Четырнадцать дней (fb2)

файл на 4 - Четырнадцать дней [сборник litres] (пер. Оксана Игоревна Василенко) 1895K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Коллектив авторов

Четырнадцать дней. Роман в новеллах
Под ред. Маргарет Этвуд, Дугласа Престона


Большой роман


Авторы:

Чарли Джейн, Андерс Маргарет, Этвуд Дженнин, Капо Крусе, Джозеф Кассара, Энджи Крус, Пэт Каммингс, Сильвия Дэй, Эмма Донохью, Дэйв Эггерс, Диана Гэблдон, Тесс Герритсен, Джон Гришэм, Мария Инохоса, Мира Джейкоб, Эрика Йонг, Си Джей Лайонс, Селеста Инг, Томми Ориндж, Мэри Поуп Осборн, Дуглас Престон, Элис Рэндалл, Ишмаэль Рид, Роксана Робинсон, Нелли Розарио, Джеймс Шапиро, Хэмптон Сайдз, Р. Л. Стайн, Нафисса Томпсон-Спайрс, Моник Чыонг, Скотт Туроу, Луис Альберто Урреа, Рэйчел Вэйл, Вэйке Ван, Кэролайн Рэндалл Уильямс, Де'Шон Чарльз Уинслоу, Мег Вулицер


OURTEEN DAYS: A COLLABORATIVE NOVEL

Edited by Margaret Atwood and Douglas Preston

Copyright © 2022 by The Authors Guild Foundation

"The Soft Shoulder" story copyright © 2024 by Charlie Jane Anders; "The Exterminator" story copyright © 2024 by Margaret Atwood; "Langosta" story copyright © 2024 by Jennine Capo Crucet; "Rabbit Trauma" story copyright © 2024 by Joseph Cassara; "Apt. 3C" story copyright © 2024 by Angie Cruz; "Playhouse" story copyright © 2024 by Pat Cummings; "On Carnegie Lane" story copyright © 2024 by Sylvia Day; "The Party" story copyright © 2024 by Emma Donoghue; "Storyteller" story copyright © 2024 by Dave Eggers; "The Ghost in the Alamo" and "A Stillness at the Heart" stories copyright © 1999 by Diana Gabaldon; "The Doctor" story copyright © 2024 by Tess Gerritsen; "Another Brother for Christmas" story copyright © 2024 by John Grisham; "The Double Tragedy as Told by the Gossip from 3B" story copyright © 2024 by Maria Hinojosa; "The Woman in the Window" story copyright © 2024 by Mira Jacob; "The Vagina Monologues" story copyright © 2024 by Erica Jong; "Iron Lung" story copyright © 2024 by CJ Lyons; "The Curses" story copyright © 2024 by Celeste Ng; "The Tweaker" story copyright © 2024 by Tommy Orange; "A Journey to the East, 1972" story copyright © 2024 by Mary Pope Osborne; "The Red Sox Impossible Dream", "Yessie's Bird", and "The Tapes of Charlotte P." stories copyright © 2024 by Douglas Preston; "Lafayette" and "Jericho" stories copyright © 2024 by Alice Randall; "The Experimental Poet" story copyright © 2024 by Ishmael Reed; "Appraisal" story copyright © 2024 by Roxana Robinson; "Rivington Rosary" story copyright © 2024 by Nelly Rosario; "Shakespeare in Plague Times" story copyright © 2024 by James Shapiro; "Elijah Vick" story copyright © 2015 by Hampton Sides; "The Interloper" story copyright © 2024 by R. L. Stine; "My Name is Jennifer" story copyright © 2024 by Nafissa Thompson-Spires; "Buster Style" story copyright © 2024 by Monique Truong; "Iraq" story copyright © 2024 by Scott Turow; "Alicia and the Angel of Hunger" story copyright © 2024 by Luis Alberto Urrea; "A Gift for Your Wedding to Which I Was Not Invited" story copyright © 2024 by Rachel Vail; "The Chinese Exchange Student" story copyright © 2024 by Weike Wang; "Ghost Cracker and Rosie" story copyright © 2024 by Caroline Randall Williams; "Remembering Bertha" story copyright © 2024 by De'Shawn Charles Winslow; "The Apron" story copyright © 2024 by Meg Wolitzer


Published by special arrangement with HarperCollins Publishers LLC

All rights reserved

Перевод с английского Оксаны Василенко


Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».



© О. И. Василенко, перевод, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 Издательство Иностранка®


[Следующий текст является расшифровкой невостребованных записей, обнаруженных в отделе хранения вещественных доказательств в Управлении полиции Нью-Йорка по адресу: Бруклин, Фронт-стрит, д. 11, NY 11201. Сдано на хранение 14 апреля 2020 года, обнаружено и опубликовано 6 февраля 2024 года.]

День первый
31 марта 2020 года

Зовите меня 1А. Я управляющий хозяйством общего пользования в доме на Ривингтон-стрит в Нижнем Ист-Сайде, Нью-Йорк. Шестиэтажный доходный домишко без лифта, давно превратившийся в халупу, которую следовало бы снести, гордо называется «Фернсби армс», словно какое-нибудь родовое поместье, и явно не дотягивает до высоких стандартов богатой застройки по соседству. Насколько мне известно, тут никогда не жили знаменитости: никаких серийных убийц, граффитчиков-провокаторов, скандально известных поэтов-пьяниц, радикальных феминисток или уличных певцов с Бродвея, выбившихся в звезды. Судя по виду здания, в нем вполне могла приключиться парочка убийств, но ничего такого, что попало бы на страницы «Нью-Йорк таймс».

Жильцов я практически не знаю. Я вообще здесь недавно: работа мне досталась в то время, когда город закрывался на ковидный карантин, и жилье прилагалось к работе. Судя по номеру, квартира 1А должна была находиться на первом этаже, а по факту оказалась в подвале – темном, как преисподняя, да еще и вне зоны охвата мобильной связи, – но отказываться было поздно. Тут первым этажом считается подвал, а второй этаж называется первым – и так до шестого. Вот ведь жулики!

Платят отвратительно, но деваться мне некуда: хотя бы не бомжую на улице! Мой отец приехал сюда из Румынии подростком, женился и пахал как лошадь, работая управдомом в Квинсе. Потом завел семью, а когда мне стукнуло восемь, моя мама ушла. Мне приходилось таскаться за отцом, когда он чинил протекающие краны, менял перегоревшие лампочки и делился мудрыми мыслями. Присутствие очаровательного ребеночка увеличивало его чаевые (я и сейчас еще очень даже ничего, спасибочки). Он из тех управдомов, которым люди склонны исповедоваться. Пока он прочищал забитый унитаз или выводил тараканов, жильцы изливали ему душу. Он сочувствовал, благословлял и утешал. У него всегда находилась подходящая к случаю старинная румынская пословица или некая древняя мудрость Карпатских гор, а иностранный акцент добавлял значимости его словам. Жильцы просто обожали моего отца. По крайней мере, некоторые. Я тоже, ведь он ничуть не притворялся и в самом деле был именно таким: добрым, мудрым, нарочито суровым отцом. Его единственный недостаток состоял в том, что он был слишком пропитан духом Старого Света и совершенно не осознавал, как сильно каждый день его перепахивает жизнь в Америке. Короче, мне его доброта и всепрощающая натура по наследству не перешли.

Отец желал мне лучшей доли, подальше от чужих засоренных унитазов, и копил, как чокнутый, лишь бы отправить меня в колледж. Мне повезло получить баскетбольную стипендию в Университете штата Нью-Йорк – с перспективой стать спортивным обозревателем. На этот счет мы поругались. Отец хотел определить меня в инженеры с тех самых пор, как мне удалось взять приз на конкурсе робототехники в пятом классе. С колледжем в итоге ничего не вышло: из баскетбольной команды меня выпнули, когда обнаружили в моих анализах травку; пришлось бросить учебу, оставив отцу долгов на тридцать тысяч баксов. Ну то есть поначалу-то было куда меньше, всего лишь маленький заем в дополнение к стипендии, но грабительские проценты наросли со скоростью раковой опухоли. После колледжа меня ненадолго занесло в Вермонт, где удалось посидеть на чужой шее, но потом любовь закончилась, и мне ничего не оставалось, кроме как вернуться обратно в отцовский дом и найти работу в ресторане «Ред лобстер» в торговом центре «Квинс-плейс молл».

Когда у отца стали появляться симптомы болезни Альцгеймера, какое-то время мне удавалось прикрывать его, работая за него по утрам, до начала моей смены в ресторане. В конце концов одна мерзкая жаба-жиличка доложила про нас владельцу, и отца вынудили уйти на пенсию. (В качестве благодарности от меня она получила мой набор лего, спущенный в унитаз, – благо у меня имелся универсальный служебный ключ.) Оплачивать лечение нам было не по карману, поэтому отца отправили в Нью-Рошелл, в «Зеленый замок» – дом престарелых для пациентов с деменцией. Вот так названьице! Зелеными там были разве что стены – причем тошнотворно-казенного цвета, как сопли, вы наверняка такой видели. Приходите к нам за стилем жизни; оставайтесь у нас навсегда! В первый же день своего пребывания там отец бросил в меня тарелку с феттучини альфредо. Пока город не закрыли на карантин, мне удавалось навещать отца – не слишком часто из-за моей астмы, а также череды непрекращающихся злоключений, из которых состоит моя жизнь.

Счета за лечение посыпались на мою голову, хотя вроде как их покрывала бесплатная государственная страховка. Да какое там! Подождите, пока постареете и заболеете, сами убедитесь. Видели бы вы стопку бумаги, сожженной мной в мусорном ведре, – аж пожарная сигнализация заверещала. Это случилось в январе. Владельцы здания дали мне тридцать дней, чтобы съехать с квартиры, так как наняли нового управдома: я знаю этот дом вдоль и поперек, но моя кандидатура их не устроила, ведь я женщина. Ресторан меня тоже уволил: ухаживая за отцом, я пропустила слишком много рабочих дней. Потеря работы и перспектива оказаться бомжом вызвали очередной приступ астмы, меня отвезли на неотложке в Пресвитерианскую больницу Нью-Йорка, где напихали трубок во все отверстия. Когда я вышла, выяснилось, что все имущество из квартиры забрали – включая отцовское. Но телефон у меня остался. Мне пришла электронка с предложением работы в «Фернсби армс», к которой, похоже, прилагалась меблированная квартира, и я не стала долго раздумывать.

Все произошло так стремительно. Еще вчера коронавирус был проблемой черт знает где, в каком-то там Ухане, а сегодня мы вдруг получили пандемию прямо здесь, в Соединенных Штатах. Я собиралась повидать отца, как только перееду на новое место, а тем временем почти каждый день общалась с ним по «Фейстайму» с помощью санитарки. А потом внезапно Национальной гвардии приказали окружить Нью-Рошелл, и отец очутился в эпицентре событий, полностью отрезанный от внешнего мира. Хуже того, мне никак не удавалось дозвониться в тот дурацкий «Сопливый замок»: в приемной никто не брал трубку, а ни мобильник санитарки, ни телефон отца не отвечали. Я упорно набирала номер и слышала бесконечные гудки; или кто-то снимал трубку, и телефон оказывался вечно занят; или механический голос просил меня оставить сообщение. В марте город закрыли на карантин из-за ковида, и я застряла в той самой забитой странной рухлядью квартирке в подвале развалюхи, где обитало разношерстное сборище незнакомцев.

Я слегка нервничала, ведь большинство людей не ожидают увидеть женщину в роли управдома, но во мне шесть футов росту, я здорова как бык и много чего могу. Отец всегда называл меня strălucitor, что по-румынски означает «яркая», и это не просто отцовское восхищение, я и в самом деле такая. Мужчины постоянно обращают на меня внимание, хотя оно мне до лампочки, как и, собственно, мужчины. Мне не раз доводилось иметь дело с мудаками, и, поверьте, они меня не скоро забудут; я вполне в состоянии справиться со всем, что может приключиться на такой работе. В конце концов, Дракула – мой прапрадед в тринадцатом колене, если верить отцу. Причем не какой-то там дурацкий голливудский вампир Дракула, а самый настоящий Влад III Дракула, господарь Валахии, которого саксонцы и османцы прозвали также Цепешем – «сажающим на кол». Я могу починить что угодно, а также разделить в уме пятизначное число на двузначное; когда-то я выучила первые сорок цифр числа пи и до сих пор могу их повторить (ну что тут скажешь, люблю я цифры). Я не собираюсь торчать в «Фернсби армс» до конца жизни, а пока потерплю. Я больше не стану разочаровывать отца.

Когда я приступила к работе, мой предшественник уже ушел на пенсию. Похоже, далеко не везде имущество уволившегося управдома выносят подчистую, поскольку квартира была завалена его барахлом – да так, что шагу не ступить! Поэтому первым делом я разобрала все на две кучи: одну – для продажи на «Ибэй», вторую – для мусорки. Бо́льшая часть шмоток попала во вторую, но нашлось и кое-что стоящее, а несколько вещичек показались мне довольно ценными. Я ведь уже упоминала, что мне нужны деньги?

Чтобы вы примерно понимали, что именно обнаружилось в квартире, вот список навскидку: шесть виниловых пластинок Элвиса на сорок пять оборотов, связанные грязной лентой; молитвенно сложенные руки из стекла; банка старых жетонов для метро; картина с изображением Везувия на вельвете вместо холста; чумная маска с длинным изогнутым клювом; набитая бумагами папка-гармошка; пришпиленная синяя бабочка в коробке; театральный бинокль с фальшивыми бриллиантами и пачка старых греческих банкнот. Замечательнее всего была оловянная погребальная урна с гравировкой: «Уилбур П. Уортингтон III, покойся с миром». Я так понимаю, Уилбуром звали собаку – хотя кто его знает, почему бы и не ручного питона или вомбата?

Как я ни старалась, мне не удалось выяснить никакой личной информации о предыдущем управдоме. Я даже имени не узнала, поэтому решила называть Уилбуром и его. Этакий небритый старикашка с привычкой ворчать «Ну, что тут у нас такое?» вдумчиво изучает сломанное жалюзи, выпятив губы и похмыкивая. Уилбур П. Уортингтон III, управдом «Фернсби армс».

В конце концов в стенном шкафу обнаружилась заначка, которая пришлась мне по вкусу: радужные ряды полупустых бутылок из-под всевозможных крепких спиртных напитков и безалкогольных добавок к ним плотно заполняли все полки.

Заинтересовавшись содержимым файла-гармошки, я нашла кучу различных бумажек, причем явно где-то собранных, а не написанных самим управдомом. Некоторые, очень старые, были набиты на пишущей машинке, другие – распечатаны на принтере, а какие-то – написаны от руки. Большинство представляли собой рассказы от первого лица: невразумительные, бессвязные истории без начала и конца, без сюжета и имени автора – просто случайные осколки и обрывки чьих-то жизней. Во многих не хватало страниц, повествование начиналось и заканчивалось на середине фразы. Кроме того, там лежало несколько длинных писем и заумные юридические документы. Надо полагать, теперь все принадлежит мне – меня затошнило от мысли, что все мое имущество выбросили из квартиры отца, а взамен мне достался какой-то чужой хлам.

Помимо всего прочего, прямо посреди облупившегося письменного стола возлежала толстенная папка-скоросшиватель, а на ней – пожеванная ручка «Бик». То есть наполовину съеденная: мой таинственный предшественник сгрыз верхнюю часть как минимум на дюйм.

Поверхность стола являлась чуть ли не единственным аккуратно прибранным местом в квартире, и самодельная книга немедленно привлекла мое внимание. На обложке, выведенное готическим шрифтом, красовалось название: «Библия Фернсби». К первой странице бывший управдом скрепкой прикрепил записку для нового, то есть для меня, в которой объяснил, что является психологом-любителем и проницательным наблюдателем человеческой натуры, а в папке содержатся его заметки, собранные в результате наблюдений за жильцами. Я пролистала их, поражаясь тщательности и насыщенности обширных записей. В конце он вставил пачку чистых листов с заголовком «Заметки и наблюдения», а внизу добавил мелким шрифтом: «(Для заполнения следующим управдомом)».

Я уставилась на пустые страницы: старик совсем спятил, если решил, будто его преемник (да и вообще кто угодно!) захочет что-то сюда записывать. Тогда я и представить себе не могла, каким волшебным очарованием обладают пожеванная ручка и чистые листы.

Я вернулась к наблюдениям управдома. И не лень же ему было удивительно аккуратным почерком исписать целую кипу бумаги рассказами о жильцах, добавляя меткие комментарии по поводу их жизней, причуд, слабостей, а также указывая, на что следует обращать внимание и, самое главное, как они обычно дают чаевые.

Папка была набита историями, забавными случаями, отступлениями и головоломками, слухами, выдаваемыми за факты, напыщенными выражениями и остроумными замечаниями. Каждому жильцу он дал прозвище – забавное и в то же время загадочное. Про квартирантку из 2D написал: «Дама с кольцами, у нее есть кольца, безделушки и наряды». Или про женщину из 6С: «Повариха, шеф-повар падших ангелов». 5С: «Евровидение, человек, который отказывается быть тем, кем не является». Или 3А: «Вурли, чьи слезы превращаются в ноты».

Многие прозвища и заметки выглядели именно так – как головоломки. Должно быть, Уилбур был просто мастер тянуть кота за хвост, посвящая все свое время записям, вместо того чтобы чинить протечки и вставлять окна в этой дыре.

Я читала страницу за страницей, не в силах оторваться. Заметки, конечно, очень странные, но для новенького управдома на вес золота! Я принялась запоминать жильцов, их прозвища и номера квартир – всю жизненно важную информацию. Как ни смешно, а без «Библии Фернсби» я бы тут совсем растерялась. Здание прямо-таки разваливалось на глазах, и Уилбур извинялся за его состояние, объясняя, что владелец давным-давно не появляется, не отвечает на просьбы, не собирается ни за что платить и даже, черт возьми, не берет трубку! Этот ублюдок вообще свалил в туман. «Ты будешь злиться и отчаиваться, пока не осознаешь, что никто тебе не поможет», – написал Уилбур.

К задней обложке «Библии» он приклеил скотчем ключ с запиской «Тебе понравится». Я решила, что это универсальный ключ от всех квартир, но реальность опровергла мою гипотезу: из-за очень странной формы он даже не влезал в большинство замков. Меня разобрало любопытство, и при первой же возможности я начала планомерно обходить дом, пробуя ключ на всех замках, но он не подходил никуда. Я уже собиралась плюнуть на это гиблое дело, когда в конце коридора шестого этажа обнаружилась узкая лестница, ведущая на крышу – через дверь с навесным замком. И – вы не поверите! – ключ легко повернулся! Я открыла дверь, вышла наружу и огляделась.

С ума сойти! Да здесь прямо рай какой-то, несмотря на пауков, голубиное дерьмо и хлопающие на ветру полуоторванные листы толя. Крыша оказалась огромной, а виды с нее открывались умопомрачительные. Здания по обеим сторонам «Фернсби армс» недавно снесли застройщики, и наш дом одиноко возвышался над грудами щебня: с него отлично просматривалась вся улица Бауэри, аж до Бруклинского и Вильямсбургского мостов, а также небоскребы Нижнего Манхэттена и Мидтауна. Лучи заходящего солнца окрашивали весь город в розоватый цвет, а одинокий инверсионный след над головой ярко сиял оранжевым. Я схватилась за телефон – сигнал отличный!

«Да к чертям собачьим!» – подумала я, оглядываясь вокруг.

Отсюда я наконец-то могу позвонить отцу и, возможно, поговорить с ним, если проблема действительно всего лишь в приеме на том конце, в «Тошнотно-зеленом замке». Конечно, находиться на крыше запрещено, но владелец уж точно не прискачет в зараженный ковидом город с инспекцией своих владений. После почти двух недель карантина крыша – единственное место, где можно более-менее безопасно подышать свежим воздухом и посмотреть на солнышко. Когда-нибудь застройщики возведут рядом крутые стеклянные башни, погрузив «Фернсби армс» в вечную тень, а до тех пор почему бы мне не распоряжаться этим местом по собственному разумению? Старина Уилбур П. Уортингтон явно считал точно так же, а ведь тогда еще даже карантин не ввели.

В глаза бросилась какая-то большая штука прямо посреди крыши, спрятанная под пластиковым чехлом. Сдернув его, я увидела старую, обитую красным бархатом кушетку в пятнах грязи – так вот где зависал прежний управдом!

«Господи, благослови Уилбура П. Уортингтона Третьего!» – подумала я, устраиваясь поудобнее на погрызенном мышами ложе.

Я стала приходить на крышу каждый вечер на закате, прихватив термос с коктейлем из текилы или еще чего-нибудь, найденного на полках с разноцветными бутылками. Растянувшись на кушетке, я наблюдала, как солнце садится над Нижним Манхэттеном, и раз за разом набирала номер отца. Мне так и не удавалось дозвониться, но хотя бы сигнал был хороший.

Увы, мое уединение в раю вскоре закончилось. Пару дней назад, в последнюю неделю марта, когда в городе разгорался пожар ковида, кто-то из жильцов срезал замок с двери и притащил на крышу пластиковый стул, чайный столик и герань в горшке. Вообще уже оборзели! Старина Уилбур, помимо всякого хлама, собрал целую коллекцию замков, из которой я взяла самый мощный, тяжеленный навесной, из хромированной стали с закаленным корпусом (можно лосю череп размозжить), и повесила его на дверь. Такой замок хрен срежешь – или вернем вам деньги в тройном размере! Однако, надо полагать, не только мне нестерпимо хотелось свободы: кто-то сорвал замок ломом – вместе с петлями, разворотив в процессе дверь. Запирать теперь нечего, и попробуй купи новую дверь во время ковида!

Я догадывалась, кто это сделал. Выйдя на крышу через вынесенную дверь, я увидела виновника, свернувшегося калачиком в кресле – с книгой и вейпом в зубах. Кресло было из тех, что называют «пещерой»: в форме яйца, покрытое искусственным мехом. Такую штуку еще попробуй затащи аж на крышу! Внутри сидела девушка из квартиры 5В – Уилбур в своей «Библии» прозвал ее Хелло-Китти за то, что она носила свитера и кенгурушки с изображением мультяшного котика.

Хелло-Китти хладнокровно уставилась на меня: осмелюсь ли я предъявить ей обвинение? Я промолчала. А что тут скажешь? Ее поступок скорее вызвал у меня уважение: эта девчонка чем-то похожа на меня. Кроме того, мы ведь не обязаны друг с другом разговаривать, – похоже, ей хочется держаться от меня подальше не меньше, чем мне от нее. Я сделала вид, будто в упор ее не заметила.

Затем жильцы, один за другим обнаруживая выход на крышу, стали затаскивать вверх по узенькой лестнице свои самые уродливые стулья и усаживаться тут на закате, «соблюдая социальную дистанцию», как нынче стало модно говорить. Я, разумеется, попыталась их остановить, повесив объявление, что это противозаконно (строго говоря, так оно и было): можно споткнуться и упасть через низкое ограждение. Однако все уже просидели в карантине целую вечность, и люди сломали бы любые решетки ради глотка свежего воздуха и красивого вида. И я их не виню. В здании темень, холод и сквозняки; в коридорах странные запахи, повсюду разбитые и выломанные окна. Кроме того, на крыше все еще хватает места: никто ни к кому не прикасается, громко не разговаривает и даже не сморкается, и все мы держим дистанцию в шесть футов. Если бы в этом чертовом городе можно было найти антисептик для рук, я бы повесила на двери целое ведро. Ну а так приходится раз в день обрабатывать дверные ручки хлоркой. За себя я не переживаю: мне всего лишь тридцать, и, говорят, к молодежи вирус не прилипает. Правда, у меня еще и астма.

И все же жаль лишиться личного убежища.

Тем временем ковид бесчинствовал в городе. Если девятого марта мэр объявил об обнаружении шестнадцати случаев заражения, то к тринадцатому, как я уже упоминала, Нью-Рошелл оцепила нацгвардия, а двадцатого марта Нью-Йорк закрыли полностью – как раз вовремя, чтобы все получили возможность запоем смотреть первый сезон «Короля тигров». Через неделю число заражений превысило двадцать семь тысяч, каждый день сотни людей умирали, а заболевших становилось все больше. Я внимательно изучала статистику, а затем начала записывать ее на чистых страницах книги Уилбура, в его так называемой «Библии Фернсби», – и, надо полагать, это имело судьбоносные последствия.

Ежу понятно: все, кто мог, уже покинули Нью-Йорк. Богатенькие буратино и высокооплачиваемые специалисты бежали из города, словно крысы с тонущего корабля: с визгом улепетывали со всех ног в Хэмптонс, Коннектикут, Беркширские горы, в штат Мэн и на полуостров Кейп-Код – куда угодно, лишь бы подальше от Нью-Ковид-Йорка.

Нам бежать было некуда. Моя обязанность как управдома (по крайней мере, на мой взгляд) состояла в том, чтобы не допустить в «Фернсби армс» появления ковида, готового поубивать жильцов. Не считая разве что тех, кто жил в квартирах, на которые городская администрация установила потолок арендной платы: ха-ха, владелец наверняка велел бы мне не протирать хлоркой их дверные ручки! Я развесила объявления, прописав в них правила: посторонних в здание не приводить, в помещениях общего пользования держать дистанцию в шесть футов, на лестницах не собираться – ну и все в таком духе. Точно так, как сделал бы отец. Указаний про маски сверху не спускали, ведь их даже на медиков не хватало. В общем, мы тут застряли до самого конца, и сидеть нам взаперти.

И каждый вечер жильцы, уже обнаружившие выход на крышу, поднимались наверх. Сначала нас собиралось шестеро. Я почитала про каждого в «Библии Фернсби»: Кислятина из квартиры 2В, Евровидение из 5С, Дама с кольцами из 2D, Мозгоправша из 6D, Флорида из 3С и Хелло-Китти из 5В.

Пару дней назад, на закате, в семь часов вечера, жители Нью-Йорка начали подбадривать врачей и всех остальных, кто боролся с пандемией. Здорово, когда можно хоть что-то сделать, а заодно разнообразить скучный день, поэтому жильцы завели привычку подниматься на крышу к семи часам, а ровно в семь, вместе со всем городом, мы принимались хлопать, орать, колотить по кастрюлям и свистеть. Так начинался наш вечер. Я принесла на крышу треснувший фонарь, найденный среди Уилбурова хлама: в него можно было поставить свечу. Остальные тоже приходили с фонарями или с ветрозащитными подсвечниками – нам вполне хватало для создания небольшого освещенного пространства. А Евровидение притащил старинную керосиновую лампу из бронзы с расписным стеклянным абажуром.

Поначалу все отмалчивались, что меня вполне устраивало. Насмотревшись, как относились к отцу люди, с которыми он годами жил в одном доме и которым всегда помогал, я не хотела знакомиться с жильцами. Я бы вообще с ними рядом не сидела, не влезь они на мою территорию. Если управдом воображает, будто у него получится подружиться с жильцами, то сам напрашивается на неприятности: даже в такой вонючей дыре каждый задирает нос перед управдомом, поэтому я следую правилу «соблюдай дистанцию». Впрочем, они тоже не горели желанием поближе со мной познакомиться – и прекрасно!

Я тут недавно, поэтому никого не знаю. Они проводили время, зависая в телефонах, заливаясь пивом или вином, читая книги, покуривая травку или тыкая в клавиши ноутбука. Хелло-Китти, устроившись с подветренной стороны в своей меховой «пещере», почти непрерывно дымила вейпом. До меня как-то долетел дымок, тошнотворно отдававший чем-то сладким вроде арбуза. Она реально не выпускала вейп изо рта, практически дышала через него. Удивительно, как она до сих пор жива. Наслушавшись историй про итальянцев на аппаратах искусственной вентиляции легких, пусть даже в основном стариков, я так и хотела вышибить эту гадость у нее из рук. Но что поделать, каждый из нас имеет право грешить как вздумается, да и кто станет слушать какого-то управляющего хозяйством общего пользования?

Евровидение притащил маленькие беспроводные колонки, поставил их рядом со своим стулом и тихонько включил евро-поп.

Насколько я могла судить, никто из жильцов из здания не выходил, даже за продуктами или туалетной бумагой. Мы сидели тут в режиме полной изоляции.

Поскольку неподалеку находилась Пресвитерианская центральная городская больница, по Бауэри туда-сюда носились машины скорой помощи, завывая сиренами: звук усиливался, когда они приближались, а затем затихал. Стали появляться авторефрижераторы без опознавательных знаков. Вскоре мы узнали, что в них перевозят тела умерших от ковида. Авторефрижераторы громыхали по улицам, словно телеги с чумными трупами в старые времена, – днем и ночью, слишком часто останавливаясь, чтобы подобрать свой завернутый в саваны груз.

Вторник 31 марта – текущий день – в каком-то смысле открыл для меня новый этап, ведь я начала вести записи в книге Уилбура. Вообще, я собиралась всего лишь заносить статистические данные, но процесс несколько вышел из-под контроля и перерос в нечто большее.

Статистика сегодня тоже в каком-то смысле знаковая: по сообщению «Нью-Йорк таймс», количество смертей от ковида в городе перевалило за тысячу. В самом Нью-Йорке насчитывалось 43 139 заболевших, а во всем штате – 75 795. Из пяти городских районов Квинс и Бруклин пострадали сильнее всего: в них насчитывалось 13 869 и 11 160 случаев соответственно; в Бронксе – 7814; на Манхэттене – 6539; на Статен-Айленде – 2354. Когда числа записываешь, то словно приручаешь их, и они кажутся менее страшными.

После обеда шел дождь. Я поднялась на крышу, как обычно, за пятнадцать минут до заката. Вечернее солнце отбрасывало длинные тени на умытую дождем Бауэри. Между завываниями сирен город стоял пустой и тихий. Как непривычно и странно умиротворяюще! Ни машин, ни клаксонов, ни несущихся по тротуарам домой пешеходов, ни гула самолетов над головой. Чистый, промытый дождем воздух, полный мрачной красоты и волшебных знамений. Без выхлопных газов пахло свежестью, что напомнило мне недолгую счастливую жизнь в Вермонте, до того как… да ладно, не важно.

Улицы постепенно погружались в сумерки, а на крыше один за другим собирались завсегдатаи. В семь часов, когда с окружающих зданий донеслись первые вопли и звон кастрюль, мы тоже встали и, как обычно, засвистели, захлопали и заорали – все, кроме жилички из 2В. Она так и сидела, копаясь в телефоне. Уилбур предупреждал, что она из тех принцесс, которые вызывают управдома даже в том случае, когда нужно поменять перегоревшую лампочку, но, по крайней мере, чаевые она тоже дает королевские. «Она чистейший нью-йоркский уксус, – написал он, добавив одну из своих загадок: – Лучшее вино превращается в самый кислый уксус». Понятия не имею, о чем он. Думаю, ей уже за пятьдесят, одевается во все черное: футболка и выцветшие черные джинсы в обтяжку. Единственные цветные вкрапления – потеки и пятна краски на изрядно потертых мартинсах. Похоже, она художница.

– Не хотите к нам присоединиться? – поинтересовалась у Кислятины квартирантка из 3C, названная в «Библии» Флоридой.

По тону вопроса сразу стало ясно, что эти двое давно знакомы. Флорида (прошлый управдом не объяснил происхождение прозвища, – возможно, все так ее звали) была крупной, грудастой дамой лет пятидесяти, от которой исходило ощущение неугомонности. Волосы уложены безупречно, словно она только что вышла из парикмахерской, поверх рубашки с блестками накинута переливающаяся золотистая шаль. В «Библии» Уилбур назвал ее сплетницей и метко добавил: «Сплетни – это когда о человеческом роде болтают любители оного».

Кислятина ответила Флориде ледяным взглядом.

– И почему же нет? – допытывалась та.

– Устала без толку орать на весь мир, спасибо.

– Мы поддерживаем тех, кто борется с эпидемией. Люди жизнью рискуют!

– О да, вы, безусловно, возвышенная и святая личность. И как же вопли на крышах помогут им побороть эпидемию?

Флорида уставилась на Кислятину:

– Логика здесь ни при чем. Esto es una mierda[1], и мы пытаемся показать им нашу поддержку.

– Вы полагаете, громыхая кастрюлями, можно что-то изменить?

Флорида подтянула золотистую шаль, осуждающе сжала губы и уселась на свое место.

– Когда ковид закончится, будет так же, как после одиннадцатого сентября, – заметила Дама с кольцами после недолгого молчания. – Про него никто не захочет говорить. Так не упоминают о самоубийце.

– Про одиннадцатое сентября молчат, потому что тогда Нью-Йорк получил ПТСР[2], – заявила Мозгоправша. – Я все еще работаю с пациентами, чья психика травмирована теми событиями, а уже двадцать лет прошло.

– Почему это никто не говорит про одиннадцатое сентября? – возразила Хелло-Китти. – Да только про него везде и слышно! Можно подумать, половина Нью-Йорка бежала с башен, задыхаясь в дыму и пыли. То же самое будет и с ковидом. «Давайте я расскажу, как пережил Великую пандемию 2020-го!» Не заткнешь их потом!

– Ай-ай! – пожурила Кислятина. – Да ты хоть на свет-то родилась, когда случилось одиннадцатое сентября?

Хелло-Китти затянулась вейпом и пропустила вопрос мимо ушей.

– Представить страшно, сколько пациентов с ПТСР будет после пандемии! – заметил Евровидение. – Господи, да мы всю жизнь потом к психотерапевтам ходить будем!

Он хохотнул и повернулся к Мозгоправше:

– Вот ведь повезло вам!

Та молча смотрела на него.

– Нынче все страдают от ПТСР, – гнул свое жилец. – У меня ПТСР из-за отмены Евровидения 2020-го. Впервые с 2005 года я пропускаю такое событие!

Он схватился за грудь и скорчил гримасу.

– Что такое Евровидение? – поинтересовалась Флорида.

– Конкурс эстрадной песни, дорогуша. Для участия отбирают исполнителей со всего мира с оригинальной композицией, по одному певцу или группе от каждой страны. Победителя выбирают голосованием. Шестьсот миллионов зрителей смотрят конкурс по телевизору. Этакий чемпионат мира по футболу, только среди музыкантов. В этом году его планировали провести в Роттердаме, но на прошлой неделе отменили, а я уже купил билеты на самолет, оплатил гостиницу и все остальное. Так что теперь, – он принялся усиленно обмахиваться, – доктор, помогите, у меня ПТСР!

– ПТСР не тема для шуточек, – ответила Мозгоправша. – Как и одиннадцатое сентября.

– Одиннадцатое сентября никуда не ушло, – добавила женщина лет тридцати (в «Библии» названа Дочкой Меренгеро, квартира 3В). – Все еще живо в памяти. Оно коснулось всех нас, включая мою семью, хотя они и вернулись в Санто-Доминго.

– Вы потеряли кого-то из близких одиннадцатого сентября? – с вызовом спросила Дама с кольцами.

– В каком-то странном смысле – да, потеряла.

– И в каком же таком смысле?

Она глубоко вздохнула.

