[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Синее привидение (fb2)
- Синее привидение [Преступления Серебряного века. Том I] (Антология детектива - 2018) 1974K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Георгий Владимирович Иванов - Александр Степанович Грин - Алексей Николаевич Толстой - Евгений Хохлов - Александр Степанович Рославлев
СИНЕЕ ПРИВИДЕНИЕ
Преступления Серебряного века
Том I
Б. Спасский
ДРАМА В АВТОМОБИЛЕ
Илл. Н. Владимирского
Большой крытый автомобиль-таксомотор уже с полчаса стоял на углу Морской и Кирпичного переулка. Шофер, одетый в черный кожаный костюм, прохаживался по панели, помахивая парой мохнатых меховых перчаток.
— Вы уже здесь, Илья! — проговорил брюнет с острыми колющими глазами, подходя и отворяя дверцу автомобиля.
— Здравствуйте, барин! Как говорили, так и подал, ровно в восемь, — отвечал шофер, снимая кепи. — Куда прикажете?
— Поезжайте по Невскому, а на Литейном, знаете, цветочный магазин, там остановитесь.
— Слушаю-с.
Спустя несколько минут автомобиль плавно свернул к тротуару и замер против зеркального окна магазина, но пассажир продолжал сидеть в карете.
— А вот и наша «малютка» идет, — подумал Илья, завидя миниатюрную брюнетку, только что сошедшую с трамвая.
На ней было черное манто, поверх которого накинуто соболье боа, и такая же муфта в руках.
— На острова, — сказала незнакомка, отвечая на его почтительный поклон, и поспешно вошла в ландо.
Машина тронулась. Обгоняя экипажи и трамваи, сновавшие по Литейному, свернула на набережную и понеслась полным ходом.
Во влажном, холодном воздухе осеннего вечера десятки огней, разбросанных по обе стороны Невы, расплываясь в мутные пятна, отливали всеми цветами радуги и на темном, почти черном фоне пасмурного неба, своими искрящимися гирляндами указывали на местоположение мостов и набережных.
Уже три или четыре раза пробегала машина мимо «Стрелки», возвращалась к Елагину и снова углублялась в лабиринт переплетшихся между собой дорожек. Холодный ветер врывался под приподнятое переднее стекло и неприятно свистел в ушах. Груды сорванной пожелтелой листвы переносились с места на место и, шелестя под машиной, нагоняли тоску…
Уж Илья устал управлять и всматриваться в темноту, бежавшую перед светом буферных фонарей, а машина все дальше и дальше уходила в непроглядную тьму августовской ночи, когда позади него открылось в стекле круглое отверстие и мужской голос, прерывающийся, похожий скорее на рев рассвирепевшей собаки, крикнул:
— Довольно!.. Пошел в город!!..
— И чего орет? Ведь и так слышу, — подумал шофер.
Обогнув «Стрелку», машина миновала прибрежную аллею и свернула на Строганов мост. На углу Каменноостровского и Большого, где всегда большое движение, пришлось несколько сбавить ход, пропуская трамвай, и дальше путь был снова свободен. На площади Суворова Илья оглянулся, ожидая дальнейших приказаний, но из темноты глубокого ландо не долетало ни звука.
Косой луч на мгновенье осветил карету. Она была пуста.
— Что за черт!.. Показалось мне, что ли? — мелькнуло в его голове.
Медленно въехал он в полосу света ближайшего фонаря и, оглянувшись, убедился, что в ландо действительно никого не было.
— Куда они могли деться?!.. Мы ведь не останавливались… Неужели выскочили?.. Но ведь это немыслимо!.. Он-то еще туда-сюда, а она?.. Разве женщине соскочить в узком платье, да еще на большом ходу?!.. Наконец, я не мог не слышать хлопанья дверцы, шум падения… Странно… Ужасно странно…
Взглянув на счетчик, он почесал затылок.
— Плакали мои денежки. Семнадцать рублей!.. Удивительно… Всегда платил аккуратно, а теперь вдруг, на вот!..
Кряхтя и покачиваясь на ухабах, автомобиль подкатил к дому, остановился, почти упершись передними колесами в запертые ворота. Глухой шум, доносившийся из недр двигателя, сотрясал воздух, а струи яркого электрического света, прорезываясь сквозь узорчатую ткань железной преграды, освещали неглубокий двор.
Протяжный, низкий рев гудка разорвал тишину ночи и заспанный дворник, гремя ключами, поднялся со своего логова.
— Что-то нынче, Илья Иванович, раненько приехали? — сказал он, открывая ворота, — все ведь больше под утро ворочаетесь.
— Да так, брат… работы нет, — нехотя ответил шофер.
Машина вкатилась во двор и через минуту исчезла в черном отверстии сарая. Ее чудовищные глаза потухли и Илья, заперев тяжелый засов гаража, усталой походкой пересек двор и стал подниматься по лестнице.
Уже более двух месяцев возил Илья сегодняшнего пассажира по разным учреждениям, ресторанам и магазинам, а вечером совершал с ним и его спутницей далекие загородные прогулки или по целым часам катал их по городу и островам. Она чрезвычайно любила быструю езду и изредка во время загородных поездок садилась рядом с ним на переднем сиденье. Машина неслась полным ходом по ровному, уходящему в даль шоссе, ветер играл ее локонами, трепал полы манто, а она радостная, раскрасневшаяся, с горящими от восторга глазами, весело улыбалась и спрашивала:
— А нельзя ли еще побыстрее?..
Возвращаясь в город, они обыкновенно покидали мотор где-нибудь на малолюдной улице, и, расплатившись, назначали место, где в следующий раз должна дожидаться машина. Господин был щедр и Илье не приходило в голову заподозрить что-либо предосудительное. Уединенности же и некоторой таинственности, которой были обставлены встречи его пассажиров, он не придавал никакого значения, считая это обычной любовной историей. Мало ли ему приходилось возить «инкогнито» изменяющих жен или неверных мужей в их «амурные квартирки»? Все они платили прекрасно, а потому сегодняшнее исчезновение казалось ему диким. За ним чудилось что-то другое, новое, непонятное и вместе страшное.
Войдя в комнату, шофер зажег лампу и, сбросив в угол свою кожаную куртку и кепи, сел к столу.
— Как же теперь быть? — думал он. — Кто этот господин и где теперь находится?..
Вытащив из кармана толстый бумажник, Илья стал поспешно рыться в его содержимом. Тут была масса счетов, адресов, писем и всевозможных записок. Перебирая стопку визитных карточек, он вдруг радостно схватил одну из них. Тонким шрифтом на ней стояло:
Арнольд Генрихович фон Арнсфельд.
А на обороте карандашом было написано: «Илья, будьте добры подать автомобиль завтра к десяти часам утра», следовала подпись.
— Ну вот! Утром завтра справлюсь, а что дальше — там видно будет, — сказал шофер, закрывая бумажник.
Укладываясь спать, он продолжал ломать голову, стараясь уяснить себе, как и куда могли исчезнуть его сегодняшние пассажиры. Он восстанавливал в своей памяти мельчайшие подробности последней прогулки, вспоминал по порядку каждую поездку с Арнсфельдом, каждую встречу его с юной незнакомкой.
Чтобы отвлечь свои мысли, задул свечу, стараясь думать о другом.
— В ландо какая-то скотина пятно на сиденье посадила, надо будет завтра непременно бензином почистить…
Он беспрестанно ворочался с боку на бок. Возбужденное почему-то воображение неотступно рисовало в полумраке комнаты образ прелестной пассажирки в черном манто, а немного поодаль расплывались резкие черты ее покровителя. Раздраженно отвернувшись к стене, Илья кутался в одеяло и снова видел миловидное личико, обрамленное задорными завитками черных, как смоль, кудрей, с детской улыбкой на устах, а в ушах звенел знакомый мелодичный голос.
Шофер спал… Снилась ему, что он на островах едет по темным, едва освещенным дорожкам, а сзади сидят они — вчерашние пассажиры. Мимо бегут уродливые тени деревьев. Там и сям разбросанные фонари быстро меняют свое положение, они точно дразнят его, эти блуждающие огни, зовут и прячутся и снова выглядывают, мелькая между стволами. А он все едет и едет… Но что это?.. Позади себя улавливает вдруг слабый шорох упорной борьбы… Прислушивается… Ему чудится сдавленный хрип… Тихо, тихо приотворяется дверца, и через минуту что-то черное украдкой скользит с подножки и исчезает в темноте… И слышит он лишь равномерное постукивание двигателя, да под колесами шелест листвы…
Сон прервался. Последняя мысль о пятне на обивке кареты проявилась в сознании спящего, вплетаясь в общую вереницу сновидений.
Он видел перед собой это коричневое пятнышко. Прежде небольшое, теперь оно быстро увеличивалось, росло и, принимая мутно-алую окраску, казалось выпуклым, дрожащим, как лужа запекшейся крови…
Всю ночь шофер ворочался. Просыпаясь, озирался кругом, а засыпая, снова видел то улыбку, то выражение смертельного ужаса на личике девушки, смотрел на расплывающееся кровавое пятно, на устремленные откуда-то зеленоватые глаза Арнсфельда, блестевшие зловещим огоньком…
Еще не было шести часов, когда измученный Илья сел в кровати и зажег свет.
Сон бежал от него, мысли путались, голову ломило, а перед глазами все еще стояло кровавое пятно, оно чудилось ему везде, куда бы ни посмотрел он. А по рукам сочилось что-то густое, тягучее и капало с пальцев. Протерев глаза, он порывисто встал и с лихорадочной поспешностью стал одеваться.
— Илья Иванович, куда вы? Разве уж пора? — спросил мыльщик, приподнимаясь на локте.
— Дрыхни! Не твое дело, — огрызнулся шофер, сунув в карман ключи, и вышел в коридор.
Сердце немилосердно билось. Спускаясь с лестницы, он спотыкался, шагал через несколько ступенек. Что-то властно влекло его вниз…
Дрожащей рукой, не попадая в скважину, отпер он замок. Железная накладка сухо звякнула, и половинка тяжелых ворот заскрипела на ржавых петлях. Шум этот, до сих пор привычный, испугал его своим отзвуком в глубоком, как колодезь, дворе.
Быстро подойдя к машине, Илья зажег фонари. Яркий свет своим отражением от беленых стен сарая несколько рассеял царившую темноту. Одновременно вспыхнул и небольшой, прикрепленный на потолке кареты плафон. Через отворенную дверцу было видно маленькое, с пятачок величиной, коричневое пятнышко посреди подушки на заднем сиденье.
— Возьму ее наверх и почищу. За делом вся дурь из головы выйдет, — подумал Илья.
Перегнувшись в карету, приподнял край толстой подушки и потащил к себе, но та не поддавалась, очевидно, что-нибудь из лежавших под ней инструментов зацепилось в пружинах и не пускало.
— А… Черт!.. — и он дернул изо всей силы.
Подушка сорвалась, а из-под нее вместо инструментов торчала чья-то скорченная посиневшая рука. Тонкие окоченелые пальцы, медленно возвращаясь в свое согбенное состояние, казались живыми.
Сдавленный крик ужаса вырвался из груди шофера. Бледный, трясущимися руками выкинул он в сарай подушку и, войдя внутрь ландо, заглянул в ящик.
Вместо инструментов и запасных шин там было втиснуто чье-то тело со скрученными назад руками. Лица видно не было, но по платью Илья сейчас же узнал свою вчерашнюю пассажирку.
Александр Рославлев
КРОВЬ
(Из записок убийцы)
Я убил человека, убил без малейшего колебания и, если бы он воскрес, то убил бы его снова. У меня нет к нему ненависти, я исполнил лишь то, что требовало от меня мною выстраданное, человеческое. Все произошло так случайно, так быстро и просто, что если бы не эта камера, не эта решетка, не упорные шаги часового там на дворе, — я бы усомнился в действительности. Для следователя мое дело представляется весьма ясным: подрался в нетрезвом виде из-за проститутки и проломил человеку череп; вернее, оно ему никак не представляется, просто дело за номером таким-то. Тысячи похожих дел прошли через его руки. Он уже давно привык ко всякого рода кровавым изысканиям и не задумывается. У него лихо закрученные, холеные усы и тонкие нежные руки с тщательно отделанными, розовыми ногтями. Усы он то и дело разглаживает носовым платком, а руки кладет одну на другую и, стараясь казаться внимательным, рассеянно взглядывает на них и успокоенно шевелит пальцами; невозмутимейший господин. Ему давно неинтересно знать, кто кого убил, когда и за что.
— Вы убили этим камнем? — спросил он с ленивой небрежностью.
— Да, этим.
Булыжник был перевязан накрест веревочкой, занумерован и снабжен печатью. Да, это тот самый булыжник. Я ударил им посредине лба. Негодяй нелепо задергал головой, застонал и упал навзничь. Я был не уверен, что покончил с одного удара и ударил еще в висок, можно сказать, ударил с математической точностью; кровь залила мне руку. Он странно открыл рот, словно собирался что-то сказать. Так и остался… Я все подробно изложил следователю; слишком подробно. Теперь я очень сожалею, что так распространялся. Ему показалось, что я хотел оправдаться.
— Странно, очень странно, — недоверчиво покачал он головой, узколобой и прилизанной, как у мокрого цыпленка. Он не поверил ни одному моему слову. Следователю полагается быть недоверчивым: он должен умозаключать по выслеженным им фактам.
Завтра один знакомый психиатр, — полувыживший из ума от алкоголя и сифилиса, — обязан, по долгу службы, испытать мои умственные способности. Если б я мог отложить свое решение, мне было бы любопытно понаблюдать его за этим занятием, но надо торопиться. Я чувствую, что любовь к жизни прибывает с каждой строкой. Надо суметь вовремя сломать перо. Полотенце, которое лежит сейчас у меня на коленях, я разорву вдоль, свяжу и скручу из него жгут; думаю, что он меня выдержит. Я это заношу для того, чтобы заставить себя спокойнее думать о смерти. Я сам себе судья и палач. Я знаю, что девяносто девять процентов за то, что меня оправдали бы. Великолепная канва для умелого защитника: подсудимый был, несомненно, в состоянии аффекта, это скорей несчастный случай, чем преступление и так далее, но я оправдать себя не могу, потому что такое оправдание равносильно обвинению.
— Вам не надо было ввязываться, — скородумно решил следователь. — О, конечно! Пустейший случай! Это ведь повторяется каждый день, чуть ли не на каждом шагу. Стоит ли обращать внимание: какой-то озверевший развратник не заплатил проститутке обещанных двух рублей и избил ее. Вы-то здесь причем? Какое вам дело? Они нарушали общественную тишину, и прекрасно — пускай нарушали; на это есть участок и мировые судьи. Нельзя же за это убивать. Конечно, — ненормальный, конечно, в состоянии аффекта.
— Что ты можешь чувствовать! А? Два рубля тебе? Нет, ты скажи. Два рубля? Почему два, а не двадцать два? А? — так кричал осипшим голосом бритый, толстый, похожий на кубарь человек, весь вылезая из барашкового воротника и размахивая перчаткой у глаз прижавшейся у стены проститутки; белый вязаный платок ее слез на затылок, волосы растрепались и молодое, миловидное, но припухшее от бессонных ночей и пьянства лицо выражало испуг и отчаяние.
— Мои деньги, отдайте, мои, стыдно вам! — и она беспомощно хватала его за руки.
— Не цепляйся, вот! — Он хлестнул ее перчаткой по лицу.
— Не смеете, нельзя меня бить, — злобно выкрикнула она и заплакала.
— Тебя-то нельзя? А! Можно, очень даже можно. — Она ошалело метнулась от его удара, но он схватил ее за волосы. Нечеловеческий, отвратительный визг огласил улицу. До этого мгновения я стоял на противоположном углу и наблюдал. Я бросился к ним. Чуть не упал в канаву — поправляли канализацию и мостовая была разворочена. «Есть же мера человеческой мерзости». Эта мысль огнем пронизала мозг и рука моя пролила кровь. Женщина ужаснулась и убежала. Я бы мог тоже скрыться. Место было глухое, четвертый час ночи, поблизости ни городового, ни дворника; убитый лежал у моих ног и черным пятном расходилась на тротуаре, по снегу, кровь. Я вытер полой пальто пальцы и позвонил у первых ворот; долго никто не выходил. Позвонил еще. Загремел болтом, — и отпер бородатый дворник без шапки, в красной вязаной фуфайке. Он глупо моргал со сна и ежился от холода.
— Я убил человека, — сказал я ему.
Он не понял.
— Я убил человека.
Он высунулся наполовину из калитки и, увидев тело, заголосил: «Держите! Караул!»
— Я никуда не убегу, напрасно вы так кричите. Оденьтесь и пойдем. Я не знаю, где здесь участок.
Но он уже повис сзади на моей шее, валил меня и продолжал голосить. Услышали из дворницкой и еще откуда-то. Сбежались, окружили, бестолково кричали, держали меня за руки. Кто-то побежал за извозчиком. Опасливо и стремительно залился свисток. Прибежал запыхавшийся городовой и, хотя я не сопротивлялся, меня ткнули в сани и, молотя кулаками, подмяли под ноги.
Оказалось, что убил музыканта из загородного ресторана «Золотой якорь». Он играл там на цимбалах и был очень приятен публике. Он женат и у него четверо детей.
— Пустили семью по миру, — негодовал околодочный, когда писал протокол.
— Что делать, господин околодочный, что делать! Но я еще раз повторяю, что если бы он воскрес, я бы убил его снова.
Кровь — это святой сок, это красная песня солнца, это мать любви, это — наивысшая мудрость и наивысшее счастье. Пролитая кровь — это отчаяние, это вызов небу, это глубочайшее страдание. Но если кровью утверждается человеческая правда, то где тот судия, который ее осудит? Ковчег ее плывет через тысячелетия по реке крови. Справедливость там, где чаши весов в равновесии. Я отнял у другого жизнь и ясно, что и мне нельзя быть; иначе, как же бы я оправдал свою боль? Убивая себя, я этим самым равняю свою жизнь его жизни, мою кровь его крови. Я умираю, сознавая, что я поступил так, как должен был поступить всякий на моем месте. Единственное, что меня печалит, это некоторое самолюбование, которое я за собой заметил, набрасывая эти строки. Я бы хотел, чтобы все здесь изложенное было предано гласности. Мне кажется, что моя смерть достойна внимания.
Я сейчас перечитал написанное и открыл в себе писателя. Во мне шевельнулось даже что-то вроде авторской гордости. Это, оказывается, сладенькое и довольно мелкое чувство: выходит так, что о каких бы страданиях ни писал писатель, ему все-таки приятно. Вот я убил. Мне хотелось исповедаться, открыть уязвленную душу и вдруг, неожиданно для себя, испытываю удовольствие, что вышел прямо-таки недурной рассказ. Однако, пора сломать перо. Прощайте, господин судебный следователь. Очень бы хотел сим документом поколебать вашу невозмутимость.
Прошу нижеследующее передать матери (адрес).
— Милая мама! Ты знаешь — я тебе никогда не лгал, и на этот раз поверь мне: твой сын — не убийца. Не думай, не разгадывай, — только поверь. Ты религиозна и это тебя утешит. В эту минуту я вспоминаю, как ты молишься; такая старенькая, стоишь в углу на коленях, сложила на груди сухонькие, восковые ручки и губы твои шепчут мое имя. Я, мама, всегда с тобой. Любовь не умирает. Я буду жить в твоей душе, в твоих молитвах. Я знаю, ты меня простишь за принесенное тебе горе. Я умираю с мыслью об этом и мне легко. Целую тебя, моя светлая, хорошая. Прощай.
Леля.
Александр Грин
МАНЬЯК
I
Доктор тщательно осматривал пациента средних лет, истощенного продолжительной, тяжелой болезнью. Приговор ясно был виден в плотно сжатых губах доктора, но он, как добросовестный лжец, терпеливо и аккуратно производил исследование: щупал, выстукивал, смотрел веки, оттягивал кожу рук и, наконец, окончательно убедился, что больной безнадежен. Это привело его в легкое раздражение; как медик, он мог теперь только лгать, прописывая ненужные дорогие лекарства, не смея и не имея права сказать прямо: позовите нотариуса.
На него смотрели всегда как на человека, обязанного вылечить. Наука, которая воспитала его и, вручив докторский диплом, оставила беспомощным его в пяти случаях из десяти, создалась веками трудов, ошибок, исканий и дерзновений, ореол человеческого разума окружал ее, и было обидно и тяжело сказать запросто: «Бросьте лечиться, идите домой и проводите последние дни жизни так хорошо, как только можете». Больной стонал, охал, жаловался и дрожащим, хриплым голосом просил здоровья. Сосредоточенное, серьезное лицо доктора с крутыми дугами бровей, металлическим блеском глаз и квадратным, выбритым подбородком, казалось, тщательно хранило секрет спасения, но стоило обещать много денег — и этот, ретиво охраняемый, секрет доктора снова превратит этот скелет в здоровое тело. Но у доктора никакого секрета не было. Он повозился еще с минуту, вымыл руки и сел к столу.
— Доктор, — хрипя, как дырявый кузнечный мех, сказал пациент, — вылечите меня, пожалуйста. Я человек богатый, никакие гонорары мне не в диковинку.
— Я ни копейки не возьму за то, чтобы вас вылечить, — устало сказал доктор. — Ваше звание?
— Негоциант.
— Имя?
— Грингмат.
— У кого вы лечились раньше?
— У всех, — натягивая дрожащими руками рубашку, сказал больной. — Право, я думаю, что мало на свете докторов, у которых я не был. И все без толку. Деньги берут, а пользы нет.
— Вот поэтому-то, — спокойно сказал доктор, поблескивая очками, — я и не возьму с вас денег. Так вот: поезжайте на юг, зайдите в первую попавшуюся аптеку и спросите травы гречавки. Эту траву вы будете пить три раза в день, как пьют чай, и, по возможности, больше.
Разочарованное лицо больного выразило сдержанную иронию. Он ждал пространного, обстоятельного рецепта, внушающего уважение и щедрость. Трава гречавка! Черт бы побрал этого доктора!
— Я выздоровею? — спросил Грингмат.
— Выздоровеете, — уверенно солгал доктор. — А бумажку возьмите с собой. — И он протянул купцу брошенную на письменный стол крупную, слежавшуюся в бумажнике, ассигнацию. Больной нерешительно взял деньги и пристально посмотрел на доктора. Но доктор спокойно блестел очками, и было очевидно, что настаивать невозможно.
— Хорошо, — в раздумье произнес Грингмат, — но почему вы прописали мне только эту траву?
— Чтобы как-нибудь удовлетворить вас, — раздраженно сказал доктор. — Чахотка в той стадии, как у вас, лекарствами не излечивается. Режим и воздух — единственные лекарства. Но вы битый час мучили меня требованиями что-нибудь прописать — получите!
— Гречавка? — робко спросил купец.
— Да, гречавка… запомните. До свидания. Будьте здоровы! — Доктор посмотрел на удаляющуюся искривленную спину и мысленно произнес: «Протянет… с месяц».
II
Два человека расстались, и бесшумное колесо времени уничтожило в памяти доктора всякие следы визита купца Грингмата. Прошел год. Доктор переменил резиденцию и уехал в один из южных городов Франции. Ему приходилось теперь возиться с апоплексическими провинциальными дамами, отставными сержантами, патерами, мнительными, как женщины, и скупыми, как Гарпагоны, с дюжими фермерами с оливковой кожей и тысячами застарелых недугов. По-прежнему он излечивал и советовал, ездил и писал рецепты. И все это было медицинскими буднями, оканчивавшимися потрясающей драмой. Был вечер, доктор окончил прием и не спеша сбрасывал полотняный халат. В передней раздался звонок. Вошедший лакей сказал:
— Вас хочет видеть господин Грингмат.
— Больной? — спросил доктор.
— Он говорит, что пришел поблагодарить вас.
— За что?
Лакей не успел ответить, потому что в гостиной раздался голос:
— К вам можно, доктор?
Доктор открыл дверь. Перед ним стоял плотный, смеющийся, загорелый человек и дружески протягивал руку.
— Вы не узнаете меня?
— Нет, — коротко сказал доктор. — Вы Грингмат?
— Да. Неужели не помните?
Доктор потер лоб. Что-то знакомое всплывало в его сознании и, не успев разгореться, гасло.
— Пройдите в кабинет, — сказал он.
Они подошли к докторскому столу, и Грингмат сел. Сел и доктор.
— Спасибо, огромнейшее спасибо, — сказал купец. — Вы меня спасли, а ведь я умирал. Помните — год назад?
— Год назад, — задумчиво произнес доктор. — А не можете ли сказать точно, когда это было?
— Первого июля. Этот день отмечен у меня в календаре крупными буквами. Я пил гречавку.
— Постойте, — сказал доктор, и очки его заблестели ярче обыкновенного. — Сию минуту. — Он взял книгу записи пациентов, раскрыл ее и несколько минут водил вздрагивающим указательным пальцем по черным линейкам. И ему бросилась в глаза коротенькая отметка: «Грингмат, 44 лет, чахотка. Безнадежен».
Холодная струйка пробежала по спине доктора. Он бросил книгу и с минуту просидел в глубоком раздумье, опустив голову на руки. Потом встал, отодвинул ящик стола, взял револьвер и быстро, почти не целясь, выстрелил в Грингмата. Купец дернул головой в сторону, открыл рот и беспомощно повис в кресле. Он был мертв. Пуля пробила череп. Пороховой дым наполнял еще кабинет сизым туманом, а доктор с лихорадочной быстротой возился вокруг мертвого, двигаясь, как во сне. Утро застало его бодрствующим, он вскрывал легкие, исследуя невероятное, почти чудесное излечение незначительной аптечной травой.
III
В медицинском обществе, к которому принадлежал доктор, и в местной полиции были на другой день получены два пакета. Пакет, адресованный медицинскому обществу, заключал в себе точное описание зарубцевавшихся легких Грингмата, состояние плевры, бронх, кровеносных сосудов и указание, что эти результаты достигнуты благодаря «гречавке». А в полиции прочитали следующее: «Общество осудит меня, но если то, что я видел сегодня своими глазами, — не простая случайность, моя совесть спокойна. Смерть Грингмата — ничто по сравнению с пользой, которую она может принести человечеству.
Решить же, была это случайность или нет — предоставляю науке».
Он был арестован немедленно.
Сергей Соломин
УБИЙЦА
(Из записок врача)
…Я чувствую приближение смерти. Я знаю почти по часам, когда она наступит.
Страшно быть врачом! Не раз следил я за развитием туберкулеза у своих пациентов. Знаю моменты, когда человеку кажется, что он умирает, а он еще проживет не один месяц. Знаю и это обманчивое самочувствие, веселую улыбку, быструю, возбужденную речь и глаза, сияющие радостью жизни и надеждой, почти уверенностью, что чудо свершилось и болезнь прошла. Последняя вспышка жизни, которую смерть дарит чахоточным накануне конца!
Яркий летний день смотрится в окно. Жарко и душно. Все радуется, все хочет жить, изнывает в истоме страсти и горячие ласки солнца будят воспоминание о других ласках.
А я вчера целый день дрожал, как в нетопленной квартире, и только сегодня я совсем, совсем здоров. Это значит, что мне не прожить и недели.
Вероятно, это прекрасное состояние продлится дня два, и я успею написать то, что тяготит мою душу.
Я — убийца. Да, я отравил князя Мезерского, у которого был домашним врачом около двух лет. Отравил гнусно, предательски, пользуясь доверием пациента. И чтобы не навлечь подозрения судебных властей, я отравил князя не в один раз, а постепенно, следя за разрушительным действием яда, увеличивая и уменьшая его дозы. Мне удалось и консилиум обмануть блестящим докладом о мнимой болезни, и этим идиотам даже в голову не пришло, что перед ними отравленный, что на их глазах совершается преступление.
Восемь лет прошло со смерти князя, никто не подозревал убийства, родственники съели похоронный обед и с замиранием сердца ждали вскрытия завещания. Все обошлось прекрасно, не было больших споров и тяжелых обид. Имущество умершего богача поделили.
И самое лучшее было бы и мне унести тайну в могилу, но что-то толкает меня перед лицом приближающейся смерти открыть людям истину.
Я считал и считаю себя правым в совершенном поступке и вновь совершил бы его при тех же обстоятельствах — так говорит мой разум.
Но рядом с этим прямым суждением, рядом с отчеканенной холодной мыслью, копошится чувство иное: «Ты смел лишить жизни человека! Кто тебя призвал быть судьею?»
Я не в состоянии разобраться в этих колючих противоречиях сознания и предоставляю разобраться в них другим.
Князь, тридцатилетний красавец, заболел роковой болезнью, которая теперь считается почти обязательной у холостых мужчин и ни в ком не возбуждает ужаса.
Можно вылечиться. Да, вероятно, можно, но при условии систематического, строгого курса лечения и полного воздержания. Через пять-шесть лет врач вправе сказать: «Вы здоровы настолько, насколько это возможно в вашем положении».
Но для князя было нестерпимо все обязательное. Избалованный, своевольный, он лишь короткое время способен был следовать советам врача.
Сначала испугался, больше за свою наружность.
— А что, если испортится лицо?
И лечился довольно внимательно. Но когда болезнь лукаво скрылась, взялся за прежнее: бессонные ночи, легкие связи, кутежи. Заболевал вновь и опять подлечивался.
Я был бессилен убедить его, что он готовил себе страшное будущее. А уже мелькали роковые признаки: разные нервные явления, легкий паралич правой ноги, мозговые паузы, что особенно проявлялось при писании в виде пропуска слов и целых фраз.
В 19** году князь переехал в свое имение, и я был при нем в качестве домашнего врача.
На время он поправился. Стал вести здоровый образ жизни, ходил на охоту, объезжал свое обширное хозяйство.
В середине лета князь познакомился с семейством небогатых помещиков и зачастил туда чуть не каждый день.
Сначала я не обращал особого внимания на это новое развлечение моего пациента.
Все же это было лучше вечеров, проводимых с кокотками, и игры в рулетку.
Князь не говорил со мной о новых знакомых, только раз, вернувшись оттуда на шарабане, он, подъехав к дому, кинул вожжи конюху и, увидя меня, разоткровенничался:
— Какая девушка, mon vieux[1], какая девушка!
Я тогда не обратил на это внимания, но через несколько дней князь показал мне кабинетный портрет блондинки.
Была она одета в малороссийский костюм, на голове цветы, волны светлых волос, глаза большие, с ребячьим выражением, — словно по-детски говорят: «Ох, как хорошо жить, но, кажется, есть еще что-то, что совсем скрасит жизнь».
Что может быть прелестнее этой не познавшей себя, не выявившейся страстности молодого здорового существа!
Князь следил, какое впечатление произведет на меня портрет, и самодовольно улыбнулся.
— Ага! И вы поняли, какая это жемчужина?
То, что совершается близко, говоря грубо, под носом, мы обыкновенно редко замечаем, еще реже осмысливаем.
И я оставался в неведении, что готовится в недалеком будущем.
А оно пришло сразу, для меня внезапно:
— Поздравьте меня, дорогой доктор, я помолвлен с Ниной Александровной.
По привычке ответил:
— Поздравляю!
Даже пошутил:
— Что же вы меня не пригласили пить шампанское?
— Погодите! Все это случилось вдруг, так неожиданно. Берсеневы завтра приедут к нам всей семьей.
Клянусь, что, кроме любопытства засидевшегося в деревне человека, кроме желания увидеть новых людей, у меня никаких ощущений не было.
Я спокойно лег спать и наутро приказал слуге вынуть из чемодана новый летний костюм, приготовить новые ботинки. И в это утро я мылся и брился тщательней, чем обыкновенно. Только всего.
Часа в два подъехала коляска, старомодного фасона, запряженная четверней саврасых, давно отслуживших срок лошадиной службы.
В дом явились гости: старик с белой бородой и длинными седыми волосами локонами, под фигуру шестидесятника, и маленькая толстая женщина с наивно-любопытными глазами, женщина-тумбочка.
А с ними она, портрет которой показывал мне князь, — девушка, цветущая здоровьем, еще лучше, чем я думал. Вся свежая, чистая, нетронутая. Вся, ожидающая еще не сознанных ощущений жизни. Но уже искрятся невинным еще кокетством молодые глаза и разгораются звездами, когда смотрят на жениха.
Я, по природе бобыль, и тогда уже привык видеть чужое счастье и не мечтать о своем. Я не завидовал, — напротив! Вид этих двух, жениха и невесты, красивых, молодых, увлек меня изяществом иллюстрации человеческих переживаний.
— Красивая пара!
Конечно, на меня легла обязанность занимать стариков, а молодые пошли гулять в парк.
Потом и я повел отца и мать невесты осматривать оранжереи, грунтовые сараи, угощал их фруктами, слышал охи и ахи по поводу роскоши княжеской жизни от маленькой толстушки и презрительно-демократическое молчание «шестидесятника».
Усадил, наконец, стариков за сотовый мед. Ели они его с хлебом, и я подивился: во что же будут обедать?
Пока продолжалось священнодействие, пошел побродить по аллеям сада и набрел на китайскую беседку.
Сам не знаю, зачем толкнул дверь и вошел.
Князь обнимал девушку. Я видел, как под его рукой трепетала ее высокая грудь. И всем станом жалась она к нему. Головы их сблизились в напряженном поцелуе. Они любили и наслаждались без слов. Первое мое движение было: скорее уйти. Но сейчас же точно ударило по голове, замутилось в глазах, мысль заработала быстро, быстро. Ведь он больной, поражен ужасным недугом.
Его бледное, изящное лицо, эта матовая щека, перерезанная завитком черного уса, силой воображения сделались багрово-красными, омерзительно израненными. И рука его, с длинными, отточенными ногтями, лежащая на высокой груди девушки, обратилась в болезненный, изрытый ядом недуга бугор.
Я вскрикнул от нахлынувшего ужаса.
Пара разлучилась, и оба обернулись ко мне.
Невинное, разгоряченное лицо девушки залилось краской стыда.
Князь отшатнулся.
— A, mon vieux, и у вас сердце не камень!..
До отъезда гостей ничего не говорил, ночью пошел к нему в спальню. Горячо убеждал, объяснял все ужасные последствия для женщины и ребенка.
А он с самодовольной усмешкой слушал меня, закинув руку за голову, а в другой держа сигару, с которой изредка отряхивал пепел длинным ногтем мизинца.
— Да вы не влюбились ли сами, mon vieux, в Нину, что так горячо проповедуете мне монашеский образ жизни? Но, увы! шансы ваши невелики!
— Князь, это подло, наконец. Вы больны, вы только что избавились от рецидива впрыскиванием ртути. Жениться вам сейчас — безумие, больше того — преступление.
— Вы преувеличиваете, mon vieux! Кто не болел этой болезнью? У кого она не числится в формулярном списке? И все женятся, имеют детей и никаких ужасов, которыми вы меня пугаете, не происходит.
Он не хотел меня слушать, он издевался, насмехался надо мною, над наукой. И я ушел от него негодующий, оплеванный, осмеянный.
Лег спать. Образ молодой, здоровой девушки преследовал меня. Наивное, милое лицо, вопрошающие глаза, высокая грудь и широкие бедра, и около нее вьется, скользит, всю втягивает в себя омерзительный спрут.
Плохо спал я эту ночь в кошмарных переживаниях. Что делать? Как спасти невинное, чистое существо?
Пусть меня лишат практики навсегда: нарушу присягу — тайну врача, пойду к родителям Нины, все расскажу.
Но вспомнилось, как оба старика ели мед с хлебом, как ахала толстушка. Вспомнилось, что Берсеневы кругом должны и осенью грозит продажа имения. Разве их убедишь? Разве они поймут?
Только убить, только убить — один исход. И я стал отравлять отравленного и следить за угасанием жизни зараженного.
Сергей Соломин
ДОКТОР-ДЬЯВОЛ
I
Жители большого университетского города N-ска были страшно потрясены таинственными случаями, повторявшимися за последние полтора года.
Бесследно исчезали молодые люди, преимущественно из студентов. Насчитывалось уже семь человек, без вести пропавших. Общественное мнение обвиняло полицию и следователя в бездействии и неумелости. Но это была неправда. Необъяснимые исчезновения обратили на себя внимание и в столице, откуда неоднократно предписывалось произвести строжайшее расследование. Наконец, в N-ск был командирован опытный сыщик. Были пущены в ход все тонкости сыскного дела. Прибегли и к помощи дрессированных собак.
Все усилия, однако, оказались тщетными.
Местная газета подробно разбирала в своих статьях всевозможные предположения и признала, что ни одно из них не объясняет вполне таинственных случаев.
Исчезнувшие все были людьми здоровыми, жизнерадостными. Никаких душевных драм они, по-видимому, не переживали. Поэтому, сама мысль о самоубийстве казалась невероятной, даже смешной. Наконец, почему никто из них не оставил посмертной записки?
Следователь бесцельно отрицал самоубийства. Все свидетели в один голос утверждали, что накануне исчезновения молодые люди ничем не обнаруживали мрачного, угнетенного состояния духа. Это подтверждали родители и знакомые, товарищи.
Проще всего было бы предположить убийство, но неужели во всех случаях преступникам удалось совершенно скрыть всякие следы? Куда девались трупы? Если все-таки это убийство, то по каким мотивам? Из мести? Из ревности? С целью грабежа? Но следствие не дало никаких доказательств, что убийцами руководил один из этих поводов.
Предполагалось и похищение… Но с какой целью? Правда, двое из молодых людей были сыновьями богатых родителей. Но последние не получали писем с требованием выкупа, как обыкновенно практикуется в подобных случаях.
Не уехали ли исчезнувшие сами и тщательно скрывают свое местопребывание? Конечно, это возможно, особенно среди пылкой, увлекающейся молодежи. Но исчезнувшие были людьми с совершенно различными характерами, убеждениями и привычками. И, притом, далеко не все знакомы друг с другом. Пропал, между прочим, молодой механик с завода, совершенно не имевший ничего общего со студентами, особенно — богатыми…
Следователь все-таки допускал, что молодых людей увлекла какая-нибудь шайка анархистов или экспроприаторов. Чего не бывает по нынешнему времени?!
Но ни малейших доказательств самое тщательное следствие не дало и для этого предположения.
Для всех ясно было одно: в судьбе исчезнувших есть что-то общее. И если это преступление, то совершено одной рукой или одной шайкой. Газета, впрочем, не допускала, чтобы преступник имел сообщников.
«Повторяющиеся таинственные преступления обыкновенно совершаются одним лицом. Именно при этих условиях убийца становится неуловимым. Вспомните Джека-Потрошителя».
«Пусть так, — отвечала другая газета, — но где же трупы? Джек их оставлял».
Постепенно общественное мнение, как всегда это бывает, стало забывать об этом и занялось другими интересами. Уже около полугода новых исчезновений не было. Власти и обыватели г. N-ска готовы были предать все дело на волю Божию, как вдруг исчез сын соборного протоиерея, семинарист старшего класса Генерозов. Молодой человек был известен среди товарищей своей необыкновенной силой и чудным, бархатным баритоном. Его уговаривали учиться в консерватории и пойти на сцену, приглашали на домашние и любительские концерты. Все любили юношу за скромный, милый характер. А красивая наружность создала ему массу поклонниц.
О физической силе Генерозова ходили целые легенды. Рассказывали, что он, встретив в глухом переулке пятерых хулиганов, которые на него напали, всех их оглушил ударом. Потом сходил в лавку, купил веревку и, вернувшись, перевязал хулиганам руки и ноги и, наконец, связал вместе. Так их и нашла полиция.
Генерозов смеялся:
— Я из них сделал букет.
И вот этот всеми любимый юноша исчез бесследно, как и другие, и общественное мнение заволновалось и громко требовало найти виновного.
II
— Неужели нет никакой надежды? Я не пожалею сотен тысяч…
Шугаев поднялся на постели, растерянно-испуганным взглядом впиваясь в лицо доктора. Кто узнал бы теперь известного миллионера, державшего во власти своего капитала целый заводской округ с десятками тысяч рабочих и служащих? Он, перед кем лебезили и унижались, теперь сам просил, умолял, готов был целовать руки своему домашнему врачу, Хворостинину. И как жалок был теперь этот богач, с худым, дряблым телом, покрытым липким потом, с серо-землистым лицом и темными кругами вокруг глаз.
— Доктор, помогите! Бога ради! Я все готов сделать!
Крупные слезы скатились по щекам Шугаева.
— Стыдитесь! — сухо и резко ответил врач. — Будьте мужчиной. Я вас предупреждал вовремя. У вас уставшее, ожиревшее сердце, слабые легкие, желудок не в порядке, увеличенная печень, склероз сосудов. Но все бы это еще ничего. Почки, почки окончательно отказываются работать! Когда вы заболели полгода тому назад, я говорил: «Измените весь образ жизни, станьте на положение тяжелобольного, — и на несколько лет я ручаюсь за ваше здоровье». Вы получили грозное предостережение. Вы испугались тогда, стали лечиться, ездили за границу. Врачи поставили вас на ноги. Все удивились, какой богатый запас сил еще хранится в вашем организме. Как же вы использовали почти чудом возвращенное вам здоровье? Опять вино и женщины! Бессонные ночи! Наконец, эта связь с красивой авантюристкой…
— Ах, доктор, если бы вы знали, какая это женщина!
— Вот видите! Даже сейчас, когда дни, часы ваши сочтены, вы не можете забыть о ваших развлечениях, которые вам теперь недоступны.
Минутное возбуждение, охватившее миллионера при воспоминании о своей последней любовнице, сменилось полным упадком сил.
Шугаев, задыхаясь, весь в поту, метался на постели и простирал худые руки к кому-то невидимому за помощью.
Хворостинин покачал головой.
— Мы созывали уже два консилиума. И оба признали, что возможно отсрочить на неопределенное время роковую развязку. Главное условие: покой! А вы нервничаете, волнуетесь.
— Отсрочка! Медленная смерть! А Лида! Я жить хочу, любить! Я не пожалею целого состояния…
— Не все можно купить за деньги. Медицина не знает чудес. Но улучшение возможно. Проживете и два года, и больше.
— Хорошо утешение! Если так, я согласен лучше на операцию. Пусть я умру под ножом, но есть ведь и маленькая надежда вновь стать человеком.
— Операция в вашем положении невозможна. Нельзя вырезать обе почки. С чем же вы останетесь?
Шугаев пристально посмотрел на своего домашнего врача.
— Даете ли вы мне честное слово, что разговор наш останется тайной?
— Я — не сплетник!
— За границей я встретил одного миллионера. Он находился в таком же положении, как и я. Врачи приговорили его к смерти. А теперь он совершению здоров. Узнав, чем я болен, он под большим секретом сообщил мне, что его спас наш N-ский врач, Малевский. Делал ему какую-то операцию. И он воскрес. Отчего вы не пригласили Малевского на консилиум?
— Он никогда не ездит на дом. У него больница. Остальное время занимается в своей домашней лаборатории.
— Все же я попробую ему написать. Помогите мне… Я так ослабел…
Хворостинин отправил письмо Шугаева, написанное дрожащим почерком, и на следующий день, к изумлению, Малевский явился. Он пожелал остаться с больным наедине и, проведя в спальне около часа, вышел, наконец, в залу. Хворостинин ждал его с нетерпением. Малевский считался специалистом по внутренним болезням.
— Ну, что, коллега, вы, конечно, подтверждаете мнение консилиума?
— Не совсем. Положение больного крайне тяжелое. Но я считаю возможной операцию, разумеется, с известным риском.
— Как? Операцию? Но ведь поражены обе почки?
— А я разве сказал, что хочу их вырезать?
— Но тогда… в чем же операция?
— Об этом позвольте мне не распространяться. Я считаю преждевременным обнародовать некоторые мои научные открытия. Разумеется, я предупредил Шугаева, что риск очень велик. Но он согласился.
— Вы будете делать операцию у него на дому?
— Ни в каком случае! Он должен приехать ко мне, в мою частную лабораторию. К сожалению, я не могу допустить вас в качестве ассистента.
«Дьявол! — мелькнуло в голове Хворостинина. — А уж я добьюсь правды и узнаю, какую операцию, неизвестную в медицине, собираешься ты сделать этому полумертвому миллионеру».
III
В глубине усадьбы загородного дома Малевского стояло среди густых деревьев здание странного вида. Окна всегда были плотно закрыты железными ставнями.
Никто из ученых собратий не мог похвастаться, что видел внутренность лаборатории. Кроме самого Малевского, там бывал только глухонемой сторож Василий, от которого никто не мог ничего добиться.
