Возмездие обреченных (fb2)

файл не оценен - Возмездие обреченных [без иллюстр.] (пер. В. Клеблеев,Юрий Михайлович Медведько) 7402K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Джон Фанте - Чарльз Буковски

Возмездие обреченных
Джон Фанте
Чарльз Буковски



Фанте действительно оказал на меня огромное влияние. Не столько по содержанию, сколько по манере изложения. Я сказал ему то же самое и наговорил еще кучу всего, когда навещал в больнице. «Ты по настоящему классный парень, Джон, а я всего лишь сукин сын». Он не возражал.

Чарльз Буковски


Наличие в тексте табуированной лексики предполагает, что книгу будут читать взрослые люди.

Предисловие

Появление под одной обложкой двух, на первый взгляд, столь разных авторов, как Чарльз Буковски и Джон Фанте, далеко не случайно. Не углубляясь в литературоведческие изыскания (достойные стать предметом отдельного исследования), мы хотим обратить внимание на такой чисто внешний фактор, как сходство и различие их судеб, которые, в конечном счете, оказались тесно переплетены друг с другом…

Оба писателя никак не относятся к числу стопроцентных американцев: Фанте — сын итальянских эмигрантов, Буковски — наполовину немец, объявился в Америке в трехлетнем возрасте. У обоих было тяжелое, малообеспеченное детство и юность. Оба были одержимы страстным желанием превратиться в профессиональных писателей, много трудились для этого и, как и положено начинающим авторам, терпели на этом пути массу лишений, разочарований и неудач.

Пылкий итальянец Фанте сломался в самом начале и, не дойдя до тридцатилетнего рубежа, предпочел перепрофилироваться в литературные поденщики при Голливуде. Буковски до конца оставался верен себе, с чисто немецкой педантичностью продолжая заваливать редакции литературных журналов своими опусами. Разменяв шестой десяток, он все-таки сумел добиться если не славы, то относительно широкой известности в США, а в Европе и Латинской Америке даже выбился в культовые фигуры.

Несомненно, многие свои литературные приемы Буковски позаимствовал именно у Фанте, однако со временем ученик воздал должное учителю. Собственно, настоящее открытие Фанте как писателя состоялось лишь в 1978 году, после того как Буковски назвал его (наряду с Селином) в числе своих самых любимых авторов. Показательно, что в то время Фанте был не только жив, но и вполне благоденствовал, являясь штатным голливудским сценаристом и владельцем роскошного особняка в Малибу. С финансовой точки зрения он был фигурой гораздо более преуспевающей, чем сам Буковски, который лишь в пятидесятилетнем возрасте позволил себе роскошь расстаться с опостылевшей работой почтового клерка. Тем не менее, тогда, в 1978 году, именно рекомендация «Бука» стала для Фанте лучшей рекламой и своеобразным творческим допингом.

В конечном счете, и Буковски, и Фанте добились признания и популярности. И этот успех стал «возмездием обреченных». Возмездием тем трудностям, которые они преодолели — нужде, социальным перегородкам, непониманию окружающих и самой судьбе, наконец…

Джон Фанте
из книги
«БОЛЬШОЙ ГОЛОД»
рассказы 1932–1959




Джон Фанте родился в 1909 г. в городе Боулдер, штат Колорадо. Его отец, каменщик Николо Фанте (итальянский эмигрант из Абруцци), крепко пил и часто уходил из семьи. Мать будущего писателя — Мария (тоже итальянских кровей) сильно переживала эти измены, но каждый раз прощала «блудного супруга» и всегда принимала его обратно в лоно семьи. Впоследствии, оба родителя займут достойное место в творчестве своего сына.

Закончив католическую школу, поучившись в Колорадском университете и попробовав себя в профессиональном бейсболе, Джон Фанте автостопом отправился в Калифорнию. В 1930 г. он обосновался в Вилмингтоне и вступил в переписку с тогдашним патриархом американской журналистики Л. Менкеном.

Прославленный мэтр был настолько внимателен, что не только отвечал на послания никому не известного юноши, но и опубликовал в 1932 г. один из его рассказов в своем журнале «Американский вестник» («American Mercury»). Более того, в следующем году Менкен помог ему получить аванс в 450 долларов для написания будущего романа.

Через семь месяцев книга была закончена и получила название «Дорога в Лос-Анджелес». На ее страницах впервые появился «alter ego» самого Фанте — Артуро Габриэль Бандини, умный, честолюбивый и закомплексованный молодой человек, мечтающий (как и положено всем молодым людям) о женщинах, славе и удаче.

Однако, несмотря на свои литературные достоинства, книга была отвергнута издателями. Смущение вызвали пространные описания интимных сторон жизни главного героя, а также его напряженные размышления на сексуальные темы.

Неудача не заставила Фанте отказаться от мечты о «великом американском романе». В 1938 г. он пишет «Подожди до весны, Бандини», где главным героем выводит отца Артуро — Свево Бандини (работягу — каменщика, пьяницу и бабника), а в 1939 г. завершает «Спросите у пыли» (продолжение «Дороги в Лос-Анджелес»).

Оба романа появились на книжных прилавках и были доброжелательно встречены критикой. Тем не менее, продавались они плохо. Сам Фанте винил в этом своего издателя Стекпоула, который совершенно не занимался «раскруткой» молодого автора, растрачивая все силы на судебную тяжбу, связанную с нелегальным изданием гитлеровской «Майн кампф».

Чтобы свести концы с концами, по протекции Менкена Фанте устроился штатным сценаристом на студию «Уорнер Бразерс» и одновременно продолжал печатать свои рассказы в различных литературных журналах. Некоторые из этих рассказов вошли в его третью по счету книгу «Темнокожий даго» (1940), другие впоследствии были объединены в сборник «Вино юности» (1985).

Тем не менее, писательская деятельность не приносила стабильного дохода, и Фанте все больше концентрировался на работе кинодраматурга. Фильмы, снятые по его сценариям, практически неизвестны в России, однако в Голливуде считаются классикой («Полнота жизни», «Мы с моим мужчиной», «Святой поневоле» и др.). Наибольший успех выпал на долю «Полноты жизни» — истории о семейной паре, которая никак не может разойтись, несмотря на свои постоянные скандалы. Картина была сделана по одноименной книге Фанте в 1952 г. и даже номинировалась на «Оскар».

В начале 1970–х, работая над сценарием «Китайского квартала», кинодраматург Роберт Тауни наткнулся на «Спросите у пыли» и, прочитав роман, сразу купил права на его экранизацию. Своим проектом он даже заинтересовал Копполу, который намеревался снять по нему фильм, однако многолетняя эпопея с созданием «Апокалипсиса наших дней» так и не позволила реализоваться этому замыслу.

И все же «второе открытие» Фанте состоялось, причем при самых неожиданных обстоятельствах. Чарльз Буковски упомянул о нем в своем романе «Женщины», который вышел в 1978 году:

Я сидел в баре и пил. К моему столику подошла пожилая женщина и с важным видом представилась. Она, видите ли, преподает английскую литературу и привела с собой одну из своих учениц — пончик по имени Нэнси Фриз. Судя по всему, у Нэнси была течка. Гостьи хотели знать, не соглашусь ли я ответить на несколько вопросов, составленных учениками их класса.

— Валяйте.

— Кто был вашим любимым автором?

— Фанте.

— Кто?

— Джон Ф-а-н-т-е. «Спросите у пыли», «Подожди до весны, Бандини».

— А где можно найти его книги?

— Я нашел в Центральной библиотеке. Угол Пятой и Оливковой, кажется.

— А чем он вам нравится?

— Сплошная эмоция. Очень мужественный человек.

— А вы верите в мужество?

— Мне нравится видеть его во всех — в животных, птицах, рептилиях, людях.

— А почему?

— Почему? От этого легче дышится.

Поначалу все решили, что Бук занимается мистификацией, а фамилия «Фанте» является не более чем производным от слова fantazy. Тем не менее, когда издатель Буковски Джон Мартин прочитал «Спросите у пыли», он тут же принялся наводить справки об авторе. Выяснилось, что Фанте еще жив, однако ослеп и парализован. Несмотря на это, совсем недавно писатель даже выпустил очередной роман «Братство винограда» (1977), который, как повелось, прошел незамеченным.

После того, как за дело взялся Джон Мартин, события приняли иной оборот. Будучи переиздана со вступительной статьей Ч. Буковски, книга Фанте «Спросите у пыли» пользовалась огромным успехом в США и особенно в Европе. Смертельно больной Фанте вновь поверил, что его книги нужны и начал диктовать жене новый роман. Он успел закончить свою последнюю книгу и даже увидел ее отпечатанной. Издательство «Блэк Сперроу Пресс» выпустило роман «Мечты из Банкер-Хилла» в 1982 г., а 8 мая 1983 г. Джона Фанте не стало.

Как это обычно и бывает, посмертная слава писателя оказалась намного больше прижизненной. Его книги постоянно переиздаются, причем дело дошло и до вещей ранее не публиковавшихся (как в случае с «Дорогой в Лос-Анджелес»). На экраны вышло не менее 6 фильмов, снятых по прозаическим произведениям Фанте, причем роли в них исполняли такие звезды мирового класса, как Берт Ланкастер, Эмилио Эстевес, Фэй Данэауэй, Орнелла Мути. Более того, многие литературные критики всерьез склонны пересмотреть существующую иерархию американских писателей, чтобы отвести Фанте «более подобающее ему место». О том, насколько эти заявления могут быть признаны обоснованными, мы предоставляем судить нашему читателю.



Быть чертовски умным парнем

Подумать только, — размышлял Юрген, — мир, в котором я обитаю, управляется существами, интеллект которых не составляет и одной десятой моих мыслительных способностей. Я подозреваю, более того, я уверен, что это решительно несправедливо. Как жить после этого, если даже я ни в чем не могу разобраться, будучи таким чертовски умным парнем?

Джеймс Брэнч Кэйбелл
«Юрген: Комедия справедливости» (1919)

В субботу вечером Эдди Эйкн и я, покуривая сигареты, сидели на пляже. Вилмингтон позади нас сиял яркими разноцветными огнями. В ста футах над пляжем, в летнем павильоне, джаз-оркестр усердно наяривал «Бумажного тигра». Песня напомнила мне рассказ Бена Хехта об известном антропологе, который всю жизнь колесил по свету в поисках первобытных обычаев и традиций, а потом вдруг на старости лет у себя в городе обнаружил, что местные музыка и танцы не менее уникальны, чем церемониальное фиглярство каких-нибудь допотопных дикарей с острова Фиджи. Сей же час и на том же самом месте изыскания ученого обрели долгожданное завершение, и он написал книгу, которую вынашивал целых восемь лет.

Я изложил сюжет Эдди. Он ухмыльнулся деликатно и сказал:

— Неплохо, неплохо. Только я не понял юмора. Давай сходим в «Маджестик», потанцуем.

Я неважнецкий танцор, потому как излишне зависим от партнера и чересчур стеснителен в кривляньях у всех на виду.

— Я не могу, — сказал я. — Мне надо быть завтра рано утром на пристани.

— Да только разок-другой станцуем, и все. Сейчас всего девять часов.

— Ладно, — неохотно согласился я. — Но только пару раз, не больше.

Мы встали и отряхнули песок со штанов.

— Боже, одеты мы с тобой черт знает как, однако, — заметил Эдди, заправляя свитер.

Однако на нем были — белая рубашка с черным галстуком, белый свитер и черные брюки, а на мне — коричневая суконная куртка, коричневые штаны, белая рубашка и темно — красный галстук.

— Да брось ты! — сказал я. — Мы что — манекенщики?

— Это кто такие?

— Те, которые ходят на показах моды.

Мы направились к «Маджестику». За бухтой переливались огни Сан-Педро. Посреди бухты маячили авианосцы «Лексингтон» и «Саратога», мрачные и безучастные. В голову пришла идея рассказа.

«Маджестик» был переполнен. Свет разноцветных лампочек, отражаясь от настенных зеркал, освещал развешенные между стропилами полоски витой гофрированной бумаги. Обычная танцплощадка, свободный вход, десять центов за танец, пятачок для танцев освобождается после каждого захода. Белое плетеное ограждение высотой в два фута окружало мраморный пол пятачка. Моряки, портовые грузчики с подружками, работяги с женами и богатые туристы — все теснились на этом пятачке. Мы поздоровались с несколькими знакомыми и направились к ограждению — посмотреть на танцующих, прежде всего на женщин. Оркестр все еще шпарил «Бумажного тигра». Время от времени один парень выкрикивал:

— Ииппии! Ваууу!

Эдди ткнул меня в бок:

— Чистокровный калифорниец из Техаса.

Мне было как-то неловко, во рту пересохло. Танцы — это то место, где женщины требуют обходительного обращения. Я попытался припомнить подходящие к случаю описательные прилагательные. Вместо этого в голову полезли мысли о полной бесполезности описательных прилагательных вообще, и я начал жалеть о том, что не остался дома и теперь не выполню свою норму в сотню слов. Девушка в черном атласе, дерзко облегающем бедра, лихо скакала на пятачке, тягая за собой своего потного партнера. Я следил за ней, недоумевая, чем она живет, и читала ли она когда-нибудь Ницше. В конце концов, я пришел к заключению, что с такими бедрами она явно еще не рожала, но уже далеко и не девственница.

— Пошли, — сказал Эдди, — пройдемся.

Самцов было бесчисленно. Мы с трудом пробрались к проходу, окружавшему пятачок, и прошлись вдоль сидящих зрительниц, высматривая свободных.

— Во! — сказал Эдди.

Впереди была парочка девушек без эскорта: одна — привлекательная с медно-рыжими волосами, другая — безусловное чучело. Они приветливо улыбнулись нам. Эдди подтолкнул меня к той, что посимпатичнее.

— Увидимся, — бросил он мне.

Эдди был ловкачом и отличным танцором.

Я двинулся по проходу. Чучело не отрывало от меня взгляда, когда я шествовал мимо. Пройдя футов десять, я обернулся. Наши глаза встретились.

— Боже мой!

Я двинулся далее, гораздо резвее, пытаясь подобрать слова, объясняющие мой внезапный взгляд назад: «В ее отвратительности есть некое очарование, которое, помимо моей воли, развернуло мой взор в ее направлении». Предложение вышло, несомненно, искусным, тем более, если принять во внимание краткость временного интервала, за который оно было сложено.

Я прошел по проходу на другую сторону павильона, где заприметил двух сидящих рядышком девиц — блондинку и брюнетку. Они склонились вперед так, что их головы почти лежали на коленях, и о чем-то бурно беседовали. Обеим было около двадцати пяти. Возможно, женаты, предположил я.

Я подтянул галстук и подошел к ним. Я очень хорошо сознавал, что мои размеры, моя, так сказать, мелкокалиберность — это пустяк, простая психологическая фата-моргана, но я никак не мог сбросить ее со счетов. Девицы посмотрели на меня исподлобья, слегка накренив головы. Их челюсти, перемалывающие жвачку, работали как жернова.

Я решил обратиться к блондинке — прикинулся простаком и заговорил:

— Можно вас на этот танец?

Играл медленный фокстрот.

Они одновременно прервали процесс жевания и уставились друг на друга. Потом блондинка тщательно осмотрела свои длиннющие ногти.

— Я никогда не танцую с незнакомыми, — сказала она, и, принявшись полировать ногти о бедро, обратилась к подружке:

— Давай, потанцуй с ним, Элси. Он вроде парень ничего.

Элси надула губы и медленно покачала головой.

— Хо, хо, — сказала она.

Это меня взбесило.

— Вы имеете в виду «Нет, сэр», не так ли?

Она посмотрела на меня.

— Да, именно это я имею в виду. «Нет, сэр».

Я развернулся и пошел прочь.

— Эй, ты! — крикнула блондинка, когда я был уже в десяти футах от них.

Я вернулся. Она все еще полировала ногти.

— Я передумала. Полагаю, ты можешь станцевать этот танец со мной.

На кой черт я ей вдруг понадобился?

— Это очень великодушно с вашей стороны, — сказал я, — но поскольку уж у нас с вами пошла игра предположений, то я полагаю, что вы можете идти к дьяволу.

Она закусила губу, прищурилась и стала пунцовой. Я попытался улыбнуться, но вышло не очень. Отходя, я услышал, как она сказала подружке:

— Меня в жизни еще так не оскорбляли.

Я поздравил себя с такой находчивостью, вспомнил, что Вольтер, Ханекер и Джордж Джин Натан были мастерами подобных эскапад, и представил, как бы они поступили на моем месте. Может быть, не так глуповато, но эффект был бы, без сомнения, тем же. Затем я назвал себя ослом, и некоторое время, прогуливаясь, цитировал по памяти кое-что из «Американского Кредо» Менкена.

Оркестр заиграл весьма приятную немецкую песенку — «Два сердечка в три-пятнадцать». Я подошел к пятачку посмотреть, как под нее танцуют. Было бы чудесно, представилось мне, спеть ее на немецком, и поскольку я всегда стремился к совершенству, я тут же возжелал выучить этот могучий язык. Но тут же пришел к мысли, что уподобляюсь обезьяне, восхищаясь всем тевтонским лишь только потому, что особа, на которую я обратил внимание, похожа на немку. Меня поразило то, что сказала эта блондинка. Я подумал о Ницше, укоряя себя за то, что я даже не мог быть уверен в том, что правильно произношу его фамилию, хотя и уважал ее не менее, чем свою собственную. Я вспомнил Заратустру: «Горечь — сладчайшая из женщин», и «Ты идешь к женщине? Не забудь твой кнут». Меня озадачило, что Ницше писал такие недоброжелательные банальности. Я должен был забыть о Ницше, если хотел провести приятный вечер. «Ницше и в тридцать три будет влиять на тебя», — сказал я себе решительно. «Но, — подумал я, — предположим, он вышел бы сейчас на пятачок и заявил: „Эй ты, парень! Выйди вон отсюда и прочисти себе мозги“. Я изумился, как бы, мне это не понравилось. Девица в черном атласе проскользнула мимо меня. Ницше тут же вылетел из головы, и мое сознание переключилось на тему любви с ней. Шервуд Андерсон, помнится, написал, что часто просто проходящая мимо женщина уже является зрелищем истинной красоты. Должно быть, ему виделась при этом женщина в черном атласе — как символ красоты, как чисто эстетическое воплощение этой категории.

Девица с партнером отплясали три танца. Все это время я не спускал глаз с ее талии. Вальс закончился, и она исчезла в толпе, а я даже не успел разглядеть ее лицо. Согласно моей баптистской вере, подумалось мне, я совершил смертельный грех, и теперь так близок к дьяволу, как никогда прежде. Я проклял всех священников.

Пятачок освободился, яркие лучи голубого и золотистого света прорезали зал. Оркестр разразился старым, всеми любимым вальсом „Прекрасный Огайо“.

Я поискал глазами местечко, где можно было бы присесть, расслабиться и послушать музыку в свое удовольствие, наслаждаясь каждой ее нотой. Неподалеку я увидел свободное место, прикрытое женским пальто.

— Это не ваше пальто? — спросил я у леди на соседнем месте.

— Мое.

— Не подвинете чуть-чуть, пожалуйста? Я хотел бы присесть.

— Ну, отчего же нет.

Леди была крайне толстой. Моя просьба раздосадовала ее, и это меня слегка порадовало. Я развалился с показной легкостью, надеясь, что женщина как-нибудь разовьет свою досаду, но она развернула ко мне свою широкую спину, и мне осталось только созерцать ее могучий загривок. Я откинул голову на спинку сиденья и уставился в потолок, наслаждаясь расплывающимися по залу звуками песни.

Сестре Мэри Эзелберт нравилась эта песня. Она обычно играла ее на органе, когда я учился в четвертом классе. Мэри — монашенка из Вайоминга. Она молится за меня каждый вечер. Эта песня всегда напоминает мне о ней. Возможно, в этот самый момент она молится за меня. И, Боже, что за парадокс — всякий раз, когда я вспоминаю о ней, я представляю, как ложусь с ней в постель. Как это говорил Юрген? Сейчас… там говорилось… нет… не так. А, вот. „Не существует воспоминания менее удовлетворительного, чем воспоминание о преодоленном искушении“. Нет, все-таки это безнравственно, так думать о Сестре Эзелберт. Ведь она молится за меня. И моя мать дома сейчас тоже молится обо мне. А также Отец Бенсон в Сент-Луисе, и Пол Рейнерт, и Дэн Кэмпбел. Как их угораздило стать священниками? Если бы они увидели книги Е. Бойд Баррета, они бы сожгли их, даже не читая. Я должен быть дома — сидеть, читать и писать. Я должен непременно до полуночи быть дома, если я рассчитываю написать положенные семьсот слов. Я должен писать, писать и писать. Мне надо еще пораньше сегодня лечь спать. Завтра — стальные катера. Я ненавижу эти железяки. Они изрезали мне все руки. Что за чертовщина? Я должен быть счастлив, что у меня есть работа. Какого дьявола? Концепции добра и зла давно исчерпали себя. Они — просто средства для достижения власти. Почти невозможно сделать то, что завещал Ницше, но, клянусь Богом, правда на его стороне, и я сделаю это. Сестра Мэри Эзелберт прекрасна. Она мечтала, что я тоже стану священником. Моя мать тоже. А я хочу видеть их абсолютно голыми, так как только абсолютная красота учит раскаянию. И что же он имел в виду под этим? Я не знаю. Как ребенок у Шервуда Андерсона, который говорит: „Я не знаю, почему, но я хочу знать — почему“. Андерсон пишет как старый кряжистый фермер. Кэйбелл сочиняет удивительные строки. Ох, Кэйбелл! Ох, Юрген, Юрген. Чертовски умный парень. Ну, ничего, Юрген. Я просто еще молод. Почему Ницше таскался по всей Европе за этой Саломе? Он просто был еще молод. Я мог бы еще стать священником. Но меня тошнит даже при мысли о том, что я позову священника к своему смертному одру. Я — трус? Нет. Я — чертовски умный парень. Мне сейчас следует быть дома, вместо того, чтобы слушать здесь эту песню. Я должен писать, писать и писать. Прекрасная песня. Сестра Эзелберт любила ее.

Песня закончилась, и я осмотрелся вокруг. Справа от меня сидела девица, которой я не заметил раньше. Ее ноги были упакованы в зажигательные ажурные чулки. Соблазнительные контуры голеней чуть портили костлявые мертвенно — бледные колени. Далее следовали — юбка из темного сукна, белая блузка и темный спортивный жакет. Мощные сверкающие зубы казались слегка великоватыми для того, чтобы давать возможность естественно закрываться губам. А волосы были как покрытые лаковой изоляцией медные провода. На шее болтался фальшивый топаз, совершенно гармонирующий с ее волосами и карими глазами.

Вставая, я слегка склонился к ней, и, стараясь выглядеть как можно более любезным, поинтересовался:

— Не станцуете со мной этот танец?

— Почему нет? — сказала она. — Веселенькая музычка.

Играл медленный фокстрот.

— Одну минуту, — сказал я.

Она уже стояла, когда я вернулся с билетами.

Ее глаза были на уровне моего лба. Мы подошли ко входу на пятачок, я отдал билеты смотрителю, и мы двинулись по мрамору. Ее крепкие стройные ноги пунктуально повторяли мои путаные па, в то время как мои пальцы, вздымаемые и низвергаемые ее хорошо проработанной спинной мускулатурой, двигались как клавиши механического пианино. Пудра и помада источали приторный аромат. И я страстно вдыхал его.

— Мы не встречались до этого? В Стэнфорде?

Она была студенткой. Не стоило говорить, что я портовый грузчик. Я расслабил пальцы левой руки, чтобы она не почувствовала мозолей на них.

— Вне всякого сомнения, — ответил я, — эрудиция вливалась в меня именно в этом прославленном заведении.

Она рассмеялась.

— Танцуете вы уж точно как в Стэнфорде.

— Это комплимент?

— Конечно!

Ах ты, гнусная брехунья, подумал я.

— Да, — сказал я, — мы верные апостолы науки, только без нимбов.

— Вы говорите, точно как профессор.

— Иначе и быть не может, это ведь моя должность в Стэнфорде, — изрек я в наигранно-менторской манере.

— Правда? Но вы такой молодой.

Господи, она поверила мне. Действительно, я чертовски умный парень, или, еще лучше, она чудовищно глупая девица.

— Я закончил обучение в прошлом году. Преподаю первый год.

— А что вы преподаете?

— Коммунизм.

Я был уверен, что знаю о коммунизме больше, чем она.

— А, старая песня. Коммунизм и законопорядок.

— Какой законопорядок? — возмутился я. — Вы когда-нибудь слышали про Билль о правах?

— Ну, — робко начала она, — я всегда думала, что коммунизм и законопорядок несовместимы.

— Какая нелепость! Неимоверно!

— Вы, наверное, думаете, какая я глупая.

Она заняла оборону. Я представил себе улыбку Юргена.

— Да что вы! Это не очень серьезная оплошность.

Дальше я продолжил вкрадчиво:

— Но, знаешь ли, малыш, Иегова, похоже, вообще не допустил ни одной оплошности, когда сотворил тебя, не так ли?

Мы станцевали пять танцев подряд. Когда мы покидали пятачок, она называла меня Профессором. Я представился Профессором Кэйбеллом.

Мы выпили молочного коктейля и сели в укромном темном уголке зала у самой эстрады. Ее звали Нина Крег, она училась в местном молодежном колледже. Очень быстро я утомился от ее глупости, потому что некому было ее демонстрировать.

Мы поцеловались бесчисленное количество раз. Это было почти спортивное увлечение. Губы у нее были сочные, мягкие, сладкие и влажные, и они отвечали взаимностью. Она бросалась в объятия бесстрашно и охотно, и это мне очень импонировало, поскольку я до этого никогда не целовал студенток. Я всегда глумился над легендарной студенческой пылкостью в книжках, но теперь нашел ее вдохновенной и даже упоительной. Когда наши губы сливались в поцелуе, ее руки обхватывали мою шею, и пальцы с неистовой силой вонзались мне в спину.

Примерно через полчаса я предложил ей пройтись по пляжу, но получил краткий и решительный отказ:

— Ни за что!

Я растерялся и чуть не забыл даже, что я профессор.

Я стал умолять ее.

— Нет. Я не покину этого зала.

Спорить с ней было бесполезно. Она так возбудила меня, что у меня ломило в висках. Я откинулся на сиденье и закрыл глаза, стараясь изобрести более убедительные мотивы.

Она тоже расслабилась, отбросив голову на спинку сиденья.

Я посмотрел на ее бедра: красная подвязка выглядывала из-под подола ее юбки.

Я аккуратно коснулся ее пальцем, потом резко оттянул и спустил как тетиву.

Подвязка смачно вонзилась в ляжку. В недоумении она схватила меня за руку и воскликнула:

— Зачем, профессор?!

— Десять тысяч извинений.

— Вам должно быть стыдно.

— Не следует выказывать свои бедра. Я просто предостерег вас.

Она держала меня за ладонь, и подушечки ее пальцев коснулись моих мозолей. Пальцы напряглись, и она в испуге отдернула руку, как от чего-то гадкого. Этим утром я вскрыл один волдырь на ладони и смазал его йодом. Я не мог работать в перчатках. После вскрытия остались острые зазубрины и заусеницы, как на лапе животного, так что даже когда я просто почесывал себе плечо, на нем оставались белые царапины.

Она раскрыла мою ладонь и положила к себе на колени.

— Господи, — сморщилась она, — какие ужасные руки! Что вы сними сделали?

Обработанная йодом рана была похожа на сгусток запекшейся крови. Я не искал оправданий.

— Да это пустяки, — сказал я.

— Я бы так не сказала!

Она вскочила и всплеснула руками.

— Скажите, вы обманули меня?

— Обманул?

— Вы не профессор! Вы просто какой-нибудь шофер, или рабочий, или что-то в этом духе!

— Ну и что из этого?

— Что из этого?! Посмотрите на свои руки! Посмотрите на свою замызганную куртку! Вы не профессор! Вы врун! Вот вы кто такой! Грязный врун!

Она почти дошла до крика. В глазах появились слезы. Я стоял, проглотивши язык, однако если бы мы были наедине, я наверняка искалечил бы ее. Я глупо вылупился на свой вскрытый волдырь и постарался улыбнуться. Многие поглядывали в нашу сторону. Я заметил пожилую женщину в очках, она смеялась. Что ты смеешься, подумал я, ты — ветхая авоська с костями. Затем я попытался подыскать литературные выражения для разрешения сложившейся ситуации, но кроме как „кулаком в лоб или по зубам“ в голову ничего не приходило. Как-то сам собой родился сюжет рассказа, где мужчина убивает женщину, и я очень пожалел о том, что у меня под рукой не оказалось блокнота, чтобы записать его. Я решил, что если я хочу, чтобы воспоминания об этом инциденте остались хотя бы нейтральными, я должен сейчас же встать и отхлестать эту девицу по щекам. Но вместо этого я промямлил:

— Я очень сожалею, извините, мне, правда…

— „Я очень… правда… извините!“ Ты гнусный врун! Вот это правда!

Господи, подумал я, это, видимо, единственное обвинение, которое она в состоянии сформулировать.

Ее правая рука оторвалась от бедра, и тыльная сторона ладони припечаталась к моей щеке. Удар был хлестким и болезненным.

Я вскочил с твердым намерением тут же сбить ее с ног. Но вместо этого взял и… зафиксировал в памяти фразу: „Она выбросила вперед руку, он почувствовал острую боль под глазом и осел на пол“.

Бормоча ругательства и бросая косые взгляды на изумленную публику, я сел на место. Девица скрылась в толпе.

Неожиданно я подумал о Ницше, Кэйбелле, Натане, Льюисе, Андерсоне и многих других. Будь проклят Ницше! Будь проклят великий Менкен! Будь проклят Кэйбелл! Будь проклята вся эта божественная компания! Я должен был разорвать эту мегеру на куски. Что такого с моими руками?! Будь проклят мой отец. Будь проклята моя мать. Будь я сам проклят! Почему я не ударил ее? Почему не угробил ее? Будь выше этого… ох, Ницше, да пошел ты! Ради Христа — оставьте вы меня все в покое хоть на минуту! Концепции добра и зла годятся только вообще. Все хорошо, что проистекает от силы, власти, здоровья, счастья и трепета пред величием. Что он имел в виду под трепетом? Вовсе не ужас. Нет, он имел в виду благоговение. Я должен был убить ее. Юрген на самом деле чертовски умный парень. По крайней мере, она хоть поверила, что я — профессор. Я должен был назвать ее ничтожной невеждой, хотя бы.

Определение Эверетом Дином Мартином образованного человека просто прекрасно. Сексуальное равноправие — вещь неоспоримая, но мне-то какого дьявола с ним делать? Ницше говорит, что в самой противоположности полов заключается их антагонизм. Как бы я хотел подержать еще хотя бы пару минут ее руку в своей. Надо идти домой. Я должен написать семьсот слов и прочитать пятьдесят страниц.

Я подошел к фонтанчику у входа и заказал чашку быстрорастворимого кофе. Официантка не отходила от меня, пока я не положил свои обычные три ложки сахара.

— В следующий раз, — сказала она, — я налью вам кофе в сахарницу. Это сбережет вашу энергию.

— Ваши познания в области физики просто никуда не годны, — ответил я. — Разве вы не знаете, что энергия бесследно не исчезает?

— Хитрожопый, да?

— Нет, я просто чертовски умный парень.

Целовать человека, целовать и целовать, и вдруг, увидев, что у него руки в мозолях, — оскорбиться. Это как раз в духе „Американского Кредо“. Она просто трусливая тварь, христианка. Ее место в монастырской келье. Сестра Эзелберт в женском монастыре в Вайоминге молится за меня. Пол Рейнерт и Дэн Кэмпбел заделались послушниками в Сент-Луисе. Иезуитство это все. Будь прокляты все эти верования! Я должен укрепиться в своем неверии! Должен быть издан антирелигиозный закон! Уильям Дж. Брайен был негодяем. И какие ужасные книги он писал. Надо пойти домой и все прочитать. Я должен был убить ее! Что говорил Юрген? Случалось ли с ним что-либо подобное? Я никогда не смогу писать, как Кэйбелл. Скучный, застенчивый, слащавый писака. Моя мать не спит, ждет меня. Какого дьявола? Что, я сам не смогу позаботиться о себе? Когда-нибудь я низвергну этот миф о женщинах. Может быть, будь я джентльменом, она бы сейчас шла со мной бок о бок. Может быть, будь я джентльменом, я мог бы повалить ее тут же на холодный песок. Ха! Вот иду, разглагольствую, как Юрген. Великолепно. Надо идти домой и писать.

Я повернул и увидел Эдди. На лбу у него блестели капельки пота, а по сиянию глаз можно было сразу догадаться, что вечер для него сложился удачно.

— Господи, Боже мой! — воскликнул он. — Где ты пропадал?! Я ищу тебя уже весь вечер!

— Да там-сям.

— Я все облазил!

— Ну что, домой?

— Домой?! Да ты что! У меня кой-чего схвачено! Кой-чего вкусненького!

— Нет, с меня хватит этих тварей.

— Каких тварей?

— Женщин.

— Ой, книжек начитался, да?

— Я был очень близок к успешному завершению вечера, — сказал я.

— Да?

Я рассказал ему о моей профессорской интермедии.

— Да ты просто олух! Я бы уничтожил эту мадмуазель! Давай, пошли! — сказал он с нетерпением.

Я заплатил за кофе.

— Куда?

— Есть место, мальчик.

— Нет, мне надо домой. Завтра трудный день.

— Да тебе лишь бы уткнуться носом в книжку. Ничего путного там не найдешь.

— А с тобой — найдешь.

— Что ты! Шикарные девки!

Он улыбнулся и очертил в воздухе их неподражаемые формы.

Я заморгал в размышлении.

— Все схвачено! — сказал он, щелкнув пальцами. — Они сейчас внизу, в машине. Я думал, ты там будешь ждать.

— Ну, пошли.

Я решил написать сегодня только триста слов. Чтение можно пропустить один раз.

Мы вышли из танцевального зала.

— Одна — блондинка, другая — брюнетка, — разъяснял Эдди. — Ты берешь брюнетку.

— А как она насчет всего прочего?

— Не гони!

Машина Эдди стояла в квартале от танцплощадки. Это был „Форд“ родстер с ярко-желтыми колесами. Через заднее оконце были видны головы девушек.

Эдди поставил ногу на подножку.

— Ну вот, Элси, — сказал он, — это твой дружок.

Из окна высунулась блондинка и посмотрела на меня.

Наше взаимное изумление было неописуемым, поскольку это была та самая девица, которая полагала, что я мог бы станцевать с ней танец.

— Ой, — сказала она, — так это ты?

— Точно, — рассмеялся я.

— Ой! — присоединилась Элси.

— Ты знаешь их? — спросил Эдди.

— Очень близко. Но, истинно говорю тебе, не более часа назад я обрек их на вечные муки в огне.

— Ох ты — ну, поговори, поговори, божий человек.

— Тебе тоже не избежать Геены огненной, — сказал я.

Брюнетка осторожно выглянула из окна.

— Что он сделал? — спросил Эдди.

— Он оскорбил меня, — сказала блондинка.

— Господи Иисусе! — выпалил Эдди. — Ну, ты муфлон! Что ты о себе думаешь, ученый? Так обломать шикарную вечеринку!

— Я не поеду с ним, — сказала Элси.

— Я тоже, — добавила блондинка. Ее звали Сара.

Минуты две все молчали. Я рассматривал свои туфли. Сара глядела вдаль сквозь лобовое стекло. Ее подбородок был решительно выдвинут вперед. Элси смотрела через боковое окно в другую сторону. Эдди что-то чертил пальцем на боковом крыле.

— Ладно, — сказал он, — давайте забудем все.

— Нет.

— Нет, ни в коем случае.

— А если он извинится?! — воскликнул Эдди так, будто придумал что-то восхитительное. — Все будет нормально?

Извинения были совершенно излишни. Девицы и так уже были почти готовы сдаться, лишь бы только хорошо провести времечко.

Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.

Элси сказала:

— Он должен очень-очень реально извиниться.

— Извиняйся, — сказал Эдди.

— Элси, — начал я, — я так подавлен печалью, что готов целовать твои ноги, дабы ты уверовала в чистосердечность моего раскаяния.

Элси захлопала в ладоши.

— Пойдет, Сара? — спросила она.

— Шикарно.

— Вот и все дела, мальчик!

— Я бы хотел, чтобы вы знали, что я чертовски умный парень.

Эдди сплюнул.

— А я бы хотел, чтобы ты знал, что ты чересчур любишь себя, — сказал он.

— Ты прощен, — сказала Элси. — Можешь ехать со мной теперь.

— Да, — добавила Сара, — ты прощен полностью.

Элси вышла из машины и пересела на заднее сидение. Выполняя эту процедуру, она дала мне возможность понять, что на ней нет чулок, а есть только небесно-голубые трусики.

Я полез за ней.

— Одну минуту, — сказала блондинка. — А ты ничего не забыл?

— Мое сознание хранит все в мельчайших деталях, — ответил я, глядя на ноги Элси.

— Ой, опять ученый заговорил, — поморщился Эдди.

— А что он забыл? — спросила Элси.

— Он сказал, что поцелует твои ноги, — хихикнула Сара.

— Еще чего! — возмутился я.

— Ты сказал, что ты готов, — сказала Элси.

— Давай, — сказал Эдди, — целуй. А то мы так до рассвета не тронемся.

Я пылко осудил подобную гадкую затею, ну, может быть, чуть переиграл негодование, но затем исполнил-таки требуемое с превеликим удовольствием. Потом втиснулся на сиденье рядом с ней, мотор заурчал и мы двинули.

Ночь была чудесная. Светила желтая луна.

Я сунул руку в карман за пачкой жевательной резинки.

— Жвачка? — спросила Элси.

— Нет, я никогда не пользуюсь жевательной резинкой, — ответил я, вспомнив ее набитый резиной рот на танцах.

— А следовало бы. Это продвигает в наше время — время моющих пылесосов и продуктов быстрого приготовления.

— Хорошо, я попробую как-нибудь, если хотите.

Потом я показал ей свои мозоли. Она запечатлела поцелуй на каждой ладони, и я отлучил от церкви немилосердную студентку. И все же я предпочел бы быть с нею на заднем сиденье, а не с Элси.

— У моего брата еще хуже, — сказала она.

— Эти мозоли безоговорочно наихудшие на свете. Они вне всяких сравнений, так что мозоли твоего родного брата тут совсем неуместны.

— Е-мое! Да ты чертовски умный пацан.

— Ты имела в виду, наверное, чертовски умный парень, — поправил я.

Элси и Сара клялись, что они никогда не пили, но мы не очень-то дивились их клятвам. Эдди заехал в темную часть бухты, где мы извлекли наши наличные и взяли упаковку пива. Бутлеггер добавил нам от себя в качестве бонуса еще четыре бутылки.

Мы решили не пить пиво до полуночи. Но когда Сара и Элси стали доказывать, что они вдобавок еще и не голодны, каждый принял по бутылочке, и мы отправились в ресторан, где от всей души поужинали. Редко мне доводилось встречать таких прорв, как Сара и Элси.

Когда мы вышли из ресторана, была уже почти полночь. Элси и Сара предполагали, что мы возьмем их с собой домой. Им не хотелось оставаться так поздно на улице, так как в этом Сан-Диего полно убийц, и никогда не знаешь, кто тебе встретится.

Мы с Эдди расхохотались.

Потом Эдди поехал в гостиницу, где мы сняли апартаменты. Ночной портье позволил нам протащить пиво в номер, так как мы дали ему доллар на чай и две бутылки на сон.

В пять часов машина взревела под окном, и я вышел на улицу. За рулем была блондинка. Эдди спал на соседнем сиденье. На заднем спала Элси. Битый час мы колесили по пляжам в бесплодных поисках той, которая дала мне пощечину на танцах. Но за этот час мы не встретили ни одной, по крайней мере, приличной девушки. Этот розыск организовала Элси, разгневавшись не на шутку, когда я рассказал о происшедшем, но, в конце концов, угомонилась-таки и уснула.

Езда в промозглом утреннем тумане отрезвила меня. Было уже поздно ложиться спать, и еще рано идти на работу. Я совсем еще не устал, и решил помарать бумагу до работы. Я знал, что мать ждет меня, готовая излить на меня все свое негодование.

Я бесшумно открыл дверь, но мать, сидевшая у лампы, тут же проснулась. В этой же комнате на тахте спал мой брат, мы с ним спали вместе.

— Ну, наконец-то пришел, пьяница, — сказала мать.

Я закрыл дверь.

— Ты пил. Я чувствую этот поганый запах даже отсюда.

Я сел на кровать.

— Я потратила три тысячи долларов, чтобы дать тебе хорошее католическое образование. И что я вижу? Посмотри на себя. Стыд и срам.

Я начал развязывать шнурки.

— Открой свое сердце Богу и пойми, что ты творишь.

Туфля глухо упала на пол.

— Один смертный грех за другим. Я уверена, что ты был с какой-нибудь мерзкой заразной девкой. Боже, прости его. Пощади моего сына.

Мои носки были мокры от пота. Почему Ницше так не любил пиво? Этот человек обладал железной волей. Аскетизм не прибавляет добра человеку, но если концепция добра и зла просто человеческий вымысел, то, я полагаю, в этом было его могущество.

— Бог тому свидетель, как я трудилась из последних сил, чтобы достойно воспитать этого мальчика.

Я хотел бы, чтобы кто-нибудь интерпретировал Ницше для практического приложения.

— Почему ты не берешь пример с Пола Рейнерта? Он учится на священника, и его сердце открыто Богу. Он никогда не будет делать того, что ты себе позволяешь. Он не напивается и не читает безбожных книжек.

Но предположим, что каждый человек воспринял бы заветы Ницше и последовал им. Ну, тогда, полагаю, такой человек, как я, очень скоро мог бы подняться до известных пределов, подобно Эмерсону. Эмерсон любит, конечно, похвастать своим словарным запасом. Он заставляет тебя листать словарь до головокружения. Взять хотя бы его определение души: Душа — это Моральное Начало Вселенной. Дьявольски содержательная дефиниция. Ханжеское вранье.

— Что отец, что сын! Ты даже еще хуже отца! Зачем я только вышла за него? Почему Господь не сразил меня насмерть прямо на алтаре?

Эх, если бы у меня было время прочитать всего Эмерсона. Несомненно, это был бы превосходный лингвистический тренинг.

— Ты просто грязное животное без всякого понятия о Боге и Человеке. Ох, как я устала от этой жизни.

Я бы мог купить всего Эмерсона в дешевом издании по доллару за томик. Если бы этой ночью я не потратил деньги, я смог бы купить семь томов. Но, слава Богу, я всего-навсего нищий работяга.

— Боже всевышний, Благочестивая Непорочная дева Мария, Святой Иосиф — заберите меня из этого несносного мира!

Мой брат проснулся и зарычал:

— Ради Бога, ложитесь спать. Я не могу спать в таком шуме.

— Прошу не заблуждаться насчет меня. Я лично не проронил ни слова, — заметил я.

— Ма, у тебя будет достаточно времени покостерить его завтра, — сказал он.

— И для этого я гнула спину и надрывалась, чтобы ты читал эти безбожные книжки? А говорится ли в этих грязных книжках о покорности, о послушании, о повиновении?

Увы, я испытываю те же муки, что и Юрген, когда Кощей забрал у него его четвертую жену.

— Говорится ли в этих грязных книгах о том, что надо ходить в церковь? Любить свою мать? Ты, пес, ты не любишь свою мать! Ты бы только обрадовался ее смерти!

— Нет, мам, я люблю тебя, — сказал я.

— Любишь? Ты — любишь? Это называется любовью? Водиться с грязными заразными девками? Я все знаю про тебя, я вижу тебя насквозь, тебе не обмануть меня!

— Я должен иногда немного отдохнуть, — сказал я.

— Отдохнуть? Отдохнуть! Ты называешь смертный грех отдыхом? Ох, мой мальчик, мое бедное дитя! И это то, чему учат тебя твои книги? Ты когда-нибудь видел Пола Рейнерта с женщинами легкого поведения? Видел?!

Будь проклят этот Пол Рейнерт и все священники на свете.

— Ты губишь себя. Твоя душа черна как сажа!

Я решил не надевать пижаму. Меня стала одолевать усталость. Я отказался от мысли что-нибудь написать перед сном. Я посмотрел на руки, и снова пожалел, что не отправил эту студентку в нокаут. Как бы я хотел так же, как она, ходить в колледж. Я припомнил девушку в черном атласе, скачущую на пятачке. Надо бы прочитать что-нибудь из Заратустры и обдумать прочитанное перед сном.

— Завтра я разорву на куски все твои поганые книжки! — кричала мать. — Я все их сожгу до единой!

— Попробуй только. Клянусь, я тогда уйду из дома.

— Ложись спать! — заорал мой брат.

— Да, пожалуйста! — донесся голос сестры из соседней комнаты.

Я подошел к моему столу и отыскал Заратустру.

Наугад открыл страницу и прочел: „Они называли Богом то, что противостоит им и внушает страх, и поистине, они были героически духовны в своем поклонении Ему“.

Поцеловав мать, я лег в постель.

Она ушла к себе в комнату. Я слышал, как захрустели ее преклоняемые колени. Потом затрещали четки.



Примечания к рассказу «Быть чертовски умным парнем»

Бен Хехт (1893–1964), американский сценарист, продюсер, драматург, романист. Современники называли его «Шекспиром Голливуда». Родился в Нью-Йорке в семье евреев-эмигрантов из России. Позже его родители переехали в городок Расин, штат Висконсин, где Бен пошел в школу. В возрасте 12 лет он некоторое время работал цирковым акробатом, затем поступил в университет Висконсина, а после его окончания перебрался в Чикаго. Здесь Хехт начал свою литературную карьеру в качестве репортера. После Первой Мировой войны он некоторое время был корреспондентом «Чикаго Дейли Ньюс» в Берлине, где написал целую серию материалов о германском революционном движении, а также свой первый роман «Эрик Дорн» (1921).

Вернувшись в Чикаго, Хехт некоторое время редактировал собственную литературную газету, после чего переехал в Нью-Йорк и переключился на работу кинодраматурга. Самостоятельно и в соавторстве он написал множество сценариев, причем наиболее плодотворным оказалось соавторство Хехта с Чарльзом Мак-Артуром; за фильм «Негодяй» они даже получили «Оскара».

Многие фильмы, поставленные по сценариям Хехта, а иногда и при его непосредственном участии в качестве сорежиссера и/или продюсера, стали классикой «фабрики грез» («Леди и джентльмен» — 1939, «Его девушка Пятница» и «Ангелы над Бродвеем» — 1940, и др.). С конца 1940–х количество сценариев, выходящих из-под пера Хехта, несколько уменьшилось, однако на экраны стали выходить ремейки его старых фильмов (наиболее известный и удачный пример: «Некоторые любят погорячей» — в советском прокате «В джазе только девушки»), Скончался Бен Хехт во время работы над очередным сценарием — «Казино „Рояль“» (фильм вышел в свет в 1967).


Фридрих Ницше родился 15 октября 1844 года в местечке Реккен в Тюрингии (Германия) в семье протестантского священника, ведущего свою родословную от польских дворян Ницке. В период учебы в гимназии одноклассники сравнивали маленького Фрица с «12–летним Иисусом Христом в храме». Библейские тексты и церковные песнопения он декламировал настолько проникновенно, что не раз вызывал слезы у слушателей.

Отучившись в Бонне и Лейпциге, Ницше получил диплом филолога и в 25 лет стал профессором Базельского университета. В 1879 он был вынужден оставить кафедру и отправиться в Швейцарию для поправки здоровья.

Остаток своих лет Ницше провел в различных лечебницах, а также в доме своей матери (близ Наумбурга), страдая от сильных головных болей и приступов какой-то неизвестной болезни. Тем не менее, это не помешало ему создать множество философских произведений, оказавших огромное влияние на современников и потомков («Рождение трагедии из духа музыки», «Человеческое, слишком человеческое», «Веселая наука», «По ту сторону добра и зла», «Генеалогия морали», «Сумерки кумиров», «Ессе Homo», «Антихристианин», «Воля к власти» и др.). Особенно большим успехом у читателей пользовался трактат «Так говорил Заратустра» (1885), написанный от имени известного основателя древнеиранской религии — зороастризма.

В 1882 Ницше и его друг Пауль Рэ познакомились с 20–ти летней русской туристкой Лу Саломе. На какое-то время философу показалось, что в ее лице он нашел идеальную спутницу жизни и ученицу, однако постоянно находившийся рядом Рэ путал все расчеты на брак. Некоторое время друзья следовали за Саломе из города в город и попеременно уговаривали друг друга сделать ей предложение. Ницше говорил Рэ: «Это изумительная женщина, женитесь на ней» — «Нет, — отвечал Рэ, — я пессимист, мне ненавистна идея продолжения человеческого рода. Женитесь на ней сами, она будет как раз нужной для вас женой». В конце концов Саломе досталась пессимисту. Вероятно история с русской красавицей была самым сильным любовным переживанием Ницше.

В 1889 у философа помутился разум, однако скончался он только через 11 лет — 25 августа 1900 года.


Франсуа Мари Аруэ (литературный псевдоним Вольтер) родился в Париже в 1694 году в семье юриста. Отец его служил в Счетной палате, а мать, в подражание «большому свету», держала небольшой литературный салон.

После смерти госпожи Аруэ мальчика отдали в иезуитский колледж, который он окончил в 1710. Затем, по совету отца, юноша изучал право и при этом мечтал о литературной деятельности. За ядовитые стихотворения против регента Филиппа Орлеанского его на некоторое время заключили в Бастилию (1717). Выйдя на свободу, он опубликовал трагедию «Эдип», наполненную колкостями в адрес «жрецов» и «царей». Именно тогда на свет появился псевдоним Вольтер (заимствованный, вероятно, от названия урочища, ранее принадлежавшего семье Аруэ). Начиная с 1726 писатель попеременно проживал в Англии, Франции, Пруссии, Швейцарии. Дважды он пытался подружиться с властями (сначала в лице французского короля Людовика XV, затем — прусского монарха Фридриха II), однако язвительность и огромные амбиции так и не позволили Вольтеру обрести влиятельных покровителей. За это время на свет появились «Философские письма», исторические труды о Карле XII и Петре I, несколько трагедий и повестей. Особенно доставалось от Вольтера католической церкви — «гадине», которую он требовал «раздавить».

Начиная с 1758 Вольтер жил в своем поместье Фернэ на границе Швейцарии и Франции. В 1778 он самовольно покинул свою обитель и прибыл в Париж, где был встречен как триумфатор. Власти не рискнули подвергнуть писателя каким-либо репрессиям, однако неожиданные почести подорвали его здоровье, и 30 мая Вольтер скончался. Поскольку церковь запретила хоронить известного безбожника, тело его тайно вывезли из Парижа и погребли в местечке Ромильи в Шампани.


Джеймс Ханекер (1860–1921), американский публицист. Родился в Филадельфии. В качестве музыкального, театрального и арт-критика сотрудничал в таких изданиях, как «Нью-Йорк Сан» (1902–1917), «Таймс» (1917–1919), «Уорлд» (с 1919 и до конца жизни). Его статьи и эссе об искусстве вышли несколькими отдельными книгами. Самобытность, остроумие стиля и здравость суждений сделали Ханекера одним из самых значительных критиков своего времени.


Джордж Джин Натан (1882–1958), американский редактор и театральный критик. Родился в Форт-Уэйне, штат Джордж Джин Натан Индиана. В 1914 стал со-редактором Л. Менкена в литературном журнале «Законодатель Мод». В 1924 тандем Менкен — Натан учредил «Американский Вестник» — издание, поощряющее наиболее дерзкие и новаторские литературные и драматические произведения. Несколько десятилетий этот журнал оставался законодателем литературных вкусов в Америке.

Сам Натан был в первую очередь театральным критиком. Его статьи отличались эрудицией и цинизмом. Он стал первым призером конкурса Юджина О'Нила, а также основателем и редактором журнала «Американский Зритель» (1932–1935). С 1943 его статьи выходили во многих американских журналах, а также издавались отдельными книгами: «Мистер Джордж Джин Натан представляет» (1917); «Критика и Драма» (1922); «Принципы Критики» (1931); «От Ибсена до…» (1933); «Мир Джорджа Джина Натана» в редакции Чарльза Ангоффа (1931) и «Волшебное зеркало» в редакции Т. Кертиса (1960). Свою философию критики Натан изложил в «Автобиографии Непреклонной Позиции» (1925).


Джеймс Брэнч Кэйбелл (1879–1958), американский писатель. Энергично атаковал ортодоксальные правила и нормы поведения в своем самом известном романе «Юрген: Комедия справедливости» (1919), изрядно сдобренном сексуальной символикой и ироническими фантазиями на темы средневековой мифологии. Книга вызвала громкий скандал и некоторое время находилась под запретом из-за обвинений в «непристойности». Прочие работы писателя в большинстве случаев представляли собой аллегорические картины воображаемой средневековой провинции («Записки шута» — 1917, «Загробная жизнь» — 1919, «Высший свет» — 1923). К концу жизни полное собрание сочинений Кэйбелла насчитывало 52 тома прозы, стихов и критики.


Шервуд Андерсон (1876–1941) — прозаик, поэт, издатель. Систематического образования Андерсон не получил. В двадцать лет он уезжает из родного городка в Чикаго и трудится там простым рабочим. После кратковременной службы в армии во время испано-американской войны Андерсон возвращается в Чикаго и устраивается в рекламное агенство в качестве сочинителя текстов. На этой должности и проявилась у Андерсона тяга к писательству. К тому же в это время он познакомился с Теодором Драйзером, который и сподвиг молодого человека перейти от рекламных тезисов к роману. Первые два произведения не вызвали сильного резонанса. Андерсон приспустил планку и в 1919 году выпустил цикл рассказов о жизни своего заштатного городка — «Уайнсбург, Огайо». Эта книга сразу сделала его знаменитым и очень популярным среди молодежи. В 1926 году, после скитаний по свету, Андерсон осел на ферме в штате Вирджиния и перекупил в ближайшем городе две еженедельные газеты, чтобы «…иметь от общественной деятельности более осязаемую прибыль». Он опубликовал еще несколько книг, но выше «УАЙНСБУРГА» подняться ему так и не удалось. Андерсон умер во время очередного путешествия в Африке от перитонита. Влияние андерсеновского стиля — смесь простоты с легкой риторикой — просматривается в ранних работах Хемингуэя, Вулфа, Сарояна и Стейнбека.

«Андерсон дал мне строку, за которой стоит больше чем просто слова…» Ч. Буковски.


Синклер Льюис (1885–1951 гг.) вырос в семье провинциального врача. В студенческие годы увлекался идеями Эптона Синклера и даже целый месяц проработал уборщиком в Геликон-Холле. Стал известен всей Америке после выхода романа «Главная улица» (1920 г.), где он, основываясь на своих детских воспоминаниях, изобразил жизнь маленького провинциального городка на Среднем Западе. Книга получилась едкой и смешной и, по утверждению критики, разрушила «миф о счастливой деревне», который создала литература XIX века. Льюис продолжил свои сатирические разоблачения, за что был окрещен соотечественниками «рассерженным американцем» (1922 год — роман «Бэббит»; 1925 — «Эроусмит»; 1929 — «Дедсворт»; 1935 — «У нас это невозможно»; 1938 — «Блудные родители»; 1943 — «Гедеон Плениш»; 1947 — «Кингсблад — потомок королей» и др.). «Однако, — отмечала советская критика, — в своих произведениях Льюис не шел дальше осуждения отдельных пороков буржуазного общества». Само буржуазное общество, судя по-всему, это устраивало, и в 1930 году он стал первым американским писателем, увенчанным Нобелевской премией.


Генри Луис Менкен (1880–1956), известный журналист, книжный обозреватель и политический комментатор. Его острое перо касалось практически всех сторон американской жизни. В области литературы он сражался против «авторов-мошенников», которые морочили публику своими «мыльными пузырями», и протежировал таким писателям-реалистам, как Теодор Драйзер и Синклер Льюис. С 1919 и до конца жизни Менкен почти ежегодно выпускал «Американский язык» — собрание американских выражений и идиом. Его литературное наследие составляет 6 томов под общим названием «Предрассудки», в которые вошли полемичные статьи, эссе и автобиографичная трилогия: «Счастливые дни», «Газетные дни» и «Невежественные дни».

Свое «кредо» Менкен излагал следующим образом:

«Я считаю, что религия, по большому счету, — это проклятие человечества, что ее скромное и чрезмерно переоцененное обслуживание нравственных норм общества с лихвой перекрывается тем вредом, который она наносит ясности и честности мышления.

— Я считаю, что раскрытие фактов, пусть даже самых пошлых, может быть максимум бесполезным для нации, а вот воспевание лжи, пусть даже с самыми благими намерениями, является уже развратом.

— Я считаю, что любое правительство — это зло, и что любое правительство неизбежно вступает на путь борьбы со свободой.

— Я считаю, что обоснование бессмертия ничем не лучше обоснования колдовства, и заслуживает ничуть не большего уважения.

— Я верю в совершенную свободу мысли и слова.

— Я верю в способность человека покорить этот мир, и познать, как он устроен и чем движим.

— Я верю в реальное существование прогресса.

— А вообще-то, все просто как дважды два: я верю, что лучше говорить правду, чем лгать; я верю, что лучше быть свободным, чем рабом; и я верю, что лучше знать, чем быть несведущим».


Е. Бойд Баррет родился в Дублине в 1883 году. Довольно популярный в 20–х-30–х годах психолог, автор книг «Иезуит» (1927) и «Экс-иезуит» (1931).


Эверетт Дин Мартин (1880–1941), американский социолог, автор книг «Поведение толпы» (1920) и «Значение либерального образования» (1926).


Уильям Дженингс Брайан (1860–1925), американский политический деятель. В 1881 успешно окончил Иллинойский колледж в Джексонвилле, затем юридическую школу в Чикаго. В 1887 поселился в Линкольне, штат Небраска, где вместе с одним из своих коллег основал собственную адвокатскую контору и вступил в местное отделение Демократической партии США.

В качестве конгрессмена от Небраски, Брайан закрепился на политическом Олимпе и в 1896 был выдвинут в кандидаты на пост президента. Впоследствии, еще дважды (в 1900 и 1904) он проигрывал президентские выборы, и в результате приобрел репутацию вечного неудачника. В 1912 новый лидер американских демократов Вудро Вильсон, в конце концов, получил вожделенное президентство. «Неудачник» Брайан также не оказался забыт и занял при Вильсоне ключевую должность государственного секретаря.


Ральф Уолдо Эмерсон — американский философ, поэт, писатель. Родился в Бостоне 25 мая 1803 года в семье унитарианского пастора. В 1821 закончил Гарвардский университет, принял сан и стал читать лекции в Гарвардской школе богословия. В 1829 из-за расхождений в толковании некоторых канонов Эмерсон отказался от сана и целиком посвятил себя литературе и философии. В 1831–1832 совершил 1–е путешествие по Европе, по возвращении из которого начал выступать с публичными лекциями. В октябре 1834 переехал в город Конкорд, где и прожил до конца жизни (если не считать еще двух путешествий в Европу в 1847–1848 и 1872–1873). С 1836 Эмерсон регулярно публиковал философские опусы, названия которых дают представление об амбициях и «масштабности мышления» их автора: «Философия истории», «Культура человечества», «Жизнь человеческая», «Наша эпоха» и др.

В 1841–1844 были изданы т. н. «Опыты», состоящие в общей сложности из 21 эссе. Из последующих его работ наиболее известен сборник «Общество и одиночество» (1870). Наиболее правильной, на взгляд Эмерсона, была «простая и близкая к природе» жизнь фермера и ремесленника. Не случайно самый известный последователь философа (и одновременно его садовник) Генри Торо целых два года прожил в полном одиночестве на берегу озера, после чего издал книгу «Том Уолдон, или Жизнь в лесу». Сам Эмерсон жить в лесу не отважился, видимо, не желая отказываться от благ цивилизации. В мире и достатке он тихо скончался в Конкорде 27 апреля 1882 года.

Грехи матери

Ужин был подан. Донна Мартино — толстая и грозная — села во главу стола. Стул в знак протеста пронзительно взвизгнул. Роза и Стелла сели справа от нее, Беттина — слева. Папа Мартино, как ему и полагалось, разместился в конце стола. Оставалось свободным еще одно место, но та, которой оно предназначалось, была еще наверху. Стук ее высоких каблуков вызвал у Беттины приступ смеха.

— Молчать! — гаркнула Донна Мартино.

Папа затрепетал. Склонив голову и потупив взор, он стал шарить рукой по столу в поисках стакана с вином. Он ощущал на себе всемогущее неистовство больших черных глаз своей жены. Папа знал, какие мысли клокочут сейчас в голове Донны Мартино, как она ненавидит его слабохарактерность, как презирает его мягкость, как обвиняет его в сговоре с той наверху — этой Шарлоттой, этой предательницей, этой самой несуразной из их дочерей.

С поджатыми губами, не сводя с него глаз, она разместила перед собой кусок жареного мяса. Затем, стиснув зубы, она подхватила нож и точило, и с дикой яростью, аж искры в стороны, зачиркала ножом по корунду. Папа Мартино прикрыл шею своими тонкими нежными пальчиками.

Да, когда-то это должно было случиться. Зловещие пророчества Донны Мартино стали реальностью, и грешки придурковатого папули, наконец, явно обозначились в одной из его преемниц.

Другие, слава Всевышнему, извлекли урок из материнских ошибок. Они не вышли замуж за такого жалкого портнягу, как их папочка. Роза была женой доктора Фаустино, одного из лучших денверских дантистов. Муж Стеллы был владельцем четырех аптек. А Беттина, самая умная из дочерей, была женой Харви Крэйна, который, как писали газеты, со временем станет губернатором штата.

Сегодня дочери собрались на важный судьбоносный сход. Донна Мартино предупредила их, чтобы они были без мужей. Если еще оставались какие-либо сомнения, что этот семейный конклав посвящен той наверху, то незанятый стул Шарлотты полностью рассеивал их. И они были рады этому — Роза, Стелла и Беттина, — их глаза мерцали всполохами предвкушения долгожданной сатисфакции.

Эта Шарлотта! С самого детства она вела безмолвную борьбу сними, с Мамой — необъявленную войну с их мыслями, с их друзьями, с их желаниями. Но они были послушными детьми, и, подчиняясь могущественной воле Донны Мартино, достигли тех целей, которые она наметила для них.

— Помните о моей судьбе, — повторяла она без конца и края. — Помните, и выходите замуж как следует.

Да, Донне Мартино нелегко пришлось на ее веку. Как бы там ни было, Джованни обманул ее. Знай она обо всем с самого начала, она бы осталась на Сицилии и жила бы сейчас совсем другой жизнью у себя на родине. Но тридцать пять лет назад Джованни Мартино сделал предложение Донне и отправился в Америку, чтобы устроить там дом для себя и своей обожаемой невесты. Ах, какой подлец! А как был хорош! Какие белые цвета полной луны зубы! Какие соблазнительные, как сон, перспективы!

Потом она не видела его пять долгих лет. Пять лет — по письму в неделю, пятьдесят два письма в год от своего суженого из Нью-Иорка. Каким же надо быть извергом женского рода, чтобы писать о куче денег, о великолепном доме, который ждет ее, и о невероятной свободе и дружелюбии Америки. А именно это он писал ей в своих письмах, которые она до сих пор иногда перечитывает, чтобы утешить свое разочарованное сердце и убедить себя в его бесстыдном коварстве.

И вот, наконец, через год после окончания войны она приехала в Америку. Она прибыла в полном смирении, готовая упасть ниц к ногам своего повелителя Джованни.

Mama mia! Какой лжец! Она застала его едва живым, в меблированных комнатах на Малбери стрит. Все его богатство умещалось в два чемодана. Его рассказы о крупной торговле, о тысячах в банке — все это было жалким вымыслом одинокого неудачника, чьи антрацитовые волосы побелели за пять лет изнурительной портняжной профессии, и чьи поблекшие глаза истосковались по девушке, символизирующей его родную Сицилию, где нежное голубое море вплотную подступает к ласковым лимонным посадкам.

Подавив свое разочарование, она все-таки вышла за него замуж. А что оставалось делать? У него прогрессировал кашель, каждый вечер его лихорадило, и сердце было тоже уже подорвано. Памятуя о том, каким Марко Поло был он пять лет назад, она вышла за воспоминание. Ему удалось скопить несколько сотен долларов, и так как доктор настоятельно требовал сменить климат на горный, они уехали в Денвер. Все это было лет тридцать назад. Тридцать лет, четыре дочери и Джованни, потому что Папа Мартино оставался все еще больше мальчиком, нежели мужчиной. Горный воздух быстро восстановил его здоровье, но он так и не смог избавиться от комплекса тех ужасных нью-йорских лет.

Он был хорошим портным. Его маленькое ателье находилось в нескольких кварталах от их старого кирпичного дома, который он умудрился выкупить на свои заработки. Год за годом он шил одежду для своих постоянных клиентов, своих paesani, и ателье стало со временем местом встреч старорежимных итальянцев. Здесь они собирались поиграть в картишки и поспорить о ходе истории.

Но, по мнению Донны Мартино, Папа всегда был на грани полного разорения. Она совершала регулярные вторжения в ателье, где, размахивая метлой и покрикивая, разгоняла почтенных бездельников. Она знала все тонкости его дела, каждый рулон материи, каждую катушку и шпульку ниток. Иногда, чтобы быть уверенной, что работа будет выполнена в срок, она усаживалась на стул у его рабочего стола и не сводила с него своих испепеляющих черных глаз, не давая ему ни минуты передышки в работе. Si, si, без Донны Мартино дела у Папы давно бы развалились.

Но он был великолепным возлюбленным, этот Джованни, добрым и одиноким, всегда мечтающим о своих утраченных сицилианских кущах, и неизменно находящий их цветущими в благоухающем мире ее щедрых объятий. И когда они были вместе, его прежние ум и обаяние очаровывали ее и превращали в прежнее застенчивое и прекрасное создание, которое он запомнил когда-то в лучах Средиземноморского солнца.

У Папы Мартино было странное отношение к детям. Будучи отцом, он жил в мире, далеком от детских проблем. Он принимал свое отцовство как природную данность, и сверх того не усердствовал. Донна Мартино взяла все в свои руки: произвела на свет дочерей, крестила, ухаживала за ними во время болезней, устраивала в школу, давала на карманные расходы и решала, как могла, все их бесчисленные детские и девичьи проблемы. Да, Донне Мартино было нелегко. В Америке не как в сицилианском городке. Здесь были другие обычаи, и язык здесь был новый и каверзный. Папа был совсем не помощником в решении проблем ее четырех любимых дочерей.

Тот факт, что три его ребенка были уже женаты, иногда озадачивал папашу. Закрыв глаза, он с трудом пытался вспомнить, когда это они успели вырасти и стать женщинами. Процесс был так расплывчат, что не поддавался разделению на фазы. Одна за другой дочери как-то взрослели, находили мужей и переезжали к ним жить. Он ничего не знал о своих зятьях, и это его мало заботило. Отсутствие дочерей он замечал за большим дубовым столом во время еды. И всякий раз, когда очередная из них исчезала, Мама сидела с подавленным видом, решительно настроенная не давать воли слезам, но они, неподвластные воле, катились бурным потоком по ее щекам. Тогда Папе становилось ясно, что еще одна девочка оставила их. Сначала Стелла, потом Роза и Беттина, и все в какие-то четыре года.

Оставалась только Шарлотта. Если у Папы и была любимая дочь, то это была именно Шарлотта. Она была точно как Донна Мартино тридцать пять лет назад: высокая, смелая и красивая, с Маминой несгибаемой волей. Такая же вспыльчивая и отходчивая, но умеющая гораздо лучше держать себя в руках. Мама кричала на него, что он хлещет очень много красного вина, а Шарлотта просто целовала его и убирала бутылку.

Теперь Донна была уже тяжела и страдала ревматизмом. Она уже не могла преодолеть несколько кварталов до Папиного ателье, и раеsani благоденствовали, играя одновременно, по меньшей мере, три партии. Всем теперь заправляла Шарлотта, посещая магазин каждый день. Она не влетала с метлой и грохотом, как ведьма. Она входила с разрумянившимися от прогулки щеками и улыбалась приятелям Джованни. Бросала шутку Анжело. Осведомлялась о здоровье жены Паскуале. Почти бесшумно она снимала пальто и помогала Папе в его работе. Владела она немногим, но Джованни любил, когда она была рядом, болтая о всякой всячине — в основном, о своем детстве на Сицилии. Вскоре paesani уходили, и он снова принимался за работу.

Кризис в семье Мартино начался три месяца назад в ателье Джованни. Папа запомнил этот случай хорошо из-за сокрушительного грохота дизельного двигателя грузовика, когда тот остановился у ателье. Грузовики таких размеров редко появлялись на этой тихой улочке, и это событие прервало карточную партию. Джованни и его завсегдатаи поспешили на улицу, чтобы обследовать это красное чудовище.

Серьезный молодой человек, управлявший этим драконом, будто из пекла адова, тяжело отдуваясь, выбрался из кабины, снял перчатки и помассировал виски. Затем, постукивая ногой по скатам, медленно обошел со всех сторон грузовик. Выглядел он при этом очень усталым. Paesani безмолвно взирали за инспекцией. Вышла Шарлотта. Она остановилась в дверях и тоже наблюдала с некоторым любопытством. Если что-то и было не так с грузовиком, молодой человек никак не выказал этого своим поведением. Неожиданно он прервал осмотр и направился к ателье. Тут он увидел Шарлотту.

— Вы портниха?

— Не совсем, — она улыбнулась. — Но мой отец — да.

Джованни приблизился.

— Папа, это к тебе.

— Меня зовут Бранкато, — сказал молодой человек. — Джино Бранкато. Мне нужен костюм.

Папа потер руки.

— Все, что угодно, синьор.

Но Бранкато оказался синьором, которому трудно угодить. Около часа он щупал разные ткани и, стоя перед зеркалом, драпировался ими поверх своего кожаного жакета. Это был не тот сорт покупателя, который Джованни любил обслуживать, — ни тебе разговоров, ни автобиографии.

За этот час Папа выудил из него всего несколько малолюбопытных фактов: жил он на Западной стороне Денвера, мать умерла, отец с братьями живет в Филадельфии, родители из Абруцци на юге Италии. Детство он провел в Денвере, но во время войны сражался в Италии.

Джованни поинтересовался о Сицилии. Бывал ли синьор Бранкато в его родном городе Палермо?

— Мы останавливались в Палермо на три месяца. Один из красивейших городов в Европе.

Это было ключом к душе Папы Мартино. В мгновение ока хмурый водитель грузовика стал другом. Подрагивающими руками Папа препроводил гостя к стулу и заботливо усадил. Бранкато недоуменно взглянул на Шарлотту. Она ободряюще улыбнулась.

Папин голос дрожал. Там есть маленькая ферма, сказал он, в пяти километрах западнее Палермо, на Виа Сардиния. Дом из розового камня, с покатой, крытой красной черепицей, крышей. Не видел ли такого молодой человек? Бранкато сдвинул брови и, глядя прямо в глаза Джованни, сказал:

— Я был там, сэр. Дом на холме чуть выше лимонной посадки. Мы обычно останавливались там купить инжиру и вина. Очень хорошее вино.

Джованни остолбенел, казалось, что он вот-вот заплачет. Откинувшись назад, словно для того, чтобы обнять молодого человека, он с благоговением уставился на Джино, но вместо этого вдруг схватил его за кисть и стал изучать крупные суставы его пальцев. Он нежно раскрыл его ладонь, растроганно улыбнулся при виде мозолей, и аккуратно закрыл ее вновь — так, будто это был ларец с драгоценностями.

С этого момента Джованни Мартино возжелал относиться к Джино Бранкато как к сыну, так как Бранкато пил вино его юности и хранил вкус инжира тех времен.

Когда они снова вернулись к теме приобретения костюма для Джино, уже все трое вместе они выбрали ему бежевый габардин, который хорошо подходил к его загорелому лицу. Бранкато улыбался — застенчивый молодой человек, решил папа, очень похожий на него самого в прежние времена. Его душа переполнилась нежной музыкой, будто он углядел промысел Божий, что такой великолепный молодой человек должен украсить их жизнь. Это была судьба, не иначе, решил Джованни. Молодой человек был послан самим Небом, чтобы стать мужем его дочери.

Его радовало, что и Шарлотте Джино приглянулся. Ее глаза светились, Джино Бранкато говорил так, будто у него давно не было никаких собеседников, и Шарлотта слушала его и улыбалась.

Джованни видел, как они ушли вместе. Джино пригласил Шарлотту выпить содовой с ним. Как долго они отсутствовали, Джованни не помнил, но уже смеркалось, когда Шарлотта вернулась в ателье. Он встал с лавки с чувством приятной усталости, которую приносит хорошо выполненная работа.

Следуя с Шарлоттой домой, старый Джованни даже отчасти страшился собственной безмятежности. С чувством тихой радости он взял ее за руку. Их пальцы переплелись.

— Он тебе нравится, да, папа?

— Очень давно, лет тридцать назад, и я был как Джино… Сильным… С великими планами…

И тут он неожиданно заплакал.

Джино приходил в ателье постоянно, всегда с подарками для Папы — вещами, которые старик любил: круглым овечьим сыром, салями, вином. И подарками для Шарлотты: маленькими вещицами в коробочках — как-то с парой сережек, другой раз с золотым медальоном. И всегда цветы. Однажды он зашел в ателье прямо после долгого четырнадцатичасового пути. Черная небритая щетина покрывала его усталое лицо, но в руках был целый букет роз.

Она никогда не брала цветы домой. Папа понимал — почему, и полагал, что Джино тоже. Она размещала их в вазах по всему ателье, и их аромат делал атмосферу умиротворяющей.

Обычно он появлялся за несколько минут до Шарлотты, примерял бежевый габардин, который Папа шил для него, и вел себя при этом как загорелый банкир из верхней части города. Потом они с Шарлоттой незаметно ускользали через черный ход и садились в его маленький авто. Им надо было быть осмотрительными, потому что у Донны Мартино было много друзей в землячестве. Это печалило Джованни. Один час — это было так мало для них — сходить в кино, или посидеть в парке где-нибудь, поболтать наедине, помечтать. Джованни тянул с приглашением молодого человека в дом, и когда извинялся за это, Джино улыбался и говорил, что Шарлотта ему все объяснила.

Так пролетело день за днем лето. И с каждым днем Джованни отмечал про себя растущие мучения Шарлотты, вынужденной скрывать свою любовь как какую-то преступную затею. Попрощавшись с Джино, она возвращалась в ателье тихой и печальной. Три месяца обмана Донны Мартино, три месяца тайных урывочных встреч давали себя знать, в конце концов.

Джованни хотел ободрить ее, но не находил подходящих слов, потому что никогда не делал этого раньше. Кроме того, было что-то угрожающее в Шарлотте в это время, как в Донне Мартино, что-то напряженное и взрывоопасное. Иногда казалось, что она вот-вот со слезами упадет в отцовские объятия, и Джованни улыбался, ждал и надеялся. Но она, как и ее мать, была слишком гордой для подобных сантиментов.

