой ночью она бы разделила с ним ложе. Но ведь эта девушка отказала князю, его хозяину. Как он посмотрит на желание гостя?.. Пока же Ярослав следил за девушкой жадными глазами, и она, чувствуя его внимание, то и дело краснела и смущалась.
Дружина задержалась в Кореле на несколько дней, как того пожелал Ярослав. Дав людям отдохнуть после долгого пути, князь повелел новгородцам собираться в обратный путь, в Новгород - отвести полон и дань. А пока люди собирались в дорогу, он встретился с князем Пелконненом.
На сей раз приглашённых на пир было мало - только самые ближние советники обоих князей. Ярослав сразу заговорил о деле:
- Подумай, князь! На вату землю посягают враги! Они приходили раньше и будут приходить ещё! Вы сами, в одиночку, их не остановите - их больше и вооружены они лучше!.. Свей покорят всю корелу, принудят платить дань! Вас сделают рабами!.. Но мы можем защитить корелов, с которыми издавна живём мирно. Русские дружины будут защищать вас. А для этого надо совсем немного - принять нашу веру. Тогда корелы станут единоверцами с нашими людьми, нашими братьями и родичами!
- Что ж, - Пелконнен покачал головой и задумчиво прищурился, - принять русскую веру?.. Я бы смог! Мы с русскими всегда живём мирно! Может быть, русский бог станет помогать и нам так же, как помогает вам!.. У нас уже бывали русские волхвы, рассказывали о вашем боге... Хорошо, князь Ярослав, позови их ещё раз. Пусть придут и сделают нас подданными русского бога!
- Окрестят, - поправил мягко Ярослав, - это называется «окрестят».
- Это вот так, как делают русские, когда клянутся? - Пелконнен махнул перед лицом рукой, подражая крестному знамению. - Это мне нравится!.. Хорошо, князь, я согласен!
- По моему слову уже в начале лета сюда приедут святые отцы приобщить вас к православной вере! - пообещал Ярослав.
- Хорошо! - Пелконнен даже хлопнул в ладоши. - Пусть едут!
Через несколько дней почти все, кроме старшей дружины, Оставили Корелу и отправились в Новгород. Ярослав строго- настрого приказал передать ждущему от него вестей Яну то, что произошло в земле суми и еми и наказать немедленно послать к корелам священников - готовить крещение народа.
В ожидании, пока будут исполнены его приказы, Ярослав гостил у корельского князя Пелконнена. Он задерживался здесь не потому, что хотел сам убедиться, что исполнит обряд крещения корел - дело здесь было в другом.
С каждым днём его всё сильнее тянуло к Огуй. Девушка «начала избегала князя - у неё было много дел и она редко бывала свободной. Да и сам Ярослав в первые дни почти не видался с нею - Пелконнен ради него устроил охоту на кочующих к северу от Корелы диких оленей, обещал пойти на рыбную ловлю, которую сам князь очень любил. Он пригласил на свой двор лучших охотников-стрелков и развлекал гостя состязаниями - самые меткие корельские парни стреляли из своих луков по шкурке белки, подвешенной к ограде. Победителю была вручена большая шкура медведя.
Ярослав деятельно принимал участие во всех забавах - приятно было чувствовать себя ничем не обязанным гостем, развлекаться и веселиться. Конечно, дома его ждали совсем иные забавы - пиры и игра с дружиной, загонная охота, праздники и игрища до зари. Корелы веселились на свой лад, но нужно было принимать их, чтобы потом они приняли тебя.
Однако стоило ему остаться одному, как он спешил найти Огуй. Когда они повстречались первый раз, девушка испугалась и хотела уйти - Ярослав задержал её силой, взяв за руку. Он заговорил с нею, но, не дослушав, девушка убежала, вырвавшись. Когда же князь отыскал её снова, Огуй уже не была столь пуглива. Она покорно стояла перед ним, но когда Ярослав взял за подбородок её лицо и потянулся поцеловать, скрылась снова.
Ярослав терял терпение. Он не мог долго обходиться без женской ласки. Любая женщина здесь, в этом городке, могла стать его на одну ночь, но он хотел только Огуй. Было в ней что-то такое, что заставляло думать о любви.
Та любовь, которую он питал когда-то к Ростиславе и которая вспыхнула в нём в тот день, когда он понял, что потерял её, та любовь ныне притухла, сменилась привязанностью и привычкой. Княгиня была матерью его детей, его венчанной женой, а для любви и страсти Ярославу нужна была свежесть и новизна - всё то, что он нашёл в Огуй. И он продолжал преследовать девушку. Всюду - на дворе, в доме князя Пелконнена, в собственных отведённых ему покоях. Огуй скрывалась от него до тех пор, пока однажды Ярослав не подождал её с вёдрами, полными воды.
Внезапно над её склонённой головой выросла высокая тень. Огуй подняла голову и увидела перед собой русского князя. Девушка остановилась. Руки её непроизвольно разжались, тяжёлые ведра гулко стукнули о землю, расплескав воду. А Ярослав, не смущаясь её испугом, взял девушку за плечи и заговорил.
Его голос оглушал звучавшей в нём нежностью и страстью. Огуй стояла как вкопанная, не понимая, что творится с нею. И как будто гром грянул с ясного неба - прозвучали единственные слова по-корельски, всё, что знал Ярослав:
- Я люблю тебя!..
Девушка тихо ахнула, и тогда Ярослав обнял её и жадно поцеловал.
До самого вечера они не виделись. Огуй была занята, Ярослав пребывал в ожидании. Он знал, что сегодня всё должно решиться, но всё равно не поверил своим глазам и ушам, когда поздно ночью у порога его изложни послышался лёгкий шорох шагов.
Ярослав вскочил, шагнул за порог - и наткнулся на Огуй. Девушка остолбенела - она сама никак не могла поверить в то, что наконец решилась прийти сюда. Умоляюще протянув руки, она быстро заговорила, мешая корельские слова с русскими - русских она знала ещё меньше, чем Ярослав её родного наречия, - но замолчала, когда князь взял её за плечи и притянул к себе.
- Я люблю тебя, - прошептал он ей на ухо, вдыхая сладкий запах её волос. - Ия хочу, чтобы ты всегда была со мной!
- Нет, нет! - шептала Огуй по-русски. - Нет...
Но тут Ярослав вскинул её на руки и унёс к себе, и до утра не отпускал, не в силах остановиться и насытиться её прохладным, и вправду оказавшимся похожим на гибкий тальник, телом. И девушка сама, отбросив стыд, робко ласкалась к нему.
Через несколько дней в Корелу прибыл первый гонец из - Новгорода от Яна и привёз новости.
Княгиня Ростислава благополучно доносила и родила мужу сына, названного в крещении Михаилом. Владыка Митрофан отошёл от дел, и его место занял епископ Антоний. А во Ржеве тихо скончался от ран псковский князь Владимир Мстиславович. Княжение в городе принял его племянник, брат княгини Юрий. В других же городах была тишина. И даже Ливония не грозила бедой.
А вскоре прибыли и первые священники, вызванные новым владыкой. Встретив их на дворе князя Пелконнена, Ярослав пожелал, чтобы они не медлили с началом крещения.
Сам князь корелов, его семья и дворовые принимали новую веру первыми. Ярославовы люди и жёны русских поселенцев были крестными отцами и матерями. В числе первых была крещена и Огуй, получив имя Ольги. Когда она, в новой, чисто белой рубахе со свечой в руке, распущенными чуть влажными волосами и новым, медным крестиком на шее, с взволнованными глазами вышла наконец из избы, где крестили, на её лице сияла вся любовь, которую она хранила в сердце. Среди русских она отыскала взглядом Ярослава. При всех он не мог подойти и обнять её, но Огуй видела, как он смотрит на неё, и девушка ответила ему точно таким же взглядом. «Я люблю тебя, - читалось в нём на любом языке, - и готова на всё!»
Прожив в Кореле ещё немного и убедившись, что задуманное им крещение корелов идёт вовсю, и священники уже начали перебираться в окрестные селения, чтобы и там продолжить богоугодное дело приобщения язычников к новой вере, Ярослав вернулся в Новгород, оставив в Кореле десяток старших дружинников и наказав им следить за корелами, и в случае чего немедля слать гонцов. С ним вместе покинула город и Огуй-Ольга.
Глава 11
Ярослав прибыл в Новгород в начале лета. Он даже сам на себя удивился, насколько соскучился по жене и детям. В походе казалось, что главное - это чтобы его воины были сыты и целы, чтобы получили свою долю добычи и ни в чём не знали отказа. Но когда Ростислава вышла на красное крыльцо встречать мужа, когда выбежали к отцу старшие сыновья, Фёдор и Александр, Ярослав понял, что главное - это они, их жизнь и забота о них. Он поднялся быстрыми шагами на рундук, поздоровался с сыновьями и только успел повернуться к жене, как Ростислава, ещё миг назад полная достоинства княгиня, вдруг встрепенулась, заметив кого-то внизу.
Ярослав обернулся - отроки разбирали коней, слуги тащили вещи в терем, а у самого крыльца одиноко стояла Ольга-Огуй и с любопытством осматривалась по сторонам. Одного взгляда на девушку было достаточно, чтобы Ростислава переменилась. Она ничего не сказала мужу, только окинула придирчивым взглядом девушку и удалилась в терем, сразу пройдя на свою половину. Затворившись у себя в покоях, она не стала плакать. Негоже княгине, венчанной жене и матери сыновей-наследников, проливать слёзы! Но её ярость требовала выхода. Подхватив стоящую на лавке прялку, Ростислава с усилием швырнула её об стену. Бросок, казалось, отнял у неё все силы, и княгиня, как подкошенная, рухнула на лавку.
Ростислава ревновала. С тех самых пор, как поддалась жалости и извечному женскому желанию обманываться и верить в любовь и вернулась к Ярославу, она не переставала ревновать его ко всем женщинам. Уверенная в первые дни после их примирения, что князь любит её одну, она удалила постепенно всех его наложниц, чтобы не осталось в тереме никого, кто помнил бы её прошлое унижение. Труднее всего оказалось справиться с Катериной - получив свободу после рождения сына, бывшая холопка цепко держалась за своё новое положение. Она не выдержала только одного - когда княгиня вернула её самовольно в рабство. Ростислава после этого едва не потеряла расположения Ярослава. Узнав, что случилось с Катериной, он ворвался в покои княгини и в лицо заявил ей, что она хватила через край. Тогда Ростислава много сил положила на то, чтобы примириться с мужем, но полностью мир в семье восстановился после рождения детей - у неё уже было два сына и совсем недавно на свет появился третий. Княгиня была уверена, что Ярослав не хранит ей верность - разве проследишь за ним, когда он постоянно в походах! - но чтобы он привёз её сюда? Нет, невозможно, чтобы эта худая бледная девочка всерьёз очаровала его. Скорее всего, её ждёт судьба остальных княжеских наложниц - ею побалуются и оставят жить при тереме. Коль родит сына и князь пожелает его признать - что ж, считай, повезло. Но и тогда мальчика отдадут на воспитание ей, венчанной жене. Так всегда делается. Одновременно с этими мыслями приходили другие: Ростислава понимала, что светлые надежды вряд ли сбудутся. Пусть худая, пусть бледная, но эта робкая девочка была моложе её! Последние роды прибавили княгине дородства, и иногда она думала о себе, как о толстой старухе. Она не могла тягаться с корелинкой. Нужно было во что бы то ни стало поставить девчонку на место. Пусть знает, что ей никогда не занять места княгини в сердце князя.
Прошло время, и Ростислава поняла, что оказалась права: Ярослав действительно сделал корелинку своей наложницей. По приезде он навещал её частенько - пользуясь малейшей размолвкой с женой, чтобы взойти к наложнице. Ростислава могла сколько угодно кусать губы, рвать на себе волосы и злиться - поделать с этим она ничего не могла. Но клятву, данную себе, она не хотела нарушить. Их надо было разлучить, но как? Расправы над ещё одной своей возлюбленной Ярослав не потерпит. Значит, надо было сделать так, чтобы корелинка сама ему надоела. В ожидании подходящего времени княгиня смотрела, слушала и ждала.
...Вечером на лугу над Перынью развернулись гуляния. С утра ещё звенели там девичьи голоса, звучали гусли и дуды, слышался смех и прибаутки. Парни зажигали костры, а девушки, свивая венки, спускались с ними к воде Волхова и пускали их плыть по воле волн.
Князь с дружиной пришёл перед самым началом игрищ. Со дня его приезда подчёркнуто-холодная и не желавшая даже слышать о гуляниях, Ростислава вдруг ни с того ни с сего захотела пойти на луг. Внезапное решение захватило её - она бегала по терему, как девочка, её голос звенел колокольчиком, глаза горели огнём юности. Она загоняла девушек-холопок и явилась на луг над Перынью в сопровождении своих прислужниц чуть раньше князя. Когда Ярослав пришёл на луг, Ростислава уже собрала вокруг себя молодых женщин и девушек из боярских семей.
Князь не успел понять, что она задумала - вдруг разом ударила музыка: гусли, сопели, бубны. Вперёд выскочил, потрясая жезлом-тоягой с вырезанной на вершине человечьей головой, плясун-волхв, одетый в козлиную шкуру мехом наружу. Он заскакал по лугу в древней пляске, и, подхватывая мелодию, к нему присоединились голоса молодых женщин и девушек, вступившись в хоровод. Вела его княгиня Ростислава Мстиславовна. Ярослав смотрел на свою жену, когда она кружилась в русальной пляске и, несмотря на размолвку из-за Ольги, чувствовал, что гордится ею. Да, у его венчанной жены крутой нрав, она упряма и горда, но зато как она прекрасна! Её стан потерял девичью лёгкость, но сколько было стати в её движениях, и хотя она ступала мягко, будто пава, в ней чувствовалась сила и власть. Только такая, как она, была достойна быть рядом с ним. Ярослав не заметил, как она вновь его очаровала и, если б он не знал, что ему не должно вступать в круг, то присоединился бы к жене. Зато когда хоровод наконец распался, он был первым, кто направился к женщинам и девушкам. Раскрасневшаяся Ростислава встретила его шальной зазывной улыбкой и вдруг легко, как девчонка, метнулась прочь.
Ярослав почувствовал на себе десятки пристальных взглядов, но терять очарования не хотелось, и он, забыв о своих летах и положении, поспешил за женой.
Он догнал княгиню неожиданно быстро - в ближних берёзах. Преобразившаяся Ростислава белкой метнулась было прочь, но остановилась, когда князь оказался рядом.
- А я уж думала, - хриплым от быстрого бега и страсти голосом промолвила она, - что ты не придёшь!..
- Как я мог не прийти? - усмехнулся одними губами Ярослав, Но красивые тёмные глаза его были строги. Их пристальный взгляд скользил по раскрасневшемуся лицу княгини.
- А я думала, что тебя та корелинка к себе приворожила!.. Она же язычница, не так ли?.. Остался бы с нею эту ночь... У них, небось, нет таких-то праздников! Как думаешь, сплясала бы она тебе?
- Молчи, - приказал Ярослав и резко, рывком привлёк её к себе.
Обхватив плечи мужа и прильнув к нему, горячая, пышная, мягкая, Ростислава успела с победной уверенностью подумать, что ей удастся удержать мужа…
Наутро нового дня княгиня, нарочно отослав ближних боярынь и оставив при себе только задушевную подругу, Елену Романовну, пробралась в терем на задах княжьего подворья. В прежние времена тут жили Ярославовы Наложницы, теперь же в хоромах обитала одна Ольга-Огуй.
Молодая женщина ещё не пришла в себя после дороги. Для неё верхом роскоши был дом князя Пелконнена, теперь же она узнала, что есть места ещё богаче - точь-в-точь как сказочная земля Похьолы[406], населённая волшебниками и чародеями. Только заправляла Похьолой злая ведьма Лоухи, а хозяином здешних мест был её возлюбленный. Однако с тех самых пор, как приехали, князь странно переменился к ней. Он навещал её лишь в первые дни, не задерживаясь до утра. Отговаривался делами, походами и сыновьями - он, не лукавя душой, ещё в Кореле, говорил, что у него есть сыновья, что скучает по ним. Теперь он все дни проводил с ними, а ей оставались вечерние посиделки у окна, короткие жаркие минуты любви - и сладкая мука ожидания. Но вот уже несколько дней его не было в её светёлке. Ольга вышивала, пряла и мечтала соткать полотна на праздничную рубаху для любимого князя. Она уже пробовала говорить по-русски и, коверкая слова, осторожно попросила первого встречного ей человека смастерить ей кросна. Кажется, на всю жизнь запомнит Ольга его удивлённо-неприязненный взгляд - сама того не зная, она попросила об этом одного из княжьих дружинников. Возможно, до князя дошла её маленькая оплошность, и он поэтому не хочет видеть её...
Тишину терема нарушили чьи-то быстрые лёгкие шаги. Ольга вскинулась, отбросив шитье, - и замерла. На порог, сильным уверенным рывком толкнув дверь, шагнула статная сильная пышнотелая, но всё ещё красивая женщина в богатом одеянии, с волосами, убранными под шёлковый убрус[407], расшитый жемчугом. За нею виднелась ещё одна - поскромнее одетая. Гостья впилась в лицо Ольги испытующим взглядом. М-да, хороша, ничего не скажешь - лицо нежное, белое, глаза синие, ласковые, губы розовые, как лепестки шиповника. Но по всему видно - робка и наверняка глупа. И чего это Ярослав в ней нашёл? Скорее всего, просто ещё одну женскую плоть, по которой он истосковался в долгом походе.
- Так вот ты какая, Ольга, наложница княжеская, - послышался властный красивый голос, текучий, как вода в широкой реке. - Хороша, хороша... Что, думаешь в свой срок княгиней стать? Думаешь, в жёны тебя возьмёт князь Ярослав?.. Да знаешь ли, сколько до тебя их тут было - таких же молодых, красивых, о высокой доле мечтающих? Воздух звенел от их голосов!.. Но я их всех победила - я, жена венчанная, княгиня Ростислава Мстиславовна!.. Я его жена, мать его детей!.. А ты - никто. Наложница! Ты нужна, чтобы ложе его в пути не остывало, не более! И о другом не мечтай, слышишь?
Распалившись невольно молчанием собеседницы, княгиня Ростислава рассердилась. Она готова была и ударить сжавшуюся в комок Ольгу, но её отрезвил Тихий голос за спиной:
- Княгиня, она же не понимает слов твоих! - Воспоминание о присутствии Елены успокоило Ростиславу. Она взглянула в остановившееся лицо девушки и улыбнулась облегчённо: - И верно, Елена, не понимает!.. Как же ты разговариваешь с ним, девочка? По-латыни, что ль?
Ольга мучительно пыталась взять себя в руки. Она и правда с трудом разбирала пока ещё чужую русскую речь и понимала в словах гостьи только одно - та была рассержена на неё и поминала Ярослава. Девушка очень старалась сказать хоть что-то, но язык онемел.
- Идём, госпожа, - Елена коснулась рукава Ростиславы. - Не доводи дела до греха!
- Ах, Еленушка, как я устала, - коротко, сквозь зубы, процедила Ростислава. - Как я боюсь его! Порой сомневаюсь - зачем вернулась? Что меня потянуло?.. Не пойму - то ли любила его больше самой себя, то ли тебя жалко стало, когда Он и твоё счастье порушить хотел!.. Ради сыновей его терплю... Но ты, - она уже от порога вернулась к Ольге, - запомни мои слова: княгиней ты станешь не раньше, чем меня в землю зароют! Если станешь когда-нибудь вообще!
Отшумели праздники, начались будни. Ярослав с головой окунулся в дела - правил суды, ездил на охоты, пировал с дружинниками, навещал Грановитую палату, где заседали именитые бояре новгородские, стоял обедни в Святой Софии. В общем, вёл себя так, как и должен был настоящий князь новгородский.
Не сразу вятшие бояре почуяли неладное, а когда вышло дело, только в затылках чесали - как просмотрели, как вовремя не догадались? Князь Ярослав, видно, насмотревшись на восстановленные языческие капища в литовской земле, наслушавшись рассказов корела Афанасия-Якко о помощи в выборе трудного пути старых корельских богов и наплясавшись сам в русальную ночь у костров на лугу, неожиданно нарушил старинные Ярославовы грамоты, по которым князь не имел права налагать и отменять подати и сам ввёл новый налог - забожный. Касался он вплотную тех, кто, хоть и носил честный православный крест, всё-таки продолжал справлять языческие обряды и тайком носить требы идолам, спрятанным от зоркого глаза тиунов и святых отцов в чащобах. Теперь, откупившись забожным налогом, можно было открыто молиться древним богам, не боясь осуждения.
Бояре, услышав о новой подати, долго ворчали. Ярославовы недоброхоты, собравшись за корчагой мёда, открыто говорили, что князь взял слишком много воли, раз не просто вводит подати, но и таким образом благоволит бесовским игрищам и поддался дьявольскому наваждению. Утешало покамест другое - с самих бояр лишней деньги не требовали. Но могли подняться чёрные люди и смерды, они и раньше чуть ли не открыто навещали старых богов, а теперь с них вроде как за то же самое будут брать подать! Не у каждого выдержит мошна такую дорогую любовь к своим богам!
И, верно, из-за этого в начале осени внезапно всколыхнулась толпа - в день Успения Пресвятой Богородицы[408] несколько языческих волхвов с десятком доброхотов и спутников вышли к площади и стали просить народ о жертве своим богам. Собирались они помянуть дев-Рожаниц, мать и дочь. Разговорились со спешащим по своим делам торговым и работным людом.
Слово за слово - вспыхнул спор. А там и ссора. Кто первым крикнул бранное слово - в шуме и гаме не разобрались, да только в ход пошли кулаки и дубинки... Кончилось дело убийством - несколько волхвов разбежались, но четверых схватили и сгоряча заперли в пустой клети на берегу Волхова и подожгли. А когда догорела клеть и рассыпалась грудой углей и золы, люди чесали в затылках, недоумевая, что подвигло их на это чёрное дело. И даже летописец Святой Софии, нашедший нужным описать это событие, сам терялся в догадках - за что пострадали четыре в общем-то невинных человека? Хотя в толпе некоторые вроде видели домашних боярина Внезда Вадовика, но кто теперь скажет уверенно, случайно замешалась боярская челядь в толпу или их послали нарочно!
Незаметно закончилось лето, промелькнула дождливая осень с торговыми ярмарками и сбором подати, и наступила зима. Снег выпал сразу повсюду, лёг плотно, словно собирался не таять несколько лет подряд. На свежем насте чётко отпечатывались следы волков, лисиц и зайцев. Настала пора охоты на красного зверя[409]. Теперь князь по целым дням пропадал в кормовых охотничьих угодьях, положенных ему Новгородом. Там он гонял с дружиной зверя, там же в обеденное время разделывали туши, устраивая пиры, там же, случалось, ночевали в вотчинах боярских. А впереди ждали весёлые разгульные бесшабашные Святки[410]. Ярослав сызмальства любил эти забавы за возможность хоть на миг перестать быть важным князем и почувствовать себя просто человеком, сбросить груз прожитых годов и тяжесть власти. Из всех сыновей Всеволода Большое Гнездо, похоже, он был самым отчаянным и до седых волос пронёс в сердце удальство и лихость.
На Святки по Новгороду бродили толпы ряженых, скакали скоморохи и глумцы. В те поры могло достаться на орехи от языкастой толпы не только прижимистой хозяйке, пожалевшей для колядующих лишнего пирога, но и знатному боярину, что прошёл мимо и свысока глянул на забаву. Словно сбросив все прежнее и нацепив чужую личину, люди порой кричали такое, за что быть бы им битыми в иные времена. Но сейчас, на Святки, всё было можно, всё прощалось.
В самом Ярославовом дворе буянила молодшая дружина ражие[411] парни, которым море по колено, Ярослав когда-то, будучи в их летах, сам участвовал в игрищах дома, в Переяславле, но сейчас, принуждён терпеть, он лишь вовсю потворствовал буйным играм молодёжи. Ростислава была с ним, принимала близко к сердцу все забавы, не пропускала ни одной. Княгиня делала всё с двойным расчётом - ей самой хотелось забыться ненадолго в праздничной суете и заставить князя забыть о той, третьей, что жила безвылазно в тереме наложниц. Занятый охотами, пирами с дружиной и Святочным весельем, Ярослав чуть не на целый месяц забыл об Ольге, что княгине было на руку. Она втихомолку окружила молодую женщину своими верными холопками, которые, получив от наложницы наказ позвать князя, спешили к княгине и передавали ей слова Ольги. Ростислава указывала, что отвечать, и затворнице несли весть, что Ярослав уехал на охоту, Ярослав у жены, Ярослав на полюдье[412], Ярослав уехал в Гдов или Ржев. Между Ольгой и Ярославом пролегла невидимая стена, выстроенная Ростиславой. Она одна знала всё о молодой женщине и старалась как можно дольше оттянуть миг их встречи - верные холопки докладывали, что корелинка понесла-таки от князя, но тоскует, плачет целыми днями и чахнет, несмотря на уговоры поберечь себя и ребёнка. Ростислава надеялась, что тоска и одиночество убьют соперницу, кроме того, Ярослав сам не способен долго хранить любовь и верность женщине. Его настоящей любовью и страстью было другое - власть.
Отпросившись у княгини, Ян шёл проведать жену и детей. Елена несколько дней назад после целого дня мучений родила третьего сынка, которого уже порешили назвать Романом, в честь её отца. Ян шёл и дышал полной грудью - весна была совсем близко, и приятно было после затянувшейся зимы чувствовать тепло.
Он проходил мимо терема наложниц, вплотную примыкавшего к задам княжьего терема, когда услышал тихий голос, зовущий его с запинкой:
- Э-эй, вит-тазь...
Голос был женский. Обернувшись на крыльцо, Ян увидел худенькую белоголовую женщину-девочку, что стояла на высоких ступенях и обеими руками отчаянно цеплялась за резные балясины перил, чтобы не упасть. Её шатало от слабости, и она казалась такой больной, что Ян немедленно почувствовал к ней жалость. Заметив, что он остановился, женщина тихо улыбнулась и кивнула ему головой. Она была беременна.
Ян подошёл. Большие бездонно-синие глаза глянули на него снизу вверх, с доверчивостью птицы, и он ещё прежде, чем она заговорила, узнал виденную последний раз ещё до зимы корелинку, наложницу Ярослава. Утолив голос плоти, толкнувшей его в объятья этой девушки в далёком городке, князь по возвращении в Новгород постепенно забыл о ней, тем более что хватало и других забот. Не исключено, что уже попалась ему на глаза та, что станет его новой утехой. Но всё-таки Ян почтительно склонил голову перед женщиной князя:
- Что угодно тебе, госпожа?
- Княс, - по-своему выговаривая слова, молвила Ольга, - княс Ярислав... Он не ходить сюда... давно, много дён, - она начала загибать тонкие пальчики, но махнула рукой. - Я ждать, а он не ходить... Почему? Он забыть?.. Ты его видеть? Какой он? Здоровый? Больной?.. Где он?
- Князь сейчас в городе, госпожа, - ответил Ян, - коли пожелаешь, я найду его и скажу, что ты его ждёшь.
- Я ждёшь, ждёшь, - быстро закивала Ольга. Худое тело её, на котором, казалось, и жизни-то было только в чреве, задрожало. - Я очень ждёшь...
Протянув руку и легко коснувшись холодными пальцами запястья Яна, Ольга медленно стала подниматься по ступеням. Она шла, как древняя старушка, согнувшись чуть ли не пополам, и Ян с неожиданной чёткой тревогой подумал: «В землю глядит... Не жилица на свете!» Вспомнилась яркая живая Катерина - как каталась она маленьким шариком по терему в Переяславле, поспевая всюду. Казалось, нет ничего, что способно сломить её, а вот пришёл срок - и сгинула. А ведь её тоже больше других любил Ярослав. Неужели всех, кого он любит, ждёт одинаковая судьба? Ведь есть ещё княгиня, его дети, сам Ян... С усилием отогнав тревожные мысли, Ян отправился к жене. Ярослава он найдёт чуть позже.
Глава 12
Ярослав был поражён, услышав из уст Яна весть о том, что Ольга тяжела и наверняка опасно больна. Он и впрямь забыл думать о ней, отвлёкшись на княжеские заботы, охоты и пиры. Да и жена с детьми занимали много времени. Он зашёл всё же в терем к наложнице, но, если бы Ростислава видела их встречу, она бы смогла только порадоваться - больная, исхудавшая и бледная, потерявшая почти всю свою красоту, Ольга не могла больше привлекать Ярослава. Но она носила его ребёнка. О младенце следовало позаботиться - и князь окружил корелинку заботой, приставил к ней самых верных людей, а вернее Яна и его жены он не знал. Изборец получил строгий наказ - ребёнка и мать беречь пуще глаза, а ежели что случится с Ольгой, то взять младенца в свою семью: настанет срок, и отец о нём вспомнит.
Ольга не умерла, хотя и была к этому близка. Но её слабое тело всё же не сумело сберечь растущей в нём новой жизни, и младенец - белокурая девочка - родился мёртвым.
Потеряв дочку, Ольга сама с трудом отошла от края могилы. Выздоровев, она словно оцепенела, окаменела изнутри. Узнав, что ребёнок умер, Ярослав освободил от забот о наложнице Елену, и Ольга снова целые дни была одна и бесшумно бродила по полупустому терему или тихо плакала где-нибудь в уголке. Потом она исчезла тихо и незаметно, и никто, даже Ростислава не могла дознаться, куда она делась.
Во второй половине лета нежданно-негаданно пришло известие с севера - собравшись походом, из-за берегов Варяжского моря, пройдя землями корелов, в новгородские пределы вторглось войско еми-тавастов. Собравшись по всей земле, тавасты малыми отрядами просочились мимо корельских посёлков и собрались вместе в большую силу у берегов Ладожского озера, где напали на окрестности городка Ладога. Городок Олонец и село Исады, не ждавшие нападения, были разгромлены емью. Выгорело больше половины строений, а нападавшие отошли, набрав полон.
Получив это известие, Ярослав тотчас понял, что это ответ тавастов на его поход позапрошлой зимой. Оставив все дела, он собрал дружину, призвал новгородцев из числа ходивших с ним на емь первый раз, и двинулся на север. Но он не знал, что ещё раньше весть о нападении на Олонец достигла Ладожского посадника Владислава.
Посадник Владислав Одинцович имел все основания считать себя человеком, чья судьба сложилась несправедливо. С раннего детства он мечтал о боях и походах, и что из того, что родился и вырос он в небольшом городке Ладоге. По словам летописцев, именно отсюда начиналась земля Русская.
Но трудно жить в далёкие от былинных эпох времена! Лишь раз или два случилось Владиславу Одинцовичу сходить на струге[413] в другие города, посмотреть мир и показать себя. Вернувшись из последнего похода, он, по настоянию отца, женился, завёл дом и через несколько лет стал ладожским посадником. Жизнь вошла в прочную колею, утряслась, и лишь иногда мечты молодости напоминали о себе.
И они воскресли, когда из Олонца прибежал гонец с вестью о нападении полудикой еми. Погорела часть города, несколько десятков олончан убито, взят полон и добыча.
Ладога стояла на рубеже, держала северную границу. Потому в ней всегда была дружина. Не теряя времени, Владислав кликнул воеводу, велел бить набат и сам, не дожидаясь, пока все соберутся, вышел на красное крыльцо посадничьего двора. К нему уже сбегались дружинники, начинала собираться толпа.
- Други! - крикнул Владислав, срывая с головы шапку. - Ворог пришёл на землю нашу! Пожжены наши сёла! Уведены в полон жители!.. Други, пошлём гонца в Новгород, к князю, но Новгород далеко! Встанем сами против врага! Не посрамим родимой Ладоги!
Ответом ему были разноголосые выкрики из толпы: «Идём на емь!.. Не посрамим Ладоги!» Люди кидали вверх шапки, горячились. И, не дожидаясь подхода новгородских полков, ладожская дружина и ополчение выступило из города.
Беглец из Олонца сам вызвался проводить войско до города короткой дорогой, напрямик, через леса, где в окрестностях и следовало искать емь.
Пришельцев нашли скоро - от порушенного Олонца в леса шла широкая тропа, утоптанная десятками и сотнями ног. Владислав приказал пуститься в погоню.
Враги разбрелись по летнему лесу широко - единого воеводы у них не было, воины подчинялись нескольким князьям и старейшинам, чьи сыновья были взяты в полон Ярославом. Старейшины отрядили для охраны полона большую часть воинов, пустив остальных на охоту и поиски новых селений. В ожидании, пока будут найдены новые погосты и городцы, тавасты гнали полон к упрятанным в кустах на низком берегу Нево-озера насадам[414]. Всем хотелось найти город самого князя, но никто не знал, где его искать.
Топот копыт конницы далеко разносился в лесу. Почуяв неладное, охотники подняли тревогу. Они успели сбиться вместе, окружая полон, как на них налетела ладожская дружина, следом за которой поспевало пешее ополчение.
Всадников встретил град сулиц и дождь из стрел. Несколько лошадей и дружинников упало, но остальные налетели на тавастов, врубаясь в пешую толпу.
Сражение завязалось сразу жестокое и жаркое. Ладожан было намного меньше, чем еми, но они были лучше вооружены. Лёгкие охотничьи стрелы не пробивали кольчуг, а длинные ножи не могли тягаться с мечами и кистенями[415]. Подоспевшее ополчение рассыпалось вокруг, добивая раненых и тех, кто просочился в гущу всадников и орудовал ножами, подрезая лошадям жилы.
Отчаянный бой продолжался весь день до вечера. Не выдержав натиска, пришельцы были вынуждены отступить, уводя с собой полон. Ладожане загнали их в чащу леса, прижав к берегу озера неподалёку от того места, где были укрыты насады. Только темнота помешала дружине довершить битву.
На поляне всю ночь горели костры, кольцом охватывая стан ладожан. В обозе стонали раненые и искалеченные, но их было несравненно меньше, чем полегло тавастов. Посадник Владислав не мог заснуть. Не находя себе места, он бродня меж костров, ожидая, что принесёт новый день. Не было сомнении, что в Новгороде всё знают. Конечно, князь уже в пути. Скоро он будет здесь, и остаётся совсем немного - дождаться его прихода. Тогда силы Новгорода довершат разгром, начатый ладожанами. Его охотники уже вызнали, что совсем рядом, чуть ли не под носом у обоих войск, у островка, укрыты насады. Емь не могла не знать об этом, но подобраться к ним незаметно не могла бы - для этого пришлось бы вырезать весь стан русских. Противник оказался в ловушке.
- Владислав Одинцович! - послышался торопливый голос. Посадник обернулся - к нему между костров бежал дружинник.
- Владислав Одинцович! - добежав, он жадно глотал ртом воздух. - Там емь пришла! Говорить хотят, должно!
- Уж не мира ли просить явились? - подумал вслух посадник. Среди ладожских ополченцев сыскали корела-толмача, и Владислав отправился к кольцу костров вместе с ним.
Закутанные в шкуры несколько старейшин-тавастов ждали, опираясь на копья. Они не выглядели униженно, как люди, пришедшие просить мира. Прищуренные глаза немолодых охотников впились взглядами в подошедшего посадника, ощупали взорами его короткую свиту и виднеющуюся под ней кольчугу.
- Спроси, чего хотят, - не тратя времени на приветствие, потребовал Владислав.
Старейшина-таваст заговорил.
- Он говорит: здесь собралась сумь и емь со всей земли, — глотая слова, начал повторять толмач, - нас много, а вас мало. У нас ваши жёны и дети.
Мы можем убить их и вас, но вы храбро бились, защищая своих, и мы хотим предложить вам - уходите. Мы отпускаем вас подобру. Если ты, предводитель, согласишься, можете уходить хоть сейчас, хоть утром - мы разойдёмся мирно и не станем вас преследовать...
- Что? - Владислав даже тряхнул толмача за локоть. - Что он такое лопочет, емь неумытая? Аль ты неверно слова его понял?
- Да всё я понял, всё, - закивал корел. - Я язык их с детства разумею! Хотят они нам мир предложить...
- Потому, что, мол, мало нас? Думают, мы толпы их испугались?.. Толмачь, что я скажу - никуда мы не уйдём и мира не возьмём. Чуть рассветёт, снова в бой пойдём! И будем биться до тех пор, пока не придёт нам из Новгорода подмога княжеская! А она уж в пути и назавтра тут будет!.. Толмачь им всё это!
Корел торопливо заговорил, размахивая руками. Владислав слушал его вполуха, поглядывая на тёмные сморщенные лица тавастов. Числом они и впрямь могут смять дружину русских, но всё равно, коль не нападут внезапно, ладожане продержатся до появления новгородцев.
Старейшины еми, выслушав толмача, захотели что-то уточнить, но Владислав отмахнулся:
- Скажи, я больше не желаю с ними разговаривать. Всё сказано, а утро решит, кто сильнее!
Повернувшись спиной к посланцам, он ушёл вглубь стана. Часовые-дружинники поспешили отогнать старейшин прочь, в ночную тьму. Оставалось дождаться утра.
Новгородское ополчение спешило на бой. Ярослав кипел от негодования. Какие-то полудикие народцы осмелились вторгнуться в пределы подвластных ему земель! Не иначе, как их натолкнули на это свей или немцы!.. Но ничего, он им ещё покажет! Вот разберётся с тавастами, а по осени соберёт большое ополчение и двинется на Ливонию. Прижмёт Ригу - рыцари станут посговорчивее и можно будет начинать делить северные земли. Емь станет платить дань Новгороду, и границы русских земель раздвинутся ещё дальше на запад.
Дружины с ополчением уже вышли к берегу озера, около которого их должны были ждать ладожские насады. Оставался последний день пути, и они у цели. Но уже ближе к вечеру первого дня, когда войско стало замедлять ход, поджидая отставший обоз и высматривая место для ночлега, дозорные приметили всадника. Погоняя коня, он спешил со стороны Ладоги.
Его остановили, привели к князю. Подбежав к коню Ярослава, гонец упал на колени и ткнулся головой в траву:
- Слово у меня к тебе, князь! От посадника ладожского Владислава Одинцовича!
- Говори! - приказал Ярослав. - Что, перевидались уже с емью?
- Перевидались, княже! - гонец выпрямился, но не поднялся с колен, продолжая говорить, запрокинув голову. - Как послали к тебе гонца, сразу к походу начали готовиться. Посадник вывел дружину, не дожидаясь тебя. Встретили емь у Нево-озера, там, где они насады свои укрыли. Был бой, и отступила безбожная емь, затаилась у островка, а Владислав Одинцович их с берега окружил. Прихлопнул, как мышей в горшке!
Ярослав на эти слова усмехнулся, подкрутил тёмный ус. Он не сомневался, что русские одолеют емь. Но дальнейший рассказ ладожанина заставил его задуматься:
- Мы, княже, хотели Их наутро добить - тут бы и ты как раз подоспел - да вороги нас обхитрили. Они как прознали, что наутро новый бой будет, полон перебили, насады свои побросали, а сами в леса утекли...
- Что? - Ярослав подался вперёд, свешиваясь с седла. - Полон наш побит?
- Не гневайся, княже, - гонец на всякий случай отполз чуть назад. - Посадник Владислав Одинцович вдогон им кинулся, крови требовать, а меня послал о том слово сказать...
- Так, - Ярослав выпрямился в седле, - значит, мы опоздали... Что ж, хорошо!..
Не глядя на посла, он развернул коня и скрылся в рядах своих дружинников.
Гонец остался стоять на коленях, глядя ему вслед. Он надеялся, что князь обратится к нему с последним словом, но Ярослав молчал.
Зато заговорили другие. Старшие дружинники и пробравшиеся полюбопытствовать ополченцы загомонили все разом, выражая гнев и возмущение. Они чувствовали необходимость дать выход своей ярости, и гнев шумящей толпы обратился на привёзшего дурную весть ладожанина. Он успел, почуяв опасность, вскочить на ноги и броситься, как заяц, прочь, но его всё же перехватили и долго били у дороги.
Вечером стан гудел, как распотрошённый медведем улей. Новгородцы не успокаивались. Собравшись вечем у своих костров, они орали и ругались так, что Ярослав поневоле слышал их голоса. Не желая упрекать князя, который собрался в путь в самый день получения известия, они всё-таки искали виноватого. Перебирали всех обозников за то, что задержали со сбором припаса, оружейников за то, что не в первый день принесли оружие, сами себя за то, что прочесали затылки в раздумье. Но виновного всё не было.
Кричали так долго и яростно, что Ярослав, лежащий без сна в своём шатре, поневоле заслушался и даже удивился, когда многоголосый гомон вдруг сменился отчаянным басистым рёвом толпы - новгородцы нашли виновного.
За месяцы и годы жизни в Новгороде Ярослав успел заметить одно - горожане были очень большие любители кого-то судить. Не важно, кого - дай им вину и человека к ней, брось, как собаке подачку, и будет забавляться, пока не надоест. Занятый поисками преступника и осуждением его, новгородский люд не опасен. Так им даже можно управлять - беда в том, что его шутки и забавы часто кончаются слишком большой кровью.
Вот и сейчас - Ярослав на миг отвлёкся от слушания походного веча, а там уже, судя по шуму, начиналась свара. Кто-то пронзительно кричал, очевидно, раненый, кого-то задавили.
Послышались торопливые шаги. Ярослав вскочил как раз вовремя, чтобы встретить сидящим на постели вошедшего Яна. Изборец поклонился князю:
- Новгородцы вече подняли! До крови б дело не дошло!
- Подыми дружину, чтоб наготове были, - приказал Ярослав, мгновенно подобравшись. - А сам ко мне - доложишь, как и что!
Ян вышел, но воротился нежданно скоро - не успел Ярослав с помощью отрока облачиться до конца. С ним ввалился невысокий плотный человек в порванной рубахе, с разбитой губой и распухшим подбитым глазом. Прихрамывая, он подковылял к Ярославу и тяжело бухнулся на колени, опираясь руками на постланный ковёр. Ян стоял над ним, у порога замерло двое дружинников.
- Княже, - изборец кивнул на мужика, - вечники[416] на него ополчились! Убить хотели!
Мужик начал тонко всхлипывать.
- Ты кто таков? - Ярослав смутно припоминал его, но в полутьме шатра не мог признать.
- Судимир я, псковской, - мужик всхлипнул и отёр ладонью разбитую губу. - Посадник походный... С тобой, княже, на емь и корелу ходил о прошлом годе... Сейчас тоже пошёл, а они на меня... Из-за меня, мол, опоздали!.. Чего, мол, не скоро шли, чего в пути задерживались?..
- Ну, новгородцы, ну молодцы вояки, - фыркнул Ярослав возмущённо. - Когда нать, толку от них нету, а тут вона как разошлись! Самих на рать не подымешь!..
- Княже, заступник, - Судимир на четвереньках пополз к Ярославу и рванулся обнять его сапоги, - Христом-богом молю - не выдай! Дадут ведь испить Невской водицы, ироды!
Ярослав брезгливо переступил с ноги на ногу, отступая. Судимир так и остался полулежать на ковре, уткнувшись носом в пол. А снаружи уже доносился гул приближающейся толпы - она шла по следу посадника.
Перехватив тревожный взгляд Яна — изборец был готов рубить людей, буде от них приключится князю ало, - Ярослав вдруг резким рывком запахнул плащ и широким шагом вышел из шатра.
Вслед за ним торопливо выдвинулись Ян и несколько дружинников из случившихся поодаль. Стеной встав позади князя, они холодно смотрели на подходивших новгородцев. Те сперва шумели и размахивали руками, кое-кто вооружился сулицами и кистенями, словно шли обороняться от ватаги разбойников-бродников. Но по мере того, как подходили к неподвижно замершему Ярославу, окружённому всего несколькими воинами, шаги их становились всё медленнее, а голоса тише.
- Почто явились? - первым заговорил князь, не давая им приблизиться. - Почто шум и гам?
- Княже, - загомонили новгородцы, останавливаясь и сбиваясь в толпу, - княже, вина на посаднике псковском Судимире - из-за него, нерадивого, ныне и ты, и мы Запоздали - емь некрещёная всех побила и в леса ушла!.. Вели нам выдать его - уж мы его в острастку другим накажем!
- Судимир - мой человек, - махнул рукой князь. - И вы его не получите!.. Коль емь наших побила, так то вина всех, не его одного... Вот моё слово - не ждать ладожан, а идти назад. Завтра поутру и сбираться!
Не прибавив ни слова, Ярослав скрылся в шатре.
Ян остался у порога вместе с дружинниками. Новгородцы- вечники ещё некоторое время топтались у шатра, недовольно гудели, толкались, покрикивали, вызывая князя, но тот словно заснул, и они, постепенно усмирённые, сперва затихли, а потом начали расходиться.
Ян стоял, ждал, глядя на толпу. Он знал, что сейчас не время тревожить Ярослава, и не позвал бы его ни за что. Поход на емь два года назад был для князя личным делом, подвигом, которого он жаждал и о котором хотел, чтобы пели песни. Сначала всё, казалось, получилось, но это нападение ясно доказало обратное. Любой ценой стремившийся чего-то достигнуть, Ярослав уже не переживал неудачу так, как когда-то в молодости восстание и разгром Рязани и поражение при Липице. Он стал старше, спокойнее и мудрее, но его деятельный ум уже искал, к чему бы приложить силы, не растраченные в этом походе на емь.
Й Ярослав нашёл выход. Уже на пути назад стало известно о готовящемся осенью походе на Ригу. В первый же день по возвращении в Новгород князь послал в Переяславль своего доверенного боярина воеводу Михайлу Звонца собирать ратников, а сам, заручившись поддержкой новгородского веча, отправился во Псков за военной помощью.
Чадили свечи в боярской горнице - хоть снаружи и был день, но серый, затянутый тучами. Вторые сутки лил дождь. И это в самую страду, когда пора жать хлеба! Впрочем, тем, кто собрался в горнице, сейчас было не до того.
Устроившись за столом, бояре тихо беседовали, забыв полупустые ендовы и мисы с заедками.
У псковского посадника Ивана гостевал молодой Глеб Внездович из Новгорода. Прискакавший только что, боярин сперва налегал на угощение, но потом разговорился и оставил еду.
- Не сполняет ряду князь Ярослав, - говорил он. - Ему что но грамотам положено?.. Суд судить, подати сбирать? Для сего у него Переяславль свой имеется!.. Истинно говорю и отец мой то же молвит - покажет когти свои ещё князь Ярослав. Он у нас долго сидит, к нему вроде попривыкли, а ему того и надо! Сейчас он судей своих по волостям засылать стал - видишь ли, доход в казну городскую идёт малый!.. А спроси кого - почто ему доходы, на кой надобны? Иль мало ему? Подати новые плати, а не каждый смерд новую подать выдержит! Бегут людишки с вотчинок! Вон из Новгородчины бегут! А всё от кого? От Ярослава Всеволодича!
- То ли в прежние времена, - поддакнул посадник Иван. Прежние князья грамоты исполняли, права вотчинные уважали, в наши боярские дела не лезли!.. А теперь нет в них прежнего достоинства!
- Не скажи! - покачал головой Глеб Внездович. - Бывали на Новгороде и Плескове князья - любо-дорого помянуть!.. Взять хошь Михаила Всеволодича из Чернигова! Он волю новгородскую уважал, жить не мешал, ряды исполнял... Поставить бы его - как бы зажили! Он бы в походы водил, добычей по чести делился, как Мстислав Удалой при отце моём! Ходили бы на степь, на булгар, на рижан, на кого ещё... А тут год никак пропадал в землях еми, полону пригнал столько, что не весь целым довёл!.. На корелу ходил - тоже пуст вернулся. А летось, при Ладоге?.. Не, отвернулась от него удача!.. А отец мой прежние времена сам помнит, да и я ведаю - помяни моё слово: озлится князь Ярослав на что и лютовать зачнёт! Он такой!
- Собрали бы вече да и указали б ему дорогу до порога,- ворчливо предложил посадник. Деятельный нрав Ярослава был ему не по нраву - если у новгородцев были основания гордиться своим князем, то псковичи мало видели хорошего от этого князя. Он пользовался Псковом как своим городом, данным ему на прокорм. Посадник ничего не мог сделать один - тысяцкий стоял за Ярослава, половина населения тоже. Позови плесковичи князя себе - по-иному запел бы Ярослав, но кого ж сыщешь?
И тут само собой вспомнилось - есть ведь у Пскова князь. Свой, природный!
- А ежели и правда призвать? - молвил посадник. - Ударить в набат и...
- Позовёшь его, как же! - зло огрызнулся боярич. - Пол-Новгорода за него стоит!.. Ежели б народ поднять...
Беседу прервало появление посадничья сына Твердилы. Так уж заведено было в доме Ивана Иванковича - коль с посадником особый гость, скажем, из Риги или откуда ещё, то все вести докладывают не ему, а его сыну. И тот уж сам решает, донести слух до отца, или нет.
Юноша взошёл и с порога поклонился отцу и гостю. Он выглядел встревоженным.
- Чего тамо стряслось? - посадник приподнялся, опираясь ладонями о стол.
- Гонец прискакал, - выдохнул Твердила. - Князь Ярослав Новгородский подходит ко Пскову...
- Дождались! - скрипнул зубами Глеб Внездич. - Явился по наши души!..
Глава 13
Слух о подходе князя Ярослава с войском, при котором были новгородский тысяцкий Вячеслав и посадник Иванко Дмитриевич, облетел Псков мигом. Оказавшись заперт в городе, Глеб Внездич был твёрдо уверен и сумел одним убитым видом своим убедить Ивана Иванковича, что Ярославу стало известно о тайных беседах, что ведутся за его спиной. Часть бояр, недовольная его правлением, хотела призвать на новгородский стол Михаила Черниговского.
Ярослав за власть всегда был готов драться с кем угодно, а тут перед ним была прямая угроза - соперник сильный, решительный, воин, и с Великим князем Владимирским в родстве. Прознав о заговоре, он мог начать убирать своих врагов. Не иначе, как решил начать с Пскова.
Посадник Иван Иванкович легко мог поверить в то, что Ярослав идёт усмирять город - с недавних пор бояре псковские вели тайные беседы с некими рижанами. Письмами пересылались через одного боярина, немецкого торговца, а тот передавал их не много не мало самому Ярославу Владимировичу, сыну покойного Владимира Мстиславича, племяннику Мстислава Удалого. Молодой князь жил в Риге, но помнил о том, что является псковским князем. Тому немцу он обещал вотчины в псковской земле, и он помогал князю.
Сам себя убедив, что, ежели Ярослав Новгородский засадит его в железа, то выплывет наружу его связь с Ливонией - с той Ливонией, с которой Ярослав воевал несколько лет назад! - посадник Иван ринулся собирать вече и, сорвав шапку, слёзно кричал чесавшей затылки толпе:
- Люди добрые!.. Беда пришла! Князь Ярослав Новгородский по наши души идёт!.. И не с дарами он к нам явится — с железами, оковами для псковских людей!.. Для меня и сына моего, - развернувшись, вытолкнул вперёд ладного плечистого парня, первого жениха в городе, - для первых оковы готовы!.. Люди добрые! Не выдайте нас! Не дайте на расправу!.. На вас одна надёжа! Не сможет князь Ярослав супротив всего города спорить! Уступит!.. Не выдайте, родимы, - чуть не пустил слезу, - а уж я для вас... живота за вас не пожалею!
Не ведавшие вины за своим посадником псковичи все, как один, положили не выдавать его и иных бояр именитых, и Иван Иванкович послал закрыть городские ворота и наказать дружине смотреть в оба - невесть, как повернётся дело – может, придётся от князя отбиваться.
Ярослав на подходе к городу послал вперёд себя гонцов упредить посадника и тысяцкого о своём приезде, дабы Псков успел приготовиться к встрече. Но посланные воротились и сразу ринулись к князю:
- Княже, Псков закрыл ворота! На стенах стража, нас силком поворотили!
Ярослав сперва не поверил - смирный Псков, младший брат Новгорода, после смерти Владимира Мстиславича оставшийся без князей и потому безропотно принявший близкое вокняжение Ярослава, вдруг показал норов. А когда выяснилось, что по городу ходит слух об везомых якобы оковах, дабы по Ярославову обыкновению перехватать половину местных бояр и что Псков не хочет выдавать своих мужей на расправу, он возмутился и, развернувшись, скорым шагом отправился назад, в Новгород.
Не успела княжеская дружина слезть с коней, как над Новгородом поплыл набат Святой Софии. Звонили к вече, и горожане привычно стекались к площади. Ярослав был уже там. Прискакавший к Софии с немногими ближниками, он скорым шагом мерил вечевую ступень, и подходившие бояре слышали, как он что-то шептал, щуря глаза. Едва дождавшись, пока соберётся народ, Ярослав обратился к вопросительно бурлящей толпе:
- Мужи новгородские! Воротился я от стен Плескова-града, Новгороду брата меньшого!.. Воротился не с честью - не пустил меня Псков - ворота предо мною затворил, яко перед ворогом!.. Распустили обо мне лихие люди слух, что якобы везу я в обозе в коробьях оковы для вятших городских мужей - перековать их и в порубы засадить!.. Господа новгородцы! - повысил он голое. - Честью клянусь, не было того!- повернувшись к куполам Святой Софии, князь широко, истово обмахнул себя крестным знамением. - Зла я на псковичей не мыслил, и в обозе вёз подарки дорогие - сукна, парчи и прочее, хотел знатных горожан пожаловать, но они меня обесчестили!.. Господин великий Новгород! Управы на Псков прошу у тебя! Окороти меньшого брата своего, из-под руки твоей выбившегося!
Новгородцы слушали, хмуря брови. Отношения со Псковом были сложные, не вдруг разберёшь. Ходил град в подручных Новгорода, да, заимев своих князей, привык голос подымать. А как начали ливонцы да рыцари похаживать, так вовсе нос задрал - я, мол, новгородские земли стерегу, мне по делу и почёт!
Стоявший у самой ступени боярин Внезд Вадовик, окружённый родичами и приятелями, державшими его сторону, молвил так громко, чтоб его услышали даже вне пределов тесного кружка:
- Гладко больно стелет!.. Как бы не заставил полки супротив псковичей собирать!
Глеб, сын Внезда, ещё не воротился из Пскова, и боярин не знал, до чего договорятся там с тамошним посадником, но в одном был уже уверен - эту распрю можно будет оборотить против Ярослава. Хоть время и сделало князя более осмотрительным и мудрым, но он оставался так же горяч и мог сделать неверный шаг.
Старый приятель Борис Негоцевич, завидя осанистую, в собольей шубе, фигуру Внезда, протиснулся сквозь толпу. Он тоже явился не один.
- Что, брат, прижало нашему Ярославу хвост во Пскове? - спросил он почти весело.
- Погодь, авось лис этот вывернется! - отмолвил боярин.