В тот вечер, когда привезли сюда Шугаева, стояла бурная осенняя погода. Облака неслись клочьями по небу, то открывая, то закрывая луну. Шумели деревья, уже потерявшие листья. Пронзительно свистел ветер, налетая на таинственное здание.
И если бы кто-либо следил в эту страшную ночь за садом Малевского, то в момент, когда сквозь тучи пробился лунный свет, он увидел бы тихо крадущуюся между деревьями тень…
В огромной комнате под куполом стояло два операционных стола. На одном лежало худое, дряблое тело миллионера Шугаева, на другом — цветущее, розовое тело какого-то молодого человека.
Оба пациента находились в бессознательном состоянии, но, по-видимому, не были хлороформированы: на лицах их не было масок.
Операционные столы освещались огромными рефлекторами, от которых лились потоки синеватого света. Тишину нарушало лишь жужжание, исходившее от осветительных приборов.
Доктор Малевский, весь в белом, оперировал Шугаева. Вот он запустил руку в один из двух широких разрезов над поясницей, вынул ожиревшую, потерявшую обыкновенный вид почку и небрежно бросил ее в тазик, где уже в крови лежал такой же обезображенный орган.
Высокая белая фигура неслышно, как привидение, передвинулась ко второму операционному столу. Лицо Малевского исказила сатанинская улыбка, и он сказал громко, так что слова его отдались в сводах комнаты:
— Несчастная жертва! Все испытавший, развратный капиталист воскреснет и будет вновь наслаждаться всем, что можно купить за деньги. А ты, еще только начавший жить, погибнешь в расцвете сил. Ромуальд Малевский — владыка над жизнью и смертью!
Он занес блестящий нож и погрузил его в упругое, розовое тело. Кровь полилась ручьем и обрызгала белый халат врача-дьявола.
Но в то же мгновение раздался сильный треск и с высоты купола посыпались стекла. Грянул выстрел, другой. Около сада затрещали полицейские свистки.
Внутрь операционной комнаты на веревке на блоках, служившей для какого-то приспособления, быстро спустился домашний врач Шугаева, Хворостинин, и схватил за руку Малевского.
Двери громил полицейский отряд.
Малевский извивался, как змея. Глухонемой идиот бил Хворостинина чем-то тяжелым по голове. Наконец, Малевскому удалось вырваться. Он подбежал к стене и повернул рычаг. Синий свет погас. По диковинным осветительным аппаратам сверкнули молнии. В соседнем помещении раздались один за другим взрывы…
Полиция ворвалась.
Малевский была арестован. Одним из лежащих на операционном столе оказался Генерозов. Рана, нанесенная ему Малевским, не угрожала жизни. Миллионер, у которого были вырезаны обе почки, умер в страшных мучениях через несколько часов.
На допросе Малевский вел себя спокойно и объяснил все, словно читал лекцию студентам.
— Я думаю, что обойдусь без вопросов и сумею удовлетворить ваше любопытство. Я ведь знаю, что нужно вам, жалким трусам жизни. Я открыл способ пересаживать органы из одного организма в другой. Если бы мне не помешали, Шугаев был бы жив и пользовался здоровьем, а труп Генерозова я сжег бы в крематории, который у меня устроен в конце здания. Я зарезал всех исчезнувших молодых людей, чтобы их здоровыми органами обновить и воскресить жизнь богачей.
Они наслаждаются жизнью. Имен их я не назову. Они сами не знают, какой ценой я их спас. Они живут с чужими почками и думают, что я их вылечил. За эти операции я брал огромные деньги. Я сам тоже миллионер. Синий свет тоже мое изобретение. Он способствует почти мгновенному заживлению, восстанавливает сосуды и протоки. Вы никогда не узнаете моей тайны — взрыв истребил все. Что мне сказать вам еще? Что вы меня осудите, что вы готовы растерзать меня, что вы считаете меня за неслыханного злодея? Жалкие слизняки, копошащиеся в навозе черви! Разве вы в состоянии понять жизнь? Прощайте, добродетельные мещане! Будьте вы прокляты!
Малевский поднес руку ко рту, что-то проглотил и через мгновение рухнул на пол безжизненной массой.
Сергей Соломин
ЖИВАЯ ИЛИ ТРУП?
(Юридическая загадка)
Илл. В. Сварога
I
Нину Бахрушину в кругу знакомых считали первой красавицей. Блондинка, с нежным овалом лица, с роскошными волосами и темными глазами, она производила чарующее впечатление.
Девушка всегда пользовалась прекрасным здоровьем, была весела, жизнерадостна. Но с восемнадцати лет у ней обнаружилась странная болезнь, ставившая в тупик врачей. Безо всякой видимой причины, девушка чувствовала слабость, полный упадок сил, который переходил в глубокий обморок. Затем наступала спячка, длившаяся сутки и больше.
После припадка Нина чувствовала себя так же хорошо, как и раньше и даже не помнила, что с нею случилось. Со временем приступы этой редкой болезни, которую медики не умели даже назвать, стали чаще, обморок и спячка продолжительней.
После одного особо сильного припадка больная уж больше не просыпалась. Всевозможные возбудительные средства не дали никакого результата. Жизнь оставляла это прекрасное молодое тело и сон медленно, но верно переходил в смерть.
Наконец, наступили все признаки того, что с жизнью покончен расчет. Правда, не было трупных пятен и запаха смерти, но тело окоченело, температура опустилась ниже предела. В глазах удостоверено омертвение. Кровь не шла из пореза. Консилиум врачей в один голос решил, что девушка умерла.
В доме Бахрушиных наступили дни безысходного горя, слез и той особой гнетущей тоски, которая овладевает всей семьей, когда в доме покойник. Какая-то пустота чувствуется в душе. Все не нужно. Обычные потребности жизни кажутся чуть не оскорблением памяти умершей. Почему-то стыдно есть, пить, спать на мягкой постели, заботиться об одежде, исполнять все, что издавна вошло в привычку.
А тут еще несносные посетители с своим соболезнованием. Хлопоты о похоронах. Чужие люди, ворвавшиеся в семейную жизнь. Панихиды, переговоры со священником. Покупка «места».
Около дорогого трупа слетается воронье, жадное, настойчивое. Все это рассчитывает на плату за услуги, на чайки, все это питается за счет смерти…
На третий день Нину похоронили на загородном кладбище. Над тем, что было прекрасной девушкой, одна улыбка которой волновала воображение мужчин и влекла тайной, могущественной властью пола, — вырос могильный холмик, весь покрытый венками, с увядающими уже цветами…
II
Кладбищенский сторож Степан жил в своей хибарке одиноко. Он овдовел несколько лет тому назад. Дочь «загуляла» и он с ней не видался. Не знал даже, жива ли. Сын пошел по торговой части и уехал с хозяином в Сибирь, откуда изредка присылал письма с сыновним почтением и поклоном и маленькой суммой денег — «вам, папаша, на табачок».
После смерти жены пробовал Степан взять стряпку, молодую бабенку. Да стали говорить зазорно, а батюшка прямо указал:
— Ты хоть и не церковного причта, да все же в некотором роде при святыне состоишь и охраняешь ниву смерти. Должен ты поэтому себя соблюдать и соблазна не сеять.
Да и самого Степана угнетала Василиса своим разбитным характером. Так и рвалось у ней наружу бабье нутро. И во всех движениях, и в ухватках, и в вечном хохоте, и в больших бесстыжих глазах.
А Степан был человек угрюмый, ушедший в себя, всегда о чем-то думающий. Постоянная близость к мертвецам наложила на него особую печать замкнутости, но в тайниках его души зародила и совсем новое, страшное чувство, сама мысль о котором ужасна и отвратительна для всякого нормального человека.
Василису сторож прогнал и стал жить совсем один. Полная отчужденность развила в нем болезненно-острую фантазию, а сверх того он начал страдать тайным пороком.
Один, в тиши ночи, сидя у окошка и глядя на холмики, кресты, памятники, озаренные луной, Степан медленно рюмка за рюмкой тянул водку.
Выпивал бутылку, две. Не пьянел, а входил в какой-то особый экстаз.
Шел бродить по кладбищу, присаживался и вел беседы вслух с безмолвными могилами. Мысли его принимали совершенно случайный характер, в зависимости от того, кто здесь похоронен.
— Ну, ваше сиятельство, пожили всласть, лошади, автомобиль, дворню целую держали. Иван, подай! Петр, принеси! Теперь-то каково? А? Сказано: прах! А ты гордился.
И Степан плевал на сиятельную могилу.
— Да, был купец. С живого и мертвого драл. Нищему копейку жалел. Небось, не раз в гробу перевернулся…
Так Степан обличал покойников по силе своего разумения.
Но иное чувство он проявлял к умершим молодым. Плакал на их могилах:
— Пташка ты малая. Херувимчик! Жить бы тебе да жить…
И Степану хотелось открыть могилу, снять гробовую крышку, приласкать, приголубить этих преждевременно погибших.
Особенно жалел он девушек.
— И радости на свете не видела! Ребенка свово на руках не качала.
В темной, одинокой душе Степана, в больном мозгу, отравленном алкоголем, поднимался призрак, властно охватывающий все его существо, всю его волю.
К умершим молодым девушкам и женщинам он чувствовал то, что чувствует мужчина только к живым.
Степану мерещились красивые женские лица, бледные, с закрытыми глазами, маленькие прозрачные руки, и тайная сила влекла его к могиле, ко гробу. И он едва боролся с искушением, с соблазном чудовищного греха.
Похороны Нины глубоко его потрясли. Он пробрался в церковь и не спускал сверкающих глаз с прекрасного лица покойницы.
А в ночь, наступившую за похоронами, Степан уж не мог владеть собою.
Стояла холодная осенняя погода. Ветер шумел в вершинах кладбищенских деревьев и крутил в воздухе пожелтевшие листья. Облака неслись в безумном беге, то открывая луну, то задергивая ее темной завесой.
Где-то на краю города мучительно выла собака. Слышалась колотушка ночного сторожа.
Прячась за деревьями и памятниками, скользила темная тень человека…
Вот и свежая могила, и холм из комьев желтой глины и завядающие венки.
Степан сбросил их и с лихорадочной поспешностью начал разрывать могилу.
Быстро мелькала в руках лопата. Рос вал выброшенной земли…
Лопата стукнулась о что-то твердое и выглянувшая луна осветила белую глазетовую крышку гроба и крест…
Степан вскрыл жилище смерти и вытащил покойницу. В белом платье лежала она на траве… Странно, что руки трупа свободно подались и раскинулись.
Но Степан ничего не видел, ничего не понимал. Он весь ушел глазами в прекрасное лицо. Дикая, неистовая страсть овладела им и он заключил мертвую в свои преступные объятия…
Пронзительный крик пронесся над кладбищем. Крик боли и ужаса…
Случайно проходившая у ограды кладбища компания подвыпивших рабочих замерла в оцепенении.
— Братцы, режут кого-то!
Смелая молодежь, подогретая вином, стала перелезать через железную решетку…
Прокурор совещался со следователем о деле кладбищенского сторожа.
— В каком же преступлении мы будем обвинять Степана Иваненко?
— Я полагаю, что в кощунственном осквернении могилы и трупа.
— Позвольте! Трупа не было. Нина Петровна Бахрушина похоронена была заживо в летаргическом сне.
— Сторож этого не знал. Он решился на осквернение трупа под влиянием, вероятно, полового извращения. Но ниоткуда не следует, чтобы он был способен на изнасилование живой девушки. Я почти уверен, что нет. Пробуждение от летаргического сна Бахрушиной произвело на него потрясающее впечатление. Он часто рыдает в камере и твердит: «За что я ее, красотку, погубил, бесчестной сделал?» Злая воля считалась с трупом, а не с живой девственницей.
— Значит, по вашему, нужно судить лишь по намерению, а не по фактам? В действительности произошло изнасилование девушки, да еще при отягчающих обстоятельствах — при бессознательном состоянии потерпевшей. Далее, не забудьте, что осквернения трупа не было, потому что не было и объекта преступления, то есть трупа.
— Это какой-то лабиринт. Юридическая загадка! Как-нибудь обвинить все же нужно. Я продолжаю держаться квалификации преступления в смысле кощунства и осквернения.
— Что говорят эксперты?
— Нашли повышенную нервность, алкоголизм, но в общем признали нормальным.
— Конечно, ваша мысль недурна. Надо же сбыть это дело с рук! Но ведь преступление совершено против личности. Бахрушина по закону имеет право выступить и как гражданская истица, помимо вопроса о насилии и потере девственности. Ведь адвокаты нас непременно подведут.
— Обвиним в изнасиловании.
— Тогда скажут, что его не было, так как преступник имел в виду труп. Я уже не беру другую сторону дела: Нина Бахрушина должна благодарить сторожа за спасение ее жизни.
— Что же нам делать?
Прокурор безнадежно развел руками.
Сергей Соломин
КАК УБИВАЮТ?
I
— Главное: помните, что вы не имели никакого намерения убить и для этой цели не доставали револьвера. Оружие вы носили по привычке… ну, хоть потому, что живете за городом и часто возвращаетесь ночью. С Пискуновым вы встретились случайно, отвели его в сторону, чтобы объясниться. Он отвечал вам дерзко, вызывающе, а вы под влиянием аффекта выхватили револьвер и стреляли в упор.
Так учил адвокат Бобровского, убившего любовника своей жены.
Бобровскому были разрешены свидания в тюремной камере с защитником Вересковым, еще только начавшим адвокатскую карьеру и ухватившимся обеими руками за дело, нашумевшее в газетах.
Защитить Вересков вызвался даром, да и нечем было заплатить Бобровскому, еле сводившему концы с концами при неустанном тяжелом труде. Неудачный инженер, он зарабатывал средства к жизни составлением популярно-научных брошюр и сейчас в тюрьме корпел над книжкой по воздухоплаванию, чтобы доставить жене Зиночке и маленькому сыну сто рублей на время следствия по его делу.
Вересков говорил знакомым:
— Удивляюсь равнодушию и хладнокровию этого человека. Убил своего друга, с которым виделся чуть ли ни каждый день, а говорит об этом словно о чужом деле — размеренным, монотонным голосом. Подумаешь, что он совершил что-то необходимое, справедливое и теперь обсуждает спокойно последствия. Я скажу вам откровенно, боюсь его и он почему-то мне крайне несимпатичен.
Бобровский действительно не проявлял никаких признаков душевных мук, как это полагается случайному, да еще интеллигентному убийце.
Был всегда ровен, внимательно выслушивал адвоката и во всем с ним соглашался.
Конечно, самое важное доказать на суде, что убийство совершено не с заранее обдуманным намерением, а под влиянием аффекта. Бобровский и следователю дал показание в этом смысле. Вересков может быть спокоен: он на суде сумеет держать себя и на оправдание большая надежда.
Все это говорилось так равнодушно, почти небрежно, словно дело касалось не целого будущего человека, а он, Бобровский, делал одолжение адвокату, обещая способствовать успеху его защиты.
Выходило так, что не ему, а защитнику нужен оправдательный приговор.
Волновался слегка Бобровский лишь в тех случаях, когда просил Верескова съездить к жене и что-нибудь передать.
II
Зал суда был переполнен. Преступление на романтической почве всегда привлекает массу любопытных, особенно «уголовных дам».
Все искали глазами жену подсудимого, виновницу преступления, но она не явилась, и ее письменные показания читались во время судебного следствия.
Дело, в сущности, было очень простое.
Пискунов был другом дома Бобровских, часто ходил к ним запросто, обедал, проводил у них целые дни, как холостяк, пригрелся у чужого тепла, входил даже в интересы семьи.
Так тянулось не один год и Бобровский ничего не подозревал, да и не в чем было упрекать жену. А тут вдруг началось охлаждение между супругами. Бобровский заревновал к неизвестному, стал следить, шпионить и, наконец, узнал, что «неизвестный» — его самый близкий друг Пискунов.
Потрясенный изменой жены, обманом и предательством друга, Бобровский через несколько дней разыскал Пискунова в ресторане в компании приятелей, отвел его к отдельному столику для каких-то объяснений, но, не обменявшись ни одной фразой, вынул револьвер и двумя выстрелами уложил соперника на месте.
С юридической точки зрения, весь вопрос состоял в том, было ли совершено убийство в состоянии запальчивости и раздражения или с заранее обдуманным намерением.
Прокурор приводил веские данные в доказательство последнего.
Ничем не доказано, что подсудимый носил с собой оружие, напротив, все говорит за то, что револьвер он достал исключительно с целью убийства.
Узнав об измене жены, Бобровский продолжает принимать у себя Пискунова и не показывает ему вида, что знает все. О том, что Пискунов будет в ресторане, подсудимый знал заранее и случайность встречи исключается.
Наконец, прокурор указал на необычайное хладнокровие подсудимого в момент совершения убийства и после него. Свидетели показывают, что, убив Пискунова, Бобровский подошел к столику, где сидела кампания, бросившаяся к убитому, и выпил несколько рюмок коньяку, а потом закурил папиросу и безучастно относился к аресту, давая на предварительном следствии короткие показания сухим, деревянным голосом.
Ни в один момент совершения убийства подсудимый не выказал волнения, не был поражен видом окровавленного трупа, не жалел убитого друга, не мучился сознанием, что лишил жизни человека.
Все это явные признания, что убийство совершено заранее обдуманно, со строгим расчетом шансов успеха в преступном деянии.
В легкой, как пена шампанского, речи защитник доказал совершенно обратное мнению прокурора.
Револьвер подсудимый носил всегда с собой в целях самозащиты, так как живет с семьей за городом, а известно, что окраины столицы кишат хулиганами. Встречи с Пискуновым не искал — она произошла случайно. Вздумал объясниться по поводу жены, но Пискунов ответил дерзостью, подсудимый не выдержал и стрелял.
Его видимое спокойствие и равнодушие — признаки скрытного характера, огромной силы воли, закаленной в тяжелой борьбе за существование:
«Судьба вела Бобровского по тернистому пути и он приучил себя не вскрикивать, не обнаруживать боли при уколах острых шипов».
Речь Верескова произвела сильное впечатление на присяжных и публику.
Прокурор возражал бесцветно.
Надежда на оправдательный приговор становилась уверенностью.
Оставалось последнее слово подсудимого.
III
Бобровский встал, по обыкновению со спокойным каменным лицом, только глаза его горели странным внутренним огнем.
«Когда меня привели сюда, в зал суда, я думал об одном: необходимо, чтобы оправдали! Необходимо для моей семьи, для меня самого. Буду работать для жены и сына. Быть может, верну ее любовь. Но, по мере того, как шло следствие, мне становилось все тяжелее на душе, стыд какой-то охватил душу. Зачем люди лгут? Зачем обман? Почему нельзя сказать правды? Сказал свою речь прокурор. В ней много правды, но много и лжи. Глубоко благодарен защитнику: он старался обелить меня, хлопотал о моем оправдании и тоже лгал…
И вот я подумал: я убил человека, кто знает, прав я или виноват, но был человек и нет его… по моей вине. Теперь все старание — уйти от суда, чтобы оправдали… Оправдают, будут писать в газетах, в статьях, фельетонах, трепать мое имя и имя моей жены и лгать, лгать и лгать… Мертвый требует, чтобы я сказал правду, и я скажу ее.
Раньше я думал так же, как прокурор и защитник, что убийство совершается в состоянии аффекта или с заранее обдуманным намерением. И только теперь знаю, что это ложь. И то, и другое.
Если бы меня раньше спросили, способен ли я убить человека, я ответил бы правду: нет, ни в каком случае, разве в борьбе, при самозащите. Убийство рисовалось мне в воображении, как что-то ужасное, огромное, подавляющее… Оказалось, что это совсем просто, то есть сам акт убийства. И дело совсем не в том. Описывают состояние убийцы перед преступлением и лгут. То бешенство, зеленые круги в глазах, не помнит, что делал. То решил, обдумал, колебался, мучил голос совести, но преступная мысль осилила. И это вздор.
Когда я узнал, какое несчастие свалилось мне на голову, я пережил страшную ночь. Меня трясло беспрерывно, подкидывало на постели. Ни на минуту не мог сомкнуть глаз. В мозгу стучало, мысли вихрем неслись и ни на одной нельзя было остановиться. Принимал какое-то лекарство, пробовал напиться, только бы избавиться от этой омерзительной дрожи, от страшной карусели мыслей… Ничего не помогало! К утру вдруг мысли остановились в своем беге, сознание прояснилось, перестало подкидывать на постели и внутри меня властный голос сказал: ты должен убить! И как только я пришел к этой мысли, так и успокоился. В жизни явилась определенная цель, а раньше я думал, что и жить больше нельзя. Правда, больше ни о чем, как об убийстве, я думать не мог. И когда я эти несколько дней отвлекался от главного, предстоящего мне дела, разговаривал со знакомыми, занимался текущими делами, мне внутренний голос напоминал: „Все это не важно… главное — надо убить!“
Трудно мне описать свое внутреннее состояние. Это вот на что похоже: если взять длинную трубу, широкую с одного конца, узкую с другого. И я смотрел с широкого конца, а в узкий видел одного Пискунова, которого непременно должен убить. Стенки же трубки предохраняли мой мозг от внешних впечатлений и ненужных мыслей. Потому что была одна нужная: убить!
Прокурор говорит: заранее обдуманное намерение. Да я ничего не обдумывал, я просто ни о чем, кроме убийства, думать не мог. Была власть мысли. Было что-то выше и сильнее меня. Против чего я не мог, да и не хотел бороться, потому что смотрел в широкий конец трубы, а в узком видел одного Пискунова, которого я непременно должен убить. И никакой запальчивости и раздражения у меня тогда не было. Напротив, я был спокойнее, чем когда-либо. Словно застыло все в груди и нет в ней чувств, словно я застраховался от всяких ощущений. И когда я стрелял, старался целиться, как меня года два тому назад учил на даче один офицер.
Вы скажете: навязчивая идея, временное умопомешательство? Но тогда безумие — каждое твердое решение.
Вы скажете: человек не имеет права на самосуд? Да! Но если я украду вещь стоимостью в несколько копеек, меня будут судить судом присяжных. А если человек украдет мою жену, украдет ее тело и душу, его не будут судить за кражу. Если человек, которому доверяли, окажется обманщиком и предателем, его не осудят, как мошенника. И есть случаи, когда человек имеет право на самосуд.
Я сказал все по правде, ничего не скрывая — судите!»
Слово подсудимого произвело тяжелое впечатление на всех и отвратило от него зародившуюся было симпатию.
Прокурор потребовал, ввиду новых показаний Бобровского и необходимости исследовать умственные способности подсудимого, обратить дело его к доследованию…
Сергей Соломин
СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК
I
В 19** г. я провел лето в Петербурге, задыхаясь от жары и пыли. Особенно мучил ремонт дома, в котором я поселился.
Окна моей маленькой квартиры в четвертом этаже выходили на двор, казавшийся сверху огромным колодцем.
Здесь царила своя особая жизнь задворков большого дома, закулисная, интимная сторона больших и маленьких квартир.
Посредине двора стоял сарай для дров и в нем же помещалась прачечная. Около фундамента этого здания расположились помойные ямы.
Постоянными обитателями двора были дети и коты. Дети — бедноты, ютившейся в подвальном этаже. Коты — неведомо кому принадлежащие, худые и вечно голодные.
Дети возились по грязному двору, играли, дрались, оглашали воздух то радостным криком, то душераздирающими воплями.
Коты тоже часто дрались и, выбрав укромное место, садились друг перед другом и по правилам кошачьей дуэли начинали с перебранки, в которой грозное рычание соединялось с жалобным, трусливым мяуканьем.
Питались коты, по-видимому, исключительно из помойных ям.
Несмотря на лето, только богатые квартиры стояли пустыми, и окна их, замазанные краской, напоминали глаза слепого.
Большинство же квартир населяли люди, ограниченные в средствах, не имеющие средств на дачу.
Поэтому жизнь двора не замерла летом, как в других домах. Из окон то и дело выглядывали кухарки и горничные, часто полуодетые, истомленные жаром воздуха и плитой. Это, впрочем, не уменьшало их стремления к флирту и сплетням.
Перекликались друг с другом, перемигивались с мужчинами: особенно тянуло их к одной квартире, где жили полотеры и где по вечерам рассаживались у окон бравые молодцы в рубашках-косоворотках.
В дни большой стирки из прачечной то и дело выходили освежиться женщины в юбках и сорочках, а кругом юлили дворники и хлопали их по потным жирным плечам и спилам.
Начавшийся потом ремонт внес в жизнь двора много стука, пыли, площадной ругани, заунывных песен маляров и новых мимолетных романов у кухонных окон.
Наконец, наступил август. Маляры ушли. Двор немного прибрался. Вымыли окна больших квартир. Пришел околоточный и кричал на старшего дворника, указывая рукой в белой перчатке на кучу мусора.
Начался приезд с дач.
В окнах больших квартир замелькали новые лица.
Погода стояла прекрасная. В воздухе уже захолодало, но солнце светило ярко. Меня томила отчаянная скука. Дело, из-за которого я приехал в Петербург, все откладывалось и откладывалось.
Знакомых у меня почти не было, а для ресторанов и столичных развлечений — кошелек слишком худощав.
Прогулявшись и напившись чаю, я садился с книгой у открытого окна, но скоро бросал чтение, увлекшись своеобразной жизнью огромного двора.
Я знал отлично всех кухарок в лицо и догадывался об их любовных делах. Жизнь «господ» тоже не была для меня тайной. От нечего делать я говорил часто с дворниками и понемногу узнал, где кто живет и чем занимается. Так, я отлично знал, что большую квартиру напротив моего окна занимает генеральша Курдюмова, вдова, живущая на пенсию и аренду с небольшого имения, что у нее есть два сына-студента и племянница-девушка.
— Красавица редкостная, можно сказать, — солидно сообщил мне старший дворник. И я с нетерпением ждал, когда это семейство переедет с дачи.
Уже к концу августа окна в квартире напротив внезапно открылись. Из кухни выглянуло толстое, красное лицо кухарки. Потом из другого окна с презрительной ужимкой розовых губ посмотрела нарядная, хорошенькая горничная. «Господа» пока не показывались…
Однажды, подойдя к открытому окну, я увидел напротив что-то белое, кружевное, копну золотых волос, розовый фарфор щек…
Но не успел я вглядеться, как меня ослепил яркий солнечный луч и через двор послышался звонкий девичий хохот…
II
Я скоро догадался, в чем дело.
Племянница генеральши держала в руках зеркальце и заставляла солнечный зайчик прыгать по противоположной стене. И когда ей удавалось ослепить кого-нибудь, выглянувшего из окна, отражением луча, она смеялась, как ребенок.
Дворник не польстил ей: девушка была, действительно, очень хороша. Нежный румянец, который бывает только у блондинок, прелестный овал лица, слегка вздернутый задорно носик и огромные синие глаза под темными бровями, что составляло изумительный контраст с совершенно светлыми волосами.
Любоваться чудным лицом и стройной фигурой девушки вошло у меня в привычку.
Удивляло меня одно: она регулярно, каждый день, когда светило солнце, становилась у открытого окна с зеркалом и забавлялась игрой «зайчика», который прыгал по темной стороне двора, по крыше прачечной, по стенам дома, забирался под самую крышу или бегал по мостовой двора.
Для девушки девятнадцати лет такая шалость казалась не по возрасту. Ну, раз, ну, два, но почти ежедневно…
Одиночество развивает наблюдательность — и я стал следить за эволюциями с зеркалом.
В них мне почудилась какая-то система. Сначала «зайчик» прыгал беспорядочно, но потом останавливался на углу прачечной и здесь долго прыгал с маленькими промежутками. Прыгнет раза три, потом небольшой промежуток, опять прыгнет раз пять — и новый промежуток, уже больший, и так далее.
Минут десять-пятнадцать играет «зайчик», не сходя с угла прачечной.
— Да это световые сигналы, а вовсе не шалость.
Такое открытие вызвало во мне крайнее любопытство. Кому и о чем она сигнализирует? Какой ключ?
Я знал телеграфную азбуку, но она не подошла. Тогда я решил прыжки «зайчика» перевести на цифры.
На следующий день я имел такую запись:
3–1, 1–6, 3–5, 3–2, 2–6, 3–1, 1–6, 1–3, 1–1, 5–6, 3–5, 5–5, 1–3, 2–6, 3–2, 1–6, 5–6, 2–5, 5–4, 1–2, 1–3, 2–3, 2–1, 1–5, 2–3, 3–6, 1–6, 3–4, 3–3, 1–6, 2–5, 2–3, 1–3, 3–2.
Весь день и часть ночи я посвятил разгадке этой криптограммы и не мог ее разгадать. Только рано утром, лежа в постели, я вспомнил, что, будучи еще студентом, был арестован и просидел три месяца в тюрьме. Там я научился перестукиваться с товарищами по заключению.
Но здесь ли разгадка?
Вскочил босой и подошел к письменному столу. Конечно, конечно, так!
Я легко прочел шифровую запись. Тюремная азбука для перестукивания на особой таблице:
Каждая буква обозначается двумя цифрами по горизонтальным и вертикальным столбцам. Так, например, 3–4 — р, 5–5 — я, 1–4 — г, и т. д.
Вот что сигнализировала племянница генеральши неизвестному лицу: «Не сомневайся в моей любви, жди терпеливо».
Я рассмеялся.
Обычная история! Какой-нибудь бедный, но прекрасный молодой человек. Дачное знакомство. Тетка, конечно, и мысли не допускает о браке. Может быть, молодого человека даже выгнали из генеральского дома, и он поселился теперь в меблированной комнате и смотрит влюбленными глазами на свою Джульетту, а она ободряет его ласковыми словами, переданными световыми сигналами.
Мне стало даже совестно, что я вмешался в эту интимную историю и разгадал чужую тайну.
Дня два я не делал записей, но на третий любопытство превозмогло.
Девушка сообщала своему возлюбленному:
«Твой план никуда не годится. Предоставь все мне. Я сообщу, когда будет время. Получение состоится не раньше, как через неделю».
Последняя фраза указывала, что, кроме любви, девушку и неизвестного связывает еще какое-то дело. «План», «получение»? Конечно, получение денег.
Я чувствовал, как во мне просыпается сыщик Шерлок Холмс. Преследует человека назойливая мысль: «Разгадай тайну»!
Я перестал даже думать о собственных делах. До того увлекся сыском.
«Зайчик» просигнализировал:
«Радуйся, милый. Скоро, скоро. Баронесса пригласила меня к себе погостить. Когда будет нужно, зайду к тетке и дам тебе знать. Жди терпеливо».
Первой моей мыслью было узнать, кто возлюбленный девушки. Но это оказалось не под силу моим сыскным способностям. «Он» мог наблюдать сигналы с двух фасадов дома и даже частью с третьего. Разыскать «его» в вереницах окон шестиэтажного дома было непосильным подвигом. Хорошо писать Конан-Дойлю о необычайных умственных способностях Холмса, а попробуй-ка он на деле.
Мне казалось, что легче узнать, кто такая баронесса. И я не ошибся. Дворник любезно сообщил мне, что «генеральша не так, чтобы богата, а вот ихняя сестра двоюродная, баронесса, точно миллионерша, и от нее они ожидают». Узнать фамилию и адрес баронессы не составляло уже никакого труда; через два дня племянница генеральши исчезла, и сигналы «зайчиком» прекратились.
Тем не менее, я аккуратно каждый день занимал свой наблюдательный пост у окна.
III
Наконец, в один яркий солнечный день девушка вновь появилась и «зайчик» запрыгал на углу прачечной.
Световая телеграмма на этот раз была длиннее обыкновенных. Я не нуждался в записи, но все же перевел на цифры, чтобы иметь в руках документ.
«Время настало, милый. Сегодня ночью у соседей этажом ниже — бал. Парадные двери не будут заперты до утра. Приходи от двух до трех ночи и стань у дома напротив, около третьей колонны слева. Жди сигнала свечкой из квартиры баронессы. Иди по парадному. Дверь будет отперта мною».
Нет, это не любовное свидание! Девушка нашла бы тысячу других способов, чтобы видаться наедине с возлюбленным. Здесь что-то не то.
И в голове замелькали выражения из прежних криптограмм: «Сообщу, когда будет время. Получение ожидается через неделю». Запомнились слова дворника: «Баронесса — миллионерша, от нее ждут»…
Миллионное наследство! Готовится грабеж, быть может, убийство.
Мною овладела смелая, безумная мысль. Я пойду и стану у третьей колонны, против дома, где живет баронесса. Дождусь сигнала и войду. Преступление будет предупреждено.
Так и сделал.
Я стал на место в половине второго. Если «тот» придет и увидит место занятым, испугается и убежит.
Сердце тревожно билось у меня в груди, когда я очутился против дома баронессы. Гости еще съезжались на бал. Фыркали лошади, гудели автомобильные сирены.
Я нашел на фасаде дома окна квартиры баронессы и не сводил с них глаз. Они были темны и представляли резкий контраст с ярко освещенными окнами следующего нижнего этажа.
Вдруг мелькнул в мрачной, черной раме крохотный огонек. Раз, два и три. Сигнал подан.
Я смело вошел в подъезд. Швейцар не обратил на меня внимания.
Мимо открытых дверей, из которых неслись звуки музыки, поднялся я выше, к дверям квартиры баронессы.
Взялся за ручку. Дверь подалась. В темной прихожей мою руку схватила горячая, трепещущая женская ручка. Нежный, шелестящий шепот:
— Тише, милый, осторожней!
Меня ведут куда-то. Тихое: «Стой!»
Ручка исчезла. Я остался один в непроглядном мраке.
Опять зашелестело около женское платье. Чуткий слух левит прерывчатое дыхание.
— Она спит крепко. Вот ключи. Идем в кабинет.
Холодная связка ключей прикосновением своим заставила меня опомниться.
— Сударыня, я не тот, за кого вы меня принимаете.
Молчание — долгое, испуганное.
— Кто вы?
— Я разгадал тайну солнечного «зайчика». Живу в том же доме. Я знаю все.
Но я не сумею описать последовательно, как все произошло потом. Помню, что она меня горячо поцеловала, и до сих пор чувствую прикосновение упругих девичьих губ. Помню, что я ходил с нею в кабинет баронессы, отпер письменный стол и достал огромную пачку денег. Потом она их завернула в газетную бумагу и сунула туда свою записку. Потом проводила меня до прихожей и опять поцеловала. И я вышел через парадный подъезд, пересек улицу и отдал пакет высокому человеку, стоявшему около третьей колонны. Тот посмотрел на меня испуганно, торопливо пошел к перекрестку и, наняв извозчика, быстро уехал.
А я все стоял и смотрел на окно комнаты племянницы генеральши, пока не скатилась тихо белая штора, пока я не понял, наконец, что совершил преступление по приказу незнакомой мне девушки и отдал украденные деньги ее любовнику.
К. Хонгуров
УЛЫБКА КРАСИВОЙ ЖЕНЩИНЫ
1
Улыбнулась юноше красивая женщина, и юноша стал преступником.
Улыбка женщины сделала его убийцей, — он убил человека.
Здоровый юноша, полный желаний, стремлений — умер сумасшедшим.
Студент Федоров пришел в кафе «Ампир» и потребовал стакан чая.
Пальто с поднятым воротником было расстегнуто и запачкано засохшей грязью; облинялая помятая фуражка сидела почти на затылке, а из-под нее выбивались длинные черные волосы.
Никто не смотрел бы на обыкновенного захудалого студента, никто не обратил бы внимания на несмелого юношу в поношенном пальто и помятой фуражке, если бы не большие горящие глаза, резко выделявшиеся на бледном лице. Они были черны и глубоки. Горящие лихорадочным огнем, они были неподвижны и устремлены куда-то вдаль, в одну точку. Было жутко смотреть на них, ибо обладатели таких глаз — или преступники, или гении, или сумасшедшие.
Федоров проиграл в карты все свои деньги. Это вышло слишком глупо и нелепо.
Потом увидел яркие большие окна кафе «Ампир» и зашел.
Мысли были новые, неожиданные — прежних тихих, обыденных уж не было. Было приятно сидеть в ярко освещенном зале и смотреть на суетящуюся пеструю толпу.
Музыка играла красивую мелодию из какой-то оперы, когда на него взглянула женщина… Взглянула и улыбнулась.
Его бледное лицо с болезненно горящими большими глазами невольно обратило на себя внимание шикарной шансонетки. И она не улыбнулась бритому фату с прямым пробором посреди головы, в упор смотревшему на нее, она не улыбнулась лысому старичку со сверкающим бриллиантом на пальце, — она улыбнулась скромному студенту с печальными главами.
Когда Федоров, заметил ее улыбку, радостно и тепло стало ему… Что-то ударило в сердце и сердце забилось… Он улыбнулся ей…
Он улыбался, а глаза были печальные, будто плачущие. И когда музыка заиграла игривый мотивчик из оперетки — он подошел к ее столику. Он подал ей руку, как давно знакомой, как желанной. Они говорили так, будто любили раньше друг друга и расстались, а теперь снова нашли друг друга.
— Милый, у тебя глаза так блестят, будто хочешь ты чего-то безумного…
Ему хотелось сейчас безумствовать. Ему хотелось сейчас целоваться, носиться бешено, чтоб дух захватило, смеяться и любить, любить…
— Давай веселиться! Возьмем автомобиль — и поедем быстро, быстро… Хочешь?.. А потом к нам в «Марс», мой номер в 11 часов, я буду танцевать, а ты будешь смотреть… А потом… мы будем безумствовать с тобой.
Ее голос звучал нежной мелодией. И сама она была так красива, будто создана для любви, дикой, безумной…
Она говорила:
— Хочешь, милый?..
Он думал:
— Хочу, но нет денег…
И беспокойно бегали по залу его горящие глаза. Он ловил взгляды других женщин… Ему все больше хотелось любви и ласки. Он хотел слабым и беспомощным лежать, чтоб окружили его красивые женщины, улыбающиеся ему и, словно вампиры, впились в его тело… И целовали…
Его бегающие черные глаза остановились на толстом господине, сидевшем рядом. Господин держал в руке бумажник и расплачивался с лакеем. В бумажнике было много кредиток.
И мысль ограбить этого господина пришла неожиданно. Сначала она была несмелой и мимолетной; должна была улететь и забыться, ибо слишком безумной и нелепой она была… Но мысль не уходила из его головы.
И когда господин застегивал пальто и аккуратно складывал газету, Федоров сказал ей:
— Я забегу к себе домой… Забыл захватить с собой деньги. Ты подожди меня, — я минут через 15 вернусь.
Его глаза снова стали неподвижными… И жутко было чувствовать на себе его сверкающий неподвижный взгляд.
Он вышел вслед за толстым господином.
2
Когда он шел за толстым господином, у него была одна мысль: иметь его бумажник с деньгами. Для того, чтобы иметь, — нужно было убить; и он шел его убивать.
Боясь потерять его из виду, он старался вплотную следовать за ним. Расталкивал толпу, медленными шажками гулявшую по главной улице. С широко раскрытыми глазами, с длинными волосами, повисшими на лоб, в распахнутом грязном пальто, он обращал на себя внимание прохожих: все останавливались и смотрели назад.
Если бы господин обернулся в это время и увидел страшный взгляд юноши, направленный на него, он сел бы на извозчика и укатил от безумца, преследующего его. Но господин не оборачивался и быстрыми шагами шел вперед. Сначала он шел по людной улице, а потом свернул в темный переулок.
Федоров вспомнил, что в кафе господин держал бумажник в правой руке и положил его в левый боковой карман пальто. Эта мысль послужила толчком к убийству.
Когда они прошли один фонарь и стало темно, Федоров вдруг побежал и вцепился сзади в горло… Котелок скатился назад и упал прямо на голову Федорову. Сильно мотнув головой, он сбросил с себя котелок…
Господин хрипло говорил:
— Пустите!.. Что вы делаете?..
Он еще сильнее сжал горло.
Когда Федоров разжал руки, господин безжизненно упал на землю и ударился головой об острые камни тротуара…
Кто-то встретился с ним и завернул на ту улицу, где совершилось убийство. Федорову казалось, что за ним погонятся сейчас и схватят его, и он побежал.
Бежал он быстро, сколько хватало сил… Ветер сдул его фуражку, и он побежал без фуражки… За ним кричали, за ним кто-то бежал… Стало страшно… Остановился, чтоб передохнуть…
Мальчишка нагнал его и дал ему фуражку. Стало радостно, что погони нет… И, так как было неловко перед мальчишкой, он сказал, задыхаясь:
— На трамвай… спешу на трамвай!..
3
Улыбка красивой женщины порвала его жизнь, но она дала ему тепло. Улыбка дала ему радость. Радость длилась недолго — всего несколько часов, — но кто знает, — не будь этих нескольких часов, — может быть, его жизнь прошла бы совсем без радости и тепла?..
На лихаче поехали в шантан. Чистый и скромный юноша очутился в шантане.
Музыка играла много раз слышанный веселый мотивчик, а на сцене — шансонетка в коротенькой юбочке дрыгала ногами и подпевала тоненьким голоском.
Когда он припал к барьеру ложи и смотрел на сцену, ему вдруг страстно захотелось наслаждений… Он смотрел на сцену и улыбался… Все было ново для него; и грациозная шансонетка, проделывавшая красивые телодвижения, и веселая безмятежная музыка, и смеющиеся люди…
Лакей принес карточку. Буквы прыгали перед глазами. Рядом в ложе свалили стулья, разбили бутылку — и все смеются… Перелистывал прейскурант и ничего не мог понять. Она взяла у него из рук, заказала что-то и спросила:
— А ты, миленький, хочешь это?
— Да, — отвечает Федоров.
— А закуску какую подать прикажете? — спрашивает лакей, согнувшись. — Икра есть, балык, сардинки, осетрина, раковые шейки.
Он смотрит на лакея некоторое время, будто обдумывает, а потом говорит:
— Дайте все.
— Слушаю-с.
— Стойте…
Лакей останавливается.
— И водку…
— Слушаю-с.
— Водку не надо, мой милый… и потом, ведь это страшно дорого обойдется… — говорит она.
— Дорого?.. У меня есть деньги.
Когда он выпил подряд две рюмки водки, он сказал ей:
— Я сейчас крикну на весь зал. От радости буду кричать…
Чем слабее становился юноша, тем глаза делались красивее. Он хотел пить из чаши наслаждений, пить чашу до дна… Он торопился поскорее испытать неизведанное, прекрасное… Пока не закружилась голова, пока он не упал…
4
В верхнем этаже кафешантана «Марс» находились комнаты для шансонеток.
Когда он вошел в ее комнату, от приторного запаха духов, пудры и тела закружилась голова. Дрожь охватила все тело… Он терял сознание. То страшное, которое произошло в течение нескольких часов, разбило его жизнь. Нежный, впечатлительный, он не выдержал… Мысли обрывались, мыслей уж не было. Было у него одно только желание:
— Безумствовать до потери сознания.
Он раскрыл широко глаза и бессильно лег на кровать. Было прекрасно его бледное лицо с большими, болезненно горящими глазами и черными волосами, в беспорядке падающими на мокрый лоб.
Она нагнулась к нему, обхватила слабого, безвольного своими обнаженными руками и целовала. Распростертый он лежал… Это были мину ты его высшего счастья… Сознание покидало его… Веки закрывались… А она целовала.
Стало тихо в комнате. Обнаженная, она лежала рядом с ним, и белоснежная рука крепко прижимала юношу к голой груди. У спящей шансонетки лицо было спокойно и красиво, и золотистые волосы, будто дорогое одеяние, в беспорядке рассыпались по всему телу.
Было уже под утро, когда проснулась шансонетка. Она сморщилась от ослепительного яркого света не погашенных ночью электрических лампочек и протерла глаза…
Бледный юноша лежал на кровати, и лицо его улыбалось… И потому, что его бледные губы были полуоткрыты, потому, что из-под черных век виднелись потухшие глаза, — ею овладел страх… Она закричала и выбежала в коридор.
Со всех сторон открывались двери и в одном белье выходили полусонные люди.
На улице уж брезжил свет, и маленькое окно в конце коридора было светло-голубое.
В. Горский
ПРЕДАТЕЛЬСКИЕ ДУХИ
В два часа дня, экономка молодого фабриканта Вулкова нашла своего хозяина лежащим в кабинете на полу, с огнестрельной раной на правом виске.
Вне себя от ужаса, экономка бросилась в полицию.
