[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Том 12. Письма Старка Монро (fb2)
- Том 12. Письма Старка Монро (пер. Михаил Александрович Энгельгардт,Ида Лаукарт,Борис Спартакович Акимов,Анатолий Александрович Михайлов,Наталья Васильевна Высоцкая, ...) 2368K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Артур Конан Дойль
Артур Конан Дойль
Собрание сочинений в 12 томах
Том двенадцатый
Письма Старка Монро
Письма Старка Монро
Письмо первое
Гом, 30 марта 1881 г.
Я сильно чувствую ваше отсутствие, дорогой Берти, с тех пор, как вы вернулись в Америку, так как вы единственный человек в мире, с которым я могу говорить по душам, ничего не скрывая.
Помните ли вы в университете Колингворта? Возможно, что нет, так как вы не принадлежали к кружку спортсменов. По крайней мере, я думаю, что нет, а потому расскажу вам все по порядку.
Физически он был настоящий атлет, рослый — примерно пять футов девять дюймов, — плечи косая сажень, грудь колесом, быстрая походка. Большая квадратная голова, черные, жесткие, как щетина, коротко обстриженные волосы. Лицо отменно безобразное, но тем характерным безобразием, которое привлекает, как красота. Угловатые, резко выдающиеся челюсти и брови, нос крючком, красноватый, маленькие светло-голубые глаза, то безоблачно-веселые, то злые. Прибавьте к этому, что он редко надевал воротнички или галстук, что шея его была цвета сосновой коры, а голос и в особенности смех напоминали рев быка. В таком случае вы будете иметь понятие (если можете мысленно соединить эти черты в цельный образ) о внешности Джемса Колингворта.
Но все-таки самое замечательное в нем, это «внутренний человек». Если гений заключается в способности достигать, в силу какого-то инстинкта, результатов, коих другие люди добиваются только упорным трудом, то Колингворт положительно величайший гений, какого только я знал. По-видимому, он никогда не работал и, тем не менее, взял премию по анатомии, отбив ее у тружеников, корпящих над работой с утра до вечера. Но это, пожалуй, еще ничего не доказывает, так как он был вполне способен лениться напоказ весь день, а ночи проводить над книгами. Но заведите с ним разговор на хорошо знакомую вам тему, и вы немедленно убедитесь в его оригинальности и силе. Заговорите о торпедах, — он схватит карандаш и мигом начертит вам на обрывке старого конверта какое-нибудь новое приспособление, способное разнести корабль вдребезги, — приспособление, в котором без сомнения может оказаться что-нибудь технически неосуществимое, но которое не уступит другим в остроумии и новизне. Вы подумаете, что единственная цель его жизни изобретать торпеды. Но если, минуту спустя, вы выразите удивление, как ухитрялись египетские работники поднимать камни на вершину пирамид, — карандаш и старый конверт снова являются на сцену, и он с той же энергией и убеждением объяснит вам способ подъема камней. Эта изобретательность соединялась с крайне сангвинической натурой. Расхаживая взад и вперед своей быстрой, порывистой походкой, после такого проявления изобретательности, он берет на изобретение патент, принимает вас в пайщики предприятия, пускает его в ход во всех цивилизованных странах, предвидит всевозможные приложения, считает вероятные доходы, намечает новые пути для их применения и в результате удаляется с колоссальнейшим состоянием, какое только удавалось когда-либо приобрести человеку. А вы оглушены потоком его речей, увлечены, следуете за ним по пятам, — так что испытываете почти изумление, когда внезапно снова видите себя на земле, бедным студентом, с «Физиологией» Кирха под мышкой и с капиталом, которого не хватит на обед, в кармане. Перечитав написанное, вижу, что не сумел дать вам ясного представления о дьявольской даровитости Колингворта. Взгляды его на медицину были в высшей степени революционны, но о них, если обстоятельства исполнят все, что сулят, я еще буду говорить впоследствии. С его блестящими и исключительными дарованиями, с его атлетическими рекордами, с его причудливой манерой одеваться (шляпа на затылке, голая шея), с его громовым голосом, с его безобразной энергической наружностью он представлял самую заметную индивидуальность, какую я когда-либо знал.
Была в нем и героическая жилка. Однажды ему пришлось очутиться в таком положении, которое заставляло выбирать одно из двух: или скомпрометировать даму, или выскочить в окно третьего этажа. Не теряя ни минуты, он выскочил в окно. К счастью, упал на большой лавровый куст, а с него на мягкую от дождя садовую землю, так что отделался сотрясением и ушибами.
Он был не прочь подурачиться, но этого лучше было избегать с ним, так как никогда нельзя было сказать, чем оно кончится. Характер у него был адский. Однажды в анатомическом кабинете он вздумал бороться с товарищем, но спустя секунду улыбка сбежала с его лица, маленькие глазки загорелись бешенством, и оба покатились под стол, как грызущиеся собаки.
Воинственная сторона его характера проявлялась иногда и уместно. Помню, один известный лондонский специалист делал нам сообщение, которое то и дело перебивал какой-то субъект, сидевший в переднем ряду. Наконец, лектор обратился к аудитории. «Эти перерывы невыносимы, джентльмены, — сказал он, — прошу вас избавить меня от них». — «Придержите язык, вы, сэр, на первой скамейке», — рявкнул Колингворт своим бычачьим голосом. — «Уж не вы ли заставите меня сделать это?» — отвечал тот, бросив на него презрительный взгляд через плечо. Колингворт закрыл свою тетрадь и направился к нему, шагая по пюпитрам, к великой потехе трехсот слушателей. Когда он соскочил с последней скамейки на пол, противник нанес ему страшный удар в лицо. Тем не менее, Колингворт вцепился в него, как бульдог, и выволок из аудитории. Что он с ним сделал, я не знаю, но мы слышали шум, как будто кто-нибудь высыпал бочку угля, а затем поборник закона и порядка вернулся со степенным видом человека, исполнившего свой долг. Один глаз у него походил на переспелую сливу, но мы трижды прокричали «ура» в его честь, пока он усаживался на место.
Он пил немного, но небольшая выпивка производила на него очень сильное действие. Иногда им овладевал инстинкт драчливости, иногда проповеднический, иногда комический, или они чередовались с быстротой, сбивавшей с толку его собеседников. Опьянение вызывало наружу все его мелкие странности. Одной из них было то, что он мог идти или бежать совершенно прямо, но, в конце концов, всегда бессознательно поворачивался и шел назад.
Когда я впервые случайно познакомился с ним, он был холост. Но в конце долгих вакаций я как-то встретил его на улице, и он сообщил мне своим громовым голосом, со свойственным ему азартом, о своей женитьбе, которая только что состоялась. Он пригласил меня зайти к ним и по дороге рассказал историю своей женитьбы, экстраординарной, как все, что он делал. Я, однако, не стану ее передавать вам, дорогой Берти, так как чувствую, что и без того уже разболтался.
Итак, я зашел к нему и познакомился с миссис Колингворт. Это была робкая, маленькая, миловидная сероглазая женщина, с тихим голоском и мягкими манерами. Достаточно было увидеть, какими глазами она смотрела на него, чтобы понять, что она всецело под его обаянием, и что бы он ни сделал, что бы он ни сказал, — она все найдет великолепным. Она может быть и упрямой — тихим кротким упрямством, но всегда в смысле поддержки слов и действий мужа. Все это я, конечно, уяснил себе только впоследствии, в первое же посещение она показалась мне кротчайшей женщиной, какую я когда-либо знал.
Они вели самый странный образ жизни в четырех маленьких комнатках над мелочной лавкой. Тут была кухня, спальня, гостиная и четвертая комната, которую Колингворт считал крайне нездоровым помещением и очагом заразы, хотя я уверен, что эту идею внушил ему только запах сыров, проникавший снизу. Во всяком случае, со своей обычной энергией он не только запер эту комнату, но и заклеил дверные щели, чтобы предупредить возможность распространения воображаемой заразы. Мебель была крайне скудная. В гостиной имелись только два стула, так что когда приходил гость (кажется, я был единственный), Колингворт примащивался на груду томов «Британского медицинского журнала». Как сейчас вижу, как он вскакивает с этого низкого седалища и мечется по комнате, рыча и размахивая руками, меж тем как жена его, сидя в уголке, безмолвно следит за ним любящими и восторженными глазами. Могли ли мы, каждый из нас троих, беспокоиться о том, где мы сидим и как мы живем, когда юность кипела в наших жилах, и души наши были воспламенены перспективами жизни? Я и теперь считаю эти цыганские вечера в бедной комнатке, среди испарений сыра, счастливейшими в моей жизни.
В конце года мы оба сдали экзамены и сделались патентованными врачами. Колингворты уехали, и я потерял их из вида, так как он гордился тем, что никогда не написал ни единого письма. Отец его имел обширную и доходную практику в Западной Шотландии, но умер несколько лет тому назад. У меня осталось смутное представление, основанное на каком-нибудь случайном замечании, что Колингворт уехал туда попытать, не сослужит ли ему службу отцовская фамилия. Что до меня, то, как вы припомните, я начал свою практику в качестве помощника отца. Вы знаете, однако, что она дает максимум 500 фунтов в год, и шансов на расширение нет. При таких условиях двоим нечего делать. Кроме того, я не могу не замечать иногда, что мои религиозные мнения задевают иногда моего милого старика. В итоге, я вижу, что во всех отношениях лучше будет мне устроиться отдельно. Я предлагал свои услуги различным компаниям в качестве корабельного врача, но и на это жалкое место с платой в сотню фунтов столько охотников, словно дело идет о должности вице-короля Индии. В большинстве случаев мне возвращали мои бумаги без всяких объяснений, что само по себе способно научить человека смирению. Конечно, очень приятно жить с мамой, а мой братишка Поль презабавный малый. Я учу его боксировать, и посмотрели бы вы, как он действует своими кулачонками. Сегодня вечером он хватил меня в зубы так, что мне пришлось удовольствоваться яйцами всмятку за ужином.
Все это приводит меня к настоящему положению дел и к последним новостям. Сегодня утром я получил телеграмму от Колингворта — после десятимесячного молчания. Она подана в Авонмуте — городе, где, как я подозревал, поселился Колингворт, и содержит следующее: «Приезжайте немедленно. Мне необходимо вас видеть. Колингворт». Разумеется, я еду завтра с первым поездом. Это может значить что-нибудь или ничего не значить. В глубине души я надеюсь, что Колингворт нашел для меня дело в качестве или его партнера или какое-нибудь другое. Я всегда верил, что он справится с затруднениями и устроит мою карьеру, как и свою собственную. Он знает, что если я не слишком быстр и блестящ, то упорен и положиться на меня можно.
Теперь поздно, Берти, огонь гаснет, и я продрог, и, наверно, уже надоел вам своей болтовней. Итак, до следующего письма.
Письмо второе
Гом, 10 апреля 1881 г.
Когда я писал вам в последний раз, дорогой Берти, я собирался ехать в Авонмут к Колингворту, в надежде, что он нашел для меня какое-нибудь дело. Расскажу вам подробности этой поездки.
В Авонмут мы прибыли вечером, и когда я высунул голову из окна вагона, первое, что встретили мои глаза, был Колингворт, стоявший в кружке света под газовым фонарем. Сюртук его был нараспашку, жилет расстегнут вверху, шляпа на затылке, и жесткие волосы щетинились из-под нее во все стороны. Словом, то был тот самый Колингворт, каким я его знал, за исключением того, что он носил теперь галстук. Он приветствовал меня ревом, вытащил из вагона, подхватил мой саквояж, и минуту спустя мы вместе шли по улицам.
Я, как вы можете себе представить, сгорал от нетерпенья узнать, что ему от меня понадобилось. Но так как он и не заикнулся об этом, то и я не нашел удобным спрашивать, и в течение нашего продолжительного пути мы толковали о посторонних вещах. Сначала, помнится, о футболе, а потом он перешел к изобретениям и пришел в такой азарт, что сунул мне обратно саквояж, чтобы удобнее объяснить, вычерчивая пальцем на ладони.
— Любезный Монро (в таком роде он говорил), почему теперь перестали носить латы, а? Что? Я вам скажу почему. Потому что вес металла, способного защитить человека, который стоит на ногах, слишком велик, такую тяжесть невозможно выдержать. Но теперь люди не ведут сражение, стоя на ногах. Пехота лежит на животе, и защитить ее нетрудно. Да и сталь усовершенствовалась, Монро! Закаленная сталь! Бессемер! Бессемер! Очень хорошо. Сколько нужно, чтобы закрыть человека? Четырнадцать дюймов на двенадцать под углом, так, чтобы пуля отскочила. С одной стороны вырезка для винтовки. Вот вам, приятель, — патентованный переносной непроницаемый для пуль щит Колингворта! Вес? О, вес шестнадцать фунтов. Я определил на опыте. Каждая рота везет с собой щиты на повозках и достает их перед боем. Дайте мне двадцать тысяч хороших стрелков, и я пройду от Кале до Пекина! Представьте себе, дружище, моральный эффект! Одна сторона бьет наповал, а другая расплющивает свои пули о стальные пластинки. Никакие войска не выдержат. Нация, которая применит первой это изобретение, скрутит в бараний рог всю остальную Европу. Они все ухватятся за него, все до единой. Ну-ка, подсчитаем. Общий контингент восемь миллионов солдат. Предположим, что только половина запасается ими. Я говорю: половина, так как не хочу быть чересчур кровожадным. Это составит четыре миллиона, а я возьму четыре шиллинга на каждом щите, при продаже оптом. Каково, Монро? Около трех четвертей миллиона фунтов стерлингов, а? Как вам это нравится, приятель? Что?
Право, я верно передал стиль его разговора, только прибавьте неожиданные остановки, внезапный конфиденциальный шепот, торжествующий рев, которым он отвечал на собственные вопросы, подергивание плечами, шлепки и жестикуляцию. Но все время ни единого слова о том, что заставило его послать телеграмму, заставившую меня приехать в Авонмут.
Конечно, я спрашивал себя, повезло ли ему или нет, хотя его веселым вид и шумным разговор достаточно ясно говорили мне, что он чувствует себя недурно. Тем не менее, я был удивлен, когда в конце тихого извилистого бульвара, по обеим сторонам которого стояли дома, окруженные садами, он свернул к одному из лучших, пройдя в ворота за железную решетку. Луна выглянула из-за тучи и осветила высокую остроконечную кровлю со шпицами на каждом углу. Нам отворил лакей в красных плюшевых штанах. Я начинал соображать, что успех моего друга, должно быть, колоссальным.
Когда мы сошли в столовую ужинать, миссис Колингворт дожидалась нас там. Я с сожалением заметил, что она бледна и выглядит утомленной. Как бы то ни было, мы поужинали весело, по-старинному, и возбуждение мужа отразилось на ее лице, так что, в конце концов, мы точно перенеслись опять в маленькую комнатку, где «Медицинский журнал» служил мебелью, вместо огромном, отделанном под дуб, увешанном картинами, комнаты. Все время, однако, ни единого слова не было сказано относительно цели моего приезда.
Когда ужин кончился, Колингворт повел меня в маленькую гостиную, где мы с ним закурили трубки, а миссис Колингворт папироску. Несколько времени он сидел молча, а затем сорвался с места, ринулся к двери и распахнул ее. Одной из его странностей было вечное подозрение, что люди подслушивают его или строят против него козни, так как, несмотря на внешнюю грубость и откровенность, в его странной и сложной натуре таилась жилка подозрительности. Убедившись, что за дверями нет никаких шпионов, он снова бросился в кресло.
— Монро, — сказал он, ткнув в меня своей трубкой, — вот, что я хотел сказать вам: я разорился дотла, безнадежно и непоправимо.
Мое кресло так и качнулось на задних ножках, и я чуть было не опрокинулся. Все мои мечты о великих результатах, которые должны были последовать для меня из моей поездки в Авонмут, разлетелись, как карточный домик.
Да, Берти, должен сознаться: моя первая мысль была о моем собственном разочаровании, и лишь вторая о несчастье моих друзей. Или он обладал дьявольской проницательностью, или мое лицо говорило слишком красноречиво, так как он тотчас прибавил:
— Жалею, что разочаровал вас, дружище. Вы не того ожидали, как я вижу.
— Да, — пробормотал я, — вы меня удивили, старина. Я думал, судя по… судя по…
— Судя по этому дому, по лакею и по обстановке, — добавил он. — Они-то меня и съели, сглодали начисто, с костями и с мясом. Я пропал, дружище, если только, — тут я прочел вопрос в его глазах, — если только кто-нибудь из друзей не подпишет своего имени на клочке гербовой бумаги.
— Я не могу сделать этого, Колингворт, — сказал я. — Прискорбно отказывать другу; и если бы у меня были деньги.
— Дождитесь, пока вас попросят, Монро, — перебил он с самым свирепым выражением. — Притом раз у вас нет ничего и никаких видов, то на что может понадобиться ваша подпись?
— Это я и желал бы знать, — сказал я, чувствуя себя немного уколотым.
— Взгляните сюда, парень, — ответил он, — видите эту кучу писем на левой стороне стола.
— Да.
— Это письма кредиторов. А видите эти документы направо. Это судебные повестки. А теперь посмотрите сюда, — он открыл маленькую конторскую книжку и показал три или четыре имени, записанные на первой странице.
— Это практика, — рявкнул он, и захохотал так, что большие вены вздулись на его лбу. Жена его тоже засмеялась так же искренно, как заплакала бы, если бы он был в плаксивом настроении.
— Таковы-то дела, Монро, — сказал он, оправившись после пароксизма смеха. — Вы, вероятно, знаете (да, конечно, я сам говорил вам об этом), что у моего отца была отличнейшая практика в Шотландии. Насколько могу судить, он был человек совершенно бездарный, но как бы то ни было, — практика у него была.
Я кивнул и затянулся.
— Ну-с, он умер семь лет тому назад, и практику его разобрали другие. Как бы то ни было, когда я получил диплом, то решил вернуться на старое пепелище и попытаться собрать ее снова. Я думал, что имя чего-нибудь да стоит. Но смысла не было начинать дела на скромную ногу. Никакого резона, Монро. Публика, которая являлась к нему, была богатая, для нее нужен был роскошный дом и лакей в ливрее. Не было надежды заманить их в жалкий домишко за сорок фунтов в год с неуклюжей горничной у дверей. Что же, вы думаете, я сделал? Дружище, я нанял бывший дом отца, — тот самый дом, который ему стоил пять тысяч в год, и ухлопал последние деньги на обстановку. Но — никакого прока, парень. Я не могу держаться дольше. Два несчастных случая и одна эпилепсия — двадцать два фунта, восемь шиллингов и шесть пенсов, — вот все результаты!
— Что же вы думаете делать?
— Насчет этого я жду от вас ответа. Ради него я и вызвал вас. Я всегда уважал ваше мнение, дружище, и решил, что теперь самое время узнать его.
Мне пришло в голову, что если б он осведомился о нем девять месяцев тому назад, то в том было бы больше смысла. Что же я могу сделать теперь, когда дела так запутались? Как бы то ни было, я не мог не чувствовать себя польщенным подобным отношением к моему мнению со стороны такого независимого малого, как Колингворт.
Я спросил его, сколько он должен. Оказалось, около семисот фунтов. Одна плата за наем дома составляла двести фунтов. Он уже занял денег под мебель, и у него не оставалось ничего. Конечно, я мог дать только один совет:
— Вы должны созвать ваших кредиторов, — сказал я, — они увидят, что вы молоды и энергичны и рано или поздно добьетесь успеха. Если они поставят вас в безвыходное положение, то ничего не выиграют. Растолкуйте им это. Если же начнете где-нибудь новое дело и будете иметь успех, вы расплатитесь с ними полностью. Я не вижу другого исхода.
— Я знал, что вы это скажете: это самое и я думал. Не правда ли, Гетти? Итак, решено; очень обязан вам за ваш совет, и баста об этом деле, на сегодня довольно. Я выстрелил и промахнулся. В следующий раз попаду, и этого не придется долго ждать.
Неудача, по-видимому, не слишком угнетала его, так как минуту спустя он орал так же весело, как раньше. Принесли виски и кипяток, так как мы все хотели выпить за успех второй попытки.
Виски сыграл с нами довольно скверную шутку. Колингворт, выпив стакана два, дождался, пока жена его ушла к себе, а затем пустился в рассуждения о том, как трудно ему практиковаться в физических упражнениях теперь, когда приходится по целым дням сидеть дома в ожидании пациентов. Это привело нас к обсуждению способов устроить физические упражнения дома и к вопросу о боксе. Колингворт достал из буфета две пары перчаток и предложил поупражняться.
Не будь я глуп, Берти, я бы ни за что не согласился. Но одна из моих слабостей та, что, будь это мужчина или женщина, всякий намек на вызов раззадоривает меня. А ведь я знал и рассказывал вам в последнем письме, что за характер у Колингворта. Тем не менее, мы отодвинули стол, поставили лампу на высокую подставку и стали в позу.
Взглянув ему в лицо, я почуял злой умысел. Глаза его светились злобой. Вероятно, мой отказ дать подпись раздражил его. Во всяком случае, он выглядел опасным, со своим нахмуренным лицом, слегка подавшимся вперед, опущенными к бедрам руками (его манера боксировать, как и все, что он делал, была своеобразна) и выдающимися, как у бульдога, челюстями.
Он ринулся на меня, нанося удары обеими руками и хрюкая, как боров, при каждом ударе. По всему, что я видел, он был вовсе не боксер, но чертовски стойкий и упорный боец. Я отбивался обеими руками с минуту, но наконец, был притиснут вплотную к двери. Он не остановился, хотя видел, что мне нельзя свободно действовать, и нанес правой рукой удар, который выбил бы меня в столовую, если б я не увернулся и не выскочил снова на середину комнаты.
— Послушайте, Колингворт, — сказал я, — это плохая игра.
— Да, мои удары довольно тяжелы, правда?
— Если вы будете сверлить меня таким образом, мне придется сбить вас с ног, — сказал я. — Будем биться по правилам.
Не успел я договорить эти слова, как он бросился на меня с быстротой стрелы. Я снова увернулся, но комната была маленькая, а он подвижен как кошка, так что не было возможности отделаться от него. При новом натиске я поскользнулся и не успел опомниться, как он засветил мне в ухо правой рукой. Я споткнулся о скамейку, а он повторил удар, так что в голове у меня загудело. Он был как нельзя более доволен собой и, отскочив на середину комнаты, выпячивал грудь и похлопывал по ней ладонями.
— Вы скажете, когда с вас будет довольно, Монро, — сказал он.
Это было довольно нахально, если принять в расчет, что я был дюйма на два выше его ростом, на несколько стоунов тяжелее и вдобавок хороший боксер. Его энергия и размеры комнаты были против меня, но я решил, что постараюсь не дать ему перевеса в следующей схватке.
Он снова ринулся на меня, вертя кулаками на манер ветряной мельницы. Но на этот раз я был настороже. Я нанес ему удар левой рукой в переносье, а затем, нырнув под его левую руку, хватил его сбоку правой по челюсти, так что он растянулся на каминном коврике. В ту же минуту он вскочил как бесноватый.
— Свинья! — зарычал он. — Скидывайте рукавицы, будем драться в настоящую. — Он начал расстегивать перчатки.
— Перестаньте, осел вы эдакий! — отвечал я. — Из-за чего драться?
Он обезумел от бешенства и бросил перчатки под стол.
— Ей-богу, Монро, — крикнул он, — если вы не снимете рукавиц, я все равно нападу на вас!
— Выпейте стакан содовой воды, — сказал я.
— Вы боитесь меня, Монро. Вот в чем дело! — прорычал он.
Это было слишком, Берти. Я понимал всю нелепость этого столкновения. Тем не менее, я сбросил перчатки, и думаю, что это, пожалуй, было самое благоразумное с моей стороны. Если Колингворт вообразил, что он имеет преимущество над вами, то вам, пожалуй, придется пожалеть об этом.
Однако наша маленькая ссора была прекращена в самом начале. Миссис Колингворт вошла в комнату в эту самую минуту и вскрикнула при виде своего супруга. Из носа у него струилась кровь, и подбородок был весь залит кровью, так что я не удивляюсь ее испугу.
— Джемс! — воскликнула она, а затем, обратившись ко мне: — Что это значит, мистер Монро?
В ее кротких словах слышалась ненависть. Меня подмывало схватить ее и поцеловать.
— Мы немножко поупражнялись в боксе, миссис Колингворт, — сказал я. — Ваш супруг жаловался, что ему совсем не приходится упражняться.
— Не беспокойся, Гетти, — сказал он, надевая сюртук. — Не будь дурочкой. Что, прислуга уже вся улеглась? Ну, принеси же мне воды в тазу из кухни. Садитесь, Монро, и закуривайте трубку.
Так кончилась наша схватка, и конец вечера прошел мирно. Но, как бы то ни было, его женушка всегда будет видеть во мне зверя и чудовище; что же касается Колингворта, — ну, я затрудняюсь сказать, что думает Колингворт об этой истории.
На следующий день перед отъездом я провел часа два с Колингвортом в кабинете, где он принимает больных. Он был в ударе и придумывал десятки способов, какими я мог бы помочь ему. Главная его забота была видеть свое имя в газетах. Это, по его соображениям, было основой всех успехов. Мне казалось, что он смешивал причину со следствием, но я не стал спорить. Я хохотал до коликов в боку над его курьезными выдумками: я упаду в обморок, сострадательная толпа принесет меня к нему, тем временем слуга отнесет в газету заметку; затем я умираю — так-таки совсем испускаю дух — и вскоре вся Шотландия узнает, что доктор Колингворт из Авонмута воскресил меня. Его изобретательный ум на тысячи ладов переворачивал эту идею, и поток этих полусерьезных выдумок совсем изгнал из его мыслей неизбежное банкротство.
Но он переставал смеяться, скрежетал зубами и с ругательствами метался по комнате всякий раз, когда видел пациента, направляющегося к подъезду Скаредэля, его соседа напротив. Скаредэль имел хорошую практику и принимал больных у себя от десяти до двенадцати, так что мне то и дело приходилось видеть, как Колингворт вскакивал со стула и кидался к окну. Он определял болезнь и высчитывал, сколько денег она могла доставить.
— Вот! — внезапно вскрикивал он. — Видите того господина, что прихрамывает. Каждое утро является. Перемещение полулунной связки, три месяца возни! Тридцать пять шиллингов в неделю. А вон еще. Повесьте меня, если это не та самая женщина с сочленовным ревматизмом. Просто с ума сойдешь, глядя, как они валет к этому человеку. Да и что за человек! Вы не видали его? Тем лучше для вас… Не понимаю, какого черта вы смеетесь, Монро. Мне не до смеху.
Да, как ни кратковременна была эта поездка в Авонмут, но я буду помнить ее всю жизнь. Я уехал после полудня, и Колингворт на прощание уверял меня, что пригласит своих кредиторов, как я советовал, и через несколько дней уведомит меня о результате. Миссис неохотно подала мне руку, когда я прощался с ней; мне это в ней нравится. Очевидно, в нем должно быть много хорошего, иначе он не мог бы завоевать такую любовь и доверие с ее стороны. Быть может, за его грубой оболочкой скрывается другой Колингворт — мягкий, нежный человек, который может любить и возбуждать любовь. Если да, то я никогда близко не подходил к нему настоящему. Но, может быть, я имел дело только с оболочкой. Кто знает? Вероятно, и он никогда не имел дела с подлинным Джонни Монро. Но вы имеете с ним дело, Берти; и я думаю, он порядком надоел вам в этот раз, хотя вы сами поощряете меня к болтовне своими сочувственными ответами.
Письмо третье
Гом, 1 декабря 1881 г.
Вы помните, дорогой Берти, что в последнем письме я сообщал вам о своем возвращении из Авонмута, от Колингворта, который обещал уведомить меня о том, какие шаги он предпримет для умиротворения кредиторов. Как я и ожидал, он не написал мне ни слова. Но стороной мне удалось узнать кое-что. По этим сведениям — из вторых рук и, может быть, не совсем точным — Колингворт сделал именно то, что я ему советовал, и созвав кредиторов, изложил им подробно положение своих дел. Эти добрые люди были так тронуты нарисованной им картиной достойного человека в борьбе с превратностями судьбы, что некоторые из них прослезились, и не только все единодушно решили отсрочить ему уплату, но даже зашла речь о сборе в его пользу. Я слышал, что он уехал из Авонмута, но не имею ни малейшего понятия о том, что с ним сталось. Общее мнение, что он уехал в Англию. Он странный малый, но я желаю ему успеха, где бы он ни был.
Вернувшись домой, я снова стал помогать отцу и поджидать, не откроется ли какой-нибудь выход. Полгода пришлось мне ждать — тяжелые полгода; и как же не обрадоваться, когда однажды вечером я получил письмо за подписью Кристи Гоуден с приглашением явиться для переговоров ввиду возможности получить место. Мы не могли догадаться, в чем дело, но я был полон надежды.
Итак, на другой же день, я надел парадную шляпу, а матушка влезла на стул и раза два прошлась платяной щеткой по моим ушам, воображая, что от этого воротник моего сюртука будет выглядеть презентабельнее. С этим намерением я пустился в свет, а добрая душа стояла на лестнице, провожая меня взглядом и пожеланиями успеха.
Не без трепета сердечного явился я в контору, так как я гораздо более нервный человек, чем думают некоторые из моих друзей. Как бы то ни было, я предстал наконец перед ясные очи мистера Джемса Кристи, сухого, жесткого господина с тонкими губами, резкими манерами и той шотландской точностью выражений, которая производит впечатление ясности мысли.
— Я слышал от профессора Максвелла, что вы ищете место, мистер Монро, — сказал он.
— Я был бы очень рад получить место, — отвечал я.
— О ваших медицинских познаниях нет надобности толковать, — продолжал он, осматривая меня с ног до головы самым пытливым взглядом. — Ваш диплом ручается за них. Но профессор Максвелл считает вас особенно пригодным для этого места по физическим причинам. Могу я спросить, сколько в вас веса?
— Четырнадцать стоунов.
— А рост, насколько могу судить, шесть футов?
— Именно.
— Далее, насколько мне известно, вы привычны ко всякого рода физическим упражнениям. Ну, конечно, не может быть и сомнения в том, что вы вполне подходящий человек, и я очень рад рекомендовать вас лорду Салтайру.
— Позвольте вам напомнить, — заметил я, — что я еще не знаю, какое это место, и какие условия вы предлагаете.
Он засмеялся.
— Я немного поторопился, — сказал он, — но не думаю, чтобы мы разошлись насчет места или условий. Быть может, вы слыхали о несчастии нашего клиента, лорда Салтайра? Нет? В немногих словах, его сын, сэр Джемс Дервент, наследник и единственный отпрыск, пострадал от солнечного удара во время уженья рыбы нынче летом, в июле. С тех пор его рассудок не совсем в порядке, он остается в хроническом состоянии угрюмой хандры, которая время от времени разражается припадками бешенства. Отец его не позволяет ему отлучаться из Лохтолли Кастль и желает, чтобы при нем находился врач для постоянного наблюдения. Ваша физическая сила, без сомнения, окажется очень полезной в случае бешеных припадков, о которых я сейчас упомянул. Вознаграждение — двенадцать фунтов в месяц, и желательно, чтобы вы приступили к исполнению своих обязанностей завтра же.
Я шел домой, дорогой Берти, с бьющимся сердцем и не слыша под собой ног. В кармане у меня оказался восьмипенсовик, и я истратил его весь на покупку очень хорошей сигары, чтобы отпраздновать этот случай. Старикашка Колингворт всегда был очень хорошего мнения о сумасшедших для начинающего. «Берите сумасшедшего, дружище! Берите сумасшедшего!» — говаривал он. Но тут открывалось не только место, а и связи в высшем обществе. Казалось, легко было предвидеть, как пойдет дело. Случится заболевание в семье (может заболеть сам лорд Салтайр или его жена), за доктором посылать — время не терпит. Приглашают меня. Я приобретаю доверие и становлюсь домашним врачом. Они рекомендуют меня своим богатым друзьям. Все это было так же ясно, как возможно. Я рассуждал по дороге домой, стоит ли отказываться от выгодной практики ради профессорской кафедры, которая может быть мне предложена.
Мой отец принял известие довольно философски, сардонически заметив, что мой пациент и я составим вполне подходящую компанию друг для друга. Зато матушка пришла в восторг, за которым последовал пароксизм ужаса. У меня оказалось только три рубашки, лучшее мое белье было отправлено в Белфаст для поправки и починки, ночные сорочки еще не были помечены, — словом, возникла куча тех мелких домашних затруднений, о которых мужчины никогда не думают. Зловещее видение леди Салтайр, пересматривающей мое белье и находящей носок без пятки, не давало покоя матушке. Мы вместе отправились по магазинам, и к вечеру душа ее была спокойна, а я был обеспечен бельем в счет моего первого месячного заработка. Когда мы возвращались домой, матушка распространялась насчет великих людей, к которым я поступаю на службу. Надо вам сказать, что фамильная гордость — ее слабое место. По прямой линии Пекенгэмы (она урожденная Пекенгэм) считают в числе своих предков нескольких выдающихся людей, а по боковым, — о, по боковым линиям нет, кажется, монарха в Европе, который не был бы с нами в родстве. «Салтайры в некотором смысле твои родственники, голубчик, — говорила она. — Ты в очень близком родстве с Перси, а в жилах Салтайров тоже есть кровь Перси. Правда, они только младшая линия, а мы в родстве со старшей; но из-за этого мы не станем отвергать родство» — Она бросила меня в пот, намекнув, что может легко уладить дело, написав леди Салтайр и выяснив наши отношения. Несколько раз в течение вечера я слышал, как она снисходительно бормотала, что Салтайры только младшая линия.
На следующее утро я отправился в Лохтолли, который, как вы знаете, находится в Северном Портисайре. Он расположен в трех милях от станции. Большой серый дом с двумя башнями, выдающимися над сосновым лесом, точно заячьи уши над травой. Въезжая в ворота, я чувствовал себя не в своей тарелке, — совсем не так, как должна себя чувствовать старшая линия, снисходящая до посещения младшей. В прихожей меня встретил важный, ученого вида мужчина, которому я хотел было сердечно пожать руку. К счастью, он предупредил изъявление моих дружеских чувств, заявив, что он дворецкий. Он провел меня в маленький кабинет, где все блестело лаком и сафьяном, и где мне пришлось подождать великого человека. Последний оказался гораздо менее внушительной фигурой, чем его дворецкий, так что я сразу остановился, лишь только он открыл рот. Это краснолицый господин, с проседью, с резкими чертами, с пытливым, но благодушным видом, очень добродушный с виду и немножко вульгарный. Супруга же его, с которой он познакомил меня позднее, крайне отталкивающая особа, — бледная, холодная, с лошадиным лицом, опухшими веками и сильно выдающимися синими жилками на висках. Она снова заморозила меня, хотя я совсем было оттаял под влиянием ее мужа. Как бы то ни было, всего больше интересовало меня увидеть моего пациента, к которому лорд Салтайр отвел меня после чая.
Он помещался в большой комнате в конце дверей сидел лакей, помещенный здесь для надзора на время отсутствия доктора и, по-видимому, очень обрадовавшийся моему приходу. На противоположном конце комнаты под окном (снабженным деревянной перегородкой, как в детских) сидел рослый рыжеволосый, рыжебородый молодой человек, который окинул нас рассеянным взглядом голубых глаз, когда мы вошли. Он перелистывал «Иллюстрированные лондонские известия».
— Джемс, — сказал лорд Салтайр, — это доктор Старк Монро, приехавший ухаживать за вами.
Мой пациент пробормотал себе в бороду, как мне послышалось, что-то вроде: «к черту доктора Старка Монро!» Пэр очевидно услышал то же самое, так как взял меня за локоть и отвел в сторону.
— Я не знаю, предупредили ли вас, что Джемс довольно грубоват в обращении в своем теперешнем состоянии, — сказал он. — Его характер сильно испортился со времени приключившегося с ним несчастья. Вы не должны оскорбляться тем, что он скажет или сделает.
— Разумеется, нисколько, — отвечал я.
— Есть наследственная склонность к этому со стороны моей жены, — прошептал лорд, — у ее дяди были те же симптомы. Доктор Петерсон говорит, что солнечный удар только определяющая причина. Расположение было уже налицо. Напомню вам, что слуга будет всегда находиться в соседней комнате, так что вы можете позвать его, если потребуется помощь.
В заключение лорд и лакей ушли, а я остался с пациентом. Я решил, что мне следует, не теряя времени, попытаться установить дружеские отношения с ним, и потому уселся на стул подле его дивана и предложил ему несколько вопросов относительно его здоровья и привычек. Но я не мог добиться от него ни слова в ответ. Он молчал упрямо, с усмешкой на красивом лице, показывавшей мне, что он отлично слышит все мои вопросы. Я пытался так и сяк, но не мог выжать из него ни единого звука, так что, в конце концов, отвернулся от него и принялся рассматривать иллюстрированные журналы на столе. Он, по-видимому, не читает их, а только рассматривает картинки. Вообразите себе мое удивление, когда, сидя таким образом, в пол-оборота к нему, я почувствовал, что кто-то тихонько дотрагивается до меня, и заметил большую загорелую руку, пробирающуюся к моему карману. Я схватил ее и быстро повернулся, но слишком поздно, мои носовой платок уже исчез за спиной сэра Джемса Дервента, который скалил на меня зубы, точно проказливая обезьяна.
— Полноте, он может мне понадобиться, — сказал я, стараясь обратить все дело в шутку.
Он произнес несколько слов более живописных, чем благочестивых. Я убедился, что он вовсе не намерен возвращать мне платок, но решил не давать ему перевеса над собой. Я схватил платок, но он, ворча, ухватился за мою руку обеими руками. Он был силен, но я выворачивал ему кисть, пока он не зарычал и не выпустил платок.
— Забавно! — сказал я, делая вид, что смеюсь. — Хотите, попробуем еще. Держите платок, а я постараюсь отнять его опять.
Но с него было довольно. Однако его расположение духа несколько улучшилось после этого инцидента, и я мог добиться от него коротеньких ответов на мои вопросы.
Но прошло несколько недель, пока я приобрел его доверие настолько, что мог вести с ним связный разговор. Долгое время он оставался мрачным и подозрительным, так как чувствовал, что я постоянно слежу за ним.
Этому нельзя было пособить, так как он был неистощим на всевозможные проказы. Однажды он овладел моей табачницей и запихал две унции табаку в дуло длинного восточного ружья, висевшего на стене. Он заколотил их шомполом так, что я не мог достать. Другой раз выбросил в окно плевательницу, за которой последовали бы и часы, если бы я не помешал. Ежедневно я выходил с ним на двухчасовую прогулку, исключая дождливые дни, когда мы добросовестно гуляли два часа взад и вперед по комнате. Да, это был убийственно тоскливый образ жизни!
Я должен был следить за ним, не спуская глаз, целый день, кроме двухчасового отдыха после полудня и одного вечера в неделю, по пятницам, предоставленного в мое распоряжение. Но к чему мне был этот вечер, когда поблизости не было города и у меня не было знакомых, которых я мог бы навещать. Я много читал, получив от лорда Салтайра разрешение пользоваться его библиотекой.
Время от времени юный Дервент вносил некоторое оживление в мою тоскливую жизнь. Однажды, когда мы гуляли по саду, он внезапно схватил заступ и ринулся на безобидного младшего садовника. Тот, с воплем о помощи, пустился бежать; мой пациент за ним, а я за пациентом. Когда, наконец, мне удалось поймать его за ворот, он бросил свое оружие и расхохотался. Это была только проказа, а не бешенство; но после того, когда нам случалось подходить к садовнику, он улепетывал, бледный, как сливочный сыр. Ночью в ногах моего пациента спал на складной кровати служитель, я же помещался в комнате рядом, так что мог явиться немедленно в случае надобности. Нет, жизнь была невеселая!
Когда не было гостей, мы обедали вместе с хозяевами и составляли курьезный квартет: Джимми (он требовал, чтобы его так называли), угрюмый и молчаливый; я, следящий за ним искоса, не спуская глаз; леди Салтайр с опухшими веками и синими жилами; и благодушный пэр, суетливый и жизнерадостный, но всегда несколько стесненный в присутствии супруги. Судя по ее виду, той был бы полезен стакан доброго вина; ему же не повредила бы умеренность; и вот, согласно обычной односторонности жизни, он хлопал стакан за стаканом, она же не брала в рот ничего, кроме воды с лимонным соком. Вы представить себе не можете более невежественной, нетерпимой, ограниченной женщины. Если б она хоть молчала и прятала свои маленькие мозги, то было бы еще туда-сюда; но конца не было ее желчной и раздражающей болтовне. А как подумаешь: на что она сама-то годится, кроме передачи болезни из поколения в поколение. Я решил избегать всяких споров с ней; но своим женским инстинктом она догадалась, что мы расходимся, как два полюса, и находила удовольствие в том, чтобы махать красной тряпкой перед моими глазами. Однажды она разносила какого-то священника епископальной церкви за то, что он совершил какую-то службу в пресвитерианской капелле. Кажется, сделал это соседний священник, и если б он появился в кабаке, она не могла бы говорить об этом с большим негодованием. Должно быть, мои глаза говорили, о чем язык молчал, потому что она внезапно обратилась ко мне и сказала:
— Я вижу, что вы не согласны со мной, доктор Монро.
Я спокойно ответил, что не согласен, и попытался перевести разговор на другую тему; но ее трудно было сбить с позиции.
— Почему же, могу я спросить?
Я объяснил, что, по моему мнению, тенденция века — устранение смешных догматических разногласий, совершенно ненужных и столько времени вредивших людям; и выразил надежду, что скоро наступит время, когда хорошие люди всех вероисповеданий выбросят этот хлам и протянут друг другу руки.
Она привстала, почти лишившись языка от негодования.
— Я замечаю, — проговорила она, — что вы один из тех людей, которые желали бы уравнять в правах все церкви.
— Без сомнения, — ответил я.
Она выпрямилась в каком-то холодном бешенстве и выплыла вон из комнаты. Джимми захихикал, а его отец казался смущенным.
— Жалею, что мои мнения задевают леди Салтайр, — заметил я.
— Да, да; очень жаль, очень жаль, — сказал он, — ну, ну, мы должны говорить то, что думаем; жаль, что вы так думаете, очень жаль.
Я ожидал моей отставки после этого случая, да он и действительно послужил ее косвенной причиной. С этого дня леди Салтайр относилась ко мне так грубо, как только могла, и не упускала случая обрушиться на то, что считала моими мнениями. Я игнорировал ее нападки, но в один злосчастный день она обратилась ко мне так прямо, что нельзя было увернуться. Это случилось после завтрака, когда слуга вышел из комнаты. Она говорила о поездке лорда Салтайра в Лондон для подачи голоса по какому-то вопросу в палате лордов.
— Быть может, доктор Монро, — сказала она, — это учреждение также не удостоилось счастья заслужить ваше одобрение.
— Я бы предпочел отказаться от обсуждения этого вопроса, леди Салтайр, — отвечал я.
— О, надо иметь мужество высказывать свои убеждения, — возразила она. — Раз вы желаете ограбить национальную церковь, то весьма естественно с вашей стороны и желание ниспровергнуть конституцию. Я слыхала, что атеист всегда красный республиканец.
Лорд Салтайр встал, без сомнения желая положить конец этому разговору. Джимми и я тоже встали; и вдруг я заметил, что вместо того, чтобы идти к двери, он направляется к матери. Зная его проказы, я взял его под руку и попытался увести. Она заметила это и вмешалась:
— Ты хотел говорить со мной, Джимми?
— Я хотел сказать вам что-то на ухо, мама.
— Прошу вас, не волнуйтесь, сэр, — сказал я, снова пытаясь удержать его. Леди Салтайр наморщила свои аристократические брови.
— Мне кажется, доктор Монро, вы простираете свой авторитет слишком далеко, решаясь вмешиваться между матерью и ее сыном, — сказала она. — В чем дело, мой бедный, дорогой мальчик?
Джимми наклонился и что-то шепнул ей на ухо. Кровь бросилась в ее бледное лицо, и она отшатнулась от него, точно он ударил ее. Джимми оскалил зубы.
— Это дело ваших рук, доктор Монро! — крикнула она в бешенстве. — Вы развратили душу моего сына и подстрекнули его оскорбить свою мать.
— Милая! Милая! — жалобно произнес ее супруг, а я спокойно увел упирающегося Джимми. Я спросил его, что такое он сказал своей матушке, но он отвечал только хихиканьем.
Я предчувствовал, что история этим не кончится, и не ошибся. Вечером лорд Салтайр пригласил меня в свой кабинет.
— Дело в том, доктор, — сказал он, — что леди Салтайр крайне возмущена и оскорблена тем, что произошло сегодня за завтраком. Конечно, вы сами можете понять, что подобное выражение из уст родного сына потрясло ее сильнее, чем я могу выразить.
— Могу вас уверить, лорд Салтайр, — сказал я, — что я не имею ни малейшего понятия о том, что произошло между леди Салтайр и моим пациентом.
— Ну, — сказал он, — не вдаваясь в подробности, могу сообщить, что он прошептал кощунственное и выраженное самым грубым языком пожелание относительно будущности верхней палаты, к которой я имею честь принадлежать.
— Очень сожалею, — отвечал я, — но уверяю вас, что я никогда не поощрял его крайних политических мнений, которые, как мне кажется, составляют один из симптомов его болезни.
— Я совершенно убежден в вашей правдивости, — ответил он, — но леди Салтайр, к несчастью, уверена, что вы внушили ему эти идеи. Вы знаете, что с леди иногда довольно трудно говорить. Как бы то ни было, я не сомневаюсь, что все может уладиться, если вы сходите к леди Салтайр и убедите ее, что она неправильно поняла ваши мнения и что вы сторонник наследственной палаты лордов.
Он припер меня к стене, Берти, но я тотчас решил, что делать. С первого же слова я видел свою отставку в каждом уклончивом взгляде его маленьких глаз.
— Боюсь, — сказал я, — что вы требуете от меня большего, чем я способен исполнить. Я думаю, что с того дня, как между мной и леди Салтайр произошло столкновение, можно было считать решенным, что я должен отказаться от обязанностей, которые исполняю в вашем доме. Во всяком случае, я готов оставаться здесь до тех пор, пока вы найдете кого-нибудь на мое место.
— Ну, мне жаль, что дошло до этого, но, может быть, вы правы, — сказал он со вздохом облегчения. — Что касается Джимми, то никаких затруднений в отношении его не представляется, так как доктор Петерсон может явиться завтра утром.
— В таком случае завтра утром я уезжаю, — ответил я.
— Очень хорошо, доктор Монро, я распоряжусь, чтобы вам передали чек до вашего отъезда.
Так был положен конец моим прекрасным мечтам об аристократической практике! Кажется, единственный человек в доме, сожалевший о моем отъезде, был Джимми, совершенно ошеломленный этим известием. Его сожаление, однако, не помешало ему выгладить щеткой мой новенький цилиндр против ворса перед самым моим отъездом на другое утро. Я заметил это только по приезде на станцию; воображаю, какую эффектную фигуру я представлял из себя при отъезде!
Так кончился мой неудачный опыт. Матушка была огорчена, но старалась не показывать этого. Отец отнесся ко всей этой истории довольно сардонически. Боюсь, что недоразумение между нами растет. Между прочим, в мое отсутствие было получено странное письмо от Колингворта. «Вы мой, — писал он, — имейте в виду, что я вас вызову, когда вы мне понадобитесь». Ни числа, ни адреса в письме не значилось, но судя по штемпелю на конверте, оно было послано из Бреджильда в Северной Англии. Значит ли это что-нибудь? Или ничего не значит? Подождем — увидим.
Покойной ночи, старина! Пишите мне так же подробно о ваших делах.
Письмо четвертое
Мертон на Мурсе, 5 марта 1882 г.
Из адреса в заголовке этого письма вы увидите, Берти, что я уехал из Шотландии и нахожусь в Йоркшире. Я пробыл здесь два месяца и теперь уезжаю при самых странных обстоятельствах и с самыми курьезными перспективами. Молодчина Колингворт вывернулся-таки из тисков, как я и ожидал. Но я по обыкновению начал не с того конца; надо дать вам понятие о том, что произошло.
В моем последнем письме я сообщал вам о моих похождениях с сумасшедшим и бесславном отъезде из Лохтолли Кастль. Когда я расплатился за фланелевые фуфайки, которые так расточительно заказала матушка, у меня осталось от жалованья только пять фунтов. На эти деньги, первые заработанные деньги в моей жизни, я купил ей золотой браслет и таким образом вернулся к своему обычному состоянию безденежья. Но все-таки сознание, что я зарабатывал деньги, что-нибудь да значит. Оно давало мне уверенность, что то же самое может и повториться.
Я прожил дома всего несколько дней, когда мой отец однажды после завтрака отвел меня в свой кабинет, чтобы поговорить серьезно о нашем финансовом положении. Он начал с того, что расстегнул жилет и предложил мне послушать у него под пятым ребром на два дюйма влево от средней линии груди. Я повиновался и был неприятно поражен, услышав крайне подозрительный шум.
— Это давнишнее, — сказал он, — но в последнее время некоторые симптомы показывают мне, что дело идет на ухудшение.
Я было хотел выразить сожаление и сочувствие, но он перебил меня довольно резко.
— Дело в том, — сказал он, — что ни одно общество не согласится застраховать мою жизнь, а вследствие конкуренции и возрастающих расходов я не мог ничего отложить. Если я скоро умру (что, между нами будь сказано, вещь вполне вероятная), то на твоих руках останутся мать и дети. Моя практика до такой степени личная, что я не могу рассчитывать передать ее тебе в размерах, достаточных для существования.
Я вспомнил, что Колингворт, после своего опыта, советовал отправляться туда, где вас не знают.
— Я думаю, — сказал я, — что у меня больше шансов на успех где-нибудь в другом месте, чем здесь.
— В таком случае ты не должен терять времени, — ответил он. — Твое положение будет очень ответственным, если со мной что-нибудь случится. Я надеялся, что для тебя откроется прекрасная карьера через Салтайров; но боюсь, что тебе не добиться успеха в свете, милый мой, если ты будешь оскорблять политические и религиозные взгляды своего патрона за его же столом.
Спорить было бы неуместно, и потому я промолчал. Отец взял со стола номер «Ланцета» и показал мне объявление, которое он отметил синим карандашом. «Прочти это!» — сказал он.
Оно лежит передо мной сейчас. Вот его содержание: «Ассистент врач. Требуется немедленно для обширной практики в сельском и каменноугольном округе. Основательное знание обстетрики необходимо. 70 фунтов в год. Обратиться к д-ру Тортону, Мертон на Мурсе, Йоркшир».
— Там, может быть, можно устроиться, — сказал он. — Я знаю Тортона и уверен, что могу устроить тебя у него. По крайней мере, у тебя будет возможность оглядеться и узнать, есть ли там какие-нибудь шансы на успех. Что ты об этом думаешь?
Разумеется, я мог только ответить, что готов взяться за всякое дело. Но впечатление от этого разговора осталось в моей душе в виде тяжелого предчувствия, которое не оставляет меня даже в те моменты, когда забываю о его причине. Мысль, что судьба матери, сестер и маленького Поля зависит от меня, когда я и себя-то не могу прокормить, — это кошмар…
Ну, дело устроилось, и я отправился в Йоркшир. Неважно я себя чувствовал, а по мере приближения к месту окончательно упал духом. Как могут люди жить в таких местах — для меня просто непостижимо. Чем может жизнь вознаградить их за это изуродование лика природы? Ни лесов, ни лужаек — дымные трубы, бурая вода, горы кокса и шлака, огромные колеса и водокачки. Дороги, усыпанные пеплом и каменноугольной пылью, черные, точно запачканные усталыми углекопами, плетущимися по ним, ведут среди угрюмых полей к закопченным дымом коттеджам.
Итак, мое настроение становилось все мрачнее и мрачнее, и я совсем повесил нос на квинту, когда в наступающих сумерках прочел при свете ламп грязной маленькой станции надпись «Мертон». Я вышел из вагона и стоял с чемоданом и картонкой для шляпы, поджидая носильщика, когда какой-то малый с открытым веселым лицом подошел ко мне и спросил, не я ли доктор Старк Монро. «Я Тортон», — сказал он, и мы дружески пожали друг другу руки.
В этой угрюмой местности он был для меня точно огонь в морозную ночь. Наружность его пришлась мне очень по душе: краснощекий, черноглазый, стройный, с милой, веселой улыбкой. Я чувствовал, пожимая ему руку на окутанной туманом, угрюмой станции, что встретил человека и друга.
Экипаж его дожидался у крыльца, и мы отправились в его местопребывание — Мирты, где я живо познакомился с его семьей и с его практикой. Первая была мала, вторая громадна. Жена его умерла, но ее мать, миссис Уайт, вела его хозяйство; были у него также две девочки, пяти и семи лет. Был еще не дипломированный ассистент, студент-ирландец, который с тремя служанками, кучером и мальчиком, состоявшим при конюшне, составляли весь служебный персонал. Если я прибавлю, что мы давали четверке лошадей столько работы, сколько они могли вынести, то вы будете иметь понятие о районе, который захватывала наша практика.
Мы работали с утра до ночи, и, тем не менее, я с удовольствием вспоминаю эти три месяца.
Я попытаюсь дать вам понятие о нашей работе в течение дня. Мы завтракали около девяти утра, и тотчас затем начинали являться утренние пациенты. Многие из них были очень бедные люди, принадлежавшие к горнозаводским клубам, устроенным на таком основании, что каждый член платит полпенни в неделю круглый год, невзирая на то, здоров ли он или болен, а зато в случае болезни пользуется бесплатно медицинской помощью и лекарствами. «Не много поживы для врача», скажете вы, но поразительно, какая конкуренция существует между ними из-за этой практики. Важно то, что тут есть нечто определенное, верное, а кроме того, косвенно эта практика влечет за собой и другую. Впрочем, и доходы не так уж малы; и я не сомневаюсь, что Тортон получает пятьсот или шестьсот фунтов в год от одних только клубов. С другой стороны, как вы можете себе представить, клубные пациенты, раз им все равно приходится платить, не запускают своих болезней, прежде чем явиться в приемную врача.
Итак, в половине десятого работа идет вовсю. Тортон исследует лучших пациентов в кабинете, я осматриваю беднейших в приемной, а ирландец Мак Карти пишет рецепты. По клубным правилам пациент обязан приносить свою бутылочку и пробку. О бутылочке они помнят, но пробку обыкновенно забывают. «Платите пенни или затыкайте пальцем», — говорит Мак Карти. Они уверены, что вся сила лекарства выдохнется, если бутылочка будет открыта, и потому затыкают ее пальцем как можно старательнее. Вообще, у них курьезные представления о медицине. Всего больше им хочется получить две бутылочки: одну с раствором лимонной кислоты, другую с углекислым натром. Когда смесь начинает шипеть, они уверены, что здесь-то и сидит настоящая врачебная наука.
Эта работа, а также прививка оспы, перевязки, мелкая хирургия продолжается до одиннадцати часов, когда мы собираемся в комнате Тортона, чтобы распределить между собой пациентов, которых нужно навестить. Затем, около половины двенадцатого отправляемся: Тортон в карете, запряженной парой, к патронам; я в кабриолете к служащим, а Мак Карти на своих крепких ирландских ногах к таким хроникам, которым дипломированный врач не может помочь, а недипломированный не может повредить. К двум часам мы возвращаемся домой, где нас дожидается обед. Если посещения не кончены, мы продолжаем их после обеда. Если кончены, Тортон диктует свои предписания, лежа на постели с черной глиняной трубкой в зубах. Я еще не встречал такого отчаянного курильщика. Затем он уходил вздремнуть, а мы с Мак Карти принимались составлять лекарства. Приходилось составлять номеров пятьдесят: пилюль, мазей и проч. К половине пятого мы кончали работу и расставляли лекарства с пометками — кому какое назначается — на полке. Затем отдыхали час или около того: курили, читали или боксировали с кучером в сарае. После чая начиналась вечерняя работа. От шести до девяти являлись пациенты за лекарствами или новые за советом. Управившись с ними, мы снова отправлялись навестить серьезных больных и часам к десяти освобождались настолько, что могли покурить или даже перекинуться в карты перед сном. Редкая ночь проходила без того, что кому-нибудь из нас не приходилось отправляться к больному, ввиду экстренной надобности, которая может отнять у вас два часа, может отнять и десять часов. Работа тяжелая, как видите, но Тортон такой милый человек и сам так усердно работает, что работы и не замечаешь. Да и живем мы, как братья, наш разговор всегда веселая болтовня, пациенты тоже чувствуют себя как дома, так что труд превращается в удовольствие.
Да, Тортон действительно хороший малый. Сердце у него широкое, отзывчивое и великодушное. Ничего мелочного нет в этом человеке. Он любит видеть вокруг себя довольные лица, и вид его бодрой фигуры и румяного лица много способствует этому. Не думайте, впрочем, что он кроткий человек. Он так же быстро воспламеняется, как утихает. Ошибка в составлении лекарства выводит его из себя; он влетает в комнату, как порыв восточного ветра. Стекла звенят, склянки дребезжат, конторка ходит ходуном, затем он вылетает обратно, хлопая дверьми, одна за другой. По этому хлопанью мы можем следить за ходом его пароксизмов. Видно, Мак Карти отпустил микстуру от кашля для примочки глаз или прислал пустую коробочку от пилюль с предписанием принимать по одной каждые четыре часа. Во всяком случае, циклон налетает и улетает, и минуту спустя водворяется мир.
Теперь перехожу к самой главной новости, которая меняет всю мою жизнь. От кого бы вы думали получил я на днях письмо? От Колингворта, ни более, ни менее. Письмо было без начала и конца, с перевранным адресом, нацарапанное испорченным пером на клочке рецепта. Удивляюсь, как оно дошло до меня. Вот его содержание:
«Основался здесь, в Бреджильде, с июня. Колоссальный успех. Мой пример должен революционизировать всю медицинскую практику. Быстро наживаю состояние. Придумал изобретение, которое стоит миллионы. Если наше Адмиралтейство не возьмет, сделаю Бразилию господствующей морской державой. Приезжайте с ближайшим поездом. Дела полные руки».
Вот все письмо; подписи не было, да и надобности в ней не было, так как кто, кроме Колингворта, мог написать такое письмо. Зная Колингворта, я отнесся к письму сдержанно. Как мог он завоевать такой быстрый и полный успех в городе, где был совершенно чужим? Это казалось невероятным. С другой стороны, в письме должна была заключаться и правда, иначе бы он не пригласил меня приехать и проверить его. В конце концов, я решил, что это дело требует большой осмотрительности; так как здесь я чувствовал себя счастливо и уютно и понемногу приобретал то, что мне казалось ядром моей будущей практики. Пока еще она составляла несколько фунтов, но спустя год или два может сформироваться нечто. Итак, я написал Колингворту, благодаря его за память обо мне и объясняя положение моих дел. «Мне крайне трудно было приобрести положение, — говорил я, — и теперь, когда оно есть, мне не хотелось бы отказываться от него иначе, как для чего-нибудь верного».
Прошло десять дней, в течение которых Колингворт молчал. Затем пришла телеграмма:
«Письмо получил. Почему не назвать меня прямо лжецом? Говорю вам, что освидетельствовал тридцать тысяч пациентов в этом году. Доход более четырех тысяч фунтов. Все пациенты рвутся ко мне. Вам могу предоставить все визиты, всю хирургию, все акушерство. Делайте с ними что хотите. Гарантирую триста фунтов в первый же год».
Ну, это больше походило на дело, особенно последняя фраза. Я обратился за советом к Тортону. Его мнение было то, что я ничего не терял и мог все выиграть. Итак, в конце концов, я телеграфировал, что принимаю предложение, — и вот завтра утром я отправляюсь в Бреджильд, с маленьким багажом, но с большими надеждами.
Покойной ночи, старина. Моя нога на пороге успеха. Поздравьте меня.
Письмо пятое
Бреджильд, 7 марта 1882 г.
Всего два дня тому назад я писал вам, дружище, и вот уже полон до краев новостями. Я приехал в Бреджильд. Увидал Колингворта и убедился, что все, что он говорил, правда. Да, как оно ни странно звучит, но этот удивительный малый приобрел колоссальную практику в какой-нибудь год. При всех своих эксцентричностях он действительно замечательный человек, Берти. Только ему не на чем развернуть свои силы в нашем установившемся обществе. Закон и обычай стесняют его. Он был бы одним из вожаков французской революции. Или, если бы ему сделаться императором какого-нибудь из маленьких южноамериканских государств, он через десять лет был бы, я уверен, или в могиле, или повелителем всего материка.
Наше прощание с Тортоном было самое дружеское. Будь он мой брат, он не мог бы отнестись ко мне с большим участием. Я бы не поверил, что могу так привязаться к человеку в такое короткое время. Он относится с живейшим интересом к моему предприятию, и я должен написать ему подробный отчет обо всем. На прощание он подарил мне черную пенковую трубку, раскрашенную им самим, — высший знак внимания со стороны курильщика. Мне приятно думать, что если я потерплю неудачу в Бреджильде, то у меня есть маленькая пристань в Мертоне. Конечно, как ни приятна и поучительна тамошняя жизнь, но я не мог скрыть от себя, что пройдет страшно много времени, прежде чем я накоплю достаточно, чтобы купить долю в практике, — быть может, больше времени, чем проживет мой бедный отец. Телеграмма Колингворта, в которой, если помните, он гарантировал мне триста фунтов в год, позволяет мне надеяться на гораздо более быструю карьеру. Я уверен, вы согласитесь со мной, что я поступил благоразумно, поехав к нему.
По дороге в Бреджильд было у меня маленькое приключение. В вагоне, где я сидел, оказалось еще трое пассажиров, на которых я взглянул мельком, прежде чем погрузиться в чтение газеты. Одна из них была пожилая дама, с круглым розовым лицом в золотых очках и в шляпке, отделанной красным бархатом. С ней были двое молодых людей, дочь и сын по моему соображению: спокойная, миловидная девушка лет двадцати, в черном, и невысокий, плотный парень годом или двумя старше. Обе дамы сидели друг против друга поодаль, а сын (предполагая, что это был сын) против меня. Мы ехали час или больше, и я не обращал никакого внимания на эту компанию, только невольно улавливал ухом обрывки их разговора. Младшая, которую называли Винни, обладала, как я заметил, очень приятным и мягким голосом. Она называла старшую «мама», что подтвердило мое предположение. Итак, я сидел, читая газету, как вдруг почувствовал, что мой визави толкает меня в ногу. Я отодвинулся, думая, что это простая случайность, но тотчас затем получил толчок еще более сильный. Я сердито опустил газету и сразу увидел, в чем дело. Ноги его судорожно дергались, руки тряслись и колотили в грудь, глаза закатывались так, что была видна радужная оболочка. Я бросился к нему, расстегнул на нем воротник и жилет и уложил его на сиденье.
— Не пугайтесь! — крикнул я. — Это эпилепсия, припадок сейчас пройдет.
Взглянув на дам, я увидел, что девушка сидит неподвижно, бледная как полотно. Мать достала скляночку и была совершенно спокойна.
— У него часто бывают такие припадки, — сказала она, — вот бромистый калий.
— Припадок проходит, — отвечал я, — присмотрите за Винни.
Я ляпнул это, ибо мне показалось, что она близка к обмороку, но минуту спустя нелепость моего обращения была ясна нам всем; мать засмеялась, а я и девушка за ней. Сын открыл глаза и перестал биться.
— Простите, — сказал я, когда помог ему оправиться. — Я слышал только это имя и впопыхах не соображал, что говорю.
Они снова добродушно засмеялись, и когда молодой человек оправился вполне, между нами завязалась дружеская беседа. Удивительно, как быстро вторжение какой-нибудь житейской реальности сметает всю паутину этикета. Спустя полчаса мы знали друг о друге решительно все, по крайней мере, я о них знал все. Фамилия матери миссис Лафорс, она осталась вдовой с двумя детьми. Она предпочитала не вести своего хозяйства, а жить в комнатах, путешествуя из одного курорта в другой. Единственной их заботой была нервная болезнь сына, Фрэда. Теперь они ехали в Берчспул в надежде, что тамошний воздух, поможет ему. Я со своей стороны рекомендовал вегетарианизм, который, по моим наблюдениям, удивительно действует в подобных случаях. Мы болтали очень весело, и я думаю, обе стороны расставались с сожалением, когда доехали до станции, где им нужно было пересесть. Миссис Лафорс дала мне свою карточку, и я обещал зайти к ним, если попаду когда-нибудь в Берчспул.
Было около шести часов, и наступали сумерки, когда мы прибыли в Бреджильд. Первое, что я увидел, выглянув из окна, был Колингворт, совершенно тот же, что всегда, — он расхаживал быстрыми шагами по платформе, в расстегнутом сюртуке, головой вперед и сверкая своими крупными зубами, как породистый бульдог. Увидев меня, он заржал от удовольствия, чуть не вывернул мне руку и в восторге хлопнул меня по плечу.
— Милейший мой! — сказал он. — Мы очистим этот город. Говорю вам, Монро, мы не оставим в нем ни одного доктора. Теперь они кое-как добывают масло к своему хлебу, ну а когда мы вдвоем примемся за дело, придется им жевать его сухим. Слушайте, дружище! В этом городе сто двадцать пять тысяч жителей, все требуют врачебной помощи, и ни одного путного докторишки! Парень, нам остается только забрать их всех. Я стою и забираю деньги, пока не онемеет рука.
— Но почему же это? — спросил я, пока мы пробирались сквозь толпу. — Неужели здесь так мало докторов?
— Мало! — гаркнул он. — Черт побери, они тут кишмя кишат. Если вы выскочите из окна, то упадете на голову доктору. Но все это — да вот, вы сами увидите. Вы шли пешком ко мне в Авонмут, Монро. Ну а в Бреджильде я не допускаю моих друзей ходить пешком. А, что?
Изящная карета, запряженная парой прекрасных вороных лошадей, дожидалась перед подъездом станции. Щеголеватый кучер приложил руку к шляпе, когда Колингворт отворил дверцу.
— К которому из домов, сэр? — спросил он.
Колингворт взглянул на меня, желая видеть, что я думаю о таком вопросе. Между тем я нимало не сомневался, что он научил кучера предлагать его. Он всегда был мастер пускать пыль в глаза, но обыкновенно чересчур низко оценивал сообразительность окружающих.
— А! — сказал он, потирая подбородок, словно в нерешимости. — Да, я думаю, обед уже готов. Поезжайте в городскую резиденцию.
— Боже милостивый, Колингворт! — сказал я, когда мы тронулись в путь. — В скольких же домах вы живете. Похоже, будто вы купили целый город.
— Ну, ну, — сказал он, — мы едем в дом, где я обыкновенно живу. В нем нам будет удобно, хотя я еще не успел меблировать все комнаты. Кроме того, есть у меня ферма в несколько сот акров за городом. Там приятно проводить время по воскресеньям, и мы отправили няньку с ребенком…
— Дружище, я и не знал, что вы уже обзавелись семьей!
— Да, это дьявольская помеха, но факт остается фактом. Мы получаем с фермы масло и другие продукты. Затем, конечно, есть дом для приемов в центре города.
— Приемная и кабинет, я полагаю.
Он взглянул на меня не то с досадой, не то смеясь.
— Вы не можете стать на высоту положения, Монро, — сказал он. — Никогда не встречал парня с таким убогим воображением. Вы сами опешите, когда увидите, только не пытайтесь заранее составлять себе представление о том, что увидите.
— В чем же дело? — спросил я.
— Видите ли, я написал вам о моей практике, телеграфировал о ней, а вы вот сидите да спрашиваете, не работаю ли я в двух комнатах. Если б я нанял базарную площадь, то и на ней мне негде было бы повернуться. В силах ли ваше воображение представить большой дом, в котором каждая комната битком набита пациентами вплоть до погреба. Ну, так вот мой прием в нормальный день. Люди стекаются ко мне из района в пятьдесят миль в поперечнике, запасаются бутербродами и едят на ступеньках лестницы, чтоб только попасть первыми. Санитарный инспектор подал официальную жалобу по поводу переполнения моих комнат. Ждут в конюшне, пристраиваются вдоль стойла и под конской сбруей. Я буду часть их направлять к вам, дружище, и тогда вы увидите, что это такое.
Все это крайне заинтриговало меня, как вы можете себе представить, Берти, так как при всех преувеличениях, свойственных Колингворту, оно должно было заключать в себе зерно истины. Я думал о том, что должен сохранять хладнокровие и убедиться во всем своими глазами, когда карета остановилась и мы вышли.
— Вот мой домишко, — сказал Колингворт.
Это был угловой дом в конце ряда прекрасных построек и более походил на шикарный отель, чем на частное жилище. Нарядная горничная отворила дверь, и спустя минуту я пожимал руки миссис Колингворт, которая вся была приветливость и радушие. Видимо, она забыла наше маленькое столкновение с Колингвортом в Авонмуте.
Внутреннее убранство дома было еще пышнее, чем я ожидал по наружному виду. Прихожая и верхний этаж были великолепно меблированы и убраны коврами, но в задних комнатах оказалась пустота. В моей спальне стояла только маленькая железная кровать и таз на ящике. Колингворт взял с камина молоток и принялся вколачивать гвозди в стену у дверей.
— Тут вы можете повесить ваши вещи, — сказал он. — Вам ведь не очень огорчительно потерпеть эти маленькие неудобства, пока мы все устроим?
— Нимало.
— Видите ли, — объяснил он, — не стоит затрачивать сорок пять фунтов на меблировку комнаты, чтобы потом выбросить все это за окно и заменить меблировкой в сто фунтов. В этом нет смысла, Монро. А, что? Я меблирую этот дом так, как еще никакой дом не был меблирован. Люди будут приезжать за сто миль, чтоб полюбоваться на него. Но приходится делать это комната за комнатой. Пойдемте вниз и полюбуйтесь на столовую. Вы, должно быть, проголодались после поездки.
Столовая действительно была убрана роскошно, — ничего пошлого и все великолепно. Ковры такой толщины, что нога точно тонула во мху. Суп был на столе, и миссис Колингворт ожидала нас, но он повел меня по комнате посмотреть обстановку.
— Сейчас, Гетти, — крикнул он через плечо, — я только покажу ему все. — Ну-с, эти стулья, — сколько, вы думаете, стоит каждый? А, что?
— Пять фунтов, — сказал я наудачу.
— Именно! — воскликнул он в восторге. — Тридцать фунтов полдюжины. Слышишь, Гетти! Монро сразу определил цену. Теперь, дружище, сколько за эту пару занавесей?
Пара была великолепная, пунцового бархата, с вызолоченными карнизами. Я не решился рисковать своей неожиданно приобретенной репутацией знатока.
— Восемьдесят фунтов! — гаркнул он, шлепая по ним руками. — Восемьдесят фунтов, Монро. Что вы об этом думаете? Все, что есть в этом доме, первого сорта. Да вот, посмотрите на эту горничную. Видели вы милее?
Он схватил за руку девушку и подтащил ее ко мне. «Не дурачься, Джимми», — кротко сказала миссис Колингворт, а он расхохотался так, что клыки обнажились до корней под щетинистыми усами. Девушка прижалась к госпоже, полуиспуганная — полурассерженная.
— Полно, Мэри, ничего! — крикнул он. — Садитесь, Монро, старина. Добудьте-ка нам бутылочку шампанского, Мэри, выпьем за дальнейшие успехи.
В середине обеда он выскочил из комнаты и вернулся с круглым кошельком, величиной с гранатовое яблоко, в руке.
— Что это такое, как вы думаете, Монро?
— Не имею понятия.
— Дневной заработок. А, Гетти? — Он распустил шнурок, и куча золота и серебра посыпалась на скатерть, монеты завертелись и зазвенели между тарелками. Одна скатилась со стола на пол и была подобрана Мэри.
— Что там такое, Мэри? Полсоверена? Положите его себе в карман. Сколько всего сегодня, Гетти?
— Тридцать один фунт восемь шиллингов.
— Видите, Монро! Заработок одного дня! — Он засунул руку в карман брюк и, достав пригоршню соверенов, потряхивал ими на ладони. — Взгляните-ка, парень. Это не то, что в Авонмуте. А, что?
— Приятная будет новость для тамошних кредиторов, — заметил я.
Он нахмурился на меня с самым свирепым видом. Вы не можете себе представить, каким зверем выглядит Колингворт, когда рассердится. Его светлые голубые глаза загораются враждой, а жесткие волосы топорщатся, как чешуя гремучей змеи. Некрасив он и в добром настроении, а в сердитом просто чудовище. При первом симптоме опасности его жена выслала горничную из комнаты.
— Что вы за чушь несете! — крикнул он. — Неужели вы думаете, что я буду корпеть годы, чтобы расплатиться с этими долгами.
— Я думал, что вы обещали уплатить, — сказал я. — Во всяком случае, это не мое дело.
— Надеюсь, — крикнул он. — Деловой человек рискует, чтоб выиграть или потерять. Он отводит рубрику для безнадежных долгов. Я заплатил бы, если б мог. Я не мог и потому сбросил их со счетов. Никто в здравом рассудке не вообразит, что я работаю в Бреджильде для торговцев Авонмута.
— А если они явятся к вам с требованиями уплаты?
— Посмотрим, решатся ли они на это. Пока я плачу за каждую вещь, которую ко мне приносят, чистоганом. Я пользуюсь такой репутацией, что мог бы отделать весь этот дом, от фундамента до конька крыши, как дворец, только я решил отделывать комнату за комнатой за наличные. В одной этой комнате около четырехсот фунтов.
Постучались в дверь, и вошел мальчик в ливрее:
— С вашего позволения, сэр, мистер Дункан желает вас видеть.
— Передайте мой привет мистеру Дункану и скажите ему, что он может убираться к черту.
— Дорогой Джимми! — воскликнула миссис Колингворт.
— Скажите ему, что я обедаю, и что если бы все короли Европы собрались в моей приемной, я бы не выглянул в дверь, чтобы посмотреть на них.
Мальчик исчез, но минуту спустя вернулся.
— Извините, сэр, он не хочет уходить.
— Не хочет уходить? Это что значит? — Колингворт разинул рот и поднял вилку и ножик. — Что это значит, плут? Что вы такое болтаете?
— Вот его счет, сэр, — сказал испуганный мальчик.
Лицо Колингворта потемнело, и на лбу вздулись жилы.
— Его счет, да? Взгляните сюда! — Он вынул часы и положил их на стол. — Теперь без двух минут восемь. В восемь часов я выйду, и если найду его в приемной, подмету им улицу. Скажите ему, что я размечу его в клочки по всему приходу. У него только две минуты, чтобы спасти свою жизнь, и одна из них уже прошла.
Мальчик вылетел из комнаты, и минуту спустя мы услышали шаги вниз по лестнице и звук захлопнувшейся двери. Колингворт откинулся на спинку стула и хохотал, пока слезы не выступили на его глазах, меж тем как жена его дрожала от сочувственного веселья.
— Я сведу его с ума, — проговорил наконец Колингворт. — Это нервный, трусливый человечек, и когда я смотрю на него, он белеет, как глина. Проходя мимо его лавки, я обыкновенно захожу в нее, останавливаюсь и смотрю на него. Ничего не говорю, только смотрю. Это парализует его. Иногда лавка полна народа, но действие то же самое.
— Кто же он? — спросил я.
— Он мой поставщик зерна. Я сказал, что плачу всем наличными, но он единственное исключение. Видите, раза два-три он вздумал надоедать мне, так я хочу отучить его от этого. Кстати, можно послать ему завтра двадцать фунтов, Гетти. Пора уплатить хоть часть.
После обеда мы перешли в одну из задних комнат, представлявшую поразительный контраст с передними: в ней находился только простой еловый стол и с дюжину кухонных стульев, пол был покрыт линолеумом. В одном конце стояли электрическая батарея и огромный магнит. В другом — ящик с пистолетами и кучей патронов. Тут же находилась винтовка, а взглянув на стены, я увидел, что они усеяны следами пуль.
— Что это такое? — спросил я, осматриваясь.
— Гетти, что это такое? — повторил он.
— Морская супрематия и господство над морями, — сказала она, точно ребенок, повторяющий урок.
— Именно! — гаркнул он, ткнув меня трубкой. — Морская супрематия и господство над морями. Все это здесь под вашим носом. Говорю вам, Монро, я мог бы поехать завтра же в Швейцарию и сказать там: «У вас нет выхода к морю и нет гавани, но найдите мне корабль, и я дам вам господство над всеми океанами». Я вымету все моря так, что на них не останется и спичечной коробки, не то что корабля. Вот в этой горсти я держу всю соленую воду до последней капли.
Жена положила руку ему на плечо, глядя на него с восторженным обожанием. Я отвернулся выколотить трубку и усмехнулся.
— О, смейтесь себе на здоровье, — сказал он. (Он был удивительно наблюдателен и замечал ваши малейшие движения.) — Вы перестанете смеяться, когда я начну получать дивиденды. Сколько стоит этот магнит?
— Фунт?
— Миллион фунтов. Ни пенни меньше. И нация, которая купит его за такую цену, — купит дешево. Я решил отдать, хотя мог бы взять вдесятеро дороже. Я предложу его главному лорду Адмиралтейства через неделю или две, и если он окажется путным человеком, заключу с ним сделку. Не каждый день, Монро, к нему является человек с Атлантическим океаном в одной руке, Великим в другой. А, что?
Я знал, что это может взбесить его, но, тем не менее, откинулся на спинку стула и хохотал до упаду. Жена его укоризненно смотрела на меня, но он, нахмурившись было, сам расхохотался и принялся расхаживать по комнате, махая руками.
— Конечно, это кажется вам чепухой! — воскликнул он. — Так же бы я отнесся, если бы кто-нибудь другой рассказал мне об этом. Но ручаюсь моим словом, что все это так и есть. Гетти ручается за это. Правда, Гетти?
— Конечно, милый.
— Теперь я объясню вам, Монро. Какой вы неверующий жид — делаете вид, будто заинтересованы, а про себя смеетесь! Во-первых, я нашел способ — какой именно, не стану рассказывать — увеличить во сто раз притягательную силу магнита. Вы понимаете это?
— Да.
— Очень хорошо. Вы знаете также, что современные летательные снаряды делаются из стали или, по крайней мере, обделываются в сталь. Возможно, что вы когда-нибудь слыхали и о том, что магнит притягивает сталь. Позвольте мне теперь показать вам маленький опыт.
Он наклонился над своим аппаратом, и я внезапно услышал треск электричества.
— Это, — продолжал он, подойдя к ящику, — салонный пистолет, который в следующем столетии будут выставлять в музеях, как оружие, возвестившее новую эру. Я вставляю в него патрон со стальной пулей специально для экспериментальных целей. Целюсь в кружок сургуча на стене на четыре дюйма выше магнита. Я стреляю без промаха. Стреляю. Теперь подождите и убедитесь, что пуля сплющилась о магнит, а затем оправдайте передо мной ваш смех.
Я подошел и убедился, что вышло так, как он сказал.
— Теперь я вам скажу, какой мы сделаем опыт, — крикнул он. — Я помещу магнит в шляпу Гетти, а вы стреляйте ей в лицо шесть раз подряд. Каков опыт? Ты не откажешься, Гетти? А, что?
Я думаю, что она не отказалась бы, но я поспешил заявить, что наотрез отказываюсь от такого опыта.
— Ну, еще бы, вы видите, что спорить не о чем. Мой военный корабль снабжен на носу и на корме магнитами, которые во столько же раз больше этого, во сколько пушечное ядро больше пули. Вот он вступает в дело. Что же выходит, Монро? А, что? Каждое ядро, пущенное в мой корабль, расплющивается, когда разомкнут ток. После каждого дела их продают с аукциона, как железный лом, а вырученные деньги делят в качестве премии между экипажем. Вы только представьте себе это, старина. Я вам говорю, что для ядра нет абсолютно никакой возможности задеть корабль, снабженный моим аппаратом. А дешевизна-то! Нет надобности в броне. Ничего не нужно. Всякий корабль становится неуязвимым с моим аппаратом. Военный корабль будущего обойдется примерно в семь фунтов десять шиллингов. Вы опять смеетесь, но дайте мне магнит и лодку с семифунтовым орудием, и я уничтожу лучший военный корабль.
— Тут что-нибудь не так, — заметил я. — Если ваш магнит силен, то не будет ли он притягивать обратно и ваши ядра?
— Ничуть! Огромная разница между ядром, вылетающим от вас со всей его колоссальной начальной скоростью, и ядром, которое прилетает к вам и требует только легкого уклонения, чтобы упасть на магнит. Кроме того, прерывая ток, я могу прекратить влияние магнита, когда сам стреляю. Затем замыкаю ток и моментально становлюсь неуязвимым.
— А ваши гвозди и железные скрепы?
— Корабль будущего будет весь из дерева.
Весь вечер он не говорил ни о чем другом, кроме своего изобретения. Может быть, оно ничего не стоит — и вероятно, ничего не стоит, — но все же разностороннюю природу этого человека характеризует то обстоятельство, что он не сказал ни слова о своем феноменальном успехе здесь. (О чем, конечно, мне всего интереснее было бы услышать, — ни слова о важном пункте моего участия в деле), но думал и говорил только о своей необычайной морской идее. Через неделю он по всей вероятности бросит ее и займется планом переселения евреев на Мадагаскар. Но все, что он говорил и что я видел, не оставляет сомнения в том, что он действительно добился каким-то необъяснимым способом чудовищного успеха, и завтра я все это разузнаю. Что бы ни случилось, я рад, что приехал, так как дело обещает быть интересным. Считайте это не окончанием письма, а окончанием параграфа. Завтра или самое позднее в четверг напишу вам заключение. Всего хорошего, передайте мой привет Лауренсу, если увидите его.
Письмо шестое
Бреджильд, 9 марта 1882 г.
Как видите, я верен моему слову, Берти, и вот вам подробный отчет об этом странном образчике реальной жизни.
Проснувшись утром и видя вокруг себя голые стены и умывальную чашку на ящике, я с трудом сообразил, где я нахожусь. Колингворт, впрочем, не замедлил явиться, в халате, и заставил меня встать, упершись руками в заднюю спинку кровати и перекувыркнувшись через нее, так что его пятки очутились на моей подушке. Он был в самом веселом настроении духа и, усевшись на корточки на кровати, принялся развивать свои планы, пока я одевался.
— Я скажу вам, что я намерен, прежде всего, сделать, Монро, — начал он. — Мне нужно иметь собственную газету. Мы откроем еженедельную газету, вы да я, и распространим ее по всей округе. У нас будет свой собственный орган, как у каждого французского политика. Если кто-нибудь выступит против нас, мы зададим ему такого трезвона, что он жизни не рад будет. А, что, парень? Что вы об этом думаете? Такую умную, Монро, что всякий будет обязан прочесть ее, и такую ядовитую, чтобы пальцы жгла. Что вы думаете, не сумеем?
— Какая же политическая программа? — спросил я.
— О, к черту политику! Перцу побольше, перцу — вот моя идея газеты. Назовем ее «Скорпион». Будем пробирать мэра и муниципальный совет, пока они не созовут собрания и не решат повеситься. Я буду писать боевые статьи, а вы рассказы и стихи. Я думал об этом всю ночь и поручил Гетти написать в типографию, узнать, во что обойдется печатание. Через неделю мы можем выпустить номер.
— Час от часу не легче! — пробормотал я.
— Начните повесть сегодня же. В первое время у вас будет немного пациентов, так что досуга окажется достаточно.
— Но я в жизнь свою не написал ни строчки.
— Нормальный человек может сделать все, за что ни возьмется. Он носит в себе задатки всевозможных способностей, и нужно только желание развить их.
— Вы можете сами написать повесть? — спросил я.
— Разумеется, мог бы. Такую повесть, Монро, что когда читатели кончат первую главу, то будут изнывать от нетерпения прочесть вторую. Они будут толпиться у моих дверей в надежде услышать, что случится дальше. Черт побери, пойду и начну немедленно!
И, перекувыркнувшись снова через спинку кровати, он ринулся вон из комнаты.
Боюсь, что вы пришли к заключению, что Колингворт просто интересный патологический объект — человек на первой стадии помешательства или паралича мозга. Вы не подумали бы этого, если б имели с ним дело. Он оправдывает свои самые сумасбродные выходки своими делами. Это кажется нелепым, когда написано черным по белому, но год тому назад показалось бы нелепым, если б он сказал, что создаст себе колоссальную практику менее чем в год. И однако же он ее создал. Нет, вы не должны выводить из моего письма ложного мнения о его способностях, действительно исключительных. С другой стороны, было бы нечестно с моей стороны отрицать, что я считаю его человеком совершенно беззастенчивым и полным зловещих черт. Он может, как подняться на высоту, так и свалиться в пропасть.
После завтрака мы уселись в карету и отправились в место приема больных.
— Вас, вероятно, удивляет, что Гетти отправилась с нами, — сказал Колингворт, хлопнув меня по колену. — Гетти, Монро удивляется, за каким чертом ты торчишь здесь, только он слишком вежлив, чтобы спросить об этом.
В самом деле, мне показалось странным, что она сопровождает нас на практику.
— Увидите, когда приедем, — сказала она, смеясь. — Мы ведем это дело сообща.
Ехать было недалеко, и мы вскоре очутились перед квадратным выбеленным зданием с надписью «Доктор Колингворт» на большой медной доске над подъездом. Внизу было напечатано «Дает советы бесплатно от десяти до четырех». Дверь была открыта, и заглянув в нее, я увидел в приемной толпу народа.
— Много ли сегодня? — спросил Колингворт у лакея.
— Сто сорок, сэр.
— Все комнаты полны?
— Да, сэр.
— И двор?
— Да, сэр.
— И конюшня?
— Да, сэр.
— И сарай?
— В сарае еще есть место, сэр.
— Эх, жаль, что вы не видали, какая тут была толпа за день до вашего приезда, Монро. Конечно, это не от нас зависит, остается принимать то, что есть. Ну, ну, дайте дорогу, вы! (Это относилось к пациентам.) Идите сюда и посмотрите приемную. Фу! Что за атмосфера! Неужели вы не можете отворить окно? Что за народ! Тридцать человек в комнате, Монро, и ни один не догадается отворить окно, чтоб избавиться от духоты.
— Я пробовал, сэр, да задвижки не отодвигаются, — крикнул один из посетителей.
— Э, милейший, вы ничего не добьетесь в свете, если не умеете отворить окно иначе, как отодвинуть задвижку, — сказал Колингворт, хлопнув его по плечу. Он взял у него зонтик и разбил два стекла в окне.
— Вот вам способ! — сказал он. — Ну, Монро, идем, и за работу.
Мы поднялись наверх по деревянной лестнице, оставляя за собой комнаты, переполненные, насколько я мог видеть, народом. Вверху оказался коридор, на одном конце которого были две комнаты, одна против другой, на другом же только одна комната.
— Вот мой кабинет, — сказал он, введя меня в одну из комнат.
Это была большая квадратная комната, почти пустая; в ней находились только пара простых деревянных стульев и некрашеный стол, на котором лежали две книги и стоял стетоскоп.
— Это не похоже на четыре или пять тысяч фунтов в год, а? Ну, вот, напротив совершенно такая же комната для вас. Я буду посылать к вам таких пациентов, которым потребуется хирургическая помощь. Сегодня, однако, мне кажется, вам лучше посидеть со мной, посмотреть, как я обделываю дела.
— Мне бы очень хотелось видеть это, — сказал я.
— В отношении пациентов необходимо соблюдать одно или два элементарных правила, — заметил он, сидя на столе и болтая ногами. — Первое и самое очевидное: ни под каким видом не давать им заметить, что вы нуждаетесь в них. Вы принимаете их единственно из снисхождения; и чем больше вы затрудняете им доступ к вам, тем более высокого мнения они будут о вас. Роковая ошибка — быть вежливыми с ними. Многие молодые люди впадают в нее и терпят фиаско. Вот моя манера…
Он бросился к двери, приставил ко рту ладони и гаркнул:
— Вы, там, перестаньте болтать. Точно подо мной курятник! Видите, — прибавил он, обращаясь ко мне, — это возвысит их мнение обо мне.
— Но разве они не обижаются? — спросил я.
— Боюсь, что нет. Мои манеры уже известны, и они знают, на что идут. Но оскорбленный пациент — я подразумеваю серьезно оскорбленный — лучшая реклама в мире. Если это женщина, она будет трещать у своих знакомых, пока ваше имя не сделается почти родным для них, и все они будут сочувствовать ей; а между собой говорить, что вы замечательно проницательный человек. Я повздорил с одним субъектом из-за состояния его желчного протока и, в конце концов, спустил его с лестницы. Что же вышло? Он наболтал обо мне столько, что вся его деревня, больные и здоровые, перебывали у меня. Такова человеческая природа, и вы не в силах переделать ее. А, что? Вы цените себя дешево — и другие будут ценить вас дешево. Вы цените себя высоко — и другие оценят вас высоко.
— На доске написано, что вы даете советы бесплатно.
— Да, но пациенты должны платить за лекарство. Если же пациент желает быть освидетельствован вне очереди, он должен заплатить полгинеи. Таких бывает человек двадцать ежедневно. Только, Монро, не впадайте в недоразумение. Все бы это ни к чему не повело, если б не было солидной основы: я вылечиваю их. В этом суть. Я берусь за таких больных, от которых отказываются другие, и вылечиваю их. Все остальное имеет целью заманить их сюда. Но раз они здесь, я отношусь к ним серьезно. Без этого все вздор. Теперь пойдем, посмотрим отделение Гетти.
Мы прошли по коридору в другую комнату. Она была превращена в аптеку, и в ней сидела в шикарном переднике миссис Колингворт и делала пилюли. Засучив рукава, среди склянок и бутылочек, она забавлялась, как ребенок среди игрушек.
— Лучший фармацевт в мире! — воскликнул Колингворт, ударив ее по плечу. — Видите, как мы действуем, Монро. Я пишу рецепты и ставлю на нем значок, показывающий, сколько нужно взять за лекарство. Пациент отправляется с этим рецептом через коридор и подает его в окошечко. Гетти выдает лекарство и получает деньги. Теперь пойдем очищать дом от этих господ…
Я не сумею дать вам представление о веренице пациентов, один за другим проходивших через кабинет и направлявшихся — одни веселые, другие испуганные — через коридор, с рецептами в руках. Приемы Колингворта были вне всякого вероятия. Я хохотал так, что боялся, как бы стул не развалился подо мною. Он рычал, бесновался, ругался, выталкивал пациентов, хлопал их по спине, стучал ими об стену, а по временам выбегал на лестницу и обращался к ним en masse. В то же время, следя за его предписаниями, я не мог не заметить быстроты диагноза, проницательности ученого, смелого и необычного применения лекарств и должен был согласиться, что он был прав, утверждая, что его прикрывают солидные основания успеха.
Некоторым из пациентов он и сам не говорил ни слова, и им не позволял молвить слово. С громогласным «цыц» он бросался на них, хватал их за шиворот, выслушивал, писал рецепт, а затем, схвативши их за плечи, выталкивал в коридор. Одну бедную старушку он совсем оглушил своим криком. «Вы пьете слишком много чаю! — орал он. — Вы страдаете чайным отравлением». Затем, не дав ей сказать слова, потащил ее к столу и положил перед ней «Врачебное законодательство» Тайлора. «Кладите вашу руку на эту книгу, — гремел он — и клянитесь, что вы две недели не будете пить ничего, кроме какао». Она поклялась, возведя очи горе, и тотчас была выпровожена с рецептом. Я могу себе представить, что эта старушка до конца дней своих будет рассказывать о том, как она была у Колингворта; и понимаю, что деревня, в которой она живет, пришлет к нему новых пациентов.
Другой грузный субъект был схвачен за шиворот, вытащен из комнаты, потом вниз по лестнице и в заключение на улицу, к великой потехе остальных пациентов. «Вы едите слишком много, пьете слишком много и спите слишком много, — крикнул ему вслед Колингворт. — Сшибите с ног полисмена, и когда вас выпустят, приходите обратно».
Когда в половине пятого был выпровожен последний пациент, и мы подсчитали в аптеке сбор, всего оказалось тридцать два фунта восемь шиллингов и шесть пенсов.
Мы отправились домой, и это возвращение показалось мне самой экстраординарной частью этого экстраординарного дня. Колингворт торжественно шествовал по главным улицам, держа в вытянутой руке полный кошелек. Жена его и я шли по бокам, словно двое служак, поддерживающих жреца. Прохожие останавливались поглазеть на наше шествие.
— Я всегда прохожу через докторский квартал, — сказал Колингворт. — Теперь мы идем через него. Они все сбегаются к окнам, скрежещут зубами и беснуются.
— Зачем же ссориться с ними? Почему не наживать деньги своей практикой, оставаясь в то же время в добрых отношениях с своими собратьями по профессии? — спросил я. — Или вы думаете, что эти две вещи несовместимы?
— Несовместимы. Зачем играть комедию? Мои приемы все непрофессиональны, и я нарушаю правила медицинского этикета так часто, как только могу. Весь этот этикет придуман только для того, чтобы удерживать всю практику в руках стариков, — чтобы оттереть молодежь и не дать ей протиснуться вперед. А, Монро, что вы скажете на это?
Я мог ответить только, что, по моему мнению, он слишком низко ценит свою профессию и что я совершенно не согласен с ним.
— Ну, дружище, вы можете не соглашаться, сколько вам угодно, но если вы хотите работать со мной, то должны послать этику к черту.
— Этого я не могу сделать.
— Ну, если вы такой белоручка, то можете и отчаливать. Мы не можем удерживать вас насильно.
Я ничего не ответил; но вернувшись домой, уложил чемодан, решив вернуться в Йоркшир с ночным поездом. Колингворт вошел в мою комнату и, увидав мои сборы, рассыпался в извинениях, которые удовлетворили бы и более щекотливого человека, чем я.
— Действуйте, как вам заблагорассудится, дружище. Если вам не нравится мой путь, прокладывайте свой.
Таким образом, дело уладилось, но я очень опасаюсь, Берти, что это только начало целой вереницы столкновений. Я предчувствую, что рано или поздно мое положение здесь станет невыносимым. Во всяком случае, попытаюсь выдержать как можно дольше. Вечером случилось маленькое происшествие, настолько характерное, что я должен рассказать вам о нем. У Колингворта есть духовое ружье, стреляющее маленькими стрелками. С ним он практикуется на расстоянии двадцати футов: длина задней комнаты. Мы стреляли в цель, и он спросил меня, согласен ли я держать полпенни между большим и указательным пальцами, с тем, чтобы он выстрелил в него. Так как полпенни не оказалось под рукой, то он достал из жилетного кармана бронзовую медаль, и я стал держать ее вместо цели. «Клинг»! — последовал выстрел, и медаль покатилась по полу.
— В самый центр, — сказал он.
— Напротив, — ответил я, — вы совсем не попали в нее.
— Совсем не попал? Должен был попасть.
— Уверяю вас, нет.
— Где же стрела в таком случае?
— Вот она, — сказал я, показывая ему окровавленный палец, из которого торчала стрелка.
Я никогда в жизни не видел человека в таком отчаянии. Он осыпал себя такими упреками, точно отстрелил мне руку. Миссис Колингворт побежала за теплой водой, стрелка была извлечена щипцами, и палец перевязан.
Пока шла возня с пальцем (Колингворт все время стонал и корчился), взгляд мой случайно упал на медаль, валявшуюся на ковре. Я поднял ее и прочел надпись: «Джемсу Колингворту за спасение погибающих. Янв. 1879».
Он в ту же минуту вернулся к своим чудачествам:
— Что? Медаль? Разве у вас нет? Я думал, у каждого есть такая. Это был маленький мальчик. Вы не можете себе представить, сколько хлопот мне было бросить его в воду.
— Вы хотите сказать, вытащить из воды.
— Милейший, вы и впрямь не понимаете, в чем дело! Всякий может вытащить из воды ребенка. Бросить в воду, — вот в чем затруднение. За это выдают медаль. Затем нужны свидетели, которым приходится платить четыре шиллинга в день и кварту пива по вечерам. Нельзя же просто схватить ребенка, притащить его на мост и швырнуть в воду. Приходится возиться с родителями. Приходится вооружаться терпением и ждать подходящего случая. Я схватил ангину, прогуливаясь взад и вперед по Авонмутскому мосту, прежде чем подвернулся удобный случай. Это был глупый толстый мальчишка, сидел он на самом краю и удил рыбу. Я поддал ему сзади ногой, и он отлетел на невероятное расстояние. Вытащить его было трудно, потому что его удочка дважды обвернулась вокруг моих ног. Однако все обошлось благополучно. Мальчик явился ко мне на другой день благодарить и сказал, что он нисколько не пострадал, если не считать синяка на пояснице. Родители его посылают мне домашнюю птицу каждое Рождество.
Я сидел, опустив палец в теплую воду, и слушал его болтовню. Кончив, он побежал за табаком, и мы слышали раскаты его хохота на лестнице. Я все еще рассматривал медаль, которая, судя по оставшимся на ней следам, часто служила мишенью, когда почувствовал, что кто-то тихонько дергает меня за рукав; это была миссис Колингворт, которая серьезно смотрела на меня с очень грустным выражением на лице.
— Вы слишком серьезно относитесь к тому, что говорит Джемс, — сказала она. — Вы не вполне знаете его, мистер Монро. Вы не хотите посмотреть на вещи с его точки зрения, а без этого вы никогда не поймете его. Не то чтобы он говорил неправду, но фантазия его возбуждается, и юмористическая сторона идеи увлекает его, — все равно, говорит ли он против себя, или против других. Мне грустно видеть, мистер Монро, что единственный человек в мире, к которому он питает дружбу, до такой степени неверно понимает его, так как часто, когда вы молчите, ваше лицо ясно говорит о том, что вы думаете.
Я мог только ответить, что очень сожалею, если неправильно сужу о ее муже, в каком бы то ни было отношении, и что вряд ли кто выше меня ценит некоторые его качества.
— Я видела выражение вашего лица, когда он рассказывал нелепую историю о мальчике, которого будто бы сбросил в воду, — продолжала она и с этими словами протянула мне клочок газеты. — Вот, прочтите это, мистер Монро.
Это была газетная вырезка с описанием случая с ребенком. Достаточно сказать, что все произошло совершенно случайно, и что Колингворт действительно вел себя геройски и был вытащен из воды без чувств вместе с ребенком, которого держал так крепко, что освободить его удалось только после того, как его привели в чувство. Я доканчивал чтение, когда мы услышали его шаги на лестнице, и она выхватила у меня листок, спрятала его на груди и мгновенно превратилась в прежнюю безмолвную, осторожную женщину.
Письмо седьмое
Бреджильд, 6 апреля 1882 г.
Мне всегда кажется, дорогой Берти, что я имею сообщить вам целую кучу вещей, а как начнешь соображать, выходит, в конце концов, очень немного.
Прежде всего, о практике. Я говорил вам, что моя комната помещается против комнаты Колингворта и что мне передаются все хирургические случаи. В течение нескольких дней мне было нечего делать; оставалось только слушать, как он воюет с пациентами или разносит их с площадки лестницы. Как бы то ни было, доска с надписью «Д-р Старк Монро, хирург», была прибита подле входной двери, против доски Колингворта; и я не без гордости посматривал на нее. На четвертый день явился больной. Он, конечно, не подозревал, что он первый больной, с которым я имею дело в жизни. Иначе он, вероятно, выглядел бы не так весело.
Бедняга, у него было мало поводов для веселья. Это был старый солдат, потерявший почти все зубы, но находивший еще достаточно места между носом и подбородком для помещения короткой глиняной трубочки. Недавно у него появилась на носу маленькая язва, она разрослась и покрылась коркой. На ощупь она казалась твердой, как полоска столярного клея, прикосновение к ней вызывало жгучую боль. Разумеется, диагноз не представлял никаких затруднений. Это был эпитемоматочный рак, вызванный раздражением от табачного дыма. Я отправил его обратно в деревню, а спустя два дня съездил туда в колингвортовском шарабане и сделал операцию. Получил всего соверен, но все же это может составить ядро будущей практики. Это была моя первая операция, и я волновался больше, чем мой пациент, но результат меня ободрил.
Пациенты стали понемногу являться изо дня в день — все очень бедный народ, плативший очень мало, — но я и тем был рад. В первую неделю я собрал (считая и операцию рака) фунт семнадцать шиллингов и шесть пенсов. За вторую ровно два фунта. За третью два фунта пять шиллингов, а последняя принесла мне два фунта восемнадцать шиллингов; стало быть, я подвигался вперед. Конечно, это смехотворный заработок в сравнении с колингвортовскими двадцатью фунтами в день, и моя тихая комната представляла странный контраст с толчеей в его кабинете. Но все-таки я вполне удовлетворен и думаю, что его оценка триста фунтов в первый год не была преувеличена. Приятно было бы думать, что если что-нибудь случится в семье, я могу оказаться ей полезным. Если дело пойдет, как оно началось, я скоро приобрету прочное положение.
Между прочим, мне предложили место, которое несколько месяцев тому назад было бы верхом моего честолюбия. Вы знаете (вероятно, я писал вам об этом), что тотчас по окончании курса я позаботился занести свою фамилию в список кандидатов на должность корабельного врача различных крупных компаний. Это было сделано без надежды на успех, так как кандидату обыкновенно приходится ждать несколько лет, пока до него дойдет очередь. И вот, пробыв здесь всего неделю, я получил однажды ночью телеграмму из Ливерпуля: «Явитесь на „Децию” завтра в качестве врача не позднее восьми вечера». Телеграмма была от знаменитой южноамериканской фирмы «Тауптон и Мериваль»; «Деция» — пассажирский пароход водоизмещением в 6000 тонн, делающий рейсы из Бахии и Буэнос-Айреса в Рио и Вальпарайзо. Я пережил мучительные четверть часа. Никогда в жизни, кажется, не случалось мне находиться в таком состоянии нерешительности. Колингворт из кожи лез, стараясь отговорить меня, и его влияние одержало верх.
— Дружище, — говорил он, — вы собьете с ног старшего помощника, а он отделает вас ганшугом. Вас привяжут за пальцы к снастям. Вы будете питаться вонючей водой и гнилыми сухарями. Я знаю, я читал повесть о торговом мореплавании.
Когда я посмеялся над его идеями о современном мореплавании, он стал играть на другой струнке:
— Вы окажетесь глупее, чем я думал, если примете предложение. Ну к чему оно вас приведет? Всех денег, которые вы заработаете, хватит вам разве на то, чтобы купить голубую куртку и отделать ее галуном. Вы будете ездить в Вальпарайзо, а приедете, в конце концов, в богадельню. Тут вам открывается редкая карьера, вы никогда не найдете другого такого случая.
Кончилось тем, что я телеграфировал, что не могу приехать. Странное чувство, когда ваш жизненный путь раздваивается, и вы выбираете то или другое направление, после тщетных попыток решить, которое надежнее. В конце концов, я думаю, что поступил правильно. Корабельный врач всю жизнь должен оставаться корабельным врачом, здесь же открываются безграничные перспективы.
Что касается Колингворта, то он шумит так же весело, как всегда. Вы говорите в своем последнем письме, что не понимаете, каким образом ему удалось в такое короткое время сделать свое имя известным публике. Этот пункт мне самому было очень трудно выяснить. Он сообщил мне, что после водворения здесь у него не было ни одного пациента в течение целого месяца, так что он приходил в отчаяние. Наконец, подвернулись несколько больных, — и он так чудесно вылечил их, или, по крайней мере, произвел на них такое впечатление своей эксцентричностью, что они только о нем и говорили. О некоторых его исцелениях было напечатано в местных газетах, хотя после авонмутского опыта я склонен думать, что он сам позаботился об этом. Он показывал мне очень распространенный местный календарь, в котором на обложке красовалось следующее:
Авг. 15. Биль о Реформе прошел, 1867.
Авг. 16. Рождение Юлия Цезаря.
Авг. 17. Необыкновенный случай излечения доктором Колингвортом водянки в Бреджильде, 1881.
Авг. 18. Битва при Гравелоте, 1870.
Вы, верно, находите, что я слишком много пишу об этом молодце и слишком мало о других; но дело в том, что я никого больше не знаю, и что круг моих сношений ограничивается пациентами, Колингвортом и его женой. Они ни у кого не бывают, и у них никто не бывает. Мое поселение у них навлекло и на меня такое же табу со стороны моих собратьев докторов, хотя я ни в чем не нарушил профессиональных правил.
Скучная, тоскливая вещь — жизнь, когда не имеешь подле себя близкой души. Отчего я сижу теперь при лунном свете и пишу вам, как не оттого, что жажду сочувствия и дружбы. Я и получаю их от вас — насколько только друг может получить их от друга — и все-таки есть стороны в моей природе, которые ни жена, ни друг, никто в мире не могли бы разделить. Если идешь своим путем, то нужно ожидать, что останешься на нем одиноким.
Однако уже скоро рассвет, а мне все не спится. Холодно, и я сижу, завернувшись в одеяло. Я слыхал, что это излюбленный час самоубийц, и вижу, что мои мысли приняли меланхолическое направление. Надо закончить повеселее, цитатой из последней статьи Колингворта. Я должен вам сказать, что он еще увлечен идеей основать собственную газету, и мысль его работает вовсю, изливая непрерывный поток пасквилей, виршей, социальных очерков, пародий и передовиц. Он приносит их все ко мне, так что мой стол уже загроможден ими. Вот последняя статья, которую он притащил мне, уже раздевшись. Она вызвана моими замечаниями по поводу того, как трудно будет нашим отдаленным потомкам определить значение некоторых обыкновеннейших предметов нашей культуры, и как, следовательно, нужно быть осторожным в суждениях о культуре древних римлян или египтян.
«На третьем годичном собрании Ново-Гвинейского археологического общества было сделано сообщение о недавних исследованиях предполагаемого местонахождения Лондона, с замечаниями о полых цилиндрах, бывших в употреблении у древних лондонцев. Некоторые из этих цилиндров или труб были выставлены в зале собрания, и посетители могли их осмотреть. Ученый докладчик предпослал своему сообщению несколько замечаний о громадном периоде времени, отделяющем нас от времен процветания Лондона и требующем крайней осмотрительности в заключениях относительно обычаев его жителей. Новейшие исследования установили, по-видимому, с достаточной достоверностью, что окончательное падение Лондона произошло несколько позднее построения египетских пирамид. Недавно открыто большое здание неподалеку от пересохшего русла реки Темзы, и, по имеющимся данным, не может быть никакого сомнения в том, что оно служило местом собраний законодательного совета древних бриттов, или англичан, как их иногда называли. Докладчик сообщил затем, что под Темзой был проведен тоннель при монархе, носившем имя Брунель, который, по мнению некоторых авторов, был преемником Альфреда Великого. Жизнь в Лондоне, продолжал докладчик, по всей вероятности, была далеко не безопасной, так как в местности, носившей название Реджер-Парк, открыты кости львов, тигров и других вымерших хищных животных. Упомянув вкратце о загадочных предметах, известных под названием «тумбы», рассеянных в изобилии по всему городу и имевших, по всей вероятности, религиозное значение или обозначающих могилы английских вождей, докладчик перешел к цилиндрическим трубам. Патагонская школа видит в них систему проводников электричества, связанных с громоотводами. Он (докладчик) не может согласиться с этой теорией. Целый ряд наблюдений, потребовавших несколько месяцев работы, дал ему возможность установить важный факт, что эти трубы, если проследить их на всем протяжении, неизменно примыкают к большому полому металлическому резервуару, соединенному с печами. Никто, знающий, как преданы были древние бритты употреблению табака, не усомнится в значении этого приспособления. Очевидно, громадные количества этой травы сжигались в центральной камере, и их ароматический и наркотический дым расходился по трубам в жилища граждан, которые таким образом могли вдыхать его по желанию. Пояснив эти замечания рядом диаграмм, докладчик прибавил в заключение, что хотя истинная наука всегда осмотрительна и чужда догматизма, но, тем не менее, можно считать бесспорным фактом, что ей удалось всесторонне осветить жизнь древнего Лондона, и нам известен теперь каждый акт повседневной жизни его граждан, от вдыхания табачного дыма по утрам до раскрашивания себя в синий цвет после вечерней кружки портера перед отходом ко сну».
В конце концов, я думаю, что это объяснение значения лондонских газовых труб не более нелепо, чем многие из наших заключений относительно пирамид или жизни вавилонян.
Ну, покойной ночи, старина, надеюсь, что следующее письмо будет интереснее.
Письмо восьмое
Бреджильд, 23 апреля 1882 г.
Я припоминаю, дорогой Берти, что в бестолковом письме, которое я написал вам недели три тому назад, я выразил надежду, что в следующем письме сообщу вам что-нибудь более интересное. Так оно и вышло! Все мои здешние начинания лопнули, и я перехожу на новый путь. Колингворт пойдет своей дорогой, я своей; но я рад, что между нами не произошло ссоры.
Прежде всего, я должен рассказать вам о своей практике. Неделя, последовавшая за моим письмом, была не совсем удачной; я получил только два фунта. Зато следующая разом подняла мой заработок до трех фунтов семи шиллингов, а за последнюю неделю я получил три фунта десять шиллингов. Так что, в общем, дело неизменно подвигалось вперед, и мне казалось, что мой путь ясен, как вдруг все разом сорвалось. Были причины, впрочем, которые избавили меня от слишком сильного разочарования, когда это случилось: их я должен вам объяснить.
Я, кажется, упоминал, когда писал вам о моей милой старой матушке, что у нее очень высокое понятие о фамильной чести. Я часто слышал от нее (и убежден, что она действительно так думает), что она скорее бы согласилась видеть любого из нас в гробу, чем узнать, что он совершил бесчестный поступок. Да, при всей своей мягкости и женственности, она становится жесткой как сталь, если заподозрит кого-нибудь в низости; и я не раз видел, как кровь приливала к ее лицу, когда она узнавала о каком-нибудь скверном поступке.
Так вот, относительно Колингворта она слышала кое-что, пробудившее в ней антипатию к нему в то время, когда я только что познакомился с ним. Затем произошло авонмутское банкротство, и антипатия матушки усилилась. Она была против моего переселения к нему в Бреджильд, и только моим быстрым решением и переездом я предупредил формальное запрещение. Когда я водворился здесь, ее первый вопрос (после того, как я сообщил ей об их процветании) был: уплатили ли они авонмутским кредиторам. Когда я ответил, она написала мне, умоляя вернуться и прибавляя, что как ни бедна наша семья, но еще ни один из ее членов не падал так низко, чтобы входить в деловое товарищество с человеком бессовестного характера и с сомнительным прошлым. Я отвечал, что Колингворт говорит иногда о расплате с кредиторами, что миссис Колингворт тоже за нее, и что мне кажется неразумным требовать, чтобы я пожертвовал хорошей карьерой из-за обстоятельств, которые меня не касаются. В ответ на это матушка написала мне довольно резкое письмо, в котором высказывала свое мнение о Колингворте, что в свою очередь вызвало с моей стороны письмо, в котором я защищал его и указывал на некоторые глубокие и благородные черты в его характере. На это она опять-таки отвечала еще более резкими нападками; и, таким образом, завязалась переписка, в которой она нападала, я защищал, и, в конце концов, между нами, по-видимому, произошел серьезный разлад.
Отец, судя по содержанию коротенького письма, которое я получил от него, считал все дело абсолютно несостоятельным и отказывался верить моим сообщениям о практике и рецептах Колингворта. Вот эта-то двойная оппозиция со стороны тех именно людей, чьи интересы я главным образом имел в виду во всем этом деле, была причиной того, что мое разочарование, когда дело лопнуло, было не слишком сильно. Правду сказать, я готов был и сам покончить с ним, когда судьба сделала это за меня.
Теперь о Колингвортах. Мадам приветлива по-прежнему, и, тем не менее, если я не обманываюсь, в ее чувствах ко мне произошла какая-то перемена. Не раз, внезапно взглянув на нее, я подмечал далеко не дружелюбное выражение в ее глазах. В двух-трех мелких случаях я встретил с ее стороны сухость, какой не замечал раньше. Не оттого ли это, что я вмешивался в их семейную жизнь? Не стал ли я между мужем и женой? Разумеется, я всячески старался избежать этого с помощью той небольшой дозы такта, которой обладаю. Тем не менее, я часто чувствовал себя в ложном положении.
Со стороны Колингворта я замечал иногда то же самое: но он такой странный человек, что я никогда не придавал особенного значения переменам в его настроении. Иногда он глядит на меня разъяренным быком, а на мой вопрос, в чем дело, отвечает: «О, ничего!» — и поворачивается спиной. Иногда же он дружелюбен и сердечен почти до излишества, так что я невольно спрашиваю себя, не играет ли он роль.
Однажды вечером мы зашли в Центральный Отель сыграть партию на бильярде. Мы играем почти одинаково и могли бы провести время весело, если б не его странный характер. Он весь день был в мрачном настроении духа, делал вид, что не слышит моих вопросов, или давал отрывистые ответы и смотрел тучей. Я решил не заводить ссоры и потому игнорировал все его задирания, что, однако, не умиротворило его, а подстрекнуло к еще более грубым выходкам. Под конец игры он придрался к одному моему удару, находя его неправильным. Я обратился к маркеру, который согласился со мной. Это только усилило его раздражение, и он внезапно разразился самыми грубыми выражениями по моему адресу. Я сказал ему: «Если вы имеете что-нибудь сказать мне, Колингворт, выйдем на улицу. Не совсем удобно вести такой разговор в присутствии маркера». Он поднял кий, и я думал — ударит меня; однако он с треском швырнул его на пол и бросил маркеру полкроны. Когда мы вышли на улицу, он начал говорить в таком же оскорбительном тоне, как раньше.
— Довольно, Колингворт, — сказал я. — Я уже выслушал больше, чем могу вынести.
Мы стояли на освещенном месте перед окном магазина. Он взглянул на меня, потом взглянул вторично, в нерешимости. Каждую минуту я мог оказаться в отчаянной уличной драке с человеком, который был моим товарищем по медицинской практике. Я не принимал вызывающей позы, но держался наготове. Вдруг, к моему облегчению, он разразился хохотом (таким громогласным, что прохожие на другой стороне улицы останавливались) и, схватив меня под руку, потащил по улице.
— Чертовский у вас характер, Монро, — сказал он. — Ей-богу, с вами небезопасно ссориться. Я никогда не знаю, что вы будете делать в следующую минуту. А, что? Но вы не должны сердиться на меня; ведь я искренне расположен к вам, и вы в этом сами убедитесь.
Я рассказал вам эту вульгарную сцену, Берти, чтоб показать странную манеру Колингворта затевать со мной ссоры: внезапно, без малейшего вызова с моей стороны, он принимает со мной самый оскорбительный тон, а затем, когда видит, что мое терпение истощилось, обращает все в шутку. Это повторялось уже не раз в последнее время, и в связи с изменившимся отношением ко мне миссис Колингворт, заставляет меня думать, что есть какая-нибудь причина этой перемены. Какая — об этом я, ей-богу, знаю столько же, сколько вы. Во всяком случае, это охлаждение, с одной стороны, а с другой — моя неприятная переписка с матушкой часто заставляли меня сожалеть, что я не принял места, предлагавшегося южноамериканской компанией.
Теперь сообщу вам о том, как произошла великая перемена в моем положении.
Странное, угрюмое настроение Колингворта, по-видимому, достигло кульминационного пункта сегодня утром. По дороге на прием я не мог добиться от него ни единого слова. Дом был буквально битком набит пациентами, но на мою долю пришлось меньше обыкновенного. Покончив с ними, я стал дожидаться обычного шествия с кошельком.
Прием у него кончился только в половине четвертого. Я слышал его шаги по коридору, спустя минуту он вошел в мою комнату и с треском захлопнул дверь. С первого же взгляда я понял, что произошел какой-то кризис.
— Монро, — крикнул он, — практика идет к черту!
— Что? — сказал я. — Каким образом?
— Она мельчает, Монро. Я сравнивал цифры и знаю, что говорю. Месяц тому назад я получал шестьсот фунтов в неделю. Затем цифра упала до пятисот восьмидесяти; затем до пятисот семидесяти пяти, а сегодня до пятисот шестидесяти. Что вы думаете об этом?
— Сказать по правде, думаю очень мало, — отвечал я. — Настает лето. Вы теряете все кашли, и простуды, и воспаления горла. Всякая практика терпит ущерб в это время года.
— Все это очень хорошо, — сказал он, шагая взад и вперед по комнате, засунув руки в карманы и нахмурив свои густые косматые брови. — Вы можете так объяснить, но я приписываю это совершенно иной причине.
— Какой же?
— Вам.
— Как так? — спросил я.
— Ну, — сказал он, — вы должны согласиться, что это весьма странное совпадение — если это совпадение: с того самого дня, как мы прибили доску с вашей фамилией, моя практика идет на убыль.
— Мне очень прискорбно думать, что я тому причиной, — отвечал я. — Чем же могло повредить вам мое присутствие?
— Скажу вам откровенно, дружище, — сказал он с той принужденной улыбкой, в которой мне всегда чудилась насмешка. — Как вы знаете, многие из моих пациентов простые деревенские люди, полуидиоты в большинстве случаев, но ведь полукрона идиота, не хуже всякой другой полукроны. Они являются к моему подъезду, видят два имени и говорят друг другу: «Теперь их тут двое. Мы идем к доктору Колингворту, но коли мы войдем, то нас, пожалуй, предоставят доктору Монро». И кончается это иной раз тем, что они вовсе не входят. Затем — женщины. Женщинам решительно нет дела до того, Соломон ли вы или беглый из сумасшедшего дома. С ними все личное. Или вы обработаете их или не обработаете. Я-то умею их обрабатывать, но они не станут приходить, если будут думать, что их передадут другому. Вот почему мои доходы падают.
— Ну, — сказал я, — это нетрудно поправить.
Я вышел из комнаты и спустился с лестницы в сопровождении Колингворта и его жены. На дворе я достал большой молоток и направился ко входной двери, причем парочка следовала за мной по пятам. Я подсунул тонкий конец молотка под свою доску и сильным движением оторвал ее от стены, так что она со звоном упала на тротуар.
— Вот и все, Колингворт, — сказал я. — Я очень обязан вам и вам, миссис Колингворт, за всю вашу любезность и добрые желания. Но я приехал сюда не для того, чтобы лишать вас практики, и после того, что вы сказали мне, я нахожу невозможным оставаться здесь.
— Ну, дружище, — сказал он, — я и сам склонен думать, что вам лучше уехать; то же думает и Гетти, только она слишком вежлива, чтобы сказать это.
— Пора уже объясниться откровенно, — отвечал я, — и мы можем, я думаю, понять друг друга. Если я повредил вашей практике, то, поверьте, искренно сожалею об этом и готов сделать все, что могу, чтобы поправить дело. Больше мне нечего сказать.
— Что же вы намерены предпринять? — спросил Колингворт.
— Я или отправлюсь в плавание, или попытаюсь начать практику на свой риск.
— Но у вас нет денег.
— У вас тоже не было, когда вы начинали.
— Ну, это совсем другое дело. Впрочем, вы, может быть, правы. Трудненько вам будет вначале.
— О, я вполне приготовлен к этому.
— Но все же, Монро, я чувствую себя до некоторой степени ответственным перед вами, так как ведь это я убедил вас отказаться от места на корабле.
— Это было прискорбно, но что же поделаешь!
— Мы должны сделать, что можем. Я вам скажу, что я намерен сделать. Я говорил об этом с Гетти сегодня утром, и она согласна со мной. Если бы мы выдавали вам по фунту в неделю, пока вы встанете на свои ноги, то это помогло бы вам начать собственную практику, а затем вы уплатите нам, когда дело пойдет на лад.
— Это очень любезно с вашей стороны, — сказал я. — Если вы согласны подождать, то я немного пройдусь и подумаю обо всем этом.
Итак, Колингворты на этот раз совершали свое шествие с кошельком без меня, а я прошел в парк, сел на скамейку, закурил сигару и обдумал все дело. В глубине души я не верил, что Колингворт поднял тревогу из-за такой пустой убыли. Это не могло быть причиной его желания отделаться от меня. Без сомнения, я стеснял их в домашней жизни, и он придумал предлог. Но какова бы ни была причина, ясно было одно, — что всем моим надеждам на хирургическую практику, которая должна была развиваться параллельно общей, пришел конец навсегда.
Затем я обсудил вопрос, могу ли принять деньги от Колингворта. Поддержка была невелика, но безумием было бы начинать практику без нее, — так как я отослал семье все, что сберег у Тортона. У меня было всего-навсего шесть фунтов. Я рассудил, что эти деньги не составляют расчета для Колингворта с его огромными доходами, для меня же имеют большое значение. Я верну их ему через год, самое большее — два. Быть может, дело пойдет так успешно, что я в состоянии буду обойтись без них в самом начале. Без сомнения, только посулы Колингворта насчет моей будущей практики в Бреджильде заставили меня отказаться от места на «Деции». Следовательно, мне нечего стесняться принять от него временную помощь. По возвращении домой я сказал ему, что принимаю предложение и благодарю за великодушие.
— Отлично, — сказал он. — Гетти, милочка, раздобудь-ка нам бутылочку шипучего. Мы выпьем за успех нового предприятия Монро.
Давно ли, кажется, мы пили за мое вступление в долю и вот уже пьем за успех моего отказа от нее! Боюсь, что при второй выпивке обе стороны были искренни.
— Теперь мне надо решить, где я начну дело, — заметил я. — Мне бы хотелось найти хорошенький городок, где все жители богаты и больны.
— Я полагаю, что вы не думаете основаться здесь, в Бреджильде? — спросил Колингворт.
— Конечно, нет, если я мешал вам как дольщик, то тем более буду мешать как соперник. Ведь если я буду иметь успех, то только за счет вашей практики.
— Ну, — сказал он, — выбирайте же ваш город.
Мы достали атлас и открыли карту Англии. Она была усеяна городами и местечками густо, точно веснушками, но у меня не было никакой руководящей нити для выбора.
— Мне кажется, надо выбирать довольно большой город, чтоб было место для расширения практики, — сказал я.
— Не слишком близко от Лондона, — прибавила миссис Колингворт.
— А главное, такое место, где я никого не знаю, — заметил я. — Сам я хочу пренебречь удобствами, но мне трудно будет сохранить конвенасы перед посетителями.
— Что вы думаете о Стонвеле? — сказал Колингворт, указывая мундштуком своей трубки на городок милях в тридцати от Бреджильда.
Я никогда не слыхивал об этом местечке, но, тем не менее, поднял стакан.
— Итак, за Стонвель! — воскликнул я. — Завтра отправляюсь туда и посмотрю.
Мы чокнулись, и, таким образом, дело было решено, и вы можете быть уверены, что я не замедлю прислать вам полный и подробный отчет о результатах.
Письмо девятое
Кадоганская терраса, I. Берчспул, 21 мая 1882 г.
Неожиданности, мой милый старый Берти, так часто случаются в моей жизни, что перестали заслуживать это название. Вы помните, что в последнем письме я сообщал вам о моей отставке и готовился ехать в город Стонвель, посмотреть, есть ли там хоть какая-нибудь надежда устроиться с практикой. Утром, перед завтраком, я только было начал укладываться, как кто-то тихонько постучал в мою дверь, — это была миссис Колингворт, в капоте, с распущенными волосами.
— Не сойдете ли вы вниз посмотреть Джемса, доктор Монро? — сказала она. — С ним происходило что-то странное всю ночь, и я боюсь, что он болен.
Я сошел вниз и увидел Колингворта. Лицо его было красно, глаза дикие. Он сидел на кровати, голая шея и волосатая грудь выглядывали из-под расстегнутой рубашки. Перед ним лежали на одеяле листок бумаги, карандаш и термометр.
— Чертовски интересная вещь, Монро, — сказал он. — Посмотрите-ка на запись температуры. Я отмечаю ее каждые четверть часа с того момента, как убедился, что не могу уснуть, и она то поднимается, то опускается, словно горы в географических книгах. Мы закатим лекарства — а, что, Монро? — и, черт побери, перевернем все их идеи о горячках. Я напишу на основании личного опыта памфлет, после которого все их книги устареют, так что им останется только разорвать их для завертывания сандвичей.
Он говорил быстро, как человек, у которого начинается бред. Я взглянул на запись: температура была выше 102 градусов по Фаренгейту. Пульс его колотился, как бешеный, под моими пальцами, кожа горела.
— Какие симптомы — спросил я, присев на постель.
— Язык точно терка для мускатного ореха, — ответил он, высовывая его. — Головная боль в лобной части, боли в почках, отсутствие аппетита, мурашки в левом локте. Пока мы на этом и остановимся.
— Я вам скажу, что это такое, Колингворт, — сказал я. — У вас ревматическая горячка, и вам придется лечь в постель.
— Как же лечь! — заорал он. — Мне нужно освидетельствовать сто человек сегодня. Милый мой, я должен быть там, что бы со мной ни случилось. Я не для того создавал практику, чтобы уничтожить ее из-за нескольких унций молочной кислоты.
— Джемс, милый, ты опять приобретешь ее, — сказала его жена своим воркующим голосом. — Ты должен послушаться доктора Монро.
— Тут не может быть и вопроса, — подтвердил я. — Вы сами знаете последствия. Вы схватите эндокардит, эмболию, тромбоз, метастатические абсцессы, — вы знаете опасность не хуже меня.
Он откинулся на кровать и захохотал.
— Я буду приобретать эти недуги поодиночке, — сказал он. — Я не так жаден, чтобы забирать их себе все разом, — а, Монро, что? — когда у иных бедняг нет даже боли в пояснице. — Кровать заходила ходуном от его хохота. — Ну, ладно, будь по-вашему, парень, — но вот что: ежели что-нибудь случится, никаких памятников на моей могиле. Если вы хоть простои камень положите, то, ей-богу, Монро, я явлюсь к вам в полночь и швырну его вам в брюхо!..
Почти три недели прошло, прежде чем он мог снова явиться на прием. Он был неплохой пациент, но осложнял мое лечение всевозможными микстурами и пилюлями и производил опыты над самим собой. Невозможно было угомонить его, и мы могли заставить его лежать в постели, только разрешая ему делать все, что было в силах. Он много писал, разрабатывал модель новой брони для судов — и разряжал пистолеты в свой магнит, который велел принести и поставить на камин.
Тем временем миссис Колингворт и я принимали больных. В качестве его заместителя я потерпел жестокое поражение. Больные не верили мне ни на волос. Я чувствовал, что после него кажусь пресным, как вода после шампанского. Я не мог говорить им речи с лестницы, ни выталкивать их, ни пророчествовать анемичным женщинам. Я казался слишком важным и сдержанным после всего, к чему они привыкли. Как бы то ни было, я вел дело, как умел, и не думаю, чтобы практика его сильно пострадала от моего заместительства. Я не считал возможным уклоняться от профессиональных правил, но прилагал все старания, чтоб вести дело как можно лучше.
В тот же вечер, когда был решен мой отъезд, я написал матушке, сообщая ей, что теперь между нами не должно оставаться и тени разлада, так как все улажено, и я решил немедленно уехать от Колингворта. Вслед за тем мне пришлось написать ей, что мой отъезд откладывается на неопределенное время и что я теперь принужден взять на себя всю практику. Милая старушка очень рассердилась. По-видимому, она совершенно не поняла, что дело идет о временной отсрочке и что я не мог бросить больного Колингворта. Она молчала три недели, а затем прислала очень ядовитое письмо (она-таки умеет подбирать эпитеты, когда захочет). Она дошла до того, что назвала Колингворта «обанкротившимся плутом» и объявила, что я мараю фамильную честь. На последний день перед его возвращением к практике, когда я вернулся с приема, он сидел в халате, внизу. Жена его, которая оставалась в этот день дома, сидела рядом с ним. К моему удивлению, когда я поздравил его с возвращением к деятельности, он отнесся ко мне так же угрюмо, как накануне нашего объяснения (хотя в течение всей болезни был очень весел). Жена его тоже избегала моего взгляда и говорила со мной почти отвернувшись.
— Да, завтра примусь за дело, — сказал он. — Ну, сколько же я вам должен за вашу работу?
— О, ведь это простая дружеская услуга, — сказал я.
— Благодарю вас, но я предпочел бы отнестись к ней с чисто деловой точки зрения. Это делает отношения более определенными. Во сколько же вы цените свои услуги?
— Я никогда не думал об этом.
— Хорошо, подумаем же об этом теперь. Заместителю я платил бы четыре гинеи в неделю. Четырежды четыре шестнадцать. Положим двадцать. Я обещал выдавать вам по фунту в неделю с тем, что вы их мне вернете со временем. Теперь я положу двадцать фунтов на ваше имя как ваши собственные деньги, и вы будете получать их аккуратно по фунту в неделю.
— Благодарю вас, — сказал я. — Если уж вам так хочется сделать из этого деловой вопрос, то устройте хоть так.
Я не мог понять и до сих пор не могу понять, что вызвало эту внезапную холодность с их стороны; думаю, что они переговорили между собой и решили, что я держу себя слишком по-старому, и что надо напомнить мне о прекращении нашего товарищества. Конечно, они могли бы сделать это с большим тактом.
В тот самый день, когда Колингворт вернулся к больным, я отправился в Стонвель, захватив с собой только саквояж, так как это была лишь разведочная экспедиция, и я решил вернуться за багажом, если окажется хоть какая-нибудь надежда. Увы! Не оказалось и малейшей. Вид этого местечка повергнул бы в уныние самого сангвинического человека. Это один из тех живописных английских городков, у которых нет ничего, кроме исторических воспоминаний. Римский вал и Нормандский замок — его главные продукты. Но самая поразительная особенность его — туча докторов. Двойной ряд медных пластинок тянется вдоль всей главной улицы. Откуда они добывают пациентов, решительно не понимаю, разве что лечат друг друга. Хозяин «Быка», куда я зашел подкрепить свои силы скромным завтраком, до некоторой степени разъяснил мне эту тайну: кругом, на двенадцать миль по всем направлениям, нет ни одной сколько-нибудь крупной деревни, и обитатели разбросанных ферм обращаются за медицинской помощью в Стонвель. Пока я болтал с ним, по улице проплелся какой-то средних лет господин в пыльных сапогах.
— Это доктор Адам, — сказал хозяин. — Он еще новичок, но говорят, что со временем он добьется успеха.
— Что вы подразумеваете под новичком? — спросил я.
— О, он здесь всего десять лет, — сказал хозяин.
— Покорнейше благодарю, — ответил я. — Не можете ли вы сказать мне, когда отходит поезд в Бреджильд?
Так я вернулся назад, в довольно унылом настроении духа, истратив понапрасну десять или двенадцать шиллингов. Впрочем, моя бесплодная поездка кажется мне пустяком, когда я вспоминаю о начинающем стонвельце с его десятью годами и пыльными сапогами. Я готов на какой угодно искус, лишь бы он провел меня к цели; но да избавит меня судьба от тупиков!
Колингворты приняли меня не слишком ласково. Странное выражение их лиц показало мне, что им неприятно, что не удалось отделаться от меня. Когда я вспоминаю их абсолютно дружеское отношение ко мне несколько дней тому назад, и явно неприязненное теперь, то решительно не понимаю, в чем дело. Я прямо спросил Колингворта, что это значит, но он отвернулся с принужденным смехом и пробормотал какую-то глупость насчет моей щепетильности.
Я менее, чем кто-нибудь, способен видеть обиду там, где ее нет, но, как бы то ни было, решил уехать из Бреджильда немедленно. На обратном пути из Стоквеля мне пришло в голову, что Берчспул будет подходящим местом. Итак, на следующий же день я забрал свой багаж, и уехал, окончательно распростившись с Колингвортом и его женой.
— Положитесь на меня, дружище, — сказал Колингворт с выражением, напоминавшим о его прежнем дружелюбном отношении. — Наймите хороший дом в центре города, приколачивайте доску и действуйте. Я позабочусь, чтобы ваша машина не стала из-за недостатка угля.
С этим обнадеживающим напутствием он простился со мной на платформе Бреджильдской станции. Слова дружеские, правда? А между тем брать от него деньги для меня пуще ножа вострого. Как только буду зарабатывать столько, чтоб прожить на хлебе и воде, откажусь от них. Но начать дело без них, это все равно, что человеку, не умеющему плавать, выпустить спасательный круг.
Было около четырех, когда я приехал в Берчспул, находящийся в пятидесяти трех милях от Бреджильда. Я оставил багаж на станции и сел в трамвай с намерением поискать комнату, так как думал, что она обойдется дешевле гостиницы. Мне удалось нанять комнатку за десять шиллингов шесть пенсов, и таким-то образом я водворился в Берчспуле, обеспечив себе базу для операций. Я выглянул из маленького окна моей комнаты на дымящие трубы и серые крыши, украшенные кое-где шпицами, и погрозил им чайной ложкой. «Или вы меня одолеете, — сказал я, — или я окажусь достаточно мужчиной, чтобы одолеть вас».
Ну, всего хорошего вам, и всем вашим, и вашему городу, и вашему штату, и вашей великой стране.
Неизменно ваш, Дж. Старк Монро.
Письмо десятое
Оклей-Вилла, I. Берчспул, 5 июня 1882 г.
В последний раз я писал вам, дорогой Берти, вечером в день моего приезда сюда. На следующее утро я принялся за дело. Вы будете удивлены (по крайней мере, я был удивлен), узнав, как практически и методически я повел его. Прежде всего, я отправился в почтовую контору и купил за шиллинг большой план города. Вернувшись домой, я приколол его к столу. Затем принялся изучать его и намечать ряд прогулок так, чтобы побывать на каждой улице. Вы не можете себе представить, что это значит, пока не попытаетесь сами проделать то же. Утром я завтракаю, выхожу в десять, брожу до часа, обедаю (на 3 пенса), продолжаю бродить до четырех, возвращаюсь домой и записываю результаты. Каждый незанятый дом я отмечаю на плане крестиком, а каждого доктора кружком. Так что теперь у меня полная картина местности, и я с первого взгляда вижу, где есть простор для практики, а где соперники на каждом шагу.
Тем временем у меня оказался совершенно неожиданный союзник. На второй вечер дочка хозяйки торжественно вручила мне карточку от жильца, занимавшего комнату внизу. На ней было напечатано «Капитан Уайтголл, Вооруженный Транспорт». На другой стороне карточки было написано: «Капитан Уайтголл (Вооруженный Транспорт) свидетельствует свое почтение доктору Монро и будет счастлив видеть его у себя за ужином в 8 ч. 30 м». На это я ответил: «Доктор Монро свидетельствует свое почтение капитану Уайтголлу (Вооруженный Транспорт) и с величайшим удовольствием принимает его любезное приглашение». Что значит «Вооруженный Транспорт», не имею понятия, но я счел нужным включить его в свой ответ, так как, по-видимому, сам капитан придает ему какое-то существенное значение.
Спустившись к нему, я увидел курьезную фигуру в сером халате, подпоясанном малиновым шнурком. Он пожилой человек, седеющие волосы еще не совсем белы, а мышиного цвета. Но усы и борода желтовато-каштановые, лицо усеяно морщинами, худое и в то же время одутловатое, мешки под удивительно светлыми голубыми глазами.
— Ей-богу, доктор Монро, сэр — сказал он, пожав мне руку, — с вашей стороны очень любезно принять такое чуждое формальностей приглашение. Да, сэр, ей-богу!
Эта фраза типична для него, так как он почти всегда начинал и заканчивал божбой, — середина же обыкновенно заключала какую-нибудь любезность. Эта формула повторялась так регулярно, что я могу опустить ее, а вы имейте ее в виду всякий раз, как он откроет рот. Местами тире будут вам напоминать о ней.
— В моем обычае, доктор Монро, сэр, было дружить с соседями всю мою жизнь; а соседи у меня бывали странные. Ей, — сэр, хоть я и маленький человек, а сидел между генералом справа, адмиралом слева и британским послом против меня. Это было, когда я командовал вооруженным транспортом «Геджина» в Черном море в 1855 году. Он погиб во время шторма в Балаклавской бухте, сэр, разбился в щепки.
В комнате стоял сильный запах виски, а на камине красовалась откупоренная бутылка. Сам капитан говорил с странной запинкой, которую я принял сначала за природный недостаток; но его походка, когда он направился к креслу, показала мне, что он уже нагрузился до краев.
— Чем богат, тем и рад, доктор Монро, сэр. Скромный ужин и — привет моряка. Не Королевского Флота, сэр, хотя я видал манеры получше, чем многие из них. Нет, сэр, я не плаваю под чужим флагом и не ставлю R. N. после моего имени, но я слуга королевы! Не торгового мореплавания, сэр! Выпейте стаканчик. Это недурное снадобье, — я пил достаточно, чтобы понимать толк.
За ужином я оживился от еды и выпивки и рассказал моему новому знакомому все о моих планах и намерениях. Только теперь, дорвавшись до удовольствия говорить, я понял вполне, что такое одиночество. Он слушал меня сочувственно и к моему ужасу налил себе и мне по полному стакану голого виски, выпить за мой успех. Его энтузиазм был так велик, что мне удалось отделаться только от второго стакана.
— Вы выйдете в люди, доктор Монро, сэр! — кричал он. — Я вижу человека с первого взгляда и говорю вам, — вы выйдете в люди. Вот моя рука, сэр! Я ваш! Вы не должны стыдиться пожать ее, так как, клянусь — хоть я и сам это говорю, она всегда была открыта бедному и закрыта хвастуну, с тех пор как я вышел из пеленок. Да, сэр, из вас выйдет моряк хоть куда, и я рад, что вы служите на моем судне!
Все остальное время он был в твердой уверенности, что я поступил на службу под его начальство, и читал мне длинные сбивчивые речи о корабельной дисциплине, продолжая, однако, величать меня: «Доктор Монро, сэр». Наконец его разговор стал невыносимым: пьяный молодой человек противен, но пьяный старик — конечно, самое жалкое зрелище на земле. Я встал и пожелал ему покойной ночи.
Я не ожидал еще раз увидеть моего соседа, но на следующее утро он явился, когда я сидел за завтраком. От него разило, как из винного погреба: пары виски, кажется, распространялись из всех его пор.
— Доброго утра, мистер Монро, сэр, — сказал он, протягивая мне трясущуюся руку. — Поздравляю вас, сэр! Вы выглядите свежим-свежим, а у меня в голове словно молотки стучат. Мы провели вечерок приятно, мирно, и я выпил немного, но — нездоровый воздух этого места расстраивает меня. Вы отправитесь на поиски дома, я полагаю?
— Я отправлюсь немедленно после завтрака.
— Я чертовски интересуюсь вашим предприятием. Вы, пожалуй, увидите в этом назойливость, но такой уж у меня характер. Пока я под парами, я бросаю канат всякому, кому нужен буксир. Я вам скажу, что я сделаю, доктор Монро, сэр. Я пойду в одну сторону, а вы идите в другую, а вернувшись, я вам сообщу, если подвернется что-нибудь настоящее.
По-видимому, мне оставалось только взять его с собой или предоставить ему идти одному; итак, я поблагодарил его и предоставил ему делать, как знает. Ежедневно вечером он возвращался, по обыкновению вполпьяна, но, как я думаю, добросовестно отмахав свои десять или пятнадцать миль. Он являлся с самыми курьезными предложениями. Однажды он не на шутку вступил в переговоры с владельцем огромного магазина сукон с прилавком в шестьдесят футов длиной. Мотив у него был тот, что один его знакомый содержатель гостиницы, устроившись неподалеку на противоположной стороне, повел дело с большим успехом. Бедный старый «вооруженный транспорт» работал так усердно, что я не мог не чувствовать признательности; тем не менее я от всего сердца желал, чтобы он прекратил свои хлопоты, так как он был в высшей степени нелепый агент, и я никогда не знал, какой экстраординарный шаг он предпримет от моего имени. Он познакомил меня с двумя другими господами. Один из них был странного вида субъект по имени Торни, живший на пенсию за раны; еще гардемарином он потерял глаз и лишился употребления руки из-за ран, полученных в схватке с маори. Другой был молодой человек, с поэтической наружностью и грустным выражением лица, хорошей фамилии, от которого семья отказалась из-за любовной истории с кухаркой. Имя его было Карр, а главная его особенность заключалась в том, что он был так регулярен в своем нерегулярном образе, что мог всегда определить время по степени своего опьянения. Он поднимал голову, принимал в расчет все симптомы и затем почти точно определял, который час. Несвоевременная выпивка однако сбивала его с толку. Если бы вы заставили его выпить лишнее утром, он разделся бы и лег в постель после завтрака в полной уверенности, что день уже прошел. Эти страшные забулдыги принадлежали к числу тех мелких суденышек, которым капитан Уайтголл, по его собственному выражению, «бросил канат»; и, улегшись в постель, я долго еще слышал звон стаканов и стук трубок, выколачиваемых о каминную решетку в комнате подо мной.
Закончив свое исследование по карте незанятых домов и докторов, я остановил свой выбор на одном домике, который без сомнения был самым подходящим для моих целей. Во-первых, он был довольно дешев — сорок фунтов, с налогами пятьдесят. Выглядел он недурно. При нем не было сада. Помещался он между богатым и бедным кварталами. Наконец, он стоял на пересечении четырех улиц, из которых одна была главной артерией города. Словом, я бы не мог найти лучшего дома для моих целей и дрожал от страха, что кто-нибудь наймет его раньше меня. Я спешил со всех ног и явился в контору с стремительностью, удивившем степенного клерка, который ею заведовал.
Ответы его, впрочем, были успокоительные. Дом еще не нанят. Хотя теперь еще не исполнилась четверть, но я могу занять его немедленно. Я должен подписать контракт на год и заплатить вперед.
Кажется, я слегка изменился в лице.
— Вперед! — сказал я так беспечно, как только мог.
— Так принято.
— Или поручительство?
— Это зависит, конечно, от того, кто поручители.
— Не то чтобы это имело большое значение для меня, — сказал я. (Да простит мне небо!), — Но, если это безразлично для фирмы, для меня удобнее платить по окончании четверти.
— Назовите имена ваших поручителей.
Мое сердце запрыгало от радости, так как я знал, что дело уладится. Мой дядя, как вы знаете, приобрел дворянство в артиллерии, и хотя я никогда не видел его, но знал, что он выручит меня из тисков.
— Во-первых, мой дядя, сэр Александр Монро, Лизмор-хаус, Дублин, — сказал я. — Он охотно ответит на ваш запрос, также как мой друг доктор Колингворт в Бреджильде.
Я сразил его этими именами. Я видел это по его глазам и фигуре.
— Не сомневаюсь, что такое поручительство окажется вполне удовлетворительным, — сказал он. — Не будете ли вы любезны подписать контракт?
Я сделал это и перешагнул через Рубикон. Жребий был брошен. Будь, что будет, вилла Оклей нанята мною на двенадцать месяцев.
— Угодно вам получить ключ немедленно?
Я почти вырвал ключ из его рук. Затем я устремился вступить во владение своей собственностью. В первый раз в жизни я стоял в помещении, за которое не было заплачено кем-нибудь другим.
Ближайшей моей заботой было запастись лекарствами и мебелью. Первые я мог приобрести в кредит; но ради второй решил ни в каком случае не входить в долги. Я написал в Аптекарское общество, сообщив имена Колингворта и моего отца в качестве поручителей, запас на десять фунтов тинктур, отваров, пилюль, порошков, мазей и склянок. Колингворт, вероятно, был один из их главных заказчиков, так что я знал, что мой заказ будет быстро исполнен.
Оставался более серьезный вопрос о мебели. Ее мне удалось приобрести при бестолковом, но усердном содействии капитана Уайтголла на аукционе, за три фунта с небольшим.
И вот я переселился в свой дом — мой дом, дружище! — расплатившись с хозяйкой. Ее счет оказался больше, чем я ожидал, хотя я брал у нее только чай и завтрак, или «обед», как она величественно выражалась. Как бы то ни было, для меня было большим утешением рассчитаться с ней и перебраться на Оклей-Виллу.
Водворившись, наконец, в собственном доме, я уселся в своем кабинете и выложил на стол всю свободную наличность. Я испугался, когда взглянул на нее: три полкроны, долорин и шесть пенсов, то есть всего одиннадцать шиллингов и шесть пенсов. Я ожидал весточки от Колингворта раньше, чем дойду до этого; но, во всяком случае, он там, за моей спиной, — верный друг. Тотчас после найма дома я написал ему подробное письмо, сообщая, что я взял на себя обязательство, подписав контракт на год, но совершенно уверен, что с поддержкой, которую он мне обещал, легко преодолею все затруднения. Я описал благоприятное положение и сообщил все подробности о ренте и соседстве. Я был уверен, что в ответ на письмо получу от него мой недельный перевод.
Я просидел целый день дома с тем же чувством уюта и новизны, которое испытал, когда входная дверь впервые захлопнулась за мной. Вечером я вышел со двора, купил краюху хлеба, полфунта чаю («чайные крошки», как его называют, — он стоит восемь пенсов), оловянный чайник (пять пенсов), жестянку швейцарского молока и жестянку американского консервированного мяса. Два шиллинга девять пенсов исчезли, как не бывали, но, по крайней мере, я запасся провиантом на несколько дней.
В задней комнате была очень удобная газовая горелка. Я вколотил над ней в стену деревянный шпенек, на который мог подвешивать чайник и кипятить его. Выгода этого приспособления заключалась в том, что оно не требовало немедленных издержек, а платить за газ предстояло еще бог весть когда; до тех пор могло произойти многое. Таким образом, задняя комната превратилась в кухню и столовую вместе. Единственная мебель — ящик, который служил и буфетом, и столом, и сиденьем. В нем помещались все мои съестные припасы, и когда мне хотелось есть, то оставалось только достать их и положить на ящик, оставив местечко для себя самого.
Только в спальне, собираясь лечь в постель, я заметил пробелы в моей обстановке. Не было ни матраца, ни подушки, ни постельного белья. Мои мысли до того сосредоточились на предметах, необходимых для моей профессии, что я забыл и думать о своих личных нуждах. Эту ночь я провел прямо на железной кровати и встал с нее, как святой Лаврентий с решетки. Моя вторая пара и «Основы медицины» Бристоу составляли отличную подушку, а одеялом в теплую июньскую ночь может служить пальто. Я не хотел покупать постельного белья, а в ожидании, пока у меня окажутся деньги для покупки нового, решил устроить подушку из соломы и прикрываться обеими парами платья в холодные ночи. Но спустя два часа проблема разрешилась для меня в гораздо более комфортабельном смысле прибытием большого сундука, посланного матушкой, который был так же кстати для меня и явился так же неожиданно, как обломки испанского корабля для Робинзона Крузо. В нем оказались две пары толстых шерстяных одеял, пара простынь, стеганое одеяло, подушка, складной походный стул, две набитые медвежьи лапы (чего ожидал меньше всего на свете!), две терракотовые вазы, чайный прибор, две картины в рамках, несколько книг, орнаментальная чернильница и несколько скатертей и цветных покрывал для стола. Только имея в своем распоряжении стол с еловой доской и ножками черного дерева, вы поймете истинное значение покрывала для стола. Тотчас за этим сокровищем прибыл большой тюк от Аптекарского общества с лекарствами. Когда я выстроил их в ряд, они заняли всю стену и еще полстены в столовой. Обойдя после этого свой дом и обозрев свое разнообразное имущество, я почувствовал, что мои политические воззрения стали менее радикальными, и начал думать, что, в конце концов, в праве собственности, может быть, и есть что-нибудь путное.
О прислуге, конечно, нечего было и думать. Я не мог прокормить ее, ни тем более платить ей, да и кухонных принадлежностей у меня не было. Я должен был отворять дверь пациентам, что бы они ни подумали об этом. Должен сам мыть посуду и подметать комнаты, и эти обязанности должны быть исполнены, так как посетители должны находить мое помещение в приличном виде. Ну, все это не представляло особых затруднений, так как я мог исполнять все эти обязанности под покровом ночи. Но матушка предложила мне комбинацию, которая чрезвычайно упрощала дело. Она написала, что если я хочу, то она может прислать мне моего братишку Поля в качестве помощника. Он был бойкий веселый мальчуган девяти лет, который, я знал, с радостью разделит со мной невзгоды; если же эти невзгоды станут чересчур тяжелыми, то я всегда могу отослать его обратно. Он мог приехать только через несколько недель, но меня радовала мысль о нем. Помимо его общества, он мог быть полезным в самых разнообразных отношениях.
Кто мог явиться ко мне на второй день, кроме капитана Уайтголла? Я сидел в задней комнате, соображая, много ли ломтей выйдет из фунта консервированной говядины, когда он позвонил. Как зазвенел колокольчик в пустом доме! Я, впрочем, увидал, кто это такой, как только вышел в переднюю, так как входная дверь была наполовину стеклянная, и я мог видеть моих посетителей, не подходя близко.
Я все еще не был уверен, люблю я этого человека или питаю к нему отвращение. Он представлял самую необычайную смесь милосердия и пьянства, беспутства и самоотвержения, какую я когда-либо встречал. Но он приносил с собой в мой дом струю оживления и надежды, за которые я мог быть только благодарен. Он держал под мышкой какой-то сверток, который оказался, когда он снял бумагу, большой темной вазой. Он водворил ее на камин.
— Вы позволите мне, доктор Монро, сэр, поместить эту безделку в вашей комнате. Это лава, сэр, лава из Везувия; сделано в Неаполе. Ей, — вы думаете, что она пуста, доктор Монро, сэр, но она наполнена моими лучшими пожеланиями; и когда вы приобретете лучшую практику в городе, то можете указывать на эту вазу и говорить, как она попала к вам — от шкипера вооруженного транспорта, который сочувствовал вам с самого начала.
Признаюсь, Берти, слезы навернулись на мои глаза, и я едва мог пробормотать несколько слов благодарности. Какая странная смесь противоположных качеств человеческая душа! Не поступок или слова его меня тронули, а почти женственное выражение в глазах этого разбитого, отупевшего от пьянства, старого цыгана — сочувствие и жажда сочувствия, которые я в нем прочел. Впрочем, только на мгновение, так как он тотчас вернулся к своей беспечной, полувызывающей манере:
— Есть и другое, сэр. Я решил некоторое время тому назад посоветоваться с доктором. Я буду рад, если вы возьметесь освидетельствовать меня.
— Что же у вас такое? — спросил я.
— Доктор Монро, сэр, — ответил он, — ходячий музеум. Вы бы затруднились сказать, чего у меня нет. Если вы желаете произвести какое-нибудь специальное исследование, пожалуйте ко мне и посмотрите, что я могу сделать для вас. Не всякий может сказать о себе, что он трижды выдержал холеру и всякий раз вылечивал себя сам перцовкой. Ежели вы заставите этих маленьких зародышей чихать, они живо уберутся из вас. Это моя теория холеры, и вы заметьте ее, доктор Монро, сэр, так как у меня умерло пятьдесят человек, когда я командовал вооруженным транспортом «Геджира» на Черном море, и я знаю, о чем говорю.
Я заменяю клятвы и божбу Уайтголла чертами, так как чувствую, что бесполезно было бы пытаться передать их энергию и разнообразие. Я был изумлен его видом, когда он разделся, так как все его тело оказалось сплошь покрытым татуировкой, с толстой синей Венерой против сердца.
— Можете стучать, — сказал он, когда я принялся выслушивать грудь, — но я уверен, что там никого не окажется дома. Они все отправились друг к другу в гости. Сэр Джон Гетток пробовал выслушивать меня три года тому назад. «Слушайте, вы, — сказал он, — куда же, черт возьми, девалась ваша печень? Что у вас там за мешанина? Ничего не на своем месте». — «Кроме моего сердца, сэр Джон, — ответил я. — Да, оно-то не сорвется с якоря, пока у него цел хоть один клапан».
Я исследовал его и убедился, что он недалек от истины. Я освидетельствовал его с головы до ног, — действительно, в нем мало что оставалось в том виде, как было создано природой. Я нашел у него расширение сердечной сумки, цирроз печени, Брайтонову болезнь, расширение селезенки и начало водяной. Я прочел ему лекцию о необходимости умеренности, если не полного воздержания; но боюсь, что мои слова не произвели на него никакого впечатления. Он ухмылялся, издавал какой-то кудахтающий горловой звук все время, пока я говорил, но означало ли это согласие или несогласие, я не мог понять.
Когда я кончил, он достал кошелек, но я просил его считать эту маленькую услугу с моей стороны актом простой дружбы. Это не помогло, и он так настаивал, что я принужден был уступить.
— В таком случае, мой гонорар пять шиллингов, если уж вы непременно хотите отнестись к этому с деловой точки зрения.
— Доктор Монро, сэр, — перебил он, — меня свидетельствовали люди, которым я не подал бы стакана воды, если б они умирали от жажды, и я никогда не платил им меньше гинеи. Теперь, когда я имею дело с джентльменом и другом, черт меня побери, если я заплачу хоть сторингом меньше!
Таким образом, после долгих споров, кончилось тем, что он ушел, оставив соверен и шиллинг на моем столе. Деньги эти жгли мне пальцы, так как я знал, что пенсия его невелика; но раз уж нельзя было отказаться от них, я не мог отрицать, что они оказывались весьма кстати.
Теперь перехожу к великому событию сегодняшнего утра, о котором я сейчас не могу говорить хладнокровно. Подлец Колингворт перерезал канат и разом посадил меня на мель.
Письма приносят в восемь часов утра, и я читаю их в постели. Сегодня пришло только одно, по странному почерку на адресе нельзя было ошибиться, от кого. Я не сомневался, что это обещанная сумма, и открыл его с приятным чувством ожидания. Вот что я прочел: «Когда горничная убирала вашу комнату после вашего отъезда, она вымела из нее клочья порванного письма. Увидав на них мое имя, она, исполняя свою обязанность, отнесла их своей госпоже, которая сложила клочки и убедилась, что они составляют письмо от вашей матери, поносящей меня в самых низких выражениях вроде «обанкротившийся плут», и «бессовестный Колингворт». Я могу только сказать, что мы были крайне изумлены тем, что вы могли принимать участие в такой переписке, оставаясь гостем под нашей кровлей, и что мы отказываемся от каких бы то ни было дальнейших сношений с вами».
Приятно было получить такой утренний сюрприз, не правда ли, после того, как, полагаясь на его обещание, я начал дело и нанял дом на год с несколькими шиллингами в кармане. Я не раз перечитывал письмо и, несмотря на свое отчаянное положение, не мог не посмеяться мелочности и глупости Колингворта. Картина хозяина и хозяйки, подбирающих и склеивающих обрывки письма их уехавшего гостя, показалась мне крайне забавной.
И глупо оно было, так как ребенок мог бы сообразить, что нападки матушки были ответом на мою защиту. Зачем бы мы стали писать, высказывая оба одно и то же. Как бы то ни было, я крайне смущен и не знаю, что буду делать. Обдумаю свое положение и сообщу вам о результатах. Что бы ни случилось, одно несомненно, — в удаче и в беде остаюсь вашим неизменным и болтливым другом — Старком.
Письмо одиннадцатое
Оклей-Вилла, I. Берчспул, 12 июня 1882 г.
Когда я писал мое последнее письмо, дорогой Берти, я чувствовал себя, как треска, выброшенная на мель, после моего окончательного разрыва с Колингвортом.
Только теперь я понял, что это за человек. Я попытался вспомнить, когда это я разрывал письма матушки, так как вообще это не в моем обычае. Напротив, я часто недоумевал, что мне делать с письмами, когда их накоплялось столько, что карман готов был лопнуть. Чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что я не мог сделать ничего подобного, так что, в конце концов, я отыскал старый пиджак, который носил в Бреджильде и освидетельствовал его карманы. Первое же письмо, которое я вытащил из них, оказалось то самое, о котором говорил Колингворт.
Теперь я мог объяснить себе многое, что поражало меня в Бреджильде. Эти внезапные припадки дурного настроения и плохо скрываемой вражды со стороны Колингворта, — не совпадали ли они с получением писем от матушки? Да, я был уверен, что он читал их с самого начала.
Но тут скрывался еще более черный умысел. Если он читал их и был настолько нелеп, что считал моё отношение к нему нечестным, то почему не сказал мне об этом тогда же? Причина могла быть одна: ему пришлось бы объяснить, как он получил свои сведения. Но я достаточно знал ресурсы Колингворта, чтобы понимать, что он сумел бы вывернуться из этого затруднения. Придумал же он историю с горничной относительно последнего письма. Его могли удержать только какие-нибудь более сильные резоны. Припомнив всю историю наших отношений, я пришел к убеждению, что его план был поддерживать меня обещаниями, пока я не возьму на себя каких-либо обязательств, а затем бросить меня, — так что, в конце концов, я окажусь несостоятельным перед моими кредиторами, то есть окажусь именно тем, чем называла его моя мать.