Но вече словно подтверждало предположения Бориса - оно помалкивало, а если и раздавались одобрительные выкрики, то звучали они редко и вразнобой. Ярослав напрасно расточал красноречие - в тот день у новгородцев были свои заботы, и княжеские распри их не волновали.
Осень в тот год выдалась удивительно дождливая - от Успенья зарядили дожди и, почти не переставая, шли и шли, неся с собой холода, распутицу и недород. Хлеб, что не успели убрать, погнил на полях, огороды тоже вымокали. Собирая скудный урожай, Новгород привычно рассчитывал на подвоз хлеба с низовых земель.
Но прежде долгожданных торговых обозов пришли спешно приведённые воеводами переяславльские ратные полки.
Ярослав выехал встречать их, как дорогих гостей, со старшей дружиной. Посылая за ними своих воевод Яна Родивоныча и Михайла Звонца, он рассчитывал на их помощь новгородцам и псковичам в походе против Риги, но раз теперь всё пошло наперекос, не худо было обротить эту силу сперва для усмирения мятежного Пскова. Мешать ему, князю, идти войной на врагов - этак недолго и самим во враги попасть!
Войска разместились одни станом вокруг Новгорода, а другие в Славенском конце, где встали постоем в дома смердов и мастеровых. Когда их отряды влились в новгородское население, люди всерьёз поверили в близость войны. В первые же дни на торгу скупили весь хлеб, и цены на зерно, репу и соль поднялись в несколько раз. Заговорили о надвигающейся голодной зиме. Новгородцы были недовольны: «Налетела саранча!.. Теперича весь наш хлебушек подъест, а нам что? С голоду пухнуть? »
Из Новгорода тайно, под покровом темноты, во Псков помчался гонец - на сей раз не сам Глеб Внездович, а ближний человек его отца. Но вести летели быстрее доброго коня - известно ведь, что добрая слава лежит, а худая бежит. Прослышав о подходе переяславльских полков - коль дело так круто обернулось, то и сам Великий князь Владимирский не замедлит помощь прислать! - и получив подтверждение от Внездова гонца, посадник Иван не стал медлить. Смутные мысли, что ещё несколько дней назад только рождались в сознании, наконец выродили решение: надо идти на поклон к Риге. Рыцари и так стоят у стен псковских, не сегодня-завтра пойдут походом на русские земли. А среди них и Ярославко Владимирич Псковский, свой, родной князь. Он поведёт рижан на помощь взрастившему его городу, своей отчине. В ту же ночь срочный гонец повёз в Ригу тайную грамотку.
Спешивший так, словно от этого зависела лично его судьба, гонец проскользнул по изборской дороге, не замеченный сторожами. Но ответ, доставленный из Ливонии, везли с великим бережением, одного человека посылать опасались и снарядили целый десяток в сопровождение. Эти гонцы, понимая значимость возложенной на них миссии, не летели, сломя голову, среди ночи. Последнюю остановку они сделали в Изборске, но, хотя не открыли никому цели своей поездки, узнавший о проезжающих князь Евстафий Аникеич заподозрил неладное. Но гонец уехал, от него долго не было ни слуху ни духу, и Евстафий уже начал сомневаться, не поднял ли он тревоги зря, а несколько дней спустя мимо Изборска, по позднему времени сделав короткую остановку в городце, на Ригу проехали ещё люди. Уверенные, что Изборск стоит за Псков, они поведали, что между Ригой и Псковом заключён военный мир - если Новгород идёт на Плесков, рижане помогают псковичам, а те обещают в ответ помогать в случае нападения на Ригу местных литовских племён. Эти же псковичи ехали ко двору князя Ярославка Владимирича как заложники. Услышав такое, Евстафий всерьёз стал готовиться к войне. Однако прежде следовало упредить стрыя Яна Родивоныча, что сейчас наверняка был в Новгороде при князе.
- Ты уверен, что сие правда?
- Да, княже. Евстафий мне, как сын - я ему как себе верю!
Ярослав с сомнением покачал головой. Что новгородцы, особенно знатные, недолюбливали его постоянные походы, требующие новых расходов, и начали поговаривать о том, что пора бы князюшке поумерить свой пыл, о том он ведал - верные люди доносили о тайных речах. Но что за его спиною младший брат Новгорода Псков сговаривается с немцами? И против кого? Не против ли него, Ярослава? Тогда тем более надо поторопиться с походом на Ригу - явятся русские под стены ливонского города, а с ними в ополчении псковичи, тогда поглядим, насколько прочен союз.
Не тратя времени, Ярослав на следующий же день послал во Псков своего боярина и воеводу Михайлу Звонца с наказом передать посаднику и тысяцкому, а чрез них и всему граду такое: «Весьма мне дивно, что вы с неверными союзы заключаете, а меня, князя вашего, принять не хотите. Ныне идите со мной на войну, а я обнадёжу вас, что зла никакого на вас не мыслил и хочу только, чтобы выдали мне тех, кто меня вам оклеветал».
Ярослав не особо надеялся, что в ответ Псков изгонит из ворот клеветников - порой так трудно вспомнить, кто первым бросил противное слово! Он сам раньше не отвечал за свои речи, да и посейчас не особо задумывается над сказанными словами! Но горожане могли и послушать голоса рассудка - коли нашёлся тот, кто пустил клевету, найдётся и тот, кто донесёт на злослова.
Посольство Михайлы Звонца вернулось в Новгород ни с чем - посадник и тысяцкий встретили его, как положено встречать княжеских послов, выслушали присланную князем грамоту, на следующий день созвали большое вече, где Михайла повторил сказанное. Народ, конечно, начал шуметь, раздались выкрики о том, чтобы дома клеветников пустили на поток, но псковское вече - не новгородское. В Господине Великом с веча уж сразу отправились бы грабить первого, на кого указали. А тут покричали, помахали кулаками, да и разошлись. А боярина на другое утро с честью проводили и обещали, что и ответ князю скоро будет.
Ярослав не ждал скорого ответа - по первым словам своего посла он понял, что псковичи мира не желают. Что ж, придётся преподать им урок, благо, переяславльские полки до сей поры при нём. Обложить строптивый Псков, да и прижать его хорошенько! А то и вовсе наплевать на него - обойтись одним новгородским ополчением и спешить, спешить на Ригу, пока псковичи, не предуведомив новых союзников, не дали им в руки оружия против русских. А вернувшись, можно будет заняться переветниками.
Ярослав уже собирался - переяславльцы подправляли брони и проверяли оружие, новгородцы собирали обозы, формировали владычный и новгородский полки, гонец пошёл в Ладогу, поднимать тамошний полк, другого по слову князя Ян сам послал в Изборск - дружина князя Евстафия должна была присоединиться к ополчению позже. Подгоняла погода - конец лета и вся осень выдались дождливые. Что ни день, то ливень - тяжёлый, обложной. Дороги раскисли, на полях догнивало неубранное жнивье, погибли лен и просо. Уже ясно было, что без низового хлеба Новгород до новой весны не дотянет. Поход избавит город от части ртов и, кончившись удачей, принесёт добычу - чтобы удоволить[417] начинающих ворчать горожан, Ярослав про себя решил, что в Ливонии будет захватывать в основном хлеб.
И тут вдруг явились послы от псковитян.
Послом город выбрал монаха. Худощавый, востроносый и чернявый, он как нельзя лучше оправдывал своё прозвание - Гречин. Посольство сперва явилось на Ярославово дворище, к князю. Узнав о приезде псковичей, Ярослав, уже собиравшийся в город, отменил поездку.
В палату набилось много народа - все спутники игумена Гречина прошли следом за ним. За Ярославом явились его бояре и воеводы. Здесь же случились несколько новгородских вятших мужей из числа тех, кто собирался в поход. Маленький ростом посол быстрым шагом выкатился вперёд, и, низко поклонившись Ярославу, широко троекратно обмахнул себя крестным знамением.
- Здрав буди, князь Ярослав Всеволодович, на многая множество лет! - пропел он весело.
- И ты здрав будь, - сидевший на княжьем стольце Ярослав чуть наклонил голову. - Легка ли дорога тебе была? Как встренул тебя Великий Новгород?
- Благодарствую за слово доброе. Мне, грешному, радостно слышать его от тебя, князь! - игумен поклонился, прижимая руки к груди. Но этот его поклон и улыбка насторожили Ярослава - ведь перед ним был посол мятежного Пскова. Какие вести он принёс? Что таит в себe его доброта?
- Ты приехал ко мне с вестями изо Пскова-града, - полуутвердительно молвил Ярослав. - Что же велел передать мне город?
Игумен засуетился, оглядываясь. Один из его спутников, по виду - тоже инок, достал из кожаной калиты[418] пергамент. Сломав печать, Гречин с сухим шорохом развернул его и начал:
- Град Плесков повелел мне, грешному, передать тебе, князю новгородскому, Ярославу Всеволодовичу, таковы слова: «Кланяемся тебе, князю Ярославу и братии нашей новгородской и вам на ваши слова ответствуем: на войну не идём и братии нашея, которые правду говорят, не отдадим. Что мы с рижанами союз учинили, в том нам нет порока, ибо вси мы, люди, вернии и невернии, суть человеки от единого Адама дети, и нет меж нами никакой разницы. Того ради излюбили лучше пожить в покое и любви, нежели мире и вражде. Злу и беззаконию их не прилепляемся, но в мире со всеми жить можно. Ты же, князь, умный и смысленный, помысли такое - ежели сии рижаны беззаконии, как ты их называешь, видя наше состояние смирения и любви, познают истину и обратятся на путь спасения, то нам есть честь и польза. А ежели на своём останутся, то нам от них нет вреда и бесчестья. Вы же нас обидели - к Колываню ходя, взяли серебро, сами возвратились, города не взяв и нам ничего не дали. То же у Киси и Медвежьей Головы учинили. А они братию нашу за то побили. Вы, начав войну и получив добычу, отходите восвояси, а мы остаёмся с ними во вражде.
Ежели вы вздумаете идти на нас со своей силою, то противо вас со святой Богородицей и поклоном, а не с оружием и злобою, понеже новгородцы издавна братия наша. Так вы нас и посеките, а жён и детей поплените, ежели в вас закону нет...»
Пока игумен Гречин читал, Ярослав сидел неподвижно, чуть нахмурившись и выдерживая пристойную князю важность. Но стоявшие по бокам его Ян и Михайла Звонец видели, как прищурены его глаза, как напряжены скулы. И без разъяснений всё было понятно - война. Усобица, где на стороне изменников-псковичей выступят немецкие рыцари. Задумавшись, Ярослав не заметил, когда посол кончил читать. Опомнился лишь, услышав шорох сворачиваемого пергамента.
- Верно ли я понял, что Псков от Новгорода отворачивается и желает лучше прилепиться к Ливонии? - заговорил он.
- Нет, князь, - игумен остановился, - но мужи псковские лишь уповают на то, что с Божьей помощью услышан будет голос любви и терпения, и снизойдёт мир и свет истины на все народы - и на рижан, и на новгородских мужей...
Ярослав не выдержал и бросил испытующий взгляд на случившихся тут же новгородских вотчинников. Они могли принять последние слова на свой счёт. Бояре молчали, уткнувшись в бороды, и князь дорого бы дал, чтобы узнать, что у них на уме.
- Слово, тобою сказанное, есть ли слово всего Пскова? - спросил он.
- Псковское вече так сказать приговорило, я же, грешный, их слова передал.
С этими словами игумен Гречин шагнул вперёд, протягивая пергамент. Михайла, к которому он стоял ближе, принял его и ответил кивком на поклон. Посольство свершилось.
- Что ж, - Ярослав смотрел перед собой, - Псков слово своё сказал, послушаем, что ответит ему брат его старший Господин Великий Новгород!
Кивком головы он отпустил послов. Те ушли, за ним следом заспешили новгородцы. С Ярославом остались лишь несколько ближних людей.
В палате повисло тягостное молчание - князь сидел, уйдя мыслью в себя, воеводы и бояре только переглядывались. Некоторым надо было спешить по делам, и они сейчас корили себя, что не ушли сразу. Покинуть палату теперь означало чуть ли не бегство.
Ярослав был спокоен. Он ждал именно такого ответа и знал, что ничто не способно остановить его. Поход на Ригу должен состояться - другого способа поставить всё на свои места он не видел. Но что ещё скажут новгородцы? Князь не сомневался, что на вече его недоброхоты по-своему перескажут слова псковичей. Но он невольно вздрогнул, когда за окнами послышались мерные глухие удары вечевого колокола.
- Быстро они, - прошептал он. - Михайла!.. вызнай, что там? - Звонец быстро вышел. Следом за ним отправилось ещё несколько человек. Ярослав вскочил и сильным упругим шагом прошёлся по палате.
- Коней! - вдруг приказал он, останавливаясь. - Едем!
Вече гудело и бурлило. Когда князь с ближними боярами и частью дружины подъехал, там уже кипели страсти. Бояре, среди которых затерялись посадник и тысяцкий, толпились на вечевой ступени. Те, кому места не хватило, окружили помост и, задрав бороды, перебрёхивались со стоящими наверху. Торговые люди, посадский и чёрный люд шумели тоже. Новгородцы не сразу затихли, даже узнав приехавшего Ярослава.
Князь поднялся на помост, всё ещё слыша отдельные выкрики. Его сторонники _ он узнавал их голоса, - ещё что-то доказывали, но по всему было видно, что решение вечем уже принято, и приняли его в основном встретившие его бояре.
Посадник Иванок Дмитриевич шагнул навстречу князю.
- Княже, выслушай слово Господина Великого Новгорода, - степенно молвил он. - Прослышав о том, что псковичи с тобой не идут, мы порешили тоже на рижан без братьев своих не идти и полки свои распустить...
Ярослав услышал за спиной недовольные голоса - некоторые бояре возмущались решением веча.
- Весь ли Новгород то порешил? - спросил он.
- Весь, - подтвердил посадник, и вокруг него закивали. - Все люди... И хотим сказать тебе ещё - коль не идёшь никуда, распусти полки свои.
Снова послышалось двухголосое гудение - одно выражали одобрение, другие ворчали о трусости и предательстве.
- Ведомо мне, чьи это слова! - процедил Ярослав. - Измена в Новгороде открылась!
- Князь! - Иван Дмитриевич даже отшатнулся, вскидывая руку с посохом. - Побойся Бога!.. Мы верны тебе были!.. Почто ныне недоверием казнишь?.. Истинно говорю тебе - то сам Великий Новгород сказал!.. Иль ты мне не веришь?
Иван Дмитриевич был одним из тех, кто всегда стоял за Ярослава, подчас защищая его перед вотчинниками и советом бояр в Грановитой палате. На него можно было положиться всегда. И вот, хоть голос у него дрожал от волнения, он говорил невероятные вещи. Им приходилось верить.
Ярослав долго спорил - ругался с вечем, на другой день явился в Грановитую палату, навестил владыку Арсения, но всё безрезультатно. Новгородцы как сговорились и отказывали князю в участии в походе. Кое-где раздавались открытые голоса - мол, Ярослав Всеволодич нарочно говорит, что хочет идти на Ригу, а сам собирает полки для похода на Псков. Князь убеждал, доказывал, даже угрожал - но потом перестал.
Город был против него - это стало ясно. Не говоря ни слова о том, новгородцы своим упорством показывали князю на порог. И Ярослав решился.
- Еду! Кончено! - объявил он однажды, переступив порог терема. - Гонят меня?.. Ну, что ж, придёт час, они ещё вспомнят князя Ярослава!.. Нынче ж еду, а ты, - он подошёл к Яну, взял за плечи, взглянул в лицо глубокими страшно спокойными глазами, - останешься тут.
- Княже? - только и мог выговорить тот. Сколько лет был он при Ярославе - уезжал от него, ворочался, а такого не было, чтоб князь сам отсылал его. - Почто?
- Я знаю тебя - ты мне верен, - в голосе Ярослава послышалось тепло. - Я здесь сыновей оставляю - Феодора и Санку. Санко твой воспитанник, ты будь при нём. На тебя наследников оставляю, Ян Родивоныч!.. Ежели что - с тебя спрос!
Он последний раз крепче стиснул плечи Яна, словно хотел обнять верного человека, и изборец склонил голову, соглашаясь.
Глава 14
Оставив со старшими сыновьями, кроме воеводы и таким образом ставшего пестуном младшего княжича Яна, своего проверенного боярина Фёдора Даниловича, служившего ему ещё с Рязани и тиуна, Ярослав с семьёй и остальным двором в начале зимы вернулся в Переяславль. Полки пришлось распустить. Поход на Ригу провалился.
Деятельная широкая душа Ярослава требовала расхода накопившихся сил. Младшая дружина, живущая от похода к походу, вот-вот могла начать ворчать - столько собирались, готовились и на тебе! - как побитые собаки, вынуждены бежать. Князь был готов сунуться куда угодно, чтобы в горячке сражения обрести вновь холодный рассудок и спокойно принять неприглядный случай — Новгород, град, который он в мыслях уже почитал своим, выгнал его. Но пусть новгородцы подумают, поразмыслят, поймут, что всё ещё можно исправить - сыновья князя остались там для того, чтобы все поняли: Ярослав уходит не обиженным. Он готов вернуться, а отъезд временен. Перед уходом он ещё раз говорил с Яном - тайно. Тот обещал слать гонцов и докладывать обо всём, что происходит в городе.
Едва приехали да обустроились в Переяславле, пришли вести от брата, Великого князя Юрия. Прослышав, что Ярослав вернулся, он звал его к себе во Владимир.
Второй сын Всеволода Большое Гнездо не отличался решительностью. Порой его можно было счесть трусом - как легко он признал старшинство Константина, как радовался всего лишь ссылке и потом с восторгом принял прощение, готовно поклявшись оберегать осиротевших племянников! А став Великим князем, изо всех сил старался примирить всех - заметив усиление Михаила Черниговского, поспешил приблизить к себе своего шурина, посватав за племянника Василька его дочь, почуяв отход киевской земли от владимирской, завёл переговоры о женитьбе сына своего Всеволода на дочке тогдашнего киевского князя Владимира Рюриковича[419]. Юрий старался собрать вокруг себя как можно больше князей, связав их с собой узами родства и взаимных обязательств, дабы отвратить возможную вражду. И уж ежели ему занадобился деятельный младший брат, значит, дело было важным. Но Ярослав поехал бы всё равно - после ухода из Новгорода ему было необходимо развеяться.
Юрий встретил брата у Золотых Ворот Владимира, выехав сам с боярами и воеводами. Громко, надсадно взревели трубы и зазвонили благовест, когда братья-князья обнялись, не слезая с коней, как встретившись после долгого и трудного боя. Потом сопровождавшие обоих Всеволодовичей перемешались, и они вместе поехали ко Владимиру.
Великий князь ещё более располнел, несколько даже обрюзг и сидел на коне, развалясь. По всему было видно, что он мало выезжает даже на охоту, а уж о военных походах речь давно не идёт. Ярослав по сравнению с ним смотрелся чересчур поджарым и выше ростом, чем был.
- Нисколько ты не переменился, братуша, - распускал полные губы в улыбке Юрий, любовно окидывая глазом сухую статную фигуру Ярослава. - Орлом глядишься!..
Ярослав в ответ только скривился - этого орла недавно чуть не выгнали из Новгорода!.. Но откуда Юрий мог знать? Неужто и у него есть там верные люди?
- Почто звал, князь? – нарочито сухо, как положено человеку зависимому, спросил он. - Сила ратная надобна, аль что ещё?.. Приказывай!
- Да погоди ты! - Юрий довольно рассмеялся и хлопнул брата по плечу. - О делах потом поговорим!.. Сперва в баню с дороги сходи, потом за столы! Всю дружину твою накормим! Я тебя так ждал!
Юрий и правда заранее готовился к встрече с братом. Его бояре, воеводы и дружина были поселены в теремах детинца, самому Ярославу отвели богатые хоромы на княжьем подворье. Первые дня два ушли на отдых, пиры и веселье - гости из Переяславля приехали накануне Рождества. Лишь наутро третьего дня к Ярославу пришли от Великого князя - после обедни в соборе Юрий желал видеть младшего брата.
Ещё в день приезда, и потом на пиру, Ярослав заметил подле Великого князя старшего Константиновича, Василька и собственного великокняжеского наследника, Всеволода Юрьича, которого его отец не так давно отделил, дав в удел Ярославль. Оба молодых князя, сдружившись, постоянно были вместе и сейчас, явившись в палату к Великому князю, тоже присели на скамью вместе. Они примчались с мороза и ещё улыбались молодецким забавам своим.
Василько вытянулся, возмужал и расцвёл той мужской красотой, что отличала потомков Юрия Долгорукого. Он становился очень похож на своего отца, Константина - разве что в глазах, улыбке, речах и движениях его сквозила горячая, страстная любовь к жизни, в то время как отец его уже в этом возрасте больше тяготел к размышлениям и покою. Всеволод, сын Великого князя, из мальчика, княжившего когда-то в Новгороде, превратился в рано возмужавшего отрока. Когда Ярослав вошёл в палату, юноши приподнялись, приветствуя старшего. Тот не мог не улыбнуться с лёгкой завистью - когда ещё его сыновья станут такими! Феодору десять лет, Александр на два года моложе. Дети совсем!
- Почто звал, князь? - приветствовав Юрия, на правах брата, заговорил Ярослав.
Он ждал, что Юрий начнёт выспрашивать о делах новгородских, но тот даже ухом не повёл - видно, и правда всё знает! Вместо этого Великий князь заговорил о новом походе - на восток, в мордовские земли, на берега Итиля-Волги.
- Издавна дикая мордва[420] и меря[421] тревожат соседей, наших, муромских князей[422], - говорил он. - Родичи их, булгары, что тоже нашей веры не признают, не раз на наши вотчины ходили с грабежом и разбоем. Бить мы их били, а покорить сумели всего ничего. Ныне стало известно мне, что заключили ряд мордовские князья с булгарскими. Теперь, ежели соберут они полки да двинутся на русские земли, худо тем землям придётся. Уже грозят они Новгороду Нижнему... Вот и порешил я собрать рати и идти самим, не дожидаясь мордвы и булгар. О прошлом годе, в сентябре, уж посылал я туда войною дружины с Васильком Константинычем, - Юрий кивнул в сторону сыновца своего. - Воротились они из-за дождей и распутицы. Ныне вдругорядь[423] рати собираю! И хочу, чтобы ты, мой брат, прославленный на севере походами против еми, суми и корелы, пошёл с полками!
Ярослав перевёл дух. Громить мордву и мерю с булгарами было в его представлении не страшнее, чем приводить к покорности емь и чудь. Отличие же в том, что, встретившись с другими народами, он наконец, добыв победу, может быть, перестанет горевать о потере Новгорода. Тем более что впереди его ждёт ещё один Новгород - Нижний.
- Ещё чьи рати выйдут? - спросил он.
- Свои полки поведёт Василько, ярославльскую дружину берёт брат его Всеволод, тебе даю, кроме твоих переяславльцев, ещё и владимирцев под началом своего сына, а в пути присоединится к вам Юрий Давидович Муромский[424].
Ярослав промолчал. Впервые он пожалел о том, что рядом не будет Яна. Изборец своим извечным спокойствием мог бы привести любое сражение к победе. Он был верен и отважен без опрометчивости, в то же время горяч и умён. В незнакомые земли Ярослав предпочёл бы идти, имея рядом верных людей. Он больше не хотел ошибаться, даже невольно.
Юрий принял его молчание по-своему:
- Что князья тебе в союзники даются все молодые, так то не беда! Идут с ними воеводы старые, проверенные - знакомый тебе Еремей Глебович со Всеволодом да ростовский Воислав Добрынич.
Младшие князья при этих словах еле сдержали недовольные гримасы - видимо, рассчитывали на то, что в бою будут командовать сами, а тут держись стариков! Но Ярослав успокоился. В случае неудачи можно будет оправдаться тем, что вокруг не было его воевод - из прежних остался только Михайла Звонец. Его отец Дружина Гаврилыч был уже стар и сидел всё в Переяславле, даже на Новгород не отъехал, а Творимир Олексич, хоть и мотался с князем по городам и весям и даже прошёл всю емь, но голоса не поднимал и совета от него ныне не дождёшься. Прочие доверия не заслуживали или вовсе остались при сыновьях.
- Полки ух готовы, припасы собираются, - меж тем говорил князь Юрий, - По то тебя и вызывал!
- Когда выступаем? - поинтересовался Ярослав.
- Как можно скорее! Юрий Давидович тоже давно готов. Коль ты принимаешь началие над походом, сей же день шлю гонца в Муром, а ты начинай сборы.
- Добро, - кивнул Ярослав. - Отправляй гонца!
Спустя две седмицы, переждав Святки, полки выступили из Владимира.
Начиная войну с мордвой без желания, постепенно Ярослав разохотился. Под его начало встали, кроме переяславльской, владимирская, юрьевская, суздальская, ростовская и ярославльская дружины с пешими полками. В Муроме к ним присоединились рати князя Давида, давнего союзника братьев против Константина ещё на Липице. Уйдя целым и невредимым из того боя, Давид Муромский сумел сохранить добрые отношения со всеми Всеволодовичами и теперь посылал в помощь Великому князю старшего сына в сопровождении своих воевод. Ярослав, таким образом, оказался старшим среди князей.
У Великого князя в мордве на самом деле имелись свои глаза и уши - как стало ясно с первых же дней, в начале похода, на князя Пургаса поднялся подданный муромских князей князь Пуреша[425], свойственник Пургаса. Он намеревался взять власть, и приход русских войск невольно помогал ему.
Обойдя Нижний Новгород и переправившись через замерзшую Волгу, войско князей оказалось в мордовских лесах. Здесь их встретили глубокие исхоженные снега, редкие узкие тропы, ведущие к одиноким небольшим городцам, что стояли на холмах над реками, окружённые деревянной оградой, из-за которой торчали косые крыши строений. Большинство домов были полуземлянками, высокие островерхие терема ставили князькам и старейшинам. Сюда из окрестных весей под защиту стен стекались люди - пригоняли скот, тащили жито и вещи, готовясь обороняться.
Русские полки вступили в мордовские леса, раскинувшись широко и стараясь охватить как можно больше земли. Натыкаясь на тропу, они шли по ней до тайной заимки в чаще, где пережидали приход неприятеля женщины и дети, либо до городца, где население надеялось на защиту своих мужчин. Затворившиеся в городцах люди встречали русских стрелами и копьями, но привычные дружинники с ходу брали на копьё небольшие поселения, убивали всех, кто оказывал сопротивление, а мирных жителей, в основном женщин и детей, сгоняли в обоз. Туда же отправляли захваченный скот, сволакивали жито и всё, что успевали найти. Опустевший городец или заимка предавались огню.
Мордва сопротивлялась отчаянно - на подходах к городцам наиболее отчаянные устраивали засады на деревьях, со стен на осаждающих проливался дождь стрел, поражавших воинов по-охотничьи, с завидной меткостью - в лицо и в глаза, а когда те врывались в селения, на улицах порой вспыхивала страшная резня. Редко кто сдавался — многие мужчины предпочитали смерть в бою. Но тягаться с мечами, боевыми топорами было не под силу. Городцы сдавались один за другим, и войско постепенно двигалось дальше.
Узнав о приходе противника, мордва бросала свои селения. Люди угоняли скот, уносили добро, укрываясь в лесах. В обычное время поселения частенько нападали одно на другое, и жители привыкли в случае опасности прятаться. Всё чаще и чаще, пройдя по тропе, русские дружинники натыкались на опустевшие селения, где давно успели остыть угли в очагах. Это раззадоривало, заставляло ускорять шаг и дальше забираться в чащи - пусть и рискуя нарваться на засаду или даже волчью яму, но найти спрятавшихся людей.
Но всё это была словно разминка перед настоящим боем, и Ярослав это чувствовал. Где-то там, впереди, точно также воевал данник Юрия Владимирского мордовский князь Пуреш. Он гонял по лесам своего главного врага - сумевшего объединить под своей рукой часть разрозненных родов мерян и эрдзя и назвавшегося князем Пургаса. Ярослав искал сражения, не распускал свои силы далеко по лесам, только отправлял в разведку сторожевые дружины - следить, чтобы мордва не подобралась незамеченной. А ведь были ещё и булгары, которым не впервой воевать русские города, Ярослав помнил, как взяли они Великий Устюг лет восемь назад! Он сам тогда посылал дружины в помощь великокняжеским.
Но время шло, войска продвигались всё глубже и глубже в мордовские земли, обоз отягощался полоном и захваченным житом, а отряды мордвы всё не встречались. Приходившие из сердца страны вести были о схватках Пургаса и Пуреша. Оказавшись в окружении внутренних и внешних врагов, князь Пургас хитрил, метался из стороны в сторону и не ввязывался в сражения.
Продвигаясь навстречу князю, Ярослав терпеливо ждал. Эта охота пробудила его и исцелила боль от потери Новгорода. Он верил в свои силы и, не доверяя лёгкому началу похода, был убеждён в том, что противник ещё покажет себя.
Что до молодых князей, то всегда ходящий под рукой Великого князя Василько Ростовский и впервые отправившийся в настоящий боевой поход юный Всеволод Юрьич сгорали от нетерпения. Воеводы, приставленные к ним отцом и дядей, Еремей Глебович и Воислав Добрынич, держали сторону князя Ярослава, уверенные, что настоящие сражения ещё впереди. На советах они в один голос уговаривали сдерживаться, не спешить и продвигаться осторожно - места, мол, незнакомые, а дикая мордва хорошо бьёт из засады. Молодой муромский князь Юрий Давидыч, посланный отцом в помощь великокняжеским полкам, больше помалкивал, и не понять было, одобряет он осторожность или нет.
Постепенно молодые князья начали ворчать всё больше.
- Чего это стрый воображает себе? - возмущался Всеволод. - Ведёт он отцовы полки - и ладно! Он уж повоевал своё - на Литву ходил, на Ригу тоже, под Ревелем самим стоял, Юрьев брал, на северные дикие народы тоже... А теперь и тут верх взять хочет! А мы что?
Василько, привыкший слушаться Великого князя - в год смерти отца ему было всего девять лет, - только кивал головой. Он не хотел ссориться со старшими, но жажда боя и молодой задор в крови говорили сами за себя.
- Мордва дикая, она оборужена хуже, - продолжал рассуждать Всеволод. - Ты видел, Василько? У них даже на сулицах наконечники каменные!.. Куда им против наших, железных?
- Да, они слабы, - согласился Василько. - И бьются малыми отрядами...
- Стрый Ярослав говорит - заманивают в свои леса! - поморщился Всеволод. - А по моему разумению - боятся они нас!.. Вот бы сходить на них самим!
- Да ты что? Взаправду? А вдруг правда где впереди их главные силы стоят?
- А что? Сами отыщем и сами разобьём!.. Иль у тебя дружина мала? - Мысль отправиться в поход самостоятельно и добыть славу в бою была соблазнительна, но Василько уже ходил на мордву и заосторожничал.
- Надо охотников кликнуть, - предложил он, - полки разделять негоже. Война ведь!
Всеволод, горевший желанием самому ринуться на врага и заслужить всю славу, вынужден был смириться.
Кликнули охотников. В один голос отозвалась младшая дружина обоих князей, добровольцы нашлись и среди воинов князя Ярослава. Первым здесь был княжеский новый меченосец Грикша по прозванью Торопок. После гибели Василия Любимовича Ярослав выбрал этого юношу из числа отроков младшей дружины за смелость, готовность услужить и радостную преданность князю за оказанную честь. Ян, тогда только принявший должность пестуна при Александре, сам натаскал Грикшу. Юноша, прослышав о подготовке к походу молодых князей, явился к Ярославу, пал ему в ноги и попросил отпустить и его - благо, охотники среди Ярославовой дружины тоже были.
Узнав от своего меченосца о походе, Ярослав явился к молодым князьям. Полные восторга от того, что так много воинов выказали желание идти в глубь мордовских земель, юноши тем не менее присмирели, когда встретились со стрыем лицом к лицу. Но Ярослав сказал только:
- Задумали вы дело опасное. Я вас на него благословить не могу и не хочу - ежели что с вами случится, мне перед князем Юрием ответ держать! Что мордва задумала - никому не ведомо, а коль узнаем, то как бы поздно не было... Проведаю, что ушли - держитесь у меня!
Развернулся и ушёл. На другой же день к молодым князьям были приставлены старшие дружинники - беречь от опасного шага.
Поход сорвался. Василько спокойно воспринял запрещение - привык слушаться старших, а Всеволод весь кипел. Роптали и выкликнутые охотники - они столько ждали возможности показать себя в первом бою, и вот приходится распрощаться с надеждой! Дело кончилось тем, что, поддерживаемые юным Всеволодом и, молчаливо, Васильком, охотники собрались сами и тайком ушли в леса на поиски мордовских отрядов. Вместе с ними отправилась и часть младших дружинников Ярослава. Повёл их Грикша Торопок.
Сперва шли хорошо - двигались налегке, без обозов, нагрузив припасы на заводных лошадей. Не рассчитывая захватить много, вели вместо обоза ещё несколько запасных лошадей. Везли на себе даже брони и оружие.
Мордовские леса встретили дружинников молчанием. Накануне выпал снег, прикрыл все тропы, приодел чащобы, превратив их в сказочные терема, где каждый занесённый метелью куст кажется припавшим к земле зверем, а под поваленными стволами мерещатся тени лесных духов. Мордовские леса были полны новизны. Они были словно сказочная страна, о которой сказывают бабки долгими зимними вечерами. Так и казалось, что тут таится та самая нечисть, добрая и злая.
Противник долго не показывался на глаза - первые дня два прошли спокойно. Дружинники расслабились и ехали по рыхлому снегу, глядя по сторонам. Несколько раз кто-то запевал. Одинокий голос разрывал звенящий морозный воздух и, переплетясь с пробуженным эхом, таял в кронах елей.
Грикша Торопок ехал в первых рядах Ярославовой дружины. Он храбрился, тем более что остальные признавали его за главного: как-никак, меченоша самого князя! Дружины Ростова и Владимира, подчинённые молодым князьям, держались поодаль - накануне на привале они поспорили, куда лучше идти. Теперь ростовцы постепенно отделялись, сворачивая влево, а владимирцы, наоборот, старались свернуть вправо. Середина оставалась переяславльцам.
Первая стрела ударила неожиданно - не дрогнула ни единая ветка, не посыпался лёгкой пылью снежок, а один из дружинников вдруг взмахнул руками и с коротким хрипом свалился с седла. Стрела вошла ему в горло.
- Засада! - не своим голосом закричал Грикша, вставая на стременах и выдёргивая меч. Одновременно он еле успел перекинуть вперёд, на грудь, щит, в верхний край которого воткнулись сразу три стрелы.
Говор и смех были забыты. Дружина сгрудилась вместе, ставя заводных лошадей в середину. Под прикрытием щитов соседей лучники подняли луки, готовясь ответить мордве, но те не показывались.
- Вон они!
Несколько стрел метнулись в сторону, и разлапистая ель закачалась, осыпая снег, когда с неё сорвалось чьё-то тело. Одновременно дрогнули ветки на соседнем дереве. Не опуская щитов, дружинники с Грикшей во главе бросились к деревьям.
Мордвины уже попрятались, стрелы и сулицы достали только двоих, но их явно было больше, о чём свидетельствовали следы на снегу, там где засада пала на лошадей и помчалась прочь.
- Так всегда бывает, - торопливо, срываясь, заговорил Грикша. - Они домы свои защищают!.. Догоним их!
Дружинники пришпорили коней и пустились вскачь, на ходу растягиваясь пошире, чтобы наверняка захватить удиравших, коли они вздумают свернуть в сторону.
Грикша Торопок с десятком таких же горячих до драки парней оторвался от остальных. С самого начала похода он чуял свою вину - ушёл от князя, не сказавшись. Теперь только удача в бою может оправдать его в глазах Ярослава Всеволодича. Иного он не простит - в лучшем случае за ослушание вернётся он в отроки, а то и вовсе могут из дружины погнать. Бывшему холопу боярскому, удравшему от рабства в вольную дружину, Торопку даже мыслить о таком не хотелось. И он ещё пребывал в том состоянии страха перед князем, когда густой лес внезапно посветлел, раздался в стороны, земля под копытами коня стала чуть покатой, превращаясь в склон холма, и впереди, на открытом месте, он заметил всадников и пеших воинов - ждущий его дружинников мордовский отряд.
Это был уже настоящий полк - одних конных было более пяти десятков, не считая до сотни пеших. Вылетевшие прямо на нацеленные на них стрелы и сулицы дружинники начали осаживать коней. Кое-кто уже поворотил назад, но тут с боков запели стрелы. Упало несколько всадников, под некоторыми убили лошадей.
- Да они ж оборужены хуже! - воскликнул Грикша, стараясь придать голосу как можно больше смелости. - Вперёд, други! За князя!
Он и правда не боялся стоявшего без строя мордовского войска и своей отвагой сумел увлечь остальных. Кто с копьём, кто с мечом, молодые дружинники сбились в плотный строй и ринулись вниз по склону, ускоряя бег коней. Мордва сперва послушно раздалась в сторону, позволив пройти русским сквозь них, а потом, когда дружинники приостановились, сомкнула ряды, окружая.
Это была сеча, которая почти сразу превратилась в побоище. Натасканные русские дружинники легко разметали взявших их в кольцо всадников и пеших, но только вырвались, как увидели, что в низину, где начинался бой, из чащи выскакивают всё новые воины, и их было гораздо больше, чем русских.
Отбросив самую мысль об отступлении, Грикша плотнее сжал коленями конские бока и поднял меч, готовясь встретить врага. Когда на него налетел первый мордвин, он рубанул его наотмашь и почувствовал холодную радость от того, как легко и быстро он упал. Но за ним уже спешил второй, третий... Не глядя по сторонам, Грикша продолжал сражаться, не замечая, есть ли рядом друзья, защищают ли его с боков и спины. И когда конь под ним, раненный в живот, вдруг с хрипом стал заваливаться набок, он не успел вынуть ноги из стремян и рухнул на снег вместе с ним. Меч ещё оставался в его руке, но уже бесполезный. В следующий миг на Грикшу навалилось сразу трое. Руки ему заломили назад и поволокли по снегу куда-то прочь, в лес.
Глава 15
Хватившись своего меченосца, Ярослав сперва разозлился - парень удрал-таки в леса биться с мордвой. Но потом почувствовал гордость - в Грикше чуялось то отчаянное ретивое, что могло бы потом вывести его, бывшего холопа, в сотники, а то и воеводы. Могло бы - если при таком бесшабашном нраве парню удастся дожить до зрелых лет.
Ярослав поднял тревогу. К вечеру уже было ясно, что ушли молодые дружины всех трёх князей. Только воины Юрия Муромского оставались при своём князе - князь не сошёлся близко с остальными и его люди тоже. Но всё же Ярослав призвал к себе младших князей, расспросил их и узнал всё. Он был уверен, что, если не случится чуда, тайком ушедшие дружины ждёт беда. Русские уже довольно далеко ушли в мордовские земли, в те места, куда уходила мордва из небольших лесных деревенек, жителей которых уже успели обратить в рабов. Здесь ждали своего часа основные силы. Молодёжь могла налететь на них... Ярослав отдал приказ идти вдогон.
Расположившиеся на полдневный отдых воины собрались быстро, после чего боевым шагом двинулись вдоль берега реки в сторону земель князя Пургаса. Впереди шли старшие дружины Ярослава и Василька Ростовского. Всеволода с его полками и Юрия Давидовича поставили стеречь обозы и охранять остальных от ударов в спину. Туда же Ярослав поставил с частью дружин своего воеводу Михайла Звонца, а Еремей Глебович и Воислав Добрынич шли со своими князьями.
Следы младших дружин нашли легко. Дружинники ростовцев всё-таки отделились от остальных и успели разорить небольшое селение прежде, чем на них напали. Следы сражения отыскались в нескольких вёрстах от пепелища - десятки уже успевших замёрзнуть ободранных и раздетых тел. Лошадей и все припасы победители забрали тоже.
Василько следовал за Ярославом. Князья вместе подъехали к месту побоища, взглянули на тела, уже немного объеденные зверьем.
- Глянь! - кивнул Ярослав сыновцу. - Ты с ними хотел идти!.. Говорил я, что мордва силы где-то копит. Вот и сыскали, где!
Василько стиснул зубы так, что заиграли желваки, но возражать не стал.
- Вдогон скакать бы, - только и промолвил он. - Авось кто из наших и уцелел... Отбить надо!
- Надо, - жёстко отмолвил Ярослав.
На другой день нашли следы последнего сражения переяславльской дружины. Здесь тел убитых было больше - переяславльцы сражались до последнего. Не сыскали всего десятка воинов, и в их числе Грикшу. Ярослав потемнел, стал хмур, слова цедил, словно одолжение делал. Не тратя времени на поиски последнего боя владимирцев - он уже знал, что с ними стало, и хотел только одного - найти врага и отомстить за парней. Большинство дружинников, увязавшихся в одиночку в поход, впервые отправились в бой полноправными воинами. Мало кто из них успел обнажить меч в настоящем сражении - в основном лишь те, кто служил под началом Василька, уже ходившего на мордву прошлой осенью.
Как ни странно, но в поисках врагов помог именно Всеволод Юрьевич. Оставленный близ обозов молодой ярославльский князь самочинно отправился догонять ушедших вперёд стрыя Ярослава и Василька. В юношеской самоуверенности он решил идти напрямик, благо, тут всего был день пути, но вскоре после полудня его дружина напоролась на мордовскую засаду.
Противник рассчитывал на ещё одну победу, столь же лёгкую, как и первые, но на сей раз с молодым князем шли опытные воины. Сам Воислав Добрынич не отставал от Всеволода ни на шаг. Чуть только полетели первые стрелы, он прикрыл юношу своим щитом, а вокруг них выросло кольцо воинов. Остальные, сомкнув ряды, стали прорываться боевым строем и, потеряв лишь нескольких, сражённых стрелами, разметали заслоны и вырвались из кольца. После чего часть дружинников осталась при князе, а остальные бросились добивать мордву. Быстро сообразив, что дали маху, те начали отходить.
Дружинники благоразумно не увязались в погоню, а остановились и продолжили путь, к вечеру соединившись с дружинами Ярослава и Василька. Ярослав тут же отдал приказ возвращаться и идти в погоню. На сей раз они выбрали верный путь - несколько раз их встречали засады. Однажды десятка три эрдзян напали ночью. Порезав стражу, они пробрались было в стан, но до княжеских шатров не прошли - охранявшие полон обозники подняли тревогу и всех перебили. Живым в плен взяли только одного мордвина. После того, как ему пригрозили калёным железом, он согласился провести русских к близлежащему городу. Никто не знал, найдут ли там попавших в плен дружинников, но наутро войска двинулись туда.
Мордовский город стоял на холме над рекой. Берега реки, заболоченные летом, зимой замёрзли, укрытые под слоем снега, и русские обложили бревенчатые стены со всех сторон, зайдя даже с реки.
Мордва хорошо подготовилась к осаде - ворота были заложены изнутри, на стенах ждали лучники, дымились котлы с кипящей смолой. Но рва перед стенами не было, сами стены - деревянные, чуть выше человечьего роста, а оборужен были лишь заострёнными кольями, на которых торчали кое-где лошадиные и коровьи черепа - отпугивать злых духов. Когда русские пошли на первый приступ, на стену выскочил закутанный в меха колдун, заскакал по брёвнам, забормотал заклинания, заговаривая сулицы и стрелы защитников.
Под городом простояли всего два дня - после полудня второго, пойдя всей силой, русские смяли сопротивление мордвы. Защитники были сметены превосходящими силами - на одного мордвина приходилось трое-четверо русских, не говоря о ждущих своего часа засадных и обозниках. Сразу с двух сторон проникнув через стены в городец, дружинники растеклись по улицам, распахнули ворота для основных сил, и город был взят. Пятеро князей-победителей - хотя из муромлян Юрия Давидовича большинство оставались в засаде, его позвали тоже, - въехали в город.
Там уже хозяйничали их дружинники, хватая разбегающихся и прячущихся жителей и выволакивая добро. Кое-где ещё вспыхивали схватки - случалось, за оружие брались даже женщины и подростки. У народа, живущего в постоянной вражде друг с другом и окрестными племенами, обычным было умение владеть ножом, копьём, а то и мечом. Но на площади, там, где за оградой стояли выдолбленные из дерева мордовские боги Пургинэ и Нишке, братья-соперники, всё было тихо. Там, у сорванных с петель ворот на капище, дружинники с обнажёнными головами ждали князей.
Подъезжая, Ярослав с высоты седла увидел на утоптанном до земли подтаявшем снегу человеческие тела и сразу понял, кто это. Спешился, прошёл сквозь расступившуюся дружину.
Они все были здесь - те, кто попал в плен к мордве живыми. Их притащили сюда, и здесь, судя по всему, их сначала отдали толпе, а потом тех, кто после её рук остался ещё живым, принесли в жертву своим богам. Сквозь распахнутые ворота можно было видеть круглые камни-алтари перед идолами, залитые человеческой кровью. Она уже потемнела и на снегу казалась чёрной. Тут же такими же чёрными пятнами валялись зарубленные в ярости языческие жрецы.
Ярослав отыскал среди разложенных тел своего меченосца. Грикшу, очевидно, растерзала толпа - на его тело было страшно смотреть. Толпившиеся позади стрыя молодые князья скорбно молчали. Ярославу было до бешенства жаль непутёвого парня, который мог бы достичь многого, но погиб так глупо. Жаль было и других - он потерял воинов просто так, из-за детской отваги и желания выделиться. Он мог бы укорить молодых князей за то, что своим нетерпением сманили парней на верную гибель, но молчал.
- Всех павших, - сказал только, - собрать. Похоронить с честью!
Священника в поход не брали, а потому хоронили по древнему обряду - городец спалили, на его месте в оттаявшем снегу насыпали курган, куда погребли сожжённые останки павших. Потом устроили поминки, но на большее - муромляне предлагали устроить тризну[426] - Ярослав согласия не дал.
Вместо тризны он ринулся мстить. За этим городцом, чьего имени знать никто не хотел, открывались владения Пургаса, князя, против которого они и вышли в поход. Здесь и начались те самые настоящие бои, которых ждали.
Полки князей-союзников прошли по всей Пургасовой волости, словно птицы, перелетая от одного града к другому. Всюду, не зная теперь жалости, они рушили стены, случалось, жгли добро, которое не могли унести, резали скот, а жителей, кого не могли угнать с собой, бросали в зимних лесах. Где-то рядом действовал владимирский данник Пуреш, оттягивающий на себя основные силы Пургаса. Именно он наконец встретился в бою со своим противником и убил его.
После смерти Пургаса его воины разбежались, но продолжали сражаться, мстя русским, - за разорение, а своим, мордве, за предательство. Получив от Пуреша весть, что враг повержен, Ярослав ещё некоторое время оставался в Пургасовой волости, охотясь за последними ещё державшими оружие в руках врагами, а по весне, не дожидаясь распутицы, повернул назад, оставив Пуреша усмирять остальных и платить Владимиру дань уже за все мордовские земли.
Княгиня Ростислава ждала мужа. Она уже получила весть от гонца, что войско вернулось из мордовской земли с победой, привело большой полон, пригнало скот, а кроме того оно везёт зерно, меха и серебро. Отпраздновав победу, Ярослав собирался до распутицы вернуться в Переяславль.
Этих дней и ждала княгиня. Верный человек несколько раз уже пересылал ей вести о князе, и о том, что поход окончился победой, Ростислава узнала первая. Но были и другие вести, ради которых всё и затевалось.
Княгиня хорошо знала своего мужа и не удивилась, когда её подозрения начали Подтверждаться. Конечно, Ярослав не мог обойтись без женщины, и в самом деле, женщина была. Какая-то мордовка, вытащенная им из кучи чумазых девчонок, пригнанных с полоном. Чем она, должно быть, грязная, растрёпанная, глядящая волчицей, прельстила его, искушённого в женской ласке и красоте? Но как бы то ни было, когда Ярослав повернул назад, во Владимир, мордовка ехала с ним на правах походной жены. Она легко и быстро привыкла к своему положению, липла к своему князю при народе и уже начинала требовать то подарка, то девок для услуг. Ярослав сносил её причуды и даже стерпел, когда она однажды раскричалась на весь стан, что-то требуя для себя, Весть об этом по-настоящему встревожила Ростиславу, она с внутренним содроганием ждала возвращения мужа и его наложницы - не пришлось бы уступить места в его сердце и жизни этой некрещёной девке!
Но к тому времени, как Ярославу приспело время возвращаться из Владимира, явились новые вести - на сей раз от Яна, из Новгорода. И, едва князь переступил порог терема, так с головой окунулся в те полузабытые, но требующие его вмешательства дела и забыл о наложнице.
Осень в новгородской земле выдалась непривычно дождливой - ливни не прекращались до декабря. Вымокли огороды, озимые, погибла часть ярового урожая. Городу грозил голод. Подогреваемые слухами о том, что виной всему епископ Арсений, его неправедное, не угодное Богу восшествие на владычный престол, народ с каждым днём всё громче кричал на улицах, что нечестивца следует убрать. Говорили даже, что это возмутились забытые, но отнюдь не сгинувшие без следа старые боги. Нашлись люди, которые от их имени звали народ на справедливую месть: «В житницах владыки Арсения, с помощью дьявола отнявшего престол у владыки Антония, укрыто столько жита, что хватит всем не только до новины продержаться, но и весною будет, что засеять! Пойдёмте и отнимем у него неправедно нажитое!» В Торжке и Волоке Ламском, через которые шли торговые пути в Новгород с Низу, оставались ещё дружины изгнанного Ярослава. Они могли перекрыть подвозы хлеба. Призрак голода замаячил перед людьми, и они двинулись на владычное подворье.
Разбушевавшаяся и распалённая сопротивлением владычных гридней толпа ворвалась в ворота. Сам Арсений с малым числом слуг еле успел укрыться в Хутыньском монастыре. А дом и житницы его были разграблены дочиста, после чего те, кому досталось мало, пошли грабить дальше. Раз начав, остановиться было уже трудно. Вслед за владычным подворьем на поток пустили хоромы его стольника Андрея, жившего рядом с ним Софийского стольника Давыда, потом послали к старосте церкви Николы Матвею Душильцу...
Как ни неделю по Новгороду бродила толпа, жаждущая грабежа и наживы. Матвей Душилец успел, упреждённый соседями, убраться из дома и даже из Новгорода, к толпе попала его жена. Но эта неудача лишь распалила чёрный люд. Его не могло остановить уже даже возвращение на митрополичий престол епископа Антония, которого сместил было Арсений и ради которого вроде бы всё затевалось. Толпа жаждала крови.
...Каждый день Ян, сам на себя возложивший право беречь жизни княжичей, ждал вестей из города. О новостях ему доносил старый друг, боярин Яков Семёнович. Хоть и поддерживал приверженцев владимирской земли и стоял за Ярослава Всеволодовича, но родом и богатством он не выделялся и умел, когда надо, оставаться в стороне и вроде как ни при чём. От него-то Ян и узнал первым, что Внезд Вадовик со своей родней и приятелями, воспользовавшись мятежом и отсутствием князя в городе, начали усиленно склонять народ к новому бунту. Кому хватило убедительного или властного слова, для кого из мошны доставали серебро, кого увлекли за собой подосланные дворовые холопы. Но скоро новгородская толпа поверила боярам и, погромив ближников прежнего владыки, обратила свой гнев и пыл на посадника и тысяцкого. Вадовиковичи собрали вече, где лаяли против тысяцкого Вячеслава и посадника Иванка Дмитриевича, атак же их сторонников. Разогрев толпу посулами и разоблачениями, они прямо с вечевой площади отправили народ грабить и жечь боярские хоромы.
Об этом сейчас спешно, стоя в переходе княжьего терема, рассказывал Яну Яков Семёнович. Со всеми вместе он был на вече, но когда толпа ринулась, распаляя себя криками и бранью, к тысяцкому, он поспешил на Городище, лично поведать обо всём.
- Как думаешь, где они сейчас? - Ян с тревогой бросил взгляд через плечо боярина на неплотно прикрытую дверь.
- Должно, уже на Вячеславовом подворье, - Яков Семёнович вздохнул.
- Сюда не доберутся?
Ян боялся думать об этом - он не знал, смогут ли полсотни дружинников - в основном те, кто пришёл с ним из Изборска - оставленные при тиуне и боярине Фёдоре, выстоять против толпы. А здесь два княжича, его жена, дети... Конечно, крови княжеской никто проливать не будет - не таков народ, хоть ты золотом его осыпь, а на богоданных правителей руки не поднимет. Но всё-таки!
Яков Семёнович покачал головой:
- Навряд ли... Хотя своё требовать наверняка явятся!
Ян помнил тот давний новгородский мятеж, когда сперва поднялись на бояр-изменников, а потом до того разошлись, что порешили и правого, и виноватого. А Внезд Вадовик на Ярослава зуб имеет, он спит и видит получить власть, чтобы самому править Новгородом, без князя или с князем, у которого руки Ярославовыми грамотами связаны, чтоб ни в чём не мог вотчинникам препятствовать. Он мог решиться на многое, чтобы порвать связь Ярослава Переяславльского с городом, но чтобы использовать для того детей...
Задумавшись, Ян не сразу понял, что говорит Яков Семёнович. А тот прощался, торопясь домой:
- Поеду, а то не ровен час, кто заметил, куда я свернул! И поднесут мне заодно с прочими красного петуха!..
- Прощай, боярин, - опомнившись, кивнул Ян. Тот надел высокую бобровую шапку и вперевалку поспешил по ступеням. Внизу он обернулся:
- Ежели что, я пришлю человека!
Молчаливо согласившись, Ян проводил боярина и прошёл во внутренние покои. Новгород буйствовал уже целую седмицу, а последнее вече ещё добавит жара в крови горячим и скорым на руку новгородцам. Попадавшиеся ему на дороге дружинники поднимали на княжеского пестуна вопросительные взгляды, но Ян не замечал их. Поставленный Ярославом тиун Яким, с началом мятежа перебравшийся на княжеское подворье, вышел навстречу Яну и даже о чём-то заговорил, но Ян прошёл мимо. Воином Яким был никудышным, только и мог в делах разбираться да суд судить. В остальном полагался на тех, кто сильнее. Доверенного боярина Фёдора Даниловича всё не было - как уехал на вече, говорить от имени малолетних княжичей, так и остался в городе, тем более, что у него там, на Софийской стороне, были хоромы. Но уж коли княжеский боярин боится, как бы его дом не пограбили настолько, что забыл о тех, кого поручил князь его заботе, то видно, всё и впрямь серьёзно, и надо что-то делать.