Через полчаса на месте происшествия были следственные власти.
Пока следователь задавал прислуге обычные вопросы, агент сыскной полиции занялся внимательным осмотром комнаты.
Казалось, что все было в порядке. По жилету покойного извивалась массивная золотая цепь, на руках сверкали бриллианты колец, в карманах лежали кошелек и бумажник с деньгами.
В полном порядке оказались все ящики письменного стола и железный денежный шкап, стоявший в углу.
Очевидно, об убийстве с целью грабежа не могло быть речи.
Агент выдвинул средний ящик массивного письменного стола и бросил в него беглый взгляд. Там все тоже оказалось в порядке. Там лежали письма. Одно только привлекло внимание агента: на кипе деловых писем лежал небольшой листок тонкой, бледно-лиловатой шелковой бумаги. Такие листки иногда вкладывают в письма, чтобы сделать их непрозрачными.
Агент взял листочек, поднес его к носу и ощутил запах каких-то удивительно пряных духов. Он подошел к камину и увидел там то, чего ждал: небольшую грудку серого пепла… Там недавно жгли бумагу.
Пока агент занимался осмотром, следователь и врач составляли протокол.
Причина смерти: поранение в области головы, с раздроблением височной кости.
Убийство несомненно, так как револьвера в комнате не оказалось.
Начался допрос экономки. Она ушла из дома около двенадцати часов утра. Ее сопровождал лакей.
Пришлось сделать много покупок, так что вернулись они в третьем часу. Вулков уже был мертв. По определению врача, смерть наступила около часа дня.
Таким образом, экономка и лакей не могли быть дома в момент убийства.
Подписав протокол, следственные власти удалились. Ушел с ними и агент. Но он скоро вернулся и вступил с экономкой в продолжительную беседу. Он долго расспрашивал ее о ее положении, ее родных, потом вдруг вынул из бумажника листочек шелковой бумаги, протянул его к ней и спросил:
— Скажите, пожалуйста, не получал ли покойный писем, которые пахли так, как эта бумага?
Экономка внимательно понюхала бумагу и ответила:
— Как же! Получал. За последнее время несколько раз получал. Еще я все удивлялась, как эти письма сильно пахнут.
— А вы не знаете, от кого он получал эти письма?
— От кого? Право, не знаю; только не от невесты.
— У него была невеста?
— Да. Инна Карстен. Только на конвертах, которые так пахли, были выдавлены буквы «А» и «Д».
Агент задумался. Он сразу потерял охоту продолжать беседу, простился с экономкой и ушел.
Он взял извозчика и поехал в один из лучших парфюмерных магазинов города. Там он подал продавщице листочек шелковой бумаги и попросил ее определить, какими духами эта бумажка надушена.
Продавщица долго нюхала бумажку, потом дала ее понюхать другой продавщице и, наконец, уверенно сказала:
— Это духи «Беттерфлэй», из лаборатории доктора Фрика.
— Могу я у вас получить флакон этих духов?
— К сожалению, нет. Доктор Фрик не продает свои изделия торговцам.
— Благодарю вас!
Агент раскланялся и отправился прямо к доктору Фрику.
— Могу я видеть доктора Фрика? — спросил он у одного из служащих.
— Доктор у себя в кабинете. Как прикажете о вас доложить?
Агент отдал свою карточку. Через несколько секунд он сидел в кабинете доктора Фрика.
— У меня к вам, доктор, есть небольшая просьба, — начал он.
— Я к вашим услугам, — любезно отозвался доктор.
— Вы изготовляете особые духи: «Беттерфлэй»…
— Да. Но… — доктор в недоумении смотрел на агента сыскной полиции, который вдруг заинтересовался духами.
— Вас удивляет, что я спрашиваю вас об этих духах? — сказал агент, угадав мысли доктора. — Дело в том, что я сейчас веду одно расследование, в котором единственной путеводной нитью могут служит ваши духи.
— Что же я могу для вас сделать?
— Я попросил бы вас, по возможности, указать мне, кто у вас постоянно берет эти духи.
— Это нетрудно, — сказал доктор, нажимая кнопку звонка. — Духи «Беттерфлэй» обходятся довольно дорого, их покупают немногие любители. Они почтя все принадлежат к числу моих постоянных покупателей. Сейчас, я велю дать вам книгу, в которой записаны все эти покупатели.
Через несколько минут книга лежала перед агентом и он немедленно в нее углубился.
Под буквой «Д» он сразу нашел имя, которое подходило под инициалы таинственных писем: «Баронесса Анна фон Дризе». Там же был обозначен адрес баронессы. У других покупателей буквы не совпадали с инициалами писем.
Агент записал адрес баронессы, поблагодарил доктора и отправился к ней.
По пути он заехал в полицейское управление и взял с собой полицейского офицера.
Теперь он ясно представлял себе ход дела.
Вулков хотел жениться… об этом узнала баронесса… она забросала его письмами… потом приехала к нему сама… объяснение… выстрел… в камине сжигаются письма…
К баронессе агент вошел один. Полицейский остался на улице.
На вопрос, дома ли баронесса, важный лакей ответил, что баронесса дома, но нездорова и никого не принимает.
Агент достал свою карточку и велел передать баронессе, что ему необходимо ее видеть по неотложному делу.
Через несколько минут баронесса его приняла. Это была красивая, стройная женщина с бледным лицом, на котором темными пятнами резко выделялись огромные глаза.
Баронесса вошла в приемную и молча остановилась у дверей. С ней в комнату ворвался пряный запах «Беттерфлэй».
Агент почтительно поклонился и заговорил, не спуская глаз с лица баронессы:
— Простите, баронесса, но я должен был вас видеть. Мне нужно передать вам очень важное поручение от моего друга, фабриканта Вулкова…
При этих словах баронесса покачнулась, еще шире раскрыла глаза, протянула перед собой руки и сдавленным голосом побормотала:
— Нет… нет… эго невозможно…
— Почему невозможно? — с искусственным спокойствием спросил агент. — Почему Вулков не мог поручить мне поехать к вам?
— Потому что… он… я ничего не понимаю…
Баронесса несколько пришла в себя, но все-таки глядела на своего странного посетителя с крайним изумлением. Агент спокойно продолжал:
— Ведь, насколько я знаю, Вулков — ваш хороший знакомый. По крайней мере, вы были с ним очень дружны до его помолвки с Инной Карстен?
— Да… да… но… я поссорилась с ним…
При этих словах баронесса опустилась в кресло и отвернулась от агента. Он сделал к ней несколько шагов и медленно, но решительно спросил ее:
— За что вы застрелили Вулкова?
Этот вопрос был так неожидан, что баронесса потеряла всякое самообладание. Она вскочила, а потом истерически разрыдалась.
Агент налил в стакан воды, дал ей выпить несколько глотков и, когда она начала успокаиваться, тихо сказал:
— Вы понимаете, баронесса, что я обязан вас арестовать?
Едва шевельнув бескровными губами, баронесса ответила:
— Понимаю.
— Другого исхода нет.
Она беззвучно прошептала, как автомат:
— Другого исхода нет.
Агент участливо взглянул на нее:
— Баронесса, если вам угодно, вы можете написать письма и переодеться.
Баронесса бросила на него благодарный взгляд, медленно повернулась и вышла из комнаты.
Агент размеренными шагами принялся ходить по приемной. Изредка он подходил к дверям, за которыми скрылась баронесса.
Она поняла его. Через четверть часа за дверями раздался выстрел.
Вскрытие показало, что баронесса застрелилась из того же револьвера, из которого был убит Вулков.
Евгений Хохлов
ПАЦИЕНТ
(Из записок врача)
— Я вас слушаю, — сказал я и плотнее уселся в кресло.
Длинными желтыми пальцами начал он скручивать папироску. Видно было, как он волнуется. Руки у него тряслись, и весь он был какой-то растерянный и жалкий.
Пока он, просыпая табак и портя бумажки, делал себе огромную несуразную папироску, я внимательно рассмотрел его.
Передо мной отдел старик из типа таких стариков, которым можно дать 50–60 и которым зачастую под 40. Борода — не то рыжая, не то серая — клочьями облепила грязный подбородок, точно приклеенная скверным парикмахером на любительских спектаклях. Мокрые усы и редкие встрепанные волосы могли навести на мысль, что перед вами сидит алкоголик. Так не без некоторого чувства брезгливости подумал и я, но… но сейчас же убедился в ошибочности своего предположения.
Наши глаза случайно встретились. На меня выпукло смотрели серые, бесцветные глаза с выражением какой-то сознательной внутренней работы. Я как-то съежился и отвернулся.
Очевидно, он давно уже переживал что-то.
Сюртук у него был грязный и галстук смятой тряпкой болтался на шее.
Он вставил папиросу в обкуренный пенковый мундштук и два раза судорожно затянулся.
— Доктор, — начал он хриплым, трескучим голосом, — вот уже два дня, как у меня дома творится что-то неладное. Каждый вечер приходит она ко мне и вот тут…
Он опять глубоко затянулся.
Я психиатр. Здесь, за этим вот столом, я видел тысячи больных, одержимых видениями и галлюцинациями. Очевидно, передо мной один из таких.
— …Вот тут начинается самое страшное. Собственно, в том, что она приходит, нет ничего особенного, так как это моя дочь родная, единственная дочь, но каждый раз, как она уходит…
Снова глубокая затяжка.
— …Каждый раз, как она уходит, у меня начинается истерика. Но и тут нет ничего особенного. Наши семейные дела дают достаточный повод к этому…
Комната наполнилась густыми волокнами дыма. Меня начинал раздражать этот изнервничавшийся человек. Но иметь дело с такими людьми — моя профессия, и я решил терпеливо слушать.
— А третьего дня я убил ее, — как-то неожиданно разгораясь, вдруг выпалил он и снова потух.
Я подскочил в кресле.
— Послушайте, это слишком, — сказал я. — Вы говорите это мне, постороннему для вас человеку, обязанному по закону сообщать о преступлении. Я помогу вам, если вы чувствуете себя не совсем здоровым, но согласитесь — вы должны были заявить об этом властям, если не хотите скрывать преступление. А раз вы сказали мне…
— Да, но дело в том, что вчера она опять пришла ко мне.
Я понял, что имею дело с сумасшедшим. Мне стало стыдно своих слов, и я участливо посмотрел на своего собеседника.
— Не волнуйтесь, — мягко сказал я. — Не волнуйтесь и расскажите, как все это произошло. Мы все разберем, все обсудим…
Он горько усмехнулся.
— Да я нисколько и не волнуюсь. Вот вы меня считаете сумасшедшим, а между тем, вчера я видел ее собственными глазами, говорил с ней, а на прощанье поцеловал ее в знак примирения… А третьего для я убил, убил ее.
— Послушайте, — сказал я, — расскажите мне все подробно. Ну, как ваши дела с ней. Ведь я, — я коснулся его рукава, — ведь я вам хочу только добра. Доверьтесь мне!
Он помолчал. Меня начинала интересовать эта жалкая фигура. За пеленой из дыма сидел он, сгорбившись, и подавленно ворочал своими выпуклыми глазами. Папироса его потухла, он сбросил пепел и начал тихим-тихим голосом и растягивал слова:
— Еще лет десять тому назад был я свеж, юн и полон энергии. Волосы у меня были густые, бороду я брил и мог считаться если не красивым, то во всяком случае человеком, могущим обратить на себя внимание. И вот это внимание оказала мне красивейшая женщина нашего города. Все прекрасное, что может дать небо человеку, а в особенности женщине, все эго было у нее в изобилии. Идеально сложенная, с тонкими изящными чертами лица — она вся была, как богиня. Грациозный ум, искрящееся остроумие и глаза… Да, эти глаза отняли не одну ночь сна и у меня, да и у всех молодых людей нашего города… Но… Доктор, скажите, какая женщина прекрасна без «но». Точно для окончательной отделки вкладывает природа в душу идеальнейшей женщины что-нибудь порочное. И — странное дело! — ее порочность только обостряла ту страсть, которая охватила всех нас. А что Ольга была порочна — говорило в ней все. И ее зовущие глаза, и ее походка, вся такая сладострастная и пьянящая. Я опьянел, ее хмель опутал мое сердце и волю — и отрезвел я только некоторое время спустя, когда было уже поздно.
Он говорил плавно. Как-то странно было слушать эту связную речь из уст душевнобольного. Но я знал много подобных примеров и теперь, слушая его, я верил, что был он когда-то и юн, и бодр, и красив.
— Да, было поздно… Но я… я все же благодарен ей за те минуты, когда, охваченный безумным порывом, я осыпал ее поцелуями — и она мне отвечала. Она лгала. Теперь я это знаю. Но тогда… тогда я был счастлив. Пусть ласки ее были лживы, пусть вся она — олицетворение порока… Она за это наказана. А в то время я жадными глотками пил счастье и забывал все на свете. Мы уходили в дальний лес на той стороне Волги. Сосны приветливо гудели нам своими вершинами, ласково улыбались из-под елок грибы, все цвело и пело — и пела в душе моей любовь к ней, к этой… Ну да я, доктор, вас утомляю этими «поэзиями». Словом, я сделал ей предложение, она дала согласие — мы повенчались. А на другой день она мне изменила.
Передо мной развертывался роман обычного типа с пламенной любовью и «изменницей». Но в кресле у меня было так уютно, он рассказывал так увлекательно, что я слушал с удовольствием. Кроме того, я был уверен, что меня никто не ждет, так как звонка в прихожей я не слыхал.
Мой собеседник скрутил себе новую папироску и, затянувшись, продолжал:
— Она изменила мне и сделала это так цинично, так грубо, у меня же в доме, что я хотел тут же убить ее и умереть. И… и не мог сделать этого. Ее дьявольская красота, ее зовущие глаза сделали из меня зверя — и я схватил ее в объятия. Для меня начиналась жизнь, полная мучений. Каждый день я просыпался с мыслью убить ее — и каждый раз падал к ее ногам, покоренный ее красотой… и… порочностью. Это была тысяча и одна ночь Шехерезады. Только сказки, которые рассказывала мне жена, были чудесными гимнами телу, это был какой-то вихрь наслаждений страсти. Так продолжалось несколько месяцев — до тех пор, пока она не сообщила мне, что она беременна. И я решил убить ее на другой день после родов.
Я удвоил внимание.
— И я убил ее на другой день после родов. Бледная и изможденная, лежала она, когда я вошел к ней в комнату. И когда она увидела меня, увидела мой взгляд, она поняла все. Поняла… и страшный вопль огласил нашу маленькую спальню. Такой вопль, который стоит у меня в ушах все время, который я не мог забыть на каторге, который я слышу теперь…
Он схватил себя за голову и некоторое время молчал. Молчал и я, не желая тревожить беднягу.
— И я убил ее. О, как я был жесток! Я изуродовал это красивое тело, чтобы больше никто не увидел этой, хотя бы мертвой, красоты… никто… Я успел еще отдать дочь на воспитание женщине, которая уехала в Петербург. Я хотел, чтобы ничто не связывало меня с городом, в котором я перенес столько ужасного. Потом я заявил — и только неделю тому назад вернулся из Сибири, где был на каторжных работах долгие десять лет…
Он помолчал.
Приехал и убедился, что моим страданиям нет конца. Я разыскал дочь. Она служит в кондитерской продавщицей.
И я увидел «ее», увидел свою Ольгу, которую убил тогда в порыве гнева и отчаяния. Тот же овал лица, те же руки, тонкие и изящные! Манеры, рост — словом, все-все было в ней то же, что у матери…
Он застонал.
— О-о, ведь, я же убил ее. Убил… Ольгу… А когда третьего дня она пришла ко мне, я опять ее убил, и вот вчера…
Он заволновался и перестал говорить.
Я понял все. Очевидно, образ жены, воскрешенный похожей на нее дочерью, породил галлюцинацию вторичного убийства. Я решил им заняться, а пока просил его не волноваться и принимать то, что я ему пропишу. Он молча согласился, и я стал выписывать рецепт.
В приемной что-то стукнуло. Я удивленно поднял брови. Мой пациент поднялся.
— Простите, доктор, — сказал он расслабленным голосом, — я так вас утомил.
— Полноте, полноте, — ласково похлопал я его по плечу. — Скоро мы будем молодцами, опять сбреем бороду и помолодеем.
Он уныло улыбнулся. Я проводил его до передней и прошел через кабинет в приемную. Там никого не было.
Но то, что я увидел, заставило похолодеть мое сердце.
Я страстный любитель старинных миниатюр. В моей коллекции есть много экземпляров, которые вызывают зависть не у одного антиквария. Но я человек обеспеченный — и отклонял всякие предложения продать некоторые из них, хотя бы за очень круглую сумму.
Все миниатюры стояли у меня в стеклянном шкафу в гостиной. И вот теперь я увидел, что стекло ловко вырезано, а лучшие мои экземпляры исчезли. В безумном отчаянии бросился я к звонку, кричал и чуть не плакал от обиды.
— Андрей, кто тут был?
Бледный и взволнованный лакей сообщил мне, что вместе, по крайней мере — одновременно, с тем стариком, который был у меня в кабинете, приходил еще какой-то господин; что он ждал до последнего времени и исчез как-то таинственно, то есть потихоньку ушел… Ушел и унес мои миниатюры.
Я разослал погоню по всем направлениям, но безуспешно…
Я прошел в кабинет и сел за стол. В кабинете было накурено и против меня как будто все еще звучала плавная, размеренная речь моего пациента.
Одна мысль вдруг поразила меня: не сообщник ли вора сидел здесь и разводил мне рацеи из собственной жизни?
Я был задет за живое. Как я, психиатр, не смог отличить действительно больного человека от ловко играющего свою роль жулика?! Нет, быть не может… Хотя…
Я встал и прошелся по кабинету.
С одной стороны, каким же ловким, умным и талантливым нужно быть, чтобы рассказать — и «так» рассказать — мне все это.
С другой — как мог рисковать вор тем, что я могу отпустить пациента и пригласить его? Да и этот сигнальный стук, после которого заторопился старик…
Не знаю, не знаю, не знаю…
Полный горя от потери дорогих мне вещей, с тяжелым сомнением на душе, сидел я на оттоманке.
Нет, должно быть, мне этого не решить!..
Этот вопрос разрешил мне — и притом чрезвычайно просто — мой приятель-адвокат, который зашел навестить меня как раз в эту минуту. С мельчайшими подробностями передал я ему и весь рассказ старика, и все, что произошло.
— Позволь, — возразил мой друг, — ты точно помнишь, что он говорил про убийство, совершенное именно 10 лет тому назад?
— Точно.
— И то, что дочь была не только похожа на мать, но и одинакового с ней роста? И то, что она служит в кондитерской?
— Да, да…
— Но, в таком случае, как же могла десятилетняя девочка быть одного роста с матерью? Как могла она походить на нее, как две капли воды? Как могла служить продавщицей? Очевидно, твой пациент врет!
Я бросился в полицию. Дрожащими руками раскрыл альбом и на третьей же странице увидел моего пациента. Он оказался весьма и весьма знакомым полиции. И что был на каторге — не врал.
Валентин Франчич
ИСПОВЕДЬ СУМАСШЕДШЕГО
Глава 1
Если вы думаете, что сумасшедшие не отдают себе отчета в своих поступках, то очень ошибаетесь. Я, например, сумасшедший и великолепно знаю, что я — сумасшедший. У меня бывают моменты, когда возвращается прежнее состояние духа, когда я могу спокойно говорить с людьми обо всем, что их интересует, и говорю об этом так, что непосвященный никогда не заподозрил бы во мне сумасшедшего.
Я вполне сознательно, во всеоружии критической мысли встречаю переход этого «нормального» состояния в мое обычное — состояние помешательства.
Прежде всего, я начинаю чувствовать в себе присутствие чьей-то посторонней воли, которая бродит во мне, как молодое вино, щекочет мои нервы, побуждая их на неожиданные эксцессы. Первое время это даже доставляет удовольствие. Хочется кричать, танцевать, строить потешные рожи… Затем начинаются муки. О, этот огонь неудовлетворенного чувства! С пеной у рта, бешено вращая глазами, я стучу кулаками в стену, я кричу до хрипоты, чтобы слышал весь мир, но стены не пропускают звуков.
Бешенство мое растет. Все силы ада кричат в моей душе. Каждый атом моего тела трепещет и сгорает от неизбывной муки… И тогда ко мне приходит она.
Глава 2
Когда я решил убить ее, мне пришла в голову мысль симулировать сумасшествие. На помощь явилась наследственность. Я вспомнил, что мать моя — истеричка, а отец — алкоголик, что один из моих кузенов идиот, а другой окончил жизнь самоубийством. «Великолепно, — сказал я. — Все складывается весьма благоприятно для моей цели. Я — сумасшедший. — Я невменяем. Меня не приговорят, как обыкновенного убийцу».
И я стал притворяться. Притворяться! Я не знал, что носил в себе зародыш настоящего безумия.
Однажды за обедом, на котором присутствовало много гостей, я сказал моей жене, что она похожа на мокрицу. Перед этим я говорил с одним солидным упитанным господином о внешней политике. Я видел, что все переглянулись. «Ага, — обрадовался я, — клюнуло! Скоро я буду иметь возможность задушить вот этими руками существо, которое называется моей женой и которое всегда напоминало мне кошку». Вы знаете, что кошку приятно мучить? Приятно душить эту гибкую отвратительную гадину, чувствовать, что тело ее извивается в ваших руках, тщетно стараясь избежать смерти.
Есть женщины, похожие на кошек, и моя жена была кошка, настоящая кошка с фальшивыми глазами, в которых всегда тлело томление похоти. Я дрожу. Я снова переживаю тот незабвенный чудесный момент.
Несколько случаев, подобных вышеописанному, создали мне репутацию «ненормального». Жена начала избегать меня, приняв постное выражение оскорбленной невинности. Родственники стали поговаривать о том, чтобы засадить меня в больницу. Все это подхлестывало мою злобу, мою жажду мести. Я неоднократно, сидя один в кабинете, приходил в безумный восторг от одного предвкушения мести. Я начинал громко смеяться и делать гримасы. «Теперь, — думал я, — меня примут за сумасшедшего. Я спокоен за себя. Способность симуляции — это особенность тонкого интеллекта. Бедные убийцы, которые, убив, прячутся, а будучи пойманы, с, тупой покорностью идут на виселицу!»
И вот настал, наконец, момент. Я пришел к ней ночью в спальню. Она лежала передо мной, раскинув белые пухлые руки, сбросив с себя во сне одеяло и обнажив здоровое, пышное тело, созданное для похоти и страсти. Я невольно залюбовался ею. Она была прекрасна, как объект для мучений. Бешеный восторг охватил меня и я, трепеща от счастья и ненависти, уносимый могучим потоком чувств, сдавил ее белую, нежную, как пух, шею, сдавил судорожно, вложив в это движение всю душу и все силы. Явись ко мне в этот момент смерть, я сказал бы:
— Ты пришла вовремя: мне ничего больше не нужно. Я счастлив!
Я душил ее, и чем больше содрогалось ее тело, тем ярче и горячее было мое счастье, счастье ненависти и мести. Океан наслаждения поглотил меня и, когда я очнулся, она была мертвой.
Я в доме умалишенных. Я отдаю себе отчет в своем поступке и ничуть не раскаиваюсь, и ни одно угрызение совести не тревожит моей души, ибо за моей спиной стоит великолепный адвокат — наследственность. Иногда ко мне приходит она. Тогда меня охватывает сожаление о том, что я не могу задушить ее вторично.
Валентин Франчич
МЕСТЬ
Директор сыскной полиции Арман Болье сидел в своем кабинете, просматривая деловые бумаги.
Сегодня он был в каком-то особенно плохом настроении. Тени мрачных предчувствий длинной вереницей ползли в его сознании, и от этого все казалось бесцветным и ненужным: и скучные деловые бумаги на письменном столе, и солнечный, весенний день, глядевший в окно и звучавший бесчисленными невнятными голосами пробуждающейся жизни.
Несколько раз он оставлял в покое различные «донесения» и смотрел в окно на синее небо, на молодые, опушенные зеленью деревья.
Резкий звонок телефона заставил его вздрогнуть.
— Я слушаю…
— Говорит Шапюи. Сегиль арестован и через несколько минут будет доставлен в сыскное.
— Где вы арестовали его?
— В кафе «Жерар». Приказаний пока никаких?
— Пока никаких.
Болье повесил трубку и, встав, начал ходить взад и вперед по кабинету.
— Наконец-то пойман! Сколько усилий, сколько хитростей было потрачено агентами на поимку этого важного преступника!..
Сам министр юстиции неоднократно справлялся у него о судьбе розысков. Превосходно!
Вошедший в кабинет дежурный чиновник доложил, что преступник в антропометрическом кабинете.
Болье прошел коридор и вступил в комнату, где на стенах висели оттиски, стояли различные приборы для измерения, и увидел высокого, элегантно одетого господина, спокойно, почти презрительно смотревшего на полицейских. Сегиль был решительно красив. Его овальное, обрамленное черной бородой лицо выражало большой ум и твердую, стальную волю.
— Обыщите, — приказал Болье.
Двое агентов поспешно принялись за дело, и через две-три минуты он с интересом рассматривал отобранные вещи.
Бумажник был туго набит кредитными билетами; только в одном отделении нашлись два письма. Болье быстро пробежал первое, и выражение удивления появилось на его лице. Странно! Кого напоминает почерк? Затем эти слова: «Арман уехал… Буду одна… твоя Симона». Странное совпадение.
Болье отложил первое и взял второе.
Из сложенного надвое почтового листка выпала фотографическая карточка молодой красивой женщины. Холодный пот выступил на его лбу: в молодой женщине он узнал свою жену — Симону. В следующий момент, вполне овладев собой, Болье отдал распоряжение о водворении Сегиля в камеру предварительного заключения и, вернувшись в кабинет, сообщил по телефону судебному следователю.
— Послушай, Симона, — говорил Болье, мешая ложечкой чай, — как ты вообще находишь брюнетов? Жгучих брюнетов с черной бородой и красивыми цыганскими глазами?
— Как я нахожу брюнетов? Но ведь ты, Арман, не брюнет.
— О, я знаю, ты любишь только меня. Согласись, однако, что есть люди более интересные, чем я. Я стар… занят делами… часто не бываю дома…
— Ты задаешь мне странные вопросы…
— Странные? Совершенно верно! Кстати, известный аферист Сегиль пойман и был обыскан в моем присутствии… Отчего ты побледнела, Симона?
— Мне что-то нездоровится…
— …Найдена карточка красивой молодой женщины, удивительно похожей на тебя.
— Похожей на меня?
— Как две капли воды. Конечно, это совпадение, Симона, но совпадение удивительное. Представь себе, на шее этой женщины тот же медальон, что я подарил тебе ко дню твоего рождения…
«Удивительно слабый народ — эти женщины», — с презрением думал Болье, приводя в чувство Симону.
Валентин Франчич
ГЛАЗ СТАРУХИ
(Рассказ убийцы)
Вдвоем ходили мы на «работу», г-н студент, потому что и веселее, и не так страшно, да и в случае чего, если дело неудачей кончится, уйти легче. К тому же товарищ мой, Андрей Спичкин, был парень силы удивительной, смелый, как черт, и безбожник, каких теперь не сыщешь. В нашем деле с Богом не проживешь. Сдается мне что, ежели бы люди по-настоящему в Бога верили, не было бы на земле ни убийства, ни грабежа. Который человек не совсем Бога забыл, так тот, ежели на «дело» идет, особливо в первый раз, все боится, как бы гнев Божий его не покарал, а потом удивляется, что гнева нет. Ну, раз Бог по башке громом не ахнул, значит, можно. И пошла писать! Вот как оно бывает, г-н студент…
Правду я говорю? Человек вы, надо быть, очень ученый; но и вы, сдается мне, ни столечко в Бога не верите?
Вот видите! Ну, а у простого человека от безверья к убийству — шаг. Многое сходило нам с Андреем с рук, много ограбили мы людей и так пообтерлись, что ни страха, ни совести не чувствовали. Несколько убийств было на нашей душе, ежели только душа у нас была, а то правильнее сказать, что души у нас и в помине не было, и много еще убийств принял бы я на себя, когда бы судьба не помешала. А дело было так. Задумали мы с Андреем один купеческий дом ограбить, богатый был дом и стоял совсем на окраине города в глухом переулке, где больше пустырей было, чем жилых домов.
Дознали мы все: и сколько в доме людей, и когда хозяина нет, и кто в гости ходит, — все до мелочей повысмотрели. Сыщики и те лучше бы не обработали. Ждали мы только случая, что бы в гости нагрянуть, повернее дельце сварганить, а случая все нет и нет. Что ни день, то у купца или гости, или приказчики из лабаза — не подступиться. Хотели было уже совсем от своего отказаться, досадно уже становилось, что время даром потеряли, а случай тут и подвернись: купец по делам в другой город укатил, захватив и своих молодцов из лабаза. В доме же остались только старая служанка да мать купца — древняя старуха, богомольная весьма, все по церквам ходила. Спичкин все до тонкости обмозговал. Он и собаку, что на цепи во дворе купца бегала, так приручил, что как увидит нас, хвостом вилять начинала. И вот вечерком подошли мы к дому. Дело было в октябре — дождь, слякоть, ветер такой, что насквозь прохватывал, каналья… В переулке темень, хоть глаза выкалывай, — все одно будет; одно слово — воровская ночь.
Спичкин подставил мне спину, я на него и через забор.
Упал на сухие листья, прислушался: все тихо, только собака целью громыхает, почуяла… На этот случай был у меня кусок мяса припасен. Бросил я его псу, открыл калитку и пропустил Спичкина. Остановились мы и начали думать, как в доме пробраться: ежели в дверь, то такой шум поднимется, что и за версту услыхать, потому изнутри-то дверь болтами железными заперта; в окно лезть тоже не способно — ставни закрывают…
Стали мы ходить вокруг до около. Вдруг Спичкин зацепился за что-то ногой. Присмотрелись: лестница. К голубятне приставлена, что под самой крышей. Так было темно, что сразу не заприметили, а лучшего, кажется, сам дьявол бы не выдумал. Поднялись мы на крышу, с крыши на чердак, с чердака по витой лесенке в какой-то чулан, а в чулане том всякая снедь: и окорока, и колбасы, и бутылки с настойкой. Приложились мы к ним раза два, закусили колбасой и за работу. На наше счастье, дверь чулана оказалась не запертой. Вышли мы в темный коридор, прислушались: тишина такая, что слышно, как сердце в груди колотится. Сдается мне теперь, что сердце оттого так сильно колотилось, что предчувствие было скверное, а тогда только одно и было на уме, как бы получше все сработать. Пошли мы в темноте наугад, руки протянув вперед, чтобы лбом не стукнуться. Надо вам заметить, г-н студент, что нам не очень и страшно было, потому что хорошо знали, на что идем. Во втором этаже была одна старуха-купчиха, а что могла сделать с нами женщина, слабая, старая такая, что от щелчка в труху бы рассыпалась?
Нащупали мы, наконец, какую-то дверь. Спичкин тихонько приотворил ее, и увидели мы: комната, надо быть, спальня, в углу старинные образа, лампады теплятся, а на коленях перед образами старуха, молитву шепчет, крестится истово да поклон за поклоном бьет.
Спичкин толкнул дверь сильнее и вошел в комнату, нарочно стуча сапогами, чтобы услыхала старуха. Я за ним следом. Так всегда было, что Спичкин первым начинал. Но старуха продолжала молиться, не замечая нас. Тогда Спичкин подошел к ней и тронул ее за плечо. Не меняя положения, она повернула голову в нашу сторону. На нас глянули строгие, мутно-голубые глаза, в которых не было ни капли страха.
Лицо сморщенное, серьезное, иконописное, — можно сказать.
В деревнях такие старухи попадаются. Лицо во всех отношениях примечательное. А главное — ничуть не перепуганное.
— Вот что, бабушка, — начал Спичкин, — ты не притворяйся, а говори-ка лучше, где деньги.
— Кто вы такие?
— Гости с проезжей дороги. Ну, старая, живее поворачивайся, отпирай свои сундуки — нам некогда. Мы сюда пришли не для того, что бы с тобой разговоры разговаривать.
Поднялась старуха с пола, пристально посмотрела на нас да как закричит:
— Караул! Спасайте! Режут!
Мы даже ошалели от крика. Спичкин хлопнул ее кулаком по голове, а ей хоть бы что: визжит, как свинья, которую режут. На счастье, никто не прибежал. Осерчали мы, бросились на старуху. Спичкин ее за голову, я за ноги, — кинули на постель и давай душить. Спичкин ее душит, а я ноги держу, что бы не дрыгала, да и сильная оказалась — просто на удивление! Долго мы с нею возились. Только чувствую вдруг я, что ноги больше не вздрагивают, вытянулись.
— Ну, Андрей, — говорю, — померла старуха.
Сбросил Спичкин подушку, которой старуху душил, и показалось мне вдруг, что лицо у него белее стены стало.
— Что там еще увидел? — спрашиваю.
А Спичкин пятится назад, взгляда с покойницы не сводит.
Стало мне страшно. Взглянул и я на старуху.
Верите ли, г-н студент, даже сейчас волосы у меня шевелятся, когда вспомню, а тогда такой ужас овладел мною, что я просто обмер.
Вижу я: один глаз старухи опух от удара и закрыт, а другой смотрит на меня, как живой: большой, привязчивый, беспощадный, полный какой-то непонятной силы… Казалось: стоит только двинуться, и он пойдет за тобой. Взял я подушку с полу и бросил старухе на лицо. Молча принялись мы за дело. Сбили замки с сундуков, все в них перевернули вверх дном и что было ценного, позабирали. А в доме такая тишина, что слышно, как, потрескивают где-то рассохшие доски. За окном ветер воет. Дождь в крышу стучит. Вдруг раздался легкий шорох, и что-то грузно шлепнулось на пол. Вскочили мы, как ошпаренные, смотрим: глаз старухи по-прежнему следит за нами, а подушка лежит на полу. Ну, тут мы, наконец, не выдержали.
Бросился я вон из спальни, Спичкин за мной. Хочется по-звериному закричать, но голоса нет и язык отнялся. В смятении потеряли дверь чулана, наскочили на пролет лестницы и скатились в нижний этаж.
Заметались мы здесь, словно мыши в западне: нет выхода. А в спине такое чувство, как будто покойница вот-вот уцепится. Так бы и проторчали в доме до утра, не зажги Андрей спичку. Был у него в кармане коробок, да с перепугу забыл он о нем.
Пробрались мы кое-как в сени, отодвинули засов и выскочили во двор. Со двора на улицу и ну бежать.
Дождь лупит, как из ведра. Ветер стонет. Сухие листья падают на землю. И шорох упавшего листа кажется нам шагами старухи.
Так вот, г-н студент, как дело было. Тридцать лет прошло с той ночи. Столько же лет и моей седине. И когда я вспомню обо всем, сдается мне, что глаз старухи оттого так страшен был, что в нем тайна смерти отразилась. Можно Бога забыть, можно над человеком надругаться — все можно, но никто не может безнаказанно заглянуть в глаза смерти. Никто.
Анатолий Каменский
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Завтра, на суде, я не произнесу ни одного слова. Судьи, присяжные, публика в моих глазах ничем не лучше тех жалких, беспомощных, голых, которых я три года изо дня в день видел в бане. Да! И никто не узнает от меня правды, потому что правда моя не интересна никому. Однако нужно же хоть как-нибудь убить остаток ночи.
Попробуем, попробуем…
Когда, три года назад, я, бывший интеллигент, секретарь земской управы, кандидат университета, вступил в артель банщиков и староста, выдавая мне необходимые атрибуты моего звания (короткий передник и прочее), сказал: «Ну, барин, с Богом», — я подумал: «Вот оно, начинается…»
И началось мое последнее служение людям, которых я раньше привык видеть в мундирах, сюртуках, галстуках и т. д. С утра до ночи, перебегая из одной «мыльной» в другую, «поддавая пару», хлопая веником и намыливая толстые и тощие, старые и молодые тела, я наблюдал за людьми, лучшими, чем я, ходившими в сорокакопеечные бани. Лучшими уже потому, что даже в банщики я был принят из милости. Мне оставался выбор между самоубийством и ночлежными домами, но мне почему-то пришла в голову эта странная идея — поступить в бани. Когда я обратился к старосте Кузьме Макарычу, он долго смотрел то на меня, то на мои документы, иронически улыбался и наконец спросил:
— Залог есть?
Залог был небольшой, и все места оказались занятыми, но я пришел еще и еще раз, и меня взяли сначала на испытание, а потом и совсем. И я начал намыливать чужие головы и спины. Мои товарищи, другие банщики, осторожно подшучивали надо мной, называя меня на «вы» и «барином», а посетители, не обязанные знать о моем прошлом и о моем университетском дипломе, разумеется, меня «тыкали», считали меня машиной, вещью, что мне, признаться, вначале было как-то до жуткого приятно. До того приятно, что, помнится, когда в первый раз за какую-то провинность толстый и важный господин обругал меня болваном, у меня радостно забилось сердце, я сказал: «Очень хорошо» — и даже урвал минутку, чтобы посмотреть в предбаннике, кто мой приятный собеседник. Он оказался артиллерийским генералом. Когда он приходил потом и попадал ко мне, я трудился над его телом с особенным усердием и после душа, накинув на него простыню, пробежав вперед несколько шагов и распахнув перед ним широкую стеклянную дверь в раздевальню, с особенным удовольствием посылал ему вслед традиционное: «Желаю быть здоровым».
В общем, первые месяцы моей новой службы доставляли мне одно сплошное удовольствие, не отравляемое даже воспоминаниями. В этом теплом и влажном воздухе со сходившимися у потолка клубами пара, с обманчиво мелькавшими где-то вдали электрическими лампочками, то звонко, то глухо говорившими голосами, запахом свежих веников и музыкой льющейся воды моя жизнь показалась мне какой-то сказкой. Помню, еще в детстве, во сне, я представлял себе ад похожим на баню, наполненную голыми, охающими, окутанными паром людьми. И мне не только не было страшно, но я любил, когда повторялся этот сон. К своим обязанностям я привык очень быстро и, как настоящий банщик, говорил: «Пожалуйте», свободным жестом окачивал водой мраморную скамейку, а потом поправлял изголовье, покрытое березовыми вениками.
Сначала все приходившие в баню люди казались мне равными, одинаковыми, и в этом смешении блестящих офицеров, чиновников, студентов, приказчиков и купцов, пожалуй, и была главная прелесть. И я с трудом различал эти однообразно голые тела, доверчиво ложившиеся на мраморную скамейку. Но потом, делая массаж, растирая и шлепая по спине, я уже мог почти безошибочно думать: «Я шлепаю генерала» или: «А это адвокат» и проч. Мне не приходилось мыть тех истощенных и скелетообразных студентов, которые ходят в десятикопеечные бани, а потому чаще всего я ошибался, принимая выхоленные и гибкие студенческие тела богатеньких или «белокостных» за офицеров. И я особенно любил мыть эти загадочные тела, с загадочным настоящим и будущим, любил этот небрежно-ласковый, разнеженный теплотой и моим искусством тон: «Потрите, пожалуйста, еще раз спину». Молодые кости хрустели мягко и глухо, молодые мускулы, натренированные гимнастикой и спортом, напрягались, как эластичная сталь.
Были у меня и «свои» посетители, те самые, которые, войдя в «мыльную» и, оглядываясь по сторонам, весело или строго кричали: «Дорофей свободен?» — и которым я всегда с радостью отвечал: «Сию минуту» или: «Пожалуйте». Среди них чаще всего попадались «откровенные», говорившие при первом знакомстве:
— Намыливай хорошенько: у меня что-то начинают лезть волосы.
А потом, второй или третий раз:
— А я, брат Дорофей, был болен.
Или:
— Знаешь, Дорофеюшка, я завтра женюсь.
Это были мои друзья, ближе и дороже которых у меня никого на свете не было. Остальные разделялись для меня на «постоянных», ходивших часто, и «новых», являвшихся впервые. О, как интересна была вначале моя оригинальная жизнь! Приходили десятки и сотни людей с самыми разнообразными отпечатками на лицах, с тайным веянием другой, внешней, далекой от меня жизни. Далекой и отвергнувшей меня. Ни-ни… об этом ни слова. И несмотря на то, что, поступая в бани, я уже носил в груди чувство непримиримой вражды к людям, выбросившим меня из жизни, — здесь первые месяцы я готов был примириться с ними. Очень уж были жалки эти беспомощные, голые! И я испытывал какую-то нежность к этим розовым, худым и полным, блестящим от воды, толпящимся вокруг меня телам.
Впрочем, все это было недолго. Постепенно просыпаясь, медленно наплыли воспоминания и зашевелилась застарелая, ноющая как ревматизм, ненависть. И вот они проходили мимо меня в каком-то хаотическом смешении, и эта движущаяся груда тел, с отдельно мелькающими лицами и фигурами, скоро превратилась в моих глазах во что-то единое, цельное, приобрела одну общую физиономию. И, возненавидев эту ужасную бесформенную массу, я полюбил свои наблюдения над нею. Чтобы не быть замеченным, я снимал коротенький передник — свое единственное отличие от посетителей, забирался в горячую баню, и тут, в полутьме, среди удушливых раскаленных паров, от которых кровь стучала в висках, я весь превращался в зрение и слух. Животные, радостные стоны, оханье, шлепанье веников слышались здесь безостановочно, а вокруг меня возились красные неуклюжие тела с прилипшими березовыми листьями. Бродя и сталкиваясь со всеми, я поминутно встречался с чужими взорами, мутными, блестящими или неподвижными. Хлопали двери, тела прибывали и убывали, и я наконец слышал голос кого-нибудь из банщиков: «Дорофей! К старосте». Я пробуждался, а потом покорно стоял перед Кузьмой Макарычем и смотрел в пол.
— Ты что же, барин, — насмешливо говорил он, — опять без передника гоголем ходишь?
Меня штрафовали, и я некоторое время довольствовался тем, что в перерывах от работы, стоя где-нибудь в уголку, около душа, с жадностью смотрел по сторонам. На скамейках сидели и лежали люди, покрытые мыльной пеной, возвышались толстые, тяжело дышащие животы, виднелись красные лица с умиротворенным выражением и полузакрытыми глазами. Банщики шлепали, потягивали и растирали эти бока, спины и ноги, «рубили на них котлетки», и мыльные брызги летели во все стороны. Полусонные взоры тех, кто поближе, равнодушно блуждали по моему лицу и по моему короткому переднику, а я стоял и думал: «Хорошо, хорошо, посмотрим». Но тогда, видит Бог, у меня не было никаких определенных планов. Это явилось гораздо позднее… И очень долго, наблюдая за публикой, я ничего не испытывал, кроме какого-то странного самоуслаждения.
Только что вымытые, разнеженные и выхоленные туши медленно и важно проходили мимо, а из их глаз смотрело на меня нескрываемое холодное и сытое равнодушие. А вот легкомысленные усики, кокетливо-самодовольные глазки, тонкая талия, широкие и покатые плечи — и так и хочется вообразить прямо на этом теле блестящие пуговицы, а на голых, дрыгающих пятках беспечно позвякивающие шпоры. И где-нибудь рядом — тяжело и основательно, как бы в невидимых толстейших сапогах, выступает неладно скроенная жирная спинища с женоподобными круглыми плечами и предательскими, не оставляющими сомнений, мокрыми косичками, болтающимися у затылка. Каких только букетов я не вязал в этом прекраснейшем из цветников, в бане! Офицеры, купцы, священники, и все это голое, самодовольное — в вымытом и детски беспомощное — в намыленном виде. Каким презрением я проникался к этим мешкам с костями и жиром и как я их ненавидел!
В эти острые минуты я забывал даже своих «друзей» и на веселые окрики: «Дорофей свободен?» — сердито и нехотя отвечал: «Сейчас».
— Ну, Дорофеюшка, — говорил какой-нибудь молодой чиновник или купчик, — поздравь… мне Бог даровал сына.
— Не поздравляю, — мрачно говорил я.
— Вот как, — смеялся чиновник, — ах ты, философ! Повтори, повтори! Ха-ха-ха!
Если ко мне попадало разжиревшее тело какого-нибудь генерала, купца или отца-диакона, раздражение мое усиливалось, и я ожесточенно тер мочалкой, пока меня не останавливали:
— Однако, брат, того… нельзя ли поосторожнее?
Или короче и суше:
— Мыть не умеешь, осел!