* * *

– Mi papá[3] был этаким здоровенным меренгеро. Если вы не в курсе, то так называют музыкантов, которые зарабатывают на жизнь, играя музыку для доминиканского танца меренге. Он частенько играл в «El Show del Mediodía», то есть в «Полуденном шоу», в том самом, которое смотрит вся Доминикана. Вообще-то, оно до сих пор идет на телевидении.

Как только Дочка Меренгеро заговорила, я поняла, что впереди целая история, и меня осенило. Лет с двадцати я завела привычку записывать разговоры людей вокруг – особенно всякую чушь, с какой парни подкатывали ко мне в баре. Я как бы невзначай оставляла телефон на столике, стойке бара или в кармане, а если ехала в метро, то делала вид, будто копаюсь в нем, на самом деле записывая все, что нес какой-нибудь придурок. Вы представить себе не можете, какую коллекцию я насобирала за все эти годы! Сколько великолепных часов дебилизма и гадостей запечатлены для потомков! Если бы только удалось получить за них денежку – на «Ютубе» или еще как-то. На самом деле, там не только полная чушь. Хватает всякого: горя, смеха, доброты, исповедей, мечтаний, кошмаров, воспоминаний и даже преступлений. Поздно ночью в метро на маршруте Е незнакомцы вам такого порасскажут…

«Однажды от полной безнадеги я курил собачье дерьмо, чтобы кайфануть…»

«Я подглядывал, как мои бабушка с дедушкой занимаются сексом, и вы не поверите, что они вытворяли…»

«Освежевал, приготовил и съел хомячка моего брата, чтобы выиграть пари на сто долларов…»

Мой отец брал людей обаянием. А я людей коллекционирую – тайком.

В общем, я начала записывать. Кушетка стояла слишком далеко от Дочери Меренгеро, поэтому пришлось встать и притвориться, будто меня распирает от любопытства. Я протащила дурацкий красный диванчик через шестифутовые расстояния между всеми прочими стульями, глупо ухмыляясь от уха до уха и невнятно бормоча о нежелании упустить хоть слово. Я устроилась поудобнее, достала из кармана телефон и, сделав вид, будто проверяю что-то, направила его на рассказчицу и нажала кнопку «Запись». Потом беспечно положила телефон на кушетку и улеглась, задрав ноги, с коктейлем «Маргарита» наперевес.

Тогда я не задумывалась, что буду делать аудио, но позднее, вернувшись домой, увидела на столе толстую книгу Уилбура, в которой тот оставил для меня целую стопку чистых страниц.

«Ладно, – подумала я, – почему бы их не использовать? Будет мне хоть какое-то занятие, пока я тут неделями торчу из-за дурацкой пандемии».

Но тише: Дочка Меренгеро рассказывает.

– В те времена на шоу выступали самые крутые, набирающие популярность ансамбли меренгеро. Кстати, тогда в некоторых песнях попадались довольно безумные строчки и названия. Я вас предупреждаю на тот случай, если кого-то воротит от расистского дерьма. – Она замолчала и несколько неуверенно огляделась, словно раздумывая, стоит ли говорить дальше, а также чтобы посмотреть, кто ее слушает. – В одной песне звучал вопрос «Qué será lo que quiere el negro?» – «Чего хочется негру?». В восьмидесятые она стала хитом, ее часто играли на «Полуденном шоу», которое я смотрела в детстве. Отец не разрешал приходить к нему на работу в телестудию, а присматривать за мной было некому: он воспитывал меня в одиночку. Ради дисциплины он не хотел, чтобы я болталась в подобных местах. Отец дружил с некоторыми танцорами на шоу и повстречал там одну женщину. Понятия не имею, в каких они были отношениях, про них просто говорили, что они «muy amigos y muy queridos»[4]. Я не спрашивала. Однако они дружили много лет. Она очень хорошо ко мне относилась. Не так, как давно потерянная мать, ничего подобного, хотя она мне все объяснила, когда в одиннадцать лет у меня начались женские дела. Не представляю, как бы мой отец с этим справился. Женщина исчезла из нашего поля зрения, когда я еще была маленькой, но я всегда вспоминала ее с теплом. Не так давно, за несколько недель до карантина, я случайно встретилась с ней – и это было что-то с чем-то! Пришла в любимую парикмахерскую, чтобы выпрямить волосы, ну, вы знаете: все шутят, что даже в раю доминиканские парикмахеры будут одной рукой накручивать локоны на щетку и тянуть изо всех сил, а в другой – держать фен, обдувающий голову раскаленным до бог знает скольки градусов воздухом, чтобы выпрямить пряди. И я раньше каждую неделю так делала, а потом до меня дошло, что эта фигня портит мне волосы. Короче, встретила я ее в парикмахерской и спросила, как она поживает. Сначала она не очень-то обрадовалась, увидев меня, – и вообще кого-то знакомого. А потом рассказала сумасшедшую историю – совершенно невероятную, но абсолютно правдивую. Все началось одиннадцатого сентября, и в парикмахерской все вокруг такие: «Да ну на фиг, опять про одиннадцатое сентября?! Сколько можно-то?» Однако, похоже, в ней есть нечто поучительное для нас сейчас, когда мы сидим тут, на крыше. Я называю ее «Двойной трагедией».

К слову, когда в парикмахерской начинают рассказывать что-то интересное, все фены смолкают. Волосы могут по-прежнему накручивать на бигуди, красить или стричь, но, если уж кто-то привлек всеобщее внимание историей, фены выключат наверняка, даже не сомневайтесь.

Я совсем забыла упомянуть, что Еве за семьдесят, но выглядит она на пятьдесят. Ей уже сделали укладку, в естественной седине все еще виднелось достаточно черноты: сразу ясно, что эти благородно-седые волосы когда-то были черными как уголь. А еще Ева, так сказать, добавила себе округлостей в некоторых местах, и она умела держаться так, что и в семьдесят выпуклости сзади и спереди смотрелись как надо. Возможно, именно так будет выглядеть Дженнифер Лопес, – нам остается только догадываться. Короче, в свои семьдесят Ева выглядела весьма аппетитно.

Она рассказала, что в пятьдесят с хвостиком, после ухода из «Полуденного шоу», как раз когда мы потеряли с ней связь, она влюбилась в молодого мужчину и сделала невообразимое: ушла от мужа, с которым так и не смогла завести ребенка. Она запала на доминиканца из (вы не поверите!) ансамбля меренгеро. Он был ударником и играл понемногу на всем – на клавесе, бонго, маракасах, треугольниках, колокольчиках и даже на ударном инструменте из Перу, сделанном из козьих копыт. Он играл меренге в джазовом стиле, вроде старых мелодий Хуана Луиса Герры (до того, как тот обратился в христианство), Виктора Виктора, Маридалии Эрнандес и Чичи Перальты.

На Еву внезапно нашло совершенно безумное желание поступать по велению сердца и плевать на все остальное. Она забила на то, что не позволяет многим в Латинской Америке и на острове делать так, как им хочется, а именно на вопрос «El qué dirán?» – «Что люди скажут?». «Да пошли все на хрен! – решила Ева. – Я люблю этого парня. Он играет в группе, а я ухожу от мужа».

Может быть, именно их дикая любовь вылилась в беременность. Трудно поверить, но, как призналась Ева на всю парикмахерскую, причем без всякого стеснения, секс у них был совершенно чумовой. Они просто из постели не вылезали. А с мужем у нее вообще секса не было – вот и все, что я могу сказать. Они перестали им заниматься. А тому парню, насколько я поняла, было лет тридцать, самый расцвет для мужчины. Боже, она такое про секс рассказывала! В общем, все было настолько прекрасно, что она в итоге забеременела. Вот так.

– Чем круче секс, тем быстрее залетишь, – вставила Флорида из 3С (да уж, «Библия» недаром меня предупреждала, что она сплетница).

– С научной точки зрения, полный бред! – отмахнулась Кислятина. – Бабушкины сказки, которые сто лет назад опровергли.

– И в каком же колледже ты медицину изучала?

После вежливой паузы Дочка Меренгеро, пропустив их замечания мимо ушей, продолжила свой рассказ:

– Иногда все дело в сексе. А иногда – в сексе и в страсти. А в данном случае их комбинация совершила чудо, и в пятьдесят лет Ева забеременела от тридцатилетнего любовника, который стал ей мужем. Разумеется, ее поведение сочли возмутительным, но Еве было уже глубоко наплевать, что люди скажут, – вот вообще до лампочки. Как и ее новому мужу, который происходил из очень скромной семьи из пригорода Санто-Доминго. Он добился успеха: сумел пробиться как музыкант, мог себя обеспечить, и он был счастлив. А потом еще и влюбился в невероятную женщину. Они оба не лезли ни в какие общепринятые рамки, но у них все получилось. Они с самого начала решили никогда не пускать в свой брак войну и слова извне.

Все в парикмахерской слушали Еву, разинув рты. Вот так история! И это только самое начало, так что помощницу послали купить кофе с молоком на всех. И тут Ева вернулась к одиннадцатому сентября. В тот день она отправилась по делам на Уолл-стрит и все видела. Видела, как прямо над ее головой пролетел самолет и врезался в первую башню. В ту самую, куда она шла. И Ева оказалась среди той тысячи неудачников – а может, наоборот, счастливчиков, – которые стали свидетелями происходящего. От испуга она споткнулась и сильно подвернула лодыжку, но под действием адреналина даже не заметила травмы и помчалась прочь со всех ног, думая лишь о том, чтобы вернуться домой к мужу и двухлетнему сыну. Все, чего она хотела, – выбраться оттуда, заскочить в метро и уехать обратно в Вашингтон-Хайтс, к родным. Да, в ее-то годы большинство женщин уже бабушки, но Ева была женщиной среднего возраста, которая отчаянно хотела увидеть своего малыша, стиснуть его в объятиях и почувствовать его запах. Ей удалось сесть на поезд – буквально в последний момент: меньше чем через час метро во всем Нью-Йорке перекрыли.

Ева добралась до дома, открыла дверь – и за ней стоял он, ее красавчик-муж с ясными карими глазами и пышными кудряшками, похожими на волны в бурном океане. Волосы у него были темно-каштановые, но более светлые кончики отлично оттеняли кожу цвета корицы. Его звали Алексимас (от Алексис и Томас, объединенных вместе, очень по-доминикански, только не судите строго), и, увидев ее, он расплакался как ребенок. Эта необычная пара настолько безумно любила друг друга, что взрослый мужчина мог позволить себе плакать: со своей женой, на двадцать лет его старше, Алексимас открыто проявлял свои чувства. В юности ему досталось, конечно, тут уж как есть. Он вырос в доме с земляным полом – дальше и так понятно.

К тому времени все в парикмахерской уже попивали кофеек. Ева продолжала свой рассказ, описывая, как глубоко ее потрясло увиденное одиннадцатого сентября. Потрясло настолько, что она лишилась сна. Согласно диагнозу врача, она растянула лодыжку и надорвала мышцу, поэтому ей предписали сидеть дома несколько недель. Она с ума сходила от скуки и полностью зависела от мужа. Ему приходилось покупать продукты, а также делать все для нее и семьи. Он ничуть не возражал и даже покупал ей тампоны – вот такая у них была необычная любовь, как сказала Ева. Алексимас был сильным, невозмутимым доминиканцем, которому повезло найти женщину, способную сказать: «Да мне наплевать, кто что про меня говорит!» Soy una de muchas mujeres as![5]

Ева не знала, как ей справиться с непонятными эмоциями. Не забывайте: в 2001 году никто не слыхал про ПТСР, ведь война в Ираке еще не началась. Что еще за ПТСР такой? Ева, сама того не понимая, страдала именно от него. Она просто говорила, что никак не может выбраться из депрессии. Сидела дома, смотрела телевизор, не в состоянии пошевелить ногой, которую подвернула во время панического бегства от самого ужасного, что ей доводилось видеть в жизни. Каждый раз, когда по телевизору крутили снятые в тот день кадры (а в то время только про это в новостях и говорили, показывая одно и то же тысячу раз), ей представлялось, будто она снова стоит на Уолл-стрит, – она начинала дрожать и плакать.

Алексимас забеспокоился, поскольку ее кошмары не давали спать всей семье. Малыш, чувствуя тревогу матери, тоже лишился сна. Самолет врезался не только в башню, он врезался в их дом, разрушив их жизнь. Травма их не отпускала. В конце концов они пришли к нелегкому решению, зная, что в длительной перспективе оно будет лучшим: уехать из Нью-Йорка и вернуться в Доминиканскую Республику, обратно в Санто-Доминго. Уехать, хотя в целом им удалось добиться успеха в Америке: их мечта сбылась, они могли позволить себе жить в Нью-Йорке, в квартире-трамвайчике[6] с большими окнами, из трех спален, гостиной и отдельной столовой.

– Не может быть… – пробормотала Флорида.

В нашем кружке послышались возгласы удивления – то ли по поводу квартиры, то ли из-за замечания Флориды, которая явно не все еще сказала.

– Как им удавалось содержать такую квартиру? В наши дни она стоит три, а то и четыре тысячи в месяц! И даже в те времена – ну не может быть! А если там был потолок арендной платы, то они просто спятили, решив отказаться от такого!

– В самом деле удивительно, – согласился Евровидение. – Нынче я едва могу себе позволить этот свинарник.

– Дайте ей договорить! – резко оборвала их Кислятина.

– Да, – кивнула Дочка Меренгеро, – квартира на Сто семьдесят второй улице с отдельной столовой и с видами на Форт-Вашингтон-авеню. Ну вот так. Они собирались бросить все, потому что в их дом пришел ужас и Ева никак не могла избавиться от кошмаров.

Они договорились, что муж вместе с сыном уедут в Санто-Доминго, а Ева пока останется и закончит все дела на работе. Кроме того, она хотела провести некоторое время в одиночестве, чтобы отогреться и исцелиться, а также разобраться со своими эмоциями, не пугая ребенка. Задержится на месяц или два, не более. Они решили переехать в Санто-Доминго и начать жизнь заново. Там у них достаточно знакомых, а значит, как-нибудь да устроятся.

Ева посмотрела расписание рейсов: забронировать билеты для Алексимаса с сыном можно было, самое раннее, на одиннадцатое ноября. «Ну уж нет, ни за что на свете! Я никогда в жизни не позволю своим близким путешествовать одиннадцатого числа любого месяца. Одиннадцатое число проклято!» На эту дату – ни один рейс. Никогда. Она купила билеты на двенадцатое, отвезла мужа и малыша в аэропорт имени Джона Кеннеди и попрощалась там с ними.

Нервы у нее были ни к черту, но она знала, что теперь, оставшись наедине с собой, сумеет справиться со своим ужасом. Может быть, ей придется поорать в подушку несколько раз в день – чего никак не сделаешь, если рядом двухлетка. А если бы муж ее такой увидел? Наверняка решил бы, что она совсем с катушек слетела, – впрочем, это было недалеко от истины. Она получила психическую травму. Единственное, что удерживало ее от безумия, – это любовь к мужу с сыном и ответственность за них.

Ева привезла их в аэропорт и поехала обратно в Вашингтон-Хайтс. Она поставила компакт-диск с музыкой мужа (ведь в те времена все пользовались компакт-дисками), и настроение сразу улучшилось. Грусть от прощания сменилась облегчением от мысли, что скоро она начнет новую жизнь вдали от трагедии. Она улыбалась, смеялась и танцевала прямо за рулем и даже почувствовала некоторое возбуждение, думая о муже – о том, как уже по нему соскучилась. Представляете? Взрослая женщина, а распаляется, словно подросток! Вот так!

В блаженном неведении, впервые за много месяцев чувствуя себя счастливой, Ева не услышала новостей. Вернувшись в Вашингтон-Хайтс, она дохромала до квартиры и увидела мигающий на автоответчике индикатор (не забывайте, на дворе 2001 год). Она нажала на кнопку и услышала голос сестры мужа: «Где он? Где он? Как же так? Почему ты посадила их на тот рейс?» Ева включила телевизор и узнала, что рейс номер пятьсот восемьдесят семь разбился на Фар-Рокавей в Квинсе через девяносто секунд после взлета.

Этот рейс прекрасно знали в Доминиканской Республике, в его честь даже назвали меренге: «El Vuelo Cinco Ochenta y Siete»[7]. И да, ее муж исполнял эту песню. Она была настолько популярна, что ее крутили на том самом рейсе. Самолет вылетал рано утром, ко времени прибытия в Санто-Доминго вас уже ожидала первая бутылочка пива, охлажденного на льду, – такого, что аж зубы ломит. Подаваемое таким образом пиво прозвали «одетым как невеста»: покрытая льдом бутылка напоминает фигурку в белом платье. Муж должен был бы пить пиво vestida de novia[8], но он и их малыш погибли. Мгновенно погибли, когда разбился самолет, выполнявший рейс 587 12 ноября 2001 года. Они всего лишь не хотели лететь 11 ноября. В парикмахерской воцарилась мертвая тишина, и только одна женщина рыдала.

Дочка Меренгеро оглядела нас, собравшихся на крыше. Потрясенные, мы тоже молчали. Даже Кислятина. Я потянулась к телефону, подумав, что история закончилась. Прямо сейчас мне больше всего на свете хотелось снова позвонить отцу.

– Ева просто сказала: «Да, вот такая у меня жизнь. Я пережила двойную трагедию». – Дочка Меренгеро покачала головой. – Я вытерла нос рукавом и спросила: «Как же вы с ней справились?» – «Никак, – ответила Ева. – Вы первые, кому я рассказала. Все случилось двадцать лет назад, и я никому не говорила. Я похоронила останки мужа и сына. Заперла квартиру в Нью-Йорке. И переехала в Доминиканскую Республику. Там никто не знает, кто я и через что мне пришлось пройти. И вам я больше ничего про себя не расскажу, поскольку не хочу, чтобы вы могли меня найти». Ева посмотрела прямо на меня, и я кивнула, давая понять, что не выдам ее. Она оглядела женщин, собравшихся вокруг нас в парикмахерской, с вызовом: «Мне наплевать, что вы думаете. A mí no me importa el qué dirán[9]. Меня не волнует, что кто-то там думает про мою жизнь, или мои решения, или про то, как я справилась с двойной трагедией. Y así fue, y así es la vida[10], – добавила Ева и повернулась к своему мастеру. – Termina mi peinado, por favor»[11]. Когда мастер закончила, эта семидесятилетняя женщина оставила ей двадцать пять долларов чаевых и ушла. Даже не знаю, в чем мораль истории.

Слушатели на крыше не проронили ни слова. Дочка Меренгеро помолчала, словно в ожидании ответа, а потом пожала плечами:

– Отрицание. По факту, ей помогло отрицание. Она настолько вытеснила часть своей жизни, что просто сказала себе: «Я больше не стану про это думать». Позднее я выяснила, что Ева в самом деле начала новую жизнь в Доминикане. Она не вышла замуж, но у нее множество ухажеров, которые захаживают к ней и обращаются с ней как с королевой. Так что мужского внимания у нее сколько угодно. Ну и каков же вывод для нас? Некоторые переживают многочисленные трагедии: люди теряют близких, работу, дом, карьеру, а порой и всю семью. Многие уходят в отрицание. Но именно от них нас тошнит, и меня от них тоже выворачивает наизнанку. Я думаю, здоровая доза отрицания полезна, но уходить в него слишком глубоко не стоит. Y colorín colorado, este cuento se ha acabado[12].

* * *

Дочка Меренгеро повернулась к Евровидению:

– Чувак, поставь меренге. Мне нужно вытанцевать из себя эту двойную трагедию. Поставь «Ojalà Que Llueva Café»[13].

– Я? – удивился застигнутый врасплох Евровидение.

– Так ведь ты единственный, у кого есть колонки.

– А, ну да, ну да! – Евровидение стремительно выпрямился на стуле, доставая телефон. – Хм, как пишется название? Я не силен в испанском.

Она продиктовала по буквам. Он потыкал в экран и встал.

– Дамы и господа, позвольте представить Хуана Луиса Герру с песней «Ojalà Que Llueva Café»!

Я ее никогда не слышала. Музыка оказалась мягкой и тягучей, совсем не тот пульсирующий ритм, которого я ожидала. Когда она закончилась, повисло молчание.

– Как по мне, совсем не похоже на меренге, – сказала Кислятина.

– Потому что это не меренге, а бачата, – ответила Флорида.

– Бачата – это разновидность меренге! – вспыхнула Дочка Меренгеро.

– Я просто к сведению.

– А можете перевести? – спросил Евровидение.

– Ay hombre[14], эту песню поют в Доминикане во время сбора урожая. Молитва такая. Выражение надежды, что урожай будет хорошим и фермерам не придется страдать. Но смысла в ней куда больше. Она про простую жизнь, про мечты и любовь к земле – про нашу истинную сущность.

Закрыв глаза, она замурлыкала мелодию, а потом, слегка покачиваясь, запела громче, переводя на английский:

Хоть бы пошел дождь из кофе в полях,
Пусть прольется ливень из маниоки и чая…

Закончив песню, Дочка Меренгеро открыла глаза.

– С ума сойти! – нарушила молчание Хелло-Китти. – Они погибли двенадцатого, потому что не хотели лететь одиннадцатого. Прямо проклятие какое-то!

– Проклятие? Они ничего плохого не сделали, – возразила Дама с кольцами. – Подобные трагедии происходят случайно, с кем угодно такое может быть.

– Все проклятия в голове, – заявила Мозгоправша. – Утверждения, что меня прокляли, что мне не везет или я стал жертвой, для некоторых – способ справиться с напастью вроде нынешней пандемии. Я на своих пациентах вижу. Люди даже сами себя проклинают – из чувства стыда или вины.

– А вы снимаете с них проклятие? – поинтересовался Евровидение.

– Можно и так сказать.

– Мне бы тоже проклятие снять.

– Моя А-По, бабушка по матери, была большим специалистом по проклятиям, – ответила Мозгоправша. – Все про них знала. И использовала уникальную систему, чтобы с ними справляться.

– Какую систему?

* * *

– Ну, моя мама – китаянка, рожденная в Америке, как и я, но бабуля родилась в крохотной деревне в Гуандуне. Я там никогда не была, но однажды видела фотографию: серый домишко из камня черт знает в какой глухомани, прямо посреди рисовых полей. Дедушка часто ловил рыбу в реке на ужин. Прямо перед началом войны они переехали в Сан-Франциско, обосновались в районе Сансет и ни разу не возвращались на родину. Понятия не имею, стоит ли еще тот домишко, или во время революции его разрушили – тогда много чего уничтожили. В общем, когда я родилась, дедушка умер, и А-По переехала жить к нам и присматривала за мной и сестрами, пока родители работали. Она часто давала нам поиграть с ее нефритовым браслетом на руке. Он был такой крошечный: она носила его с детства, ее рука выросла, и браслет уже не снимался. Мама носила точно такой же. Он весь покрывался мыльными хлопьями, когда она мыла посуду, а когда работала в саду – пачкался землей. Каждой из нас, троих девчонок, бабуля подарила такой браслет, когда мы были маленькие, и пыталась заставить нас их носить, но я терпеть его не могла. Такое ощущение, что на руке наручники. Кажется, у Мины и Кортни еще остались их браслеты, а мой куда-то пропал.

Росточком А-По не вышла, футов пять максимум, и с каждым годом становилась все ниже. Она носила те самые стеганые жилетки в цветочек, и у нее был горбик, как у всех китайских старушек, – если вы бывали в Чайна-тауне, то наверняка их видели. Мы с сестрами называли ее Квазимодо, пока мама не услышала нас однажды и не выбила из нас эту дурь. Как я узнала позже, бабуля страдала остеопорозом из-за недостатка кальция в детстве. В позвоночнике образуются крошечные переломы, которые заживают и снова появляются, как чашка, которую склеили со слишком большим количеством клея. По крайней мере, так нам объясняли в колледже.

Хотя бабуля выглядела милой маленькой старушкой, я бы не советовала вам с ней связываться. Однажды на Грант-авеню какой-то парень попытался выхватить у нее сумку. А-По вцепилась в нее и дернула так, что нападавший растянулся на асфальте. Тогда она вылила на него поток отменных ругательств так громко, что он просто лежал там, словно его из пожарного шланга окатили. Когда бабуля высказалась, все торговцы застыли в дверях своих магазинов, наблюдая за происходящим, а парень кое-как поднялся и дал деру. Помню, я замерла на месте, держа в руках розовый пластиковый пакет с рыбой и пучок бок-чоя, купленные на ужин, а бабуля повернулась ко мне и как ни в чем не бывало сказала: «Ну что, внучка, пойдем домой».

Уехав учиться в колледж, мы с сестрами повзрослели, стали вечно заняты; мы работали и встречались с парнями и редко звонили домой. А-По, как и все бабушки, принялась пилить нас за то, что не выходим замуж, ворчала, что надо бы поторопиться и найти уже себе кого-нибудь. «Разве тебе не одиноко? – говорила она по телефону. – Без семьи ради чего ты живешь?» В ответ я предположила, что с ее стороны это проекция: теперь, когда мы все разъехались, ей просто заняться нечем. «Вот еще! – сказала она. – Даже не пытайся пробовать на мне свои психи-логические штучки. На китайцах они не работают, только для квейло[15] годятся».

К тому времени я перешла с подготовительного медицинского на психологический, и только бабуля не доставала меня придирками. Родители, разумеется, не считали психологию медициной и хотели, чтобы я стала настоящим врачом. Думаю, они до сих пор на это надеются. Они разделяют общепринятые взгляды, но на то есть причина: им ведь пришлось через многое пройти, чтобы добраться туда, где они сейчас. Они думают про бабулю, которая выросла посреди рисовых полей, и про долгие годы, когда они на всем экономили, откладывая нам на учебу, а теперь все псу под хвост, мы пойдем к своей мечте? Станем поэтами, будем танцевать интерпретативный постмодерн или еще что-нибудь в этом роде? Они вложились в нас, как в инвестиции, оплаченные их страданиями, и, черт побери, желают получить свою прибыль! Короче, А-По не давала мне житья, требуя найти себе парня. «Что стряслось с Алексом? – спрашивала она. – Я думала, у вас все хорошо складывается». – «Алекс недавно бросил меня ради моей подруги – теперь уже бывшей подруги, а кроме того, он мне все еще должен девятьсот баксов, которые я давала ему в долг, но я почти уверена, что про них можно забыть». Услышав такое, бабуля зацокала: «Ладно, вот что я тебе скажу, внуча. Я его прокляну».

А-По, как и все китайцы, была очень суеверна – а может быть, как все люди. Не переворачивай рыбу на тарелке, иначе твоя лодка перевернется. Не клади кошелек на землю, а то обеднеешь. Не дари ножницы и ножи, или порежешь дружбу пополам. Не произноси «четыре»[16]. В детстве мы не могли повернуться назад, не споткнувшись о что-нибудь, что принесло бы нам несчастье. Однако я никогда не слышала, чтобы в Китае традиционно применялись проклятия.

«В каком смысле проклянешь?» – спросила я.

Оказывается, бабуля научилась этому от своей подруги Марси, с которой познакомилась, играя в соседней церкви в бинго утром по вторникам.

«Я думала, ты считаешь бинго скучной игрой», – удивилась я.

«Так и есть, – ответила А-По. – Впрочем, Марси со мной согласна, поэтому я научила ее маджонгу, и теперь мы каждую неделю в него играем. А еще ходим в казино по четвергам, в день скидок для пенсионеров».

«Погоди, а в казино-то ты что делаешь?»

«Играю на автоматах, – слегка удивилась бабуля, словно ответ был очевиден. – А иногда и в блек-джек».

У Марси был ритуал: если кто-то ее обидел, она писала его полное имя на бумажке, скручивала ее в трубочку и замораживала в кубике льда. И оставляла в морозилке. Навсегда.

«Это действительно работает! – уверяла А-По. – Один мастер содрал с Марси лишнего за ремонт крыши, она написала его имя и заморозила бумажку. Через две недели городские власти предъявили ему иск за неоплаченную лицензию. Скажи мне полное имя этого твоего Алекса. У меня есть бумажка под рукой».

Я подумала, что терять мне все равно нечего, да и спорить с бабулей бесполезно, поэтому назвала полное имя Алекса – имя, среднее имя, фамилию и даже порядковый номер, «Третий». Она все записала и сказала, что сунет листочек в лоток для льда, как только повесит трубку.

И что вы думаете? Через месяц до меня дошли слухи, что моя бывшая подруга изменила Алексу с его сестрой – и теперь у них все серьезно, а через неделю или около того я увидела в «Фейсбуке»[17] фотографии ее обручального кольца в три карата.

С тех пор мы с сестрами принялись звонить А-По каждый раз, когда нас обижали, а мы не могли добиться справедливости обычными способами, без проклятий. Когда Мину назначили дублером в постановке, бабуля заморозила актрису, исполнявшую ведущую партию, и несколько дней спустя та сломала ногу, а Мина заняла ее место. Когда к Кортни принялся приставать ее начальник, бабуля записала его имя, и позднее его поймали на фальсификации улик и лишили лицензии адвоката. Когда сосед моих родителей вывесил в доме напротив плакат с надписью «Трамп», поверх которого накорябал: «Выслать их обратно», бабуля записала и его имя. Мама говорила, что, по последним сведениям, сосед подхватил опоясывающий лишай и вынужден месяцами не выходить из дома. Мы звонили бабуле каждый раз, когда доходили новости об очередном несчастье в качестве возмездия. «Представляешь», – говорили мы и добавляли новую порцию злорадства.

А-По относилась к делу серьезно. Она хранила все кубики льда с проклятиями в большом пакете-струне в самой глубине морозилки, за мороженым и остатками индейки. Однажды, когда я все еще жила в районе залива Сан-Франциско, бабуля мне позвонила.

«У нас света нет», – сказала она.

«А-По, с тобой все в порядке? – заволновалась я. – Тебе чем-то помочь?»

«Да что со мной станется! – поцокала языком бабуля. – Я не боюсь темноты. Но, внуча, послушай, твоей мамы нет дома, и мне нужно, чтобы ты кое-что сделала».

Она хотела, чтобы я приехала и привезла ей полную термосумку льда.

«Ну бабуля, я только что вернулась домой», – заныла я.

Тогда я жила в Окленде, и мне не хотелось тащиться через мост третий, а потом и четвертый раз за день.

«Ай-ай! Я столько для тебя старалась все эти годы, а ты не хочешь сделать ради меня такую малость?»

Когда через сорок пять минут я приехала к ней и приволокла большой красно-белый термоконтейнер «Коулман», которым пользовалась в походах, бабуля встретила меня на лестнице, держа в руках пакет, полный проклятий.

«Молодец!» Она откинула крышку контейнера, положила пакет на лед и снова закрыла его, звякнув нефритовым браслетом. «Ну вот, теперь должны продержаться, пока снова свет не дадут».

Так и вышло, и утром, когда я позвонила ей, она мне первым делом сообщила, что кубики снова лежат в морозилке. Ни один не растаял.

А-По умерла прошлой осенью, в почтенном возрасте девяноста шести лет – ниже ростом и энергичнее, чем когда-либо. Она до последнего ходила в казино с Марси в своем неизменном большом козырьке от солнца. По многим причинам я рада, что бабуля ушла прежде, чем все это началось. Уж поверьте мне, она нашла бы, что сказать про ковид и прочее. Не позавидовала бы я бедняге, ляпнувшему про «китайский вирус» в ее присутствии.

В общем, я вернулась домой в феврале, как раз накануне карантина, чтобы помочь маме разобраться с бабушкиными вещами. В последнюю ночь перед отъездом, когда все в доме спали, я подошла к холодильнику. Проклятия лежали на своем месте: маленькие кубики льда с белеющими внутри бумажками. Мне захотелось узнать, насколько сильно мы злились. Захотелось выложить их все перед собой и посмотреть на них, на всех тех людей, которые обидели нас за столько лет. Кого моя А-По записала для себя лично? Кто ее обижал?

Я разложила кубики на столе и смотрела, как они медленно тают. На кухне было холодно, и ждать пришлось долго. В конце концов свернутые в маленькие трубочки бумажки освободились из ледовых объятий и, промокшие насквозь, лежали в растекающейся луже. Я принялась их разворачивать.

И что вы думаете? Они оказались чистыми! Все до одной. Просто листочки бумаги, свернутые в трубочку и замороженные в кубиках льда. Я до сих пор в полном недоумении. «Психи-логия», – сказала бы бабуля.

* * *

Мозгоправша замолчала, и, если бы не вой очередной сирены, на крыше «Фернсби армс» воцарилась бы мертвая тишина.

– Ничего себе, – пробормотала Хелло-Китти.

– Возможно, это такая психотерапия, – предположила Кислятина. – Она не собиралась проклинать других, просто выплескивала собственные эмоции.

– Или ее проклятия были слишком ужасны, чтобы записывать их словами, и она лишь наговаривала их на бумагу, – сказала Дама с кольцами.

Мозгоправша воздержалась от объяснений. Все замолчали. Было уже поздно, на город опустилась темнота. Небоскребы в центре города, непривычные без освещения, казались гигантскими вертикальными китами в море. Где-то далеко зазвонили церковные колокола, отдаваясь эхом на пустынных улицах. Восемь часов вечера. Притихшие после рассказов и не зная, чем еще заняться, в конце концов все принялись собирать вещи и расходиться по домам. Я с невинным видом взяла телефон и, засовывая его в карман, нажала на кнопку остановки записи. Наслушавшись историй, я вспомнила про отца, сидящего взаперти, в одиночестве в доме престарелых, отрезанного от всего мира и изолированного от контактов с людьми, и меня окатила волна тошноты.

Вернувшись к себе, я долго сидела за ободранным письменным столом прежнего управдома, глядя на толстенную папку с его записями и размышляя обо всем. Усталости я не чувствовала. Истории все еще звенели в голове. Я взяла пожеванную ручку и раскрыла папку, а точнее «Библию», на чистых страницах с заголовком «Заметки и наблюдения». Вытащила из кармана телефон и прослушала аудио, вместе со всей болтовней и разговорчиками в промежутках. Останавливая и снова запуская воспроизведение, я тщательно записывала все без сокращений, добавляла собственные комментарии и связывала заметки воедино.

Управилась за пару часов. Закончив, я откинулась на спинку скрипучего стула и уставилась на неровный потолок в пятнах. Похоже, я отношусь к тем людям, которые, по словам Мозгоправши, сами себя проклинают. Вся моя жизнь – длинная цепочка самопроклятий. Однако, вывалив случившееся за вечер на бумагу, я почувствовала что-то вроде очищения. После хорошего приступа рвоты всегда чувствуешь себя гораздо лучше.

И тут я услышала тихие шаги в пустой квартире наверху – в 2А. Я знала, что в ней никто не живет, потому что Уилбур рассказал в «Библии» историю предыдущего жильца. Он сошел с ума, и, когда в конце концов дверь взломали, чтобы отвезти его в больницу, обнаружили тысячи долларов в двадцатках, свернутых и смятых, засунутых во все углы. На вопрос полицейских, зачем он это сделал, тот псих ответил, что так он отпугивал тараканов и злых духов.

Завтра надо бы проверить ту квартирку на предмет нелегальных жильцов.