Едва Ян прошёл во внутренние покои и уже поставил ногу на ступень, чтобы подняться к Елене, как ему неожиданно заступил дорогу княжич Александр[427], Санко, как звал его Ян. Не по летам высокий мальчик снизу вверх смотрел на пестуна ясными глазами. Он ничего не взял от матери - пошёл в отца и деда, Мстислава.
- Что там, Ратмир? - спокойно спросил мальчик. Он звал своего пестуна княжьим именем после того, как выпытал у того всё о его жизни и роде. Александр уважал Яна и гордился им по-своему, по-детски. Отговариваться пустяками от мальчика не имело смысла - он всё равно как-то непостижимо догадывался о правде, и тот, кто пытался ему солгать, терял его доверие.
- Новгород шумит сызнова, Санко, - ответил Ян.
- Против нас?
Ян вздрогнул - мальчик думал о том же, что и он.
- Не ведаю! - сознался он. - Авось, не так это!
- Ты боишься? - Александр дотронулся до его руки.
- За тебя и брата твоего, - честно ответил Ян. - Батюшка твой меня вас защищать поставил... Где Фёдор?
- С Ярославкой, - мотнул головой Александр. - И Мишенька с ними... Я тебя ждал.
Княжичи дружили с сыновьями Яна - тому не препятствовали ни сам Ярослав, ни тем более Ростислава. У сына Яна и княжича Фёдора даже пестун был один на двоих. Мальчишки всё делали вместе - и играли, и грамоте по прихоти княгини учились. Сам Ярослав, давно забывший трудную для него науку, в этом уступил жене.
- Их найти надо, - вспомнил Ян о мальчиках.
- Сюда придут? - продолжал о своём Александр.
- Не дойдёт до того, - утешил воспитанника Ян. - Но всё-таки поздно уже...
- Я с тобой буду, Ратмир, - мальчик твёрдо взял изборца за руку. - Ты меня не отсылай!
Ян подавил вздох - Александр слишком близко к сердцу воспринимал мятеж в Новгороде. Феодор, старшин Ярославич, был не таков. Он рос обычным мальчишкой и, кажется, не слишком понимал, что он ныне - князь. Может быть потому, что вокруг было слишком много взрослых, что ещё старались взять на себя часть его забот, а может и потому, что это звание приходилось делить с младшим братом. А полкняжича - не князь!
Возразить Александру Ян ничем не мог, и мальчик остался с ним. Он не по-детски серьёзно, забравшись с ногами на лавку, продышал в слюдяном окошке глазок и, подперев щёку рукой, смотрел на занесённый снегом двор и город за забором.
- Глянь, Ратмир! - он выпрямился, махнул рукой. - Дым!
Ян, только что услышавший, что княжич Феодор и его приятели найдены и отправлены к себе, подошёл к мальчику. Александр отстранился, давая ему глянуть. В бледном зимнем небе упругими клубами расплывался тёмно-сизый дым.
- Это где горит? - толкнул пестуна локтем мальчик.
- На Софийской стороне, - признался Ян.
На Софийской стороне жили как противники Ярослава, так и его сторонники. Чьё подворье сейчас горело, сказать было невозможно.
Они смотрели в слюдяное окошко до тех пор, пока слуга не доложил о приезде боярина Фёдора Даниловича.
Он вошёл, невысокий, плотно сбитый, рано начавший лысеть человек с мудрыми глазами. Сейчас в его взгляде читалась искренняя тревога.
- С худыми вестями я, Родивоныч! - с порога объявил он.- Тысяцкого Вячеслава Борисыча разграбили и пожгли, брата его Богуслава тож... Боюсь, за других сейчас примутся! - тут он запоздало заметил княжича. Александр стоял у окна удивительно прямо и смотрел в глаза боярину, и тот смутился - замолчал, присел у порога, отирая пот с блестящей лысины.
- Пусть только попробуют сюда прийти, - дрогнувшими губами прошептал Александр и вопросительно взглянул на Яна. Тот ободряюще улыбнулся мальчику и положил ему руку на плечо.
Новгород бушевал ещё несколько дней. Изредка до Ярославова дворища долетали вести. После грабежа дома тысяцкого только Иванку Дмитриевичу удалось сохранить свою должность. Вячеслав Борисович ушёл еле живой, брата его забили едва не до смерти. Досталось и другим. Должность тысяцкого самовольно взял себе Борис Негоцевич. Услышав об этом, боярин Фёдор Данилович высказался коротко: «Ну, теперь держись!» Борис Негоцевич был противником Ярослава - стоял за отделение Новгорода от Низовской земли и старался приблизить его к Ливонии и южным землям, упирая на то, что при владимирских князьях попираются и уничтожаются древние вольности Новгорода. Своё служение он начал с того, что послал Ярославу в Переяславль грамоту. Её читали на вече и одобрили всем миром. Слышавший её вместе с другими Яков Семёнович - он единственный из сторонников Ярослава мог не бояться, что к нему придут грабить, - в тот же день побывал в княжьем тереме и передал её суть: «Приезжай к нам, новые пошлины не ставь, судей по волостям не шли и будь князем по всей воле нашей. Или ты - особе, а мы - особе».
Со стороны могло показаться, что новгородцы поняли-таки свою ошибку и зовут Ярослава обратно. Но «наша воля» означала только одно - быть безвольным воеводой при боярах. Если Ярослав получит эту грамоту, он не может не разгневаться.
Ян не стал терять ни минуты. В тот же день княжичей спешно собрали и под покровом темноты тайно вывезли из Новгорода.
Глава 16
Он оказался прав. Гонец с грамотой обогнал княжичей с их двором на несколько дней и прибыл в Переяславль в середине апреля. Услышав, что говорит ему Господин Великий Новгород, Ярослав вспылил и чуть было не захотел идти на него войной, но вовремя вспомнил о сыновьях. И только подумал о них, как те приехали.
А через две седмицы пришла ещё одна новость - опять от Якова Семёновича. Узнав о спешном отъезде княжичей, новгородцы будто бы удивились: «Куда это они побежали? Мы им ничего плохого не сделали!.. Но раз так, то мы сами себе князя добудем!» Но, скорее, Борис Негоцевич и его сторонники были рады-радёшеньки избавиться от сыновей Ярослава - теперь они могли с чистой совестью выбрать себе того князя, который им больше нравился.
И, конечно, им стал опять Михаил Черниговский, тесть Василька Ростовского. Тот самый, кого уже однажды новгородцы принимали и который ушёл от них, просидев едва несколько седмиц. На сей раз он не мог не ответить на столь любезное приглашение, и в самом деле - ещё через некоторое время пришла последняя весть - в Фомину неделю[428] Михаил Черниговский спешно прискакал в Новгород, целовал крест, отменив все законы своего предшественника, освободил от новых податей, избавил беглых смердов, кои похотят вернуться, от дани аж на пять лет, и сел князем в Новгороде на всей воле боярской.
Услышав об этом, Ярослав заскрежетал зубами. Михаил оказался далеко не так прост и слаб - вовремя сообразил, когда и что делать! Но откуда он узнал? Кто подсказал ему, когда следовало явиться?
Ответ напросился сам собой - брат Юрий, Великий князь Владимирский.
В самом деле - сев Великим князем на стол, Юрий Всеволодович, будучи по природе нерешителен, стал собирать вокруг себя землю за счёт родственных связей и взаимных обязательств. Мелкие усобицы и впрямь прекратились. Где словом, а где личным примером Юрий останавливал соседей, которым, кроме того, было не до соседской грызни - битва при Калке и поражение, нанесённое русским войскам, усмирило воинственный боевой дух многих князей. Тех же, кого не сломило поражение, Юрий привлекал к себе родством - то и дело напоминал сыновьям Всеволода Чермного, что он женат на их сестре, сосватал дочь одного из них за сыновца Василька, спешил с обручением старшего сына Всеволода и дочери Владимира Рюриковича Киевского. Таким образом, вокруг Великого князя Владимирского образовывалось кольцо князей, связанных с ним родственными узами. Через эти связи можно было держать в узде всю родню...
Всю - кроме младшего брата Ярослава. К тому, времени уже умер в Стародубе брат Владимир, а Иоанн и Святослав, смиренные, во всём слушались брата и Великого князя. И только Ярослав, просидевший три года в богатом и своенравном городе,- единственный князь, кроме Мстислава Удалого, кто держался так долго! - неукротимый, несмотря на прожитые непростые годы, только он оставался независим. Он, конечно, слушался Великого князя, но всегда помнил, что имеет дело с братом, и позволял себе многое... Его следовало - нет, не сломить, всё-таки силён и решителен! - но окоротить, показать власть над ним. А как это проще сделать? Только отняв у него Новгород, уничтожив плоды долгого, упорного труда!
Мысли об этом не давали Ярославу покоя. Пытаясь хоть как-то разрешить сомнения, он призвал к себе своих бояр - Яна Родивоныча, Фёдора Даниловича и Якима, - тех, кто дольше оставался в Новгороде, и дал им наказ: узнать и доложить князю, верно ли, что у князя Юрия есть свои люди в Господине Великом, и не слышен ли был голос этих людей во время последнего мятежа?
Послали гонцов в Новгород, и был ответ - люди такие есть. И притом из числа сторонников Ярослава. После такого известия тот уже не требовал иных доводов - у него появился враг, с которым надо было расправиться.
Но что он мог сделать один, в то время, как у Великого князя столько подручников? Впрочем, Ярослав быстро нашёл выход и отправил гонца к племянникам Константиновичам. Старший из них, двадцатилетний Василько, и его второй брат Всеволод, ходили под рукой Великого князя. Третий сын покойного Константина, Владимир[429], будучи ещё отроком, тихо-мирно сидел в свoём уделе и носа из него не казал. На него не обращала внимания ни одна сторона. Мальчик был слишком тих и задался весь в отца - такой же книжник. А вот его старшие братья, взрослея, уже вряд ли могли удовольствоваться ролями княжеских подручников. Придёт время - Васильку самому становиться Великим князем Владимирским. А чего можно ожидать от Великого князя, который с юных лет привык других слушать, под чужой рукой ходить? Не случится ли так, что отнимут у него великое княжение?
Всё это и высказал в лицо молодому племяннику Ярослав, когда по его тайному слову к нему в Переяславль прискакали братья Константиновичи. После приветствий и обычного в таких случаях родственного застолья князь пригласил сыновцев к себе в покои, чтобы побеседовать тайно.
Василька он знал ещё по мордовскому походу, его младший брат тогда мало проявил себя, но сейчас, подавшийся к стрыю, разинувший во внимании рот, он оказался до странности похожим на Василька. Оба были горячи и полны жизни, и обоих неприятно задело упоминание о том, что Великий князь просто использует их силы.
- Верно ли сие, стрый? - наконец не выдержал Василько. - Великий князь нам отца заменил!
- Отца заменил и до сей поры над вами верх имеет! - возразил Ярослав. - Он и мне старается во всём указывать, поскольку старший брат завсегда должен младшим главою быть. Но я-то не младенец! Чего ему меня то и дело одёргивать?
Упоминание о младенцах задело Василька.
- Я не дитя! - воскликнул он.
В устах этого плечистого статного молодого витязя с пушком первой бороды на щеках эти слова звучали правдоподобно, но Ярослав насмешливо фыркнул:
- Младенец! Владимиру Константинычу пристало то, Всеволоду Юрьичу, моим сыновьям, но не вам! Вы уже сами можете своими землями править. А то как бы не было того, что Великий князь за вас всё решать начал, а вы только полки его водили... Василько, сам посуди - то и дело ты с его дружинами в походах, а он сам что? Дома сидит! А ну, как убьют тебя? Стрела-то, она не выбирает!.. Вон Давид Мстиславич Торопецкий - в бою голову сложил, а на Калке не так давно?.. И ты можешь так же. Кому тогда удел твой пойдёт? Не Великому ли князю?
Василько сидел, потупя очи, и злой румянец играл на его щеках. Всему, что говорил Ярослав, верить было можно, потому что со стороны всё казалось вполне правдоподобным - ну, пошёл в поход, ну, убили! Что ж поделаешь! И никому в голову не придёт, что родной отцов брат мог сыновца молодого нарочно куда подальше послать! Ведь сколько князей на Калке головы положили! А он лишь немного опоздал! Это заставляло задуматься.
- Коли так, как же быть-то? - вымолвил он наконец.
Ярослав улыбнулся снисходительно.
- Держитесь во всём меня, я знаю, - пообещал он.
Через несколько дней, уговорившись обо всём, братья Константиновичи уехали к себе и начали собирать полки. Ярослав старался не терять их из вида. Он сам натаскивал дружину, созывал ополчение, вспомнив о сидевшем во Ржеве шурине своём, Юрии Мстиславиче - единственном, кроме сыновцев, своём союзнике. Он слал гонцов и к другим князьям - младшим братьям, муромским князьям, хотел даже звать кого-нибудь из многочисленного племени Ольговичей[430] и недолюбливавших Юрия Всеволодовича рязанских князей, но те дали понять, что не желают иметь с ним дела. Всё это окончательно убедило Ярослава, что он остался один - все так или иначе отворачивались от союза с ним. И во всём этом он видел руку Великого князя. Старший брат прекрасно знал, что в случае его смерти именно ему наследовать великое княжение. При его пыле и решительности Ярославу могло и надоесть ожидание. Сам переяславльский князь приписывал Великому князю именно эти мысли и не сомневался, что поступил правильно, начав подготовку к войне. Оставалось одно - помешать объединиться Михаилу Черниговскому и Юрию Владимирскому.
В пересылках, подготовке и планах прошло лето, а в самом конце его в Переяславль прискакал гонец от Великого князя. Юрий Всеволодович настойчиво звал младшего брата во Владимир, объявляя, что собирается переговорить с ним и другими своими родичами о весьма нужном деле. В присланной грамоте указывалось и на то, что трое Константиновичей должны приехать тоже.
Это насторожило Ярослава. Он уже собирался посылать сыновцам-союзникам знак, когда и где начинать войну, и вдруг эта срочная поездка. Было ясно, что Великий князь как-то прознал о подготовке и хочет остановить его. Но как? Может так же, как Глеб Владимирович Рязанский двенадцать лет назад убрал с дороги шестерых своих братьев, зарезав их руками половцев[431]? При всём желании Юрий был на это не способен. Но в чём тогда дело?.. Ярослав продолжал ещё терзаться сомнениями, когда узнал, что братья Константиновичи, едва получив послание Великого князя, тут же откликнулись и собираются в дорогу. Так же заторопились к старшему брату Иоанн и Святослав Всеволодовичи. И Ярослав понял, что ему не остаётся ничего другого.
Юрий встретил его опять открыто и радостно, словно ни о чём не подозревал, но Ярослав ждал подвоха. Устроенные Великим князем пиры и ловища, на которые он тратил время в первые дни, только уверяли его в том, что он не должен терять бдительности. Но ожидание тяготило, и он обрадовался, когда однажды пришли от Юрия и позвали его в палаты.
Там уже собрались все - старший сын Юрия Всеволод, трое Константинычей, Святослав и Иоанн. Ближних бояр почти не было, только Юрьевы двое советников и Святославовы, да за Ярославом прошёл Ян: князь не хотел отпускать от себя своего верного человека, не ведая, чего ему ждать.
Юрий, раздобревший, ставший каким-то расплывчатым, сидел на стольце и свысока оглядывал родственников. Те помалкивали, ожидая начала разговора. Ярослав нервничал, но сдерживался - чуял, что Великий князь может начать с него.
- Каково вам гостится у меня, всё ли по нраву? - вдруг молвил Юрий. - Може, чего недодадено? Може, кому палаты его не красовиты показались?
В стольном Владимире в детинце, где строились ближние княжеские бояре и стояли хоромы самого князя, и впрямь было много теремов один богаче другого. Глаза разбегались не то, что у непривычного к роскоши купца иль новичка-холопа, впервые попавшего на подворье, - даже иные мелкие бояре и удельные князья, что годами безвылазно сидят по своим вотчинкам и дичают там потихоньку, ахали и разводили руками в изумлении. Белый камень, золото и серебро, деревянное и кованое узорочье[432], цветные изразцы, на окошках привозное стекло и слюда разных мастей, дворовые и челядь одеты пестро и добротно. Ничего не скажешь - богат Владимир. Только Господину Великому Новгороду да в прежние времена самому Киеву равняться с ним. Поговаривали, что не меньшей красотой и казовитостью сияла Рязань, да после устроенного Всеволодом Большое Гнездо пожара увяла, истаяла её краса. И уж ежели князь предлагает выбрать себе хоромы по нраву, вправе любой занять приглянувшиеся.
Покуда Ярослав помалкивал, недоумевая, что могут означать слова Юрия, младший Святослав, за последние годы растерявший свой и без того малый гонор, ответил миролюбиво:
- Всем мы довольны, князь! За заботу и ласку спасибо тебе!
Самый младший Иоанн наклонил голову в знак согласия.
- Рад я тому, - распустил в улыбке полные губы Юрий. - Я вам заместо отца, вы мне - как дети! Все мы одного рода, одного корня, все мы родичи и надлежит нам помнить об этом. Я питаю ко всем вам любовь братскую, как Господь Бог нам заповедывал, желаю только одного - чтоб были промеж нас мир и любовь!
«Эва, куда гнёт!» - мелькнуло у Ярослава. Он уже понимал, чего ради брат затеял весь этот разговор. Но будто его мало учили в прежние времена! Учили все, кому не лень! Всем его норов поперёк горла вставал. А теперь и братец туда же! И ему Ярослав мешает!
Словно читая мысли брата, Юрий продолжал всё так же Спокойно:
- Я вам, Василько и Всеволод, заместо отца был всегда, уделы ваши в обиду не давал, бояр своих на помощь советом посылал, матушку вашу, моего брата вдову, старался ничем не обойти. Я наравне с родными сынами вас держу, хлопочу о вас, а вы что - за моей спиной, мне не сказавшись, полки оборужаете!.. А супротив кого воевать надумали? Может, поведаете мне?
Василько и Всеволод потемнели лицами, нахмурились, бросали короткие взгляды исподлобья на Ярослава. Тот молчал. То, что Юрий как-то узнал о полках, было ещё полбеды - беда, коль он про остальное сведает.
Оказалось - уже сведал:
- Брате Ярослав! - сказал вдруг, и тот чуть не подпрыгнул на месте. - Сведал я, что ты тоже оборужаешься - дружину свою натаскиваешь, ратников-пешцев собрать хочешь... Уж не ты ли и сыновцев младших на войну сманить решился?.. С тебя станет - ты горячий у нас!
Последние слова прозвучали в устах Великого князя насмешкой.
- А тебе что за дело в том, брате? - отмолвил Ярослав сухо.
- Дело мне в том, что Великий князь Владимирский я, и по чину должен быть главою над всеми вами. Вы же мне хоть и родные, но подвластны... Уж не желаешь ли, с сыновцами уговорившись, попробовать, крепок ли подо мной стол великокняжеский? - вдруг напрямую спросил он.
Ярослав почувствовал, что все словно отодвинулись от него. Даже Константиновичи, даже верный Ян - и тех не чуял близ себя более. Вспомнилось совсем уж давнее и вроде как неподходящее ополчение Мстислава Удалого против него с Юрием и сражение Липицкое. Тогда он спасся чудом. Что было бы теперь, захоти Великий князь пойти на него войною?
- Не про то я мыслю, княже, - выдавил он, решив, что лучше согнуться самому, чем ждать, когда тебя сломают другие. - Но хотя бы и потому! - прорвалось внезапно затаённое. - Почто меня моей вотчины лишают? О любви братней толкуешь, а сам первый же!..
- Да про что ты, Ярослав? - Юрий даже развёл руками.
- Как про что? А Новгород?.. Скажешь, не твоими руками, не великокняжеским серебром ныне Михаил Черниговский на столе его сидит? Ты дочь его за Василька сватал, его сестра жена тебе венчанная!..
- Ах, вот ты что! - Юрий рассмеялся в густую окладистую бороду. - Думаешь, что нарочно я Михайлу на новгородский стол усадил?
- А то нет! - воскликнул Ярослав. - Один раз он уж по слову твоему сел, почему бы и вдругорядь там не очутиться?.. Я три года в Новгороде сидел, приручал его, как медведя дикого, а что ныне?
- И ты думаешь, мне не по нраву пришлась сила новгородская, которая за тебя стояла? - ошарашил словом брата Юрий. - Думаешь, обадил[433] я бояр тамошних?.. Свои люди у меня тамо есть, то верно. Но ведь и ты послухов в стенах Господина Великого держишь, не так разве? Чем меня порочить, сыновцев, воспитанников моих, - он обернулся на Константинычей, которые замерли на местах, не смея слова вымолвить, - и меньших братьев на меня подбивать, лучше бы сведал, кто из твоих людей на меня напраслину возводит!
- По-твоему, ложь то, измыслы недругов? - не желал сдаваться Ярослав. - Но как же?.. А Михаил на столе моём?
- Твой стол - ты его и добывай сам, - сказал, как отрезал, Юрий. - Добывай в Новгороде, а тут тебе нечего с силой своей ратной делать!..
Ярослав уже поднимался, невольно сжимая кулаки, но тут с места вскочил Святослав.
- Да что вы, братья-князья? - торопливо и как-то моляще зачастил он, раскидывая руки в стороны и словно желая броситься между спорящими, - Сцепились, ровно мужики чёрные?.. Не дело то, ой, не дело!
- Про то ж и я! - Юрий, обрадовавшись подмоге, повеселел. - Ты ж, чем меня винить, поискал бы хорошенько среди своих людей!.. На меня напраслину чья-то чёрная душа измыслила, а ты поверил! Не ждал я такого от тебя, Ярослав!
- Кто ж наклепал-то? - ещё не веря, но уже без прежнего гонора, спросил Ярослав.
- А я почём ведаю? - Юрий откинулся назад, развёл руки. - Знал бы - сам имя открыл, потому как охота кому-то, чтоб мы с тобой в ссоре были... Небось, хотели тебе Новгород помешать добыть! Да только я тут ни при чём. И вообще, что мне! Да делай с ним, что хочешь!
Поражённый словами брата, Ярослав сидел, уйдя в свои мысли. Память перебирала все сказанные слова, все лёгкие намёки - кто, когда, что сказал, сделал, помыслил вслух при князе. Люди все были веренные-перепроверенные, многие десяток лет князю отслужили, были и такие, кто ещё отцом при сыне был оставлен да так и остался. Ежели есть среди них переветник и наушник, как его сыскать. Выходило, что чуть не каждый его боярин мог быть заговорщиком.
- Не журись на меня, брате, - продолжал Юрий мягче. - У каждого из нас своя вотчина, своя земля, для кормления данная. Кто силён да смел, всегда норовит чужое захватить, да только мне, кроме стола великокняжеского, многого не надобно. Пущай бы дети свои уделы получили да княжить сели в свой черёд, да пусть в земле мир и спокойствие были - и довольно! Новгород - ведаю, кус лакомый, на него кто только не зарится. Да только он не всякого примет... Коль сумеешь ты его в руках удержать - так тому и быть. А не сумеешь - что ж, знать, не родился ещё тот, кто подчинит себе вольницу новгородскую! Но чужих наделов мне не надобно - ни твоих, ни кого из родни моей! Пусть все владеют теми землями, что им в наследство остались! Клянусь, что ничего я так не желаю, как мира и покоя... А на том, что не держу я в мыслях чужое владение забрать в казну, готов крест целовать!
Юрий полез за пазуху, из-под расшитой шёлковой рубахи извлёк золотой, усыпанный мелкими смарагдами крестик, и повернув так, чтоб было видно многим, поцеловал его.
Младшие Святослав и Иоанн при этом жесте Великого князя пошли довольными улыбками, чуть смущаясь. Константиновичи елозили на скамьях, косились на Ярослава. Бояре, забившиеся по углам при споре князей, тоже облегчённо переглядывались. Сам Ярослав выглядел изумлённым. А Юрий ещё и обмахнул себя троекратно крестом и уже победно-весело глянул на Ярослава.
- То клеветники супротив меня воду мутят, - молвил он.- Причин мешать тебе у меня нет, делай, что пожелаешь, только ныне избери путь мира и доброго согласия. Мы же родня, и забота у нас должна быть общая!
Мысль о том, что кто-то нарочно хотел его ссоры с Великим князем, не приходила ему в голову, но, явившись, тут же привела за собой другую - а что, если кому-то нужно, чтоб он поссорился с Великим князем, завяз во вражде с ним и оставил Новгород в покое? Ведь выйти против Великого князя наверняка означает поражение и изгнание. Юрий одно такое пережил после Липицы. Тогда он оправился быстро лишь потому, что Константин был слаб здоровьем. Ярославу в случае поражения так легко не подняться, и Новгород, который он любил ревниво-зло, будет для него потерян. А с ним растают и смутные пока мечты о единении Руси.
Юрий тоже о нём думает - по-своему, стремясь миром и добром, а где и - родством сплотить вокруг тебя князей. Да, ему не нужна лишняя ссора, лишняя война.
- Клянусь тебе, брате, - Великий князь обращался уже к нему одному, другие словно перестали существовать, - что делам твоим я не мешал и мешать не буду! Едина у нас Русь Владимирская. Коль есть у нас враг - вместе на него пойдём. Но промеж нас должны быть любовь и мир. Готов ли ты мне поклясться в этом?
- Княже? - с места вскочил порывистый Василько. - Коль в чём мыслил против тебя худого - прости? Ты мне отцом был - будь и далее!
- И меня прости, - подхватил брат его Всеволод.
Святослав и Иоанн, мало что понимавшие из разговора, поскольку привыкли слушать во всём старших и уступать им, с готовностью согласились с сыновцами. Ярослав помедлил, поднимаясь.
- Не держи против меня сердца, Великий князь! - выговорил он. - Мало ли, что случаем скажется!.. Больно мне, что Новгород меня изгнал!
- Он изгнал - он и опять попросит! - уже весело, довольный жизнью, ответил Юрий. - С ним никто, даже Мстислав Удалой, сладить не мог! Я тебе в том помогу, коль попросишь помощи аль совета! Слово князя!
Удовлетворённый и немного успокоенный, Ярослав шагнул к брату. Тот привстал со стольца и подхватил младшего брата в пухлые душные объятья.
Уже когда, обменявшись клятвами и дав друг другу крестное целование стоять друг за друга и почитать Юрия как второго отца, князья разъехались, Ярослав дорогой спросил у Яна:
- Ведаешь лит кто из бояр супротив меня мыслит?
Ян поднял голову, встретил прямой требовательный взгляд Ярослава:
- На меня думаешь, княже?
- Почто так решил?
- Ты мне самые тайные мысли порой доверяешь, - без тени смущения объяснил изборец. — Мне такое ведомо, о чём не все твои думцы догадываются. Порой я сам страшусь того, что мне открыто! Кто, кроме меня?
На миг в глазах Ярослава мелькнуло что-то похожее на радость - нашёлся тот, тайный недоброхот, от коего всё зло, сам сознался! Но в следующий миг лицо его потемнело, и он покачал головой:
- Не гы? Кому ж верить тогда, коль ты?.. Но сыщи мне его, Ян! Где хошь, а сыщи! Найди моего врага!
Задав изборцу задачу и успокоившись примирением с Великим князем, Ярослав стал готовиться к войне с Михаилом Черниговским за Новгород.
Глава 17
Приезд в Новгород Михаила Всеволодовича Черниговского для многих бояр означал перемены в жизни. Те, кто ждал его и надеялся при его поддержке укрепить свою власть и увеличить свои владения, радовались, а для их противников наступали чёрные дни. Внезд Вадовик, новый городской тысяцкий Борис Негоцевич и их родственники и сторонники ликовали. Они устроили торжественную встречу своему князю, сам епископ Антоний служил в Святой Софии молебен на вокняжение Михаила. Торжество сторонников его было столь явным, что оставшиеся верными Ярославу, а в его лице соединению с Низовой Русью, бояре всерьёз опасались, что новый князь, слушая своих приверженцев, поднимет против них вече. Тем более что повод был - второй год обещал быть неурожайным, а в боярских житницах и зерна, и мёда было припасено вдоволь. Сам посадник Иванок Дмитриевич начал было готовиться к погрому, когда вправду ударили в вечевой колокол. Уже всем мерещились красные петухи и чудился рёв толпы под окнами, но дело кончилось, хоть и с лаем и рваными бородами, всё же нежданно мирно - посадничество у Иванка Дмитриевича было отнято и дадено Внезду Вадовику, и сам бывший посадник и его сторонники еле откупились от новгородцев, сами развязав калиту. Получив серебро, люди оставили их в покое. И Иванок, пользуясь передышкой, поспешил уехать якобы в свои вотчины, а на самом деле - к Ярославу в Переяславль.
Михаил тем временем вполне оправдывал принятые им обязательства: княжить по всей воле боярской. Ярославовы дружины ещё стояли в Волоке Ламском, которым тот кормился втихую, не имея своих вотчин на новгородской земле. Бояре даже требовали от своего князя войны с Переяславлем, и он дослал противнику грамоту, требуя отказаться от Волока. Ярослав ответил коротко: «Сиди в Нове Городе и будь доволен тем, что имеешь. А я Волока не отдам». Он в ту пору, забыв совершенно о данном Яну поручении разыскать тайных недоброхотов своих, тоже готовился к войне. И уже совсем было выступил против Новгорода, но Великий князь Юрий, чуя, что брат не оставил мыслей о войне с его родственником, сговорился с киевским князем Владимиром Рюриковичем, уже почти родственником Михаила через женитьбу Василька, и втроём с епископом Кириллом они с трудом помирили Михаила с Ярославом, а на деле - Великий Новгород с Низовой Русью.
Ярослав сердито плюнул на эти дела и в огорчении затворился в своём Переяславле, не желая знать, что происходит в Новгороде. И лишь благодаря связям Иванка Дмитриевича, который, живя у князя, не переставал следить за родным городом, до него долетали кое-какие новости.
Примирившись с противником и убедившись, что воевать не придётся, Михаил Черниговский недолго оставался на новгородском столе. Новгород был слишком далеко от Чернигова, чтобы можно было мечтать о соединении в одно княжество. Но иметь под рукой такую богатую вотчину хотелось. Следовало приручить новгородцев - и новой зимой Михаил уехал домой, оставив вместо себя своего малолетнего сына Ростислава. Мальчик только-только вышел из младенческого возраста - при нём, кроме пестуна, оставались няньки и мамки с кормилицей, - но такой князь и нужен был вотчинникам новгородским: вроде как есть, но в дела без спросу не лезет, а понадобится военная помощь - тут отец примчится.
Но Михаил был далеко, а Ярослав, обиженный, мстительный, только и ждущий своего часа, - близко. Пользуясь долгим отсутствием Михаила, бояре всё-таки весной послали к Ярославу, вторично прося отдать Волок Ламской в обмен на княжеский стол. Но к тому времени Ярослав уже сам почуял, что Волок - та узда, которую при желании можно накинуть на строптивый Новгород, и не согласился. Вместо этого он отправил туда ещё сотню своих дружинников с известным уже приказом задерживать торговые обозы.
В остальном всё оставалось по-прежнему. Ничего не изменил даже короткий приезд Михаила, который вдруг воротился ненадолго справить постриги Ростиславу. После этого мальчик уже считался наполовину мужчиной, его передавали из-под опеки мамок и нянек в руки пестуна, который должен был наставлять его во взрослом деле княжения. Новгород получил князя - и Михаил уехал снова.
Вече на сей раз не шумело - оно гудело тихо и враждебно, как улей, который походя толкнул медведь: пчёлы уже бросили свои дела, но ещё не вылетели и не начали жалить. Разинув рты и ропща о своём, люди слушали горячий спор на помосте.
Спорили Внезд Вадовик с сыном старого посадника Твердислава, Стефаном. Нарочитый, всеми уважаемый боярин Иванок Тимошкинич из старого рода Мирошкиничей был тут же, и голос его, к которому прислушивались ныне многие, поднимался на стороне Стефана Твердиславича. Впрочем, и сын старого посадника был не простым человеком.
- Ты мне Ростиславом своим не тычь! - глубоким басом, который легко разносился над толпой, выговаривал Стефан Твердиславич. - Ростислав Михалыч зело молод - ему бы сиську сосать, а не Новгородом править! Ливонцы да чудь на западе шевелятся, с севера на корелу свей прут - неровен час, до новгородских пределов доберутся, а у нас не князь - дите малое! Приходи да бери нас голыми руками!
- А Михал Всеволдыч на что? - надрывался хриплым старческим голоском Внезд. - Его кликнем - заступит!
- Заступит он, как неё! Волока, нашего, природного новгородского города, воротить не мог!.. Конечное дело! У него свой Чернигов имеется, там торг тоже неплох, и там он во всей своей воле!..
- Хошь сказать, не по нраву ему тута? Он крест целовал на Ярославовых грамотах!.. И Новград его принял...
- Его ты да прихлебатели твои приняли, - встрял Иванок Тимошкинич. - Князь - что орёл, ему тесно тута!
- А раз тесно, неча было вообще являться сюда! - пристукнул посохом об помост Внезд.
- Вот ты ему на порог и укажи! - усмехнулся Стефан Твердиславич. Внезд поздно сообразил, что молвил что-то не то — вече уже всё поняло, и над толпой нарастал хохот. Из задних радов неслись выкрики: «Не нать нам князя! Сами проживём!.. Малолетку - со стола!» - и даже: «Ярослава звать!» - но это пока ещё неуверенно и вяло.
- Князь наш хоть и летами молод, да мы вокруг него на что? - развернувшись к толпе, надсаживаясь и стараясь придать своему дребезжащему голосу больше силы, закричал Внезд. - Наставим советом, коли что!.. А что молод, так и вас же, новгородцы, прижимать не станет...
- Зато ты их прижмёшь, ты и родня твоя, псы голодные, - оборвал его Иванок Тимошкинич.
- Псы?! - Внезд аж завизжал. - Сам - пёс!
Подняв посох, он ринулся на Иванка - остальные бояре еле успели разнять их. Стефан Твердиславич остался посередине. Он насмешливо переводил взгляд с внешне спокойного Иванка на багрового, кипящего гневом и плюющегося Внезда.
- Глянь-кось! - качнул он головой, не снижая силы своего баса. - Внезд Вадовикович, посадник!.. И не стыдно тебе? Бороду свою же оплевал! - По седой длинной мягкой бороде того и впрямь стекала тягучая капля слюны. Внезд захрипел, забился в руках держащих его родичей. Стоявшие по бокам сыновья Внезда глядели на посадника зло. Эго был позор, и новгородцы были его свидетелями.
- И ты ещё хочешь малолетнему князю Ростиславу советчиком быть? - сокрушённо покачал головой Стефан. - Нет, при таком посаднике нам князь повозрастнее нужен!
- А тебя самого, как ребёнка малого, водить да наставлять надоть! - подлил масла в огонь Иванок.
Вечевая площадь гудела на разные голоса. Посадник был опозорен, отныне слово его уже не могло иметь для новгородцев того веса, что прежде, и Внезд Вадовик это понял.
Оставалось одно - уйти. С усилием освободившись из державших его рук, он тяжёлым стариковским шагом пошёл к ступеням, но, уже спустившись, обернулся и ожёг своих врагов ненавидящим взглядом.
Стефан Твердиславич и Иванок Тимошкинич со своими домочадцами и дворовыми возвращались с обедни. Со вчерашнего дня они не видались, но шли рядом молча, вспоминая последнее вече. Прогнав посадника, Стефан заговорил было о смещении четырёхлетнего Ростислава, но хотя его и слушали, без посадника решать такое дело Новгород не привык.
- Ежели б как Внезда убрать, - высказал тайную мысль Иванок. - Сразу легота бы наступила!
- Как убрать? - Стефан вздохнул. - Не лихого человека же к нему подсылать?.. А чтобы добром снять - так сил пока нету таких! Слыхал, как вчера вече мои слова принимало? Молчали люди!.. Поди, пойми, за кого они!
- Гаврила Завидич баял - в Волоке опять хлебные обозы задерживать начали, - вспомнил Иванок. - Токмо бы князь не озлил людишек сверх меры - тогда с ними не совладать!
- Голодный народ - злой народ, - закивал Стефан.
- Как оголодает - надоть опять вече созывать, - гнул своё Иванок. - Тогда и сковыривать Внезда...
За разговором они дошли до поворота на Сенную, где стояли хоромы Иванка Тимошкинича. Стефану Твердиславичу идти было дальше, прямо.
- Бывай у меня, кум, - развёл руками Иванок.
- Беспременно загляну - мёду твоего отведаю! - закивал Стефан.
Распрощавшись, они тронулись каждый своей дорогой. Но Иванок прошёл всего ничего, как вдруг из малого проулка между заборами соседних домов ему навстречу шагнуло человек пятнадцать. По виду чьи-то дворовые; лица у всех суровые, хмурые. Передние играли дубинками, перекидывая их с руки на руку. Ещё у двух-трёх с запястий свисали кистени.
Иванковы дворовые немедля выдвинулись встречь чужакам, и те, не дав противнику времени, бросились в драку. Двое-трое, оставив товарищей разбираться с челядью, накинулись на самого боярина. Иванок Тимошкинич тонко закричал, отступая к забору, но посох выбили из его рук, и подхвативший его парень широко размахнулся, делясь боярину в голову...
Уже вечерело, когда над Новгородом поплыл набат Святой Софий. Всегда мерные, властные удары большого колокола сейчас звучали тревожно и испуганно, словно приключилось нечто страшное - пожар аль нежданное нападение. Взбудораженные горожане спешно бросали дела и, вопросительно поглядывая на небо - не плывёт и впрямь ли дым, - толпились на улицах, десятки раз переспрашивая друг дружку: «Чего там? Что слыхать?.. Почто трезвон такой?» Но набат не прекращался, и люди начали стекаться к вечевой площади.
Там уже толпился народ - из тех, кто уже всё знал. Из уст в уста вновь прибывшим передавалась главная новость: «Побили?.. Чуть не до смерти побили кого-то из бояр!» Люди ахали, качали головами. Женщины жалостливо вздыхали, лезли с расспросами.
На вечевую ступень с трудом поднялся Иванок Тимошкинич. Его поддерживали под руки двое ближних холопов. Боярин шёл с трудом, пошатываясь. Дорогая свита на нём была порвана и испачкана грязью. Шапку он потерял, и всем была видна выпуклая ранняя лысина с косой ссадиной. Из бороды его был вырвал порядочный клок, глаз заплыл, из разбитой губы сочилась кровь. Он то и дело тонко, по-детски всхлипывал и порывался схватиться за отбитый бок. Подойдя к краю ступени, он отстранил холопов и с усилием выпрямился. Площадь ахнула, как один человек, а боярин, которому было явно трудно стоять, дрогнул, выбрасывая руки вперёд и в стороны.
- Мужи новгородские! - надрывно, чуть шепелявя из-за выбитых зубов, закричал он. - Смотрите, что средь бела дня деется?.. Прямо перед домом моим по наущению посадника Внезда бит был его холопьями!.. Гляди, Господин Великий Новгород, гляди, что творится на глазах у честных христиан!..
Он схватился за бок и мешком осел на помост. Холопы кинулись к нему, засуетились около. Но и того было достаточно - площадь забурлила на разные голоса:
- Это чего ж творится, православные?.. Разбой средь бела Дня!
- Уж ежели посадничьи слуги до вятших добрались, что нам, простым новгородцам, делать?
- Управы нет на Внезда! Творит, чего пожелает!
- Это как это - нет управы?.. А ну, ребята, к посаднику! Ответа ла дела его требовать!
- К посаднику! К посаднику!.. На поток Вадовика! - раздавалось уже всюду. Избитый Иванок порывался ещё что-то сказать - его не слушали. Несколько сотен человек уже ринулись с площади, на ходу подбирая колья, камни, выламывали из оград лесины. Кто-то успел, сбегал за топором, у кого-то мелькнул кистень, были даже оборуженные копьями и мечами.
Двор Внезда Вадовика был разграблен в единый миг. Дворовые не успели запереть ворота - к ним подскочили, пригрозив топорами и копьями, снесли створки с петель, и толпа растеклась по подворью. Самые смелые сразу бросились по высоким резным ступеням в палаты, другие кинулись выводить лошадей, растаскивать из житниц мешки с зерном и мукой, выкатывать бочки и выносить всё, что подвернётся под руку. В доме хозяйничали тоже - у самой Внездовой снохи сняли с шеи ожерелье, унесли все ручники и кое-какую утварь. На поварне какую посуду перебили, какую забрали с собой.
Внезд Вадовик с сыном Глебом и братьями в то время только добрался до вечевой площади и был поражён видом избитого Тимошкинича и его словами. Дело действительно свершилось по его слову, но шумство на вече, кончившееся призывом идти к его дому, поразило посадника. Он поспешил к себе, но застал только самый конец погрома, когда опоздавшие утаскивали то, что ещё осталось. Этих дворовые задерживали - тут и там вспыхивали драки, когда пытались отнять награбленное.
Глеб Внездович сразу бросился командовать, пытаясь спасти то, что ещё можно было, а Внезд с родичами поспешил обратно на вече. Снова, второй раз за день, ударил набат. Сообразив, что дело обернулось хуже, раз колокол звонит, не умолкая, люди сбегались на вече сразу с дубинами и топорами.
На вечевой ступени их встречал сам посадник Внезд Вадовик. Подле него тесной кучкой стояли его братья, свойственники и тысяцкий Борис Негоцевич. Ещё несколько бояр, случившихся поблизости, старались протолкаться ближе. Шагая широко и тяжело, как больной медведь-шатун, на скрипящие под его тяжестью ступени взобрался старый посадник Семён Борисович. Когда-то давно он ссорился уже с Твердиславом Михайловичем, отцом Стефана, из-за посадничества и мест в Грановитой палате и сейчас, вспомнив, кто на чьей стороне, решил отплатить сыну давнего недруга.
Люди, видя посадника Внезда и вспоминая, почему созвали первое вече, толкали друг друга локтями, громко открыто переговаривались. Сразу сотни глоток взревели - какие гневно, а иные - вопросительно. Внезду пришлось напрячься, чтобы его голос перекрыл гул голосов.
- Мужи новгородские! - воззвал он. - Что ж творится ныне на Великом Новгороде?.. Бога вы забыли, вольные люди новгородские! Где ж то видано, чтоб без вины чужие домы громить?
- А ты почто без вины повелел холопам своим Иванка Тимошкинича прибить? - послышались голоса. — Ты первый Бога и забыл!
- Мужи новгородские! - Внезд широко раскинул руки, словно желал обнять всю площадь. - Богом клянусь - нет на мне вины! Что побили боярина Иванка, про то спорить не стану - видал его язвы ныне... Но откуль взял он, что мои холопы его отлупили?.. Есть у него послух, видок?.. Коль есть, пусть выйдут, скажут пред всем Новгородом о том - тогда признаю свою вину. А не сыщутся - знать, солгал всем вам боярин Тимошкинич! На посадника похотел заставить вас руку поднять!
- А того не ведомо ему было, что посадник Внезд княжеский слуга ныне, - послышался рядом сиплый, но ещё полный властной меди голос Семёна Борисовича. Огромный, одышливый, седой, как лунь, и молчавший, пока на помосте был ненавистный ему Стефан Твердиславич, боярин сейчас выдвинулся вперёд. - Как прознает князь, как с его слугой город поступил - всем плохо придётся, коль карать начнёт!.. Можете ли вы сейчас выдать городу тех, кто грабил посадничий дом?.. Нет? - строго оглядел Семён Борисович затихающую под его голосом площадь. - Тогда поплатятся все!
Внезд Вадовик был от души благодарен старому боярину. Тот долго держал его сторону в спорах с Иванком Дмитричем и прочими, молчаливо одобряя, но заговорил лишь сейчас.
Ныне был самый лучший день для того, чтобы расправиться со всеми врагами - Иванок Дмитрич и Вячеслав Борисыч, старые посадник и тысяцкий, далече, удрали в Переяславль. Их сродственники забились в вотчины, в городе носа не кажут. Прочие их сторонники хоть и остались, но после сегодняшнего замолкнут, поняв, на чьей стороне сила. А кто не успокоится сам, тех заставят замолчать княжеские дружинники.
- Покамест не дошло до князя и не присудил он нам покарать татей, вершите суд сами, мужи, новгородские! - уже не звал, приказывал Внезд Вадовик.
Вече понемногу распалялось. В разных углах площади начали раздаваться голоса о том, что впрямь хватили лишку, что не дело по наговору громить всех подряд. Сторонники посадника шумели всё громче.
- Дать Волхова испить! - кричали они. - Эдак всяк будет орать, а потом мы спину подставляй!..
- Вершите суд сами, мужи новгородские! - повысил голос посадник. - Как решишь ты, Великий Новгород, так тому и быть!
Он знал, как решит город - за посадника стояли многие. И даже те, кто недавно громил его дом, сейчас орали громче всех, чтобы хоть так замазать невольный грех. Кроме того, как назло, ни Стефана Твердиславича, ни других сторонников Иванка Тимошкинича на вече не было. Этим они как бы доказывали свою слабость и страх, а кто трусит - тот и виноват.
- Иванок, небось, сам себя избил, а потом наговорил на посадника! - кричали с помоста, подливая масла в огонь.
- Стой, православные, стой! - вдруг послышался новый голос. В толпе возникло движение - кто-то торопливо продирался сквозь ряды ближе к помосту. - Кого вы слушаете?.. Лиходеев! Татей и мздоимцев, кои готовы реки крови пролить христианской!.. Им важнее князя посадить такого, чтоб власти их мешать не мог! Они весь Великий Новгород хотят под свою руку поставить!..
Посадник был несказанно поражён и возмущён явлением нежданного недоброхота, тем более что был им ни кто иной, как неродовитый боярин Волос Блудкинич. Не древним родом - деньгами, что его дед и прадед, купцы новгородские, своим хребтом заработали, проложил он себе дорогу в Грановитую палату и совет бояр. Ещё и досей поры его ладьи с товарами ходили за море и на Низ.
Волоса Блудкинича люди знали - послышались одобрительные выкрики.
- Кого вы слушаете, за кем идёте? - продолжал тот, остановясь у помоста. - Вы сами себе кровопивцев на шею посадили, верите им!.. Аль не знаете вы Иванка Тимошкинича? Кому из вас он дорогу перешёл, кого обидел?.. Только и вины его было, что правду молвил в лицо боярину!..
- Молчи, худородный! - зашипел сверху посадник и нацелился ткнуть Волоса посохом. - Пёс приблудный!
- Меня лаешь - сам себя позором покрываешь, посадник, крикнул в ответ Волос. - Люди, не слушайте его! Он за мзду богатую и город весь, и нас, и мать родную кому хошь продаст!
- Уж не тебе ли? - взвился Внезд Вадовик. - Позвени-ка тугой мошной, поведай, кого ты подкупал на вече, чтоб тебя в совет кричали? Никак три дня весь Людин конец пивом поил!..
- Ах, ты сатана! - не выдержал Волос Блудкинич. - Черниговский прихвостень!.. Вот гляди, доберусь я до тебя!.. Жаль, не догадался я у хором твоих очутиться, когда их грабили! Уж не пожалел бы красного петуха!..
Он бросился было на помост, намереваясь за бороду стащить посадника наземь, но тут на него с боков накинулись дворовые Внезда и Семёна Борисовича. Они столкнули Волоса Блудкинича обратно и навалились на него кучей.
- Бейтя его! - закричал Внезд Вадовик, в порыве занося посох и опустив его на сцепившихся в драке людей. - Он дом мой хотел пожечь!
Взбудораженное вече береговой волной накинулось на дерущихся. Волос Блудкинич отбивался, но его повалили наземь и топтали ногами до тех пор, пока он не затих вовсе.
Внезд Вадовик больше помалкивал, смотря и слушая. После побоища вече гудело и бурлило, подогревая само себя. Его не надо больше было подталкивать, оно само, вскипев, как готовое варево, перелилось через край и ринулось по улицам. Размахивая дубинами и дрекольем, толпа с гамом и шумом текла по улицам, и к ней в первые ряды уже мешались переодетые холопы Внезда Вадовика и его ближних. Посадник всегда имел в толпе своих людей, чтобы в случае чего именно они первыми начинали кричать на вече то, что потом становилось мнением всего города. Сейчас они вели людей к домам врагов своего хозяина.
Так уж бывало, что при всяком бунте и нестроении громили не только дома и усадьбы виновных - находились люди, которые под общий шум пытались расправиться со своими врагами. Поэтому обычно горели целые улицы, а народ, пьяный от грабежей и суеты, рыскал вокруг и искал, кого бы ещё разбить. То тут, то там в вечернее небо поднимались клубы дыма - горели усадьбы. Зажгли дом Волоса Блудкинича, чет труп так и остался валяться на вечевой площади. Подпалили хоромы Иванка Тимошкинича. Самого Стефана Твердиславича напугали, снеся ворота в его терему, пограбили всех его соседей и свойственников.
Глава 18
Долго в тот раз буйствовал Новгород - чуть не до рассвета город не сомкнул глаз. Сперва грабили боярские хоромы, дрались и делили добро, потом, когда уже чуть начали расходиться, от красных петухов, выпущенных в ту ночь без счета, загорелся Славенский конец. За грабежом и делёжкой этого вовремя не заметили, и пожар успел разойтись по нескольким улицам. Скоро горело столько домов и усадеб, что горожане забыли о мятеже и вовсю тушили пламя. С огнём воевали ещё целый день, а когда управились, выяснилось, что погибло и попорчено добра столько, что о разграбленных боярских домах нечего и вспоминать. У нескольких десятков семей не осталось ни кола ни двора, у многих уцелело только то, в чём успели выскочить. Хорошо, была весна и ночи начинали теплеть.
Занятые свалившейся бедой люди даже не вспоминали о том, с чего всё началось. Боярские распри отошли в тень, тем более что сами бояре притихли и более не шумели.
Впрочем, шуметь было особо не с чего - вое, кого мог посадник Внезд считать своими врагами, ныне не были для него опасны. Стефан Твердиславич спешно уехал в дальнюю вотчину, на Мету, и всё лето не показывался в Новгороде. А Иванок Тимошкинич, с коего всё началось, был убит. Когда начали грабить его подворье, он, несмотря на увечья, сумел с несколькими верными людьми выбраться из терема и поспешил укрыться в ближней церкви. Но его перехватили по дороге, узнав по платью, поймали и, избив ещё раз, отволокли в Волхов, где и утопили. Остальные недоброхоты, сражённые примером, помалкивали и были тише воды, ниже травы.
Так в затишье прошло почти всё лето, бывшее для Новгорода чуть легче, чем два предыдущих. С той поры, как принял княжение Михаил Черниговский, Русь трепали беды. От дождей вымокли поздние яровые, лен, не родили огороды, а те озимые, что посеяли, вымокли и вымерзли зимой, так что новый урожай оказался не в пример скуден.
Надеялись на помощь Низовских земель, но на Волоке Ламском сидела дружина Ярослава, заворачивающая торговые обозы. Впрочем, в то время ей заниматься этим почти не приходилось - новым летом обозов по всей Руси стало меньше. Год и другой урожаи не задались нигде. Возить в Новгород для торговли было нечего - самим еле хватало. Обильно, как встарь, родила разве что Киевская да Галицко-Волынская земля. Оттуда шли товары, но разве могла прокормить оскудевшая людьми и ремёслами Киевская Русь[434] огромную, обильную народом и жадную до жизни Владимирскую Русь вкупе с Новгородом!
В малых городках и весях всё ж было полегче - помогали лес и река. В самом Новгороде поневоле вспоминали времена, когда город душил князь Ярослав Всеволодович. Как и тогда, ели кору, мох и собак. Люди бежали из города, чтобы умереть спокойно, ибо случалось, что поедали и человеческие трупы. Матери продавали своих детей богатым людям и даже на чужбину. По улицам бродили толпы людей - выискивали дома богатых и разбивали в них житницы, надеясь найти хлеб. Много хлеба похватали при грабеже посадничьих хором и потом при погроме его недоброхотов.
Новым летом, когда люди после волнений и пожара притихли и занялись своими делами, наконец-то пришло избавление и от голода - едва можно стало пуститься в плаванье, через Волхов и Нево-озеро Варяжским морем пришли купцы из Висби и Любека. Прознав о голоде, они привезли в Новгород хлеб. Лето тоже выдалось хорошим по всей земле и на Низу, и можно было надеяться на лучшее.
Единственное, что тревожило новгородские и псковские земли - это ливонцы. Самим рыцарям в связи со смертью епископа Альберта было не до походов, но литовцы, приохоченные ходить на псковские и новгородские земли с войной, чуть не ежегодно совершали набеги на русские земли. Избегая сражений, они проходили по земле, захватывая добро и угоняя полон. Бояре терпели набеги на свои вотчины, вынужденные смиряться с тем, что из-за них меньше становится и без того скудная от неурожаев дань. Но защищать Новгород и Псков от набегов должны были княжеские дружины, а Михаил Черниговский бывал на столе наездами. Вместо него сидел мальчик, который даже со своим пестуном пока сражался деревянным мечом и не мог повести полки в битву. Усмирённые Внездом Вадовиком и его союзниками люди молчали, но постепенно начали поварчивать. Стефан Твердиславич, хоть и не выступал более открыто и позвать князя Ярослава не подговаривал, тем не менее не молчал. И постепенно в городе сложилось тихое мнение, что пора бы уж князю показать свою настоящую силу и либо приструнить литовцев, сходив на них походом, либо уйти подобру-поздорову и уступить место достойному. Слушая эти разговоры со всех сторон, посадник отправил Михаилу в Чернигов грамоту, и тот обещал, что скоро пойдёт в Новгород, чтобы оттуда отправиться прямиком на Ливонию.
В конце осени, почуяв, что в городе опять начали поднимать голову сторонники Ярослава Переяславльского и стараясь оградить малолетнего княжича от возможного бунта, посадник и тысяцкий увезли юного Ростислава в Торжок. Всем в городе они говорили, что там будут собираться войска для похода на Ливонию, но на самом деле бояре спешили укрыться подалее - голос Стефана Твердиславича со времени пожара на Словенском конце стал звучать всё увереннее и громче. Он становился народным любимцем, ему прочили власть, а это при посаднике и тысяцком попахивало бунтом. Но Новгород бунтовал всегда - нет хлеба, есть ли, ему всё едино. Затаившись, Внезд Вадовик ждал.
В начале зимы нежданно-негаданно на посадничье подворье прискакал гонец из Новгорода. Конь под ним поводил запавшими боками и шатался, роняя розовую пену с губ, у крыльца всадник сполз с седла и неверными шагами быстро поднялся в терем.
Упреждённый о гонце, Внезд Вадовик вышел ему навстречу и с удивлением признал в нём своего дворового холопа Стёпку. Тот посерел, спал с лица и смотрел затравленно. Встретясь глазами с хозяином, он мешком бухнулся ему в ноги:
- Христом Богом молю, боярин! Не гневайся на раба твоего верного!..