И вот когда к нам в бани начал ходить он, человек, отравивший мне половину жизни, похитивший у меня самое дорогое, что у меня оставалось, мое счастье и мою честь, выбросивший меня на улицу, — с того времени для меня начался настоящий ад, состоявший из шести дней мучительного ожидания и одного дня самого страшного из наслаждений — ненависти. Он являлся часто, каждый понедельник вечером, всегда ровнешенько в девять часов, и я готовился к этому моменту с лихорадочной торопливостью. Все валилось у меня из рук, я был вне себя от нетерпения, и только тогда, когда его фигура появлялась в дверях, я вздыхал облегченно.
Я наблюдал за ним издалека, и, если я был свободен, а другие банщики заняты, я стремглав бежал в «артельную», чтобы мне не пришлось его мыть. О, я готовил себе эту встречу с ним как нечто счастливейшее для меня на земле. Как и когда возникла у меня эта идея, погубившая его и меня, я не знаю… Может быть, с самого первого момента, как я увидел этого человека в наших банях. Но в тот день, в тот понедельник я уже знал каждый свой шаг, я действовал вполне обдуманно. Да, да — «с заранее обдуманным намерением».
Я ждал его у самой двери, и, когда он вошел, я поклонился насколько мог изысканно и низко и сказал:
— Пожалуйте, барин! Прикажете помыть?
Он, не глядя на меня, процедил сквозь зубы: «Помыть», — и я пошел впереди него, указывая ему дорогу. Я вел его за собой, как нечто драгоценное, расталкивал других и все время делал округленное и почтительное движение рукой: «Пожалуйте, пожалуйте». Очевидно, он не узнал меня, и его сытый взор равнодушно блуждал по сторонам. Я пустил в ход всю виртуозность, на какую может быть способен опытный банщик, и я видел, как его лицо, с полузакрытыми глазами, улыбалось от удовольствия. О, как он был мне жалок! «Ты весь в моей власти, — думал я, нежно растирая ему спину, — и ты не знаешь, во что превратятся через полчаса твои прекрасные упитанные щеки». Когда он лежал на спине и я натирал ему грудь и массировал ему ноги, он поневоле должен был глядеть в потолок и на меня.
— Ты очень хорошо моешь! — произнес он, останавливая на мне свои красивые, близорукие глаза. — Как тебя зовут?
— Дор… Федором, — сказал я.
— Молодец, Федор! — похвалил он и, доверчиво потянувшись, отдался сладкой, дремотной истоме, причем я услыхал его тихое, знакомое мне сопение.
Потом я спросил его:
— Под душ пойдете, барин?
О, я отлично знал, что он не любит душа: ведь недаром я наблюдал его целых полгода.
— Нет, Федор, — ласково отвечал он, — окати меня тепленькой водицей из таза.
Я спокойно наполнил два таза — один кипятком, другой холодной водой — и поставил их у него в ногах на скамейке.
— Садитесь, барин, — сказал я ему, и он лениво спустил ноги, немного сгорбился и снова закрыл глаза.
Тогда я осторожно приподнял над его головой таз, обжигающий мне пальцы, и на минуту, чтобы продлить наслаждение, всмотрелся в его лицо. «Да, да, это он — мое сокровище, это его облыселый лоб, круглые, дугообразные брови, красивые, „неотразимые“ усы и весь его интеллигентный, породистый облик».
— Что же ты? — нетерпеливо спросил он, открывая глаза.
И в это мгновение, встретившись с моим воспаленным взором, мне кажется, он узнал меня, — что-то странное отразилось в его лице, какой-то животный ужас.
Я вылил весь кипяток ему на голову. Он не успел закричать, и я тотчас же увидал его багровое лицо с побелевшими, сварившимися глазами.
Врачи не нашли во мне психического расстройства, и были совершенно правы. Завтра меня судят за убийство, но я не скажу в свое оправдание ничего.
Анатолий Каменский
МИСТЕР ВИЛЬЯМ, ПОРА!
Илл. Е. Белухи-Нимича
I
Из автомобиля вышли два человека в котелках и широких демисезонных пальто. Один — высокий, с черными подстриженными усами, другой — маленький, без усов, но с необычайно густыми баками и бородой, окаймлявшими его темное, морщинистое, страшно добродушное лицо английского или шведского моряка. У высокого дымилась в зубах длинная светло-коричневая сигара, у маленького — коротенькая, дочерна обкуренная трубка. Вошли они в подъезд немного странно, взявшись по-детски за руку, и маленький, уже совсем по-детски, впереди большого.
— Дайте нам, пожалуйста, хороший номер в две комнаты, с ванной и телефоном, — сказал большой управляющему гостиницы. — Вот вам моя карточка для общего списка в вестибюле. А это мой секретарь — мистер Вильям. Впрочем, и на карточке лучше приписать: «Василий Лукич Кандауров и секретарь».
Прибывшие поднялись вместе с управляющим в третий этаж. Главный швейцар с двумя помощниками, свободный рассыльный, нижний телефонный мальчик и мальчишка от занятого лифта — с одинаковым любопытством проводили Кандаурова и его спутника глазами.
— Сущая обезьяна, — сердито произнес швейцар. — Подумаешь, лень трубку изо рта вынуть.
— Что-то и я таких совсем не видал, — сказал рассыльный. — По-моему, и есть обезьяна.
Между тем, Василий Лукич Кандауров и мистер Вильям стояли в своих пальто и котелках посреди двенадцатирублевого номера с отдернутой портьерой в спальню, с полуоткрытой дверцей в уборную, откуда виднелся краешек мраморной ванны и блестящий никелированный душ.
— Вполне удовлетворительно, — говорил Кандауров. — Будьте добры получить мой паспорт. Мистер Вильям пользуется особой привилегией проживать без документов во всех городах Старого и Нового Света. Впрочем, на всякий случай я могу вам предъявить расписку его прежнего патрона в получении от меня за него десяти тысяч долларов чистыми деньгами. Мистер Вильям! — с особой интонацией и уже по-английски докончил он. — Угодно вам познакомиться с господином управляющим отеля?
— Э, — неопределенно произнес маленький человек, не выпуская трубки изо рта.
— Познакомьтесь, прошу вас! — властно проговорил Кандауров.
Мистер Вильям нехотя улыбнулся, придержал одной рукой трубку и быстро протянул другую руку управляющему.
Тот все еще недоумевал.
— Да, да, — сказал Кандауров, — неужели вы не видите? Конечно, обезьяна. Американский шимпанзе семи лет. Для вашего окончательного успокоения я попрошу вас заглянуть к нам вечером, когда мы будем ложиться спать. Будем завтракать, милый Вильям? — опять, с особой интонацией, спросил он на английском языке.
— О, yes! — радостно и певуче отозвалась обезьяна, быстро пряча потухшую трубку в карман и улыбаясь до ушей огромным ртом, полным желтых зубов.
II
Подали ветчину, ростбиф, осетрину по-русски, сыр честер, водку и джин. Мистер Вильям, нетерпеливо ходивший по комнатам и машинально изучавший их убранство, тотчас же сел за стол и быстро засунул салфетку за воротничок.
— Я вижу, вы очень проголодались, милый Вильям, — сказал Кандауров, садясь напротив, — возьмите ветчину. Но прежде всего, по рюмочке, конечно. — Он налил рюмку водки себе, рюмку джина секретарю. — С приездом, дорогой друг!
Мистер Вильям запрокинул голову, охотно проглотил джин и, наложив себе полную тарелку ростбифа и ветчины, стал резать их вперемешку кусками и отправлять в рот.
— Вы больше не нужны, — сказал Кандауров лакею, медлившему уходить.
— Виноват, — ответил лакей и ушел.
Движения рук обезьяны, рук в великолепных манжетах с золотыми запонками, были вполне размеренны, точны и только немного поспешны. Челюсти смыкались без чавканья, пища проглатывалась аккуратно, и в маленьких, близко поставленных глазках горел какой-то сдержанный, культурный, почти человеческий огонек.
— Еще по рюмочке, Вильям, — сказал Кандауров, — слышите, Вильям!
По второму окрику обезьяна положила ножик и вилку и налила водки хозяину и джина себе. Потом ели сыр и пили кофе, принесенный лакеем в машинке с краном и со свистком, причем кофе разливал сам мистер Вильям.
— Какая же это, к лешему, обезьяна, — говорил в коридоре лакей. — У него только обличье обезьянье, да и то — голова напомажена, с пробором, духами разит, как от настоящего господина, и водку хлещет, что твой гусар. Опять же у обезьяны хвост.
— У шимпанзе нет хвоста, — возразил другой лакей. — Я видел совсем такую же в цирке.
— Я тоже видел, так ту хозяин водил за шиворот да подстегивал плеткой, а эта все сама.
После кофе Кандауров зажег электричество в уборной и отомкнул чемоданы. И человек, и обезьяна умылись, сняв пиджаки и отстегнув воротнички и манжеты.
— Вам для первого визита, — говорил Кандауров, — надо надеть сюртук. Слышите, Вильям? Я, как свой человек, могу явиться и запросто. Достаньте себе сюртук.
Мистер Вильям порылся в своем чемодане и вытащил сюртучный костюм. Переоделся он с изящной и ловкой быстротой, и только галстук был ему повязан Кандауровым. Но булавку с двумя бриллиантиками он воткнул собственноручно.
— Теперь сначала по телефону, — говорил Кандауров, — потом побриться, и можно ехать. Барышня! Пожалуйста, — он назвал номер, — благодарю вас. Квартира генерала Кандаурова? Боже мой! Калерия! Опять я слышу твой голос… Да я же, я… Так надо было… Полгода — это еще не целая вечность. Ну, что дядя? Здоров?.. Дома? Калерия, слышишь, скоро мы будем счастливы!.. Знаю? Не знаю, а предчувствую, верю… Через полчаса мы у вас — я и мой секретарь мистер Вильям. Да, англичанин, вернее, американец. До свиданья.
III
Человек и обезьяна побрились в парикмахерской отеля.
На зрелище это собралось публики со всех этажей человек пятьдесят. Мистер Вильям, закутанный в простыню, время от времени скашивал глаза на Кандаурова и, видя на его щеках такую же мыльную пену, как и у себя под нижней губой, старательно задирал кверху лицо. Звяканье ножниц, подравнивавших ему бороду и бачки, доставило ему большое удовольствие, а причесывание смоченной вежеталем головы вызвало даже нечто среднее между урчаньем и бормотаньем.
— Вильям! — прикрикнул на него Кандауров.
Потом поехали к дяде Кандаурова, генералу от инфантерии, почетному опекуну.
Был февральский солнечный день. Автомобиль в пять минут домчал двух прекрасно одетых джентльменов через весь Невский проспект на Пушкинскую, где жил генерал. Горничная, снимавшая с Кандаурова и мистера Вильяма пальто, уже давно привыкла к посещениям старых, сгорбленных, обросших баками и бородами господ. Поэтому она нисколько не смутилась при виде обезьяны и даже с особым почтением сказала ей: «Пожалуйте в зал». Высокий тучный дядюшка, в генеральской тужурке, с орденом Владимира на шее и академическим значком, уже шел навстречу к племяннику с широко раскрытыми объятиями. Обнялись и поцеловались. Мистер Вильям хотел последовать примеру своего хозяина, но тот отстранил его от генерала рукой и сказал на английском языке:
— Руку! Только руку, Вильям!
— В чем дело? — спросил генерал.
— У моего секретаря, — отвечал Кандауров, — слишком восторженная душа. Хочет с вами, дядюшка, облобызаться.
— Отчего же, — сказал генерал, — я англичан люблю. Я только немцев не люблю.
— А он, дядюшка, не только англичанин, но к тому же и обезьяна.
— Как обезьяна? А ведь правда!.. Вот разодолжил. Смотрите, пожалуйста: лакированные штиблеты, галстук… И какое сходство с человеком. Так научи же, как мне себя держать с эдаким франтом?
— Да совсем как с настоящими гостями, дядюшка.
— Вот забавно! Мистер Вильям?.. Садитесь, пожалуйста, мистер Вильям!.. Калерия, Калерия! — крикнул генерал. — Да выходи же!
Стройная шатенка с темно-бронзовыми волосами появилась на пороге и, поглядев издали на Кандаурова блестящим расширенным взором, отступила назад.
— Василий Лукич, — позвала она, — на минуточку.
Кандауров быстрыми шагами прошел в гостиную, и тотчас же тонкие руки женщины обвились вокруг его шеи, и горячие губы прильнули к его губам.
— Милый, милый, милый! — шептала она скороговоркой между поцелуями. — Я не хотела встретиться с тобой официально, я истомилась. Я к тебе приду завтра в восемь часов. Хорошо?
— Конечно, конечно, — тихо сказал Кандауров, — теперь вернемся в зал.
И, подходя к порогу, он воскликнул полным голосом:
— Да уверяю же вас, что вам некого стесняться. Честное слово, это обезьяна. Мистер Вильям, мистер Вильям!
IV
Шимпанзе превзошел самого себя. Приблизившись к молодой женщине, он расшаркнулся, поцеловал протянутую руку и даже произнес два коротеньких слова, которые умел произносить очень отчетливо и которые на его языке служили знаками величайшего одобрения:
— О, yes!..
Калерия засмеялась и, подведя мистера Вильяма к окну, стала тормошить и разглядывать его со всех сторон. Больше всего ее поразили его выбритый и напудренный подбородок, расчесанный пробор на голове и запах духов, таких же, как у Кандаурова.
— Да в вас прямо можно влюбиться, мистер Вильям, — с восхищением говорила она.
— О, yes! — повторила обезьяна.
— Смотрите, кузиночка, — сказал Кандауров, — будьте с ним поосторожнее: он отчаянный донжуан.
Кандауров, хотя и называл Калерию кузиной и кузиночкой, однако, несмотря на заверения генерала о его родстве со своей лектриссой и экономкой, мало этому родству верил. Между прочим, он слышал от Калерии, что ей отказано в завещании генерала тысяч двадцать. И так как это было каплей в море того богатства, которое должно было достаться ему, Кандаурову, как единственному наследнику, то он любил подшучивать над Калерией и называть ее богатой невестой.
— Впрочем, — вспомнил он свою обычную шутку, — я могу вам сосватать мистера Вильяма: ведь вы богатая невеста.
— С удовольствием пойду за него, — дурила Калерия, обнимая обезьяну за шею, — он такой красавец.
Мистер Вильям улыбнулся во весь рот и охватил молодую женщину за плечи обеими руками.
— Вильям! — повелительно крикнул Кандауров.
Дядюшка хохотал, сотрясаясь своим упругим животом.
Племянник в первый раз за эти полчаса внимательно разглядел его. Здоровое, краснощекое лицо генерала совсем не собиралось стареть и сияло переходящим из рода в род типично кандауровским довольством помещиков, жуиров и хлебосолов.
— Вот за такого гостя спасибо! — говорил генерал. — А что, можно его будет посадить обедать за стол?
— Можно, дядюшка!
— И он все ест?
— Все, что хотите, дядюшка!
— И пьет водку?
— Еще как пьет-то.
— Да это один восторг! Сегодня без обеда ни за что не отпущу. Калерия, похлопочи-ка, чтобы все было как следует, и мистеру Вильяму прибор обязательно рядом со мной.
Пришлось остаться обедать и досидеть до позднего вечера, причем генерал, восхищенный светскими манерами мистера Вильяма, а главное, его несомненным пристрастием и к водкам, и к мадере, и к коньяку, в конце концов расчувствовался и выпил с обезьяной на брудершафт.
— Ты почаще приводи его, каналью, к нам, — говорил он племяннику, прощаясь, — я его, протобестию, полюбил.
— Завтра в восемь, — шепнула Кандаурову «кузиночка» горящими губами.
V
Выспавшись после теплой ванны, доставившей случай управляющему гостиницы убедиться, что все тело мистера Вильяма действительно покрыто густой обезьяньей шерстью и что ноги его еще больше похожи на человеческие руки, чем сами руки, секретарь Кандаурова разбудил своего патрона ровно в восемь часов. Улыбаясь желтыми зубами, он стоял перед Кандауровым с часами в руках и совал их к самому его носу.
— Спасибо, спасибо, милый Вильям! — сказал Кандауров. — Сегодня у нас большой рабочий день.
Одевшись и слегка позавтракав по заграничной привычке, он запер обезьяну в номере, съездил за покупками и вернулся с ними через полчаса. Покупки эти были: значок Академии Генерального штаба, орден Владимира с мечами и флакончик любимых духов старого дядюшки «Violette de Parme», которыми вчера пахло от его домашней тужурки. Кандауров показал мистеру Вильяму две блестящие новенькие вещицы, дал понюхать духов, потом вынул из кошелька небольшой ключик и отпер им потайное, нижнее отделение чемодана. Там тоже оказалось несколько вещей, чрезвычайно заинтересовавших обезьяну: толстая фехтовальная подушка с длинными тесемочками, аккуратно сложенная генеральская тужурка на красной подкладке и небольшой деревянный футляр, как бы для полдюжины столовых ножей.
— Ну-с, милый Вильям, — говорил Кандауров, — посмотрим, не разучились ли вы вашему главному искусству?
Он выбрал стул повыше и потяжелее и обвязал его спинку фехтовальной подушкой. Поверх подушки надел и застегнул на все пуговицы генеральскую тужурку, предварительно прикрепив к ней академический значок, а около воротника — орден Владимира с мечами. Отступив назад и убедившись, что тужурка облегает подушку не только плотно, но даже молодцевато, он выдвинул стул на середину комнаты и подпер его сзади тяжелым вольтеровским креслом. И наконец, после всего этого он опрыскал генеральскую тужурку духами «Violette de Parme». Мистер Вильям лихорадочно переступал с ноги на ногу, наблюдая за этими приготовлениями.
— Кажется, все в порядке, — сказал Кандауров, — теперь можно приступить к делу.
Другим маленьким ключиком был открыт деревянный футляр, в котором на голубом атласном возвышении блеснули четыре испанских стилета — два подлиннее и два покороче. Взяв короткий стилет, Кандауров подул на него, потрогал его острие и передал нетерпеливо ожидавшему мистеру Вильяму. Обезьяна совсем привычным жестом сунула оружие в карман.
— Ну, что же, походим, милый Вильям, погуляем… Может быть, выпьем по рюмочке, — с притворным хладнокровием говорил Кандауров на английском языке.
Обезьяна, как будто успокоившись, расхаживала рядом с ним. Потом человек и обезьяна выпили по рюмке коньяку, причем человек насвистывал, а обезьяна улыбалась. Одинокий генеральский живот на тонких деревянных ножках и без головы вызывающе сиял посреди комнаты двенадцатью золотыми пуговицами.
— Еще рано, мой милый Вильям, — говорил Кандауров, сидя на диване рядом с обезьяной и ласково поглаживая ее по коленке, и вдруг поднялся, выпрямился во весь рост и повелительно крикнул по-русски:
— Мистер Вильям, пора!
VI
Произошло нечто математически определенное. Мистер Вильям спокойно приблизился к стулу с фехтовальной подушкой, вынул из кармана стилет и быстро нанес в левую половину натянутой генеральской тужурки, на протяжении небольшого правильного квадрата, пять глубоких ударов — четыре по углам и один посредине. И тотчас же с довольным рычанием и широкой улыбкой повернулся к Кандаурову, держа стилет в руке.
— Не так! Вильям, не так! — гневно крикнул Кандауров. — Еще раз. Ну, слушать меня. Мистер Вильям, пора!
Обезьяна снова подошла к подушке и так же методично, как и в первый раз, даже в те же отверстия, вонзила стилет. Кандауров выхватил оружие у нее из рук, подскочил к подушке и повторил то же самое, но с последним ударом оставил стилет воткнутым по рукоятку.
— Видите, Вильям! — сказал он, похлопывая одной ладонью об другую и указывая на торчащий стилет. — Поняли теперь? Ну, еще раз. Мистер Вильям, пора!
Обезьяна наконец поняла свою ошибку и выполнила требуемое точь-в-точь, как показывал Кандауров. За это она сейчас же была награждена двойной рюмкой коньяку и большой плиткой швейцарского шоколада.
Потом Кандауров потихоньку от своего весьма наблюдательного секретаря вынул из заднего кармана брюк маленький браунинг, снял тужурку и подушку со стула и надел их на себя. Держа на всякий случай наготове, в правом кармане тужурки, револьвер, он с важной дядюшкиной осанкой стал расхаживать по комнате, крякать, покашливать и, подражая походке генерала, слегка подрыгивать левой ногой.
— Ишь ты, каналья, протобестия, — говорил он, — да ты совсем пьяница, как я на тебя погляжу. Однако довольно, сударь, прикладываться к графинчику. Сейчас за тобой зайдет твой хозяин. Слышишь, — докончил он повелительно, — мистер Вильям, пора!
Обезьяна без малейших колебаний подошла к Кандаурову и, предательски вынув стилет из кармана, нанесла ему, вернее, надетым на него тужурке и подушке все те же пять ран. Затем по обычной команде: «Мистер Вильям, пора!» — еще и еще раз.
— Прекрасно, мистер Вильям, — весь потный от напряжения, сказал Кандауров, — через неделю вы легко перейдете на другую модель.
И он тщательно уложил все принадлежности опасных опытов в потайное отделение чемодана. Утомленный и опьяненный коньяком секретарь прилег отдохнуть на кровать.
Детски спокойно было его морщинистое добродушное лицо и совсем невинна заученная человеческая поза с раскинутыми руками и аккуратно сложенными рядышком ногами в лакированных ботинках. Кандауров прошелся по комнатам, постоял около спящей обезьяны. Мрачная сосредоточенная тень окружала его немного запавшие глаза. Но он невольно засмеялся, увидав маленькое круглое зеркальце, выпавшее из жилетного кармана мистера Вильяма, и сел за стол писать неотложные письма за границу.
VII
В восемь часов пришла Калерия. Стояла оттепель, и поэтому на Калерии было весеннее пальто, облегавшее ее гибкую девичью фигуру, и конусообразная фетровая шляпа. При свете электрической люстры ее волосы загорелись красноватыми бронзовыми огоньками, а губы уже давно пылали и чуть-чуть змеились улыбкой в предвкушении поцелуев. На круглом столе было приготовлено шампанское, фрукты и конфеты для Калерии и Кандаурова и отдельно графинчик коньяку и коробочка шоколада для мистера Вильяма.
— Ох, уж этот мне мистер Вильям! — озабоченно говорил Кандауров, глядя на обезьяну, семенящую ножками, кланяющуюся и галантно скалящую зубы перед Калерией. — Вся надежда подпоить его хорошенько. Ну что, как наш генерал?
— Совсем помешался на мистере Вильяме, — отвечала Калерия. — Хочет устроить на будущей неделе званый обед, чтобы показать твоего секретаря своим важным сослуживцам. Расскажи же мне, что ты делал в Америке и почему не писал мне целых полгода?
Сели на диван: Калерия посредине, Кандауров и мистер Вильям по бокам. Кандауров начал рассказывать о своем путешествии по Европе, о первых бедствиях в Америке, о случайном выигрыше в карты, о встрече с мистером Вильямом на океанском пароходе.
— В переездах с места на место всегда подвергаешься риску, и я приобрел себе моего милого Вильяма прежде всего в качестве телохранителя. Он великолепно владеет стилетом и прекрасно сторожит сон. Если бы не эти таланты, он был бы только обременителен. Когда мы с тобой будем окончательно вместе, я его продам или подарю кому-нибудь.
— Ах, не надо этого делать, — сказала Калерия, — такая славная, добрая обезьянка.
— О, yes! — отвечал мистер Вильям, скаля зубы и приникая к щечке Калерии своей подстриженной бородой.
Кандауров продолжал рассказ, приковавшись взором к синим атласным туфелькам и прозрачным чулочкам Калерии. Были странные пропуски, странные недомолвки в этом рассказе, чему причиной могли быть те же атласные туфельки и чулочки.
— Подожди, подожди, — говорила молодая женщина, — ты сразу перескочил с Чикаго на Монте-Карло. После Чикаго ты провел два месяца в Париже. Что ты там делал?
— Ах, какая тощища! — протянул Кандауров. — Я восполню пропущенное потом. Мы так давно не видались. Знаешь, твои ножки как будто пополнели, и плечики… Ну, давай выпьем шампанского. Может быть, скушаешь что-нибудь?
— Нет, — сказала она, вставая, — покажи мне хорошенько твой номер. Знаешь, ведь очень недурно… А это спальня? Почему здесь одна кровать? Разве мистер Вильям спит не на кровати? Неужели он так-таки раздевается, снимает белье?.. Нет, это ужасно комично… А тут ванна? Воображаю мистера Вильяма в ванне. Голубчик, доставь мне удовольствие, покажи мистера Вильяма в ванне.
— Какие глупости, — строго произнес Кандауров, — ну, давайте шампанское пить.
— Ах, нет, потом, поцелуй меня сначала.
И она с театральной беспомощностью упала навзничь на подставленные Кандауровым руки и, откинув голову, заставила его ловить губами свои красные извивающиеся губы. Мистер Вильям с беспокойством и легким завистливым рычанием похаживал и постукивал каблуками около них.
VIII
В субботу на масляной неделе, после ежедневных упражнений с мистером Вильямом, Кандауров вытащил из чемодана генеральскую тужурку, подушку с тесемочками и деревянный футляр. Оставив один новенький длинный стилет, он туго запаковал все остальное в газетную бумагу, вложил в ручной саквояж, запер мистера Вильяма в номере и уехал на далекую станцию Финляндской железной дороги. Там он забрался поглубже в лес, насовал в свободные промежутки саквояжа, сколько поместилось, круглых морских камней, потом размахнулся изо всех сил и забросил саквояж в подтаявшее болото.
Когда он вернулся в Петербург, было уже два часа. Обезьяна проголодалась, и Кандауров стал торопиться с нею к дядюшке на блины.
— Наконец-то! — радостно встретил их старый Кандауров. — Заморили нас с Калерией голодом совсем. Ну, протобестия, здравствуй, здравствуй. Покажу тебя завтра своим генералам. Увидишь шимпанзе и орангутангов почище себя.
Старик взял под руку мистера Вильяма, обнюхивавшего его тужурку, от которой пахло духами «Violette de Parme», и повел через все комнаты в столовую. Там уже курился легкий блинный дурман, и Калерия в розовом капоте с коротенькими рукавами сидела за столом на месте хозяйки и, улыбаясь, поджидала Кандаурова и его секретаря.
Кандауров пристроился к ней поближе, чтобы удобнее было перешептываться и пожимать ножку, а мистером Вильямом окончательно завладел генерал. Подали первую горку блинов, потом вторую. Старик Кандауров не столько ел сам, сколько наслаждался истребительным аппетитом обезьяны, поглощавшей блины и с икрой, и с семгой, и с копчушками, и со снетками и пившей мадеру, как квас. И он уже совсем не ревновал Калерию к племяннику, который наливал себе одно шампанское, звонко чокался с молодой женщиной и выразительно смотрел ей в глаза. Лицо Кандаурова казалось Калерии каким-то странным, мрачная, сосредоточенная тень лежала на нем, тень предчувствия, тревоги, которую он, вдруг задумываясь, даже и не пытался скрывать.
— Что с тобой? — шептала она ему на ушко.
— Не понимаю, — отвечал он. — Что-то нехорошее должно случиться сегодня. Дядюшка, вы мне совсем споите мистера Вильяма.
— Черта с два, эдакого пьяницу споишь! Попробуй потягайся с ним.
Перешли в гостиную. Генерал был в окончательном восторге при виде мистера Вильяма, стоявшего против Калерии с чашкой кофе в руках. Кандауров посмотрел на часы и сказал:
— Ну, я вам на полчаса оставлю вашего любимца. Мне надо тут поблизости по одному делу. Когда освобожусь, я вам телефонирую. Мистер Вильям, — докончил он по-английски, — вести себя хорошо!
— Смотри же, возвращайся, — говорил дядюшка. — А то еще твоя протобестия тут без тебя наскандалит.
— Возвращайся же, милый, — просила Калерия, провожая Кандаурова в переднюю. — Мне ужасно не нравится твое сегодняшнее настроение. Не болен ли ты?
IX
Прошло полчаса. Генерал Кандауров с трудом наигрывал на рояле старинный сентиментальный вальс, а Калерия танцевала с мистером Вильямом, страстно обнимавшим ее за талию.
Влюбленные глазки обезьяны, широко оскаленные зубы, свернувшийся на сторону галстук смешили молодую женщину до слез, и, танцуя, она в то же время громко хохотала и чуть не падала на пол. Она уже совсем задыхалась, а мистеру Вильяму было хоть бы что. Даже хмель вышел у него от быстроты движений из головы.
— Не могу больше, противная обезьяна, — сказала Калерия, бросаясь на диван.
И вдруг задребезжал телефонный звонок в кабинете у генерала. Это, несомненно, Кандауров. И, собрав остатки энергии, Калерия побежала в кабинет.
— Я слушаю, — говорила она, — кто это?
— Это я, — отвечал голос Кандаурова, — позови, пожалуйста, на минуточку дядю.
— Что случилось? Я ему передам.
— Нет, надо его самого…
— Ты меня пугаешь… Сейчас же изволь сказать!..
— Ах, Боже мой, я просто задержался немного и хочу позаботиться о Вильяме. Позови дядюшку: мне его удобнее попросить.
Калерия успокоилась и позвала генерала.
— Дядюшка, вы? — говорил Кандауров. — Я вернусь попозже и беспокоюсь, что мистер Вильям здорово подвыпил и будет себя дурно вести. Вы его на всякий случай подтяните. Жаль, что ни вы, ни кузиночка не говорите по-английски, но есть одна русская фраза, которой он ужасно боится. Когда вернетесь в гостиную, выпрямьтесь и скажите повелительным тоном: «Мистер Вильям, пора!» Понимаете, в точности одну эту фразу. Главное — как можно строже.
— Хорошо, — отвечал генерал, — скажу.
— Сейчас же сделаете?
— Хорошо. А тебя скоро прикажешь ждать?
— Скоро, дядюшка, скоро. Самое позднее через час.
Высокий, тучный генерал Кандауров быстро пошел в гостиную, слегка подрыгивая левой ногой. Представлялась ему смешная, перепуганная рожица мистера Вильяма, который еще, чего доброго, заберется от его окрика куда-нибудь под рояль, и, переступая порог гостиной, он весело откашлялся, выпрямился и строго, по-военному скомандовал:
— Мистер Вильям, пора!
К его удивлению, мистер Вильям нисколько не испугался, а совершенно спокойно встал с дивана, на котором сидел рядом с Калерией, и медленно направился к нему.
— Мистер Вильям, пора! — повторил он еще строже.
Обезьяна приблизилась к генералу вплотную, увидела страшно знакомый академический знак, орден Владимира с мечами, почувствовала запах «Violette de Parme», и у нее уже не осталось никаких сомнений. Мгновенно выхватив из кармана стилет, она ударила генерала в левую сторону груди крестообразно пять раз.
Старик рухнул на пол со стилетом в сердце. Калерия вскрикнула и потеряла сознание.
X
Кандауров вернулся в квартиру своего покойного дядюшки, когда в ней уже находилась полиция, несколько врачей и судебный следователь по особо важным делам. Увидев публику на площадке лестницы, он встревожился и спросил швейцара:
— Что случилось, Александр?
— Да генерала убили, Василий Лукич. Ваша обезьяна убила.
— Ты с ума сошел! Не может быть!
В передней его встретил пристав.
— Какой ужасный случай, — сказал он, — ну, слава Богу, с вами будет легче. Прикажите сдаться вашему зверю. У него больше нет оружия, надеюсь?..
— Боже мой, Боже мой! — как бы не слыша его, говорил Кандауров. — Куда пойти, где лежит генерал?
— Пожалуйте со мною, — отвечал пристав и почтительно взял его под локоть.
Первое, что Кандауров увидел в гостиной, кроме толпы людей с поднятыми кверху головами, — это фигуру мистера Вильяма, сидящую на корточках в углу под самым потолком на карнизе печки.
— Вильям, мистер Вильям! — взволнованно крикнул Кандауров.
Обезьяна радостно зарычала, прыгнула с печки на шкаф, со шкафа на рояль и очутилась около хозяина.
— Вильям, Вильям! — горестно и укоризненно говорил Кандауров. — Как же ты мог это сделать!
Он подошел, взявши за руку обезьяну, к трупу дядюшки, переложенному с пола на диван, и постоял минутку с опущенной головой.
— Да, — сказал он, — это стилет мистера Вильяма, который всегда носил его с собой. Какой ужас, какой ужас!
Калерия, сидевшая поблизости в кресле с компрессом, приложенным к сердцу, и с закрытыми глазами, тихо подозвала Кандаурова.
— Василий Лукич, — произнесла она чуть слышным голосом, — какое несчастье… бедный дядюшка… И он еще так любил обезьяну.
— Я ничего не могу понять, — говорил Кандауров, — может быть, мне объяснит кто-нибудь…
— По рассказу вашей родственницы, — вмешался наконец судебный следователь, — покойный генерал прикрикнул за что-то на вашу обезьяну, и та ни с того, ни с сего вынула оружие из кармана и нанесла генералу несколько ран, причинивших смерть. Я полагаю, доктор, — обратился он к самому почтенному из врачей в военной форме, — что оружие это можно изъять из тела покойного Кандаурова для приобщения к протоколу. О том, почему обезьяна носила при себе оружие, своевременно будет задан вопрос ее владельцу. Но как быть с самой обезьяной? — спрашивал он, обращаясь уже к приставу.
— По правде сказать, я затрудняюсь, — отвечал пристав, — на моей памяти это первый случай.
Мистер Вильям как взялся обеими холодными и дрожащими руками за руку Кандаурова, так и не выпускал ее. Близко поставленные, совсем человеческие глаза смотрели на Кандаурова жалобно, вопросительно, прямо в зрачки.
— Этот вопрос разрешается чрезвычайно просто, — холодно произнес Кандауров и, высвободив правую руку, достал из кармана браунинг. — Вот, — сказал он и выстрелил обезьяне в лоб. Все ахнули.
— Действительно просто, — сказал судебный следователь, чуть заметно улыбаясь. — Господин пристав, будьте любезны составить протокол.
Иван Буханцев
СИНЕЕ ПРИВИДЕНИЕ
I
«В одном из особняков на Каменном острове, в 1913 г., 7-го июня, накануне своей свадьбы был найден мертвым молодой врач Борис Замшин, ассистент профессора Никитина. В виске покойного зияла огнестрельная рана. Возле трупа валялся револьвер, что и дало повод предполагать, что Замшин покончил с собой». Под заголовком: «Тайна одного особняка», появилась в «Северном курьере» такая заметка. Спустя несколько дней после этого, в редакцию «Северного курьера» явилась невеста покойного доктора, Елена Шалимова, и обратилась к автору «Тайны одного особняка» Терентию Сорокину с просьбой расследовать обстоятельства смерти ее жениха. Невеста Замшина почему-то была убеждена в том, что в особняке на Каменном острове совершено преступление. «Король репортеров» (так называл себя Сорокин) был польщен этим предложением и в тот же день отправился на расследование. Особняк, где жил Замшин, был одноэтажный, с высокой красной кровлей и колоннами, окрашенными в темно-серый цвет. Пришлось долго звонить, пока открыла дверь заспанная женщина, служанка покойного Замшина. Сорокин объяснил ей цель своего прихода и для того, чтобы расположить служанку в свою пользу, сунул ей в руку двугривенный. Она сжала губы, словно от боли, но деньги взяла. Сорокин направился в кабинет покойного.
Фекла открыла ставни, смахнула фартуком со стола пыль и стала, как идолище, спрятав красные, толстые руки под фартук.
— Барышня говорит, что его убили. Господи, сколько здесь сыщиков перебывало!
Фекла высвободила из-под фартука руки. Ее рыхлое тело колыхалось, как студень.
— Какой там убили, когда я вот как следила за ним. Из дома почти не отлучалась. Да и за что убивать его, сударь! Ты рассуди. Чтобы деньги какие большие были, так у покойного барина не водилось. Зарабатывал много, но и расходы были немалые. Из гостей никого не было в тот вечер. А пациента последнего я выпустила в восемь часов. Барину нужно было к венцу назавтра, так рано прекратили прием. Только вот что, сударь, скажу тебе, как помер барин, неспокойно стало! Ты не смейся, потому правду сказываю! Другая ни за что не осталась бы здесь и одного дня. Будто кто плачет по ночам. С человеком можно бороться, а с нечистой силой нельзя.
Сорокин прошел на кухню, помещающуюся в конце темного коридора, и черным ходом вышел в сад.
Напротив флигеля был частокол с небольшой калиткой в парк. Рослые сосны и щупленькие березы обступили частокол. Калитка была заперта.
— Ключ у кого от калитки?
Фекле не понравился вопрос и она сердито фыркнула.
— Чего пристал? Должно, у дворника.
Сорокин позвал дворника. Оказалось, что у него нет ключа. Ключ был у покойного, и дворнику ключа не возвратили. Сорокин вышел на набережную. Красные пятна сгущались, окрашивая в лиловый цвет быструю Невку. Внимание Сорокина привлекло следующее. На углу набережной и Каменноостровского проспекта остановился таксомотор, из которого вышла высокая, изящно одетая дама под густой синей вуалью. Шофер отъехал в сторону, а дама торопливо направилась в парк и остановилась возле калитки, из которой только что вышел Сорокин. Она несколько раз оглянулась. Репортер спрятался за дерево. Убедившись в том, что никого нет, дама открыла ключом калитку и скрылась. Сорокин бросился к калитке и увидел на траве карманное зеркальце в виде медальона в золотой оправе, с двумя крышками. В стенку одной крышки был вставлен портрет молодого мужчины. Сорокин не сомневался в том, что потеряла его незнакомка, в синей вуали, когда открывала ридикюль, в котором находился ключ от калитки.
Частокол был высокий, сверху оплетенный колючей проволокой, так что перелезть через него было трудно. Кроме того, такое любопытство могло повредить делу. Сорокин решил быть благоразумным и терпеливым.
II
Несмотря на протесты курьера, Сорокин без доклада вошел в кабинет начальника сыскной полиции, где за большим столом сидел сам начальник и читал «Северный курьер». Начальник сыскной полиции, маленький, круглый, был когда-то товарищем прокурора, а затем перешел в сыскную полицию, так как магистратура, оказалась непосильным для него бременем.
При виде репортера на круглом благодушном лице начальника сыскной полиции появилось неудовольствие. Но Сорокина трудно смутить.
— Доброго утра, дорогой мой!
Терентий бесцеремонно уселся в кресло и взял со стола сигару. Начальник полиции вздыхал, жаловался на головную боль, говорил, что ему некогда и что ему все надоело.
— Дорогой мой! Неужто старому репортеру, корреспонденту всех азиатских и европейских газет, нельзя сказать: «А я кое-что знаю».
— Что вы знаете?
Глаза начальника полиции выражали испуг:
«А вдруг этот прохвост назавтра накатает в газете? И опять разговоры с градоначальником, с прокурором».
— Да вы, собственно, про какое дело спрашиваете?
Но Сорокин не сразу ответил. Он приставил ладонь к уху, будто глуховат, и произнес: «Ась?».
Это произвело впечатление. Начальник полиции заерзал и, перегнувшись через стол, крикнул:
— По делу какому?
— А я почем знаю, по какому делу и сколько у вас дел.
— Ну, Терентий Иваныч, мы с вами друзья! Я ведь ценю прессу. Вы нам, мы вам. Вот что, дайте мне честное слово, только честное слово, что если вы что узнаете, то скажете мне раньше, чем будете печатать в газете.
— Люблю за это, а то что в прятки играть. Ей Богу, Степан Гаврилович, я ваше знамя вот как высоко держу!
В кабинет вошел изысканно одетый молодой человек, красивый высокий брюнет с пышными усами и черными глазами. Он холодно поздоровался с Сорокиным, так как недолюбливал его за злой язык.
— Что нового, Вячеслав Феликсович, по делу этого… как вам сказать, этого доктора Замшина? — спросил его начальник сыскной полиции.
— Нового ничего. Обыкновенное самоубийство. Почему взялись так газеты…
Чиновник удивленно повел плечами.
— Вот, убедились, что ничего нет. Итак, честь имею кланяться! — сказал Степан Гаврилович и протянул репортеру руку.
Сорокин вышел довольным из кабинета начальника сыскной полиции. Репортер боялся одного: что наряду с его расследованиями производит расследования Вячеслав Феликсович, который мог погубить все дело из-за точного исполнения инструкций начальника. Теперь Сорокин был спокоен. Из сыскной полиции он отправился к Шалимовой.
— Доброго утра, дорогая моя!
— Спасибо, что зашли. Я думала, что вы не исполните моей просьбы.
Через гостиную, обставленную тяжелой купеческой мебелью, Шалимова провела репортера в кабинет.
— Вы курите?
Елена придвинула к нему низкий круглый столик с принадлежностями для курения и сама закурила.
— У меня мужские привычки.
Она осторожно стряхивала с папиросы пепел.
В простенке между итальянскими окнами висел поясной портрет пожилого мужчины в поддевке.
— Это мой покойный батюшка. Мы родом из Печоры. Там у нас чугуноплавильный завод. Кроме брата, который управляет заводом, у меня не осталось никого из близких. Теперь приступим к делу.
С доктором Замшиным я познакомилась у свояченицы. Тогда он был бедный студент.
— Вот что я хотел спросить вас, Елена Николаевна. Я забыл вам сказать, что вчера, согласно вашего желания, я приступил к делу и посетил особняк, в котором жил покойный Замшин. Фекла, служанка покойного, не говорила ли вам о том, что по ночам в доме неспокойно? Какие-то привидения.
— Первый раз слышу от вас.
— Странно. Вообще должен заметить, что эта женщина мало внушает мне доверия.
— Что вы, она так предана мне!
— Как угодно, но я ей не верю и имею на это основание. Во-первых, почему она не сказала вам о привидениях, а сказала о них почему-то мне, человеку, которого впервые видела; во-вторых, у меня есть еще более веское основание.
И Сорокин торжественно достал из бумажника найденное им зеркальце.
— Вот, извольте видеть, сие я нашел возле калитки частокола, отделяющего особняк от парка. Вещичка эта, согласитесь, довольно изящная и имеет свой секрет.
Репортер открыл одну из крышек и показал Шалимовой портрет.
Шалимова при виде портрета побледнела и схватила за руку Сорокина.
— Это покойный доктор Замшин. В прошлом году я заказала миниатюру и негатив разбила.
Елена долго рылась в потайных ящиках бюро.
— Да он исчез. Кто же мог взять его? Нет, я не хочу верить тому, что Замшин изменял мне. Память о нем должна остаться святой для меня.
В прихожей раздался резкий звонок. Шалимова вздрогнула.
— Это он.
Она подошла к зеркалу и слегка попудрила лицо.
— Вы не говорите моему брату, как я познакомилась с вами, и вообще будьте осторожны.
— Лена, ты одна?
Не дожидаясь ответа, в кабинет вошел коренастый широкоплечий мужчина среднего роста, с русой, лопатой бородой и крючковатым носом, придававшем лицу хищный вид. Елена познакомила Сорокина со своим братом.
— Батенька мой, да ведь я читатель вашей газеты! Очень рад. Вот благодать! Как Бог натопил печку. Такая теплынь. А все-таки скажу, в Петрограде не то, что у нас на Печоре. Там благодать. Один воздух чего стоит, — этакий ароматный, ядреный. А ты чего, Лена, к моей жене не захаживаешь? Будет тебе хандрить. Не везет моей сестре на женихов.
Елена вышла из кабинета.
— Если насчет еды, то, сестрица, не беспокойся, потому я забежал на минутку! Женихи нынче не нравятся мне. Все это про честь и благородство говорят, а у меня уже такой порядок заведен, ежели кто про благородство свое, то наипервый мошенник.
Шалимов вышел и сейчас же вернулся, объявив Сорокину, что Елена уснула.
— Как вам нравится? А знаете что, поедем ко мне ужинать в контору.
Шалимов почти насильно увез с собой Сорокина.
Контора печорского чугуноплавильного завода помещалась в одном из новых домов на Каменноостровском проспекте. Шалимов втолкнул репортера в темную прихожую и, нащупав выключатель, зажег электричество. Во всех трех комнатах было много икон старинного письма в серебряных ризах. В приемной был накрыт белой скатертью большой круглый стол. Шалимов послал жену швейцара в «Аквариум» за ужином.