День второй
1 апреля 2020 года


Поднявшись вечером на крышу, я обнаружила, что еще несколько человек пришли поорать, постучать кастрюлями и насладиться закатом: должно быть, по дому расползлись слухи. Один из жильцов в буквальном смысле пользовался свежим воздухом, накачивая надувную кушетку для бассейна. Я все еще не запомнила всех обитателей, номера квартир, прозвища и прочие детали. Обычно я мало интересуюсь людьми, но после вчерашнего вечера во мне зашевелилось любопытство. Я принесла с собой «Библию» Уилбура и листала страницы в попытках понять, кто есть кто, стараясь не привлекать внимания. Впрочем, до меня никому и дела не было: большинство тоже пришли с блокнотами или с ноутбуками. Закрывая «Библию», я положила ее на кушетку рядом с собой и прикрыла одеялом.

Сегодня все принесли закуски и напитки: бутылку вина, упаковку пива, термос, печенье, крекеры, сыр. Казалось, бунт вскружил людям голову: словно, посылая к черту правила, установленные домовладельцем, они могли заодно послать к черту и пандемию.

Оперативные данные оптимизма не внушали. В штате Нью-Йорк насчитали 83 712 заболевших и 1941 умершего. В «Нью-Йорк таймс» написали, что город стал эпицентром кризиса ковида-19 в Соединенных Штатах. Тем временем в других частях страны жизнь текла своим чередом, как ни в чем не бывало. Говорили, что это болезнь «синих штатов»[18], даже называли болезнью Нью-Йорка, – а им вроде как ничего не грозит. Не знаю, почему все остальные думают, будто до них ковид не доберется. Куомо каждый вечер не вылезает из телевизора, трещит без умолку, в отличие от старого Рыжего Клоуна из Белого дома, который упорно настаивает, что все само собой рассосется.

Появился Евровидение, разодетый в клетчатый пиджак с галстуком-бабочкой, в узких брюках и в туфлях с декоративными застежками. Вечер выдался холодный, но я втайне от окружающих хорошенько утеплилась с помощью термоса, на сей раз с коктейлем «Алабазам», который намешала, порывшись в коллекции Уилбура: коньяк, ликер «Трипл-сек», биттеры и сок лайма. Видит бог, я в нем нуждалась! Днем я уже провела не один час на крыше, пытаясь дозвониться до «Тошнотно-зеленого замка», а потом еще много часов обзванивала различные органы и отделы здравоохранения. Мне не удалось найти никого, кто ответил бы хоть что-то. До меня постоянно доходили слухи о массовых вспышках в домах престарелых, но Куомо не озвучивал статистику. Возможно, у них и нет никакой статистики. Мне отчаянно хотелось заглушить свою панику, несмотря на ненависть отца к выпивке. Впрочем, он и не узнает.

В семь часов вечера мы принялись орать, свистеть и колотить в кастрюли. Все, кроме Кислятины, которая продолжала читать томик поэзии. Когда шум и гам достигли максимума, я внезапно вспомнила братьев Уикершем: я все еще слышу голос отца, читающего мне в детстве книжку Доктора Сьюза. Над головой мне привиделись те самые братья Уикершем: волосатые обезьяньи морды, взирающие на нас сверху, пока мы пытаемся хорошенько пошуметь в доказательство собственного существования. Иначе нас сварят заживо в бузятном масле[19].

Когда гвалт затих, мы снова перестали замечать друг друга. Евровидение включил музыку – потихоньку. Хелло-Китти тыкала в телефон. Кислятина читала. Я пила.

– Извините, – сказала квартирантка из 4D, захлопывая книгу и поворачиваясь к Евровидению, – возможно ли учесть пожелания тех присутствующих, кто пришел на крышу в поисках тишины и спокойствия? У вас что, наушников нет?

Согласно «Библии Фернсби», она работала библиотекарем в Уитни. Замужем за врачом. Мне уже как-то довелось с ней пообщаться. В «Библии» она упоминалась как самый щедрый податель чаевых во всем доме: не меньше двадцати долларов за визит. Я отчаянно нуждалась в деньгах и совершила нечто ужасное. Она вызвала меня для прочистки раковины в ванной, и я заработала двадцатку. Потом, воспользовавшись отсутствием хозяйки, я вернулась и вытащила резиновую прокладку из кухонного крана – получила еще двадцатку. Я знала, что от такого отец пришел бы в ужас, но без этих двадцаток мне буквально не на что было купить еды или ухватить последнюю упаковку туалетной бумаги на сайте «Инстакарт».

– Простите, – ответил Евровидение. – Я включил музыку для всеобщего удовольствия.

– Спасибо, но, честно говоря, мне она удовольствия не доставляет.

– Ладно, я понял. – Он не стал возражать и полез в карман за наушниками.

– Лично мне не доставляет удовольствия то, что мы все тут прячемся каждый в своем пузыре, – внезапно подала голос Кислятина. – Сжались в комочек каждый на собственном острове, повернувшись друг к другу спиной. Мы ведь не в метро, мы не можем сойти на станции и вернуться каждый к своей жизни. Мы тут застряли черт знает на сколько. Может, стоило бы познакомиться поближе?

– Я бы предпочла тишину. – В голосе Уитни прорезались нотки раздражения.

– В вашей квартире тишины предостаточно, если она вам так нужна, – парировала Кислятина и махнула рукой на пустые улицы. – Или вот там тоже полная тишина.

Уитни снова открыла книгу и сделала вид, будто читает. Ее лицо вспыхнуло, но уходить она не стала.

В дискуссию вмешался новоприбывший жилец. Я решила, что это Месье Рэмбоз из квартиры 6А, хотя не была уверена, поскольку понятия не имела, почему Уилбур дал ему такое прозвище: он явно не француз и совсем не похож на Рэмбо – тщедушный старик с седыми волосами в потрепанной одежде. «Библия» называла его «коммунистом с билетом».

– Я согласен. Думаю, нам следует разговаривать друг с другом, – проблеял он. – Мир изменился. Он уже не станет таким, как раньше, – по крайней мере, еще несколько месяцев. А мы тут сидим и ковыряемся в телефонах, словно Нерон во время пожара в Риме.

– Вот уж не знала, что у Нерона имелся смартфон! – фыркнула Флорида.

– Ха-ха три раза, – откликнулась Кислятина.

– Мне позволено высказаться? – вмешалась Дама с кольцами, потрясая рукой. – Как владелица художественной галереи, я почти всю жизнь только и делаю, что слушаю людей. И вы не поверите, какую чушь они порой несут! Так что с меня довольно. Я тоже предпочла бы тишину и спокойствие на крыше.

– Владелица художественной галереи? – переспросила Кислятина.

– Да. – Дама с кольцами расправила плечи. – Я выставляла работы кое-кого из самых выдающихся черных художников в стране, включая Алексу Шимер.

Она произнесла это имя так, словно рассчитывала нас впечатлить, но я впервые слышала про Алексу Шимер, и, судя по недоумению на лицах остальных, они тоже понятия не имели, о ком речь.

– Сожалею, что вы вынуждены опускаться до нас, обычных людей на крыше, – ответила Кислятина.

Дама, раздраженно звякая кольцами, поправила шелковый дизайнерский платок «Эрмес» вокруг шеи.

– Ну что тут скажешь, вы вполне оправдываете свое прозвище!

На это Кислятина подобралась, и мне стало интересно, что будет дальше. Похоже, она не из тех, кто пропустит подобное замечание мимо ушей. Кислятина прокашлялась и медленно огляделась, посмотрев прямо в глаза каждому из нас.

* * *

– Я знаю, как вы называете меня за моей спиной – Кислятиной. Мисс Штучка из 4С придумала мне прозвище, а еще распустила некоторые слухи про мою семью, к чему я вернусь позднее. Но я сразу хочу сказать, что важно не то имя, которым тебя называют, а то, на которое ты откликаешься. Как меня только не называли с тех пор, как я приземлилась в роддоме на этой планете. По словам мамы, сразу после рождения я выглядела, как мускусная крыса, только сморщенная и покрытая складками и немного озорная, словно уже бывала здесь раньше. Моя тетя поднимала руки в притворном извинении: «Ты больше походила на бульдога, но с возрастом твое лицо изменилось. Теперь ты хорошенькая. Лет с десяти, после того, как тебе поставили брекеты».

Я училась здесь, в школе искусств, где после постановки «Приключений Гекльберри Финна» кое-кто стал звать меня Черномазой Джен (мое настоящее имя Дженнифер). Штучка из 4С считает, будто придумала нечто забавное, – точно как детишки из моей школы. Однако вино делается точно так же, как уксус. Красота, искусство, положение в обществе, нахальство – все субъективно. Если я кажусь вам едкой, то лишь потому, что знаю, как низко люди могут пасть. Уксус такой же, как вино, вы можете считать его жгучим и раздражающим, а можете воспринимать как приправу, которая пригодилась бы многим из вас. В любом случае наглая, едкая чернокожая женщина – это давно заезженный стереотип, о чем Штучка должна бы знать. Все должны это знать, особенно сейчас, когда идет волна протестов, когда активисты показывают, что черные жизни не только имеют значение, но и могут быть богатыми, наполненными и прекрасными.

Мой сын Роберт, Робби, названный в честь деда, который был судьей, первым чернокожим судьей в округе Рокленд, постоянно участвует в протестах – даже после того, как губернатор запретил массовые сборища. Я переживаю за него каждый день, – может быть, поэтому мое лицо сморщилось: тревога старит, хотя считается, будто черная кожа долго остается гладкой. Я горжусь сыном, несмотря на страх, что он подхватит вирус или с ним случится что похуже. Моей семье досталось от полиции куда больше, чем от ковида, о котором нынче все так беспокоятся. Да, я сочувствую всем, кто потерял близких или работу, даже 3С, чей идиот-сынуля вечно приходит и вытягивает из нее последнее, включая выданную ей компенсацию. Я презираю нашего президента-дебила за его бездействие, за социопатию, за убеждение в превосходстве белой расы и за злобный нарциссизм. Но я столь же сильно волнуюсь за своего мальчика, за его жизнь, за то, как люди его воспринимают. Я словно постоянно жду звонка, или стука в дверь, или появления видео в Интернете с сообщением о его смерти от рук представителей власти. Интересно, а 3С (а она должна мне пятьдесят семь долларов и семнадцать центов и уже просрочила долг на три месяца, хотя я знаю, что она давным-давно получила компенсацию), будучи латиноамериканкой, понимает мои страхи? Боится ли она, что ее сын перестанет к ней приходить?

Моя дочь Карлотта беременна, именно поэтому она не поднимается на крышу. Мы ведем себя исключительно осторожно, что ей и так свойственно. Она уже в школе панически боялась микробов – тогда как раз стали модными уж слишком сильно пахнущие брелки с антисептиком для рук от «Бат энд боди воркс». У девочки отчасти ОКР[20]. Она ест исключительно с бумажных тарелок пластиковыми ложками и вилками, не пользуется нашими столовыми приборами, а прикасаясь к дверным ручкам, накрывает их рубашкой или бумажным полотенцем – словом, делает все возможное, чтобы угробить окружающую среду своим патологическим расточительством. Когда я еще состояла в браке, мы отправили ее к психотерапевту, но примерно через месяц Карлотта попросила прекратить встречи, потому что «мама, она и говорить не хочет ни о чем, кроме тебя, а еще задает мне домашние задания типа лизнуть сиденье унитаза и убедиться, что я от этого не умру». Я не виню ее за желание прекратить лечение: никакой врач не стал бы предлагать подобную экспозиционную терапию сейчас, заражая пациентов ковидом и бог знает чем еще. Дочка уже на шестом месяце, что на ее худенькой фигуре едва заметно. В нашей семье все именно так и носят: ходят тощие, с пузом с футбольный мяч до восьмого месяца, словно ненастоящие беременные в фильмах, а потом внезапно раздаются. Мне кажется, Карлотта особенно счастлива даже не потому, что ждет ребенка (я постоянно переживаю, где и как она будет рожать малышку в нынешних-то условиях), а потому, что есть предлог ходить в перчатках и масках даже дома и мазаться с головы до ног антисептиком. Моя славная, но сумасбродная девчушка, вероятно, пила бы йод и медицинский спирт, если бы могла.

И тут мы возвращаемся к Мисс Штучке из 4С, которая, как мне известно, распустила слухи, будто Карлотта забеременела в туалете «Макдоналдса» от какого-то проходимца по имени Бенджамин. Я его мельком видела, но никогда с ним не общалась. У него блестящие натуральные кудри, которые дураки называют «красивыми волосами». Он выдает себя за доминиканца, хотя, по мне, выглядит он как простой чернокожий и, скорее всего, торгует наркотой. Для ясности, я говорю про наркотики не потому, что он выдает себя за доминиканца или выглядит чернокожим, а потому, что вечно торчит возле переулков или входа в какое-то здание. Однако вернемся к Штучке из 4С. Карлотта в жизни не пойдет в общественный туалет, особенно в «Макдоналдсе», ну разве что в «Старбаксе», если совсем уж прижмет, и уж точно не станет заниматься незащищенным сексом ни в каком туалете. Говорят, родители никогда толком не знают, что вытворяют их дети, но я-то свою доченьку знаю, и на самом деле отцом ребенка является ее парень, с которым она встречается уже шесть лет, – такой же милый и целеустремленный, как она. А зовут его, представьте себе, Карл.

Карл и Карлотта. Они считают совпадение имен умилительным и судьбоносным, их отношения начались, когда ей было восемнадцать. Они тогда собирались пожениться, но я велела ей подождать и сначала получить диплом в Городском университете Нью-Йорка. Я не хотела, чтобы она закончила, как я, – молодой разведенкой с одним или двумя детьми. На втором курсе она бросила учебу и, пытаясь повторить мою карьеру в искусстве, стала писать картины в стиле сюрреализма и абсурдизма. Однако нужно честно признать, что, хотя у нее есть хорошие работы, она никогда не сможет обеспечивать живописью семью, как удается мне, плюс я еще и алименты от мужа получаю. На мои работы нужно смотреть под правильным углом – как и на меня саму, в каком-то смысле. К сожалению, Карлотте требуется формальное художественное образование и, возможно, чуть больше моих генов и меньше генов ее отца. Я могу научить ее далеко не всему, что нужно.

К счастью, у Карла хорошая работа в жизненно важной сфере: он фельдшер скорой помощи. Мы его давным-давно не видели, и, разговаривая с Карлоттой по телефону, он рассказывает ей самые мрачные истории, которые я не хочу повторять, потому что, в отличие от Мисс Штучки, не лезу в чужие дела. Ей не помешало бы тоже придерживаться подобного правила, а то до карантина я навидалась всяких визитеров, входящих в ее квартиру и выходящих из нее в любое время дня и ночи, несмотря на запрет приводить гостей. По ее словам, к ней приходят разные мастера и чинят в квартире то, что не может починить управдом.

Тут я почувствовала направленные на меня со всех сторон взгляды. Женщина из 4С меня ни разу не вызывала! Я открыла было рот, чтобы запротестовать, а потом до меня дошел скрытый смысл сказанного.

– Допустим, управдом действительно не может. Однако так называемые сантехники и маляры никогда не приносят с собой инструменты и уходят с пустыми руками гораздо позже окончания рабочего дня, понимаете ли, причем свеженькими и чистенькими – не считая засосов. Если кто тут и прокис, то это Мисс Штучка, поскольку второго раза ей не выпадает: никто из мужчин не приходит к ней дважды. Я слышала из надежного источника, что она завидует мне из-за карьеры художника и моих выдающихся детей. Возможно, она бесплодна. Понятия не имею, чем она зарабатывает на жизнь, разве что сексом, в чем нет ничего постыдного, но она распространяет слухи, словно социальную заразу, словно венерические заболевания. Ей самой надо рот полечить, чтобы меньше шлепала намазанными губами. Я бы ее пожалела, если бы она не совала свой нос в чужие дела. – Кислятина на мгновение замолчала, а потом повысила голос, словно отсутствующая Мисс Штучка могла слышать ее через асфальтовое покрытие крыши. – Может быть, я все же жалею тебя, несмотря ни на что. Ты могла бы быть красивой, даже с твоей гигантской родинкой (которую стоило бы иногда выщипывать), если бы не твой характер. Точно так же как я сама – изысканное вино с заковыристой пробкой. Кто угодно и что угодно может быть прекрасным (за исключением президента) – даже нынешние отвратительные бурные времена, которые свели нас вместе, если посмотреть с правильной точки зрения. Так что всем привет, меня зовут Дженнифер, и это единственное имя, на которое я откликаюсь.

* * *

В конце своего сногсшибательного монолога Кислятина (я пока не могла думать про нее как про «Дженнифер», хотя и знала, что следует попытаться) еще раз огляделась, словно бросая вызов. Немудрено, что ее дед был судьей. Могу себе представить, как он поддерживал закон и порядок, с грохотом опуская деревянный молоточек, – с таким судьей не забалуешь.

К моему удивлению, Флорида не сказала ни слова, даже когда Кислятина коснулась ее сына и напомнила про должок. Она сидела, как статуя, сложив руки на груди и запахнувшись в шаль, – с каменным лицом, на котором застыло выражение презрения.

Я заметила взгляд Кислятины, направленный мне за спину, и, обернувшись, увидела свеженькие граффити на пропитанной битумом стене надстройки, где находился выход на крышу с лестницы. Надо же, и как я могла не заметить такую бросающуюся в глаза картинку раньше, когда звонила по телефону? Должно быть, Кислятина нарисовала ее сегодня – портреты трех веселых чернокожих детишек, написанные яркими и энергичными мазками. Я не художественный критик, но, на мой взгляд, нарисовано здорово. Очень здорово. Теперь и остальные заметили граффити, и некоторые встали с мест, чтобы разглядеть получше. Включая Даму с кольцами. Я нашла «подпись» Кислятины – ее инициалы на бутылочке уксуса «Хайнц». Очевидно, она не так уж и ненавидела свое прозвище.

– Это мои малыши в детстве. На стене еще полно места, если кто-то хочет присоединиться. Я могу оставить краски, кисти и аэрозольные баллончики в коробке прямо возле дверей, если буду уверена, что вы не испортите мои рабочие инструменты. Все желающие могут что-нибудь написать или нарисовать. – Кислятина огляделась. – Эту развалюху уже ничто не спасет, но, по крайней мере, пока мы здесь торчим, можем обращаться с ней как со своей собственностью.

Уитни, которая до сих пор старательно игнорировала всех нас, вдруг отложила книгу, встала и подошла к граффити. Меня ошеломил столь внезапный интерес. Она повернулась к Кислятине.

– А знаете, кажется, я видела ваши работы. Не было ли у вас выставки в прошлом году на авеню Си? Я не помню название.

– Да-да, была! – подтвердила довольная по уши Кислятина, складывая руки на коленях. – В «Галерее Лоуисайда» – «Портреты призраков». Я там продала пять картин.

Она помолчала.

– А вы как туда попали?

– Я работаю в библиотеке Уитни, – объяснила соседка. – Музейным библиотекарем. Увлекаюсь современным искусством и когда-то занималась оценкой.

– О, я обожаю Уитни! – воскликнула Кислятина.

– Сдается мне, владельцу дома следует дать вам скидку – за благоустройство здания, – заметила Дама с кольцами.

– Или оштрафовать за вандализм, – сухо вставила Флорида.

– Спасибо вам, Дженнифер, что добавили в нашу жизнь немного красок, – быстро вмешался Евровидение в попытке предотвратить назревающую перепалку. – Не понимаю, как владельцу сходит с рук доведение дома до столь жалкого состояния.

Он глянул на меня, и мне захотелось его прибить. Похоже, жильцы не очень-то меня любят. Ну что ж, когда отец бывал по-настоящему зол на кого-то из своих жильцов, то всегда ругался: «Îmi voi agăț, a lenjeria să se usuce pe crucea mamei lui» – «Я повешу мои трусы сушиться на кресте его матери».

– А откуда такое название для выставки – «Портреты призраков»? – поинтересовалась Уитни.

– Я представляла, как выглядели бы призраки моих умерших знакомых, и писала портреты. Мне кажется, привидения – это всего лишь воспоминания, желания, мечты и печали мертвых, связанные узлами и запутанные, – все, что остается здесь после ухода очищенной души. И я постаралась их изобразить.

– Как старина Эйб, который умер в 4С? – спросила Дама с кольцами. – Вам нужно нарисовать его призрак. Не удивлюсь, если он все еще где-то здесь бродит.

– От разговоров о привидениях у меня мороз по коже, – заметила Дочка Меренгеро, вздрогнув и плотнее запахнув куртку.

– А я однажды повстречала привидение, – сказала Уитни.

– Шутите? – спросил Евровидение.

* * *

– Да какие там шутки! Это случилось в мае девяностого года. Я участвовала в библиотечной конференции в Сан-Антонио и остановилась в отеле «Менгер» – довольно очаровательном старинном здании, построенном в конце девятнадцатого века. Оно расположено напротив миссии Аламо[21], которая теперь стоит посреди ботанического сада, где каждое дерево и куст снабжены металлической табличкой с названием.

Из Хьюстона ко мне в гости приехал друг и предложил прогуляться по Аламо, поскольку он ботаник и интересуется растениями. А еще он сказал, что здание миссии может заинтересовать меня: он бывал там несколько раз в детстве, и оно показалось ему «будоражащим память». Мы прошлись по парку, разглядывая растения, затем зашли внутрь. Нынешний мемориал состоит из одинокого здания самой церкви, от которого по факту остался только остов: ничего церковного в нем нет, одни каменные стены и каменный пол, и везде отметины от пуль, как будто камень мыши погрызли. В передней части церкви есть еще парочка полуоткрытых комнат поменьше, в которых когда-то находились купель для крещения и алтарь, отделенные от главного помещения колоннами и дополнительными перегородками.

Вдоль стен основной комнаты стояли несколько музейных витрин с экспонатами, кропотливо собранными «Дочерьми Техаса»[22]: довольно жалкая коллекция из ложек, пуговиц и (совсем уж последнее наскребли, как по мне) диплом выпускника юридического факультета одного из защитников крепости. Диплом, как и многие другие артефакты, во время самой битвы находился вовсе не в Аламо, его позднее взяли у семьи владельца.

На стенах висели невероятно ужасные картины маслом, изображавшие защитников крепости в различных «героических» позах. Я подозреваю, что написали их сами «Дочери Техаса» на занятиях, посвященных этой цели, хотя, возможно, я напрасно клевещу на «Дочерей». В любом случае если уж говорить о музеях, то на музей это никак не тянет.

Благодаря женщине, махавшей посреди комнаты плакатом «Тихо, пожалуйста! Это алтарь!», стояла тишина, но в остальном атмосфера не казалась пугающей или благоговейной. Просто большое пустое помещение. Мы с другом медленно прошлись вдоль витрин, вполголоса обсуждая картины и экспонаты.

А потом я вошла прямо в призрак. Он находился в передней части основного помещения, примерно в десяти футах от стены, возле маленькой комнаты слева (когда входишь в церковь). Я очень удивилась, так как не ожидала встретить привидение, а если бы и ожидала, то совсем не в так, как получилось. Я ничего не увидела, меня не обдало холодом, на меня не навалилась тоска или недомогание. Там, где я стояла, воздух казался чуть теплее – совсем чуточку, едва уловимая разница. Единственным отчетливым ощущением было чувство… взаимодействия. Мы явственно вступили в контакт: я знала, что он тут, а он определенно знал, что я тоже тут.

Вы когда-нибудь встречались взглядом с незнакомцем – и мгновенно проникались к нему симпатией? Мне очень хотелось остаться стоять на том месте, общаясь с этим мужчиной – да, мы однозначно общались, хоть и без слов. И да, вне всякого сомнения, призрак являлся именно мужским.

Естественно, я решила, будто мне почудилось, и оглянулась в поисках своего друга, пытаясь прийти в себя. Он стоял примерно в шести футах, и, сделав пару шагов в его направлении, я потеряла контакт с призраком, перестала его чувствовать. Будто оставила кого-то на автобусной остановке, а сама уехала.

Не сказав другу ни слова, я вернулась в то место, где встретила призрак. Он был там. И снова вполне осознанно на меня отреагировал, словно воскликнул: «А, вот и ты!» – хотя мы пока еще так и не общались.

Я повторила опыт раза два или три – отходила и снова возвращалась, – и каждый раз получала тот же самый результат: если я удалялась от того места, то теряла контакт, а если приходила обратно, то снова его ощущала. К тому времени мой друг, понятное дело, захотел узнать, что происходит. Он подошел ко мне и прошептал как бы в шутку: «У вас, библиотекарей, так принято?» Он явно ничего не чувствовал, хотя стоял примерно на том же месте, где я заметила призрак, поэтому я ничего не ответила, а просто улыбнулась и вышла вместе с ним обратно в парк, где мы продолжили ботанические изыскания.

Это происшествие показалось мне очень странным, но в то же время ощущалось как нечто совершенно естественное, поэтому следующие два дня я приходила в Аламо сама по себе. И ничего не менялось: призрак оставался на том же месте и узнавал меня. Каждый раз я всего лишь стояла там, занятая, так сказать, мысленным контактом. Как только я покидала то место (а оно имело размер примерно два-три фута в диаметре), я не чувствовала призрак.

Разумеется, мне хотелось узнать, кто он такой. На стенах церкви висели медные таблички с краткими данными защитников Аламо, и я разглядывала их, пытаясь ощутить, нет ли отклика на какую-то из них. Внутри ничего так и не екнуло.

В разговоре с несколькими библиотекарями на конференции я упомянула о происшествии в крепости, и все они очень заинтересовались. Не думаю, что кто-то из них сходил в Аламо (а если и так, то со мной не поделились), но некоторые предположили, что призрак хочет рассказать мне свою историю, ведь я же архивариус и все такое. Я возразила, что мне так не кажется, но, когда в следующий – и последний – раз пошла в Аламо, решила спросить его напрямую.

Я стояла там и думала – осознанно: «Чего ты хочешь? Я правда ничем не могу тебе помочь. Я могу только подтвердить, что знаю о тебе, и мне небезразлично, что ты жил когда-то и умер здесь».

И он ответил (не вслух, но я отчетливо слышала слова прямо в голове): «Этого достаточно».

Ему достаточно, он получил все, что хотел. В первый и последний раз призрак заговорил. Мне больше незачем приходить в Аламо. В тот день, обходя группу туристов, я пошла несколько другим путем: не прямо к дверям, а вокруг колонны, отделявшей основное помещение от одной из комнат поменьше. В углу, невидимая из основного помещения, на стене висела медная табличка, согласно которой в маленькой комнате во время осады крепости находился пороховой склад. В последние часы, когда уже стало ясно, что оборону удержать не удастся, один из защитников попытался взорвать склад и уничтожить крепость, а заодно – и как можно больше нападающих. Однако его застрелили на подходе к комнате, прежде чем он успел исполнить задуманное, – примерно на том месте, где я встретила привидение.

Полной уверенности у меня, конечно, нет, он ведь не назвал свое имя, а я не получила какого-то внятного представления о его внешности: он всего лишь показался мне довольно высоким, потому что, по моим ощущениям, разговаривал со мной сверху вниз. Как бы то ни было, того, кто пытался взорвать пороховой склад, звали Роберт Эванс, и его описывали как «черноволосого, голубоглазого, ростом почти шесть футов, всегда веселого». Последнее весьма походило на того призрака, но кто его знает. Описание я вычитала в книге «Защитники Аламо», купленной в музейном книжном магазине на прощание. До того я никогда не слышала ни про Роберта Эванса, ни про пороховой склад.

Уитни на мгновение замолчала.

– Вот и вся история.

* * *

– Гм… А вы ничего не придумали? – Евровидение не торопился ей поверить. – Я имею в виду, все, кто рассказывает про привидения, утверждают, будто говорят правду, но я хочу знать, что именно так все и было.

– Видит бог, именно так все и было, – поклялась Уитни.

– Как вы думаете, он знал, что умер? – спросила Кислятина. – Возможно, он стал призраком из-за того, что не осознал своей смерти.

– Мне пришло в голову то же самое, – согласилась Уитни. – Его застрелили, он погиб мгновенно и не имел возможности этого осознать. А потом его тело разорвало на части взрывом, и даже хоронить было нечего, да и заупокойной службы могло не быть. Он так и застрял на том месте, оглушенный и недоумевающий, что происходит, отрезанный от жизни и неспособный найти путь в другой мир. Говорят, будто призраки остаются на земле из-за каких-то незавершенных дел, но я думаю, большинство из них, подобно тому парню, просто сбиты с толку относительно своего положения, так сказать.

– Мне кажется, причина лежит глубже, – вмешалась Дама с кольцами. – Люди настолько боятся смерти или настолько привязаны к жизни, что порой, когда приходит их час, не могут принять сам факт своего конца. Они уходят в отрицание. Особенно если смерть случилась внезапно и покойного не похоронили как положено.

– По-вашему, призраки наведываются на собственные похороны? – натянуто засмеялся Евровидение.

– Я бы уж точно наведалась! – заявила Кислятина. – Просто чтобы посмотреть, кто не пришел.

– Может, правда важно увидеть, как твое тело уходит в землю, – предположила Дама с кольцами. – Иначе не поверишь в свою смерть.

– Интересно, сколько там бродит привидений-мексиканцев, – нахмурилась Флорида. – Они ведь всего лишь пытались вернуть украденные у них земли. Стоит ли так убиваться по людям вроде Роберта Эванса?

– Вы, конечно, правы, – согласилась Уитни. – Однако стоит ли так сурово судить мертвых?

– Стоит! – заявила Хелло-Китти. – Нужно их всех поставить к стенке и перестрелять!

– У нас есть полное право судить мертвых, – насупилась Кислятина.

– Вам не кажется, что ценно уже то, что они жили? – заметила Дама с кольцами. – В конце концов нас всех ждет Суд, но, по крайней мере, мы достойны уважения за сам факт существования.

Меня затошнило от подобных разговоров. Я изо всех сил пыталась перестать нервничать: молчание «Сопливо-зеленого замка» ставило под угрозу не только достоинство, но и само существование моего отца. Во всяком случае, так мне казалось.

Оглушительный рев сирен вынудил всех замолчать на несколько мгновений. Похоже, не меньше полудесятка машин скорой помощи мчались по Бауэри. Интересно, что за массовая вспышка заражений приключилась? Может быть, машины ехали из какого-то дома престарелых, полного умирающих пациентов?

К тому времени, как вой сирен затих вдали, все словно почувствовали, что разговоры о мертвых подвели черту под сегодняшним вечером. Тишину нарушил колокольный звон: я так понимаю, звонили в базилике Святого Патрика на Малбери-стрит. Будто получив некий бессознательный сигнал, мы все стали собирать вещи и расходиться по домам.

Впрочем, чего уж тут притворяться, историями я осталась довольна. Хорошо отвлечься на что-то и забыть про страх. Хотя, взяв в руки телефон и выключая запись, я невольно вздрогнула от мысли, сколько новых привидений развелось в охваченном эпидемией городе – и сколько их еще прибавится. Надеюсь, скоро все закончится.

Вернувшись в свой чулан, я тут же взялась расшифровывать вечерние истории и добавлять собственные комментарии. На записи ушла половина ночи, но сна не было ни в одном глазу: в последнее время, по какой-то странной причине, мне расхотелось спать. Я все равно улеглась в кровать и целую вечность не могла уснуть.

Как и следовало ожидать, наверху снова послышались шаги – медленные и размеренные, как колокольный звон. А затем откуда-то издалека, из глубины дома, донеслись звуки пианино Вурлитцера[23], играющего протяжную, мечтательную версию старой джазовой мелодии, – и меня накрыло одиночеством сильнее, чем когда-либо.

День третий
2 апреля 2020 года


Помыв полы в коридорах, заделав пару разбитых окон на лестничных площадках картоном и армированным скотчем, я в очередной раз провела остаток дня за дозвоном до отца в «Тошнотно-зеленом замке». Я подумывала, не рискнуть ли съездить туда, но, поскольку Национальная гвардия перекрыла весь район, пробиться явно не удалось бы. Да и пользоваться метро все равно что садиться на экспресс до эпидемии. Моим единственным утешением стала мысль, что отец, скорее всего, не осознает происходящее. Большую часть времени он не может вспомнить, кто я, поэтому не будет по мне скучать. Оставалось только надеяться, что вирусу не удалось попасть в дом престарелых. Я всего лишь хотела повидаться с отцом и узнать, что у него все в порядке. Меня просто убивали бесконечные фоточки в «Инстаграме»[24] и «Твиттере»[25], на которых розовощекие внучата рисуют картинки возле домов престарелых, а собаки и плачущие взрослые прижимают ладони к покрытым старческими пятнами рукам – сквозь стеклянный барьер. Возможно, так бывает, если вы можете позволить себе дорогой частный дом престарелых, но к «Дерьмово-зеленому замку» это точно не относится.

Я проверила и записала сегодняшнюю статистику. Не знаю почему, но цифры меня успокаивали – хотя, по сути, должны были пугать. Наверное, цифры сами по себе как-то ограничивают размеры катастрофы в моей голове. Сегодня, 2 апреля, в штате Нью-Йорк число заболевших подскочило до 92 381 – это больше, чем общее количество заражений, обнародованное Китаем. На вечер четверга умерли 1562 человека. Согласно «Си-би-эс ньюс», сегодня на номер 911 поступило больше звонков, чем 11 сентября 2001-го.

Задумайтесь на минутку. Все эти машины скорой помощи… По всему городу происходят катастрофы уровня 11 сентября 2001-го.

Для жильцов дома крыша явно превращалась в островок безопасности. Однако, поднявшись туда вечером, я почувствовала сгущающиеся тучи. Квартирантка из 4С, которую обхаяла вчера Кислятина, заявилась на крышу, разодетая в пух и прах, холеная и готовая вступить в драку. Тощая и подтянутая, как человек, не вылезающий из спортзала, с накачанными руками, длинными, густыми, распущенными светлыми волосами и с едва заметной родинкой на подбородке, она выглядела как богиня. Не в моем вкусе, но все же она меня заинтересовала, хотя я никогда не завожу интрижек с жильцами. Она возвышалась на головокружительной высоты кроваво-красных лабутенах из лакированной кожи. Как, черт возьми, она нашла деньги на них, живя в этом свинарнике?

Кислятина назвала ее Мисс Штучка, но мне не понадобилось много времени, чтобы найти информацию о ней в «Библии» Уилбура. Туфелька, разумеется. Оказывается, она вела популярный блог в «Инстаграме», специализируясь на фоточках своего педикюра. Двести тысяч подписчиков.

Туфелька осталась стоять, повернувшись к дверям и вся подобравшись, как профессиональный боксер в ожидании гонга, пока мы обычной беспорядочной толпой вываливали на крышу и устраивались на своих местах (соблюдая социальную дистанцию), расставляли напитки и закуски. Как только появилась Кислятина, Туфелька набросилась на нее.

– Ты меня помоями поливала! – взвизгнула Туфелька с характерным итальянским акцентом жительницы Нью-Джерси, который совершенно не вязался с ее потрясающе ухоженным видом.

Кислятина и бровью не повела, спокойно направляясь к своему месту, и Туфелька пошла за ней следом. В одной руке Кислятина несла спрятанную в рукав бутылку вина, а под мышкой – складной столик. Под убийственным взглядом Туфельки она установила столик, достала из рюкзака бокал и штопор, вытащила пробку и понюхала ее, затем плеснула на пробу, покрутила бокал, снова попробовала – пока все остальные краем глаза наблюдали разворачивающуюся драму. В конце концов Кислятина удовлетворенно кивнула и налила себе вина.