Раскусив во всех подробностях его адский план, я написал ему письмо, — коротенькое, но не без перцу. Я писал, что письмо его доставило мне большое удовольствие, так как устранило единственную причину недоразумений между мной и моей матушкой. Она всегда считала его негодяем, я же всегда защищал его; но теперь вижу, что она была права. Я сказал достаточно, чтобы показать, что понимаю весь его план, и прибавил, что если он воображает, будто повредил мне, то ошибается: я имею основание думать, что ему неумышленно удалось помочь мне устроиться именно так, как я желал.
После этой маленькой бравады я почувствовал себя легче и обдумал свое положение. Я был один в чужом городе, без связей, без рекомендаций, с суммой меньше фунта в кармане и без малейшей возможности отделаться от своих обязательств. Мне не к кому было обратиться за помощью, так как последние письма из дома говорили об ухудшении дел. Здоровье моего бедного отца таяло, а вместе с ним и его доходы. С другой стороны, были кое-какие данные в мою пользу. Я был молод. Я был энергичен. Я привык к лишениям и готов был выносить их. Я хорошо знал свое дело и надеялся успешно справляться с пациентами. Дом мой как нельзя более подходил для моей цели, и я завел уже необходимую обстановку. Игра еще не кончена. Я вскочил, простер руки и поклялся перед подсвечником, что буду бороться до конца.
В течение следующих трех дней колокольчик не прозвонил ни разу. Потом заглянул ко мне какой-то босяк, а затем и настоящий пациент, хотя очень скромный. Это была анемическая старая дева, страдавшая ипохондрией, насколько я мог заметить; вероятно, побывавшая уже у всех докторов в городе и желавшая посмотреть на нового. Не знаю, удовлетворил ли я ее. Она обещала зайти в среду, но при этом скосила глаза вбок. Она могла дать только шиллинг и шесть пенсов, но и то было кстати. Я мог прожить три дня на шиллинг и шесть пенсов.
Я думаю, что довел экономию до крайнего предела. Без сомнения, я мог бы прожить несколько времени на два пенса в день; но мне нужно было не упражняться в спорте, а выработать режим на много месяцев. Чай, сахар и молоко (консервированное) стоили мне пенни в день. Хлеба я съедал на два пенса три форсинга. Обед мой состоял из трети фунта ветчины, сваренной на газовой горелке (два с половиной пенса), или пары сосисок (два пенса), или двух кусков жареной рыбы (два пенса), или четверти восьмипенсовой коробки чикагской говядины (два пенса). Таким образом, пропитание стоило мне менее шести пенсов в день, но я тратил полпенни в день на поощрение литературы, покупая вечернюю газету, так как решительно не мог обходиться без новостей. Полпенни кажется пустяком, но подумайте о шиллинге в месяц!
Вы, может быть, думаете, что я извелся на таком режиме. Конечно, я худощав, но никогда в жизни не чувствовал себя таким здоровым. Таким энергичным, что иногда я выхожу в десять часов вечера и гуляю до двух-трех утра. Днем я не решаюсь выходить, чтобы не прозевать ни цента. Я написал матушке, чтобы она не посылала Поля, пока мое положение не станет более определенным.
До следующего письма, дорогой Берти. Покойной ночи.
Письмо двенадцатое
Оклей-Вилла, I. Берчспул, 15 января 1883 г.
Вы видите по адресу этого письма, что я все еще сохраняю за собой свои дом, но это стоило мне жестокой борьбы. Приходилось жить на гроши, приходилось сидеть вовсе без денег. Все лучшие времена я терпел лишения, в худшие голодал. Случалось питаться сухим хлебом, когда в ящике стола лежало десять фунтов. Но эти десять фунтов были собраны с величайшими усилиями для уплаты за четверть, и я бы скорее дал спустить с себя шкуру, чем истратить из них хоть пенни. Я улыбался, когда читал в вечерней газете о лишениях наших солдат в Египте. Их несвежие припасы были бы пиршеством для меня. В конце концов, не все ли равно, откуда вы извлекаете углерод, кислород и азот, — было бы только из чего извлекать. Гарнизон Оклей-Виллы терпел лишения и все-таки не сдался.
Не то чтобы у меня не было пациентов. Они явились, как и следовало ожидать. Иные, подобно той старой деве, которая была первой моей пациенткой, не возвращались. Вероятно, доктор, отворяющий дверь посетителям, убивал их доверие. Другие сделались моими ярыми сторонниками. Но почти все они были бедные люди, и если вы примете в расчет, сколько шиллингов нужно, чтобы составить пятнадцать фунтов, которые мне необходимо было иметь каждые три месяца для уплаты налогов, аренды, за чай и за воду, то поймете, что даже при некотором успехе трудновато мне было пополнять ящик, заменявший мне кладовую. Как бы то ни было, дружище, за две четверти заплачено и я вступаю в третью с неослабевшей энергией. Я потерял около шестнадцати фунтов веса, но ни грана мужества.
Мое письмо, очевидно, уязвило Колингворта, ибо я неожиданно получил от него послание, в котором он говорил, что если я желаю, чтобы он поверил в мою bona-fides (что он под этим подразумевал, не знаю), то должен вернуть ему деньги, которые получил за время моего пребывания в Бреджильде. Я со своей стороны ответил, что получил всего около двенадцати фунтов, что у меня до сих пор хранится письмо, в котором он гарантирует мне триста фунтов, если я приеду в Бреджильд, что разница в мою пользу составляет двести восемьдесят восемь фунтов; и если я не получу их от него немедленно, то передам дело моему адвокату. Это положило конец нашей переписке.
Был, однако, и другой инцидент. Однажды, после уже двухмесячной практики, я заметил на противоположной стороне улицы какого-то вульгарного бородатого субъекта. Под вечер я снова увидел его на том же месте, из окна моего кабинета. Когда и на следующее утро он оказался там же, у меня возникло подозрение, которое превратилось скоро в уверенность; день или два спустя, выходя от бедного пациента, я заметил того же субъекта на противоположной стороне улицы перед лавкой зеленщика. Я дошел до конца улицы, подождал за углом и встретил его, торопившегося за мной.
— Вы можете вернуться к доктору Колингворту и сообщить ему, что у меня столько практики, сколько мне требуется, — сказал я. — Если вы будете продолжать шпионить за мной, то уже на свой риск.
Он смутился и побагровел, но я ушел и больше не видел его. С тех пор я не слыхал о Колингворте.
Было и два-три удачных для меня случая. Один (имевший для меня огромное значение) заключался в том, что молочный торговец, по имени Гейвуд, упал в припадок у дверей своей лавки. Я шел в это время к одному из моих пациентов — бедному рабочему, лежащему в тифе. Как вы можете себе представить, я не упустил случая, вошел в лавку, помог больному, успокоил жену, приласкал ребенка и приобрел расположение всей семьи. Припадки эти случались с ним периодически, и мы условились, что я буду лечить его, а он уплачивать мне продуктами. В результате этого договора, когда у него случался припадок, у меня появлялись масло и ветчина, когда же здоровье его было в исправности, я возвращался к сухому хлебу и сосискам. Как бы то ни было, благодаря этому пациенту мне удалось отложить не один шиллинг на уплату за дом. В конце концов, однако, бедняга умер.
В течение шести месяцев моя практика настолько возросла, и положение стало надежнее, так что я решился вызвать к себе моего братишку Поля. И какой же он чудесный товарищ! Он выносит все невзгоды нашего маленького хозяйства, оставаясь в самом веселом настроении духа, разгоняет мою хандру, сопровождает меня на прогулках, входит во все мои интересы (я всегда говорю с ним, как со взрослым) и всегда готов взяться за любую работу, от чистки сапог до разноски лекарств. Единственное его развлечение — вырезать из бумаги солдатиков или покупать оловянных (в тех редких случаях, когда у нас оказывается лишняя копейка). Я привел как-то пациента в свой кабинет и нашел на столе целую армию пехоты, кавалерии и артиллерии. Я сам был атакован, когда сидел за письмом, и подняв голову, увидел цепь стрелков, подбирающихся ко мне, колонны пехоты в резерве, отряд кавалерии на моем фланге, меж тем как батарея, заряженная горохом, обстреливала мою позицию с медицинского словаря, за которым виднелась круглая, улыбающаяся рожица генерала.
Однажды утром мне пришла в голову великая идея, произведшая революцию во всем нашем хозяйстве. Это случилось уже в то время, когда мы ежедневно имели масло, а при случае и табак; и молочник заходил к нам ежедневно.
— Поль, дружище, — сказал я, — я нашел способ завести прислугу, не платя ничего.
Он был доволен, но ничуть не удивлен. Он питал безграничное доверие к моим силам, так что, если бы я сказал ему, что нашел способ свергнуть королеву Викторию с престола и самому сесть на ее место, он без малейшего колебания принялся бы помогать мне.
Я взял листок бумаги и написал: «Сдается нижний этаж в обмен за домашние услуги. Справиться в Оклей-Вилла.
— Вот, Поль, — сказал я, — снеси это в «Вечерние новости» и заплати шиллинг: пусть напечатают три раза.
Трех раз не потребовалось. Одного оказалось слишком достаточно. Через полчаса после выхода номера раздался звонок, и затем весь вечер мне пришлось принимать желающих. Наши требования росли по мере того как мы убеждались в громадности спроса: белый передник, опрятная одежда при приеме пациентов, уборка постелей, чистка сапог, стряпня. Наконец мы остановили наш выбор на некоей мисс Коттон, желавшей поселиться у меня вместе со своей сестрой. Это была особа с резкими чертами лица и грубыми манерами, присутствие которой в доме холостяка не грозило скандалом. Один ее нос был уже ручательством за добродетель. Она должна была поместиться в нижнем этаже со своей мебелью, сверх того я уступал ей и ее сестре одну из верхних комнат под спальню.
Спустя несколько дней она переселилась ко мне. Меня не было дома в это время, и первое, что я встретил по возвращении, были три собачонки в передней. Я позвал мисс Коттон и объявил ей, что это нарушение контракта и что я вовсе не намерен заводить у себя псарню. Она очень горячо вступилась за собачонок — мать с двумя дочерьми какой-то редкой породы — так что, в конце концов, я сдался.
Некоторое время все шло гладко, но затем начались осложнения. Однажды утром, сойдя вниз раньше, чем обыкновенно, я увидел в передней какого-то маленького бородатого человечка, собиравшегося отворить входную дверь. Я захватил его раньше, чем он успел сделать это.
— Эге, — сказал я, — что это значит?
— С вашего позволения, сэр, — заметил он, — я муж мисс Коттон.
Ужасные подозрения насчет моей экономки мелькнули у меня в голове, но я вспомнил об ее носе и успокоился. Расследование выяснило все. Она была замужняя женщина. Муж ее был моряк. Она выдала себя за девицу, думая, что я охотнее приму в экономки незамужнюю. Муж ее неожиданно вернулся домой из дальнего плавания. Тут же выяснилось, что и другая женщина ей вовсе не сестра, и зовут ее мисс Вильямс. Она думала, что я охотнее приму двух сестер, чем двух подруг. Таким образом, мы наконец узнали, кто был каждый из нас, и я позволил Джеку остаться, а мисс Вильямс уступил другую комнату наверху.
Около этого времени у меня случилось несколько сверхсметных шиллингов, на которые я приобрел для своего погреба бочонок пива в четыре с половиной галлона, с твердым решением угощаться им только по праздникам и воскресеньям или когда будут гости. Вскоре затем Джек снова отправился в плавание; а после его отъезда начались страшные ссоры между двумя женщинами, наполнявшие дом звуками перебранки. Наконец, однажды вечером мисс Вильямс — более тихая — явилась ко мне и сообщила, всхлипывая, что она должна уйти. Миссис Коттон не дает ей жить. Она решила устроиться самостоятельно и наняла маленькую лавочку в бедном квартале.
Мне было жаль мисс Вильямс, к которой я чувствовал симпатию, и я сказал несколько слов в этом смысле. Она дошла до передней, а затем ринулась обратно ко мне в кабинет, крикнула: «Попробуйте ваше пиво!» — и исчезла.
Слова ее звучали точно какое-то заклинание. Если бы она сказала: «О, снимите ваши носки!» — я бы не более удивился. Но вдруг грозное значение ее слов предстало моему уму, и я бросился в погреб. Постучал по бочонку, он звучал, как барабан. Откупорил — ни капли! Набросим покрывало на последовавшую прискорбную сцену. Довольно сказать, что миссис Коттон отправилась восвояси — и на другой день мы с Полем снова оказались одни в пустом доме.
Но мы были уже деморализованы роскошью. Мы не могли больше вести хозяйство без помощника, особливо в зимнее время, когда приходилось топить печи — несноснейшее занятие для мужчины. Я вспомнил о спокойной мисс Вильямс и разыскал ее лавку. Она была рада вернуться и могла расплатиться за наем лавки, но не знала, как ей быть со своими товарами. Это звучало внушительно, но когда я узнал, что стоимость всего ее склада составляла одиннадцать шиллингов, то решил, что это препятствие не неустранимое. Часы мои отправились в ломбард, и дело было улажено. Я вернулся домой с отличной экономкой и с корзиной шведских спичек, шнурков для штиблет, карандашей и сахарных фигурок. Так мы устроились, наконец, и я надеюсь, что теперь наступит период относительного мира.
Всего хорошего, дружище, и не думайте, что я забываю о вас. Ваши письма читаются и перечитываются, и я думаю, что помню каждую строчку.
Письмо тринадцатое
Оклей-Вилла, I. Берчспул, 3 августа 1883 г.
Вы помните, дорогой Берти, что мы (Поль и я) пригласили некую мисс Вильямс поселиться с нами в качестве домоправительницы. Я чувствовал, что принцип сдачи нижнего этажа в обмен за услуги ненадежен; и потому мы вступили в более деловое соглашение, в силу которого она получала известную сумму (хотя, увы, смехотворно малую) за свои услуги. Я бы охотно платил вдесятеро больше, потому что лучшей и более добросовестной служащей еще не бывало.
Медленно, неделя за неделей, месяц за месяцем, практика расширялась и росла. Случалось, что по нескольку дней звонок безмолвствовал, как будто бы все наши труды пошли прахом, но выпадали и такие периоды, когда ежедневно являлось по восьми — десяти пациентов.
Мисс Вильямс всячески радеет о моих интересах. Ложные утверждения, которыми она обременяет свою душу в интересах практики, вечный укор моей совести. Она высокая, худая женщина с важным лицом и внушительными манерами. Ее главная фикция, скорее подразумеваемая, чем высказываемая (с таким видом, словно дело идет о таком общеизвестном факте, что и говорить о нем незачем), заключается в том, что я завален практикой, так что всякий желающий пользоваться моими услугами, должен записаться заранее.
— Бог мой, сейчас? — говорит она какому-нибудь посетителю. — Да он уже опять вызван к больному. Если б вы зашли получасом раньше, он, может быть, уделил бы вам минутку. Никогда не видала ничего подобного — (конфиденциально) — между нами, не думаю, чтобы он долго выдержал. Надорвется! Но войдите, я посмотрю, нельзя ли что-нибудь для вас сделать.
Затем, усадив пациента в кабинете, она отправляется к Полю.
— Сбегайте на площадку, где играют в шары, мистер Поль, — говорит она. — Вы, вероятно, найдете там доктора. Скажите ему, что его дожидается пациент.
По-видимому, она внушает им этими объяснениями род смутного благоговения, точно они вступили в какое-то святая святых. Мое появление производит почти обратное действие.
Теперь я дошел до такого пункта, который почти заставляет меня верить в судьбу. По соседству со мной живет один врач, — его имя Портер — очень милый человек, который, зная, с каким трудом я пробиваю дорогу, не раз оказывал мне содействие. Однажды, недели три тому назад, он вошел ко мне в кабинет после завтрака.
— Можете вы отправиться со мной на консультацию? — спросил он.
— С удовольствием.
— Моя карета ждет на улице.
По дороге он рассказал мне о пациенте. Это был молодой человек, единственный сын в семье, страдавший нервными припадками, а в последнее время сильными головными болями. «Его семья живет у одного из моих пациентов, генерала Уэнкрайта, — прибавил Портер. — Ему не нравятся симптомы, и он решил пригласить еще врача для совещания».
Мы подъехали к огромному дому и были приняты его владельцем — загорелым, седовласым служакой. Он объяснил, что чувствует на себе большую ответственность, так как пациент — его племянник.
В комнату вошла дама.
— Это моя сестра, миссис Лафорс, — сказал он, — мать того джентльмена, которого вам предстоит освидетельствовать.
Я тотчас узнал ее. Я уже встречался с ней раньше, и при курьезных обстоятельствах. (Здесь доктор Монро рассказывает о своей встрече с миссис Лафорс, очевидно забыв, что он уже рассказывал о ней в пятом письме). Я убедился, что она не узнает во мне молодого доктора в вагоне железной дороги. Не удивительно, так как я отпустил бороду, чтобы казаться старше. Она, естественно, была в тревоге за сына, и мы (Портер и я) пошли вместе с ней взглянуть на него. Бедняга! Он имел еще более изнуренный и болезненный вид, чем при первой нашей встрече. Мы занялись больным, пришли к соглашению насчет хронического характера его недуга и в заключение удалились, причем я не напомнил миссис Лафорс о нашей первой встрече.
Казалось бы, тут и конец всей истории, но спустя три дня я принимал в своем кабинете миссис Лафорс и ее дочь. Последняя дважды взглянула на меня, когда мать знакомила нас, как будто мое лицо казалось ей знакомым; но, очевидно, не могла припомнить, где она меня видела, а я ничего не сказал. По-видимому, обе они были очень огорчены — в самом деле, слезы навертывались на глаза девушки, и губы ее дрожали.
— Мы являемся к вам, доктор Монро, в величайшем огорчении, — сказала миссис Лафорс, — мы были бы очень рады воспользоваться вашим советом.
— Вы ставите меня в довольно затруднительное положение, миссис Лафорс, — отвечал я. — Дело в том, что я считаю вас пациентками доктора Портера, и с моей стороны было бы нарушением профессиональных правил вступать с вами в сношения иначе, как через него.
— Он-то и послал нас сюда, — сказала она.
— О, это совершенно меняет дело. Пожалуйста, сообщите ваше желание.
Она была так расстроена, что не могла продолжать, и дочь пришла к ней на помощь.
— Я расскажу вам, доктор, — сказала она. — Бедная мама совсем выбилась из сил. Фрэду, то есть моему брату, — хуже. Он начал шуметь и не хочет успокоиться.
— А мой брат, генерал, — продолжала миссис Лафорс, — естественно, не ожидал этого, когда любезно предложил нам поселиться у него, и так как он нервный человек, то ему это тяжело. Он просто не в силах выносить этого, он сам говорит. Я хотела спросить вас, не знаете ли вы какого-нибудь доктора или какое-нибудь частное учреждение, где бы можно было поместить Фрэда, — так, чтобы мы могли видеть его каждый день? Необходимо только взять его немедленно, потому что терпение моего брата истощилось.
Я позвонил, вошла мисс Вильямс.
— Мисс Вильямс, — сказал я, — можете вы приготовить сегодня же спальню для больного джентльмена, который будет жить здесь?
Никогда еще я не дивился так самообладанию этой удивительной женщины.
— Отчего же нет, сэр, если только пациенты дадут мне время. Но если они будут звонить каждые четверть часа, то трудно сказать, управлюсь ли я с делом.
Эти слова, в связи с ее забавными манерами, вызвали улыбку на лицах дам, и все дело показалось проще и легче. Я обещал приготовить комнату к восьми часам. Миссис Лафорс обещала привезти сына к этому времени, и обе дамы благодарили меня гораздо больше, чем я заслуживал, так как в сущности это был деловой вопрос.
В свое время все было готово, и в восемь часов Фрэд водворился в моей спальне. С первого же взгляда я убедился, что состояние его сильно ухудшилось. Хроническое расстройство нервов приняло внезапно острую форму. Глаза его были дикие, щеки пылали, губы слегка отвисали. Температура была 102 градуса, он все время что-то бормотал и не обращал внимания на мои вопросы. Было очевидно, что я взял на себя нелегкую ответственность.
Как бы то ни было, ночь прошла благополучно, а утром я отправился к миссис Лафорс сообщить о состоянии ее сына. Ее брат успокоился, после того как больной поселился у меня. У него — орден Виктории, и он был в составе отчаянного маленького гарнизона, занимавшего Лукнов в самом центре восстания сипаев. А теперь внезапное хлопанье дверей вызывает у него сердцебиение. Не странные ли мы существа?
В течение дня Фрэду стало несколько лучше; по-видимому, он даже смутно узнал сестру, когда она зашла его проведать и принесла цветы. К вечеру температура понизилась до 101 градуса, и он впал в оцепенение. Случайно заглянул ко мне доктор Портер, и я попросил его взглянуть на больного. Он сделал это и нашел его спокойно спящим. Вы вряд ли можете себе представить, что этот маленький инцидент оказался одним из самых достопамятных в моей жизни. А между тем чистейшая случайность привела ко мне Портера.
Фрэд принимал в это время лекарство с небольшим количеством хлорала. Я дал ему вечером обычную дозу, а затем, так как он, казалось, уснул спокойно, вернулся к себе и лег спать; я сильно нуждался в отдыхе. Я проснулся только в восемь утра, когда меня разбудили дребезжанье ложечек на подносе и шаги мисс Вильямс, проходившей мимо моей двери. Она несла больному саго, насчет которого я распорядился с вечера. Я слышал, как она отворила дверь, и в следующее мгновение мое сердце замерло: я услыхал отчаянный крик и звон посуды, полетевшей на пол. Секунду спустя она ворвалась в мою комнату с искаженным от ужаса лицом.
— Боже мой! — кричала она. — Он умер!
Я наскоро накинул халат и бросился в соседнюю комнату.
Бедняжка Фрэд лежал бездыханный поперек кровати. Видимо, он встал и тотчас упал навзничь. Лицо его было так мирно и спокойно, что я едва узнавал искаженные, изъеденные болезнью черты вчерашнего пациента.
Опомнившись и собравшись с мыслями, я сообразил, что на мне лежит обязанность уведомить мать.
Она приняла печальную весть с удивительным мужеством. Все трое — генерал, миссис Лафорс и ее дочь — сидели за завтраком, когда я вошел. Они догадались по моему лицу, с каким известием я пришел, и с женским отсутствием себялюбия, забывая о собственном горе, думали только о потрясении и беспокойстве, которые достались на мою долю. Так что не я утешал, а меня утешали. Мы проговорили около часа, и я объяснил, — это, надеюсь, было ясно и без объяснений — что, так как бедняга не мог дать мне никаких указаний насчет своего состояния, то мне трудно было определить степень опасности. Нет сомнения, что падение температуры и успокоение, в котором и я и Портер усматривали благоприятные симптомы, были в действительности началом конца.
Не вдаваясь в подробности, скажу, что я взял на себя исполнение всех формальностей относительно удостоверения смерти и погребения. Большую помощь оказал мне при этом старик Уайтголл, и только в этот кошмарный день я мог вполне оценить, какой добрейший и деликатный человек скрывался в нем под оболочкой легкомыслия и цинизма, которую он так часто напускал на себя.
Похороны состоялись на другой день; гроб провожали только генерал Уэнкрайт, Уайтголл и я. Это происходило в восемь утра, а к десяти мы вернулись на Оклей-Виллу. Дюжий человек с большими усами дожидался нас у дверей.
— Не вы ли доктор Монро, сэр? — спросил он.
— Я.
— Я агент сыскной полиции. Мне поручено навести справки относительно смерти молодого человека, случившейся в вашем доме.
Я остолбенел. Если внешний вид указывает преступника, то меня, конечно, можно было принять за злодея. Это было так неожиданно. Впрочем, я тотчас оправился.
— Войдите, пожалуйста! — сказал я. — Все справки, которые я могу доставить, к вашим услугам. Имеете ли вы что-нибудь против присутствия моего друга, капитана Уайтголла?
— Решительно ничего. — Итак, мы вошли, в сопровождении этой зловещей фигуры.
Оказалось, впрочем, что он был человек с тактом и с любезными манерами.
— Конечно, доктор Монро, — сказал он, — вы слишком хорошо известны в городе, чтобы кому-нибудь могло прийти в голову заподозрить вас. Но дело в том, что сегодня утром получено анонимное письмо, в котором говорится, что молодой человек умер вчера, погребен сегодня в неурочный час, при подозрительных обстоятельствах.
— Он умер третьего дня. Погребен в восемь часов утра, — пояснил я; а затем рассказал всю историю с самого начала. Агент слушал внимательно и сделал две-три отметки в своей книжке.
— Кто подписал удостоверение? — спросил он.
— Я.
Он слегка приподнял брови.
— Значит, нет никого, кто мог бы подтвердить ваше объяснение? — сказал он.
— О, есть: доктор Портер видел его вечером накануне смерти. Ему известен весь ход болезни.
Агент захлопнул свою записную книжку.
— Это все, доктор Монро, — сказал он. — Конечно, я обязан посетить доктора Портера, этого требует форма, но если его мнение сходится с вашим, то мне останется только извиниться в моем посещении.
— Тут есть еще одна вещь, мистер агент, сэр, — вмешался Уайтголл пылко. — Я не богатый человек, сэр, я только шкипер вооруженного транспорта на половинной пенсии, — но, сэр, я насыпал бы эту шапку долларами тому, кто узнал бы имя мерзавца, написавшего анонимное письмо, сэр. Да, — сэр, вот этим делом вам стоило бы заняться.
Так кончилась эта скверная история, Берти. Но от каких пустяков зависит наша судьба! Не загляни ко мне Портер в этот вечер, по всей вероятности труп был бы отрыт для исследований. В нем обнаружили бы присутствие хлорала; со смертью молодого человека действительно были связаны известные денежные интересы — опытный крючкотвор может много сделать из такой комбинации. И, во всяком случае, малейшее подозрение развеяло бы мою практику.
А вы действительно предпринимаете путешествие? Ну, я не буду писать до вашего возвращения, а тогда, надеюсь, удастся сообщить что-нибудь более веселое.
Письмо четырнадцатое
Оклей-Вилла, I. Берчспул, 4 ноября 1884 г.
Дорогой друг! Во всех ваших Штатах не найдется человека счастливее меня. Что бы вы думали, имеется теперь в моем кабинете? Письменный стол? Книжный шкаф? Но вы уже угадали мой секрет. Она сидит в моем большом кресле, и она — самая лучшая, самая милая, самая кроткая женщина в Англии.
Да, я женился шесть месяцев тому назад, — по календарю шесть, хотя они показались мне неделями. Конечно, я должен был послать вам карточки, но я знал, что вы еще не вернулись из путешествия.
Ну, я уверен, что вы, с проницательностью давно женатого человека, уже угадали, кто моя жена. Мы, положительно, в силу какого-то непреодолимого инстинкта, знаем больше о нашем будущем, чем нам самим кажется. Так, когда я впервые увидел Винни Лафорс в вагоне, прежде чем я заговорил с ней или узнал ее имя, я почувствовал к ней какую-то непостижимую симпатию и участие. Случалось ли что-нибудь подобное в вашей жизни? Весьма естественно, что смерть бедного Фреда Ла-форса сблизила меня с его семьей. Я часто навещал их, и мы часто предпринимали вместе маленькие экскурсии. Затем приехала ко мне погостить матушка: ее присутствие дало мне возможность отплатить гостеприимством за гостеприимство Лафорс, и мы сблизились еще теснее.
Я никогда не напоминал им о нашей встрече. Но однажды вечером зашел разговор о ясновидении, и миссис Лафорс выразила решительное сомнение в существовании такой способности. Я попросил у нее кольцо и, приложив его к своему лбу, заявил, что вижу ее прошлое.
— Я вижу вас в железнодорожном вагоне, — говорил я. — На вас шляпка с красным пером. Мисс Лафорс одета в темное. Подле вас какой-то молодой человек. Он такой грубиян, что называет вашу дочь Винни, не будучи даже…
— О мама! — воскликнула она. — Разумеется, это он! Его лицо все время казалось мне знакомым, но я не могла вспомнить, где мы встречались.
Наконец наступило время, когда они должны были уехать из Берчспула, и мы с матушкой зашли к ним накануне отъезда вечером проститься. Винни и я остались на минуту вдвоем.
— Когда же вы думаете вернуться в Берчспул? — спросил я.
— Мама сама не знает.
— Вернитесь поскорей и будьте моей женой.
Весь вечер я обдумывал, как бы мне получше выразить мои чувства и как прекрасно можно их выразить, — и вот что я брякнул в результате! Но, может быть, чувство, наполнявшее мое сердце, сумело обнаружиться и в этих неловких словах. Судьей могла быть только она, и она была этого мнения.
Обычное время обручения — полгода, но мы сократили его до четырех месяцев. Мой доход к этому времени достиг двухсот семидесяти фунтов, у Винни оказалось сто фунтов в год. Это обстоятельство ни на йоту не увеличило моей любви к ней, но было бы нелепо говорить, что я был недоволен им.
Бедный Уайтголл явился утром в день свадьбы. Он шатался под тяжестью прекрасного японского туалетного прибора. Я пригласил его в церковь, и старик блистал в белом жилете и шелковом галстуке.
— Вы меня простите, доктор Монро, сэр, — сказал он, — если я скажу, что вы — счастливый малый. Вы только руку засунули и поймали угря, — это и слепой увидит. А я нырял три раза, и всякий раз вытаскивал змею. Будь при мне хорошая женщина, доктор Монро, сэр, я не был бы теперь никуда не годным шкипером вооруженного транспорта на половинной пенсии.
— Я думал, что вы были женаты два раза, капитан.
— Три раза, сэр. Двух схоронил. Третья живет в Брюсселе. Да, я буду в церкви, доктор Монро, сэр; и вы можете быть уверены, что там не будет никого, кто бы искреннее моего желал вам счастья.
Мы провели несколько недель на острове Мэн, а затем вернулись на Оклей-Виллу; мисс Вильямс ждала нас с целой серией забавных легенд о толпах пациентов, загромождавших улицу в мое отсутствие. Моя практика действительно возросла, и в течение шести последних месяцев, я, не будучи завален работой, имел достаточно дела. Мои пациенты — бедный народ, и я работаю усердно за малую плату; но я продолжаю заниматься, посещать госпитали, приобретать знания, чтобы быть готовым и для более широкого поприща, если оно откроется.
С год тому назад я получил известие о Колингворте от Смитона, нашего товарища по университету, который навестил его проездом через Бреджильд. Сведения были не особенно благоприятными. Практика Колингворта значительно упала. Без сомнения, публика привыкла к его эксцентричности, и она перестали импонировать ей.
Кроме этого упадка практики я с сожалением узнал об усилившихся проявлениях той странной подозрительности, которая всегда казалась мне самой болезненной чертой Колингворта. По словам Смитона, она приняла теперь форму убеждения, что кто-то умышляет отравить его медью, которое заставляет его принимать самые экстравагантные меры предосторожности. За обедом он сидит, окруженный целой лабораторией химических приборов, реторт, склянок, исследуя образчики каждого кушанья.
Не думал я, что мне придется еще раз увидеть Колингворта, однако судьба свела нас. Однажды, когда я собирался к больным, мальчик подал мне записку. У меня просто дух захватило, когда я увидал знакомый почерк и убедился, что Колингворт в Берчспуле. Я позвал Винни, и мы прочли записку вместе.
«Дорогой Монро, — было в ней написано. — Джемс остановился здесь на несколько дней. Мы уезжаем из Англии. Он был бы рад, в память старых дней, поболтать с вами перед отъездом.
Преданная вам Гетти Колингворт».
Я не хотел идти, но Винни стояла за мир и прощение. Полчаса спустя я входил к нему с очень смешанным чувством, но в общем дружественным. Я старался уверить себя, что его поступок со мной был патологический случай, — результат расстроенного мозга. Если бы сумасшедший ударил меня, не мог же бы я сердиться на него.
Если Колингворт все еще сохранял злобу против меня, то скрывал ее удивительно. Но я по опыту знал, что эта веселая, открытая манера громогласного Джона Булля может скрывать многое. Жена его была более откровенна; и я мог прочесть в ее сжатых губах и холодных серых глазах, что она не забыла о старой ссоре. Колингворт мало изменился и казался таким же сангвиническим и оживленным, как всегда. Он сообщил мне, что уезжает в Южную Америку.
— Вы, стало быть, совсем покидаете Бреджильд? — спросил я.
— Провинциальная дыра, дружище! Что за радость в деревенской практике с какими-нибудь несчастными тремя тысячами фунтов в год для человека, которому нужен простор. Я теперь принялся за глаза, дружище. Человек жалеет полкроны на лечение груди или горла, но за глаз отдаст последний доллар. Есть деньги и в ушах, но глаз — золотой рудник.
— Как! — сказал я. — В Южной Америке?
— Именно в Южной Америке, — крикнул он, расхаживая быстрыми шагами по комнате. — Слушайте, парень! Вот вам целый материк, от экватора до полярных льдов, и на нем ни одного человека, который мог бы вылечить астигматизм. Что они знают о современной хирургии глаза? Здесь, в Англии, провинция ничего не знает о ней, а что же говорить о Бразилии. Вы только подумайте: целый материк усеян миллионерами, поджидающими окулиста. А Монро, что? Черт побери, когда я возвращусь, то куплю весь Бреджильд и подарю его на водку лакею.
— Вы думаете основаться в каком-нибудь большом городе?
— В городе? На кой мне черт город, я хочу выжать весь материк! Я буду обрабатывать город за городом. Я посылаю агента в ближайший — оповестить, что я буду. «Здесь исцеление, — говорит он, — незачем ехать в Европу. Сама Европа является к вам. Косоглазие, бельмы — словом, все, что вам угодно; для великого синьора Колингворта нет затруднений». И вот они сбегаются толпами, а затем являюсь я и собираю денежки. Вот мой багаж! — Он указал на два больших чемодана в углу. — Это стекла, дружище, выпуклые и вогнутые, сотни стекол. Я осматриваю глаз, поправляю его тут же — и кончен бал. Затем нанимаю пароход и возвращаюсь домой, если не предпочту купить какое-нибудь из тамошних государств.
— Но вы не говорите по-испански, — сказал я.
— Разве нужен испанский язык, чтобы воткнуть ланцет в глаз человека. Все, что мне потребуется знать, это: «Деньги на стол — в кредит не лечу». Это достаточно испанисто для меня.
Мы расстались очень дружелюбно, хотя, думается, обе стороны не высказались вполне. Он должен иметь успех. Этого человека ничто не сокрушит. Я желаю ему счастья, а все-таки не доверяю ему в глубине души и рад, что нас разделяет Атлантический океан.
Да, мой дорогой Берти, передо мной открывается счастливое и спокойное, хотя не слишком завидное для честолюбия, поприще. Я предвижу расширение практики, разрастающийся круг друзей, участие в местных общественных делах; под старость, быть может, депутатство или, по крайней мере, место в муниципальном совете. Даже на такой скромной арене можно кое-что сделать, напрягая все силы в пользу широты взглядов, терпимости, милосердия, умеренности, мира и гуманного отношения к людям и животным. Не все мы можем наносить сильные удары, но и маленькие что-нибудь да значат.
Ваш неизменно Дж. Старк Монро.
(Это последнее письмо, которое мне было суждено получить от моего бедного друга. В нынешнем (1884) году он поехал на Рождество к своим и погиб при столкновении поездов у Ситтингфлита. Доктор и миссис Монро были единственные пассажиры в ближайшем к локомотиву вагоне, и оба были убиты на месте. Он и его жена всегда хотели умереть одновременно; и тот, кто их знал, не будет жалеть, что кто-либо из них не остался оплакивать другого. Он застраховал свою жизнь на тысячу сто фунтов. Эта сумма оказалась достаточной для поддержки его семьи, — что, ввиду болезни отца, была единственным земным делом, которое могло бы его тревожить.)
Дуэт со случайным хором
Глава I
Увертюра
В «то время»
Вот отрывки из писем, которыми они обменивались в «то время».
Уокинг. 20 мая.
Дорогая Мод! Твоя мать предложила, чтобы наша свадьба состоялась в начале сентября. Мы на это согласились. Не думаешь ли ты, однако, что мы не можем для этой цели назначить 3 августа? Это среда, день во всех отношениях подходящий! Непременно постарайся отменить назначенный нами раньше срок, так как день 3 августа следует, безусловно, предпочесть всем остальным. Сгораю от нетерпения узнать твое мнение по этому поводу. А затем, моя дорогая Мод… (Остальное не относится к делу.)
Ст. Албанс. 22 мая.
Дорогой Франк! Мама не видит препятствий к перенесению дня нашей свадьбы на 3 августа. Я же всегда готова сделать все, что только может быть приятным тебе и ей. Конечно, надо принять во внимание гостей, портниху и многое другое, но я не сомневаюсь, что к 3 августа все будет улажено. О, Франк… (Остальное нас не касается.)
Уокинг. 25 мая.
Дорогая Мод! Я много думал о предполагающемся изменении срока нашей свадьбы и сейчас убедился, что совсем было упустил из виду одно обстоятельство. 1 августа — большой праздник, и путешествовать по железной дороге в это время очень неприятно. Подумай только, как неудобно будет твоему дядюшке Джозефу ехать в компании праздничной толпы на протяжении всего пути от Эдинбурга сюда. Ведь с нашей стороны будет нелюбезно подвергать наших родственников неудобствам. Поэтому мне кажется, что, принимая во внимание решительно все, среда, 20 июля будет самым подходящим днем для нашей свадьбы. Дорогая моя, я так надеюсь на тебя, что ты употребишь все усилия и уговоришь твою мать согласиться на это изменение. Когда я только думаю, что… (дальше не важно).
Ст. Албанс. 27 мая.
Дорогой Франк! Все, что ты говоришь относительно дня нашей свадьбы, совершенно справедливо, и с твоей стороны очень мило так заботиться о моем дяде Джозефе. Ну, конечно, поездка в такое время будет для него очень неприятна, и мы должны постараться избавить его от этого. Мама видит только одно серьезное препятствие. Приблизительно в конце июля возвращается из Рангуны дядя Персиваль (второй брат моей матери). Таким образом, он на несколько дней опоздает ко дню нашей свадьбы, если только мы ее не отложим (О, Франк, милый, ведь это будет наша свадьба). Этот дядя всегда очень любил меня, и возможно, что он будет обижен, если мы повенчаемся как раз перед самым его приездом. Не лучше ли отложить свадьбу на несколько дней? Мама всецело полагается на тебя, и мы поступим так, как ты посоветуешь. О, Франк… (Остальное имеет частный характер.)
Уокинг. 29 мая.
Родная Мод! Мне кажется, со стороны дяди Персиваля будет несправедливо думать, что мы должны отложить такой важный для нас день только ради его присутствия. Я уверен, что, подумав, вы сами придете к такому же заключению. Должен, однако, заметить, что в одном вы обе справедливо правы. Венчаться как раз перед самым его приездом, в самом деле, будет неудобно. На это он, несомненно, будет иметь право обидеться. Во избежание этого, я думаю, будет лучше, если наша свадьба состоится, скажем, 7 июля. Это четверг, день во всех отношениях подходящий. Когда я перечитываю твое последнее письмо… (Дальше не интересно.)
Ст. Албанс. 1 июня.
Дорогой Франк! Я думаю, что ты, безусловно, прав, находя неудобным, чтобы наша свадьба состоялась как раз перед самым приездом дяди Персиваля в Англию. Было бы так неприятно огорчить его. Мама была у госпожи Мортимер по поводу моих платьев, и та находит, что если поторопиться, то все будет готово к 7 июля. Госпожа Мортимер вообще очень любезна. О, Франк, ведь осталось всего только несколько недель, а затем…
Уокинг. 14 июня.
Родная, милая Мод! Как вы обе с матерью добры, что согласились на мое предложение! Только, ради бога, не беспокойся из-за твоих платьев. Для венчания вполне достаточно твоего дорожного платья; об остальных мы позаботимся после. Я уверен, что твое белое платье с черными полосками, — то самое, в котором ты играла в лаун-теннис у Арлингтонов, — подойдет как нельзя лучше. Ты в нем была очаровательна. Кажется, это мое самое любимое из всех твоих платьев, исключив разве то темное со светло-зеленой отделкой спереди. Оно так тебе идет. Мне очень нравится также твое серое платье из альпага. Ты прелестна в нем. Мне кажется, что эти платья, и, конечно, твое вечернее сатиновое платье, — мои любимые. Впрочем, это, кажется, единственные платья, в которых я тебя видел. Но больше всего я люблю все-таки твое серое платье, потому что именно в нем была ты, когда я в первый раз… — ты помнишь! Ты никогда не должна бросать этих платьев. С ними связано столько воспоминаний. Я хочу видеть тебя только в них еще много, много лет!
Словом, у тебя столько прелестных платьев, что мы можем считать себя совершенно независимыми от госпожи Мортимер. Если она не успеет приготовить их к сроку, они пригодятся тебе и после. Я не хочу быть эгоистом и поступать необдуманно, но право же, было бы нелепо, если бы мы позволили портному или портнихе служить препятствиями нашему уединению. Затем вот что: необходимо, чтобы ты повлияла на свою мать, так как в наши планы требуется внести некоторые изменения. Чем раньше наступит наш медовый месяц, тем лучше. В июле все отправляются путешествовать, в гостиницах поэтому бывает слишком многолюдно и неудобно. Я же хочу, чтобы первые дни после нашей свадьбы никто и ничто не мешало нашему счастью. Если бы мы могли перенести день нашей свадьбы на конец этого месяца, мы успели бы закончить наше свадебное путешествие как раз перед началом общего наплыва публики. На конец этого самого месяца!
О, Мод, моя дорогая девочка, постарайся устроить это. 30 июня, вторник, день во всех отношениях подходящий. В конторе в это время свободно обойдутся без меня. И как раз останется достаточно времени для трехкратного церковного оглашения, начиная со следующего воскресенья. Всецело полагаюсь на тебя, моя дорогая. Постарайся все это устроить.
Ст. Албанс. 4 июня.
Дорогой Франк! Вчера, получив твое милое письмо, нам чуть не пришлось бежать за доктором. Когда я прочла маме некоторые строки этого письма, она почти упала в обморок. Могу ли я, девушка из общества, венчаться в старом платье, предназначенном для лаун-тенниса! Да ведь я его у Арлингтонов надела потому только, что было жалко своего нового платья. Нет, иногда ты бываешь просто бесподобен! Однако ты, вижу я, большой знаток дамских туалетов, судя по тому, как ты толкуешь о моем сером платье из альпага. Хотя, к слову сказать, оно не из альпага, а из мериноса, но это пустяки. Удивительно, как ты хорошо помнишь мой гардероб! И ты хочешь, чтобы я носила все эти старые платья еще много, много лет. Так и будет, милый, но только тогда, когда мы будем оставаться дома совсем, совсем одни. Ну, представь себе чью-нибудь гостиную, полную нарядных дам, и у всех у них рукава с буфами. И вдруг среди всех них появляется твоя жена в старом платье с узкими рукавами. Я думаю, что тебя не утешило бы даже и воспоминание о том, что это то самое платье, в котором я была, когда ты в первый раз… ты знаешь что.
У меня должно быть подвенечное платье! Если у меня его не будет, мама вряд ли признает наш брак законным. Да если бы ты только знал, какое оно будет красивое, то не стал бы вмешиваться в это дело. Попробуй только представить себе: серебристо-серое — я знаю, как ты любишь серые цвета — с легкой белой отделкой у воротника и на рукавах, и затем украшения из прелестного жемчуга. En suite к платью — бледно-серая шляпка с белым пером и бриллиантовой пряжкой. Впрочем, вы, сударь, ничего в этом не понимаете, хотя, когда ты меня в нем увидишь, я уверена, что тебе понравится. Оно как раз соответствует твоему идеалу изящной простоты, которую мужчины считают самым дешевым способом одеваться, до тех пор, пока они сами не женятся и не начнут получать счета от портных.
Самые важные новости я приберегла к концу. Мама была у портнихи, и та говорит, что если работать дни и ночи, то все будет готово к 30-му. О, Франк, ты желаешь невозможного! Во вторник, через три недели. А потом еще эти церковные оглашения! Мне становится страшно, когда я подумаю об этом. Мой милый, дорогой мальчик, я не надоем тебе? Ну что я стану делать, если мне будет казаться, что тебе со мной скучно? Самое худшее то, что ты совершенно меня не знаешь. У меня сто тысяч пороков, но любовь ослепляет тебя, и ты ничего не видишь. Настанет день, когда завеса спадет с твоих глаз, и ты тогда сразу увидишь все, что во мне есть худого. О, какая реакция тогда наступит! Ты увидишь меня такою, какая я на самом деле, — легкомысленная, своевольная, ленивая, дерзкая, в общем, просто ужасная. Но я люблю тебя, Франк, всем своим сердцем, всей душой, люблю так сильно, как только способен любить человек, — и ты этого не забудешь. Франк, ты это примешь во внимание, ведь так? Ну, я так рада, что сказала все это: лучше будет, чтобы ты заранее знал, что тебя ожидает. Я хочу, чтобы ты всегда мог указать на это письмо и сказать: «Она предупреждала меня, она на самом деле не хуже, чем сама говорила». О, Франк, подумай только о 30-м!..
P.S. Я забыла сказать тебе, что у меня, под цвет платья, есть еще серая шелковая накидка, на кремовой подкладке. Просто прелесть!
Вот как обстояли их дела в «то время».
Глава II
Продолжение увертюры
В минорном тоне
Уокинг. 7 июня.
Дорогая Мод! Как бы мне хотелось, чтобы ты сейчас была здесь, со мною. Мне так тяжело, я в отчаянии! Целый день брожу и не нахожу себе места. Мне так хотелось бы услышать сейчас звук твоего голоса, почувствовать прикосновение твоей руки. Откуда у меня это мрачное настроение? Ведь через три недели мне предстоит сделаться мужем лучшей женщины Англии! И чем больше я думаю, тем яснее становится для меня, что именно поэтому мне и тяжело сейчас. Я чувствую, что был неправ по отношению к тебе, что должен исправить свою ошибку, — и не знаю, как это сделать.
В последнем твоем милом письме ты говорила, что легкомысленна. Нет, ты никогда не была такою, но я — да, я был легкомысленным. С тех пор как я полюбил тебя, любовь эта так захватила меня, я был так счастлив, что все окружающее казалось мне в розовом свете, и я в сущности еще ни разу не задумывался над прозаической стороной жизни, над тем, к чему, собственно, поведет наша женитьба. Теперь, в самую последнюю минуту, я понял, что мы оба готовимся совершить поступок, который, может быть, лишит тебя многих светлых сторон твоей жизни. Что я могу предложить тебе взамен жертвы, которую ты приносишь мне? Себя самого, свою любовь, и все, что я имею, — но как немного все это! Таких девушек, как ты, — светлых, чистых, изящных, нежных — одна на тысячу, на десять тысяч, ты лучшая женщина в Англии, на всем белом свете! Я же самый обыкновенный средний человек, может быть, даже ниже среднего уровня. Прошлым я похвастаться не могу, в будущем перспективы у меня тоже не блестящи. Наша женитьба — это очень, очень невыгодная сделка для тебя. Но время еще не ушло. Взвесь, рассчитай, и если ты найдешь, что теряешь слишком много, уйди от меня даже теперь, — и будь уверена, что ты никогда не услышишь от меня ни одного упрека. Вся твоя жизнь поставлена на карту. Я не вправе настаивать на решении, принятом тобой тогда, когда ты еще не сознавала, к чему поведет подобное решение. Сейчас я покажу тебе все в истинном свете, а там будь что будет, — совесть моя будет спокойна, и я буду знать, что ты поступаешь вполне сознательно.
Сравни свою теперешнюю жизнь с той, что тебе предстоит. Твой отец богат или, по меньшей мере, состоятелен, и у тебя никогда ни в чем не было недостатка. Насколько я знаю добрую душу твоей матери, я уверен, что ни одно твое желание не оставалось неисполненным. Ты жила хорошо, хорошо одевалась, у тебя была своя прелестная комната, хорошенький садик, своя маленькая собачка, своя горничная. И главное, у тебя никогда не было заботы о завтрашнем дне. Я так хорошо представляю себе всю твою прежнюю жизнь. Утром — музыка, пение, работа в саду, чтение. После обеда — обязанности по отношению к обществу, визиты, прием гостей. Вечером — лаун-теннис, прогулка, снова музыка, возвращение твоего отца из Сити, сбор всей вашей тихой, счастливой семьи. Иногда случайно званый обед, театр, танцы. И так месяц за месяцем, год за годом: тихая, милая, ласковая, счастливая сама, заражая своим счастьем все вокруг себя. Тебе не приходилось заботиться о деньгах, — это было дело твоего отца. Тебе не нужно было хлопотать и по хозяйству, — этим занималась твоя мать. Ты жила, как живут цветы и птицы, не заботясь о завтрашнем дне. Все, что только могла дать жизнь, — все было твое.
Взгляни же теперь на то, что тебе предстоит, если ты только все еще согласна соединить свою судьбу с моею. Видного положения я не занимаю. Что будешь ты представлять из себя в качестве жены помощника бухгалтера Общества взаимного страхования? Положение очень неопределенное. Чего я могу ожидать в будущем? Я могу сделаться главным бухгалтером. Если Дилтон умрет — чего не дай бог, так как он очень славный человек, — я, вероятно, буду назначен на его место. Но и только. У меня есть склонность к литературе — я поместил несколько критических статей в ежемесячных журналах, — но на это едва ли можно серьезно рассчитывать.
Мой годовой доход составляет всего 400 фунтов стерлингов и небольшой процент со сделок, совершенных мною. Это очень немного. Отец дает тебе 50 фунтов. Наш общий годовой доход будет таким образом, наверное, менее 500 фунтов. Подумала ли ты хорошенько, чего это будет стоить — бросить твой чудесный дом в Ст. Албансе, с его усадьбой, бильярдом, с его лужайкой — и поселиться в Уокинге, в крошечном домике, за который я плачу каких-то 50 фунтов в год. В этом крошечном домике всего две гостиных, в нем тесно. При доме есть крошечный садик. И это все. Право, не знаю, смею ли я просить тебя, чтобы ты согласилась на подобную перемену своей жизни. А затем хозяйство, заботы о завтрашнем дне, увязывание расходов, соблюдение внешних приличий при ограниченном доходе. Я так несчастен, ибо чувствую, что ты и не подозревала, какая жизнь ждет тебя. О, Мод, моя милая, славная Мод! Я чувствую, что ты жертвуешь слишком многим для меня. Если бы я был настоящим мужчиной, я должен был бы сказать тебе: «Забудь меня, забудь все это! Пусть все, что произошло между нами, будет законченной главой в твоей жизни». Я, как туча, закрыл бы свет солнца от твоей молодой жизни, от тебя, такой нежной, такой милой, славной. Нет, я не могу допустить тебя до черной, грязной работы, до этих низких надоедливых хлопот по хозяйству. Ты, со своей красотой, со своей тонкой, изящной натурой рождена только для той атмосферы, которой дышишь сейчас. А я, пользуясь тем, что мне посчастливилось добиться твоей любви, собираюсь отнять от твоей жизни всю ее красоту и очарование, чтобы наполнить эту жизнь мелкими обыденными заботами. Вот те мысли, которые сегодня целый день не дают мне покоя и повергают меня в отчаяние. Я говорил тебе уже, что иногда на меня находит мрачное настроение, но никогда еще такое глубокое, безнадежное отчаяние не охватывало меня. Худшему врагу не пожелаю я быть таким несчастным, каким я чувствую себя сегодня.
Пиши мне скорее, моя дорогая, открой мне всю свою душу и скажи, что ты обо всем этом думаешь. Прав ли я? Пугает ли тебя предстоящая перемена? Ты получишь это письмо утром, а твой ответ придет, вероятно, с вечерней почтой. С каким нетерпением я буду ждать почтальона! Вильсон был у меня и долго надоедал мне своей болтовней, в то время как все мои мысли были заняты тобою. Он почти довел меня до того состояния, в котором человек способен убить себе подобного, но я все время оставался с ним вежлив, хотя это и стоило мне немалых усилий. Не знаю, было бы, пожалуй, честнее вовсе не притворяться перед ним.
Прощай, моя славная, дорогая Мод, еще более для меня дорогая теперь, когда я думаю о возможности потерять тебя! Всегда преданный тебе Франк.
Ст. Албанс. 8 июня.
Франк, ради всего святого, скажи мне, что значит твое последнее письмо! Ты говоришь слова любви и в то же время находишь, что нам лучше расстаться… По-твоему, любовь наша есть нечто такое, что мы по собственному желанию можем изменить и даже совсем уничтожить. О, Франк, ты не можешь отнять у меня моей любви! Ты не знаешь, что ты для меня все счастье, вся жизнь, все, все… Ты не подозреваешь, чем ты сделался для меня. С тех пор как я в первый раз увидела тебя у Арлингтонов, все мои мысли полны тобою. Моя любовь так сильна и глубока. Она управляет всей моей жизнью, каждым моим поступком и движением. Я не могу изменить моей любви, как не могу остановить биение сердца. Как же ты мог, как ты мог даже заговорить о такой вещи? Я знаю, что ты любишь меня совсем так же, как и я тебя, иначе я не открыла бы так своей души перед тобой. У меня есть достаточно гордости, но я чувствую, что гордости не место там, где малейшая ошибка или недоразумение могут быть роковыми для нас обоих.
Я только тогда сказала бы тебе «прощай», если бы увидела, что ты стал меньше любить меня. Но я знаю, что ты любишь меня по-прежнему. О, мой любимый, если бы ты только знал, в какой ужас приводит меня мысль о разлуке, ты не мог бы и подумать об этом! Когда я в своей комнате наверху прочла твое письмо, сердце мое так тоскливо сжалось. Нет, я не могу писать. О, Франк, не отнимай у меня моей любви! Я не вынесу этого. О, нет, нет, она все для меня. Если бы только ты был сейчас здесь, я знаю, ты поцелуями осушил бы мои слезы. Я чувствую себя такой одинокой и несчастной. Не могу дочитать твоего письма до конца. Я знаю только, что в нем ты говоришь, будто нам лучше расстаться, и я чувствую, как тоска все глубже и глубже западает мне в душу.
Мод.
(Копия с телеграммы.)
От Франка Кросс госпоже Мод Сельби.
Лорэльс, Ст. Албанс.
Выезжаю восемь пятнадцать, прибуду в полночь.
Ст. Албанс. 10 июня.
Мой дорогой мальчик! Это было так мило с твоей стороны, что, получив мое письмо, ты сейчас же прискакал утешить меня и разъяснить все недоразумения. Сознаю, что было нелепо принять так близко к сердцу твое последнее письмо. Но мне казалось, что только одно слово «расстаться» было огненными буквами написано через всю страницу, и за этим словом я больше ничего не видела. Тогда я написала то безумное письмо, а мой милый мальчик сейчас же бросил все и сломя голову полетел ко мне. А ровно в полночь он уже был у меня, такой возбужденный и расстроенный… Это так мило с твоей стороны, что я этого никогда не забуду.
Мне очень жаль, что я была такой сумасшедшей, но вы, милостивый государь, также должны сознаться, что едва ли и вы были в своем уме. Неужели моя любовь к тебе может зависеть от размеров твоей квартиры или от величины твоего годового дохода! Мне, право, смешно, когда я об этом думаю. Неужели ты думаешь, что счастье женщины зависит от таких ничтожных пустяков? Нет, дорогой, дело совсем, совсем не в них. Ты и твоя любовь основа всему. С тех пор как я полюбила тебя, жизнь изменилась до неузнаваемости. Любовь дает смысл всему, красит всю жизнь. Я всегда чувствовала себя способной на сильную, глубокую любовь, и вот теперь она пришла.
Как ты можешь думать, что сделаешь меня несчастной? Да ведь ты — вся моя жизнь! Если ты уйдешь из нее, что же останется? Ты говоришь о моем счастье до нашей встречи, но, боже, какая пустота тогда была во всем. Я читала, играла, пела, но как мало содержания было во всем этом! Я делала все это, потому что так приятно матери, но, право, не знаю, зачем бы я стала продолжать делать это дальше. Но вот пришел ты, и все изменилось. Я читаю, потому что ты любишь книги, и потому что я хочу говорить с тобою о литературе. Играю потому, что ты так любишь музыку. Пою — в надежде, что это будет тебе приятно. Я всеми силами стремилась сделаться лучше, чтобы быть достойной тебя. За последние три месяца я развилась, изменилась к лучшему более, чем за всю мою предыдущую жизнь. Жизнь моя теперь полна и богата, ибо любовь наполняет ее. Для меня моя любовь — это исходный пункт всему, она — основание всего, она — движущая сила. Она вдохновляет меня, заставляет меня стремиться как можно лучше использовать мои дарования. Я не стала бы говорить с тобой так, если бы не знала, что и твое чувство ко мне так же глубоко. Великую, единственную любовь моей жизни я не могла бы отдать за одно только доброе расположение с твоей стороны. Но теперь ты понял меня и больше не будешь думать, что моя любовь может зависеть от каких-то материальных условий.
Ну, теперь довольно о серьезном. Дорогая мама была очень поражена твоим неожиданным полуночным приездом и таким же быстрым отъездом на следующее утро. Но все-таки с твоей стороны это было, право же, очень, очень мило. Пусть больше никогда у тебя не будет ни такого мрачного настроения, ни таких черных мыслей. Если же это так неизбежно, то уж пусть это будет теперь, так как после 30-го я едва ли буду в состоянии допустить это.
Всегда вся твоя Мод.
Уокинг. 11 июня.
Моя дорогая, любимая девочка! Какая ты милая, славная! Я читаю и перечитываю твое письмо и все более и более понимаю, насколько твоя душа выше и чище моей. А твое понятие о любви, — как я только мог унизить его мыслью, что что-нибудь земное может иметь на него влияние. Но все-таки ведь только моя ревнивая любовь к тебе заставила меня писать тебе таким образом, и я не хочу судить себя слишком строго. Мне кажется, что я теперь гораздо лучше знаю, понимаю тебя, гораздо глубже проникаю в твою душу. Я знал, что моя горячая любовь к тебе составляет весь смысл моей жизни, — я не умею словами передать тебе всю силу моего чувства, — но я не смел надеяться, что и твое чувство ко мне было так же глубоко. Я даже боялся сознаться тебе, как сильно я тебя люблю! Мне кажется, что в наше время лаун-теннисов, званых обедов и гостиных нет больше места той сильной глубокой страсти, о которой мы читаем в книгах и поэмах. Я думал, что, если я скажу тебе, как сильна моя любовь, это поразит, быть может, даже испугает тебя. Теперь же в твоих двух последних письмах я нашел все, что сам хотел сказать тебе. В них ты уловила все мои мысли. Будь, что будет, но до тех пор, пока стоит свет, пока я еще живу, — ты для меня моя единственная, любимая. Если мы будем вместе, — я спокойно смотрю на будущее, что бы оно нам ни готовило. Если мы не будем вместе, тогда ничто на свете не заполнит мне пустоты моей жизни.
Ты пишешь, что я причина тому, что теперь ты больше читаешь, учишься, больше всем интересуешься. Ничем не могла бы ты обрадовать меня больше, чем этим. Это оправдывает мою любовь к тебе. Если таково следствие нашей любви, то я прав. С тех пор как я это узнал, на душе у меня легко, и я бесконечно счастлив. Мысль, что благодаря мне ты стала лучше, кажется мне иногда невероятной. Но если ты сама говоришь, что это так, то мне остается только удивляться и радоваться.
Но я вовсе не хочу, чтобы ты переутомлялась за учением и работой. Это даже опасно. Расскажу тебе анекдот, который может послужить тебе хорошим примером. Один из моих товарищей сильно увлекался изучением восточной литературы. Этого товарища полюбила одна дама. Чтобы понравиться ему, она ревностно принялась за изучение тех предметов, которыми увлекался любимый ею человек. Через какой-нибудь месяц она окончательно расшатала свои нервы и, кажется, никогда больше не поправится. Это было ужасно. Она не была создана для подобных занятий и все-таки принесла себя им в жертву. Этой притчей я вовсе не хочу сказать, что твой ум ниже моего, но я хотел сказать, что ум женщины отличен от ума мужчины. Тонкая, гибкая рапира часто бывает полезней топора, но рубить деревья ею нельзя.
Руптон Хэль, архитектор, один из моих немногих здешних друзей, высказывает весьма нелестные мысли насчет женщин. В среду после обеда мы играли с ним в гольф на Байфлитском поле и рассуждали о женщинах. Он утверждает, что женщина никогда не светит собственным светом, она только отражает чужой свет, скрытый от наших глаз. Он согласен с тем, что женщина замечательно быстро усваивает себе взгляды другого лица, — но и только. Я привел ему несколько очень остроумных замечаний, сделанных мне за обедом одной дамой. «Это все следы ее последнего знакомства с мужчиной, который ей нравился», — сказал Хэль. Согласно его нелепой теории, в разговоре с женщинами всегда можно уловить влияние последнего мужчины, который произвел на нее впечатление… «В ее следующем разговоре она будет отражать тебя», — добавил он. Это было очень нелюбезно, хотя и остроумно.
Моя дорогая, любимая Мод, прежде чем окончить это письмо, позволь мне сказать тебе, что если я принес тебе хоть немного счастья, ты сделала для меня гораздо, гораздо больше. Только с тех пор, как я полюбил тебя, я начал жить полной жизнью. Раньше жизнь моя была тяжелой, глупой и бессмысленной. Есть, пить, спать — и так год за годом, потом умереть: как это все было пошло и бесцельно! Теперь же стена, окружавшая меня, упала — и передо мной открылся необъятный горизонт. И все мне кажется прекрасным: и Лондонский мост, и улица короля Вильгельма, и узкая лестница, что ведет в контору, и сама контора с ее календарями и лоснящимися столами, — все это получило для меня смысл и рисуется в каком-то золотистом тумане. Я стал теперь сильнее, я выступаю уверенно и дышу глубоко и свободно. Я также сделался лучше в это время. Но стараюсь создать себе идеал, чтобы потом всю жизнь стремиться к нему.
Итак, до свидания пока, моя милая, славная Мод, спокойной ночи тебе. Вся моя любовь всегда с тобою.
Вечно твой Франк.
Суббота! Суббота! Суббота! О, с каким нетерпением я жду субботы, когда я снова увижу тебя! В воскресенье мы пойдем в церковь и будем вместе присутствовать при церковном оглашении.
Глава III
Окончание увертюры
Ст. Албанс. 14 июня.
Дорогой Франк! Какая ужасная вещь слышать публичное оглашение своего имени при всей публике. И что за голос был у этого человека! Он во все горло заорал: «Мод Сельби, этого прихода». Как будто всему приходу это должно быть известно! И затем он так тихо и спокойно произнес твое имя, находя, очевидно, что для местных жителей Франк Кросс из Уокинга не представляет ни малейшего интереса. Но когда он, спросив, не имеется ли какого-либо законного препятствия к нашему браку, выжидательно посмотрел вокруг, я вся задрожала. Мне казалось, что сейчас непременно кто-нибудь выскочит, как угорелый, и устроит в церкви скандал. Как я свободно вздохнула, когда он, наконец, заговорил о другом. Я закрыла лицо руками, но все же чувствовала, что покраснела до самых ушей. Сквозь пальцы я взглянула на тебя, а ты сидишь такой хладнокровный и даже как будто веселый; можно было подумать, что вся эта церемония тебе, пожалуй, даже нравилась.
Как мило мы провели вместе тот день. Я никогда не забуду этого времени. О, Франк, как ты добр ко мне! И как я надеюсь, что ты никогда не будешь жалеть о том, что теперь делаешь. Все это очень хорошо теперь, пока я молода и, по твоему мнению, красива. Я очень рада, что ты находишь меня красивой, но должна предупредить тебя, что ты просто заблуждаешься. Поставь меня рядом с моей подругой Нелли Шеридан — и ты сразу увидишь всю разницу. Ведь только случайность, что ты любишь именно серые глаза, темные волосы и все остальное, но это вовсе не доказывает, что я и в самом деле красива. Советую тебе сохранить это письмо, чтобы я при случае могла на него сослаться.
Хотелось бы мне, чтобы ты сейчас на меня взглянул, — или нет, я, пожалуй, ни за что не захотела бы, чтобы ты сейчас меня увидел. Дело в том, что я только что стряпала. Не правда ли, как в сущности глупо, что нас учат французским неправильным глаголам, географии Китая и т. п. — и в то же время мы не умеем состряпать самой простой вещи? Но так как никогда не поздно исправить ошибку, то я и отправилась сегодня утром на кухню и приготовила сладкий пирог. Ты представить себе не можешь, какая куча разных разностей требуется для такой простой вещи. Когда я увидела, какую массу всего поставила передо мной кухарка, я подумала, что она просто шутит. Точно фокусник перед началом представления. Тут была и пустая миска, и миска, наполненная нарезанными яблоками, и широкая доска, и скалка, и яйца, масло, сахар, гвоздика, ну и, конечно, мука. Мы разбили яйца и вылили их в миску. Ты не можешь себе представить, какая размазня получается, если прольешь яйцо мимо миски. Затем смешали их с мукой, маслом и еще с разной разностью и принялись взбалтывать всю эту смесь. В конце концов, я совершенно выбилась из сил. Не удивительно, что у кухарок обыкновенно такие толстые руки. Затем, когда получилось тесто, мы раскатали его и стали делать сладкий пирог. Начинили его яблоками, подровняли концы, сверху украсили листиками из теста, а в середине я поместила хорошенькую коронку. Потом мы поставили пирог в печку, где он и оставался до тех пор, пока не подрумянился. Пирог выглядел прекрасно, и мама сказала, что он вышел у меня весьма основательным. Он и в самом деле был довольно тяжел для своих размеров. Маме нельзя было его пробовать, из боязни, что доктор Тристрам не одобрит этого. Но я съела кусочек, — и право же пирог вовсе не был так плох. Мама посоветовала предложить его прислуге на обед, но прислуга сказала, что у бедного стекольщика огромная семья и что лучше подарить пирог ему. Так мы и сделали. Как приятно сознавать, что можешь быть хоть немного полезен другому!
Как ты думаешь, что случилось сегодня утром? Я получила два свадебных подарка. В хорошеньком футляре серебряную лопатку для рыбы и такую же вилку, — это прислала милая госпожа Бэйрик, от которой мы никак не могли ожидать чего бы то ни было. Затем, дядя Артур прислал прекрасный дорожный саквояж, на котором стояли тисненные золотом буквы М.К. «О, какая жалость, — воскликнула я, — они ошиблись и поставили не те инициалы». Мама рассмеялась. Но я надеюсь, что скоро привыкну к этому. Ну, подумай, как бы ты себя чувствовал, если бы это было наоборот, и не мне, а тебе пришлось переменить фамилию. Все звали бы тебя Сельби, но ты продолжал бы чувствовать себя Кроссом. Я говорю это вовсе не в шутку, но у женщин часто получаются шутки там, где этого вовсе не желают.
Какие глупые письма я пишу! Когда ты их читаешь, тебя не путает мысль, что подобные письма пишет та самая особа, с которой тебе предстоит прожить жизнь? Очень храбро с твоей стороны! Кстати, это напоминает мне, что я все еще не сказала тебе того, что собралась сказать с самого начала. Допуская даже, что я красива (а цвет лица бывает у меня иногда просто ужасен), ты не должен забывать, как быстро идет время и как скоро стареет женщина. Я уверена, что вскоре после нашей свадьбы у меня на лице уже появятся морщины, а зубы начнут портиться. Бедный мальчик, мне жалко тебя! Мужчины меняются так мало и медленно. К тому же для них это вовсе не так важно, потому что никто не выходит замуж за мужчину ради его красоты. Но я хочу, Франк, чтобы ты любил меня не ради моей внешности, но ради души моей, так что если бы у меня вовсе не было тела, ты все равно любил бы меня так же. Именно так я люблю тебя, хотя я, пожалуй, предпочитаю, чтобы у тебя были не только душа, но и тело. Дорогой, я не знаю, как я люблю тебя; я знаю только, что когда ты около меня, я нахожусь в каком-то полусне, — сладком, прекрасном. И ради этих мгновений я живу.
Всегда вся твоя Мод.
P.S. Сейчас папа так напугал нас! Он вошел и сказал, что стекольщик и вся его семья очень больны… Это была шутка, — оказывается, кучер рассказал ему про мой сладкий пирог. Но все-таки я так перепугалась!
Уокинг. 17 июня.
Милая Мод! Я хочу, чтобы ты непременно пришла в город в субботу утром. Мне это очень нужно. Итак, смотри, чтобы тебя ничто не задержало; я ведь знаю, если ты только захочешь, то настоишь на своем. Мы сделаем кое-какие закупки в магазинах, а потом просто погуляем. Матери скажи, что к обеду мы непременно будем дома. В конторе у нас работы сейчас мало, они и так свободно обойдутся и без меня. Если же тебе никак нельзя будет прийти, то дай мне знать телеграммой.
Итак, мы получили в подарок серебряную лопатку и вилку для рыбы. Что очень, очень странно, потому что в тот же самый день я получил в подарок то же самое. Мы будем есть рыбу каждый день. Если получим еще нечто подобное, то один из приборов мы поднесем Нелли Шеридан, когда она будет выходить замуж. Эти вещи всегда пригодятся. Затем я получил еще два подарка. Сослуживцы по конторе поднесли мне подставку для бутылок с ликерами. А вчера вечером совершенно неожиданно ко мне в комнату явилась депутация от крикет-клуба и поднесла пару тяжелых бронзовых подсвечников.
Я должен сообщить тебе нечто серьезное. Вчера я занялся приведением в порядок своих денежных дел, и оказывается, что долгов у меня гораздо больше, нежели я предполагал. Холостяки вообще живут довольно беззаботно, для них это не так важно. Стоит пожить месяца два-три поэкономнее, и все опять будет в порядке. Но теперь дело серьезнее. Долгов у меня накопилось более, чем на сто фунтов стерлингов. Самый большой счет — на сорок два фунта — от господ Снелля и Уолкера, моих портных. Тем не менее, фрак для венчания я заказываю им же, и это их успокоит. На руках у меня достаточно денег, чтобы уплатить по большинству остальных счетов. Но ведь ужасно, если у нас вдруг не хватит денег, чтобы провести как следует наш медовый месяц. Может быть, среди свадебных подарков найдутся и простые денежные. Будем надеяться.
Но есть нечто более серьезное, о чем я хочу посоветоваться с тобою. Ты ведь просила меня ничего не скрывать от тебя, иначе я не стал бы беспокоить тебя подобными вещами. Можно было бы передать тебе всю эту историю в субботу, когда мы увидимся, но я хочу дать тебе время обдумать все это, так чтобы при встрече мы уже могли прийти к какому-нибудь решению.
Я поручился за одного человека на неопределенную сумму денег. Не пугайся, это не так ужасно, как кажется с первого взгляда. До сих пор никакого вреда мне от этого не было. Человек, за которого я поручился, агент страхового общества. В прошлом году при сдаче отчетов он немного запутался, и ему грозило увольнение. Так как я знал его жену и все семейство, то поручился, что с ним этого больше не случится. Фамилия его — Фаринтош. Это один из тех добрых, но слабохарактерных людей, которых трудно не любить, но положиться на которых нельзя. Конечно, я мог бы сделать заявление, что прекращаю поручительство, но для Фаринтоша это будет слишком верная потеря места и полное разорение. Подобным поступком начать наше счастье мы с тобой не можем, ведь верно? Итак, в субботу мы обо всем этом еще потолкуем.
Дом, что я для нас подыскал, будет вполне подходящим. От станции до него всего каких-нибудь четверть мили. Если бы вы с матерью могли приехать сюда во вторник или среду, я бы взял отпуск на полдня и дал бы вам возможность осмотреть дом. Перед домом — хорошенькая маленькая лужайка, позади него — сад. В доме есть столовая, гостиная и, с позволения сказать, даже зимний сад. Более пяти человек гостей приглашать будет нельзя — не хватит места. Затем есть две удобные спальни, одна просторная комната для горничной и чулан. Для хозяйства вполне достаточно будет кухарки и горничной. Годовая наемная плата — 50 фунтов стерлингов, по контракту на три года. С налогами выйдет всего около 62 фунтов. Лучшего дома для нас нельзя придумать. Руптон Хэль говорит, что в этом доме опасно прислоняться к стенам, а чихать надо очень осторожно, иначе весь дом разлетится вдребезги. Но ведь ты знаешь — Хэль вечно острит.
Какое глупое, скучное письмо. Надеюсь, что в субботу у меня будет лучшее настроение. Я так легко поддаюсь всевозможным настроениям, часто безо всяких причин. Но суббота будет последний день перед нашей свадьбой, который мы проведем вместе, и поэтому мы придумаем что-нибудь веселое. Сколько раз я, скверно настроенный, был тебе плохим товарищем на наших прогулках. Но ты всегда такая милая, терпеливая, ласковая. Итак, до субботы, моя дорогая.
Всегда твой Франк.
P.S. Сегодня получил в подарок еще один великолепный нож для рыбы. Это от госпожи Престон, старого друга моего отца. Затем сегодня я отправился в город и купил там — угадай что? Оно выделяется так красиво на белом атласе футляра. Я их люблю более широкими и плоскими. Надеюсь, что оно тебе понравится. Странное чувство охватывает меня, когда я смотрю на него. Будь, что будет! Какое бы горе, какие бы радости ни готовило нам будущее, эта маленькая полоска золота всегда будет с нами, всегда, всю жизнь.
P.P.S. Суббота! Суббота! Суббота!
Глава IV
Два соло
Они должны были встретиться у книжного киоска на станции Чэринг Кросс в час дня. В четверть первого Франк Кросс был уже там, нетерпеливо расхаживая взад и вперед и останавливаясь как вкопанный, как только какая-нибудь женщина появлялась у входа. Все утро его преследовала мысль, что Мод может прийти раньше назначенного времени. Что, если она придет и не застанет его там! Каждая минута, проведенная в ее обществе, была так дорога ему, что когда он ехал сюда, то несколько раз менял извозчиков, в надежде найти более быструю лошадь. Но теперь, когда он уже был на месте, он нашел, что она очень точно держится данного слова и придет не раньше и не позже, чем обещала. Но так как все влюбленные страдают отсутствием логики, то Франк очень скоро забыл, что пришел слишком рано, и поэтому, чем дальше подвигалось время, тем более и более охватывало его волнение, и к часу дня он уже шагал по платформе в самом мрачном настроении, с отчаянием на лице и с самыми мрачными предчувствиями, придумывая тысячи всевозможнейших причин для объяснения ее опоздания. Много народу посматривало на него, проходя мимо. Давайте же и мы вместе с другими бросим взгляд на этого молодого человека.
Франк Кросс был не высок и не низок. Он был ровно 5 футов 8 с половиной дюймов роста. Сильное телосложение и легкая поступь изобличали в нем человека, с молодых лет занимавшегося гимнастикой. Он был тонок, но не крепок и носил свою голову высоко, с полу-вызывающим видом, что указывало на смелость и хорошую породу. Несмотря на работу в конторе, лицо его было загорелым, но волосы и небольшие усы были белокуры, а глаза, его лучшее украшение, были нежно-голубого цвета и легко изменялись в выражении, начиная от самого нежного и кончая самым жестким.
Был он сиротой и не получил от своих родителей в наследство ничего, кроме склонности к литературе, перешедшей к нему от матери. Этого было недостаточно для хорошего заработка, но склонность к искусству развила в нем критический ум и любовь к изящному. Все это вместе взятое налагало какой-то отпечаток таинственности на его характер, что делало его более сложным и следовательно — интересным. Лучшие друзья не могли вполне разгадать его. Сила воли, мужество, смелость, способность к глубокому чувству были наиболее заметные черты его характера. Иногда он бывал даже немного диким, по крайней мере, появлялись черточки, указывающие на возможность таких порывов; его непреодолимая любовь к свежему воздуху и физическим упражнениям отчасти уже указывали на это. На женщин он производил впечатление не совсем неблагоприятное, потому что в его душе еще остались далекие, неизведанные уголки, которые еще ни одна из них не сумела понять. В этих темных изгибах скрывался или святой или великий грешник, и так манило проникнуть в эти темные уголки и узнать, наконец, кто же из двух там скрывается. Никогда еще ни одна женщина не находила его скучным, но едва ли ему было лучше от этого, так как его порывистая натура не могла удовлетвориться легкой дружбой. У него было, как мы увидим, свое прошлое, но это было только «прошлое», с тех пор как Мод Сельби, точно светлый ангел, появилась на его темном жизненном пути. Что касается его возраста, то ему скоро должно было исполниться 27 лет.
Есть еще кое-что, что мы должны сказать о нем и чего он сам о себе не сказал бы. У его отца были дальние родственники, которые после его смерти остались решительно без всяких средств. И вот Франк принял на себя заботу об этих стариках. С большими лишениями для себя он устроил их в уютном маленьком домике в загородной местности, присылал им через каждые три месяца определенную сумму денег, и старики тихо и мирно доживали свою жизнь, считая Франка богатым человеком, которому ничего не стоит помочь им и вовсе не подозревая, каких усилий ему это стоило. И Франк, не желая омрачать последние дни стариков, всеми силами старался сделать так, чтобы они не узнали суровой правды.
Остается еще добавить, что Франк был одним из лучших игроков сюррейского крикет-клуба. А теперь, положив руку на сердце, мы со спокойной совестью можем сказать, что Франк Кросс, не менее всех других, был достоин своей невесты, Мод Сельби.
Несчастная душа Франка все более и более разгоралась огнем ожидания. Но затем наступил холод реакции, и, в конце концов, Франком овладело глубокое отчаяние. Теперь он уже был убежден, что Мод несомненно и окончательно покинула его. В это время башенные часы пробили час, и в то же мгновение на платформу быстро вошла Мод. Для чего нужно было ему напрягать свое зрение, внимательно разглядывая каждую женщину, когда одного беглого взгляда было ему вполне достаточно, чтобы узнать ее! Она шла быстрой легкой походкой, изящная, стройная, красиво, по-женски, наклонив голову. Он узнал бы ее среди тысячи других. Сердце его дрогнуло при ее появлении, но, как истый англичанин, он не выдал себя и со спокойным лицом быстро пошел ей навстречу. Взгляд его, однако, выражал все, что ей было нужно.
— Доброе утро!
— Как поживаешь?
С минуту он стоял молча, устремив на нее свой взор. На ней было то самое платье, которое он так любил: серебристо-серая юбка и такая же кофточка с белой отделкой на груди. Шляпка ее, также с белой отделкой, была под цвет платью. Белая вуаль смягчила темный цвет ее кудрей. Перчатки были также серого цвета. Носки ее черных ботинок, выглядывавшие из-под обреза юбки, были единственными темными пятнышками во всей ее фигуре. Кросс, с его критическим умом артиста, мог только любоваться и радоваться.
Она взглянула на него с лукавой улыбкой, которая так шла ей.
— Итак, милостивый государь, вы одобряете?
— Великолепно!
— Очень рада. Я была уверена, что тебе понравится. Ты ведь так любишь серые цвета. Надеюсь, ты меня не долго ждал?
— Нет, нет, пустяки.
— Ты выглядел так торжественно, когда я вошла.
— Неужели?
— А потом ты сразу вскочил.
— Неужели? Очень жалею.
— Почему?
— Не знаю, мне хочется, чтобы наши чувства были совсем и только нашими. Быть может, это глупо, но такое у меня чувство.
— Ничего, дорогой, твой скачок был не так уж заметен. Куда же мы направимся?
— Пойдем сюда, Мод, в залу.
Она последовала за ним в темную, грязноватую комнату. В одном углу какой-то крестьянин с женой и ребенком терпеливо ждали поезда. Франк Кросс и Мод Сельби поместились в противоположном углу. Франк вынул из кармана футляр и открыл его. Что-то сверкнуло на белом атласе.
— О, Франк, неужели это оно и есть?
— Оно тебе нравится?
— Какое оно широкое! У матери совсем узенькое.
— В прежние времена их обычно делали узкими.
— Как оно красиво! Можно примерить?
— Нет, дорогая, это плохая примета.
— Но что, если оно не впору?
— Не беспокойся. Оно совершенно одинаковых размеров с твоим сапфировым кольцом.
— Тебе, кстати, еще очень мало досталось от меня за то кольцо. Ну как ты мог истратить двадцать две гинеи на кольцо? Да, да, сударь, вчера в магазине я видела точь-в-точь такое же кольцо и отлично знаю, сколько оно стоит.
— Я сэкономил деньги.
— Да, но не для этого.
— Лучше я не мог истратить эти деньги. А это кольцо таких же размеров и, наверное, будет впору.
Мод подняла вуаль и сидела, устремив взор на маленькое золотое колечко, которое держала в руках. Тусклое лондонское солнце бронзовым светом заливало ее чудные кудри. У нее было лицо, красивое само по себе, но еще более красивое по своему выражению, вдумчивому, благородному, женственному, полному природной шаловливости и детского лукавства. Но глубокая задумчивость ее взгляда и нежные очертания губ говорили о ее уме и готовности на страдание и жертвы. Грубый поклонник одной физической красоты прошел бы мимо, быть может, и не заметив ее, но более глубокий наблюдатель, которому недостаточно одной наружной красоты, невольно остановился бы перед Мод Сельби и отметил бы ее среди тысячи других женщин.
Она возвратила ему кольцо, и лицо ее сделалось вдруг серьезным.
— Я чувствую это совсем так, как ты описывал в своем письме, Франк; что-то роковое заключается в этом кольце. Оно всегда будет со мною. Мне кажется, что вся будущность сосредоточивается вокруг этого маленького колечка.
— Ты этого боишься?
— Боюсь ли я? — Ее серая перчатка мягко легла на его загорелую руку. — Я не могу ничего бояться, пока ты будешь со мной. Это так странно, потому что обыкновенно я очень легко пугаюсь. Я думаю, если бы мне вместе с тобой пришлось пережить что-нибудь вроде хотя бы крушения поезда, я бы и тогда не испугалась. Ведь скоро я буду частью тебя, а ты достаточно силен для двоих.
— Не думаю, — проговорил Франк, — по-моему, у меня такие же нервы, как и у всех других.
Мод покачала головой.
— Уж я знаю, — сказала она.
— У тебя ошибочное представление обо мне. Иногда это меня радует, но иногда приводит в отчаяние. Мне кажется, будто я обманываю тебя. Ты воображаешь, что я какой-то герой, гений и т. п., между тем как я отлично знаю, что я самый обыкновенный человек, каких в Лондоне сотни и сотни тысяч, и так же мало достоин тебя, как и всякий другой человек.
Она засмеялась с сияющими глазами.
— Люблю слушать, когда ты так говоришь, — сказала она, — именно это-то и хорошо в тебе.
Франк безнадежно пожал плечами:
— Буду надеяться на то, что ты хоть не сразу, а постепенно узнаешь меня всего. Теперь, Мод, перед нами весь день и весь Лондон. Что мы предпримем? Я хочу, чтобы ты выбирала.
— Я так счастлива, что мне, право, все равно. Я готова просидеть с тобой до самого вечера.
Они оба рассмеялись.
— Пойдем, — сказал он, — мы обсудим это по дороге.
Семья крестьянина все еще сидела и дожидалась. Уходя, Мод положила серебряную монетку в руку ребенка. Она была так счастлива сама, что ей хотелось, чтобы и вокруг нее все были счастливы. Посторонние оборачивались и смотрели ей вслед, когда она проходила мимо. С легким румянцем на щеках и с сияющими глазами она была воплощением молодости, красоты и любви. Какой-то пожилой господин, взглянув на нее, вздрогнул и проводил ее восхищенным взором. Может быть, он вспомнил и свою молодость и свою любовь, и на мгновение вновь пережил старые, счастливые дни.
— Возьмем мы извозчика?
— О, Франк, мы должны приучаться быть экономными. Пойдем пешком.
— Сегодня я не могу и не хочу быть экономным.
— Ну вот! Видишь, какое скверное влияние я на тебя имею.
— Самое развращающее! Однако мы еще не решили, куда идти.
— Не все ли равно, если мы вместе?
— В Овале идет очень интересная игра в крикет между австралийцами и Сюррейским клубом. Хочешь отправиться туда?
— С удовольствием, дорогой, если тебе хочется.
— Затем во всех театрах идут утренние спектакли. Но ты, вероятно, предпочитаешь быть на вольном воздухе?
— Мне, право, все равно, лишь бы тебе было весело.
— Об этом уж не беспокойся.
— Итак, самое лучшее, что мы сейчас можем придумать, это будет пойти позавтракать.
Она направились через станционный двор и проходили теперь как раз мимо красивого старого каменного креста. Среди массы извозчиков, карет и толпы пешеходов возвышался прекрасный памятник, поставленный великим королем Плантагенетом в честь своей любимой жены.
— Шестьсот лет тому назад, — сказал Франк, — был торжественно освящен этот старый каменный крест. Вокруг него стояли герольды и закованные в латы рыцари, собравшиеся сюда в честь той, чью память чтил сам король. Теперь станционные носильщики стоят там, где раньше стояли рыцари, и вместо труб герольдов раздаются свистки паровозов, но старый каменный крест неизменно стоит на своем месте. Такие с первого взгляда незаметные мелочи учат нас великой истории нашей страны.
Мод захотела узнать историю королевы Элеоноры, и в то время как они выходили на многолюдный Странд, Франк поделился с нею тем немногим, что он знал сам.
— Она была женой Эдуарда Первого и прекрасной женщиной. Это она, ты помнишь, высосала яд из раны, полученной ее мужем от удара отравленным кинжалом. Она умерла где-то на севере, и он приказал принести ее тело на юг для погребения в Вестминстерском аббатстве. И повсюду, где тело останавливалось на ночь, он воздвигал подобный каменный крест. Таким образом, всю Англию пересекает линия крестов, указывающих места, где останавливалась эта печальная процессия.
Они повернули в Уайтхолл и проходили мимо громадных кирасиров на черных конях в Конногвардейских воротах. Франк указал на одно из окон старинного здания.
— Ты видела памятник одной английской королевы, — сказал он, — вот это окно — памятник короля.
— Почему, Франк?
— Насколько я помню, через это окно вывели Карла Первого к эшафоту, где ему отрубили голову. В первый раз тогда народ показал, что его власть выше власти короля.
— Бедный малый, — сказала Мод, — он был так красив. К тому же он был прекрасным супругом и отцом.
— Очень часто хорошие короли бывают самыми опасными.
— О, Франк!
— Видишь ли, Мод, если король думает только об удовольствиях, он не вмешивается в дела управления. Но если у него есть совесть, он старается делать то, что ему кажется его обязанностью, и обыкновенно портит все дело. Например, Карл. Он был очень хорошим человеком, и, тем не менее, он был причиной гражданской войны. У Георга Третьего был прекрасный характер, но благодаря его глупости мы потеряли Америку и чуть было не потеряли Ирландию. Наследники и того и другого были очень дурные люди, причинившие, однако, гораздо меньше вреда.
Они достигли конца Уайтхолла, и их глазам открылся чудный вид на Вестминстерское аббатство и здание парламента. Прекраснейшее из старинных английских зданий высится против прекраснейшего из современных. Как могло случиться, что нечто столь изящное было выстроено этим деловитым, сухим народом, — должно оставаться загадкой для путешественников. Солнце блестело по позолоте крыши, башни высоко поднимались в легком лондонском тумане. Это было достойное место того правления, которому подчинилась одна пятая всего человечества, правления, поддерживаемого не силой штыков, а только одним добрым согласием самих управляемых.
Франк и Мод стояли рядом и любовались.
— Как прекрасно! — воскликнула Мод. — Как позолота красит все здание!
— И как глупо, что ее так мало применяют в нашей мрачной лондонской архитектуре. Представь себе, как великолепно выглядел бы позолоченный купол собора Святого Павла. Он блестел бы как солнце над всем городом. Но вот наш ресторан, Мод, и я слышу, часы бьют три четверти второго.
Глава V
В Вестминстерском аббатстве
Они беседовали об отделке комнат в их новом доме, о своей свадьбе, о том, как Мод будет заниматься хозяйством, о свадебных подарках, о достоинствах Брайтона, о том, что такое любовь, о лаун-теннисе (Мод была лучшим игроком одного из кружков этой игры), о сезонных билетах, о судьбах Вселенной и еще о тысяче разных вещей. За обедом Франк потребовал маленькую бутылку «Перрие Джует». Без сомнения, это неэкономно, но то была их последняя совместная прогулка перед свадьбой; и так они пили за дорогие дни прошлого и за еще более дорогие дни будущего. Франк и Мод не только любили друг друга, они в то же время были хорошими друзьями и говорили обо всем свободно и охотно. Франк вовсе не думал о том, чтобы «занимать» свою спутницу приличными разговорами, и Мод понимала и ценила это. Они оба предпочитали молчание разговору «ради приличия».
— Мы отправимся туда после завтрака, — сказал Франк, платя по счету, — ты ведь еще не видала австралийцев?
— Нет, дорогой, я их видела в Клифтоне четыре года тому назад.
— Нет, это совсем другое. Большинство их еще ни разу не играли в Англии.
— Они, кажется, очень сильные игроки?
— О да. Они играют превосходно. Сухое лето много помогает им. Они еще не привыкли как следует к нашим условиям игры. Итак, идем… О боже, какая жалость!
Поднимаясь, он взглянул в окно и увидел одну из тех маленьких неожиданностей, которыми природа разнообразит монотонную жизнь этих островов. Солнца не было видно, из-за реки надвигалась темная туча и настойчиво барабанил мелкий дождь, обещая затянуться на очень долгое время.
— Две чашки кофе и две рюмки бенедиктину, — крикнул Франк, снова опускаясь на стул. Но прошло полчаса, а небо все более темнело, и дождь шел все сильнее и сильнее. Река медленно катила свои свинцовые волны. За окном блестела мостовая площади, а за нею возвышалось громадное черное Вестминстерское аббатство.
— Была ли ты когда-нибудь в аббатстве, Мод?
— Нет, Франк, но мне очень хотелось бы.
— Стыдно сознаваться, но я там был всего только один раз. Ну не грешно ли, что мы, молодые англичане, превосходно знаем все веселые места в Лондоне и в то же время совершенно незнакомы с этим сердцем британской расы, этим самым великим и замечательным памятником, которым когда-либо обладал народ. Шестьсот лет тому назад англичане смотрели на него, как на священный народный храм. С тех пор все наши знаменитые полководцы, ученые, поэты находили здесь вечный приют. И теперь в огромном аббатстве едва ли найдется еще хоть одно свободное место. Хочешь пойдем, проведем там часок?
У Мод и Франка был только один зонтик, поэтому они почти бегом направились к ближайшему входу в аббатство.
— Скажи, Франк, кому принадлежит это аббатство?
— Тебе и мне.
— Нет, серьезно.
— Совершенно серьезно. Оно целиком принадлежит британцам, платящим налоги. Ты, вероятно, слышала историю о шотландце, явившемся на один из наших броненосцев и спросившем, не может ли он видеть начальника судна. «Как прикажете доложить»? — спросил часовой. «Один из владельцев», — отвечал шотландец. Совершенно такое же положение занимаем и мы по отношению к аббатству. Итак, давай осматривать наши владения.
Входя, они улыбались, но улыбка исчезла с их лиц, как только за ними затворилась дверь. Эта святая святых, это великое народное хранилище производило величавое, торжественное впечатление, которому не мог не подчиниться даже самый легкомысленный человек. Франк и Мод стояли в немом благоговении. Громадные своды, прямые и тонкие, красивыми рядами поднимались с каждой стороны, и их изгибы нежными узорами сплетались высоко наверху.
В полумраке кое-где неслышно двигались немногие посетители; вдоль стен длинными рядами стояли мраморные гробницы, внутри которых покоились бренные останки великих людей. Снаружи бессмертный мрамор увековечивал их память. Знаменитые имена были подписаны внизу. Глубокая тишина царила в этом пристанище великих усопших; кое-где слышались только глухие шаги или подавленный шепот. Мод опустилась на колени и закрыла лицо руками. Франк тоже молился той молитвой, что выражается не словами, а одним только чувством.
Окончив осмотр этой части аббатства, Франк и Мод начали бесцельно бродить около гробниц. Их точно давило величие всего виденного. Каждая из стен этих могил была достойна поклонения, но трудно поднять свою душу настолько, чтобы быть в состоянии оценить их все.
Чей-то голос, раздавшийся вблизи, вернул их к действительности.
— Сюда, пожалуйста, здесь короли, — говорил голос. — Они отправляются теперь осматривать королей.
«Они» оказались очень любопытной смешанной группой, состоявшей из высокого рыжебородого человека с сильным шотландским акцентом и маленькой нежной женой, затем из американца — отца с двумя веселыми восторженными дочерьми, маленького морского офицера в форме, двух молодых людей, внимание которых было больше сосредоточено на хорошеньких американках, и дюжины других путешественников различных возрастов и нации. Франк и Мод присоединились к группе.
— Сюда пожалуйте, господа, — повторил проводник, молодой краснощекий парень. Остановившись перед первой гробницей, на которой лежала высеченная из мрамора женщина с усталым скорбным лицом, он произнес:
— Мария, королева шотландцев; самая красивая женщина своего времени. Этот памятник воздвигнут сыном ее, Яковом Первым.
— Не правда ли, как она прелестна? — воскликнула одна из американских девиц.
— Я ожидала большего, — ответила другая.
— Удивительно, как она сохранила свою красоту, несмотря на все те ужасные страдания, который ей пришлось пережить, — заметил отец. — А позвольте спросить, — обратился он к проводнику, — сколько лет было этой леди?
— Ей было сорок четыре года, когда ее казнили, — ответил тот.
— Ну, она выглядит молодой для своих лет, — проговорил шотландец, и все направились дальше. Но Мод и Франк медлили отойти от гробницы. Им обоим хотелось все сильнее запечатлеть в памяти образ несчастной королевы, этого нежного французского мотылька, прилетевшего из света и тепла в мрачную страну крови и псалмов.
В другом конце часовни проводник продолжал называть имена похороненных. «Здесь погребена королева Анна, рядом с нею лежит Мария, супруга Вильгельма III. Там позади, под сводами, покоятся тридцать восемь Стюартов».
Тридцать восемь Стюартов! Принцы, епископы, генералы, когда-то самые могущественные на свете люди свалены были теперь в одну кучу под общим именем тридцати восьми Стюартов. Так смерть и время превращают самое великое в самое ничтожное!
Затем все последовали за проводником в другую маленькую часовню, над дверями которой стояло имя Генриха VU. Эта часовня была знаменита своей скульптурной отделкой. Трудно даже и в наши дни найти что-нибудь более изящное, художественное, утонченное. Проводник прочел им отрывок из завещания короля, в котором тот приказывает похоронить его «с должным уважением к его королевскому достоинству, но без проклятых торжественных церемоний и без оскорбительных излишеств!». Даже в этих немногих словах сказывалась горячая кровь Тюдоров.
Они взглянули на маленького Георга II, последнего короля, который сам повел свое войско на бой, и постепенно дошли до уголка Невинных, где были погребены нежные кости бедных детей, убитых в Тауэре.
В это время проводник собрал всю группу вокруг себя, и по его лицу можно было догадаться, что он собирается показать нечто особенное.
— Поднимитесь на ступеньку, чтобы лучше видеть, — сказал он. — Это великая королева Елизавета.
— Она великолепна, — сказал Франк.
— Она ужасна, — сказала Мод.
— Кажется, это та самая леди, которая казнила другую леди, королеву Шотландии? — спросил американец у проводника.
— Да, это именно она.
— Самая подходящая леди для подобного дела. Она была незамужняя, кажется?
— Она была девицей.
— Большое счастье для кого-то. Я убежден, что мужу такой женщины приходилось бы плохо.
— Молчи, папа! — крикнули обе дочери, и процессия двинулась дальше.
Осмотрели самую старинную и самую святую часовню, где были погребены короли Плантагенеты со святым королем Эдуардом посередине. Затем проводник опять привлек внимание всей группы, торжественно провозгласив:
— Господа, пожалуйте сюда, сейчас я покажу вам одну из самых замечательных вещей во всем аббатстве.
Это было не что иное, как самый простой квадратный кусок камня, на котором стояло старое кресло.
— Это священный камень из Сконы, на котором с незапамятных времен короновались шотландские короли. Когда Эдуард Первый, шестьсот лет тому назад напал на Шотландию, он приказал перенести этот камень сюда, и с тех пор на нем сидели все монархи Англии во время коронации. Предание говорит, что на этот камень клал свою голову Иаков, когда ложился отдыхать, но геологи доказали, что этот красный песочный камень — из Шотландии.
— А тот, другой трон, вероятно, шотландский? — спросил американец.
— Нет, у Шотландии и Англии всего один трон. Но во времена Вильгельма короновался не только король, но и королева. Поэтому понадобился второй камень. Но он, конечно, не был старинным.
— Да, ему теперь всего каких-нибудь двести лет. Кстати, о нем довольно мало заботятся. Кто-то уже успел нацарапать на нем свое имя.
— Один из вестминстерских мальчиков поспорил со своими товарищами, что проспит ночь среди гробниц, и в виде доказательства нацарапал свое имя на троне.
— Неужели! — воскликнул американец. — Однако он высоко летает, этот мальчишка.
— Долетит, пожалуй, до виселицы, — проворчал Франк.
Раздался сдержанный смех, но проводник поспешил пройти дальше: он должен был охранять суровое достоинство аббатства.
Понемногу все вышли из старинной часовни королей Плантагенетов и стали быстро переходить из одного отделения в другое. История Англии проносилась перед ними с ошеломляющей стремительностью. Франк и Мод долго не могли оторвать взгляда от величественной, ужасной группы «Нападение Смерти». Группа изображала какое-то чудовище, протягивающее костлявую руку к потерявшей сознание женщине лет двадцати восьми. Между чудовищем и молодой женщиной стоял, защищая последнюю, ее муж с искаженным от ужаса лицом.
— Мне это теперь будет сниться, — прошептала Мод. Она побледнела, как и многие другие женщины, перед этим памятником.
— Ужасная группа, — согласился и Франк, отступая назад и будучи не в силах оторвать взгляда от памятника. — Чья она?
— Рубильяк — имя скульптора, — прочла Мод надпись на пьедестале памятника.
— Француз или человек французского происхождения. Не правда ли, как характерно! Единственный памятник, что произвел на нас такое сильное впечатление своею гениальностью, принадлежит руке иностранца. В нас этого нет. Мы боимся выказывать свои чувства.
— Если мы не создаем памятников, то мы создаем людей, достойных этих памятников, — сказала Мод, и Франк записал этот афоризм на своем манжете.
— Мы слишком холодны, чтобы быть великими артистами, — продолжал Франк, — но мне кажется, что мировую работу нации должны разделить между собой согласно способностям каждой из них. Пусть Франция и Италия украшают нас; взамен — мы будем организовывать французские колонии и упорядочим итальянские финансы.
Проводник, нетерпеливо звякая ключами, давно уже ждал их у выхода. Мод поблагодарила его, чем вызвала улыбку на лице человека, все дни проводившего среди гробниц.
Франк и Мод вышли на улицу. Небо было ясно, и летнее солнце сияло и ярко блестело на мокрой мостовой. На лужайках, покрытых свежей зеленью, сверкали дождевые капли; воробьи радостно чирикали. Тротуары были полны гуляющей публики. И над всем господствовали блестящие великолепные здания Парламента, вид которых напоминал Франку его горькие слова по поводу английской архитектуры. Они стояли и любовались открывшимся видом. Было так странно перенестись из великой страны прошлого в еще более великолепную страну настоящего. Это была жизнь, ради которой жили и умерли эти великие люди, оставшиеся позади.
— Сейчас начало четвертого, — сказал Франк. — В какое мрачное место я тебя завел! Боже мой, нам предстояло провести целый день вместе, а я привел тебя на кладбище. Не отправиться ли нам куда-нибудь на утренний спектакль, чтобы хоть немного развеяться?
Но Мод положила свою руку на руку Франка.
— За свою жизнь я еще ни разу не научилась за один час столь многому, как теперь. Это был великий час, я его никогда не забуду. Пожалуйста, не думай, что, если мы вместе, мы должны только веселиться. Нет, я буду сопровождать тебя всюду. Теперь, Франк, прежде чем покинуть аббатство, обещай мне, что ты всю свою жизнь будешь стремиться к высшему и лучшему, и никогда не будешь опускаться до меня!
— Могу поручиться, что последнего никогда не будет, — отвечал Франк. — В твоей душе есть такие уголки, до которых мне, кажется, никогда не добраться, хотя я и буду всю жизнь стремиться к этому. Но ты всегда будешь моим лучшим другом и моей любимой женой. А теперь, Мод, что ты предпочитаешь, театр или крикет?
— Тебе очень хочется куда-нибудь пойти?
— Конечно, только при условии, что и тебе этого хочется.
— Мне кажется, что и театр и крикет явились бы какой-то профанацией после аббатства. Пойдем лучше к реке, посидим там на одной из скамеек, полюбуемся, как волны блестят на солнце и потолкуем обо всем, что мы сегодня видели.
Глава VI
Два соло и дуэт
В последний вечер перед свадьбой Франк Кросс и его шафер Руптон Хэль обедали в клубе с братом Мод, Джеком Сельби, молодым поручиком одного из гусарских полков. Джек был долговязый, немного вульгарный спортсмен, которому в сущности было очень мало дела до Франка, но замужество своей сестры он одобрил, как только узнал, что его будущий шурин большой любитель спорта.
— Чего тебе еще надо? — сказал он сестре. — Княгиней, конечно, ты не будешь, но в спорте займешь видное место.
И Мод, не вполне понимая мотивы этого одобрения, поцеловала Джека и назвала его лучшим из братьев.
Венчание должно было состояться в одиннадцать часов утра в церкви Св. Моники, и семья Сельби остановилась в Ланггэме. Франк занял комнату в Метрополе, и так же сделал Руптон Хэль. Они оба поднялись рано и благодаря вчерашнему гостеприимству Джека Сельби чувствовали себя очень скверно. Франк не мог завтракать, и так как ему не хотелось показываться одетым к венцу, то они остались в гостиной наверху. Франк сидел у окна, барабанил пальцами по стеклу и смотрел на расстилавшуюся перед ним улицу. В воображении он часто рисовал себе этот день, и ему казалось, что он должен был бы быть непременно ярким, солнечным; что будет много цветов и все вокруг будет светло и радостно. Но природа оказалась недостойной этого дня. Густой туман, сырой и дымный, расстилался по городу, и шел дождь; мелкий, частый, настойчивый. Далеко внизу на мокрой, грязной улице виднелись ряды извозчичьих карет, похожих на каких-то гигантских жуков с блестящими спинами. Мелькали черные зонтики.
Франк отошел от окна и осмотрел себя в зеркале. Его черный фрак и серые брюки сидели на нем хорошо и выгодно обрисовывали его красивую сильную фигуру. Его блестящая шляпа, перчатки и светло-голубой галстук были также безукоризненны. И все-таки он не был доволен: для Мод он был слишком плох. Как глупо было с его стороны пить вчера так много вина! В этот великий для них обоих день он должен был бы быть лучше, чем всегда. Франк беспокоился и нервничал. Он дорого дал бы за папиросу, но ему не хотелось, чтобы от него пахло табаком. Когда он брился, то немного порезался, а от игры в крикет в жаркую погоду на носу у него слегка лупилась кожа. И как это он мог выставлять свой нос в такую жару перед самым венчанием! Быть может, Мод, увидев его — нет, она, конечно, не порвет с ним, — но возможно, что ей будет за него стыдно. В конце концов, эти мысли довели его до лихорадочного состояния.
— На вас лица нет, Кросс, — заметил ему его шафер.
— Я сейчас думал о том, как безобразно выглядит мой нос.
— Пустяки, все сойдет благополучно.
Руптон Хэль был угрюмый человек, хотя и верный друг и товарищ; и вид у него был также мрачный. Его глухой голос, лондонский дождь, слякоть на улицах и расходившиеся нервы — все это вместе делало Франка прямо несчастным. К счастью, Джек Сельби, точно светлый луч солнца, появился в комнате. При виде его розового, улыбающегося лица жених немного успокоился. Может быть, в лице Джека он уловил неясные черты, напоминающие Мод.
— Здорово, Кросс, как живете, Хэль? Простите мне мои манеры! Батя мой хотел послать за вами, но я знал ваше состояние. Вид-то у вас неважный, милый человек.
— Да, чувствую себя не совсем в порядке.
— Так всегда бывает от этого дешевого шампанского. Не хотите стакан виски с содовой? Нет? Хэль, вы должны встряхнуть его, иначе вам от всех достанется. По правде сказать, мы вчера вечером немного пересолили. Что, не могли есть завтрака? Я тоже не мог. Выпейте хотя рюмку настойки и стакан содовой воды.
— Ну как они там все в Ланггэме? — спросил нетерпеливо Франк.
— О, великолепно! Мод готовится к параду. Мать, конечно, волнуется; пришлось подтянуть ее, чтобы она не распускалась.
Франк взглядывал на медленно подвигавшуюся минутную стрелку. Не было еще и десяти часов.
— Я думаю, мне будет лучше отправиться навестить их.
— Бог мой, ни за что! Против всяких правил. Хэль, смотрите за ним! Да ну же, милый, успокойтесь!
— Это не годится, Кросс, совсем не годится, — сказал Хэль торжественно.
— Какая чепуха! Здесь я ничего не сделаю, а там я мог бы помочь ей, подбодрить ее. Пошлите за извозчиком.
— Да нельзя же, милый человек, говорят вам, что нельзя. Хэль, он на вашем попечении, смотрите за ним!
Франк повалился в кресло и пробормотал что-то про нелепые приличия.
— Тут уж ничем нельзя помочь, дорогой мой. Это уж так принято.
— Да встряхнитесь же, Кросс. Вы увидите, что все дело пойдет, как по маслу.
Франк угрюмо сидел в своем кресле, не спуская глаз с часов и прислушиваясь к веселой болтовне молодого поручика и более серьезным ответам своего шафера. Наконец он вскочил и схватил шляпу и перчатки.
— Половина одиннадцатого, — сказал он. — Идемте! Я не могу больше ждать. Я должен что-нибудь делать. Пора отправляться в церковь.
— Идемте! — воскликнул Джек. — Погодите минуту. Я недавно сам был шафером и отлично знаю всю эту музыку. Хэль, осмотрите-ка его со всех сторон. Чтобы все было по уставу. Кольцо? На месте. Деньги священнику? Правильно. Мелочи? Отлично. Равнение направо, скорым шагом!
Теперь, когда он кое-что все же делал, Франк быстро оправился. Даже эта езда по залитым водой улицам не действовала на него удручающе. В конце концов, он совсем развеселился и оживленно болтал с Джеком.
— А ведь он теперь в полной боевой готовности, — воскликнул Джек в восторге. — Значит, не зря мы с ним возились целые сутки. Люблю таких людей! Право, молодец, и кровь горячая. Ну, вот мы и приехали.
Это была низкая старинная серая церковь. Входная дверь в готическом стиле и ниши по обеим сторонам напоминали о давно прошедших днях.
— Какая старая ободранная церковь, — прошептал Джек. — И все-таки на вид она очень веселенькая, точно ледяной домик. А вот, кстати, идет какой-то дружественный нам туземец. Хэль, это ваш человек, спросите его.
Псаломщик не был в хорошем расположении духа.
— Начнется без четверти четыре, — ответил он спросившему его Хэлю.
— Нет, нет, это в одиннадцать.
— Говорят вам, что в четыре без четверти. Так священник сказал.
— Да нет же, это невозможно!
— У нас они бывают во всякое время.
— Кто они?
— Да похороны.
— Но это свадьба!
— О, сударь, ради бога, простите. Когда я вас увидел, я подумал, что вы пришли на похороны ребенка. В выражении лица у вас было что-то такое, сударь… Простите за ошибку. У нас сегодня три свадьбы — это которая?
— Кросс и Сельби.
Псаломщик справился в старой, растрепанной записной книге.
— Правильно, сударь, вот оно. Господин Кросс с госпожой Сельби. Ровно в одиннадцать часов. Священник очень аккуратный человек, и я предложил бы вам занять ваши места.
— Что-нибудь неладно? — нервно спросил Франк у возвратившегося к ним Хэля.
— Нет, нет.
— О чем же он толковал?
— Пустяки, у него маленькая путаница в голове.
— Ну что же, идем?
— Да, пора идти.
Звук их шагов гулко разносился по пустой церкви, когда они проходили вперед. Все трое остановились перед алтарем, не зная, что делать. Франк беспокойно оглядывался вокруг и нащупывал кольцо в кармане жилета. Деньги для священника он тоже положил в такое место, чтобы их можно было сразу легко найти. В это время одна из боковых дверей с шумом распахнулась, и Франк, весь вспыхнув, вскочил. Но в церковь вошла какая-то толстая баба с ведром и шваброй.
— Фальшивая тревога, — шепнул Джек Хэлю, подмигнув в сторону Франка.
Но почти в то же мгновение с противоположной стороны в церковь вошла семья Сельби. Господин Сельби с красивым лицом и пушистыми бакенбардами вел Мод под руку. Мод была прелестна. Бледная, с торжественным выражением лица, она шла, низко опустив голову. За нею шли ее младшая сестра Мэри и их хорошенькая подруга Нелли Шеридан, обе в розовых платьях и больших розовых шляпках с белыми перьями. Сама невеста была в сером платье, которое Франк уже знал по описаниям в письме. И невеста, и ее платье были восхитительны. Позади всех шла мать невесты, все еще молодая и изящная, похожая на Мод. При их появлении Франк уже не мог больше сдерживаться.
— Держи его! — возбужденно шепнул Джек шаферу, но жених уже спешил поздороваться с Мод. Он провел ее к алтарю, и все разместились маленькими группами с счастливой четой в середине. В то же мгновение над ними раздался звон церковного колокола, и показался священник в светлом облачении. Для него все это было такой пустой и неважной вещью, что Франк и Мод были оба поражены тем равнодушным видом, с которым он достал молитвенник и приступил к исполнению церемонии. Перед ними стоял живой, маленький человечек, очевидно, простуженный, и соединяющий их с таким же деловым видом, с каким лавочник связывает вместе два пакета. Но нужно сознаться, что проделывать эту церемонию священнику приходилось тысячу раз в год, и он не мог поэтому быть слишком расточителен в проявлении своих чувств.
Служба началась. Были прочитаны наставления и объяснения, одни величественные и красивые, другие просто нелепые. Затем маленький священник обратился к Франку:
— Хочешь ли ты иметь эту женщину своею законною женою, жить с нею в святом супружестве согласно заповедям Божиим? Будешь ли любить ее, почитать, помогать в болезни и здоровье, будешь ли верен ей всю жизнь свою?
— Буду, — отвечал Франк с убеждением.
— Хочешь ли ты иметь этого человека своим законным мужем, жить с ним в святом супружестве согласно заповедям Божиим? Будешь ли повиноваться ему, служить, любить и почитать, помогать в болезни и в здоровье, будешь ли верна ему всю свою жизнь?
— Буду, — сказала Мод от всего сердца.
— Кто отдает эту женщину в супружество этому человеку?
— Я, Джон Сельби, ее отец, вы знаете.
Затем по очереди они повторили слова клятвы:
«Беру тебя и буду охранять и помогать тебе, отныне и во всю жизнь, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здоровье; буду любить тебя, почитать и повиноваться да самой смерти, согласно заповедям Божиим, в чем и даю святую клятву».
— Кольцо! Кольцо! — сказал Хэль.
— Кольцо скорее, дубина! — прошептал Джек Сельби.
Франк бешено рылся в карманах. Кольцо нашлось, но денег нигде не было. Он помнил, что спрятал их в надежное место, но куда именно? Может быть, в сапог или за подкладку шляпы? Нет, он, наверное, не мог придумать такой нелепости. Снова он принялся перебирать все карманы, по два сразу. Наступила томительная пауза.
— Можно после, — шепнул священник.
— Вот они! — воскликнул Франк, задыхаясь. Деньги оказались в том кармане, где он имел обыкновение носить часы и никогда не клал туда ничего другого. Вероятно, поэтому-то он и спрятал туда деньги. Кольцо и банковый билет были вручены священнику, который проворно спрятал одно и возвратил другое. Мод протянула свою маленькую белую ручку, и Франк надел на ее средний палец золотое колечко.
— Этим кольцом я венчаюсь с тобою, — сказал Франк, — всем моим существом я чту тебя и обещаю заботиться о тебе всю жизнь.
Последовала молитва, и затем священник соединил две руки, — одну большую мужскую, загорелую, другую маленькую, белую, нежную, с новым сверкающим на ней кольцом.
— Пусть ни один человек не разъединит тех, кого соединил сам Господь, — произнес священник. — Так как Франк Кросс и Мод Сельби, оба, перед Богом и этими людьми изъявили согласие вступить в святое супружество, дали клятву верности друг другу и подтвердили это отданием и принятием кольца и соединением руки — я объявляю их законными мужем и женой.
Наконец-то свершилось! Отныне и на всю жизнь они были одно целое, нераздельное. Теперь они оба опустились на колени, между тем как священник торопливо читал молитвы. Но мысли Франка были далеко. Из-под опущенных ресниц он взглядом следил за изящной, почти детской фигурой, стоявшей рядом с ним. Ее склонившаяся головка, обрамленная черными кудрями, ласкала его взор. Такая нежная, красивая, тихая, добрая, — и вся его, вся и на всю жизнь. Его любовь была всегда страстною, но в это мгновение она была героической по своему бескорыстию. Бог поможет ему сделать ее счастливой, он отдаст жизнь свою за это. Но если только он может быть причиной несчастья, то он просил у Бога немедленной смерти для себя. И так сильна и искренна была его молитва, что он взглянул на алтарь, точно ожидая неминуемой гибели.
Но служба уже окончилась, и все поднялись со своих мест. Священник отправился вперед, остальные последовали за ним. Вокруг раздавался одобрительный шепот, слышались поздравления.
— Поздравляю от всего сердца, Кросс, — сказал Хэль.
— Браво, Мод, ты была великолепна! — воскликнул Джек, целуя сестру. — Вся церемония прошла замечательно гладко.
— Вы подпишитесь здесь и здесь, — указывал священник, — а свидетели пусть распишутся вот здесь. Благодарю вас. Желаю всякого счастья. Не буду задерживать вас более никакими формальностями.
Под громовые звуки органа, игравшего свадебный марш, в каком-то странном полудремотном состоянии Франк и Мод направились к выходу, — он гордый, с высоко поднятой головой, она — нежная, робкая. Карета ожидала их. Франк усадил жену и сел сам, и они уехали, сопровождаемые одобрительным шепотом небольшой кучки зевак, собравшихся у церкви частью просто из любопытства, частью чтобы укрыться от дождя.
Мод и раньше ездила с Франком одна, но теперь она почувствовала себя смущенной, почти испуганной. Обряд венчания с его формальностями и наставлениями подействовал на нее угнетающе. Она не решалась взглянуть на мужа. Но он быстро привел ее в себя.
— Имя, пожалуйста.
— О, Франк!
— Имя, прошу, пожалуйста.
— Да ведь ты же знаешь.
— Скажи его.
— Мод.
— Это все?
— Мод Кросс… О, Франк!
— Господи боже! Как это великолепно звучит! О, Мод, взгляни, как все хорошо вокруг. Как красиво идет дождик, как славно блестит мостовая! Все так красиво… И я самый счастливый человек на свете. О, Мод, я так невозможно счастлив! Дорогая девочка, дай твою руку. Вот она! Я чувствую ее под перчаткой. Славная моя, ты больше не боишься?
— Теперь нет.
— Но раньше боялась?
— Да, немного. О, Франк, я не надоем тебе? Нет? Ведь это убьет меня.
— Надоешь мне! О боже!.. Но ты ни за что не угадаешь, что я делал, пока священник читал нам что-то такое про святого Павла.
— Я отлично знаю, что ты делал в это время. И ты не должен был этого делать.
— Что же я такое делал?
— Ты смотрел на меня.
— Ты, значит, это видела?
— Я чувствовала это.
— Правда, я смотрел на тебя, но в то же время и молился.
— Верно, Франк?
— Когда я видел тебя, стоявшую на коленях, такую светлую, нежную, чистую, — только в это мгновение, кажется мне, я понял, что ты отдаешься мне навеки. И от всего сердца я стал тогда просить Бога, если мне когда-нибудь суждено оскорбить тебя мыслью, словом и делом, то пусть Он лучше пошлет мне немедленную смерть, прежде, нежели я успею оскорбить тебя.
— О, Франк, какая ужасная молитва.
— Да, но у меня было такое чувство, я ничего не мог поделать. Моя дорогая, ведь ты ангел, ты самое нежное, самое умное и красивое существо на свете, и с Божьей помощью я буду стремиться сохранить тебя такою и даже сделать тебя еще лучше, если это только возможно. И если когда-нибудь тебе покажется, что я словом или делом унижаю тебя, напомни мне об этой минуте, и этого будет достаточно, чтобы я опять пошел по правильному пути. Я же со своей стороны буду стремиться к тому, чтобы все более и более совершенствоваться самому, так как хочу быть достойным тебя и слиться с тобою душевно. Вот тот смысл, который я вижу в обряде венчания, и, кроме того, я вижу, что окна кареты совсем потускнели от дождя, и черт бы побрал этого кучера, но все-таки это ни с чем несообразная чушь, что я не могу сейчас же поцеловать свою собственную жену.
Громадная шляпка с белым пером не долго могла служить препятствием молодому пылкому новобрачному, едущему с молодой женой, среди дождя, в карете. Остаток пути прошел очень бурно.
После грандиозного не то завтрака, не то обеда, молодые отправились на вокзал, чтобы с первым поездом выехать в Брайтон. Здесь их поджидали Джек Сельби и два полковых товарища. За здоровье новобрачных было выпито так много, что, кажется, бессмертие им было обеспечено. Офицеры готовились устроить грандиозные шумные проводы, но заметив, что Мод не расположена к этому, Франк с самым простосердечным видом заманил всех троих в буфет, запер дверь снаружи и, вручив ключ и золотую монету старшему носильщику, попросил его не выпускать пленников до отхода поезда.
И вот, тихо и спокойно, они отправились в свое первое путешествие. Оно было началом того великого жизненного пути, конец которого ни один человек предугадать не в силах.
Глава VII
Они притворяются
Дело происходило в просторной столовой гостиницы «Метрополь» в Брайтоне. Мод и Франк сидели у окна, за своим любимым маленьким столом, за которым они всегда обедали. Их взору открывался следующий вид: белоснежная скатерть с блюдом щеголеватых маленьких котлет, украшенных цветной бумагой и окруженных картофельным пюре. За окном расстилалось необъятное темно-синее море, спокойная поверхность которого нарушалась только чуть видневшимися белыми парусами на далеком горизонте. На небе кое-где белели редкие облака. Он был величественно спокоен и прекрасен, этот далекий вид, но сейчас все внимание Мод и Франка было сосредоточено на ближайшем, более прозаическом. Быть может, с этого мгновения они навсегда лишаются симпатии всех сентиментальных читателей, но я должен сознаться, что в данную минуту они с наслаждением обедали.
С тех пор как существует свет, женщины обладают одной удивительной способностью — делать лучшее из всякого положения, в которое они попадают не по своей воле. И Мод в новом и непривычном для нее положении чувствовала себя легко и свободно. В нарядном синем саржевом платье и матросской фуражке, с чуть-чуть загорелым лицом, она была воплощением здоровой и счастливой женщины. Франк был одет также в синий речной костюм, и это было очень кстати, так как большую часть времени они проводили на море, на что указывали руки Франка, покрытые мозолями. К сожалению, разговор их сейчас был гораздо более прозаичен, нежели можно было ожидать от людей, празднующих свой медовый месяц.
— У меня волчий аппетит!
— У меня тоже, Франк.
— Превосходно. Возьми еще одну котлетку.
— Благодарю, дорогой.
— Картофелю?
— Пожалуйста.
— А я всегда думал, что во время медового месяца люди живут только одной любовью.
— Да, Франк, ведь это ужасно. Должно быть, мы с тобой очень прозаичные люди.
— Родная мать природа! Держись крепче за нее, и ты никогда не собьешься с пути. Здоровой душе основанием должно служить здоровое тело. Передай мне, пожалуйста, салат.
— Счастлив ли ты, Франк?
— Безусловно и совершенно.
— Ты в этом уверен?
— Никогда в своей жизни ни в чем не был так уверен, как в этом.
— Я так рада слышать это от тебя, Франк.
— А ты?
— О, Франк, все эти дни кажутся мне каким-то золотым сном. Но твои бедные руки! Они, должно быть, очень болят.
— Ничуть!
— Весла были такие тяжелые.
— До сих пор мне редко приходилось грести. В Уокинге — негде. Есть там канал, но на нем не развернешься. А ведь верно, Мод, как красиво было вчера, когда мы при лунном свете возвращались домой, и на воде перед нами сверкал серебряный столб. Мы были совсем, совсем одни. И как чудесно мы застряли под мостом. Просто прелесть!
— Я никогда не забуду этого.
— Мы сегодня вечером опять поедем туда.
— Да ведь у тебя и так все руки в мозолях.
— Черт с ними, с мозолями! И знаешь, мы захватим с собой удочки, — может быть, что-нибудь поймаем.
— Отлично.
— А сейчас, после обеда, мы поедем в Роттингдин, если ты ничего не имеешь против. Дорогая, бери эту последнюю котлету.
— Нет, не могу больше.
— Ну, не бросать же ее. Попробую. Кстати, Мод, я должен поговорить с тобой очень серьезно. У меня сердце не на месте, когда ты смотришь на меня таким образом. В самом деле, дорогая, кроме шуток, ты должна быть более осторожна перед прислугой.
— Почему так?
— Видишь ли, до сих пор все шло отлично. Никто еще не догадался, что мы новобрачные, и никто и не догадается, если только мы будем вести себя осторожно. Толстый официант убежден, что мы уже несколько лет женаты. Но вчера за обедом ты чуть было не испортила всего дела.
— Неужели, Франк?
— О боже мой, да не смотри же ты на меня таким прелестным жалобным взором. Дело в том, что ты совершенно не умеешь соблюдать секретов. А у меня настоящий талант по этой части, так что, пока я слежу за этим делом, мы можем быть вполне спокойны. Но ты по натуре своей слишком прямая и совсем не в силах хоть немного притворяться.
— Но что же я сказала? Мне так жаль. Я все время старалась быть осторожной.
— Да хотя бы относительно сапог. Ты спросила, где я их купил: в Лондоне или в Уокинге.
— О боже мой!
— И затем…
— Как, еще что-нибудь?
— Да, я хочу сказать тебе об употреблении слова «мой». Ты должна его совсем оставить. Надо говорить «наш».
— Я знаю, знаю. Это было, когда я сказала, что соленая вода испортила перо моей — нет, нашей — ну, просто шляпки.
— Это-то ничего. Но надо говорить наш багаж, наша комната и т. д.
— Ну, конечно. Какая я глупая! Но тогда прислуга, вероятно, уже знает. О, Франк, что мы теперь будем делать?
— Ну нет, этот толстый официант еще ничего не знает. В этом я уверен. Во-первых, он глуп, а во-вторых, я вставил несколько замечаний, которые поправили все дело.
— Это когда ты говорил про наше путешествие по Тиролю?
— Именно.
— О, Франк, как ты мог? И ты еще добавил, что было очень хорошо, потому что во всей гостинице, кроме нас, никого не было.
— Это его окончательно доконало.
— И потом ты толковал про то, как уютны эти маленькие каюты на больших американских пароходах. Я даже покраснела вся, слушая тебя…
— Зато как они прислушиваются к нашему разговору!
— Не знаю только, поверил ли он. Я заметила, что горничная и вообще вся прислуга смотрят на нас с каким-то особенным интересом.
— Моя дорогая девочка, в своей жизни ты, наверное, заметишь, что решительно все смотрят на тебя с особенным интересом.
Мод улыбнулась, с сомнением покачав головой.
— Хочешь сыру, дорогая?
— Да, и масло тоже.
— Официант, принесите масла и стилтонского сыру. Знаешь, Мод, дело еще в том, что мы слишком нежно относимся друг к другу при посторонних. Люди давно женатые бывают друг к другу любезны, но и только. Вот в этом мы выдаем себя.
— Это мне никогда не приходило в голову.
— Знаешь что, если ты хочешь окончательно убедить этого толстяка, то скажи мне в его присутствии какую-нибудь резкость.
— Скажи лучше ты, Франк.
— Ведь тебе не будет неприятно?
— Ну, конечно, нет.
— О, черт возьми, нет, я не могу, даже для этой цели.
— Я тоже не могу.
— Какая чушь. Ведь это необходимо.
— Конечно. Ведь это будет только шутка.
— Ну так почему же ты не хочешь сделать этого?
— А почему ты не хочешь?
— Слушай, он вернется прежде, чем мы покончим это дело. Смотри сюда. Видишь, под рукой у меня шиллинг. Орел или решка? Проигравший должен сказать другому резкость. Согласна?
— Отлично.
— Орел.
— Решка.
— О боже мой!
— Ты проиграла. А вот он как раз идет. Смотри же, не забудь.
К ним подошел официант и с торжественным видом поставил на стол гордость гостиницы — громадный зеленый стилтонский сыр.
— Превосходный стилтон, — заметил Франк.
Мод сделала отчаянную попытку сказать какую-нибудь резкость.
— Мне кажется, дорогой, что он не так уж хорош, — только и могла она придумать.
Это было немного, но впечатление, произведенное на официанта, было поразительно. Он повернулся быстро и ушел.
— Ну вот, ты его обидела! — воскликнул Франк.
— Куда он пошел, Франк?
— Жаловаться на тебя управляющему.
— Нет, Франк, серьезно? Я, кажется, выразилась слишком резко. Вот он опять идет.
— Ничего. Держись крепче.
К ним приближалась целая процессия. Впереди всех с широким, покрытым стеклянным колпаком блюдом в руках шел их толстый официант. За ним следовал другой, неся еще две тарелки с различными сортами сыра. Шествие замыкал третий официант. Он нес тарелку с каким-то желтым порошком.
— Вот, сударыня, не угодно ли, — предлагал официант суровым голосом. — Это горгонзольский сыр, вот здесь камамбер и грюйер, а это, сударыня, пармезанский сыр в порошке. Мне очень жаль, что стилтон вам не понравился.
Мод взяла кусочек горгонзольского сыру. Она чувствовала себя очень виноватой и не смела поднять глаз. Франк начал смеяться.
— Ты должна была отнестись нелюбезно ко мне, а не к сыру, — сказал он, когда процессия удалилась.
— Я сделала все, что могла. Ведь я же стала резким голосом противоречить тебе.
— О, это был настоящий взрыв гнева.
— Да, прежде чем он простит тебя, тебе придется извиниться перед господином Стилтоном. И едва ли он теперь более убежден, что мы не молодые. Ну ладно, дорогая, предоставь это мне. Мои воспоминания, которые он слышал, должны были убедить его. Если нет, то наше положение безнадежно.
Для Франка было, пожалуй, лучше, что он не слышал разговора, происходившего между толстым официантом и горничной, к которой последний питал некоторую склонность. У них были свободные полчаса обеда, и они делились впечатлениями.
— Хорошенькая парочка, ведь правда, Джон? — сказала горничная с видом знатока. — Лучшей у нас, кажется, не было со времени весенних свадеб.
— Ну, это ты, пожалуй, уж слишком, — заметил критически толстяк. — Хотя он вполне порядочный молодой человек и, кажется, очень неглупый.
— Чем же она-то тебе не нравится?
— Это дело вкуса, — сказал официант, — на мой взгляд, ей следовало бы быть немножко полнее. И что у нее за вкус. Если бы ты видела, какую гримасу она состроила, когда я за обедом подал ей стилтонский сыр.
— Состроила гримасу, она? Ну вот, а мне она показалась такой добросердечной, любезной молодой барыней.
— Может быть, она и добрая. Но вообще это довольно странная парочка. Хорошо, что они, в конце концов, повенчались.
— Почему?
— Потому что прежде они жили, бог знает как. Они в моем присутствии рассказывали такие вещи, что я краснел.
— Что ты говоришь, Джон?
— Я сам едва верил своим ушам. Ты ведь хорошо знаешь, что их свадьба была в прошлый вторник. В сегодняшней газете есть как раз объявление об этом. И что же, из их разговора я узнал, что они уже раньше путешествовали за границей.
— Не может быть, Джон!
— И жили совсем одни в какой-то гостинице в Швейцарии.
— Боже мой! Никогда больше не буду никому верить!
— Да, подозрительная парочка! А только я им покажу, что нам кое-что небезызвестно. Сегодня за обедом я непременно покажу им эту газету.
— Послужит им хорошим уроком! Просто невероятно. Вот и верь после этого людям.
Франк и Мод не спеша доканчивали свой обед, когда к ним тихо подошел их официант.
— Прошу прощения, сударь, вы не заметили этого в газете?
— Что такое?
— Вот здесь. Я думал, что вам, вероятно, будет интересно взглянуть на это.
Он положил перед ними развернутую газету, указал пальцем нужное место и скромно удалился. Франк в ужасе смотрел на извещение о их свадьбе.
— Мод, твоя публика поместила в газете извещение.
— О нашей свадьбе?
— Ну да. Вот оно, слушай! «Кросс — Сельби. 30 июня в церкви Святой Моники священником Джоном Тюдуэллем обвенчан Франк Кросс из Уокинга с Мод Сельби, старшей дочерью Роберта Сельби из Ст. Албанс». Господи боже, Мод! Что мы теперь будем делать?
— Мне кажется дорогой, беда невелика.
— Невелика? Да это просто ужасно!
— Ну пусть они теперь знают, не все ли равно?
— Но мои воспоминания, Мод! Путешествия по Тиролю? Гостиницы в Швейцарии! Каюты на океанских пароходах! Пресвятая Матерь, вот влопался-то!
Мод расхохоталась.
— Милый мой, — воскликнула она. — Однако по части конспирации ты так же плох, как и я. Я вижу только один выход. Дай человеку полкроны, расскажи ему всю правду и не пробуй больше конспирировать.
Так позорно кончилась эта попытка, которую многие и раньше пробовали делать и которая почти никогда не удавалась. Будьте поэтому осторожны, милые читатели и читательницы!
Глава VIII
Возвращение
Дни праздников прошли, и каждого из них ждали теперь обязанности жизни. Его ждала работа, ее — домашнее хозяйство. Они оба были рады перемене. Им было хорошо и весело на берегу моря, но начался сезон, нахлынула публика, и жизнь в гостинице стала утомительной. На Ватерлоской станции они сели на поезд и чудной летней ночью весело покатили домой, зная, что в двадцати пяти милях отсюда их давно уже ждет маленький уютный домик. Они были совсем одни в купе первого класса и всю дорогу строили планы будущего. Светлые мечты юности! Они способны озолотить даже крошечный домик в пригородной местности и четыреста фунтов стерлингов годового дохода. Франк и Мод мечтали о тех бесконечных счастливых днях, что ожидали их впереди.
Франк оставил дом на попечении своей верной экономки Ватсон и за день до приезда послал ей телеграмму. Госпожа Ватсон уже наняла двух служанок, так что все должно быть готово к приезду. Они представляли себе, как она встретит их у дверей, рисовали себе маленькие уютные комнатки, расставленные повсюду свадебные подарки, свет лампы, стол, покрытый белоснежной скатертью и приготовленный для ужина. Они будут дома к десяти часам, и ужин окажется очень кстати. В их воображении все это рисовалось так соблазнительно, что последняя поездка казалась им самой счастливой из всех их странствий. Мод хотелось увидеть свою кухню, Франка тянуло взглянуть на свои книги. Они с нетерпением готовились начать новую жизнь.
Но в Уокинге их ожидала маленькая неприятность. Незадолго до их приезда сюда пришел переполненный поезд, и на станции не оставалось ни одного извозчика. Некоторые должны были скоро вернуться, но когда, никто точно не знал.
— Ты ничего не будешь иметь против того, чтобы пройтись пешком? — предложил Франк.
— Я даже предпочла бы это.
Один из носильщиков любезно принял на себя заботу об их багаже, обещая прислать его при первой возможности. Они же отправились пешком по плохо освещенной, грязной улице, которая вела к их дому. Шли быстро, горя нетерпением скорее его увидеть.
— Он как раз за третьим фонарным столбом по правой стороне, — сказал Франк. — Теперь уже за вторым. Видишь — это совсем недалеко от станции. Вот эти окна, что светятся между деревьями, — здесь живет Хэль, мой шафер, помнишь? Теперь остался только один фонарь. — Они ускорили шаг и почти бегом добежали до ворот своего дома.
Это были белые ворота, от которых короткая дорожка вела к низкому, но с виду очень уютному домику. Ночь была так темна, что только с трудом можно было рассмотреть очертания дома. К их удивлению, ни над дверью, ни в одном из окон — нигде не было видно света.
— Однако что же это такое? — воскликнул Франк.
— Пустяки, дорогой, вероятно, они живут позади.
— Но ведь в телеграмме я указал час нашего приезда. Черт знает что такое! Так досадно.
— Тем уютнее покажется нам внутри. Какие хорошенькие маленькие ворота. Все это место здесь просто прелестно!
Но, несмотря на все ее желание поправить дело, нельзя было не сознаться, что этот черный дом был совсем не то, что они рисовали в своем воображении. Франк, рассерженный, направился к двери и дернул звонок. Так как ответа не последовало, то он начал сильно стучать в дверь. Затем одной рукой он стал звонить, а другой стучать. Но из мрачного дома не доносился ни один звук, кроме звона колокольчика. Между тем, пока они, растерянные, стояли у дверей своего дома, по листьям деревьев тихо зашуршал мелкий дождик. Но тут Мод не выдержала и разразилась вдруг таким неудержимым смехом, что Франк поневоле присоединился к ней.
— Ну, госпоже Ватсон будет не до смеха, если все это произошло только по ее оплошности, — сказал он.
— Может быть, бедная женщина больна.
— Да, но ведь здесь должны быть еще двое людей, кухарка и горничная. Мы, пожалуй, очень кстати оставили наши чемоданы на станции, пришлось бы теперь бросить их в саду. Ты, дорогая, подожди здесь, под навесом, а я обойду кругом и попробую пробраться в дом с другой стороны.
Но и там все было так же темно, и дверь в кухню была заперта. Под дождем Франк переходил от окна к окну — везде все было темно и тихо. Он вернулся к кухонной двери. Здесь ему удалось приоткрыть маленькое окошечко в двери. Он просунул руку, нащупал ключ, повернул его и дверь открылась. Франк в темноте ощупью пробрался в дом. Пройдя к парадной двери, он отпер ее и принял Мод в свои объятия.
— Добро пожаловать, моя родная Мод! Пусть никогда грусть не коснется тебя под этим кровом. Какое печальное прибытие домой. Что я могу сделать, чтобы загладить это? Но, как видишь, нет худа без добра, потому что я иначе никак не мог бы стать внутри, чтобы приветствовать тебя при входе.
Они некоторое время оставались в передней, в темноте. Затем Франк чиркнул спичку и попробовал зажечь лампу, но в ней не оказалось керосину. Он выругался и при свете спички направился в столовую. На столе стояли две свечки. Он зажег обе, и в комнате стало веселее. Франк и Мод взяли каждый по свечке и начали осматривать покинутый дом.
Столовая была превосходна, маленькая, но очень уютная. Посередине стоял стол орехового дерева. На камине возвышались великолепные бронзовые подсвечники, подарок крокет-клуба. На том же камине, около часов, лежала распечатанная телеграмма. Франк быстро схватил ее.
— Ну, вот оно! — воскликнул он. — Смотри: «Ждите нас четверг вечером около десяти». Ведь я написал «вторник вечером». Это вина телеграфиста. Мы приехали на два дня раньше, чем нас ждали.
Хорошо, что было хоть какое-нибудь объяснение, хотя многое все еще оставалось непонятным. По коридору, покрытому блестящим линолеумом, они прошли в гостиную. Это была не очень хорошая комната, слишком квадратная для того, чтобы быть изящной. Но все безделушки в ней были так прелестны, и развешенные повсюду фотографии друзей смотрели так весело. К тому же Франк и Мод не были настроены для строгой критики.
— Мне кажется, госпожа Ватсон устроила все великолепно, — сказала Мод. Ее живые пальчики уже приступили к кое-какому переустройству. — Но где же находится она сама?
— Она, очевидно, куда-нибудь ушла; живет же она, конечно, здесь, в доме. Но меня удивляет отсутствие прислуги. Госпожа Ватсон писала мне, что прислуга уже прибыла. Что же ты думаешь теперь делать?
— Ты не хочешь есть, Франк?
— Я умираю с голоду.
— И я тоже.
— Ну, так пойдем поищем чего-нибудь.
Взявшись под руки, держа каждый по свече в свободной руке, они стали продолжать свои исследования уже с более определенной целью. В кухне, куда они прошли, всюду виднелись следы недавней работы: лежали в беспорядке грязные тарелки, печь была, очевидно, недавно затоплена, но огонь потух. В одном углу валялась куча чего-то похожего на груду грязных занавесей, в другом лежало опрокинутое кресло. Повсюду царил беспорядок, который очень удивлял Франка, знавшего, что госпожа Ватсон не выносит неряшества. Комод и шкаф с посудой первые привлекли их внимание. Франк радостно вытащил из комода кусок свежего хлеба, масло, сыр, коробку какао и полный горшок яиц. Мод подвязала передник, отыскала бумаги и лучину, и вскоре в печке весело затрещал огонь.
— Франк, налей воды в котел.
— Готово, что еще?
— И вот в эту миску тоже. Это для яиц.
— Мод, мне кажется, они гнилые, — заметил Франк, подозрительно откладывая яйца.
— Посмотри их на свет. Видишь — совершенно свежие, превосходные яйца. В миску их. Теперь нарежь хлеба и намажь его маслом. Через несколько минут ужин будет готов.
— В ящике здесь лежат салфетки, ножи и вилки. Я пойду накрывать на стол.
— И оставишь здесь меня одну. Нет уж, Франк, пожалуйста, если я кухарка, ты будешь моей посудомойкой. Достань чашки и налей какао. Знаешь, мне очень нравится роль хозяйки дома.
— Да еще с судомойкой вдобавок.
— Да, причем у судомойки замечается склонность все время обнимать свою хозяйку. Надо снять шляпку. Достань из шкафа сахар для какао. Знаешь, Франк, — Мод с тарелкой в руках, вдруг остановилась, — кажется, тут в кухне есть собака или что-то вроде того.
До их слуха долетели какие-то странные звуки. Франк и Мод с испугом оглянулись вокруг.
— Откуда это? Франк, кажется — это мыши.
— Будем надеяться на лучшее. Не пугайся понапрасну. Шум идет, кажется, из-под этой кучи занавесей.
Со свечой в руке Франк подошел к куче и увидал вдруг сапог, торчавший наружу.
— Господи боже! Да там спит какая-то женщина!
Успокоившись, что это не мыши, Мод также приблизилась, все еще держа тарелку в руках. Не оставалось никакого сомнения в том, что это — женщина, и что она крепко спит. Голова ее лежала под столом. Это была очень толстая, здоровая баба.
— Эй, ты! — крикнул Франк и начал трясти бабу за плечо. — Вставай!
Но баба продолжала безмятежно спать.
— Эй, да проснись же ты, вставай! — кричал Франк, и ему удалось кое-как привести женщину в сидячее положение. Но и сидя она продолжала так же крепко спать.
— Бедняжка, она должно быть больна, — заметила Мод. — Не сбегать ли за доктором, Франк?
— Проснись, эй ты, баба! — орал Франк во все горло. Затем он стал изо всех сил трясти женщину, которая болталась, как кукла. Наконец Франк выбился из сил и опустил ее снова на пол, подложив ей под голову маленькую скамеечку.
— Тут уж ничего не поделаешь, — сказал он, — надо дать ей выспаться.
— Что ты хочешь сказать, Франк? Неужели она…
— Именно это. Она пьяна.
— Какой ужас!
— Смотри, котел кипит. Давай ужинать.
— Нет, Франк, у меня совесть будет не спокойна, если мы оставим ее валяться здесь. Я не в состоянии буду поужинать как следует. Да и ты также, я знаю.
— Черт с ней, с этой бабой, — сказал Франк, сердито взглянув на неподвижно распростертое тело. — Стоит нам беспокоиться из-за нее. Ей здесь, кажется, достаточно удобно.
— Нет, Франк, нельзя быть таким бесчеловечным.
— Что же нам делать?
— Надо положить ее в постель.
— Господи боже!
— Да, дорогой, мы должны это сделать.
— Да слушай же, дорогая, нужно быть рассудительным. Женщина весит полтонны, а спальная комната на самом верху.
— Ты попробуй взять ее за голову, а я за ноги. Как-нибудь донесем.
— Да нам ни за что не поднять такую громаду вверх по лестнице.
— Ну, тогда снесем ее в гостиную на диван, — сказала Мод. — Иначе я, право, не в состоянии буду спокойно ужинать.
Видя, что Мод не уговоришь, Франк схватил женщину под руки, Мод взяла ее за ноги, и они понесли ее, все еще совершенно бесчувственную, по коридору. Выбиваясь из сил, они кое-как дотащили ее до гостиной. Новый диван затрещал под тяжестью женщины; едва ли он ждал, что его обновят таким образом. Мод накинула на распростертое тело толстое одеяло, и оба вернулись к своему кипящему котлу и еще не сварившимся яйцам. Затем они накрыли на стол и, кажется, никогда еще не ужинали с таким аппетитом. Молодой женщине все казалось красивым, — обои, ковры, картины, но для него одна она была такой красивой, и умом, и душой, и телом, что вокруг все казалось очарованным ее присутствием, тому тихому и чистому счастью, которое дает простая дружба и которое гораздо глубже и сильнее самого бешеного взрыва страсти.
Франк вдруг вскочил со стула. У дверей раздался шум чьих-то шагов. Щелкнул ключ, и струя холодного воздуха, проникшего в комнату, показала, что дверь открылась.
— Закон не разрешает мне войти, — произнес чей-то грубый голос.
— Да говорят же вам, что она очень сильная и буйная, — сказал другой голос. Франк узнал его — это был голос госпожи Ватсон. — Она выгнала горничную из дому, и я ничего не могу с ней поделать.
— Мне очень жаль, сударыня, но это совершенно против законов Англии. Предъявите мне приказ об аресте, и я сейчас же войду. Но если вы донесете ее до порога, я уж отправлю ее куда следует.
— Она в столовой, я вижу огонь там, — сказала госпожа Ватсон и вдруг воскликнула: — Господи боже! Господин Кросс, как вы меня испугали! Должно же было случиться так, что вы приехали домой в мое отсутствие! Ведь я не ждала вас раньше четверга. Нет, этого я никогда не прощу себе…
Но все неудачи и недоразумения объяснились. Телеграмма была причиной всего зла. А затем новая кухарка оказалась горькой пьяницей и очень буйной во хмелю. Другую служанку она выгнала из дому. А пока госпожа Ватсон бегала за полицией, кухарка напилась до полного бесчувствия и заснула мертвым сном. В это время извозчик привез со станции оставленный там багаж. Все еще безмятежно спавшую женщину вытащили на улицу и сдали на попечение дожидавшегося у дверей полицейского. Так впервые вступили Франк и Мод в свой собственный дом.
Глава IX
Признания
— Скажи мне, Франк, любил ли ты кого-нибудь до меня?
— Как сегодня лампа плохо заправлена, — сказал Франк и немедленно вышел в столовую, чтобы принести оттуда другую. Прошло некоторое время, прежде чем он вернулся.
Она терпеливо ждала, пока он снова уселся.
— Итак, Франк? — спросила она. — Любил ты когда-нибудь другую женщину?
— Дорогая Мод, что за польза от подобных вопросов?
— Ты сказал, что между нами не может быть секретов.
— Конечно, нет, но есть вещи, о которых лучше не говорить.
— Мне кажется, это именно и будут секреты.
— Если ты смотришь на это так серьезно…
— Даже очень.
— Тогда я готов ответить на все твои вопросы. Но ты не должна бранить меня, если мои ответы тебе не понравятся.
— Кто она была, Франк?
— Которая?
— О Франк, неужели их было несколько?
— Я предупредил, что мои ответы будут тебе неприятны.
— Лучше бы я уж и не спрашивала.
— Тогда оставим это.
— Нет, теперь уж поздно, Франк, теперь я хочу знать решительно все.
— Ты этого так хочешь?
— Да, Франк, непременно.
— Едва ли я в состоянии буду сказать тебе все.
— Неужели это так ужасно?
— Нет, но есть другие причины.
— Какие, Франк?
— Их очень много. Ты знаешь, как один современный поэт оправдывался перед своей женой в своем прошлом. Он сказал, что все время искал ее.
— Это мне очень нравится! — воскликнула Мод.
— Да, я искал тебя.
— И, кажется, довольно долго.
— Но я тебя нашел наконец.
— Я предпочла, чтобы ты меня нашел сразу, Франк. — Он сказал что-то относительно ужина, но Мод была неумолима. — Скольких же женщин ты действительно любил? — спросила она. — И, пожалуйста, без шуток, Франк. Я спрашиваю серьезно.
— Если бы я захотел тебе лгать…
— Нет, я знаю, ты этого не захочешь.
— Конечно, нет. На это я не способен.
— Итак, я жду ответа.
— Не преувеличивай значения того, что я тебе сейчас скажу, Мод. Любовь — понятие растяжимое. Одна любовь имеет основанием чисто физическое влечение, другая — духовное единение, наконец, третья может быть основана на родстве душ.
— Какою же любовью любишь ты меня, Франк?
— Всеми тремя.
— Ты в этом уверен?
— Совершенно.
Она подошла к нему, и допрос был прерван, но через несколько минут он возобновился.
— Итак, первая? — сказала Мод.
— Я не могу, Мод, оставим это.
— Милостивый государь, я вас прошу, — ее имя?
— Нет, нет, Мод, называть имена я не могу даже тебе.
— Кто же она была тогда?
— К чему подробности? Позволь мне рассказать все это тебе по-своему.
Мод сделала недовольную гримасу.
— Вы отвиливаете, сударь. Но я не хочу быть слишком строгой. Рассказывай по-своему.
— Видишь ли, Мод, собственно говоря, я был всегда влюблен в кого-нибудь.
Она слегка нахмурилась.
— Должно быть, твоя любовь стоит недорого, — заметила она.
— Для здорового молодого человека, обладающего некоторым воображением и горячим сердцем, это является почти необходимостью. Но, конечно, это чувство очень поверхностное.
— Мне кажется, что всякая твоя любовь должна быть поверхностной, если она так легко проходит.
— Не сердись, Мод. Вспомни, что в это время я еще не встречал тебя. Ну вот, я так и знал, что эти вопросы не приведут ни к чему хорошему. Кажется, я вообще делаю глупо, что так откровенно рассказываю тебе обо всем.
На ее лице играла холодная, сдержанная усмешка. В глубине души Франк, глазами незаметно следивший за женой, был рад тому, что она ревнует его.
— Ну, — сказала она наконец.
— Ты хочешь, чтобы я продолжал?
— Раз ты начал, так уж рассказывай до конца.
— Ты будешь сердиться.
— Мы слишком далеко зашли, чтобы останавливаться. Я не сержусь, Франк. Мне только немного грустно. Но я ценю твою откровенность. Я не подозревала, что ты был таким… таким донжуаном.
Она начала смеяться.
— Я интересовался каждой женщиной.
— «Интересовался» — милое словцо.
— С этого всегда начиналось. Затем, если обстоятельства благоприятствовали, интерес усиливался до тех пор, пока… ну, ты понимаешь.
— Сколько же было женщин, которыми ты «интересовался»? И сколько раз этот интерес усиливался?
— Право, не могу сказать.
— Раз двадцать?
— Пожалуй, больше.
— Тридцать?
— Никак не меньше.
— Сорок?
— Я думаю, что не больше.
Мод в ужасе смотрела на мужа.
— Тебе теперь двадцать семь лет. Значит, начиная с семнадцати лет ты любил в среднем по четыре женщины в год.
— Если считать таким образом, то я, к сожалению, должен сознаться, что их было, пожалуй, более сорока.
— Это ужасно, — проговорила Мод и заплакала.
Франк опустился перед ней на колени и начал целовать ее милые, маленькие, пухлые ручки, мягкие, как бархат.
— Я чувствую себя таким негодяем, — сказал он. — Но я люблю тебя всем сердцем и всей душой.
— Сорок первую и последнюю, — всхлипывала Мод полусмеясь и полуплача. Она вдруг прижала его голову к своей груди.
— Я не могу сердиться на тебя, — сказала она. — Это было бы невеликодушно, потому что ты рассказываешь все это по доброй воле. И я не могу не ценить этого. Но мне так хотелось бы быть первой женщиной, которой ты заинтересовался.
— Увы, случилось иначе. Вероятно, есть люди, которые всю жизнь остаются непорочными… Но я не верю в то, что они лучшие люди. Это или святые — молодые Гладстоны и Ньюманы, или холодные, расчетливые, скрытные люди, от которых нечего ждать добра. Первые должны быть прекрасны, но я их не встречал в жизни. Со вторыми я сам не желаю встречаться.
Но эти соображения мало интересуют женщин.
— Они были красивее меня? — спросила Мод.
— Кто?
— Те сорок женщин.
— Нет, дорогая, конечно, нет. Чему ты смеешься?
— Знаешь, мне пришла в голову мысль. Хорошо бы было собрать всех этих сорок женщин в одну комнату, а тебя поставить в середине.
— Тебе это кажется смешным? — Франк пожал плечами. — У женщин такие странные понятия о смешном.
Мод хохотала до слез.
— Тебе это не нравится? — спросила она наконец.
— Ничуть, — холодно ответил он.
— Ну, конечно, нет. — И она снова разразилась долгим звонким смехом.
— Когда же ты успокоишься? — спросил он обидчиво. Ее ревность нравилась ему гораздо больше, чем ее смех.
— Ну довольно. Не сердись. Если бы я не смеялась, я бы плакала. Прости меня, Франк. — Она подошла к нему… — Ты доволен?
— Не совсем еще.
— А теперь?
— Ну ладно. Я прощаю тебе.
— Удивительно! После всех этих признаний оказывается, что он прощает мне. Но ты никогда никого из них не любил так, как любишь меня?
— Никогда.
— Поклянись.
— Клянусь тебе.
— Ни духовно, ни… как ты это еще называешь?
— Ни духовно и никак.
— И никогда больше не будешь?
— Никогда.
— И будешь хорошим мальчиком отныне и навсегда?
— Отныне и на всю жизнь.
— И все сорок были ужасны?
— Ну нет, Мод, этого я не могу сказать.
Она надула розовые губки:
— Значит, они тебе больше нравятся?
— Какие глупости ты говоришь, Мод! Если бы какая-нибудь из них нравилась мне больше тебя, я бы женился на ней.
— Да, пожалуй, что так. И если ты женился на мне, то приходится думать, что мною ты заинтересовался больше всех. Я не подумала об этом.
— Глупая девочка. Ну конечно же, ты мне нравишься больше их всех. Давай бросим этот разговор и не будем больше никогда к нему возвращаться.
— У тебя есть их фотографические карточки?
— Нет.
— Ни одной?
— Нет.
— Что же ты с ними сделал?
— У меня вообще их было очень мало.
— А те, что у тебя были?
— Я их уничтожил перед свадьбой.
— Очень мило с твоей стороны. Ты об этом не жалеешь?
— Нет, по-моему, так и следовало сделать.
— Какие тебе больше нравились, брюнетки или блондинки?
— Право, не знаю. Холостяки обыкновенно бывают очень неразборчивы.
— Скажи мне по совести, Франк, ведь не может быть, чтобы ни одна из этих сорока женщин не была красивее меня?
— Оставь, Мод, давай поговорим о чем-нибудь другом.
— И ни одна не была умнее?
— Как ты сегодня нелепо настроена!
— Нет, ты ответь мне.
— Я уже ответил тебе.
— Я не слышала.
— Неправда, ты отлично все слышала. Я сказал, что если я женился на тебе, то это доказывает, что ты мне нравилась больше всех. Я не говорю, что ты — одно совершенство, но мне дороже всего именно такое соединение всех хороших и дурных качеств, какое я нашел в тебе.
— Да, вот как! — заметила Мод с некоторым сомнением. — Люблю тебя за откровенность.
— Ну вот, я обидел тебя.
— О нет, нисколько. Мне было бы невыносимо думать, что ты что-нибудь от меня скрываешь.
— А ты, Мод, со мной будешь так же откровенна?
— Да, дорогой, после всех твоих признаний, я чувствую, что должна быть с тобою откровенна. У меня тоже было кое-что в прошлом.
— У тебя!
— Может быть, лучше не вспоминать всех этих старых историй!
— Нет, я предпочел бы узнать их.
— Тебе будет неприятно.
— Нет, конечно, нет.
— Во-первых, Франк, я должна сказать тебе следующее. Если когда-нибудь замужняя женщина говорит своему мужу, что, прежде чем она встретила его, она никогда не испытывала ни малейшего волнения при виде другого мужчины, — это будет ложь. Может быть, и есть такие женщины, но я их никогда не встречала. И не думаю, чтобы они могли мне нравиться, потому что это должны быть холодные, сухие, несимпатичные, безжизненные натуры.
— Мод, ты любила кого-нибудь другого!
— Не буду отрицать, что я интересовалась — и даже очень сильно — многими другими мужчинами.
— Многими!
— Ведь это было прежде, чем я встретила тебя.
— Ты любила нескольких мужчин?
— Конечно, большею частью чувство это было очень внутреннее. Любовь — понятие такое растяжимое.
— Боже мой, Мод, сколько же мужчин сумели внушить тебе подобное чувство?
— По правде сказать, Франк, молодая здоровая женщина слегка увлекается почти каждым молодым мужчиной, которого она встречает. Я знаю, что ты ждешь от меня самого чистосердечного признания, поэтому я должна сознаться, что некоторыми мужчинами я особенно сильно увлекалась.
— Ты, по-видимому, была довольно опытна.
— Ну вот, ты сердишься. Я перестану рассказывать.
— Нет, ты уже слишком много сказала. Я хочу теперь узнать все.
— Я хотела только сказать, что брюнеты как-то особенно сильно действовали на мое воображение. Не знаю почему, но это чувство было совершенно непреодолимо.
— Вероятно, именно поэтому ты вышла замуж за человека с такими светлыми волосами, как у меня.
— Не могла же я надеяться, что в моем муже соединятся все хорошие качества. Но уверяю тебя, что ты мне нравишься, безусловно, больше всех других. Быть может, ты не самый красивый и не самый умный из всех, но все-таки я люблю тебя гораздо, гораздо больше всех остальных. Ведь в моих словах нет ничего обидного?
— Мне очень жаль, что я не вполне соответствую твоему идеалу, хотя, конечно, очень глупо думать, что я могу быть чьим-нибудь идеалом. Но мне казалось, что глаза любви обыкновенно скрашивают немного недостатки любимого человека. С цветом моих волос, конечно, ничего уже не поделаешь, но кое-что другое еще можно пожалуй исправить. Так что я надеюсь, ты укажешь мне…
— Нет, нет, я хочу тебя именно таким, каков ты есть. Если бы кто-нибудь другой нравился мне больше тебя, ведь я бы не вышла тогда за тебя замуж.
— Но все-таки, что же ты мне расскажешь про свое прошлое?
— Знаешь, Франк, лучше оставим это. К чему перебирать прошлое? Тебе это может быть только неприятно.
— Вовсе нет. Я очень благодарен тебе за то, что ты так откровенна, хотя, признаюсь, кое-что в твоих словах является для меня немного неожиданным. Я жду продолжения.
— На чем же я остановилась?
— Ты только что заметила, что до свадьбы у тебя были любовные дела с другими мужчинами.
— Как это страшно звучит, правда?
— Пожалуй, что так.
— Но это только потому, что ты преувеличиваешь значение моих слов. Я сказала, что увлекалась несколькими мужчинами.
— И что брюнеты производили на тебя особенно сильное впечатление.
— Именно.
— А я надеялся, что я первый.
— Увы, случилось иначе. Я легко могла бы солгать тебе и сказать, что ты был первым, но впоследствии я никогда не могла бы простить себе этой лжи. Ты ведь знаешь, мне было семнадцать лет, когда я окончила школу, а когда я познакомилась с тобой, мне было двадцать три. Как видишь, было шесть лет — очень веселых: с танцами, вечерами, балами, пикниками. И, конечно, мне приходилось поневоле постоянно встречаться с молодыми людьми. Многие из них увлекались мною, а я…
— А ты увлекалась ими.
— Это было вполне понятно, Франк.
— Ну, конечно! И затем это увлечение усиливалось?
— Иногда. Когда я встречала молодого человека, который ухаживал за мной на балах, сопровождал меня на всех прогулках, провожал меня поздно вечером домой, то, конечно, мое увлечение усиливалось.
— Так.
— А затем.
— Что же затем?
— Ты ведь не сердишься?
— Вовсе нет.
— Затем, постепенно усиливаясь, это увлечение переходило в нечто, похожее на любовь.
— Что?!
— Не кричи так, Франк.