Как-то днем она показала ему обручальное кольцо — простенькое золотое колечко с крохотным камушком. Она надела колечко на палец, отвела руку и, поворачивая кисть в луче солнца, наблюдала за переливами света в камне. Наступил момент, наконец, поговорить с дочерью о ее будущем, поговорить обстоятельно, как мудрому родителю, посоветовать, как сообщить обо всем матери. Но вид обручального кольца на пальце дочери сковал его, и он, раскрыв рот, обомлел от волнения и восторга.

— Миленькая штучка, — все, что он смог вымолвить.

Шарлотта стянула украшение с пальца и положила в сумочку. Настало время пойти домой и рассказать обо всем маме.

— Шарлотта, — пролопотал он, — ты счастлива — да, нет?

— Нет, папа.

Она поцеловала его в щеку. И этот поцелуй был как бы окончанием начатого разговора. Она не хотела обсуждать ничего с ним, и хотя это и ранило его, он понимал — почему. Ни одна из его дочерей никогда не обсуждала с ним никаких важных дел. И теперь было поздно что-либо менять.

На следующий день Джино пришел в ателье. И то, что он собирался поведать, заставило Джованни ощутить себя твердым и решительным, настоящим мужчиной.

— Синьор Мартино, — начал Джино на итальянском, тщательно подбирая подобающие в такой ситуации слова. — Я хотел бы поговорить с вами об одном важном деле.

— Слушаю, сынок.

— Вчера, синьор, Шарлотта дала согласие стать моей женой.

— О! И что?

— Поэтому сегодня — сейчас и здесь — я прошу удостоить меня чести стать ее мужем.

Так он и сказал. Как настоящий мужчина — благородно, изящно и по сути.

— Хм, — ответил Джованни. — Ну что ж.

В глазах Джино мелькнуло беспокойство.

— Вы не одобряете моего поступка, синьор?

Джованни прикурил сигару и медленно затянулся. Он решил действовать, как следует отцу, строго и достойно.

— Такие вещи с лету не решаются, молодой человек. Как отец, я имею право знать некоторые обстоятельства. Это касается финансовой стороны вопроса, синьор Бранкато. Деньги — и вам об этом непременно напомнит моя жена — очень важная вещь. Хотя мы и не богаты, но Шарлотта привыкла к определенному уровню жизни.

— Она не будет нуждаться, синьор. Клянусь, она никогда не узнает ни голода, ни холода.

— Мы в Америке, сынок. Холод и голод здесь — не предмет обсуждения. Сколько — вот в чем вопрос. Ты должен сказать только — сколько? — и все.

Бранкато неопределенно пожал плечами.

— Ну, несколько сотен, синьор. Я не богач. Но несколько сотен у меня есть. И вот это…

Он протянул вперед руки и раскрыл ладони у самого лица Джованни. Они были очень красноречивы — эти крупные мозолистые ладони; они так много заключали в себе, что смущенному старику стало как-то сразу нечего добавить к сказанному. Джино был точь-в-точь как он сам тридцать пять лет назад, живущий теми же отважными планами и влекомый теми же радужными мечтами.

— Вам надо будет поговорить с матерью Шарлотты, — сказал он.

— Я знаю.

— Уверен, что она откажет.

Джино сжал кулаки.

— Мы должны пожениться, синьор. Это неправда, что моя любовь принесет ей несчастье.

— Ее мать не согласится.

— Тогда мы поженимся без благословения синьоры Мартино.

— Я поговорю с женой, — сказал Джованни важно. — Я все проясню как можно скорее.

Этим же вечером Папа сообщил обо всем донне Мартино. Они были одни в гостиной. Шарлотта ушла в театр с Беттиной и ее мужем. Папа сидел рядом с радио, слушая десятичасовой выпуск новостей. Напротив него в глубоком кресле дремала Мама. Она выглядела в кресле как заснувшая гора. Всякий раз, когда какой-либо из дочерей не было дома вечером, Донна оставалась в этом кресле, ожидая, когда откроется входная дверь. Беспокойно поглядывал Джованни на эту дремлющую гору. Это был настоящий вулкан, и Папа был уверен, что как только Мама узнает новости, начнется извержение. А он был лишь заурядным сельским жителем у подножия этого вулкана, почти без всяких шансов на выживание.

— Мама, — решился он.

Она сонно пробормотала что-то. Это заставило его выпрямиться на стуле, привести себя, так сказать, в состояние боевой готовности, готовности к стремительному бегству. Он облизнул губы.

— У Шарлотты большая проблема, — начал он на родном итальянском, — это очень серьезно.

Гopa пробудилась.

— Проблема? Что там еще?

— Молодой человек.

— В жизни моей дочери нет никаких мужчин.

Извержения не последовало. Это придало смелости.

— Есть, Carissima. И уже около трех месяцев. Тебе просто не говорили.

Она вскинула подбородок, и глаза ее округлились.

— Три месяца?!

— Чудесный молодой человек, женушка. Его зовут Джино Бранкато.

— Не знаю такого.

— Они хотят пожениться.

Гора всколыхнулась, словно от толчка землетрясения. Но извержения опять не последовало. Кисти Донны Мартино сплелись в напряжении.

— Ну, говори, говори.

— Трудно говорить об этом.

— Она беременна?

Это шокировало Джованни. Его кисти взлетели к губам, как будто он сам только что сказал это и хотел немедленно вернуть эту крамолу обратно.

— Нет, Мама. Это любовь. Шарлотта так прекрасна. У нее столько благородства и гордости. Ты не должна так думать, и говорить подобное…

— Три месяца, — прервала она, — три месяца предательства.

— Это не предательство, Мама.

— Я мать этого ребенка. Я произвела его на свет. И никто ничего не сказал мне.

— Ты бы все разрушила. Молодой человек не так богат, как мужья других наших дочерей. Я боялся.

— А теперь ты не боишься! Теперь, когда она уже на сносях!

Он понял, что мысль о ребенке прочно запала ей в голову. Такого поворота событий он не ожидал, и ему стало ужасно стыдно за нее, когда он припомнил мужественное лицо Джино и его чистые ясные глаза.

— Этот молодой человек…

— Этот пес! — прервала она.

— Он спрашивал моего разрешения…

— Чудовище!

Бессмысленно было продолжать далее. Он сел, подавленный чувством собственной беспомощности. Он надеялся рассказать своей жене обо всем, точно так же, как сам Бранкато вчера вечером: просто, искренне и достойно. Но искра вдохновения угасла слишком скоро, и он снова погрузился в спасительную апатию отчаяния.

— Кто такой этот Бранкато? — спросила Донна. — Как они познакомились? Расскажи мне все. Ничего не пропуская, ты понял? Ничего!

Он рассказал ей все, что он знал. Он говорил теперь с чувством глубокой усталости и даже облегчения, потому что ситуация переходила теперь из его сферы влияния под ее полный контроль. Он даже упомянул о своем глупом воодушевлении, когда он узнал о том, что Бранкато бывал в Палермо. Теперь это выглядело как-то нелепо и по-детски. Но ему было уже все равно, теперь это уже ее проблема.

Когда он закончил, донесся хлопок двери подъехавшего автомобиля. Потом быстрые шаги Шарлотты по дорожке. Дверь открылась. Шарлотте хватило одного взгляда на Донну Мартино, чтобы понять, что мать уже все знает о человеке, которого она любила. Донна Мартино не смотрела в глаза дочери, ее взор был прикован к очертаниям талии Шарлотты. Подавленность на лице отца ясно выказывала Шарлотте всю суровость перенесенных им испытаний. Она склонилась к нему и поцеловала в лоб. Лоб был холодным как лед. Она постоянно ощущала на себе изучающий взгляд матери.

И этот омерзительный взгляд вызывал у нее негодование и отвращение. Она повернулась и посмотрела ей в глаза, готовая ко всему.

— Приведи синьора Бранкато сюда, — сказала Донна. — Я хотела бы встретиться с человеком, который женится на моей дочери.

— Я тоже хотела, Мама. С самого начала.

— Я очень хочу познакомиться с ним.

Донкихотское утверждение. Ни тени сарказма, издевки или зловещего намека. Лицо Донны было беспристрастно и несказанно спокойно. Даже Джованни был удивлен.

— Да, — добавила Донна. — Я хочу знать этого молодого человека.

Это обезоружило Шарлотту, мгновенно лишив всяких подозрений.

— Я попрошу его прийти завтра вечером.

Итак, Джино, наконец, был приглашен в дом. Это был, несомненно, торжественный момент, но Шарлотта по некоторым причинам была скорее взволнована, чем счастлива. Она поцеловала родителей и пожелала им спокойной ночи.

На верхней площадке лестницы она остановилась.

— Мне пригласить Джино на обед?

— Я никогда не обедаю с незнакомыми, — ответила Донна с нескрываемой злобой.

Это означало, что Донна Мартино закрыла свое сердце для Джино Бранкато, и замышляет вырвать его из жизни Шарлотты.

На следующий день Шарлотта пробудилась с пронзительным чувством исключительности грядущего. Она спала хорошо, но что-то помимо очарования сна вдохновляло ее. Это было одухотворяющее знание того, что в лучах этого восходящего солнца где-то есть человек, которого она любит.

Были и другие ухажеры. По стандартам Донны Мартино, Шарлотта заслуживала гораздо большего, чем ее сестры. Даже и теперь ей приходилось иногда выслушивать яростные призывы Донны Мартино что-нибудь сделать со своей жизнью. Это озадачивало Шарлотту. Некоторое время она занималась музыкой. Потом ходила в художественную школу. Но, в конце концов, все закончилось само собой в этой комнате, в этом убежище с несколькими любимыми книжками и виолончелью. Здесь был покой. А там — сплошные обязательства — эти причуды, называемые обязанностями перед родителями, и раздражающие настойчивые напоминания о том, что девушка должна хорошо выйти замуж. Комната защищала ее от этого.

Роза называла ее воображалой. Стелла называла ее эгоисткой. Беттина называла ее невротичкой, а Мама заявляла, что она просто дура. Но никто не посягал на ее комнату. И вот теперь она оставляла эту комнату. Джино Бранкато затмил ее прелести. Она любила его, и уже знала — за что. Возможно, он никогда и не станет богатым, но он дарил ей цветы, и его глаза всегда сияли любовью к ней.

Они договорились встретиться в час. Джино был уже в ателье, когда она пришла. Джованни смотрел на них с состраданием. Джино обнял старика за плечи и ободряюще встряхнул.

— Paesano, — усмехнулся он. — Что так печален?

— Неприятности, — ответил Папа. — Вечером неприятности.

Шарлотта пояснила:

— Мама хотела бы, чтобы ты пришел. В восемь вечера.

— Наконец-то.

— Это может быть не очень приятным.

— Предоставь все Джино, — сказал он самоуверенно.

Он утянул ее через заднюю дверь туда, где была припаркована его машина. Стоял сентябрь, теплый и тихий. Он нежно мурлыкал что-то во время езды, с кепкой на макушке, вальяжно развалившись на сиденье. Она радовалась произошедшей в нем перемене. Теперь, когда она полностью положилась на него, тревоги оставили ее. Ей нравилось это ощущение самоуверенности в нем, хотя оно и повергало ее в некоторое замешательство относительно самой себя. Но было так приятно ощущать себя менее сильной, чем он.

Тут она заметила, что он поворачивает на ее улицу. У нее перехватило дыхание, и она схватила его за руку. Он усмехнулся и развернул машину на обочине у дома Мартино.

— Я буду скучать по этим вечерам, — сказал он. — Вечерам, когда я колесил здесь туда-сюда в ожидании тебя.

Она не могла совладать с ощущением тревоги, с переполняющим ее чувством присутствия ее матери. Ей было очень стыдно за это перед Джино, но она ничего не могла поделать с собой. Его безмятежность казалась безрассудством.

— Сейчас тебе лучше уйти, — сказала она.

— Ничего страшного. Завтра мы будем свободны.

— Тебе лучше уйти.

Он держал ее за руки, а она смотрела через его плечо на крыльцо. Представив большие глаза матери, наблюдающие из-за занавески за ними, она попыталась высвободить руки, но он не выпустил их.

— Пообещай мне кое-что, Шарлотта.

— Пожалуйста, иди.

— Что бы ни случилось сегодня вечером, обещай мне, что ты сделаешь то, что я скажу.

— Обещаю.

Он отпустил ее.

— Angela mia, — сказал он.

Она дошла до крыльца и проводила взглядом его машину. Потом вошла в дом. На мгновение она онемела от увиденного. Ее сестры — Роза, Беттина и Стелла — стояли прямо перед ней. Они внимательно оглядели ее. Беттина отошла к окну. Они старались выглядеть зашедшими по случаю, но случая никакого как-то не представлялось.

Шарлотта умудрилась улыбнуться и поздороваться.

Беттина кивнула в окно.

— А он довольно мил, — сказала она.

Шарлотта проигнорировала замечание, а когда она увидела стоящую в кухонных дверях Донну Мартино, ее глаза наполнились гневом. Суровая маска сосредоточенности на лице Мамы сообщала Шарлотте, что это — часть вечернего мероприятия, что Джино Бранкато должен предстать не только перед ее матерью, но и перед всеми тремя ее сестрами, которые живут по надлежащим принципам любви и замужества.

Шарлотта посмотрела на них презрительно. Они были как лоснящиеся мальтийские кошки, соперничающие своими мехами, и только невзначай связанные кровными узами. Но ей было отчасти и жаль их. Так как, вопреки самим себе, они не избежали на этот раз общества своей матери. Никогда Донне Мартино не удавалось собрать их вместе, даже на Рождество. Вместо этого они всегда присылали щедрые подарки и неловкие извинения. Но тут они все-таки уступили материнскому призыву, и Шарлотта знала почему — потому что она оставалась совершенно безразличной к их мужьям, к их состоянию, и вообще — к их жизни.

Никто не проронил ни слова, пока Шарлотта поднималась по лестнице к себе. Все стояли безмолвно, поглядывая друг на друга. Но тут открылась входная дверь. Это был Джованни. Дом, полный людей, всегда приводил Папу в восторг. Он захлопал в ладоши и громко поздоровался со всеми.

— Хэлло, — ответили ему в унисон.

Но даже и за две комнаты от кухни — в гостиной — ощущалась тяжесть присутствия Донны Мартино. Челюсть Джованни немедленно отвисла, а плечи, как и положено, ссутулились.

Шарлотта не спустилась к ужину. Она надела серый твидовый костюм, который ей сшил Папа, туфли на низком каблуке, и начала упаковывать вещи.

Задолго до восьми все было готово. Багаж стоял у двери, пальто, шарф и перчатки лежали на кровати. Стоя у окна, она смотрела на улицу.

Когда подъехала машина Джино, она поспешила вниз. В гостиной все с интересом проследили за тем, как она стремительно выбежала из дома. Она встретила Джино на ступеньках крыльца. Он был в том самом габардине, который Папа сшил для него. Протянув руки навстречу, он обнял ее и слегка приподнял над землей.

— Все собрались? — спросил он.

Она взяла его за руку и ввела в дом.

Никто не встал из-за обеденного стола. Она улыбалась, ведя его по гостиной. Его красивые плечи и сияние его опаленного солнцем лица как будто сократили размеры комнаты. Каждый шаг придавал ей уверенности. Она тоже вся светилась. Он заставил всех затрепетать, этот Джино, забиться быстрее их сердца. Она боялась, что он будет жестким, но он был нежным как дитя.

Никто кроме Папы так и не встал из-за стола. Папа хотел представить присутствующих, но запутался в замужних фамилиях дочерей и совершенно забыл представить гостя Маме Мартино, которая с отвращением наблюдала за своим благоверным. В довершение ко всему он опрокинул стакан красного вина, и розовый ручеек побежал по белоснежной льняной глади Маминой праздничной скатерти. Это было уже выше сил Донны Мартино. Она нанесла сокрушительный удар по столу.

— Болван! — выкрикнула она. — Сядь на место!

Папа шепотом извинился, нащупывая спинку сиденья. Обнаружив подставляемый ему стул, он оглянулся и, увидев Джино, улыбнулся в знак благодарности. Донна Мартино указала на Джино.

— Ты, — сказала она, — ты можешь говорить по-итальянски?

— Si, Signora.

— Хорошо, — сказала она по-итальянски. — То, что я должна тебе сказать, я могу лучше выразить на родном языке.

— Мои родители учили меня языку.

— О-о! Так у тебя есть отец и мать?

— Мой отец живет с моими братьями в Филадельфии, синьора. Моя мама умерла.

— Вы любили свою мать, молодой человек?

— Больше, чем небо и землю.

Он хладнокровно обвел взором всех присутствующих — Беттину с ее сложенными на груди руками, Розу с гордо поставленной головой, Стеллу с локтями на столе и подбородком в ладонях. И Шарлотту — рядом с ним — ее рука в его руке.

— Хватит ласкаться, молодой человек, — сказала Донна Мартано. — Вы что, не можете держать себя в руках? Сдержите свою страсть хотя бы на время.

Кровь ударила в голову Шарлотте. Придя в себя, она почувствовала руку Джино на запястье и услышала его предложение сесть. Он пододвинул стул справа от Папы, и она опустилась на него, ослабевшая от возмущения.

— Вы любили свою мать больше, чем небо и землю? — продолжила Донна. — Если бы кто-нибудь оскорбил ее, вы бы убили его, да?

— Вне всякого сомнения, синьора.

— Бранкато, я старая женщина. И вы убиваете меня.

Он улыбнулся.

— В это, синьора, я не могу поверить.

Она свирепо хрустнула пальцами.

— Слушайте сюда, Бранкато. Я мать четырех дочерей. Вы сами видите, что это красивые женщины. Три из них прекрасно вышли замуж, Бранкато. У них роскошные дома, преданные богатые мужья. И матери приятно и утешительно знать, когда ее дети защищены. Но когда ее дитя терпит нужду — это для нее несчастье, горе, беда и ночи без сна.

— Совершенно верно, синьора.

— Вы бедный молодой человек, Бранкато. Вы водитель грузовика — и это подтверждает вашу бедность. Состоятельные люди не водят грузовиков.

— Я небогатый человек, синьора. Но когда-нибудь, с милостью Божией, мне может представиться счастливый жребий ваших зятьев. Я далеко не богат. Но, с другой стороны, я и не настолько беден, чтобы Шарлотта терпела нужду и голод.

Донна Мартино сменила тактику. Теперь она улыбалась.

— Так устройте сначала свою судьбу, Бранкато. Подождите с женитьбой несколько лет. Вы оба молоды. Возвращайтесь, когда вы станете так же обеспечены, как и они, с богатством и положением.

Что-то в глазах Джино сказало Шарлотте, что для него это уже слишком. Он глянул на Донну Мартино так, будто собрался говорить со всей подобающей моменту деликатностью.

— Синьора, — сказал он. — Мне кажется, мы говорим о разных вещах. Я здесь не для того, чтобы купить Шарлотту. Я здесь — потому что мы любим друг друга и хотим пожениться.

Донна Мартино поднялась величественно и склонилась к нему, ее мощные руки с трудом поддерживали ее.

— Я устала от этой болтовни про любовь. И я вам говорю окончательно — я запрещаю вам жениться на моей дочери. И я запрещаю моей дочери выходить замуж за вас. Я не могу и не приму вас в качестве зятя. Но поскольку вы человек волевой и решительный, я не могу воспрепятствовать женитьбе. Но я осуждаю ее. И проклятие Всевышнего будет преследовать ее все время, как преследовало мое собственное трагическое замужество.

Она села, обрушившись, как архитектурное строение, чей фундамент насквозь прогнил. Пыль и осколки ее дьявольской ярости вздымались вокруг нее. Никто не смел поднять взора на нее — ни Джино, ни Шарлотта, ни ее дочери — все отвернули лица и попрятали свои глаза. Все, кроме Джованни. Он не отвел взгляда. Его подбородок — даже наоборот — слегка приподнялся, будто он смотрел свысока на нее, но лицо не выражало никаких эмоций.

Джино повернулся к Шарлотте.

— Собирай вещи, — сказал он.

— Я готова. Все собрано.

Когда они вернулись с вещами, Донна Мартино по-прежнему сидела все так же неподвижно за столом. Но остальные как-то отстранились от нее. Шарлотта выдавила отчаянное прощание:

— До свидания, Мама.

Ответа не последовало, но в сестрах произошла перемена, их глаза как будто благословляли ее любовь и бегство с Джино.

Папа проводил их до машины. Он был чрезвычайно тих и спокоен. Джино поделился планами — свадьба в Неваде, и через несколько дней домой. Шарлотта поцеловала старика в его холодный лоб, и Джино пожал ему руку.

Машина уехала, а Папа так и остался стоять один, в неопределенности, не желая возвращаться домой. Боль его души наполняла ночь. Его жена сказала чудовищную вещь! Как же так? Конечно, он был жалким мужем, заслуживающим ее жестоких слов за его леность. Но Бог никогда не проклинал их женитьбы! Никогда!

Он приплелся все-таки назад домой. Мама так и не двинулась до сих пор с места, но сестры уже выскользнули из-за стола и тихо натягивали пальто и перчатки. Они поцеловали Джованни, а Беттина даже ущипнула его за нос. В дверях они улыбнулись ему ободряюще.

Он посмотрел, как они сели в свои роскошные машины и укатили. Потом он повернулся ко все еще неподвижной Донне Мартино. Он не мог оставаться здесь. Он надел пальто и поспешно вышел в ночь.

Он шел, вспоминая на ходу тысячи разных вещей — Беттину, больную корью, Шарлотту в ее выпускном платье, Розу, скачущую у дома на метле, плохой табель по успеваемости Стеллы. И, мурлыкая на ходу полузабытые слова, улыбаясь и всхлипывая от слез, он благодарил Господа за то, что тот был так добр к нему — бездельнику и мечтателю — и наполнил его жизнь красотой и детьми. Нет, Донна не должна была так говорить. Но ее язык всегда был дикой и коварной штукой, вспышкой молнии, ударом меча. Как она оскорбляла его и потом раскаивалась! В тот день в Нью-Йорке, когда она обнаружила его не ликующим и богатым, а нищим и больным — этот день он никогда не забудет, ее ярость и горечь обрушивались на него сплошным потоком до тех пор, пока она не угомонилась и не стала беспомощной, переполненной раскаянием и просящей прощения у него. С ней всегда так, с этой женщиной. И сегодня, он понимал это, все повторилось опять. Но это было очень трудно пережить.

По привычке ноги привели его в ателье. Он открыл дверь и вошел внутрь. Опустившись на стул у своего рабочего стола, он сложил голову на руки и уснул.

Был уже день, когда он проснулся. Кто-то стучал во входную дверь. Огромный силуэт Донны Мартино маячил за дверью.

— Иду, — ответил он.

Он открыл дверь. Она посмотрела на него и попыталась улыбнуться. На ее лице, как на земле, размытой дождем, обозначились борозды долгих непрерывных рыданий.

— Ты не должен спать здесь, — сказала она, — твое место дома.

Он обнял ее.

— Жена моя, — прошептал он, — моя бедная прекрасная жена.

Она разрыдалась, ее плоть содрогнулась, и тело завибрировало.

Это было раскаяние — гораздо более опустошающее, чем ярость, — выворачивающее все ее кости и перехватывающее дыхание. Но спустя некоторое время она почувствовала себя лучше, и под освежающим утренним солнцем они отправились домой. Ей было трудно идти, от ревматизма ноги плохо гнулись в коленях.

— Бранкато говорил о ферме около Палермо, — вспомнила она. — О ферме твоего отца.

— Он был там, Мама.

— Ферма моей матери тоже недалеко там.

— Всего в нескольких шагах от дороги, — он улыбнулся.

— Интересно, Бранкато и там бывал?

— Спросишь сама у него, Мама.

Они больше не говорили до самого дома. Он помог ей подняться по ступенькам крыльца. Это был трудный подъем.

— Я спрошу у него, — сказала она, отдуваясь. — Эта Шарлотта! Она очень импульсивна, Джованни. Всегда делает только то, что хочет.



Примечания к рассказу «Грехи матери»

Марко Поло родился в Венеции в 1253 году в богатой купеческой семье. В 1271 вместе со своим отцом Николо и дядей Матео Марко Поло отправился в далекий Китай. Кроме обычных торговых дел, путешественникам предстояло выполнить важную дипломатическую миссию — передать китайскому императору Хубилаю послание от римского Папы Григория X. По дороге венецианцы посетили множество стран Ближнего Востока и Центральной Азии. В Пекине при дворе Хубилая они были осыпаны милостями и приняты на императорскую службу.

На протяжении 11 лет Николо, Матео и Марко Поло выполняли различные поручения восточного владыки, успев побывать в Тибете, Индокитае, на Цейлоне, Коромондальских и Малабарских островах. В 1277 или 1280 Марко был назначен правителем города Янг-тчу и еще 27 прилегающих городов.

В конце концов венецианцы уговорили Хубилая отпустить их на родину. В 1295 они постучались в ворота родного дома, давно уже перешедшего во владение других представителей семейства Поло. После долгих препирательств родственникам пришлось вернуть неправедно захваченное имущество. На радостях Поло закатили роскошную пирушку. После первых тостов они распороли швы на своих изношенных дорожных одеждах, и на пол посыпалось множество драгоценных камней. «Это неожиданное зрелище рассеяло все сомнения: три путешественника были тотчас признаны за настоящих Марко, Николо и Матео Поло, и самые искренние приветствия стали расточаться со всех сторон».

В 1296, находясь в плену у генуэзцев, Марко Поло продиктовал свои воспоминания пизанцу Рустисиену. Современники считали эти мемуары «скопищем небылиц», однако потомки признали их автора одним из величайших путешественников в истории.

В 1299 пленник получил свободу и вернулся в Венецию. Здесь он женился, произвел на свет трех дочерей и скончался около 1324.

Дом на Мэдден стрит

Тем летом мы переехали в дом на Мэдден-стрит — дом, лучше которого у нас никогда не было до этого, с ванной и вентилем для подключения кухонной плиты. Газовая плита была голубой мечтой моей Мамы. Вентиль несомненно приближал ее осуществление. Оставалось только приобрести плиту.

Плата за дом составляла двадцать пять долларов в месяц, на пять долларов дороже, чем мы платили где бы то ни было ранее. Дом был из красного кирпича, с зеленым газоном у входа, тремя спальнями и просторной гостиной. Мама и Папа спали в большой спальне, Бабушка в спаленке за кухней, а я с двумя братьями в средней. Каждому досталось по опочивальне, что было явным признаком преуспевания нашей семьи.

Итальянцев на Мэдден-стрит проживало немного. Кроме нас, только Фред Бестоли, и тот был больше бутлеггером, чем итальянцем. Когда-то Фред был другом нашей семьи, но с тех пор как он стал правонарушителем, моя мать не желала больше его видеть. Бабушка очень любила Фреда Бестоли, до того как он занялся продажей спиртного. Как и она, он был из провинции Арбуцци, и у них было много общих знакомых. Но теперь она ненавидела его за то, что он почти постоянно задерживался полицией и манкировал репутацией других итальянцев.

Когда Папа приводил Фреда в дом, она приветствовала его на итальянском:

— Добрый вечер, говно собачье.

Или:

— Надо же, что может вывалиться из женского пуза.

Фред был меланхоличным, молчаливым итальянцем, но бабушкин сарказм вызывал в нем ожесточенное сопротивление.

— Поцелуй меня в жопу, старая карга, — огрызался он.

А Папа поддерживал его:

— Правильно, Фредерико. Скажи этой старой проститутке, чтоб занималась своим делом.

Разъяренная Бабушка переключалась на Папу и заявляла во всеуслышание, что было бы лучше, если бы ее брюхо произвело на свет свинью, чем его. На что Папа парировал, что он просто диву дается, что у такой матери он родился не поросенком. Однако их яростная непристойная конфронтация ни о чем не свидетельствовала. Это был просто такой способ общения.

Каждую осень мой отец делал вино и размещал его на хранение в подвале. Ни разу он не преуспел в его приготовлении. Вино всегда было либо слишком сладким, либо очень кислым. У него не хватало терпения, поэтому даже если молодое вино и обещало стать отменным со временем, Папа не оставлял ему такого шанса, выпивая все до срока. В эту пору он частенько выдвигался в направлении домика Фреда Бестоли, где последний проживал в страшном бардаке и унынии. В походы Папа прихватывал ящик с инструментами для кладки и тяжелую холщовую сумку. Но ему не удавалось никого провести. Даже соседи, поливающие свои газоны, смотрели на него с усмешкой, ясно давая понять, что им хорошо известно, что у него в сумке.

Мы — дети — восхищались киногероями-преступниками, но Фред Бестоли был не того сорта, который вызывал восхищение. Он не убивал и не грабил. У него не было оружия, и он не разыскивался полицией. Он так часто и по мелочи сиживал в Окружной тюрьме, что это не заслуживало у нас уважения.

Он всегда приходил к нашему дому по аллее. Остановившись около кучи угля, он свистел Папе. Если мы ужинали, Папа выходил и просил его подождать. Это напрягало атмосферу за столом. Бабушка начинала бурчать, греметь посудой, проклинать Америку, и говорила, что ей следовало бы утопить Папу в день его рождения. Мама переставала есть и, уставившись на Папу, наливалась негодованием. Папа тоже начинал греметь посудой и высказывать, как бы он хотел никогда не быть женатым, никогда не приезжать в Америку, не быть рожденным такой гиеной, как его мать, и не состоять в браке с такой дурой, как его жена. Если кто-нибудь из нас, детей, угрюмо сопел при этом, Папа хватал нож и грозил перерезать всем нам глотки; и хотя это зловещее предупреждение звучало раза три или четыре в неделю на протяжении всего нашего детства, угроза переросла в действие только один раз, когда он запустил в моего младшего брата Дино куском пережаренного мяса.

Ужин заканчивался, на кухне наводился порядок, Мама выпроваживала нас в гостиную, а Бабушка удалялась в свою комнату. Однако она всегда была преисполнена духом борьбы. Это было ее кредо, и она не упускала возможности хотя бы плюнуть в сторону Фреда Бестоли, или оскорбить его каким-нибудь другим способом. Он же, в свою очередь, на плевок отвечал плевком, на оскорбление — оскорблением, на гримасу — гримасой, до тех пор, пока Папа криком не утихомиривал обоих. Тогда Бабушка ретировалась к себе, причитая и умоляя Всевышнего спалить этот дом и всех живущих в нем.

Как-то вечером во время ужина раздался стук в дверь. Папа открыл. На пороге — с охапкой пакетов — стоял… Бестоли!

— Всем привет! — выпалил он задорно, но, взглянув на Маму и Бабушку, тут же стушевался.

В его облике проглядывало что-то новое, сияющее, но это не были его новенькие костюм и зеленый галстук. Это было в его лице, которое светилось дружелюбием и добродетелью. Он даже кивнул нам — детям. Бабушка заговорила первой:

— Что тебе надо, долдон?

Фред попытался улыбнуться.

— Скинь его обратно в канаву, — сказала Бабушка отцу.

Он с сожалением перевел свой сияющий взор на Папу и зашептал что-то ему на ухо. Папа придвинулся поближе и, кивая и улыбаясь, восторженно внимал. Когда Фред закончил, Папа хлопнул его по спине и сказал:

— Молодец! Отлично, Фред!

Будучи человеком бесстрашным, Папа ввел его в гостиную и препроводил к столу. Фред с охапкой пакетов, стиснув зубы, замер перед нами.

— Это вам, — сказал он наконец, протягивая Бабушке продолговатую подарочную коробку.

Она отпрянула так, будто он совал ей змею.

— Бери! — скомандовал Папа.

Бабушка надулась и взяла коробку.

Фред покопался в пакетах и выудил еще одну — Маме. Та было засомневалась, но Папа вырвал коробку у Фреда и сунул ей в руки. Оставалось еще три пакета с тремя коробками. Все они были одинаковы — тонкие длинные коробочки, подозрительно смахивающие на упаковки для галстуков. Фред вручил каждому из нас по упаковке. Карло тут же начал ногтем ковырять бумагу, но Папа велел ему подождать. Фред чистым, сияющим взором посмотрел на Папу, который старательно откашливался, как если бы готовился произнести важную речь.

— Фред Бестоли вот уже тридцать пять лет остается моим другом, — начал он. — Он родился в десяти милях от моего родного городка. Мы в одно и то же время приехали в Америку. Он работал на износ в этой стране. Носильщиком, шахтером, проходчиком… Ломовая работа, а денег как не было, так и нет. И что он делает? Он прирабатывает чуток на продаже виски. Ну, несколько бутылок вина, там. Что, это плохо? Я считаю — нет! Но закон говорит — да. И он попадает в тюрьму, ну, там — три-четыре раза.

Фред кашлянул. Большая серебряная слеза скатилась по его щеке и упала с брызгами на пол. Это тронуло Бабушку. Она приподняла полу своего фартука и уткнулась в нее носом. Папа был явно доволен произведенным эффектом. Он возвысил голос, возвел глаза к потолку, взвил руки и продолжил:

— Там — наверху — и только там! — могут судить, что хорошо и что плохо, и там у Фреда есть друзья, пусть даже их не было бы у него ни одного здесь!

Мама, Фред и Бабушка уже плакали, и Папа был так поражен этим, что даже сам всхлипнул. Мой брат Виктор, не сдержавшись, хихикнул. Мгновенно на лице Папы обозначился такой звериный оскал, что Виктор поспешно потупился и уставился виновато в пол.

— Но сегодня Фред Бестоли стал другим человеком! — выкрикнул Папа. — Он изменился! Он покончил с продажей спиртного! Он хочет, чтобы мы все снова стали друзьями, как и прежде!

Бабушка подскочила и обняла Фреда своими маленькими пухлыми ручонками.

— Слава тебе, Господи! Хвала Всевышнему Отцу нашему!

Улыбаясь сквозь слезы, Фред запечатлел громкий поцелуй на ее седых волосах.

— Мой Фредерико, — сказала Бабушка. — Сын мой. Хорошо, как хорошо! Так-то оно намного лучше…

— А сейчас нам можно открыть коробки? — спросил Виктор.

Папа кивнул, и мы разодрали бумагу. Это были галстуки. Проникнуться чувством признательности было крайне трудно, но Мама заставила нас поблагодарить Фреда. В Бабушкиной коробке оказалась черная шаль. Она была сильно растрогана, когда накинула ее на плечи.

— Спасибо тебе, figlio mio, — вымолвила она, и слезы брызнули из ее глаз. — Тысячу раз тебе спасибо.

Тут она заметила Папу.

— О, Фредерико, это Бог сделал тебя моим сыном вместо него. За сорок пять лет я ничего не получила от него, кроме ночного горшка.

Маме достался серый шерстяной жакет. Она надела его, застегнула на пуговицы, провела руками по искрящейся поверхности и расчувствовалась.

— А как насчет угощения нашему другу? — поинтересовался Папа.

Его вопрос вызвал бурное оживление. Мама и Бабушка бросились устраивать дорогому гостю место у стола. Мама достала тарелку из праздничного китайского сервиза, а Бабушка убежала к себе в комнату и вернулась с льняными салфетками. Папа сходил в подвал за вином.

Тут Карло увидел что-то за окном на улице.

— Смотрите! — вскрикнул он.

Прямо перед нашим домом был припаркован новый «Паккард» последней модели. Огромный, черный и такой новенький, что казался большим блестящим животным. Это был автомобиль Фреда Бестоли. Он купил его днем, несколько часов назад. Мы выбежали на улицу и тщательно обследовали покупку, распахивая двери, давя на все кнопки и бибикая. Никто из нас никогда не ездил на такой новой машине.

— Давайте попросим его, — предложил Виктор.

Фред сидел за столом. Перед ним — тарелка с фаршированным перцем и стакан вина. Рядом — Мама и Бабушка. Папа сидел напротив. Мы попросили покатать нас на новой машине.

— Нет, — сказал Папа.

— Мы не тебя спрашиваем, — сказал Карло.

— А я вам отвечаю — нет.

Но Фред был великодушен.

— Конечно, я прокачу вас немного.

— Они угробят твою машину, — сказал Папа.

— Как это? — удивился Фред.

— Не знаю. Они найдут способ…

В конце концов Папа все-таки согласился, однако поставил нам одно непременное условие: мы должны были «подготовиться». Это означало, что нам надо было переодеться в праздничную одежду и повязать галстуки.

— Для чего?! — изумился Виктор.

— Никто в таком виде в новой машине не поедет, — отрезал Папа.

Мы посмотрели друг на друга. Мы были в чистой хлопчатобумажной школьной форме. Зачем переодеваться? Какая-то глупость. Но спорить с ним было бесполезно. Или мы «подготовимся», или никуда не поедем.

Начались долгие ненавистные приготовления. Первым делом мы должны были под руководством Бабушки помыться, все трое в одной ванне. Сначала Бабушка мочалкой, как плотник шкуркой, зачищала до крови наши заушины. Затем пальцем вкручивала ее как штопор в наши ушные раковины. А потом ногтями с таким рвением скребла наши головы, что чуть не содрала нам скальпы. Когда пытка была закончена, мы вышли в спальню, где Мама приготовила нам одежду: свежее нижнее белье, чистые рубашки и носки. В знак признательности Фреду Бестоли на нас затянули его новые галстуки, и мы вышли в гостиную. Папа и Фред все еще сидели. Они уже опорожнили к этому времени два графина вина, и это заметно отражалось на их лицах и произношении.

— Идите, подождите в машине, — сказал Папа.

Мы ждали час. От неподвижного ожидания уже ломило тело. Приближалась ночь. Улица погружалась в темноту. Мы с ненавистью наблюдали через входную дверь за грузно упершимися в обеденный стол Папой и Фредом. Вино клонило их головы к тарелкам, но они отчаянно сопротивлялись. Находясь всего в четырех футах друг от друга, они орали как в опере и молотили кулаками по столу. Они были чудовищами, уродливыми безумными монстрами.

— Только посмотрите, — сказал я. — Меня тошнит от них.

— Да, вот это папуля у нас, — согласился Карло. — Жук навозный.

— Скоро я свалю отсюда, — сказал Виктор. — Я знаю, как встать на ноги. Вот только мне исполнится двенадцать, увидите. И духа тут моего не останется. Тогда-то они пожалеют.

Наконец в их дебаты вклинилась Мама. Нам не было слышно, что она говорит, но, судя по жестам, речь шла о нас.

— Пусть подождут! — рявкнул Папа.

Лицо Карло посинело, жилы на шее напряглись, и утробный дьявольский рев пронзил беспечную тишину вечера. Это было настолько неожиданно и жутко, что Папа и Фред перестали орать и уставились в недоумении друг на друга, отчасти даже отрезвев. Затем Папа поднялся, покачиваясь на резиновых ногах, обогнул стол и помог встать Фреду. Всем видом своим смахивающие на двух умирающих от жажды, они выдвинулись на крыльцо и, хватаясь для устойчивости друг за друга, ухнули по ступенькам вниз. На четвереньках, едва не вспахивая носами землю, они добрались до тротуара. Однако когда они достигли машины, в них взыграло чувство собственного достоинства, и они умудрились подняться и даже прикинуться трезвыми.

Папа просунул голову через заднюю дверь и омерзительно оскалился. Его зрачки то и дело закатывались.

— Все подготовились? — прохлюпал он, брызгая слюной.

Мы не ответили. Фред Бестоли обогнул зигзагами машину, приостановился у водительской дверцы и, заговорив сам с собой, двинулся иноходью прочь по дороге. По размышлении Папа отправился ему на выручку. Он настиг его под яблоней у двора Уитли. До нас долетали их скомканные булькающие крики. Фред, оказывается, забыл, что купил машину. Пока они проясняли ситуацию, на крыльце Уитли вспыхнул свет. Это высекло в сознании отца последнюю искру человеческого достоинства. Он затих и, хотя и с превеликим трудом, но препроводил Фреда к машине. Они тяжело сопели и кряхтели на всем пути следования и постоянно подставляли друг другу подножки.

К этому времени мы уже потеряли всякий интерес к поездке. Опасаясь за свою жизнь, мы попытались выбраться из машины. Но Папа не позволил нам этого сделать. Хотели кататься, будете кататься!

— Но он же не сможет вести машину, он совсем пьян, — сказал я в сторону Фреда.

— Я поеду! — заявил Папа, засовывая Фреда в салон.

Братья застонали. Отец никогда в жизни не садился за руль автомобиля. На крыльце появились Мама и Бабушка, они направлялись к нам. Фред заснул, и Папа пытался самостоятельно отыскать у него в карманах ключи от машины. Мы распахнули заднюю дверцу и выпрыгнули на улицу. Мама взмолилась, чтобы Папа никуда не ехал, но тот продолжал упрямо выворачивать карманы Фреда, переваливая его с боку на бок, как мешок с картошкой. Наконец он нашел ключи и стал тыкаться в приборную панель в поисках замка зажигания. Тут к действию подключилась Бабушка со шваброй. Она просунула швабру в дверцу и выбила ею ключи из папиной руки. Когда он нагнулся за ними к полу, Бабушка нанесла ему второй удар шваброй — в голову. Это возмутило Папу. Он схватил швабру, вырвал ее из рук Бабушки, выбрался из машины и сам устремился в атаку. Но Бабушкино самообладание остановило его. Она крепко стояла на ногах, руки в боки и сыпала нелицеприятными эпитетами. Пока они поливали друг друга оскорблениями, Мама подобрала ключи и положила в карман нового жакета.

К этому времени почти на всех крылечках нашего квартала горел свет. Соседи с интересом наблюдали за происходящим у машины. Неожиданно Папа и Бабушка прекратили перебранку. С помощью Мамы они вытащили Фреда из машины и отвели домой. Мама опустила занавески на окнах и выключила свет в гостиной. Один за другим стали гаснуть фонари на соседских крылечках, закрываться и запираться на засовы двери. Наступала тихая лунная ночь.

Фреда уложили на тахте в гостиной. Распластавшись на спине с широко раскрытым ртом, он громко храпел. Папа удалился в спальную. Грохнули об пол его тяжелые башмаки, и вскоре еще более мощный храп достиг наших ушей.

Карло, Виктор и я, расстроенные, кисло сидели на кухне. Вошла Бабушка. Она достала свой кошелек, улыбнулась и вручила каждому из нас по десятицентовику.

— Давайте, сходите в кино, — сказала она.

Кино! Мы вскочили и сгрудились вокруг нее, целуя и обнимая благодетельницу. Она ласково отстранила нас. Мы мигом сдернули ненавистные галстуки и поспешили вон из дома — дома, лучше которого у нас никогда не было до этого.





Мамин сон

Мама Андрилли готовит за кухонным столом ужин. Горячее белое солнце Долины Сакраменто врывается в комнату через южные окна. Каскады солнечного потока рассыпаются по линолеуму на полу, где спят Папины кошки — Филомина и Констанца. Обе они мужского пола, но Папа признает только один пол у кошек.

Не прошло еще и часа, как он пришел с работы. Папе сейчас семьдесят, и здоровье уже не то, но если бы не слабеющее зрение, он бы до сих пор клал камни и кирпичи так же споро, как и молодые каменщики. Но годы — несмотря на Папины яростные богохульные опровержения — берут свое, и Мама уже оставила мечту о спокойной тихой старости.

Когда мужчина достигает семидесяти, думаете, он становится сдержаннее и спокойнее? Ничего подобного: последние десять лет со свадьбами трех сыновей и их уходом из дома были наихудшими. Теперь Папа никогда не смягчается и не становится ласковым. До своего последнего дыхания он будет беситься и орать, и Маме придется терпеть все это до самого конца. Так продолжается уже сорок лет. Сейчас Маме шестьдесят восемь, волосы уже совсем белы, и частенько ее мучают ужасные боли в слабеющих руках. У Папы же по-прежнему рыжие усы, и седина только слегка коснулась его висков. Он до сих пор неистово молотит себя в грудь, призывая Господа сразить его наповал и забрать из этой каторжной долины. Когда-то, когда Мама была еще молодой и сильной, она находила успокоение в мечтах, что оставит своего шумного мужа, как только вырастут дети. Надежда была на крохотное ювелирное украшение, которое она хранила в глубоком секрете. Но оно где-то затерялось, спрятанное в каком-то чайнике для заварки, и Мама забыла о нем.

На столе стояла чаша с крупными плодами сочного зеленого перца. Мама нарезала их ломтиками для жарки и вспоминала сон прошедшей ночи. Папа спал плохо, его мучили почки, заставляя вставать из кровати несколько раз. Ему всегда недоставало перца в его пище. Папа был человеком простонародной ортодоксальной медицины с доисторическими понятиями о диете. Рыба, по его мнению, нужна была для мозгов, сыр для зубов, баклажаны для крови, бобы для кишечника, цикорий для нервов, чеснок для чистоты, оливковое масло для силы, а перец для почек. Без этого человек очень быстро дряхлеет и старится.

Уже неделю он безуспешно требовал перца. И вот — результат. Каждый раз, возвращаясь измученным в кровать, он обвинял ее в стремлении сжить его со свету, умышленно не добавляя перца в пищу, чтобы его почки вконец отказали, как отказали они у кузена Рокко в возрасте тридцати пяти, поставив крест на карьере человека, который делал лучшие надгробные памятники в Калифорнии.

Потом пришел сон, урывочный, просочившийся сквозь ворчание ее мужа. Мама увидела себя обнаженной на хайвэе-99. На большой скорости приближался автомобиль. За рулем сидел ее старший сын — Ник. Рядом — его жена Хилд. Она истерично хохотала, уткнувшись носом в какую-то кружевную тряпицу. Из-за того, что Мама была нага и ей было стыдно, она не разглядела в ужасе, что тряпица была на самом деле стихарем алтарного мальчика. Хилд выкинула стихарь из проносившейся машины, Ник бешено засигналил, и стихарь приземлился рядом с Мамой. В тот же момент машина скрылась за поворотом, и до нее донесся крик Ника: «Мама, Мама!»

Неожиданно осознав свою наготу и испугавшись, Мама бросилась прочь в поле, прикрываясь стихарем. Ее бедра предательски светились в лучах лунного света. Скоро она достигла кладбища, где заметила занятых работой служителей похоронной службы.

В опускаемом в могилу открытом гробу она увидела своего сына Ника. Он стоял на коленях перед пишущей машинкой и исступленно отстукивал на желтом бланке Вестрен Юнион телеграмму. Сообщение гласило: Они не дали мне отпущения грехов. Мама закричала, призывая священника, но плакальщики у могилы так свирепо глянули на нее, что она снова осознала свою наготу и от стыда бросилась прочь. Ее ягодицы сверкали как бриллианты в лунном свете. На этом сон заканчивался.

Мама дорезала остатки перца и пыталась осмыслить значение сна. Она была одинокой женщиной, и сны озадачивали ее. Она не верила в сны с тех пор, как церковь запретила это, но желание разгадать их предзнаменование все-таки осталось.

Ника за пишущей машинкой она понимала, так как ее сын был писателем. Стихарь означал юность Ника, когда он был алтарным певчим. Отвратительный и кощунственный спектакль ее невестки, сморкающейся в стихарь, символизировал тот факт, что Ник женился на протестантке. Относительно похорон Мама не смела даже строить догадок. Это могло означать, что Ник умер там — в Лос-Анджелесе, — так же, как в свое время сны с гробами стали предвестниками смерти ее отца и матери, ее брата Джино и ее сестры Кати. А вот телеграмма была, без сомнения, дурной вестью. Мама всегда страшилась телеграмм во сне. Но наиболее шокирующей частью сна была ее собственная нагота. Последние лет десять Мама в своих сновидениях повсюду разгуливала, не прикрытая ни единым лоскутом одежды, и это было уже совершенно из ряда вон. Одно время она предполагала, что это означает наступление простуды. Она укрепляла себя аспирином и надевала свой самый теплый свитер, но простуда никогда не материализовалась, и с каждым сном ее потерянность и конфуз набирали все большую силу.

Перец был дорезан и готов к жарке. Мама поставила сковороду Кати на плиту и зажгла газ. Сковорода Кати не была ни сковородой, ни принадлежала Кати никогда. Это была тяжелая чугунная кастрюля с большой ручкой, которую сестра Мамы — Кати — сорок лет назад подарила ей на свадьбу, и все это время она именовалась не иначе как сковородка Кати. В Мамином хозяйстве было полно вещей, характеризуемых подобным образом. За долгие годы самопожертвования из жизни Мамы Андрилли ушло чувство стяжательства, и у многих знакомых часто возникало обманчивое впечатление, что все здесь позаимствовано у кого-нибудь.

На самом же деле все вещи в доме были ее — большинство — подарками ее сыновей, братьев и сестер. На этих подарках не было никаких надписей, они целиком и полностью принадлежали ей, но Мама Андрилли давно потеряла чувство собственности, и поэтому в их маленьком трехкомнатном бунгало обретались простыни Стеллы, радио Ника, полотенца Майка, лампа Ральфа, кофейник Розы, одежда Тони, туфли Беттины и купальный халат Вито. Были здесь также коврики Анджело, чемодан Майка, скатерть Нетти и посуда Джо. Игнорировалось только то, что принадлежало Папе, за исключением, конечно, Папиного завтрака, Папиного белья и Папиного овощного рагу. Но это были уже и не вещи как таковые, это были объекты, входящие в сферу Маминых обязанностей.

Сейчас это был Папин перец. Он должен был быть приготовлен с исключительной аккуратностью. И хотя Мама всегда готовила все сама и была искушена в Неаполитанской кухне, Папа неизменно вносил поправки в рецептуру и процесс приготовления, дабы вкус продукта соответствовал его абруцианскому происхождению. Разница всегда заключалась в количестве. Там, где Мама использовала один зубок чеснока, он требовал два.

Опустив нарезанные дольки перца в кипящее на сковороде Кати оливковое масло, Мама с превеликой осторожностью добавила сладкого базилика и розмарина. На протяжении всех сорока лет Папа с угрюмой подозрительностью контролировал процесс приготовления его женой пищи, дабы она не состряпала какую-нибудь несъедобную бурду, чтобы унизить его.

Сбрасывание перца на сковороду сопровождалось яростным шипением масла. Прикрыв лицо рукой, она обратила внимание, что дремавшие коты вскочили, изогнули дугообразно спины и зашипели как змеи. Филомина и Констанца знали, что Мама плоховато слышит, и всегда занимали подобные агрессивные позы, когда кто-нибудь приближался к входной двери.

На сей раз это был человек из Вестерн Юнион. Его появление было подобно явлению Матушки Смерти с косой. Мама уставилась на него широко распахнутыми глазами и побелела как снег.

— Телеграмма мистеру Андрилли, — сказал он.

Он открыл дверь и протянул ей желтый конверт, но она не решалась взять его, ее руки бессильно обвисли пред этим посланием, символизирующем смерть кто-нибудь из родни. Воспоминания обо всех подобных телеграммах в прошлом парализовали ее руки, и она так и стояла с вытаращенными глазами, в то время как переполошившиеся коты терлись об ее ноги и шипением выказывали всю свою ненависть человеку на крыльце. В конце концов, он всунул послание ей в руки, и вышел.

В его сумке она заметила несколько конвертов, и когда он уходил, она подумала о том, как много еще, кроме Ника, пожаловало сегодня к Господу. Ник! Ее Никола, первенец! Теперь она понимала значение сна этой ночи. Ее сын умер! Она доплелась до кухонного стола и зарыдала тем плачем, который способна вызвать только смерть. Смятая телеграмма упала, как мячик на пол, и коты стали гонять ее по комнате.

Тридцать минут спустя Папа Андрилли вошел во двор из прилегающей аллеи и тут же ощутил запах горелого перца. На нем была валяная войлочная шляпа, коричневые штаны и рубашка. Все перемазано серым известковым раствором, поскольку он только что слез с лесов, где вел все утро кладку. Его ноздри сердито затрепетали от запаха гари. Уже ощущая во рту вкус своего горелого обеда, он пихнул с треском ворота и прогрохотал по ступеням крыльца.

В кухне было черным-черно от дыма. За столом сидела его всхлипывающая жена, не замечающая удушливого дыма. Он поспешно потушил пламя под кастрюлей. Перец почернел и свернулся, но трагическое лицо Мамы Андрилли сдержало приступ его гнева.

— Что случилось? — спросил он.

Ее подбородок задрожал, а ливень, хлынувший из глаз, заставил его испугаться. Его глаза тоже напряглись, но он взял себя в руки и опустился на стул напротив нее. Сидя в удушливом мареве, он барабанил пальцами по столу и готовился к самому худшему.

— Что такое, mia moglia? — снова спросил он. — Скажи своему мужу, что за беда?

— Наш Никола.

Это прозвучало зловеще. В несчастье он всегда был Николой, в любом другом случае просто Ник.

— И что он на этот раз натворил?

— Вон — телеграмма. Он умер.

Папа поискал телеграмму, но потрясение от услышанного ослепило его потоком слез. Комок смятого уведомления катался по гладкому полу, преследуемый неугомонными котами. Он наклонился, чтобы поднять его, но парализованный нахлынувшей болью, так и остался сидеть напротив жены. Когда очередной приступ рыданий охватил жену, он стиснул челюсти и решил взять себя в руки, поскольку, не взирая ни на что, он и в этот момент считал, что рыдания — это для женщин.

Однако невыносимая боль в груди не оставила его даже тогда, когда он настежь открыл окна, чтобы проветрить комнату. Страшная телеграмма каталась резво по полу, коты хватали ее и хрипели друг на друга. Мама Андрилли вздрагивала, укрыв лицо руками. Папа смотрел на нее с участием, искренне желая утешить. Но итальянцу Андрилли были неведомы сантименты — он никогда не практиковался в нежности.

Пристыженный своей беспомощностью, он открыл холодильник и вытащил графин красного вина. Пил он быстро и отчаянно, но когда вспомнил лицо своего сына, его ладные руки и ноги, холодное вино встало поперек горла. Другого, такого как Ник, не было. Он был первым и любимым из его сыновей, и так преждевременно ушел. На нем даже лежала печать гения, настоящего писателя — с его книгами, дикими идеями и безрассудными тратами денег. Папа Андрилли не все одобрял в книгах своего сына, рассказы об их семье и друзьях, в частности. Его приводила в бешенство тема одной книги Ника, рассказ о неверии, обуявшем одного каменщика и его жену. И несмотря на то, что рассказ был довольно правдивым, он разорвал книгу пополам и сжег, и даже хотел возбудить уголовное дело против своего сына. Но все это было в прошлом. Все было прощено сейчас, прощено и забыто. Плохо ли, хорошо ли, но не каждому дано быть увековеченным в книгах своих сыновей.

К тому же смерть Ника безвозвратно разрушила одно из затаенных намерений последних дней итальянца Андрилли. Вспомнив об этом, он вышел в гостиную и вытащил из своего стола папку с планами дома. Он чертил эти наброски карандашом на скрученных в рулоны листках рисовальной бумаги. Он поставил графин с вином на стол и развернул планы. На них четкими черными линиями была вычерчена схема будущего дома для Ника и его жены. Неделями в редкие свободные минуты он работал над этими планами, надеясь показать их сыну, когда тот приедет в гости в Сакраменто.

Папа скрупулезно просмотрел их и горько всхлипнул. Из кухни доносились жалостливые стоны его жены. Выпив залпом полграфина, Папа зарыдал в голос безо всякого стеснения. Но нарастающее возмущение пересилило его горе. Это несправедливо, что Ник должен был умереть таким молодым! Ни один человек не должен умирать в тридцать семь, даже плохой человек, а Ник был хорошим! С воздетыми кулаками он возопил к Богу и потребовал объяснений этой ужасной трагедии. Его изъеденные известкой пальцы впились в чертежи, разорвали их на куски и раскидали в разные стороны.

Со стороны аллеи послышались чихание и фырканье мотора. Только одна машина в Сакраменто производила такой шум — машина его сына Тони.

Он был на два года моложе Ника, и его темперамент полностью соответствовал его рыжему цвету волос. Он тоже был каменщиком, работал подмастерьем у отца. Они вместе занимались одним делом, что делало их партнерство взрывоопасным, ибо даже малейшая загвоздка становилась неразрешимой проблемой. В отличие от Ника или Вито, Тони всегда стоял насмерть в спорах с Папой, что частенько приводило к кулачным боестолкновениям. Несмотря на свои семьдесят, Папа достойно противостоял 35–летнему сыну, правда, как правило, не без помощи лопаты или мастерка.

Тони женился в семнадцать и вскоре развелся. Это стало шаблоном его жизни: сейчас он жил уже с пятой женой. Мужчина неописуемой ревности, неверный ни одной из своих жен, он упорно работал, но никогда не был удовлетворен исполненным. Он всегда нуждался в деньгах, но его честность и прямота полностью исключали занятие торговлей, где шустрость и хитрость являются залогом успеха.

Тони и его последняя жена жили в отеле неподалеку, потому что Тони всегда стремился селиться как можно ближе к тому месту, где кашеварит его мать. Его страсть к итальянской пище, на которой он вырос, приводила его домой по крайней мере на одну трапезу в день, но Мама Андрилли никогда не знала, когда он придет, и его страшно раздражало, когда она спрашивала об этом.

Когда Тони открыл дверь в кухню, Мама издала такой горестный вопль, что тот просто остолбенел в дверном проеме. Она потянулась к нему, ее волосы расплелись, лицо вспухло от слез. С неистовой силой она вцепилась в него, обвила его шею, и ее измученные губы покрыли поцелуями его лицо. Он пытался отстраниться и узнать причины ее истерики. Крича и поскальзываясь на скользком линолеуме, он сумел-таки высвободиться из ее объятий.

— Что случилось?! — завопил он. Тут он унюхал запах сгоревшего перца и увидел, что комната до сих пор еще наполнена дымом.

— Ради Бога, что тут происходит?!

Неожиданно Мама обмякла и повисла у него на руках. Он осторожно усадил ее обратно на стул, подул ей в лицо и помахал, как веером, рукой. Ее глаза были закрыты, подбородок опустился на грудь.

— Мама, — взмолился он, — Ну, Мама, ну, пожалуйста!

Она открыла глаза, и снова начала плакать. Из гостиной приковылял Папа. С налитыми кровью глазами он прислонился к дверному косяку. Графин с вином в руке его был уже почти пуст.

— Ах, вот оно что! — заключил Тони.

Мгновенно он пересек комнату, схватил Папу за шиворот и затряс, что было мочи.

— Что ты сделал моей матери?! — заорал он. — Ты, алкаш, грозный старикан!

Это задело Папу. Он закрыл глаза и тихо заплакал. Тони опешил. Ошеломленно он переводил взор с одного родителя на другого. Недоразумение переполнило чашу его терпения. Он закусил себе большой палец и двинул головой о косяк, сначала виском, потом челюстью, так что левая часть его лица стала пурпурной. Угомонившись, он повалился на колени перед Мамой Андрилли и тронул ее нежно за руку.

— Скажи мне, Мама, что случилось?

Она сидела, тяжело дыша и не в состоянии говорить.

— Это Ник, — вмешался Папа, — твой родной брат.

— Он болен?

Мама распростерлась по столу и опять зарыдала. Губы Папы задрожали, и он не смог произнести больше ни слова. Тони ждал, когда Мама успокоится. Она скрестила руки на груди, подняла глаза к небесам и заговорила, тщательно взвешивая каждое слово.

— Этой ночью у меня был сон, — начала она. — Там был Ник, в гробу, с его пишущей машинкой…

Тони взмыл на носки ботинок, закусил большой палец и снова стал истязать себя.

— Сны! — кричал он. — Опять сны! Какое мне дело до твоих снов?! Я хочу знать, что произошло! С Ником все в порядке?! Он жив, или мертв, или в тюрьме, или что?!

Но Мама продолжила все так же отрешенно и методично.

— А потом пришла телеграмма.

— Телеграмма? Какая телеграмма?

Все посмотрели вокруг. Телеграммы нигде не было. Тони опустился на колени и заглянул под печь. Один из котов играл с измочаленным посланием. Тони откинул кота прочь и подобрал скомканный желтый комок.

— Во! — изумился он. — Да она даже не распечатана!

— Не надо, Тони, — взмолилась Мама, — Ради всего святого, не читай ее!

Тони вскрыл конверт и прочитал послание вслух. Он прочел его сосредоточенно, гневно и с отвращением:

— Приезжаем завтра. Готовьте равиоли. Любим и целуем. Ник.

На мгновение повисла тишина в комнате. Затем Мама отбросила руки и голову назад, и из самой глубины ее души вырвался долгий пронзительный вопль. Даже коты опешили, их спины выгнулись.

— Спасибо тебе, Господи! — вскричала Мама. — Благодарю тебя, Благословенный Боже, за это небесное чудо!

Папа вздохнул с облегчением и улыбнулся тоже с благодарностью. Отвращение Тони было невыразимым. В изнеможении он свалился на стул и стал тягать себя за свои рыжие волосы. Мамино слегка припухшее от слез лицо переполняла радость. Глянув на нее, Тони закатил глаза, как от подкатывающей тошноты.

— Приготовь мне что-нибудь поесть, — сказал он.

Папа Андрилли допил вино и взялся перечитывать телеграмму. Его глаза щурились от яркого солнца, а щеки и нос, по мере того, как он постепенно наливался яростью, становились пунцовыми.

— Он сумасшедший! — выпалил он, смяв телеграмму. — У него никогда не было мозгов!

— В чем теперь-то дело? — спросил Тони.

— В нем! — гаркнул Папа, размахивая телеграммой. — Пишет книжки, пишет телеграммы, пугает людей до смерти! Что он о себе думает?! Кто он такой вообще, чтобы слать телеграммы?!

— А что такого?

Папа подошел к окну и уставился на инжировое дерево с зелеными чуть больше желудей плодами. Вино быстро делало свое дело на жаре. Он тряхнул головой в недоумении.

— Что творится в этом мире? — обратился он к инжировому дереву. — Телеграммы, войны, гамбургеры по восемьдесят центов за фунт. Когда я был мальчиком, я работал за одну лиру в неделю. Я никогда не получал никаких телеграмм в то время. И сам никому не посылал. Одну лиру в неделю я получал.

— Последний раз это была одна лира в день, — поправил Тони.

— Давай выпьем по стаканчику, — предложил Папа.

Он открыл люк около печи, и холодный затхлый воздух из подвала проник в комнату. Он спустился вниз по ступенькам, и Тони услышал, как забулькало вино из крана. Через мгновение Папа возвратился, рубиново-красные капли вина сверкали на графине.

Они пили молча, отец и сын. Мама положила новую партию перца на сковороду Кати, и аромат чеснока, розмарина и оливкового масла наполнил кухню. Папа достал круглую голову овечьего сыра из холодильника и нарезал толстых ломтей домашнего хлеба. Они сели и пили в тишине, думая о Нике.





Плохая женщина

Мы ужинали, когда пожаловал дядюшка Клито. На улице была метель. Он снял калоши, подышал на замерзшие руки и вошел в гостиную.

Папа предложил ему спагетти. Вежливо отказавшись, он сел на стул и обвел внимательным взглядом стол. Все было тут же запротоколировано его зорким глазом: и толщина намазанного на хлеб масла, и количество выпитого папой вина, и бледность томатного соуса. Мама машинально одернула блузку и поправила волосы. Надо было быть очень осторожным в присутствии дядюшки Клито. У него был талант во всем обнаруживать непорядок. Мы — дети — попрятали под стол руки, чтобы он не заметил грязь под нашими давно не стрижеными ногтями.

Дядюшка Клито был парикмахером. Он был старшим братом мамы и единственным, рожденным в Италии. Его салон считался лучшим в Денверской Маленькой Италии. Говорил он на ломаном английском и, будучи человеком состоятельным, оставался все-таки холостяком, оправдывая это тем, что жена ему не по карману.

Все боялись его. Он мог диагностировать непорядок по любому пустяковому симптому. Когда мы отправлялись к нему на стрижку, мама заставляла нас надевать воскресную одежду. Это повелось с тех пор, как однажды он, увидев мои изношенные ботинки, пришел к заключению, что папа опять просаживает деньги в покер. И он не ошибся. Мамины братья и сестры осадили наш дом, требуя ответа — действительно ли папа перестал заботиться о нас?

Проходя мимо салона дядюшки Клито на Осэдж-стрит, мы должны были обязательно засвидетельствовать ему, работающему за первым от окна стулом, свое почтение. И на это были веские основания. Как-то раз тетушка Тереза, не подав приветственного знака рукой и не глядя в его сторону, прошла мимо и перешла улицу. Незамедлительно последовал звонок дядюшке Джулио, ее мужу. Джулио закрыл свою мясную лавку, и встретился с Клито у парикмахерской. Вместе они двинули вниз по Осэдж, заглядывая во все бары и кафе. И конечно, у Зукаса они накрыли Терезу за выпивкой с букмекером Тони Монгоном. Тетушка Тереза снова играла на скачках. Джулио вытащил ее на улицу, отхлестал по щекам и отправил домой на такси. Позже дядюшка Клито, хитро улыбаясь, объяснял всем, как он по походке Терезы, ее нервозности и, конечно, по тому, что она не помахала ему рукой, сразу вычислил, что она опять играет на скачках.

И вот теперь дядюшка Клито, преодолев метель, оказался у нас, чтобы что-то поведать нам.

— Как дела? — спросил папа.

Дядюшка пожал плечами. Потом он кивнул на нас — детей, давая понять, что он хотел бы, чтобы мы покинули комнату. Мы вышли с презрением. Нам-то что! Самое большее, что мы получали от этого старого скряги — это кальсоны, носки и прочий хлам на Рождество. Мы протопали на кухню, и папа прикрыл дверь за нами. Мы тут же привалились к ней, прижавшись ушами к щели. Дядюшка Клито заговорил.

— Кто-нибудь видеть Минго последние несколько дней?

— Он не появлялся здесь, — ответил папа.

Минго был наш любимый дядя. Младший брат мамы, самый знаменитый член семьи — он играл в Денверском Симфоническом Оркестре. На Рождество он дарил нам воздушные ружья, электрические поезда, бейсбольные биты и санки.

— Очень скоро Минго станет жениться, чтобы иметь жену, — сказал Клито.

— Минго? — засомневался папа.

— Ты подожди, ты увидишь.

Через замочную скважину я видел загадочную улыбку дядюшки. Лицо его светилось самодовольством.

— На ком он женится? — спросила мама.

— На какой-нибудь путане, наверняка, — ответил дядюшка на итальянском. — Какой-нибудь шлюха или такой же.

— Откуда ты знаешь?

— Я знаю много вещей, — он улыбнулся. — Много, много вещей.

Мама и папа замолчали, остерегаясь его мудрости. Папа отпил вина. Слышно было, как оно булькает у него по пищеводу.

— Я рада, что Минго женится, — сказала мама. — Он так одинок, живя сам по себе в этом ужасном отеле «Рим».

— Одинок? — усмехнулся дядюшка Клито. — Живет совсем сам по себе? — он кивнул. — Минго не так совсем одинок, как вы думать. Этот отель «Рим» — она всего в полквартала от моя парикмахерская. Я вижу вещи. Я ничего не говорю, но я вижу, что куда идет.

— Что ты видишь?

— Я вижу кое-что, у нее рыжие волосы.

Мама хлопнула по столу.

— Клито, ты мне надоел уже! Ты болтун!

Клито прижал обе руки к сердцу.

— Это потому, что я болтун, я хочу, чтобы мой брат женился на путана? Потому, что я болтун, она такая женщина, которая бегать по номерам Фламинго? Ох, нет! Это потому, что я любить мой маленький брат Минго. Я — парикмахер. Они приходят для стрижки — четыре девушка, одна женщина. Я ничего не говорю, я режу волосы, они дают деньги. Но когда эта женщина хочет жениться мой маленький брат Минго, я не болтун! Я защищать Минго!

— Минго не поженится на такой женщине, — сказал папа. — У него вкус лучше.

— Минго — сумасшедший. Он большой артист.

— Не такой уж и сумасшедший, — ответил папа. — Минго просто молодой. Водится со всякими. Ну, это его дело.

Дядюшка Клито опять загадочно улыбнулся.

— Никто не покупать бриллиантовое кольцо для всяких с рыжая голова.

— Что?! — воскликнула мама.

Клито сложил свои руки на груди и сощурил глаза, как кот.

— Может быть, кольцо предназначено кому-нибудь другому, — высказал предположение папа.

Этот скептицизм задел Клито.

— Я разговаривать с Фрэнк Палладино. Он говорил все. Это кольцо, она для рыжая голова.

Этого довода нельзя было оспорить. Палладино держал ювелирный магазин в нескольких шагах от парикмахерской.

— Он не может жениться на такой женщине, — сказала мама. — Я ему не позволю!

— Слишком поздно, — улыбнулся Клито. — Птичка вылетел из клетка…

Клито покинул нас и поставил в известность остальную часть нашей родни. Весь следующий день мама сидела на телефоне. В обед она делилась с отцом деталями происходящего. Тетушка Роза, — жена Аттилио, была в прострации от огорчения. Тетушка Филомена была настолько поражена всем, что не смогла даже говорить ни о чем — факт сам по себе иронический, потому что они с мамой беседовали около часа. Тетушка Тереза желала знать, почему Минго не хочет жениться на красивой, чистокровной итальянской девушке, как все его братья. Тетушка Луиза грозилась выцарапать глаза у женщины Минго, как только ее увидит.

Следующие три дня вся наша родня пребывала в состоянии массового психоза. Тетушка Тереза приходила окропить слезами мамино плечо. Мама и тетушка Луиза ходили в церковь и молились, чтобы Господь наставил Минго на путь истинный. Тетушка Филомена тоже приходила к нам. Она завалилась на кушетку и причитала. Мама сидела рядом, взяв ее за руки, и плакала. Папа вызвался сходить в Номера Фламинго — поговорить с женщиной, которая устроила весь этот переполох, но мама схватила его за подтяжки и закричала:

— Не сметь! Только через мой труп!

Через три дня к нам снова пожаловал Клито. Он ходил в полицию и познакомился с досье рыжеголовой женщины. Стали известны ужасные факты: ее звали Джоан Каваноф; тридцать два года; несколько лет уже под наблюдением полиции; дважды содержалась под арестом. Настоящее имя — Мерседес Лопез.

— Мексиканка, что ли? — спросил папа.

— Нет, — сказал Клито. — Португалка.

— Португалка? — озадачился папа. — Хм-м. Это плохо.

— Церковь не допустит этого, — возмутилась мама. — Его заставят пожениться на протестантке.

— Если она португалка, то, возможно, она тоже католичка, — сказал папа.

— Эта женщина — католичка?! — воскликнула мама. — Никогда в жизни!

Тут папа вдруг вышел из себя. Может быть, потому, что он всегда не любил своего шурина, может быть, потому, что он ненавидел дядюшку Клито, а может быть, потому, что он очень любил дядюшку Минго, с которым они вместе рыбачили. Как бы там ни было, папа встал и, замолотив кулаками по столу так, что запрыгали тарелки, закричал в негодовании:

— Мне без разницы — мексиканка, американка, португалка, католичка, протестантка! Абсолютно без разницы! Человек должен сам строить свою судьбу! Оставьте его в покое! Может быть, он любит эту женщину! Может, ему наплевать, кто она такая! Может быть, он хочет забрать ее из Номеров Фламинго и дать ей дом. Вы не подумали об этом?!

Клито посмотрел на маму с печальной улыбкой. Наконец-то папа был разоблачен, наконец-то он выявил грязный либерализм своего кредо. Обессиленный папа сел и жадно глотнул вина. Клито задумчиво смотрел на маму, на лице его была печаль. Потом он встал со вздохом и вышел. Никто не пошелохнулся и не проронил ни слова.

Папа оставался за столом. Мама мыла тарелки, пронзительно и методично гремя ими, чтобы показать, как ей стыдно за своего мужа. Три часа папа сидел безмолвно и пил, изредка покручивая стакан в руке. Два раза он ходил в подвал, чтобы наполнить графин вином. Когда он отправился в постель, его покачивало. Но не слушались только ноги. Сам он был трезв и только сильно подавлен и грустен.

На следующий вечер Клито прискакал снова. Стоя посреди гостиной и держа шляпу в руках, он сообщил, что сегодня дядя Минго приходил к нему в парикмахерскую бриться. На лице у него была трехдневная щетина, и выглядел он очень бледным и утомленным. На вопрос, где он пропадал, он ответил: «Да там-сям…». А на вопрос, чем занимался, — «Да так — то да сё…». Когда же дядюшка Клито поинтересовался, не собирается ли он жениться, он сказал: «Да когда как». Накрыв его, чтобы пропарить щетину, горячим полотенцем, дядюшка Клито выскочил на цыпочках в подсобку и позвонил дядюшке Джулио, мяснику. Через две минуты Джулио был в парикмахерской.

— Что-то тебя не видно было давненько? — справился как бы невзначай дядюшка Джулио.

— Ну, так вот он я, — улыбнулся Минго.

— Завтра у меня юбилей свадьбы, — сказал дядюшка Джулио. — Ужин с равиоли. Придешь?

— Да, я буду, — ответил Минго и после поздравлений с юбилеем скоренько откланялся и ушел.

Таково было сообщение дядюшки Клито.

— Юбилей у Джулио не завтра, — сказала мама. — Он поженился в ноябре, через два дня после того, как Аттилио вырвал себе зуб.

— Завтра в час дня, — постановил Клито. — В доме у Джулио. Все соберутся.

Он улыбнулся загадочно и удалился.

На следующий день напудренная мама бегала из комнаты в комнату с заколками в зубах, задыхаясь в тисках перетянутого корсета. Папа, наряженный в новый костюм, сидел на кухне, потягивал кларет и кричал, что ему вовсе незачем переться в этот дурацкий поход к дядюшке Джулио. Но зачем же тогда он побрился? И напялил свой новый костюм? Несмотря на довольно бурный протест, он оделся и собрался раньше всех.

Тоненькой цепочкой мы проследовали друг за другом по проложенной в глубоком снегу узенькой тропинке к сараю. Там папа держал свой грузовик. Мама села с ним, а мы — все трое — расположились в грузовом отсеке.

Одноэтажный домишко дядюшки Джулио располагался в миле от нас. Когда мы приехали туда, все уже были в сборе, кроме дяди Минго. Мама тяжело дышала, когда мы поднимались по ступенькам крыльца, и неожиданно разрыдалась. Дядюшка Джулио, открывший дверь, обнял ее.

— Ну, ну, Колетта, — сказал он. — Теперь уже не о чем волноваться.

Мы вошли вслед за ними в гостиную, наполненную сигарным дымом, разгоряченными потными людьми и резким запахом крепкого вина. В почтительной тишине все пережидали мамины бурные рыдания на кухне. Дядюшка Тони старательно хмурил глаза и покусывал губу, выказывая сильное сопереживание. Мама билась в истерике на руках у моих четырех тетушек. Женщины причитали и охали. Тетушка Луиза ударилась в воспоминания из жизни Минго: как хорош он был в церковном хоре, какое он был невинное дитя, как элегантно он играл на пианино, и как мама и папа (мои бабушка и дедушка) перевернутся в своих могилах, если Минго женится на этой рыжеволосой. Все уже рыдали и выли. Однако тут послышалось шипение закипающей воды, и из печи полыхнуло пламя. Женщины вмиг прекратили рыдания и ударились в действие. И только когда огонь был обуздан и приготовление пищи направлено в нормальное русло, они продолжили стенания, но теперь уже с яростью и негодованием.