Только тогда она подняла взгляд на соперницу, которая нависла над ней, уперев руки в бока. Откинувшись на спинку стула, дабы увеличить социальную дистанцию, Кислятина невозмутимо ответила:

– Сколько себя помню, ты говорила про меня гадости. Я всего лишь отплатила той же монетой.

Она достала из рюкзака замшевую тряпочку, пропитанную спиртом – резкий запах только усилил звенящее в воздухе напряжение, – затем взяла еще один бокал и принялась натирать стекло с усердием живописца, готовящего холст. Она налила вина и протянула бокал Туфельке, испуганно отступившей на шаг.

– А теперь уберись отсюда куда-нибудь, вместе со своим коронавирусным дыханием, и не мешай мне наслаждаться вечерней беседой с друзьями. – Она повернулась к Евровидению. – Верно?

– Хм, – нервно сглотнул тот.

Сегодня он надел свежий узорчатый галстук-бабочку, клетчатый пиджак, рубашку в полоску и узкие зеленые брюки с желтыми уточками. Наша крыша, очевидно, служила ему заменой «Евровидения-2020».

– Простите, мисс, не знаю вашего имени, но вы можете присоединиться к нашей беседе.

– Уж лучше я проведу вечерок в заднице у сатаны, обнимаясь со скорпионами, чем буду выслушивать ваши дебильные разговоры! – Туфелька развернулась и ушла, громко хлопнув дверью.

– Уф! – выдохнула Флорида, обмахиваясь, хотя погода стояла прохладная. – Моя мама всегда говорила: «Те, кто тявкают, тусуются с собаками – понимаешь, о чем я?» С этой дамой неприятностей не оберешься.

– Она платит за те дурацкие туфельки, раздвигая ножки на весь «Инстаграм». Так мне говорили, – отозвалась Кислятина.

– Мир в самом деле изменился, – сказала Флорида. – Теперь вот такие идиотки, имея лишь кольцевой светильник и красивые ножки, получают пару тысяч долларов в неделю за фотки своих пальчиков. Я еще помню времена, когда café con leche[26] стоил доллар, а магазин деликатесов назывался bodega[27]. Я много чего повидала, но разве сказала хоть слово? Поверьте мне, нет. В отличие от этих blanquitos[28], которые постоянно звонят на три-один-один[29] и жалуются на нас. Тебе понравилась песня по радио, и ты слегка подкрутил громкость, а в следующую минуту за окном уже ревет сирена, а в дверь звонит полицейский с просьбой сделать потише. Как будто хорошая песня может кому-то помешать. Они воспринимают ее как шум только потому, что не слушают. Музыка дает нам возможность отвлечься, раскрашивает дерьмовую жизнь, и, черт возьми, нам нужна музыка, ведь нам порой нелегко приходится. Особенно сейчас! Понимаете?

Похоже, Флорида собиралась рассказать историю. Прекрасно! Я налила себе сегодняшний напиток («Ржавый гвоздь») и устроилась поудобнее на кушетке – с заряженным телефоном наготове.

* * *

– Я всегда играла по правилам, усердно работала, платила по счетам, думая: «Когда состарюсь, уйду на пенсию и уеду домой или просто уйду на пенсию и буду на нее жить», однако, как говорится, если хочешь насмешить Господа, расскажи ему о своих планах. Мы все потеряли работу, только богатеньких беда обошла, а мне было пятьдесят пять лет, когда фабрику перевезли. Как заявило нам начальство, мы им слишком дорого обходимся.

Знаете, сколько я получала после девятнадцати лет работы на кукольной фабрике? Одиннадцать долларов в час. Если бы не брала сверхурочные каждое воскресенье и все праздники, мне нечем было бы платить за аренду, за свет, за газ, за кабельное телевидение и телефон и не на что было бы купить еды. И все равно хозяева решили, что платят нам слишком много. Причем мне-то платили больше, чем новичкам, – представляете? И вот мы все остались без работы, нам не на кого было надеяться. Даже мой сын, отучившись в престижном колледже и устроившись в один из крупных банков, потерял работу, и ему пришлось хуже, чем мне, поскольку он в жизни не откладывал ни цента. Он платил за все кредиткой, уверенный, что всегда будет получать огромную зарплату. Ха-ха! Для бедняков не существует ни «всегда», ни «гарантий». Нет ничего, кроме тяжелого труда, и во всем требуется удача. Я говорила, но он пропускал мои слова мимо ушей.

В общем, разве я могла спокойно смотреть, как он впадает в отчаяние, потеряв работу? Я-то привыкла жить очень скромно, а вот сын предпочитает дизайнерскую обувь, у него двое детей учатся в частной школе, а жена делает маникюр и укладку каждую неделю. Конечно же, он приходит ко мне за помощью, ведь у меня есть заначка на черный день. В то время на моем счете лежало тысяча триста долларов – больше, чем у него, хотя он-то в банке работал! Но всех моих сбережений ему и на половину арендной платы не хватило бы.

Я отдала ему деньги, хотя и не все: даже если пособие по безработице покроет большую часть моих счетов, решила оставить двести долларов на непредвиденные расходы.

В то время, несмотря на то что вокруг все разваливалось на части, я оставалась оптимисткой. Помните, когда выбрали Обаму, с его песней «Sí se puede»?[30] Боже, как охотно я купилась на надежды и мечты, о которых он вещал! Ну и он ведь такой красавчик! Неотразим! Первые несколько недель его президентства я просыпалась с бабочками в животе: он приходил ко мне во снах. Мы были в каком-то роскошном доме, наши взгляды встречались, и он смотрел на меня так, словно хотел сказать: «Я вижу тебя, Флорида Камачо!» И не будь он женат на Мишель, он бы наверняка пригласил меня на танец. Ведь я обожаю танцевать! А судя по тому, как двигается Обама, он, очевидно, неплохой танцор. Да, мы можем, papi![31] Да, мы можем – на моей кухне, в моей гостиной, в моей спальне!

Разве вы не скучаете по такому? Танцы, близость чьего-то тела, музыка орет так, что не слышишь собственных мыслей, вибрации от колонок отдаются в самом сердце, а пятки впечатываются в пол, уходя в самую суть вещей. А с отличным партнером, который умеет правильно держать тебя во время танца так, что чувствуешь его ладонь на пояснице, на мгновение кажется, будто все будет хорошо.

А теперь мы застряли. Бог не играет в игры. Мы не можем даже пожать друг другу руки. Дистанция в шесть футов. Как печально. А стоит кашлянуть, если в горло что-то попало, как все вокруг готовы бросить в тебя камень. Даже мой сын, которого я всегда поддерживала в любых обстоятельствах, не желает навестить меня. Хотя бы просто помахать рукой с улицы. Он знает, что я ни с кем больше не общаюсь. Совсем ни с кем: у меня астма, и когда я в прошлый раз заболела воспалением легких, то чуть не умерла. Он знает, что я очень осторожна, и от меня он никакой заразы не подхватит, и тем не менее утверждает, будто пытается защитить меня, словно когда-нибудь думал о моих интересах. Он врет. И знаете что? Через одиночество я осознала, что врала сама себе. Когда прижмет по-настоящему, каждый сам по себе. Люди поубивают друг друга ради последнего рулона туалетной бумаги.

Помните тот год, когда снежные бури случались одна за другой и тротуары превратились в каток? Большинство управдомов посыпали дорожки солью поздно вечером, чтобы утром мы могли добраться до автобусной остановки, не сломав себе шею. Но один лентяй на углу Клинтон-стрит недосмотрел, и там намерз толстый слой льда. Так и убиться можно! И однажды я впопыхах (не думая, что со мной может произойти несчастный случай) наступила на лед, поскользнулась, влетела прямо в здание, и моя нога застряла в железной решетке – перелом колена и трещина в бедренной кости.

Разумеется, я позвонила адвокату с рекламы на автобусах: «Беремся за любое дело: большое и маленькое». И в точности как обещано в рекламе, денежки пришли. И уж тут-то мой сынок постоянно навещал меня в больнице и хотел сам поговорить с адвокатом – предположительно в моих интересах, – но я предупредила того, что сыну верить нельзя. Ведь так и есть. Вот чем отличается старость: перестаешь сам себе врать. Или я просто перестала себе врать. Потеряв работу, мой сын запил и стал играть в нелегальную лотерею: считал себя везунчиком. Да какой из него везунчик! Я ему постоянно повторяла: все, что имеет, он получил благодаря усердию и усилиям – в школе и на работе, а он по-прежнему ищет короткий путь к богатству. Когда у меня появились деньги, он, конечно же, стал часто приходить. И я отдала ему бо́льшую часть, а потом заявила, будто деньги кончились. Хотела посмотреть, будет ли он заглядывать ко мне – хотя бы поздороваться, – и надеялась, что приведет внучек в гости к бабушке, ведь он любит мать и знает, как она обрадуется их визиту. Но он так и не пришел.

По мнению моего сына, теперь с меня взять нечего, в долг больше не попросишь. И, честно говоря, готовить я стала куда хуже, поскольку не чувствую запахи. Вот только не надо смотреть на меня так, будто я подцепила то самое. Да, я тоже видела статью в «Таймс» на прошлой неделе, но, уж поверьте, у меня ничего такого нет. Я давным-давно потеряла обоняние, задолго до появления коронавируса, и поэтому не могу попробовать еду, когда готовлю.

Нынешняя чума, которая обрушилась на мир, действительно стала проклятием – и да, люди умирают, и мы должны соблюдать осторожность, – но не кажется ли вам, что это еще и очень удобно? Молодежь продолжает жить так, словно им и дела нет до происходящего. Может быть, они просто хотят, чтобы мы, старики, вымерли, а они бы унаследовали оставшееся? Вдруг они чувствуют облегчение теперь, когда им больше не нужно нас навещать? Как вы думаете, бывает любовь там, где есть нужда и жадность? Например, нуждался ли во мне мой сын? Печально это все. Возможно, я кончу так же, как старик на четвертом этаже.

Кто-нибудь из вас застал то время? Я не помню. Надо мной жил рыжий мужчина, от которого воняло, как от скунса, и он никогда не брился. Он вечно стучал по чему-то, да так сильно, что у меня люстры тряслись. Я с ума сходила от грохота. А иногда звук был такой, словно он пилил батарею. Ну что за издевательство! Я колотила шваброй по потолку, пытаясь его угомонить. И жаловалась управдому, старому управдому. Даже написала ему записку, умоляя утихомирить того жильца. А потом все стихло. Какое счастье! Я уже и забыла, как прекрасна тишина. Она мне так нравилась, что я не хотела включать ни радио, ни телевизор. Даже окно открывать не хотела. На короткое время в уши словно вода попала, и я слышала только тихое гудение собственных мыслей. Даже мой болтливый мозг примолк. Я была безумно счастлива побыть в тишине. Когда вдалеке завывала сирена или на улице кто-то орал, я вздрагивала и словно просыпалась.

А потом мы все почувствовали запах. Запах разложения: да, бедный старик, который поднимал столько шума, который едва говорил спасибо, когда ему придерживали входную дверь, умер. Много-много дней назад. И поначалу я не находила себе места, так как все эти дни чувствовала себя невероятно счастливой в тишине, а он тем временем лежал там мертвый. И знаете что? С ним умерло и мое обоняние. Просто исчезло. Навсегда.

Вскоре снова стало шумно: владелец решил сделать в квартире капитальный ремонт и увеличить арендную плату втрое – кошмар, да и только! И вот эта девчонка, в туфельках и с фоточками в «Инстаграме», явно не нуждается в деньгах, ведь она одна платит тройную аренду. Только не говорите, что услышали это от меня. Как я и сказала, я в чужие дела нос не сую. Я всего лишь знаю, что между ней и дезинфектором что-то есть.

Вы ведь помните, что раньше дезинфектор приходил каждую третью субботу месяца? Только слепой не заметит, какой он красавчик. И такой вежливый, постоянно говорит «Sí señora, permiso, señora»[32]. Я всегда предлагаю ему воду и кофе, ведь кто знает, сколько длится его рабочий день. А он всегда отказывается, быстренько опрыскивает ванную, потом кухню. И так во всех квартирах, по порядку, на каждом этаже. Мне слышно, как он идет в 3А, потом в 3В, потом ко мне в 3С, и так далее по коридору, а затем на следующий этаж. А когда он на верхнем этаже, я отчетливо слышу его шаги, потому что у него увесистые рабочие ботинки с жесткой резиновой подошвой. И размер ноги у него большой, очень хороший для мужчины. А еще у него тяжелая поступь, а перекрытия-то у нас тоньше бумаги. Поэтому я знаю, когда он опрыскивает ванную, потом кухню, для чего нужно пройти по длинному коридору. А дальше шаги замирают. Сначала я не обращала внимания, но потом заинтересовалась. Каждую третью субботу месяца, когда он приходил, происходило одно и то же. Я засекла, сколько минут он пробыл у меня, посчитала число квартир в здании и прикинула, сколько времени ему примерно требуется на обработку их всех, учитывая, что некоторых жильцов нет дома. И знаете что? Странным образом ему всегда требовалось дополнительное время. И где же он его проводит? Да с дамочкой, которая живет надо мной.

Поэтому в следующий раз, когда он пришел ко мне, я попыталась о нем разузнать. Женат ли он? Есть ли дети? А он быстренько делает свое дело, накачанные мышцы под футболкой так и бугрятся; непослушные длинные волосы собраны в хвостик, они густые, темные и блестящие, как у мужчин на обложках любовных романов. Он притворяется, будто не слышит моих вопросов, и торопится подняться наверх. И снова я слышу, как на четвертом этаже за ним закрывается дверь. Слышу шаги по потолку, топот вдоль длинного коридора, а потом – ни звука.

Труба отопления идет сквозь мой потолок в ее квартиру. И вы все должны знать, что если разговаривать рядом с трубой, то до меня дойдет каждое ваше слово, как будто вы прямо у меня на кухне, поэтому осторожнее с выражениями. Конечно, это не мое дело, но неизвестность не давала мне спать по ночам, и я прижала ухо к трубе. Иногда музыку включали громче, а затем тише, иногда я слышала, как она смеется. А примерно через полчаса он ушел, протопав по коридору так, что у меня потолок затрясся.

Честно говоря, трудно ее винить. Кому не хочется немного тепла? Последний раз я обнималась с сыном. Возможно, он приходит ко мне только тогда, когда ему что-то нужно, но уж если приходит, то его речи чистый мед, как и его объятия, – уж он-то знает, как нужно обниматься. А я принаряжаюсь для него, чтобы он сказал, как хорошо я выгляжу. Боже, как я по нему скучаю!

Достаточно всего лишь сказать, что у меня есть деньги в банке, и вы глазом моргнуть не успеете, как он забудет все свои разговоры про необходимость оберегать меня во время эпидемии и примчится сюда; будет сидеть у меня на кухне, есть мою стряпню и обнимать меня столько, сколько мне захочется. Именно так все и будет.

* * *

От мысли о том, насколько Флорида скучает по сыну, у меня перехватило горло. О господи! Когда я в последний раз обнимала отца? Еще до того, как свалилась с приступом астмы в прошлом месяце. Какого черта никто не берет трубку в этом «Тошнотно-зеленом замке»? А если я просто заявлюсь туда и потребую меня впустить? Придется разрешить мне пройти. Или, возможно, я могла бы пролезть через чей-нибудь двор. Если получится выбраться отсюда.

Хриплый голос Рэмбоза вернул меня к реальности.

– Именно прошлый управдом нашел разложившийся труп того жильца, – с явным удовольствием сообщил он. – Ну, или так мне говорили. Труп пролежал там не один день, в луже вытекших жидкостей, и приобрел жуткий багровый цвет.

Это правда, у Уилбура именно так и написано. Интересно, что еще жильцы могут рассказать про моего предшественника? Я наклонилась поближе, старательно делая вид, будто мне до лампочки.

Хелло-Китти выползла из своей пещеры, стискивая в руке поблескивающий вейп.

– Между прочим, у того жильца было имя. – Она сердито уставилась на Флориду.

Та невозмутимо ответила ей тем же.

– Он наверняка был замечательным человеком, – сказала Дама с кольцами примирительным тоном, – если вам не приходилось жить прямо под ним.

Хелло-Китти пропустила ее слова мимо ушей.

– Его звали Бернштайн. Не «штин», а «штайн». Он часто повторял: «Штин без штанин, а штайн полон тайн». Никто из вас не знал его, совсем никто! – Она махнула на нас рукой, словно отгоняя комаров. – Вы вообще ни черта не соображаете! Мистер Бернштайн очень разозлился бы на «шумного, вонючего старикашку». Знаете, почему он так шумел? Потому что почти ничего не слышал. И если бы был здесь сейчас, то рассказал бы историю про самую ужасную смерть – хуже той, что случилась с ним самим. Не хотите послушать?

Она словно бросала нам вызов, чтобы посмотреть, осмелимся ли мы отказаться. Все промолчали, и Хелло-Китти уселась обратно на свое место.

– Бывали другие пандемии, куда хуже ковида. Мистер Бернштайн знал, о чем говорил: одна из них его чуть не убила.

– Вы ведь в курсе, что рассуждения «коронавирус не опаснее гриппа» на самом деле вранье? – Евровидение, похоже, забеспокоился, когда нить разговора перешла в руки столь непредсказуемой девушки. – Вы слышали истории из больниц, где не хватает аппаратов вентиляции легких и люди задыхаются? Разве не жуткая смерть?

– Разумеется! – согласилась Хелло-Китти. – Но бывает и хуже.

Она отодвинула кресло назад, чтобы увеличить расстояние между собой и всеми остальными, явно наслаждаясь всеобщим вниманием, затем быстренько затянулась вейпом.

– Есть вещи похуже смерти.

* * *

– Эйбу исполнилось лишь восемь лет. Стояло лето пятьдесят второго, и он со своим братом-близнецом Джейкобом гостил у тети в городе Кантоне, штат Огайо. Они весело проводили время, ходили в Зал славы профессионального футбола, рыбачили и купались в озере рядом с домом тети, плавали на лодке с дядей.

Все шло прекрасно до того момента, когда однажды утром Джейкоб встал с кровати в мансарде, где оба брата спали, и упал на лестнице. Он ничего себе не сломал, но не мог ходить. Его срочно отвезли в детскую больницу в Акроне и позвонили родителям мальчиков, чтобы те быстрее возвращались из недельной поездки в Атлантик-Сити.

Единственное, что помнил Эйб, – это шепот. Взрослые постоянно шептались между собой и замолкали, когда замечали его рядом. И они всегда обнимали друг друга, но не притрагивались к нему. И он знал, просто знал, что они его боятся. Боятся, что он тоже заражен, как и Джейкоб, – заражен чумой под названием «полиомиелит».

А потом Джейкоб умер. Эйбу не позволили прийти на похороны, запретили спускаться вниз, когда в дом понаехали родственники из Питтсбурга, Цинциннати, Эри, Буффало и даже какого-то города Алтуны, про который он никогда не слышал.

Все это время он лежал в мансарде, размышляя, пришла ли его очередь умереть. Один-одинешенек, запертый в комнате, где стояла пустая кровать его брата-близнеца, он мог только читать, переживать и пытаться повторять слова, доносившиеся снизу, где читали кадиш, – и надеяться, что Господь услышит.

Но Господь не услышал. Через два дня после смерти Джейкоба Эйб не смог подняться с постели. Матери не позволили поехать с ним вместе на машине скорой помощи, железные дверцы захлопнулись, несмотря на ее вопли и слезы. Потом в него воткнули шприц, и он уснул, не зная, проснется ли вновь.

Он все же проснулся – и обнаружил, что попал в ловушку, заперт в каком-то кошмаре. Он не мог пошевелиться. Его тело целиком проглотила огромная машина, которая лязгала, и посвистывала, и мешала ему, когда он пытался сделать вдох, зато вдувала ему воздух в легкие ровно в тот момент, когда он хотел выдохнуть. Эйб запаниковал, попробовал закричать, но понял, что лишился голоса.

– Ну прямо-таки роман в стиле Харлана Эллисона! – вмешался Евровидение.

Я смотрела на Хелло-Китти не отрываясь, и его замечание заставило меня вздрогнуть.

– Простите? – раздраженно бросила Кислятина.

– Вы ведь знаете рассказ «У меня нет рта, но я должен кричать»? – оживленно ответил Евровидение, явно намереваясь углубиться в тему. – Классическая история: человечество уничтожено искусственным интеллектом, и только нескольких человек компьютер оставляет в живых, чтобы мучить и играть с ними, как с лабораторными мышками…

– Звучит отвратительно до невозможности, – заметила Кислятина. – Не перебивайте девушку.

Хелло-Китти встретилась со мной взглядом: она наблюдала за мной, пока я наблюдала за всеми, – а она не дура!

– В общем, бедняжка Эйб, всего лишь маленький напуганный ребенок, был не способен никому рассказать, что чувствует. Он даже глотать не мог, давился едой, поэтому ему запихнули в нос трубку. Железное легкое продолжало тянуть и толкать его тело, и это было похуже, чем пыточные устройства Средневековья. Но тяжелее всего он переносил одиночество. Эйб невольно думал, не так ли умер Джейкоб: совсем один, не в состоянии закричать, не в состоянии сделать что бы то ни было, кроме как пялиться на железное чудовище, которое захватило его в плен и издавало странные звуки, словно поедало свою добычу живьем. А вдруг сотрудники скорой помощи его украли, вдруг тут вовсе не больница, а лаборатория какого-нибудь сумасшедшего ученого, как в комиксах?

Может быть, он уже никогда не увидит маму с папой. Может быть, он тут и умрет – как Джейкоб.

Но он не умер. Напротив, он боролся. Научился расслабляться и дышать вместе с машиной. Научился не обращать внимания, когда где-то чешется и безумно хочется попросить кого-нибудь почесать. Научился переносить боль в горле от запихнутой трубки и резь в глазах от высыхания роговицы, ведь он мог двигать только веками, и то с огромными усилиями, поэтому во сне они часто открывались.

Говорить он не мог, единственным способом коммуникации оставалось отчаянное моргание в надежде, что кто-нибудь заметит: медсестра, родители, которым позволяли приходить ненадолго, механик, обслуживавший аппарат, – все, кто оказывался близко. Он пытался дать им понять, что все еще жив и заперт внутри своего тела.

Потом он услышал, как врачи убеждали родителей отказаться от лечения: в его случае болезнь зашла слишком далеко, организм поддерживали живым, однако Эйбрахам, тот ребенок, которого они знали, его мозг, скорее всего, безнадежно поврежден. Эйб вопил изнутри, но единственное, что заметили родители, – это слезинку, появившуюся после того, как доктор посветил фонариком ему в глаза. Мать вытерла ее, даже не взглянув на сына. Эйб испугался, что родители согласятся с врачами, и он тут так и умрет, и, может быть, будет похоронен заживо – что было для него самым ужасным кошмаром.

Однако, потеряв одного ребенка, как они могли не сделать все возможное для оставшегося? Родители настаивали на продолжении лечения. В конце концов его спасла их любовь – а также зеркало.

Точнее, повернутое зеркало.

Представьте себе маленького мальчика, сражающегося за жизнь, запертого в тюрьме собственного тела, неспособного даже сказать, что он жив. Представьте, как тянутся часы, минуты и секунды. Любой зуд становился пыткой, случайный сквознячок обжигал кожу. Эйб считал каждый выдох, который выдавливала из него машина, считал заклепки, винты и болтики на аппарате, считал собственное сердцебиение, отдающееся эхом в голове. Воображал, как играет с умершим братом, пытался вспомнить, с каким счетом закончилась каждая бейсбольная игра, которую он видел или слышал по радио. Он даже молился – до смерти испуганный, одинокий, скучающий мальчик, который медленно сходил с ума.

И вот однажды (он потерял счет дням, проведенным взаперти внутри машины и своего тела), после ухода уборщика, который очень старался успеть на бейсбольный матч между «Индейцами» и «Пиратами», из ниоткуда его кто-то позвал.

«Эй, привет! – послышался девчачий голос. – Раньше я не могла тебя видеть, но мистер Альварес задел мое зеркало, когда протирал его, и теперь, вместо того чтобы пялиться на то, что позади меня, я вижу тебя! Разве не здорово? Тебя ведь Эйбом зовут? Я слышала твою маму. Жаль, что мои родители не могут меня навещать: у них много работы, а еще они должны заботиться о моих братьях и сестрах».

Эйб, конечно, слышал, как девочка разговаривала с медсестрами. И он чувствовал, что она где-то рядом: в конце концов у них одно железное легкое на двоих – как далеко она может находиться? Но его зеркало отражало только голую стену сзади, а повернуть голову и посмотреть на девочку он не мог.

До сих пор ее присутствие скорее было еще одним источником раздражения – меньше, чем от зуда в носу (ведь он не мог никого попросить его почесать), но больше, чем от жужжания мухи в светильнике. В его возрасте девчонки – это просто девчонки. Он их не понимал. Они все время болтают, но не говорят ничего важного или интересного. И в мяч играть не умеют (или не хотят), ну и какой от них толк? По крайней мере, в солидном возрасте восьми лет они с Джейкобом и всеми друзьями пришли именно к такому выводу.

А теперь девчонка его увидела. И принялась болтать без умолку: про братьев и сестер; про то, как она скучает по школьным друзьям; каким-то образом в поток речи затесалась история про белку, которую она кормила утром на подоконнике, а потом выяснилось, что зверек несет ответственность за целую семью белок, и хорошо бы кто-нибудь из домашних не забывал их всех кормить, – и болтовня девчонки показалась Эйбу спасательным кругом.

А потом она сказала: «Я знаю, что ты меня слышишь. Моргни один раз, если „да“, и два раза, если „нет“. Тогда мы как бы сможем разговаривать. Я с ума схожу от скуки. И тут как-то страшновато в полном одиночестве. Ты можешь это сделать? Поговорить со мной?» Эйб безумно обрадовался. Он пытался моргать маме и папе, медсестрам и даже мистеру Альваресу, но моргание требовало от него огромных усилий, а никто даже внимания не обращал – особенно после того, как врачи заявили, будто это просто рефлекс. А девчонка заметила! Она могла бы говорить за него. Вероятно. Если она не такая тупая, как большинство девчонок, которых он знал. Медленно и целеустремленно он собрал все свои силы в веках и медленно закрыл их. Дождался, пока машина сделала выдох и новый вдох, и только потом открыл глаза.

«Да, ты сказал да!» – обрадовалась девчонка и принялась засыпать его вопросами. Больно ли ему от трубочки в горле? Да. Может ли он чувствовать вкус пищи, ведь она желтая, как тесто для пирога, но пахнет странно, а на вкус как пирог? Нет. Как долго он здесь, ведь он уже был, когда ее привезли два дня назад? Эйб не знал ответа, поэтому смотрел прямо вперед, держа глаза широко открытыми, насколько мог, пока они не заслезились. «А, так ты не знаешь?» – догадалась девчонка, и внезапно их словарь расширился.

Ну и так далее. К появлению медсестер на вечернем обходе девчонка уже отлично понимала ответы Эйба, и он отвечал на их вопросы, хотя и совсем выбился из сил. На следующий день они показали свой способ общения врачу и другим медсестрам, а потом и родителям Эйба, которые расплакались от счастья и склонили головы в молитве. Медленно, но неуклонно Эйб начал выздоравливать, возвращая себе контроль над телом, и тогда врачи убрали трубочку для кормления, а его голос, поначалу лишь шепот, постепенно окреп. Эйб все еще не мог повернуть голову, но попросил медсестру сделать это и наконец-то, много дней спустя, впервые увидел девчонку.

Особо смотреть было не на что: как и его самого, ее почти целиком поглотило железное легкое. Ее кудрявые волосы медсестры расчесывали и стягивали сзади красной лентой. У нее тоже были карие глаза, а еще веснушки и два передних зуба слегка заходили друг на друга, но Эйбу она показалась самым прекрасным созданием на свете. Жаль, Джейкоба нет рядом, а то бы и он убедился, что, возможно, девчонки не так уж плохи. Ее звали Кларисса, и Эйб тут же решил когда-нибудь жениться на ней. Она сказала, что ей становится лучше и ее переводят в другую больницу, где ей будут разрабатывать мышцы.

Хелло-Китти откинулась в кресле, словно надеясь на аплодисменты. Мы ждали продолжения истории, но она лишь загадочно ухмылялась, что меня дико взбесило.

– Ну и? – заговорила Мозгоправша. – Они встретились снова? Он ее нашел? Эйб женился на Клариссе?

– Они ведь были совсем дети! – фыркнула Кислятина. – Как бы он ее нашел?

– Кажется, у Эйба была жена, которая умерла довольно молодой, – вставила Флорида.

– Ее звали Кларисса? – спросил кто-то.

– Я не помню ее имени.

– Полагаю, мы все хотим знать, что произошло дальше. – Евровидение повернулся к Хелло-Китти.

– А сами как думаете?

Хелло-Китти бессознательно поглаживала свой вейп. Если бы мы играли в покер, я бы сказала, что так она дает подсказку, но как ее понять? Фулл-хаус или блеф?

– Может, я не знаю, что дальше произошло.

– Наверняка знаешь! – заявила Дама с кольцами. – Если уж Эйб рассказал до этого момента, то обязательно бы закончил историю. Или Кларисса умерла, или он не знал, что с ней случилось, или позднее встретил ее и, возможно, женился на ней. Какие тут еще могут быть варианты?

Хелло-Китти снова ухмыльнулась, очевидно наслаждаясь вниманием.

– Что есть правда и что есть выдумка?

– Господи, ну хватит уже выделываться! – не выдержал Евровидение. – Так он женился на Клариссе?

– Ладно. После того как Кларисса спасла Эйба от смерти (или, по крайней мере, от сумасшествия), он никогда ее не забывал. Достаточно оправившись и выйдя из больницы, он попросил маму помочь написать открытки с благодарностями для медсестер, которые о нем заботились. В каждую открытку он положил собственноручно написанную записочку с просьбой дать ему фамилию и адрес Клариссы. Очень долгое время он не получал никаких вестей, но однажды пришло письмо – адресованное ему лично. Конечно, медсестры не могли выдать личную информацию Клариссы, и большинство даже не обратили внимания на каракули Эйба, но одна из них связалась с родителями Клариссы и передала его просьбу.

На это ушло немало времени: ведь было не так, как сейчас, когда предложение руки и сердца умещается в сто сорок четыре символа и требует меньше усилий, чем просмотр видео в «Тиктоке». И все же Кларисса ему написала. А Эйб ей ответил, и постепенно, год за годом, их отношения продолжались. Кларисса была на два года младше, поэтому ему пришлось подождать. Два первых курса в колледже он переживал, что она окончит школу и выскочит за парня, с которым пойдет на выпускной бал, а Эйб больше никогда про нее не услышит.

И действительно, долгое время он не получал от нее весточки. Прошло уже целое лето после выпускного, а она не позвонила и даже не прислала открытки с благодарностью за подарок, который он ей отправил на окончание школы, – прелестную антикварную пудреницу, найденную в секонд-хенде. Эйб подумал, что навсегда потерял Клариссу.

И вдруг во время переезда в другую квартиру перед началом третьего курса ему в глаза ударила вспышка света – такая яркая, что он чуть не уронил лампу, которую нес. Он моргнул, обернулся – и увидел Клариссу на другой стороне улицы, где солнце попадало на зеркальце в пудренице как раз под нужным углом, чтобы отразиться в его сторону. Помаргивая, как он моргал ей раньше.

Они прожили вместе больше сорока лет, до самой смерти Клариссы, и он не смог оставаться в их доме без нее – без девчонки, которая спасла его от участи хуже смерти. Вот и переехал сюда.

* * *

– Такая история, – заключила Хелло-Китти, бросив хладнокровный взгляд на Евровидение.

Я оглядела слушателей, пытаясь понять, разделяют ли они мои подозрения. К моему удивлению, Кислятина украдкой смахивала слезинку, и даже Евровидение притих.

– Теперь понятно, почему он все время был раздражен, – сказала Мозгоправша. – Бедняга!..

Похоже, она собиралась продолжить мысль, но тут зазвонили колокола базилики Святого Патрика. Восемь часов вечера. Я впервые заметила, какой лязгающий у них звук – и к тому же нестройный. Один из колоколов явно с трещиной, потому что на последнем ударе звучит очень глухо. Звон колоколов уже превратился в принятый по умолчанию сигнал к завершению вечерних посиделок, и все принялись выползать со своих мест и прощаться с остальными, сохраняя дистанцию в шесть футов.

Я хотела промолчать. Мне-то какая разница, что девчонка плетет небылицы? Но ее ухмылочки меня достали. Она знала, что я знаю. И все же я не стала выводить ее на чистую воду при всех. Словно невзначай, я подошла к Хелло-Китти и нависла над ней, пока она убирала на место беспроводные наушники. Она посмотрела на меня снизу вверх, с вызовом.

– Ты ведь никогда не бывала в квартире 4С, – негромко сказала я.

– А тебе-то какая разница?

– Я знаю про старика, который там умер.

Я надеялась, что не придется объяснять, откуда именно: жильцы наверняка не обрадуются, если услышат про «Библию» Уилбура. Хелло-Китти уставилась на меня в ответ с совершенно непроницаемым видом. Мне бы следовало заткнуться, но меня понесло.

– Его жену звали Роксанна, а не Кларисса. Он познакомился с ней, когда служил на флоте. Ничего из твоего рассказа не соответствует имеющейся у меня информации – за исключением того факта, что он был старым и глухим.

На ее лице появилась легкая циничная улыбка – и ни следа угрызений совести.

– Ты все выдумала! – заявила я.

– И что с того? – ответила Хелло-Китти после паузы, все с той же наглой ухмылкой в глазах.

Я растерялась, не зная, что сказать. И тут Евровидение, который убирал свою колонку в рюкзак, услышал наш разговор и подошел, всегда готовый стать центром событий.

– Милая девушка, не очень-то правильно сочинять истории про человека, который здесь жил. Вы с ним вообще были знакомы?

– Ладно, я его в жизни не встречала! – Хелло-Китти повысила голос, чтобы перекрыть всеобщий гомон. – Но хоть кто-то из вас удосужился познакомиться с ним поближе? Если бы не вот эта мисс Всезнайка, никто бы и не догадался. В любом случае кто вы такие, чтобы судить, что правда, а что нет? Никто не должен умирать в одиночестве, забытый и всеми покинутый, а теперь все будут его помнить. Эйба Бернштайна.

Хелло-Китти вылезла из кресла и, не забирая его с собой, развернулась и гордо прошагала к лестнице, а все мы остались в жутковатой тишине города, которому не положено спать. Все проводили ее взглядом до дверей, а затем уставились на меня и Евровидение, застывших на месте. О черт, правильно ли я поступила? Все так хотели поверить в ее историю. Несмотря на заразу, на опасность, которая нас окружала, мы все хотели верить в сказку со счастливым концом, даже если на самом деле закончим так же, как старик из 4С, – багровым трупом в вонючей луже.