— Присаживайтесь. Черт побери этих баб! Я женился, когда мне было двадцать пять лет, то есть, меня женил папенька. У меня есть сын.
Шалимов принес из кабинета две фотографические карточки, — жены, миловидной женщины, и сына, мальчика-подростка, похожего на мать.
— Уже в гимназию ходит. А вы где познакомились с моей сестрицей?
Вопрос был задан неожиданно, будто ненароком. Сорокин оценил этот прием и, не моргнув глазом, солгал. Шалимов сделал вид, что поверил.
— Я буду с вами откровенен. Сестрица подозревает меня черт знает в чем. Будто я убил ее жениха, честное слово! Бог свидетель, я не желаю ей зла и не желал. Гостил на Печоре у нас этот Замшин, так себе докторишка. Кому что нравится. Знаете, из поповичей. Покойный был злой человек, обидчивый. Но раз сестра выбрала, что я могу поделать. Я не люблю соваться в бабьи дела. Пошли раз на охоту: значит, я, моя жена, Лена и доктор. Разбрелись вдоль берега в разные стороны. Берег скалистый, а скалы отвесные. Собаки тявкают. Слышу выстрел, а затем крики. Что такое приключилось? А надо заметить, год для нашей семьи был несчастный, — мать померла, а потом папенька. Выбегает Елена, бледная, губы трясутся, и кричит, чуть не убили ее жениха. Пуля шлепнулась как раз у его головы и задела шляпу. Кто выстрелил, до. сих пор не знаю. Жена говорит, что не стреляла, я тоже. После этого Елена и Замшин уехали в Петроград, а вслед за ними и я с женой. А тут новое несчастье с Замшиным. Я уверен, что она меня подозревает, с сыщиками возится. Прямо не смеет сказать, но по глазам вижу, что думает. А вам она ничего не говорила?
Шалимов впился в Сорокина глазами. Швейцариха принесла ужин.
— Милости просим! Так что ж вы скажете! Бывают же такие истории. Я, знаете, уважаемый человек. Состою в переписке с высокими особами.
Для доказательства Шалимов принес из кабинета папку с телеграммами.
Раздался звонок. Шалимов вышел в прихожую.
— А, это ты, Анюта! Видишь, в полном рассудке! Беседуем с представителем прессы.
Муж и жена вошли в комнату.
— Знакомьтесь! Моя супруга.
«Бог мой! Да это же незнакомка под синей вуалью. Так вот оно что!»
Сорокин сгорал от нетерпения проверить, не ошибается ли он, что жена Шалимова и есть та таинственная незнакомка, потерявшая зеркальце с портретом Замшина. Как раз Шалимова вызвали по телефону, находящемуся в кабинете.
— Если не ошибаюсь, сударыня, я имел удовольствие встречать вас?
— Разве?
И Анна Шалимова прямо посмотрела в глаза Сорокину. Ей было лет тридцать. Она вполне сохранилась. Это была худенькая шатенка с птичьим лицом и наивными глазами. Губы ее были тонкие, плотно сжатые, свидетельствующие о замкнутом характере.
— Скажите, где мы встречались?
Она играла брильянтовым кольцом. Сорокин жалел, что затеял столь опасную игру и находился в нерешительности. Но мешкать нельзя было, так как каждую минуту мог войти Шалимов.
— Вчера вечером я вас встретил на Каменном острове. И даже больше скажу. Вы потеряли одну вещь.
— Что вы говорите?
— А вот, извольте видеть.
Сорокин вынул из кармана найденное им зеркальце в золотой оправе.
Анна побледнела. Она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Сорокин не на шутку испугался. Но Анна овладела собой.
— Покажите?
Она протянула руку. Сорокин отдал ей зеркальце.
— Да, это моя вещь. Где же вы нашли его?
Но Сорокин не успел ответить, так как вошел муж Анны.
III
— Куда же вы?
— Не могу-с.
Сорокин простился с Шалимовыми и быстро спустился вниз по широкой отлогой лестнице, устланной ковром. Он решил во что бы то ни стало выведать у Феклы истинную причину смерти доктора Замшина. Для этого он отправился в таинственный особняк и, под предлогом караулить привидение, к большому неудовольствию Феклы, остался в кабинете Замшина. Фекла приготовила ему постель на кожаном диване. Прежде, чем лечь спать, он тщательно осмотрел все комнаты, запер черную дверь и ключ взял с собой.
— Да ты чего распоряжаешься, как в своем доме?
Сорокин прикрикнул на Феклу, и она присмирела.
Было уже два часа ночи, но репортер все еще не спал.
— А все-таки любопытно. У этих супругов Шалимовых, кажется, рыльце в пушку. Но как их вывести на чистую воду? Ведь глупо лежать здесь на диване и ожидать каких-то привидений. Эта чертовка Фекла потешается надо мной.
Сорокин хотел было уже встать и уйти, но постепенно дремота охватила его. Белесоватый дрожащий свет белой ночи чуть проникал сквозь щели драпри и парусиновые шторы, которые как будто вздулись и казалось, что кто-то спрятался за ними. Нельзя сказать, чтобы Сорокин был трус. Но то, что произошло, привело его в ужас. Сорокин никогда не знал, что значит, чтобы от страха волосы поднялись дыбом. Но так было.
Кабинет имел две двери — в прихожую и в приемную. Обе двери были заперты, и ключи лежали на столе. Диван, на котором лежал Сорокин, стоял против двери в приемную и, откуда бы ни вошли в кабинет, диван бросался в глаза. Сорокин сбросил с себя одеяло и для того, чтобы побороть дремоту, запустил руку под подушку, чтобы достать портсигар. Вдруг какая-то непонятная сила побудила его оглянуться в сторону окон. Драпри среднего окна было раздвинуто, и край шторы приподнят. Женщина в синем, с поднятой синей вуалью, с широко открытыми глазами, выражающими ужас, смотрела на него. Она точно застыла в нише окна. Синее привидение оказалось Анной Шалимовой, которая вошла в кабинет через потайную дверь-окно, выходящую на террасу.
Анна навела на него небольшой револьвер.
Сорокин залез под одеяло и под ним стал одеваться.
— Сударыня, перестанем играть в привидения. Зачем вы пожаловали сюда?
— А вы зачем здесь, подлый репортер и сыщик?
— Сударыня, если вы будете так выражаться, то…
— Я вас пристрелю, как собаку, и никто не будет знать.
— Ну, вы этого не сделаете, уже по одному тому, что вы умная женщина и прекрасно понимаете, что третий выстрел для вас безнаказанно не пройдет. Отвернитесь, пожалуйста, в сторону, а то я встать не могу.
Сорокин быстро вскочил и одел пиджак.
— Теперь я к вашим услугам. И прежде всего я попрошу отдать мне эту игрушку, или спрячьте ее. Вы очень предусмотрительны и приехали сюда ночью, чтобы посоветоваться с Феклой. Что, разве я не угадал?
Анна застонала.
Она выбежала на террасу и скрылась в парке.
IV
Прошло три дня после этой ночи. Все эти дни Сорокин хворал, не выходил из дому. Вечером по телефону к нему позвонила Елена и просила приехать. Сорокин приехал и заметил в ней большую перемену. Глаза впали и лихорадочно горели, лицо осунулось и побледнело.
— У нас произошло несчастье.
Она опустилась в кресло и задумалась. Ее взор был глубокий, сосредоточенный.
— Значит, никому нельзя верить. А как я верила Замши-ну. Что ж, будем знать.
Она подняла вверх брови и словно бросила кому-то вызов.
— Да, я вам благодарна. Вы открыли мне глаза на действительность. От Анны я получила вечером письмо, и было поздно спасти ее. Мне все же жаль ее. Но как я ошиблась в брате! Мне казалось, что он виновен в смерти того человека, память которого теперь ненавистна для меня.
Елена не расспрашивала Сорокина ни о чем, и Сорокин молчал, так как не к чему были все эти подробности.
— Я надеюсь, что все останется между нами, и я верю вам до конца. Вы должны знать нашу тайну, так как открыли ее.
Она дала ему письмо Анны.
Сорокин прочел его.
«Дорогая Елена! После этого письма я приму кристалл цианистого кали, и для меня будет конец. Неужели, Елена, ты не подозревала моих отношений к Замшину, который в течение четырех лет был твоим женихом, а моим любовником? Елена, я убила твоего жениха, но в то же время спасла тебя от этого человека, так как ты ошиблась в нем.
Познакомилась с Замшиным я в имении профессора Никитина, где я гостила. Замшин тогда был студент, репетировал детей Никитина. Его наружность — высокий, сутулый, с длинным прямым носом и острым подбородком, с мечтательными, постоянно полузакрытыми синими глазами и слабой растительностью на лице — мне не понравилась. Мне он показался неискренним, немножко ханжой, поповичем, себе на уме. Осенью изредка встречалась с Замшиным в Петрограде у Никитиных. Он был необычайно сдержан со мной. Раз я пригласила его в Мариинский театр на „Кармен“. После спектакля он проводил меня. Я старалась вызвать его на откровенности, — не помню, что я говорила, но только он, видимо, поверил мне. Угрюмость сошла с его лица и теплом повеяло от его задумчивых синих глаз.
— Вы никого не любили? — спросила я его, и сама заволновалась, как девчонка.
— Нет, — тихо ответил он. Он казался мне покорным, как никогда. Взгляд его стал доверчивый, словно у ребенка.
— Я тоже никого не любила. Я вышла замуж по настоянию родителей, — невольно вырвалось у меня.
Мы стали встречаться почти каждый день. Я должна сказать тебе, что сама искала этих встреч. Я старалась возбудить в нем ревность. Словом, ты должна понять меня. Замшин был действительно моя первая любовь. Я смутно сознавала, что любовь погубит меня, но бороться не было сил. Я сделала тот роковой шаг, который привел и Замшина и меня к гибели. Замшин был бесстрастная натура, затаенная, которую я никак не могла разгадать. Когда я встречала тебя с ним, я терзалась ревностью. Я намеревалась несколько раз рассказать тебе все — признаться. Но гордость мешала, и я очень жалею об этом. Я чутьем угадала, что он должен и на тебя произвести сильное впечатление. Мне кажется, что мы, Лена, с тобой родственные души и хорошо понимаем друг друга. Две такие, как мы, женщины обязательно должны столкнуться на жизненном пути, когда круг замкнут. Вы долго скрывали от меня свои отношения, и только за месяц до вашей свадьбы я узнала, что вы помолвлены. Нет, Лена, он не любил тебя, как и меня. Такие люди неспособны на любовь, они слишком влюблены в себя. Лена, когда он окончил университет и получил место ассистента, я предлагала ему развестись с мужем, но он просил меня повременить, пока прочно не станет на ноги. Последний год я приходила к Замшину по ночам. Ключ от калитки был у меня.
Я не знаю — убила ли я его или это произошло нечаянно. Только при нашей последней встрече, накануне вашей свадьбы, я вне себя схватила револьвер. Что я хотела сделать, не знаю. Кажется, я навела курок на себя. Помню только, Замшин бросился ко мне и крикнул: „Вспомни своего сына“. В этот момент грянул выстрел. Я оцепенела от ужаса. На полу лежал Замшин. Я сама удивляюсь себе, как я могла выйти незамеченной из дома. Злой рок преследует меня. Со дня смерти Замшина я слышу заупокойное пение монахинь и чувствую запах ладана. Этот запах и похоронное пение сводят меня с ума. Я стала тенью. Ах! как мало доктора понимают. Как мало мы вообще знаем. Как легко стать преступницей. Порой мне кажется, что все люди преступники. От похоронного пения и ладана я спасалась в квартире покойного Замшина, но зачем ты убирала цветами его комнаты? Ведь он был мой… Лена, прости меня! Тяжело тебе, а мне еще тяжелее».
Сорокин вернул Елене письмо, которое она при нем сожгла.
— Я должна ехать на панихиду. Проводите меня!
Всю дорогу до Новодевичьего монастыря они не проронили ни слова.
Посередине храма, утопавшего в сумерках северного летнего вечера, на черном катафалке стоял тяжелый цинковый гроб, в котором лежало синее привидение. Тонкие черты лица Анны смерть еще тоньше очертила. С клироса доносилось пенье монахинь. Звякало кадило в руках диакона. Забравшись в окна купола, закат бросил последние прощальные узенькие дрожащие полоски золотого света на темные своды храма. Полоски света растаяли в клубах ладана перед лицом смерти.
Георгий Иванов
КВАРТИРА № 6
(Петроградский рассказ)
1
Неожиданные обстоятельства заставили меня покинуть родную усадьбу и поселиться в Петрограде. До сих пор я бывал в северной столице лишь наездами и всегда спешил поскорее покинуть этот сырой, неприветливый город. И теперь, трясясь в извозчичьей пролетке с вокзала на 17-ю линию Васильевского острова, вечером под мелким осенним дождем, я чувствовал себя не особенно важно. Подумать только, что теперь на Волге вечера янтарные, ясные, с легким холодком. Деревья в золоте, вода как студеное стекло, и в ней отражаются ветки, обвешанные румяными яблоками, желтыми грушами и черными сливами. А какой воздух!..
Но дела мои были важными, и что же мечтать о невозможном. Мне предстояло прожить в Петрограде по крайней мере до января. Чтобы прогнать грустные свои мысли, я стал раздумывать: как-то я устроюсь на незнакомой квартире, нанятой мне приятелем? Он писал мне, что теперь в Петрограде найти что-нибудь сносное очень трудно. «Впрочем, тебе посчастливилось, — кончал он письмо, — твоя квартира, правда, довольно далека от центра, но комнаты теплые, хорошие, в окна отличный вид и до трамвая совсем близко»…
2
Сонный дворник, узнав, что я и есть господин Скворцов, взял мои чемоданы, нашарил в карманах ключ и повел меня наверх. Тусклые электрические плошки слабо озаряли старую, сводчатую лестницу, шаги наши гулко раздавались по старинным каменным ступеням. Мой шестой номер оказался на третьем этаже.
Дав на чай дворнику, я попросил его послать мне какую-нибудь женщину, чтобы поставить самовар и помочь убраться. Он ушел. Я зажег электричество и осмотрелся.
Квартира была меблированная от хозяина. Видно было, что мой приятель ограничился тем, что нашел ее и провел электричество по моей просьбе. Но от убранных старомодной мебелью комнат, нетопленых печек, голых окон и сомнительной чистоты полов веяло нежилым. И меня охватило острое чувство бесприютности.
В одной из четырех комнат стояла широкая деревянная кровать, мягкий кожаный диван. Она показалась мне самой уютной. Скоро дворничиха принесла самовар, в камине затрещали дрова, постель приняла вид более привлекательный и, усталый после ночи, проведенной в вагоне, вскоре я заснул безмятежно сладко в новом своем жилище.
3
Отдохнув, я проснулся в настроении гораздо более бодром, и все кругом показалось мне милее. День был на удачу ясный, и бледное петроградское солнце широко падало на пол моей спальни. Я подошел к окну. Вид на Неву, на барки, пароходы и набережную действительно был чудесный. Я невольно им залюбовался. Осмотрев свою квартиру еще раз, я увидел, что, если все переставить, она окажется совсем приятной. Комнаты были все квадратные, просторные и светлые. Старинная мебель, в конце концов, была приятнее шаблонного модерна, который теперь в ходу. Нет, совсем не так плохо, как показалось, а что далеко, так дела мои такого рода, что часто ездить в город мне и не придется.
* * *
Прошла неделя. Я совсем устроился, только никак не мог найти себе подходящей прислуги; дал объявление в газетах, но приходившие ко мне расфранченные и с претензиями девицы на мой провинциальный вкус все не подходили. Я собирался обратиться в рекомендательную контору, когда однажды утром дворничиха, покуда что служившая мне, спросила:
— Все еще не сыскали служанки, барин?
— Нет, не сыскал, а что?
Она подумала минутку и сказала:
— А вы бы взяли Дашу.
История Даши оказалась несложной. Оставленная кем-то из жильцов сирота, она жила при доме.
— У нас комнаты от хозяина сдавались, Даша прислуга была. Теперь комнаты доктору пошли, и она без работы. А девушка она честная, работящая.
И, действительно, Даша после всей являвшейся ко мне прислуги понравилась мне. Согласилась она служить у меня не сразу. Просила дать ей подумать. На другой день пришла и говорит, что согласна.
— Ну и отлично, — отвечаю, — работы у меня немного, готовить сумеете как-нибудь.
— Да я, барин, работы не боюсь и к кухне привычна, только вот насчет помещения…
— Что такое насчет помещения?
Она подняла на меня глаза (до той поры все опущенными держала) и говорит:
— Как вам угодно, барин, согласна у вас служить и жалованье положите, только позвольте мне в кухне спать.
— Зачем же в кухне, когда комната все равно стоит пустая? Спите там…
А она смотрит на меня, да так долго и грустно и твердит свое:
— Дозвольте спать в кухне.
Уж не думает ли она, что я ей какую-нибудь неподходящую роль готовлю? Эта мысль меня рассмешила и рассердила немного. Что за чрезмерная скромность! Ну да Бог с ней, пусть спит, где знает. Так и сказал.
Вечером в тот же день Даша перебралась со своим скромным скарбом ко мне на третий этаж.
4
Прошла еще неделя. Помню, что впервые я заметил это во вторник 16-го.
Я сидел в столовой за вечерней газетой, самовар давно остыл. Даша ушла спать. Прихлебывая чай, читая, я и не заметил, как пробило двенадцать…
И вдруг я услышал…
Нет, услышал — не то выражение, оно слишком односторонне и определенно. Вдруг я почувствовал неизъяснимое волнение. Зрение, слух, все чувства одинаково напряглись, встревоженные неизвестно чем. Казалось, получше вслушаться, всмотреться, и я увижу, услышу…
Но что?
Мертвая тишина стояла в квартире, и только стук часов вторил учащенным ударам моего сердца.
Усилием воли я прогнал свой беспричинный страх. «Нервы расшалились — лягу спать, и все пройдет». Так я и сделал. Ни в среду, ни в четверг ничего подобного не повторялось, и я совсем забыл о своем мимолетном и беспричинном страхе.
В пятницу я ездил в город по делам, весь день не был дома; обедал в ресторане и вернулся крайне усталый. Почти сейчас же я разделся и лег в постель. На ночь я всегда завожу часы, отчетливо помню, что стрелка показывала половину двенадцатого.
Я видел странные сны. Мне казалось, что я блуждаю по каким-то малознакомым улицам Петрограда. Ночь. Газовые фонари задуваются холодным ветром. Редкие прохожие мелькают, как тени ночных птиц. Я куда-то тороплюсь, но куда? Ах, все равно, только бы не опоздать!..
Что это плещет о камни? Это Нева! Я спускаюсь по гранитным ступеням и сажусь в лодку. Пена брызжет мне в лицо, волны плещут тяжело и глухо. Сейчас лодку зальет — ветер с моря, и Нева вздувается. Ах, все равно, только бы не опоздать.
И вдруг я стою у порога своего дома. Подымаюсь по лестнице, двери моей квартиры открыты настежь.
Я смотрю на часы, как мало времени осталось. Даша, где же Даша?..
И выходит Даша.
Она в белом платье и с длинной фатой. Я подхожу к ней и беру за руку. Тотчас же воздух наполняется тихой музыкой. «Скорей, скорей, — говорит мне Даша. — Моя мать должна благословить нас».
Мы проходим ряд ярко освещенных комнат и опускаемся на колени перед худой, высокой женщиной. Это мать Даши. Она улыбается нам ласково и грустно, подымает над нами образ… и вдруг вихрь врывается в окно, образ падает на пол, и я вижу, что мать Даши лежит, откинувшись на диване, и на шее у нее страшная, черная, узкая рана…
Я проснулся. Какой отвратительный, кошмарный сон! Как хорошо, что он кончился, что я лежу спокойно в теплой постели, у себя дома, в квартире № 6…
№ 6… Я представил себе эту цифру так отчетливо и ясно, точно действительно видел ее перед собой. Это была большая шестерка светло-серого цвета. Я глядел на нее, и она стала двоиться, четвериться, я пробовал зажмуриться, но это не помогало. Пол, потолок и стулья были покрыты шестерками, ненавистные цифры носились в воздухе, описывали дуги, свивались и развивались, точно ядовитая гадина. Они душили меня, лезли мне в глаза, в рот… Отбиваясь от них, я закричал…
Наконец-то я проснулся на самом деле. Все кругом было тихо, тихо. Я зажег свечу, налил себе воды и выпил.
Часы слабо стучали.
Но что это?.. Сердце мое вдруг часто забилось, нервы напряглись, странное ощущение, уже испытанное мною два дня назад, вновь мною овладело. Но тогда я только вслушивался в мучительную тишину… Теперь я услышал.
Легкий шорох несся из-за стены, скрип половицы, шуршанье туфель, слабое покашливание. И вдруг странный холод распространился по комнате… Не смея крикнуть, двинуться, позвать на помощь, прижавшись к изголовью кровати, я видел, что по коридору медленно движется какой-то старик. В руке он держал слабо мерцавшую свечу, другой придерживал полу халата. На шее у него чернела та же узкая, страшная, запекшаяся рана. Он направился к кухне, вскоре я услышал отчаянный долгий крик, какая-то дверь тяжело хлопнула… Больше я ничего не помню.
5
Утром с меня сняли показания относительно Даши, исчезнувшей неизвестно куда. Городовой видел в ту ночь на набережной бегущую девушку, хотел ее задержать, но она вырвалась у него из рук. По описанным приметам и по оброненному ею платку, несомненно, это была Даша.
Я рассказал о страшных кошмарах этой ночи, меня выслушали, скептически улыбаясь, пожали плечами и ушли.
Голова у меня тупо болела, я сам не знал, что думать о всем происшедшем, когда мне доложили о приходе управляющего домом. Это был почтенный старик с тихим голосом, с мягкими движениями и грустным взглядом. Он извинился передо мной за беспокойство и, помолчав немного, словно собираясь с мыслями, начал:
— Я очень перед вами виноват, сударь, что послушался нашего домовладельца и не предупредил вас о нехорошей славе нанятой вами квартиры. После случая, происшедшего в ней, о котором я вам расскажу, уже семь лет, как в ней никто не жил, то есть пробовали жить, но выходило так беспокойно, что все жильцы вскоре съезжали. Тогда ее обратили в домовую контору. Но теперь, сами знаете, квартир мало, платят за них хорошо. Вот наш хозяин и решил сдать № 6. Просил я его не брать греха на душу, не слушает. Оно, говорит, если и было, так за шесть лет выветрилось. А тут подвернулся ваш приятель; меблировали ее кое-как, да и по рукам. Только, как я предсказывал, нехорошо и вышло. А случай здесь вот какой произошел.
Лет пятнадцать тому назад снял шестой номер приезжий из Сибири старик Глухарев. Это был высокий коренастый старик с острым взглядом и тяжелой поступью. Поселился он с маленькой внучкой, жил бедно и скупо, перебиваясь с хлеба на воду, однако говорили, что он — бывший золотопромышленник, богач, вряд ли не миллионер.
Однажды зимой, в январе, будит меня утром прислуга.
— Барин, — говорит, — вас полиция требует.
«Что за шут, — думаю, — какое ко мне у полиции дело?» Хотя и не помнил за собою ничего, однако струхнул порядком. Выхожу с виду спокойно, про себя акафист своему мученику читаю. Вижу, дом оцеплен, подходит ко мне пристав.
— У вас проживает омский мещанин Глухарев?
— У нас, — говорю, — десять лет уже проживает.
— Ведите нас к нему.
И что же бы вы думали?! Оказывается, пришли старика арестовывать. Как-то там открылось, что он в Сибири целую семью вырезал, только одну младшую девочку пощадил, и внучка его не родная ему совсем, а тех родителей дочка.
Ну, звонили, стучали, никто не открывает. Высадили дверь. Думали, он спит. Глухарев сидит в кресле напротив входа, смеется, «добро пожаловать, говорит, дорогие гости». Полицейские было к нему, а он только рукой повел: «не смей», мол, да так повелительно, что те и остановились. А он прямо на меня уставился да как закричит:
— Ты, доносчик, знай, что даром тебе это не пройдет. Думаешь, навел холопов и силен? Короток, любезный, у тебя ум, не выселишь меня, покуда сам в гроб не ляжешь!.. Проклято это место, проклято, проклято трижды.
И так он это страшно выкликнул, что до сих пор холодно становится, как вспомнишь.
А потом что было?
Пристав первым опомнился.
— Делай, ребята, обыск, что слушать старого попугая.
Солдаты затопали, стали выворачивать комоды… А старик все кричит, ругается и вдруг перестал выкликать, захрипел, заклокотал как-то. Бросились мы к нему, а у него в руках бритва, горло перерезано, и халат бухарский зеленый весь залит кровью.
Поверите ли, неделю целую после того не спал.
Что ж еще, — Глухарева похоронили, имущество его в казну пошло. Дашу-сиротку я у себя оставил. Когда подросла, стала при доме служить.
И странно, знаете, после смерти старика (ведь все у девочки на глазах произошло) словно у нее память отнялась. О прошлой своей жизни помнила самые пустяки, о деде (какой, впрочем, он был ей дед) никогда и не вспоминала. И так, думаю, что Бог ей милость свою послал, отнявши память.
Да, не надо было ей поступать к вам в услужение. Старый безбожник, видно, ей и явился ночью.
* * *
Несколько дней спустя, уже перебравшись на новую, приисканную мне стариком-управляющим квартиру, я прочел, что в вытащенной из Невы утопленнице опознана Даша.
Георгий Иванов
ЧЕРНАЯ КАРЕТА
1
— Неужели все кончено, Маша?
Он был жалок в своей запыленной визитке, измятой рубашке, галстуке, съехавшем набок. Еще минуту назад она не верила, что это — правда. Он целовал руки Марьи Сергеевны, ее колени, ее хрустящее, пахнущее ирисом платье. Но, случайно заглянув в ее лицо, он вдруг понял все. Брезгливая жалость и скука были в этом лице, улыбавшемся когда-то ему с нежностью и любовью. Валентину Валентиновичу стало стыдно своей слабости. Он неловко встал, поправил волосы, попробовал улыбнуться.
— Ну, сядьте, милый, ну, успокойтесь, — говорила Марья Сергеевна, положив ему руки на плечи и с безграничной ласковостью заглядывая в глаза. — Чего вы от меня требуете, посудите сами. Разве я не любила вас? И разве вам было худо со мной, ну хотя бы в Павловске, летом… (Валентин Валентинович только вздрогнул при этих словах.) Но теперь, я не знаю почему — разве в любви мы что-нибудь, когда-нибудь знаем, — я больше не хочу этого. Я вас по-прежнему ценю, милый, но…
«Зачем, зачем она говорит все это», — думал тоскливо Лаленков, не слушая больше ласково-беспощадной ее болтовни. А женщина продолжала говорить вкрадчиво и тихо; чуть слышно пахли белые туберозы в узком бокале баккара, и треугольник вечернего солнца медленно тускнел на затянутом светло-синим сукном полу.
2
Валентин Лаленков был поэт не очень плохой — не очень хороший. Двадцати лет он «подавал надежды» — теперь, двадцати четырех, писал не хуже и не лучше, чем четыре года назад. Хотя он не любил разные атрибуты «вдохновенных натур» — длинные волосы, бархатные куртки, житье на седьмом этаже, — но как-то сама собой его наружность имела некий поэтический пошиб, несмотря на пробор, жакет и цилиндр, а может быть, и благодаря им. И жил он хотя всего только на четвертом этаже, но в два окна его комнаты видны были крыши и трубы, шныряющие коты и над всем этим чахлые петроградские облака. Комната была холодная, и он с утра зябнул над керосиновой печкой в калошах и в летнем пальто. У Лаленкова никаких доходов, кроме скудных гонораров, не было, и часто ему приходилось обедать через день в кухмистерской, зато от него всегда пахло отличными английскими духами, всегда на нем было безукоризненно свежее белье. Но на башмаках нередко красовались заплаты и визитка давно порыжела по краям. На это не хватало денег.
С Марьей Сергеевной он познакомился весной на вечере у знаменитого писателя. Наполовину актриса, наполовину светская женщина — Борисова очаровала его. Этот длившийся полгода роман казался серьезным Марье Сергеевне, но мало-помалу она начала им тяготиться. Лаленков, конечно, был красив, был умен и тонок, но его слабость, неврастения, нытье, старая визитка — незаметные сначала — мало-помалу стали Марье Сергеевне несносны. Но, видя его все возраставшую страсть и любовь, она все откладывала свои объяснения. Наконец решилась.
Это был страшный удар — неожиданный и невозможный!
Конечно, надо было быть мужчиной, взять себя в руки, попробовать влюбиться в какую-нибудь хорошенькую модистку, и все бы прошло. Но Лаленков ничего этого не сделал. Он третий день не выходил из дома, писал нелепые стихи, рвал их и жадно курил папиросу за папиросой.
Синие клубы дыма густо плавали по комнате, печка попыхивала и все сильней начинала пахнуть гарью — это значило, что дневная порция керосина приходит к концу. Лаленков бросил папиросу, откинулся на стуле и поглядел на часы. Была половина четвертого.
Он медленно встал, пристегнул воротник и повязал галстук. Раскрыл бумажник. Три рублевых грязных бумажки лежали там и новенькая сторублевка. Лаленков взял ее в руки и горько улыбнулся. Еще одно воспоминание о Марье Сергеевне!
Это была поддельная сторублевка, отпечатанная только с одной стороны. На другой красовался прейскурант известной шоколадной фабрики. Сторублевка эта была приклеена к безвкусной бонбоньерке, изображавшей несгораемую шкатулку. Это было одно из «павловских» воспоминаний. Порвать ее? Нет, пусть лежит!
Лаленков захлопнул бумажник и надел пальто. Через минуту он был на улице. Странно было идти ночью по невскому льду. Днем была декабрьская оттепель, и легкий, чуть морозный ветер напоминал весну. Выходя из дому, Валентин Валентинович не знал, куда идти. Теперь он вспомнил, что открыты ночные чайные, где извозчики и сенные торговцы, разные беспаспортные и мелкие жулики при свете газа пьют пахнущий содой и мылом чай из пестро раскрашенных кузнецовских чашек.
«Хорошо бы взять извозчика, до Сенной далеко. Нет, денег жалко!..»
Куранты тихо и жалобно играли четыре.
3
«Ягода» состояла из трех комнат. Первая, полукруглая, с буфетом, где среди опрокинутых чашек, наваленных грудой булок и двух синих, одна с лимонами, другая с папиросами, ваз глядело плутоватое лицо хозяина-ярославца; вторая — проходная и неуютная; и третья, называвшаяся «занавеской». Эта и была самою главной.
В первых двух комнатах сидели люди солидные — зеленщики, извозчики, старикашки какие-то, пившие чай с блюдечка до седьмого пота и после долго крестившиеся на запыленные, мерцавшие в углу образа. В «занавеске» образа не было и шапок снимать не полагалось. Народ, толпившийся в ней, был самый непутевый.
Тускло мерцал газ, делая лица мертвенно-зелеными; дым от дрянных папирос был так густ, что трудно было дышать. Лаленков вошел, отыскал место в углу и заказал чаю.
Платить надо было вперед. Раскрыв бумажник, он озябшими пальцами не сразу вытащил измятую рублевку. Бледнолицый и заспанный мальчишка-половой пристально как-то поглядел на Лаленкова. Но Лаленков этого не заметил.
Орган играл «На сопках Маньчжурии», дребезжа и фальшивя; Лаленков слушал, прихлебывая противный чай, и сердце его слабо щемило. Какие-то девицы в больших шляпках визжали уличную песенку. «Точно все это было, — думал Лаленков, — выдумано каким-нибудь художником, фантастом или поэтом… Ах, Маша…»
— Что, сударь, один сидишь? — проговорил голос хриплый, но приятный, и пристально глянули на Лаленкова светло-серые, дерзкие глаза. Говорившему было на вид лет двадцать; из-под мятого картуза выбивались белокурые волосы. Одет он был в серое, очень потрепанное пальто.
Валентин Валентинович смотрел на незнакомца, так неожиданно подсевшего к нему и вступившего в разговор, не зная, что отвечать. Тот, не дожидаясь ответа, продолжал:
— Если вам, сударь, наше общество не по вкусу, как желаете — неволить не будем, а только видим мы, что сидите вы, господин, скучный, словно у вас горе или зазноба. Может, хотите размыкать и думаете — нечем? Так мы на этот самый счет… Или не желаете?
Лаленкову понравилось неожиданное и чуть-чуть жуткое предложение отправиться в какую-то еще неведомую ему чайную на Обводном, где вместо этого баловства (парень презрительно кивнул на чай) найдется кое-что получше. «А ведь я никогда не пробовал их напитков», — думал Лаленков, знакомясь с троими какими-то и вовсе уж подозрительными товарищами нового своего приятеля. «Только, должно быть, гадость… А, все равно!»
На улице к рассвету похолодало. Шли пешком, говорили мало. Спутники Лаленкова точно стеснялись, словно жалели, что взяли его с собой. А он и хотел бы заговорить с ними, да не знал, как и о чем.
— Далеко еще?
— Да, порядочно. Чайная-то за вокзалом.
— Сейчас, должно быть, часов пять.
— Больше, шестой.
И снова мерные, не в ногу, шаги по обмерзшему тротуару.
4
Первое впечатление было то же, что в «Ягоде». Только точно вошедшие сразу попали в «занавеску». Степенной публики здесь вовсе не было. Галдеж, дым, ругань и хриплая музыка странно поражали после предрассветного холода пустых улиц. Хозяин чайной встретил спутников Лаленкова по-приятельски, но на него покосился и чуть слышно спросил:
— А это что за птица?
— Катенька в гнездышке[2], — отвечал тот самый, светлоглазый, что первый заговорил с Лаленковым. И хозяин сразу заулыбался, распахивая перед ними красную потрепанную портьеру. «Пароль, должно быть, ихний воровской, — подумал Валентин Валентинович и, оглядев комнату, усмехнулся: — Ну и местечко!»
Мебели всего и было, что ломберный стол да несколько облезлых венских стульев. Стены залитые, грязные, все в надписях и рисунках. И у стены, занимая добрую половину комнаты, стоял рояль. Лаленков взял аккорд. Рояль был расстроен донельзя.
Но уже, дребезжа стаканами, звероподобный хозяин вносил поднос, где в двух больших чайниках плескалась темно-красная, остро пахнущая жидкость.
Звонко и чисто пел какой-то оборванец, хрипло и нестройно вторила ему вся компания.
Первый глоток дурманящего напитка был ужасен. Но сразу как-то затуманилось сознание, действительность и выдумка слились в одно. Как очутилась на коленях у Лаленкова рябая какая-то девица, как он налил себе второй стакан отвратительной смеси?! Серый туман стал желтым, синим, лиловым, расплылся в узоры, завитушки, пятна, точно китайские ширмы.
Рыжеволосый хозяин сквозь туман глядел вызывающе и лукаво. Его лицо то скрывалось, то вновь становилось поразительно ясным и похожим на лицо фавна.
— Ты фавн, — сказал Лаленков, удивленно улыбаясь. — Первый раз тебя вижу. Ты хочешь денег — вот, бери!
Вытащив бумажник, достал две последние свои рублевки и протянул мужику. Но тот не брал и глядел в руки Лаленкову.
— Что ж, барин, скупеньки больно, сотенную разве разменять не прикажете?
Лаленкову вдруг стало весело. Этот фавн думает, что сторублевка настоящая. Что ж, пусть думает. Но сторублевки он не отдаст, ведь она Машина. Маша, Маша… слезы вдруг брызнули из глаз Валентина Валентиновича. «Зачем я здесь, среди них, ведь это оскорбление ее, солнечной, звездной, чудной!»
— Прочь, — крикнул он вдруг громко, так, что все обернулись. — Прочь! Сторублевка, да не для тебя, Машина она, неразменная. — И, криво надев цилиндр, качаясь, но гордо, ни на кого не глядя, он пошел к двери.
Плиты на тротуаре не гладко лежали, как всегда, а громоздились и пятились. Косые фонари качались по ветру; дома вдруг сдвигались, и надо было поворачиваться и обходить за версту. Мысли путались: «Маша… ах. Боже, бросила, погубила, стихи… Какие стихи?.. Почему в чайной дурманящие напитки продают фавны?.. Ах, обман, все обман… Черная карета!» Лаленков остановился и вздрогнул. Черная карета! Он прислушался. Легкий, легкий топот копыт становился все громче, и Лаленкову вдруг стало невыразимо страшно.
Сознание сразу просветлело — ну да, это Дворцовая площадь! Александровская колонна темнела на светающем небе. Синие облака, четко клубясь, плыли за ней, и ангел с крестом точно не благословлял, а грозил ему, Лаленкову. А там, над красной аркой, летели черные вздыбленные кони…
С треском упал и покатился цилиндр.
— Скорей, скорей, на лед, через лед!
Проскрипели деревянные ступени мостков. Лаленков оглянулся. Нет, поздно! Черная карета уже мчалась по набережной. Пламя вырывалось из ноздрей вороной четверки, пламя светило из окон. На козлах сидел рыжий фавн, улыбаясь хитро и хищно. Лаленков, как птица, отчаянно взмахнул руками и свернул с перехода, побежал вдоль по обледенелому снегу. Нет, поздно! Жаркое дыхание коней обдало его и больно ударило в бок тяжелое копыто.
5
Арестованный на месте убийства Андреев, после недолгого запирательства, рассказал, что он завлек убитого в чайную-притон, надеясь, напоив, выманить у него сторублевку. По словам Андреева, убийство произошло случайно. «Проследив убитого, он решил напасть на него на льду и обобрать, последний же оказал отчаянное сопротивление и защищался; грабитель, будто бы нечаянно, произвел убийство. При покойном найдена паспортная книжка на имя сына коллежского советника Лаленкова, бумажник с бонбоньерочной сторублевкой и письмами некоей Марии Борисовой, а также шестнадцать копеек медью».
Лиловая с белым английская чашка со звоном упала, обливая горячим шоколадом синее сукно пола и свежий лист только что развернутой газеты. Вошедшая на шум горничная всплеснула руками и с криком: «Марии Сергеевне дурно», — выбежала из комнаты.
Георгий Иванов
ГОСПОДИН ЖОЗЕФ
Это случилось на четвертый месяц нашего с Бенедетто путешествия по северу Франции. Остановившись передохнуть несколько дней в Сюзанне, глухом речном городке, утром, насколько помню, десятого июля 1792 года, отправились мы вверх по речке Пюи, чтобы осмотреть окрестность, а при случае и попьянствовать где-нибудь в прибережном кабачке. Четырехместная, старая, но в полной исправности и легкая на подъем лодка была добыта нами у одного старого чудака, при обстоятельствах, имевших связь со всем, что произошло далее. Рыбак Джи, ее владелец, рослый старик с рыжей всклокоченной бородой, одетый всегда в синюю полосатую фуфайку, пахнущий крепчайшим каким-то табаком, долго нас расспрашивал, куда мы едем и зачем. Результатами своих расспросов он остался, по-видимому, не особенно доволен, но лодку все же дал, под непременным однако условием, что мы вернем ее не позже, как вечером в канун св. Августина, то есть послезавтра. Так как другой сколько-нибудь сносной лодки в Сюзанне не было, а продолжительного путешествия совершать мы не собирались, то и решили на условия старого Джи согласиться. Заплатив ему выговоренные 10 франков, уложили мы окорок ветчины, хлеб, полдюжины молодого, но уже порядочного местного вина и отправились совершать обещавшую быть славной речную прогулку.
Действительно, ехать было приятно. Живописные окрестности нас развлекали; веселая болтовня Бенедетто мешала скучать моему несколько склонному к меланхолии воображению. Переночевали мы отлично под стогом сена на берегу и проснулись в настроении столь жизнерадостном, что хотя вечером истекал срок, назначенный нам старым Джи и следовало пускаться в обратный путь, мы решили продолжать прогулку, а об условии попросту позабыть. «Ты увидишь, как обрадуется эта рухлядь, получив лишние пять франков», сказал Бенедетто, пыхтя трубкой. Я ему не прекословил. Мы закурили и снова взялись за весла.
Пятая (третья за этот день) бутылка вина была выпита, и мы собирались откупоривать последнюю, между тем как солнце опустилось к западу и заметно покраснело. Вдруг на лице Бенедетто, сидевшего спиной к солнцу, появилось выражение досады. «Сейчас будет гроза, — сказал он, — посмотри».
Я оглянулся. Темно-синие клубы туч наплывали с востока, вдруг потемневшего, отчего свободное от них небо казалось еще янтарней. Вскоре подул резкий ветер и стал падать крупный, резкий дождь, не предвещавший ничего хорошего. Убедившись, что буря неминуема, мы причалили к берегу и, вытащив лодку, спрятали ее в кустах. Сами же, оглядевшись, решили поспешить по тому направлению, где вдали краснела низкая черепичная крыша, дабы попросить себе приюта.
Ливень нас настиг. На крыльцо прибежали мы запыхавшимися и промокшими. Нам открыла толстая крестьянская девушка, оглядевшая нас недружелюбно и спросившая, что нам нужно. Мы сказали. Не спеша она захлопнула дверь и удалилась. Прошло с четверть часа и мы собирались уже вновь звонить, когда толстуха появилась снова и тоном более приветливым прошепелявила, что господин Жозеф, ее хозяин, согласен оказать нам гостеприимство. И она пропустила нас в низкую, полутемную прихожую.
Комнату нам отвели теплую и просторную. Мы поспешили снять верхнее платье, превратившееся в мокрые тряпки. Только что мы успели это сделать, как в комнату вошла служанка с подносом в руках. «Господин Жозеф извиняется», — сказала она, целомудренно, дабы не видеть нашей наготы, отворачиваясь, — «он нездоров и не может ужинать с вами, молодые люди. Ваше платье за ночь высохнет. Утром я его разглажу». И она удалилась, пожелав нам доброго сна и не обращая никакого внимания на шумливые предложения разделить с нами ужин. Мы же с удовольствием принялись за холодную телятину и превосходный коньяк, присланный нам господином Жозефом.
Под утро я проснулся. Сквозь неплотно закрывавшие окна шторы уже скользили розовые лучи рассвета. Выпив стакан вина, ибо воды в комнате не нашлось, а меня томила жажда, я снова улегся, но утренний ли свет, громкий ли храп Бенедетто — мешали мне и, как я ни ворочался — забыться не удавалось. Закурив папиросу, лежал я, размышляя о том, о сем. Вдруг скрипнула дверь, и на пороге появился худощавый человек высокого роста в ночном белье. Я приподнялся на локтях и спросил его — кто он и что ему угодно, но незнакомец приложил палец к губам и произнес: «Тише — я хозяин этого дома, Жозеф Дюбульи». И, помолчав, прибавил: «Разбудите вашего товарища».
В его уверенных движениях, ясном и холодном взгляде была какая-то сила. Я повиновался ему беспрекословно. Разбудить Бенедетто было нетрудно, трудней объяснить ему, почему я это сделал. Хуже того, осмыслив все, неожиданно Бенедетто начал ругаться самым отчаянным образом. «Черт», «идиот», «колбасник», — сыпал он непривлекательными наименованиями. «Бенедетто», — тормошил я его, «Бенедетто», — но он не успокаивался.
— Друзья мои, — начал между тем господин Дюбульи, не смущаясь, по-видимому, нелюбезностью своего друга, — вы вправе на меня сердиться, но истинное слово, я воспитанный человек и, если тревожу вас во время столь неурочное, верьте, имею к тому живую необходимость. Не стану объяснять всех обстоятельств дела — это слишком долго, скажу лишь, что все мы трое подвержены смертельной опасности и нам предстоит или умереть, или сообща придумать какой-нибудь из нее выход.
Видя наши изумленные лица, он продолжал:
— Времени мало, — и господин Дюбульи взглянул на драгоценный с тяжелой цепью хронометр, прозвонивший при этом шесть. — Скажу в нескольких словах. Представьте себе, что некто совершил преступление, которое по обычаям той страны, где оно совершено, карается кровавой местью. Убийца бежит за границу, во Францию, покупает поместье в глухой провинции, называется чужим именем, Дюбульи, положим. И вот, по истечении многих лет, чувствуя себя в безопасности совершенно, он узнает, что дом его окружен мстителями и что через час его будут судить за злодеяние, совершенное так давно, искупленное такими горячими слезами…
Господин Дюбульи закрыл лицо и молчал мгновение. Потом он выпрямился. Во взоре его сверкала решимость.