Внезд тихо ахнул, крепче опираясь на посох. Подумалось о самом страшном:
-Что?
- Беда, боярин! - не поднимая лица от пола, выкрикнул Стёпка. - В Нове Городе бунт! Выло вече, на нём боярин Стефан против тебя и родни твоей лаял!.. Кричал, что не надобен им такой князь, уговаривал Ярослава Всеволодовича звать!.. Народишко разошёлся, к твоему подворью побежал...
Внезд покачнулся. Всё поплыло перед глазами. Как сквозь туман, долетали сбивчивые слова холопа:
- Дом и подворье пограбили... До ближней вотчинки добрались, там всё порушили... У тебя и брата твоего, и у свойственников тож... Терем новый боярича Глеба Внездовича погорел... У боярина Бориса тоже грабили...
- Неужто - все? - одними губами шепнул Внезд, чувствуя, как спирает грудь, и трудно становится дышать. - А другие что ж? Семён Борисыч?..
- Убили его, - Стёпка всхлипнул, жалея своего хозяина, и выпрямился, отирая рукавом красный от мороза и слёз нос. - Дубьём забили, потом до Волхова волочили - и в прорубь...
Всё потемнело перед глазами Внезда Вадовика, и он тихо осел на пол.
Уже когда он пришёл в себя на постели, чуть отойдя от хватившего его удара, не отлучавшийся от отца Глеб Внездович сообщил ему остальные страшные подробности.
Семьи уехавших с княжичем бояр были схвачены и заточены в монастырь. Посадничество забрал себе Стефан Твердиславич, а должность тысяцкого отдали некоему Никите Петриловичу. Новый посадник сразу же постановил послать грамоту Ярославу звать его на новгородский стол, и горожане согласились.
Разбитый тяжёлой вестью Внезд Вадовик ещё хворал, когда из Новгорода на него и его спутников свалился новый, более тяжкий, удар. Несколько дней спустя в Торжок прискакали новгородские послы с грамотой для малолетнего княжича Ростислава. Вместе с Ростиславом и его боярами гонцов встречал бывший тысяцкий Борис Негоцевич, заменив не встающего с постели посадника. Выходя к послам, он заранее трепетал, не зная, сможет ли сдержать гнев, ежели увидит кого из знакомых. Но Новгород словно понимал это - из пяти послов ни одно лицо не осталось в памяти даже смутно.
Юный Ростислав, всё ещё воспринимая многое по-детски открыто, с любопытством посматривал на чужих людей. В окружении своих бояр он не боялся их, но и не понимал полностью смысла произносимых по-писаному священником слов:
- ...Ибо отец твой обещался сесть на коня и в поход идти с Воздвиженья[435], а теперь уже Николин день[436]. С нас крестное целование долой, а ты ступай прочь, мы же себе сами князя помыслим...
Дочитав грамоту до конца, священник свернул пергамент и с поклоном вручил его застывшему, словно окаменевшему, Борису Негоцевичу. Тот понимал сказанные слова, но не верил, что всё вот так быстро кончено.
Сколько раз случалось такое, что бояре, поссорившись, отъезжали из города в свои вотчины или даже на службу к иному князю, бросив нажитое. Но всегда возвращались. Борис Негоцевич часто видал таких изгнанников через несколько лет - они как ни в чём не бывало расхаживали по улицам и даже приходили в Грановитую палату, ежели до побега занимали там места. Однако он сам никогда не верил, что может оказаться изгнанником. Ему чудилось, что вмешалась злая воля, чьё-то дьявольское попущение, может, кара за грехи. Про него и семейство Вадовиков не было сказано в грамоте ни слова, будто их не существовало вовсе. Но это умолчание и означало изгнание.
Его невесёлые размышления прервал маленький Ростислав. Подавленный свалившимися на него малопонятными заботами княжения, мальчик начал рано взрослеть и старался многое понимать, но самого главного детская душа ещё не умела постичь. Он подёргал боярина за рукав долгой шубы и снизу вверх глянул на него светлыми, не по-детски суровыми глазами.
- Чего он сказал такого? - спросил мальчик. - О чём?
Борис Негоцевич словно проснулся.
- О чём? - тяжко вздохнул он. - Путь нам указали, княже!
- Какой путь?
- Тебе - в Чернигов-город, к батюшке твому, а нам куда - неведомо...
- К батюшке? - оживился Ростислав столь явно, что боярин почувствовал глухую досадливую ненависть к мальчику, находившему светлые стороны среди сгущавшегося мрака.
Кое-как проводив послов, Борис Негоцевич вернулся в палаты. Глеб Внездович и братья Внезда уже ждали его. Краем уха, от Ростиславовых бояр, они слыхали о содержании грамоты, но боялись верить.
- Ну, что? - воскликнул младший из трёх братьев, Даньслав Вадовикович.
- Путь нам указали, братья! - сухо отмолвил Борис. - Нам и князю нашему, Ростиславу Михайловичу.
- Куда же теперь? - растерянно выдохнул третий Вадовикович, Михаил.
Борис только покачал головой. О возвращении нечего было и думать - нетерпеливый Стефан Твердиславич уже послал грамоту Ярославу Всеволодовичу, и тот спешил в Новгород ближней дружиной, оставив жену, детей и бояр собираться и двигаться поездом[437] следом.
Ярослав прискакал в город в самом конце декабря - налегке, без припасов. Сам посадник Стефан, извещённый с полдороги, вышел встречать его. В городе звонили в колокола, заговорила даже Святая София, созывая народ, словно на вече. Проехав запруженными народом улицами, Ярослав спешился на вечевой площади, поднялся на ступень и стоял там почти один - посадник, тысяцкий, бояре и дружинники оставались внизу и чуть в стороне, пока на площадь стекался народ. Счастливый тем, что видит их, Ярослав улыбался мальчишеской открытой улыбкой, а потом шагнул вперёд, к краю, срывая с тёмных кудрей шапку.
- Великий Новгород! - пронёсся над постепенно замирающей толпой его голос. - Принимаешь ли ты меня князем своим?
На миг пала тишина - для того лишь, чтобы откуда-то изнутри стёкшихся к вечевой площади толп вдруг родился и волной прокатился слитный многоголосый гул приветствия. Он ураганом ударил в грудь Ярославу громким криком, и князь раскинул руки в стороны и засмеялся беззвучным довольным смехом.
Несколько дней спустя он уже принимал княжение, целуя крест на старых грамотах Ярослава Мудрого, но о положенных Михаилом Черниговским указах и обещаниях и слушать не хотел. Всё, что тот положил, Ярослав отменил раз и навсегда и не захотел даже слушать об отмене даней.
А ещё несколько дней спустя, перед самым Крещением[438], в Новгород прибыла его семья и бояре, поезд с княжескими вещами и казной. Старшие сыновья - двенадцатилетний Феодор и десятилетний Александр - обогнали остальных и в сопровождении пестунов и десятка дружинников охраны верхами въехали в Новгород, как положено князьям. Когда Ярослав увидел, как чинно въезжают на княжье подворье его мальчики, он впервые почувствовал не просто гордость за своих сыновей, но и уверенность, что они вырастут и покажут себя настоящими князьями.
С княжьим поездом прибыли и почти все новгородские бояре, кто в разное время покинул город и переметнулся в Переяславль. В их числе был бывший тысяцкий Новгорода Вячеслав Борисович, за время изгнания ставший одним из думных бояр Ярослава. Князь тут же нашёл ему подходящую службу: чуть оправившись от дороги, Вячеслав отправился во Псков и занял там должность княжьего наместника. Город принял его появление спокойно - своего князя в нём давно не было, а Ярослав пока был в силе, и спорить с ним не стали.
Но как ни хотелось Ярославу подольше задержаться в Новгороде, ему скоро пришлось оставить город и выехать в Суздаль, на зов Великого князя. В надежде и желании вернуться он оставил в городе весь свой двор и поставил вместо себя до возвращения старших сыновей.
Проведав о возвращении на новгородский стол Ярослава и о радостной встрече, устроенной ему горожанами, изгнанники, до сей поры остававшиеся в Торжке с юным Ростиславом, наконец решились и отправились в Чернигов. В конце концов, они преданно и до конца служили княжичу - не может же его отец не заметить и не вознаградить их за верную службу!
Как ни странно, надежды изгнанников оправдались. Михаил Черниговский, конечно, не мог радоваться тому, что его сыну показали путь из богатого, обильного Нова Города, но не оставивших в беде маленького княжича бояр принял милостиво. Повелел пригласить к себе в палаты, где задал им обед, долго и ласково расспрашивал о делах, сочувствовал горю и в награду выделил им несколько весей для прокормления и позволил строиться, где и как похотят. А двум старшим боярам, Внезду Вадовику и Борису Негоцевичу, даже передал приглашение служить отныне ему. Бояре милостиво согласились.
До Ярослава вскоре дошла весть о том, что его недоброхоты бежали и сейчас находятся у злейшего врага князя. В том, что Михаил Черниговский ему враг и должен быть уничтожен, он теперь не сомневался.
После замирения с братом Юрием два года назад Ярослав стал готовиться было к войне с Михаилом, желая на поле брани добыть новгородский стол. Черниговский князь, со своей стороны, тоже собирал войска, для чего и выехал из Новгорода первый раз. Но Великий князь, прослышав о приготовлениях, послал бояр со словом мира. Сам епископ Кирилл отправил к спорящим князьям черниговского священника Порфирия. В дело вмешался даже новый родственник, Владимир Рюрикович Киевский, и всё кончилось миром. Но, хоть и сложив оружие под давлением родственников и духовных пастырей, князья продолжали почитать друг друга врагам и. Поэтому, узнав о новых происках Михаила, Ярослав не стал медлить. Он поднял на ноги свою дружину, позвал сыновцев Константиновичей и охочих мужей-новгородцев и отправился в земли своего противника. Два города, Серенек и Мосальск, были сожжены и порушены. Опустошена вся округа. В полон угоняли целые деревни - семьями, иной раз позволяя полону прихватить с собой кое-какие пожитки на первое обзаведение. Гнали табуны коней, захваченные стада. На обозных телегах грудами, без разбору, лежали кули с зерном и мукой, узлы с добром, меха, бочки, порты, упряжь и похватанные по весям вещи. Отдельно везли серебро - кованое узорочье, гривны и дорогую посуду. Чуть было не разграбили две церкви - вовремя остановились, - но всё равно в обозе каким-то образом потом оказались священные сосуды и кое-какая церковная утварь.
Ярослав воевал с размахом - под его началом находились большие полки переяславльцев, ростовчан и новгородцев. Чтобы удоволить такое огромное войско, нужно было много добычи. Заполнив обозы, полки откатились назад, только понеся большие потери под Можайском, которбго взять так и не удалось. Тогда было убито много Ярославовых старых дружинников, с которыми он начинал дела. Мира взять князь не захотел, да и не смог, но этим набегом Ярослав дал понять, что шутки с ним плохи.
В Чернигове встревожились. Северная часть княжества оказалась наполовину опустошена. Собравшиеся вместе князья торопливо решали - собирать ли общую рать против Ярослава.
Слово на совете взял Борис Негоцевич - прознав, что родной зять Василько пошёл в этой войне против тестя, Михаил Черниговский помалкивал. Призванный на съезд от имени Новгорода, боярин изо всех сил старался убедить князей забрать город у Ярослава ратной силой.
- Не бойтеся Ярослава, князья! - горячо, взмахивая руками, говорил боярин. - Ведомо мне, что не новгородской волей ставлен он на стол Господина Великого - волей посадника лишь, у меня обманом место отнявшего! Новгородская вольница сегодня одному, назавтра другому «Славу!» кричать станет!..
- Однако ж не так легко приохотить вольный Новгород, - осторожно возразил Мстислав Смоленский, двухродный брат Михаила Черниговского. - И ратиться с Ярославом — не значит ли это рать с самим Великим князем? А ведь за него стоят ныне князья киевские!
- Что до Великого князя, то он вашему дому свойственник, должен понимать, что к чему! - не сдавался Борис Негоцевич. - А мне от верного человека пришла из Нова Города грамотка, так из неё доподлинно известно, что ныне нет в городе князя Ярослава!.. Уехал он обратно, в свой Переяславль!.. А всё почему? Потому как не люб он новгородцам! Есть те, кто ему «Славу!» кричат, а есть те, кто молчат... От них он и сбежал, сидеть не стал!.. Да и не усидит на одном месте - не таков он... Сейчас, передаёт мне человек мой, в городе лишь сыновья его. Ты, князь Михаил, - повернулся Борис к черниговскому князю, - должен идти, потому как твоего сына Ярослав с места согнал! А ты его сыновей сгони!
Но Михаил помалкивал, и тогда с места вскочил молодой, ещё порывистый князь Святослав Трубчевский[439].
- Я пойду! - воскликнул он. - Коль взаправду не люб новгородцам князь Ярослав, я сам приду и возьму стол княжеский! Мне мал мой Трубецк!
- В добрый час, княже, в добрый час! - закивал головой Борис Негоцевич.
Более ничего тот княжий съезд не порешил, и смоленские и черниговские князья разъехались по своим вотчинам. А Святослав Трубчевский отправился готовиться к походу на Новгород и в середине лета выехал на север.
Борис Негоцевич и родственники Внезда - тот в изгнании расхворался и уже было ясно, что до зимы он не дотянет, - с трепетом следили за его походом. Борис Негоцевич так жаждал вернуться домой, снова взять должность тысяцкого и получить обратно свои вотчины, что сам верил в нелюбовь новгородцев к Ярославу. Верил и заставил поверить других.
Но случилось невероятное. Святослав Трубчевский благополучно прошёл Низовые земли, подошёл к Новгороду вплотную, даже выслал в город своих людей вызнать, как примет его Господин Великий. Но горожане неожиданно стеной встали за своих княжичей и, в их лице, за князя Ярослава. Ополчением командовал некий приставленный к княжичам воевода именем Ратмир. Он позволил трубчевскому князю подойти к городу, но не дал ступить в него и шагу. Святослав был вынужден повернуть назад, отправившись восвояси, как зарвавшийся хмельной гуляка.
Весть о его позорном возвращении для новгородских изгнанников совпала с другим горем - на чужбине скончался- таки Внезд Вадовик. Умирал он трудно, отходил в муках несколько дней. Всё бредил, зовя жену, оставшуюся в Новгороде, поминал Семёна Борисовича, беседовал с ним, как с живым, до пены на губах ругался со Стефаном Твердиславичем. Потом затих. Сознание ненадолго вернулось к нему. Он открыл глаза, обвёл мутнеющим взором столпившихся вокруг смертного одра братьев, Михаила и Даньслава, сыновей Петра и Глеба и друга и свойственника Бориса Негоцевича и хриплым, еле слышным шёпотом попросил поклясться, что они все отплатят Ярославу за муки и изгнание. Сыновья и братья поклялись. Умирающий удовлетворённо вздохнул, закрыл глаза и более их не открывал.
В скорби Вадовиковичей не трогали, позволив с честью отпеть и проводить в последний путь боярина Внезда, но потом с ведома Михаила Черниговского ИМ дали понять, что в Чернигове они гости нежеланные.
Неудачный поход подученного ими Святослава Трубчевского в Новгороде могли расценить как повод для нового похода-грабежа.
Изгнанники уже отчаялись найти себе пристанище, когда Глеб Внездович внезапно вспомнил о псковском посаднике Иване Иванковиче. Он не любил Ярослава и мог помочь новгородским боярам. Спешно собравшись, Внездовичи отправились во Псков.
Глава 19
Глеб Внездович от Опочки ускакал вперёд, чтобы тайно упредить по старой дружбе посадника Ивана Иванковича или хоть вызнать, кто на его месте, много рискуя на случай, ежели предусмотрительным Ярославом всюду поставлены свои люди.
В город он проник без труда - сторожа у ворот углядели дорогое платье, доброго коня, богатую броню и оружие с позолотой и молча посторонились, пропуская. Лишь один, видимо, сам по себе любопытный, спросил, кто таков. Глеб свысока бросил ему: «Боярин новгородский!» - и проехал дальше, более не замечая копошащийся у стремени его коня люд.
Подъезжая к дому посадника, он всё-таки оробел и, спешившись, кулаком стукнул в ворота. Привратник в лицо его не знал, пришлось назваться, а потом дожидаться снаружи, нервно оглядываясь, пока тот ходил докладывать хозяину. Но всё обошлось - для него распахнули обе створки ворот, сразу двое холопов ринулись принять коня, а с крыльца уже спускался широким шагом сам посадник.
Они обнялись. Подхватив гостя под локоть, Иван Иванкович потащил Глеба наверх, повторяя:
- Какими судьбами?.. Вот нечаянная встреча!.. Да как же ты... - и шумнул через голову боярича: - Опроська! Живо в поварню - пусть гостю поснидать соберут!.. Да прикажи, чтоб баню затопили! Не вишь, с дороги человек!
Пока шли горницами и переходами, посадник не давал Глебу и слова сказать, тараторил сам. Попавшегося на пути сына Твердилу позвал за собой, велев сторожить под дверью, не подслушал ли кто. Затащив гостя наконец в горницу, усадил на лавку у изразцовой печи и молвил, скорбно покачал головой:
- Слышали мы про беду-то вашу, слышали!.. Видано ли дело!.. Батюшка что?
Глеб разоболокся[440], стащил шапку и шубу - от печи тянуло густым тёплым духом, - и вздохнул:
- Помер Внезд Вадовик. Той осенью ещё Богу душу отдал!
- Ах, ты, Господи, напасть! - посадник перекрестился на образа в углу. Посидели молча, пережидая, пока холопки споро накрывают на стол, потом помянули старого боярина.
- Чего ж теперя-то? Где жить думаете?
- Из Чернигова нам тоже путь показали, - признался Глеб. - Мы сюда порешили ехать. Как думаешь, Иван Иванкович, примет нас Псков?
Оба разом притихли, подняв друг на друга глаза.
- У вас тута как? Тихо всё? Князь Ярослав не лютует? - помолчав, решился уточнить Глеб.
- Ни. Тихо все! - покачал головой посадник. - С рижанами у нас мир по-прежнему, живём, хлеб жуём... Как возвернулся князь-то, так слова противного о том, давнем, не молвил. Будто и не было ничего... Только вот той зимой прислал своего человека. Сидит он теперь на Пскове тысяцким, самому князю подчинён, а город ему не указ!
- Кто ж таков?
- А батюшке твоему покойному он должен был быть хорошо известен, - вздохнув, молвил Иван Иванкович. - Бывший новгородский тысяцкий Вячеслав Борисыч.
- Вячеслав? - ахнул Глеб. - Энтот как здеся оказался?
- По слову Князеву поставлен. Город принял!.. Да ты не боись, - посадник успокаивающе тронул боярича за руку. - Где домашние-то твои?
- У Опочки их перегнал. Спешил узнать, примешь ли нас, посадник?
- Знамо дело, - уверенно кивнул Иван Иванкович.
Днями спустя изгнанники въехали в ворота Пскова. Упреждённая стража приветствовала их, как дорогих гостей. Толпившиеся в ожидании опальных новгородских бояр горожане кричали им приветствия. В единый миг весть о том, что приехали те, кто в прошлом году пострадал от князя Ярослава, облетела весь город, и к подворью посадника Внездовичей провожала огромная толпа.
Взбудораженный шумом и толкотнёй на улицах, Вячеслав Борисович, ревностно исполнявший до сей поры должность тысяцкого, послал человека узнать, в чём дело...
Дворский сам ринулся узнавать, но вернулся неожиданно скоро, и с порога выкрикнул:
- На наш двор идут, боярин!
- Да что ты орёшь? - Вячеслав Борисович даже поморщился. - Кто идёт? Почто?
- Народ! - оторопело молвил дворский. - Посадник с ними, бояре, дружина городская тож... Аль не слышишь - шумят под окнами!
Внизу, у ворот и дальше по улице и в самом деле нарастал слитный гул голосов. В нём слышались отдельные выкрики, смысл которых был страшно понятен тысяцкому - кричали против него. Вспомнилось, что утром звонили к вечу, но Вячеслав не пошёл - отговорился нездоровьем. По всему видать, что псковичи с веча прямиком направились к нему.
Не желая раньше срока гневить горожан, хоть по опыту и знал, что они смирнее новгородцев, Вячеслав велел подать одеваться и вышел на красное крыльцо.
На дворе уже все холопы до единого ведали, почто явились люди, и сам тысяцкий тотчас это понял. Толпа наседала на ворота снаружи. Они раскачивались под напором многих тел, засов шатался, и привратник испуганно суетился подле, хоть и норовил отскочить подалее при первом же признаке опасности для себя. В створки ворот то и дело гулко бухали камни, несколько их перелетело через ограду.
- Отворяй, тысяцкий! - слышались крики. - Сам выдь, не то силой выволокем!.. Держись, пёс княжеской!
Ворота наконец не выдержали. Брус-засов вырвало из пазов, он упал наземь, и народ валом хлынул на подворье тысяцкого. Привратник и холопы еле успели кинуться врассыпную. Лишь несколько оборуженных челядинцев остались у крыльца защищать боярина.
Со стороны это могло показаться обычным погромом, на какие Вячеслав насмотрелся ещё в Новгороде. Он уже готов был сойти к толпе и заставить её хотя бы стихнуть, но тут её самую раздало изнутри, и, окружённые стражей, на двор спешным шагом вошли сам посадник Иван Иванкович и с ним новгородские бояре: хорошо знакомый Вячеславу Борис Негоцевич, с ним спешно прискакавший из Новгорода его брат, а также старший сын Внезда Вадовика, Пётр. Прочие бояре уже скорым поездом отправились в сам Новгород, прослышав, что там нет Ярослава.
Увидев старых знакомых, Вячеслав Борисович сперва онемел от удивления.
- Борис Негоцевич, ты? - только и смог вымолвить он. - Откудова?..
- Некогда мне с тобой беседы разводить! - самоуверенно отозвался тот и повернулся к страже.- Берите его!
Дружинники городского полка вместе с десятком посадничьих ратных людей двинулись на тысяцкого. Его холопы бросились было защищать господина, но их быстро задавили числом. Раскидав, как котят, защитников, гридни окружили Вячеслава. Тот, уже сообразив, что дело принимает скверный оборот, сам бросился на них с кулаками. Он угостил хорошими тумаками нескольких нападавших, кого-то вовсе свалил с крыльца, но остальные насели все разом, схватили его за руки и принялись избивать, отнимая посох и срывая дорогую свиту. Не выдержав града сыпавшихся на него ударов, Вячеслав задохнулся и обмяк в руках гридней.
- Шестопёр[441] тысяцкого где? - закричал, бросаясь к нему, Борис Негоцевич.
Вячеслав застыл в державших его руках, оставив борьбу.
- Шестопёр захотел? - вымолвил он. — Ах, ты, паскуда! - И смачно плюнул, попав на тёмную бороду Бориса.
- В цепи его! - взмахнул кулаками и замахнувшись на тысяцкого, завизжал Борис Негоцевич. - В подвалы!.. Сгноить!
Слабо упиравшегося Вячеслава поволокли прочь, а опальные новгородские бояре под шум приветствовавшей их толпы поднялись на красное крыльцо. Псковичи ненадолго даже оставили грабёж подворья, догадываясь, что, ежели Новгородцы остановятся тут, за татьбу кое-кому может не поздоровиться.
Спешно обыскав полдома, вынесли на вытянутых руках шестопёр, с которым тысяцкий ходил в бой. Борис Негоцевич с дрожью принял этот знак власти и поднял его над головой.
- Мужи псковские! - воззвал он, взмахнув им. - Благодарствую вам за доброе дело ныне и клянусь стоять за город ваш до скончания живота моего! Истинно говорю - вы и я одно!.. Под моей рукой Плесков-град вырвется из-под тяжкой руки Новгорода, станет ему уж не младшим братом, а равным во всём! Клянусь в этом!
Вся улица взревела в едином порыве. Люди кидали шапки, махали кольями, некоторые обнимались и лезли целоваться.
Борис Негоцевич твёрдо решил сдержать слово, данное под горячую руку псковичам - иного пути у него не было. Бывшего тысяцкого Вячеслава Борисовича, избитого на крыльце своего дома и получившего ещё «гостинцев» по дороге к порубу, бросили в подвалы в цепях. В его хоромах разместились новгородские изгнанники. К ним на поклон целыми днями ехали местные бояре, в том числе и новгородские, чьи вотчины были недалече и кто, недолюбливая Ярослава, с прошлой зимы жил по-за городом, пережидая трудные времена.
А они, казалось, миновали. Ярослав недолго пробыл в Новгороде, несмотря на всю любовь и преданность, выказанные ему горожанами. Он лишний раз подтвердил свои старые права на княжение, с коими приходил в Новгород всякий раз, задал несколько пиров, раз или два посетил боярскую думу и вече, учиня распорядок, пошатнувшийся в городских делах за время смуты, съездил на ловища и в конце весны неожиданно вернулся в Переяславль. Как и без малого четыре года назад, он оставил в городе своих старших сыновей. И снова воеводой при княжичах был поставлен Ян Родивонович, Александров пестун.
Он первый, через верных людей, узнал о возвращении некоторых княжеских недоброхотов: в город прискакали и были встречены героями, выигравшими битву, братья Внезда Вадовика Михаил и Даньслав с немногими приверженцами, теми, кто сперва отправился за ними в Чернигов, а оттуда назад. Явились и некоторые замкнувшиеся было в своих вотчинах бояре.
Снова загудело вече, снова по улицам ходили толпы народа, поглядывавшего исподлобья на всякий забор повыше и хоромы побогаче. Кто-то пустил слух, что псковичи вспомнили о давнем замирении с рижанами и вот-вот наведут на Новгород их рать. «А князь далече! - судачили люди. - Вот как придут немцы да свей, как возьмут нас на копьё - чего тогда делать станем?..» О княжичах как о ратниках, способных повести в бой, не говорили. Старший, Феодор, был тринадцатилетним парнем - высоким, жилистым, крепкокостным, но уж больно обычен. И вид не княжеский, и походка, и вежества[442] такого нет. Переряди его в простую свиту, пусти на улицу - и с двух шагов не признаешь в нём княжича, до того прост. Александр больше походил на отца, но он был ещё мал. И, пожалуй, только возраст мешал видеть в нём будущего великого князя - умного, сильного, когда надо - жестокого и беспринципного, но и ведающего, что земле нужно. Ян исподтишка приглядывался к своему воспитаннику и удивлялся, как он неуловимо быстро изменился.
Четыре года назад это был всего лишь мальчик - много понимающий, но во многом обычный ребёнок. Он совершенно по-детски искал поддержки у пестуна, хоть и старался не уронить княжеского достоинства, которое было в нём уже тогда. Сегодня это был уже княжич, в котором начали проглядывать черты взрослого. Глядя на юного Александра, можно было понять, каким был его отец, Ярослав, в его лета.
Когда в городе начались волнения, он первым, в обгон не только старшего брата Феодора, но и многих приставленных Ярославом к сыновьям бояр и тиунов почуял неладное и сам отыскал Яна. По давней детской привычке взял его было за руку, взглянул в лицо.
- Чего там? Шумят? Бунт опять? - спросил с дрожью в голосе, но светлые глаза уже загорались неукротимым отцовым блеском.
- Шумят бояре, - неопределённо отозвался Ян, но Александр продолжал смотреть, и он не смог смолчать: - Враги отца твоего, пользуясь тем, что князя Ярослава нет в городе, вернулись. Вече их привечает. Нашлись у них тут приятели...
—А посадник? - быстро спросил княжич.
Ян про себя подивился его уму.
- Стефан Твердиславич-то за нас, - ответил он, - да только ежели те на свою сторону Новгород перетянут, ему туго придётся.
- И что тогда? Погонят нас?
В голосе княжича промелькнула тревога, и Ян ободряюще сжал его ладонь:
- Не боись, Санко! Есть и на нашей стороне сила!..
Но видно - княжич уже что-то решил для себя и побаивался этого решения.
- Этого нельзя допустить! - звонким голосом молвил он. - Нельзя!.. Отец столько ждал этого княжения, а теперь... Он ведь надеялся на нас с Фёдором, что мы тут будем заместо него!.. А что теперь? Ратмир! - вдруг твёрдо молвил он. - Надо слать гонцов к отцу в Переяславль!
В голосе его послышалась неуверенность - это было едва не первое его решение в делах княжения, принятое им самостоятельно, и Александр боялся, что наставник осадит его. Готовый к порицанию, он отстранился, вынул ладонь из руки Яна. Но тот нисколько не возмутился - наоборот, взглянул так, словно впервые видел перед собой этого ладного мальчика.
- Пошлю, - пообещал он. - Самолично сегодня же пошлю!
Гонец ускакал из города в ночь. Отсылая его, Ян в глубине души боялся, как бы его не перехватили преданные мятежным боярам сторожа. Это наверняка бы означало бунт. Но всё обошлось - грамота ушла в Переяславль.
А вместо ответа явился сам Ярослав.
Он прискакал во главе нескольких конных дружин, невзирая на начавшуюся распутицу. В город, въехал не спеша, словно красуясь и давая всем наглядеться на себя и поверить своим глазам. Он приехал править, приехал, чтобы остаться здесь надолго - это читалось в его взгляде, в каждом повороте головы. Он нарочно выбрал самый длинный путь от ворот до подворья и проехал чуть ли не всеми улицами, давая возможность боярам как следует насмотреться на себя и своих ратников.
Княжичи и Ян встречали его на крыльце. Ярослав прошёл широким, чуть враскачку, шагом после долгого пути верхом. Он задержал взгляд на сыновьях, потом поднял глаза на изборца. Ян встретил его взгляд. И в этот короткий миг они поняли друг друга - Ярослав приехал, чтобы наводить порядок, карать и миловать, и ему были нужны люди, которые будут исполнять его приказы.
Началось уже на следующий день. С утра пораньше Ярослав отправил своих бояр по домам всех тех, кто выступил против него. Имена его недоброхотов князю сообщил Ян. Он же и взял под стражу семью Внезда Вадовика - его вдову, жён его братьев и сыновей и малолетних внуков. Вместе с остальными боярынями они были отправлены на Ярославово дворище, где были поселены под стражей. Судьбу их разделили и несколько случайно оказавшихся в Новгороде псковичей.
А ещё несколько дней спустя во Псков ушло посольство от Ярослава.
Иван Иванкович и Борис Негоцевич порядком удивились и немного даже струхнули, когда им доложили, что явилась дружина с грамотой князя новгородского. Не ведая, что ждать от Ярослава, они всё же решились принять послов.
Десятка два всадников заполнили подворье посадника, нарочито расположившись так, что холопам трудно было закрыть ворота - пришлось бы потеснить незваных гостей. А те смотрели гордо и гневно, рук далеко от оружия не убирали — видимо, ждали нападении.
Послом оказался опять Ян. В богатой броне, сопровождаемый своим меченосцем, он тяжёлым шагом вошёл в палату, где его ждал посадник и тысяцкий. Борис Негоцевич не знал Яна, но вспомнил, что мельком видел уже этого человека в Новгороде - подле князя. Ян же отлично помнил бывшего тысяцкого. Войдя, он поклонился посаднику, не удостоив прочих даже мимолётным взглядом.
- Здрав будь, боярин! - сделав вид, что не заметил надменности Яна, молвил Иван Иванкович. - Откуда прибыл ты? С каким словом?
- Слово у меня от князя моего, Ярослава Всеволодича, - негромко, сухо, ответил Ян. - Повелел передать он тебе, посадник, что делами псковскими князь зело недоволен и наказывает тебе, чтоб мужа его ставленного, тысяцкого Вячеслава Борисыча, отпустил бы, а изгнанникам Великого Новгорода, кои у тебя обретаются, путь укажи - пусть идут, куда хотят. Нет у них отчины - так пусть в земле нашей и следа их не станет!
- Куды ж подадутся они - в Нове Городе жёны их, дети, имения все! - резонно возразил посадник.
- Имений ныне нет - забрал князь в казну все имения, - качнул головой Ян. - А жёны и чада под стражей, дабы ничем не могли помочь врагам отчизны и князя!
Борис Негоцевич при этих словах пошёл пятнами, привстал, обращая на себя внимание посадника, который что-то захотел уже зашептать ему.
- Это всё, что повелел сказать нам князь Ярослав? - сдержав себя, спросил Иван Иванкович.
- Всё, - кивнул Ян.
- Тогда вот ответ Пскова - пущай князь твой отпустит жён и детей с имением их, тогда в ответ и мы отпустим его человека! - рассудил Иван Иванкович. - То и передай своему князю, посол!
Ян поклонился и уже развернулся, чтобы уйти. Он радовался втайне, что посольство его оказалось столь коротко - Псков и Новгород сызнова на ножах, ему может крепко достаться от Князевых противников. Но едва он сделал несколько шагов к дверям, сзади раздался пронзительный вскрик Бориса Негоцевича:
- Держи его! Вяжи!..
Несколько гридней бросились Яну наперерез. Изборец еле успел развернуться, ускользая привычным движением воина, раскидал пытавшихся задержать его воинов и бегом бросился вон из терема. За ним по переходам и коридорам грохотали шаги погони.
Ян еле успел вылететь на крыльцо и с ходу пасть на коня. Поняв по его виду все, дружинники сомкнули ряды и ринулись прочь. Неизвестно, что хотел Борис Негоцевич - не то убить посла, не то взять его заложником в месть князю, но задерживаться в городе лишний час не стоило. Спеша, давя случайных прохожих, дружина вылетела за ворота.
Ярослав, выслушав ответ псковичей, поступил именно так, как сам Ян и все, кто мало-мальски знавали его, от него ожидали. Он немедленно выслал вперёд дружины и перекрыл все дороги на Псков, заключив город в кольцо.
Город терпел долго. Поняв, что миром от Ярослава ничего не добьёшься, посадник вовремя вспомнил о силе и послал гонцов в Ригу, к сыну последнего псковского князя Владимира Мстиславича, Ярославу. Тот, прокняжив несколько лет во Пскове после отъезда отца в Ливонию, потом сам отправился следом за ним и до сей поры обитал в Риге, выжидая своего часа. Молодой Ярославко Владимирич именовался псковским князем, своим доброхотам дарил на Псковщине волости и городцы для кормления и был готов в любой день и час вернуться. Он с радостью ухватился за возможность не просто сесть на родительском столе, но и заодно отомстить своим врагам и, собравшись, двинулся было на Псков со своей дружиной.
Его ждали - посадник ежедневно посылал дозоры встречать Ярославку псковского с долгожданной рижской помощью. Явись рыцари под стены города - по-иному заговорил бы Ярослав Новгородский. Но время шло, кончилось лето, наступила осень, а о рижанах не было ни слуху ни духу. Даже гонцов г и то не слали. Шли дни, и с каждым днём таяла уверенность посадника и новгородских изгнанников.
Город ворчал: «Навязались на нашу шею!» - на улицах и в домах всё громче стали звучать голоса, требующие «показать путь» опальным новгородцам. Доставалось и посаднику. Тот молчал до тех пор, пока однажды не собралось вече и не потребовало от него немедленно выгнать новгородцев.
Осень в новгородскую землю пришла обильная плодами Земными. После нескольких недавних лет неурожая люди радовались тучным полям. Сам Ярослав, видя во время объездов убранные поля с рядами скирд, был доволен - особенно ещё и потому, что по его слову всё это изобилие не достанется Пскову. Всё-таки он вовремя перекрыл дороги - скоро в городе начнётся голод, и тогда псковичи волей-неволей поклонятся ему.
И этот день настал, когда Ярослав уже совсем решил идти против Пскова походом. Послы явились в Новгород поздно ввечеру и наутро следующего дня уже стояли перед князем.
Посадник и тысяцкий нарочно выбрали в посольство людей, которые до сего времени не были известны новгородскому князю - двух бояр небогатых родов, двух мастеровых, двух кончанских старост и священника, который должен был говорить от имени всех.
Он и начал речь, произнеся положенные приветствия.
- Смилуйся, княже! - молвил он, сложив руки на груди, как перед молитвой. - Воззри милостиво на чад своих неразумных и прости им прегрешения супротив твоей воли!.. Кланяется тебе город Плесков и глаголет тако: «Не вели гневаться, государе! Ты - наш князь! Тебе противиться не можем, бо в городи нашем невмочь стало жить чёрному люду - хлеба не достаёт, берковец[443] соли стоит семь гривен, а прочий товар ещё дороже!.. Прости люди твоя. Отпускаем мы по слову твоему новгородца Вячеслава Борисовича, твово слугу, к своему дому, а ты прими наши клятвы и смирение и будь отцом нашим!» На том крест целуем!
Стоявшие за спиной святого отца выборные послы мрачно молчали, видимо, им не по нраву были пространные униженные речи. Но Ярослав наслаждался каждым Словом.
- Что же, - важно и лениво, как сытый кот мышонку, кивнул он, - отзову я свои дружины. И мужа своего приму, - тут он глянул на Яна, стоявшего подле, и тот понял, что за Вячеславом князь доверяет ехать ему. - Да только пусть город изгонит из стен своих новгородских переветов-бояр!
- Истинно молвлю - ты отец наш, мы твои дети, - опять поклонился священник. - Како ты приказываешь, так и будет исполнено! А ещё Плесков просит - дай нам на княжение сына своего, Феодора Ярославича...
Да, его принимали. Перед ним склонялись, его сила наконец стала настоящей силой, раз у него, как у Великого князя, подвластные города просят сыновей в князья. Это уже была победа. Но Ярослав знал, что юный княжич не совладает с только что усмирённым Псковом. Тут нужен был воин, муж зрелый и верный.
- Добро, - произнёс наконец, улыбаясь милостиво, одними губами. - Пришлю я к вам князя нового!
Псковичи рассыпались в благодарностях.
Глава 20
Ярослав и Псков - оба по-своему честно сдержали данное слово. Ян съездил и привёз в Новгород Вячеслава Борисовича. Более чем полугодовое пребывание в порубе едва не сгубило тысяцкого, и он расхворался. Князь разозлился, увидев своего человека больным, но всё-таки выпустил семьи Бориса Негоцевича и умершего Внезда Вадовика и его родни. Он даже позволил им взять с собой кое-что из домашней утвари и мягкой рухляди - то, что уцелело после грабежей и поджогов. Вместе с немногими верными слугами и гриднями, теми, кто не пожелал оставаться в Новгороде, боярыни и их дети выехали из города.
Они, конечно, понимали, что во Пскове им долго не жить. Едва Ян приехал с Вячеславом в Новгород, его тут же снова отправили в дорогу: гонцом во Ржеву, где уже несколько лет тихо-мирно, никого не задевая, жил младший сын Мстислава Удалого, Юрий. После отъезда Мстислава Удалого из Новгорода он удалился в пожалованный ему небольшой городишко неподалёку от Торопца и безвылазно жил там. Только смерть дяди, Владимира Мстиславича Псковского, привела его в выморочную Ржеву[444] - ведь сын псковского князя обретался в Риге и на Русь не спешил. Получить в кормление богатый торговый Псков было нежданно большой удачей для Юрия Мстиславича. Узнав радостную весть, он пал на коня и с небольшой дружиной прискакал в Новгород, где на радостях от такого дара чуть было не поцеловал крест на верность Ярославу Всеволодовичу. Его не смутило даже то, что, по слухам, переветы послали гонцов в Ригу с просьбой военной помощи. Юрию - новоиспечённому князю псковскому едва миновало двадцать пять лет - хотелось больших дел, достойных князя его рода: внук Мстислава Храброго и сын Мстислава Удалого не должен был всю жизнь просидеть в небольшом тихом Ржеве, как сидел когда-то его отец в Торопце!
Едва прискакав в город и поцеловав крест Плескову на всех его грамотах, он начал готовиться к походу на Ливонию. Следовало показать рыцарям, что новый князь силён и воинственен, заодно предупредить возможное вторжение в свои земли. Кроме того, Юрию хотелось самому сходить в поход за добычей и полоном. Всерьёз веря в возможность нападения, он только выпросил у Ярослава Новгородского военной помощи, тем самым признавая себя его подручным. Ярослав просьбе внял - и отправил во Псков часть своей дружины во главе с Яном, как тамошним уроженцем.
Получив поддержку, Юрий сразу стал готовиться к боевому походу. Он хотел выйти пораньше, до осенних дождей. Бабье лето подходило как нельзя лучше. И стоило начать оборужать дружину и ополчение, как неожиданно пришла весть из Изборска.
После нескольких дней непрерывных дождей наконец-то проглянуло солнце. Всё-таки бабье лето близилось - пора быть теплу! Хорошо, до начала осенних дождей успели вывезти с полей весь хлеб. Урожай, на продуваемой ветрами с Плескова-озера северной земле вызревал скудный, едва хватало себе, пережить до новины. Но этой осенью наступило нежданное изобилие, особенно осязаемое после двух подряд неурожайных лет. Сейчас, пользуясь наступившим теплом, с огородин собирали репу и огородные травы. Потом урожай будет поделён, и часть его изымут данники, отправя в Изборск.
Пользуясь погожим днём, молодой изборский князь Евстафий взял с собой нескольких отроков и отправился проехаться по окрестностям. За отцом увязался сын, девятилетний Ивашко. Уже когда князь и его спутники выводили коней со двора, он вылетел на красное крыльцо и сам бросился в конюшню седлать любимого коня, дарёного отцом на постриги. Всадники задержались, поджидая мальчика.
- Смотри - от меня ни на шаг! - строго сказал Евстафий, когда сын поравнялся с ним. - Я не на забаву еду!
Встреть сейчас Ян своего сыновца, вряд ли признал бы. Изборский князь заматерел, стал костистее и плотнее. Лицо чуть вытянулось, исчезла детская нежность черт, оно стало резче и темнее. В серых глазах появился стальной блеск. Нос пересекал прямой шрам - в одной из стычек с ливонскими рыцарями, в том же году, когда князь Ярослав сражался с литовцами под Усвятом[445], случайный удар погнул стрелку на его шлеме, и она вонзилась Евстафию в переносицу. У него уже было трое детей, и на днях Васёна, всё ещё по-детски краснея и смущаясь, поведала, что опять тяжела.
Всадники выехали из детинца к посаду. Люди узнавали своего князя, разгибали спины, кланялись коротко - Евстафий не держал большого расстояния между собой и народом, понимая, что в случае войны вставать плечо к плечу придётся всем - и смердам, и дружинникам, и боярам.
А война была не за горами. Этим летом было всё тихо, но по слухам опять произошла во Пскове какая-то замятия.
А град сей держал связь с рижанами. Коль дойдёт до серьёзного, то призовут горожане ливонцев, пройдут они «на помощь» по земле изборской и больше навредят, чем помогут. Евстафий в глубине души ждал начала войны этой осенью или в начале зимы и по его слову уже начинали возить брёвна и камень для починки кое-где обветшалых стен и башен.
Работа на стенах кипела. Несколько приглашённых из Пскова мастеров вместе со своими каменоделами заканчивали латать оставленные временем пробоины на головной башне Вышке. Здесь Евстафий задержался. Спешившись, он в одиночку спустился в подземелья башни - там, за неприметной дверкой, начинался подземный тайный ход. Проходя под крепостной стеной и рвом, он заканчивался на поверхности в зарослях на берегу Смолки чуть ли не в полуверсте от города. Ходом не пользовались давно, и Евстафий не особо тревожился о нём. Но сегодня, в предчувствии войны, память заставила князя лишний раз взглянуть на обветшалую дверку, сбитую из полусгнивших досок. Она была цела, и Евстафий вернулся к ожидавшим его дружинникам.
Предчувствие оправдалось на другой день после полудня. Из дальнего погоста охлюпком[446], без седла, прискакал спешный гонец с вестью о том, что по дороге движется войско ливонских рыцарей. Пеших воинов гонец не заметил, больших обозов тоже. Всё это говорило о том, что рыцари шли не в обычный набег, целью которого был грабёж. Это начиналась война, в которой главной целью была смерть врага.
Получив весть, Изборск в считанные дни подготовился к осаде. Посады опустели - зарыв добро и унеся всё, что могли, жители укрылись в детинце. Из нескольких небольших погостов под защиту крепких стен пришли поселяне. Дружина и городское ополчение доставало оружие, ещё раз проверяло брони. В кузнях спешно правили острия мечей и перья сулиц. Заготавливали котлы смолы. Хотели разрушить даже подъездной мост и для этого выбили из-под него опоры. Прочистили колодцы на случай долгой осады. А ещё раньше, на свой стрех и риск, Евстафий послал во Исков гонца, считая своим долгом упредить горожан о подходе рыцарей.
Они подошли к Изборску через четыре дня после получения вести. Двигалось войско на удивление уверенно, словно не раз уже проходило по этой земле. Евстафий не знал, что незадолго перед этим изгнанные из Пскова опальные новгородские бояре встретились с рыцарями Ярославка Владимирича. Они поведали князю-изгою[447] последние новости, и тот порешил, что выбьет своих врагов из стен отцами и дедами назначенного ему города. Сейчас с ним шли сам Борис Негоцевич и Пётр Вадовик, один из сыновей Внезда. Эти двое уже принесли клятву верности новому князю, решив про себя, что лучше служить ему и через него немцам, чем ходить под рукой Ярослава Всеволодовича, который ломает древние обычаи и уничтожает новгородские исконные вольности.
Ещё издалека настороженно притихший Изборск, с поднимающимися над крепостными стенами дымками казался потревоженным сторожем. Несколько повстречавшихся погостов оказались пустыми, а выехавшие вперёд дозорные-оруженосцы вернулись и доложили, что и посады тоже вымерли.
Ярославко, высокий, голенастый тридцатичетырёхлетний князь-рыцарь, ехал чуть впереди, с советником своим Борисом Негоцевичем и тремя оруженосцами. Несмотря на то что он много лет прожил в Риге, был принят покойным епископом Альбертом и даже женился при его посредстве, он всё ещё не был католиком, хотя и подумывал о такой возможности. Вторая жена его была католичка. Ради неё он бросил просватанную ещё на родине первую, которую после Липецкой битвы подыскал отец. Первая умерла родами, забытая мужем, и её сын воспитывался мачехой в Риге. Мальчик был не особенно любим отцом, и Ярославко решил, что после завоевания Пскова и окрестных земель отдаст ему захолустный Изборск - чтоб был и рядом, под присмотром, и далеко.
Выехав чуть вперёд, Ярославко осматривался в седле. В немецкой броне он казался выше и, как ни странно, худощавее, чем был. Местность, которую он последний раз видел мельком уже очень давно, ему понравилась.
- Хочешь, боярин, я тебе подарю вотчины в изборской земле? - обернувшись на Бориса Негоцевича, спросил он. - Скажем, вон по тому, дальнему, берегу речки и дальше, сколько хватит до следующей реки или озера?
Борис Негоцевич послушно поклонился в седле. Он был ненамного старше князя-изгоя и считал себя умнее его.
- Благодарю, монсеньор, - на латинский манер обратился он к Ярославку, зная, что тот любит подобное обращение.
- А, может, я тебя вообще наместником сделаю! - весело продолжал князь. - Посажу сюда сына старшего, а ты при нём, а?
Боярин рассыпался в изъявлениях благодарности, в уме уже прикидывая, что можно ещё выжать из нового господина.
В это время подскакали дозорные с известием, что город явно приготовился к обороне.
- Что ж! - Ярославко прищурился, из-под руки глядя на стены. - Их нельзя винить ни в чём! Они же не знают ещё, что это вернулся я!.. Изборск должен открыть ворота псковскому князю!
Рыцарское войско подтягивалось, располагаясь на извилистом заросшем берегу Смолки. Борис Негоцевич в душе начинал чувствовать ревнивую гордость - если и правда земли по дальнему берегу будут его, то уже сейчас хорошо, что их не загадят ливонцы. Сам боярин не терпел рижан и считал их только силой, которой можно править, если знать наверняка, как.
Город молчал - ждал начала осады. На деревянных заборолах, надстроенных на каменной основе, время от времени на солнце поблескивали шеломы воинов. В стене были оставлены только узкие щели - как раз для стрелков из лука или пращников[448] - и разглядеть как следует защитников города не удавалось. Им же было отлично видно, как располагается в опустевшем посаде рижское войско. Где-то уже вспыхивали костры, где-то люди начинали рыть землю, отыскивая спрятанные запасы. Между огородов несколько рыцарей гоняли случайно забытую овцу.
Стан не успокоился до утра - горели огни, слышались голоса, мелькали чьи-то тени. Пришельцы сновали по брошенным избам, унося всё, что можно. Найденное зерно и копны сена растащили на корм лошадям.
Всю ночь Евстафии не заходил домой - только послал сказать жене и матери, чтобы ждали и молились. Вместе с дружинниками он ночевал в молодечной на первом, полуподземном этаже крепостных укреплений. До полуночи он не сходил со стены, наблюдая за рыцарями, и только потом ушёл, оставив старшим тысяцкого Станимира Бермятовича.
На рассвете стан рыцарей ожил, зашевелился. Через некоторое время к воротам двинулось несколько рыцарей под слабо колыхающимся в такт конским шагам стягом.
Поднятый по тревоге дозорными, Евстафий бегом поднялся на стену и сквозь щель бойницы разглядел трёх рыцарей в сопровождении явно русских людей.
Возглавлять посольство Ярославко доверил Борису Негоцевичу. А сам отправился с ним под видом одного из его спутников. Подъехав под стену, боярин оценивающе оглядел её всю.
Крепостная стена была сделана на совесть. Основание детинца, вырастающее из холма, было сложено из камня. Только на высоте в полтора-два человеческих роста начинались толстые кряжистые брёвна заборол со щелями бойниц и двускатной просмолённой тесовой крышей, защищающей воинов от стрел и камней. Несколько округлых каменных башен, с плоскими крышами, высилось по углам стены: одна над входом была наполовину сложена из дерева. В ней были ворота - из цельных брёвен, окованных железом. Мост перед воротами, висящий надо рвом и чуть утопленный между валами так, что дорога к городу проходила ниже каменного уровня стен, был ещё цел, и это оказывалось добрым знаком - можно было попытаться войти в город.
- Эй! - закричал Борис Негоцевич. - Отворяйте ворота! Почто запёрлись?
На стене зашевелились. В это время как раз поднялся на заборола Евстафий и выглянул наружу. Князь был и простой броне и с виду походил на любого старшего дружинника.
- Кто вы такие и что за люди? - крикнул он.
- Мы воины князя Ярослава Владимировича Псковского, владетеля этих мест, - ответил боярин. - Князь Ярослав Псковский идёт походом по своей земле принять княжение над родовой вотчиной своей и требует от вашего города крестного целования на верность. Призовите своего князя - пусть он впустит Ярослава Псковского с ближней дружиной в город.
- А с какой такой поры князь русский с иноземной дружиной по своим землям походом ходит? - Евстафий кивнул на рыцарей. - Аль своих ему воинов мало? Аль решил он еретиков-иноверцев в наши земли привести? Почто? С кем счёты сводить?
Замерший рядом с Борисом Ярославко скрипел зубами, еле сдерживаясь и, наконец, закричал:
- А то не твоё дело, смерд! Чего хочу, то и делаю! То моя отчина!.. Велите, чтоб Изборск ворота открыл!
Пока во Пскове шла замятия, Ян раз или два пересылался с сыновцем вестями. От него получил он когда-то весточку о заключении ряда-договора псковичей с рижанами и лётом упреждал Евстафия о том, что возможна война. А раз война, то пройдут мимо города на помощь союзникам рыцари. Князь помнил это.
- Русскому князю Изборск ворота откроет, а иноземцы пусть уходят, откуда пришли! - ответил он. - То мой сказ! Чужие нам на нашей земле не нужны!
- Да как ты смеешь? - Ярославко привстал на стременах, напрочь забыв, что явился сюда всего лишь понаблюдать за переговорами. - Да кто ты такой?
На заборолах на миг повисла тишина - дружинники умолкли, как по команде. И ясно прозвучал ответ Евстафия:
- Князь Изборский.
- И ты, всего лишь удельный князь, будешь мне указывать, что мне нужно, а что нет? - воскликнул Ярославко. - Я пришёл на эту землю, чтобы княжить! Псковская земля моя, и ежели ты не отопрёшь ворот и не поцелуешь крест мне на верность, поплатишься за это!
- Для того и немцев пригнал? - кивнул Евстафий на стан. - Чтоб тех, кто тебя не признает, порубить или в полон угнать? Власти похотел?.. Войди сперва в город, а там и властвуй!
- Да я тебя самолично зарублю! - Ярославко привстал на стременах. - Ты холопом жизнь кончишь! Я - князь псковский!
Но Евстафий уже убрался из бойницы, и невозможно было понять, слышал ли он последние слова.
Навстречу глянули суровые лица дружинников. Этим людям было не привыкать стоять на стенах и сражаться с рыцарями и их слугами-ливами и лэттами.
- Слушайте слово моё, други! - обратился Евстафий к дружинникам. - Враг у стен наших. На вид числом он мал, но не ведомо никому, есть ли за его спиной сила большая. Нам же терять нечего, и должны мы ударить по врагу так, чтобы и одного боя оказалось достаточно!.. Мне нужны те, кто готов рискнуть головою. Кто со мной?
Ближе к полудню ворота отворились. Расположившиеся напротив рыцари поспешили отрядить человека к князю, а сами встали впереди. В глубине души Ярославко надеялся, что Изборск сдастся ему, но не особенно удивился, когда выяснилось, что вместо мирного посольства по мосту с грохотом и топотом вымчалась боевая дружина во главе с Евстафием. Отряд рыцарей у ворот попал под удар первым. Он успел перестроиться в «свинью», но дружина ударила её боком» Строй железных рыцарей качнулся, устоял, и тут дружина разделилась. Часть воинов начала обходить обряд сбоку, беря в кольцо, а остальные продолжили продвижение вперёд. Рыцари сражались отчаянно, но скоро им пришлось перестроиться - русские били их и спереди, и с боков, и сзади. Несокрушимая «свинья» оказалась сломана, оставалось добить незадачливый отряд. Но изборцы не успели это сделать. На дружинников налетели конные рыцари, и им пришлось оставить избиваемый отряд.
Прошло всего несколько минут, а на поле перед городом закипел бой. Сбившись плотной стеной, стремя в стремя, изборцы ринулись на рыцарей. Те, ожидая начала сражения, успели облачиться в доспехи и влезть на коней, принимая бой. Князь Ярославко камнем из пращи вылетел из походного шатра и с помощью двух стремянных вскочил в седло. Вокруг него тут же сбились верные люди - дружинники, когда-то покинувшие Псков вместе с ним. К князю присоединились во главе своих дружин и Борис Негоцевич с Петром Вадовиком.
Подоспевшее войско навалилось на изборскую дружину. Та, сперва ввязавшись в битву и продвинувшись далеко вперёд, скоро оказалась зажатой с двух сторон. Рыцари сжимали кольцо, вынуждая русских либо отступать, либо попытаться прорваться через железные заслоны. В первом случае дружинники, спасаясь, могли на своих плечах провести в город врага, но во втором - их ждала неминуемая гибель.