Полупьяная, я неохотно вернулась к себе в преисподнюю, уселась за старый письменный стол и принялась прослушивать сегодняшнее аудио на телефоне, записывая все в «Библию Фернсби». Около полуночи я снова услышала шаги. Сегодня они звучали очень тихо, словно кто-то крался в носках, и, как ни странно, шли только в одном направлении. Мягкие шаги, на пределе слышимости, невыносимо медленно следовали один за другим – как будто дети замыслили какую-то шалость. Требовалась целая минута, а то и две, чтобы шаги пересекли комнату, справа налево. Я напрягала слух, пытаясь расслышать шаги в обратном направлении, но их не было. Возможно, мне почудилось. А потом кто-то снова прошелся справа налево. И разок-другой мне послышался тихий плеск воды.

«О господи, – подумала я, – да там что-то протекает!»

Завтра нужно будет выяснить, в чем дело.

День четвертый
3 апреля 2020 года


Сегодня мэр выступал на пресс-конференции и порекомендовал всем носить маски – в результате в новостях только и разговоров что про маски: помогают ли они, нужно ли сделать их ношение обязательным, если их хватает, а если не хватает, разве не следует поберечь маски для врачей и медсестер?

Когда все собрались вечером, я увидела, что некоторые жильцы последовали совету и соорудили маски из подручных средств – шарфов, лыжных гейторов и бандан.

Сегодня я пришла гораздо раньше обычного, чтобы оказаться на крыше первой с целью составить список всех жильцов и соотнести каждого с именем, номером квартиры и описанием в «Библии». Когда кто-то появлялся, я его отмечала – этакая перекличка. Я хотела раз и навсегда разобраться для себя, кто есть кто, – особенно тихони, которые сидели с краешку, занимаясь своими делами. Я также нарисовала план здания, указав каждую квартиру, и приклеила его на чистую страницу в «Библии».

Первым после меня появился Евровидение, так что с него и начнем.

Вот получившийся список.

Евровидение, 5С.

Месье Рэмбоз, 6А.

Кислятина, 2В.

Хелло-Китти, 5В.

Дочка Меренгеро, 3В.

Танго, 6В. Эта загадочная женщина сидела в плетеном кресле в дальнем конце крыши; хорошо сложенная блондинка лет сорока, подтянутая и хладнокровная, в очках и черной шелковой маске; она не произнесла ни слова, но я видела, что она внимательно наблюдает за всеми; согласно «Библии» Уилбура, «она – Танго, которое танцует в жизни других людей».

Уитни, 4D.

Амнезия, 5Е. «Амнезия, несущая в себе всеобщее стремление к забвению»; в записях Уилбура также сказано, что она увлекается состариванием одежды из секонд-хенда, а еще рисует комиксы и даже написала сценарий знаменитой компьютерной игры «Амнезия». Мне очень хотелось узнать про нее побольше, но она не проявляла никакого интереса к нашим посиделкам и проводила вечера в темных закоулках крыши.

Мозгоправша, 6D.

Дама с кольцами, 2D.

Черная Борода, 3Е. «Черная Борода, он явился вскрыть завещанье алое войны»[33], – написано в «Библии» про этого бородатого медведя, который сидит сам по себе в дальнем углу, читая потрепанную книгу в мягкой обложке и попивая бурбон прямо из бутылки.

Королева, 4Е. Она заинтересовала меня больше всех остальных молчаливых жильцов. Ростом с меня, а то и повыше; двигается обдуманно и уравновешенно, словно ее тело целиком осознает свое положение в пространстве при каждом движении; каштановые локоны рассыпаются по плечам; в «Библии» про нее сказано: «Вы можете лишить ее трона, но она все еще королева своих печалей»[34].

Лала, 4А. Ее узнаешь сразу: «Ее зовут Лала, в ее глазах темная бездна»; невысокая симпатичная женщина лет сорока пяти с ослепительно-белыми зубами, длинными волнистыми волосами и глазами, похожими на огромные дрожащие капли чернил; когда она разговаривает, ее руки и пальцы постоянно двигаются, словно вокруг нее летают две птички.

Просперо, 2Е. Профессор в Нью-Йоркском университете, «весь поглощенный наукой тайной»[35]; одет в спортивную куртку и полосатые спортивные штаны, словно только вышел из спортзала, не особо походит на преподавателя; щеголяет тщательно ухоженной щетинистой бородкой в сочетании с орлиным носом и высокими скулами; слушал разговоры нашей группы, но до сих пор ничего не говорил.

Вурли, 3А. Сидит на банкетке для игры на фортепиано, которую таскает туда-сюда каждый вечер; должно быть, именно он тихонько играет на пианино Вурлитцера; выбритая до блеска голова, большая борода, глубоко посаженные карие глаза и тихий голос; он кажется человеком, которому можно довериться. «Это Вурли, чьи слезы превращаются в ноты».

Поэт, 4В. Согласно «Библии», «он поэт, который пишет граффити на душе»; долговязый, лет сорока, с лицом всезнайки и этакой насмешливой полуулыбочкой, обращенной ко всему миру.

Повариха, 6С. «Сушеф для падших ангелов», – не знаю точно, как это понимать; она тоже на удивление высокого роста, с длинными темными волосами; на крыше все время проводит, уткнувшись в телефон.

Парди и Парднер, 6Е. Мать и дочь. «На них светят огни полуночного скорого»[36], – сказано в «Библии». Мать я видела, а дочь нет, – возможно, она прячется от ковида, как и беременная дочка Кислятины.

Дэрроу, 3D. Необычайно высокий, наверное все шесть футов и шесть дюймов, в костюме, в белой накрахмаленной рубашке с запонками и с крепко затянутым шелковым галстуком на шее; судя по виду, он весь день проводит на встречах в «Зуме», а может быть, просто из тех, кто любит принарядиться; про него Уилбур написал: «Его тайны становятся шрамами».

Вот и все, кто собрался сегодня на крыше, – порядочно. Но меньше половины когда-либо сказали хоть слово. Пожалуй, и меня можно отнести к молчаливым наблюдателям.

У нас уже выработался определенный распорядок. Народ начинал подтягиваться без четверти семь; к семи ровно большинство уже были на крыше и присоединялись к вечерним аплодисментам, а час спустя звон колоколов базилики Святого Патрика служил сигналом к окончанию посиделок.

В тот день свинцовое небо накрыло город, и на улицах царил унылый полумрак. Утром я, как полагается, мыла коридоры, и меня раздражало, что люди, которые на крыше казались такими общительными, сейчас проходили мимо, едва кивая. Сдается мне, некоторые из них меня недолюбливают – а может, относятся с недоверием. Здание в таком состоянии, что хуже некуда: окна разбиты, везде тараканы, время от времени отопление жарит по полной, и тогда дышать нечем, – но с этим дурацким коронавирусом я не могу ни вызвать ремонтников, ни даже запчасти купить. Мой запас лампочек на исходе, и остался последний рулон армированного скотча.

Поскольку никаких полезных дел у меня не нашлось, а дозвониться до отца так и не удавалось, я провела день, сортируя бессвязные записи в папке-гармошке, оставленной бывшим управдомом. Он собрал странную, но в каком-то смысле увлекательную коллекцию чего попало. Похоже, он рылся в макулатуре и в мусорке и вытаскивал оттуда бумаги. Надо признаться, подменяя отца, я тоже иногда так делала. Однажды нашла в макулатуре банкноты. В «Фернсби» пока никто деньги не выбрасывал. В самом начале работы, осматривая одну из заброшенных квартир наверху (кажется, жилец переехал в Хэмптонс), я нашла преуморительное письмо, скомканное и брошенное на пол. Я его разгладила и подшила в папку-гармошку, чувствуя себя немного неловко, но, честно говоря, никто ведь и не узнает.

Сегодня наши мерцающие свечи едва разгоняли темноту. Ну и ветрище! Внезапный порыв раскидал по крыше мокрые листья – подхватывал и переворачивал их вновь и вновь, словно в танце. И задул нам несколько свечей. Сирены выли почти беспрерывно. Пока собравшиеся зажигали потухшие огоньки, я записала жуткую статистику за день. Сегодня количество звонков на 911 снова превысило показатели 11 сентября. Система не справлялась. Число заболевших в мире перевалило за миллион. Новости из Италии приводили в ужас: врачам приходилось выбирать, кто из пациентов умрет от удушья. Похоже, итальянцы решали не в пользу тех, кому за восемьдесят, поскольку аппаратов искусственной вентиляции легких на всех не хватало. Говорят, через три недели у нас будет то же самое. Куомо приказал Национальной гвардии забрать аппараты ИВЛ и средства индивидуальной защиты из больниц и клиник, расположенных в частях штата с меньшим числом заражений, и раздать их городским больницам.

Я прочитала жуткое предсказание от Центра по контролю и профилактике заболеваний: в одних лишь Соединенных Штатах до окончания пандемии могут умереть до пятидесяти тысяч человек. Вдумайтесь только: пятьдесят тысяч погибших! В штате Нью-Йорк уже насчитывается 102 863 случая заболевания и почти 3000 смертей. Сегодня пятница, но дни недели уже стали сливаться воедино. Я постоянно названиваю отцу – безрезультатно. Я вымоталась, и меня тошнит от ярости.

Сегодня вечером жильцов собралось больше, чем обычно. Все старательно пытались расположиться на расстоянии не менее шести футов друг от друга, расставляя кто что мог: кухонные стулья, табуретки, пластиковые ящики, ведра и даже кресло-мешок. Не говоря уж про банкетку Вурли для игры на пианино. Многие так и бросали свои стулья на крыше, невзирая на возможный дождь. Евровидение пошел в противоположном направлении и заменил шезлонг антикварным креслом из резного красного дерева с позолоченными вставками и бархатным сиденьем – в прозрачном пластиковом чехле, как в бабушкиной гостиной в Квинсе. Он разместил свой квазитрон в центре крыши, вынудив всех остальных социально дистанцироваться от него на периферию. Ближе всего к нему, хотя все равно на должном расстоянии, расположилась Кислятина на складном парусиновом стуле. Она соорудила себе подобие маски из лоскута ткани и шнурков, из-под которой голос звучал приглушенно.

Заметив в ее глазах беспокойство, я подумала: «Как там дела у ее дочери Карлотты?»

Когда все собрались и расселись, Кислятина обвела взглядом присутствующих:

– Я так понимаю, все уже оценили новое произведение искусства?

Мы дружно посмотрели на изрисованную стену: кто-то с помощью баллончика с краской изобразил мультяшную какашку рядом с бутылкой уксуса «Хайнц».

– Я думаю, все догадываются, кто тут у нас анонимный да Винчи, – приподняла бровь Кислятина.

– Какая гадость! Впрочем, закрасить несложно. – Евровидение поднялся и сделал шаг в направлении коробки с принадлежностями для рисования.

– Нет, оставьте! Здесь каждый имеет право на самовыражение, а иначе какой смысл? – вмешалась Дама с кольцами и добавила, глядя прямо на Кислятину: – Да, даже Мисс Штучка имеет право. Нам следует дополнять нарисованное, а не вымарывать неугодное.

В этот момент со всех сторон послышалась отдаленная какофония семичасовых аплодисментов и стала стремительно нарастать, словно приближающийся поезд. Мы тоже присоединились.

Когда шум утих, Евровидение так и остался стоять. Он откашлялся, огляделся и сложил руки вместе, как человек, только что вышедший на сцену. Судя по легкому изгибу губ, в его голове бродили какие-то безумные мысли.

– Прошлой ночью лежал я в постели, – заговорил он ораторским тоном, – думая об историях, которые мы услышали за последние несколько дней. И мне пришло в голову, что, возможно, мы все должны чем-то поделиться.

Он замолчал и снова оглядел присутствующих, включая тех, кто сидел за пределами освещенного круга. Повисло неловкое молчание. Евровидению никто не ответил.

«Черта с два кто-то на такое подпишется!» – подумала я.

– Полагаю, – снова заговорил Евровидение, – что платой за доступ к убежищу на крыше должна быть история. Каждый. Должен. Рассказать. – Он обвел всю группу учительским взглядом.

– И кто ж тебя назначил матерью волчат?[37] – поинтересовалась Дама с кольцами.

Ее поддержали взрывом неодобрительных возгласов, покачиванием голов и демонстративным затыканием ушей наушниками.

– Черт возьми, я всего лишь предложил! – воскликнул Евровидение. – У всех нас есть что рассказать. Про любовь, жизнь, смерть, прошлое, привидения – да про что угодно!

– На мой взгляд, истории – это прекрасная идея! – твердо заявила Мозгоправша. – Лучше не придумаешь!

– Я тоже так считаю! – возопил Месье Рэмбоз. – Отлично придумано!

– Благодарю вас! – откликнулся Евровидение таким тоном, словно решение принято. – И в качестве доказательства, что я человек справедливый, начну со своей истории. Правдивой. Она немного забавная – а может, и не такая уж забавная. Про усыновление.

Он сделал драматическую паузу с целью убедиться, что достаточное число присутствующих внимательно слушают, глубоко вздохнул и снова заговорил.

* * *

– Я знал одну гомосексуальную пару, Нейта и Джереми, которые пытались усыновить ребенка. Я говорю «пытались», ибо дело это весьма не простое. Однажды, года два назад, они уже обожглись: им дали на воспитание шестимесячного малыша с возможностью последующего усыновления, если родители от него откажутся, – слышали про такое? Через неделю они оба были без ума от мальчика – как и мать Джереми, которая жила в трех автобусных остановках от них и всегда мечтала стать бабушкой. Несмотря на все предупреждения и «старайтесь не привязываться», она с первого дня видела в нем внука.

Однако социальные работники умолчали о том, что шансы на усыновление того конкретного ребенка приближались к нулю из-за сложной семейной ситуации: мать его матери хотела его забрать, да и отец оставался на горизонте, плюс имелись культурные различия… Впоследствии мои друзья разозлились даже не столько из-за необходимости отдать малыша (конечно, они очень переживали, но ведь они заранее знали, на что шли), сколько из-за сложившегося впечатления, будто социальные работники намеренно ввели их в заблуждение, лишь бы они согласились взять его на короткий срок.

В общем, когда они отошли от случившегося, Джереми убедил Нейта попробовать еще раз. Мать Джереми изо всех сил пыталась их на это подбить – можно даже сказать, настаивала, но, как вы понимаете, из лучших побуждений.

Оказалось, мои друзья еще не настолько оправились: у них снова всплыли травматические воспоминания от одного взгляда на веб-сайт Бюро по постоянному размещению детей – вот же названьице придумали! Словно из книжки Оруэлла!

Тогда они решили обратиться в частную контору и зарегистрировались в агентстве, заполнили невероятно подробную анкету и стали ждать, пока кто-нибудь из матерей не выберет их заявление из общей кучи. Прошел целый год – и никто не откликнулся.

Они поняли, что, пожалуй, переоценили дружелюбие по отношению к геям со стороны средней жительницы Нью-Йорка, которая не рада беременности. Нейт постарался забыть про это и занялся бизнесом, поездками за границу и всем прочим. Однако на самом деле, заполнив заявление с мольбой передать вам ребенка, вы получили бомбу замедленного действия – разве ж это можно выбросить из головы?

И вот однажды им позвонили. Девочка-подросток выбрала их заявление из всех предложенных, потому что, по ее словам, обожала геев.

Во время беременности все шло хорошо. Мы все были очень рады за них и всячески их поддерживали. Нейт и Джереми рассказывали восхитительные истории о том, как они сблизились с девочкой, как весело проводили время, приглашая ее на обед, и как она говорила, что в их квартире чувствует себя как дома. Они покрыли все ее расходы: на одежду для беременных, на такси для поездок к врачам и по делам, на оплату услуг психолога и адвоката. Конечно же, они хотели поддерживать с ней связь и после рождения ребенка, чтобы она стала частью их семьи – в той степени, в какой сама захочет. Честно говоря, они чувствовали себя безмерно признательными за то, что она собралась отдать им своего малыша.

С другой стороны, из прошлого опыта они знали, что все может сорваться в последнюю минуту, поэтому, когда в примерную дату родов она не позвонила ни им, ни в агентство, они постарались сохранить спокойствие. Даже спустя целых две недели они все еще держали себя в руках.

В конце концов им позвонили. Социальный работник сообщил, что мама родила (странно, как они могут называть клиента «мамой», словно о собственной матери говорят): все произошло очень быстро – после занятий в школе, в ванной у нее дома, еще до прибытия скорой, – и теперь она и малышка прекрасно себя чувствуют.

Услышав о рождении девочки, Джереми разрыдался, хотя мальчик взволновал бы его ничуть не меньше, – ну наконец-то, дождались! Социальный работник удивил их еще и тем, что роды случились на прошлой неделе, а мама никому не позвонила – ни агенту, ни адвокату, – поскольку задумалась, а не попробовать ли ей все-таки самой вырастить ребенка.

От такой новости мои друзья оцепенели. Конечно же, они все понимали и сочувствовали девушке. Разве кто-то, а менее всего подросток может заранее знать, что будет чувствовать, дав жизнь ребенку? Однако социальный работник с радостью сообщил, что – к счастью для Нейта и Джереми – мама передумала, назвав прошедшую неделю самой хреновой в жизни. Разумеется, агентство предложило ей постоянную поддержку, но она заявила, что уже сделала выбор и хочет, чтобы Джереми и Нейт забрали ребенка, причем незамедлительно. И даже подписала отказ от родительских прав.

Ясное дело, услышав новости, мама Джереми просто прыгала от счастья.

В общем, я пропущу следующие сорок пять дней: в штате Нью-Йорк родной матери дается целых полтора месяца на раздумья, прежде чем отказ от родительских прав становится окончательным, если только она не подписала документы в присутствии судьи и своего адвоката. В принципе это справедливо, ведь послеродовой период явно не лучшее время для принятия серьезных решений.

Короче, Нейт и Джереми были одновременно на седьмом небе от счастья и совершенно не в себе, но не потому, что чем-то закидывались, а просто измотались без сна, просыпаясь каждые пару часов. Хотя они и договорились вставать по очереди, попробуй поспи, когда младенец орет на весь дом! К концу шестой недели малышка Софи (названная так в честь бабушки Джереми) набрала четыре фунта и уже могла следить за вами взглядом, поднимать головку, когда ее укладывали на животик, а еще научилась улыбаться, что в книжке по воспитанию детей объяснялось скорее действием газиков, но, по моему мнению, она действительно улыбалась (к тому времени Нейт и Джереми уже показали девочку всем знакомым, беря ее с собой на разные бранчи).

В последнюю неделю ожидания мама Джереми написала мне сообщение в «Фейсбуке», приглашая на полуночную вечеринку на сорок пятый день – ровно в тот момент, когда Софи определенно, абсолютно и законно останется с ними навсегда. Я слегка удивился, что Джереми позволил матери заниматься организацией вечеринки, хотя он и сам знал в этом толк, но, возможно, ему просто было не до того.

Итак, в полночь вторника примерно сорок человек собрались на улице возле их дома – с воздушными шариками, цветами, шампанским и всем остальным необходимым для праздника. Мама Джереми нажала на домофоне кнопку их квартиры, которая находилась на третьем этаже.

Молчание.

«Наверное, одевают малышку, – предположил кто-то. – Подгузник, симпатичная распашонка и все такое».

Мы еще постояли и поболтали. Я заметил, что мама Джереми начинает нервничать. Она то и дело нажимала на кнопку звонка.

«Может, они вышли?» – предположил я.

«Куда можно выйти с младенцем в полночь, особенно если у вас вечеринка?» – фыркнула едва знакомая мне женщина неожиданно презрительным тоном.

Один из друзей Джереми из спортзала сказал, что тот часто катает дочку в коляске по округе, если она никак не угомонится, и в таком случае легко загуляться допоздна.

Мы осмотрели окрестности дома. Я уже было вытащил телефон, но мама Джереми меня опередила.

«Нет, я сама ему позвоню!» – заявила она.

«Джереми? – заговорила она. – Черт побери, он включил автоответчик! Джереми, это мама, возьми трубку!»

Молчание.

Тогда кто-то попробовал дозвониться Нейту, а кто-то еще снова нажал на звонок пару раз.

Никакого ответа.

Словно всех троих похитил какой-то психопат-преследователь. А может, и вовсе убил!

Я постарался унять не в меру буйное воображение.

А это не детский плач доносится с балкона? Примерно с третьего этажа? Я откинул голову назад.

«Нейт? – заорал я. – Джереми? Эй, вы там!»

Долгая пауза.

Затем над перилами появились лица. Джереми держал малышку на груди в детском слинге. Парни уставились на нас сверху вниз – тогда мне показалось, что с ужасом, но теперь я думаю, что с яростью.

Мама Джереми подняла руки вверх и закричала: «Сюрприз!»

И только тогда остальные поняли, что она – и мы все вместе с ней – натворили.

Надо отдать им должное, Нейт и Джереми впустили нас в квартиру. И рассказали, как все выглядело с их точки зрения: услышав звонок в полночь, они запаниковали, подумав, что явилась мама Софи и хочет забрать дочь, а они знали, что никак не смогли бы остановить ее – ни по закону, ни по совести, – но и открыть дверь тоже никак не могли. Их телефоны разрывались, наигрывая «Живы пока» и рингтон «Миньоны», Софи рыдала, но Нейт рыдал еще сильнее, и тогда они сбежали на балкон от назойливых звонков домофона и телефонов, и, как смущенно признался Джереми, он даже подумывал, не сброситься ли им вниз втроем, перегнувшись через перила, по примеру Тельмы и Луизы…[38]

Выслушав их рассказ, а также бесконечные извинения мамы Джереми за неосмотрительность, мы наконец открыли шампанское. Софи отрыгнула прямо на стеклянный кофейный столик, и, скажем так, вечеринка вышла незабываемая.

* * *

Евровидение замолчал и огляделся с довольным видом. Мы сообразили, что он ждет аплодисментов, поэтому захлопали (в конце концов, он рассказал хорошую историю), и он весь зарделся от удовольствия.

– Спасибо, – сказал Евровидение. – Благодарю вас.

Я почти ожидала поклона. Очевидно, без зрителей он жить не мог, но ковид забрал у него самое важное в жизни. Боже, сколького лишил нас ковид!

– А теперь кто следующий? – спросил Евровидение.

– Рассказчик из меня так себе, – отозвался высокий мужчина на краю круга слушателей, – но у меня тоже есть история про малыша.

А, так это жилец из квартиры 3D, элегантно одетый адвокат Дэрроу (надо полагать, названный так Уилбуром в честь Кларенса Дэрроу)[39].

– Прекрасно! – захлопал в ладоши Евровидение, довольный, что его идея сработала.

Я проверила телефон и убедилась, что запись идет нормально.

* * *

– Я вырос на хлопковой ферме в Арканзасе, – заговорил он с мягким южным акцентом. – Жили мы бедно, но в такой бедности, о которой не подозреваешь, ведь все вокруг живут точно так же. За неделю до рождения моего брата обильный снегопад выпал на поля Восточного Арканзаса, устроив нам снежное Рождество – впервые в моей жизни. Покрытые снегом поля и дороги делали праздник еще более сказочным, но все несколько омрачалось тем, что моя мать ждала четвертого ребенка. В свои шесть лет я ничего не знал о том, как появляются дети, поскольку подобные вещи в семье никогда не обсуждали, чтобы оградить меня от них, но я помню свои тогдашние мысли: четвертый нам совершенно ни к чему, и так-то на всех едва хватает.

В те времена беременные изо всех сил старались скрывать свое интересное положение, которое с каждым днем становилось все очевиднее, и вскоре даже я понял, насколько все серьезно. Моя сестра, будучи девчонкой и любительницей всюду совать свой нос, знала куда больше меня и нашего младшего братишки, который вообще ничего не соображал. Когда мы считали дни до Рождества, сестра важно сообщила нам, что мама может родить ребенка примерно в то же время, когда мы ожидаем появление Санта-Клауса. Я несколько забеспокоился, ведь я выучил рождественский каталог от «Сирс энд Робак» наизусть и не собирался урезать свои запросы.

Ну и кто бы сомневался, на обратном пути из церкви в канун Рождества сидевшая на переднем сиденье мама застонала и схватила отца за руку. Мы все вздрогнули от неожиданности. Она отпустила его руку и вроде бы пришла в себя, но потом снова застонала, хотя и старалась изо всех сил скрыть свое состояние.

«У нее схватки», – прошептала мне сестра.

«Что у нее?» – спросил я, разглядывая небо в поисках оленей Санта-Клауса.

«Ну ты и дурачок!» – закатила глаза сестра.

Той осенью урожай хлопка снова не удался, и, хотя мы этого не знали, родители собирались уехать с фермы и начать новую жизнь. С деньгами было туго, многие счета оставались неоплаченными. У родителей лишнего доллара не было, но как-то они нашли способ устроить нам волшебное Рождество.

Едва мы добрались до дома, хитрый отец сообщил нам, будто один из соседей только что видел Санту. Ни слова больше! Мы бросились в свои комнаты, натянули пижамы и выключили свет. Часы показывали только восемь вечера. По моим ощущениям, всего через несколько минут отец вернулся, включил свет и объявил, что Санта уже ушел.

Даже уснуть не успели, но какая разница? Мы наперегонки помчались в гостиную, где сияющую огнями елку окружали игрушки, о которых мы так мечтали.

Мы едва развернули оставленные Сантой подарки, как отец сказал, что маме пора ехать в больницу за ребеночком. Она лежала на диване, стойко пытаясь насладиться праздником вместе с нами, хотя ей, очевидно, было сильно не по себе. Я не особо за нее переживал, слишком занятый новеньким блестящим пневматическим пистолетом «Дейзи», набором для строительства крепостей «Линкольн логз» и электрической железной дорогой. Когда я замешкался, отец довольно чувствительно шлепнул меня по заднице и велел ехать прямо в пижаме: переодеваться времени нет.

Отец завел машину, и она начала скользить. Мама на него рявкнула, он рявкнул в ответ. Сквозь заднее стекло я видел маленький, покрытый снегом домик с переливающимися рождественскими огоньками в окне: отец забыл отключить гирлянду. Санта-Клаус только улетел. Наши игрушки остались дома. Ну что за несправедливость!

И в обычные-то дни отец не особо соблюдал осторожность за рулем, а от мысли, что жена вот-вот родит прямо на переднем сиденье, на глазах у троих детей, он и вовсе потерял голову. Он гнал по обледенелой дороге, и после того как машину в третий или в четвертый раз занесло, мама не выдержала: «Я не собираюсь рожать в канаве!»

До больницы было полчаса езды, а мои бабушка и дедушка жили на ферме на полпути к ней. В те времена уже существовали телефоны, но люди старались ими не пользоваться, особенно на дальних расстояниях. Никто не звонил друзьям и родственникам заранее, чтобы предупредить о своем приходе. Вот еще! Просто заявляешься в гости, когда тебе вздумается. Неожиданность считалась частью традиции.

Бабушка с дедушкой, конечно же, изумились, когда мы въехали к ним во двор в девять часов вечера с истерически ревущим сигналом. Пока они, в одних пижамах, выходили на крыльцо, отец уже высадил нас из машины и торопливо вел к дому. Передача с рук на руки заняла всего несколько секунд.

Мои дедушка с бабушкой, Марк и Мэйбл, были достойнейшими людьми, жили за счет собственного хозяйства, а самое главное – по заветам Священного Писания, причем следуя каждой его букве и исключительно в версии короля Якова[40]. Бабушка приготовила нам какао, а дедушка растопил на полную мощность камин, служивший единственным источником тепла в старом фермерском домике. Укутавшись в стеганое одеяло и греясь у огня, мы слушали, как дедушка читал историю младенца Иисуса – он листал потрепанные страницы обожаемой Библии.

Наутро мы проснулись и узнали, что вскоре после полуночи мама родила мальчика, а значит, он настоящий рождественский младенец. Подробности нас не волновали: главное, что с мамой все в порядке. Мы только хотели поскорее вернуться домой и хорошенько рассмотреть свои новые игрушки.

Утром следующего дня, во время завтрака, мы услышали автомобильный гудок. Бабушка выглянула из окна кухни.

«Приехал!» – воскликнула она.

Мы наперегонки бросились к входной двери, через крыльцо и прямо к машине, где сидела ужасно довольная мама, гордо держа на руках свое новое чадо, которому дала имя Марк.

Мы сели в машину и поспешили домой, где все еще горели рождественские гирлянды, а подарки от Санта-Клауса валялись по всей гостиной. Мы немедленно вернулись к тому, от чего нас так безжалостно оторвали в рождественскую ночь.

Из-за снега отцу ничего не оставалось, как сидеть дома и играть с нами. Он знал, что уже никогда не посеет хлопок, и я часто задумывался потом, чувствовал он облегчение или страх. При нас-то, разумеется, подобные разговоры не велись. Шесть недель спустя мы внезапно покинули ферму – и, к счастью, никогда больше туда не возвращались. Отец нашел хорошую работу в строительной компании, которая каждое лето перевозила нас в какой-нибудь маленький южный городок.

В следующем году мы с нетерпением ждали выхода рождественского каталога от «Сирс энд Робак». Получив его, мы тут же составляли список желаний, который неизбежно был слишком длинным поначалу, а потом постепенно сокращался родителями. Когда Санта-Клаус внезапно пришел в гости в наш второй класс, я на полном серьезе заявил ему, что хочу это, а еще вот это, но чего я точно совсем не хочу, так это еще одного братишку на Рождество.

* * *

Как только Дэрроу договорил, Евровидение вскочил и первым захлопал, закивал и весь расплылся в улыбке:

– А кто-то утверждал, что не умеет рассказывать! Хорошо, очень хорошо!

Он огляделся, и я поняла, что он ищет новую жертву среди отстраненной публики. Все вдруг дружно уткнулись в телефоны.

– Ну же, давайте! Кто следующий? – Его взгляд поблуждал по группе занервничавших молчунов и уперся в меня. – Сдается мне, наша управляющая может рассказать немало интересных историй про наш дом.

Я вздрогнула и на несколько секунд замерла в паническом оцепенении.

– Да я здесь всего-то несколько недель, – покачала я головой.

Он глянул на меня искоса:

– А как насчет предыдущего дома?

– Я работала в ресторане «Ред лобстер». Там никогда ничего интересного не случается.

Снова косой взгляд.

– Ну что же, тогда вернемся к вам позже. Думаю, нам всем любопытно узнать вас поближе.

– Любопытно? Что тут такого любопытного?

Под его пронизывающим взглядом я нервничала, будто он меня в чем-то подозревал. Я видела некоторое недоверие или как минимум настороженность и на лицах остальных. Я же изо всех сил старалась не привлекать к себе внимания, и меня поразило, что у них сложилось обо мне какое-то мнение.

– Ну, вы же не станете отрицать, что не совсем соответствуете, гм, нашему представлению об управдоме.

– А, понятно. Потому что я не мужчина?

– Нет-нет! То есть… Ну, немного, в каком-то смысле. Да.

Глядя на выражение его лица, невозможно было не рассмеяться. Меня так и подмывало оставить его мяться от неловкости, но, чтобы отвлечь внимание от себя, я ответила:

– Я обязательно поделюсь историей, обещаю. Просто дайте мне немного времени.

Интересно, нет ли в бумагах Уилбура чего-нибудь, что можно выдать за свое? Меньше всего на свете мне хотелось делиться с посторонними личными секретами.

– Ладно, договорились!

– Никаких халявщиков! – заявила Кислятина. – Все, кто слушает, должны рассказывать!

– Мне есть что рассказать, – объявила Амнезия, одетая в разномастные состаренные вещи в пятнах кислоты и краски и порезанные ножом, как будто ее только что вытащили из развалин рухнувшего здания. – Когда я жила в Вермонте, мы с моей девушкой играли в компьютерную игру «Амнезия». В ней некто приходит в себя в пустыне, ничего не помня про свою предыдущую жизнь, и вынужден спасаться от вампиров, демонов и проклятий. Игра мне нравилась – до тех пор, пока не стала слишком уж походить на мою жизнь.

– Благодарю вас, – подбодрила ее Кислятина и уселась поудобнее, приготовившись слушать.

* * *

– Всю жизнь мне снится один и тот же сон про какую-то женщину, – заговорила Амнезия. – Его нельзя назвать кошмаром, но он меня нервирует, потому что всегда одинаков. Лето. Я стою во дворе. Передо мной огромный темный дом с белыми ставнями, шторы задернуты на всех окнах, кроме одного. Именно за тем окном стоит она, та женщина. Ее силуэт чернеет в белой раме окна, и она смотрит прямо на меня. У нее впалое лицо, на щеке – шрам, а на шее – золотой крестик. Я знаю, тут ничего страшного нет, но дело в том, что она никогда не улыбается. Я имею в виду, большинство людей, когда смотрят на вас, улыбаются. А она просто вперивается в меня, и тут я обычно просыпаюсь.

В детстве я однажды рассказала свой сон маме, и она прямо-таки принялась выпытывать у меня подробности. Сколько лет той женщине? Какого размера шрам? Во что одета? Как выглядит дом? В каком он состоянии? Словно мы пытались найти кого-то похищенного. Я это хорошо помню, потому что мама вцепилась мне в руку ногтями, хотя мы были в кафе «Уоффл-хаус», сразу после церковной службы, на глазах у всех.

«Отпусти ее, Кэт», – сказал папа таким тоном, словно в противном случае вмешается.

Знаете, как бывает в отношениях, когда один из двоих занимает больше места? Вот так было с родителями. Вроде как мама – это Солнце, а папа – Меркурий или что-то такое, маленькое и слишком близкое к ней, вызывающее исключительно дискомфорт. Мы с Санджеем часто шутили, что единственная причина, почему они еще вместе, – это то, что сначала мама забеременела мной, а потом им, но теперь я думаю, мы обернули правду в шутку лишь для того, чтобы осмелиться произнести ее вслух.

Родители никогда не рассказывали, как они познакомились или как начали встречаться. Если их спрашивали, они просто отвечали, что познакомились в Техасском христианском университете, словно все остальное есть неизбежное следствие, и человек, уехавший учиться из Тамилнада[41] и оставивший там всех друзей и близких, в конце концов не мог не найти себе жену в Лаббоке[42].

В общем, я больше никогда не заговаривала про женщину из сна. Мама слишком расстроилась, и, честно говоря, именно из-за меня. Даже не знаю почему. Вы же видели рекламные ролики, в которых образцовые мамочки плачут на выступлениях детишек и наклеивают пластырь на ободранные коленки? Моя мама пыталась так вести себя со мной, но, похоже, просто не могла этого делать. Она стискивала зубы, обнимая меня, морщилась от моего смеха и уходила из комнаты, если я начинала плакать. С Санджеем она вела себя по-другому: смотрела на него умильными глазами и часто обнимала. Однажды, не подозревая о моем присутствии в соседней комнате, мама призналась миссис Хьюсон, что, конечно же, нехорошо иметь любимчика, но с Санджеем ей гораздо проще, он меньше в ней нуждается. Миссис Хьюсон засмеялась и ответила, что причина в слишком сильном сходстве дочери с матерью (о чем нам постоянно говорили: мы с мамой светловолосые и круглолицые, а Санджей и папа – смуглые и угловатые), но мама заявила: «У нее со мной нет ничего общего», и больше миссис Хьюсон не сказала ни слова.