— Разве я кричу? Пустяки. Ну и что же дальше?
— К чему входить в подробности?
— Нет, теперь ты уже должна продолжать. Ты слишком много рассказала, чтобы останавливаться. Я решительно настаиваю на продолжении.
— Мне кажется, ты мог бы сказать это немного в другом тоне. — На лице Мод появилось выражение оскорбленного самолюбия.
— Хорошо, я не настаиваю. Но я прошу тебя рассказать мне немного подробнее об этих прошлых увлечениях.
Мод откинулась на спинку кресла. Глаза ее были полузакрыты. На лице мелькала едва заметная тихая усмешка.
— Если ты так хочешь знать это, Франк, то я готова рассказать тебе решительно все. Но, пожалуйста, не забывай, что в это время я даже не знакома еще была с тобой. Я расскажу тебе один случай из моей жизни. Самый ранний. И я отчетливо помню его во всех подробностях. Все это произошло оттого, что меня оставили в комнате одну с молодым человеком, пришедшим к моей матери.
— Так.
— Ты понимаешь, мы были совершенно одни в комнате.
— Отлично понимаю.
— Он стал говорить мне, что я ему очень нравлюсь, что я очень хорошенькая, что он никогда еще не видел такой милой, славной девицы — ты знаешь, что мужчины говорят обыкновенно в таких случаях.
— А ты?
— О, я едва отвечала ему, но, конечно, я была еще очень молода и неопытна, мне было приятно слушать его. Вероятно, я еще плохо умела тогда скрывать свои чувства, потому что он вдруг…
— Поцеловал тебя?
— Именно. Он поцеловал меня. Не шагай так из угла в угол, дорогой. Это действует на мои нервы.
— Хорошо, хорошо. Как же ты ответила на это оскорбление?
— Ты непременно хочешь знать?
— Я должен это знать. Что ты сделала?
— Знаешь, Франк, мне вообще очень жаль, что я начала рассказывать тебе все это. Я вижу, как это раздражает тебя. Закури лучше твою трубку и давай поговорим о чем-нибудь другом. Я знаю, что ты будешь очень сердиться, если узнаешь всю правду.
— Нет, нет, я не буду сердиться. Что же ты сделала?
— Если ты так настаиваешь, то я, конечно, скажу тебе. Видишь ли, я возвратила ему поцелуй.
— Ты… ты поцеловала его?!
— Ты разбудишь прислугу, если будешь так кричать.
— Ты поцеловала его!
— Да, дорогой, может быть, это было нехорошо, но я так сделала.
— Боже мой, ты это сделала?
— Он мне очень нравился.
— О Мод, Мод! Ну, что же случилось дальше?
— Затем он поцеловал меня еще несколько раз.
— Ну, конечно, если ты сама его поцеловала, то что же ему оставалось делать. А потом?
— Франк, я, право, не могу.
— Нет, ради бога, говори. Я готов ко всему.
— Ну хорошо. Тогда, пожалуйста, сядь и не бегай так по комнате. Я только раздражаю тебя.
— Ну вот я сел. Видишь, я совсем спокоен. Что же случилось дальше?
— Он предложил мне сесть к нему на колени.
— Эк!
— Франк, да ты квакаешь, точно лягушка! — Мод начала смеяться.
— Я очень рад, что тебе все это представляется смешным. Ну, что же дальше? Ты, конечно, уступила его скромной и вполне понятной просьбе и села к нему на колени.
— Да, Франк, я это сделала.
— Господи боже!
— Не раздражайся так, дорогой.
— Ты хочешь, чтобы я спокойно слушал о том, как ты сидела на коленях у этого негодяя.
— Ну что же я могла еще сделать?
— Что сделать? Ты могла закричать, могла позвонить прислуге, могла ударить его. Наконец, ты, оскорбленная в своих лучших чувствах, могла встать и выйти из комнаты!..
— Для меня это было не так-то легко.
— Он держал тебя?
— Да.
— О, если бы я был там!..
— Была и другая причина.
— Какая?
— Видишь ли, в то время я еще довольно плохо ходила. Мне было всего три года.
Несколько минут Франк сидел неподвижно, с широко раскрытыми глазами.
— Несчастная! — проговорил он наконец, тяжело переводя дух.
— Мой милый мальчик! Если бы ты знал, насколько лучше я себя сейчас чувствую.
— Чудовище!
— Мне нужно было расквитаться с тобой за моих сорок предшественниц. Старый ловелас! Но я все-таки немного помучила тебя, ведь верно?
— Да я весь в холодном поту. Это был какой-то кошмар. О Мод, как ты только могла?
— Это было прелестно.
— Это было ужасно!..
— Нет, я все-таки очень рада, что сделала это. Франк мягко обнял жену за талию.
— Мне кажется, — заметил он, — что я никогда не постигну всего, что в тебе…
Как раз в это мгновенье Джемима, с подносом в руках, вошла в комнату.
Глава X
О миссис Битон
Со времени свадьбы прошло несколько месяцев, когда Франк Кросс в первый раз заметил, что его жена чем-то опечалена. В ее взгляде он усмотрел какую-то затаенную грусть, причины которой он не знал. Однажды после обеда Франк вернулся домой раньше обычного времени и, войдя неожиданно в комнату жены, застал Мод сидящей в кресле у окна с толстой книгой на коленях. При его появлении Мод подняла глаза, и, кроме смешанного выражения радости и смущения, Франк заметил в них следы недавних слез. Мод быстро отложила книгу в сторону.
— Мод, ты плакала.
— Нет, Франк, нет.
— Ты лжешь! Вытри сейчас же эти слезы. — Он опустился перед ней на колени и стал целовать ее глаза. — Теперь лучше?
— Да, дорогой, мне совсем хорошо.
— Больше нет слез?
— Совсем нет.
— Ну, так объясни же, в чем дело?
— Мне не хотелось говорить тебе, Франк, я надеялась сделать тебе сюрприз. Но теперь вижу, что мне это не по силам, я слишком глупа для этого.
Франк взял толстую книгу со стола. Это было сочинение миссис Битон под заглавием: «Книга о домашнем хозяйстве». Развернутая страница носила заголовок: «Общие замечания об обыкновенной свинье». Внизу было помещено изображение свиньи; на нем Франк заметил следы слез и поцеловал маленькое мокрое пятнышко. Мод не могла не рассмеяться.
— Ну, теперь все хорошо, — сказал Франк. — Не могу видеть тебя плачущей, хотя это и очень к тебе идет. Расскажи же, наконец, чего тебе так хотелось.
— Знать столько же, сколько знает вот эта самая госпожа Битон. Я хотела изучить эту книгу от корки до корки.
— Здесь тысяча шестьсот сорок одна страница, — сказал франк, переворачивая листы.
— Я знаю. Этой книги мне хватило бы на всю жизнь. Но последняя часть толкует о завещаниях, наследствах, гомеопатии и тому подобных вещах, все это можно было прочесть и позже. Я хотела как можно основательнее изучить первую часть, но это так трудно!
— Да зачем тебе все это понадобилось?
— Я хочу, чтобы ты был так же счастлив, как и мистер Битон.
— Я, наверное, счастливее его.
— Нет, Франк, этого не может быть. Здесь где-то говорится, что счастье и благосостояние мужа зависят от того, как ведется хозяйство. Миссис Битон была, очевидно, наилучшей хозяйкой в мире, следовательно, мистер Битон должен был быть самым счастливым человеком. Но почему господин Битон должен жить в лучших условиях и быть счастливее моего Франка? Я решила, что этого никогда не будет.
— И не может быть.
— Это тебе только так кажется. Так как хозяйство веду я, то, по-твоему, все хорошо. Но если бы ты побывал у этих Битон, ты бы увидел разницу.
— Что у тебя за привычка садиться у самого окна, где нас все могут видеть. Мудрая миссис Битон, наверное, этого не посоветует.
— А тебе не следует так говорить.
— А тебе не следует быть такой хорошенькой.
— Ты в самом деле все еще думаешь, что я красива?
— Уверен в этом, как никогда.
— После всех этих месяцев?
— Ты хорошеешь с каждым днем.
— И тебе еще не скучно со мной?
— Если дойдет до этого, это будет значить, что мне надоела жизнь.
— Как все это странно!
— Тебе так кажется?
— Вспомни день нашей первой встречи. Мы играли в лаун-теннис: «Надеюсь, что вы не очень сильный игрок, господин Кросс!» — «Нет, мисс Сельби, я буду очень рад, если мне удастся сделать хоть одно очко!» Так началось наше знакомство. А теперь!
— Правда, тут много странного.
— И потом за обедом: «Вам нравится Ирвинг?» — «Да, я думаю, что это великий гений». — Как официально и корректно. А теперь я сижу у окна спальной и разглаживаю твои волосы.
— В самом деле, это удивительно. А тебе не приходила в голову мысль, что нечто подобное случалось и раньше с другими людьми?
— Да, но не совсем так, как у нас.
— Нет, конечно, не так, но вроде этого. Обыкновенно женатые люди узнают друг друга, в конце концов, немного лучше, чем в первый день их встречи.
— Что ты тогда обо мне думал, Франк?
— Я тебе это уже много раз говорил.
— Ну так скажи мне еще раз.
— К чему, когда ты и так знаешь?
— Я хочу снова услышать это.
— Это будет только баловать тебя.
— Я люблю, чтобы меня баловали.
— Ну изволь. Я думал тогда вот что: «Если эта девушка полюбит меня, тогда из моей жизни, может быть, что-нибудь и выйдет». И затем я еще подумал: «Если этого не будет, то мне уже никогда не сделаться прежним человеком».
— Верно, Франк, ты это подумал в самый первый день?
— В самый первый.
— А потом?
— А затем с каждым днем, с каждой неделей это чувство все росло и росло, пока, наконец, ты одна не поглотила моих надежд, стремлений и желаний. Мне страшно подумать о том, что бы со мной было, если бы ты не полюбила меня.
Она громко и радостно засмеялась:
— Я так люблю слушать, когда ты говоришь это. И я больше всего удивляюсь тому, что ты, кажется, еще ни разу не раскаивался в том, что сделал. Я ожидала, что вскоре после свадьбы — не сразу, нет, а так через неделю или около того — ты вдруг очнешься, как человек, который был загипнотизирован, и скажешь: «Ну как я мог думать, что она красива! Как я мог увлечься этой маленькой, незначительной, неумной, неинтересной…» О Франк, ведь соседи увидят нас! Что подумает о нас мисс Поттер?
— Прежде чем говорить такие речи, советую тебе опускать штору.
— Ну а теперь сиди спокойно.
— А что тогда думала ты?
— Я думала, что ты очень хорошо играешь в лаун-теннис.
— Что еще?
— Находила, что с тобой интересно разговаривать.
— Со мной? А я чувствовал себя тогда так неловко.
— Да, и это мне очень понравилось. Терпеть не могу хладнокровных и самоуверенных людей. Я видела, что ты немного смущен и думала даже.
— Что?
— Что, может быть, я тому причиной.
— Ия тебе понравился?
— Я очень заинтересовалась тобой.
— Да, и это то чудо, которое я никогда не постигну. Ты, с твоей красотой, с твоим изяществом, с твоим богатым отцом и тысячью поклонников у своих ног, и я, невзрачный юноша, без особых знаний, без надежд на будущее, без…
— Успокойтесь, милостивый государь, нет, пожалуйста, Франк!
— Смотри, эта старая мисс Поттер опять у окна! На этот раз она нас поймала. Вернемся лучше к серьезному разговору.
— На чем мы остановились?
— Мы говорили, кажется, о какой-то свинье. И затем о миссис Битон. При чем тут, однако, свинья? И с какой стати ты будешь из-за нее плакать? И в чем заключаются замечания этой дамы об обыкновенной свинье?
— А вот, прочти сам.
Франк громко прочел следующее:
«Свинья принадлежит к разряду млекопитающих, к роду Sus, к семейству Pachydermata, или толстокожих. Она отличается длинным, точно обрубленным, подвижным носом, имеет сорок два зуба, копыта ее раздвоены, хвост — тонкий, короткий, закрученный». Какое же, однако, это имеет отношение к домашнему хозяйству?
— Вот это мне и самой хотелось бы знать. Ну какое значение может иметь то, что у свиньи сорок два копыта? И все-таки, если госпожа Битон это знала, очевидно, это для чего-нибудь нужно. Если я начну делать пропуски, то ведь этому конца не будет. Тем не менее, во всех других отношениях это превосходная книга. Чего бы ты ни захотел — все здесь есть. Взгляни на оглавление. Крем. Если ты хочешь получить крем, ты найдешь здесь все необходимые указания. Круп. Если ты хочешь — то есть, если ты не хочешь получить крупа, эта книга научит тебя, как уберечься от этой болезни. Круллеры — я уверена, что ты не имеешь понятия, что это такое.
— Ни малейшего.
— И я также. Но мы можем сейчас же узнать. Вот оно — параграф две тысячи восемьсот сорок семь. Видишь, это род молочных блинов. Эта книга всему научит.
Франк взял книгу и бросил ее на пол.
— Ничто из того, чему она тебя научит, не может быть мне приятно, если я буду знать, что она была причиной твоих слез и твоей печали… Глупая, несносная книга! — вдруг воскликнул Франк, рассердившись, и чуть не ударил ногой объемистый том, лежащий на полу.
— Нет, нет, Франк, — остановила его Мод и, подняв книгу, прижала ее к своей груди. — Я не могу обойтись без нее. Ты представить себе не можешь, что это за умная старая книга. Сядь лучше на эту скамеечку у моих ног, а я прочту тебе что-нибудь вслух.
— Ну, хорошо, дорогая.
— Только изволь сидеть спокойно. Слушай, какие мудрые слова: «Хозяйка дома — это то же, что командующий армией. По каждому пустяку, по каждой мелочи в доме можем мы узнать ум и характер хозяйки. И какова она сама, таковы и ее слуги».
— Откуда следует, что Джемима — одно совершенство.
— Наоборот, этим объясняется вся ее неумелость. Слушай дальше. «Рано вставать — необходимо каждой хорошей хозяйке».
— Ну что же. В девять часов утра ты уже всегда на ногах. Кажется, достаточно рано.
— В девять! Я уверена, что миссис Битон вставала в шесть.
— Сомневаюсь. Вероятнее всего, она ела свой завтрак лежа в постели.
— О, Франк, у тебя ни к чему нет уважения.
— Прочти мне еще немного этой премудрости.
— «Умеренность и экономия суть добродетели, без которых никакое хозяйство не может процветать. Доктор Джонсон говорит: «Умеренность — это…» Прочь доктора Джонсона! Кому может быть интересно мнение мужчины. Если бы это была госпожа Джонсон.
— Джонсон много лет сам занимался своим хозяйством.
— Воображаю, что из этого получилось. Миссис Битон — это так. Но я не допущу, чтобы меня учил какой-то доктор Джонсон. Где я остановилась? Да, вот — «Помните всегда, что умение довольствоваться малым — великая заслуга в хозяйстве».
— Ур-ра! Долой всякие лишние пудинги!
— Не шуми так, Франк!
— Эта книга возбуждает меня. Что еще?
— «Не торопитесь вступать в дружбу с чужими людьми и не открывайте вашего сердца каждому новому знакомому».
— Отличное правило. Ты позволишь мне выкурить папиросу? Надеюсь, у Битон нет параграфа относительно курения в спальне?
— Она едва ли считала возможным подобное преступление. Если бы она знала тебя, мой милый, ей пришлось бы написать особое дополнение к книге. Итак, я продолжаю.
— Пожалуйста.
— Дальше она обсуждает вопрос о том, как следует вести разговоры. «В разговоре с друзьями никогда не касайтесь мелких, обыденных неудач и неприятностей. Если хозяйка — замужняя женщина, пусть она никогда не позволяет себе выражать недовольство мужем в разговоре с другими».
— Самая лучшая книга, которую я когда-либо встречал! — воскликнул Франк в восторге.
— «Хозяйка всегда должна стараться сохранять хорошее расположение духа. Гнев и раздражение самым неблагоприятным образом отзываются на всем хозяйстве».
— Превосходно!
— «При обзаведении хозяйством следует с самого начала приобретать лучшие вещи своего рода».
— Именно поэтому я приобрел тебя, Мод.
— Благодарю вас! Затем идет целая лекция о гардеробе, лекция о найме прислуги, о каждодневных обязанностях при визитах и лекция о жизни на вольном воздухе, гимнастике, спорте…
— Самая главная и лучшая из всех, — вскричал Франк, вскочив и схватив жену за руки. — У нас как раз осталось достаточно времени для одной партии гольфа. Но только слушайте, сударыня. Если я когда-нибудь еще увижу у тебя на глазах слезы из-за всяких домашних дел.
— Нет, нет, Франк, этого больше не будет.
— Ну ладно. В противном случае госпожа Битон полетит в печку. Запомни это!
— И ты вовсе не завидуешь мистеру Битону?
— Я не завидую никому на свете!
— Тогда зачем я буду так стараться сделаться миссис Битон?
— Вот именно!
— О Франк, какая гора с плеч долой! Эти тысяча шестьсот страниц уже давно камнем лежали на моем сердце. Милый, славный мальчик, идем!
И они побежали вниз.
Глава XI
Затруднения
Однажды вечером Франк вернулся домой чем-то озабоченный. Жена его ничего не сказала, но после обеда уселась на маленькой скамеечке возле него и стала ждать. Она знала, что если бы новости были хорошие, то он уже давно рассказал бы их ей, и потому догадывалась, что случилось что-нибудь неладное. Наконец Франк заговорил.
— Должен сообщить тебе неприятную вещь, Мод.
— Я вижу, дорогой, что что-то неладно. Что же случилось?
— Помнишь, я еще до свадьбы рассказывал тебе, что поручился за одного человека?
— Отлично помню.
— Его фамилия Фаринтош. Он служит страховым агентом, и я поручился за него, чтобы спасти его от разорения.
— И очень хорошо сделал, дорогой.
— Сегодня утром я встретил его на станции, и как только он меня увидел, то сейчас же отвернулся и поспешил уйти. По его глазам я понял, что что-то опять неладно. Очевидно, у него снова недочеты.
— О, неблагодарный человек!
— Несчастный парень, ему нелегко живется. Но с моей стороны было безрассудно не отказаться от поручительства. Все это было не так страшно, пока я был холостым. Но теперь я, женатый человек, являюсь поручителем на неограниченную сумму, не имея ни копейки в запасе. Не знаю, что с нами будет, Мод.
— Как велик недочет, Франк?
— В том-то и дело, что я этого не знаю. Это и есть самое худшее.
— Едва ли правление общества будет очень притеснять тебя.
— Да, но он служит у Хотспуров. Это совсем другое общество.
— О боже! Что же ты думаешь предпринять теперь?
— Сегодня я зашел к ним в контору и потребовал, чтобы они отправили своего служащего для проверки книг Фаринтоша. Завтра я буду свободен целый день и утром жду к себе этого служащего.
Им предстояло провести целую ночь в мучительной неизвестности относительно того, что готовит им завтрашнее утро. Франк был действительно очень горд по природе, и мысль, что он будет не в состоянии выполнить принятых на себя обязательств, глубоко оскорбляла его самолюбие. Его охватила нервная дрожь. Но прекрасная, сильная душа его жены стояла выше боязни, и в ее чистой любви, ее вере в лучшее он находил твердую опору. Самое дорогое, что у него было, — ее любовь, — он не мог потерять. Не все ли равно, будут ли они жить в хорошеньком домике с восемью комнатами или в простой лачуге? Все это были пустяки, не менявшие сущности жизни. Тихой, нежной лаской она успокоила Франка, и эта печальная ночь превратилась в одну из самых прекрасных во всей его жизни. Он благословлял несчастье, давшее ему возможность познать всю силу любви, дружбы и преданности.
Вскоре после завтрака к Франку явился мистер Вингфилд, доверенный фирмы Хотспур. Это был сухой, корректный господин высокого роста.
— Мне очень жаль, что приходится беспокоить вас, мистер Кросс, — сказал он.
Франк пожал плечами.
— Ничего не поделаешь, — проговорил он.
— Будем надеяться, что недочеты не очень велики. Мы предупредили мистера Фаринтоша, что придем сегодня проверять его книги. Если вы готовы, мы можем отправиться сейчас же.
Страховой агент жил поблизости. К двери его маленького домика была прибита медная дощечка. Их впустила какая-то женщина с печальным лицом. Сам Фаринтош, угрюмый и бледный, сидел среди кучи конторских книг. При виде этого беспомощного и жалкого человека досада Франка сменилась жалостью.
Они уселись у стола — доверенный посередине, Фаринтош по его правую руку, Франк по левую. В продолжение двух часов тишину нарушал только шелест поворачиваемых листов. Изредка слышались короткие, отрывистые вопросы и ответы. Сердце Франка упало, когда он увидел, какие громадные суммы проходили через руки этого человека. Как велик мог быть недочет? От ответа на этот вопрос зависела вся будущность Франка, вся его молодая жизнь. И было странно смотреть на маленькую грязноватую комнатку и на кучу синих книг — на все эти прозаические условия, при которых решается судьба современного человека.
— Могу я положиться на эти цифры? — спросил, наконец, Вингфилд.
— Безусловно.
— В таком случае поздравляю вас, мистер Кросс. Недостача не превышает пятидесяти фунтов стерлингов.
Этой суммы было как раз достаточно, чтобы поглотить все сбережения, сделанные Франком до сих пор. Тем не менее, это было лучше, нежели можно было ожидать, и Франк облегченно пожал руку, протянутую ему доверенным.
— Я останусь здесь еще на час, чтобы окончательно проверить цифры, — сказал Вингфилд. — Но вам здесь нет больше необходимости оставаться.
— Надеюсь, вы зайдете к нам позавтракать?
— С удовольствием.
— До свидания, значит.
Франк почти бегом бежал всю дорогу домой, чтобы поскорее успокоить жену: «Дела не так уж плохи, дорогая, — всего пятьдесят фунтов».
Они, как дети, прыгали от радости по комнате.
Однако Вингфилд явился к завтраку нахмуренный и торжественный.
— Мне очень жаль разочаровывать вас, — сказал он, — но дело, оказывается, серьезнее, чем я думал. Некоторые суммы, которые мы внесли в книги как еще невиданные, были им в действительности получены, но он попросту удержал расписки. Таких сумм наберется еще на сто фунтов стерлингов.
Слезы подступили к глазам Мод, когда она, взглянув на Франка, заметила, каких усилий ему стоило оставаться спокойным.
— Это, значит, сто пятьдесят?
— Наверное, не меньше. Я выписал все это на листе бумаги, чтобы вы могли сами проверить цифры.
Франк опытными глазами пробежал по ряду цифр, являвшихся результатом утренней работы доверенного.
— Вы предоставили в его распоряжение свой кредит в банке в сумме ста двадцати фунтов стерлингов?
— Да.
— Как вы думаете, успел ли он воспользоваться ими?
— Это вполне возможно.
— Я думаю, нам лучше будет самим сходить в банк и удостовериться.
— Отлично.
— И если эти деньги еще находятся в банке, их следует, во всяком случае, немедленно передать правлению общества, которому они принадлежат.
— Безусловно.
За завтраком все чувствовали себя неловко и были рады, когда он, наконец, кончился.
Они снова направились к дому страхового агента. Лицо последнего, и без того уже бледное, побелело еще более, когда они объяснили ему, зачем пришли.
— Неужели это необходимо? — обратился он с мольбой к Вингфилду. — Я даю вам свое честное слово, что деньги целы.
— Мне очень неприятно говорить вам это, но мы и так уже чересчур много доверяли вам.
— Деньги находятся в банке, клянусь вам!
— Эти деньги принадлежат обществу, и мы должны сейчас же передать их ему.
— Если я по вашему принуждению выну всю сумму из банка, мне повсюду закроют кредит.
— Тогда пусть он оставит в банке десять фунтов, — сказал Франк.
Все трое направились к банку. У дверей Фаринтош остановился и обратился к доверенному с новой просьбой:
— Позвольте мне войти туда одному, господа. Иначе мне будет стыдно показаться здесь впоследствии.
— Я ничего не имею против. Идите и получите деньги сами.
Неизвестно, зачем ему понадобились эти лишние пять минут. Может быть, у него была безумная надежда уговорить директора банка открыть ему кредит на новые сто двадцать фунтов стерлингов. Если да, то отказ был, вероятно, категорическим, потому что Фаринтош появился с мертвенно-бледным лицом и направился прямо к Франку.
— Все равно, мистер Кросс, я могу сознаться вам, что у меня в банке нет ничего.
Франк свистнул и направился домой. Упрекать этого несчастного человека у него не было сил. К тому же он был сам виноват. Он шел на риск с открытыми глазами, и не в его характере было ныть и жаловаться, когда на него надвинулась беда. Вингфилд шел вместе с ним, сказав ему на пути несколько слов сочувствия. У ворот дома Франка они расстались, и доверенный направился к станции.
Итак, сумма, которую им предстояло выплатить, возросла с пятидесяти фунтов стерлингов до двухсот семидесяти. Когда Мод услышала это, даже у нее на минуту похолодело сердце. Если продать всю обстановку, то и тогда вырученных денег едва ли хватит, чтобы покрыть эту сумму. В их жизни это был самый тяжелый день, и, как ни странно, оба они в глубине души ощущали почти радость, потому что чувствовали, что несчастье еще теснее сблизило их, слило их воедино.
Они кончили обедать, когда у дверей кто-то позвонил.
— Вас хочет видеть мистер Фаринтош, — доложила горничная Джемима.
— Пусть войдет.
— Не находишь ли ты, Франк, что мне лучше уйти?
— Нет, дорогая. Я не просил его приходить. Если он пришел, то пусть говорит в твоем присутствии.
Вошел Фаринтош, смущенный, с опущенной головой. Он положил шляпу на пол и сел на кончик стула, предложенного Франком.
— Что скажете, Фаринтош?
— Видите ли, мистер Кросс, я пришел к вам, чтобы выразить вам и вашей супруге свое сожаление по поводу того, что мне пришлось быть причиной вашего несчастья. Я все время надеялся, что мне удастся свести концы с концами, но пришлось сразу уплатить много старых долгов, и я опять запутался. У меня положительно никогда и ни в чем не было удачи. Но мне очень жаль, что именно вы, который всегда были так добры ко мне, должны пострадать из-за меня.
— Словами делу не поможешь, Фаринтош. Мне только одно досадно: почему вы вовремя не пришли и не предупредили меня?
— Я все время надеялся, что мне удастся поправить дело. И по обыкновению дела пошли все хуже и хуже, и я опять очутился в безвыходном положении. Но что я хотел спросить у вас, мистер Кросс, это — что вы намерены теперь делать?
Франк пожал плечами.
— Вам, кажется, известно, что я являюсь ответственным лицом за вас, — сказал он.
— Значит, вы намерены уплатить эти деньги?
— Должен же кто-нибудь уплатить их.
— Помните ли вы текст условия, мистер Кросс?
— Точно не помню.
— Я посоветовал бы вам обратиться к адвокату с этим делом. По моему мнению, вы вовсе не обязаны платить обществу этой суммы.
— Не обязан? — Сердце сильно забилось у Франка. Он в недоумении смотрел на своего собеседника. — Почему вы думаете, что не обязан?
— У вас, мистер Кросс, еще нет надлежащей опытности в делах этого рода, и, может быть, вы прочли условие, подписанное вами, менее внимательно, чем это сделал я. В этом условии есть параграф, по которому общество обязуется часто и периодически производить проверку книг и счетов, чтобы таким образом предупредить возможность слишком крупного недочета.
— Верно, там это было! — воскликнул Франк. — Ну и что же, они это не делали?
— Именно, они этого не делали.
— Боже мой! Мод, ты слышишь это? В таком случае они сами во всем виноваты. Неужели они ни разу не проверяли ваших книг?
— О нет. Они проверяли их четыре раза.
— В продолжение какого времени?
— В продолжение одиннадцати месяцев.
Сердце Франка упало.
— Мне кажется, что этого вполне достаточно.
— Нет, господин Кросс, это вовсе недостаточно. «Часто и периодически» ни в коем случае не может означать четыре раза в одиннадцать месяцев.
— Судьи могут не согласиться с этим.
— Примите во внимание, что цель, которую преследовал данный параграф, заключалась в том, чтобы ваша ответственность была ограничена. За это время тысячи фунтов прошли через мои руки, и поэтому четыре проверки являются, безусловно, недостаточными для той цели, которую имел в виду указанный параграф подписанного вами условия.
— Безусловно так! — воскликнула Мод с убеждением. — Завтра мы непременно посоветуемся с кем следует.
— А пока, мистер Кросс, — сказал Фаринтош, вставая, — будет меня преследовать судебным порядком общество или нет, я всегда готов быть вашим свидетелем. И я надеюсь, что это хоть немного загладит мою вину перед вами.
Казалось, луч света, хотя еще очень слабый, озарил воцарившуюся было темноту. Но он едва ли засиял сильнее от письма, которое Франк нашел у себя на столе вскоре после этого. Оно гласило так:
«Контора Хотспурского страхового общества.
М.Г. — По прибытии в Лондон я немедленно отправился в нашу главную контору и сверил отчеты Фаринтоша с нашими главными книгами. Мне очень неприятно известить Вас, что мы обнаружили дальнейшие неправильности, выразившиеся в новом недочете в сумме семидесяти фунтов стерлингов. Таким образом, общая и окончательная сумма равняется тремстам сорока фунтам, и мы были бы очень рады получить от Вас при первой возможности чек на вышеозначенную сумму, дабы как можно скорее покончить с этим неприятным делом.
С совершенным почтением,
Джемс Вингфилд».
Франк и Мод составили следующий ответ:
«М.Г. — Ваше письмо с предложением уплатить 340 фунтов стерлингов мною получено. Мне сообщили, однако, что с Вашей стороны допущены некоторые неправильности в этом деле. Ввиду этого я нахожу нужным ознакомиться с ним более подробно, прежде чем уплатить вышеозначенную сумму. — С совершенным почтением
Франк Кросс».
Тогда со стороны Хотспурского страхового общества последовало следующее:
«М.Г. — Если бы Ваше письмо заключало в себе только просьбу об отсрочке платежа, мы, вероятно, согласились бы подождать.
Но так как Вы, по-видимому, склонны оспаривать Вашу ответственность в этом деле, то нам не остается ничего другого, как судебным порядком принудить Вас уплатить следуемую сумму. — С совершенным почтением
Джонс Уотэрс, секретарь».
На это Франк ответил:
«М.Г. — Мой поверенный А.К.Р. Оуэн, живущий в Лондоне, Шерлей Дэн, № 14, будет рад иметь с Вами дело».
Говоря попросту, это означало: «Можете убираться к черту!»
Но мы немного забежали вперед. Пока же, получив первое письмо и ответив на него, Франк, как всегда, отправился в город, между тем как на долю Мод выпала более трудная роль — оставаться дома и терпеливо ждать. В городе Франк зашел к своему другу и поверенному, который взял отпуск на целый день, для того чтобы иметь возможность изучить договор, заключенный между Франком и обществом, и вернулся с озабоченным лицом.
— Дело ваше очень спорное, — сказал он, — все зависит от того, как на него посмотрит суд. Я думаю, нам лучше всего будет посоветоваться с адвокатом. Я сниму копию с договора и покажу ее Маннерсу, так что сегодня вечером вы уже будете знать его мнение.
По окончании занятий в конторе Франк снова зашел к Оуэну и нашел его в самом мрачном расположении духа, потому что их отношения были более близкими, нежели отношения простого поверенного к своему клиенту.
— Дело плохо, — сказал Оуэн.
— Мнение против нас?
— Безусловно.
Франк старался выглядеть спокойно.
— Покажи мне.
Это был длинный синий документ, озаглавленный: «Хотспурское страховое общество против Франка Кросса».
«Я исследовал дело и документы, приложенные к оному, — писал ученый юрист, — и, по моему мнению, Хотспурское страховое общество имеет законное право требовать с мистера Кросса, согласно заключенному им условию, уплату трехсот сорока фунтов стерлингов, каковая сумма была получена мистером Фаринтошем и не выплачена им вышеуказанному обществу». Там было написано еще много другого, но это уже были несущественные подробности.
— Что же нам теперь делать? — спросил Франк беспомощно.
— На вашем месте я не стал бы сдаваться. Небольшие шансы все-таки есть.
— Слушайте, мой друг, мне кажется, я могу быть с вами откровенен. Если мне придется платить эти деньги, я буду разорен. Поэтому бороться надо во что бы то ни стало.
— Конечно, ведь Маннерс может ошибаться. Давайте посоветуемся с адвокатом Голландом.
На следующий день Франк нашел Оуэна сияющим, с другим синим листком в руках.
— На этот раз мнение всецело за вас. Слушайте!
И он прочел следующее:
— «Я тщательно рассмотрел это дело и документы, приложенные к оному. По моему мнению, Хотспурское страховое общество по закону не имеет право получить требуемой суммы или какой-либо части ее с мистера Кросса, так как общество, несомненно, нарушило одно очень существенное условие, заключающееся в договоре».
— Слова «Часто и периодически» он понимает именно так, как понимаем их мы, — продолжал Оуэн, — и поэтому он всецело стоит на вашей стороне.
— Что, если потребовать третьего адвоката? — сказал Франк.
— Это слишком дорогое удовольствие. По-моему, мы можем положиться на Голланда, на суде его мнение будет иметь большой вес. Я думаю, что у нас теперь достаточно данных, чтобы начать дело.
— И вы уверены, что мы выиграем?
— Нет, нет, в судебных делах никогда не бывает ничего наверняка. Но у нас теперь, во всяком случае, достаточно сил, чтобы начать борьбу.
Теперь Франку предстояло познакомиться с этой запутанной, громоздкой старой машиной, изобилующей всякими нелепыми формальностями, невероятно сложной и в то же время невероятно могущественной. Игра началась тем, что Франк получил письмо от самой королевы, — честь, которой он никогда не добивался раньше и которой, наверное, никогда не будет добиваться впредь.
Виктория, милостью Божией Королева и Защитница Чести Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии, в довольно резких выражениях объявила Франку Кроссу из Уокинга следующее: «Мы приказываем вам в течение восьми суток со дня получения этого извещения, включая день получения, явиться на суд в качестве ответчика по иску, предъявленному к вам Хотспурским страховым обществом». Далее Ее Величество добавляла, что если он не явится вовремя, то его ожидает масса всяких неприятных вещей, а мистер Стенлей, граф Галсбэрийский, подтверждал сказанное Ее Величеством.
Увидев этот документ, Мод ужасно испугалась: она чувствовала себя так, как будто они с Франком в чем-то тяжко провинились перед британской конституцией, но Оуэн объяснил ей, что все это маленький фейерверк, предвещавший кое-какие неприятности в будущем.
— Так или иначе, — сказал Франк, — но это значит, что через восемь дней все будет кончено.
Оуэн только рассмеялся подобной наивности.
— Это значит, — сказал он, — что через восемь дней мы будем надеяться, что когда-нибудь впоследствии мы начнем готовиться к тому, что случится в более отдаленном будущем. Вот приблизительно, что значит это извещение. Лучшее, что вы можете теперь делать, это — быть философом и предоставить все остальное мне.
Но как может быть философом человек с капиталом в пятьдесят фунтов стерлингов, когда ему предстоит борьба с противником, обладающим состоянием в три миллиона фунтов? В разговоре с Мод Франк старался показать, что он с легким сердцем относится к этому делу, она отвечала ему тем же, но оба они страдали невыносимо, и оба знали, что переживает другой. Иногда все это казалось им каким-то сном, и они уже начинали верить, что ничего этого нет, но скоро какой-нибудь пустяк возвращал их к действительности, и они снова начинали мучиться.
Прежде всего, им нужно было подать заявление о том, что они начинают вести дело судебным порядком. Затем другая сторона под присягой подтверждала свой иск. Затем суд обсуждал вопрос, будет ли он решать дело немедленно или же даст предварительно сторонам высказать свои соображения. Суд решил последнее. Затем каждая сторона требовала, чтобы ей были предъявлены документы, имеющиеся в распоряжении противной стороны, и делали к ним свои замечания, после чего обе стороны настаивали на оглашении замечаний, сделанных противниками. Затем поверенные общества подали письменное изложение своего иска, и когда Мод прочла это изложение, она расплакалась и сказала, что дело бесповоротно проиграно. Тогда поверенный Франка письменно изложил свои соображения о неправильности иска, и когда Франк прочел их, то воскликнул:
— Боже, какое глупое дело! Неужели общество может хоть сколько-нибудь надеяться выиграть этот процесс?
И только после всей этой долгой процедуры стороны начали проявлять некоторые признаки того, что дело будет, наконец, слушаться. Вскоре был назначен день суда. Случайно этот день совпал с днем рождения Франка, и Мод увидела в этом хорошее предзнаменование.
Первым вестником приближающейся битвы был какой-то поношенный, обтрепанный человек, сунувший в руку Франка, когда он выходил из дома, лист бумаги. Это было другое письмо от Ее Величества, в котором Франку приказывалось явиться в суд для дачи показаний по его делу с Хотспурским страховым обществом.
Франк был очень напуган этим вызовом, но Оуэн только рассмеялся.
— Это сущие пустяки, — сказал он. — Мне даже кажется, что они начинают колебаться. Они просто хотят напугать вас.
— И им это, по правде сказать, удалось.
— Нет, нет, наоборот, надо им показать, что мы их вовсе не боимся.
— Каким же образом?
— Вызвать все правление общества в суд для дачи показаний.
— Великолепно! — воскликнул Франк.
Вскоре после этого сторож принес в контору общества целую пачку повесток и вручил их по принадлежности. И через два дня должно было произойти сражение.
Глава XII
Благополучный исход
Тревога все более охватывала их, по мере того как близился день суда. Если суд решит дело не в их пользу — а как бы оптимистически ни был настроен Оуэн, он все же допускал возможность этого — им придется платить двойные судебные издержки, помимо исковой суммы. Всего их имущества не хватит на это. С другой стороны, если они выиграют дело, богатое общество может перенести его в высшую инстанцию и вовлечь их таким образом в дальнейшие непосильные расходы. Так или иначе, но опасность была серьезная. Франк говорил мало, спал еще меньше.
Однажды вечером, незадолго до суда, к Франку неожиданно явился Вингфилд, доверенный страхового общества. Его визит был чем-то вроде ультиматума.
— Мы все еще готовы сами уплатить свои судебные издержки, — сказал он, — если вы согласны удовлетворить наше первоначальное требование.
— Не могу согласиться на это, — сказал Франк угрюмо.
— Эти издержки растут с неимоверной быстротой, и кто-нибудь да должен же будет их уплатить.
— Надеюсь, что это будете вы.
— Смотрите, не говорите потом, что я не предупреждал вас. Дорогой Кросс, уверяю вас, что вы просто введены в заблуждение. У вас нет ни малейших шансов выиграть это дело.
— На то и существует суд, чтобы решить это.
Франк держался стойко во время визита, но после ухода Вингфилда Мод увидела, что уверенность мужа сильно поколебалась.
— Они, кажется, очень уверены в себе, — заметил Франк, — иначе Вингфилд едва ли бы стал говорить так.
Но Мод взглянула на дело иначе.
— Если они так уверены в том, что выиграют дело, то зачем же им посылать Вингфилда с подобными предложениями.
— Он славный парень и хочет просто избавить нас от липших расходов.
— Нет, он заботится об интересах своей стороны, — возразила Мод, — это его обязанность, и мы не можем винить его за это. Но если он нашел нужным переговорить с тобой, какой оборот примет дело на суде. Может быть, мы можем предложить им какой-нибудь компромисс.
— Нет, — сказал Франк, — мы уже слишком далеко зашли, чтобы остановиться. Ведь и половины требуемой суммы мы все равно не в состоянии заплатить, так уж надо бороться.
Быть может, в первый раз Мод не согласилась с мнением мужа. Она не спала всю ночь, раздумывая, и в голове ее возник новый план действий. Ей так хотелось поскорее приступить к его выполнению, что она с нетерпением ждала наступления утра.
За завтраком она сказала Франку:
— Сегодня я пойду с тобой в город.
— Очень рад, дорогая.
Когда ей нужно было сделать кое-какие закупки, она часто отправлялась в город вместе с Франком, и поэтому он вовсе не удивился. Но он был бы очень удивлен, если бы знал, что прежде чем уйти из дома, Мод при помощи Джемимы отправила три телеграммы следующего содержания:
«Джону Сельби, 53 Фэнчор-стрит, Лондон. Зайду одиннадцать часов. Важное дело. — Мод».
«Поручику Сельби, Кентербери. Пожалуйста, приезжайте следующим поездом, встречай Фэнчор-стрит половина двенадцатого. Очень нужно. — Мод».
«Оуэну, 14, Шэрлей Лен, Лондон. Зайду к вам двенадцать часов. Очень нужно. — Миссис Кросс».
Так она приступила к выполнению задуманного плана.
— Кстати, Франк, — сказала Мод, идя вместе с суженым в город, — завтра день твоего рождения.
— Да, дорогая, — сказал он довольно уныло.
— Что же мне подарить моему милому мальчику? Тебе ничего не нужно?
— У меня есть все, что мне нужно, — сказал Франк, взглянув на нее.
— Мне думается, что-нибудь можно будет найти. Я поищу сегодня в городе.
Ее поиски начались визитом к отцу. Для мистера Сельби было ново и неожиданно получить телеграмму от дочери. Он с удивлением встретил ее у дверей дома.
— Ты выглядишь превосходно, дорогая. Все ли благополучно в Уокинге? Надеюсь, что вторая кухарка оказалась на высоте своего призвания.
Но Мод пришла сюда не для того, чтобы болтать о пустяках.
— Милый папа, — сказала она, — я пришла к тебе за помощью, потому что нахожусь сейчас в затруднении. Только, пожалуйста, взгляни на это дело с моей точки зрения, не возражай и делай все, что я попрошу. — Она обняла отца и звонко поцеловала.
— Ну, это я называю незаконным давлением, — сказал мистер Сельби, освобождая свою седую голову. — Если подобные вещи допускаются теперь в Лондоне, значит, дело плохо. — Но глаза его с любовью остановились на дочери. — Итак, сударыня, чем могу быть вам полезен?
— Я буду говорить с тобой самым деловым образом. Слушай, папа, ты даешь мне пятьдесят фунтов стерлингов ежегодно, верно?
— Дорогая девочка, я не могу дать больше. Джек в гусарском полку стоит мне…
— Я и не прошу у тебя этого.
— Что же ты хочешь?
— Насколько я помню, ты говорил, что эти пятьдесят фунтов составляют проценты с капитала в тысячу фунтов стерлингов, положенного на мое имя в банк.
— Совершенно верно, по пяти процентов в год.
— А если бы я удовольствовалась двадцатью пятью фунтами вместо пятидесяти, то могла бы взять пятьсот фунтов из банка, и никто от этого не пострадал?
— Кроме тебя самой.
Мод рассмеялась на это:
— Мне эти деньги нужны на один день. И даже не все, а меньше. Но мне необходимо знать, что я имею столько, сколько мне нужно. Только, пожалуйста, дорогой папа, не задавай мне сейчас никаких вопросов и будь так добр, объясни мне, как я могу получить эти пятьсот фунтов стерлингов.
— И ты мне не скажешь, зачем они тебе нужны?
— Мне не хотелось бы говорить этого, но если ты настаиваешь, то, конечно, скажу.
Старик взглянул на честное, открытое лицо своей дочери и не стал настаивать.
— Слушай, — сказал он, — у тебя ведется свой банковый счет. Ведь так?
— Так, папа.
— Отлично; не смешивай его со счетом твоего мужа.
Он написал чек.
— Предъяви его в банке, и ты получишь пятьсот фунтов стерлингов. Когда ты вложишь их обратно, ты снова будешь получать пятьдесят фунтов в год.
Мод расписалась, где нужно. Затем, поцеловав еще раз отца, распростилась с ним.
Джек Сельби курил папиросу у дверей дома.
— Что случилось, Мод? К чему вызваны резервы? В чем дело? Хорошо, что я сегодня свободен. Вы все думаете, что солдату и делать нечего. Было так раньше, да прошло это время. Нет, благодарю, не пойду к отцу. Он подумает, что я пришел за деньгами, и это испортит ему весь день.
Мод усадила брата с собой на извозчика и рассказала ему историю несчастья, постигшего Франка, и свои соображения по этому поводу. Джек очень заинтересовался:
— Что же думает обо всем этом отец?
— Я ничего не говорила ему. Это, вероятно, огорчило бы Франка.
— Прекрасно. Ну а против меня он едва ли что будет иметь. Я кое-что понимаю в этих делах. Много, должно быть, хлопот и неприятностей Франку.
— Вот уже несколько месяцев, как мы не знаем покоя.
— Это не годится для молодых людей. Но пустяки, не надо только падать духом. Смелость города берет. Мы с тобой оборудуем это дело, Мод. Я вполне одобряю твой план.
Они застали Оуэна дома. Мод объяснила ему, в чем дело.
— Я убеждена, мистер Оуэн, что им нежелательно доводить дело до суда. Визит Вингфилда доказывает это. Мой муж слишком горд, чтобы торговаться с ними, но я не так щепетильна. Не думаете ли вы, что лучше всего будет, если я сама схожу к Вингфилду и уплачу эти триста сорок фунтов, чтобы навсегда покончить с этим делом?
— Как юрист, — сказал Оуэн, — я нахожу это очень неправильным. Но как человек, я думаю, что ничего худого из этого выйти не может. Но ни в каком случае не следует предлагать им всю сумму. Скажите им, что вы готовы пойти на уступки и спросите, какова наименьшая сумма, которую общество согласится принять, чтобы покончить дело.
— Предоставьте это мне, — сказал Джек. — Я отлично понимаю вас и буду следить за сестрой. Я знаток в таких делах и умею говорить с этими людьми. Идем, Мод!
В такие минуты он был для нее превосходным компаньоном. В его присутствии она не могла долго оставаться серьезной, и сама заражалась его веселостью. Вскоре они приехали в контору Хотспурского общества и спросили Вингфилда. Последний оказался очень занятым, и к ним вышел секретарь Уотерс, очень толстый и важный господин.
— Мне очень, очень жаль, миссис Кросс, — сказал он, — но теперь уже слишком поздно для какого бы то ни было компромисса. Мы уже настолько втянулись в расходы, что другого выхода, кроме суда, нам не остается.
Бедная Мод чуть не расплакалась.
— Но если бы мы предложили вам…
— Один час на размышление, — перебил ее Джек.
Господин Уотерс покачал головой:
— Не думаю, чтобы мы изменили принятое нами решение. Впрочем, мистер Вингфилд скоро освободится, и он, конечно, будет очень рад выслушать вас. Пока же прошу извинить меня, у меня очень много работы.
— Глупая девчонка! — воскликнул Джек, когда за секретарем закрылась дверь. — Ведь ты чуть не испортила всего дела. Хорошо, что я вовремя остановил тебя. Счастлива ты, что у тебя под рукой имеется такой опытный деловой человек, как я. Однако этот господин совсем мне не понравился. Разве ты не поняла, что он просто хотел запугать нас?
— Почему ты это знаешь?
— Да я его насквозь вижу. Неужели ты думаешь, что человек, столько времени занимавшийся покупкой лошадей, не будет знать всех этих торгашеских приемов? Тебе нужен именно такой человек, как я, для этого дела. Ага, вот идет еще один из их компании. Смотри, держись крепче!
Вошел Вингфилд, и его обращение было совсем другое, чем Уотерса. Он вообще относился дружески к Кроссам, к тому же ему вовсе не хотелось перебирать всякие дрязги общества на суде. Поэтому он был очень не прочь прийти к какому-нибудь соглашению.
— По правде говоря, мне следовало бы иметь дело с вами не лично, а только через адвокатов, — сказал Вингфилд.
— Ведь вы уже приходили к нам, — заметила Мод. — Я думаю, что если мы переговорим лично, мы скорее придем к соглашению.
— Уверяю вас, что это мое самое искреннее желание, — отвечал Вингфилд. — Мы будем очень рады принять к сведению все, что вы нам предложите. Но, во-первых, признаете ли вы вашу ответственность?
— До некоторой степени, — сказала Мод, — если общество также признает, что оно действовало неправильно.
— Мы, пожалуй, готовы согласиться с тем, что книги следовало бы проверять чаще, и мы очень сожалеем, что доверяли нашему агенту слишком много. Мне кажется, это должно удовлетворить вас, миссис Кросс. И так как вы теперь признаете отчасти свою ответственность, то это уже большой шаг вперед. Мы не хотим быть слишком требовательными, но до тех пор, пока вы отрицали вашу ответственность, нам не оставалось другого пути, кроме судебного. Главный вопрос заключается, конечно, в том, в каком размере вы признаете свою ответственность. Я лично нахожу, что каждая сторона должна заплатить свои издержки по этому делу, и что вы должны, сверх того, уплатить обществу…
— Сорок фунтов стерлингов, — сказал Джек твердо.
Мод ожидала, что Вингфилд поднимется и без дальнейших разговоров уйдет из комнаты. Но так как он продолжал спокойно сидеть на прежнем месте, то она сказала:
— Да, сорок фунтов.
Вингфилд покачал головой:
— Помилуйте, миссис Кросс, ведь это такая ничтожная сумма.
— Мы предлагаем сорок фунтов, — повторил Джек.
— Но на чем же вы основываете ваше предложение?
— Мы рассчитывали, что сорок фунтов самая правильная сумма.
Вингфилд поднялся со своего места.
— Конечно, — сказал он, — лучше какое-нибудь предложение, чем вовсе никакого. Сегодня после обеда у нас как раз состоится совещание директоров, и я передам им ваше предложение.
— И когда же мы узнаем ответ?
— Я извещу запиской вашего поверенного.
— Это — как вам будет удобнее. Нам не к спеху, — сказал Джек. Но когда они вышли из конторы и уже сидели на извозчике, Джек не мог больше сдержать своего восторга.
— Превосходно, великолепно! — воскликнул он, хлопая в ладоши. — Что, Мод, разве я не деловой человек? Вот как надо обращаться с этими господами!
Мод не могла не поздравить брата.
— Ты милый славный мальчик, — сказала она. — Лучше сделать нельзя было.
— Он сразу понял, с кем имеет дело. Настоящие деловые люди с одного взгляда узнают друг друга.
Мод рассмеялась. Джек, с его кавалерийскими ухватками и белой полосой вокруг загорелого лица от ремня фуражки, был очень мало похож на делового человека.
Они пообедали вместе в ресторане, и затем Джек повел сестру смотреть то, что называл «поистине поучительным зрелищем», оказавшимся аукционом лошадей в Таттерсале. После этого они поехали обратно к Оуэну и нашли здесь письмо, адресованное на имя госпожи Кросс. Мод разорвала конверт.
«Дорогая миссис Кросс, — прочла она. — Я очень счастлив известить вас, что директора правления решили приостановить судебное производство и, приняв ваше предложение сорока фунтов стерлингов, считают себя вполне удовлетворенными в требованиях, предъявленных вашему мужу».
Мод, Джек и добрый Оуэн торжествующе протанцевали по комнате.
— Вы прекрасно исполнили свою задачу, миссис Кросс, прекрасно! — воскликнул Оуэн. — Лучше никто никогда не мог бы сделать. Теперь дайте мне ваш чек и подождите здесь, а я сейчас схожу и все вам окончательно устрою.
Когда Франк утром в день своего рождения спустился вниз в столовую, он заметил на столе перед своим прибором хорошенький серебряный портсигар.
— Это для меня, дорогая?
— Да, Франк, маленький подарок от твоей жены.
— Благодарю, Мод. Какой милый, хорошенький портсигар. Да там что-то лежит внутри?
— Папиросы, вероятно.
— Нет, это какая-то бумага. «Хотспурское страховое общество». О боже мой, опять это проклятое дело! Как оно сюда попало? Что это такое? «Сим извещаю вас…» Что это такое? Мод, Мод, что ты сделала?
— Франк, мой милый, славный мальчик! — воскликнула она, крепко обнимая его. — Мой дорогой Франк! О, я так счастлива!
Глава XIII
Помещение капитала
— Я хочу посоветоваться с тобой, Мод.
Она была прелестна при свете утренних лучей солнца. На ней была белая с розовыми цветами блузка из французской материи и кружевное жабо; над краем стола едва заметно блестела пряжка ее темного кожаного кушака. На столе стояла чашка кофе, на тарелке лежала скорлупа от только что съеденных яиц, ибо Мод была молода и здорова и обладала превосходным аппетитом.
— В чем дело, дорогой?
— Я поеду сегодня со следующим поездом. Поэтому мне незачем торопиться.
— Вот это очень мило с твоей стороны.
— Не думаю, чтобы Динтон был того же мнения.
— Всего только один час разницы, — что за беда!
— В конторе едва ли будут с этим согласны. Час дорого стоит в великом Лондоне.
— О, я ненавижу этот великий Лондон. Он вечно стоит между мною и тобою.
— Не только между нами. Многих любящих людей разъединяет он на целый день.
Франк подошел к ней, и через минуту одна чашка уже была опрокинута. Мод выбранила его за это, и затем оба, смеясь, уселись на диване. Когда Франк кончил любоваться ее маленькими хорошенькими ножками в черных ажурных чулках, она напомнила ему, что он хотел с нею о чем-то посоветоваться.
— Итак, дорогой, в чем же дело? — повторила она вопрос и попробовала с деловым видом нахмурить брови. Но разве можно сохранить деловой вид, когда рядом с вами сидит молодой человек, обнимает вас за талию и целует ваши волосы?
— У меня есть деньги, которые следовало бы куда-нибудь поместить.
— Какой ты умница, Франк!
— Всего только пятьдесят фунтов стерлингов.
— Ничего, дорогой, это только начало.
— Я тоже так думаю. Это краеугольный камень нашего будущего состояния. И вот я хотел узнать твое мнение.
— А что, если на эти деньги купить пианино? Наше старое фортепиано было достаточно хорошо, пока я была девочкой, но теперь оно слишком скрипит на высоких нотах. Может быть, кто-нибудь купит его?
Франк отрицательно покачал головой:
— Я знаю, дорогая, что приобрести новое пианино нам необходимо. И как только мы скопим нужную сумму денег, мы сейчас же купим самое лучшее, какое только найдем. Но на деньги, которые у нас есть, мне не хотелось бы ничего покупать. Их следует куда-нибудь возможно выгоднее поместить. Ведь я могу захворать, могу даже умереть.
— О, Франк, что ты говоришь!
— Надо быть ко всему готовым. Поэтому я и хочу отложить эти пятьдесят фунтов стерлингов на черный день, а пока они будут приносить нам небольшой доход.
— Папа обыкновенно покупал дом.
— У нас для этого слишком мало денег.
— Даже для маленького домика?
— Даже для самого маленького.
— Может быть, можно купить государственную ренту, если только это вполне безопасно.
— Это, конечно, было бы без всякого риска, но рента дает слишком малый процент дохода.
— Сколько бы мы получали в год?
— Пятьдесят фунтов стерлингов приносили бы нам около пятнадцати шиллингов в год.
— Пятнадцать шиллингов! О, Франк!
— И даже, может быть, меньше.
— Ну представь себе: такая великая, богатая страна и дает такой маленький процент! Нет, не дадим им наших денег, Франк!
— Конечно, не дадим.
— Но у тебя, наверное, есть какой-нибудь план, Франк. Скажи, что ты придумал.
Франк принес со стола утреннюю газету. Затем он развернул страницу, где помещался финансовый отдел.
— Вчера я встретил в городе одного старого знакомого, большого знатока в золотопромышленных делах. Мне удалось поговорить с ним всего несколько минут, и он очень настоятельно советовал мне приобрести несколько акций золотопромышленного общества «Эльдорадо».
— Какое красивое имя! Только согласятся ли они продать нам?
— О да, эти акции можно всегда купить на бирже. Дело обстоит так, Мод. Рудники этого общества были раньше очень богатыми и давали хороший доход. Но затем случилась беда. Сначала оказался недостаток в воде, затем вдруг откуда-то появилось слишком много воды, и рудники оказались затопленными. Вследствие этого цены на акции, конечно, упали. Теперь рудники приводятся в порядок, но акции все еще держатся очень низко. Так что теперь, надо полагать, самое подходящее время для того, чтобы приобрести несколько штук.
— А они очень дорогие?
— Я навел вчера справки и узнал, что акции эти были выпущены по десять шиллингов каждая. Но после всех этих неудач надо ожидать, что цены понизились.
— Десять шиллингов! Как это дешево за акцию общества с таким хорошеньким именем.
— Вот оно, — сказал Франк, указывая карандашом. — Вот здесь. Видишь — «Эльдорадо». Затем рядом с этим стоят цифры 4 3/4 - 4 7/8. Я должен сознаться, что очень мало смыслю в этих делах, но эти цифры могут, очевидно, означать только цену.
— Да, дорогой, вот видишь, здесь над столбцом напечатано: «Вчерашние цены».
— Совершенно верно. И так, как нам известно, что номинальная стоимость акций равнялась десяти шиллингам, и что вследствие наводнения в рудниках акции должны были, конечно, понизиться в цене, то эти цифры должны означать, что цена этих акций была вчера четыре шиллинга и девять пенсов или что-нибудь около этого.
— И ты говоришь, что ничего не смыслишь в этих делах!
— Я думаю, что будет вполне безопасно купить несколько акций по этой цене. Видишь ли, с нашими пятьюдесятью фунтами мы можем купить двести штук, а затем, когда они поднимутся в цене, мы продадим их с выгодой для себя.
— Прекрасно! Но что, если они не поднимутся?
— Они не могут не упасть. Мне думается, что вообще акция, стоящая всего четыре шиллинга и девять пенсов, не может много упасть. Просто некуда. Зато подняться в цене она может до бесконечности.
— К тому же твой знакомый сказал, что они непременно должны подняться.
— Да, он, по-видимому, был в этом совершенно уверен. Итак, Мод, что же ты мне посоветуешь?
— О, Франк, я, право, боюсь советовать тебе. Ну что, если мы вдруг все потеряем? Не лучше ли будет купить только сто акций «Эльдорадо», а на остальные двадцать пять фунтов стерлингов купить каких-нибудь других акций? Мне кажется, так будет безопаснее.
— Нет, дорогая, относительно других акций у нас сейчас не имеется никаких сведений. Давай, остановимся на «Эльдорадо».
— Ну, хорошо, Франк.
— Итак, значит, решено. У меня здесь есть телеграфный бланк.
— Разве ты не мог бы купить эти акции сам, когда будешь в городе?
— Нет, этого нельзя. Эти вещи делаются через биржевых маклеров. К тому же я обещал Гаррисону, что все подобные дела буду вести через него. Как ты находишь это?
«Гаррисону, 13-а, Трогмортон-стрит, Лондон. — Купите двести акций «Эльдорадо». Кросс, Уокинг».
— Тон телеграммы тебе не кажется немного резким, Франк?
— Нет, нет, это чисто деловой тон.
— Но ты не упомянул о цене.
— Нельзя указывать цену, потому что мы ее не знаем. Дело в том, что эти цены все время колеблются. Со вчерашнего дня «Эльдорадо» могли уже немного упасть или подняться в цене. Но, конечно, разница не может быть очень большой. Господи боже, Мод, уже четверть одиннадцатого! Мне осталось три с половиной минуты, чтобы пройти четверть мили. До свидания, моя дорогая! Какая ты красавица в этом платье. Нет, нет, до свидания.
— Мод, дорогая, здравствуй. Что у нас хорошего?
— Так рада тебя видеть, мой милый мальчик!
— Пожалуйста, подальше от окна, дорогая.
— О боже мой, кажется, он нас не заметил. Он смотрел в другую сторону. Дело с нашими золотыми акциями в порядке.
— Гаррисон прислал телеграмму?
— Да, вот она.
«Кросс, Линденс, Уокинг. — Купил двести «Эльдорадо» по 4 Гаррисон».
— Великолепно! Я надеялся встретить Гаррисона на станции. Весьма возможно, что по дороге со станции он зайдет к нам. Ведь ему надо идти мимо нашего дома.
— Тогда он, наверное, завернет.
— Что это у тебя в руках, Мод?
— «Финансовый вестник».
— Откуда ты его достала?
— Я знала, что Монтрезоры получают какую-то финансовую газету. Поэтому, когда ты ушел, я послала к ним Джемиму с просьбой одолжить мне на время эту газету, и я прочла ее всю от начала до конца, чтобы посмотреть, нет ли там чего-нибудь про наши золотые рудники.
— Ну и что же, есть там что-нибудь?
— Да, да, там сказано, что эти рудники процветают, — говорила Мод, хлопая в ладоши. — Вот, посмотри!
— Господи боже, Мод, да это совсем не «Эльдорадо», это совсем не то! Вот где про них говорится. — Лицо Франка вдруг вытянулось. — «Эти плачевные рудники»… Мод, слушай, здесь говорится, что эти рудники никуда не годятся.
Мод почти в ужасе смотрела то на газету, то на Франка.
— О, Франк, наши бедные пятьдесят фунтов, неужели они все пропадут? А я думала, что это про «Эльдорадо» написано, что эти рудники процветают. И берегла газету, хотела сделать тебе сюрприз, когда ты придешь.
Мод опустила голову к Франку на грудь и заплакала.
— Ну, полно, моя дорогая девочка. Что за пустяки! Ведь газета может ошибиться. Да все золото во всем свете не стоит твоих слез! Ну, перестань же плакать, Мод, успокойся, моя славная, милая девочка.
Через сад к дому направлялся какой-то высокий господин в блестящей шляпе. Через минуту Джемима ввела его в комнату.
— Здравствуйте, Гаррисон!
— Здравствуйте, Кросс. Как ваше здоровье, миссис Кросс?
— Здравствуйте, господин Гаррисон. Я сейчас прикажу подать вам чаю.
Приготовление чая длилось довольно долго. Затем Мод вернулась с более свежим и веселым лицом.
— Скажите, пожалуйста, мистер Гаррисон, это хорошая газета?
— Что это такое? «Финансовый вестник». О нет, это самая мерзкая, продажная газетка во всем Лондоне.
— О, я так рада!
— Почему?
— Видите ли, мы сегодня купили несколько акций, и она называет наши золотые рудники плачевными и никуда не годными.
— И только-то? Стоит обращать внимание на такую ничтожную газетку. Да она и Государственный банк назовет никуда не годным, если это ей покажется выгодным. Ее мнение гроша медного не стоит. Кстати, Кросс, я зашел к вам по поводу этих акций.
— Я ждал, что вы зайдете. Я сам только что вернулся из города и только что прочел вашу телеграмму. Значит, все в порядке?
— Да, я решил по дороге сам занести вам условие. Уплата в понедельник.
— Отлично. Очень вам благодарен. Я дам вам чек. Что… что это такое?
Гаррисон развернул условие и положил его на стол перед Франком. Франк Кросс, весь бледный, с широко раскрытыми глазами, смотрел на лежавший перед ним лист бумаги. На нем было написано следующее:
— Мне кажется, здесь произошла какая-то ошибка, Гаррисон, — проговорил, наконец, Франк прерывающимся голосом.
— Ошибка?!
— Да, это совсем не то, что я ожидал.
— О, Франк! Почти тысяча фунтов стерлингов! — с ужасом прошептала Мод.
Гаррисон взглянул на них обоих и понял, что дело серьезно.
— Мне очень жаль, если в самом деле вышла какая-нибудь ошибка. Я старался в точности исполнить ваше поручение. Вы желали купить двести акций «Эльдорадо», ведь так?
— Да, по четыре шиллинга и девять пенсов.
— Четыре шиллинга и девять пенсов! Они сейчас стоят четыре фунта пятнадцать шиллингов каждая.
— Но я читал в газете, что их первоначальная цена была десять шиллингов и что за последнее время они сильно упали в цене.
— Да, вот уже несколько месяцев, как они все понижаются. Но было время, когда они стоили по десяти фунтов. Теперь они упали до четырех фунтов.
— Но почему же это не было указано в газете?
— Когда в газете цена обозначена дробью, эта дробь всегда представляет из себя часть фунта стерлинга, а не шиллинга.
— Боже мой! И к понедельнику я должен найти эту сумму?
— Да, расчет в понедельник.
— Я не могу этого сделать, Гаррисон. Это невозможно.
— Тогда остается только один выход.
— О нет, лучше умереть. Я ни за что не сделаюсь банкротом — ни за что!
Гаррисон громко рассмеялся, но увидев пару серых глаз, с упреком устремленных на него, сделался снова серьезным.
— Однако вы, кажется, совершеннейший новичок в этих делах, Кросс.
— Я в первый раз в жизни впутался в подобное дело и, даю слово, в последний.
— Все это не так страшно. Когда я говорил об единственно оставшемся выходе, у меня и мысли не было о банкротстве. Все, что вам нужно сделать, это только завтра же утром продать ваши акции и уплатить разницу в цене.
— И я могу это сделать?
— Ну конечно. Почему же нет?
— Сколько же составит эта разница?
Гаррисон вынул из кармана вечернюю газету.
— Мы главным образом имеем дело с акциями железных дорог, и поэтому я мало знаю о золотопромышленных обществах. Но вот здесь, в газете, мы найдем все цены. Батюшки мои! — Он тихонько свистнул.
— Ну, — проговорил Франк и почувствовал, как маленькая ручка сжала под столом его руку.
— Разница в вашу пользу.
— В мою пользу?
— Да. Слушайте, что я вам прочту: «Биржа началась сегодня при довольно слабом настроении, но заметно оживилась в течение дня и закончилась очень твердо при общем повышении цен. Особенно повысилась цена на акции австралийских обществ. Из них «Эльдорадо» за день поднялись на пять восьмых благодаря телеграмме о том, что рудники снова приведены в полный порядок». Кросс, поздравляю вас!
— Я в самом деле могу продать их дороже, чем сам купил?
— Ну конечно. У вас их двести штук, и вы наживете по десяти шиллингов на каждой.
— Мод, подай сюда, пожалуйста, виски и содовой воды. Вы должны выпить со мной, Гаррисон. Да ведь это же целых сто фунтов стерлингов!
— И даже больше.
— И мне не придется уплатить ни пенса?
— Решительно ничего.
— Когда открывается завтра биржа?
— В одиннадцать часов.
— Будьте там в одиннадцать часов, Гаррисон, и немедленно же продайте эти акции.
— Вы не хотите выждать дальнейшего повышения цен?
— Нет-нет, у меня душа будет неспокойна до тех пор, пока я их не продам.
— Ну, хорошо. Можете положиться на меня. Вы получите деньги во вторник или в среду. До свидания. Очень рад, что все это так благополучно закончилось.
— И все-таки, Мод, — заметил ее муж, после того как они снова перетолковали все это приключение, — все несчастье в том, что мы все еще не знаем, куда поместить наши первоначальные пятьдесят фунтов. Я, пожалуй, склонен положить их в Государственный банк.
— Я тоже так думаю, — сказала Мод. — И к тому же это будет доказывать нашу любовь к родине.
Два дня спустя бедное старое фортепиано, с писклявыми дискантами и хриплыми басами, было навсегда изгнано из их дома. Место это оказалось занято чудным новым роялем орехового дерева с позолотой, за который было заплачено девяносто пять гиней. Мод по целым часам сидела за роялем и даже не играла, а просто перебирала клавиши, наслаждаясь этими чистыми звуками. Она называла его своим «Эльдорадо» и старалась объяснить знакомым дамам, какой умница ее муж, что сумел в один день заработать этот рояль. Но так как она сама не могла вполне уяснить себе, как это случилось, то и для других это оставалось туманным. Тем не менее, в Уокинге распространилось мнение, что Франк Кросс был действительно замечательным человеком и что он совершил нечто необычайное и умное в деле австралийских золотых приисков.
Глава XIV
Снова грозовая туча
Небо ясно, светит солнце, но на далеком горизонте собираются тучи и, еще никем не замечаемые, медленно приближаются. Франк Кросс впервые заметил эти тучи тогда, когда сойдя однажды утром в столовую, нашел возле своего прибора конверт с хорошо знакомым почерком. Было время, когда сердце его радостно забилось бы при виде этого почерка, так он любил его. Как жадно он схватил бы тогда это письмо, а теперь… если бы он увидел извивающуюся змею на белой скатерти, он не ужаснулся бы более. Как невероятно меняется жизнь! Если бы год назад ему сказали, что ее письмо заставит его похолодеть от ужаса в предчувствии надвигающейся грозы, он только весело и пренебрежительно рассмеялся бы.
Франк разорвал конверт и бросил его в камин, но прежде чем успел взглянуть на письмо, на лестнице послышались знакомые легкие шаги, и вслед за тем, веселая и жизнерадостная, в комнату быстро вошла Мод. На ней был розовый пеньюар с кремовой отделкой на груди и рукавах. Освещенная ярким утренним солнцем, Мод казалась мужу самым милым и изящным существом на свете. При ее входе он быстро сунул письмо в карман.
— Извини меня за пеньюар, Франк.
— Ты мне в нем еще больше нравишься.
— Я боялась, что ты позавтракаешь без меня, и так торопилась, что не успела одеться. Ну вот — Джемима опять забыла разогреть тарелки! И кофе твой совсем остыл. Лучше бы ты не ждал меня.
— Предпочитаю холодный кофе, но в твоем обществе.
— Я всегда думала, что после женитьбы мужчины перестают говорить любезности. Очень рада, что это не так. Но что с тобой, Франк, ты как будто не совсем здоров?
— Нет, ничего, дорогая.
— Ну как же ничего, я ведь вижу.
— Мне просто немного не по себе.
— Ты, наверное, простудился. Прими порошок хинина.
— Что ты, Мод!
— Нет, пожалуйста. Я прошу тебя.
— Дорогая, ну право же, я совершенно здоров.
— Это такое прекрасное средство.
— Я знаю.
— Ты сегодня не получил писем?
— Да, одно.
— Что-нибудь важное?
— Я еще не прочел его.
— Читай скорее.
— Нет, я пробегу его в поезде. До свидания, дорогая, мне пора идти.
— Если бы только ты принял порошок. Мужчины всегда так горды и упрямы. Прощай, дорогой. Через восемь часов я буду снова жить.
Когда он уже сидел в вагоне, то развернул письмо и прочел его внимательно. Затем, нахмурив брови и крепко сжав губы, он перечел его еще раз. В письме было написано следующее:
«Дорогой Франк! Быть может, мне не следовало бы называть так тебя, теперь уже почтенного семьянина, но я делаю это в силу привычки, и к тому же мы так давно знакомы с тобою. Не знаю, подозревал ли ты, но было время, когда я могла легко заставить тебя жениться на мне, несмотря даже на то, что ты хорошо знал мое прошлое. Но, обсудив этот вопрос, я решила не делать этого. Ты сам по себе был всегда хорошим мальчиком, но твои взгляды были недостаточно смелы для жизнерадостной Виолетты. Я верю в веселое время, хотя бы оно было мгновенным. Но если когда-нибудь я захотела бы променять веселую, беззаботную жизнь на другую — тихую, спокойную, однообразную, то для этой жизни я выбрала бы тебя из тысячи других. Я надеюсь, что эти слова не заставят тебя возгордиться, ибо лучшею чертою твоего характера всегда была скромность.
И все-таки, мой дорогой Франк, я вовсе не отказываюсь от тебя совершенно, и ты, пожалуйста, не заблуждайся относительно этого. Только вчера я встретила Чарли Скотта, он рассказал мне о тебе и дал твой адрес. Ты не находишь, что это было очень любезно с его стороны?
Хотя — кто знает, быть может, ты иногда вспоминаешь о своей старой подруге, и тебе было бы приятно увидеть ее еще раз.
Но ты ее увидишь, приятно это тебе будет или нет. Так что лучше примирись с этим. Помнишь, как ты забавлялся моими прихотями? Ну, так вот, теперь у меня новая прихоть, и, конечно, я сумею поставить на своем. Я хочу видеть тебя завтра, и если ты завтра днем не заедешь ко мне, то я сделаю тебе визит в Уокинге вечером. О боже, какой ужас! Но ты знаешь — я всегда держу свое слово, помни это! Итак, вот тебе мои распоряжения на завтра и, смотри, не забудь их. Завтра (четверг 14-е, не вздумай отговариваться тем, что перепутал день) ты уйдешь из конторы в половине четвертого. Я отлично знаю, что ты можешь уйти, когда вздумается. Ты поедешь в ресторан Мариани и найдешь меня у дверей. Мы пойдем в нашу прежнюю комнатку, я угощу тебя чаем, и мы вспомянем старину и потолкуем обо всем, обо всем… Итак, приходи! В противном случае, знай, что от Ватерлоской станции поезд отходит в 6:10 и приходит в Уокинг ровно в 7. С этим поездом я приеду и попаду к тебе как раз на обед. Это будет забавно!
До свидания, мой дорогой мальчик. Надеюсь, что жена не читает твоих писем, а то, пожалуй, она упадет в обморок. — Твоя всегда Виолетта Райт».
Даже самому строгому из женатых людей будет лестно, если за ним ухаживает хорошенькая женщина (и, пожалуйста, не верьте ему, если он вздумает отрицать это). Но если к этому ухаживанию примешиваются угрозы довольно опасного свойства, это вряд ли кому понравится. А угроза была не пустая. Прочитав письмо Виолетты, Франк рассердился. Он знал, что она гордилась тем, что умеет держать данное слово. Со своей обычной откровенностью она однажды смеясь заявила, что это единственная оставшаяся в ней добродетель. Если бы он не пошел к Мариани, она наверно приехала бы в Уокинг. Франк ужаснулся при мысли, что Мод может встретиться с этой женщиной. Нет, другого выхода не было. Приходилось идти к Мариани. Франк был уверен в себе и знал, что ничего худого из этого выйти не может. Любовь к жене была ему верной защитой от всякой опасности. Одна мысль, что он может изменить своей Мод, внушала ему отвращение. Но когда Франк освоился с мыслью о предстоящем свидании, досада его стала постепенно исчезать. К тому же ему льстило, что такая хорошенькая женщина не хочет отдавать его без боя. Он был бы рад встретиться с нею, как со старою знакомой. Когда Франк подъезжал к Ватерлоской станции, он с удивлением заметил, что сам с нетерпением ждет этого свидания.
Мариани был скромной небольшой ресторан, расположенный в одной из безлюдных и узких улиц вблизи Ковент-Гарден и славившийся своим lachryma chisti spumante. Без пяти минут четыре Франк уже был на месте свидания, но Виолетта еще не приезжала. Он остановился у дверей и стал дожидаться. Вскоре из-за угла показался извозчик и стал быстро приближаться. Франк узнал Виолетту, которая, в свою очередь, узнав Франка, весело ему улыбнулась.
— Ничуть не изменился, все такой же, — проговорила она, подходя к Франку.
— И ты также.
— Очень рада, что ты так находишь. Только вряд ли это так. Ведь мне вчера тридцать четыре года исполнилось. Просто ужас! Благодарю, у меня есть мелочь. Получи, извозчик. Ну, ты еще не спрашивал про комнату?
— Нет.
— Но ведь ты войдешь?
— О да. Я буду очень рад побеседовать с тобою.
Их встретил гладко выбритый, круглолицый управляющий. Он сразу узнал парочку и отечески улыбнулся:
— Давно уже не видел вас, сударь.
— Да, я был занят все это время.
— Он женился, — сказала Виолетта.
— Неужели! — воскликнул управляющий. — Прикажете подать чаю?
— И горячих булок. Ты ведь по-прежнему любишь горячие булки?
— Как всегда.
— Номер десятый, — сказал управляющий. Официант повел их наверх.
Это была маленькая грязноватая комната, с круглым столом посередине, покрытым грязною скатертью. Два окна были скромно завешены, едва пропуская тусклый лондонский свет. По бокам камина стояли два кресла, противоположную сторону занимал старомодный волосяной диван. На камине стояли две розовые вазы, а над ними висел портрет Гарибальди.
Виолетта села и сняла перчатки. Франк стоял у окна и курил папиросу, по комнате бегал и суетился официант, расставляя чайную посуду. «Если я вам буду нужен, сударь, пожалуйста, позвоните», — сказал он, уходя, и плотно притворил за собою дверь.
— Ну, теперь мы можем потолковать, — сказал Франк, бросая папиросу в камин. — Этот официант действовал мне на нервы.
— Слушай, Франк, надеюсь, ты не сердишься на меня?
— За что?
— За то, что я собиралась приехать в Уокинг и за все?
— Ведь ты просто шутила.
— Вовсе нет.
— Но зачем тебе так хочется ехать в Уокинг.
— Нужно же мне было бы расквитаться с тобой, если бы ты вздумал бросить меня совершенно. Она проводит с тобой триста шестьдесят пять дней в году. Неужели ей жалко одного дня!
— Полно, Виолетта, не стоит спорить об этом. Видишь, я пришел. Садись к столу и давай пить чай.
— Но ты еще не взглянул на меня даже.
Она стояла перед ним, подняв вуаль. Это были лицо и фигура, на которые стоило взглянуть. Светло-карие глаза, темные каштановые волосы и нежный цвет лица с чуть-чуть заметным румянцем на щеках. Она напоминала собою древнегреческую богиню. В ее насмешливых глазах было много дерзкой смелости. При виде этих глаз трудно было оставаться равнодушным даже и более холодному человеку, нежели Франк. На ней было простое, темное, но очень изящное платье.
— Ну-с?
— Ей-богу, Виолетта, ты выглядишь прекрасно.
— Ну-с, что вы скажете?
— Ешь скорее, булки совсем простыли.
— Франк, что с тобою случилось?
— Решительно ничего.
— Ну?
…Она взяла его за обе руки. Он почувствовал хорошо знакомый сладкий запах, с которым было связано немало воспоминаний, и у него чуть-чуть закружилась голова.
— Франк, ведь ты еще не поцеловал меня.
Она повернула к нему свое улыбающееся личико, и на мгновение Франк потянулся к нему, но тотчас же овладел собой и обрадовался, заметив, что остается верным себе. Смеясь и все еще держа ее за руки, он усадил ее на прежнее место к столу.
— Будь хорошей девочкой, — сказал Франк. — Давай пить чай, а тем временем я прочту тебе маленькую лекцию.
— Ты — мне?
— Уверяю тебя, что нет лучшего проповедника, чем раскаявшийся грешник.
— Ты, значит, в самом деле раскаялся?
— Безусловно, так. Тебе два куска сахару, да? Ведь это, в сущности, твое дело. Без молока, и как можно крепче — удивляюсь, как при этой привычке у тебя так хорошо сохранился цвет лица. А сохранился он, надо сознаться, прекрасно. Ну что ты так сердито смотришь на меня?
Ее щеки покраснели, глаза смотрели на него почти со злобою.
— Ты в самом деле изменился, — сказала она, и в голосе ее слышались удивление и досада.
— Ну конечно. Ведь я женат.
— Чарли Скотт тоже женат.
— Не выдавай Чарли Скотта.
— Мне кажется, я выдаю самое себя. Итак, у тебя нет больше ни капли любви ко мне. А я думала, что ты будешь вечно любить меня.
— Будь же благоразумна, Виолетта.
— Благоразумна! Ненавижу это слово. Мужчины произносят его тогда, когда собираются сделать что-нибудь мерзкое.
— Что же ты хочешь от меня?
— Я хочу, чтобы ты был по-прежнему моим единственным Франком, — только моим. О, Франк, не оставляй меня! Ты ведь знаешь, что я всех променяю на тебя одного. И ты имеешь такое хорошее влияние на меня. Ты представить себе не можешь, как жестока я бываю со всеми другими. Спроси Чарли Скотта. Он скажет тебе. Я так измучилась с тех пор, как потеряла тебя из виду. Не будь же так жесток ко мне! Поцелуй меня!
Снова ее мягкая, теплая ручка коснулась его руки. Он вскочил и зашагал по комнате.
— Брось папиросу, Франк.
— Почему?
— Потому что ты как-то сказал мне, что когда ты куришь, ты лучше владеешь собой. А я вовсе не хочу этого. Я хочу, чтобы ты чувствовал себя так же, как и я.
— Пожалуйста, сядь и будь послушной девочкой.
— Прочь папиросу!
— Не глупи, Виолетта!
— Говорят тебе, брось ее сейчас же.
— Да оставь ее в покое.
Она мгновенно выхватила у него изо рта папиросу и бросила в камин.
— К чему это? У меня все равно их полный портсигар.
— Я выброшу их все.
— Ну ладно, я не буду курить. Дело вот в чем, дорогая Виолетта, ты не должна более говорить про это. Бывают вещи возможные, бывают и невозможные. Это — вещь безусловно и окончательно невозможная. Мы не можем вернуться к прошлому. С ним покончено навсегда.
— Тогда зачем же ты пришел сюда?
— Сказать тебе «прощай».
— Простое платоническое «прощай»?
— Конечно.
— В отдельном кабинете у Мариани?
— Почему же нет?
Она с горечью рассмеялась:
— Ты всегда был немножко сумасшедшим, Франк.
Он с серьезным видом облокотился на стол.
— Слушай, Виолетта. Вероятно, мы не увидимся больше.
— Мне кажется, это зависит не только от тебя, но и от меня.
— Я хочу сказать, что отныне мне не следовало бы более встречаться с тобой. Если бы ты была не совсем такой, какая ты есть, это было бы легче. Но такие женщины, как ты, не забываются. Это невозможно. Я не могу вернуться к прошлому.
— Очень сожалею, что так рассердила тебя.
В ее голосе звучала ирония, но он не обратил на это внимания.
— Мы были хорошими друзьями, Виолетта. К чему нам расставаться врагами?
— К чему нам вообще расставаться?
— Не будем говорить об этом. Смотри, пожалуйста, на вещи так, как они есть, и лучше помоги мне сделать то, что нужно, потому что ты знаешь, что мне нелегко. Если бы ты была доброй, славной девушкой, ты, как всякий другой товарищ, пожала бы мне руку и пожелала бы счастья. Ты ведь знаешь, что я поступил бы именно так, если бы ты выходила замуж.
Но Виолетту не так легко было умиротворить. Она молча пила чай, только изредка вставляя отрывистые замечания, но глаза метали молнии и предвещали бурю. Вдруг она вскочила и в одно мгновение очутилась между дверью и стулом, на котором сидел Франк.
— Довольно этих глупостей, — проговорила она. — Не думай, что ты так легко отделаешься от меня. Ты был моим и ты моим и останешься!
Франк сидел, опершись руками о колени, и беспомощно смотрел на нее.
— О боже мой! Неужели ты собираешься снова начать все это?
— Нет, — отвечала она с сердитым смехом, — этого я не собираюсь делать. Но я не из тех женщин, которые легко отдают завоеванное. Ты можешь говорить все, что тебе вздумается, но сделать это будет не так-то легко, мой милый мальчик. Я знаю тебя гораздо дольше, чем она, и ты останешься моим, или я подниму такой шум, что ты не возрадуешься. Тебе хорошо сидеть тут и проповедовать, но это не поможет, Франк. Так легко ты не отделаешься.
— С чего ты так рассердилась, Виолетта? Неужели ты думаешь выиграть этим?
— Я люблю тебя, Франк, люблю, может быть, именно настоящей любовью. И я не отпущу тебя. Если ты будешь мне противиться, то даю слово, тебе несладко будет жить в Уокинге!
Франк угрюмо смотрел в свою чашку.
— К тому же что это вообще с тобой сделалось? — продолжала Виолетта, положив ему на плечо свою руку. — С каких это пор ты набил себе голову высоконравственными идеями? Когда я видела тебя в последний раз, ты, помнится, был так же весел, как и все другие. Теперь же, судя по твоим словам, приходится думать, что человек перестает жить, как только женится. Кто изменил тебя так?
— Я скажу тебе это, — сказал он, подняв на нее глаза. — Меня изменила моя жена.
— Черт с ней, с твоей женой!
В его глазах мелькнуло что-то новое, еще невиданное ею.
— Довольно! — сказал он резко.
— О, я вовсе не хочу ей ничего худого. Но каким образом удалось ей вызвать в тебе эту удивительную перемену?
Мысль о Мод смягчила Франка.
— Если бы ты только знала, какое благотворное влияние она оказывает на меня, как она деликатна не только в словах, но в самых задушевных своих мыслях, как она прекрасна и чиста, ты поняла бы, что одна мысль об измене ей внушает мне отвращение. Когда я думаю о том, как она сегодня утром сидела за завтраком, такая любящая и такая невинная…
Будь он менее красноречив, он был бы менее откровенен.
Виолетта вдруг вспыхнула.
— Невинная! — воскликнула она. — Такая же невинная, как и я.
Франк вскочил, и глаза его засверкали:
— Молчи! Как ты смеешь оскорблять ее. Да ты не достойна произносить ее имя!
— Я приеду в Уокинг, — проговорила Виолетта, задыхаясь.
— Можешь ехать к самому дьяволу, — сказал он и, позвонив, спросил счет. Она с изумлением смотрела на Франка. Для нее это был совсем новый человек, который ей нравился даже более, чем прежний.
— Я не шучу, — прошептала она, когда они уже спускались по лестнице. — Даю тебе слово, что я приеду в Уокинг.
Он не обратил внимания на ее слова и, не простившись с ней, быстро вышел на улицу. Дойдя да угла, Франк обернулся и взглянул на нее. Она стояла у подъезда, высоко подняв гордую голову, в то время как управляющий громким голосом звал извозчика. Кросс повернулся и быстро подошел к Виолетте.
— Прости, если я оскорбил тебя, — сказал он. — Я говорил слишком резко.
— Хочешь теперь задобрить меня, — насмешливо ответила она. — Все равно я приеду в Уокинг.
— Это как тебе будет угодно, — сказал он, помогая ей сесть на извозчика.
Глава XV
Опасность
Мы снова в той же маленькой светлой столовой, все так же весело играют лучи солнца на серебре посуды, все — по-прежнему, и даже разогреть тарелки Джемима снова забыла. Мод задумчиво сидела у стола и изредка вопросительно взглядывала на мужа, который угрюмо ел свой завтрак. На душе у Франка происходила борьба между совестью и инстинктом; инстинкт — это крепкая консервативная сила, между тем как совесть — это выдумка последних дней, и поэтому легко предугадать, кто из двух возьмет верх.
Франк находился в нерешительности относительно того, рассказать ли Мод про свое свидание с Виолеттой или нет. Если она действительно собирается привести в исполнение свою угрозу, то, конечно, было бы лучше предупредить Мод, но возможно, что его увещевания подействуют, когда ее раздражение уляжется. К чему идти навстречу беде? Если она приедет, ничто из того, что он может сказать, не предотвратит ее. Если она не приедет, тогда нет надобности и говорить что-либо. Совесть подсказывала, что лучше рассказать все жене, инстинкт же говорил, что хотя Мод отнесется ко всему этому мягко, это все же отравит ее мысли и будет грызть ее сердце. И, может быть, на этот раз инстинкт был лучше совести. Не будь так любопытна, ты, молодая жена! А ты, молодой муж, не будь откровенен в своих воспоминаниях с ней. Есть вещи, которые можно простить, но забыть — никогда! Лучшее, что есть на свете, — сердце любящей женщины, — слишком нежно для того, чтобы разбивать его вульгарными воспоминаниями. Ты принадлежишь ей, она — тебе. Будущее связано с вами обоими. Оставьте же прошлое в покое.
— Ты не слишком поздно приедешь сегодня домой, Франк? — спросила Мод, украдкой взглядывая на мужа.
— Нет, нет, дорогая.
— Вчера я так долго ждала тебя.
— Да, я запоздал вчера, я знаю.
— Тебя задержали на службе?
— Нет, я пил чай с одним товарищем.
— У него дома?
— Нет, мы были в ресторане. Куда Джемима дела мои сапоги? Она, кажется, их и не чистила вовсе. Ах, вот они. Тебе ничего не нужно в городе? Ну, до свидания, дорогая! — Еще ни разу не случалось, чтобы он так торопился уйти.
Для человека, занятого службой, остается загадкой, как проводит время дома в одиночестве его жена. Впрочем, она и сама, наверное, не сумела бы объяснить этого. Нужно присмотреть за кухаркой, сбегать в кладовую, заказать обед и купить провизии на завтрашний день. Кроме того, шитье в доме никогда не прекращается. Франк стал гораздо осторожнее в своих ласках, обнаружив однажды вечером в зубах Мод целый десяток булавок. Затем нужно привести в порядок комоды, вычистить серебро, вымыть листья искусственных цветов и еще многое другое. Это едва ли оставляло Мод свободную минуту для того, чтобы пробежать две-три страницы модного романа. Много времени уходило на домашнее хозяйство, но еще больше требовали общественные обязанности. Розовый пеньюар снимается и надевается нарядное платье французского серого сукна с белой отделкой на груди. Поверх этого надевается серый жакет — и дама готова! Посещать знакомых и вести с ними разговор не так трудно, если вы знаете, что хорошо одеты. По вторникам Мод остается дома, все же остальные дни она разъезжает по знакомым, и так как она никого не хочет обидеть, то чувствует, что визитам ее никогда не будет конца. Пока Мод разъезжает по визитам, ее маленький столик в передней обыкновенно бывает завален карточками посетительниц. Таким образом, этот нелепый и утомительный обычай продолжает отнимать время и энергию у своих жертв.
Для Мод приемы были вначале затруднительны. Входила какая-нибудь дама, а Мод не имела понятия о том, кто она такая, причем посетительница очень редко снисходила до объяснений. Десять минут бестолкового, натянутого разговора о хорошей погоде, о лаун-теннисе и тому подобных пустяках, затем чашка чая и прощание. Мод стремглав бежит к столику с карточками и старается узнать, кто была только что ушедшая посетительница, но по обыкновению карточек было много, и она ничего не узнавала.
Сегодня Мод никуда не собиралась и к себе никого не ждала. Опасные часы визитов подходили к концу. Было около четырех часов, когда у дверей раздался чей-то резкий звонок.
— Госпожа Уайт, — доложила Джемима, отворяя дверь в гостиную.
— Райт, — поправила посетительница, входя. — Виолетта Райт.
Мод с приветливой улыбкой поднялась. Это была та своеобразная мягкая улыбка, которою улыбаются женщины, когда хотят, чтобы все вокруг казалось более приятным для окружающих. Любезность Мод никогда не была искусственной, потому что она обладала в большой доле искренностью, качество, о котором мы так часто говорим и так редко встречаем. Но посетительница не ответила на приветливость хозяйки. Они обе стояли и молча вглядывались друг в друга, одна высокая, зрелая, почти величественная, другая — по-детски прелестная, немного неуверенная в себе, но обе красивые, обаятельные, каждая по-своему. Счастливый Франк! И прошлое его, и настоящее были прекрасны. Но он был бы еще счастливее, если бы мог покончить с прошлым тогда, когда началось настоящее. Посетительница молчала, но ее темные глаза пристально рассматривали соперницу. Мод, приписывая это молчание смущению первого визита, попробовала завести разговор:
— Присядьте, пожалуйста, на это кресло. Очень любезно, что зашли ко мне.
По лицу Виолетты скользнула усмешка.
— Любезно! — проговорила она.
— Конечно. В Уокинге за последнее время поселилось много нового народа, и старым жителям очень трудно знакомиться со всеми.
— Ах, вот что. Вы считаете меня местной жительницей. Нет, я только что приехала из Лондона.
— Вот как! — сказала Мод и ждала объяснения. Но так как такового не последовало, то она добавила: — Надеюсь, что Уокинг вам понравится.
— Не думаю этого, — отвечала посетительница.
В ее голосе и манерах замечалось что-то очень нелюбезное. Мод подумала, что никогда еще ей не приходилось оставаться наедине с такой странной особой. Прежде всего, ее внимание привлекла вызывающая, чувственная красота этой женщины с каким-то мрачным оттенком. Затем она усмотрела полное пренебрежение к внешним светским условностям. Это было ново для Мод, и она чувствовала себя немного смущенной. Но вместе с тем ей казалось, что в душе этой женщины таится какая-то глухая вражда по отношению к ней. Мод начала чувствовать себя почти несчастной.
Посетительница не делала никаких усилий, чтобы поддержать разговор. Она облокотилась на спинку кресла и продолжала внимательно рассматривать хозяйку. Эти назойливые глаза перебегали от черных кудрей до кончиков ботинок Мод, чуть-чуть видневшихся из-под юбки. Внимательнее всего эти глаза останавливались на лице хозяйки. Никто еще никогда так не осматривал Мод, и она в душе чувствовала, что осмотр этот далеко не дружелюбен.
Осмотрев свою соперницу, Виолетта с тем же холодным вниманием осмотрела все окружающее. Она, не стесняясь, оглядела обстановку комнаты и в своем воображении быстро нарисовала картину жизни людей, обитавших здесь. Мод еще раз попыталась завязать разговор, но безуспешно. Виолетта продолжала молча спокойно осматриваться. Вдруг она быстро поднялась и подошла к столу, на котором стояла фотография Франка.
— Это ваш муж, мистер Франк Кросс?
— Да, вы его знаете?
— Немного. У нас есть общие знакомые, — сказала Виолетта с усмешкой. — Эта фотография снята, очевидно, после того, как я его видела в последний раз.
— Она снята вскоре после нашей свадьбы.
— Вот как. Он выглядит здесь весьма почтенным добрым семьянином. Фотография льстит ему.
— Вы находите! — сказала Мод холодно. — А мое мнение, что он лучше не на фотографии.
Посетительница рассмеялась.
— Конечно, — сказала она, — таково должно быть ваше мнение.
В душе Мод начала шевелиться досада.
— Мое мнение справедливо, — сказала Мод.
— Разумеется, вы должны так думать, — отвечала гостья с тем же смехом.
— Вы, должно быть, в самом деле, очень мало его знаете, если не согласны со мной.
— Да, должно быть, я действительно мало его знаю.
Мод в самом деле была очень рассержена. Она сидела с побледневшим лицом, нахмурив брови и крепко сжав губы, готовая сказать резкость этой странной женщине, осмелившейся с такой свободой и легкостью отзываться об ее Франке. На лице следившей за Мод посетительницы появилось другое выражение. Ее, по-видимому, интересовало и забавляло настроение хозяйки. Глаза Виолетты потеряли свой холодный блеск, и в них появилось что-то, похожее на одобрение. Она вдруг подошла к Мод и таким свободным и естественным жестом положила ей на плечо свою руку, что Мод не хватило духу оттолкнуть ее.
— Счастлив он, что у него такая славная маленькая жена, — сказала Виолетта.
Ее сильный характер и большое знание жизни были тем преимуществом над детски невинной Мод, каким обыкновенно обладает зрелый возраст над молодостью. Между ними не было и десяти лет разницы, но, тем не менее, Мод чувствовала, что не могла разговаривать с нею, как с равной. Спокойная уверенность посетительницы не позволяла Мод высказать свое неудовольствие; к тому же теперь на нее смотрела пара пристальных, но в то же время и любезных глаз.
— Вы его очень любите, значит?
— Конечно. Ведь он мой муж.
— Это еще ничего не доказывает.
— Вы сами замужем. Разве вы не любите вашего мужа?
— Дело не в том. Любили ли вы когда-либо кого-нибудь другого?
— Нет, никогда.
Мод удивлялась сама себе, но вопросы ставились таким простым, дружеским тоном, что не отвечать на них было невозможно. К тому же она была рада, что недружелюбное отношение гостьи, стало, по-видимому, исчезать.
— Счастливая! Значит, вы действительно вышли замуж за единственного человека, которого любили.
Мод улыбнулась и кивнула головой.
— Как прекрасно! Я думала, что это случается только в романах. Как, должно быть, вы счастливы!
— Я в самом деле очень, очень счастлива!
— И, кажется, вы этого заслуживаете. К тому же вы действительно очень красивы. Если бы я была мужчиной, я непременно ухаживала бы за вами. И, конечно, вы уверены, что ваш муж никогда никого, кроме вас, не любил. Я думала, что это тоже случается только в романах.
В последних словах гостьи Мод уловила что-то резкое и ироническое, что ее сильно задело. Она быстро подняла глаза и во взоре своей собеседницы с изумлением прочла затаенную боль. Но через минуту лицо Виолетты приняло опять прежнее выражение.
— Простите меня, но мне очень хочется дать вам один маленький совет. Не будьте эгоистичны в вашей семейной жизни.
— Эгоистичны!
— Да, есть такой особенный семейный эгоизм, который во многом хуже личного. Люди любят друг друга, замыкаются от света, совершенно перестают думать о других, и пусть хоть весь мир летит в преисподнюю, — им все равно, лишь бы не трогали их любви. Вот что я называю семейным эгоизмом. Это грешно и стыдно.
Мод в изумлении смотрела на эту странную женщину. Она говорила быстро и горячо, как будто это были ее сокровенные мысли, которые она долго хранила и не могла больше сдерживать.
— Вспомните о женщинах, которые менее счастливы, чем вы. Вспомните о тысячах, что умирают от жажды любви, и любовь не приходит к ним; сердце, которое тоскует и рвется к тому, что ему должна дать природа. Но природа не платит долгов. Вспомните одиноких женщин, и в особенности вспомните своих несчастных сестер, в которых женщина говорит сильнее всего. Вот этот семейный эгоизм и запирает двери каждого дома перед этими несчастными. Когда я вспоминаю свое…
Виолетта остановилась, будучи не в силах более сдерживать рыдания. Она прислонилась к камину и закрыла лицо руками. В одно мгновение Мод, сама вся в слезах, была подле нее.
— Дорогая миссис Райт, не плачьте, — прошептала она. Ее маленькая ручка ласково легла на мягкие каштановые волосы гостьи. — Не плачьте! Мне кажется, вы много страдали. О, если бы я могла хоть чем-нибудь помочь вам!
Но эти случайные припадки слабости никогда не продолжались у Виолетты слишком долго. Она быстро смахнула слезы, выпрямилась и, взглянув на себя в зеркало, рассмеялась.
— Мисс Селандин удивилась бы, увидав, как я прекрасно исполнила одну из ее главных ролей, — сказала она, поправляя шляпку и приводя в порядок свои волосы. Мод, забыв свои слезы, начала помогать ей.
— Ну, довольно, — сказала, наконец, Виолетта. — Мне очень жаль, что все это так вышло. Вообще же я не очень сентиментальная. Однако мне пора, а не то я опоздаю на поезд.
— Как это странно! — сказала Мод, взглядывая в зеркало на свое заплаканное личико. — Вы провели здесь всего несколько минут, и тем не менее я чувствую, что во многом вы мне ближе всех других женщин. Как могло это случиться? Что могло соединить нас? И что еще более удивительно, так это то, что ведь вы вошли сюда с недружелюбным чувством ко мне, и я надеюсь, что вы не обидитесь, если я скажу, что с первого взгляда вы мне не понравились. Но это прошло. Теперь я хотела бы видеться с вами каждый день. Когда я буду в городе, я непременно навещу вас.
Глаза Виолетты смотрели по-прежнему любезно, но она отрицательно покачала головой:
— Нет, больше мы, вероятно, никогда не увидимся. Мне нужно было увидеть вас, и я вас увидела, на этом должно кончиться.
У Мод задрожали губы, как это бывало всегда, когда она чувствовала себя обиженной.
— Зачем же вы тогда хотели меня видеть?
— Потому что я немного знакома с вашим мужем, и мне было интересно узнать, какого рода жену он себе выбрал.
— Надеюсь, вы не разочарованы? — спросила Мод, лукаво улыбаясь.
— Я одобряю его выбор. Он сделал даже лучше, чем я ожидала.
— Вы, значит, были невысокого мнения о его вкусе?
— Наоборот, о его вкусе я всегда была самого высокого мнения.
— Вы только немного знакомы с моим мужем, но я вижу, что вы хорошо знаете жизнь. Я часто спрашивала себя, такая ли жена, как я, нужна Франку. Может быть, какая-нибудь другая женщина подходила бы к нему гораздо лучше, чем я. Как вы думаете, миссис Райт?
С минуту посетительница молча внимательно смотрела на открытое славное лицо стоящей перед ней женщины.
— Я думаю, — сказала она медленно, как бы взвешивая каждое слово, — что вы именно такая, какая нужна ему. У вас благородная душа. Мужчина может опуститься очень низко из-за женщины, но женщина может и поднять его очень высоко. Не будьте слишком мягки с ним. Никогда не уступайте ему, если чувствуете, что вы правы. Тогда он будет не только любить, но и уважать вас, а это гораздо сильнее одной любви.
Ее мнение было высказано с таким убеждением, что Мод не могла скрыть своей радости. В словах этой загадочной женщины были заметны и большой опыт и знание жизни.
— Как я вам благодарна! — вскричала Мод. — Я чувствую, что все, что вы говорите, — правда. С Божьей помощью я и буду такой женой моему Франку.
— Прежде чем уйти, позвольте мне дать вам еще один совет, — сказала Виолетта Райт. — Будьте всегда одинаково внимательны к мужу и не переставайте все время любить его, как любили до свадьбы. Выйдя замуж, женщины часто меняют свое отношение к мужчинам, и это большая ошибка. Сколько раз это бывало причиной несчастья. Стремитесь к тому, чтобы ваш муж был окружен удобствами. Может быть, он и без них может легко прожить, но ему будет дорого ваше внимание. Если этого не будет, то он, может быть, ничего вам не скажет, но он это наверняка заметит. «Она изменилась», — подумает он, и с этого мгновения он сам начнет меняться. Не забывайте этого. Хотя надо сознаться, что с моей стороны очень нерасчетливо советовать вам все это.
— Вы очень добры ко мне, и все, что вы говорите, очень верно. Но почему это нерасчетливо?
— Я хотела только сказать, что ведь лично я совсем не заинтересована в этом деле. Не все ли мне равно, будет ваш муж любить вас или нет? И все-таки… — Она вдруг обняла Мод и поцеловала ее в щеку. — Славный вы человек, и я надеюсь, что вы будете счастливы.
Выбравшись из толпы только что приехавших из Лондона, Франк Кросс быстро направился среди сгущавшихся сумерек по грязной тропинке, что кратчайшим путем через поле вела от станции к его дому. Вдруг в темноте навстречу показалась высокая женская фигура, и сердце Франка упало: он узнал Виолетту.
— Виолетта!
— Здравствуй, Франк! Я догадалась, что это ты, хотя эти высокие шляпы и черные пальто делают всех так похожими друг на друга. Твоя жена будет рада видеть тебя.
— Виолетта! Ты разрушила наше счастье. Как у тебя хватило духу на это! Бог свидетель, что я говорю это не ради себя. Но когда я думаю о том, что ее доверие ко мне разбито.
— Пустяки, Франк, во всем этом нет решительно ничего трагического.
— Разве ты не была у меня?
— Конечно, была.
— И ты видела ее?
— Да.
— Ну, тогда…
— Я не выдала тебя, мой милый. Я была образцом добродетели. Даю тебе слово, что все в порядке. У ней прекрасная душа, Франк. Ты и мизинца ее не стоишь. И знаешь, Франк, если бы вчера ты остался со мной, я никогда не простила бы тебе этого. Никогда! Я уступаю тебя ей. Но только ей, и никому больше. Если когда-нибудь я услышу, что ты изменяешь ей, этой милой, славной женщине, я заставлю тебя проклясть тот день, когда ты впервые встретил меня. Клянусь тебе в этом, Франк.
— Согласен, Виолетта.
— Хорошо. Теперь поцелуй меня на прощание.
Она приблизила к нему свое лицо, и он крепко поцеловал ее. В петлице пальто у него был вдет какой-то уже засохший цветок. Виолетта взяла его себе.
— На память о нашей дружбе, Франк, — сказала она. — Прощай!
Она кивнула головой и скрылась в темноте по направлению к большой дороге, что вела к станции. Молодой человек, севший на поезд в Байфлите, был очень изумлен, увидев в углу купе молодую женщину, которая горько рыдала.
Мод целый вечер рассказывала Франку о необычайном визите.
— Как жаль, что ты ее мало знаешь, мне очень хотелось бы узнать о ней более подробно. Сначала я приняла ее за сумасшедшую, затем нашла ее просто отвратительной, и в заключение она показалась мне самой умной и милой женщиной на свете. Сначала она рассердила меня, потом напугала, затем огорчила, под конец сделалась очень любезной и, в конце концов, совершенно очаровала меня. Никогда еще никто не производил на меня такого впечатления, как она. Она — очень умная женщина.
— Умная?
— Да, и она сказала, что я — о, я не могу повторить этого — она сказала обо мне много хорошего.
— Значит, она действительно умная женщина.
— И она такого высокого мнения о твоем вкусе.
— Неужели?
— Знаешь, Франк, я серьезно думаю, что в глубине души она сама была немного влюблена в тебя.
— О, Мод, какие смешные мысли тебе иногда приходят в голову! Слушай, дорогая, ведь мы сегодня отправляемся на обед, и поэтому давай скорее одеваться.
Глава XVI
Последний аккорд дуэта
Для молодых женатых людей нет жизни лучше, чем вдвоем. Но вот в эту жизнь вторгается маленькое шумное существо и нарушает сладостную интимность. Появление этого третьего является началом новой жизни и для них и для него; жизни более полезной и более постоянной, но никогда не более сосредоточенной. Это маленькое существо с блестящими глазенками отвлечет на себя часть внимания и любви матери, так как одни только страдания, сопряженные с его появлением, наполняли ее сердце жалостью к нему. Не так обстоит дело с отцом. К чувству отцовской гордости примешивается чувство вражды за муки, причиненные матери, и воспоминание об этих страданиях еще долго остается в его памяти.
Жалость, беспокойство и беспомощность, которые он испытывает, делают и его участником этой семейной трагедии. Недаром часто в таких случаях люди соболезнуют более мужчине, нежели женщине.
Наступило время, когда Мод почувствовала себя больной, затем в продолжение нескольких месяцев она чувствовала себя лучше, и наконец появились указания, что приближается день, одна мысль о котором наполняла душу Франка тоской и смятением. Что касается Мод, то она со стойкостью и мужеством, свойственным в это время женщинам, с суровым спокойствием ждала того, что было неизбежно. Для него это был кошмар, от которого холодело его сердце и он сам весь обливался холодным потом. У Франка были крепкие нервы, когда дело касалось его одного, но они отказывались служить ему, когда страдала Мод. Он нервничал и раздражался и думал в то же время, что никто этого не замечает. Сотни примеров не убедят человека в том, что невозможно обмануть женщину, которая любит. Мод неизменно, но внимательно следила за мужем и строила свои планы.
— Знаешь, дорогой, — сказала она однажды вечером, — если ты можешь получить отпуск на неделю теперь, я думаю, ты превосходно сделал бы, приняв предложение мистера Милдмея провести несколько дней в Норвиче.
Франк широко раскрытыми глазами смотрел на нее.
— Я-то! Теперь!
— Да, дорогой, теперь, сразу же.
— Именно теперь!
Мод взглянула на него тем невинным и чистосердечным взглядом, которым смотрит женщина тогда, когда имеет намерение обмануть.
— Ну да, на следующей неделе. Ты встряхнулся бы и набрался бы сил, тебе это так необходимо. А этого я жду через две недели, не раньше.
— Набраться сил мне? Да при чем тут я! Нет, дорогая, об этом не может быть и речи.
— Но ведь ты мог бы получить отпуск?
— О да, вполне свободно.
— Ну, поезжай тогда, Франк.
— Оставить тебя одну в такое время!
— Да нет же, ведь ты вернешься к тому времени.
— А вдруг это случится сразу, скорее, чем ты ждешь? Нет, Мод, я никогда бы не простил себе этого. Это невозможно.
— Но ведь ради меня…
— Довольно, Мод. Оставь это.
Иногда Франк бывал очень упрям, и Мод поняла, что теперь его будет трудно уговорить. Она была в одно и то же время и обрадована и разочарована, но более обрадована, чем разочарована, и потому подошла и поцеловала мужа.
— Какой ты упрямый мальчик! Наверняка знать, конечно, нельзя.
Мод уступила, но это могло значить только то, что она бесповоротно решила настоять на своем. Она попробовала здесь, попробовала там, сначала через одного приятеля, затем при помощи матери, Но Франк оставался непоколебим. Над страданиями, что ее ожидали, Мод ни минуты не задумывалась, но мысль, что ее Франк будет мучиться, была для нее нестерпима. Она ставила себя на его место, и ясно видела, чего это будет ему стоить, если он в это время останется дома. Разными хитростями она пробовала удалить его, но Франк не поддавался. И вдруг она заметила, что было уже слишком поздно.
Наступило утро, когда она вполне убедилась в этом. Франк, забежавший к ней, прежде чем отправиться в город, сидел и ни о чем не догадывался.
— Ты ничего не ела, дорогая.
— Не хочется, Франк.
— Может быть, когда ты встанешь…
— Видишь ли, милый, я предпочла бы остаться в постели.
— Разве тебе.
— Да нет же! Я просто хочу возможно больше пользоваться покоем до следующей недели, когда мне понадобятся все мои силы.
— Родная моя, я десять лет своей жизни с удовольствием отдал бы за то, чтобы только благополучно прошла будущая неделя.
— Глупый человек! Но все-таки я думаю, будет лучше, если я останусь в постели.
— Ну конечно.
— У меня немного болит голова.
— Не лучше ли все-таки посоветоваться с доктором Джорданом, может быть, он найдет нужным прописать что-нибудь.
— Ты думаешь? Тогда заверни к нему по дороге и попроси навестить меня.
Но дело было гораздо серьезнее простой головной боли. Когда вечером Франк вернулся домой, на столе в передней он увидел записку Мод.
«Дорогой мальчик, — писала она в самом чистосердечном тоне, — голова у меня все еще болит, и доктор Джордан нашел необходимым, чтобы меня никто не беспокоил. Конечно, я сейчас же пошлю за тобой, как только мне хоть немного будет лучше, но до тех пор мне следует оставаться одной».
Было так необычно не слышать, возвратясь домой, знакомого шелеста платья, раздававшегося всегда, едва только Франк успевал открыть дверь. Передняя и столовая казались такими неуютными, когда в них не мелькало приветливое личико Мод. Франк, как потерянный, бесцельно бродил на цыпочках по комнатам и, подойдя к окну, увидел, что сосед Гаррисон, с плетеной корзиной в руках, вошел в калитку и идет к дому. Франк отворил ему дверь.
— Не шумите, Гаррисон, — сказал он, — моей жене плохо.
Гаррисон тихо свистнул:
— Уже?..
— Нет, нет, не это. Только ее нельзя беспокоить, у нее головная боль. Этого мы ждем на следующей неделе. Заходите сюда, давайте покурим. Очень любезно, что вы принесли эти цветочные луковицы.
— Я сейчас еще принесу.
— Погодите минутку, успеется. Садитесь и закуривайте трубку. Опять там кто-то ходит наверху. Это, должно быть, эта тяжеловесная Джемима. Еще разбудит Мод, чего доброго. В такое время головная боль должна быть вдвое мучительна.
— Да, у моей жены было то же самое. Нет, благодарю вас, я дома только что напился чаю. У вас усталый вид, Кросс. Не волнуйтесь так.
— Я не могу отделаться от мысли о том, что будет на следующей неделе. Ну что я могу сделать, если случится что-нибудь неладное? Я до сих пор и понятия не имею, до чего может изнервничаться человек. А она — святая женщина, Гаррисон, настоящая святая. Вы представить себе не можете, что она придумала.
— Что такое?
— Она знала, что мне будет стоить сидеть здесь и сознавать, что я бессилен помочь ей, пока она там будет мучиться. И вот она попробовала обмануть меня, — сказала, что это произойдет не через несколько дней, а не раньше, как через две недели, и предложила мне пока что уехать погулять дней на пять или шесть. Это был ее план, и она так ловко уговаривала меня, что я чуть было не попался. Ну подумайте только, как она заботится обо мне и совершенно при этом забывает себя. Ради меня она готова была в такую минуту остаться одна, без всякой поддержки. Она все время старалась спровадить меня в Норвич.
— Она считает вас, должно быть, очень простодушным человеком.
— Да, это была отчаянная попытка обмануть меня. Неужели она хоть на минуту могла подумать, что я инстинктивно не угадаю, когда я ей буду нужен. Но все-таки кто другой на ее месте поступил бы так? Вы меня извините, Гаррисон, что я вам болтаю обо всем этом.
— Дорогой мой, вам именно это и нужно. Вы слишком разнервничались, ведь так и здоровье свое пошатнуть можно. В сущности, все это не так серьезно, как вы думаете. Вы преувеличиваете опасность.
— Вы находите?
— Моя жена уже два раза испытала это. В одно прекрасное утро вы по обыкновению уйдете в город, а когда вернетесь, то все уже будет кончено.
— Ну уж нет. Как только моей жене будет худо, я никуда не уйду из Дома. Что бы она ни говорила, я знаю, что это придаст ей силы и мужества, если она будет знать, что я здесь. Я уже предупредил в конторе.
— Вы можете не знать, что оно приближается.
— Нет, я уже позабочусь об этом. Итак, вы думаете, что все это не так страшно, Гаррисон?
— Конечно, нет. Это скоро проходит.
— Скоро! А что вы называете скорым?
— Джордан провел там шесть часов в первый раз.
— Господи боже! Шесть часов! — Франк вытер выступивший на лбу пот. — Они, вероятно, показались целой вечностью.
— Да, они, конечно, показались долгими. Я в это время работал в саду. Это самое лучшее. Нужно только что-нибудь делать, и тогда время не так тянется.
— Совершенно верно, Гаррисон. Вам не кажется, что здесь чем-то пахнет? Как будто какой-то тяжелый сладковатый запах. А может быть, это мое воображение. Нервы у меня так натянулись за последнее время. Но ваша мысль превосходна, я сейчас непременно займусь чем-нибудь. Пойду выкопаю в саду все цветы и пересажу их в палисадник перед домом.
Гаррисон рассмеялся.
— Я предложу вам нечто менее геройское, — сказал он. — Я принес вам луковицы растений, вы могли бы посадить их. А я, кстати, сейчас пойду и принесу остальные. Не запирайте дверей за мной, я вернусь минут через пять самое большое.
— Хорошо, а эти я пока отнесу в теплицу. — Франк взял корзину с луковицами и положил их все на деревянную полку в теплице, прилегавшей к заднему фасаду дома. Когда Франк вышел в сад, он услышал шум, доносившийся откуда-то из кустов, что росли под окнами комнаты, где находилась Мод. Оказалось, что в кустах возился какой-то котенок. Шум был не очень велик, но Франк решил, что все же котенок может обеспокоить Мод, и поэтому, взяв грабли, принялся выгонять его. Вскоре шум замолк; Франк вернулся в столовую, закурил трубку и стал ждать возвращения Гаррисона.
Вскоре надоедливый котенок опять где-то завозился под окнами, но шум был еле слышен, и Франк решил не двигаться с места. Наверху все время слышались тяжелые шаги Джемимы или еще кого-нибудь. Ему вдруг сильно захотелось на цыпочках пробраться наверх и взглянуть на Мод. Ведь ходили же там другие люди, отчего же было не пойти и ему? И все-таки Мод сказала, что когда будет можно, она позвонит или пошлет за ним, так что, пожалуй, будет лучше оставаться в столовой и спокойно ждать. В это время в передней раздались чьи-то тяжелые шаги, и Франк, сидевший в кресле спиной к двери, через плечо, неясно увидел чью-то входившую фигуру, которая что-то держала в руках. Полагая, что Гаррисон мог бы вести себя в передней потише, Франк немного рассердился и даже не повернул головы.
— Снесите в кладовую, — сказал он довольно холодно.
— Зачем в кладовую?
— Мы их обыкновенно там держим. Но вы можете положить это под стол или в угольницу, или куда вам только будет угодно, при условии, что вы, наконец, перестанете шуметь.
— Слушайте, однако, Кросс…
Но Франк вдруг вскочил с места.
— Черт бы побрал этого проклятого котенка. Он, кажется, забрался в комнату.
Перед Франком стоял суровый, но улыбающийся старый доктор. В руках у него было что-то маленькое, круглое, закутанное в темную шаль. Сквозь небольшое отверстие спереди виднелся миниатюрный кулачок с крошечными пальчиками. Затем показалась и вся ручонка, делавшая какие-то движения, как будто ее владелец сам искренно радовался своему благополучному появлению на свет. «Вот и я, добрые люди! Ура!» — говорила, казалось, эта ручонка. По мере того как отверстие увеличилось, Франк вслед за энергичным кулачком увидел широко раскрытый ротик, маленький носик, похожий на пуговку, и два глаза, сжатых так крепко, что казалось, владелец их принял решение ни при каких обстоятельствах не обращать внимания на тот новый мир, в котором ему пришлось очутиться.
— Что! Что это такое?
— Ребенок.
— Ребенок? Чей ребенок?
— Ваш, конечно.
— Мой ребенок? Откуда… откуда вы его взяли?
Доктор Джордан расхохотался:
— Что с вами, Кросс? Вы точно только что проснулись от глубокого сна. Ваша жена целый день чувствовала себя плохо, но теперь все прошло, а это ваш и ее сын — я в жизни не видел лучшего мальчугана, в нем более семи фунтов весу!
Франк был человек очень гордый по природе и не легко выдавал себя. Если бы он был один, он, наверное, упал бы на колени и возблагодарил бы Бога. Но он был не один — и перед доктором стоял бледный, с виду спокойный человек, которому доктор в душе пожелал иметь побольше чувства.
— Ну, — сказал он нетерпеливо, — как она себя чувствует?
— Отлично. Вы не хотите взять вашего сына на руки?
— Могу я видеть ее?
— На пять минут. Это не принесет ей вреда.
Доктор Джордан впоследствии рассказывал, что подымаясь наверх, Франк шагал через пять ступеней сразу. Кормилица, встретившаяся ему тогда на лестнице, до сих пор уверена, что жизнь ее висела тогда на волоске. Мод лежала белая, как подушки, на которых покоилась ее голова. Ее губы, хотя бескровные, все же улыбались.
— Франк!
— Моя милая, славная девочка!
— Ты ничего не знал! Верно, Франк? Скажи мне, что ты ничего, ничего не знал…
При этом жадном вопросе гордость, что до сих пор сдерживала чувства Франка, мгновенно исчезла. Он упал на колени и, обхватив руками любимую женщину, зарыдал, как ребенок. Лицо Мод было мокро от слез. Он не заметил, как вошел доктор и дотронулся до его плеча.
— Я думаю, вам лучше уйти теперь, — сказал он.
— Простите, что я такой сумасшедший, — сказал Франк, густо покраснев. — Это было выше моих сил.
— Извиняюсь перед вами, — отвечал доктор, — я был несправедлив по отношению к вам. Но сейчас будут одевать вашего сына, и в спальной едва ли хватит места для трех мужчин.
Франк сошел вниз, машинально закурил трубку, сел, подперев голову обеими руками и устремив взор в надвигавшуюся темноту. На небе ярко сверкала одинокая звездочка, и глубокая тишина нарушалась только чириканьем какой-то ночной птички. Наверху слышались шаги и глухой шум голосов, а среди всего этого выделялся тонкий резкий крик, — его крик, крик этого нового человека, который отныне будет составлять с ним одно целое. И пока Франк прислушивался к этому крику, к чувству радости стало примешиваться и чувство печали, так как он ясно видел, что теперь все изменится. И как бы ни была стройна и согласна их будущая жизнь, прежнего тихого, задушевного дуэта уже быть не могло. Отныне это было трио.
Глава XVII
Трио
(Отрывок из письма миссис Кросс к автору).
«Мне кажется странным, что вы с такою уверенностью утверждаете, что наш ребенок великолепен, и затем вы еще говорите, что он во многом отличается от других детей. Вы совершенно правы, но ни я, ни Франк не можем себе представить, откуда вы это можете знать. Вы, вероятно, очень умны, если сумели угадать это. Когда вы будете писать нам, пожалуйста, скажите, как вы это открыли.
С вашей стороны очень любезно спрашивать о ребенке, и потому мне хотелось бы рассказать вам о нем, но Франк не советует начинать, так как во всем доме только одна пачка бумаги. Но я буду очень кратка, не потому, что мне нечего рассказать, — вы себе представить не можете, что это за милый ребенок, — но потому, что он каждую минуту может проснуться. И если это случится, у меня останется свободной только одна рука, тогда как другою мне придется его укачивать, а при таких условиях бывает очень трудно сказать именно то, что хочется. Но я должна заметить, что не умею письменно излагать свои мысли. Франк сделал бы это отлично. Но у моего сына так много милых и прямо замечательных привычек, что мне следовало бы уметь рассказать вам о них.
Будет, может быть, лучше, если я нарисую один из его дней — а его дни так похожи друг на друга. Никто не может сказать, что он непостоянен в своих привычках. Утром, прежде всего я отправляюсь к его кроватке, чтобы посмотреть, не проснулся ли он — хотя, конечно, я знаю, что этого не может быть, потому что он всегда дает вам знать о своем пробуждении — такой милый мальчик! Тем не менее, я все-таки иду и нахожу, что все спокойно и что от моего мальчика виден только крошечный вздернутый носик. У него совершенно такой же нос, как у Франка, с тою только разницей, что у Франка он горбатый, а у этого — вздернутый. Затем, когда я наклоняюсь над его кроваткой, раздается короткий мягкий вздох. Под пуховым одеялом происходит нечто вроде землетрясения, и затем оттуда показывается маленькая ручонка и начинает шаловливо размахивать в воздухе. Один глаз его раскрывается наполовину, как бы для того, чтобы посмотреть, нет ли опасности открыть и другой глаз. И затем, видя, что оставленная им вчера вечером бутылочка пуста, он издает долгий жалобный вопль. В одно мгновение сын в моих руках, и снова совершенно довольный играет кружевом моего пеньюара. Когда же мальчик видит, что все готово к купанью, то совсем приходит в веселое настроение и начинает смеяться. Вероятно, что-нибудь ужасно смешное случилось с ним, прежде чем он появился на свет, потому что с тех пор не было ничего, что могло бы объяснить ту веселость, которая часто мелькает в его глазах. Когда он смеется, Франк говорит, что он походит на доброго старого гладко выбритого монаха, краснощекого и добродушного. Он глубоко интересуется всем, что находится в комнате, следит глазами за кормилицей, взглядывает в окно и критически рассматривает мои волосы и платье. Он любит распущенные волосы, и если его взгляд падет на что-нибудь блестящее, это вызывает его улыбку. А улыбка его — это нечто поразительное. Он лежит, посматривая вокруг себя большими серьезными голубыми глазами, как вдруг все лицо его светлеет, уголок рта поднимается кверху, а щеки покрываются ямочками. У него такой милый и невинный вид, и в то же время он выглядит так хитро и забавно, что его сумасшедшей матери хочется в одно и то же время и плакать и смеяться. Затем начинается купание, причем малютка требует большого доверия к себе. Он убежден, что только его собственные усилия спасают его от потопления, поэтому кулачки его отчаянно сжаты, ножки все время бьют по воде, и он недоверчиво следит за каждым движением матери и кормилицы. После этого его одевают, и это ему нравится. Сначала он улыбнется, но потом вдруг вспоминает, что он еще не завтракал. Улыбка мгновенно исчезает, маленькое личико делается красным и сердитым, покрывается все крошечными морщинками, и раздается отчаянный вопль. Бедный малютка! Если ему немедленно же не подадут его бутылки, он будет отчаянно кричать и колотить руками в воздухе, пока не получит требуемого. Он так напоминает мне иногда своего отца. Мальчик схватывает мои пальцы, платье или еще что-нибудь и подносит их к ротику, но увидя, что это не то, что ему нужно, сердито отбрасывает в сторону. Когда он, наконец, получает свою бутылочку, он немедленно превращается в самое благодушное существо на свете и начинает сосредоточенно сосать большими глотками. После этого, хорошо вымытый и накормленный, он сидит и наблюдает все происходящее вокруг него. Я уверена, что у него отцовский ум и что все свои наблюдения он использует в будущем, потому что он замечает решительно все. Я ранее думала, что маленькие дети глупы и равнодушны — и может быть, другие дети и в самом деле таковы, — но он никогда не бывает равнодушен. Иногда что-нибудь ему нравится, и он радуется, иногда сердится, иногда чем-нибудь особенно заинтересуется, но всегда ум его чем-нибудь занят. Когда я вхожу в комнату, он всегда смотрит на мою голову и очень радуется, если на мне надета шляпа с цветами. Когда я его только увидела, первая мысль, что мне пришла в голову, была о том, как люди могут думать, что дети рождаются грешными. Люди, которые думают так, очевидно, никогда не вглядывались в глаза младенца. Я люблю следить за его глазами; иногда мне кажется, что я могу прочесть в них слабую тень воспоминаний, — как будто бы у него в прошлом была какая-то другая жизнь, о которой он мне много бы рассказал, если бы мог говорить. Однажды, когда я сидела у его кроватки… О боже! Я слышу Его Величество зовет меня. Так жаль! Прощайте. — Преданная вам Мод Кросс.
P.S. У меня нет времени перечесть письмо, но в случае, если я забыла упомянуть об этом, я все же должна сказать вам, что он действительно замечательный ребенок».
За городом
Глава I
Новые жильцы
Сударыни, — послышался голос служанки за притворенной дверью, — в третий номер переезжают жильцы.
Две маленькие старушки, сидевшие по обе стороны стола, вскочили с места с восклицаниями, выражавшими любопытство, и бросились к окну гостиной.
— Поосторожнее, милая Моника, — сказала одна из них, прячась за кружевную драпировку, — как бы они нас не увидели.
— Нет, нет, Берта! Мы должны сделать это так, чтобы они не могли сказать, что у них любопытные соседки. Но если мы будем так стоять, то я думаю, что они нас не увидят.
Открытое окно гостиной выходило на покатую лужайку с невысокими розовыми кустами и цветником в виде звезды, на котором росла гвоздика, — на лужайку эту было приятно посмотреть. Она была обнесена низкой деревянной загородкой, отделявшей ее от широкой дороги, по которой проходил трамвай. По другую сторону этой дороги стояли отдельно одна от другой и на значительном расстоянии три большие дачи с остроконечными крышами и маленькими деревянными балконами; каждая из них стояла на своем собственном четырехугольном участке, покрытом травою и цветами. Все эти три дачи были недавно выстроены, но в первом и во втором номере повешенные занавески на окнах показывали, что в них живут, а на даче № 3, где дверь была отворена настежь, сад еще не приведен в порядок и куда, по-видимому, только что сейчас привезли мебель, делались приготовления к приезду новых жильцов. К воротам подъехал кеб, и на него уставились с любопытством старушки, которые выглядывали украдкой из-за драпировки.
Извозчик сошел с козел, и седоки начали подавать ему из экипажа разные вещи, которые он должен был отнести в дом. Он стоял с красным лицом, прищурив глаза и растопырив руки, между тем как чья-то мужская рука, беспрестанно высовывающаяся из кеба, продолжала навьючивать его разными вещами, вид которых привел старушек в большое изумление.
— Господи боже мой! — воскликнула Моника, самая маленькая из них, самая худая и самая сморщенная. — Что это такое, Берта? По-моему, это похоже на четыре пудинга.
— Это то, что употребляется тогда, когда молодые люди боксируют, — сказала Берта с таким видом, который показывал, что она считает себя опытнее сестры в делах этого рода и больше знает свет, чем она.
— А это?
К тому множеству вещей, которые были навьючены на извозчика, прибавилось еще каких-то два предмета из желтого полированного дерева, имевших форму бутылки.
— О, я не знаю, что это такое, — созналась Берта.
Живя мирно и редко видя мужчин, она не имела ни малейшего понятия об индейских палицах. Но за этими странными предметами последовали другие, которые были им знакомы — две гири для гимнастики, мешок для крикета ярко-красного цвета, полный комплект палок для игры в гольф и отбойник для тенниса. Наконец, когда извозчик со множеством вещей, торчащих во все стороны, пошел, пошатываясь, по садовой дорожке, из кеба вышел, не спеша, какой-то молодой человек огромного роста и крепкого сложения; он держал под мышкой щенка-бульдога, а в руке номер спортивной газеты, напечатанный на розовой бумаге. Засунув газету в карман своего светло-желтого верхнего пальто, он протянул руку как будто бы для того, чтобы помочь кому-то выйти из экипажа. Но, к удивлению двух старушек, вместо этого кто-то сильно ударил его по ладони, и из кеба выпрыгнула без посторонней помощи какая-то высокая дама. Сделав повелительный жест, она показала этим молодому человеку, чтобы он шел к двери, а затем, опершись одною рукою на бедро, она остановилась в ленивой позе у ворот и стояла, смотря по сторонам, ударяя носком башмака в стену и дожидаясь возвращения извозчика.
Когда же она медленно повернулась, и лицо ее осветило солнце, то обе наблюдавшие из окна старушки с удивлением увидали, что эта деятельная и энергичная дама была уже далеко не первой молодости, так что после того, как она достигла совершеннолетия — этой границы в человеческой жизни, она, наверно, прожила и еще столько же лет. На ее точно изваянном лице с резкими чертами, красными губами, выражавшим твердый характер ртом и сильно выделяющимися скулами видны были даже и на таком расстоянии те следы, которые оставило на них время. Но при всем том она была очень красива. Ее черты были так неподвижны в спокойном состоянии, что лицо это было похоже на греческий бюст, а над ее большими черными глазами поднимались дугой такие черные, густые и изящно обрисованные брови, что всякий, забывая о резких чертах ее лица, невольно любовался этими красивыми и густыми бровями. У нее была также прямая, как стрела, фигура, может быть, немного полная, но с чудесными контурами, которые отчасти скрывал, а отчасти еще больше обрисовывал ее странный костюм. Ее волосы, черные, но с сильной проседью, были гладко зачесаны назад с ее высокого лба и подобраны под маленькую круглую касторовую шляпу, похожую на мужскую, причем на ее пол указывало только одно заткнутое за ленту перо. Ее фигуру плотно облегала двубортная жакетка из какой-то похожей на фриз материи темного цвета, а ее прямая синяя юбка, ничем не отделанная и не подобранная, была так коротка, что из-под нее была ясно видна нижняя часть точно выточенных ног и затем пара широких, плоских башмаков, без каблуков и с четырехугольными носками. Вот какова была дама, которая стояла без всякого дела у ворот дачи № 3 и на которую с таким любопытством глядели жившие напротив соседки.
Но если уже и теперь ее поведение и вид несколько шокировали их, оскорбив их чувство приличия, которое они понимали в узком строгом смысле, то что они должны были подумать о следующем маленьком эпизоде в этой живой картине? Извозчик, сделав свое дело, вернулся назад весь красный и запыхавшийся и протянул руку, чтобы получить плату. Дама дала ему какую-то монету; после этого он что-то бормотал и жестикулировал, и вдруг она схватила его обеими руками за красный галстук, который был надет у него на шее, и потрясла его так, как такса трясет крысу. Столкнув его с тротуара, она прижала его к колесу и три раза стукнула его головой о бок его собственного экипажа.
— Не могу ли я помочь вам в чем-нибудь, тетя? — спросил высокий молодой человек, показавшийся у входной двери.
— Я совсем не нуждаюсь в твоей помощи, — сказала, задыхаясь рассерженная дама. — Вот тебе, негодяй, — это отучит тебя быть дерзким с дамой!
Извозчик смотрел беспомощно вокруг себя каким-то растерянным, вопросительным взглядом, как человек, с которым случилось что-то неслыханное и необыкновенное. Затем он потер себе голову, медленно влез на козлы и поехал с поднятою кверху рукою, как будто бы жалуясь на свою обиду. Дама оправила на себе платье, подобрала волосы под свою маленькую касторовую шляпу и прошла большими шагами через входную дверь, которая затворилась за ней. Когда она, махнув своей коротенькой юбкой, исчезла в темном пространстве, то обе зрительницы — мисс Берта и мисс Моника Вильямс — сели и глядели одна на другую в немом удивлении. Целых пятьдесят лет они выглядывали из этого маленького окошечка, смотря на то место, которое находилось за хорошеньким садиком, но еще никогда они не были в таком смущении, как теперь, после того, что пришлось им увидать.
— Жаль, — сказала Моника, — что мы не оставили за собою поля.
— Да, правда, очень жаль, — отвечала ее сестра.
Глава II
Первый шаг
Тот коттедж, из окна которого смотрели обе мисс Вильямс, стоял уже с давнего времени в красивой пригородной местности, находившейся между Норвудом, Энерли и Форест-Гиллем. Много лет тому назад, когда эта местность еще не входила в черту города и столица была отсюда далеко, старый мистер Вильямс жил в «Терновнике», как называлась эта маленькая усадьба, и ему принадлежали все окружающие ее поля. В начале прошлого столетия здесь, в деревне, почти не было домов, кроме шести или семи таких коттеджей, разбросанных по склону возвышенности. Когда ветер дул с севера, то вдали был слышен глухой шум большого города, — шум прилива жизни, как на горизонте можно было видеть темную полосу дыма — ту пену черного цвета, которая поднималась кверху при этом приливе. Но, по мере того как проходили года, город стал строить то тут, то там каменные дома; дома эти то уклонялись в стороны, то строились дальше по прямой линии, то соединялись в целые группы, так что, наконец, маленькие коттеджи были совсем окружены этими красными кирпичными домами и исчезли, для того чтобы уступить место дачам позднейшего времени. Старый мистер Вильямс продавал из своего имения поле за полем желающим нажиться строителям, которые получали большой доход с этих удобных пригородных домов; они были выстроены полукругом, и к ним вели три дороги. Отец умер раньше, чем каменные дома окружили со всех сторон его коттедж, но его дочерям, к которым перешло это владение, пришлось увидеть, что в этой местности исчезли последние следы деревни. Они долгое время держались за единственное остававшееся в их владении поле, которое находилось перед их окнами, но, наконец, после долгих уговоров, они, не без сожаления, согласились на то, чтобы и это поле разделило участь всех остальных полей. В их мирном уголке проложили широкую дорогу, место это получило новое название — его назвали «Эрмитажем», и на другой стороне, напротив их окон, начали строить три квадратные дачи очень внушительного вида. Обе робкие маленькие старые девы смотрели с грустью на сердце, как стены поднимались все выше и выше, и думали о том, каких соседей пошлет им судьба в тот маленький утолок, которым они владели до сих пор.
Наконец, все три дачи были совсем отстроены. К ним приделали деревянные балконы, покрыли их высокими остроконечными крышами, так что, говоря словами газетной публикации, здесь отдавались внаймы три очень удобные, выстроенные в виде швейцарских chalets дачи, о шестнадцати комнатах каждая, без подвального этажа, с электрическими звонками, горячей и холодной водой и со всеми новейшими приспособлениями, включая сюда же и общую лужайку для игры в теннис; они отдавались за 100 фунтов стерлингов в год или же продавались за 1500 фунтов стерлингов. Через несколько недель после публикации с дачи № 1 была снята записка, и сделалось известно, что в нее скоро переедут адмирал Гей-Денвер, кавалер креста Виктории и ордена Бани, вместе с миссис Гей-Денвер и их единственным сыном. Это известие совершенно успокоило сестер Вильямс. До сих пор они были твердо убеждены в том, что их спокойствие будет нарушать какая-нибудь отчаянная компания, какая-нибудь взбалмошная семья, все члены которой будут петь и кричать. Но, по крайней мере, эти жильцы были вполне безупречны. Когда сестры справились в книге «Современные люди», то убедились, что адмирал Гей-Денвер — человек заслуженный, что он начал свою службу в Бомарзунде, а окончил ее в Александрии, и в это время он так отличился, как дай бог всякому человеку его лет. Начиная со взятия фортов Таку и службе на «Шапноне» и кончая набегом на Занзибар, не было ни одного морского сражения, о котором не упоминалось бы в его формулярном списке, а крест Виктории и медаль Альберта за спасение жизни служили доказательством того, что в мирное время он был таким же отважным человеком, как и на войне. Очевидно, это такой сосед, какого поискать, и тем более что комиссионер сообщил им по секрету, что его сын мистер Гарольд Денвер — самый спокойный молодой человек, так как он с утра до ночи был занят на бирже.
Едва только успела переехать на новую квартиру семья Денвер, как и с дачи № 2 была также снята записка, и на этот раз дамы тоже увидали, что могут быть вполне довольны своими соседями. Доктор Бальтазар Уокер — это известное имя в медицинском мире. Разве занимаемые им должности, названия трех обществ, членом которых он состоял, и список его сочинений, начиная с небольшой статьи «О подагрическом диатезе», напечатанной в 1859 году, и кончая обширным трактатом «О болезнях вазомоторной системы», не занимали целую половину столбца в «Медицинском указателе»? Надо было ожидать, что такая удачная карьера доктора кончилась бы тем, что он сделался бы президентом какого-нибудь ученого общества и получил звание баронета, если бы один из его пациентов не завещал ему в знак благодарности большую сумму денег, что обеспечило его на всю жизнь и дало ему возможность отдать все свое время научным исследованиям, которые привлекали его гораздо более, чем практика и денежный расчет. Вот почему он оставил свой дом в Уэймауз-стрит, переселился сам и перевез свои инструменты и своих двух прелестных дочерей (он овдовел несколько лет тому назад) в более спокойное место — Норвуд.
Таким образом, оставалась незанятой только одна дача, и нет ничего удивительного в том, что обе старые девы наблюдали с живым интересом, уступившим место страху, все эти любопытные инциденты, которыми сопровождалось прибытие новых жильцов. Они узнали также от комиссионера, что семья состояла только из двух членов — миссис Уэстмакот, вдовы, и ее племянника Чарльза Уэстмакота. Это было так просто, и они, по-видимому, принадлежали к хорошему роду.
Кто бы мог предвидеть, что произойдут такие ужасные вещи, которые предвещали буйство и раздор среди жителей Эрмитажа? И обе старые девы опять пожалели от всей души, что они продали свое поле.
— Но все-таки, Моника, — заметила Берта, когда они сидели за чаем после полудня, — хотя, может быть, это и странные люди, мы должны быть с ними так же учтивы, как и со всеми остальными.
— Разумеется, — подтвердила сестра.
— Ведь мы сделали визит миссис Гей-Денвер и обеим мисс Уокер: значит, мы должны сделать визит и этой миссис Уэстмакот.
— Конечно, моя милая. Так как они живут на нашей земле, то они как будто наши гости, и мы должны поздравить их с приездом.
— Так мы пойдем к ним завтра, — сказала Берта решительным тоном.
— Да, милая, мы пойдем. Но, ох, как мне хочется поскорее отделаться от этого!
На следующий день, в четыре часа пополудни, обе старые девы, как радушные хозяйки, отправились к новым жильцам. В своих торчащих, как лубок, и шумящих черных шелковых платьях, в вышитых стеклярусом кофточках и с несколькими рядами седых локонов цилиндрической формы, спускающимися вниз по обе стороны лица из-под их черных шляпок, они как будто сошли с картинки старых мод и очутились совсем не в том десятилетии, в каком им следовало жить.
С любопытством, смешанным со страхом, они постучали во входную дверь № 3, и ее сейчас же отворил рыжий мальчик-слуга. Он сказал сестрам, что миссис Уэстмакот дома, и ввел их в приемную, которая была меблирована так, как гостиная, и где, несмотря на чудный весенний день, в камине горел огонь. Мальчик взял у них карточки, и когда они после этого сели на диван, он страшно напугал их тем, что с пронзительным криком стремглав бросился за драпировку и на что-то наткнулся ногою. Тот щенок-бульдог, которого они видели накануне, выскочил оттуда, где сидел, и, огрызаясь, быстро выбежал из другой комнаты.
— Он хочет броситься на Элизу, — сообщил им по секрету мальчик. — Хозяин говорит, что она задаст ему перцу. — Он приятно улыбался, глядя на эти две маленькие неподвижные фигуры в черном, и затем отправился разыскивать свою госпожу.
— Что, что такое он сказал? — проговорила, задыхаясь, Берта.
— Что-то такое о… О боже! Ох, Берта! О, Господи помилуй! О, помогите, помогите, помогите, помогите, помогите!
Обе сестры вскочили на диван и стояли там с расширившимися от страха зрачками и подобранными юбками, между тем как их громкие крики раздавались по всему дому. Из высокой плетеной корзины, стоявшей у огня, показалась какая-то плоская ромбоидальной формы голова со злыми зелеными глазами; она поднималась все выше, тихо раскачиваясь из стороны в сторону, и наконец, на фут или больше поднялось и блестящее, покрытое чешуей туловище. Медленно раскачиваясь, поднималась кверху голова гадины, и всякий раз, как она отклонялась в сторону, слышались с дивана новые крики.
— Что такое тут случилось? — закричал кто-то: в дверях стояла хозяйка дома. Она прежде всего обратила внимание на то, что две незнакомые дамы стоят на ее красном плюшевом диване и кричат изо всех сил. Но, взглянув на камин, она поняла, чего они испугались, и расхохоталась от души.
— Чарли, — громко крикнула она, — Элиза опять начала буянить!
— Я ее усмирю, — отвечал чей-то мужской голос, и в комнату вошел быстрыми шагами молодой человек. Он держал в руках коричневую попону, которую он набросил на корзину и затем крепко завязал ее бечевкой для того, чтобы змея не могла оттуда выползти, между тем как его тетка подбежала к дивану, чтобы успокоить посетительниц.
— Ведь это только горная змея, — пояснила она.
«О, Берта!», «О, Моника!» — говорили, с трудом переводя дух, бедные, до смерти напуганные дамы.
— Она сидит на яйцах. Вот почему мы и топим камин. Для Элизы лучше, когда ей тепло. Она — премилое, кроткое создание, но, вероятно, она подумала, что вы замышляете отнять у нее яйца. Я полагаю, что вы к ним не притронулись.
— О, уйдем отсюда, Берта! — воскликнула Моника, протянув вперед свою руку в черной перчатке и выражая этим отвращение.
— Нет, вы не уйдете отсюда, но перейдете в следующую комнату, — сказала миссис Уэстмакот с таким видом, что ее слово — закон. — Пожалуйте вот сюда! Здесь не так жарко. — Она пошла вперед и привела их в прекрасно обставленную библиотеку, где у трех стен стояли большие шкафы с книгами, а к четвертой стене был приставлен желтый стол, покрытый различными бумагами и научными инструментами. — Садитесь: вы вот здесь, а вы — тут. Вот так. Ну, теперь скажите же мне, которая из вас мисс Вильямс и которая мисс Берта Вильямс?
— Я — мисс Вильямс, — сказала Моника, которая все еще дрожала от страха и боязливо оглядывалась по сторонам в ожидании увидеть еще что-нибудь ужасное.
— Кажется, вы живете через дорогу в этом хорошеньком маленьком коттедже? Это очень любезно с вашей стороны, что вы так скоро пришли к нам после того, как мы переехали. Я не думаю, чтобы мы с вами поладили, но все-таки с вашей стороны было доброе намерение. — Она положила ногу на ногу и прислонилась спиной к мраморному камину.
— Мы думали, что можем в чем-нибудь помочь вам, — робко сказала Берта. — Если мы можем сделать что-нибудь, чтобы вы чувствовали себя как дома…
— О, благодарю вас! Я так много путешествовала в своей жизни, что чувствую себя везде как дома. Я только недавно вернулась с Маркизских островов, где прожила несколько месяцев, — это было очень приятное путешествие. Это оттуда я и привезла Элизу. В некоторых отношениях Маркизские острова стоят впереди всех стран в мире.
— Господи боже мой! — воскликнула мисс Вильямс. — В каком же, например, отношении?
— В отношении пола. Там жители самостоятельно разрешили великую задачу, а их обособленное географическое положение дало им возможность прийти к такому заключению самим, без посторонней помощи. Там положение женщины таково, каким оно должно быть по-настоящему и везде: женщина имеет совершенно одинаковые права с мужчиной. Войди сюда, Чарльз, и садись. Что Элиза, смирна?
— Смирна, тетя.
— Вот это наши соседки — мисс Вильямс. Может быть, они пожелают выпить портера. Ты приказал бы подать две бутылки, Чарльз.
— Нет, нет, благодарим вас! Мы не пьем портера! — с жаром воскликнули обе гостьи.
— Не пьете? Я жалею, что у меня нет чаю, а потому я и не могу угостить им вас. Я думаю, что подчиненное положение женщины зависит, главным образом, от того, что она предоставляет мужчине подкрепляющие силы напитки и закаляющие тело упражнения.
Она подняла с пола стоявшие у камина пятнадцатифунтовые гимнастические гири и начала без всякого усилия размахивать ими над головой.
— Вы видите, что можно сделать, когда пьешь портер, — сказала она.
— Но разве вы не думаете, — робко заметила старшая мисс Вильямс, — разве вы не думаете, миссис Уэстмакот, что у женщины есть свое назначение?
Хозяйка дома с грохотом бросила на пол свои гимнастические гири.
— Старая песня! — воскликнула она. — Старая чепуха! В чем состоит назначение женщины, о котором вы говорите? Сюда относится все, что смиряет ее, унижает, убивает ее душу, что заслуживает презрения и так плохо оплачивается, что никто, кроме женщины, не возьмется за это. Все это и есть назначение женщины! А кто так ограничил ее права? Кто втиснул ее в такую тесную сферу действия? Провидение? Природа? Нет, это ее самый главный враг. Это — мужчина.
— О, что это вы говорите, тетя! — сказал, растягивая слова, ее племянник.
— Да, это мужчина, Чарльз. Это — ты и твои собратья. Я говорю, что женщина — это колоссальный памятник, воздвигнутый для увековечения эгоизма мужчины. Что такое все это хваленое рыцарство — все эти прекрасные слова и неопределенные фразы? Куда девается все это, когда мы подвергаем его испытанию? На словах мужчина готов сделать решительно все, чтобы помочь женщине. Конечно, так. Но какую силу имеет все это, когда дело коснется его кармана? Где его рыцарство? Разве доктора помогут ей занять какую-нибудь должность? Разве адвокаты помогут ей получить право защищать в суде? Разве духовенство потерпит ее в церкви? О, когда так, то замкните ваши ряды и оставьте бедной женщине ее назначение! Ее назначение! Это значит, что она должна быть благодарна за медяшки и не мешать мужчинам, которые загребают золото, толкаясь, точно свиньи у корыта, — так понимают мужчины назначение женщины. Да, ты можешь сидеть тут и иронически улыбаться, Чарльз, смотря на свою жертву, но ты знаешь, что все это — правда, от первого до последнего слова.
Как ни испугались гостьи этого неожиданного потока слов, но они не могли не улыбнуться при виде такой властительной и говорившей с такою запальчивостью жертвы и большого ростом оправдывающегося представителя мужского пола, который сидел и с кротостью выслушивал перечисление всех грехов мужчин. Хозяйка зажгла спичку, вынула из ящика, стоявшего на камине, папироску и начала втягивать в себя дым.
— Я нахожу, что это очень успокаивает, когда у меня расходятся нервы, — сказала она в пояснение. — А вы не курите? Ах, значит, вы не имеете понятия об одном из самых невинных наслаждений — одном из немногих, после которого не бывает реакции.
Мисс Вильямс поправила перед своей черной шелковой юбки.
— Это такое удовольствие, — сказала она, как бы желая оправдаться, — которым мы наслаждаться не можем, потому что мы с Бертой женщины несовременные.
— Конечно, не можете. Наверно, вы почувствуете себя очень дурно, если попробуете закурить папироску. Да, кстати, я надеюсь, что вы когда-нибудь придете на собрание нашего общества. Я распоряжусь, чтобы вам послали билеты.
— Вашего общества?
— Оно еще не сформировалось, но я не теряю времени и набираю комитет. Везде, где бы я ни жила, я всегда учреждаю отделение общества эмансипации. Вот, например, миссис Андерсон из Эперли, она уже одна из эмансипированных женщин, так что у меня положено начало. Только в том случае, если мы станем сопротивляться, и дело это будет организовано, мисс Вильямс, мы и можем надеяться отстоять наше поле от эгоистов-мужчин… Так вы хотите уходить?
— Да, нам нужно сделать еще один или два визита, — сказала старшая сестра. — Я уверена, что вы нас извините. Надеюсь, что вам понравится в Норвуде.
— Всякое место, где бы я ни жила, это — для меня только поле битвы, — отвечала она, так крепко пожав руку сначала одной, а потом другой сестре, что у тех захрустели их маленькие тоненькие пальчики. — Днем работа и полезные для здоровья упражнения, а по вечерам чтение Броунинга и разговоры о высоких предметах. Так ведь, Чарльз? Прощайте!
Она пошла проводить их до двери, и когда они оглянулись назад, то увидали, что она все еще стоит в дверях с желтым щенком-бульдогом под мышкой и изо рта у нее вьется синяя струйка дыма от папиросы.
— О, какая это ужасная, ужасная женщина! — прошептала сестра Берта, когда они поспешными шагами шли по дороге. — Слава богу, что мы от нее отделались.
— Но ведь она отдаст нам визит, — отвечала другая. — Я думаю, нам лучше приказать Мэри, когда она придет, сказать ей, что нас нет дома.
Глава III
Жители Эрмитажа
Какое сильное влияние имеют иногда на нашу судьбу самые ничтожные обстоятельства! Если бы неизвестный нам строитель, который выстроил эти дачи и которому они принадлежали, ограничился тем, что выстроил бы их, каждую, на своем отдельном участке, то весьма вероятно, что эти небольшие семьи едва ли знали бы о существовании одна другой и не имели бы возможности воздействовать одна на другую, о чем будет рассказано ниже. Но их связывало, так сказать, одно общее звено. Для того чтобы выдвинуться между всеми другими норвудскими строителями, хозяин этих дач придумал устроить общую лужайку для игры в теннис, находившуюся позади домов, — зеленую лужайку с подстриженной травой, туго натянутой сеткой и раскинувшимися на далекое пространство выкрашенными в белую краску перегородками. Сюда, для того чтобы упражняться в этой игре, которая требует больших усилий и так же необходима для англичан, как воздух или пища, приходил молодой Гей-Денвер в свободное от работы в Сити время; сюда приходил также и доктор Уокер со своими двумя прелестными дочерьми, Идой и Кларой, и сюда являлись также и большие любители игр на воздухе — отличающаяся сильно развитыми мускулами вдова в коротенькой юбке и ее племянник богатырского роста. Лето еще не прошло, а уже все в этом мирном уголке были знакомы между собою так близко, как не пришлось бы им познакомиться в течение нескольких лет, если бы между ними были церемонные отношения.
Эта тесная дружба и товарищество имели большое значение, в особенности для адмирала и доктора. У каждого из них был пробел в жизни, как бывает со всяким человеком, который чувствует себя в силе, но сходит с арены, и каждый из них своим обществом дополнял этот пробел в жизни своего соседа. По правде сказать, между ними было мало общего, но в иных случаях это скорее благоприятствует, чем мешает дружбе. Каждый из них до страсти любил свою профессию и продолжал живо интересоваться всем относящимся к ней. Доктор все еще читал от первой до последней страницы получаемые им «Ланцет» и «Медицинский журнал», посещал все собрания врачей, приходил попеременно то в восторг, то в уныние от выбора старшин, и у него был свой отдельный кабинет, где на столе, уставленном целыми родами маленьких круглых флаконов с глицерином, канадским бальзамом и кислотами, — он все еще отрезал микротомом частицы от того или другого предмета и смотрел в свой старинный медный длинный микроскоп на тайны природы. Мистера Уокера, с его типичным лицом, без усов и бороды, плотно сжатыми губами, выдающимися челюстями, спокойным взглядом и небольшими седыми бакенбардами, всякий принял бы за человека той профессии, к которой он и принадлежал, а именно — за известного английского доктора, которого приглашали на консилиумы и которому было пятьдесят или пятьдесят с небольшим лет.
Было время, когда доктор относился совершенно хладнокровно к важным вещам, но теперь, когда он жил в уединении, он волновался из-за всяких пустяков. Тот самый человек, у которого ни разу не дрогнул палец, когда он делал операции, и когда дело шло не только о жизни его пациента, но об его собственной репутации и будущности, — бывал страшно расстроен, если случалось, что его книгу перекладывали на другое место или беззаботная горничная забывала исполнить его приказание. Он и сам замечал это и знал, отчего это происходит. «Когда была жива Мэри, — говорил он, — она оберегала меня от этих маленьких неприятностей. Я мог переносить большие неприятности. У меня прекрасные дочери, каких дай Бог всякому, но кто может знать человека лучше его жены». Затем он опять видел перед собою прядь каштановых волос и лежащую на одеяле тонкую белую руку, и тогда он думал, как думаем и все мы, что если мы не будем жить после смерти и не узнаем друг друга, то это значит, что все наши лучшие надежды и тайные внушения нашей природы не более, как обман и иллюзия. Доктор был вознагражден за эту потерю. Судьба уравновесила для него чашки своих больших весов, потому что можно ли было найти во всем обширном городе Лондоне таких двух прелестных, добрых, умных и симпатичных девушек, какими были Клара и Ида Уокер? Они были такие талантливые, такие понятливые, так интересовались всем тем, что интересовало его самого, что если только можно вознаградить чем-нибудь человека за потерю доброй жены, то Бальтазар Уокер получил это вознаграждение.
Клара была высока ростом, тонка и стройна, с грациозной фигурой, в которой было много женственного. Она держала себя немножко гордо и сдержанно, в ней было что-то «царственное», как говорили ее друзья, между тем как люди, относящиеся к ней недружелюбно, называли ее замкнутой и холодной. Но она была такова, это было у нее врожденное, она с самого детства не сходилась ни с кем из окружающих. Она была необщительна по природе, отличалась независимостью суждений, на все смотрела со своей точки зрения и действовала только по личным побуждениям. Ее бледное лицо, которое нельзя было назвать красивым, бросалось всем в глаза; в ее больших черных глазах была написана такая любознательность, в них беспрестанно сменялись выражения радости и душевного волнения, по ним видно было, как быстро схватывает она все, что говорилось и делалось вокруг нее, а потому многим глаза эти казались привлекательнее красоты ее младшей сестры. У нее был сильный, уравновешенный характер; она взяла в свои крепкие руки все обязанности покойной матери, и с самого того дня, в который случилось это великое несчастье — ее смерть, она вела все хозяйство, держала в повиновении прислугу, утешала отца и служила опорою своей младшей сестре, которая не отличалась таким твердым, как у нее, характером.
Ида Уокер была на целую четверть ниже Клары ростом, но ее лицо и вся фигура были полнее, чем у сестры. Это была блондинка с плутовскими голубыми глазами, в которых постоянно мелькала как будто насмешка, с большим, красиво очерченным ртом, немножко приподнятым на углах, — это означает, что человек умеет понимать шутки, и указывает на то, что даже при молчании на этих губах всегда готова появиться улыбка. Она одевалась по последней моде до самых подошв ее хорошеньких маленьких башмачков на высоких каблучках, не стыдилась показать, что страстно любит наряды и удовольствия, была большая охотница играть в теннис, любила ездить в оперу-буфф, приходила в восторг, если ей удавалось потанцевать, что, впрочем, очень редко выпадало на ее долю, и жаждала новых развлечений; но, несмотря на такое легкомыслие в ее характере, она была в полном смысле слова хорошей, здравомыслящей английской молодой девушкой, душою всего дома, в который вносила оживление, и кумиром отца и сестры. Такова была семья, жившая на даче № 2. Мы заглянем еще на последнюю дачу, и таким образом наши читатели познакомятся со всеми жителями Эрмитажа.
Адмирал Гей-Денвер не принадлежал к тем краснощеким, седовласым и здоровым морякам, которых мы чаще встречаем в романах, чем в списке флотских офицеров. Напротив, он был представителем типа, который попадается гораздо чаще и совсем не соответствует тому понятию, которое мы составили себе о моряке. Это был худощавый человек, с резкими чертами лица — в его исхудалом лице было что-то орлиное — с седыми волосами, впалыми щеками, без усов и бороды и только с узенькой, изогнутой полоской бакенбард пепельного цвета. Какой-нибудь наблюдательный человек, привыкший сразу определять, к какому классу принадлежит тот или другой человек, счел бы его за каноника, который носит светское платье и любит жить в деревне, или за директора какого-нибудь большого учебного заведения, который сам принимает участие в играх своих учеников на открытом воздухе. Его губы были плотно сжаты, подбородок выдавался вперед, у него был суровый, холодный взгляд, а манеры отличались какой-то церемонностью. Сорок лет суровой дисциплины сделали его человеком замкнутым и молчаливым. Но на досуге в разговоре с равным себе он сейчас же оставлял тот повелительный тон, каким он привык говорить на палубе, и у него оказывался большой запас рассказов о том, что делается на свете, передаваемых без всяких прикрас, а так как он много видел в своей жизни, то его было интересно послушать. Этого костлявого и сухощавого адмирала, который был тонок, как жокей, и гибок, как плеть, можно было видеть каждый день на пригородных дорогах, по которым он ходил, размахивая своею малакской тростью с серебряным набалдашником, той самой мирной походкой, какой он привык ходить по юту своего флагманского корабля. У него остался на щеке рубец, свидетельствующий о его усердной службе, — потому что на одной стороне ее была впадина с рубцом, — это на том месте, где он был ранен картечью, которою стреляли залпом, что случилось тридцать лет тому назад, когда он служил на ланкастерской батарее. Но, несмотря на это, он был крепок и здоров, и хотя он был на пятнадцать лет старше своего приятеля доктора, но на вид казался моложе его.