Вокруг Евстафия тоже сбились его дружинники. Стиснутые конницей рыцарей, изборцы продолжали бой, постепенно отходя назад. За городскими воротами было спасение, но никто не собирался отступать. В руках были силы, молодая кровь бежала по жилам, мечи казались необычайно легки. Всем хотелось боя, славы и победы. Но слишком много вражьей силы навалилось на небольшую дружину, что на свой страх и риск высунула нос из спасительных стен.
Рыцари уже не просто теснили - давили на конницу русских. Казалось, ещё немного - и изборцы будут сброшены в ров, дорога к мосту будет свободна, и победители ворвутся в упрямый городок. Ярославко, пробившийся в первые ряды и отчаянно работающий мечом, даже закричал от радости, когда продолжающие отходить, огрызаясь и сопротивляясь, русские воины ступили на самый край рва:
- Наш! Город наш!
Мелькнули распахнувшиеся ворота - защитники бегут, они сломлены. Десяток упрямцев вдруг остановился, норовя отдать свои жизни на подступах к Изборску. Ничего, сейчас их опрокинут.
Рыцари уже пришпорили своих коней, чтобы ринуться напролом, но разогнавшиеся кони внезапно словно налетели на невидимую стену. Загнанные было в угол, почти опрокинутые изборцы вдруг бросились в атаку. Число их увеличилось в несколько раз. Два крыла русского войска метнулись вправо и влево, сами обходя рыцарей, в то время как основные силы ударили в лоб. Впереди, вместе с Евстафием скакал тысяцкий Станимир Бермятыч - пока княжеская дружина, набранная из одних старых, проверенных воинов, отвлекала на себя силы рыцарей, за их спинами из города мало кем замеченное выбралось городское ополчение с младшей дружиной. Легко опрокинув зашедших было в тылы изборцам немцев, оно пришло на выручку князю.
Сшибка была короткой и отчаянно-страшной. В прямой атаке против конного рыцаря не выстоит никто, а против рыцарской лавины нет никакого оружия. Поэтому, приняв первый удар, Евстафий и Станимир осадили своих людей и бросились в разные стороны. Споткнувшись только в первый раз, немецкая конница устремилась в просвет.
Казалось, что изборцы смяты и сейчас рыцари по трупам врага, как бывало, войдут в город. Ворота не устоят перед натиском. Но в тот миг, когда они уже поверили в успех, вдруг сзади послышался шум.
Растёкшиеся, как вода меж пальцев, изборцы, напали на рыцарей со спины. Русские, бывшие в рядах немцев, достойно встретили удар, но их смели, заставив броситься врассыпную, а на рыцарей обрушился град ударов.
Избиваемая конница попробовала остановиться и перестроиться, но не тут-то было. Наскок изборцев был страшен. Некоторые рыцари были выбиты из седел прежде, чем поняли, что произошло. Остальные смешались. На мост им не давало ступить ополчение, да и слишком узок он был, чтобы прорваться к городу.
Рыцари завертелись, сбиваясь в кучу и отчаянно обороняясь. Многим уже хотелось только одного - выбраться из этой сечи целыми и невредимыми.
Собравшись наконец вместе и окружив плотным кольцом князя Ярославка и его советников, рыцари ринулись прочь. Дружинники тысяцкого, на которого они налетели, попытались их задержать, но при лобовом ударе они потеряли половину своих и расступились, давая рыцарям проход, а потом присоединились к преследующим убегавших дружинникам Евстафия и гнали их ещё долго.
Попытка взять Изборск закончилась неудачей. Увлёкшиеся преследованием изборцы чуть было не влетели в стан рыцарей, но вовремя остановились и повернули назад, не позволив окружить и разгромить себя в путанице стана. Дружина откатилась к стенам собирать раненых и убитых и готовиться к завтрашнему дню.
Но на второй день ни сражения, ни осады не случилось. То же самое на третий день и четвёртый. С утра изборцы и рыцари перебрасывались стрелами и копьями, но однажды ближе к вечеру вражеский стан засуетился. С заборол изборцы видели беготню и суматоху среди немцев. По всему было видно, что они сворачиваются и собираются уходить.
Эта явная хитрость врага встревожила всех, несмотря на то, что после недавнего боя город, казалось, мог праздновать победу. Не ведая, что задумал враг, Изборск не спал всю ночь, опасаясь ночного нападения. До рассвета горели факелы на стенах, просаживались, до боли вглядываясь в темноту, усиленные дозоры. Сам Евстафий сидел вместе с дружинниками, не в силах сомкнуть глаз. Все гадали, что принесёт новый день.
Однако утром их ждало неожиданное событие - за ночь стан врага снялся и действительно ушёл. Остались только пожжённые посады, порушенные клети и избы, развороченная земля там, где рыцари искали спрятанное зерно.
Ещё день Изборск напряжённо ждал, не отворяя ворот, пока наконец на псковской дороге не показалась поднятая конями пыль - то шла ведомая Юрием Мстиславичем псковская дружина.
Глава 21
Приняв гонца из Изборска накануне выхода в поход, Юрий Мстиславич заторопился. Дружина его завершила сборы в один день и выступила вперёд, не дожидаясь еле тянущегося обоза. Не зная, с какой силой столкнулся Изборск, Юрий вёл свои полки собранными в единый кулак и далеко вперёд и в стороны высылал дозоры. С одним из них и столкнулся посланный Ярославком в зажитье отряд рыцарей. Русские приняли бой и разбили ливонцев. Трое уцелевших, загоняя коней, прискакали в стан в день битвы и поведали об идущем сюда войске. Это могла быть только помощь осаждённым, и Ярославко отдал приказ немедленно уходить. Его войско было сильно потрёпано изборцами и, хоть потери понесло небольшие, всё же не смогло бы выстоять против двух ударов сразу. Он бросился спасать свою жизнь, исходя бессильной яростью от неудачи первой попытки, и дал себе клятву, что вернётся сюда снова.
Евстафий с готовностью распахнул ворота Юрию Мстиславичу и пригласил нового псковского князя быть гостем в его доме. Воеводой у Юрия оказался Ян, отправленный с Переяславльским полком на помощь псковичам в походе. Ему и поведал Евстафий о том, что произошло под стенами Изборска несколько дней назад.
Услышав о том, что в войске Ярославка Владимировича были русские и наверняка бояре, Ян встревожился. Уже было известно, что часть изменников подалась в Чернигов, к Михаилу Всеволодовичу, подстрекать князя на новые пот ходы против Ярослава. Но что некоторые из них отправились в Ливонию, к немцам? Если и те, и другие в одна время найдут помощь да приведут войска к псковской земле, быть худу.
Юрий Мстиславич решил опередить события. Не отменяя похода, он пошёл в Ливонию, пустоша поселения, набирая полон и наполняя обозы добром. Ему удалось с удачей дойти до Оденпе, где он только пригрозив местным жителям призвать на их головы всю новгородскую и псковскую землю, оставил с их согласия часть своей дружины - в основном псковичей, перешедших к нему на службу после вокняжения Юрия в их городе. Теперь, если рыцари решатся на большой поход, Псков будет кому предупредить.
Вернулись псковские дружины уже зимою, по глубокому снегу, двигаясь медленно из-за тяжело груженного обоза и толпы полона. Часть добычи Юрий оставил изборцам, аки верным слугам и защитникам его новой вотчины.
Ян, вернувшись во Псков, накоротке распрощался с Юрием Мстиславичем и поспешил в Новгород. Сыновец Евстафий сообщил ему осенью кое-что очень важное. Ярослав должен был знать о возможности удара с двух сторон. Он так торопился, что сразу отправился на Ярославово дворище, где живал князь в свою бытность в Новгороде. Там же стоял и терем самого Яна, как ближнего Князева человека.
Задержавшись на дворе только для того, чтобы убедиться, что дружина его спешилась и направилась в молодечные избы отдохнуть и дождаться трапезы - большая часть отданной под его начало переяславльской дружины жила в посаде по избам горожан, - Ян поспешил в терем.
О его приезде уже было известно, и навстречу изборцу, едва он сделал десяток шагов, выскочил Санко. Двенадцатилетний мальчик изо всех сил старался казаться взрослым и лишь при взгляде на пестуна не выдержал и улыбнулся детски открыто.
- Здравствуй, Ратмир! - степенно вымолвил он и, не выдержав, выпалил главное. - Я - князь!
За те три месяца, что они не виделись, Александр изменился, стал словно взрослее и строже, да и росту прибавил. Он как-то по-особому важно произнёс эти слова, и Ян переспросил:
—А что случилось?
- Я княжу вместо отца и Феодора! - сообщил Александр. - Их нет, они уехали.
- Куда? - первым порывом Яна было помчаться вдогонку.
- Весть пришла из Владимира от Великого князя Юрия. Он полки на мордву сызнова ведёт. Отец сейчас полки собирает, а Федя их поведёт... Я тоже просился, - простодушно добавил он, - но меня не пустили. Отец сказал - я тут нужнее!
- Ты и впрямь нужен, князь Александр, - стараясь придать голосу спокойную уверенность, ответил Ян. - Но мне надобно отца твоего повидать. Вести к нему. Он обещался вернуться в Новгород?
- Фёдора проводит - и назад. К весне, должно!
Мчаться в Переславль или ещё куда, где Ярослав собирал вместе с сыном полки, самому было глупо, хотя, будь Ян помоложе, он бы уже завтра сидел в седле. Отправив вслед князю гонца, Ян остался в Новгороде подле своей семьи и юного княжича ждать вестей от Ярослава и Юрия Мстиславича.
...Маленький ростом и от того казавшийся ещё толще, чем был, монах-цистерцианец[449] просеменил навстречу гостям и, низко поклонившись, молвил по-латыни:
- Благородные господа, вас ждёт его преосвященство!
Ярославко от облегчения улыбнулся и бросил на стоявшего подле Бориса Негоцевича победный взгляд. Боярин, знавший латынь ненамного хуже, постарался придать себе любезный вид. Он не очень-то верил в помощь епископа Николая Магдебургского.
Епископ Альберт фон Буксгевден, которому когда-то служил Владимир Мстиславич Псковский и которому в своё время был представлен юный Ярославко, скончался четыре года тому назад. На его место прибыл Николай Магдебургский, до того бывший скромным каноником[450] одной из тамошних церквей. Он никогда не мнил себя так высоко и, в отличие от своего предшественника, действовал не столько осторожно, сколько робко и неуверенно. Все те, кому не сладко жилось при Альберте, теперь поднимали головы. Но не потеряли ничего и те, кто был в милости у Альберта - они сумели втереться в доверие к новому епископу Рижскому, убедили его в своей значимости и ныне продолжали жить так же вольготно, как и раньше.
- Одним из таких счастливчиков был Дитрих фон Буксгейден, племянник покойного Альберта и муж сестры Ярославка, Августы. После смерти Владимира Мстиславича Дитрих держался с его сыном холодно, но с недавних пор, узнав, что Ярославко собирает большой поход на русские земли, переменил мнение. Он переговорил кое с кем в окружении нового епископа, и вот псковский князь-изгой и его спутник стоят перед высокими резными дверями.
Двое монахов-служек распахнули створки, и гостей пригласили в зал для приёмов. Строгие прямые стены, почти лишённые украшений, мозаичный холодный пол, узкие стрельчатые окна[451], забранные витыми решётками, в которые пробивался свет серого зимнего дня, прохлада - епископ Николай отличался строгостью жизни и не любил нежить плоть в тепле, - всё это должно было действовать на сознание просителей, кем бы они ни были.
Епископ уже сидел в кресле, опираясь на посох, и, склонив голову набок, смотрел на подходивших русских. Он уже не хотел от жизни ничего - только бы наслаждаться славой, выпавшей на его долю, он был уже стар для того, чтобы желать чего-то большего.
Когда князь и боярин подошли и отвесили глубокие церемонные поклоны, он благословил их вялым движением пухлой руки и взглянул на просителей без выражения. И по его пустому рыбьему взгляду Борис Негоцевич ещё прежде, чем было сказано хоть слово, понял, что помощи от епископа они вряд ли дождутся.
Ярославко начал говорить с пылом молодости.
Помилуйте, святой отец, то земля моего рода! Там княжил мой отец, коего земля сама призвала к себе. Я сам княжил там, а ныне вынужден терпеть унижения и скитаться, не имея своего угла, в чужой земле!.. Святой отец, именем земли моей прошу я у римской церкви помощи и заступничества, - горячо и жадно расписывал он. - Неверные пошли на меня, и принуждён я, аки иудеи, бродить по земле, ища приюта[452]!
- Ты просишь помощи у матери нашей, святой римско-католической церкви? - тихим неуверенным голосом уточнил епископ Николай.
- Да, святой отец, - Ярославко наклонил голову.
- Святая мать наша готова оказать помощь всем страждущим, кто приходит к ней. Она также заботится о своих детях, их благе и процветании. Но являешься ли ты сыном нашей святой матери?
- Я христианин, святой отец, - ответил Ярославко. Он собирался перекреститься в доказательство, но епископ Николай остановил его.
- Нет, - промолвил он каким-то странным голосом, - ты не христианин - ты язычник! Ты закоснел в своём невежестве и ереси православия! Мне доносили, что ты, живя столько лет у нас и имея жену, исповедующую католичество, сам отказался принять нашу веру! Стань одним из нас, поклянись на святом Евангелии, что и земля твоя отринет заблуждения ереси и примет свет католичества, - и тогда мы дадим тебе полки. А до сей поры ступай!
Он сделал знак рукой, показывая, что гости могут идти.
Ярославко стремительно вылетел из зала. Путающийся в полах подбитого мехом корзна Борис Негоцевич еле поспевал за ним .
- Что делать будем, княже? - вымолвил он на ходу.
- Что-что! - возбуждённо махал рукой Ярославко. - Слыхал, боярин, что епископ-то мне говорил?.. Про помощь?..
- Надо же веру свою отринуть!
- И отрину! - Ярославко раздул ноздри, - Я всё отрину, чтоб на стол отца моего, во Пскове, снова сесть!..
- Но он и про народ баял! Чтобы наши храмы позакрывать, а ихние соборы выстроить! Он велел народ перекрестить!..
- А то разве трудное дело? Вон Владимир Святой целую Русь крестил!.. А Ярослав Всеволодич? По его наущению попы в корельские земли ходили... Неужто я один Псков не перекрещу?
- Прости, княже, но не верю я, - развёл руками, останавливаясь, Борис Негоцевич. - Народишко наш крут нравом, а псковское вече тебя не поблагодарит и не послушает!..
- И что же! Покараю отступников! - Ярославко притопнул ногой. - Я князь!..
- Покамест нет ещё! И по моему разумению надо так - сперва сесть в городе, а уж потом обещать веру поменять. Да только, боюсь, не больно-то епископ на слово поверит!
Они спорили ещё долго - весь остаток дня. Ярославко твёрдо решил стоять до конца и, если надо, принять латинскую веру хоть завтра. Но на другое утро выяснилось, что прав оказался вовсе не боярин Борис. В дом князя-изгоя явился посланный от епископа Николая и передал, что в пятницу короля Псковского хотят видеть во дворце.
В назначенный срок Ярославко снова был в том же зале для приёмов. На сей раз он явился один, не призвал с собой никого - ему казалось, что никто не в состоянии правильно понять его чувства.
В зале, кроме епископа Николая, его ждал высокий статный рыцарь в тёмных одеждах и белом плаще Ордена Меченосцев. На плече его был знак отличия, говорящий, что в своём Ордене он занимает далеко не последнее положение. На вид он был ровесником Ярославку или даже чуть помоложе.
- Сын мой, - торжественно начал епископ, приняв приветствие псковского князя. - Мы подумали о твоей просьбе. Сердце моё обливается кровью при одной мысли о том, что такая богатая и обильная земля вынуждена пребывать во мраке ереси и язычества. Было решено оказать тебе помощь. Присутствующий здесь магистр Ордена Меченосцев благородный рыцарь Даниэль фон Винтерштеттен поведёт с тобой рыцарское войско...
При этих словах молча стоявший рядом рыцарь кивнул.
- Благодарю вас, святой отец, - не в силах поверить услышанному, Ярославко наклонил голову. - Я готов на всё за эту помощь!
- Исполни то, о чём говорили мы последний раз!
Сорок дней, занятые подготовкой войска рыцарей Меченосцев к походу, пролетели быстро. Борис Негоцевич и Пётр Вадовик только качали головами, удивляясь неслыханной щедрости епископа и плывущей в руки их князя удаче. Мало- помалу они сами начали верить, что перемена веры всерьёз улучшит жизнь всех, и она не просто нужна, а важна и даже жизненно необходима. Смущала лишь явная недомолвка в речах епископа и поступках рыцарей - что будет с псковской землёй после вокняжения Ярославка: войдёт ли она в состав Священной Римской Империи[453] или останется сама по себе. Ясно было одно - с Русью ей будет больше не по пути.
На сороковой день произошло то, к чему Ярославко втайне готовился больше, чем к сборам в поход. В этот день он, попостившись с ночи, отправился в собор Святого Петра, заложенный ещё при епископе Альберте, где принял крещение и наречён был Петром - в честь апостола Петра[454], коего Иисус Христос называл камнем, на котором будет воздвигнута новая вера. Крестивший русского князя епископ Николай Магдебургский верил, что на этом новом Петре римская церковь воздвигнет на русской земле своё здание.
На следующий день должно было произойти ещё одно важное событие - посвящение нового католика в рыцари. Без этого, как говорили, нельзя ему было идти вместе с Христовым воинством на битву.
По обычаю, новообращённый должен был провести последнюю ночь в молитвах и бдении, размышляя о выбранном пути, в полном одиночестве. Всю ночь, облачённый в белые одежды как знак непорочности, Ярославко должен был простоять перед алтарём пустого мертвенно-торжественного собора Святого Петра. Нельзя было присесть на каменные ступени, тем более нельзя заснуть, тем самым нарушив обряд. Одна за другой гасли, догорая, свечи, и тьма понемногу выползала изо всех щелей. Она заполняла собой пространство собора, и в памяти князя оживали забытые детские страхи и истории, которые рассказывала старая кормилица, - о человеке, который однажды захотел ночью прийти в Божий храм, уверенный, что увидит сходящих к престолу ангелов. И Бог поразил его за столь кощунственное желание слепотой.
Подумав об этом, Ярославко помотал головой, отгоняя непрошенные сомнения. Раскинув руки, словно стараясь обнять каменное распятие, возвышающееся над алтарём, Ярославко до боли в глазах всматривался в него и повторял про себя своё новое имя вперемешку со словами молитвы на русском и латыни. Начиная привычно «Отче Наш» или «Богородице» по-русски, он торопливо поправлялся» крестился, просил прощения и начинал сызнова - по-латыни, решив для себя, что, коли всё пройдёт хорошо и он сядет на столе Пскова князем, то поставит в городе собор Святой Марии и собор Святого Петра - в честь тех, кого избрал своими покровителями.
- Я всё сделаю, что Ты потребуешь от меня, Боже, - шептал он. - Всё сделаю ради Тебя и во славу Имени Твоего! Только сделай так, чтобы я стал псковским князем!.. Я должен стать князем Пскова во что бы то ни стало!
Ему должно было повезти - иного просто не дано. Ярославко верил в это так сильно, что, отдавшись мыслям о будущем, не заметил, когда, наконец, с первым лучом солнца со скрипом, отворились тяжёлые створки церковных врат, и за ним пришли магистр Ордена Меченосцев Даниэль фон Винтерштеттен и комтур Робер фон Криг, долженствующие посвятить его в высокий рыцарский орден. Следом за ними вошли остальные. Собор наполнился людьми, но служба началась лишь когда прибыл сам епископ Николай, решивший особо почтить это знаменательное событие - добровольное отречение первого русского князя от ереси православия и переходе его в священное лоно католической церкви.
Окружённый новыми людьми, Ярославко-Пётр стоял у алтаря, как во сне. Он почти не слышал службы, не понимал обращённых к нему слов, не запомнил клятвы, которую говорил в гробовой тишине и опомнился только когда рыцарь Даниэль одел ему рыцарские шпоры и перепоясал мечом.
Когда ему было положено преклонить колени, ноги его дрогнули, и он чуть не упал, еле выровнявшись. А потом холодное тяжёлое лезвие меча легло ему на плечо.
- Во имя Божие, во имя святого Михаила и святого Георгия я делаю тебя рыцарем, будь храбр и честен, - послышались глухие, словно доносящиеся издалека, слова. Ярославко-Пётр поднял голову, как сквозь туман, взглянул на лицо рыцаря Даниэля.
- Клянусь, что не посрамлю честного рыцарского звания, - прошептал он, чувствуя себя как никогда счастливым.
Ему позволили подняться, и рыцарский меч, его собственный, лёг ему в руки. Для Ярославка он сейчас был не просто оружием - он был знаком ожидающей его новой жизни. И, не в силах побороть охвативший его восторг, князь припал губами к прохладному металлу.
Через несколько дней войско, ведомое магистром Даниэлем фон Винтерштеттеном, выступило из Риги. С ним вместе шла и дружина псковского «короля» Ярославка-Петра. Несколько тысяч рыцарей и пеших воинов, отягчённых обозом, двинулись напрямик к Изборску. Князь хотел сначала отомстить городу, нанёсшему ему первое поражение.
Евстафий ждал нового нападения, но не думал, что оно начнётся до лета. По опыту он знал, что рыцари, сражающиеся в железных доспехах, плохо переносят морозы, особенно если приходится долго стоять на одном месте, ожидая начала боя. Кроме того, весна выдалась ранняя, а она тоже должна была помешать немецкой коннице. Весной кони проваливаются в рыхлый снег, упряжь быстро намокает от талой воды, на копыта и колеса обозных телег налипает мокрый снег, а лёд на реках уже слабеет. Днём под тёплым солнцем всё тает, а ночью подмораживает, как в декабре. Не очень-то легко ходить походами в такую пору.
Поэтому изборский князь был очень удивлён, когда нежданно-негаданно - нежданно потому, что на сей раз ничто не предвещало беды, - в виду города показались дозорные отряды рыцарей. Он не знал, что рыцари заранее вызнавали, где находятся погосты и селения и нападали на них ночами, хватая сонных жителей, чтобы никто не мог уйти и предупредить Изборск о нападении.
Дозорные отряды рыцарей вели люди Ярославка, немного знакомые с этими местами. Они прошли берегами Смолки и Кудеби, схватывая город в кольцо. Когда сторожа донесла князю о рыцарях, с разных сторон появились сразу два полка, двигающихся на город. Не захваченной ими оставалась только дорога на Псков, но как потом узналось, по ней шли основные силы рыцарей.
Времени у изборского князя оставалось очень мало - день или два. Город спешно открыл ворота жителям посада - они бежали кто в леса, в надежде, что немцы, занявшись городом, не найдут их, а кто и в сам детинец. С собой уводили скот, уносили добро, а то, что не могли спрятать или забрать, сжигали. Посад запылал, и к тому времени, когда ливонцы подошли к стенам города, там их встречали головни и пепелища. Лишь кое-где огонь дожирал остатки изб или присыпанные землёй от пожара клети.
Ещё не забывший последнюю осаду, город приготовился мгновенно. Не уходивший со стен всё это время Евстафий ненадолго заехал домой.
Василиса встретила мужа на пороге терема. Сын Иван был вместе с матерью, младшие, две девочки, оставались с кормилицей и бабушкой Любавой. Увидев мужа, княгиня всхлипнула и обхватила его за плечи, широкие и твёрдые от брони.
- Что деется-то, что деется! Матушка Пресвятая Богородица, за что напасть такая? - задыхаясь от сдерживаемых рыданий, прошептала она.
Евстафий погладил её по вздрагивающей спине, из-за плеча жены нашёл взгляд Ивашка, улыбнулся сыну.
- Ну-ну, не плачь, не то бронь проржавеет, - грубовато-взволнованно пошутил он. - Отобьёмся! Впервой, что ли? Вы, главное, себя берегите - нашим накажи, чтоб со двора ни на шаг!.. А ты особливо берегись - ты мне второго сына родить должна... Ивашка, - чуть отстранив Васёну, он поманил сына, - матерь и брата нерождённого береги! Головой отвечаешь!
Мальчик сглотнул и несмело кивнул. Евстафий нахмурился. Запоздало вспомнилось, что можно было попробовать отослать жену и детей прочь. Но тут же одёрнул себя - куда их везти? А вдруг бы на них наткнулись рыцари, что рыщут по округе? Нет уж, пусть лучше будут подле!
Кое-как успокоив Василису и передав последний привет матери, Евстафий вернулся на крепостные стены.
Посад горел, и удушливый дым клубами наползал на город, окутывая стены. За его Тёмно-сизой пеленой почти невозможно было разглядеть подходящие войска, но дружинники и с ними городское ополчение, чуть не ложась грудью на косяки бойниц, до боли в глазах всматривались вдаль.
Совсем рядом с Евстафием какой-то парень, по виду совсем ещё отрок, закашлялся от дыма и полез обратно, растирая глаза. Двигаясь вслепую, он чуть не наткнулся на князя и отскочил, ойкнув.
- Ты тут откуда? - спросил Евстафий. - Среди своих дружинников он не первый раз встречал этого зелёного юнца. - Как звать?
- Демидом, - немедленно отозвался парень. - Ты, княже, меня и не помнишь - я вовсе не в дружине. В холопах я... А до того на погосте жил, да забрал меня в закупы[455] боярин Станимир Бермятыч.
- А коли ты Станимиров холоп, что ж тут делаешь? - узнав, кто парень, Евстафий напустил на себя строгий вид - негоже холопу, пусть и закупу, бродить среди дружинников и мешаться под ногами. Но Демида его сведённые вместе брови не запугали.
- Я, княже, - доверчиво хлопнул он ресницами, - уж больно всё вот это люблю... Вот отработаю закуп - к тебе в дружину пойду! Хоть за лошадьми ходить, хоть чужие брони чистить! Мне ещё две зимы осталось!.. А тут... нравится мне, так я со двора отпросился поглядеть! Мне смерть как охота в дружину!
- Не дело холопу тут шляться. Ступай домой, да живо!.. Стой, - вдруг воскликнул он, уже когда Демид ринулся прочь, - ты здешний?
Дарень вернулся. Когда князь окликнул его, лицо его осветилось таким счастьем, и кивнул он с такой горячностью, что Евстафий как-то сразу перестал сомневаться и в нём, и в том, что только что пришло ему в голову.
- Ты вот что, Демид, пошли со мной!
Они прошли до башни Вышки, где спустились в подвалы. Там Евстафий нашёл маленькую полусгнившую дверцу и, с усилием налёгши плечом, отворил. На них пахнуло могильным холодом мёрзлой земли. Демид поёжился, взглянув на мрачную пустоту подземного хода.
- Плесков-град знаешь в какой стороне? - тряхнул его, Евстафий за плечо. - Пролезешь ходом и ступай туда. Тамо сыщешь князя и скажешь ему, что мы тут рыцарей держим... Коня б тебе нать, да где ж его взять-то?.. А исполнишь дело да добром всё кончится - напомнись!
На последних словах Демид просиял и, поправив шапку, согнувшись, исчез в проёме.
Глава 22
Рыцарское войско обложило Изборск плотным кольцом. Оно заняло оба берега Смолки, расположившись на остатках посада. За ним на всхолмии горы Жаравьей поставили четыре больших белых шатра для магистра, князя Ярославка-Петра и других военачальников. Вокруг них кое-как устроились прочие рыцари. Каждый из них занимал место в соответствии со своим положением в Ордене. Братья-священники обходились простыми палатками; братья-рыцари устраивались кто в уцелевших домах и клетях, кто в своих шатрах; оруженосцы и обслуга теснились в полусамодельных палатках, а то и под открытым небом, кутаясь в тёплые плащи и не отходя далеко от костров. Все в равной степени мечтали о том дне, когда наконец войдут и Изборск и смогут выспаться в тепле. Конечно, рыцари должны мужественно переносить тяготы похода, но в этих проклятых русских холодах, где днём от весеннего солнца жарко, а ночью тело сковывает мороз, совсем не грех отнять у нерадивых еретиков то, что должно принадлежать воинам Христовым!
На сей раз Ярославко не стал высылать боярина для разговоров - все слова уже были сказаны в тот, последний раз. Теперь он пришёл воевать.
Утро в немецком стане начиналось всегда одинаково - рыцари, оруженосцы и слуги вставали на молитву. Братья-священники служили мессу, моля Бога даровать им победу над еретиками и язычниками, и Ярославко молился вместе со всеми. Его дружинники, хоть и оставались православными, тоже вставали на колени, но о чём они молились - не знал никто. Звучал маленький походный орган, пелись строгие гимны по-латыни, потом священники благословляли паству на новый подвиг, и начиналась осада.
Ярославко в это время находился подле магистра Даниэля фон Винтерштеттена и его комтуров. Они посылали в бой, бросая на стены крепости, оруженосцев и пеших кнехтов, чтобы те ослабили силы изборцев. Пешцы шли на приступ, прикрываясь щитами как простыми, так и сборными - за каждым таким щитом могли укрыться до десяти человек. Пока двое тащили щит, другие, укрытые от оружия врага, подбирались ближе и пускали в осаждённых стрелы. Чаще всего стрелы и копья изборцев заставляли кнехтов отступить. Они теряли людей, но некоторые всё-таки достигали наполовину занесённого снегом рва и сваливали на его дно подволоченные потихоньку брёвна, валежник и срубленные кусты. Мало-помалу во рву кольцом росла гора сушняка, который однажды ночью полили маслом и подожгли. Полусырые брёвна и намокшие в снегу ветки горели плохо, но зато дымили и чадили, мешая осаждённым видеть своего врага. Под прикрытием дыма рыцари могли подобраться ближе под самые стены Изборска.
Ярославко, Даниэль и двое из четырёх комтуров наблюдали за очередным штурмом со всхолмия у дороги. Отсюда были хорошо видны накрепко запертые ворота и башня над ними. Остатки разрушенного моста разглядеть не удавалось - его сейчас закрывали выделяющиеся на снегу фигурки воинов. В дело как раз пошли почти неуязвимые для стрел и копий рыцари. Они без труда прорвались к самому рву, но что там происходило - мешал рассмотреть дым. Меченосцы подтащили несколько таранов и осадных башен[456] к воротам, но изборцы, пуская обмотанные зажжённой паклей стрелы, подожгли один таран и две осадные машины. Горевшие плохо, они тем не менее дымили, мешая остальным подобраться ближе. Сейчас у их подножия суетились кнехты, пытаясь под градом стрел разобрать громоздкие деревянные башни и растащить их, освободив дорогу.
- Мы топчемся у этих стен уже несколько дней, - с раздражением проворчал Даниэль. - Пора бы покончить с этим городком!.. Брат Генрих, почему его до сей поры не взяли?
Комтур Ордена, плотный, несколько вялый человек, приставленный к Даниэлю его отцом Вольквином фон Винтерштеттеном, когда юноша наконец вступил в братство Ордена Меченосцев, зевнув, ответил:
- Эти русские хорошо сражаются, монсеньор! Днями мы возводим укрепления, а ночью они их разрушают! А сделать подкопы очень трудно - земля мёрзлая и плохо поддаётся лопате. Молитвой же её не размягчишь!
- Мне дела нет до мёрзлой земли! - проворчал Даниэль и бросил косой взгляд на Ярославка. - Где баллисты? Почему они не готовы?
- Они почти собраны, монсеньор, - поспешил заверить его брат Генрих. - Мы выкатим их уже завтра!
- Скорее! - в нетерпении Даниэль всадил шпоры в бока своего коня. - Вдруг эти русские успели дать знать соседям?
- Не думаю, - решил вставить слово Ярославко. - Мы подошли слишком близко, и я приказывал дозорным следить за всеми, кто куда-либо идёт или едет! Мы остановили четырёх всадников и семерых пеших, направляющихся в сторону Пскова. Они все в лагере. Я могу допросить их и узнать, посылал ли кого-нибудь из них князь Изборска за помощью?
- Это надо было сделать уже давно! - взорвался было Даниэль, но тут же смягчился. - Хорошо сделано, брат мой, Пётр. Но всё-таки надо поторопиться! Мы не можем осаждать этот город по всем правилам осады.
На следующий день были собраны первые метательные машины. Под покровом ночи их установили вблизи городских стен и зарядили камнями и горшками со смолой. Едва начался новый день, как тараны, покрытые мокрыми кожами и щитами для защиты от горящих стрел, снова поползли к стенам. К передней осадной башне был подвешен самый большой таран - сделанный из цельного дуба, окованного железом. Магистр Вольквин хвалился сыну, что этот дуб был священным деревом язычников, но когда рыцари Христа пришли в ту деревню, где он рос, они срубили богомерзкое дерево и сделали из него орудие, служащее истинному Богу. Даниэль видел в этом перст судьбы и нарочно взял с собой в поход таран, носящий гордое имя Сокрушитель неверных. Несколько десятков кнехтов, забравшись внутрь огромной башни, толкали её, и в такт их шагам Сокрушитель неверных мерно и грозно покачивался на толстых цепях.
Несколько копий с дымящейся паклей на древках ударилось в корпус осадной башни и осталось торчать. Пакля дымилась, тлела, но мокрые шкуры не загорались.
Одновременно заработали баллисты. Камни полетели в городские стены. Они тяжело бухали сперва в кровлю заборол и деревянную городню. Кое-где от их ударов проседала крыша или разрушались бойницы, но в проломах тотчас появлялись русские воины. Не обращая внимания на летящие в них новые камни, они пытались заделать проломы, укрепляя стены изнутри.
Только горшки с подожжённой смесью пока помогали мало - на заборолах всюду лежал снег, и если смола и попадала на открытую часть кровли, начинающийся пожар было легко потушить.
Наконец к воротам подполз таран. Осадная башня чуть качнулась на краю рва, но оперлась на остатки разрушенного моста и остановилась. Сокрушитель неверных, раскаченный кнехтами, дрогнул, пришёл в движение, и первый гулкий удар сотряс стены.
Услышав этот желанный звук, Даниэль, командующий осадой, остановил коня и перекрестился:
- Господь помогает нам! Скоро крепость русских будет взята!
Но, как оказалось, это был ещё не конец осады. Сокрушитель неверных остановился слишком далеко от ворот, и каждый удар был слишком слабым, чтобы действительно разрушить их. Створки только дрожали, но не ломались. Кнехты выбивались из сил, стараясь раскачать таран посильнее.
Баллисты по-прежнему метали камни. Кое-где уже в деревянной городне зияли проломы, но все попытки рыцарей прорваться в город в этих местах пока заканчивались неудачами.
...Когда рыцари пустили в дело тараны и баллисты, Евстафий вообще забыл про свой дом. С начала осады он забегал в терем ненадолго - утешить жену и мать, ободрить сына. Но потом, когда опасность стала слишком близкой, он вовсе стал дневать и ночевать на стене, иногда спускался в молодечную, где наскоро успевал поесть щей или вовсе перехватить ломоть хлеба, завернувшись в плащ, немного вздремнуть на полати в углу, а затем снова поднимался на заборола. Его видели всюду - и у ворот, и на башнях, и у проломов. Дружинники и ополчение, зная, что князь живёт наравне с ними, иногда старались помочь ему - ходили и говорили тише, если он устраивался отдохнуть на соломе, старались оставлять ему щи пожирнее, сами посылали отроков в терем успокоить княгиню будто бы от его имени. Многие были постарше князя или его ровесниками, с которыми Сташко играл ещё маленьким. Они жили рядом всю жизнь, как их деды и прадеды, одними радостями и бедами, и Евстафий зачастую приостанавливаясь среди напряжения осады, невольно задумывался - всё ли он сделал, чтобы защитить этих людей.
...Демид всё-таки достал лошадь. Обдирая руки до крови, он пробил слежавшуюся мёрзлую землю пополам с травой и снегом над выходом подземного хода и, скатившись по проседающему мартовскому, снегу на берег Смолки, просидел там до ночи, зализывая, как зверь, царапины. Потом выбрался и пешком, сторожко озираясь, поспешил в сторону Пскова.
За ним охотились - раз или два Демид видел чужих всадников, что рыскали по перелескам в поисках его следов. Но парень вырос в этих краях, тут ему был знаком каждый кустик. Таясь, как зверь, терпя усталость и голод» он свернул с прямой дороги и дня два блуждал по лесам, нарочито забирая в чащу. Здесь погоня отстала, но зато гонец заблудился. Ночной холод, голод и постоянное напряжение изматывали его. Он собирал пригоршни снега, ел его, жадно, с хрустом. Обдирал кору и почки с веток, пробовал жевать еловую хвою. Однажды ему повезло - он сбил несколько шишек и расковырял их все, выедая семена.
Но всё это была не еда. Ему нужно было добраться до Пскова, и для этого нужна была настоящая пища - хлеб или мясо. И когда как-то ввечеру, когда уже ноги отказывались нести его, он увидел впереди лёгкий дымок, Демид не поверил своим глазам.
Это оказалась крошечная избушка одинокого займищанина. Он сам и его жена перепугались чуть не до полусмерти, когда, грохнув в низкую дверцу кулаком, Демид ввалился в избу. Поняв, что заявился к ним человек, хозяева без долгих расспросов накормили его. Сытная пища камнем легла на отвыкший желудок. Враз потянуло в сон, но Демид крепко помнил, куда и зачем его посылал князь. Перебарывая усталость, он низко поклонился хозяевам и попросил коня - добраться до Пскова.
. Конский дух он почуял ещё подходя к заимке - к жилой избе вплотную примыкала клеть, где помещалась нехитрая скотинка займищан. Хозяин единственного коня, разумеется, не дал. Демид, построжев лицом, распрощался, принял завёрнутые на дорогу хозяйкой ломоть хлеба и две печёные репины и ушёл в ночь. Отойдя недалеко, он потихоньку вернулся и свёл коня со двора.
Это был настоящий грех - украсть у своего, свести последнюю конягу. Но у Изборска сейчас гибли люди, и Демид отмёл все сомнения.
Он прискакал во Псков о полдни третьего дня после встречи с займищанами. Оголодавший конь еле держался на ногах, и сторожа у ворот пропустили странного гонца, безошибочно почуяв примчавшуюся с ним беду.
Самого князя Юрия, как на грех, в городе не оказалось - он уехал на ловища. На княжом подворье, куда Демид всё-таки добрался, его выслушали и оставили отдыхать, снарядив вдогон князю гонца. А тем временем прознавшие о нападении дружинники потихоньку начали готовить брони - они не сомневались, что Юрий Мстиславич поведёт их в поход.
Когда рухнула часть стены, Евстафий был далеко - вместе с горсткой верных дружинников он отражал лихорадочные попытки рыцарей взобраться на стену. Грохот обвала долетел до его ушей - это был не просто шум падающих брёвен. Казалось, рухнули сразу все стены Изборска. Не в силах сдержать любопытства, Евстафий оглянулся - и почувствовал, как холодным потом вмиг покрылось его тело под рубахой и броней. Башня Вышка, вторая после Плоской и воротной башен крепостной стены, ещё стояла, но в её боку зияла огромная, со всадника, дыра. Прямо на глазах Евстафия второй камень ударил рядом - обвалилась ещё часть башни, и Вышка дрогнула, накреняясь. Ещё чуть-чуть - и она рухнет, погребая под собой находящихся поблизости защитников.
От страшных мыслей Евстафия отвлекли новые участившиеся удары тарана в ворота. Рыцари сумели-таки закидать ров, сваливая в него даже трупы убитых людей и лошадей, и подтащили Сокрушителя неверных вплотную. Теперь он бил с такой страшной силой, что оставалось только удивляться, как его окованный железом конец ещё не пробил ворот. Но вот усилия увенчались успехом - очередной удар был заглушён громким резким треском ломающегося дерева и приглушённым рёвом восторга осаждающих.
Несомненно, это был конец. Евстафий вдруг почувствовал бесконечную усталость. Он предвидел всё, что случится - рыцари ворвутся внутрь через многочисленные проломы, ринутся убивать, сминая всё на своём пути, а потом разбегутся по городу, ловить женщин и детей...
Последняя мысль оказалась так горька, что князь очнулся. Пусть город будет взят - но победители не обрадуются победе.
- Настал наш час, други, - сказал он, обводя глазами десятка полтора дружинников, что стеснились подле. - Быть может, никто из нас не увидит нового рассвета, но пусть наша смерть не принесёт радости врагу. Пусть они заплачут, посчитав, какой ценой достался им Изборск. Не хочу даже в предсмертный час слышать их смех!.. К оружию!
Рыцари уже лезли по приставленным лестницам, ломились в полуразрушенные ворота, карабкались по пролому Вышки. Каменные ядра баллист ещё летали, ещё ломали стены и проминали кровли заборол, но всюду уже кипела отчаянная рукопашная схватка.
Лезущих на приступ рыцарей встречали дружинники и городское ополчение. Там, где проломы были тесны, изборцы могли держаться очень долго, но у ворот и со стороны развороченной Вышки проломы были такими большими, что долго сдерживать нападавших защитники не могли. Теряя своих, рыцари-меченосцы по трупам лезли в город. Закованные в железо с ног до головы, почти неуязвимые, они легко опрокидывали горожан в тесноте укреплений. За первым рыцарем вырастал второй, третий. Казалось, их рождали, исторгая из себя, сами осадные башни и рвы.
Особенно жестокий бой разгорелся у ворот. Там, прикрываясь Сокрушителем неверных, рыцари топорами рубили разломанные ворота в то время как их братья схватились с защитниками. Долгое время казалось, что рыцарям не выстоять - у ворот стоял, несокрушимый, как ёкала, тысяцкий Станимир. Упираясь ногами в камни мощёного въезда, он разил рыцарей тяжёлым топором-секирой, рассекая порой и доспехи до живого мяса. Поставленный здесь князем Евстафием, тысяцкий твёрдо решил не сходить с места, пока может жить и сражаться. И он бился - до тех пор, пока в размётанный пролом на него не качнулся тяжёлый комель Сокрушителя неверных. Толстый дуб ударил прямо в щит. Тот раскололся - и, не выдержав толчка, Станимир рухнул. Несколько ударов подоспевших рыцарей обрушились на него - и тысяцкий остался лежать.
Наблюдавший за этим магистр Даниэль широко перекрестился и улыбнулся, одевая шлем:
- Бог за нас!.. Вперёд, меченосцы! - крикнул он, поудобнее перехватывая копьё. - С нами Бог!
Ярославко, державшийся рядом с ним, подобрался, словно впервые оказался в бою, а позади них дружно грянул боевой клич рыцарей:
- Бери! Грабь! Бей!
Пешие кнехты еле успели броситься в стороны, освобождая путь - конные рыцари вошли в город.
Дружина князя Евстафия сражалась до последнего. Смешавшиеся с нею городские ополченцы тоже не отступали, но рыцари ворвались в город с двух сторон, хлынув не только на стены. Часть их сразу растеклась по улочкам, спеша набрать добычи, пока остальные заняты боем. Они разбегались, заглядывая во все дома подряд, схватывались с горожанами и врывались в дома. Через некоторое время они появлялись снова - иногда спасаясь от затворившихся там жителей, а порой и волоча за собой за косу какую-нибудь визжащую девку. А совсем рядом ещё продолжался бой.
К тому времени, как рыцари хлынули в город, с Евстафием осталось от силы десятка полтора человек. Ещё столько же было у тысяцкого, остальные вкупе с горожанами рассыпались по стенам. Часть их уже была сметена меченосцами. Закованные с ног до головы в железо рыцари теснили их и давили одного за другим.
Стараясь не думать о семье, Евстафий сражался впереди своей небольшой дружины. Он шёл впереди, прокладывая путь остальным. Щит его давно был посечен, шлем чуть сбился набок и стрелка мешала смотреть, тело задыхалось под броней, в горле горело, глаза заливал едкий пот, но он, отбросив обломки щита и подхватив чей-то чужой меч в левую руку, сражался двумя мечами.
Стрый Ян потратил много времени и сил, чтобы передать сыновцу древнее искусство, доставшееся ему от отца, деда и прадеда. Когда-то вооружённые двумя мечами витязи выходили в одиночку против толпы врагов - и всех их обращали в бегство. И сейчас Евстафий бился так же, как они, канувшие в неизвестность витязи, перед которыми отступали орды врагов. Он сражался, не замечая ничего вокруг. Сознание куда-то ушло, осталась только жизнь тела. Оно само двигалось, наносило удары, отбивало мечи, копья и алебарды, уворачивалось и кидалось наперерез. Два меча стали продолжением рук, и когда начавшая уставать рука ошиблась, и один из мечей преломился от неверного удара, Евстафий закричал - словно от боли.
И всё-таки он продолжал сражаться - даже оставшись один против всех. Сражался до тех пор, пока что-то тяжёлое не ударило ему в спину. Мир качнулся, теряя равновесие. Новый удар пришёлся по лопаткам, заставив враз онемевшие руки бессильно повиснуть. Собрав силы, Евстафий всё-таки успел, заметив направленные на него мечи, поднять меч для защиты, но тут петля упала ему на шею, дёрнулась, захлёстываясь, и его рвануло вбок. Мир потемнел, потом исчез, и Евстафий, так и не выпустив меча из рук, упал к ногам рыцарей-меченосцев.
Самое страшное сражение развернулось у бревенчатых стен княжьего терема. Каждый день с начала осады княгини, Василиса и Любава, посылали верных людей к крепости узнать, что там творится. Вести были неутешительны, но несмотря ни на что, надежда оставалась. Войско держалось, городское ополчение помогало изо всех сил, и княгиня с детьми ежедневно молились о победе.
Но в последний день в терем княгини ворвался, распахивая ворота, ратник. Он влетел, держа на отлёте обнажённый меч. Вместе с ним, казалось, в терем ворвался шум сражения.
- Матушка княгиня! - закричал он, с разгону падая на колени перед остолбеневшей Любавой Бермятовной. - Спасайся! Рыцари ворота проломили!.. В самом граде бой идёт! Тысяцкого, Станимира Бермятыча, убили!
Выбежавшая из внутренних покоев Василиса ойкнула и уже запричитала, хватаясь за голову, но Любава строго ожгла невестку холодным взором.
- Не время реветь! - прикрикнула она. - Собирай детей! - и, чуть не силком вытолкав молодую княгиню за порог, взглянула на ратника: - Что князь?
- Не ведаю, - качнул головой воин. - Он на стене у Плоской башни был, я - у ворот...
- Город пал?
Ратник, уже поклонившийся и собиравшийся уйти, снова покачал головой:
- Мы пока ещё живы, княгиня.
Он вышел, и Любава скорым шагом направилась в покои. Послав подвернувшегося холопа на подворье тысяцкого упредить его семью о беде, она явилась к невестке и начала собирать внуков. Княгиня не плакала о смерти брата - сейчас было не до слёз. Они появятся позже, когда будет время подумать о ней. Пока же следовало спасти детей.
В детинце Изборска, кроме палат тысяцкого и князя, был только рубленый на каменном основании деревянный храм, подле которого издавна клали в землю князей и бояр. К нему, под защиту святых икон, и поспешили Любава с Василисой и детьми. Несколько сенных девушек и ближняя боярыня несли наспех собранные украшения и кое-какие вещи. Покинуть терем отказался разве что престарелый Родивон Изяславич - старик дожил до того возраста, когда не боятся никого и ничего. Кроме того, он хотел непременно дождаться внука.
В храме, кроме набившихся в него женщин и детей из ближних боярских семей, были уже и домашние Станимира.
Рыдающая жена тысяцкого судорожно обнимала внуков, рядом бились в истерике его седая мать и невестки - оба сына тысяцкого были на стенах рядом с отцом и теперь должны были наверняка считаться мёртвыми. Женщины с порога повисли на Любаве, причитая в два голоса, и женщина досадливо поморщилась - смерть висела над ними всеми, и она не могла, как ни старалась, заставить себя заплакать.
Священник с дьячком торопливо заложили высокие резные двери изнутри и поднялись на амвон, где священник поднял руки, благословляя паству и собираясь укрепить их дух молитвой. Он заговорил тихим проникновенным голосом, и мало-помалу речь его начала доходить до умов и сердец слушающих. Причитания и плач стали тише, потом постепенно родился и стал разрастаться глухой шёпот молитв.
Они молились, не обращая внимания на вдруг появившийся и начавший понемногу увеличиваться шум за дверью. Там, уже чуть ли не на ступенях храма, шёл бой; Но женщины продолжали молиться. Они не остановились даже тогда, когда звон и стук рубки сменился криками победителей, а потом прозвучал первый грозный удар в дверь, заставив её содрогнуться. Перестук топоров мешался с пением молитв.
Вдруг он прервался - и вслед за этим двери распахнулись. Все обернулись - и слова молитвы замерли на губах у молящихся. На пороге стояли рыцари.
Глава 23
Услышав от гонца о том, что часть его врагов ушла в Ливонию и наверняка вернётся оттуда с рыцарской подмогой, Ярослав мысленно похвалил своего воеводу за смётку и ум. Дела нового мордовского похода, в который на сей раз вместе с Васильком Константиновичем отправлялся полноправным полководцем его старший сын Феодор, которому недавно только пошёл шестнадцатый год, захватили его целиком. Он сколачивал переяславльские полки, пересылался грамотами с известиями с муромскими князьями и Великим князем. Его сын впервые шёл в поход, и Ярослав чувствовал неосознанную тревогу, отпуская его. А тут ещё и о возможной угрозе с запада...
Собрав наконец рати и благословив сына, Ярослав помчался в Новгород. Ян ждал его, изнывая от нетерпения. Узнав о приезде князя, он выехал ему навстречу и, едва поприветствовав, воскликнул:
- Княже, пусти с дружиной в поход! Чует сердце моё - не к добру переветы в Ливонию ушли! Мало ли, какое зло против нас замышляют?
- Куда в поход? - осадил его Ярослав. - Мои переяславцы ныне в мордву ушли по слову Великого князя. С новгородцами да псковичами одними мы разве что оборониться сможем, коль придут они. А в земли их лезть - сила надобна. Погодь малость - к осени поход завершится, тогда поговорим. А пока будем ждать и готовиться, и тебе за то, что не проспал, вести те полки!
- Княже, - взмолился Ян, - не могу я ждать!.. Они-то до осени ждать не станут!.. Пусти в поход сейчас!
Он взглянул на Ярослава как всегда открыто и гордо, и тот уже привычно кивнул головой:
- Сейчас не время - весна идёт. Пешцы не пойдут, пока не отсеются! Коли хошь, бери дружину, иди на Псков. Соберёт Юрий Мстиславич своих - тогда поглядим!
Охотников среди младшей дружины Ян выкликнул в тот же день. Даже кое-кто из старшей вызвался идти за ним. Не отстала от своего воеводы и изборская дружина. Собрав сотни две с небольшим, Ян накоротке распрощался со своими и отправился во Псков.
Юрий Мстиславич после удачного осеннего похода на лифляндцев глядел на мир радостно, ходил гоголем и верил в свою судьбу. Он согласился было идти в поход, но требовалось время для сбора дружины и, самое главное, пеших ратников. Здесь князь Ярослав оказывался прав - чем ближе время было к весне, тем меньше было у поселян охоты куда-то идти. Да и не очень-то верил новый псковский князь в то, что ливонские рыцари будут спешить с походом. Разослав-таки гонцов поднимать рати, он проводил время на ловищах и поездках по монастырям. Яну волей-неволей приходилось всюду мотаться за ним, чтобы князь не забывал о походе.
И получилось, что он опять оказался прав, потому что едва Юрий Мстиславич отправился на очередные ловища, как его догнал гонец, принёсший весть о том, что из Изборска прибежал человек и сказал, что город обложен немцами.
Чуть не до глубокой ночи звенели мечи на улицах Изборска. Не только ратники и ополченцы - всё население вставало стеной перед врагом. Рыцарей встречали мечи, топоры, рогатины, а порой даже оглобли и ухваты. Многие пешие кнехты были убиты или ранены, когда кинулись грабить избы. Только вмешательство конных рыцарей раздавило сопротивлявшихся, втоптав их в перемешанный с кровью снег.
Магистр Даниэль фон Винтерштеттен, Ярославко и комтуры сражались на улицах города наравне со всеми. Они проехали по большой улице от ворот до стен детинца и повернули на боковую улочку, сминая встававших у них на пути горожан и смешавшихся с ними дружинников. Вместе с рыцарями охраны и несколькими десятками дружинников Ярославка они доехали до самой Плоской башни, которая пострадала от баллист не так сильно, как полуразрушенная и просевшая Вышка. В её стенах, лишь кое-где пробитых камнями, засели последние защитники Изборска - десятка три ратников и несколько ополченцев во главе со старшим сыном тысяцкого. Здесь сражение развернулось во всей силе и ярости, тут не было и речи о скорой победе, хотя во всём городе это оставалось единственное место, где ещё не была явной победа меченосцев. Арбалетчики[457] перестреливались с засевшими в Плоской башне, пуская в них и получая в ответ тучи стрел. Под прикрытием лучников рыцари, пешие и на конях, пытались подобраться к дверям и бойницам башни, но те были заложены изнутри, и всякий новый натиск заканчивался тем, что у дверей оставались новые трупы.
Когда магистр и комтуры подскакали, рыцари приветствовав ли их криками. Старший немедленно поравнялся с Даниэлем:
- Монсиньор, в этой башне засели самые отъявленные еретики! Они не дают нам...
- Прекратить! - отмахнулся Даниэль. - С нами Бог! Неужели ты, брат, не веришь в Его милость?.. Только еретики сомневаются в могуществе Господа, за что и карают их!
- Монсиньор! - послышался сзади крик. К магистру и его спутникам приближался рыцарь. - Монсиньор, брат Гильом приказал передать - город наш!
- Видишь, брат мой! Господь за нас! - Даниэль перекрестился рукой в железной перчатке. - Если эти еретики всё ещё упорствуют, разрешаю тебе самому покарать их. Так хочет Бог!
Он последний раз поглядел на Плоскую башню и, повернув коня, поехал к центру города.
Ближе к вечеру в темнеющее небо поднялись клубы дыма - это горела часть стены, вплотную примыкавшая к башне, и сваленные у её подножия брёвна от наспех разобранных клетей и заборов. Огонь поднимался до самых бойниц. В его свете лучники и кнехты до боли в глазах всматривались в них, ожидая, когда же наконец защитники сдадутся. Но ни один человек так и не появился из бойниц Плоской башни - задохнулись ли они в дыму или ушли тайным ходом, рыцари так и не узнали.
Всю ночь в Изборске горели огни, слышался шум, крики и кое-где звон оружия. По улицам бегали люди. Захватившие город рыцари гонялись за женщинами и детьми, резали мужчин, оставляя жизнь только тем, кто покрепче и помоложе - им надлежало стать рабами в Риге или там, куда их захотят продать. Визжали насилуемые женщины, плакали дети.