— Друзья мои, — получив вот это письмо — мой смертный приговор, — он протянул нам листок желтоватой бумаги, где грубо, как рисуют дети, была изображена красным мертвая голова, а внизу стояли непонятные какие-то знаки, — получив его, я решил покориться. Да, Елена, я был готов подставить грудь под кинжал твоего отца, не прощающего мне до сей поры то, что ты мне давно простила. Но, друзья мои, я вспомнил, что под моим кровом находятся два молодых путешественника. Разве я мог допустить их до гибели, я, на чье гостеприимство они доверчиво положились? Смешно было бы думать, что этот вампир Цезарь или старый пират Верне пощадят кого-нибудь здесь.
Мы скроемся подземным ходом, в лодке доберемся до города, сообщим все полиции, их переловят, и кузнецу не избежать виселицы. А теперь за мной, да поживей! — заключил он голосом, от волнения хриплым и задыхающимся.
Мы с Бенедетто слушали господина Жозефа с выпученными глазами. Единственное, что мы только поняли, это то, нам надо убираться немедля из теплой комнаты, где мы так удачно расположились, и пускаться в бегство от опасностей, самая возможность которых показалась бы нам нелепой.
Но господин Жозеф говорил так пылко, топал ногами так убедительно, что я и не думал ему прекословить.
Бенедетто тоже был потрясен неожиданностями, но испуганным казался менее меня и проворчал даже, что он, конечно, на все готов, но что не преувеличивает ли г-н Дюбульи страхи, которые нам грозят.
— Боже мой, — завопил тот, — они не верят! Они мне не верят! Что ж, — переменил он взволнованный тон на деловой, — пойдемте в мой кабинет, если угодно. Двух часов будет достаточно для ознакомления со всеми страшными подробностями дела «Оранжевого петуха», и моя преступность будет вам доказана документально…
— Господин Жозеф, — прервал я его, — как же вы говорите, что дорога каждая минута, и предлагаете разбирать какие-то бумаги? Ведь тогда нас нетрудно будет перерезать, как кур в курятнике?..
— О, — воскликнул Дюбульи, — это золотые слова. Я увлекся. Действительно, времени очень мало. Идем, — потащил он меня за руку и вдруг остановился.
— Да, но где мы достанем лодку?
— Лодка старого Джи, на которой мы приехали, спрятана недалеко в кустарнике, — сказал я.
Дюбульи всплеснул руками.
— Джи, говорите вы. Вы приехали в лодке Джи. Несчастные! Да ведь это не кто иной, как кузнец. Вы говорили с ним! И он не покушался убить вас отравленной пулей, этот рыжебородый?
Я хотел объяснить, что Джи не кузнец вовсе, а рыбак и не собирался нас убить, но тут за стеной послышался глухой шорох. Все мы вздрогнули.
— Тише — ни слова, — прошептал Дюбульи, увлекая нас. Он на носках подобрался к правому углу комнаты и стал на колени, шаря что-то по полу руками. Вскоре послышался легкий скрип открываемого люка. Наш хозяин махнул рукой.
— Спускайтесь, — повторил он, освещая отверстие тонким лучом потайного фонаря. — Ну что ж, — нахмурил он брови, видя нашу нерешительность. — Или вы боитесь?
Пожав плечами, Бенедетто начал спускаться. Я последовал за ним. Фонарь г-на Жозефа освещал только первые ступеньки лесенки; дальше — черная мгла. Вдруг — свет погас, крышка люка хлопнула у меня над головой. Я почувствовал, что лестница дернулась назад, куда-то ускользая, и я лечу в черное пространство, теряя сознание и тщетно стараясь ухватиться за воздух.
Я открыл глаза и почувствовал, что лежу в совершенной темноте на влажных каких-то плитах и чьи-то руки трясут меня за ногу довольно бесцеремонно. Вслед за тем я услышал голос Бенедетто, произносивший с досадой: «Господи, этот дьявол никогда, кажется, не очнется».
Тут я, доселе худо понимавший, где нахожусь и что со мной произошло, сразу все вспомнил и немедля вскочил на ноги к большой радости Бенедетто, заключившего меня даже в объятия.
Это выражение дружеских чувств заставило меня ощутить сильную боль в правом плече, реальные следы недавнего моего путешествия через люк. Высвободившись из объятий, я, разумеется, закидал товарища вопросами.
— Друг мой, — отвечал Бенедетто, — знаю одно: мы попали в скверную историю с этим путешествием вверх по Пюи. Находимся мы здесь уже с четверть часа. Пока ты валялся в обмороке, я исследовал подвал и утешительного мало. Это шестиугольный небольшой погреб — совершенно глухой. Где подземный ход, о котором говорил Дюбульи, где он сам? Вероятно, разбойники напали на старика, и он, спасая нас, захлопнул люк. Если так, то положение бедняги теперь еще хуже нашего, а наше очень незавидно. Не надо отчаиваться, малыш, — продолжал он с необычайной для Бенедетто, всегда насмешливого и грубоватого, нежностью в голосе. — Не надо отчаиваться — но как знать…
Он не договорил и, неловко притянув меня за шею, крепко поцеловал. Я почувствовал его влажные ресницы на своей щеке. «Бенедетто, — шептал я, сам готовый расплакаться, — „неужели мы погибнем?“ Он же молча гладил меня по голове горячей и дрожащей рукой. Вдруг наверху послышался резкий короткий свист, и в то же мгновение широкая струя воды окатила нас сверху холодным душем. Забыв о прощальных нежностях, мы разбежались в стороны, испуганные и ошеломленные, вода же продолжала падать с потолка, нисколько не убывая.
— А, негодяи! — закричал Бенедетто, — они хотят утопить нас, как новорожденных щенят.
Его бенгальская кровь, по-видимому, ударила в голову, он бегал по подвалу, крича проклятия, кому-то грозя, призывая и дьявола и Бога. Я же стоял молча. Слезы больше не подступали к горлу. Представив, что, быть может, через час меня не станет, я думал о матери, о нашей ферме на берегу Комо… Губы мои шептали вдруг всплывшие в памяти слова старой детской молитвы. Крестясь, я поднял руку и вздрогнул — рука моя задела о какой-то шнурок. Машинально за него дернул — и отскочил пораженный. Открытый люк сиял вверху. Лестница, вдруг опустившаяся откуда-то, была передо мной. Мгновение — и я уже взбирался по ней, не рассуждая; за мной с радостными воплями следовал Бенедетто. Еще мгновение — я выбрался наружу. И — о, Боже! Читатель, ты можешь упрекнуть меня в недостатке смелости, но что делать, это у нас в роду. Моя мать, будучи тяжела мной, едва не выкинула, увидав под кроватью нашего пса Нестора и приняв его за черта. Мой отец… Но к чему перечисления. Сам упрек в малодушии, думаю, тут неуместен. Представь: едва избегнув опасности быть утопленным, едва увидав свет, видеть который я терял уже надежду — лицом к лицу столкнулся со старым Джи. Физиономия его изображала свирепость, в руках он держал окровавленный топор. Я отчаянно вскрикнул и вновь потерял сознание.
Да, да, хотя я и не верил своим глазам, хотя и щипал себя, дабы проверить, очнулся ли окончательно, — это было так. Я находился в большой и светлой комнате, по-видимому, кухне. Толстая служанка господина Жозефа хлопотала около меня в руках с какой-то синего цвета бутылкой. Они же, то есть Бенедетто и старый Джи, одной рукой похлопывая друг друга по плечу, в другой держа по пинте вина, хохотали оба самым бессовестным образом. Когда же они заметили, что уксус, которым меня усердно натирала толстуха, произвел свое действие и я пришел в себя, они стали хохотать столь дико, что не могли уже держаться на ногах и, усевшись на кухонный стол, продолжали надрываться там, дергаясь от смеха, как детские паяцы на ниточке. Глядя на них, служанка, хранившая доселе вид сосредоточенный и серьезный, не выдержала и тоже заулыбалась.
Я же смотрел, решительно ничего не понимая.
Наконец, Бенедетто подавил хохот.
— Ты знаешь, Луи, — начал он, — мы, оказывается, очень подвели Седого Джи. Он не мог во время приехать на ферму, и не достань он случайно другой лодки, сумасшедший остался бы без свиной котлеты на завтрак».
Я только хлопнул глазами в ответ на такое сообщение.
Бенедетто же, видя мое недоумение, бросился ко мне и стал трясти меня за плечи.
— Ну, пойми, пойми, — кричал он мне в уши, — господин Жозеф сумасшедший, у него мания преследования, а добрый Джи возит каждые три дня на ферму мясо, он не только рыбак, он и мясник еще. И то сказать, хороши мы с тобой, товарищ, поверили бредням старого маньяка и полезли в люк. Он же, захлопнув нас, открыл водопровод и улегся спать, очень довольный, что так удачно освободился от наемных убийц, какими мы ему, вероятно, показались.
История славная, как видите.
Все мне стало ясным, и я улыбнулся в свою очередь, хотя буйная веселость Бенедетто не передалась мне. Сознание собственного бессилия перед капризами рока наполнило мое сердце меланхолией. И мне ясно представилось, как мало значим мы, наши опытность, ум, осторожность, в слепой игре стихий, именуемой жизнью.
Но тут служанка принесла кувшин вина и на большой сковородке яичницу с луком и прервала эти философские мои размышления. Поспешно я стал одеваться в высушенное за ночь мое платье и в белье господина Жозефа, которым наделила меня добрая Евгения, ибо мое собственное было еще совсем сырым от неожиданного душа в подвале.
Георгий Иванов
ПАССАЖИР В ШИРОКОПОЛОЙ ШЛЯПЕ
Поездка по Волге укрепила мои расстроенные нервы. Все тревоги и неприятности прошлой зимы за эти три недели сразу позабылись и отошли как-то. И теперь, сидя на вокзале, в ожидании киевского поезда — я чувствовал себя бодрым, веселым и счастливым. Я ехал в имение тетки «Липовки», славившееся в уезде красотой местности, купаньем и чудными фруктами. Думать о предстоящей мне приятной и здоровой деревенской жизни, чувствовать себя опять здоровым, нераздражительным, со свежей головой — было так чудесно, что даже бесконечное ожидание на вокзале не казалось мне неприятным. Поезд, впрочем, опоздал не слишком — всего на четыре часа, — что по нынешним военным временам совсем немного. Был двенадцатый час ночи, когда я, сунув кондуктору полуторарублевую мзду, устроился один в маленьком двуспальном купе.
— Не извольте беспокоиться, сударь, — заявил кондуктор, — до самой «Криницы», — так звалась моя станция, — я не сменяюсь, и никто вас не потревожит.
Отобрав мой билет, он пожелал мне доброго сна и закрыл дверь. Я тотчас же защелкнул цепочку, развернул плед и улегся. Фривольный роман Вилли[3], купленный специально для дороги, показался скучным и неинтересным. Я перелистал желтый томик и отложил его. Все эти пикантные похождения нисколько не занимали ума — слишком еще был полон Волгой, желтыми отмелями, курганами, синими очертаниями лесов вдали, — всем очарованием родного, русского простора. Я потушил верхний свет. Тусклая лиловая лампочка мягко вспыхнула взамен погасшего фонаря. Мерно и успокоительно стучали колеса. Усталый за день, — думаю, через десять минут я уже крепко спал…
…Проснулся я сразу. Помню, ощущение было такое, точно я не спал вовсе. Тускло мерцала лиловая лампочка. Я приподнялся и увидел, что в ногах у меня, в самом углу, сидит человек.
Тень от широкополой шляпы закрывала его лицо, так что в сумерки его вовсе нельзя было разглядеть. Широкими линиями падала с плеч крылатка, — только сухие, крючковатые руки, протянутые на коленях, белели на черном сукне. Он сидел молча, не шевелясь, казалось, не глядя на меня, будто дремал.
«Проклятый кондуктор, — мысленно выбранился я. — Пустил-таки, — взял мзду, а пустил. Но как же он, этот пассажир, вошел сюда и уселся, не разбудив меня? Я ведь сплю очень чутко!..»
Но что это? Мой взгляд упал на дверную цепочку. Она висела нетронутая, застегнутая мной. Ведь снаружи ее открыть нельзя было иначе, как распилив… Как же вошел сюда этот…
Я не трус, но вдруг почувствовал, как холодная дрожь страха электрическим током пробежала по моему телу. И вдруг незнакомец, словно угадав это, тихо повернул голову. Лиловый отблеск упал на его лицо. Он глядел прямо на меня странными, зеленовато-желтыми, невидящими глазами, медленно-медленно наклоняясь ко мне. Тихо приподнялись его руки, скрючились пальцы. Я сразу оцепенел как-то. Хотел крикнуть и не мог двинуться — и оставался неподвижным. Я только глядел на это, все приближающееся, искаженное странной усмешкой лицо…
И вдруг раздался свист паровоза.
Этот глухой свист словно прогнал волшебство. Я вскочил, я закричал изо всей силы, забился, отчаянно стараясь освободиться от цепких сухих пальцев, полуобхвативших мне горло… И я — проснулся.
Никого не было, лампочка тускло мерцала, поезд грохотал. Я зажег верхний свет и провел рукой по лбу. Он был влажен от холодного пота. Итак, это был только кошмар. Нелепый кошмар, странный теперь, когда поездка по Волге укрепила мои нервы. Поездка по Волге! Как далека она была теперь… Мои пальцы дрожали, когда я закуривал папиросу.
Электричество ярко светило. Успокоительно глядели ремни моего портпледа, но гнет дурного сна все еще тяготел надо мною. Одиночество было невыносимо.
Я встал, накинул пальто и вышел в коридорчик вагона.
Я думал, что встречу только разве кондуктора или какого-нибудь заспанного одинокого пассажира и очень дивился, увидев целую толпу у дверей смежного с моим купе. Все стояли тихо, шепотом переговаривались. Человек в железнодорожной форме возился у дверного замка.
Я спросил, что это значит.
— Разве вы не слышали душераздирающего крика? Он был из этого купе, — ответил пожилой пассажир, к которому я обратился с вопросом.
Ясно было: их испугал мой крик.
— Господа, — начал я, улыбаясь, — во всей этой тревоге виноват я…
Но тут — дверь поддалась, и все, не слушая моих слов, хлынули в купе. Зажгли свет. Забившись в угол дивана, с выражением безумного ужаса на лице — откинув голову, сидела женщина. Она была мертва. Следы пальцев ясно синели на ее шее. На полу лежала широкополая, черная мужская шляпа. Поезд на первой же станции обыскали — но пассажира в черной крылатке, с худыми страшными пальцами, совершившими это — не было среди встревоженных, сонных, разбуженных среди ночи людей.
Аркадий Бухов
ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНЫХ ОЧКАХ
(Картина для кинематографа)
Илл. Н. Радина
I
Поезд пролетел мост и, если бы не этот страшный грохот железа — я, наверное, не проснулся бы и не взглянул на человека в больших черных очках.
— Проснулись? — почему-то встревоженно спросил он, — проснулись?
Я удивленно посмотрел на навязчивого спутника, еще не понимая хорошенько, к кому он, собственно, обращается.
— Вы мне? Да, проснулся. А что?..
— Да так, — ничего, конечно… Сторожить будете… Подстерегать?..
— Я — подстерегать? Кого?..
Человек в черных очках улыбнулся какой-то странной недоверчивой улыбкой.
— Стараетесь скрыть?.. Напрасно…
Я не знал, что делать, — смеяться ли над этим пустым набором слов или просто оборвать разговор. Я внимательно еще раз посмотрел па спутника: он не был пьян, только как-то подозрительно у него дрожали руки и горели на бледных, давно не бритых щеках пятна лихорадочного румянца.
— Послушайте, что вам от меня надо? — недоумевающе спросил я, — я вас не знаю…
Мы были только вдвоем в купе. В вагоне пока, кажется, не было никого, кроме какой-то маленькой старушки в углу, около дверей. И вот среди ритмического стука колес я услышал хриплый и суховатый голос моего спутника.
— Для того, чтобы убить, — не надо знать… Надо только получить приказание…
Он засмеялся коротким, пугающим смехом, прислонился к стене и вдруг, сжав руки, точно от внезапно охватившего чувства громадной физической боли — толкнул двери купе и быстро выбежал в узенький коридор вагона…
II
В купе я занавесил окно и слегка притушил огонь. Я был пока один.
Человек в черных очках — я случайно увидел это — стоял на площадке и нервно курил папиросу за папиросой. Он что-то шептал вслух, сам себя перебивая, точно отгоняя какую-то навязчивую мысль. Я знал, что он сейчас придет в купе и, не скрою, меня охватывало неприятное, жуткое чувство от этого сознания, что сейчас на меня взглянут из-под полупрозрачных черных стекол два больших, горящих каким-то странным огнем ужаса глаза.
Я лег, закрыл глаза и невольно все мысли с утроенной силой перенеслись к этому странному человеку, присутствие которого я незримо ощущал здесь, рядом с собой — присутствие, от которого, я чувствовал, временами мое лицо покрывалось пеленой мертвецкой бледности.
— Сумасшедший? — думал я. — Нет… Может быть, просто пьяный и так хорошо скрывает это, что незаметно?.. Больной?..
Может быть, я заснул бы, но шорох от тихо и бережно отворяемой двери заставил меня вздрогнуть и — полуприкрыв глаза, я впился взглядом в моего спутника — это он приотворил двери.
В полумраке я постарался хорошенько рассмотреть его лицо. Черные, сильно вьющиеся волосы разбросал ветер на площадке, — они падали на лоб, налезали на уши; резко очерченный, с яркими, как будто накрашенными губами, рот на бледном лице — как рот вампира. Оттопыренные тонкие уши и длинный с горбинкой нос. Одет этот человек был в какой-то черный, довольно потертый костюм.
Ни усов, ни бороды…
Он посмотрел тяжелым испытующим взглядом — сплю ли я и, когда наши глаза встретились, он снова засмеялся и, войдя в купе, захлопнул за собой дверь.
— Все еще караулите?.. Скоро ли? Да?..
III
Резкий стук запираемой двери, какие-то желчные, жадные и хищные глаза, все это сразу ошеломило меня.
— Послушайте… Зачем вы запираете двери? — немного дрожащим голосом спросил я. — Мне душно…
— Душно? — иронически переспросил он. — Душно?.. А следить не душно?
Опять эти странные и страшные вопросы. Испуганные и угрожающие одновременно глаза. Я не знал, что отвечать и просто протянул руку к дверям. Тогда резким движением он двумя бледными, как будто костяными кулаками ударил меня по кисти и рука у меня беспомощно опустилась на колени!
Я вскочил со скамейки.
— Что вы делаете? — резко закричал я. — Я ударю вас… Пустите меня выйти…
Тогда он почему-то снял очки, кинул их на одеяло и произнес леденящим спокойным голосом:
— Нет. Я не пущу. Нет. Нет.
Невольно я снова взглянул ему в глаза; они без очков были дики и страшны до того, что хотелось кричать от ужаса, который они кидали в душу… Слезящиеся, гнойные, с красными ободками и мечущимися расширенными зрачками, они, казалось мне, тоже кричали о чем-то…
— Пустите меня, — снова повторил я, — или я выйду силой… Вы слышите?
— Не пущу, — донеслось мне в ответ. — Не пущу…
— Зачем все это? — спросил я, с ужасом начиная чувствовать всю правду этого положения. — Кто вы?..
— Точно уж не знаете, — криво усмехнулся спутник. — Ехать целую дорогу с мыслью убить человека, открывшего дивные сокровища, и спрашивать: кто он?.. Нет. Негодяй… Ты не убьешь меня… Скорей я задушу тебя вот этими руками, на ногтях которых еще несмытая кровь такой же гадины, чем…
IV
— Зачем мне убивать вас?..
— Зачем? — и мой спутник горько рассмеялся, — а зачем меня хотели убить другие?.. Твои сообщники… Только за то, что в двух больших городах, у старых стен, там, за скотобойнями, я нашел дивные богатства… Знаешь, идиот, ведь одного куска от этих сундуков хватило бы тебе на жизнь…
— Сумасшедший, — глухо прошептал я. — Сумасшедший.
Я понял всю ту тупую безвыходность, в которой я находился. Передо мной был сумасшедший с дикой мыслью, что я должен убить его, и теперь инстинктивно защищавший себя от каждого моего движения.
— Поймите меня, — сдержанно сказал я. — Мне незачем убивать вас…
— Конечно, конечно, — горячо подхватил он, — я отдам вам много из того, что я нашел… Вы будете богаты, понимаете, вы будете страшно богаты, — зачем же вы хотите убить меня… Разве вы не знаете, как страшно убивать… Вот только три-четыре дня тому назад я убил эту женщину, — она хотела у меня лаской вырвать тайну… Разве это не ужас, бить по напудренному лбу проститутки ножом… Страшно, страшно, знаю… Особенно, когда брызгают и пачкаются эти желтые кусочки мозга…
Я чувствовал, что волосы мои буквально шевелятся на голове; я хорошо понимал, что если я не смогу выйти отсюда — должно случиться что-то непреодолимо мучительное…
— Пусти меня, — дико закричал я, — ты сумасшедший!
И я слепо ринулся к дверям…
V
В коридоре вагона послышались голоса. Наверное, это проходил контроль. Я даже вскрикнул от радости. Может быть, если я сейчас закричу — сюда придут люди и спасут меня от этого сумасшедшего с кровавым взглядом и безумными мыслями.
И, затопав ногами о пол вагона, стараясь заглушить шум колес, я закричал громче:
— Кондуктор… Идите…
Не помню, что было дальше, — передо мной мелькнул какой-то блестящий предмет, и я почувствовал одновременно острую, туманящую сознание боль в плече и левом виске. Потом предо мной нелепо нагнулись стенки купе, мелькнул огонек фонаря, снова какая-то острая боль в боку, как будто от падения, и я потерял сознание…
VI
Очнулся я, должно быть, через несколько минут, — не то от страшной, навалившейся мне на грудь тяжести, не то от резкого грохота — поезд проходил через тоннель. Когда я открыл глаза, сначала меня поразила только ужасная, непроницаемая темнота.
Огонь погас или был потушен. Я лежал на полу. По лицу у меня ползли липкие и теплые струйки крови — в такой же тепловатой струйке лежала правая, придавленная чем-то рука…
Навалившись на меня всем телом, лежал сумасшедший. В темноте, страшной и непроглядной, я все же видел, — быть может, вернее, чувствовал его белое-белое лицо и рот, по углам которого стекала водянистая противная пена. Я не мог пошевельнуться.
— Дышишь, — тяжело прошептал он. — Дышишь?
— Пусти, — тяжело простонал я. — Ой… Ой…
— Нет, — с каким-то сладострастным чавканьем засмеялся он, — не уйдешь, гадина… Ты знаешь — я сейчас буду душить тебя медленно, тихо, тихо, или…
Он на мгновение задумался.
— Или, пожалуй, хорошо тебя дорезывать… Понимаешь, взять и вдавливать в тебя нож. Тоже тихо, медленно, тихо… Ага, гадина…
И вот я уже чувствовал, как мокрые холодные руки медленно сжимают мое горло. Длинные сухие пальцы сдавливают кожу, впиваются глубже, глубже. Я забился, не в силах столкнуть сумасшедшего…
Шли минуты. Он то сжимал, то отпускал горло, не переставая смеяться страшным, душераздирающим негромким смехом.
Я чувствовал, что я сам начинаю сходить с ума. Мне самому уже хотелось смеяться отчаянным, визгливым смехом, вцепиться ногтями в этот наклоненный ко мне рот, в губы с пеной по бокам, визжать, биться… Острое сознание смерти отпало — и был только один режущий ужас от этих мертвых, искаженных застывшей злобой зрачков…
Минуты складывались в длинные, безумные часы, а когда мне показалось, что сумасшедший вдруг отвернулся в сторону, чтобы сильнее налечь мне на сердце, я собрал последние силы и вырвался из-под него.
Завязалась дикая схватка. Как звери, мы катались по заплеванному полу купе; сумасшедший впился мне зубами в шею, я отталкивал его ударами кулака по глазам. Мы задыхались, кричали, бились головами об углы скамеек и вещей в последней борьбе за жизнь.
— Ах, ах, — бешено кричал сумасшедший, — убью… Загрызу…
И он открывал страшный, с крепкими белыми зубами, рот.
— Убью! — кричал я тоже. — Спасите… Ой… Сюда!..
Отчаянным движением я пересилил его, навалился и, сжав ему горло, ударил его головой об пол.
Он не издал ни одного звука от этого удара. Тогда я снова приподнял его голову и снова ударил… Во мне не было желания убить его, но одно сознание, что он возьмет вверх и я буду беспомощно барахтаться под ним, хлынуло так бешено к мозгу, что я собрал последние силы, опять опустил эту трясущуюся голову на угол скамейки и дико сжал пальцы, обнимавшие горло.
В темноте что-то едко и горячо брызнуло мне на лицо…
Сумасшедший был мертв.
VII
Какая-то особая хитрость преступности, сразу осеняющая возбужденный мозг, особая осторожность убийцы — сразу подошла ко мне. Плохо соображая даже, я открыл окно и с лихорадочной быстротой стал выбрасывать вещи сумасшедшего… Потом подошел к нему, неизбывно страшному, окровавленному, с запененным ртом и, чуть не крича от безысходного ужаса, стал вталкивать его в узенькое оконное отверстие…
Помню, что даже сквозь шум поезда я слышал, как глухо ударилось его тело о землю… Потом — эта кровь на полу… Я бросил на нее подушку и стал стирать ею красные пятна. Достал откуда-то из-под лавки огарок свечи, зажег его и, когда маленький желтый огонек слабо затрепыхал в купе, я ползал по полу, что-то говорил сам с собой, хватался за голову, плакал и ожесточенно стирал пятна…
Вылез я на следующей станции. Было тихо, вдалеке стоял кондуктор, и, не замеченный никем, я почти вбежал на вокзал, где сейчас же бросился к вину…
Я пил, пока сознание не залилось темным, мутным туманом и я не заснул тяжелым, непоборимым сном…
Через несколько дней я уехал за границу. Возникло ли какое-нибудь дело, было ли расследование — не знаю… Только видите вот сейчас, как дрожат у меня руки, видите этот пучок седых волос на голове — это знак памяти, страшный, несмываемый знак…
С этих пор, я, интеллигентный, холодный человек, смеющийся над всяким суеверием — я боюсь темноты… Понимаете — боюсь… Все время, если хоть минуту я останусь один в пустой темной комнате, — я с ужасом жду, что вот сейчас из дальнего угла выплывет бледное окровавленное лицо с пенящимся ртом, а в горло мне вопьются чьи-то сухие костлявые пальцы…
Аркадий Бухов
СЛУЧАЙ
Когда мы проходили по окраине маленького городишка, где я по обязанности томился уже вторую неделю, мой знакомый указал мне на чей-то старый, с прогнившим забором сад и спросил меня:
— А о липовском доме слыхали?
Я удивленно посмотрел на него и ответил:
— Нет… А что? Разве что-нибудь интересное? Я даже не знаю, где он…
— Да вот он — смотрите.
Мы подошли к забору, отодвинули несколько кустов неровной густой акации и я увидел обыкновенный старый особняк с заколоченными окнами и сбитыми трубами. Старинная резьба над окнами и косяками, обломки железных украшений — все это сливалось в одну общую картину покинутого богатства.
— А это что? — спросил я, заметив над одной из ставень черный, смолой намазанный крест. Под ним было что-то написано, но уже вечерело, небо было покрыто тучами, пасмурно, и прочесть мне не удалось.
— Вы о кресте спрашиваете?.. Я поэтому-то вас спросил — знаете ли вы липовскую историю. Под крестом написано: «Прости, Верочка. Не приходи».
— Что за нелепость, — пробормотал я, — зачем же крест?..
— Ну, это долгая история… Знаете что, — вдруг спохватился мой знакомый, — вы свободны сегодня? Едемте к Липову, к нему теперь пускают… Он сам охотно вам все расскажет — ему все равно скучно в этом сумасшедшем доме…
У меня лопалось терпение.
— Да будет вам… Скажите вы мне наконец, что это такое… Сумасшедший дом… Крест…. «Верочка, не приходи…»
— Знаете, — уже не улыбаясь, проговорил мой знакомый, и лицо его стало печальным, — здесь произошла тяжелая, загадочная история, которой трудно поверить, до того она отзывается бульварным романом…. Хозяин этого дома сейчас в лечебнице для душевнобольных…. Больше всего несчастный больной любит теперь рассказывать об этом случае… Попросите его. Ну, а мне пора, — неожиданно закончил он, взглянув на часы, — да и дождик, кажется, собирается.
Мы простились. Я пошел лениво домой.
А через несколько часов я уже подъезжал к другому концу города, где, обнесенная плотным забором, стояла лечебница. Дороги была тряская, экипаж без рессор, и весь я побелел от придорожной пыли.
— Здесь, что ли, сумасшедший дом? — спросил я заспанного привратника.
— Здесь… Вам Липова, што ли?..
— Да… А вы почему так думаете? — удивленно спросил я снова.
— Да кого же, кроме-то… Он, почитай, что один на всем здании… Как войдете — так вот тамотко коридор направо… В конце, значит…
Через несколько минут я проходил длинным полутемным коридором с рядом скучных палат, свежевыкрашенных, пропахших больницей, и стучался в запертую дверь камеры Липова.
Отворил мне поразительной красоты, совершенно седой мужчина.
Это была не грубая, человеческая, а как будто из века в век хранимая одухотворенная красота. Высокий лоб, на котором лежат две глубокие, ровные-ровные морщины; на голове только одна черная прядь, а остальные волосы нежно серебрятся. А лицо такое скорбное и тихое. В глазах — застывшее горе.
— Вы ко мне? — ласково спросил он и доверчиво посмотрел на меня. — Вы зачем?.. А кто вы?
Я назвал себя и сказал, зачем приехал. В безумных глазах блеснуло чувство нескрытой радости, и Липов быстро схватил мою руку.
— Хорошо, хорошо… Послушайте меня… Может быть, вы поймете меня и скажете всем: зачем меня здесь держат… Зачем?
Мне стоило большого груда его успокоить. Прошло больше получаса в незначащем разговоре, и только после него Липов задумался, выпил немного чая, который нам принес тот же привратник, и сказал:
— Так уж я буду говорить…
Голос у него был тихий, грустный; пока он говорил, я успел заметить, что на столе у него лежит детский пистонный пистолетик, за который он часто судорожно хватался…
— …А через пять-шесть месяцев Верочка уже стала моей женой. Признаюсь, мне как-то даже страшно было брать ее тело, раз она так доверчиво отдавала мне душу, но я недолго просил ее об этом: она отдалась мне просто, без упреков, без слез, так ласково-ласково, и поверьте мне, что с этого дня она стала мне еще ближе…
Это было, я хорошо помню, в пятницу, тринадцатого, в июне, а в субботу я получил записку что Верочка захворала и прийти ко мне не может. Я был совершенно взрослым, не мальчиком, но ведь вы понимаете, что значит не видеть женщину, которую горячо любишь и которая стала безраздельно вашей, хотя бы пять-шесть дней.
Сразу, по-ребячьи, я затосковал, а вечером послал ей полное упреков письмо, в котором писал ей, что она обманывает меня, что ей просто надоело видеться со мной. Господи! до чего наивна любовь: ведь это я писал ей на другой день после того, как она стала моей… Не смейтесь — я тогда верил себе, ревновал ее к кому-то, злился…
Надо вам сказать, что встречались мы с Верочкой как-то слишком странно. У меня мы не могли, потому что моя семья залила бы эту девочку неотмываемой грязью, а ее родители, уже тупые люди, видели во мне какого-то соблазнителя их дочери, а не любящего человека… Они мучили Верочку расспросами, заставляли ее убегать из дома — словом, наша привязанность часто была поразительно жестоким мучением для нас обоих.
Поэтому мы встречались в этом доме, который…
Липов внимательно посмотрел на меня и спросил как-то резковато:
— Ну, видали этот дом? С крестом-то на ставнях… Где я…
— Да, — кивнул я, — рассказывайте.
— Встречались мы в этом доме; он оставлен моей сестре, еще девушке, а в задней комнате около зала повесилась старая сумасшедшая тетка. С тех пор в нем никто не живет, а праздная глупая болтовня выдумала, что по ночам в нем кто то даже ходит. Белая какая-то, говорили… Наверное, крысы бегали; я не верил ничему, но знаете, как то жутковато было ходить туда с Верочкой… Идешь по пустым комнатам, шаги отдаются, а из-за угла, так и кажется, кто-то выглядывает… Одно было хорошо — там нас никто не мог увидать — я говорил ведь, что туда никто не ходил…
А теперь ходит, — вдруг почти закричал Липов уверенно и дико.
— Кто? — спросил я, отшатываясь.
— Верочка… Да… да… Верочка…
Ну, так в этот день я послал ей эту глупую записку. Больная еще, слабая, но любящая, она написала мне, что придет и отдала письмо маленькому братишке. Хотела мне передать, что сегодня же к ночи придет в старый дом, но письмо попало в руки матери, и я его не получил… Если бы я получил его в этот день, я не был бы здесь… В этой лечебнице, где меня насильно, понимаете вы, насильно держат…
Весь этот день я проходил, как пьяный. Все сознание было занято одной мыслью, что в этот вечер и ночь я не увижусь с Верочкой.
Каждый день я привык по знакомой дороге подходить к саду, пролезать незаметно в старый дом и там встречаться с Верочкой. Нынче этого не будет.
Достал какой-то уголовный роман, лег на кушетку и стал читать… Сначала убегали из глаз строчки, падала книга, а потом я почувствовал, что не могу сидеть дома… Болезненно потянуло меня опять к старому дому, чтобы хоть посидеть в той комнате, где было место наших встреч… Тяжело, а в то же время какое то жуткое чувство сдавливало сердце — казалось, что там тает что-то нехорошее и темное…
Пробегали знакомые улицы, а когда я подходил к саду, над городом уже взошла летняя славная луна. Спокойная, ласковая, сад она украсила своим светом и голубизной, а дом очернила сумрачной пеленой, и казался он от этого старше и страшнее…
Жуткое чувство все росло и росло… В первый раз мне было страшно входить туда… Нащупал в кармане револьвер, наклонился около разрытой клумбы и сорвал немного цветов… Хотелось бросить их в те комнаты, где встречались, чтобы потом рассказать Верочке о своем приходе сюда… Перелез через окно, а когда нога дотронулась до пола и слабо пискнула половица, показалось мне, что по спине покатились кусочки льда… Несмело пошел вперед…
«Каждый день ходишь… Не боишься, — мелькало в разгоряченном мозгу, — а теперь боишься… А вдруг на самом деле тетка… Та самая, сумасшедшая… Вдруг тетка…»
Хотел что-нибудь проговорить — но пересохло в горле. «Уйти», — мелькнуло, но хотелось дойти до той комнаты. Было совсем светло от луны — тогда ведь ставни еще не были заколочены — и только в нашей комнате и смежной стояла густая темнота… Со стен смотрели знакомые неубранные портреты и на каждый боязно было взглянуть; казалось, вот-вот они рассмеются леденящим смехом. Прошел уже пустую гостиную, как вдруг что-то разом зашуршало… Не могу передать нам, какой ужас охватил меня. Сердце сжалось, как будто в железных пальцах; явственно, поверьте мне, слышал я, как кто-то шевелится, и от этого шелеста у меня подымались волосы… Схватил револьвер, нащупал холодную сталь спуска, а когда я перешагнул порог темной комнаты, из угла поднялась белая женская фигура и, что-то проговорив, побежала ко мне…
Не помня себя от ужаса, я что-то хрипло закричал и выстрелил.
Женщина покачнулась, а когда я снова нажал спуск оледеневшей рукой, тяжело упала на пол…
— Ой… Ой, — в ужасе метался я и кричал, — ой…
А когда, поборов страх, я чиркнул спичку — искаженное болью и предсмертным страхом, взглянуло на меня с пола лицо Верочки!.. Понимаете… Пришла ко мне, а я убил ее… Убил…
Липов опустился на стул и громко заплакал…
— Господи! зачем они не передали мне записку…
Потом, на другой день, меня застали около старого дома, где я что-то и писал или рисовал на ставнях… Потом схватили и перевели сюда… Зачем они меня мучают?
А знаете что? — спросил он, наклоняясь ко мне и блестя безумными глазами. — Верочка приходит сюда… Ночью… Вот из того угла… А у меня, — он показал рукой на пистолетик, — оружие всегда готово…
Слушайте, — спасите меня… Уведите отсюда… Ну, ради Верочки…
Липов встал и подошел к окну. Капал мелкий дождик.
Незаметно, не прощаясь, я вышел из больницы…
Аркадий Бухов
ДЕЛО КАНАДСКИХ ГРАБИТЕЛЕЙ
(Новое приключение Шерлока Холмса)
— Ватсон, — шепнул мне на ухо Шерлок Холмс, — с этой дамой случилось несчастье.
— Откуда вы знаете? — с изумлением посмотрит я на него.
— Дедуктивный метод, — хладнокровно ответил сыщик. — Она плачет.
— Но почему же вы думаете, что она плачет от несчастья? — пораженный его доводами, пробормотал я.
— О, мы, сыщики, должны быть внимательны ко всему… Войдя в комнату, она сказала: «Сударь, со мной случилось несчастье». Сопоставьте ее заявление и слезы, и вы поймете, что я прав.
— Да, да, — преклоняясь перед ним, сказал я.
— Сударыня, — сказал Шерлок даме, — скажите, что привело вас сюда…
Дама приложила платок к глазам, одним усилием воли сдержала истерический крик горя и ответила:
— Один рубль десять копеек.
— Наследство? — быстро схватывая ее за руку, спросил Шерлок. — Украли?
— Отдала. Сама. Везде то же самое.
— Кому?
— Ему. Фамилию сейчас забыла. Рядом с нами. Высокий, рыжий.
— Записывайте, Ватсон: высокий, рыжий. Требовал и угрожал?
— Откуда вы знаете? — с удивлением, в котором сквозил ужас, спросил я.
— О, мы сыщики. Что у него было в руках, сударыня?
— У него? Ветчина.
— Записывайте, Ватсон. Это первый случай в моей практике — убийство ветчины.
— Докажите, что он жулик, господин Холмс, — умоляюще произнесла дама, — сделайте это ради моего млалютки-сына, исключенного из университета за невзнос платы, и ради моего малютки-мужа, лишившегося места в кредитной канцелярии…
— Сударыня, — сказал Шерлок Холмс, — я сделаю все, что смогу…
* * *
— Это работает шайка канадских подкалывателей, — хмуро сказал Холмс, когда женщина ушла. — Том Джонс, человек с рваным ухом, и его шайка… Я накрою их… Ватсон, кто-то звонит…
— Телеграмма…
— И ее, конечно, принес не ученик консерватории, а телеграфист…
— Шерлок… Откуда…
— О, мы сыщики… — Он быстро пробежал телеграмму и, побелев, тяжело опустился в кресло. — Ватсон, преступление развертывается… Среди белого дня, на Невском, с человека взяли полтора рубля за фунт сливочного масла…
— Вы шутите, — не веря собственным ушам, произнес я, — не может быть. Ведь около Петрограда десятки вагонов с прекрасным сливочным маслом… Полиция…
— Полиция? — раздраженно сказал Холмс. — Что вы мне говорите… Шайка канадских грабителей сильнее полиции… Кто-то идет, Ватсон…
— Письмо. Почерк неразборчивый.
— Это пишет Джим, моя собака, которую я дедуктивным путем научил писать на почтовой бумаге.
Он вскрыл конверт и громко произнес:
— Преступление…
— Продолжается?
— Развивается, Ватсон, бешеными шагами… Джим пишет, что он проследил за старухой, с которой взяли шесть гривен за десяток яиц…
— В безлюдном переулке, осенней ночью, когда темное небо, нависш…
— Днем. На Садовой! — резко кинул он.
— Преступник бежал?
— Торгует. О, Том Джонс, — опасная штучка…
— Но ведь, подъезжая к Петрограду, мы видели вагоны, наполненные яйцами…
— Джонс задерживает их на станции…
— Но городское самоуправление…
— Агенты Джонса, канадского разбойника, дорогой Ватсон, вездесущи… Они в тех местах, где даже…
— Кто-то стучится…
— Это стучится мужчина.
— Почему вы думаете? Я поражен до глубины…
— Ах, это так просто, — почти с досадой кинул великий сыщик. — Он говорит за дверью басом. На моей практике был только один случай, в Небраске, чтобы женщина говорила басом. И то это оказалась не женщина, а негодяй Баукинс, которого повесили… Что там?
— Записка…
— Дайте… Ватсон, я теряю голову. Они хитрее меня. Новое преступление на окраинах Петрограда. Громадная партия дров исчезла на глазах у толпы. Остатки продавались по восемнадцать рублей за сажень…
— Может быть, поедем сами?..
— Едем, — коротко сказал он, — сыщик должен быть первым на месте преступления.
* * *
Мы вышли на улицу.
— За нами следят, — шепнул мне Шерлок, — нужно быть осторожным. Сейчас я проверю, нет ли поблизости молодцов из шайки Джонса. Извозчик!
— Куда прикажете?
— Невский, угол…
— Рупь.
Шерлок метнулся в сторону и оттащил меня.
— Это Джек Пятнистый, один из главарей… Дальше.
Через две улицы, около какого-то магазина, мы увидели толпу людей, мрачно стоявших друг за другом. Впускали в полуприкрытые двери магазина по одному.
— Здесь творится что-то неладное… В чем дело? — спросил он у одного из толпы. — Сознавайтесь. Только при этом условии вам будет дарована свобода.
Тот схватился за сердце, пошатнулся и заплакал.
— О, не сердитесь. Я не виноват. Это очередь за сахаром.
— Вы врете, сэр, — холодно сказал Шерлок, — я знаю, что в Петрограде громадные залежи сахара. Вы врете.
— Честное слово. Здесь его продают на три копейки дороже.
— Почему же вы не кричите?
— Благодарю вас. Кричали.
— Идем, Ватсон… Я теряю голову… Скорее…
* * *
— Вы подождете здесь, — сказал мне Шерлок у фруктового магазина, — я сейчас вернусь.
Он быстро нырнул в магазин, приняв вид беззаботного портового извозчика, а я, закрыв зонтом ноги от любопытных взглядов, стал дожидаться. Не прошло и двух минут, как Холмс резким прыжком вынырнул из магазина и глухим шепотом кинул мне:
— Ватсон… Они и здесь…
— Джонс?
— Его ребята… Я попросил десять плохих яблок…
— Сколько? — с дрожью в голосе спросил я.
— Два рубля.
— Стальные наручники были с вами?..
— Ватсон, Ватсон… Мое имя посрамлено… На моих глазах негодяй бросился на какую-то даму и взял с нее четыре рубля за десяток гнилых груш… Я сам едва успел выскочить…
— Что делать, Шерлок…
Он печально посмотрел на меня и грустно покачал головой:
— Ватсон… Шайка канадских грабителей сильнее Холмса… Здесь замешан Мориарти… король преступников, мой злейший враг… Идем же домой.
* * *
Ночью мы были разбужены звоном стекол. В комнату влетел громадный булыжник, завернутый бумагой.
Гибким ягуаром средних лет Шерлок бросился к камню, развернул бумагу, прочел и передал мне.
— Я приговорен к смерти, — сказал он, берясь за скрипку и играя одну из Мендельсоновских вещиц Грига, — Ватсон, где мой смычок…
Я просмотрел бумагу.
— Шерлок, — дрожащим голосом и вежливо сказал я, — вас приговорила к смерти дровяная комиссия.
— Это общество перекочевало из долин Иллинойса в Европу. Мне уже не раз приходилось сталкиваться с ними. Помните труп в двух сундуках на борту «Ориноко»?
Как бы в ответ на эти слова электричество потухло, дверь раскрылась, и чья-то рука, высунувшись, прибила кинжалом к дверям маленькую записку.
— Зажгите свет, Ватсон, — спокойно сказал Шерлок Холмс, — если вас не убили.
— Нет, дорогой друг. Я жив.
— Это не первый случай в моей практике, когда люди, которым не грозила опасность, оставались живы. Зажгли? Теперь прочтите… Не беднейте. Читайте вслух…
— Тайная организация Фруктовщиков… Яичников… Молочников…
— К смерти?
— К ней.