На долю миссис Гей-Денвер выпала очень невеселая жизнь, и она, живя на суше, вынесла гораздо больше, чем он на море. После свадьбы они прожили вместе только четыре месяца и затем расстались на четыре года, — в это время он плавал на военном корабле между островом Св. Елены и Масляной рекой. Затем наступил счастливый год мира и семейной жизни; за ним последовали девять лет службы с отпуском только на три месяца; из них пять лет он оставался в Тихом океане, а четыре — в Индийском. После этого наступило время отдыха: он прослужил пять лет в Ламаншской эскадре и время от времени приезжал домой; затем он опять отправился в Средиземное море на три года и в Галифакс на четыре. Но теперь, по крайней мере, эти состарившиеся муж и жена, которые до сих пор очень мало знали один другого, приехали вместе в Норвуд, и тут если им не приходилось проводить вместе день, то, по крайней мере, они могли надеяться на то, что спокойно и приятно проведут вместе вечер. Миссис Гей-Денвер была высокая ростом и полная дама с веселым, круглым, румяным лицом, все еще красивая; это была красота пожилой женщины, на которую приятно посмотреть. Вся ее жизнь служила доказательством ее преданности и любви, которую она делила между своим мужем и единственным сыном, Гарольдом.
Ради этого сына они и жили вблизи Лондона, потому что адмирал по-прежнему страстно любил корабли и соленую воду и чувствовал себя таким же счастливым на яхте, имеющей две тонны водоизмещения, как и на палубе своего монитора, делающего по шестнадцати узлов в час. Если бы он не был связан с семьей, то, конечно, выбрал бы себе для житья Девонширский или Гемпширский берег. Но тут дело шло о Гарольде, и родители прежде всего заботились об интересах сына. Теперь Гарольду было двадцать четыре года. Три года тому назад его принял к себе один из знакомых его отца, глава одной известной маклерской конторы, и под его руководством Гарольд стал делать дела на бирже. Когда им были внесены триста гиней залога, найдены три поручителя с залогом в пятьсот фунтов стерлингов каждый, он был принят комитетом, а затем исполнены и все другие формальности, — он, незначащая единица, завертелся в водовороте денежного мирового рынка. Приятель его отца посвятил его в тайны повышения и понижения фондов, познакомил его со странными обычаями биржи, со сложным процессом переводов и трансфертов. Он научился помещать деньги своих клиентов, узнавал, какие маклеры купят новозеландские акции и какие не возьмут ничего, кроме акций американских железных дорог, на каких можно положиться и каких следует избегать. Он усвоил себе не только все это, но еще и многое другое, и так основательно, что в скором времени дело пошло у него прекрасно; те клиенты, которые были направлены к нему, держались за него и доставили ему новых клиентов. Но такое дело было ему не по душе. Он любил чистый воздух, простую жизнь и физические упражнения, — это он наследовал от своего отца. Быть посредником между человеком, стремящимся к наживе, и тем богатством, которого тот добивался, или изображал из себя что-то вроде живого барометра, показывающего, повышается или понижается давление великой маммоны на рынках, — это было совсем не то дело, для которого Провидение предназначило этого широкоплечего человека с крепкими руками и ногами, который был так хорошо сложен. Да и самое его смуглое лицо с прямым греческим носом и большими карими глазами, а также и его круглая голова с черными кудрями указывали на то, что природа создала его для физической деятельности. Но, несмотря на это, он пользовался большой популярностью у своих собратьев-маклеров, клиенты уважали его, а родители любили, и при всем том он не мог быть спокоен и беспрестанно возмущался в душе против всего, что его окружало.
— Знаешь ли, Уилли, — сказала как-то раз утром миссис Гей-Денвер, стоя за креслом, на котором сидел ее муж, и положив ему на плечо руки. — Мне кажется иногда, что Гарольд не вполне счастлив.
— Судя по его лицу, он счастлив, шельмец, — отвечал адмирал, указывая на него своей сигарой.
Дело происходило после обеда, и из венецианского окна столовой можно было видеть всю лужайку для тенниса, а также и игроков. Партия была только что кончена, и молодой Чарльз Уэстмакот высоко подбрасывал вверх шары для того, чтобы они могли упасть на середину огороженного для игры места. Доктор Уокер и миссис Уэстмакот ходили взад и вперед по лужайке, причем дама размахивала своим отбойником для того, чтобы придать больше силы своим словам, а доктор, наклонив голову, выражал кивками, что он с ней согласен. У ближнего конца решетки стоял, наклонившись, Гарольд в своем фланелевом костюме; он что-то говорил обеим сестрам, которые слушали его и от которых протянулись по лужайке длинные черные тени. Обе сестры были одеты одинаково — в юбках темного цвета, светло-розовых блузках такого покроя, какого они шьются для игры в теннис, и соломенных шляпках с розовыми лентами; так они стояли тут: Клара — сдержанная и спокойная, а Ида — насмешливая и смелая, и на их лица падал красный свет заходящего солнца; это была такая группа, которая понравилась бы и более строгому критику, чем старый моряк.
— Да, судя по лицу, он счастлив, мать, — повторил он со смехом. — Давно ли мы с тобой стояли так же, и мне кажется, что мы не были несчастливы в это время. В то время модной игрой был крокет, и дамы не зарифливали так туго свои юбки. В котором году это было, дай бог память? Как раз перед тем, как меня назначили на «Пенелопу».
Миссис Гей-Денвер запустила свои пальцы в его начинающие седеть волосы.
— Это было тогда, когда ты вернулся на «Антилопу», перед тем как тебе дали чин.
— Ах, эта старая «Антилопа!» Что же это был за клипер! Она могла делать двумя узлами больше всякого другого находившегося на службе судна одинакового с ней водоизмещения. Ведь ты помнишь ее, мать. Ты видела ее, когда она пришла в Плимутскую бухту. Ну, не правда ли, что она была красавица?
— Да, правда, мой милый. Но, если я говорю, что Гарольд несчастлив, я хочу сказать, что он недоволен своими повседневными занятиями. Разве тебе никогда не приходилось замечать, что он по временам бывает очень задумчив и рассеян?
— Он, может быть, влюблен, шельмец. Кажется, он теперь нашел себе удобное местечко, где стать на якорь.
— Похоже на то, что ты говоришь правду, Уилли, — сказала с серьезным видом мать.
— Но в которую из двух?
— Этого я не знаю.
— Надо сказать правду, обе они — прелестные девушки. Но до тех пор, пока он будет колебаться, какую выбрать — ту или другую, это не может быть серьезным. Что же, ведь мальчику уже двадцать четыре года, и прошлый год он заработал пятьсот фунтов стерлингов. Он может жениться, потому что теперь богаче, чем я, когда я был лейтенантом и женился.
— Мне кажется, что теперь мы можем видеть, в которую он влюблен, — заметила наблюдательная мать.
Чарльз Уэстмакот перестал бросать свои шары и болтал с Кларой Уокер, а Ида и Гарольд Денвер все еще стояли у решетки и разговаривали, и по временам слышался их смех. Теперь составилась новая партия, и доктор Уокер, который оказался лишним, вошел в калитку и пошел по дорожке сада.
— Добрый вечер, миссис Гей-Денвер, — сказал он, приподняв свою соломенную шляпу с широкими полями. — Можно к вам?
— Здравствуйте, доктор! Милости просим.
— Попробуйте-ка моих, — сказал адмирал, протягивая ему свою сигарочницу. — Они недурны. Я привез их с берега Москитов. Я было хотел подать вам сигнал, но вам там, на лужайке, кажется, было очень весело.
— Миссис Уэстмакот очень умная женщина, — сказал доктор, закуривая сигару. — Да, кстати, вы сейчас упомянули о береге Москитов. Что, когда вы там были, вы не видали Hyla?
— Такого названия нет в списке, — отвечал самым решительным тоном моряк. — Есть «Hydra» — это корабль с башнями для защиты гавани, но он всегда остается в Англии.
Доктор расхохотался.
— Мы с вами живем в двух совершенно различных мирах, — сказал он. — Hyla — это маленькая зеленая древесная лягушка, и Биль вывел свои заключения о протоплазме на основании того вида, какой имеют ее нервные клеточки. Я очень интересуюсь этим.
— Мало ли всякого рода гадины было там в лесах. Когда я исполнял речную службу, то ночью это все равно, что дежурить в машинном отделении. От этого свиста, кваканья и трещанья ни за что не уснешь. Господи боже мой! Что же это за женщина! Она в три прыжка промахнула всю лужайку. В старое время ей быть бы капитаном на фор-марсе.
— Это замечательная женщина.
— Полоумная!
— Очень рассудительная в некоторых вещах, — заметила миссис Гей-Денвер.
— Послушайте! — воскликнул адмирал, ткнув указательным пальцем доктора. — Помяните мое слово, Уокер, если мы не примем своих мер, то по милости женщины, с ее проповедями, у нас будет бунт. Вот моя жена уже разлюбила меня, то же самое будет и с вашими дочерями. Нам нужно действовать общими силами, дружище, а иначе — прощай, дисциплина!
— Конечно, она держится крайних взглядов, — сказал доктор, — но в главном я с ней согласен.
— Браво, доктор! — воскликнула хозяйка дома.
— Как, вы изменяете вашему полу? Да мы будем судить вас полевым судом, как дезертира.
— Она совершенно права. Много ли таких профессий, которые открыты для женщин? Круг их деятельности слишком ограничен. Те женщины, которые работают из-за куска хлеба — жалкие создания: они бедны, не солидарны между собой, робки и принимают, как милостыню, то, что должны бы требовать по праву. Вот почему женский вопрос не предлагают с большею настойчивостью обществу; если бы крик об удовлетворении их требований был так же громок, как велика их обида, то он раздался бы по всему свету и заглушил собою все другие крики. Это ничего не значит, что мы вежливы с богатыми женщинами, которые отличаются изяществом и которым и без этого легко живется на свете. Это только форма, общепринятая манера. Но если мы действительно вежливы, то мы должны наклониться для того, чтобы поднять борющихся за существование женщин, когда они действительно нуждаются в нашей помощи, когда для них вопрос жизни и смерти, получат они эту помощь или нет. А потом эти разглагольствования, что женщине несвойственно заниматься высшими профессиями. Женщине свойственно умирать с голоду, но несвойственно пользоваться умом, которым одарил ее Бог. Неужели это не чудовищная притязательность с нашей стороны?
Адмирал засмеялся.
— Вы похожи на фотографа, Уокер, — сказал он, — все это было напето вам в уши, а теперь вы повторяете это по порядку. Все, что вы говорите, ведет прямо к бунту, потому что у мужчины есть свои обязанности, а у женщины свои, но они не похожи одни на другие, потому что у мужчины и у женщины — натура не одинаковая. Надо ждать того, что скоро у нас какая-нибудь женщина поднимет свой флаг на флагманском корабле и будет командовать Ламаншской эскадрой.
— Но ведь у нас царствует женщина, которая управляет всем народом, — заметила его жена, — и все согласны в том, что она правит лучше мужчин.
Адмиралу был нанесен чувствительный удар.
— Ну, это совсем другое дело, — сказал он.
— Вы должны прийти на их ближайшее собрание. Я буду на нем председательствовать, — я это обещал миссис Уэстмакот. Однако становится холодно — моим девочкам пора идти домой. Доброй ночи! Завтра я зайду за вами после завтрака, и мы пойдем вместе гулять, адмирал.
Старый моряк посмотрел вслед своему приятелю и подмигнул.
— Сколько ему лет, мать?
— Должно быть, около пятидесяти.
— А миссис Уэстмакот который год?
— Я слышала, что ей сорок три.
Адмирал потер руки и весь затрясся от смеха.
— На этих днях мы увидим, что три и два равняются одному, — сказал он. — Я буду биться с тобой об заклад на новую шляпу, мать.
Глава IV
Тайна сестры
— Скажите мне, пожалуйста, мисс Уокер, — вы все знаете, — какая самая лучшая профессия для молодого человека двадцати шести лет, который мало учился и не особенно понятлив от природы?
Слова эти были сказаны Чарльзом Уэстмакотом в тот же самый летний вечер, о котором была речь раньше, на лужайке для тенниса, хотя уже наступили сумерки и игра прекратилась.
Молодая девушка, подняв кверху глаза, посмотрела на него: его слова показались ей смешными и удивили ее.
— Это вы говорите о себе?
— Вы угадали.
— Что же я могу сказать вам на это?
— Мне не с кем посоветоваться. Я думаю, что вы мне посоветуете лучше, чем кто-либо другой. Я дорожу вашим мнением.
— Это для меня очень лестно.
Тут она опять посмотрела на его серьезное лицо, по которому было видно, что он ждет от нее ответа, — лицо с глазами саксов и падающими вниз белокурыми усами, — она подумала, не шутит ли он. Напротив, он с величайшим вниманием ждал, что она скажет в ответ.
— Это зависит, знаете ли, главным образом от того, что вы можете делать. Я не настолько вас знаю, чтобы сказать, какие у вас таланты.
Они шли медленными шагами по лужайке, направляясь к дому.
— У меня нет никаких талантов, то есть таких талантов, о которых стоило бы говорить. У меня плохая память, и я очень туп.
— Но у вас большая физическая сила.
— О, это ровно ничего не значит! Я могу поднять с земли стофунтовую железную полосу и держать ее до тех пор, пока мне не велят положить ее на место. Но разве это профессия?
В уме мисс Уокер мелькнула шутка, которая пришла ей в голову, потому что одно и то же слово «bar» означает и полосу железа и занятие адвокатурой, но ее собеседник имел такой серьезный вид, что она подавила в себе желание пошутить.
— Я могу проехать милю на велосипеде по мощеной дороге за четыре минуты пятьдесят секунд и за городом за пять минут двадцать секунд, но какая мне от этого польза? Я мог бы быть профессиональным игроком в крокет, но это нельзя назвать почетным положением. Что касается лично меня, то я совсем не забочусь о почете, но это огорчило бы мою старуху.
— Вашу тетушку?
— Да, мою тетушку. Мои родители были убиты во время восстания, когда я был еще грудным ребенком, и она с тех пор взяла меня на свое попечение. Она была очень добра ко мне. Мне было бы жаль расстаться с ней.
— Но зачем же вам расставаться с ней?
Они подошли к воротам сада, и молодая девушка, наклонив свой отбойник к верхней перекладине, смотрела с серьезным видом и с участием на своего собеседника в белом фланелевом костюме.
— Из-за Броунинга, — сказал он.
— Что это значит?
— Не говорите тетушке, что я сказал это. — При этом он понизил голос до шепота. — Я ненавижу Броунинга.
Клара Уокер так весело расхохоталась, что он позабыл все страдания, которые пришлось ему вынести от этого поэта, и сам расхохотался.
— Я его не понимаю, — сказал он, — я хоть стараюсь понять, но он слишком труден. Конечно, это происходит оттого, что я очень глуп, — я этого не отрицаю. Но так как я не могу его понимать, то ни к чему и делать вида, будто я его понимаю. И, разумеется, это очень огорчает ее, потому что она обожает его и любит читать его вслух по вечерам. Теперь она читает одну вещь под заглавием «Пиппа проходит», и уверяю вас, мисс Уокер, что я не понимаю даже и смысла этого заглавия. Вы, конечно, думаете, что я страшно глуп.
— Но, наверно, он уж не так непонятен, как вы говорите? — сказала она, пытаясь ободрить его.
— Он страшно труден. У него, знаете ли, есть некоторые очень хорошие вещи, например «Поездка трех голландцев», «Герве Диль» и другие, — они очень хороши. Но вот то, что мы читали на прошлой неделе, — моя тетушка была озадачена с самой первой строки, это много значит, потому что она понимает его прекрасно. Вот эта строка: «Сетебос, и Сетебос, и Сетебос».
— Это похоже на какое-то заклинание.
— Нет, это имя одного господина. Я сначала подумал, что тут три человека, а тетушка говорит, что это один человек. Потом дальше идет: «Думает, что живет при лунном свете». Это была трудная вещь.
Клара Уокер засмеялась.
— Вам совсем не следует расставаться с вашей тетушкой, — сказала она. — Подумайте о том, какой одинокой она будет без вас.
— Конечно, я думал об этом. Но вы не должны забывать того, что моя тетушка совсем еще не стара и очень красива собой. Я не думаю, чтобы ее нелюбовь к мужчинам вообще простиралась и на отдельных лиц. Она может опять выйти замуж, и тогда я буду пятым колесом в телеге. Все это было хорошо до тех пор, пока я был мальчиком и при жизни ее первого мужа.
— Но скажите, пожалуйста, неужели же вы намекаете на то, что миссис Уэстмакот скоро выйдет замуж во второй раз? — спросила Клара, которая была озабочена его словами.
Молодой человек посмотрел на нее, и по его глазам было видно, что он хотел что-то спросить у нее.
— О, знаете ли, ведь это может же случиться когда-нибудь, — сказал он. — Конечно, это может случиться, а потому мне хотелось бы знать, чем я могу заняться.
— Я очень бы желала помочь вам, — сказала в ответ Клара, — но, право, я очень мало знаю о подобных вещах. Впрочем, я могу поговорить с отцом, он — человек опытный.
— Пожалуйста, сделайте это. Я буду очень рад, если вы поговорите с ним.
— Непременно поговорю. А теперь я должна проститься с вами, мистер Уэстмакот, потому что папа будет обо мне беспокоиться.
— Прощайте, мисс Уокер. — Он снял с головы свою фланелевую шапочку и зашагал в темноте.
Клара воображала, что они были последними на лужайке, но когда она, стоя на лестнице, ведущей на галерею, оглянулась назад, то увидела две черные фигуры, которые продвигались по лужайке, направляясь к дому. Когда они подошли ближе, то она могла рассмотреть, что это были Гарольд Денвер и ее сестра Ида. До ее слуха донеслись их голоса и затем звонкий, похожий на детский, смех, который был ей так хорошо знаком. «Я в восторге, — говорила ее сестра. — Это мне очень приятно, и я горжусь этим. Я этого даже и не подозревала. Ваши слова удивили меня и обрадовали. О, как я рада!»
— Это ты, Ида?
— О, тут Клара! Мне пора домой, мистер Денвер. Прощайте!
И затем в темноте послышался шепот, смех Иды и слова: «Прощайте, мисс Уокер!» Клара взяла сестру за руку, и обе они вошли на эту широкую раздвижную галерею. Доктор ушел в свой кабинет, и в столовой никого не было. Одна только маленькая красная лампочка, стоявшая на буфете, отражалась в находившейся вокруг нее посуде и красном дереве, на котором она стояла, хотя ее свет плохо освещал большую комнату, в которой было темно. Ида побежала к большой лампе, висевшей на потолке посредине комнаты, но Клара остановила ее за руку.
— Мне нравится этот спокойный свет, — сказала она. — Отчего бы нам здесь не поболтать?
Она села в большое кресло доктора, обитое красным плюшем, и Ида уселась на скамеечке у ее ног, поглядывая снизу на свою старшую сестру с улыбкой на губах и каким-то лукавым взглядом.
На лице Клары видна была какая-то тревога; впрочем, это выражение исчезло, после того как она посмотрела в честные голубые глаза своей сестры.
— Ты хочешь что-нибудь сказать мне, милочка? — спросила она.
Ида немножко надула губки и слегка пожала плечами.
— Тогда прокурор начал обвинять, — сказала она. — Ты хочешь подвергнуть меня допросу, Клара? Пожалуйста, не говори, что это неправда. Я бы посоветовала тебе переделать твое серое фуляровое платье. Если чем-нибудь отделать и сделать к нему новый белый жилет, то оно будет совсем как новое, а теперь оно, право, очень некрасиво.
— Ты пробыла очень долго на лужайке? — сказала неумолимая Клара.
— Да, я немножко запоздала. Да ведь и ты тоже. Ты хочешь что-нибудь мне сказать? — И она засмеялась своим веселым звонким смехом.
— Я разговаривала с мистером Уэстмакотом.
— А я с мистером Денвером. Кстати, Клара, скажи мне по правде, что ты думаешь о мистере Денвере? Нравится он тебе? Ну, говори правду?
— Правду сказать, он мне очень нравится. Я думаю, что он — самый порядочный, скромный и отважный из всех молодых людей, с которыми приходилось мне встречаться. Я опять спрашиваю у тебя, милочка, не хочешь ли ты что-нибудь сказать мне?
Клара, точно мать, погладила золотистые волосы своей сестры и наклонила к ней свое лицо для того, чтобы услыхать ожидаемое признание. Она ничего не желала так, как того, чтобы Ида вышла замуж за Гарольда Денвера, и, судя по тем словам, которые она слышала вечером, когда они шли домой с лужайки, она была уверена, что между ними был какой-то уговор.
Но Ида ни в чем не признавалась, — только опять та же самая лукавая улыбка на губах, а в глубоких голубых глазах что-то насмешливое.
— Это серое фуляровое платье… — начала она.
— Ах ты, маленькая мучительница! Ну, теперь я, в свою очередь, спрошу у тебя о том же, о чем ты спрашивала меня: нравится тебе Гарольд Денвер?
— О, это такая прелесть!
— Ида!
— Ведь ты меня спрашивала. Это то, что я о нем думаю. А теперь, милая моя любопытная старушка, ты от меня больше ничего не узнаешь: значит, тебе придется подождать и не быть слишком любопытной. Пойду, посмотрю, что делает папа.
Она вскочила со скамеечки, обвила руками шею сестры, прижала ее к себе и ушла. Ее чистый контральто, которым она пела хор из «Оливетты», становился все менее и менее слышен, наконец, где-то вдали хлопнули двери, и пение совсем прекратилось. Но Клара Уокер все сидела в этой тускло освещенной комнате, опершись подбородком на руки и смотря задумчивыми глазами на сгущающуюся темноту. На ней, девушке, лежала обязанность играть роль матери и направлять другую на тот путь, которым ей не пришлось еще идти самой. С тех пор как умерла ее мать, она никогда не думала о себе, а только об отце и о сестре. Она считала сама себя очень некрасивой и знала, что у нее манеры часто бывали неграциозны и именно в такое время, когда она больше всего хотела быть грациозной. Она видела свое лицо в зеркале, но не могла видеть той быстрой смены выражений, которая придавала ему такую прелесть — глубокого сожаления, сочувствия, нежной женственности, которая привлекала к ней всех, кто был в сомнении или в горе, как, например, она привлекла к себе в этот вечер бедного непонятливого Чарльза Уэстмакота. Сама она, по ее мнению, не могла никого полюбить. Что касается Иды, веселой, маленькой, живой, с сияющим лицом, то это совсем другое дело, — она была создана для любви. Это было у нее врожденное. Она была юным и невинным существом. Нельзя было дозволять того, чтобы она пустилась слишком далеко без помощи в это опасное плавание. Между нею и Гарольдом Денвером был какой-то уговор. У Клары, как у всякой доброй женщины, таилась в глубине души страсть устраивать браки, и она из всех мужчин уже выбрала Денвера, считая его надежным человеком, которому можно будет поручить Иду. Он не раз говорил с ней о серьезных вещах в жизни, о своих стремлениях, о том, какие улучшения в свете может оставить после себя человек. Она знала, что это был человек с благородным характером, с высокими стремлениями и серьезный. Но при всем том ей не нравилось то, что это держится в тайне, что Ида, такая откровенная и честная, не хочет сказать ей, что произошло между ними. Она подождет, и если только возможно, сама на следующий день наведет Гарольда Денвера на разговор об этом предмете. Очень может быть, что она узнает от него то, о чем не хотела сказать ей сестра.
Глава V
Победа на море
Доктор и адмирал имели обыкновение ходить гулять вместе между первым и вторым завтраком. Жители этого мирного местечка, где были проложены три дороги, обсаженные деревьями, привыкли видеть две фигуры — долговязого, худого и сурового на вид моряка и низенького, подвижного, одетого в костюм из твида доктора, которые ходили взад и вперед и появлялись всегда в одно и то же время с такой аккуратностью, что по ним можно было заводить остановившиеся часы. Адмирал делал два шага, в то время как его спутник делал три, но тот из них, который был помоложе, отличался большею быстротой, так что оба могли сделать не менее четырех с половиной миль в час, а может быть, и больше. За теми событиями, которые были описаны в предыдущей главе, наступил чудный летний день. Небо было темно-голубого цвета, и по нему плыли белые перистые облачка; воздух был наполнен жужжанием насекомых, которое вдруг слышалось сильнее, когда мимо них пролетали со своим дрожащим протяжным гудением пчела или шпанская муха, — гудением, которое как будто служило камертоном насекомым. Когда оба приятеля поднимались на те возвышенности, которые ведут к Хрустальному дворцу, они могли видеть темные облака дыма, окутывающие Лондон и тянущиеся по линии горизонта на север, и среди этого тумана показывались то колокольня, то купол. Адмирал был очень весел, потому что с утреннею почтой получены были хорошие известия для его сына.
— Это удивительно, Уокер, — говорил он, — прямо удивительно, как выдвинулся вперед мой сын за эти последние три года. Мы получили сегодня письмо от Пирсона. Пирсон — это, как вам известно, старший компаньон фирмы, а мой сын — младший, фирма называется «Пирсон и Денвер». Этот Пирсон — ловкий старик, он такой хитрый и такой жадный, как акула в Ла-Плате. Но теперь он уезжает на две недели и передает все дела моему сыну, а дел у него множество, и вместе с тем предоставляет ему полную свободу действовать по своему усмотрению. Каково доверие? А ведь он только три года на бирже.
— Всякий может питать к нему доверие. За него ручается уже самое его лицо, — сказал доктор.
— Уж вы скажете, Уокер! — Адмирал толкнул его в бок локтем. — Вы знаете мою слабую сторону. Впрочем, это совершенная правда. Бог наградил меня хорошей женой и хорошим сыном, и, может быть, я еще больше ценю их оттого, что долго был с ними в разлуке. Мне нужно только благодарить за это Бога.
— То же самое я скажу и о себе. У меня такие две дочери, каких не скоро найдешь. Вот, например, Клара: она изучила медицину и знает ее настолько хорошо, что могла бы получить диплом, и делала это только для того, чтобы иметь возможность интересоваться моими трудами. Но, погодите, кто это там идет?
— На всем ходу и по ветру! — воскликнул адмирал. — Четырнадцать узлов, может, только без одного. Да ведь это она, та женщина, клянусь святым Георгием!
Быстро несущееся облако пыли обогнуло поворот дороги, и среди него показался высокий трехколесный тандем, который стрелою летел по дороге. Впереди сидела Уэстмакот, на ней была надета твидовая матросская куртка цвета вереска, юбка немного пониже колен и штиблеты из той же самой материи на толстых подошвах. Она держала под мышкой большую связку каких-то красных бумаг; между тем как Чарльз, сидевший позади нее, был одет в норфолькскую куртку с заправленными в сапоги панталонами, и из обоих его карманов торчал сверток точно таких же бумаг. В то время когда оба приятеля стояли и смотрели, эта парочка убавила ход велосипеда, дама спрыгнула с него, прибила одно из своих объявлений к садовой решетке пустого дома и затем, вскочив опять на свое место, хотела стремительно лететь дальше, но племянник обратил ее внимание на двух джентльменов, которые стояли на тропинке.
— О, я, право, не заметила вас! — сказала она и, сделав несколько поворотов ручкой, направила к ним велосипед. — Какое прекрасное утро, не правда ли?
— Чудное, — ответил доктор. — Кажется, вы очень заняты?
— Да, я очень занята. — Она указала на цветную бумагу, прибитую к решетке, которая все еще развевалась по ветру. — Мы ведем свою пропаганду, как видите. Мы с Чарльзом занимаемся этим с семи часов утра. Тут дело идет о нашем собрании. Я желаю, чтобы оно увенчалось полным успехом. Вот посмотрите! — Она разгладила одно из объявлений, и доктор прочел свою фамилию, напечатанную большими черными буквами в конце.
— Как видите, мы не забываем нашего президента. К нам придут все. Эти две милые старые девы, которые живут напротив — мисс Вильямс, держались некоторое время в стороне от нас, но теперь я добилась того, что они дали обещание прийти. Адмирал, я уверена, что вы нам сочувствуете.
— Гм! Я не желаю вам зла, сударыня.
— Вы придете на платформу?
— Я буду… Нет, кажется, я не могу этого сделать.
— Ну, так на наше собрание.
— Нет, сударыня, я никогда не выхожу после обеда.
— О, вы, конечно, придете! Я зайду к вам, если у меня будет время, и поговорю с вами об этом, когда вы вернетесь домой. Мы еще не завтракали. Прощайте.
Затем послышался шум колес, и желтоватое облако опять покатилось по дороге. Адмирал увидал, что кто-то успел всунуть ему одно из этих противных объявлений, которое он держал в правой руке. Он скомкал его и бросил на дорогу.
— Пусть меня повесят, Уокер, если я пойду, — сказал он, продолжая свою прогулку. — До сих пор меня еще никто не мог заставить сделать что-нибудь — ни мужчина, ни женщина.
— Я никогда не бьюсь об заклад, — ответил на это доктор, — но по-моему, шансы скорее за то, что вы пойдете.
Адмирал только что успел прийти домой и усесться в столовой, как на него опять было сделано нападение. Он, не спеша и с любовью, развертывал номер «Таймс», приготовляясь к долгому чтению, которое должно было продолжаться до второго завтрака, и уже укрепил золотое пенсне на своем тонком носу с горбинкой, как вдруг услыхал, что хрустит песок, и, выглянув из-за газеты, увидал, что по садовой дорожке идет миссис Уэстмакот. На ней был надет все тот же странный костюм, который шокировал моряка, бывшего человеком старого покроя, так как не согласовывался с его понятиями о приличии, но смотря на нее, он не мог отрицать того, что она была очень красива собой. В разных странах он видел женщин различных оттенков кожи и разного возраста, но он не видел такого красивого лица с правильными чертами и такой прямой, гибкой и женственной фигуры. Смотря на нее, он перестал сердиться, и на лбу у него разгладились морщины.
— Можно войти? — сказала она, показываясь в окне на фоне зеленой лужайки и голубого неба. — Мне кажется, что я вторгнулась внутрь неприятельской страны.
— Это очень приятное вторжение, сударыня, — сказал он, откашливаясь и одергивая свой высокий воротничок. — Садитесь в это садовое кресло. Чем могу я вам служить? Не позвонить ли мне и не велеть ли сказать миссис Денвер, что вы здесь?
— Пожалуйста, не беспокойтесь, адмирал. Я зашла к вам только по поводу нашего разговора сегодня утром. Я хочу, чтобы вы не отказали нам в вашей сильной поддержке на нашем будущем собрании, где будет обсуждаться вопрос об улучшении участи женщины.
— Нет, сударыня. Я не могу сделать этого. — Он сжал губы и покачал своей начинающей седеть головой.
— Почему же вы не можете?
— Это против моих принципов, сударыня.
— Почему против ваших принципов?
— Да потому, что у женщины свои обязанности, а у мужчины свои. Может быть, я человек старого покроя, но таков мой взгляд. Да скажите, пожалуйста, до чего же, наконец, дойдут? Я только вчера вечером говорил доктору Уокеру, что у нас в скором времени явится женщина, которая захочет командовать Ламаншской эскадрой.
— Это одна из тех немногих профессий, в которых не может быть прогресса, — сказала миссис Уэстмакот с самой приятной улыбкой. — В этом случае бедная женщина должна искать защиты у мужчины.
— Я не люблю этих нововведений, сударыня, и говорю вам откровенно, что не люблю их. Я люблю дисциплину и думаю, что всякий становится от нее лучше. Теперь женщинам дано много такого, чего у них не было в то время, когда жили наши отцы. Мне говорили, что у них есть свои университеты, и я слышал, что есть женщины доктора. Кажется, следовало бы им быть довольными этим. Чего же им еще нужно?
— Вы — моряк, а моряки всегда относятся к женщине по-рыцарски. Если бы вы знали, как обстоит дело, то вы переменили бы свое мнение. Что делать этим бедняжкам? Их так много, а таких занятий, которые они могли бы взять на себя, очень мало. Идти в гувернантки? Но теперь совсем нет мест. Давать уроки музыки и рисования? Но из пятидесяти женщин не найдется ни одной, у которой был бы талант к этому. Сделаться доктором? Но для женщин эта профессия все еще сопряжена с затруднениями: нужно учиться долго и иметь небольшое состояние для того, чтобы получить диплом. Идти в няньки? Но это тяжелый труд, который плохо оплачивается, и вынести его могут только те, у которых крепкое здоровье. Что же, по-вашему, они должны делать, адмирал? Сидеть, сложа руки, и умирать с голода?
— Ну, ну! Их положение не так уж плохо.
— Нужда страшная. Напечатайте в газетах, что нужна компаньонка на жалованье десять шиллингов в неделю, — а это меньше, чем жалованье кухарки, — и вы увидите, сколько вам пришлют ответов. Для этих тысяч женщин, борющихся за существование, нет никакой надежды, никакого исхода. Их скучная жизнь, при которой они бьются из-за куска хлеба, приводит к безотрадной старости. Но когда мы стараемся внести в нее какой-нибудь луч надежды, обещать им хотя бы в отдаленном будущем, что их участь несколько улучшится, то рыцари-джентльмены говорят нам, что помогать женщинам — это против их правил.
Адмирал поколебался, но покачал головою, выражая этим, что не согласен с ней.
— Вот, например, служба в банках, занятие адвокатурой, ветеринария, казенные должности, гражданская служба — по крайней мере, эти профессии должны быть открыты для женщин, если у них хватит настолько ума, чтобы с успехом конкурировать и добиваться их. А потом если бы оказалось, что женщина не годится в этих случаях, то она должна бы пенять сама на себя, и большинство населения нашей страны уже не могло бы жаловаться на то, что для них существует другой закон, чем для меньшинства, и что их держат в бедности и рабстве, что им закрыта всякая дорога к независимости.
— Что же вы намерены делать, сударыня?
— Поправить наиболее бросающиеся в глаза несправедливости и, таким образом, подготовить реформу. Вот посмотрите на того человека, который копает землю там, в поле. Я его знаю. Он не умеет ни читать, ни писать, пьяница, и у него столько же ума, сколько у того картофеля, который он выкапывает из земли. Но у этого человека есть право голоса; его голос может иметь решающее значение на выборах и оказать влияние на политику нашего государства. А вот, чтобы не ходить далеко за примерами, я — женщина, которая получила образование, путешествовала, видела и изучала учреждения многих стран, — у меня есть довольно большое состояние, и я плачу в казну налогами больше денег, чем этот человек тратит на водку, а между тем я не имею прямого влияния на то, как будут распределены те деньги, которые я плачу, все равно как вон та муха, которая ползет по стене. Разве это справедливо? Разве это честно?
Адмирал беспокойно задвигался в своем кресле.
— Вы составляете исключение, — сказал он.
— Но ни у одной женщины нет права голоса. Примите в расчет то, что женщины составляют большинство населения. Но если бы был предложен какой-нибудь законодательный вопрос, и все женщины были против него, а мужчины за него, это имело бы такой вид, что дело решено единогласно, между тем как более половины населения было бы против. Разве это справедливо?
Адмирал опять завертелся. Моряк, дамский угодник, чувствовал себя в очень неловком положении: его противницею была красивая женщина, она бомбардировала его вопросами, и ни на один из них он не мог ответить. «Я не мог даже вынуть пробок из своих пушек», — так объяснял он свое положение в тот же день вечером доктору.
— Вот на эти-то вопросы мы и обратим особенное внимание на собрании. Свободный доступ к профессиям, окончательное уничтожение зенаны, как я называю это, и право голоса для всякой женщины, которая платит казенные налоги свыше известной суммы. Конечно, в этом нет ничего неразумного, ничего такого, что могло бы противоречить вашим принципам. У нас будут доктора, адвокаты и духовные лица, — все они соединятся в этот вечер для того, чтобы оказать защиту женщине. Неужели же из всех профессий будут отсутствовать только флотские офицеры?
Адмирал вскочил из своего кресла, и у него было на языке бранное слово.
— Позвольте, позвольте, сударыня! — воскликнул он. — Оставьте это на время. Я довольно наслушался. Вы убедили меня относительно одного из двух пунктов. Я этого не отрицаю. Но мы на этом и остановимся. Я буду считать дело конченным.
— Конечно, адмирал. Прежде чем решиться, вы должны подумать, мы торопить вас не будем. Но мы все-таки надеемся увидеть вас на нашей платформе.
Она встала с места и начала переходить, не спеша, как мужчина, от одной картины к другой, потому что все стены были увешаны картинами, напоминавшими о рейсах, сделанных адмиралом.
— Э! — сказала она. — Наверно, этот корабль должен был бы свернуть свои нижние паруса и зарифить марсели, если бы он находился у подветренного берега и ветер дул в его корму.
— Конечно, он должен был бы так сделать. Художник нигде не бывал дальше Гревсэнда. Это «Пенелопа» в том виде, как она была 14 июня 1857 года, в узком месте Банкских проливов с островами Банка на штирборте и Суматрой на левом борте. Он нарисовал ее по описанию, но, конечно, как вы совершенно справедливо говорите, все было подобрано внизу, на ней были поставлены штормовые паруса, а на марселях взяты двойные рифы, потому что с юго-востока дул циклон. Вам делает честь, сударыня, что вы это знаете. Право, так!
— О, я и сама немножко плавала, насколько может пуститься в плавание женщина, знаете ли. Это Фунчальский залив. Какой прелестный фрегат!
— Прелестный, говорите вы? Ах, да, он, действительно, был прелестный! Это «Андромеда». Я был на нем подштурманом, или младшим лейтенантом, как говорят теперь, хотя мне больше нравится старое название.
— Как хорош уклон ее матч, и как красиво очертание ее носа! Должно быть, это был клипер.
Старый моряк потер себе руки от удовольствия, и глаза его заблистали. Он так же любил свои старые корабли, как свою жену и сына.
— Я знаю Фунчальский залив, — сказала небрежным тоном дама. — Два года тому назад у меня была яхта «Бэпши» в семь тонн, оснащенная как катер, и мы отправились из Фальмута в Мадеру.
— Как, сударыня, вы отправились на яхте в семь тонн?
— Да, с двумя молодыми парнями из Корнваллиса вместо матросов. О, это было чудесное плавание! Я провела две недели на открытом воздухе; никто мне не надоедал, не было ни писем, ни посетителей, и мне не приходило в голову никаких пустых мыслей, когда я видела перед собою только великие дела рук Божьих, волнующееся море и необъятный небесный свод. Вот говорят о верховой езде: я и сама страстно люблю лошадей, но что же может сравниться с быстротою маленького судна, когда оно скатывается вниз с крутого бока волны и затем трепещет и подпрыгивает, когда его опять бросает вверх? О, если наши души переселяются в животных, и мне было бы предназначено переселиться в какую-нибудь птицу, которая летает по воздуху, то я желала бы быть морской чайкой! Но я задерживаю вас, адмирал. Прощайте!
Старый моряк был в таком восторге и так сочувствовал ей, что не мог вымолвить ни слова. Все, что он мог сделать, это только пожать ее широкую мускулистую руку. Она прошла уже до половины садовой дорожки, но вдруг услыхала, что он зовет ее, и, оглянувшись, увидала, что из-за драпировки выставились его поседевшая голова и загорелое лицо.
— Вы можете меня записать, я приду на платформу, — крикнул он и затем, сконфузившись, исчез за номером «Таймс»; за чтением этой газеты и застала его жена, когда наступило время второго завтрака.
— Кажется, у тебя был долгий разговор с миссис Уэстмакот? — сказала она.
— Да, и я думаю, что это одна из самых разумных женщин, с какими приходилось мне встречаться.
— Разумеется, за исключением вопроса о правах женщины.
— Ну, не знаю. Что касается этого, то она может много сказать за себя лично. Дело в том, мать, что я взял билет на ее собрание на платформе.
Глава VI
Старая история
Но в этот день миссис Уэстмакот вела имевший также важные последствия разговор не с одним только адмиралом, и из жителей Эрмитажа адмирал был не единственным лицом, в значительной степени изменившим свое мнение. Миссис Уэстмакот пригласила играть в теннис два семейства соседей — Уинсло из Эперли и Комбербатчей из Джипси-Гилля, и лужайка пестрела в этот вечер белыми костюмами молодых мужчин и светлыми платьями девушек. Старикам, сидевшим вокруг в своих плетеных садовых креслах, было весело смотреть на эти быстро бегающие, наклоняющиеся и прыгающие фигуры, мелькающие юбки и показывающиеся из-под них парусиновые башмаки, слушать стук отбойников и резкий свист мячей, рассекавших воздух, вместе с непрестанно повторяемыми маркером словами: «Пятнадцать мимо — все пятнадцать», — все это радовало их сердца. Им было приятно видеть их сыновей и дочерей такими веселыми, здоровыми и счастливыми, и радость этих последних сообщалась и им, так что трудно было сказать, кому доставляла больше удовольствия игра — тем ли, которые играли, или тем, которые смотрели на играющих. Когда миссис Уэстмакот окончила партию, она заметила, что Клара сидит совершенно одна на дальнем конце лужайки. Пробежав по отгороженному для игры месту, она, к удивлению приглашенных гостей, перепрыгнула через сетку и уселась рядом с ней. Клару, всегда сдержанную и отличавшуюся деликатностью, немножко пугали смелая откровенность и странные манеры вдовы, но ее женское чутье подсказывало ей, что под всеми этими странностями было много хорошего и благородного. Поэтому, увидав, что она направляется к ней, улыбнулась и кивнула головой в знак приветствия.
— Почему же вы не играете? Ради бога, не вздумайте изображать из себя скучающую молодую даму. Если вы откажетесь от игр на чистом воздухе, то перестанете и быть молодой.
— Я сыграла одну партию, миссис Уэстмакот.
— Это хорошо, моя милая. — Она села рядом и похлопала ее по плечу своим отбойником. — Я люблю вас, моя милая, и буду называть просто Кларой. Вы не так смелы, как бы мне хотелось, но все-таки я вас очень люблю. Приносить себя в жертву — прекрасно, знаете ли, но с нашей стороны было слишком много самопожертвования, и нам бы следовало потребовать немножко самопожертвования и с другой стороны. Какого вы мнения о моем племяннике Чарльзе?
Этот вопрос был сделан так неожиданно, что Клара чуть не вскочила со своего кресла.
— Я… я… я почти совсем не думала о вашем племяннике Чарльзе.
— Не думали? О, вы должны хорошенько подумать о нем, потому что о нем я и хочу поговорить с вами.
— Со мной? Но почему же именно со мной?
— Это кажется мне чрезвычайно щекотливым предметом. Видите ли, Клара, дело вот в чем: весьма возможно, что я скоро попаду в совершенно другую сферу, где на мне будут лежать новые обязанности, и тогда мне будет совершенно невозможно жить вместе с Чарльзом.
Клара посмотрела на нее с удивлением. Неужели это означает, что она намерена выйти опять замуж. На что же другое, как не на это, намекает она?
— Следовательно, Чарльз должен жить своим домом. Это ясно. Я не люблю холостой жизни. А вы что скажете?
— Право, миссис Уэстмакот, я никогда об этом не думала.
— О, вы маленькая хитрая кошечка! Разве найдешь такую девушку, которая никогда бы не думала об этом. Я думаю, что молодому человеку двадцати шести лет непременно нужно жениться.
Клара чувствовала себя в очень неловком положении. У нее мелькнула в голове ужасная мысль, что она послана Чарльзом в качестве посредницы, чтобы сделать ей предложение. Но может ли это быть? Она не более трех или четырех раз говорила с ее племянником и знала о нем только то, что он сам сказал ей накануне вечером.
Стало быть, это невозможно. Но все-таки что же мог означать разговор его тетки о своих личных делах?
— Разве вы не думаете сами, — не отставала от нее миссис Уэстмакот, — что молодому человеку двадцати шести лет лучше всего жениться?
— Я думаю, что он в таком возрасте, что может решить это сам.
— Да, конечно. Он это и сделал. Но Чарльз немного робок, он не решается высказаться сам. Я думала, что вы поможете ему в этом. Две женщины могут устроить все гораздо лучше. Мужчины иногда затрудняются, когда им приходится объясняться.
— Я, право же, не понимаю вас, миссис Уэстмакот! — воскликнула в отчаянии Клара.
— У него нет никакой профессии. Но у него развитой вкус. Он каждый вечер читает Броунинга. А потом, он обладает удивительной силой. Когда он был моложе, мы оба с ним надевали перчатки, но теперь я не могу убедить его надевать их: он говорит, что это стесняет в игре свободу его движений. Я даю ему обыграть себя на пятьсот, и этого должно быть довольно с него на первое время.
— Дорогая миссис Уэстмакот, — воскликнула Клара, — уверяю вас, что я решительно не понимаю, к чему вы все это говорите!
— Как вы думаете, согласилась ли бы ваша сестра Ида выйти замуж за моего племянника Чарльза?
Ее сестра Ида? Она почувствовала некоторое облегчение и удовольствие при этой мысли. Ида и Чарльз Уэстмакот. Она никогда не думала об этом. А ведь они часто бывали вместе. Они играли в теннис.
Они ездили вместе на трехколесном тандеме. Ею снова овладела радость, и затем она начала с беспристрастием рассматривать свою совесть. Чему она так радуется? Может быть, в глубине души, в одном из самых сокровенных ее тайников, где таилась мысль, что если сватовство Чарльза окажется удачным, то Гарольд Денвер будет тогда свободен? Какая это низкая, несвойственная молодой девушке и несогласующаяся с ее любовью к сестре мысль! Она старалась подавить эту мысль, отбросить ее от себя, но она, как змея, все-таки поднимала кверху свою маленькую вредоносную голову. Клара покраснела от стыда, подумав, какая это низость, и затем опять повернулась к своей собеседнице.
— Я, право, не знаю, — сказала она.
— Она никому не давала слова?
— Насколько мне известно — нет.
— Вы говорите неуверенно.
— Это потому, что я не знаю наверняка. Но он может спросить у нее. Это ей только польстит.
— Совершенно верно. Я скажу ему, что это самый удачный комплимент, который может сделать мужчина женщине. Он немножко застенчив, но когда он решится сделать что-нибудь, он это сделает. Он страшно влюблен в нее, уверяю вас. Эти маленькие живые создания всегда привлекают к себе людей неповоротливых и тяжелых на подъем, это — уловка природы для того, чтобы на свете не было скучных людей. Но все расходятся по домам. Если вы позволите мне, то я воспользуюсь удобным случаем и скажу ему, что, насколько вам известно, тут нет никакого препятствия.
— Насколько мне известно, — повторила Клара, когда вдова подошла к группе игроков, из которых одни собирались около решетки, а другие медленно шли домой.
Она также встала с места, чтобы идти вслед за ней, но у нее от наплыва новых мыслей закружилась голова, и она опять села. Кто будет лучшим мужем для Иды, — Гарольд или Чарльз? И она думала об этом с такою заботливостью, как мать, которая думает о будущем единственного ребенка. Гарольд казался ей во многих отношениях самым благородным и самым лучшим из всех молодых людей, которых она знала. Если она когда-нибудь полюбит мужчину, то этот последний должен быть таким, как он. Но она не должна и думать о себе. У нее были причины думать, что оба эти человека влюблены в ее сестру. Который же из них будет лучшим для нее мужем? Но, может быть, дело это было уже решено. Она не могла забыть отрывочных фраз из разговора, слышанного ею накануне вечером, и тайны, которую отказалась ей открыть сестра. Если Ида не хотела сказать ей, то был еще другой человек, который мог это сделать. Она подняла кверху глаза, и перед нею стоял Гарольд Денвер.
— Вы очень задумались, — сказал он с улыбкой. — Я надеюсь, что вы думаете о чем-то приятном.
— О, я составляла планы, — сказала она, поднимаясь с места, — но я думаю, что на это никогда не следует тратить времени, потому что дела устраиваются сами собою и так, как мы совсем не ожидаем.
— Какие же вы составляли планы?
— Планы на будущее.
— Чье будущее?
— Мое и моей сестры Иды.
— А меня вы включили в это будущее вас обеих?
— Я думаю, что в него включены все наши друзья.
— Подождите немножко, — сказал он, когда она пошла медленными шагами по направлению к дому, — мне нужно кое-что сказать вам. Давайте походим с вами по лужайке. Может быть, вам холодно? Если холодно, то я могу принести вам платок.
— О нет, мне не холодно.
— Вчера вечером я говорил с вашей сестрой Идой.
Она заметила, что у него немного дрожит голос и, посмотрев на его смуглое лицо с правильными чертами, увидела, что у него очень серьезный вид. Она поняла, что дело совсем решено и что он подошел к ней с тем, чтобы просить руки ее сестры.
— Она прелестная девушка, — сказал он, помолчав немного.
— Да, это правда! — воскликнула с жаром Клара. — Тот, кто жил с ней и знает ее близко, может сказать, какая это прелестная и добрая девушка. Она точно солнечный луч в доме.
— Только действительно добрый человек может быть так счастлив, как, по-видимому, счастлива она. Я думаю, что самый лучший дар Божий, это — чистая душа и возвышенный ум, так что человек, обладающий ими, не способен видеть что-нибудь нечистое или злое в окружающем нас мире. Потому что, если мы видим все это, разве мы можем быть счастливыми?
— В ее характере есть также и более глубокая сторона, но она не показывает ее людям, и это очень понятно, потому что она еще молода. Но она размышляет и знает, к чему стремится.
— Я восхищаюсь ей не меньше вас. Право, мисс Уокер, я желаю только одного — поближе породниться с ней и сознавать, что между нами существует вечный союз.
Вот оно, наконец! На минуту у нее сжалось сердце, но затем сильная любовь к сестре одержала верх. Прочь эта злая мысль, которая, подобно змее, все хочет поднять вверх свою вредноносную голову!
Она повернулась к Гарольду с блестящими глазами.
— Мне хотелось быть поближе к вам обеим, и я желал бы, чтобы вы меня полюбили, — сказал он, взяв ее за руку. — Я хочу, чтобы Ида была моей сестрой, а вы — моей женой.
Она ничего не ответила ему на это и только стояла и смотрела на него с раскрытым ртом, ее большие черные глаза глядели на него вопросительно. Она не видела больше ничего — ни лужайки, ни разбитых по склону садов, ни каменных дач, ни начинавшего темнеть неба с бледным полумесяцем, который начал показываться над дымовыми трубами. Все исчезло у нее из глаз, и она видела перед собою только смуглое, серьезное лицо, на котором была написана мольба, и слышала как будто где-то вдали какой-то голос, который обращался не к ней — голос мужчины, который говорил женщине, как сильно любит ее. Он был несчастлив, говорил этот голос; его жизнь не была ничем наполнена, только одно и могло спасти его; он дошел до такого места, откуда идут две дороги — одна ведет к счастью и чести, всему возвышенному и благородному, а другая — к убивающей душу, одинокой жизни, к погоне за наживой, к мукам, к эгоистическим целям. Ему нужна была только рука любимой им женщины, чтобы вести его по этой лучшей дороге. А что он сильно любит ее, это докажет его жизнь. Он любил ее за то, что она была такая привлекательная, за ее женственность и вместе с тем силу. Он нуждался в ней. Неужели же она не придет к нему? И в то время когда она слушала все это, она вдруг поняла, что этим мужчиной был Гарольд Денвер, а этою женщиною — она сама, и что все созданное руками Божиими было прекрасно: зеленая лужайка у нее под ногами, шелест листьев на деревьях, длинные полосы оранжевого цвета на западе. Она заговорила, и хотя сама хорошенько не знала, что означают ее отрывочные слова, но увидела, что его лицо осветилось радостью, и он все держал ее руку в своей, когда они шли в сумерках. Они теперь ничего не говорили, но только шли, и при этом каждый из них сознавал другого. Все вокруг них как будто обновилось, это были все знакомые предметы, но притом в них было что-то новое, — найденное ими счастье придало всему особенную красоту.
— Знали ли вы об этом раньше? — спросил он.
— Я не смела и подумать об этом.
— Какую ледяную маску я должен был носить! Может ли человек, испытывающий такое чувство, как я, не показывать этого? Но, по крайней мере, ваша сестра знала об этом.
— Ида!
— Она узнала вчера вечером. Она начала хвалить вас, я высказал свои чувства, и в одну минуту ей сделалось все известно.
— Но что могли вы… что могли вы найти во мне? О, дай бог, чтобы вы не раскаялись в этом.
При этом счастье ее нежное сердце тревожила мысль о том, что она недостойна счастья.
— Раскаиваться в этом? Я чувствую, что я спасен. Вы не знаете, до чего деморализирует человека эта жизнь в Сити, как она его унижает и вместе с тем поглощает все его время. У вас всегда слышится в ушах звон денег. Вы не можете думать ни о чем другом. Я ненавижу ее от всей души, но могу ли я оставить ее, если я этим огорчу моего дорогого старого отца? Есть только одно средство, которое может спасти меня от заразы, — это если на меня дома будет влиять что-нибудь чистое и возвышенное, так что это закалит меня против всего, что может меня унизить. Я уже почувствовал на себе это влияние. Я знаю, что когда я говорю с вами, я бываю лучше. Вы, и никто другой, должны идти со мной рука об руку в жизни, а иначе я пойду совершенно один.
— О, Гарольд, я так счастлива!
И они все ходили в сумерках, которые постепенно сгущались, между тем как на темно-голубом небе над их головами стали показываться одна за другою звезды. Наконец, с востока подул холодный ночной ветер и напомнил им о реальном мире.
— Вы должны идти домой. Вы простудитесь.
— Мой отец будет беспокоиться обо мне. Сказать ему об этом?
— Да, если вам так угодно, мое сокровище! Или же я скажу ему завтра утром. Но нынче вечером я должен сказать об этом матери. Я знаю, что она будет в восторге.
— Надеюсь, что так будет.
— Позвольте мне проводить вас по садовой дорожке. Теперь так темно, а у вас еще не зажжена лампа. Вот галерея. Так до завтра, моя дорогая!
— До завтра, Гарольд.
— Сокровище мое!
Он наклонился к ней, и их губы встретились в первый раз. Затем, когда она отодвинула стеклянную раму, она услыхала, как он быстрыми твердыми шагами шел по выложенной щебнем садовой дорожке. Когда она вошла в комнату, то в ней была уже зажжена лампа и тут находилась Ида, которая точно какая-нибудь злая маленькая фея танцевала перед ней.
— А у тебя нет ничего такого, что ты могла бы передать мне? — спросила она с важностью. А затем, бросившись на шею к сестре, она воскликнула: — О, ты моя милая, милая Кларочка! Как я рада! Как я рада!
Глава VII
«Venit tandem felicitas»
Ровно через три дня после того, как доктор и адмирал поздравили друг друга, радуясь тому, что этот союз еще теснее соединит их семьи, а их дружба сделается для них еще дороже и задушевнее, мисс Ида Уокер получила письмо, которое в одно и то же время и удивило, и очень насмешило ее. Оно было прислано от соседей рядом с ними, и его принес после завтрака рыжий мальчик.
«Дорогая мисс Ида, — так начиналось это курьезное послание, а дальше шло уже в третьем лице: — Мистер Чарльз Уэстмакот надеется, что он будет иметь величайшее удовольствие покататься с мисс Идой Уокер на его трехколесном тандеме. Мистер Чарльз Уэстмакот приедет на нем через полчаса. Вы будете сидеть впереди. Преданный вам всей душой Чарльз Уэстмакот». Письмо было написано крупным почерком школьника; буквы, с очень тонкими штрихами наверху и нажимами внизу, стояли отдельно одна от другой, как будто бы тому, кто писал это письмо, стоило большого труда написать его.
Хотя письмо это было странно по форме, но смысл его был ясен, поэтому Ида поспешно пошла в свою комнату и только что успела надеть свое светло-серое платье для езды на велосипеде, когда увидела у входной двери тандем, на котором сидел его рослый и широкоплечий хозяин. Он подсадил ее на седло с более важным и задумчивым лицом, чем обыкновенно, и через минуту они быстро катились по прекрасным гладким пригородным дорогам по направлению к Форест-Гиллю. Тяжелая машина подпрыгивала и дрожала всякий раз, как этот атлет нажимал на педали своими большими ногами, между тем как миниатюрная фигурка в сером со смеющимся лицом и развевающимися по ветру золотистыми локонами, которые падали из-под маленькой соломенной шляпы с розовой лентой, только твердо держалась на своей насести, а педали вертелись сами собою у нее под ногами. Они проехали милю за милей, причем ветер дул ей прямо в лицо, а деревья, шедшие двумя длинными рядами по обе стороны дороги, только мелькали в глазах; они объехали кругом Кройдон и приближались к Норвуду с противоположной стороны.
— Вы не устали? — спросила она у него, смотря через плечо и повернув к нему маленькое розовое ушко, пушистый золотистый локон и один голубой глаз, который блестел из-под угла века.
— Ни крошечки. Я только что разошелся.
— Не правда ли, как хорошо быть сильным? Вы всегда напоминаете мне паровик.
— Почему паровик?
— Да потому, что он имеет громадную силу, на него можно положиться, и он не рассуждает. Я не хотела сказать этого последнего слова, знаете ли, но… но… вы знаете, что я хочу сказать. Скажите, что такое с вами?
— Почему вы меня спрашиваете об этом?
— Да потому, что у вас есть что-то на душе. Вы нынче ни разу не смеялись.
Он засмеялся принужденным смехом.
— Я очень весел, — сказал он.
— О нет, вы совсем не веселы! А почему вы написали мне такое страшно сухое письмо?
— Ну вот! — воскликнул он. — Я был уверен в том, что оно вышло сухо. Я сказал себе, что оно до крайней степени сухо.
— Так зачем было писать его?
— Оно не моего сочинения.
— Так кто же его сочинил? Ваша тетушка?
— О нет. Один человек, по имени Слаттери.
— Господи боже мой! Кто же это такой?
— Я так и знал, что это откроется, я чувствовал, что так выйдет. Вы слыхали о Слаттери, авторе?
— Никогда не слыхала.
— Он умеет удивительно хорошо выражать свои мысли. Он написал книгу под заглавием: «Открытая тайна, или легкий способ писать письма». В ней вы найдете образцы всевозможных писем.
Ида расхохоталась:
— Значит, вы и на самом деле списали одно из них?
— В письме было приглашение молодой даме на пикник, но я принялся за дело и так его изменил, что оно вполне годилось для меня. Слаттери, как кажется, никогда не приходила в голову мысль пригласить кого-нибудь покататься на тандеме, но когда я написал его, то оно показалось мне ужасно сухим, так что я прибавил начало и конец моего собственного сочинения, что, кажется, очень его скрасило.
— Начало и конец показались мне немножко смешными.
— Смешными? Значит, вы заметили разницу в слоге. Как быстро вы все понимаете! Я очень непонятлив на такие вещи. Мне бы следовало быть лесничим, смотрителем за дичью или чем-нибудь в этом роде. Я создан для этого. Но теперь я нашел кое-что.
— Что же такое вы нашли?
— Занятие скотоводством в колониях. В Техасе живет один мой школьный товарищ, и он говорит, что там отлично жить. Я куплю себе пай в его деле. Там все на открытом воздухе — можно стрелять, ездить верхом и заниматься спортом. Что, для вас будет… будет очень неудобно поехать туда вместе со мной, Ида?
Ида чуть не свалилась с сиденья от удивления. Единственные слова, которые она могла придумать в ответ на это, были: «Господи, мне ехать!», и она сказала их.
— Если это только не расстроит ваших планов и не изменит ваших намерений. — Он замедлил ход и выпустил из рук ручку велосипеда, так что эта большая машина катилась как попало, то по одной стороне дороги, то по другой. — Я очень хорошо знаю, что я не умен и все такое, но я сделаю все, что могу, для того, чтобы вы были счастливы. Может быть, со временем вы меня немножко полюбите, как вы думаете?
Ида вскрикнула от страха.
— Я не буду вас любить, если вы ударите меня об стену, — сказала она, когда велосипед заскрипел у тротуара. — Правьте хорошенько.
— Да, я буду править. Но скажите мне, Ида, поедете ли вы со мной?
— О, я не знаю! Это слишком нелепо! Как же мы можем говорить с вами о таких вещах, когда я не могу вас видеть? Вы говорите мне в затылок, и мне нужно повертывать голову, для того чтобы отвечать вам.
— Я знаю. Вот почему я и написал в письме: «Вы будете сидеть впереди». Я думал, что так будет легче объясняться. Но если вы желаете, то я остановлю велосипед, а затем вы можете повернуться лицом ко мне и говорить со мной.
— Господи боже мой! — воскликнула Ида. — Что, если мы будем сидеть лицом к лицу на неподвижном велосипеде посреди дороги, и на нас будут смотреть из окон!
— Это будет немножко смешно, не правда ли? Ну, хорошо, так давайте сойдем с велосипеда и покатим его вперед, а сами пойдем за ним.
— О нет! Лучше остаться так, как мы сидим теперь.
— Или же я понесу велосипед.
Ида расхохоталась.
— Это будет еще нелепее, — сказала она.
— Ну, так мы поедем потихоньку, и я буду смотреть вперед и править. Но, право же, я вас очень люблю, и вы осчастливите меня, если поедете со мной в Техас, и я думаю, что со временем и я вас также сделаю счастливой.
— Но ваша тетушка?
— О, она будет очень рада! Я могу понять, что вашему отцу будет больно расстаться с вами. Я уверен, что будь я на его месте, и мне было бы тоже горько потерять вас. Но ведь в наше время Америка — это уже не так далеко, и это уже не такая глушь. Мы возьмем с собою большой рояль и… и… один экземпляр Броунинга. К нам приедут и Денвер с женой. Мы будем все как одна семья. Это будет весело!
Ида сидела и слушала эти слова, которые он говорил, заикаясь, и эти нескладные фразы, которые он шептал ей, сидя за ее спиною. Но в нескладной речи Чарльза Уэстмакота было нечто более трогательное, чем в словах самого красноречивого адвоката. Он останавливался, с трудом выговаривая слова, сначала собирался с духом, чтобы выговорить их, и он выражал все свои задушевные надежды краткими отрывистыми фразами. Если она еще и не любила его, то, по крайней мерю, чувствовала к нему сожаление и симпатию, а эти чувства близки к любви. Она также и удивлялась тому, что она, существо такое слабое и хрупкое, могла так потрясти этого сильного человека, что вся его жизнь зависела от ее решения. Ее левая рука лежала на подушке сбоку. Он наклонился вперед и нежно взял ее в свою. Она не сделала попытки отнять ее у него.
— Могу я получить ее, — спросил он, — на всю жизнь?
— О, смотрите, правьте хорошенько, — сказала она, повертываясь к нему с улыбкой, — и нынче больше об этом не говорите. Пожалуйста, не говорите!
— Так когда же я получу от вас ответ?
— О, нынче вечером, завтра… я сама не знаю. Мне нужно спросить у Клары. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
И они стали говорить о другом; но он все держал в своей руке ее левую руку и знал, уже не предлагая ей больше никаких вопросов, что она согласна.
Глава VIII
Огорчения впереди
Большое собрание, которое было устроено миссис Уэстмакот и на котором обсуждался вопрос об эмансипации женщины, прошло с большим успехом. К ней присоединились все молодые девушки и замужние женщины из южных пригородных местностей; место председателя занимал человек с весом — доктор Бальтазар Уокер, и самым видным лицом, оказавшим поддержку делу, был адмирал Гей-Денвер. Какой-то застигнутый темнотою мужчина вошел в залу с темной улицы и крикнул что-то в насмешливом тоне с дальнего конца, но был призван к порядку председателем, удивлен теми негодующими взглядами, которые устремили на него еще не добившиеся эмансипации женщины и, наконец, выведен вон Чарльзом Уэстмакотом. Были приняты энергичные решения, которые было постановлено представить многим стоящим во главе правления государственным людям, и собрание разошлось с твердым убеждением, что дело эмансипации женщины очень подвинулось вперед.
Но среди всех этих женщин, присутствовавших на собрании, была одна, которой оно не принесло ничего, кроме огорчения. Клара видела дружбу и близость ее отца со вдовой, и у нее было тяжело на душе. Эта дружба все росла, и, наконец, дошло до того, что они виделись каждый день. Ожидаемое собрание послужило предлогом для этих постоянных свиданий, но теперь собрание уже прошло, и, несмотря на это, доктор все-таки обращался постоянно за советами к своей соседке. Он все говорил своим обеим дочерям о том, какой у нее сильный характер, какая она энергичная, о том, что они должны поддерживать с ней знакомство и следовать ее примеру, так что, наконец, он почти не говорил ни о чем другом. Все это могло быть объяснено только тем удовольствием, которое испытывает пожилой человек в обществе умной и красивой женщины, если бы притом не было таких обстоятельств, которые придали в глазах Клары особенное значение этой дружбе. Она не могла забыть, что Чарльз Уэстмакот, говоря с ней как-то вечером, намекнул на то, что его тетушка может опять выйти замуж. Он, наверно, что-нибудь знал или заметил, если решился высказать такое мнение. А затем и сама миссис Уэстмакот сказала, что она надеется в скором времени переменить свой образ жизни и принять на себя новые обязанности. Что же могло это означать, как не то, что она надеется выйти замуж? За кого же? Кроме своего маленького кружка, она, кажется, ни с кем больше не видалась. Она, вероятно, намекала на ее отца. Это была ужасная мысль, и все-таки с этим нужно было считаться. Как-то раз вечером доктор очень засиделся у своей соседки. Прежде он всегда заходил к адмиралу после обеда, а теперь он чаще ходил в другую сторону. Когда он вернулся домой, то Клара сидела одна в гостиной и читала какой-то журнал. Когда он вошел, то она вскочила с места, подвинула ему его кресло и побежала за туфлями.
— Ты что-то бледна, моя милая, — заметил он.
— О нет, папа, я совсем здорова!
— Хорошо ли идут дела у Гарольда?
— Да. Его компаньон, мистер Пирсон, еще не приехал, и все дело лежит на нем.
— Это хорошо. Он, наверно, будет иметь большой успех. А где Ида?
— Должно быть, в своей комнате.
— Она недавно была на лужайке с Чарльзом Уэстмакотом. Он, кажется, страстно влюблен в нее. Его нельзя назвать талантливым, но я думаю, что он будет для нее хорошим мужем.
— Я уверена в этом, папа. Он человек благородный, и на него можно вполне положиться.
— Да, я думаю, что он не способен сделать что-нибудь дурное. С первого взгляда видно, какой это человек. А если он не даровит, то это не важно, потому что его тетушка миссис Уэстмакот очень богата; она гораздо богаче, чем можно думать, судя по его образу жизни, и оставляет ему по завещанию большой капитал.
— Я очень рада этому.
— Это между нами. Я — ее душеприказчик, а потому мне известны ее распоряжения. А когда же твоя свадьба, Клара?
— О, еще не скоро, папа! Мы еще не назначали времени.
— Но, право, я не понимаю, к чему откладывать. У него есть средства к жизни, которые с каждым годом увеличиваются. А если вы оба убеждены, что дело окончательно решено, то…
— О папа!
— …то я, право, не понимаю, к чему откладывать. Да и Ида тоже должна через несколько месяцев выйти замуж. И вот теперь я желаю знать, что я буду делать, когда меня покинут обе мои спутницы.
Он говорил небрежным тоном, но взгляд его был серьезен, и он вопросительно смотрел на свою дочь.
— Дорогой папа, вы не останетесь одиноким. Пройдет несколько лет, прежде чем я выйду за Гарольда, а потом, когда мы повенчаемся, вы будете жить вместе с нами.
— Нет, нет, моя милая. Я уверен, что ты говоришь это от всего сердца, но я пожил на свете и знаю, что такие планы никуда не годятся. В доме не может быть двух хозяек, а мне в мои года, свобода необходима.
— Но ведь вы будете совершенно свободны.
— Нет, моя милая, человек не может быть свободен, если он — только гость в чужом доме. Не можешь ли ты придумать что-нибудь другое?
— Так мы останемся с вами.
— Нет, нет. Сама миссис Уэстмакот говорит, что первая обязанность женщины — это выйти замуж. Впрочем, она указывает на то, что брак должен быть заключен при условии равенства как той, так и другой стороны. Я желаю, чтобы обе вы вышли замуж, но мне желательно бы, чтобы ты, Клара, посоветовала мне, что мне-то делать.
— Да ведь мы не спешим, папа. Подождем. Я покуда еще не хочу выходить замуж.
Доктор Уокер был сбит с толку.
— Ну, хорошо, Клара, — сказал он, — если ты не можешь ничего мне посоветовать, то я думаю, что мне придется самому позаботиться о себе.
— Так что же вы намерены сделать, папа? — Она сама шла навстречу опасности, как человек, который видит, что на него сейчас падет удар.
Он посмотрел на нее и не решился высказаться.
— Как ты похожа на твою покойную мать, Клара! — воскликнул он. — Когда я смотрел на тебя, то мне показалось, что она встала из могилы. — Он наклонился к ней и поцеловал ее. — Ну, моя милая, ступай к сестре и не беспокойся обо мне. Еще ничего не решено, но ты увидишь, что все устроится к лучшему.
С грустью на душе пошла Клара наверх: теперь она была уверена, что скоро случится то, чего она так боялась, — что ее отец сделает предложение миссис Уэстмакот. При ее чистой и глубокой натуре память матери была для нее священною, и когда она думала о том, что другая займет ее место, то это казалось ей поруганием святыни. Но этот брак казался ей и еще хуже, если смотреть на него с той точки зрения, какая будущность ожидала ее отца. Вдова могла очаровать его своею опытностью, смелостью, силою характера, непринужденностью в обращении — Клара допускала в ней все эти достоинства — но она была убеждена в том, что миссис Уэстмакот не годится в подруги жизни. Она достигла такого возраста, в котором трудно менять свои привычки, а затем она была совсем не такая женщина, которая захотела бы изменить их. Мог ли выдержать такой впечатлительный человек, каким был ее отец, постоянный гнет жены — женщины с таким твердым характером, в натуре которой не было ничего нежного и мягкого. Когда о ней говорили, что она пьет портер, курит папиросы, а иногда даже и длинную глиняную трубку, бьет хлыстом пьяного слугу, держит у себя в комнатах змею Элизу, которую она имела обыкновение носить в кармане, то это считали только эксцентричностью. Но все это сделается невыносимым для ее отца, когда пройдет первый пыл увлечения.
Следовательно, ради него самого, а также и из уважения к памяти матери, не нужно допускать этого брака. А между тем как могла она не допустить его? Что могла она сделать? Не могут ли помочь ей в этом Гарольд или Ида? По крайней мере, она скажет об этом сестре, и, может быть, та ей что-нибудь посоветует.
Ида была в своем будуаре, крошечной, оклеенной обоями комнате, такой же чистенькой и изящной, как и она сама; ее низкие стены были увешены овальными украшениями из Имари и хорошенькими маленькими швейцарскими полочками, на которых стояла голубая посуда из Kara или белоснежный кольпортский фарфор. В низком кресле у стоящей на столе лампы с красным абажуром сидела Ида в прозрачном вечернем платье из mousseline de soie, и красный свет лампы падал на ее детское лицо и золотистые локоны. Когда в комнату вошла сестра, то она вскочила с места и бросилась к ней на шею.
— Милая Кларочка! Иди сюда и садись около меня. Уже несколько дней нам не приходилось поговорить с тобой. Но что это значит, что у тебя такое расстроенное лицо? Что случилось? — Она выставила вперед указательный палец и разгладила им лоб сестры.
Клара подвинула стул и села рядом с сестрой, которую обняла за талию.
— Мне не хотелось бы огорчать тебя, милая Ида, — сказала она, — но я не знаю, что мне делать.
— Не случилось ли чего-нибудь с Гарольдом?
— О нет, Ида!
— Или с моим Чарльзом?
— Нет, нет.
Ида вздохнула с облегчением.
— Ты меня страшно перепугала, моя милая, — сказала она. — Ты не можешь себе представить, какой у тебя важный вид. Так в чем же дело?
— Я думаю, что папа хочет сделать предложение миссис Уэстмакот.
Ида расхохоталась:
— Как могла прийти тебе в голову такая мысль, Клара?
— Это верно, Ида. Я подозревала это прежде, а нынче вечером он и сам чуть-чуть не проговорился. Я думаю, что это вовсе не смешно.
— Но, право, я не могла удержаться от смеха. Если бы ты сказала мне, что эти две милые старушки, которые живут напротив нас, мисс Вильямс, помолвлены, то и тогда я бы так не удивилась. Право, это до крайности смешно!
— Смешно, Ида! Подумай о том, что кто-нибудь другой займет место дорогой мамы.
Но Ида была не так сентиментальна, как сестра, и оказалась гораздо практичнее ее.
— Я уверена, что дорогой маме будет приятно, если папа сделает то, что может дать ему счастье. Обе мы уедем отсюда, почему же папе не сделать того, что может доставить ему удовольствие?
— Но подумай о том, что он будет несчастлив. Ты знаешь, как он привык к спокойной жизни и как его тревожат всякие пустяки. Может ли он жить с такой женой, которая на всяком шагу будет преподносить ему сюрпризы? Представь себе, какой хаос будет у него в доме. Человек его лет не может изменить своих привычек. Я уверена, что он будет очень несчастлив.
Лицо Иды приняло более серьезное выражение, и с минуту она была в раздумье.
— Я верю, что ты права в этом, как и всегда, — сказала она наконец. — Я очень уважаю тетушку Чарли и думаю, что ее деятельность приносит большую пользу и что она — женщина добрая, но я не думаю, чтобы она могла годиться в жены папочке, который привык к спокойной жизни.
— Но он, наверно, сделает ей предложение, и я уверена, что она примет его. Тогда уже будет слишком поздно вмешиваться в это дело. У нас осталось — самое большее — несколько дней. А что мы можем сделать! Можем ли мы надеяться заставить его переменить свое намерение?
Ида опять задумалась.
— Он никогда не пробовал, что значит жить с женщиной, у которой сильная воля, — сказала она. — Если бы только нам удалось дать ему понять это вовремя. О Клара, я придумала, я придумала! Какой чудесный план! — Она откинулась на своем кресле и расхохоталась таким искренним, веселым смехом, что Клара забыла о своем огорчении и сама начала с ней смеяться.
— О, это будет прелестно! — проговорила Ида наконец, задыхаясь от смеха. — Бедный папа! Плохо ему придется! Но все это для его пользы, как он говорил всегда, когда наказывал нас, в то время когда мы были маленькими. О Клара, я надеюсь, что ты будешь тверда!
— Я готова сделать все на свете, моя милочка, для того, чтобы его спасти.
— Это так, и вот эта-то мысль и должна придать тебе мужества.
— Но в чем же состоит твой план?
— О, я горжусь им! Мы сделаем так, что ему опротивеет и вдова, и все эмансипированные женщины. Скажи мне, какие главные идеи проповедует миссис Уэстмакот? Ты слушала ее больше, чем я, — женщины должны как можно меньше заниматься домашним хозяйством. Это одна из ее идей, не правда ли?
— Да, если они чувствуют, что они способны к чему-нибудь высшему. Затем она думает, что всякая женщина, у которой есть досуг, должна изучить какую-нибудь отрасль науки, и, если возможно, всякая женщина должна приготовиться к какому-нибудь занятию или профессии и избирать по преимуществу такие, которые до сих пор составляли монополию мужчин. А занимать другие профессии, это значит увеличивать конкуренцию.
— Так. Великолепно! — В Идиных голубых глазах мелькала лукавая мысль, и они так и бегали. — Что же еще? Она думает: что делает мужчина, должно быть дозволено и женщине, — не правда ли?
— Да, она это говорит.
— А относительно платья? Коротенькая юбка и юбка в виде панталон — этого она требует?
— Да.
— Нам нужно достать себе сукна.
— Зачем?
— Каждая из нас должна сделать себе костюм с иголочки, новый костюм эмансипированной женщины, моя милочка. Разве ты не понимаешь, в чем состоит мой план? Мы будем во всем сообразовываться с идеями Уэстмакот и, если возможно, даже пересаливать. Тогда папа поймет, что значит жить с женщиной, которая требует себе прав. О Клара, это выйдет у нас великолепно!
Ее кроткая сестра не нашла, что сказать на такой смелый план.
— Но так поступать не следует, Ида! — воскликнула она наконец.
— В этом нет ровно ничего дурного. Это только для того, чтобы его спасти.
— У меня не хватит смелости.
— О да, у тебя хватит! Гарольд нам поможет. Впрочем, у тебя, может быть, есть какой-нибудь другой план?
— У меня нет никакого плана.
— Ну, так ты должна принять мой.
— Конечно. Впрочем, может быть, ты и права. Ведь мы делаем это из хорошего побуждения.
— Так ты будешь поступать по моему плану?
— Я не вижу другого способа.
— Милая моя Кларочка! Теперь я скажу тебе, что ты должна делать. Мы не должны начинать сейчас же. Это может возбудить подозрение.
— Так как же хочешь поступить?
— Завтра мы отправимся к миссис Уэстмакот, будем сидеть у ее ног и усвоим себе все ее взгляды.
— Какими притворщиками мы будем считать себя!
— Мы окажемся самыми ревностными из ее новообращенных. О, это будет такая потеха, Клара! Затем мы составим себе план действия, пошлем купить то, что нам нужно, и начнем жить по-новому.
— Я надеюсь, что нам не придется выдерживать слишком долго. Право, это так жестоко по отношению к бедному папе!
— Жестоко! Это для того, чтобы его спасти!
— Я желала бы быть уверенной в том, что мы поступаем, как следует. А между тем, что же, кроме этого, мы можем сделать? Ну хорошо, Ида: дело решено, и завтра мы пойдем к миссис Уэстмакот.
Глава IX
Семейный заговор
Бедный доктор Уокер, сидя на следующий день утром за завтраком, и не подозревал, что его милые дочки, сидевшие по обе его стороны, были коварными заговорщицами и что он, который, ничего не зная, кушал пирожки, — жертва, против которой был направлен их хитрый замысел. Они терпеливо ждали времени, когда, наконец, им можно будет заговорить.
— Какой нынче чудный день, — заметил он. — Погода благоприятствует миссис Уэстмакот. Она хотела покататься на велосипеде.
— Значит, нам нужно идти к ней пораньше. Мы обе хотели отправиться к ней после завтрака.
— О, в самом деле!
По лицу доктора было видно, что это ему приятно.
— Знаете ли, папа, — сказала Ида, — нам кажется, для нас очень полезно то, что миссис Уэстмакот живет к нам так близко.
— Почему, моя милая?
— Да потому, что она, знаете ли, передовая женщина. Если мы будем вести такую жизнь, как она, то мы и сами подвинемся вперед.
— Помнится, вы говорили, папа, — заметила Клара, — что она — тип женщины будущего.
— Мне приятно слышать, что вы говорите такие умные речи, мои милые. Разумеется, я думаю, что она — такая женщина, которая может служить вам образцом. Чем больше вы с ней сблизитесь, тем мне будет приятнее.
— Значит, дело решено, — сказала с важностью Клара, затем разговор перешел на другие предметы.
Все утро молодые девушки сидели у миссис Уэстмакот и набирались самых крайних взглядов относительно обязанностей одного пола и тирании другого. Ее идеалом было абсолютное равенство во всем, даже в мелочах. Довольно этих криков попугаев о том, что несвойственно женщине и девушке. Все это было выдумано мужчиной для того, чтобы напугать женщину, когда она подходила слишком близко к его заповедным владениям. Всякая женщина должна быть независима. Всякая женщина должна избрать какую-нибудь профессию и подготовиться к ней. Это было обязанностью женщин насильно идти туда, куда не желали их допустить. Стало быть, они были мученицами в этом деле и пионерами для их более слабых сестер. Почему должны быть их вечным уделом корыто для стирки белья, иголка и расходная книга? Разве они не могут добиться чего-нибудь высшего — докторской консультации, профессии адвоката и даже церковной кафедры? Миссис Уэстмакот, сев на своего конька, позабыла даже и о прогулке на велосипеде, и ее две прекрасные ученицы подхватывали каждое ее слово и каждый намек с тем, чтобы впоследствии приложить все это к делу. После полудня они отправились за покупками в Лондон, а к вечеру на дачу доктора были доставлены какие-то странные свертки.
План был совсем готов, следовало только привести его в исполнение, и у одной из заговорщиц был веселый и торжествующий вид, тогда как другая была в нервном и тревожном состоянии.
Когда на следующий день утром доктор сошел вниз, в столовую, то он удивился, увидав, что его дочери встали раньше него. Ида сидела у одного конца стола, на котором стояли перед ней спиртовая лампа, какой-то изогнутый стеклянный сосуд и несколько флаконов. В этом сосуде что-то сильно кипело, между тем как всю комнату наполнял какой-то ужасный запах. Клара развалилась на одном кресле, положив ноги на другое, с книгою в синем переплете в руках и огромною картою Великобритании, разложенною на коленях.
— Это что такое? — воскликнул доктор, щурясь и нюхая. — А где же завтрак?
— О, разве ты не заказывал его? — спросила Ида.
— Я! Нет. Почему это я должен заказывать?
Он позвонил.
— Отчего ты не накрыла на стол для завтрака, Джэн?
— Извините, сэр, но мисс Ида занималась на этом столе.
— О да, конечно, Джэн, — сказала молодая девушка совершенно спокойным тоном. — Я очень сожалею, что так вышло. Через несколько минут я кончу и уйду отсюда.
— Но скажи, ради бога, что такое ты делаешь, Ида? — спросил доктор. — Запах самый отвратительный. Ах господи, посмотри только, что ты сделала со скатертью. Ведь ты прожгла на ней дыру.
— О, это кислота, — отвечала Ида самым довольным тоном. — Миссис Уэстмакот говорила, что ею можно прожечь до дыр.
— Ты могла бы поверить ей на слово и не производить опытов, — сказал ее отец сухим тоном.
— Но вот посмотрите, папа! Посмотрите, что говорится в книге: «Человек, занимающийся наукой, не должен ничего принимать на веру. Над всем нужно производить опыты». Вот я и сделала опыт.
— Конечно, ты сделала. Ну, пока завтрак еще не готов, я просмотрю «Таймс». Ты не видала газеты?
— «Таймс»? Ах господи, да ведь она у меня под спиртовой лампой. Я боюсь, не попала ли на нее тоже кислота. Газета что-то отсырела и порвана. Вот она.
Доктор с печальным лицом взял испачканную газету.
— Кажется, нынче все идет вкривь и вкось, — заметил он. — Почему это ты вдруг так полюбила химию, Ида?
— О, я стараюсь сообразовываться с тем, чему учит миссис Уэстмакот.
— Хорошо! Хорошо! — сказал он, хотя уже не таким искренним тоном, как накануне. — Ах, вот, наконец, и завтрак!
Но в это утро ни в чем не было удачи. Яйца были поданы без ложечек, поджаренные ломтики хлеба подгорели, мясо пережарено, а кофе смолот слишком крупно. Кроме того, этот ужасный запах, распространившийся по всей комнате, отравлял всякий кусок.
— Я не хочу мешать вам учиться, Ида, — сказал доктор, отодвигая свое кресло, — но я думаю, что было бы лучше, если бы ты делала твои химические опыты попозже.
— Но миссис Уэстмакот говорит, что женщины должны вставать рано и работать до завтрака.
— Но тогда они должны выбрать не столовую, а какую-нибудь другую комнату. — Доктор начинал сердиться. Он подумал, что если немножко погуляет на чистом воздухе, то это его успокоит. — Где мои сапоги? — спросил он.
Но их не оказалось в углу у его кресла. Он искал их по всей комнате, и ему помогали в этом три служанки, которые нагибались и смотрели везде — и под книжными шкафами и под комодами. Ида опять вернулась к своим занятиям, а Клара к своей книге в синем переплете; они сидели, погруженные в свое дело, не обращая ни малейшего внимания на возню и шум в комнате. Наконец, громкие радостные восклицания возвестили о том, что кухарка отыскала сапоги, которые висели в передней на вешалке вместе со шляпами. Доктор, весь раскрасневшийся и запыхавшийся, надел их и поспешил присоединиться к адмиралу для утреней прогулки.
Когда захлопнулась дверь, то Ида громко расхохоталась.
— Видишь, Клара, — воскликнула она, — наши чары начинают уже действовать. Вместо того чтобы идти в третий нумер, он пошел в первый. О, мы одержим большую победу! Ты очень хорошо играла свою роль, моя ми-дочка; я видела, что ты была как на иголках, и тебе хотелось помочь ему, когда он искал свои сапоги.
— Бедный папа! Это так жестоко с нашей стороны! А, впрочем, что же нам делать?
— О, он будет еще больше ценить комфорт, если мы заставим его немножко пострадать от недостатка комфорта! Ах, химия, какое это ужасное занятие! Посмотри на мою юбку! Она вся испорчена. А этот отвратительный запах! — Она растворила окно и высунула из него свою маленькую головку с золотистыми локонами.
Чарльз Уэстмакот копал землю по другую сторону садовой решетки.
— Здравствуйте, сэр, — сказала Ида.
— Здравствуйте! — Этот рослый человек оперся о свою мотыгу и посмотрел вверх на нее.
— Есть у вас папиросы, Чарльз?
— Конечно, есть.
— Бросьте мне в окно штуки две.
— Вот мой портсигар. Ловите!
Портсигар из моржовой кожи упал с глухим ударом на пол. Ида открыла его. Он был битком набит папиросами.
— Это какие папиросы? — спросила она.
— Египетские.
— А какие есть еще сорта?
— О, «Ричмондские жемчужины», затем турецкие, кембриджские. Но зачем вам это нужно?
— Вам до этого нет дела! — Она кивнула ему и затворила окно. — Мы должны запомнить все эти сорта, Клара, — сказала она. — Мы должны учиться говорить о таких вещах. Миссис Уэстмакот знает все сорта папирос. Ты получила твой ром?
— Да, милочка, вот он.
— А вот и мой портер. Пойдем теперь наверх ко мне в комнату. Этот запах невыносим. Но мы должны его встретить, когда он вернется. Если мы будем сидеть у окна, то увидим, как он пойдет по дороге.
Свежий утренний воздух и приятное общество адмирала заставили доктора позабыть о неприятностях, и он вернулся домой около полудня в отличном настроении. Когда он отворил дверь передней, то на него еще сильнее, чем прежде, пахнуло отвратительным запахом химических составов, — запахом, который испортил ему завтрак. Он растворил окно в передней, вошел в столовую и остановился, пораженный тем зрелищем, которое представилось его глазам.
Ида все еще сидела за столом перед своими флаконами; в левой руке она держала закуренную папиросу, а на столе стоял около нее стакан портера. Клара с другой папиросой развалилась в большом кресле, а кругом нее на полу было разложено несколько географических карт. Она положила ноги на корзинку для угольев, и у самого ее локтя стоял на маленьком столике стакан, наполненный до краев какою-то темно-красною жидкостью. Доктор смотрел попеременно то на ту, то на другую из своих дочерей сквозь облако серого дыма, но, наконец, его глаза с изумлением остановились на старшей дочери, отличавшейся более серьезным направлением.
— Клара! — выговорил он, едва переводя дух. — Я не поверил бы этому!
— В чем дело, папа?
— Ты куришь?
— Я только пробую, папа. Я нахожу, что это немножко трудно, потому что я еще не привыкла.
— Но скажи, пожалуйста, зачем ты…
— Миссис Уэстмакот советует курить.
— О, дама зрелых лет может делать много такого, чего молодая девушка должна избегать!
— О нет! — воскликнула Ида. — Миссис Уэстмакот говорит, что для всех должен быть один закон. Вы выкурите папироску, папа?
— Нет, благодарю. Я никогда не курю утром.
— Не курите? Но, может быть, это папиросы не того сорта, какой вы курите. Какие это папиросы, Клара?
— Египетские.
— Ах, вам надо купить «Ричмондские жемчужины» или турецкие папиросы. Мне хочется, чтобы вы, папа, купили мне турецких папирос, когда поедете в город.
— И не подумаю. Я полагаю, что это совершенно не годится для молодых девушек. В этом я совсем не схожусь с миссис Уэстмакот.
— В самом деле, папа? Да ведь вы же советовали нам во всем подражать ей.
— Но с ограничениями. Что это такое ты пьешь, Клара?
— Ром, папа.
— Ром? Утром? — Он сел и протер себе глаза, как человек, который старается стряхнуть с себя какой-нибудь дурной сон. — Ты сказала — ром?
— Да, папа. Люди той профессии, которую я хочу избрать, пьют все поголовно.
— Профессии, Клара?
— Миссис Уэстмакот говорит, что всякая женщина должна избрать себе профессию и что мы должны выбрать себе такие профессии, которых всегда избегали женщины.
— Да, это верно.
— Ну, так я хочу поступить по ее совету и буду лоцманом.
— Милая моя Клара! Лоцманом! Это уже слишком!
— Вот прекрасная книга, папа: «Маяки, сигнальные огни, бакены, каналы и береговые сигналы для моряков в Великобритании». А вот другая: «Руководство для моряка». Вы не можете себе представить, как это интересно!
— Ты шутишь, Клара. Ты, наверно, шутишь!
— Совсем нет, папа. Вы не можете себе представить, как много я уже узнала. Я должна выставить зеленый фонарь на штирборте, красный на левом борту, белый на топ мачте и через каждые четверть часа пускать ракету.
— Ах, это должно быть красиво ночью! — воскликнула ее сестра.
— А затем я знаю сигналы во время тумана. Один сигнал значит, что корабль идет штирбортом, два — левым бортом, три — кормою, четыре — что плыть невозможно. Но в конце каждой главы автор задает ужасные вопросы. Вот послушайте: «Вы видите красный свет. Корабль на левом галсе и ветер с севера, какой курс должен взять этот корабль?»
Доктор встал с места и сделал жест, выражавший отчаяние.
— Я решительно не могу понять, что сделалось с вами обеими, — сказал он.
— Дорогой папа, мы стараемся подражать в нашей жизни миссис Уэстмакот.
— Ну, я должен сказать, что результаты мне не нравятся. Может быть, твоя химия не причинит тебе вреда, Ида, но твой план, Клара, никуда не годится. Я не могу понять, как подобная мысль могла прийти в голову такой рассудительной девушке, как ты. Я решительно должен запретить вам продолжать ваши занятия.
— Но, папа, — сказала Ида, в больших голубых глазах которой был виден наивный вопрос, — что же нам делать, если ваши приказания расходятся с советами миссис Уэстмакот? Вы же сами говорили, чтобы мы слушались ее. Она говорит, что когда женщины делают попытки сбросить с себя оковы, то их отцы, братья и мужья первые стараются опять заклепать на них эти оковы и что в этом случае мужчина не имеет никакой власти.
— Разве миссис Уэстмакот учит вас тому, что я не глава в собственном доме?
Доктор вспылил, и от гнева его седые волосы на голове поднялись, точно щетина.
— Конечно. Она говорит, что глава дома — это остаток темных веков.
Доктор что-то пробормотал про себя и топнул ногою по ковру. Затем он, не говоря ни слова, вышел в сад, и его дочери могли видеть, как он в сердцах ходил взад и вперед, сбивая цветы хлыстиком.
— О, милочка! Как великолепно ты играла свою роль! — воскликнула Ида.
— Но это жестоко! Когда я увидела в его глазах огорчение и удивление, то я едва удержалась, чтобы не броситься ему на шею и не рассказать обо всем. Как ты думаешь, не пора ли нам кончить?
— Нет, нет, нет! Этого далеко недостаточно. Ты не должна выказывать теперь свою слабость, Клара. Это так страшно, что я руковожу тобой. Я испытываю незнакомое мне чувство. Но я знаю, что я права. Если мы будем продолжать так, как начали, то мы можем говорить себе всю жизнь, что мы спасли его. А если мы перестанем, — о Клара! — то мы никогда не простим себе этого!
Глава X
Женщины будущего
С этого дня доктор утратил свое спокойствие. Еще никогда ни один дом, где было всегда тихо и соблюдался во всем порядок, не превращался так быстро в шумное место или счастливый человек вдруг делался несчастливым, как было в этом случае. До сих пор он совсем не понимал, что его дочери предохраняли его от всех маленьких неприятностей в жизни. Теперь же, когда они не только перестали заботиться о нем, но сами делали ему всевозможные неприятности, он начал понимать, как велико было то счастье, которым он наслаждался, и он сожалел о тех счастливых днях, когда его дочери не подпали еще под влияние его соседки.
— Вы что-то невеселы, — заметила ему однажды утром миссис Уэстмакот. — Вы бледны, и у вас измученный вид. Вам бы следовало сделать вместе со мной прогулку в десять миль на тандеме.
— Я беспокоюсь о моих девочках.
Они ходили взад и вперед по саду. Время от времени из дома, находящегося за садом, раздавался протяжный меланхолический звук охотничьего рога.
— Это Ида, — сказал он. — Она вздумала учиться играть на этом ужасном инструменте в промежутках между занятиями химией. И Клара тоже совсем отбилась от рук. Я вам скажу, что это становится невыносимым.
— Ах, доктор, доктор! — воскликнула она, грозя ему пальцем и показывая при этом свои ослепительно белые зубы. — Вы должны проводить свои принципы в жизнь; вы должны давать вашим дочерям такую свободу, какой вы требуете для других женщин.
— Свободу, сударыня, конечно. Но тут дело доходит до своеволия.
— Закон один для всех, мой друг. — И она с упреком похлопала его по плечу своим веером. — Я думаю, что когда вам было двадцать лет, ваш отец не запрещал вам изучать химию или учиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Если бы он так поступил, то вы сочли бы это тиранством.
— Но обе они вдруг совершенно переменились.
— Да, я заметила, что они в последнее время горячо стоят за дело свободы. Я думаю, что из всех моих учениц они выйдут самыми ревностными и самыми последовательными, что вполне естественно, так как их отец один из самых горячих поборников нашего дела.
У доктора передернуло лицо от досады.
— Мне кажется, что я потерял всякий авторитет! — воскликнул он.
— Нет, нет, дорогой мой друг! Они немножко вышли из границы, порвав те путы, которыми связал их обычай. Вот и все.
— Вы не можете себе представить, что я должен выносить, сударыня. Это ужасное испытание! Вчера ночью, когда я погасил свечу в своей спальне, я наступил ногою на что-то гладкое и жесткое, что сейчас же выкатилось у меня из-под ноги. Представьте же мой ужас! Я зажег газ и увидал большую черепаху, которую Клара вздумала взять в дом. По-моему, иметь таких домашних животных — скверная привычка.
Миссис Уэстмакот сделала ему реверанс.
— Благодарю вас, сэр, — сказал она. — Это камешек в мой огород: вы намекаете на мою бедную Элизу.
— Даю вам честное слово, что я совсем и позабыл о ней! — воскликнул доктор, покраснев. — Конечно, еще можно допустить одно такое домашнее животное, но иметь их два, — это прямо невыносимо! У Иды есть обезьяна, которая сидит на карнизе драпировки. Она будет сидеть неподвижно до тех пор, пока не заметит, что вы совершенно забыли о ее присутствии, и тогда она вдруг начинает прыгать по всем стенам с картины на картину и кончает тем, что повисает на шнурке от звонка или кидается вам на голову. За завтраком она утащила сваренное всмятку яйцо и обмазала им всю дверную ручку. Ида называет эти безобразия потешными штуками.
— О, все это устроится! — сказала вдова успокоительным тоном.
— Да и Клара тоже ведет себя не лучше — Клара, которая была прежде такой доброй, такой кроткой, так напоминала всем свою покойную мать. Она забрала себе в голову нелепую мысль, что будет лоцманом, и теперь говорит только об одном — о вращающихся маяках, подводных камнях, установленных сигналах и о разных глупостях в этом роде.
— Но почему же нелепую? — спросила его собеседница. — Что может быть благороднее этой профессии, при которой человек двигает вперед торговлю и помогает кораблю благополучно достигнуть гавани? Я думаю, что у вашей дочери большие способности к этому и что она прекрасно будет исполнять свои обязанности.
— Когда так, то я расхожусь в этом с вами, сударыня.
— Значит, вы непоследовательны.
— Извините меня, сударыня, но я смотрю на это совсем с другой точки зрения. И я был бы вам очень благодарен, если бы вы, пользуясь своим влиянием, разубедили моих дочерей.
— Вы хотите, чтобы и я также была непоследовательной?
— Стало быть, вы отказываетесь?
— Я думаю, что не могу вмешиваться в их дела.
Доктор рассердился не на шутку.
— Очень хорошо, сударыня, — сказал он. — В таком случае, я могу только проститься с вами.
Он приподнял свою соломенную шляпу с широкими полями и пошел большими шагами по убранной щебнем дорожке, между тем как вдова, прищурив глаза, смотрела ему вслед. Она была сама удивлена тем, что чем больше Доктор был похож на мужчину и чем больше он выказывал настойчивости, тем больше он ей нравился. Это было безрассудно с ее стороны и противоречило всем ее принципам, но так было на самом деле и этого нельзя было изменить никакими доводами.
Доктор, запыхавшийся и сердитый, вошел в комнату и сел читать газету. Ида ушла отсюда, и отдаленные звуки ее охотничьего рога показывали, что она была наверху, в своем будуаре. Клара сидела напротив него со своими картами и синей книгой, которые доводили его до отчаяния. Доктор взглянул на нее, и его глаза остановились с изумлением на передней части ее юбки.
— Милая моя Клара! — воскликнул он. — Ты разорвала свою юбку.
Его дочь засмеялась и поправила свою юбку. Он увидал, к своему ужасу, красный плюш кресла на том месте, где должно было быть ее платье.
— Да она вся разорвана! — воскликнул он. — Что такое ты делала?
— Дорогой папа! — сказала она. — Разве вы можете понять что-нибудь в тайнах дамского туалета. Это — юбка-панталоны.
Тогда он увидал, что она была действительно сшита таким фасоном и что на его дочери было надето что-то вроде широких и очень длинных панталон.
— Это будет очень удобно для моих морских сапог, — пояснила она.
Ее отец грустно покачал головой.
— Это не понравилось бы твоей дорогой маме, Клара, — сказал он.
Это была такая минута, в которую заговор мог быть открыт. В его кротком упреке и упоминании о матери было что-то такое, что у нее навернулись на глазах слезы, и через минуту она, наверное, бросилась бы перед ним на колени и во всем ему призналась, но вдруг дверь растворилась настежь и в комнату вбежала вприпрыжку Ида. На ней была надета серая юбка, такая же короткая, как та, которую носила миссис Уэстмакот; она приподняла ее с обеих сторон руками и начала танцевать вокруг мебели.
— Я точно танцовщица из «Gaite»! — воскликнула она. — Быть на сцене, да это, должно быть, такая прелесть! Вы не можете себе представить, как удобно такое платье, папа. В нем чувствуешь себя так свободно! А не правда ли, что Клара прелестна?
— Ступай сейчас же в свою комнату и сними его! — закричал громовым голосом доктор. — Я называю это в высшей степени неприличным, и ни одна из моих дочерей не должна носить таких платьев.
— Что вы говорите, папа? Это неприлично? Да ведь я сняла этот фасон с миссис Уэстмакот.
— Я повторяю, что это неприлично. Да и твое платье, Клара, тоже неприлично! Вы ведете себя самым непозволительным образом. Вы хотите выгнать меня из дому. Я поеду в город, в клуб. У меня в моем собственном доме нет ни комфорта, ни душевного спокойствия. Я не могу более выносить этого. Может быть, я нынче вечером вернусь домой поздно — я должен быть на заседании медицинского общества. Но когда я вернусь, я надеюсь, что вы одумаетесь и поймете, как неприлично ваше поведение, и стряхнете с себя то вредное влияние, благодаря которому так изменилось ваше поведение за последнее время.
Он схватил свою шляпу, захлопнул за собою дверь столовой, и через несколько минут после этого они услыхали скрип больших ворот, находившихся напротив фасада дома.
— Победа, Клара, победа! — воскликнула Ида, все еще делая пируэты вокруг мебели. — Ты слышала, что он сказал? Вредное влияние. Разве ты не понимаешь, что это значит, Клара? Отчего ты сидишь там такая бледная и мрачная? Отчего ты не встанешь и не потанцуешь?
— О, как я буду рада, когда все это кончится, Ида! Мне так неприятно огорчать его. Конечно, теперь он убедился в том, что вовсе не весело жить с реформаторами.
— Он уже убедился в этом, Клара. Но надо дать ему еще один маленький урок. Мы не должны рисковать всем в эту последнюю минуту.
— Что же ты хочешь еще сделать, Ида? О, не делай чего-нибудь ужасного! Я чувствую, что мы уже и так зашли слишком далеко.
— О, мы можем прекрасно разыграть эту комедию! Видишь ли, мы с тобой обе помолвлены, и это облегчает нам дело. Гарольд сделает для тебя то, о чем ты его попросишь, особенно, если ты объяснишь ему причину, а мой Чарльз сделает это, не спрашивая даже о причине. Ведь ты знаешь, что думает миссис Уэстмакот о скромности молодых девушек? Это только жеманство, аффектация, остаток темных веков зенаны. Ведь она так говорила, не правда ли?
— Ну так что же?
— Мы должны приложить это к делу. Мы показываем все другие ее взгляды на практике и не должны уклоняться и от этого последнего.
— Но что же ты хочешь сделать? О, не смотри так лукаво, Ида! Ты похожа на какую-то маленькую злую фею с твоими золотистыми волосами и с бегающими глазами, в которых виден злой умысел. Я так и знаю, что ты предложишь что-нибудь ужасное!
— У нас будет сегодня вечером маленький ужин.
— У нас? Ужин!
— Почему же нет? Ведь молодые люди дают же ужины. Отчего же не могут пригласить на ужин молодые девушки?
— Но кого же мы пригласим?
— Как кого? Разумеется, Гарольда и Чарльза!
— А адмирала и миссис Гей-Денвер?
— О нет! Это уже выйдет по-старомодному. Мы должны быть вполне современными девушками, Клара.
— Но что же мы подадим им за ужином?
— О, что-нибудь хорошенькое, что можно было бы приготовить скоро и что напоминало бы о кутеже. Погоди! Шампанское, конечно… и устрицы. Устрицы, и этого будет довольно. В романах все, кто ведет себя дурно, пьют шампанское и едят устрицы. А потом их не надо приготовлять. Много ли у тебя карманных денег, Клара?
— У меня три фунта стерлингов.
— А у меня один. Четыре фунта стерлингов. Но я совсем не знаю, сколько стоит шампанское. А ты знаешь?
— Не имею об этом ни малейшего понятия.
— Сколько устриц может съесть один мужчина?
— Право, не знаю.
— Я напишу Чарльзу и спрошу у него. Нет, я не буду ему писать. Я спрошу у Джэн. Позвони ей, Клара. Она была кухаркой и, наверно, это знает.
Джэн, подвергнутая перекрестному допросу, сказала только одно, что это зависит от джентльмена и от устриц. Но соединенный совет в кухне решил, что будет за глаза довольно трех дюжин.
— Так мы возьмем на всех восемь дюжин, — сказала Ида, записывая все, что требовалось, на листке бумаге, — и две пинты шампанского, а также ситного хлеба, уксуса и перца. Вот и все, я думаю. А ведь совсем не так трудно дать ужин, Клара?
— Мне это не нравится, Ида. Это кажется мне очень неделикатным.
— Но это необходимо для того, чтобы довершить наше дело. Нет, нет, теперь уже нельзя отказываться, Клара, а иначе у нас все пропадет. Папа, наверное, вернется домой с поездом, который приходит в девять сорок пять. Ровно в десять он будет дома. Когда он придет, то все должно быть готово. Ну, теперь садись и пиши Гарольду, чтобы он пришел в девять часов, а я напишу то же самое Чарльзу.
Эти два приглашения были отправлены, получены и приняты. Гарольд уже был посвящен в тайну, и он понял, что это входит в план заговора. Что же касается Чарльза, то он так привык к эксцентрическим выходкам в лице своей тетушки, что его удивило бы скорее строгое соблюдение этикета. В 9 часов вечера оба они вошли в столовую дачи № 2 и увидали, что хозяина нет дома, на столе, покрытом белоснежной скатертью, стоит лампа с абажуром, приготовлен ужин и сидят две девушки, которых они выбрали себе в подруги жизни. Никогда и никто не веселился так, как они, — их смех и веселая болтовня раздавались по всему дому.
— Десять часов без трех минут, — закричала вдруг Клара, смотря на часы.
— Господи боже мой! Да, это так. Ну, теперь давайте составим нашу маленькую живую картину!
Ида выдвинула нарочно напоказ бутылки с шампанским по направлению к двери и рассыпала по скатерти устричные раковины.
— Ваша трубка с вами, Чарльз?
— Моя трубка? Да, со мной.
— Так, пожалуйста, курите ее. Ну, не рассуждайте, а курите, а иначе весь эффект пропадет.
Этот большой ростом и широкоплечий детина вытащил из кармана красный футляр, из которого вынул большую желтую пенковую трубку и через минуту начал выпускать из нее большими клубами дым. Гарольд закурил сигару, а обе девушки — папиросы.
— Все это очень мило и напоминает об эмансипации женщин, — сказала Ида, посматривая вокруг себя. — Ну, теперь я буду лежать на этом диване. Вот так! А теперь вы, Чарльз, садитесь сюда и небрежно обопритесь о спинку дивана. Нет, не переставайте курить. Мне это нравится. Ты, милая Клара, положи ноги на корзину с угольями и постарайся принять на себя рассеянный вид. Мне бы хотелось, чтобы мы украсили себя цветами. Вот там на буфете лежит салат. Ах господи, вот он! Я слышу, как он повертывает свой ключ в замке. — Она начала петь своим высоким свежим голосом какой-то отрывок из французской шансонетки, а хор подхватывал и пел «тра-ла-ла».
Доктор шел домой с вокзала в мирном и благодушном настроении, сознавая, что, может быть, он сказал лишнее поутру, что его дочери в продолжение целого ряда лет вели себя примерно во всех отношениях и что если они переменились за последнее время, то потому только, что, как они сами говорили, они послушались его совета и во всем подражали миссис Уэстмакот. Он мог ясно видеть теперь, что этот совет был неблагоразумен и что если бы на свете жили только женщины, похожие на миссис Уэстмакот, то не могло бы быть счастливой и спокойной жизни. Он был сам во всем виноват, и ему было больно подумать о том, что, может быть, его запальчивые слова расстроили и огорчили его девочек.
Но этот страх скоро рассеялся. Войдя в переднюю, он услыхал голос Иды, поднявшийся до высоких нот, — она пела веселую шансонетку, — и почувствовал сильный запах табака. Он растворил настежь дверь столовой и стоял, пораженный тем зрелищем, которое открывалось перед его глазами.
Вся комната была наполнена облаками синего дыма, сквозь который лампа освещала бутылки с золочеными головками, тарелки, салфетки и целую груду устричных раковин и папирос. Ида, раскрасневшаяся и взволнованная, полулежала на диване, около нее на столике стоял стакан с вином, а между пальцами она держала папироску; около нее сидел Чарльз Уэстмакот, закинув руку на спинку дивана, что имело такой вид, как будто он хочет ее обнять. На противоположной стороне комнаты сидела, развалившись в кресле, Клара, и около нее Гарольд, оба они курили и перед ними стояли стаканы с вином. Доктор стоял, не говоря ни слова, в дверях и с изумлением смотрел на эту попойку.
— Войдите, папа! Пожалуйста, войдите! — крикнула Ида. — Не хотите ли вы выпить стакан шампанского?
— Нет, прошу меня извинить, — отвечал отец самым холодным тоном. — Я чувствую, что я вам буду мешать. Я не знал, что вы задаете пиры. Может быть, вы будете так любезны сказать мне, когда вы кончите. Я буду у себя в кабинете.
Он сделал вид, что совсем не замечает обоих молодых людей, и, затворив дверь, пошел в свой кабинет, огорченный и оскорбленный до глубины души. Через четверть часа после этого он услыхал, что в столовой хлопнули дверью, и обе его дочери пришли сказать ему, что гости от них ушли.
— Гости! Чьи гости? — закричал он в сердцах. — Что это за собрание?
— Мы давали маленький ужин, папа, и они были нашими гостями.
— О, вот как! — И доктор саркастически засмеялся. — Значит, вы думаете, что это хорошо — принимать и угощать молодых холостых людей поздно вечером, пить и курить вместе с ними, потом… О, зачем только я дожил до того, что мне приходится краснеть за своих дочерей! Слава богу, что этого не видит ваша дорогая мать!
— Дорогой папа! — воскликнула Клара, бросившись к нему на шею. — Не сердитесь на нас. Если бы вы понимали, в чем дело, то увидали бы, что в этом нет ничего дурного.
— Ничего дурного, мисс! Кто же может лучше судить об этом?
— Миссис Уэстмакот, — подсказала лукавая Ида.
Доктор вскочил с места.
— К черту миссис Уэстмакот! — закричал он, отчаянно махая руками по воздуху. — Неужели же я не услышу ничего другого, кроме имени этой женщины? Неужели я буду встречать ее на каждом шагу? Я больше не могу выносить этого.
— Но ведь это было ваше желание, папа.
— Ну, так я скажу вам теперь, в чем состоит мое второе и более благоразумное желание, и мы увидим, будете ли вы повиноваться этому второму желанию так, как повиновались первому.
— Конечно, будем, папа.
— Так я желаю, чтобы вы позабыли все эти ужасные идеи, которые вы от нее заимствовали, чтобы вы одевались и вели себя так, как прежде, раньше, чем вы познакомились с этой женщиной, и чтобы впредь ваши отношения с ней ограничивались только тою вежливостью, которую следует соблюдать по отношению к соседям.
— Так мы должны оставить миссис Уэстмакот?
— Или оставить меня.
— О, дорогой папа, как можете вы говорить такие жестокие слова, — воскликнула Ида, пряча свою белокурую с золотистым отливом головку на груди отца, между тем как Клара прижала свою щеку к одному из его бакенбардов. — Конечно, мы оставим ее, если вы этого желаете.
Доктор погладил эти обе прижавшиеся к нему головки.
— Ну вот это опять мои девочки! — воскликнул он. — Вы ошиблись так же, как ошибся и я. Я был введен в заблуждение, а вы последовали моему примеру. Только тогда, когда я увидел, что ошибаетесь вы, я понял, что ошибся и я. Оставим все это и никогда не будем больше ни говорить, ни думать о ней.
Глава XI
Неожиданный удар
Таким образом, благодаря находчивости этих двух девушек рассеялась грозная туча, и снова засияло солнце. Но, увы! — над одною из них опять собиралась другая туча, которую нельзя было так легко рассеять. Из этих трех семейств, которых свела вместе судьба, два были уже соединены узами любви. Но она решила также связать семью Уэстмакот с семьею Гей-Денвер союзом другого рода.
Между адмиралом и вдовой существовали самые дружественные отношения с того дня, когда старый моряк спустил свой флаг и переменил свои взгляды; женщине, катавшейся на яхте, он приписывал те достоинства, которых не находил в женщине, стремившейся к реформе. Он, по своей честной и прямой натуре, видел точно также честность и прямоту и в своей соседке, и между ними завязалась такая дружба, которая была больше похожа на дружбу двух мужчин между собою, — дружба, основанная на взаимном уважении и сходстве вкусов.
— Да, кстати, адмирал, — сказала миссис Уэстмакот однажды утром, когда они шли вместе на вокзал, — кажется, ваш сын в то время, как он не ухаживает за мисс Уокер, занимается чем-то на бирже?
— Да, сударыня, и редко кто в его годы ведет так хорошо дела. Я могу сказать вам, сударыня, что он выдвигается вперед. Те, которые взялись за дело вместе с ним, остались у него далеко за кормою. Прошлый год он заработал пятьсот фунтов стерлингов; ему не будет еще и тридцати лет, а он уже дойдет до четырех цифр.
— Причина, почему я спросила вас об этом, то, что мне нужно бывает от времени до времени помещать небольшие суммы денег, а мой теперешний маклер — плут. Я была бы очень рада устраивать эти дела при посредстве вашего сына.
— Это очень любезно с вашей стороны, сударыня. Его компаньон поехал отдохнуть, и Гарольд с удовольствием возьмется за дело и покажет, что он может сделать. Вы знаете, что лейтенанту бывает тесно на яхте, когда капитан на берегу.
— Я полагаю, что он, как обыкновенно, берет полпроцента за комиссию?
— Право, не знаю, сударыня. Но только я готов побожиться, что он поступает так, как следует.
— Это столько, сколько я плачу обыкновенно — десять шиллингов со ста фунтов стерлингов. Если вы увидите его раньше меня, то попросите его купить мне новозеландских акций на пять тысяч фунтов стерлингов. Теперь они идут по четыре, но я думаю, что они поднимутся.
— На пять тысяч! — воскликнул адмирал, высчитывая в своем уме: «Посмотрим, сколько это выйдет! Ведь это двадцать пять фунтов стерлингов за комиссию. Хорошо заработать такую сумму в один день, ей-богу!» — Это очень хорошее поручение, сударыня.
— Но ведь я должна же заплатить кому-нибудь, так почему же не ему?
— Я ему скажу и уверен, что он не станет тратить времени понапрасну.
— О, спешить не к чему! Да, кстати, кажется, вы сейчас сказали, что у него есть компаньон.
— Да, мой сын — младший компаньон, а Пирсон — старший. Меня познакомили с ним несколько лет тому назад, и он предложил это Гарольду для начала. Конечно, он должен был внести довольно большой залог.
Миссис Уэстмакот остановилась и стояла, выпрямившись во весь рост, между тем как ее суровое, как у дикого индейца, лицо сделалось еще суровее.
— Пирсон? — спросил она. — Иеремия Пирсон?
— Он самый.
— Ну, так дело расстроилось! — закричала она. — Вы не должны рассчитывать на то, что я помещу деньги.
— Очень хорошо, сударыня.
Они пошли дальше рядом; она о чем-то думала, а он был раздосадован тем, что она ни с того ни с сего переменила свое намерение, и разочарован, так как его Гарольд не получит комиссионных денег.
— Вот что я скажу вам, адмирал, — неожиданно воскликнула она, — если бы я была на вашем месте, то запретила бы вашему сыну быть компаньоном этого человека.
— Но почему же, сударыня?
— Потому, что он связался с самой хитрой и лукавой лисицей во всем городе Лондоне.
— Иеремия Пирсон, сударыня? Что же вы можете знать о нем? Он пользуется хорошей репутацией.
— Ни один человек на свете не знает так хорошо Иеремию Пирсона, как знаю его я, адмирал. Я предостерегаю вас, потому что чувствую симпатию к вам и к вашему сыну. Этот человек — плут, и вам лучше держаться от него подальше.
— Но ведь это только одни слова, сударыня. Неужели же вы хотите сказать, что знаете его лучше, чем маклеры и дельцы в Сити?
— Послушайте, — закричала миссис Уэстмакот, — вы поверите мне, что я знаю его, когда я скажу вам, что моя девичья фамилия Пирсон, я — Ада Пирсон, а Иеремия — мой единственный брат?
Адмирал засвистал.
— Фью! — закричал он. — Теперь я вижу, что между вами есть сходство.
— Он — железный человек, адмирал; он — человек, у которого нет сердца. Вы будете поражены, если я расскажу вам, что я вытерпела от моего брата. Состояние моего отца было разделено между нами поровну. Он спустил свою долю в течение пяти лет и затем старался посредством разных хитростей, на какие только способен лукавый, низкий человек — подлой лестью, юридическими принципами, грубым запугиванием, — отнять у меня мою долю. Нет такой низости, на которую не был бы способен этот человек. О, я знаю моего брата Иеремию! Я знаю его и всегда настороже.
— Это для меня новость, сударыня. Честное слово, я не знаю даже, что мне и отвечать на это. Благодарю вас за то, что вы были со мной так откровенны. Из того, что вы сказали, я заключаю, что с таким товарищем плавать нельзя. Может быть, Гарольд поступит хорошо, если он отстранится от дела.
— Как можно скорее.
— Ну хорошо, мы с ним поговорим об этом, вы можете быть уверены. Ну вот мы и дошли до вокзала, я только посажу вас в вагон, а потом пойду домой и послушаю, что скажет на это моя жена.
Когда он тащился домой, озадаченный и расстроенный, то очень удивился, услыша, что кто-то сзади зовет его; оглянувшись, он увидал, что за ним бежит по дороге Гарольд.
— Папенька, — кричал он, — я только что приехал из города, и первое, что я увидел, это — вашу спину, когда вы шли от вокзала. Но вы идете так скоро, что я должен был бежать для того, чтобы догнать вас.
Адмирал улыбнулся от удовольствия, причем на его суровом лице появилось множество морщин.
— Ты рано вернулся сегодня, — сказал он.
— Да, мне нужно было посоветоваться с вами.
— Не случилось ничего дурного?
— О нет, только одно маленькое затруднение.
— В чем же дело?
— Сколько лежит у нас на текущем счету?
— Да порядочно. Полагаю, около восьмисот.
— О, половины этой суммы будет достаточно с избытком. Это было легкомысленно со стороны Пирсона.
— Что такое?
— Вот видите ли, папенька, когда он уехал немножко отдохнуть в Гавр, то он поручил мне заплатить по счетам и так далее. Он сказал мне, что в банке лежит довольно для того, чтобы удовлетворить все требования. Во вторник я должен был заплатить по двум чекам — одному на восемьдесят фунтов стерлингов, а другому на сто двадцать, и вот мне вернули их из банка с пометкою, что мы уже перебрали несколько сотен.
У адмирала был серьезный вид.
— Что же это значит? — спросил он.
— О, это можно легко поправить! Видите ли, дело в том, что Пирсон помещает весь свой свободный капитал и держит в банке на текущем счету очень немного. Но это очень нехорошо с его стороны, что по его милости мне возвращают назад чеки из банка. Я писал ему и просил у него позволения продать некоторые бумаги, а между тем написал и тем лицам, которые требуют деньги, чтобы объяснить, в чем дело. Но кроме того, я должен был выдать еще несколько чеков, так что надо будет перевести на имя Пирсона часть тех денег, которые лежат у нас на текущем счету, чтобы иметь возможность уплатить по ним.
— Совершенно верно, сын мой. Все, что мое, то и твое. Но как ты думаешь, кто этот Пирсон? Ведь это брат миссис Уэстмакот.
— В самом деле? Как это странно! Но теперь, когда вы сказали мне об этом, я нахожу между ними сходство. У них обоих такие суровые лица.
— Она предостерегала меня против него, говорит, что он — такой мошенник, какого не найдешь во всем Лондоне. Я надеюсь, что у него все в порядке и что мы не очутимся в водовороте…
Гарольд немножко побледнел, услыша мнение миссис Уэстмакот о своем старшем компаньоне. Теперь приняли более определенную форму те смутные страхи и подозрения, которые являлись у него и которые он гнал от себя, когда они тревожили его, потому что он считал их слишком чудовищными и нелепыми.
— Он — человек известный в Сити, папенька, — сказал Гарольд.
— Конечно, известный… конечно, известный. Это самое я и сказал ей. Ведь там узнали бы, если бы у него дела были не в порядке. Ну, право же, ничто так не озлобляет, как семейная ссора. Впрочем, это хорошо, что ты написал об этом деле: нам надо, чтобы все было ясно и не было ничего скрытого.
Но письмо Гарольда к его компаньону встретилось в дороге с письмом старшего компаньона, которое тот посылал Гарольду. На следующий день утром оно лежало на столе в столовой нераспечатанным до тех пор, пока он не вернулся домой, и когда он прочел его, у него чуть не выскочило из груди сердце, он вскочил со стула с бледным лицом и вытаращенными глазами.
— Сын мой! Сын мой!
— Я разорился, маменька… разорился! — Он стоял, смотря бессмысленно вперед, между тем как листок бумаги упал на ковер. Затем он опять опустился на стул и закрыл лицо руками. Его мать сейчас же обняла его за шею, а адмирал дрожащими пальцами поднял письмо с пола и надел очки для того, чтобы прочесть его. Вот что было в нем написано:
«Дорогой мой Денвер! В то время когда вы получите это письмо, я буду там, где меня не найдет никто — ни вы, ни другое лицо, которое пожелало бы со мною повидаться. Не трудитесь отыскивать меня, — уверяю вас, что это письмо отправил по почте один из моих знакомых, так что, если вы станете разыскивать, все ваши поиски будут безуспешны. Я очень сожалею о том, что оставил вас в таких затруднительных обстоятельствах, но ведь нужно же было, чтобы кого-нибудь из нас прижали, и приняв все в расчет, я думаю, что будет лучше, если прижмут вас. Вы не найдете ничего в банке и, кроме того, около 13000 фунтов стерлингов долга. Я думаю, что самое лучшее, что вы можете сделать, это — не платить того, что вы в состоянии уплатить, и последовать примеру вашего старшего компаньона. Если вы поступите так немедленно, то выйдете сухим из воды. Если же вы этого не сделаете, то мало того, что вы закроете окно ставнями, но я боюсь, что эти недостающие деньги едва ли будут признаны обыкновенным долгом, и вы, конечно, должны отвечать за них перед судом так же, как и я. Послушайте моего дружеского совета и уезжайте в Америку. Молодой человек с умом всегда может найти себе там какое-нибудь дело, и таким образом вы будете иметь возможность пережить эту маленькую невзгоду. Если этот случай научит вас ничего не принимать на веру в делах и непременно знать до мельчайших подробностей все, что делает ваш компаньон, хотя бы он был и старшим, то нельзя сказать, что вы дорого заплатили за урок.
Преданный вам, Иеремия Пирсон».
— Господи боже мой! — простонал адмирал. — Он скрылся.
— И оставил меня в одно и то же время и банкротом и вором.
— Нет, нет, Гарольд, — говорила, рыдая, мать. — Все устроится. Что так беспокоиться о деньгах!
— О деньгах, маменька! Дело идет о моей чести!
— Сын говорит правду. Дело идет о его чести и о моей чести, потому что его честь в то же время и моя честь. Это большое горе, мать, и в такое время, когда мы думали, что уже пережили все горе в нашей жизни; но мы перенесем и это горе, как переносили другие горести.
Он протянул ей свою жилистую руку, и оба старика сидели с наклоненными седыми головами, рука об руку, и каждый из них чувствовал поддержку в любви и сочувствии другого.
— Мы были слишком счастливы, — говорила старуха со вздохом.
— Но это воля Божия, мать!
— Да, Джон, это воля Божия.
— Но все-таки тяжело будет это перенести. Я мог бы потерять все: дом, деньги, положение в свете — я перенес бы это. Но в мои года… моя честь… честь адмирала флота.
— Нельзя потерять чести, Джон, если не было сделано ничего бесчестного. Что такое ты сделал? Что сделал Гарольд? Тут дело идет не о чести.
Старик покачал головой, но Гарольд уже призвал к себе на помощь свой ясный практический ум, который покинул его на минуту в то время, когда его ошеломил этот ужасный удар.
— Мама права, папенька, — сказал он. — Бог видит, что мы в очень дурном положении, но мы не должны так мрачно смотреть на это дело. Ведь это нахальное письмо само по себе служит доказательством того, что я не имел никакого понятия о хитрых планах написавшего его негодяя.
— Могут подумать, что оно было написано с умыслом.
— Нет, этого подумать не могут. Вся моя жизнь служит доказательством противного. Посмотрев на мое лицо, не могут сказать этого.
— Нет, мой сын, если только у них есть глаза, — воскликнул адмирал, ободрившись при виде его сверкающих глаз и мужественного, готового отразить обвинения лица. — У нас есть письмо, и у нас также есть твоя репутация. Мы выдержим бурю под этим прикрытием. Главным образом вина лежит на мне, потому что это я выбрал тебе в товарищи такую акулу. Прости мне, Господи, я думал, что нашел для тебя такое прекрасное дело.
— Дорогой папенька! Разве вы могли что-нибудь знать? Он дал мне урок, как он говорит в своем письме. Но он был гораздо старше и опытнее меня, так что мне было неловко попросить у него для просмотра его книги. Но нам не следует терять понапрасну время. Я должен идти в Сити.
— Что же ты будешь делать?
— То, что должен делать честный человек. Я напишу всем нашим клиентам и кредиторам, соберу их, изложу перед ними все дело, прочту им письмо и отдамся всецело в их руки.
— Это так, мой сын… нос с носом, и кончай скорее дело.
— Я должен сейчас идти. — Гарольд надел свое верхнее пальто и шляпу. — Но у меня остается десять минут, я еще успею попасть на поезд. Мне нужно сделать еще одно маленькое дельце, прежде чем я отправлюсь.
Он увидал через большую задвижную стеклянную дверь, что на лужайке для игры в теннис мелькают белая блузка и соломенная шляпа. Клара часто встречала его здесь по утрам, для того чтобы сказать ему несколько слов, когда он спешил отправиться в город. Он вышел теперь из дома быстрым твердым шагом такого человека, который решится на что-нибудь сразу, но у него было угрюмое лицо и бледные губы.
— Клара, — сказал он, когда она подошла к нему со словами приветствия. — Я жалею, что мне приходится сообщить вам неприятное известие, но у меня в Сити совершенно расстроились дела, и… и я думаю, что я обязан освободить вас от данного мне обещания.
Клара посмотрела на него вопросительно своими большими черными глазами, и лицо ее сделалось таким же бледным, как и его.
— Какое отношение может иметь Сити к вам и ко мне, Гарольд?
— Это — позор. Я не могу требовать, чтобы вы разделили со мной позор.
— Позор? Это потеря какого-то презренного золота и серебряных монет!
— О, Клара, если бы дело касалось только этого! Мы могли бы быть гораздо счастливее, живя вместе в маленьком коттедже в деревне, чем со всеми богатствами Сити. Бедность не могла бы так глубоко огорчить меня, как я был огорчен сегодня утром. Ведь прошло не больше двадцати минут с тех пор, как я получил письмо, Клара, а мне кажется, что это случилось давным-давно в моей жизни, что какая-то ужасная черная туча заслонила собою все и отняла у меня жизненную силу и душевный покой.
— Но в чем же дело? Чего же вы боитесь больше, чем бедности?
— Я боюсь, что у меня окажутся такие долги, которых я не смогу заплатить. Я боюсь, что меня объявят на бирже несостоятельным. Знать, что есть лица, которые могут предъявить ко мне законные требования, и чувствовать, что я не могу посмотреть им в глаза, — разве это не хуже бедности?
— Да, Гарольд, в тысячу раз хуже! Но все это можно перенести. А еще ничего нет?
— Мой компаньон убежал, и на меня пали огромные долги, которые я должен буду заплатить; я очутился в таком положении, что от меня могут потребовать судом, чтобы я заплатил, по крайней мере, часть этих пропавших денег. Они были даны ему для помещения, а он присвоил их себе. Я, как его компаньон, отвечаю за это. Я сделал несчастными всех, кого я люблю — моего отца, мою мать. Но пусть, по крайней мере, эта тень не падает на вас. Вы свободны, Клара. Нас ничто не связывает.
— Нужны два лица для того, чтобы существовал такой союз, Гарольд, — сказала она, улыбаясь и кладя свою руку в его. — Нужны два человека, мой дорогой, для того, чтобы заключить его, и также два человека для того, чтобы порвать его. Разве так ведутся дела в Сити, сэр, что один человек может нарушить по своей воле данное им обязательство?
— Вы заставляете меня сдержать его, Клара?
— В этом случае я буду неумолимее всякого кредитора, Гарольд. Вы никогда не освободитесь от этого обязательства.
— Но я разорен. Вся моя жизнь разбита.
— Значит, вы хотите разорить также и меня и разбить всю мою жизнь. Нет, сэр, вы не отделаетесь от меня так легко. Но, говоря серьезно, Гарольд, я обиделась бы этим, если бы это не было так нелепо. Неужели же вы думаете, что любовь женщины похожа на тот зонтик, который я держу в руке, — вещь, которая годится только для защиты от солнца и совершенно бесполезна, если дует ветер и собираются тучи?
— Я не хочу унижать вас, Клара.
— Разве не было бы большим унижением для меня, если б я оставила вас в такое время? Именно теперь я и могу быть полезна вам, — я могу помочь вам, поддержать вас. Вы всегда отличались таким сильным характером и в этом отношении стояли выше меня. Вы еще сильны и теперь, но вдвоем мы будем сильнее. А потом, сэр, вы не имеете понятия о том, какая я деловая женщина. Это говорит папа, а он знает.
Гарольд попытался заговорить, но его сердце было слишком полно. Он мог только пожать белую ручку, которая схватила его за рукав. Она ходила взад и вперед около него, весело болтая и стараясь как-нибудь развеселить его, потому что им овладело мрачное настроение. Слушая ее, он мог подумать, что с ним болтала Ида, а не ее серьезная и скромная сестра.
— Скоро все это устроится, — сказала она, — и тогда нам будет скучно. Конечно, у всех деловых людей бывают и удачи и неудачи. Да я думаю, что из всех людей, с которыми вы встречаетесь на бирже, не найдется ни одного, который не мог бы рассказать про себя какой-нибудь истории в этом роде. Если бы все шло всегда гладко, то, конечно, всякий сделался бы маклером, и вам нужно было бы собираться в Гайдларке. Какая сумма вам нужна?
— Мне нужно больше, чем я могу достать. Не меньше тридцати тысяч фунтов стерлингов.
Клара изменилась в лице, услышав эту цифру.
— Что же вы намерены делать?
— Я пойду теперь в Сити и попрошу собраться завтра всех наших кредиторов. Я прочитаю им письмо Пирсона, и пусть они делают со мной, что хотят.
— А что же они сделают?
— Что могут они сделать? Они получат исполнительные листы на свои деньги, и фирма будет объявлена несостоятельной.
— И это собрание будет завтра, говорите вы? Послушаетесь ли вы моего совета?
— Что же вы мне посоветуете, Клара?
— Попросите у них несколько дней отсрочки. Кто знает, какой оборот может принять дело?
— Какой же оборот оно может принять? Мне никоим образом не удастся достать денег.
— Пусть вам дадут отсрочку на несколько дней.
— О, у них и так будет отсрочка по ходу самого дела. Нужно некоторое время на то, чтобы были исполнены все легальные формальности. Но мне нужно идти, Клара, я не должен показывать вида, будто я хочу уклониться от ответственности. Теперь мое место — в конторе.
— Да, мой дорогой, вы говорите правду. Да благословит и да сохранит вас Бог! Я останусь здесь, в Эрмитаже, но душою я буду целый день у вашего письменного стола в конторе, в Трогмортон-стрит, и если вам сделается очень грустно, вы услышите, как я буду шептать вам на ухо, и поймете, что у вас есть одна такая клиентка, от которой вы никогда не отделаетесь, никогда, до тех пор, пока мы с вами живы, мой дорогой!
Глава XII
Друзья в нужде
В то утро, о котором идет речь, Клара, наморщив лоб и сложив кончики пальцев, с видом опытного делового человека, сказала отцу:
— Теперь, папа, я хочу поговорить с вами о денежных делах.
— Хорошо, моя милая. — Он положил на стол газету и вопросительно посмотрел на нее.
— Пожалуйста, скажите мне опять, папа, какая сумма денег принадлежит мне по закону. Вы прежде часто говорили мне об этом, но я всегда позабываю цифры.
— У тебя двести пятьдесят фунтов стерлингов годового дохода по завещанию тетки.
— А у Иды?
— У Иды сто пятьдесят фунтов стерлингов.
— Я думаю, что я могу прекрасно жить на пятьдесят фунтов стерлингов в год, папа. Я трачу на себя немного, и если бы у меня была швейная машина, я могла бы сама шить себе платья.
— Конечно, милая.
— В таком случае у меня останется двести фунтов стерлингов в год, без которых я могу обойтись.
— Да, если бы это было необходимо.
— Но это на самом деле необходимо. О, добрый, милый папа, помогите мне в этом деле, потому что я о нем только и думаю! Гарольду до зарезу нужны деньги, и так вышло не по его вине… — И с женским тактом и красноречием она рассказала отцу всю эту историю. — Поставьте себя на мое место, папа. Что значат для меня деньги? Я никогда не думала о них с начала до конца года. А теперь я понимаю, как они драгоценны. Я прежде не понимала, что они могут иметь такую цену. Видите ли, что я могу сделать с ними. Они помогут мне спасти его. Они понадобятся мне завтра утром. О, пожалуйста, дайте мне совет, что мне делать и как мне достать денег?
Слыша, с каким жаром она это говорит, доктор улыбнулся.
— Тебе хочется поскорее отделаться от денег, между тем как другим хочется поскорее нажить их, — сказал он. — Если бы дело шло о чем-нибудь другом, то я счел это опрометчивостью, но я доверяю твоему Гарольду и вижу, что с ним поступили мошенническим образом. Позволь мне самому заняться этим делом.
— Вы займетесь им, папа?
— Мужчины сумеют лучше устроить его. Твой капитал, Клара, равняется приблизительно пяти тысячам фунтов стерлингов, но он помещен под закладную, и ты не можешь взять его обратно.
— Ах, боже мой!
— Но мы все-таки можем устроить это. Такая же сумма лежит у меня в банке. Я могу дать ее вперед Денверам, как будто бы от тебя, а потом ты можешь заплатить мне или же выплачивать на нее проценты, когда ты получишь свои деньги.
— О, это великолепно! Как это мило и любезно с вашей стороны!
— Но тут есть одно препятствие: я не думаю, чтобы ты уговорила Гарольда принять от тебя эти деньги.
Клара смутилась.
— Вы думаете, что это мне не удастся? — спросила она.
— Я уверен, что он их не возьмет.
— Так что же вы будете делать в таком случае? Как трудно устраивать эти денежные дела!
— Я повидаюсь с его отцом. Мы вдвоем с ним как-нибудь это устроим.
— О, ради бога, папа! А вы скоро это сделаете?
— Самое лучшее время — это теперь. Я сейчас же пойду к нему.
Он написал чек, положил его в конверт, надел свою соломенную шляпу с широкими полями и пошел через сад с утренним визитом.
Когда он вошел в гостиную адмирала, то глазам его представилось странное зрелище. Посередине комнаты стоял большой корабельный сундук и вокруг него на ковре лежали небольшими кучками шерстяные куртки, плащи из клеенки, книги, ящики для секстантов, различные инструменты и морские сапоги. Среди всего этого хлама с важным видом сидел старый моряк, — он переворачивал его и внушительно осматривал со всех сторон; между тем как его жена сидела молча на диване, и слезы текли ручьями по ее румяным щекам; поставив локти на колени, она оперлась подбородком на руки и слегка качалась взад и вперед.
— А, доктор! — сказал адмирал, протягивая ему свою руку. — У нас шторм, вы, верно, слышали об этом, но я выносил погоду и хуже этой, а потому, по милости Божьей, мы все трое вынесем и этот шторм, хотя у двоих из нас корабли сделались более валкими, чем были прежде.
— Мои дорогие друзья, я пришел сюда с тем, чтобы сказать вам, как глубоко я вам сочувствую. Моя дочь только сейчас рассказала мне об этом.
— Это случилось так неожиданно для нас, — говорила, рыдая, миссис Гей-Денвер. — Я думала, что Джон останется со мною до конца наших дней. Богу известно, что я очень мало жила с ним, а теперь он намерен опять отправиться в плавание.
— Да, да, Уокер, только это единственное средство поправить дело. Когда я в первый раз услыхал об этом, то меня точно застал врасплох ветер. Даю вам честное слово, что я совершенно потерял присутствие духа, что не случалось со мною с тех пор, как я прицепил кортик мичмана к моему поясу. Видите ли, мой друг, я имею понятие о том, что такое кораблекрушение или морское сражение, или вообще обо всем, что может произойти на море, но мне совершенно неизвестны подводные камни города Лондона, о которые разбился мой сын. В этом случае моим лоцманом был Пирсон, а теперь я знаю, что он — плут. Но теперь я оправился и ясно вижу, что мне следует делать.
— Что же именно, адмирал?
— О, у меня есть один или два маленьких плана. Я удивлю своего сына. Да что, черт возьми, дружище Уокер, может быть, у меня суставы теперь уже не так гибки, как прежде, но я беру вас в свидетели, что могу пройти двенадцать миль меньше, чем в три часа. А затем что же? Зрение у меня хорошее, вот только я не могу читать газет. Голова у меня свежа. Мне шестьдесят три года, но я еще почти так же крепок, как был и прежде, — настолько крепок, что могу протянуть еще десяток лет. Я буду чувствовать себя и еще крепче, когда услышу запах соленой воды, и мне подует в лицо морской ветер. Не плачь, мать, теперь я отправлюсь в плавание не на четыре года. Через месяц или два я буду ворочаться домой. Это все равно, как если бы я поехал погостить в деревню, — все это он говорил очень громким голосом, кладя назад в сундук свои морские сапоги и футляры для секстантов.
— Вы, мой дорогой друг, и в самом деле хотите опять поднять свой вымпел?
— Мой вымпел, Уокер? Нет, нет. У Ее Величества королевы — да благословит ее Бог! — слишком много молодых людей, и она не нуждается в таком старом судне, как я. Я сделаюсь просто мистером Гей-Денвером и буду служить на купеческом корабле. Надо думать, что я отыщу какого-нибудь судовладельца, который даст мне место второго или третьего офицера на своем корабле. Мне покажется странным почувствовать опять под рукою перила мостика.
— Замолчите, замолчите! Это совсем для вас не годится, совсем не годится, адмирал! — Доктор сел рядом с миссис Гей-Денвер и гладил ее по руке в знак дружеского сочувствия. — Нам следует подождать до тех пор, пока ваш сын не переговорит со всеми этими людьми, и тогда мы узнаем, как велик убыток и каким образом можно опять поправить дело. Значит, нам будет довольно времени собрать наши средства для уплаты.
— Наши средства! — Адмирал засмеялся. — У меня есть пенсия. Я думаю, Уокер, у нас так мало средств, что их нечего собирать.
— О, послушайте, есть такие, о которых вы, может быть, не подумали. Например, адмирал, я всегда хотел дать в приданое за дочерью пять тысяч фунтов стерлингов. Конечно, горе вашего сына это — и ее горе, и если деньги будут истрачены на то, чтобы поправить дело, то это самое лучшее для них употребление. У нее есть свой собственный маленький капитал, который она хотела также отдать, но я счел за лучшее устроить дело таким образом. Возьмите, пожалуйста, этот чек, миссис Денвер, и я думаю, что лучше ничего не говорить об этом Гарольду, а вы употребите его сообразно с обстоятельствами.
— Да благословит вас Бог, Уокер! — Адмирал сел на свой корабельный сундук и отер себе лоб своим красным носовым платком.
— Не все ли равно, когда вы получите его, теперь или после? Теперь он вам нужнее. Но я даю его только с одним условием: если дела окажутся из рук вон плохими, так что уже ничем нельзя будет их поправить, то удержите этот чек у себя, потому что не к чему лить воду в решето, и если молодой человек обанкротится, то он должен иметь что-нибудь для того, чтобы опять подняться на ноги.
— Он не обанкротится, Уокер, так что вам не придется стыдиться того семейства, за члена которого выходит замуж ваша дочь. У меня есть свой план. Но мы будем держать у себя ваши деньги, мой друг, и нас будет ободрять мысль о том, что они у нас.
— Ну, теперь все сделано как следует, — сказал доктор Уокер, поднимаясь с места. — А если понадобится и еще немножко — тысяча или две, то мы ему поможем. А теперь, адмирал, я отправляюсь на свою утреннюю прогулку. Не желаете ли вы сопровождать меня?
— Нет, я еду в город.
— Раз так, то прощайте. Надеюсь услышать более отрадное известие о том, что все устроится. Прощайте, миссис Денвер. Я чувствую, что ваш сын как будто бы и мой родной сын, и не успокоюсь до тех пор, пока он совсем не устроит своих дел.
Глава XIII
В чужой сфере
Когда ушел доктор Уокер, то адмирал положил опять назад в корабельный сундук все свои вещи, за исключением маленькой, обложенной медью конторки; он отпер ее и взял из нее около дюжины листов синей бумаги, испещренной клеймами и печатями, и в заголовке которых были напечатаны крупным шрифтом две буквы: V.R. Он тщательно связал их вместе и положил эту маленькую связку во внутренний карман своего сюртука, а затем взял свою шляпу и палку.
— О, Джон, не поступай так опрометчиво! — воскликнула миссис Денвер, положа свои руки на его рукав. — Я так мало видела тебя, Джон. Только три года после того, как ты вышел в отставку. Не оставляй меня опять. Я знаю, что это слабость с моей стороны, но я не могу выносить этого.
— Ну, моя милая жена, будь тверда, — сказал он, гладя рукою ее волосы с проседью. — Мы, мать, честно жили с тобой вместе и, по милости Божьей, умрем в чести. Каким бы образом ни были сделаны долги, их нужно заплатить, а долги нашего сына — это и наши долги. У него нет денег, а может ли он найти их? Найти их он не может. Что из этого следует? Это мое дело, и тут есть только одно средство.
— Но не может быть, чтобы дела были уж так дурны, Джон. Не лучше ли нам подождать до завтрашнего дня, когда он повидается со своими кредиторами?
— Они могут дать ему отсрочку только на короткое время, моя милая. Но я не зайду так далеко, чтобы потом уже нельзя было отказаться. Нет, мать, не удерживай меня! Это непременно должно быть сделано, и тут никак нельзя уклоняться. — Он отцепил ее пальцы от своего рукава, толкнул ее потихоньку в кресло и поспешно вышел из дома.
Меньше, чем через полчаса поезд, на котором находился адмирал, подъехал к вокзалу «Виктория», и старик очутился среди густой шумной толпы на платформе, где все толкались, стараясь пробраться вперед. Теперь ему стало казаться, что трудно выполнить тот план, который дома он считал удобоисполнимым, и он сам не знал, с чего начать. И старый моряк в своей паре из серого твида и черной касторовой шляпе медленно подвигался вперед с опущенной вниз головой и наморщенным от недоумения лбом, среди толпы деловых людей, каждый из которых шел быстрыми шагами в определенном направлении. Но вдруг ему пришла в голову одна мысль. Он пошел назад к железнодорожному киоску и купил номер газеты. Он несколько раз перевертывал ее страницы до тех пор, пока не отыскал известного столбца; тогда он ее расправил и, перейдя на другую сторону залы, уселся на скамейку и принялся читать на досуге.
И когда он читал этот столбец, ему стало казаться странным, что еще есть на свете люди, которые находятся в стесненных обстоятельствах и нуждаются в деньгах. Здесь был целый ряд публикаций, гласивших о том, что есть такие джентльмены, которые не знают, куда поместить излишек своих доходов и которые громко взывали к бедным и нуждающимся, чтобы те пришли и освободили их от этого бремени. Вот тут публикация о каком-то простодушном человеке, который, не будучи ростовщиком по профессии, всегда был готов ответить письменно и т. д. Вот еще какой-то услужливый субъект, который давал деньги взаймы, от десяти до десяти тысяч фунтов стерлингов, без всяких издержек или залога в самое короткое время. «Деньги могут быть выданы через несколько часов» — так говорилось в этой заманчивой публикации, и воображение рисовало такую картину: посланные бегут, сломя голову, с мешками золота на помощь к выбившемуся из сил бедняку. К третьему джентльмену нужно было обращаться со всеми делами лично, он давал деньги под какой угодно залог или вовсе без залога; для него, по словам его публикации, было довольно только одного обещания на словах, а затем он никогда не брал больше пяти процентов. Эта последняя публикация поразила адмирала, так как она подавала самые большие надежды; у него разгладились морщины, и когда он читал ее, то лицо его уже не имело такого мрачного вида, как прежде. Он сложил газету, встал с места и очутился лицом к лицу с Чарльзом Уэстмакотом.
— А, это вы, адмирал!
— А, Уэстмакот!
Чарльз всегда был любимцем моряка.
— Что вы тут делаете?
— О, мне нужно было сделать тут одно маленькое дельце для тетушки! Я никогда не видал вас прежде в Лондоне.
— Я его терпеть не могу. Я в нем задыхаюсь. По эту сторону Гринвича весь воздух испорчен. Может быть, вы хорошо знаете все улицы в Сити?
— Да, некоторые знаю. Видите ли, я всегда жил неподалеку от города и часто исполняю поручения тетушки.
— Может быть, вы знаете Бред-стрит (Хлебную улицу)?
— Это за Чипсайдом.
— Ну, так как же вы поплывете на эту улицу отсюда? Составьте мне курс, и я буду его держаться.
— Послушайте, адмирал, мне нечего делать, и я с удовольствием провожу вас туда.
— Так вы хотите меня проводить? Ну что же, я буду вам очень благодарен. У меня есть там дело. Смит и Гэнбюри, комиссионеры в Бред-стрит.
Оба они пошли по направлению к реке, а потом дальше вниз по Темзе до площади Святого Павла; адмиралу гораздо больше нравилось идти пешком, чем ехать в омнибусе или кебе. Дорогою он рассказал своему спутнику о своем деле и о тех причинах, по которым он его предпринял. Хотя Чарльз Уэстмакот был мало знаком с жизнью, которую вели в Сити, и с тем, как там велись дела, но все-таки он был опытнее адмирала в этом отношении и потому решился не оставлять его до тех пор, пока тот не кончит своего дела.
— Вот эти люди, — сказал адмирал, переворачивая свою газету и указывая на то объявление, которое, по его мнению, подавало самые большие надежды. — Похоже на то, что они — честные и действуют прямо, не правда ли? Личные переговоры как будто указывают на то, что здесь не может быть обмана, а потом всякий согласится платить пять процентов.
— Это, кажется, совсем недорого.
— Конечно, неприятно ходить со шляпой в руке и занимать деньги, но бывают такие минуты, — может быть, вы и сами испытаете это, Уэстмакот, прежде чем доживете до моих лет, — в которые человек должен оставить свою гордость. Но вот номер их дома и их дощечка сбоку двери.
По обе стороны узкого входа были два ряда медных дощечек; сначала шли судовые маклеры и адвокаты, жившие в нижнем этаже, затем длинный ряд вест-индских агентов, архитекторов, землемеров и маклеров, и, наконец, та фирма, которую они разыскивали. Витая каменная лестница, на которой был положен хороший ковер и имелись перила в первом этаже, становилась все хуже с каждой площадкой; они, пройдя мимо бесчисленного множества дверей, поднялись, наконец, под самую крышу из волнистого стекла и увидали фамилии Смит и Гэнбюри, которые были написаны большими белыми буквами на филенке двери вместе с лаконическим приглашением пониже этой надписи: «Отворять дверь внутрь». Следуя этому указанию, адмирал и его спутник очутились в мрачной комнате, плохо освещаемой двумя окнами. Запачканный чернилами стол, на котором были разбросаны перья, бумаги и календари, обитый клеенкой диван, три кресла разных фасонов и сильно потертый ковер составляли всю ее мебель, если не считать очень большую и бросающуюся в глаза фарфоровую плевательницу и висевшую над камином картину в золотой рамке с очень темными красками. Напротив этой картины сидел и мрачно смотрел на нее какой-то маленький мальчик с болезненным цветом лица и большой головой — так как это был единственный предмет, на который он мог смотреть, — он, изучая искусство, в промежутках жевал, не спеша, яблоко.
— Дома ли мистер Смит или мистер Гэнбюри? — спросил адмирал.
— Здесь нет таких, — отвечал маленький мальчик.
— Но ведь эти фамилии написаны на двери.
— Ах, это только, видите ли, название фирмы. Это только одно название. Вам нужен мистер Рейбен-Метакса.
— Когда так, то дома ли он?
— Нет, его нет дома.
— А когда он вернется?
— Право, не могу вам сказать. Он пошел завтракать. Иногда он завтракает час, а иногда и два. Должно быть, нынче он будет завтракать два, потому что, прежде чем он пошел, он говорил, что проголодался.
— Если так, то я думаю, что нам лучше зайти опять, — сказал адмирал.
— Совсем нет! — закричал Чарльз. — Я знаю, как обходиться с этими чертенятами. Слушай, маленькая гадина, вот тебе шиллинг. Сейчас беги и приведи сюда своего хозяина. Если ты не приведешь его через пять минут, то я дам тебе тумака в голову, когда ты вернешься. Вон отсюда! Брысь! — Он замахнулся на мальчика, который проворно выскочил из комнаты и загремел по лестнице, по которой, сломя голову, побежал вниз.
— Он приведет его, — сказал Чарльз. — А мы с вами давайте расположимся поудобнее. Этот диван стоит не очень твердо. Его не предназначали для таких людей, которые весят пятнадцать стоунов. Но эта комната что-то не похожа на такое место, где можно достать денег.
— Я и сам то же думаю, — сказал адмирал, печально смотря вокруг себя.
— Ах да! Я слыхал, что обыкновенно роскошно меблированные конторы принадлежат самым бедным фирмам. Будем надеяться, что тут выйдет наоборот. Но все-таки, должно быть, здесь не особенно много тратят на канцелярию. Я думаю, что весь штат состоит из этого мальчишки, у которого голова с тыкву. А! Я готов побожиться, что это его голос, и мне кажется, что он ведет того, кого нам нужно.
Когда он говорил это, то в дверях показался мальчик, а за ним шел по пятам какой-то маленький, смуглый, весь высохший человечек. Он был гладко выбрит, с синеватым подбородком, торчащими, как щетина, черными волосами и проницательными карими глазами, блестевшими между его нижними веками, которые отвисли как мешки, и низко спускающимися верхними. Он подвигался вперед, пристально смотря то на того, то на другого из своих посетителей и медленно потирая свои худые руки с синими жилами. Маленький мальчик затворил за ним дверь и сам, из благоразумия, исчез.
— Я — мистер Рейбен-Метакса, — сказал ростовщик. — Вы хотели меня видеть для того, чтобы я дал вам денег?
— Да.
— Деньги нужны вам, я полагаю? — сказал он, обращаясь к Чарльзу Уэстмакоту.
— Нет, вот этому джентльмену.
На лице ростовщика выразилось удивление:
— Сколько же вы желаете?
— Я бы хотел занять пять тысяч фунтов стерлингов, — сказал адмирал.
— А под какое обеспечение?
— Я — отставной адмирал британского флота. Вы найдете мое имя в списке флотских офицеров. Вот моя карточка. А вот свидетельство на получение пенсии. Я получаю восемьсот пятьдесят фунтов стерлингов в год. Я думал, что если вы оставите у себя эти бумаги, то они послужат вам ручательством за то, что я вам заплачу. Вы можете получить мою пенсию и уплачивать себе, ну, скажем, хоть по пятьсот фунтов стерлингов в год и брать вместе с тем и проценты, как вы всегда берете — по пять процентов годовых.
— Какие проценты?
— Пять процентов в год.
Мистер Метакса засмеялся.
— В год! — сказал он. — По пяти процентов в месяц.
— В месяц! Но это составит шестьдесят процентов в год.
— Верно.
— Да ведь это страшные проценты!
— Я не просил джентльменов прийти ко мне. Они пришли по своей доброй воле. Вот мои условия, и джентльмены могут принять или не принимать их.
— Так я не принимаю их! — И адмирал с сердцем встал с кресла.
— Подождите одну минуту, сэр. Присядьте, пожалуйста, и мы с вами переговорим об этом деле. Вы мне предлагаете нечто необычное, и мы можем найти какой-нибудь другой способ, чтобы исполнить ваше желание. Разумеется, то обеспечение, которое вы предлагаете, даже и не может считаться обеспечением, и человек в здравом уме не даст под него и пяти тысяч пенсов.
— Не может считаться обеспечением? Почему же так, сэр?
— Вы можете умереть завтра. Вы — человек не молодой. Который вам год?
— Шестьдесят четвертый.
Мистер Метакса просмотрел длинный столбец цифр.
— Это — таблица актуариуса, — сказал он. — В вашем возрасте человек может прожить только несколько лет, и то в таком случае, если он хорошо сохранился.
— Вы намекаете на то, что я не хорошо сохранился?
— Надо сказать правду, адмирал, жизнь на море тяжелая. Моряки в молодости бывают людьми веселыми и живыми, и им все нипочем. А когда они становятся старше, то им все-таки приходится работать, не покладая рук, и им нет времени отдохнуть или успокоиться. Я не считаю полезною для здоровья жизнь моряка.
— Вот что я скажу вам, сэр, — сказал с запальчивостью адмирал, — если у вас есть две пары фехтовальных перчаток, то вы увидите, что я нанесу вам рану после трех приступов. Или же если мы пойдем с вами вперегонки отсюда до собора Святого Павла, то я обгоню вас, и вот этот мой приятель будет свидетелем. Я вам докажу, старик я или нет.
— Это совсем не относится к делу, — сказал ростовщик, презрительно пожимая плечами. — Дело в том, что если вы умрете завтра, что же останется мне тогда в обеспечение?
— Я застрахую свою жизнь, и полис передам вам.
— Если только в каком-нибудь обществе примут вашу жизнь на страх, в чем я очень сомневаюсь, то с вас возьмут не меньше пятисот фунтов стерлингов страховкой премии в год. Едва ли вы будете в состоянии затратить так много.
— Хорошо, сэр, но что же вы намерены предложить мне? — спросил адмирал.
— Для того чтобы услужить вам, я мог бы устроить это дело другим манером. Я пошлю за доктором, который вас освидетельствует и скажет, долго ли вы можете прожить. Тогда и я увижу, что можно сделать.
— Прекрасно. Я ничего не имею против этого.
— На нашей улице живет отлично знающий свое дело доктор. Его фамилия Прауди. Джон, беги за доктором Прауди!
Мальчик побежал исполнять это поручение, а в ожидании доктора мистер Метакса сел за свою конторку и принялся чистить свои ногти, делая при этом краткие замечания насчет погоды. Вскоре на лестнице послышались шаги; ростовщик выбежал из комнаты, пошептался с кем-то за дверью и вернулся с широкоплечим, толстым, грязно одетым человеком, в очень поношенном сюртуке и очень старом цилиндре.
— Доктор Прауди, джентльмены, — сказал мистер Метакса.
Доктор поклонился, улыбнулся, поспешно снял с себя шляпу и вынул из нее свой стетоскоп с видом заклинателя на сцене.
— Которого из этих джентльменов мне нужно освидетельствовать? — спросил он, смотря прищурившись то на одного, то на другого из них. — Ах, это вас! Расстегните только ваш жилет. Не нужно расстегивать воротника. Благодарю вас! Дышите всей грудью! Благодарю вас! Девяносто девять! Благодарю вас! Ну, теперь задержите на минуту дыхание. О, о, что я слышу!
— Что такое? — спросил адмирал совершенно спокойным тоном.
— Та, та, та! Это очень жаль. У вас был ревматизм?
— Никогда.
— У вас была какая-нибудь серьезная болезнь?
— Никогда.
— Ах да, вы — адмирал. Вы были за границей, под тропиками, а там малярия, лихорадка, — я знаю.
— Я не был никогда болен.
— Насколько вам самим известно; но вы вдыхали в себя нездоровый воздух, и это подействовало на ваше здоровье. У вас в сердце шум — небольшой, но его можно ясно слышать.
— Это опасно?
— Со временем может сделаться и опасным. Вам не нужно много ходить.
— О, в самом деле? А если я пробегу полмили, то это будет для меня вредно?
— Это будет очень опасно.
— А милю?
— От этого вы почти наверное умрете.
— А больше этого у меня ничего нет?
— Нет, но если сердце слабо, то, значит, и все слабо, и так долго прожить нельзя.
— Вы видите, адмирал, — заметил мистер Метакса в то время, когда доктор прятал опять свой стетоскоп в шляпу, — мои замечания были отчасти верны. Я очень сожалею о том, что мнение доктора не в вашу пользу, но так как это относится к делу, то должны быть приняты некоторые предосторожности.
— Конечно. Значит, освидетельствование кончено?
— Да, и мы можем сейчас же приступить к делу. Я очень желаю быть вам полезным. Как вы думаете, доктор, сколько времени может, по всей вероятности, прожить этот джентльмен?
— Ну, это довольно щекотливый вопрос, — сказал мистер Прауди, как будто бы в замешательстве.
— Ничуть, сэр. Говорите прямо! Я слишком часто видел смерть лицом к лицу, а потому и не боюсь ее теперь, если бы она даже стояла так близко, как вы.
— Хорошо, хорошо; разумеется, я должен сказать средним числом. Ну, скажем, два года? Я думаю, что два-то года вы проживете.
— За два года вы получите тысяча шестьсот фунтов стерлингов пенсии. Ну, я сделаю для вас все, что могу, адмирал! Я дам вам две тысячи фунтов стерлингов, а вы можете передать мне вашу пенсию до вашей смерти. С моей стороны, это будет только спекуляция. Если вы умрете завтра, то я потеряю свои деньги. Если предсказание верно, то я тоже потеряю часть денег. Только в том случае, если вы проживете немного дольше, я верну свои деньги. Вот все, что я могу для вас сделать.
— Значит, вы хотите купить мою пенсию?
— Да, за две тысячи фунтов стерлингов.
— А если я проживу двадцать лет?
— О, в таком случае моя спекуляция будет гораздо удачнее. Но ведь вы слышали мнение доктора?
— Вы мне выдадите деньги сейчас же?