В ту Пасху, когда у мамы случился нервный срыв, Санджею было семь, а мне – двенадцать. Мы потом много лет шептались о происшествии, словно о любимом фильме, который нам не следовало смотреть. Все выглядело еще безумнее оттого, что в Первой баптистской церкви мама всегда вела себя абсолютно безупречно: постоянно что-нибудь разглаживала, аккуратно раскладывала программки и обращалась со всеми так, словно они к ней в гости пришли, ведь она выполняла обязанности встречающего. Накануне вечером она приготовила два желтых платья и два темно-синих костюма, и мы выглядели словно какая-то безумная семейка оживших куколок: светлое-темное-светлое-темное перемежались на предпоследней скамье, откуда мама наблюдала за входными дверьми.

То утро сразу не задалось. Это я тоже помню: мама орала на нас всю дорогу в машине – как мы ее перед всеми позорим, хотя мы еще даже до церкви не доехали; она хмурилась, глядя в зеркало заднего вида, и дважды спросила, не забыла ли я воспользоваться дезодорантом. Иногда оставалось лишь надеяться на появление чего-то большего, чем ты, что заставило бы маму отвести от тебя взгляд, поэтому, когда пастор Митчелл громогласно провозгласил: «Он воскрес! Он воскрес!» – я испытала настоящее облегчение. Раскаты голоса пастора отдавались от горла до пояса, и на минуту мне почудилось, будто потолок может треснуть, открывая вид на небеса, изображенные на одной из фресок.

Именно тогда мама поднялась с места – стремительно, словно внезапно вспомнила что-то, – прижимая к бокам стиснутые в кулаки руки. И вдруг пошла в неверном направлении – шаг за шагом, прямо по центральному проходу. Все растерялись, не зная, что делать, ведь обычно Кэтлин Блэр Варгезе всегда всеми командовала, и с чего вдруг она идет к кафедре с таким видом, будто ее позвали? Даже пастор Митчелл выглядел озадаченным.

«Кэтлин, с тобой все в порядке?» – спросил он, дождавшись, когда она остановится перед ним.

Ее ответа мы не расслышали. Тогда она повторила громче: «Моя мать умерла».

Прихожане зашептались, а папа тоже встал с места, хотя в церкви обычно старался не привлекать к себе внимания. Нельзя сказать, что его намеренно обижали, всего лишь говорили что-нибудь вроде: «А мы в Лаббоке устраиваем на Рождество гимн света», как будто за пятнадцать лет он об этом так и не узнал. В общем, он быстро подошел к маме, взял ее за руку, и, когда она к нему обернулась, все ахнули: она тяжело дышала, ее лицо покраснело и блестело от пота.

«Она умерла, Арвин, – сказала мама. – Умерла и больше никогда не вернется».

«Бабушка Синди?» – прошептал Санджей с квадратными глазами.

Каждую субботу после обеда мы с бабушкой Синди «курили» сладкие «сигаретки» на лужайке, пока бабушка курила настоящие.

«Нет», – ответила я, поскольку мама и папа возвращались к нам и все уставились на них, а потом на меня и на Санджея.

Да и что еще я могла ответить? Что я тогда понимала? Папа открыл входную дверь, глянул на нас, и мы выскользнули из церкви вслед за родителями. И оказались на улице, где светило солнце, пофыркивали дождеватели на газонах и от горячего бетона пахло водой.

«С бабушкой все в порядке?» – спросил Санджей.

Я посмотрела на папу, папа посмотрел на маму, а мамин рот раскрывался все шире, пока она не зажала его рукой.

«С ней все хорошо?» – не унимался Санджей, повысив голос, и папа достал телефон.

Через несколько гудков бабушка Синди, сидевшая за рулем своего кабриолета, прокричала сквозь встречный ветер, что перезвонит, когда сможет съехать на обочину. Папа повесил трубку. Мы все перевели взгляд на маму. Она выглядела совершенно безжизненной.

В машине по дороге домой папа брал ее за руку всякий раз, когда отпускал рычаг переключения передач, – и это была вторая странность того дня. Как только мы добрались, мама тут же легла в постель и оставалась там всю ночь. Бабушка Синди приехала ее проведать, а потом, разговаривая с папой на подъездной дорожке, успела выкурить три сигареты, но мы не могли слышать их слов через закрытое окно. Я подумала, что они обсуждают, не отправить ли маму в лечебницу «Санрайз-кэньон», ведь именно так случилось с мамой Лоры Гибсон после того, как она потеряла ребенка, но, когда я встала утром, мама уже, как обычно, готовила вафли на завтрак, потом проверила, вымыли ли мы руки, и отвела нас на остановку за пять минут до прибытия автобуса. В следующее воскресенье в церкви она столь решительно отражала обращенные на нее участливые взгляды, что все несколько растерялись: может, в прошлый раз им просто померещилось?

Я бы и сама так подумала, но Санджей тоже все видел, и в детстве мы часто шептались про тот случай, а когда выросли – посмеивались, ведь, честно говоря, происшествие прекрасно отражало характер мамы: только она могла прервать пасхальную проповедь заявлением о смерти бабушки Синди, а все остальные настолько ее боялись, что потом и заикнуться про это не смели.

В прошлом году мы провели похороны мамы в Первой баптистской церкви. Никто из нас много лет не бывал там: у отца повреждено бедро, Санджей живет в Остине, а я здесь, и тем не менее за нас уже все организовали женщины из маминой молитвенной группы, которые раньше по очереди возили ее на химиотерапию. Нам оставалось лишь прийти и принять соболезнования. Преемник пастора Митчелла произнес надгробную речь, забыв упомянуть, как мама организовала пикник для воскресной школы и была «первой свечой» на «живой елке»[43], но, когда мы запели любимый мамин гимн «Пребудь со мной», я почувствовала ее разлитое в воздухе одобрение. После службы несколько человек зашли к нам домой и принесли готовую еду, а потом все закончилось – целая жизнь свернулась, словно аккуратно сложенная скатерть, которую пора убрать в шкаф.

Но мы ведь не могли так поступить. Никак не могли. Вот живешь всю жизнь с кем-то, кто сильно на тебя влияет, и потом уже не важно, что именно тебя она забывала любить или не знала как, а может, любила слишком сильно, но ты все равно повсюду чувствуешь ее присутствие. Тогда я еще не скучала по ней – так, как скучаю сейчас, – но видела, что папа и Санджей скучают, поэтому налила нам всем виски в красивые бокалы, и мы сидели за столом на кухне, вспоминая все самые безумные мамины выходки. А помнишь, как она погладила наши спортивные штаны? А как называла соседскую собаку «ходячий производитель какашек»? Помнишь, как заставила маляра еще раз покрасить все крыльцо целиком из-за пробежавшей в углу белки, потому что, если закрасить только следы, тон будет отличаться? А как она тогда во всеуслышание заявила, будто бабушка Синди умерла? Мы смеялись так, как смеются над чем-то пугающим, чтобы ослабить страх.

«Надо же, прямо посреди пасхальной проповеди! И хоть бы кто посмел рот раскрыть!» – сказал Санджей.

«Не на что тут смотреть! – притворно замахала руками я. – Женщина всего лишь объявляет о смерти своей матери – живой!»

«Бабушка Синди… – заговорил отец, но мы слишком громко ржали, чтобы его услышать; он подождал, пока мы успокоились, – маме не мама».

Он произнес это совершенно спокойным тоном, словно говорил о чем-то обыденном – типа, бабушка Синди любит мужчин помоложе; бабушка Синди и ее дурацкая лотерея; бабушка Синди ходит в «Костко» исключительно в те дни, когда там раздают пробники.

«Что?» – переспросила я.

«Ее родная мать жила в Оклахома-Сити», – ответил папа.

Мы с Санджеем уставились друг на друга.

«Папа, ты голову нам морочишь?»

Папа кивнул в мою сторону:

«Ты с ней однажды встречалась, в возрасте нескольких месяцев. Барбара. Барб. Она просила называть ее Барб. Она приехала сюда аж из Оклахома-Сити, пообедала с нами в „Ла-квинта“ и в ту же ночь уехала обратно домой».

«Обратно в Оклахома-Сити?» – уточнила я, словно это было самым странным во всей истории.

«К тому времени она уже вышла замуж и завела детей. Я думаю, она очень боялась, что ее семья узнает, муж узнает. Она показывала нам их фотографии. Девочки были очень похожи на твою маму». Папа посмотрел на меня. «Похожи на тебя».

Знаете, как оно бывает, когда кто-то вам что-то сказал, а у вас в голове вдруг щелкнуло – и все встало на свои места, потому что вам дали кусочек головоломки, про который вы даже не подозревали? Папа сказал «похожи на тебя» – и у меня все тело задрожало. Санджей побледнел.

«Значит, это она умерла?» – спросил он.

«От того же самого, – кивнул папа. – Рак яичников».

«Но откуда мама…»

«Понятия не имею».

«Она с ней поддерживала связь?»

«Нет».

«Тогда как вы узнали, в какой именно день она…»

«Мы не сразу узнали. Позднее прочитали некролог в газете».

«И вы никогда про это не говорили?»

«А о чем тут говорить?»

«Барб… она… – Я толком не знала, что хотела спросить. – Она была хорошая?»

Вопрос звучал совершенно невинно, но почему-то отец воспринял его болезненно.

«Она была совсем молоденькая», – ответил он после долгого молчания.

А потом завалил нас информацией. Барб было пятнадцать, когда она родила маму. Барб провела с ней всего пару часов, прежде чем бабушка Синди пришла в дом и забрала ее. Маме было двадцать три, когда она начала искать Барбару. На поиски ушел год, и еще три месяца – на переговоры, где и как они с ней встретятся. Я сидела молча, думая о том, что мама стала искать собственную мать за несколько месяцев до того, как забеременела мной, и нашла примерно тогда, когда я родилась. А вот Санджей попросту разозлился и начал выговаривать папе: мол, ушам своим не верит, и как они могли ничего не сказать нам, почему мы только сейчас все узнали, – и тогда папа начал орать на него в ответ.

«Да какая разница?! – рявкнул он. – Та женщина приехала, пообедала с нами, подержала ребенка на руках, поплакалась вашей маме, как ей жаль, что они столько времени не виделись, пообещала вскоре вернуться, но так и не появилась! Никогда не звонила, не писала писем, а затем переехала, не сказав маме, куда именно, – так о чем тут говорить?»

Папа раскраснелся, его лицо сморщилось, как у испуганного ребенка, и в тот момент я поняла, что он действительно любил маму.

«Из какого дома?» – спросила я.

Папа посмотрел на меня в замешательстве.

«Бабушка Синди пришла и забрала ее из дома. Какого дома?»

И тогда папа рассказал все, что я уже и так знала, помните? Знала еще до того, как он сказал «Дом Флоренс Криттентон»[44] и «Литл-Рок, штат Арканзас», – до того, как набрала запрос в Интернете, увеличила крохотную фотографию на телефоне – и увидела то самое окно с белыми рамами в темном доме. На фото в окне никого не было, но я-то знала.

* * *

Под конец рассказа я не хотела даже смотреть на Амнезию и упорно разглядывала свой коктейль. По коже побежали мурашки. Я не могла не думать о своей маме, которую ненавидела с тех пор, как она от нас ушла. Мое самое яркое воспоминание о ней на самом деле не про нее саму, а про рыдающего отца, который говорит мне, что она вернулась в Румынию. Это был первый и единственный раз в жизни, когда я видела его слезы. (Кроме февраля, когда я приехала его навестить впервые после того, как он там оказался. Отец спутал меня со своей мамой, принялся плакать и умолял забрать его домой, ведь это плохая школа, и он скучает по Збуре, своему ручному скворцу. Но у него теперь деменция, а значит, этот случай не считается.) И я не плачу: такая у нас семейная черта. Последний раз я ревела в десять лет, когда сломала руку, катаясь на роликах по Пойер-стрит. Плакать можно, конечно, если вам нравится, но меня увольте. Дракула тоже не плакал.

– История про привидения! – воскликнул Дэрроу.

– Нет, это история про взаимосвязи, – покачала головой Амнезия. – Нам кажется, что каждый из нас сам по себе, отдельное существо, но глубоко внутри мы все связаны друг с другом.

– Слишком заумно, – отмахнулась Кислятина. – Я не хочу быть связана с большинством людей, только с моими детьми, с Карлоттой и Робби, да и то временами.

– А я думаю, это история про стойкость женщин, – заметила Дама с кольцами, поворачиваясь к Амнезии.

– Я вас умоляю, – вмешался Евровидение, – давайте не будем заниматься глубинным анализом историй друг друга. Мы ведь не на уроке литературы! Итак, кто следующий?

– Раз уж речь зашла про стойкость и смерть, мне есть что рассказать, – заговорила Лала и обвела всех взглядом огромных черных глаз.

Она наклонилась вперед, стискивая и снова разжимая руки: ей явно отчаянно хотелось поделиться своей историей. Она подвинула высокую табуретку, на которой примостилась, словно пугливая птичка, положила руки на колени и заговорила негромким, но напряженным голосом, уставившись себе под ноги, словно обращалась к себе, а не к нам.

* * *

– Это произошло несколько лет назад, когда я переехала в Нью-Йорк. В ту пятничную ночь, в три часа, я все еще работала (хотя уже собиралась заканчивать), когда зазвонил телефон. Судя по номеру, звонил мой свекор, которому восемьдесят лет, а свекрови восемьдесят четыре, и оба не в самом добром здравии, потому, отвечая на звонок, я мысленно приготовилась мчаться им на помощь. Как оказалось, звонил сам свекор, Макс: с ним только что связалась сестра моей мачехи, поскольку не смогла дозвониться до меня (должно быть, они в суматохе набирали мой старый номер), и сообщила, что мой отец попал в травматологический центр «Добрый самаритянин», а больше Макс ничего не знает.

Я растолкала крепко спавшего мужа, оделась, думая, что надо бы взять с собой теплый свитер, ведь в залах ожидания больниц всегда холодно, и кто его знает, сколько я там пробуду. Я пообещала позвонить, как только выясню хоть что-то, обязалась не превышать скорость, отбилась от пса, упорно пытавшегося меня сопровождать (неизвестно, сколько ему пришлось бы просидеть в машине одному), и уехала.

Я вела машину аккуратно, хотя меня и потряхивало от нервного возбуждения, неизбежного, когда вас вытаскивают среди ночи навстречу неизвестным проблемам. Разумеется, я молилась, бессвязно, как бывает в таких случаях. А потом вдруг все стихло.

Молитвы стихли, нервная дрожь стихла, беспокойство улетучилось. Часы на приборной доске показывали 3:26, хотя они всегда на две минуты отстают. Я не видела свидетельства о смерти, но оно мне и не требовалось.

Все просто… затихло.

Я по-прежнему сидела за рулем, мимо меня то и дело проезжали другие машины, мелькали фонари, я следовала указаниям дорожных знаков, но мое дыхание и сердцебиение вернулись в норму, в состояние тихого одиночества, из которого меня выдернули. Я попыталась произнести молитву, однако слова не складывались. Не потому, что я их не помнила, а потому, что надобности не было: о чем бы я ни просила, на мои молитвы уже ответили. Полная умиротворенность.

Порой я чувствую маму рядом. Иногда она приходит на мой зов, а иногда – по собственной воле. Она не всегда откликается, но в какой-то момент обязательно появляется снова. В окутавшей меня тишине я обратилась к ней и почувствовала ее присутствие, однако ответила мне вовсе не она.

Про бабушку Инес я вспоминала раз в десять лет в лучшем случае. Ко времени моего рождения она уже была очень старенькая и умерла, когда мне исполнилось одиннадцать – как раз в мой день рождения, поэтому я и запомнила. Мы с ней виделись раз в год, чисто для приличия: маленькая старушка пахла чем-то странным и не говорила по-английски. Мы выучили несколько фраз на испанском и повторяли для нее, словно молитвы на латыни в церкви: смысл понимаешь, но общаться не можешь.

А тут она внезапно всплыла у меня в голове. С седыми волосами и при этом довольно молодым лицом, и я заметила, что зубы у нее настоящие, а не протезы.

«Somos duras, – сказала она мне и повторила: – Somos».

Слово «dura» означает «твердый» и может употребляться по-разному: как в смысле чего-то тяжелого или неприятного (жизнь тяжелая), так и в смысле упорства и несгибаемости, внутренней силы. «Somos» переводится с испанского как «мы есть».

«Ладно», – ответила я.

Я подъехала к больнице и оставила машину на парковке для посетителей. Торопиться было уже некуда, и я не хотела занимать место возле приемного покоя скорой помощи, которое может кому-то понадобиться. Той ночью погода стояла очень приятная, теплая. Я прошла мимо женщины, курившей, сидя на скамье возле отделения амбулаторной хирургии, улыбнулась ей и кивнула. Поднялась по длинному въезду к травматологическому центру на втором этаже. Снаружи стояли две сестры моей мачехи, склонившись над телефонами, словно секретные агенты. Я тронула одну из них за плечо – она обернулась, посмотрела на меня с искаженным от горя лицом и стиснула в объятиях, похлопывая меня по спине.

«Ну будет, будет, – сказала я через некоторое время, – я в порядке».

«А я нет!» – ответила она и прижалась ко мне, рыдая, когда мы заходили внутрь.

«Somos duras», – повторила мне бабушка.

Сначала я увидела его ноги – очень похожие на мои: короткие и широкие, необычайно маленькие по сравнению с телом. В отличие от него, у меня на пальцах не растут черные волосинки и нет хронического заболевания ногтей, делающего их желтыми и толстыми. А вот пятка точно такая же круглая, высокий подъем стопы, широкие короткие пальцы, слегка приподнятые вверх в состоянии покоя, – уродливые, но постоянно пританцовывающие ножки.

Вокруг отца, лежавшего на каталке и наполовину накрытого простыней, столпилось несколько человек, включая мачеху, державшую его за руку. Мне не было дела до остальных, я хотела увидеть его лицо. Казалось, он просто спит, как обычно: он имел привычку засыпать под телевизор. После смерти мамы, до его новой женитьбы, я жила с ним, и в полночь всегда вставала, будила его и отправляла в постель. Мне кажется, он боялся ложиться спать в пустую кровать.

Его уши имели слегка багровый цвет. Мой сын унаследовал его уши: округлая раковина с мясистой мочкой. У отца на каждой мочке была глубокая складка; я где-то читала, что это показатель предрасположенности к болезням сердца.

Я думала, что при виде отца меня охватит печаль, но, к моему удивлению, ощутила необычайное чувство… завершенности. По большей части он был счастливым человеком, хотя тихим его не назовешь: он топорщился острыми углами, рассекавшими его характер, словно трещины – ледник. Вечно беспокойный, вечно непоседливый. Он умел злобно и искусно ненавидеть и не умел прощать обиды. А теперь все закончилось. Не исчезло совсем, но именно закончилось: он обрел покой, которого ему всегда не хватало, обрел завершенность.

«Somos», – снова тихонько повторила бабушка, и я поняла, что она имеет в виду.

Мы с мачехой обнялись.

«Что произошло?» – спросила я.

Она рассказала, что легла спать в полночь, а отец – чуть позже. Она проснулась примерно без четверти три от очень сильного храпа. Подтолкнула отца, пытаясь перевернуть на бок, и услышала «жуткие звуки». Включив свет, она увидела его лицо и сразу поняла, что дело плохо. Тогда она разбудила сестру и ее мужа, которые приехали в гости из Калифорнии. Они делали отцу искусственное дыхание, пока мачеха звонила в 911. Неподалеку от их дома есть большая больница, и «скорая» примчалась через две минуты. Медики пытались реанимировать отца, и им удалось «частично запустить сердце», но вернуть его к жизни они так и не смогли.

Какой-то незнакомец, стоявший у изголовья каталки, подошел пожать руку мачехе и объяснил, что при поступлении в реанимацию отец был «теплым» и все в порядке. Священник совершил последнее помазание: согласно распространенному представлению, если тело еще теплое, то душа находится достаточно близко, чтобы получить пользу от обряда.

Тело так и оставалось теплым: все его потрогали – голое плечо, руку, огромный округлый холм живота (у отца всегда был лишний вес, который собирался именно там). Я тоже на минутку положила на него ладонь. Потом подняла глаза и вдруг увидела дядю Альберта, живущего в Альбукерке, – моего крестного, последнего из оставшихся в живых братьев отца. Я не сразу его заметила. Он выглядит в точности как отец: все братья очень походили друг на друга. Меня ничуть не удивило, что я одновременно вижу отца лежащим на каталке и стоящим возле нее. Происходящее казалось сном, и поначалу присутствие Альберта представлялось совершенно естественным. У нас огромная семья, я с детства помню: когда кто-то умирал, собиралась родня от Альбукерке до Калифорнии, и все ненадолго останавливались у нас по пути туда и обратно, ведь Флагстафф как раз посередине. А потом до меня дошло, что отец умер меньше часа назад, а из Альбукерке лететь минимум час.

«Что ты здесь делаешь?» – выпалила я, с запозданием сообразив, что мои слова могут прозвучать не столько удивленно, сколько грубо.

Дядя выглядел степенно – не скажешь, что расстроен. Ему уже было за семьдесят, из всех братьев он теперь остался один, повидав немало смертей.

«Я был здесь», – ответил он, пожимая плечами.

Совпадение или нет, он приехал в гости на Новый год. Они с отцом просидели весь вечер, болтали и смеялись, а в половине первого ночи пошли спать.

Сестры мачехи (их собралось уже трое) приходили и уходили, приносили бумажные платочки и стаканы с водой. Время от времени заглядывала участливая молодая женщина, сотрудница больницы, приносила бумаги на подпись, задавала вопросы.

«В какой морг отправить? Погребение или кремация? – А потом, извиняясь, что по закону обязана спросить: – Согласны ли на донорство органов?»

«Да», – твердо ответила я, положив руки на живот отца.

У меня сомнений не было, но мачеха явно колебалась. Она очень мягкая и добрая (и только такая женщина могла бы ужиться с отцом), однако именно поэтому ее можно довольно легко к чему-то принудить. Я бы так и сделала, если бы понадобилось, но она согласилась.

«А годятся ли они для пересадки? – спросила я, взглянув на отца. – Ему шестьдесят семь лет».

«Не знаю, – неуверенно нахмурилась женщина. – Сейчас уточню».

Оказалось, можно использовать глаза и роговицу.

Сестры мачехи то и дело трогали тело отца то тут, то там, восклицая: «Он все еще теплый здесь!» Отец постоянно говорил мачехе (часто намеренно в пределах слышимости их ушей): «Сестры у тебя хорошие, но…»

Я сделала шаг в сторону. Меня спросили, не хочу ли немного побыть с ним наедине, и я отказалась. Незачем. Незачем снова прикасаться к телу. У меня нет ощущения, что передо мной лежит мой отец. Я точно знала, где он сейчас находится: со мной, со своими женами, с братом, с матерью. Somos. Мы есть.

Печали я не чувствовала вовсе, хотя время от времени начинала рыдать, давая выход эмоциям. Вскоре стало ясно, что делать тут больше нечего – однако и уйти было невозможно. Альберт тихонько сказал, что вернется домой поспать. Появились новые родственники мачехи: у нее тоже огромная семья, очень дружная и всегда готовая поддержать.

Я внимательно смотрела на отца. Я все еще видела черты, унаследованные мной и моими детьми. Но что в нем особенного? Что мне следует запомнить сейчас, ведь я его больше никогда не увижу… Мне достались его руки, а также ноги, а сестре – его глаза. Широкие плечи я видела в собственном сыне с момента его рождения, а у младшей дочки – его икры.

Молодая сотрудница больницы наконец вернулась и мягко, но решительно заявила, что пора забрать тело, чтобы «все закончить». Я коснулась его ноги, сказала: «Прощай, папа!» – и вышла за дверь, не оглядываясь.

В зале ожидания нас встретил молодой человек из программы по донорству органов, и мы пошли с ним заполнять документы. Не припомню ничего более абсурдного в своей жизни, чем сидеть в каком-то кабинете в пять утра и отвечать на вопросы о том, занимался ли отец когда-либо сексом за деньги, за наркотики или с мужчинами. Кстати, я на все ответила «нет» (по крайней мере, насколько мне известно), и, удовлетворенные ответами, нас наконец отпустили. С некоторым трудом мне удалось отбить попытки сестер составить мне компанию, и я поехала домой через ночной город. Почему-то казалось важным добраться домой до рассвета – может быть, потому, что при дневном свете все покажется куда более реальным.

Раны еще не зажили, временами горе накатывает, перехватывая горло и скручивая живот, – внезапная потеря всегда чревата тяжестью и смятением. И в то же время я помню то ощущение великой тишины и прикасаюсь к нему, словно к камешку в кармане.

«Somos».

Я до сих пор… в изумлении.

* * *

Дочка Меренгеро не сводила глаз с Лалы и кивала, явно растроганная, бормоча про la familia[45]. Все молчали, не желая нарушать очарование момента. В тишину, конечно же, ворвался отдаленный вой сирены, в котором слышался шепот боли. Я подумала о том, как прямо сейчас по всему городу людей отрывают от близких. Отцы, дяди, невестки умирают вокруг нас – под аппаратом искусственного дыхания или еще более страшным образом. Слова Лалы про «уродливые, но постоянно пританцовывающие ножки» ее отца вернули меня к мыслям о моем отце, и сердце защемило.

– Невероятная история! – послышался женский голос с другого конца крыши. – Спасибо, что поделились. Вы напомнили нам, что мы теряем, когда не подпускаем людей к умирающим близким. Невозможность в последний раз прикоснуться, положить руки на теплое тело. Что может быть печальнее…

Она права. Со своего места я не видела, кто это, но она говорила от лица всех нас. Чертов коронавирус лишает нас возможности быть вместе не только в жизни, но и в момент смерти, лишает возможности попрощаться. В голове промелькнула жуткая мысль, которую я не успела изгнать: «Жаль, что отец не умер до пандемии».

Нет! Я найду способ снова с ним повидаться.

Евровидение повернулся на голос, расплываясь в широкой улыбке профессионального конферансье, которая теперь выглядела довольно натянутой.

– Добро пожаловать! – объявил он с неестественным оживлением. – Не уверен, что мы знакомы. А вы из какой квартиры?

– 2С.

Я слегка удивилась. Согласно «Библии», в 2С никто не живет. К тому же я не видела, когда женщина появилась на крыше, – должно быть, проскользнула мимо меня или пришла позднее. Волосы, собранные в хвостик, отсутствие макияжа, рубашка с воротником-стойкой и клетчатая юбка в стиле школьной формы выглядели совершенно неуместно, особенно здесь, в хипстерском Нижнем Ист-Сайде. А незнакомка еще и маску надела. Интересно, где она настоящую хирургическую маску ухитрилась раздобыть?

– Я недавно переехала, – слегка смущенно объяснила она. – Из штата Мэн.

– Из штата Мэн? – переспросил Евровидение таким тоном, словно она из Монголии прилетела. – Вы переехали из Мэна в Нью-Йорк во время пандемии? Вы с ума сошли?

– Должно быть, – со смешком ответила Мэн. – Меня пригласили поработать в отделении скорой помощи, тут неподалеку. В Пресвитерианской больнице, в центре. Честно говоря, я удивилась, что мне повезло найти квартиру так близко к работе. Я записалась добровольцем по программе для медицинских работников, приезжающих в Нью-Йорк, чтобы помочь с эпидемией ковида-девятнадцать.

– Ой, простите! – смутился Евровидение. – Я не имел в виду… спасибо вам!

Ну-ну! «Спасибо вам!» Он поблагодарил вполне искренне, одновременно тихонько отодвигая кресло подальше и пытаясь сохранить беспечный вид. Впрочем, его сложно в чем-то обвинить. Оглянувшись, я увидела, как остальные тоже незаметно двигают свои стулья, слегка покашливая в качестве предлога, чтобы прикрыть рот рукой, и потихоньку пятятся. И прикидывают, на каком расстоянии от той женщины находятся. Похоже, наличие маски никого не успокаивало. Я осознала, что и сама стараюсь отклониться подальше.

– Так вы одна из тех, кого мы подбадриваем каждый вечер! – воскликнула Дама с кольцами с преувеличенным энтузиазмом, пытаясь скрыть нарастающее в воздухе напряжение.

– Все, кроме Кислятины, – едко вставила Флорида.

– Меня зовут Дженнифер, и я благодарна! Конечно же, я очень благодарна. Просто не считаю, что колотить по кастрюлям и орать во всю глотку – это приличный способ свою благодарность выразить! – Она зыркнула на Флориду и с улыбкой повернулась к Мэн.

Та кивнула в ответ, не обращая внимания на нашу нервозность.

– Моя история тоже про уход из жизни… – Она помолчала. – Или не стоит рассказывать? В последнее время вокруг сплошные смерти.

– Можно подумать, мы избежим смерти, если не будем о ней говорить, – отозвалась Кислятина, хлопнув себя по коленям. – С таким же успехом можно разбогатеть, отказываясь оплачивать счета. Коль уж время пришло, то пришло.

Она задрала подбородок, оглядела присутствующих и добавила:

– Так что рассказывайте, на нашей крыше позволено все.

Интересно, мне померещилось или истории последних нескольких дней размягчили даже Кислятину?

Мэн подобралась и заговорила громче других – возможно, стараясь звучать более разборчиво сквозь хирургическую маску.

* * *

– Это тоже случай из жизни. Я сомневалась, стоит ли им делиться, ведь я человек науки, меня учили верить только в то, что можно измерить и подтвердить строгими научными методами, а в данном случае ничего подтвердить нельзя. Некоторые из вас мне не поверят, ибо с какой стати? Я тут новенькая, временно поселилась в 2С, из квартиры выхожу только в маске, и вы никогда не видели моего лица. Пока вы здесь прячетесь в безопасности, я каждый день выхожу навстречу врагу. А когда я после смены в больнице возвращаюсь домой, вы наверняка переживаете, не принесла ли я врага сюда – на одежде, на руках, в выдыхаемом воздухе. Я знаю: именно поэтому вы меня избегаете – вы боитесь, и это неудивительно. Каждая сирена машины скорой помощи напоминает вам о смерти, гуляющей прямо за стенами здания. Вы ощущаете ее, чувствуете ее запах, ее постепенное приближение.

Когда-то сестра Мэри Фрэнсис чувствовала то же самое.

Она была медсестрой в католической больнице, где я работала тридцать лет назад, и принадлежала к ордену францисканцев, которых я считаю «дружелюбными» монахинями. Сестра Мэри Фрэнсис определенно так и выглядела: круглолицая, улыбающаяся, темноглазая пухленькая женщина, носившая неуклюжие ортопедические ботинки под монашеской рясой. В сорок с чем-то лет у нее было умиротворенное лицо человека, довольного выбором своего жизненного пути. В больнице работали еще около десятка монахинь, и поначалу на Мэри Фрэнсис я особого внимания не обращала.

А потом узнала про ее тайный дар.

Впервые я столкнулась с ним на утреннем обходе, когда мы, интерны, сопровождали главного врача во время осмотра пациентов. Подходя к одной из палат, я увидела стоявшую за дверью сестру Мэри Фрэнсис со склоненной головой. Она быстро и почти украдкой осенила себя крестным знамением и ушла.

«Ой-ёй! – прошептал один из интернов. – Плохо дело».

«Почему?» – поинтересовалась я.

«Потому что сестра Мэри Фрэнсис всегда знает заранее».

«Что знает?»

«Когда кто-то вот-вот умрет».

Не так уж сложно понять, что человек стоит на пороге смерти, сверхъестественных способностей тут точно не требуется. Каждый врач может заметить усугубление комы или нарушения сердцебиения, и я решила, что сестра Мэри Фрэнсис, как и мы, умеет распознать подобные признаки. Однако, войдя в палату, вместо умирающего пациента мы обнаружили вполне живую и даже жизнерадостную женщину. Ей должны были сделать катетеризацию сердца, а после обеда отправить домой. Вот только домой пациентка не вернулась. Несколько часов спустя у нее остановилось сердце, она умерла прямо на операционном столе.

И вот тогда я обратила внимание на сестру Мэри Фрэнсис и ее тайные благословения. Она не выставляла свои действия напоказ, поэтому приходилось держать ушки на макушке, чтобы застать ее в процессе. Она всего лишь останавливалась, склоняла голову, чертила в воздухе крест и шла дальше. Могло пройти несколько дней, иногда целая неделя, но всякий раз, когда я видела сестру Мэри Фрэнсис, совершающую свой ритуал у дверей палаты, смерть непременно приходила туда.

Я знаю, вы все сейчас думаете то же самое, что и я тогда: сестра Мэри Фрэнсис – одна из тех маньяков-убийц, про которых вы читали в документальных криминальных романах, ангел смерти, проникающий в палату среди ночи, чтобы задушить пациента или вколоть ему смертельную дозу инсулина. Вполне естественно предположить некое логическое объяснение, ведь в противном случае… Да просто не может быть никакого «противного случая», если вы верите в науку.

Я следила за ней в оба, замечая, каких пациентов она выделяла своим зловещим благословением, а также как и когда те пациенты умирали. Я была уверена, что найду некую схему, нечто такое, что раскроет ее способ убийства.

Вот только никакой схемы я не обнаружила. Некоторые пациенты умирали во время ее смены, а другие – в операционной, где она не работала, или в те дни, когда ее и вовсе в больнице не было. Сестра Мэри Фрэнсис никак не могла бы их убить – разве что умела убивать чужими руками.

Загадка сводила меня с ума. Я должна была выяснить, как она это делает!

Однажды днем, когда мы с ней вместе сидели на сестринском посту, заполняя истории болезней, я наконец-то набралась смелости спросить. Сестра Мэри Фрэнсис явно не впервые слышала подобный вопрос, ибо даже головы не подняла от бумаг.

«У смерти есть запах», – сказала она.

«И чем же она пахнет?»

«Сложно объяснить». Она задумчиво помолчала пару секунд. «Землей пахнет. На мокрые листья похоже».

«То есть запах не противный?»

«Я бы не назвала его противным. Уж какой есть».

«Значит, именно так вы узнаете, кто должен умереть? По запаху?»

Она пожала плечами: мол, каждый это может. Наверное, ей так казалось, потому что она с такой способностью родилась. Всякий раз, когда дверь в загробную жизнь со скрипом приоткрывалась, сестра Мэри Фрэнсис чуяла запах грядущего и считала своей обязанностью подготовить душу к переходу из этого мира в мир иной, поэтому благословляла ее.

Я человек не суеверный. Повторю еще раз: я верю в науку, – как же я могла принять за чистую монету подобную чушь? И тем не менее мои коллеги-медики в больнице считали, будто сестра Мэри Фрэнсис действительно обладала неким даром и могла заглянуть за завесу между жизнью и смертью. Возможно, они слишком долго проработали в старинном ветхом здании, где, по всеобщему мнению, водились привидения. Если уж все признают наличие призраков, то нетрудно поверить в способность монахини чуять приближение смерти.

Если происходящее и имело некое логическое объяснение, то я его не нашла, однако оставалась скептиком и ждала, когда Мэри Фрэнсис ошибется и я смогу поймать ее за руку.

Однажды мне показалось, что случай подвернулся.

Я увидела, как Мэри Фрэнсис остановилась у палаты недавно поступившего пациента. Он не входил в список ее подопечных, она не могла знать, кто за дверью, но что-то заставило ее остановиться. Она склонила голову, начертала в воздухе крестное знамение и пошла дальше.