— Я бы вешала таких, как эта, — хрипела Филомена. — Повесить и пусть висит, пока не сгниет!

— Повешение слишком здорово для нее, — возражала Тереза. — Надо поставить ей клеймо на груди, как на корове, и таскать на веревке по улицам! И чтобы все плевали на нее!

Она плюнула.

— Я разорву ее на части! — кричала тетушка Луиза. — Пусть только попадется мне! Я выцарапаю ей глаза вот этими вот ногтями! Вырву с корнем! Я ее так сделаю, что ни один мужик больше даже не посмотрит в ее сторону!

Папа расположился в гостиной на софе, предварительно со свойственным ему мужским презрением удалив с нее несколько розовых и зеленых подушек, на которых были запечатлены виды Национального конгресса, горные вершины и руины Помпеи. На некоторых подушках были даже стихотворения. Одно из них называлось «Дом Сладкий Дом», а другое было поэмой «Мама». На стенах висели картины и портреты родственников, живых и усопших. Среди них висела и потрясающая фотография первого ребенка тетушки Терезы, умершего в шесть месяцев. Снимок был сделан во время его похорон.

Под картинами расположилась вся наша родня. Дядюшка Джулио, мясник, хозяин дома. Дядюшка Клито, парикмахер. Дядюшка Паскуале, камнерез. Дядюшка Тони, водитель грузовика. Дядюшка Аттилио, рабочий. Мой отец, каменщик. Втиснутые в эту богато украшенную гостиную, они пили вино и курили сигары, и под опрятными шерстяными костюмами парились и потели их короткие квадратные тела.

Никто не заговаривал о цели собрания. Они ворчали на погоду, на трудные времена, и их неприязнь друг к другу, казалось, вот-вот перерастет в перепалку. Мой отец, каменщик, очень презирал работу Паскуале — камнереза. Дядюшка Тони, водитель грузовика, взял себе за правило ничего не перевозить родственникам. За это все его ненавидели. Дядюшка Джулио, мясник, считался хвастуном и лицемером. Дядюшку Аттилио, рабочего, приводили в бешенство жалобы всех на огромные долги, поскольку это лишало его возможности занять денег. И только две вещи объединяли их: они боготворили дядю Минго, потому что он был свободным артистом и ничем не обремененным холостяком; и они ненавидели дядюшку Клито за его бесовский язык. Никто не знал, что чувствует и переживает дядюшка Клито, потому что он был всецело поглощен жизнью окружающих.

Дядюшка Тони снял нарастающее напряжение текущей беседы:

— Ох, как пахнут равиоли-то!

— Какие равиоли? — спросил дядюшка Джулио. — Я что — из золота сделан? Это спагетти.

— Да? А я думал…

— Мне без разницы, что ты думал! Все знают, зачем мы здесь собрались. Что с женщинами-то делать будем?

— Я поговорю с Минго сам, — сказал Паскуале. — Я знаю, как его урезонить.

— Ты?! — крякнул Джулио. — Да не смеши ты меня!

— Я не хочу ни во что вмешиваться, — сказал дядюшка Тони, никогда не перевозивший родственников.

— Может, ты и прав, — сказал папа. — Может, нам не стоит вмешиваться.

— Замечательный способ, — усмехнулся Паскуале. — Я полагаю, ты будешь просто в восторге от такой невестки.

Голос папы заклокотал:

— Да уж не меньше, чем от некоторых, что у меня уже есть.

Паскуале вскочил на ноги. Папа тоже. Они бросились друг на друга. Их тела безобидно столкнулись, но их тут же принялись растаскивать в разные стороны. При этом они очень эффектно дискутировали.

Папа:

— Да он не камнерез, а рвань подзаборая!

Паскуале:

— Ну, а ты-то уж самый что ни на есть каменщик, без сомнения!

Женщины выскочили из кухни и поспешили к своим ряженым.

Порхая вокруг, как колибри, они умоляли их успокоиться. Схватка обошлась без мордобития. Мужчины выпроводили женщин из гостиной.

Мужское корпоративное сознание вновь сплотило их ряды. Они снова расселись по местам, и конфликт был исчерпан. Папа ослабил галстук, Паскуале снял пиджак, Тони забросил ноги на чайный столик, а дядюшка Аттилио скинул ботинки. Мощное благоухание его ступней разлилось по комнате. Дядюшка Клито наполнил стаканы, и беседа была продолжена.

Кузина Делия, младшая дочь дядюшки Тони, на неокрепших еще ножках вбежала в комнату и положила головку на колени дядюшки Джулио.

— Скоро плохая-плохая тетя придет? — спросила она.

— Нет, — ответил Джулио.

— Почему?

Ворвалась тетушка Луиза, схватила Делию, подтянула к стулу, перевалила себе через коленки и стала звонко шлепать по попе. Крик Делии разносился по всему дому.

— Я покажу тебе, как говорить здесь о плохих женщинах! — горланила еще пуще Луиза. — Я научу тебя, как себя вести!

— Ты тоже плохая! — вопила Делия. — Ты ужасная!

Я взял Делию за руку и отвел в подвал, где собрались мои братья и сестры. Это был недружелюбный лагерь: девочки — против мальчиков. Девочки были высокомерны и слишком горды, чтобы драться, и мальчики позволяли себе гадкие замечания.

Наверху на кухне хлопотали женщины. Макароны были готовы, разложены по тарелкам, политы соусом и посыпаны сыром.

Накрыли столы: в обеденной зале для взрослых, и на кухне — для детей. На часах было час тридцать.

— Ему стыдно приходить, — сказала Луиза.

— И это неудивительно, — заметила Роза.

Мужчины с забрызганными вином животами были угрюмы. Только дядюшка Клито выглядел беззаботным. Он сидел у окна, не пил, а, деликатно мусоля палец, перелистывал дамский журнал. Папа заснул на софе с широко открытым ртом.

В два часа дядюшка Джулио сказал:

— Давайте есть.

Мужчины, потрескивая костьми, поднялись, переместились в обеденный зал и расселись тесным полукругом за столом. Напротив расположились жены и стали настаивать, чтобы мужья сели напротив жен. Мужчины нахмурились и отказались пересаживаться. Дети на кухне были рассажены за столом и столиками для бриджа, сдвинутыми в центр. Макароны были горячими и слипшимися, томатный соус уже высох, и сыра было явно недостаточно. Когда же мы узнали еще, что кроме мороженых яблок на десерт больше ничего не будет, все стало совсем плохо. За столиками для бриджа началась драка.

В обеденном зале горько сетовал дядюшка Джулио: никогда он не едал более похабной пищи. Он осведомился о мнении других мужчин на этот счет. Их набитые макаронами уста засвидетельствовали его совершенную правоту. Тетушка Тереза расплакалась, и женщины принялись утешать ее. Это все из-за этой рыжеволосой, несомненно, она была причиной всему. В конце концов все успокоились, и стало слышно только чавканье, посасывание, глотание и рыгание.

И тут входная дверь открылась, и вошли дядя Минго и женщина. Минго был высоким, с золотистыми глазами забияки. У него были кукурузного цвета шелковистые волосы и свисающие по бокам длинные руки, покрытые рельефными голубыми венами. Он напоминал моего прадедушку, чья мать была русской, и был единственным среди родни не смуглым, не черноглазым и не толстым. Он был морковкой среди картошек.

Женщина была маленькой, с нарумяненным лицом. Минго успокаивающе прижимал ее к себе. Ей было около тридцати двух, высокие скулы и раскосые метисские глаза на приятном лице, бывшем когда-то прекрасным.

— Не бойся, — улыбнулся ей Минго.

Женщины за столом обменялись взглядами отвращения, а в лицах мужчин можно было заметить некоторое замешательство. Дядя Минго снял пелерину из красной лисицы с плеч женщины. Под ней была зеленая блузка, заправленная в оранжевую юбку. Стройная, с худыми ногами и розовыми от мороза руками. Дядя Минго взял ее кисти и слегка помассировал.

Это было уже слишком для женщин. Они встали, задрали подбородки, вышли друг за другом в спальню и захлопнули дверь за собой. Дядя Минго рассмеялся.

— Что я тебе говорил? — сказал он.

Женщина испуганно посмотрела на него.

Тут двери спальни открылись, и выглянула тетушка Роза.

— Аттилио, — сказала она, — зайди-ка. Я не хочу, чтобы ты оставался там. Ты слышишь меня?

Аттилио почти встал со стула, но, глянув на дядю Минго, опять сел. Женщина улыбнулась. У нее были белые, как у собаки, зубы. Тетушка Роза громко хлопнула дверью. Дядя Минго положил руку на талию женщины, подвел ее к столу и представил ей мужчин. Избегая ее взгляда, они холодно кивали. Она же улыбалась каждому и говорила:

— Очень рада знакомству.

Когда очередь дошла до дядюшки Клито, она воскликнула:

— О, а вас я знаю! Вы — мой парикмахер!

Клито сощурился и ничего не ответил.

Дядя Минго повернулся к нам, детям, сгрудившимся в дверях на кухню, и сказал:

— Дети. Это мисс Каваноф.

Одновременно с этим двери спальни распахнулись, и женщины набросились на свое потомство, собирая нас, как несмышленых котят, кого за шею, кого за шиворот, и утаскивая за собой в спальню. Мы с Альбертом избежали этой участи. Мама воззвала к отцу, и тетушка Филомена приказала Паскуале удалить Альберта. Мужчины пожимали плечами, боясь обидеть дядю Минго.

Из спальни доносились звуки ударов, воспитательных шлепков, и вопли возмущения и боли. Яростные женские крики пронизывали стены, как колючий ледяной ветер: эта шлюха, эта уличная девка, эта хулиганка…

Мужчины смущенно покашливали, но Минго и мисс Каваноф казались невозмутимыми. Они даже сели, в то время как тетушка Тереза вопила:

— Я перебью всю посуду, к которой она притронется!

— А я вырву ей глаза! — визжала Луиза.

Затем последовали нечеловеческий рев, топот шагов, дверь с грохотом распахнулась, и Луиза — со всклоченными волосами, в почти расстегнутой блузке и со щеткой для волос в руке — бросилась к мисс Каваноф. На ее пути встали папа и дядюшка Джулио.

— Я убью тебя, если ты сейчас же не уберешься отсюда! — орала она. — Я вышибу тебе мозги!

Женщина в ужасе скрылась за дядю Минго. Папа и дядюшка Джулио с трудом выпроводили Луизу назад в спальню. Щетка для волос была с хрустом сломана о голову Джулио. Они закрыли дверь и вернулись к столу. Дядюшка Джулио потирал свой череп. Челюсти дяди Минго были крепко сжаты, глаза полны негодования, но он все еще пытался улыбаться.

— Не беспокойся, дорогая, — говорил он женщине.

— Давай уйдем, — сказала она, — они ненавидят меня.

— Тебе здесь рады, — сказал Минго. — В доме моих братьев рады каждому гостю. Так ведь, Джулио?

— Да-а, — ответил Джулио, — полагаю, что так, Минго.

— Никто тебе здесь не рад! — закричала Филомена из спальни.

Губы мисс Каваноф задрожали, ее пальцы сжали шею. Казалось, она вот-вот закричит. Она заметила стакан с вином на столе и опорожнила его залпом. Потом села, положила локти на стол, скрестила руки, оглядела мужчин, обвела взором стены, посмотрела на свои колени и… встала.

— Нет, я не могу! — выдохнула она. — Нет, Минго, ничего не выйдет! Ничего!

Она бросилась в гостиную, схватила свое пальто и выбежала на улицу. Минго побежал за ней, призывая ее вернуться. Он догнал ее, когда она была уже за рулем машины. Наполовину просунувшись в салон, он тряс руками и, судя по всему, умолял ее остаться. Потом он отступил, и машина рванула прочь по улице.

К дому он шел, держа руки в карманах. На крыльце закурил сигарету. Две или три минуты стоял, присев на перила, и курил. Потом затушил сигарету и вошел в дом.

Мужчины за столом не отрывали взгляда от своих тарелок. В спальне было тихо. Минго сел и налил вина в стакан. Дядюшка Джулио тронул его за плечо.

— Извини за то, что так вышло, Минго.

— Заткнись, — ответил Минго.

Он обвел всех взглядом, горечь и страдание переполняли его глаза. Оставив его одного пить за большим столом, все вышли в гостиную, где разговаривали только шепотом. Минго задумчиво пил стакан за стаканом. Спустя некоторое время скрипнула дверь спальни, и бесшумно вошли женщины. Они подошли к столу и остановились в безмолвии. Их гнев рассеялся, и только нежность и жалость теперь исходила от них и укрывала Минго. Тетушка Тереза спустилась в подвал и вернулась с бутылкой бренди.

— Попробуй вот это, Минго. Я берегла его для…

Он налил и выпил. Тетушка Луиза отважно стояла рядом с ним и поглаживала его светлые волосы.

— Да, это тяжело, — говорила она. — Я знаю, это очень тяжело.

Он продолжал пить, ничего не говоря. Женщины несли свое дежурство над погибающей любовью. Скоро большая часть бренди была выпита, и голова бедолаги упала на стол. Они подняли его и перетащили в спальню, сняли башмаки, одежду и уложили в постель. Спал он тяжело, его тревожный сон то и дело сопровождался стонами. Тетушка Луиза поглаживала его лоб.

— Он еще молодой, — сказала она. — Все это пройдет.

Неожиданно он сел на кровати. Его глаза были красны и дики, невыносимая мука блуждала в них, сжатые кулаки побелели от напряжения. Все присутствующие — женщины у кровати, мужчины и мы — дети — замерли.

— Клито! — закричал он. — Ах, Клито, Клито, зачем ты так поступил со мной?!

На вздохе его глаза закатились, он откинулся на спину и снова забылся в своем беспокойном сне. Женщины опустили занавески, на цыпочках вышли из спальни и осторожно закрыли за собой дверь. Душераздирающий вопль Минго все еще звучал в наших ушах. Все смотрели на дядюшку Клито. Он стоял бледный и потерянный. Тетушка Роза — руки в боки — некоторое время испепеляла изверга своим взглядом, потом изогнулась и плюнула прямо ему в лицо. В тот же момент женщины стали яростно теснить его в угол.

— Ханжа! — кричала мама.

— Позорный сплетник! — голосила Филомена.

— Я вырву тебе глаза! — визжала Луиза.

Мужчины сдержали женский натиск и отвели перепуганного Клито к входной двери.

— Давай, — сказал ему папа, — вали отсюда, пока не поздно.

И с такой силой пихнул дядюшку Клито в раскрытую дверь, что парикмахер, потеряв равновесие, слетел с крыльца, рухнул в снег и некоторое время даже не мог встать. Потом он все-таки поднялся и пошел прочь.

После этого события мы больше не боялись дядюшки Клито — никто из нас. А когда надо было стричься, мама водила нас в парикмахерскую Джо — как раз напротив заведения позорного родственника.





Большой голод

Он слышал, как его мать в мягких шлепанцах поднимается по лестнице. Он уже час как бодрствовал, перелистывая Криминальные Комиксы, которые были запрещены для него, потому что мама считала их вредными для детей. Но Дэн Крейн на самом деле не мог читать, потому что ему едва исполнилось семь — отвратительный возраст, на два года младше брата Ника, который читал уже очень хорошо, мерзавец.

— Вставай, Дэнни, мальчик, — сказала миссис Крейн, появившись в дверях. — Завтрак готов.

Завтрак. У Дэна скрючило живот. Каждое утро одна и та же канитель — завтрак. Он не был голоден. Он лег в кровать с кульком слив и съел их все до единой, схоронив косточки за батареей. И вот она опять за свое — завтракать. Он лежал, уставившись в потолок, и очень серчая на мать.

— Ты слышишь меня, сынок?

— Хорошо, Мама.

— И помой лицо. И почисть ногти.

Эти указания были настолько низменными, что он даже не удостоил их ответа. Главное, и это становилось все более очевидным, что Дэн Крейн не мог больше выносить подобного надругательства. Завтрак. Помой лицо. Почисть ногти. Почисть зубы. Причеши волосы. Смени трусы. Повесь свитер как следует. Иди спать. Вставай. Не шуми. Говори. Помолчи. Двигайся. Открой рот. Покажи язык. Закрой рот. Целых семь лет Дэн Крейн стойко держался, семь лет — всю его жизнь — жизнь раба.

Стягивая покрывало, он с удовольствием констатировал сочные темные разводы грязи на пятках. Прими ванну. Пользуйся щеткой. А положим, он послал бы ее подальше? Тогда бы ему пришлось иметь дело со стариком. Ну и что? Хо! Он полностью держал его под контролем. У него были для этого свои способы: загадочная улыбка, невинный взгляд в пол, слеза к месту — все это безотказно расплавляло гнев отца.

У другой стены в комнате стояла кровать его брата. Покрывало заправлено, под подушкой — аккуратно сложенная пижама. Ник любил носить пижаму! С деланным безразличием он подошел к его кровати, выдернул пижаму и, удерживая ее на расстоянии вытянутой руки, презрительно ухмыльнулся.

Сейчас Ник был там, где и должен быть — в его надежном кулаке; во всей своей красе — такой очаровательный, такой умный, такой помощник матери, такой находчивый в любой компании. Умный мальчик собственной персоной. Пижама заплясала в воздухе под ударами Дэна Крейна. Потом пижама бросилась в контратаку, и Крейн, пошатнувшись, упал на пол. Ник одолевал его, и он с трудом переводил дыхание. Он катался по полу, пытаясь выбраться из-под противника. Наконец нечеловеческим усилием ему удалось оторвать от шеи душившие его руки и поворотить ход поединка. Теперь уже Ник был внизу, и его запрокинутое лицо принимало удары по губам и носу. Кровь брызнула из его ноздрей, а в глазах заполыхал ужас. Последний сокрушительный удар Крейна — и Ник бездыханно отвалился на сторону. Дэн Крейн ткнул указательным пальцем ему в глаз. Тот не шелохнулся. Он был мертв. Покачиваясь, Крейн встал и осмотрел собственные раны: кровоподтеки на лице, вывихнутые руки, разбитые губы. Он стоял, пошатываясь, тяжело дыша и не предлагая никаких объяснений, когда вошел шериф и принялся осматривать место зверского преступления.

— Ты убил его, Крейн, — сказал шериф. — Ты сделал из своего брата отбивную. Боже, какое побоище.

— Я вынужден был сделать это, шериф, — выдавил Крейн. — Или он — или я, выхода не было. Ты знаешь Ника, он поднял нож на меня.

Шериф выставил вперед указательный палец.

— Он был последним подонком, Дэн. Вся страна должна выразить тебе свою признательность.

Шериф исчез, и Дэн Крейн, выпятив грудь, пошагал голышом в ванную. Наступающий день обрел теперь, когда Ник был убит, новые праздничные краски. В окно он увидел яркое светлое утро, солнечные лучи отражались от белой штукатурки гаража и слепили глаза. Часы в ванной показывали восемь тридцать. Он внимательно вгляделся в положение стрелок. Ник всегда дразнил его за то, что он не знает никогда, сколько времени. Ха, — какая ерунда! Ну, без четверти двенадцать, или десять минут седьмого, или одиннадцать — какая разница!

С лестницы опять долетел ее голос:

— Дэниел Крейн. Ты слышишь меня? Завтрак!

— Ладно, ладно.

Он обмакнул угол мочалки в теплую воду, шаркнул ею по пяткам, потом плеснул водицы на лоб и щеки. Это была отвратительная процедура. Стиснув зубы, он утерся полотенцем. Зеркало подсказало ему, что причесываться нет нужды, все в порядке, волосы убраны и с лица, и с глаз. Может, торчат малость по бокам, ну и что из этого? Он осмотрел ногти. Дэн был докой по части чистых ногтей. Многолетние наблюдения привели его к заключению, что ногти бывают всегда двуцветные: розовые с серо-черной полоской по краю. Иногда, вопреки его волеизъявлению, мать уничтожала эту серо-черную окантовку. В эти драматические моменты Дэн голосил, как припадочный, уверенный в том, что у него из-под ногтей выдирают живое мясо.

Снизу заползал запах бекона, яиц, тостов с маслом и оладьей, и на мгновение это порадовало его. Но тут же он взял себя в руки, и представил себе тарелку с клейкими скользкими яйцами и беконом, и покрытые слизистым медом оладьи. Такая инверсия привела к желаемому эффекту. Вверх по пищеводу побежал прогорклый сок съеденных ночью слив. Его стошнило. Теперь он был болен, слишком болен для того, чтобы завтракать.

С горечью он очертил себе свою жалкую участь. В этом пропащем доме нет ни кукурузных хлопьев, ни йогуртов, ни мюслей — ничего из тех восхитительных вещей, которые показывают по ТВ. Его мать ничего не покупает в магазине, кроме всякой дряни. Эта дрянь, видите ли, сохраняет и укрепляет зубы. Неужели? Крейн усмехнулся и коснулся языком своих зубов, только на прошлой неделе запломбированных стоматологом. Через улицу жил Дэвид Калп, девяти лет, он не ел ничего, кроме попкорна на завтрак, и у него были большие, белые, абсолютно здоровые зубы.

Угрюмо и неохотно, проигнорировав приготовленные для него чистые трусы, свежие выглаженные джинсы, футболку и пару новых носков, он напялил старые вещи. Они подходили ему гораздо лучше, почти как собственная кожа, да и пахли его собственным запахом — запахом Дэна Крейна. Его вчерашняя футболка хранила в себе приятные воспоминания приключений под домом Дэвида, где они с другом в укромном уголке спрятали собранные на пляже ракушки. Кстати, преобладающим запахом, исходящим от Дэна Крейна, был запах моря, старого, уставшего от шторма моря. Его джинсы плотно, как парусина, облегали его ноги, жир и смола делали их очень похожими на сшитые из оленьей кожи штаны Даниэля Буна. Его носки были в меру эластичными, как использованная ветошь, с удобными и соответствующими большим пальцам отверстиями. Он знал, что мать будет ворчать по поводу его старых теннисных носков. Он поднес один к носу и понюхал. Ничего, кроме запаха ног, он не почувствовал. С невероятным усилием и стоном он натянул башмаки, шнурки которых были спутаны в такие замысловатые узлы, что ни одна мать на свете не смогла бы развязать их.

Он подумал, следует ли ему появляться в таком виде. Мать могла послать его обратно, но ведь могла и не послать. Стоило попробовать. Он медленно спускался по лестнице, скользя грудью по перилам. И тут он увидел внизу ее — свою двухлетнюю сестру Викторию, и его стало наполнять чувство опасности, так как она явно ждала брата. В ее огромных карих глазах таился подвох. Она была мукой всей его жизни, той единственной особой, которую он давно хотел растерзать на мелкие кусочки.

— Мир сейчас, Вики, — предупредил он. — Осторожнее. Я просто тебе говорю: будь осторожнее.

Она сидела на нижней ступеньке лестницы и улыбалась ему.

— Дэнни, — она засмеялась. — Дэнни!

Ее пухлые розовые пальчики тянулись к нему с любовью. Но Дэн Крейн знал ее только как хитрую и коварную женщину, которая сначала целует и тут же следом наносит удар. Хуже всего было то, что ему не дозволялось защищать себя. Старикан издавал великое множество приказов, большинство из которых можно было не выполнять, но выполнения одного он добивался всегда: никто не мог поднять руку на Викторию — даже если она проткнет тебе глаз, сломает палец или огреет тебя клюшкой для крокета. Она же, в свою очередь, постоянно все это проделывала, и более всего в отношении Дэна Крейна.

— Дэнни… — она обняла своей ручонкой его ногу.

Он почувствовал мягкость ее волос и запах ее утренней свежести, и ему стало вдруг стыдно, что он испытывал такое несправедливое презрение к ней. Ее губки цветочком продолжали лопотать его имя, а волшебные глазки смотрели на него с восхищением.

— Дорогая Вики, — пробормотал он. — Маленькая дорогуша моя.

Он сел на ступеньку рядом с ней. Она дотронулась до его лица и погладила его руку, мурлыкая от радости, что видит его снова. Ее абсолютная наивность очаровала его, и теперь он был в полной ее власти снова. Он обнял ее нежно и поцеловал вьющиеся на шее кудряшки.

— Целую, — попросила она. — Целую братика.

Подобно благоухающей розе, ее губы приближались к нему, и он закрыл глаза в предвосхищении наслаждения. Но демон ворвался в нее, и ее острые зубы, как клещи, вцепились в его нижнюю губу. С диким криком он выбросил вперед руки и грохнулся на лестницу, скатился вниз и, закрыв лицо руками, громко зарыдал.

— Виктория! — сказала мама. — Плохая девочка!

Это испугало ребенка, и она тоже начала плакать. Миссис Крейн наклонилась, чтобы осмотреть губу у сына. Дэн принялся рыдать пуще прежнего, потому как знал, что этот укус спасет его — ему не придется возвращаться наверх и переодеваться, и даже не надо будет есть завтрак. Все, что от него требовалось — это как можно громче реветь и страдать, пока его мать подозрительно обследует его и утешит.

Как избитый, он поплелся на кухню и грохнулся на скамью в уголке для завтрака. Сквозь слезы он разглядел бекон и яйца, овсянку, апельсиновый сок и стакан молока. Такого ему было не вынести. Новые потоки страданий хлынули из него, сотрясая все его тело.

— Пожалуйста, мама. Ох, мама, мама! Я умоляю тебя, мама, не проси меня съесть что-нибудь!

Она пригладила его грязные вихры. На пальцах остались песчинки и следы гудрона.

— Конечно, нет, Дэнни.

Он не сразу встал и выбежал вон. Он еще немножко повсхлипывал. Даже терзаемая теперь муками совести Вики была тронута его страданиями. Она проскользнула к нему и потерлась мокрой от слез щекой об его руку. Он хотел обнять ее, но передумал, вспомнив, на что она бывает способна. Тяжело вздохнув, он вышел из кухни, слегка покачиваясь, но не переигрывая особенно. И только на крыльце он сбросил маску страдания, и его глаза заблестели перспективами грядущего великого дня. Передразнивая мать, он издал несколько негромких гортанных звуков.

— Балда, — сказал он, усмехнувшись. — Какая балда.

Покачивающаяся у гаража фигура привлекла его внимание. Это был Джонни Штриблинг — сосед. Он был вооружен до зубов: ружье в руках, два, как у Джина Оутри, револьвера сорок пятого калибра на бедрах и резиновый тесак в зубах. Джон Штриблинг был заклятым врагом закона и порядка на Западе. Днем и ночью он шатался по округе, отстреливая констеблей, вырезая шерифов и устраивая засады пожарным. За две недели с начала летних каникул Штриблинг оставил страшный кровавый след убийств и диверсий. Его ружье во время налетов то и дело издавало звонкое — тдж! тдж! В случае попадания добавлялся еще щелчок языком.

Крейн сам немало преуспел в терроре. Ему хватило двух секунд, чтобы оценить ситуацию, и он тут же включился в действие. С изрыгающим искры ружьем в одной руке и шестизарядным, с позолоченной рукояткой, «Хоппи» в другой, он спрыгнул с крыльца и отсалютовал соседу.

— Ты на кого, Джонни?

Такая фамильярность раздосадовала Штриблинга, вернув его неожиданно к мерзкой реальности южно-калифорнийского двора с его натянутыми от забора к забору веревками с застиранным бельем Крейнов.

— А тебе-то что?

— Хочешь, я буду с тобой играть?

Штриблинг внимательно осмотрел его.

— Хочешь быть Законом?

— Не. Я Малыш Билли.

— Нет, это не для тебя. Ты должен быть Законом.

— И быть убитым! Не выйдет.

— Значит, и игры не выйдет.

Джон Штриблинг поплелся к воротам, клацая своей артиллерией.

— Подожди, Джонни. Я буду играть.

По-бандитски развернувшись и зверски усмехнувшись, Штриблинг прохрипел:

— Я только что грохнул банк в Сан-Хуане. Завалил трех. Раненых не считал. Туча копов гонится за мной. Ты — один из них. Досчитай до ста и лови.

Дэн Крейн не мог считать до ста. После девятнадцати он просто молол всякий вздор, но он знал примерно, сколько сто по времени. Роль Закона доставляла ему очень мало удовольствия. Закон — это дрянь. Закон — это старые люди, такие, как его мать и отец, как учитель, который постоянно талдычит ему, что надо делать, что кушать и когда это надо кушать. Закон укладывает тебя в постель и заставляет вставать утром. Закон моет твое лицо, сует мочалку в уши, гонит тебя в школу и в церковь. Закон обижает тебя, вызывает боль в животе и оскорбляет. И в довершение всего, Закон уничтожает тех, кто вне закона. С тяжелым сердцем он стоял, не желая принимать участия в победных акциях персонажа, которого он должен был представлять.

Сплюнув, он выдвинулся на обнаружение противника. Он знал, где заныкался Штриблинг, так как они играли в эту игру уже сто раз. Штриблинг должен был быть через пять домов вниз по аллее, среди больших ветвей инжирового дерева Бекера. Ему следовало только обогнуть дом, войти во двор с улицы, тихо на цыпочках пробраться по дороге к гаражу — и накрыть Штриблинга из своего дробовика. Но Крейн был подавлен выпавшей незавидной участью, и инстинкт охотника покинул его. На негнущихся ногах он протопал вниз по аллее, не сделав ничего для маскировки, с сердцем, готовым почти с радостью принять пулю преступника.

— Тдж! Тдж! — долетели звуки смертельного огня с инжирового дерева.

Крейн пошатнулся, режущая боль обожгла сердце. Дробовик выскользнул из рук, и он завалился, как пьяный, на землю. С победным воем Штриблинг спрыгнул с дерева и подскочил к нему. Крейну было очень больно. Пуля прошла насквозь, и из раны хлестала кровь. Слабеющей рукой он потянулся к своему шестизарядному револьверу. С дьявольской улыбкой предвкушаемого наслаждения Штриблинг ждал, когда Крейн коснется оружия. Он дал ему достать его, и тут же набросился сверху с резиновым тесаком. Удары были жестокими и беспощадными. Тело Крейна забилось в предсмертной агонии и затихло. Он умер. Игра была окончена. Пора начинать все сначала.

Крейн погибал еще два раза в это утро. Как и у Хопалона Кэссиди, его сердце было вырезано и брошено на съедение аризонским шакалам. А кончина его в роли Лона Рэйнджера была еще более умопомрачительной. Штриблинг привязал его к дереву и прострелил ему оба глаза, а когда и после этого он все-таки не выдал места хранения партии золота, бандит резиновым ножом отрезал ему нос. И хотя Крейн бился в конвульсиях в луже собственной крови, задыхаясь и глухо завывая, но он унес тайну с собой в вечность.

Убийства продолжались бы все утро, если бы они не нашли бутылки из-под эля. Десять бутылок в джутовом мешке. Они были спрятаны кем-то в высокой траве в аллее. Абсолютно все целые, по пять центов за штуку. Ребята погрузили трофеи на тележку и потащили на приемный пункт. Когда они вышли оттуда — каждый с четвертаком, они были богачами, щедрой рукой разбрасывающими деньги на жвачку и шоколадные плитки в ближайшей кондитерской.

Это была задушевная, секретная оргия. Забравшись на крышу гаража Крейна, они легли на животы и по-свински безмолвно пожирали приобретенное. Горячее солнце плавило шоколад, им приходилось зубами соскабливать его с обертки и облизывать измазанные пальцы. Потом они перевернулись на животы и принялись за восхитительную теплую жвачку, медленно разжевывая ее, закрыв глаза от слепящего солнца и наслаждаясь божественным вкусом стекающего по пищеводу сока.

— Дэнни!

Это мать звала его с заднего крыльца.

— Чио ты хошишь?

— Обед готов.

Крейн застонал. Одна только мысль об обеде сделала жвачку горькой. Он сплюнул ее с отвращением. Они сползли к краю крыши, перебрались на забор и спустились на землю. Штриблинг ушел к себе. Крейн открыл кран на шланге, омыл губы струей воды и утерся рукавом. Он посмотрел на дверь кухни и задумался на мгновение. Скорее всего, жирный томатный суп, сэндвич и стакан молока. Выхода не было, только мятеж. Настроение было паршивым, в животе — тяжесть. С угрюмым видом он вошел на кухню. Томатный суп, молоко и сэндвич. Ник уже заканчивал. Он выпил залпом молоко и откинулся на стуле.

— Было очень вкусно, мама. Спасибо.

— Прохвост, — усмехнулся Дэн.

— Кого ты назвал прохвостом?

— Тебя, самым настоящим. Давай, сделай что-нибудь…

Миссис Крейн прервала его.

— Садись, Дэнни. Ешь.

— Я не голоден.

— Но ты же даже не завтракал.

— Все равно не хочу.

— Ты хорошо себя чувствуешь, Дэнни?

— Никогда в жизни не чувствовал себя лучше.

Злость исказила ее голос.

— Дэн Крейн, я не допущу, чтобы мне не повиновались. Марш к себе в комнату!

Дэн приплелся наверх к себе и рухнул на кровать. Он уставился в потолок и стал мечтать о маленьком ослике, простом верном друге, который смог бы вывезти его из Лос-Анджелеса и доставить в Сакраменто на родину дедушки, где в горах полно золота, и каждый может стать богатым и обеспечить свою семью. Он улыбался, представляя себя богачом, швыряющим золотые самородки к ногам плачущей матери, и ее — извиняющуюся за плохое отношение к нему в детстве.

В три часа он услышал за стеной лопотание Виктории и понял, что сестра проснулась после своего дневного сна. Он представил Вики в ее колыбельке, розовенькую, с широко раскрытыми глазами, что-то напевающую, и непреодолимое желание увидеть ее овладело им.

Она лежала на спине, обложенная куклами и плюшевыми медвежатами, задрав ноги и мурлыкая что-то.

Дэн стоял над ней, как завороженный, очарованный ее заспанными глазками и сладкими розовыми губками. Как обычно, ее красота нейтрализовала его инстинкт самосохранения, и он залопотал:

— Милая девочка, милая, милая, милая…

Ее розовые пальчики тянулись к его глазам и ушам, и он поцеловал их. Ее маленькие ноготочки коснулись его ноздрей. Казалось, что она дожидается, когда он станет совсем очарованным. И, наконец, она дала им волю. Ужасная боль пронзила его, и он увидел на ее пальцах, а затем и на своей футболке — не кровь Хопалона Кэссиди, не кровь Лона Рэйнджера, нет, — он увидел яркую, красную, бесценную кровь Дэна Крейна.

— Мама! Помоги! Мама!

Мать нашла его в ванной, корчившегося от страха, с обагренным кровью полотенцем на лице. Два кубика льда, завернутые в салфетку, быстро остановили кровотечение. Миссис Крейн простила ему все и позволила пойти погулять. Он немного посопротивлялся, когда она предложила ему сменить одежду, но потом смирился, переоделся и встал перед ней весь в чистом, покорный и печальный. И тут он вдруг обнял ее, и его дикий поцелуй заставил ее замигать от изумления, поскольку Крейн был суровым мужчиной, всегда избегавшим всяких нежностей.

Оставив ее стоять в полном недоумении, он спустился вниз по лестнице. Запахи печени, бекона и жареной фасоли долетали с кухни. Бешеный приступ голода охватил его, и он бросился на кухню.

Печень и бекон шипели на сковороде, а фасоль тушилась в коричневом горшке в печи. Но все было очень горячее, чтобы цапнуть рукой. Он открыл холодильник, вытащил полуфунтовый кусок желтого сыра, яблоко, и сунул за пазуху. Потом подхватил бутылку с молоком и, не отрываясь, опорожнил больше четверти. Закрыв холодильник, он вышел на улицу.

Ужин был через час, но Дэн Крейн не мог есть. Свинцовая тяжесть сыра давила живот. И когда миссис Крейн подала на стол печень, бекон, тушеную фасоль и зеленый салат, Дэну только и оставалось, что таращиться беспомощно в свою тарелку и слушать восторженную трепотню своего брата:

— Вот это да, мама! Как я люблю печень и бекон! И салат тоже чудесный!

— В чем дело, Дэнни? — спросил мистер Крейн.

— Не хочется, пап.

— Да ты даже не попробовал совсем! — раздраженно сказал Ник.

Дэн опустил голову и нахмурился.

— Меня очень тревожит его поведение, — сказала миссис Крейн. — Он вообще ничего не ест.

Мистер Крейн внимательно посмотрел на Дэна.

— Поест. Просто он не голоден. Да, Дэнни?

Дэн уставился на отца, и волны нежности и любви пролились двумя крупными слезами на тарелку.

— Ох, папа, — он всхлипнул. — Ты единственный человек в мире, который понимает меня.

— Я стараюсь, — сказал мистер Крейн, улыбнувшись. — Я делаю все, что могу. Можешь выйти из-за стола, если хочешь.

— Спасибо, папа.

Дэн отодвинул стул и двинулся к двери. Из столовой доносился тревожный голос матери.

— Поговори с мальчиком. Это опасно. Он целыми днями ничего не ест.

Сидя на ступеньке крыльца и подперев руками подбородок, Крейн ждал отца. Он мечтал о лучшей жизни, вдали от всего этого, о жизни бродяг, о нем с отцом, путешествующих в товарных вагонах по железной дороге, автостопом на скоростных шоссе, живущих как свободные люди, вместе везде и всюду, как настоящие друзья.

Мистер Крейн открыл дверь и сел рядом с сыном. Приступ жалости к самому себе подкатил к горлу Дэна, и из глаз полились слезы. Он тихонько всхлипнул. Мистер Крейн положил руку ему на плечо.

— Скажи мне, Дэн, что с тобой?

Дэн не мог ни о чем думать, и продолжал плакать, но вдруг его осенило:

— Я совершенно одинок, папа. Никто не любит меня. И все потому, что я не ем, папа. Поэтому я все время одинок.

Мистеру Крейну понадобилось пять минут, чтобы развеять это заблуждение и убедить Дэна, что он не одинок, что на самом деле у него много друзей, и что в семье его все искренне любят.

Он достал платок и утер Дэну слезы. Дэн увидел складки на лбу у отца и заботу в глазах. Сейчас он был лучше, чем когда бы то ни было, и Дэн решил ответить ему взаимностью.

— Я хочу снова пойти в школу, па, — соврал он. — Я хочу вернуться, и научиться читать и писать.

— Это хорошо, сынок. Ты обязательно пойдешь, только не бросай больше. У тебя хватит на все времени.

Дэн обнял отца за шею.

— Ой, папа! Ты лучший. Без обмана.

Мистер Крейн выудил полдоллара из кармана.

— Дэнни, сынок, сходи в магазин и купи себе шоколадную плитку. Тебе надо. Там много протеина.

Как во сне, Дэн Крейн зашел в магазин. У фонтанчика он присел на скамейку, сжимая в кулаке пятидесятицентовую монету. Он уже чуть было не заказал шоколадный коктейль, но, к счастью, его взгляд упал на восхитительную картину на зеркале за стойкой. Воплощенное торжество кулинарии — мороженое, посыпанное орехами, зажатое дольками банана, со взбитыми сливками и разноцветным сиропом.

— Банановый сплит, — заказал он.

В середине ночи бешеный приступ голода опять овладел Дэном Крейном. Ему вдруг захотелось чего-нибудь очень простого, такого как хлеб, мясо, фасоль… Лежа в постели и слушая мирное храпение Ника, он болезненно ощущал безмерную пустоту своего желудка.

Очень тихо он выскользнул из кровати, на цыпочках вышел в коридор и спустился по лестнице. Как обнаженное привидение, он проплыл на кухню. Его тренированная рука без звука открыла дверцу холодильника. Он оглядел освещенный интерьер. В одной кастрюле была тушеная фасоль, в другой бекон и печень. Дэн прижал обе к груди, безропотно стерпев колючий холод стали. Через минуту еда была уже в постели. А он лежал рядом на животе, накрывшись с головой одеялом. Еда была очень холодной, но так оно и должно было быть, так как он был в это время Дэном Крейном с Северо-западной возвышенности, жившим в иглу на Дальнем Севере, и ел он медвежье мясо, а храпенье Ника — это было завывание волков, кружащих вокруг иглу. Крейн Северо-западный съел два куска холодной печени и три полных горсти ледяной фасоли, и его стало клонить ко сну. Он с трудом выставил остатки еды за батарею, и тут же мощная волна необоримого сна унесла его прочь.

Разбудил его все тот же голос с лестницы:

— Подъем! Дэнни, сынок! Завтрак!

Черт возьми! Что за женщина! Дэн Крейн застонал. Он не будет есть. Он никогда вообще не ест.



Примечания к рассказу «Большой голод»

Даниэль Бун родился 2 ноября 1737 года в Пенсильвании. В возрасте 21 года Бун присоединился к британской военной экспедиции, направленной для выдворения французских войск из долины реки Огайо. После разгрома экспедиции Буну (равно как и его непосредственному начальнику Д. Вашингтону) пришлось спасаться бегством. Однако этот первый неудачный боевой опыт вовсе не отбил у него тяги к дальнейшим приключениям.

В 1767 в качестве охотника и траппера (ловца пушного зверя) Бун занимается исследованием лесов Кентукки и намечает «Дикую Дорогу» через горную расщелину «Камберленд Гап». Впоследствии по этой дороге он провел на запад новые караваны переселенцев и в 1775 основал городок Бунсборо. Поскольку земли Кентукки были местом охоты племен чероки и шайеннов, между поселенцами и индейцами происходили постоянные стычки. В результате одной из них краснокожие захватили Буна в плен и увезли его в глубь американского континента. По дороге пленнику удалось бежать. Используя свои знания жизни в дикой местности, он добрался до дому всего за 4 дня, преодолев при этом путь в 260 км.

В 1782 Бун участвовал в так называемой «последней битве Революционной войны», сражаясь против британских и индейских отрядов. Позже он служил офицером в милиции (народное ополчение) Кентукки и был представителем штата в Конгрессе США. Права Буна на землю в Кентукки были признаны недействительными из-за ошибок в оформлении регистрационных документов, однако Конгресс выделил ему землю в Миссури, где он и жил до самой своей смерти 26 сентября 1820 года. В истории США Даниэль Бун остался как один из «пионеров Дикого Запада». Его жизни и подвигам посвящены десятки фильмов, романов и научных исследований.


Уильям Генри Бонни (по прозвищу Малыш Билли) родился в 1859 году в Нью-Йорке в небогатой ирландской семье. После Гражданской войны супруги Бонни перебрались в Канзас, где отец Билли умер от лихорадки. Его вдова с двумя детьми переехала в Нью-Мексико и вторично вышла замуж за беспутного выпивоху Уильяма Энтрима.

Со смертью матери (в 1874) Билли оказался предоставлен сам себе и вскоре угодил в тюрьму за кражу стопки белья.

Бежав из-под ареста, он некоторое время промышлял мелкими грабежами, а затем устроился на ранчо к скотоводу Джону Танстоллу. В 1878 Танстолл был убит по приказу конкурентов и местного шерифа Бреди. Билли и его приятели решили отомстить за своего хозяина, результатом чего стала т. н. «война скотоводов в округе Линкольн». Многомесячная бойня, приковавшая к себе внимание всей Америки, закончилась 5–дневной перестрелкой, в результате которой погибели шериф Бреди и многих другие участники этой истории. Малыш Билли был объявлен вне закона и вплоть до конца жизни вынужден был скрываться от «стражей порядка».

Занимаясь грабежами, угоном скота и убийствами, Уильям Бонни действовал то в одиночку, то в компании нескольких приятелей. Его «особыми приметами» были два «кроличьих» верхних зуба, неестественно маленькие кисти рук (с которых легко соскальзывали наручники) и постоянная жизнерадостность; по рассказам современников, он «ел и смеялся, пил и смеялся, говорил и смеялся, скакал на лошади и смеялся, убивал и смеялся…».

К 21 дню рождения за Малышом числилось 22 трупа. 13 июля 1881 он был застрелен в Форте Саммер новым шерифом округа Линкольн и своим бывшим соратником Пэтом Гарретом.


Хопалон Кэссиди — персонаж 28–серийной книжной эпопеи К. Милфорда, по которой было снято множество фильмов и телесериалов. Самым известным актером, сыгравшим роль Хопалона, был Уильям Лоуренс Бойд. Его необычного фасона черная шляпа, рубашка и штаны резко контрастировали с белой кожей и светлыми волосами, благодаря чему персонаж Бойда заметно выделялся среди других экранных ковбоев того времени. В 1948 актер купил телевизионные права на все фильмы о Кэссиди и сделал из них 52 получасовых телесерии. В 50–х изображение знаменитого киногероя постоянно красовалось на пластинках, игрушках и других товарах широкого потребления.


Орсон Джин Оутри (1907–1998), американский певец, актер. После окончания средней школы работал подсобником на железных дорогах Сент-Луиса и Сан-Франциско. В 1928 Орсон начал петь на местной радиостанции, а три года спустя у него уже была собственная программа и сделаны записи нескольких пластинок. Еще через три года Оутри дебютировал в фильме «В старом Санта-Фе». В следующем году он сыграл главного героя в тринадцатисерийном фильме «Призрак Империи». Эта картина определила стиль вестернов 30–х-40–х — с их автомобилями, радиоприемниками и аэропланами. Подобные боевики часто давали прибыль, в десять раз превышающую стоимость их производства. В 1941–1946 Оутри служил офицером-пилотом Транспортной авиации. Затем он основал собственную кинокомпанию «Летающая А», выпустившую в 50–х г. телевизионные сериалы «Джин Оутри Шоу», «Приключения чемпиона» и «Энни Оукли». Кроме того, Оутри написал более 200 песен. В начале 60–х он сошел со сцены и стал владельцем ресторанов, недвижимости, радиостанций и профессиональной бейсбольной команды «Калифорнийские ангелы».


Лон Рэйнджер — персонаж многочисленных вестернов, романтичный и загадочный ковбой в черной маске. Начиная с 1954 в этой роли снимался актер Клэйтон Мур (урожденный Джек Карлтон Мур). Даже после того как его персонаж исчез с экрана, Клейтон еще несколько лет продолжал публичные выступления в облике Лона Рэйнджера.

В 1978 компания «Разер Корпорейшн» объявила о запуске нового проекта с участием популярного героя. Клэйтона не только не пригласили на полюбившуюся ему роль, но и всячески препятствовали его публичным выступлениям, мотивируя это тем, что актер в свои шестьдесят с лишним не может больше олицетворять молодого героя и только смущает публику, наряжаясь как Лон Рэйнджер. Клэйтон подал на «Разер» 30–миллионный иск, обвиняя компанию в «неправомочном лишении» его заработка и в незаконном использовании его «сходства, голоса, фотографий и видеофрагментов». Лос-Анджелесский Верховный Суд вынес постановление, запрещающее актеру «использование маски или любого ее подобия» в публичных выступлениях.

Клэйтон был возмущен этим постановлением и заявил: «Я борец. Я верю в то, что является правдой, а правда в том, что я был Лоном Рэйнджером на протяжении последних 30 лет, и я не отступлю в этой борьбе».

Клэйтон продолжил выступления, правда, уже не в маске, а в солнцезащитных очках. Поклонники не только не обиделись на него за это, но и восстали против несправедливости. По всей стране начались массовые демонстрации протеста с требованиями вернуть маску Клэйтону. Когда выходили новые фильмы, никто не проявлял интереса к ним, и фильмы проваливались. В конце концов, 20 сентября 1984 года судебное постановление было отменено. Никто кроме Клэйтона не мог отныне изображать Лона Рэйнджера!

Мэри Осака, я тебя люблю

Это случилось В Лос-Анджелесе осенью того самого незабываемого года. Случилось на кухне кафе «Иокогама», в обеденное время, когда Сегу Осака, ее свирепый отец, находился за стойкой, присматривая за посетителями и кассовыми расчетами. Все произошло очень быстро. Мэри Осака с грудой тарелок в руках вошла на кухню и положила их в раковину мойки. Минго Матео мыл посуду. Он ополаскивал тарелки для супа.

— Мэри Осака, я тебя очень люблю, — сказал он.

Мэри Осака вскинула свои крепкие руки и развернула его лицо к свету.

— И я тебя люблю, Минго. А ты не знал?

Она поцеловала его. И Минго Матео почувствовал, как его душа стекла в каблуки туфель — очень дорогих туфель, самых лучших, с квадратными носками, из свиной кожи, ценой в двадцать долларов, равной его трехдневному заработку.

— Я влюбилась в тебя сразу, когда ты пришел сюда три месяца назад, — сказала она. — Но, Минго, ах, нам нельзя… мы не должны… это невозможно… у нас ничего не получится!

Минго вытер руки о полотенце, набрал воздуху в легкие и заявил:

— Все получится. Все возможно. Возможно…

Продолжить разговор не представилось возможности. Громыхнули раскрывающиеся в обе стороны двери, и в кухню, размахивая руками и крича, ворвался Сегу Осака.

— Слочно! Быстлей! Плинесите им два «чоп-суи», плинесите один чай такой зе, слочно, да!

Повар Винсент Толетано подошел к печи, зачерпнул половником две порции из большого котла и вывалил на раздаточный поднос. Винсент Толетано был гордым филиппинцем — угрюмым, вдумчивым мужчиной, который только из-за дефицита рабочих вакансий работал, а большей частью плевал на японцев. После того, как Мэри убежала с заказами, и Винсент Толетано остался наедине со своим соотечественником Минго Матео, он сказал:

— Минго, друг мой, я вижу, у тебя горячая любовь к этой японской девушке. Ты с ума сошел, Минго. Ты позоришь всю филиппинскую нацию.

Минго Матео развернулся в его сторону, сложил руки на груди и, выпятив подбородок, впился испепеляющим взглядом в Винсента Толетано.

— Толетано, я был бы очень благодарен тебе, если бы ты занимался своим собственным делом. Зачем, как воришка, подсматривать, если ты видишь, что у меня любовь с этой замечательной девушкой?

Винсент ответил:

— Я имею право подсматривать. Эта девушка — японка. Нехорошо целоваться с таким сортом женщин. Тебе лучше было бы помыть губы с мылом.

Минго улыбнулся.

— Она очень красивая, да, Винсент? Может быть, ты слегка ревнуешь?

Винсент скривил губы так, будто почувствовал какой-то гадкий привкус во рту.

— Ты — дурак, Минго. Меня тошнит от тебя. Предупреждаю, если ты еще раз поцелуешься с Мэри Осака, я брошу эту работу.

— Бросай, — пожал плечами Минго. — Меня это не волнует. Но я никогда не брошу целоваться с Мэри Осака.

Винсент медленно склонился над разделявшим их столом, и в его голосе зазвучали грозные ноты:

— А как тебе понравится, если я расскажу обо всем этом в Объединенном Филиппинском Братстве? Как тебе это понравится, Минго? Как тебе понравится, когда я встану на трибуну перед Братством, позвоню в колокольчик и скажу всем: «Этот человек, этот Минго Матео любит японскую девушку!» Как тебе понравится это, Минго?

— Мне все равно, — ответил Минго. — Говори хоть всему миру. Это сделает меня только счастливее.

Винсенту Толетано было еще что сказать, но на кухню вошла Мэри.

— Свиное рагу с овощами на двоих, — бросила она, подходя к Минго.

Винсент швырнул две тарелки на стол и навалил заказанное. Мэри продолжила прерванный разговор с Минго. Винсент гневно поливал рагу подливкой.

— Ничего у нас не получится, Минго. Ты знаешь, как Папа относится к тебе, к Винсенту. Ко всем филиппинцам.

Она стояла очень близко к Минго — миниатюрная ладная девушка, и ее черные волосы нежно и приятно касались его ноздрей.

— Приятный запах, — сказал он, вдыхая блеск ее антрацитовых волос. — Какая разница, что думает твой папа? Я не твоего папу люблю. Я люблю тебя, Мэри Осака.

— Ты не знаешь Папу, — улыбнулась она.

— Знаю, я с ним поговорю.

Возможность представилась незамедлительно: двери распахнулись, и Сегу Осака, размахивая короткими ручонками, влетел на кухню.

— Слочно! Быстло! Принесите еще два лагу, часо, часо!

Его резвые черные глаза метали молнии. Хлопнув себя по лбу, он ускакал обратно в зал. Они расслышали, как он что-то пробормотал на японском про филиппинцев. Неожиданно Минго Матео упал на колени и обнял Мэри Осаку за талию.

— Ох, Мэри Осака, — выпалил он, — пожалуйста, будь моей женой.

— Минго, осторожно!

Попятившись, она пыталась высвободиться из объятий, но он, не вставая с колен, преследовал ее. Когда она, наконец, вырвалась и вышла с заказами в зал, Минго Матео обреченно осел на пятки и уныло повесил голову. На другом конце кухни, скривив презрительно губы, стоял Винсент Толетано. Его лицо говорило: «Это конец». А его холодные глаза говорили еще больше.

Сняв свой поварской колпак, Толетано швырнул его на пол и, вытирая об него ноги, стал развязывать фартук, который в конце концов последовал вслед за колпаком.

— Все, я ухожу, — сказал он. — Это слишком много для одного филиппино.

Но глаза Минго Матео были прикованы к еще раскачивающимся дверям в зал. Сидя на пятках, он наблюдал за их монотонным глухим движением — туда-сюда, туда-сюда… пока они не остановились. Его плечи обвисли потерянно, подбородок тяжелым камнем лег на грудь. Винсент Толетано подошел к нему.

— И это — мой земляк! — оскалился он, затем схватил Минго Матео за волосы, развернул лицом к себе и с оттяжкой хлестанул сначала по одной щеке, потом по другой. Потом, по-прежнему держа его за волосы, от всего сердца плюнул ему в глаза.

— Фу! — бросил он, отталкивая Минго. — Позор на честное имя филиппинского народа.

Минго не сопротивлялся. Слезы выкатились из его глаз и потекли по смуглым щекам. Винсент вышел. Слышно было, как громко хлопнула за ним дверь служебного выхода. Минго, пошатываясь, поднялся на ноги и умылся холодной водой, массируя щеки длинными тонкими пальцами, пробегая ими по волосам и скрежеща зубами от накатывающей волнами горечи, которая, как лихорадка, сотрясала все его тело. Мэри Осака таким и застала его, вернувшись на кухню, — бьющимся в рыданиях у раковины, и рыдания эти были громче хлещущей из крана воды.

Она поставила поднос с тарелками на стол и обняла его. Он покорно положил ей голову на плечо. Она провела рукой по мокрым волосам Минго, потом сжала его тощие плечи своими маленькими, но крепкими ладошками.

— Ты не должен, Минго, не должен…

— Нет ничего лучше тебя на этом свете, — выдавил он. — Лучше умереть без тебя, Мэри. Мне все равно, что говорит Винсент, или твой папа, или кто-нибудь.

Винсент? Она поглядела вокруг и поняла, что повар ушел. И вдруг Минго воспрял, его глаза засияли, руки стиснули ее хрупкие плечи, и пальцы впились в ее тело.

— Мэри! Какое нам дело? Он говорит, филиппинцу — позор жениться на японке. Японке, он говорит, позор жениться на филиппинце. Ложь, большая ложь, все это. Так как только сердце — вот, что считается, и сердце Минго говорит всегда — бум, бум, бум про Мэри Осака.

Лицо Мэри Осака просветлело, глаза наполнились упоением.

— О, Минго!

— Мы поженимся, да? Нет?

— Да!

Он хватил воздуха, счастливо рассмеялся и грохнулся на колени перед ней. Он целовал ее руки, двигаясь от запястий к пальцам. В тот момент, когда он дошел до их кончиков, на кухню в очередной раз влетел Сегу Осака.

— Слочно! Слочно!..

И тут он увидел Минго Матео у ног его дочери.

Минго Матео сказал:

— Мистер Осака, если вы позволите…

— Нет, нет, нет! Все вон! Слочно! Пошел! Вон!

Он был невысок, этот Осака, но кряжист и силен. Его руки мгновенно оказались на вороте Минго. Послышался треск разрываемой одежды, и Осака поволок посиневшего лицом Минго прочь из кухни.

— Но, мистер Осака! Это любовь! Я жениться!

— Нет, нет, нет. Нет, нет, нет.

Вылетев в переулок, Минго успел заметить, как маленький крепыш хлопнул дверью, и услышал клацанье замка. Из-за двери — на японском — долетели разъяренные вопли Осаки и не менее страстные тирады Мэри. Минго вскочил на ноги, бросился к двери и забарабанил в нее кулаками.

— Не обижай ее, — кричал он, — не трогай!

Голоса внутри становились громче. В отчаянии он ринулся на дверь. Затрещало дерево, и замок и петли не выдержали. Мгновение стояла тишина. Потом яростный крик пронзил ночь, и Сегу Осака завопил:

— Помогите, полиция, помогите!

Минго глянул туда-сюда в разные стороны узкого переулка. Лунный свет озарял темное ущелье. В пятидесяти ярдах за мусорными баками виднелась освещенная улица. Донеслись голоса и шаги бегущих с кухни людей.

Крик Мэри перекрыл этот шум:

— Беги, Минго, беги!

Сдернув фартук, Минго метнул его в мусорную корзину. Наверху заскрипело растворяемое окно. Показался хрупкий торс матери Осаки. Не издавая ни звука, она испуганно смотрела вниз, зажав рот руками. Он отпрянул в темноту и бросился по переулку в сторону улицы. Гулкое эхо сопровождало топот его шагов.

Выбежав на улицу, он убавил шаг. «Маленький Токио» был переполнен прогуливающимися прохожими. Он затерялся среди них, направляя свой путь мимо чистеньких и колоритных магазинов игрушек и кафе. Окна в «Маленьком Токио» всегда освещены, мусора нет, уличные фонари ярки, а фимиам из бесчисленных открытых дверей наполняет воздух благовониями. Минго Матео, как и все, не спеша фланировал в теплой декабрьской ночи.

Освещенность улицы постепенно убывала. Пошли темные склады, за ними начинался филиппинский квартал. Ночнушки, винные лавки, горелые гамбургеры, амбре дешевого одеколона из парикмахерских, массажные салоны, музыка игральных автоматов, шлюхи, и повсюду — его соотечественники, маленькие смуглые братья, изысканно одетые, нарочито отстраненные, опершиеся спинами на косяки дверей бильярдных, курящие сигары и поглядывающие то на звезды, то на цокающие мимо высокие каблуки.

У фонтана бильярдной Батана Минго заказал стакан апельсинового сока. Когда он поднес его к губам, кто-то коснулся его плеча и назвал его имя. Он опрокинул залпом стакан и повернулся. Рядом стоял Винсент Толетано. С ним были еще двое — Джулио Гонзалес и Аурелио Лазарио. И не взглянув на Толетано, Минго понял, зачем они оказались тут. Эти двое были членами правления Федерального Филиппинского Братства.

Джулио Гонзалес заговорил первым:

— Зайдем в заднюю комнату, Матео. Мы хотим с тобой немного поговорить.

Он был самым крупным из троих, заслуженный боксер, среднетяжеловес со сломанным носом.

— Говорить с Толетано! — ухмыльнулся Минго. — Да он просто стукач! Говорит, что попало!

Толетано парировал:

— Ты врешь, Минго. Я делаю это для пользы Федерального Филиппинского Братства. Ты дал клятву. Ты должен ее хранить.

Минго сказал:

— Невозможно хранить клятву. Я люблю Мэри Осака. Я выхожу из Братства.

— Не так просто выйти, — сказал Гонзалес. — Лучше пойдем и потолкуем немного.

— Я люблю Мэри Осака. Пошел к черту.

— А что, если я тебе сейчас закатаю лучший правый на всем Тихоокеанском побережье и вышибу все зубы?

Он поднес свой тяжелый смуглый кулак к носу Минго.

— Мне без разницы. Я все равно люблю Мэри Осака.

Аурелио Лазарио встал между ними. Образованный человек, Аурелио: бакалавр искусств, колледж в Помоне, доктор юридических наук, Калифорнийский Университет; ныне — посудомойщик в кафетерии Джейсона. Аурелио положил свою тонкую, мягкую руку на плечо Минго, и дружелюбно заговорил:

— Пойдем с нами, Минго. Никаких проблем не будет. Я обещаю тебе.

Минго смотрел в добрые глаза Аурелио Лазарио и знал, что Лазарио его друг, друг всех филиппинцев. Двенадцать лет он знал этого человека, все двенадцать лет, что он жил в Америке. Слава об Аурелио Лазарио разнеслась по всем Филиппинским Братствам на Тихоокеанском побережье. Лазарио, борец за права филиппинцев, лидер в этом спаржевом землячестве, с пулевыми ранениями, доказывающими это; Лазарио, который обеспечил их всех самыми лучшими жилищными условиями в Имперской долине. Аурелио Лазарио, пожилой мужчина тридцати пяти лет, с непокорной и не сломленной дубинками блюстителей порядка головой; на черносливе в Санта-Кларе, на рисе в Солано, на горбуше на Аляске, на тунце в Сан-Диего — везде бок о бок с братьями филиппинцами — Лазарио работал и страдал; и хотя он окончил университет и стал великим человеком для своих собратьев, лицо его, как и лицо Минго, было таким же смуглым, и его карие глаза были по-женски мягки и добры ко всем людям.

— Я пойду, — сказал Минго. — Мы поговорим.

Он встал со стула и последовал за ними между бильярдных столов к двери, ведущей в заднюю комнату. Гонзалес открыл дверь и включил одинокую лампочку, свисавшую с потолка. Комната была пыльной, пустой, с разбросанными на полу газетами. Гонзалес пропустил всех вперед, потом вошел сам и встал у двери, сложив руки на груди. Минго отошел в дальний угол, оперся на стену и, покусывая губы, стал сжимать и разжимать кулаки. Лазарио встал прямо под лампочкой, Толетано рядом с ним.

— Итак, ты влюблен, Минго, — улыбнулся Лазарио.

— Да, — сказал Минго. — И мне все равно, что будет.

Толетано сплюнул на пол.

— Японка. О-ой, это ужасно.

— Не японка. Американка. Родилась в Лос-Анджелесе. Американская гражданка.

— А ее папа, ее мама? — Толетано снова сплюнул. — Японцы!

— Я люблю не ее папу, маму. Я люблю Мэри Осака. Без ума от нее.

Гонзалес резко пересек комнату и прижал Минго к стене. Придерживая его правой рукой, он отвел левую на уровне носа Минго.

— Еще один раз скажешь, что ты любишь эту японку, и я закатаю тебе лучший левый на всем Тихоокеанском побережье.

Минго вытаращил глаза, лицо его стало пунцовым, но он упрямо пробубнил:

— Мэри Осака, я люблю тебя.

Лазарио поднял руку.

— Подожди, Гонзалес. Насилие тут не поможет. У него такие же права, как и у нас.

Гонзалес потряс правым кулаком у глаз Минго.

— У меня есть еще правый, лучший на всем Тихоокеанском побережье. Думается, мне придется пустить его в дело.

Лазарио отвел его в сторону.

— Давайте вернемся к фактам. Мы основали Объединенное Филиппинское Братство в знак протеста против японского вторжения в Китай. Мы обязались бойкотировать японские товары и иметь как можно меньше контактов с японцами. К сожалению, не все из нас в состоянии выполнять эти обязательства. Нам нужна работа. И иногда мы вынуждены работать на японских работодателей.

Вот как Лазарио — эрудированный человек — говорил, и все почтительно слушали его. Гонзалес достал сигару из нагрудного кармана своего спортивного пиджака и откусил кончик.

— Бойкотирование японских товаров — это одно, — продолжил Лазарио, — но любовь к японской девушке, которая вовсе и не японка, а американская гражданка от рождения… я не знаю. Может быть, Федерация сочтет возможным выйти за границы дозволенного в данном случае.

Гонзалес зажег сигару и удовлетворенно выпустил клуб дыма. Говорил Аурелио Лазарио — умнейший филиппинец на всем Тихоокеанском побережье, — и то, что он говорил, было непреложной истиной, пусть даже он — Гонзалес — и не понимал ни единого слова из сказанного. Притихший в углу Минго тер свою ушибленную шею и смотрел в пол. Толетано засунул руки в карманы. Он явно был не согласен с аргументами Лазарио.

Лазарио повернулся к нему.

— Винсент, ты был когда-нибудь влюблен?

Толетано считал, что да.

— Да, два раза, — лицо его смягчилось. — Два раза. Потрясающе, но грустно. Это больно так… — он тронул грудь в районе сердца, — здесь.

— Ты был влюблен в американку?

— Прекрасная американская девушка. В Стоктоне. Блондинка.

— И ты просил ее выйти за тебя замуж?

— Постоянно. Каждую минуту.

— И почему же ничего не получилось?

— Она была американка. Я был филиппинцем.

— Вот, Винсент, то же самое у Минго, понимаешь? Она японка по происхождению. Он — филиппинец. Мы должны быть выше предрассудков. Человеческое сердце не ведает ни рас, ни вероисповедания, ни цвета.

Толетано покачал головой в сомнении.

— Хороший филиппинец всегда чует японское. Тут разница. Американская девушка — это одно, японка — совсем другое.

Но Лазарио не принял этого аргумента.

— Любовь очень демократична, Винсент. Национальность — это случайность. Ты сказал, что был влюблен два раза. Кто была вторая девушка?

Винсент вздохнул.

— Она была тоже американка, блондинка. Она уехала в Сан-Франциско. Я поехал за ней.

Лазарио развел руки.

— Ну вот, видишь?

Гонзалес вынул сигару изо рта и стряхнул пепел.

— Может быть, лучше, — сказал он, — если бы Минго влюбился в американскую девушку?

— Мэри Осака — американская девушка, — сказал Минго. — Сто процентов. Образованная, Институт прикладного искусства.

Лазарио подошел к премированному боксеру и положил руку на его плечо.

— Знаешь, друг мой, Гонзалес. Поставь себя на место Минго. Мы все филиппинцы. Все мы хорошо знаем, как тяжела жизнь филиппинцев в Соединенных Штатах. Как можно ожидать справедливости к себе, если мы сами вторгаемся в жизнь одного из наших собратьев? Он любит эту девушку, эту Мэри Осаку. Ты вот, Джулио, был ты влюблен когда-нибудь?

Гонзалес гордо расправил свои могучие плечи.

— Четыре раза, — сказал он. — Все — американские девушки, лучшие на всем Тихоокеанском побережье.

— И что случилось?

— Было здорово. Я женился на них всех. Потом развелся.

Лазарио задумался на мгновение, потом взял бойца за плечи и развернул в сторону сжавшегося в углу Минго.

— Посмотри на него, Джулио. Вот он — маленький, тщедушный филиппинец. Он твой соотечественник, Джулио, брат твоих братьев. Но ты сильный человек, Джулио, великий среднетяжеловес со смертельным левым боковым. Ты удачлив, красив и обаятелен. Женщины падают к твоим ногам. Ты вынужден отбиваться от них кулаками. И посмотри на него! Застенчивый, пугливый. Он нуждается в поддержке такого тигра, как ты. Почему он не должен жениться на этой девушке? В конце концов, она, возможно, лучшая из тех, что он смог найти.

Гонзалес вытянул губы вдоль сигары, и задумчиво покрутил ее зубами.

— Ладно, — сказал он наконец, — Джулио Гонзалес говорит — окей.

Заплаканный Минго, ссутулившись, стоял в углу, руки его свисали, как сломанные ветви по бокам.

Гонзалес шагнул вперед.

— Минго, ты хочешь жениться на этой женщине?

— Мэри Осака, — застонал Минго, — я люблю тебя.

Гонзалес вытащил связку ключей из кармана.

— Вот. У меня «Паккард» — родстер, белые покрышки, красная кожаная обивка, развивает сто десять миль в час. Бери, Минго. Езжай в Лас-Вегас и женись сегодня ночью.

Минго поднял благодарный взор на него, медленно опустился на колени, взял руку, держащую ключи, и стал целовать, орошая немало слезами и слюной. Гонзалес попытался высвободить руку. Но Минго не выпускал.

— Благослови тебя Господь, Джулио.

Гонзалес бросил ключи на пол, выдернул руку и спешно вышел из комнаты. Лазарио и Толетано стояли с открытыми от изумления ртами. Потом на цыпочках тоже вышли из комнаты.

Новоиспеченный Минго Матео торжественно вышел из задней комнаты бильярдной Батана. Лицо его сияло, глаза светились, губы расплывались в широкой улыбке. Позвякивая ключами, он остановился у табачного отдела и заказал сигару. Сняв золотое бумажное колечко с нее, он надел его на палец, вытянул руку перед собой, окинул удовлетворенным взором и произнес:

— Мистер Минго Матео!

На стене висел телефон. Он выудил монету из кармана, шесть раз провернул колесо номеронабирателя и жадно приник к трубке. Ее «алло» прозвучало песней для него.

— Мэри!

— У тебя все в порядке?

— Все отлично. Встречай меня вечером. На ступеньках Сити Холла. В двенадцать.

— Но, Минго…

— До свидания, Мэри.

На улице он отыскал машину Гонзалеса. Это был палевый родстер с шикарными фонарями на задних крыльях, мощными передними прожекторами и противотуманными фарами. Присевший на свои белые лапы, он выглядел, как лев, изготовившийся к прыжку. Минго, затаив дыхание, обошел его со всех сторон. Потом тронул сигнал — прозвучали первые такты «Бумажного тигра». Он влез в салон и вцепился обеими руками в рулевое колесо.

Перепробовав все кнопки и ручки на приборной панели, он нашел и включил радио. Передавали новости, что-то о двух дипломатических представителях из Японии, ведущих переговоры о мирном соглашении с государственным департаментом в Вашингтоне. Минго нахмурился и нажал другую кнопку. Полилась музыка: под гавайскую гитару гавайка пела о папайе и о выдаваемой замуж принцессе. Минго откинулся на спинку сидения и заслушался, его глаза блуждали по темно-синему, усыпанному яркими звездами, небосводу.

— Минго, друг мой, привет, — на тротуаре стоял Винсент Толетано.

Под руку с ним — китаянка, не старше двадцати, с черной челкой.

Скромно потупив взор, она смотрела на тротуар. На ней было длинное платье с разрезом до колена. Щеки нарумянены, на губах алая блестящая помада.

Обняв девушку одной рукой за талию, Винсент с заметным неравнодушием представил их друг другу.

— Смотри, что у меня есть, Минго. Хорошая, да?

— Рад встрече, — ответил Минго.

— Зовут Лили Чин. Лили, это мой друг Минго Матео.

— Очень приятно.

Толетано обозрел ее.

— Ну, как тебе, Минго?

— Красивая, — ответил Минго, опустив взгляд.

— А ты что думаешь, Лили?

— Он милый, — сказала она.

Толетано сделал ей знак отойти и оставить его наедине с Минго. Они проводили ее взглядами до угла. Толетано открыл дверцу и сел в машину.

— Тебе понравилась эта девушка, Минго?

— Красивая. Хорошая. Китаянка, да?

— Да, китаянка. Не японка — китаянка.

— Мэри Осака не японка. Она — американка, сто процентов.

Толетано отмахнулся.

— Лучше поговорим о Лили Чин. Тебе понравилась, нет?

— Конечно, понравилась.

— Она красивая, нет?

— Удивительно красивая.

— Будет хорошей женой.

— Безоговорочно.

Толетано предложил ему сигару.

— «Особая Гавана».

Минго откусил кончик. Толетано тут же зажег огонь. Минго прикурил и выпустил с удовольствием клуб дыма.

— Хорошая сигара, — сказал он.

— Я твой друг, Минго. Сегодня из-за тебя я потерял работу, но я ничего не говорю.

— Нет, Винсент. Ты сам ушел. Я тут не виноват.

— За тебя ушел, Минго. За тебя, за всю филиппинскую нацию. Сделал большую жертву, чтобы показать тебе урок, чтобы ты не позорил филиппинский народ.

Минго вынул сигару изо рта и посмотрел на Толетано. Взгляд Толетано был холоден и тверд. Он сидел, откинувшись на спинку сиденья и глядя на небо. Его лицо было, как кулак, как сжатый кулак — напряженный и грозный.

— Винсент, что ты хочешь от меня? Для чего этот разговор? Все решено уже. Лазарио сказал — женись. Гонзалес дал мне эту машину. А ты, Винсент, ты еще борешься со мной. Зачем?

Толетано резко развернулся к нему и схватил его за воротник.

— Потому что я великий филиппинец. Потому что у меня в сердце горит огонь любви к моей родине, а не к японской девушке — врагу моего народа. Жениться на японской девушке — это как плюнуть в лицо всей филиппинской нации.

Задыхаясь, Минго оторвал руки Толетано от себя.

— Я ничего не могу сделать. Мой ум — он все решил.

Он не был бойцом, этот Минго Матео. Он был слишком мал и мягок для этого. Но когда гнев овладевал им, это походило на ярость бешеной собаки. Так было и сейчас, и в ответ на поток обрушившихся ударов, он стал рвать и терзать Толетано.

Дверь открылась, и они выкатились на тротуар к ногам быстро сбежавшихся зевак.

Он не чувствовал и не сознавал, что делает, этот Минго Матео, и так продолжалось до тех пор, пока его не оторвали от Толетано и не поставили на ноги. Только тогда он понял, что он сделал с телом, лежащим ниц на тротуаре.

Он узнал несколько лиц из толпы, лиц его земляков, лицо Лили Чин. Потом он услышал вой полицейской сирены и старый голос, добрый голос, который охладил пыл его сердца.

— Беги, Минго. Быстрее. Полиция едет.

Минго посмотрел на Толетано.

— С ним все в порядке. Мы позаботимся о нем, — успокоил его тот же голос.

Смуглые руки отвели к машине. Хлопнула дверца. Прохлада ключей придала ему сил. Лица земляков вокруг умоляли его побыстрее уезжать. Он рванул машину. Энергия мотора наполнила его руки и ноги силой, как подкожное впрыскивание. Он уже все отчетливо видел и понимал, и даже глянул назад на Аурелио и помахал ему рукой. Миновав квартал, он свернул на Лос-Анджелес стрит и едва разъехался со встречным черным автомобилем с кроваво-красными огнями и воющей сиреной, спешащим к месту, которое он только что покинул.

Минго жил на Банкер Хилл, в мексикано-филиппинском районе недалеко от Сити Холла. Это был самый родной ему клочок американской земли. Он впервые появился там двенадцать лет назад, мальчиком-эмигрантом из деревни на острове Лусон, с двумя соломенными чемоданами и тысячью великих планов. Теперь ему было двадцать девять. Он полюбил печальные развалины Банкер Хилла, его меблированные прокопченные комнаты. Каждую весну, уезжая на посевную или на консервные заводы, он всегда вспоминал их как свой дом, и осенью неизменно возвращался назад.

Банкер Хилл — родные пенаты. В квартале от его жилья был парк, скорее, сквер — не более пятидесяти квадратных ярдов. Там росли пять пальм. Под ними стояла скамейка. Священная земля — Мэри Осака ступала здесь. Здесь они проводили свои тайные урывочные встречи последние три месяца. Она приходила несмотря ни на что, даже на гнев своего отца, потому что он просил ее об этом. Винсент Толетано мог называть ее японкой, но Минго Матео видел американскую мечту в глазах Мэри.