— Тысячу вы получите сейчас. А другую тысячу я попрошу вас взять мебелью.
— Мебелью?
— Да, адмирал. Мы дадим вам за эту сумму великолепную обстановку. Обыкновенно все мои клиенты берут половину мебелью.
Адмирал сидел в страшном недоумении. Он пришел сюда за тем, чтобы достать денег, и ему было очень горько идти назад, не получив их и не имея возможности помочь своему сыну, который нуждался в каждом шиллинге, и этим выручить его из беды. С другой стороны, он уступал так много и получал так мало. Но все-таки что-нибудь. Не лучше ли взять что-нибудь, чем идти назад с пустыми руками? Он увидал на столе чековую книжку в желтом переплете. Ростовщик открыл ее и обмакнул свое перо в чернила.
— Ну, что же, написать мне чек? — спросил он.
— Я думаю, адмирал, — заметил Уэстмакот, — что нам лучше погулять и позавтракать, прежде чем мы решим это дело.
— О, мы можем сделать это и сейчас. Было бы нелепо откладывать дело. — Метакса говорил с жаром и сердито смотрел своими прищуренными глазами на невозмутимого Чарльза.
Хотя адмирал мало понимал в денежных делах, но он видел на своем веку много людей и научился читать их мысли. Он увидал этот ядовитый взгляд и заметил также и страшное нетерпение, которое проглядывало у комиссионера, несмотря на то что он принял на себя небрежный вид.
— Вы говорите правду, Уэстмакот, — сказал он. — Мы немножко пройдемся, прежде чем решим это дело.
— Но, может быть меня не будет в конторе после полудня.
— Ну, так мы назначим другой день.
— Но почему же вы не хотите решить дело сейчас?
— Потому что я этого не желаю, — отвечал очень коротко адмирал.
— Очень хорошо. Но помните, что мое предложение имеет силу только на нынешний день. Если вы не примете его сейчас, то я отказываюсь.
— Ну, так я его не принимаю.
— А мое вознаграждение! — закричал доктор.
— Сколько нужно вам дать?
— Гинею.
Адмирал бросил на стол один фунт стерлингов и один шиллинг.
— Пойдемте, Уэстмакот, — сказал он, и оба они вышли из комнаты.
— Мне это не нравится, — сказал Чарльз, когда они опять очутились на улице. — Я не считаю себя проницательным человеком, но тут слишком ясно, что это — мошенническая штука. Для чего ему нужно было выходить из конторы и говорить с доктором? А эта выдумка, что у вас слабое сердце, была им очень на руку. Я думаю, что это два плута, которые действуют заодно.
— Это акула и рыба-меч, — сказал адмирал.
— Вот что я посоветую вам сделать, сэр. Тут есть один адвокат по имени Мак-Адам, который занимается делами моей тетушки. Он — человек честный и живет по ту сторону Паультри.
— Далеко ли это отсюда?
— О, по крайней мере, с милю! Мы можем взять кеб.
— С милю? Так вот мы и посмотрим, правду ли сказал этот негодяй доктор! Пойдем на всех парусах, мой сын, и увидим, кто дольше выдержит.
И тогда скромные обитатели делового центра в Лондоне, которые, позавтракав, возвращались в свои конторы, увидали странное зрелище. Посреди улицы, пробираясь между кебами и телегами, бежал пожилой человек с загорелым лицом в черной шляпе с широкими полями, которые хлопали, и в домашней паре из твида. С локтями назад, ухватившись руками за бока, около подмышек и с выпяченной грудью, он бежал по улице, а за ним с трудом поспевал какой-то широкоплечий, полный молодой человек с белокурыми усами, который, казалось, устал от этой беготни гораздо больше, чем господин постарше. Они бежали все вперед, как ни попало, и, наконец, остановились, задыхаясь от усталости, перед конторой, где можно было найти адвоката Уэстмакотов.
— Ну что? — воскликнул с торжеством адмирал. — Что вы на это скажете? Нет никакого повреждения в машинном отделении, а?
— Вы, кажется, можете бегать, сэр.
— Я ни за что не поверю, чтобы у этого негодяя был диплом доктора. Он выкупил чужой флаг, или я очень ошибаюсь.
— В этом ресторане есть справочные и адресные книги, — сказал Уэстмакот. — Мы войдем туда и справимся о нем.
Они так и сделали, но в списке докторов не оказалось доктора Прауди из Бред-стрита.
— Ведь вот какое мошенничество! — воскликнул адмирал, постукивая себя по груди. — Ну, мы напали на плутов, Уэстмакот! Посмотрим теперь, что сделает для нас ваш честный человек.
Глава XIV
На восток!
Мистер Мак-Адам, который вел дела под фирмою «Мак-Адам и Сквайр», был человеком с большим лоском, который сидел за блестящим полированным столом в самой опрятной и уютной из всех контор. Седой, любезный в обращении, с резкими чертами лица и орлиным носом, он беспрестанно низко кланялся, и казалось, что он как будто на пружине, и голова его или наклонялась для поклона, или поднималась кверху после него. Он ходил в застегнутом до верха сюртуке, нюхал табак и оснащал свою речь краткими цитатами из классиков.
— Дорогой мой, сэр, — сказал он, выслушав их рассказ, — всякий друг миссис Уэстмакот есть в то же время и мой друг. Не угодно ли понюхать табачку? Я удивляюсь, что вы пошли к этому Метаксе: уже по одной его публикации видно, что он — плут. Habet foenum in cornu. Они все плуты.
— И доктор был тоже плут. Он мне не понравился.
— Areades ambo. Ну теперь мы посмотрим, что мы можем сделать. Конечно, то, что говорил Метакса, совершенно верно. Пенсия сама по себе не может считаться обеспечением, если к ней не приложено свидетельство о страховании жизни, которое представляет собою также доход. Это никуда не годится.
Лицо его клиента выражало смущение.
— Но есть еще другой исход. Вы прямо можете продать вашу пенсию. Люди, помещающие свои деньги и пускающиеся в спекуляции, иногда делают такие дела. У меня есть один клиент, человек, занимающийся спекуляциями; очень может быть, что он примет это предложение, если мы сойдемся с ним в условиях. Конечно, я должен последовать примеру Метаксы и послать за доктором.
И адмирала опять тыкали, выстукивали и выслушивали. Но на этот раз не могло быть сомнений в том, что это настоящий доктор, так как это был член хирургической коллегии, и его отзыв, в противоположность отзыву первого, был самый благоприятный.
— У него сердце и грудь сорокалетнего человека, — сказал он. — Я могу сказать, что при его возрасте это — самый здоровый человек, какого когда-либо мне приходилось осматривать.
— Это хорошо, — сказал мистер Мак-Адам, записывая замечания доктора, в то время как адмирал вынул из кошелька вторую гинею.
— Вам нужно, как я понял, пять тысяч фунтов стерлингов. Я могу сообщить об этом моему клиенту, мистеру Эльберри, и затем дам вам знать, подходит ли ему это дело. А пока вы можете оставить здесь ваши бумаги на получение пенсии. Если я увижусь сегодня с мистером Эльберри, то завтра вы можете получить от нас и чек. Понюхайте еще табачку. Не желаете? Ну, так прощайте. Я очень рад, что мог быть вам полезным.
Мистер Мак-Адам проводил их с поклонами, потому что он был очень занятой человек, и когда они вышли опять на улицу, то у них было уже легче на душе, чем тогда, когда они вошли в контору.
— Право, Уэстмакот, я очень вам обязан, — сказал адмирал. — Вы поддержали меня, когда я нуждался в помощи, потому что я не мог измерить глубину моря, находясь посреди этих городских акул. Но у меня есть еще одно дельце, которое я могу сделать и сам, и я не хочу вас больше беспокоить.
— О, тут нет никакого беспокойства! Мне совсем нечего делать. У меня никогда не бывает никакого дела. Да если бы и было какое дело, то я думаю, что не сумел бы его сделать. Мне будет очень приятно пойти вместе с вами, сэр, если только я могу вам в чем-нибудь помочь.
— Нет, нет, мой милый. Теперь идите домой. Но только будьте так любезны, зайдите на обратном пути в первый нумер и скажите моей жене, что у меня дело устроилось и что через час или около этого я вернусь домой.
— Хорошо, сэр. Я ей скажу. — Уэстмакот приподнял свою шляпу и пошел на запад, между тем как адмирал, позавтракав на скорую руку, направил свои шаги на восток.
Идти нужно было далеко, но старый моряк бодро шел вперед и оставлял за собою одну улицу за другой. Большие, похожие на дворцы дома, в которых велись дела, уступали место обыкновенным лавкам и домам, которые становились все меньше и меньше по размерам, так же, как принимали совсем другой вид и их жители. И наконец он зашел в такие места восточной окраины города, которые пользуются дурною репутацией. В этой местности были огромные мрачные дома и кабаки, в которых слышался шум; это была такая местность, жители которой вели беспорядочную жизнь и где можно было попасть в какую-нибудь историю, что адмиралу пришлось изведать собственным опытом.
Он шел быстрыми шагами по одному из длинных, узких, вымощенных каменными плитами переулков, между двумя рядами лежащих на земле женщин с растрепанными волосами и грязных детей, которые сидели на выбитых каменных приступках домов и грелись на осеннем солнышке. На одной стороне переулка стоял разносчик с ручной тележкой, наполненной грецкими орехами, а около тележки стояла неопрятно одетая женщина, с грязным обтрепанным подолом, в клетчатом платке, наброшенном на голову. Она грызла орехи и выбирала их из скорлупы, делая время от времени замечания какому-то грубому человеку в шапке из кроличьего меха и панталонах из полосатого бумажного бархата, подвязанных ремнями ниже колен, который, прислонясь к стене, стоял и курил глиняную трубку. Неизвестно, что повело к ссоре или какой едкий сарказм женщины уязвил этого толстокожего человека, но только он вдруг взял трубку в левую руку, наклонился вперед и со всего размаха ударил ее правою рукою по лицу. Это была скорее пощечина, чем удар, но женщина испустила пронзительный крик и, приложив руку к щеке, присела за тележку.
— Ах, ты, мерзавец! — закричал адмирал, подняв свою палку. — Ты — скотина, негодяй!
— Проваливайте! — закричал этот грубиян глухим хриплым голосом дикаря. — Проваливайте отсюда, не то я… — Он сделал шаг вперед с поднятой рукой, но через минуту адмирал нанес ему три удара по руке, пять по бедру и один удар пришелся по самой середине его шапки из кроличьего меха.
Палка была не тяжелая, но она была настолько крепка, что оставила красные рубцы на тех местах, по которым ударял адмирал. Этот грубый человек взвыл от боли и бросился вперед, махая обеими руками и лягаясь своими подбитыми железными гвоздями сапогами, но адмирал еще не утратил проворства, и у него был верный глазомер, так что он отпрыгивал назад и в сторону, продолжая осыпать ударами этого дикаря, своего противника. Но вдруг кто-то охватил его руками за шею, и, обернувшись назад, он увидал грязный подол платья той женщины, за которую он заступился.
— Я поймала его! — кричала она пронзительным голосом. — Я буду его держать! Ну, Билл, теперь выколачивай из него требуху!
Она схватила адмирала так крепко, как мужчина, и ее руки сжали горло адмиралу точно железным кольцом. Он сделал отчаянное усилие, чтобы высвободиться, но все, что только он мог сделать, это — повернуть ее вперед, так, чтобы поставить ее между своим противником и собою. Оказалось, что это было самое лучшее, что только он мог придумать. Негодяй, сам себя не помня и обезумев от полученных им ударов, ударил со всею силою в то самое время, когда голова его противника перевернулась перед ним. Послышался звук, похожий на тот, который производит камень, ударяясь об стену, затем глухой стон, руки женщины разжались, и она упала на мостовую без признаков жизни, а адмирал отскочил назад и опять поднял свою палку, готовясь к нападению или к защите. Впрочем, ни того, ни другого не понадобилось, потому что в эту самую минуту толпа черни рассеялась, так как сквозь нее протолкались два констебля, рослые люди в касках. При виде их негодяй бросился бежать, и его сейчас же заслонили от полицейских его приятели и соседи.
— На меня было сделано нападение, — говорил, задыхаясь, адмирал. — На эту женщину напали, и я должен был защитить ее.
— Это Салли Бермондсей, — сказал один из полицейских, наклоняясь над массой в разорванном платке и грязной юбке. — На этот раз ей досталось порядком.
— А он был коренастый, плотный и с бородой.
— Ах, это Дэви Черный. Его четыре раза судили за то, что он бил ее. На этот раз он ее чуть-чуть совсем не укокошил. На вашем месте, сэр, я предоставил бы этим людям самим разбираться в своих делах.
— Неужели же вы думаете, что человек, который служил королеве, может стоять спокойно и смотреть на то, как бьют женщину? — закричал с негодованием адмирал.
— Конечно, вы можете поступать, как вам угодно, сэр. Но я вижу, что вы потеряли ваши часы.
— Мои часы! — Он пощупал свой живот. Цепочка висела, а часы исчезли.
Он провел рукою по лбу.
— Я ни за что на свете не хотел бы расстаться с этими часами, — сказал он. — Их нельзя купить ни за какие деньги. Они были подарены мне судоходной компанией после нашего африканского крейсерства. На них есть надпись.
Полисмен пожал плечами.
— Это все оттого, что вы вмешались в чужое дело, — сказал он.
— А что вы мне дадите, если я вам скажу, где они? — сказал стоявший в толпе мальчишка с резкими чертами лица. — Дадите соверен?
— Конечно.
— Ну хорошо, где же соверен?
Адмирал вынул из кармана соверен:
— Вот он.
— Так вот где тикалка! — Мальчик указал на сжатый кулак лежавшей без чувств женщины.
Между пальцами блестело золото, и когда их разжали, то увидали хронометр адмирала. Эта интересная жертва душила своего покровителя одной рукою и грабила его другой.
Адмирал оставил полисмену свой адрес, удостоверившись, что женщина была только оглушена ударом, но не убита; и затем опять пошел своею дорогой, может быть, еще более утратив веру в людей, но тем не менее в очень хорошем расположении духа. Он шел с раздувающимися ноздрями и сжатыми в кулаки руками ему было жарко, и у него шумело в ушах от волнения, испытанного во время схватки, но в то же время его радовала мысль, что в случае необходимости он еще может принять участие в уличной драке, несмотря на то что ему уже за шестьдесят лет.
Теперь он направился к местностям, находящимся на берегу реки, и в неподвижном осеннем воздухе слышался освежающий запах смолы. Люди в синих шерстяных куртках и остроконечных шапочках, какие носят лодочники, или белые парусиновые костюмы служащих в доках начали заменять собою бумажный бархат и бумазею земледельцев. Магазины с выставленными в окнах морскими инструментами, продавцы канатов и красок и лавки, где продаются матросские костюмы, с длинными рядами болтающихся на крючках клеенчатых плащей, — все это указывало на близость доков. Адмирал ускорил шаг и выпрямился, когда увидал, что то, что его окружало, напоминает море. Наконец, между двумя высокими мрачного вида набережными он увидал грязную воду Темзы и целый лес мачт и труб, поднимавшихся с этой широкой реки. Направо шла тихая улица со множеством медных дощечек на домах и с той и с другой стороны и проволочными шторами на всех окнах. Адмирал медленно шел по ней, пока ему не бросилась в глаза дощечка с надписью: «Судоходная компания св. Лаврентия». Он перешел через дорогу, отворил дверь и очутился в низкой конторе с длинным прилавком на одном конце и множеством сделанных из дерева частей корабля, которые стояли на подставках и были прикреплены гипсом ко всем стенам.
— Что, мистер Генри в конторе? — спросил адмирал.
— Нет, сэр, — отвечал пожилой человек, сидевшей на высоком табурете в углу. — Он сегодня не приезжал в город. Я вместо него могу вести переговоры о каком угодно деле.
— А что, нет ли у вас вакантного места для старшего или второго офицера?
Управляющий конторой посмотрел подозрительно на этого странного просителя.
— А есть у вас свидетельство?
— У меня есть всевозможные морские свидетельства.
— Ну, так вы для нас не годитесь.
— Почему же?
— По вашему возрасту, сэр.
— Даю вам честное слово, что зрение у меня так же хорошо, как и прежде, и что я совершенно здоров.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Почему же мой возраст может служить препятствием?
— Ну, я должен говорить с вами откровенно. Если человек ваших лет, у которого есть свидетельство, не поднялся выше чина второго офицера, то это значит, что на нем лежит какое-нибудь пятно. Я не знаю, отчего это происходит, — от пьянства, дурного характера, нерассудительности, но что-нибудь должно быть непременно.
— Уверяю вас, что ничего нет, но я теперь выброшен на берег, и мне хотелось бы опять вернуться к старому Делу.
— О, вот в чем дело, — сказал управляющий, смотря на него подозрительно. — Сколько времени вы были на последнем месте?
— Пятьдесят один год.
— Как!
— Да, сэр, пятьдесят один год.
— И все на одной службе?
— Да.
— Значит, вы начали служить ребенком.
— Я был двенадцати лет, когда поступил на службу.
— Однако какое странное управление делом, — сказал управляющий, — если позволяют уходить людям, которые служили пятьдесят лет и еще могут служить. Кому же вы служили?
— Королеве. Да благословит ее Бог!
— Ах, вы служили в королевском флоте? А какой у вас чин?
— Я — адмирал флота.
Управляющий перепугался и соскочил вниз со своего высокого табурета.
— Мое имя — адмирал Гей-Денвер. Вот моя карточка. А вот мой формуляр. Я, понимаете ли, не хочу никого столкнуть с места, но если у вас есть свободное место, то я с удовольствием возьму его. Я знаю плавание от Тресковых берегов до самого Монреаля гораздо лучше, чем лондонские улицы.
Удивленный управляющий просмотрел синие бумаги, которые подал ему его посетитель.
— Не угодно ли вам сесть, адмирал? — сказал он.
— Благодарю вас. Но я попросил бы вас не упоминать о моем чине. Я сказал вам потому, что вы меня спрашивали. Но так как я сошел с палубы, то теперь я просто мистер Гей-Денвер.
— Могу я спросить, — сказал управляющий, — вы тот самый Денвер, который одно время командовал флотом в Северной Америке?
— Да, это я.
— Так это вы отвели одно из наших судов, «Комус», от скал в залив Фунда? Тогда директора назначали вам триста гиней за спасение корабля, но вы отказались от денег.
— Это было такое предложение, которого не следовало делать, — сказал адмирал суровым тоном.
— Ну, вам делает честь, что у вас такой образ мыслей. Если бы мистер Генри был здесь, то он сейчас бы устроил вам дело. Я сегодня же доложу директорам, и они будут гордиться тем, что вы у нас на службе, — я в этом уверен и надеюсь, что вы получите гораздо более подходящее для вас место, чем то, о котором вы упоминали.
— Я весьма благодарен вам, сэр, — сказал адмирал, и очень довольный этим разговором, он отправился в обратный путь.
Глава XV
Все еще среди подводных камней
На следующий день адмирал получил от мистера Мак-Адама чек на 5000 фунтов стерлингов и написанный на гербовой бумаге договор, по которому он передавал свое право на получение пенсии спекулянту. Но только тогда, когда он подписал этот договор и отослал его обратно, он понял вполне то, что он сделал.
Он пожертвовал решительно всем. Он лишился пенсии. У него теперь не было ничего, кроме того, что он мог заработать. Но мужественный старик не унывал. Он с нетерпением ждал письма от «Судоходной компании св. Лаврентия», а затем предупредил за три месяца своего квартирного хозяина. Платить теперь за квартиру сто фунтов стерлингов в год будет для него такою роскошью, которой он не может себе позволить. Небольшое помещение в какой-нибудь местности Лондона должно заменить дачу в Норвуде, где такой чистый воздух. Пусть так и будет! В тысячу раз лучше жить таким образом, чем выносить, чтобы с его фамилией было соединено воспоминание о банкротстве и позоре.
Утром в этот день Гарольд должен был видеться с кредиторами фирмы и объяснить им положение дела. Это была чрезвычайно неприятная, унизительная для него обязанность, но он твердо решился исполнить ее. Долго отец и мать тревожились, желая поскорее узнать о результате этого собрания. Он вернулся поздно, угрюмый и бледный, как человек, который много сделал и много выстрадал.
— Что значит эта записка на фасаде дома? — спросил он.
— Мы хотим переселиться в другое место, — сказал адмирал. — Эта местность — не город и не деревня. Но не беспокойся об этом, сын мой, скажи нам, что было в Сити?
— Господи боже мой! Мое несчастное дело выгоняет вас из дома! — воскликнул Гарольд, глубоко огорченный этим новым доказательством того, к каким последствиям привело его несчастье. — Для меня легче встречаться с моими кредиторами, чем видеть, что вы ради меня с таким терпением переносите страдания.
— Ну вот еще! — воскликнул адмирал. — Тут вовсе нет никаких страданий. Матери хотелось бы жить поближе к театрам. Ведь вот настоящая причина, не так ли, мать? Ну поди сюда, сядь между нами и расскажи, как было дело.
Гарольд сел, и каждый из любящих родителей взял его за руку.
— Дела не так дурны, как мы думали, — сказал он, — но все-таки они дурны. Мне дали десять дней сроку для того, чтобы найти денег, но я не знаю, куда мне обратиться. Впрочем, Пирсон, как и всегда, солгал, когда написал, тринадцать тысяч фунтов стерлингов. Сумма всех долгов не доходит и до семи тысяч.
— Я знал, что мы вынесем этот шторм! Ура, сын мой! О, о, о, ура!
Гарольд с удивлением смотрел на него, а старый моряк махал рукою над головой и три раза прокричал громким голосом «ура!».
— Откуда же мне взять эти семь тысяч фунтов стерлингов, папенька! — спросил он.
— Не беспокойся. Продолжай свой рассказ.
— Ну, все они были очень добры и очень ласковы, но, разумеется, они хотят получить или свои деньги, или какое-нибудь обеспечение. Все они выразили мне сожаление и согласились дать десять дней отсрочки, прежде чем подадут в суд. Трое из них, которым фирма должна до трех тысяч пятисот фунтов стерлингов, сказали мне, что если я выдам им вексель за моей подписью и заплачу им пять процентов, то капитал может остаться у меня столько времени, сколько я пожелаю. Нужно будет вычесть сто семьдесят пять фунтов стерлингов из моего дохода, но если я буду соблюдать экономию, то сведу концы с концами, и тогда долг уменьшится наполовину.
Адмирал опять начал кричать «ура».
— Следовательно, остается около трех тысяч двухсот фунтов стерлингов, и эти деньги нужно найти в течение десяти дней. Я уплачу всем до одного. Я дал им честное слово в конторе, что вытянусь в нитку, но каждый из них получит свои деньги. Я не буду тратить ни одного пенни на себя до тех пор, пока не кончу дела. Но некоторые из них не могут ждать. Они сами — люди бедные и нуждаются в деньгах. Дан приказ о задержании Пирсона, но полагают, что он уехал в Америку.
— Эти люди непременно получат свои деньги, — сказал адмирал.
— Папенька!
— Да, мой сын, ты не знаешь, какими средствами располагает наша семья. Да и нельзя знать до тех пор, пока дело не дойдет до поверки. Сколько в настоящее время имеется денег у тебя самого?
— У меня около тысячи фунтов стерлингов, и эти деньги помещены под залог.
— Ну хорошо. И у меня приблизительно столько же. Для начала это очень хорошо. Ну, мать, теперь твоя очередь. Что это у тебя за бумажка в руках?
Миссис Денвер развернула бумажку и положила ее на колени Гарольду.
— Пять тысяч фунтов стерлингов! — проговорил он, задыхаясь.
— Ах, но у нас богата не одна только мать. Посмотри-ка вот на это! — И с этими словами адмирал развернул свой чек и положил его на другое колено сыну.
Озадаченный этим, Гарольд смотрел попеременно то на одного, то на другого.
— Десять тысяч фунтов стерлингов! — воскликнул он. — Господи боже мой! Откуда взялись эти деньги?
— Ты не будешь больше тревожиться, мой дорогой, — прошептала мать, обнимая его рукою.
Но его проницательные глаза сейчас же увидели подпись на одном из чеков.
— Доктор Уокер! — закричал он, весь покраснев. — Это дело Клары. О, папенька, мы не можем принять этих денег. Это будет несправедливо и нечестно.
— Да, мой сын. Мне приятно, что ты так думаешь. Впрочем, это доказывает, что он — друг, и он — истинный, добрый друг. Это он принес его сюда, хотя послала его Клара. Но и других денег будет достаточно для того, чтобы уплатить сполна долги, и эти деньги принадлежат лично мне.
— Лично вам? Откуда вы взяли их, папенька?
— Молчи, молчи! Вот что значит иметь дело с человеком из Сити. Деньги принадлежат мне, приобретены они честным путем, и этого довольно.
— Дорогой мой папенька! — Гарольд крепко сжал его мозолистую руку. — И вы тоже, мама, вы сняли у меня с души камень, я чувствую себя совсем другим человеком. Вы спасли мою честь, мое доброе имя, все. Я должен вам решительно всем.
Таким образом, в то время, когда заходившее осеннее солнце освещало красноватыми лучами широкое окно, эти три человека сидели вместе рука об руку; их сердца были слишком переполнены, и они не могли говорить. Вдруг послышались глухие удары мячей — это играли в теннис, — и на лужайку выскочила миссис Уэстмакот с поднятым кверху отбойником, в коротенькой развевающейся по ветру юбке. Это зрелище послужило им облегчением, так как у них были страшно напряжены нервы, и они все трое расхохотались от души.
— Она играет со своим племянником, — сказал, наконец, Гарольд. — Мисс Уокер еще не выходила. Я думаю, что будет всего лучше, мама, если вы дадите этот чек мне, и я сам отдам его назад.
— Конечно, Гарольд. Я думаю, что это будет очень хорошо.
Он пошел через сад. Клара и доктор сидели вместе в столовой. Увидев его, она вскочила с места.
— О, Гарольд, я ждала вас с таким нетерпением! — воскликнула она. — Я видела, как вы прошли мимо окон с полчаса тому назад. Я хотела прийти к вам, но не посмела. Скажите нам, что случилось.
— Я пришел к вам для того, чтобы поблагодарить вас обоих. Чем я могу заплатить вам за вашу доброту? Вот ваш чек, доктор. Он мне не понадобился. У меня довольно денег для того, чтобы заплатить моим кредиторам.
— Слава богу, — сказала с жаром Клара.
— Сумма долгов меньше, чем я думал, и у нас оказалось денег более, чем нужно. Нам можно было очень легко устроить это дело.
— Легко! — Доктор нахмурился и начал говорить холодным тоном: — Я думаю, Гарольд, что нам лучше бы принять от меня эти деньги, чем те, которые кажутся вам приобретенными так легко.
— Благодарю вас, сэр. Если бы мне пришлось занимать деньги, то я, конечно, занял бы у вас. Но эта самая сумма, пять тысяч фунтов стерлингов, есть у моего отца, и как я сказал ему — я уже должен ему так много, что меня не будет упрекать совесть, если я буду должен ему еще больше.
— Не будет упрекать совесть? Но ведь есть такие жертвы, до которых сын не должен допускать своих родителей.
— Жертвы! Что вы хотите этим сказать?
— Неужели же вы не знаете, каким способом были приобретены эти деньги?
— Даю вам честное слово, доктор Уокер, что я решительно ничего не знаю об этом. Я спрашивал у отца, но он не хотел мне сказать.
— Я так и думал, — сказал доктор, лицо которого прояснилось. — Я был уверен, что вы не такой человек, который для того, чтобы поправить свои денежные дела, готов пожертвовать счастьем матери и здоровьем отца.
— Господи боже мой! Что такое вы говорите?
— Справедливость требует, чтобы вы знали об этом. В эти деньги была обращена пенсия вашего отца. Благодаря этому он дошел до бедности и намерен отправиться опять в плавание и зарабатывать себе кусок хлеба.
— Отправиться в плавание? Это невозможно!
— Это верно. Чарльз Уэстмакот сказал об этом Иде. Он был вместе с вашим отцом в Сити, когда тот носил эту несчастную пенсионную книжку от одного комиссионера к другому и старался продать ее. Наконец, это ему удалось, и вот откуда деньги.
— Он продал свою пенсию! — воскликнул Гарольд, закрыв руками лицо. — Мой дорогой старый отец продал свою пенсию!..
Он бросился опрометью из комнаты и быстро вбежал туда, где сидели его родители.
— Я не могу взять чека, отец! — закричал он. — Лучше банкротство, нежели это. О, если бы только мне был известен ваш план! Мы должны вернуть назад пенсию.
О, мама, мама, неужели же вы меня считали таким эгоистом?! Дайте мне чек, папенька, и я нынче же вечером повидаюсь с этим человеком, потому что я скорее издохну, как собака в канаве, чем возьму хоть пенни из этих денег.
Глава XVI
Полночный посетитель
В то время, когда на этих трех подгородных дачах разыгрывалась трагикомедия, когда на сцене повседневной жизни быстро сменялись любовь, веселье и страхи, свет и тени, когда эти три семьи, соединенные судьбою, шли вместе по жизненному пути, влияли одна на другую и вырабатывали себе, каждая по-своему, странные цели человеческой жизни, которых трудно достигнуть, — были и такие лица, которые внимательно следили за каждою сценою этого представления и строго критиковали игру каждого актера. Через дорогу, в доме за зеленою решеткой, с лужайкой, на которой была подстрижена трава, сидели, спрятавшись за драпировками своих обвитых ползучими растениями окон, две старушки — мисс Берта и мисс Моника Вильямс и смотрели, точно из театральной ложи, на все то, что происходило перед их глазами. Возрастающая дружба трех семей, помолвка Гарольда Денвера с Кларой Уокер и Чарльза Уэстмакота с ее сестрой, опасное влияние, которое имела вдова на доктора, предосудительное поведение обеих мисс Уокер и огорчение, которое они причиняли отцу, — все это было замечено старыми девами. Берта, которая была помоложе, улыбалась или вздыхала, говоря о влюбленных, а Моника, старшая, хмурилась или пожимала плечами, говоря о старших. Они каждый вечер говорили о том, что видели, и благодаря соседям их собственная скучная, бесцветная жизнь оживилась и приняла некоторую краску, подобно тому, как отражается на белой стене свет маяка.
А теперь им на старости лет было предназначено судьбою испытать такое тревожное чувство и быть свидетельницами такого достопамятного происшествия, с которого они потом начали считать года.
Ночью, в тот самый день, когда случились рассказанные нами в предыдущей главе события, мисс Монике Вильямс, которая не спала и ворочалась на своей постели, вдруг пришла в голову мысль, которая заставила ее подняться с испугом и трепетом и сесть на кровати.
— Берта, — сказала она, схватывая за плечо свою сестру, — я оставила окно, выходящее на дорогу, открытым.
— Нет, Моника, наверное, нет!
Берта также поднялась, села на постели и дрожала из сочувствия к сестре.
— Я уверена в этом. Ты помнишь, я позабыла полить горшки с цветами и отворила окно, и в это самое время Джэн позвала меня, чтобы спросить насчет варенья, а после этого я так и не входила в комнату.
— Господи боже мой, Моника, это милость Божия, что нас не убили в постели! На прошлой неделе ограбили один дом в Форест Гилле. Не сойти ли нам вниз, чтобы запереть его?
— Я боюсь идти вниз одна, моя милая, пойдем вместе со мной. Надень свои туфли и капот. Не нужно брать свечки. Ну, Берта, пойдем вместе!
Два маленьких белых пятна начали пробираться наугад в темноте; лестница заскрипела, дверь издала звук, похожий на визг, и они подошли к окну, выходящему на дорогу. Моника потихоньку затворила это подъемное окно и заперла его на задвижку.
— Какая чудная лунная ночь! — сказала она, смотря из окна. — Можно видеть все так ясно, как днем. Как все спокойно и тихо в этих трех домах через дорогу! Право, грустно смотреть на записку на номере первом, что эта дача отдается внаймы. Жильцам во втором номере будет очень неприятно, когда выедут из первого номера. По-моему, пусть бы лучше уезжала эта ужасная женщина в коротенькой юбке с ее змеей, та, которая живет в третьем номере. Но… о, Берта, посмотри, посмотри, посмотри!
Ее голос вдруг понизился до шепота и дрожал, и она указывала на тот дом, который занимали Уэстмакоты. Ее сестра разинула рот от ужаса и стояла, крепко ухватив за руку Монику и смотря в том же направлении.
В комнате с окнами по фасаду был какой-то свет, — слабый колеблющийся свет, как будто бы от маленькой или от восковой свечи. Штора была опущена, но свет тускло светил через нее. Снаружи, в саду стоял какой-то человек, повернувшись спиною к дороге, и в освещенном четырехугольнике вырисовывалась вся его фигура: он положил обе руки на выступ окна и немножко наклонился, как будто стараясь разглядеть, что делается за шторой. Он стоял так спокойно и так неподвижно, что они могли бы совсем не заметить его, если бы не было этого предательского света за шторой.
— Ах господи! — сказала с ужасом Берта. — Ведь это — вор.
Но ее сестра поджала губы с суровым видом и покачала головой.
— Посмотрим, — прошептала она. — Может быть, что-нибудь и похуже.
Быстро и бесшумно этот человек выпрямился во весь рост и начал медленно поднимать раму подъемного окна. Затем, поставив одно колено на окно и осмотревшись кругом, чтобы убедиться, не видит ли его кто-нибудь, он влез в комнату. В то время, когда он лез, он должен был отодвинуть штору, и тогда обе зрительницы увидали, откуда шел свет. Посредине комнаты неподвижно, точно статуя, стояла миссис Уэстмакот с зажженной восковой свечкой в правой руке. Они на минуту увидали ее суровое лицо и ее белый воротничок. Затем штора приняла опять свое прежнее положение, и обе эти фигуры исчезли за ней.
— Ох, эта ужасная женщина! — воскликнула Моника. — Эта ужасная, ужасная женщина! Она ждала его. Ты видела это своими глазами, сестрица.
— Потише, милая, потише; и слушай, — сказала ее собеседница, которая была добрее ее.
Они опять подняли раму своего окна и стали наблюдать, спрятавшись за драпировки. Долгое время в доме было совершенно тихо. Свет был все на том же месте, как будто бы миссис Уэстмакот продолжала стоять неподвижно в одной и той же позе, но время от времени по шторе пробегала какая-то тень, и это как будто бы указывало на то, что полночный посетитель ходил взад и вперед по комнате. Один раз они ясно видели его фигуру, он протягивал руки, как будто умолял о чем-то. Затем послышался какой-то глухой звук, крик, шум, как будто что-то упало, свеча погасла, и какая-то черная фигура опрометью побежала по саду при лунном свете и исчезла в кустах на противоположной стороне.
Только тогда поняли старушки, что в то время, когда они смотрели на этот дом, в нем разыгрывалась трагедия.
«Помогите!» — закричали они и затем опять: «Помогите!» — своими пронзительными, тонкими голосами, сначала робко, а потом все громче и громче, так что, наконец, их крики были слышны во всем Эрмитаже. В домах напротив зажглись огни во всех окнах, загремели цепи, отодвинулись засовы, отворились двери, из которых выбежали на выручку друзья: Гарольд с палкой, адмирал с саблей; его седая голова и босые ноги высовывались сверху и снизу из его длинного коричневого пальто; наконец, явился и доктор Уокер с кочергой, и все они побежали на помощь к Уэстмакотам, у которых дверь была уже отворена, и шумною толпою вошли в комнату с окнами по фасаду.
Чарльз Уэстмакот, бледный как полотно, сидел на полу, положив к себе на колени голову своей тетки. Она лежала, растянувшись во весь рост, одетая в свое обычное платье, и все еще держала в руке погасшую восковую свечку. Не было видно никакой раны — она лежала в обмороке, бледная и со спокойным лицом.
— Слава богу, что вы пришли, доктор, — сказал Чарльз, подняв глаза кверху. — Скажите мне, что такое с ней, и что я должен делать.
Доктор Уокер стал около нее на колени и, подложив ей под голову левую руку, начал правою щупать у нее пульс.
— Ей был нанесен сильный удар, — сказал он. — И надо думать, что он был нанесен каким-то тупым орудием. Вот в этом месте, за ухом. Но она — замечательно крепкая женщина. Пульс у нее ровный и медленный. Сотрясения мозга нет. Я думаю, что она только была оглушена и что тут нет никакой опасности.
— Слава богу, что так.
— Ее нужно положить в постель. Мы внесем ее наверх по лестнице, а потом я пошлю к ней моих дочерей. Но кто это сделал?
— Какой-нибудь грабитель, — сказал Чарльз. — Вы видите, что окно отворено. Она, должно быть, услыхала, что он лезет, и сошла вниз, потому что она никогда ничего не боялась. Отчего она не позвала меня?
— Но ведь она была одета?
— Иногда она сидит очень долго по ночам.
— Я и сидела очень долго, — сказал какой-то голос. Она открыла глаза и смотрела на них, щурясь от света лампы. — Какой-то негодяй влез в окно и ударил меня дубинкой. Вы можете так сказать полиции, когда она придет сюда, а также и то, что это небольшого роста толстый человек. Ну, теперь, Чарльз, дай мне твою руку, я пойду наверх.
Но ее дух был бодрее, чем тело, потому что когда она, шатаясь, поднялась на ноги, то у нее закружилась голова, и она упала бы, если бы ее не схватил в охапку племянник. Они все понесли ее наверх и положили на постель, где при ней оставался доктор. Чарльз пошел в полицейский участок, а Денверы охраняли напуганную прислугу.
Глава XVII
Наконец в гавани
Уже рассвело, когда жители Эрмитажа разошлись по домам: полиция сделала дознание, и все опять вошло в свою обычную колею. Когда они ушли, то миссис Уэстмакот, которой для укрепления нервов была дана небольшая доза хлорала, спокойно спала; ее голова была обвязана платком, намоченным в арнике. Поэтому адмирал немало удивился, когда около десяти часов утра он получил от нее записку, в которой она просила его сделать ей одолжение — прийти к ней. Он поспешно отправился, так как боялся, что, может быть, ей сделалось хуже; но успокоился, когда увидал, что она сидит на постели и за ней ухаживают Клара и Ида Уокер. Она сняла с головы платок и надела небольшой чепец с розовыми лентами и капот каштанового цвета с красивой отделкой у ворота и рукавов.
— Дорогой мой друг, — сказала она, когда он вошел к ней, — я хочу сделать вам несколько последних замечаний. Нет, нет, — продолжала она со смехом, видя испуг на его лице, — я и не думаю умирать, и проживу, по крайней мере, еще лет тридцать. Женщине стыдно умирать раньше семидесяти лет. Сделайте милость, Клара, попросите вашего отца прийти сюда, а вы, Ида, передайте мне мои папиросы и откупорьте мне бутылку портера.
— Ну вот, — продолжала она, когда к ним присоединился и доктор, — я, право, совсем не знаю, как мне сказать вам это, адмирал. С вами нужно говорить совершенно откровенно.
— Честное слово, сударыня, я не знаю, о чем вы говорите.
— Как могла вам прийти в голову мысль отправиться в ваши годы в плавание и оставить дома эту милую и терпеливую вашу жену, которая во всю свою жизнь совсем не видала вас. У вас будет деятельная жизнь, перемена места и развлечение, но вы не подумали о том, что она умрет с тоски в мрачной лондонской квартире. Вы, мужчины, все одинаковы.
— Хорошо, сударыня, если уж вы так много знаете, то, вероятно, знаете и то, что я продал свою пенсию. Как же мне жить, если я не буду работать?
Миссис Уэстмакот вынула из-под одеяла большой пакет за номером и перекинула его старому моряку.
— Это извинение никуда не годится. Вот ваши пенсионные бумаги. Посмотрите, все ли они тут.
Он сломал печать, и из пакета выпали те самые бумаги, которые он два дня тому назад передал Мак-Адаму.
— Что же мне теперь делать с ними? — воскликнул он в замешательстве.
— Вы положите их в надежное место или попросите сделать это одного из ваших друзей, а если вы захотите поступить, как следует, то пойдете к вашей жене и попросите у нее прощения за то, как вы могли хотя бы одну минуту подумать оставить ее.
Адмирал провел рукою по своему морщинистому лбу.
— Вы очень добры, сударыня, — сказал он, — очень добры и любезны, и я знаю, что вы — верный друг, но, чтобы выкупить эти бумаги, нужны деньги, и хотя за последнее время у нас было бурное плавание, но мы еще не дошли до такого бедственного состояния, чтобы подавать сигналы нашим друзьям. Когда мы дойдем, сударыня, то, конечно, прежде всего, обратимся к вам.
— Не будьте смешным! — сказала вдова. — Вы в этом ровно ничего не понимаете, а хотите устанавливать законы. Я хочу, чтобы в этом деле вышло по-моему, и вы возьмете эти бумаги, потому что я делаю вам совсем не благодеяние, а только возвращаю украденную собственность.
— Как же это так, сударыня?
— Я сейчас объясню вам, хотя вы могли бы поверить даме на слово, не предлагая вопросов. Ну, теперь я скажу вам то, что должно остаться между нами четырьмя и не распространяться дальше. У меня есть свои причины скрыть это от полиции. Как вы думаете, адмирал, кто нанес мне удар прошлою ночью?
— Какой-нибудь негодяй, сударыня. Я не знаю его имени.
— Но я знаю. Это тот самый человек, который разорил или хотел разорить вашего сына. Это был мой единственный брат, Иеремия.
— Ах!
— Я расскажу вам о нем — то есть кое-что о нем, потому что он сделал так много, что мне не хочется рассказывать, а вы не захотите слушать. Он был всегда негодяем и хотя умел говорить гладко и как будто бы правду, но тем не менее был опасным, хитрым негодяем. Если я сурово отношусь к мужчинам, то причину этого надо искать в моем детстве, которое я провела с моим братом. Это — мой единственный оставшийся в живых родственник, потому что другой мой брат, отец Чарльза, был убит в Индии во время восстания. Наш отец был богат, и когда он умер, то оставил большой капитал, как Иеремии, так и мне. Но он знал Иеремию и не имел к нему доверия, так что вместо того, чтобы отдать ему все, что он ему предназначил, он передал мне часть его капитала, наказав мне, почти перед самой смертью, сохранить это для моего брата и употребить на него в том случае, если он промотает или как-нибудь потеряет все свое состояние. Такое распоряжение моего отца должно было остаться тайною между ним и мною, но, к несчастью, его слова подслушала нянька, которая потом передала их моему брату, — вот почему он узнал, что у меня находятся на сбережении предназначенные для него деньги. Я полагаю, что табак не будет вреден для моей головы, доктор? Благодарю вас, — ну, так я попрошу вас подать мне спички, Ида.
Она закурила папиросу и, облокотись на подушку, начала пускать изо рта струйки синего дыма.
— Я не могу и передать вам, сколько раз он пытался взять эти деньги у меня. Он грубил мне, льстил, угрожал, умасливал меня — словом, делал все, что только может человек. Но я все держала их у себя, предчувствуя, что придет такое время, когда они ему понадобятся. Когда я услыхала об этом гнусном деле, о его бегстве и о том, что он оставил своего компаньона выдерживать бурю, а главным образом, что мой старый друг был вынужден отказаться от своего дохода для того, чтобы заплатить долги моего брата, то я убедилась, что теперь наступило время, когда нужно пустить в ход эти деньги. Я послала вчера Чарльза к Мак-Адаму, и его клиент, услыхав о том, при каких обстоятельствах было сделано дело, очень любезно согласился отдать назад бумаги и взять выданные им деньги. Нечего благодарить меня, адмирал. Повторяю вам, что это благотворительное дело обошлось мне очень дешево, потому что оно было сделано на его собственные деньги. Скажите, могла ли я дать им лучшее употребление?
Я думала, что я скоро услышу о нем, — так и вышло. Вчера вечером мне подали записку, написанную в обычном слезливом и льстивом тоне. Он приехал из-за границы, подвергая опасности свою жизнь и свободу, только для того, чтобы проститься со мной, своей единственной сестрой, и попросить меня простить его за все причиненные им мне огорчения. Он никогда не будет больше беспокоить меня и просит только, чтобы я передала ему те деньги, которые у меня на сбережении. Этого, вместе с тем, что у него есть, будет достаточно для того, чтобы начать новое дело, как честному человеку, в другой стране, где он всегда будет помнить о своей дорогой сестре, которая спасла его, и молиться за нее. Вот в каком тоне было написано это письмо, а в конце он умолял меня не запирать окна на задвижку и в три часа утра был в этой комнате, окна которой выходят на дорогу, — он придет для того, чтобы я поцеловала его в последний раз и простилась с ним.
Как он ни был дурен, но видя, что он верит мне, я не могла выдать его. Я ничего не ответила на письмо, но в назначенный час была в этой комнате. Он влез в окно и начал умолять меня отдать ему деньги. Он страшно изменился, похудел, сделался похожим на волка и говорил точно сумасшедший. Я сказала ему, что истратила его деньги. Он заскрежетал зубами и клялся, что эти деньги принадлежат ему. Тогда я сказала ему, что деньги потрачены на него. Он спросил, на что они были истрачены. Я ответила, что сделала это потому, что хотела сохранить его честное имя и уничтожить последствия его гнусного поступка. Он выкрикнул какое-то проклятие и вытащил из-за пазухи какой-то предмет — должно быть, палку со свинцом — и ударил меня ей, после этого я уже ничего не помню.
— Негодяй! — воскликнул доктор. — Но полиция отыщет его по горячим следам.
— Я думаю, что не отыщет, — отвечала миссис Уэстмакот спокойным тоном. — Так как мой брат очень высок ростом и худощав, а полиция отыскивает человека низкого роста и полного, то я не думаю, чтобы она его отыскала. По-моему, эти маленькие семейные дела всегда лучше устраивать семейным образом.
— Дорогая моя миссис Уэстмакот, — сказал адмирал, — если действительно моя пенсия выкуплена на деньги этого человека, то совесть не будет упрекать меня за то, что я возьму ее. Благодаря вам, сударыня, у нас засияло солнце, в то время как над нашими головами собирались самые черные тучи, потому что мой сын настоятельно требует, чтобы я отдал назад те деньги, которые получил. А теперь он может удержать их для того, чтобы заплатить свои долги. За то, что вы сделали, я могу только просить Бога, чтобы он вознаградил вас, а что касается до моей благодарности, то я не могу даже…
— Когда так, то и не пытайтесь выразить вашу благодарность, — сказала вдова. — Ну, теперь идите скорее домой, адмирал, и помиритесь с миссис Денвер. Право, если бы я была на ее месте, то я долго не простила бы вас. Что касается меня, то и я тоже поеду в Америку, когда поедет туда Чарльз. Ведь вы возьмете меня с собой так далеко, Ида? В Денвере строится коллегия, где будут приготовлять женщину для борьбы за существование, а главным образом — для борьбы с мужчиной. Несколько месяцев тому назад комитет предложил мне ответственную должность в этом заведении, и теперь я решилась принять ее, потому что после женитьбы Чарльза у меня уже не остается ничего такого, что привязывало бы меня к Англии. Время от времени вы можете писать ко мне, мои друзья; адресуйте ваши письма в Денвер, в коллегию эмансипации женщин, профессору Уэстмакот. Оттуда я буду наблюдать, как пойдет эта замечательная борьба в консервативной старой Англии, а если вы будете иметь во мне нужду, то найдете меня сражающейся в передовых рядах. Прощайте… но с вами я не прощаюсь, молодые девицы; мне нужно сказать вам еще кое-что.
Дайте мне вашу руку, Ида, и вашу тоже Клара, — сказала она, когда они остались одни. — О, вы шаловливые маленькие кошечки, не стыдно ли вам смотреть мне в глаза? Неужели же вы думали, что я так слепа и не вижу вашего маленького заговора? Вы прекрасно разыграли комедию — в этом я должна признаться — и, надо сказать, что вы мне нравитесь больше так, как вы есть. Но вы хлопотали совершенно понапрасну, маленькие заговорщицы: даю вам честное слово, что я решила не выходить за него замуж.
* * *
И вот через несколько недель после этого наши старушки увидали со своего наблюдательного пункта большое движение в Эрмитаже, когда туда приехали кареты с кучерами в лентах за двумя парами, которые должны были вернуться назад обвенчанными. И сами они пошли через дорогу в своих шумящих шелковых платьях, так как были в числе приглашенных на торжественный завтрак, который давался по случаю двух свадеб в доме доктора Уокера. Были тосты, много смеялись, затем молодые переоделись, и когда кареты подъехали опять к дверям, то уезжавших осыпали рисом, и еще две супружеские четы отправились в такое путешествие, которое кончается только с жизнью.
Чарльз Уэстмакот сделался колонистом в западной части Техаса, — дела его идут отлично, он и его милая жена самые популярные люди в этой местности. С тетушкой они видятся редко, но иногда встречают в газетах известия о том, что в Денвере — центр просвещения, где куются грозные стрелы, которые заставят, наконец, сильный пол стать на колени. Адмирал и его жена все еще живут на даче № 1, а Гарольд с Кларой поселились во втором номере, где продолжает жить доктор Уокер. Что касается дел фирмы, то они ведутся опять, и младший компаньон благодаря своей энергии и способностям скоро поправил все то зло, которое было сделано старшим своей приятной и возвышающей душу обстановке он получил возможность осуществить свое желание, оставаясь свободным от низких целей и мелкого самолюбия — всего, что тянет вниз человека, который всецело посвящает себя делам на денежном рынке в этом обширном Вавилоне. Как всякий вечер он из шумного Трогмортон-стрит возвращается в Норвуд, с его тихими, обсаженными деревьями дорогами, точно так же, исполняя свои обязанности в шумном Сити, он не живет в нем душою.
Вокруг красной лампы
Предисловие автора
(Извлечено из продолжительной и оживленной переписки с одним американским другом).
Я вполне признаю основательность вашего возражения, заключающегося в том, что больной человек или слабонервная женщина не получает никакого удовольствия от чтения рассказов, в которых делается попытка изобразить некоторые черты медицинской жизни с известным оттенком реализма. Однако если приходится иметь дело с этой жизнью, и если хочешь изобразить действующих лиц чем-то большим, чем простые марионетки, то весьма существенно, чтобы была изображена и темная сторона этой жизни, так как именно она главным образом и представляется взорам врачей. Им приходится видеть много хорошего, — это правда: мужество и героизм, самопожертвование и любовь, но все эти качества (как и вообще все наши лучшие качества) вызываются горем и испытанием. Нельзя, изображая такую жизнь, искать в ней предмета для увеселения.
Так зачем писать об этом? — можете вы спросить. Если сюжет в тягость, зачем вообще касаться его. На это я отвечу, что искусство должно изображать и печальную сторону действительности, как оно изображает ее приятную сторону. Повесть, помогающая скоротать время, очевидно, выполняет полезную миссию, но, наверное, не более полезную, чем та, которая обращает внимание читателя на более серьезную сторону жизни. Рассказ, который может вывести мысль читателя из ее привычного русла и настроить его на серьезный лад, можно сравнить с тоническим медицинским средством, горьким на вкус, но укрепляюще действующим на организм. В этом маленьком сборнике есть несколько рассказов, могущих произвести подобное действие, и я настолько разделял ваше мнение, что не выпускал их отдельно. Выпущенные же в форме книги, они сразу говорят читателю, что это — медицинские рассказы, и он может, если не так настроен, вовсе не читать их.
Искренно преданный вам Артур К. Дойл
Отстал от жизни
Моя первая встреча с доктором Джеймсом Винтером произошла при весьма драматических обстоятельствах. Случилось это в спальне старого загородного дома в два часа ночи. Пока доктор с помощью женщин заглушал фланелевой юбкой мои гневные вопли и купал меня в теплой ванне, я дважды лягнул его в белый жилет и сбил с носа очки в золотой оправе. Мне рассказывали, что оказавшийся при этом один из моих родителей тихонько заметил, что с легкими у меня, слава богу, все в порядке. Не могу припомнить, как выглядел в ту пору доктор Винтер: меня тогда занимало другое, — но он описывает мою внешность отнюдь не лестно. Голова лохматая, тельце, как у общипанного гусенка, ноги кривые — вот что ему в ту ночь запомнилось.
С этой поры периодические вторжения в мою жизнь доктора Винтера разделяют ее на эпохи. Он делал мне прививки, вскрывал нарывы, ставил во время свинки компрессы. На горизонте моего безмятежного существования маячило единственное грозовое облако — доктор. Но пришло время, когда я заболел по-настоящему: долгие месяцы провел я в своей плетеной кроватке, и вот тогда я узнал, что суровое лицо доктора может быть приветливым, что скрипучие, сработанные деревенским сапожником башмаки его способны удивительно осторожно приближаться к постели и что, когда доктор разговаривает с больным ребенком, грубый голос его смягчается до шепота.
Но вот ребенок вырос и сам стал врачом, а доктор Винтер остался как был. Только побелели волосы да еще более опустились могучие плечи. Доктор очень высокий, но из-за своей сутулости кажется дюйма на два ниже. Широкая спина его столько раз склонялась над ложем больных, что и не может уже распрямиться. Сразу видно, что часто приходилось ему шагать в дождливые, ветреные дни по унылым деревенским дорогам — такое темное, обветренное у него лицо. Издали оно кажется гладким, но вблизи видны бесчисленные морщинки — словно на прошлогоднем яблоке. Их почти незаметно, когда доктор спокоен, но стоит ему засмеяться, как лицо его становится похожим на треснутое стекло, и тогда ясно, что лет старику еще больше, чем можно дать на вид.
А сколько ему на самом деле, я так и не смог узнать. Частенько пытался я это выяснить, добирался до Георга IV и даже до регентства, но до исходной точки так никогда и не дошел. Вероятно, ум доктора стал очень рано впитывать всевозможные впечатления, но рано и перестал воспринимать что-либо новое, поэтому волнуют доктора проблемы прямо-таки допотопные, а события наших дней его совсем не занимают. Толкуя о реформе избирательной системы, он сомневается в ее разумности и неодобрительно качает головой, а однажды, разгорячившись после рюмки вина, он гневно осуждал Роберта Пиля и отмену хлебных законов. Со смертью этого государственного деятеля история Англии для доктора Винтера закончилась, и все позднейшие события он расценивает как явления незначительные.
Но только став врачом, смог я убедиться, какой совершеннейший пережиток прошлого наш доктор. Медицину он изучал по теперь уже забытой и устаревшей системе, когда юношу отдавали в обучение к хирургу и анатомию штудировали, прибегая к раскопке могил. В своем деле он еще более консервативен, чем в политике. Пятьдесят лет жизни мало что ему дали и еще меньшего лишили. Во времена его юности широко обучали делать вакцинацию, но мне кажется, в душе он всегда предпочитал прививки.
Он бы охотно применял кровопускание, да только теперь никто этого не одобряет. Хлороформ доктор считает изобретением весьма опасным и, когда о нем упоминают, недоверчиво щелкает языком. Известно, что он нелестно отзывался даже о Леннеке и называл стетоскоп «новомодной французской игрушкой». Из уважения к своим пациентам доктор, правда, носит в шляпе стетоскоп, но он туг на ухо, и потому не имеет никакого значения, пользуется он инструментом или нет.
По долгу службы он регулярно читает медицинский еженедельник и имеет общее представление о научных достижениях, но продолжает считать их громоздкими и смехотворными экспериментами. Он едко иронизировал над теорией распространения болезней посредством микробов и любил шутя повторять у постели больного: «Закройте дверь, не то налетят микробы». По его мнению, теория Дарвина — самая удачная шутка нашей эпохи. «Детки в детской, а их предки в конюшне!» — кричал он и хохотал так, что на глазах выступали слезы.
Доктор настолько отстал от жизни, что иной раз, к немалому своему изумлению, он обнаруживает — поскольку в истории все повторяется, — что применяет новейшие методы лечения. Так, в дни его юности было очень модно лечить диетой, и тут он превосходит своими познаниями любого другого известного мне врача. Массаж ему тоже хорошо знаком, тогда как для нашего поколения он новинка. Доктор проходил курс наук, когда применяли еще очень несовершенные инструменты и учили больше доверять собственным пальцам. У него классическая рука хирурга с развитой мускулатурой и чувствительными пальцами — «На кончике каждого — глаз».
Вряд ли я забуду, как мы с доктором Паттерсоном оперировали сэра Джона Сирвелла. Мы не могли отыскать камень. Момент был ужасный. Карьера Паттерсона и моя висела на волоске. И тогда доктор Винтер, которого мы только из любезности пригласили присутствовать при операции, запустил в рану палец — нам с перепугу показалось, что длиной он никак не меньше десяти дюймов, — ив мгновение ока выудил его.
— Всегда хорошо иметь в кармашке жилета такой инструмент, — посмеиваясь, сказал он тогда, — но, по-моему, вы, молодые, это презираете.
Мы избрали его президентом местного отделения Ассоциации английских медиков, но после первого же заседания он сложил с себя полномочия.
— Иметь дело с молодежью — не для меня, — заявил он. — Никак не пойму, о чем они толкуют.
А между тем пациенты его благополучно выздоравливают. Прикосновение его целительно — это его магическое свойство невозможно ни объяснить, ни постигнуть, но, тем не менее, это очевидный факт. Одно лишь присутствие доктора наполняет больных надеждой и бодростью. Болезнь действует на него, как пыль на рачительную хозяйку: он сердится и жаждет взяться за дело.
— Ну, ну, так не пойдет! — восклицает он, впервые посещая больного. Он отгоняет смерть от постели, как случайно влетевшую в комнату курицу. Когда же незваный гость не желает удаляться, когда кровь течет все медленнее и глаза мутнеют, тогда присутствие доктора Винтера полезнее любых лекарств. Умирающие не выпускают руку доктора; его крупная энергичная фигура и жизнелюбие вселяют в них мужество перед роковой переменой. Многие страдальцы унесли в неведомое как последнее земное впечатление доброе обветренное лицо доктора.
Когда мы с Паттерсоном — оба молодые, полные энергии современные врачи — обосновались в этом районе, старый доктор встретил нас очень сердечно, он был счастлив избавиться от некоторых пациентов. Однако сами пациенты, следуя собственным пристрастиям — отвратительная манера! — игнорировали нас со всеми нашими новейшими инструментами и алкалоидами. И доктор продолжал лечить всю округу александрийским листом и каломелью. Мы оба любили старика, но между собой, однако, не могли удержаться, чтобы не посетовать на прискорбное отсутствие у пациентов здравого смысла.
— Бедняки-то уж понятно, — говорил Паттерсон. — Но люди образованные вправе ожидать от лечащего врача умения отличить шум в сердце при митральном пороке от хрипов в бронхах. Главное — способность врача разобраться в болезни, а не то, симпатичен он тебе или нет.
Я полностью разделял мнение Паттерсона. Но вскоре разразилась эпидемия гриппа, и от усталости мы валились с ног.
Утром, во время обхода больных, я встретил Паттерсона, он показался мне очень бледным и изможденным. То же самое он сказал обо мне. Я и в самом деле чувствовал себя скверно и после полудня весь день пролежал на диване — голова раскалывалась от боли, и страшно ломило суставы.
К вечеру сомнений не оставалось — грипп свалил и меня. Надо было немедленно обратиться к врачу. Разумеется, прежде всего я подумал о Паттерсоне, но почему-то мне стало вдруг неприятно.
Я вспомнил, как он хладнокровно, придирчиво обследует больных, без конца задает вопросы, бесконечно берет анализы и барабанит пальцами. А мне требовалось что-то успокаивающее, более участливое.
— Миссис Хадсон, — сказал я своей домохозяйке, — сходите, пожалуйста, к старику Винтеру и скажите, что я был бы крайне ему признателен, если б он навестил меня.
Вскоре она вернулась с ответом:
— Доктор Винтер, сэр, заглянет сюда через часок, его только что вызвали к доктору Паттерсону.
Его первая операция
Это было в первый день зимней сессии. Первокурсник с третьекурсником шли в клинику смотреть операцию. Колокола на Тройской церкви только что пробили двенадцать.
— Скажите, вы никогда не присутствовали на операции? — спросил третьекурсник.
— Никогда.
— В таком случае зайдемте сюда. Это знаменитый бар Резерфорда. Будьте любезны, стакан хереса для этого джентльмена. Кажется, вы весьма чувствительны?
— Боюсь, нервы у меня и в самом деле не очень крепкие.
— Гм! Еще один стакан хереса этому джентльмену. Видите ли, мы идем на операцию.
Новичок расправил плечи и сделал отчаянную попытку казаться безразличным.
— Операция пустяковая?
— Нет, довольно серьезная.
— Ам… ампутация?
— Нет, еще серьезней.
— Я… я вспомнил… меня ждут дома.
— Нет смысла уклоняться. Не сегодня, так завтра, а идти все равно придется. Чего тянуть? Ну как, повеселее немного стало?
— О да. — Новичок улыбнулся, но улыбки не получилось.
— Тогда еще стакан хереса. И пойдем скорее, а то опоздаем, и ближние ряды будут заняты.
— Спешить, по-моему, нет особой необходимости.
— Как это нет! Вон сколько народу идет на операцию. И почти все первокурсники. Их сразу отличишь, верно? Бледные, точно их самих будут оперировать.
— Неужели и я такой же бледный?
— Ничего, у меня самого был точно такой вид. Но неприятные ощущения скоро проходят. Глядишь, у парня лицо белое как мел, а через неделю он уже уплетает завтрак в анатомичке. Какая сегодня будет операция, я скажу вам, когда придем в аудиторию.
Студенты валом валили вниз по улице, которая вела к клинике. У каждого в руке была стопка тетрадей. Тут были и бледные, перепуганные ребята, только что окончившие школу, и очерствевшие ветераны, бывшие сокурсники, которые уже давно стали врачами. Они вырывались сплошным шумным потоком из ворот университета. Студенты были молоды и телосложением и походкой, но юных лиц встречалось мало. У одних был такой вид, будто они слишком мало ели, у других — будто слишком много пили. Высокие и малорослые, в твидовых куртках и черных костюмах, широкоплечие и худосочные, обладавшие отличным зрением и носившие очки, они с топотом, стуча тростями о мостовую, вливались в ворота клиники. Время от времени толпа раздавалась и пропускала громыхавшие по булыжнику экипажи хирургов, служивших в клинике.
— На операцию к Арчеру, видно, соберется много народу, — сдерживая возбуждение, прошептал старший студент. — Его операции — это зрелище, скажу я вам! Однажды он на моих глазах так расправился с аортой, что мне чуть дурно не стало. Нам сюда. Осторожно, стены побелены, не испачкайтесь.
Они прошли под аркой и оказались в длинном коридоре с каменным полом и тускло-коричневыми пронумерованными дверями по обеим сторонам. Некоторые из дверей были полуоткрыты, и новичок заглядывал в них с замиранием сердца. Но он видел только веселое пламя в каминах, ряды кроватей, застеленных белыми покрывалами, обилие цветных плакатов на стенах, и это немного приободрило его. Коридор выходил в приемный зал, вдоль стен которого на скамьях сидели бедно одетые люди. Молодой человек с парой ножниц, засунутых в петлицу наподобие цветка, и записной книжкой в руке обходил людей, о чем-то шептался с ними и делал пометки.
— Есть что-нибудь стоящее? — спросил третьекурсник.
— Приходили бы к нам вчера, — подняв голову, сказал фельдшер. — Выдающийся был день. Подколенный аневризм, перелом Коллса, врожденная расщелина позвоночника, тропический абсцесс и слоновая болезнь. Ничего улов для одного захода?
— Жаль, что меня не было. Но все они еще не раз придут сюда, я надеюсь. А что с этим пожилым джентльменом?
В темном углу сидел скорчившийся рабочий и, раскачиваясь, стонал. Какая-то женщина, сидевшая рядом, пыталась утешить его, поглаживая по плечу рукой, испещренной странными маленькими белесыми волдырями.
— Это великолепный карбункул, — сказал фельдшер с видом знатока, показывающего свои орхидеи человеку, который способен оценить их красоту. — Он на спине, а у нас здесь сквозит, так что ему не следует раздеваться, верно, папаша? Пузырчатка, — добавил он небрежно, показывая на обезображенные руки женщины. — Не хотите ли задержаться у нас немного?
— Нет, спасибо. Мы торопимся на операцию Арчера. Пошли!
Молодые люди присоединились к толпе, спешившей на лекцию знаменитого хирурга.
Ярусы подковообразных скамей, поднимавшихся от пола до потолка, были уже заполнены, и вошедший новичок увидел перед собой, как в тумане, изогнутые дугой ряды лиц, услышал басовитое жужжание сотен голосов и смех, доносившиеся откуда-то сверху. Его товарищ высмотрел во втором ряду свободное место, и они оба втиснулись туда.
— Великолепно! — прошептал старший. — Отсюда вы увидите все.
Их отделял от операционного стола лишь один ряд голов. Стол был сосновый, некрашеный, крепко сколоченный и идеально чистый. Он был наполовину покрыт коричневой клеенкой, рядом на полу стояло большое жестяное корыто, наполненное опилками. Еще дальше у окна на другом столе лежали блестящие стальные инструменты — хирургические щипцы, иглы, пилы, держатели. Сбоку рядком были выложены ножи с длинными, тонкими, изящными лезвиями. Перед этим столом сидели, развалившись, два молодых человека — один вдевал нитки в иголки, а другой что-то делал с похожей на медный кофейник штукой, с шипеньем испускавшей клубы пара.
— Видите высокого лысого человека в первом ряду? — прошептал старшекурсник. — Это Петерсон. Как вы знаете, он специалист по пересадке кожи. А это Энтони Браун, который прошлой зимой успешно удалил гортань. А вон Мэрфи, патолог, и Стоддарт, глазник. Скоро вы их тоже всех будете знать.
— А кто эти два человека, что сидят у стола с инструментами?
— Никто… помощники. Один ведает инструментами, другой — «пыхтелкой Билли». Это, как вы знаете, антисептический пульверизатор Листера. Арчер — сторонник карболовой кислоты. Хэйес — глава школы чистоты и холодной воды. И они смертельно ненавидят друг друга.
Теснившиеся на скамьях студенты оживились — две сестры ввели в аудиторию женщину в нижней юбке и корсаже. Голова ее была покрыта красным шерстяным платком, спускавшимся на плечи. Лицо, выглядывающее из-под платка, было молодое, но изможденное и специфического воскового оттенка. Голова ее была опущена, и одна из сестер, поддерживая женщину за талию и склонившись к уху, шепотом успокаивала ее. Проходя мимо стола с инструментами, женщина украдкой взглянула на них, но сестры повернули ее к столу спиной.
— Какая у нее болезнь? — спросил новичок.
— Рак околоушной железы. Чертовски трудный случай; опухоль разрослась как раз позади сонных артерий. Вряд ли кто, кроме Арчера, осмелился бы взяться за такую операцию. А вот и он сам!
При этих словах в комнату шагнул невысокий, подвижный, седовласый человек, потиравший на ходу руки. Он был похож на флотского офицера — чисто выбритое лицо, большие светлые глаза, прямой, тонкогубый рот. Следом, сверкая пенсне, вошел его рослый помощник-хирург, живший при клинике, которого сопровождала процессия сестер, разошедшихся группками по углам аудитории.
— Джентльмены, — выкрикнул хирург, — голос у него был уверенный и энергичный, как и вся манера держаться, — перед нами интересный случай опухоли околоушной железы, сначала хрящевой, но теперь принявшей злокачественный характер, а следовательно, требующей удаления. На стол, сестра! Благодарю вас! Хлороформ! Спасибо! Можете снять платок, сестра.
Женщина опустилась на клеенчатую подушку, и взорам студентов предстала ее губительная опухоль. Сама по себе она не имела отталкивающего вида: желтовато-белая, с сеткой голубых вен, она слегка изгибалась от челюсти к груди. Но изможденное желтое лицо и жилистая шея ужасающе контрастировали с этим чудовищным, пухлым и лоснящимся наростом. Хирург обхватил опухоль рукой и стал легонько нажимать на нее то справа, то слева.
— Плотно приросла к одному месту, джентльмены! — выкрикнул он. — Новообразование захватило сонные артерии и шейные вены и проходит позади челюсти, куда нам, вероятно, придется проникнуть. Невозможно предсказать, как глубоко может завести вскрытие. Карболку. Спасибо! Карболовые повязки, пожалуйста! Давайте хлороформ, мистер Джонсон. Приготовьте маленькую пилу на случай, если придется удалить челюсть.
Больная тихо стонала под полотенцем, которым ей закрыли лицо. Она попыталась поднять руки и согнуть ноги в коленях, но две сестры удержали ее. Душный воздух пропитался едкими запахами карболки и хлороформа. Из-под полотенца донесся глухой вскрик, а затем песенка, которую женщина затянула тоненьким голоском:
Потом послышалось сонное бормотание, и наступила тишина. Хирург, по-прежнему потирая руки, подошел к скамьям и обратился к пожилому человеку, сидевшему перед новичком:
— Очень мало шансов у нынешнего правительства.
— Будет достаточно десяти голосов.
— Скоро оно и этого большинства лишится. Уж лучше пусть само подаст в отставку, чем его вынудят.
— Я боролся бы до конца.
— Что толку? Законопроект не пройдет через комитет, даже если пройдет большинством голосов в палате. Я видел…
— Пациентка к операции готова, сэр, — сказала сестра.
— Я видел Макдональда. Поговорим потом.
Он вернулся к больной, которая, раскрыв рот, тяжело дышала.
— Я намереваюсь, — сказал он, проводя рукой по опухоли и как бы даже лаская ее, — сделать один разрез над верхней границей опухоли, а второй — под нижней; оба разреза будут сделаны под прямым утлом и дойдут, так сказать, до дна опухоли. Будьте любезны, средний скальпель, мистер Джонсон.
Новичок, сидевший с широко раскрытыми от ужаса глазами, увидел, как хирург взял длинный сверкающий нож, макнул его в жестяной тазик и перехватил пальцами за середину, как, наверное, художник берет кисть. Затем он увидел, как хирург оттянул левой рукой кожу на опухоли. Но тут его нервы, которые за день не раз подвергались испытаниям, окончательно сдали. Голова закружилась, и он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Он решил не смотреть на больную. Заткнул уши большими пальцами, чтобы не слышать крика, и уставился в деревянную полочку, приделанную к спинке передней скамьи. Он знал, что достаточно одного взгляда, одного вскрика — и он лишится остатков самообладания. Он попытался думать о крикете, о зеленых полях и воде, подернутой рябью, о сестрах, оставшихся дома… о чем угодно, только не о том, что происходило в двух шагах.
И все же какие-то звуки долетали до него, и он невольно возвращался мыслями к страшной опухоли. Он слышал, а может, ему казалось, что он слышит, протяжное шипение карболового аппарата. Затем ему почудилось движение среди сестер. В уши врывались стоны, потом какой-то другой звук, как будто что-то текло. Воображение рисовало каждую фазу операции — одну картину кошмарней другой. Нервы его напряглись до крайности, он весь дрожал. С каждой минутой голова кружилась сильнее, стало болеть сердце. Вдруг он со стоном качнулся вперед, сильно ударился лбом об узкую деревянную полочку и потерял сознание.
Когда он пришел в себя, аудитория была уже пуста, а он лежал на скамье с расстегнутым воротом. Третьекурсник водил мокрой губкой по его лицу, и на это зрелище глазели два ухмыляющихся студента, помогавших при операции.
— Ладно, — сказал новичок, садясь и протирая глаза. — Простите, что свалял дурака.
— Это я виноват… — сказал его товарищ. — Но из-за чего, черт побери, вы хлопнулись в обморок?
— Не выдержал. Операция доконала.
— Какая операция?
— Ну, та самая… рак.
Наступила тишина, потом все три студента расхохотались.
— Вот чудак! — воскликнул третьекурсник. — Ведь никакой операции не было. Врачи нашли, что больная плохо переносит хлороформ, и операцию отменили. Вместо того Арчер прочитал нам одну из своих блестящих лекций. И вы хлопнулись в обморок, как раз когда он рассказывал свой любимый анекдот.
Ветеран 1815 года
Было пасмурное октябрьское утро, и тяжелые тучи низко стлались над крышами домов Вульвича. Внизу, на длинных улицах, застроенных кирпичными зданиями, все было мрачно, грязно и неприветливо. От высоких строений арсенала доносился глухой шум от жужжания бесчисленных колес, грохота падающих тяжестей и прочих проявлений человеческого труда. За арсеналом закопченные дымом убогие жилища рабочих расходились лучами в постепенно уходившей перспективе суживающейся дороги и исчезающих стен.
Улицы были почти пусты, так как громадное чудовище, вечно извергающее из своей пасти клубы дыма и дававшее работу всему мужскому населению города, ежедневно с рассветом поглощало в своих стенах рабочих, чтобы вечером опять извергнуть их на улицу усталыми и измученными дневным трудом. Кое-где на крыльцах домов виднелись здоровенные женщины с руками, загрубелыми от работы, в грязных передниках, занимавшиеся утренней уборкой и обменивавшиеся через дорогу громкими приветствиями друг с другом. Около одной из них, с жаром что-то говорившей, собрался небольшой кружок приятельниц, по временам сочувственно хихикавших в ответ на ее слова.
— Он достаточно стар, чтобы знать, что делать! — сказала она в ответ на восклицание одной из своих приятельниц. — Но сколько же ему лет на самом деле? Сколько я ни ломала над этим голову, мне никогда не удавалось добиться толку.
— Ну, это не так уж трудно рассчитать, — сказала бледнолицая, голубоглазая женщина с резкими чертами лица. — Он участвовал в битве при Ватерлоо, в доказательство чего у него есть медаль и пенсия.
— Это было в незапамятные времена, — заметила третья. — Меня тогда еще не было и на свете.
— Это было пятнадцать лет спустя, считая от начала столетия, — сказала одна из женщин помоложе, стоявшая прислонившись к стене, с улыбкой, выражавшей сознание своей большей осведомленности. — Это сказал мне мой Билл в прошлую субботу, когда я говорила с ним о старом дяде Брюстере.
— Если предположить, что он сказал правду, миссис Симпсон, то сколько же лет прошло с тех пор?
— Теперь восемьдесят первый год, — сказала, считая по пальцам, женщина, вокруг которой собрался кружок, — а тогда был пятнадцатый. Десять, да десять, да десять, да десять, да десять, — но выходит всего только шестьдесят шесть лет, так что, в конце концов, он не так уж стар.
— Но ведь он не был же новорожденным малюткой, участвуя в битве, — сказала молодая женщина, рассмеявшись. — Если допустить, что ему было в то время всего только двенадцать, то и тогда ему никак не меньше семидесяти восьми лет.
— Да, ему никак не меньше восьмидесяти лет, — сказало несколько голосов.
— Мне уже это надоело, — мрачно сказала высокая женщина. — Если его племянница, или внучатая племянница, или кем там еще она ему приходится, не придет сегодня, я уйду; пусть он ищет себе кого-нибудь другого. Свои дела прежде всего — таков мой взгляд.
— Так он неспокойного нрава, миссис Симпсон? — спросила самая молодая из присутствовавших женщин.
— Вот послушайте, — ответила та, протянув руку и повернув голову по направлению к открытой двери. С верхнего этажа послышались чьи-то неровные шаги и сильный стук палкой об пол.
— Это он ходит взад и вперед по комнате, дозором, как он говорит. Целую половину ночи он занимается этой игрой, глупый старикашка. Сегодня в шесть часов утра он постучал палкой ко мне в дверь. «Выходи на смену!» — закричал он, и еще что-то совсем непонятное. Кроме того, ночью он постоянно кашляет, встает с кровати и отхаркивается, так что ни на минуту невозможно заснуть. Слушайте!
— Миссис Симпсон! Миссис Симпсон! — кричал кто-то сверху хриплым и жалобным голосом.
— Это он, — воскликнула она, кивая головой с торжествующим видом. — Он опять выкинет что-нибудь… Я здесь, мистер Брюстер.
— Дайте мне мой утренний завтрак, миссис Симпсон.
— Он сейчас будет готов, мистер Брюстер.
— Ей-богу, он похож на маленького ребенка, который просит есть, — сказала молодая женщина.
— Поверите ли, я иногда готова была задать ему хорошую взбучку, — злобно сказала миссис Симпсон. — Ну, кто идет со мной выпить малую толику?
Почтенная компания уже двинулась было к питейному дому, когда какая-то молодая девушка перешла через дорогу и робко дотронулась до рукава ключницы.
— Ведь это номер пятьдесят шесть по Арсенальному проспекту? — спросила она. — Не можете ли вы мне сказать, здесь живет мистер Брюстер?
Ключница окинула спрашивающую критическим взглядом. Это была девушка лет двадцати, с широким привлекательным лицом, вздернутым носом и большими, честными, серыми глазами. Ее ситцевое платье, соломенная шляпа, украшенная яркими цветами мака, и узелок, который у нее был с собою, — все это свидетельствовало о том, что она только что приехала из провинции.
— Вы, вероятно, Нора Брюстер? — спросила миссис Симпсон, окидывая девушку с ног до головы далеко не дружелюбным взглядом.
— Да, я приехала, чтобы ходить за своим дедушкой Грегори.
— И отлично сделали, — сказала ключница, кивнув головой. — Пора уже кому-нибудь из его родственников подумать об этом, потому что мне это уже надоело. Ну, вот вы и пришли; входите же в дом и принимайтесь за хозяйство. Чай вон там, в чайнице, а ветчина в шкафу. Старик разозлится на вас, если вы не подадите ему завтрак. За своими вещами я пришлю вечером.
Кивнув головой, она ушла со своими кумушками по направлению к питейному дому.
Предоставленная таким образом самой себе, деревенская девушка вошла в первую комнату и сняла с себя шляпу и жакет. Это была комната с низким потолком; в печке пылал огонь, на котором весело кипел медный котелок. Стоявший в комнате стол наполовину был покрыт грязной скатертью; на столе находились пустой чайник, ломоть хлеба и кое-какая грубая фаянсовая посуда. Нора Брюстер, быстро осмотревшись вокруг, тотчас же принялась за исполнение своих новых обязанностей. Не прошло еще и пяти минут, как чай был готов, два куска сала шипели на сковородке, стол был убран, вязаные салфеточки аккуратно разложены на темно-коричневой мебели — и вся комната стала чистенькой и уютной. Покончив с этим, девушка стала с любопытством разглядывать гравюры, висевшие по стенам. Затем ее взгляд остановился на темной медали, висевшей на пурпуровой ленточке над камином. Под нею была помещена газетная вырезка. Девушка встала на цыпочки, уцепилась пальцами за доску над камином и вытянула шею, бросая время от времени взгляд на сало, шипевшее на сковородке. Эта вырезка, пожелтевшая от времени, гласила следующее:
«Во вторник в казармах третьего гвардейского полка, в присутствии принца-регента, лорда Хилля, лорда Солтауна и многочисленного собрания, среди которого было много представителей высшей аристократии, происходила интересная церемония вручения именной медали капралу Грегори Брюстеру из фланговой роты капитана Хольдена, пожалованной ему за храбрость, выказанную им в происходившей недавно большой битве в Нидерландах. Дело обстояло так. В достопамятный день, 18-го июня, четыре роты третьего гвардейского полка под командою полковника Мэтленда и Бинга занимали ферму Гугумон, бывшую важным пунктом на правом фланге британских позиций. В критический момент боя у этих войск не хватило пороху. Видя, что генералы Фуа и Жером Бонапарте опять собирают свою пехоту для атаки британской позиции, полковник Бинг поспешил послать капрала Брюстера в тыл, чтобы ускорить доставку боевых запасов. Брюстер напал на две повозки с порохом и, угрожая извозчикам мушкетом, заставил их везти порох в Гугумон. Однако в его отсутствие заграждения, окружавшие позиции, были зажжены французскими гаубицами, и проезд повозок с порохом стал крайне рискованной вещью.
Первая повозка взорвалась, причем извозчик был разорван на куски. Устрашенный участью своего товарища, второй извозчик повернул своих лошадей назад, но капрал Брюстер, вскочив на его сиденье, сбросил его самого с повозки и, бешено погоняя лошадей, прорвался к своим товарищам. Победа, одержанная в этот день британской армией, может быть прямо приписана этому геройскому поступку, потому что без пороху было бы невозможно удержать Гугумон, и герцог Веллингтон неоднократно повторял, что если бы Гугумон пал, он не был бы в состоянии удержаться на своей позиции. Пусть же храбрый Брюстер живет долго и хранит, как сокровище, эту медаль, которую он так храбро добыл, с гордостью вспоминая тот день, когда в присутствии товарищей он получил это воздаяние за свое мужество из августейших рук первого джентльмена королевства».
Чтение этой старой вырезки еще больше увеличило в уме девушки то уважение, которое она всегда питала к своему воинственному родственнику. С самого детства он был в ее глазах героем. Она помнила, что ее отец часто рассказывал о его мужестве и физической силе, о том, как он мог ударом кулака сшибить с ног молодого бычка или свободно нести под мышками обеих рук по жирной овце. Правда, она никогда не видела его, но всякий раз, когда она думала о нем, он представлялся ей таким, каким изображали его ее домашние — широколицым, гладко выбритым, здоровенным мужчиной с большою мохнатою шапкой на голове.
Она все еще смотрела на медаль, ломая голову над тем, что могли значить слова «dulce et decorum est», вычеканенные на краях медали, когда на лестнице послышались чьи-то неровные шаги и на пороге двери остановился тот самый человек, который так часто занимал ее воображение.
Но неужели это был он? Куда девался этот воинственный вид, эти сверкающие глаза, это мужественное лицо, которое она так часто рисовала себе? В дверях стоял перед нею громадный, сгорбленный старик, худой и покрытый морщинами, с беспомощными плохо повинующимися членами. Копна пушистых седых волос, красный нос, два толстых клочка бровей и пара мрачно-вопрошающих глаз — вот что встретил ее взгляд. Он стоял, подавшись туловищем вперед, опираясь на палку, в то время как его плечи поднимались и опускались в такт его шумному, хриплому дыханию.
— Дайте мне мой утренний завтрак, — жалобно произнес он, ковыляя к своему креслу. — Мне нужно поесть, чтобы согреться. Посмотрите на мои пальцы!
Он протянул свои обезображенные руки с совсем синими кончиками пальцев, сморщенные и узловатые, с громадными распухшими суставами.
— Завтрак почти готов, — ответила девушка, удивленно смотря на него. — Разве вы не знаете, кто я? Нора Брюстер из Витма.
— Ром согревает, — пробормотал старик, качаясь в своем кресле, — водка и суп также согревают, но для меня самое лучшее — чашка чая. Как вы говорите вас зовут?
— Нора Брюстер.
— Говорите громче, милая. Мне начинает казаться, что голоса людей стали слабее, чем в былые времена.
— Я Нора Брюстер, дядя. Я ваша внучатая племянница и пришла из Эссекса, чтобы жить у вас.
— Значит, вы — дочь брата Джорджа. Господи! Подумать только, что у маленького Джорджа есть дочь!
Он хрипло рассмеялся, и длинные морщины на его шее затряслись и запрыгали.
— Я дочь сына вашего брата Джорджа, — сказала девушка, переворачивая на сковородке сало.
— А славный был маленький Джордж, — продолжал он, — право, славный, черт возьми. У него остался мой щенок бульдога, когда меня взяли на военную службу. Он рассказывал вам об этом?
— Но ведь дедушка Джордж умер двадцать лет тому назад, — сказала Нора, наливая чай.
— Да, это был превосходный бульдог, прекрасно выдрессированное животное, черт возьми! Я зябну, когда мне долго не дают есть. Ром хорошая вещь, водка также, но я охотно пью вместо них чай.
Он тяжело дышал, уничтожая свой завтрак.
— Это довольно сносная дорога, по которой вы приехали, — сказал он, наконец. — Вы, вероятно, приехали вчера вечером в почтовой карете?
— Нет, я приехала с утренним поездом.
— Господи, подумать только об этом! И вы не боитесь этих новомодных изобретений! Подумать только, что вы приехали по железной дороге! Чего, в конце концов, не выдумают люди!
Тут на несколько минут наступила пауза, во время которой Нора молча пила свой чай, поглядывая искоса на синеватые губы и жующие челюсти своего собеседника.
— Вы, вероятно, видели много интересного на своем веку, дядя? — спросила она, наконец. — Ваша жизнь должна вам казаться необыкновенно продолжительной.
— Не такою уж продолжительной, — отвечал он. — В Сретение мне будет девяносто лет, но мне кажется, что с тех пор, как я ушел со службы, прошло не так уж много времени. А эта битва, в которой я участвовал, — иногда мне кажется, что она была вчера. Мне кажется, что я и сейчас еще чувствую запах порохового дыма. Однако я чувствую себя гораздо лучше, подкрепившись!
Теперь он действительно казался не таким изнуренным и бледным, как в первый момент их встречи. Его лицо раскраснелось, и он держался прямее.
— Прочли вы это? — спросил он, тряхнув головою по направлению к вырезке.
— Да, прочла и думаю, что вы должны очень гордиться своим поступком.
— Ах, это был великий день для меня! Великий день! Там был сам регент и множество высокопоставленных лиц. «Полк гордится вами», — сказал мне регент. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ!» — сказал он лорду Хиллю, и они оба засмеялись. Но что вы там увидели в окне?
— Ах, дядя, по улице идут солдаты с музыкантами впереди.
— А, солдаты? Где мои очки? Господи, но я ясно слышу музыку. Вот пионеры и тамбур-мажор. Какой их номер, милая?
Его глаза сверкали, а его костлявые желтые пальцы впились в ее плечо, точно когти какой-то свирепой хищной птицы.
— У них, кажется, нет номера, дядя. У них что-то написано на погонах. Кажется, Оксфордшир.
— Ах да, — проворчал он. — Я слышал, что они уничтожили номера и дали им какие-то новомодные названия. Вот они идут, черт возьми. Все больше молодые люди, но они не разучились маршировать. Они идут лихо, ей-богу, они идут лихо.
Он смотрел вслед проходившим солдатам, пока последние ряды их не скрылись за углом и мерный звук их шагов не затих в отдалении.
Только он уселся в своем кресле, как дверь отворилась, и в комнату вошел какой-то джентльмен.
— А, мистер Брюстер! Ну что, лучше вам сегодня? — спросил он.
— Войдите, доктор! Да, мне сегодня лучше. Но только ужасно хрипит в груди. Все эта мокрота! Если бы я мог отхаркивать ее свободно, я чувствовал бы себя совсем хорошо. Не можете ли вы дать мне чего-нибудь для отделения мокроты?
Доктор, молодой человек с серьезным лицом, дотронулся до его морщинистой руки с вздувшимися синими жилами.
— Вы должны быть очень осторожны, — сказал он, — вы не должны позволять себе никаких отступлений от режима.
Пульс старика был еле заметен. Совершенно неожиданно он засмеялся прерывистым старческим смехом.
— Теперь у меня живет дочь брата Джорджа, которая будет ходить за мной, — сказал он. — Она будет следить за тем, чтобы я не удирал из казарм и не делал того, что не полагается. Однако, черт возьми, я заметил, что что-то было не так.
— Про что вы говорите?
— А про солдат. Вы видели, как они проходили, доктор, а? Они забыли надеть чулки. Ни на одном из них не было чулок. — Он захрипел и долго смеялся своему открытию. — Такая вещь не могла бы случиться при герцоге, — пробормотал он. — Нет, герцог задал бы им за это!
Доктор улыбнулся.
— Ну, вы совсем молодцом, — сказал он, прощаясь. — Я загляну к вам через недельку, чтобы справиться, как вы себя чувствуете.
Когда Нора пошла провожать его, он вызвал ее на крыльцо.
— Он очень слаб, — прошептал врач. — Если ему будет хуже, пошлите за мной.
— Чем он болен, доктор?
— Ему девяносто лет. Его артерии превратились в известковые трубки. Его сердце сужено и вяло. Организм износился.
Нора стояла на крыльце, смотря вслед удалявшемуся доктору и думая об этой новой ответственности, которая была возложена на нее. Когда она повернулась, чтобы войти в дом, она увидела возле себя высокого, смуглого артиллериста с тремя золотыми шевронами на рукаве мундира и с карабином в руке.
— Доброе утро, мисс! — сказал он, поднося руку к своей щегольской фуражке с желтым галуном. — Здесь, кажется, живет старый джентльмен, по имени Брюстер, участвовавший в битве при Ватерлоо?
— Это мой дядя, сэр, — сказала Нора, потупив глаза под проницательным, критическим взглядом молодого солдата. — Он в гостиной.
— Могу я поговорить с ним, мисс? Я зайду еще раз, если сейчас нельзя будет видеть его.
— Я уверена, что он будет очень рад видеть вас, сэр. Он здесь, войдите, пожалуйста. Дядя, вот джентльмен, который хочет поговорить с вами.
— Горжусь, что имею честь видеть вас, горжусь и радуюсь, сэр! — сказал сержант, сделал по комнате три шага вперед и, опустив карабин на землю, в виде приветствия поднес руку ладонью вперед к фуражке.
Нора стояла у двери с раскрытым ртом и расширенными глазами, размышляя о том, был ли ее дядя в юности таким же великолепным мужчиной, как этот сержант, и в свою очередь будет ли этот молодой человек когда-нибудь такой же развалиной, как ее дядя.
— Садитесь, сержант, — сказал старик, указывая палкою на стул. — Вы еще так молоды, а уже носите три шеврона. Господи, теперь легче получить три шеврона, чем в мое время один! Артиллеристы тогда были старые солдаты, и седые волосы на голове появлялись у них раньше, чем третий шеврон.
— Я служу восемь лет, сэр, — сказал сержант. — Мое имя Макдональд, сержант Макдональд 4-й батареи южного артиллерийского дивизиона. Я послан к вам в качестве депутата от своих товарищей по артиллерийским казармам, чтобы сказать вам, что мы гордимся тем, что вы живете в нашем городе, сэр.
Старый Брюстер засмеялся и стал потирать свои костлявые руки.
— То же самое сказал и регент, — воскликнул он. — «Полк гордится вами», — сказал он. «А я горжусь полком», — ответил я. «Превосходный ответ», — сказал регент, и они оба с лордом Хиллем расхохотались.
— Нижние чины сочтут за честь видеть вас, сэр, — сказал сержант Макдональд. — И если вас не пугает расстояние, для вас всегда найдутся в наших казармах трубка табаку и стакан грога.
Старик расхохотался и затем раскашлялся.
— Рады видеть меня, говорите вы? Канальи! — сказал он. — Ладно, ладно, когда будет опять тепло на дворе, я, может быть, и загляну к вам. Весьма возможно, что загляну. Вы нынче стали слишком важны для казенного обеда, а? Завели себе столовые, как офицеры. До чего еще дойдет свет!
— Вы служили в линейном полку, сэр, не правда ли? — почтительно спросил сержант.
— В линейном полку?! — презрительно воскликнул старик. — Никогда в жизни не носил кивера. Я гвардеец, да. Я служил в третьем гвардейском полку, том самом, который теперь называют шотландской гвардией. Господи! Они все уже умерли, все до одного, начиная с полковника Бинга и кончая последним мальчиком-барабанщиком, и вот остался только я. Я здесь, тогда как должен бы быть там. Но это не моя вина!
— Всем нам придется быть там, — ответил сержант. — Не хотите ли попробовать моего табаку, сэр? — прибавил он, протягивая старику кисет из тюленьей кожи.
Старый Брюстер вытащил из своего кармана почерневшую глиняную трубку и начал набивать ее табаком сержанта. Как вдруг трубка выскользнула у него из рук и, упав на пол, разбилась вдребезги. Его губы задрожали, нос сморщился, и старик разразился продолжительными беспомощными рыданиями.
— Я разбил свою трубку! — жалобно воскликнул он.
— Перестаньте, дядя, перестаньте, — говорила Нора, наклоняясь над ним и гладя его по волосам точно маленького ребенка. — Это пустяки. Мы достанем другую трубку.
— Успокойтесь, сэр, — сказал сержант. — Не сделаете ли вы мне честь принять от меня вот эту деревянную трубку с янтарным мундштуком. Я буду очень рад, если вы возьмете ее.
— Черт возьми! — воскликнул старик, улыбаясь сквозь слезы. — Это превосходная трубка. Посмотрите на мою новую трубку, Нора. Бьюсь об заклад, что у Джорджа никогда не было такой трубки. Вы принесли сюда свою винтовку, сержант?
— Да, сэр, я зашел к вам, возвращаясь со стрельбы.
— Дайте мне подержать ее. Господи! Когда держишь в руках ружье, чувствуешь себя так, точно опять стал молодым. Ах, черт возьми, я сломал ваше ружье пополам.
— Это ничего, сэр, — воскликнул артиллерист со смехом. — Вы нажали на рычаг и открыли казенную часть ружья. Вы знаете, конечно, что мы заряжаем их оттуда.
— Заряжаете его не с того конца! Удивительно! И без шомпола! Я слышал об этом, но раньше не верил этому. Ах, им не сравниться со старыми ружьями! Когда дойдет до дела, — вспомните мои слова, — вернутся опять к старым ружьям.
— Клянусь вам, сэр, — горячо воскликнул сержант, — перемены не помешали бы в Южной Африке! В сегодняшней утренней газете я прочел, что правительство уступило этим бурам. Между солдатами идут горячие разговоры по этому поводу.
— Эх, эх, — ворчал старый Брюстер. — Черт побери! Этого не могло бы быть при герцоге. Герцог сказал бы свое мнение об этом.
— Да, он сделал бы это, сэр, — воскликнул сержант. — Пошли нам Бог побольше таких, как он. Но я засиделся у вас. Я зайду к вам опять и, если вы позволите, приведу с собой товарищей, так как каждый из них почтет для себя за честь поговорить с вами.
Итак, поклонившись еще раз ветерану и улыбнувшись Норе, толстый артиллерист ушел, оставив за собой воспоминание о своем голубом мундире и желтом галуне. Но едва прошло несколько дней, как он вернулся опять; мало-помалу он сделался постоянным посетителем Арсенального проспекта. Он приводил с собой других, и скоро на паломничество к дяде Брюстеру во всем гарнизоне установился взгляд как на своего рода долг каждого солдата. Артиллеристы и саперы, пехотинцы и драгуны входили, кланяясь, в маленькую гостиную, гремя саблями и звеня шпорами, тяжело ступая своими длинными ногами по грубому мохнатому ковру и вытаскивая из кармана сверток курительного или нюхательного табаку, который они приносили как знак своего уважения.
Была страшно холодная зима, и снег лежал на земле шесть недель подряд, так что Норе стоило большого труда поддерживать жизнь в этом изможденном теле. Были дни, когда старик впадал в слабоумие, и тогда он не говорил ни слова, и только в часы, когда он привык получать пищу, заявлял о своем голоде нечленораздельным криком. Но когда опять наступила теплая погода и зеленые почки стали лопаться на деревьях, кровь оттаяла в его жилах, и он стал даже садиться на крылечке и греться под яркими солнечными лучами.
— Это укрепляет меня, — сказал он однажды утром, греясь на майском солнце. — Только трудно отгонять мух. Они становятся назойливыми в такую погоду и жестоко кусают меня.
— Я буду отгонять их от вас, дядя, — сказала Нора.
— Э, что за чудесная погода! Этот солнечный свет заставляет меня думать о небесном сиянии. Почитайте мне Библию, моя милая. Я нахожу, что это удивительно успокаивает.
— Что вам прочесть из нее, дядя?
— Прочтите мне про войны.
— Про войны?
— Да, придерживайся войн. Дай-ка мне на минутку Ветхий Завет. Он мне больше по вкусу. Когда приходит пастор, он читает другое, а мне подавай Иисуса Навина или никого. Хорошие солдаты были эти израэлиты, чудесные солдаты.
— Но, дядя, — возразила Нора, — на том свете уже не будет войн.
— Нет, будут, милая.
— Но нет же, дядя.
Старый капрал сердито стукнул палкой об пол.
— Говорю вам, что будут, милая. Я спрашивал пастора.
— Что же он сказал?
— Он сказал, что там будет последняя битва. Он даже назвал ее. Битва при Арм… арм…
— При Армагеддоне.
— Да, так ее назвал пастор. Я думаю, что третий гвардейский полк будет там. И герцог. Герцог скажет свое слово.
В это время, поглядывая на номера домов, по улице проходил пожилой господин с седыми бакенбардами. Увидев старика, он направился прямо к нему.
— Послушайте, — сказал он, — не вы Грегори Брюстер?
— Да, это я, — ответил ветеран.
— Вы, как я думаю, тот самый Брюстер, который значится в списках шотландского гвардейского полка, как участник в битве при Ватерлоо.
— Тот самый, сэр; хотя мы называли его тогда третьим гвардейским. Это был прекрасный полк, и ему не хватает только меня, чтобы быть в полном составе.
— Полноте, полноте, им еще долго придется ждать вас, — сказал джентльмен, — но я полковник шотландского гвардейского полка и хотел бы поговорить с вами.
Старый Грегори моментально поднялся на ноги и приложил руку к своей шапочке из кроличьей шкурки.
— Господи помилуй! — воскликнул он. — Это удивительно! Это удивительно!
— Не войти ли лучше джентльмену к нам в дом? — предложила из-за двери практичная Нора.
— Конечно, сэр, конечно, входите, если смею просить вас об этом.
В своем волнении он забыл взять палку и потому, сделав несколько шагов, зашатался и упал бы, если бы полковник и Нора моментально не подхватили его под руки с обеих сторон.
— Успокойтесь и будьте хладнокровны, — говорил полковник, подводя его к его креслу.
— Благодарю вас, сэр; я чуть не отправился на тот свет. Но господи, ведь я едва верю своим глазам! Подумать только о том, что вы, батальонный командир, сидите у меня, капрала фланговой роты. Черт возьми, как все меняется на свете.
— Но мы все в Лондоне гордимся вами, — сказал полковник. — Итак, вы действительно один из храбрецов, удержавших Гугумон?
Полковник посмотрел на его костлявые, дрожащие руки с огромными опухшими суставами, на его исхудалую шею и сгорбленную спину. Неужели это действительно был последний из той кучки героев? Затем он посмотрел на пузырьки, наполовину наполненные лекарствами, на голубые бутылки с мазью, на все отталкивающие подробности комнаты больного. «Наверное, было бы лучше, если бы он погиб под горящими балками бельгийской фермы», — подумал полковник.
— Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо и ни в чем не нуждаетесь, — заметил он после паузы.
— Благодарю вас, сэр. Меня ужасно беспокоит мой кашель… ужасно беспокоит. Вы не можете себе представить, как трудно мне отхаркивать мокроту. И мне постоянно хочется есть. Я зябну, когда мне долго не дают есть. А мухи! Я слишком слаб, чтобы справляться с ними.
— А как ваша память? — спросил полковник.
— О, память у меня в порядке. Верите ли, сэр, я могу вам назвать по имени каждого из солдат фланговой роты капитана Хольдена.
— А битва? Вы помните ее.
— Еще бы! Каждый раз, как я закрываю глаза, я как бы снова переживаю ее со всеми подробностями. Вы не поверите, сэр, до чего ясно она представляется мне. Вот линия наших войск — от бутылки с перигориком до табакерки. Вы смотрите? Ну, затем пусть коробочка с пилюлями направо будет Гугумон, где находились мы, а наперсток — Нора-Хей Сэнт. Здесь были все наши пушки, а вон там, позади, резервы и бельгийцы. Ах, эти бельгийцы! — Он яростно плюнул в огонь. — Затем, там, где лежит моя трубка, находились французы, а выше, куда я положил свой кисет с табаком, — прусаки, подходившие к нам с левого фланга. Черт возьми! Это было красивое зрелище, когда они начали палить из пушек.
— Что же вас больше всего поразило в этом сражении? — спросил полковник.
— Я лишился во время него трех полкрон, — жалобно сказал старый Брюстер. — Ничего удивительного не будет, если мне не удастся получить эти деньги обратно. Я дал их Джебезу Смиту, своему соседу по строю, в Брюсселе. «В ближайшую получку я верну вам эти деньги, Грег», — сказал он. Но ему не пришлось сдержать свое слово. Его заколол улан в Куортер Брассе, и я остался с распиской в руках вместо денег. Так я все равно что потерял эти деньги.
Полковник, смеясь, встал со стула.
— Офицеры полка хотели бы, чтобы вы купили себе какую-нибудь безделицу, которая послужила бы к вашему удобству, — сказал он. — Это не от меня, так что вы, пожалуйста, не благодарите.
Он взял кисет старика и сунул в него новенький банковый билет.
— Благодарю вас, сэр. Но я хотел бы попросить вас об одной милости, полковник. Когда я умру, вы не откажете мне в воинских почестях при погребении?
— Хорошо, мой друг, я позабочусь об этом, — сказал полковник. — До свидания; надеюсь, что буду иметь от вас только хорошие известия.
— Хороший джентльмен, Нора, — проворчал старый Брюстер, глядя вслед удалившемуся полковнику, — но все-таки далеко ему до моего полковника Бинга.
В этот день старику неожиданно сделалось хуже. Даже яркое летнее солнце, целыми потоками врывавшееся в комнату, было не в состоянии отогреть это увядшее тело. Пришедший доктор молча покачал головой. Весь день больной лежал неподвижно, и только слабое дыхание показывало, что в нем еще теплится жизнь. Нора и сержант Макдональд весь день сидели у его кровати, но он, по-видимому, не замечал их присутствия и лежал тихо, с полузакрытыми глазами, положив руки под щеку, как человек, который очень устал.
Они оставили его на минуту одного и сидели в соседней комнате, где Нора приготовляла чай, как вдруг громкий, полный силы, энергии и яростного возбуждения крик прозвучал по всему дому.
— У гвардейцев не хватает пороху! — кричал старик и затем еще раз: — У гвардейцев не хватает пороху!
Сержант вскочил со своего места и бросился в комнату больного; за ним последовала дрожащая Нора. Старик стоял на ногах у своего кресла; его глубокие глаза сверкали, его седые волосы стояли дыбом, вся его фигура дышала возбуждением и гневным вызовом.
— У гвардейцев не хватает пороху, — прогремел он еще раз, — и, клянусь Небом, он будет у них!
Широко взмахнув в воздухе своими длинными руками, он со стоном упал в кресло. Сержант нагнулся над ним, и лицо его омрачилось.
— О, Арчи, Арчи, — простонала испуганная женщина, — как вы думаете, что такое с ним?
Сержант отвернулся.
— Я думаю, — сказал он, — что третий гвардейский полк теперь в полном составе.
За грехи отцов
Сдавленный двумя рядами громадных каменных домов, переулок Скудамор, ведущий к Темзе, скудно освещаемый убогим светом расположенных на большом расстоянии друг от друга газовых фонарей, имеет по ночам мрачный и неприветливый вид. Его тротуары узки, а мостовая вымощена крупным булыжником, так что никогда не смолкающий стук колес ломовых телег, проезжающих по переулку, производит впечатление грохота морских волн. Несколько домов старинной архитектуры рассеяны между громадными домами промышленных и торговых фирм. В одном из этих домов на полдороге к Темзе, по левой стороне улицы, живет известный доктор Горас Сельби. В сущности говоря, это несколько неподходящий квартал для такого крупного медицинского светила, но специалист, имеющий европейскую известность, может не стесняться в выборе себе места жительства. К тому же больные, с которыми приходится иметь дело доктору Горасу Сельби, обыкновенно бывают рады всякому обстоятельству, облегчающему им возможность скрыть свою болезнь.
Было всего только десять часов вечера. Тяжелый грохот экипажей на Лондонском мосту превратился теперь в чуть слышный, неясный гул. Шел сильный дождь, и газовые рожки тускло светили сквозь мокрые стекла фонарей, бросая на мостовую круглые пятна желтоватого света. Воздух был наполнен шумом падавшего дождя и потоков воды, вырывавшихся на тротуар из водосточных труб. Во всем переулке была видна только одна человеческая фигура. Это был мужчина, стоявший у дверей квартиры доктора Гораса Сельби.
Он только что позвонил и ждал, когда ему отворят. Свет фонаря у подъезда падал на его мокрый плащ и бледное, нервное, красивое лицо с каким-то особенным, с трудом поддающимся определению выражением, напоминавшим одновременно и испуганную лошадь с расширенными белками глаз, и беспомощное, растерянное лицо плачущего ребенка. Лакей, отворявший дверь, сразу узнал в нем пациента. Этот испуганный взгляд и растерянное лицо были таким обычным явлением в передней доктора Гораса Сельби.
— Дома доктор? — спросил посетитель.
Человек замялся:
— У них гости, сэр. Они не любят, когда их беспокоят не в приемные часы.
— Скажите доктору, что мне непременно нужно его видеть по очень важному, неотложному делу. Вот моя карточка, — и трясущимися руками он стал доставать из бумажника свою карточку.
— Мое имя — сэр Фрэнсис Нортон. Скажите ему, что сэр Фрэнсис Нортон из Дин-Парка хочет непременно его видеть.
— Слушаюсь, сэр. — Лакей взял карточку и сопровождавший ее золотой. — Ваш плащ я повешу здесь, в передней, — сказал он. — Он совсем мокрый. Теперь пожалуйте в кабинет, а я пойду схожу за доктором.
Молодой баронет очутился в большой, высокой комнате, устланной таким толстым и мягким ковром, что звука его шагов совсем не было слышно. Тусклый свет двух газовых рожков, отвернутых только наполовину, и какой-то неопределенный ароматический запах, которыми была насыщена атмосфера комнаты, придавали ей какое-то отдаленное сходство с исповедальней. Он сел в блестящее кожаное кресло, стоявшее у камина, в котором тлели уголья, и окинул комнату мрачным взглядом. Стены ее были уставлены шкафами с толстыми книгами в темных переплетах с вытисненными золотом заглавиями на корешках. Перед ним на высокой, старомодной каминной доске из белого мрамора были разбросаны в беспорядке вата, бинты, мензурки, а также стояли маленькие бутылочки. Как раз против него стояла бутылка с широким горлышком, содержавшая медный купорос, и другая, поуже, в которой лежало что-то похожее на обломки черепка сломанной трубки, и на которой был наклеен красный ярлык с надписью: «Ляпис». На каминной доске и на большом столе, стоявшем в комнате, лежали также в большом количестве всевозможные инструменты: термометры, шприцы для подкожных впрыскиваний, бистури и шпатели. На том же столе, направо, находились пять томов написанных доктором Сельби сочинений по его специальности, тогда как налево, на красном медицинском указателе, лежала громадная стеклянная модель человеческого глаза величиной с репу, которая, раскрываясь посередине, обнаруживала заключавшуюся в ней лупу и двойную камеру.
Сэр Фрэнсис Нортон никогда не отличался наблюдательностью, и однако он рассматривал все эти мелочи с величайшим вниманием. Он заметил даже то, что пробка на одной из бутылок с кислотами была вытравлена кислотой, и поймал себя на мысли о том, что доктору следовало бы употреблять стеклянные пробки. Крошечные царапины и маленькие пятна на покрытом кожею столе, химические формулы, нацарапанные на ярлыке какой-нибудь склянки — ничто не было настолько незначительным, чтобы ускользнуть от его внимания. Его слух также необычайно обострился. Тяжелое тиканье больших черных часов над камином почти болезненно отдавалось в его ушах. Но, несмотря на это, несмотря даже на толстые деревянные стены старинного дома, до него доносились голоса людей, разговаривавших в соседней комнате, а иногда до его слуха долетали даже целые отрывочные фразы из их разговора. «Почему вы отдали взятку?» — ясно расслышал он чей-то голос. «Но что же я мог сделать без козырей?» — возражал на это чей-то другой голос. И еще: «Как я мог ходить с дамы, зная, что туз на руках?» Наконец, он услышал скрип двери, затем в передней послышались чьи-то шаги, и странное, смешанное чувство нетерпения и страха охватило его при мысли, что сейчас решится его участь.
Доктор Горас Сельби был высокий, полный мужчина с внушительной осанкой. У него были резко очерченный нос и подбородок и пухлое лицо, — комбинация, гораздо больше гармонировавшая с париком и галстуком времен первых Георгов, чем с коротко подстриженными волосами и черным сюртуком конца XIX века. Его лицо было гладко выбрито, так как его рот был слишком изящно очерчен, чтобы скрывать его под усами, — большой, нервный, чувственный, с необыкновенно симпатичной улыбкой, что вместе с его темными, ласковыми глазами чрезвычайно располагало к нему больных и помогало ему вызывать их на откровенность. Его небольшие мастерски подстриженные бакенбарды и густые волосы были уже тронуты сединой, а крупная величественная фигура уже сама по себе действовала успокаивающе на его пациентов. Уверенные и спокойные манеры в медицине, как и на войне, как бы заключают в себе намек на прежние победы и обещание таковых в будущем. И потому было что-то успокаивающее уже в самом лице доктора Гораса Сельби, также как и в его больших белых, холеных руках, одну из которых он протянул своему посетителю.
— Мне очень жаль, что я заставил вас ждать, — сказал он баронету. — Но согласитесь, что трудно быть одновременно и любезным хозяином по отношению к своим гостям, и внимательным врачом для своих пациентов. Но теперь я всецело в вашем распоряжении, сэр Фрэнсис. Но боже мой, вы совсем продрогли!
— Да, мне холодно.
— Вас так и трясет. Это нехорошо. Это все благодаря ужасной погоде. Может быть, вы выпьете немного вина?
— Нет, благодарю вас. Я действительно чувствую себя не совсем хорошо, но погода тут ни при чем. Я страшно взволнован, доктор.
Доктор повернулся к нему в своем кресле и потрепал его рукой по колену, как треплют по шее испуганную лошадь.
— В чем же дело? — спросил он, глядя через плечо на бледное лицо юноши с испуганными глазами.
Два раза молодой человек делал попытку заговорить, но, видимо, не мог решиться. Затем, быстро нагнувшись, он молча засучил штанину и, спустив носок с правой ноги, обнажил ее. Взглянув на его ногу, доктор поморщился.
— Обе ноги? — спросил он.
— Нет, только одна.
— И вдруг?
— Да, сегодня утром.
— Гм! — Доктор выпятил губы и провел пальцами по подбородку. — Вы знаете причину? — быстро спросил он.
— Нет.
Лицо доктора приняло строгое выражение.
— Я думаю, что мне не нужно напоминать вам, что только полная откровенность…
Пациент вскочил со стула.
— Уверяю вас, доктор, — воскликнул он, — что мне не в чем упрекать себя. Неужели вы думаете, что я пришел сюда для того, чтобы обманывать вас? Клянусь вам, что мне не в чем раскаиваться!
Было что-то одновременно и смешное и трагическое в этой жалкой фигуре, стоявшей посреди комнаты с засученной до колена штаниной и выражением ужаса в чертах лица. Взрыв смеха долетел до них из комнаты, где сидели игроки. Несколько мгновений доктор и пациент молча смотрели друг на друга.
— Сядьте! — коротко сказал доктор. — Вашего слова для меня достаточно. — Он наклонился и провел пальцем по ноге молодого человека, ущипнув кожу в одном месте.
— Гм! Папулезный, — пробормотал он, качая головой. — Есть еще какие-нибудь симптомы?
— Мое зрение стало немного слабее.
— Покажите ваши зубы! — Доктор стал осматривать его зубы и опять поморщился.
— Теперь глаза! — Он зажег лампу и, взяв в руки маленькую лупу, направил с ее помощью свет на глаз пациента. При этом его открытое, выразительное лицо осветилось такою радостью, таким энтузиазмом, точно он был ботаник, только что нашедший редкий цветок, или астроном, впервые увидевший в поле зрения своего телескопа движение давно отыскиваемой кометы.
— Это очень типично, очень типично, — пробормотал он, поворачиваясь к столу и делая какие-то заметки на листе бумаги. — Любопытная вещь: я пишу монографию как раз на эту тему. Удивительное совпадение обстоятельств.
Увлеченный редким симптомом болезни, он настолько забыл о пациенте, что имел почти торжествующий вид и опомнился только тогда, когда тот стал просить его дать ему подробную характеристику этого состояния.
— Мой дорогой сэр, — сказал доктор, — нам совершенно незачем вдаваться в подробности. Если я, например, скажу вам, что у вас промежуточная стадия кератитиса, то вы от этого выиграете? Есть указания и на предрасположение к золотухе. В общем, по моему мнению, у вас органическое и наследственное заражение.
Молодой баронет откинулся на спинку своего кресла, и голова его тяжело упала на грудь. Доктор бросился к стоявшему рядом столику, налил в стакан немного водки и поднес его к губам больного. Когда тот выпил ее, слабая краска показалась на его щеках.
— Может быть, я поступил несколько неосторожно, сказав вам все сразу, — промолвил доктор. — Но вы должны были догадываться, какого рода у вас болезнь, иначе вы не пришли бы ко мне.
— Да, сегодня утром у меня появилось подозрение, когда я увидел на своей ноге эту сыпь. Такая же сыпь была и у моего отца.
— Значит, у вас это по наследству от отца?
— Нет, от деда. Вы, может быть, слышали о сэре Руперте Нортоне, известном кутиле?
Доктор был очень начитанный человек и, кроме того, обладал превосходной памятью. Он сейчас же вспомнил об ужасной репутации, которой пользовался в тридцатых годах этого столетия сэр Руперт Нортон, знаменитый картежник, развратник и дуэлист, до того погрязший в пьянстве и разврате, что, в конце концов, даже его собутыльники в ужасе отшатнулись от него, и оставили его доканчивать свою постыдную жизнь в обществе трактирной служанки, на которой он женился под пьяную руку. Когда доктор взглянул на молодого человека, все еще сидевшего откинувшись на спинку кресла, ему почудилось, что на мгновение за спиной юноши показался неясный образ отвратительного старого денди, увешанного брелоками, с дорогим шарфом, намотанным на шею, и смуглым лицом сатира. От него осталась теперь только кучка костей в полусгнившем гробу, но последствия его развратной жизни налицо — в страданиях ни в чем не повинного молодого человека.
— Я вижу, что вы слыхали о нем, — сказал молодой баронет. — Он умер ужасной смертью, впрочем, вполне достойной той жизни, которую он вел. Мой отец был его единственным сыном. Это был тип ученого, человека, страстно любившего книги, птиц и природу. Но его праведная жизнь не спасла его.
— Его болезнь проявлялась, вероятно, кожной сыпью?
— Вероятно, потому что он никогда не снимал перчаток, даже в комнате. Затем по временам у него болело горло, иногда же ноги. Он так часто расспрашивал меня о моем здоровье, что мне это надоело, так как я ведь не знал причины его расспросов. Он постоянно смотрел на меня каким-то тревожным, испытующим взглядом. Теперь я понимаю, что это значило.
— Есть у вас братья и сестры?
— Нет, благодарю Бога.
— Так, так… это очень печальный случаи и притом самый типичный во всей моей практике. Но утешьтесь, сэр Фрэнсис, тысячи людей страдают подобно вам.
— Но где же справедливость, доктор? — воскликнул молодой человек, вскакивая с своего кресла и взволнованно шагая взад и вперед по кабинету. — Если бы я был таким же порочным человеком, как мой дед, тогда это было бы понятно, но я вышел не в него, а в своего отца. Я люблю все прекрасное: музыку, поэзию, искусство. Все грубое и низменное противно мне. Мои друзья могли бы подтвердить вам это. И вдруг эта ужасная, отвратительная болезнь! И за что? В чем была моя вина? Разве в том, что я родился на свете? И вот я уничтожен, втоптан в грязь в тот самый момент, когда жизнь казалась мне такой прекрасной. Мы говорим о грехах отцов. Как же велик тогда грех самого Создателя!
И он бешено потряс в воздухе сжатыми кулаками — этот жалкий беспомощный атом с микроскопическим мозгом, подхваченный вихрем вечности…
Доктор заставил его опять сесть в кресло.
— Успокоитесь, успокоитесь, друг мой, — сказал он. — Вам вредно так волноваться. Ваши нервы не выдержат этого. Мы не в силах своим умом разрешить эти великие вопросы. Да и что такое мы, в конце концов? Какие-то полуразвившиеся существа в переходном состоянии; быть может, ближе к медузе, чем к совершенному человеку. Со своим полуразвившимся мозгом мы не в состоянии понять все значение происходящего перед нашими глазами мирового процесса развития. Нет сомнения, что в этих вопросах все — загадка и тайна, но я все-таки думаю, что Поп был прав в своих знаменитых стихах и, со своей стороны, после пятидесятилетнего жизненного опыта, не могу не сказать, что.
Но молодой баронет прервал его негодующим криком:
— Слова, слова и слова! Вы можете рассуждать об этом так спокойно только потому, что вы жили и наслаждались жизнью. Я же еще не жил. В ваших жилах течет здоровая кровь, моя же кровь отравлена. И, однако, я так же безгрешен, как и вы. Вы заговорили бы совсем другое, если бы мы поменялись ролями. Эти пустые утешения звучат в моих ушах насмешкой; я не хочу быть грубым, доктор, я хочу только сказать, что понять весь ужас моего положения может только тот, кто сам был в аналогичных обстоятельствах. Но вы должны ответить мне на один вопрос, от которого зависит все мое будущее.
Он стиснул пальцы так, что суставы хрустнули.
— Говорите, мой дорогой сэр. Я вполне сочувствую вам.
— Скажите… скажите мне, не мог ли этот яд уже утратить свою силу? Перейдет ли моя болезнь в наследство моим детям?
— На это может быть только один ответ. «До четвертого колена», гласит старый библейский текст. Вы можете совершенно излечиться от своей болезни, но раньше, чем пройдет несколько лет, вам нечего и думать о женитьбе.
— Моя свадьба назначена во вторник, — чуть слышно произнес пациент.
Теперь доктор Горас Сельби в свою очередь содрогнулся от ужаса. Мало было вещей, которые могли бы так сильно взволновать этого уравновешенного человека, как взволновало его это сообщение больного. Он не мог говорить ни слова, и в комнате воцарилось молчание. Из соседней комнаты до них донеслись голоса игроков: «У нас была бы лишняя взятка, если бы вы пошли с червей». — «Но мне нужно было отобрать козырей». Игроки, по-видимому, начинали ссориться.
— Как могли вы? — сурово воскликнул доктор. — Ведь это преступление.
— Вы забыли, что я сам только сегодня узнал об этом. — Он судорожно схватился за виски. — Вы светский человек, доктор Сельби. Посоветуйте, что мне делать. Я вполне положусь на ваше мнение. Это несчастье так неожиданно свалилось на мою голову, что я боюсь, что не перенесу всего этого.
Доктор сдвинул брови и растерянно развел руками.
— Во всяком случае, свадьба не должна состояться.
— Но что же мне делать?
— Чего бы это ни стоило, свадьба не должна состояться.
— Значит, я должен отказаться от нее!
— Я не вижу другого исхода.
Молодой человек, вынув из кармана записную книжку, достал оттуда маленькую фотографическую карточку и протянул ее доктору. Суровое лицо доктора смягчилось, когда он посмотрел на карточку.
— Конечно, для вас это должно быть очень тяжело. Но я не вижу другого исхода. Вы должны отказаться даже от мысли о браке.
— Но это безумие, доктор! Безумие, говорю я вам. Нет, я не буду кричать, — я совсем забыл, где я. Но посудите сами! Свадьба должна быть во вторник, в будущий вторник, вы понимаете? И всем уже известно об этом. Как могу я нанести ей публично такое оскорбление? Это было бы чудовищно.
— Тем не менее, вы должны сделать это, мой дорогой сэр. Другого выхода у вас нет.
— Вы хотите, чтобы в самый последний момент я отказался от брака, не объяснив даже причин своего отказа? Говорю вам, что это невозможно.
— Несколько лет тому назад у меня был пациент, который находился приблизительно в таком же положении, как вы, — задумчиво сказал доктор. — И знаете, что он сделал? Он нарочно совершил уголовный поступок и тем заставил родителей невесты взять назад свое согласие на брак.
Молодой баронет отрицательно покачал головой.
— Моя честь до сих пор еще не запятнана, — сказал он, — а это единственное, что у меня осталось и чем я не решусь пожертвовать.
— Да, положение ваше затруднительное.
— Не можете ли вы посоветовать мне еще что-нибудь?
— Нет ли у вас земли в Австралии?
— Нет.
— Но деньги у вас есть?
— Есть.
— Тогда купите себе землю, например, завтра утром; положим, тысячу паев в какой-нибудь золотопромышленной компании. Тогда вы можете написать невесте, что неотложные дела заставили вас экстренно уехать в Австралию. Это даст вам отсрочку, по крайней мере, в шесть месяцев.
— Да, это можно было бы сделать. Но подумайте о ее положении: дом полон гостей, гостей, съехавшихся со всех концов Англии. Между тем вы говорите, что нет другого выхода…
Доктор пожал плечами.
— Так я могу написать ей сегодня и завтра же уехать, не правда ли? Может, вы позволите мне написать записку за вашим столом? Благодарю вас. Мне очень совестно, что я вас так долго задерживаю. Но я сию минуту кончу.
Он написал коротенькую записку в несколько строк, но потом разорвал ее и бросил в огонь.
— Нет, я не могу обманывать ее, доктор, — сказал он, подымаясь из-за стола. — Надо придумать что-нибудь другое. Я обдумаю все хорошенько и завтра сообщу вам свое решение. Позвольте мне удвоить вам гонорар, так как я непростительно долго задерживаю вас. Теперь до свидания, и тысячу раз благодарю вас за участие и совет.
— Но вы забыли взять с собой рецепт, — закричал доктор вдогонку уходившему молодому человеку. — Вам придется принимать эту микстуру и по одному из этих порошков, а также делать втирания этой мазью. Вы попали в очень затруднительное положение, но будем надеяться, что все устроится к лучшему. Когда вы дадите о себе знать?
— Завтра утром.
— Чудесно. Какой сильный дождь! Хорошо, что вы захватили с собой плащ. До свидания.
Доктор сам отворил ему дверь. Струя холодного, сырого воздуха ворвалась в переднюю, но доктор долго стоял у двери, глядя вслед медленно удалявшейся одинокой фигуре, то исчезавшей во мраке, то появлявшейся снова в пятнах желтоватого света, падавших на мостовую от фонарей. Когда она попадала в полосу света, от нее падала на стену большая тень, и доктору казалось, что какая-то громадная, мрачная фигура идет рядом с юношей и молча ведет его за руку по пустынной улице.
На другой день утром доктор Горас Сельби действительно получил известие от своего пациента. Читая за завтраком газету, он встретил заметку, озаглавленную «Печальный инцидент», в которой сообщалось следующее:
«Вчера около одиннадцати часов вечера на улице короля Вильяма какой-то молодой человек, переходя через дорогу, попал под колеса проезжавшего омнибуса. Повреждения, полученные им, оказались настолько тяжкими, что по дороге в госпиталь он скончался. По найденным в его кармане записной книжке и визитным карточкам удалось установить, что покойный не кто иной, как сэр Фрэнсис Нортон из Дин-Парка, только в прошлом году унаследовавший титул баронета. Случай этот тем прискорбнее, что покойный на этих днях должен был обвенчаться с молодой леди, принадлежащей к одной из самых старинных фамилий Южной Англии. С его богатством и талантом он мог рассчитывать на самое блестящее будущее, и его многочисленные друзья без сомнения будут глубоко огорчены известием о его безвременной кончине».
Неудачное начало
— Доктор Орас Уилкинсон дома?
— Это я. Входите, прошу вас.
Посетитель, казалось, был чуть удивлен тем, что дверь ему открыл сам хозяин дома.
— Я хотел бы поговорить с вами.
Доктор, бледный молодой человек с нервным лицом и холеными бакенбардами, в которые упирался высокий белый воротничок, одетый в строгий и длинный черный сюртук, какие носят только врачи, потер руки и улыбнулся.
В плотном, крепко сбитом человеке, стоявшем перед ним, он угадал пациента, первого своего пациента. Скудные его средства таяли, и он уже задумывался над текущими хозяйственными расходами, хотя безопасности ради давно запер в правый ящик стола деньги, предназначенные для арендной платы за первые три месяца. Он поклонился, жестом пригласил посетителя войти, небрежно, словно он случайно оказался в прихожей, запер дверь, проводил незнакомца в скромно обставленную приемную и предложил сесть. Сам доктор Уилкинсон сел за стол и, соединив кончики пальцев, стал внимательно разглядывать посетителя. Интересно, что его беспокоит? Лицо, кажется, слишком красное. Кое-кто из его прежних преподавателей уже поставил бы диагноз и поразил бы пациента описанием симптомов, прежде чем тот успел вымолвить слово. Доктор Орас Уилкинсон мучительно ломал голову, пытаясь угадать недуг своего первого пациента, но природа сотворила его всего-навсего трудолюбивым и усердным человеком, а не блестящим медиком. Мысли его вертелись вокруг цепочки от часов у посетителя, которую он видел перед собой. Она сильно смахивала на медную, и он сделал вывод, что может рассчитывать не более как на полкроны. Что ж, и полкроны на земле не валяются, особенно когда ты только начинаешь.
Пока врач внимательно разглядывал посетителя, тот шарил по карманам своего плотного сюртука. Из-за теплой, не по погоде, одежды и усилий, которые потребовались для этого, лицо его из кирпичного стало свекольным, а лоб покрылся испариной. Именно это и натолкнуло, наконец, наблюдательного медика на догадку. Не иначе как спиртному посетитель обязан таким цветом лица. Да, беда этого человека в том, что он пьет. Нужен, правда, некоторый такт, чтобы дать понять пациенту, что причина его недуга ясна для врача.
— Фу, жарко! — заметил незнакомец.
— Да, в такую жару так и тянет выпить лишнюю кружку пива, хотя это и вредно, — ответил доктор Уилкинсон, многозначительно глядя на посетителя поверх сомкнутых пальцев.
— Вот чего ни за что бы не посоветовал вам.
— Мне? Я пива не пью.
— Я тоже. Двадцать лет, как бросил.
Гнетущая пауза. Доктор Уилкинсон вспыхнул, лицо у него стало такое же красное, как у собеседника.
— Чем я могу быть полезен? — спросил он, взяв стетоскоп и легонько постукивая им по ногтю большого пальца.
— Да-да, я как раз хотел перейти к делу… Я давно знаю, что вы приехали, но как-то не собрался сразу…
Он неуверенно кашлянул.
— Понимаю, — произнес доктор сочувственно.
— Я должен был зайти к вам еще три недели назад, но знаете, как это бывает, — все откладываешь.
Он снова кашлянул, прикрыв рот большой красной ладонью.
— Я думаю, что больше не надо ничего рассказывать, — сказал доктор Уилкинсон, уверенно беря дело в свои руки. — Ваш кашель говорит сам за себя. Затронуты бронхи, если судить на слух. Крохотный очажок, ничего страшного, правда, есть опасность, что он увеличится, так что вы правильно сделали, что пришли. Кое-какие профилактические меры, и вы совсем поправитесь. Снимите, пожалуйста, жилет, рубашку не надо. Вздохните поглубже и низким голосом скажите «девяносто девять».
Краснолицый рассмеялся:
— Да нет, со мной все в порядке, доктор. Кашель оттого, что я жую табак. Дурная привычка. С вас причитается девять шиллингов и девять пенсов по счетчику. Я агент газовой компании.
Доктор Орас Уилкинсон рухнул в кресло.
— Так вы не больной? — пробормотал он.
— Нет, сэр, я ни разу в жизни не был у врача.
— Так вон что… По вашему виду и в самом деле не скажешь, что вы доставляете врачам много хлопот. Ума не приложу, что нам делать, если все будут такие здоровяки, как вы. — Доктор пытался замаскировать разочарование шуткой. — Хорошо, я как-нибудь зайду в контору и внесу эту небольшую сумму.
— Сэр, было бы удобнее, поскольку я уже пришел. И вам не хлопотно.
— Ну что же, пожалуйста!
Эти вечные денежные дела причиняли доктору больше неприятностей, чем скромный образ жизни или скудная еда. Он вытащил кошелек и высыпал содержимое на стол: две монеты по полкроны и несколько пенсов. Правда, в ящике стола припрятаны десять золотых соверенов. Но это плата за помещение. Если притронуться к ним, он погиб. Нет, лучше уж голодать.
— Вот незадача! — сказал он, улыбаясь, словно произошло что-то совершенно неслыханное. — У меня вышла мелочь. Боюсь, что мне все-таки придется зайти в контору.
— Как вам угодно, сэр.
Агент поднялся и, оценив наметанным глазом все, что находилось в комнате — от ковра стоимостью в две гинеи до восьмишиллинговых муслиновых занавесок, — откланялся.
После его ухода доктор Уилкинсон прибрал в комнате, что он по обыкновению делал раз десять на дню. С краю на столе положил для большей убедительности «Медицинскую энциклопедию Куэна», чтобы пациенты видели, какие у него под рукой авторитеты. Потом он вынул инструменты из своей карманной сумки — ножницы, щипчики, хирургические ножи, ланцеты — и аккуратнейшим образом разложил их на виду рядом со стетоскопом. Перед ним были раскрыты журнал, дневник и книга регистрации посетителей. Нигде не было ни единой записи, новенькие глянцевые обложки внушали подозрение, поэтому он потер их друг о друга и даже поставил несколько чернильных клякс. Чтобы пациент не заметил, что его имя первое, он заполнил первую страницу в каждой книге записями о воображаемых визитах, которые он нанес безымянным больным за три последних недели. Проделав все это, он уронил голову на руки и погрузился в томительное ожидание.
Ожидание клиента всегда томительно для молодого человека, едва начинающего карьеру, но особенно томительно для того, кто знает, что через несколько недель, а то и дней жить будет не на что. Как ни экономить, деньги будут утекать, точно вода, из-за бесчисленных мелких расходов, совершенно непонятных, пока не имеешь собственного дома. И вот сейчас, сидя за столом и задумчиво глядя на горстку серебряных и медных монет, доктор Уилкинсон не стал бы отрицать, что его надежды успешно практиковать в Саттоне быстро улетучиваются.
А ведь это был оживленный, процветающий город, тут было столько денег, что оставалось загадкой, почему знающий человек с умелыми руками должен бежать отсюда из-за невозможности найти работу. Со своего места доктор Орас Уилкинсон видел, как мимо его окна в обе стороны бежал и вихрился бесконечный людской поток. Он поселился в деловом квартале, где воздух всегда наполнен глухим городским шумом, стуком колес и шарканьем бесчисленных шагов. Тысячи и тысячи мужчин, женщин, детей каждый день проходили мимо его двери, но каждый спешил по своим делам и едва ли замечал маленькую медную табличку на ней и давал себе труд подумать о человеке, который ждал внутри. А ведь совершенно очевидно, что многие из них нуждались в его помощи. Мужчины, страдающие дурным пищеварением, и анемичные женщины с прыщеватыми лицами и больной печенью — все они проходили мимо; они нуждались в нем, он нуждался в них, но их разделял неумолимый закон профессиональной этики. Что ему было делать? Не мог же он, выйдя за дверь, схватить за рукав первого встречного и шепнуть ему на ухо: «Прошу прощения, сэр, я только хотел сказать, что ваше лицо усеяно угрями, на вас неприятно смотреть, позвольте рекомендовать вам отличное средство с мышьяком, оно будет стоить не больше, чем один обед или ужин, но, несомненно, поправит ваше здоровье»? Сказать такое — значит унизить высокое и благородное звание врача, а нет более ревностных хранителей профессиональной чести, чем те, кому эта профессия стала злой мачехой.
Доктор Орас Уилкинсон все так же задумчиво глядел в окно, как вдруг кто-то резко дернул звонок у входной двери. Колокольчик звонил часто, и каждый раз он загорался надеждой, которая тут же гасла и наливала сердце свинцовым разочарованием, когда он встречал на пороге нищего или коммивояжера. И все-таки наш доктор был молод, обладал отходчивым характером, так что, несмотря на горький опыт, душа его снова радостно отозвалась на призыв. Он вскочил на ноги, окинул взглядом стол, придвинул на более видное место справочники и поспешил к двери. Но, выйдя в прихожую, он чуть не застонал от досады. Сквозь застекленный верх двери он увидел перед домом цыганский фургон, нагруженный плетеными столами и стульями, а у входа мужчину и женщину с ребенком. Он знал, что с этими людьми лучше даже не вступать в разговор.
— Ничего нет! — крикнул он, чуть отпустив цепочку замка. — Уходите! — Он захлопнул дверь, но колокольчик зазвонил снова. — Уходите! — крикнул он в сердцах и пошел к себе в приемную. Но едва он успел опуститься на стул, как колокольчик зазвонил в третий раз. Закипая от гнева, он кинулся назад, распахнул дверь:
— Какого?..
— Простите, сэр, нам нужен врач.
В одно мгновение он уже с приятнейшей профессиональной улыбкой потирал руки. Значит, им все-таки нужен врач, а он хотел прогнать их с порога — первые посетители, которых он ждал с таким нетерпением. Правда, люди эти из самых низов. Мужчина, высокий цыган с гладкими волосами, отошел к лошади. Перед ним стояла невысокая суровая женщина с большой ссадиной у глаза. Голова у нее была повязана желтым шелковым платком, к груди она прижимала младенца, завернутого в красную шаль.
— Входите, сударыня, — любезно произнес доктор Орас Уилкинсон. Уж тут-то диагноз можно поставить безошибочно. — Присядьте на диван, через минуту вам будет лучше.
Он налил из графина воды в блюдце, наложил компресс из корпии на поврежденное место и сделал перевязку secundum artem[1].
— Спасибо, сэр, — сказала женщина, когда он кончил. — Так хорошо теперь и тепло. Да благослови вас Бог, доктор. Но пришла-то я не с глазом.
— Не из-за глаза?
Доктор Орас Уилкинсон начинал сомневаться в преимуществе быстрого диагноза. Поразить пациента — вещь, конечно, превосходная, но до сих пор пациенты поражали его.
— Нет, у ребеночка вот сыпь.
Она отвернула шаль и показала крохотную темноволосую черноглазую девочку. Ее смуглое горячее личико обметала темно-красная сыпь. Ребенок, хрипло посапывая, смотрел на доктора слипающимися со сна глазенками.
— М-да! Верно, сыпь… и порядочно высыпало.
— Я пришла показать ее вам, чтобы вы могли утвердить.
— Что утвердить?
— Ну, если что случится.
— Вот оно что. Подтвердить, значит.
— Ну а теперь я, пожалуй, пойду. А то Рубен — это мой муж — спешит.
— Неужели вы не возьмете лекарства для девочки?
— Вы видели ее, значит, все в порядке. Если что случится, я скажу вам.
— Вы должны взять лекарство. Ребенок серьезно болен.
Он спустился в маленькую комнатку, которую приспособил под хирургический кабинет, и приготовил две унции успокаивающей мази в пузырьке. В таких городках, как Саттон, немногие могут позволить себе платить и врачу и фармацевту, и если врач не умеет приготовить лекарство, то ему вряд ли удастся заработать на жизнь.
— Вот лекарство, сударыня. Способ употребления на этикетке. Держите девочку в тепле и не перекармливайте.
— Премного благодарна вам, сэр.
Женщина взяла ребенка в руки и пошла к двери.
— Простите, сударыня, — тревожно сказал доктор, — не кажется ли вам, что неудобно посылать счет на такую небольшую сумму? Лучше, если вы сразу рассчитаетесь со мной.
Цыганка с упреком глянула на него здоровым глазом.
— Вы хотите взять с меня деньги? — спросила она. — Сколько же?
— Ну, скажем, полкроны.
Он назвал сумму небрежно, словно о такой мелочи и говорить всерьез не приходится, но цыганка подняла истошный крик:
— Полкроны? За что?
— Послушайте, дражайшая, почему же вы не обратились к бесплатному врачу, если у вас нет денег?
Неловко согнувшись, чтобы не уронить ребенка, женщина пошарила в карманах.
— Вот семь пенсов, — сказала она, наконец, протягивая несколько медяков. — А в придачу дам плетеную скамеечку под ноги.
— Но мне платят полкроны.
Вся его натура, воспитанная на уважении к славной профессии врача, восставала против этой унизительной торговли, но у него не было выхода.
— Да где же я возьму полкроны-то? Хорошо господам, как вы сами: сидите себе в больших домах, едите-пьете, что пожелаете, да еще требуете полкроны. А за что? За то, что скажете «добрый день»? Полкроны на земле не валяются. Денежки-то нам ох как трудно достаются! Семь пенсов, больше у меня нет. Вот вы сказали не перекармливать ее. Куда там перекармливать, кормить не знаю чем.
Пока цыганка причитала, доктор Орас Уилкинсон рассеянно перевел взгляд на крохотную горстку монет на столе — все, что отделяло его от голода, и мрачно усмехнулся про себя, подумав, что в глазах этой бедной женщины он купается в роскоши. Потом он сгреб со стола свои медяки, оставив две монеты в полкроны, и протянул их цыганке.
— Гонорара не надо, — сказал он резко. — Возьмите это. Они вам пригодятся. До свидания!
Он проводил цыганку в прихожую и запер за ней дверь. Все-таки начало положено. У этих бродяг удивительная способность распространять новости. Популярность самых лучших врачей зиждется на таких вот рекомендациях. Повертятся у кухни, расскажут слугам, те несут в гостиную — так оно и идет. Во всяком случае, теперь он может сказать, что у него был больной.
Он пошел в заднюю комнатку и зажег спиртовую горелку, чтобы вскипятить воды для чая; пока вода грелась, он с улыбкой думал об этом визите. Если все будут такие, то нетрудно посчитать, сколько потребуется больных, чтобы разорить его до нитки. Грязь на ковре и убитое время не в счет, но бинта пошло на два пенса и лекарства на четыре, не говоря уже о пузырьке, пробке, этикетке и бумаге. Кроме того, он дал ей пять пенсов, так что первый пациент стоил ему никак не меньше шестой части наличного капитала. Если появятся еще пятеро, он вылетит в трубу. Доктор Уилкинсон присел на чемодан и затрясся от смеха, отмеривая в коричневый керамический чайник полторы чайных ложки чая по шиллингу и восемь пенсов за фунт. Вдруг улыбка сбежала с его губ, он вскочил на ноги и прислушался, вытянув шею и скосив глаза на дверь. Заскрежетали колеса на обочине тротуара, послышались шаги за дверью, и громко задребезжал звонок. С ложкой в руке он выглянул в окно и с удивлением увидел экипаж, запряженный парой, и напудренного лакея у дверей. Ложка звякнула об пол, он недоуменно застыл. Потом, собравшись с духом, распахнул дверь.
— Молодой человек, — начал лакей, — скажи своему хозяину доктору Уилкинсону, что его просят как можно скорее к леди Миллбэнк, в «Башни». Он должен ехать немедленно. Мы бы подвезли его, но нам нужно заехать еще раз к доктору Мэйсону посмотреть, дома ли он. Поторопитесь-ка передать ему это!
Лакей кивнул и исчез; в ту же минуту возница хлестнул лошадей, и экипаж понесся по улице.
Дела принимали неожиданный оборот! Доктор Орас Уилкинсон стоял у двери, пытаясь собраться с мыслями. Леди Миллбэнк, владелица «Башен». Очевидно, состоятельная и высокопоставленная семья. И случай, видно, серьезный — иначе, зачем такая спешка и два врача сразу? Однако каким чудом объяснить, что послали именно за ним?
Он скромный, никому неизвестный врач. Тут какая-то ошибка. Да, так оно, верно, и есть… А может быть, кто-нибудь решил сыграть с ним злую шутку? Но так или иначе пренебрегать таким приглашением нельзя. Он должен немедленно отправиться и выяснить, в чем дело.
Хотя кое-что он может узнать еще на своей улице. На ближайшем углу есть крохотная лавчонка, где один из старожилов торгует газетами и сплетнями. Сперва он отправится туда… Доктор надел начищенный цилиндр, рассовал инструменты и перевязочный материал по карманам, не выпив чая, запер свою приемную и пустился навстречу приключению.
Торговец на углу был ходячим справочником обо всех и обо всем в Саттоне, так что очень скоро доктор Уилкинсон получил необходимые сведения. Оказалось, что сэр Джон Миллбэнк — популярнейшая фигура в городе. Крупный оптовик, он занимался экспортом письменных принадлежностей, трижды был мэром и, по слухам, стоил никак не меньше двух миллионов стерлингов.
«Башни» — это богатое поместье сэра Джона Миллбэнка недалеко от города. Супруга его давно хворает, и ей становится все хуже. Все выглядело пока вполне правдоподобно. Они вызвали его благодаря какой-то поразительной случайности.
Но вдруг доктора снова одолели сомнения, и он вернулся в лавку.
— Я доктор Орас Уилкинсон, живу по соседству. Нет ли в городе другого врача с этим именем?
Нет. Торговец был уверен, что второго доктора Уилкинсона в городе нет.
Итак, все ясно, ему выпал неслыханно счастливый случай, и он должен незамедлительно воспользоваться им. Он подозвал кеб и помчался в «Башни». У него то кружилась голова от радостных надежд и восторга, то замирало сердце от страха и сомнений, что он не сможет быть полезным или что в самый критический момент у него не окажется с собой нужного инструмента или какого-нибудь средства. В памяти всплывали всякие сложные и простые случаи, о которых он слышал или читал, и задолго до того, как добраться до «Башен», он окончательно убедил себя, что его немедленно попросят сделать по меньшей мере трепанацию черепа.
«Башни» оказались большим домом, стоящим посреди парка на другом конце аллеи. Подкатив к дому, доктор выпрыгнул из кеба, отдал кебмену половину своего земного имущества и последовал за величественным лакеем, который, справившись, как доложить, провел доктора через великолепную, обшитую дубом и с цветными стеклами в окнах залу, стены которой были увешаны оленьими головами и старинным оружием, и пригласил в большую гостиную. В кресле у камина с раздраженным видом восседал желчный мужчина, а в дальнем конце комнаты, у окна, стояли две молодые леди в белом.
— Эй-эй, что такое? — воскликнул желчный мужчина. — Вы доктор Уилкинсон, да?
— Да, сэр. Я доктор Уилкинсон.
— Так, так! Вы как будто очень молоды, гораздо моложе, чем я ожидал. Однако вот Мэйсон — старик, а все же, кажется, не очень разбирается что к чему. Наверно, стоит попробовать теперь с другого, так сказать, конца. Вы тот самый Уилкинсон, который писал что-то про легкие?
Теперь все ясно! Два единственных сообщения, которые он послал в «Ланцет» и которые были помещены где-то на последних страницах среди дискуссий о профессиональной этике и вопросов насчет того, во сколько обходится держать в деревне лошадь, — два этих скромных сообщения касались именно легочных заболеваний. Значит, он не напрасно трудился. Значит, чей-то взгляд остановился на них, и имя автора было замечено. Кто после этого осмелится утверждать, что труд может остаться невознагражденным!
— Да, я писал о легких.
— Ага! Ну хорошо, а где же Мэйсон?
— Не имею чести знать его.
— Вот как! Странно. Он знает вас и ценит ваше мнение. Вы ведь не здешний?
— Да, я приехал совсем недавно.
— Мэйсон так и сказал. Он не дал мне ваш адрес. Сказал, что сам привезет вас. Но когда жене стало хуже, я навел справки и без него послал за вами. Я послал и за Мэйсоном, но его не оказалось дома. Однако мы не можем так долго ждать, бегите-ка наверх и принимайтесь за дело.
— Гм, вы ставите меня в весьма неловкое положение, — сказал доктор Орас Уилкинсон неуверенно. — Насколько я понимаю, меня пригласили сюда на консилиум с моим коллегой, доктором Мэйсоном. Мне вряд ли удобно осматривать больную в его отсутствие. Я думаю, что лучше подождать.
— Подождать? Да вы что? Неужели вы думаете, что я позволю врачу прохлаждаться в гостиной, в то время как моей жене становится хуже и хуже! Нет, сэр, я человек простой и говорю попросту: либо вы немедленно идете к ней, либо уходите.
Неподобающие обороты речи хозяина покоробили доктора. Хотя человеку многое прощается, когда у него больна жена. Поэтому доктор Уилкинсон удовольствовался сухим поклоном.
— Если вы настаиваете, я иду к больной, — сказал он.
— Да, настаиваю! И вот еще что: нечего простукивать ей грудь и прочие штучки. У нее обыкновенный бронхит и астма, и больше ничего нет. Можете ее вылечить — милости просим. От всех этих простукиваний да прослушиваний она только силы теряет, а пользы все равно никакой.
Доктор мог стерпеть личное неуважение, но когда неосторожным словом задевали его святыню — профессию врача, он не мог сдержаться.
— Благодарю вас, — сказал он, беря шляпу. — Имею честь пожелать вам всего хорошего. Я не хочу брать на себя ответственность за больную.
— Постойте, в чем дело?
— Не в моих правилах давать советы, не осмотрев пациента. Странно, что вы предлагаете это врачу. Желаю вам всего хорошего.
Сэр Джон Миллбэнк был сугубо коммерческий человек и неукоснительно придерживался коммерческого принципа: чем труднее заполучить что-либо, тем это дороже. Мнение врача определялось для него единственно тем, сколько за него будет заплачено. А этот молодой человек, казалось, не придавал никакого значения ни его состоянию, ни титулу. И потому он сразу же преисполнился уважения к нему.
— Вот как? У Мэйсона кожа потолще, — сказал он. — Ну ладно, ладно, пусть будет по-вашему. Поступайте, как знаете. Я молчу. Вот только поднимусь наверх и скажу леди Миллбэнк, что вы сейчас придете.
Едва за ним захлопнулась дверь, как две застенчивые юные леди выпорхнули из своего угла и оживленно заговорили с доктором, которого все это до крайности удивляло.
— Так ему и надо! — воскликнула та, что повыше, хлопая в ладоши.
— Не позволяйте ему командовать собой, — сказала другая. — Хорошо, что вы настояли на своем. Вот так он и обращается с бедным доктором Мэйсоном. Он даже не имел возможности как следует осмотреть маму. Он во всем слушается папу. Шш, Мод, он идет!
Они мгновенно утихли и кинулись в свой угол, молчаливые и робкие, как прежде.
Доктор Орас Уилкинсон последовал за сэром Джоном по широкой, устланной ковром лестнице в затемненную комнату, где находилась больная. За пятнадцать минут он тщательнейшим образом осмотрел ее и снова спустился с супругом в гостиную. У камина стояли два господина, один — типичный практикующий врач, аккуратный и гладко выбритый, другой — солидный, высокий мужчина средних лет с голубыми глазами и большой рыжей бородой.
— А, это вы, Мэйсон! Наконец-то!
— Сэр Джон, я не один. Я обещал привезти вам доктора Уилкинсона.
— Кого? Вот доктор Уилкинсон!
Доктор Мэйсон уставился на молодого человека.
— Я не знаю этого господина! — воскликнул он.
— И, тем не менее, я доктор Орас Уилкинсон с Кэнелвью-стрит, дом четырнадцать.
— Боже мой, сэр Джон! — воскликнул доктор Мэйсон. — Неужели вы полагаете, что к такой больной, как леди Миллбэнк, я пригласил бы для консультации начинающего врача? Доктор Адам Уилкинсон читает курс легочных заболеваний в Регентском колледже в Лондоне, является штатным врачом больницы Святого Суизина и автором десятка работ по этой специальности. Доктор Уилкинсон проездом в Саттоне, и я решил воспользоваться его присутствием, чтобы выслушать высококвалифицированное мнение о состоянии леди Миллбэнк.
— Благодарю вас, — сухо отвечал сэр Джон. — Этот молодой господин только что тщательно осмотрел мою жену, и боюсь, что это сильно утомило ее. На сегодня, думаю, хватит, но поскольку вы потрудились приехать, я, разумеется, буду рад получить от вас счет.
Доктор Мэйсон был крайне раздосадован появлением другого Уилкинсона, друга же его, специалиста, напротив, история эта крайне позабавила. Когда они уехали, сэр Джон выслушал мнение молодого врача о состоянии своей жены.
— Ну а теперь я вам вот что скажу, — решил сэр Джон, когда тот кончил. — Я человек слова, понимаете? Когда мне кто понравится, я просто к нему прилипаю. Хороший друг и опасный враг — вот кто я такой. Я верю вам и не верю Мэйсону. Поэтому с сегодняшнего дня вы будете практиковать меня и мою семью. Заглядывайте к моей жене каждый день. Как у вас с расписанием визитов?
— Я очень благодарен за добрые слова и ваше великодушное предложение, боюсь, однако, что я не смогу, по всей видимости, воспользоваться им.
— В чем же еще дело?
— Я вряд ли смогу взяться за лечение вашей супруги, поскольку доктор Мэйсон уже лечит ее. Это было бы неэтично с моей стороны.
— Ну как хотите! — воскликнул сэр Джон. — Мне еще никто не доставлял столько хлопот. Вам сделано хорошее предложение, вы отказались, значит, и говорить не о чем!
Миллионер, топая ногами, раздраженно выскочил из комнаты, а доктор Орас Уилкинсон, унося в кармане первую заработанную гинею, отправился домой, к своей спиртовой горелке и чаю по шиллингу и восемь пенсов, преисполненный гордого сознания, что он следовал лучшим традициям врачебной профессии.
И все-таки это неудачное начало было вместе с тем и добрым началом, ибо доктор Мэйсон, конечно, узнал, что младший коллега, имея возможность лечить самого выгодного в округе пациента, отказался от предложения. К чести медиков надо сказать, что это скорее правило, чем исключение, хотя в данном случае, когда врач так молод, а пациент так состоятелен, искушение было, бесспорно, велико. Поэтому вскорости последовало благодарное письмо, затем визит. Завязалась дружба. И теперь почти все больные Саттона лечатся у известной медицинской фирмы «Мэйсон и Уилкинсон».
Проклятие Евы
Роберт Джонсон был человек самый заурядный, совершенно лишенный всякой оригинальности. Ему было тридцать лет от роду, он был женат, отличался умеренными взглядами, а его бледное лицо и наружность были совершенно бесцветны.
Он держал галантерейный магазин на Нью-Норт-роуд, и вечная борьба с другими торговцами на почве конкуренции совершенно обессилила его. Постоянно занятый только одной мыслью — приобрести как можно больше покупателей, — он сделался льстивым и низкопоклонным и, в конце концов, стал походить скорее на какую-то бездушную машину, чем на живого человека. Никакие великие вопросы никогда не волновали его. Поглощенный всецело интересами своего маленького замкнутого мирка, он, казалось, был совершенно недоступен ни одной из человеческих страстей. Но такие события, как рождение, смерть или болезнь, неизбежны в жизни всякого, и когда человеку в тот или другой момент его жизненной карьеры приходится сталкиваться с одним из этих явлений суровой действительности, маска цивилизации моментально падает с его лица, и перед нами предстает его истинный, более грубый и естественный облик.
Жена Джонсона была тихая, кроткая, маленькая брюнетка. Его любовь к ней была единственной положительной чертой его характера. Каждый понедельник они вместе раскладывали товары в оконной витрине; вниз клались чистые сорочки в зеленых папках, наверху рядами развешивались галстуки, по бокам размещались белые картонки с дешевыми запонками, а на заднем плане красовались ряды мягких суконных шляп и масса ящиков, в которых более ценные шляпы находили защиту от солнечного света. Жена Джонсона сама вела книги и рассылала счета покупателям. Никто, кроме нее, не знал радостей и печалей его незаметного существования. Она разделяла его восторг, когда однажды какой-то джентльмен, отправлявшийся в Индию, купил в их магазине десять дюжин сорочек и невероятное количество галстуков, и была в не меньшем отчаянии, чем он сам, когда счет, посланный в гостиницу, где остановился этот джентльмен, был возвращен с пометкою, что такое лицо в ней не проживает. Так они трудились в течение пяти лет, занятые хлопотами по своему магазину и поглощенные любовью друг к другу, тем более исключительною, что у них не было детей. Но вот появились признаки, указывавшие на близость перемены в их жизни. Она уже не могла спускаться вниз, и ее мать, миссис Пейтон, приехала из Кэмбервелла ухаживать за ней и нянчиться с ожидаемым ребенком.
Легкая тревога прокралась в душу Джонсона, когда приблизилось время родов его жены. Но ведь, в конце концов, это была неизбежная и естественная вещь. Жены других людей проходят это без вреда для своего здоровья, почему же с его женой должно быть иначе? Он сам происходил из семьи, в которой было четырнадцать человек детей, и однако, его мать была жива и здорова. Вообще уклонение от нормального хода вещей возможно только как исключение. Но все-таки, несмотря на все эти рассуждения, он никак не мог отделаться от навязчивой, тревожной мысли об опасности, угрожавшей его жене.
Еще за пять месяцев до срока Джонсон пригласил к своей жене лучшего местного акушера — доктора Майльса из Бридпорт-Плэса. По мере того как шло время, в магазине стали появляться между крупными принадлежностями мужского туалета какие-то до смешного маленькие белые платьица, обшитые кружевами и украшенные лентами. И вот однажды вечером, когда Джонсон занимался в магазине прикреплением к галстукам ярлычков с обозначением цены, он услышал наверху какой-то шум, и вслед за тем по лестнице сбежала вниз миссис Пейтон, заявившая, что Люси сделалось нехорошо и что по ее мнению следует немедленно послать за доктором.
Роберт Джонсон был вообще медлителен по натуре. Он был человек положительный и степенный и любил делать все методически. От угла Нью-Норт-роуд, где находилась его лавка, до дома доктора в Бридпорт-Плэсе было с четверть мили. Когда он вышел из дома, на улице не было ни одного кеба, так что он пошел пешком, оставив мальчика присмотреть за лавкой. В Бридпорт-Плэсе ему сказали, что доктора только что позвали к одному больному на Харман-стрит. Джонсон отправился на Харман-стрит, уже утратив часть своей степенности, так как им уже начало овладевать беспокойство. По дороге ему попались два кеба с седоками, но ни одного порожнего. На Харман-стрит он узнал, что доктор уехал к больному корью, случайно оставив его адрес, — Дунстан-роуд, 69, на другой стороне канала Регента. Степенность Джонсона окончательно исчезла, когда он подумал о женщинах, ждущих доктора, и он теперь уже не шел, а бежал изо всех сил по Кингсланд-роуд. По дороге он вскочил в кеб и поехал на Дунстан-роуд. Доктор только что уехал оттуда, и Роберт Джонсон чуть не заплакал от досады. К счастью, он не отпустил извозчика и потому скоро опять был в Бридпорт-Плэсе. Доктор Майльс еще не вернулся домой, но его ждали с минуты на минуту. Джонсон остался ждать в высокой, плохо освещенной комнате, в воздухе которой был слышен чуть заметный, нездоровый запах эфира. Комната была уставлена массивной мебелью, книги на полках имели мрачный вид, большие черные часы уныло тикали над камином. Взглянув на них, он увидел, что было уже половина восьмого и что, следовательно, с тех пор как он вышел из дома, прошел уже час с четвертью. Что-то думают теперь о нем жена и мать? Каждый раз, как на лестнице хлопала дверь, он с дрожью нетерпения вскакивал с своего места и ему казалось, что он уже слышит глубокий, грудной голос доктора. Наконец, точно гора свалилась у него с плеч, когда он услышал на лестнице чьи-то быстрые шаги и затем щелканье поворачиваемого в замке ключа. В тот же момент, прежде чем доктор успел переставить ногу через порог, Джонсон выскочил в переднюю.
— Ради бога, доктор, поедемте со мной! — воскликнул он. — В шесть часов моя жена почувствовала себя дурно.
Он сам хорошенько не знал, чего он ждет от доктора, — во всяком случае, какого-то необыкновенного энергичного поступка. Может быть, ему смутно представлялось, что доктор схватит кое-какие лекарства и порывисто устремится вместе с ним по освещенным газом улицам. Вместо этого доктор Майльс спокойно поставил в угол свой зонтик, несколько нетерпеливо сбросил с себя шляпу и заставил Джонсона опять войти в комнату.
— Сейчас, сейчас! Вы приглашали меня, не так ли? — спросил он не особенно любезно.
— О да, доктор, еще в прошлом ноябре. Я — Джонсон, хозяин галантерейного магазина на Нью-Норт-роуд, может быть, вы помните?
— Да, да. Роды немного запоздалые, — сказал доктор, пробегая список имен в своей записной книжке с блестящим переплетом. — Ну, как она чувствует себя?
— Я не…
— Да, конечно, вы ничего не можете сказать, так как это в первый раз. Но скоро вы будете больше понимать в этом.
— Миссис Пейтон сказала, что пора уже звать доктора.
— Мой друг, когда роды происходят в первый раз, вовсе нет необходимости особенно спешить. Нам хватит работы на целую ночь, вы увидите сами. С другой стороны, мистер Джонсон, чтобы машина могла действовать, ей нужен известный запас угля и воды, а я еще ничего не ел с утра, если не считать легкого завтрака.
— Мы что-нибудь приготовили бы для вас, доктор, что-нибудь горячее и чашку чая.
— Благодарю вас, но я думаю, что мой обед уже готов. Все равно первое время я ничем не могу быть полезен. Ступайте-ка лучше домой и скажите, что я приеду, а вслед за тем немедленно явлюсь и я.