Минует неделя, а пациент все живехонек, и к тому же в прекрасном настроении. Он попал в больницу с небольшим сердечным приступом, но его сердечная деятельность полностью нормализовалась. В день, когда его решили выписать, я видела, как он, улыбаясь, идет по коридору и прощается с персоналом.

«Наконец-то сестра Мэри Фрэнсис ошиблась!» – подумала я.

Этот пациент явно отправится домой живым и здоровым. И вдруг из громкоговорителей раздалось: «Код синий! Код синий!» Я помчалась в вестибюль, где уже толпились врачи и медсестры, пытаясь реанимировать потерявшего сознание мужчину. Того самого, который улыбался мне минуту назад.

Сестра Мэри Фрэнсис все же оказалась права. Она в самом деле уловила исходивший от него запах смерти.

Прошло тридцать лет с тех пор, как я работала в больнице Святого Франциска. Ее давно не существует. Здания, как и люди, имеют свой срок, и ту старую больницу, вместе с призраками и всем прочим, снесли, чтобы построить жилой комплекс. Я все еще вспоминаю сестру Мэри Фрэнсис, особенно сейчас. Проходя мимо людей на улице, я невольно спрашиваю себя: кто из них окажется в моем отделении с кашлем и температурой, кого мне придется подключить к аппарату искусственного дыхания? Кто из них не выживет, независимо от моих усилий спасти их? В больнице теперь такой наплыв безнадежно больных, что мне очень пригодился бы кто-то вроде сестры Мэри Фрэнсис, – кто-то, способный подсказать, за чьи жизни следует бороться, а чьи уже потеряны.

Если сестра Мэри Фрэнсис еще жива, ей должно быть уже за семьдесят. Надеюсь, она наслаждается остатком своих дней в уютном доме вместе с другими монахинями. И у них там вкусная еда, заботливый персонал и сад с цветущими розами. В подобном месте смерть необязательно нежеланный гость. Когда собственная жизнь сестры Мэри Фрэнсис подойдет к концу, она наверняка почует запах. Поймет, что время пришло и дверь открылась для нее. И улыбнется, переступая порог.

* * *

Все надолго замолчали: слова явно были лишними. В кои-то веки в городе наступила тишина, вездесущие сирены затихли даже вдалеке.

– Ничего себе, – пробормотал Евровидение, временно прекратив изображать конферансье.

– Трудно себе представить, что сейчас творится в отделениях скорой помощи, – сказала Мозгоправша.

– Полный кошмар, – тихо подтвердила Мэн. – Я работаю врачом двадцать пять лет и никогда ничего подобного не видела. Пациенты умирают от удушья. Отделение реанимации похоже на пыточную, где людей насильно погружают головой в воду, только все, что вы слышите, – это шум аппаратов искусственного дыхания. Зато невозможно не ощутить молчаливый ужас от приближения смерти.

Господи, умоляю, защити отца от такой участи в Нью-Рошелл!

– Когда же это закончится? – спросила я. – Через месяц? Два?

Она посмотрела на меня с бесконечной усталостью в глазах и лишь долго качала головой, размахивая собранными в хвостик волосами, словно так могла изменить что-то в будущем.

Из базилики Святого Патрика донесся колокольный звон.

– О, колокола! – опомнился Евровидение. – Ну что ж, давайте закончим на сегодня и встретимся завтра? Тогда у остальных будет время приготовить историю. Вероятно, кто-нибудь еще к нам присоединится.

Притихшие жильцы принялись собирать вещи и расходиться. Я небрежно взяла телефон и положила в карман, попутно нажав кнопку «Стоп». Вернувшись к себе в «преисподнюю», я полночи записывала истории – и вдруг осознала, что начинаю проникаться симпатией к некоторым жильцам. А потом меня осенило: а вдруг врач скорой помощи сумеет выяснить, что происходит у отца в доме престарелых? От нее-то они не отмахнутся так же легко, как от меня.

Я подумала: когда все закончится и можно будет снова видеться с отцом, стоит почитать ему записи с наших посиделок на крыше. По крайней мере, я отвлеку его от телевизора, который во время моего последнего визита орал на весь дурацкий «Гнойно-зеленый замок», словно обезумевшие грешники в аду.

День пятый
4 апреля 2020 года


Сегодня вечером приветственные вопли на крышах звучали с особым энтузиазмом, словно весь Нижний Ист-Сайд взорвался: не только обычный грохот кастрюль и свист, но и дружные крики, взрывы хлопушек и вспышки фейерверков, взлетающих в ночное небо, словно на праздновании Дня независимости. Хотя праздновать-то и нечего: в штате Нью-Йорк 113 704 человека получили положительный тест на ковид-19, число умерших достигло 3565, а 4126 пациентов боролись за жизнь, подключенные к аппаратам искусственной вентиляции легких. Куомо предупредил, что пик заболеваемости может наступить в период от четырех до восьми дней.

«Болезнь распространяется, словно пожар», – сказал он. Нью-Йорк заказал и оплатил 17 000 аппаратов искусственного дыхания, но сделка сорвалась, и весь штат в пролете. По словам мэра, только городу Нью-Йорку в ближайшие пару месяцев потребуются еще 15 000 аппаратов ИВЛ, 45 000 медиков и 85 000 мест в больницах. Такие цифры просто в голове не укладываются! Слава богу, в нашем здании вроде бы никто никуда не ходит. Возможно, в «Фернсби» нам удастся переждать в безопасности, пока все не закончится, и тогда мы повылезаем из своих норок. Куомо постоянно говорит о необходимости сокрушить вирус, но по факту сокрушен скорее сам город. Трудно себе представить, что было бы без карантина. Возможно, мы бы наяву увидели сцены из апокалиптического фильма, где люди умирают прямо на улицах? Или карантин вообще ничего не меняет? Есть ли хоть какой-то толк от нашего прозябания взаперти? Все остальные тоже по домам торчат? Похоже, снаружи нет никого, кроме полиции и медиков.

Когда мы собирались на посиделки, я подозвала к себе Мэн и спросила, нет ли у нее возможности помочь мне связаться с отцом. Она с грустью выслушала рассказ про дом престарелых и согласилась с моими опасениями по поводу того, что там может твориться.

– Я сейчас в отпуске, – ответила она, – но постараюсь сделать все возможное, обзвоню всех, попробую что-нибудь выяснить. Дайте мне его имя, номер телефона и название дома престарелых.

Я вырвала листок из блокнота, записала все данные и бросила ей бумажку, но промахнулась, и та упала на крышу между нами. Черт бы побрал дистанцию в шесть футов! Она подняла его, оттопырила большой палец и улыбнулась. Ее улыбка с прищуром вселила в меня надежду.

– Ну как, – заговорила Кислятина, когда все собрались, – вы уже заметили новый шедевр?

Под какашкой на стене кто-то подрисовал рожок для мороженого, а рядом тщательно вывел несколько строк непонятными знаками.

– Это что, на японском? – спросила Дама с кольцами.

– Что тут написано? – заинтересовалось сразу несколько человек.

В конце концов жилец из квартиры 4В (прозванный в «Библии» Поэтом) многозначительно откашлялся.

– Это японское предсмертное стихотворение, написанное Минамото-но Ситаго в десятом веке, в моем переводе.

– И о чем в нем говорится?

– Я сначала прочитаю по-японски, а затем переведу на английский. – Он помолчал и медленно заговорил: – Ёнонака-о нани-ни тато ёму аки-но та-о хонока-ни терасу йои-но инадзума.

После паузы он перешел обратно на английский:

С чем этот мир сравнить могу я?
С осенним полем, что темнеет в полумраке,
Чуть озаренном вспышкой дальних молний.

Должно быть, Поэт написал это, наслушавшись вчерашних историй о смерти: о привидениях, об отце в больнице, о монахине, способной учуять запах скорой кончины. В последнее время спалось мне плохо, и, надо сказать, почти все выглядели осунувшимися и изможденными, как будто и они пропитывались окружавшей нас со всех сторон смертью.

В конце концов мрачную атмосферу разрядил Дэрроу.

– Возвращаясь к вещам более приземленным, кто превратил кучку дерьма в «Мистера Софти»?[46] – спросил он.

Мы с облегчением рассмеялись.

– Я! – гордо заявил Евровидение.

– Ловко получилось, – сказала Кислятина.

– Спасибо! Тогда давайте начинать? – широко улыбнулся Евровидение. – Надеюсь, мы увидим новые произведения искусства и литературы на нашей ковидной стене – места там еще предостаточно. Итак, кто готов поделиться историей? Ну же, не стесняйтесь!

– Давайте послушаем про любовь и красоту, – предложила Дама с кольцами. – Про смерть уже наслушались.

Кислятина, подозрительно скривившись, покосилась на Даму с кольцами:

– Про любовь и красоту, говорите?

– Что-нибудь воодушевляющее.

– Воодушевляют только выдуманные истории любви. Настоящие вечно доводят до слез.

– Неправда! – возразила Дама с кольцами. – Мир полон простых историй о любви с хорошим концом.

– Вы таких историй не узнаете, потому что люди, подобные ей, – Кислятина посмотрела на Флориду, – предпочитают слушать про несчастья, злоключения и разбитые сердца.

Флорида поджала губы и промолчала. Евровидение открыл было рот, но тут вмешался Вурли.

– Я могу рассказать правдивую воодушевляющую историю о любви, – сказал он, наклоняясь вперед. – Я вырос среди множества сильных, обаятельных чернокожих женщин в Северной Каролине. Одна из них, по имени Берта Сойер, умерла, когда мне было десять лет.

– Надеюсь, в истории есть и музыка? – загорелся Евровидение.

– Музыка есть во всем, – усмехнулся Вурли. – Как и многие музыканты, я начинал в церкви, балуясь с органом. По дороге в церковь мы проходили мимо дома Берты, поэтому для меня она оказалась связана с пробуждением моего интереса к музыке. Иногда, наигрывая медленный рифф с увеличенными аккордами, я думаю о сидящей на крыльце дома Берте. Сам не знаю почему, – возможно, она была подобна тем аккордам: такая же большая, замысловатая и противоречивая. Она там, в глубине моей музыки, вместе со многими другими людьми из моего прошлого.

– Порой я думаю о странных вещах и давно забытых людях, – встрял Евровидение, – когда растворяюсь в пении и теряю себя.

– А когда ваше пение проникает сквозь мою стенку поздно ночью, я тоже кое-что теряю, – ледяным тоном сообщила Кислятина. – В другом смысле.

– О, разумеется, мне очень жаль! – огрызнулся Евровидение.

– Мне тоже!

Вурли склонил голову, провел по ней гигантской ладонью, потом посмотрел на нас и завел рассказ.

* * *

– Берта стала частью моей семьи задолго до моего рождения. Она была давней подругой моего двоюродного дедушки Лео. Лишь много лет спустя я сообразил, что она ему не жена. Судя по старым фотографиям, Берта присутствовала на большинстве семейных праздников, и к ней очень хорошо относились. Видно, что некоторые из членов семьи были глубоко к ней привязаны и уважали ее как старшую. Да она и правда была матриархом.

Я отчетливо помню три эпизода, связанных с Бертой, и каждый показывает ее с разных сторон, но все три напоминают мне о том, какой сильной она была, как любила людей и как люди любили ее. Когда-то моя мать состояла в совете распорядителей в Баптистской церкви Антиохийской миссии в Саут-Миллс. Многие поколения моей семьи, как и я, выросли в этой церкви. Совет распорядителей почти всегда проводил ежемесячные собрания после обеда в субботу, и я ходил туда вместе с матерью – ради органа. Только во время собрания мне выдавалась возможность заполучить орган лично для себя, а не делить его с другими детьми, которые баловались с ним как с игрушкой. А я хотел играть на органе.

Однажды в субботу по дороге в церковь мы с мамой увидели Берту, сидящую на крыльце дома, где выросли мама и все ее братья и сестры. Берта временами жила там с моим двоюродным дедом, а когда они ссорились, удалялась в свой старый автобус, припаркованный за домом. Берта часто сидела на крыльце, махала прохожим и развлекала соседей, приходивших поболтать или выпить.

В тот день мы с мамой остановились поговорить, и, когда пришло время идти в церковь, я попросил маму оставить меня с Бертой. Не помню, почему я решил отказаться от целого часа наедине с органом, но Берта ничего не имела против (а если и имела, то не сказала ни слова). Мама согласилась – с условием, что я буду вести себя хорошо. Берта заявила, что надает мне по заднице, если буду вести себя плохо: в те времена в моем окружении такое считалось нормальным. Более того, так и полагалось делать.

Больше всего меня интересовала возможность посмотреть на автобус Берты изнутри. Все сиденья убрали, вместо них поставили двуспальную кровать и двухместный диванчик. На полу лежали ковры, окна закрывали толстые одеяла, а в центре автобуса стоял керосиновый обогреватель. Место водительского сиденья теперь занимал деревянный столик, полностью заставленный консервами, пачками печенья, крекеров и прочей едой. Среди консервных банок я увидел сардины, которые никогда не пробовал, и спросил у Берты, каковы они на вкус. Она объяснила, что сардины похожи на тунца.

Берта сделала мне бутерброд. Я смотрел, как она мажет горчицей оба ломтика белого хлеба. Едва надкусив бутерброд, я понял, что он слишком отдает рыбой. Доедать его не хотелось, но меня учили, что еду нельзя выбрасывать – особенно если ты в гостях.

Берта, должно быть, заметила, с каким трудом я запихивал в себя каждый кусочек. Она засмеялась и сказала хриплым голосом (не думаю, что она курила): «Так и знала, что сардины тебе не зайдут. Давай мне!» Без тени укоризны она доела за меня бутерброд. Возможно, я ошибаюсь, но думаю, ей понравилось мое упорство. Она спасла меня от сардин и горчицы.

Второе яркое воспоминание относится ко времени на год или два позже того происшествия. Берта и двоюродный дедушка Лео находились под влиянием некого напитка, к которому прикладывались весь день. Они почти подрались, осыпая друг друга ударами и проклятиями. Как только мы приехали, мама выскочила из машины и разняла их. Лео и Берта были примерно одной комплекции – и оба пьяные в стельку. Сложно сказать, кто кого одолевал.

К сожалению, в том возрасте я уже насмотрелся на бытовые ссоры между мужчинами и женщинами, но не привык, чтобы они происходили на глазах у всех. Никогда в жизни не забуду, что во время той драки Берта не пролила ни слезинки – в отличие от дедушки Лео. Мама велела ему пойти в дом и привести себя в порядок, что означало «иди проспись». А Берте было сказано сесть на заднее сиденье маминой машины. Даже напившись вдрызг, Берта думала, как меня отвлечь, и начала спрашивать про школу, уроки и так далее. И она не плакала, в этом я абсолютно уверен. Невозможно забыть подобную силу и решительность. Несмотря на растянутую и порванную футболку и торчащие во все стороны волосы, Берта хотела, чтобы ребенок, то есть я, ничего не заподозрил.

Третье яркое воспоминание, связанное с Бертой, мне очень дорого. Дело было в июне 1989 года, вскоре после моего десятого дня рождения. Берта лежала в реанимации, и мы с мамой пошли ее навестить. Детей туда не пускали, поэтому я посидел немного в холле, листая журналы. В конце концов мама вышла и торопливо протащила меня мимо сестринского поста в палату Берты. Там сидел мой двоюродный дед и еще несколько знакомых. Они смотрели телевизор и разговаривали между собой.

Берта, укутанная в одеяла так, что торчала только голова, не спала. Ее волосы были собраны в небрежный пучок на макушке. Наверное, мама ее причесала перед тем, как тайком провести меня в палату.

К десяти годам я гораздо лучше понимал, что такое смерть. Мне уже доводилось навещать с мамой разных людей в больницах, и вскоре после таких посещений я либо шел вместе с ней на похороны, либо она шла без меня. Даже в том возрасте я в достаточной степени соображал, что к чему, и не особо надеялся снова увидеть Берту идущей по своим делам.

Берта высунула руку из-под одеяла и поманила меня к себе. На все ее вопросы я отвечал «Да, мэм» и «Нет, мэм». Она несколько минут держала меня за руку, и я чувствовал себя неловко. Похоже, Берта снова хотела убедиться, что окружающие в порядке, хотя сейчас именно ей было плохо.

Пару дней спустя Берта умерла.

Мама ходила в похоронное бюро и сказала, что они постарались: Берта отлично выглядит. Я присутствовал на отпевании, которое провели сразу после обычной воскресной службы. На отпевание явилась целая толпа – гораздо больше людей, чем на богослужение в половине двенадцатого. Явилось столько народу, что маме и другим распорядителям пришлось принести из кладовки складные стулья.

Берта в гробу выглядела так, словно собралась сниматься в мыльной опере. Она преобразилась почти до неузнаваемости. Волосы завили мелкими кудряшками, на лицо нанесли макияж. Следы, оставшиеся на губах от многолетнего злоупотребления алкоголем, исчезли.

Берта не была ни школьной учительницей, ни заядлой читательницей, ни даже матерью, но я верю, что она была на все это способна.

Мама верно сказала: Берта выглядела красавицей. Берта была красавицей. Для меня, моей семьи и многих людей в Саут-Миллс в Северной Каролине Берта Сойер была звездой.

* * *

Когда Вурли смолк, Дочка Меренгеро довольно вздохнула.

– Я слышала, вы играли вчера вечером, – сказала она. – Как называется композиция? Звучало божественно.

– Дайте-ка вспомнить… Я развлекался с мелодией Джимми Роулза «Павлины».

Дочка Меренгеро повернулась к Евровидению:

– Эй, любитель музыки, у тебя есть такая?

– У меня есть все! – улыбнулся Евровидение, потыкал в телефон, и над крышей потекли задумчивые аккорды фортепьяно, над которыми рыдал саксофон. – В исполнении Уэйна Шортера и Херби Хэнкока.

Над городом поплыл голос саксофона.

– Вот они, полные боли увеличенные аккорды, о которых я говорил, – кивнул Вурли.

Мелодия закончилась – и тут же донесся густой, землистый запах сырости: приближался дождь.

– Джазмея Хорн создала фантастическую версию этой мелодии, – сказал Вурли и принялся напевать: – «Сохрани память навсегда… Все, что было, просто мираж».

– Раз уж мы заговорили про любовь и боль, у меня есть история, – раздался голос из темного угла крыши. – Про ребенка, которого очень любили даже испорченные люди. Потому что именно испорченные люди способны на самую безумную и щедрую любовь. В моей истории тоже есть музыка.

В освещенный круг вступила Парди, красивая женщина с яростным взглядом, которая жила вместе с дочерью в квартире 6Е. У нее был невероятный голос – низкий и мощный.

– Разве можно тут устоять? – ответил Евровидение. – Мы вас очень внимательно слушаем.

Она уселась на свободный стул и приступила к рассказу.

* * *

– Папочка обожал только меня; он хорошо заботился и о других детях, мальчиках от других женщин, но те с ним не жили. Меня же, «коричневую крошку-сиротку с блестящими глазами», он растил сам и называл Парднер.

В начале шестидесятых в Техасе недели не проходило, чтобы папочка не объявил меня своим «парднером в преступлении», когда мы сидели в столовой нашего дома с видом на залив Галвестон. И едва ли не каждый день он заявлял, что я его «лучший парднер по танцам», когда мы отплясывали шимми в гостиной прямо в домашних тапочках: мои были пушистые, яркие, оранжево-розовые и становились все больше и больше, а его – из шелковистой марокканской кожи густого красного цвета, сорок шестого размера. Когда Ледбелли[47] пел «человек», мы вопили «парднер!».

Произношение «партнер» как «парднер» в качестве почетного титула, которым награждался любимый ребенок, досталось папочке по наследству от его собственного отца. Папочка передал мне это звание, словно бесценную семейную реликвию, – как и все остальные слова из стихотворения Пола Лоренса Данбара[48] «Коричневый крошка» (единственное стихотворение, которое мой отец и отец моего отца знали наизусть).

Когда настало время пойти в школу, Белл Бриттон бросил называть меня Парднер на людях, сменив его на Парди, поскольку так, по его мнению, прозвище звучало более женственно.

Папочка имел весьма своеобразные представления о том, что полагается мужчинам и что – женщинам. Вкратце: женщинам нужно больше стрелять, а мужчинам – больше готовить, и каждому следует делать понемногу того и другого, но не с кем попало.

Например, он не верил в межрасовые браки, которые упоминали так же часто, как имя Джека Джонсона[49], то есть нередко в нашем чернокожем и преимущественно мужском Галвестоне.

Папочка меня всячески захваливал, как и его товарищи. Старые друзья из южного и западного Техаса и армейские приятели осыпали меня непомерными и цветистыми похвалами, больше говорившими об их поэтических душах и любви к коричневым крошкам, чем о моих достоинствах.

Армейские приятели обычно гостили у нас минимум неделю и обожали долгие прогулки по песчаным пляжам возле Галвестона. Их визиты всегда взбадривали папочку.

Гости могли заявиться в любое время года, но чаще всего приезжали на девятнадцатое июня – День освобождения, когда весь черный Техас празднует не только конец рабства, но и получение долгожданных новостей.

Один из армейских друзей папочки, Лафайетт, приезжал к нам на неделю на День освобождения, а потом еще на неделю – на День благодарения. Я с нетерпением ждала его, ведь он всегда привозил нам с папочкой лучшие из новых пластинок, а мне – хорошенькую сумочку, которой больше не было ни у кого в Галвестоне.

Папочка часто рассказывал, как однажды, давным-давно, задолго до моего рождения, Лафайетт спас ему жизнь и не дал сойти с ума в корейской деревне под названием Ногылли[50].

В нашей семье День освобождения считали важным праздником и отмечали с размахом – в этом мой отец ничем не отличался от других отцов в Галвестоне, хотя во всем остальном не вписывался в местные рамки. Он учился в колледже Прери-Вью, где и познакомился с мамой. После вручения диплома и прежде, чем они успели пожениться, папочка получил повестку и отправился в Корею. А вернувшись, женился на маме, но не стал священником, как собирался, и не захотел учиться в Йельской богословской школе, куда его уже приняли, а пошел работать на заправку. Мама плакала и умоляла, но папочка отвечал, что после Кореи в церкви он хочет только петь в хоре и жарить барбекю на летних пикниках для прихожан.

Именно тогда папочка ускользнул от вечно плачущей мамы и наделал мне сводных братьев, которые жили в Хьюстоне и с которыми я так и не познакомилась, потому что их матери больше знать не хотели папочку. В то время папочка жил не в двухэтажном доме с видом на залив, а в старой развалюхе с двумя высокими пальмами во дворе, неподалеку от дамбы.

Туда папочка и принес меня – один, без мамы. Мама умерла в больнице вскоре после моего рождения. Похоже, папочка считал это своим наказанием. И я точно знаю, он не винил меня в смерти мамы. Он пообещал ей стать мне и мамой, и папой и сделал все возможное, чтобы сдержать обещание, начиная с того, что больше не женился.

Уход мамы он воспринял как возможность внести в жизнь нечто новое, выходящее за пределы церкви и заправок, – и желательно связанное с морем. Он с детства ездил верхом, стрелял и рыбачил, а также плавал и ходил под парусом, и я тоже такая выросла.

Папочка любил воду больше, чем сушу, и ужасно гордился Галвестоном – городом, который стал считать родным. Для папочки гордость есть способ освобождения: она никогда не была личной, а всегда только общественной. Он гордился Галвестоном больше, чем мной, – а это о чем-то говорит.

Он часто повторял и искренне верил (хотя это не считается установленным фактом), что первыми африканцами, ступившими на землю нынешнего Галвестона, были пираты. Он гордился четырнадцатью старинными черными церквями в Галвестоне, а также тем, что колледж для чернокожих здесь появился раньше, чем в Бирмингеме в Алабаме, раньше, чем в Хьюстоне, Далласе и Форт-Уорте. И черная библиотека там тоже была. Он считал Джека Джонсона уроженцем Галвестона и рассказывал про настоящего Чарли Брауна, не персонажа комиксов: чернокожего, который в 1865 году прибыл в город Западная Колумбия в Техасе настолько бедным, что даже сам себе не принадлежал. А к концу столетия бывший раб стал владельцем земли на реке Бразос и сделал состояние на продаже кедровой древесины, дерзко заявив: «Древесина на корню лучше, чем говядина на копытах».

Когда папочке впервые, как он выражался, «подфартило», он купил нам дом над заливом, заказал стол из кедра и повесил в гостиной портреты Чарли Брауна и его жены Изабеллы – бывших рабов, ставших миллионерами. Он не стал вешать мамин портрет, чтобы не доводить нас обоих до слез.

Папочка гордился Норрисом Райтом Кьюни[51], первым великим магистром Масонства Принса Холла в Техасе, и именно поэтому стал масоном. Кьюни основал погрузочную компанию, которая обучила, снарядила и наняла на работу пятьсот негров в те времена, когда «безупречно белые»[52], стоя во главе Республиканской партии, не хотели ни квалифицированных чернокожих докеров, ни чернокожих республиканцев.

Папочка гордился тем, что его дедушка по матери имел счет в «Братском банке и доверительном фонде» – самом первом в Техасе банке, принадлежавшем чернокожему по имени Уильям Мэдисон Макдональд. По словам папочки, его прадед по матери занимался тем же, чем и приемный отец Иисуса, Иосиф, – работал плотником. А еще прадед был масоном. Папина мама вспоминала, как шла между родителями по улицам Форт-Уорта в «Братский банк и доверительный фонд» открывать там счет в 1906 году – том самом, когда создали банк.

На папину семью сильно повлиял Уильям Мэдисон Макдональд, что отчасти проявлялось в их твердой решимости голосовать исключительно за представителей республиканцев, ведь к Республиканской партии принадлежали Линкольн и Макдональд. А еще Кьюни.

Кьюни умер в 1898-м, Макдональд – в 1950-м, но семья папочки порвала с республиканцами еще раньше. В 1948 году Хобарт Тейлор-старший, уезжавший в Атланту, где нажил состояние на продаже страховок, вернулся в Техас и разбогател еще больше, создав службу такси. В то же время он активно выступал за гражданские права и вообще всячески поднимая шум в Хьюстоне ради улучшения положения чернокожих. И вот в 1948 году Хобарт уговорил папиного отца проголосовать за Линдона Джонсона на выборах в сенат, и с тех пор наше семейство Бриттонов голосует за демократов.

Поскольку Хобарт, Чарли Браун и Кьюни стали успешными предпринимателями и дедушка вечно приводил их в пример, папочка, вернувшись из Кореи, решил работать на заправке, пока не найдет способ разбогатеть.

Почему-то ему казалось, что таким образом он сумеет излечиться от боли, мучившей его после пережитого в Юго-Восточной Азии. Он хотел заработать денег для себя и для меня, но еще больше – чтобы помогать другим. Он своими глазами видел, как в трех разных странах – в Америке, в Корее и в Мексике – бедность разрывает душу не хуже бомб.

Его совершенно не привлекала перспектива стать водителем такси или владельцем службы такси, открыть похоронное бюро или перевозить грузы, как Бритт Джонсон и Мейти Стюарт. Он не знал, как можно разбогатеть, не впахивая, как лошадь. Он очень долго заливал бензин, вытирал пыль и раздавленных букашек с ветровых стекол, пока его не осенило, чем именно ему следует заниматься. Точнее, осенило одного из его друзей, а он загорелся настолько, что больше думать ни о чем не мог.

Я присутствовала при том судьбоносном событии, сидя в коляске и поедая булочку. Совершенно точно, я видела поляроидный снимок. Мы праздновали День освобождения. Мужчины поедали ребрышки на лужайке возле домика, под двумя пальмами, когда Лафайетт вдруг сказал: «Дружище, да твой соус продавать можно! Он лучше, чем у Скэттера».

Тогда другой армейский приятель папочки, из Кливленда в Огайо, игравший в американский футбол за команду университета Алабамы и постоянно носивший толстовку с символикой «Мэджик сити классик»[53], чтобы напоминать всем про свои спортивные подвиги, начал рассуждать, что в Техасе барбекю «хорошее», «что надо» и «отличное», но классическое кливлендское барбекю – это «альфа и омега»[54].

Для папочки назвать нечто «альфой и омегой» равно придать этому неоспоримый божественный статус – в противном случае будет нанесен серьезный урон либо тому, кто провозгласил божественный статус, либо тому, кто оспорил. В такой ситуации можно выбрать лишь один из трех вариантов: согласиться, уничтожить репутацию противника или позволить ему уничтожить собственную репутацию.

Спорить никто не стал. Все, включая папочку, дружно согласились, и вскоре присутствующих смыла волна ностальгии по барбекю в Огайо.

Однако, даже если вам удалось заткнуть человеку рот, не стоит думать, будто вы его переубедили. В детстве я часто слышала это от папочки. Он не спал всю ночь, готовил, натирал мясо специями, кипятил на медленном огне, поддерживал огонь и переворачивал куски мяса священной вилкой с длинными зубцами, к которой не дозволялось прикасаться никому, кроме папочки. На следующий день на обед подали новое галвестонское барбекю.

Мистер Мэджик-сити-классик приготовился насладиться своей порцией, ведь папочка должным образом признал превосходство огайского барбекю, но такого он не ожидал. Он потряс головой, словно у него потяжелела челюсть, и первыми словами, вырвавшимися из его рта, были: «Ты меня в поросенка превратишь!» После чего он обглодал косточку начисто, словно священную реликвию. К тому времени остальные сообразили, что он имел в виду: с таким вкусным мясом растолстеешь, как поросенок.

Заинтригованный Лафайетт взял с гриля ребрышко, откусил большой кусок, склонил голову в сторону папочки и, прожевав, провозгласил: «Да ты деньги лопатой грести будешь! Инвестор нужен?»

Папочка часто говорил, что наши деньги – из оставленного черными пиратами клада, который он нашел в результате усердных изысканий в библиотеке. Некоторые упорно считали, будто он нажился каким-то нечестным способом. Но просто ребрышки были невероятно вкусными. Так я стала принцессой маринада.

Довольно скоро папочка смог гордиться возможностью дать мне все, что продавалось за деньги в Галвестоне. И пускай за пределами Галвестона было полно всякого, что мы не могли себе позволить, – мы-то за пределы округа не высовывались.

У нас был дом над заливом, друзья, еда, и в конце концов папочка стал оплачивать задолженность по арендной плате за совершенно незнакомых людей, а также счета за воду, карточные долги, а порой и наркоторговцу денежку давал.

Он накупил столько риса, бобов и кукурузной крупы, что нам не приходилось платить за глажку его рубашек или за уборку во дворе дома. Всегда находился кто-нибудь, желающий отблагодарить папочку, – и он позволял им это сделать, хорошо понимая разницу между благотворительностью и помощью в трудную минуту.

Весь Галвестон называл меня Парди, и с каждым годом все больше людей, следуя моему примеру, начинали называть папочку Парднер. Правда, они вкладывали в это нечто большее, чем имела в виду я. Для Лафайетта разница была настолько важна, что он ее озвучил за ужином в День благодарения в 1967 году.

Мне тогда было восемь лет – «счастливая восьмерка», как говорили папочка и Лафайетт. Мы сидели за столом и по очереди произносили благодарности. Я сказала, что благодарна за полученный в подарок сингл Сэма и Дейва «Соул мэн», а Лафайетт, посмотрев на меня, ответил, что благодарен за приготовленный мной пирог с бататом. Потом хорошенько глотнул коричневой жидкости из тяжелого старомодного хрустального бокала, наставил на папочку указательный палец и заявил, что, помимо пирога, почти так же признателен еще и за то, за что все «самые отпетые цветные жители Галвестона благодарят тебя, славный малый, – за прощение их грехов, как тебе следовало бы простить и мои!».

«Не прощу до тех пор, пока… не стану прощать!» – резко ответил папочка, и Лафайетт улыбнулся вранью.

У меня побежали мурашки по коже. Папочка не врал. А может, и врал. В любом случае он сменил тему.

Когда очередь благодарить дошла до папочки, он сказал, что благодарен за меня. А я поблагодарила его за маринад для барбекю, зная, что это его рассмешит.

Папочка продавал всевозможные виды соуса. В основном он продавал рецепт и его разновидности крупной корпорации, договариваясь об оплате за право его использования. Папочка прекрасно разбирался в плате за недропользование при добыче нефти и газа и считал, что между нефтью, газом и соусами принципиальной разницы нет. Вскоре он оказался в таком положении, когда ему и пальцем шевелить не надо было.

Да только он все не унимался, и я помогала ему производить и отправлять более дорогой вариант маринада для гурманов, под фирменной торговой маркой, – несмотря на огромную прибыль от продажи обычного соуса и на заявления, будто он больше не работает.

Я была озадачена. Папочка никогда не врал. И я указала ему на это, поскольку он учил меня не спускать с рук вранья. Я решила, что, возможно, он проверяет, призову ли я его к ответу.

«Парднер, ведь ты же работаешь. Я вижу. Отправляешь. Продаешь. Нанимаешь людей. Контролируешь процесс».

Папочка нежно щелкнул меня по носу: «Парди, найди себе дело по душе, и ты не будешь работать ни одного дня в жизни».

В тот год, 1969-й, когда Армстронг прогулялся по Луне, мы с большим размахом отпраздновали День освобождения. На барбекю подавались «красный напиток»[55] и всевозможные виды мяса: не только ребрышки, но и курица, рваная свинина и говяжья грудинка. С помощью знакомых женщин из нашей старой церкви я приготовила для всех своих друзей выпечку с инжиром, пирожки и печенье. Соседские мальчишки языки проглатывали от моих пирожков, а девчонкам больше нравилось печенье.

Самый красивый и румяный пирожок я дала соседскому мальчишке, по которому вздыхала из-за его умилительных и прекрасных карих глаз. Тогда папочка сказал: «Если ты когда-нибудь приведешь в дом белого парня, я вас обоих пристрелю. Вопрос лишь в том, кого из вас убью первым – тебя или его».

Я в жизни не знала ни одного белого парня и абсолютно не интересовалась теми, кого видела в телевизоре, а еще отдала свой лучший пирожок Лэмонту Хиллу, который до этого подарил мне цветочек, – и папочка ведь улыбался, давая столь странное обещание, поэтому я ни капельки не испугалась. Я приняла к сведению. Никогда в жизни я не приведу домой белого парня. Папочка не вынесет, если ему придется меня убить. А я не вынесу того, что папочка этого не вынесет. Это я знала точно.

Между Днем освобождения и моим десятым днем рождения, летом 1969 года, «Аполлон-11» взлетел в космос, обогнул Луну и отправил на Землю фотографии, которые показывали на экране телевизора в нашей гостиной. Папочка то и дело прилипал к телевизору и, от взлета до посадки, места себе не находил. Мне же было до лампочки. Уткнувшись в книгу, я путешествовала с Гэндальфом и хоббитами по Средиземью. Однако папочка заставил меня оторваться от книги и посмотреть, как Нил Армстронг шагает по поверхности Луны. После чего я поднялась к себе в спальню, залезла в кровать с балдахином и читала, пока не уснула, ожидая увидеть папочку уже утром.

Все пошло не по плану. Вскоре после полуночи на часы на моем ночном столике упал луч света. Папочка потряс меня за плечо, разбудил, вытащил из постели, потом схватил ружье и повел на пирс.