Что это были за вечера! Луна простирала свои желтые руки сквозь листву пяти пальм, внизу светился грандиозный город, и нежный голос девушки рядом с ним воспевал обетованную землю юной Америки. Она говорила ему, что Шоу Арти было лучшей американской джаз-группой, что Бенни Гудмен лучший игрок на кларнете. За двадцать минут она разъясняла ему всю ностальгию Бинга Кросби. Она познакомила его с буги-вуги и Джо Ди Маджио. Она любила Кларка Гэйбла. Он держал ее руку, и ему нравилось слушать ее, теплый ветерок подхватывал ее аромат и разносил по всему городу. Она любила автомобили и сигареты, Джо Луиса и ароматную пудру, нейлоновые чулки и Джинджер Роджерс. Она любила Фрэда Аллена и Боба Хоупа. Она обожала Рэта Батлера и Скарлетт О'Хара. Она говорила о Венделе Уилки, об оклахомцах, о Джоне Понтере, о широких брюках, о Кэбе Кэллоуэй, о депрессии и президенте Рузвельте. Америка дика и прекрасна, говорили сладкие губы девушки, говорили так задушевно, будто о любви к своему брату, своему дому, к своей жизни. И эту девушку он встретит снова сегодня ночью.

За полчаса до полуночи он уже спускался по уклону Банкер-Хилла к Сити-Холлу. Он успел принять душ, побриться, вылить на себя пригоршню сиреневого одеколона и переодеться в светло-коричневый костюм. Когда впереди показалась огромная белая башня Сити-Холла, смятение охватило его: ему вдруг представилось, что ее там наверняка нет, что он был дураком и что его планы несбыточны.

Он припарковался у таблички, предупреждающей, что стоянка категорически запрещена в любое время суток. Улица была пустынна. Луна прошла над городом и скрылась за горизонтом на севере. Несколько окон светилось в здании Сити-Холла, но у фасада было темно и пустынно. Белым каменным потоком низвергалась широкая лестница от главного входа с колоннами к тротуару. Ее нигде не было, ни на тротуаре, ни на ступенях, ни у колонн. Появился троллейбус. Он напрягся, вглядываясь. Вышла высокая женщина в брюках. Он хлопнул в сердцах по рулевому колесу и откинулся назад. Мэри Осака не носила брюк, и она не была высокой. Он включил радио. «Звездно-полосатый стяг» разлился в ночи. Он слушал, но слышал только грохот собственных мыслей, гвоздящих его одним словом — дурак. Музыку перекрыл колокольный звон. Полночь — радиостанция заканчивала вещание. Маленькая фигурка показалась из-за колонны наверху и стала спускаться по ступеням. Это была она! Она шла, как куколка, но на него это произвело такой эффект, будто навстречу ему по ступеням Сити-Холла маршировала десятитысячная армия. Он одурел от восторга.

Семеня ножками, она спешила к нему, и, когда он увидел, что у нее с собой все необходимое для короткого путешествия, он понял, что ее мысли были такими же, как его, и ее планы совпадали с его, и неожиданно он пылко и зычно затянул «Звездно-полосатый стяг», так как у него не нашлось иных слов, равносильных его радости и упоению. Она открыла дверцу и проскользнула внутрь, щедро одарив его широкой улыбкой и ароматом духов. Вцепившись в рулевое колесо, с побелевшим от невыразимого восторга лицом, он не мог шелохнуться. Она встала на колени на сиденье, бросила свое пальто и сумку на пол, положила свои теплые руки ему на уши и поцеловала его холодными и свежими, как салат, губами.

— Ох, Минго. Сумасшедший Минго!

Он по-прежнему пребывал в оцепенении.

— Мы с тобой сумасшедшие, Минго. Оба. Разве это не удивительно?

Его язык шевельнулся. Он хотел заговорить о его признательности, о его обожании, о любви, о вечной жизни, но его язык только завибрировал в такт содроганиями тела, и он забился, как в лихорадке.

Единственное, что он смог произнести, было:

— Мэри?..

— Конечно, мы поженимся, глупый!

Тут он совершенно потерял рассудок. Он рванул машину, вылетел на середину и устремился вперед по трамвайным рельсам. Она свернулась калачиком рядом с ним, ее золотые, как апельсины, коленки почти касались его подбородка, ее рука была у него под мышкой. Прошло немало времени, прежде чем он вышел из комы и стал замечать знаки дорожного движения. Они ехали по дороге на Санта Барбару. Лас-Вегас был в противоположном направлении. Он обогнул квартал и нашел бульвар на Пасадену. Теперь он смог заговорить.

— Хорошая машина. Я одолжил ее.

Потом:

— Красивая ночь. Звезды.

А потом:

— Я сделаю все, чтобы быть тебе хорошим мужем.

И наконец:

— Мэри Осака, я люблю тебя.

Она вытащила несколько заколок из волос, и теплый ночной ветер разметал их, как черных птиц, в разные стороны. Ее глаза любовались усеянным звездами небом. Слышен был только шорох покрышек по асфальту. Через час они были под сводами апельсиновой аллеи за Глендорой. Они остановились на чашку кофе в Барстоу, где было холодно, и изо рта валил пар. На морозном рассвете, когда они пересекали границу Калифорнии за Долиной Смерти, она уже спала. Они въехали в Лас-Вегас в восемь тридцать. В девять утра он получил свидетельство о браке. Через дорогу находилось здание гражданского суда. В девять тридцать они вышли оттуда мужем и женой. Он старался держаться так, будто он делал это каждый день, а вот Мэри была по-настоящему спокойна. Когда он открыл дверцу машины, она остановилась, заглянула ему в глаза и улыбнулась. Он потупился на свои ботинки, сглотнул слюну и робко покосился по сторонам.

— Поцелуй меня, Минго.

— Сейчас? Чтобы все люди видели?

— Я не вижу никаких людей.

Он чмокнул ее в щеку. Она забросила руки ему за шею и, страстно прижавшись, вонзила губы ему в рот. Его глаза расширились, ясно выказывая, как он напуган и одновременно рад.

В миле от города они нашли мотель с выстроенными полукругом маленькими белыми коттеджами. Управляющий в майке встретил их всепонимающей и лукавой улыбкой. Мэри стояла рядом с Минго, пока управляющий, обмакивая тусклое перо в чернильницу, заполнял регистрационную книгу:

«Мистер и миссис Минго Матео, декабрь, 7, 1941».

Возвращаясь в Лос-Анджелес вечером в воскресенье, мистер и миссис Минго Матео сидели молча. На западе быстро догорал пунцовый закат. Что-то случилось. Что-то было не так. Это чувствовалось во всем. Что на них пялятся все? Управляющий мотелем и его жена — что значили их холодные взгляды, когда они уезжали? Официантка и кассир в ресторане? Водители грузовиков за стойкой? Угрюмые и безмолвные за своими тарелками — только стук вилок и ножей. Полицейский, приставший к ним с расспросами на заправке, и обслуживающий персонал, поглядывающий на Мэри так, что ей приходилось отводить глаза? Слишком много румян на щеках? Слишком много помады? Она рассматривала себя в зеркало заднего вида, поворачивая голову, поднимая подбородок и приглаживая волосы.

— Минго, со мною что-то не так?

Он понимал ее.

— Ты прекрасна. Неудивительно, что они смотрят.

— Нет. Что-то не так. Я чувствую это.

Она включила радио… Это было как взрыв-война! — Перл-Харбор, Уэйк, Гуам, Мидуэй, Филиппины. Они слушали с раскрытыми ртами.

— Глупая шутка, — сказала она.

— Возможно.

Она перестроилась на другую станцию. Другой голос вещал: Перл-Харбор, пикирующие бомбардировщики, «Аризона». Слова, как пули, вонзались в их плоть — без боли, но смертельно раня. Она резко сжала горло в панике. Подкативший приступ тошноты сделал ее лицо серым и некрасивым.

— Это невозможно. Этого не может быть!

Она откинулась на спинку сиденья вся серая, руки обвисли, как плети. Они ехали по пустыне, взошли первые ночные звезды, было тихо и покойно, и они оба ощущали мощь и неодолимость этого окружающего их спокойствия. Но слова из динамика неумолимо вторгались в этот покой и беспощадно крушили его.

Машина неслась вперед, поглощая белую полоску дороги.

Лусон. Пикирующие бомбардировщики.

Минго вздрогнул, потому что это ранило до боли в глазах, наполняя яростью сердце. Он вцепился в рулевое колесо и закусил губу. Поганые собаки. Поганые японские крысы. И вдруг он выкрикнул это, выплеснул все это в надвигающуюся ночь.

— Минго…

Он тронул ее за колено.

— Мы американцы, ты и я.

Они были пресыщены, больны и разбиты войной, когда вернулись в Лос-Анджелес. «Маленький Токио» был тих, улицы пустынны. Они проехали мимо парикмахерской с разбитыми окнами, рядом находилась полиция. На перекрестке стоял грузовик с солдатами. Тут и там над трогательными маленькими магазинчиками гордо развивались американские флаги.

Было уже почти два часа ночи, когда они остановились перед дверями кафе «Иокогама». На лестнице горела тусклая лампочка, само кафе было погружено в темноту. Минго облизнул губы. Мир неожиданно перевернулся для него. Прошлой ночью Сегу Осака был человеком, которого он боялся. Сейчас страх ушел, и дочь Сегу Осаки была его женой.

Он проводил Мэри до дверей. Она достала ключ из сумочки и отперла замок. Они ступили в темноту. Она повернулась и обняла его.

— Не обвиняй моих родителей, Минго. Пожалуйста. Они хорошие.

Он наклонился и поцеловал ее, почувствовав соль ее слез на губах.

— Нет, нет. Это не их ошибка.

Она взяла его за руку и провела в темноте к ведущей наверх лестнице. Дальше они двигались на цыпочках. Вдруг сверху скрипнула дверь, и на них упала тень. Сегу Осака в кимоно и соломенных сандалиях смотрел на них сверху. На мгновение Мэри растерялась. Потом она сжала руку Минго, и они взошли наверх.

— Здравствуй, Папа.

Его подрагивающие глаза были переполнены ненавистью. Жесткие волосы на голове взъерошены и растрепаны. Он неотрывно глядел на Минго.

— Он теперь мой муж. Мы поженились сегодня утром в Лас-Вегасе.

Осака взорвался, как вспышка салюта, заполнив собою сразу всю комнату. Он запрыгал и заскакал в разные стороны, вверх-вниз и немыслимыми зигзагами. Его шлепанцы со свистом рассекали воздух, и саблевидные ноги то и дело выскакивали из-за развевающегося кимоно. Долго он кричал, выплевывая всякие гадости и кружа вокруг них, как ястреб. Неожиданно он остановился — спиной у стены, — и, монотонно постукивая об нее затылком, заговорил по-японски.

— Он говорит, это ужасно, — переводила Мэри. — Он говорит, что ты, может быть, и хороший парень, но ты филиппинец, и война разобьет наши жизни. И все-таки он поздравляет нас и надеется, что мы будем счастливы.

Осака подпрыгнул к Минго, схватил его руку и яростно сжал ее. Все то же дикое выражение кривило его лицо.

— Так, — сказал он, — так-так, так-так.

Скрипнула дверь, и вошла мать Мэри. Она испуганно остановилась и захныкала. Мэри быстро заговорила по-японски. Пожилая дама обвела капризным взором Минго. Она осмотрела все — его ступни, его ноги, филейную часть, поясницу, грудь, лицо. Затем улыбнулась, кивнула и вышла тихо из комнаты, закрыв тщательно за собой дверь. Осака опять завопил. Он продолжал кружить вокруг них, размахивая руками и дико жестикулируя — нанося удары, разрывая, душа, скручивая и растирая.

Мэри переводила:

— Он говорит, война — это не его вина. Он говорит, он лояльный американец. Он говорит, что он богаче и счастливее в этой стране, чем когда бы то ни было в Японии. Он говорит, что двадцать пять лет жизни в Лос-Анджелесе были лучшими годами его жизни. Он говорит, что японцы сошли с ума. Он говорит, они проиграют войну. Он говорит, это конец Японии. И это, он говорит, делает его счастливым. Он говорит, ему стыдно за Японию. Он говорит, это не воля обычных людей, это воля правящего класса. Ему стыдно за человека по имени Ямамото. Адмирала Ямамото. Он говорит, обычные люди в Японии — мирные люди. Он говорит, что от имени филиппинского народа ты должен простить его.

Минго кивнул.

— Конечно. Я прощаю вас. Сто процентов.

Осака опять схватил его за руку.

— Так, — сказал он, — так-так, так-так.

И опять отскочил в сторону и, брызгая слюной, запрыгал по комнате.

Когда он затих, Мэри перевела:

— Он хочет знать, почему ты здесь, почему ты не в армии сейчас и не сражаешься за свою страну.

У Минго было давно готово решение.

— Я пойду, — сказал он, — завтра.

Осака опять вцепился в его руку.

— Так. Так-так. Так-так.

— Так-так, — сказал Минго.

Старик опять отскочил в сторону и снова обрушил на него поток непонятных слов. Мэри перевела:

— Он говорит, ты должен сражаться храбро, потому что наши дети будут американцами. Он говорит, когда война закончится, он сделает тебя совладельцем ресторана. Он говорит, он научит тебя всему, и ты будешь зарабатывать деньги, чтобы растить и воспитывать наших детей.

На этот раз Минго схватил его за руку двумя руками и потряс в знак благодарности.

— Спасибо, так-так.

— Так. Так-так. Так-так.

Осака снова разразился квакающими звуками, указывая на лестницу, на потолок, на себя, на Мэри, потом остановился на Минго, обхватил его своими короткими руками и неистово встряхнул несколько раз.

Мэри перевела:

— Он говорит, ты должен сейчас же идти. Он говорит, завтра может быть поздно.

— Иди! — воскликнул Осака. — Сейчас же иди… — остальное он закончил по-японски.

Мэри перевела:

— Он говорит, иди сейчас, займи свое место и будь первым в строю.

— А ты как думаешь? — спросил Минго.

— Я думаю, да, — в глазах ее были слезы.

— Тогда я пойду, — сказал Минго.

Он хотел поцеловать ее на лестнице, но Сегу Осака, горланя без умолку, увлек его за собой. Внизу Минго повернулся и посмотрел на нее. Она, плача, помахала ему рукой на прощанье.

— Мэри Матео, — сказал он, — я люблю тебя. Я вернусь. Жди меня.

Он зарыдала и убежала в комнату.

— Так. Так-так. Так-так, — сказал Осака.

— Так-так, — сказал Минго.



Примечания к рассказу «Мэри Осака, я тебя люблю»

Кларнетист и руководитель биг-бэнда Арти Шоу (Артур Аршавски) родился в Нью-Йорке 23 мая 1910 года. В 1916 его семья переехала в Нью-Хейвен (штат Коннектикут). В 16 лет он дебютировал на сцене (на пару с Джонни Кавалларо), играя на саксофонах и позже на кларнете. В течение последующих трех лет Аршавски выступал в Кливленде вместе с Джо Кандором и Остином Вайли. В 1929–1931 он играл в оркестре Ирвинга Аронсона. Затем подвизался на вольных хлебах в Нью — Йорке и записал на Си-Би-Эс огромное количество пластинок. К 1938 Арти Шоу стал национальной знаменитостью и невольным конкурентом Бенни Гудмана — коронованного «Короля Свинга». В 40–х он входил в состав различных оркестров и при этом периодически объявлял о своем отвращении к джазу, окончательном уходе из музыки и стремлении стать профессиональным писателем. «Проблемы с Синдереллой», его полуавтобиографическая книга, была опубликована в мае 1952 издательством «Фаррар, Страус энд Янг». В 1953 Арти Шоу создал оркестр «Грамерси-5»(название, используемое им для всех своих музыкальных групп начиная с 1940), который распустил следующим же летом. Он удалился на свою виллу в Испании и совершенно отошел от музыки.

Аршавски был женат восемь раз на протяжении своей блистательной карьеры и постоянно служил объектом пристального внимания газетчиков.


Бенни Гудмен (1909–1985), родился в Чикаго в семье многодетного портного-еврея, эмигрировавшего с Украины. В 10–летнем возрасте Бенни начал брать уроки игры на кларнете — сначала в близлежащей синагоге, а затем у маэстро из Чикагского музыкального колледжа Франца Шёппе. Спустя два года он уже выступал перед взрослой аудиторией, имитируя весьма популярного в то время кларнетиста Теда Льюиса.

При помощи влиятельного продюсера Джона Хэммонда, Бенни сумел сделать первые студийные записи и вскоре женился на сестре своего покровителя. Оркестр Гудмана приметили на радиостанции Эн-Би-Си, и вместе с двумя другими биг-бэндами пригласили участвовать в программе «Давайте потанцуем», которая шла в эфире с декабря 1934 по май 1935 года. Благодаря талантливым аранжировщикам Ф. Хендерсону, Д. Манди и Ф. Норману-Бенни в своих концертах удалось «достигнуть идеального сочетания между поп- музыкой и джазом». С этой поры в Америке наступила «эра свинга» — так промоутеры окрестили один из стилей биг-бэндового джаза. Поклонники стали называть Гудмана «королем свинга» или просто «Б. Г».

К середине 40–х на смену свингу пришел новый музыкальный стиль — бибоп. Популярность Гудмана пошла на убыль, однако для соотечественников он продолжал оставаться живым памятником довоенной эпохи. В 1956 на экраны вышел полнометражный фильм «История Бенни Гудмана», а в 1962–м государственный департамент США снарядил его на гастроли по Советскому Союзу (что имело особое значение в обстановке после Карибского кризиса). В 60–х «король свинга» посетил с концертами еще несколько стран мира (по линии американского госдепартамента), а в 70–х продолжал время от времени выступать на различных музыкальных фестивалях.


Бинг Кросби (1903–1977), американский певец, актер, радиоведущий. Пик популярности — 40–50–е. Дважды награждался золотой статуэткой «Оскар» (1944, 1954) в номинации «Лучший актер года». Снялся в 72 фильмах.


ДжоДи Маджио, американский бейсболист. Родился 25 октября 1914 года в семье сицилийского рыбака-эмигранта. На протяжении всей своей спортивной карьеры Ди Маджио играл в бейсбол за клуб «Нью-Йорк Янки». Восторженные фанаты посвящали ему стихи:

В Храме бейсбольной славы будет он царить,
И будут дети внуков наших его боготворить.
Имя Ди Маджио у всех на устах,
Удар его противникам внушает страх.

С 1953 по 1954 знаменитый бейсболист был вторым по счету мужем не менее прославленной кинозвезды Мерилин Монро. В отличие от других мужей и любовников актрисы, Джо на протяжении всей жизни хранил к ней самую трогательную привязанность и регулярно навещал могилу своей экс-супруги. Скончался Ди Маджио во Флориде 8 марта 1999.


Джо Луис — американский боксер, чемпион США 1934 года в среднем весе, обладатель Золотых Перчаток, самый высокооплачиваемый профи, великий «Вороненый бомбардировщик».


Джинджер Роджерс (1911–1995), американская актриса, певица и танцовщица, настоящее имя — Вирджиния Кэтрин Макмат.

Почти двадцать лет (1930–1950) Джинджер работала вместе с Фредом Астером, снявшись с ним в фильмах «Высокая шляпа» (1935) и «Время свинга» (1936). Исполненные дуэтом «Джинджер и Фред» танцевальные номера принесли актерам самую широкую популярность.

По окончании Второй Мировой войны кинокарьера Джинджер пошла на спад. Последний раз она снялась в роли матери Джейн Харлоу в многосерийном фильме «Харлоу» (1965).

В 1966 Джинджер сыграла главную роль в бродвейском мюзикле «Хэлло, Долпи!», а еще через три года блеснула в Лондоне в спектакле «Мэйм».


Фред Аллен (1894–1956), американский комедийный актер. В 17 лет начал выступать в качестве фокусника и жонглера и постепенно поднялся до создания собственного комедийного ревю. В 1939–1949 он был директором труппы «Фред Аллен Шоу», и вместе со своей женой-красавицей Портланд Хоффа играл главные роли в программе «Переулок Алленов» — цикле юмористических скетчей, составивших в общей сложности 273 эпизода. Юмор Аллена имел легкий привкус социальной сатиры, а сам актер весьма иронично относился к собственной славе, считая, что «знаменитость — это человек, который всю жизнь кладет на то, чтобы добиться известности, а потом ходит в темных очках, чтобы его не узнали».


Боб Хоуп (Лэсли Тоуне Хоуп), американский комик. Родился в пригороде Лондона 29 мая 1903 года. В 1906 его отец камнерез Уильям Хоуп отправился вслед за своими двумя братьями в Кливленд, штат Огайо. В 1908 к нему переехала вся его семья.

Лэсли был пятым из семерых детей. Привитый матерью интерес к шоу-бизнесу вдохновил юношу искать себя на поприще эстрадного исполнителя. В начале 1920–х он уже выступал как танцор вместе со своей подругой Милдред Розенквист. После того, как Лэсли добился значительных успехов на сцене, он стал именовать себя «Бобом Хоупом». Будучи в первую очередь великолепным комиком, Хоуп также пел, танцевал, выступал в роли ведущего в собственных радио- и телевизионных программах, а также вел знаменитую комическую баталию с Бингом Кросби. Во время Второй Мировой, Корейской и Вьетнамской войн он постоянно выступал на позициях американских войск, благодаря чему имел репутацию «хорошего патриота». За вклад в кино он получил пять почетных наград Американской Киноакадемии и совсем недавно снялся в ролике «Я еще не мертв!» с Эби Вигода и Бритни Спирс.


Рэт Батлер и Скарлетт О'Хара — персонажи бестселлера М. Митчелл «Унесенные ветром». В центре романа любовь и взаимоотношения двух сильных и независимых натур — бизнесмена Рета Батлера и аристократки южанки Скарлетт О'Хара. В конце книги герои расстаются, однако читателю оставляется некоторая надежда на их последующее воссоединение: «ведь завтра уже будет другой день».

Не меньшей популярностью, чем роман, пользовался и одноименный фильм (1939) режиссера В. Флеминга с Кларком Гейблом и Вивьен Ли в главных ролях.


Вендель Льюис Уилки (1892–1944), американский политик. Родился в Элвуде, штат Индиана. С 1929 работал в Вашингтоне представителем Коллегии адвокатов южных штатов. На президентских выборах 1940 выступил в качестве кандидата от республиканцев и соперника самого Рузвельта. Уилки одержал победу лишь в 10 из 50 штатов, однако даже такой результат выглядел настоящим триумфом по сравнению с катастрофичными для республиканцев выборами 1936. Энергичный политик деятельно готовился к реваншу, однако внезапная смерть прервала его блистательную карьеру.


Кэб (Эл) Кэллоуэй (1907–1994), американский певец и лидер биг-бенда. Родился в Рочестере (штат Нью — Йорк). Создал свою первую группу в 1928. Выступал в Гарлемском «Коттон — Клубе», унаследовав в 1931 место самого Эллингтона. Д. Гершвин сделал его прототипом одного из персонажей «Порги и Бесс», причем Кэллоуэй выступал в этой опере фактически в роли самого себя.


Исороку Ямамото (1884–1943), японский адмирал. Родился в Нагаоке. По окончании военно-морской академии молодой офицер принял участие в разгроме русского флота при Цусиме. В этой битве он потерял два пальца левой руки и был тяжело ранен в ногу. В 1935 Ямомото дослужился до звания вице-адмирала, а еще через четыре года стал командующим Объединенным флотом. Именно тогда, отвечая на вопрос о шансах Японии в случае конфликта с Америкой, он честно сказал: «В первые 6–12 месяцев войны я продемонстрирую непрерывную цепь побед. Но если противостояние продлится 2–3 года, у меня нет никакой уверенности в дальнейшей победе». Последующие события полностью подтвердили этот прогноз.

7 декабря 1941 года японские ВВС нанесли внезапный удар по главной базе Тихоокеанского флота США в Перл-Харборе. Американцы потеряли около 2,5 тыс. человек, причем только в результате взрыва порохового погреба на линкоре «Аризона» погибли более 1 тыс. моряков. Через несколько часов были уничтожены американский аэродром Кларк-Филд (на главном острове Филиппин Лусоне), а также аэродромы на островах Уэйк и Гуам.

На протяжении последующих 6 месяцев Ямамото действительно продемонстрировал «непрерывную цепь побед». Японцами были захвачены Филиппины, Малайзия, Бирма, Индонезия, Гонконг. Однако начиная с битвы у атолла Мидуэй (июнь 1942) военное счастье стало постепенно поворачиваться к американцам.

Для общественности США Ямамото превратился в символ самурайской военщины и главного виновника коварного нападения на Перл-Харбор. Янки устроили настоящую охоту на адмирала, которая, в конце концов, завершилась успехом. 18 апреля 1943, на основе данных, полученных от военной разведки, самолет Ямамото был перехвачен американскими истребителями и уничтожен неподалеку от бирманского города Буйна.


Джон Гюнтер (1901-?), американский публицист. В основном писал работы по политике и современным международным отношениям: «Европа изнутри» (1936), «Азия изнутри» (1939), «Латинская Америка изнутри» (1941), «Несчастье в полночь», «Австралия и Новая Зеландия изнутри» (1945), «США изнутри» (1947), «Эйзенхауэр» (1952), «Изнутри: Биография Джона Гюнтера» (1992).

Очищенный дождем

Хазел Клифтон — сестра Джорджа Клифтона, а Джордж Клифтон — мой босс на Калифорнийской консервной фабрике в порту. Джордж и рассказал мне впервые о Хазел. Я влюбился в нее задолго до того, как я ее увидел. Я всегда так. Я влюбляюсь в женщин, которые даже не знают меня. Как в Норму Ширер. Я был влюблен в Норму Ширер последние два года. Я уверен, это была любовь. Но она была слишком далеко. А у меня никогда не было ни случая, ни денег, чтобы хоть как-то приблизиться к ней. Потом она вышла замуж за одного парня, и я сразу разлюбил ее. Но до этого я ее любил.

Я всегда влюбляюсь в женщин, которые в миллионе миль от меня. Это очень странно. Это сглаз. И потому еще, что мне на самом деле очень страшно, когда я довольно близко приближаюсь к женщинам. Я не могу говорить, даже дыхание перехватывает. Я заикаюсь и действую, как дурак. Мой язык становится, как комок клея, как кусок свинца. Он засыпает беспробудным сном — и все. И только когда женщина уходит, он просыпается и говорит то, что должен был сказать до того, как она ушла.

Джордж Клифтон, я собираюсь поговорить с тобой сейчас. Я собираюсь спросить тебя кое о чем. Ты помнишь тот полдень в доке, когда мы сидели там, и две мексиканки были у стапеля под нами? Они шутили и бросали озорные намеки. Они хотели, чтобы мы спрыгнули на стапель и поехали кататься с ними на лодке. Я хотел тогда. Я сказал, что нет, но, Господи, я же, правда, хотел. Хотя и не смог сказать этого. Мой язык отключился, и пока мексиканки смеялись и шутили, он глухо спал. Вот и все. Мексиканки расстроились и отчалили одни. А мы так и остались сидеть.

Почему ты не поехал тогда? Если бы ты спрыгнул на стапель, я бы тоже спрыгнул. Но нет, ты не спрыгнул. Ты выразил полное пренебрежение ко мне. Я имею в виду мое отношение к женщинам. Я должен сказать кое-что. Я должен оправдать себя. По поводу женщин, я имею в виду. Если быть честным до конца, мне нечего тебе сказать, потому что у меня никогда не было ничего реального с женщинами.

Так что я много наговорил тебе всякого вранья. Но само по себе оно не так уж плохо. Я мог бы наговорить вещей и похуже. Я полагаю, каждый парень привирает малость про женщин. К тому же вранье, которое я тебе наговорил, на самом деле и не вранье вовсе. Таких вещей со мной никогда не происходило, но я говорил себе, что они были, и поскольку я думал о них, как о вещах реальных, они и были реальностью.

Я объясню тебе, что я имею в виду. Я рассказывал тебе, что в прошлом году я был футбольной звездой высшей лиги в Санта Барбаре. Это ужасная ложь. Я выходил за Санта Барбару четыре года подряд, но ни разу в основном составе. И ни разу даже во втором. Честно признаюсь, я был защитником только в третьем составе. Когда я говорил тебе, что Поп Уорнер бегал за мной и просил поехать в Стэнфорд, это тоже была ложь. Но, Джордж, ты меня не знаешь. Я такой. Подобные вещи на самом деле происходили со мной. Я был в основном составе. Я был лучшим защитником. Поп Уорнер приезжал из Пало Алто и просил меня поехать в Стэнфорд. Он приезжал каждую субботу все четыре сезона подряд. Я сидел на скамейке, и он нашептывал мне:

— Давай в Стэнфорд, Джордан. Ты нам нужен. Ты будешь в основном составе, Джордан, обещаю тебе это.

И слушай, Джордж Клифтон, я рассказывал тебе, что у меня было много подружек в Санта Барбаре. Да, было. Поверь мне. Но они не были стоящими. Мой отец зарабатывал восемнадцать в неделю в магазине перед смертью, но ты же не Найдешь стоящей вещи за такие огромные деньги. Я обычно выдумывал своих подружек. Это не так уж плохо. Тут всего один шаг от правды. Когда я рассказывал тебе, что я брал с собой в Санта Барбару девушку по имени Хелен Персел, это была правда, но я не знаю ни одной девушки с таким именем. Да нет, ты послушай! Я привозил сотни девушек в Санта Барбару. Может, это звучит как грубое хвастовство, но я бывал и с Нормой Ширер в Санта Барбаре. Почти каждый вечер целую неделю. Я станцевал сотню танцев с Нормой Ширер, сотню раз на танцплощадке в Санта Барбаре. Нет, это чепуха. Это выдумка. Но я это выдумал потому, что хотел доказать тебе, что я достаточно хорош для Хазел.

Это началось в тот день, когда я увидел фотографию Хазел Клифтон. После работы я зашел к Джорджу в офис и попросил его подвезти меня до дома. И в ту же минуту, как только я вошел к нему, я увидел эту фотографию. Она сразу заполнила всю комнату. Она была маленькая, как книжная обложка, но она заполняла собою всю комнату. Это была Хазел Клифтон. Она стояла под пальмой, держа букет гладиолусов. Это было что-то! Она была красавица. Она была само совершенство. Я был поражен ею. Я не знал, кто она такая, мне было все равно, я влюбился в нее! Также, как и в случае с Нормой Ширер. Я только увидел Норму Ширер на фотографии, и я был уже влюблен в нее. Это звучит, как глупость, но это правда. Когда я увидел на фотографии стоящую с букетом гладиолусов Хазел Клифтон, я был сражен ею, как тонной кирпичей.

Я поднял фото и любовался ею. Вошел Джордж. Я сказал:

— Джордж, где ты таких подцепляешь?!

Он засмеялся.

— Фрэнк, — сказал он. — Это не подружка. Это моя сестра.

— Твоя сестра! Парень! Да она шикарна!

Я не мог поверить этому. Они были совсем непохожи. Джорджу Клифтону было около тридцати девяти. Девушке на фото — около девятнадцати, стройная и не очень высокая. А Джордж — здоровый парень. Он весил двести фунтов и ростом не меньше шести футов. Схожи были только волосы. Фотография была цветная, и волосы Хазел выглядели на ней такими же белокурыми, как и у Джорджа.

Я хотел спросить у него, замужем ли девушка, но не успел сделать этого. Джордж, видимо, прочитал мои мысли, потому что когда он высказал их вслух, я покраснел, как свекла. Я имею в виду, когда он сказал:

— Нет, Фрэнк, она не замужем.

Парни всегда задают множество вопросов о красивых девушках. Ну, я тоже хотел. Но я не мог. Он был ее братом, и я не хотел быть излишне любопытным. Я поставил фотографию на место, будто исчерпал интерес к ней, но, выходя, бросил через плечо еще один последний взгляд на нее. Я влюбился в эту девушку. Я знал, это была любовь. У меня в голове, как миллион ос, роился миллион вопросов, а когда такое случается, ты влюблен — вне всякого сомнения. Так же, как и в случае с Нормой Ширер. У меня тогда тоже был целый миллион вопросов. Я покупал все киножурналы, которые мог достать, и даже писал в них и задавал вопросы о ней.

Но в этот раз мне не понадобилось задавать много вопросов. Джордж сам все изложил мне о своей сестре по дороге домой. Она жила в Лос-Анджелесе, училась музыке в университете. Ей было двадцать. Второй курс. Отец и мать умерли, так что Джордж обеспечивал ее обучение.

Я выяснил все. Похоже, она была вундеркиндом в школе. Она ходила в школу здесь, в порту. На последнем году обучения она была президентом совета учащихся. Она отлично играла в теннис и была капитаном команды девочек. Но на первом месте у нее всегда была музыка. Она так преуспела в ней, что летом давала уроки, и Джордж сказал, что прошлым летом она заработала сто пятьдесят баксов.

Она пользовалась известностью и в университете тоже. На младшем курсе сразу семь женских организаций пригласили ее в свои ряды. Она выбрала «Зета Альфа Ню». А в этом ноябре, когда я впервые увидел ее фотографию, она была уже президентом этой организации и президентом совета второкурсников.

Я узнал достаточно об этой Хазел Клифтон. Меня слегка раздражало, что все ей давалось с такой легкостью. Джордж сказал, что когда-нибудь она станет великим композитором. И я понимал, что он был прав. Я чувствовал это. Когда — то у меня было точно такое же чувство в отношении Нормы Ширер. Норма Ширер не была звездой тогда, а я уже знал, что она будет ею когда-нибудь. И я оказался прав.

Потом Джордж сказал мне, что Хазел уже почти помолвлена с Филом Манниксом. Это почти убило меня. Я подразумеваю, что Фил Манникс был звездой — полузащитником в «Троянце», а футбольные звезды всегда были моим несчастьем. Это может показаться лишенным смысла, но, если бы не футбольные звезды в Санта Барбаре, обстоятельства не были бы так жестоки ко мне.

Я ненавидел этих выскочек — этих звезд. Они заставили меня просидеть на скамейке четыре года. Этот Фил Манникс был больше, чем просто звезда. Он был — целая футбольная команда. Он сделал девяностопятиярдовый забег против «Нотр Дама» в прошлом году, и за это был взят во Всеамериканскую сборную. Когда Джордж рассказывал мне о Манниксе, меня это травмировало. И это была уже знакомая травма, в том же самом месте и с той же специфической болью, которую я испытал, когда прочитал, что Норма Ширер вышла замуж за того парня. Жгло прямо в центре горла, как будто кто-то ткнул палкой мне в адамово яблоко.

Джордж подъехал к моему дому, и мы поговорили о предстоящей через две недели игре. Южная Калифорния против Стэнфорда. Это была последняя игра сезона. Я почти не думал о ней, но я хотел, чтобы выиграл Стэнфорд. Джордж поинтересовался у меня о предполагаемом результате.

— Надеюсь, Стэнфорд выиграет с тысячью касаний.

Джордж захохотал и тронул машину. Я стоял на обочине и наблюдал, как он поворачивает за угол. Он был уже в квартале от меня, а я все еще слышал его хохот. Это меня так взбесило, что я не смог съесть ничего на ужин, и моя мама подумала, что я заболел. Хазел Клифтон, ты никогда не узнаешь, как сильно я тебя люблю! Нет способа, чтобы выразить это. Я не могу сказать тебе. Но, если бы мы были женаты, я бы мог сказать тебе. Может быть, ты посчитаешь меня дураком, но в тот вечер я надел пальто и шляпу и отправился к твоей школе. Я никогда не был там до этого, но так как ты ходила в нее, мне захотелось посмотреть, как она выглядит. Я был действительно влюблен. Я ощущал аромат любви в воздухе. Была чудесная ночь, уличные фонари светили весело и ярко. Я думал о тебе постоянно. Запах травы на лужайке у школы наполнял меня фантазиями о тебе. Я поднялся по ступенькам главного входа и представил, как ты входила в эти большие двери. Потом я вообразил себя великой футбольной звездой, покидающей поле стадиона после матча. Увидев меня, ты сразу бросилась ко мне и закричала:

— Ох, Фрэнк! Я люблю тебя!

— Хазел, и я люблю тебя, — ответил я.

Я подхватил тебя так, чтобы ты почувствовала мощь моих подплечников. И ты опять сказала:

— Ох, Фрэнк! Я люблю тебя!

— Поцелуй меня, Хазел. Я люблю тебя, — сказал я.

И тут на поле вышел тренер. Я был великой звездой, и он чрезвычайно заботился обо мне:

— Так, так! — сказал он, подмигивая тебе. — Уж не собираешься ли ты похитить сердце величайшего защитника в Калифорнии?

Я покраснел и сказал:

— Слышь, тренер. Исчезни и умри, понятно?

— Фрэнк, — сказал он. — Нарушишь тренировочный процесс, будешь греть зад на скамейке запасных в субботу.

— Ты, хомут! Посадишь меня на скамейку — и продуешь всю игру!

— Не шути, — испугался он. — Ты даже не подозреваешь, насколько ты прав.

И тут ты опять повторила:

— Ох, Фрэнк, я так тебя люблю.

А я сказал:

— Хазел, я буду всегда любить тебя.

Вот что я говорил Хазел Клифтон той ночью, сидя на ступеньках школы. Я просидел там часа два. Потом меня обнаружил сторож и вытолкал со двора.

Отношения между мной и Джорджем Клифтоном изменились. Он стал вести себя как-то странно. Он с удовольствием говорил о футбольных играх, но избегал разговоров о Хазел. Он понимал, что я влюбился в нее. Я давал понять это всем своим видом, когда мы разговаривали. Но он не говорил о ней. Он говорил только об одном Филе Манниксе. Я ненавидел этого Манникса. И Джордж знал, почему. Но он продолжал постоянно говорить о нем. Он говорил, что Фил Манникс может выиграть у целой команды Стэнфорда один. Я подумал, что это могло бы иметь место, но я не согласился с ним. Я даже, наоборот, отмел напрочь такую чепуху. Я имею в виду, Манникса. Я дал понять Джорджу достаточно ясно, что я ненавижу его из-за Хазел. Я сказал:

— Если кто-нибудь врежет Филу Манниксу ниже пояса, я только обрадуюсь от всей души.

А в другой раз я добавил:

— Я думаю, Фил Манникс трус. Он потому только так хорошо и отрывается, что убегает сломя голову от возможных ударов.

И тогда Джордж взял меня на пушку. Это случилось, когда я провозил несколько коробок мимо офиса. Он был внутри и позвал меня. Я оставил тележку и вошел.

— Слушай, — сказал он. — Если ты так уверен в победе Стэнфорда в субботней игре, почему бы тебе не поставить на них?

Я не мог поставить много. Я зарабатывал только пятнадцать в неделю. Джордж — шестьдесят. Он подловил меня. Но я не собирался отступать. Я должен был оплатить квартплату и чеки за продукты, но я не собирался отступать.

— Окей, — сказал я. — Сколько ты предлагаешь?

— Я-то не спорил, — ответил он. — Сколько ты ставишь?

— Как насчет сорока центов?

Он расхохотался.

— Сорок центов? Бог мой! Я думал, ты хочешь поспорить на реальные деньги!

— Ладно, — сказал я. — Что ты называешь реальными деньгами?

— Как насчет пятидесяти баксов?

Он смотрел на меня, не мигая. Да, он подловил меня.

— Как я могу спорить на пятьдесят? Я зарабатываю только пятнадцать в неделю.

— Ну, если проиграешь, можешь отдавать частями, раз в неделю. Так будет справедливо, мне кажется. Согласен?

Я сказал, что подумаю. Я вернулся к перевозке коробок. Пари не выходило у меня из головы. Оно меня изматывало. В конце концов, я не выдержал. В два часа я пришел в контору. Он печатал на машинке. Он не слышал, как я вошел. Фотография Хазел стояла на столе. Он не видел, что я смотрю на нее, но, видимо, почувствовал это, потому что обернулся. Похоже было, что его вывел из себя мой пристальный взгляд на фото.

— Что ты хочешь? — спросил он.

— Я согласен на пари, — сказал я.

— На что согласен? На что ты согласен?

— Я согласен на пари, — повторил я.

Ох, парень! На этот раз я подловил тебя. Его губы обвисли, и он притворился, что забыл.

— А! Ты имеешь в виду игру со Стэнфордом?

— Да, Джордж, именно это я имею в виду.

— Хорошо, — сказал он. — По рукам.

Мы пожали друг другу руки.

Пусть я безумный дурак, пусть я влюбляюсь в девушек, которые не знают об этом, пусть я делаю много глупых вещей, но у меня есть совесть. Я должен поддерживать мать, оплачивать квартплату и продуктовые счета, а я поставил целый месячный заработок на футбольный матч.

Была среда. Всю ночь я не спал. В четверг я не мог уснуть тоже. Я встал в два часа ночи и пошел на прогулку к школе. Был туман, и это подходило мне. Он скрывал меня. Я зашел за школу и сел на скамейку на теннисном корте. На душе как-то сразу полегчало. Я заключил это пари ради Хазел Клифтон. Она была как туман. Она подходила мне. И пока я сидел там, я радовался, что заключил это пари. Но как только из тумана я вернулся к себе в комнату под одеяло, я снова занервничал. Я слышал, как похрапывает мать в соседней комнате. Я чуть не сошел с ума.

Стэнфорд выиграл эту игру. Это была настоящая сенсация. Они вышибли всю спесь из этих «троянцев». Я слушал игру по радио в парикмахерской. Я чуть не чокнулся от перевозбуждения. Вот это Стэнфорд! Вот это красно-белые «Кардиналы»! Это была лавина. «Троянцы» были в фаворитах — три к одному, и так продули! Защита «Кардиналов» блокировала все действия Фила Манникса, а стэнфордские нападающие просто неистовствовали в изобретательности и пасах вперед. «Троянцам» не оставили шансов. Они были разгромлены. Окончательный счет — 21:3 в пользу Стэнфорда.

После игры я остановился у магазина верхней одежды в гавани и осмотрел мужские костюмы в витрине. Теперь я был богат. Я имел свободных пятьдесят баксов. У меня давно было желание прикупить что-нибудь из одежды. Но тут я увидел вывеску в окне, которая направила ход моих мыслей.

СВИТЕРЫ, СВЯЗАННЫЕ НА ЗАКАЗ

СВИТЕРЫ С МОНОГРАММАМИ

ЭКСКЛЮЗИВНЫЕ

ЗАКАЗЫ ПРИНИМАЮТСЯ ЗДЕСЬ

Я вошел в магазин и поинтересовался о ценах у продавца. Цены были высокие, но я все-таки заказал то, о чем я мечтал с самого детства: мужской свитер с монограммой Стэнфордского университета. Я знал, что я не смогу больше ходить в школу, так как вынужден зарабатывать, потому что мой отец умер, и я должен помогать матери. Школьные дни были уже в прошлом. Я заказал белый шерстяной свитер с V-образной горловиной, и чтобы прямо на груди была большая «С». Продавец сказал, что свитер будет готов через две недели. Это меня устраивало. Любой срок меня устраивал.

В тот вечер, когда я получил свой свитер, произошло нечто. Хазел Клифтон приехала домой на Рождественские каникулы. И Фил Манникс приехал с ней. Я прочитал об этом в местной портовой газете. Я не мог пропустить это сообщение, так как оно было напечатано во всю первую полосу.

ВСЕАМЕРИКАНСКИЙ «ТРОЯНЕЦ» В ВИЛМИНГТОНЕ
Фил Манникс, троянский нападающий и член Всеамериканской сборной, в Вилмингтоне. Известная футбольная звезда прибыла на автомобиле этим утром с Хазел Клифтон — бывшей популярной ученицей Вилмингтонской средней школы, являющейся сейчас студенткой Университета Южной Калифорнии. Манникс приглашен на уик-энд к Клифтонам на Тауэр стрит, 234.

Это меня так взбудоражило, что я перестал что-нибудь понимать. Всю неделю я спрашивал Джорджа Клифтона, когда приедет домой Хазел, и он мне все время отвечал, что он не знает. И вот тебе на — на всю газетную страницу. В жизни я не чувствовал себя более паршиво.

Я надел свой новый свитер и погляделся в зеркало. Я был не совсем интеллигентен для этого свитера. Я был простым пятнадцатидолларовым работягой с консервного завода, пытающимся скрыть это. Неудивительно, что Джордж Клифтон не хотел, чтобы я встретился с его сестрой.

Я не мог вынести этого. Я слонялся по дому, но все действовало мне на нервы. В конце концов, я схватил свою кепку и вышел на улицу. Шел дождь. Первый дождь зимы. Эх, что я делал! Я портил свой новый белый свитер, но мне было все равно. Мне даже было безразлично, смотрят ли на меня люди. Очень много народу знало меня в гавани, и они знали, что я не из Стэнфорда, но мне было без разницы. Наплевать. Я мог захлебнуться от дождя, вот что меня заботило. Дождь хлестал с севера, а я шел лицом точно навстречу ему. Я промок до нитки, не пройдя и двух кварталов. На перекресте у светофора разлилась огромная лужа. Я собирался преодолеть ее вброд, прямо в башмаках, но сигнал светофора был красным, и я вынужден был подождать. По башмакам ручейками стекала вода.

Пока я ждал зеленого, желтый спортивный родстер подлетел к светофору и окатил меня с ног до головы мутной жижей из лужи.

Я закричал:

— Эй! Какого дьявола!

Но верх родстера был поднят, и водитель не слышал меня. Жижа забрызгала мне все лицо и чуть не смыла мою кепку. Черная и маслянистая, на вкус она напоминала асфальт с маслом. Весь перед моего свитера был покрыт толстым слоем мазута. Я взбесился. Я шагнул в лужу, преодолел ее, подошел к остановившейся машине и заглянул в заднее стекло.

Увидел я немного, но вполне достаточно. Водителем был Фил Манникс. Я узнал его по фотографии в газете. Девушка рядом с ним — Хазел Клифтон. Я узнал ее по фотографии в офисе Джорджа. Они укатили прежде, чем я успел что-нибудь сказать. Я стоял посреди лужи, тряс кулаками и посылал проклятия им вдогонку. Но они не слышали меня. Да и мне уже было все равно. Совершенно наплевать. Когда я подумал, как Хазел близко сидела к Филу Манниксу, держа его под руку и положив голову к нему на плечо, мне стало наплевать на все. Все кончено. Я очистился. И мне стали безразличны даже жирные черные разводы на моем свитере. Абсолютно наплевать. И, возвращаясь под дождем домой, я снял свитер, достал свой складной нож и стал методично резать и рубить его во всех направлениях. А когда он превратился в сплошные лохмотья, я скомкал его и с превеликим удовлетворением зашвырнул в сточную канаву.



Примечания к рассказу «Очищенный дождем»

Норма Ширер — американская актриса. Родилась 11 августа 1902 года в Вестмоунте, провинция Квебек, Канада, в семье инженера-шотландца и англичанки из старинного рода протестантских священников.

В 1920 (вскоре после окончания школы) миссис Ширер отвезла свою дочь в Нью-Йорк, где Норма стала играть роли «деревенских простушек» в малобюджетных фильмах-короткометражках. Вскоре она обратила на себя внимание Ирвинга Тэлберга — одного из руководителей студии «Метро Голдвин Мейер». Компания заключила с молодой актрисой довольно выгодный для нее контракт с еженедельным гонораром в 150 долларов.

Ширеры перебрались в Голливуд, и в 1924 Норма добилась успеха, снявшись в фильме «Тот, кто получает пощёчины».

В 1929 актриса вышла замуж за Тэлберга и была официально признана «Лучшей королевой MGM».

Узнав об этом, ее соперница — кинозвезда Джоан Кроуфорд ехидно заметила: «Как же может быть иначе?! Ведь она спит с боссом!». Тогда же Ширер сыграла свою первую «звуковую» роль в фильме «Испытание Мэри Дуган», причем песни из этого фильма стали настоящими хитами.

В июне 1935, через месяц после премьеры «Ромео и Джу- льеты», Тэлберг скончался в возрасте 37 лет. На финансовом положении актрисы это не отразилось — успех фильма «Мария-Антуанета» (1938) позволил Норме заключить новый двухгодичный контракт (150 тыс. долларов за 6 фильмов).

Если не считать ничем не подтвержденных романов с Тайроном Пауэром и Джорджем Рафтом, репутация актрисы оставалась безупречной, и лишь в 1942 она вышла замуж за 26–летнего лыжного инструктора Мартина Эрроуджа. В зените популярности Норма Ширер оставила кинокарьеру и поселилась с мужем и двумя детьми в своем доме в Беверли-Хиллс. В 1962 она снялась в телефильме «Падшие ангелы», и с тех пор больше не появлялась на экране. Скончалась Норма Ширер 12 июня 1983 года.

Укрощение Валенти

Я был в постели, когда позвонил Валенти.

— Приезжай скорей!

— Что такое?

— Да ты приезжай!

Было около двух ночи. Я позвонил портье — Леону — и попросил его вызвать мне такси. Валенти и Линда жили в однокомнатной квартире в районе Уилшир. Через пятнадцать минут после его звонка я подходил по коридору к их двери. Я не успел постучать.

— Заходи, — услышал я голос Валенти.

Он сидел на кухне за столом, вцепившись руками в свои черные вихры. Свет везде был выключен. Валенти плакал, негромко всхлипывая. Пересекая гостиную, я услышал гортанные звуки из ванной. Это была Линда, она тоже плакала.

— В чем дело? — спросил я его.

— Эта шлюха, — сказал он. — Эта последняя потаскуха…

— Кто — Линда?

— Эта тварь неверная. Этот кусок!..

У него перехватило дыхание. Мы с Валенти были старыми друзьями. Масса вещей доводила Валенти до слез. Он плакал в ту ночь, когда пришел ко мне в отель и сказал, что Линда выходит за него замуж. Три недели назад мы ездили в Лас-Вегас. Я был шафером. Валенти так растрогался, что старый священник вынужден был прервать церемонию, пока жених рыдал у меня на плече.

— Она снова изменила мне, — сказал Валенти.

— Снова?

Он выставил три пальца.

— Три раза за три недели.

— Да что ты врешь! — взревела Линда.

В голубом развевающемся пеньюаре она выскочила из ванной с пузатым парфюмерным флаконом в руке. Я даже глазом не успел моргнуть, как флакон полетел ракетой через кухню. Валенти присел, но присел неудачно — прямо в зону поражения, и бутыль, с капустным хрустом отлетев от его груди, упал на пол. Он крякнул от боли, вскочил на ноги и бросился на нее.

— Ты, сука ненужная!

— Ты, придурок недоделанный!

Я воткнулся между ними. Через мое плечо Валенти вцепился в белокурые волосы Линды. Она просунула руку у меня под мышкой, добралась до его физиономии и пустила в ход свои длинные ногти. Три алые полосы проступили на его щеке. Когда я унял их, они стояли, покачиваясь, как бойцовые петухи, готовые в любую секунду продолжить поединок. Вдруг Линда оторвала ступню от пола и застонала.

— Мои духи! Это был подарок моей сестры! Нет, вы только посмотрите!

Флакон, прокатившись после падения по голубому линолеуму, оставил на нем все свое содержимое. Кухню наполняло амбре «Воль де Нуа». С предсмертным воем Линда унеслась обратно в ванную. Валенти потрогал свою щеку, взглянул на окровавленные кончики пальцев. Его губы дрожали, а слезы сочились из глаз, как воск со свечи.

— И теперь она еще нападает на меня. Моя собственная жена.

— Забудь.

Он театрально расхохотался, развернувшись, как от взрыва, в мою сторону и воздев руки к потолку.

— Забыть?! Как я могу забыть это?! Чем я заслужил все это?! Я — Альфредо Валенти!

— Забудь.

— Кончай ты с этим «забудь»! Кто вообще тебя спрашивает?!

— Ты позвонил мне. Ты вытащил меня из кровати в два часа ночи.

— Зачем я только сделал это!

Я подошел к двери в ванную и постучал.

— Это я, Линда.

— Не подходи ко мне! — закричала она. — Ты тоже виноват!

Я вернулся на кухню и чуть не грохнулся на пол, поскользнувшись на разлитых духах. Валенти, сунув голову под кран, омывал оцарапанное лицо.

— Валенти, — сказал я. — Ты просто ревнуешь.

Он выпрямился. Вода стекала с его лица на рубашку.

— Я ревную?! — его большой палец ткнул в сторону ванной. — К ней?! — он дурно засмеялся. — Ну, не смеши ты меня!

— Линда порядочна. Она любит тебя.

Валенти щелкнул языком.

— Любит! Ну-ну! Сегодня вечером я прихожу домой, и кого я вижу на кухне за моим столом как у себя дома?! Собственного брата Майка!

— Ну и что?

— Да ты не знаешь этого проныру Майка! Это же тот еще жиголо! Он увел у меня всех девушек, которые у меня были! А теперь еще с Линдой!

— Чепуха. Ты женат сейчас.

— Это его еще больше устраивает! Все вообще просто становится! Он сидел у меня на кухне без пиджака!

— У тебя просто жарко. Я тоже снял пиджак.

— Да ты бы видел его шелковую рубашку! А эти красные, как у пожарного, подтяжки! Я знаю, зачем он снял пиджак! Откуда мне знать, что он здесь еще делал?!

— Забудь.

— Да хорош тебе с этим «забудь»!

— Ты сумасшедший.

— А вчера! Я работаю весь день, как собака, чтобы сделать ее счастливой, прихожу домой, и где я ее нахожу?!

Я ничего не ответил.

— На лестнице внизу! Разговаривает с этим говнюком Уолтером, никудышным торгашом обувью!

— И что?

— Да я не верю ни на грош всем этим торгашам! Ты же знаешь, кто это такие!

— Ты очень придирчив, Валенти. Может же она поговорить с кем-нибудь.

— Ты не знаешь ее. Посмотри только, как она ходит! Как она виляет своим хвостом! Это же ясный намек! Зачем она носит такие короткие юбки? И такие обтягивающие?! Если меня это заводит, отчего же ни кого-нибудь другого?!

— Забудь, Валенти.

Он припечатал кулак к Столу.

— Если только она допустила это! Я должен знать, что произошло!

— Что допустила?

— Этих подонков!

— Ты сумасшедший. Ты невменяемый, душевнобольной.

— Я должен знать. Я не смогу этого перенести.

— Ты сказал — три раза. А что было в третий раз?

— У-у, — простонал он, — этот гнусный маленький крысеныш!

— Кто?

— Пацан — разносчик! Он постоянно слоняется тут вокруг! Один из этих прыщавых студентов! Вечно тут кружит, ногти свои грызет!

— Кружит?

— Да-а! Он приносит продукты и вещи всякие. Вечно здесь ошивается и разглядывает ее ноги! Видел я этого прилипалу!

— Его не за что винить, у Линды прекрасные ноги.

Не следовало говорить этого. Он закусил нижнюю губу и вперился в меня немигающим взглядом, сжимая и разжимая кулаки на столе. Затем пододвинулся ко мне поближе и заговорил с чувством необыкновенного достоинства.

— Джим, ты мне друг. Но, пожалуйста, вспомни, что это мой дом, и мы говорим о женщине, на которой я женат.

Я долго извинялся, похлопывая его по плечу. Это растрогало его, слезы снова потекли из его глаз. Он вытер их кулаком. Я никогда не видел его таким потерянным.

— Этот пацан-разносчик, — сказал я. — Я уверен, что от него никакого вреда. Я бы не стал тревожиться только потому, что он заглядывается на ноги Линды.

— Да, но что там у него в голове его немытой?! Вот, что я хотел бы знать! И откуда мне знать, что тут происходит, когда я пашу там на износ у себя на работе?!

Я подошел к ванной и постучался.

— Выходи, Линда, — сказал я, — давай разберемся.

Она открыла дверь и встала в дверном проеме — озорная красотка с надутыми губками. Валенти прошел мимо нее к шкафчику с медицинскими принадлежностями. Она опустила взор и из-под бровей глянула на его щеку.

Наклонив голову на бок, он плеснул йод на царапины, шарахнулся в сторону и запричитал от боли. Коричневый раствор скатился вниз по щеке и забрызгал рубашку. Он повернулся к Линде.

— Помоги мне! Что ты стоишь, как на витрине?!

Она взяла полотенце, смочила его холодной водой и аккуратно промокнула его щеку. Они были одного роста. Она принадлежала к тому сорту женщин, которым идет любая одежда, и, зная это, всегда умела выказать совершенство своего тела.

— Бедный, — сказала она.

Он скрипнул зубами. Было видно, что он из последних сил старается не заплакать, но глаза помимо его воли наполнились слезами, и покатившиеся по щекам огромные, прозрачные капли смешались с йодным раствором.

— А я тягал тебя за волосы, — захныкал он, — за эти прекрасные, удивительные, золотые волосы.

Линда тоже заплакала. Я стоял сонный и раздраженный, но все-таки счастливый оттого, что Валенти смог так разумно выйти из положения. Когда я уходил, они уже сидели на диване, держа друг друга за руки. Было уже почти три часа. Закрывая дверь, я услышал, как Валенти просил прощения за то, что он был таким дураком, а Линда отвечала, что, в конце концов, возможно, у него и были основания для подобного поведения.

Неделю спустя Леон доложил снизу по телефону, что одна особа в вестибюле хочет пройти ко мне, но он не думает, что это моя знакомая.

— Она выглядит ужасно, — добавил он.

— Пошли ее наверх, — ответил я.

Это была Линда. Правый глаз у нее заплыл, щеки и нос горели. Она прихрамывала, и я помог ей добраться до тахты. Потом вышел на кухню и налил выпить. Обливаясь слезами, она залпом осушила стакан.

— Этот подонок! — выдохнула она. — Это ничтожество!

Я пытался утешить ее. Она упала лицом вниз на тахту и билась в рыданиях. Потом я выслушал ее рассказ. Этим утром заглянул молочник за деньгами. Валенти был еще в постели в это время. Линда из кухни разговаривала с молочником. Ей он нравился. Он был симпатичным парнем, с тремя детьми, которыми он очень гордился. Он рассказал ей все про них, и она была в восторге. Ей было неудобно держать человека в дверях, тем более, что он хотел поделиться с ней рецептом бананового «перевернутого пирога», поэтому она предложила ему присесть и выпить чашечку кофе. И все это Валенти слышал. И, незаметно подкравшись, с криком — «Ага! Вот, значит, как!» — влетел в пижаме на кухню, скрутил и спустил молочника с лестницы, избил Линду, а потом оделся и ушел на работу.

— Я больше не могу, — сказала она мне. — Я собираюсь подать на развод.

Я подумал, что это неплохая идея, и сообщил ей об этом. Но тут же я вспомнил своего старого друга Альфредо Валенти. Наши школьные дни, скудные дни 32–го, 33–го, голодные дни для писателя, когда Альфредо помогал мне и морально, и финансово. И когда я подумал об этом, и о том, как он ее любил, я понял, что надо оставаться верным другом, как бы мне ни была симпатична Линда.

— Давай еще выпьем и обсудим все хорошенько, — предложил я.

— Бесполезно, — сказала она, — я развожусь.

Мы выпили еще. Мы обсудили все вдоль и поперек — и пришли к выводу, что она считает Валенти негодяем, но все-таки любит его. Это было уже кое-что. Что касается ее возвращения — это невозможно, конечно. Она должна посоветоваться обязательно со своей мамой, которая как-то знала одного итальянца тоже. У итальянца, которого знала ее мама, всегда при себе был кинжал. В первую очередь ей надо выслушать, что скажет ей мама.

Она пробыла у меня два часа. В конце концов, я уговорил ее вернуться домой и сделать еще одну попытку, и был очень счастлив своему достижению. Я должен был оставаться верным своему другу Валенти. Я спас его брак. Я вернул ему его любовь. По крайней мере, я хоть как-то отплатил ему за его доверие и дружбу. Но она поставила одно условие: Валенти должен был встать на колени и попросить у нее прощения.

— И еще, — добавила она. — Я хочу новую машину. «Шевроле» — родстер. Такой — двухцветный.

— Хорошо, — сказал я, — иди домой. Я скажу Валенти.

Я отвез ее домой. По пути мы заглянули в аптеку за примочками для ее глаза.

— Он просто очень вспыльчив, — сказал я. — Но он любит тебя.

— Змей, — сказала она. — Он называет мою маму жабой.

— Это ничего не значит.

— Но она не жаба. Она толстая, но красивая.

Я оставил ее перед дверью в их квартиру. Потом я поехал в город в управление электросбыта, где Валенти работал заместителем главного инженера. У него была хорошая работа, и я был уверен, что он далеко пойдет. Я нашел его в конструкторском бюро за чертежами. Большой кусок пластыря закрывал его правое ухо.

— Как это тебя угораздило?

Он невинно улыбнулся.

— Да все она. Графином с водой.

— Она не говорила мне об этом.

— А она говорила тебе о том, как она гонялась за мной с разделочным кухонным ножом?

— Она сказала мне, что ты сбил ее с ног.

— Да едва толкнул ее — совсем чуть-чуть!

— А как же фингал под глазом?

— Это не я! Может быть, молочник. Может, Уолтерс снизу. Может, разносчик. Может, мой брат Майк — у него горячий темперамент. А может, они все вместе пришли туда, и завязалась драка. У нее так много поклонников — неудивительно, что время от времени возникают трения.

— Ты должен извиниться.

— Перед этой последней проституткой?! Никогда!

— Ты поставил ей синяк.

— Она давно напрашивалась!

Но Валенти извинился. Когда я привел его домой, и он увидел кровоподтеки у нее под носом, он упал на колени и стал умолять о возмездии.

— Вызови полицию! Отправь меня в тюрьму! Разведись со мной, Линда! Я не заслуживаю тебя!

Она не оспаривала этой точки зрения. Он поцеловал ее заплывший глаз, а она поцеловала его залепленное пластырем ухо. Они стояли посреди комнаты и целовались. Потом Валенти поднял голову и принюхался. Я тоже не остался равнодушен к этому запаху — благоуханию соуса к спагетти. Он выпустил ее из объятий и вышел на кухню. Она стояла и неуклюже улыбалась уцелевшей стороной лица. Мы слышали, как он орудовал на кухне ложкой в кастрюле. В гостиную он вернулся с загадочным выражением лица.

— А по какому поводу спагетти?

— Я подумала, ты будешь рад.

— Так это ты для меня приготовила?

— Конечно, дорогой.

— Ты уверена?

Она посмотрела на меня слегка испуганно, я посмотрел на Валенти. Глаза его злобно поблескивали.

— Что ты имеешь в виду? — спросила она.

— Я имею в виду, что мы подрались сегодня утром. Ты атаковала меня графином и кухонным разделочным ножом. Ты вышвырнула меня вон. Я сказал, что больше не вернусь.

Линда вздохнула.

— Но, дорогой, Джим сказал, что приведет тебя домой. Я хотела сделать тебе сюрприз.

— И поэтому ты приготовила спагетти аж на семерых?

— А что — много? Я не знала, дорогой.

Валенти сложил руки на груди.

— А может, вы собирались отпраздновать тот факт, что вышибли меня вон? Может быть, и Майк, и Уолтер, и молочник, и разносчик уже приглашены?

— Заткнись, Валенти, — прервал я его.

Линда закричала:

— Я не вынесу этого! Я ненавижу его! Я бы убила его!

Валенти криво усмехнулся.

— Ты слышал, Джим? Ты слышал это? Убила бы меня!

Я вышел из терпения.

— Валенти, ты невыносим! Эта девушка любит тебя. Она пытается сделать тебя счастливым. Она делает все, что может. Но ты изъеден ревностью! Твой рассудок отравлен ею! Ты не заслуживаешь ее! Я думаю, она должна бросить тебя. Я думаю, она вынесла более чем достаточно.

Валенти бухнулся в кресло-качалку и уставился на свои туфли. Мои слова возымели действие. Казалось, он вот-вот заплачет. Мы смотрели на него неотрывно, смотрели прямо в его бесстыжие глаза. Пылкий блеск их начал тускнеть. Потом в уголках набухли две большие капли и скатились по щекам.

— Джим прав, — сказал он. — Линда, ты должна бросить меня.

И тут не выдержала Линда. Видеть его таким — пристыженным и жалким — было уже слишком для нее.

— О, бедный ты мой! Дорогой мой, милый Альфредо!

Она упала на колени перед ним, достала откуда-то платок и утерла его слезы.

— Джим неправ, дорогой. Это вообще не его дело!

— И я мутузил тебя! — он зарыдал. — Убей меня, Линда! Уничтожь меня!

И все повторилось сначала: она целовала его заклеенное ухо, он целовал ее распухший глаз. С меня было достаточно. Я не мог больше участвовать в этих нелепых метаморфозах. То убийство и смерть, то жизнь и любовь. Но, видимо, им так нравилось. Мне нет. Не говоря ни слова, я направился к двери. Когда я выходил в коридор, Валенти окликнул меня:

— Джим!

Он вышел вслед за мной и положил руку мне на плечо.

— Мы оба любим тебя, Джим. Ты должен остаться. Линда приготовила чудесные спагетти.

Я сказал, что у меня назначена встреча. В доказательство я глянул на часы и присвистнул. Он проводил меня по коридору до лифта. Все это время он держал руку на моем плече.

— Ты мой лучший друг, Джим. Ты единственный, кому я могу доверять.

Он положил вторую руку мне на плечо и стиснул меня в объятиях. Потом поцеловал в щеку. Из заклеенного уха пахло йодом.

— Единственный человек, которому я верю. Джим, ты не представляешь, как это много значит для меня.

— Думаю, представляю.

Когда я вышел оттуда на прохладную улицу, я почувствовал, что мои легкие расширились, и понял, что мне не хватало этого свежего прохладного воздуха. Я был рад заходящему солнцу и просторам розового с золотым заката. Мне было удивительно хорошо одному. Казалось, вот она — жизнь, и другой не надо. Я сел в машину и поехал в отель.

Леон был за столом. Он протянул мне почту.

— Леон, — сказал я. — Ты помнишь эту девушку с заплывшим глазом? Если придет еще раз, скажи, что я переехал. Уехал в Китай.

— В Китай, — кивнул Леон.

Китай… Когда вы дома работаете над романом, и текст ложится гладко, теряется ощущение, где вы — в Китае, или в Африке, или на Луне. Вы где-то далеко-далека, дни бегут беспорядочно, и вы теряете им счет. Я не помню точно, когда это случилось — семь, восемь или девять дней спустя. Я закончил роман и в тот же день приболел: у меня поднялась температура и стало знобить. Я вызвал доктора Атвуда. Он осмотрел мою грудь и обнаружил пятна, которых я не заметил. У меня была корь. К вечеру я уже весь был покрыт сыпью. Администрация отеля хотела отправить меня в больницу, но Атвуд отговорил их. Я был изолирован в комнате на третьем этаже.

Была ночь, когда пришел Валенти. Он пришел без предупреждения. Я не знаю, как он миновал Леона внизу, но я знал, что он сделал, когда увидел вывеску на моей двери: «Осторожно! Инфекция!». Он открыл дверь и вошел. Я глядел в потолок, когда дверь отворилась. В дверях стоял Валенти. В последний раз у него было заклеено пластырем одно ухо. Сейчас на голове у него был солидный марлевый тюрбан, скрепленный завязками под подбородком. Маленькая настольная лампа стояла на противоположном конце комнаты, и он не мог видеть меня достаточно хорошо.

— Джим! — голос его подрагивал. — В чем дело?

Я температурил и был раздражен. У меня не было никакого желания обсуждать чужие проблемы. Я хотел остаться один в сумерках комнаты со своими ужасными пятнами и лихорадкой.

— Твоя голова, — спросил я, — Линда?

— Да. Гвоздодером. Семь швов.

— Валенти, — сказал я. — Уйди, пожалуйста.

Он сел.

— Мне нужен твой совет.

— Нет, нельзя, Валенти, я болен. Это заразно.

Он встал.

— Что — заразно?

— Корь. У меня корь.

Потом я почти ничего не помню. Я помню только, что был слишком слаб для обороны. Я помню глухой удар кулака Валенти, обрушившегося на мою челюсть. Он свалил меня с кровати, потом подхватил, еще одним ударом отправил обратно в постель, и продолжил экзекуцию. Во время этих терзаний его черные глаза чудовищно поблескивали, и я понял, что он окончательно сошел с ума — что должно было когда-нибудь непременно произойти. Тут я подумал, что, наверное, Линда тоже подхватила корь, и Валенти пришел к напрашивающемуся самим собой заключению. Но у меня не было сил для объяснений, да и толку в них было мало. Я помню, как он стоял в проеме раскрытой двери, покачивая кулаком и всхлипывая.

— Думаешь, я поверил тебе — друг мой. Говно!

Корь прошла через две недели. А «гостинцы» Валенти висели мешками у меня под глазами еще месяц. Я настаивал, что и нос у меня сломан, но доктор Атвуд не согласился. Что касается трех потерянных зубов, то мой дантист забраковал их еще до прихода Валенти. Я никому ничего не говорил об этом. Я понимал, что никто не поверит мне все равно. Даже Атвуд — и тот сомневался. И Валенти, и Линда звонили пару раз, но Леон говорил им про Китай.

Ну, не в Китай, но в Нью-Йорк мне действительно нужно было — там выходила моя новая книга. И я решил съездить. Дорога займет немало времени, и лицо как раз поправится.

Я сидел в машине, наблюдая, как Джулио, филиппинец, укладывает мой скарб в багажник.

Неожиданно прозвучал звук автомобильного гудка, и я услышал, как кто-то выкрикнул мое имя. Новый «Шевроле» родстер, двухцветный, остановился у тротуара на противоположной стороне улицы. Это была Линда. Она респектабельно приветствовала меня взмахом руки. Я хотел рвануть прочь, но вместо этого помахал в ответ.

Она вышла и элегантно хлопнула дверцей родстера. Судя по всему, ей нравилось то, что она делала. Но было что-то странное в ее движениях — они были как-то скованы и роботоподобны. Когда она переходила улицу, направляясь ко мне, я разглядел, в чем дело: на шее у нее был стальной обруч с кожаной седловиной для подбородка. Валенти становился все более жестоким. Я глянул туда-сюда вдоль улицы — никогда нельзя сказать наверняка, откуда выскочит этот изувер.

— Джим! — воскликнула она. — Где ты пропадал?

— В Китае, — ответил я.

Я кивнул на ее ошейник.

— Как это он умудрился?

— Меня уже тошнит от этого Китая! Сколько можно! Не был ты ни в каком Китае! Ты нас больше не уважаешь! Он спустил меня с лестницы!

Она стояла на улице, просунув голову в салон машины. Она выглядела еще лучше прежнего. Ошейник был даже к лицу ей. Он поддерживал ее голову, как пьедестал.

— Ну, как корь? — спросил я.

— Бедный Джим, — сказала она. — Бедолага, Валенти сказал мне.

— Что тебе сказал Валенти?

— Что у тебя корь. Я поэтому и звонила, но там всегда одно и то же — в Китае!

— А у тебя что — не было кори?

— Мы тоже подумали, что это корь. Но это просто я съела что-то — клубники или еще чего-то там.

— И за это он сломал тебе шею?

— Да она не сломана, Джим! Там трещина только! И он изменился, Джим. Он совсем другой сейчас. Посмотри, что он купил мне!

Мы посмотрели на ее новый родстер.

— Хорош, — сказал я и закурил.

И тут я услышал, как кто-то опять выкрикнул мое имя. Знакомый голос. Валенти. Он припарковывался рядом с машиной Линды, давя на сирену и махая рукой.

— Джим! Мой старый paesano Джим!

— Линда, — сказал я. — Отступи-ка назад чуть-чуть.

— Но, Джим…

— Paesano!

Я выбросил сигарету в окно, отпустил сцепление и рванул к светофору. Они оба вопили и призывали жестами остановиться.

— Джим! — горланил Валенти. — Куда ты полетел?!!

— В Китай!!! — не своим голосом заорал я.



Я писатель правды

Правда часто нелицеприятна, но ее необходимо говорить.

В рассматриваемом случае правда заключается в том, что Дженни — некрасивая девушка. Она станет печальной героиней этой истории. Она низкоросла и до того толста, что жир буквально сочится из нее. Ее глупость вне потенциальных возможностей моего пера. Более того, она внушает мне отвращение. Нет, это неправда, она не внушает мне отвращения. Но она поступает в отношении меня как-то так, что мне делается нехорошо. Она огорчает меня. Когда я думаю о ней, чувство безысходности овладевает мной, и я понимаю, что с неравенством мужчины и женщины ничего не поделаешь. Я не питаю ненависти к Дженни, но я определенно презираю принципы, которыми она руководствуется. Хотя в чем заключаются оные, я не в состоянии уразуметь.

Однажды вечером — запыхавшаяся, с выброшенными вперед руками — она ввалилась в мою комнату. При этом она визжала от восторга, а из глаз ее буквально сыпали искры. Я оторвался от своей пишущей машинки и попросил объяснений.

— Смотри! — заверещала она. — На руку смотри! Это мой приятель дал мне!

На запястье были наручные часы.

— Дженни, — сказал я. — Ради всего святого, прекрати говорить «приятель». Мне отвратительно это слово. Я ненавижу его!

Приятелем Дженни был парень по имени Майк Шварц, еврей и огромной величины человек — двухсотфунтовый, мощный и спокойный, он приходил сюда почти каждый вечер навестить Дженни. Его могучий уравновешенный экстерьер не вводил меня в заблуждение. Я лично не силен и не хладнокровен, но мне доподлинно известно, что внешнее беспристрастие крупных людей само по себе ничего не значит. Когда он не спеша поднимался по лестнице наверх, я отлично понимал, чего он хочет от Дженни. Еще как понимал! Молчун! В тихом омуте черти водятся!

Теперь о часах. Дженни работала стенографисткой в одном из офисов деловой части Лос-Анджелеса. В тот день, она сказала, Майк Шварц пришел туда. Я во всех подробностях представляю себе эту картину. Верзила с часиками в крохотной коробочке скромно вошел и встал, как вкопанный, великий и безмолвный. Я думаю, это было потрясающе, истинно — меня разбирает хохот при одном воспоминании об этом. Майк Шварц спросил ее, что она думает о часах.

— Миленькие, — сказала она.

Миленькие! Боже праведный! Какое пошлое определение. Миленькие! Что за омерзительное словечко! Наручные часы могут быть интересными, очаровательными, допускаю, даже прекрасными. Но никогда — миленькими. Никогда! Только существо с ограниченным интеллектом, такое, как Дженни, могло назвать наручные часы миленькими.

Майк сказал:

— Это одному моему другу — девушке на свадьбу. Это свадебный подарок.

Это разочаровало Дженни, подумавшей уже было, что часы для нее. Не говоря ни слова, она вернула часы. Миленькие, и все тут. Я четко представляю себе эту сцену. Особенно ее вздернутый носик, когда она возвращала часы.

Майк Шварц тоже молча взял часы, развернулся и направился к двери. Я рассказываю вам все точно так, как мне живописала Дженни. Я писатель: все происходящее предельно ясно стоит пред моим взором. В дверях он остановился и повернулся. В глазах его были слезы. Представляете себе, слезы в его глазах! Могучий, невозмутимый мужчина, великан! И в глазах — слезы! Чтобы быть до конца честным, скажу вам, что для меня мужчина сорока лет со слезами на глазах — просто недоумок. Он стоял, и слезы были в его глазах, и, вне всякого сомнения, слезы были и на рубашке, и на галстуке, и он возвратился к Дженни, и упал на колени перед ней, жирной и двадцатилетней, и стиснул ее в своих объятиях.