Роберт Джонсон почти с ужасом смотрел на этого человека, который в такой момент мог думать об обеде. У него не хватало воображения, чтобы понять, что то, что казалось ему таким страшно важным и значительным, для доктора было простым и обыденным явлением, банальным случаем в его обширной практике, и что он не прожил бы и года, если бы среди своей кипучей деятельности не находил времени для удовлетворения законных потребностей своего тела. Джонсону он казался почти чудовищем. Мысли, полные горечи, роились в его голове, в то время как он поспешно возвращался в свою лавку.
— Однако вы не спешили! — крикнула ему теща с площадки лестницы, в то время как он поднимался наверх.
— Я ничего не мог поделать, — запыхавшись, произнес он. — Кончилось это?
— Кончилось! Ей еще долго придется страдать, бедняжке! Где доктор Майльс?
— Он придет после того, как пообедает.
Старушка хотела что-то ответить, но в это время из-за полуоткрытой двери послышался громкий страдальческий голос больной, звавшей ее к себе. Она побежала к ней и заперла за собой дверь, а Джонсон уныло направился в свою лавку. Отослав мальчика домой, он с каким-то бешенством принялся запирать ставни и убирать коробки с товаром. Когда все было заперто, он уселся в гостиной, находившейся позади лавки. Но он не мог усидеть на месте и постоянно вскакивал и принимался ходить по комнате, а затем опять бросался в свое кресло. Как вдруг он услышал звон посуды и увидел девушку, проходившую через комнату с подносом, на котором стояли чашка чая и дымящийся чайник.
— Для кого это, Джен? — спросил он.
— Для барыни, мистер Джонсон. Она сказала, что с удовольствием выпьет чашку чая.
Для него то обстоятельство, что его жене захотелось чая, было громадным утешением. В конце концов, дело, очевидно, было не так уж плохо, если его жена могла думать о таких вещах. Он был так доволен, что спросил себе также чашку чая. Только что он кончил пить чай, как явился доктор с черной кожаной сумкой в руках.
— Ну, как она чувствует себя? — весело спросил он.
— О, ей гораздо лучше, — с энтузиазмом ответил Джонсон.
— Ай, ай, это скверно! — сказал доктор. — Может быть, лучше мне заглянуть к вам завтра утром?
— Нет, нет, — воскликнул Джонсон, схватив доктора за рукав его толстого фризового пальто. — Мы так рады, что вы приехали к нам. И пожалуйста, доктор, сойдите как можно скорее вниз и сообщите мне, как вы ее нашли.
Доктор поднялся наверх, и его твердая тяжелая поступь была слышна во всей квартире. Джонсону был слышен скрип его сапог, когда он ходил по комнате больной, находившейся как раз над ним, и этот звук был для него великим утешением. Решительная, неровная походка доктора свидетельствовала о том, что у этого человека бездна самоуверенности. В скором времени Джонсон, употреблявший все усилия, чтобы слышать то, что происходит наверху, услышал сверху шум передвигаемого по полу кресла, а спустя мгновение наверху распахнулась дверь, и кто-то стремглав бросился бежать вниз по лестнице. Джонсон вскочил с своего места, и волосы у него на голове встали дыбом при мысли, что случилось что-то ужасное, но оказалось, что это была его взволнованная теща, растерянно принявшаяся искать ножницы и кусок какой-нибудь тесемки. Затем она исчезла, а Джен стала подниматься наверх с целой охапкой только что проветренного белья в руках. Затем после нескольких минут зловещей тишины послышалась тяжелая, шумная поступь доктора, спустившегося в гостиную.
— Лучше, — сказал он, остановившись в дверях. — Вы что-то побледнели, мистер Джонсон.
— О нет, сэр, нисколько, — ответил тот умоляющим голосом, вытирая лоб носовым платком.
— Пока еще нет основания бить тревогу, хотя дело идет не совсем так, как было бы желательно, — сказал доктор Майльс. — Тем не менее будем надеяться на благоприятный исход.
— Разве есть опасность, сэр? — чуть слышно проговорил Джонсон.
— Опасность есть всегда. Кроме того, роды вашей жены идут не совсем благоприятно, хотя могло бы быть гораздо хуже. Я дал ей лекарство. Когда я проезжал, я заметил, что напротив вас выстроили небольшой домик. Вообще этот квартал отстраивается, и цена на землю растет. Вы что, тоже арендуете этот маленький клочок земли?
— Да, сэр, да! — воскликнул Джонсон, жадно ловивший каждый звук, доносившийся сверху, и тем не менее находивший немалое утешение в том, что доктор мог в такую минуту непринужденно болтать о пустяках. — То есть я говорю не то, сэр, я не арендатор, я годовой жилец.
— На вашем месте я взял бы землю в аренду. Знаете, на вашей улице есть часовщик Маршаль; я два раза был акушером у его жены и лечил его от тифа, когда они жили на Принс-стрит. Поверите ли, его домохозяин повысил квартирную плату чуть не на сорок процентов в год, так что, в конце концов, ему пришлось выехать.
— А благополучно кончились роды его жены, доктор?
— О да, вполне благополучно. Однако что там такое?
Доктор с минуту прислушивался к шуму, раздававшемуся наверху, и затем быстро выбежал из комнаты.
Дело было в марте месяце, и вечера были холодные, так что Джен затопила камин, но вследствие сильного ветра дым то и дело валил из камина в комнату. Джонсона трясла лихорадка, хотя не столько от холода, сколько от терзавшего его беспокойства. Он скорчился в кресле перед камином, протянув к огню свои тонкие белые руки. В десять часов вечера Джен принесла кусок холодного мяса и накрыла ему на стол, но он не мог заставить себя прикоснуться к пище. Однако он выпил стакан пива, и ему стало лучше. Нервное состояние, в котором он находился, сделало его слух необыкновенно восприимчивым, так что ему был слышен малейший шорох в комнате больной. Под влиянием выпитого пива он так расхрабрился, что тихонько поднялся по лестнице наверх, чтобы посмотреть, что там происходит. Дверь в спальню была чуть-чуть приоткрыта, и через образовавшуюся щель перед ним на мгновение мелькнуло гладко выбритое лицо доктора, принявшее теперь утомленный и озабоченный вид. Затем он побежал как сумасшедший вниз по лестнице и, встав у дверей, стал смотреть на улицу, думая таким образом немного развлечься. Лавки все были заперты, и на улице не было видно никого, кроме нескольких запоздавших гуляк, возвращавшихся из питейного дома, оглашая улицу пьяными возгласами. Он стоял у дверей, пока веселая компания не скрылась из вида, и затем опять вернулся к своему креслу перед камином. В его голове зашевелились вопросы, никогда раньше не волновавшие его. Где же справедливость, думал он, и почему его кроткая, тихая жена обречена на такие страдания? Почему природа так жестока? Его собственные мысли путали его, и в то же время он удивлялся тому, что раньше такие мысли никогда не приходили в его голову.
Под утро Джонсон, совершенно разбитый, в накинутом на плечи пальто, сидел, дрожа всеми членами, перед камином, уставившись глазами в кучку остывшего пепла и тщетно ожидая какого-нибудь известия сверху, которое облегчило бы его страдания. Его лицо побледнело и осунулось, а нервное возбуждение, в котором он находился так долго, перешло в состояние полной апатии. Но когда наверху хлопнула дверь и на лестнице послышались шаги доктора, прежнее возбуждение опять охватило его. В повседневной жизни Роберт Джонсон был спокойным, сдержанным человеком, но теперь он бросился, как сумасшедший, навстречу доктору, чтобы узнать, не кончилось ли уже все.
Одного взгляда на строгое, серьезное лицо доктора было для него достаточно, чтобы понять, что принесенные им известия не особенно утешительны. За эти несколько часов в наружности доктора произошла не меньшая перемена, чем в наружности самого Джонсона. Его волосы были растрепаны, лицо раскраснелось, а на лбу блестела испарина. У него был боевой вид человека, только что в течение долгих часов боровшегося с самым беспощадным из врагов за самое драгоценное из сокровищ. Но в то же время в выражении его лица была какая-то подавленность, свидетельствовавшая о сознании, что из этой схватки едва ли он выйдет победителем. Он сел в кресло и опустил голову на руки с видом человека, выбившегося из сил.
— Я считаю своим долгом предупредить вас, мистер Джонсон, что положение вашей жены очень серьезно. Ее сердце слабо, и у нее появились симптомы, которые мне не нравятся. По моему мнению, не мешало бы пригласить еще одного врача. Имеете ли вы кого-нибудь в виду?
Джонсон, измученный бессонною ночью и ошеломленный дурными известиями, принесенными доктором, не сразу понял смысл его слов; последний же, видя, что он колеблется, подумал, что его пугают расходы.
— Смит или Голей возьмут две гинеи, — сказал он, — но, по-моему, Притчард с Сити-роуд лучше.
— Разумеется, нужно пригласить того, который лучше, — сказал Джонсон.
— Притчард возьмет три гинеи, но зато он крупная величина.
— Я готов отдать все, что имею, лишь бы спасти ее. Я сейчас же пойду за ним.
— Да, идите сейчас же. Но сперва зайдите ко мне и спросите зеленый байковый мешок. Мой ассистент даст вам его. Скажите ему, чтобы он прислал с вами микстуру А.С.Е. Сердце вашей жены слишком слабо для хлороформа. А оттуда ступайте к Притчарду и приведите его с собой.
Джонсон был очень доволен тем, что теперь у него есть дело и он может быть полезен своей жене. Он быстро побежал по направлению к Бридпорт-Плэсу, и его шаги звонко раздавались среди безмолвия пустынных улиц, а полисмены, когда он проходил мимо них, наводили на него свои фонарики. На его звонок к нему вышел сонный полуодетый ассистент, вручивший ему плотно закупоренную склянку и байковый мешок, в котором находились, по-видимому, какие-то инструменты. Джонсон сунул склянку в карман, схватил зеленый мешок и, плотно надвинув на лоб шляпу, бросился бежать изо всей мочи на Сити-роуд. Увидев, наконец, на одном из домов имя Притчарда, вырезанное золотыми буквами на красной дощечке, он в восторге одним прыжком перескочил несколько ступенек, отделявших его от заветной двери. Но увы! Драгоценная склянка вывалилась из его кармана и, упав на мостовую, разбилась на тысячи кусков.
В первый момент у него было такое ощущение, точно сзади него на мостовой лежали не осколки разбитой склянки, а истерзанное тело его собственной жены. Но быстрая ходьба подействовала освежающим образом на его мозг, и он скоро сообразил, что это несчастье легко поправимо.
Протянув руку, он сильно дернул за ручку звонка.
— Ну, кто там такой? — раздался над самым его ухом чей-то грубый голос. Джонсон отшатнулся и посмотрел на окна, но там не было никаких признаков жизни. Он опять протянул руку к звонку, намереваясь позвонить, но его опять остановил тот же голос, перешедший теперь уже в настоящий рев:
— Я не намерен дожидаться вас здесь целую ночь. Говорите, кто вы такой и что вам угодно, или я закрою трубку.
Тут только Джонсон заметил конец разговорной трубки, свешивавшийся со стены как раз над самым колокольчиком.
— Прошу вас сейчас же ехать со мною к больной на консультацию с доктором Майльсом.
— Далеко это? — прозвучал сердитый голос.
— Нью-Норд-роуд, Хокстон.
— Я беру за консультацию три гинеи; плата немедленно.
— Я согласен, — прокричал в трубку Джонсон. — Захватите, пожалуйста, с собой склянку с микстурой А.С.Е.
— Хорошо! Подождите немного.
Через пять минут отворилась дверь, и на лестницу вышел пожилой господин с резкими чертами лица и седеющими волосами. Вслед ему откуда-то из темноты прозвучал голос:
— Вы не забыли надеть шарф, Джон?
Доктор что-то недовольно проворчал в ответ на это.
Доктор Притчард был человек, очерствевший от жизни, полной каторжного труда; нужды его собственного все увеличивающегося семейства заставляли его, как и многих других, выдвигать коммерческую сторону своей профессии на первый план. Однако, несмотря на это, он был в сущности добрый человек.
В течение пяти минут он прилагал все усилия, чтобы не отставать от Джонсона, но наконец остановился и, задыхаясь, проговорил:
— Я не могу идти так скоро. Ведь мы не скаковые лошади, не правда ли, мой друг? Я вполне понимаю ваше беспокойство, но положительно не в силах так бежать.
Итак, Джонсону, сгоравшему от нетерпения, пришлось умерить свой шаг. Когда они пришли наконец к его магазину, он забежал вперед и распахнул перед доктором дверь. Он слышал, как на лестнице доктора поздоровались, и ему удалось уловить несколько сказанных доктором Майльсом слов: «Очень извиняюсь, что побеспокоил вас… положение больной очень серьезно… славные люди…» Дальше он ничего не мог разобрать, а затем они вошли в спальню, затворив за собой дверь.
Джонсон опять уселся в своем кресле, чутко прислушиваясь к происходящему наверху, понимая, что с минуты на минуту может разразиться кризис. Он слышал шаги обоих докторов и мог даже отличить тяжелую поступь Притчарда от неровной походки Майльса. В течение нескольких минут сверху не доносилось ни одного звука, а затем вдруг раздались чьи-то продолжительные, раздирающие душу стоны, которые, по мнению Джонсона, никак не могли принадлежать его жене. В то же время он почувствовал проникший в его комнату сладковатый, едкий запах эфира, которого, будь его нервы в нормальном состоянии, он, вероятно, и не заметил бы. Стоны больной становились все тише и тише и наконец прекратились совсем. Джонсон с облегчением вздохнул. Он понял, что лекарство сделало свое дело, и теперь, что бы ни случилось, больная, по крайней мере, не будет больше страдать.
Но скоро наступившая тишина сделалась для него еще невыносимее, чем были крики. У него не было теперь ключа к тому, что происходило наверху, и самые страшные предположения приходили в голову. Он встал и, выйдя опять на площадку лестницы, стал прислушиваться. До него донесся звук, который раздается, когда два металлических инструмента стукнутся друг о друга, и сдержанный шепот докторов. Затем миссис Пейтон что-то сказала не то испуганным, не то жалобным голосом, и доктора опять о чем-то зашептались. Минут двадцать стоял он, прислонившись к стене, прислушиваясь к раздававшимся время от времени голосам докторов, но не будучи в состоянии разобрать ни одного слова. Затем слабый, писклявый голос ребенка нарушил царившую тишину, миссис Пейтон восторженно взвизгнула, а Джонсон опрометью вбежал в комнату и, бросившись на софу, принялся в энтузиазме барабанить по ней ногами.
Но судьба часто играет с нами, как кошка с мышью. Проходила минута за минутой, а сверху не доносилось ни одного звука, кроме жалобных, пискливых криков ребенка. Безумная радость Джонсона сразу исчезла, и он, сдерживая дыхание, опять стал прислушиваться. Он слышал медленные движения докторов и их сдержанные голоса. Однако время шло, а голоса жены до сих пор не было слышно. В эту полную тревоги ночь его нервы притупились, и он в каком-то отупении сидел на софе и ждал. Когда доктора вошли в комнату, он все еще сидел там, представляя собой довольно-таки жалкую фигуру с запачканным лицом и растрепанными волосами. Увидев их, он встал и оперся рукой о каминную доску.
— Умерла? — спросил он.
— Все кончилось как нельзя лучше, — ответил доктор.
При этих словах этот бесцветный, весь ушедший в рутину человек, до этой ночи даже не подозревавший в себе способности так волноваться и страдать, почувствовал такую безумную радость, какой никогда еще не испытывал раньше. Он готов был броситься на колени, чтобы возблагодарить Творца, и только присутствие докторов удерживало его от этого.
— Можно мне пойти наверх?
— Подождите еще несколько минут.
— Уверяю вас, доктор, я очень… очень… — несвязно бормотал он. — Вот ваши три гинеи, доктор Притчард, хотел бы, чтобы это были не три, а триста гиней.
— И я не меньше вашего желал бы этого, — сказал доктор Притчард, и они оба засмеялись, пожимая друг другу руки.
Джонсон выпустил их на улицу и, стоя за дверью, с минуту прислушивался к разговору, который они вели, стоя у подъезда.
— А ведь одно время дело приняло скверный оборот.
— Да, хорошо еще, что вы не отказались помочь мне.
— О, я всегда к вашим услугам. Не зайдете ли ко мне выпить чашку кофе?
— Нет, благодарю вас. Мне предстоит ехать еще в одно место.
И они разошлись в разные стороны. Джонсон отошел от двери, все еще полный безумной радости.
Ему казалось, что для него начинается новая жизнь, что он стал более серьезным и сильным человеком. Может быть, эти страдания, перенесенные им, не останутся бесплодными и окажутся истинным благословением и для него и для его жены. Уже сама эта мысль не могла прийти ему в голову двенадцать часов тому назад. Он чувствовал себя как бы возродившимся.
— Можно мне подняться наверх? — крикнул он и затем, не дожидаясь ответа, бросился бежать вверх по лестнице, шагая через три ступеньки.
Миссис Пейтон стояла перед ванной с каким-то свертком в руках. Из-под складок коричневой шали выглядывало смешное маленькое, свернутое в комок, красное личико с влажными раскрытыми губами и веками, дрожавшими, как ноздри у кролика. Голова не держалась на слабой шее маленького создания и беспомощно лежала на плече.
— Поцелуйте его, Роберт! — сказала бабушка. — Поцелуйте своего сына!
Но он почти с ненавистью взглянул на это маленькое красное создание с безостановочно мигающими ресницами. Он не мог еще забыть того, что благодаря ему они пережили эту ужасную ночь. Затем глаза его встретились с глазами жены, лежавшей на кровати, и он бросился к ней, охваченный таким сильным порывом жалости и любви, для выражения которого у него не хватало слов.
— Слава богу, наконец это кончилось! Люси, дорогая, это было ужасно! — сказал он.
— Но я так счастлива теперь. Никогда в жизни я не была так счастлива, — ответила она, и ее взгляд упал на коричневый сверток.
— Вам нельзя разговаривать, — сказала миссис Пейтон.
— Хорошо, но не оставляйте меня одну, Роберт, — прошептала больная.
Джонсон молча сидел у кровати своей жены, держа ее руку в своих руках. Свет лампы стал тусклым, и сквозь опущенные шторы в комнату уже начал прокрадываться бледный свет рождающегося дня. Ночь была длинна и темна, и тем ярче и радостнее казался этот первый утренний свет. Лондон пробуждался, и уличная жизнь вступала в свои права. На смену покинувшим этот мир являлись новые жизни, а громадная машина продолжала по-прежнему выполнять свою мрачную и трагическую работу.
Любящее сердце
Врачу с частной практикой, который утром и вечером принимает больных дома, а день тратит на визиты, трудно выкроить время, чтобы подышать свежим воздухом. Для этого он должен встать пораньше и выйти на улицу в тот час, когда магазины еще закрыты, воздух чист и свеж и все предметы резко очерчены, как бывает в мороз.
Этот час сам по себе очаровывает: улицы пусты, не встретишь никого, кроме почтальона и разносчика молока, и даже самая заурядная вещь обретает первозданную привлекательность, как будто и мостовая, и фонарь, и вывеска — все заново родилось для наступающего дня. В такой час даже удаленный от моря город выглядит прекрасным, а его пропитанный дымом воздух — и тот, кажется, несет в себе чистоту.
Но я жил у моря, правда, в городишке довольно дрянном; с ним примирял меня только его великий сосед. Но я забывал его изъяны, когда приходил посидеть на скамейке над морем, — у ног моих расстилался огромный голубой залив, обрамленный желтым полумесяцем прибрежного песка. Я люблю, когда его гладь усеяна рыбачьими лодками; люблю, когда на горизонте проходят большие суда: самого корабля не видно, а только маленькое облачко надутых ветром парусов сдержанно и величественно проплывает вдали. Но больше всего я люблю, когда его озаряют косые лучи солнца, вдруг прорвавшиеся из-за гонимых ветром туч, и вокруг на много миль нет и следа человека, оскорбляющего своим присутствием величие Природы. Я видел, как тонкие серые нити дождя под медленно плывущими облаками скрывали в дымке противоположный берег, а вокруг меня все было залито золотым светом, солнце искрилось на бурунах, проникая в зеленую толщу волн и освещая на дне островки фиолетовых водорослей. В такое утро, когда ветерок играет в волосах, воздух наполнен криками кружащихся чаек, а на губах капельки брызг, со свежими силами возвращаешься в душные комнаты больных к унылой, скучной и утомительной работе практикующего врача.
В один из таких дней я и встретил моего старика. Я уже собирался уходить, когда он подошел к скамье. Я бы заметил его даже в толпе. Это был человек крупного сложения, с благородной осанкой, с аристократической головой и красиво очерченными губами. Он с трудом подымался по извилистой тропинке, тяжело опираясь на палку, как будто огромные плечи сделались непосильной ношей для его слабеющих ног. Когда он приблизился, я заметил синеватый оттенок его губ и носа, предостерегающий знак Природы, говорящий о натруженном сердце.
— Трудный подъем, сэр. Как врач, я бы посоветовал вам отдохнуть, а потом идти дальше, — обратился я к нему.
Он с достоинством, по-старомодному поклонился и опустился на скамейку. Я почувствовал, что он не хочет разговаривать, и тоже молчал, но не мог не наблюдать за ним краешком глаза. Это был удивительно как дошедший до нас представитель поколения первой половины этого века: в шляпе с низкой тульей и загнутыми краями, в черном атласном галстуке и с большим мясистым чисто выбритым лицом, покрытым сетью морщинок. Эти глаза, прежде чем потускнеть, смотрели из почтовых карет на землекопов, строивших полотно железной дороги, эти губы улыбались первым выпускам «Пиквика» и обсуждали их автора — многообещающего молодого человека. Это лицо было своего рода летописью прошедших семидесяти лет, где как общественные, так и личные невзгоды оставили свой след; каждая морщинка была свидетельством чего-то: вот эта на лбу, быть может, оставлена восстанием сипаев, эта — Крымской кампанией, а эти — мне почему-то хотелось думать — появились, когда умер Гордон. Пока я фантазировал таким нелепым образом, старый джентльмен с лакированной тростью как бы исчез из моего зрения, и передо мной воочию предстала жизнь нации за последние семьдесят лет.
Но он вскоре возвратил меня на землю. Отдышавшись, он достал из кармана письмо, надел очки в роговой оправе и очень внимательно прочитал его. Не имея ни малейшего намерения подсматривать, я все же заметил, что письмо было написано женской рукой. Он прочитал его дважды и так и остался сидеть с опущенными уголками губ, глядя поверх залива невидящим взором. Я никогда не видел более одинокого и заброшенного старика. Все доброе, что было во мне, пробудилось при виде этого печального лица. Но я знал, что он не был расположен разговаривать, и поэтому и еще потому, что меня ждал мой завтрак и мои пациенты, я отправился домой, оставив его сидеть на скамейке.
Я ни разу и не вспомнил о нем до следующего утра, когда в то же самое время он появился на мысу и сел рядом со мной на скамейку, которую я уже привык считать своей. Он опять поклонился перед тем как сесть, но, как и вчера, не был склонен поддерживать беседу. Он изменился за последние сутки, и изменился к худшему. Лицо его как-то отяжелело, морщин стало больше, он с трудом дышал, и зловещий синеватый оттенок стал заметнее. Отросшая за день щетина портила правильную линию его щек и подбородка, и он уже не держал свою большую прекрасную голову с той величавостью, которая так поразила меня в первый раз. В руках у него было письмо, не знаю то же или другое, но опять написанное женским почерком. Он по-стариковски бормотал над ним, хмурил брови и поджимал губы, как капризный ребенок. Я оставил его со смутным желанием узнать, кто же он и как случилось, что один-единственный весенний день мог до такой степени изменить его.
Он так заинтересовал меня, что на следующее утро я с нетерпением ждал его появления. Я опять увидел его в тот же час: он медленно поднимался, сгорбившись, с низко опущенной головой. Когда он подошел, я был поражен переменой, происшедшей в нем.
— Боюсь, что наш воздух не очень вам полезен, сэр, — осмелился я заметить.
Но ему, по-видимому, было трудно разговаривать. Он попытался что-то ответить мне, но это вылилось лишь в бормотание, и он замолк. Каким сломленным, жалким и старым показался он мне, по крайней мере лет на десять старше, чем в тот раз, когда я впервые увидел его! Мне было больно смотреть, как этот старик — великолепный образец человеческой породы — таял у меня на глазах. Трясущимися пальцами он разворачивал свое неизменное письмо. Кто была эта женщина, чьи слова так действовали на него? Может быть, дочь или внучка, ставшая единственной отрадой его существования и заменившая ему… Я улыбнулся, обнаружив, как быстро я сочинил целую историю небритого старика и его писем и даже успел взгрустнуть над ней. И тем не менее он опять весь день не выходил у меня из головы, и передо мной то и дело возникали его трясущиеся, узловатые, с синими прожилками руки, разворачивающие письмо.
Я не надеялся больше увидеть его. Еще один такой день, думал я, и ему придется слечь в постель или по крайней мере остаться дома. Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я опять увидел его на скамье. Но, подойдя ближе, я стал вдруг сомневаться, он ли это. Та же шляпа с загнутыми полями, та же лакированная трость и те же роговые очки, но куда делась сутулость и заросшее серой щетиной несчастное лицо? Щеки его были чисто выбриты, губы твердо сжаты, глаза блестели, и его голова величественно, словно орел на скале, покоилась на могучих плечах. Прямо, с выправкой гренадера сидел он на скамье и, не зная, на что направить бьющую через край энергию, отбрасывал тростью камешки. В петлице его черного, хорошо вычищенного сюртука красовался золотистый цветок, а из кармана изящно выглядывал краешек красного шелкового платка. Его можно было принять за старшего сына того старика, который сидел здесь прошлое утро.
— Доброе утро, сэр, доброе утро! — прокричал старик весело, размахивая тростью в знак приветствия.
— Доброе утро, — ответил я. — Какое чудесное сегодня море!
— Да, сэр, но вы бы видели его перед восходом!
— Вы пришли сюда так рано?
— Едва стало видно тропинку, я был уже здесь.
— Вы очень рано встаете.
— Не всегда, сэр, не всегда. — Он хитро посмотрел на меня, как будто стараясь угадать, достоин ли я его доверия. — Дело в том, сэр, что сегодня возвращается моя жена.
Вероятно, на моем лице было написано, что я не совсем понимаю всей важности сказанного, но в то же время, уловив сочувствие в моих глазах, он пододвинулся ко мне ближе и заговорил тихим голосом, как будто то, что он хотел сообщить мне по секрету, было настолько важным, что даже чайкам нельзя было это доверить.
— Вы женаты, сэр?
— Нет.
— О, тогда вы вряд ли поймете! Мы женаты уже пятьдесят лет и никогда раньше не расставались, никогда.
— Надолго уезжала ваша жена? — спросил я.
— Да, сэр. На четыре дня. Видите ли, ей надо было поехать в Шотландию, по делам. Я хотел ехать с ней, но врачи мне запретили. Я бы, конечно, не стал их слушать, если бы не жена. Теперь, слава богу, все кончено, сегодня она приезжает и каждую минуту может быть здесь.
— Здесь?
— Да, сэр. Этот мыс и эта скамейка — наши старые друзья вот уже тридцать лет. Видите ли, люди, с которыми мы живем, нас не понимают, и среди них мы не чувствуем себя вдвоем. Поэтому мы встречаемся здесь. Я точно не знаю, каким поездом она приезжает, но даже если бы она приехала самым ранним, она бы уже застала меня здесь.
— В таком случае… — сказал я, поднимаясь.
— Нет, нет, сэр, не уходите. Прошу вас, останьтесь, если только я не наскучил вам своими разговорами.
— Напротив, мне очень интересно, — сказал я.
— Я столько пережил за эти четыре дня! Какой это был кошмар! Вам, наверное, покажется странным, что старый человек может так любить?
— Это прекрасно.
— Дело не во мне, сэр! Любой на моем месте чувствовал бы то же, если бы ему посчастливилось иметь такую жену. Наверное, глядя на меня и после моих рассказов о нашей долгой совместной жизни, вы думаете, что она тоже старуха?
Эта мысль показалась ему такой забавной, что он от души рассмеялся.
— Знаете, такие, как она, всегда молоды сердцем, поэтому они и не стареют. По-моему, она ничуть не изменилась с тех пор, как впервые взяла мою руку в свои; это было в сорок пятом году. Сейчас она, может быть, полновата, но это даже хорошо, потому что девушкой она была слишком уж тонка. Я не принадлежал к ее кругу: я служил клерком в конторе ее отца. О, это была романтическая история! Я завоевал ее. И никогда не перестану радоваться своему счастью. Подумать только, что такая прелестная, такая необыкновенная девушка согласилась пройти об руку со мной жизнь и что я мог…
Вдруг он замолчал. Я удивленно взглянул на него. Он весь дрожал, всем своим большим телом, руки вцепились в скамейку, а ноги беспомощно скользили по гравию. Я понял: он пытался встать, но не мог, потому что был слишком взволнован. Я уже было протянул ему руку, но другое, более высокое соображение вежливости сдержало меня, я отвернулся и стал смотреть на море. Через минуту он был уже на ногах и торопливо спускался вниз по тропинке.
Навстречу ему шла женщина. Она была уже совсем близко, самое большее в тридцати ярдах. Не знаю, была ли она когда-нибудь такой, какой он мне описал ее, или это был только идеал, который создало его воображение. Я увидел женщину и в самом деле высокую, но толстую и бесформенную, ее загорелое лицо было покрыто здоровым румянцем, юбка комично обтягивала ее, корсет был тесен и неуклюж, а зеленая лента на шляпе так просто раздражала. И это было то прелестное, вечно юное создание! У меня сжалось сердце, когда я подумал, как мало такая женщина может оценить его и что она, быть может, даже недостойна такой любви. Уверенной походкой поднималась она по тропинке, в то время как он ковылял ей навстречу. Стараясь быть незамеченным, я украдкой наблюдал за ними. Я видел, как они подошли друг к другу, как он протянул к ней руки, но она, не желая, видимо, чтобы хоть кто-то был свидетелем их ласки, взяла одну его руку и пожала. Я видел ее лицо в эти минуты и успокоился за моего старика. Дай Бог, чтобы в старости, когда руки мои будут трястись, а спина согнется, на меня так же смотрели глаза женщины.
Жена физиолога
Профессор Джон Энсли Грэй не пришел в обычное время к завтраку. Куранты, стоящие на каминной доске столовой между терракотовыми бюстами Клода Бернара и Джона Хентера, пробили полчаса, затем три четверти. Теперь их золотая стрелка приближалась к девяти, а хозяин дома все еще не появлялся.
Это был случай, не имевший прецедента. В течение тех двенадцати лет, что младшая сестра профессора заведовала его хозяйством, она ни разу не видела, чтобы он опоздал хоть на секунду. Теперь она сидела перед высоким серебряным кофейником, не зная, что ей делать, — велеть ли позвонить еще раз в гонг или ждать молча. И та и другая мера могла оказаться ошибочной, а ее брат был человеком, не допускавшим ошибок.
Мисс Ада Энсли Грэй была тонкая, несколько выше среднего роста, женщина, с пронизывающими, окруженными целою сетью морщин глазами и несколько согнутыми плечами, что, как известно, служит признаком женщины, вечно сидящей над книгами. Ее лицо было продолговато и худощаво, с пятнами румянца на щеках, с умеренным задумчивым лбом и с оттенком страшного упрямства в очертаниях тонких губ и выдававшегося вперед подбородка. Белые как снег рукавчики и воротничок, и гладкое темное платье, сшитое почти с квакерской простотой, свидетельствовали об изысканности ее вкуса. На ее плоской груди висел черный эбеновый крест. Она сидела очень прямо, напряженно прислушиваясь, приподняв брови и вращая зрачками глаз нервным характерным для нее движением.
Вдруг она с видимым чувством удовлетворения тряхнула головой и начала наливать кофе. Из соседней комнаты послышались чьи-то шаги. Дверь отворилась, и быстрыми, нервными шагами профессор вошел в комнату. Кивнув головой сестре, он сел за стол напротив нее и начал вскрывать письма, пачка которых лежала на столе рядом с его тарелкой.
Профессору Энсли Грэю было в это время сорок три года — он был почти двенадцатью годами старше своей сестры. Он сделал блестящую ученую карьеру. Начало его громкой известности положили его работы по физиологии и зоологии в университетах Эдинбурга, Кембриджа и Вены.
Его монография «Об экситомоторных нервных отростках» доставила ему звание члена Королевского общества, а его изыскания «О природе батибия» были переведены, по крайней мере, на три европейских языка. О нем говорили как об одном из величайших современных авторитетов, как о представителе и воплощении всего, что было лучшего в науке. Поэтому ничего удивительного не было в том, что когда городское управление Берчспула решило открыть медицинскую школу, то ему была предложена кафедра физиологии в этой школе. Его согласие имело для представителей города тем большую ценность, что они понимали, что эта кафедра могла быть только одним из этапов в его ученой карьере и что первая освободившаяся вакансия доставит ему более почетную кафедру.
Наружностью он походил на свою сестру. Те же самые глаза, те же самые черты лица, тот же самый отмеченный печатью мысли лоб. Но очертания его губ были тверже, а его длинный тонкий подбородок был очерчен еще резче, чем у его сестры. Просматривая письма, он время от времени проводил пальцами по подбородку.
— Эти девушки очень беспокойный народ, — заметил он, когда в отдалении послышались чьи-то голоса.
— Это Сара! — сказала сестра. — Я скажу ей об этом. — Она передала ему через стол чашку кофе и принялась маленькими глотками пить кофе из своей чашки, поглядывая украдкой на суровое лицо брата.
— Первым большим успехом человеческой расы, — сказал профессор, — было приобретение способности речи. Второй шаг на этом пути был сделан, когда люди научились управлять этой новой способностью. Но женщины до сих пор еще не сделали этого второго шага.
Когда он говорил, его глаза обыкновенно были полузакрыты, а его подбородок резко выступал вперед; кончив же свою речь, он имел обыкновение раскрывать глаза и сурово смотреть на своего собеседника.
— Я, кажется, не болтлива, Джон, — сказала сестра.
— Нет, Ада, во многих отношениях вы приближаетесь к высшему, то есть мужскому, типу.
Профессор нагнулся над своей тарелкой с видом человека, только что разрешившегося самым изысканным комплиментом, но его сестра вовсе не казалась польщенною и только нетерпеливо пожала плечами.
— Вы опоздали сегодня к завтраку, Джон, — заметила она после паузы.
— Да, Ада, я плохо спал. Маленький прилив крови к мозгу, вероятно, как следствие перевозбуждения мозговых центров. Моя голова была немного не в порядке.
Сестра с удивлением взглянула на него. До сих пор мозговые процессы профессора были так же правильны, как его привычки. Двенадцать лет постоянного общения с ним приучили ее к мысли, что он жил в ясной и спокойной атмосфере, которая окружает человека, всецело отдающего себя служению науке, и что поэтому он неизмеримо выше мелких страстей и эмоций, волнующих большинство людей.
— Вы удивлены, Ада, — сказал он, — и я вполне понимаю вас. Я сам удивился бы, если бы мне сказали, что я стану так чувствителен к сосудистым расстройствам. Потому что, в конце концов, все расстройства носят сосудистый характер, если поглубже взглянуть на этот предмет. Дело в том, что я думаю жениться.
— Не на миссис О’Джеймс? — воскликнула Ада.
— Моя милая, у вас в высокой степени развита наблюдательность, свойственная женщинам. Именно миссис О’Джеймс я и имел в виду.
— Но вы так мало знаете ее. Сами Эсдэль знают ее так мало. Ведь они очень недавно познакомились с ней, хотя она и живет в Линденсе. Не лучше ли было бы, если бы вы сперва поговорили с миссис Эсдэль, Джон?
— Я не думаю, Ада, чтобы миссис Эсдэль была вообще способна сказать что-нибудь, что могло бы серьезно повлиять на мой образ действий. Я обдумал дело с должным вниманием. Ум, привыкший к научным исследованиям, не торопится делать выводы, но раз они уже сделаны, не склонен изменять их. Брак есть естественное состояние человека. Я был, как вы знаете, так завален академической и другой работой, что у меня совсем не было времени для личной жизни. Теперь дело изменилось, и я не вижу достаточно серьезной причины к тому, чтобы отказываться от этого благоприятного случая приобрести подходящую подругу жизни.
— И вы уже дали слово?
— Почти, Ада. Я попробовал вчера намекнуть леди О’Джеймс, что я готов подчиниться общей участи человеческого рода. Я пойду к ней после своей утренней лекции и узнаю, как она взглянет на мое предложение. Но вы хмуритесь, Ада!
Его сестра вздрогнула и сделала над собой усилие, чтобы скрыть выражение досады, появившееся на ее лице. Она даже пробормотала несколько слов поздравления, но глаза ее брата рассеянно блуждали по комнате, и он, видимо, не слушал ее.
— Само собою разумеется, Джон, — сказала она, — что я от души желаю вам того счастья, которого вы заслуживаете. А если я вообще и выразила сомнение, так это потому, что я знаю, как много ставится этим шагом на кон, и потому еще, что это было так неожиданно, так внезапно. — Своею тонкою рукою она дотронулась до креста, висевшего на ее груди. — В такие минуты мы нуждаемся в руководстве, Джон. Если бы я могла убедить вас вернуться к религии…
Профессор умоляющим жестом остановил ее.
— Я нахожу бесполезным возвращаться опять к этому вопросу, — сказал он. — Мы не можем спорить об этом, так как вы принимаете на веру больше, чем я могу допустить. Мне приходится оспаривать ваши посылки. Мы мыслим не в одной плоскости.
Его сестра вздохнула:
— В вас нет веры.
— Я верю в великие эволюционные силы, которые ведут человека к какой-то неведомой, но высокой цели.
— Вы не верите ни во что.
— Напротив, моя дорогая Ада, я верю в дифференциацию протоплазмы.
Она печально покачала головой. Это был единственный предмет, относительно которого она позволяла себе усомниться в его непогрешимости.
— Ну, мы несколько уклонились в сторону, — заметил профессор, складывая свою салфетку. — Если я не ошибаюсь, есть некоторая вероятность и другого матримониального события в нашей семье. Что вы скажете на это, Ада?
Его маленькие глаза лукаво смеялись, когда он взглянул на сестру. Она же со смущенным видом чертила по скатерти щипчиками для сахара.
— Доктор Джеймс Мак-Мердо О’Бриен… — громко сказал профессор.
— Перестаньте, Джон, перестаньте! — воскликнула мисс Ада Грэй.
— Доктор Джеймс Мак-Мердо О’Бриен, — продолжал ее брат неумолимо, — человек, имеющий уже большие заслуги и в области современного знания. Он первый и самый выдающийся мой ученик. Уверяю вас, что его «Заметки о пигментах желчи», вероятно, сделаются классическим произведением. Можно смело сказать, что благодаря ему в наших взглядах на уробин произошел настоящий переворот.
Он замолчал, а его сестра сидела молча, с опущенной головой и раскрасневшимися щеками. Маленький эбеновый крест подымался и опускался на ее груди в такт ее порывистому дыханию.
— Доктор Джеймс Мак-Мердо О’Бриен, как вы знаете, получил предложение занять кафедру физиологии в Мельбурне. Он прожил в Австралии пять лет, и перед ним блестящее будущее. Сегодня он покидает нас, чтобы ехать в Эдинбург, а через два месяца едет в Австралию, чтобы приступить к исполнению своих новых обязанностей. Вы знаете его чувства по отношению к вам. От вас зависит, поедет ли он в Австралию один. Что касается моего мнения на этот счет, то я не могу себе представить для образованной женщины более высокой миссии, чем та, которая выпадает на долю женщины, которая решится соединить свою судьбу с судьбою человека, способного к таким глубоким исследованиям, как то, которое доктор Джеймс Мак-Мердо О’Бриен привел к успешному концу.
— Он ничего не говорил мне, — пробормотала Ада.
— Ах, есть вещи, которые угадываются без слов, — сказал ее брат, качая головой. — Но вы побледнели. Ваша сосудодвигательная система возбуждена. Прошу вас, успокойтесь. Мне кажется, что к вашему дому подъехала карета. У вас, по-видимому, сегодня будут гости, Ада. Пока, до свидания.
Бросив быстрый взгляд на часы, он вышел из комнаты, а несколько минут спустя уже ехал в своем спокойном, удобном экипаже по улицам Берчспула.
Прочитав лекцию, профессор Энсли Грэй заглянул в свою лабораторию, где выверил несколько инструментов, сделал заметку о развитии трех различных разводок бактерий, проделал с полдюжины сечений микротомом и разрешил недоумения семи студентов по семи разным вопросам. Выполнив таким образом добросовестно и методически рутинную сторону своих обязанностей, он сел в карету и приказал кучеру ехать в Лиденс. Его лицо было холодно и бесстрастно, но время от времени он резким, судорожным движением проводил пальцами по своему подбородку.
Лиденс был старинный, обвитый плющом дом, который некогда находился за городом, но теперь был захвачен длинными, из красного кирпича, щупальцами растущего города. Он все еще стоял в стороне от дороги, в уединении своих собственных владений. Извилистая тропинка, окаймленная кустами дикого лавра, вела ко входу в виде арки с портиком. Направо от входа была видна лужайка, в конце которой в тени боярышника в садовом кресле сидела дама с книгой в руках. Услышав скрип калитки, она вздрогнула, а профессор, увидев ее, пошел прямо по направлению к ней.
— Как, разве вы не зайдете к миссис Эсдэль? — спросила она, выходя к нему навстречу.
Миссис О’Джеймс была небольшого роста. Все в ней, начиная от роскошных локонов ее светлых волос до изящных туфель, выглядывавших из-под юбки ее светло-кофейного цвета платья, было в высшей степени женственно. Одну свою тонкую затянутую в перчатку руку она протянула профессору, тогда как другой придерживала толстую книгу в зеленом переплете. Ее уверенные и спокойные манеры изобличали в ней зрелую светскую женщину, но в ее больших смелых серых глазах и чувственном своенравном рте сохранилось еще девичье и даже детское выражение невинности. Миссис О’Джеймс была вдова и ей было тридцать два года; но ни того, ни другого нельзя было предположить, судя по ее наружности.
— Вы, конечно, зайдете к миссис Эсдэль? — повторила она, и в ее устремленных на него глазах было смешанное выражение вызова и ласки.
— Я пришел не к миссис Эсдэль, — ответил он все с тем же холодным и серьезным видом, — я пришел к вам.
— Конечно, мне очень лестно слышать это, — сказала она. — Но что будут делать студенты без своего профессора?
— Я уже покончил со своими академическими обязанностями. Возьмите мою руку и пройдемтесь по солнышку. Не удивительно, что восточные народы боготворили солнце. Это великая благодетельная сила природы — союзник человека в его борьбе с холодом, бесплодием и всем тем, что враждебно ему. Что вы читали?
— Хэля, «Материя и жизнь».
Профессор приподнял свои широкие брови.
— Хэля! — сказал он и затем повторил еще раз почти шепотом: — Хэля!
— Вы не согласны с его взглядами?
— Дело не в том, что я не согласен с его взглядами. Я слишком ничтожная величина. Но все направление современной научной мысли враждебно его взглядам. Он превосходный наблюдатель, но плохой мыслитель. Я не советовал бы вам в своих выводах основываться на взглядах Хэля.
— Не правда ли, я должна читать «Хронику природы», чтобы парализовать его пагубное влияние? — сказала миссис О’Джеймс с нежным, воркующим смехом.
«Хроника природы» была одной из тех многочисленных книг, в которых профессор Энсли Грэй развивал отрицательные доктрины научного агностицизма.
— Это неудачный труд, — ответил он, — и я не могу рекомендовать вам его. Я охотнее отослал бы вас к классическим сочинениям некоторых из моих старших и более красноречивых коллег.
Наступила пауза. Они продолжали ходить по зеленой, словно бархатной, лужайке, залитой ярким солнечным светом.
— Думали ли вы, — спросил он, наконец, — о том предмете, о котором я говорил с вами вчера вечером?
Она ничего не сказала и продолжала молча идти рядом с ним, слегка отвернувшись в сторону.
— Я не буду торопить вас, — продолжал он. — Я знаю, что такой серьезный вопрос нельзя решить сразу. Что касается меня, то мне пришлось-таки поломать голову, прежде чем я решился намекнуть вам о своих намерениях. У меня не эмоциональный темперамент, тем не менее в вашем присутствии я сознаю существование великого эволюционного инстинкта, делающего один пол дополнением другого.
— Следовательно, вы верите в любовь? — спросила она, окинув его сверкающим взглядом.
— Я вынужден верить.
— И, несмотря на это, вы все-таки отрицаете существование души?
— Насколько эти вопросы относятся к области психологии и насколько к области физиологии — это еще вопрос, — сказал профессор снисходительно. — Можно доказать, что протоплазма — физиологический базис любви, так же как и жизни.
— Как вы неумолимы! — воскликнула она. — Вы низводите любовь до уровня простого физического явления.
— Или возвышаю область физических явлений до уровня любви.
— Ну, это гораздо лучше! — воскликнула она со своим симпатичным смехом. — Это, действительно, очень красиво, и с этой точки зрения наука является в своем новом освещении.
Ее глаза сверкали, и она тряхнула головой красивым своенравным жестом женщины, чувствующей себя хозяйкой положения.
— У меня есть основание думать, — сказал профессор, — что кафедра, которую я занимаю здесь, только этап на пути к гораздо более широкой арене научной деятельности. Однако даже эта кафедра дает мне около полутора тысяч фунтов в год; к этому нужно прибавить несколько сот фунтов дохода с моих книг. Поэтому я имею возможность обставить вас всем тем комфортом, к которому вы привыкли. Этим, я полагаю, исчерпывается материальная сторона дела. Что же касается состояния моего здоровья, то оно всегда было превосходно. В течение всей своей жизни я ни разу не был болен, если не считать приступов головных болей вследствие слишком продолжительного возбуждения мозговых центров. У моих родителей также не было никаких признаков предрасположения к каким-нибудь болезням, но я не скрою от вас, что мой дедушка страдал подагрой.
Миссис О’Джеймс имела испуганный вид.
— В чем заключается эта болезнь?
— В ломоте в членах.
— Только-то! А я подумала бог знает что!
— Это серьезный прецедент, но я надеюсь, что не сделаюсь жертвой атавизма. Я привел все эти факты потому, что считаю их факторами, которые вам не мешает принять в расчет, когда вы будете решать вопрос, как отнестись к моему предложению. Могу я теперь спросить вас, находите ли вы возможным принять его?
Он остановился и посмотрел на нее серьезным, вопрошающим взглядом.
В ней, очевидно, происходила сильная душевная борьба. Ее глаза были опущены вниз, своей маленькой ногой она нетерпеливо ударяла по земле, а ее пальцы нервно теребили цепочку. Вдруг быстрым, резким движением, в котором было что-то беспомощное, она протянула руку своему собеседнику.
— Я согласна, — сказала она.
Они стояли под тенью боярышника. Он нагнулся и поцеловал ее затянутую в перчатку руку.
— Я хотел бы, чтобы вам никогда не пришлось жалеть о своем решении, — сказал он.
— А я хотела бы, чтобы вам никогда не пришлось жалеть об этом! — воскликнула она.
В ее глазах стояли слезы, а ее губы подергивались от сильного волнения.
— Пойдемте опять на солнце, — сказал он. — Оно в высокой степени обладает способностью восстанавливать силы. Ваши нервы расстроены. Вероятно, маленький прилив крови к мозжечку и вароллиеву мосту. Это весьма поучительное занятие — сводить психологические и эмоциональные состояния к их физическим эквивалентам. Вы чувствуете под собой твердую почву точно установленного факта.
— Но это страшно неромантично, — сказала миссис О’Джеймс со сверкающими глазами.
— Романтизм — порождение фантазии и невежества. Там, куда наука бросает свой спокойный, ясный свет, к счастью, нет места для романтизма.
— Но разве любовь — не роман? — спросила она.
— Отнюдь нет. Любовь перестала быть исключительным достоянием фантазии поэтов и стала одним из объектов точного знания. Можно доказать, что любовь — одна из великих первоначальных космических сил. Когда атом водорода притягивает к себе атом хлора, чтобы образовать более совершенную молекулу хлористоводородной кислоты, сила, которая действует при этом, вероятно, вполне аналогична той, которая влечет меня к вам. По-видимому, притяжение и отталкивание — две первоначальные космические силы. Любовь — притяжение.
— А вот и отталкивание, — сказала миссис О’Джеймс, увидев полную цветущую даму, направляющуюся к ним. — Как хорошо, что вы пришли, миссис Эсдэль! Здесь профессор Грэй.
— Как поживаете, профессор? — сказала дама с легким оттенком какой-то напыщенности в голосе. — Вы поступили очень разумно, оставшись на воздухе в такую чудную погоду. Не правда ли, какой божественный день?
— Да, сегодня очень хорошая погода, — ответил профессор.
— Прислушайтесь, как ветер вздыхает в листве деревьев! — воскликнула миссис Эсдэль, приподнимая указательный палец. — Не представляется ли вам, профессор Грэй, что это не вздохи ветра, а шепот ангелов.
— Подобная мысль не приходила мне в голову, сударыня.
— Ах, профессор, у вас один ужасный недостаток, и этот недостаток заключается в вашей неспособности чувствовать природу. Я сказала бы даже, что это недостаток воображения. Скажите, вы не чувствуете волнения, слушая пение этого дрозда?
— Признаюсь, ничего подобного я не чувствую, миссис Эсдэль.
— Или глядя на нежный колорит этих листьев. Посмотрите, какая богатая зелень!
— Хлорофилл, — пробормотал профессор.
— Наука так безнадежно прозаична. Она все рассекает, приклеив к каждому предмету ярлычок, и теряет из виду великое в своем преувеличенном внимании к мелочам. У вас плохое мнение об интеллекте женщины, профессор Грэй. Мне кажется, что я слышала, как вы говорили это.
— Это вопрос веса, — сказал профессор, закрывая глаза и пожимая плечами. — Мозг женщины в среднем на две унции легче мозга мужчины. Разумеется, есть исключения. Природа эластична.
— Но самая тяжелая вещь не всегда самая лучшая, — со смехом сказала миссис О’Джеймс. — Разве в науке нет закона компенсации? Разве нельзя допустить, что природа вознаградила нас качественно за недостаток в количестве?
— Я не думаю этого, — серьезно заметил профессор. — Но звуки гонга призывают вас к завтраку. Нет, благодарю вас, миссис Эсдэль, я не могу остаться. Меня ждет экипаж. До свидания, миссис О’Джеймс! До свидания!
Он приподнял шляпу и медленно направился к выходу по аллее, окаймленной кустами дикого лавра.
— Он совершенно лишен способности понимать и чувствовать красоту, — сказала миссис Эсдэль.
— Напротив, — ответила миссис О’Джеймс. — Он только что предложил мне быть его женой.
Когда профессор Грэй взбирался по лестнице, направляясь к себе домой, дверь его квартиры отворилась, и из нее вышел какой-то подвижный джентльмен. У него был несколько бледный цвет лица, темные выпуклые глаза и короткая черная борода. Мысль и работа оставили следы на его лице, но по быстроте его движений было видно, что он еще не окончательно распростился с юностью.
— Вот удача! — воскликнул он. — Я ведь непременно хотел повидать вас.
— В таком случае пойдемте в библиотеку, — сказал профессор, — вы останетесь и позавтракаете с нами.
Они вошли в переднюю, и профессор повел своего гостя в свое святая святых. Там он усадил его в кресло.
— Надеюсь, что вы имели успех, О’Бриен, — сказал он. — Я ни за что не стал бы оказывать давления на свою сестру Аду; я дал ей только понять, что я никого так не желал бы видеть своим зятем, как своего лучшего ученика, автора «Заметок о пигментах желчи».
— Вы очень добры, профессор Грэй, вы всегда были очень добры. Я говорил с мисс Грэй по этому поводу, и она не сказала «нет».
— Значит, она сказала «да»?
— Она предложила оставить вопрос открытым до моего возвращения из Эдинбурга. Я еду сегодня, как вы знаете, и надеюсь завтра же начать свое исследование…
— «О сравнительной анатомии червеобразного отростка, монография Джеймса Мак-Мердо О’Бриена», — громко отчеканил профессор. — Это великолепная тема — тема, затрагивающая самые основания эволюционного учения.
— Ах, она чудная девушка! — воскликнул О’Бриен во внезапном порыве свойственного кельтской расе энтузиазма. — Правдивая и благородная душа!
— Червеобразный отросток… — начал профессор.
— Она настоящий ангел, — прервал О’Бриен. — Боюсь, что ее отталкивает от меня моя защита свободного научного исследования в области религиозной мысли.
— Вы не должны уступать в этом пункте. Вы должны сохранить верность своим убеждениям и не идти на компромисс.
— Мой рассудок верен агностицизму, и однако, я чувствую, что мне чего-то не хватает. Слушая звуки органа в старой деревенской церкви, я испытывал ощущения, каких мне никогда не приходилось испытывать во время занятий в лаборатории.
— Чувство, не более чем чувство, — сказал профессор, потирая подбородок. — Смутные наследственные инстинкты, вызванные к жизни возбуждением обонятельных и слуховых нервов.
— Может быть, может быть, — задумчиво ответил О’Бриен. — Но я, собственно, хотел поговорить с вами совсем о другом. Так как я собираюсь вступить в вашу семью, то ваша сестра и вы имеете право знать все, что касается моей карьеры. О своих надеждах на будущее я уже говорил с вами. Только одного пункта я не коснулся: я вдовец.
Профессор удивленно приподнял брови.
— Это действительно новость для меня, — сказал он.
— Я женился вскоре по прибытии в Австралию. Ее звали мисс Терстон. Я встретился с нею в обществе. Это был самый несчастный брак.
Какое-то тяжелое мучительное воспоминание, по-видимому, овладело им. Его выразительные черты исказились, его белые руки крепко сжали ручку кресла. Профессор отвернулся к окну.
— Вам лучше, конечно, судить об этом, — заметил он, — но, по-моему, вам нет надобности входить в детали.
— Вы имеете право знать все, вы и мисс Грэй. Это такой предмет, о котором мне было бы слишком тяжело говорить с ней. Бедная Дженни была прекрасная женщина, но была доступна лести и легко подпадала под влияние хитрых людей. Она была неверна мне, Грэй. Это тяжело говорить о покойной, но она была неверна мне. Она бежала в Ауклэнд с человеком, с которым была знакома до своего замужества. Корабль, на котором они ехали, пошел ко дну, и все пассажиры погибли.
— Это очень грустная история, О’Бриен, — сказал профессор, — но я все-таки не понимаю, какую связь она имеет с вашими видами на мою сестру.
— Я успокоил свою совесть, — сказал О’Бриен, вставая. — Я рассказал вам. Я не хотел, чтобы вы узнали об этой истории от кого-нибудь другого.
— Вы правы, О’Бриен. Вы поступили в высшей степени благородно и рассудительно. Но во всей истории вас не в чем упрекнуть, разве только в том, что вы поступили слишком опрометчиво, женившись на девушке, которую так мало знали.
О’Бриен схватился руками за голову.
— Бедная девушка! — воскликнул он. — Помоги мне, Боже! Я все еще люблю ее… Но я должен идти.
— Разве вы не позавтракаете с нами?
— Нет, профессор, я должен еще уложиться. Я уже простился с мисс Грэй. Через два месяца мы увидимся.
— Вы, вероятно, найдете меня уже женатым человеком.
— Женатым?
— Да, я думаю жениться.
— Мой дорогой профессор, поздравляю вас от всего моего сердца. Я совершенно не подозревал об этом. Но кто эта леди?
— Ее имя миссис О’Джеймс; она вдова, одной с вами национальности. Но вернемся к делу. Я бы очень хотел видеть корректуру вашей статьи о червеобразном отростке. Я мог бы сделать к ней несколько примечаний.
— Ваша помощь для меня в высшей степени ценна, — с энтузиазмом сказал О’Бриен, и собеседники прошли в переднюю. Оттуда профессор прошел в столовую, где за столом, сервированным для завтрака, уже сидела его сестра.
— Я вступаю в брак без церковного обряда, — сказал он, — очень советую и вам сделать то же.
Профессор Энсли Грэй был человек верный своему слову. Двухнедельная вакация в школе была благоприятным обстоятельством, которым грешно было бы не воспользоваться. Миссис О’Джеймс была сирота, у нее не было родственников и почти не было друзей. Не было никаких препятствий к немедленному заключению брака. Поэтому они обвенчались самым скромным образом и уехали в Кембридж, где профессор и его очаровательная жена присутствовали при разных академических обрядах и совершали нашествие на биологическую лабораторию и медицинскую библиотеку.
Многочисленные ученые друзья рассыпались перед ним в поздравлениях не только по поводу красоты миссис Грэй, но еще более по поводу ее необычайной осведомленности в вопросах физиологии. Профессор сам удивлялся обстоятельности ее познаний.
— У вас удивительные познания для женщины, Анна, — говорил он. Он даже готов был допустить, что ее мозг обладал нормальным весом.
В одно пасмурное дождливое утро они вернулись в Берчспул, так как на другой день должны были начаться занятия, а профессор Энсли Грэй гордился тем, что ни разу в жизни не опоздал на свою лекцию. Мисс Грэй встретила их с принужденным радушием и передала ключи новой хозяйке. Миссис Грэй горячо упрашивала ее остаться, но она объяснила ей, что уже получила от одной своей подруги приглашение приехать к ней. В тот же вечер она уехала на юг Англии.
Через два дня, когда завтрак только что кончился, в библиотеку, где сидел профессор, просматривая свою утреннюю лекцию, вошла горничная и подала ему карточку доктора Джеймса Мак-Мердо О’Бриена. О’Бриен при встрече с профессором обнаружил шумную радость, а его прежний учитель был холоден и сдержан.
— Как видите, у нас произошли некоторые перемены, — сказал профессор.
— Да, я слышал. Мне писала об этом мисс Грэй; кроме того, я прочел сообщение об этом в Британском журнале. Итак, вы действительно женились. Как тихо и незаметно прошла ваша свадьба!
— У меня органическое отвращение ко всему, носящему характер церемоний. Моя жена умная женщина; я готов даже сказать, что для женщины она необыкновенно умна. Она вполне одобрила мой образ действий.
— А ваши исследования о валиснерии?
— Этот матримониальный инцидент прервал их, но я возобновил свои лекции и скоро снова начну работать вовсю.
— Я должен видеть мисс Грэй, прежде чем покинуть Англию. Я переписывался с ней и думаю, что дело придет к благоприятному концу. Она должна ехать со мной. Я думаю, что я был бы не в состоянии уехать без нее.
Профессор покачал головой.
— Ваша натура вовсе не так слаба, как вы думаете, — сказал он. — В конце концов вопросы этого порядка должны стушевываться перед великими обязанностями, налагаемыми на нас жизнью.
О’Бриен улыбнулся.
— Вы хотели бы, чтобы я вынул из своего тела душу кельта и вложил вместо нее душу человека саксонской расы, — сказал он. — На самом деле, что-нибудь одно: или мой мозг слишком мал, или мое сердце слишком велико. Но когда я могу засвидетельствовать свое почтение миссис Грэй? Будет она дома после обеда?
— Она и сейчас дома. Пойдемте в гостиную. Она будет рада познакомиться с вами.
Они прошли по устланному линолеумом полу передней; профессор отворил дверь в гостиную и вошел туда, сопровождаемый своим другом. У окна, в плетеном кресле, напоминая в своем просторном розовом утреннем платье какую-то сказочную фею, сидела миссис Грэй. Увидев гостя, она встала и пошла навстречу вошедшим. Профессор услышал позади себя глухой стон и, оглянувшись, увидел, что О’Бриен, схватившись рукою за бок, бросился в кресло.
— Дженни! — прерывистым шепотом произнес он. — Дженни!
Миссис Грэй остановилась и смотрела на него с выражением крайнего изумления и страха. Затем, очевидно почувствовав себя дурно, сама пошатнулась и упала бы, если бы профессор не поддержал ее своими длинными нервными руками.
— Лягте, — сказал он, подводя ее к софе.
Она лежала среди подушек с тем же мертвенно-бледным, неподвижным лицом. Профессор стоял спиною к холодному камину и переводил взгляд с одного на другую.
— Итак, О’Бриен, — сказал он наконец, — вы уже знакомы с моей женой!
— С вашей женой! — хрипло прокричал тот. — Она вовсе не ваша жена! Она моя жена!
Профессор неподвижно стоял на коврике перед камином, судорожно стиснув пальцы и слегка опустив голову на грудь. Те двое, по-видимому, не замечали его присутствия.
— Дженни! — сказал О’Бриен.
— Джеймс!
— Как могли вы бросить меня, Дженни? Как хватило у вас жестокости сделать это? Я думал, что вы умерли. Я оплакивал вашу смерть, теперь вы заставили меня жалеть о том, что вы остались в живых. Вы разбили мою жизнь.
Она ничего не отвечала и неподвижно лежала на софе, все еще не спуская с него глаз.
— Почему вы молчите?
— Потому что вы правы, Джеймс. Я поступила с вами жестоко, бессовестно. Но мой поступок, в конце концов, не так дурен, как вы думаете.
— Вы бежали с Де Хортом.
— Нет, я не сделала этого. В последнюю минуту я опомнилась. Он уехал один. Но у меня не хватило духу вернуться к вам после того, что я вам написала. Я уехала в Англию под другим именем и с тех пор жила здесь. Мне казалось, что я начинаю новую жизнь. Я знала, что вы считаете меня мертвой. Кто мог думать, что судьба опять сведет нас! Когда профессор просил меня…
Она опять стала задыхаться.
— Вам дурно, — сказал профессор. — Держите голову ниже, это помогает правильной циркуляции крови в мозгу. — Он поправил подушку. — Мне очень жаль, что я должен покинуть вас, О’Бриен, но мне предстоит сейчас читать лекцию. Может быть, я еще застану вас здесь.
С мрачным, неподвижным лицом он вышел из комнаты. Ни один из трехсот студентов, слушавших лекцию, не заметил никакой перемены ни в его голосе, ни в его наружности, и ни одному из них не пришла в голову догадка, что строгий профессор, сидевший перед ними на кафедре, понял, наконец, как трудно подавлять свою человеческую природу. Когда лекция кончилась, профессор прошел в лабораторию, а оттуда поехал домой. Выйдя из экипажа, он прошел через сад, намереваясь войти в дом через створчатую стеклянную дверь, выходившую в сад из гостиной. Подойдя к дому, он услышал голоса своей жены и О’Бриена, которые вели громкий и оживленный разговор. На мгновение он остановился в нерешимости, не зная, что ему делать, — войти ли и тем прервать их разговор, или не мешать им и уйти.
Ничто не было так противно натуре профессора, как роль шпиона; но пока он стоял и колебался, до его слуха долетели слова, заставившие его превратиться в статую.
— Вы все-таки моя жена, Дженни, — сказал О’Бриен, — и я прощаю вас от всего моего сердца. Я люблю вас и никогда не переставал любить вас, хотя вы и забыли меня.
— Нет, Джеймс, сердцем я всегда была в Мельбурне. Я всегда была вашей. Я думала только, что для вас будет лучше, если вы будете считать меня умершей.
— Теперь выбирайте между нами, Дженни. Если вы решите остаться здесь, я буду нем, как могила. Если же вы решите ехать со мной, то мне безразлично, что будут говорить обо мне. Может быть, я столько же виновен, как и вы. Я слишком много времени посвящал своей работе и слишком мало своей жене.
Профессор услышал воркующий, нежный смех, который был так хорошо знаком ему.
— Я пойду с вами, Джеймс, — сказала она.
— А профессор?..
— Бедный профессор! Но он не будет особенно тужить, Джеймс, — у него нет сердца.
— Мы должны сообщить ему наше решение.
— В этом нет надобности, — сказал профессор Энсли Грэй, входя через открытую дверь в комнату. — Я слышал последнюю часть вашего разговора. Я не решился помешать вам в тот момент, когда вы готовы были прийти к окончательному решению.
О’Бриен взял жену за руку, и они стояли рядом, освещенные солнечным светом. Профессор же, заложив руки за спину, стоял у двери, и его длинная черная тень упала между ними.
— Ваше решение вполне разумно, — сказал он. — Отправляйтесь вместе в Австралию, и пусть то, что произошло между нами, навсегда будет вычеркнуто из нашей памяти.
— Но вы… вы… — пробормотал О’Бриен.
— Не заботьтесь обо мне, — сказал профессор.
Женщина разразилась рыданиями.
— Что я могу сказать в свое оправдание? — говорила она. — Как я могла предвидеть это? Я думала, что моя старая жизнь кончилась. Но она вернулась опять со всеми ее надеждами и желаниями. Что я могу сказать вам, Энсли? Я навлекла позор и несчастье на голову достойного человека. Я испортила вашу жизнь. Как вы должны ненавидеть и презирать меня! Зачем только я родилась на свет!
— Я не питаю к вам ни ненависти, ни презрения, — спокойно сказал профессор. — Вы неправы, жалея о том, что родились на свет, так как вам предстоит быть подругой человека, который выказал такие дарования в одной из высших отраслей науки. По справедливости, я не могу винить вас в том, что произошло, потому что наука не сказала своего последнего слова относительно того, насколько отдельный индивидуум должен считаться ответственным за наследственные, глубоко вложенные в него инстинкты.
Он стоял, жестикулируя и слегка наклонившись вперед, как человек, разбирающим трудный и не имеющий лично к нему никакого отношения вопрос. О’Бриен шагнул было к нему, чтобы сказать что-то, но слова замерли на его устах, когда он встретился с его бесстрастным взглядом. Всякое выражение сострадания или симпатии было бы дерзостью по отношению к этому человеку, личные страдания которого так легко растворялись в глубоких вопросах отвлеченной философии.
— Я думаю, что мы можем считать вопрос исчерпанным, — продолжал профессор тем же бесстрастным тоном. — Мой экипаж стоит у дверей. Прошу вас пользоваться им, как своим собственным. Лучше всего будет, если вы оставите город немедленно. Ваши вещи, Анна, я пошлю вам вслед.
Рука, которую О’Бриен протянул профессору, повисла в воздухе.
— Я почти не смею предложить вам свою руку, — сказал он.
— Напротив. Я думаю, что из нас троих вы в самом выгодном положении. Вам нечего стыдиться.
— Ваша сестра…
— Я позабочусь о том, чтобы у нее было правильное представление о происшедшем. До свидания! Пришлите мне оттиск вашей последней работы. До свидания, Анна!
— До свидания!
Они пожали друг другу руки, и на одно мгновение их взгляды встретились. Во время этого короткого обмена взглядами ей в первый и последний раз удалось заглянуть в тайники души этого сильного человека. Она вздохнула, и ее тонкая белая рука в течение нескольких мгновений продолжала покоиться на его плече.
— Джеймс, Джеймс! — вдруг вскрикнула она. — Разве вы не видите, что он поражен в самое сердце?
Профессор спокойно отстранил ее от себя.
— Я не обладаю эмоциональным темпераментом, — сказал он. — У меня есть дело, могущее дать мне удовлетворение — мои исследования о валиснерии. Экипаж ждет вас. Ваша мантилья в передней. Скажите Джону, куда ему везти вас. Теперь ступайте.
Эти последние слова были так неожиданны, и в тоне, которым он произнес их, было что-то вулканическое, стоявшее в таком резком контрасте с его бесстрастным тоном и неподвижным лицом, что О’Бриен и его жена тотчас же удалились. Он запер за ними дверь, и некоторое время медленно ходил взад и вперед по комнате. Затем он прошел в библиотеку и выглянул из окна. Коляска удалялась. Он бросил последний взгляд на женщину, которая была его женой. Он увидел ее изящную, склоненную набок голову и прекрасные очертания ее шеи.
Под влиянием какого-то нелепого, бесцветного импульса профессор сделал несколько шагов по направлению к двери, но тотчас повернул назад и, усевшись за письменный стол, погрузился в работу.
Необычайное происшествие в семье профессора почти не произвело впечатления скандала. У профессора было мало личных друзей, и он редко бывал в обществе. Его брак с миссис О’Джеймс был заключен при такой скромной обстановке, что большинство его коллег продолжало считать его холостяком. Миссис Эсдэль и еще несколько человек, правда, занимались обсуждением инцидента, но поле для сплетен было у них весьма ограниченное, так как они могли только смутно догадываться о причине внезапного отъезда жены профессора.
А профессор по-прежнему аккуратно являлся на лекции и так же ревностно руководил лабораторными занятиями студентов. Его собственная работа подвигалась вперед с лихорадочной быстротой. Нередко случалось, что его слуги, возвращаясь утром домой, слышали скрип его неутомимого пера или встречались с ним на лестнице, когда он бледный и угрюмый поднимался в свою комнату. Напрасно его друзья говорили ему, что такая жизнь убьет его. Он не слушал их предостережения и почти не давал себе отдыха.
Мало-помалу под влиянием такого образа жизни и в его наружности произошла перемена. Черты его лица стали еще резче, около висков и поперек бровей обозначились глубокие морщины; его щеки впали, лицо стало бескровным. Во время ходьбы его колени стали подгибаться, а раз, выходя из аудитории, он упал и не мог без посторонней помощи дойти до экипажа.
Это случилось как раз перед окончанием занятий, а вскоре после того, как начались праздники, профессора, еще не уехавшие из Берчспула, были поражены известием, что их товарищ по кафедре физиологии так плох, что нет никаких надежд на его выздоровление. Два известных врача, тщательно исследовавших его состояние, не могли определить его болезни. Постепенный, все прогрессирующий упадок сил был единственным ее симптомом, причем его умственные способности сохранили всю свою свежесть. Он очень интересовался своей болезнью и делал заметки о своих субъективных ощущениях, чтобы помочь врачам в ее распознании. О своем приближающемся конце он говорил в своем обычном спокойном и несколько педантическом тоне.
— Это утверждение, — говорил он, — свободы индивидуальной клетки, противопоставленное закону ассоциации клеток. Это распадение кооперативного товарищества — процесс, представляющий большой интерес.
И вот, в один хмурый, ненастный день его «кооперативное товарищество» распалось. Спокойно и без страданий он заснул вечным сном. Лечившие его два доктора чувствовали себя несколько смущенными, когда им пришлось приступить к составлению свидетельства о его смерти.
— Трудно подыскать этому название, — сказал один из них.
— Да, очень трудно, — поддержал его другой.
— Если бы он не был таким удивительно уравновешенным человеком, то я сказал бы, что он умер от какого-то внезапного нервного потрясения, что он умер «с горя», как говорит простонародье.
— Не думаю, чтобы бедный Грэй был способен на такую вещь.
— Как бы то ни было, назовем это болезнью сердца, — сказал старший врач.
Месть лорда Сэннокса
О романе Дугласа Стоуна и небезызвестной леди Сэннокс было широко известно как в светских кругах, где она блистала, так и среди членов научных обществ, считавших его одним из знаменитейших своих коллег. Поэтому, когда в один прекрасный день было объявлено, что леди Сэннокс окончательно и бесповоротно постриглась в монахини и навсегда заточила себя в монастырь, новость эта вызвала повышенный интерес. Когда же сразу вслед за этим пришло известие, что прославленный хирург, человек с железными нервами, был обнаружен утром своим слугой в самом плачевном состоянии — он сидел на кровати, бессмысленно улыбаясь, с обеими ногами, просунутыми в одну штанину, и могучим мозгом, не более ценным теперь, чем шляпа, наполненная кашей, — вся эта история получила сильный резонанс и взволновала людей, уже и не надеявшихся на то, что их притупившиеся, пресыщенные нервы окажутся способны к волнению.
Дуглас Стоун в расцвете своих способностей был одним из самых выдающихся людей в Англии. Впрочем, вряд ли его способности успели достигнуть полного расцвета: ведь к моменту этого маленького происшествия ему было всего тридцать девять лет. Те, кто хорошо его знал, считали, что, хотя он стал знаменит как хирург, он смог бы еще быстрее прославиться, избери он любую из десятка других карьер. Он завоевал бы славу как воин, обрел бы ее как путешественник-первопроходец, стяжал бы ее как юрист в залах суда или создал бы ее как инженер — из камня и стали. Он был рожден, чтобы стать великим, ибо умел замышлять то, чего не осмеливаются совершать другие, и совершать то, о чем другие не смеют помыслить. В хирургии никто не мог повторить его виртуозные операции. Его самообладание, проницательность и интуиция творили чудеса. Снова и снова его скальпель вырезал смерть, но касался при этом самих истоков жизни, заставляя ассистентов бледнеть. Его энергия, его смелость, его здоровая уверенность в себе — разве не вспоминают о них по сей день к югу от Мэрилебоун-роуд и к северу от Оксфорд-стрит?
Его недостатки были не менее велики, чем его достоинства, но куда как более колоритны. Зарабатывая большие деньги — по величине дохода он уступал лишь двум лицам свободных профессий во всем Лондоне, — Стоун жил в роскоши, несоизмеримой с его заработком. В глубине его сложной натуры коренилась жажда чувственных удовольствий, удовлетворению которой и служили все блага его жизни. Зрение, слух, осязание, вкус властвовали над ним. Букет старых марочных вин, запах редкостных экзотических цветов, линии и оттенки изысканнейших гончарных изделий Европы — на все это он не жалел золота, которое лилось из его карманов широким потоком. А потом его внезапно охватила безумная страсть к леди Сэннокс. При первой же их встрече два смелых, с вызовом, взгляда и слово, сказанное шепотом, воспламенили его. Она была самой восхитительной женщиной в Лондоне и единственной женщиной для него. Он был одним из самых привлекательных мужчин в Лондоне, но не единственным мужчиной для нее. Она любила новизну переживаний и бывала благосклонна к большинству мужчин, ухаживавших за ней. Может быть, по этой причине лорд Сэннокс выглядел в свои тридцать шесть лет на все пятьдесят (если только последнее не явилось причиной такого ее поведения).
Это был уравновешенный, молчаливый, ничем не примечательный человек с тонкими губами и густыми бровями. Он слыл страстным садоводом, этот лорд, и отличался простыми привычками домоседа. Одно время он увлекался театром, сам играл на сцене и даже арендовал в Лондоне театр. На его подмостках он впервые увидел мисс Мэрион Доусон, которой предложил руку, титул и треть графства. После женитьбы прежнее увлечение сценой опостылело ему. Его больше не удавалось уговорить сыграть хотя бы в домашнем театре и вновь блеснуть талантом, который он так часто демонстрировал в прошлом. Он чувствовал себя теперь счастливей с мотыгой и лейкой среди своих орхидей и хризантем.
Всех занимала проблема, чем объясняется его бездействие: полной утратой наблюдательности или прискорбной бесхарактерностью? Знает он о шалостях своей жены и смотрит на них сквозь пальцы, или же он просто-напросто слепой, недогадливый олух? Эта тема оживленно обсуждалась за чашкой чая в уютных маленьких гостиных и за сигарой в эркерах курительных комнат клубов. Мужчины отзывались о его поведении в резких и откровенных выражениях. Только один человек в курительной, самый молчаливый из всех, сказал о нем доброе слово. В университетские годы он видел, как лорд Сэннокс объезжает лошадь, и это произвело на него неизгладимое впечатление.
Но когда фаворитом леди Сэннокс стал Дуглас Стоун, всякие сомнения насчет того, знает ли об этом лорд Сэннокс или нет, окончательно рассеялись. Стоун не желал хитрить и прятаться. Своевольный и импульсивный, он отбросил все соображения осторожности и благоразумия. Скандал приобрел печальную известность. Ученое общество, намекая на это, сообщило ему, что его имя вычеркнуто из списка вице-председателей. Двое друзей умоляли его подумать о своей профессиональной репутации. Он послал их всех к черту и, купив за сорок гиней браслет, отправился с ним на свидание с леди. Каждый вечер он бывал у нее дома, а днем ее видели в его экипаже. Ни он, ни она даже не пытались скрывать свои отношения, пока, наконец, одно маленькое происшествие не положило им конец.
Был гнетущий зимний вечер, промозгло-холодный и ненастный. Ветер завывал в трубах и сотрясал оконные рамы. При каждом его новом порыве дождь барабанил в стекло, заглушая на время глухой шум капель, падающих с карниза. Дуглас Стоун, отобедав, сидел у зажженного камина в своем кабинете; рядом на малахитовом столике стоял бокал с превосходным портвейном. Прежде чем сделать глоток, он подносил бокал к лампе и глазами знатока любовался темно-рубиновым вином с крохотными частицами благородного налета в его глубинах. Пламя в камине, вспыхивая, бросало яркие отблески на его четко очерченное лицо с широко открытыми серыми глазами, толстыми и вместе с тем твердыми губами и крепкой квадратной челюстью, своей животной силой напоминавшей челюсть какого-нибудь римлянина. Уютно устроившись в своем роскошном кресле, он время от времени чему-то улыбался. У него и впрямь имелись все основания быть довольным собой, так как, вопреки совету шестерых коллег, он сделал в тот день операцию, которая до него производилась лишь дважды в истории медицины, притом сделал блистательно: результат превзошел все ожидания. Ни одному хирургу в Лондоне не хватило бы смелости задумать и искусства осуществить подобное. Он чувствовал себя героем.
Но ведь он обещал леди Сэннокс приехать к ней сегодня вечером, а уже половина девятого. В тот миг, когда он тянулся к звонку, чтобы распорядиться подавать карету, раздался глухой стук дверного молотка. Вскоре в прихожей зашаркали шаги и хлопнула входная дверь.
— К вам пациент, сэр, дожидается в приемной, — объявил дворецкий.
— Он хочет, чтобы я его осмотрел?
— Нет, сэр, по-моему, он хочет, чтобы вы поехали с ним.
— Слишком поздно, — воскликнул Дуглас Стоун с раздражением. — Я не поеду.
— Вот его визитная карточка, сэр.
Дворецкий подал карточку на золотом подносе, подаренном его хозяину женой премьер-министра.
— Гамиль Али, Смирна. Гм! Турок, наверное.
— Да, сэр. Похоже, он приезжий, сэр. И ужасно обеспокоен.
— Фу ты! У меня же назначена на сегодня встреча. Мне придется уехать. Но я его приму. Пригласите его сюда, Пим.
Через несколько мгновений дворецкий распахнул дверь и ввел в кабинет невысокого мужчину, сгорбленного годами и недугами: то, как он вытягивал вперед шею, моргал и щурился, говорило о сильнейшей близорукости. Лицо у него было смугло, а борода и волосы черны как смоль. В одной руке он держал белый муслиновый тюрбан в красную полоску, в другой — небольшую замшевую сумку.
— Добрый вечер, — сказал Дуглас Стоун, когда за дворецким закрылась дверь. — Я полагаю, вы говорите по-английски?
— Да, господин. Я из Малой Азии, но говорю по-английски, если говорить медленно.
— Насколько я понял, вы хотите, чтобы я поехал с вами?
— Да, сэр. Я очень хочу, чтобы вы помогли моей жене.
— Я мог бы приехать завтра утром, а сейчас меня ждет неотложная встреча, и сегодня я ничем не смогу помочь вашей жене.
Ответ турка был своеобразен. Он потянул за шнурок своей замшевой сумки, открывая ее, и высыпал на стол груду золотых.
— Здесь сто фунтов, — сказал он, — и я обещаю вам, что дело не займет у вас и часа. Кеб ждет у ваших дверей.
Дуглас Стоун взглянул на часы. Через час будет еще не поздно приехать к леди Сэннокс. Он бывал у нее и в более позднее время. А гонорар необычайно велик. В последнее время его донимали кредиторы, и он не может позволить себе упустить такой шанс. Придется ехать.
— А что у вас за случай? — спросил он.
— О, очень прискорбный! Очень прискорбный! Наверное, вы не слыхали об альмохадесских кинжалах?
— Никогда.
— О, это такие восточные кинжалы, старинной работы и необычайной формы, с эфесом в виде скобы. Понимаете, сам я торговец древностями и приехал из Смирны в Англию с товаром, но на следующей неделе возвращаюсь домой. Много редкостей я привез с собой и продал, но некоторые остались у меня, и среди них, мне на горе, один из этих кинжалов.
— Не забывайте, сударь, что у меня назначена встреча, — напомнил хирург, начиная раздражаться. — Прошу вас, сообщите только необходимые подробности.
— Это необходимая подробность, вы увидите. Сегодня моя жена упала в обморок в комнате, где я держу товары, и порезала себе нижнюю губу этим проклятым альмохадесским кинжалом.
— Понятно, — сказал Дуглас Стоун, вставая. — И вы хотите, чтобы я перевязал рану?
— Нет, нет, дело хуже.
— Что же тогда?
— Эти кинжалы отравлены.
— Отравлены?!
— Да, и ни один человек, будь то на Востоке или на Западе, не может теперь сказать, какой это яд и есть ли противоядие. Но все, что известно об этих кинжалах, известно и мне, потому что мой отец был тоже торговцем древностями, и нам приходилось иметь много дел с этим отравленным оружием.
— Каковы симптомы отравления?
— Глубокий сон и смерть через тридцать часов.
— Вы сказали, что противоядия нет. За что же платите вы мне этот большой гонорар?
— Лекарства ее не спасут, но может спасти нож.
— Как?
— Яд всасывается медленно. Он несколько часов остается в ране.
— Значит, ее можно промыть и очистить от яда?
— Нет, как и при укусе змеи. Яд слишком коварен и смертоносен.
— Тогда — иссечение раны?
— Да, только это. Если рана на пальце, отрежь палец, так всегда говорил мой отец. Но у нее-то рана на губе, вы подумайте только, и ведь это моя жена. Ужасно!
Но близкое знакомство с подобными жестокими фактами может притупить у человека остроту сочувствия. Для Дугласа Стоуна это уже был просто интересный хирургический случай, и он решительно отметал как несущественные слабые возражения мужа.
— Или это, или ничего, — резко сказал он. — Лучше потерять губу, чем жизнь.
— Да, вы, конечно, правы. Ну что ж, это судьба, и с ней надо смириться. Я взял кеб, и вы поедете вместе со мной и сделаете, что надо.
Дуглас Стоун достал из ящика стола футляр с хирургическими ножами и сунул его в карман вместе с бинтом и корпией для повязки. Если он хочет повидаться с леди Сэннокс, нужно действовать без промедления.
— Я готов, — сказал он, надевая пальто. — Не хотите выпить бокал вина, прежде чем выйти на холод?
Посетитель отпрянул, протестующе подняв руку.
— Вы забыли, что я мусульманин и правоверный последователь пророка! — воскликнул он. — Но скажите, что в том зеленом флаконе, который вы положили к себе в карман?
— Хлороформ.
— Ах, это нам тоже запрещено. Ведь это спирт, и мы подобными вещами не пользуемся.
— Как?! Вы готовы допустить, чтобы ваша жена перенесла операцию без обезболивающих средств?
— Ах, она, бедняжка, ничего не почувствует. Она уже заснула глубоким сном, это первый признак того, что яд начал действовать. И к тому же я дал ей нашего смирнского опиума. Пойдемте, сэр, а то уже целый час прошел.
Когда они шагнули в темноту улицы, струи дождя хлестнули им в лицо и, пыхнув, погасла лампа в прихожей, свисавшая с руки мраморной кариатиды. Пим, дворецкий, с трудом придерживал плечом тяжелую дверь, норовившую захлопнуться под напором ветра, пока двое мужчин ощупью брели к пятну желтого света, где ждал кеб. Через минуту колеса кеба загромыхали по мостовой.
— Далеко ехать? — спросил Дуглас Стоун.
— О нет. Мы остановились в очень тихом местечке за Юстон-стрит.
Хирург нажал на пружину часов с репетиром и прислушался к тихому звону: пробило четверть десятого. Он прикинул в уме расстояние, подсчитал, за сколько минут управится он со столь несложной операцией. К десяти часам он должен поспеть к леди Сэннокс. Через мутные, запотелые окна он видел проплывавшие мимо туманные огни газовых фонарей и редкие освещенные витрины магазинов. Дождь лупил и барабанил о кожаный верх экипажа, колеса расплескивали воду и грязь. Напротив слабо белел в темноте головной убор его спутника. Хирург нащупал в карманах и приготовил иглы, лигатуры и зажимы, чтобы не тратить времени по прибытии. От нетерпения он нервничал и постукивал ногой по полу.
Но вот, наконец, кеб замедлил движение и остановился. В то же мгновение Дуглас Стоун соскочил на землю, и купец из Смирны не мешкая вышел следом.
— Подождите здесь, — сказал он извозчику.
Перед ним был убогого вида дом на узкой и грязной улочке. Хирург, неплохо знавший Лондон, бросил быстрый взгляд по сторонам, но не нашел среди темных силуэтов характерных примет: ни лавки, ни движущихся экипажей, ничего, кроме двойного ряда унылых домов с плоскими фасадами, двойной полосы мокрых каменных плит, отражающих свет фонарей да двойного потока воды в сточных канавах, которая, журча и кружась в водоворотах, устремлялась к канализационным решеткам. Входная дверь, выцветшая и покрытая пятнами, имела над собой оконце, в котором мерцал слабый свет, еле пробивавшийся сквозь пыль и копоть на стекле. Наверху тускло желтело одно из окон второго этажа. Купец громко постучал. Когда он повернул свое смуглое лицо к свету, Дуглас Стоун заметил, как омрачено оно тревогой. Раздался звук отодвигаемого засова, и дверь открылась. За ней стояла пожилая женщина с тонкой свечой, прикрывавшая слабое мигающее пламя рукой с узловатыми пальцами.
— Ничего не случилось? — задыхаясь от волнения, спросил купец.
— Она в таком же состоянии, в каком вы ее оставили, господин.
— Она не говорила?
— Нет, она крепко спит.
Купец закрыл дверь, и Дуглас Стоун двинулся вперед по узкому коридору, не без удивления оглядываясь вокруг. Здесь не было ни клеенки под ногами, ни половика, ни вешалки. Глаз всюду натыкался на толстый слой серой пыли да густую паутину. Поднимаясь вслед за старухой по винтовой лестнице, он слышал, как резко звучат его твердые шаги, отдаваясь эхом в безмолвном доме. Ковра под ногами не было.
Спальня находилась на втором этаже. Дуглас Стоун вошел туда за старой сиделкой, за ним последовал купец. Здесь, по крайней мере, были какие-то вещи, и даже в избытке. Куда ни ступи, на полу и в углах комнаты в беспорядке громоздились турецкие ларцы, инкрустированные столики, кольчуги, диковинные трубки и фантастического вида оружие. Единственная маленькая лампа стояла на полочке, прикрепленной к стене. Дуглас Стоун снял ее и, осторожно шагая среди наставленного и наваленного всюду старья, подошел к кушетке в углу комнаты, на которой лежала женщина, одетая по турецкому обычаю, с лицом, закрытым чадрой. Нижняя часть лица была приоткрыта, и хирург увидел неровный зигзагообразный порез, шедший вдоль края нижней губы.
— Вы должны простить меня: лицо у нее останется укрытым чадрой, — проговорил турок. — Вы же знаете, как мы, на Востоке, относимся к женщинам.
Но хирург и не думал о чадре. Лежавшая больше не была для него женщиной. Это был хирургический случай. Он наклонился и тщательно осмотрел рану.
— Никаких признаков раздражения, — сказал он. — Мы могли бы отложить операцию до появления местных симптомов.
Муж, который больше не мог сдерживать волнение, вскричал, ломая себе руки:
— О! Господин, господин, не теряйте времени. Вы не знаете. Это смертельно. Я-то знаю, и уж поверьте мне: операция совершенно необходима. Только нож может ее спасти.
— И все же я считаю, что нужно подождать, — заметил Дуглас Стоун.
— Довольно! — воскликнул турок рассерженно. — Каждая минута дорога, и я не могу стоять здесь и безучастно смотреть, как мою жену обрекают на гибель. Мне ничего не остается, кроме как поблагодарить вас за визит и обратиться к другому хирургу, пока еще не поздно.
Дуглас Стоун заколебался. Отдавать сотню фунтов крайне неприятно. Но если он откажется оперировать, деньги придется вернуть. А если турок прав и женщина умрет, ему трудно будет оправдываться перед коронером на дознании в случае скоропостижной смерти.
— Вы лично знакомы с действием этого яда? — спросил он.
— Да.
— И вы ручаетесь мне, что операция необходима?
— Клянусь всем, что есть для меня святого.
— Рот будет ужасно изуродован.
— Я понимаю, что это больше не будет хорошенький ротик, который так приятно целовать.
Дуглас Стоун круто повернулся к турку, готовый сурово отчитать его за жестокие слова. Но, видимо, такая уж у турка манера говорить и мыслить, а времени для препирательства нет. Дуглас Стоун достал из футляра хирургический нож, открыл его и указательным пальцем попробовал на ощупь остроту прямого лезвия. Затем он поднес лампу ближе к изголовью. Два черных глаза смотрели на него через прорезь на чадре. Зрачков почти не было видно — сплошная радужная оболочка.
— Вы дали ей очень большую дозу опиума.
— Да, она получила хорошую дозу.
Он снова вгляделся в черные глаза, уставленные прямо на него. Они были тусклы и безжизненны, но как раз тогда, когда он рассматривал их, в их глубине вспыхнула искорка сознания. Губы у женщины дрогнули.
— Она не полностью в бессознательном состоянии.
— Так не лучше ли пустить в ход нож, пока это будет безболезненно?
Такая же мысль пришла в голову и хирургу. Оттянув пораженную губу щипцами, он двумя быстрыми движениями ножа отрезал широкий треугольный кусок. Женщина со страшным булькающим криком вскочила на кушетке. Чадра свалилась с ее лица. Это лицо он знал. Он узнал его, несмотря на эту безобразно выступающую верхнюю губу, несмотря на это месиво из слюны и крови. Она, продолжая кричать, все пыталась закрыть рукой зияющий вырез. Дуглас Стоун с ножом в одной руке и щипцами в другой сел в ногах кушетки. Комната закружилась у него перед глазами, и он почувствовал, как что-то сдвинулось у него в голове, словно распоролся какой-то шов за ухом. Окажись напротив кушетки посторонний наблюдатель, он сказал бы, что из двух этих ужасных, искаженных лиц его лицо выглядит ужасней. Как будто в дурном сне или в пьесе, разыгрываемой на сцене, он увидел, что шевелюра и борода турка валяются на столе, а у стены, прислонясь к ней, стоит лорд Сэннокс и беззвучно смеется. Крики теперь прекратились, и обезображенная голова снова упала на подушку, но Дуглас Стоун продолжал сидеть неподвижно, а лорд Сэннокс все так же стоял, сотрясаясь от внутреннего смеха.
— Право же, эта операция была совершенно необходима Мэрион, — заговорил, наконец, он. — Не в физическом смысле, а в нравственном, я бы сказал, в нравственном.
Дуглас Стоун нагнулся и принялся перебирать бахрому покрывала. Его нож со звоном упал на пол, но он по-прежнему сжимал в руке щипцы с тем, что в них было зажато.
— Я давно собирался проучить ее в назидание другим, — любезным тоном пояснил лорд Сэннокс. — Ваша записка, посланная в среду не дошла по адресу — она здесь, у меня в бумажнике. И уж я не пожалел труда, чтобы выполнить свой план. Кстати, губа у нее была поранена вполне безобидным оружием — моим кольцом с печаткой.
Он бросил на своего молчащего собеседника острый взгляд и взвел курок небольшого револьвера, который лежал у него в кармане пальто. Но Дуглас Стоун все перебирал и перебирал бахрому покрывала.
— Как видите, вы все-таки успели на свидание, — сказал лорд Сэннокс.
И при этих словах Дуглас Стоун рассмеялся. Он смеялся долго и громко. Но теперь уже лорду Сэнноксу было не до смеха. Теперь его лицо, напрягшееся и отвердевшее, выражало что-то, похожее на страх. Он вышел из комнаты, притом вышел на цыпочках. Старуха ждала снаружи.
— Позаботьтесь о вашей госпоже, когда она проснется, — распорядился лорд Сэннокс.
Затем он спустился по лестнице и вышел на улицу. Кеб стоял у дверей, и извозчик поднес руку к шляпе.
— Первым делом, Джон, — сказал лорд Сэннокс, — отвезешь доктора домой. Наверное, придется помочь ему спуститься. Скажешь дворецкому, что его хозяин заболел во время посещения больного.
— Слушаюсь, сэр.
— Потом можешь отвезти домой леди Сэннокс.
— А как же вы, сэр?
— О, ближайшие несколько месяцев я поживу в Венеции, в гостинице «Отель ди Рома». Проследи, чтобы письма пересылали мне по этому адресу. И скажи Стивенсону, чтобы он показал на выставке в будущий понедельник все пурпурные хризантемы и телеграфировал мне о результате.
Успехи дипломатии
Министра иностранных дел свалила подагра. Целую неделю он провел дома и не присутствовал на двух совещаниях кабинета, причем как раз тогда, когда по его ведомству возникла масса неотложных дел. Правда, у него был отличный заместитель и великолепный аппарат, но никто не обладал таким широким опытом и такой мудрой проницательностью, и дела в его отсутствие застопорились. Когда его твердая рука сжимала руль, огромный государственный корабль спокойно плыл по бурным водам политики, но стоило ему отнять руку, началась болтанка, корабль сбился с пути, и редакторы двенадцати британских газет, выказывая всеведение, предложили двенадцать различных курсов, каждый из которых объявлялся единственно верным и безопасным. Одновременно возвысила голос оппозиция, так что растерявшийся премьер-министр молился во здравие своего отсутствующего коллеги.
Министр находился в своей комнате в просторном особняке на Кавендиш-сквер. Был май, газон перед его окном уже зазеленел, но, несмотря на теплое солнце, здесь, в комнате больного, весело потрескивал огонь в камине. Государственный муж сидел в глубоком кресле темно-красного плюша, откинув голову на шелковую подушку и положив вытянутую ногу на мягкую скамеечку. Его точеное, с глубокими складками лицо было обращено к лепному, расписанному потолку, и застывшие глаза глядели с тем характерным непроницаемым выражением, которое привело в отчаяние восхищенных коллег с континента на памятном международном конгрессе, когда он впервые появился на арене европейской дипломатии. И все-таки сейчас способность скрывать свои чувства изменила ему: и по линиям прямого волевого рта и по морщинам на широком выпуклом лбу видно было, что он не в духе и чем-то сильно озабочен.
Было от чего прийти в дурное расположение: министру предстояло многое обдумать, а он не мог собраться с мыслями. Взять хотя бы вопрос о Добрудже и навигации в устье Дуная — пора улаживать это дело. Русский посол прислал мастерски составленный меморандум, и министр мечтал ответить достойнейшим образом. Или блокада Крита. Британский флот стоит на рейде у мыса Матапан, ожидая распоряжений, которые могли бы повернуть ход европейской истории. Потом эти трое несчастных туристов, которые забрались в Македонию, — знакомые с ужасом ожидали, что почта принесет их отрезанные уши или пальцы, поскольку похитители потребовали баснословный выкуп. Нужно срочно вызволять их из рук горцев хоть силой, хоть дипломатической хитростью, иначе гнев возмущенного общественного мнения выплеснется на Даунинг-стрит. Все эти вещи требовали безотлагательного решения, а министр иностранных дел Великобритании не мог подняться с кресла, и его мысли целиком сосредоточились на больном пальце правой ноги! В этом было что-то крайне унизительное! Весь его разум восставал против такой нелепости. Министр был волевым человеком и гордился этим, но чего стоит человеческий механизм, если он может выйти из строя из-за воспаленного сустава? Он застонал и заерзал среди подушек.
Неужели он все-таки не может съездить в парламент? Доктор, наверное, преувеличивает. А сегодня как раз заседание кабинета. Он посмотрел на часы. Сейчас оно, должно быть, уже кончается. По крайней мере, он мог съездить хотя бы в Вестминстер. Он отодвинул круглый столик, уставленный рядами пузырьков, поднялся, опираясь руками на подлокотники кресла, и, взяв толстую дубовую палку, неловко заковылял по комнате.
Когда он двигался, физические и духовные силы, казалось, возвращались к нему. Британский флот должен покинуть Матапан. На этих турков надо немного нажать.
Надо показать грекам, что… Ох! В одно мгновение Средиземноморье заволокло туманом, и не оставалось ничего, кроме пронзительной, нестерпимой боли в воспаленном пальце. Он кое-как добрался до окна и, держась за подоконник левой рукой, правой тяжело оперся на палку. Снаружи раскинулся залитый солнцем и свежестью сквер, прошло несколько хорошо одетых прохожих, катилась щегольская одноконная карета, только что отъехавшая от его дома. Он успел увидеть герб на дверце и на секунду стиснул зубы, а густые брови сердито сошлись, образовав складку на переносице. Он заковылял к своему креслу и позвонил в колокольчик, который стоял на столике.
— Попросите госпожу прийти сюда, — сказал он вошедшему слуге.
Ясно, что о поездке в парламент нечего было и думать. Стреляющая боль в ноге сигнализировала, что доктор не преувеличивает. Но сейчас его беспокоило нечто совсем другое, и на время он забыл о недомогании. Он нетерпеливо постукивал палкой по полу, но вот наконец дверь распахнулась, и в комнату вошла высокая, элегантная, но уже пожилая дама. Волосы ее были тронуты сединой, но спокойное милое лицо сохранило молодую свежесть, а зеленое бархатное платье с отливом, отделанное на груди и плечах золотым бисером, выгодно подчеркивало ее стройную фигуру.
— Ты меня звал, Чарльз?
— Чья это карета только что отъехала от нашего дома?
— Ты вставал? — воскликнула она, погрозив пальцем. — Ну что поделаешь с этим негодником! Разве можно быть таким неосмотрительным? Что я скажу, когда придет сэр Уильям? Ты же знаешь, что он отказывается лечить, если больной не следует его предписаниям.
— На этот раз сам больной готов отказаться от него, — раздраженно возразил министр. — Но я жду, Клара, что ты ответишь на мой вопрос.
— Карета? Должно быть, лорда Артура Сибторна.
— Я видел герб на дверце, — проворчал больной.
Его супруга выпрямилась и посмотрела на него широко раскрытыми голубыми глазами.
— Зачем тогда спрашивать, Чарльз? Можно подумать, что ты ставишь мне ловушку. Неужели ты думаешь, что я стала бы обманывать тебя? Ты не принял свои порошки!
— Ради бога, оставь порошки в покое! Я удивлен визитом сэра Артура, потому и спросил. Мне казалось, Клара, что я достаточно ясно выразил свое к этому отношение. Кто его принимал?
— Я. То есть мы с Идой.
— Я не хочу, чтобы он встречался с Идой. Мне это не нравится. Дело и так зашло далеко.
Леди Чарльз присела на скамеечку с бархатным верхом, изящно нагнувшись, взяла руку мужа и ласково похлопала по ней.
— Ну, раз уж ты заговорил об этом, Чарльз… — начала она. — Да, дело зашло далеко, так далеко, что назад не воротишь, хотя я — даю слово — ни о чем не подозревала. Наверное, тут виновата я, да, конечно, прежде всего виновата я… Но все произошло так внезапно. Самый конец сезона да еще неделя в гостях у семьи лорда Донниторна — вот и все! Право же, Чарльз, она так любит его! Подумай, она ведь наша единственная дочь — не надо мешать ее счастью!
— Ну-ну! — нетерпеливо прервал министр, стукнув по ручке кресла. — Это уж слишком! Честное слово, Клара, Ида доставляет мне больше хлопот, чем все мои служебные обязанности, чем все дела нашей великой империи.
— Но она у нас единственная.
— Тем более незачем мезальянс.
— Мезальянс? Что ты говоришь, Чарльз? Лорд Артур Сибторн — сын герцога Тавистокского, его предки правили в Союзе семи. А Дебрет ведет его родословную от самого Моркара, графа Нортумберлендского.
Министр пожал плечами.
— Лорд Артур — четвертый сын самого что ни на есть захудалого герцога в Англии. У него нет ни профессии, ни перспектив.
— Ты мог бы обеспечить ему и то и другое.
— Мне он не нравится. Кроме того, я не признаю связей.
— Но подумай об Иде. Ты же знаешь, какое слабенькое у нее здоровье. Она всей душой привязалась к нему. Ты не настолько жесток, чтобы разлучить их, Чарльз, правда ведь?
В дверь постучали. Леди Чарльз встала и распахнула дверь.
— Что случилось, Томас?
— Прошу прощения, госпожа, приехал премьер-министр.
— Попроси его подняться сюда, Томас… Чарльз, не вздумай волноваться из-за служебных дел. Держи себя спокойно и рассудительно, будь умницей. Я вполне полагаюсь на тебя.
Она накинула на плечи больному легкую шаль и выскользнула в спальню как раз в тот момент, когда в дверях, сопровождаемый слугой, показался премьер-министр.
— Дорогой Чарльз, я надеюсь, вам уже лучше, — произнес он сердечным тоном, входя в комнату с той юношеской порывистостью, какой он славился. — Почти готов снова в упряжку, а? Вас очень не хватает и в парламенте и в кабинете. Знаете, из-за этого греческого вопроса разыгралась целая буря. Видели, «Таймс» сегодня разразилась?
— Да, я прочитал, — сказал министр, улыбаясь своему патрону. — Что ж, пора сказать, что страна пока еще не целиком управляется с Принтинг-Хаус-сквер. Мы должны твердо держаться своего курса.
— Конечно, Чарльз, именно так, — подтвердил премьер-министр, не вынимая рук из карманов.
— Хорошо, что вы зашли. Мне не терпится узнать, что делается в кабинете.
— Ничего особенного, рутина. Между прочим, наконец вызволили туристов, которые застряли в Македонии.
— Слава богу!
— Мы отложили прочие дела до вашего прихода на следующей неделе. Правда, пора уже думать о роспуске парламента. Отчеты с мест спокойные.
Министр иностранных дел нетерпеливо заерзал и тяжело вздохнул.
— Нам давно пора навести порядок в области наших внешнеполитических дел, — сказал он. — Нужно вот ответить Новикову на его ноту. Умно составлена, но есть шаткие аргументы. Затем я хочу определить, наконец, границу с Афганистаном. Эта болезнь действует мне на нервы. Столько нужно делать, а голова как в тумане. Не знаю, то ли от подагры, то ли от этого снадобья из безвременника.
— А что говорит наш медицинский самодержец? — улыбнулся премьер-министр. — У вас, Чарльз, нет к нему должного почтения. Впрочем, даже с епископом легче разговаривать. Он хоть выслушает тебя. Врач же со своими стетоскопами и термометрами — существо особенное. Твои познания для него не существуют. Он выше всех и спокоен, как олимпиец. Кроме того, у него всегда перед тобой преимущество. Он здоров, а ты болен. Так что тягаться с ним невозможно… Между прочим, вы прочитали Ханеманна? Что вы о нем думаете?
Больной слишком хорошо знал своего высокопоставленного коллегу и потому не хотел следовать за ним по окольным тропкам тех областей знаний, где тот любил побродить время от времени. Его острый и практический ум не мог примириться с тем, сколько энергии тратится на бесплодные споры о раннем христианстве или о двадцати семи принципах месмеризма. Поэтому, едва тот затевал разговор на эти темы, он старался, ускорив шаг и отвернув лицо, прошмыгнуть мимо.
— Я успел только мельком посмотреть, — ответил он. — А в министерстве какие новости?
— Ах да, чуть было не забыл! Я, собственно, и за этим тоже решил зайти. Сэр Олджернон Джоунс в Танжере подал в отставку. Открылась вакансия.
— Нужно сразу же кого-нибудь назначить. Чем дольше откладывать, тем больше желающих.
— Ох уж эти покровители и протеже! — вздохнул премьер-министр. — В каждом таком случае приобретаешь одного сомнительного друга и дюжину рьяных врагов. Никто так не помнит зла, как претендент, которому отказали в должности. Но вы правы, Чарльз, надо срочно кого-нибудь назначить, особенно в связи с осложнениями в Марокко. Насколько я понимаю, герцог Тавистокский хотел бы определить на это место своего четвертого сына, лорда Артура Сибторна. Мы кое-чем обязаны герцогу.
Министр иностранных дел выпрямился в кресле.
— Дорогой друг, я хотел предложить то же самое. Лорду Артуру сейчас в Танжере будет лучше, чем…
— Чем на Кавендиш-сквер? — не без лукавства спросил шеф, чуть приподняв брови.
— Чем в Лондоне, скажем так. У него достаточно такта, он умеет себя вести. Он был в Константинополе у Нортона.
— Значит, он говорит по-арабски?
— Кое-как, зато по-французски отлично.
— Кстати, раз уж заговорили об арабах. Вы читали Аверроэса?
— Нет, не читал. Я думаю, что лорд Артур — отличная кандидатура во всех отношениях. Пожалуйста, распорядитесь насчет этого без меня.
— Конечно, Чарльз, о чем речь. Еще что-нибудь сделать?
— Да нет, как будто все. Я в понедельник буду.
— Надеюсь. За что ни возьмись, вы необходимы. «Таймс» опять поднимет шум из-за истории с Грецией. Эти авторы передовых статей — вполне безответственные люди. Пишут чудовищные вещи, и нет никаких возможностей опровергнуть их. До свидания, Чарльз! Почитайте Порсона!
Он пожал больному руку, щегольски помахал широкополой шляпой и вышел из комнаты тем же упругим, энергичным шагом, каким и вошел.
Лакей уже распахнул огромную двустворчатую дверь, чтобы проводить высокого посетителя до экипажа, когда из гостиной вышла леди Чарльз и дотронулась до его рукава. Из-за полузадернутой бархатной портьеры выглядывало бледное личико, встревоженное и любопытное.
— Можно вас на два слова?
— Конечно, леди Чарльз!
— Надеюсь, я не буду слишком навязчивой. Я ни в коем случае не переступила бы рамки…
— Ну что вы, дорогая леди Чарльз! — прервал ее премьер-министр, галантно поклонившись.
— Вы можете не отвечать, если это секрет. Я знаю, что лорд Артур Сибторн подал прошение на должность в Танжере. Могу ли узнать: есть у него какая-нибудь надежда?
— Должность уже занята.
— Вот как?!
Оба женских личика — и то, что было перед премьером, и то, что скрывалось за портьерой, — выразили крайнее огорчение.
— Занята лордом Артуром.
Премьер-министр засмеялся собственной шутке и продолжал:
— Мы только что решили это. Лорд Артур едет через неделю. Я рад, что вы, леди Чарльз, одобряете это назначение. Танжер — интересное место. На память сразу приходят Екатерина из Брагансы и полковник Кирк. Бэр-тон неплохо писал о Северной Африке. Надеюсь, вы извините меня за то, что покидаю вас так скоро: я сегодня обедаю в Виндзоре. Думаю, что у лорда Чарльза дело идет на поправку. Иначе и быть не могло с такой сиделкой.
Он поклонился, сделал прощальный жест и спустился по ступенькам к своему экипажу. Леди Чарльз заметила, как, едва отъехав от подъезда, он погрузился в какой-то роман в бумажном переплете.
Она раздвинула бархатные портьеры и вернулась в гостиную. Дочь стояла у окна, залитая солнечным светом, высокая, хрупкая, прелестная; черты ее лица и фигура чем-то напоминали материнские, но были тоньше и легче. Золотой луч освещал ее нежное аристократическое лицо, играл на льняных локонах, а желто-коричневое, плотно облегающее платье с кокетливыми бежевыми рюшами отливало розовым. Узкая шифоновая оборка обвивалась вокруг белой точеной шеи, на которой, как лилия на стебле, покоилась красивая голова. Леди Ида сжала тонкие руки и с мольбой устремила свои голубые глаза на мать.
— Ну что ты, глупышка! — проговорила почтенная дама, отвечая на молящий взгляд дочери. Она обняла ее хрупкие покатые плечики и привлекла к себе. — Совсем неплохое место, если ненадолго. Это первый шаг в его дипломатической карьере.
— Но это ужасно, мама, через неделю! Бедный Артур!
— Нет, он счастливый.
— Счастливый? Но мы ведь с ним расстаемся.
— Не расстаетесь. Ты тоже едешь.
— Правда, мамочка?!
— Да, правда, раз я сказала.
— Через неделю?
— Да. За неделю можно многое сделать. Я уже распорядилась насчет trousseau[2].
— Мамочка, дорогая, ты ангел! А папа что скажет? Я так боюсь его.
— Твой отец — дипломат.
— Ну и что?
— А то, что его жена не менее дипломат, но это между нами. Он успешно справляется с делами Британской империи, а я успешно справляюсь с ним. Вы давно помолвлены, Ида?
— Десять недель, мама.
— Ну вот видишь, пора венчаться. Лорд Артур не может уехать из Англии один. Ты поедешь в Танжер как жена посланника. Посиди-ка здесь на козетке, дай мне подумать… Смотри, экипаж сэра Уильяма. А у меня и к нему есть ключ. Джеймс, попроси доктора зайти к нам!
Тяжелый парный экипаж подкатил к подъезду, уверенно звякнул колокольчик. Мгновение спустя двери распахнулись, и лакей впустил в гостиную знаменитого доктора. Это был невысокий, гладко выбритый человек в старомодном черном сюртуке, с белым галстуком под стоячим воротничком. Ходил он, подав плечи вперед, в правой руке держал золотое пенсне, которым на ходу размахивал, вся его фигура, острый прищуренный взгляд невольно заставляли подумать о том, сколько же всевозможных недугов исцелил он на своем веку.
— А, моя юная пациентка! — сказал сэр Уильям, входя. — Рад случаю осмотреть вас.
— Да, мне хотелось бы посоветоваться с вами относительно дочери, сэр Уильям. Садитесь, прошу вас, в это кресло.
— Благодарю вас, я лучше сяду здесь, — ответил он, опускаясь на козетку рядом с леди Идой. — Вид у нас сегодня гораздо лучше, не такой анемичный, и пульс полнее. На лице румянец, но не от лихорадки.
— Я себя лучше чувствую, сэр Уильям.
— Но в боку у нее еще побаливает.
— В боку? Гм… — Он постучал пальцем под ключицей, поднес к уху трубку стетоскопа и, наклонившись к девушке, пробормотал: — Да, пока еще вяловато дыхание… и легкие хрипы.
— Вы говорили, что хорошо бы переменить обстановку, доктор.
— Конечно, конечно, разумная перемена может быть полезной.
— Вы говорили, что желателен сухой климат. Я хочу в точности исполнить ваши предписания.
— Вы всегда были образцовыми пациентами.
— Мы стараемся ими быть, доктор. Так вы говорили о сухом климате.
— Правда? Я, видимо, запамятовал подробности нашего разговора. Однако сухой климат вполне показан.
— И куда именно поехать?
— Видите ли, я лично считаю, что больному должна быть предоставлена известная свобода. Я обычно не настаиваю на очень строгом режиме. Всегда есть возможность выбрать: Энгадин, Центральная Европа, Египет, Алжир — куда угодно.
— Я слышала, что и Танжер рекомендуют.
— Конечно, климат там очень сухой.
— Ида, ты слышишь? Сэр Уильям считает, что ты должна ехать в Танжер.
— Или в любое другое.
— Нет, нет, сэр Уильям! Мы чувствуем себя спокойно, только когда подчиняемся вашим предписаниям. Вы сказали Танжер? Ну, что же, попробуем Танжер.
— Право же, леди Чарльз, ваше безграничное доверие мне весьма льстит. Не знаю, кто бы еще с такой готовностью пожертвовал своими желаниями и планами.
— Сэр Уильям, вы опытный врач. Это нам хорошо известно. Ида поедет в Танжер. Я уверена, это принесет ей пользу.
— Не сомневаюсь.
— Но вы знаете лорда Чарльза. Он подчас берется судить о болезнях с такой же легкостью, как если бы речь шла о решении государственного дела. Я рассчитываю на то, что вы проявите с ним твердость.
— Пока лорд Чарльз оказывает мне честь и считается с моими советами, я убежден, он не поставит меня в ложное положение, отвергнув это предписание.
Баронет поиграл цепочкой от пенсне и сделал рукой протестующий жест.
— Нет, нет, но вам следует быть особенно настойчивым в отношении Танжера.
— Если я пришел к убеждению, что для моей молодой пациентки наилучшее место — Танжер, я, разумеется, не намерен его менять.
— Конечно.
— Я поговорю с лордом Чарльзом сейчас же, как только поднимусь наверх.
— Умоляю вас.
— А пока пусть она продолжает назначенный курс лечения. Я уверен, что жаркий воздух Африки через несколько месяцев полностью восстановит ее энергию и здоровье.
С этими словами он отвесил учтивый, несколько старомодный поклон, который играл немаловажную роль в его усилиях сколачивать десятитысячный годовой доход, и мягкой походкой человека, привыкшего проводить большую часть времени у постели больных, пошел за лакеем наверх.
Как только над дверью задернулись красные бархатные портьеры, леди Ида обвила руками шею матери и нежно прильнула головой к ее груди.
— Ах, мамочка, ты настоящий дипломат!
Но выражение лица леди Чарльз напоминало выражение лица генерала, только что завидевшего первый дымок пушечной пальбы, а не человека, одержавшего победу.
— Все образуется, дорогая, — сказала она, с нежностью глядя на пышные желтые пряди волос и маленькое ушко дочери. — Впереди еще много хлопот, но я думаю, что уже можно рискнуть заказать trousseau.
— Ты у меня такая бесстрашная!
— Свадьба, конечно, будет тихой и скромной. Артур должен сейчас же получить разрешение на брак. Вообще-то я не одобряю поспешные браки, но, когда джентльмен отправляется на выполнение дипломатической миссии, это объяснимо. Мы можем пригласить леди Хильду Иджкоум и Треверсов, а также супругов Гревилл. Я убеждена, что премьер-министр не откажется быть шафером.
— А папа?
— Ну, конечно, он тоже будет, если почувствует себя лучше. Дождемся, пока уедет сэр Уильям. А пока я напишу записку лорду Артуру.
Через полчаса, когда стол был уже усеян письмами, написанными мелким смелым почерком леди Чарльз, хлопнула входная дверь, и с улицы донесся скрип колес отъезжающего экипажа доктора. Леди Чарльз отложила в сторону перо, поцеловала дочь и направилась в комнату больного. Министр иностранных дел лежал, откинувшись на спинку кресла, лоб его был повязан красным шелковым шарфом, а ступня, похожая на огромную луковицу — она была обмотана ватой и забинтована, — покоилась на подставке.
— Мне кажется, пора растереть ногу, — сказала леди Чарльз, взбалтывая содержимое синего флакона замысловатой формы. — Положить немного мази?
— Несносный палец! — простонал больной. — Сэр Уильям и слышать не желает о том, чтобы разрешить мне встать. Упрямый осел! Он явно ошибся в выборе профессии, я мог бы предложить ему отличный пост в Константинополе. Там как раз ослов не хватает.
— Бедный сэр Уильям! — рассмеялась леди Чарльз. — Чем это он умудрился так рассердить тебя?
— Такое упорство, такая категоричность!
— По поводу чего?
— Представь, он категорически утверждает, что Ида должна ехать в Танжер. Декрет подписан и обсуждению не подлежит.
— Да, он говорил что-то в этом роде перед тем, как подняться к тебе.
— Вот как?
Он медленно окинул жену любопытным взглядом. Лицо леди Чарльз выражало полнейшую невинность, восхитительное простодушие, какое появляется у женщины всякий раз, когда она пускается на обман.
— Он послушал ее, Чарльз. Ничего не сказал, но лицо его стало мрачно.
— Совсем как у совы, — вставил министр.
— Ах, Чарльз, тут уж не до смеха. Он сказал, что нашей дочери необходима перемена. И я убеждена, что сказал он далеко не все, что думает. Он толковал еще что-то о вялости тонов, о хрипах, о пользе африканского воздуха. Потом мы заговорили о курортах, где преобладает сухой климат, и он сказал, что лучше Танжера ничего нет. По его мнению, несколько месяцев, проведенных там, принесут Иде большую пользу.
— И это все?
— Все.
Лорд Чарльз пожал плечами с видом человека, которого еще не вполне убедили.
— Но, конечно, — кротко продолжала леди Чарльз, — если ты считаешь, что Иде незачем туда ехать, она не поедет. Я только одного боюсь, если ей станет хуже, трудно будет сразу что-нибудь предпринять. В такого рода заболеваниях перемены происходят мгновенно. Очевидно, сэр Уильям считает, что именно сейчас наступил критический момент. Но слепо подчиняться сэру Уильяму все-таки нет резона. Правда, таким образом, ты берешь всю ответственность на себя. Я умываю руки. Так что потом…
— Моя дорогая Клара, зачем пророчить дурное?
— Ах, Чарльз, я не пророчу. Но вспомни, что случилось с единственной дочерью лорда Беллами. Ей было столько же лет, сколько Иде. Как раз тот случай, когда пренебрегли советом сэра Уильяма.
— Я и не думаю пренебрегать.
— Нет, нет, конечно, нет, я слишком хорошо знаю твой здравый смысл и твое доброе сердце. Ты очень мудро взвесил все «за» и «против». Мы, бедные женщины, лишены этой способности. У нас чувства преобладают над разумом. Я это не раз слышала от тебя. Нас увлекает то одно, то другое, но и вы, мужчины, упрямы и потому всегда берете над нами верх. Я так рада, что ты согласился на Танжер.
— Согласился?
— Но ты же сказал, что не думаешь пренебрегать советом сэра Уильяма.
— Допустим, Клара, что Ида должна ехать в Танжер, но, надеюсь, ты понимаешь, что я-то не в состоянии ее сопровождать.
— Решительно не в состоянии.
— А ты?
— Пока ты болен, мое место подле тебя.
— Тогда, может быть, твоя сестра?
— Она едет во Флориду.
— Что ты думаешь о леди Дамбарт?
— Она ухаживает за своим отцом. О ней не может быть и речи.
— В таком случае кто поедет с Идой? Ведь сейчас начинается летний сезон. Вот видишь, сама судьба против сэра Уильяма.
Его жена облокотилась о спинку большого красного кресла и, нагнувшись так, что губы ее почти касались уха государственного мужа, погладила пальцами его седеющие локоны.
— Остается лорд Артур Сибторн, — вкрадчиво произнесла она.
Лорд Чарльз подскочил в кресле. С губ его сорвались слова, которые нередко были в обиходе министров кабинета лорда Мелбурна. В наше время их уже не услышишь.
— Клара, ты сошла с ума! Кто мог тебя надоумить?
— Премьер-министр!
— Премьер-министр?
— Именно, дорогой. Ну-ну, будь умницей. Может быть, мне лучше не продолжать?
— Нет уж, говори. Ты зашла слишком далеко, чтобы отступать.
— Премьер-министр сказал мне, что лорд Артур едет в Танжер.
— Да, это так. Я как-то упустил это из виду.
— А потом пришел сэр Уильям и стал Иде советовать Танжер. Ах, Чарльз, это нечто большее, чем простое совпадение!
— Не сомневаюсь, что это нечто большее, чем простое совпадение, — произнес лорд Чарльз, окинув ее подозрительным взглядом. — Ты очень умная женщина, Клара. Прирожденный организатор и дипломат.
Леди Чарльз пропустила комплимент мимо ушей.
— Подумай о нашей молодости, Чарли, — прошептала она, продолжая играть прядями его волос. — Чем ты был сам в те времена? Ты и послом в Танжере не был. И состояния никакого. Но я любила тебя и верила в тебя, и разве я об этом пожалела? Ида любит лорда Артура и верит в него, возможно, и она об этом никогда не пожалеет.
Лорд Чарльз молчал. Взгляд его был устремлен за окно, где качались зеленые ветви деревьев. Но мысли его унеслись на тридцать лет назад. Он видел загородный домик в графстве Девоншир: вот он шагает мимо старых изгородей из тиса рядом с тоненькой девушкой и с волнением рассказывает ей о своих надеждах, опасениях, о своих честолюбивых планах. Он взял белую, изящную руку жены и прижал ее к губам.
— Ты всегда была прекрасной женой, Клара, — сказал он.
Она не ответила. Не сделала никакой попытки еще более укрепить свои позиции. Менее опытный генерал, возможно, попытался бы и, разумеется, все бы погубил.
Она стояла молчаливая и покорная, следя за игрой мысли, которая отражалась в его глазах и на губах. Когда он взглянул на нее, в глазах его сверкнул огонек, а губы тронула усмешка.
— Клара, — сказал он, — можешь не признаваться, но я убежден, что ты уже заказала trousseau.
Она ущипнула его за ухо.
— Оно ждет твоего одобрения.
— И написала письмо архиепископу.
— Еще не отправила.
— Послала записку лорду Артуру.
— Как ты догадался?
— Он уже внизу.
— Нет еще, но мне кажется, это его карета подъезжает к дому.
Лорд Чарльз откинулся в кресле и бросил на нее взгляд, выражающий комическое отчаяние.
— Кто может бороться с такой женщиной? Ах, если бы я только мог послать тебя к Новикову! Ни один из моих сотрудников не годится для этого. Но, Клара, я не в состоянии их принять.
— Даже для благословения?
— Нет, нет.
— А они так были бы счастливы!
— Я не люблю семейных сцен.
— Тогда я передам им твое благословение.
— И умоляю, не говори со мной обо всем этом, по крайней мере, сегодня. Эта история выбила меня из колеи.
— Ах, Чарли, ты такой сильный!
— Ты обошла меня с флангов, Клара. Великолепно сделано. Поздравляю тебя.
— Ты ведь знаешь, — прошептала она, целуя его, — вот уже тридцать лет я учусь у такого умного дипломата.
Перед камином
Доктора в массе слишком занятой народ, чтобы заниматься собиранием материала по части всевозможных исключительных положений и необыкновенных трагических происшествий, с которыми, вследствие исключительного характера их профессиональной деятельности, им так часто приходится иметь дело. Именно этим объясняется тот странный факт, что человек, лучше всего использовавший этот материал в нашей литературе, был юристом по профессии. Действительно, бессонные ночи, проводимые у изголовья умирающих или рожениц, в такой же мере ослабляют способность человека правильно оценивать явления и факты повседневной деятельности, как постоянное употребление крепких напитков притупляет чувство вкуса. Постоянно подвергаемые испытанию нервы не так уж полно реагируют на явления внешнего мира. Попросите любого доктора рассказать вам самые интересные случаи из его практики, и он или ответит вам, что в его практике почти не было сколько-нибудь интересных больных, или ударится в технические подробности. Но если вам удастся как-нибудь вечерком застать того же самого доктора в непринужденной беседе перед пылающим камином со своими товарищами врачами, и если ловким намеком или вопросом вам удастся заставить его разговориться, тогда почти наверняка вы узнаете много интересных вещей, много новых фактов, только что сорванных с древа жизни.
Только что кончился очередной обед одного из отделений Британского медицинского общества. Густое облако дыма, вздымавшееся к высокому, покрытому позолотой потолку, и целые шеренги пустых стаканов и чашек на обеденном столе ясно свидетельствовали о том, что собрание было оживленным. Но большинство гостей уже разошлись по домам, и вешалка в коридоре отеля опустела. Только трое докторов остались еще в зале, сгруппировавшись у камина и продолжая, очевидно, начатый ранее разговор; четвертым был молодой человек, в первый раз участвовавший в подобном сборище и не бывший врачом по профессии. Он сидел за столом спиною к разговаривающим и, прикрываясь переплетом открытого журнала, что-то быстро записывал; время от времени, когда разговор грозил оборваться, он самым невинным голосом задавал какой-нибудь вопрос, и разговор возобновлялся с новым оживлением.
Все три доктора были люди того солидного среднего возраста, который так рано начинается и так долго длится у людей их профессии. Ни один из них не был знаменит, но все пользовались хорошей репутацией и были типичными представителями своей специальности. Тучный господин с величественными манерами и белым пятном от ожога купоросом на щеке был Чарли Мэнсон, директор Уормлейского дома умалишенных и автор знаменитой монографии «О нервных заболеваниях холостых мужчин». С тех пор как один больной чуть не перервал ему горло осколком стекла, он стал носить невероятно высокие воротнички. Второй — с красноватым лицом и веселыми темными глазами, был известный специалист по внутренним болезням, практиковавший в самом бедном квартале города и со своими тремя ассистентами и пятью лошадьми зарабатывавший две с половиной тысячи фунтов в год, взимая по полкроны за посещение на дому и по шиллингу за совет. Он работал чуть не по двадцать четыре часа в сутки, и если две трети больных ничего не платили ему, то зато его никогда не покидала надежда, что в один прекрасный день судьба пошлет ему вознаграждение в лице какого-нибудь миллионера, страдающего хроническою болезнью. Третий, сидевший справа, положив ноги на решетку камина, был Харгрейв, начинающий приобретать известность хирург. Его лицу не было свойственно гуманное выражение лица Теодора Фостера, но зато оно дышало решимостью и энергией, а это всегда импонирует больным, положение которых настолько серьезно, что все надежды им приходилось возлагать на хирурга. Несмотря на свою молодость и скромность, они обладали достаточною смелостью, чтобы браться за самые серьезные операции, и достаточным искусством, чтобы успешно совершать их.
— Всегда, всегда, — пробормотал Теодор Фостер в ответ на какое-то замечание молодого человека. — Уверяю вас, Мэнсон, что мне в моей практике постоянно приходится встречаться со всевозможными случаями временного помешательства.
— И конечно, чаще всего во время родов! — проронил тот, сбрасывая пепел с сигары. — Но вы, вероятно, Фостер, имели в виду какой-нибудь определенный случай?
— Да, всего на прошлой неделе мне пришлось быть свидетелем совсем необыкновенного случая. Я был заблаговременно приглашен к одним супругам по фамилии Сильво. Когда настало время родов, я поехал к ним сам, так как они не хотели и слышать об ассистенте. Муж, полисмен по профессии, сидел на кровати рядом с изголовьем жены. «Это не годится», — сказал я. «Нет, доктор, я не уйду», — сказал он. «Но я не могу допустить этого, — сказал я, обращаясь к больной, — он должен уйти». — «Я не хочу, чтобы он уходил», — ответила она. Кончилось тем, что он дал слово сидеть смирно, и я позволил ему остаться. И вот, он просидел на кровати целых восемь часов подряд. Она очень хорошо переносила боли, но по временам он глухо стонал; я заметил, что его правая рука все время была под простыней, причем, по всей вероятности он держал ее левую руку в своей руке. Когда все кончилось, я взглянул на него: его лицо было такого цвета, как пепел этой сигары, а голова его упала на подушку. Я, разумеется, подумал, что ему сделалось дурно вследствие перенесенных волнений, и в душе обругал себя дураком за то, что позволил ему остаться. Но, взглянув на простыню, я увидел, что в том месте, где лежала его рука, она была вся в крови. Я отдернул простыню и увидел, что кисть его руки почти перерезана пополам. Оказалось, что его правая рука была скована ручными кандалами с левой рукой его жены, которая, когда у нее начинались боли, изо всей силы дергала его за руку, так что железо врезалось в кость его руки. «Да, доктор, — сказала она, заметив, что я поражен этим фактом, — он захотел разделить мои страдания».
— Не находите ли вы, что акушерство — самая неприятная отрасль нашей профессии? — спросил Фостер после паузы.
— Мой дорогой друг, именно нежелание быть акушером и заставило меня сделаться психиатром.
— Да, многие поступают подобно вам. Когда я был студентом, я был очень застенчивым юношей и знаю, что это значит.
— Действительно, застенчивость — серьезное препятствие для начинающего врача, — сказал психиатр.
— Совершенно верно; а между тем многие не понимают этого. Возьмите какого-нибудь бедного, неопытного молодого врача, который только что начинает практиковать в незнакомом городе. Может быть, до сих пор ему не приходилось говорить с женщинами ни о чем, кроме лаун-тенниса и церковной службы. Когда молодой человек застенчив, он застенчивее всякой девушки. И вот к нему является какая-нибудь встревоженная маменька и начинает советоваться о самых интимных семейных делах… — «Никогда больше не пойду к этому доктору, — думает она, возвращаясь домой. — Это такой черствый и несимпатичный молодой человек!» Несимпатичный! Бедный малый просто был сконфужен до того, что почти потерял способность речи. Я знал молодых врачей, до того застенчивых, что на улице они не решались спросить дорогу у незнакомого. Представьте себе, что должен переиспытать чувствительный человек, прежде чем он свыкнется со своей профессией. Кроме того, застенчивость так легко передается другим, что если доктор не будет носить маску бесстрастия на своем лице, то все больные разбегутся от него. Поэтому-то доктора стараются усвоить себе холодное бесстрастное выражение лица, которое попутно, может быть, создает им репутацию холодных, бесчувственных людей. Я думаю, что вряд ли что может подействовать на ваши нервы, Мэнсон.
— Знаете, когда человеку долгие годы приходится иметь дело с сумасшедшими, среди которых есть немалое количество убийц, его нервы или становятся крепкими, как веревки, или окончательно расшатываются. Мои нервы пока в превосходном состоянии.
— Один раз я серьезно испугался, — сказал хирург. — Однажды ночью меня пригласили к одним очень бедным людям; из немногих слов я понял, что у них болен ребенок. Когда я вошел к ним в комнату, я увидел в углу маленькую люльку. Взяв в руки лампу, я подошел к люльке и, откинув занавески, посмотрел на ребенка. Уверяю вас, что это было сущее счастье, что я не уронил лампу и не спалил весь дом. Когда лампа осветила люльку, голова ребенка, лежавшая на подушке, повернулась ко мне, и я увидел лицо, на котором было выражение такой злобы и ненависти, что даже в кошмаре мне никогда не снилось подобного. На его щеках были красные пятна, а в мутных глазах страшная ненависть ко мне и ко всему существующему. Я никогда не забуду, как я вздрогнул, когда вместо полненького личика ребенка я увидел в люльке эту страшную физиономию. Я увел мать в соседнюю комнату и спросил у нее, кто это. «Шестнадцатилетняя девушка, — сказала она и затем, ломая руки, прибавила: — О, если бы Бог прибрал ее!» У этой несчастной, несмотря на то, что она провела в этой маленькой люльке всю свою жизнь, были длинные тонкие члены, которые она поджимала под себя. Я потерял ее из вида и не знаю, что сделалось с нею, но я никогда не забуду ее взгляда.
— Да, такие случаи бывают, — сказал доктор Фостер. — Нечто подобное произошло раз и со мной. Вскоре после того, как я прибил дощечку со своей фамилией у подъезда, ко мне явилась маленькая горбатая женщина, которая просила меня приехать к ее больной сестре. Когда я подъехал к их дому, имевшему весьма жалкий вид, меня встретили в гостиной две другие горбатые женщины, совершенно похожие на первую. Ни одна из них не сказала ни слова, а та, которая привезла меня, взяла лампу и пошла наверх; за нею шли ее сестры, а позади всех я. Я как сейчас вижу три страшные тени, которые отбрасывали на стену колеблющийся свет лампы в то время, как мы подымались наверх. В комнате, в которую мы вошли, лежала на кровати четвертая сестра, девушка замечательной красоты, очевидно, нуждавшаяся в помощи акушера. На ее руке не было никаких признаков обручального кольца. Ее сестры уселись по стенам комнаты и просидели всю ночь, точно каменные изваяния, не проронив ни одного слова. Я ничего не прибавляю, Харгрейв, дело происходило именно так, как я рассказываю. Рано утром разразилась страшная гроза. Маленькая комнатка то и дело озарялась блеском молний, а гром гремел с такою силою, точно каждый удар его разражался над самой крышей. Мне почти не приходилось пользоваться светом лампы и, признаюсь, мне становилось жутко, когда вспышка молнии освещала эти три неподвижные фигуры, молчаливо сидевшие по стенам, или когда стоны моей пациентки заглушались страшными раскатами грома. Ей-богу, минутами я был готов бросить все и бежать без оглядки. В конце концов роды кончились благополучно, но мне так и не пришлось узнать историю несчастной красавицы и ее трех горбатых сестер.
— Самое скверное в этих медицинских рассказах это то, что у них никогда не бывает конца, — со вздохом сказал молодой человек.
— Знаете, когда человек буквально завален работой, тогда у него нет времени для удовлетворения своего любопытства. Все эти мимолетные встречи так скоро забываются. Но мне всегда казалось, Мэнсон, что вам, как психиатру, приходится видеть также немало ужасов?
— О, еще больше, — со вздохом сказал психиатр. — Болезнь тела — довольно скверная вещь, но еще хуже болезнь духа. Подумайте только о том, что самое ничтожное изменение в строении мозга, положим, давление какой-нибудь частички внутренней поверхности черепа на поверхность мозга, может превратить самого благородного, самого чистого человека в презренную, грязную тварь с самыми низменными инстинктами. Мне кажется, что одна мысль о возможности такого превращения может бросить мыслящего человека в объятия грубого материализма. Какой жестокой сатирой на бедное, самодовольное человечество являются сумасшедшие дома!
— Верьте и надейтесь, — пробормотал Фостер.
— У меня нет веры, еще меньше надежды, но я считаю священным долгом врача бороться со страданиями человечества, — сказал хирург. — Когда теология будет считаться с данными, добытыми наукой, тогда я возьмусь за ее изучение.
— Но вы, кажется, хотели рассказать нам какой-то интересный случай из своей практики, — сказал молодой человек, наполняя чернилами стенографическое перо.
— Возьмем, например, общий паралич, весьма распространенную болезнь, уносящую ежегодно тысячи жертв, — начал психиатр. — Она развивается скачками, абсолютно неизлечима и грозит сделаться настоящим бичом для населения. В прошлый понедельник мне пришлось иметь дело с типичным случаем этой болезни. Один молодой фермер, великолепный парень, с некоторых пор стал удивлять своих друзей необыкновенно розовым взглядом на вещи, в то самое время, когда отовсюду слышались жалобы на неурожай. Он решил перестать сеять пшеницу, так как это давало слишком небольшой доход, засадить две тысячи акров земли рододендронами и выхлопотать монополию на поставку их в Ковент-Гарден. Словом, не было конца его проектам; все они были довольно остроумны и лишь немного поражали своим чрезмерным оптимизмом. Мне пришлось побывать на его ферме не в качестве врача, а совсем по другому делу. Что-то в его манерах и разговоре поразило меня, и я стал внимательнее присматриваться к нему. По временам его губы дрожали, а речь его путалась; то же было с ним, когда ему пришлось подписать какое-то маленькое условие. Более внимательное наблюдение привело меня к открытию, что один зрачок у него был шире другого. Когда я уходил, его жена проводила меня до дверей. «Не правда ли, доктор, — сказала она, — что Джоб очень хорошо выглядит? Он такой живой и энергичный, что ни одной минуты не может посидеть спокойно».
У меня не хватило духа сказать ей правду, тем не менее, я знал, что парню так же трудно избежать смерти, как преступнику, сидящему в Ньюгетской тюрьме. Это был типичный случай начинающегося общего паралича.
— Господи, помилуй! — воскликнул молодой человек. — У меня также часто трясутся губы, и я также иногда путаю слова. Неужели и мне грозит паралич?
Все три доктора расхохотались.
— Такая мнительность — обыкновенный результат поверхностного знакомства с медициной.
— Один знаменитый врач сказал, что каждый студент медик в течение первого учебного года умирает от четырех болезней, — заметил хирург. — Первая из них, конечно, болезнь сердца, вторая — рак околоушной железы. Я забыл две другие.
— Куда открывается околоушная железа?
— Она открывается в рот у последнего зуба мудрости.
— Что же, в конце концов, должно было сделаться с этим молодым фермером? — спросил молодой человек.
— Паралич всех мускулов, спячка и смерть. Болезнь эта обыкновенно длится несколько месяцев, иногда же год или два. Так как он был крепкий, здоровый юноша, то должен был долго мучиться. Кстати, — сказал психиатр, — я никогда не рассказывал вам о том, как я выдал в первый раз свидетельство и как чуть не влип через это в прескверную историю?
— Нет, не рассказывали.
— В то время я еще занимался частной практикой. Однажды утром ко мне пришла некая миссис Купер и заявила мне, что ее муж с некоторых пор начал обнаруживать признаки помешательства. Оно заключалось в том, что он стал воображать себя военным, стяжавшим на войне большую славу. На самом же деле он был адвокатом и никогда не покидал пределов Англии. Миссис Купер была того мнения, что если я приеду к ним на дом, то это может встревожить его, почему мы и условились, что она под каким-нибудь предлогом пришлет его вечером ко мне, что даст мне случай поговорить с ним и убедиться в его ненормальности. Другой доктор уже дал свою подпись, так что нужно было только мое содействие, чтобы упрятать его в сумасшедший дом. Действительно, в тот же вечер, на полчаса раньше назначенного времени, мистер Купер явился ко мне и стал советоваться со мною относительно некоторых болезненных симптомов, которые его беспокоили. По его словам, он только что вернулся из Абиссинской экспедиции и был одним из первых, вступивших в Магдалу. Никаких других признаков безумия я у него не заметил, но упорство, с которым он, будучи юристом по профессии, говорил о своих военных подвигах, было для меня настолько явным доказательством его ненормальности, что я, не задумываясь, написал свидетельство. Когда после этого пришла ко мне его жена, я задал ей несколько вопросов, для того, чтобы окончательно оформить бумагу. «Сколько лет вашему мужу?» — спросил я. «Пятьдесят», — ответила она. — «Пятьдесят! — воскликнул я. — Но ведь господину, который был у меня, никак не может быть больше тридцати!» И тут-то совершенно неожиданно обнаружилось, что ее муж совсем не был у меня и что по удивительному совпадению обстоятельств господин, обращавшийся ко мне и бывший действительно выдающимся артиллерийским офицером, носил одну фамилию с ее мужем. А я уже чуть было не подписал свидетельство, — сказал доктор Мэнсон, вытирая лоб носовым платком.
— Мы только что говорили о нервах, — заметил хирург. — Я вам расскажу такой случай. Как вам вероятно известно, я после выхода из университета служил некоторое время на флагманском судне, крейсировавшем у берегов Западной Африки. На одной из наших канонерских лодок, ушедшей в плавание вверх по Калабару, умер от береговой лихорадки судовой врач. В тот же самый день один матрос сломал себе ногу, и так как на месте перелома образовалась гангрена, то для спасения его жизни было необходимо отнять ему ногу выше колена. Молодой лейтенант, командовавший судном, порывшись в вещах доктора, отыскал между ними склянку с хлороформом, большой хирургический нож и том анатомии Грэя. Велел боцману положить раненого матроса на стол в своей каюте и поставив перед собой диаграмму, изображавшую поперечное сечение бедра, лейтенант принялся за работу. Боцман с перевязочным материалом стоял возле. Перерезав артерию, лейтенант, с помощью боцмана, перевязал ее и продолжал резать дальше. Таким образом, с помощью боцмана он удачно ампутировал у матроса ногу и тем спас несчастному жизнь. Этого матроса сейчас можно встретить в Портсмутской гавани.
А представьте себе положение врача на такой изолированной канонерской лодке, когда он сам заболевает? — продолжал хирург после паузы. — Вы, может быть, скажете, что он сам может прописывать себе лекарства, но куда тут! Эта проклятая лихорадка до того изнуряет больного, что он не в силах поднять руки, чтобы отогнать москитов. Мне пришлось испытать это на самом себе в Лагосе, и я знаю, что это такое. А с одним моим товарищем произошла такого рода история. Он уже несколько дней лежал в лихорадке, и команда потеряла всякую надежду на его выздоровление. Так как на борту этого судна еще ни разу не было похорон, то было решено устроить репетицию. Думали, что товарищ лежит без сознания, но он уверяет, что слышал каждое слово. «Тело наверх! — раздалась команда боцмана. — Слушай, на караул!» Товарищ и негодовал и смеялся в одно и то же время, и дал себе слово, что его тело никогда не понесут наверх. И он, действительно, сдержал его.
— Вообще самая богатая фантазия не в состоянии создать таких необычайных положений, какие нередко приходится наблюдать врачу, — заметил Фостер. — И мне всегда казалось, что на одном из наших собраний можно было бы сделать интересное сообщение по поводу отношения беллетристики к медицине.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я имею в виду те болезни, от которых чаще всего умирают герои романов. Некоторые болезни являются излюбленными для авторов, о других же, не менее распространенных, никогда не упоминается. Тиф, например, встречается очень часто; скарлатина — никогда. Болезнь сердца в большом ходу, но ведь мы знаем, что болезнь сердца всегда бывает следствием какой-нибудь другой болезни, между тем тщетно стали бы мы искать в романе какого-нибудь упоминания об этой предшествовавшей болезни. Затем возьмем таинственную болезнь, именуемую нервной горячкой, обыкновенно поражающую героиню после какого-нибудь нервного потрясения; медицине эта болезнь совершенно неизвестна. Опять-таки, если действующее лицо романа испытало какое-нибудь сильное волнение, с ним обязательно делается нервный припадок. Между тем, несмотря на свой довольно большой опыт, я никогда не видел ничего подобного в действительности. Легкие болезни, вроде лишая, воспаления миндалевидных желез или свинки, в романах никогда не встречаются. Затем замечателен также факт, что все болезни, о которых трактуют романисты, сосредоточиваются в верхней части туловища; ни один из них в своих описаниях не решился спуститься ниже пояса.
— Вот что я скажу вам, Фостер, — произнес психиатр. — Есть целая область жизни, слишком тесно соприкасающаяся с медициной, чтобы заинтересовать широкую публику, и слишком романтичная для профессиональных журналов; но тем не менее она дает богатый материал для изучения человеческой натуры. Конечно, она дает мало пищи для смеха, но то, что Провидение считает возможным вызвать к жизни, не может быть недостойным нашего изучения и исследования. Я имею в виду те, ничем не объяснимые взрывы самых диких животных страстей в жизни самых нравственных мужчин и те минуты ничем не объяснимой слабости в жизни самых милых женщин, которые обыкновенно бывают известны только заинтересованным лицам и остаются скрытыми от глаз света. Я имею также в виду странные явления, сопровождающие периоды возмужания и увядания организма, — явления, изучение которых могло бы пролить свет на те поступки, которые столько раз покрывали бесчестьем людей, пользовавшихся самой лучшей репутацией, и приводили в тюрьму лиц, несомненно, нуждающихся не в наказании, а в рациональном лечении. Из всех бедствий, могущих постигнуть человека, я не знаю ни одного, которое могло бы привести к более трагическим последствиям.
— Несколько времени тому назад со мною был такого рода случай, — сказал хирург. — Одна красавица, известная всему Лондону (я не буду называть имени), имела обыкновение носить очень открытые платья. У нее была великолепная кожа и дивные плечи, так что это было вполне естественно. Но с некоторого времени стали замечать, что вырезы у нее на груди становятся все меньше и меньше, а в самое последнее время она, к всеобщему удивлению, стала носить совершенно закрытые платья.
Однажды совершенно неожиданно она появилась в моей приемной. «Ради бога, доктор, помогите мне!» — воскликнула она, быстрым нервным движением расстегивая свою кофточку, как только лакей затворил за ней дверь. Ее грудь и шея были покрыты красноватой сыпью. Год за годом эта сыпь, начавшись у ее талии, поднималась все выше и выше и наконец стала угрожать ее лицу. Она была слишком горда, чтобы рассказать о своей болезни даже врачу.
— И удалось вам остановить ее распространение?
— Да, с помощью хлористого цинка, я сделал, что мог. Но эта сыпь всегда может появиться опять. Эта дама принадлежит к тем людям с нежной, розовой кожей, которые так легко делаются жертвою золотухи!
— Господи! Господи! — воскликнул Фостер, и в его глазах появилось то ласковое выражение, которое привлекало к нему столько сердец. — Я знаю, что не нам судить о неисповедимых путях Провидения, но временами все-таки приходит в голову, что слишком много страданий и зла на свете. Я расскажу вам сейчас о страданиях одной молодой влюбленной четы. Он был прекрасный молодой человек, атлет и джентльмен, но слишком усердно предавался атлетическим упражнениям, а вы знаете, что никакие излишества не проходят нам безнаказанно. В результате он заболел чахоткой, и доктора отправили его в Давос. А она, по странному стечению обстоятельств, в то же самое время заболела ревматизмом, сильно ослабившим деятельность ее сердца. И вот представьте теперь себе их положение! Он жил в горах, она в долине. Когда он спускался ниже четырех тысяч футов, симптомы его болезни достигали ужасающих размеров, когда же она поднималась выше двух с половиной тысяч футов, ей в свою очередь становилось нехорошо. Несколько раз они виделись на полдороге с гор в долину, но результаты этих свиданий были так плачевны, что доктора, в конце концов, запретили их. И вот в течение четырех лет они жили на расстоянии трех миль друг от друга, не имея возможности видеться. Каждое утро он шел на то место, откуда видна была дача, в которой жила она, и махал ей большим белым носовым платком, а она снизу отвечала ему тем же. Они могли видеть друг друга в большие полевые бинокли, но всякий другой способ общения друг с другом был им в такой же мере недоступен, как если бы они жили на разных планетах.
— И вероятно, в конце концов, один из них умер? — сказал молодой человек.
— Нет, сэр. К сожалению, я не знаю их истории во всех подробностях, но он поправился и в настоящее время делает хорошие дела в качестве биржевого маклера, а она уже мать довольно многочисленного семейства. Но что вы там такое делаете?
— Записываю ваши слова.
Доктора расхохотались и поднялись со своих мест, намереваясь расходиться.
— Право, не стоило записывать нашу болтовню, — сказал Фостер. — Какой интерес может она представлять для публики?
Фиаско в Лос-Амигос
В свое время я держал большую практику в Лос-Амигос. Всякий, конечно, слышал, что там есть крупная электрическая станция. Город и сам раскинулся широко, а вокруг него еще с десяток поселков и деревень, и все подключены к одной системе, так что электростанция работала на полную мощность. Жители Лос-Амигос утверждали, что они самые высокие люди на земле, да и вообще, все в городе было «самое высокое», кроме преступности и смертности. Преступность же и смертность, как говорили, были самыми низкими.
Поскольку электричества вырабатывалось вдоволь, то было просто грешно расходовать пеньку и позволять местным преступникам умирать старомодным способом. А тут как раз появились сообщения, что восточные штаты уже применяют казнь на электрическом стуле, хотя смерть преступника не наступала мгновенно, как рассчитывали. Инженеры в Лос-Амигос читали эти сообщения и в недоумении поднимали брови: как вообще может последовать смерть от такого слабого тока? Они поклялись, что, попадись им преступник, они обойдутся с ним наилучшим образом и включат все динамо-машины, какие есть в их распоряжении. Стыдно экономить на людях, замечали они. Никто не мог с точностью сказать, каков будет результат, если включить все динамо-машины, ясно было одно: потрясающий и абсолютно смертельный. Они так начинят преступника электричеством, как никого еще никогда не начиняли. В него словно ударят десять молний сразу. Одни предсказывали сгорание, другие — полный распад тканей и дематериализацию. И все жадно ждали, когда подвернется случай опытным путем уладить споры. А тут как раз и подвернулся Дункан Уорнер.
Вот уже много лет, как Уорнер был позарез нужен полиции, и никому больше. Сорвиголова, убийца, налетчик на поезда, грабитель с большой дороги, он был, конечно, недостоин решительно никакого сострадания. Он заслужил смерть раз десять, не меньше, и жители Лос-Амигос скрепя сердце решили: ладно, пусть уж этот негодяй умрет такой замечательной смертью. Он, видно, почувствовал себя недостойным такой чести и предпринял две отчаянные попытки бежать. Это был высокий, крепкий человек с львиной головой, покрытой черными спутанными кудрями, и окладистой бородой, спадавшей на широкую грудь. В переполненном зале суда не было другой такой красивой головы, как у него. Впрочем, что за новость, порой самое привлекательное лицо смотрит на тебя именно со скамьи подсудимых. Увы, благородная внешность Уорнера не уравновешивала его дурных поступков! Защитник старался, как мог, однако обстоятельства дела были настолько очевидны, что Дункан Уорнер был отдан на милость мощных динамо-машин Лос-Амигос.
Я присутствовал на совещании комитета, когда обсуждалось это дело. Городской совет назначил четырех экспертов, которые должны были подготовить казнь. Трое из них были подходящими кандидатурами: Джозеф Мак-Коннор, тот самый, что проектировал динамо-машины, Джошуа Уэстмейкот, председатель «Лос-Амигос Электрикл Сэплай компани, лимитед», и я как главный врач. Четвертым был старый немец по имени Петер Штульпнагель. В городе живет много немцев, и все они, естественно, голосовали за своего. Таким образом, он и оказался в комитете. Утверждали, что у себя на родине он слыл большим знатоком электричества, да и сейчас он постоянно возился с проводами, изоляторами и лейденскими банками, но поскольку дальше этого он не продвинулся и не получил никаких результатов, заслуживающих публикации, то вскорости на него стали смотреть как на безобидного чудака, влюбленного в электричество. Мы, трое, лишь усмехнулись, когда узнали, что он избран нашим коллегой, и, совещаясь на заседании комитета, не обращали никакого внимания на старика. Он сидел, приставив ладонь к уху, потому что был глуховат, и принимал такое же участие в обсуждении, как и джентльмены из прессы, которые торопливо записывали что-то в своих блокнотах, примостившись на задних скамейках.
Дело это не отняло у нас много времени. В Нью-Йорке пустили ток напряжением две тысячи вольт, но смерть наступила не сразу. Очевидно, напряжение оказалось недостаточным. Лос-Амигос не повторит их ошибки. Заряд должен быть в шесть раз больше, а потому, разумеется, в шесть раз эффективнее. Нет ничего логичнее. Мы пустим все динамо-машины.
На том мы втроем и порешили и уже поднялись, чтобы расходиться, как вдруг наш молчаливый коллега раскрыл рот.
— Джентльмены, — сказал он, — вы обнаруживаете поразительное невежество по части электричества. Вы, я вижу, не знаете, как воздействует электрический ток на человека.
Члены комитета хотели было дать уничтожающий ответ на это дерзкое замечание, но председатель электрической компании постукал себя по лбу, как бы призывая быть снисходительным к выходкам этого чудака.
— Сэр, — иронически улыбнулся он, — может быть, вы сообщите, в чем ошибочность наших заключений?
— В том, что вы предполагаете, будто чем больше заряд электричества, тем он эффективнее. Не думается ли вам, что результат может быть прямо противоположным? Разве вы знаете по опыту, как действует ток высокого напряжения?
— Мы догадываемся об этом по аналогии, — произнес председатель напыщенно. — Если увеличить дозу какого-нибудь лекарства, оно действует сильнее. Возьмите, например… ну…
— Виски! — подсказал Джозеф Мак-Коннор.
— Вот именно! Виски. Разве не так?
Петер Штульпнагель улыбнулся и покачал головой.
— Ваш довод неубедителен, — сказал он. — Выпив одну рюмку, я приходил в возбуждение, после шести — валился спать; как видите, эффект прямо противоположный. А вдруг электричество действует так же, как виски? Что тогда?
Мы, трое практиков, расхохотались. Мы знали, что наш коллега со странностями, но нам и в голову не приходило, что до такой степени.
— Что тогда? — повторил Петер Штульпнагель.
— Мы все-таки попробуем, — ответил председатель.
— Прошу вас вспомнить вот что, — продолжал Петер. — Если коснуться провода с напряжением лишь в несколько сотен вольт, смерть наступает немедленно. Такие факты общеизвестны. В Нью-Йорке к электрическому стулу подводят гораздо большее напряжение, а преступник какое-то время еще жив. Разве вы не видите, что малый ток гораздо смертельнее?
— Джентльмены, я полагаю, что обсуждение затянулось, — сказал председатель, поднимаясь снова. — Вопрос, как я понимаю, уже решен большинством голосов комитета. Дункан Уорнер будет казнен во вторник на электрическом стуле мощным током от всех шести динамо-машин Лос-Амигос. Нет возражений, джентльмены?
— Нет, — сказал Джозеф Мак-Коннор.
— Нет, — сказал я.
— Я против, — сказал Петер Штульпнагель.
— Предложение принято, ваше мнение будет своим порядком занесено в протокол, — подвел итог председатель и закрыл совещание.
Народу на казни присутствовало немного. Прежде всего, конечно, четыре члена комитета и палач, который должен был действовать по нашим указаниям. Кроме нас присутствовали федеральный судебный исполнитель, начальник тюрьмы, священник и три журналиста. Происходило все в небольшом, выстроенном из кирпича подсобном помещении Центральной электрической станции. Когда-то это была прачечная, и у стены стояли печка и медный котел, никакой мебели, кроме стула для осужденного, не было. Перед стулом в ногах положили металлическую пластинку, от которой шел толстый изолированный провод. Другой провод свисал с потолка, он соединялся с металлическим стерженьком на шлеме, который должен быть надет на голову преступника. Когда этот провод и стержень соединят, Дункан умрет.
Стояла торжественная тишина: мы ждали появления осужденного. Побледневшие техники нервно возились с проводами. Даже видавший виды судебный исполнитель чувствовал себя не в своей тарелке: одно дело — вздернуть человека, но совсем другое — пропустить через живую плоть мощный электрический заряд. Что до журналистов, то лица у них были белее, чем бумага, на которой они собирались писать. Только на маленького чудака немца эти приготовления не производили никакого действия; улыбаясь и затаив в глазах злорадство, он подходил то к одному, то к другому, несколько раз даже громко рассмеялся, и суровый священник упрекнул его за неуместную веселость.
— Как можно до такой степени забыться, мистер Штульпнагель, чтобы шутить перед лицом смерти!
Но немец нисколько не смутился.
— Если бы я был перед лицом смерти, я бы не стал шутить, — отвечал он. — Но в том-то и дело, что я не перед лицом смерти и могу делать, что пожелаю.
Священник хотел было выговорить ему за этот дерзкий ответ, но тут дверь распахнулась и вошли два тюремщика, ведя Дункана Уорнера. Не дрогнув, он огляделся вокруг, решительно шагнул вперед и сел на стул.
— Включайте! — сказал он.
Было бы варварством заставлять его ждать. Священник пробормотал что-то у него над ухом, палач надел шлем на голову — все затаили дыхание — и включил ток.
— Черт побери! — закричал Дункан Уорнер, подпрыгнув на стуле, как будто его подбросила чья-то мощная рука.
Он был жив. Более того, глаза стали блестеть сильнее. Одно только изменилось в нем — что было совсем неожиданно: с его головы и бороды полностью сошла чернота, как сходит с луга тень от облака; они стали белые, точно снег. Никаких других признаков умирания. Кожа гладкая и чистая, как у ребенка.
Судебный исполнитель с упреком взглянул на членов комитета.
— Какая-то неисправность, джентльмены, — сказал он.
Мы трое переглянулись.
Петер Штульпнагель загадочно улыбнулся.
— Включим еще раз, — сказал я.
Снова включили ток, снова Дункан Уорнер подпрыгнул в кресле и закричал. Ей-ей, не знай мы, что на стуле Дункан Уорнер, мы бы решили, что это не он. В одно мгновение волосы у него на голове и на лице выпали. И пол вокруг стал, как в парикмахерской субботним вечером. Глаза его сияли, на щеках горел румянец, свидетельствующий об отличном самочувствии, хотя затылок был гол, как головка голландского сыра, и на подбородке тоже ни следа растительности. Он пошевелил плечом, сначала медленно и осторожно, потом все смелее.
— Этот сустав поставил в тупик половину докторов с Тихоокеанского побережья, — сказал он. — А теперь рука как новая, гибче ивового прутика.
— Вы ведь хорошо себя чувствуете? — спросил немец.
— Как никогда в жизни, — лучезарно ответил Дункан Уорнер.
Положение становилось тягостным. Судебный исполнитель метал в нас испепеляющие взгляды. Петер Штульпнагель усмехался и потирал руки. Техники почесывали в затылке. Полысевший заключенный удовлетворенно пробовал свою руку.
— Думаю, что еще один заряд… — начал было председатель.
— Нет, сэр, — возразил судебный исполнитель. — Подурачились и хватит. Мы обязаны привести приговор в исполнение, и мы это сделаем.
— Что вы предлагаете?
— Я вижу крюк в потолке. Сейчас достанем веревку, и дело с концом.
Снова потянулось томительное ожидание, пока тюремщики ходили за веревкой. Петер Штульпнагель нагнулся к Дункану Уорнеру и что-то прошептал ему на ухо. Сорвиголова удивленно встрепенулся:
— Не может быть!
Немец кивнул, подтверждая.
— Правда? И нет никакого способа?
Петер покачал головой, и оба расхохотались, словно услышали что-то необыкновенно смешное.
Принесли наконец веревку, и судебный исполнитель собственноручно накинул петлю на шею преступнику. Потом он, палач и двое тюремщиков вздернули его в воздух. Половину часа проболтался несчастный под потолком — зрелище, доложу, не из приятных. Затем торжественно и молча они опустили его на пол, и один из тюремщиков пошел сказать, чтобы принесли гроб. Представьте себе наше удивление, когда Дункан Уорнер вдруг поднял руки, ослабил петлю у себя на шее и сделал глубокий вздох.