Немногим удавалось спастись, забившись в опустошённые дома, или пользуясь темнотой и суматохой, убечь вон из города. Горели уже не отдельные дома - занимались целые улицы, пожары никто не тушил. В самом княжьем тереме, где остановились магистр Даниэль и высшие чины войска, шёл пир.
Из повалуш[458] и бертьяниц княжьего терема и хором тысяцкого выволокли все съестные припасы, выкатили все бочки мёда и вина. Сняв доспехи и распахнув вороты дорогих рубах, рыцари и князь Ярославко пили, громко смеялись и, перебивая друг друга, вспоминали бой и победу. Перепуганные холопы - те, кто не разбежался и кого не переловили и не повязали, - споро, боясь навлечь на себя гнев, таскали всё новые и новые блюда. Мелькали женщины, в основном уже пожилые, всех молодых уже похватали рыцари и развлекались с ними в укромных местах.
- Пейте и ешьте вволю, господа рыцари! - кричал Даниэль, поднимая кубок, в который слуга привычным жестом продолжал наливать вино. - Не бойтесь нарушить какой-нибудь обет! Сегодня день, когда можно забыть о запретах и клятвах - сегодня Бог радуется, видя наш подвиг! Он простит нам грехи.
- А коль не простит, - подхватил комтур Гильом, - то святые отцы отмолят! Наша святая апостольская церковь умеет прощать грехи!
- Слава! - Даниэль рывком поднялся, поднимая кубок. - Слава римской католической церкви!
Рыцари повскакали с мест, поднимая кубки. Под сводами пиршественной палаты, где недавно пировал с дружиной князь Евстафий, прозвучали приветственные клики.
- Что ж, князь, - отпив глоток, обратился магистр к сидевшему рядом с ним Ярославку, - город твой. Что будешь с ним делать?
- Я хотел посадить в нём своего сына и дать ему в помощь верного слугу своего, боярина Петра Внездича, - помедлив, ответил Ярославко. - А прежде того примерно наказать прежнего князя и жителей города за то, что в первый мой приезд они не признали меня добром!
- Эй! - залпом выпив свой кубок, воскликнул Даниэль. - Желаю видеть здешнего князя!.. Сыщите его и приведите немедленно!
Ярославко был твёрдо уверен, что Евстафий погиб - до сей поры о нём не было ни слуху ни духу, в полон взяли его семью, захватив её вместе с семействами других нарочитых мужей в церкви. Но вот двери открылись, и под охраной нескольких рыцарей в палату вошёл изборский князь.
Без доспехов, сорванных с него, оставшись в одной рубахе, Евстафий казался сейчас моложе своих лет. Ещё болела от удавки шея, руки затекли и ныли. Лоб рассекала глубокая царапина, спускавшаяся на бровь. Она только недавно перестала гореть от заливавшего её пота. Остановившись посередине, он исподлобья взглянул на рыцарей и тут же опустил взгляд.
Откинувшись назад, магистр Даниэль фон Винтерштеттен изучающе смотрел на своего врага, вспоминая, как его взяли.
- Поговори с ним, - негромко бросил он Ярославку, - ты же знаешь их язык!
- Эй, ты! - позвал тот пленного. - Ты знаешь, кто перед тобой?
Услышав русскую речь, Евстафий поднял голову, обвёл взглядом собравшихся рыцарей. Взор его задержался на Ярославке.
- Не знаю и знать не хочу, - тихо, но твёрдо ответил он.
Князь перевёл его слова рыцарям. Те возмущённо зароптали, но взмахом руки магистр заставил их замолчать.
- Тебе не интересно узнать имя победившего тебя? - напрямую спросил он. Рыцарь, пленивший Евстафия, приподнялся с места.
Услышав новый вопрос, Евстафий снова взглянул на магистра и едва заметно повёл плечами, выпрямляясь.
- С врагами не знакомятся - с ними бьются. Насмерть, - отмолвил он и, заметив, что Ярославко приготовился передать Даниэлю ответ, добавил, уже обращаясь к нему: - А тебя я помню. Переметнулся к тевтонам? Толмачишь для них?.. Пёс! Попомнишь ещё...
Ярославко вспылил, приподнялся, готовый самолично поставить на место изборца, но Даниэль снова остановил его и обратился к пленному.
- Ты смел, изборский рыцарь, - произнёс он. - Ты хороший воин! Я сам воин и люблю смелых врагов!.. А ты смел, и я умею ценить смелость. Такие рыцари нужны Христу... Передай ему, что я велю отпустить его и семью его, если он согласится принять власть римской церкви!.. А пока пусть он сядет с нами и выпьет. Отпустите его!
Пока Ярославко говорил с кислой миной, стражи принялись было освобождать Евстафия, но тот оттолкнул их:
- Ничего мне от врага не надо! Я русский, Руси служу и к иноверцам на службу не пойду никогда!
Рыцари за столом загомонили, обсуждая его последние слова. Даниэль снова призвал их к порядку:
- Не хочет пить - не надо!.. Уведите его. Посмотрим, что он скажет завтра.
Евстафия увели. Снова виночерпии наполнили кубки, снова послышались громкие весёлые голоса. Рыцари пили и пели, но Даниэль почему-то был тих. Он бы ещё раз с удовольствием переговорил с пленным князем. Возможно, есть что- то, что тронет его каменную, погрязшую в ереси, душу. Что ж, завтрашний день это покажет.
Отвлекаясь от дум, он поднял голову:
-Эй, кто там!.. Позовите женщин! Есть тут женщины или нет? Я хочу русскую женщину!
Несколько рыцарей из числа сидевших в дальнем конце стола вскочили и бросились вон. Через несколько минут в палату втолкнули нескольких девушек, захваченных на улицах Изборска. Напуганные, они сбились стайкой у порога, от страха не в силах даже плакать.
Рыцари мигом забыли про вино. Вскакивая, они поспешили к девушкам. Те бросились было прочь, но стоявшие у двери рыцари оттолкнули их обратно, прямо в объятья рыцарей. Те бросились разбирать добычу и растаскивать по углам, задирая подолы и щупая плечи и руки. Послышался отчаянный визг одной из девчонок, которой выкручивали руки, чтобы помешать сопротивляться.
- Постой, брат! - Даниэль еле успел вскочить и бросился к пленнице. Двое рыцарей, державшие её, расступились перед магистром. Стиснутая их руками девушка, онемев от нового страха, смотрела на Даниэля широко раскрытыми синими глазами. Она была не просто красива - её длинные толстые косы были хорошо уложены, что было заметно даже сейчас, ярко-розовое одеяние расшито серебром, а лицо и руки были нежными и мягкими.
Девушка, несомненно, была не из простых. Когда Даниэль взял её за подбородок, она только ахнула. Притянув к себе её лицо, магистр умело, с удовольствием поцеловал её в губы.
- Выберите себе другую, - распорядился он, сильным рывком вскидывая слабо дёрнувшуюся было из его объятий пленницу на руки. - Она будет моею в эту ночь!
На следующий день с рассвета ворота княжьего подворья были распахнуты настежь. Упреждённые заранее рыцари толпами сгоняли к ним горожан - тех, кого не переловили вчера и кого удалось отыскать в городе. Собравшиеся толпой жители тихо переговаривались, женщины всхлипывали. Где-то зашёлся плачем ребёнок, его еле успокоили. Люди тревожно переглядывались, недоумевая, зачем их сюда пригнали. Все были уверены, что должно произойти что-то ужасное.
Тем временем братья-слуги споро и деловито таскали на двор брёвна, отодранные доски, ветошь и рухлядь, дрова и охапки сена, собирая большой костёр. Рядом под навесом устанавливали орган и возимое с войском распятие.
Когда всё было готово, один из рыцарей бегом взбежал по красному крыльцу предупредить магистра и комтуров. Они вышли, в чёрных доспехах, с белыми плащами с нашитыми на них алыми крестами и мечами, держа в руках шлемы. При их появлении священник, устроившийся у органа, ударил по клавишам, и полилась торжественная музыка гимна.
Рыцари, кроме тех, кто стерёг горожан, опустились на колени. Братья-священники выступили вперёд и обратились к распятию с благодарственным молебном о победе. Их пение и молитвы слушали все рыцари благоговейно-смиренно, русские настороженно-подозрительно. Тишина, нарушаемая только звуками службы, повисла над подворьем. В ней тонули тихие всхлипывания и шёпот горожан.
Музыка ещё звучала, и служба ещё не закончилась, когда откуда-то сбоку вывели Евстафия. По толпе волной прошёл вздох - люди знали в лицо своего князя и заранее жалели его, предчувствуя неладное.
Евстафий провёл ночь в подвале собственного терема и до самого утра не сомкнул глаз. За ночь он осунулся и казался много старше своих лет. Завтрашний день не волновал его - больше тревожили думы о семье. Дед, мать, жена, дети - что с ними? Укрылись ли где, живы ли? Если он и отвлекался от этих мыслей, то в памяти всплывал тот закуп, Демид, тайком выпущенный из города уже давно - чуть не вечность, - назад. Где он сейчас? Добрался ли до Пскова или лежит где с немецкой стрелой в спине? А может вовсе, почуяв волю, подался своей дорогой? В последнее почему-то не верилось. Но хоть бы помощь пришла! Пусть поздно, но пришла! Пусть после его смерти, но отомстили бы псковские дружинники за гибель Изборска!
В глаза ударил яркий солнечный свет - после темноты подвала яркий день резал глаза. Евстафий остановился у поленницы - почему-то сразу подумалось, что она предназначена для него. Вот с противоположной стороны что-то задвигалось. Послышались громкие голоса из толпы горожан. Евстафий поднял глаза - и застыл, веря и не веря своим глазам.
Из-за терема, со стороны храма, толчками подогнали небольшую группу женщин, стариков и детей, среди которых были они все - еле державшийся на ногах дед, мать, жена. Старый Родивон Изяславич еле передвигал ноги, тяжело опираясь на плечо внука. Иван шёл рядом с ним, спокойный и строгий. Он первым увидел отца. На миг лицо его осветилось радостью, и цепко вглядывающийся в пленных Даниэль заметил это.
Орган продолжал играть, выпевая новую, особо торжественную и тихую мелодию. Магистр шагнул вперёд, сходя с крыльца, и толпа испуганно замолкла. Высокий, казавшийся в чёрных доспехах ещё стройнее и суше, Даниэль мог внушить страх.
- Слушайте меня, люди города! - заговорил он высоким важным голосом, и Ярославко, остававшийся позади него, начал переводить. - Слушайте волю Бога! Отныне и навек эта земля принадлежит Римской Империи, простёршей длань свою от берегов моря Средиземного до моря Северного. Здесь будет сидеть новый хозяин, а вы все станете ему служить...
- Не слушайте его, люди! - послышался вдруг новый, дрожащий от слабости и гнева голос. Старый князь Родивон Изяславич, отстранив правнука, на плечо которого до сей поры опирался, шаркающей походкой шагнул вперёд. Рыцари, стерёгшие пленников, от удивления не посмели остановить старика сразу.
- Не слушайте его, люди! - воззвал старый князь. - Разве ваши отцы, братья, мужья не сражались уже с тевтонами? Разве не знаете вы рыцарей?.. Не верьте их словам! Мы - русские люди, православные, и мы чужими слугами не будем! Гоните их с нашей земли, люди! Бог не попустит...
Вскинув вдруг посох, он замахнулся на ближайшего рыцаря. Даниэль, которому Ярославко быстрым шёпотом передал речь князя, коротко кивнул головой. Рыцарь рывком обнажил меч и резким движением вогнал его в живот старику.
Единый вздох-крик вырвался у всех из уст. Старый князь Родивон Изяславич, подняв посох, покачнулся, захрипел и медленно, опускаясь на колени, упал на утоптанный снег. Люди отхлынули в стороны, глухо и гневно зароптали. Запричитала какая-то женщина. Любава глухо вскрикнула, закрывая себе рот руками - свёкор для неё был ближе отца.
Почуяв, что до сей поры стоявшая смирно толпа сейчас оживёт, возмущённая убийством старика, Даниэль спешно махнул рукой органисту. Тот заиграл громче, и магистр поднял руки, призывая всех к вниманию, и взглядом позвал Ярославку - тот был русским и мог договориться со своими.
- Не страшитесь, люди! - закричал тот. - Внемлите голосу разума! Мы не желаем вам зла! Святая римская церковь не только карает грешников и еретиков, но и умеет прощать тех, кто приходит к ней с открытой душой, как к матери. Откройте свои сердца римской церкви - и вы спасёте свои жизни!..
Он говорил долго и красиво, как сам чувствовал. Люди его слушали - недоумённо, настороженно и недоверчиво, но слушали. До тех пор, пока не поднял голову Евстафий.
- Ты призываешь нас отречься от своего Бога и принять латинскую веру? - негромко спросил он, перебивая Ярославка. - Но мы - русские люди и ничьими рабами не будем никогда. И Бог, коль он и правда един, видит нас всех и знает, на чьей стороне правда.
Люди загомонили, услыша слова своего князя. Евстафия знали и верили ему. Из задних рядов донеслось несколько выкриков, смысл которых рыцари поняли, даже не зная языка.
- Что мы с ними разговариваем? - поморщился Даниэль. - В огонь еретика! Пламя поможет ему и другим избавиться от ереси!
Хриплые, надсадные органные звуки стали ещё громче. Большинство братьев-священников опустились на колени, молясь. Под монотонные звуки молитвы слуги смоляными факелами разожгли огонь под сваленными в кучу брёвнами и дровами, пламя родилось готовно и сразу стало подниматься по ним.
Двое рыцарей схватили Евстафия под локти. Не в силах сопротивляться, он последний раз глянул вверх, на небо, сегодня такое высокочистое, почти весеннее, вдохнул полной грудью свежий прохладный воздух. Стало страшно умирать сейчас, в самом начале весны, когда ещё всё впереди...
Страшный дикий крик раздался совсем рядом, и на помощь сыну бросилась мать. Подлетев, Любава не женски сильным отчаянным движением оттолкнула от Евстафия одного рыцаря, вцепилась и чуть не зубами оторвала другого.
- Не дам! - кричала она хриплым страшным голосом.
- Уймите бабу! - распорядился магистр.
Рыцари бросились к Любаве. Сразу два копья вошло ей в живот и грудь, и женщину, ещё кричащую, бросили в разгорающийся огонь.
- Мама, - прошептал Евстафий. С гибелью матери в нём самом что-то умерло. Страха не осталось - была только холодная безрассудная ненависть. Медленно, словно каждое движение причиняло боль, он обернулся и плюнул в сторону рыцарей.
- Будьте вы все прокляты, - сказал он.
- Тятька! - ахнул, не сдержавшись, Иван.
Магистр Ордена Меченосцев Даниэль фон Винтерштеттен отёр ладонью лицо, словно плевок попал в него. Но в него действительно плюнули - они осквернили саму святую римскую церковь! Нет, с этими еретиками по-другому нельзя!
Комтур брат Гильом заглянул ему в лицо, ища взгляд остекленевших, остановившихся глаз.
- В костёр! - процедил Даниэль.
Рыцари бросились на женщин и детей. Толпа разразилась воплями и причитаниями.
В локти Евстафия, напрягаясь и скользя сапогами по утоптанному снегу, вцепились сразу четверо тевтонов, когда он рванулся к жене и детям. Девочек подхватили, оторвав от рук мамок, и бросили в пламя сразу. Иван попытался защитить мать, но мальчика сбили с ног и, как щенка, швырнули туда же. Беременная Василиса завыла, когда её за косу поволокли по снегу на глазах у мужа.
- Не-ет!.. - рванувшись последний раз, он бессильно обмяк, не чувствуя своего тела.
Его самого должны были бросить следом за ними, но Ярославко вдруг повелительно вскинул руку:
- Стойте! - и быстро обернулся на Даниэля: - Отдай его мне, магистр!
Даниэль взглянул - рыцари со своим пленником остановились в двух шагах от гудящего пламени, рёв которого уже заглушил крики жертв. Повиснув на их руках, Евстафий остановившимся взором смотрел на огонь, и по щекам его тёк не то пот, не то слёзы. Магистр махнул рукой.
...Уже много позже, когда костёр давно прогорел и угли успели остыть, Ярославко спустился в подвал, где на ворохе соломы сидел Евстафий. Пленный, князь даже не повернул головы в его сторону. Подняв над головой факел, Ярославко некоторое время разглядывал пленника.
- Ты князь, - наконец сказал он уверенно. - Скажи, за тебя могут дать выкуп?
Это и была причина, по которой он оставил жизнь этому человеку. Но Евстафий молчал, не глядя «а него. И Ярославко понял его молчание по-своему.
- Тогда тебя убьют, - пообещал он. - Когда...
Он не договорил - за дверью послышались торопливые шаги, и в подвал заглянул один из его дружинников.
- Княже, - опасливым шёпотом позвал он, - рыцари на стене бают - дружины идут! Наши!.. Русские!
Глава 24
Поднятые по тревоге дружины псковичей и переяславльцев шли скоком и рысью, уйдя мало не в ночь. Чуть не на ходу пересаживались на поводных лошадей. Останавливались лишь изредка, наскоро перекусить и выводить коней. Ян скакал рядом с Юрием Мстиславичем. Подле них всё время держался Демид. Парень выпросил оружие и бронь и отчаянно боялся предстоящего боя и того, что князь не заступит его перед хозяином.
Их увидели поздно - дружины шли, по совету знавшего здешние места Яна скрытно, держась подальше от дороги и выбирая низины и перелески. Тут навстречу им несколько раз попались чудом убежавшие из города люди. Напуганные, они прятались и от своих тоже, и за ними не стали гоняться, чтобы не тратить время. Натолкнулись только на один рыцарский отряд - прежде, чем меченосцы успели поворотить вспять, их окружили, смяли числом и разбили, не выпустив никого живым. Второй раз на немцев наткнулись уже под Изборском, когда до стен осталось всего ничего.
Здесь таиться смысла не было. Передние всадники вылетели на вершину Жаравьей горы, и тут Ян впервые осадил коня сам.
Отсюда до погоревшего посада, над которым на треугольном всхолмии у речки Смолки поднимались стены изборской крепости, было рукой подать. Знакомые с детства, они казались чужими - башня Вышка была разрушена наполовину, несколько дыр зияли в её основании; Плоская башня была покрыта слоем копоти и гари. Сторожевая, над воротами, сгорела почти полностью; стены тоже были разрушены в нескольких местах. В распахнутых настежь воротах застряли остатки баллисты. Несколько осадных машин оставались неразобранными у валов, закиданных обломками и мёртвыми телами. На стенах и в проёме ворот сейчас начиналась лихорадочная суета: рыцари потревоженными муравьями бегали, готовясь к бою.
- Отбить его будет легко, - вывел Яна из оцепенения удивительно спокойный голос Юрия Мстиславича. - Стены вишь, как порушены! Выкурим их, как крыс!
Ян застонал, покачав головой:
- Там люди!
- Тогда вперёд!
Князь Юрий привстал на стременах. Отрок подскакал сзади, подал ему копьё. Юрий примерил его на руке, чтоб удобнее легло, кивнул мечнику, чтоб был наготове с мечом, и первым пришпорил коня.
Лавина всадников, на скаку разделяясь на два крыла, чтоб удобнее охватить Изборск кольцом, ринулись с вершины Жаравьей. Ян и его полсотни изборцев, ушедшие десять лет назад с князем, всё-таки вырвались вперёд, опередив остальных переяславльцев. Казалось невозможным, чтобы кто-то иной, не он, первым ворвался в родной город.
На стенах - или на том, что осталось от них, их ждали рыцари. Стрелы и копья полетели в дружинников. Кто-то упал, под кем-то рухнула лошадь, но и среди орденцев тоже были потери. Спеша захватить Изборск, они сами немного разрушили и рвы, и валы, по которым сейчас и въезжала конница псковичей и переяславльцев. Несколько старших дружинников, ходивших с князем Ярославом Всеволодовичем на Феллин и Эзель и немного разумевшие в баллистах, спешились, нацеливая две забытые осадные машины на стены. Остальные, дожидаясь знака от воевод, пока метали стрелы.
Юрий Мстиславич сразу поскакал к воротам - благо, через пролом на месте сторожевой башни проникнуть в город было Легче всего. Там уже стояли стеной пешие кнехты, и князь со своей конницей врубился в тесноте надвратного свода в их ряды. Сдерживая вынужденных действовать осторожно русских, рыцари пытались закрыть ворота, но сделать это было практически невозможно - закрывать было нечего.
Оставив псковского князя заниматься воротами, а прочих перестреливаться с рыцарями на стенах и лезть в проломы, Ян повёл своих изборцев в обход - туда, где темнели дыры Вышки. Не обращая внимания на летящие ему навстречу арбалетные болты, прикрывая щитом больше бок коня, чем себя, он взгнал жеребца на скользкий наст склона. В проломе стены его ждали несколько пеших иконных рыцарей. Не дав остальным времени присоединиться к нему, Ян на меч и щит принял удары двух передних всадников, отбивая удары, конём раздвинул немцев, вклинился между ними и завертелся в седле, отбиваясь от них. Заминка длилась всего несколько мгновений - потом подоспели свои ратники, оттеснили рыцарей, и Ян, оставив их расчищать эту часть стены, ринулся дальше.
Магистр Ордена Даниэль фон Винтерштеттен поднял на ноги всех своих людей - даже братьев-священников и служащих. Вооружённые, они являли грозную силу, но что такое рыцари, запертые в городской тесноте? Негде развернуться, нельзя выстроиться в непобедимую «свинью» или «частокол»! Нельзя даже как следует разогнаться, чтобы по правилам турнира сбить противника наземь!
И всё-таки Даниэль вывел своих людей на бой. Рыцари устремились к стенам, надеясь, что одолеют силой невесть откуда взявшихся русских. Но после первых же атак, когда стало ясно, что повреждённые стены, на восстановление которых у захватчиков не было ни времени, ни умения, помогают больше нападавшим, облегчая им проникновение в город, и когда прискакал рыцарь с донесением, что у ворот перевес сил явно не в пользу меченосцев и русские вот-вот ворвутся в Изборск, Даниэль отдал приказ отходить.
- Мы должны выйти из города, - объяснил он своё решение комтурам. - Там примем бой по всем правилам и опрокинем врага. Осаду выдерживать мы не сможем - у этого города нет половины стен!
Отдав приказ и оставив командование обороной на брата Гильома, он вернулся в терем князей изборских, где жил эти дни. Там его слова ждали братья-священники и слуги - все на всякий случай при оружии.
- Собирайте обозы! - закричал Даниэль. - Мы должны покинуть город прежде, чем русские смогут помешать нам выйти!
В силы Ордена Даниэль верил - даже если часть войска уйдёт с добычей, в городе останется ещё достаточно воинов Христа, чтобы русские обломали об Изборск все зубы. Они запомнят магистра Ордена Меченосцев и этот бой!
Слуги выносили захваченное добро, узлы кидали как попало, сундуки несли, отдуваясь и спотыкаясь. Вели в поводу коней, гнали захваченных пленных. Даниэль сперва разозлился, но потом, о чём-то вспомнив, оставив коня у крыльца, через три ступеньки бросился в терем.
Та девчонка, с которой он развлекался эти ночи, сидела в уголке бывшей княжеской изложни, обхватив колени руками и глядя в пустоту. Она вскинулась, закрывая заплаканное лицо руками, когда Даниэль ворвался в горницу. Рыцарь сорвал с себя плащ с крестом, закутал в него затрепыхавшееся тело и бегом ринулся вниз. Там передал с рук на руки девушку своему оруженосцу:
- Береги как зеницу ока! Жизнью отвечаешь!
Наспех собранный обоз медленно выволакивался из ворот княжьего подворья. Его окружали лучшие рыцари - им следовало, пробив возможные заслоны русских, выйти из города.
А русским сегодня явно везло - там, где они ворвались в город через проломы в стенах, бои шли уже на улицах, некоторые рыцари, проявляя постыдную для воина Христова трусость, бежали с поля боя. Они приставали к обозным, и Даниэль только зло скрипел зубами, но ничего не мог поделать. Там, где запахло страхом, сила и праведный гнев только усиливают его.
Ближе к воротам ему попался князь Ярославко-Пётр. Оба союзника вперили друг в друга гневно-пристальные взгляды.
- Надо уйти из города! - воскликнул Даниэль, не желая признаваться этому русскому, что его заставляют это сделать. - На просторе мы сомнём этих русских! Все за мной!
Несколько рыцарей тотчас же устремились к нему. Поняв всё по их невольно радостно вспыхнувшим глазам, Ярославко махнул рукой:
- Я сейчас!
Подозвав к себе нескольких своих ближних дружинников, он поскакал на княжье подворье. Там оставался изборский князь Евстафий.
Ян тоже искал сыновца и свою родню. В ярости не разбирая дороги, он смел попытавшихся заступить ему дорогу рыцарей и помчался к родному дому. За ним увязалось несколько дружинников - остальные отстали по дороге.
Не подозревая того, Ян и Ярославко прискакали на подворье почти одновременно - псковский изгнанник поспел ненамного раньше. Изборец ворвался на двор и застыл, удивлённо оглядывая развороченные клети, огромное кострище в середине двора, следы разора и погрома вокруг. Оставалось только ломать голову, где его родня.
- Ищите! - выдохнул Ян своим. - Может, кто остался!
Дружинники рассыпались по подворью и почти сразу же столкнулись с воинами Ярославка. Те, защищая князя, вступили в бой.
Подоспев на звон мечей, Ян сразу сердцем почуял неладное. Спешенные воины князя-изгоя защищали одну из подклетей. Разметав защитников, он прорвался к двери, спрыгнул с коня и на плечах Ярославка ворвался внутрь.
- Не смей! - крикнул он.
Услышав знакомый голос, Евстафий словно проснулся:
- Стрый!
Ярославко замахнулся мечом на связанного князя, но тот успел отпрянуть, и в полутьме удар попал в пустоту. Этого мига Яну хватило, чтобы подоспеть. Не тратя на врага оружия, он ударил его кулаком в висок, Ярославко упал, как подкошенный. Перешагнув через него, Ян склонился над сыновцем. Евстафий смотрел на него во все глаза, веря и не веря.
- Успели, - прошептал он. - Скорее, стрый!..
Торопливо освободив Евстафия, Ян помог ему подняться.
Он не мог не заметить, что волосы сыновца покрыла горькая седина, а в глазах словно навек поселилась боль и скорбь.
- Где они? Отец и...
Евстафий скрипнул зубами, покачнулся, закрывая лицо руками.
- Мертвы... все, - простонал он, - Васёна, мама…
Ян прижал его к себе, обнимая. Евстафий на миг припал к его плечу, всхлипывая, но боль, разъедавшая его душу, была слишком сильна, и он резко отстранился:
- Мне нужна их кровь! Смерть за смерть!
В углу дружинники вязали и обдирали ещё оглушённого ударом Яна Ярославку. Отстранив их, Евстафий принялся с холодной бешеной яростью сдирать с пленного князя бронь. Торопливо, путаясь и ругаясь сквозь зубы, он облачился и широким шагом, шатаясь, вышел на свежий воздух.
Ян сам подал сыновцу коня. Вскочив в седло, Евстафий поднял меч.
- Месть! - закричал он, срывая голос. - Смерть тевтонам!
И первым вылетел с подворья.
Легко разметавший железной стеной псковских дружинников и потому благополучно выскользнувший из ворот орденский обоз нагнали в полуверсте от города, когда рыцари уже начали переправляться через Смолку. Оставив город, в который уже ворвалась переяславльская дружина, псковичи окружили рыцарей с боков и наскакивали короткими рывками, заставляя тех останавливаться и огрызаться.
Евстафий и Ян подлетели в это время. Не останавливаясь, оба князя с ходу накинулись на меченосцев, врубаясь в их ряды. Евстафий скакал, как Слепой. Он видел перед собой только белые с красными крестами плащи меченосцев и сразу ринулся убивать. Боль и жажда мести гнали его вперёд, и Ян, тоже горевавший из-за смерти отца и Любавы, тенью следовал за сыновцем, оберегая его.
Порыв изборцев увлёк и псковичей. Они навалились все разом, и отступление рыцарей превратилось в свалку, из которой выбирались лишь те, у кого был порезвее конь.
Евстафий прорывался туда, где маячили украшенные рогами шлемы комтуров и самого магистра - их он запомнил ещё на подворье и считал главными виновниками своей беды. Ведь вот тот, что впереди, отдал тогда приказ!
На пути попался другой рогатый шлем. Не разбирая дороги, Евстафий ударил всадника конём, вздыбил жеребца, наотмашь рубанув мечом.
Оглушённый рыцарь свалился под копыта коня, а Евстафий уже схватился с другим...
Он сражался, рыча и крича что-то, не разбирая, кого рубит его меч, пока сквозь застилавший разум кровавый туман до его сознания не дошло, что убивать больше некого. Обоз со всем добром был отбит, вокруг грудами железа валялись поверженные рыцари, и дружинники уже спешивались, разбирая их и ища живых, чтобы добить. По заснеженным холмам вдали россыпью уходил десяток всадников - всё, что осталось от войска. А в стороне жалкой кучкой теснились пленные. Среди них узнавался тот, в рогатом шлеме, магистр. И утолённая было жажда крови пробудилась вновь.
Заметив, что остановившийся Евстафий ещё мутным после боя взором глядит на них, Ян подъехал к сыновцу, взял его коня под уздцы.
- Погодь малость, - молвил он. - Не тут... В город их свести нать! Пусть народ решит!
- Ты ничего не знаешь, стрый, - всхлипнул-взвыл сквозь зубы Евстафий. - Они мою кровь пролили!.. Мне и судить их!
Отстранив Яна, он направил коня на пленных. Но едва тот сделал несколько шагов, как с ближней телеги До слуха Евстафия донеслись чьи-то испуганные робкие всхлипы. Кто-то рядом умирал от страха - сейчас, когда уже можно было не бояться.
Свесившись с седла, Евстафий приподнял мечом белый рыцарский плащ, дёрнул - и застыл, не веря своим глазам. Среди узлов и сундуков на телеге скорчилась светловолосая девушка в бледно-розовой рубахе из дорогой ткани.
Размазывая по лицу слёзы, она попыталась укрыться от обращённых на неё взглядов, но Евстафий рукой в латной рукавице развернул её к себе, вглядываясь в смутно знакомое зарёванное, опухшее от слёз лицо.
- Ты чья? - спросил он.
- Из... Изборска я, - прошептала девушка прыгающими губами.
- Как сюда попала?
- Тот вон... силой взял, - при воспоминании об этом девушка сжалась в комочек. В её фигурке было столько жалости, что Евстафий, уже собравшийся было тронуть коня, приостановился и свесился к ней с коня:
- Как звать тебя?
Девушка робко подняла глаза, не веря своим ушам.
- Любавой, - промолвила она тихо. Евстафий вздрогнул, когда глаза их встретились.
- Отец кто твой? - спросил он, чтобы согнать наваждение.
- Смел Богданович, боярин, - вымолвила девушка. - Зарубили его... - Евстафий вдруг вспомнил её - брат Любавы был в его старшей дружине. Где он сейчас, жив ли, вестей не было.
- Со мной поедешь, - попросил-приказал он, протягивая руку. Любава быстро, стыдясь приказа, приняла ладонь. Он одним махом подсадил её в седло, обнял, укрывая от мороза и развернул коня к ждущим его дружинникам. Взгляд его упал на пленных рыцарей.
- Этих - в город, - махнул рукой и первым, не желая больше смотреть на них, поехал обратно. За ним начали заворачивать обоз.
В городе уже узнали, что пришли свои, русские, и уже поняли, чем окончился бой. Ещё не успели отзвенеть мечи, как отовсюду, изо всех углов, начали выползать люди. К тому времени, как Евстафий с отбитым обозом и рыцарями вернулся к воротам Изборска, на улицу высыпали все - кого не зарубили рыцари, кто не убежал сам и кого не увели в полон. Откуда-то появились и свои, изборские дружинники. Явился даже старший сын тысяцкого Станимира. В окружении уцелевших ратников - их осталось едва полсотни, не считая раненых и увечных, - он встречал Евстафия и Яна на остатках моста.
Юрий Мстиславич, который успел очистить город от рыцарей, тоже выехал к князю. Люди кричали, кидали шапки; ратные стучали ратовищами копий о землю. Многие женщины плакали - иные от радости, иные от того, что успели проведать о своём вдовстве, о сиротстве князя, потерявшего всю семью.
Евстафий молчал, шагом проезжая по улицам и стараясь не глядеть по сторонам. А когда псковский князь Юрий Мстиславич, широко улыбнувшись, молвил ему что-то ободряюще-сочувственное, он и вовсе зашёлся румянцем и ударил коня в бока, чуть не скоком врываясь на подворье. Опустив глаза, он спешил поскорее укрыться от людей в тереме.
Там уже толпились холопы, несколько сенных девок и даже две боярыни. Конюшие, пихая один другого, бросились к своему князю принять коня. Они помогли ему спешиться, под руки приняли девушку, распахнули двери, кланяясь. На пороге бережно помогли разоблочиться, шёпотом извинились, что пока не прибрано, и предложили пройти в дальние горницы. Люди служили ему преувеличенно-робко и с готовностью - здесь лучше других ведали о его горе. И Евстафий, когда ближняя материна боярыня подошла и осторожно спросила, не угодно ли что приказать князю, не выдержал. Оттолкнув женщину, бегом бросился в терем, забился в какую-то горницу и рухнул на лавку лицом, давясь слезами. К нему стучали, спрашивали что-то - он или не отзывался, или кричал срывающимся голосом, чтобы его оставили в покое.
Здесь его и нашёл Ян уже много позже того, как Евстафий наконец успокоился. Слёзы иссякли, но он ещё лежал на лавке, уткнувшись лицом в руки. Ян вошёл, широко и спокойно шагая, присел на лавку, взял за плечо.
- Знаю, сынок, - молвил, - тяжко тебе. И слова тебе не нужны - о чём тут... Но скрепись! Ты князь. Город тебя ждёт!.. У терема сейчас по улице не пройти - люд всё запрудил. Тебя ждут, слова твоего!
Евстафий медленно поднял голову, уставляясь взглядом в стену.
- Не могу, - ответил глухо. - Как в лица их взгляну?.. Что скажу? Зачем?
- Не у одного тебя семья погибла, не ты один сейчас своих оплакиваешь! - Ян силой приподнял сыновца, заглядывая в мягкое, снова полудетское от постигшего его горя лицо. - Вдов да сирот сейчас половина Изборска, но надо жить! Ты должен - ты князь, сынок!
Тихо скрипнула дверь. В горницу бочком протиснулась давешняя девушка, Любава. По лицу её было видно, что часть разговора она-таки услышала. Крадучись, совсем бесшумно, она подошла к сидевшим на лавке князьям и мягко опустилась на колени, гладя Евстафия по голове.
Словно проснувшись от тяжкого сна, тот обернулся на девушку. Та попыталась улыбнуться, и Евстафий кивнул головой, с усилием выпрямляясь.
...Городские стены были порушены так, что всякому было ясно: следовало уже сейчас начинать ломать и возить для постройки камень, иначе до нового снега с починкой не управишься. Едва передохнув, отпарившись в бане и кое-как отоспавшись, Евстафий с Яном, оба верхами, во главе обоих дружин поехали осматривать город.
До настоящего тепла ещё надо было дожить, март издавна любил пошутить погодой - то ростепель, то морозы, а потому люди уже всюду споро брались за дело. Ещё голосили по мёртвым, и колокол на чудом уцелевшей, только малость Пограбленной церкви звенел, не переставая, поминая погибших, и на скудельницах вовсю долбили мёрзлую землю для новых и новых могил, оставшиеся в живых уже жили своими заботами. Латали кровли, собирали утварь, чинили поломанное. Где-то разбирали остов сгоревшего дома, рядом перекладывали из двух клетей одну - всё равно часть добра погибла.
Город был пограблен, местами пожжён, но уцелел. Больше досталось посаду за стеной, там и развернулась главная работа.
От рыцарского обоза осталось несколько хороших телег, были захвачены кони, да и пленные были, а потому, убедившись, что горожане почти избыли свою беду, Евстафий погнал всех везти камень.
К тому времени Юрий Мстиславич уже дня три как уехал. Он забрал с собой часть полона и рыцарского добра и увёз в Псков полонённого Ярославка. Он хотел взять магистра и других орденских начальников, но неожиданно не дал Евстафий. Бешено раздув ноздри, он объявил Юрию Псковскому, что это его добыча, зато взамен отдал Ярославка - ведь полонили двухродного брата союзника - люди Яна, а следовательно, и князя Ярослава. Перевета надлежало везти не во Псков, а в Переяславль. Юрий вполне удовольствовался этим и на прощание оставил часть своей младшей дружины в Изборске - порубежье нуждалось в защите.
Наконец пришёл первый камень. Ждавший этого дня в нетерпении Евстафий вышел его встречать. Через наспех починенный мост и ворота обозы важно, вперевалочку, въезжали в город. Непривычные к упряжи рыцарские кони за время пути устали и понуро слушались повода и кнута.
Каменщики уже ожидали. Свежие глыбы и мелкий камень, который накладывали всухую, притирая куски один к другому, сваливали грудами у наиболее повреждённых участков городской стены.
Евстафий распорядился, чтобы начали с Вышки, наиболее Пострадавшей во время осады. Сюда камни свозили грудами - хватило бы, чтобы соорудить новую башню.
Перед началом работ князь явился сам. И не один. Его сопровождал Ян, задержавшийся немного в Изборске, и Любавка. Девушка пробралась сюда самочинно - привела тревога за князя. Хотя дом отца её уцелел и был жив кое-кто из домашних, она не вернулась к ним, прибившись к Евстафию.
За князьями под охраной ратников следовали пеше пленные рыцари - магистр Даниэль фон Винтерштеттен и двое из четырёх ушедших с ним на Изборск комтуров, в том числе и брат Гильом. Просидевшие эти дни в подвале, том самом, куда когда-то посадили Евстафия, рыцари несколько утратили гонор и смотрели на всё пришибленно и затравленно, как звери. Им вернули доспехи и знаки отличия, удержав только оружие.
Евстафий встретил их у подножия Вышки. Он спешился прыжком, подошёл к Даниэлю, заглянул ему в глаза.
- Эти люди, - отстранившись, махнул он рукой на рыцарей, - принесли зло на нашу землю! Я не могу пустить их подобру-поздорову, не могу и простить... Суровая кара, - повысив голос, развернулся князь к толпе, - ждёт их!.. Они говорили нам о милосердии Божьем, о грехе и муках адовых для грешников и еретиков, не ведая, что сами себе готовят муки пострашнее... Не видать им честной смерти! Взять их! Заложить камнями в стену, живыми!
Среди скучившихся поглядеть на казнь рыцарей людей послышалось два-три одиноких женских вскрика. Кто-то перекрестился набожно, кто-то сурово махнул рукой: «Туда им и дорога, псам!» Ратники, стерёгшие пленных, подхватили их за локти, потащили к проломам в основании Вышки.
Рыцарям никто не объяснил, что их ждёт, и лишь у самого пролома, когда пахнуло на них холодом стылого мёртвого камня, они всё поняли. Оба комтура разом заупирались - их пришлось втаскивать чуть ли не волоком, - но Даниэль вдруг отстранил дружинников и, перекрестившись, сам, не оглядываясь, шагнул в темноту.
- Тоже ить... человек, - вздохнул кто-то из каменщиков, зауважав.
- Заваливай, - до боли стиснув скулы, прошипел Евстафий.
Каменщики торопливо взялись исполнять приказ. Им не любо было творить такое дело, но так было надо, и они лишь спешили покончить поскорее, чтобы потом кинуться в церковь, отмаливать невольный грех. Изнутри доносилось тихое, от волнения нестройное пение какого-то псалма на латыни. Слыша пение, люди крестились.
Евстафий стоял, сжимая кулаки и играя желваками. Он не видел, как спустился в пролом Даниэль вслед за своими комтурами, как потом каменщики заваливали стену камнями - перед глазами стояло лицо Васёны и отчаянные, испуганно-молящие глаза сына и дочек, так и не понявших, за что их убили. Он не слышал пения гимна и шёпота за спиной - крики его жены и матери звучали в его ушах. Долго ещё им приходить в его сны, тревожить память и мучить непрошенными думами.
Пробравшаяся сквозь толпу Любавка припала к его плечу, всхлипывая от жалости к нему. Не взглянув на девушку, Евстафий молча привлёк её к себе, обнимая за плечи. Тонкое девичье тело, живое и тёплое, вздрагивало совсем рядом, жаркое дыхание обжигало шею. И боль, съедавшая его изнутри эти дни, понемногу начала отступать.
Глава 25
Яркое по-весеннему солнце слепило глаза с высокого, чистого, к морозу, неба. Зима только перевалила за середину, но первые признаки скорой весны при желании уже можно было разглядеть во всём. В эту пору самое время убежать с приятелями на замерзший Волхов, кататься с высокого берега, сражаться в снежки и задирать девчонок, рискуя получить снежком по носу. Но редки нынче забавы - иные дела наваливаются, не давая отвлечься.
На дворе большого княжеского подворья, у дружинных изб, там, где свежевыпавший снег ещё не утоптан дружинниками, что тоже не любят в такую погоду сидеть у печи и всё норовят схватиться на кулачках или поразмяться борьбой, Ян наставлял воинской хитрой науке княжича Александра. Пестун-воевода и его воспитанник нарочно отошли подалее - княжичу не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как он пыхтит и выбивается из сил, безуспешно стараясь заставить наставника хоть одной ногой шагнуть из круга, очерченного на снегу.
Ян и щит, и меч держит на вид небрежно, словно сил не осталось в руках, движения его коротки и нарочито-замедленны, но Александр, как ни старается, не может не то, чтобы задеть его - просто заставить отпрянуть. Его меч всюду натыкается на длинное лезвие Янова меча или щит. Неосознанно пытаясь подражать движениям наставника, княжич тоже двигается плавнее - и получает резкий удар по мечу, от чего тот выпадает из руки.
- Твёрже руку, сильнее бей! - командует Ян спокойно. - Не рукой ударяй - телом.
Александр пытается следовать советам Яна, но тот легко и быстро уходит из-под удара, заставляя рубить пустоту и замечает, останавливая замах княжича:
- Куда машешь? Не голубей гоняешь!
Всё ему было не так, всё не эдак. Вроде в любом поединке Александр, как и положено будущему князю, оказывался первым и учения не бегал, но Ян всегда находил, к чему придраться, ворча при этом, что нынче настоящего боя никто не знает, и против мастеров прежних времён нынешние рубаки годятся лишь с коровами сражаться. Он заставлял княжича в который раз повторять одно и то же, находя всё новые огрехи, и, наконец, Александр не выдержал:
- Я так не могу! Ты и выше меня, и вон какой здоровый!
- А ты сумей, - повелел-приказал Ян. - Должен!
- Я устал за тобой гоняться, - раздул ноздри Александр. - Тебя не достать!
Ян не выдержал и рассмеялся в усы:
- Да где ж ты гоняешься, когда я на месте стою? - и мгновенно острожел: - Преломи себя! Достань!
Они опять подняли мечи. Вызывая княжича, Ян напал первым, но когда Александр рванулся атаковать в ответ, вдруг обманным, снизу вбок движением отвёл его меч в сторону - и в следующий миг кончик его собственного меча упёрся княжичу в живот.
- Не зевай и не раскрывайся, - сказал Ян. - Ты убит!
Новый приём заставил княжича забыть о замечании. Когда он понял удар, глаза его загорелись:
- Теперь я!
И, не дожидаясь, пока Ян выйдет против него, ринулся вперёд, торопясь так же отвести в сторону его меч и поразить наставника. Но тот небрежным движением щита отбросил княжича, словно докучного щенка, с которым надоело возиться.
Это разозлило Александра, и он ринулся на Яна сломя голову.
Изборец спокойно скользнул вбок, пропуская воспитанника мимо себя, и подставил ему ногу. Княжич не успел ничего сообразить, как понял, что летит. Ян ещё добавил ему, легонько пнув пониже спины, - и Александр, пролетев добрых полсажени, зарылся лицом в снег.
Ян, встав над ним, коснулся кончиком меча его плеча:
- Не теряй головы!
Подниматься было мучительно стыдно. Разжав кулаки и опираясь на локти, Александр обиженно обернулся.
- Фёдора и Михайлу ты так не гоняешь!
Воткнув меч в сугроб и отложив щит, Ян поднял мальчика, отряхнул с него снег.
- Их я гоняю ещё похлеще, - наставительно молвил он. - Федя мой - Князев мечник - ему по чину положено лучше всех мечом владеть!
- А я что? Плохо бьюсь?
- Как они, - Ян мотнул головой в сторону дружинных изб. - Но ты князь, наследник дел отцовых, и тебе надлежит быть лучше лучших!.. Не горюй, княже, придёт твоё время!
Они разобрали мечи, вытерли их от снега. Александр больше не сопел обиженно, и Ян решил, дав передохнуть княжичу малость, снова взяться за дело. Медлить не следовало - князь Ярослав в ближайшие дни собирал большой поход.
Толчком к нему послужили изборские события годичной давности. Сейчас, готовя княжича и молодых ратников к скорым боям, Ян и верил, и не верил, что миновал целый год.
В том году было всё - радости и горе. Задержавшись в Изборске ещё дня на два, Ян тогда спешно ускакал к Ярославу, в душе досадуя, что не угадал, не послал человека доложить о победе раньше. Теперь его опередил Юрий Мстиславич, прислав в качестве дара Ярославку Владимировича. Князь немедленно распорядился отправить пленного князя-изгоя в Переяславль, под надзор верных людей и подалее от всякой границы. Там, в тишине и вблизи от Великого князя, не больно-то помятежишь. Там Ярославко был не опасен и жил до сей поры. Единственное, что ему позволили - вызвать свою жену из Риги.
Вскоре после того пришли вести из мордвы. Затеянный Великим князем Юрием Всеволодичем поход завершился в самую распутицу. Молодые князья пожгли много сел, досыта ополонились, пригнали много скота, но тем дело и кончилось. Уже в конце похода, когда осадили какой-то городишко, на приступе был ранен княжич Феодор Ярославич. Горячий юноша первым ворвался в мордовский городок на коне и получил стрелу в грудь.
В Переяславль его довезли ещё живым. Узнав о ране сына, Ярослав пал на коня и с малой дружиной второпях прискакал в город. Феодору по приезде отца стало лучше - он выздоровел как-то сразу, уже начал потихоньку выходить из горницы, посвежел и даже, смущаясь и краснея, говорил с отцом о женитьбе - Ярослав давно мечтал породниться с полоцкими князьями и пересылался с ними гонцами, пока сын был в походе. Уже сыскали подходящую девушку, уже уговорили на лето смотрины и осенью думали играть свадьбу, но, поправившийся было Феодор вдруг слег - и более уже не поднялся.
Схоронив сына, Ярослав вернулся в Новгород - больше для того, чтобы отвлечься от тяжких дум. В смерти первенца он винил себя и с той поры перенёс всю ярость и пыл любви на младшего Александра. Остальные сыновья и дочь не так волновали его.
Александр оправдывал надежды отца - рос именно таким, каким хотел его видеть Ярослав. И князь успокоился и начал жить дальше. То ли потому, что хотел запоздало отблагодарить своего верного воеводу и пестуна любимого сына, то ли потому, что не мог сразу забыть первенца, но он приблизил к себе Янова сына, Федю, сделав его своим мечником.
Кроме этой несомненной милости в семье Яна после зимнего разоренья в том году произошли и другие события. Евстафий рьяно взялся за восстановление Изборска. Всю весну и часть лета строили стены, чистили и углубляли ров, подсыпали вал. Молодой князь до осени редко бывал дома и лишь к осенним дождям вернулся в терем, перестроенный за лето. Любава жила у него наложницей, хотя дом её отца давно был отстроен и там она была нужна. Девушка ничего не требовала от Евстафия, пригревшись, и по мере сил старалась отогреть застывшую после смерти жены и детей душу изборского князя. Узнав от гонца о ней, Ян удивился сыновцу и с облегчением стал ждать, что рано или поздно Евстафий всё же введёт Любаву в свой дом не наложницей, а женой.
Той же осенью в маленьком городке Тесове нежданно-негаданно появились немецкие рыцари - небольшой отряд, ушедший на новгородскую землю в зажитье. Мимо самого городка они прошли, не решившись малым числом штурмовать его стены, но зато остановили и разграбили обоз некоего купца, взяв в полон его самого и всех его спутников. Прознав об этом, Ярослав решил не медлить более ни дня. Он послал Яна во Псков к Юрию Мстиславичу, Михайлу Звонца в Переяславль, а сам остался в Новгороде собирать войска. По его решению в этот поход впервые доджей был пойти княжич Александр, и именно потому Ян нещадно натаскивал воспитанника уже который день.
Наконец подошли низовские полки, ведомые молодым воеводой Фёдором Яруновичем. Отец его прежде служил самому Мстиславу Удалому, но после смерти его воротился и долго жил в своей ржевской вотчине, откуда в конце концов выехал его сын. Ржев, как и вся новгородская земля, был тогда уже под Ярославом, и Фёдор стал под его начало. В том не было ничего удивительного - многие бояре и воеводы, уйдя от одного князя, отправлялись на службу к другому. Дождавшись своих полков, Ярослав в три дня собрался и выступил из Новгорода.
Под Псковом к нему присоединился Юрий Мстиславич, а у Изборска и сам Евстафий, не желавший спускать немцам обиды. Дружина его была мала, едва ли не половину в ней составляли псковичи, оставленные Юрием тут ещё в прошлую зиму, и Ярослав, едва полки вступили в земли Ливонии, пустил изборцев вперёд сторожевым полком. Ян сам хотел пойти впереди, Приняв на себя дело отыскивать немцев, но Александр, которому всё было внове, не отпускал наставника от себя.
Шли прямиком до Юрьева, отвоёвывать старый русский город. Торопились, не тратили времени на лишние остановки и грабежи, только посылали небольшие отряды в зажитье, пустоша волость и пополняя обозные запасы зерна и лопоти. Гнали коней, скот забивали прямо на месте и везли потом туши к стану. Полона брали мало, чтоб не особо мешался.
Сторожевой полк тем временем ушёл далеко вперёд, чуть ли не на два дня пути, нигде не встречая и следа тевтонских рыцарей. По всему выходило, что изборцы могут дойти до самых стен Юрьева прежде, чем немцы опомнятся. Это и радовало, и настораживало. Ярослав, опасаясь западни - почему- то вспомнились мордовские леса, - приказывал двигаться осторожнее и выслал к сторожевому полку ещё один. Повёл его Фёдор Ярунович.
Гонец от Евстафия Изборского прискакал на второй день после ухода Фёдора. Демид - князь сдержал слово и взял-таки закупа в дружину, - принёс весть, что сторожевой полк спокойно вышел к реке, на наречии местных жителей называемой Эмайыги, недалеко от Юрьева, и там только впервые встретился с немцами. То был Юрьевский гарнизон. Проведав о приближении русских, он вышел навстречу, и князь Евстафий принял бой. Демида он послал с наказом князям-союзникам поторопиться. Гонец уже передал встретившемуся ему воеводе Фёдору просьбу, и тот пошёл на помощь. Услышав о столкновении с немцами, Ярослав ободрился.
- Зашевелились, - довольно молвил он. - Ну, теперь наш черёд!
Едва дождавшись рассвета, союзные полки снялись с места и скорым шагом, чуть не теряя в снегу обоз, двинулись в указанном направлении. Следовало спешить - было ясно, что юрьевцы, связав русским руки боем, успеют послать гонцов за помощью. Кто первый подойдёт к Юрьеву, тот и будет владеть городом.
Когда Ярославовы полки подошли к пологому невысокому берегу Эмайыги в помощь сторожевым полкам, к немцам тоже подоспело подкрепление. Евстафий, ничуть не утомлённый боями, а вроде как посвежевший и воспрявший духом, встретил князей во главе своей дружины.
- Ещё бы день - и пришлось бы нам отходить! - весело сообщил он. - С той стороны к меченосцам свежие силы идут!
Он указал на дальний, более пологий берег. Здесь река протекала по лугам и полям, и на заснеженной равнине были издалека видны немецкие полки. Они шли на соединение с юрьевскими рыцарями, что стояли станом на берегу. Но они вряд ли могли знать, что к забравшимся в их земли русским подходит помощь.
Ярослав быстро обернулся. Губы уже складывались под усами в улыбку - то, что он видел, радовало, но надо было действовать живее.
Торопясь к изборскому полку, русские сильно растянулись. Обозы отстали, и с ними оставалась часть пеших - в основном новгородцы. Только псковские полки и конные дружины князей вышли вперёд - всего это было около половины русского войска, не считая сторожевых полков Евстафия и Фёдора Яруновича. Эти сейчас подтягивались, а пешие новгородцы с обозом пока даже не показались из-за леса вдали.
- Разбивать стан здесь, на высокой берегу, - распорядился Ярослав. - Обозы не ждать... Юрий Мстиславич, пошли гонца к обозу - пусть где застанет их приказ, там и останавливаются, станом встают. Сюда только припас переправят и ждут моего слова - я погодя скажу, куда им идти.
- Полки делить? - удивился псковский князь. - Почто?
- А непочто! - сказал, как отрезал, Ярослав. - Мы сюда пришли немца бить - мы его и побьём!
Если кто из слышавших слова Ярослава князей и воевод и усомнился в их правоте, то вслух ничего не сказал. Гонцы помчались к полкам передавать княжий приказ, а сам Ярослав с князьями и воеводами проехал дальше, ближе к стану изборцев и берегу Эмайыги.
Княжич Александр ехал вместе со всеми, подле Яна. Он чуть поотстал и всё вертел годовой, озираясь. Яну пришлось подхватить повод его коня, чтобы княжич не отстал.
Меченосцы подваливали огромной массой, уже раскидываясь станом на том берегу. В этом месте река вольно раскинулась на равнине - с одного берега до другого стрела не долетит. С той и другой стороны к реке было удобно спускаться - перейти её, а там до Юрьева рукой подать!
Привстав на стременах, Ярослав долго озирался, разглядывая берега, лёд, меченосцев и иногда, жмурясь на послеполуденное солнце, поднимал глаза к небу. В воздухе уже чувствовалась весна - кончался март. Снега темнели и проседали, наст ломко хрустел под ногами лошадей - ещё день-два такой теплыни, и обнажится земля. Только на реке лёд по-прежнему был твёрд и гладок, хотя и по-весеннему сиз. На него и на солнце Ярослав поглядывал особенно часто, прикидывая.
- Евстафий Аникеич, - вдруг позвал он, и изборский князь выдвинулся на коне вперёд, - а там что?
Он указывал дальше по течению, за поворот.
- Вроде излучины, - ответил изборец, - да кто ж под снегом и льдом разберёт!