— Возьми их, Дженни! — зарыдал он. — Возьми. Я обманул тебя. Это не свадебный подарок. Это для тебя. Бери, навсегда!

Навсегда! И слезы рекой! Какой спектакль! Он у меня снова перед глазами, и я опять не в силах сдержать хохота. Здоровый, крепкий детина рыдает на коленях девчонки на двадцать лет моложе его! Господи, как это смешно. И я смеюсь и хохочу. Дурак! Такие слезы не трогают меня. Я бы ему и в лицо рассмеялся.

Не тронули они и Дженни. Но Дженни умна, проницательна и практична. Теперь часики были уже не просто миленькими. Теперь они стали чудесными, и она тоже заплакала. И так и было: два взрослых человека плакали над обыкновенными наручными часами. И тем же вечером Дженни притащила часы ко мне, рассказала о происшедшем, и, допекая меня всем этим вздором, поведала, как Майк Шварц тронул ее душу, и как она плакала от его доброжелательности.

— Я ничего не могла поделать с собой, — сказала она мне, мне — писателю и знатоку человеческой психологии.

Отказываюсь верить подобной ахинее. Кроме того, я отказываюсь верить в то, что она плакала по указанной причине. Она слишком сметлива, слишком ухватиста и слишком толста для сантиментов и деликатности. По моему разумению, если она и плакала, то плакала от радости, от радости обладания, потому что часы принадлежали теперь ей, она имела их в полном своем распоряжении, и она рыдала от восторга и наслаждения.

— Дай мне взглянуть на них, — попросил я.

Я осмотрел часы индифферентно. Это была штамповка от Булова Багетти или что-то в этом роде. Крохотные серебряные часики, с тоненьким серебряным браслетиком — в высшей степени нелепые часы, просто игрушка, так как даже циферблат на них просматривался с трудом, не говоря уже о стрелках. Насмешка над часами, дикая нелепица, абсолютно непригодная для определения времени суток. Я перевернул их на ладони. На задней крышке были царапины и заусеницы от перочинного ножа, будто кто-то пытался содрать монограмму. Подержанные часы. Вне всякого сомнения, использованные часы.

— Ха! — воскликнул я. — Старье! Секонд хэнд! Бэушные часы! Другого я и не ожидал. Этот парень мошенник. Негодяй. Дешевый шарлатан.

Дженни знала, что часы подержанные, она была на самом деле очень практична. Более того, она уже сходила к ювелиру и оценила их. Поверьте, Дженни сделала это!

— Ну и, — осведомился я, — что сказал ювелир?

Она не дала ответа по существу.

— Довольно дорогие, — ответила она.

— Будь честной, пожалуйста, — сказал я. — Я писатель — человек Правды. Ханжество чуждо моей натуре. Сколько, ювелир сказал, они стоят?

— Ну, не очень, — она улыбнулась.

— Н-да, — заключил я. — Это не в моих правилах — заниматься анализом чьей бы то ни было прозаической деятельности. Но поскольку ты должна знать правду, я скажу тебе здесь же и сейчас, что я мог бы достать часы поприличнее этих за три доллара пятьдесят центов. Гораздо приличнее.

Я вернул ей часы.

— Нет никакой нужды оправдывать этого человека передо мной, — продолжил я. — Вне всякого сомнения, он мошенник, неисправимый двурушник и профессиональный кидала. Он позабавил меня от души, до неописуемой, так сказать, N-ной степени. Когда ты уйдешь, я вдоволь посмеюсь над ним.

Она молча нацепила часики на запястье и вышла из комнаты. Она обиделась. Сейчас она не носит этих часов. С того самого разговора. Они лежат в ее комоде в маленькой коробочке, которую я обнаружил в ее вещах, когда искал сигареты.

Дело не в часах, конечно. Ерунда. Да, это были дешевые часы, и Майк Шварц мог бы позволить себе получше. Но Дженни пришла ко мне в комнату и спросила, что я думаю о них — вот в чем дело! И это уже не ерунда! Это выказывало ее собственные подозрения и сомнения. Заурядный писака, несомненно, превознес бы до небес достоинства этих часов, дерзко прегрешив тем самым против истины. Но только не я! Мои слова вонзались, как раскаленные стилеты, в ее сознание, так как в глубине души Дженни, так же, как и я, знала, чего на самом деле хочет Майк Шварц. Эти часы были лишь жалким прикрытием его истинных намерений, а посему натуральным оскорблением. Но вот это уже совсем не мое дело, во всяком случае, не то дело, которое могло бы меня по-настоящему заинтересовать.

Между нами с Дженни ничего нет. Я живу по одну сторону коридора, она — по другую, на втором этаже двухэтажного дома. Есть еще ванная. Когда я впервые оказался здесь, мне подумалось, что в этом что-то есть. Я слышал стук ее высоких каблуков повсюду — в коридоре, в комнате за стеной, в ванной, я видел ее сохнущие на веревках голубенькие вещицы. Я трогал их, и они забавляли меня. Их нежность и благоухание наполняли мое воображение некоторым приятным томлением. Но ничего не происходило.

Вечером, заслышав стук каблуков, я усаживался в своей комнате и начинал отчаянно молотить по клавишам своей пишущей машинки, печатая все, что взбредет в голову, все что попало — адреса Гетисбурга, шекспировские сонеты, всякую бредятину, — главное только погромче, так, чтобы траханье клавиш разносилось как можно дальше, и все — прежде всего женщины, естественно, — по этому громыханью уразумели, что в комнате живет писатель, и постигли его взывающий набат, и приходили к дверям его, и спрашивали: уж не писатель ли он, и что он пишет? Такое случалось со мною не раз, я жил в разных местах этого огромного города, и я знал, что яростное громыхание пишущей машинки никогда не остается напрасным, и неизменно привлекает кого-нибудь, мужчину или женщину, — часто женщину, одинокую и любознательную, но еще чаще — разъяренного мужчину, который в ультимативной форме требует прекратить бардак и дать ему поспать.

Я прожил в этом доме три дня до того, как увидел Дженни. Мой неистовый производственный шум ни разу не привлек ее внимания, ни разу не заставил остановиться у двери, удивиться, или — тем более — полюбопытствовать. Это ошеломило меня, и я стал подумывать о других методах воздействия. Но не придумал ничего лучшего, чем увеличить уровень громкости. Я приступал обычно вечером, после того, как слышал, что она легла в постель. Но шум ее совсем не беспокоил. Судя по всему, под этот шум она засыпала даже еще лучше. Мне так и не удалось ее зацепить, а вот она меня достала очень быстро.

Это был телефон. Каждый вечер он непрерывно звонил внизу, у основания лестницы, и всегда для нее. Я отрывал свои вспухшие пальцы от клавиатуры, подходил к двери и слушал телефонный разговор. На этот раз она говорила с персоной по имени Джимми.

— Ой, Джимми, дорогуша, зачем?

— Ну, Джимми, ты и шалун!

— Аа-я-яй, Джимми, какой плохой мальчик!

— Джимми! Ты просто ужасен!

Я слушал довольно долго, подавленный идиотичностью такого банального диалога. Как только она повесила трубку, я бросился к машинке и снова забарабанил по клавишам. Бесполезно. Ее шаги прошлепали по лестнице, пересекли коридор и затихли в комнате.

Позже я повстречался с этим Джимми. Это была тупая неотесанная глыба, неизменно прифранченная клетчатыми пиджаками и дикарскими галстуками. Чурбан, на которого не произвела впечатления ни вызывающая откровенность моих босых ног в домашних тапочках, ни то, что они были закинуты на стол Дженни, ни даже тот факт, что я курил самую большую и длинную в Лос-Анджелесе трубку. Он был агентом по подписке какого-то журнала.

— Я продаю постеры, — сказал он. — Одна из моих покупательниц — Энни Хардинг.

Вне всякого сомнения, он ожидал, что я упаду со стула при этом. Я молча затянулся, пока они с Дженни ожидали моего комментария.

— Кто? — осведомился я. — Уж не та ли киноактриса? Безусловно, трагический талант. Очень трагична, бесспорно.

Позже Дженни рассказала мне об этой фифе Энни Хардинг.

— Она покупает все свои журналы у Джимми. Дюжинами.

— Это, — заметил я, — совершенно не впечатляет меня. Даже тот факт, что многие из моих рассказов печатаются в этих журналах, не вызывает у меня никакого воодушевления.

И опять утонченная изысканность моего замечания разбилась об ее неотесанную окаменелую душу. Но не суть, ибо это меня мало заботило, и ее дружба с Джимми была отнюдь не моим делом.

Поведаю вам без купюр содержание моего первого разговора с Дженни. Это случилось в тот вечер, когда квартирохозяйка представила нас друг другу. Я пригласил Дженни к себе в комнату на стаканчик вина. Если честно, я пытался поразить ее. Она курила сигарету, облокотясь на комод, в то время как я наполнял бокалы. Я неотрывно смотрел на нее.

— Вы не возражаете, если я буду называть вас Дженни? — спросил я. — Это имя содержит в себе некоторый курьезный буколический шарм.

— Нет, конечно! — улыбнулась она, не зная наверняка смысла слова «буколический».

Я протянул ей бокал.

— У-у-у! — протянула она. — Спасибо!

Я пристально вглядывался в ее лицо, изучая его, как писатель и как исследователь человеческого рода одновременно. Это ее слегка смутило. Она подняла бокал.

— За тебя! — сказала она. — Я знало, ты должен стать великим писателем.

Я чокнулся с ней и улыбнулся. В этот момент я осознал, что девица все-таки не совсем безнадежна.

— Теперь все дело за Историей, я же живу только прошлым и будущим.

Мы осушили бокалы, и я снова наполнил их.

— Дженни, — сказал я. — Я человек Правды. Позволь мне сделать несколько замечаний на твой счет.

— Валяй, мистер Чарльз Диккенс! Дай мне урок!

— Дженни, я чту своего предшественника Ханекера. И более всего на свете меня раздражают надоедливые требования концепции.

— Концепции? Что такое «концепции»?

— Концепция, — я улыбнулся, — означает доктрина.

— «Доктрина»? Я смущена, профессор. Что это?

Я кивнул головой печально.

— Доктрина — это гарпия.

— Что значит «гарпия»?

— Гарпия, — пожал плечами я, — это мегера.

— Опять вы меня поймали, профессор. Что означает «мегера»?

— Мегера — это путана.

— «Путана»? — она нахмурилась, потом рассмеялась. — Это звучит забавно, но я все еще в растерянности.

— Далила, — пояснил я, — Таис, Мессалина, Иезавель.

— Еще чуть-чуть, — попросила она, — еще одну подсказку.

— Вон там словарь. Посмотри.

Она поставила бокал и бросилась за словарем.

— Сейчас. А что именно?

— Тебе больше подойдет — «путана».

Она посмотрела, закрыла словарь.

— А какое отношение это имеет ко мне?

Не уверен, что мой последовавший ответ был Правдой. Но никто не станет отрицать, что в нем были смысл и сила всепроницающего анализа, потрясающая мощь неимоверного заряда, правдивого или ложного, но достойного приведения в действие, хотя бы ради одного только пущего эффекта.

— Дженни, — сказал я. — Все женщины от рождения — проститутки.

Эта склонность в них неизбывна. И на протяжении всей своей половой зрелости они вынуждены бороться с ней, как с сыпным тифом.

Она поставила бокал, потушила сигарету и вышла из комнаты.

— Ты отвратителен, — сказала она, — просто кошмар!

Но, как показало время, сказанное мною ее отнюдь не шокировало. Каждый вечер мы беседовали, я продолжал усердствовать в красноречии, а она по-прежнему не обращала на выдаваемое мною ни малейшего внимания. К вашему сведению, она была не в состоянии вспомнить ни единого моего слова или фразы. Это — трагедия. Я сыпал такими перлами, часто поражая даже самого себя. Сейчас мне не упомнить их, но я отлично помню, что они были импозантны, афористично фразированы и достойны цитирования.

Я говорил, что я желаю говорить только правду. И поэтому здесь мне придется приостановиться и согласиться с тем, что я не сдюжил. Я говорил, что Дженни — толстая и некрасивая. Это не совсем точно, так как она ни то, ни другое. Совсем наоборот. Она — красавица. Она стройна, пластична и грациозна, как роза. А волосы у нее просто удивительны. Они и золотисты, и алы одновременно, и она их укладывает в изысканной и замысловатой манере славянских женщин. Она была замужем, но сейчас разведена. Ее муж был птицеводом. Это поразило меня, и я спросил:

— Дженни, а как выглядят птицеводы?

В этом вопросе не было особой нужды. В действительности я очень хорошо знал, как выглядят птицеводы. Мой дядя в Колорадо Спрингс занимается птицеводством, и как-то целое лето я проработал у него на ранчо.

Майк Шварц — вдовец. Я бы классифицировал его как статный. У него есть сын, чудесный мальчик шести лет. Иногда Майк приводит сынишку проведать Дженни. Мальчик называет ее «тетя Дженни». У него прекрасный сильный торс, ноги как из полированной слоновой кости и вьющиеся волосы. Чудесный мальчик — сын, которого я с гордостью назвал бы своим. Он очень шумлив. Иногда он врывается ко мне в комнату, и я усаживаю его за пишущую машинку и позволяю ему, как обезьяне, колотить по клавишам. Его это развлекает. Чудесный мальчик. Это трагедия, что его отец такой тупой индюк. Мальчик явно одарен и наделен литературным талантом. Если бы он был моим сыном, я бы сделал из него гениального писателя. В двенадцать — я сам был свидетелем этого — он написал и опубликовал свою автобиографию. Это был истинный шедевр. Но при сложившихся обстоятельствах мальчик непременно превратится в такого же простака, как и его отец, человека без поэзии внутри, способного валиться на колени перед девицами и мычать, как теленок, так как они кажутся ему форменными бриллиантами.

Дженни становится наэлектризованной, когда Шварц приводит мальчика. Смотрится это так, будто Шварц собирается жениться на ней. На комоде у нее стоит фотография мальчика, и она боготворит ее. Я единственный, кто решительно терпит муки от этой фотографии. Даже заходя в ее комнату позаимствовать сигарет, я должен сдерживать себя при виде этой инсталляции с расклеенными вокруг его удалыми высказываниями. Они, без сомнения, незаурядны, но меня они не впечатляют. Я люблю этого мальчика, он прекрасный парнишка, но его незрелые эпиграммы раздражают меня. Честное слово, они меня ничуть не интересуют.

Майк Шварц регулярно навещает Дженни. Каждый вечер перед его приходом Дженни врывается в мою комнату и справляется у меня, ладно ли на ней сидит платье, хорошо ли уложены волосы, подходят ли туфли к платью. У Майка Шварца есть деньги, большая часть которых лежит в банке. Он владелец кирпичного завода. И это не все. У него еще есть дом в Лос-Анджелесе и особняк в Бель Эйр, не говоря уже о двух «Паккардах» и «Понтиаке».

— Дженни, — как-то поинтересовался я, — у него есть кирпичный завод и замок в Бель Эйр, но есть ли у него душа? Есть ли в нем глубина? Лично я, присмотревшись к нему повнимательнее, не обнаружил никакой прелести в его естестве. Он хладнокровный, бездушный, гребущий деньги филистер.

— Он ужасно милый, — сказала Дженни.

— Абсолютно лишенное каких-либо оснований суждение. Имеет ли он хоть какое-либо ощущение красоты мироздания, глубины происходящих в нем коллизий?

— Он просто милый. Такой огромный и такой нежный, как ягненок.

Я возвел очи к небу.

— Ох, Дженни, твоя наивность огорчает меня. У меня возникает неодолимое желание безрассудно выбежать в ночь, взбежать на гору и выть от печали и скорби по всем женщинам мира. Сам по себе факт нежности Майка Шварца ничего не доказывает. Корова тоже нежна. Меня интересует, есть ли поэзия в его сердце.

— Он никогда ничего такого не писал мне.

— Этот человек — мошенник. Он изумляет меня. В нем не больше поэзии, чем в прямой кишке.

— Я думаю, он ужасно милый.

— Это потому, что у него два «Паккарда», «Понтиак» и дом в Лос-Анджелесе.

Она только улыбнулась, так как она даже не слушала моего эпикриза всей ситуации.

По совести говоря, я не материалист. Но я должен был кое-что поведать Дженни. Я должен был сказать ей, что в свое время у меня тоже была машина. Это был изумительный автомобиль, весь никелированный, с масляным насосом высокого давления, небьющимися стеклами, роскошными задними крыльями, фарами и широкими износостойкими шинами.

Поймите меня правильно, я говорю о «Плимуте», потому что так или иначе, но я, знаете ли, пожил жизнью этого тупоголового Майка Шварца. Недолго, правда, так как финансовая компания вскоре положила конец моему благоденствию. Но я и не возражал, так как уже устал от него, и у меня уже была куча новых историй, которые просились на бумагу. И все же я хотел бы иметь это авто сейчас. По одной-единсвенной причине. Дженни постоянно рассказывает мне о бесчисленных материальных ценностях Майка Шварца. А мне все это неинтересно. Я философичен, и меня это отчасти забавляет, но больше как-то печалит.

И все-таки, назло всем и вся, я бы хотел, чтобы у меня был сейчас мой «Плимут». Хотя бы только на час. Я знаю, что бы я сделал. Я взял бы Дженни на вечернюю прогулку. Я бы сидел надменно рядом с ней, руки на рулевом колесе, и молчал — ни слова вслух. За меня бы говорил мой «Плимут». Мы бы ехали в Санта Монику, и я бы остановился на холме, где звезды встречаются с морем. Легким и небрежным движением я бы щелкнул выключателем на приборной панели, и из чрева автомобиля полилось бы лягушачье кваканье Бинга Кросби. А я бы по-прежнему был невозмутим, бессловесен и отрешен. Не было бы нужды говорить Дженни, что ее волосы поражают меня, что блеск ее глаз заставляет меня забыть хотя бы на время о прозе и сюжетах, и прочей подобной ерунде. Все бы это сделал автомобиль, хотя бы на время, хотя бы на час, но этого было бы достаточно. «Плимут» и Бинг Кросби перевернули бы душу Дженни, и хотя бы на время она стала женщиной моей мечты. Достаточно скоро, наверное, я бы утомился от всего этого, возможно, уже через час, и мы бы вернулись назад в город. И потом бы Дженни рассказывала всем, что она знала писателя с «Плимутом». Не просто писателя, а именно — с «Плимутом». И этого было бы вполне достаточно.



Примечания к рассказу «Я писатель правды»

Чарльз Диккенс (1812–1882), английский писатель. Родился в городе Портсмут. После окончания школы поступил на службу в адвокатскую контору, где досконально изучил нравы и обычаи того общества, которое впоследствии изобразил в своих книгах.

Вскоре его отец получил небольшую пенсию и, перебравшись в Лондон, устроился работать газетным репортером. Сначала Чарльз состоял при родителе «на подхвате», но постепенно сам втянулся в журналистскую деятельность, а в 1837 г. выпустил свой первый роман «Посмертные записки Пиквикского клуба». Сногсшибательный успех этого произведения вдохновил начинающего писателя на новые свершения. Последующие романы («Оливер Твист», «Николас Никльби», «Домби и сын», «Большие надежды» и др.) также пользовались популярностью у публики и со временем сложились в настоящую «эпопею», посвященную жизни викторианской Англии середины XIX века.

В последние годы жизни Диккенс работал над «идеальным» детективом «Тайна Эдвина Друда». Роман остался незаконченным, однако множество авторов-детективщиков пытались довершить это произведение и разгадать загаданную Диккенсом тайну.


Далила — библейский персонаж, любовница древнеизраильского богатыря Самсона. Противники Самсона — филистимляне — предложили Далиле значительную сумму денег, чтобы она выведала секрет чудесной силы своего любовника.

Поддавшись на чары коварной красавицы, богатырь позволил себе излишние откровения: «Бритва не касалась головы моей, ибо я назорей божий от чрева матери моей; если же остричь меня, то отступит от меня сила моя; я сделаюсь слаб и буду, как прочие люди».

Получив очередную порцию ласк, Самсон уснул на коленях Далилы. Подкравшиеся филистимляне вручили изменнице деньги и обстригли богатыря. Лишившийся своей чудесной силы, Самсон был ослеплен, закован в цепи и отправлен молоть пшеницу.

Но вскоре волосы отросли, и прежняя сила вновь вернулась к богатырю. Во время устроенной врагами пирушки Самсон расшатал колонны здания и погиб под его обломками вместе со множеством филистимлян. Но Далилы это уже никак не касалось.


Под именем Таис герой Фанте может иметь в виду одну из двух женщин, носивших это имя.

1) Таис — знаменитая афинская гетера (вторая половина IV — нач. III вв. до н. э.). Вместе со своим любовником Птолемеем участвовала в завоевании Персидской державы войсками Александра Македонского (334–328 гг. до н. э.). После захвата столицы противника — города Персеполя — победители устроили пиршество в главной царской резиденции. Подвыпившая Таис выступила с пламенной речью, суть которой сводилась к тому, что греки должны отомстить персам за прошлые обиды и сжечь этот роскошный дворец. Идея присутствующим понравилась, однако после того, как огонь перекинулся на соседние здания, пожар быстро потушили.

После смерти Александра Македонского (323 г. до н. э.) Птолемей, как один из наиболее влиятельных военачальников, получил власть над Египтом. По некоторым сведениям, Таис играла при нем роль законной супруги, но затем получила развод и вернулась обратно в Грецию.

2) Таис — персонаж одноименного романа А. Франса, действие которого разворачивается в Александрии III века н. э. Герой книги — христианский монах, испытывающий страсть к куртизанке Таис. Считая подобное чувство грехом, он направляет Таис на «праведный путь» и превращает ее в религиозную фанатичку. Кто выигрывает от подобной метаморфозы — непонятно.


Мессалина — третья супруга римского императора Клавдия (правил в 41–54 гг. н. э.). Своей разнузданностью и распутством она сумела поразить даже не отличавшееся целомудрием римское общество. Среди ее любовников числились как знатные сенаторы, так и простые легионеры, рабы, гладиаторы. Стремясь играть решающую роль в государственном управлении, Мессалина сумела оклеветать и отправить на смерть многих представителей римской знати. В конце концов угроза гибели нависла даже над ближайшими соратниками Клавдия — вольноотпущениками Паллантом, Каллистом, Полибием и Нарциссом.

До поры до времени император не придавал значения поступавшим на супругу «сигналам», однако Мессалину сгубило ее чрезмерное нахальство. В отсутствие мужа она устроила грандиозную оргию, на которой справила свадьбу со своим очередным любовником Гаем Силием. Вероятно, следующим этапом должен был стать государственный переворот, однако срочно вернувшийся Клавдий в корне пресек заговор, приказав казнить Силия и нескольких знатных римлян, с которыми Мессалина имела любовные связи. Сама императрица была убита по приказу Нарцисса, опасавшегося, что Клавдий ее пощадит (48 год до н. э.).


Иезавель — супруга израильского царя Ахава (правил в 874–853 гг. до н. э.). По ее настоянию главным богом Израиля стал древнеханаанский Ваал. Это решение вызвало ярое противодействие последователей традиционного для иудеев культа Яхве. Лидерами недовольных стали пророк Илия и его преемник Елисей.

После смерти Ахава престол занял его сын Порам, однако вся реальная власть сосредоточилась в руках вдовствующий царицы Иезавели. В этой обстановке Елисей с одним из своих учеников тайно помазал на царство военачальника Ииуя и повелел ему захватить власть. В ходе государственного переворота 841 г. до н. э. Иорам был убит. Погибла и Иезавель: слуги Ииуя выбросили ее из окна дворца.


Чарльз Буковски
из книги
«ЖАРКОЕ К СЕМИДЕСЯТИЛЕТИЮ»



Чарльз Буковски родился 16 августа 1920 года в Германии, в Андернахе — небольшой деревушке на берегу Рейна. В 1922 г. его родители переехали в США, и после недолгих скитаний по стране окончательно осели в Лос-Анджелесе. Глава семейства торговал молоком и, следуя традициям прусской дисциплины, избивал своего сына за малейшую провинность.

Из-за покрытого фурункулами лица и неказистой внешности Буковски начал сторониться сверстников и приучился скрывать свои истинные чувства под грубой самодовольной маской.

В 1939 г. он был зачислен в городской колледж Лос-Анджелеса на факультет журналистики и английского языка, где, исключительно из желания подразнить преподавателей, объявил себя нацистом.

Начавшаяся Вторая Мировая война не вызвала у него прилива патриотических чувств. Буковски сумел благополучно избежать армии и в течение нескольких последующих лет скитался по стране, перепробовав множество профессий и побывав почти во всех крупных городах США.

Все это время он много пил и писал. Нехватка денег заставила его заложить в ломбард печатную машинку и размножать свои произведения от руки — печатными буквами. В 1944 г. один из рассказов был опубликован журналом Уилла Барнетта «История», второй взял Кэресс Кросби в свой «Портфолио». Разумеется на жизнь этого не хватало и тогда, по собственному признанию, Бук сказал себе: «Черт с ними. Лучше я сконцентрируюсь на пьянстве».

В 1946 г. он пускается в загул, который продолжался целых 9 лет. Употребление дешевого алкоголя и плохой пищи, вкупе с беспокойной ночной жизнью, в конце концов привели его в Центральную больницу Лос-Анджелеса с кровоточащей язвой желудка.

Нахождение на грани жизни и смерти заставило Буковски изменить образ жизни. Выйдя из больницы, он устроился работать почтовым клерком. Бук вновь начал писать, но теперь преимущественно стихи, и некоторое время даже был женат на весьма состоятельной даме из Техаса, которая опубликовала его произведения в своем журнале «Арлекин».

В 1960 году калифорнийское общество любителей поэзии «Эврика» издало первую поэтическую книгу Буковски «Цветок, кулак и похотливый вопль» — тиражом 200 экземпляров. Три года спустя издательство «Лоуджон Пресс» (в Новом Орлеане) выпустило вторую книгу его стихов «Это держит мое сердце».

К середине 60–х Буковски публиковался в таком количестве небольших поэтических журналов, что завоевал репутацию одного из королей американского андеграунда. В 1969 г. издатель Джон Мартин предложил ему по 100 долларов в месяц, при условии, что он бросит работу на почте и будет только писать. Бук принял это предложение и, уволившись с почты, всего за 20 ночей написал свой первый роман «Почтовое отделение», который пользовался огромным успехом и, самое главное, принес автору некоторую финансовую независимость.

В 1979 году писатель приобрел собственный дом в Сан-Педро и регулярно начал радовать поклонников новыми книгами. Хотя полная библиография произведений Буковски пока еще не составлена, известно, что к 1986 году на его счету было более 1000 стихотворений, 32 книги стихов, 5 сборников рассказов, один сценарий и 4 романа («Хлеб с ветчиной», «Фактотум», «Почтовое отделение» и «Женщины»), которые складываются в своеобразную «Сагу о Чинаски» — бабнике, пьянице и дебошире, т. е. «alter ego» самого Буковски. По его сценарию режиссер Б. Шредер снял картину «Пьянь» (с М. Рурком и Ф. Данауэй в главных ролях), а итальянец Марко Феррери на основе рассказов Буковски создал «Историю обыкновенного безумия» (с Бен Газзарой и О. Мути).

Не был Бук обделен и вниманием журналистов. Еще в начале 70–х Тэйлор Хзкфорд снял о нем документальный фильм. Вскоре Бук написал рассказ, где изобразил себя тонким художником, осажденным голливудскими жуликами. Хэкфорд попытался выразить ему свое возмущение: «Этого не было. Я все помню. Фильм — свидетель». На что Бук ответил: «Не имеет значения, что было. Как я напишу, так и будет. И знаешь, как? Я всегда буду героем…»

Скончался Чарльз Буковски 9 марта 1994 г. Одной из последних его книг стал сборник «Жаркое к семидесятилетию» (1990), рассказы из которого мы и предлагаем читателю.



Сын сатаны

Мне было одиннадцать, двум моим приятелям, Хэзу и Моргану, по двенадцать, и было лето, в школу не надо, мы расположились на лужайке перед гаражом моего отца и курили.

— Вот блядь, — вырвалось у меня.

Я сидел под деревом. Морган и Хэз привалились к гаражу.

— Ты чего? — поинтересовался Морган.

— Мы должны проучить этого козла, — пояснил я. — Он позорит весь район!

— Кто? — спросил Хэз.

— Симпсон.

— Ага, — закивал Хэз, — вся рожа в веснушках. Он меня тоже бесит.

— Да не из-за этого, — сказал я.

— А что такое? — спросил Морган.

— Этот мудила растрезвонил по району, что пер девку под моим домом. Это пиздеж!

— Ясный хуй, — согласился Хэз.

— Да у него и хуй-то не стоит, — сказал Морган.

— Зато язык хорошо подвешен, — сказал я.

— Не выношу трепачей, — сказал Хэз, выпустив кольцо дыма.

— Особенно противно, когда про еблю тебе впаривает какой-нибудь веснушчатый мудак, — сказал Морган.

— Так, может, нам проучить его? — предложил я.

— А почему нет? — удивился Хэз.

— Пошли прямо сейчас, — подскочил Морган.

Мы направились к дому Симпсона. Он упражнялся с мячом возле своего гаража.

— Эй, посмотрите-ка, — закричал я, — кто там играет сам с собой!

Симпсон подпрыгнул, поймал мяч и повернулся к нам:

— Привет, мужики!

Мы окружили его.

— Ебал телку под его домом недавно? — начал Морган.

— Нет!

— Ну и как, кончил? — подхватил Хэз.

— Да это не я.

— Ты и не можешь никого выебать, кроме себя самого, — сказал я.

— Я должен идти, — забубнил Симпсон. — Мать велела мне вымыть посуду.

— Твоя мать драит тарелки своей мохнаткой, — сказал Морган.

Мы расхохотались и сжали кольцо вокруг Симпсона. Я ударил его правой в живот — резко и неожиданно. Он сложился пополам, обхватив брюхо руками. Простояв так с полминуты, Симпсон выпрямился.

— Отец должен прийти домой с минуты на минуту, — проговорил он.

— Да? Так он тоже дрючит девчонок под домами? — спросил я.

— Нет.

Опять мы расхохотались.

Симпсон молчал.

— Посмотрите на него! — закричал Морган. — Как только он выебет очередную девчонку под чьим-нибудь домом, у него на роже появляется веснушка!

Симпсон продолжал отмалчиваться, только вид его становился все запуганней.

— У меня есть сестренка, — заговорил Хэз, надвигаясь на Симпсона. — Может, ты и ее захочешь поиметь в каком-нибудь подвале?

— Я никогда не сделаю этого, Хэз, обещаю тебе!

— Да?

— Клянусь!

— Ну, это тебе, чтобы не забывал, — сказал Хэз и с правой врезал Симпсону под дых.

Симпсон снова загнулся. Хэз загреб пригоршню песка и высыпал ему за ворот рубашки. Когда Симпсон выпрямился, глаза его наполнились слезами. Слизняк.

— Отпустите меня, ребята, пожалуйста!

— Куда отпустить? — спросил я. — Спешишь забраться мамаше под юбку, пока она будет драить тарелки своей мочалкой?

— Ты никого никогда не ебал, — сказал Морган. — У тебя и хуя-то нет! А ссышь ты ухом!

— Если я увижу, что ты смотришь на мою сестру, — подхватил Хэз, — я тебя так отмудохаю, что ты станешь похожим на одну большую веснушку!

— Пожалуйста, отпустите!

Мне захотелось его отпустить. Может, он действительно никого не ебал. Возможно, он просто дал волю своей фантазии. Но я был малолетним лидером и не имел права на сострадание.

— Ты пойдешь с нами, Симпсон.

— Нет!

— Засунь в жопу свое «нет»! Ты идешь с нами! Шагом марш!

Я зашел сзади и влепил ему поджопник, со всей силой. Он взвыл.

— Заткнись! — заорал я. — Заткнись или будет хуже! Шагай вперед!

Мы повели его ко мне на задний двор.

— Теперь стой смирно! — приказал я. — Руки по швам! Мы будем чинить суд с пристрастием!

Повернувшись к своим товарищам, я объявил:

— Все, кто считает этого человека виновным во лжи по поводу ебли малолетки под крыльцом моего дома, должны сказать — виновен!

— Виновен! — изрек Хэз.

— Виновен! — изрек Морган.

— Виновен! — изрек я.

— Симпсон, ты признан виновным!

Слезы хлынули из глаз осужденного.

— Я ничего не делал! — выдавил он сквозь рыдания.

— В этом и есть твоя вина, — сказал Хэз. — Трепло!

— Но вы же тоже врете!

— Только не про еблю, — парировал Морган.

— Про это больше всего! Я же у вас научился!

— Капрал, — обратился я к Хэзу, — заткните заключенному рот. Его пиздеж меня утомил!

— Есть, сэр!

Хэз сбегал к бельевым веревкам и принес носовой платок и кухонное полотенце. Пока мы держали Симпсона, он затолкал платок ему в рот и обвязал полотенцем. Симпсон замычал и начал краснеть.

— Ты думаешь, он не задохнется? — спросил меня Морган.

— Захочет жить, будет дышать носом.

— Точно, — согласился Хэз.

— Ну, что будем делать дальше? — не унимался Морган.

— Подсудимый признан виновным, так ведь?

— Так.

— Раз так, он должен понести наказание, и, как судья, я приговариваю его к смертной казни через повешенье.

Симпсон издал утробный звук. Взгляд его был умоляющим. Я побежал в гараж. Там на вбитом в стену гвозде висела веревка, смотанная аккуратной бухтой. Я понятия не имел, зачем отец держал эту веревку. Насколько я себя помню, он никогда не пользовался ей. Теперь ей нашлось применение.

Я вернулся с веревкой в руках.

Вдруг Симпсон бросился бежать. Хэз кинулся за ним, настиг и в прыжке повалил на землю. Оседлав Симпсона, он стал лупить его по лицу. Я подскочил и смазал Хэза по щеке свободным концом веревки. Он прекратил охаживать Симеона и уставился на меня:

— Ты, сука, я сейчас и тебе очко порву!

— Я судья, и мой вердикт был — этого человека повесить! Так оно и будет! Отпусти осужденного!

— Порву очко и вырву яйца!

— Сначала мы исполним приговор, а потом разрешим наши разногласия.

— Хуй с тобой, ты прав, — угомонился Хэз.

— Поднять осужденного!

Хэз сполз с Симпсона, и тот встал на ноги. Нос у него был разбит, и кровь стекала на рубашку. Пятна получались ярко-красные. Но Симпсон, похоже, смирился. Он уже больше не рыдал. Только в глазах его застыл ужас. Смотреть в них было невыносимо.

— Дай мне сигарету, — бросил я Моргану.

Он сунул одну мне прямо в рот.

— Зажги.

Морган поднес огонь, и я затянулся. Завязывая петлю на веревке, я поигрывал сигаретой, перемещая ее из одного краешка рта в другой, и выпускал дым через нос.

— Ввести осужденного на крыльцо! — скомандовал я.

Над задним крыльцом был навес. Я перекинул веревку через балку и подтянул петлю на уровень лица Симпсона. Продолжать мне не хотелось. Я думал, что Симпсон уже получил сполна, но ведь я считался вожаком, и мне предстояла разборка с Хэзом, значит, я не должен был выказывать свою слабость.

— Может, не стоит? — засомневался Морган.

— Этот человек признан виновным! — проорал я.

— Правильно! — поддержал Хэз. — Давайте вздернем его!

— Эй, смотрите, — сказал Морган, — он обоссался.

И точно, по штанам Симпсона расползалось темное пятно.

— Зассыха, — поморщился я, накинул петлю на шею Симпсона и потянул за свободный конец веревки.

Симпсон стал подниматься, и когда он встал на цыпочки, я привязал веревку к водопроводному крану. Соорудив крепкий узел, я сказал:

— Съебываем отсюда.

Симпсон еле-еле касался кончиками пальцев пола, в общем-то, он не висел, но выглядел уже мертвым.

Я побежал. Морган и Хэз дернули за мной. Мы выскочили на улицу. Морган рванул к себе, Хэз к себе. Я сообразил, что мне-то подаваться некуда. Хэз или забыл, что хотел разобраться со мной, или передумал.

Потоптавшись перед домом, я побежал обратно на задний двор. Симпсон все еще стоял на цыпочках, чуть покачиваясь. Мы забыли завязать ему руки, и он пытался ослабить петлю, но пальцы соскальзывали. Я бросился к крану и отвязал веревку. Симпсон рухнул на крыльцо и скатился на траву. Он лежал лицом вниз. Я перевернул его и снял кляп. Дело было дрянь, похоже, он действительно умирал. Я склонился к нему и заговорил:

— Послушай, мудило, не умирай. Я не хотел убивать тебя, точно говорю. Ну, если ты все же окочуришься, то извини, конечно, но если выживешь и, не дай бог, расскажешь кому-нибудь, то тебе точно пиздец. Ты понял меня?

Симпсон не отвечал. Он просто таращился на меня. Выглядел он ужасно. Лицо его было бордовым, на шее выделялся рубец от веревки.

Я встал и еще некоторое время наблюдал за ним. Он так и не пошевелился. Дело принимало крутой оборот. Земля стала уходить у меня из-под ног. В конце концов я взял себя в руки, закурил, глубоко затянулся и пошел прочь. Было около четырех. Я стал бродить по окрестности. Спустился к бульвару и побрел по нему. Я размышлял. Мне казалось, что жизнь моя заканчивается. Симпсон всегда был одиночкой. Он никогда не общался с нами, другими пацанами. Это выглядело странным. Может быть, именно это и не давало нам покоя. И еще, было в нем что-то отталкивающее. С одной стороны, я чувствовал, что совершил нечто ужасное, а с другой — вроде бы и нет. Это двойственное чувство овладело мной, исходило оно из живота. Я продолжал бродить, дошел до автострады и вернулся обратно. Ботинки натерли ноги. Родители всегда покупали мне дешевую обувь. Носились они максимум неделю, затем кожа лопалась, сквозь подошву пролезали гвозди. И все же я продолжал бродить.

Когда я вернулся на свою улицу, уже был вечер. Медленно я подошел к дому и направился на задний двор. Симпсона там уже не было. И веревки тоже. Возможно, парень был уже на небесах, возможно, где-нибудь еще. Я огляделся.

В дверном проеме появилась физиономия отца.

— Иди сюда, — позвал он меня.

Я взошел на крыльцо и, не останавливаясь, направился в дом.

— Матери еще нет дома, но это и хорошо. Иди в свою комнату, у меня есть к тебе небольшой разговор.

Я поднялся к себе, уселся на кровать и стал разглядывать свои разваливающиеся башмаки. Мой отец был здоровым мужиком — шесть футов. Крупная голова, злые глаза под густыми бровями, тонкие губы и огромные уши. Капризен и придирчив.

— Где ты был?

— Гулял.

— Гулял? Зачем?

— Нравится.

— С каких это пор?

— С сегодняшнего дня.

Долгое молчание, затем он продолжил:

— Что произошло сегодня у нас на заднем дворе?

— Значит, он не умер.

— Кто?

— Я предупреждал его, чтобы он не болтал. Если ты все знаешь, значит, он жив.

— Он не умер, а вот его родители собирались звонить в полицию. Я весь вечер уговаривал их не делать этого. Если бы они позвонили в полицию, это бы убило твою мать! Ты понимаешь это?

Я молчал.

— Я должен заплатить им, чтобы они успокоились. Плюс затраты за медицинское обследование. Но я возьмусь за тебя, я буду пороть тебя, пока ты не исправишься. Обещаю: я сделаю из своего сына человека.

Он стоял в дверях, огромный и неподвижный. Я смотрел в его глаза, сверкающие под густыми бровями.

— Предпочитаю полицию, — сказал я. — Сдай меня лучше полицейским.

Он стал медленно надвигаться на меня.

— Полиция понятия не имеет, что им делать с такими людьми, как ты.

Я поднялся с кровати и сжал кулаки.

— Ну, давай, подходи, — процедил я. — Я сделаю тебя!

Он атаковал так стремительно и удар его был такой сильный, что я ничего не успел почувствовать, только ослепительная вспышка — и я лежу на полу.

— Тебе лучше убить меня сейчас, — сказал я, поднявшись, — иначе, когда я выросту, я убью тебя!

От следующего удара я закатился под кровать. Мне захотелось остаться там навсегда. Я смотрел на пружины, и они казались мне такими приветливыми и прекрасными. Я расхохотался, это был панический смех, но я никак не мог остановиться, потому что вдруг подумал, что, возможно, Симпсон и вправду дрючил какую-нибудь девчонку под нашим домом.

— Чего ты смеешься! — заорал отец. — Нет, ты не мой сын, ты — сын Сатаны!

И тут я увидел его огромную руку, тянущуюся за мной под кровать. Когда он был уже готов сцапать меня, я обхватил его кисть обеими руками и что было мочи впился в нее зубами. Раздался страшный вопль, и рука исчезла. Я ощутил вкус его плоти у себя во рту и сплюнул. Симпсон выжил, подумал я, но мне, похоже, предстоит скоро умереть.

— Ну что ж, — послышался спокойный голос отца, — раз ты так этого хочешь, видит Бог, ты это получишь.

Я лежал и ждал, ждал и вслушивался в доносившиеся до меня звуки. Я распознавал голоса птиц, гул проезжающих машин, я даже различал удары собственного сердца и движение крови по венам. Еще я слышал дыхание отца и, подвинувшись глубже под кровать, я ждал, ждал — что же будет дальше.



Жизнь алкаша

Гарри очнулся в своей кровати с похмелья. Тяжелое похмелье.

— Ох, бля, — простонал он.

В его комнатке имелась маленькая раковина.

Гарри поднялся, доплелся до раковины, пустил воду и сунул голову под струю. Освежившись, он напился, еще поплескал на лицо и утерся майкой.

Шел 1943 год.

Гарри собрал разбросанную по полу одежду и стал медленно одеваться. В комнате было темно, лишь редкие лучи света пробивались сквозь дыры опущенных штор. Комната с двумя окнами. Классное местечко.

Гарри вышел в коридор и направился к туалету. Усевшись на толчок, он поразился тому, что из него еще что-то вываливалось. Гарри не ел вот уже четыре дня.

«Боже, — думал он, — чего только нет у людей: кишки, рты, легкие, уши, пупки, половые органы… чего там еще… волосы, поры, язык, у многих зубы, да много чего… ногти, ресницы, пальцы, колени, животы… Все это так скучно. Почему никого это не угнетает?».

Гарри подтерся грубой туалетной бумагой — одна из достопримечательностей меблирашек. Без сомнения, домовладелицы подтираются чем-нибудь получше. Знаем мы этих религиозных дам, с их давным-давно почившими мужьями.

Гарри подтянул штаны, спустил воду и вышел, миновал лестницу и оказался на улице.

Было часов одиннадцать. Он пошел на юг. Похмелье было зверское, но Гарри не унывал. Это означало, что вчера он оказался в нужном месте в нужное время. Порывшись в карманах, Гарри отыскал окурок. Он остановился, осмотрел смятый и почерневший бычок, достал спички и попытался зажечь. Он чиркал, но пламя не вспыхивало. Гарри не отступался. Только с четвертой спички, которая обожгла пальцы, он прикурил. Затянувшись, Гарри закашлялся и почувствовал спазмы в животе.

Мимо прошелестел автомобиль. В нем было четверо парней.

— ЭЙ, СТАРЫЙ ПЕРДУП! СДОХНИ! — прокричал один, остальные рассмеялись.

Автомобиль скрылся. Сигарета все еще дымилась. Гарри снова попробовал затянуться. Выпустил колечко голубого дыма. Колечко ему понравилось, и он побрел дальше.

Так он шел под теплыми солнечными лучами и думал: «Вот иду и курю сигарету».

Гарри добрался до парка напротив библиотеки. Сигарета стала обжигать пальцы, и он с сожалением бросил ее. Зайдя в парк, он отыскал укромное местечко возле статуи. Это был памятник Бетховену. Композитор шел, опустив голову, заложив руки за спину, глубоко погруженный в свои мысли.

Гарри растянулся на траве. Подкошенная, она была неуютным ложем. Травинки стали жесткими и острыми, но от них исходил свежий дух. Дух умиротворения.

Налетела мошкара и закружила над лицом. У каждой мошки была своя траектория. Траектории пересекались, но насекомые никогда не сталкивались.

Они были такие крохотные, но и эти крохи что-то искали. Гарри смотрел сквозь рой на небо. Оно было голубое и бездонное, черт бы его побрал. Гарри смотрел в эту голубую бездну и пытался что-нибудь постичь. Но у него ничего не получалось. Ни ощущения вечности, ни Бога, ни даже Дьявола. Чтобы найти Дьявола, нужно сначала отыскать Бога. Они ведь идут в такой последовательности, кажется.

Гарри не любил тяжеловесных мыслей. Тяжеловесные мысли могут привести к тяжелым ошибкам.

Гарри принялся было размышлять над самоубийством, но потом как-то отвлекся на мысли о том, как бы купить новую пару ботинок.

Главная проблема самоубийства — это мысль о том, что там может оказаться хуже. В конце концов Гарри пришел к заключению: единственное, что ему сейчас нужно — это бутылка холодного, ледяного пива с очаровательными водяными бусинками на стекле и влажной этикеткой.

Представляя себе желанную бутылку пива, Гарри задремал. Его разбудили голоса. Голоса юных школьниц. Они хихикали и шептались:

— Ооооо, смотри!

— Он спит!

— Может, нам разбудить его?

Гарри наблюдал за ними сквозь прищуренные глаза. Он не мог разобрать, сколько их точно, видел только разноцветные платья: желтые, красные, голубые, зеленые пятна.

— Знаете, а он красивый!

Девчонки прыснули, рассмеялись и убежали.

Гарри снова закрыл глаза.

Что это было?

Ничего подобного с ним раньше не случалось. Они назвали его «красивым». Это бодрило и очаровывало. Какая доброта!

Но ведь они не вернутся.

Гарри поднялся и пошел туда, где парк выходил на проспект. Он отыскал свободную скамейку и уселся. На соседней скамье расположился какой-то бродяга. Он был намного старше Гарри. От него веяло чем-то дремучим и безжалостным, что напомнило Гарри отца.

«Нет, — подумал Гарри, — я не буду таким».

Бродяга уставился на Гарри. Глаза у него были крохотные и совершенно невыразительные.

Гарри чуть улыбнулся в ответ. Бродяга отвернулся.

На проспекте загудели моторы. Показалась военная автоколонна. Длинная вереница грузовиков, набитых солдатами. В каждый грузовик напихали солдат, как сельдей в бочки. Они перевешивались через борта. Мир был в состоянии войны.

Колонна двигалась медленно. Солдаты увидели сидящего на скамье Гарри. И тут началось. Это была смесь свиста, топота и ругани. Они орали ему:

— ЭЙ, СУЧИЙ ПОТРОХ!

— САЧОК!

Когда один грузовик удалялся, солдаты из следующего подхватывали:

— ОТОРВИ СВОЮ ЖОПУ ОТ СКАМЕЙКИ!

— ТРУС!

— ПИДОР ДРАНЫЙ!

— ССЫКУН!

Это была очень длинная и медленная колонна.

— ДАВАЙ С НАМИ!

— МЫ СДЕЛАЕМ ИЗ ТЕБЯ МУЖИКА, УРОД!

Белые, красные, черные лица — букет ненависти.

Старик с соседней скамейки поднялся и закричал солдатам:

— РЕБЯТА, Я ПРОУЧУ ЕГО ЗА ВАС! Я ВОЕВАЛ В ПЕРВУЮ МИРОВУЮ!

Солдаты заржали и стали махать ему руками.

— ПОКАЖИ ЕМУ, ОТЕЦ!

— УСТРОЙ ТЕМНУЮ!

Наконец колонна прошла. Остался лишь всякий хлам, которым солдаты кидались в Гарри: пустые пивные банки, коробки из-под сока, апельсины, бананы.

Гарри встал, поднял ближайший банан, очистил и съел. Отличный банан. Он прошелся и подобрал апельсин, очистил и стал долька за долькой поедать фрукт, сначала высасывая сок, потом прожевывая мякоть. По ходу отыскал еще один апельсин, очистил и съел следом. Потом Гарри наткнулся на зажигалку, кто-то пытался достать его зажигалкой, а может, просто обронил. Гарри опробовал зажигалку, она работала. Он подошел к старику и показал ему свою находку:

— Эй, приятель, есть покурить?

Крохотные глазки бродяги уперлись в Гарри. Они были какие-то плоские, будто из них удалили зрачки.

— Тебе нравится Гитлер, да? — спросил он очень тихо.

— Послушай, друг, — ответил Гарри, — почему бы нам не прогуляться вместе? Может, мы наскребем на выпивку, а?

Старик закатил глаза. Гарри увидел налитые кровью белки. Затем старик снова посмотрел на Гарри:

— Не с тобой! — прошипел он.

— Ладно, тогда прощай…

Глаза старика снова закатились, и он повторил свой ответ, но уже громче:

— ТОЛЬКО НЕ С ТОБОЙ!

Гарри не спеша покинул парк и направился в свой любимый бар. Он был совсем рядом. Гарри постоянно чалился в этом баре. Он был его единственной гаванью. Строгой и безжалостной.

По пути Гарри проходил мимо пустыря. Компания мужиков средних лет играла в софтбол. Большинство игроков были пузатые, низкорослые, с титьками почти как у женщин — 4–Г — освобожденные от военной службы.

Гарри приостановился, чтобы посмотреть игру. Очень много аутов, скверные подачи, ужасная защита, но они все равно продолжали играть. Почти как ритуал, обязанность. Никудышные игроки злились. Единственное, на что они были способны — это злиться. Злоба доминировала над всем остальным.

Гарри стоял и смотрел. Все казалось ему таким ненужным. Даже софтбол навевал грустные чувства. Никчемное занятие.

— Привет, Гарри, ты чего не в баре?

Это был старик Макдафф, попыхивающий своей трубкой. Макдаффу шел 62 год, казалось, он всегда смотрит куда-то вперед, мимо вас, но, тем не менее, он все видел — все ваши действия — из-под своего пенсне. Одевался Макдафф в один и тот же черный костюм и синий галстук. Старик приходил в бар каждый день около полудня, выпивал пару пива и уходил. И его нельзя было ни ненавидеть, ни любить. Он был — как календарь на стене или колпачок для ручки.

— Иду, — ответил Гарри.

— Я с тобой, — сказал Макдафф.

И они пошли вместе, Гарри и старый тощий Макдафф. Старик попыхивал своей трубкой. Он всегда держал ее под парами. Она была его продолжением. Или Макдафф был ее продолжением. Почему бы нет?

Шли они молча. Разговаривать было не о чем. Остановились у светофора. Макдафф выпустил облачко дыма.

Смыслом жизни для Макдаффа было накопление денег. Женат он не был. Жил в двухкомнатной квартирке и ничего себе не позволял. Читал газеты, но без всякого интереса. В церковь не ходил, но не из-за непризнания религии. Просто не позаботился выбрать — к какой именно конфессии примкнуть. Это все равно, что не быть республиканцем, потому что не знать, что это такое. Макдафф не был несчастным, но не был и счастливым. Лишь изредка его охватывало беспокойство, вдруг появлялось нечто такое, что могло взволновать его, и тогда на какой-то момент глаза старика наполнялись страхом.

А потом все улетучивалось… словно муха приземлилась, но тут же полетела дальше в поисках более перспективной территории.

Они добрались до бара. Зашли.

Все знакомые лица.

Макдафф и Гарри прошли к свободным местам.

— Два пива, — нараспев заказал старик.

— Как поживаешь, Гарри? — спросил один из завсегдатаев.

— Рыщу, дрочу и сру, — ответил Гарри.

Ему стало неудобно перед Макдаффом, никто не поздоровался с ним. Словно это был не человек, а салфетка на столе. Старик не привлекал их внимания. Гарри они замечали, потому что он был алкашом, никчемным и ненужным. Это давало им чувство превосходства. То, чего им не хватало. Макдафф же вызывал пресные чувства, а этого у них было вдоволь.

В баре было тихо. Все сидели и посасывали свое пойло. Мало кто мечтал ужраться в жопу.

Рядовой субботний полдень.

Макдафф перешел ко второй кружке, не забыл позаботиться и о Гарри.

Его трубка раскалилась докрасна от непрерывного шестичасового горения. Расправившись со второй кружкой, Макдафф ушел. Гарри остался один на один с остальными посетителями.

Денек выдался неурожайный, время тянулось бесконечно долго, но Гарри знал: если он высидит, то получит свое. Вечером в субботу намного проще, насчет халявной выпивки, естественно. Но идти было некуда. Гарри избегал встреч с домовладелицей, он задолжал ей за девять дней.

Смертельные промежутки — время от кружки до кружки. Завсегдатаи — да им нужно было просто посидеть где-нибудь, с кем-нибудь побыть. Общее одиночество, тихий страх — вызывали у них потребность побыть вместе, поболтать — это их успокаивало. А Гарри требовалось только одного — выпить. Гарри мог пить сколько угодно, и ему все было мало. Успокоения не наступало. А другие… они просто сидели и время от времени болтали о чем попало.

Пиво у Гарри выдохлось. Добить его Гарри не мог, иначе он должен был заказать чего-нибудь еще, а денег у него не было. Оставалось ждать и надеяться. Как профессиональный алкаш, Гарри знал основное правило — никогда не проси первый. Его жажда была темой для насмешек, и любое требование, исходящее от него, убивало в них радость одаривать.

Гарри окинул взглядом бар. Четыре-пять завсегдатаев. Мало и неперспективно. Одним из неперспективных был Монк Гамильтон. Монк претендовал на бессмертие, потому что каждое утро съедал шесть яиц. Он думал, что в этом его преимущество перед остальными. С умишком у него было туго. Огромный, почти квадратный, с тусклыми, неподвижными и безразличными глазами. Шея, словно дуб, и мощные волосатые руки.

Монк разговаривал с барменом. Перед ним стояла пепельница, залитая пивом. Гарри стал наблюдать за мухой, которая приземлилась прямо в пепельницу. Она прошлась между окурками, наткнулась на сигарету, разбухшую от пива, сердито зажужжала, взмыла вверх, затем сдала чуть назад, потом приняла влево и наконец улетела.

Монк был мойщиком окон. Его льстивые глаза наткнулись на Гарри. Толстые губы скривились в надменной улыбке. Он подхватил свою бутылку, подошел и сел рядом с Гарри.

— Че сидишь, Гарри?

— Жду, когда дождь пойдет.

— Как насчет пивка?

— Жду пивной дождь, Монк. Спасибо.

Монк заказал два пива. Заказ прибыл.

Гарри любил пить прямо из бутылки. Монк нацеживал по частям в стакан.

— Тебе нужна работа, Гарри?

— Как-то не задумывался об этом.

— Нам требуется человек, чтобы держать лестницу. Конечно, за это платят не так хорошо, как тем, кто работает на лестнице, но все же хоть что-то. Ну, как?

Монк шутил. Мойщик окон был уверен, что Гарри слишком низко опустился, чтобы понимать это.

— Дай мне время, Монк, нужно подумать.

Монк посмотрел на остальных посетителей, на его лице снова проявилась надменная улыбочка, он подмигнул дружкам и перевел взгляд на Гарри.

— Слышь, тебе только придется крепко держать лестницу. Я буду чистить окна, а ты — меня подстраховывать. Это же не слишком тяжело, так ведь?

— Да, есть вещи и потяжелее, Монк.

— Ну так что, возьмешься?

— Не думаю.

— Давай! Чего б тебе не попробовать?

— У меня не получится, Монк.

И все были довольны. Гарри свой парень. Непревзойденный кретин.

Гарри смотрел на батарею бутылок, выставленную за стойкой. Все они дожидались лучших времен, тая в себе и смех, и безумие… скотч, виски, вина, водка и все остальное. Они все стояли и стояли, невостребованные. Они были похожи на жизнь, которая стремится быть прожитой, но ведь никто этого не хочет.

— Слышь, — заговорил Монк, — мне надо подстричься.

Гарри ощущал, как медленно крутятся жернова в голове мойщика окон. Как он примеряется к нему, словно ключик к замку.

— Не хочешь пройтись со мной?

Гарри молчал.

Монк придвинулся ближе.

— По дороге заглянем в бар и на обратном пути пропустим еще по одной.

— Идем… — Гарри влил остатки пива в горнило своей жажды, поставил бутылку и двинулся вслед за Монком.

Они вышли на улицу. Гарри чувствовал себя псом, сопровождающим хозяина. А Монк был спокоен и самоуверен: он при деле, все идет как надо. Это была суббота, его выходной, и он намеревался подстричься.

По пути зашли в бар. Местечко было намного уютней и чище, чем та дыра, в которой обычно шакалил Гарри. Монк заказал пива.

С каким видом он сидел! Человечище. Мужчина. Само спокойствие. Достаток. Он никогда не задумывался о смерти, по крайней мере, о своей.

Так они сидели бок о бок. Гарри осознавал, что совершил ошибку, вывалившись из жизни: любая работа с восьми до пяти менее мучительна.

На правой щеке Монка темнело родимое пятно, такое мягкое, еле заметное. Гарри наблюдал, как Монк прикладывается к своей бутылке. Ему было все равно — что глотнуть пива, что в носу поковыряться. Его не мучила жажда. Он просто сидел со своей бутылкой, за которую заплатил сам, и время текло, как говно вниз по течению.

Они прикончили свое пиво, Монк перекинулся парой слов с барменом и направился к выходу. Гарри последовал за ним. На улице они пошли рядом.

В парикмахерской посетителей не было. Цирюльник знал Монка, когда тот забирался в кресло, они обменялись приветствиями.

Цирюльник накинул простынь на плечи Монка и подоткнул вокруг шеи. Голова словно отделилась от туловища, родимое пятно на правой щеке приобрело четкие контуры.

— Вокруг ушей коротко, сверху — не очень, — сказала голова.

Гарри, изнывая от жажды пива, подхватил какой-то журнал, открыл на первой попавшейся странице и сделал вид, что читает. Тут он услышал, как Монк обратился к цирюльнику:

— Кстати, Пауль, это Гарри. Гарри, это Пауль.

Пауль и Гарри и Монк.

Монк и Гарри и Пауль.

Гарри, Монк, Пауль.

— Слышь, Монк, — не выдержал Гарри, — может, я пойду пропущу пивка, пока ты стрижешься?

Монк оторвал взгляд от своего отражения и уставился на Гарри.

— Нет, выпьем после того, как я закончу, — отрезал он и снова перевел взгляд на зеркало. — Не так коротко над ушами, Пауль.

Сколько мир вертится, Пауль стрижет.

— Ты хочешь сказать, что это коротко, Монк?

— Абсолютно.

— Я не согласен.

— Я бы на твоем месте согласился, Пауль.

— Рад бы, да не могу.

— Почему это?

— Потому что длиннее-то я тебе их уже не сделаю.

— Ох, блядь, ты и жук, Пауль! — восклицает Монк и начинает смеяться.

Монк смеялся долго. Его смех походил на скрежет линолеума, который режут тупым ножом. А еще он смахивал на предсмертный крик. Отсмеявшись, Монк заметил:

— Сверху — не слишком коротко.

Гарри опустил журнал и уставился в пол. Линолеумный смех трансформировался в линолеумный пол. Сине-зеленый с багровыми ромбиками. Старый пол. Местами линолеум потрескался и задрался, обнажив грязно-коричневые доски. Грязно-коричневый цвет пришелся Гарри по душе. Он оторвал взгляд от пола и начал считать: три кресла для стрижки, три для ожидающих, 13–14 журналов. Один цирюльник. Один посетитель. Один… что?

Пауль и Гарри и Монк на грязно-коричневом.

За окном проезжали автомобили. Гарри принялся было считать их, но остановился. Не играйте с безумием, безумие не любит игр.

Проще считать прохожих с выпивкой в руках — ни одного.

Время звенело, как безликий колокол.

Гарри чувствовал свои ноги, что они в ботинках, ощущал пальцы… на ногах… в ботинках. Он мог пошевелить пальцами. И пошевелил. Его пропащая жизнь катилась в никуда, подобно улитке, ползущей в огонь.

На деревьях распускались листья. Где-то на пастбищах оторвались от сочной травы антилопы. Мясник в Бирмингеме поднял свой топор. А Гарри сидел в парикмахерской в надежде заполучить пива.

Он не имел гордости, словно безродный пес.

А время шло и шло, ножницы щелкали, волосы падали, наконец все кончилось. Конец пьесы «В кресле цирюльника». Пауль развернул Монка так, чтобы он мог видеть себя сзади.

Гарри ненавидел парикмахерские. Этот финальный поворот в кресле, эти зеркала, они стали для него моментом абсолютного ужаса.

Монк был крайне сосредоточен. Он осматривал себя. Тщательно изучал свое изображение — лицо, шею, волосы — все. Казалось, он был восхищен увиденным. Наконец он сказал:

— Так, Пауль, с левой стороны, кажется, надо снять чуток, да? И еще — видишь, маленький клочок торчит? Это надо точно убрать.

— Да, конечно, Монк… Сейчас все уберем…

Цирюльник снова развернул Монка и заколдовал над торчащим клочком. Гарри наблюдал за движениями ножниц. Клацанья было много, но отстриженных волос почти не прибавилось.

Пауль вновь крутанул кресло. И Монк принялся разглядывать себя по-новой.

Легкая улыбка коснулась правого уголка его губ, тогда как левая сторона лица еле заметно задергалась. Самовлюбленность с легким приступом сомнений.

— Нормально, — сказал Монк, — вот теперь ты все сделал, как надо.

Пауль обмахнул Монка маленькой метелкой. Падая, мертвые волосы кружили в мертвом мире.

Монк порылся в кармане, отсчитал плату за стрижку плюс чаевые — денежный звон в мертвый полдень.

И вот Гарри и Монк вышли на улицу и направились в бар.

— Только стрижка может дать человеку почувствовать себя, как заново родившимся, — высказался Монк.

Он всегда был одет в светло-голубую робу, рукава неизменно закатаны, чтобы все видели его бицепсы. Парень хоть куда. Ему не хватало только женщины, которая бы стирала и гладила его трусы, майки, носки, и складывала бы все это в комод.

— Спасибо, что составил мне компанию, Гарри.

— Не за что, Монк…

— Следующий раз, когда я соберусь подстригаться, тоже возьму тебя с собой.

— Возможно, Монк…

Монк шествовал рядом с бордюром, и все случилось как во сне. В желтом сне. Произошло все вдруг и неожиданно. Гарри даже не сообразил, как возникло в нем это желание. Но он не воспротивился ему. Он сделал вид, что споткнулся, и налетел на Монка. И Монк, словно потерявший равновесие канатоходец, полетел прямо под автобус, желтый автобус. Водитель налег на тормоза, но раздался удар, нет, не громкий — глухой удар. Монк оказался в сточной канаве: и новая прическа, и родимое пятно, и все остальное — рухнули в сточную канаву. Гарри опустил взгляд и — странная вещь — вот что он увидел: в канаве рядом с Монком лежал его бумажник. Видимо, при ударе он выскользнул из заднего кармана Монка и теперь лежал в грязи. И он не просто лежал, он возвышался, как маленькая пирамида.

Гарри нагнулся, подобрал бумажник и положил себе в карман. Он почувствовал его тепло и благосклонность. Ё-о-мое. Затем Гарри повернулся к Монку.

— Монк? Монк… как ты?

Монк не реагировал. Но Гарри заметил, что он дышит, да и крови нигде не было видно. И внезапно лицо Монка показалось Гарри вполне симпатичным и добрым.

«Ебанатик, — подумал Гарри, — и я ебанатик. Все мы ебанутые, просто каждый по-своему. И нет никакой правды, нет ничего реального, ничего нет». Но что-то все-таки было. Да — толпа. Кто — то крикнул:

— Расступись! Освободите ему дыхательные пути!

Гарри отступил от тела и двинулся сквозь толпу. Никто не остановил его.

Он шел на юг. Позади доносились рулады сирены «скорой помощи». Она выла в унисон с его виной. Но потом, довольно скоро, вина испарилась. Словно бы пришел конец долгой войне, и нужно жить дальше. Все неизменно. Подобно блохам и сиропу к блинчикам.

Гарри нырнул в бар, в котором никогда раньше не бывал. Все было на месте — и бармен, и бутылки, и темнота. Гарри заказал двойной виски и махом запустил в себя. Жирный бумажник Монка выглядел переспелым плодом. Должно быть, в пятницу у мойщиков окон была зарплата. Гарри извлек купюру и заказал еще двойной. Ополовинил, помедлил в благоговении и добил. Впервые за долгое время он почувствовал удовлетворение.

Несколько позже Гарри посетил «Дом бифштексов Гротона». Он вошел в зал и уселся рядом с прилавком. Раньше Гарри здесь не бывал. Высокий, тощий, совершенно невзрачный человек в поварском колпаке и грязном переднике подошел к прилавку и бросил на Гарри косой взгляд. Он был небрит и от него несло рыбой.

— Тебе нужна работа? — спросил он.

«Какого хуя каждый норовит заставить меня вкалывать?» — подумал Гарри и ответил:

— Нет.

— Нам нужен посудомойщик. Пятьдесят центов в час плюс задница Риты, когда захочешь.

В зал вышла официантка. Гарри оценил ее станок.

— Нет, спасибо. Для начала я возьму пива. Бутылочное. Любое.

Повар склонился над прилавком поближе к Гарри. Из ноздрей у него торчали длиннющие волосы. Они топорщились крайне агрессивно, как в неожиданном ночном кошмаре.

— Слушай, хуепутало, а деньги у тебя есть?

— Есть.

Повар замялся на мгновенье, потом отошел к холодильнику, выдернул из него бутылку, сорвал пробку и с грохотом поставил перед Гарри.

Гарри подхватил ее и надолго присосался к горлышку, затем нежно опустил бутылку на прилавок.

Повар продолжал изучать Гарри. Он никак не мог разобраться в нем.

— Так, — сказал Гарри, — сделайте мне бифштекс, не сильно прожаренный, с картошкой фри, масла поменьше. А пока еще бутылочку пива.

Повар навис над ним, как грозовая туча, но в конце концов смирился и все повторилось: выдергивание бутылки из холодильника, срывание пробки и грохот бутылки о прилавок.

Затем повар отошел к рашперу и бросил на него кусок мяса. Взметнулось чудное облако пара. Сквозь его завесу повар таращился на Гарри.

«Почему я ему не нравлюсь? — размышлял Гарри. — Понятия не имею. Ну, возможно, мне следует подстричься (это ведь вовсе не проблема) и побриться. Правда, лицо у меня слегка побито, но зато одежда на мне довольно чистая. Изрядно поношенная, но чистая. Ясный хуй, что я похож скорее на дворника, чем на мэра этого блядского города».

Появилась официантка. Выглядела она ничего себе. Ни бог весть, конечно, но и не отвратно. Волосы были зачесаны копной на макушке — дикое зрелище, а на висках свисали небольшие локоны — симпатично.

Она облокотилась о прилавок.

— Не пойдешь, значит, к нам посудомойщиком?

— Зарплата в принципе устраивает, но вот работа не по моему профилю.

— А какой у тебя профиль?

— Я архитектор.

— Чмо ты вшивое, — проронила она и удалилась.

Гарри знал, что он не силен в светской беседе. Чем меньше он говорил, тем лучше чувствовали себя и он сам, и окружающие.

Гарри прикончил оба пива, а тут подоспели бифштекс с картошкой. Повар грохнул тарелкой о прилавок. Он был чемпион по организации грохота.

Для Гарри появление перед ним такого блюда представлялось сродни чуду. И он вошел в него, кусая и пережевывая. Около двух лет он не ел ничего подобного. По мере поглощения бифштекса, Гарри чувствовал, как его тело наливается новой силой. Когда вы часто голодаете, в этом нет ничего удивительного.

Даже мозг Гарри выражал одобрение, а тело, казалось, с каждым проглоченным кусочком говорило: спасибо, спасибо, спасибо.

Съел.

Повар не сводил с Гарри глаз.

— Окей, — перевел дух Гарри, — повторите все еще раз.

— Все еще раз?

— Да — Взгляд повара вспыхнул ненавистью, он отошел от прилавка и зашвырнул на рашпер следующий кусок вырезки.

— И пивка, пожалуйста, повторите.

— РИТА! — рявкнул повар. — ДАЙ ЕМУ ПИВА.

Подошла Рита с пивом.

— Специально для архитекторов, — процедила она, — которые лакают слишком много.

— Я планирую воздвигнуть нечто высокое.

— Ха! Кто бы мог подумать!

Гарри переключился на пиво. Ополовинив свежую бутылку, он посетил туалет. Вернулся и прикончил остатки.

К этому времени перед Гарри с грохотом приземлилась вторая порция.

— Вакансия все еще открыта, если вдруг передумаешь, дай знать, — удаляясь, бросил повар.

Гарри не ответил. Он перемалывал бифштекс. Повар отошел к рашперу и продолжал таращиться на Гарри.

— Подумай, — не унимался он, — двухразовое питание и баба под боком.

Гарри был слишком поглощен бифштексом и картошкой фри, чтобы отвечать. Он все еще не насытился.

Когда человек нищенствует и к тому же пьет, он может не есть днями, зачастую у него просто нет желания, но потом голод настигает его — невыносимый голод. И тогда он начинает думать о еде везде и относительно всего: мыши, бабочки, листья, закладные листы, газеты, пробки, все что угодно.

И сейчас, поглощая второй бифштекс, Гарри ощущал присутствие этого великого голода. Жареная картошка была восхитительна — жирная, золотистая и горячая — и напоминала солнечное сияние, такое живительное и чудотворное сияние, которое можно откусывать, жевать и глотать. И бифштекс выглядел вовсе не жалким кусочком мертвой плоти, но чем-то волнующим, что питает тело, душу и сердце, что заставляет глаза светиться улыбкой и помогает переживать тяготы этого мира, ужас пребывания в нем. И смерть в этот момент не имеет никакого значения.

Тарелка опустела. Все, что осталось на ней — это косточки, обглоданные добела и тщательно обсосанные. Повар продолжал таращиться.

— Повторите, пожалуйста, — обратился к нему Гарри. — Еще бифштекс, картошки и пива, будьте добры.

— НЕ БУДУ! — завопил повар. — ПЛАТИ И УБИРАЙСЯ ОТСЮДА!

Он вышел из-за прилавка, встал перед Гарри и стал выписывать чек, пылая от ярости. Он бросил чек на середину тарелки. Гарри поднял листок и принялся изучать.

В зале был еще один посетитель — пухлый мужичок с огромной головой и растрепанными волосами, окрашенными в обескураживающий каштановый цвет. Он извел неимоверное количество чашек кофе, читая вечернюю газету.

Гарри встал, достал несколько купюр, отсчитал положенную сумму, положил деньги рядом с тарелкой и вышел.

Приближался вечерний час пик. Автомобильные пробки загромождали улицы. Солнце клонилось к закату. Гарри стал разглядывать лица в автомобилях. Люди выглядели несчастными. Мир переполнился горем и погружался во тьму. Люди были напуганы и растеряны. Они угодили в западню. Они щетинились и наливались ужасом. Они чувствовали, что жизнь проиграна. И они были правы.

Гарри двинулся вдоль улицы. Остановился у светофора. И вдруг — на какое-то мгновение — ему показалось, что он единственный в этом мире, кому удалось выжить. Загорелся зеленый, и Гарри забыл о странном чувстве. Он пересек улицу и побрел дальше.



Возмездие обреченных

В ночлежке стоял ужасный храп — как обычно. Том не мог заснуть. Он насчитал шестьдесят коек, и все они были заняты. Пьяные храпели громче, а большинство из спящих были пьяны. Том сидел и смотрел, как через окно на дрыхнувших бродяг сочится лунный свет. Он свернул сигарету, закурил и снова принялся разглядывать спящих. Скопище ублюдков, бесполезных ебунов. Ебунов? Да они же никого не ебут! Бабы не хотят их. Никто их не хочет. Свалка обесценившихся хуев, ха-ха. И он был одним из них. Том достал бутылку из-под подушки и выцедил последний глоток. Эта финальная капля всегда самая печальная. Он закатил пустую бутылку под свою кровать и еще раз окинул взглядом храпящих мужиков. Они не достойны даже ядерной бомбежки.

Том посмотрел на своего приятеля. Макс лежал на соседней кровати. Глаза его были открыты. Умер?

— Эй, Макс!

— М-м-м?

— Не спишь?

— Не могу. Слышишь? Многие из них храпят в одном ритме. Что это значит?

— Не знаю, Макс. Есть много того, чего я не знаю.

— Я тоже, Том. Потому что тупой, я так думаю.

— Ты так думаешь? Если ты думаешь, что ты тупой, значит, это не так.

Макс поднялся и сел на кровати.

— Том, ты думаешь, нас не загребут в армию?

— Только при одном условии…

— Каком?

— Бродяжничество.

Макс свернул сигарету, закурил. Ему было плохо, он всегда чувствовал себя плохо, когда задумывался о жизни. Чтобы не было плохо, оставалось не думать, отбросив все разом.

— Послушай, Макс, — услышал он голос Тома.

— Ну?

— Я вот думаю…

— Это плохо…

— Но я не могу не думать об этом.

— Выпить осталось?

— Нет, извини. Но послушай…

— На хуй, не хочу я ничего слушать!

Макс снова лег. Эти разговоры никогда не помогали. Пустая трата времени.

— И все же я хочу рассказать тебе, Макс.

— Ладно, валяй…

— Видишь этих парней? Их здесь целая шобла, сечешь? Куда ни глянь — одна босота.

— Да уж, они мне все шары намозолили.

— Вот я и ломаю голову, Макс, как бы нам использовать эту рабсилу. Она же попусту пропадает.

— Да эти говнюки никому не нужны. Что ты с ними можешь сделать?

Том почувствовал легкое раздражение.

— Да в том-то и дело, что эти парни никому не нужны. В этом и есть наше преимущество.

— Чего?

— Того. Понимаешь, этих мудаков даже в тюрягу не сажают, потому что тогда их придется кормить. И им просто некуда идти и нечего терять.

— Ну, и?

— Я уже не одну ночь думаю. Вот если бы нам удалось объединить их, прикинь, как скотину сбивают в стадо, тогда мы могли бы управлять ими. И в определенных ситуациях отдавать нужные приказы.

— Ты ебанулся, — сказал Макс, но все же с кровати поднялся. — И что дальше?

Том рассмеялся.

— Возможно, я и вправду съехал, но мне не дает покоя эта бросовая живая силища. Я ночи напролет лежу и фантазирую, что можно было бы сотворить с ее помощью…

Теперь засмеялся Макс.

— Ну, что, например, мать твою за ногу?

Никого не беспокоил разговор двух бродяг. Храп вокруг них не смолкал.

— Знаешь, я постоянно прокручиваю это в своей башке. Да, может быть, это — полная хуйня, но все же…

— Ну-ну? — подначивал Макс.

— Только ты не смейся. Может быть, винище разъело мне мозги…

— Я постараюсь.

Том основательно затянулся и заговорил:

— Понимаешь, меня преследует видение, будто все эти хуесосы, которых мы здесь имеем, идут по Бродвею, прямо в центре Лос-Анджелеса, огромной толпой, все вместе…

— И что?