— Ватсон, мы должны уехать отсюда. Канадские грабители торжествуют. Здесь сила в их руках. Холмс бессилен. О, Том Джонс… Мы еще с тобой встретимся…
* * *
После этого мы часто вспоминали с Холмсом о делах шайки Джонса в Петрограде. Мы уличили одну коронованную особу в краже серебряных ложек, раскрыли в Берлине притон награбленных в разных концах Европы вещей, арестовали шесть убийц старух, бросавших в них сверху бомбы, проследили организацию душителей ядовитыми газами — но каждый раз, когда имя Холмса покрывалось новым ореолом славы, он вздыхал и сконфуженно говорил:
— А помните, тогда… Шайка канадских грабителей…
— Помните, Холмс, — утешал я его, — ваши последние дела…
— Ах, нет дорогой Ватсон, — с горечью отвечал он, — это были первые грабители, которых было так много, а меня так мало…
Аркадий Бухов
КОНЕЦ ШЕРЛОКА ХОЛМСА
(Из записок доктора Ватсона)
Я никогда не ожидал, что моему другу Шерлоку Холмсу всего в несколько дней предстоит так бесславно пасть в глазах общественного мнения, но, увы! — это так. Лучше было бы моему другу пасть от предательской руки наемного убийцы, чем позволить восторжествовать над собой злейшему его врагу, профессору Мориарти, — но последний поставил на карту все и выиграл ставку.
Шерлок Холмс уже давно стал замечать, что Мориарти что-то замышляет, и несколько дней был озабочен. Впрыскивал морфий и играл на скрипке. Потом, как это бывало всегда, его охватила кипуч а я деятельность. Он переодевался рыбаком, чтобы попасть на фешенебельные балы Уайт-чепель-Сити, загримировывался старой продавщицей гнилых яблок, чтобы быть не замеченным в литерной ложе Дарлинг-Холла, но все было напрасно.
— Моя песня спета, — с грустью сказал он в один из вечеров, из предосторожности закуривая сигару с обратного конца. — Мориарти задумал что-то слишком серьезное.
— Вы победите, Холмс, — твердо ответил я, вставая с постели, чтобы пожать ему руку, — вы победите.
— Посмотрим, — загадочно произнес он. — Скоро борьба начнется.
И, не меняя тона, он загадочно лег спать. Борьба действительно началась.
Ночью мы были разбужены резким звонком.
— Это звонит Грегсон, — уверенно сказал Холмс, просыпаясь.
— Почему вы думаете? — с удивлением спросил я.
— Посмотрите на колокольчик, — кивнул головой Шерлок на прихожую.
— Я не вижу.
— Посмотрите на часы.
— Смотрю. Два ночи.
— Вы не наблюдательны. Читайте.
И Шерлок показал мне записку: «Ровно в два буду. Грегсон».
— В нашей профессии ничего нет загадочного, милый Ватсон, — снисходительно улыбнулся Холмс. — Нужно только идти путем умозаключений. Войдите, Грегсон.
Никто не входил. Я побледнел и схватился за револьвер.
— Достаньте, Ватсон, валерьяновых капель. За дверями женщина. Она волнуется и не решается войти. Войдите.
Дверь отворилась, и на пороге показался громадный рыжий мужчина, с большим пятном крови на ладони.
— Это вы — Шерлок Холмс?
Мой друг осмотрел прибывшего с ног до головы и кинул:
— Я. Садитесь. Вы каменотес?
— Меня зовут Джемсом Кеннером. По профессии — убийца малолетних. Вы расследуете дело об убийстве старухи в домике у Реджинальд-Парка?
— Вас это интересует?
Я увидел, что глаза у Холмса загорелись особым огоньком.
— Немного. Старушку-то я убил.
Я опустился на стул. Холмс вздрогнул.
— Расскажите подробности.
— Да тут и подробностей никаких не было. Вошел через открытую дверь, ударил дубинкой, а деньги взял.
Холмс посмотрел на Джемса Кеннера и покачал головой:
— Убийца не вы.
— Вот тебе раз, — возмутился Кеннер, — чай, мне лучше знать.
— Неправда. Вы подосланы Мориарти.
— Это — к вам, от Мориарти. А старушку по собственному почину. Своя, так сказать, инициатива.
— Докажите.
— С нашим удовольствием. Наручники сейчас наденете или после?
* * *
Через полчаса мы были на месте происшествия, в домике у Реджинальд-Сквера. Грегсон, Холмс, Кеннер и я вошли в дом, а полицейские остались у ворот.
Кеннер весело расхаживал по комнате.
— Отсюда вот вошел, — спокойно объяснял он, — шагнул через порог; старушка, значит, удивилась, да от меня. Здесь вот я ее догнал и доконал по голове.
— Негодяй говорит правду, — прошептал Холмс. — Кеннер! Почему вы сознались?
— Да что же не сознаваться-то? Кабы не убийство, а то дело чистое. Убил и сознался.
— Вас повесят, — вежливо вставил Грегсон.
— Да, за такие дела по головке нельзя гладить, — охотно согласился Кеннер. — Повишу за старушкино здоровье.
Холмс стоял хмурый.
— Погода в этот день была грязная, — нерешительно сказал он, посматривая на пол, — и вы долго ходили по улице.
— Это верно. Дождина был здоровый, а я пешком припер.
— Скотина, — шепнул Холмс, — все из-под рук вырывает… Ушли вы из дома…
— Через четверть часа. Парадным ходом.
Кеннер немного помолчал, посмотрел на часы и зевнул:
— Ну, в тюрьму, так в тюрьму… Время детское, отправить еще и сейчас успеете…
Когда мы вдвоем подъезжали к дому, Шерлок закурил трубку:
— Мориарти пустил в ход небывалое оружие. Я погибаю.
* * *
Не успели мы отдохнуть от потрясений этой ночи, как через четыре дня весь Лондон потрясло известие о кошмарном убийстве в отеле «Средней Козы», где жертвами пали старик-отец с одним законным и двумя побочными сыновьями.
Грегсон позвонил сейчас же, как только полиции стало известно об убийстве.
— Приезжайте, — взволнованно говорил он. — Нас не пускает в гостиницу хозяин. Он уверяет, что он сообщник, и ему не приказано никого пускать в комнаты убитых до вашего приезда.
— Нужно взять револьвер, Холмс?
— Не берите, — грустно прошептал мой друг. — Он нам, кажется, не понадобится… Едемте.
У ворот нас дожидался кеб. Кучер наклонился к Холмсу и громко сказал:
— Скорее, сэр. Я уходил из дома последним, едва успев покончить с младшим из семьи, и каждую минуту туда может войти полиция. Она отнимет у вас честь раскрытия преступления.
Не раз нам приходилось переживать жуткие минуты, но ехать среди белого дня в кебе, управляемом сенсационным убийцей, — это было слишком.
В комнате убитых мы застали полный беспорядок. Я посмотрел на Холмса: он стоял бледный, с дрожащими руками. Тяжело вздохнув, Холмс опустился на колени и, посмотрев на след, оставленный грязной ногой, с ужасом схватился за голову.
След был тщательно очерчен мелом, а около него лежала приколотая кнопкой записка: «32 сантиметра. След мой. Ботинки покупал на Бридж-Авеню в Универсальном магазине, у приказчика с рыжей бородой. Вильям Стрэд».
— Ватсон, я с ума схожу…
Мы осторожно подошли к подоконнику. На нем лежал окурок, а около окурка чьей-то неторопливой рукой было написано: «Окурок мой, сообщника. Улица Пятерых, д. № 5, в подвале, вызвать через Джима, по прозванию Зеленая Крыса. Дома от 4 до 6. Самуил Брайтон, беглый каторжник».
— Позовите прислугу отеля, — дрогнувшим голосом сказал Холмс, бессильно опускаясь в кресло. — А вы, Грегсон, съездите по адресу Универсального магазина и допросите приказчика…
Когда лакеи отеля собрались в комнату, Шерлок окинул их пытливым взглядом и спросил:
— Кто был дежурным сегодня ночью?
— Я, сэр, — почтительно ответил самый молодой, с неприятным хищным лицом, — я и впускал убийц. У нас было условлено, что они придут на полчаса раньше, но они опоздали.
— Долго они здесь были? — упавшим голосом сказал Холмс.
— О нет, сэр, — ответил другой лакей. — Я все время стоял на страже, чтобы кто-нибудь не вошел. Всего четверть часа. Эти почтенные господа поумирали быстро.
— Не будь я Джек Спринт, за которым полиция гоняется четыре года, — воскликнул третий лакей, — если кто-нибудь умирал быстрее этих молодых джентльменов.
— Целью было ограбление? — отвернувшись в сторону, спросил Холмс.
— О да, сэр. В несгораемом ящике мы оставили записку, сколько нами взято денег, а также подробный адрес лица, у которого эти деньги хранятся.
Через несколько минут вернулся Грегсон.
— Я виделся с приказчиком. Лицо, купившее ботинки, оставило у него свой адрес и просило сообщить о нем полиции. Это Вильям Стрэд.
— Не забудьте, что я убивал, — раздался сзади нас голос.
Мы обернулись. Перед нами стоял кучер нашего кеба.
— И я человек, — добавил хозяин отеля, входя в комнату, — и меня забывать не надо. Не знай я обо всем, ничего не произошло бы. Фамилия моя — Бриджерс. Судился четыре раза.
— Делайте что хотите, Грегсон, — крикнул Холмс, затыкая уши. — Мориарти издевается надо мной… Если еще пять-шесть таких убийств, мне придется открыть табачную лавочку или сделаться маркером… Я должен чем-нибудь зарабатывать кусок хлеба…
И с истерическими криками он бросился на улицу.
* * *
Bo время расследования следующего убийства, на которое Грегсон и его товарищ Лестрад позвали Холмса, убийца просто дожидался около трупа и читал газету.
— Как вы долго, — с укором обратился он к Холмсу. — Я уже и следы оставлял, и окурки бросал, и оттиски с пальцев понаделал на всех стеклах, даже руку разрезал, чтобы оттиски яснее были, а вы так опаздываете…
— Подлец, — с возмущением бросил Холмс, — от себя работаешь или от Мориарти?
— От него. Он сегодня к вам в шесть часов звонить будет.
Это оказалось правильным. Ровно в шесть часов раздался телефонный звонок, и трубка едва не выпала из рук Холмса, когда он приложил ее к уху.
— Здравствуйте, Холмс. Это я — Мориарти.
— Я сотру тебя с лица земли, — хрипло крикнул Холмс. — Я не арестую тебя сейчас, но когда придет время…
— Будет, Холмс. Вы обязаны меня арестовать. Я говорю в присутствии двух посторонних лиц, хозяина булочной и какого-то футболиста, что вы обязаны арестовать меня. Иначе я донесу полиции… Жду вас на четырнадцатой аллее Гайд-Парка. Приходите с Ватсоном и полицией.
— Я схожу с ума, — прошептал Холмс. — Он меня преследует… Одевайтесь, Ватсон.
Когда мы с Шерлоком, Грегсоном и дюжиной полисменов приехали на условленное место, Мориарти уже стоял там, дожидаясь нас, окруженный массой публики и репортеров. Холмс вплотную приблизился к Мориарти.
— Я бессилен, — задыхаясь от злобы, несмотря на свое хладнокровие, сказал Холмс. — Вы припрятали концы в воду, и я не могу вас арестовать. Но я доберусь до вас, когда у меня будут в руках данные…
— Об ожерелье леди Грахам? — спросил Мориарти.
— Вы, конечно, отправили его в Америку вместе с перстнем графа Пешбери?
— Ничего подобного, — и Мориарти опустил руку в карман, — вот ожерелье, вот перстень. А вот, кстати, и медальон убитого герцога Рококо. А вот браслеты графини Ампир.
— А… того… собственноручные убийства…
— Для двух виселиц хватит. Во-первых, убийство старого фермера в Пенджбере. Сам работал. Во-вторых…
— Грегсон, — сдерживая слезы отчаяния, пробормотал Холмс, — я, кажется, здесь лишний.
На другое утро репортеры больших газет оповестили о случившемся читателей поучительной заметкой, которая заканчивалась так: «…нарядом полиции был арестован известный преступник, профессор Мориарти. При аресте присутствовало много посторонней публики. Среди присутствующих: Шерлок Холмс…»
* * *
Через полгода однажды утром я бесцельно бродил по улицам Лондона. Около Гайд-Парка я встретил какую-то процессию. То были безработные. И когда я ближе всмотрелся в проходящих мимо, я на мгновение увидел четкий профиль Шерлока Холмса.
— Холмс! — крикнул я.
Он обернулся, посмотрел на меня усталыми глазами и, по-видимому, не узнав, сказал:
— Может быть, сэр хочет предложить мне какую-нибудь работу? В этом проклятом Лондоне можно сдохнуть с голоду, не имея определенной профессии…
И, махнув рукой, он пошел дальше.
Сергей Соломин
КОНЕЦ ШЕРЛОКА ХОЛМСА
(Илл. Лебедева)
Доктор Ватсон, верный друг великого сыщика, объяснил в весьма неудовлетворительной форме, — почему Шерлок Холмс прекратил свою деятельность навсегда и занялся огородничеством и пчеловодством.
Что побудило, однако, великого человека прекратить так внезапно самоотверженную борьбу со злом? Одно имя Шерлока Холмса заставляло дрожать от страха и ненависти врагов человечества, и то же имя вселяло благомыслящей части общества надежду, что защитник мещанского благополучия неизменно стоит на страже. Такие личности, как Шерлок Холмс, Наполеон, адмирал Нельсон, Ричард Львиное Сердце, Александр Македонский никогда не останавливаются и не обращаются в бегство с поля битвы. Только смерть или полное поражение ставит роковую точку в длинной повести их подвигов.
Но Шерлок Холмс жив, он удалился в добровольное изгнание. Не пережил ли он какого-нибудь Ватерлоо?
Доктор Ватсон молчит. И я ему вполне сочувствую: друг не должен выдавать позора своего друга.
Но я, случайно узнавший грустное происшествие, сломившее железную волю великого сыщика и, не будучи связан клятвой или узами дружбы, считаю своим долгом поведать миру истину.
I
Поздно вечером д-р Ватсон сидел в своем кабинете и просматривал документы, которые должны были послужить материалом для нового тома похождений знаменитого сыщика. В доме все уснули и было совершенно тихо. Черная ночь смотрела в окна коттеджа.
Д-р Ватсон довольно часто отрывался от своей работы, чтобы еще раз полюбоваться на новую оттоманку, обшитую превосходной персидской материей. Только накануне он сделал это прекрасное приобретение и оттоманку доставили из магазина мебели сегодня утром четыре дюжих молодца.
Тишина прерывалась лишь шелестом бумаг и громким тиканьем больших старинных часов. Часовая стрелка стояла на двух, минутная приближалась к двенадцати. Д-р Ватсон вздрогнул: ему показалось, что сиденье оттоманки слегка приподнялось. Привыкший ко всяким неожиданностям, он не растерялся и придвинул к себе ближе браунинг, всегда лежавший на письменном столе.
Сиденье продолжало подниматься и в зияющей щели показалась человеческая рука с длинными тонкими пальцами.
Ватсон открыл предохранитель браунинга и направил дуло на оттоманку в ожидании появления злоумышленника.
Часы гулко пробили два удара…
— Дружище! — раздался знакомый насмешливый голос. — Уберите ваше скорострельное оружие и опустите на окнах железные шторы.
Ватсон поспешил исполнить приказание.
— А теперь посмотрите хорошенько, нет ли кого-нибудь за дверями.
После этих необходимых предосторожностей сиденье окончательно поднялось и из внутреннего ящика ловко выскочила худая фигура Шерлока Холмса.
Ватсон бросился к своему другу и крепко пожал ему руку, изобразив на лице радостное изумление.
— Дружище, избавьте меня от расспросов. Просидев целый день в вашей оттоманке, я чувствую адский голод. Накормите меня чем-нибудь, не беспокоя домашних.
— Но почему?..
— Вы хотите знать, почему я не вылез раньше из этого проклятого ящика? Ватсон, я должен был повидаться с вами, но за мной следит двенадцать пар глаз, не менее проницательных, чем мои. Само Провидение внушило вам счастливую мысль купить оттоманку, а попасть в нее для вашего покорнейшего слуги, конечно, детская забава. Кормите меня, Ватсон, если не хотите видеть умершего голодной смертью…
Только истребив холодную закуску и запив ее стаканом виски, Шерлок Холмс получил способность говорить. Он закурил свою знаменитую трубку с крепчайшим табаком и растянулся на кресле-качалке.
— Никогда еще, Ватсон, ваш друг не находился в более странном положении. Победа и поражение — в одно и то же время. Вы, вероятно, обратили внимание, что в последние два года в Лондоне, Париже, Вене, Берлине, Амстердаме, Нью-Йорке, Сан-Франциско, Токио, Владивостоке, Петербурге, и во многих других городах совершен ряд дерзких преступлений, оставшихся безнаказанными? Какие это преступления? Ограблено несколько касс банков и акционерных обществ. Похищено несколько красивых девушек лучших аристократических фамилий. Без вести исчез наследник американского миллиардера. Убит и ограблен старый еврей Ионас, имевший привычку хранить в своем уединенном доме огромные ценности. Около Варшавы произошло крушение европейского поезда, в котором ехали чрезвычайно богатые пассажиры и везли бриллианты общей стоимостью в миллион фунтов стерлингов. Недавно ограблен Ватикан. Из сокровищницы одной царствующей династии исчез алмаз, равного которому нет в мире. Произошло нападение на трансваальские алмазные копи. Английское морское министерство тщетно ищет пропавшую миноноску № 107… Продолжать ли, Ватсон? Вы спросите, какая же связь между этими преступлениями? По-видимому, никакой. Так думал и я. Долго было бы рассказывать, как я, неустанно работая целый год, сверяя малейшие подробности преступлений и совершив несколько раз кругосветное путешествие, пришел к заключению, что все это — дело одной преступной международной шайки. Вы знаете мой метод? Мне достаточно ухватить конец нити и клубок в моих руках. Я знаю поименно и в лицо всех двенадцать главарей этой опаснейшей шайки. Всем руководят три женщины. Ватсон, это настоящие дьяволы, воплотившиеся в женские тела безукоризненной красоты! Шайка замыслила грандиозное ограбление банка — 10.000.000 фунтов стерлингов, Ватсон! Я знаю, что для осуществления своего гнусного замысла им не хватает одного сведения. Ватсон, время идет, через пятнадцать минут я должен исчезнуть! Надо нанести последний удар и красивые дьяволы очутятся за решеткой. Вот пакет! В нем все подробности. Если через двое суток я не явлюсь к вам, передайте пакет властям, но… не раньше! Если арестуют не всю шайку…
Шерлок Холмс не договорил. Электричество мгновенно погасло и Ватсон ясно расслышал среди наступившей внезапной тьмы шипящий звук. Он почувствовал приторный, одуряющий запах, дыхание захватило, сознание его оставило…
Когда Ватсон очнулся утром, он увидел открытое окно. Шерлок Холмс исчез. Исчез и пакет с обличающими документами.
II
— Ха, ха, ха! — раздался смех трех прелестных женщин.
Веселым переливам женского хохота вторил бас брюнета атлетического телосложения.
— Здравствуйте, великий сыщик!
Смуглая красавица блеснула на Холмса черными звездами глаз и, закруглив обнаженную до плеча руку, точно вылитую из бронзы, послала воздушный поцелуй. Холмс сидел в кресле, весь опутанный веревками. Рот его был заткнут куском гигроскопической ваты.
Великий сыщик нисколько не тревожился за будущее, так как не раз бывал в положениях, совершенно безнадежных.
Великолепная блондинка с роскошными формами пристально посмотрела на Холмса своими небесно-голубыми глазами и откинула золотистые волосы, которые локонами вились до самой земли. Перед равнодушными глазами сыщика засверкал снежной белизной глубокий вырез черного бархатного корсажа. Блондинка отдала какое-то приказание царственным движением полной руки.
Мужчина атлетического телосложения подскочил к Холмсу и вынул у него изо рта клок гигроскопической ваты.
Заговорила третья красавица. Это было прелестное создание. Огромные глаза наивно смотрели на весь мир под ровными, точно рисованными, дугами бровей. Носик был задорно вздернут и маленький рот словно выкрашен свежей кровью. Все обличало в ней парижанку.
— М-сье Холмс, поверьте, что я с огромным удовольствием читала о ваших дивных похождениях, описанных д-ром Ватсоном. И даже многому научилась из бесподобных методов, применяемых вами при сыске. Когда в «Совете Трех» обсуждался вопрос о смертной казни, которую вы, строго говоря, давно заслужили, я первая подала голос за вас и убедила председательницу оставить вам жизнь. Я против смерти…
— А еврей Ионас и жертвы железнодорожного крушения под Варшавой?! — замогильным голосом прогудел Холмс.
— Не будем спорить! С вашим проницательным умом вы, конечно, догадались, зачем мы вас похитили?
— Вы собираетесь ограбить банк в одну из ближайших ночей. Чтобы открылась дверь бронированной кассы, необходимо знать три последовательных слова для комбинации кнопок секретного замка. Вам известно только первое слово: «Альсинорт». Остальных двух вы не знаете и надеетесь выпытать у меня тайну.
— Вы удивительно хорошо осведомлены. Это избавляет нас от излишних разговоров. Ваши условия?
— С грабителями и убийцами я не вхожу в переговоры.
— Прекрасно. Другого ответа мы и не ожидали. Все же мы считаем своей обязанностью попытаться окончить дело мирно. Что вы скажете о 20 % с добычи? Это ведь составит 2 миллиона фунтов!
— Богатство никогда меня не прельщало.
— А если мы укажем место, где находится английская миноноска № 107? Вернем похищенного наследника? Отдадим сокровища Ватикана и королевский бриллиант?
— Все это я разыщу без вашей помощи.
— Но вы забываете, милейший м-сье Холмс, что выйти на свободу вам удастся, лишь сообщив нам два слова. В противном случае…
— Я не боюсь смерти! — гордо блеснул серо-стальными глазами великий сыщик.
— Это мы знаем, но неужели вы думаете, что умрете так просто — от револьвера, яда или кинжала? Вам знакома пытка огнем?
— Меня жгли до костей раскаленным железом пираты Темзы.
— Водой?
— На Сандвичевых островах шайка Хуареса влила в меня бочку воды.
Царственная блондинка подняла руку.
— Довольно. Призовите Яди-Самагата.
Через минуту явился юркий, жилистый японец. Он подошел к Холмсу и, вытянув свои цепкие руки, начал последовательно сжимать ими мускулы рук и ног сыщика. Потом он проделал что-то над шеей. Перебирал пальцами по груди и животу. И наконец, оставив свою жертву, безнадежно развел руками.
— Этот человек прошел школу японской пытки, называющейся у нас «Пляской Смерти». Каждый кусок его тела сопротивляется «адскому массажу».
— В таком случае, — сказала блондинка, — применим электричество.
Брюнет атлетического сложения надел на голову Холмса металлический шлем и опутал его тело проводами.
Блондинка повернула ручку выключателя…
Только закоренелые злодеи могли смотреть без ужаса на пытку электричеством. Холмс испытывал нечеловеческие страдания, все тело его сводило мучительной судорогой, казалось, голова сейчас разорвется на части. Несмотря на то, что сыщик был привязан к креслу, его подкидывало до самого потолка.
Блондинка выключила ток.
— Вы скажете два слова, Холмс?
— Никогда! — произнес сыщик задыхающимся голосом и потерял сознание.
Когда он очнулся, в комнате царил полумрак.
Адские женщины — главари шайки — и их помощники куда-то скрылись.
Внезапно открылась дверь и к Холмсу тихо стала приближаться женская фигура, вся закутанная в покрывало.
Белая пелена спала и перед сыщиком предстала блондинка во всем блеске своей царственной красы. Единственной одеждой для красавицы служила густая волна ее собственных золотых волос. Она прильнула к Холмсу и покрыла лицо его страстными поцелуями. Призывный запах молодого женского тела, соединенный с ароматом цветка лотоса, дурманил голову.
— Милый, скажи два слова и я буду твоей. Я напою тебя сладкой отравой безумной страсти, которую ты никогда не испытывал.
Красавица развязала сыщику руки и уже торжествовала победу, чувствуя, как сильные мужские руки обняли ее обнаженный стан.
В комнате раздался сухой треск стальных наручников, которые Холмс с быстротой молнии вытащил из бокового кармана и защелкнул на руках блондинки, отведя их за спину.
— Именем закона я тебя арестую! — крикнул он громовым голосом и быстро освободился от веревок, связывавших его ноги.
Но блондинка в тоже время успела отскочить к стене и, не владея руками, нажала кнопку электрического звонка своим прелестным носиком.
В комнату ворвалось пять негров чудовищного роста и, схватив Холмса, повалили его на пол. Один из них отстегнул манжетку на его левой руке и обнажил ее до локтя.
Вошли другие главари шайки и шторы взвились кверху. Комнату залили солнечные лучи.
— Обыщите его! — раздался властный голос.
Все карманы сыщика были выворочены.
— Сахира-Нагиб, делай свое дело!
Бронзовый индус подошел к Холмсу со шприцем Праваца и вспрыснул что-то под кожу.
Негры откинули сыщика с силой в угол и в то же время раздался грохот опустившейся решетки, перегородившей комнату на две части. Холмс очутился в клетке, совершенно пустой. По другую сторону расселась важно на стульях вся шайка… и три красавицы впереди всех.
На этот раз заговорила брюнетка, в которой Холмс, по свойственной ему проницательности, узнал мексиканку.
— Великий сыщик, вы, конечно, убеждены, что вам вспрыснут смертельный яд и мысленно прощаетесь с жизнью. Успокойтесь! Это всего только настой из индийского корня suambo. Известно вам это средство? Действие его начнется через десять минут. Скажите два слова и позади вас откроется в стене дверь.
Первый раз в жизни Шерлок Холмс весь содрогнулся от холодного ужаса. Он знал действия настоя suambo, вспрыснутого под кожу, и сам применил однажды это средство к кафру, проглотившему в Трансваале дивный бриллиант голубой воды. Именно таким образом овладел он знаменитой «Южной Звездой».
Никакая пытка не могла сравниться с тем, что чувствовал Холмс. Его ожидали позор и унижение и… в присутствии дам, хотя бы и преступниц.
— Дункан! — крикнул Холмс не своим голосом.
— Третье слово?
— Леди… леди Мильсборо!
Позади сыщика мгновенно открылась дверь.
В ту же ночь банк был ограблен.
— Друг Ватсон! — с поникшей, когда-то гордой головой сказал великий сыщик. — Я навсегда отказываюсь от профессии эксперта по уголовным делам. Есть сила, перед которой пасует и британское мужество. Эта сила называется: «Шокинг».
Long ongle
ШЕРЛОК ХОЛМС В ПЕТРОГРАДЕ
…На Киево-Воронежской дороге обнаружена партия сахара, находившаяся здесь с декабря 1914 г. Всего разгружено за сегодняшний день более 1500 вагонов.
(Из газет)
1
Князь Головкин, начальник департамента попечения о сладкой жизни, нервно шагал по своему кабинету.
«Черт знает, что такое, — думал князь. — Полторы недели прошло с тех пор, как я послал телеграмму, — и ни слуху, ни духу. Нечего сказать — хороша дружественная нация… А тут ни кусочка, ни крупники… И телеграфировал я, кажется, ясно…»
Князь подошел к своему бюро, достал из ящика копию телеграммы и прочел:
«Англия. Лондон. Бекер-стрит 5. Шерлоку Холмсу. Приезжайте немедленно Петроград. Внезапно исчез сахар. Живется несладко. Требуется найти. Надеемся на вас и дружественность нации. Ждем. Yes. Лорд Головкин».
— Ясно, кажется… И английские слова вставил и лордом подписался, а не едет… Не могу же я сами искать… Нужно посоветоваться с Фомкиным.
И князь приказал явившемуся на звонок курьеру пригласить в кабинет своего помощника Ивана Ивановича Фомкина.
В ожидании Фомкина, князь опустился в кресло и принялся исчерчивать лист бювара рядами цифр.
Через пять минут в кабинет вошел Фомкин.
— Изволили звать? — спросил он князя.
— Да, я просил вас, Иван Иванович. Садитесь.
Фомкин сел.
— Я просил вас, — продолжал князь, — для того, чтобы посоветоваться относительно этой проклятой истории.
— Пропажи сахара, ваше сиятельство? — спросил Фомкин.
— Да. Прошло полторы недели со дня отправки телеграммы, и, очевидно, этот прославленный мистер не приедет… Но, согласитесь, не могу же я сам искать, не можете вы искать… Я так изнервничался, у меня голова идет кругом…
— Не извольте нервничать, ваше сиятельство… Вот благодаря нервам, ваше сиятельство изволили проиграть вчера вечером в бридж 14 руб. 23 к., а это нехорошо.
— А вы откуда знаете? — спросил удивленно князь.
— А вот по этим записочкам, которыми вы изволили исчеркать весь бювар, — отвечал Фомкин.
— Ах, да… совершенно верно… Да вы положительно Шерлок Холмс, Иван Иванович.
— К вашим услугам, ваше сиятельство.
И Фомкин быстро сдернул с головы парик.
Перед князем стоял настоящий Шерлок Холмс.
Князь в первые секунды едва мог выговорить.
— Yes… мистер… гуд бай… плэз…
— Продолжайте по-русски, дорогой князь, — вы уже убедились, что я довольно сносно говорю на этом языке.
— Но я так поражен… этот маскарад… Когда вы приехали..?
— Маскарад этот мне необходим, я имею основание быть осторожным даже в этой далекой стране. Ну, а в шкуре вашего почтенного помощника никто не заподозрит Холмса. Не правда ли, князь?
— О, да… Вы меня извините, что я сейчас же приступлю к делу… Оно не терпит… Живется очень несладко, и я должен, вы понимаете, найти… Да… Итак, вы беретесь найти пропавший сахар?..
— Да, князь.
— И сколько же вам понадобится на это времени?
— Три дня, князь.
— Оль райт, — не мог удержаться от английского языка Головкин. — Располагайте мною как вам угодно. Итак, за работу!..
— Yes, — отвечал Холмс.
2
При выходе из подъезда учреждения, бразды правления которым держал князь, Шерлок Холмс наткнулся на типичнейшую картинку петроградской жизни.
Дворник отгонял от подъезда извозчика.
Холмс, незнакомый с существующим у нас строем, уже хотел было вступиться за извозчика, как дворник, увидя перед собой помощника князя, снял вдруг картуз и крикнул извозчику:
— Ну, подавай, желтоглазый… живо.
Холмс улыбнулся и сел в пролетку.
Отъехав немного, он, закуривая сигару, процедил сквозь зубы:
— Кажется, я явился вовремя, дорогой Ватсон!
— Да, дорогой Холмс, — этот симпатичный союзник хотел ограбить меня среди белого дня на целый двугривенный, — отвечал извозчик, постегивая лошадь.
— Не удивляйтесь ничему в этой стране неожиданностей, дорогой Ватсон, и поспешите к нашему отелю, где мы сытно пообедаем и…
— И?.. — спросил Ватсон.
— И, надеюсь, три дня не будем выходить из нашего номера, — ответил Холмс.
— Как?! А сахар?!
— Сахар будет найден, твердо произнес Холмс.
Доктор Ватсон, пожав плечами, еще пуще застегал лошадь.
3
После обеда Холмс надел халат и, придвинув кресло ближе к камину, закурил одну из великолепных сигар, отнятых им у немецких шпионов в Лондоне.
Через несколько секунд ароматный дым совершенно заволок фигуру Холмса.
Доктор Ватсон, уже сменивший армяк извозчика на визитку, сидел у письменного стола и молча смотрел на знаменитого сыщика.
Он старался угадать, о чем думает этот незаурядный человек, но, вспомнив, что это никогда ему не удавалось, спросил:
— О чем вы думаете, мистер Холмс?
— Вы удивительно недогадливы, доктор, — отвечал Холмс. Конечно, я думаю об одном маленьком рассказе великого русского писателя. В этом рассказе говорится о том, какая масса бумаги изводится в правительственных учреждениях России, и называется этот рассказ «Много бумаги»[4].
Если бы Холмс ответил, что думает о джунглях, Ватсон был бы менее удивлен.
— Какое же отношение имеет это к делу, ради которого мы приехали сюда? — спросил он.
— Большое, дорогой доктор, большое…
За сахаром.
4
В следующие два дня изумление доктора Ватсона достигло крайних пределов, он даже стал опасаться за ум своего великого друга.
Шерлок Холмс через каждые полчаса посылал отельных мальчиков во все концы Петрограда за всевозможными покупками.
Ему нужно было то вдруг полфунта мыла с Петроградской стороны, то фунт колбасы с Выборгской, две фаянсовые тарелки с Песков, галстук от Нарвских ворот, табак из Гавани, подсолнухи с Крестовского острова. Груды купленного заполнили чуть ли не половину номера, а Шерлок все посылал и посылал. Каждую покупку Холмс лихорадочно разворачивал и затем бросал в общую кучу.
Ватсон знал, что в такие минуты мистера Холмса нельзя было трогать и молчал.
На третий день после обеда Шерлок сказал Ватсону.
— Доктор, мы должны пойти погулять.
Ватсон беспрекословно надел пальто.
Выйдя из отеля, Холмс направился к Пескам.
По дороге он то и дело заходил в мелочные лавки и покупал всякую дрянь, которую тут же, на улице, развертывал и бросал.
На Охтенском мосту им попалась навстречу селедочница. Холмс быстро направился к ней.
— Одну селедку!
Торговка достала селедку, завернула в бумагу и подала Холмсу.
Холмс заплатил деньги, развернул селедку, посмотрел и бросил в Неву.
— Еще одну!
И вторая селедка полетела туда же.
— Еще одну!
Третью постигла та нее участь.
— Дорогой Холмс, что с вами?.. — начал было Ватсон.
— Ватсон, молчите. Еще одну!..
— Еще одну!
— Еще одну!!
— Еще одну!!!
— Еще… Hip!.. Уррра!.. Ватсон, мы сегодня вечером едем в Лондон… Леди, я благодарю вас.
И Холмс горячо потряс руку остолбеневшей торговке.
Прижимая к груди завернутую в грязную бумагу седьмую селедку, он вместе с Ватсоном уселся в проезжавший мимо таксомотор и через четверть часа они были уже у себя в отеле.
Ватсон был в ужасе.
— Ах, Ватсон, дорогой Ватсон, — начал Холмс голосом, в котором звучали все радости мира. — Смотрите, вот в этой бумажке, в которую была завернута эта противная селедка, в этой бумажке то, чего не могли найти без меня и что я нашел… Смотрите, — это кусок старой ведомости министерства путей сообщения; эти ведомости, как я узнал, продаются, по миновании надобности, пудами и употребляются для завертки в них всевозможных товаров. Смотрите, на этом куске ведомости копия накладной Николаевской железной дороги 1898 года… И вот, пишите, пишите сейчас князю: «Груз сахара, 32 вагона, находится на первой линии путей возле главного перрона Николаевского вокзала в Петрограде… с января 1898 г.» Понимаете, Ватсон — 1898 г.
В тот же вечер Холмс и Ватсон тихо покачивались в вагоне первого класса экспресса Петроград-Гельсингфорс по пути в Лондон.
Михаил Ордынцев-Кострицкий
ГУБЕРНСКИЙ ШЕРЛОК ХОЛМС
I
— Нет! Это, наконец, возмутительно! — раздалось где-то в комнате, и вслед за тем на веранду выкатилась небольшая круглая фигурка Александра Фомича Букатова, владельца трехсот пятидесяти десятин запущенной земли и такой же усадьбы в бассейне «реки» Гнилотрясиновки.
— А что такое?.. — равнодушно отозвался господин, сидевший на крылечке. — Не подходи только! Не подходи! Лески перепутаешь… Говори, где стоишь… Что случилось?..
— Возмутительно! Прямо-таки возмутительно!..
— Да это я уж слышал, а что дальше?..
— Представь себе, приехал Федька…
— Знаю, мы с ним рыбачить отправляемся сегодня…
— А ты не перебивай, не в этом дело!.. Захожу к нему только что в мезонин — взглянуть, как он устроился… Сказал что-то; гляжу, а у него весь стол завален какими-то разноцветными книжонками… «Что это?» — спрашиваю. — «Ничего, папочка, книжки: вот это — Шерлок Холмс, а вон Нат Пинкертон, а те поменьше — Ник Картер, а вот дальше»… И пошел, и пошел!.. «Ах, ты, поросенок, — говорю, — тебе бы Андерсена читать, до Майн Рида не дорос еще, а туда же за эту дребедень берешься». — «Ничего подобного, папочка! Майн Рид уж устарел, а эти книжки развивают наблюдательность и мне полезны». Каково?!.. Плюнул я, разумеется, и бомбой вылетел за двери.
— Общеизвестный педагогический прием… А возмущаешься-то ты совсем напрасно…
— И ты туда же!.. Ну, скажи по совести, стоит ли хоть гроша ломаного вся эта феноменальная наблюдательность, построенная на явной подтасовке фактов?..
— Стоит, и даже много больше.
— Да ну?.. Пожалуй, ты еще станешь утверждать, что и в действительности возможно что-либо в том же роде?
— Представь себе, что стану. Всех этих Пинкертов я не читал, да и надобности нет читать, ведь они — копия, а с оригиналом, Конан Дойлем, я основательно знаком и мнения о нем высокого…
— Вот ерунда!..
— Ты ошибаешься.
— А чем докажешь?..
— За доказательством далеко ходить не нужно… О Шерлоке Холмсе у нас еще и не слышно было, а я уже давно знал человека, который на своей практике применял тот же метод, что и герой Конан Дойля, и применял с успехом поразительным.
— Да? Это интересно! Кто такой?
— Ты не слыхал о нем, должно быть, — я тогда еще кандидатом был… Феогност Иванович Трубников…
— Трубников?.. Нет, что-то слышал, но только сразу не припомню…
— Если не торопишься, я могу рассказать что-либо…
— Вот и прекрасно!.. А я чаю выпью… еще не пил. Взволновал меня этот поросенок Федька, вот я и того, позабыл, что самовар уже затух.
— Ну, что ж, я с удовольствием. О чем бы только?.. — и говоривший, задумавшись, остановился.
Несколько минут длилось молчание. Александр Фомич совершенно успокоился, покончив с первым стаканом и уже принимался за второй…
II
— Ну, так вот слушай… У Конан Дойля, если помнишь, Шерлок Холмс занимается химией, изучает пепел всех Табаков, но главным отличительным признаком является его страсть к курению… Феогност Иванович едва ли много смыслил в химии, вовсе не курил, но все сладкое любил до самозабвения. Это и естественно: у всех героев бывали свои странности, числилась такая и за моим… Когда, бывало, ни придешь к нему, а на низеньком столе, подле его излюбленной тахты, уже красуется несколько стеклянных вазочек с различными вареньями, а между ними коробки с карамелью, пастилой, засахаренными фруктами, короче говоря, со всем, что только можно было раздобыть по этой части в единственной кондитерской Зетинска. Особенно налегал Феогност Иванович на эту снедь во время производства следствия… Ну-с, так вот, прихожу я к нему как-то около полудня. Дело было летом и притом в праздник, так что Феогност Иванович оказался дома, на своей тахте… Поздоровались, уселся я, но разговор не клеится… К счастью, на столе, как и всегда, оказалось несколько газет… Начал было я просматривать передовицу в «Нашем крае», а Феогност Иванович и говорит:
— Оставьте эту дребедень!.. Сегодня есть интересная заметка…
— В происшествиях?..
— Конечно.
Смотрю: «Кража со взломом», «Буйство на Дворянской», «Загадочная драма»…
— Последнее… Прочтите!..
Читаю: «Как ни изобилует наше время самыми загадочными самоубийствами, способными поставить в затруднение и опытных слуг правосудия кажущимся отсутствием первичных причин печального конца, но грустный факт, только что сообщенный нам, едва ли не превзойдет своей необъяснимостью все аналогичные печальные случаи последних лет. Мы говорим о трагическом конце А. А. Чарган-Моравского, покончившего с собой минувшей ночью в своем родовом поместье Тальники. Камердинер покойного, изумленный тем, что барин, обыкновенно рано встававший, в это утро, несмотря на довольно позднее время, не подавал звонка, вошел в спальню и нашел своего господина в постели уже мертвым. Смерть последовала от раны в область сердца, нанесенной выстрелом из револьвера системы „Смит и Вессон“ 32 калибра, который оказался в судорожно сжатой руке самоубийцы. В записке, оставленной им на письменном столе, оказалась всего лишь одна стереотипная фраза: „Прошу никого не винить в моей смерти“. Супруга покойного…»
— Довольно! Дальше неинтересно, — прервал меня Феогност Иванович.
— Охотно верю… Тем более, что и в прочитанном такового не наблюдается…
— Да… Вы правы… отчасти. Возьмите теперь номер «Бурлака» и найдите то же место. Нет, все читать не нужно. Вот отсюда…
— Хорошо. «На письменном столе был найден надписанный карандашом конверт на имя госпожи Чарган-Моравской, а в нем такая же записка с просьбой усопшего никого не винить в его смерти»…
— Вы не находите, что это происшествие становится интересным? — спросил Феогност Иванович.
— Откровенно говоря, я не понимаю, что вы хотите этим сказать!
— Да видите ли… — начал было он, но тут за окном загрохотали извозчичьи дрожки и остановились, в клубах пыли, у самого подъезда.
«Когда дым выстрела рассеялся», как выражался твой излюбленный Майн Рид, то можно было видеть, что дрожки доставили к нам совсем молоденькую барышню, почти подростка, которая быстро взбежала на крыльцо и здесь остановилась, отыскивая, должно быть, отсутствовавшую дверную дощечку… Послышался звон, и я поспешил впустить неожиданную для нас гостью. Она вошла и нерешительно остановилась близ дверей.
III
— Присаживайтесь, барышня! — предложил мой приятель, пытаясь выказать некоторую вежливость.
— Благодарю вас, Феогност Иванович… если не ошибаюсь?..
— Он, собственной персоной… А вы кто же будете?.. Да отчего вы не садитесь?..
— Ах, помогите! Помогите мне!.. Вы знаете это ужасное происшествие?.. Мой бедный папа!.. — и барышня, вместо того, чтобы назвать себя, залилась слезами.
Трубников дал ей выплакаться вволю, а когда наша посетительница успокоилась, приступил к последовательному допросу, который обогатил нас следующими данными: сам Чарган-Моравский, так бесславно погибший в своем родовом имении, был уже далеко не молодой человек, хотя бодрый и жизнерадостный. Его первая жена умерла лет восемь тому назад, оставив после себя дочь, Любовь Андреевну, нашу посетительницу, и сына, тогда двухлетнего ребенка. Когда первой исполнилось шестнадцать лет, ее отец женился вторично на княжне Захлябиной, теперешней мадам Чарган-Моравской. Вполне корректные, хотя и сдержанные отношения их друг к другу совершенно исключали возможность самоубийства на почве интимных недоразумений. Население усадьбы, кроме владельца, его жены и двух детей, составляли: камердинер Трофимыч, кандидат прав Орликов — гувернер мальчика, кучер Павел, ключница Берта Карловна и несколько человек домашней прислуги.
— Зачем вы называете мне эти имена? — спросил Любовь Андреевну Трубников, когда она начала перечислять всех обитателей Тальников.
— Потому что я не верю в самоубийство папы! — горячо воскликнула девушка.
— Да… Почему же?.. Пропало что-нибудь ценное?..
— Нет, но я не верю!..
— Хорошо!.. Камердинер вошел в спальню вашего батюшки, встревоженный тем, что его в обычное время не позвали, не так ли?..
— Да, папа обыкновенно вставал в восемь часов…
— Комната камердинера была далеко от его спальни?..
— Нет, между ними только одна библиотека.
— Та-ак… Неловко мне, милая барышня, впутываться в это дело — ведь именье-то ваше в участке Ядринцева… Ну, да авось, он в претензии не будет — могу понадобиться ему на будущее время… Надеюсь, ничего не передвигали, не чистили?.. Все в первоначальном состоянии?..
— Да, следователя еще не было; только тело папы прикрыто простыней.
— Ну, в таком случае, поедем… Ваши лошади на постоялом?.. Мишка! Одеваться!..