- Надоть наведаться, посмотреть, далеко ли! - Ярослав обернулся на князей и воевод, изучающе переводил взгляд с одного на другого, покане остановился на Яне: - Со мной едете - ты и княжич Александр!
Всё время державшийся подле князя его юный мечник Федя ухмыльнулся в сторону отца довольной улыбкой. Накоротке приказав воеводам готовиться к ночёвке и возможному завтрашнему бою, Ярослав с четырьмя спутниками поскакал берегом к повороту.
Вместо излучины там обнаружился занесённый снегом промерзший ручей, текущий к реке по дну оврага. Спешившись и отдав коня Феде, Ярослав сам попробовал спуститься на дно. Выбравшись наконец весь в снегу, он отряхнул с корзна, подбитого мехом, снег и, вскочив на коня, довольно кивнул Яну:
- Доброе место!
Вечером собрались в наскоро поставленном княжеском шатре - на прочее времени не хватало. В противоположность тёплому дню, ночь обещала быть холодной, и всюду жгли костры, между которыми ходили и сидели кучками ратники. Пешие новгородцы с обозом всё ещё оставались далеко, хотя к ним под покровом вечерних сумерек Ярослав отправил гонцов.
Он встретил князей и воевод стоя, высокий лоб прорезали морщины, в полутьме большие тёмные глаза князя казались ещё больше.
- Назавтра будет бой, - начал он, дождавшись, пока все взойдут и рассядутся. - Должен начаться - то забота твоя, Евстафий Аникеич, да твоя, Фёдор Яруныч. Возьмёте охотников - и поутру за дело. Мы тут станем, на вас поглядим. Я возьму голову с новгородской дружиной, Юрий Мстиславич с псковичами и Михайла Звонец с переяславцами станут чуть далее, назади и посторонь - правее и левее. Ну, а Александра оставим в засаде - в том овражке. В помочь тебе, княжич, даю наставника твоего.
- Меня в засаду? - не выдержав, вскочил Александр. - Но я не хочу! Я хочу с тобой, отец!
- Молод ещё спорить! - коротко прикрикнул Ярослав. - Место тебе там! Возьмёшь мою дружину, и встанешь, где я указал. Ян! Глаз с него не спускай!
Александр поднял на отца светлые, материны, глаза, но; Ярослав был непреклонен. Отвернувшись от сына, он тише заговорил о чём-то с Фёдором Яруновичем и Евстафием. Поняв, что спорить бесполезно - всё равно не услышат, княжич вышел из шатра и зашагал в ночь.
Ян нашёл его позже. Александр сидел у костра, сгорбившись и уставясь в огонь гневным холодным взором. Он не пошевелился, когда изборец присел рядом.
Ратмир, - наконец прошептал княжич. - Почему так? Я тоже хочу в бой!.. И я ведь взрослый! Я правил вместо отца, когда его не было в Новгороде. Но почему я сейчас стал ему мал?
- Ты не мал, и отец твой это знает! - Ян привычно положил было руку на плечо воспитаннику, но, опомнившись, убрал её. - Потому он и поставил тебя в засаду!.. Вот поглядим, что новый день принесёт!
Наутро немцы пошли в бой. Да и как не пойти, когда против них стоят явно меньшие силы русских, на свой страх и риск забравшиеся так далеко. И сами себя загнавшие в ловушку! Обозов при них нет, конных тоже маловато - явились одни пешцы, понадеявшись на свою удаль и смелость. Пока не подоспели основные силы, проще простого разбить их, а потом покончить и с остальным русским войском.
Передним полкам Евстафия и Фёдора Яруновича даже не пришлось вызывать рыцарей - они пошли сами, рассчитывая ударить на слабый пеший строй, тем более что передние полки, мешавшиеся на пути, вдруг при первой сшибке дрогнули, рассеялись и отступили, открывая пеший новгородский полк.
Тяжёлая рыцарская «свинья», ступив на лёд, пошла на новгородцев. Те выступили навстречу - с ними перемешались всадники передних полков, держась впереди в надежде опрокинуть плотный, сомкнутый локоть к локтю, строй. Видя их перед собою, меченосцы всё ускоряли и ускоряли бег коней. Наконец они сшиблись. Передние рыцари с ходу врезались в новгородский полк, не обращая внимания на наседающих с боков всадников и, постепенно увязая в нём, двинулись дальше, разрезая его пополам.
Новгородцы безуспешно огрызались, но поделать с закованным в железо с ног до головы противником ничего не могли. Давя и тесня пеших, рыцари постепенно подбирались к берегу, и передние уже вот-вот готовы были ступить на твёрдую землю. Там, чуть отступя от кручи, ждали псковские и переяславльские полки, пока ещё не вступившие в битву.
...За всем этим из засады наблюдали Ян и Александр. Княжич вытягивал шею, вставая в седле, чтобы лучше видеть сражение. Он чуть не застонал, когда клин «свиньи» врезался в новгородский полк и начал теснить его.
- Когда же мы-то? Когда мы? - бормотал он себе под нос. - Ратмир, ну?
- Погодь, княже, - Ян придержал его за плечо. - Всё ещё только начинается. Успеешь мечом намахаться! Князь что-то задумал!
Мальчик сердито повёл плечом, высвобождаясь, но притих и лишь бросал исподлобья сердитые взгляды.
Рыцари тем временем окончательно разорвали новгородский полк в клочки и, размётывая остатки, снова ускоряли бег, спеша вырваться на берег и там довершить разгром. Но стоило им начать подъем, как навстречу меченосцам грянули трубы. Словно очнувшись от сна, псковские и переяславльские полки ринулись навстречу рыцарям.
Только что выбравшиеся на склон меченосцы отчаянно пришпоривали коней, но им даже не дали отдышаться и снова сомкнуть ряды, образуя неприступный строй. Псковские и переяславльские дружины, сомкнувшись, ударили рыцарей, и те дрогнули. Передние ряды их смешались. Упало несколько рыцарей, выбитых из седел. В «свинье» образовалась брешь. Меченосцы задвигались было, заполняя её, но было поздно. Их теснили со всех сторон - впереди конные дружины русских, а с боков уцелевшие новгородские пешцы. Одновременный натиск всех русских войск оказался столь неожидан и силён, что рыцари не выдержали и отступили, скатываясь обратно на лёд. Смыкаясь с новгородцами, псковичи и переяславльцы теснили их, отгоняя всё дальше от берега.
В это время сражение опять оказалось в поле зрения засадного полка. На сей раз уже ни у кого не возникало сомнений - меченосцев гонят и бьют. Александр резким движением собрал повод, готовясь скакать, но Ян успел поймать его твёрдой рукой, останавливая княжича.
- Почто, Ратмир? - закричал Александр. - Аль не видишь, что там творится?
- Как же, вижу! - Ян не смотрел на княжича - он жадно вглядывался в бой на льду, силясь угадать замысел Ярослава.
- Одолевают наши! - воскликнул Александр.
- Вижу, Санко!
- Так что мы? Неужто опять простоим? - княжич обернулся на отцовых дружинников. Впереди стояли полсотни Яновых изборцев - эти и ухом не вели, неприятно поражая Александра спокойствием.
- Когда они наступали, ты мне не дал ударить! А теперь что? Так в засаде весь бой и простоим? - возмущался княжич.
- Да погодь! - не выдержав, Ян за повод отодвинул Александрова коня назад. - Глянь, чего там творится? Бегут! Они бегут!
Это было правдой - лишь немногие рыцари продолжали сражаться - больше половины их уже вовсю нахлёстывали лошадей, спеша убраться подальше. В середине же крутился беспорядочный клубок - неповоротливые рыцари в спешке больше мешали друг другу.
- Кажись, наш черёд, - медленно выговорил Ян, с тихим шелестом обнажая меч. - Да смотри! - прикрикнул он на рванувшегося с места Александра. - От меня ни на шаг!
Княжич надулся было, но в следующий миг, повинуясь знаку воеводы, дружина стронулась с места и, набирая ход, ринулась из-за поворота.
Мигом позабыв наказ наставника, Александр сломя голову ринулся на меченосцев, когда вдруг повод его лошади рвануло назад и вбок. Обернувшись сердито, княжич увидел Мишу, второго сына Яна, который теснил княжича к строю. Ещё несколько дружинников окружили отроков, следуя за воеводой.
Ян успел-таки разгадать замысел Ярослава и повёл своих не на отступавших рыцарей, а наперерез им, заходя вперёд и отрезая им путь на берег. Кинувшиеся спасать свои жизни рыцари заметили новую опасность вовремя. Те, кто были ближе к берегу, принялись сильнее погонять лошадей; остальные или повернули назад, к остающемуся войску, или приостановились и приготовились сражаться.
И в этот момент лёд треснул.
Где-то там, в самой гуще перемешавшихся людей и лошадей подтаявший ледяной панцирь не выдержал тяжести. Откуда-то снизу, из недр реки, родился короткий глухой треск и хруст. Отчаянно завизжала лошадь, проваливаясь задними ногами в образовавшуюся полынью. Скол льдины вырос между рыцарями, а от полыньи уже бежали во все стороны трещины, и отламывались новые и новые льдины, и всё больше меченосцев барахталось в тёмной воде, натыкаясь друг на друга и осколки льда.
Ян еле успел осадить коня.
- Все назад! - закричал он, останавливаясь.
Полынья разрасталась, и нужно было думать прежде всего о спасении жизни - и избежавшим гибели рыцарям, и победителям-русским.
...Потом, когда уже собирались идти походом на оставшийся без защиты Юрьев, Александр выехал на высокий берег Эмайыги и остановил коня. Река успокоилась, в огромной полынье плавали искрошенные льдины и обрывки белых плащей. Княжич расширенными глазами смотрел на тёмную воду, и в ушах его снова и снова звучали крики тонущих, а перед мысленным взором вставали ужасные картины мешанины из лошадиных и человеческих тел. Лед ломался, куски льдин поддевали уже чаявших, что смогли уйти от смерти всадников, увлекая их в воду. Выбраться из ледяной воды было невозможно даже без тяжёлых доспехов - рыцари цеплялись друг за друга, метались, как безумные, молили недавних врагов о спасении, взывали к Богу...
- Они все утонули, Ратмир! - прошептал Александр ждущему позади Яну. - Все!
- Тяжелы были - лёд и не сдержал! - попробовал объяснить тот. - Отец твой то предвидел.
- Да знаю я это, - нетерпеливо отмахнулся княжич. - Но всё-таки... Как просто!..
Глава 26
Ярослав несомненным победителем вступил в обескровленный поражением Юрьев. Из войска, вышедшего навстречу русским к реке Эмайыге или Эмбах на языке тевтонов, уцелела лишь горстка рыцарей, часть из которых ушла в Оденпе, а остальные, кто был ранен и не чаял добраться до того города, принесли в Дерпт-Юрьев страшную весть. По пятам удравших пришло русское войско, обложило город - и юрьевцы сдались на милость победителя. Ярослав во главе союзных князей и воевод ездил в Юрьев, где заключил мирный договор и даже выговорил дань, которую побеждённые должны были выплачивать победителям. Потерпев сокрушительное поражение, меченосцы не упрямились - пока Ярослав гостил в Юрьеве, его дружины бродили по окрестностям в зажитье и уже не стесняли себя, разоряя селения и уводя полон. Рыцарям пришлось согласиться на все условия, и союзное войско, получив выкуп и ополонившись досыта, вернулось на Русь.
Ярослав надеялся, что, получив такой хороший урок, немцы будут впредь осмотрительнее, что это отобьёт у них охоту навещать русские пределы, однако тем же летом внезапно пришла весть о новом нападении на многострадальную Русу.
Стоявшая на торговых путях, Руса привыкла к набегам - то бродники остановят купеческий обоз, то литовцы пожгут сёла, то меченосцы наведаются, а порой и князья, деля в очередной раз землю, пройдутся по ней, пуская в зажитье дружины. Не так давно рушане уже выходили против литвы и растерялись лишь в первый миг. Пользуясь заминкой, литовцы успели дойти до посада. Штурмовать стены им не пришлось - пришельцы занялись грабежом, и это позволило рушанам собраться. Дружина наместника соединилась с горожанами и буквально вымела литовцев из города, понеся удивительно небольшие потери - убитых оказалось всего четверо.
Обо всём этом было доложено Ярославу. Исполняя ряд с новгородской землёй, в два дня он собрал свою дружину, выкликнул охотников, коих всегда много находилось среди хозяйственных новгородцев, и вышел в поход. Конная дружина его пошла берегом Ловати, а пешие полки с обозом отправлялись в насадах.
Получив хорошую взбучку в Русе, литовцы отходили назад, попутно не забывая ополоняться. Обоз их всё разрастался, и двигались они медленно. Бросать же добро не хотелось, поэтому, когда дружина Ярослава настигла их на переправе через реку Дубровну, они не успели избавиться от обоза и были вынуждены принять бой.
К Дубровне вышла только часть войска - сама княжеская дружина и обозы. Спешно собиравшиеся новгородцы отстали - они так торопились повоевать, что забыли про дорожный припас. Ярослав не стал тратить на них время и посылать в зажитье на своей земле. Бросив у Муравина новгородских пешцев, он налегке пустился вдогон.
Без большого обоза дружина шла большую часть времени рысью, останавливаясь только для коротких ночёвок. То и дело вырывавшиеся вперёд сторожевые ватаги доносили о следах прохода литовцев - не заметить большого войска с обозом и полоном было невозможно. Наконец однажды пришла весть, что противник близко.
С прошлой осени находившийся при князе Федя, сын Яна, до сей поры пребывал в восторженно-радостном настроении.
Он уже знал, что похож на Ярослава Всеволодовича и даже носит одно крестильное имя с ним. Всё это наполняло душу юноши счастьем. Каждый приказ, каждая возможность услужить князю, тем более боевой поход - до сих пор всё ему было в новинку. Горя желанием сделать всё ради князя, Федя ещё с начала похода отпросился у Ярослава в сторожевой отряд и с рвением следил за противником.
Дело это было опасное и нелёгкое. В сторожу посылались только опытные воины, которые умели и подкрасться незамеченными к вражьему стану, и следы не хуже охотников читали, и в сшибке выходили один против десяти, обладали недюжинной силой и выносливостью. Феде же было всего семнадцать лет, но Ярослав сам не мог понять, почему так легко согласился отпустить юношу в сторожу - то ли потому, что ему самому глянулся этот парень, то ли потому, что был он сыном Яна Родивоновича, который последние несколько лет несколько отдалился от Ярослава. Оставаясь верным ему человеком, он всё же становился всё ближе с Александром. Княжич уже именовал изборца своим воеводой и сейчас отпустил его в погоню за литовцами с явной неохотой.
Сторожевой отряд ушёл на несколько дней, и ему вдогон уже собирались посылать гонцов, когда отряд вернулся. Немало напугав дружинников, дозорные намётом вылетели из леса встречь войску. Федя вырвался вперёд - привстав на стременах, он гнал коня прямо на Ярослава и своего отца, ехавших рядом.
Подскакав, юноша резко осадил коня, поднимая его на дыбы. На его лице было написано волнение и тревожный восторг.
- Мы видели их! - воскликнул он. - Литва там!
- Далече?
- День скачки, а то меньше! - тяжело переводя дыхание, уточнил Федя. - Тамо река, они к ней идут... Будут первыми. Перехватить бы нать!
Он почти умоляюще взглянул на князя и отца. Судя по запалённому виду коня и лихорадочному блеску в глазах, юноша не вылезал из седла все эти дни, но он был готов, коль прикажут, сей час скакать, куда угодно.
- Держись меня, - кивнул ему Ярослав и обернулся к Яну: - Пора!
Подгоняя коней, дружина переходила с короткой волчьей рыси на скок. Люди спешили - река, через которую придётся долго переправлять большой обоз, была желанной помехой для литовцев.
Противник тоже заметил преследователей. Проще всего было уйти через Дубровну, переправившись налегке и оставив волей-неволей большую часть обоза врагу. Но грабители не пожелали бросить добро. Выйдя к реке, они двинулись вдоль её течения на поиски мелкого места или моста. Во время этих поисков их и нагнал князь Ярослав.
Русские дружины приостановились ненадолго, под пологом леса, уже чуть ли не на виду у литовского обоза, чтобы дать перед последним рывком короткий роздых лошадям. Все спешились, коноводы и отроки проводили коией, перекладывали сёдла на заводных. Ярослав последний раз обратился к Яну.
- Бери своих и иди стороной, - сказал он. - Я основной силой их прямо ударю, а ты следи, чтоб никто в леса не утёк. Тут до чащи рукой подать... И особо гляди, чтоб они обозы не увели!
- А я, княже? - чуть не простонал чутко следивший за разговором Федя. Бросив седлать коня, он подошёл к князю, покаянно глядя ему в глаза. - Поручи и мне дело какое ни на есть!
Ярослав и Ян, переглянувшись, рассмеялись.
- При мне будь, - сказал князь. - Тамо поглядим!
Несколько ободрённый, Федя отошёл. Собеседники смотрели ему вслед.
- Какой у тебя сын вырос! - с лёгкой завистью молвил Ярослав.
- Молод он ещё, - ответил Ян. - И горяч.
Ярослав подавил вздох - будь жив его первенец, в этот поход пошёл бы он. А Александр ещё слишком мал для таких дел. Да и горяч тоже. Он немного завидовал Яну потому, что у того рядом такой сын - опора, помощник, наследник дел.
Короткий отдых кончился. Высланные сторожить противника дозоры доложили, что обоз ушёл далеко вперёд. Там лес рос реже, было, где развернуться коням, да и убегавших будет видно издалека.
По знаку трубача дружина пала на коней и скоком устремилась вперёд. Державшийся сперва подле князя Ян постепенно стал ускорять ход и забирать влево, обходя место предполагаемой сшибки по дуге. Его дружина, сбившись в одно, следовала за ним.
Литовцы только отыскали более-менее мелкое место и спешно начинали переправу, когда в редколесье на окружающих Дубровну пологих холмах замелькали всадники. Идущие в лесу плотным строем, на просторе они рассыпались веером, стремясь охватить обоз со всех сторон.
Противник засуетился. Малая часть литовцев продолжала переправу, а большинство спешно бросилась разбирать оружие. Всадники устремились наперерез нападавшим русским, в то время как пешие организовывали оборону обозов.
Разогнавшись, Ярослав вырвался вперёд. Навстречу ему мчалось несколько литовских всадников. Поудобнее перехватив копьё, князь встретил переднего литвина. Тот напоролся на копьё бедром и свалился с седла. Оставив его, Ярослав, не оборачиваясь - был уверен, что мечник Федя скачет позади, - протянул руку. Почувствовав заминку, князь быстро обернулся - Федя, как во сне, испуганно и восхищённо смотрел на катящуюся навстречу лавину.
- Не зевай! - рявкнул на него Ярослав. - Меч!
Очнувшись, юноша торопливо протянул князю рукоятью вперёд княжеский меч. Приняв оружие, Ярослав гневно и нетерпеливо взмахнул им и ринулся впереймы ближнему литовцу, спеша выпустить гнев. Он больше не обращал внимания на своего мечника.
Федя почувствовал себя брошенным. Вокруг него уже скакали русские и литовские ратники, кто-то уже сшибся - рядом звенели мечи, - кто-то уже упал с седла. Литовцы встали стеной, защищая обоз, но половина дружинников, связав им руки боем, прорвалась и теперь наседала на пеших врагов, которые остались у телег.
У обозов закипел бой. Налетев, русские прижимали литовцев к реке, постепенно тесня их в воду. Те огрызались отчаянно, и их сопротивление позволило передним телегам из растянувшегося вдоль берега обоза потихоньку тронуться в путь. Нещадно подгоняя коней и бегущих за телегами пленников, литовцы уходили от преследования.
Но они не успели далеко уйти - на склоне в роще показались изборцы Яна, которые подальше выскочили навстречу беглецам, вынуждая их повернуть назад.
Литовцы поняли, что окружены. Дружинники наседали со всех сторон. Наиболее отчаявшиеся бросались в реку вместе с лошадьми в надежде достичь вплавь другого берега. Другие, не надеясь на воду, предпринимали отчаянные попытки прорваться сквозь строй русских.
Федя отстал от своих. В настоящем бою он ещё не бывал - той зимой Ярослав пощадил неопытного юношу и, сам бросившись на рыцарей на льду Эмайыги, оставил его в стороне, гонцом. За всё сражение ни разу не обнажив меча, Федя тем не менее потом долго пребывал в уверенности, что бой красив не только снаружи, но и изнутри. И вот он попал в этот бой.
Дружинники ускакали далеко вперёд. Где-то там, где сейчас звенели клинки, топали и хрипло визжали кони, слышался крик и лязг, сражался князь. Он - князев мечник - должен всё время быть подле. Федя помнил свой первый испуг и явный гнев князя на его трусость. Отец, которым юноша гордился, никогда бы не испугался. А он, Фёдор, должен походить на своего отца и своего князя не только внешне. Он должен обладать и схожим нравом.
Полный желания доказать князю, что он не струсил, Федя поднял меч и ринулся в гущу схватки.
Вокруг всё перемешалось. Люди сражались, мешая друг другу. Юноша растерялся - ему почему-то казалось, что противник сам налетит на него, ища сшибки. Но никто не обращал на парня никакого внимания.
Внезапно на Федина коня налетел своим конём высокий литвин.
Схватив повод вместе с прядями конской гривы, он отчаянно размахивал мечом направо-налево, словно отгонял комаров, прокладывая себе дорогу вон. Раззявив рот и что-то крича по-своему, он чуть не отрубил Фединому коню голову и поскакал прочь.
Это был его противник! Федя мигом развернул коня и погнался за литвином.
- Стой! А ну, стой! - кричал он отчаянно-звонким голосом.
Словно связанные одной верёвкой, они вылетели из гущи боя и помчались к раскинувшемуся на всхолмии леску. Литвин на крупном тёмном коне обещал достичь его первым. Вырвавшись, он перестал размахивать вслепую мечом и припал к гриве. Пронзительный крик Феди настиг его уже на опушке леса. Словно не веря своим ушам, литвин обернулся - и осадил коня.
Юноша налетел на него, едва успев остановиться. Литвин немного опомнился - спасительная чаща была уже близко, а перед ним оказывался всего один противник, да к тому же молодой и, судя по всему, неопытный. Но и сам литвин был ещё юн - Федя, подъезжая, видел, что у его противника нет ни бороды, ни усов. Только ростом и шириной плеч он намного превосходил Князева мечника.
Они сшиблись быстро и торопливо. Оба владели мечами не слишком хорошо - у обоих это наверняка был первый поход и первое сражение. Но если литвин успел поднатореть в набегах и схватках с рушанами, то Федя ни разу ещё не поднимал меча на человека.
Литвин встал на стременах, враз оказавшись на две головы выше Феди. Даже конь его, казалось, вырос. Его меч засвистал, словно кладенец из старых сказок, что любила рассказывать нянька вечерами. «Меч-кладенец, сослужи службу - поруби вражьи головы!..»
.. .Боли Федя не почувствовал. Только почему-то седло ушло из-под него, а в следующий миг перед темнеющим уже взором вдруг невероятно близко оказалась высокая яркая трава.
Не выдержав напора русской дружины, литва дрогнула, и началось всеобщее бегство. Отчаявшиеся люди кидались в реку или рвались сквозь строй ратников. Многие бросали оружие, щиты и брони; иные, потеряв коня, не тратили времени, чтобы изловить другого, и спасались пеши. Таких легко ловили и волокли назад к обозам, по-половецки, на арканах.
Ян с изборцами заворотил отделившуюся часть обоза и пригнал её обратно.
К тому времени сражение почти закончилось. Уцелевшие в сшибке литовцы разбегались. Их преследовали по лесу и возвращались, потеряв следы беглеца или добив его в чаще. В этом случае победитель приводил коня противника, на которого была навьючена содранная с убитого бронь.
Те, кто не увлёкся преследованием и охотой на убегавших, обдирали трупы и стаскивали павших вместе. Больше всего было убитых среди не покинувших князя новгородцев - на них налетели спасавшиеся бегством литовцы и порубили многих, кровью проложив дорогу к свободе. Пал даже предводитель отряда щитный мастер Гаврила Некутин. Он ходил с Ярославом на емь и корелу, был в ополчении под Ладогой, не получил ни царапины на льду Эмайыги - и вот был сражён даже не мечом - сбит с ног и растоптан конями удиравших врагов.
Ян и Ярослав встретились там. Убитых и раненых складывали на обозные телеги, освобождая место среди добра. Ян знал Гаврилу - на вече его голос в поддержку князя часто звучал громче всех, а щит с его клеймом изборец носил с собой не первый год.
Подойдя к сложенным павшим, князь и воевода помолчали, отдавая дань павшим, потом взглянули друг на друга. Ярослав, как всегда после победы, чувствовавший просветление, хотел уже что-то сказать, но Ян вдруг отемнел лицом.
- Где Фёдор? - спросил он.
Улыбка погасла, не успев вспыхнуть.
- Сперва при мне был, а потом... Отстал, должно! Первый бой! - отмахнулся Ярослав. Ему некогда было занимать ум лишними заботами о юном мечнике. Если Федя не убит, он сыщется.
Ян не разделял его уверенности. У князя могли быть иные заботы, да и у него тоже. Но бой кончился, и можно было перестать быть воеводой и стать отцом, разыскивающим сына.
Фёдора нашёл какой-то ратник, возвращавшийся с добытым в бою конём. Проезжая опушкой, он увидел, что между берёз бродит конь с пустым седлом. По упряжи судя, конь был княжеского дружинника. Ратный подъехал ближе и наткнулся на юношу.
Ян не поверил своим ушам, когда услышал страшную весть. Одним прыжком, забыв о стременах, он пал на коня и ринулся к берёзам.
Конь ещё бродил там - ратник не подумал его ловить. Осадив жеребца над телом сына, Ян пал наземь и опустился перед убитым на колени.
Федя лежал лицом вниз, разметав руки. Ян осторожно перевернул его, обнимая и неверяще коснулся пальцами груди под выпирающими по-детски ключицами. Почему-то ещё оставалась уверенность, что он ещё жив, и изборец тщился прощупать биение сердца, не обращая внимания На глубокую рану на животе - меч литвина едва не разрезал тело юноши пополам.
Он всё ещё сидел, оцепенело прижав к себе тело сына и глядя на его ещё розовое и свежее, только странно неподвижное лицо, когда над его головой затопотали копыта. Подъехавший Ярослав тихо спешился и опустился на колени рядом.
- Прости, - шепнул он, касаясь руки Яна. - Не следовало мне тащить мальчишку в бой!
Ян вздрогнул и отупело, словно во сне, обернулся на князя.
- Он... мой первенец, - прошептал он.
Ярослав кивнул и осторожно, чтобы не потревожить мёртвого, встал и отошёл. Вспомнился свой собственный первенец, тоже Феодор, такой же крепкий живой парнишка. Он был так же горяч и задирист, так же любил детские проказы. Возможно, он не годился для трудных и, порой непосильно тяжёлых дел правления, но брат Константин тоже был тих и смирен.
Запоздало подумалось, что было бы, останься жить эти два Фёдора - Ярославич и Яневич. Стали бы они близки, как их отцы, или разбросала бы их жизнь? Что теперь гадать! Но как тяжело пережить собственного сына и осознать его потерю так поздно!
Ян ни о чём не думал. Сердце его словно остановилось со смертью Феди, и только одна мысль неотвязно билась в его голове: Елена! Как она? Жена все эти годы тихо и послушно следовала за мужем, порой по году терпела разлуки и находила радость только в детях. У них ещё оставались два сына - Михаил и Роман и дочка Иринка. Но они ещё малы, а старшего сына, надежды, наследника, нет!..
... Елена, узнав о смерти первенца, запричитала, заголосила, прижимаясь к груди мужа, словно желая вжаться в его бронь. Федю уже похоронили к тому времени, и мать даже не смогла проститься с сыном. Ян, обнимая плачущую жену, молчал, не утешая, - слова застревали в горле и самому хотелось плакать. Их дети - четырнадцатилетний Михаил, одиннадцатилетняя Иринушка и семилетний Роман, стояли тут же, впервые в жизни не радуясь возвращению отца из похода.
Это была страшная и горькая разлука, но вскоре предстояло им испытание гораздо большее.
Княжич Александр, возведённый отцом в новгородские князья и правящий городом во время частых отлучек Ярослава, быстро взрослел. Он уже выказывал рассудительность и норов под стать зрелому мужу. Сызмальства живший в своевольном и многоликом Новгороде, он лучше отца начинал разбираться в его людях, и Ярослав понимал, что сын может приручить этот город, что до него удавалось немногим. Чтобы не лишать сына самостоятельности, он перевёз остальную семью - княгиню Ростиславу и младших сыновей и дочь, - обратно в Переяславль. При Александре остались только Ян и его жена Елена. А Ярослав решил попытать счастья в другом месте.
Случай подвернулся лишь через два года - потерпев поражение в попытке прибрать к рукам Новгород, Михаил Черниговский обратился к Киеву. Взяв в плен киевского князя Владимира Рюриковича, он посадил на его место своего родственника, князя Северского. Однако того скоро выгнал освободившийся Владимир Рюрикович. Но его положение было очень шатким, и Ярослав, не теряя времени, устремился на юг. Получив поддержку брата Юрия, Великого князя Владимирского, и самого Даниила Галицкого, он собирался сесть на киевский стол, в душе полагая, после того, как он столько раз садился на новгородский стол, что прибрать к рукам скудеющий людьми Киев не составит труда.
Уходя в Киев, Ярослав прощался с Яном. Без малого тридцать лет были они рядом, изборец уже почти стал тенью переяславльского князя, и вот настало время расставаться. Ян оставался воеводой в Новгороде при княжиче Александре - здесь у него уже был свой терем и земли по границе с Псковским княжеством. Но прощался он не только с Ярославом - уходя в Киев, князь брал с собой его второго сына, Михаила. Брал в память о Феде, но не мечником, а пока просто милостником, и изборец, как ни болело у него сердце, не мог помешать сыну идти своей дорогой.
Прощаясь на княжьем подворье, Ян задержал отрока возле себя.
- Держись князя, Михаил, - сказал он. — Долог ли, короток твой век будет - держись его. И помни - род твой всегда служил Руси верно, ничего для себя не требуя и ничего для неё не жалея.
- Я запомню твои слова, батюшка, - спокойно ответил Михаил. — И обязательно вернусь!
Ян только усмехнулся и сжал его плечи. Он почему-то был уверен, что они расстаются навсегда.
И он оказался прав. Два года спустя, поздней зимой, в декабре, с востока, от пределов рязанской земли, пришла страшная весть - из бескрайних степей за Волгой пришли несметным числом уже раз потревожившие Русь татары[459]. С ходу, за шесть дней взяв Рязань и уничтожив её всю, они двинулись дальше, сея всюду смерть.
Словно разбуженная от сладкого сна нежданным пинком, Русь встрепенулась, спешно готовясь к отпору, не понимая ещё, что это нашествие было началом конца.
Конца целой эпохе, целого мира, вернуть который уже невозможно.
Эпилог
Ярослав узнал о нашествии татар, будучи в Киеве. Загоняя насмерть коней, примчались гонцы от Великого князя Юрия Всеволодовича - он извещал, что, потревоженный татарами и разорением рязанской земли, выслал навстречу их войску сыновца Василька Константиновича и старшего сына Всеволода с полками, а сам с остальными собирает рати на реке Сити[460] и зовёт младшего брата на помощь. Полки южной Руси пришлись бы как нельзя кстати, когда враг подойдёт ближе.
Подробно расспросив гонца о положении дел на севере, Ярослав едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Было, от чего веселиться! Всю жизнь ратовавший за объединение, мечтавший о власти одного князя над одной Русью, чтобы не мешались под боком дядья, сыновцы, двухродные и трёхродные братья и прочие родственники, Ярослав видел, что к тому же идёт и Юрий, но идёт медленно, боясь даже маленькой оплошности. И вот он совершает не просто оплошность - чудовищную ошибку! Выслал навстречу огромному войску сразу две рати, ослабив самого себя, да ещё и вышел из стен Владимира. Нет, его ничему не научила битва при Липице, когда он после поражения чуть не в одной рубашке прискакал в город, защищать который было некому - в его стенах оставались лишь старики, женщины и дети. Тогда повезло, что Мстислав Удалой и его союзники не стали брать Владимир приступом! А татары это непременно сделают, и Юрий потеряет великое княжение. А то и саму жизнь!
Оставшись после приёма послов в палате один, Ярослав некоторое время сидел и раздумывал. Великое княжение и жизнь! Жизнь и великое княжение! Как странно! Они связаны друг с другом неразрывно - одно теряешь вместе с другим... Но иногда и обретаешь одновременно... Неужели, настанет его час?
- Я не хочу гибнуть из-за чужой глупости, - сказал он вслух, возражая кому-то невидимому.
Звук собственного голоса вернул ему спокойствие. Решение, зревшее всё это время в глубине, выплыло наружу. Резко поднявшись, Ярослав вышел.
У порога ждал Михаил. За два года юноша вытянулся и стал до странности похожим на отца. Глядя на него, Ярослав порой ловил себя на завистливой мысли, что его юность ушла и никогда не вернётся.
- Мы собираемся? - юноша твёрдо, по-отцовски, взглянул на князя.
- Нет, - отрезал Ярослав.
- Но почему же? Ведь там сейчас...
- Там сейчас Великий князь губит себя и тех, кто поверил ему! - отрезал князь. - Мы так ничему и не научились... Дай Бог, чтобы тартары нас научили... Думаешь, главное - победа или поражение в битве? Главное - это начать жить после боя. Свой бой брат мой проиграл, и нам остаётся только два пути - идти и умереть с ним вместе или молиться за упокой его души... Я не хочу твоей смерти, Михайла, - тише добавил князь, - и смертей всех остальных, кто пошёл за мной! Когда-нибудь вы всё поймёте, что я был прав!
Ярослав оставался в Киеве до конца зимы и лишь весною, дождавшись, пока минет распутица, а тартарские орды, вдосталь попустошив русскую землю, отхлынут назад, в свои степи, воротился во Владимир.
Земля была пожжена и порушена. Столица княжества и его любимый Переяславль, вместе с десятками других городов и селений превратились в пепел. Были убиты многие князья, уничтожены целые семьи - выжили лишь те, до чьих городов не дошли завоеватели. Жители, кто не был убит или уведён в полон, прятались по лесам и болотам и не спешили показываться на глаза. Разорения избежали только новгородская и псковская земля, а также Чернигов. Остальная земля была завалена трупами.
Но великое княжение Ярослав получил, а с ним и началась ещё одна, новая для него жизнь. Его жена и все дети остались живы, вовремя вывезенные из Переяславля, и можно было не болеть о них сердцем, целиком отдав себя земле и долгожданной власти над нею. В несколько лет он сумел вернуть уцелевших жителей на свои места, отстроил города, возродил Русь.
Власть! Это было то, к чему он шёл всю свою жизнь, ещё в рязанской земле, потом, когда душил голодом не желавший признавать его власти Новгород, и позже, когда эта же власть уплыла у него из рук под Липицей, и дальше - в Ливонии и Кореле, снова в Новгороде и в Киеве. Он был рождён для власти над этой землёй и ради власти признал над собой власть тартар, не думая о том, что скажут про него и каким запомнят. Он просто жил и действовал так, как думал и считал нужным.
А хотелось жить - долго и счастливо. Он не считал своих лет, но увидев его склонённую голову, тартары несколько лет не тревожили Руси набегами. И строились города, рождались дети, шли в бой на западных соседей рати. Хотелось сделать больше, но он понимал, что не сумеет, что просто не успеет всего задуманного, и умер с мыслью, что сделал только то, что мог сам.
Судьба разметала семью Яна Родивоновича Изборского по земле. Ян-Ратмир В страшный год тартарского нашествия возглавил ополчение новгородцев, ждущее нападения на Новгород, а потом был воеводой полков Александра Ярославича. Он ходил под началом своего воспитанника и погиб в битве на Неве, где князь Александр заслужил прозвище Невского.
Его сыновец Евстафий, изборский князь, прожил в Изборске долгую жизнь, сражался с немцами и чудью и передал свой меч своим детям - сто лет спустя, его правнук, тоже Евстафий, повторил жизнь прадеда, заслужив себе подвигами право навсегда остаться в памяти потомков.
Михаил, сын Яна, по завету отца, до конца жизни оставался при князе Ярославе. Он дважды сопровождал его в Орду и Каракорум и вёз потом умирающего князя на Русь[461]. После похорон Ярослава он приехал к Александру Невскому и служил ему до конца своих дней. А судьбы его детей навсегда переплелись и растворились в судьбе России без следа, как и судьбы Других, сотен и тысяч известных и неизвестных людей, чьи жизни сложили историю родины.
Июнь-август 1998 г.
ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
1191г.
Рождение Ярослава II Всеволодовича. Отец - Всеволод III Юрьевич Большое Гнездо, имевший 12 детей (отсюда - прозвище).
1201г.
Назначение Ярослава отцом на княжение в г. Переяславль.
1202 г.
Поход кн. Ярослава на половцев.
1206 г.
Жители г. Галича избирают Ярослава своим князем.
1208 г.
Всеволод III Большое Гнездо посылает Ярослава княжить в г. Рязань.
1215 г.
Ярослава приглашают на княжеский стол новгородцы.
1216 г.
Участие кн. Ярослава в битве на реке Липице.
1222 г.
Поход кн. Ярослава с новгородцами в Чудскую землю.
1225 г.
Поход кн. Ярослава вместе с другими князьями против литовцев. 1228 г.
Ярослав уезжает из Новгорода на княжение в г. Переяславль-Залесский.
1234 г.
Поход кн. Ярослава против немцев.
1236 г.
Ярослав занимает киевский великокняжеский престол.
1238 г.
Ярослав занимает владимирский великокняжеский престол 1243 г.
Первая поездка Вел. кн. Ярослава к хану Батыю в Орду.
1245 г.
Вторая поездка Вел. кн. Ярослава в Орду. Смерть Ярослава II Всеволодовича на обратном пути.
Об авторе
РОМАНОВА ГАЛИНА ЛЬВОВНА - современная российская писательница. Родилась в 1970 г. в г. Рязани.
В 1993 г. с красным дипломом закончила Рязанский сельскохозяйственный институт, в настоящее время работает педагогом на городской станции юннатов.
Галина Романова - автор ряда книг, в разные годы выходивших в издательстве «Армада»: фантастического (дилогия о Власти мире, цикл «Сварожичи») и научно-популярного («Если верить Харриоту...») жанров. В последнее время серьёзно увлеклась отечественной историей.
Исторический роман «Изборский витязь» печатается впервые.
1
Рост человека в то время измерялся в вершках свыше двух аршин (вершок — 4,45 см, аршин — 71,12 см).
(обратно)
2
По нашим подсчетам Всеслав мог родиться в 1029 году. Почему? Есть известная былина про Волха Всеславича Многие ученые в том числе Д. Лихачев, А. Шахматов убеждены что в ней речь идет о Всеславе Полоцком. В былине читаем: «Собирал Волх дружину в пятнадцать лет.» Дружину, как известно, мог собирать князь а князем полоцким Всеслав стал в 1044 году после смерти своего отца Брячислава Изяславича Таким образом, Всеслав Брячиславич по всей вероятности прожил 72 года (1029–1101).
(обратно)
3
Псалтирь. Псалом 21, ст. 11–12 (Здесь и далее примечания автора.)
(обратно)
4
Книга Притчей Соломоновых. Гл. 20, ст. 24.
(обратно)
5
Книга Притчей Соломоновых. Гл. 20, ст. 22.
(обратно)
6
Екклесиаст. Гл. 7, ст 15.
(обратно)
7
Екклесиаст. Гл 3, ст 16.
(обратно)
8
Екклесиаст. Гл. З, ст.17.
(обратно)
9
Екклесиаст. Гл.7, ст. 13.
(обратно)
10
Книга Притчей Соломоновых. Гл. 20, ст. 23.
(обратно)
11
От Матфея. Гл. 13, ст. 12.
(обратно)
12
В 1935 году тверской собор Спаса Преображения был взорван. Останки святого князя Михаила Тверского исчезли.
(обратно)
13
Псалтирь. Псалом 34, ст. 8.
(обратно)
14
Аграфена Купальница — день мц. Агриппины. Начало купания — 23 июня по ст. ст.
(обратно)
15
Существовала примета — заяц пробегал по деревне к пожару.
(обратно)
16
«Повесть о Мих. Тверском». Памятник древнерусской литературы. Написана в 1319–1320 гг. Авторство действительно приписывается игумну Отроческого монастыря отцу Александру.
(обратно)
17
Сыта пресладкая — разварной мед на воде.
(обратно)
18
26 октября (ст. ст.), по-новому — 8 ноября.
(обратно)
19
Собор архистратига Михаила — 8 ноября по старому стилю.
(обратно)
20
Преподобная Мария Египетская. Отмечается на 5-й неделе Великого Поста.
(обратно)
21
Къл-люди — рабы.
(обратно)
22
Здесь автор допускает фактологическую ошибку: к моменту описываемых событий Афанасия Никитина (? – 1474/75), автора литературного памятника «Хождение за три моря», уже не было в живых.
(обратно)
23
Аргамак – рослая верховая лошадь древней азиатской породы.
(обратно)
24
Кастелян – род коменданта, смотритель замка.
(обратно)
25
Рынды – телохранители, оруженосцы.
(обратно)
26
Клейноды – предметы, служащие представителям державной власти, – корона, скипетр, держава.
(обратно)
27
Камчуга (болезнь) – подагра и красная сыпь в один струп, род проказы.
(обратно)
28
Парчанаферязи – длинное мужское или женское платье, праздничный сарафан.
(обратно)
29
Лал – драгоценный камень – рубин, яхонт, изумруд, алмаз.
(обратно)
30
Прихотница – прихотливая, у кого много прихотей.
(обратно)
31
Полавошник (полавочник) – половик или полотенце, холст, ковер для покрытия лавок.
(обратно)
32
Наперсник – друг и доверенное лицо, которому поверяют сокровенные мысли и тайны.
(обратно)
33
Приспешник – помощник, служитель, соучастник в чем-либо неблаговидном.
(обратно)
34
Кабала – средневековое религиозно-мистическое учение, получившее распространение в иудаизме; мистическое толкование Ветхого Завета, соединенное с волхвованием.
(обратно)
35
Камка – шелковая китайская ткань с разводами.
(обратно)
36
Клевреты – товарищи, собратья.
(обратно)
37
Гридня (гридница) – покой и строение при дворе княжеском для гридней (телохранителей княжеских), приемная.
(обратно)
38
Охабень – верхняя одежда с прорехами под рукавами, четырехугольным откидным воротом.
(обратно)
39
Гривна – род медальона, ладонки, образка (медного, серебряного, золотого), обычно створчатого, носимого на цепи на шее.
(обратно)
40
Скуфья – ермолка, тюбетейка, фес. Ало-синяя бархатная шапочка, знак отличия для белого духовенства.
(обратно)
41
Учуг – сплошной частокол, тын поперек реки для улова рыбы, а также ватага или притон рыбаков, рыбачья пристань.
(обратно)
42
Струг – речное судно, гребное и парусное.
(обратно)
43
Папушки – домашний пшеничный хлеб.
(обратно)
44
Кунтуш – род верхней мужской одежды, польский верхний кафтан.
(обратно)
45
Адамант – алмаз, бриллиант.
(обратно)
46
Ширинка – полотенце, отрезок цельной ткани, передник.
(обратно)
47
Харатейное – сказание (от слова харатья, хартия) – старинная рукопись, обычно на папирусе, пергаменте.
(обратно)
48
Романея – виноградное вино высокого качества, привозимое из-за границы в допетровской Руси.
(обратно)
49
Калым – поборы всякого рода, взятка.
(обратно)
50
Карачун – конец, гибель, неожиданная смерть.
(обратно)
51
Прасол – скупщик мяса и рыбы, торговец скотом, закупщик по деревням.
(обратно)
52
Вахлак – нерасторопный, глуповатый человек.
(обратно)
53
Аргус – бдительный, неусыпный страж.
(обратно)
54
Понитный материал – полусукно, домотканина на льняной основе.
(обратно)
55
Нарочитый — значительный, именитый. (Здесь и далее примеч. автора.)
(обратно)
56
Детская дружина — дружина из знатных воинов, «детей боярских».
(обратно)
57
...при князе Олеге Святославиче. — Князь Олег Святославич (предположит. 1052 — 1113 гг.) — внук великого князя Ярослава Мудрого и двоюродный брат Владимира Мономаха. В молодые годы они были близкими друзьями, потом стали заклятыми врагами, так как каждый добивался великокняжеского Киевского престола. Великим князем стал Мономах. Олегу пришлось удовлетвориться Черниговским княжеством. Борьба детей и внуков Олега — Ольговичей — и потомков Мономаха во многом определила ход истории XII века, его насыщенность княжескими усобицами. Вначале Ольговичам противостояли Мстиславичи, дети Мстислава Владимировича, сына Мономаха.
Затем единый, казалось бы, клан разделился на Изяславичей и Ростиславичей, соответственно по именам старших внуков. Кроме них в борьбу вступил сын Владимира Мономаха Юрий Владимирович, прозванный Долгоруким. Он дважды силой садился на великий Киевский стол. Боролся за Киев и его сын Андрей Юрьевич Боголюбский. Только младший Юрьевич, могучий Всеволод Большое Гнездо, фактически отошел от активной борьбы за Киевский стол, так как под его рукой оказалась огромная северная империя: княжества Владимирское, Суздальское, Ростовское, Белозерское и др.
Будущий великий князь Святослав Всеволодович был внуком Олега и вынужден был соперничать не только с многочисленными Мстиславичами, Изяславичами, Юрьевичами, Ростиславичами, но и с собственным дядей, младшим братом отца, своим тезкой Святославом, и его сыном, князем Игорем Святославичем, своим двоюродным братом, героем поэмы «Слово о полку Игореве».
(обратно)
58
...с князем Игорем Старым. — Князь Игорь Старый — второй великий Киевский князь из династии Рюриковичей, сын легендарного Рюрика. После смерти Рюрика регентом при маленьком Игоре был Олег, который в историю вошел как Вещий. При нём столица государства русов была перенесена из Новгорода в Киев, где до того правили Аскольд И Дир. Никакого отношения к Ольговичам не имеет.
(обратно)
59
В романе я отступаю от традиции написания отчества Олеговичей и пишу на современный лад: «Олегович» дня того, чтобы не возникала путаница при разговоре о клане в целом, который в романе именуется традиционно: «Ольговичи».
(обратно)
60
...родственники жены-половчанки. — Олег был женат на дочери половецкого хана.
(обратно)
61
Залесской Русью назывались земли севернее Брянских и заокских лесов.
(обратно)
62
...торк из дружественного рода торков! — Торки — одно из племён «чёрных клобуков», поступивших на службу к русским князьям. (См. коммент. 10)
(обратно)
63
Хиновский — китайский (в широком смысле — восточный) шёлковый халат.
(обратно)
64
...конница «чёрных клобуков»... — Имеются в виду тюркские племена, осевшие на южных границах Киевской Руси при Мономахе и получавшие землю за обязательство помогать в борьбе с половцами; затем стали принимать участие и в княжеских усобицах.
(обратно)
65
Вящие — знатные, первые в княжестве.
(обратно)
66
Вежи — жилища кочевников типа юрт или шатров.
(обратно)
67
Убрус – плат, платок.
(обратно)
68
Пардус — леопард.
(обратно)
69
Стрый — дядя по отцу.
(обратно)
70
Аксамит — бархат.
(обратно)
71
Паволоки — шелка.
(обратно)
72
Корзно — княжеский плаш обычно красного или алого цвета.
(обратно)
73
Вельмий муж — особо знатный, великий, отсюда более позднее — вельможа.
(обратно)
74
Щековица — холм, где, по преданию, жил брат легендарного Кия князь Щек.
(обратно)
75
Резы — проценты.
(обратно)
76
Колты — женские украшения в форме колец, прикрепляемые к головному убору.
(обратно)
77
Ногата — самая мелкая денежная единица.
(обратно)
78
Архонт — здесь: князь, принц (греч.).
(обратно)
79
Поприще — дневной путь, равный примерно 20 км.
(обратно)
80
Налучь — жёсткий изукрашенный чехол для лука.
(обратно)
81
21 Заводной — то есть запасный верховой конь.
(обратно)
82
Кметь — ратник, простой воин.
(обратно)
83
То есть не упускает выгоды, возможности.
(обратно)
84
Уй — дядя по матери.
(обратно)
85
Свей — шведы.
(обратно)
86
Камчатый хитон — свободное платье знатных женщин из китайского расписного шёлка.
(обратно)
87
Омир — Гомер.
(обратно)
88
Митуса — известный западнорусский певец.
(обратно)
89
Рядно — грубый деревенский холст.
(обратно)
90
Векша — белка.
(обратно)
91
Послух — свидетель.
(обратно)
92
Поруб — тюрьма.
(обратно)
93
Молодечная — отдельная изба, где размещались гриди и холостые дружинники.
(обратно)
94
Дебрянск — Брянск, известен с середины XII в.; назывался так потому, что находился в дебрях лесов.
(обратно)
95
Вместо отца — русская формула признания феодальной зависимости: отец — сюзерен, сын — вассал.
(обратно)
96
Ряд — договор.
(обратно)
97
Жуковинье — ювелирные изделия.
(обратно)
98
Насад — вместительная лодка с поднятыми насаженными бортами.
(обратно)
99
Однодеревка — лодка или челнок, выдолбленный из дерева.
(обратно)
100
Рыбий зуб — моржовая кость.
(обратно)
101
Милостник — приближенный, любимец.
(обратно)
102
Салическая правда, или Салический закон — сборник обычного права франков, записана в начале VI в.
(обратно)
103
Жоглер — странствующий музыкант и комедиант в средневековой Франции.
(обратно)
104
Берендеи — одно из племён, относящихся к «чёрным клобукам».
(обратно)
105
Здесь и далее перевод автора.
(обратно)
106
Сидеть на санях — ждать смерти. В Древней Руси покойника на кладбище везли на санях в любое время года.
(обратно)
107
Брат твой — формула феодального равенства, здесь — соправительства.
(обратно)
108
Рекс — король (лат.).
(обратно)
109
И чуть было не повторилась для тебя проклятая Каяла. — На реке Каяле в 1185 г. половцы разгромили полк князя Игоря Северского.
(обратно)
110
Каган — титул верховного правителя государства у тюркских народов, здесь — царь.
(обратно)
111
Татьба — разбой, кража.
(обратно)
112
Семендер — местность на территории нынешнего Дагестана.
(обратно)
113
Вира — откуп, денежная пеня за смертоубийство.
(обратно)[1] Корзно - плащ.
(обратно)[2] Лествичное право - система наследования, когда младший брат наследовал старшему в княжеском роде, передвигаясь, как бы по ступенькам лестницы, с одного стола на другой.
(обратно)[3] Скора - пушнина.
(обратно)[4] Огнищанин - средний и мелкий землевладелец, «княжеский муж».
(обратно)[5] Тиун - княжеский или боярский слуга, управляющий хозяйством в Древней Руси в XI - XV вв.
(обратно)[6] Торки - тюркоязычные кочевники (гузы).
(обратно)[7] Берендеи - кочевое племя тюркского происхождения (вероятно, выделились из племенного объединения половцев).
(обратно)[8] Касоги - название черкесов (адыгов) в русских летописях.
(обратно)[9] Ясы - ираноязычные племена сарматского происхождения - предки осетин.
(обратно)[10] Толмач - переводчик.
(обратно)[11] Аланы - см. 9 - ясы.
(обратно)[12] Угры - венгры.
(обратно)[13] Рухлядь - меха, пушнина.
(обратно)[14] Вежа - шатер, кибитка, башня.
(обратно)[15] Вятший - уважаемый, главный.
(обратно)[16] Котора - ссора, распря.
(обратно)[17] Шестопёр - древнерусское оружие - род булавы с головкой из шести металлических ребер - пластин («перьев»).
(обратно)[18] Куна - денежная единица Древней Руси, равная 1/25 гривны.
(обратно)[19] Понева - род запашной юбки из трех полотнищ шерстяной ткани.
(обратно)[20] Гридень - княжеский дружинник, телохранитель князя.
(обратно)[21] Заводной - запасной.
(обратно)[22] Улус - родоплеменное объединение с определенной территорией, подвластное хану или вождю у народов Центральной и Средней Азии.
(обратно)[23] Нукер - ханский дружинник.
(обратно)[24]Эпарх - градоначальник Константинополя в Византии.
(обратно)[25] Свита - одежда.
(обратно)[26] Грудень - ноябрь.
(обратно)[27] Стрый - дядя по отцу.
(обратно)[28] Ряд - договор.
(обратно)[29] Вира - в Древней Руси денежный штраф в пользу князя за убийство свободного человека.
(обратно)[30] Ногата - денежная единица Древней Руси, равная 1/20 гривны и 2,5 куны.
(обратно)[31] Повалуша - башня в комплексе жилых хором, в которой находилось помещение для пиров.
(обратно)[32] Бирюч - в Древней Руси глашатай, объявлявший на площадях волю князя.
(обратно)[33] Порок - таран.
(обратно)[34] Снем - съезд, сбор.
(обратно)[35] Летник - русское женское нарядное платье с длинными (часто до пола) широкими рукавами.
(обратно)[36] Рота - обет, обещание, зарок, клятва.
(обратно)[37] Няти - ловить, брать в плен.
(обратно)[38] Фряжское - иностранное.
(обратно)[39] Охабень - старинный русский широкий кафтан с четырехугольным отложным воротником и длинными прямыми, часто откидными рукавами.
(обратно)[40] Убрус - старинный русский женский полотенчатый головной убор, платок.
(обратно)[41] Калита - кожаный мешочек для денег (обычно носился на поясе).
(обратно)[42] Причелина - в русской деревянной архитектуре доска на фасаде избы (обычно резная), защищающая от влаги торцы бревен.
(обратно)[43] Ролъя - пашня, пахота.
(обратно)[44] Таль - заложник.
(обратно)[45] Оратай - пахарь.
(обратно)[46] Тороки - седельные сумки.
(обратно)[47] Обельные рабы (холопы) - полные холопы в Древней Руси. Источниками обельного холопства были купля, женитьба на рабыне и т.п. Обельными рабами становились также закупы в наказание за побег от господина.
(обратно)[48] Ятвяги - древнее литовское племя, жившее между Неманом и Наревом. В XIII в. вошло в состав Великого княжества Литовского.
(обратно)[49] Рядовичи - в Древней Руси лица, служившие феодалу по ряду (договору).
(обратно)
163
Рязань - столица Рязанского княжества XII-XIII вв., сожжена татаро-монголами в 1237 г., городище находится в 50 км от современной Рязани.