— Ну, их хуева туча. Что-то вроде Возмездия обреченных. Парад отбросов общества. Почти как в кино. Я вижу камеры, прожектора, режиссера. Это — Марш неудачников. Возвращение мертвецов! Блядь, я вижу это, как наяву!

— Я думаю, — отозвался Макс, — тебе пора завязывать с портвейном и переходить на мускат.

— Точно?

— Абсолютно. Ну, допустим, шкандыбают эти хуесосы, скажем, в полдень, по Бродвею. И что дальше?

— Дальше — мы ведем их в самый шикарный магазин в городе…

— В «Голова кругом», что ли?!

— Именно, Макс. В «Голове кругом» есть все: лучшее пойло, первоклассные шмотки, радио, телевизоры, все, что хочешь…

В этот момент неподалеку от беседующих поднялся на своей кровати старик и, раскрыв широко глаза, проорал:

— Я видел Бога! Это четырехсотфутовый черномазый педрила!

Затем снова улегся и захрапел.

— И этого возьмем? — поинтересовался Макс.

— Конечно. Этот — один из лучших. Какая тюряга его примет?

— Ну, хорошо, вваливаемся мы в «Голова крутом». Что дальше?

— А ты представь себе. Мы нагрянем, как снег на голову. Нас будет так много, что охрана даже и не дернется. Представляешь: мы заходим — и просто берем. Берем все, что душе угодно. Даже жопы продавщиц будут в нашем распоряжении. Все, о чем мы так долго мечтали, будет перед нами, останется только просто протянуть руки. А потом мы уйдем.

— Том, что-то это не похоже на прогулку в Страну чудес. Можно и по мозгам схлопотать.

— Да на что нам нужна такая жизнь! Мы же позволяем хоронить себя заживо, даже безо всякого протеста…

— Том, дружище, похоже, ты прав. Но как нам провернуть это дельце?

— Для начала мы назначим дату и время. У тебя есть знакомые хмыри, которые подпишутся на это?

— Я думаю, да.

— И я знаю с десяток.

— А вдруг кто-нибудь предупредит копов?

— Сомневаюсь. В любом случае, что мы теряем?

— Ничего.

Солнце было в зените.

Том и Макс шли во главе огромной толпы. Они двигались по Бродвею в самом центре Лос-Анджелеса. Их было больше пятидесяти — марширующих за Томом и Максом. Пятьдесят или даже больше бомжей, щурившихся от яркого солнца, пошатывающихся, и не совсем понимающих, что происходит. Простые горожане были изумлены. Они останавливались, отступали в сторону и наблюдали. Некоторые были напуганы, некоторые смеялись, другим это представлялось шуткой или проделкой киношников. Массовка была превосходной: актеров не отличить от настоящих бомжей. Но где же камеры?

Том и Макс руководили маршем.

— Слышь, Макс, я только восемь человек оповестил. А ты?

— Человек девять, наверное.

— Я хуею, как такое могло произойти?

— От одного к другому, и т. д …

Они шли и шли. Это было — как кошмарный сон, который невозможно остановить. На перекрестке с Седьмой загорелся красный. Том и Макс остановились, за ними сгрудились в ожидании и все остальные. Вонь от нестираных носков и нижнего белья, проспиртованных утроб и гнилых зубов поползла по улице.

Загорелся зеленый. Том и Макс двинулись дальше. Толпа повалила следом.

— Даже эта заминка мне представлялась раньше, — сказал Том. — Я не могу поверить, что все случилось.

— Случилось, — подтвердил Макс.

Бродяг было так много, что многие не успели пересечь Седьмую, пока светофор снова не засветился красным. Но они продолжали плестись, мешая движению транспорта. У многих в руках были бутылки с вином, к которым они прикладывались прямо на ходу. Марш продолжался, только не было походной песни. Шли в тишине, лишь слышно было шарканье разбитой обуви по асфальту. Изредка проскакивали фразы:

— Эй, куда мы пилим?

— Дай-ка глотнуть твоей дряни!

— Пошел на хуй!

Солнце палило нещадно.

— Ну что, идем дальше? — спросил Макс.

— У меня будет нервный срыв, если мы сейчас повернем обратно, — ответил Том.

Толпа подвалила к «Голове кругом».

Том и Макс на мгновение замешкались, затем одновременно навалились на величественные стеклянные двери. Толпа ринулась за ними. Нестройной вереницей потянулись они вдоль шикарных прилавков. Служащие таращились на них, не понимая, что происходит.

«Мужской отдел» располагался на первом этаже.

— Теперь, — сказал Том, — мы должны подать пример.

— Ну… — замялся Макс.

— Давай, Макс, не бзди в лужу!

— Ох… хо-хо…

Участники шествия столпились за ними в ожидании продолжения. Поборов сомнения, Том шагнул к вешалке с верхней одеждой и снял первое по счету пальто — желтое, кожаное с меховым воротником. Он скинул свое рванье на пол и облачился в новое. Подошел продавец — элегантный хлыщ с ухоженными усиками.

— Могу я вам чем-нибудь помочь, сэр?

— Да, мне нравится это пальтишко, и я его беру. Запишите на мой счет.

— «Американ Экспресс», сэр?

— Нет, «Китайский Экспресс».

— А я беру вот это, — сказал Макс, снимая с вешалки куртку из крокодиловой кожи с накладными карманами и меховым капюшоном для ненастья.

Том отошел к стеллажу со шляпами и выбрал довольно смешную, но все же очаровательную казачью папаху.

— Этот фасон хорош для моей комплекции. Я беру ее.

И тут толпа дрогнула и двинулась вперед, опустошая стеллажи. Они напяливали на себя пальто, куртки и шляпы, повязывали шарфы, натягивали свитера, примеряли перчатки, возились с различными мелкими аксессуарами.

— Записать на счет или открыть кредит, сэр? — спрашивал испуганный голос.

— Почеши мне жопу, мудило!

Из другого угла доносилось:

— Этот размер вам впору, сэр.

— А вы даете двухнедельный срок для обмена?

— Конечно, сэр.

— Но ведь за две недели вы можете и копыта откинуть.

Вдруг сверху раздался сигнал тревоги. Кто-то смекнул, что магазин грабят. Наверное, бдительные покупатели, которые наблюдали за всем происходящим с большим недоверием.

Прибежала троица в серых отвратительно скроенных костюмах. Мужики они были крупные, но жира в них было больше, чем мускулов. Они ринулись на бродяг, пытаясь выставить их из магазина. Но халявщиков было слишком много. Весь первый этаж кишел ими. Охранники старались изо всех сил, они орали, бранились, угрожали, один не выдержал и выхватил пистолет. Раздался выстрел. Это была глупая и бесполезная выходка. Психа мгновенно разоружили.

Вдруг какой-то пьяный хмырь появился на эскалаторе, ведущем на второй этаж. В руках у него был пистолет. Видно было, что до этого он ни разу не держал оружия, но игрушка явно нравилась ему. Парень прицелился в манекен и нажал на курок. Пуля попала в шею. Голова отвалилась и покатилась по полу — смерть Деревянного лыжника.

Шутка с манекеном пришлась по вкусу. По толпе прокатилась волна аплодисментов. Бродяги устремились на эскалаторы. Они вопили и бесновались. Весь страх и нерешительность мгновенно улетучились. Глаза варваров сияли, движения их были быстры и уверенны. Это было завораживающее, дикое и пугающее зрелище.

Они захватывали этаж за этажом. Прилавки теперь просто опрокидывались, стеклянные витрины разбивались. Том и Макс были уже не нужны. Толпа смела их. В косметическом отделе, обхватив голову руками, вопила молоденькая продавщица — блондинка. К ней подскочил здоровенный бомжара, задрал платье и заорал:

— Ни хуя себе!

Тут же рядом оказался второй и схватил бедняжку за жопу. Подбежали другие. Вскоре целая шайка хмырей копошилась вокруг визжащего тела, срывая с него одежду. Возбуждающая сценка. Теперь уже по всему магазину разъяренные бродяги гонялись за продавщицами.

— Ебаный в рот! — воскликнул Том.

Он отыскал неопрокинутый прилавок, забрался на него и заорал:

— ПРЕКРАТИТЬ! ОСТАНОВИТЕСЬ! Я ЭТОГО НЕ ХОТЕЛ!

Макс стоял рядом, качал головой и тихо приговаривал: «Ох, блядь…».

Буйство не стихало. Срывались шторы, переворачивались столы, рушились витрины. Отовсюду доносились вопли и визг. Вдруг что-то оглушительно взорвалось. Вспыхнуло пламя, но толпа продолжала мародерствовать.

Том спрыгнул с прилавка и посмотрел на Макса.

— Съебываем отсюда!

Еще одна мечта обратилась полным дерьмом.

Том побежал, Макс пустился следом. Когда спускались по эскалатору вниз, по прилегающему уже поднимались полицейские. Но Том и Макс были в новых костюмах и, если не брать в расчет красные и небритые рожи, выглядели вполне респектабельно. На первом этаже они смешались с толпой. Полиция перекрыла все двери и осматривала каждого выходящего.

Том украл пригоршню сигар и протянул одну Максу.

— Прикури и попытайся выглядеть солидно.

Они зажгли сигары, раскурили.

— Ну, посмотрим, удастся ли нам выбраться отсюда, — сказал Том, выпустив кольцо дыма.

— Ты думаешь, так мы сможем объебать их, Том?

— Не знаю. Коси под брокера или доктора…

— А какие они?

— Самоуверенные и тупые.

Они направились к выходу. Проблем не возникло. Приятели оказались на улице. В здании магазина хлопали выстрелы. Из окон верхних этажей вырывалось пламя. Послышались переливы сирен приближающихся пожарных машин.

Том и Макс повернули на юг и двинулись в сторону района ночлежек.

В ту ночь они были самыми шикарно одетыми бомжами во всей ночлежке. Макс еще спер часы, и они светились на его руке в темноте. Ночь только начиналась. Они не успели вытянуться на своих койках, как комната наполнилась храпом.

Ночлежка снова была битком, несмотря на массовые аресты в полдень. Бродяг больше чем достаточно, чтобы заполнить любое количество вакансий.

Том вытянул пару сигар, одну протянул Максу. Некоторое время молча курили. Затем Том заговорил:

— Слышь, Макс…

— Че?

— Это было не так, как я себе представлял.

— Да я знаю. Успокойся.

Храп и сопения постепенно нарастали. Том извлек из-под подушки квинту вина, откупорил, приложился.

— Макс?

— Че?

— Хлопнешь?

— Конечно.

Том передал бутылку. Макс приложился, вернул обратно.

— Спасибо.

Том сунул бутылку под подушку. Это был мускат.



Ограбление

Это была одна из дальних комнат на втором этаже. Я обо что-то споткнулся — думаю, о скамеечку для ног. Пытаясь сохранить равновесие, я отступил и с грохотом врезался в стол, но устоял.

— Ну, правильно, — зашипел Гарри, — давай, разбуди весь этот блядский дом с потрохами.

— Послушай, — запротестовал я, — что мы здесь делаем?

— Не дери глотку, мудило!

— Гарри, ты когда-нибудь прекратишь поносить меня?

— А ты чего — лингвист, еби меня в душу? Мы здесь по причине недостатка наличных и драгоценностей.

Мне это не нравилось. Слишком смахивало на полную шизу. Гарри был психом; он не вылезал из дурдома. Три четверти своей сознательной жизни он провел за решеткой. Он втравил меня в это дерьмо. Я не оказал должного сопротивления.

— Блядская страна, — сказал Гарри, — слишком много здесь богатых живоглотов, которые поимели все на халяву.

Теперь он на что-то наткнулся.

— Черт! — прорычал Гарри.

— Эй? Что там такое? — послышался мужской голос сверху.

— У нас проблемы, — прошептал я и почувствовал, как из подмышек побежал пот.

— Нет, — сказал Гарри, — это у него проблемы.

— Эй, — кричал мужчина сверху, — кто там внизу?

— Пошли, — махнул мне Гарри, и стал подниматься вверх по лестнице.

Я последовал за ним. Наверху был коридор, в одной из боковых комнат горел свет. Гарри двигался быстро и бесшумно. Мы ворвались в комнату — сначала он, за ним я. Это оказалась спальня. На раздельных кроватях лежали мужчина и женщина. Гарри наставил свой «Магнум 38» на мужика.

— Ну вот что, приятель, если не хочешь остаться без яиц, веди себя тихо. Я не шучу.

Мужику было около 45 — сильное и властное лицо. Было видно, что он отрабатывал это устойчивое выражение долгие годы. Жене его было лет 25 — блондинка с длинными волосами, по-настоящему красива, как девушка с рекламы.

— Убирайтесь к черту из моего дома! — приказал мужчина.

— Слышь, — обратился ко мне Гарри, — ты знаешь, кто это?

— Нет.

— Это же Том Максон, знаменитый телеведущий 17–го канала. Привет, Том.

— Вон! Сейчас же вон! — завопил Максон и схватил трубку телефона. — Оператор…

Гарри остановил его ударом в висок рукояткой своего «38». Максон рухнул на кровать, а Гарри повесил трубку на рычаг.

— Ублюдки! Вы же ранили его! — закричала блондинка. — Дешевые, трусливые негодяи!

На ней было светло-зеленое неглиже. Гарри подошел, разорвал бретельку, запустил руку под неглиже и вытянул грудь.

— Вкусная, правда? — снова обратился он ко мне и влепил блондинке пощечину, со всей силы. — Обращайся ко мне с почтением, шлюха!

Потом Гарри вернулся к Максону и усадил его.

— Теперь ты: я же сказал, что не шучу.

Том очухался и пробормотал:

— У тебя есть оружие, но это все, что ты имеешь.

— Дурак, это все, что мне нужно. Так что сейчас ты и твоя шлюха окажете мне небольшую услугу, или будет еще хуже.

— Ты дешевка! — ответил Максон.

— Что ж, продолжай, и ты увидишь, — сказал Гарри.

— Ты думаешь, я испугаюсь двух дешевых проходимцев?

— Боюсь, что тебе придется это сделать.

— Это твой подельник? Кто он?

— Никто. Он делает то, что я ему говорю.

— Как это?

— А вот так: Эдди, поцелуй блондинку.

— Послушай, оставь мою жену в покое!

— А если она заорет, я всажу тебе пулю в кишки. Я не шучу. Давай, Эдди, действуй.

Блондинка придерживала рукой разорванную бретельку.

— Нет, — прохныкала она, — пожалуйста…

— Мне очень жаль, леди, но я должен делать все, что говорит Гарри, — извинился я, схватил ее за волосы и прильнул к губам.

Она пыталась отпихнуть меня, но силенок у нее было маловато. Раньше я никогда не целовал такую красивую женщину.

— Отлично, Эдди, достаточно.

Я отпустил блондинку, отошел и встал рядом с Гарри.

— Эй, Эдди, — спросил Гарри, — что это за штуковина торчит у тебя между ног?

Я не ответил.

— Посмотри, Максон, — продолжал Гарри, — у моего парня встал на твою жену! Вот черт, мы же не за этим сюда пришли. Нам нужны наличные и побрякушки.

— Меня тошнит от вас, хитрожопые сосунки. Вы не больше, чем опарыши.

— А чем можешь похвастать ты? Шестичасовыми новостями? Что в этом великого? Политическая жвачка и общественная муть. Любой может читать новости. Я делаю новости.

— Ты делаешь новости? Как это? Да что ты можешь сделать?!

— Да что угодно. Сейчас, дай-ка подумать. Ну, например: Ведущий теленовостей пьет мочу вора-взломщика. Как тебе это?

— Я лучше умру.

— Нет, ты не умрешь. Эдди, дай-ка мне стакан. Он там, на ночном столике, принеси.

— Послушайте, — встряла блондинка, — пожалуйста, забирайте наши деньги, забирайте драгоценности, только уходите. Зачем вам все это нужно?

— Это все ваш крикливый, избалованный супруг, леди. Он действует мне на нервы.

Я принес Гарри стакан, он расстегнул ширинку и пустил в него струю. Стакан был высокий, но Гарри наполнил его до краев. Застегнувшись, он поднес свой напиток Максону.

— Сейчас вам придется отведать моей мочи, мистер Максон.

— Ни за что, подонок. Лучше умереть.

— Умирать вам незачем. Вы выпьете мою мочу, всю до капли!

— Никогда, мразь!

— Эдди, — кивнул мне Гарри, — видишь сигару на комоде?

— Да.

— Возьми и раскури. Там и зажигалка есть.

Я взял зажигалку и раскурил сигару. Она была превосходной. Я затянулся. Моя лучшая сигара. Никогда ничего подобного я не пробовал.

— Нравится сигара, Эдди? — спросил Гарри.

— Она шикарная, Гарри.

— Отлично. Значит, сейчас ты подойдешь к этой сучке и вывалишь наружу ее шикарные сиськи. Я снова предложу этому пидору мой напиток, и если он откажется вылакать его до последней капли, ты прижжешь своей шикарной сигарой соски ее шикарных сисек. Понятно?

Я все уяснил, подошел и высвободил из-под неглиже груди миссис Максон. У меня закружилась голова от их вида — ничего подобного мне не приходилось созерцать. Я сжал одну и наставил на сосок тлеющий конец сигары.

Гарри протянул Тому Максону стакан с мочой. Максон посмотрел поверх него на жену, взял и начал пить.

Блондинка дрожала всем телом. И держать грудь было так приятно.

Желтая жидкость проходила через горло телеведущего. Вылакав половину, он приостановился. Видно было, что его тошнит.

— До дна, — сказал Гарри. — Продолжай. Зачтется, если выпьешь все до последней капли.

Максон прильнул губами к стакану и осушил до конца. Посудина вывалилась у него из рук.

— И все равно я считаю вас парой дешевок, — давясь и задыхаясь, выговорил Максон.

Я продолжал удерживать чудесную титьку, но блондинка вырвала ее из моих рук.

— Том, — сказала она, — прекрати перечить этим людям. Ты провоцируешь их на большие мерзости!

— А как же игра в победителя? Разве ты не поэтому вышла за меня замуж? Не потому, что я всегда был победителем?

— Конечно, по этому самому, кретин, — ответил за блондинку Гарри. — Посмотри на свое жирное брюхо. Неужели ты думаешь, что соблазнил ее своим вонючим салом?

— У меня есть нечто большее, — заявил Максон. — Поэтому я — номер один на телевидении. А тебе вообще ничего не светит.

— Но если бы она не вышла замуж за первый номер, — ответил Гарри, — она выбрала бы номер два.

— Не слушай его, Том, — сказала блондинка.

— Все нормально, — обратился Максон к жене, — я знаю, что ты любишь меня.

— Спасибо, дорогой.

— Все хорошо, Нана.

— Нана, — повторил Гарри. — Мне нравится это имя — Нана. Классное имя, классная жопа. И все это только для богатеев, а нам остаются дешевые проститутки.

— Почему бы тебе не вступить в Коммунистическую партию? — опять выступил Максон.

— Эй, мужик, мне не улыбается ждать века, пока их идеи сработают или не сработают. Я хочу все сейчас.

— Послушай, Гарри, — не выдержал я, — мы что, так и будем стоять здесь и беседовать с ними? Это ничего нам не даст. Мне плевать на то, что они думают. Давай, берем барахло и сваливаем. Чем дольше мы тут будем стоять, тем скорее нас притянут за ноздри.

— Знаешь, что я тебе на это скажу, Эдди? — обратился ко мне Гарри. — Это первая удачная мысль, которую я слышу от тебя за последние пять, нет, пожалуй, шесть лет.

— А я вот что скажу, — встрял неугомонный Максон, — вы просто слабаки, паразитирующие на сильных. Если бы не было таких, как я, вам бы ни за что не выжить. Вы напоминаете мне тех типов, которые пасутся возле продажных, погрязших в крови и интригах политических и духовных лидеров. Это самый мерзкий тип трусости; самый легкий способ выжить при отсутствии всякого таланта и малейшего усердия. Он зиждется на ненависти и зависти, его корни — злоба, горечь и предельная тупость. Вы — представители низшей ступени человеческого племени; от вас воняет, смердит, и мне стыдно, что я принадлежу к этому же племени.

— Спасибо за речь, сынок, — отозвался Гарри. — Похоже, даже моча не способна вылечить твой словесный понос. Ты избалованный и холеный ублюдок. Знаешь, сколько людей гниют заживо на этой земле, не имея ни малейшего шанса? И все потому, что они родились нищими, потому, что не научились даже читать, потому, что никогда и ничего не имели, кроме своей нищеты. Ты знаешь, что это такое, когда никто не хочет с тобой ебаться? Ты, который женился на лучшей пизде, которую только можно отыскать, — твое рождение было проклятием?

— Забирайте барахло и уходите, — ответил Максон. — У таких ублюдков, как вы, всегда наготове оправдание своей никчемности.

— Подожди, не торопись, — сказал Гарри, — всему свое время. Сейчас мы покажем, на что способны. Похоже, ты не совсем все понял.

— Том, — вмешалась блондинка, — отдай им деньги и драгоценности… Пусть они уходят… Пожалуйста, не надо устраивать здесь 17–й канал.

— Никто не устраивает 17–й канал. Я просто поставил их на место.

— Эдди, — махнул мне Гарри, — пошарь в ванной, мне нужен скоч.

Я вышел в прихожую и нашел ванную комнату. Там в аптечке был широкий рулон клейкой ленты. Гарри действовал мне на нервы — никогда не знаешь, что у него на уме. Я взял ленту и вернулся в спальню. Гарри оборвал телефонный провод и сказал мне:

— Так, отключи 17–й канал.

Я все понял — хорошенько заклеил лентой рот телезвезде.

— Теперь руки, руки за спину, — приказал Гарри, а сам подошел к Нане и обнажил ее грудь.

Он долго смотрел на нее и потом плюнул в лицо. Женщина утерлась простыней.

— Так, — продолжал распоряжаться Гарри, — теперь с ней: заткни ей глотку, но руки оставь, я люблю легкое сопротивление.

Я переключился на нее.

В это время Гарри повернул Максона на его кровати так, чтобы тот мог видеть Нану. Затем он взял сигару и прикурил.

— Я полагаю, Максон прав, — заговорил Гарри. — Мы настоящее фуфло, черви навозные, слизняки и, возможно, трусы.

Он глубоко затянулся.

— Она твоя, Эдди.

— Гарри, я не могу.

— Можешь, просто не знаешь — как. Тебя никто и никогда не учил — недостаток образования. Я твой учитель, и я говорю тебе: она твоя. Все очень просто.

— Давай ты, Гарри.

— Нет, для тебя это важнее.

— Почему?

— Потому что ты — совершенный кретин.

Я подошел к кровати. Она была слишком прекрасна, а я слишком отвратителен. Я так опустился, что казалось, мое тело покрылось коростой грязи.

— Давай, — подначивал Гарри, — засади ей, мудила.

— Гарри, я боюсь. Это нехорошо. Она не для меня.

— Она твоя.

— Ну, зачем?

— А ты смотри на это все, как на войну. Мы победители. Мы перебили всех мачо, главарей и героев. Остались только их женщины и дети. Мы убиваем детей, а старух ссылаем на каторгу. Мы армия завоевателей. Нам нужны молодые здоровые бабы. И самые красивые из них наши… Твои. Вот она — беспомощна. Возьми ее.

Я сдернул с нее одеяло — и застыл. У меня было такое чувство, будто я умер и неожиданно оказался на небесах, а там передо мной объявилось это сверхъестественное создание. Я дотянулся и сорвал с нее неглиже.

— Еби ее, Эдди!

Все изгибы на ее теле были совершенны и находились точно на своем месте. Они были реальны, и в то же время казались сверхъестественными. Словно прекрасные небеса; будто течение величественной реки. Я просто хотел смотреть на это чудо. Я был ошеломлен и испуган. Передо мной обнажилась красота. И я не имел на нее права.

— Вперед! — зудел Гарри. — Выхари ее! Это всего лишь баба, которая, как все прочие, вертит жопой и беспрестанно врет. Скоро она станет старухой, и ее заменят молоденькие шлюшки. Еби ее, пока она в теле!

Я взял ее за плечи и попробовал притянуть к себе. Не знаю, откуда у нее взялась такая сила. Она уперлась руками в мою грудь и откинула голову назад. Она была совершенно недоступна для меня.

— Послушай, Нана, я, правда, не хочу вот так вот… но я должен. Извини, я не знаю, что делать. Я хочу тебя, и мне стыдно.

Она что-то промычала заклеенным ртом и с новой силой отпихнула меня. Она была так прекрасна. Ее взгляд проникал прямо в меня и, казалось, твердил о том, о чем я думал: ты не имеешь права.

— Скорее, — орал Гарри, — засади ей свой дрын до кишок! Она полюбит его!

— Нет, Гарри, я не могу.

— Ясно, — усмехнулся Гарри, — тогда присмотри за 17–м каналом.

Я отошел от Наны и сел рядом с Максоном. Мы сидели бок о бок. Максон что-то бубнил сквозь клейкую ленту. Гарри навис над женщиной.

— Ну, что, тварь, похоже, мне придется оплодотворить тебя.

Нана спрыгнула с кровати и кинулась к двери, но Гарри успел схватить ее за волосы, подтянул ее к себе и наотмашь ударил по лицу. Она отлетела к стене и осела на пол. Гарри снова поднял ее за волосы и еще раз приложился. Тут раздался придушенный рев Максона, он подскочил с кровати и боднул Гарри головой. Но Гарри устоял и срубил Максона резким ударом ребром ладони по шее.

— Спутай-ка герою колени, — бросил мне Гарри.

Я связал Максону ноги и затащил его на кровать.

— Сядь на него, я хочу, чтобы он все видел.

— Послушай, Гарри, — возразил я, — давай убираться отсюда. Чем дольше мы…

— Заткнись! — рявкнул Гарри и закинул блондинку на кровать. На ней оставались лишь трусики, одним движением Гарри сорвал их и бросил в Максона. Тряпица упала ему на ноги. Максон застонал и стал вырываться. Я пригвоздил его ударом в низ живота.

Гарри снял штаны, улыбнулся и освободился от трусов.

— Эй, сука, — обратился он к блондинке, поигрывая своим дрыном, — сейчас я воткну в тебя эту штуковину — и ты почувствуешь, как она будет давить тебе на гланды, и ничего с этим не поделаешь. Это все твое! Я спущу тебе с самую сердцевину!

Гарри перевернул жертву на спину, она продолжала бороться. Он ударил ее снова, крепко. Так крепко, что голова ее запрокинулась. Гарри раскинул совершенные женские ноги, придвинулся и попробовал ввести своего монстра, но наткнулся на сопротивление.

— Расслабься, потаскуха. Я знаю, тебе же хочется. Подними ноги!

Гарри ударил, дважды. Ноги поднялись.

— Вот так уже лучше, подстилка!

Он толкал и толкал, пока наконец не пробился. И вот он заходил вверх и вниз, медленно, с оттяжкой.

Максон жалобно заскулил и затрепыхался. Я снова сунул ему в живот.

Гарри стал наращивал темп. Блондинка застонала, словно от боли.

— Ну, что, нравится тебе такое порево, а? Не правда ли, мой молот лучше, чем пинцет твоего старикана? Чуешь, как он разбухает?

Это было сверх моих сил. Я вскочил, вывалил член и принялся мастурбировать. Гарри уже долбил блондинку с такой скоростью и силой, что ее голова болталась и подпрыгивала из стороны в сторону. Но тут он вдруг шлепнул ее по ягодицам и вынул.

— Я еще не кончил, мэм — тайм-аут, — оповестил Гарри и отошел к Максону.

— Посмотри на размер моего бура! Сейчас я снова запущу его в недра твоей шлюхи и кончу прямо ей в сердцевину, Томми-бой! Теперь ты никогда не сможешь любить свою Нану, не думая обо мне! Моя залупа всегда будет стоять у тебя перед глазами!

Он наставил головку своего вздыбленного члена прямо Максону в лицо.

— А еще я позволю ей облизать его после того, как кончу!

С этими словами Гарри отошел к другой кровати, снова подмял под себя блондинку и с ходу взял бешеный темп.

— Готовься, продажная тварь, я кончаю!

Затем:

— О, черт! Ох, ох, ох!

Обессиленный, Гарри повалился на Нану. Через несколько мгновений он зашевелился, поднялся и посмотрел на меня.

— Не передумал?

— Нет, спасибо, Гарри.

Он засмеялся.

— Посмотри на себя, чухан, ты же колени обтрухал! — гоготал Гарри, одевая штаны. — Ну, ладно, — успокоился он, — замотай ей руки и ноги. Мы сваливаем отсюда.

Я отряхнулся и взялся выполнять его поручение.

— Гарри, а как же насчет денег и побрякушек?

— Возьмем бумажник. Я хочу побыстрее убраться отсюда. Меня бесит это место.

— Гарри, давай пошмонаем и заберем все.

— Нет, — отрезал он, — только бумажник. Проверь его брюки. Бери только деньги.

Я пошарил и нашел бумажник.

— Здесь всего 83 бакса, Гарри.

— Бери и уходим. Я на взводе. Чувствую опасность. Надо смываться.

— Черт, Гарри, что за дела? Мы могли бы неплохо хапнуть!

— Я же сказал: я на взводе. Чую палево. Ты можешь оставаться. Я линяю.

Я последовал за ним вниз по лестнице.

— Теперь этот умник дважды подумает, прежде чем оскорбить кого-нибудь, — обронил напоследок Гарри.

Мы нашли окно, которое подломили, и покинули дом. Пройдя через сад, мы вышли через железные ворота.

— Так, — предупредил Гарри, — идем небрежной походкой, покуриваем, как ни в чем не бывало.

— Что ты так нервничаешь, Гарри?

— Заткнись!

Мы прошли четыре квартала, машина была на месте. Гарри сел за руль, и мы поехали.

— Куда теперь? — спросил я. -

— В театр.

— Что дают?

— «Чулки из черного шелка» с Аннет Хэвен.

Театр находился на Ланкершим. Мы припарковались и вышли. Гарри купил билеты, и мы прошли в холл.

— Попкорн? — поинтересовался я.

— Нет.

— А я хочу.

— Бери.

Гарри подождал меня, и я купил большой пакет пахучей жареной кукурузы. Мы отыскали свободные места и уселись. Нам повезло. Постановка еще только начиналась.



Примечания к рассказам «Ограбление», «Скверная ночь»

Аннет Хэвен Мартин, американская порнозвезда. Родилась в 1943 году в добропорядочной мормонской семье. Издержки строго религиозного воспитания привели к противоположному результату и толкнули ее на своеобразный бунт против окружающей среды. Аннет начала выступать в собственном стриптиз-шоу, а затем снялась в нескольких порнографических фильмах.

Не без ее активного участия полуподпольные порнографические студии со временем превратились в настоящую индустрию секс-развлечений. Аннет Хэвен считается одной из первых звезд и своеобразной «бабушкой» американского порнографического кино, а Всеамериканская Ассоциация фильмов для взрослых в 1977 присудила ей специальную награду за ленту «Приход ангела».


Аллен Стюарт Конигсберг (Вуди Аллен), американский кинорежиссер, актер, сценарист. Родился 1 декабря 1935 года в Бруклине, штат Нью-Йорк. Окончил знаменитый Сити-колледж, после чего некоторое время проучился в Нью-Йоркском университете. Недавно Вуди Аллен признался журналистам: «Если мои фильмы вызвали сочувствие к моей персоне, я понимаю, что хорошо сделал свою работу». Жизнь этого известного режиссера, сценариста и актера и вправду достойна сочувствия. В 16 лет Конигсберг впервые женился на Хэрлен Розен — брак распался через 4 года. К тому времени Аллен уже получал по 6 тыс. долларов в месяц в качестве автора телевизионных гэгов, а в 1965 написал сценарий и сыграл главную роль в фильме «Что нового, пупсик?». Во время съемок он познакомился со своей второй женой — актрисой Луизой Лассер. В 1969 состоялся режиссерский дебют Вуди Аллена — «Хватай и беги». В последующие годы он не только снимал фильмы, но и регулярно появлялся на страницах бульварных газет в окружении постоянно меняющихся жен и любовниц.

В 1980 начался роман Аллена с Миа Фарроу. Вместе они сняли 11 фильмов, взяли на воспитание двух приемных детей — Мозеса и Дайлен, и завели собственного — Сэтчелла.

В 1994 Фарроу обвинила Аллена в совращении Дайлен и своей приемной дочери Сун-Ю Превин (отцом которой считался первый муж актрисы — продюсер Эндрю Превин). Поскольку обе девочки были несовершеннолетними, разразился громкий скандал. Ценой больших усилий Аллен избежал судебного преследования, и в 1997 узаконил свои отношения с Сун-Ю.

Новая супруга родила ему двух дочерей — Бэчет и Манзи Тио. Постепенно Вуди восстановил свое положение в Голливуде, блеснув отличной комедией «Пули над Бродвеем» (1994) и мюзиклом «Каждый скажет — Я люблю тебя» (1998). В последнее время, по собственным словам, у него есть только две «любовницы» — музыка и ностальгия.

Скверная ночь

У Монти был депрессняк, ну, не то, чтобы депрессняк, просто вся эта игра под названием «жизнь» обескровила его. На часах высветилось 9 вечера. Пятница. Монти находился в своей квартире в одиночестве. Рабочая пятидневка на фабрике осветительных приборов закончилась. Монти дослужился там до мастера. Иногда приходилось работать и по субботам, но сейчас они не набирали заказов, и слава Богу. Монти ненавидел эту работу. Простым работягой он чувствовал себя лучше, а теперь должен надзирать за людьми, держаться с ними жестко. Это угнетало. Он соблазнился на повышение из-за денег, и теперь сожалел, просто проклинал себя за это. Но ведь ему было 47, всю жизнь он подвизался на черных работах, никогда у него не было приличного места.

Телевизор опостылел. Монти налил себе виски. Женат он был дважды. Каждый раз — многообещающее начало: смех, взаимопонимание и бурная половая жизнь. Но постепенно семья превращалась в работу. Все приедалось. Требовалось разнообразие. Оба его брака со временем сводились к одному и тому же соревнованию — кто кого доведет до белого каления. Гнусная игра. Монти дважды проиграл. С подружками происходило то же самое. Сколько таких жизней вокруг? Люди просто тонут в бессмыслице существования.

Начинался чемпионат по бейсболу, но Монти больше не волновало, кому достанется кубок. Президент только что прилетел из Китая, сообщалось, что достигнуты договоренности, подписаны соглашения. Плевать. Очередная жвачка для кретинов. Когда посыплются бомбы, все эти договоренности исчезнут — вместе с Монти, старым холостяком.

Монти листал журнал с обнаженными девицами, он купил его в ночном магазине. Порнуха тоже уже приелась. Неужели это все, что человеку надо? Дешевый фарс, все равно что прилаживать ручку от швабры вместо градусника. Спокон веков одно и то же… Тоска…

На последних страницах размещались фото девушек и их предложения. Многие сулили испепелить вас дотла. Монти улыбнулся. Пройденный этап. Взгляд его зацепился за фотографию Донны. Выглядела она забойно, и заявляла, что заставит кончить любого по телефону.

«Если не кончите вы, если не кончу я — значит, это конец света!» — утверждала реклама.

Монти осушил стакан и снова наполнил. От баров он устал. Десять — пятнадцать мужиков пасутся возле двух-трех проституток, и так каждую ночь. Подтянув телефон поближе, Монти набрал номер. После третьего гудка трубку сняли.

— Алло! Это Донна. Я готова — и знаю, что вы тоже!

— Привет, Донна.

— Привет, какой ты сексуальный! Как тебя зовут?

— Монти.

— Ооох, Монти… Я уже убедилась, если парня зовут Монти, значит, он по-настоящему горяч.

— Я середнячок, Донна.

— Сладкий мой, да ты просто скромненький.

— Нет — нет, я не…

— Дорогой, перед тем, как мы сможем продолжить разговор, я должна узнать твое полное имя, номер кредитной карты и срок ее действия. Я принимаю «Америкэн Экспресс», «Мастер» и «Виза». Двадцать пять долларов за десять минут.

— Минутку, я возьму кредитку.

— Отлично. И ты не должен ничего требовать, пока я не начну разговор.

— Ладно, я согласен.

Монти нашел свою «Визу» и продиктовал нужную информацию.

— Отлично. Теперь потерпи чуточку, я проверю твой кредит.

Монти отправился за пивом. Такой сорт развлечений прокатит под виски с пивом.

Когда он вернулся, Донна все еще отсутствовала. Наконец она взяла трубку.

— Итак, Монти, милый, мы можем начинать. Ты готов?

— Да я не знаю… Скажи, Донна, ты всю ночь этим занимаешься?

— Чем — этим, дорогой?

— Ну, отвечаешь на звонки, разговариваешь с мужиками.

— Господи, ты что — тоже из этих?

— Каких — этих?

— Ну, этих телков, которые хотят просто почесать языком. А я не люблю этого. Я хочу делать свое дело.

— Извини, Донна.

— Да ладно, все нормально. Теперь делай то, что я буду тебе говорить! Достань член, я хочу взглянуть на него.

— Донна, ты ничего не увидишь по телефону.

— Поверь мне, я увижу! Достань его!

Монти налил себе виски.

— Ты достал его, милый?

— Да.

— О, да! Я вижу его! Вот он разбухает, поднимается! Он огромен! Ооооо, что за восхитительное зрелище — мощная пульсирующая штуковина!

— Спасибо, Донна.

Монти так и не достал ничего. Он чувствовал себя мошенником. Расстегнув ширинку, он увидел трусы, под ними вялую плоть, подумал, что это просто очередная глупость, и снова застегнулся.

— Сейчас я склоняюсь к твоему стволу, мой язык так близок к нему, он почти касается головки твоего богатыря. Ты видишь мой язычок, Монти?

— Да, Донна.

— Ты распаляешься, сладкий мой! А сейчас мой язычок ужалит самую верхушку твоего жезла! Ты чувствуешь это?

— Да, Донна.

— Мой язык ласкает головку твоего вулкана, Монти! Еще и еще! Ох, Монти!

— Донна…

— И вот я беру головку в рот! Моя рука тянется к подолу платья и задирает его, трусиков на мне нет. Я уже вся влажная! Я ласкаю свой клитор, голова моя опускается ниже, ниже и я заглатываю твой член целиком!

— Но ты же разговариваешь со мной, Донна…

Монти снова расстегнул ширинку — та же самая картина: трусы и мертвый хуй под ними. Он глотнул пива.

— Я начинаю работать! Твой мускулистый крепыш сводит меня с ума. Я буду сосать его до тех пора, пока в тебе не останется ни капли спермы. Ох, боже, я, кажется, скоро кончу! Ты собираешься кончать, Монти?

— Да, Донна…

Монти снова схватился за ширинку.

— ОООХ! ООООХ! ОООООХ! Я СЕЙЧАС КОНЧУ, МОНТИ! КОНЧАЙ СО МНОЙ, МОНТИ! АААХ! Я КОНЧАЮ, КОНЧАЮ, ООООООХ, ОООООХ, Я КОНЧАЮ, БОЖЕ, КАК ХОРОШО, Я КОНЧАЮ, ОООХ, ОООООХ, ОООООООХ, ооооо… ооо… оо… о…

Тишина. Затем Донна заговорила:

— Никогда так не кончала! Ты кончил с удовольствием, Монти, любовь моя?

Монти повесил трубку. Он плеснул себе еще виски и подумал было позвонить Дарлине, бывшей своей подружке, но тут же отказался от этой затеи. Все эти звонки никогда ни к чему хорошему не приводили. И Монти позвонил снова Донне.

— Алло! Это Донна. Я готова — и знаю, что вы тоже!

— Привет, Донна, это Монти.

— Монти? Послушай, это не ты только что звонил?

— До, но я хотел бы повторить. Ты действительно кончила?

— Естественно. Значит, хочешь повторить? Черт, а ты действительно заводной! Сейчас я приплюсую к твоему первому звонку еще двадцать пять долларов за десять минут, — Донна на мгновение запнулась. — А не хочешь Экстремальное Воздействие? Тридцать пять долларов за десять минут.

— Нет, предпочитаю обычное, Донна.

— Отлично, Монти, солнышко, ты готов?

— Да, Донна…

— Молодчина, вытащи его! Я хочу его видеть!

Монти присосался к пиву.

— Ну как, ты достал его, дорогой?

— Да, Донна.

— О, да! Я вижу его! Вот он разбухает, поднимается! Он огромен!

Монти бросил трубку. Он взял журнал и нашел другую рекламу, в которой говорилось, что девушка на ваш выбор приедет на дом и удовлетворит любые ваши желания. Монти набрал номер. После первого же гудка трубку сняли.

— Да? — ответил недружелюбный мужской голос.

— Это «Девушки по вызову»?

— Да. Что хотим?

— Девушку.

— Понятно. Чтобы снять все непонятки, хочу сразу предупредить, что мы проституцией не занимаемся.

— Вы хотите получить информацию о мой кредитной карте?

— Мы работаем только с наличкой. Пятьдесят долларов за вызов и пятьдесят за тридцать минут.

— Идет.

— Деньги при себе?

— Да.

— Какого сорта девочку вы хотите?

— Что вы имеете в виду?

— Мы имеем толстых, худых, молоденьких, зрелого возраста, вменяемых и сумасшедших, восточных, черных, белых, мулаток, что пожелаете. У нас есть девушка с одной ногой, если это то, что вы ищете — пожалуйста. Выбор за вами.

— Я хочу самую красивую.

— Да? Ну что ж, легко. Это Кармен.

— Ладно, присылайте Кармен.

Мужчина записал адрес.

— Окей, Кармен уже в пути.

Неожиданно для себя Монти занервничал. То ли потому, что не пошел сегодня на бейсбол, как обычно, а может, так подействовал на него последний фильм Вуди Аллена. У Вуди были нескончаемые проблемы с женщинами. Но все его женщины, как на подбор, были красавицы и интеллектуалки. К тому же, у них всегда было свободное время для долгих неспешных прогулок по паркам, или что-то в этом роде. В свою очередь, Вуди постоянно имел высокооплачиваемую работу, и как только у него возникали неприятности с одной красивой и интеллектуальной, он просто звонил другой, такой же шикарной леди. Миллионы мужиков завидовали Вуди и хотели бы иметь такие проблемы с такими женщинами.

Когда раздался стук в дверь, Монти показалось, что не прошло и минуты с тех пор, как он повесил трубку. Монти открыл. На пороге стояла низкорослая женщина плотного телосложения, одетая в черное, на ногах мощные бутсы на сплошной подошве. Волосы коротко подстрижены, никаких следов косметики. Она выглядела как надзиратель в женской тюрьме. Какое-то звериное выражение покрывало все ее лицо, как второй слой кожи.

— Привет! Я — Кармен. Служба «Девушка твоей мечты».

Она прошла мимо и плюхнулась в кресло. Монти закрыл дверь и расположился на кушетке.

— Не желаешь выпить, Кармен? — предложил он, потянувшись к бутылке.

— На вызове не пью.

— Ну, чуть-чуть можно, чтобы расслабиться.

— Я уже расслабилась и готова ко всему. Тони сообщил наши расценки?

— Да. 50 за вызов и 50 за полчаса.

— На всю ночь 215.

— Не думаю, что я хочу на всю ночь.

— Мне все равно.

Они посидели.

— Я был дважды женат, — заговорил Монти. — Сейчас вот экспериментирую.

— Хочешь минет?

— Ну, может быть. Не так сразу.

— Хорошо.

— Я же говорю, у меня это впервые, вот так…

— У тебя есть какие-нибудь причиндалы? Я могу делать все, что угодно.

— Нет, ничего такого…

— По простому, что ли?

— Ну да.

— Ну, так а что тебе мешает действовать?

— Действовать?

— Ну, хотя бы определиться, чего ты хочешь.

— Я хочу расслабиться. Выпить. Может, тоже выпьешь?

— Нет.

— Кармен, а ты давно живешь в этом городе?

— Да че говно в ступе-то толочь!

Монти осушил стакан и снова наполнил.

— А ты не гомик? — поинтересовалась Кармен.

— Нет, вряд ли…

— Не определился еще?

— Определился, я люблю женщин.

Снова возникла пауза. Монти решил избавиться от присутствия Кармен, но ему не хотелось обижать ее. Вдруг послышался зуммер. Он исходил из сумочки Кармен. Она достала маленькую радиостанцию, вытянула из нее антенну.

«Все в порядке, Кармен?» — раздался мужской голос.

— Возможно, психопат, — ответила Кармен, — но пока все под контролем. Будь на связи. Отбой. — Задвинув антенну, она убрала радиостанцию обратно в сумочку.

— Послушай, — заговорил Монти, — со мной все в порядке, так что не думай…

— Никто и не думает, кто в каком порядке. Я каждую ночь имею дело с разными чудаками. Ты извращенец. Мне чутье подсказывает. Это видно по твоему поведению.

Монти плеснул себе еще виски.

— Черт, это неправда!

— Кому ты гонишь. Сам, небось, хочешь насиловать баб. У нас каждую ночь девчонок зверски насилуют. Они уже больше никогда не оправляются после этого. Работать не могут. Все, они за бортом.

— Я никогда даже не бил женщин!

— Да по тебе видно, что ты извращенец.

— Да нет, это просто…

— Что — просто?

— Ну, не хотелось тебя обижать, но… Знаешь, я не хочу тебя. Ты не возбуждаешь меня.

— Ну, это ты полное говно погнал. Через меня в месяц по 150 мужиков проходит, и так круглый год, и еще ни разу я не встречала мужика, который бы не хотел меня — хоть так, хоть эдак.

— Извини, что оказался первым. Я не имел в виду, что ты вообще не привлекательная, просто…

— Короче, — оборвала его Кармен, — 50 баксов за вызов и 50 за тридцать минут. Ты должен мне сотню.

Монти добил виски.

— Я дам тебе пятьдесят.

— С какого хера?

— С точки зрения справедливости. Ты выехала по вызову, но ничего не произошло. Легкие деньги. А теперь уходи.

Монти достал из кошелька пятидесятку и положил ее Кармен на колени. Она схватила купюру и запихала в сумочку.

— Хуесос вшивый… — донеслось до Монти.

«Кто бы кого называл хуесосом», — усмехнулся про себя Монти, наливая себе новую порцию виски.

Кармен уже управлялась с радиостанцией.

— Тони, — вызывала она, — Тони, ты слышишь?

— Да, крошка, как оно?

— У меня дохляк, Тони. Он отмаксал только половину.

— А он не Святая Мэри?

— Да нет, я же говорю — дохляк, Тони.

— Ну, понял, не отпускай его.

Радиостанция снова перекочевала в сумочку.

— Что за Святая Мэри? — осведомился Монти.

— Коп.

Монти и Кармен сидели и молча смотрели друг на друга. Монти наливал, выпивал и снова наливал. Прошло минут двадцать, затем в дверь постучали. Кармен подскочила и открыла. Это был Тони — парень лет 30 в кожаном пиджаке, похоже, он даже спал в нем. Низкорослый, широкоплечий, слегка заплывший жирком, с огромной круглой головой, крохотными глазками и пухлым ртом.

Тони прошел в комнату и остановился возле столика.

— Короче, — мы получаем еще 50 баксов и уходим. Если нет — будут проблемы, и исключительно у тебя.

Монти пихнул столик под ноги Тони и, подхватив с пола пустую бутылку, обрушил ее на голову гостя. Бутылка раскололась.

— Блядь, — сказал Тони и рухнул на пол, но тут же вскочил, встряхнул головой и двинулся на Монти.

Дальше все произошло молниеносно. Монти стоял с приставленным к горлу лезвием выкидного ножа, Тони крепко держал его за волосы и говорил:

— Теперь мы хотим получить наши 50 баксов.

Подошла Кармен, вытащила у Монти кошелек, вытянула пятидесятидолларовую купюру, а оставшиеся — две двадцатки, пятерку, два по доллару — бросила на пол. Тони отпустил Монти, нажал кнопочку на ручке ножа, и лезвие исчезло.

— Видишь, — сказал Тони, — мы взяли только то, что нам причиталось. Мы чисто ведем свой бизнес.

— Педрило, — добавила от себя Кармен.

С этим они и удалились.

Монти не стал собирать деньги с полу. Пройдя в спальню, он уселся на кровать, скинул ботинки и лег. Лунный свет пробивался сквозь занавески. Некоторое время Монти пытался осмыслить то, что произошло с ним. Ничего нового он не открыл для себя. Мир не изменился ни на йоту. Лишь усилилось чувство неудовлетворенности. Спустя десять минут Монти спал, а снаружи доносилось стрекотанье сверчков и невнятные возгласы алкашей, пытавшихся найти дорогу домой.



Один день

Мастер Брок постоянно ковырялся в жопе пальцами левой руки. У него был запущенный геморрой.

Том наблюдал эти ковыряния на протяжении всего рабочего дня.

Проходили месяцы, а Брок все рылся в своей жопе. Его круглые безжизненные глаза появлялись в цехе и цепко надзирали за Томом. И Том видел, как левая рука Брока описывает полукруг и исчезает за спиной. Значит, снова у Брока зачесалась жопа.

Том работал не хуже других. Возможно, он не выказывал излишнего энтузиазма, но обязанности свои выполнял исправно.

Но Брок всегда останавливался за спиной Тома, комментировал его действия, давал бесполезные советы.

Дело в том, что Брок был родственником владельца фабрики, и поэтому ему было уготовано специальное место — мастера.

В тот день Том паковал светильники в продолговатые восьмифутовые коробки и бросал их в кучу на своем рабочем столе. Он повернулся, чтобы взять очередной светильник с конвейера — перед ним стоял Брок.

— Я хочу поговорить с тобой, Том…

Брок был высокий, тонкий и очень сутулый. Казалось, что его туловище вот-вот сложится пополам. Большая голова свисала с тоненькой шеи. Рот не закрывался. Необыкновенно длинный нос с чрезвычайно большими ноздрями был постоянно влажный. Брюки нелепо свисали с его тощей задницы.

— Том, ты халтуришь.

— За конвейером я поспеваю. О чем речь?

— Я думаю, ты недостаточно кладешь заполнителя. Последнее время у нас много поломок, и мы пытаемся исправить эту ситуацию.

— Каждый паковщик имеет свои инициалы. По ним ты можешь проследить все поломки.

— Я сам сделаю необходимые выводы, Том, это моя работа.

— Конечно.

— Пошли, я хочу, чтобы ты посмотрел, как пакует Рузвельт.

Они подошли к соседнему столу.

Рузвельт — тринадцатилетний мальчишка — обкладывал светильник измельченной бумагой.

— Видишь, что он делает? — спросил Брок.

— Ну, вижу…

— Нет, ты видел, что он делает с наполнителем?

— Да, он запихивает его в коробку.

— Естественно… но ты посмотри, как он его запихивает… он поднимает его и бросает… это похоже на игру пианиста.

— Но светильник это не защищает.

— Защищает, потому что он пушит наполнитель, ты что, не видишь?

Том тихонько вздохнул.

— Хорошо, Брок, я буду пушить…

— Обязательно.

Левая рука Брока потянулась вниз.

— Кстати, ты пропустил один светильник на конвейере.

— Ну, ты же отвлек меня.

— Не имеет значения, тебе придется наверстать.

Брок еще раз поковырялся в своей тощей жопе и удалился. Рузвельт тихо смеялся.

— Пушить надо, ебаный ты в рот!

Рассмеялся и Том.

— Сколько же еще говна придется нам схавать, чтобы просто выжить?

— Уйму, — последовал ответ от пацана, — а потом еще столько же…

Том вернулся на свое рабочее место и наверстал упущенное. И теперь, когда Брок смотрел на него, он «пушил» наполнитель. Мастер, казалось, всегда был на стреме.

Наконец, наступил обеденный перерыв — 30 минут. Но для многих работяг обед заключался в том, что они выходили на улицу и накачивались пивом и элем, укрепляя себя для послеобеденных часов.

Некоторые парни глотали стимуляторы. Другие — депрессанты. Были и такие, которые поглощали и то, и другое, зашлифовывая все это пивом и элем.

Работяги собирались на автостоянке, залезали в свои зашарпанные колымаги и пили небольшими компаниями. Мексиканцы одной компашкой, черные — другой, иногда попадались и разноцветные группы, не то, что в тюрьме. Белых было немного, несколько молчаливых типов с юга. Тому нравилось среди всего этого сброда.

Была только одна проблема — Брок.

В обед Том пил в своей машине с Рамоном. На ладошке Рамона появилась огромная желтая пилюля. Она была величиной с карамельку.

— Эй, чувак, попробуй. И тебе все сразу станет до пизды. Четыре или пять часов пролетят, как пять минут. Ты станешь ЖЕЛЕЗНЫМ, любая пахота нипочем…

— Спасибо, Рамон, но я сейчас такой задроченный.

— Так это раздрочит тебя! Ты что, не пробовал никогда?

Том промолчал.

— Как хочешь, — сказал Рамон. — Одну я уже проглотил, заглочу и эту, за тебя!

Он закинул пилюлю в рот и запил пивом. Том видел, как эта сумасшедшая пилюля протискивалась сквозь горло приятеля и потом исчезла.

Рамон медленно повернулся к Тому, он ухмылялся.

— Видишь, эта хренотень еще не провалилась в мой желудок, а я уже чувствую себя гораздо лучше!

Том рассмеялся.

Рамон глотнул еще пива и закурил. Для человека, утверждающего, что он чувствует себя очень хорошо, он выглядел чересчур серьезным.

— Нет, я выдохся… я уже не мужик… Эй, слышь, прошлой ночью я попробовал дернуть свою жену… прикинь, за этот год она растолстела на 40 фунтов… ну, сначала я выпил, конечно… потом я качал, качал… и ничего… мне было жалко ее… Я начал говорить, что это работа виновата. Конечно, работа виновата, но не только она. Короче, она встала и ушла смотреть телик…

Рамон помолчал, затем продолжил:

— Не, мужик, все уходит, все меняется. Вот, кажется, год или два тому назад для нас с ней все было так интересно, так забавно… Ты знаешь, мы хохотали с ней, как черти, над каждой ерундой… А сейчас все прекратилось… Все куда-то ушло… И я не знаю, куда…

— Я понимаю тебя, Рамон…

Вдруг Рамон вскочил, словно его ударило током:

— Блядь, мы опаздываем!

Том отошел от конвейера со светильником в руках и наткнулся на Брока.

— Так, положи это и следуй за мной, — скомандовал мастер.

Они вышли из упаковочного цеха и направились в сборочный.

Там стоял Рамон в маленьком коричневом фартуке.

— Становись слева от него, — велел Брок и взмахнул рукой.

Механизмы сборочного конвейера пришли в движение.

Перед Рамоном стоял огромный рулон плотной коричневой бумаги, он казался бесконечным. Вскоре на движущейся ленте конвейера показался первый светильник. Рамон оторвал от рулона кусок бумаги, разложил ее перед собой на столе, подхватил с конвейера светильник и уложил его на бумагу. Затем он обвернул бумагу вокруг светильника и скрепил посередине маленьким кусочком скотча, а с обоих концов свернул треугольником. В таком виде светильник поехал дальше по конвейеру прямо на Тома.

Том отмотал длинный кусок клейкой ленты, отрезал его и проклеил бумажный шов вдоль светильника. Затем кусками поменьше скрепил треугольники с обоих концов. Упакованный таким образом светильник он оттащил через проход и установил вертикально на стеллаже, откуда светильник попадал в руки следующего упаковщика. Том повернулся и направился к своему месту у конвейера, где на него уже надвигался следующий прибор.

Это было худшее место на фабрике, каждый знал об этом.

— Теперь ты будешь работать с Рамоном, Том…

Брок удалился. Здесь надзора не требовалось: стоило Тому схалтурить, как застопорился бы весь сборочный конвейер.

Никому не удавалось долго продержаться на месте второго человека Рамона.

— Я чувствовал, что сегодня тебе понадобится колесико, — проговорил Рамон сквозь усмешку.

Светильники неумолимо надвигались на них. Том вытягивал и отрывал куски клейкой ленты. Это была блестящая, толстая и влажная лента. Тому пришлось подстегивать себя, чтобы держать высокий ритм работы и не отставать от Рамона, для этого ему пришлось пожертвовать мерами предосторожности. Острые, как лезвие бритвы, края ленты оставляли на его руках длинные и глубокие раны. Порезы были практически невидимы и редко кровоточили, но, приглядевшись, Том понял, что все его пальцы и ладони исполосованы. Никаких остановок. Казалось, что светильники движутся все быстрее и быстрее, и становятся все тяжелее и тяжелее.

— Блядь, — вырвалось из Тома, — похоже, я увольняюсь. Лучше ночевать в парке на скамейке, чем жрать это говно.

— Это точно, — согласился Рамон, — хуже нашего говна не бывает…

Рамон вкалывал с какой-то натянутой, сумасшедшей улыбкой, отвергая невыносимость своего положения. И вдруг конвейер остановился, такое случается иногда.

Хвала Господу за этот его подарок!

Что-то там зажевало, что-то перегрелось. Без таких вот поломок большинство работяг просто спятили бы. В течение этих двух-трех минут они собирали свои разбитые чувства и души вместе. Ну, хотя бы частично.

Механики сбились с ног, выискивая причину аварии.

Том наблюдал за мексиканочками, что работали на конвейере. Для него все они были прекрасны. Они тратили свое время, расходовали свои жизни на тупой и монотонный труд, но все же что-то живое сохранялось в них. У многих в волосы были вплетены разноцветные ленточки: голубые, желтые, зеленые, красные… Они шушукались и смеялись без умолку. Этим они выказывали недюжинную смелость. В глазах их таилось что-то притягательное.

Но механики хорошо знали свое дело, очень хорошо, и конвейер снова заработал. Светильники вновь поперли на Тома и Рамона. Компания «Луч света» — опять функционировала.

И вскоре Том так вымотался, что почувствовал себя за гранью усталости: будто бы он был пьян или сошел с ума, или напился и свихнулся разом.

Накладывая клейкую ленту на очередной светильник, он неожиданно выкрикнул: «Луч света!»

Возможно, сыграла его интонация или неожиданность, но, так или иначе, все вокруг начали смеяться — и мексиканочки, и паковщики, и механики, и даже старик, который обходил конвейер с масленкой и смазывал трущиеся части механизма — все хохотали. Это попахивало всеобщим безумием.

Появился Брок.

— В чем дело? — закричал он.

В ответ — молчание.

Светильники появлялись на конвейере и исчезали, рабочие оставались на своих местах.

Наконец, как пробуждение от кошмара, наступил конец рабочего дня. Все взяли свои пропуска и выстроились в очередь у табельных часов, чтобы отметить время окончания смены.

Том отметился, оставил пропуск на проходной и забрался в свой автомобиль. Выезжая со стоянки, он думал только об одном: хоть бы никто не попался мне на пути, я не в состоянии нажимать на тормоза. Выбравшись на автостраду, Том заблокировал педаль газа и покатил вперед, проскакивая даже на красный свет светофора, останавливаться ему было невмоготу.

Добравшись до дома, он припарковал машину, взобрался на крыльцо, открыл дверь и вошел.

Первую, кого он увидел, была Елена — его жена. Она лежала на диване в своем грязном халате — голова на подушке, рот открыт, из него вырывается храп. Рот у нее был довольно пухлый, а храп по звучанию напоминал процессы плевания и глотания вперемежку, словно бы она никак не могла решить, что же ей делать с этой жизнью — выплюнуть или проглотить.

Она считала себя несчастной женщиной, мечты которой не сбылись ни в коей мере.

Рядом, на кофейном столике, стояла бутылка джина. Она была пуста на три четверти.

Два сына Тома, Роб и Боб, пяти и семи лет, били теннисным мячом об южную стену — единственную, которая не была заставлена мебелью. Когда-то она была довольно белой, но теперь на нее противно было смотреть.

Пацаны не обратили на отца никакого внимания. Они прекратили бросать мяч и заспорили:

— Ты в ауте!

— Нет, я выиграл четвертый мяч!

— Нет, в ауте! Значит, три!

— Нет, четыре!

— Эй-эй, подождите минутку, — вмешался Том, — я могу вас спросить кое о чем?

Мальчишки замолкли и уставились на родителя с обиженным видом.

— Да, — наконец отозвался Боб — старший.

— Ребята, как это можно играть в бейсбол, бросая мяч о стену?

Сыновья посмотрели на него, потом отвернулись.

— Ты в ауте! Значит, три!

— Нет, я выиграл четвертый мяч!

Том отправился на кухню. На плите стояла кастрюля, из-под крышки валил дым. Том открыл крышку и заглянул внутрь. На дне кастрюли лежали обуглившиеся куски картофеля, моркови и мяса. Том убрал кастрюлю с плиты и выключил огонь.

Оставалось посмотреть в холодильнике. Там Том нашел банку пива, откупорил и приложился.

Теннисный мяч снова забил по стене. Потом раздался грохот — это Елена, она на что-то наткнулась. И вот она объявилась на кухне, в правой руке пинта джина.

— Догадываюсь, как ты взбешен, ха…

— Меня больше волнует, накормлены ли дети…

— Да ты оставляешь мне на день вшивую двадцатку. Что я могу сделать с таким мизером?

— Для начала купи туалетной бумаги. Каждый раз, когда я собираюсь подтереть зад, то нахожу только картонный ролик.

— Эй, у женщин тоже есть свои проблемы! Как, по-твоему, я живу? Ты каждый день уходишь из дома, ты видишь жизнь, ты видишь мир! А я сижу здесь! Ты не знаешь, что значит сидеть дома изо дня в день!

— Да, все так…

Елена припала к бутылке.

— Я люблю тебя, Томми, и когда тебе плохо, плохо и мне, мое сердце разрывается, я не нахожу себе места…

— Ладно, Елена, давай сядем и спокойно поговорим.

Том сел за кухонный стол. Елена подошла, поставила бутылку и села напротив Тома. Она посмотрела на него.

— Господи, что случилось с твоими руками?

— Новая работа. Нужно будет подумать, как защитить руки… Лейкопластырь или резиновые перчатки… ну, или еще что…

Том допил пиво и посмотрел на бутылку.

— Слушай, а у нас найдется еще джину?

— Думаю, да…

Елена встала, открыла буфет, извлекла с верхней полки пинту и поставила на стол. Том откупорил.

— И сколько ты припасла этого добра?

— Есть немного…

— Отлично. Как пьем? Чистоганом?

— Как хочешь…

Том отхлебнул из горла. Посидели. Он осмотрел свои исполосованные руки, сжимая и разжимая кулаки. Порезы тоже то приоткрывались, то сжимались. Интересно было наблюдать за ними. Том взял бутылку и плеснул немного джина в ладошку, затем растер.

— Уау! Жжет!

Елена отхлебнула из своей посудины.

— Том, почему ты не найдешь другую работу?

— Другую? Где? Сотни парней мечтают заполучить мое место…

Вбежали Роб и Боб. Они подскочили к столу.

— А когда мы будем есть? — спросил Боб.

Том посмотрел на Елену.

— У меня, кажется, остались сосиски, — объявила всем мама.

— Опять сосиски? — скривился Роб. — Ненавижу сосиски!

— Эй, парень, спокойней, — сказал Том.

— А можно тогда и нам бухнуть с вами? — спросил Боб.

— Ах ты, щенок! — заорала Елена и съездила Боба по уху ладошкой наотмашь.

— Не смей бить детей! — вступился Том. — Мне достаточно перепадало в детстве, и я знаю — каково это.

— Не смей учить меня, как мне воспитывать моих детей!

— Они и мои тоже…

Ухо у Боба покраснело, но он не уходил.

— Значит, ты хочешь бухнуть? — спросил его Том.

Боб молчал.

— Подойди сюда, — поманил его Том.

Боб придвинулся ближе к отцу, и Том протянул ему бутылку.

— На, пей. Бухни с нами.

— Том, что ты делаешь? — уставилась на мужа Елена.

— Давай… пей!

Боб взял бутылку, припал к горлышку и набрал джина в рот. Затем он поставил бутылку на стол и попробовал проглотить. И вдруг он весь побледнел, даже красное ухо побелело. Боб сплюнул и закашлялся.

— Фу, какая гадость! Как одеколон! Зачем вы это пьете?

— Потому что мы дураки. Ваши родители — дураки. Так что давай иди в свою комнату и забирай с собой брата…

— А можно, мы посмотрим телик? — спросил Роб.

— Валяйте, только идите отсюда.

Дети убежали.

— Не смей делать из моих детей алкашей! — взвилась Елена.

— Я надеюсь, что им повезет в жизни больше, чем нам, — ответил Том.

Елена схватила свою бутылку и добила остатки. Затем она встала из-за стола, подошла к плите и смахнула подгоревшую кастрюлю в раковину.

— Прекрати греметь! — прикрикнул на нее Том.

— Том, что же нам делать? — сквозь слезы проговорила Елена, набирая в кастрюлю горячую воду.

— Делать? С чем?

— С тем, как мы живем?

— Да ни черта мы с этим не сможем сделать.

Елена поскребла дно кастрюли, потом плеснула в нее жидкого мыла и оставила. Сполоснув руки, она открыла буфет, пошарила на верхней полке и извлекла еще одну пинту джина. Усевшись напротив Тома, Елена откупорила свою бутылку.

— Пусть немного отмокнет, — кивнула она на кастрюлю, — потом я быстренько отварю сосиски.

Том хлебнул джина.

— Милая, ты просто старая пьянчужка, старая пьяная баба…

Слезы все еще стояли у нее в глазах.

— Ну да, конечно… Только кто, интересно, сделал меня такой? Отгадай с одного раза!

— Легко, — сказал Том, — два человека: ты да я.

Елена приложилась к свежей бутылке. Потом еще, и слезы исчезли. Она слабо улыбнулась.

— Слушай, у меня идея! Я могу пойти работать официанткой, ну, или что-то в этом роде… А ты смог бы отдыхать иногда… Как думаешь?

Том взял ее руку в свою.

— Спасибо, ты хорошая, но пусть все останется как есть.

Слезы снова появились на ее глазах. Но они только украшали ее, особенно когда она пила свой джин.

— Томми, ты все еще любишь меня?

— Конечно, милая, ты самая лучшая и прекрасная.

— Я тоже люблю тебя, Том, сам знаешь…

— Знаю, малыш. Давай выпьем за это!

Том поднял свою бутылку. Елена подняла свою.

Они чокнулись и припали каждый к своей пинте.

А в спальне Роб и Боб смотрели телевизор, включив громкость на полную катушку. Шел очередной сериал со смехом за кадром. И люди за кадром все смеялись, и смеялись, и смеялись.



Ввысь без крыльев

Я сидел за стойкой бара «Восьмой пункт», ни о чем, собственно, не думая, разве что о том, что вот сижу и пью виски напополам с водой. Наверное, это потому, что Мария мне всю плешь проела из-за того, что я задумал брать уроки пилотирования. Да, в общем-то, она постоянно ко мне цепляется, по любому поводу. Не поймите меня превратно, в принципе, она нормальная, но ведь в мире полно таких нормальных душ, просто жизнь такова, что приходится вертеться, как ужу на сковородке. Ну, в общем, вы меня понимаете. Короче, было уже поздно, и я сидел рядом с каким-то старым чудаком в оранжевой водолазке и шортах. Он все поглядывал на меня и улыбался, но я игнорировал все его прихваты. Не хотел ввязываться в эти кабацкие базары. Я считаю так: коли приходится вертеться, как ужу на сковороде, то лучше остерегаться всякой лишней туфты. Нужно дорожить временем, так ведь? Только вот этому чудиле не терпелось. И в конце концов он заговорил — и, естественно, со мной.

— По вашему виду можно сказать, что вас что-то тревожит, — начал он.

— Оно так и есть, — откликнулся я.

— А что такое? — зацепился он.

Я посмотрел на него. Глаза у старикана были так близко посажены друг к другу, что просто хотелось дотянуться и развести их, будь они неладны.

— Я хочу летать, но не могу.

— Почему?

— Почему? Ну, во-первых, я должен научиться, для начала!

— Я могу летать, — спокойно продолжал старикан, — но я никогда этому не учился.

Пришлось подозвать бармена и заказать виски с водой для себя и пива для моего приятеля. Он пил дешевое пиво. Может, поэтому и глаза у него были в кучу — гнилое пиво.

— Верится с трудом, что вы умеете летать, и при этом еще никогда этому не учились.

— Я могу рассказать, если хотите, — предложил он.

— Думаю, другого выхода у нас нет.

Он улыбнулся и после легкой заминки сказал:

— Ну что ж, тогда слушайте.

Женщин в баре все равно не было, по телевизору тоже ничего интересного — новый президент, улыбаясь и слегка подергивая головой, пытался держать марку. Как и его предшественник, он признавал, что не все идет правильно, но даже так, как оно идет, это уже хорошо.

— Это началось, — начал сосед, — когда мне было около пяти лет. Как-то в субботу днем я сидел в своей комнате, другие дети играли где-то, родители тоже ушли…

— И тут вы обнаружили свой стручок?

— О нет, это было намного позже. Пожалуйста, дайте мне рассказать…

— Пожалуйста.

— Я просто сидел на своей кровати и смотрел через окно во двор. Мысли мои были непоследовательные и бесформенные…

— Рано вы начали.

— Да, это-то я и пытаюсь вам рассказать. Я сидел там — и вдруг мне на руку села муха. На правую…

— Да?

— Да! Обыкновенная мерзкая муха: жирная, тупая и агрессивная. Я согнал ее. Она отлетела на несколько дюймов, покружила, злобно жужжа, затем снова плюхнулась мне на руку и ужалила…

— Ох, и ни хуя себе!

— Да… вот так. Я замахал руками, муха закружила по комнате. Она рассердилась еще пуще и яростно гудела. Руку ломило от боли. Я и понятия не имел, что мушиный укус может быть таким болезненным.

— Послушай, — сказал я, — мне надо идти домой. У меня жена, чуть что, надувается, как неебаная жаба, и скачет вокруг — хуй отвяжешься.

Но он будто вовсе и не слышал меня.

— В общем, я ненавидел эту муху, ненавидел ее ошеломляющее бесстрашие, ее ничтожное самомнение и воинствующую тупость…

— Тебе не хватало хлопушки для мух.

— Как я ее ненавидел! Я осознавал, что она не имеет права так поступать. Я горел желанием убить ее, потому что чувствовал, всем нутром, что она хочет прикончить меня.

— Все имеет место быть — и любовь, и мухи.

— Я следил за ней. Муха уселась на потолок и стала ползать по нему. Она чувство вала себя в совершеннейшей безопасности, из нее перло чувство превосходства. Самодовольная падла расхаживала по потолку, а я сидел и постепенно наливался гневом. Я должен был убить эту суку. В самой глубокой расщелине своей души я ощущал присутствие этого безумного желания — уничтожить ее. Тело мое стало содрогаться, вибрировать, затем меня словно бы пронзил электрический заряд — и вдруг ослепила вспышка белого света!

— Да, видно, эта муха действительно тебя достала.

— И тогда я почувствовал, что мое тело поднимается, ПОДНИМАЕТСЯ! Я вознесся к потолку, размахнулся и прихлопнул тварь ладонью. Я был поражен ловкостью и молниеносностью своих движений. И тут же ощутил, что плавно опускаюсь на пол.

— Что же было дальше, старик?

— Дальше я сходил в ванную, вымыл руку, вернулся и сел на кровать.

— Надеюсь, после всего, что случилось, мухи больше не тревожили тебя?

— Нет, они нет. Но когда я попытался снова взлететь — ничего не получалось. Я пробовал еще и еще — голый номер.

— Возможно, нужен был мушиный укус, чтобы запалить твою ракету.

— Я не отступал, пробовал снова и снова, я мобилизовал все свои силы, но так и не полетел. Сначала я не сомневался, что это действительно случилось со мной, но со временем мне стало казаться, что, наверное, мне почудилось, что у меня просто крыша съехала на какое-то время.

— А как сейчас самочувствие?

— О, я в порядке, и настаиваю на том, чтобы угостить тебя выпивкой.

Еще выпить? Странно, я только что сам подумал об этом. Он словно почувствовал. А может, это всего лишь проделки семантики.

— Идет, — сказал я.

Когда выпивку доставили, разговор прервался. Однажды я встретил в баре парня, который утверждал, что питается своим собственным мясом. Я всегда с легкостью принимаю всю эту галиматью, и с такой же легкостью тут же забываю.

Подзаправившись, старик снова заговорил.

— Со временем я и вовсе забыл про этот случай, но потом все повторилось.

— Ужалила муха?

— Нет, это случилось в последний год моей учебы в средней школе в Огайо. Я был во втором составе левым полузащитником, и это была последняя игра сезона, и я был на поле, потому что парень из основного состава получил травму. А сейчас — слушай внимательно. Мы играли с самыми ненавистными для нас противниками — с этими богатенькими сосунками из элитного района города. Они были действительно крутыми. Без балды. Опрокинуть их — значило для нас даже больше, чем поебаться, да мы почти и не еблись, потому что эти козлы драли наших девок. И только на поле мы могли отомстить им за все. Мы бредили этим днем и ночью. Главнее проблемы у нас не было.

Ну что ж, подумалось мне, от ненависти к мухам до ненависти к человечеству один шаг. И тех, и других трудно понять.

— Оставалось 30 секунд до конца матча, — продолжал старик, — мы проигрывали 21:16, и они были на нашей штрафной линии. Они могли бы проволынить это время, но им хотелось выебнуться. Им было мало того, что они тянули наших баб, теперь они покушались и на наши жопы.

— Ну, это уже слишком.

— Да уж. И вот их капитан вышел на пас, сраный говнюк ездил на желтом «кадиллаке», он заложил высоченную свечу, мяч взмыл в небо, словно ядро, выпущенное из пушки, и стал склоняться за нашу гол-линию, минуя всех защитников. А я как раз оказался в конце зоны, кто-то сшиб меня с ног, и я плюхнулся на жопу, когда поднялся, вижу: мяч летит прямо на меня. Я схватил его и побежал. Но я был окружен этими оборзевшими богатеями. Они сжимали кольцо вокруг меня. Шансов не было. Они приближались. Вот они, теснят меня — те, кто запихивали свои холеные залупы в щелки наших девочек. Я впал в безумную ярость. И вот, когда они уже были готовы накинуться на меня и размазать по полю, я почувствовал, что отрываюсь от земли! Я летел! Мяч был у меня в руках — и я несся к их гол-линии. Я приземлился, и мы выиграли!

— Знаешь, что я хочу тебе сказать, — отозвался я, — это было лучшее вранье, которое мне когда-либо впаривали!

— Это не вранье.

— Да ладно тебе. Я никогда не слышал об этом происшествии. И никто не слышал. Да об этом полете трезвонили бы во всех газетах. Весь мир бы узнал о таком!

— Ты забываешь, что все это произошло в крохотном городишке. Все держалось в страшном секрете и было похоронено навсегда. Всем очевидцам заплатили.

— Никто бы не смог скрыть такое, — упирался я.

Старик кивком пригласил меня в отдельную кабинку. Мы пересели. Теперь была моя очередь позаботиться о выпивке. Я подозвал официанта.

— Еще по две для каждого, — объявил я.

Старик молчал до тех пор, пока официант не принес заказ и не удалился.

— Правительство, — сказал он наконец, поднял первую кружку и разом выцедил мутное пойло почти до дна. — Это было правительство.