IV
Всю дорогу Феогност Иванович сосредоточенно молчал, и только хрустение на его зубах прескверных леденцов, купленных им по пути на постоялый двор, доказывало, что его мысль усиленно работает над разрешением непостижимой для меня задачи. Мадемуазель Моравская несколько раз недоверчиво взглянула на моего приятеля, но я шепотом объяснил ей значение этого священнодействия — и она успокоилась. В глубоком молчании переехали мы гнилотрясиновский мост, и только когда из-за березовой рощи поднялись серые контуры строений Тальников, Феогност Иванович выбросил на дорогу остатки леденцов и пытливым взглядом стал осматривать окрестности.
Через пять минут мы были у подъезда старинного барского дома.
Еще на пороге нас встретил судебный следователь Ядринцев и, поздоровавшись с Феогностом Ивановичем, сказал:
— Вы, коллега, прекрасно сделали, поторопившись приездом, так как мадам Моравская настаивает на немедленной отдаче тела покойного в руки домашних и, благодаря неоспоримости факта самоубийства, у нас нет данных отказывать ей в этом. А между тем, я узнал о вашем желании лично ознакомиться с обстановкой происшествия, и потому еще не начинал осмотра.
— Очень признателен вам, Аркадий Павлович! В случае надобности во всякое время рассчитывайте на меня. Но к делу!.. Вы, кажется, сказали, что вам было известно о моем приезде?..
— Да, мне это сообщила мадам Моравская… То есть, она предполагала, что приехать можете и не вы, но я, разумеется, знал, что больше некому…
— Ну да, само собой разумеется… А теперь, я полагаю, можно пройти и к месту происшествия, — сказал Феогност Иванович, и мы последовали за Ядринцевым, который провел нас во второй этаж дома.
Расположение комнат здесь было очень просто: во всю длину дом пересекал прямой широкий коридор, по обе стороны которого и находились восемь комнат верхнего этажа. С левой стороны в коридор выходили две двери, расположенные в его противоположных концах; справа — три; две vis-a-vis с предыдущими, и одна на половине расстояния между ними. Ядринцев провел нас до конца коридора и повернул налево; мы очутились в маленькой комнате, из которой дверь вела в довольно обширную библиотеку.
— Кто здесь жил? — спросил нашего проводника Феогност Иванович.
— Старик-камердинер, помнящий усопшего еще ребенком…
— Хорошо… Значит, один вход в библиотеку из этой комнаты, а другой — из двери напротив; она, вероятно, ведет в комнату самого Моравского?
— Да… Войдем, там все готово…
Трубников поднял тяжелую портьеру, и я не без волнения переступил порог, за которым не дальше, как сегодняшней ночью, прошел загадочный призрак смерти…
Спальня покойного была невелика и отличалась спартанской простотой всей обстановки. На стенах тесаного дуба не было ни картин, ни драпировок; только над письменным столом, стоявшим в простенке между двумя окнами, висела коллекция восточного оружия, между которым виднелось несколько старинных пистолетов. Прямо против нас — такая же портьера, как на первой двери, маскировала вторую дверь, ведущую, как потом оказалось, в спальню госпожи Моравской; а налево от нее, у стены, примыкавшей к коридору, стояла кровать с телом усопшего. Чарган-Моравский лежал на спине, с немного запрокинутой головой, и казался бы спящим, если бы не темно-бурое пятно на левой стороне его груди и револьвер в судорожно сжатых пальцах правой руки.
В комнате, кроме нас, было еще несколько человек, среди которых особенно выделялся своим молчаливым отчаянием высокий, совершенно седой старик, стоявший в ногах постели. Он даже не обернулся, когда мы вошли, и не оторвал пристального взгляда от тела своего господина.
V
— Приступим? — вопросительно проговорил Трубников. Следователь, исполнявший роль хозяина, молча кивнул головой.
— Теперь, доктор, ваша очередь, — обратился Феогност Иванович к невысокому полному господину, когда убедился, что в комнате, кроме нас и понятых, нет никого. — Вы можете определить причину смерти?..
— С полной уверенностью! Смертельная рана в область сердца… Безусловно смертельная! — повторил доктор еще раз, отвечая на пытливый взгляд Трубникова.
— Хорошо… В таком случае, потрудитесь извлечь из раны пулю; это, полагаю, можно сделать, не безобразя трупа, так что чувства родных не будут оскорблены…
Доктор вынул какие-то инструменты из черной сумки, бывшей у него в руках, и засучил рукава.
Но Феогност Иванович остановил его:
— Повремените-ка минутку! Сперва я должен взять револьвер — он может пригодиться. Аркадий Павлович, потрудитесь записать в протоколе положение пальцев на рукояти револьвера: большой с левой стороны; указательный — на гашетке; три остальные справа, слабо охватывая рукоять, — Трубников наклонился еще ниже и осторожно вынул оружие из окостеневших пальцев мертвеца. Несколько мгновений он молча рассматривал небольшой револьвер и вдруг воскликнул:
— Вы уверены, Аркадий Павлович, что никто не прикасался к трупу?..
— Да! Понятые не выходили отсюда ни на минуту; я тоже пробыл здесь до вашего приезда…
— Прекрасно!.. Доктор, теперь я попрошу вас приступить к извлечению пули.
С последними словами Трубников подошел к столу и точно отыскивал на нем что-то глазами. Наконец его взгляд остановился на продолговатой коробке с конвертами; он быстро взял ее, вынул содержимое и, опустив в нее револьвер, бережно закрыл.
— А вот вам дополнение к коллекции вещественных доказательств! — произнес доктор, подавая ему вынутую из раны пулю.
Феогност Иванович мельком взглянул на нее, улыбнулся и сунул в жилетный карман, после чего спросил:
— Вы записываете, Аркадий Павлович?
— Да…
— Где письмо, оставленное покойным?..
— Вот, на столе… Оно распечатано мадам Моравской, но затем снова положено на прежнее место.
Трубников взял письмо и несколько минут внимательно рассматривал через увеличительное стекло его конверт. Но этот осмотр, по-видимому, оказался безрезультатным, и Феогност Иванович с недовольным лицом вынул само письмо. Он взглянул на него, затем понюхал и, усмехнувшись, опустил в карман.
Меня нисколько не изумили эти странные манипуляции, но Ядринцев насмешливо переглянулся с доктором.
Между тем, Трубников снова подошел к постели, потер какой- то губкой палец умершего, прижал к нему вынутую из кармана спичечницу и, положив ее в ту же коробку, где был револьвер, обратился к нам:
— Я кончил, господа! Думаю, что близкие могут теперь получить тело. Вы, Аркадий Павлович, не откажете мне в своем обществе при последующих визитах?..
Ядринцев молча поклонился, и мы прежним путем вернулись в комнату камердинера.
Старик принял нас почти недружелюбно, но на предложенные ему вопросы отвечал вполне обстоятельно.
— Вы, Трофимыч, кажется, давно служите покойному? — начал Трубников свой допрос.
— Да, сударь… Сорок третий год…
— Барин занимался комнатной гимнастикой?
— В молодости, сударь!
— Как в молодости?.. А гири, которые я видел у него под постелью?..
— Нет, это — гири господина Орликова; в этой комнате раньше занимались гимнастикой барчук и его учитель, а под спальню она пошла только неделю назад, когда понадобился ремонт в кабинете покойного барина…
— Какой ремонт?..
— Барыня приказала выложить пол паркетом, а то в двух комнатах Андрея Антоновича полы были из такого же тесаного дуба, как и стены… Барыне это не понравилось.
— Госпожа Моравская молода?
— Да, ей двадцать шесть лет; она на тридцать лет моложе покойного.
— Неужели вы не слыхали выстрела, Трофимыч?
— Не слыхал, сударь!.. Сам не понимаю, как это так случилось, но не слыхал. Барин около часу ночи лег и отпустил меня, а я в три проснулся, да так и не мог заснуть, а выстрела не слышал.
— А барыня когда легла?
— Должно быть, рано; я тогда же, около часа, сходил вниз, чтобы положить в приемной книгу, которую просила у барина Любовь Андреевна, а в столовой уже никого не было.
— Через вашу комнату никто не мог пройти к покойному?..
— Ни войти, ни выйти: дверь заперта на ключ с часу ночи, а отпер ее я же около восьми утра.
— Хорошо!.. Чья это комната против вашей, по ту сторону коридора?
— Господина Орликова.
— А в том конце, против спальни барыни?
— Барчука.
— А средняя дверь?
— В кабинет покойного барина, а оттуда уже другая дверь в его спальню.
— Из крайних комнат ходов в них нет?..
— Глухие стены, сударь!
— А двери между опочивальнями барина и его супруги закрывались или нет?..
— Со стороны спальни барыни.
— Хорошо!.. Вы, Трофимыч, можете поклясться, положив руку на Евангелие, что все сказанное вами — правда?..
— Конечно, сударь!.. — и старик поспешно снял с этажерки потертую от частого употребления книгу.
Трубников раскрыл ее на заглавном листе, и Трофимыч, положив на нее руку, торжественно удостоверил правдивость только что данных показаний…
Едва они кончили, как Феогност Иванович наклонился над Евангелием и благоговейно поцеловал раскрытую страницу; старик последовал его примеру, а что касается меня, так на этот раз и я был поражен странной выходкой моего друга, который, насколько мне было известно, никогда не отличался религиозностью, но вместе с тем никогда не позволил бы себе оскорбить религиозное чувство верующих.
— Благодарю вас, Трофимыч! — произнес Трубников и обернулся к нам. — Теперь, Аркадий Павлович, отправимся к мадам Моравской…
VI
Горничная доложила о нашем приходе и, возвратясь, сказала, что барыня просит нас сойти в приемную. Я уже повернулся к лестнице, ведущей вниз, Ядринцев — тоже, но Феогност Иванович остановил нас и попросил передать барыне, что мы крайне спешим и потому просим немедленной аудиенции.
Несколько минут спустя мы уже были в будуаре молодой вдовы.
Навстречу нам поднялась с кресла красивая, даже очень красивая, но бледная и, очевидно, усталая женщина. Неожиданная катастрофа произвела на нее потрясающее впечатление, что и теперь сказывалось в беспокойном блеске ее глубоких черных глаз и судорожном подергивании уголков изящно очерченного рта.
— Господин Трубников? — произнесла она мелодичным, слегка вздрагивающим голосом. — Надеюсь, уже все кончено?.. Как я устала!.. Бедный, бедный мой муж!.. Кто бы это мог подумать?.. Какой ужасный конец!..
— Ради Бога, простите нас, сударыня, но мы никак не могли обойтись без нескольких вопросов, которые нам необходимо предложить вам лично…
— Спрашивайте, я постараюсь быть точной, насколько это в моих силах.
— Благодарю вас, сударыня!.. С вашего разрешения, будьте добры сказать, чем вы объясняете то обстоятельство, что ни вами, ни камердинером выстрел не был слышен?
— Относительно Трофимыча ничего сказать вам не могу; что же касается меня, то сегодня ночью со мною случился обморок, и возможно, что пока моя горничная спускалась вниз за спиртом, а я лежала без сознания у себя — и произошло это несчастье…
— Когда это случилось, вы не помните?
— Вероятно, в начале второго часа ночи… Точно сказать вам не могу.
— Благодарю вас!.. Больше, кажется, ничего… Ах, виноват, сударыня, у вас гусеница!.. Позволите?.. — и Трубников, осторожно прикоснувшись к плечу своей собеседницы, бросил червяка за окно. — Еще раз благодарю вас, сударыня, и не смею стеснять дольше своим присутствием.
Мы снова очутились в коридоре…
— Остается еще один и, надеюсь, последний визит! — воскликнул Феогност Иванович. — К гувернеру, господа!
Мы снова прошли весь коридор и постучались в последнюю дверь направо.
— Войдите! — ответил красивый мужественный голос, и на пороге показался высокий стройный молодой человек.
Он обладал наружностью еще более привлекательной, чем его голос. На широких плечах, указывающих на недюжинную силу, уверенно держалась голова со строгим римским профилем и высоким лбом, обрамленным довольно длинными волнистыми волосами.
Мы вошли в его комнату.
— Садитесь! Чем могу служить вам, господа?
— О, ничего особенного!.. Простое исполнение формальностей, и только!..
— Да?.. Так что же вам угодно узнать от меня?.. Вы курите? — обратился он к Феогносту Ивановичу, протягивая раскрытый портсигар.
Изрядно же я изумился, когда мой приятель поблагодарил, закурил предложенную папироску и вдруг так заинтересовался портсигаром, что, по-видимому, совсем забыл о цели нашего прихода. Он попросил разрешения подробно осмотреть его и, медленно поворачивая в руках эту серебряную коробочку, громко восторгался тонкостью резьбы, которая, на мой взгляд, ровно никуда не годилась.
— Прекрасные у вас волосы, сударь! — проговорил он наконец, возвращая портсигар его владельцу. — Вы, вероятно, недовольны, что они начали так сильно падать?..
— Да!.. Но почему вы это заключили?..
— Да вот один из них, бывший у вас же в портсигаре… Я не ошибаюсь?.. Люди нашей профессии, знаете ли, любят озадачивать такими заявлениями.
— Как это просто!.. А я было изумился. Да, волос, конечно, мой; они у меня действительно стали сильно падать… Однако, мы уклонились от первоначальной темы нашего разговора, господа!.. Вы, кажется, имеете что-то сообщить мне?.. — деланно равнодушным тоном обратился Орликов к Феогносту Ивановичу.
Тот медленно поднялся с места.
— Именем закона арестовываю вас за убийство Андрея Антоновича Чарган-Моравского! — заявил он и тяжело опустил руку на плечо гувернера.
Орликов глухо вскрикнул и сделал порывистое движение по направлению к дверям. Они предупредительно распахнулись перед ним, и на пороге показался становой…
Из-за спины его выглядывали стражники…
Феогност Иванович выполнил свою миссию до конца, и наше дальнейшее пребывание в Тальниках теряло всякий смысл.
VII
Во всю обратную дорогу Трубников не проронил ни слова и только когда мы снова очутились в Зетинске, в его квартире, и он опорожнил свой дорожный саквояж, я решил, что можно предлагать вопросы.
— Не откажетесь ли вы теперь, Феогност Иванович, объяснить мне свой образ действий в этой темной истории? — спросил я.
Трубников молча взглянул на меня, направился к тахте, улегся и, наконец, лениво произнес:
— Вы, кажется, назвали темным тальниковское дело?..
— Да, и, думаю, не ошибусь, если скажу, что ни разу еще вам не приходилось разбирать случай более запутанный, чем этот.
— И вы ошибетесь самым блистательным образом. Смею вас уверить!.. Скажу больше: я не понимаю, куда девалась человеческая изобретательность!? Возьмем для примера хотя бы сегодняшнее дело… Что может быть проще и легче? Я последовательно опишу вам путь, по которому я шел к разрешению задачи, предложенной нам господином Орликовым и мадам Моравской… Прежде всего, обратите внимание на заметки в «Нашем крае» и «Бурлаке». Они дают нам два интересных пункта: револьвер системы «Смит и Вессон» и написанная карандашом записка самоубийцы. Я не знал расположения комнат в тальниковском доме, но все же знал, что это — дом, а не замок остзейского барона, а револьверы указанной системы производят вполне достаточно шума, чтобы разбудить не совсем умершую компанию. Уже этот факт навел меня на некоторые сомнения… Теперь обратите внимание на второй: когда культурный человек отказывается от чернил и обращается к помощи карандаша, чтобы написать деловую записку?.. Мне кажется, в том только случае, если чернил под рукой нет. Но письмо Черган-Моравского было оставлено на письменном столе, что совершенно исключает возможность такого положения. Допустима еще одна гипотеза: человек торопится, хватает карандаш, на листке бумаги, не садясь, набрасывает несколько строк и… пускает себе пулю в сердце. Однако же в заметке говорится, что записка была в запечатанном конверте и что конверт тоже был надписан — следовательно, это предположение привело нас к абсурду. Признаюсь, что, не будь револьвера, я не решился бы придраться к записке, но одна неправдоподобность усиливает впечатление и смысл другой… Вы следите за мной?..
— Да, продолжайте, пожалуйста!..
— По приезде в Тальники я сразу обратил внимание на третью неправдоподобность или, на этот раз, верней, ошибку: мадам Моравская говорила с Ядринцевым о моем приезде… Домашние не сомневались в факте самоубийства, следователь — тоже, так что у вдовы не было никаких оснований приглашать частным образом еще одного следователя, раз сущность дела была так очевидна. Отсюда вывод: мой приезд мог быть желателен только сомневающимся, то есть одной Любови Андреевне. А между тем, Ядринцев узнал о моем посещении именно от мадам Моравской, для которой, конечно, не была тайной поездка ее падчерицы. Зачем же она сообщила ему это?.. Именно «сообщила»; не просила повременить, а только сообщила? Как это должен был понять наш уважаемый Аркадий Павлович?.. «Произошло самоубийство; все данные налицо; сомнений быть не может, а между тем, вашей опытности и искусству все же не доверяют и приглашают для проверки постороннее лицо, такого же следователя, как и вы». Ядринцев, быть может, так это и понял, но его благоразумие оказалось посильней самолюбия: он предпочел снести маленькое унижение, но не лишиться моей помощи в других более важных случаях, и потому решил дождаться моего приезда. Барыня поняла, что ошиблась, и повела атаку с другой стороны: начала просить о выдаче тела родным, так как не было причин к тому, чтобы оно продолжало оставаться в прежнем ужасном положении.
— Однако!.. Ядринцеву не позавидуешь!.. — заметил я.
— Я думаю… Чем же объяснить эти старания мадам Моравской? Она боялась, чтобы я не пришел к иному выводу, чем Аркадий Павлович, а потому и хотела лишить меня всяких указаний на что бы то ни было, добившись осмотра тела до нашего приезда. К несчастью для нее, ей это не удалось.
— Представьте, Феогност Иванович, я не придал никакого значения этим фактам.
— Странно! Мне они сразу бросились в глаза… Однако, продолжаю. Когда мы вошли в дом, мне показалось странным то обстоятельство, что обе комнаты покойного лишены свободного выхода в коридор, а вместо того выходят в спальни двух других людей. Впоследствии я оказался прав, но вернемся к этому позже, а теперь займемся телом самоубийцы. Вы помните, что я заставил записать положение пальцев на ручке револьвера?.. Возьмите точно таким же образом, то есть обыкновенным, этот револьвер… Не бойтесь, он не заряжен… И попробуйте, легши на диван, спустить курок… Да, это трудно: в указанной системе курок подымается и опускается одним нажимом на гашетку… Вы все еще не можете?.. Я так и знал, и думаю, что старику проделать это было бы еще трудней, чем вам… Оставьте, душенька, это — очень неудобный способ самоубийства, и я не советую вам когда бы то ни было прибегать к нему… Измените положение руки: большой палец на гашетку, а четыре остальных на другую сторону. Не правда ли, теперь легко? Такой старый спортсмен, как Чарган-Моравский, не мог не знать этого правила…
— Хорошо!.. Это невозможно, если покойный застрелился лежа, — произнес я. — Но он мог произвести выстрел в сидячем положении, и тогда расположение пальцев не имеет такого важного значения…
— Совершенно верно, но в таком случае одеяло оказалось бы не выше талии, а на самом деле его край совпадает с раной; следовательно, рана была нанесена именно в то время, когда убитый лежал, а не сидел. Дальше… В барабане револьвера, как и следовало ожидать, оказалась одна пустая гильза, но… роковая неосторожность — канал ствола закопчен не был!.. Не угодно ли взглянуть?.. Но все это — пустяки в сравнении с самой важной уликой, которую мне дал этот револьвер… Вы, вероятно, знаете, что нет и двух человек, у которых тоненькие бороздки, покрывающие кожу внутренней стороны наших пальцев, оказались бы одинаковыми?.. И эти бороздки имеют привычку оставлять свои следы на зеркале, стекле, бумаге, полированной стали и тому подобных гладких поверхностях. Эти следы своим происхождением обязаны небольшим количествам жира, выделяемого нашей кожей… И вот на левой стороне револьвера, в тем месте, где кусочек полированной стали закрывает механизм курка, я заметил ясный отпечаток большого пальца руки, которая держала этот револьвер со стороны дула. Рука, конечно, могла принадлежать и Моравскому, но отпечаток его большого пальца, смазанного жиром, не дал на моей спичечнице копии первого, а оригинал вполне самостоятельный. С моей стороны было бы слишком смело утверждать это, так как нужно быть специалистом, чтобы разобраться в разнице мельчайших изгибов и узлов. Но у меня был еще особый признак: вдоль первого отпечатка проходил едва заметный шрам от какого-нибудь старого пореза… Возьмите револьвер и попробуйте насильно вложить его мне в руку… Как вам придется его держать?.. Вот видите, положение вашей руки совершенно аналогично с тем, которое я вам только что обрисовал!..
VIII
— Я в восхищении!.. Но как же предсмертная записка?..
— Ну, это — уже вздор!.. У меня было достаточно фактов, говорящих за то, что Чарган-Моравский убит другим лицом… Теперь нужны были указания на то, кто его убийца, и для этого я перешел к записке. Вот она… Почерк покойного признан всеми знавшими его. Пожилые люди редко пишут так красиво… Главное — обратите внимание, какой тонкий и твердый карандаш был у писавшего: все буквы не толще написанных самым острым пером, а покойный любил такие перья… На письменном столе оказались только три карандаша, из которых один цветной и два — настолько мягкие, что о них и говорить не приходится. Остатков четвертого карандаша нигде не оказалось — значит, Моравский не уничтожил его, написав свою записку; вывод — записка была написана не здесь.
— Прекрасно!.. Но вы не только рассматривали записку, а и нюхали ее?..
— Еще бы, это для меня было очень важно!.. Понюхайте ее теперь и вы… вот она… Не чувствуете запаха?.. Ну, значит, мое обоняние тоньше вашего, и только! В таком случае, вот вам точно такой же листок и конверт… Есть между ними разница?..
Я внимательно всмотрелся в два листка, положенные передо мной, и заметил, что тот из них, на котором была записка, не чисто белый, а какого-то едва уловимого желтоватого оттенка, совершенно незаметного, если его не сравнивать с другим.
— Хорошо, но я не нуждаюсь в этом сравнении, так как ясно ощущал хорошо знакомый мне запах так называемого французского скипидара… Вы не понимаете?.. Вот вам бутылочка, в ней скипидар; смочите при помощи ватки этот листок; положите его на открытую страницу записной книжки; теперь возьмите карандаш… A-а! Наконец-то вы поняли!.. Бумага, смоченная скипидаром, становится прозрачной, как стекло… Предположите, что под нею, вместо моей книжки, собственноручное письмо Моравского к его супруге, что ли; а если их было несколько, то и того лучше, а плюс еще недельку практических упражнений — и из отдельных слов совсем не трудно составить такую короткую записочку, как эта. С конвертами та же история, но только еще проще, так как надпись на нем не нужно было составлять из отдельных слов, а можно было воспользоваться готовой на каком-нибудь старом конверте…
— Но почему же именно карандаш?
— А потому, что чернила на такой бумаге расплываются и писать ими нет возможности. Как видите, все очень просто и, благодаря этой простоте, я в полчаса получил больше, чем смел надеяться: положение пальцев на револьвере, отпечаток чужого пальца на нем же и, наконец, пропитанная скипидаром бумага записки. Пуля, извлеченная к этому времени из раны, конечно, не подходила к имевшемуся у нас револьверу, но я и без нее это знал.
— Теперь я понимаю ваш благоговейный порыв у Трофимыча, — заметил я.
— Он был вызван желанием по отпечатку его пальца проверить тот факт, что почтенный старикашка не причастен к грустному событию. Но, кроме того, из разговора с ним я узнал, что мое подозрительное отношение к особенности комнат, занимаемых убитым, совершенно справедливо: до этого времени убитый жил не в них, и единственной причиной его переселения явилось то, что к нему проникнуть раньше было слишком трудно. Перемена пола — вздор: он оставался без поправок во все время существования самого дома, да и мадам Моравская могла мириться с ним целые два года, и вдруг теперь ей понадобилось тревожить старика-мужа из-за такой неосновательной причины. Обстоятельства складывались таким подавляющим образом, что я, после выхода от Трофимыча, уже не сомневался в виновности барыньки. Но мне нужно еще было узнать, кто является главным действующим лицом: она или ее сообщник, так как отпечаток пальца на револьвере был слишком велик для женской руки. Волнение мадам Моравской и осмотр ее письменного стола, на котором не оказалось никаких следов подготовительных работ, доказали мне ее второстепенное значение, и потому вся тяжесть обвинения падала на ее любовника, волос которого я снял с ее груди, делая вид, что снимаю гусеницу. Обморок барыньки, разумеется, — притворство, необходимое, чтобы, по возможности, правдоподобней объяснить причину того, что она не слышала выстрела, которым в соседней комнате был убит ее муж. Горничная тоже была введена в заблуждение и, конечно, показала бы в ее пользу… А дальнейшее, я полагаю, понятно само собой… Господин Орликов был так любезен, что дал мне возможность полюбоваться своим портсигаром, на котором я без труда нашел еще два автографа его большого пальца, и… дело закончилось как нельзя более просто… Ничего нового и оригинального в нем не было, так как в сем мире, как говорит Теренций, — «Eadem sunt omnia semper, eadem omnia restant»[5]. Но все-таки свою задачу мы выполнили довольно добросовестно; как вы находите?..
— Скажите лучше — бесподобно!.. А теперь, Феогност Иванович, нарисуйте мне в заключение картину преступления, как вы ее понимаете.
— С удовольствием… Это очень просто!.. Чарган-Моравский около часа ночи отпустил Трофимыча; его супруга выждала некоторое время, чтобы он успел уснуть, а затем упала в обморок; горничная привела ее в сознание и тоже ушла спать. Когда все в доме стихло, Орликов прокрался в комнату Моравской, оттуда прошел в опочивальню старика и выстрелом на близком расстоянии из револьвера системы «Монтекристо» убил его наповал. Кстати, вот этот револьвер; при довольно больших размерах он, действительно, стреляет почти беззвучно, зато пригоден только на очень близком расстоянии. Но последнее обстоятельство в данном случае значения не имело. Убедившись, что Моравский умер, убийца вложил в одно из гнезд другого револьвера пустую гильзу, а самим револьвером вооружил руку мертвеца, но, как мы видели, не совсем умело. Заранее приготовленная записка была положена на стол, и он тем же путем прошел к себе. — Трубников немного помолчал и затем задумчиво добавил: — Мне кажется, что это произошло около трех часов ночи и что звук выстрела, несмотря на его слабость, все же прервал чуткий сон старика камердинера, но бедняга этого не понял, так как шум длился каких-либо три четверти секунды, и он, проснувшись, ничего уже не слышал…
Алексей Толстой
НОЖНИЦЫ
(Письмо Конан Дойля графу А. Н. Толстому)
Илл. В. Сварога
Дорогой друг,
Алексей Николаевич!
Понимаю ваше затруднительное положение — писать святочный рассказ на двести строк да еще с ужасами очень трудно.
У вас, в России, родовые замки построены из дерева и поэтому горят время от времени вместе с привидениями.
Мошенники в Петербурге и Москве малокультурны, и в их проделках и преступлениях нет ничего таинственного.
Ваша тайная полиция ловит не тех, кого нужно, и единственное лицо, которому я с удовольствием пожал бы руку — это Азеф. Но увы, он теперь рантье.
Одним словом, на долю вас, русских, остаются одни черти, которые, вылезая под сочельник из корзины под столом, рассказывают автору прескучные истории…
Поэтому, дорогой друг, спешу вам на помощь…
…Уже с полчаса, как я тру переносицу — все истории выскочили из головы. Я столько их написал, черт возьми…
…(Здесь письмо прерывается и следующие строки до конца написаны карандашом, как будто в вагоне, потому что буквы кривые и малоразборчивы)…
…Ваше счастье, дорогой друг… вот вам свежее, таинственное, необыкновенное приключение; я пишу левой рукой, а правая забинтована…
…Вы представляли когда-нибудь, что можно бояться ножниц, ужасно бояться, до потери сознания… А я теперь представляю…
Позавчера я только что начал это письмо и сидел, держа перо и с глазами, устремленными на стену, как вдруг раздался звонок.
— Ага, — воскликнул я, — вот звонит тема. (У меня бывают предчувствия…).
Тотчас же в кабинет вбежал странный человек… Он был невелик ростом, очень худ и черный сюртук его висел мешком. Правая рука была забинтована, левой он вертел перед лицом растопыренными пальцами. А лицо! О, Боже… бритые щеки прыгали, длинный, красный на конце нос двигался вслед за щеками, а кожа на голове ходила вместе с ушами. Ноги же его подгибались, то задевали за кресла и бегали, не останавливаясь, и дергались по серому сукну кабинета…
— Что вам угодно? — спросил я наконец, указывая на кресло у стола…
Человек тотчас сел, уставился на меня круглыми, словно стеклянными глазами и сказал:
— Меня зовут сэр Пипер и К0, мы продаем консервы из рыбы, мяса и овощей…
Сэр Пипер строго поглядел на стол, будто спрашивая: «Как, у вас на столе нет ни одной банки с моими консервами?», и увидел поверх рукописи отличные ножницы для бумаги; стеклянные глаза сэра Пипера остановились, потемнев от ужаса; он вскочил и сел опять, но уже мимо кресла. Я принес воды, уложил гостя на диван, и сэр Пипер, придя в чувство, проговорил слабым голосом:
— Человек, придумавший Шерлок Холмса, может раскрыть всякое преступление; помогите мне, иначе я погиб…
— Что случилось, рассказывайте, не таясь, — спросил я, за спиной потирая руки…
— Я давно собираюсь прекратить торговлю жестянками, — начал сэр Пипер, — и время от времени покупаю ренту, которую и запираю у себя дома в железном шкафу. У меня нет прислуги, и комнату убирает соседка за пять шиллингов в неделю. Я не хожу вечером по театрам, а, сидя дома, вынимаю ренту из шкафа и рассматриваю — нет ли не резанных купонов… Эти два месяца было много работы, я уставал и, приходя домой, тотчас же ложился спать… Три дня тому назад я вспомнил, что давненько не резал ренты. Я разложил ее на столе и с удовольствием протянул руку за ножницами. Ножниц не оказалось нигде. Я вас уверяю. Моих добрых ножниц не было нигде. Оставив лампу в прихожей, я побежал к соседке; она сказала, что утром видела ножницы на окошке… Я поворчал, и, отпирая входную дверь, услышал ясный звук ножниц, которые режут бумагу… Черт возьми, я не трус; вынув револьвер, я проскользнул в прихожую и подкрался к двери в кабинет, часть которого была освещена лампой из прихожей, стол же оставался в тени. Я ожидал худшего, что можно представить… Нарочно кашлянул и взвел курок… Ножницы продолжали резать… Я сказал: «Добрый вечер, сэр» и, держа револьвер вот так, подошел к столу… Ножницы стояли бочком на столе и кромсали на мелкие клочки лист за листом мою ренту…
Сэр Пипер вытер лицо платком, я же спросил его, глубоко взволнованный:
— Послушайте, сэр Пипер, у вас есть враги?
— Черт возьми, конечно, — ответил он, — мой компаньон, пьяница и мот, ему на виселице место, сэр, клянусь, иначе бы я не покупал ренты. Он жил одно время в Индии и до сих пор водит компанию с висельниками.
— Что же было далее, сэр Пипер?
— Дальше… уронив револьвер, я бросился на ножницы, желая схватить их за кончики; они увернулись и, щелкнув перед носом, поплыли по темной комнате… Я гонялся за ними, опрокидывая мебель, когда же прижал в угол и протянул руку, ножницы раскрылись и ловко отхватили мне два пальца…
Сэр Пипер застонал, трогая забинтованную руку. Я же сел против сэра Пипера в кресло и стал думать, куря крепкий табак из трубки (у нас, англичан, Алексей Николаевич, голова в нужных случаях работает так сильно, что нужно слегка оглушить мысли крепким табаком, иначе они разорвут серую оболочку мозга, и англичанин сходит с ума.
Такие случаи бывали). Подумав, я спросил отрывисто:
— Комната заперта?
— На ключ и он в кармане, я не был у себя со вчерашнего вечера…
— Идем, — воскликнул я, и мы вышли, сели в подземную дорогу, где у меня возник план, потом наняли кеб и подъехали к двухэтажному кирпичному домику. В нижнем этаже горел свет; наверху темно… Улица была пуста.
— Тысяча фунтов изрезаны, — простонал сэр Пипер, — и тысяча в шкафу, но шкаф можно отпереть…
— Окно вашего кабинета? — спросил я…
— Угловое направо, второй этаж.
— Поднимайтесь наверх и ничего не бойтесь, я всегда прихожу вовремя…
Сэр Пипер, стуча зубами, скрылся в подъезде. Я же ловко вскочил на забор, ухватился за водосточную трубу и поднялся в уровень второго этажа…
Фонарь с той стороны улицы освещал длинную комнату, видную мне через окно, и дверь в конце, откуда была видна прихожая. На полу комнаты валялись жестянки консервов, стулья, книги и сдернутая скатерть. У стены стоял железный запертый шкаф, а напротив него за письменным столом сидел, подперев голову в положении спящего, человек, спиной ко мне…
— Ага, — подумал я, — предположение верно.
Перед сидящим стояла пустая бутылка и сыр на тарелке… И повсюду были разбросаны лоскутки бумаг… На полу валялся железный лом и сверло…
— Он ждет и хочет отнять ключ, — подумал я.
В это время в прихожей открылась входная дверь и, крадучись, проскользнул в нее сэр Пипер, держа оружие в левой руке…
Незнакомец сейчас же пробудился, соскользнул со стула, прижался к стене, протянул обе руки, словно взял вожжи, нахмурился (я увидел его лицо — свирепое, курносое и с черной бородой), затем толстые губы его раскрылись и закрылись, словно вымолвив что-то. Вошел сэр Пипер смело, не глядя на незнакомца; нагнулся над столом, взялся за голову и упал лицом в изрезанные бумаги…
Незнакомец подошел к сэру Пиперу и стал обыскивать его карманы. Сэр Пипер сидел, ничего не замечая… Незнакомец, найдя ключ, вложил его в дверцу денежного шкафа, один раз только посмотрев на мое окно. Сэр Пипер вскинул голову и стал глядеть, как дверца отворилась сама собой, изнутри вылетела рента, пронеслась по воздуху до окна, с подоконника соскочили ножницы и стали кромсать и резать листы…
Я протер глаза… Незнакомца не было в комнате. Ножницы резали сами. Сэр Пипер сидел, раскрыв рот…
Я — англичанин, Алексей Николаевич, англичанина нельзя провести. Ударом кулака я вышибаю окошко и впрыгиваю в комнату.
— Берегитесь, — закричал сэр Пипер, хватая меня за руку… И в это время ножницы подплывают к сэру Пиперу и отрезают кончик носа…
— Невыносимое издевательство, — кричу я и стараюсь схватить ножницы, но они увертываются, пляшут по воздуху и, быстрым движением схватив меня за руку, летят на пол…
Видите, Алексей Николаевич, и англичане попадают впросак. Я побежал за полисменом; конечно, негодяя мы не нашли, сэра же Пипера отвезли в больницу, где заклеили пластырем его нос…
На другой день я разыскал магазин сэра Пипера и К0. Компаньона не застал (он уехал из Лондона в ту же ночь), а мне сказали, что сэру Пиперу поделом, и все жалеют, что не отрезали ему также и уши. Сэр Пипер ограбил своего компаньона.
— Если это так, — подумал я, — значит, все к лучшему.
Так посредством гипнотизма был наказан порок.
Преданный вам
Конан Дойль.
Комментарии
Все включенные в антологию произведения, за исключением отдельно отмеченных случаев, публикуются по первоизданиям. Безоговорочно исправлялись очевидные опечатки; орфография и пунктуация текстов приближены к современным нормам.
Все иллюстрации взяты из оригинальных изданий. В случаях недоступности качественных копий те или иные произведения публиковались без иллюстраций либо же иллюстрации воспроизводились частично.
В оформлении обложки использована работа Т. Корбеллы, на с. 5 — А. Гильома.
Б. Спасский. Драма в автомобиле
Впервые: Синий журнал. 1914. № 6, за подп. «Б. А. Спасский».
А. Рославлев. Кровь
Впервые: Всемирная панорама. 1910. № 44.
А. С. Рославлев (1883–1920) — поэт, прозаик, публицист, автор более двух десятков книг (среди которых романы, сб. рассказов, поэтические сб.) и многочисленных публикаций в периодике. После революции вступил в РКП(б), редактировал в Новороссийске газ. Красное Черноморье и основал Театр политической сатиры. Скончался от тифа в Краснодаре.
А. Грин. Маньяк
Впервые: Всемирная панорама. 1909. № 34.
А. С. Грин (наст, фамилия Гриневский, 1880–1932) — прозаик, поэт, автор сотен стихотворений, рассказов, ряда романов, крупнейший в русской лит-ре 1900-х — 1920-х гг. представитель самых различных направлений фантастики от хоррора до неоготики и неоромантики, недооцененный писатель с испорченной советскими благоглупостями репутацией.
С. Соломин. Убийца
Публикуется по авторскому сб. Разрушенные терема: Эпизоды из великой войны между мужчинами и женщинами (СПб., 1913).
С. Я. Соломин (наст. фам. Стечкин, 1864–1913) — беллетрист, публицист, революционный деятель. Учился в Петровской земледельческой и лесной академии. Дважды (в конце 1880-х и в 1910-х гг.) был в ссылке, в 1905 г. сотрудничал с Г. Гапоном. С 1894 г. публиковал в различных газетах и журналах статьи, очерки и фельетоны, в 1907 г. издавал журнал Пережитое. Автор бытовых и любовных рассказов, двух НФ-повестей, фантастических и детективных рассказов.
С. Соломин. Доктор-дьявол
Впервые: Всемирная панорама. 1912. № 144/3.
С. Соломин. Живая или труп?
Публикуется по авторскому сб. Разрушенные терема: Эпизоды из великой войны между мужчинами и женщинами (СПб., 1913). Илл. взяты из первой публ. (Жизнь и суд. 1911. № 7).
С. Соломин. Как убивают?
Публикуется по авторскому сб. Разрушенные терема: Эпизоды из великой войны между мужчинами и женщинами (СПб., 1913).
С. Соломин. Солнечный зайчик
Впервые: Волны. 1912. № 11.
К. Хонгуров. Улыбка красивой женщины
Впервые: Синий журнал. 1917. № 2.
В. Горский. Предательские духи
Впервые: Журнал-копейка (Москва). 1911. № 18/95.
Е. Хохлов. Пациент
Впервые: Волны. 1912. № 10, октябрь.
Е. Хохлов — один из многочисленных псевдонимов поэта, прозаика, фельетониста, пародиста Е. О. Пяткина, более известного как «Евгений Венский» (1885–1943). Сын дьячка, учился в семинариях Сызрани и Казани, с 1902 г. жил литературным трудом. С 1908 г. жил в Петербурге, публиковался во множестве «тонких» журналов, в 1910 г. выпустил кн. беспардонных пародий Мое копыто, составил кн. Десятилетие ресторана «Вена» (1913), от названия кот. и был произведен псевдоним. Во время Гражданской войны находился на Дону, позднее арестовывался за связи с белогвардейцами. С 1923 г. жил в Москве, сотрудничал во многих сатирич. журналах, написал десятки эстрадных пьес, издал два сб. рассказов. В 1942 г. был репрессирован, умер в ссылке в Красноярске.
В. Франчич. Исповедь сумасшедшего
Впервые: Преступление и наказание. 1917. № 7.
В. А. Франчич (1892–1937) — поэт, беллетрист, драматург. Выпустил в 1910 г. Сборник стихотворений, в 1910-х гг. опубликовал в «тонких» петроградских журналах ряд фантастических и приключенческих рассказов, написал (частью в соавторстве) несколько фарсов. Участник Гражданской войны, с 1919 г. в эмиграции. Умер в Париже. Посмертно изданы сборник эссе (на фр. яз.), роман Красная Голгофа (на нем. яз., 1938).
В. Франчич. Месть
Впервые: Синий журнал. 1914. № 11.
В. Франчич. Глаз старухи
Впервые: 20-ый век. 1916. № 42.
А. Каменский. Преступление
Публикуется по авт. сб. Рассказы. Т. 2 (СПб., 1908).
Каменский А. П. (1876–1941) — прозаик, драматург, сценарист. Выпускник юридического факультета Петербургского университета, в 190-1909 гг. служил в Министерстве финансов. Дебютировал во второй пол. 1890-х гг. и прославился в 1900-х гг. благодаря ряду эротических рассказов. В 1910-х гг. написал около 30 киносценариев, частью основанных на собственных произведениях. Во время Гражданской войны жил в Киеве, Одессе, Крыму, в эмиграции — в Берлине. В 1924 г. вернулся в СССР, в 1930-35 гг. жил в Париже. Арестован в 1937 г., в 1939 г. осужден на 8 лет за шпионаж, в 1941 г. срок увеличен до 10 лет. Скончался в заключении.
А. Каменский. Мистер Вильям, пора!
Впервые: Аргус. 1913. № 3, март.
И. Буханцев. Синее привидение
Впервые: Лукоморье. 1916. № 40, март.
Г. Иванов. Квартира № 6
Впервые: Огонек. 1917. № 5, 29 января (11 февраля). В оригинальной публикации очевидная опечатка — заглавие рассказа дано как Квартира № 7, тогда как в тексте везде говорится о № 6.
Г. В. Иванов (1894–1958) был не только одним из крупнейших поэтов русской эмиграции, критиком, переводчиком, публицистом и автором «художественных мемуаров», где правда смешивалась с литературным вымыслом — но и прозаиком, создателем блестящего Распада атома (1938), романа Третий Рим (1929–1931) и ряда рассказов, частью опубликованных еще до революции. Некоторые из них приводятся ниже.
Г. Иванов. Черная карета
Впервые: Аргус. 1916. № у.
Г. Иванов. Господин Жозеф
Впервые: Синий журнал. 1915. № 26.
Г. Иванов. Пассажир в широкополой шляпе
Впервые: Синий журнал. 1915. № 51.
А. Бухов. Человек в черных очках
Впервые: Синий журнал. 1912. № 32.
А. С. Бухов (1889–1937) — беллетрист, юморист, сатирик, фельетонист, до революции сотрудник и известнейший автор журн. Сатирикон и Новый сатирикон. С 1920 г. в эмиграции, издавал и редактировал в Литве газ. Эхо (1920–1927). После возвращения в СССР в 1927 г. публиковался в советских сатирических изданиях; по собственным заявлениям на допросах, был осведомителем ОГПУ-НКВД. В 1937 г. был арестован и расстрелян «за шпионскую деятельность». Реабилитирован в 1956 г.
А. Бухов. Случай
Впервые: Журнал-копейка. 1914. № 265/7.
А. Бухов. Дело канадских грабителей
Впервые: Новый сатирикон. 1915. № 43, 22 октября.
А. Бухов. Конец Шерлока Холмса
Рассказ написан в 1918 г. Публикуется по: Антология сатиры и юмора России XX века. Т. 40 (М., 2000).
С. Соломин. Конец Шерлока Холмса
Впервые: Синий журнал. 1911. № 26.
Long ongle. Шерлок Холмс в Петрограде
Впервые: Лукоморье. 1915. № 45.
Псевдоним автора (букв. «длинный ноготь» или «длинный коготь», фр.) не раскрыт. По одной из версий, он принадлежит известному журналисту и редактору В. Регинину (В. А. Раппопорту, 1880/83-1952).
М. Ордынцев-Кострицкий. Губернский Шерлок Холмс
Рассказ (1910) вошел в авторский сб. За счастьем, золотом и славой: Об искателях новых впечатлений и авантюристах всех стран земного шара (Пг., 1915).
А. Толстой. Ножницы
Впервые: Синий журнал. 1911. № 53.
Примечания
1
…топ vieux — старина (фр.).
(обратно)
2
Катенька в гнездышке — т. е. «сторублевка в бумажнике» (арго).
(обратно)
3
…Вилли — Под этим псевдонимом выступал как популярный французский беллетрист Анри Готье-Вийяр (1859–1931), так и работавшие на него литературные негры, в т. ч. и его жена Колетт.
(обратно)
4
…«Много бумаги» — рассказ А. П. Чехова (1886).
(обратно)
5
«Eadem… restant» — «Все вечно одно и то же, и тем же остается» (лат.). В действительности это изречение принадлежит Титу Лукрецию Кару («О природе вещей»).