(обратно)
164
Бояре - до начала XVIII в. крупные землевладельцы, принадлежащие к высшему слою господствующего класса, звание отменено Петром I.
(обратно)
165
Всеволод III Большое Гнездо (1154-1212) - Великий князь Владимирский (с 1176 г.), сын Юрия Долгорукого. Подчинил Киев, Чернигов, Рязань, Новгород. В годы его правления Владимиро-Суздальская Русь достигла наивысшего расцвета. Имел 12 детей.
(обратно)
166
Ярослав - Святой Ярослав II Всеволодович (1191-1246), 3-й сын Всеволода Большое Гнездо, князь Переяславский, Рязанский, Новгородский, Киевский (1236-38). В1234 г. нанёс поражение под Юрьевым рыцарям Ордена Меченосцев. Он стал Великим князем Владимирским в 1238 г. после ухода орд Батыя. «Ярослав приехал господствовать над развалинами», - пишет Н.Карамзин.
(обратно)
167
Детинец - внутреннее укрепление города, кремль.
(обратно)
168
Посад - торговое и ремесленное поселение вне городских стен, делилось на слободы и сотни.
(обратно)
169
Клеть - холодная половина избы, отделённая сенями или отдельная избушка для клади.
(обратно)
170
Ряд - договор.
(обратно)
171
Поток (от поточить, т. е. расхитить) - расхищение дома и имущества как обычная кара народа или веча.
(обратно)
172
Корзно - плащ, накидка с застёжкой.
(обратно)
173
Мономашичи - Мономаховичи - потомки Великого князя Киевского Владимира Мономаха, княжившие на Волыни, в Галичине, Смоленске, Владимире, Суздале и др.
(обратно)
174
Константин и Юрий Всеволодовичи - сыновья Всеволода III, внуки Юрия Долгорукого: Константин (1186-1285) - Великий князь Владимирский (1216-1218); Юрий (1187-1238) - Великий князь Владимирский (1212-1216 и 1218-1238), погиб в битве с татаро-монгольскими ордами на реке Сити.
(обратно)
175
Удел - область, которою управлял князь на правах феодального владетеля. Ярослав Мудрый поделил землю на отчины: старшим был Великий князь, он получал дань с удельных князей, после его смерти Великим князем становился не его старший сын, а старший в роду между князьями, освободившийся удел доставался следующему по старшинству среди остальных князей, таким образом князья не закреплялись навсегда в своих городах.
(обратно)
176
Булгары - тюркоязычные племена в Среднем Поволжье и Зауралье.
(обратно)
177
«Глебовичи наши князья... » - Глебовичи - дети рязанского князя Владимира Глебовича, внуки князя Глеба Ростиславовича.
(обратно)
178
Изборск - один из древнейших русских городов, впервые упоминается в 862 г., расположен в 30 км от Пскова. В 1240 г. был захвачен рыцарями Ливонского ордена.
(обратно)
179
Владимир Святой Креститель - Владимир I (7-1015), князь Новгородский (969 г.), Киевский (980 г.), в 988-989 гг. ввёл христианство на Руси.
(обратно)
180
Сыновец - племянник, сын брата; младший князь по отношению к Великому князю.
(обратно)
181
«Романа Глебовича, уж несколько месяцев... жившего узником во Владимире» - Роман Глебович, князь Рязанский, в 1177 г. вместе с отцом Глебом Ростиславовичем потерпел поражение от Всеволода III при р. Колокше и был взят в плен, в котором находился 2 года. Возвратившись в Рязань, Роман стал «уимать волости» у своих братьев, но Всеволод III, разбив сторожевой отряд князя, заставил его заключить мир «по всей своей воле». В 1196 г. с Великим князем Роман Глебович ходил против Ольговичей к Чернигову, в 1205 г. против половцев. В 1207 г. за измену (сношение с Ольговичами) Великий князь заключил его в тюрьму во Владимире, где он и умер.
(обратно)
182
Вотчина - до XVIII в. родовое наследственное земельное владение.
(обратно)
183
Дань - подать с населения или налог, взимаемый победителем с побеждённого.
(обратно)
184
«...половецкая княжна, крещённая именем Марии...» - дочь половецкого хана Юрия Кончаковича, внучка Кончака, первая жена (в 1205/6) князя Ярослава Всеволодовича.
(обратно)
185
Ближние бояре - или комнатные бояре, приближенные к князю, царю.
(обратно)
186
Сенная девушка - прислуга в барском доме (от сени - помещение между жилой частью дома и крыльцом).
(обратно)
187
Холопка - холоп - в Древней Руси человек, находящийся в зависимости, дворовый, либо купленный раб.
(обратно)
188
Тать - вор.
(обратно)
189
Кметь - парень, крестьянин; опытный искусный воин, дружинник, ратник.
(обратно)
190
Челядь - домочадцы, слуги, дворовые люди; дружина, ополчение.
(обратно)
191
Поруб - яма со срубом, место заключения.
(обратно)
192
Видоки - очевидцы, свидетели.
(обратно)
193
Владыка Арсений - владыка, глава Новгородской церкви выбирался из трёх кандидатов на особом вече с участием новгородского духовенства. Выбирали, бросая жребий. В разгар политической борьбы новгородцы, «простая чадь», низлагали неугодных владык. Арсений, епископ Новгородский, избран в 1223 г., отстранён в 1225 г... возвращён на кафедру в 1223 г. и тогда же изгнан (не рукоположен).
(обратно)
194
Запона - женская одежда, представлявшая собой прямоугольный кусок ткани, сложенный.пополам, имевший на. сгибе отверстие для головы. По бокам запона не сшивалась, надевалась поверх рубахи и подпоясывалась.
(обратно)
195
Перьяславль - Переяславль-Рязанский, основан в 1095 г. князем Ярославом Святославовичем, с середины XIII в. - столица Рязанского княжества, в 1778 г, переименован в Рязань.
(обратно)
196
Легота - облегчение, свобода, удобство, спокойствие, льгота.
(обратно)
197
Гридница - строение при княжеском дворе для гридей, телохранителей князя, воинов отборной дружины.
(обратно)
198
Погост. - поселение, сельский податный округ в Древней Руси.
(обратно)
199
Выселки - небольшой посёлок на новом месте, выделившийся из другого селения.
(обратно)
200
Починки - выселки, новое поселение.
(обратно)
201
Отрок - подросток, юноша.
(обратно)
202
«...с ...животами отправлены...» - животы - домашний скот, особенно рабочие лошади.
(обратно)
203
Нево-озеро - Ладожское озеро.
(обратно)
204
Веред - чирей, болячка, нарыв.
(обратно)
205
Наособицу - отдельно от других, особняком.
(обратно)
206
Свояк - муж свояченицы (сестра жены), а также вообще свойственник.
(обратно)
207
Торжок - город на реке Тверца, известен с 1139 г.
(обратно)
208
Ливония - область расселения ливов в XII - начале XIII вв. Прибалтийский край, заключённый между Западной Двиной и Финским заливом, в северной части был населён чудским племенем (эстами), а в южной - латышами и ливами (финноязычный народ).
(обратно)
209
Заборола - крепостная стена, укрепление в верхней части крепостной стены…
(обратно)
210
Оконницы - рама, переплёт оконный, в который вмазываются «окончины», стёкла.
(обратно)
211
Господин Великий Новгород – Новгородская община (Новгородская Русь или земля Новгородская) ограничивалась с одной стороны Финским заливом, Чудским озером и верховьями Волги, с другой - Белым морем и Северною Двиною. Хозяином (господином) этих владений был Новгород Великий - старший город со всем его свободным населением. Община стала называть его «Господин Великий Новгород», используя слово «господин» как почётный титул главного города.
(обратно)
212
Варяги - название выходцев из Скандинавии, объединявшихся в вооружённые отряды для торговли и разбоя, нередко оседавших на Руси и служивших в княжеских дружинах.
(обратно)
213
Чудь белоглазая - в Древней Руси общее название некоторых западно-финских племён.
(обратно)
214
Корела - прибалтийско-финское племя, с XII в. подчинялось Новгороду.
(обратно)
215
Варяжское море - Балтийское море.
(обратно)
216
Земли Суми и Еми - сумь (суоми) и емь - племена, населявшие территорию современной Финляндии. Суоми - финское название Финляндии.
(обратно)
217
Свейский - шведский (от свеи - шведы).
(обратно)
218
Торговые гости - купцы.
(обратно)
219
«Как пойдут на Русь походом крестовым, как уже на святой Иерусалим ходили» - крестовые походы (1096-1270) шли под лозунгами борьбы против «неверных» и освобождения «гроба Господня» и «Святой земли»; 1-й (1096-99) завершился захватом у сельджуков Иерусалима и образованием Иерусалимского королевства; поход на Иерусалим 1189-92 гг., вызванный завоеванием в 1187 г. Иерусалима Салах-ад-дином, результатов не принёс. «Крестовыми» называют походы немецких рыцарей в XII-XIII вв. против славян и народов Прибалтики.
(обратно)
220
Тиун - княжеский приказчик, управляющий хозяйством; судья низшей степени.
(обратно)
221
Посадник - наместник князя в подвластных ему землях; в Новгороде и Пскове в XII-XV вв. высшая государственная должность, избирался из знатных бояр на вече.
(обратно)
222
«датские рыцари... теснили... полоцких князей, распространяли латинскую веру на всю Ливонию...» - немцы укрепились на восточном побережье Балтийского моря в устьях Немана и Вислы в XIII в. Ещё во второй половине XII в. бременский архиепископ прислал сюда миссионера, монаха Мейнгарда, чтобы крестить ливов и строить католические церкви. Рыцари напали на владения полоцких князей по реке Двине и покорили их, несмотря на длительное сопротивление, взяли Юрьев, Медвежью Голову (по-чудски Оденпе) и др.
(обратно)
223
Герцик - Крейцбург, Крустпилс, Екабпилс - город в Латвии.
(обратно)
224
Мстислав Новгородский - Мстислав Мстиславович Удалой (7-1228) - сын Мстислава Ростовского Храброго, праправнук Владимира Мономаха. Князь Триполья (1119 г.), Торческа (1203 г. и 1227-28 гг.), Торопца (1209 г.), управлял Новгородом в 1210—15 и 1216-18 гг., в 1219-27 гг. - Галичем. В 1193 и в 1203 гг. участвовал в походах южнорусских князей на половцев. В 1210 г. освободил Торжок, захваченный Всеволодом III. Организовал три удачных похода на чудь в 1212 и в 1214 гг. В 1215 г. изгнал из Киева Всеволода Чермного и посадил там княжить Мстислава Романовича. В 1216 г. ополчение Мстислава Удалого вместе с войсками союзных ему князей нанесло поражение на реке Липице дружинам владимиро-суздальских князей. Начиная с 1213 г. многократно воевал с поляками, венграми, а также с галицкими и волынскими князьями и боярами. Был инициатором и одним из руководителей похода на монголо-татар в 1223 г. В битве при Калке его отряд был разбит, а сам он, спасаясь от погони, уничтожил средства переправы, чем поставил оставшиеся войска в очень тяжёлое положение. Как пишет Н. М. Карамзин, «излишнее славолюбие героя столь знаменитого погубило наше войско».
(обратно)
225
Вкупе – вместе.
(обратно)
226
Владимир Псковский - Владимир Мстиславович, князь Псковский, сын князя Мстислава Храброго, внук Киевского князя Ростислава Мстиславовича. Впервые упоминается в Ипатьевской летописи в 1178 г. До 1211 г. княжил во Пскове, в 1213 г. изгнан, в 1216 г. в Новгородской летописи опять упоминается как князь Псковский.
(обратно)
227
Постриги - гражданское пострижение - обряд признания ребёнка мужчиной, законным сыном и наследником отца, будущим членом общества, совершался, когда ребёнку исполнялось 3 года, «на переходе его в отрочество, правили молебен, впервые отроду стригли общей для взрослых стрижкой (в скобку или круглую), пировали, пили заздравную, поздравляли родителей и сажали мальчика на отцовского коня».
(обратно)
228
Навершник - нарядная одежда из дорогой ткани с вышивкой, имела вид туники, длинной и широкой, с короткими широкими рукавами. Навершник не подпоясывался.
(обратно)
229
«…ушло её время безвозвратно» - брачный возраст на Руси в XIV-XV вв. был от 12 до 18-20 лет, более ранние браки совершались лишь в среде господствующего класса, сюда вплетались политические мотивы, так дочь Всеволода Большое Гнездо, Верхуслава, когда её выдавали замуж была «млада суще осьми лет». В дальнейшем ранние браки были ограничены запретом митрополита Фотия венчать «девичок меньше двунадцати лет». Родители традиционно несли ответственность за устройство семейной жизни детей, пять гривен золота штрафу должны были выплачивать «великие бояре» (гривна бралась с «меньших») лишь за то, что они не выдали вовремя дочерей замуж.
(обратно)
230
Сулица - ручное холодное оружие, род копья для метания.
(обратно)
231
Глеб Владимирович - князь Рязанский, сын Владимира Глебовича. Вместе с братом Олегом оклеветал «стрыев» Романа и Святослава Глебовичей перед Великим князем Всеволодом III, за что получил Пронскую область.
(обратно)
232
Тороки - ремешки позади седла; приторочить - пристегнуть или привязать что-либо у задней луки седла.
(обратно)
233
Киот - стеклянная рама, ящик или шкафчик для икон, божница.
(обратно)
234
Ручник - полотенце.
(обратно)
235
«...в конце зимы перед Масленой» - Масленая - древний славянский праздник, посвящённый проводам зимы и встрече весны, масленая неделя - последняя неделя перед Великим постом.
(обратно)
236
«...он сам и отец его, Юрий Владимирович Долгорукий, животы... положили на то, чтобы объединить и укрепить Владимирское княжество» - Великий князь Киевский Юрий Долгорукий (1090-1157) до переезда в Киев (1154 г.) жил в Суздале и положил много труда на устройство своего княжества. Он основал Юрьев-Польской, Дмитров, Городец-Мещёрский (Касимов) и др., построил первый Московский Кремль, перенёс на новое место Переяславль-Залесский, в его княжение впервые упоминается Москва. Для укрепления Владимирского княжества много сил положил его сын - Андрей Юрьевич Боголюбский (1110/11-1174). Став князем Ростовским и Суздальским, он не оставил Владимира на Клязьме, где жил до этого, обустроил, расширил и укрепил город. При нём построено несколько каменных храмов (Успенский собор стал главной святыней Владимирской и Суздальской Руси с той поры, как Андрей Боголюбский поместил в нём чудотворную икону Божьей Матери). При его брате, князе Всеволоде Юрьевиче, старшинство княжества было признано во всех краях Русской земли: даже далёкие галические князья искали у него поддержки. Новгород вышел из зависимости от владимиро-суздальских князей только после битвы при Липице.
(обратно)
237
«Иоанна, который был ещё отроком» - Иван (Иоанн) Всеволодович (р. 1198) князь Стародубский, младший сын Всеволода III.
(обратно)
238
Владимир Всеволодович (1193-1229) - князь Стародубский, один из сыновей Великого князя Всеволода III Большое Гнездо.
(обратно)
239
Святослав Всеволодович (1196-1253) - один из сыновей Великого князя Всеволода III, князь Новгородский, Юрьевский (Юрьев-Польской), Переяславский, Суздальский, Великий князь Владимирский (1246-1248), изгнан из Владимира племянником Михаилом Ярославичем Хоробритом.
(обратно)
240
Свита - верхняя мужская одежда, надевавшаяся через голову, была неприталенная, расширялась книзу за счёт клиньев, могла быть разной длины (ниже колен, но не длиннее, чем до икр), имела длинные узкие рукава, отделывалась петлицами, подпоясывалась широким поясом. Зимнюю свиту подбивали мехом.
(обратно)
241
Обжорный ряд - место на рынке, где торговали горячей пищей.
(обратно)
242
Мордка - цена сомой распространенной денежной единицы домонгольской Руси, одна шкурка белки с головой - «мордкой».
(обратно)
243
Вольности новгородские - после обособления от Киева Новгород стал феодальной республикой, превратившись в самостоятельное государство, верховная власть в котором принадлежала вече. Избирая князей из разных ветвей русского княжеского рода, город предлагал им условия, ограничивающие их власть. Князь, в частности, не мог иметь в новгородских владениях земель, то есть он всегда оставался для новгородцев посторонним лицом.
(обратно)
244
Палицы - оружие из прочных и тяжёлых пород дерева, с каменным или бронзовым навершием.
(обратно)
245
Булава - короткий жезл с шарообразной тяжёлой головкой, символ власти военачальника, ударное оружие.
(обратно)
246
Бехтерец - бахтерец - доспехи, заменявшие латы или кольчугу, набирался из плоских продолговатых полуколец и блях, которые зашивались на бархатную или суконную основу.
(обратно)
247
Сиделец - приказчик.
(обратно)
248
Зернь - мелкие золотые или серебряные шарики (диаметром от 0,4 мм), которые напаиваются в ювелирные изделия.
(обратно)
249
Яхонты - в Древней Руси название драгоценных камней (рубины, сапфиры).
(обратно)
250
Смарагды - изумруды (от древнегреч. «смарагдос»).
(обратно)
251
Лал - минерал (шпинель) красного, розового, оранжевого, тёмно-зелёного, чёрного цвета, реже бесцветный; название «лал» камень получил от созвучного - «алый».
(обратно)
252
Колты - женское украшение, парные колты привешивались к головному убору с двух сторон.
(обратно)
253
Обручья - часть воинского доспеха; здесь - женское украшение.
(обратно)
254
Птицы-сирины - в древне-русской мифологии сладкозвучно поющие птицы с женским лицом и грудью.
(обратно)
255
Чернигов - один из древнейших городов Руси, впервые упоминается в летописях в 907 г., с конца IX в. в составе Киевской Руси. В X- XII вв. крупный торговый и ремесленный город, в XI-XIII вв. - столица Черниговского княжества. В 1239 г. разрушен монголо-татарами.
(обратно)
256
Лада - возлюбленный, возлюбленная.
(обратно)
257
Вятшие мужи - от вящие - знатные, сановные, богатые, с весом.
(обратно)
258
«Вече во Пскове... » - вече - собрание горожан для решения общественных дел, а также место такого собрания. Большое вече - общее, законное при посаднике, тысяцком. Во Пскове судебные и гражданские порядки определялись самостоятельным псковским законодательством, выработанным на вече. Памятником этого законодательства является «Псковская судная грамота», составленная в XV в. и заменявшая для города «Русскую Правду».
(обратно)
259
Смерд - земледелец, крестьянин-общинник в Древней Руси.
(обратно)
260
Укорот - укрощение, успокоение кого-либо.
(обратно)
261
Плесков - Псков, город на реке Великая, известен с 903 г., столица Псковской феодальной республики, входившей до середины XIII в. (юридически до 1348 г.) в состав Новгородской республики.
(обратно)
262
Окстись - крестить, осенить крестом, совершить над кем-либо таинство крещения.
(обратно)
263
Тысяцкий - главный воевода; военный предводитель городского ополчения («тысячи») до XV в. В Новгороде избирался на вече и был ближайшим помощником посадника.
(обратно)
264
Нарочитый - знатный, важный, избранный.
(обратно)
265
Котора - распря, ссора.
(обратно)
266
Вечевой колокол - особый колокол, в который звонили для созыва веча, его звук новгородцы хорошо отличали от церковных колоколов.
(обратно)
267
Послух - свидетель.
(обратно)
268
Поелику - поскольку, насколько, до чего, до какой меры, степени.
(обратно)
269
Або - так как, ибо; чтобы, дабы.
(обратно)
270
Сопель - дудка, народный духовой музыкальный инструмент, свирель; «...знал, что ему не должно вступать в круг...» - в высшем обществе пляска считалась неприличным занятием, плясать заставляли рабов, скоморохов. Как пишет Н. И. Костомаров, «по церковному воззрению пляска, особенно женская, почиталась душегубительным грехом».
(обратно)
271
Баял - говорил.
(обратно)
272
Владычные бояре - принадлежащие владыке, господину.
(обратно)
273
«...о стрелку на шеломе» - особенность русских шлемов (шеломов) - отсутствие забрала, стрелка защищала от ударов нос воина.
(обратно)
274
Ратиться - (от рато - война, битва) - враждовать, воевать, драться, сражаться.
(обратно)
275
Юрий Всеволодович (1187-1238) - Великий князь Владимирский (1212-1216 и 1218-1238 гг.), сын Великого князя Всеволода III, погиб в битве с татаро-монголами на реке Сити.
(обратно)
276
Дружинные отроки - младшие члены княжеской дружины, не столько воины, сколько слуги князя, выполнявшие его мелкие поручения, прислуживали за столом и т.д.
(обратно)
277
Веси - сёла, деревни.
(обратно)
278
«…аки после Вавилонского столпотворения... рассеяны» - библейский миф о попытке построить город Вавилон и башню до небес, когда Бог, разгневанный дерзостью людей, «смешал их языки» так, что они перестали понимать друг друга, и рассеял их по всей земле.
(обратно)
279
Мягкая рухлядь - пушной товар, меха.
(обратно)
280
Ендова - большая открытая посуда с отливом или носиком для розлива питья.
(обратно)
281
Сермяга - грубое некрашеное сукно.
(обратно)
282
Язычники - последователи язычества, первобытных религий, основанных на многобожии, жители Древней Руси до крещения.
(обратно)
283
Воевода - в Древней Руси начальник войска (области, округа).
(обратно)
284
Половцы (кипчаки) - тюркоязычный народ, в Х-ХIII вв. обитавший в южно-русских степях и Средней Азии. Половцы совершали многочисленные набеги на Русь, в XIII в. разгромлены и покорены татаро-монголами, часть их ушла в Венгрию.
(обратно)
285
Печенеги - объединение тюркоязычных и других племён в заволжских степях в VIII-IX вв. В 1036 г. разбиты Великим князем Киевским Ярославом Мудрым, часть откочевала в Венгрию.
(обратно)
286
«...при старых князьях...» - «старыми» в XI-XII вв. называли князей X в., чтобы отличить их от многочисленных потомков, носивших те же имена.
(обратно)
287
Заводные лошади - запасные верховые, те, что идут в заводе, в запасе.
(обратно)
288
Намёт - галоп.
(обратно)
289
Рундук - терраса, огороженная балясинами, которая вела от ступеней крыльца в сени второго этажа.
(обратно)
290
Стрый - дядя по отцу, отцов брат.
(обратно)
291
Кричное железо - ковкое (сварочное) железо, от слова «крица» - бесформенный кусок железа, получаемый при различных способах обработки руды и чугуна в горне на древесном или каменном угле, под ударами молота очищенный от шлака и превращаемый в болванку.
(обратно)
292
Изложня - от ложница - спальня.
(обратно)
293
Дурый - глупый.
(обратно)
294
«..в гости к самому Всеволоду Чермному, что обманом и насилием добыл для себя великий киевский стол» - Всеволод Святославович Чермный, Великий князь Киевский до 1212 г. «Всеволод Чермный, желая один начальствовать в южной России... изгнал сыновей и племянников Рюриковых из уделов Киевской области. К сему насилию он прибавил клевету: «Вы (говорил Всеволод) хотели овладеть Галичем, возмутили там народ, повесили моих братьев, как разбойников, вы гнусным злодеянием посрамили имя отечества!» Изгнанники, удаляясь в область Смоленскую, требовали защиты от Мстислава Новгородского», - пишет Н. Карамзин.
(обратно)
295
Набольший боярин - относящийся к числу наиболее знатных и влиятельных бояр.
(обратно)
296
Матица - балка, брус поперёк всей избы, на которой настлан накат, потолок.
(обратно)
297
Братина - сосуд различной величины, предназначенный для «братской попойки», питие из него черпали черпальницами или ковшами, он мог быть с крышкой, небольшие братины употреблялись непосредственно для питья.
(обратно)
298
Чара - то же, что и чарка, стопка, кубок.
(обратно)
299
Ударили по рукам - заключили сделку, соглашение.
(обратно)
300
Благовещение - в христианстве один из 12 основных праздников, установлен в память о принесённой Деве Марии благой вести о её непорочном зачатии и будущем рождении Иисуса Христа. Отмечается 25 марта/7 апреля.
(обратно)
301
Пасха - главный христианский праздник, установленный апостолами в честь чудесного Воскресения распятого на кресте Иисуса Христа.
(обратно)
302
Параскева-Пятница (Параскева - греч. Пятница) - христианская великомученица, в годы гонения на христиан при римском императоре Диоклетиане (304-305) была обезглавлена за отказ отречься от христианства. Культ святой Параскевы получил широкое распространение в быту у православных верующих, особенно на русском Севере, где он соединился с дохристианскими поверьями о пятнице, как о святом дне.
(обратно)
303
Красная горка - первое после Пасхи воскресенье (Фомино воскресенье). Слово «красное» объясняется обычаем встречать на холме восход солнца.
(обратно)
304
Урез реки - линия пересечения водной поверхности реки с поверхностью суши.
(обратно)
305
Святая София - новгородский кафедральный собор, выдающийся памятник древнерусской архитектуры, был построен из камня в 1045-50 гг. по образцу Софийского собора в Киеве.
(обратно)
306
Свойственник - человек, который состоит в свойстве с кем-нибудь, отношение, возникающее из брачного союза одного из родственников (отношение между супругом и кровными родственниками другого супруга).
(обратно)
307
Думные бояре - члены боярской думы, совет при Великом князе.
(обратно)
308
Переветник – перевет - доносчик.
(обратно)
309
Чернь - люди, принадлежащие к непривилегированным, эксплуатируемым классам, чёрный народ, простолюдины.
(обратно)
310
Низовая Земля - в XII-XVI вв. историческое название, данное новгородцами Северо-Восточной Руси (область по средней Волге и около Нижнего Новгорода).
(обратно)
311
Не замай - не трогай, не задевай, оставь в покое.
(обратно)
312
Кадь — кадка большого объёма, в которой держали хлеб, крупу, муку. Гривна - денежно-весовая и денежно-счётная единица Древней Руси, была в обращении до XV в. Гривна серебра - слиток весом 204 гр. (1 гривна = 20 ногат = 50 резаний); гривна, состоящая из определённого числа серебряных монет, называлась гривна кун. 1 гривна серебра = 4 гривнам кун.
(обратно)
313
Скудельница - общая могила, кладбище.
(обратно)
314
Новый Торг - в XII-XIII вв. так именовался в летописях Торжок.
(обратно)
315
Бертьяница - бретьяница - хозяйственное помещение, кладовая.
(обратно)
316
Волость - местность, область, подчинённая одной верховной власти.
(обратно)
317
Рюриковичи - династия русских князей, в том числе князей Киевских, Владимирских, Московских и русских царей (IX- XVI вв.), считавшимися потомками Великого князя Рюрика, правившего в 862-879 гг. Последний Рюрикович - царь Фёдор Иоаннович (1557-1598).
(обратно)
318
«...захватывая Галич, Смоленск и Киев» - Галич входил в состав Галицкого княжества (северо-восточные склоны Карпатских гор, по верхнему течению Днестра и Прута). Смоленск - Смоленские земли находились в центре всех русских областей, занимая верховья Днепра и Западной Двины. Киев - к описываемому в романе времени утратил своё прежнее значение первопрестольного города.
(обратно)
319
Владимирская Русь - Суздальская Русь, Владимиро-Суздальское княжество - крупнейшее древне-русское феодальное государство в северо-восточной Руси. С X в. до середины XII в. Ростово-Суздальское княжество - удел в составе Киевской Руси, с середины XII в. - княжество, столица - Владимир на Клязьме. В XIII-XIV вв. титул Владимирского Великого князя считался главным в северо-восточной Руси. Земли Владимиро-Суздальского княжества вошли в состав Русского государства.
(обратно)
320
Бродники - разноплеменные бродячие группы, жившие в степях Северного Причерноморья и участвовавшие в военных походах Руси.
(обратно)
321
«...встали полки... на речке Липице...» - 21-22 апреля 1216 г. на реке Липице у Юрьева-Польского произошла битва между войсками новгородцев под командованием Мстислава Удалого и войсками владимиро-суздальских князей, которые потерпели жестокое поражение, по сообщению летописцев, потеряв только убитыми более 9 тысяч человек. У победителей решающую роль сыграли новгородцы и смоляне, бившиеся в пешем строю. «О страшное чудо и дивное, братие! - восклицает летописец. - Пошли сыны на отцов, а отцы на детей, брат на брата, рабы на господ, а господа на рабов».
(обратно)
322
Старшая дружина - состояла из немногочисленных наиболее знатных дружинников, бывших близкими советниками князя, нередко они получали от него право сбора дани в нескольких областях в свою пользу и имели свои дружины.
(обратно)
323
Тын - частокол, оборонительное заграждение из врытых в землю заострённых брёвен.
(обратно)
324
Праща - древнее ручное боевое орудие для метания камней.
(обратно)
325
«... себя накажут, аки Каины новые» - Каин, старший сын Адама и Евы, из зависти убил брата Авеля, за братоубийство был проклят Богом и отмечен особым знаком («каинова печать»), его имя стало нарицательным для преступника, совершившего тяжкое преступление, изверга, убийцы.
(обратно)
326
Кравчий - почётная придворная должность, его обязанности состояли в том, что он подавал блюда особам княжеской, царской семьи, наблюдал за прислуживающими за трапезой.
(обратно)
327
Младшая дружина - состояла из гридей и отроков, детских и других воинов, составлявших основную массу дружины и привлекавшихся для выполнения различных поручений.
(обратно)
328
Повойник - плотно прилегающий чепец, закрывающий волосы, который носили замужние женщины, состоял из донышка и околыша, стянутого на затылке.
(обратно)
329
Хлёбово - жидкая, обычно невкусная пища, похлёбка.
(обратно)
330
Фряжское вино - виноградное вино; от фряг - старинное название итальянцев и вообще иностранцев, то есть итальянское вино.
(обратно)
331
Переяславль-Залесский - Переяславль - центр Переяславль-Залесского княжества, возникшего в 1175-76 гг. как удел Владимиро-Суздальского княжества.
(обратно)
332
Отженённая жена - изгнанная, отвергнутая.
(обратно)
333
Ловища - охота, рыбалка; место, где ловят зверей и рыбу.
(обратно)
334
Милостник - любимец, человек, находящийся под покровительством кого-либо.
(обратно)
335
Праздник Спаса - Спасы - общее название трёх православных праздников; Яблочный Спас отмечается 6/19 августа. На Руси праздник появился вместе с христианством, был приурочен к старинному земледельческому празднику, с которого начиналась уборка яблок.
(обратно)
336
Преображение Господня - праздник Православной церкви, установлен в IV веке в память о событии, описываемом в Евангелиях от Луки, Матфея, Марка, когда Иисус Христос необычайным способом показал ученикам силу своего Божества. Лицо его преобразилось, одежда стала белой как снег и голос Бога возгласил: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, в котором Моё благоволение; Его слушайте!»
(обратно)
337
Пресвятая Богородица - Богоматерь, Дева Мария.
(обратно)
338
Приснодева - Богородица, Пресвятая Дева Мария; присно - всегда, непрерывно, непрестанно.
(обратно)
339
«...в дом Иосифа, обручника Твоего» - Дева Мария с 3 до 15 лет жила в Иерусалимском храме, на 15-м году по решению священников она была обручена со своим дальним родственником, благочестивым старцем плотником Иосифом и поселилась в его доме.
(обратно)
340
«... жёнка для утех... как Малуша у Ольги, Святославовой матери» - ключница Малуша родила Киевскому князю Святославу Игоревичу сына, будущего князя Владимира I (960-1015), который правил до 1015 г.
(обратно)
341
Торопецкая волость - город Торопец, впервые упоминается в 1074 г. в Лаврентьевской летописи как пограничный город Смоленского княжества. С 1167 г. - центр удельного княжества, первым князем был сын Смоленского князя Ростислава, Мстислав Храбрый, после его смерти - Мстислав Удалой. В 1214 г. Феодосия, став женой Ярослава Всеволодовича, получила Торопец с волостями в удел, затем его наследовал их сын Александр (Невский).
(обратно)
342
Пестун - воспитатель, дядька, человек, который воспитывает кого-либо.
(обратно)
343
Оденпе - город основан в 1116 г. В русских летописях упоминается под названием Медвежья Голова. После 1917 г. назывался Отепя (Эстония).
(обратно)
344
Зажитье - фуражировка, места для заготовки съестных припасов и фуража.
(обратно)
345
Магистр - глава духовно-рыцарского католического ордена.
(обратно)
346
Комтур - управлял укреплёнными замками Ливонского ордена и отчитывался перед ежегодными собраниями высших его чинов.
(обратно)
347
Орден Меченосцев - немецкий католический духовно-рыцарский орден «Братство креста Господня» или «Орден Меченосцев» основан в г., последнее название меченосцы получили по изображению на их плащах красного меча с крестом, которые нашивались на одежду в знак обета участвовать в крестовых походах.
(обратно)
348
Воин Христа - участник крестовых походов за освобождение гроба Господнего от неверных, которые фактически превратились в военно-колониальные экспедиции.
(обратно)
349
Ристалище - площадь для состязаний, а также само состязание.
(обратно)
350
Заполошный - суматошный, взбалмошный, беспокойный.
(обратно)
351
Косы-горбуши - разновидность косы» изогнутой подобно серпу, с короткой рукоятью.
(обратно)
352
Еретики - последователи ереси, отклонений от религиозных церковных догматов.
(обратно)
353
Кесь - название города Цесис в русских летописях, известен с 1206 г.
(обратно)
354
Деверь - брат мужа.
(обратно)
355
Покров - Покров Пресвятой Богородицы - православный праздник, установлен в память о событии, бывшем в середине X в. в Константинополе. Когда в войне с сарацинами городу угрожала опасность, Св. Андрей со своим учеником во время всенощного бдения увидел в воздухе Божью Матерь с сонмом святых, молящуюся и распростёршую свой покров (омофор) над христианами, ободрённые греки отбились от сарацинов.
(обратно)
356
Рождество - Рождество Христово - великий христианский праздник 25 декабря (7 января), связан с воспоминанием о рождении Иисуса Христа в Вифлееме.
(обратно)
357
Унгания - Эстония.
(обратно)
358
«Всеволод, сын Великого князя Юрия» - Всеволод (1213-1237), один из трёх сыновей Великого князя Юрия Всеволодовича от второго брака с черниговской княжной. В 1222 и в 1224 гг. княжил в Новгороде, куда был отправлен отцом и откуда дважды бежал. С 1230 г. был женат на дочери Великого князя Киевского Владимира Рюриковича, потомков не оставил. В 1233 г. выступил по приказу отца против мордвы. Пытался сдержать натиск татаро-монголов под Коломной, был разбит. Вместе с братом Владимиром должен был защищать Владимир, «оставил стены». Бежал в детинец, откуда вышел в сопровождении матери и бояр «с великими дарами» к Бату-хану, который, «не пощадив его молодости, велел на глазах у всех зарезать его».
(обратно)
359
Ярослав Первый Мудрый (ок. 978 - 1054) - Великий князь Киевский (1019), сын Владимира I. Рядом побед обезопасил южные и западные границы Руси, установил династические связи со многими странами Европы. При нём составлен первый свод законов - «Русская Правда».
(обратно)
360
«Кукейносский князь Вячка» -Вячко (Вячеслав)Борисович, сын полоцкого князя Бориса Давыдовича, внук Смоленского князя Давыда Ростиславича. Нанёс немцам ряд поражений. В1207 г. упоминается в летописи как держатель крепости Куконос. Он сжёг осаждённую крепость, не получив помощи из Полоцка. В 1217 г. с братом получил Двинскую землю. В1224 г. с двумястами лучниками был отправлен боярами для защиты Юрьева, погиб при взятии города немецкими рыцарями и отрядами ливов, при котором всё мужское население было перебито.
(обратно)
361
Фёдор Ярославович (ок. 1218 - 1233) - сын Ярослава Всеволодовича. За 15 лет жизни успел покняжить в Новгороде вместе с младшим братом Александром (в 1228,1230,1232-33 гг.).
(обратно)
362
«Отряды немецких рыцарей… основали... Ригу» - крестовый поход немецких рыцарей для захвата Восточной Прибалтики был начат по велению Римского Папы, в 1200 г. епископ Альберт Буксгевден основал Ригу.
(обратно)
363
«Папа Гонорий Третий благословил крестовый поход на Русь» - Папа Гонорий III (1216-1227); крестовыми походами часто называют походы немецких феодалов против славян и Народов Прибалтики.
(обратно)
364
«Юрьев, бывший русский город, отнятый ливонцами и переименованный в Дерпт» - город Юрьев на западном берегу Чудского озера основан Ярославом Мудрым в 1030 г., в 1224-м - переименован в Дерпт, в настоящее время Турту (Эстония).
(обратно)
365
Феллин - город Известен с 1211 г., с 1917 г. назывался Вильянди (Эстония).
(обратно)
366
Баллиста - снаряд, старинное орудие для метания тяжестей, камней.
(обратно)
367
Эзеле - остров Сааремаа.
(обратно)
368
Тевтонские рыцари - тевтоны - германские племена, иногда название германцев.
(обратно)
369
Капище - языческий храм.
(обратно)
370
Перун - бог грозы в индоевропейской и славянской мифологии. В IX-X вв. на Руси покровитель князя и дружины, глава языческого пантеона.
(обратно)
371
Гривна - здесь: серебряное или золотое украшение, надевавшееся на шею.
(обратно)
372
Венден - город Цесис, резиденция главы Ливонского ордена.
(обратно)
373
«Король Вольдемар Второй» - Вольдемар II Победитель (1202-41) и его брат Кнуде VI, сыновья датского короля Вольдемара I Великого, завоевали земли поморских славян, Северные и Западные Эстонские острова, но в 1227 г. эти территории потеряли, за исключением острова Рюген.
(обратно)
374
Саремаа - Сааремаа - крупный остров Моонзундского архипелага в Балтийском море (Западная Эстония).
(обратно)
375
Колывань - название Таллина в русских летописях.
(обратно)
376
Ревель - название Таллина в 1219-1917 гг.
(обратно)
377
Займище - участок земли вдали от деревни, вне общественных земель, занятый кем-либо для хозяйственного использования.
(обратно)
378
Толмачил - переводил.
(обратно)
379
«...послал старшего сыновца, Василька Константиновича Ростовского» - Василько (Василий) Константинович (1208 — 1238), сын Великого князя Константина Всеволодовича, получил по завещанию отца Ростов и Кострому «со всею областию Галицкою». В 1238 г. попал в плен в битве Владимирского князя с татаро-монголами, казнён после пыток и издевательств.
(обратно)
380
«... ополчение... столкнулось на речке Калке с народом, именуемым «тартар» - на речке Калке 31 мая 1223 г. произошло первое сражение русских и полоцких воинов с татаро-монгольскими ордами, одержавшими в этой битве победу.
(обратно)
381
Давид (Глеб) Мстиславич (? - 1225) - сын князя Мстислава Храброго, внук Киевского князя Ростислава Мстиславовича. В 1214 и 1225 гг. упоминается в летописях как князь Торопецкий.
(обратно)
382
Хвостатая звезда - «Явилась комета, звезда величины необыкновенной, и целую неделю в сумерки показывалась на западе, озаряя небо лучом блестящим», - пишет Карамзин. Комета и разразившаяся засуха - явления, произошедшие незадолго до нашествия орд Батыя, стали знамением, которое произвело общий страх в России и во всей Европе.
(обратно)
383
Михаил Черниговский - Михаил Всеволодович (1179-1245/6) князь Черниговский, внук Святослава Киевского. В 20-х гг. XIII в. несколько раз был князем в Новгороде. С 1238 г. Великий князь Киевский. Убит в Золотой Орде. Как мученик был провозглашён русской церковью Святым.
(обратно)
384
Прилепее - от лепый - хороший, красивый, прекрасный.
(обратно)
385
Верста - русская мера длины (1,06 км), в X-XII вв. была самой крупной единицей измерения, но строго определённой длины не имела.
(обратно)
386
Камчатая - Камчатка - белая полотняная ткань с вытканным узором.
(обратно)
387
Руса - город в Новгородской области (пригород Новгорода Великого) впервые упоминается в новгородской летописи в 1167 г. Рушане - жители Русы.
(обратно)
388
Сапсан - настоящий сокол, хищная птица семейства соколиных, используется как ловчая птица.
(обратно)
389
Кнехты - наёмные воины.
(обратно)
390
«... сын... Ярослав... в Ливонии, на службе у тамошних баронов». - Ярослав Владимирович, сын Владимира Мстиславича, внук князя Мстислава Храброго. В 1233 г. вместе с немцами захватил Изборск, был изгнан псковичами и выдан Ярославу Всеволодовичу, заточен в Переяславле-Залесском. В 1240 г. захватил Изборск с помощью ливонцев и подступил к Пскову. В 1245 г. упоминается в летописях как князь Новоторжский.
(обратно)
391
Впереймы - вперехват, наперерез, для перехвата.
(обратно)
392
«...тих и кроток, словно блаженный псалмопевец Давид» - Давид, царь Иудеи и Израиля (ок. 1004-965 гг. до н. э.), согласно библейскому преданию сочинил плачи по Авениру, Саулу и Ионафану, один гимн и своё завещание. Кроме того, ему приписывают 73 псалма (и даже 83), среди них «Господь - Пастырь мой, я ни в чём не буду нуждаться».
(обратно)
393
Выход - дань.
(обратно)
394
Ижоры - малочисленный народ в Ижорской земле (теперешние Ломоносовский и Кингисеппский районы), которая входила в состав Великого Новгорода.
(обратно)
395
Седмица – седьмица - неделя.
(обратно)
396
Сулица - дротик, короткое метательное копьё с металлическим наконечником.
(обратно)
397
Владычный - принадлежащий владыке, господину.
(обратно)
398
Кончанский - относящийся к району (концу) города как самостоятельной административной единицы.
(обратно)
399
«...путь из варяг в греки» - этот путь связывал по рекам Скандинавию, Русь и Византию.
(обратно)
400
Владимир Красно Солнышко - Владимир I, Великий князь Киевский, при нём древнерусское государство вошло в фазу своего расцвета и признания. Он был героем сказаний, былин и легенд, в которых его так величали.
(обратно)
401
Саво - территория древней Корелы, современный юго-восток Финляндии.
(обратно)
402
Карьяла - Karjala - Карелия.
(обратно)
403
Вуокса - река на территории Финляндии и России, впадает в Ладожское озеро.
(обратно)
404
Калева - страна, где совершают свои подвиги герои корело-финских народных песен (рун), объединённых Э. Лёнтротом в 1835-49 гг. в эпос «Калевала».
(обратно)
405
Кросно - ткацкий станок, нитяная основа, натянутая на ткацкий станок, а также готовые холст, полотно.
(обратно)
406
Похьола - Похьёла - в финской и корельской мифологии северная страна (иной мир). Эта «страна людоедов», «злая страна», расположена там, где небосвод смыкается с землёй, и ассоциируется с загробным миром.
(обратно)
407
Убрус - платок, сложенный в виде треугольника, накидывали на голову и скалывали под подбородком. Концы платка часто украшали вышивкой.
(обратно)
408
Успение Пресвятой Богородицы - двунадесятый праздник православной церкви, отмечается 15 августа (28 по н. с.), ему предшествует двухнедельный пост, посвящён успению - праведной кончине Божьей Матери.
(обратно)
409
Красный зверь - наиболее ценный для охотника (медведь, волк, лисица и др.).
(обратно)
410
Святки - Святые дни -12 дней с 25 декабря (7 января н.с.) по 6 января (19 января н.с.) от дней Рождества до Крещения Иисуса Христа. Церковь с первых времён христианства начала чтить эти дни. Святость этих дней нарушается гаданиями, плясками, переодеванием в шутовские костюмы - то есть обычаями, сохранившимися с времён язычества.
(обратно)
411
Ражие - дородные, здоровые, крепкие, сильные.
(обратно)
412
Полюдье - объезд князем с дружиной подвластных земель для сбора дани.
(обратно)
413
Струга - струг - старинное русское речное деревянное судно, ладья.
(обратно)
414
Насады - род судна.
(обратно)
415
Кистень - оружие, состоящее из древка и прикреплённой к нему на цепи гири.
(обратно)
416
Вечники - участвующие в вече; иногда слово означало бунтовщиков, мятежников.
(обратно)
417
Удоволить - обеспечить, ублажить чем-либо до полного удовлетворения, вволю, вдоволь.
(обратно)
418
Калита - кожаная сумка, кошелёк.
(обратно)
419
Владимир Рюрикович (1187-1239) - Смоленский и Великий Киевский князь, сын киевского князя Рюрика Ростиславича. Сея на престол в Киев в 1219 г. Участвовал в Липецкой битве и битве под Галичем (1218), на реке Калке едва спасся от плена. В 1234 г. у Торческа взят в плен половцами, через год выкуплен. В 1236 г. выгнал Ярослава Всеволодовича, захватившего Киев, но тут же был вынужден уступить его Михаилу Всеволодовичу.
(обратно)
420
Мордва - угро-финская народность, самое значительное из восточно-финских племён, населявшее территории между Волгой, Окой, Сурой - восточные соседи Владимиро-Суздальской Руси.
(обратно)
421
Меря - финно-угорское племя, на рубеже 1-2 тысячелетия слилось с восточными славянами.
(обратно)
422
Муромские князья - Муром - город на Оке, известен с 862 г., с 1097 - центр Муромо-Рязанского княжества, князья здесь появляются со времён Владимира Святого. Муромские князья Владимир и Давид помогали Всеволоду III в его борьбе против булгар.
(обратно)
423
Вдругорядь - снова, во второй раз.
(обратно)
424
Юрий Давидович Муромский - сын Муромского князя Давида Юрьевича, стал Муромским князем в апреле 1228 г. В 1237 г. в битве с ордами Батыя на реке Воронеж «был тяжко от стрел и копий изранен».
(обратно)
425
Пуреша и Пургас - Пуреша, «ротник» Юрия Всеволодовича, его вассал, пригласил на помощь войска русского князя для борьбы против князя Пургаса, который возглавил объединение ряда мордовских племён и искал помощи в Волжско-Камской Болгарии. Пургас был разбит в 1229 и 1232 гг. Владимиро-Суздальские князья оказались втянуты в междоусобицу, которая продолжалась вплоть до татарского нашествия.
(обратно)
426
Тризна - поминовение усопших, пиршество при этом.
(обратно)
427
Княжич Александр - Святой Александр Ярославич Невский (1220-1.263), князь Новгородский (1236-51), Тверской (1247-Д2), Великий князь Владимирский (1252-1263). Прославился победами над шведами (Невская битва, 1240 р.) и немецкими рыцарями (Ледовое побоище, 1242 г.). Обезопасил западные границы Руси. Умелой политикой предотвратил разорительные нашествия орд Батыя на Русь, добился освобождения русских от обязанностей выступать войском на стороне ханов в их войнах с другими народами. Получил в Золотой Орде ярлык на великое княжение Киевское в 1248 г. и Владимирское (1256). Умер на пути домой из Золотой Орды.
(обратно)
428
Фомина неделя - Фома, один из 12 апостолов, по преданию проповедовал а восточной Индии и претерпел здесь мученическую смерть. Неделя после Пасхи носит название Фоминой.
(обратно)
429
«Третий, сын покойного Константина, Владимир» - Великий Владимирский, князь Константин (1218) своему сыну Владимиру (1214-1249), умирая, «повелел дать Белоозеро, когда возрастёт». Владимир участвовал в битве при Сити (1238), после нашествия татаро-монголов владел Угличем, ярлык на княжение получил у хана Батыя в Золотой Орде, куда ездил в 1244 г.
(обратно)
430
«... многочисленное племя Ольговичей» - Ольговичи - потомки древнерусского князя Олега Святославича (?-1115), который в «Слове о полку Игореве» прозван Гориславичем, владели уделами в Киевском, Черниговском, Новгород-Северском и др. княжествах.
(обратно)
431
«... Глеб Владимирович Рязанский двенадцать лет назад убрал с дороги шестерых своих братьев, зарезав их руками половцев». - В 1218 г. Рязанский князь Глеб Владимирович условился с братом Константином убить, «чтобы господствовать над всею областью рязанскою» князей, съехавшихся «для общего совета». Глеб устроил в своём шатре пир и дал приказ слугам их перебить. Шесть князей и их верные бояре были убиты, в их числе и родной брат Глеба, Изяслав. «Проведение спасло Ингваря, сына Игорева. Глеб нанял половцев, решил осадить его столицу, но Ингварь победил, и Глеб бежал в степи, там в безумии скончал гнусную жизнь свою», - пишет Карамзин.
(обратно)
432
Узорочье - дорогие узорочные, украшенные вещи; кованное, чеканное серебро и золото; ткани - шёлк и парча.
(обратно)
433
Обадил - обадити - оклеветать, оговорить, обвинить.
(обратно)
434
«... оскудевшая людьми и ремёслами Киевская Русь» - в IX-XII вв. Киев был столицей древнерусского государства. С размножением Игорева потомства единый род распался на несколько враждебных ветвей. В1132 г. начинается период феодальной раздробленности. Кроме политических неурядиц, второй причиной падения Киевской Руси, которое стало очевидным к концу XII в., было соседство с кочевниками. Отрезанный от Чёрного и Каспийского моря, Киев не мог уже быть посредником в торговле Европы с Востоком. Население покидало город и окружающие его волости, уходя от княжеских усобиц и набегов половцев и печенегов.
(обратно)
435
Воздвиженье - один из древнейших христианских праздников, отмечается 14 сентября. Связан с событием, бывшим в 313 г., когда после 300-летних гонений св. Елена, «нашедши подлинный крест Христов, воздвигла его для общего чествования и поклонения».
(обратно)
436
Николин день - отмечается 6 (19) декабря (Никола зимний) в память о великом христианском святом - Николае, Архиепископе мирликийском, прославившемся чудотворениями при жизни и после смерти.
(обратно)
437
Поезд - ряд, вереница повозок, следующих друг за другом по одному пути.
(обратно)
438
Крещение - или Богоявление - великий двунадесятый праздник, приходящийся на 6 (19) января. В этот день вспоминается Крещение Иисуса Христа в водах Иордана. В западной церкви первое упоминание о празднике относится к 360 г., в памятниках русской православной церкви - к XII-XIII вв.
(обратно)
439
Святослав Трубчевский (Трубечский) - князь, упоминается в Новгородских летописях. Владел Трубечской волостью в Черниговской земле.
(обратно)
440
Разоболокался - от оболокаться (облачаться одеваться) - разделся.
(обратно)
441
Шестопёр - старинное холодное оружие, род булавы с головкой из шести металлических перьев.
(обратно)
442
Вежество - учёность, знание, образованность.
(обратно)
443
Берковец - старинная русская мера веса, равная 10 пудам.
(обратно)
444
«...привела его в выморочную Ржеву... » - выморочное (имущество) - оставшееся после владельца без наследника и поступающее в доход казны. Ржева (Ржев, Ржевка) - время основания города точно неизвестно (упоминается в 1019 г.) - был спорным владением и переходил из рук в руки, часто попадая под власть Новгорода. Тверские князья, чьи земли подходили к самому Ржеву, не раз безуспешно пытались завладеть городом. По завещанию Всеволода III, Ржев перешёл к его сыну Владимиру.
(обратно)
445
Усвят - город упоминается в летописях в 1021 г., когда князь Киевский Ярослав дал полоцкому князю два города Всячь (Усвят) и Витебск. В 1228 г. около Усвята русские разбили литовцев.
(обратно)
446
Охлюпком - езда верхом на коне без седла.
(обратно)
447
Изгой - человек оказавшийся внесвоего прежнего положения.
(обратно)
448
Пращник - воин, вооружённый пращей.
(обратно)
449
Монах-цистерианец - цистерианцы - члены католического монашеского ордена, основанного в 1098 г. Первый монастырь - Цистерциум (Франция), в XII-XIII вв. орден имел в Европе около 700 монастырей.
(обратно)
450
Каноник - католический соборный священник.
(обратно)
451
Стрельчатые окна - имеют форму арки с остроконечным сводом.
(обратно)
452
«...аки иудеи, бродить по земле, ища приюта» - иудеи (евреи) - название, обозначающее весь израильский народ, его родоначальник Авраам переселился в Палестину, как страну, обещанную Богом ему и его потомству, из-за голода иудеи переселились в Египет, где жили 215 лет, гонения со стороны египтян вынудили их уйти, по велению Божию 40 лет они скитались по пустыне, пока не вернулись в Палестину.
(обратно)
453
Священная Римская Империя (962-1806) - основана германским королём Отгоном I, подчинившим Северную и Среднюю Италию (с Римом), Чехию, Бургундию, Нидерланды, Швейцарские и другие земли. В XI - XIII вв. императоры боролись с римскими папами.
(обратно)
454
Апостол Пётр - принадлежал к самым близким к Христу ученикам, отрёкся от Учителя в решительную минуту, получил прощение от воскресшего Христа. Первый назвал Иисуса Христом (т. е. мессией). Вместе с апостолом Павлом был казнён во время Неронова гонения в Риме 29 июня 65 г.
(обратно)
455
Закуп - лицо, отрабатывающее ссуду, дом (купу); наёмник.
(обратно)
456
Осадные башни - деревянное, передвигавшееся с помощью засевших внутри воинов сооружение, которое использовалось как боевое прикрытие и штурмовое приспособление.
(обратно)
457
Арбалет - старинное ручное метательное оружие - представлял собой стальной лук, укреплённый на деревянном ложе, стреляющий короткими стрелами. На Руси, где арбалет появился в XII в., он назывался самострелом.
(обратно)
458
Повалуши - общая спальня, летняя, холодная, куда вся семья уходила на ночь из топленной избы.
(обратно)
459
«пришли несметным числом уже раз потревожившие Русь татары» - первая битва татаро-монгольских отрядов с половецкими и южно-русскими князьями произошла в 1223 г. на реке Калке. В 1237-38 гг. на русскую землю пришли орды, ведомые ханом Батыем, которые завоевали Северо-восточную Русь.
(обратно)
460
«…собирает рати на реке Сити» - 4 марта 1238 г. на реке Сити произошла битва между татаро-монголами и войсками Великого князя Юрия Всеволодовича, который погиб в этой битве. В результате поражения русских войск сопротивление князей Северо-восточной Руси было сломлено.
(обратно)
461
«...дважды сопровождал его в Орду и Каракорум и вёз потом умирающего князя на Русь» - в 1243 г. Ярослав по приказу Батыя отправился в Золотую Орду, первый среди русских князей получил ярлык на великое княжение. В 1245 г. он был вызван на утверждение в столицу Монгольской империи, во двор ханши Таракины, враждебной Батыю. Мать выбранного великим ханом Гакжа пригласила Ярослава на пир, после которого он занедужил и через неделю умер. В летописи сказано, что князя «зельем уморили».
(обратно)