— Вот как?

— Да, они хотели заполучить секрет. Это могло бы сделать нашу армию самой сильной, почти непобедимой. Меня допрашивали, пробовали пытать, но я ничего не мог им рассказать дельного. Просто я не знал никакого секрета. А тем временем всех участников и свидетелей той игры — три-четыре сотни человек — тоже прорабатывали, я не знаю, как это повлияло на их жизни, но думаю, что они будут помнить об этом до самой могилы.

Я прикончил одну порцию и сказал:

— Знаешь, старик, убедительно ты сказки рассказываешь. Я почти верю тебе.

— Ты не обязан верить. Просто ты сказал, что хочешь летать, а я выпил прилично, и вот вспомнилось.

— Все правильно, — согласился я. — Но знаешь, я действительно хочу летать.

— Я могу научить, — сказал старик, подаваясь ко мне поближе, — я все же вычислил, как это происходит.

— Послушай, — насторожился я, — сразу предупреждаю: я не собираюсь за это платить.

— Даром.

— Идет. Учи.

Он посмотрел на меня через кружку, наполненную зеленоватой гнилухой.

— Перво-наперво: ты должен верить.

— Это непросто.

— Не всегда. Теперь следующее: когда ты будешь готов полететь — ты полетишь. Следи за моими руками. Делай, как я.

— Так?

— Так. Теперь — вдох, и закати глаза, будто ты хочешь увидеть свой затылок. Теперь думай о самом плохом, что с тобой случалось по жизни.

— Много чего было.

— Знаю, но выбери наихудшее.

— Хорошо, я выбрал.

— Теперь скажи СОЛЬЦЗИММЕР — и ты полетишь!

— СОЛЬЦЗИММЕР, — выговорил я и остался на месте.

— Эй, старый, ничего не получилось.

— Получится. Нужно выждать некоторое время и тренироваться.

— Слышь, старик, как тебя зовут?

— Бенни.

— Ну что ж, Бенни, я — Хэнк. И вот что я хочу тебе сказать, Бенни: никто так классно не вешал мне лапшу на уши, как ты. Или ты на самом деле псих, или лучший изо всех пиздоболов, каких только я встречал.

— Приятно было познакомиться с тобой, Хэнк, но я должен идти. Я работаю водителем автобуса, год до пенсии, и в 6:30 утра мне на маршрут. И так засиделся.

— Лу меня нет работы, Бенни, но я решил продолжить пить дома. Так что я иду с тобой.

Действительно, было уже довольно поздно, светила полная луна, опускался туман. Проститутки подавали знаки из припаркованных машин, зазывали в переулки. Я обитал в доме, что находился прямо за углом. Куда направлялся Бенни, я понятия не имел. Но не успели мы добраться до угла, как нам навстречу из тумана вышел здоровенный коп. Его только нам и не хватало. Похоже, что он-то как раз был рад встрече с нами.

— По-моему, вы перебрали, ребята, — заявил он. — Я думаю, вам лучше пройти со мной. Что скажете?

— СОЛЬЦЗИММЕР, — проговорил Бенни и стал подниматься.

Плавно проплыв перед копом, он продолжил подниматься, затем перемахнул здание «Бэнк оф Америка» и исчез.

— Ебаный в рот! — прошептал коп. — Ты видел?

— СОЛЬЦЗИММЕР, — сказал я.

Ничего не произошло.

— Эй, послушай, — теребил меня коп, — ты же был с этим парнем, да?

— СОЛЬЦЗИММЕР! — повторил я.

— Ясно, — таращился на меня коп. — Только что этот Сользимер улетел. Ты видел?

— Ничего я не видел.

— Ладно, кто ты такой?

— СОЛЬЦЗИММЕР!

И тут началось. Я почувствовал, что поднимаюсь, ПОДНИМАЮСЬ!

— Эй! Стой! Назад! — орал коп.

Я продолжал воспарять, и это было здорово. Я поднялся над «Бэнк оф Америка». Все-таки старик не врал, хотя и глаза у него были в кучу. Стало прохладно, но я продолжал полет. Когда я расскажу ребятам об этой ночи, о том, что случилось со мной, они ни за что не поверят. Пиздеж чистой воды. Я выполнил левый разворот и закружил над автострадой, испытывая возможности управления полетом. Выяснил, что маневренность низкая, разгон вялый, но в основном я был доволен жизнью.



Не у дел

Мэнни Хьюман пришел в шоу-бизнес, когда ему было шестнадцать. Сорок лет варки в этом котле не сломали его. Он работал в одной из гостиных отеля «Сансет». В маленькой гостиной. Он, Мэнни, был комиком. Вегас теперь уже не был тем, чем был раньше. Все деньги уплывали в Атлантик-сити, где появлялись новые имена, свежие идеи. Да, к тому же, еще эта хренова рецессия.

— Рецессия, — говорил Мэнни, — это когда твоя жена убегает с другим. А депрессия — это когда этот другой возвращает ее обратно. Кто-то вернул и мою. Кстати, есть такая штука — смех, и когда я обнаружу его, я дам вам знать…

Мэнни сидел в своей гримерной и приговаривал пинту водки. Он разглядывал свое отражение в зеркале: волосы почти проиграли битву с лысиной, нос кривой, печальные темные глаза…

«Черт, — думал Мэнни, — тут любой бы пупок надорвал. Ты понимаешь, что опускаешься, но вынужден продолжать в том же духе».

В дверь тихонько постучали.

— Входите, — отозвался Мэнни, — правда, здесь кроме пустоты и протухшего еврейского овоща никого нет…

Вошел Джо. Джо Сильвер. Он занимался ангажементом актеров для отеля. Джо взял стул, повернул его и сел, облокотившись на спинку стула. Джо сидел и смотрел на Мэнни. Сколько помнил себя Мэнни, Джо занимался ангажементом. Они были похожи, правда, Джо не выглядел таким бедным, как Мэнни. Глубоко вздохнув, Джо выпрямился и потер тыльную сторону шеи.

— Мэнни, твои шутки стали чересчур горькими. Может, ты слишком долго варишься в деле, и это обернулось против тебя. Ведь я помню времена, когда ты был смешным. Ты заставлял людей кататься по полу от смеха. Ты даже мог рассмешить огромную толпу. И это было не так давно…

— Вот как? — усмехнулся Мэнни. — Ты имеешь в виду прошлую ночь, Джо?

— Я имею в виду прошлый год. То есть, я не помню, когда точно…

— Да кончай, Джо. Не так все плохо, — отмахнулся Мэнни, продолжая разглядывать себя в зеркале.

— В гостиной почти никого нет, Мэнни. Ты их не привлекаешь. Твои шутки такие плоские, что их можно под дверь просовывать.

— Какие двери, такие и шутки.

— У нас двери-вертушки, Мэнни. Они закручивают тебя внутрь, но если ты не успеваешь выскочить, то выбрасывают обратно на улицу…

Мэнни повернулся и посмотрел на Джо.

— О чем это ты тут толкуешь, Джо? Я один из величайших комиков! В доказательство я могу показать вырезки из газет: «Величайший комик нашего времени». Ты прекрасно знаешь это!

— То было время застоя, Мэнни. Сейчас — другое! Мы должны собирать публику. А что у нас? Я могу выйти на сцену, бросить в зал горсть рису — и ни в кого не попасть!

— А может быть, людям не нравится, когда в них швыряют рисом, Джо. Может быть, они любят варить рис…

Джо покачал головой.

— Мэнни, ты на сцене выглядишь, как обозленный старик. Люди и без тебя знают, что мир — говно. Они хотят забыть об этом.

Мэнни глотнул водки.

— Ты прав, Джо. Я не знаю, что со мной такое. Понимаешь, опять наступают смутные времена в стране. Просто как в тридцатые. Я выхожу на сцену и смотрю, как эти свиньи жрут, пьют, они же все тупорылые. Понимаешь, у них мозги заплыли жиром. Откуда у них такие деньги? Я не понимаю этого, Джо.

Джо положил руку на плечо Мэнни.

— Послушай, не бери в голову. Это не твоя работа — что-то менять. Ты должен смешить до усрачки.

— Да я знаю…


— У нас двери-вертушки, Мэнни. Они закручивают тебя внутрь, но если ты не успеваешь выскочить, то выбрасывают обратно на улицу…


— Мэнни, как человек ты мне симпатичен… Ты транжиришь свои деньги на рулетку и баб, но меня это не касается. У каждого своя отдушина. Меня не волнует твоя водка… до тех пор, пока ты исполняешь свои обязанности. Но Эй-Джи сказал мне, если за столиками не прибавится народу, я потеряю свою работу. Ты не смешишь их, Мэнни! А это уже касается моей личной задницы! И мне уже тоже не смешно. Я уже подумываю, а не пригласить ли мне этого сосунка, Бенни Блю. Он не только может трепаться, но еще откалывает похабные фокусы с дутыми гондонами.

— Этот щенок — низкопробная подделка, Джо. Ты слышал, что он отмочил на днях? Нанюхался коки и обоссал горничную. Потом дал ей пять баксов и велел прийти вечером, чтобы повторить на бис!

— Слышал. Но на сцене он хорош. А меня только это должно волновать!

— Я коку не потребляю, Джо.

— Да мне плевать, что ты потребляешь! Меня волнует то, что ты делаешь! Твое имя на афишах у входа — а за столиками никого нет!

— Блядь! Ты что, не слышал? Это рецессия, Джо!

— И умоляю, Мэнни, хватит этих шуток про рецессию! Ты утомляешь людей! Они приходят посмеяться! И если они не возвращаются, значит, что-то не так, Мэнни!

Мэнни приложился к бутылке, потом повернулся и посмотрел Джо в лицо.

— Знаешь, что я хочу тебе сказать. Посмотри на свой кордебалет. Ты держишь одних и тех же телок в одних и тех же костюмах по три-четыре сезона! У них уже сиськи висят до колен, а жопы выросли больше, чем наш национальный долг! Она… они все прожженные бляди! «Лебеди», блядь! Назови их «Лишайные вороны»! Никто не хочет смотреть, как кучка больных проституток в такт дергают ногами!

— Мы не можем заказать новые костюмы, Мэнни. Ты знаешь, сколько это стоит?

— Ну, тогда хотя бы обнови старые.

— Мэнни, костюмы — это не проблема. Ты — наша проблема. Или ты работаешь, или уходишь. Я приглашу Бенни Блю с его ебаными «Пузырями».

— Работаешь? Что значит — работаешь?

— Не цепляйся к словам. Я хочу, чтобы ты взбодрился и выбрался из мрака. И знай: я не могу подставлять свою жопу, защищая твою.

— Спасибо, Джо.

— Надеюсь, ты в курсе, у Джины рак груди. Меня заебали больничные счета.

— Я в курсе…

Мэнни протянул Джо бутылку.

— Глотни водки.

— Спасибо…

Джо отхлебнул.

— Слушай, Мэнни, ну, а как ты вчера метнул кости?

— Ты не поверишь, я срубил полторы косых.

— Здорово! Только знаешь, Мэнни…

— Да?

— Придержи их у себя в кармане.

Джо встал и направился к двери.

— Эх-ма, думал, ногу подвернул, а оказалось — обе переломал, да еще ключицу в придачу, — проворчал Джо.

— Как насчет малоберцовой кости?

— Можно, до кучи.

Мэнни остался один на один со своим отражением в зеркале и сосредоточился на пинте водки. Со сцены доносился мужской голос, распевавший сопливо-сентиментальную любовную балладу. Вот таким пидорам никогда не отказывают, думал Мэнни. Бабам нравится их блеянье, мужики их терпят, потому что считают себя лучше. Этого певца Мэнни знал. Выкидыш из колледжа Пасадены с бакенбардами до самых мудей. Этот пидор потреблял ванильный эль и развлекался на игорных автоматах вместе со своими бабушками. Шику в нем было не больше, чем в кошачьей жопе.

В дверь снова постучали.

— Твой выход, Мэнни…

Мэнни основательно приложился к бутылке, посмотрел в зеркало и высунул язык. Язык был серый с белым налетом. Мэнии сплюнул.

На сцене стояла жара, горел яркий свет. Мэнни обвел взглядом гостиную. За столиками сидело пять или шесть пар. А всего было 26 столов. Посетители выглядели слишком угрюмыми. Между собой они не разговаривали и практически не двигались. Только поднимали и опускали свои стаканы, да заказывали еще выпить.

Ну что ж, приветствую вас… друзья мои, — начал Мэнни. — Вы знаете, в принципе, между мной и Джонни Карсоном большой разницы нет. Просто Джонни каждый вечер одевает новый костюм. Дважды в одном костюме вы его не увидите. Интересно, что он делает со всеми этими костюмами? Одно я могу сказать наверняка: он не отдает их Эду Макмахону…


Мэнни основательно приложился к бутылке, посмотрел в зеркало и высунул язык. Язык был серый с белым налетом. Мэнни сплюнул.


Тишина.

— Макмахон слишком высокого мнения о себе, чтобы влезть в штаны Карсона. Знаете об этом? Похоже, знаете. Да, это не очень смешно. Но я люблю не спеша подводить слушателей к пониманию моего юмора, можно сказать, подкрадываться…

— Будем надеяться, к рассвету ты подползешь! — выкрикнул здоровенный пьяный жлобина с заднего столика.

Мэнни вгляделся в темноту гостиной, откуда последовала реплика.

— А, я вижу тебя, мой язвительный друг. Трудно не заметить такой громадный пердак! Слушай, если тебе в заднее сопло вбить статую королевы Марии, то там еще останется место для Восточного плаца.

— Ты, урод безмозглый! — заорал в ответ пьяный верзила. — Не умеешь языком трепать, так, может, хоть чечетку сбацаешь?

— Я… — начал было Мэнии.

— Или вообще испарись лучше! — выкрикнули с другого столика.

Мэнни подождал, пока они угомонятся.

— Я вас понимаю, вы в задрочке, ваши бабы спят с арабами, а вам пришлось продать свои «фольксвагены», чтобы рассчитаться по закладной, но я хочу рассмешить вас, несмотря ни на что.

— Так давай, смеши, хуесос жидовский! — выкрикнул верзила.

— Благодарю за напоминание, — едва слышно проговорил Мэнни. — Если вы закончили ерошить лобки ваших соседок, я, пожалуй, начну свое выступление.

— Поторопись. Уже светает!

— Окей. Слышали про солдата-сверхсрочника, который заказал себе по почте черную шлюху?

— Слыхали такое!

— А про большой сюрприз от Нэнси для президента Рейгана?

— Прошлой ночью рассказывал!

— Так ты и вчера здесь был?

— Был.

— Значит, ты такой же кретин, как и я. Только есть небольшая разница — мне за это платят.

— Я и завтра приду, но если ты все еще будешь здесь, тогда уже мне должны будут заплатить!

Раздались аплодисменты. Мэнни выдержал паузу.



— Ты, жидовская морда, это не смешно! Никто не может так разговаривать с моей женщиной!



— Знаете, что рознит вас с трупами на кладбище? Они лежат, а вы — сидите, — сказал он почти нежно.

— А знаешь, в чем разница между кладбищем и твоим представлением? Там за вход платить не надо!

Cмех. Мэнни проигнорировал.

— Откуда вы такие взялись? Из матки или, может, из чего-нибудь более странного?

— Мы-то из матки! А вот ты откуда вывалился?

Мэнни вытащил из стойки микрофон и уселся на край сцены, свесив ноги вниз. Вытянув из кармана бутылку с остатками водки; он осушил ее и отбросил в сторону.

— Народ, а вы мне нравитесь. В вас говна больше, чем во всех сортирах мира. Знаете, раньше я выступал с Ленни Брюсом.

— То-то он кони двинул от передозировки!

— А вы, милые дамы? Откуда вы такие взялись? У меня такое ощущение, что вас привезли из Музея восковых фигур. Слушайте, вам не нужны свечки для ваших слипшихся дырок?

— Ты, жидовская морда, это не смешно! Никто не может так разговаривать с моей женщиной!

Это был пьяный верзила. Он стал подниматься из-за стола. Его размеры потрясали. Словно приливная волна, гора плоти ринулась на Мэнни. Комик оцепенел.

Прожектора на сцене замигали. Грянул оркестр. На сцену с топотом высыпали девочки из кордебалета. Замелькали толстые ляжки и обвисшие груди.

Когда верзила был уже совсем близко, Мэнни вдруг очнулся и пнул его по яйцам. Здоровяк громко крякнул, присел, но не упал. Мэнни вскочил и попытался ретироваться, но верзила успел схватить его за штанину. Мэнни пластом грохнулся на сцену. Верзила подтянул его к себе, схватил за шиворот, поднял над головой и швырнул на пустующий столик возле сцены, как раз в то время, когда в гостиной появились охранники отеля. Оркестр продолжал играть. Девицы задирали ноги так высоко, как только могли.

Немногим раньше в гостиной появился Бенни Блю. Он стоял в глубине у входа. Бенни всегда носил с собой свой реквизит. Он достал его и стал приводить в рабочее состояние. Довольно быстро он надул здоровенный член с висящими яйцами.

На эстраде зажглась новая звезда.



…но верзила успел схватить его за штанину. Мэнни пластом грохнулся на сцену.




Примечания к рассказу «Не у дел»

Джонни Карсон, американский комик. Родился 25 октября 1925 года в Корнинге, штат Айова. В 1943–1946 служил в армии на Тихом океане. Во время учебы в университете Небраски писал сценарии программ для студенческого радио. Затем создал шоу «Погребок Карсона», с которым выступал в Лас-Вегасе и Лос-Анфкепесе. Начиная с 1962 вместе с Эди Макмахоном вел ежевечернюю развлекательную программу на Эн-Би-Си. О значимости и тематике юмористических монологов Карсона можно судить по названию одного из них — «Великая нехватка туалетной бумаги», после которого количество продаваемой туалетной бумаги в 1973 выросло в несколько раз. Для миллионов американцев Джонни Карсон был «последним человеком, которого они видели, отходя ко сну», а потому его уход с телевидения в 1993 многие расценили как «невосполнимую потерю». В настоящее время вместе со своей четвертой женой Алексис Маас Карсон живет в городе Норфолке, штат Небраска.


Эд Макмахон, американский комик. Родился 6 марта 1923 года в Детройте. Окончил Католический университет в Вашингтоне. Во время Второй мировой и Корейской войн служил в ВВС США на Тихом океане.

После демобилизации Макмахон начал карьеру на телевидении. В 1959–1962 он составил дуэт Джонни Карсону в юмористическом шоу «Кому вы верите?», а затем вместе с ним перешел на Эн-Би-Си, где стал со-ведущим ежевечерней развлекательной программы. Дважды Макмахон появлялся на «большом экране» — в драме «Происшествие» (1967) и в комедии «Забавные приключения Дика и Джейн» (1977). Также он играл роли в сериалах и был ведущим нескольких игровых теле-шоу.

Макмахон был дважды женат и имеет пятерых детей. После «отставки» Карсона он постепенно поменял свой «телевизионный имидж» и в последние годы выступал в качестве ведущего утренних образовательных программ, предназначенных для семейного просмотра.


Нэнси Роббинс родилась в 1923 году в Нью-Йорке в семье торговца машинами и театральной актрисы. Окончив колледж и некоторое время проработав в универмаге, Нэнси решила покорить экран и бродвейскую сцену. Стараниями своего «покровителя» вице-президента «Метро-Голдвин-Мейер» Б. Таи, актриса сыграла несколько проходных ролей, однако так и не смогла выбиться в звезды. По признанию самого Б. Таи, «она была привлекательной женщиной, но не красавицей. Милая, хорошо воспитанная девушка».

В 1951 в сети этой «милой девушки» попал тогдашний председатель профсоюза актеров Рональд Рейган (род. в 1913) — стареющий кумир экрана и начинающий перспективный политик. 4 марта 1952 года они обвенчались, причем для Рейгана это был второй брак (в 1940–1948 он был женат на известной актрисе Джейн Вайман).

Дальнейшая политическая карьера Рейгана шла по нарастающей, и в 1980 он победил на выборах президента США в качестве кандидата от Республиканской партии. Супруга была для него постоянной опорой и своеобразной «музой» — недаром актер Д. Стьюет однажды сказал, что «если бы Ронни в свое время женился не на Джейн Вайман, а на Нэнси, то он бы уж точно получил „Оскара“. Об этом она позаботилась бы». Между тем, «Оскар» достался Джейн Вайман, а Нэнси получила мужа-президента и титул «первой леди».

Период президентства Рейгана (1981–1989) был удачен — как для экономики США, так и для американской внешней политики. Между тем, большинство наблюдателей сходились на том, что почти все решения глава государства принимает не самостоятельно, а лишь после консультаций с супругой.

С 1989 чета Рейганов проживает в Лос-Анджелесе в фешенебельной части города Бель-Эр. В настоящее время у экс-президента прогрессирует старческое слабоумие: он практически потерял память и перестал узнавать окружающих.


Ленни Брюс — сценический псевдоним Леонарда Альфреда Шнейдера. Родился 13 октября 1923 года в Нью-Йорке. Вырос в полубогемной среде: его мать Салли Марр была известной танцовщицей чарльстона и неоднократно выигрывала танцевальные турниры.

Уже в юности Ленни баловался наркотиками, а в 1948 впервые выступил с собственной юмористической программой на сцене одного из нью-йорских клубов. Впрочем, произносимые им монологи были не столько юмористическими, сколько сатирическими, и задевали многих весьма влиятельных политиков и общественных деятелей. Американская молодежь сделала его своим кумиром, зато «большой зуб» на артиста имели президент Дуайт Эйзенхауэр и вице-президент Ричард Никсон. Что касается главы американской католической церкви кардинала Спеллмэна, то он его просто ненавидел.

Сам Ленни, не стесняясь, называл вещи своими именами, используя при этом самые крепкие выражения. Известны его слова: «Я не комик и не больной. Это мир болен, а я его врач. Я хирург, мой скальпель направлен на фальшивые ценности. Я не действую. Я только говорю. Я Ленни Брюс».

Бурный брак артиста со стриптизершей Хонни Харлоу закончился не менее бурным разводом и усугубил тягу Ленни к наркотикам. Несколько раз он арестовывался за хранение зелья, но благодаря протестам общественности отделывался символическими наказаниями. В последний раз Брюс появился на сцене в Сан-Франциско 26 июня 1966 года, а 3 августа того же года он скончался на своей голливудской вилле от передозировки наркотиков. Впрочем, существуют версии, будто знаменитый комик покончил жизнь самоубийством или даже был устранен по приказу властей. В 1974 кинорежиссер Боб Фосс снял о комике художественный фильм «Ленни» с Дастином Хофманом в главной роли.

На вершине

Марти позвонил, дверь открыл громила и повел его по длинному коридору. В конце коридора громила открыл другую дверь и впустил Марти в большую комнату, где за столом сидел Кейсимейер.

— Садись, — сказал Кейсимейер.

Марти сел на стул перед столом. Громила удалился, но не далеко. Внешность Кейсимейера ничем выдающимся не обладала, но он был всем (если что-то может быть чем-то), и не только в этом городе, но и во многих других городах и даже странах.

— Марти, как долго ты работаешь киллером?

— Сколько себя помню, сэр. И никогда не привлекался. Всегда найдется лох, на которого можно повесить свою вину.

— Ну, и кто твои жертвы?

— Да вы не хуже меня знаете, сэр: обои Кеннеди, М. Л. Кинг и много-много еще.

— Не ты грохнул Хью Лонга?

— Тогда я был еще слишком маленький. Это сделал мой отец.

— Адова семейка.

— Спасибо, сэр.

— Сигару? — предложил Кейсимейер.

— Нет, спасибо, сэр, я не курю.

Кейсимейер швырнул в Марти сигарой. Она ударилась о грудь и упала на пол.

— Подними, разверни и прикури. Я хочу видеть, как ты куришь.

Марти поднял сигару, снял целлофановую обертку, откусил кончик.

— У меня нет огня, сэр, — сказал он, удерживая сигару зубами. Кейсимейер нажал на кнопку. Дверь отворилась, вошел громила.

— Перси, подпали парня, — приказал Кейсимейер.

— Всего или только сигару, мистер Кейсимейер?

— Сейчас только сигару.

Пока Перси исполнял приказание, Кейсимейер приготовил сигару для себя.

— И мне дай огоньку, толстяк.

— Слушаюсь, мистер Кейсимейер.

Перси обошел стол и поджег сигару босса.

— Спасибо, толстяк, будь неподалеку.

— Слушаюсь, мистер Кейсимейер.

Кейсимейер развалился в кресле, попыхивая сигарой.

— Да… — удовлетворенно пробормотал он и посмотрел на Марти. — Нравится сигара?

— Да, мистер Кейсимейер.

— Ну, тогда я хочу, чтобы ты прижег ею свою левую ладонь.

— Что?

— Ты слышал, что я сказал. Выполняй.

Марти уставился на Кейсимейера.

— Объясните, в чем моя вина, мистер Кейсимейер!

— Даю тебе 15 секунд. Или ты прижигаешь ладонь, или лишишься кисти, а может, всей руки или даже больше…

Марти сидел неподвижно и смотрел, как Кейсимейер затянулся сигарой и выпустил душистый дым тонкой струйкой.

— Пять секунд…

Марти закрыл глаза и прижал горящий конец сигары к ладони левой руки.

— О Господи, боже мой! — не выдержал он и закричал.

— Заткнись! Прижимай крепче эту суку!

Марти прижал сильнее, рыча и кусая нижнюю губу.

— Отлично. Продолжай курить…

Марти вернул сигару в рот. Она заметно дрожала в его губах.

— Дай ему прикурить, толстяк. Я вижу, что сигара потухла…

Перси исполнил указание и снова занял свое место у двери.

— Когда у тебя день рождения, толстяк? — поинтересовался босс, который не сводил с него глаз.

— Девятого января, сэр.

— Напомни мне, я пришлю тебе цыпленка.

— Спасибо, сэр.

Кейсимейер снова перевел взгляд на Марти, который посасывал сигару и все косился на свою левую руку.

— Ну что, долбоеб, ты убил не того человека.

— Что?

— Мы хотели, чтобы ты убрал Генри Мунозу.

— Я убрал.

— Ты убил другого!

— Сэр, но фотография, повадки, манера одеваться… все совпадало. Он сидел за тем же столиком в том же ресторане в то же самое время, когда он обычно ужинает. Он даже заказал то же самое: и закуску, и вино!

— Ты перестарался, кретин, и вышиб мозги не тому человеку! Плохая работа! Удивительно, что ты не прикончил метрдотеля!

— Прошу прощения, сэр, дайте мне еще один шанс!

— Ну почему люди проявляют такую блядскую некомпетентность, Марти?

— Я не знаю, сэр. До этого у меня не было ни одного прокола!

— Ты знаешь, — продолжил Кейсимейер, — однажды я пришел в ресторан и заказал бифштекс с кровью. И знаешь, что я получил?

— Нет, сэр.

— Мне принесли почти сырой кусок говна!

— Вы имели право вернуть его, сэр.

— Я поступил лучше. Я купил ресторан и поджарил шеф-повара.

— Я никогда не стрелял в метрдотелей, сэр.

— Я заказал для своей машины новый номерной знак. Я попросил их, чтобы на нем было слово СМЕРТЬ, а они сказали, что не могут выдать мне такой номер. Ну почему люди так некомпетентны?

— Не знаю, сэр.

Кейсимейер посмотрел на Перси.

— Толстяк, откуда эта блядская некомпетентность в людях?

— Я не знаю, сэр.

— Иногда я чувствую себя совершенно одиноким в этом мире. А порой я просто знаю, что так оно и есть.

Повисло молчание. Кейсимейер посасывал свою сигару, выпуская струйки дыма в потолок…

— Послушайте, мистер Кейсимейер, — прервал молчание Марти, — позвольте мне разобраться с Генри Мунозой. В этот раз ошибки не будет!

— Это точно?

— Дайте мне один выстрел, сэр.

— Хорошо, ты получишь свой выстрел. Встать!

Марти вскочил.

— А ну, дай-ка сам себе пинка под жопу!

— Что? Как?

— У тебя пятнадцать секунд, чтобы разрешить эти вопросы.

Марти ударил себя левой ногой, но до задницы не достал. Тогда он попытался правой. Безрезультатно. Марти пробовал то правой, то левой. От безуспешных попыток глаза его расширялись, наполняясь страхом и ужасом. Кейсимейер начал смеяться, он смеялся и смеялся. В конечном итоге босс отбросил сигару, схватился за живот и закатился от хохота.

— Все, достаточно! — приказал Кейсимейер, резко оборвав смех.

Он глянул на Перси.

— Толстяк, въеби-ка ты ему под жопу! Да так, чтобы он вылетел в эту дверь! А потом выпизди на улицу!

— Прошу вас, мистер Кейсимейер, я уберу Мунозу! Я вышибу ему мозги, а яйца принесу вам!

Кейсимейер кивнул Перси.

Первый пинок вышвырнул Марти за дверь. Перси последовал за ним и пинками погнал по коридору. Выпихнув Марти на улицу, он вернулся в кабинет босса.

Кейсимейер раскуривал новую сигару. Перси занял свое место у двери.

— Мистер Кейсимейер, он не мог ошибиться.

Кейсимейер выпустил дым.

— А он и не ошибся, толстяк, убил, кого и следовало.

— То есть он все же пришил Мунозу?

— Да он размазал его мозги по столу. Отличная работа.

— Тогда почему…?

— Никогда не задавай мне этот вопрос, толстяк!

Перси печально потупился. Кейсимейер заметил это.

— Ну, ладно-ладно, без сантиментов! Я расскажу тебе. Просто я устал от него. И, к тому же, он слишком много знает. Слишком долго он на меня работал. Как я могу быть уверен, что он однажды не заговорит?

— Да-да, все правильно. Что я должен сделать?

— Убить убийцу. Сегодня — крайний срок. Эта должна быть его последняя ночь на земле.

— Значит, вы просто устали он него, босс, так?

— Да, можно так сказать.

— Босс, значит, когда-нибудь вы и от меня устанете?

— Перси, ты меня удивляешь! Кошка устает от мышей?

— Нет.

— А рыба от воды?

— Никогда, мистер Кейсимейер.

— Вопрос исчерпан. Ты можешь идти.

Перси вышел из кабинета и пошел к своему посту у входной двери. Он старался шагать тихо, насколько это возможно туше в 275 фунтов.

Кейсимейер выждал немного, затем нажал кнопку на селекторе и поднял трубку.

— Бивис? Мы должны избавиться от Перси. Почему? Никогда не задавай мне этот вопрос, Бивис! Ну, хорошо, кретин слишком много знает. Тебе от этого стало легче? Отлично, и сделай это в течении последующих 12 часов.

Кейсимейер дал отбой.

Оставаться на вершине — тяжкая участь. Никто еще не смог осознать это в полной мере. Стойкость. Подвижность. Хитрость.

Босс снова поднял трубку и нажал другую кнопку.

— Алло, Пэй? Отлично, принеси пару бутылочек белого вина. Я склонен к сумасбродству сегодня, поэтому оденься в тот просвечивающий костюмчик, который истрепался и разорвался в сушке. И волосы распусти, я хочу, чтобы они были спутаны, как у ведьмы. Давай, пошевеливайся!

Кейсимейер положил трубку, откинулся в кресле и стал ждать.

Вдруг он приметил жирную муху, которая кружила по его кабинету. Босс достал из стола пистолет 45 калибра, снял с предохранителя и стал целиться в проклятую тварь.



Примечания к рассказу «На вершине»

Джон Фитцжеральд Кеннеди, американский политический деятель. Родился 29 апреля 1917 года в Бруклине, Нью-Йорк, в семье католика-миллионера. Закончил Лондонскую школу экономики и Гарвардский университет. В 1941–1945 служил в ВМФ США на Тихом океане, где принял непосредственное участие в боях с японцами и даже был контужен.

После демобилизации молодой и полный сил «ветеран войны» занялся журналистикой и вступил в Демократическую партию. В 1947–1953 он был членом палаты представителей Конгресса США. В 1953–1961 занимал пост сенатора.

В 1953 Джон вступил в брак с 24–летней журналисткой Жаклин Ли Бувер. Изящная и обаятельная красавица-жена сильно повысила акции Кеннеди в глазах избирателей. 20 января 1961 года, одержав триумфальную победу над кандидатом республиканцев Р. Никсоном, он вступил в должность президента США.

Во внутренней политике Кеннеди выдвинул т. н. «Программу новых рубежей», предусматривающую снижение налогов и увеличение темпов экономического роста. Во внешней политике произошел переход от доктрины «отбрасывания коммунизма» к доктрине «гибкого реагирования». Впрочем, новые методы не уберегли американскую администрацию от скандальной попытки свергнуть режим Ф. Кастро на Кубе (в 1961) и едва не привели к Третьей Мировой войне (т. н. Карибский кризис 1962).

Тем не менее, смерть президента, застреленного в Далласе 22 ноября 1963 года, стала для США настоящей трагедией. Официально убийцей считался Ли Харви Освальд — человек с весьма неустойчивой психикой и довольно темным прошлым, однако в качестве подлинных организаторов этого преступления журналисты называли ЦРУ, ФБР, КГБ, итальянскую мафию, и т, д.

Внезапная гибель Освальда, застреленного владельцем казино Д. Руби, который возжелал «отомстить за президента», так и не позволила раскрыть подлинные причины «далласской трагедии».


Роберт Фрэнсис Кеннеди, американский политический деятель. Родился 20 ноября 1925 в Бостоне. С 1957 работал на ответственных должностях в Государственном департаменте США, а в 1961–1964 занимал пост министра юстиции в администрации своего брата и его преемника Л. Джонсона.

В 1968 Роберт Кеннеди объявил о намерении добиваться выдвижения своей кандидатуры от Демократической партии на очередных президентских выборах. Такое решение вызвало взрыв энтузиазма у вдовы Джона Кеннеди Жаклин: «Это же великолепно! Мы снова вернемся в Белый дом». «Кого ты имеешь в виду под этим „мы“?» — холодно поинтересовалась Этель, жена Роберта.

В любом случае, энтузиазм Жаклин оказался преждевременным. 5 июня 1968 года Роберт Кеннеди был смертельно ранен в Лос-Анджелесе выходцем из Иордании Сирханом Сирханом и скончался на следующий день.


Мартин Лютер Кинг, американский политический деятель. Родился 15 января 1929 года в Атланте, штат Джорджия. Окончил Бостонский университет со степенью доктора философии. В 1954 стал баптистским пастором и принял активное участие в борьбе чернокожего населения Америки против расовой дискриминации. В 1957 создал и возглавил организацию «Южная конференция христианского руководства».

Пропагандируемая Кингом тактика массовых ненасильственных действий помогла избежать многих кровопролитий и в то же время оказалась достаточно эффективным средством борьбы против расизма.

В 1964 негритянский лидер получил Нобелевскую премию мира. Однако отношение к Кингу со стороны американского руководства отнюдь не было доброжелательным. Немалое раздражение вызвали его выступления против войны во Вьетнаме, а также заявление о поддержке на грядущих президентских выборах соперника Джонсона сенатора Р. Кеннеди.

4 апреля 1968 года, незадолго до запланированного марша бедняков на Вашингтон, доктор Мартин Лютер Кинг был застрелен в Мемфисе (штат Теннеси) уголовником-рецидивистом Д. Эрлом Реем.


Хью Лонг, американский политический деятель. Родился в 1893 году в поместье Уинн Пэриш, Луизиана. В 1913 женился на Розе Мак — Конелл и поступил в юридическую школу. Став адвокатом, Хью Лонг в нескольких судебных процессах довольно удачно отстаивал интересы рабочих, борющихся против нефтяной корпорации «Стандарт Ойл». С тех пор за молодым юристом закрепилась репутация «защитника слабых и обездоленных».

Сначала 1920–х Лонг занялся политикой. В 1928 под патетическим лозунгом «Каждый человек — король» он победил на выборах губернатора Луизианы в качестве кандидата от Демократической партии.

Родной штат превращается в своеобразную «вотчину» Лонга. В 1932 новым губернатором Луизианы стал его закадычный друг О. К. Аплен, а сам Лонг переместился в Вашингтон, в кресло сенатора. Правда, в столице ему не очень понравилось. В интервью прессе Хью Лонг признался: «Здесь, в Вашингтоне, я всего лишь маленькая рыбка, но я настоящая Царь-рыба, когда нахожусь в Луизиане». После этого откровения за сенатором утвердилось прозвище «Царь-рыба». Напористость, с которой Хью Лонг отстаивал интересы своих избирателей, принесла ему репутацию «демагога и популиста». И все же популярность «Царь-рыбы» постоянно росла, и на выборах 1936 он имел все шансы составить конкуренцию своему коллеге по партии Ф. Д. Рузвельту. Однако 9 сентября 1935 года в Батон-Бридже Хью Лонг был смертельно ранен в живот доктором Карлом Уэйсом и скончался на следующий день.

Впоследствии брат сенатора Эрл К. Лонг трижды избирался на пост губернатора Луизианы, а его сын Рассел, подобно отцу, дорос до должности сенатора. Яркая и колоритная личность Хью Лонга произвела большое впечатление на современников и стала прототипом главного героя в нашумевшем романе Роберта Пенна Уоррена «Вся королевская рать».

Слава

Джон Марлоу и его агент Дэвид Хадсон сменяли друг друга за рулем. Когда они, миновав холмистую местность, выехали на равнину, машину вел Джон. Убегающая за горизонт дорога казалась бесконечной. Дэйв закурил и высказался:

— Блядь, если бы полетели на самолете, то сейчас уже лежали бы себе в мотеле в Нью-Йорке и заказывали выпивку…

— Извини, Дэйв, но еще одного такого полета, как в последний раз, я бы не вынес.

— А что случилось?

— Да сначала все шло гладко, в аэропорту проблем не было, и я уже стал подумывать, что все пройдет нормально, но тут мы загрузились в самолет, расселись по своим местам, и вышла стюардесса, чтобы принять заказы.

— Ну, и?

— Ну, и я заказал выпивку. Она прищурилась, осмотрела меня со всех сторон и дальше повела себя совершенно непрофессионально, заорав на весь салон: «Вы — Джон Марлоу, так ведь?!»

— И что дальше?

— Что дальше? Все пошло прахом! Весь полет люди подходили ко мне за автографами, таращились на меня со своих мест.

— Ты считаешь, что это плохо? Я лично — нет.

— Побудь ты в моей шкуре хоть немного, Дэйв, то изменил бы свое мнение. Пойми, ты никогда не можешь быть самим собой, не чувствуешь себя свободным, ни на секунду не позволяешь себе расслабиться.

— Ну, ты же хотел быть актером. Только пять лет назад никто и не подозревал о твоем существовании.

— Мне нравится лицедейство, это все, что я умею. Но вот тут-то обнаруживается потребность в одиночестве. До тех пор, как ты не потеряешь его, ты не сознаешь, чем обладал.

— Блядь, мужик, подумай, какие ты загребаешь бабки! Потерпи немного!

Марлоу рассмеялся.

— Ты прав, конечно. Но, знаешь, черт возьми…

Некоторое время они ехали молча. «По крайней мере, здесь никого нет, — думал Джон. — Только зайцы, змеи и кусты».

— Там, в самолете, — снова заговорил Джон, — самое поганое, что они показывали один из моих фильмов. Прикинь, какая засада! Я тут — в салоне, и они смотрят меня по ящику. Мой худший фильм — «Наемный убийца». Я должен был смотреть вместе с ними. В конце все аплодировали.

Агент затушил сигарету в пепельнице.

— Ты знаменитый человек, Джон. Ты ухватил удачу. Знаешь пословицу: «Чем дальше в лес, тем больше дров»?

— Да знаю, но еще я знаю, как это здорово — ехать вот так в полном одиночестве.

— Ау, Джон, я здесь!

— К тебе это не относится. Ты всегда со мной. С тобой я могу расслабиться. Блядь, ты просто не представляешь, как это хуево, когда ты не можешь просто сходить в магазин, зайти и продлить водительские права или, там, перекусить где-нибудь без того, чтобы тебя не узнали. Ты лишен всех этих обычных мелочных вещей, которые проделывает простой человек. И это, оказывается, кромешный ад.

Популярный актер съехал на обочину и отрыл дверцу.

— Поведи ты немного, Дэйв.

Они поменялись местами и поехали дальше.

— Я даже настоящую подругу завести не могу, Дэйв. Я постоянно думаю, что и эта со мной только потому, что я знаменит.

— А я не думаю, Джон, я просто ебу их всех подряд.

— Это надоедает очень быстро. Хочется чего-нибудь настоящего, искреннего.

— Все этого хотят, да вот получают немногие.

— Ты прав. Я стал занудой, постоянно скулю, я понимаю. Но вот странная штука с этой славой происходит: я ее вовсе не чувствую. Понимаешь, я себя чувствую так, как всегда чувствовал. Это в глазах толпы я знаменитость. Все это, как сон, ну… не знаю, понимаешь ты меня или нет…

— Да к чертям собачьим все это! Ты работаешь на меня, а я на тебя. И все!

— Да ты не понял, Дэйв. Я не это имел в виду, я же все понимаю. Ты отличный агент, я хороший актер, и от этого нам никуда не деться…

— О, смотри, — перебил его Дэйв, — впереди кафе. Давай остановимся. Я хочу пива и бутерброд какой-нибудь.

— Давай.

Они оставили машину на стоянке и вошли в кафе «У Луи». Часы показывали два. В кафе было грязно и пусто. За прилавком болтали официантка и повар. Друзья сели и стали ждать. Официантка глянула на них мельком и продолжила разговор. Она знала, что в окрестности более двадцати миль никаких заведений нет.

— Отличное местечко, — сказал актер, — тихое.

— Да, но у меня в глотке пересохло.

— Слушай, Дэйв, а с какого хуя мы поперлись в Нью-Йорк?

— Условие контракта. Подписывал его ты. Место презентации — Нью-Йорк Сити. Интервью в «С добрым утром, Нью-Йорк» о твоем новом фильме. Отличная реклама.

— Говно.

— Под ним твоя подпись. Эй, сколько можно ждать!

Официантка — дородная девица лет двадцати двух в розовом платье и белых теннисных тапочках — направилась к посетителям. На ее фартуке красовались слова: Я ОБСЛУЖИВАЮ БЫСТРО И КАЧЕСТВЕННО. Она подошла к столу и уставилась в окно, будто там увидела нечто примечательное. Не переставая жевать резинку, она проговорила:

— Я Эва. Меню у нас нет, все написано на доске.

Действительно, на стене висела черная доска, и мелом на ней было накарябано:

Куриный бульон

Чили

Пирог

Сэндвичи

Тэмали

Пиво


— Мне бургер с луком и пиво. Пиво сразу, — заказал агент.

Девица продолжала таращиться в окно.

— А мне ростбиф-сэндвич и кофе, — заказал актер.

Официантка не сразу оторвалась от окна, но потом вдруг резко, будто в ярости, развернулась и ринулась прочь. Джон с Дэйвом уставились на энергично движущиеся под розовым платьем пухлые ягодицы. Бросив на ходу пару слов повару, Эва скрылась. Прошло немало времени, пока она снова появилась с бутылкой пива, накрытой стаканом, и чашкой кофе на блюдце. Она с грохотом поставила пиво перед Дейвом и взглянула на Марлоу — в первый раз.

Взгляд ее остановился, она слегка прищурилась, челюсти прекратили терзать жвачку. Она встала как вкопанная с чашкой на блюдце. Рука начала подрагивать. Чашка заплясала и забряцала на блюдце. Кофе стал плескаться через края.

— Ой… о-ё-ё-й, вы Джон Марлоу, так ведь!

— Да, думаю, вы правы. А это мой друг Дэйв Хадсон.

— Приятно познакомиться, мэм, — сказал Дэйв.

— ДЖОН МАРЛОУ!

Она еле поставила чашку на стол. Рот ее так и остался открыт, превратившись в маленькую круглую дырочку. Глаза округлились. Эва часто и глубоко задышала.

— Господи, мамочка родная, — взвизгнула она, — я чуть коленки не обмочила!

— Послушайте, — сказал актер, — принесите мне тоже пива, пожалуйста.

Официантка испарилась, но тут же объявилась с пивом и ручкой. Она поставила бутылку перед актером и вытянула салфетку из вазочки.

— Мистер Марлоу, не оставите на память автограф, прошу вас? И напишите: «для Эвы, Эвы Эванс!»

Потом актер и агент ждали свои бутерброды. Официантка стояла рядом с поваром, который не мог оторвать глаз от посетителей.

Вдруг от плиты повалил дым. Повар спалил бургер. Пришлось заправлять новый. Официантка выскочила из-за прилавка и шмыгнула к телефону. Актер и агент видели, как она набирает номер за номером и что-то возбужденно шепчет в трубку.

— Началось, — обратился актер к агенту. — Вот о чем я тебе говорил, — он поднял свое пиво и махом ополовинил.

— Я голоден, — попытался оправдаться агент, — мне нужно что-нибудь проглотить. Сейчас заберем жратву и смотаемся.

— Будем надеяться, — отозвался актер, — что в этой ебучей дыре живет немного народу. Я что-то не видел ни домов, ни ферм поблизости, а ты?

— Нет.

Официантка закончила обзвон и подошла к столу очень близко.

— Сэндвичи вот-вот будут готовы, еще одну минутку!

— Если можно, побыстрее, пожалуйста, — попросил Джон Марлоу.

— Конечно, сэр! Луи сказал — бесплатно. Это для нас огромная честь! О, Господи, я точно сейчас обделаюсь!

— Леди, заклинаю, — взмолился Джон Марлоу, — не надо.

— А я видела вашу последнюю картину, где вы отказались от всего ради жизни с любимой краснокожей девушкой в резервации! — выпалила официантка.

— А это был случайно не Джон Уэйн?

— Нет, что вы, мистер Марлоу! Это были вы!

И тут они услышали рокот двигателей. Вскоре к кафе стали подъезжать мотоциклы, грузовички, пара дряхлых фургонов — «Форды», «Шевроле» — ни одной иномарки. Достославный народ глубинки. На стоянке поднялось облако пыли. Двери кафе заскрипели, и вскоре все места за стойкой были заняты. Большинство прибывших — мужики, но были и три женщины. Все сидели и смотрели прямо перед собой и время от времени, как бы случайно, поворачивались и таращились на своего кумира.

«Возможно, все они неплохие люди, — думал Джон Марлоу, — но они нервируют меня».

Все чаще и чаще люди поворачивались и рассматривали их.

— О черт, — прошептал агент, — кажется, я начинаю понимать, о чем ты талдычил в машине.

— Скоро тебе предстоит укусить сэндвич перед взорами этих глаз.

— Я уже не голоден. Поехали отсюда!

— Давно готов, Дэйв.

Марлоу бросил на стол двадцатку, и они поднялись.

— ЭЙ, ПОДОЖДИТЕ! ВАШИ СЭНДВИЧИ ПОЧТИ ГОТОВЫ! — закричала официантка.

Они поспешили к машине. Марлоу сел за руль, запустил двигатель, выехал со стоянки и тут только заметил, что люди тоже покидают кафе и бегут к своим грузовикам и фургонам.

— Они собираются нас преследовать! — воскликнул Джон.

— За каким чертом? — изумился Дэйв.

— Кто их знает…

— Да ебись они в рот! У тебя новый «Мерседес». Посмотрим, как это у них получится!

— С удовольствием, — сказал актер и вдавил педаль газа до упора.

«Мерседес» послушно рванулся вперед. За ним потянулась вереница колымаг, поднимая облака пыли и выхлопных газов. Очень скоро они стали отставать. Кроме одного. Мотоциклиста. Байкер был настроен решительно.

— Чего этому козлу надо? — спросил Дэйв.

— Откуда я знаю. Но, похоже, он не шутит.

— Да он псих.

— Это точно.

Байкер висел у них на хвосте миль десять. Они не могли от него оторваться, а он не мог их догнать. Напряжение нарастало.

— Кино насмотрелся, мудак хренов, — поставил диагноз Марлоу. — У него совсем крыша съехала.

— Согласен, — ответил Дэйв.

Это произошло на повороте. Дорога была занесена песком. Машину занесло, но Марлоу справился с управлением, а вот мотоцикл упал на бок и полетел с дороги, выкинул седока. Гонка закончилась.

— Он спекся, — сказал актер, — ему пиздец.

— Точно, — обрадовался агент. — На Нью-Йорк!

— На Нью-Йорк! — поддержал актер.

— Я и не подозревал, что ты так классно водишь. Лихо ты сделал этого козла.

— Спасибо.

— Эй, ты чего это?

Марлоу сбавил скорость, развернулся и поехал в обратном направлении.

— Мы не можем бросить его там. Возможно, он серьезно разбился.

— Джон, он всего лишь очумелый фанатик.

— Даже такие придурки заслуживают сострадания.

Они достигли места аварии и остановились.

— Вон он, — показал Дэйв на придорожные кусты.

Они вышли из машины и подошли. Парень повис на жестких кустах, одна рука у него была неестественно вывернута. Открытый перелом. Место, где кость вышла наружу, покрывало пятно вязкой крови. Парень был в сознании. Глаза открыты.

— Жив? — спросил Дэйв.

— Пошел ты, уебок, — огрызнулся байкер.

Джон вернулся к машине и достал из багажника шерстяное одеяло. Они вытащили сыплющего проклятиями гонщика из кустов, уложили на землю и накрыли одеялом. Самостоятельно двигаться он не мог.

— Все будет в порядке, — приободрил раненого актер. — Дэйв, поезжай в кафе и вызови «скорую».

— Джон Марлоу, — позвал раненый из-под одеяла, — ты не такой уж и великий!

— Послушай, Джон, давай перевяжем его и оставим здесь. У него всего лишь рука сломана.

— Откуда ты знаешь? Может, у него повреждены внутренние органы.

— Джон Марлоу, — снова позвал раненый, — не такой уж ты и великий.

Вдруг из-под одеяла показалась рука с пистолетом. Байкер наставил его на Джона Марлоу. На мгновение все замерли. Затем раздался выстрел. Пуля попала Джону в лицо, где-то в районе носа. Марлоу упал поперек тела байкера. Дэйв сумел выхватить пистолет у психа и зашвырнул его изо всех сил в поле. Потом он бросился к актеру, стащил его с байкера и перевернул. Дэйв увидел смерть и нашел ее весьма неприятной. Он отвернулся, отполз в сторону и проблевался. Все случилось так молниеносно. Что он мог сделать?

Оправившись, Дэйв вернулся к байкеру. Убийца лежал смирно под одеялом и смотрел на него. Джон Марлоу покоился рядом. Почему-то Дэйв не испытывал страха. Он даже хотел убить байкера. Все казалось ему нереальным и размытым.

Наконец он спросил:

— Зачем ты это сделал?

Голос дрожал.

— Не знаю. Я думал, он великий. Я любил его.

— Как-то странно ты выказал свою любовь.

— Зато теперь я стану его частью, навеки.

— Ты просто маньяк хуев!

Дэйв отвернулся и пошел к машине.

— Эй, мужик, возьми меня с собой! Мне к доктору нужно! Я не могу двигаться! Рука болит ужасно!

Дэйв обернулся, посмотрел на человека под одеялом и сел в машину. Ключи были в замке. Он завел двигатель и поехал в кафе «У Луи». Дэйв давно мечтал иметь новый «Мерседес». Теперь он у него был… По крайней мере, временно.



Примечания к рассказу «Слава»

Джон (Марион) Уэйн, американский актер. Родился 26 мая 1907 года. Отец его — фармацевт по профессии, из-за болезни легких перебрался в южную Калифорнию, где без особого успеха пытался заниматься сельским хозяйством. В детские и юношеские годы Марион продавал газеты, а также помогал отцу, разнося лекарства по клиентам. Попытка поступить в военно-морскую академию в Аннаполисе закончилась для него неудачей, однако, как хороший футболист, он был принят с распростертыми объятиями в Южно-Калифорнийский университет, и даже получал там специальную «футбольную» стипендию.

На летние каникулы Марион устроился реквизитором на киностудию, где познакомился с режиссером Джоном Фордом.

В 1930 Уэйн сыграл главную роль в ленте «Мужчины без женщин». Затем последовали более 70 малобюджетных приключенческих фильмов (как правило, вестернов), прежде чем один из них — «Дилижанс» (1939) принес актеру статус звезды.

В 1944 Уэйн стал одним из инициаторов создания (и впоследствии президентом) «Союза кино за сохранение американских идеалов». Сам актер имел репутацию правого консерватора и ярого антикоммуниста, а потому отдавал предпочтение патриотическим боевикам и историческим эпопеям. Наибольшим успехом у зрителей пользовались вестерны, обеспечившие Уэйну славу лучшего киноковбоя Америки: «Форт Апач» — 1948, «Она носила желтую ленту» — 1949, «Рио — Гранде» — 1950, и др. В 1969 Уэйн получил «Оскара» за «Истинную доблесть», всего же он снялся более чем в 250 фильмах.

В 1963 у кинозвезды начались серьезные проблемы со здоровьем — ему удалили пораженное раком легкое. В 1978 Уэйну сделали операцию на сердце, а в 1979 удалили желудок. Но хирургические вмешательства не привели к желаемому результату, и 11 июня 1979 года актер умер.

Принеси мне свою любовь

Марри спустился по лестнице в сад. Здесь было много пациентов. Ему сказали, что и его жена Глория в саду. Он увидел ее одиноко сидящей за столиком. Гарри подошел сзади, потом обошел стол и сел напротив. Глория сидела строго прямо и была очень бледна. Она смотрела на него, но не видела. Потом взгляд ее прояснился, и она заметила его.

— Вы — руководитель?

— Руководитель чего?

— Руководитель правдоподобия?

— Нет, я нет.

Она была вся бледна, даже глаза были бледно-голубые.

— Как ты себя чувствуешь, Глория?

Они сидели за железным столом, который был выкрашен белой краской, такой простоит столетия. В центре стола — вазочка с мертвыми цветами, печально свисающими с обмякших стебельков.

— Ты грязный ебарь, Гарри. Ты ебешь грязных шлюх.

— Это неправда, Глория.

— А они отсасывают у тебя? Ялду-то твою они сосут?

— Я собирался привезти твою мать, Глория, но она слегла с гриппом.

— Эта старая мышь вечно чихает… Вы — руководитель?

Другие больные тоже сидели за столиками или стояли под деревьями, некоторые растянулись на лужайке. Но все они были неподвижны и безмолвны.

— А как здесь кормят, Глория? Ты подружилась с кем-нибудь?

— Ужасно. Нет. Грязный ебарь.

— Может, ты хочешь что-нибудь почитать? Что тебе принести почитать?

Глория не ответила. Она подняла правую руку, посмотрела на нее, сжала в кулак и со всего размаха ударила себя по носу. Гарри склонился над столом и схватил обе ее руки.

— Глория, прошу тебя!

Она заплакала.

— Почему ты не принес мне шоколад?!

— Глория, ты же говорила мне, что ненавидишь шоколад.

Слезы катились градом.

— Я не ненавижу шоколад! Я люблю шоколад!

— Не плачь, Глория, прошу тебя… Я принесу тебе шоколад. Я принесу все, что захочешь… Послушай, я снял комнату в отеле за пару кварталов отсюда, чтобы быть рядом с тобой.

Тусклые глаза расширились.

— Комнату в отеле? Ты там с какой-нибудь грязной шлюхой! Устраиваете порнуху и пялитесь на потолочное зеркало!

— Я буду поблизости несколько дней, Глория, — мягко ответил Гарри. — И принесу тебе все, что пожелаешь.

— Тогда принеси мне свою любовь! — закричала она. — Какого черта ты не приносишь мне любовь свою?

Некоторые из больных повернулись в их сторону.

— Глория, я уверен, что никто не заботится о тебе больше меня.

— Ты решил принести мне шоколад? Ну и засунь его себе в жопу!

Гарри достал из бумажника карточку. Это была визитка отеля. Он протянул ее Глории.

— Вот, возьми, пока я не забыл. Вам разрешают пользоваться телефоном? Если что-нибудь понадобится, просто позвони мне.

Глория молча взяла визитку и свернула ее маленьким прямоугольником. Затем она нагнулась, скинула одну туфлю, положила в нее сверток и снова надела.



Она подняла правую руку, посмотрела на нее, сжала в кулак и со всего размаха ударила себя по носу.


Гарри увидел, что к ним приближается доктор Дженсен. Он подошел, улыбаясь и приговаривая: «Так, так, так…»

— Здравствуйте, доктор Дженсен, — голос Глории прозвучал совершенно спокойно.

— Могу я присесть?

— Конечно.

Доктор был человек крупный. От него просто воняло излишним весом, большой ответственностью и высокими полномочиями. Его брови казались толстыми и тяжелыми, они и были такими. Им хотелось сползти в мокрый круглый рот и там сгинуть, но жизнь не позволяла им дезертировать.

Доктор посмотрел на Глорию. Взглянул на Гарри.

— Так, так, так, — сказал доктор. — Я, знаете ли, очень доволен прогрессом, который мы, так сказать, имеем на сегодняшний день…

— Да, доктор, я только что говорила Гарри, насколько я стала чувствовать себя стабильнее, как мне помогли ваши консультации и групповые занятия. Я почти освободилась от необоснованного гнева, бесполезных терзаний и этой разрушающей жалости к самой себе…

Глория сидела, положив руки на колени, и улыбалась. Доктор улыбался Гарри:

— Глория совершила удивительное исцеление!

— Да, я это заметил, — согласился Гарри.

— Я думаю, дело за малым, и совсем скоро Глория будет снова дома рядом с вами, Гарри.

— Доктор, — обратилась Глория, — можно мне сигарету?

— Отчего же, конечно, — он достал пачку экзотических сигарет и выстукал одну.

Глория угостилась, доктор щелкнул позолоченной зажигалкой. Она прикурила, затянулась…

— У вас прекрасные руки, доктор Дженсен, — сказала она.

— Ну что ж, спасибо, моя дорогая.

— Ваша доброта защищает, она исцеляет…

— Ну, мы стараемся делаем все, на что способны… А теперь я прошу извинить меня, я должен поговорить с другими пациентами.

Доктор довольно легко поднял свою громоздкую тушу со стула и направился к столику, за которым женщина навещала мужчину.

Глория вытаращилась на Гарри.

— Жирный мудила! Он говно подъедает за медсестрами…

— Глория, рад был тебя увидеть, но дорога была слишком долгой, мне нужно отдохнуть. И я думаю, что доктор все-таки прав. Я вижу некоторый прогресс.

Она рассмеялась. Но смех ее не был смехом живой радости, это был театральный смех, как часть чего-то хорошо заученного.

— У меня вообще нет никакого прогресса, налицо регресс…

— Это неправда, Глория…

— Я больной, рыбья башка. Я лучше кого-либо могу ставить диагноз.

— Что это еще за рыбья башка?

— Разве тебе никто не говорил, что у тебя голова как у рыбы?

— Нет.

— Когда будешь бриться, присмотрись. Да будь осторожен, не порежь жабры.

— Я сейчас ухожу… но я приду снова, завтра…

— Следующий раз приводи руководителя.

— Тебе правда ничего не нужно?

— Нет, возвращайся в отель и еби свою шлюху.

— Может, принести тебе «Нью-Йоркер»? Этот журнал нравился тебе…

— Забей «Нью-Йоркер» себе в жопу, рыбья башка! А следом «Таймс»!

Гарри потянулся через стол, сжал руку Глории, которой она атаковала свой нос, и произнес:

— Не волнуйся, продолжай бороться. Скоро тебе станет лучше…

Глория ничем не дала ему понять, что слышит его. Гарри медленно встал и направился к лестнице. Поднявшись наполовину, он обернулся и несмело помахал ей. Она не шелохнулась.

Они были в темноте и им было хорошо, когда зазвонил телефон.

Гарри продолжал свое дело, но и телефон продолжал свое. Это раздражало. Скоро его член обмяк.

— Блядь, — процедил Гарри и откатился.

Он включил лампу и поднял трубку.

— Алло?

Это была Глория.

— Ты ебешь грязную шлюху!

— Глория, тебе позволяют звонить так поздно? Разве вам не дают снотворного на ночь?

— Почему так долго не брал трубку?


Они были в темноте и им было хорошо, когда зазвонил телефон.


— Ты что, никогда в сортире не засиживаешься? Я было уже выдавил наполовину, ты застала меня на полпути.

— Готова поспорить, что так оно и было… Ты собираешься завершить выдавливание после того, как поговоришь со мной?

— Глория, эта твоя проклятая запредельная паранойя завела тебя туда, где ты сейчас находишься.

— Рыбья башка, моя паранойя частенько оказывалась предтечей последующей истины…

— Послушай, ты несешь всякий вздор. Иди и ложись спать. Я приду к тебе завтра.

— Окей, рыбья башка, заканчивай свою поебку!

И Глория повесила трубку.


Нэн, уже в халате, сидела на краю кровати возле своего стакана с виски на ночном столике. Она закурила и забросила ногу на ногу.

— Ну, как там наша бедная женушка?

Гарри налил себе выпить и присел рядом.

— Извини, Нэн…

— Извини — за что? Или — кого? Ее или меня, или — что?

Гарри осушил свой стакан.

— Давай только не будем устраивать хреновой мыльной оперы.

— Ах, вот как? Что же ты хочешь устроить из всего этого? Ночь любви? Попытаешься кончить? Или предпочитаешь пойти в ванную и вздрочнуть?

Гарри уставился на Нэн.

— Кончай умничать. Ты не хуже меня знаешь ситуацию. Сама напросилась поехать со мной!

— Да, потому что я знала, если не возьмешь меня, обязательно подцепишь какую-нибудь шлюху!

— Ебаный в рот, — застонал Гарри, — опять это слово.

— Какое слово? Какое слово?! — Нэн осушила свой стакан и швырнула его в стену.

Гарри поднялся, подобрал небьющийся стакан, плеснул в него виски и протянул Нэн, потом плеснул себе.

Нэн заглянула в стакан, пригубила и поставила на ночной столик.

— Я позвоню ей. Я позвоню и все ей скажу!

— Какого черта ты ей скажешь? Это больная женщина!

— А ты больной кретин!

И тут телефон снова зазвонил. Он стоял на полу посередине комнаты, где Гарри оставил его. Они оба соскочили с кровати и бросились к телефону. На втором звонке они оба ухватились за трубку. Они катались по половику взад и вперед, тяжело дыша. Их тела, руки, ноги переплелись в отчаянном противостоянии. И схватка их отражалась в потолочном зеркале.





Камю

Ларри проснулся, выбрался из спутанных простыней и подошел к окну. Он увидел крыши гаражей и голые кроны деревьев — восточная часть квартала. Похмелье было ближе к среднему, и Лари направился в ванную. Поссал, вымыл руки и сполоснул лицо. Затем он взглянул на себя в зеркало и решил, что лицо его лишено всякого очарования. Затем взгляд остановился на мерном течении воды из крана, и Ларри вдруг посетила мысль, что проблема человечества в том, что его история ведет к неминуемой гибели личности, которая превращается в отхожий мусор, как это ни тоскливо и ужасно.

Пришел Хог — кот — и уставился на своего хозяина, он требовал жрать. «Это животное, — подумал Ларри, — просто ходячий желудок. Если я захочу слетать на восток на пару недель, мне придется или взять его с собой в самолет, или пристрелить. Хотя, если мне действительно захочется слетать на восток, то лучше уж пристрелить себя… правда, я не хочу стреляться. Слишком много людей пустили себе пулю в лоб, я желаю чего-нибудь индивидуальное. Колеса, что ли? Нет, колеса отдают пресыщенностью, даже когда приводят к смерти».

Ларри снова посмотрел в зеркало — побриться? Нет.

В одиннадцать Ларри начал свою первую лекцию.

Перед ним сидели его студенты: молоденькие девицы, эти несбыточные мечты, эти мимолетные украшения, такие яркие и свежие. Они нравились ему. Да и парни были не хуже девиц. Современные юноши и девушки стали более походить друг на друга. В его время парни не были такими утонченными и изящными. Современные ребята казались более мягкими, возможно, более добрыми. Единственное, чего, может быть, им недоставало — это смелости, но, возможно, их смелость была более высокой и скрытой. Атомный век породил странное поколение, и Ларри давно решил для себя, что просто осуждать их — это значит возводить защитный экран, за которым пытаться спрятать свои собственные изъяны.

Ларри смотрел на ребят, сидя за своим столом. Стол — символ власти.

— Что за дерьмо… — вырвалось у Ларри.

Класс все слышал, некоторые рассмеялись.

— Я уже сегодня а-а, — отколол один смышленый парнишка.

— А подтерся? — спросил его Ларри.

— Возможно, не совсем, — не заставил себя ждать острослов.

— Универсальный ответ, — заметил Ларри.

— Эй, — выкрикнул с задней парты толстый парень в желтом спортивном костюме, — мы будем обсуждать, кто как просрался и обтерся? А я думал, это курс Современной литературы. За что вам деньги платят?

— Большинство людей ужасно некомпетентны в своих профессиях. Возможно, я один из них. Не знаю, не уверен. Но в чем я не сомневаюсь, так это в том, что способен надрать задницу такому наглецу, как ты. И хотя это не так уж и важно, но зато утешает меня…

— Я готов! — вскочил со своего места толстяк.

— Окей, идем.

Студенты стали выходить из аудитории. Они собрались под огромным дубом возле библиотеки и сформировали круг. Появились бойцы. Ларри снял пиджак и бросил его на землю. Толстяк шумно пыхтел. Он смахивал на многотысячную банду лягушек. Потом он атаковал.

Ларри вошел в клинч и с правой ударил парня в живот. Толстяк пукнул и отступил. Теперь он стал кружить вокруг Ларри. Ларри выжидал.

Потом они закружили оба. Они кружили и кружили.

— Нy, давайте! — выкрикнул кто-то из зрителей. — Деритесь!

Ларри поманил толстяка.

— Ну, подходи, я припечатаю тебя, бздун!

— Старый хрыч, — огрызнулся толстяк, — твоей дряхлой жопе пришел конец!

Они продолжали кружить. Некоторые студенты стали возвращаться в аудиторию. Другие разбрелись по саду.

Ларри и толстяк остались одни.

— Я скажу отцу, и он пристрелит тебя, — пригрозил толстяк, продолжая нарезать круги.

Ларри остановился.

— Ничего у нас с тобой не получится, мы боимся друг друга.

Он повернулся и пошел прочь. Когда он вернулся в аудиторию, половина парт пустовала. Ларри занял свое место за столом. В аудиторию вошел толстяк.

— Тебе будет трудно получить у меня «А», — бросил в его сторону Ларри.

— Да я знаю, — усмехнулся парень, усаживаясь, — они достанутся молоденьким девочкам с тугими дырочками.

— И чем туже, тем вероятнее, — добавил Ларри и внимательно осмотрел оставшихся. — Ну, кто еще хочет выплеснуть свое дерьмо наружу, встаньте!

Сначала подошел один парень, за ним другой. Когда все парни встали, начали вскакивать девицы. И вот они все стояли перед Ларри.

— Ясно, садитесь. По-видимому, придется завалить весь этот долбаный класс.

Студенты сели.

— Сила разрушает, — обратился Ларри к аудитории, — а бессилие порождает неудачников. Я прощу вам ваши издевки, если кто-нибудь назовет имя писателя, который, как мне кажется, неплохо знает свое дело. Его имя, если читать задом наперед, звучит так: s-u-m-a-c.

— Смак, — откликнулся один умник.

— Нет, тогда получится Каме — великий венгерский поэт и конокрад XIX столетия. Вы все облажались, ребята. Ну, что скажите?

— А что вы думаете о Капоте?

— Я никогда о нем не думал.

— А о Мейлере?

— Думал только об его женах.

— О Боге?

— Это вообще не предмет для размышлений.

— Если вы так говорите, это значит, что вы только о нем и думаете.

— Следуя вашей логике, если у меня не стоит, то это значит, что у меня никогда не падает?

Звонок всех отвлек.

«Как быстро, — подумал Ларри. — Смахивает на краткий курс физической подготовки».

— На нашей следующей встрече в среду, если она состоится, — обратился Ларри к покидающим аудиторию студентам, — я надеюсь получить от каждого из вас сочинение на тему: «Кто написал наш национальный гимн и по какому поводу?».

Они расходились, сквернословя по поводу курса «Современной литературы». Наконец в аудитории не осталось никого, кроме одной девицы, которая остановилась возле стола Ларри. В полуденном свете она выглядела весьма привлекательно. Ее тоненькое платье просвечивало. Девушка присела рядом. Ларри почувствовал, как она прильнула к его левому плечу.

— А мне вы нравитесь, Дженсен, — сказала она. — Не знаю как сказать, может, это покажется вам странным…

— Сожмите покрепче колени и попытайтесь объяснить.

— Ну, я понимаю, почему ваш курс самый популярный в колледже. Эта энергетика, наглядность, это забавно, увлекательно, и в этом есть душа…

— Душа — это то, в чем мы нуждаемся. Спасибо вам…

— Дениса.

— Да, спасибо, Дениса.

Она придвинулась ближе.

— И еще, я хотела бы сказать, если вы интересуетесь молоденькими и их тугими дырочками, то мы можем всегда обсудить это…

— Вы намекаете, что…

— Естественно, за «А».

Ларри внимательно посмотрел на нее.

— Черт, вы думаете, что меня можно так легко купить?

— Да, — улыбнулась Дениса, — просто напишите на этом листочке номер вашего телефона и отдайте мне, остальное я устрою…

Ларри вынул ручку, накарябал номер и подвинул листок на ее сторону стола. Она свернула его, сунула в сумочку и ушла.

Ларри поднялся, одел пиджак. В два часа у него была еще одна лекция, на этом рабочий день заканчивался. Единственное, о чем он мог сейчас думать, это — как ему провалить на экзамене жирного бздуна в желтом спортивном костюме. А о чем еще стоило задумываться? О семейном самоубийстве Артура Кестлера и его жены?

Ларри покинул аудиторию и вскоре уже шел по зеленому студенческому городку. Пришло время легкого ланча в «Голубой луне», за которым он пропустит пару стаканчиков. Бар находился в миле от университета, или даже дальше, но туда стоило переться. Чертовски хорошее местечко, чтобы расслабиться.



Примечания к рассказу «Камю»

Альбер Камю, французский писатель. Родился 7 ноября 1913 года в городе Мондови (французская колония Алжир) в семье рабочего. Учился на философском факультете Алжирского университета. Занимался театральной и общественной деятельностью, публиковался в левой печати, а в 1934–1937 даже состоял членом французской компартии.

В 1938 Камю переехал во Францию. В период немецкой оккупации (1940–1944) участвовал в движении Сопротивления и был сотрудником подпольной газеты «Комба». В это же время на свет появились повесть «Посторонний» (1942), эссе «Миф о Сизифе» (1942) и пьесы «Недоразумение» и «Калигула» (обе в 1944). Роман-притча «Чума»(1947) закрепил за Камю репутацию выдающегося писателя и превратил его (наряду с Сартром) в одного из столпов нового философского течения — экзистенциализма.

В годы «холодной войны» Камю пытался не примыкать ни к одному из враждующих лагерей. О том, каким образом и насколько удачно ему это удалось, свидетельствует Большая Советская Энциклопедия: «Поначалу единственной ценностью Камю провозглашал полноту телесного приобщения к природе, а гражданские, духовные, нравственные ценности изобличал как не подлинные… В дальнейшем он пришел к моралистическому гуманизму, опирающемуся на заповеди христианского милосердия и противопоставленному нравственности, исходящей из социально-исторических установок. Тем самым Камю избежал ницшеанства, но открыто размежевался с революционной моралью, предпочтя ей праведничество тех, „кто истории не делает, а претерпевает“ все напасти… Марксистская мысль во Франции и за ее пределами подвергла критике взгляды Камю как выражение идеологической двусмысленности мелкобуржуазного сознания».

4 января 1960 года Альбер Камю погиб в автокатастрофе вблизи Сенса, Франция.


Трумэн Капоте (1924–1984), настоящее имя Трумэн Стрекфус Персонс. Родился в Нью-Орлеане. Отец Трумэна был торговым агентом, который постоянно кочевал по стране в поисках заработка. Его брак с шестнадцатилетней «королевой красоты» штата Миссисипи быстро расстроился, и малыша взяли на воспитание тетушки из Алабамы. «Я быстро созрел в сексуальном отношении и стал развлекаться с парнями постарше, — хвастался Трумэн. — В восьмилетием возрасте я уже знал, что я голубой». Вскоре молодая мамаша вторично вышла замуж (теперь уже за состоятельного бизнесмена) и забрала сына в Нью-Йорк, дав ему фамилию отчима.

Писать Капоте начал тоже с восьми лет. По окончании школы он подрабатывал в нью-йорских журналах, привлекая к себе внимание редакторов эксцентричной манерой одеваться. Первый роман Капоте «Другие голоса, другие места» (1948) отличался пикантностью выбранной темы: юный герой, выросший в захолустье Крайнего Юга, заводит дружбу с трансвеститом. Книга имела громкий успех и об авторе заговорили как о новой восходящей звезде. Интерес к своим литературным произведениям Капоте умело подогревал скандальным поведением в богемном обществе. На каждом великосветском празднике наряженный в помпезные шляпы «маленький проказник из Миссисипи» оказывался в центре внимания. Он танцевал эротичный танец с Мэрилин Монро, ложился в постель с Монтгомери Клифтом, соблазнял Эролла Флинна, куролесил с Теннесси Уильямсом.

На протяжении всей своей литературной карьеры Капоте постоянно обращался к «пограничным темам»: пьеса «Дом цветов» (1954), действие которой происходит в одном из борделей Вест-Индии, «Завтрак у Тиффани» (1958) — роман об интимной жизни молодой женщины, приехавшей в Нью-Йорк в поисках удачи, и, наконец, документальный роман «Хладнокровное убийство» (1966), ставший настоящим бестселлером. Все началось с маленькой заметки в «Таймс» о зверском убийстве богатой семьи в городке Холкомб, штат Канзас. Капоте выехал на место преступления и стал выспрашивать у местных жителей все, что они знали о преступниках и их жертвах, затем «влез в душу» к самим убийцам. Работа продолжалась три года и, в конце концов, Капоте в мельчайших подробностях запротоколировал все обстоятельства этого преступления. После выхода романа в свет имя «протоколиста» было у всех на устах. ТV-шоу и интервью продолжались круглые сутки. Автор купался в лучах славы. Общество буквально сошло с ума, у Капоте не было отбоя от поклонников. Полуголым он отплясывал на вечеринках и подтрунивал при этом над самим собой, утверждая, что «даже павиан стал бы малиново-красным от стыда, увидев такое». Столь оглушительный триумф окончательно подорвал и без того расшатанное алкоголем и наркотиками здоровье писателя. К началу 70–х его творческая энергия стала иссякать, а полный лиризма и необычного юмора стиль сменила брюзжащая горечь. И хотя Капоте продолжал выпускать новые литературные произведения, особого, по-настоящему волнующего успеха они уже не приносили. Трумэн Капоте умер в Лос-Анджелесе от цирроза печени.