— У Пола Джефферсона хорошо идет торговля сегодня. Сверху всю очередь видно, — сообщил он, кивнув на крюк в потолке.
— Вздернуть его еще раз! — загремел судебный исполнитель. — Мы все-таки вытряхнем сегодня из него душу.
Через секунду жертва снова болталась на крюке.
Они держали его там битый час. А когда спустили, он был бодр и весел в отличие от всех нас.
— Старик Планкет что-то зачастил в «Аркадию». Три раза за час сбегал, а ведь у него семья. Пора бы ему бросить пить.
Это было чудовищно, невероятно, но это было. И ничего нельзя было с этим поделать. Дункану Уорнеру давно полагалось умереть, а он разговаривал. Мы подошли поближе и с разинутыми ртами уставились на него, но судебный исполнитель был не из тех, кто легко сдается. Он жестом попросил отойти всех в сторону и остался с заключенным наедине.
— Дункан Уорнер, — начал он медленно. — У тебя своя игра, у меня своя. Ты хочешь любой ценой выжить, а я привести приговор в исполнение. С электричеством нас постигла неудача. Один ноль в твою пользу. Тогда мы решили повесить тебя. Но и тут твоя взяла. И все-таки я исполню свой долг. На этот раз ты будешь побит.
Говоря это, он вынул из кармана шестизарядный револьвер и одну за другой всадил все шесть пуль в свою жертву. Помещение наполнилось дымом, но когда он рассеялся, мы увидели, что Дункан Уорнер с сожалением разглядывает свой пиджак.
— В твоих местах пиджаки, должно быть, гроши стоят. А я тридцать долларов за свой отдал, понял? Шесть дыр спереди, да четыре пули насквозь прошли, так что и спина не лучше!
Револьвер выпал из рук судебного исполнителя. Он должен был признать свое поражение.
— Может, кто-нибудь из джентльменов объяснит, что все это значит? — пробормотал он, растерянно глядя на членов комитета.
Петер Штульпнагель шагнул вперед.
— Я объясню, что это значит.
— Вы, кажется, единственный, кто кое-что смыслит в электричестве.
— Да, единственный. Я пытался предупредить этих джентльменов. Но они не пожелали выслушать меня, и я решил: пусть убедятся на собственном опыте. Знаете, что сделало ваше электричество? Оно так увеличило жизнеспособность этого человека, что он будет жить века.
— Века?
— Да, потребуются сотни лет, прежде чем истощится колоссальная нервная энергия, которой вы его начинили. Электричество — это жизнь, вы зарядили его жизненно до предела. Пожалуй, лет эдак через пятьдесят можно попробовать казнить его снова, но я отнюдь не ручаюсь за успех.
— Черт побери! А что же мне делать? — вскричал вконец расстроенный судебный исполнитель.
— Может быть, нам удастся разрядить его? Что, если повесить его за ноги?
— Нет, ничего не получится.
— Но все-таки он не будет больше нарушать покой жителей Лос-Амигос, — сказал судебный исполнитель. — Отправим его в тюрьму. Я сгною его за решеткой.
— Как бы не так! Скорее тюрьма сгниет.
Это было полное фиаско, и мы несколько лет старались обходить в разговоре этот прискорбный случай. Но теперь о нем знают все, и вы можете, если хотите, записать его к себе в записную книжку.
Женщина-врач
Товарищи всегда смотрели на доктора Джемса Риплея как на необыкновенно удачливого человека. Его отец был врачом в деревне Хойланд на севере Гэмпшира, и потому молодой Риплей, получив докторский диплом, мог сразу приняться за дело, так как отец уступил ему часть своих пациентов. А через несколько лет старый доктор совсем отказался от практики и поселился на южном берегу Англии, передав сыну всех своих многочисленных пациентов. Если не считать доктора Хортона, жившего недалеко от Бэзингстока, то Джемс Риплей был единственным врачом в довольно большом округе. Он зарабатывал полторы тысячи фунтов в год, но, как это всегда бывает в провинции, большая часть его дохода уходила на содержание лошадей.
Доктор Джемс Риплей был холост, имел тридцать два года от роду и производил впечатление серьезного, сведущего человека с твердыми, несколько суровыми чертами лица и небольшой лысиной, которая, придавая ему почтенный вид, вероятно, увеличивала его годовой доход не на одну сотню фунтов. Он обладал замечательным умением обращаться с дамами, усвоив в обращении с ними тон ласковой настойчивости, который, не оскорбляя, приводил их к повиновению. Но дамы не могли похвалиться своим умением обращаться с молодым врачом. Как врач он был всегда к их услугам, но как человек он обладал увертливостью капли ртути.
Тщетно деревенские маменьки раскидывали перед ним свои незатейливые сети. Пикники и танцы мало привлекали его, и в редкие минуты досуга он предпочитал, запершись в своем кабинете, рыться в клинических записках Вирхова и медицинских журналах.
Наука была его страстью, и потому он избежал угрожающей всем молодым врачам опасности впасть в рутину. Для него было вопросом самолюбия поддерживать свои познания на том же высоком уровне, на каком они были в тот момент, когда он выходил из экзаменационного зала. Он гордился тем, что мог сразу найти все семь разветвлений какой-нибудь незначительной артерии или указать точное процентное отношение состава любого физиологического соединения. После утомительной дневной работы он нередко сидел далеко за полночь, делая вытяжки из глаз овцы, присланной городским мясником, к великому отвращению своей прислуги, которой на другое утро приходилось убирать комнату. Его любовь к своей профессии была единственной страстью этого сухого положительного человека.
Нужно сказать, что его стремление стоять всегда на уровне современных знаний делало ему тем больше чести, что у него не могло быть побуждений, вытекающих из чувств соперничества. В течение семи лет его практики в Хойланде только три раза у него появлялись соперники в лице собратьев по профессии; двое из них избирали своей штаб-квартирой самую деревню, а один основался в соседней деревушке — Нижнем Хойланде. Из них один, про которого говорили, что в течение восемнадцати месяцев своего пребывания в деревне он был своим единственным пациентом, заболел и умер. Другой удалился честь честью, — купив четвертую часть практики Бэзингстока, тогда как третий в одну глухую сентябрьскую ночь скрылся, оставив за собой голые стены дома и неоплаченные счета аптекаря. С этих пор никто уже не отваживался отбивать пациентов у всеми уважаемого хойландского доктора.
Поэтому велико было его удивление и любопытство, когда, проезжая однажды утром по Нижнему Хойланду, он заметил, что стоявший у околицы новый дом был занят и что на воротах его, выходивших на большую дорогу, красовалась новая медная дощечка. Он остановил свою рыжую кобылу, за которую в свое время заплатил пятьдесят гиней, чтобы хорошенько рассмотреть эту дощечку. Изящными, маленькими буквами на ней было выгравировано: «Доктор Верриндер Смит».
На дощечке последнего доктора буквы были в полфута длиною, и потому, сопоставив эти два обстоятельства, доктор невольно подумал, что новый пришелец может оказаться гораздо более страшным конкурентом. Он убедился в этом в тот же вечер, наведя справку в медицинском указателе. Оттуда он узнал, что доктор Верриндер Смит обладает высшими учеными степенями, успешно работал в университетах Эдинбурга, Парижа, Берлина и Вены и был награжден медалью и премией Ли Хопкинса за оригинальные исследования по вопросу о функциях передних корней спинно-мозговых нервов. Доктор Риплей в замешательстве ерошил свои жидкие волосы, читая curriculum viae своего соперника. Что могло заставить этого блестящего молодого ученого поселиться в маленькой хэмпширской деревушке?
Но, как ему показалось, он скоро нашел разъяснение этой непостижимой загадки. Очевидно, доктор Верриндер Смит просто искал уединения, чтобы без помехи предаваться своим научным исследованиям. Дощечка же была прибита просто так, без всякого поползновения привлечь пациентов. Ему казалось, что его объяснение очень правдоподобно и что он много выиграет от такого приятного соседства. Сколько раз ему приходилось жалеть о том, что он лишен высокого удовольствия, которое дает общение с родственным умом. Отныне это удовольствие будет ему вполне доступно — обстоятельство, чрезвычайно радовавшее его. Именно эта радость и побудила его сделать шаги, которые при других обстоятельствах он никогда бы не сделал. Согласно правилам докторского этикета, вновь прибывший доктор первый делает визит местному доктору, и это правило обыкновенно строго соблюдается. Сам Риплей с педантической точностью соблюдал правила профессионального этикета и тем не менее на следующий день отправился с визитом к доктору Верриндеру Смиту. По его мнению, этим любезным поступком он должен был создать благоприятную почву для сближения со своим соседом.
Дом оказался чистеньким и благоустроенным. Красивая горничная ввела доктора Риплея в небольшой, светлый кабинет. Следуя за горничной по коридору, он заметил в передней несколько зонтиков и дамскую шляпу.
Какая жалость, что его коллега был женат! Это помешает им сблизиться и проводить целые вечера в оживленной беседе друг с другом, а эти вечера в таких обольстительных красках рисовались его воображению. С другой стороны, многое из того, что он увидел в кабинете, произвело на него самое благоприятное впечатление. Там и сям видны были такие дорогие инструменты, какие гораздо чаще встречаются в больницах, чем у частных врачей. На столе стоял сфигмограф, а в углу какая-то машина, похожая на газометр, с употреблением которой доктор Риплей не был знаком. Книжный шкаф, полки которого были уставлены тяжеловесными томами в разноцветных переплетах, на французском и немецком языках, привлек его особенное внимание, и он весь погрузился в рассматривание книг, пока отворившаяся позади него дверь не заставила его обернуться. Перед ним стояла маленькая женщина с бледным, простым лицом, которое скрашивала только пара проницательных насмешливых глаз. В одной руке она держала пенсне, в другой его карточку.
— Здравствуйте, доктор Риплей, — сказала она.
— Здравствуйте, сударыня, — ответил он. — Вашего супруга, вероятно, нет дома?
— Я не замужем, — просто ответила она.
— Ах, извините, пожалуйста! Я имел в виду доктора… доктора Верриндера Смита.
— Я — доктор Верриндер Смит.
Доктор Риплей был так сильно поражен ее ответом, что уронил шляпу на пол и забыл даже поднять ее.
— Как? — с трудом выговорил он. — Обладатель премии Ли Хопкинса — вы!
Ему никогда не приходилось видеть женщины-врача, и вся его консервативная душа возмущалась при одной мысли о таком уродливом явлении. Хотя он не повторял мысленно библейского текста, гласящего, что только мужчина может быть врачом и только женщина кормилицей, однако у него было такое чувство, точно только что перед его глазами было совершено неслыханное богохульство. На его лице ясно отразились волновавшие его чувства.
— Мне очень жаль, что я обманула ваши ожидания, — сухо сказала она.
— Действительно, вы удивили меня, — ответил он, поднимая свою шляпу.
— Вы, значит, противник женского освободительного движения?
— Не могу сказать, чтобы оно пользовалось моей симпатией.
— Но почему?
— Я предпочел бы уклониться от дискуссии.
— Но я уверена, что вы ответите на вопрос женщины.
— В таком случае я скажу вам, что женщины подвергаются опасности лишиться своих привилегий, узурпируя привилегии другого пола.
— Но почему же женщина не может зарабатывать средства к жизни умственным трудом?
Доктора Риплея раздражало спокойствие, с которым она задавала ему свои вопросы.
— Я очень хотел бы избежать спора, мисс Смит.
— Доктор Смит, — поправила она его.
— Ну, доктор Смит. Но если вы настаиваете на ответе, то я должен сказать вам, что я не считаю медицину профессией, приличною для женщин, и что я против женщин, старающихся походить на мужчин.
Это был крайне грубый ответ, и ему тотчас же стало стыдно за свою грубость. Тем не менее его собеседница только приподняла брови и улыбнулась.
— Мне кажется, что вы слишком легко относитесь к этому вопросу, — сказала она. — Но, конечно, если это делает женщин похожими на мужчин, то от этого они много теряют.
Этим маленьким замечанием она довольно удачно отпарировала его грубую выходку, и доктор не мог не сознавать этого.
— Имею честь кланяться, — сказал он.
— Мне очень жаль, что между нами не могут установиться более дружелюбные отношения, раз уж нам приходится быть соседями, — сказала она.
Он опять поклонился и сделал шаг по направлению к двери.
— Удивительное совпадение, — сказала она. — В тот самый момент, когда мне подали вашу карточку, я как раз читала вашу статью о сухотке спинного мозга в «Ланцете».
— В самом деле… — сухо сказал он.
— Это очень талантливая статья.
— Вы очень любезны.
— Но взгляды, которые вы приписываете в ней профессору Питру из Бордо, уже отвергнуты им.
— Я пользовался его брошюрой издания 1890 года, — сердито сказал доктор Риплей.
— А вот его брошюра издания 1891 года. — Она достала из груды периодических изданий, лежавших на столе, небольшую книжку и протянула ее доктору Риплею. — Посмотрите вот это место.
Доктор Риплей быстро пробежал глазами указанный ею параграф. Не могло быть никакого сомнения, что профессор совершенно отказался от взглядов, высказанных им в предыдущей статье. Швырнув книжку на стол, Риплей еще раз холодно поклонился и вышел из кабинета. Взяв вожжи у грума, он обернулся в сторону дома и увидел, что мисс Смит стоит у окна и, как ему показалось, весело хохочет.
Весь этот день его преследовало воспоминание об этой встрече. Он чувствовал, что вел себя в разговоре с ней, как школьник. Она показала, что знает больше его по вопросу, которым он особенно интересовался. Она была учтива, в то время как он был груб, хладнокровна, в то время как он сердился. Но больше всего его угнетала мысль о ее чудовищном вторжении в сферу его собственной деятельности. До сих пор женщина-врач была для него абстрактным представлением, отталкивающим, но лишенным реального значения явлением. Теперь же она была тут, в непосредственной близости к нему, с такой же медной дощечкой, как у него самого, — очевидно, рассчитывала на тех же самых пациентов, с которыми приходилось иметь дело и ему. Он не боялся, конечно, ее конкуренции, но его возмущало то поругание его идеала женственности, которым, по его мнению, была профессия его соседки. Ей, вероятно, не больше тридцати лет, и у нее славное выразительное лицо. Он вспомнил ее насмешливые глаза и твердый, изящно очерченный подбородок. Больше же всего он возмущался при мысли о тех испытаниях, которым во время изучения медицины должна была подвергаться ее стыдливость. Мужчина может, конечно, пройти через это, сохранив всю свою чистоту, но женщина — никогда.
Но скоро он узнал, что даже с ее конкуренцией ему придется серьезно считаться. Известие о ее прибытии в Хойланд привлекло в ее кабинет нескольких любопытных пациентов, на которых уверенность ее манер и ее необыкновенные новомодные инструменты произвели такое сильное впечатление, что в течение нескольких недель они не могли говорить ни о чем другом. А скоро появились и более ясные признаки того впечатления, которое она произвела на умы деревенского населения. Фермер Эйтон, уже несколько лет безуспешно лечивший свою экзему цинковой мазью, сразу избавился от нее после того, как она смазала ему ногу какой-то жгучей жидкостью, в течение трех ночей причинявшей ему невыразимые страдания. Миссис Крайдер, всегда смотревшая на родинку на щеке своей дочери Эльзы, как на знак Божьего гнева за то, что во время родов она поела пирога с малиной, также убедилась, что это зло поправимое. Словом, через месяц женщина-врач пользовалась известностью, а через два — славой.
Иногда доктор Риплей встречался с ней во время своих поездок. Она ездила в высоком кабриолете и правила сама; мальчик грум сидел позади нее. Когда они встречались, доктор Риплей неизменно приподнимал свою шляпу, но суровое выражение его лица ясно свидетельствовало о том, что это было чистою формальностью. Действительно, его неприязнь к ней быстро перешла в настоящую ненависть. Делая ее описание оставшимся ему верными пациентам, он позволял себе изображать ее в качестве «бесполой женщины». Впрочем, кадры его пациентов быстро таяли, и каждый новый день приносил известие о каком-нибудь отступничестве. По-видимому, население прониклось почти фанатическою верою в ее искусство, и пациенты стекались к ней толпами. Но что особенно оскорбляло его, так это то, что ей удавались такие вещи, от которых, за трудностью выполнения, он обыкновенно отказывался. При всей обширности своих познаний, он не решался браться за операции, чувствуя, что его нервы недостаточно крепки для этого, и обыкновенно отсылал больных, нуждающихся в операции, в Лондон. Ей же была чужда подобная слабость, и она бралась за самые трудные операции. Он жестоко страдал, услышав, что она взялась выпрямить кривую ногу Алека Тернера, а вскоре после этого он получил от матери этого Алека, жены приходского священника, записку, в которой та просила его взять на себя хлороформирование ее сына во время операции. Отказаться было бы бесчеловечно, так как заменить его было некому, и потому, скрепи сердце, он дал свое согласие, хотя необходимость быть свидетелем торжества своего соперника и была для него горше полыни. Тем не менее, несмотря на свою досаду, он не мог не удивляться ловкости, с которою она произвела операцию. Ему никогда не приходилось видеть более искусную работу, и у него хватило благородства высказать свое мнение вслух, хотя ее искусство только увеличило его нерасположение к ней. Эта операция еще больше подняла ее популярность в прямой ущерб его собственной репутации, и теперь у него был еще один лишний повод ненавидеть ее — боязнь остаться без практики. Но именно эта ненависть придала совсем неожиданный оборот всему делу.
В один зимний вечер, когда доктор Риплей только что встал из-за обеденного стола, к нему прискакал грум от соседнего помещика, Фэркестля, самого богатого человека в округе, с известием, что дочь Фэркестля обварила руку кипятком, и помощь нужна немедленно. За женщиной-врачом также послали человека, так как Фэркестлю было все равно, кто бы ни приехал, лишь бы поскорее. Как сумасшедший, выбежал доктор Риплей из своего кабинета, дав себе клятву, что если только быстрая езда может помочь делу, то он не даст своему сопернику прокрасться в дом своего лучшего пациента. Он не дал даже зажечь фонарей у экипажа и помчался, как бешеный. Так как он жил несколько ближе к имению Фэркестля, чем она, то был уверен, что приедет значительно раньше ее.
Так, вероятно, и было бы, если бы в дело не вмешался стихийный элемент случайности, постоянно расстраивающий самые правильные расчеты человеческого ума и сбивающий с толку самых самоуверенных пророков. Потому ли, что у экипажа не были зажжены фонари, или потому, что Риплей все время думал о своем счастливом сопернике, но только на крутом повороте на Бэзингстокскую дорогу фаэтон чуть не опрокинулся. Доктор и грум помещика вылетели из экипажа, а испуганная лошадь умчалась с пустой повозкой. Грум выбрался из канавы, в которую он свалился, и зажег спичку, осветив своего стонавшего компаньона.
При свете ее доктор слегка приподнялся на локте. Он заметил, что ниже колена его правой ноги из разорванной штанины торчит что-то белое и острое.
— Ах господи! — простонал он. — Ведь эта штука продержит меня в постели, по крайней мере, три месяца! — И с этими словами он лишился чувств.
Когда он пришел в себя, грума уже не было, так как он побежал к дому помещика за помощью, но около него стоял мальчик, грум мисс Смит, направляя свет фонаря на его поврежденную ногу, а сама она в это время ловко разрезала кривыми ножницами его брюки в том месте, где нога была сломана.
— Ничего, доктор, — сказала она успокаивающим тоном. — Мне очень жаль, что с вами случилось такое несчастье. Завтра к вам приедет доктор Хортон, но я уверена, что до его приезда вы не откажетесь от моей помощи. Я почти не верила своим глазам, увидев вас лежащим на дороге.
— Грум ушел за помощью, — простонал больной.
— А пока она придет, мы перенесем вас в экипаж. Полегче, Джон! Так! Но в таком виде вам нельзя будет ехать. Позвольте мне захлороформировать вас, и я приведу вас в такое состояние…
Доктору Риплею не пришлось услышать конца этой фразы. Он попытался было приподнять руку и пробормотать что-то в виде протеста, но в тот же момент почувствовал сладковатый запах хлороформа, и чувство необычайного покоя охватило все его измученное существо. Ему казалось, что он погрузился в холодную прозрачную воду и опускается все ниже и ниже, плавно и без усилий, в царство зеленоватых теней, в то время как воздух сотрясается от гармоничного звона больших колоколов. Но вот он начал подниматься наверх, все выше и выше, с ощущением страшной тяжести в висках; еще момент, — и он оставил за собой зеленоватый сумрак моря, и яркий дневной свет опять коснулся его глаз. Два блестящих золотых шара сияли перед его ослепленными глазами. Он долго щурился на них, желая понять, что это такое, пока, наконец, не сообразил, что это просто медные шары, укрепленные на столбиках его кровати, и что он лежит в своей собственной маленькой комнате с таким чувством, точно у него вместо головы пушечное ядро, а вместо ноги — полоса железа. Повернув голову, он увидел склонившееся над ним спокойное лицо женщины-врача.
— А, наконец-то! — сказала она. — Я не давала вам прийти в себя всю дорогу, так как знала, как мучительна будет для вас тряска. Теперь ваша нога в лубке. Я приготовила вам снотворное. Сказать вашему груму, чтобы он съездил завтра утром за доктором Хортоном?
— Я предпочел бы, чтобы вы продолжали лечить меня, — сказал доктор Риплей слабым голосом. — Ведь вы отобрали у меня всех моих пациентов, возьмите же и меня в их число, — прибавил он с истерическим смехом.
Это была не особенно дружелюбная речь, но когда она отошла от его кровати, ее глаза светились не гневом, а состраданием.
У доктора Риплея был брат, Вильямс, бывший младший хирург в лондонском госпитале. Получив известие о несчастном случае с его братом, он сейчас же приехал в Гэмпшир. Услышав подробности, он удивленно приподнял брови.
— Как! У вас завелась одна из этих! — воскликнул он.
— Я не знаю, что я стал бы делать без нее.
— Я не сомневаюсь, что она хорошая сиделка.
— Она знает свое дело не хуже нас с тобой.
— Говорите только за себя, Джемс, — сказал лондонец, презрительно фыркнув. — Но если даже мы оставим в стороне данный случай, то в общем не можешь ты не сознавать, что медицина — профессия, совсем не подходящая для женщины.
— Так, значит, ты думаешь, что ничего нельзя сказать в защиту противоположного мнения?
— Великий боже! А ты?
— Ну, не знаю. Но вчера вечером мне пришло в голову, что, может быть, наши взгляды на этот предмет несколько узки.
— Вздор, Джемс. Женщины могут получать премии за лабораторные занятия, но ведь ты знаешь не хуже меня, что в критических обстоятельствах они совершенно теряются. Ручаюсь, что перевязывая твою ногу, эта женщина страшно волновалась. Кстати, дай-ка я посмотрю, хорошо ли она перевязала ее.
— Я предпочел бы, чтобы ты не трогал ее, — сказал больной. — Она уверила меня, что все в порядке.
Брат Вильямс казался глубоко оскорбленным.
— Если слово женщины для тебя значит больше, чем мнение младшего хирурга лондонского госпиталя, то, разумеется, мне остается только умолкнуть, — сказал он.
— Да, я предпочитаю, чтобы ты не трогал ее, — твердо сказал больной.
Доктор Вильямс Риплей в тот же самый вечер, пылая негодованием, вернулся в Лондон.
Она же, знавшая о его приезде, была очень удивлена, что он так скоро уехал.
— Мы с ним немного поспорили, — сказал доктор Риплей, не считая нужным вдаваться в подробности.
В течение целых двух долгих месяцев доктору Риплею приходилось ежедневно приходить в соприкосновение со своим соперником, и он узнал много такого, о чем раньше и не подозревал. Она оказалась прекрасным товарищем и самым внимательным врачом. Ее короткие визиты были для него единственной отрадой в длинные, скучные дни, которые ему приходилось проводить в постели. У нее были те же интересы, что и у него, и она могла говорить с ним обо всем, как равный с равным. И, тем не менее, только совершенно лишенный чуткости человек мог бы не заметить под этой сухой и серьезной оболочкой присутствия нежной женственной натуры, сказывавшейся и в ее разговоре, и в выражении ее голубых глаз, и в тысяче других мелочей. А он, несмотря на некоторую примесь фатовства и педантизма, ни в коем случае не был лишен чуткости и был достаточно благороден, чтобы признаться в своей неправоте.
— Не знаю, как мне оправдаться перед вами, — застенчиво начал он однажды, когда его выздоровление подвинулось вперед уже настолько, что он мог сидеть в кресле, заложив ногу на ногу, — но я чувствую, что я был совершенно неправ.
— В чем же именно?
— В своих воззрениях на женский вопрос. Я привык думать, что женщина неизбежно теряет часть своей привлекательности, посвящая себя такой профессии, как медицина.
— Так вы теперь не думаете, что женщины в этих случаях неизбежно становятся какими-то бесполыми существами? — воскликнула она.
— Пожалуйста, не повторяйте моего идиотского выражения.
— Я так рада, что помогла вам изменить свои взгляды на этот вопрос. Я думаю, что это самый искренний комплимент, какой только мне приходилось слышать.
— Как бы то ни было, а это правда, — сказал он, и потом всю ночь был счастлив, вспоминая, как вспыхнули румянцем ее бледные щеки и какой прекрасной она казалась в тот момент. То время, когда он понял, что она такая же женщина, как и другие, казалось ему теперь давно миновавшим, и он не мог уже больше скрывать от себя, что для него она стала единственной. Ловкость, с которою она перевязывала его ногу, нежность ее прикосновения, удовольствие, которое ему доставляло ее присутствие, сходство их вкусов, — все это вместе взятое совершенно изменило его отношение к ней. Тот день, когда она в первый раз не приехала к нему в обычное время — ему уже не нужны были ежедневные перевязки — был для него печальным днем. Но еще больше его пугала мысль о наступлении времени, — а он чувствовал, что это время близко, — когда он уже больше не будет нуждаться в ее помощи и она прекратит свои визиты. Наконец, настал день, когда она приехала к нему в последний раз. Увидев ее, он почувствовал, что от исхода этого последнего свидания зависит все его будущее. Он был человек прямой, и потому, когда она начала щупать его пульс, он взял ее за руку и спросил ее, не согласится ли она быть его женой.
— И соединить свою практику с вашей? — сказала она.
Он вздрогнул, оскорбленный и опечаленный ее вопросом.
— Как можете вы приписывать мне такие низкие мотивы? — воскликнул он. — Я люблю вас самою бескорыстною любовью.
— Нет, я была не права. Я сказала глупость, — проговорила она, отодвигая свой стул несколько назад и ударяя молоточком по его колену. — Забудьте, что я сказала это. Я не хотела бы огорчать вас, и, поверьте, я высоко ценю честь, которую вы сделали мне своим предложением. Но то, чего вы хотите, совершенно невозможно.
Если бы он имел дело с другой женщиной, он, может быть, стал бы убеждать и настаивать, с нею же — он инстинктом чувствовал это — такая тактика была совершенно бесполезна. В тоне ее голоса чувствовалась непоколебимая решимость. Он не сказал ничего и только откинулся на спинку своего кресла с убитым видом.
— Мне очень жаль, что я должна причинить вам разочарование, — сказала она опять. — Если бы я догадывалась о вашем чувстве, я сказала бы вам раньше, что решила всецело посвятить себя науке. Есть столько женщин, созданных для брака, и так мало чувствующих влечение к биологическим исследованиям. Я останусь верна своему призванию. Я приехала сюда в ожидании открытия Парижской физиологической лаборатории. Сейчас я получила известие, что там для меня есть вакансия, и таким образом кончится мое вторжение в вашу практику. Я была к вам так же несправедлива, как вы ко мне. Я считала вас ограниченным педантом, человеком, совершенно лишенным достоинств. В течение вашей болезни я научилась лучше ценить вас, и воспоминание о нашей дружбе всегда будет для меня приятным.
И вот через несколько недель в Хойланде опять остался один доктор Риплей. Но обитатели деревни заметили, что в течение нескольких месяцев он постарел на много лет, что в его голубых глазах навсегда застыло выражение затаенной тоски, а интересные молодые леди, с которыми сталкивал его случай или заботливые деревенские маменьки, стали возбуждать в нем еще меньший интерес, чем прежде.
Из практики
Обыкновенно люди умирают от тех болезней, изучением которых они всего усерднее занимались, — сказал доктор, обрезая кончик своей сигары со всею точностью и аккуратностью, свойственными людям его профессии.
Болезнь подобна хищному зверю, который, чувствуя, что его настигают, оборачивается и схватывает своего преследователя за горло. Если вы слишком усердно возитесь над микробами, микробы обратят на вас благосклонное внимание. Я видел много таких примеров, и не только в случаях заразных болезней. Всем хорошо известно, что Листон, всю жизнь изучавший аневризм, в конце концов, сам заболел им; я мог бы привести еще целую дюжину других примеров. А что может быть убедительнее случая с бедным старым Уокером из Сан-Христофора? Как, вы не слышали об этом? Впрочем, правда, вы были тогда еще слишком молоды; но все-таки удивительно, как скоро забываются такие вещи. Вы, молодежь, настолько поглощены интересами настоящего, что прошлое для вас как бы не существует, а между тем вы нашли бы там много интересного и поучительного.
Уокер был одним из лучших специалистов по нервным болезням в Европе. Вы, наверное, знакомы с его книжкой о склерозе. Она читается, как роман, и в свое время создала эпоху в науке. Уокер работал, как вол. Не говоря уже о его громадной практике, он ежедневно по несколько часов работал в клинике, да, кроме того, посвящал много времени самостоятельным научным исследованиям. Ну и жил он весело. Конечно, «de mortius aut bene, aut nihil», но ведь его образ жизни ни для кого не был секретом. Если он умер сорока пяти лет, то зато в эти сорок пять лет он сделал столько, сколько другому не сделать и в восемьдесят. Можно было только удивляться, что при таком образе жизни он не заболел раньше. Когда же болезнь, наконец, настигла его, он встретил ее с замечательным мужеством.
В то время я был его ассистентом в клинике. Однажды он читал студентам первого курса лекцию о сухотке спинного мозга. Объяснив, что один из первых признаков этой болезни заключается в том, что больной, закрыв глаза, не может составить пяток своих ног без того, чтобы не пошатнуться, он пояснил свои слова собственным примером. Я думаю, что студенты не заметили ничего. Но от меня не ускользнуло, насколько зловещим признаком результаты этого опыта были для него самого. Он также заметил это, но дочитал лекцию, не обнаружив никаких признаков волнения.
Когда лекция кончилась, он зашел ко мне в комнату и закурил сигаретку.
— Исследуйте-ка мои двигательные рефлексы, Смит, — сказал он.
Я постучал молоточком по его колену, но результат был не лучше того, какой получился бы, если бы я постучал по подушке, лежавшей на софе. Его нога осталась неподвижной. Он опять закрыл глаза и сделал попытку составить пятки, но при этом пошатнулся, точно молодое деревцо под яростным напором ветра.
— Так это, значит, была не межреберная невралгия, как я думал, — сказал он.
Тут я узнал, что он уже страдал некоторое время летучими болями, и, следовательно, все признаки болезни были налицо. Я молча смотрел на него, а он все пыхтел да пыхтел своей сигареткой. Он знал, что ему грозит неизбежная смерть, сопровождаемая более утонченными и медленными страданиями, чем те пытки на медленном огне, каким подвергают пленника краснокожие. А еще вчера все улыбалось ему — человеку в полном расцвете сил, одному из самых красивых мужчин в Лондоне, у которого было все: деньги, слава, высокое положение в свете. Он сидел некоторое время молча, окруженный облаком табачного дыма, с опущенными глазами и слегка сжатыми губами. Затем, медленно поднявшись на ноги, он махнул рукой с видом человека, делающего над собой усилие, чтобы отогнать тяжелые думы и направить мысли на другой предмет.
— Лучше всего сразу выяснить вопрос, — сказал он. — Мне нужно сделать кое-какие распоряжения. Могу я воспользоваться вашей бумагой и конвертами?
Он уселся за мою конторку и написал с полдюжины писем. Не будет нарушением доверия, если я скажу вам, что эти письма не были письмами к товарищам по профессии. Уокер был человек холостой и, следовательно, не ограничивался привязанностью к одной женщине. Кончив писать письма, он вышел из моей маленькой комнатки, оставив позади себя все надежды и все честолюбие своей жизни. А ведь он мог бы еще иметь перед собой целый год неведения и спокойствия, если бы совершенно случайно не пожелал иллюстрировать свою лекцию собственным примером. Целых пять лет длилась его агония, и он все время показывал замечательное мужество. Если когда-нибудь он и позволял себе в чем-нибудь излишества, то теперь он искупил это своим продолжительным мучением. Он вел тщательную запись симптомам своей болезни и разработал самым всесторонним образом вопрос об изменениях глаза во время спинной сухотки. Когда его веки уже не подымались сами, он придерживал их одною рукою, а другою продолжал писать. Затем, когда он уже не мог координировать мускулы руки, чтобы писать, он стал диктовать своей сиделке. Так, не переставая работать, умер на 45-м году жизни Джемс Уокер.
Бедный Уокер страстно любил всевозможные хирургические эксперименты и старался проложить новые пути в этой отрасли медицины. Между нами, успешность его работ в этом направлении вещь спорная, но, во всяком случае, он и в этой области работал с большим увлечением. Вы знаете Мак-Намару? Он носит длинные волосы и хотел бы, чтобы это объясняли тем, что у него артистическая натура; на самом же деле он носит их, чтобы скрыть недостачу одного уха. Его отрезал у него Уокер, но только, пожалуйста, не говорите Мак-Намаре, что я говорил вам это.
Это случилось таким образом. Уокер занимался в это время изучением лицевых мускулов и пришел к заключению, что паралич их происходит от расстройства кровообращения. У нас в клинике в это время был как раз больной с очень упорным параличом лица, и мы употребляли всевозможные средства для его излечения: мушки, тонические и всякие другие средства, уколы, гальванизм — и все безуспешно. Уокер вбил себе в голову, что если у больного отрезать ухо, то соответствующая часть лица будет более обильно снабжаться кровью и паралич будет излечен. Ему очень скоро удалось добиться согласия пациента на эту операцию.
Ее назначили на вечер. Уокер, конечно, чувствовал, что она носит характер довольно рискованного эксперимента, и не хотел, чтобы о ней много говорили, прежде чем выяснятся результаты. На операции присутствовало человек шесть докторов, между ними я и Мак-Намара. Посреди маленькой комнатки стоял узкий стол, на котором лежала подушка, покрытая клеенкой, и было разостлано шерстяное одеяло, концы которого с обеих сторон спускались почти до полу. Единственным освещением комнаты были две свечи, стоявшие на маленьком столике возле изголовья. Дверь отворилась, и в комнату вошел пациент; одна сторона его лица была гладка и неподвижна, другая же от волнения вся подергивалась мелкой дрожью. Он лег на стол и на его лицо положили маску с хлороформом, между тем как Уокер при слабом свете свечей возился с своими инструментами. Доктор, хлороформировавший больного, стоял у изголовья, а Мак-Намара стоял сбоку для контроля над ним. Остальные сгруппировались около стола, готовые, если понадобится, оказать помощь.
И вот, когда больной был уже наполовину захлороформирован, с ним сделался один из тех припадков, которыми нередко сопровождается полубессознательное состояние. Он начал брыкаться, метаться по столу и с яростью размахивать обеими руками. Столик, на котором стояли свечи, с грохотом полетел на пол, и комната погрузилась в мрак. Поднялась страшная суматоха: кто поднимал стол, кто отыскивал спички, кто старался успокоить неистовствовавшего пациента, и все это в абсолютной темноте. Наконец, два фельдшера повалили его на стол, к его лицу опять приблизили маску с хлороформом, свечи опять были зажжены, и мало-помалу его несвязные полузадушенные крики превратились в чуть слышное хрипение. Его голову положили на подушку и не снимали с него маски с хлороформом во все время операции. Каково же было наше удивление, когда, после того как маску сняли наконец с его лица, мы увидели на подушке окровавленную голову Мак-Намары!
Как это могло случиться? — спросите вы. А очень просто. Когда свечи полетели на пол, фельдшер, производивший хлороформирование пациента, бросился поднимать их. Больной же в это время спустился на пол и залез под стол. Бедный Мак-Намара, ухватившийся за больного, потерял равновесие и упал на стол, а в это время фельдшер, в темноте принявший его за больного, наложил маску с хлороформом на его лицо. Другие помогли ему, и чем больше брыкался и кричал Мак-Намара, тем сильнее накачивали его хлороформом. Уокер, конечно, оказался в очень неприятном положении и рассыпался в извинениях. Он предложил ему сделать искусственное ухо, но Мак-Намара отказался. Что касается того пациента, то мы нашли его спокойно спящим под столом; концы спущенного одеяла закрывали его с обеих сторон от нескромных взоров. На следующий день Уокер прислал Мак-Намаре отрезанное у него ухо в банке со спиртом. Сам Мак-Намара скоро забыл о постигшей его неприятности, но жена его приняла дело гораздо ближе к сердцу и долго сердилась на Уокера.
Некоторые утверждают, что продолжительное и глубокое изучение человеческой натуры неизбежно приводит к самым пессимистическим выводам, но я не думаю, чтобы люди, действительно изучившие человеческую натуру, придерживались этого воззрения. Мой собственный опыт убеждает меня в противном. Я был воспитан в мертвящей обстановке духовной семинарии, и тем не менее, после тридцатилетнего тесного общения с людьми в качестве врача, я не могу отказать им в моем уважении. Зло обыкновенно лежит на поверхности человеческой души, но загляните поглубже, и вы увидите, сколько добрых и хороших чувств скрывается в глубине ее. Сотни раз приходилось мне иметь дело с людьми, так же неожиданно приговоренными к смерти, как бедный Уокер, или, что еще хуже смерти, к слепоте или полному обезображению. Мужчины и женщины, почти все они проявляли при этом удивительное мужество, а некоторые обнаруживали такое полное забвение своей собственной личности, поглощенные одною мыслью о том, как известие о грозящей им участи отзовется на их близких, что нередко мне казалось, что стоящий передо мной кутила или легкомысленная женщина превращаются на моих глазах в ангелов. Мне случалось также сотни раз присутствовать при последних минутах умирающих всех возрастов, как верующих разных сект, так и неверующих, и ни один из них ни разу не выказал признаков страха, кроме одного бедного мечтательного юноши, всю свою безупречную жизнь проведшего в лоне одной из самых строгих сект. Правда, человек, истощенный тяжелою болезнью, не доступен чувству страха — это могут подтвердить люди, во время припадка морской болезни узнававшие, что корабль идет ко дну. Вот почему я считаю, что мужество, которое проявляет человек, узнав, что болезнь обезобразит его наружность, выше мужества, проявляемого умирающим перед лицом смерти.
Теперь я расскажу вам случай, бывший со мной в прошлую среду. Ко мне пришла за советом жена одного баронета, известного спортсмена. Ее муж также пришел с нею, но остался, по ее желанию, в приемной. Я не буду вдаваться в подробности — скажу вам только, что у нее оказался необыкновенно злокачественный случаи рака. «Я знала это, — сказала она. — Сколько времени осталось мне жить?» — «Боюсь, что вы не протянете дольше нескольких месяцев», — ответил я. — «Бедный Джек! — сказала она. — Я скажу ему, что ничего опасного нет». — «Но почему вы хотите скрыть от него правду?» — спросил я. «Его очень беспокоит моя болезнь, и он, наверное, теперь страшно волнуется, дожидаясь меня в приемной. Сегодня он ждет к обеду двух своих лучших друзей, и я не хотела бы испортить ему вечер». — И с этими словами эта маленькая мужественная женщина вышла из моего кабинета, а в следующий момент ее муж с сияющим от счастья лицом крепко пожимал мне руку. Разумеется, выполняя ее желание, я не сказал ему ничего, и думаю, что этот вечер был для него одним из самых светлых, а следующее утро одним из самых печальных в его жизни.
Удивительно, с каким мужеством и спокойствием встречают женщины самые ужасные удары судьбы. Этого нельзя сказать про мужчин. Мужчина может воздержаться от жалоб, но, тем не менее, в первый момент он теряет самообладание. Я расскажу вам случай, бывший со мною несколько недель тому назад, случай, который пояснит вам мою мысль. Один господин пришел посоветоваться со мной относительно своей жены, очень красивой женщины. У нее, по его словам, была на предплечье небольшая туберкулезная опухоль. Он не придавал особенного значения этому обстоятельству, но все-таки хотел знать, не принесет ли ей пользу пребывание в Девоншире или на Ривьере. Я осмотрел больную и нашел у нее ужасающую саркому кости, снаружи почти незаметную, но проникшую до лопатки и ключицы. Более тяжелого случая этой болезни я никогда не видал. Я выслал ее из кабинета и сказал ее мужу всю правду. Что же он сделал? Он начал медленно ходить по комнате с заложенными за спину руками, с величайшим интересом рассматривая картины на стенах. Я как сейчас вижу, как он надевает золотое пенсне, останавливается перед картиной и смотрит на нее совершенно бессмысленными глазами. Очевидно, в этот момент он не сознавал, что делает, и не видел перед собой ни стены, ни висящей на ней картины. «Ампутация руки?» — спросил он, наконец. «Да, и, кроме того, ключицы и лопатки» — сказал я. «Совершенно верно. Ключицы и лопатки», — повторил он все с тем же безжизненным взглядом. Он был совсем убит этим неожиданным несчастьем, и я думаю, что он никогда уже не будет прежним жизнерадостным человеком. Жена его, напротив, выказала большое мужество, и ее спокойствие и самообладание не покидали ее все время. Болезнь достигла уже таких размеров, что ее ампутированная рука сама собою переломилась пополам, когда хирург взял ее, чтобы убрать. Но я все-таки думаю, что ожидать возврата болезни нет оснований и что она совсем поправится.
Обыкновенно первый пациент остается в памяти на всю жизнь, но мой первый пациент был совсем неинтересный субъект. Впрочем, в моей памяти остался один интересный случаи из первых месяцев моей практики. Однажды ко мне явилась пожилая, роскошно одетая дама с небольшой корзинкой в руках. Заливаясь слезами, она открыла корзинку и вытащила из нее необыкновенно толстую, безобразную и всю покрытую болячками моську. «Ради бога, доктор, отравите ее, но только так, чтобы она не страдала! — воскликнула она. — Но только, пожалуйста, поскорее, иначе я передумаю». — И, истерически рыдая, она бросилась на софу. Обыкновенно, чем неопытнее врач, тем более высокое мнение у него о своей профессии; я думаю, что вы знаете это не хуже меня, мой юный друг, и потому не удивитесь, что в первый момент я хотел с негодованием отказаться. Но потом я решил, что, как человек, я не могу отказать этой женщине в том, что, по-видимому, имеет для нее такое громадное значение, и потому, уведя несчастную моську в другую комнату, я отравил ее с помощью нескольких капель синильной кислоты, влитых в блюдечко с молоком, которое я дал ей вылакать. «Ну что, кончилось?» — воскликнула дама, когда я вернулся в кабинет. Тяжело было смотреть на эту женщину, сосредоточившую на маленьком неуклюжем животном всю ту любовь, которая, если бы она была замужем, принадлежала бы ее мужу и детям. Она оставила мой кабинет в полном отчаянии. Только после того как она уехала, я заметил на своем столе конверт, запечатанный большою красною печатью. На конверте карандашом было написано следующее: «Я не сомневаюсь, что вы охотно сделали бы это и даром, но все-таки прошу вас принять содержимое этого конверта». Я стал распечатывать конверт с смутным предчувствием, что дама, только что бывшая у меня, какая-нибудь эксцентричная миллионерша и что я найду в конверте, по крайней мере, банковский билет в пятьдесят фунтов. Каково же было мое удивление, когда я нашел в нем вместо ожидаемого билета почтовый перевод на четыре шиллинга и шесть пенсов! Это показалось мне таким забавным, что я хохотал до упаду. Вы убедитесь на собственном опыте, мой друг: в жизни врача так много трагического, что, если бы не эти случайные комические эпизоды, она была бы прямо невыносима.
Но все-таки врач не может жаловаться на свою профессию. Разве возможность облегчать чужие страдания не есть уже сама по себе такое благо, что человек сам должен был бы платить за право пользоваться этою привилегией, вместо того чтобы брать с других деньги? Но, разумеется, ему нужны средства, чтобы содержать жену и детей. Тем не менее его пациенты — друзья ему или, по крайней мере, должны быть его друзьями. Когда он приходит куда-нибудь, уже один звук его голоса, кажется, дает облегчение больным. Чего же еще мог бы пожелать себе человек? Кроме того, врач не может быть эгоистичным человеком, поскольку ему постоянно приходится иметь дело с проявлениями человеческого героизма и самоотвержения. Медицина, мой юный друг, — благородная, возвышенная профессия, и вы, молодежь, должны приложить все усилия, чтобы она и впредь оставалась такой.
Романтические рассказы
Как синьор Ламберт покинул сцену
I
Сэр Вильям Спартер был человеком, которому достаточно было четверти века, чтобы превратиться из простого подмастерья морских доков Плимута с жалованьем в 24 шиллинга в неделю во владельца собственного дока и целой флотилии судов.
Любопытным и по сие время показывают еще домик в Лэк-Роде в Лэдпорте, в котором сэр Вильям, будучи еще простым рабочим, изобрел котел, который получил его имя.
Теперь в пятидесятилетнем возрасте он обладает резиденцией в Лейнстерских Садах, деревенской усадьбой в Тэплоу, охотой в графстве Аргайльском, отличным погребом и самой красивой женщиной во всем городе.
Неутомимый, непоколебимый, точно любая из построенных им машин, он посвятил всю свою жизнь одной цели — приобретению всего, что имеется лучшего на земле.
Обладатель квадратного черепа, могучих плеч, массивной фигуры, глубоко посаженных глаз, он казался олицетворением энергии и упорства.
За всю его карьеру последняя не была омрачена ни малейшей неудачей публичного характера.
И, несмотря на это, он споткнулся все-таки на одном пункте, и на самом чувствительном из всех.
Ему не удалось завоевать себе чувства своей жены.
Когда он женился на ней, она была дочерью хирурга и первой красавицей одного из городов севера.
Уж и в это время он был богат и влиятелен, и это-то обстоятельство заставило его забыть двадцатилетнюю разницу между собой и молодой девушкой.
Но с того времени он ушел далеко-далеко вперед.
Грандиозное предприятие в Бразилии, превращение всей своей фирмы в акционерное общество, получение титула баронета — все это произошло уже после свадьбы.
Он мог внушать страх своей жене, терроризировать ее, возбуждать удивление своей энергией, уважение перед упорством, но не мог заставить ее любить себя.
И не то чтобы он не добивался этого.
С неутомимым терпением, бывшим главной его силой в делах, он пытался в течение нескольких лет добиться ее взаимности.
Но именно те качества, которые были так полезны ему в общественной жизни, делали его невыносимым человеком в частной.
Ему не хватало тактичности, искусства приобрести симпатию. Подчас он оказывался вовсе грубым и вовсе не умел найти тонких оттенков в поступках и речи, которые ценятся большей частью женщин куда выше всех материальных выгод.
Чек в сто фунтов стерлингов, переброшенный через стол за завтраком, в глазах женщины не стоит пяти шиллингов, когда последние свидетельствуют о том, что давший их потрудился, чтобы добыть их ради «нее».
Спартер сделал ошибку — он никогда не думал об этом.
Постоянно погруженный мыслями в свои дела, вечно думая о доках, верфях, он не имел времени для тонкостей и возмещал их недостаток периодической щедростью в деньгах.
Через пять лет он понял, что скорее еще больше потерял, нежели выиграл в сердце своей дамы.
И вот ощущение разочарования разбудило в нем самые скверные стороны его души. Он начал чувствовать приближение опасности.
Но увидел и убедился он в ней лишь тогда, когда получил в свои руки благодаря предателю-слуге письмо своей жены, из которого он убедился, что она, несмотря на свою холодность к нему, питает достаточно сильную страсть к другому.
С этого момента его дом, крейсера, патенты не занимали больше его мыслей, и он посвятил всю свою огромную энергию на гибель того человека, которого возненавидел всей душой.
II
В этот вечер за обедом он был холоден и молчалив.
Жена его дивилась, что бы такое могло стрястись, что произвело в нем такую перемену.
Он не произнес ни слова за все то время, что они провели в салоне за кофе.
Она бросила на него два-три взгляда; они были встречены в упор глубоко посаженными серыми глазами, направленными на нее с каким-то особенным, совершенно необычным выражением.
Ее мысли были заняты каким-то посторонним предметом, но мало-помалу молчание ее мужа и это упорное каменное выражение его лица обратили на себя ее внимание.
— Не могу ли я что-нибудь для вас сделать, Вильям? Что случилось? — спросила она. — Надеюсь, никаких неприятностей?
Он не ответил.
Он сидел, откинувшись на спинку кресла, наблюдая эту женщину редкой красоты, которая начала бледнеть, чувствуя неминуемую катастрофу.
— Не могу ли я что-нибудь для вас сделать, Вильям?
— Да, написать одно письмо.
— Какое письмо?
— Сейчас скажу.
Комната снова погрузилась в мертвую тишину.
Но вот раздались тихие шаги метрдотеля Петерсона и звук его ключа, повернувшегося в скважине; он но обыкновению запирал все двери.
Сэр Вильям минуту прислушивался.
Затем он встал.
— Пройдите в мой кабинет, — сказал он.
III
В кабинете было темно, но он повернул кнопку электрической лампы под зеленым абажуром, стоявшей на письменном столе.
— Сядьте к этому столу.
Он закрыл дверь и сел рядом с ней.
— Я хотел только сказать вам, Джеки, что мне все известно относительно Ламберта.
Она раскрыла рот, вздрогнула, отодвинулась от него и протянула руки, точно ожидая удара.
— Да, я знаю все, — повторил он.
Тон его был совершенно спокоен. В нем звучала такая уверенность, что она не имела сил отрицать справедливость его слов.
Она не ответила и сидела молча, не сводя глаз с серьезной массивной фигуры мужа.
На камине шумно тикали большие часы; если не считать этого звука, в доме царило абсолютное молчание.
До этого момента она не слышала этого тиканья; теперь звуки его казались ей рядом ударов молота, вколачивающего гвоздь в ее голову.
Он встал и положил перед ней лист бумаги.
Затем он вынул из кармана другой лист и разложил его на углу стола.
— Это черновик того письма, которое я попрошу вас написать, — сказал он. — Если угодно, я прочитаю его вам:
«Дорогой, милый Сесиль, я буду в № 29 в половине седьмого; для меня крайне важно, чтобы вы пришли прежде, чем уедете в оперу. Будьте непременно — у меня есть серьезные причины, в силу которых мне необходимо видеть вас. Всегда ваша Джеки».
— Возьмите перо и перепишите это письмо, — закончил он.
— Вильям, вы задумали мщение. О, Вильям, я оскорбила вас, я в отчаянии, и…
— Перепишите это письмо.
— Что вы хотите сделать? Почему вы хотите, чтобы он пришел в этот час?
— Перепишите это письмо.
— Как можете вы быть так жестоки, Вильям? Вы отлично знаете.
— Перепишите это письмо.
— Я начинаю ненавидеть вас, Вильям. Я начинаю думать, что вышла замуж за демона, а не за человека.
— Перепишите это письмо.
Мало-помалу железная воля и безжалостная решимость оказали свое могучее влияние на это создание, сотканное из нервов и капризов.
С видимым усилием, против воли, она взяла в руки перо.
— Вы не думаете причинить ему зло, Вильям?
— Перепишите это письмо.
— Пообещайте мне простить его, если я напишу?
— Перепишите это письмо.
Она взглянула ему прямо в глаза, но не выдержала его взора.
Она походила на полузагипнотизированное животное, которое хоть и упирается, но повинуется.
— Ну вот, теперь вы довольны?
Он взял письмо, которое она подала ему, и вложил его в конверт.
— Теперь адрес.
Она написала:
«Сесилю Ламберту, 133 bis, Хаф-Авон-стрит». Почерк был неправилен, лихорадочен.
Муж холодно приложил пропускную бумагу и бережно спрятал письмо в портфель.
— Надеюсь, что теперь вы довольны? — с худо скрытой растерянностью спросила она.
— Вполне. Можете вернуться к себе. Миссис Макей получила от меня приказание провести ночь в вашей спальне и наблюдать, чтобы вы не отправили какого-либо письма.
— Миссис Макей! Вы намерены подвергнуть меня унижению нахождения под надзором моей собственной прислуги?
— Идите к себе.
— И вы воображаете, что я подчинюсь приказаниям горничной?
— Идите к себе.
— О, Вильям, кто мог бы подумать в то незабвенное время, что вы станете обходиться со мной так? Если бы моя мать подумала бы…
Он взял ее за руку и подвел к двери.
— Идите к себе в комнату, — сказал он.
И она очутилась в слабо освещенном вестибюле.
IV
Вильям Спартер закрыл за ней дверь и вернулся к письменному столу.
Он вынул из ящика две вещи, купленные в тот же день.
Это был номер журнала и книга.
Журнал был последним выпуском «Музыкального вестника», содержавшим в себе биографию и портрет знаменитого синьора Ламберта, чудесного тенора, очаровавшего своим голосом публику и приведшего в отчаяние конкурентов.
Портрет изображал мужчину с открытым лицом, довольного самим собой, своей красотой и молодостью и обладавшего большими глазами, вздернутыми кверху усами и бычачьей шеей.
В биографии сообщалось, что ему было всего 27 лет, что карьера его была сплошным триумфом, что он всецело посвятил себя искусству и что его голос приносил ему, по самому скромному подсчету, 20 000 фунтов в год.
Вильям Спартер внимательно прочел все это, сильно сдвигая свои густые брови, так что между ними легла глубокая складка, похожая на рану.
Она появлялась на его лбу всегда, когда он сосредоточивал на чем-либо все свое внимание.
Наконец он сложил журнал и открыл книгу. Это было сочинение, мало подходящее для легкого чтения; то был технический трактат об органах речи и пения. В нем имелась масса раскрашенных рисунков, которым он уделил особенное внимание. Большинство из них изображало внутреннее строение гортани и голосовых связок, блиставших серебристым оттенком среди красноты зева. Сэр Вильям Спартер провел, сдвинув свои энергические брови, большую часть ночи над рассматриванием этих иллюстраций. Кроме того, он читал и перечитывал пояснительный текст к ним.
V
Доктор Менфольд Ормонд, знаменитый специалист по болезням горла и дыхательных путей, был сильно удивлен на следующее утро, когда лакей подал ему в его приемный кабинет карточку сэра Вильяма Спартера.
Несколько дней назад он встретился с ним вечером на обеде у лорда Мальвина и вынес о Спартере из этой встречи впечатление как о человеке редкой физической силы и здоровья.
Он вспомнил это впечатление, когда в кабинет ввели знаменитого судовладельца.
— Рад снова видеть вас, сэр Вильям, — сказал известный специалист. — Надеюсь, что вы вполне здоровы?
— О да, благодарю вас.
Сэр Вильям уселся на стул, указанный ему доктором, и спокойно оглядывал комнату.
Доктор Ормонд с некоторым любопытством следил за ним глазами, потому что у его посетителя был такой вид, точно он ищет что-то, что ожидает найти.
— Нет, — произнес, наконец, последний, — я пришел не ради здоровья, я пришел за справкой.
— Я вполне к вашим услугам.
— В последнее время я занялся изучением горла. Я читал трактат на эту тему Макинтайра. Полагаю, что этот труд заслуживает одобрения?
— Он элементарен, но составлен добросовестно.
— Я думал, что у вас должна иметься модель горла.
Доктор вместо ответа открыл крышку желтой полированной коробки.
В ней заключалась полная модель органов человеческого голоса.
— Вы, как видите, не ошиблись.
— Хорошая работа, — сказал Спартер, вглядываясь в модель опытным взором инженера. — Скажите, пожалуйста, это вот гортань?
— Совершенно верно; а вот голосовые связки.
— А что было бы, если бы вы их перерезали?
— Что перерезал?
— А эту штучку… эти голосовые связки.
— Но их невозможно перерезать. Такая несчастная случайность невозможна.
— Ну а если бы она все-таки случилась?
— Такие случаи неизвестны, но, конечно, особа, с которой случится такой инцидент, онемеет, по крайней мере на некоторое время.
— У вас большая практика среди певцов.
— Огромная.
— Я полагаю, вы согласны с мнением Макинтайра, что красота голоса зависит отчасти от связок.
— Высота звука зависит от легких, но чистота ноты связана со степенью господства, приобретенного певцом над своими голосовыми связками.
— Значит, стоит только надрезать связки, и голос будет испорчен?
— У профессионального певца — наверное; но мне кажется, что ваши справки принимают не совсем обычное направление.
— Да, — согласился сэр Вильям, беря шляпу и кладя на угол стола золотую монету. — Они как будто не подходят к избитым дорожкам — не правда ли?
VI
Вурбуртон-стрит принадлежит к тому клубку улиц, которые соединяют Челси с Кенсингтоном; она замечательна огромным количеством помещающихся на ней ателье артистов.
Знаменитый тенор, синьор Ламберт, снял себе квартиру именно на этой улице, и на ней часто можно было видеть его зеленый «брухам».
Когда сэр Вильям, закутанный в плащ, с небольшим саквояжем в руке, повернул за угол улицы, он увидал фонари «брухама» и понял, что его соперник уже на месте.
Он миновал «брухам» и пошел по аллее, в конце которой сверкал огонь газового фонаря.
Дверь была открыта и выходила в огромный вестибюль, выложенный ковром, на котором была масса следов грязных ног.
Сэр Вильям приостановился, но все было тихо, темно, за исключением одной двери, из-за которой лился в щель поток света.
Он открыл эту дверь и вошел.
Затем он запер ее на ключ изнутри, а ключ сунул в карман.
Комната была огромная, с более чем скромной обстановкой, освещена она была керосиновой лампой, стоявшей на столе в центре комнаты.
В дальнем конце ее сидевший на стуле человек вдруг поднялся на ноги с радостным восклицанием, перешедшим в крик удивления, за которым последовало ругательство.
— Что за дьявольщина? Зачем вы заперли эту дверь? Откройте ее, сэр, да поскорее.
Сэр Вильям даже не ответил.
Он подошел к столу, открыл свой саквояж и вынул из него целую кучу вещей: зеленую бутылочку, стальную полосу для разжимания челюстей, какие употребляют дантисты, пульверизатор и ножницы странной формы.
Синьор Ламберт глядел на него округлившимися глазами, точно парализованный гневом и удивлением.
— Кто вы такой, черт возьми? Чего вам нужно?
Сэр Вильям снял плащ, положил его на спинку стула и впервые поднял глаза на певца.
Последний был выше его, но гораздо худощавее и слабее.
Инженер, несмотря на невысокий рост, обладал геркулесовской силой; мускулы его еще более укрепились благодаря тяжелому физическому труду.
Широкие плечи, выпуклая грудь, огромные узловатые руки придавали ему сходство с гориллой.
Ламберт откинулся назад, испуганный странным видом этой фигуры, ее холодным безжалостным взором.
— Вы пришли обокрасть меня? — задыхаясь, спросил он.
— Я пришел, чтобы поговорить с вами. Моя фамилия Спартер.
Ламберт сделал усилие вернуть себе хладнокровие.
— Спартер! — повторил он тоном, которому старался придать небрежный оттенок. — Значит, если я только не ошибаюсь, сэр Вильям Спартер? Я имел удовольствие встречаться с леди Спартер и слышал, как она говорила про вас. Могу я узнать цель вашего посещения?
Он застегнулся нервной рукой.
— Я пришел, — сказал Спартер, вливая в пульверизатор несколько капель жидкости, заключающейся в зеленой бутылочке, — я пришел изменить ваш голос.
— Мой голос?
— Именно.
— Вы с ума сошли! Что это значит?
— Будьте добры лечь на эту кушетку.
— Но это сумасшествие! Ага, я понимаю. Вы хотите запугать меня. У вас имеется для этого какой-нибудь мотив. Вы, вероятно, воображаете, что между мной и леди Спартер существует связь. Уверяю вас, что ваша жена…
— Моя жена не имеет никакого отношения к этому делу ни в данный момент, ни раньше. Ее имени нет надобности произносить. Мои мотивы чисто музыкального характера. Ваш голос не нравится мне: его надо вылечить. Ложитесь на кушетку.
— Сэр Вильям, даю вам честное слово.
— Ложитесь.
— Вы душите меня! Это хлороформ. На помощь! Ко мне! На помощь! Скотина! Пустите меня, пустите, вам говорят! A-а! Пустите! Ля-ля-ля-я!..
Голова его откинулась назад, а крики перешли в несвязное бормотание.
Сэр Вильям подошел к столу, на котором стояла лампа и лежали инструменты.
VII
Несколько минут спустя, когда джентльмен в плаще и с саквояжем показался снова в аллее, кучер «брухама» услыхал, что его зовет какой-то хриплый гневный голос, раздающийся внутри дома.
Затем послышался шум неверной походки, и в кругу света фонарей «брухама» показался его господин с лицом, побагровевшим от гнева.
— С этого вечера, Холден, вы больше не состоите у меня на службе. Вы разве не слышали мой зов? Почему вы не явились?
Кучер испуганно взглянул на своего принципала и вздрогнул, увидав цвет груди его сорочки.
— Да, сэр, я слышал чей-то крик, — доложил он, — но это кричали не вы, сэр. Это был голос, которого я ни разу не слышал раньше.
VIII
«На последней неделе меломаны оперы испытали большое разочарование, — писал один из наиболее осведомленных рецензентов. — Синьор Ламберт оказался не в состоянии выступить в разных ролях, о которых было давно объявлено.
Во вторник вечером, в последнюю минуту перед спектаклем, дирекция получила известие о постигшем его сильном нездоровье; не будь Жана Каравати, согласившегося дублировать роль, оперу пришлось бы отменить.
Далее было установлено, что болезнь синьора Ламберта гораздо серьезнее, чем думали; она представляет собой острую форму ларингита, захватившего собой и голосовые связки, и способна вызвать последствия, которые, быть может, окончательно погубят красоту его голоса.
Все любители музыки надеются, что эти новости окажутся слишком пессимистическими, что скоро мы снова будем наслаждаться звуками самого красивого из теноров, которые когда-либо оглашали собой лондонские оперные сцены».
Пробел в жизни Джона Хёксфорда
Странным и удивительным кажется, если посмотришь, как на нашей планете самый маленький и незначительный случай приводит в движение целый ряд последовательных событий, которые переплетаются между собою до того, что их окончательные результаты становятся чудовищными и неисчислимыми. Приведите в движение силу, хотя бы ничтожную, и кто может сказать, где она окончится или к чему она приведет. Из пустяков возникают трагедии, и безделица одного дня созревает в катастрофу другого. Устрица извергает выделения, которые окружают песчинку, и таким образом появляется на свете жемчужина; искатель жемчуга вытаскивает ее из воды, купец покупает и продает ювелиру, который отдает ее покупателю. У покупателя ее похищают два бездельника, которые ссорятся из-за добычи, один убивает другого и гибнет сам на эшафоте. Здесь прямая цепь событий с больным моллюском в качестве первого ее звена и с виселицей в качестве последнего. Не попади эта песчинка во внутренность раковины, два живых, дышащих существа со всеми их скрытыми задатками к добру и злу не были бы вычеркнуты из числа живых. Кто возьмет на себя оценку того, что действительно мало и что велико?
Таким образом, когда в 1821 году дон Диего Сальвадор подумал, что если еретики в Англии платят за ввоз коры его пробкового дуба, то ему стоит основать фабрику для приготовления пробок, то, конечно, никому и в голову не могло прийти, что это может нанести вред интересам части человечества. Когда дон Диего прогуливался под липами, куря папироску и обдумывая свой план, он и не подозревал, что далеко от него, в неизвестных ему странах, его решение вызовет столько страдания и горя.
Так тесен наш старый земной шар, и так перепутаны наши интересы, что человеку не может прийти в голову новая мысль, чтобы какому-нибудь бедняку не сделалось от этого лучше или хуже.
Дон Диего был капиталистом, и абстрактная мысль скоро приняла конкретную форму большого четырехугольного оштукатуренного здания, где две сотни его смуглых соотечественников работали своими ловкими, проворными пальцами за плату, на которую не согласился бы ни один английский мастеровой. Через несколько месяцев результатом этой новой конкуренции было резкое падение цен в торговле, серьезное для самых больших фирм и гибельное для менее значительных. Несколько давно основанных фирм продолжали производство в том же размере, другие уменьшили штаты и сократили издержки; одна или две заперли магазины и признали себя разбитыми. К этой последней злополучной категории принадлежала старинная и уважаемая фирма братьев Фэрбэрн из Бриспорта. Многие причины привели к этому несчастью, но дебют дона Диего в качестве пробочного фабриканта довершил дело. Когда два поколения тому назад первый Фэрбэрн основал дело, Бриспорт был маленьким рыболовным городком, не имевшим ни одного занятия для излишка своего населения. Люди были рады иметь безопасную и постоянную работу на каких бы то ни было условиях. Теперь все это изменилось, так как город развернулся в центр большого округа на западе, а спрос на труд и его вознаграждение пропорционально возросли; с другой стороны, когда плата за провоз была разорительна, а сообщение медленно, виноторговцы Экзетера и Барнстопля были рады покупать пробки у своего бриспортского соседа; теперь большие лондонские фирмы стали посылать странствующих приказчиков, которые соперничали друг с другом в приобретении покупателей до того, что местные торговцы лишились прибылей. Долгое время положение фирмы было непрочно, но дальнейшее падение цен решило дело и заставило мистера Чарльза Фэрбэрна, директора, закрыть свое заведение. Стоял мрачный, туманный субботний день, когда рабочим заплатили в последний раз, и старое здание должно было окончательно опустеть. Мистер Фэрбэрн, с озабоченным лицом, убитый горем, стоял на возвышении возле кассира, который вручал маленький столбик заработанных ими шиллингов и медных монет каждому из дефилировавших мимо его стола рабочих. Обыкновенно служащие уходили поспешно, как только получали плату, словно дети, распускаемые из школы; но сегодня они не уходили, образовав небольшие группы в большой мрачной комнате и разговаривая вполголоса о несчастье, постигшем их хозяев, и о печальном будущем, ожидавшем их самих. Когда последний столбик монет был передан через стол и последнее имя проверено кассиром, вся толпа молча окружила человека, который недавно был ее хозяином, и стояла в ожидании, что он скажет. Мистер Фэрбэрн смутился, так как не предвидел этого и присутствовал при раздаче жалованья по вошедшей в привычку обязанности. Он был молчаливый, недалекий человек, и неожиданный призыв к его ораторским способностям озадачил его. Он нервно провел длинными белыми пальцами по худой щеке и слабыми водянистыми глазами взглянул на повернутые к нему серьезные лица.
— Мне жаль, что нам приходится расстаться, друзья мои, — сказал он надтреснутым голосом. — Плохой это день и для всех нас и для Бриспорта. В течение трех лет мы терпели убытки в делах. Мы продолжали дело в надежде на перемену к лучшему, но оно шло все хуже и хуже. Ничего не остается больше, как отказаться от предприятия, чтобы не потерять и того, что осталось. Надеюсь, что вам всем удастся достать какую-нибудь работу в непродолжительном времени. Прощайте, и да благословит вас Бог!
— Да благословит вас Бог, сэр, да благословит вас Бог! — закричал хор грубых голосов.
— Прокричим три раза «ура» в честь мистера Чарльза Фэрбэрна! — закричал красивый молодой парень с блестящими глазами, вскакивая на скамью и размахивая своею остроконечною шапкою в воздухе.
Толпа ответила на призыв, но в ее крике не было того испытанного одушевления, которое можно высказать только из переполненного радостью сердца. Потом рабочие стали выходить толпою на улицу, где сияло солнце, оглядываясь по дороге назад на длинный ряд столов и усеянный пробками пол, особенно же на печального, одинокого человека, лицо которого вспыхнуло при грубой сердечности их прощания.
— Хёксфорд, — сказал кассир, дотрагиваясь до плеча молодого человека, который предложил толпе прокричать «ура», — директор хочет поговорить с вами.
Рабочий вернулся назад и остановился, неуклюже размахивая своею шапкой перед своим бывшим хозяином. Толпа продолжала, теснясь, идти к выходу, пока в дверях никого не осталось, и тяжелые клубы тумана без помех ворвались в покинутую фабрику.
— А, Джон! — сказал мистер Фэрбэрн, внезапно выходя из задумчивости и беря письмо со стола. — Вы служили у меня с детства и доказали, что заслуживали доверие, которое я оказывал вам. Думаю, я не ошибусь, сказав, что внезапная потеря заработка повредит вам больше, чем многим другим из моих бывших рабочих.
— Я хотел жениться на Масленицу, — ответил рабочий, водя по столу мозолистым указательным пальцем. — Теперь надо будет найти работу.
— А работу, мой друг, нелегко найти. Взгляните, вы провели в этой трущобе всю свою жизнь и неспособны ни к чему другому. Правда, вы были у меня надсмотрщиком, но даже это не поможет вам, так как фабрики во всей Англии рассчитывают рабочих, и невозможно найти место. Это плохое дело для вас и для подобных вам.
— Что же вы посоветуете мне, сэр? — спросил Джон Хёксфорд.
— Об этом-то я и хочу поговорить с вами. У меня есть письмо от Шеридана и Мура из Монреаля. Они спрашивают, нет ли хорошего рабочего, которому можно было бы вверить надсмотр над мастерской. Если вы согласны на это предложение, то можете выехать с первым пароходом. Жалованье гораздо больше того, что я мог бы дать вам.
— Как вы добры, сэр, — сказал молодой рабочий серьезно. — Она — моя невеста Мэри — будет вам так же благодарна, как и я. Я знаю, что мне пришлось бы искать работу; я, вероятно, истратил бы то немногое, что я отложил для обзаведения хозяйством, но, с вашего позволения, сэр, я хотел бы поговорить с ней относительно этого прежде, чем приму решение. Можете ли вы оставить этот вопрос открытым в течение нескольких часов?
— Почта отходит завтра, — отвечал мистер Фэрбэрн. — Если вы решите принять предложение, то можете написать сегодня вечером. Вот письмо, из которого вы узнаете адрес Шеридана и Мура.
Джон Хёксфорд взял драгоценную бумагу. Сердце его было полно признательности. Час тому назад его будущее казалось совсем мрачным, но теперь луч света прорвался с запада, обещая более светлую будущность. Он хотел сказать несколько слов, которые выразили бы его чувства к хозяину, но англичане не экспансивны по натуре, и он проговорил только несколько неуклюжих слов, сказанных глухим голосом, и которые так же неуклюже были приняты его благодетелем. С неловким поклоном он повернулся на каблуках и исчез в уличном тумане.
Туман был так непроницаем, что видны были только неясные очертания домов. Хёксфорд шел быстрыми шагами по боковым улицам и извилистым переулкам, мимо стен, где сушились сети рыбаков, и по замощенным булыжником аллеям, пропитанным запахом селедок, пока не достиг скромной линии выбеленных известью коттеджей, выходящих к морю. Молодой человек постучал в дверь одного из них и затем, не дожидаясь ответа, отпер щеколду и вошел в дом. Старая женщина с серебристыми волосами и молодая девушка, едва достигшая двадцати лет, сидели у очага. Последняя вскочила, когда вошел Хёксфорд.
— Вы принесли какие-нибудь приятные новости, Джон, — вскричала она, кладя руки на плечи и смотря ему в глаза. — Я сужу по вашей походке. Мистер Фэрбэрн намерен все-таки продолжать дело.
— Нет, дорогая, — отвечал Джон Хёксфорд, приглаживая ее роскошные темные волосы, — но мне предлагают место в Канаде с хорошим жалованьем, и если вы взглянете на это, как я, то я поеду туда, а вы с бабушкой можете приехать, когда я устроюсь там. Что вы скажете на это, моя милая?
— Как вы решите, так и будет хорошо, Джон, — спокойно проговорила молодая девушка. Выражение надежды и доверия светилось на ее бледном некрасивом лице и в любящих темно-карих глазах. — Но бедная бабушка, как перенесет она переезд через океан?
— О, не заботьтесь обо мне, — весело вмешалась старуха. — Я не буду вам помехой. Если вы нуждаетесь в бабушке, бабушка не слишком стара для путешествия; а если не нуждаетесь, то ведь она может присматривать за коттеджем, и держать родной дом в готовности принять вас, когда вы вернетесь на родину.
— Конечно, мы нуждаемся в вас, бабушка, — сказал Джон Хёксфорд с веселым смехом. — Вот фантазия оставить бабушку дома! Этого никогда не будет, Мэри! Если вы обе приедете, и мы сыграем как следует свадьбу в Монреале, то обыщем весь город, пока не найдем дом, сколько-нибудь похожий на этот. Снаружи дома у нас будут такие же ползучие растения; а когда мы закроем двери и будем сидеть вокруг огня в зимние ночи, то пусть меня повесят, если можно будет сказать, что мы не дома. Там тот же язык, как и здесь, Мэри, и тот же король, и тот же флаг; не будет похоже на чужую страну.
— Нет, конечно, нет, — с убеждением ответила Мэри.
Она была сирота, и у нее не было родных, кроме старой бабушки. Единственным ее желанием было сделаться женой любимого человека и быть полезной ему. Там, где были два любимых ею существа, она не могла не чувствовать себя счастливой. Если Джон уезжает в Канаду, то Канада делается ее родиной, так как что мог дать ей Бриспорт, раз он уехал?
— Так, значит, сегодня вечером я напишу, что согласен на предложение? — спросил молодой человек. — Я знал, что вы обе будете того же мнения, что и я, но, конечно, не мог принять предложения, пока не переговорил с вами о нем. Я могу отправиться в путь через неделю или две, а затем месяца через два я все приготовлю для вас сам, за морем.
— Как скучно будет тянуться время, пока мы получим от вас весточку, дорогой Джон, — сказала Мэри, пожимая руку Хёксфорда, — но да будет воля Божья! Мы должны быть терпеливыми. Вот перо и чернила. Вы можете сесть за стол и написать письмо, которое заставит нас троих переехать через Атлантический океан.
Странно, какое влияние мысли дона Диего имели на человеческую жизнь в маленькой девонширской деревне.
Согласие было послано, и Джон Хёксфорд немедленно начал приготавливаться к отъезду, так как монреальская фирма дала понять, что вакансия верная и что выбранный человек может явиться немедленно для вступления в отправление своих обязанностей. Вскоре скромная экипировка была закончена, и Джон отправился на каботажном судне в Ливерпуль, где он должен был пересесть на пассажирский пароход, идущий в Квебек.
— Помните, Джон, — прошептала Мэри, когда он прижал ее к груди, — на Бриспортской набережной коттедж принадлежит нам; и что бы ни случилось, мы можем всегда воспользоваться им. Если бы обстоятельства случайно приняли другой оборот, у нас всегда есть кров, под которым мы можем укрыться. Там вы найдете меня, пока не напишете, чтобы мы приезжали.
— А это будет очень скоро, моя милая, — ответил он весело, в последний раз обнимая ее. — Прощайте, бабушка, прощайте!
Корабль был дальше мили от берега, когда он потерял из виду фигуры стройной тонкой девушки и ее старой спутницы, которые стояли, смотря и кивая головами, на краю набережной из старого камня. С упавшим сердцем и смутным чувством угрожающей опасности увидел он их в последний раз в виде маленьких пятнышек, исчезнувших в толпе, которая окружала набережную.
Из Ливерпуля старуха со внучкой получили письмо от Джона, извещавшее, что он только что отправился на пароходе «Св. Лаврентий», а шесть недель спустя второе, более длинное, сообщавшее о благополучном прибытии в Квебек и описывавшее впечатление, которое на него произвела страна. После этого наступило долгое ненарушимое молчание. Проходили неделя за неделей и месяц за месяцем, но никаких известий из-за моря не было.
Минул год, за ним другой, а сведений о Джоне все не было. Шеридан и Мур в ответ на запрос ответили, что хоть письмо Джона Хёксфорда дошло до них, сам он не явился, и они были вынуждены заполнить вакансию. Мэри и бабушка продолжали надеяться и каждое утро ожидали почтальона с таким нетерпением, что добросердечный малый часто делал крюк, чтобы не проходить мимо двух бледных озабоченных лиц, которые смотрели на него из окна коттеджа.
Спустя три года после исчезновения Хёксфорда старая бабушка умерла, и Мэри осталась совершенно одинокой. Убитая горем, она с грехом пополам жила на маленькую ренту, которая перешла к ней по наследству, с глубокой тоской раздумывая о тайне, которая окутала судьбу ее возлюбленного.
Но для провинциальных соседей давно уже не существовало никакой тайны в этом деле. Хёксфорд благополучно прибыл в Канаду — доказательством чего было письмо. Если бы он умер внезапно во время поездки из Квебека в Монреаль, то было бы произведено официальное следствие, а личность его можно было установить по багажу. Делали запрос канадской полиции, и она дала положительный ответ, что не было никакого следствия и не найдено никакого тела, которое можно было бы принять за тело молодого англичанина. Казалось, оставалось только одно объяснение: он воспользовался первым случаем, чтобы порвать все старые связи, и скрылся в девственные леса или в Соединенные Штаты, чтобы начать новую жизнь под другим именем. Никто не мог сказать, зачем ему было делать это, но, судя по фактам, предположение это казалось весьма вероятным. Поэтому из уст мускулистых рыбаков часто вырывался ропот справедливого гнева, когда Мэри, бледная, с печально опущенной головой, шла по набережной за покупками. Более чем вероятно, что если бы Хёксфорд вернулся в Бриспорт, его встретили бы грубыми словами, а может быть, кое-чем и похуже, если бы он не смог привести каких-нибудь вполне уважительных причин своего поведения. Это общепринятое объяснение молчания Джона, однако, никогда не приходило в голову одинокой девушки с простым доверчивым сердцем. Шли годы, но к ее горю и недоумению никогда ни на одну минуту не примешивалось сомнение в честности пропавшего человека. Из молодой девушки она превратилась в женщину средних лет, затем достигла осени своей жизни, терпеливая, кроткая и верная, делая добро, насколько было в ее власти, и покорно ожидая, когда судьба в этом или другом мире возвратит ей то, чего она так таинственно лишилась.
Между тем ни мнение, поддерживаемое меньшинством, что Джон Хёксфорд умер, ни мнение большинства, обвинявшее его в вероломстве, не соответствовали действительному положению дел. Все еще живой, он был жертвою одного из тех странных капризов судьбы, которые так редко случаются и настолько выходят из области обыкновенного опыта, что мы могли бы отвергнуть их как невероятные, если бы не имели самых достоверных документов из случайной возможности. Высадившись в Квебеке с сердцем, полным надежды и мужества, Джон занял плохонькую комнату в одной из отдаленных улиц, где цены были не так непомерно дороги, как в других местах, и перевез туда два сундука со своими пожитками. Поместившись, он решился было переменить ее, так как хозяйка и жильцы пришлись ему очень не по вкусу; но почтовая карета в Монреаль отправлялась через день или два, и он утешал себя тем, что неудобство продолжится только это короткое время. Написав письмо Мэри, чтобы дать знать о своем благополучном прибытии, он решился заняться осмотром города, сколько успеет, и гулял целый день, вернувшись в свою комнату только ночью.
Случилось, что дом, в котором остановился несчастный молодой человек, пользовался дурной славой из-за дурной репутации его жильцов. Хёксфорда направил туда человек, который только тем и занимался, что шлялся по набережным и заманивал в этот вертеп вновь приехавших. Благодаря благообразному виду и учтивости этого человека наивный английский провинциал попал в расставленные сети, и хотя инстинкт подсказал Хёксфорду, что он в опасности, но, к несчастью, он не привел в исполнение принятого было намерения сразу спастись бегством. Он удовлетворился тем, что целые дни проводил вне дома и избегал, насколько возможно, общения с другими жильцами. Из нескольких оброненных им слов, содержательница гостиницы вывела заключение, что он иностранец, о котором некому было справляться, если бы с ним случилось несчастье.
Дом имел дурную репутацию за спаивание матросов, которое совершалось не только с целью ограбления их, но также и для пополнения судовых команд отходящих кораблей, причем людей доставляли на корабль в бессознательном состоянии, и они приходили в себя, когда корабль был уже далеко от Св. Лаврентия. Презренные люди, занимавшиеся этим ремеслом, были очень опытны в употреблении одуряющих средств. Они решили применить эти знания к одинокому жильцу, чтобы обшарить его пожитки и посмотреть, стоило ли тратить время на их похищение. Днем Хёксфорд всегда запирал свою комнату на ключ и уносил его в кармане. Если бы им удалось привести его в бессознательное состояние, то ночью они могли бы осмотреть его сундуки на досуге и затем отречься, что он вообще когда-либо привозил с собою вещи, которые у него пропали.
Накануне отъезда Хёксфорда из Квебека, он, вернувшись на свою квартиру, увидел, что его хозяйка и ее два безобразных сына, которые помогали ей в ее промысле, поджидают его за чашею пунша, который они любезно предложили ему разделить с ними. Была страшно холодная ночь; горячий пар, поднимавшийся от пунша, рассеял все сомнения, какие могли быть у молодого англичанина. Он осушил полный стакан и затем, удалившись в свою спальню, бросился на кровать, не раздеваясь, и тотчас же впал в сон без сновидений; в этом состоянии он все еще лежал, когда заговорщики прокрались в его комнату и, открыв сундуки, начали исследовать его пожитки.
Может быть, быстрота, с которою подействовало снадобье, была причиной эфемерности его действия, или крепкое сложение жертвы дало ей возможность с необычайной быстротой стряхнуть с себя опьянение. Как бы то ни было, Джон Хёксфорд внезапно пришел в себя и увидел гнусное трио сидящих на корточках над добычей, которую они делили на две категории: имеющую ценность и не имеющую никакой. Первую грабители намеревались взять себе, вторую же оставить ее владельцу. Одним прыжком Хёксфорд соскочил с кровати и, схватив за шиворот того из негодяев, который был к нему ближе других, вышвырнул его в открытую дверь. Его брат бросился на Джона, но молодой девонширец встретил его таким ударом по лицу, что тот покатился на пол. К несчастью, стремительность удара заставила Хёксфорда потерять равновесие и, споткнувшись о своего распростертого антагониста, он тяжело упал лицом вниз. Прежде чем он смог подняться, старая фурия вскочила ему на спину и вцепилась в него, крича сыну, чтобы он принес кочергу. Джону удалось стряхнуть с себя их обоих, но прежде чем он смог принять оборонительное положение, он был сшиблен с ног страшным ударом железной кочерги сзади и упал без чувств на пол.
— Ты ударил слишком сильно, Джо, — сказала старуха, смотря вниз на распростертую фигуру. — Я слышала, как треснула кость.
— Если бы я не сшиб его с ног, нам бы не справиться с ним, — угрюмо проговорил молодой негодяй.
— Однако ты мог сделать это и не убивая его, пентюх, — сказала мать. Ей приходилось часто присутствовать при таких сценах, и она знала разницу между ударом только оглушающим и ударом смертельным.
— Он еще дышит, — сказал другой, осматривая его, — хотя задняя часть его головы похожа на мешок с игральными костями. Череп весь разбит, он не сможет жить. Что мы будем делать?
— Он больше не придет в себя, — заметил другой брат. — И поделом ему. Посмотрите на мое лицо! Кто дома?
— Только четыре пьяных матроса.
— Они не обратят внимания ни на какой шум. На улице тихо. Отнесем его вниз, Джо, и оставим там. Он может там умереть, и никто не припишет нам его смерти.
— Выньте все бумаги из его кармана, — сказала мать. — Они помогут полиции установить его личность. Возьмите также часы и деньги — три фунта с чем-то лучше, чем ничего. Несите его тихонько и не поскользнитесь.
Братья сбросили сапоги и понесли умирающего вниз по лестнице и вдоль по пустынной улице на расстояние двухсот ярдов. Там они положили его в снег, где он был найден ночным патрулем, который отнес его на носилках в госпиталь. Дежурный хирург, осмотрев его, перевязал раненую голову и высказал мнение, что он проживет не больше полусуток.
Однако прошло двенадцать часов и еще двенадцать, а Джон Хёксфорд все еще крепко боролся за свою жизнь. По истечении трех суток он продолжал еще дышать. Эта необыкновенная живучесть возбудила интерес докторов, и они пустили пациенту кровь, по обычаю того времени, и обложили его разбитую голову мешками со льдом. Может быть, вследствие этих мер, а может быть, вопреки им, но после того, как он пробыл неделю в совершенно бессознательном состоянии, дежурная сиделка с изумлением услышала странный шум и увидала иностранца сидящим на кровати и с любопытством и недоумением оглядывающимся вокруг себя. Доктора, которых позвали посмотреть на необычайное явление, горячо поздравляли друг друга с успехом своего лечения.
— Вы были на краю могилы, мой друг, — сказал один из них, заставляя перевязанную голову опуститься опять на подушку. — Вы не должны волноваться. Как ваше имя?
Никакого ответа, кроме дикого взгляда.
— Откуда вы приехали?
Опять никакого ответа.
— Он сумасшедший, — сказал один.
— Или иностранец, — сказал другой. — При нем не было бумаг, когда он поступил в госпиталь. Его белье помечено буквами «Д. X.» Попробуем заговорить с ним по-французски и по-немецки.
Они пробовали заговорить с ним на всех известных им языках, но наконец были вынуждены отказаться от своих попыток и оставили в покое молчаливого пациента, все еще дико смотревшего на выбеленный потолок госпиталя.
В течение многих недель Джон лежал в госпитале, и в течение многих недель прилагались все усилия к тому, чтобы получить какие-нибудь сведения о его прошедшей жизни, но тщетно. По мере того как шло время, не только по поведению, но и по понятливости, с которою он начал усваивать обрывки фраз, точно способный ребенок, который учится говорить, стало заметно, что его ум достаточно силен, чтобы справиться с настоящим, но совершенно бессилен, что касается прошедшего. Из его памяти совершенно и безусловно исчезли воспоминания о всей его прошлой жизни до рокового удара. Он не знал ни своего имени, ни своего языка, ни своей родины, ни своего занятия — ничего. Доктора держали ученые консультации относительно него и говорили о центре памяти и придавленных поверхностях, расстроенных нервных клетках и приливах крови к мозгу, но все их многосложные слова начинались и кончались тем фактом, что память человека исчезла, и наука бессильна восстановить ее. В течение скучных месяцев своего выздоровления он понемногу упражнялся в чтении и письме, но с возвращением сил не вернулись его воспоминания о прошлой жизни. Англия, Девоншир, Бриспорт, Мэри, бабушка — эти слова не внушали никаких воспоминаний в его сознании. Все было покрыто мраком. Наконец его выпустили из госпиталя, без друзей, без занятий, без денег, без прошлого и с весьма малыми надеждами на будущее. Само его имя изменилось, так как нужно было придумать ему какое-нибудь имя. Джон Хёксфорд исчез, а Джон Харди занял его место среди людей. Таковы были странные следствия размышлений испанского джентльмена, навеянных ему курением папироски.
Случай с Джоном возбудил споры и любопытство в Квебеке, так что по выходе из госпиталя ему не пришлось остаться в беспомощном положении. Шотландский фабрикант по имени Мак-Кинлей дал ему должность носильщика в своем заведении, и в течение долгого времени он работал за семь долларов в неделю, нагружая и разгружая возы. С течением времени оказалось, что память его, как она ни была несовершенна во всем, что касалось прошлого, была крайне надежна и точна относительно всего происшедшего с ним после инцидента. С фабрики он в виде повышения был переведен в контору, и 1835 год застал его уже в качестве младшего клерка с жалованьем в 120 фунтов в год. Спокойно и твердо прокладывал себе Джон Харди дорогу от должности к должности, посвящая все сердце и ум делу. В 1840 году он был третьим клерком, в 1845-м вторым, в 1852-м управляющим всем обширным заведением и вторым лицом после самого мистера Мак-Кинлея. Мало кто завидовал быстрому возвышению Джона, так как было очевидно, что он обязан им не случайности и не протекции, а своим удивительным достоинствам — прилежанию и трудолюбию.
С раннего утра до поздней ночи он без устали работал в интересах своего хозяина, проверяя, надсматривая, надзирая, подавая всем пример веселой преданности долгу. По мере того как он получал повышение, жалованье его увеличивалось, но образ жизни не изменялся, у него появилась только возможность быть более щедрым к бедняку. Он ознаменовал свое повышение в должности управляющего даром 1000 фунтов госпиталю, в котором лечился четверть века тому назад. Остаток своих заработков он вкладывал в дело, вынимая каждые три месяца небольшую сумму на свое содержание, и все еще жил в скромном жилище, которое занимал, когда был носильщиком в пакгаузе. Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным, молчаливым, мрачным, по привычке, и находился всегда в состоянии смутного, неопределенного беспокойства, тяжелого чувства неудовлетворенности и страстного стремления к чему-то, которое никогда не покидало его. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, который отделял его от прошлого, и разрешить загадку своего существования в дни молодости, но хотя он сиживал перед огнем до того, что в голове начинало шуметь от усилий, Джон Харди никак не мог восстановить в своей памяти последнего момента в истории Джона Хёксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырехугольный кусок коры и, не сознавая, что он делает, двумя или тремя ловкими надрезами своего перочинного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял ее у него из рук и осмотрел глазами знатока.
— Это — не первая пробка, вырезанная вами, вы их вырезали многими сотнями, мистер Харди, — заметил он.
— На самом деле вы ошибаетесь, — ответил Джон, улыбаясь, — никогда раньше мне не приходилось вырезать ни одной.
— Невозможно! — вскричал надсмотрщик. — Вот другой кусочек коры, попробуйте опять.
Джон приложил все усилия, чтобы вырезать опять пробку, но умственные способности помешали резальщику пробок выполнить работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но они должны были быть предоставлены самим себе, а не управляемы умом, который ничего не знал в этом деле. Вместо пробок ровной, изящной формы Хёксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.
— Должно быть, это была случайность, — сказал надсмотрщик, — но я мог бы поклясться, что это была работа опытной руки.
По мере того как шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос также под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зимы усыновившей его страны. Но все же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда, наконец, он оставил должность управляющего фирмы, с которой был так долго связан, он легко и бодро нес на своих плечах тяжесть своих семидесяти лет. Он сам не знал своего возраста, так как у него не было ничего, кроме догадок относительно того, сколько ему было лет во время случившегося с ним несчастья.
Началась франко-прусская война, и в то время как два могущественных соперника уничтожали друг друга, их более миролюбивые соседи спокойно выгоняли их со своих рынков и из своей торговли. Многие английские порты извлекали выгоду из этого положения вещей, но ни один из них не извлек больше, чем Бриспорт. Он давно перестал быть рыбачьей деревней, и теперь это был большой и процветающий город с великолепной набережной, с рядом террас и больших отелей, куда все тузы Западной Англии приезжали, когда чувствовали потребность в перемене места. Благодаря этим нововведениям Бриспорт сделался центром деятельности торговли, и его корабли проникали во все гавани мира. Поэтому нет ничего удивительного, что особенно в этот весьма оживленный 1870 год многие бриспортские суда стояли на реке и у набережных Квебека. Однажды Джон Харди, который находил, что время тянется слишком медленно с тех пор, как он удалился от дел, бродил по берегу, прислушиваясь к шуму паровых машин и смотря, как выгружают на берег и складывают на набережной бочонки и ящики. Он смотрел на большой океанский пароход. Когда пароход благополучно пришвартовался, Хёксфорд хотел уже удалиться, как до его слуха донеслось несколько слов, сказанных кем-то на небольшом старом судне, находившемся близко от него. Это было только какое-то громко произнесенное банальное приказание, но в ушах старика оно прозвучало как что-то, от чего он отвык и что в то же время было близко знакомо ему. Он стоял около судна и слушал, как матросы за работой говорили все с тем же самым особым, приятно звучавшим акцентом. Почему в то время как он прислушивался к нему, такая дрожь пробежала по его телу? Он сел на свернутый в кольцо канат и прижал руки к вискам, жадно прислушиваясь к давно забытому диалекту и пытаясь привести в порядок тысячу еще не принявших определенной формы туманных воспоминаний, которые всплывали в его сознании. Затем он встал и, подойдя к корме, прочел название корабля «Солнечный свет», Бриспорт. Бриспорт! Опять все нервы его затрепетали. Почему это слово и говор матросов так знакомы ему? Грустный, он пошел домой и всю ночь пролежал без сна, ворочаясь с боку на бок, стараясь поймать что-то неуловимое, что, казалось, вот-вот будет в его власти, и однако же всякий раз ускользало от него.
На следующий день, рано утром, он ходил взад и вперед по набережной, прислушиваясь к говору матросов, приехавших с запада. Каждое слово, которое они произносили, казалось ему, восстанавливало его память и приближало к свету. Время от времени матросы прекращали свою работу и глядя на седого иностранца, сидевшего в такой безмолвно внимательной позе, прислушивавшегося к их говору, смеялись над ним и отпускали на его счет шуточки. И даже в этих шуточках было то знакомое изгнаннику, что вполне могло быть, потому что они были те же самые, которые он слышал в молодости, так как никто в Англии не отпускает новых шуток. Так он сидел в течение долгого дня, наслаждаясь западным говором и ожидая минуты прояснения. Когда матросы прервали свою работу для обеда, один из них, движимый любопытством или добродушием, подошел к старику и заговорил с ним. Джон попросил его сесть на бревно рядом с ним и стал задавать ему множество вопросов о стране и городе, откуда он приехал. На все это матрос отвечал довольно гладко, потому что нет ничего на свете, о чем бы матрос любил говорить так много, как о своем родном городе. Ему доставляет удовольствие показать, что он не простой бродяга, что у него есть домашний очаг, где его примут, когда он захочет перейти к спокойному существованию. Он болтал о ратуше Мартелло Тауэре и Эспаланде и Питт-стрит, как вдруг его собеседник стремительно поднял длинную руку и схватил матроса за руку.
— Послушайте, друг мой, — сказал он тихим, быстрым шепотом, — ответьте мне ради спасения своей души, по порядку ли я назвал улицы, которые выходят из Хай-стрит: Фокс-стрит, Каролин-стрит и Джордж-стрит.
— По порядку, — отвечал матрос, отступая перед его дико сверкающим взором.
И в тот момент память Джона вернулась к нему, и он увидел ясно и отчетливо свою жизнь такою, какою она была и какою она могла бы быть, с мельчайшими подробностями, как бы начертанными огненными буквами. Слишком пораженный, чтобы закричать или заплакать, он мог только стремительно и почти не сознавая, что делает, убежать домой; убежать так быстро, как только допускали его старые члены. Бедняга как будто думал, что есть какая-нибудь возможность вернуть прошедшие пятьдесят лет. Шатаясь и дрожа, он торопливо шел по улице, как вдруг словно какое-то облако застлало ему глаза, и, взмахнув руками в воздухе, с громким криком: «Мэри! Мэри! О, моя погибшая, погибшая жизнь!» — он упал без чувств на мостовую.
Буря душевного волнения, которая охватила его, и умственное потрясение, испытанное им, вызвали бы у многих нервную горячку, но Джон обладал слишком сильной волей и был слишком практичен, чтобы позволить себе заболеть в то самое время, когда здоровье было ему нужнее всего. Через несколько дней он реализовал часть своего имущества и, отправившись в Нью-Йорк, сел на первый почтовый пароход, отходивший в Англию. Днем и ночью, ночью и днем он бродил по шканцам до тех пор, пока закаленные матросы не стали смотреть на старика с уважением и удивляться, как может человеческое существо так много ходить, посвящая так мало времени сну. Только благодаря этому беспрестанному моциону, благодаря тому, что он измучивал себя до того, что усталость сменялась летаргией, ему удалось помешать себе впасть в настоящее безумие отчаяния. Он едва осмеливался спросить себя, что было целью его сумасбродной поездки. На что он надеялся? Жива ли все еще Мэри? Если бы он мог увидеть ее и смешать свои слезы с ее слезами, он был бы доволен. Пусть только она узнает, что это была не его вина, что они оба были жертвами одной и той же жестокой судьбы. Коттедж был ее собственный, и она сказала, что будет ждать его там, пока он не даст ей о себе весточку. Бедная девушка, она никак не рассчитывала, что придется ждать так долго!
Наконец показались огни на берегах Ирландии и исчезли; берег Англии показался на горизонте, подобно облаку голубого дыма, и громадный пароход стал рассекать волны вдоль крутых берегов Корнваллиса и наконец бросил якорь в Плимутской бухте. Джон поспешил на станцию железной дороги и через несколько часов увидел себя опять в родном городе, который он покинул бедным резальщиком пробок пятьдесят лет тому назад.
Но тот ли это город? Если бы не надписи повсюду на станциях и на отелях, Джону трудно было бы поверить этому. Широкие, хорошо замощенные улицы с линиями трамвая, проложенными по направлению к центру, сильно отличались от узких, извилистых переулков, которые он мог припомнить. Место, на котором стояла станция, было теперь самым центром города, а в старые дни оно было далеко за городом в полях. Во всех направлениях ряды роскошных вилл раскинулись в улицах и переулках, носящих имена, новые для изгнанника. Большие амбары и длинные ряды лавок с роскошными витринами доказывали, как возросло благосостояние Бриспорта, равно как и его размеры. Только когда Джон вышел на старую Хай-стрит, он начал чувствовать себя дома. Многое изменилось, но все еще было узнаваемо, а несколько зданий имели тот же самый вид, в котором он оставил их. Там было место, где стояли пробочные мастерские Фэрбэрна. Теперь оно было занято большим только что выстроенным отелем. А там была старая серая ратуша. Путник повернул и быстрыми шагами, но с упавшим сердцем направился к линии коттеджей, которые он знал так хорошо.
Ему было нетрудно найти их. Море, по крайней мере, было то же, как в старину, и по нему он мог узнать, где стояли коттеджи. Но, увы, где они были теперь! На их месте внушительный полукруг высоких каменных домов выступал к морю высокими фасадами. Джон уныло бродил мимо пышных подъездов, охваченный скорбью и отчаянием, когда внезапно его охватила дрожь, которую сменила горячая волна возбуждения и надежды. Немного позади линии домов виднелся старый, выбеленный известью коттедж с деревянным крыльцом и стенами, обвитыми ползучими растениями. Он казался тут таким же неуместным, как мужик в бальной зале. Джон протер глаза и посмотрел опять, но коттедж действительно стоял так со своими маленькими окнами ромбоидальной формы и белыми кисейными занавесками, таким же до мельчайших подробностей, каким он был в тот день, когда он в последний раз видел его.
Темные волосы Хёксфорда стали седыми, а рыбачьи деревушки превратились в города, но деятельные руки и верное сердце сохранили коттедж бабушки в том же виде, как и прежде, готовым принять странника.
Теперь, когда он приближался к цели своих стремлений, им больше, чем когда-либо, овладел страх, и он почувствовал себя так нехорошо, что должен был сесть на одну из скамеек на набережной против коттеджа. На другом конце ее сидел старый рыбак, покуривая свою черную глиняную трубку; он обратил внимание на бледное лицо и печальные глаза незнакомца.
— Вы устали, — сказал он. — Не следует таким старикам, как мы с вами, забывать свои годы.
— Теперь мне лучше, благодарю вас, — ответил Джон. — Не можете ли вы сказать мне, приятель, каким образом этот коттедж затесался между всеми этими прекрасными домами?
— А видите ли, — сказал старик, энергично стуча своим костылем по земле, — этот коттедж принадлежит самой упрямой женщине во всей Англии. Поверите ли, этой женщине предлагали в десять раз больше того, что стоит коттедж, а она не захотела расстаться с ним. Ей обещали даже перенести его целиком, поставить на каком-нибудь более подходящем месте и заплатить ей хорошую круглую сумму в придачу, но — господи помилуй! — она не хотела и слышать об этом.
— А почему? — спросил Джон.
— Вот в том-то и штука! Это все вследствие одной ошибки. Видите ли, ее любезный уехал, когда я был еще молодым человеком, и она вбила себе в голову, что он может когда-нибудь вернуться, и он не будет знать, куда ему деться, если коттедж не будет там. Ну, если бы парень был жив, то он был бы так же стар, как вы, но я не сомневаюсь, что он давно умер. Она счастливо отделалась от него, так как он, должно быть, был негодяй, если покинул ее, как он это сделал.
— О, он покинул ее, говорите вы?
— Да, уехал в Соединенные Штаты и не прислал ей ни слова на прощанье. Это был бессердечный, постыдный поступок, так как девушка с тех пор все время ждала его и тосковала по нем. Я думаю, что она и ослепла оттого, что плакала в течение пятидесяти лет.
— Она слепа! — воскликнул Джон, приподнимаясь.
— Хуже того, — сказал рыбак. — Она смертельно больна, и думают, что она не будет жить. Вы посмотрите, вот карета доктора у ее дома.
Услышав эти дурные вести, Джон вскочил и поспешил к коттеджу, где встретил доктора, садившегося в карету.
— Как здоровье вашей пациентки, доктор? — спросил он дрожащим голосом.
— Очень плохо, очень плохо… — сказал медик напыщенным тоном. — Если силы будут продолжать падать, то здоровью ее будет угрожать большая опасность; но если, с другой стороны, в ее состоянии произойдет изменение, то возможно, что она может выздороветь! — Изрекши тоном оракула этот ответ, он уехал, оставив за собой облако пыли.
Джон Хёксфорд все еще стоял в нерешимости в дверях, не зная, как объявить о себе и насколько опасным для больной может быть нравственное потрясение, когда какой-то джентльмен в черном неспешно подошел к нему.
— Не можете ли вы сказать мне, друг мой, здесь больная? — спросил он.
Джон кивнул головой, и священник вошел, оставив дверь полуоткрытой. Странник подождал, пока он вошел во внутреннюю комнату, и тогда проскользнул в гостиную, где он провел столько счастливых часов. Все было по-старому до самых незначительных украшений, так как Мэри имела обыкновение, когда что-нибудь разбивалось, заменять разбитую вещь копией, так что в комнате не могло быть никакой перемены. Он стоял в нерешимости, осматриваясь вокруг себя, пока не услышал женского голоса из внутренней комнаты; тогда, прокравшись к двери, он заглянул в нее.
Больная полулежала на кровати, обложенная подушками, и ее лицо было повернуто прямо по направлению к Джону в то время, как он смотрел в открытую дверь. Он чуть не вскрикнул, когда ее глаза остановились на нем, так как это были бледные, некрасивые, нежные, простые черты Мэри, такие же нежные и не переменившиеся, как будто бы она была все еще тем полуребенком-полуженщиной, какою он прижимал ее к сердцу на набережной Бриспорта. Ее спокойная, лишенная событий жизнь не оставила на ее лице ни одного из тех грубых следов, которые свидетельствуют о внутренней борьбе и беспокойном духе. Целомудренная печаль облагородила и смягчила выражение ее лица, а то, что оно потеряло вследствие утраты зрения, было возмещено тем выражением спокойствия, которым отличаются лица слепых. Со своими серебристыми волосами, выбившимися из-под белоснежного чепчика, она была прежняя Мэри, выигравшая во внешности и развившаяся с примесью чего-то небесного и ангельского.
— Вы найдете человека, который присмотрит за коттеджем, — сказала она священнику, который сидел спиною к Джону. — Выберите какого-нибудь бедного достойного человека в приходе, который будет рад даровому жилищу. А когда он придет, вы скажите ему, что я ждала его, пока не была вынуждена уйти, но он найдет меня там по-прежнему верной и преданной ему. Здесь немного денег — только несколько фунтов, но я хотела бы, чтобы они достались ему, когда он придет, так как он, может быть, будет нуждаться в них, и тогда вы скажите человеку, которого вы поместите в коттедже, чтобы он был ласков с ним, так как он будет огорчен, бедняжка, и скажите ему, что я была весела и счастлива до конца. Не говорите ему, что я беспокоилась когда-нибудь, чтобы он также не стал беспокоиться.
Джон тихо слушал все это за дверью и не раз был готов схватить себя за горло, чтобы удержать рыдания, но когда она кончила и он подумал о ее долгой, безупречной, невинной жизни и увидал дорогое лицо, смотрящее прямо на него и, однако, не способное увидеть его, то почувствовал, что его оставляет мужество, и разразился неудержимыми, прерывистыми рыданиями, которые потрясли все его тело. И тогда случилась странная вещь, так как, хотя он не сказал ни слова, старая женщина протянула к нему свои руки и вскрикнула: «О, Джонни, Джонни! О, дорогой, дорогой Джонни, вы вернулись ко мне опять!» И прежде чем священник мог понять, что случилось, эти два верных любовника держали друг друга в объятиях; их слезы смешались, их серебристые головы прижались друг к другу, их сердца были так полны радости, что это почти вознаградило их за пятьдесят лет ожидания.
Трудно сказать, как долго предавались они радости. Это время показалось им очень коротким — и очень длинным почтенному джентльмену, который думал, наконец, скрыться, когда Мэри вспомнила о его присутствии и о вежливости, которую обязана иметь по отношению к нему.
— Мое сердце полно радости, сэр, — сказала она. — Божья воля, что я не могу видеть моего Джонни, но я могу представлять его себе так же ясно, как если бы он был перед моими глазами. Теперь встаньте, Джон, и я покажу джентльмену, как хорошо я помню вас. Ростом он будет до второй полки; прям, как стрела, его лицо смугло, а его глаза светлы и ясны. Его волосы почти черны и усы также. Я не удивилась бы, если бы узнала, что у него в настоящее время есть также бакенбарды. Теперь, сэр, не думаете ли вы, что я могу обойтись без зрения?
Священник выслушал ее описание и посмотрел на изнуренного, седовласого человека, стоявшего перед ним, не зная, смеяться ему или плакать.
К счастью, все кончилось благополучно. Был ли то естественный ход болезни, возвращение Джона подействовало ли благоприятно на ее течение, достоверно только то, что, начиная с этого дня, здоровье Мэри стало постепенно улучшаться, пока она совершенно не выздоровела.
— Мы не будем венчаться потихоньку, — решительно говорил Джон, — а то, как будто мы стыдимся того, что сделаем, как будто бы мы не имеем большего права венчаться, чем кто бы то ни было в приходе.
Итак, было сделано церковное оглашение и три раза объявлено, что Джон Хёксфорд, холостяк, и Мария Хаудлен, девица, намереваются сочетаться браком, и так как никто не представил возражений, то они были надлежащим образом обвенчаны.
— Мы, может быть, не очень долго будем жить в этом мире, — сказал старый Джон, — но, по крайней мере, мы спокойно перейдем в другой мир.
Доля Джона в квебекском предприятии была ликвидирована, и это дало повод к возбуждению весьма интересного юридического вопроса, мог ли он, зная, что его имя Хёксфорд, все-таки подписаться именем Харди, как это было необходимо для окончания дела. Было решено, однако же, что если он представит двух достойных доверия свидетелей своего тождества, то все обойдется, так что имущество было реализовано и дало в результате весьма приличное состояние. Часть его Джон употребил на постройку красной виллы как раз за Бриспортом, и сердце собственника на набережной террасы подпрыгнуло от радости, когда он узнал, что коттедж будет, наконец, покинут и не будет больше нарушать симметрию и ослаблять эффекта ряда аристократических домов.
И там, в этом уютном новом доме, сидя на лужайке в летнее время и у камина в зимнее, эта достойная старая чета продолжала жить много лет невинно и счастливо, как двое детей. Те, кто знал их хорошо, говорят, что никогда между ними не было и тени несогласия и что любовь, которая горела в их старых сердцах, была так же высока и священна, как любовь любой молодой четы, которая когда-либо стояла у алтаря. И по всей округе, всякому, кто, будь он мужчина или женщина, был в горе и изнемогал в борьбе с тяжелыми обстоятельствами, стоило только пойти на виллу, и он получал помощь и то сочувствие, которое более ценно, чем сама помощь. Так что, когда, наконец, Джон и Мэри, достигнув преклонного возраста, заснули навеки, один через несколько часов после другой, между оплакивавшими их были все бедные, нуждающиеся и одинокие люди прихода, которые, разговаривая о горестях, которые оба они перенесли так мужественно, приучались к мысли, что их собственные несчастья также только преходящие вещи и что вера и правда получат вознаграждение в этом или в будущем мире.
Ссора
Буря начинается легким движением воздуха, чуть заметным дуновением ветерка. Затем ветерок свежеет, усиливается, превращается в крепкий ветер, доходит до силы шторма; наконец, начинает слабеть, проходя снова те же ступени, только в обратном порядке — шторм, крепкий ветер, свежий ветер, и легкое движение воздуха — чуть заметное дуновение ветерка.
Виноват во всем был Франк. Он в этот день измучился над работой и над денежными вопросами, что нередко бывает с молодыми людьми, амбиции которых оцениваются четырьмястами фунтов ежегодного дохода. А у него имелись еще, кроме того, нервы. Будь Франк идеальным человеком, это обстоятельство не имело бы значения.
В самом деле, умение управлять тончайшими нитями нервов, умение заставить их повиноваться вам и разуму — это умение есть неотъемлемое свойство идеального мужчины. Это есть высшая победа духа над материей, победный венок героя. Но, увы, Франк был далек от господства над своей душой. Он был нервен и легко выходил из себя.
Его нельзя было обвинять за нервную слабость, но читать вслух книгу, переполненную невозможно запутанными фразами, — от этого-то он, во всяком случае, мог бы удержаться. Если женщина любит мужчину, он может читать ей «Энциклопедический словарь» хоть с конца — она будет сидеть у его ног и слушать часами и просить еще и еще. Но мужчина не должен выказывать при этом своего превосходства над ней. Франку лучше всего было бы воздержаться от чтения «Оснований Восточной Церкви» немедленно же после ужина; а если уж ему так хотелось читать, он должен был приготовиться быть снисходительным.
«Бежав от роскоши и соблазнов Александрии, благородный юноша направил свои стопы в мрачные скалистые окрестности Фив, где жил несколько лет анахоретом». Такова была фраза, которая послужила яблоком раздора.
— Что такое анахорет, Мод? — спросил Франк.
Эти глупейшие вопросы! Как будто значение этого слова было бог весть как важно.
Мод улыбнулась мужу, но в глазах ее показалось тревожное выражение.
— У вас нет ни капли здравого смысла, Франк, — сказала она.
— Отвечайте же, дорогая. Что оно значит, это слово?
— Ну а как вы объясняете его?
— Нет, нет, Мод, это не пройдет. Вы, право, должны были бы знать это слово?
— Почем вы знаете, что я не знаю его?
— Коли так — что оно значит?..
— О, читайте дальше!
— Нет, сперва вы ответите мне.
— Отвечу — что? Вы в самом деле становитесь невозможны.
— Что такое анахорет?
Мод собралась с духом.
— Нечто вроде моряка, — проговорила она залпом. — Боже мой! Боже мой! Читайте же, читайте дальше эту интереснейшую книгу.
Франк положил том на колени.
— Какой смысл продолжать чтение? Сколько раз я вам говорил, чтобы вы спрашивали у меня объяснения, когда не понимаете чего-нибудь. Вы, я думаю, и половины прочитанного не поняли.
— Не будьте грубы, Франк.
— Я вовсе не груб.
— Хорошо, как бы это ни называлось, но не будьте таким.
— Я только немного обижен и разочарован. Я читаю, а вы не обращаете на это никакого внимания. Вам лень побеспокоить себя вопросом. Вы не хотите читать книг, которые я люблю.
— Вы несправедливы, Франк! Да, да — вы страшно несправедливы. Вы не знаете, что я прочла тот пятитомный труд в голубых переплетах, что стоит на второй полке; и я прочла его от доски до доски для того только, чтобы угодить вам.
— Не думаю, чтобы вы помнили из него хоть слово.
— Пять недель! — дрожащими губами воскликнула Мод. — За эти пять недель я ничего другого не читала. А теперь — вы же говорите мне такие ужасные вещи.
— А что я сказал?
— Что я не интересуюсь вещами, которые нравятся вам. Вы представить себе не можете, как это оскорбляет меня. Если вы в самом деле думаете так, почему вы не женились на мисс Мэри Сомервилль?
— Это кто такая?
— Ага! Видите, есть вещи, которых и вы, в свою очередь, не знаете! Это очень умная и известная женщина.
— А! Это та, знаменитая! Да она умерла пятьдесят лет назад.
— Ну, тогда на другой, вроде нее. Почему вы не сделали предложения этой мисс Алисе Мортимер, которая была на пикнике и разговаривала об архитектуре старинного замка?
— Ах, это та, которую я еще нашел хорошенькой?
— Вот, вот! Вы еще в башню с ней пошли, чтобы сообщить ей это. Она была бы способна говорить с вами в течение часа об… об анахоретах. Вы, верно, все время думаете о мисс Алисе Мортимер.
— Клянусь вам, что ее имя не приходило мне в голову после пикника вплоть до сегодняшнего дня. Я вряд ли могу считаться ее знакомым. Вы положительно неразумны.
— Я вызубрила всю хронологию английских королей. Вам известно это. И я знала их отлично всех, кроме Генрихов. Вы сами сказали это. А теперь вы говорите мне такие страшные вещи. Я представить себе не могу, чего ради вы пожелали жениться на мне. Зачем вам жена? Вы должны были жениться на ходячем словаре. Только… только подумать, что всему должен был наступить такой конец! — Мод начала рыдать, утираясь своим до смешного маленьким платком.
Франк отложил книгу в сторону и с сердитым лицом принялся набивать трубку.
— Ну что я такое сделал? — угрюмо спросил он.
— Вы были… вы вели себя отвратительно, — всхлипывая, говорила Мод. — Вы так переменились! Вспомните первое время нашего знакомства. Разве вы спрашивали у меня тогда значение слов, разве говорили со мной так грубо за то, что я не знаю их? Вот если бы вы сразу после того, как были представлены мне, спросили бы: «Ну-с, мисс Сельвин, а что такое анахорет?» — это было бы честным поступком. Я бы знала, чего мне ждать впереди. Но вы не задавали мне никаких вопросов.
— Ну, ну! Один-то вопрос я задал вам в то время.
— Да, тот, на который я дала ошибочный ответ.
— О, Мод! Это жестоко говорить такие вещи.
— Вы сами заставляете меня говорить так.
— Я не сказал ничего нелюбезного.
— Нет, вы массу грубостей мне наговорили. Вы и сами не знаете, каким вы можете быть грубияном. У вас на лице появляется упорное выражение, и вы начинаете говорить отвратительные вещи.
— Что же я такое сказал?
— Что я всегда была глупой девочкой, и что вы были бы рады, если бы женились на Алисе Мортимер.
— О, Мод! Как можете вы?..
— Вы, конечно, подразумевали это.
— Вы положительно невозможны!
— Вот опять! Ну сознайтесь сами! Разве это любезно, говорить такие вещи? А через пять минут вы готовы будете клясться, что никогда не говорили мне: «Вы невозможны».
— Простите меня, дорогая. Мне не следовало говорить этого. Я хотел сказать только, что мне никогда и не снилось ни слова из того, что вы тут мне приписали. Я не встречал еще никогда другой такой живой и милой женщины, как вы. И само собой во всем свете нет женщины, которую я предпочел бы вам.
Из-за измятого платка показалась пара вопрошающих недоверчивых голубых глаз.
— Честное, благородное слово?
— Клянусь вам! Подите сюда! Теперь вы верите, что это правда, не так ли?
Тут настало долгое молчание.
— Сколько во мне злости, — начала затем Мод.
— Это все моя дурацкая, неуклюжая манера говорить.
— Дорогой мой мальчик, вы вполне правы, когда хотите научить меня чему-нибудь. Вы так добры. Но я люблю вас так сильно, что при малейшем намеке на ссору, которая хоть на секунду разъединит нас, я моментально погружаюсь в отчаяние и способна сказать или сделать самую невозможную вещь. Я исправляюсь, уверяю вас, исправляюсь. Но смогу добиться этого, только если заставлю себя любить вас меньше.
— Ради бога, только не меняйтесь, любовь моя! — вскричал Франк. — Я знаю, что вы говорите правду, я сам ощущаю то же самое. Для меня небо темнеет и свет меркнет, как только между нами мелькнет хоть тень раздора. Но мне кажется, что эти размолвки необходимая принадлежность любви; они очищают любовь и придают ей новую силу, точно гроза, которая освежает душную атмосферу июльского дня. Ведь вот как мы с вами любим и уважаем друг друга. А все-таки и мы…
— Я прямо не понимаю, с чего это вдруг происходит, — заметила Мод.
— Мне кажется, это заложено в самой глубине истинной любви. Она, эта любовь, так чутка, что отзывается со страшной силой на малейший пустяк. Она так пуглива, что видит тень там, где ее нет и в помине. Малейшая трещинка кажется ей бездонной пропастью. И она вскрикивает, и ужасается, и кидается в бой с воображаемой опасностью.
— Ах, какой ужас! — Мод вздрогнула и крепче прижалась к груди мужа.
— Но как приятно чувствовать, что эти размолвки не враг, а скорее замаскированный друг, что они скорее закрепляют любовь, чем разрушают ее.
— Но нам ведь нет нужды подкреплять нашу любовь, Франк? — спросила боязливо Мод.
Так они сидели, эта неразумная молодая пара, всецело поглощенная своим собственным счастьем и нимало не сознающая, что эти тернии и розы любви обычная дорожка миллионов и миллионов людских парочек, которая не пройдет, доколе стоит мир. Летят в бездну бытия народы, сменяются династии, грандиознейшие революции в политике и промышленности потрясают человечество, и лишь интимная жизнь людей остается неизменной.
Наша парочка долго сидела, обдумывая в молчании странность явлений природы.
— Вы теперь не сердитесь больше, Мод?
— О, нет, нет, но… как вы находите, Франк, уступила ли бы мисс Мортимер, если бы она была вашей женой?
— Вы несравненно лучше ее. Вы лучшая жена, какую когда-либо имел мужчина.
— Я постараюсь стать еще лучше.
— Нет, нет; пожалуйста, оставайтесь, какая вы есть.
— Ах да, Франк.
Мод была удивительно мила со своим задумчиво-любопытным выражением лица.
— Да, моя радость?
— А вы не будете сердиться?
— Нет, нет, никогда не буду.
— Ну, так вот… — голос ее перешел в шепот, — что такое анахорет?
— О, повесить бы его! Не все ли вам равно?
— Но я правда хотела бы знать.
— О, это просто-напросто отшельник. Люди этого сорта жили в кельях в Египте, на материке Европы и даже в Англии.
— В Англии?
— Да, дорогая.
— В нее они приезжали из чужих стран?
— Да, думаю, что так. Их было несколько в Глестонбюри и еще в некоторых местностях.
— Но каким же образом они переезжали в Англию?
— А на кораблях, конечно.
Мод самодовольно улыбнулась и прильнула лицом к куртке мужа.
— Ах вы, глупый, глупый мальчик! — звонко засмеялась она. — Вот оно и вышло, что они были «нечто вроде моряка».
Наши ставки на дерби
Боб! — крикнула я.
Никакого ответа.
— Боб!
Нарастающий бурный храп и протяжный вздох.
— Проснись же, Боб!
— Что стряслось, черт побери?! — произнес сонный голос.
— Пора завтракать, — пояснила я.
— Подумаешь, завтракать! — донесся из постели мятежный ответ.
— И тебе, Боб, письмо, — добавила я.
— Что же ты сразу не сказала? Тащи его сюда! Получив такое радушное приглашение, я вошла в комнату брата и примостилась на краешке кровати.
— Получай, — сказала я. — Марка индийская, а почтовый штемпель поставлен в Бриндизи. От кого бы это?
— Не суй нос не в свои дела, Коротышечка, — ответил брат, отбросив со лба спутанные кудри, и, протерев глаза, он сломал сургучную печать.
Я терпеть не могу, когда меня называют Коротышкой. Когда я еще была маленькой, бессердечная нянька наградила меня этим прозвищем, обнаружив диспропорцию между моей круглой серьезной физиономией и коротенькими ножками. А я, право же, не больше коротышка, чем любая другая семнадцатилетняя девушка. На этот раз вне себя от благородного гнева я уже была готова обрушить на голову брата карающую подушку, но меня остановило выражение его глаз: в них загорелся живой интерес.
— А знаешь, Нелли, кто к нам едет? — спросил он. — Твой старый друг!
— Как? Из Индии? Да неужели Джек Хоторн?
— Он самый, — ответил Боб. — Джек возвращается в Англию и намерен погостить у нас. Он пишет, что будет здесь почти одновременно с письмом. Да перестань ты плясать! Свалишь ружья или еще что-нибудь натворишь. Будь паинькой и сядь ко мне.
Боб говорил со всей солидностью человека, над кудлатой головой которого уже промчалось двадцать две весны, и потому я угомонилась и заняла прежнюю позицию.
— То-то будет весело! — воскликнула я. — Но только, Боб, Джек был еще мальчишкой, когда мы видели его в последний раз, а теперь он мужчина. Это уже будет совсем не тот Джек.
— Ну и что же, — ответил Боб, — ты тогда тоже была девочкой — противной маленькой девчонкой с кудряшками, теперь же…
— А что теперь? — спросила я.
Мне показалось, что брат готов сказать мне комплимент.
— Ну, теперь у тебя нет кудряшек, ты выросла и стала еще противнее.
В одном отношении братья благо. Ни одна девица, если Бог наградил ее братьями, не может без достаточных оснований вырасти самодовольной.
По-моему, все очень обрадовались, услышав за завтраком, что приезжает Джек Хоторн. «Все» — это моя мама, Элси и Боб. Но когда, захлебываясь от восторга, я объявила эту новость, лицо нашего кузена Соломона Баркера не засияло радостью. Раньше это никогда не приходило мне в голову, но, быть может, юноше нравится Элси и он боится соперника? А иначе зачем бы он, услышав самую обычную вещь, вдруг отодвинул яйцо, сказав, что совершенно сыт, причем таким вызывающим тоном, что все усомнились в его искренности? А Грейс Маберли, подруга Элси, сохранила свое обычное благожелательное спокойствие.
Я же бурно выражала восторг. Мы с Джеком вместе росли. Он был мне как старший брат, пока не поступил в военное училище и не уехал. Сколько раз они с Бобом забирались на яблоню старика Брауна, а я стояла под деревом и собирала в белый передничек их добычу. Как мне помнится, Джек был деятельным участником всех наших проказ. Но теперь он уже лейтенант Хоторн, участвовал в афганской войне и, по словам Боба, стал «опытным воином». Как же он теперь выглядит? При слове «воин» Джек почему-то представлялся мне в латах и шлеме с перьями, он жаждал крови и рубил кого-то огромным мечом. Я боялась, что после всего этого он уже не захочет принимать участия в шумных играх, шарадах и прочих развлечениях, принятых в Хазерли-хаус.
Все следующие дни кузен Сол явно пребывал в плохом настроении. С трудом удавалось уговорить его быть четвертым, когда играли в теннис; он обнаружил необычайное пристрастие к уединению и курил крепчайший табак. Мы встречали его в самых неожиданных местах: то в глухих уголках сада, то на реке, и, если имелась хоть малейшая возможность избежать с нами встречи, он всякий раз глядел вдаль и делал вид, что совсем не замечает нас, хотя мы окликали его и махали зонтиками. Он вел себя, конечно, крайне невежливо. Однажды вечером, перед обедом, я все-таки его поймала и, выпрямившись во весь рост — пять футов четыре с половиной дюйма, — высказала ему все, что о нем думаю. Такие мои действия Боб именует верхом благотворительности, потому что я при этом раздаю перлы мудрости, которой мне-то самой как раз и не хватает.
Кузен Сол полулежал в качалке перед камином. Держа в руках «Таймс», он меланхолично смотрел поверх газеты в огонь. Я приблизилась к нему сбоку и дала залп из бортовых орудий.
— Мы, кажется, чем-то оскорбили вас, мистер Баркер, — с высокомерной учтивостью заметила я.
— Что вы, Нелл, хотите этим сказать? — спросил Сол, с удивлением глядя на меня.
— Вы, по-видимому, лишили нас чести быть знакомыми с вами, — ответила я, но тут же оставила высокопарный стиль. — Это же просто глупо, Сол! Что с вами?
— Ничего, Нелл. Во всяком случае, ничего достойного внимания. Вы же знаете, через два месяца у меня экзамен по медицине и я много занимаюсь.
— Ах так! — вскипела я. — Если все дело в этом, мне больше сказать нечего. Разумеется, если вы предпочитаете своим родственникам кости, это ваше право. Конечно, есть молодые люди, которые ведут себя любезно и не прячутся по углам, чтобы учиться, как втыкать ножи в человека. — Дав столь исчерпывающее определение благородной хирургической науке, я с излишней горячностью принялась поправлять на кресле сбившийся чехол.
Я видела, что Сол весело улыбался, глядя на стоявшую перед ним сердитую молодую особу с голубыми глазами.
— Пощадите меня, Нелл, — сказал он. — Вы ведь знаете, я уже на одном экзамене провалился. Кроме того, — Сол стал серьезен, — вам предстоит много развлечений, когда приедет этот — как его? — лейтенант Хоторн.
— Уж, во всяком случае, Джек не станет всему предпочитать общество скелетов и мумий.
— Вы всегда называете его Джеком? — спросил Сол.
— Конечно, Джон звучит слишком официально.
— Ах вот как? — с сомнением произнес мой собеседник.
Моя теория насчет Элси все еще не выходила у меня из головы, и я решила, что дело, пожалуй, можно представить не в столь трагическом свете. Сол встал с качалки и глядел теперь в открытое окно. Я подошла к нему и робко посмотрела в его обычно такое добродушное, а сейчас мрачное лицо. Он был очень застенчив, но я подумала, что сумею заставить его признаться.
— А ведь вы ревнивы, старина, — заметила я.
Он покраснел и посмотрел на меня сверху вниз.
— Я знаю ваш секрет, — смело заявила я.
— Какой секрет? — сказал Сол, еще больше краснея.
— Неважно, но я его знаю. Позвольте мне сказать вам вот что, — еще смелее продолжала я. — Элси и Джек никогда не ладили. Скорее уж Джек влюбится в меня. Мы всегда с ним дружили.
Если бы я воткнула в кузена Сола вязальную спицу, которую держала в руке, то и тогда он вряд ли подпрыгнул бы выше.
— Бог мой! — воскликнул он, и в сумерках я разглядела, что его темные глаза впились в меня. — Неужели вы на самом деле думаете, что мне нравится ваша сестра?
— Разумеется, — невозмутимо ответила я, не собираясь сдаваться.
Никогда еще ни одно слово не производило такого эффекта. Изумленно ахнув, кузен Сол повернулся и выпрыгнул в окно. Он всегда выражал свои чувства довольно странно, но на этот раз оригинальность его поведения меня просто ошеломила. Я вглядывалась в сгущавшиеся сумерки. И вдруг на фоне лужайки передо мной возникло смущенное и полное недоумения лицо.
— Мне нравитесь вы, Нелл, — сказало это лицо и сразу исчезло, и я услышала, как кто-то бросился бежать по аллее. Удивительно экстравагантным был этот юноша.
Хотя кузен Сол и заявил о своих симпатиях в присущей ему манере, жизнь в Хазерли-хаус текла по-прежнему. Он не попытался узнать, каковы мои чувства, и несколько дней вообще не касался этой темы. Очевидно, он полагал, что проделал все необходимое в подобных случаях. Однако порой он ставил меня в крайне неловкое положение, когда, внезапно появившись, усаживался напротив и молча устремлял на меня упорный взгляд, от которого мне становилось просто страшно.
— Не надо, Сол, — как-то сказала я ему. — У меня от этого мурашки по коже бегают.
— Но почему, Нелл? — спросил Сол. — Разве я вам совсем не нравлюсь?
— Да нет, нравитесь, — ответила я. — Лорд Нельсон мне тоже нравится, но мне было бы не очень приятно, если бы сюда явился его памятник и целый час на меня глядел.
— А почему вы вдруг заговорили про лорда Нельсона? — спросил кузен.
— Сама не знаю.
— Значит, Нелл, я нравлюсь вам так же, как лорд Нельсон?
— Да, только больше.
Этим лучом надежды бедняге Солу и пришлось удовольствоваться, потому что в комнату вбежали Элси и мисс Маберли и нарушили наш tete-a-tete[3].
Кузен мне, конечно, очень нравился… Я знала, какая чистая, преданная душа скрывается под его невозмутимой внешностью. Но мысль о том, чтобы иметь возлюбленным Сола Баркера, того самого Сола, чье имя служило синонимом застенчивости, была нелепа. Отчего он не влюбился в Грейс или Элси? Они-то уж знали бы, как с ним обойтись: они были старше меня и сумели бы поощрить его или отвергнуть, по своему усмотрению. Но Грейс слегка флиртовала с моим братом Бобом, а Элси словно вообще ничего не замечала. Мне вспоминается один случай, характерный для кузена, и я не могу не упомянуть о нем здесь, хотя случай этот никак не связан с моим повествованием. Произошел он, когда Сол впервые приехал в Хазерли-хаус.
Однажды нам нанесла визит жена приходского священника, и принимать ее пришлось мне и Солу. Сначала все шло хорошо. Вопреки обыкновению Сол был весел и разговорчив. К несчастью, им овладел жар гостеприимства, и, несмотря на все мои знаки и подмигивания, он спросил гостью, не желает ли она выпить бокал вина. На беду, вино в доме как раз кончилось, и, хотя мы уже написали в Лондон, новая партия вин еще не прибыла. Затаив дыхание, я ждала, что ответит гостья, надеясь, что она откажется, но, к моему ужасу, она охотно приняла предложение Сола.
— Не трудись звонить, Нелл, — сказал Сол, — я исполню роль дворецкого. — И с безмятежной улыбкой направился к стенному шкафу, где хранилось вино. Только забравшись в него, Сол внезапно припомнил, как утром кто-то сказал, что вино кончилось. Сол оцепенел от ужаса и до окончания визита миссис Солтер просидел в шкафу, решительно отказываясь выйти, пока гостья, не удалилась. Если бы можно было сделать вид, что из шкафа есть выход или дверь в другую комнату, дело обстояло бы не так скверно, но я знала, что расположение нашего дома известно миссис Солтер не хуже, чем мне. Она прождала возвращения Сола почти час, а затем удалилась, глубоко возмущенная.
— Дорогой, — сказала она, описывая случившееся своему супругу и от гнева впадая в библейский тон, — шкаф, казалось, разверзся и поглотил его!
Однажды утром Боб вышел к завтраку, держа в руках телеграмму.
— Джек приезжает с двухчасовым.
Я видела, что Сол посмотрел на меня с укором, но это не помешало мне выразить свою радость.
— Вот уж начнется веселье, когда он приедет! — сказал Боб. — Станем ловить в пруду бреднем рыбу и всячески развлекаться. Верно, Сол?
Сол, видимо, почувствовал слишком большую радость: он даже не смог выразить ее словами и в ответ лишь что-то буркнул.
В то утро я долго раздумывала в саду о Джеке. Я ведь в конце концов становилась уже взрослой девушкой, о чем бесцеремонно напомнил мне Боб. Теперь я должна вести себя осмотрительно. Ведь настоящий мужчина уже взглянул на меня глазами любящего человека. Конечно, не было ничего дурного, что в детстве Джек повсюду ходил за мной и целовал меня, но теперь я должна держать его на расстоянии. Я вспомнила, как Джек подарил мне однажды дохлую рыбу, которую он выловил в хазерлейской речушке, и я бережно хранила ее среди самых драгоценных моих сокровищ, пока наконец тошнотворный запах в доме не заставил мою мать написать мистеру Бартону возмущенное письмо, а он в ответ сообщил, что все трубы в нашем доме вполне исправны. Я должна научиться держаться холодно и с достоинством. Я представила себе нашу встречу и решила ее прорепетировать. Вообразив, что куст остролиста — это Джек, я не спеша приблизилась к нему, сделала глубокий реверанс и, протянув руку, произнесла: «Рада вас видеть, лейтенант Хоторн!» Тут из дома появилась Элси, но ничего не сказала. Однако за завтраком она спросила Сола, наследственная ли болезнь идиотизм, или же она поражает отдельных индивидов; бедняга Сол отчаянно покраснел и так и не смог ей что-либо вразумительно объяснить.
Наш скотный двор выходит на аллею, расположенную между Хазерли-хаус и сторожкой. Я, Сол и мистер Николас Кронин, сын помещика, нашего соседа, отправились туда после завтрака. Такое представительное шествие имело целью утихомирить мятеж в курятнике. Первые известия о восстании доставил в дом юный Бейлис, сын и наследник старика, ходившего за птицей, и меня настоятельно просили прийти. Тут мне следует в скобках объяснить, что наши куры находились исключительно в моем ведении и на птичнике ничего не делалось без моего совета и помощи. Старик Бейлис вышел, прихрамывая, нам навстречу и доложил все подробности переполоха. Оказалось, что у одной хохлатки и у бентамского петуха настолько отросли крылья, что они смогли уже перелететь в парк, и пример этих вожаков оказался таким заразительным, что дух бродяжничества овладел солидными матронами вроде криволапых кохинхинок и они также проникли на запретную территорию. В птичнике состоялся военный совет, и было единодушно решено подрезать непокорным крылья.
Ну и пришлось же нам побегать! «Нам», то есть мне и мистеру Кронину, потому что кузен Сол суетился с ножницами на заднем плане и подбадривал нас криками. Оба преступника, несомненно, знали, что охотятся за ними: они с таким проворством ныряли под кормушки и перелетали через клетки, что вскоре нам уже казалось, будто во дворе мечется целая дюжина хохлаток и бентамских петухов. Остальных кур все происходящее интересовало мало, и только любимая супруга бентамского петуха, взобравшись на крышу курятника, без устали обливала нас презрением. Больше всех осложняли дело утки; к причине переполоха они не имели никакого отношения, но очень сочувствовали беглецам и ковыляли вслед за ними со всей быстротой, на которую были способны, и поэтому все время путались под ногами у преследователей.
— Все, попалась! — крикнула я, когда хохлатку загнали в угол. — Хватайте ее, мистер Кронин! Ах, да вы упустили ее! Упустили! Загороди ей, Сол, дорогу! Боже мой, она бежит ко мне!
— Ловко, мисс Монтегю! — воскликнул мистер Кронин, когда я ухватила пролетавшую мимо меня курицу за лапу и зажала ее под мышкой, чтобы она не вырвалась. — Позвольте, я отнесу ее.
— Нет, нет. Вы должны поймать петуха. Вон он, за кормушкой. Забегайте с того края, а я с этого.
— Он убегает через калитку! — крикнул Сол.
— Кыш! Кыш! — закричала я. — Убежал! — И оба мы кинулись за петухом в парк, выскочили на аллею, свернули, и я нос к носу столкнулась с загорелым молодым человеком в костюме из твида, который неторопливо шел к дому.
Я сразу узнала эти смеющиеся серые глаза — ошибиться было невозможно, — хотя, мне кажется, если б я даже и не посмотрела на него, инстинкт подсказал бы мне, что передо мной Джек. Как могла я сохранить достоинство с хохлаткой под мышкой? Я попыталась выпрямиться, но злосчастной курице показалось, что она обрела защитника, и она закудахтала громче прежнего. Я махнула на все рукой и засмеялась, и Джек вместе со мной.
— Как поживаете, Нелл? — спросил он, протягивая мне руку, и тут же удивленно добавил: — Да вы же стали совсем другой!
— Ну да, прежде у меня под мышкой не было хохлатки, — ответила я.
— Ну кто бы мог подумать, что маленькая Нелл может превратиться в женщину? — Джек никак не мог прийти в себя.
— Не ожидали же вы, что я превращусь в мужчину? — с возмущением спросила я. Но тут же оставила церемонный тон. — Мы ужасно рады, Джек, вашему приезду. В дом попасть вы еще успеете, а сейчас помогите нам изловить бентамского петуха.
— С удовольствием, — весело, как встарь, ответил Джек, все еще не сводя глаз с моего лица. — Вперед! — И мы все трое стремглав бросились в парк, а бедняга Сол в тылу поощрял нас криками, с ножницами и пленницей в руках. Когда Джек явился поздороваться с моей матушкой, вид у него был весьма помятый, а мое намерение вести себя с ним сдержанно и с достоинством развеялось, как дым.
В тот май в Хазерли-хаус собралось большое общество. Боб, Сол, Джек Хоторн и мистер Николас Кронин; а кроме них мисс Маберли, и Элси, и мама, и я. В случае необходимости, когда играли в шарады или ставили любительский спектакль, мы всегда могли раздобыть зрителей, пригласив пять-шесть соседей. Мистер Кронин, веселый, атлетического сложения оксфордский студент, оказался замечательным приобретением, просто удивительно, как он умел придумывать и устраивать всяческие затеи. Джек в значительной мере утратил былую живость, и все мы дружно объявили, что он, разумеется, влюблен. Выглядел он при этом не менее глупо, чем выглядит в таких случаях любой молодой человек, но даже не пытался отпираться.
— Что будем делать сегодня? — спросил как-то утром Боб. — Кто что может предложить?
— Ловить рыбу в пруду, — сказал мистер Кронин.
— Мало мужчин, — ответил Боб. — Что еще?
— Мы должны сделать ставки на дерби, — заметил Джек.
— Ну, для этого времени хватит. Скачки состоятся лишь через две недели. Что еще?
— Теннис? — неуверенно предложил Сол.
— Надоело.
— Вы можете устроить пикник в хазерлейском аббатстве, — предложила я.
— Отлично! — воскликнул мистер Кронин. — Лучше не придумаешь.
— Как твое мнение, Боб?
— Первоклассно, — ответил брат, ухватившись за подсказанную мысль. Пикники необычайно привлекают тех, чьим сердцем еще только овладевает нежная страсть.
— А как мы туда доберемся, Нелл? — спросила Элси.
— Я-то совсем не пойду, — ответила я. — Мне бы очень хотелось, только надо посадить папоротники, которые раздобыл для меня Сол. Добираться туда лучше пешком. Тут всего три мили, а юного Бейлиса с корзиной провизии можно послать вперед.
— Ты пойдешь, Джек? — спросил Боб.
Новая помеха: накануне лейтенант вывихнул себе лодыжку. Тогда он об этом никому не сказал. Но теперь лодыжка начала болеть.
— Слишком далеко для меня, — сказал Джек. — Три мили туда да три обратно!
— Пойдем. Не ленись же, — бросил Боб.
— Дорогой мой, — ответил лейтенант, — я уже столько отшагал, что с меня хватит до самой могилы. Видели бы вы, как наш бравый генерал заставил меня пройтись от Кабула до Кандагара, — вы бы мне посочувствовали.
— Оставьте ветерана в покое, — сказал мистер Кронин.
— Сжальтесь над измученным войной солдатом, — заметил Боб.
— Ну, довольно смеяться, — сказал Джек и, просияв, добавил: — Вот что. Я возьму, Боб, если разрешишь, твою двуколку, и, как только Нелл посадит свои папоротники, мы к вам приедем. И корзинку можем взять с собой. Вы поедете, Нелл, правда?
— Хорошо, — ответила я.
Боб согласился с таким оборотом дела, и так как все остались довольны, за исключением мистера Соломона Баркера, который весьма злобно посмотрел на лейтенанта, то сразу начались сборы, и вскоре веселое общество пустилось в путь.
Просто удивительно, до чего быстро прошла больная лодыжка после того, как последний из участников пикника скрылся за поворотом аллеи. А к тому моменту, когда папоротники были посажены и двуколка готова, Джек уже был весел и, как никогда, полон энергии.
— Что-то уж очень внезапно вы поправились, — заметила ему я, когда мы ехали по узкой, извилистой проселочной дороге.
— Да, — ответил Джек, — но дело в том, Нелл, что со мной ничего и не было. Просто мне надо поговорить с вами.
— Неужели вы способны прибегнуть ко лжи, лишь бы поговорить со мной? — сказала я с упреком.
— Хоть сорок раз, — твердо ответил Джек.
Я попыталась измерить всю глубину коварства, таившегося в Джеке, и ничего не ответила. Меня занимал вопрос: была бы Элси польщена или рассердилась, если бы кто-нибудь солгал ради нее столько раз?
— Когда мы были детьми, мы очень дружили, Нелл, — заметил мой спутник.
— Да. — Я глядела на полость, закрывавшую мне колени. Как видите, к этому времени я уже приобрела кое-какой опыт и научилась различать интонации мужского голоса, что невозможно без некоторой практики.
— Кажется, теперь я вам совсем безразличен, не то, что тогда, — продолжал Джек.
Шкура леопарда на моих коленях по-прежнему поглощала все мое внимание.
— А знаете, Нелл, — продолжал Джек, — когда я мерз в палатке на перевалах среди гималайских снегов, когда я видел перед собой вражеские войска, да и вообще, — голос Джека внезапно стал жалобным, — все время, пока я был в этой гнусной дыре, в Афганистане, я не переставал думать о маленькой девочке, которую оставил в Англии…
— Неужели? — пробормотала я.
— Да, я хранил память о вас в сердце, а когда я вернулся, вы уже перестали быть маленькой девочкой. Вы, Нелли, превратились в прелестную женщину и, наверное, забыли те далекие дни.
От волнения Джек заговорил очень поэтично. Он предоставил старенькому гнедому полную свободу, и тот, остановившись, мог вволю любоваться окрестностями.
— Послушайте, Нелли, — сказал Джек, вздохнув, как человек, который готов дернуть шнур и открыть душ, — походная жизнь учит, в частности, сразу брать то хорошее, что тебе встречается. Раздумывать и колебаться нельзя: пока ты размышляешь, другой может тебя опередить.
«Вот оно, — в отчаянии подумала я. — И тут нет окна, в которое Джек, сделав решительный шаг, мог бы выпрыгнуть».
После признания бедняги Сола любовь для меня ассоциировалась с прыжками из окон.
— Как вам кажется, Нелл, стану ли я вам когда-нибудь настолько дорог, чтоб вы решились разделить мою судьбу? Согласитесь вы стать моей женой?
Он даже не соскочил с двуколки, а продолжал сидеть рядом со мной и жадно смотрел на меня своими серыми глазами, а пони брел себе по дороге, пощипывая то слева, то справа полевые цветы. Было совершенно очевидно, что Джек намерен получить ответ. Я сидела, потупившись, и вот мне показалось, что на меня смотрит бледное, застенчивое лицо, и я слышу, как Сол признается мне в любви. Бедняга! И во всяком случае, он признался первым.
— Вы согласны, Нелл? — снова спросил Джек.
— Вы мне очень нравитесь, Джек, — ответила я, тревожно взглянув на него, — но… — как изменилось его лицо при этом коротеньком слове! — мне кажется, не настолько. И, кроме того, я ведь еще очень молода. Наверное, ваше предложение должно быть для меня очень лестно и вообще, только… вы не должны больше думать обо мне.
— Значит, вы мне отказываете? — спросил Джек, слегка побледнев.
— Почему вы не пойдете к Элси и не сделаете предложение ей? — в отчаянии воскликнула я. — Отчего все вы идете ко мне?
— Элси мне не нужна, — ответил Джек и так ударил кнутом пони, что привел это добродушное четвероногое в немалое изумление. — Почему вы сказали «все»?
Ответа не последовало.
— Теперь мне все понятно, — с горечью сказал Джек. — Я уже заметил, что с тех пор, как я приехал, этот ваш кузен ни на шаг от вас не отходит. Вы обручены с ним?
— Нет, не обручена.
— Благодарение Богу! — благочестиво воскликнул Джек. — Значит, я еще могу надеяться. Может быть, со временем вы и передумаете. Скажите мне, Нелли, вам нравится этот дуралей медик?
— Он не дуралей, — возмутилась я, — и он нравится мне так же, как вы.
— Ну, в таком случае он вам вовсе не нравится, — надувшись, заметил Джек. И мы больше не проронили ни слова до тех пор, пока оглушительные крики Боба и мистера Кронина не возвестили о близости остальных участников пикника.
Если пикник и удался, то только благодаря стараниям этого последнего. Из четырех участвовавших в пикнике мужчин трое были влюблены — пропорция неподходящая, — и мистеру Кронину приходилось поистине быть душой общества, чтобы поддержать веселье вопреки этому неблагоприятному обстоятельству. Очарованный Боб был всецело поглощен мисс Маберли, бедняжка Элси прозябала в одиночестве, а оба моих поклонника были заняты тем, что попеременно свирепо смотрели то друг на друга, то на меня. Мистер Кронин, однако, мужественно боролся с общим унынием, был любезен со всеми и с одинаковым усердием обследовал развалины аббатства и откупоривал бутылки.
Кузен Сол был особенно мрачен и угнетен. Он, конечно, думал, что мы заранее сговорились с Джеком проехаться вдвоем. И, однако, в глазах его сквозило больше печали, чем злости, а Джек, должна с огорчением заметить, был явно зол. Именно поэтому после завтрака, когда мы пошли гулять по лесу, я выбрала себе в спутники моего кузена. Джек держался с невыносимой самоуверенностью собственника, и я хотела раз и навсегда положить этому конец. Сердилась я на него и за то, что он вообразил, будто я, отказав ему, его обидела, и за то, что он пытался дурно говорить про бедного Сола за его спиной. Я совсем не была влюблена ни в того, ни в другого, но мое детское представление о честной игре не позволяло мне мириться с тем, чтобы кто-либо из моих поклонников прибегал к нечестным приемам. Если бы не появился Джек, я, наверное, в конце концов приняла бы предложение кузена, но, с другой стороны, если б не Сол, я бы никогда не отказала Джеку. А сейчас они оба мне слишком нравились, чтобы предпочесть одного другому. «Чем же все это кончится?» — думала я. Надо на что-то решиться, а быть может, лучше выждать и посмотреть, что принесет будущее.
Сол немного удивился, когда я выбрала в спутники его, но принял мое приглашение с благодарной улыбкой. Он, несомненно, испытал большое облегчение.
— Значит, я не потерял тебя, Нелл, — пробормотал он, когда голоса остальных уже все глуше долетали до нас из-за громадных деревьев.
— Никто не может потерять меня, — сказала я, — потому что пока меня еще никто не завоевал. Пожалуйста, не надо об этом. Почему ты не можешь говорить просто, без противной сентиментальности, как говорил два года назад.
— Когда-нибудь ты это узнаешь, Нелл, — с укором ответил мне Сол. — Когда влюбишься сама, тогда ты поймешь.
Я недоверчиво фыркнула.
— Присядь, Нелл, вот тут, — сказал кузен Сол, подведя меня к пригорку, поросшему мхом и земляникой, и сам пристраиваясь рядом на пеньке. — Я только прошу тебя ответить мне на несколько вопросов и больше не стану тебе надоедать.
Я покорно уселась, сложив ладони на коленях.
— Ты обручена с лейтенантом Хоторном?
— Нет, — решительно ответила я.
— Он тебе нравится больше, чем я?
— Нет, не больше.
Термометр счастья Сола сделал скачок вверх до ста градусов в тени, не меньше.
— Значит, Нелли, я тебе нравлюсь больше? — сказал он очень нежно.
— Нет.
Температура снова упала до нуля.
— Ты хочешь сказать, что для тебя мы оба совсем одинаковы?
— Да.
— Но ведь когда-нибудь тебе придется сделать выбор, ты знаешь, — сказал кузен Сол с легким укором.
— Ну до чего же хочется, чтобы вы мне не надоедали! — воскликнула я, рассердившись, как частенько делают женщины, когда они не правы. — Обо мне вы совсем не думаете, не то бы вы меня не терзали. Вы вдвоем доведете меня до сумасшествия.
Тут я начала всхлипывать, а баркеровская фракция, потерпев поражение, пришла в совершеннейшее смятение.
— Пойми же, Сол, — сказала я, улыбаясь сквозь слезы при виде его горестной физиономии. — Ну представь себе, что ты вырос вместе с двумя девочками и обеих очень полюбил, но никогда не предпочитал одну другой и не помышлял жениться на одной из них. И вдруг тебе говорят, что ты должен выбрать одну и тем самым сделать очень несчастной другую. Так, по-твоему, это легко сделать?
— Наверное, нет, — сказал студент.
— Тогда ты не можешь меня винить.
— Я не виню тебя, Нелли, — ответил он, ударив тростью по громадной лиловой поганке. — Я думаю, ты совершенно права, желая разобраться в своих чувствах. По-моему, — продолжал он, с запинкой, но честно высказывая свои мысли, как и подобает истинному английскому джентльмену, каким он и был, — по-моему, Хоторн — отличный малый. Он повидал на своем веку гораздо больше моего и всегда говорит и делает именно то, что надо, а мне этого как раз и недостает. Он из прекрасной семьи, перед ним открыто хорошее будущее. Я могу быть тебе только благодарен, Нелл, за твои колебания, — они говорят о твоей доброте.
— Давай никогда больше об этом не говорить, — сказала я, а сама подумала: насколько же он благороднее того, кого хвалил. — Смотри, я весь жакет выпачкала этими мерзкими поганками. Не лучше ль нам присоединиться к остальным? Интересно, где они сейчас?
Вскоре мы это узнали. Сначала мы услышали разносившиеся по длинным просекам крики и смех, а когда пошли в ту сторону, с изумлением увидели, что всегда флегматичная Элси, как стрела, несется по лесу — шляпа у сестры слетела, волосы развеваются по ветру. Сначала я подумала, что стряслось что-нибудь ужасное — вдруг на нее напали разбойники или бешеная собака, — и я заметила, что сильная рука моего спутника крепко стиснула трость. Но тут же выяснилось, что ничего трагического не произошло, а просто неутомимый мистер Кронин затеял игру в прятки. Как весело было нам бегать и прятаться среди хазерлейских дубов! А как ужаснулся бы старик аббат, посадивший эти дубы, и многие поколения облаченных в черные рясы монахов, бормотавших в их благодатной тени свои молитвы! Джек, сославшись на вывихнутую лодыжку, играть в прятки отказался и, полный негодования, лежал, покуривая в тени, бросая недобрые взгляды на мистера Соломона Баркера, а этот джентльмен с азартом участвовал в игре и отличался тем, что его все время ловили, сам же он никого ни разу не поймал.
Бедный Джек! В этот день ему, несомненно, не везло. Я думаю, что происшествие, случившееся на обратном пути, могло бы выбить из колеи даже поклонника, которому ответили взаимностью. Двуколку с пустыми корзинами уже отправили домой, и было решено, что все пойдут пешком полями. Едва мы перебрались через перелаз, собираясь пересечь участок в десять акров, принадлежавший старику Брауну, как вдруг мистер Кронин остановился и сказал, что лучше нам идти по дороге.
— По дороге? — спросил Джек. — Чепуха! Полем мы сократим себе путь на целых четверть мили.
— Да, но это весьма опасно. Лучше обойти.
— Что ж нам грозит? — спросил наш воин, презрительно покручивая свой ус.
— Да ничего особенного, — отвечал Кронин. — Вон то четвероногое, что стоит посреди поля, — бык, и не слишком-то добродушный. Только и всего. Полагаю, что нельзя позволить идти туда дамам.
— Мы и не пойдем, — хором заявили дамы.
— Так идемте вдоль изгороди к дороге, — предложил Сол.
— Вы идите, где хотите, — холодно сказал Джек, — а я пойду через поле.
— Не валяй дурака, — сказал мой брат.
— Вы, друзья, считаете возможным спасовать перед старой коровой, но я так не считаю. Я должен сохранить к себе уважение. Поэтому я присоединюсь к вам по ту сторону фермы.
С этими словами Джек свирепо застегнул на все пуговицы свой сюртук, легко взмахнул тростью и небрежной походкой двинулся через участок Брауна.
Мы столпились около перелаза и с тревогой следили за ним. Джек старался показать, что он целиком поглощен окружающим ландшафтом и погодой: он с безразличным видом смотрел по сторонам и на облака. Однако его взгляд, в конце концов, обязательно обращался на быка. Животное, уставившись на незваного гостя, попятилось в тень изгороди, а Джек стал пересекать поле.
— Все в порядке, — сказала я. — Бык уступил ему дорогу.
— А по-моему, бык его заманивает, — сказал мистер Николас Кронин. — Это злобная, хитрая тварь.
Мистер Кронин не успел договорить, как бык отошел от изгороди, стал рыть копытом землю и замотал своей страшной черной головой. Джек, который достиг уже середины поля, притворился, будто не замечает этого маневра, однако слегка ускорил шаг. Затем бык быстро описал два-три круга, внезапно остановился, замычал, опустил голову, поднял хвост и со всех ног устремился к Джеку. Притворяться дальше и не замечать быка было бессмысленно. Джек обернулся и посмотрел на врага. На него неслось полтонны рассвирепевшего мяса, а у него в руке была лишь тонкая тросточка, и Джек сделал единственное, что ему оставалось, — поспешил к изгороди на противоположном конце поля.
Сначала он не снизошел до бега и двинулся небрежной рысцой — это был своего рода компромисс между страхом и чувством собственного достоинства, но зрелище было такое нелепое, что, несмотря на испуг, мы все дружно расхохотались. Однако слыша, что стук копыт раздается все ближе, Джек ускорил шаг и в конце концов он уже мчался во весь дух. Шляпа у него слетела, фалды сюртука развевались на ветру, а враг был от него уже в десяти ярдах. Если бы за ним гналась вся конница Аюб-хана, наш афганский герой не смог бы проворнее преодолеть оставшееся расстояние. Как ни быстро он бежал, бык мчался еще быстрее, и оба достигли изгороди почти одновременно. Джек отважно прыгнул в кусты и через мгновение вылетел из них, как ядро из пушки, бык же просунул в образовавшуюся дыру морду, и воздух несколько раз огласился его торжествующим ревом. Мы с облегчением увидели, как Джек поднялся и, не обернувшись в нашу сторону, пошел домой. Когда мы добрались туда, он уже ушел к себе в комнату и только на другой день вышел, прихрамывая, к завтраку с весьма удрученным видом. Однако ни у кого из нас не хватило жестокости напомнить Джеку о вчерашнем происшествии, так что благодаря нашей тактичности он еще до второго завтрака обрел свое обычное хладнокровие.
Дня через два после пикника настало время сделать ставки на дерби. Эту ежегодную церемонию в Хазерли-хаус никогда не пропускали, и желающих приобрести билеты из числа гостей и соседей обычно набиралось столько же, сколько записано было лошадей на скачках.
— Дамы и господа, сегодня вечером будем ставить на дерби, — объявил Боб как глава дома. — Цена билета — десять шиллингов, второй выигравший получает четверть всей суммы, а третьему возвращается его ставка. Каждый может приобрести лишь один билет, и никто не имеет права свой билет продавать. Тянуть билеты будем в семь часов.
Все это Боб произнес весьма напыщенно и официально, но звучное «аминь!», которым заключил его речь мистер Николас Кронин, сильно испортило весь эффект.
Тут я должна на время отказаться от повествования в первом лице. До сих пор я брала отдельные записи из своего дневника, но теперь я должна описать сцену, о которой мне рассказали лишь много месяцев спустя.
Лейтенант Хоторн, или Джек, — не могу удержаться, чтоб не называть его так, — со дня нашего пикника стал очень молчалив и задумчив. И вот случилось так, что в тот день, когда ставили на дерби, мистер Соломон Баркер, прохаживаясь после второго завтрака, забрел в курительную и обнаружил в ней лейтенанта, который сидел в торжественном одиночестве на одном из диванов и курил, погрузившись в размышления. Уйти означало бы проявить трусость, и студент, молча усевшись, стал перелистывать «График». Оба соперника немного растерялись. Они привыкли избегать друг друга, а теперь неожиданно оказались лицом к лицу, и не было никого третьего, чтобы послужить буфером. Молчание становилось гнетущим. Лейтенант зевнул и с подчеркнутым безразличием кашлянул, а честный Сол чувствовал себя крайне неловко и угрюмо глядел в газету. Тиканье часов и стук бильярдных шаров по ту сторону коридора казались теперь нестерпимо громкими и назойливыми. Сол бросил взгляд на Джека, но его сосед проделал то же самое, и обоих юношей сразу же необычайно заинтересовал лепной карниз.
«Почему я должен с ним ссориться? — подумал Сол. — В конце концов, я ведь только хочу, чтобы игра была честной. Возможно, он меня оборвет, но я могу дать ему повод к разговору».
Сигара у Сола потухла — такой удобный случай нельзя было упустить.
— Не будете ли вы любезны, лейтенант, дать мне спички? — спросил он.
Лейтенант выразил сожаление — он крайне сожалеет, но спичек у него нет.
Начало оказалось плохим. Холодная вежливость была еще более отвратительна, чем откровенная грубость. Но мистер Соломон Баркер, как многие застенчивые люди, сломав лед, вел себя очень смело. Он не желал больше никаких намеков или недомолвок. Настало время прийти к какому-то соглашению. Он передвинул свое кресло через всю комнату и расположился напротив ошеломленного воина.
— Вы любите мисс Нелли Монтегю? — спросил Сол.
Джек соскочил с дивана так проворно, словно в окне показался бык фермера Брауна.
— Если даже и так, сэр, — сказал он, крутя свой рыжеватый ус, — какое, черт побери, до этого дело вам?