Норман Мейлер — родился 31 января 1923 г. в состоятельной еврейской семье. С детства проявлял слабость к сочинительству и уже в девять лет написал фантастическую повесть объемом в 250 страниц под названием «Вторжение с Марса». Во время Второй мировой войны в качестве мотострелка принимал участие в военных действиях американской армии на Филиппинах. После демобилизации (в 1946 г.) за 15 месяцев написал роман «Нагие и мертвые» (1948), который был признан одним из лучших американских романов о Второй мировой войне. Дальнейшая писательская карьера Мейлера складывалась довольно неровно: он занимался и журналистикой, и кинематографом, и политикой. Дважды арестовывался за участие в демонстрациях против войны во Вьетнаме. В 1969 г. баллотировался на пост мэра Нью-Йорка. Во время предвыборной кампании Мейлер выдвинул идею ввести в Нью-Йорке «супер-воскресенье». Предполагалось, что в этот день в городе будет запрещено ездить в частных автомобилях, сократятся до минимума передачи радио и телевидения, закроются все бары и увеселительные заведения. Мейлер получил 6 % голосов.

На сегодняшний день Норман Мейлер признан главной фигурой в послевоенной американской литературе. Он опубликовал более 30 книг, дважды получал Пулитцеровскую премию, с 1984 по 1986 год был президентом американского Пен- клуба. Шесть раз был женат, имеет девятерых детей.


Артур Кестлер, английский писатель. Родился в 1905 году в Будапеште в семье крупного еврейского промышленника. В 1926 окончил Венский университет по курсу психологии. В последующие годы Кестлер занимался литературой и журналистикой. Много путешествовал; побывал на Кавказе, в Туркмении, Афганистане, а в 1931 на дирижабле «Граф Цеппелин» принимал участие в полете к Северному полюсу.

В 1936 в качестве корреспондента английской газеты «Ньюс Кроникл» Кестлер отправился в Испанию, где написал книгу о зверствах франкистов — «Беспримерные жертвы».

Книгу с сочувствием встретили в прокоммунистических кругах, но самому автору она едва не стоила жизни. После падения Малаги (в феврале 1937) Кестлер попал в руки франкистов и был приговорен к расстрелу. Несколько месяцев он провел в тюрьме на грани жизни и смерти, однако в конце концов вышел на свободу и уехал во Францию.

В 1938 Кестлер порвал с коммунистами и, перебравшись в Англию, издал свой нашумевший роман о московских процессах 1936–1938 годов «Слепящая тьма» (в английском оригинале «Мрак в полдень»).

В 1945 писатель принял британское подданство. В 1949–1950 он окончательно порвал с иудаизмом и увлекся исследованиями по антропологии и теории биосистем (книги «Лунатики» — 1959, «Акт творчества» — 1965, «Дух в машине» — 1967). В 1967 в «Санди Телеграф» Кестлер опубликовал серию статей о т. н. «наркотической революции» на Западе — «Возвращение в нирвану». Выявившаяся у Кестлера лейкемия привела писателя к самоубийству. 3 марта 1983 года он принял смертельную дозу транквилизаторов. Вместе с Кестлером самоубийство совершила его совершенно здоровая жена Сесилия (урожденная Джеффрис). Свою предсмертную записку, объясняющую этот поступок, она начала словами «Я не могу жить без Артура…».

Писатели

Гарольд постучался в дверь одной из меблированных комнат.

Нельсон на кухне лакомился ватрушкой и чашечкой кофе «эспрессо».

— Да? — отозвался Нельсон.

Этот стук расстроил его, а когда Нельсон нервничал, голова его начинала дергаться — проявлялся тик.

— Кто там?

— Нельсон, это я — Гарольд.

— A-а, минутку…

Нельсон подхватил остатки ватрушки и запихал в рот. Глаза его увлажнились, когда он старался как можно быстрее прожевать сладость. Сорок пять фунтов излишнего веса не давали покоя. Проглотив ватрушку, он подскочил к раковине, пустил воду, ополоснул тарелку, руки и поспешил к двери. Нельсон откинул цепочку, повернул ручку и отрыл дверь.

Гарольд вошел. В нем было пять футов росту, худой, 68 лет — старше Нельсона на 30 годков. Оба они были писателями, причем сочиняли исключительно стихи. Их книги почти не продавались, и на что они существовали, оставалось секретом. Каждый имел тайный канал, по которому получал подпитку. Но никогда ни один из них не обмолвился об этом.

— Эспрессо не хочешь? — поинтересовался Нельсон.

— О, хорошо бы…

Гарольд уселся па кушетку возле кофейного столика. Вскоре Нельсон принес ему чашку кофе и сел рядом.

Голова Нельсона снова затряслась и задергалась.

— Знаешь, Гарольд, я виделся с этой сволочью. Он пожаловал меня визитом.

Гарольд уже почти поднес чашку к губам, но остановился.

— Ебловски? — изумился он.

Так между собой они величали другого писателя.

— Да.

Гарольд отхлебнул кофе и поставил чашку на столик.

— Я думал, он больше ни с кем не встречается.

— Ты шутишь? Он не пропускает ни одну женщину, которая ему пишет или звонит. Он пытается опоить их, сыплет обещаниями, врет. Он откровенно навязывает себя, и, если они не соглашаются, он просто насилует их.

— А как он это все мотивирует?

— Заявляет, что ему нужно же о чем-то писать.

— Старый вонючий кобель.

Некоторое время они молчали, думая о старом вонючем кобеле. Потом Гарольд спросил:

— А с чего это вдруг он посетил тебя?

— Наверное, чтобы потравить меня. Ты же знаешь, мы познакомились с ним, когда он только бросил свою фабрику и занялся литературой. У него тогда даже не было приличной бумаги, чтобы жопу подтереть. Он пользовался мятой газетой.

— Значит, ты видел его. И как это было? Он был пьян?

— Естественно, Гарольд! Он был грязный и пьяный, как свинья.

— Он считает, что таков должен быть настоящий мужик. Фу, мерзость!

— Да какой он мужик… Тод Винтерс рассказал мне, что отпиздил его в говно однажды ночью.

— Что, правда?

— Правда. Но об этой драке ты никогда не найдешь в его писанине.

— Без сомнения.

Писатели взялись за свои чашки.

Нельсон вынул из нагрудного кармана рубашки короткую сигару, зубами сорвал с нее целлофан, откусил кончик и потянулся за зажигалкой, которая лежала на столике.

— Я бы посоветовал тебе не зажигать эту гадость, Нельсон. Пагубная привычка!

Нельсон вынул сигару изо рта, повертел ее и бросил на стол.

— Поверь мне, Нельсон, кроме того, что это вонь несусветная, так еще и ебучий рак от нее.

— Ты совершенно прав.

И они снова замолчали, думая о Ебловски и о раке.

— Ну, Нельсон, расскажи мне, что он говорил!

— Ебловски?

— Кто ж еще?

— Да что говорил, смеялся надо мной. Говорил, что я никогда ничего не добьюсь!

— Серьезно?

— Серьезно. Вот сидел тут в рваных джинсах, без носков, в грязной футболке. Говорил, что живет в большом доме, две новые машины в гараже. Усадьба за высокой живой изгородью. Дорогущая охранная система. И бабенка у него красивая, на 25 лет моложе его…

— Да он не может писать, Нельсон. Ни словарного запаса, ни стиля. Ничего.

— Только блевотина, ебля и матерщина.

— Он и женщин ненавидит, Нельсон.

— Да он бьет своих женщин, Гарольд.

Гарольд рассмеялся.

— Господи, а ты читал это его стихотворение, где он оплакивает тот факт, что женщины рождаются с кишками?

— Гарольд, он же быдло. Почему его книги покупают?

— Потому что его читатели — быдло, которых большинство!

— Ну да, он же пишет об играх, пьянках… бесконечно, снова и снова.

И снова они замолчали, чтобы подумать о сказанном.

Гарольд громко вздохнул и констатировал:

— Он знаменит по всей Европе, а теперь еще и в Южной Америке раскручивается.

— Метастазы тупоумия, Гарольд.

— Зато здесь он не так знаменит, Нельсон. В Штатах у нас тоже есть свой читатель.

— Наши критики кое-что понимают.

Нельсон отлучился на кухню, принес себе еще кофе и продолжил:

— А знаешь, что самое мерзкое? Просто из ряда вон?

— Что?

— Он прошел полное медицинское обследование впервые в шестидесятипятилетнем возрасте.

— И?

— Абсолютно здоров. Как-то он давал интервью, лакая водку. Я сам видел. Он выпил этой отравы столько, что можно было уложить армию. Он не пьет только тогда, когда отрубается. Единственное, что оказалось у него не в норме, это триглицериды, ниже 264.

— Это уже что-то.

— И все же это несправедливо. Он уже похоронил всех своих приятелей-алкашей и даже нескольких баб, которые пили с ним.

— Да, это у него получается гораздо лучше, чем писать, Нельсон.

— Он — как пес, которому удается благополучно пересечь автостраду, не оглядываясь по сторонам.

— А ты не спрашивал, как это ему удается?

— Спрашивал. Он рассмеялся мне в лицо и сказал, что просто боги любят его вонючую задницу. Такая у него карма, сказал он.

— Карма? Да он даже не знает, что это слово означает!

— Он всегда блефует — это его метод. Однажды я был на его поэтических чтениях, и когда один студент спросил его, что он думает о экзистенциализме, Ебловски ответил: «Выхлопные газы Сартровской жопы».

— Когда же наконец его разоблачат?

— Мне кажется, это произойдет нескоро!

Писатели взялись за остывший кофе.

Через некоторое время голова Нельсона в очередной раз задергалась.

— Ебловски. Он такой мерзкий! Как женщины могут целоваться с ним — и их не тошнит?

— Ты веришь, что он действительно поимел всех этих женщин, о которых написал, Нельсон?

— Ну, многих из них я видел, некоторых даже знал. И, знаешь, были среди них и по-настоящему шикарные. Этого я не понимаю.

— Да они просто жалеют его. Он же — как тот пес шелудивый…

— Который кидается под колеса и даже не смотрит по сторонам!

— Почему ему везет?

— А хуй его знает. Стоит ему куда-нибудь выйти — у него тут же возникают проблемы. Последний раз я слышал, что какой-то издатель повез его и его бабу в Поло-Ланч. Этот придурок отлучился из-за стола в туалет — и пропал. Оказалось, он шлялся по ресторану и приставал к людям, доказывая им, какие они фальшивки. А когда появился метрдотель, чтобы урезонить его, Ебловски наставил на него свой нож.

— А ты слышал, когда его пригласил к себе домой один профессор, он нассал в цветочный горшок и чуть не влез на хозяйку?

— Никакого достоинства.

— Абсолютно.

И снова они погрузились в молчание.

— Он не может писать, Нельсон, — наконец сказал Гарольд, тяжело вздохнув.

— Зловредное чтиво, Гарольд.

— Грубое и зловредное, Нельсон.

— Самодовольный болван. Настоящий кретин. Ненавижу его.

— Почему его книги читают? Почему их покупают?

— Потому что он элементарен и поверхностен. Многие боятся глубины.

— Мы с тобой создали несколько величайших стихотворений XX века, а этот кретин Ебловски получает аплодисменты!

— Подлец.

— Фальшивка.

— Как женщины могут целовать его мерзкое лицо?

— У него зубы — желтые!

Зазвонил телефон.

— Извини, Гарольд…

Нельсон поднял трубку.

— Ало… А, ты, мам… Что?.. Ну, я не знаю. Мне что-то не нравится. Нет, я думаю, не подойдет. Мам, слушай, успокойся… Я знаю, что ты хочешь как лучше. Ой, мам, прекрати, у меня совещание. Мы готовимся к чтениям в Голливуд-Боул. Я тебе перезвоню, мам. Целую.

Нельсон бросил трубку.

— Пизда!

— Что-нибудь случилось, Нельсон?

— Она пытается подыскать мне РАБОТУ! Да это СМЕРТЬ!

— Господи, она что, не понимает тебя?

— Боюсь, что нет, Гарольд.

— Интересно, у Ебловского была мать?

— Ты шутишь? Такое чудовище не могло выйти из чрева женщины.

Нельсон подскочил со своего места и зашагал по комнате. Его голова дергалась сильнее обычного.

— БОЖЕ, КАК Я УСТАЛ ЖДАТЬ! НЕУЖЕЛИ НЕПОНИМАНИЕ — УДЕЛ ГЕНИЕВ?

— Ну, Нельсон, моя мама не понимала меня до конца дней своих. Но вот куда выгодно вложить деньги — у нее ума хватало…

Нельсон сел на кушетку и, обхватив голову руками, запричитал:

— Господи боже мой, черт бы их всех побрал…

Гарольд хитро улыбнулся.

— Ну-ну, зато нас будут помнить через сотни лет после его смерти…

Нельсон оторвал руки от головы и посмотрел на собеседника.

Амплитуда нервного тика побила все рекорды.

— ДА ТЫ ЧТО, НИЧЕГО НЕ ВИДИШЬ? ВСЕ ИЗМЕНИЛОСЬ! МИР ВОТ-ВОТ ВЗОРВЕТСЯ, КАК ЗАМИНИРОВАННАЯ ЖОПА! МЫ НИКОГДА НЕ БУДЕМ ВОСТРЕБОВАНЫ!

— Да, — согласился Гарольд, — наверное, ты прав. Ох, будь они прокляты…

В это время где-то в южной части города за своей печатной машинкой сидел пьяный Ебловски и настукивал рассказ о двух знакомых писателях. История получалась не великая, но она была нужна. Ебловски писал для одного фривольного журнальчика по рассказу в месяц. Они добросовестно печатали все, что выходило из-под его пера, неважно, как плохо это было. Вероятно, из-за его популярности за рубежом.

Ебловски нравилось смотреть, как страницы заполняются текстом, выползая из печатного механизма. Он представлял себе, как девушки — фотомодели — перелистывая журнал своими пальчиками, наткнутся на его рассказ.

«Что за хренотень?» — озадачатся они.

«Девушки, — ответил бы он им на это, если бы мог, — эти строки просты по форме и не перегружены смыслами, диалоги реалистичны. Все так и было задумано. И вы можете только в своих мечтах целовать мое мерзкое с желтыми зубами лицо. Я уже занят».

Ебловски вытащил из машинки последний отпечатанный лист и присовокупил его к остальным. Потом он отыскал конверт. Предстояло выполнить самую тяжелую часть работы в его писательском деле: запечатать рукопись в конверт, написать адрес, наклеить марки и снести на почту.

А пока можно было пропустить пару стаканов вина, чтобы поставить точку под занавес еще одной ночи, проведенной самым прекрасным способом, который только можно вообразить.

И он наполнил первый.



Примечания к рассказу «Писатели»

Жан-Поль Сартр (1905–1980), французский писатель, драматург. Родился в Париже в семье морского офицера. В 1929 окончил Высшую нормальную школу и стал работать преподавателем философии в лицеях. В 1938–1939 опубликовал роман «Тошнота» и сборник новелл, принесших ему широкое признание. В 1940 был призван в армию, попал в плен, и в лагере на Рождество поставил свою первую пьесу, название которой история не сохранила. Выйдя из лагеря, Сартр сотрудничал в подпольной антифашистской печати и одновременно занимался легальной литературной деятельностью. После освобождения Франции в 1945 основал собственный журнал «Тан модерн», и, наряду с Камю, выступил в роли «отца-основателя» нового философского течения — экзистенциализма, упрощенная суть которого сводится к тому, что отдельный индивид практически не может влиять на окружающую действительность, однако должен продолжать жить и бороться, чтобы хоть как-то выразить свое «Я» и сохранить самоуважение. Все новые творения Сартра (пьесы «За запертой дверью» — 1944, «Грязные руки» — 1948, «Дьявол и Господь Бог» — 1951, «Альтонские затворники» — 1960, эссе «Бодлер» — 1947, «Святой Жене, комедиант и мученик» — 1951) встречались публикой с неизменным интересом. В 1965 за автобиографическую повесть «Слова» он даже удостоился Нобелевской премии, однако отказался от нее, ссылаясь на то, что другие, более крупные и достойные писатели, так и не получили этой награды.

В 50–60–е Сартр колебался между признанием ценностей «свободного мира» и стремлением к новому «бунту». В конце концов второй путь показался ему предпочтительней, свидетельством чему стала позиция Сартра во время «студенческой революции» 1968, а также его работа «Бунт всегда прав» (1974).

В ступоре

Мартина Глиссона разбудил телефонный звонок. На часах было 11:45. Он нащупал аппарат на полу рядом с кроватью и снял трубку.

— Да…

— Мартин?

— Да…

— Это Грызун.

Редактор нью-йорского журнала «Сексирокс» любил называть себя «Грызун».

— Слушай, Мартин, мы от тебя так ничего и не получили. Крайний срок истекает через шесть дней.

— Окей, Грызун, скоро я подгоню тебе кое-что.

Мартин писал порнографические рассказы для «Сексирокс».

— Как твои дела с женщинами, Мартин?

— Я взял отпуск. Держусь от них подальше.

— Где будешь черпать материал?

— Проблем с материалом нет, главное — что из него выстругать.

— Ты прав. Нам нравятся твои вещи. Ты умеешь стругать, это мы знаем. И все же, осталось шесть дней, а у нас ничего нет.

— Я понял, Грызун. Держись.

— Обещаю, Мартин…

Мартин положил трубку и перевернулся на живот. В лицо бил солнечный свет. Похмелье выходило потом. Мартин написал 27 книг, его произведения были переведены на семь или восемь языков, и у него никогда не было творческого кризиса, но вот сейчас он вошел в этот блядский писательский ступор.

Мартин уставился на солнце. Прошло совсем немного времени с тех пор, как он избавился от необходимости каждый день ходить на работу и отдавать 8 часов своей жизни. Это продолжалось почти 13 лет. И вот теперь все время принадлежало только ему. Каждая секунда, каждая минута, каждый час, каждый день. Все ночи. Он стал писателем. Писатель. Профессионал. Наверное, миллионов двенадцать в Америке хотели бы стать писателями, но не могли. А вот он стал.

Мартин поднялся с кровати, зашел в душевую, пустил воду в ванну и уселся на толчок. Он знал свою проблему: ему никак не сесть за печатную машинку. Она стояла в маленькой комнате. Все, что от него требовалось, это войти в эту комнату, сесть за стол и положить пальцы на клавиатуру, дальше дело техники. Но он не мог этого исполнить. Он входил в комнату, смотрел на машинку, но вот сесть не мог. И в чем причина, он не знал.

Ну, по крайней мере, испражняться у него еще получалось.

Мартин подтерся, поднялся с толчка, глянул в него, потом спустил воду, подумав, что существует тонкая связь межу писательством и испражнением.

Пощупав воду в ванной, он разбавил ее холодной и погрузился…

Писательство постепенно затягивает вас в нереальные, вымышленные пространства, делает странным и уязвимым. Неудивительно, что Хемингуэй вышиб себе мозги из-за избытка апельсинового сока. Понятно, почему Харт Крейн выбросился за борт, а Чаттертан отведал крысиного яду. Вот кто без передышки скрипит пером, так это создатели бестселлеров, но им ничего не страшно, они всегда были мертвы. Может быть, и он уже умер? У него свой дом, охранная система, электрическая печатная машинка фирмы IBM, в гараже «Порше» и «БМВ».

Правда, он до сих пор воздерживается от бассейна, джакуззи, теннисного корта. Может быть, он только наполовину мертв?

Зазвонил телефон. Мартин улыбнулся — стоит залезть в ванну, как вам начинают звонить. Обычно телефон начинал звонить, когда он ебался. Мартин отказался от ебли. Писатель не может нырять в каждую попавшуюся пизду. Он должен писать порнушные рассказы.

Мартин выбрался из ванны и пошел в спальню, где надрывался телефон, оставляя за собой лужи.

— Алло!

— Мартин Глиссон?

— Да.

— Это ассистент доктора Уорнера. Я бы хотела напомнить, что сегодня в час дня у вас назначен прием.

— Ебаный насрать!

— Что?

— Я спрашиваю: зачем это?

— Это плановый осмотр вашей ротовой полости.

— Ах да, спасибо…

В ванну Мартин не вернулся, он завалился на кровать и вытерся простынями. Кое-какой самобытности он еще не утратил.

Затем писатель оделся и вышел из дома. Осмотрев свои машины, Мартин выбрал «БМВ». Он почувствовал, что нуждается в маленькой перемене антуража.

Прибыв к дантисту, Мартин подошел к окошку регистратуры и сообщил о своем визите. Сестра попросила его посидеть, подождать, и закрыла окошко. Мартин не любил, когда у него перед носом закрывали окошко. Он воспринимал это как оскорбление: вот так вот — взять и закрыть окошко. Хотя, возможно, они заботились, чтобы не были слышны вопли из стоматологического кресла. Неважно.

Мартин уселся в кресло и взял со столика журнал.

В «Сексирокс» ему нравилось то, что они печатали без разбора все вещи, которые он им отсылал. Поэтому, чтобы не перекрыть этот канал, он должен во что бы то ни стало что-нибудь написать. А может, у него и нет никакого ступора. Может, он просто думает, что у него ступор. Хотя, в конечном итоге, результат один и тот же.

Мартин забыл очки, и теперь просто листал журнал. Да будь у него очки, он все равно не смог бы читать. Его не интересовали ни спорт, ни международные отношения, ни кино, ни театр, ни светская хроника, даже прогнозы о конце света его не волновали.

— Привет, мистер!

Напротив него сидела девочка лет пяти в прелестном голубом платьице и белых туфельках. В золотистые волосы была вплетена красная лента. Она смотрела на него прекрасными коричневыми глазищами.

— Привет! — ответил Мартин, и снова обратился к журналу.

— Вы пришли выдирать зуб? — не отставала девочка.

Пришлось снова отвечать:

— Ох, надеюсь, что до этого не дойдет.

Мартин смотрел на это прелестное создание и думал, что, возможно, из нее вырастет красивая и хитрая тварь.

— У вас смешное лицо, — сказала девочка.

Мартин улыбнулся.

— У тебя тоже забавная мордашка.

Теперь рассмеялась девочка. Звонкий и чистый смех, он напомнил ему звон кусочков льда о донышко стакана. Нет, слишком пошлое сравнение. Смех напоминал нечто другое. Но — что?

«Вот, — подумал Мартин, — похоже, это то, что надо: в очереди к дантисту мужчина домогается маленькой девочки, пока ее матери удаляют зуб мудрости. Действие натуралистично и кошмарно, и еще комично. Мужчина колеблется, но девочка своими действиями провоцирует его. Когда мать выходит из кабинета, трусики ее доченьки красуются на голове чужого мужчины».

— Где твоя мать? — спросил Мартин девочку.

— Ей зуб выдирают.

— Охо-хо…

Мартин поспешил уткнуться в журнал.

— А вы можете мне почитать?

— Навряд ли, — отозвался Мартин, — я забыл захватить с собой очки.

— А вы попробуйте, — мило улыбаясь, попросила девочка. — Садитесь на мамин стул.

«Странная девочка, — подумал Мартин, — смелая, просто бесстрашная».

Мартин пересел в кресло рядом с девочкой.

— Ну, что ты хочешь, чтобы я почитал тебе?

— А просто читайте, что там написано в этом журнале.

Мартин с трудом различал буквы, морщась, он начал читать.

Статья была посвящена проблемам безопасности на предстоящих Олимпийских играх. Сплошная бестолковщина. Ему было наплевать па все эти игрища. Но вот девочку, казалось, заинтересовали проблемы безопасности Олимпийских игр. Она придвинулась поближе, чтобы лучше слышать, взяла его за руку, пряди ее волос касались его щеки. Голос Мартина дрогнул.

«Так, — подумал он, — в рассказе мужчина в этот момент положит руку на ее ногу и погладит. Нежно. Это будет началом…».

Вдруг дверь регистратуры распахнулась, и из нее вышла крупная женщина в блузке, широких брюках и сандалиях.

— Вера, мы уходим!

Вера улыбнулась Мартину.

— Спасибо, мистер!

— Она, наверно, замучила вас, сэр? Несносный ребенок!

— Да нет, что вы! Все нормально.

Мама с дочкой удалились, и Мартин положил журнал обратно на столик. Сегодня вечером он будет писать. Просто войдет в комнату, сядет перед машинкой, откроет бутылочку вина и включит радио. И оно придет. Вся проблема в том, что в нем смешались крайняя неуверенность в себе и чрезмерная доверчивость.

Дверь снова отворилась, и ассистент врача объявила:

— Мистер Глиссон, подойдите, пожалуйста, сюда.

Мартин встал и проследовал за ассистентом в регистратуру.

— Первая дверь направо, — указала она, пропуская писателя вперед.

Мартин кивнул и вошел в кабинет. Он уверенно расположился в кресле и вытянул ноги. Ассистент пролистала его карту.

— Так, я вижу, что рентген вам делали в прошлый раз, значит, сегодня обойдемся без него, если, конечно, вас ничего не беспокоит. Были какие-нибудь боли, неприятные ощущения?

— Связанные с зубами — нет.

— Откройте рот.

Она покопалась у него в зубах острым инструментом.

— Ну, что ж… кое-где есть зубной камень, но кариеса нет.

— Это хорошо…

— Как поживаете, мистер Глиссон?

— Нормально. А вы меня помните?

— Конечно.

— Ну, спасибо. А как ваши дела?

— Хорошо, если не считать, что наша лошадь сдохла.

— Лошадь?

— Да, у нас была скаковая лошадь. Вчера вечером он сдохла. Вот такая печальная история.

— Да, всякое бывает. У меня тоже как-то кошка умерла.

— Так, держите вот это и откройте рот, я начну удалять камень. Когда я скажу, введите трубку в рот, как соломинку.

Она вручила Мартину инструмент для отсасывая крови и слюны.

— Да, я помню, как им пользоваться, — закивал Мартин.

Ассистент принялась очищать его зубы. Она была обыкновенной домашней женщиной лет 35, довольно образованной; возможно, слегка полновата, излишне приземиста, но очень опрятная, в общем, хорошая женщина.

«Так, — думал Мартин, — а что если: мужчина сидел в стоматологическом кресле, ему удаляли зубной камень. Вторая половина дня. Бредовая беседа. Мужчина с похмелья. Странные ощущения. Нет, не сумасшествие, а просто некоторая странность. Жизнь протекала размеренно, без каких-либо потрясений. Такие вещи, как Смерть, Судьба — его не волновали. Жизнь укладывалась в понятия: есть, спать, пить. Ни больше, ни меньше. И вдруг этот человек совершил нечто неожиданное, бессознательно, по инерции, как будто потянулся за монеткой на тротуаре — он свободной рукой схватил ассистента за жопу, крепко сжал и затем отпустил.

Девушка ничего не сказала, продолжал шлифовать зубы. Она подала знак, он запустил дренажную трубку в рот и откачал слюну. Потом он отложил инструмент и уже двумя руками ухватился за ее крепкие ягодицы, яростно помял их и отпустил. Ассистент продолжала работу. Тогда он задрал ее накрахмаленную юбку, нащупал трусики и стал стягивать их. Она молча шлифовала…»

Тут Мартин услышал вопль ассистента:

— ЭЙ! ВЫ ЧТО ДЕЛАЕТЕ?

Мартин приподнялся. Женщина отскочила к двери. Она дико таращилась на него.

— ВЫ С УМА СОШЛИ? — снова заорала она.

В кабинет вбежал доктор Уорнер.

— Что случилось, Дарлин?

— ЭТОТ КРЕТИН МЕНЯ ЛАПАЛ!

— Это правда, сэр?

— Не знаю, наверное…

— А Я ЗНАЮ! ОН ЛАПАЛ МЕНЯ ЗА ЗАДНИЦУ!

— Я не хотел, это случайно получилось, как во сне…

— Вы не должны позволять себе подобных вещей, сэр, — пожурил его доктор Уорнер.

— Я знаю, я понимаю, что это ошибка, я… Я не знаю, что сказать…

— НАДО ЗВОНИТЬ В ПОЛИЦИЮ! ПУСТЬ ЕГО ПОСАДЯТ! ОН ОПАСЕН! — вопила ассистент.

— Вы правы, — смирился Мартин, — вызывайте полицию. Я подожду. Меня действительно нужно изолировать. То, что я сделал — абсолютный идиотизм. Я извиняюсь, и осознаю, что одних извинений недостаточно.

— Ну, раз так, — согласился доктор Уорнер, — вызывайте полицию, Дарлин.

— Нет, — вдруг отказалась ассистент, — пусть идет. Видеть его не могу. Просто выгоните его отсюда!

Мартин был сильно удивлен перемене ее намерений.

— Спасибо, — промямлил он, — поверьте, я никогда раньше не совершал ничего подобного, так что простите меня!

— Уходите немедленно, — отвернулась Дарлин, — или я передумаю!

— Пойдемте, вам лучше уйти, — потянул его за собой доктор Уорнер.

Мартин выбрался из кресла и вышел из кабинета. Оказавшись на улице, он отыскал свой «БМВ», нащупал в карманах ключи, открыл дверцу и сел за руль. Вырулив со стоянки, он выехал на бульвар и остановился у светофора. Когда загорелся зеленый, Мартин повернул направо. Он двигался с общим потоком машин до следующего светофора. Загорелся красный, и Мартин остановился. Он сидел в окружении других машин и думал: «Все эти люди, они ничего не знают обо мне». Загорелся зеленый, и он снова поехал вместе со всеми. Он двигался в противоположном направлении от дома, но это не имело для него никакого значения.



Примечания к рассказу «В ступоре»

Гарольд Харт Крейн, американский поэт. Родился в 1899 году в Гарретсвилле, Огайо, в семье крупного сахарозаводчика. Не имея серьезного образования, с детских лет Гарольд пристрастился к литературе, отдавая предпочтение английским авторам елизаветинской эпохи (Шекспир, Марло) и французским поэтам XIX века (Рембо, Верлен). Намерение сына стать стихотворцем отец встретил с негодованием, однако Гарольд сумел настоять на своем и отправился покорять Нью-Йорк. Здесь он погрузился в мир литературной богемы и общался с такими «мэтрами», как Аллен Тэйт, Кэтрин Энн Портер, Джин Тумер и др. Своим кумиром Крейн считал Т. Эллиота, но при этом пытался придерживаться американских традиций стихосложения, заложенных У. Уитменом.

В 1926 начинающий поэт выпустил сборник стихов «Белые небоскребы». Главным же произведением Крейна принято считать другой сборник — «Мост» (1930), в котором автор «достаточно экспрессивно и новаторски выразил собственное видение исторической и духовной миссии Америки».

Пристрастие к алкоголю и сумбурная личная жизнь расшатали и без того неустойчивую нервную систему поэта. Частые психические срывы мешали ему обзавестись постоянным окружением и усугубляли чувство одиночества. Собственное творчество не находило должного отклика у критики и читателей. Вероятно, все эти причины толкнули Крейна на самоубийство. В 1932, возвращаясь из Мексики в Нью-Йорк, он прыгнул с палубы корабля прямо под вращающийся винт машины.


Эрнест Хемингуэй (1899–1961 гг.) родился в окрестностях Чикаго в семье доктора и на протяжении последующей жизни «активно боролся со своим мелкобуржуазным прошлым». Романами «Фиеста», «Прощай оружие», «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол» он создал себе имидж прогрессивного интеллектуала и настоящего мужчины — любителя женщин, приключений, корриды, охоты, рыбной ловли, бокса и вообще всего того, что положено настоящему мужчине. После романа «Старик и море» получил в 1954 году Нобелевскую премию.

Был женат четыре раза. С 1939 года жил в своей усадьбе на Кубе. Несмотря на свою широко известную «левизну», после прихода к власти Фиделя Кастро (1960 год) предпочел вернуться в США. Но смена климата повлекла за собой депрессию. Хэм перестал писать, забросил охоту, отстранился от женщин и застрелился. После этого в память о своем кумире все прогрессивные интеллектуалы и настоящие мужчины стали отращивать себе бороды.


Томас Чаттертон, английский писатель. Родился 20 ноября 1752 года в Бристоле. Отец его был хормейстером в местной приходской церкви и умер за 3 месяца до рождения сына, оставив беременную жену и дочь Мэри (3–х лет). Мать Томаса Сара Чаттертон была образцовой домохозяйкой и души не чаяла в своих детях. Постоянно получая от нее сладости и карманные деньги, Томас обещал, что будет заботиться о матери потом, когда станет богатым и знаменитым.

В 1760–1767 Чаттертон учился в Солтонской школе для детей из бедных семей. Здесь он овладел началами чтения и письма, и со временем развил полученные навыки благодаря постоянному самообразованию. Увлекшись всеобщим интересом к рыцарским временам, он занялся литературными мистификациями. От имени вымышленного монаха XV века Томаса Раули Чаттертон выпустил несколько сочинений на средневековом английском языке («Превосходная баллада о милосердии», поэмы «Турнир», «Битва при Гастингсе» и «Парламент привидений», многочисленные сатиры, эклоги и даже научный трактат «Расцвет живописи в Англии»), Кроме того, его перу принадлежат несколько статей на политические темы и ряд драматических произведений (трагическая интерлюдия «Ийэла», бурлеска «Месть»).

В апреле 1770 Чаттертон переехал в Лондон. Вскоре его мистификации были разоблачены знаменитым писателем и любителем средневековья X. Уолполем. Испытывая острую нужду в средствах на жизнь, Чаттертон вдобавок оказался «героем» громкого литературного скандала и впал в совершенное отчаяние. 24 августа 1770 года молодой и талантливый поэт покончил жизнь самоубийством. Будучи изданы посмертно, его произведения превратились в своеобразную сенсацию и принесли покойному настоящую славу. Впоследствии к трагической судьбе Чаттертона обращались такие литературные корифеи, как У. Вордсворт, Дж. Китс, А. де Виньи, Д. Россети.

Любовных песен нет

Уважаемый редактор!

Я признаю, что сорвал все мыслимые и немыслимые сроки, но виной тому лавина тривиальностей, обрушившаяся на меня. В качестве аргументации приведу лишь малую толику тех мелочей, в которых так основательно погряз: женский вопрос, ремонт автомобиля, наплыв гостей и множество подобных вещей, которых я даже не в силах запомнить. Единственное, что прочно врезалось мне в память, это эпопея со сменой водительского удостоверения. Каждый раз, когда подходит срок обновлять права, я начинаю понимать, насколько я постарел. Новые права — еще один шаг к могиле, причем это действует на меня сильнее, чем, скажем, Новый год или день рождения. И хотя я вовсе не собираюсь умирать в скором времени, но от ощущения неотвратимости этого становится не по себе. Поэтому каждые четыре года накануне обновления водительского удостоверения я основательно напиваюсь. Итак, очнувшись к обеду, я поехал в Голливудский департамент автотранспорта. Башка трещала так сильно, что я не мог сообразить, куда ехать. Покружив в полусознательном состоянии, я притормозил возле первого попавшегося бара, кажется, это было на Лас-Пальмас или Чироки, короче, рядом с Голливудским бульваром. Я припарковался, зашел в бар, взял бутылку «Хейникена» и прикончил прямо из горлышка…

А неподалеку от меня, через два стула, сидела какая-то бабенция, прическа у нее смахивала на ощетинившегося Дикобраза. И еще одна интересная деталь: на ней был какой-то невообразимый балахон, похоже, она просто взяла простынь, очень грязную простынь, проделала посередине простыни дырку и просунула в эту дырку свою чумовую башку.

— Эй, — окликнула меня эта бабенция.

Я повернулся.

— Я цыганка Елена.

— Филипп Месбелл — безработный авиадиспетчер, — представился я.

— Погадать тебе, Филипп?

— Сколько?

— Пиво.

— Окей.

Елена, волоча по полу свой куклуксклановский балахон, переместилась на стул рядом со мной, схватила мою левую руку и стала водить пальцем по линиям ладони.

— Ага, у тебя длинная линия жизни, значит, ты будешь жить долго…

— Ну, я и так уже достаточно протянул. Скажи-ка чего-нибудь новенькое.

— Ага, твое любимое пиво «Хейникен».

— Кончай туфту гнать.

— О, вот сейчас вижу! — вдруг воскликнула цыганка.

— Да? Ну, и?

— Скоро ты будешь ебаться.

— С кем? С тобой?

— Возможно. У тебя есть 25 баксов?

— Нет.

— Значит, не со мной…

Она получила свое пиво, а я принял еще и отвалил. Выехав на бульвар, я покатил прямо к Департаменту. Боль в голове утихла, но туман еще не рассеялся.

Остановившись у светофора, я вдруг понял, что хочу срать. Чтобы как-то отвлечься, я стал глазеть по сторонам. И тут на автобусной остановке приметил молодую женщину. Мне показалось, что это была воскресшая Мерилин Монро, только слегка потасканная, с оплывшими боками и с более похотливым взглядом. Глядя на ее задравшуюся юбку, открывавшую моему взору такие необъятные просторы, которых я не обозревал уже многие месяцы, я разулыбался. И она, угадывая направление моего взгляда, разулыбалась в ответ. Я улыбался. Улыбалась она. Просто улыбающийся мир какой-то. Как только загорелся зеленый, она подскочила со скамейки и бросилась к моему автомобилю. Орудуя правой ногой, я открыл дверцу со стороны пассажирского сиденья, и Монро плюхнулась рядом со мной, как перезревшая гроздь винограда.

Ехавший позади меня парень высунулся из машины, посигналил и заорал:

— КЛЯНУСЬ ЯЙЦАМИ, ЭТА БЛЯДЬ УРАБОТАЕТ ТЕБЯ В ГОВНО, СТАРПЕР!

Я поддал газу и оторвался. Краем глаза я видел, как она почесала свои ляжки.

— Меня Рози зовут.

— Гордон Плагг.

— Что желаешь, Гордон? Глубокое погружение или, может, Путешествие вокруг света? Я умею все: Английский расслабон, Коричневый вихорь, Желтый ураган, Жесткая плеть, Кровавый отсос, Ручное помело, Игра в три руки и Веселый трубочист. Ты что хочешь?

— Хочу поменять водительское удостоверение.

— Пятьдесят баксов.

— Ты и такое можешь?

— Запросто.

— Вижу, ты знаешь свое дело…

Она глянула на меня, прикуривая окурок малой сигары.

— Ты как-то странно выглядишь, старикан. Похож на трупака, который забыл помереть.

— Спасибо, что напомнила, постараюсь исправиться.

— Что — проблемы, что ли?

— Всякие мелочи терзают меня и днем, и ночью, Рози.

— Ну, например?

— Да элементарно. Каждое утро, когда я напяливаю брюки, меня посещает одна и та же мысль: «А сработает ли молния?». Молния, как правило, срабатывает, но тогда почему эта мысль продолжает одолевать меня? На кой хуй она мне сдалась? Она сжигает мою энергию совершенно бесполезно.

— К психиатру обращался?

— Я бы обратился к психиатру, но к такому, кому самому не нужен психиатр, а таких нет.

— Ты хочешь сказать, что все вокруг чокнутые?

— Ну, по крайней мере, почти у всех есть молнии. Просто уровень и интенсивность ебанутости при соприкосновении с молнией или с чем другим у всех разный…

Рози зевнула и спросила:

— Далеко еще?

— Блядь! Я думал, мы едем к тебе!

— Тогда десять баксов сверху.

— Идет. Только помни, я хочу Обмен водительских прав с переэкзаменовкой.

— Получишь с переэкзаменовкой.

— Это должно быть нечто!

— Хочешь, я заделаю тебе Банановый сплит со сливками прямо в машине, пока мы едем?

— Нет, я заказал Обмен водительских прав с переэкзаменовкой.

— А ты выдержишь?

— Четыре года готовился…

Под руководством Рози мы наконец добрались до ее дома. Похоже, он был фанерный. Стены покосились, крыша провисла. Зато у входа красовалась величественная пальма.

Мы вышли из машины, и я повлекся за ее жопой, которая ерзала и вертелась, вертелась и ерзала, требуя освободить ее от пут юбки. О, эти вихляния проникали в самую глубь и наэлектризовывали мужские железы, неминуемые разряды которых позволяли длиться мерзкому роду человеческому сквозь тщетные века. И я влекся за этой пагубой, покуда видел ее перед собой.

Рози открыла дверь, и мне показалось, что дом наводнен детворой. Один парнишка сидел прямо у входа и склеивал модель самолета. Рози подскочила к нему и отвесила смачный поджопник. Парень отлетел к стене.

— ДЭВИД, СКОЛЬКО МОЖНО ПОВТОРЯТЬ, ЧТОБЫ ТЫ НЕ НЮХАЛ КЛЕЙ! У ТЕБЯ МОЗГИ ВЫСОХНУТ, ПРИДУРОК!

Дэвид встряхнул головой, взгляд его прояснился, он показал матери палец и заорал:

— САМА УСОХНИ!

Другой парнишка сидел в кресле, на нем была футболка с ликом Тима Лири. Глядя на это существо, можно было подумать, что пацан провел на необитаемом острове года четыре. Рядом с ним стояла девчонка, и вот что она делала. В одной руке у нее была фотография Берта Рейнольдса, в другой зажигалка. Девочка медленно подносила пламя зажигалки к восхитительной улыбке Берта. Рот сначала почернел, затем в нем прогорела дырка.

— Рейнольдс Горелый, — сказала сестренка братишке.

Рози повернулась ко мне и сказала:

— Деньги вперед.

Я дал ей полтинник и десятку сверху. Она быстро убрала их и стала раздеваться. В отличие от многих женщин, без одежды она выглядела лучше.

— Рози, — тихонько позвал я, — дети…

— Да они все уже видели. Им это надоело, как старый фильм. Да и мне осточертело…

— Но, Рози, я хочу Обмен водительских прав с переэкзаменовкой!

— Не волнуйся, за что заплатил, то и получишь. Это мое правило.

Рози выключила свет и распласталась на грязном ковре.

Я приблизился, рванул молнию на ширинке и погрузился в волшебные кущи ее тела — в эти груди, живот, бедра… Я представлял себя в облаках, под струями водопада, думал об островке удачи в океане всеобщего говнища, и потом я вдруг подумал: мама родная, я даже не разделся, даже не скинул ботинки. Я запустил пальцы в ее волосы и почувствовал, что ее голова забита песком. Она пахла, как мокрые резиновые перчатки. Не знаю почему, но мне стало нестерпимо грустно и захотелось разреветься. Я смотрел на открытый рот Рози и думал, какая она одинокая, она по-настоящему одинока. А может, это было мое одиночество? Я почувствовал прохладу ее языка и впился в него, она вонзила свои ногти мне в спину и разодрала рубаху. Я ощутил, как на спине у меня выступила кровь. Опустив руку ей между ног, я начал игру, и она отвечала, она все делала правильно, и когда я вошел в нее, я понял, как она хороша, это вам не какая-нибудь раздолбанная лохань, а настоящее волшебство. И я поплыл, я уже ничего не соображал, где я и день ли это или ночь. Но, добравшись до пика блаженства, я вернулся обратно на грязный ковер и подумал, что это был всего лишь сон, прекрасный, но сон, я скатился с потного тела и…

Я стоял перед фотокамерой, которой управляла жизнерадостная толстуха с глазами величиной с грецкий орех. Она была примерно моего возраста.

— Ну, давайте, улыбнитесь! Это не больно!

Я улыбнулся. Вспышка.

— Сейчас вы получите временное удостоверение, — объясняла мне толстуха. — А в течение одного-двух месяцев мы пришлем вам постоянное.

Вдруг я заметил, что у меня распахнута ширинка. Хотел застегнуть. Глухо. Молния оказалось сломанной.

Я вышел на улицу и почувствовал, как прохладный ветерок просачивается сквозь разодранную на спине рубашку. Забравшись в машину, я закурил, вырулил со стоянки и покатил но улице. «Неплохой выдался денек, — думал я, — и, если верить часам, он уже подходит к концу. Может быть, мне съездить на пляж или сходить в кино?» Вообще — то я не люблю кино, но так как уже довольно давно ничего не смотрел, то решил, что не повредит. По радио передавали любовную песенку. Ужасная дрянь. Мир полон таких вот глупых любовных песенок. Я вырубил радио и только тут вспомнил, что до сих пор не посрал.

Приглядев бензозаправку, я свернул, припарковался и направился к туалету.

Меня окрикнул служащий:

— Эй, приятель, у тебя ширинка нараспашку.

— Да, я знаю…

— Слышь, если хочешь воспользоваться нашим толчком, то тогда неплохо бы тебе чего-нибудь купить у нас.

— Ну, подкачай пока у меня колеса.

Я зашел в сортир и выбрал кабинку почище. У них даже имелись бумажные стульчаки. Я подстелил сразу три штуки, спустил штаны и уселся. И тут я увидел у себя под ногами ваш журнал. Обложка была измята, подрана и мокрая. Знаете, печальное это зрелище — литературный журнал на полу сральника. Опорожнившись, я вспомнил, что ничего не послал вам, и что все сроки уже вышли… и тогда я решил написать вам и все объяснить. И вот написал.



Примечания к рассказу «Любовных песен нет»

Норма Джин Бейкер Мартинсон родилась 1 июня 1926 года в Лос-Анджелесе. Отец девочки ушел из дома еще до ее рождения, а мать оказалась в психиатрической лечебнице на 12–й день после появления ребенка на свет. Норму отдавали на попечение в разные семьи, а с 8 лет определили в сиротский приют.

В 16 лет она впервые вышла замуж за скромного слесаря Джима Дахерти. В 21 год Норма снялась обнаженной для настенного календаря, а также впервые появилась на экране в эпизодической роли в фильме «Опасные годы». Пластическая операция (изменение формы челюсти и носа) и крашеные под блондинку волосы превратили ее в настоящую красавицу. Ей стали предлагать роль за ролью, и в Голливуде появилась новая кинозвезда — Мерилин Монро (Мерилин — по имени актрисы и певицы Мерилин Миллер, Монро — по девичьей фамилии матери).

Именно Мерилин первая удостоилась почетного титула «секс-символа». Ее вторым и третьим мужьями стали такие кумиры спортивной и интеллектуальной Америки, как бейсболист Джо Ди Маджио и драматург Артур Миллер. В списке любовников актрисы значились президент Джон Кеннеди, а также его брат Роберт. Несмотря на всемирную известность, Мерилин приглашали сниматься лишь в непритязательных коммерческих фильмах и, разумеется, она мечтала о серьезных драматических ролях. После фильма «Неприкаянные» (1960) критики признали за ней наличие некоторого актерского дарования, однако основную массу зрителей по-прежнему волновало лишь тело «секс-символа». Психическая неуравновешенность, нереализованные творческие амбиции, алкоголизм и единодушный отказ обоих Кеннеди от брака с актрисой — все эти факторы назывались в качестве главной причины ее самоубийства. В ночь с 4 на 5 августа 1962 года, оставшись в одиночестве на своей лос-анжелесской вилле, Мерилин Монро приняла смертельную дозу снотворного.


Берт Рейнольдс, американский актер. Родился 11 февраля 1936 года в Уэйкроссе, штат Джорджия. Закончил университет штата Флорида. С 1955 подвизался в различных бродвейских труппах на второстепенных ролях. На театральной сцене обзавелся многими полезными знакомствами, однако особых лавров не снискал.

В конце 1950–х Рейнольдс получил приглашение на телевидение, а затем и в кино. Поначалу он играл лишь персонажей второго плана, но первая же главная роль в фильме «Сэм Виски» (1969) обратила на него внимание критиков и зрителей. С тех пор Рейнольдс снимается много и регулярно: «Все, что вы всегда хотели знать о сексе, но боялись спросить» (1972), «Человек, который любил Танцующую кошку» (1973), «Смоки и Бандит I» (1977), «Грубая огранка», «Смоки и Бандит II» (оба в 1980), «Отцовство», «Команда Шарки», «Гонки „Пушечное Ядро“ (все три в 1981), „Лучший маленький бордель в Техасе“ (1982), „Смоки и Бандит III“» (1984), «Мэлоун» (1987), «Переключая каналы», «Все псы попадают в рай», «Полицейский по найму» (все в 1988), и т. д.

При том, что в репертуаре актера есть как положительные, так и отрицательные персонажи, все его герои «чертовски обаятельны и легко запоминаются». И хотя фильмография Рейнольдса состоит, в основном, из боевиков и комедий, сам он, в отличие от других голливудских звезд, кажется, не испытывает никаких терзаний по поводу отсутствия серьезных драматических ролей, и с неизменным энтузиазмом играет все, что ниспосылают ему продюсеры и судьба.

Безрассуден до предела

Как это все началось, помню смутно. Получил пять тонн аванса — и примерно через год Гарри Флэкс сообщил мне, что они запустили фильм в Италии. Гарри Флэкс был тот еще пройдоха — литературный агент сан-францисского издательства «Ватербэд Пресс». Он был вездесущ, повсюду совал свой нос, не исключая и моей книжной полки, с которой после его посещения пропало несколько редких книжонок, но это уже другая история, и, кстати, на моей книжной полке поживился не один Флэкс. В общем, я прознал, что они запустили «Песни суицидника». Режиссировал Луиджи Беллини, Бен Гарабалди играл меня, а Эва Муттон изображала мою подружку. Я редко наведывался в кино, боялся подхватить разжижение мозга. Но некоторые мои знакомые говорили мне, что Беллини крупная шишка, и сделал несколько необычных и дерзких фильмов. Ну, так они говорили. И как-то случайно я наткнулся на фильм с Гарабалди. Он был ничего себе. Не великолепен, конечно, но и не плох. У него были притягательные глаза, как у человека, страдающего запором, который со всей мочи старается просраться. Мне понравились его глаза. Но вот сам он был слишком спокойный. Этакий крутой мачо, самодовольный и совершенно небезрассудный. Возможно, изобилие доступного бабья его охладило. Об Эве Муттон я почти ничего не знал, говорили, Что она холеная и страстная сучка, и все мужики в Италии мечтают ей присунуть.

Я писал и ездил на скачки или пил с Сарой, которая — несмотря на то, что весила всего сто один фунт, а я тянул уже на 225 — не отставала от меня ни на стакан. Эта странная личность держала кафе здоровой пищи. Ну, как бы там ни было, а лошадки мои скакали бойко, роман тоже продвигался, и где-то на третьей его четверти мне позвонил Флэкс. Он сообщил, что итальянцы в городе, будут снимать несколько сцен в Венис-бич, и хотели бы встретиться со мной. Я сказал Окей. Назначили время и место. Саре нравилась киношная тусовка. Я был готов к наихудшему: высунь залупу в форточку — и тебя тут же выдернут на мостовую.

Мы припарковались в Западном Голливуде. Сара и я приехали на моей машине, Флэкс со своей воскресной подружкой прибыл на своей.

— Подождите-ка, — сказал я, — мы не можем так идти к ним.

— Почему? — удивился Флэкс.

— А вдруг у них нет ничего выпить?

— Да есть у них.

— Не будем полагаться на случай.

Через дорогу был винный магазин, я сбегал и затарился…

Это была большая комната, по центру составленные вместе столы, покрытые широченной доской. Все были уже в сборе, и среди них Беллини и Гарабалди. Муттон осталась в Италии, она не участвовала в американских сценах. Нас представили. Сплошные итальянцы, большинство из них маленькие и тощие. Кроме Беллини, который был очень короткий и очень широкий, и имел весьма интересное лицо. Гарабалди был в джинсах с бородой, косил под меня, а я приехал чисто выбритый, в пиджаке от «Брукс Бразерс», в новеньких слаксах и сияющих туфлях.

Кто-то передал мне бумажный стаканчик, наполненный белым вином. Я попробовал. Теплое.

— Это все, что у вас есть? — спросил я.

— Да, но его у нас много!

— Черт, но оно же ТЕПЛОЕ! Я не пью белое вино теплым! Вы чего, ребята, охренели?

— Льда! — заорал кто-то. — Принесите льда!

Я раскупорил свою бутылку красного вина, налил себе и Саре и передал бутылку итальянцам.

— Попробуйте немного красного, — сказал я.

— КРАСНОГО! — снова заорал кто-то. — Принесите КРАСНОГО ВИНА!

Беллини сидел напротив и смотрел на меня.

— Чинаски, — закричал он, — давай, кто кого перепьет!

Я засмеялся.

Он закинул на стол правую ногу.

— Какого черта? — удивился я.

— Я так пью.

— Окей, — я закинул левую.

Беллини осушил свой стакан. Я свой. Наполнили и снова осушили. Вечер обещал быть неплохим.

Какой-то итальяшка сунул мне под нос микрофон.

— Мать твою за ногу! — огрызнулся я.

Парень оказался нормальный, он рассмеялся.

Бен Гарабалди стоял рядом со мной. Просто стоял и держал свой стакан с вином. Годом раньше в одном интервью он сказал, что напивался со мной до усрачки. Я полагаю, что это проказы актерского воображения.

— Я видел фильм, в котором ты играл владельца ночного клуба, — сказал я ему. — Неплохо.

— Читаю твои книги, — улыбнулся он.

— Однажды, — продолжал я, — у меня была подружка-скульптор. Она знала одного актера, который знает тебя, и который обещал ей устроить встречу с тобой, чтобы она могла вылепить твою голову. Но я не разрешил ей ввязываться в это дело, откровенно говоря, я боялся, что ты шпокнешь ее.

Он снова улыбнулся. У него была приятная улыбка, полная понимания. И эти глаза. Но он не подходил на роль Чинаски. Слишком скрытный.

Микрофон стоял передо мной, я отвечал на вопросы, трепался и продолжал пить. Итальянцы смеялись, где это и предполагалось. Сара затерялась в толпе, она уже слышала всю мою пургу не один раз. Мы продолжали квасить. Я скинул пиджак и сигаретой прожег дырку на рубашке. Соревнование «кто кого перепьет» не удалось: бумажные стаканчики были слишком маленькие, и мы только и делали, что наливали. Дома я пью из серебряного кубка, в который вмещается целая пинта. Скоро осталось только белое вино и теплое пиво. Я собрал Сару, Флэкса с подругой, и мы слиняли оттуда.

Прошло сколько-то месяцев. Может быть, год. Я закончил роман и почувствовал, что, похоже, на следующий мне не подняться. Ну что ж, это не проблема. У меня оставались скачки, стихи и рассказы.

Потом я стал получать письма, в них разные люди сообщали, что фильм «Песни суицидника» снят, и его показывают в Италии. Дальше стали поступать слухи, что его крутят в Германии, затем во Франции. Мне рассказывало о нем много всякого народа — те, кто видел его. Писатель, блядь, всегда остается в жопе. Кто он, этот писатель, в конце-то концов? Писатель — как шлюха. Ею пользуются, а потом забывают. Они думают, чем больше писатель страдает, тем лучше пишет. Дерьмо на лопате. Страдания, как и все остальное, в больших количествах убивают. Бегство от страданий — вот что делает писателя великим. Это чувство так сладко, что и читателю делается приятно.

Ну, да ладно. В конце концов фильм объявился в Голливуде, в открытом кинотеатре на Мелрос. Телефон начал звонить. Надрываться. Но Беллини или Гарабалди не звонили, трезвонили кинопрокатчики или их друзья. Их была целая банда. Один парень, киножурналист Бенджи, все хотел взять у меня интервью. Он позвонил в восемь утра.

— Нет, Бенджи, никаких интервью…

— Но это сделает фильму рекламу!

— Я не рекламирую кино. Тем более, я слышал, что фильм говно.

— Нет, фильм блеск! Классное кино! Я задам вам всего несколько вопросов о книге «Песни суицидника», об истории ее написания. Это здорово поможет…

— Черт бы тебя побрал, Бенджи, я дважды говорил тебе, что работаю по ночам, и поэтому раньше двенадцати мне не звонить!

— Но к двенадцати вы уже на скачках!

— Я все сказал.

Отбой…

Я разобрался, как работает механизм кинопроката. По крайней мере, в моем случае. Кинопрокатчики покупают права, скажем, на показ в Англии — или в Америке, или в Европе — у кинопроизводителя. Затем они стараются распихать картину но кинотеатрам, чтобы отбить свои затраты. Все, что получается сверх вложенных денег — их выигрыш. И с него начисляется процентная ставка. Такая схема показалось мне слишком эксплуататорской и рискованной.

И вот как-то днем явился ко мне кинопрокатчик, с ним Бенджи и еще трое. Звали его Джордж Блэкман, он был из Нью-Йорка, а мне нравятся парни из Нью-Йорка, когда я встречаюсь с ними в Сан-Педро, вот в Нью-Йорке я перед ними тушуюсь. Блэкман был крупный мужик в сером костюме и при галстуке, и Бенджи тоже был в сером костюме и тоже при галстуке. Я знаю этот сорт людей, ботинки у них всегда слегка пошарпаны, а кончики воротничков топорщатся. Подружка Блэкмана была ангел, ангел с совершенно белыми волосами. Лицо ее выглядело на всю тысячу лет, зато все остальное тянуло годков на девятнадцать. Это называлось: «добиться успеха». Они все отлично справились с намеченной целью, и теперь обзавелись непробиваемым шармом, и я понятия не имел, что мне с ними делать. Они приволокли галлон дрянного пойла в кувшине с ручками, я убрал его в кладовку и выставил своего красненького. Сара у меня любознательная, она вывалила на гостей ворох вопросов, что было мне на руку, я мог оставаться в стороне и наблюдать. Всякие дела у этих деятелей сопровождаются выпивкой, обжираловкой, иногда наркотой и, как следствие, расслабухой, и несмотря на то, что где-то высоко над их головами всегда витает призрак страха и отчаяния, им кажется, что они здорово устроились, и теперь оттягиваются.

— Вы имеете проценты с этой картины? — спросил меня Блэкман.

— Разумеется, только не спрашивайте меня: проценты это с нетто или с брутто. Я не знаю.

— Хорошо, — согласился Блэкман, — я не спрашиваю.

Потом мы все загрузились в их автомобили и покатили на пристань, в местечко, где держали живых крабов и небольшую кухню. Мне понравилось это место, потому что там толклись рабочие с дока. К счастью, немногие яппи могут набивать брюхо, когда им заглядывают в рот. Мы разгуливали вдоль чанов и разглядывали крабов.

— Так, — толкнул я Блэкмана, — когда увидите самого хорошего краба, кликните парнишку, он отнесет его на кухню.

Каждый выбрал себе краба по вкусу, и мы уселись за стол, поджидая блюда и попивая пиво. Кто — то подсунул мне под нос диктофон. Это был Бенджи.

— Скажите что-нибудь, — скомандовал он.

— Окей, кто за все это платит?

— Блэкман.

— Отлично. Тогда слушайте: мы все в тисках обстоятельств, и, стараясь выкрутиться из них, мы становимся уродами.

— Вот как?

— Вот так. Всегда найдется какой-нибудь сукин сын, который попытается заставить вас пахать на него задарма, и ему наплевать — кто вы и что вы. Хуже того: он бы охотно прикончил вас.

— Да?

— Да. Это всеобщий заговор, и для отдельного человека ничего не значит. Такие глобальные вещи редко имеют значение…

— Да? А что же имеет значение?

— Что по-настоящему имеет значение, так это всякие мелочи, такие, как вода в радиаторе вашего авто, вовремя подстричь ногти на ногах, не оказаться без туалетной бумаги или запастись резервными лампочками, ну, и всякое такое.

— Ну, это не так уж и много.

— Этого достаточно. Устройте ваши тривиальные делишки — и все гигантские проблемы разрешатся сами собой. Все сразу встанет на свои места.

— И даже смерть?

— И даже смерть будет выглядеть совершенно логичной.

— Мне это нравится, — сказал Бенджи.

— Мне тоже, — согласился я, — даже если это и неправда.

Тут подоспели наши крабы, и мы взяли еще пива. Нам так понравилось наше блюдо, что мы заказали еще крабов и еще пива. Довольные и обожравшиеся, мы загрузились в машины и вернулись ко мне.

После этого мы еще встречались все вместе. Блэкман пришел и запек огромную белую рыбу с луком, затем подтянулись остальные и принесли хорошего красного вина. Мы проговорили всю ночь и все утро, ну, чем-то нужно было заняться, пока шла подготовка показа. Наконец фильм был готов. НОЧЬ ПРЕМЬЕРЫ…

Сара и я решили поужинать в ресторанчике напротив кинотеатра. Афиши на кинотеатре сияли: «Песни суицидника». Мы попивали вино и поджидали, пока приготовят наш ужин. Одну бутылку мы припасли для просмотра. Я чуял, что она нам обязательно потребуется. Зачастую нечто очень важное отфильтровывается во время процесса трансформации книги в кино. Обычно виной тому — большое самомнение тех, кто за это берется, ведь они интерпретируют книгу в соответствии со своим видением вещей, а их видение не очень хорошее, иначе они не были бы настолько глупы, чтобы растрачивать себя в кинобизнесе.

Мы закончили наш ужин и посеменили к кинотеатру. Перед входом собралась большая толпа. Мы протиснулись в вестибюль, и тут меня окружили люди с «Суицидником» в руках. Они хотели автограф. Я и понятия не имел, что распродано так много экземпляров.

Где же тогда мои авторские гонорары? Было жарко, а они все совали и совали мне свои экземпляры. Сару прижали ко мне, она никак не могла вырваться.

— Это хуже, чем поэтические чтения, — заявила она.

— Нет ничего хуже поэтических чтений! — возразил я.

Какой-то парень протянул мне пинту виски, и я хорошенько приложился.

— Оставь себе, — сказал парень, — я вволю посмеялся над твоей лабудой.

Я сделал еще глоток и продолжил раздавать автографы. Сколько молоденьких девушек читает мою писанину. Я представил себе, что они на ночь суют мои книжки себе под подушку. Так я пил виски и подписывал, пил и подписывал. Виски отлично смешивается с вином: крайнее отупение.

Тут рядом возник Бенджи, он схватил меня за руку:

— Они не могут начать показ, пока вы не закончите.

— ЭТО ПОСЛЕДНЯЯ КНИГА! — проорал я.

Вырвавшись из окружения, мы отыскали наши места, уселись и, шурша пакетом, извлекли бутылочку вина. Свет погас, и кино началось.

Бен Гарабалди был на поэтических чтениях. Он читал стихи. Все было в темных тонах. Плохое начало. Кино оказалось даже хуже, чем я ожидал. Гарабалди играл свою роль вяло и ужасно здраво — этого я больше всего и боялся. Сцена за сценой кино становилось все хуже и хуже. Гарабалди отсасывал из своей бутылки, но видно было, что это ему не необходимо, и он никогда не пьянел. Смысл вина в опьянении, чтобы вы могли забыться. Ну, Гарабалди и забылся: он забыл действовать. Затем он встретил Еву Муттон в баре. Я бывал в сотнях баров, но никогда не встречал такую женщину. Она была просто не тот тип. Скорее, она смахивала на задумчивую манекенщицу, для которой открыть рот — проблема.

Кино стало настолько дрянным, что я должен был взбодриться. Я стал кричать, давая актерам указания. Но они не слушались. Я продолжал орать.

В конце концов какой-то парень не выдержал и крикнул мне:

— Может, ты заткнешься, мужик?

— Я Чинаски! — заорал я в ответ. — Если кто и имеет право хаять это кино, так это я!

Кино крутилось дальше, а Гарабалди все не пьянел. Под конец он оказался на пляже с молоденькой хиппующей бабенкой. Она была в купальнике, и он обнял ее ноги. На заднем плане пенился прибой, ветер ворошил волосы на голове Гарабалди. Он начал декламировать стихотворение об атомной бомбе, которое я написал пару десятков лет назад. Оно поясняло нам, насколько мы были безжалостны и глупы, создав атомного монстра. Гарабалди выдвинул предположение, что когда-то в далеком прошлом мы уже совершали такую ошибку, что однажды мы уже просрали свой шанс, и разве это нас научило чему-нибудь, и научит ли? Затем он оторвался от ног своей подружки и уставился на волны и кружащих над ними чаек.

— ВЗОРВАТЬ ЭТО ДЕРЬМО К ЧЕРТУ! — проорал я, и фильм закончился под шелест аплодисментов.

Мы вышли из зала и оказались в баре вместе с Блэкманом, Бенджи, и в окружении толпы. Мы сидели за столиком, и Сара настоятельно советовала мне заткнуться. Почему-то, стараясь быть учтивым, я оскорбил официанта. Люди утомляют меня, они постоянно оскорбляются; если ты говоришь не то, чего бы они хотели слышать, они воспринимают это как оскорбление.

Все время, пока мы сидели в баре, они бухтели про фильм. Я попробовал сменить тему, заводил разговор о лошадях, боксерских матчах, по они упорно возвращались к картине, им не хотелось признаться в провале, потому что это означало признать собственное поражение. Вот так.

Следующее, что я помню: мы с Сарой мчимся по незнакомому шоссе — мы заблудились. Я понятия не имел, что это было за шоссе. Но у нас еще оставались вино и сигареты. Пошел дождь. Видимость была плохой, но не настолько, чтобы я не заметил в зеркале заднего вида мигание красных огоньков. Я прижался к обочине.

Меня подвел тест на алкоголь, и следующее, что я помню, это — мои руки оказались за спиной, и на них позвякивали наручники. Меня выдернули из машины на дорогу. Наручники терзали запястья. Дождь хлестал нещадно. Вода стекала по спине в трусы. Копов было штук пять или шесть, в желтых дождевиках, у двоих были мощные фонарики. Они пытались разговаривать с Сарой, которая тоже лыка не вязала.

— ЭЙ! — орал я им из-под дождя. — Я ВЕЛИЧАЙШИЙ ПИСАТЕЛЬ ДВАДЦАТОГО СТОЛЕТИЯ! ЭТО ГАК ВЫ ОБХОДИТЕСЬ С БЕССМЕРТНЫМИ?

Один из копов подошел ко мне и наставил на меня свой фонарик.

— Это ты-то писатель? И что ты пишешь?

— Пошлые рассказы. Меня ждет Нобелевская премия.

Нас с Сарой затолкали на заднее сиденье полицейской машины. Один из копов повел мою машину.

— Ужас, — шептала Сара, — что с нами будет?

Она еще не имела дел с полицией, в отличие от меня.

— Все будет нормально, — успокаивал я ее.

Потом, и это очень странно, я отключился. Когда очнулся, наручников не было. Мы с Сарой сидели в моей машине. Машина стояла перед полицейским участком. Где? Понятия не имею.

— Сара, а где копы?

— Не знаю.

Я пощупал замок зажигания. Ключей не было.

— Сара, у тебя есть ключи?

— Нет. Они и мои забрали.

Я ничего не понимал.

— Может, нам дали передышку, — предположил я. — Наверное, они оставили нас здесь, чтобы мы протрезвели.

— Похоже, так, — согласилась Сара.

— Хуйня какая.

У меня были запасные ключи. Я всегда носил их в заднем кармашке брюк — запасные ключи на экстренный случай. Только бы они оказались на месте. Я полез в задний карман, там было мокро и там были ключи!

— Мы спасены, — объявил я, — мы валим отсюда!

— Нет-нет! Я не хочу, чтобы ты ехал в таком состоянии! Ты убьешь нас!

Она капризничала, это копы так на нее подействовали.

Я вставил ключи в замок зажигания и запустил двигатель. Боже, я воскрес!

— Нет-нет! Не надо! — вопила Сара.

— Уф, эти ребята будут очень удивлены! — ухмыльнулся я и выехал со стоянки на дорогу.

Вскоре я обнаружил выезд на шоссе, свернул, и мы снова покатили черт знает куда.

— Ты едешь слишком быстро! — визжала Сара.

— Пустяки, — отвечал я.

— Слишком быстро! Слишком быстро!

И тут я услышал истошный ужасающий вопль. Сара набросилась на меня и принялась драть ногтями мне морду. Я не мог защититься. По-прежнему лил дождь, и я должен был крепко держать руль. Вдоволь поизмывавшись над моей физиономией, она успокоилась. Мы ехали дальше. Наконец я стал кое-что узнавать, мы двигались в нужном направлении. Мало того, мы были почти у цели. Совсем скоро мы припарковались у нашего дома. Опять помогли запасные ключи, с их помощью я открыл бардачок и откопал там ключи от входной двери. Как только мы оказались в доме, Сара тут же завалилась спать. Я сидел на ступеньках, приложив влажное полотенце к лицу, и упивался совершенным бегством…

На следующей день, порывшись в телефонной книге, я записался на укол от столбняка. В просторном холле было битком от пьяных и покалеченных моряков. Это был травмпункт торгового флота. Девица протянула мне пространную анкету. Я вернул ее обратно.

— Вы не моряк? — удивилась она.

— А как это вы догадались?

— Ну вот, она оскорбилась. Опять я сделал это.

Меня завели в маленькую комнатку, и я просидел там 30 минут. Затем пришла сестра и сделала мне укол.

— Это вас женщина поранила, так ведь? — спросила она.

— Так-так.

— Все равно вы к ней вернетесь, попомните мои слова.

— Да я и не уходил.

Все это было полтора года тому назад. Больше я ничего не слышал о «Песнях суицидника». Но меня все же кинули, потому что в Италии этот фильм сделал огромные сборы, а я так и не увидел и гроша от причитавшихся мне процентов. Тем временем появился другой продюсер. Он из Испании. Парень уже выплатил мне аванс. Он хочет, чтобы на основе пяти моих рассказов разными режиссерами были сняты пять фильмов. Причем режиссеры будут из разных стран: из Испании, Германии, Франции, Японии и Штатов. И фильмы будут на их родном языке. Он пришел ко мне однажды вечером и рассказал, как все это будет. Я сидел, слушал и пил всю ночь напролет. Испанец даже не пригубил. Это было очень странно. Если что из его затеи получится, я дам вам знать.



Примечания к рассказу «Безрассуден до предела»

Луиджи Беллини — прототипом послужил итальянский режиссер Марко Феррери. Недоучившись в университете, будущий киноклассик стал продавцом спиртных напитков. Затем он работал в Италии тележурналистом и режиссером рекламных роликов.

В 1950 Феррери выступил с идеей собственного киножурнала, состоящего из документальных новостей и игровых сюжетов. Журнал угас после двух выпусков, и режиссер отправился в Испанию распродавать свою киноаппаратуру. Здесь он познакомился с кинодраматургом Рафаэлем Асконой и снял по его сценариям три первые полнометражные картины. Один из этих фильмов — «Инвалидная коляска» (1960) — привлек внимание критики и даже завоевал один из призов на Международном кинофестивале в Каннах. Последующие ленты Феррери представляли собой комбинацию из социально-политической сатиры, секса и черного юмора. («Диллинджер мертв» — 1969, «Большая жратва» — 1973, «Последняя женщина» — 1976, «Прощай, обезьянка» — 1978). В 80–е его фильмы, по мнению критики, «отражали усталость Европы и самого режиссера», причем именно на этот период приходится одна из наиболее значительных его работ — «Истории обыкновенного безумия», поставленная по произведениям Ч. Буковски (приз критики на кинофестивале в Сан-Себастьяно, 1981). В 1990–х Феррери вновь «дает жару» проклятому «обществу потребления» («Дом улыбок» — 1990, «Плоть» — 1992, «Дневник маньяка» — 1993, «Пир» — 1996).


Бен Гарабалди — прототипом послужил американский актер Бен Газзара. Бен родился на Манхэттене в семье сицилийских эмигрантов. Окончил Сити-колледж в Нью-Йорке и Нью-йоркскую школу социальных наук. Тогда же начал заниматься в актерской студии, и в 1957 дебютировал на экране в фильме «Странный человек». Свои наиболее известные роли сыграл в лентах Джона Кассаветиса и Питера Богдановича. В 1990 на острове Бали снял в качестве режиссера фильм «Среди океана». Значительную часть времени Бен Газзара проводит в Италии, работая с такими режиссерами, как М. Феррери, П. Компанеле и Д. Томаторе. На сегодняшний день он активно выступает на театральной сцене, играя в таких спектаклях, как «Кошка на раскаленной крыше», «Любовные письма», «Кто боится Вирджинии Вульф?» и др. Среди последних киноработ актера — фильм «Большой Лебовски» режиссеров братьев Коэнов.


Эва Муттон — прототипом послужила итальянская актриса Орнелла Мути (настоящее имя Франческа Романа Ривелли). Мути родилась 5 марта 1956 года. Дебютировала на экране в фильме «Самая красивая жена» (1970).

Много снималась не только в кино, но и на телевидении, в рекламе. Российским зрителям она особо запомнилась по лентам «Народный роман» (реж. М. Моничелли — 1974), «Жизнь прекрасна» (реж. Чухрай — 1980), «Укрощение строптивого» (реж. Кастелано и Пиполо — 1981). Кроме «Историй обыкновенного безумия», снималась у Марко Феррери в фильме «Последняя женщина».

Начав кинокарьеру в качестве «самой красивой жены», Орнелла Мути считается на сегодня «самой красивой бабушкой» Италии (семь лет назад дочь Орнеллы Найке родила ей внука) и по-прежнему сохраняет статус «секс-символа». Бюст, лицо и ноги актрисы застрахованы на сумму в 1 миллион долларов.


Текст на задней обложке

За последние 30 дней я написал 150 000 слов. Для состоявшегося писателя такое количество не обязательно, это я понимаю. Но для начинающего?

Лично мне подобная практика помогает не отвлекаться и быть всегда на взводе. Я пытаюсь исключить всякую небрежность, дважды переписываю рассказ от руки и только потом печатаю на машинке… Нет, я не хвастаюсь. Просто мне интересно, действительно начинающий писатель должен так вкалывать?

Джон Фанте



Некоторые люди так пыжатся за пишущими машинками, будто пытаются разрешиться от двухнедельного запора.

Это просто срам так напрягаться, чтобы что-нибудь написать. Честолюбие редко помогает таланту, другое дело удача — талант всегда плетется за ней по пятам.

Чарльз Буковски


Оглавление

  • Предисловие
  • Джон Фанте из книги «БОЛЬШОЙ ГОЛОД» рассказы 1932–1959
  •   Быть чертовски умным парнем
  •     Примечания к рассказу «Быть чертовски умным парнем»
  •   Грехи матери
  •     Примечания к рассказу «Грехи матери»
  •   Дом на Мэдден стрит
  •   Мамин сон
  •   Плохая женщина
  •   Большой голод
  •     Примечания к рассказу «Большой голод»
  •   Мэри Осака, я тебя люблю
  •     Примечания к рассказу «Мэри Осака, я тебя люблю»
  •   Очищенный дождем
  •     Примечания к рассказу «Очищенный дождем»
  •   Укрощение Валенти
  •   Я писатель правды
  •     Примечания к рассказу «Я писатель правды»
  • Чарльз Буковски из книги «ЖАРКОЕ К СЕМИДЕСЯТИЛЕТИЮ»
  •   Сын сатаны
  •   Жизнь алкаша
  •   Возмездие обреченных
  •   Ограбление
  •     Примечания к рассказам «Ограбление», «Скверная ночь»
  •   Скверная ночь
  •   Один день
  •   Ввысь без крыльев
  •   Не у дел
  •     Примечания к рассказу «Не у дел»
  •   На вершине
  •     Примечания к рассказу «На вершине»
  •   Слава
  •     Примечания к рассказу «Слава»
  •   Принеси мне свою любовь
  •   Камю
  •     Примечания к рассказу «Камю»
  •   Писатели
  •     Примечания к рассказу «Писатели»
  •   В ступоре
  •     Примечания к рассказу «В ступоре»
  •   Любовных песен нет
  •     Примечания к рассказу «Любовных песен нет»
  •   Безрассуден до предела
  •     Примечания к рассказу «Безрассуден до предела»
  • Текст на задней обложке