— Успокойтесь, — сказал Сол. — Садитесь и обсудим все, как разумные люди. Я тоже ее люблю.
«Куда, черт побери, гнет этот малый?» — размышлял Джек, усаживаясь на прежнее место и все еще с трудом сдерживаясь после недавней вспышки.
— Короче говоря, мы любим ее оба, — объявил Сол, подчеркивая сказанное взмахом своего тонкого пальца.
— Так что же? — сказал лейтенант, проявляя некоторые симптомы нарастающего гнева. — Я полагаю, победит достойнейший, и мисс Монтегю вполне в состоянии сама сделать выбор. Ведь не рассчитывали же вы, что я откажусь от борьбы только потому, что и вы хотите завоевать приз?
— В том-то и дело! — воскликнул Сол. — Один из нас должен отказаться от борьбы. В этом вы совершенно правы. Понимаете, Нелли — то есть мисс Монтегю, — насколько я могу судить, гораздо больше нравитесь вы, чем я, но она достаточно расположена ко мне и не хочет огорчать меня решительным отказом.
— По совести говоря, — сказал Джек уже более миролюбиво, — Нелли — то есть мисс Монтегю — гораздо больше нравитесь вы, чем я; но все же, как вы выразились, она достаточно расположена ко мне, чтобы в моем присутствии не предпочитать открыто моего соперника.
— Полагаю, что вы ошибаетесь, — возразил студент. — То есть я это определенно знаю — она сама мне об этом говорила. Тем не менее сказанное поможет нам договориться. Ясно одно: пока оба мы показываем, что в равной мере любим ее, ни один из нас не имеет ни малейшей надежды на успех.
— Вообще-то это разумно, — задумчиво заметил лейтенант, — но что же вы предлагаете?
— Я предлагаю, чтобы один из нас, говоря вашими словами, отказался от борьбы. Другого выхода нет.
— Но кто же из нас? — спросил Джек.
— В том-то и дело!
— Я могу сказать, что познакомился с ней раньше, чем вы.
— Я могу сказать, что полюбил ее раньше, чем вы.
Казалось, дело зашло в тупик. Ни тот, ни другой не имел ни малейшего намерения уступить сопернику.
— Послушайте, так бросим жребий, — сказал студент.
Это казалось справедливым, и оба согласились. Но тут обнаружилась новая трудность. Нежные чувства не позволили им доверить судьбу своего ангела такой случайности, как полет монетки или длина соломинки. И в этот критический момент лейтенанта Хоторна осенило.
— Я знаю, как мы это решим, — сказал он. — И вы, и я собираемся ставить на дерби. Если ваша лошадь обойдет мою, я слагаю оружие, если же моя обойдет вашу, вы бесповоротно откажетесь от мисс Монтегю. Согласны?
— При одном условии, — сказал Сол. — До скачек еще целых десять дней. В течение этого времени ни один из нас не будет пытаться завоевать расположение Нелли в ущерб другому. Мы должны договориться, что, пока дело не решено, ни вы, ни я не станем за ней ухаживать.
— Идет! — сказал воин.
— Идет! — сказал Соломон.
И они скрепили договор рукопожатием.
Как я уже упомянула, я не знала об этом разговоре моих поклонников. В скобках замечу, что в это время я была в библиотеке, где мистер Николас Кронин читал мне своим низким, мелодичным голосом стихи Теннисона. Однако вечером я заметила, что оба молодых человека очень волновались, делая ставки на лошадей, и не проявляли ни малейшего намерения быть любезными со мной, и я рада заметить, что судьба их покарала — они вытянули явных аутсайдеров. По-моему, лошадь, на которую поставил Сол, звали Эвридикой, а Джек поставил на Велосипеда. Мистер Кронин вытянул американскую лошадь по кличке Ирокез, а все остальные, кажется, остались довольны. Перед тем как идти спать, я заглянула в курительную, и мне стало смешно, когда я увидела, что Джек изучает спортивные предсказания в «Филде», в то время как внимание Сола целиком поглотила «Газетт». Это внезапное увлечение скачками показалось мне тем более странным, что кузен Сол, как мне было известно, едва мог отличить лошадь от коровы — и то к некоторому удивлению своих друзей.
Многие из обитателей нашего дома нашли, что последующие десять дней тянулись невыносимо медленно. Однако я этого мнения не разделяла. Возможно, потому, что за это время случилось нечто весьма неожиданное и приятное. Было таким облегчением не бояться больше ранить чувства моих прежних поклонников. Теперь я могла делать и говорить что хотела — ведь они совершенно покинули меня и предоставили мне проводить время в обществе моего брата Боба и мистера Николаса Кронина. Увлечение скачками, казалось, совершенно изгнало из их сердец прежнюю страсть. Никогда еще наш дом не наводняло столько специальных, полученных частным образом сведений и всевозможных низкопробных газетенок, в которых могли оказаться какие-либо подробности относительно подготовленности лошадей и их родословной. Даже конюхи устали повторять, что Велосипед — сын Самоката, и объяснять жадно слушавшему студенту-медику, что Эвридика — дочь Орфея и Фурии.
Один из конюхов обнаружил, что бабушка Эвридики по материнской линии пришла третьей в гандикапе Эбора, но он так нелепо вставил полученные за эти сведения полкроны в левый глаз, а правым так подмигнул кучеру, что достоверность его слов могла показаться сомнительной. К тому же вечером за кружкой пива он сказал шепотом:
— Этот дурак ни черта не смыслит, — думает, что за свои полкроны он от меня узнал правду.
Приближался день скачек, и волнение все возрастало. Мы с мистером Крониным переглядывались и улыбались, когда Джек и Сол за завтраком кидались на газеты и внимательно изучали котировку лошадей. Но все достигло кульминации вечером накануне дня скачек. Лейтенант побежал на станцию узнать последние новости и, запыхавшись, вернулся домой, размахивая, как сумасшедший, смятой газетой.
— Эвридику сняли! — крикнул он. — Ваша лошадь, Баркер, не бежит!
— Что? — взревел Сол.
— Не бежит — сухожилие полетело к чертям, и ее сняли!
— Дайте я взгляну, — простонал кузен, хватая газету, потом отшвырнул ее, бросился вон из комнаты и кинулся вниз по лестнице, прыгая через четыре ступеньки. Мы увидели его только поздно вечером, когда он, весь взъерошенный, прокрался в дом и молча проскользнул в свою комнату. Бедняга! Я бы, конечно, ему посочувствовала, если бы он сам не поступил со мной так вероломно.
С этой минуты Джека как подменили. Он сразу же стал настойчиво за мной ухаживать, и это крайне раздражало меня и еще кое-кого в комнате. Джек играл и пел, затевал игры — словом, узурпировал роль, которую обычно играл мистер Николас Кронин.
Помню, как поразило меня то обстоятельство, что утром того самого дня, когда происходили дерби, лейтенант совершенно перестал интересоваться скачкой. За завтраком он был в отличнейшем расположении духа, но даже не развернул лежавшую перед ним газету. Именно мистер Кронин наконец раскрыл и просмотрел ее.
— Что нового, Ник? — спросил мой брат Боб.
— Ничего особенного. Ах нет, вот кое-что. Еще один несчастный случай на железной дороге. По-видимому, столкновение, отказали тормоза. Двое убитых, семеро раненых и — черт побери! Послушайте-ка: «Среди жертв оказалась и одна из участниц сегодняшней конской Олимпиады. Острая щепка проткнула ей бок, и из чувства гуманности пришлось положить конец страданиям ценного животного. Лошадь звали Велосипед». Э, да вы, Хоторн, опрокинули свой кофе и залили всю скатерть. Ах! Я и забыл — Велосипед был вашей лошадью, не так ли? Боюсь, у вас нет больше шансов. Теперь фаворитом стал Ирокез, который вначале почти не котировался.
Это были пророческие слова, как, несомненно, подсказывала вам, читатель, по крайней мере на протяжении последних трех страниц ваша проницательность.
Но прежде чем назвать меня легкомысленной кокеткой, взвесьте тщательно факты. Вспомните, как было задето мое самолюбие, когда мои поклонники внезапно меня бросили; представьте себе мой восторг, когда я услышала признание от человека, которого я любила, хотя даже самой себе боялась в этом признаться. И не забудьте, какие возможности открылись перед ним после того, как Джек и Сол, соблюдая свой глупый уговор, стали меня всячески избегать. Взвесьте все, и кто тогда первым бросит камень в маленький скромный приз, который разыгрывали в тот раз на дерби?
Вот как выглядело это через три коротких месяца в «Морнинг пост»:
«12 августа в Хазерлейской церкви состоится бракосочетание Николаса Кронина, эсквайра, старшего сына Николаса Кронина, эсквайра, Будлендс Кропшир, с мисс Элеонорой Монтегю, дочерью покойного Джеймса Монтегю, эсквайра, мирового судьи Хазерли-хаус».
Джек уехал, объявив, что собирается отправиться на Северный полюс с экспедицией воздухоплавателей. Однако через три дня он вернулся и сказал, что передумал, — он намерен по примеру Стенли пешком пересечь Экваториальную Африку. С тех пор несколько раз он грустно намекал на свои разбитые надежды и несказанные радости смерти, но, в общем, заметно оправился и в последнее время иногда ворчал: то баранина недожарена, то бифштекс пережарен, а это симптомы весьма обнадеживающие.
Сол воспринял все гораздо спокойнее, но боюсь, что сердечная рана его была глубже. Однако он взял себя в руки, как славный мужественный юноша, каким он и был, и даже, собравшись с духом, за свадебным завтраком предложил тост за подружек невесты, но безнадежно запутался в торжественных словах и сел на место; все зааплодировали, а он покраснел до ушей. Я узнала, что он поведал о своем горе и разочаровании Грейс Маберли и нашел у нее желанное сочувствие. Боб и Грейс поженятся через несколько месяцев, так что надо готовиться к новой свадьбе.
Мистические рассказы
Игра с огнем
Не буду даже пытаться объяснить, что произошло четырнадцатого апреля сего года в доме № 17 на Бэддерли-Гардене. Если я честно поделюсь своими догадками, ко мне вряд ли отнесутся всерьез — уж очень эта история абсурдна и неправдоподобна. И, тем не менее, этот неправдоподобный абсурд действительно произошел, да еще в присутствии пяти свидетелей, причем относится он к ряду явлений, которые оставляют в душе человека след на всю жизнь, мы все согласно это подтверждаем. Я не собираюсь ничего доказывать, не собираюсь высказывать никаких предположений. Я просто опишу события того апрельского вечера, попрошу Джона Мойра, Гарви Дикона и миссис Деламир прочитать рассказ и опубликую его только в том случае, если они подтвердят, что все здесь до малейших подробностей — правда. Я не смогу представить свидетельств Поля Ле Дюка, потому что он, судя по всему, уехал из Англии.
Мы заинтересовались оккультными явлениями благодаря Джону Мойру — знаменитому главе фирмы «Мойр, Мойр и Сандерс». Он, как и многие деловые люди с жесткой практической хваткой, был склонен к мистике, и эта-то мистическая жилка страстно влекла его к изучению тех ускользающих от науки феноменов, которые нередко смешивают в одну кучу с мошенническими трюками шарлатанов и уже вовсе откровенной глупостью, именуемой спиритизмом. Когда Мойр начал опыты, это был человек гибких и широких взглядов, но с течением времени он, увы, превратился в догматика, фанатичного и непререкаемого в своих суждениях. В нашем небольшом обществе он представлял именно то направление спиритов, которые возвели удивительную возможность общаться с потусторонними силами в ранг религии.
Наш медиум, миссис Деламир, была его сестра, жена того самого скульптора, о котором сейчас все только и говорят. Мы на опыте убедились, что пытаться исследовать эти феномены без медиума невозможно — все равно, что астроному наблюдать небо без телескопа. Однако мысль о том, чтобы воспользоваться услугами платного медиума, казалась нам всем чуть ли не кощунством. Разве не очевидно всякому, что человек, которому платят, считает себя обязанным «отработать» полученные деньги и вряд ли удержится от соблазна смошенничать? Если в деле замешаны деньги, на чистоту опыта надеяться нельзя. Но нам повезло: Мойр обнаружил, что его сестра обладает способностями медиума: иными словами, она излучает животный магнетизм — единственный вид энергии, который чутко отзывается на воздействия, как с духовного уровня, так и с нашего, материального. Конечно, я понимаю, что это утверждение вполне бездоказательно, но я ничего не доказываю, я просто кратко излагаю суть теории, которой мы пользовались — уж не знаю, обоснованно или нет, — чтобы объяснить наблюдаемые нами явления. Миссис Деламир стала принимать участие в наших сеансах, причем супруг ее был отнюдь не в восторге, и хотя ей ни разу не удалось индуцировать действительно мощное поле психической энергии, мы по крайней мере обрели возможность, как все порядочные спириты, вертеть столы и, задавая духам вопросы, получать на них ответы, то есть предаваться занятию вполне ребяческому, которое тем не менее сталкивало нас лицом к лицу с непостижимыми тайнами. Мы устраивали сеансы каждое воскресенье, вечером, в студии Гарви Дикона на Бэддерли-Гарденс, второй дом от угла, где бульвар пересекает Мертонпарк-роуд. Было бы естественно ожидать, что Гарви Дикон, как натура артистическая, должен пылко увлекаться всем необычным и волнующим умы. Однако к оккультным явлениям его поначалу привлекала некая театральность антуража, в котором проводились опыты. Тем не менее явления, о которых я уже говорил, потрясли его, и он заключил, что щекочущие нервы послеобеденные игры, как он сначала называл наши спиритические сеансы, на самом деле являют нам реально существующие грозные силы. У Гарви на редкость ясный логический склад ума — он достойный внук своего деда, знаменитого шотландского ученого, — ив нашем маленьком кружке он представлял критическое направление: подходил ко всему непредвзято, был готов следовать за фактами туда, куда они его ведут, и отказывался строить какие бы то ни было теории, пока не получит точных данных. Его осторожность возмущала Мойра — в той же мере, в какой Дикона забавляла кондовая вера Мойра, но оба с одинаковым увлечением, хотя каждый на свой лад, предавались нашим мистическим забавам.
А что же я? Какая роль принадлежала мне? Я не был энтузиастом спиритизма. Не был и критически настроенным ученым. Я обыкновенный светский лентяй, стараюсь быть в центре всего нового, что входит в моду, радуюсь любой сенсации, которая развлечет меня и посулит возможность интересно провести время, — вот, пожалуй, и все, что я могу сказать о себе. Сам я не способен увлекаться чем-то самозабвенно, но люблю общество людей увлеченных. Я слушал рассуждения Мойра с таким чувством, будто у нас есть собственный ключ от двери в царство мертвых, и это наполняло меня странным удовлетворением. Я буквально блаженствовал во время сеансов в затемненной студии. Словом, все это было очень занятно, и я с удовольствием бывал на Бэддерли-Гарденс.
То удивительное событие, о котором я хочу сейчас рассказать, произошло, как я уже упомянул, четырнадцатого апреля сего года. Из мужчин я первый появился в студии, но миссис Деламир была уже там и пила чай с миссис Гарви Дикон. Обе дамы и сам Дикон стояли перед мольбертом с его незаконченной картиной. В живописи я не знаток и никогда не пытался делать вид, будто понимаю картины Гарви Дикона; но в тот вечер я сразу обратил внимание, что он изобразил что-то безумно сложное и фантастическое; сказочные существа и животные, разные аллегорические фигуры. Дамы бурно восхищались картиной, и действительно, цветовая гамма была хороша.
— А вы что скажете, Маркем? — спросил Гарви.
— Для меня это слишком мудрено, — отвечал я. — Что это за звери?
— Мистические чудовища, существа, созданные воображением, геральдические животные — эдакая инфернальная, зловещая процессия.
— А впереди белая лошадь!
— Это не лошадь! — вскипел он, к великому моему изумлению, потому что человек он на редкость добродушный и не склонен относиться к себе всерьез.
— А кто же?
— Неужели вы не видите у него на лбу рог? Это единорог. Я же сказал вам, что здесь у меня геральдические животные. Вы что же, не способны их отличить?
— Ради бога, Дикон, не сердитесь на меня, — сказал я, потому что он и в самом деле был крепко раздосадован.
Он засмеялся над собственной вспышкой.
— Это вы, Маркем, простите меня! — сказал он. — Дело в том, что я просто измучился с этим зверем. Целый день его писал — напишу, замажу, снова напишу… и все пытаюсь представить себе живого, настоящего единорога, взвившегося на дыбы, как их изображают на гербах. Наконец-то у меня получилось — так, во всяком случае, мне казалось, — а тут являетесь вы и говорите: лошадь, ну и, конечно, меня это задело за живое.
— Да нет, это, без сомнения, единорог, — стал убеждать я его, потому что моя тупость его явно огорчила. — Вон рог, он ясно виден, просто я никогда не видел единорогов, только на старинных рыцарских гербах, и мне, естественно, в голову не пришло, что вы именно его изобразили. А остальные кто: грифоны, василиски, драконы, да?
— Да. Они-то неприятностей не доставили. А вот единорог просто доконал. Но на сегодня все, я снова возьмусь за него только завтра. — Он отвернул картину к стене, и мы заговорили о другом.
Мойр в этот вечер опоздал, а когда наконец явился, то привел с собой, к нашему удивлению, невысокого плотного француза и представил его нам: месье Поль Ле Дюк. Я говорю — к нашему удивлению, ибо все мы были убеждены, что присутствие постороннего, кто бы он ни был, расстраивает психическое равновесие, установившееся в нашем спиритическом кружке, и вносит элемент недоверия. Мы знали, что можем доверять друг другу, но кто поручится, что появление чужого для нас человека не повлияет на результаты опыта? Однако Мойру быстро удалось примирить нас с нововведением. Месье Поль Ле Дюк — знаменитый ученый в области оккультных наук, ясновидящий, медиум, мистик. Он приехал в Англию с рекомендательным письмом к Мойру от парижского братства «Розовый крест». Мог ли Мойр не привезти его к нам, на сеанс в наш маленький кружок, ведь его присутствие — огромная честь для нас, мы должны быть благодарны судьбе.
Француз, как я уже сказал, был невысок и плотен, неприметной наружности, с широким, невыразительным бритым лицом. Единственное, что привлекало в нем внимание, это большие карие, бархатные глаза, глядящие перед собой как бы в пустоту. Одет он был от хорошего портного, безупречные манеры, легкий забавный акцент, который вызвал улыбку у дам. Миссис Дикон не одобряла наших опытов и потому покинула нас, мы же, как обычно, притушили огни и сели на свои места вокруг квадратного стола красного дерева, который стоял в центре студии. Свет был очень слабый, но мы ясно видели друг друга. Помню, я даже рассмотрел странные маленькие руки француза, короткопалые и квадратные, когда он положил их на стол.
— Великолепно! — воскликнул он. — Я уже много лет не сидел вот так, и нас ожидает много интересного. Мадам — медиум, не так ли? Мадам впадает в транс?
— Нет, транса у меня не получается, — объяснила миссис Деламир. — Но я всегда ощущаю очень сильную сонливость.
— Это первая стадия. Если вы будете все глубже погружаться в это состояние, вы достигнете транса. А когда наступит транс, ваш дух покинет ваше тело, зато в него войдет другой дух и будет говорить вашими устами или писать вашей рукой. Вы отдаете ваш механизм кому-то другому, и он начинает действовать вместо вас. Hein[4]? Однако при чем тут единороги?
Сидящий на стуле Гарви Дикон вздрогнул. Француз медленно поворачивал голову и всматривался в тени, сгустившиеся у стен.
— Странно, очень странно! — протянул он. — Сплошные единороги. Кто так сосредоточенно думал о столь экзотическом существе?
— Нет, это просто потрясающе! — воскликнул Дикон. — Я целый день мучился, пытался написать единорога. Но как вы догадались?
— Вы думали о них в этой комнате?
— Конечно.
— Но ведь мысль материальна, мой друг. Когда вы представляете себе какой-то предмет, вы его творите. Вы этого не знаете, hein? Но я вижу ваших единорогов, потому что обладаю способностью видеть не только глазами.
— Вы хотите сказать, что довольно о чем-то подумать — и я создам то, что никогда не существовало?
— Ну, разумеется! Это данность, которая лежит в основе всех других данностей. Вот почему дурная мысль так же опасна, как и дурной поступок.
— Они, я полагаю, находятся на астральном уровне? — спросил Мойр.
— А, друзья мои, какая разница, все это лишь слова. Эти создания здесь — там — всюду — я сам не знаю где. Я просто их вижу. И могу дотронуться до них.
— А вы можете сделать так, чтобы мы тоже их увидели?
— Для этого их нужно материализовать. Подождите! Давайте попробуем. Но нам потребуется много энергии. Посмотрим, чем мы располагаем, и попытаемся поставить опыт. Вы позволите мне рассадить вас по моему усмотрению?
— Вы, несомненно, владеете несравненно более глубокими познаниями, чем мы, — сказал Гарви Дикон. — Я считаю, что вы и должны здесь распоряжаться.
— Может так случиться, что условия окажутся неблагоприятными. Но мы постараемся сделать все возможное. Мадам останется на своем месте, я сяду рядом с ней, а этот джентльмен возле меня. Мистер Мойр благоволит сесть по другую руку от мадам, потому что желательно чередовать брюнетов и блондинов. Великолепно! А теперь я с вашего позволения погашу свет.
— Почему темнота предпочтительнее? — спросил я.
— Дело в том, что энергия, с которой мы имеем дело, представляет собой вибрацию эфира и в то же время есть не что иное, как свет. Теперь мы соединим все связи, hein? Мадам, вы не боитесь темноты? Это просто великолепно, что мы устроили такой сеанс!
Сначала темнота казалась непроницаемой, однако через несколько минут наши глаза привыкли к ней, и мы даже стали различать силуэты друг друга, правда, очень смутные и расплывчатые. Больше я в комнате ничего не видел — только чернели неподвижные фигуры моих друзей за столом. Никогда еще мы не были настроены во время сеанса так серьезно, как нынче.
— Положите руки перед собой на стол. Взять друг друга за руки мы не сможем, нас слишком мало, а стол такой большой. Теперь, мадам, вы должны вызвать в себе чувство покоя и, если почувствуете, что вас сковывает сон, не боритесь с ним. А мы все будем сидеть, не произнося ни слова, и ждать, hein?
И вот мы в молчании сидим и ждем, уставясь перед собой в темноту. В коридоре тикают часы. Где-то далеко время от времени начинает лаять собака. По улице проехала коляска, потом еще одна, лучи их фонарей ворвались в щель между шторами и приятно развлекли нас в нашем томительном мрачном бдении. В теле появились знакомые ощущения, которые я испытывал во время прежних сеансов: ступни похолодели, кисти рук покалывало иголочками, ладоням стало жарко, по спине проносилось как бы дуновение холодного ветра. Руки от кисти до локтя пронзало странной легкой болью, впрочем, в левой руке — а наш гость сидел слева от меня — эти пронзания, как мне казалось, были острее: без сомнения, боль была вызвана спазмами сосудов, но все равно это явление заслуживало внимания. И еще меня переполняло напряженное ожидание, не просто напряженное, а даже мучительное. По тягостному, застывшему молчанию моих друзей я понял, что их нервы тоже вот-вот не выдержат.
И вдруг в темноте раздался звук — тихий, как бы свистящий: это дышала женщина, часто и неглубоко. Дыхание все учащалось, становилось все поверхностней, вырываясь сквозь стиснутые зубы, и вдруг она хрипло вскрикнула, глухо зашуршала ткань.
— Что это? Что-то случилось? — спросил один из нас в темноте.
— Ровным счетом ничего, все идет как надо, — ответил француз. — Это мадам. Она впала в транс. А теперь, джентльмены, наберитесь терпения, надеюсь, вы увидите нечто очень интересное.
Как и прежде, в коридоре тикают часы. Слышится дыхание медиума, теперь уже более глубокое и полное. Как и прежде, время от времени мелькают огни проезжающих экипажей, и как же мы им радуемся. Через какую бездну мы перекидываем мост! На одном краю — приподнятая пелена вечности, на другом — Лондон с его экипажами. Стол напружился могучей силой. Он ровно, плавно раскачивался, послушно подчиняясь легкому нажиму наших пальцев. В нем что-то стучало, скрипело, стреляло залпами и отдельными выстрелами, словно бы трещал хворост в весело горящем костре, который развели морозной ночью.
— Какой огромной силы дух явился, — сказал француз. — Посмотрите на поверхность стола!
Я-то решил, что у меня просто галлюцинация, но теперь этот феномен увидели все. Над столом переливалось зеленовато-желтое свечение — вернее, даже не свечение, а светоносный мерцающий туман. Он клубился волнами, колыхался прозрачными зыблющимися складками, свивался змеиными кольцами, как дым. И в этом зловещем свете я видел на столе белые квадратные руки медиума-француза.
— Великолепно! — воскликнул он. — Потрясающе!
— Будем называть буквы? — спросил Мойр.
— Ну что вы, зачем, есть несравненно более тонкие приемы, — возразил наш гость. — Вертеть стол, перебирая все буквы алфавита, нет, это слишком примитивно; с таким медиумом, как мадам, нам доступны более изощренные методы.
— Да, они вам доступны, — подтвердил чей-то голос.
— Кто это? Кто произнес эти слова? Вы, Маркем?
— Нет, я молчал.
— Эти слова произнесла мадам.
— Но голос был не ее.
— Это вы сказали, миссис Деламир?
— Говорит не медиум, а дух, который использует одни органы речи медиума, — произнес все тот же странный глубокий голос.
— А где же миссис Деламир? Надеюсь, то, что сейчас происходит, не причинит ей вреда?
— Медиум находится в другом измерении бытия, и ей там очень хорошо. Она заняла мое место в том измерении, а я — ее в этом.
— Но кто вы?
— Кто я — вам совершенно не важно. Я — существо, которое жило когда-то земной жизнью, как сейчас живете вы, а потом умерло, как и вы в свой час умрете.
К соседнему дому подъехала коляска, мы слышали, как скрипят и шуршат по мостовой колеса. Извозчик заспорил с пассажиром, что тот мало ему заплатил, потом долго и хрипло ворчал на всю улицу. Зеленовато-желтое облачко по-прежнему реяло над столом, тусклое по краям, но наливающееся мрачным свечением ближе к медиуму. Оно словно бы устремлялось к спящей женщине. В сердце мне стал вползать холодный страх. Я подумал, что мы бездумно и легкомысленно приблизились к величайшему из таинств, к разгадке бытия, которая должна внушать благоговейный трепет, — к тому самому общению с мертвыми, о котором рассказывали отцы церкви.
— Вам не кажется, что мы зашли слишком далеко? По-моему, нам следует прервать сеанс! — не скрывая волнения, сказал я.
Но все остальные непременно хотели довести его до конца. Они лишь посмеялись над моими сомнениями.
— Все виды энергии существуют для того, чтобы их использовали, — заявил Гарви Дикон. — Если мы можем что-то сделать, значит, мы просто не имеем права упустить возможность. Любое открытие, опровергающее общепризнанные догмы, сначала всегда провозглашалось ересью. И мы не нарушаем никаких законов, пытаясь понять, что такое смерть. Это наше право и наш долг.
— Это ваше право и ваш долг, — повторил голос.
— Ну вот, какое еще подтверждение вам нужно? — вскричал Мойр; он был чрезвычайно возбужден. — Давайте испытаем дух. Ты согласишься подвергнуться испытанию и доказать, что действительно существуешь?
— В чем состоит испытание?
— Сейчас придумаю… ну вот, у меня в кармане несколько монет. Можешь нам сказать, что это за монеты?
— Мы возвращаемся в этот мир не для того, чтобы отгадывать детские загадки, мы надеемся просветить и возвысить людские души.
— Ха-ха-ха, мистер Мойр, здорово вас отчитали, — воскликнул француз. — Но поверьте, Обладающий Высшими Знаниями говорит очень разумные вещи.
— Это не игра, это так же свято, как религия, — изрек суровый женский голос.
— Да, да, конечно, я и сам так считаю, — залепетал Мойр. — Умоляю вас, простите мне этот дурацкий вопрос. Мне бы очень хотелось знать, кто вы.
— Разве это имеет значение?
— Вы давно стали духом?
— Да.
— А сколько лет?
— У нас иная мера времени. И вообще это совсем другой мир.
— Вы счастливы?
— Да.
— Вы хотели бы вернуться в земную жизнь?
— О нет, ни за что!
— Вы трудитесь?
— Если бы мы не трудились, мы не могли бы быть счастливы.
— И что же вы делаете?
— Я же сказал, что это совсем другой мир.
— А вы не могли бы нам дать хотя бы общее представление о том, чем вы занимаетесь?
— Мы стараемся самоусовершенствоваться и помогаем в этом другим.
— Вы рады, что появились сегодня здесь?
— Я всегда рад, если мое появление на Земле приносит добро.
— Значит, ваша цель — творить добро?
— Это цель всякой жизни на любом уровне.
— Слышали, Маркем? Теперь, надеюсь, ваши сомнения исчезли без следа.
Действительно, я совершенно успокоился, и мне было очень интересно.
— Вы испытываете боль в вашем нынешнем состоянии? — спросил я.
— Нет, боль — удел смертной оболочки.
— А страдания?
— Да, некоторые пребывают в постоянной печали или в тревоге.
— Вы встречаетесь с друзьями, которые окружали вас на Земле?
— Не со всеми.
— Почему не со всеми?
— Только с теми, кто был по-настоящему нам близок.
— А мужья встречают жен?
— Только те, кто истинно любил.
— А если истинной любви не было?
— Тогда они не нужны друг другу.
— Стало быть, непременно должна существовать духовная связь?
— Конечно.
— Благо ли то, что мы сейчас делаем?
— Да, если это делается с благой целью.
— А что следует считать дурной целью?
— Любопытство и желание позабавиться.
— Это может принести вред?
— Да, очень большой.
— В чем он выразится?
— Может так случиться, что вы вызовете силы, которые вам неподвластны.
— Злые силы?
— Низшие.
— Вы говорите, они опасны. Опасны потому, что грозят нашей жизни, или нашей душе?
— Иногда и душе и жизни.
Наступило молчание, темнота, казалось, сгустилась еще плотнее, только над столом вился и курился зелено-желтый туман.
— А вы, Мойр, хотите что-нибудь узнать? — спросил Гарви Дикон.
— Только одно: вы молитесь там, в вашем мире?
— Молиться должно в любом мире.
— Почему?
— Потому что, молясь, мы отдаем дань уважения силам, которые сотворили нас.
— Какую религию вы исповедуете там?
— Мы исповедуем разные религии, точно так же, как и вы.
— Вы не обладаете точными знаниями?
— У нас есть только вера.
— Господи, ну сколько можно рассуждать о религии, — не выдержал француз. — Вы, англичане, — народ серьезный, для вас нет ничего важнее веры и религии, но до чего же это скучная материя! Мне кажется, с помощью этого духа мы можем поставить грандиозный опыт, hein? Это будет сенсация, величайшая сенсация.
— Но ведь вопросы веры и религии действительно самое важное, что может интересовать человека, — возразил Мойр.
— Ну что же, если вы так считаете, продолжайте в том же духе, — недовольно отозвался француз. — Что касается меня, то я все это слышал невесть сколько раз, мне хочется провести эксперимент с помощью духа, который к нам явился. Но если вы еще не удовлетворили свое любопытство, то, пожалуйста, задавайте ему вопросы, а когда вы их исчерпаете, мы займемся кое-чем поинтереснее.
Но чары рассеялись. Сколько мы ни задавали вопросов медиуму, она молчала, неподвижно сидя на стуле. Только глубокое ровное дыхание доказывало, что она жива. Над столом все еще клубился туман.
— Вы нарушили гармонию. Она отказывается отвечать.
— Но ведь мы узнали от нее все, что она могла нам сказать, hein? Что касается меня, я хочу увидеть то, чего никогда не видел раньше.
— Что же это такое?
— Вы позволите мне попробовать?
— Что именно?
— Я говорил вам, что мысль материальна. Сейчас я хочу это доказать и дать возможность увидеть то, что на самом деле представляет собой всего лишь мысль. Мне это доступно, не сомневайтесь, сейчас вы сами увидите. Пожалуйста, сидите и не двигайтесь, ничего не говорите, и пусть ваши руки спокойно лежат на столе.
В студии стало еще темнее, еще тише. Я снова почувствовал страх, который такой тяжестью сдавил мне сердце в начале сеанса. Волосы на голове зашевелились.
— Получается! Получается! — вскричал француз срывающимся голосом, и я понял, что нервы его тоже напряжены до предела.
Светящийся туман медленно соскользнул со стола и поплыл мерцающим облаком по комнате. В дальнем углу, где темнота была особенно густой, облако остановилось и стало сгущаться, разгораясь, и постепенно превратилось в плотный ослепительно яркий овал — странный зыблющийся источник света, который ничего не освещал, сияние, не посылающее лучей в темноту. Раньше туман светился зеленовато-желтым, теперь он налился сумрачно-красными оттенками, переходящими в багровый. Но вот на это багровое пятно стала наползать темная, похожая на дым субстанция, ее слой становился все толще, все плотнее, тверже, все чернее. И вдруг свет исчез, его полностью поглотила тьма, обвившаяся вокруг него.
— Дух покинул нас.
— Тише… здесь кто-то посторонний.
Из угла, где раньше был свет, доносилось тяжелое дыхание, кто-то беспокойно двигался в темноте.
— Что это? Ле Дюк, что вы сделали?
— Все идет как надо. Нам решительно ничего не угрожает. — Голос француза дрожал от возбуждения.
— Боже милосердный, Мойр, здесь в студии какое-то большое животное! Вот оно, возле моего стула! Кыш! Брысь!
Это был голос Гарви Дикона, его заглушил удар по какому-то тяжелому предмету. Потом… потом началось нечто невообразимое. Какое-то огромное существо затаилось среди нас в темноте, оно взвивалось на дыбы, всхрапывало, било копытами, наскакивало на мебель, разнося ее в щепы. От стола остались одни обломки. Мы бросились кто куда. Существо бешено носилось по студии, грохоча копытами. Мы вопили от ужаса, расползаясь по сторонам в надежде где-нибудь спрятаться. Вдруг тяжелое копыто опустилось на мою левую руку, кости хрустнули.
— Свет! Зажгите свет! — последовал истошный крик.
— Мойр, спички! Скорее спички!
— Да нет у меня спичек. Дикон, где спички?
— Не могу найти. Эй вы, француз, прекратите это светопреставление.
— Это не в моих силах. О, mon Dieu, я ничего не могу сделать! Откройте дверь! Где дверь?
Шаря наугад в темноте, я, к великому счастью, нащупал рукой дверную ручку. Тяжело дыша и всхрапывая, существо промчалось мимо меня и с ужасающим громом стукнуло копытами по дубовой перегородке. Едва зверь пронесся, я тотчас же повернул ручку, и в следующий миг все мы были в коридоре, а дверь захлопнута. В студии оглушительно гремело, трещало, слышался грохочущий стук копыт.
— Кто это? Ради всего святого, кто это?
— Лошадь. Я видел, когда дверь открылась. Стойте, а как же миссис Деламир?
— Нужно вынести ее оттуда. Идемте. Маркем, нельзя медлить, дальше будет еще хуже.
Мы распахнули дверь и вбежали в студию. Она лежала на полу среди обломков сокрушенных стульев. Мы подхватили ее на руки и быстро вынесли. Я все-таки оглянулся: из темноты на нас глядели странные горящие глаза, потом застучали копыта, я едва успел захлопнуть дверь, и тут на нее с силой обрушился могучий удар, она треснула сверху донизу.
— Он хочет вырваться! Он сейчас вырвется!
— Бегите, иначе мы все погибнем! — закричал француз.
Животное снова обрушилось на дверь, и что-то высунулось из пролома. Это был длинный белый рог, он блестел в свете лампы. Его блеск поразил нас, но рог тут же исчез.
— Скорее, скорее! Сюда! — кричал Дикон. — Вносите ее! Быстро!
И вот наконец мы в столовой, и тяжелая дубовая дверь заперта. Мы положили бесчувственную женщину на кушетку, и тут Мойр, этот знаменитый делец с железной хваткой, потерял сознание и рухнул на коврик возле камина. Гарви Дикон был бледен, как покойник, он судорожно дергался, точно в эпилептическом припадке. И вот мы услышали, как с громом разлетелась дверь студии и животное вырвалось в коридор, оно носилось взад-вперед, взад-вперед, фыркая и стуча копытами в такой ярости, что весь дом дрожал. Француз закрыл лицо руками и плакал, как испуганный ребенок.
— Что нам делать? — Я резко встряхнул его за плечо. — Может быть, попробовать ружье?
— Нет, нет. Дух сам истощит свою силу. И тогда все кончится.
— Вы чуть не убили нас всех, идиот несчастный! Это же надо придумать такой кошмарный эксперимент!
— Но я не знал. Разве я мог предвидеть, что он так испугается? Животное обезумело от ужаса. А виноват мистер Дикон. Он избивал его.
Гарви Дикон вскочил.
— Господи боже мой! — вскричал он.
По дому пронесся леденящий душу вопль.
— Это моя жена! Скорее к ней. Пусть там сам Сатана, мне все равно!
Он распахнул дверь и выскочил в коридор. В дальнем конце, у подножия лестницы, лежала без чувств миссис Дикон — так ее потрясло зрелище, которое она увидела. Но больше никого там не было.
Мы с ужасом огляделись, но все было тихо и спокойно. Я медленно двинулся к черному проему в студию, где еще несколько минут назад была дверь, — шаг, еще шаг… сейчас оттуда выскочит чудовище. Но никакое чудовище не выскочило, и в студии тоже стояла тишина. Настороженно озираясь, мы подошли к порогу и стали глядеть в темноту. Сердце, казалось, вот-вот выскочит из груди.
В студии по-прежнему ни звука, но темнота не такая густая и плотная, как раньше. В дальнем углу реяло светящееся облачко, словно бы тлеющее багровым пеплом по краям и ослепительно яркое в середине. Оно медленно тускнело, меркло, как бы рассеиваясь и тая, и наконец студию заполнил прежний бархатный мрак. Вот в нем утонул последний отблеск этого жуткого свечения, и француз разразился восторженной тирадой.
— Изумительно! Потрясающе! Никто не пострадал, только дверь сломана и дамы перепутались. Но, друзья мои, нам удалось то, что еще никогда не удавалось никому!
— Я приложу все усилия, — перебил его Гарви Дикон, — чтобы ничего подобного никогда больше не повторилось.
Вот что произошло четырнадцатого апреля сего года в доме № 17 на Бэддерли-Гарденс. Я с самого начала предупредил вас, что история эта наверняка покажется вам слишком неправдоподобной, и потому ничего категорически утверждать не буду; я лишь описал, не мудрствуя лукаво, то, что я сам видел и ощущал, — вернее, то, что мы видели и ощущали, ибо и Гарви Дикон, и Джон Мойр полностью подтверждают мой рассказ. Кто-то из вас, вероятно, сочтет, что мы оказались жертвами необычайно эффектной и сложной мистификации, что ж, это ваше право. У других не возникнет и тени сомнения, что мы действительно пережили этот кошмар, — как нет сомнений у нас. Кто-то, вероятно, глубже нас постиг оккультные науки и мог бы рассказать о сходных явлениях. В таком случае прошу вас написать Уильяму Маркему, 146М, Олбени, — вы поможете нам понять то, что поистине кажется нам тайной за семью печатями.
Кожаная воронка
Мой приятель Лионель Дакр жил в Париже на авеню Ваграм, в том небольшом доме с чугунной оградой и зеленой лужайкой спереди, что стоит по левую сторону улицы, если идти от Триумфальной арки. По-моему, он стоял там задолго до того, как была проложена авеню Ваграм, поскольку его серые черепицы поросли лишайником, а стены выцвели от старости и покрылись плесенью. Со стороны улицы дом кажется небольшим — пять окон по фасаду, если мне не изменяет память, — но он продолговат, и при этом всю его заднюю часть занимает одна большая вытянутая комната. Здесь, в этой комнате, Дакр поместил свою замечательную библиотеку оккультной литературы и коллекцию диковинных старинных вещей, которую он собирал ради собственного удовольствия и ради развлечения своих друзей. Богач, человек утонченных и эксцентричных вкусов, он потратил значительную часть своей жизни и своего состояния на создание совершенно уникального частного собрания талмудических, каббалистических и магических сочинений, по большей части редчайших и бесценных. Особенно привлекало его все непостижимое и чудовищное, и, как я слышал, его эксперименты в области неведомого переходили все границы благопристойности и приличия. Друзьям-англичанам он никогда не рассказывал об этих своих увлечениях, придерживаясь тона ученого и коллекционера-знатока, но один француз, чьи вкусы имели сходную направленность, уверял меня, что в этой просторной и высокой комнате, среди книг его библиотеки и диковинок музея, отправлялись самые непотребные обряды черной мессы.
Внешность Дакра с достаточной наглядностью свидетельствовала о том, что к этим тайнам психики он питал не духовный, а сугубо интеллектуальный интерес. В его полном лице не было ни намека на аскетичность, зато огромный купол его черепа, который круто вздымался над оборкой редеющих локонов, как снежная вершина над кромкой елового леса, говорил о мощном интеллекте. Познания явно преобладали у него над мудростью, а сила способностей — над силой характера. Его маленькие, глубоко посаженные глазки, живые и блестящие, искрились умом и жадным любопытством к жизни, но это были глаза сластолюбца и самовлюбленного индивидуалиста. Впрочем, хватит о нем: бедняги уже нет в живых — он умер в тот блаженный момент, когда окончательно уверовал в то, что наконец открыл эликсир жизни. Речь у нас пойдет не о его сложной натуре, а об одном чрезвычайно странном и необъяснимом случае, который произошел, когда я гостил у него ранней весной 1882 года.
Познакомился я с Дакром в Англии, когда занимался исследованиями в ассирийском зале Британского музея, где тогда же работал и он, пытаясь разгадать тайный мистический смысл древних вавилонских письмен. Общность интересов сблизила нас. От обмена случайными фразами мы перешли к ежедневным беседам, и между нами завязалось некое подобие дружбы. Я пообещал наведаться к нему в следующий свой приезд в Париж. В тот раз, когда я, выполняя обещание, навестил его, я жил за городом, в Фонтебло, а так как вечерние поезда отходили в неудобное время, он предложил мне остаться у него на ночь.
— У меня только одно свободное ложе, — сказал он, указывая на широкий диван в просторной комнате, служившей библиотекой и музеем, — надеюсь, вам здесь будет удобно.
Это была необычайная спальня, с высокими стенами из коричневых фолиантов, но для книжного червя вроде меня нет ничего милей такой мебели, как нет для моих ноздрей аромата приятней едва уловимого тонкого запаха, исходящего от старинной книги. Я заверил его, что не мог бы и пожелать себе более восхитительной спальни и более подходящего антуража.
— Если эту обстановку не назовешь ни удобной, ни обычной, то уж, во всяком случае, она дорогая, — проговорил он, окидывая взглядом полки. — На все то, что окружает вас здесь, я потратил, наверное, четверть миллиона. Книги, оружие, геммы, резные украшения, гобелены, статуэтки — чуть ли не каждая вещь тут имеет свою историю и, как правило, достаточно интересную, чтобы ее рассказать.
Мы разговаривали, сидя у горящего камина, он — по одну сторону, я — по другую. Справа от него стоял стол для чтения, в кружке яркого золотистого света от висящей над ним сильной лампы. На столе лежал наполовину развернутый палимпсест, возле которого валялось много причудливых антикварных вещиц. Среди них была большая воронка, какими пользуются для заполнения винных бочек. Судя по ее виду, она была сделана из черного дерева и окаймлена ободками из потускневшей меди.
— Вот любопытная вещь, — заметил я. — Какова ее история?
— А! — воскликнул он. — У меня было основание задать себе этот же вопрос. Я бы много отдал, чтобы знать точный ответ. Возьмите-ка ее в руки и осмотрите как следует.
Повертев ее в руках, я обнаружил, что на самом деле она вовсе не из дерева, как мне показалось, а из кожи, только ссохшейся и затвердевшей от времени. Это была большая воронка, вмещавшая, вероятно, целую кварту. Медный ободок окаймлял ее широкий конец, но горлышко тоже имело металлический наконечник.
— Ну, что вы о ней скажете? — спросил Дакр.
— По-моему, эта штука принадлежала какому-нибудь средневековому виноторговцу или солодовнику, — предположил я. — В Англии я видел высокие пивные кружки из просмоленной кожи, такие же черные и твердые, как эта воронка. Ими пользовались в семнадцатом веке.
— Пожалуй, она относится примерно к тому же времени, — сказал Дакр, — и ею, несомненно пользовались для вливания жидкости в сосуд. Однако, если мои подозрения верны, пользовался ею престранный виноторговец и заполнял он престранный сосуд. Не замечаете вы ничего необычного у горлышка воронки?
Поднеся ее к свету, я обратил внимание на то, что дюймах в пяти над медным наконечником узкое горлышко кожаной воронки как бы исцарапано и зазубрено, как если бы кто-то кромсал его тупым ножом. Только в этом месте гладкая черная поверхность имела шероховатый, неровный вид.
— Кто-то пытался отрезать горлышко.
— Разве это похоже на надрез?
— Кожа порвана и измочалена. Нужна была немалая сила, чтобы оставить следы на таком твердом материале, каким бы инструментом при этом ни пользовались. Но что вы-то об этом думаете? Я же вижу, что вы знаете больше, чем говорите.
Дакр улыбался, и его глазки знающе поблескивали.
— Входит ли в круг ваших ученых занятий психология сновидений? — спросил он.
— Я даже не подозревал о такой психологии.
— Друг мой, вон та полка над шкафом с геммами сплошь заполнена томами и томами, написанными исключительно на эту тему, начиная от сочинений Альберта Великого и далее. Это же целая наука.
— Наука шарлатанов.
— Шарлатан всегда первопроходец. Из астролога вышел астроном, из алхимика — химик, из гипнотизера — психолог-экспериментатор. Вчерашний знахарь — это завтрашний профессор. Даже такая тонкая и неуловимая субстанция, как сны, со временем будет систематизирована и упорядочена. И когда это время придет, изыскания наших друзей там, на полке, превратятся из забавы мистики в основы науки.
— Предположим, что так оно и будет, но какое отношение к науке о сновидениях имеет большая черная воронка с медным ободком?
— Сейчас скажу. Как вам известно, у меня есть агент, который постоянно охотится за редкими и антикварными вещами для моей коллекции. Несколько дней тому назад он прослышал, что антиквар, торгующий на одной из набережных, приобрел кое-какой старый хлам, найденный в чулане дома старинной постройки на задворках улицы Матюрен в Латинском квартале. Столовая в этом старинном доме украшена гербом в виде щита с шевронами и красными полосами на серебряном поле; как выяснилось, это был герб Никола де ла Рейни — вельможи, который занимал высокую государственную должность в правление короля Людовика XIV. Другие предметы, обнаруженные в чулане, относятся, как было с несомненностью установлено, к раннему периоду правления этого короля. Отсюда вывод: все эти вещи принадлежали упомянутому Никола де ла Рейни, в обязанности которого, насколько я понимаю, входило обеспечить соблюдение драконовских законов той эпохи и следить за их исполнением.
— И что из этого следует?
— Возьмите воронку в руки еще раз и внимательно рассмотрите верхний медный ободок. Не различаете ли вы на нем какой-нибудь надписи?
На медной поверхности и впрямь виднелись какие-то черточки, почти стертые временем. Общее впечатление было такое, что это несколько букв, из которых последняя несколько напоминала большую букву Б.
— Вам не кажется, что это Б?
— Да.
— Мне тоже. Больше того, я нисколько в этом не сомневаюсь.
— Но ведь у вельможи, о котором вы рассказывали, стоял бы другой инициал — Р.
— Вот именно! В этом-то вся прелесть. Он был владельцем этой занятной вещицы, но притом пометил ее чужими инициалами. Почему?
— Понятия не имею. А вы?
— Может быть, догадываюсь. Вы не замечаете, подальше на ободке как будто что-то изображено?
— Похоже, корона.
— Корона, вне всякого сомнения: однако, если вы приглядитесь при хорошем освещении, вы увидите, что это не совсем обычная корона. Это геральдическая корона-эмблема титула, а так как составляют ее четыре жемчужины, чередующиеся с земляничными листьями, это, безусловно, эмблема маркиза. Значит, человек, чьи инициалы заканчиваются на букву Б, имел право носить такую корону.
— Так что же, выходит, эта обычная кожаная воронка принадлежала маркизу?
Дакр загадочно улыбнулся.
— Или кому-то из членов семьи маркиза, — сказал он. — Хоть это мы с достаточной определенностью вывели из надписи на ободке.
— Но какая же тут связь со снами? — Не знаю уж, то ли потому, что я уловил что-то такое в выражении лица Дакра, то ли потому, что мне что-то передалось через манеру его речи, только глядя на этот старый, покоробившийся кусок кожи, я вдруг почувствовал отвращение и безотчетный ужас.
— Из снов я не раз получал важную информацию, — заговорил мой собеседник наставительным тоном, так как питал слабость к поучениям. — Теперь, когда у меня возникают сомнения насчет каких-нибудь существенных моментов атрибуции, я, ложась спать, непременно кладу интересующий меня предмет рядом с собой в надежде что-то узнать о нем во сне. Мне этот процесс не кажется таким уж загадочным, хотя он и не получил еще благословения ортодоксальной науки. Согласно моей теории, любой предмет, оказавшийся тесно связанным с каким-нибудь крайним пароксизмом человеческого чувства, будь то боль или радость, запечатлевает и сохраняет определенную атмосферу или ассоциацию, которую он способен передать впечатлительному уму. Под впечатлительным умом я разумею не нормально восприимчивый, а тренированный и образованный ум, такой, как у нас с вами.
— Вы хотите сказать, что если бы я, например, лег спать, положив рядом с собой вон ту старую шпагу, что висит на стене, мне могла бы присниться какая-нибудь кровавая переделка, в которой эта шпага была пущена в ход?
— Превосходный пример, потому что, сказать по правде, я уже проделал подобный опыт с этой шпагой и увидел во сне, как умер ее владелец, погибший в яростной схватке, которую я не смог опознать как какую-то известную в истории битву, но которая произошла во времена Фронды. Некоторые народные обычаи, если задуматься, свидетельствуют о том, что этот факт уже признавался нашими предками, хотя мы, мнящие себя мудрецами, отнесли его к суевериям.
— Какие, например?
— Ну, скажем, обычай класть под подушку свадебный пирог, чтобы спящему приснились приятные сны. Этот и несколько других примеров вы найдете в брошюрке, которую я сам пишу сейчас на эту тему. Но ближе к делу. Однажды я положил перед сном рядом с собой эту воронку, и мне приснилось нечто такое, что, безусловно, пролило весьма любопытный свет на ее происхождение и способ применения.
— И что же вам приснилось?
— Мне приснилось… — Он вдруг замолчал, и на его дородном лице появилось выражение живейшего интереса. — Честное слово, это отличная мысль! — воскликнул он. — Мы с вами проведем чрезвычайно интересный психологический опыт. Вы наверняка легко поддаетесь психическому воздействию: ваши нервы должны чутко реагировать на всякое внешнее впечатление.
— Я никогда не проверял своих способностей в этой области.
— Тогда мы проверим их этой же ночью. Могу я попросить вас об одном величайшем одолжении? Когда вы ляжете сегодня спать на этом диване, положите возле вашей подушки эту старую воронку, ладно?
Его просьба показалась мне нелепой, но моему многостороннему характеру тоже не чужда тяга ко всему причудливому и фантастическому. Я, конечно, не поверил в теорию Дакра и не думал, что эксперимент может удасться, но меня увлекла сама идея участия в подобной затее. Дакр с самым серьезным видом придвинул к изголовью моего дивана столик и положил на него воронку. Затем, перебросившись со мной еще несколькими фразами, он пожелал мне спокойной ночи и вышел.
Некоторое время перед тем, как лечь, я курил, сидя у догорающего камина, снова и снова возвращаясь мыслями к этому любопытному эксперименту и странным снам, которые, может быть, мне приснятся. Впечатляющая уверенность, с какой говорил Дакр, необычность всей окружающей обстановки, сама эта огромная комната со странными, сплошь и рядом зловещими предметами, развешанными по стенам, — все это, несмотря на мой скептицизм, создало у меня в душе серьезный настрой. Наконец я разделся и, потушив лампу, лег, но еще долго ворочался с боку на бок, пока не заснул. Постараюсь со всей точностью, на которую я способен, описать сцену, привидевшуюся мне во сне. Она встает сейчас у меня в памяти более отчетливо, чем что бы то ни было виденное мною наяву.
Дело происходило в комнате, похожей на склеп или подвал. От ее грубой сводчатой архитектуры с крутым куполом потолка веяло мощью. Это помещение явно было частью какого-то большого здания.
Трое мужчин в черном одеянии и в черных бархатных головных уборах странной формы — расширяющихся кверху — сидели в ряд на помосте, застеленном красным ковром. Лица их были чрезвычайно серьезны и скорбны. Слева стояли двое мужчин в длинных мантиях и с папками в руках; папки, судя по их виду, были набиты бумагами. Справа, лицом ко мне, стояла женщина маленького роста, светловолосая и с необыкновенными бледно-голубыми глазами ребенка. Была она не первой молодости, но и женщиной средних лет я бы ее не назвал. Ее фигура говорила о склонности к полноте, а осанка — о горделивой уверенности в себе. Лицо у нее было бледно, но невозмутимо спокойно. Странное впечатление производило это лицо: в его миловидных чертах проглядывало что-то хищное, кошачье, а в линиях маленького сильного рта с узкими губами и округлого подбородка угадывалась жестокость. Одета она была в какое-то подобие свободного белого платья. Сбоку от нее стоял худой и ревностный священник, который что-то с жаром шептал ей на ухо, снова и снова поднося к ее глазам распятие. Она же отворачивала голову и продолжала пристально смотреть мимо распятия на тех троих мужчин в черном, которые, как я понял, были судьями.
Вот три судьи встали и что-то объявили; слов я не разобрал, хотя видел, что говорил тот из них, который был в центре. Затем они величественно удалились, а следом за ними — двое мужчин с бумагами. И в тот же миг в комнату поспешно вошли люди грубого обличья в коротких мужских куртках из плотной материи и сначала убрали красный ковер, а потом, разобрав помост, вынесли доски, так что освободилось все пространство комнаты. Теперь, когда помост, загораживавший глубину помещения, исчез, моему взору открылись весьма странные предметы обстановки. Один напоминал кровать с деревянными цилиндрами с обоих концов и рукояткой ворота для регулирования ее длины. Другой походил на деревянного гимнастического коня. Было там еще несколько диковинных предметов, а сверху свисали, раскачиваясь тонкие веревки, перекинутые через блоки. Все вместе имело некоторое сходство с современным гимнастическим залом.
После того как из комнаты убрали все лишнее, появилось новое действующее лицо. Это был высокий сухопарый мужчина, одетый в черное, с худым и суровым лицом. При виде этого человека я невольно содрогнулся. Одежда его, сплошь покрытая грязными пятнами, жирно лоснилась. Он держал себя с медлительным и выразительным достоинством, как если бы с его приходом все здесь поступило в полное его распоряжение. Чувствовалось, что, несмотря на его грубую внешность и грязную одежду, теперь он хозяин в этой комнате, теперь он займется здесь своим делом, теперь он станет командовать. На согнутой левой руке у него висели связки тонких веревок. Женщина смерила его с головы до ног испытующим взглядом, но выражение ее лица не изменилось. Оно оставалось уверенным и даже вызывающим. Зато священник потерял всякое самообладание. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, на высоком покатом лбу выступили капли пота. Воздев руки в молитве, он непрестанно наклонялся к уху женщины, бормоча какие-то отчаянные слова.
Человек в черном тем временем подошел и, сняв со сгиба локтя одну из веревок, связал женщине руки. Она сама протянула их и смиренно держала их перед собой, пока он это делал. Затем, грубо взяв женщину за руку, он подвел ее к деревянному коню, который был в высоту ей по грудь. Ее подняли и положили на коня лицом к потолку, а священник, трясшийся от ужаса, бросился вон из комнаты. Губы женщины быстро зашевелились, и хотя мне не было слышно ни слова, я понял, что она молится. Ноги ее свешивались с обеих сторон коня, и я увидел, что грубые мужланы-прислужники привязывают к ее лодыжкам веревки, прикрепляя их другим концом к железным кольцам, вделанным в каменный пол.
При виде этих зловещих приготовлений сердце у меня упало, и все же, загипнотизированный ужасом, я не мог оторвать глаз от этого странного зрелища. В комнату вошел человек с двумя полными ведрами. Другой внес вслед за ним еще одно ведро. Ведра поставили возле деревянного коня. Второй из вошедших держал в свободной руке деревянный черпак с прямой ручкой. Черпак он отдал человеку в черном. В ту же минуту к лежащей приблизился прислужник с темным предметом в руке, который даже во сне показался мне смутно знакомым. Это была кожаная воронка. С огромной силой просунул он ее… но я больше не мог вынести этого кошмара. Волосы встали у меня дыбом. Я бился и метался, выбираясь из пут сна, пока с громким криком не вырвался к собственной своей жизни. Очнувшись, я увидел, что лежу, дрожа от ужаса, в просторной библиотеке, через окно которой льется серебристый лунный свет, отбрасывая на противоположную стену причудливый переплетающийся узор из черных теней. О, каким блаженным облегчением было сознавать, что я вернулся в девятнадцатый век — вернулся из этого средневекового склепа в мир, где в груди у людей бьются человеческие сердца. Я сел на диване, ощущая дрожь во всех членах, и сознание мое раздиралось между счастливым чувством избавления и недавним ужасом. Страшно подумать, что подобные вещи когда-то совершались, что они могли совершаться и рука Господня не разила злодеев на месте! Что это было — игра воображения или же реальный отзвук чего-то такого, что происходило в черные, жестокие времена мировой истории? Дрожащими руками обхватил я виски, в которые стучала кровь. И вдруг сердце остановилось у меня в груди. Объятый леденящим ужасом, я даже не мог вскрикнуть. Что-то приближалось ко мне из темноты комнаты.
Когда человек, не опомнившийся от пережитого ужаса, переживает его снова, это может сломить его дух. Не способный ни рассуждать, ни молиться, я сидел в немом оцепенении, глядя на темную фигуру, двигавшуюся ко мне через комнату. Но тут фигура попала в белую полосу лунного света, и я ожил. Это был Дакр, и по его лицу я понял, что он испуган не меньше, чем я.
— Господи боже, что с вами? Что случилось? — спросил он хриплым голосом.
— О, Дакр, как я рад вашему приходу! Я побывал в аду. Какой это ужас!
— Значит, это вы кричали?
— Наверное.
— Ваш крик переполошил весь дом. Все слуги до смерти перепуганы. — Он чиркнул спичкой и зажег лампу. — Попробуем-ка снова разжечь огонь, — добавил он, подбрасывая поленья в камин, где дотлевали последние красные угольки. — Боже мой, дружище, вы бледны как мел! У вас такой вид, будто вы видели призрака.
— Так оно и было — нескольких призраков.
— Выходит, это кожаная воронка оказала-таки действие?
— Я больше не согласился бы спать рядом с этой чертовой штуковиной, предложи вы мне хоть все свое состояние!
Дакр хихикнул.
— Я так и думал, что вам предстоит рядом с ней веселенькая ночка, — сказал он. — Но и вы в долгу не остались: быть разбуженным в два часа ночи страшным криком — удовольствие маленькое! Насколько я понял из ваших слов, вы видели всю эту ужасную процедуру.
— Какую ужасную процедуру?
— Пытку водой — «допрос с пристрастием», как это называлось в славные времена Короля Солнца. Вы выдержали до самого конца?
— Нет, я, слава богу, проснулся, прежде чем к ней приступили.
— А! Тем лучше для вас. Я продержался до третьего ведра. Но ведь это очень старая история, ее участники давным-давно в могиле, так не все ли нам теперь равно, как они кончили? Я полагаю, вы не имеете ясного представления о том, что видели?
— Пытали какую-то преступницу. Если тяжесть наказания соразмерна с тяжестью ее преступлений, она должна была совершить поистине страшные злодеяния.
— Что ж, это маленькое утешение у нас есть, — проговорил Дакр, кутаясь в халат и наклоняясь поближе к огню. — Ее преступления и впрямь были соразмерны наказанию. Конечно, если я правильно установил личность этой женщины.
— Но каким образом вы смогли узнать, кто она?
Дакр молча снял с полки старинный том в пергаментном переплете.
— Вот послушайте-ка, — сказал он. — Это написано на французском языке семнадцатого столетия, но я буду давать приблизительный перевод. А уж вы судите сами, удалось мне разгадать загадку или нет.
«Узница предстала перед судом Высшей палаты парламента по обвинению в убийстве мэтра Дре д’Орбей, ее отца, и двух ее братьев, мэтров д’Орбей, цивильного лейтенанта и советника парламента. Глядя на нее, трудно было поверить, что это и впрямь она совершила столь гнусные злодейства, поскольку при невеликом росте обладала она благообразной внешностью, кожу имела светлую, а глаза голубые. Однако же суд, найдя ее виновной, постановил подвергнуть ее допросу, обычному и с пристрастием, дабы заставить ее назвать имена своих сообщников, после чего, по приговору суда, ее надлежало отвезти в повозке на Гревскую площадь, где и обезглавить, тело же сжечь и развеять пепел по ветру».
Эта запись сделана 16 июля 1676 года.
— Очень интересно, — сказал я, — но неубедительно. Как вы докажете, что речь тут идет о той самой женщине?
— Я к этому подхожу. Дальше в этой книге рассказывается о поведении женщины во время допроса. «Когда палач приблизился к ней, она узнала его по веревкам, которые он держал, и тотчас же протянула к нему руки, молча оглядев его с головы до ног». Что вы на это скажете?
— Да, все так и было.
— Она и бровью не повела при виде деревянного коня и колец, при помощи которых было вывернуто столько членов и исторгнуто у страдальцев столько воплей и стенаний. Когда взор ее обратился на приготовленные для нее три ведра воды, она с улыбкой заметила: «Мсье, как видно, вся эта вода принесена сюда для того, чтобы утопить меня. Надеюсь, вы не рассчитываете заставить проглотить столько воды такую малютку, как я?» Дальше идет подробное описание пытки. Читать?
— Нет, ради бога, не надо!
— Вот фраза, которая наверняка уж докажет вам, что вы видели сегодня во сне ту самую сцену, которая описана здесь: «Добрейший аббат Пиро, будучи не в силах вынести зрелище мук своей подопечной, поспешил выйти из комнаты». Ну как, убедились?
— Полностью. Это, вне всякого сомнения, одно и то же событие. Но кто же была она, эта женщина, такая миловидная и так ужасно кончившая?
Вместо ответа Дакр подошел ко мне и поставил лампу на столик, стоявший у изголовья моей постели. Взяв злополучную воронку, он поднес ее медным ободком близко к свету. В таком освещении гравировка казалась более отчетливой, чем вечером накануне.
— Мы с вами уже пришли к выводу, что это эмблема титула маркиза или маркизы, — сказал он. — Мы далее установили, что последняя буква — Б.
— Несомненно, Б.
— А теперь насчет других букв. Я думаю, что это, слева направо, М, М, д, О, д и — последняя — Б.
— Да, вы, безусловно, правы. Я совершенно ясно различаю обе маленькие буквы д.
— То, что я вам читал, — это официальный протокол суда над Мари Мадлен д’Орбей, маркизой де Брэнвилье, одной из знаменитейших отравительниц и убийц всех времен.
Я сидел молча, ошеломленный необычайностью происшедшего и доказательностью, с которой Дакр раскрыл его истинный смысл. Мне смутно вспоминались некоторые подробности беспутной жизни этой женщины: разнузданный разврат, жестокое и длительное истязание больного отца, убийство братьев ради мелкой корысти. Вспомнилось мне и то, что мужество, с которым она встретила свой конец, каким-то образом искупило в глазах парижан те ужасы, которые она творила при жизни, и что весь Париж сочувствовал ей в ее смертный час, благословляя ее как мученицу через каких-нибудь несколько дней после того, как проклинал ее как убийцу. Лишь о дно-единственное возражение пришло мне в голову.
— Как же могли попасть ее инициалы и эмблема ее титула на эту воронку? Ведь не доходило же средневековое преклонение перед знатью до такой степени, чтобы украшать орудия пытки аристократическими титулами?
— Меня это тоже поставило было в тупик, — признался Дакр. — Но потом я нашел простое объяснение. Эта история вызывала к себе жгучий интерес современников, и нет ничего удивительного в том, что Рейни, тогдашний начальник полиции, сохранил эту воронку в качестве жутковатого сувенира. Не так уж часто случалось, чтобы маркизу Франции подвергали допросу с пристрастием. И то, что он выгравировал на ободке ее инициалы для сведения других, было с его стороны совершенно естественным и обычным поступком.
— А что это? — спросил я, показывая на отметины на кожаном горлышке.
— Она была лютой тигрицей, — сказал Дакр, отворачиваясь. — И как всякая тигрица, очевидно, имела крепкие и острые зубы.
Смуглая рука
Всем известно, что сэр Доминик Холден, знаменитый хирург, трудившийся чуть ли не всю жизнь в Индии, завещал свое состояние мне и что после его смерти я превратился из скромного врача, который трудится ради куска хлеба, в богатого владельца старинного поместья и огромных земель. Известно также, что у сэра Доминика было, по меньшей мере, пять более близких родственников, чем я, и согласно закону им-то и должно было достаться наследство, так что его выбор сочли необъяснимой причудой. Однако я уверяю всех, кто разделяет это мнение, что они глубоко заблуждаются, ибо хоть я и подружился с сэром Домиником, когда он уже был в преклонных годах, тем не менее, существовали веские причины, почему он выказал таким способом свое расположение мне. Между прочим, хоть я и рассказываю эту историю сам, поверьте — мало кто оказывал когда-либо ближнему столь важную услугу, какую оказал моему индийскому дядюшке я. Вы наверняка назовете эту историю небылицей, но она столь необычна, что я просто почитаю своим долгом ее рассказать, а уж как вы к ней отнесетесь — дело ваше. Итак, приступим.
Сэр Доминик Холден, кавалер ордена Бани III степени, кавалер ордена «Звезда Индии» II степени, а также обладатель множества других наград, всех и не перечислишь, прославился в свое время как самый талантливый хирург из всех наших врачей в Индии.
Начал он свою карьеру в армии, но потом открыл частную практику в Бомбее и в качестве консультанта изъездил Индию вдоль и поперек. Однако главная его заслуга — Бомбейская больница для индусов, которую он построил и содержал на свои средства. Но шло время, и его железное здоровье стало сдавать под колоссальным бременем, которое он взвалил на себя еще в молодости, а коллеги-врачи принялись единодушно (хотя, подозреваю, не бескорыстно) убеждать его вернуться в Англию. Он противился сколько мог, но скоро у него появились ярко выраженные симптомы нервного расстройства, и в конце концов, окончательно сломленный, он уехал на родину, в графство Уилтшир. Там он купил большое имение со старинным замком, которое находится у отрогов равнины Солсбери Плейн и посвятил последние годы своей жизни изучению сравнительной патологии, которой этот замечательный ученый увлекался всю жизнь и в которой был крупнейшим авторитетом.
Всю родню, как и следовало ожидать, чрезвычайно волновала весть о возвращении в Англию богатого бездетного дядюшки. Он же, отнюдь не проявляя чрезмерного радушия, все же счел долгом установить добрые отношения с родственниками, и все мы в свою очередь получили от него приглашение нанести ему визит. Кузены и кузины, побывавшие в гостях, рассказывали, что изнывали у дядюшки от скуки, и потому, когда я наконец был призван в Роденхерст, то испытал прилив противоречивых чувств. Моя жена столь демонстративно не упоминалась в письме, что первым моим побуждением было отказаться от визита, однако я не имел права забывать об интересах детей, и, получив согласие жены, я отправился пасмурным октябрьским днем в Уилтшир, совершенно не представляя, какие важные последствия повлечет за собой этот визит.
Имение моего дяди было расположено в том месте равнины, где кончаются пахотные земли и полого встают плавные склоны меловых холмов, столь характерных для ландшафта этого графства. Когда я сошел с поезда в Динтоне и кучер повез меня в имение дядюшки в гаснущем свете осеннего дня, я был поражен странной таинственностью пейзажа. Развалины гигантских древних сооружений настолько подавляли разбросанные по округе крестьянские фермы, что настоящее казалось сном — его властно, повелительно вытесняло прошлое. Дорога вилась среди поросших травою холмов, вершины которых, все до единой, увенчаны мощнейшими бастионами — круглые или квадратные, они мужественно отражают натиск стихий и тысячелетий. Кто-то называет их римскими крепостями, кто-то — британскими, однако до сих пор так и не выяснено с достаточной степенью достоверности, кто именно построил эти укрепления и почему их так много именно здесь, в этой части Англии. На ровных пологих серо-зеленых склонах там и сям поднимались маленькие округлые холмики — могильники. Под ними лежат обращенные в пепел останки народа, глубоко зарывшего себя в эти холмы, но их могилы говорят нам только одно: в этом сосуде покоится прах человека, который трудился некогда под солнцем.
По этой-то полной тайн местности я приблизился наконец к имению дядюшки в Роденхерсте и обнаружил, что оно удивительно гармонирует с окружающей обстановкой. Ворота, за которыми начиналась неухоженная аллея, ведущая к дому, висели на разрушающихся, облупленных столбах с искалеченными геральдическими щитами наверху. Холодный ветер шумел в кронах вязов, которыми была обсажена аллея, дождем сыпались листья. Вдали, там, где кончался мрачный свод деревьев, ровно горел желтым светом один-единственный фонарь. В последних проблесках дня я увидел длинное низкое здание с несимметричными крыльями, покатой мансардной крышей и низко свешивающимся карнизом, с узором перекрещивающихся деревянных балок на стенах — архитектура эпохи Тюдоров. Широкое зарешеченное окно слева от невысокого крыльца приветливо теплилось светом горящего камина, и, как оказалось, это было окно дядюшкиного кабинета, потому что именно туда провел меня дворецкий знакомиться с хозяином замка.
Он сидел, съежившись, у камина, непривычный к промозглому холоду английской осени. Лампу в кабинете еще не зажгли, и я увидел в красном свечении тлеющих углей лицо с крупными резкими чертами: огромный нос и выступающие скулы, как у индейца, глубокие складки, прорезающие щеки от глаз до подбородка — сумрачная маска, скрывающая необузданные страсти. При моем появлении он быстро поднялся со старомодной учтивостью манер и любезно сказал: «Добро пожаловать в Роденхерст». Внесли лампу, и я почувствовал, что его голубые глаза в высшей степени критически рассматривают меня из-под косматых бровей, точно спрятавшиеся под кустом лазутчики, и что я для моего заморского дядюшки словно открытая книга — он читает в моей душе с легкостью опытного психолога и искушенного светского человека.
Я тоже внимательно разглядывал его, потому что наружность этого человека буквально приковывала внимание. Огромного роста и могучего сложения, он так исхудал, что пиджак висел на нем как на вешалке, и меня поразило, до чего костлявы его широкие плечи. Руки и ноги у него были крупные, но иссохшие, я не мог оторвать взгляд от его запястий с выступающими костями, от длинных узловатых пальцев. Но больше всего поражали его глаза — светло-голубые, проницательные, острые. Поражал не столько цвет, не густые ресницы и косматые брови, из-под которых эти глаза сверкали, поражало выражение, которое я в них заметил. Для человека такого могучего сложения и с такой внушительной осанкой естественна была бы некая властность во взгляде, спокойная уверенность, а я почувствовал, что дух его сломлен и полон страха, мне представились робкие, просящие прощения глаза собаки, чей хозяин снял со стены плетку. И я, едва увидев эти изучающие и в то же время как бы молящие о пощаде глаза, поставил ему врачебный диагноз. Я решил, что у него неизлечимая болезнь, он знает, что каждую минуту может умереть, и жизнь его отравлена страхом. Вот какое я сделал заключение и, как показали дальнейшие события, ошибся; но я рассказываю об этом, чтобы вам легче было представить выражение его глаз.
Я уже сказал, что дядюшка приветствовал меня чрезвычайно любезно, и через час я сидел в уютной столовой между ним и его женой, стол был уставлен пряными экзотическими деликатесами, а из-за стула дядюшки то и дело неслышно возникал всевидящий слуга-индус. Пожилая чета вступила в ту печальную пору, которая, как это ни парадоксально, напоминает счастливое начало семейной жизни — они снова вдвоем, снова одни, дети умерли или разлетелись по свету, труд жизни завершен, и сама жизнь быстро приближается к концу. Те, кто открыл в себе такие глубины любви и преданности, кому удалось обратить суровую зиму в светлое бабье лето, вышел победителем из жизненных испытаний. Леди Холден была миниатюрная живая дама с удивительно добрыми глазами, и, когда она смотрела на своего мужа, сразу становилось ясно, как она гордится им и восхищается. Но я прочел в их взглядах не только любовь друг к другу, я прочел в них ужас и распознал в ее лице отражение того тайного страха, которое еще раньше заметил в лице сэра Холдена. Они то весело шутили, то вдруг голоса их начинали звучать грустно, причем насколько принужденным казалось их веселье, настолько естественной была грусть; я понял, что рядом со мной сидят люди, у которых тяжело на сердце.
Но вот слуги ушли, мы налили себе вина, и тут разговор коснулся темы, которая чрезвычайно волновала хозяина и хозяйку дома. Не помню, с чего зашла у нас речь о сверхъестественных явлениях, только я признался им, что, как и многие невропатологи, посвящаю довольно много времени исследованию всякого рода отклонений человеческой психики. И в заключение поведал, как я и еще двое моих коллег, тоже являющихся членами Общества по изучению человеческой психики, провели ночь в доме, где водятся привидения. Ночь прошла без особых приключений, никаких сенсационных открытий мы не сделали, но почему-то этот рассказ в высшей степени заинтересовал моих родственников. Они слушали затаив дыхание, причем однажды я поймал многозначительный взгляд, которым они обменялись. Едва я кончил рассказывать, как леди Холден поднялась и оставила нас.
Сэр Доминик пододвинул ко мне коробку с сигарами, и несколько минут мы курили молча. Я видел, как дрожит его крупная худая рука, когда он подносил к губам свою маленькую манильскую сигару, и чувствовал, что нервы его напряжены до предела. Чутье подсказывало мне, что он готовится сделать какое-то сокровенное признание, и я не произносил ни слова, боясь спугнуть его. Наконец он резко поднял голову и посмотрел на меня с таким выражением, как будто решился на отчаянный шаг.
— Я очень мало знаю вас, доктор Хардэйкр, но мне кажется, вы именно тот человек, которого я давно ищу.
— Рад слышать это, сэр.
— У вас ясный трезвый ум. Надеюсь, вы не заподозрите меня в неискренности, ведь дело это слишком серьезное, лесть была бы просто неуместна. Вы обладаете достаточными познаниями в области, которая меня интересует, и, насколько я могу судить, относитесь к сверхъестественным явлениям как философ, а такой взгляд исключает свойственный невежеству страх. Полагаю, появление призрака не нарушит ваше душевное равновесие?
— Думаю, что нет, сэр.
— Может быть, даже заинтересует?
— В высшей степени.
— Как исследователь человеческой психики, вы, вероятно, будете наблюдать за ним столь же отвлеченно, как астроном наблюдает блуждающую комету?
— Совершенно верно.
Он тяжело вздохнул.
— Поверьте, доктор Хардэйкр, было время, когда я ответил бы в точности так же, как вы. В Индии о моем бесстрашии ходили легенды. Даже во время восстания сипаев оно не изменило мне ни на миг. А сейчас… вы видите, во что я превратился сейчас: наверное, во всем графстве Уилтшир не найти существа столь же малодушного. Не будьте так самоуверенны, когда дело касается сверхъестественного: судьба может подвергнуть вас такому же нескончаемому испытанию, какому подвергла меня, — испытанию, которое способно привести человека в сумасшедший дом или свести в могилу.
Я терпеливо ждал, когда он наконец откроет мне свою тайну. Стоит ли говорить, что начало не только заинтересовало меня, но и сильно взволновало.
— Вот уже несколько лет, — продолжал он, — как моя жизнь и жизнь моей жены обратились в кромешный ад, и причина тому не просто нелепа, она воистину смехотворна. Казалось бы, за столько-то времени можно было бы и привыкнуть к этому аду, но нет, наоборот: чем дальше, тем невыносимей это постоянное напряжение, мои нервы вот-вот не выдержат. Если вы не опасаетесь за свое здоровье, доктор Хардэйкр, я просил бы вас помочь мне понять природу феномена, который так нас терзает, ибо я чрезвычайно ценю ваше мнение.
— Оно к вашим услугам, хотя я и не уверен, что скажу вам что-то путное. Могу я узнать, о каком феномене идет речь?
— Мне кажется, вы составите более непредвзятое суждение, если не будете знать заранее, с чем вам предстоит столкнуться. Кому как не вам, известна огромная роль подсознания и наших собственных субъективных впечатлений: ведь живущий в вас, ученом, скептик наверняка подвергнет сомнению то, что вы видели. Так что давайте уж примем меры предосторожности.
— Что я должен сделать?
— Я все объясню. Пойдемте со мной, прошу вас.
Мы вышли из столовой и двинулись по длинному коридору; возле последней двери сэр Доминик остановился. За ней оказалась просторная, с голыми стенами комната, оборудованная под лабораторию; здесь было множество научных приборов, инструментов и химической посуды. К одной из стен во всю длину была пристроена полка, на ней стоял длинный ряд стеклянных банок с различными органами и тканями, пораженными болезнью.
— Как видите, я не бросил своего прежнего увлечения, — пояснил сэр Доминик. — Это банки — все, что осталось от некогда великолепной коллекции; остальное, увы, погибло в девяносто втором году, когда сгорел мой дом в Бомбее. Для меня это обернулось большим несчастьем во многих отношениях. У меня были образцы редчайших заболеваний, а коллекция больных селезенок, подозреваю, не имела себе равных в мире. Только это и удалось спасти.
Я стал рассматривать коллекцию и сразу же понял, что с точки зрения врача это поистине редчайшее сокровище: увеличенные внутренние органы, зияющие полости кист, искривленные кости, омерзительные паразиты, развивающиеся в организме человека, — ярчайшая иллюстрация того, что делает с человеком Индия.
— Тут есть небольшая кушетка, видите, — продолжал хозяин поместья. — Разумеется, нам и в голову бы не пришло предложить гостю столь убогое помещение, но раз уж события приняли такой неожиданный поворот, я буду вам бесконечно признателен, если вы согласитесь провести здесь ночь. Но, может быть, подобная перспектива отталкивает вас — в таком случае вы должны без колебаний сказать мне это, прошу вас.
— Отталкивает? Напротив, — возразил я, — она меня чрезвычайно привлекает.
— Моя спальня — вторая слева, и если вы почувствуете, что вам необходимо общество, позовите меня, я тотчас буду здесь.
— Надеюсь, мне не придется тревожить ваш сон.
— Я вряд ли буду спать. У меня бессонница. Так что зовите меня, не сомневайтесь.
Условившись таким образом, мы вернулись в гостиную, где нас ждала леди Холден, и стали беседовать о предметах не столь серьезных.
Когда я сказал дяде, что с удовольствием приму участие в ночном приключении, это вовсе не было бравадой. Я никогда не стал бы утверждать, что я сильнее или храбрее кого бы то ни было, но когда вы уже сталкивались со сверхъестественным, у вас пропадает тот смутный необъяснимый ужас перед неведомым, который трудно вынести человеку с воображением. Человеческая душа не способна испытывать более одного сильного чувства одновременно, и если вас переполняет любопытство или нетерпение ученого, для страха просто не остается места. Правда, дядя мне признался, что и сам когда-то придерживался таких же взглядов, но я рассудил, что еще неизвестно, что именно надорвало его психику — сорок лет работы в Индии или нервное потрясение, которое ему пришлось пережить. У меня, во всяком случае, нервы железные, голова холодная, и потому я закрыл за собой дверь лаборатории, чувствуя волнение и азарт охотника, который подстерегает дичь, снял обувь и пиджак и прилег на покрытую ковром кушетку.
Лаборатория оказалась далеко не самой удобной спальней. Сильно пахло разными химическими реактивами, особенно остро ощущался метиловый спирт. Да и обстановка не располагала к отдыху. Взгляд мой упирался в отвратительный ряд стеклянных сосудов с пораженными болезнью тканями и органами, которые доставили когда-то людям столько страданий. Окно было без штор, и в комнату лила свой белый свет почти полная луна, на противоположной стене горел серебряный квадрат с черным ажурным узором решетки. Когда я погасил свечу, это единственное яркое пятно во тьме комнаты сразу же вызвало у меня тревогу: мне стало жутковато. В старом доме застыла мрачная, ничем не нарушаемая тишина, я слышал тихий шепот деревьев в саду. Может быть, эта вкрадчивая колыбельная убаюкала меня или сказалась усталость трудного дня, но только я задремал, проснулся, снова задремал, долго боролся со сном, и все-таки он меня сморил — глубокий, без сновидений.
Проснулся я от какого-то звука в комнате и тотчас же приподнялся на локте. Прошло несколько часов, потому что лунный квадрат на стене сполз по стене вниз и в сторону и теперь косо лежал в ногах моей кушетки.
Остальная часть комнаты была погружена в непроглядный мрак. Сначала я в нем ничего не мог разглядеть, но постепенно глаза привыкли к слабому свету, и хотя я весь трепетал от азарта исследователя, сердце мое дрогнуло: что-то медленно двигалось вдоль стены. Вот я расслышал тихое шарканье словно бы войлочных туфель, с трудом различил силуэт человека, крадущегося со стороны двери. Вот он вступил в полосу лунного света, и стало ясно видно и его самого, и его одежду. Это был мужчина, невысокий и коренастый, в просторном темно-сером балахоне до пят. Луна осветила половину его лица, и я увидел, что оно темно-коричневого цвета, а черные волосы собраны на затылке в пучок, как у женщины. Он медленно продвигался вперед, глаза его были устремлены на ряд банок, в которых хранились печальные реликвии людских страданий. Он внимательно рассматривал сосуд за сосудом. Дойдя до конца полки, который находился прямо напротив моей кушетки, он остановился, увидел меня, в отчаянии затряс руками и исчез — как сквозь землю провалился.
Я сказал, что он затряс руками, но когда его руки взметнулись вверх в жесте отчаяния, я заметил странную особенность. У него была только одна кисть! Широкие рукава соскользнули к плечам, и левую кисть я разглядел ясно, а вот вместо правой была безобразная узловатая культя. Больше он ничем не отличался от индусских слуг сэра Доминика, а видел я его и слышал так ясно, что готов был принять за одного из них — наверное, ему что-то понадобилось в моей комнате, и он зашел сюда. Лишь его неожиданное исчезновение навело на недобрые мысли. Я вскочил с кушетки, зажег свечу и внимательно осмотрел всю комнату. Никаких следов моего гостя; и я был вынужден признать, что его появление действительно противоречило законам природы. Остаток ночи я пролежал без сна, но никто меня больше не тревожил.
Встал я по обыкновению рано, но дядя оказался еще более ранней пташкой — он уже расхаживал взад и вперед по лужайке возле дома. Когда я вышел на крыльцо, он в волнении бросился ко мне.
— Ну что, видели вы его? — крикнул он.
— Однорукого индуса?
— Именно.
— Видел. — И я рассказал ему все, что произошло ночью. Выслушав, он повел меня в свой кабинет.
— Скоро завтрак, но у нас еще есть немного времени, — сказал он. — Я успею объяснить вам это необыкновенное явление — насколько вообще можно объяснить то, что не имеет объяснения. Для начала открою вам, что вот уже четыре года этот человек приходит ко мне каждую ночь и будит, где бы я ни находился: в Бомбее ли, в каюте парохода или здесь, в Англии, и вы поймете, почему я сам превратился чуть ли не в привидение. Каждую ночь происходит одно и то же. Он появляется возле моей кровати, сердито трясет за плечо, потом идет из спальни в лабораторию, медленно проходит возле полки с моими банками и исчезает. Почти полторы тысячи ночей, и всегда одно и то же.
— Что ему нужно?
— Он приходит за своей рукой.
— За своей рукой?
— Да, сейчас я расскажу, как все случилось. Лет десять назад меня пригласили в Пешавар проконсультировать больного, и, пока я был там, попросили осмотреть руку одного туземца, который шел с афганским караваном. Туземец этот был из какого-то племени горцев, которое живет бог знает где — далеко за Гиндукушем. Говорил он на исковерканном пушту, понять его было очень трудно. У него оказалась саркома одного из пястных суставов, и я ему объяснил, что придется отнять кисть, иначе он умрет. Уговаривал я его очень долго, и наконец он согласился на операцию, а когда я ее сделал, он спросил, какое вознаграждение я с него потребую. Бедняга был чуть ли не нищий, о каком вознаграждении могла идти речь, и я в шутку сказал, что платой будет его рука, она пополнит мою коллекцию опухолей.
К моему удивлению, он решительно отказался и объяснил, что, когда человек умирает, все части тела должны быть похоронены вместе, это очень важно — ведь, согласно его религии, душа потом воссоединяется с телом, и ей нужен удобный дом. Конечно, это одно из древнейших верований человечества, сходные представления были и у египтян, потому-то они и бальзамировали своих покойников. Я ответил ему, что рука уже все равно отрезана, и поинтересовался, как же он собирается ее хранить. Он объяснил, что поместит ее в соляной раствор и будет всюду возить с собой. Я предложил оставить ее в моей коллекции — тут уж она точно не потеряется, к тому же в моих растворах сохранится лучше, чем в соляном. Убедившись, что я и в самом деле намерен бережно хранить руку, он тотчас же согласился. «Но помните, сахиб, — сказал он, — когда я умру, я приду за ней». Я засмеялся в ответ на эти слова, и тем все и кончилось. Я вернулся в Бомбей, а он, без сомнения, поправился — смог продолжать свое путешествие в Афганистан.
Вчера я уже говорил вам, что в моем доме в Бомбее случился пожар. Сгорело больше половины, и к тому же сильно пострадала моя коллекция пораженных органов и тканей. То, что вы видели, лишь жалкие остатки. Среди погибших экспонатов оказалась и рука горца, но в то время я не придал этому большого значения. После этого прошло уже шесть лет.
А четыре года назад, через два года после пожара, я проснулся однажды ночью от того, что кто-то изо всех сил дергает меня за рукав. Я сел, решив, что это меня будит мой любимец мастиф. Но вместо собаки увидел моего давнего пациента-индуса в длинном сером балахоне, какие носят люди его племени. Он с укором глядел на меня, показывая свою культю. Потом подошел к моим банкам, которые стояли тогда у меня в комнате, внимательно осмотрел каждую, сердито взмахнул руками и исчез. Я понял, что он только что умер и пришел за рукой, которую я обещал свято хранить для него.
Ну вот, доктор Хардэйкр, теперь вы знаете все. Эта сцена повторяется четыре года — каждую ночь, в одно и то же время. В сущности, ничего дурного горец мне не делает, но его появление вымотало меня до предела, я словно подвергаюсь пытке водой. У меня жесточайшая бессонница, я не могу заснуть — лежу и жду, когда он появится. Он отравил мою старость и старость моей жены, которая страдает не меньше меня. Слышите — гонг, приглашают к завтраку, она с нетерпением ждет нас, ей хочется знать, видели ли вы что-нибудь ночью. Мы безмерно благодарны вам за доброе участие, ведь когда друг разделил наше горе, когда он рядом, пусть даже недолго, одну-единственную ночь, нам легче выносить эту муку, вы убедили нас, что мы с женой не сумасшедшие, а порой нам кажется, что мы теряем рассудок.
Вот какую странную историю поведал мне сэр Доминик — я знаю, многие бы посмеялись над ней и не поверили ни слову, но я после того, что приключилось со мной ночью, и после того, что мне довелось видеть раньше, я принял ее как совершенную непреложность. Я тщательно все обдумал, сопоставив с тем, что мне довелось читать и пережить. После завтрака я сказал леди Холден и сэру Доминику, что возвращаюсь следующим поездом в Лондон, чем сильно удивил их.
— Мой дорогой племянник, — воскликнул дядя в величайшем огорчении, — я понимаю, что грубо нарушил законы гостеприимства, навязав вам это злосчастное привидение. Нужно нести свой крест самому.
— Признаюсь, что моя поездка в Лондон и вправду связана с привидением, — ответил я, — но если вы думаете, что ночное приключение вызвало у меня хоть тень неудовольствия, вы ошибаетесь, уверяю вас. Напротив, я прошу у вас позволения вернуться вечером и провести в вашей лаборатории еще одну ночь. Я горю желанием еще раз встретиться с этим ночным гостем.
Дяде чрезвычайно хотелось знать, что я затеваю, но я не стал посвящать его в свой план, боясь дать надежду, которая может и не сбыться. Около полудня я уже сидел в своей приемной и перечитывал то место в недавно вышедшей книге по оккультизму, которое привлекло мое внимание, когда я только купил ее.
«Что касается духов, связанных с землей, — писал их знаток, — то если перед смертью они были одержимы навязчивой идеей, эта идея способна удержать их в нашем материальном мире. Эти духи — своего рода амфибии, они могут существовать и в этой жизни и в иной, как черепахи живут и на суше и в воде. Причиной того, что душа оказывается столь крепко привязанной к жизни, которую покинуло тело, может быть любая сильная страсть. Известно, что такой эффект производят алчность, жажда мести, тревога, любовь, жалость. Как правило, подобные чувства порождаются неисполненным желанием, и если желание выполнить, материальная связь слабеет. Описано немало случаев, когда духи преследуют людей с редкостным упорством, но исчезают, стоит лишь выполнить их желание, причем иногда бывает достаточно заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным».
«Заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным» — именно над этими словами я и размышлял все то утро: оказывается, я все правильно запомнил. Вернуть туземцу руку невозможно, а вот заменить другой — это стоит попытаться! Я поехал в Шадуэлл[5], досадуя, что поезд тащится так медленно, к моему старому другу Джеку Хьюэтту, который работал старшим хирургом в больнице для моряков. Не посвящая его в суть дела, объяснил, что мне нужно.
— Коричневую руку индуса! — с изумлением повторил он. — Да зачем она вам, ради всего святого?
— Потом расскажу. Я знаю, у вас в больнице полно индусов.
— Да уж хватает. Но ведь вам рука нужна… — Он задумался, потом взял колокольчик и позвонил.
— Скажите, Трейверс, — обратился он к студенту-медику, который практиковался в его отделении, — что сделали с руками матроса-индийца, которые мы вчера ампутировали? Я о том бедняге из ост-индских доков, которого затянуло в паровую лебедку.
— Его руки в секционной, сэр.
— Положите одну из них в банку с формалином и передайте доктору Хардэйкру.
Незадолго до обеда я возвратился в Роденхерст со странным предметом, который мне все же удалось раздобыть в Лондоне. Сэру Доминику я решил пока ничего не рассказывать, однако на ночь расположился в его лаборатории, где и поставил банку с рукой матроса-индийца на полку с того края, который был возле моей кушетки.
Конечно, мне было не до сна, настолько я был заинтригован исходом опыта, который задумал поставить. Я сел, прикрутил фитиль лампы и стал терпеливо ждать ночного гостя. На сей раз я ясно увидел его сразу же, как только он появился. А появился он возле двери: сначала возник в виде туманного облака, но туман быстро сгустился и обрел четкие очертания — человек как человек, ничем не отличается от любого другого. Туфли, мелькающие из-под подола серого балахона, были красные и без пяток — а, вот, значит, откуда этот тихий шаркающий звук при ходьбе. Как и в прошлую ночь, он медленно прошел мимо банок на полке и остановился возле последней, в которой была рука. Он шагнул к ней, задрожав от радости всем телом, снял ее и впился в руку глазами, потом лицо его исказилось от горя и ярости, и он хватил банку об пол.
Звону и грохоту было на весь дом, но, когда я поднял голову, однорукий индиец уже исчез. Через минуту распахнулась дверь, в комнату вбежал сэр Доминик.
— Вы живы, не ранены? — вскричал он.
— Жив и не ранен… но ужасно огорчен.
Он в изумлении уставился на осколки стекла и на коричневую руку, которая лежала на полу.
— Боже милосердный! — воскликнул он. — Что это?
Я посвятил его в свой замысел, из которого, увы, ничего не вышло. Он внимательно выслушал меня, потом покачал головой.
— Мысль была превосходная, — сказал он, — но, боюсь, избавить меня от страданий не так-то просто. Однако теперь вы ни под каким предлогом не будете ночевать здесь, я этого ни за что не допущу. Когда я услышал грохот, я так испугался за вас: такого ужаса я в жизни не испытывал. И не хочу еще раз испытать.
Однако он позволил мне остаться в лаборатории до утра. Безмерно расстроенный, что из моей затеи ничего не вышло, я стал думать как помочь беде. Стало светать, на полу вырисовывалась валяющаяся рука матроса, она вновь напомнила мне, какое фиаско я потерпел. Я лежал и глядел на нее, и вдруг меня словно молнией озарило, я вскочил с кушетки, весь дрожа от возбуждения. Поднял зловещие останки. Да, так оно и есть. Это же левая рука матроса-индийца!
Первым же поездом я поехал в Лондон, в больницу для моряков. Я помнил, что индусу ампутировали обе руки, и холодел от страха, что драгоценную правую кисть, которая мне так нужна, уже сожгли в печи. Однако мои мучительные сомнения скоро развеялись. Кисть все еще была в секционной. И к вечеру я вернулся в Роденхерст, добившись того, что мне нужно, и привезя все необходимое для следующего эксперимента.
Но когда я заикнулся о лаборатории, сэр Доминик Холден и слушать меня не захотел. Как я ни умолял его, он оставался непреклонен. Он и так возмутительно нарушил традиции гостеприимства, больше он такого никогда себе не позволит. Поэтому я поставил, как и вчера вечером, банку с правой рукой на полку и отправился ночевать в уютную спальню в другом крыле дома, подальше от места, где разыгрались ночные приключения.
Но мне не суждено было мирно проспать до утра. Среди ночи в спальню ворвался с лампой в руке мой дядюшка. Огромный, худой как скелет, в развевающемся халате, он наверняка испугал бы человека со слабыми нервами больше, чем вчерашний индус. Но меня поразило не столько его появление, сколько выражение его лица. Он вдруг помолодел лет на двадцать, а то и больше. Глаза сияют, лицо счастливое, сам победно машет в воздухе рукой. Я оторопело сел и, не совсем проснувшись, уставился на своего неожиданного гостя. Но при первых же его словах сон улетучился без следа.
— Удача! Неслыханная, невероятная удача! — закричал он. — Дорогой доктор Хардэйкр, как мне благодарить вас?
— Вы что же, хотите сказать — наш план удался?
— Именно, именно! Я разбудил вас, потому что был уверен — вы не рассердитесь и будете рады столь счастливой вести.
— Рассержусь? Наоборот! Но вы уверены, что все и вправду получилось?
— Без всяких сомнений. Я в неоплатном долгу перед вами, дорогой племянник, никто не сделал бы для меня больше, чем вы, я и не представлял, что такое благодеяние возможно. Как я смогу достойно отблагодарить вас? Это судьба послала вас ко мне, чтобы спасти меня. Вы сохранили мне рассудок и жизнь: еще полгода такого ужаса — и я попал бы в сумасшедший дом или лег в могилу. А жена — ведь она таяла у меня на глазах. Я не верил, что в человеческих силах освободить нас из этого ада. — Он схватил меня за руку и стиснул своими иссохшими руками.
— Я просто поставил опыт почти без надежды на успех и теперь безмерно счастлив, что он удался. Однако почему вы решили, что он больше не появится? Он подал вам какой-то знак?
Дядя сел в ногах моей кровати.
— Да, подал, — ответил он. — И этот знак убедил меня, что больше он меня тревожить не будет. Сейчас я вам все расскажу. Вы знаете, что индус всегда приходит ко мне в один и тот же час. Вот и сегодня он явился, как обычно, но разбудил еще более грубым толчком. Могу объяснить это лишь одним: разочарование, которое он пережил прошлой ночью, разожгло его гнев против меня. Он злобно поглядел мне в глаза и пошел по обыкновению в лабораторию. Но через несколько минут вернулся ко мне в спальню — в первый раз за все годы, что он меня преследует. Он улыбался. В темноте спальни я видел, как блестят его зубы. Он встал лицом ко мне в изножье кровати и три раза низко по-восточному поклонился — это они там так прощаются, когда желают выказать почтение. Отдав третий поклон, он высоко поднял руки над головой, и я увидел, что у него две кисти. После чего исчез — я уверен навсегда.
Вот эта-то странная история и вызвала любовь ко мне и благодарность у моего знаменитого дядюшки, прославленного хирурга из Индии. Он оказался прав: беспокойный горец перестал тревожить его и никогда больше не приходил за своей ампутированной конечностью. Сэр Доминик и леди Холден прожили счастливую, безоблачную старость, ничто, насколько мне известно, не нарушало их покоя, и умерли во время повальной эпидемии гриппа, чуть ли не в одну неделю. При жизни он всегда советовался со мной во всем, что касалось английских обычаев, с которыми он был не слишком хорошо знаком; я оказывал ему также помощь, когда он приобретал новые земли и вводил усовершенствования в своем имении. Поэтому я не очень удивился, что он назначил наследником меня, минуя пятерых кузенов, пришедших в ярость, и я в один день превратился из провинциального врача, который трудится ради куска хлеба, в главу одного из лучших семейств Уилтшира. Во всяком случае, у меня есть все основания чтить память человека, который искал свою коричневую руку, и благословлять тот день, когда мне удалось избавить Роденхерст от его нежеланных визитов.
Серебряное зеркало
3 января. — Дело Уайта и Везерпуна представляет из себя гигантскую задачу. Приходится проверять массу счетов и проглядывать и подсчитывать двадцать толстых счетных книг. Невесело быть младшим партнером! Однако это первое большое дело, предоставленное мне целиком, и нужно оправдать оказанное доверие. Но дело необходимо окончить так, чтобы адвокаты узнали результат вовремя, к началу следствия. Сегодня утром Джонсон сказал, что я должен представить отчет до 20-го числа этого месяца. Боже милостивый! Если только выдержат нервы и мозг, то я добьюсь этого. Ведь работать придется в конторе от десяти до пяти и потом с восьми до часа ночи. И в жизни счетовода есть своя драматическая сторона. Когда поздно ночью, в то время как все спят, я охочусь за теми недостающими цифрами, которые должны превратить почтенного олдермена в мошенника, я понимаю, что моя профессия не совсем прозаическая.
В понедельник я напал на первый след мошенничества. Самый ярый охотник вряд ли испытывает такую дрожь восторга в ту минуту, когда нападает на первый след преследуемой им добычи. Но при этом я взглянул на двадцать счетных книг, подумал о дебрях, по которым мне придется пробираться, прежде чем можно будет убить дичь. Трудная работа… но и интересная: в своем роде спорт. Я видел как-то этого толстяка на обеде в Сити, его красное лицо блестело над белой салфеткой. Он взглянул мельком на бледного человека на краю стола. Как бы он сам побледнел, если бы предвидел, какая обязанность будет возложена на меня.
6 января. — Что за бессмыслица со стороны докторов предписывать отдых, когда об отдыхе не может быть и речи! Ослы! С одинаковым успехом они могли бы кричать о полном покое человеку, за которым гонится стая волков. Мой отчет должен быть готов к известному числу, не то я потеряю единственный шанс в моей жизни, — какой же тут может быть отдых! После суда я отдохну неделю-другую.
Может быть, я сам сделал глупость, что пошел к доктору. Но по ночам, за работой, я становлюсь нервен и возбужден. Голова у меня не болит, но словно чем-то налита, а перед глазами по временам туман. Я думал, что какой-нибудь препарат брома, хлорала или чего-нибудь в этом роде может помочь мне. Но бросить работу! Какое нелепое требование! Ведь у меня такое чувство, будто я состязаюсь в беге на дальнюю дистанцию. Сначала чувствуешь себя странно: и сердце бьется, и дыхания не хватает, — но стоит только не потерять смелости, и все пойдет на лад. Я не брошу работы и буду ждать, пока все наладится. А если и не удастся, то дела я все же не брошу. Я уже проверил две книги и просматриваю третью. Мошенник искусно замел следы, но я все же нахожу их.
9 января. — Я не хотел идти еще раз к доктору. А пришлось. «Напрягая нервы, рискую полным упадком сил, — опасность может грозить даже рассудку». Славный приговор, выпаленный сразу. Ну и что же — буду напрягать нервы, буду рисковать, но пока в состоянии сидеть на стуле и водить пером, буду выслеживать старого грешника.
Между прочим, нужно записать странный случай, заставивший меня во второй раз пойти к доктору. Я тщательно опишу все мои ощущения и симптомы, во-первых, потому, что они интересны сами по себе — «любопытное психофизиологическое явление», — говорит доктор; а во-вторых, потому, что убежден, что когда эти явления пройдут, то будут казаться неясными и нереальными, чем-то вроде странного видения в полусне. Поэтому я запишу их, пока они свежи у меня в памяти, хотя бы ради отвлечения мысли от бесконечных цифр.
В моей комнате есть старинное зеркало в серебряной оправе, подаренное мне одним моим приятелем, любителем древностей. Насколько я знаю, он купил его на каком-то аукционе, не имея понятия, откуда оно взялось. Зеркало это имеет три фута в длину и два фута в вышину и прислонено к столику, стоящему слева от того стола, на котором я пишу. Рамка плоская, около двух дюймов в ширину, и очень старинная — слишком старинная для того, чтобы иметь клеймо или какие-нибудь другие признаки, указывающие на время ее происхождения. Само стекло очень ровное и гладкое и обладает той великолепной способностью отражения, которая свойственна, по моему мнению, только очень старинным зеркалам. В них чувствуется такая перспектива, какой незаметно в нынешних зеркалах.
Зеркало стоит так, что с моего места я могу видеть в нем только отражение красных занавесей окна. Но вчера ночью произошло нечто странное. Я работал в продолжение нескольких часов, очень неохотно; часто перед глазами у меня вставал туман. Мне приходилось бросать работу и протирать глаза. В одну из таких минут я случайно взглянул в зеркало и увидел странное зрелище. В зеркале не отражались, как всегда, красные занавеси; стекло казалось затуманенным и запотевшим — не на поверхности, блестевшей, как сталь, но в самой глубине. Когда я стал пристально вглядываться, то заметил, что эта непроницаемая масса, казалось, медленно вращалась то в одну, то в другую сторону, пока не появилось густое белое облако, свивавшееся большими клубами. Все это казалось настолько реальным, а я настолько владел рассудком, что помню, как обернулся посмотреть, не горят ли занавеси. Но в комнате царила мертвая тишина; не было слышно ничего, кроме тиканья часов, не заметно никакого движения, за исключением медленного вращения странного волокнистого облака в самом сердце старинного зеркала.
Когда я взглянул опять, туман или дым или облако — назовите это как хотите — казалось, собрался и уплотнился в двух точках и, скорее с чувством интереса, чем страха, я убедился, что то были два глаза, смотревшие в комнату. Увидел я и слабые очертания головы — судя по волосам, головы женщины, но очень неясные. Ясно видны были только глаза; какие глаза, — темные, блестящие, полные какого-то страшного чувства, ярости или ужаса, — я не мог решить. Никогда не приходилось мне видеть глаз, полных такой интенсивной жизни. Они не были устремлены на меня, но пристально смотрели в комнату. Я выпрямился, провел рукой по лбу и сделал напряженное, сознательное усилие, чтобы овладеть собой. Неясные очертания головы исчезли в общей непроницаемой глубине, зеркало медленно прояснилось, и в нем снова показались красные занавеси.
Люди скептического склада ума, наверное, скажут, что я заснул над цифрами и видел все это во сне. Но никогда в жизни я не чувствовал себя настолько бодрствующим. Даже в то время как я смотрел в зеркало, я доказывал себе, что это субъективное впечатление — химера, вызванная расстройством нервов вследствие усталости и бессонницы. Но почему расстройство вылилось в такую особенную форму? И кто эта женщина, что значит страшное волнение, которое я прочел в ее удивительных карих глазах? Эти глаза стоят между мной и моей работой. В первый раз я сделал менее назначенного мною урока. Поэтому, может быть, сегодня вечером я и не испытывал никаких ненормальных явлений. Завтра надо встряхнуться во что бы то ни стало.
11 января. — Все хорошо, и работа идет успешно. Петля за петлей, я обвиваю сетью тучное тело виновного. Но все же победа может остаться на его стороне, если мои нервы не выдержат. Зеркало служит словно барометром утомления моего мозга. Каждый вечер, прежде чем я кончу работу, я вижу, как оно заволакивается.
Доктор Синклер (по-видимому, он занимается психологическими вопросами) так заинтересовался моим рассказом, что пришел сегодня вечером посмотреть зеркало. Я заметил на задней стороне его несколько слов, написанных старинными крючковатыми буквами. Доктор принялся рассматривать надпись в лупу, но не мог ничего понять. «Sane. X. Pal» — вот все, что он разобрал, а это, конечно, не подвинуло дела. Синклер посоветовал мне поставить зеркало в другую комнату; но что бы я ни видел там, это, по его словам, только симптом болезни, а опасность лежит в причине ее. Нужно убрать, если возможно, эти двадцать счетных книг, а не зеркало. Я настолько успел в своем деле, что проверяю уже восьмую книгу.
13 января. — Пожалуй, было бы умнее, если бы я спрятал зеркало. Вчера ночью произошло необыкновенное событие. Но все это так интересно, так завлекательно, что я все-таки оставлю зеркало на месте. Что бы могло это значить?
Я думаю, было около часа ночи; я захлопнул книгу, собираясь ложиться в постель, как вдруг увидел ее перед собой. Должно быть, я не заметил, как закончился период тумана; во всяком случае, теперь она обрисовалась передо мной во всей своей красе, страсти и отчаянии так ясно, словно я видел ее во плоти. Ее фигурка видна очень отчетливо — так отчетливо, что каждая черта ее лица, каждая подробность ее костюма запечатлелись в моей памяти. Она сидит в зеркале в крайнем углу, налево. У ног ее лежит какая-то туманная фигура — я едва мог различить, что это фигура мужчины; а за ними — облако, в котором я вижу фигуры — движущиеся фигуры. Я вижу не картину. Передо мной сцена из жизни, действительный эпизод. Она наклоняется и дрожит. Мужчина припадает к ее ногам. Неясные фигуры делают порывистые движения и жесты. Все мои страхи поглощаются возбужденным во мне интересом.
Но по крайней мере женщину я могу описать в малейших подробностях. Она очень красива и молода, ей не более двадцати пяти лет, насколько я могу судить. Волосы ее чудного темно-каштанового оттенка, переходящего на концах в золотой. Маленький чепчик спускается на лоб углом; он из кружев и обшит жемчугом. Лоб высок, может быть, слишком высок для совершенной красоты; но вряд ли можно пожалеть об этом, так как он придает величие и силу слишком нежному, женственному лицу. Брови над тяжелыми веками изогнуты необыкновенно изящно, а затем эти удивительные глаза — такие большие, темные, полные безграничного волнения, ярости, ужаса, борющиеся с гордым самообладанием, удерживающим ее от полного безумия! Щеки ее бледны, губы белы от муки, подбородок и шея округлены изящно. Она сидит в кресле, подавшись вперед, вся напряженная, словно застывшая от ужаса. На ней платье из черного бархата, на груди горит, словно пламя, какой-то драгоценный камень, золотое распятие выглядывает из складок платья. Такова женщина, образ которой еще живет в старинном серебряном зеркале. Какое ужасное событие оставило в нем такой след, что и теперь, в другом веке, человек, находящийся в подходящем настроении, может отзываться на него.
Еще одна подробность: внизу, с левой стороны черного платья я увидел нечто, показавшееся мне бесформенной массой белых лент. Когда я вгляделся пристальнее или, может быть, когда видение стало определеннее, я увидел, что это было. То была человеческая рука, конвульсивно сжатая и ухватившаяся в агонии за складку платья. Остальные части фигуры представляли собой только неясные очертания, но эта напряженная рука ясно выделялась на темном фоне; ее отчаянный жест указывает на какую-то зловещую трагедию. Человек этот испуган… страшно испуган. Это легко было заметить. Что так испугало его? Зачем он ухватился за платье этой женщины? Ответ должны дать двигающиеся на заднем плане фигуры. Они угрожают опасностью и ему и ей. Интерес мой все возрастал, и все мое внимание было приковано к зеркалу. Я уже не думал о вредном влиянии на мои нервы и смотрел, не отрываясь, как на сцену в театре. Но я не мог узнать ничего больше. Туман стал рассеиваться. Все фигуры приняли участие в его бурных движениях. Потом зеркало снова стало ясным.
Доктор говорит, что я должен бросить работу на один день. Я согласен сделать это, так как работа у меня сильно подвинулась. Очевидно, видения вполне зависят от моего нервного состояния; сегодня вечером я, например, просидел перед зеркалом целый час без всякого результата. День отдыха прогнал всякие видения. Хотелось бы мне знать, удастся ли мне проникнуть в их значение? Сегодня вечером я разглядывал зеркало при сильном освещении и, кроме таинственных слов «Sane. X. Pal», я заметил еще какие-то знаки, может быть, геральдические, еле заметные на серебре. Должно быть, эти знаки очень старинные, так как они почти совсем стерлись. Насколько я мог разобрать, это три острия копья, два наверху и одно снизу. Завтра я покажу их доктору.
14 января. — Чувствую себя отлично и решил, что теперь ничто не должно мешать мне окончить мою работу. Я показал доктору знаки на зеркале, и он согласился со мной, что они геральдические. Он очень заинтересован всем, что я рассказал ему, и подробно расспрашивал обо всех деталях. Мне забавно видеть, как его обуревают два противоположных желания: одно — чтобы пациент излечился от симптомов его болезни, другое — чтобы медиум, каким он считает меня, разрешил эту тайну прошлого. Он советует мне отдохнуть основательно, но не слишком сильно восстал, когда я объявил ему, что это невозможно, пока я не проверю остальные десять книг.
17 января. — Вот уже три ночи со мной не случалось ничего особенного. День отдыха принес свои плоды. Остается непроверенной только четвертая часть книг; но приходится работать усиленно, так как адвокаты требуют материала. Я дал им достаточно материала. Я уличу его на ста счетах. Когда они поймут, что это за изворотливый, хитрый мошенник, это дело доставит мне прочное положение. Фальшивые торговые отчеты, фальшивые балансы, дивиденды, взимаемые из капитала, убытки, записанные как приход, прекращение расходов на работу, манипуляции с мелкими деньгами — чудесный выйдет протокол!
18 января. — Головные боли, нервные подергивания, туман перед глазами, тяжесть в висках — все предвещало нервное возбуждение, и оно наступило.
Но все же мое главное огорчение не в том, что у меня снова были видения, а в том, что они окончились раньше, чем я успел разглядеть все.
Но на этот раз я видел больше. Я мог рассмотреть человека на коленях так же хорошо, как и женщину, за платье которой он ухватился. Это маленький смуглый человек с черной остроконечной бородкой. На нем просторная одежда из камчатной материи, обшитой мехом. Преобладающий цвет его платья — красный. Однако как он перепуган! Он извивается, дрожит и бросает яростные взгляды через плечо. В другой руке у него маленький нож, но он слишком дрожит и слишком трусит, чтобы воспользоваться им. Я смутно начинаю различать фигуры на заднем плане. Свирепые, бородатые, смуглые лица вырисовываются среди тумана. Я вижу ужасное существо, скелет человека с провалившимися щеками и впалыми глазами. У него также нож в руке. Справа от женщины стоит высокий, очень молодой человек с белокурыми волосами, угрюмым и суровым лицом. Прекрасная женщина, как и человек у ее ног, смотрит на него также с мольбою. Этот юноша кажется вершителем их судьбы. Человек на коленях подползает и прячется в складках платья женщины. Высокий юноша наклоняется и пытается оттащить ее от него… Вот что я видел вчера, прежде чем зеркало прояснилось. Неужели я никогда не узнаю, к чему привело все это и откуда появилось это видение? Я вполне уверен, что это не простая игра воображения. Когда-нибудь, где-нибудь разыгралась эта сцена, и старинное зеркало отразило ее. Но когда… где?..
20 января. — Моя работа идет к концу. И пора. Я чувствую такое напряженное состояние мозга, которое предупреждает меня, что мне не вынести дольше. Я заработался до последней крайности. Но сегодня последняя ночь. Я употреблю все усилия, проверю последнюю книгу и не встану со стула, пока не окончу дела. Я сделаю это. Сделаю.
7 февраля. — Я сделал. Боже мой, что я испытал! Не знаю, хватит ли у меня сил записать все.
Прежде всего, я должен объяснить, что пишу в частной лечебнице доктора Синклера, спустя три недели после моей последней заметки в дневнике. В ночь на 20 января моя нервная система окончательно не выдержала, и я ничего не помню больше до тех пор, пока не очутился через три дня в здешнем мирном убежище. Теперь я могу отдыхать со спокойной совестью. Работа моя была окончена прежде, чем я потерял силы. Цифры в руках адвоката. Охота закончена.
Теперь следует описать последнюю ночь. Я поклялся окончить мою работу и занимался так усердно, несмотря на то, что голова у меня словно хотела лопнуть, что не отрывался от работы, пока не проверил последнего столбца. И много мне было нужно самообладания, так как я знал, что в зеркале все время происходили удивительные вещи. Каждый нерв во мне говорил это. Взгляни я туда раз — и конец моей работе. Поэтому я не смотрел в зеркало, пока не окончил всего. Когда я наконец бросил перо и с бьющимися висками поднял глаза, какое зрелище предстало передо мной!
Зеркало в своей серебряной оправе казалось блестяще освещенной сценой, на которой происходило драматическое представление. Тумана не было. Напряжение моих нервов вызвало удивительную ясность. Каждая черта лица, каждое движение было отчетливо, как сама жизнь. Только подумать, что мне, усталому счетоводу, самому прозаичному существу на свете, с лежащими передо мной счетными книгами мошенника-банкрота, суждено было изо всего человечества видеть подобную сцену.
Сцена, как и действующие лица, была та же, но драматическое действие развилось. Высокий молодой человек держал женщину. Она вырывалась и с выражением отвращения, подняв голову, смотрела на него. Человека, стоявшего на коленях и ухватившегося за складки платья, оторвали от нее. Его окружало с дюжину людей — грубых, бородатых. Они устремились на него с ножами в руках. Казалось, все сразу ударили его. Их руки вздымались и опадали. Кровь не текла из его тела — она била фонтаном. Его красное платье было промочено кровью. Он бросался во все стороны. Они продолжали наносить удары, и брызги крови взлетали из его тела. Это было ужасно, ужасно! Они потащили его по полу, продолжая наносить удары. Женщина взглянула на него через плечо, и рот ее открылся. Я ничего не слышал, но знал, что она закричала. Потом — от ужасной ли картины, подействовавшей на мои нервы, или от переутомления после непосильной работы последних недель, — но комната внезапно заплясала вокруг меня, пол словно исчез из-под моих ног, и я больше ничего не помню. Ранним утром хозяйка нашла меня без чувств перед серебряным зеркалом, но я ничего не помнил, пока не очнулся через три дня в мирном покое лечебницы.
9 февраля. — Только сегодня я рассказал доктору все, что мне пришлось испытать. Раньше он не позволял мне говорить об этом. Он слушал меня с живейшим интересом.
— Не припоминается ли вам при этом какая-нибудь сцена из истории? — спросил он, и подозрение мелькнуло у него в глазах.
Я уверил его, что не помню ничего подобного в истории.
— Вы не знаете, откуда это зеркало и кому оно принадлежало? — продолжал он.
— А вы знаете? — спросил я, заметив, что он говорит многозначительно.
— Это невероятно, — сказал он, — но как же объяснить иначе? Рассказанные вами сцены уже навели меня на эту мысль, а теперь не может быть и речи о совпадении. Я принесу вам сегодня вечером несколько заметок.
Позже. — Он только что ушел. Запишу его слова насколько возможно точно. Прежде всего он положил передо мной несколько заплесневелых книг.
— Вы можете прочитать их на свободе, — сказал он. — Тут я сделал несколько заметок, которые вы можете подтвердить. Нет ни малейшего сомнения в том, что виденное вами — убийство Риччио шотландскими дворянами в присутствии Марии Шотландской, произошедшее в марте тысяча пятьсот шестьдесят шестого года. Ваше описание женщины в зеркале совершенно верно. Высокий лоб и тяжелые веки в соединении с выдающейся красотой едва ли можно встретить у двух женщин. Высокий молодой человек — ее муж, Дарнлей. Риччио, как говорит хроника, «был одет в просторную одежду из камчатной материи, опушенной мехом, и в бархатные штаны рыжевато-бурого цвета». Одной рукой он цеплялся за платье Марии, в другой держал кинжал. Ваш свирепый человек со впалыми глазами был Рутвэнь, только что вставший с одра болезни. Все подробности точны.
— Но почему же это видел именно я? — с изумлением спросил я. — Почему именно я изо всех людей?
— Потому что вы были в подходящем состоянии ума для получения данного впечатления. Потому что вы случайно владеете зеркалом, которое может вызвать это впечатление.
— Зеркало! Так вы думаете, что зеркало королевы Марии… что оно стояло в комнате, где произошло это событие?
— Я уверен, что это зеркало Марии. Она была ведь королевой Франции. На ее личной собственности должен быть королевский герб. То, что вы приняли за три острия копья, в действительности французские лилии.
— А надпись?
— «Sane X. Pal». Можно расшифровать ее «Sanctae Crucis Palatium». Кто-то отметил на зеркале, откуда оно получено. Из «Дворца Воздвижение Честного Креста».
— Из Голируда?[6]
— Вот именно. Ваше зеркало из Голируда. Да, многое пришлось вам пережить, и вы остались невредимы. Надеюсь, что вам не придется в другой раз испытать что-нибудь в этом роде.
Тайна замка Горсорп-Грэйндж
Я убежден, что природа не предназначала меня на роль человека, самостоятельно пробивающего себе дорогу в жизни. Иной раз мне кажется совершенно невероятным, что целых двадцать лет я провел за прилавком магазина бакалейных товаров в Ист-Энде в Лондоне и именно этим путем приобрел состояние и Горсорп-Грэйндж. Я консервативен в своих привычках, вкусы у меня изысканны и аристократичны. Душа моя не выносит вульгарной черни. Род наш восходит к еще доисторическим временам — это можно заключить из того факта, что появление нашей фамилии Д’Одд, на исторической арене Британии не упоминается ни единым авторитетным историком-летописцем.
Инстинкт подсказывает мне, что в жилах моих течет кровь рыцаря-крестоносца. Даже теперь, по прошествии стольких лет, с моих уст сами собой слетают такие восклицания, как «Клянусь Божьей Матерью!», и мне думается, что, если бы того потребовали обстоятельства, я был бы способен приподняться в стременах и нанести удар неверному, скажем, булавой, и тем немало его поразить.
Горсорп-Грэйндж, как указывалось в объявлении и что сразу же привлекло мое внимание, — феодальный замок. Именно это обстоятельство невероятно повлияло на его цену, преимущества же оказались, пожалуй, скорее романтического, нежели реального характера. И все же мне приятно думать, что, поднимаясь по винтовой лестнице моих башен, я могу через амбразуры пускать стрелы. Приятно также сознание своей силы, уверенности в том, что в моем распоряжении сложный механизм, с помощью которого можно лить расплавленный свинец на голову непрошеного гостя. Все это вполне соответствует моим склонностям, и я не жалею денег, потраченных на свои удовольствия. Я горжусь зубчатыми стенами и рвом — открытой сточной канавой, опоясывающей мои владения. Я горжусь опускной решеткой в крепостных стенах и двумя башнями. Для полной атмосферы Средневековья в моем замке не хватает лишь одного, что придало бы ему полную законченность и настоящую индивидуальность: в Горсорп-Грэйндж нет привидений.
Отсутствие их разочаровало бы всякого, кто стремится устроить себе жилище согласно своим консервативным понятиям и тяготению к старине. Мне же это казалось особенно несправедливым. С раннего детства я горячо интересуюсь всем, что касается сверхъестественного, и твердо в него верю. Я упивался литературой о духах и призраках: едва ли сыщется хотя бы одна книга по данному вопросу, мною еще не прочитанная. Я изучил немецкий язык с единственной целью осилить труд по демонологии. Еще ребенком я прятался в темных комнатах в надежде увидеть тех страшилищ, которыми пугали меня няньки, — желание это не остыло во мне по сей день. И я весьма гордился тем, что привидение — это один из доступных мне предметов роскоши.
Да, конечно, о привидениях в объявлении не упоминалось, но, осматривая заплесневелые стены и темные коридоры, я ни на минуту не усомнился в том, что они населены духами. Я убежден, что как наличие собачьей конуры предполагает присутствие собаки, так в столь подходящем месте не может не обитать хотя бы один неприкаянный загробный дух. Господи боже ты мой, о чем же думали в течение нескольких столетий предки тех отпрысков благородного рода, у которых я купил поместье? Неужели не нашлось среди них ни одного достаточно энергичного и решительного, кто бы отправил на тот свет возлюбленную или предпринял какие-либо другие меры, которые обеспечили бы появление фамильного призрака? Даже теперь, когда я пишу эти строки, меня разбирает досада при одной только мысли о подобном упущении.
Я долгое время ждал и не терял надежды. Стоило пискнуть крысе за деревянной панелью или застучать дождю сквозь прохудившуюся крышу, и меня всего бросало в дрожь: уж не появился ли наконец, думал я, признак долгожданного духа? Страха во мне подобные явления не вызывали. Если это случалось ночью, я посылал миссис Д’Одд женщину очень решительную, выяснить, в чем дело, а сам, накрывшись одеялом с головой, наслаждался предвкушением событий. Увы, результат оказывался всегда один и тот же! Подозрительные звуки объяснялись так нелепо прозаически и банально, что самое пылкое воображение не могло облечь их блестящим покровом романтики.
Возможно, я бы примирился с таким положением вещей, если бы не Джоррокс, хозяин фермы Хэвисток, грубый, вульгарный тип, воплощение прозы, — я знаком с ним лишь в силу того случайного обстоятельства, что его поля соседствуют с моими владениями. И вот этот-то человек, абсолютно не способный оценить, какое важное значение имеет завершенность замысла, обладает подлинным и несомненным привидением. Появление его относится, кажется, всего-навсего ко времени царствования Георга II, когда некая юная дева перерезала себе горло, узнав о смерти возлюбленного, павшего в битве при Деттингене[7]. И все же это придает дому внушительность, в особенности когда в нем имеются еще и кровавые пятна на полу. Джоррокс, со свойственной ему тупостью, не может понять, до чего ему повезло, — нельзя без содрогания слушать, в каких выражениях отзывается он о призраке. Он и не подозревает, как жажду я, чтобы у меня в доме раздавались по ночам глухие стоны и завывания, по поводу которых он высказывает такую неуместную досаду! Да, плохо же обстоит дело, если призракам дозволяется покидать родные поместья и замки и, ломая социальные перегородки, искать убежища в домах незначительных личностей!
Я обладаю большой настойчивостью и целеустремленностью. Только эти качества и могли поднять меня до подобающего мне положения, если вспомнить, в сколь чуждом антураже провел я свои юные годы. Я хотел во что бы то ни стало завести у себя фамильный призрак, но как это сделать, ни я, ни миссис Д’Одд решительно не знали. Из чтения соответствующих книг мне было известно, что подобные феномены возникают в результате какого-либо преступления. Но какого именно и кому следует его совершить? Мне пришла в голову шальная мысль уговорить Уоткинса, нашего дворецкого, чтобы он за определенное вознаграждение согласился во имя добрых старых традиций принести в жертву самого себя или кого-либо другого. Я сделал ему это предложение в полушутливой форме, но оно, по-видимому, не произвело на него благоприятного впечатления. Остальные слуги разделили его точку зрения — во всяком случае, только этим могу я объяснить тот факт, что к концу дня они все до одного отказались от места и покинули замок.
— Дорогой, — обратилась ко мне миссис Д’Одд, как-то после обеда, когда я, будучи в дурном настроении, сидел и потягивал мальвазию — люблю славные, старинные названия, — дорогой, ты знаешь, этот отвратительный призрак в доме Джоррокса опять пошаливает.
— Пусть его пошаливает, — ответил я бездумно.
Миссис Д’Одд взяла несколько аккордов на спинете[8] и задумчиво поглядела в камин.
— Знаешь, что я тебе скажу, Арджентайн, — наконец проговорила она, назвав меня ласково тем именем, которым мы обычно заменяем мое имя Сайлас, — нужно, чтобы нам прислали привидение из Лондона.
— Как ты можешь городить такой вздор, Матильда! — сказал я сердито. — Ну кто может прислать нам привидение?
— Мой кузен Джек Брокет, — ответила она убежденно.
Надо заметить, что этот кузен Матильды всегда был неприятной темой в наших с ней беседах. Джек, бойкий и неглупый молодой человек, брался за самые разнообразные занятия, но ему не хватало настойчивости, и он не преуспел ни в чем. В это время он проживал в Лондоне в меблированных комнатах и выдавал себя за ходатая по всяческим делам; по правде сказать, он жил главным образом за счет своей смекалки. Матильде удалось устроить так, что почти все наши дела проходили через его руки, и это, разумеется, избавило меня от многих хлопот. Но, просматривая счета, я обнаружил, что комиссионные Джеку обычно превышают все остальные статьи расхода, вместе взятые. Данное обстоятельство побудило меня воспротивиться дальнейшим деловым связям с этим молодым человеком.
— Да-да, уверяю тебя, Джек сможет, — настаивала миссис Д’Одд, прочтя на моем лице неодобрение. — Помнишь, как удачно вышло у него с этим гербом.
— Это было всего-навсего восстановление старого фамильного герба, моя дорогая, — возразил я.
Матильда улыбнулась, и в ее улыбке было что-то раздражающее.
— А восстановление фамильных портретов, мой дорогой? — напомнила она. — Согласись, что Джек подобрал их очень толково.
Я представил себе длинную галерею персонажей, украшающую стены моего пиршественного зала, начиная с дюжего разбойника-норманна и далее через все градации шлемов, плюмажей и брыжжей до мрачного субъекта в длинном сюртуке в талию, словно налетевшего на колонну, оттого что отвергли его первую рукопись, которую он конвульсивно сжимал правой рукой. Я был вынужден признать, что Джек неплохо справился с задачей и справедливость требует, чтобы я заказал именно ему — на обычных комиссионных началах — фамильное привидение, если раздобыть таковое возможно.
Одно из моих неукоснительных правил — действовать немедленно по принятии решения. Полдень следующего дня застал меня на каменной винтовой лестнице, ведущей в комнаты мистера Брокета, и я мог любоваться начертанными на выбеленных стенах стрелами и указующими перстами, направляющими путь в апартаменты этого джентльмена. Но все эти искусственные меры были излишни: звуки лихой пляски, раздававшиеся у меня над головой, могли идти только из квартиры Джека Брокета. Они резко оборвались, едва я достиг верхнего этажа. Дверь мне открыл какой-то юнец, очевидно, изумленный появлением клиента, и провел меня к моему молодому другу. Джек энергично строчил что-то в огромном гроссбухе, лежащем вверх ногами, как я потом убедился.
После обмена приветствиями я сразу же приступил к делу.
— Послушай, Джек, — начал было я. — Нет ли у тебя… мне бы хотелось…
— Рюмочку винца? — с готовностью подхватил кузен моей жены, сунул руку в корзину для бумаг и с ловкостью фокусника извлек бутылку. — Что ж, выпьем!
Я поднял руку, безмолвно возражая против употребления алкоголя в столь ранний час, но, опустив ее, почти невольно взял бокал, поставленный передо мной Джеком. Я поспешно проглотил содержимое бокала, опасаясь, что вдруг кто-нибудь случайно войдет и примет меня за пьяницу. Право, в эксцентричности этого молодого человека было что-то забавное.
— Нет, Джек, я не то имел в виду, мне нужен дух, призрак, — объяснил я, улыбаясь. — Нет ли у тебя возможности раздобыть его? Я готов вступить в переговоры.
— Вам нужно фамильное привидение для Горсорп-Грэйндж? — осведомился Джек Брокет с таким хладнокровием, как если бы речь шла о мебели для гостиной.
— Да, — ответил я.
— Ничего не может быть проще, — сказал он и, несмотря на все протесты, снова наполнил мой бокал. — Сейчас посмотрим. — Он достал толстую красную тетрадь, снабженную алфавитом. — Значит, вы говорите, вам требуется привидение — так? «П»… Парики… пилы… пистолеты… помады… попугаи… порох… Ага, вот оно! Привидения. Том девятый, раздел шестой, страница сорок первая. Извините, одну минутку!
Джек мигом взобрался по лесенке к высокой полке на стене и принялся там рыться среди гроссбухов. Я хотел было, пока Джек стоит ко мне спиной, вылить вино из бокала в плевательницу, но, подумав, отделался от него обычным способом.
— Нашел! — крикнул мой лондонский агент, с шумом и треском спрыгивая с лесенки и бросая на стол огромный том. — Тут у меня все размечено, в момент найду любое, что требуется. Да нет, вино слабое (он снова наполнил наши бокалы). Так что мы ищем?
— Привидения, — подсказал я.
— Совершенно верно. Привидения. Страница сорок первая. Вот то, что нам нужно: «Дж. X. Фаулер и сын, Данкл-стрит. Поставщики медиумов дворянству и знати. Продажа амулетов и любовных напитков. Мумифицирование. Составление гороскопов». Нет, по вашей части тут, пожалуй, ничего не найдется, а?
Я уныло помотал головой.
— «Фредерик Тэбб, — продолжал кузен моей жены. — Единственный посредник в сношениях между живыми и мертвыми. Владелец духа Байрона, Керка Уайта[9], Гримальди[10], Тома Крибба[11] и Иниго Джонса[12]». Вот этот как будто больше подходит.
— Ну что здесь романтического? — возразил я. — Господи боже мой! Только представить себе духа с синяком под глазом и подпоясанного платком, кувыркающегося через голову и задающего вопросы вроде: «Ну как поживаете завтра?»
Сама эта мысль до такой степени меня разгорячила, что я осушил свой бокал и снова его наполнил.
— А вот еще, — сказал мой собеседник. — «Кристофер Маккарти. Сеансы дважды в неделю. Вызов духов всех выдающихся людей древности и современности. Гороскопы. Амулеты. Заклинания. Сношения с загробным миром». Пожалуй, этот может быть полезным. Впрочем, завтра я сам все разузнаю, повидаюсь кое с кем из них. Мне известно, где они обретаются, и я буду не я, если не достану по сходной цене все, что нам надо. Ну, с делами покончено, — заключил Джек, швыряя книгу куда-то в угол. — Теперь полагается выпить.
Выпить нам нужно было за многое, и потому на следующее утро мои мыслительные способности были заметно притуплены и мне было затруднительно объяснить миссис Д’Одд почему я, перед тем как лечь в постель, повесил на крючок вместе с костюмом также сапоги и очки. Надежды, вновь ожившие во мне благодаря уверенности, с какой Джек взялся за порученное ему дело, оказались сильнее последствий возлияния накануне, и я расхаживал по обветшалым коридорам и старинным залам, пытаясь представить себе, как будет выглядеть мое новое приобретение и где именно его присутствие окажется наиболее уместным. После долгих размышлений я остановился на пиршественном зале. Это было длинное помещение, с низким потолком, все увешанное ценными гобеленами и любопытными реликвиями древнего рода, прежних владельцев замка. Кольчуги и доспехи поблескивали, едва на них падал отсвет из горящего камина, из-под дверей дул ветер, колыхая тоскливо шуршащие портьеры. В одном конце зала возвышался помост, там в старые времена пировал за столом хозяин со своими гостями. От помоста шло несколько ступеней в нижнюю часть залы, где бражничали вассалы и слуги. Пол не был покрыт коврами, я распорядился, чтобы его устлали камышом. В общем, в этой комнате не имелось решительно ничего, что напоминало бы о девятнадцатом веке, за исключением массивного столового серебра с моим восстановленным фамильным гербом — оно красовалось на дубовом столе в центре зала. Вот здесь, решил я, и будет обитать дух, если кузену Матильды удастся договориться с поставщиками призраков. А пока не оставалось ничего другого, как терпеливо ждать новостей о результате поисков Джека.
Через несколько дней от него пришло письмо, краткое, но обнадеживающее. Оно было нацарапано карандашом на обратной стороне театральной программы и запечатано, по всей вероятности, табачным набойником. В письме я прочел: «Кое-что разыскал. От профессиональных поставщиков толку не добился, но вчера подцепил в пивной одного типа, он берется устроить то, что вы желали. Направляю его к вам — если не согласны, предупредите телеграммой. Зовут его Абрахамс, ему уже приходилось выполнять поручения такого рода». Письмо заканчивалось туманными намеками на высылку чека и было подписано: «Ваш любящий брат Джек Брокет».
Нечего и говорить, что телеграммы я не послал и с большим нетерпением стал ожидать прибытия мистера Абрахамса. Невзирая на свою веру в сверхъестественное, я с трудом допускал мысль, что смертному может быть дано так властвовать над миром духов и даже торговать ими, обменивая на земное золото. Однако Джек заверял меня, что подобный вид коммерции существует, и даже нашелся джентльмен с иудейской фамилией, готовый продемонстрировать свою власть над духами. Каким заурядным и вульгарным покажется привидение Джоррокса, восходящее всего лишь к восемнадцатому веку, если мне действительно посчастливится стать обладателем настоящего средневекового призрака! Я даже подумал, не выслали ли мне его заранее, так как однажды поздно вечером, перед сном, прогуливаясь вдоль рва, я наткнулся на темную фигуру, разглядывающую мою опускную решетку и подъемный мост. Но то, как незнакомец вздрогнул, завидев меня, и как поспешно кинулся прочь и скрылся в темноте, тут же убедило меня в его земном происхождении. Я принял эту неизвестную личность за воздыхателя одной из моих служанок, томящегося у грязного Геллеспонта, отделяющего его от возлюбленной. Но кто бы ни был этот незнакомец, он исчез и больше не показывался, хотя я еще побродил вокруг этого места, надеясь увидеть его и дать ему почувствовать мои феодальные права.
Джек Брокет слово сдержал. На следующий вечер, едва начали сгущаться сумерки, как звон колокольчика у ворот Горсорп-Грэйндж и скрип махового колеса у подъемного моста возвестили о прибытии мистера Абрахамса. Я поспешил ему навстречу, почти ожидая увидеть человека с печальным взглядом и впалыми щеками, а за ним пеструю толпу призраков. Но торговец привидениями оказался коренастым здоровяком, с поразительно острыми, сверкающими глазами, и рот у него то и дело растягивался в добродушную, хотя, быть может, и несколько деланую улыбку. Весь его коммерческий реквизит состоял из небольшого кожаного саквояжа, крепко запертого и стянутого ремнями. Когда мистер Абрахамс поставил его на каменные плиты холла, он издал странное металлическое лязганье.
— Как поживаете, сэр? — спросил меня мистер Абрахамс, с жаром тряся мне руку. — И как поживает миссис? И как поживают все остальные — все ли в добром здравии?
Я заверил его, что все в доме чувствуют себя вполне удовлетворительно, но мистер Абрахамс, заприметив издали миссис Д’Одд, кинулся к ней с теми же расспросами о состоянии ее здоровья. Он говорил так многословно и горячо, что я невольно подумал: сейчас он начнет проверять ее пульс и потребует, чтобы она показала ему язык. И все время глаза у него так и бегали — с пола на потолок, с потолка на стены. Одним взглядом он как будто охватывал сразу все мельчайшие предметы обстановки.
Успокоившись на том, что все мы пребываем в нормальном физическом состоянии, мистер Абрахамс пошел вслед за мной вверх по лестнице в комнату, где для него была приготовлена обильная снедь — он ее не отверг. Таинственный маленький саквояж он потащил с собой и во время обеда держал у себя под стулом. Только когда убрали со стола и мы остались одни, мистер Абрахамс заговорил о деле, ради которого прибыл.
— Если я вас верно понял, — начал он, попыхивая своей «тричинополи», — вы желаете, чтобы я помог вам снабдить этот дом привидениями. Так или нет?
Я подтвердил правильность этого предположения, не переставая дивиться беспокойному взгляду гостя, озирающего комнату так, будто он занимался описью имущества.
— Так знайте же, более подходящего человека, чем я, вам не найти, говорю по чести, — продолжал мой собеседник. — Что ответил я тому молодому джентльмену в трактире «Хромой пес»? Он меня спросил: «Беретесь устроить это дело?» И я сказал: «Вы только испытайте, проверьте, на что способны я и мой маленький саквояж». Лучше ответить я не мог, говорю по чести.
Мое уважение к коммерческим способностям Джека заметно возросло. Он, безусловно, устроил все отлично.
— Неужели вы держите… духов в саквояжах? — спросил я нерешительно.
Мистер Абрахамс улыбнулся снисходительной улыбкой человека, уверенного в своем превосходстве.
— Подождите, подождите, — сказал он. — Только дайте мне подходящее место, подходящее время да бутылочку люкоптоликуса, — он извлек из жилетного кармана небольшой пузырек, — и вам станет ясно, что нет такого духа, с которым я не сладил бы. Вы сами их увидите, своими глазами. Лучше я сказать не могу, говорю по чести.
Заверения мистера Абрахамса в своей честности сопровождались хитрой усмешкой и подмигиванием пронырливых глаз, что несколько ослабляло уверенность в искренности его слов.
— Когда вы намерены приступить к делу? — осведомился я почтительно.
— Без десяти час, — проговорил он твердо. — Некоторые считают, что надо ровно в полночь, а я говорю: нет, лучше попозже, тогда уже нет такой толчеи и можно подобрать духа, какой приглянется. А теперь, — продолжал он, вставая со стула, — не пройтись ли нам по дому? Вы мне покажете, куда решили его поселить. Духи ведь какие: одни места им нравятся, а о других они и слышать не хотят, даже если им и деваться больше некуда.
Мистер Абрахамс осмотрел коридоры и комнаты очень внимательно, с видом знатока пощупал гобелены и сказал вполголоса: «Очень-очень подходит», — но только когда мы вошли в пиршественный зал, восхищение его перешло в настоящий энтузиазм.
— Ну как раз то, что надо! — восклицал он, приплясывая с саквояжем в руке вокруг стола, на котором было расставлено фамильное серебро; мне показалось, что в эту минуту маленький, юркий мистер Абрахамс и сам напоминал какое-то странное порождение нечистой силы. — Очень все подходяще, лучше не придумаешь! Прекрасно! Благородно, внушительно! Не то что теперешнее накладное серебро, а настоящее, массивное! Да, сэр, именно так оно все и должно быть. Места вволю, есть где им разгуляться. Пришлите-ка мне сюда коньяку и сигар. Я тут посижу у огонька, подготовлю все, что требуется, — повозиться придется немало. Эти духи, пока не сообразят, с кем имеют дело, иной раз такой шум и гам поднимут, только держись. Вы пока уходите, не то они вас еще, чего доброго, в куски разорвут. Лучше я буду тут один с ними управляться, а в половине первого возвращайтесь, к тому времени они поутихнут.
Требования мистера Абрахамса показались мне вполне резонными, и я ушел, оставив его одного в кресле перед камином; задрав ноги на каминную решетку, он стал готовиться к встрече со строптивыми пришельцами из иного мира, подкрепляя себя с помощью указанных им средств.
Мы с миссис Д’Одд сидели в комнате внизу, прямо под пиршественным залом, и я слышал, как некоторое время спустя мистер Абрахамс поднялся и начал расхаживать по залу быстрым, нетерпеливым шагом. Потом мы с Матильдой оба услышали, как он проверил запор на двери, пододвинул к окнам что-то тяжелое из мебели, и, по-видимому, взобрался на нее, потому что я расслышал скрип ржавых петель на ромбовидной оконной раме, — стоя на полу, низкорослый мистер Абрахамс, безусловно, не смог бы дотянуться до окна. Миссис Д’Одд, уверяет, что она различила его торопливый, приглушенный голос, но, возможно, это ей лишь показалось. Должен сознаться, что все происходящее произвело на меня впечатление более сильное, чем я того ожидал. Жутко было думать, что простой смертный стоит в полном одиночестве у открытого окна и призывает из тьмы исчадия ада. Я с трепетом, который едва мог скрыть от Матильды, увидел, что часовая стрелка приближается к назначенному сроку и мне пора идти наверх, разделить ночное бдение мистера Абрахамса.
Он сидел все там же, в той же позе, и не было заметно никаких следов таинственных шумов и шорохов, услышанных нами внизу, только круглое лицо мистера Абрахамса раскраснелось — похоже было, будто он только что изрядно потрудился.
— Ну как, получается? — спросил я с притворно беспечным видом, но невольно озираясь, чтобы проверить, одни ли мы в комнате.
— Теперь требуется только ваша помощь, и дело завершено, — сказал мистер Абрахамс торжественно. — Садитесь рядом, примите люкоптоликус — это снимет пелену с наших земных глаз. Что бы вы ни увидели, молчите и не шевелитесь, не то разрушите чары.
Манеры мистера Абрахамса стали как-то мягче, присущая ему вульгарность лондонского кокни совершенно исчезла. Я сел в указанное кресло и стал ждать, что будет дальше.
Мистер Абрахамс сгреб камыш с пола около камина и, став на четвереньки, начертил мелом полуокружность, охватившую камин и нас обоих. По краю меловой линии он написал несколько иероглифов, что-то вроде знаков зодиака. Затем, поднявшись, властитель духов произнес заклинание такой скороговоркой, что оно прозвучало как одно необыкновенно длинное слово на каком-то гортанном языке. Покончив с заклинанием, мистер Абрахамс достал тот самый пузырек, что показывал мне раньше, налил из него в фиал несколько чайных ложек чистой, прозрачной жидкости и подал ее мне.
У нее был чуть сладковатый запах, напоминающий запах некоторых сортов яблок. Я не решался коснуться ее губами, но нетерпеливый жест мистера Абрахамса заставил меня преодолеть сомнения, и я выпил все залпом. Напиток по вкусу не лишен был приятности, но никакого мгновенного действия не оказал, и я откинулся в кресле в ожидании дальнейшего. Мистер Абрахамс сидел в кресле рядом, и я замечал, что время от времени он внимательно вглядывается мне в лицо, бормоча при этом свои заклинания.
Постепенно меня охватило блаженное чувство тепла и расслабленности — отчасти причиной тому был жар из камина, отчасти что-то еще. Неудержимое желание спать смежало мне веки, но мозг работал с необыкновенной ясностью, в голове у меня теснились, сменяя одна другую, чудесные, забавные мысли. Меня совершенно сковала дрема. Я сознавал, что мой гость положил мне руку на область сердца, как бы проверяя его биение, но я не воспротивился, даже не спросил, с какой целью он это делает. Все предметы в комнате вдруг закружились вокруг меня в медленном, томном танце. Большая голова лося в конце зала начала раскачиваться, ведерко для вина и нарядная ваза — настольное украшение — двигались в котильоне с массивными подносами. Моя отяжелевшая голова сама опустилась на грудь, и я бы совсем заснул, если бы внезапно открывшаяся в конце зала дверь не заставила меня очнуться. Дверь вела прямо на помост, туда, где когда-то пировал глава дома. Створка двери медленно подавалась назад. Я выпрямился, опершись о ручки кресла, и, не отрывая глаз, с ужасом смотрел в темный провал коридора за дверью. Оттуда двигалось нечто бестелесное, бесформенное, но я все же ясно его ощущал. Я видел, как смутная тень переступила порог — по залу пронесся ледяной сквозняк, заморозив мне, казалось, самое сердце. Затем я услышал голос, подобный вздоху восточного ветра в верхушках сосен на пустынном морском берегу.
Дух молвил:
— Я незримое ничто. Мне присуща неуловимость. Я преисполнено электричества и магнетизма, я спиритуалистично. Я великое, эфемерное, испускающее вздохи. Я убиваю собак. О смертный, остановишь ли ты на мне свой выбор?
Я силился ответить, но слова застряли у меня в горле, и, прежде чем я успел их произнести, тень скользнула по залу и растаяла в глубине его — в воздухе пронесся долгий, печальный вздох.
Я снова обратил взгляд на дверь и к изумлению своему увидел низенькую, сгорбленную старуху; ковыляя по коридору, она ступила за порог и вошла в зал. Несколько раз она прошлась взад и вперед, затем замерла, скорчившись, у самого края меловой черты на полу, и вдруг подняла голову — никогда не забыть мне выражения чудовищной злобы, написанной на ее безобразном лице, на котором, казалось, все самые низкие страсти оставили свои следы.
— Ха-ха-ха! — захохотала старуха, вытянув вперед высохшие, сморщенные руки, похожие на когти какой-то отвратительной птицы. — Видишь, кто я такая? Я злобная старуха. Я одета в шелка табачного цвета. Я обрушиваю на людей проклятия. Меня очень жаловал сэр Вальтер Скотт. Забираешь меня к себе, смертный?
Мне удалось отрицательно помотать головой — я был в ужасе, а она замахнулась на меня клюкой и исчезла, испустив жуткий, душераздирающий вопль.
Теперь я, естественно, снова стал смотреть в открытую дверь и почти не удивился, заметив, как вошел высокий мужчина благородной осанки. Чело его покрывала смертельная бледность, но оно было в ореоле темных волос, спускавшихся завитками на плечи. Подбородок скрывала короткая бородка клином. На призраке была свободная, ниспадающая одежда, по-видимому, из желтого атласа, шею покрывало широкое белое жабо. Он прошел по залу медленным величественным шагом и, обернувшись, заговорил со мной голосом мягким, с изысканными модуляциями.
— Я дух благородного кавалера. Меня пронзают, и я пронзаю. Вот моя рапира. Я лязгаю сталью. На груди слева, где сердце, у меня кровавое пятно. Я испускаю глухие стоны. Мне покровительствуют многие родовитые консервативные семьи. Я подлинное привидение старинных поместий и замков. Я действую один или в обществе вскрикивающих дев.
Он изящно склонил голову, как бы в ожидании моего ответа, но слова застряли у меня в горле, я опять не смог ничего произнести. Отвесив глубокий поклон, дух исчез.
Не успел он скрыться, как меня снова охватил невыразимый ужас — я ощутил появление страшного, сверхъестественного существа. Я различал только смутные очертания и неопределенную форму; то казалось, что оно заполняет собой всю комнату, то становилось вовсе невидимо, но я все время чувствовал его присутствие. Когда призрак заговорил, голос у него был дрожащий и прерывистый:
— Я оставляю следы и проливаю кровь. Я брожу по коридорам. Обо мне упоминал Чарльз Диккенс. Я издаю странные, неприятные звуки. Я вырываю письма и кладу невидимые руки на запястья людям. Я веселый дух. Я разражаюсь взрывами ужасающего смеха. Показать, как я смеюсь?
Я поднял руку, чтобы остановить его, но опоздал и тут же услышал страшный, оглушительный хохот, прокатившийся эхом по залу. Я еще не успел опустить руку, как видение исчезло.
Я снова повернулся к двери, и как раз вовремя: из темного коридора в комнату торопливо проскользнул новый посетитель. Это был загорелый, мощного сложения мужчина, в ушах у него поблескивали серьги, вокруг шеи был повязан шелковый платок. Голова незнакомца поникла на грудь, казалось, его невыносимо терзала совесть. Сперва он метнулся в одну, затем в другую сторону, словно тигр в клетке. В одной руке у него блеснуло лезвие ножа, другой незнакомец сжимал лист пергамента. У этого духа голос был глубокий и звучный.
— Я убийца, — произнес он. — Я негодяй. Я хожу крадучись. Я ступаю бесшумно. Я специалист по затерянным сокровищам. Я знаю кое-что об испанских морях. У меня есть планы и карты. Вполне трудоспособен и отличный ходок. Могу служить привидением в обширном парке.
Он смотрел на меня умоляюще, но я еще не успел подать ему знак, как почувствовал, что цепенею от страха при виде нового ужасного зрелища у раскрытой двери.
Там стоял необыкновенно высокого роста человек, если только можно назвать человеком эту странную фигуру — тощие кости торчали сквозь полусгнившую плоть, лицо было свинцово-серого цвета. Он был закутан в саван с капюшоном, из-под которого глядели глубоко сидящие в глазницах злобные глаза; они сверкали и метали искры, как раскаленные угли. Нижняя челюсть отвисла, обнажая сморщенный, съежившийся язык и два ряда черных, щербатых клыков. Я вздрогнул и отшатнулся от страшного видения, приблизившегося к меловой черте на полу.
— Я американское страшилище, замораживающее кровь в жилах, — проговорил призрак глухим голосом, как будто идущим откуда-то из-под земли. — Все остальные — подделки. Только я подлинное создание Эдгара Аллана По. Я самый мерзкий, гнетущий душу призрак. Обратите внимание на мою кровь и на мою плоть. Я внушаю ужас, я отвратителен. Дополнительными искусственными ресурсами не пользуюсь. Мои атрибуты — саван, крышка гроба и гальваническая батарея. Люди от меня седеют за одну ночь.
Призрак протянул ко мне свои почти лишенные плоти руки, как бы умоляя меня, но я замотал головой, и он исчез, оставив после себя гнусный, тошнотворный запах.
Я откинулся на спинку кресла, потрясенный страхом и отвращением до такой степени, что в этот момент охотно отказался бы от самой мысли о приобретении духа, если бы был уверен, что это последнее из кошмарных видений.
Легкий шорох волочащейся по полу одежды дал мне понять, что меня ждет новая встреча. Я поднял глаза и увидел фигуру в белом, только что появившуюся из тьмы коридора и перешагнувшую порог. Это была прекрасная, молодая женщина, одетая по моде давно прошедших лет. Она прижимала руки к груди, на ее бледном, гордом лице были следы страстей и страданий. Она прошла через зал, и платье ее шелестело, как осенние листья. Обратив ко мне свои дивные, невыразимо печальные глаза, она проговорила:
— Я нежная, скорбящая, прекрасная и обиженная. Меня покинули, мне изменили. В ночные часы я вскрикиваю и пробегаю по коридору. Предки мои почтенны и аристократичны. Я эстетка. Мебель старого дуба в этом зале как раз в моем вкусе, хорошо бы еще побольше кольчуг, лат и гобеленов. Я подхожу вам?
Голос ее постепенно замирал и наконец умолк. Она воздела руки в немой мольбе. Я неравнодушен к женским чарам. И затем — что такое призрак Джоррокса по сравнению с этим видением? Что может быть прекраснее, изысканнее? К чему терзать дальше нервную систему зрелищем призраков вроде того, предпоследнего? Не лучше ли наконец остановить свой выбор? Как будто прочтя мои мысли, красавица улыбнулась мне ангельской улыбкой. Эта улыбка решила дело.
— Подойдет! — воскликнул я. — Я выбираю ее, вот этот призрак!
В порыве энтузиазма я шагнул вперед и ступил за черту магического круга.
— Арджентайн, нас обокрали!
Пронзительный крик звенел и звенел у меня в ушах, слова смутно доходили до моего сознания, но я не понимал их смысла — они как будто совпали с ритмом стучащей в висках крови, и я закрыл глаза под убаюкивающий напев: «обокрали… обокрали… обокрали…»
Кто-то сильно меня встряхнул, я открыл глаза. Вид миссис Д’Одд в самом скудном, какой только можно себе представить, наряде и в самом яростном настроении произвел на меня достаточно внушительное впечатление — я сделал усилие, собрал мысли и понял, что лежу навзничь на полу, головою в кучке пепла, выпавшего из камина, а в руке сжимаю небольшой стеклянный пузырек.
Я встал, пошатываясь, но чувствовал такую слабость и головокружение, что тут же упал в кресло. Постепенно мысли у меня прояснились, чему содействовали непрекращающиеся восклицания и крики Матильды. Я постарался мысленно восстановить события ночи. Вот дверь, через которую являлись гости из потустороннего мира. Вот начертанная мелом на полу полуокружность и вокруг нее иероглифы. Вот коробка от сигар и бутылка с коньяком, которому оказал честь мистер Абрахамс. Но где же сам властитель духов, где же он? И что значит открытое окно и свисающая из него наружу веревка? И где… о, где же гордость и краса замка Горсорп-Грэйндж, великолепное фамильное серебро, предназначенное быть гордостью будущих поколений Д’Оддов? И почему миссис Д’Одд, стоит в сером сумраке рассвета, ломает руки и все выкрикивает свой рефрен? Очень не скоро мой затуманенный мозг осознал один за другим все эти факты и понял их взаимосвязь.
Читатель, я больше никогда не видел мистера Абрахамса, я больше никогда не видел столового серебра с восстановленным фамильным гербом. И, что всего обиднее, я больше никогда, ни на одно мгновение не увидел печального призрака в платье со шлейфом, и у меня нет надежды когда-либо его увидеть. Правду сказать, ночное происшествие излечило меня от моей страсти к сверхъестественному, и я вполне примирился с жизнью в самом заурядном доме, выстроенном в девятнадцатом веке на окраине Лондона, куда Матильда давно стремилась перебраться.
Что касается объяснения всему случившемуся, тут можно делать различные предположения. В Скотленд-Ярде почти не сомневаются, что мистер Абрахамс не кто иной, как Джемми Уилсон, alias[13] Ноттингем Крэстер, знаменитый громила, — во всяком случае, описания внешности вполне совпадают. Небольшой саквояж, упомянутый мною выше, был на следующий же день найден на соседнем поле и оказался заполненным отличным набором отмычек и сверл. Глубоко отпечатавшиеся следы ног в грязи по обе стороны рва показали, что сообщник мистера Абрахамса, стоя под окошком, принял спущенный из него мешок с драгоценным серебром. Несомненно, что эта пара негодяев, рыская в поисках «дела», прослышала о нескромных расспросах Джека Брокета и решила немедля воспользоваться столь соблазнительной возможностью поживиться.
Что касается моих менее реальных посетителей — странных, фантастических видений той ночи, — я не знал, можно ли это действительно отнести за счет власти над оккультным миром моего друга из Ноттингема. Долгое время я был полон сомнений, но, в конце концов, разрешил их, обратившись за советом к известному медику и специалисту по химическим анализам, которому отослал для исследования сохранившиеся в пузырьке несколько капель так называемого люкоптоликуса. Прилагаю письмо, полученное в ответ, — рад возможности заключить свой небольшой рассказ вескими словами человека науки:
«Эсквайру Арджентайну Д’Одд.
Брикстон, «Буки». Эрандл-стрит.
Дорогой сэр!
Меня чрезвычайно заинтересовал Ваш необыкновенный случай. В присланном Вами пузырьке содержался сильный раствор хлорала, и, судя по Вашим описаниям, принятая Вами доза была, вероятно, не менее восьмидесяти гран. Подобное количество, безусловно, должно было довести Вас до частичной, а затем и полной потери сознания. При таком состоянии вполне возможны бреды и галлюцинации, в особенности у людей, непривычных к наркотикам. В своем письме Вы говорите, что зачитывались оккультной литературой и что у вас с давних пор нездоровый интерес к тому, в каких именно образах могут являться призраки. Не забудьте также, что Вы рассчитывали увидеть нечто в этом роде и Ваша нервная система была доведена до крайнего напряжения.
Учитывая все эти обстоятельства, я полагаю, что описанные Вами последствия отнюдь не удивительны. Более того, всякому специалисту по наркотикам показалось бы очень странным, если бы принятое снадобье не оказало на Вас подобного действия.
Остаюсь, сэр, искренне Вас уважающий
Г.Е. Штубе, доктор медицины».
Примечания
1
По всем правилам искусства (лат.).
(обратно)
2
Приданое (фр.).
(обратно)
3
Уединение (фр.).
(обратно)
4
Здесь: понимаете? (фр).
(обратно)
5
Железнодорожная станция в районе лондонских доков. (Прим, пер.).
(обратно)
6
«Palace of the cross» — «Holy cross day, Holyrood-day» Воздвижение Честного Креста. Голируд — дворец, где произошло описанное событие.
(обратно)
7
Деттинген — баварская деревня на реке Майн, где в 1743 году, во время войны за австрийское наследство, англо-австрийские войска одержали победу над французами.
(обратно)
8
Спинет — старинный музыкальный инструмент, разновидность клавесина.
(обратно)
9
Уайт, Генри Керк (1785–1806) — английский поэт.
(обратно)
10
Гримальди, Джозеф (1779–1837) — английский комический актер.
(обратно)
11
Крибб, Том (1781–1848) — английский боксер.
(обратно)
12
Джонс, Иниго (1573–1652) — английский архитектор.
(обратно)
13
Он же (лат.).
(обратно)