Мы привычно уселись, болтая ногами чуть выше уровня воды, и снова воцарилось умиротворение, когда прогулка по Луне стала для папочки возможностью не порадоваться за Армстронга, а напомнить мне, что первыми вокруг Земли облетели русские.

Обнаружив, что еще не все рассказал мне про Александра Пушкина, он решил восполнить пробел: дед (а может, прадед, папочка не помнил точно) Пушкина был чернокожим рабом Петра Великого. Первый Пушкин родился рабом и вознесся до русского дворянина, а сам Александр Пушкин «писал пером, макая его в чернильницу, похожую на тюки хлопка в руках иссиня-черных африканских рабов». Чернокожий русский, возможно, даже более велик, чем Кьюни, Браун и Тейлор. Папочка признался, что ему обидно говорить такое про героев Галвестона, однако придется признать как есть, «ведь Пушкин внес больший вклад в русский язык, чем Шекспир – в английский».

Слова лились из папочки, как фонтан нефти из буровой вышки: стремительно вырываясь наружу драгоценным потоком, падали на меня и делали меня богатой. Мне было хорошо сидеть на пирсе, улыбаться папочке глазами и губами и смотреть, как он улыбается в ответ, – под фонтаном его слов. Славно посидели. Папочка отвел меня обратно домой, и я прекрасно выспалась, зная, что ему наконец полегчало после запуска «Аполлона-11».

И все же утром, за завтраком из тортильи, яичницы-болтушки и бекона, я поняла, что прогулка Нила Армстронга по Луне забрала у папочки нечто важное.

В тот год мой день рождения, 29 июля, выпал на полнолуние. Мы устроили барбекю во дворе и пригласили всех коричневых, черных и смешанных детей из Галвестона и Ламарка, а также всех умненьких коричневых девочек из Хьюстона и Форт-Уорта. Они пришли, потому что их мамочки хотели танцевать с моим папочкой, а их папочки хотели отведать его барбекю и приложиться к бесплатной выпивке. Проводив гостей, мы с папочкой прогулялись к пирсу, глядя в небо.

Папочка заявил, что полная луна – это подарочек от Бога лично мне, а потом сказал:

– У белых есть Луна, Верховный суд, сенат и конгресс. Ты больше, чем Луна, Верховный суд, сенат и конгресс. Им принадлежит все, но у меня есть ты, а значит, я богаче их.

Когда я выросла и рассказала Джерико про тот десятый день рождения, он задал, казалось бы, глупый вопрос: «А когда твой папа тебе такое говорил, он принес с собой на пирс пистолет?» – «Нет, разумеется. Он взял свое ружье». Папочка всегда брал ружье на пирс, когда было что отпраздновать. Например, мой десятый день рождения. Джерико промолчал. (И мы сменили тему. Я всегда умела переключаться, как и он. Именно это нам нравилось друг в друге, и этого не хватает большинству других людей.)

Мой десятый день рождения праздновали почти целый месяц, включая путешествие в Мехико. Потом праздник закончился, и школа началась по-настоящему: меня перевели из четвертого сразу в шестой класс. Все шло просто замечательно, и вдруг умер Джимми Хендрикс. А через месяц после него – Дженис Джоплин. Кто бы мог подумать, что их смерти так сильно повлияют на наш домик над заливом?

Сразу после смерти Джимми Хендрикса папочка сказал мне, что «снежок» означает героин или кокаин. И еще до того, как умерла Дженис Джоплин (ее потерю оплакивали в нашем доме, поскольку Дженис Джоплин и Стиви Никс были единственными белыми певицами, которых обожал папочка), я осознала, что папочкин приятель Лафайетт торговал героином.

Лафайетт приехал на День благодарения, мечтая об ужине из копченой индейки с ботвой репы и о пироге из сладкого картофеля, а нарвался на «трапезу из тучных яств»[56], на резкие слова, которыми может бросаться лишь разозленный и избалованный ребенок. Когда Лафайетт уходил в то субботнее утро после Дня благодарения, я не стала обнимать его на прощание. Папочка обнял. Он сочувствовал Лафайетту.

В то утро мы пили кофе на кухне, и на столе все еще стояли тарелка с чашкой, лежали столовые приборы для уже ушедшего Лафайетта, и папочка объяснил, почему он любит его: нужно просто знать Лафайетта таким, каким он был до Кореи, до того, как повидал разлагающиеся на солнце трупы мирных жителей, детские тела, поедаемые насекомыми и дикими животными. Нужно знать, каким он был до попадания в плен, пока пытался спасти каждого ребенка, встречавшегося на его пути, – не важно, из Северной или из Южной Кореи; как он выбежал прямо под пули, чтобы вытащить с линии огня маленькую девочку; как много раз отказывался стрелять в мирных жителей, нарушая приказ. А вернувшись с войны, мог говорить только одно: «Раз-два-три, прыгай! Раз-два-три, прыгай!»

Я не поняла, что папочка имел в виду, и тогда он обратился к Священному Писанию: «Прости нам грехи наши, как и мы прощаем тех, кто согрешил против нас»[57].

Он напомнил, как здорово мы проводили время с Лафайеттом, когда они с папочкой рассказывали мне «истории про войну», а на самом деле, как объяснил теперь папочка, истории про «любовь на войне»; как они по очереди танцевали со мной в гостиной под мелодии Ти-Боуна Уокера и Билли Холидей, Биг Мэйбелл, Биг Мамы Торнтон и Ареты Франклин, Сэма и Дэйва, Джеки Уилсона. Именно Лафайетт привез мне пластинки Билли, обеих Биг и Ареты. Мне будет этого не хватать, но я была готова к такой жертве. Когда надо, я могла быть очень жесткой девочкой.

На следующий год Лафайетт не приехал в Галвестон ни на День освобождения, ни на День благодарения. Мистер Мэджик-сити-классик и другие из растущего круга приятелей все еще приезжали, а Лафайетт нет. Иногда папочка ездил к нему в Детройт. Слушая песни Биг Мэйбелл или Биг Мамы, я скучала по нему, но потом видела в новостях или в каком-нибудь телешоу тощего вонючего темнокожего, «подсевшего на героин», и снова начинала злиться.

О смерти Лафайетта я узнала из газеты «Мичиган кроникл». Папочка уже давно знал, но не хотел мне сообщать. Он любил Лафайетта. Не желал плохо говорить о мертвом, но и мне никогда не врал, поэтому, когда пятнадцатилетняя Парди Бриттон спросила папочку, Белла Бриттона, как так вышло, что Лафайетта убила среди бела дня девушка «без судимостей», он рассказал простую и печальную историю.

По словам папочки, девушке было лет шестнадцать-семнадцать – слишком молоденькая, чтобы Лафайетт «имел с ней какие бы то ни было отношения». Ее брат пристрастился к героину и задолжал Лафайетту немного денег – может, долларов шестьдесят семь, остаток более крупного долга. Девушка выплатила часть за брата, но не все, и Лафайетт стал давить на нее, требуя вернуть остальное если не деньгами, то сексом. Девушке требовалось время, чтобы собрать денег – или собраться с духом и отдаться Лафайетту. Тот дал ей время, потому что один из его парней лежал в больнице с пулевым ранением, и к тому же имелось срочное дельце: похоже, кто-то покушался на его трон. Отчасти из страха потерять свое положение Лафайетт и пытался отвлечься на девушку, с которой ему и вовсе не следовало связываться.

Он дал ей неделю, а там либо деньги, либо секс. Через два дня он пошел навестить раненого в больнице. Тот уже выздоравливал, да и на трон больше никто не претендовал: со смутьянами удалось договориться о выжидательном перемирии. Лафайетт спускался по ступенькам в больнице, окруженный крепкими, готовыми умереть за него парнями, с пушками в карманах. Для Лафайетта в тот день все складывалось как нельзя лучше.

И тут появляется девушка с пистолетом в руке и стреляет в Лафайетта. Она убила его у входа в больницу, прямо на глазах охранников, которые не восприняли ее как угрозу. Лафайетт тоже думал, что девчонка может быть источником удовольствия, но не опасности. Они ее недооценили, чем она и воспользовалась.

* * *

По крыше прокатился изумленный вздох. Похоже, слушатели не больше самого Лафайетта ожидали подобной развязки.

– Вот такую историю подарил мне папочка на пятнадцатый день рождения, – улыбнулась Парди. – Он простил Лафайетту многое, но, как отец девочки-подростка, не смог простить мужчину, покусившегося на ребенка – или хотя бы возжелавшего его. Папочка сказал, что девушка не убила Лафайетта: раз уж Лафайетт пал так низко, то на самом деле давно уже умер.

Рассказ всех будто заворожил. Когда продолжения не последовало, я почувствовала, как слушатели, словно стряхивая наваждение, медленно возвращаются в реальность.

– И это вы называете историей о любви? – заговорил Евровидение.

– А то ж! Любви там предостаточно! – заявила Дочка Меренгеро. – Лично мне показалось, что это история о любви на войне, как и сказала Парди. Хотя, пожалуй, можно назвать ее историей о ненависти. А также обо всем том, что лежит между любовью и ненавистью. Жизнь – штука весьма запутанная.

– Вы говорили, что будет и музыка, – заметил Вурли.

– В следующий раз, – ответила Парди. – Продолжение следует.

– Так давайте! – попросила Дама с кольцами.

– Нет уж. Сегодня я устала. Наверняка еще выпадет время рассказать про музыку – и ложь, – подмигнула она.

– Хотите послушать про ложь? – заговорила Королева из 4Е, которая раньше отмалчивалась.

– Еще бы! Я обожаю ложь, – отозвался Евровидение. – Как сказал Оскар Уайльд, лгать значит рассказывать прекрасные выдумки, что и является истинной целью искусства.

– Думаю, моя история не столько про прекрасные выдумки, сколько про отвратительную реальность, – рассмеялась Королева.

– Звучит неплохо! – подбодрил Евровидение.

* * *

– Мой бывший муж постоянно заставлял меня ездить отдыхать в компании его друзей. Каждое лето, около Дня независимости, мы брали отпуск на неделю и отправлялись посмотреть какой-нибудь город неподалеку. В основном наши путешествия сводились к тому, что он и его друзья пили и травили байки из своей школьной жизни, а мы, жены, пили и притворялись, будто слушаем. Примерно так, как мы сейчас, только тогда мы знали друг друга гораздо лучше, да и никакой эпидемии не было. Надо полагать, этим летом они никуда не поедут – разве что к тому времени все наладится. Конечно, если парни серьезно относятся к ковиду и карантину (а некоторые из них, включая моего мужа, могут и наплевать). В любом случае я про это ничего не узнаю: слава богу, уже три года как мне не надо с ними ездить – с тех пор как мы побывали в Мэне.

В том году мы поехали в Портленд, и путешествие началось с посещения Второго ежегодного международного чемпионата по роллам с лобстером. Мы заплатили по сто долларов за участие в качестве судей, что включало снятие пробы с десяти роллов. Если не слишком задумываться о цене, звучит здорово. На парковке, за которую мы отдали еще десять баксов, мой тогдашний муж, заглушив мотор, повернулся ко мне.

«Сдается мне, что Лора не появится!» – сказал он и выскочил из машины, хлопнув дверью, прежде чем я успела спросить, что, черт возьми, он имел в виду.

Лорой звали жену Марко. Из всей нашей компании они были дольше всех женаты. Они фактически сошлись еще в первую неделю в колледже – так она говорила. Лора была родом из Новой Англии, кажется из Нью-Гэмпшира, а все парни вместе учились в школе в Майами. Именно Лора научила меня называть их «парни». За те четыре года, что я ее знала, – с тех пор как сама стала одной из жен, – всякий раз во время поездки в Майами или нашей летней вылазки рано или поздно наступал момент, когда Лора, выпив слишком много скотча, откидывалась на спинку стула и внимательно смотрела разом на всех парней: как они играют в домино и курят сигары, которые принес мой муж, хотя заплатила за них я.

Прикрыв глаза, чтобы картинка немного расплылась, Лора всегда говорила: «Мари, глянь на наших парней. Разве не здорово, что они вот так собираются вместе?»

Обычно я залпом осушала бокал и мямлила «ммм» с кубиком льда во рту. Все наши парни, подобно мне, были кубинцами, и я понимала, что Лора, белая американка, может испытывать ностальгию по тому, чего никогда не ощущала на себе, ведь ей не приходилось защищаться от таких, как они, – в отличие от меня, с ними выросшей.

Я осталась сидеть в машине, собираясь с духом для встречи с парнями, которых вместе вынести было куда сложнее, чем поодиночке, и сквозь лобовое стекло наблюдала, как муж хлопнул Марко по спине. Марко выглядел более загорелым и стройным, чем когда-либо на моей памяти, и вырядился так, словно собрался в круиз на яхте. Лора так и не преуспела в своих вечных попытках заставить этого кубинца из Майами одеваться подобным образом.

Подошли остальные парни, и все пятеро принялись по очереди отрывать друг друга от земли, пока их жены стояли в сторонке, целуя друг друга в щечку. Надо сказать, все они тоже были белыми американками, и я их плохо знала, поскольку выросла в одном городе с парнями, в Майами, а они происходили из гораздо более спокойных мест вроде центральной Пенсильвании и Коннектикута. В конечном счете парни переехали на родину к женам, оставив в Майами матерей, – которые звонили мне, спрашивая, нет ли весточек от сыновей. Увидев, что Лоры и в самом деле нет, я вышла из машины, чтобы присоединиться к женам.

И тут с пассажирского сиденья «лендровера» Марко выпрыгнула женщина и встала рядом с ним – тоже белая американка, Марко именно на таких и западал. Честно говоря, единственное, чем она мне запомнилась, были ее ноги: необычайно длинные, тощие, едва прикрытые крошечными шортами с обтрепанными краями – и без единого синяка. Судя по шортам, она была гораздо моложе других жен. Марко представил ее собравшимся как свою коллегу из юридической компании и больше не добавил ничего, даже имени не назвал.

Остальные жены глянули на новенькую с совершенно невозмутимым видом. Судя по всему, они стремительно просчитали в голове последствия и пришли к выводу, что лучше всего не вмешиваться, а поверить Марко, будто она и правда просто коллега, да и глупо же терять билет, ведь мужья-то вроде поверили. «Ну а что тут поделаешь? – читала я на их лицах, пока их руки крепче прижали к себе мужей. – Мы же все видели, что к тому идет. И разве нам всем не полегчало оттого, что это Лора, а не мы?»

В руке новенькая держала билет – с моим именем, как и на всех десяти билетах. Когда мы делили обязанности между парами, самая простая задача, покупка билетов, досталась мне: за прошедшие годы я доказала, что мне не следует доверять выбор гостиниц, или аренду машин, или еще что-то, где можно сэкономить. Ничего не могу поделать с собственным воспитанием.

Зато я могла бы спросить Марко, почему эта женщина (в конце концов, она сама назвала нам свое имя – Эшли, хотя половина ее не услышала: волонтер надевал нам на запястья браслеты с надписью «судья») держит в руке билет, купленный мной для Лоры. Однако после свадьбы муж научил меня держать язык за зубами.

Десять участников Второго ежегодного международного чемпионата по роллам с лобстером выстроились вдоль деревянных панелей на стенах, придававших помещению вид деревенского амбара. За спиной у каждого висел его баннер. Понятия не имею, как число участников сократили всего до десяти: на многие мили вдоль дороги у каждой забегаловки красовалась реклама роллов с лобстером. Из десяти пятеро были местные, а остальные – из Атланты, Венис-Бич и Парижа – сразу же выделялись: их рекламные плакаты выглядели слишком профессионально сделанными, явно на заказ. По какой-то странной причине перед входом группа музыкантов играла блюграсс[58].

«Ого, разве блюграсс – это фишка Мэна?» – ляпнула я, лишь бы прервать молчание.

С тех пор как нам надели браслеты судей, никто не проронил ни слова. Когда все промолчали, я засмеялась: «Да ладно, шучу, конечно!»

Я незаметно направила всю нашу компанию в сторону команды из Парижа: двое братьев утверждали, что влюбились в роллы с лобстером еще в детстве, когда ездили с родителями в Мэн. Ходили слухи, будто их роллы намного превосходят все остальные, но я была почти уверена, что победа им не светит. Покупая билеты, я прочитала, что в прошлом году, на Первом ежегодном чемпионате по роллам с лобстером, победил ролл местечка под названием «Солтис» из Бойсе, штат Айдахо, и, хотя владелец «Солтис» родился и вырос в Мэне, местные жаждали вернуть титул себе. Я позволила мужу думать, будто он сам привел нас к французам, которые устроили целое шоу, наняв группу для съемок документального фильма, а также щедро использовали цедру лайма.

Я надеялась, что такая суматоха отвлечет нас всех от загадочного присутствия Эшли и даст время перегруппироваться, хотя только на моем лице были написаны немые вопросы «кто она?» и «что она тут делает?». Почему, в отличие от меня, никто из парней не смутился и не взволновался? Почему никто не спросил у Марко напрямую, о чем он вообще думал, навязывая нам эту девчонку? Где, черт возьми, Лора?

Я пыталась утянуть мужа подальше в сторонку и задать хотя бы пару вопросов, но, как только мы оказались возле стойки, нас окружила постоянно прибывающая толпа, и Эшли протиснулась ко мне, словно ей кто-то подсказал, что другие жены следуют моему примеру. Ничего подобного – только парни меня (отчасти) слушались, ибо я им напоминала их матерей. Они прекрасно знали, что именно мне их мамочки позвонят в конце недели и спросят: «Ну как прошла поездка в Мэн?» Остальные жены вовсе не видели во мне лидера. Они думали, будто, увезя своего парня подальше от города, где мы выросли, уже добились победы. Нельзя сказать, что они сильно ошибались.

«Слушай, Марко говорил, что ты тоже из Майами?»

«Тоже? В самом деле? И что же еще Марко посчитал необходимым тебе сообщить?» – съязвила я про себя, а вслух просто ответила «да».

Она пару раз кивнула, ожидая продолжения и глядя на меня голубыми глазами – с ресницами в густом слое туши и веками в черных тенях с блестками. В светлых волосах проступали еще более светлые пряди – пережженные окрашиванием, что ее сильно старило. Теперь я заметила, что на ней рубашка с воротником на пуговицах – мужская или стилизованная под мужскую. На тощих ляжках из-под обрезанных шорт, словно перевернутые паруса, торчали карманы. Это она-то адвокат? Какой еще лапши Марко собирался навешать нам на уши? Он ей вообще объяснил, куда они едут?

«Круто, круто!» – повторяла она, кивая как заведенная.

Глядя на нее, я вдруг испытала чувство, какое другие жены у меня никогда не вызывали: могущество. С каждой секундой оно все возрастало, и я отказалась от вежливой беседы, которую пыталась завязать Эшли. Я оглядела другие пары в нашей компании: каждая держалась за руки, отвернувшись от остальных, от меня и Эшли, задрав подбородки в направлении прочих стоек. Я почти слышала, как скрипят мозги Эшли в поисках следующего вопроса. Похоже, моргать ей не требовалось. Она так густо обмазалась автозагаром, что я не могла понять, насмехается она надо мной или пытается на меня походить.

«А как ты узнала про этот чемпионат?» – наконец выдала Эшли.

Парни в шутку обсуждали эту поездку с прошлого лета, когда услышали о происшествии на Первом ежегодном всемирном чемпионате по роллам с лобстером. Он, в отличие от нынешнего, проходил на открытом воздухе: внезапно, сверкая эпическими молниями, из ниоткуда налетела сумасшедшая буря, разрушила все ларьки участников и столь же стремительно унеслась в океан. Один из парней, желая поржать над бурными эмоциями и выраженным мэнским акцентом, скинул ссылку на видео от торговца роллами, не прошедшего даже в финальную десятку, – тот жаловался на промоченный ливнем чемпионат в целом и на победу ролла из Айдахо в частности. А потом, как обычно, парни принялись это видео цитировать, разбирать на фразочки, переиначивать, пока оно целиком не вошло в их привычный репертуар: через много месяцев, когда мы все собрались в Майами на праздники и играли в домино у родителей мужа, парни перебрасывались все теми же фразочками. Ранней весной, пережив зиму в Нью-Йорке (которая лишь немногим лучше, чем у остальной компании в Новой Англии), муж вдруг наткнулся в Интернете на рекламу Второго ежегодного чемпионата: «Ты погляди, эти дятлы снова за свое!» Прежде чем он успел превратить новости в очередной прикол на много месяцев в их групповом чатике, я предложила: «А что, если нам туда съездить? Мы все могли бы там собраться летом».

Теперь же я молча смотрела на Эшли, дождалась, когда она моргнет, а затем ответила: «Из Интернета».

Она опять закивала и выдала новую порцию «О, круто!», улыбаясь ослепительной белозубой улыбкой, с которой только на конкурс красоты выходить. Впервые в жизни другая женщина так отчаянно хотела мне понравиться. Обычно бывало наоборот – именно потому я и поняла, что происходит. А значит, если я хочу хорошо сыграть в эту игру, пора обратить все внимание на мужчину.

Мой муж стоял на цыпочках, подняв вверх руку с телефоном в попытке запечатлеть всю длину очереди к стойке парижан. Его явно лучше было не отвлекать, поэтому я повернулась к Вилли, которого мы в детстве звали Гилем, сокращая от Гильермо, но теперь жена называла его Вилли – а стало быть, и мы тоже, – и попыталась придумать вопрос, который оказался бы совершенно непонятным для постороннего.

«Как там твой брат, нашел новую работу?» – поинтересовалась я, прекрасно зная ответ благодаря еженедельным телефонным разговорам с его матерью.

К моему изумлению, Эшли положила руку мне на плечо и влезла в беседу, сверкая безупречными зубами:

«А, точно, твой брат, Лазаро, Лаз? Его уволили из „Бест бай“ этак с месяц назад?»

Вилли уставился на меня так, словно по моей вине она знала про Лаза, про само его существование. Мой муж все еще притворялся, будто поглощен процессом получения идеальной фоточки, и на меня накатила такая волна ярости, что я едва обуздала бешеное желание сбить с него бейсболку – и плевать на последствия. Вздернутая бровь Вилли, похоже, означала то же, что и во времена нашего детства: он и рта не раскроет, зато я выдай что-нибудь резкое, типа: «А что, Марко тебе про всех нас подноготную рассказал? Так у юристов полагается?» Или: «Извини, но какого дьявола ты треплешь имя моего друга своим языком?» Или еще проще: «Прошу прощения, но кто с тобой вообще разговаривал?»

Вилли отступил на шаг, ожидая услышать от меня нечто подобное. Все эти парни вечно готовы предоставить женщине возможность сделать за них грязную работу, замести их собственный мусор под ковер. Он почуял то же, что и я: власть сменилась. И решил, что именно я (как единственная среди жен «своя девчонка») должна немедленно что-то сказать, давая понять, кто здесь свой, а кто чужой. Однако он неверно понял направление смены власти. Интересно, знал ли он заранее, что Лора не приедет? Знал ли, что произошло между ней и Марко, и как это все понимать?

«У тебя невероятно белые зубы», – произнесла я.

Эшли улыбнулась еще шире, пригладила волосы без всякой надобности и ответила: «Да, спасибо!» – словно я не факт констатировала, а комплимент ей сделала.

Она расслабилась и прищурилась, глядя на меня. Таких девчонок кубинские парни из Майами находили привлекательными именно потому, что они – светлокожие, с прямыми волосами и тощими конечностями – сильно отличались от женщин вроде меня чисто физиологически. Парни даже считали их сексуально привлекательными – пока новизна не приедалась, – и тогда понимали, что тело без груди и попы напоминает им самих себя в юности. Однако к Эшли они еще не привыкли, да и ее шортики столь наглядно демонстрировали то, что в журналах именуют «промежуток между бедрами», что Вилли растаял, ошибочно поняв мой ответ как решение принять ее в команду. Затем Эшли, подняв телефон над головой, как бы случайно подошла к моему мужу, который стоял в очереди, и внезапно оказалось, будто не важно, кто тут с кем. Мне захотелось уйти. Она опустила телефон, показала ему экран, и он засмеялся в ответ на ее слова.

Вот что я имела в виду, говоря о власти: в тот день никто так ничего и не сказал про внезапное появление Эшли. И хотя я пристально наблюдала за ней и Марко в процессе поедания каждого из десяти роллов с лобстером, я ни разу не заметила, чтобы они держались за руки. Скорее, Марко ее игнорировал. И в целом как-то держался от всех подальше. В результате Эшли старалась все усерднее. Весь день она порхала от одной жены к другой, словно именно она проводила чемпионат по роллам с лобстером, и проверяла, есть ли у нас вода и салфетки, держала для нас пластиковые контейнеры с растопленным маслом, чтобы мы макнули туда остатки хлеба, и всячески стремилась сблизиться. Извинялась за слишком громкую музыку, как будто сама пригласила музыкантов. Спрашивала, за кого бы мы проголосовали после пробы роллов у каждого участника, перечисляя всевозможные категории: лучшая презентация, лучший вкус, с майонезом или без майонеза, – можно подумать, мнение людей, заплативших за «судейство», имело хоть какое-то значение. Весь чемпионат был не более чем весьма дорогостоящим способом приятно провести день.

Ее отчаянные усилия отвлекали меня всю поездку, и я постоянно забывала спросить у мужа, откуда он знал, что Лора не приедет. Когда он успел поговорить с Марко об их расставании? И почему решил держать тот разговор (а точнее, как выяснилось потом, не один разговор) в секрете от меня?

Я вспоминала свои вопросы только после того, как он уже засыпал (или притворялся), или когда с нами был кто-то еще. И тут я заметила, насколько сильно изменилась, перестала быть собой: боялась его разбудить и настоять на разговоре, боялась ляпнуть что-нибудь потенциально для него неловкое. Я стала задумываться, с чего начался этот страх и как много времени мне понадобилось лишь для осознания, что моя неуверенность рядом с ним на самом деле является страхом. И как ему удавалось так долго держать меня в неведении.

В итоге я рассталась с мужем еще до следующего лета (и поездки куда бы то ни было), но все же провела с ним праздники в Майами. Как выяснилось, Эшли тоже приехала с Марко, но, в отличие от всех нас, не была приклеена к столику для домино в доме родителей моего бывшего мужа. И почему-то Марко ее отсутствие нисколько не раздражало, а если кто-то интересовался, где она, то получал указание заткнуться и не совать нос не в свое дело. По взгляду, брошенному на меня мужем сквозь дым сигар, я поняла, что даже в шутливом тоне эту тему затрагивать не следует. Перед приходом гостей мы с ним как раз разругались сильнее обычного, и я провела целый час за уборкой, скрывая следы ссоры. Мне в любом случае не хотелось сидеть вместе со всеми, и в тот раз я чуть ли не впервые дала им это понять. Я курила сигару в стороне от остальных жен, роняя пепел на террасу дома родителей мужа, и размышляла, как бы оставить его здесь на некоторое время; какой бы предлог найти, чтобы он помог родителям, в то время как я уехала бы домой немного пожить в одиночестве и спланировать свой следующий шаг. Марко выдал какую-то шутку, повторяемую каждый год, а я наблюдала, как густой дым выходит изо рта мужа, словно из жерла вулкана. Интересно, как встретила то Рождество Лора?

По последним дошедшим до меня слухам, мой бывший муж все еще живет в Майами с родителями. Они из тех кубинцев, которые наверняка счастливы иметь сына дома на время пандемии. Он сильный парень и может им пригодиться. Представляю, как он вырубает кого-нибудь ради рулона туалетной бумаги для родителей, не вопрос. Он не знает, что я выехала из нашей квартиры сразу после официального оформления развода и теперь живу тут. Пусть думает, будто я все еще на старом месте. Так безопаснее для всех.

Кстати, рассказать про те роллы с лобстером? Французов ограбили. Цедра лайма – это, ну блин, просто язык проглотишь! С точки зрения вкуса и презентации никакого майонеза не надо, там просто нечего прятать под майонезом: французы обставили всех местных на раз-два. Однако в итоге вышло именно так, как я и ожидала: выиграл и забрал титул чемпиона обратно в великий штат Мэн кто-то из местных – уж не помню, кто именно из пятерых, потому что, признаем честно, все пятеро ничем друг от друга не отличались. И мне наплевать, кто что подумает про меня, – да, больше всего мне понравились роллы французов. В жизни ничего вкуснее не ела!

* * *

На базилике Святого Патрика зазвонили колокола, и с глухим последним ударом Королева закончила рассказ.

Все еще чувствуя сладкий вкус роллов с лобстером на языке, мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я вернулась к обшарпанному письменному столу и мягким звукам шагов над головой.

День шестой
5 апреля 2020 года


Евровидение прибыл на крышу с термосом и пледом.

– «Смерть подобна отдаленным раскатам грома на пикнике», – процитировал он новые граффити на стене. – Звучит неплохо.

Я наблюдала, как он усаживается на антикварное кресло в пластиковом чехле и раскладывает вокруг всякую мелочь, словно и правда на пикник пришел: солонку, высокий коктейльный стакан с двумя оливками на шпажке, серебряную тарелочку с сыром и крекерами и старую помятую кастрюлю с ложкой для ежевечерних «аплодисментов». Плед он набросил на подлокотник кресла, приготовившись к похолоданию после заката. Затем потряс бутылку мартини и лил его в стакан тонкой струйкой, пока не начало переливаться через край. Евровидение чрезвычайно осторожно поднял стакан и, вытянув губы, отпил лишнее, прежде чем поставить его на столик. На меня успокаивающе подействовало то, как он точно и деловито раскладывает вокруг себя вещи, создавая собственный домик внутри шестифутового радиуса.

– Эх, если бы я только мог, как в былые времена, чокнуться с вами! – вздохнул Евровидение. – Считайте, что я пью за всех нас, рассказчиков и слушателей!

Он поднял стакан, и все собравшиеся последовали его примеру.

На крышу подтягивалось все больше людей. Сегодня пришло довольно много тех, кого я не узнала из своих прошлых записей, в чьих квартирах я еще не бывала и кого не встречала в коридорах. Похоже, по зданию расползалась молва про наши посиделки с историями. Народ расставлял стулья полукругом, как можно дальше друг от друга. Людям безумно хотелось вырваться из душных квартир и по возможности пообщаться – если хватало смелости. Я вдруг осознала, что сама уже больше двух недель не покидаю пределы здания. Интересно, хоть кто-то из жильцов выходил наружу?

Сегодня я налила в термос «Сингапурский слинг», смешанный из того, что удалось набрать в радужном шкафчике. Мне хотелось чего-то сладкого, тропического, со вкусом путешествия в далекие страны, и чтобы чемоданы из кожи аллигатора с наклейками круизных кораблей; старые гостиницы с верандами и вентиляторами на потолке, с официантами в белых перчатках. Ха! Кем это я себя возомнила?

Кислятина села на обычное место рядом с Евровидением, притащив бутылку вина, бокал и столик; Хелло-Китти устроилась в своем кресле-пещере; Дама с кольцами куталась в леопардовый платок; Уитни сидела на уродливом стуле в стиле баухаус; Вурли – на банкетке, которую таскал туда-сюда каждый вечер; Флорида тонула в золотистой шали, и так далее.

– Приветствую всех! – С этими словами Евровидение встал и поправил галстук-бабочку, затем посмотрел на часы. – Тридцать секунд до начала шоу.

Ровно в семь мы изо всех сил захлопали, заорали, и впервые я услышала, как где-то внизу на полную громкость врубили «Нью-Йорк, Нью-Йорк» в исполнении Синатры. Как обычно, шум и гам постепенно и как-то печально утихли, словно волна откатилась с пляжа обратно в море.

Выполнив свои обязанности управдома, я записала сегодняшнюю статистику: в штате Нью-Йорк положительный результат теста на ковид-19 получили 122 031 человек (по сравнению с 113 704 – на субботу), и общее число заболевших в штатах Нью-Йорк, Нью-Джерси и Пенсильвания достигло 161 431, умерло 4159 человек – по сравнению с 3565 по состоянию на субботу. Как обычно, я положила «Библию» рядом с собой, небрежно прикрыв ее одеялом.

– Это же исковерканная цитата из стихотворения Уистена Одена, – задумчиво проговорил Рэмбоз, разглядывая граффити. – Должно звучать как «Мысли о его собственной смерти подобны отдаленным раскатам грома на пикнике».

– Отдаленным? – спросила Мэн. – Какое там! Мы уже в эпицентре бури.

– Да уж, и она из нас отбивную делает! – согласился Дэрроу.

– Мы все попали в мясорубку, – заметил Евровидение, демонстративно потягивая мартини. – Или, точнее, мы жертвы среди мирного населения на войне.

– По крайней мере, мы живы, – отозвалась Дама с кольцами. – Пока.

– Сдается мне, рано или поздно чума доберется и до нас, – заявила Флорида. – Проникнет в здание, заразит воздух, и нас всех отвезут в Пресвитерианскую больницу на «скорых» с завывающими сиренами. Вот уж куда я не хотела бы снова попасть!

– Давайте признаем, что в этом здании мы все неплохо соблюдаем карантин, – вмешалась Мэн. – Никто не заходит и не выходит. Даже я.

Я попыталась поймать ее взгляд. Интересно, удалось ли дозвониться, как она обещала? Однако она не смотрела в мою сторону, и я решила подойти к ней после посиделок: не хотелось посвящать остальных в мои личные дела.

– Скоро все закончится, – заверил Евровидение с натужной жизнерадостностью. – Нужно лишь немного продержаться. Мы достигли прогресса в борьбе с вирусом.

– Прогресса? – проворчал Рэмбоз. – В самом деле? Вы это называете прогрессом? Что за дурацкое слово! По факту прогресс – это всего лишь выдумка, которой каждое поколение оправдывает текущие невежество, страх и предрассудки.

– Хуже того, мы откатываемся назад! – поддержала Кислятина. – Вы только посмотрите на расистов MAGA![59] Повыползали, как тараканы в темноте, после того как Рыжий Клоун выключил в Америке свет!

– В каждую эпоху на сотню глупых и невежественных приходится лишь один просвещенный и образованный, – заметил Рэмбоз. – И ради поддержания этого соотношения изобрели идеальную экономическую систему под названием «капитализм».

Тоже мне, коммунист нашелся, обхохочешься! Да он понятия не имеет, что такое коммунизм на самом деле. Отец неистово ненавидел коммунистов и в детстве много рассказывал мне про их жестокость.

– Да ладно, все не так уж плохо, – вмешался Евровидение. – Кое-что меняется к лучшему. Я бы не хотел вернуться в пятидесятые. Вы только вспомните, как в те времена обращались с такими, как я.

– То есть так же, как по-прежнему обращаются с другими, – вставила Кислятина.

– Я тоже думаю, что мы продвинулись вперед, – сказал Дэрроу. – Содомитов уже не сжигают на костре, а черных рабов освободили.

– Нет, нет и еще раз нет! – Рэмбоз потряс головой так, что его седые волосы встопорщились нимбом. – В наши дни мы по-прежнему столь же невежественны, как во времена, когда голыми обезьянами лазили по деревьям, поедая змей и кузнечиков. И останемся такими же жестокими и тупыми, когда будем жить в городе из хрустальных башен на альфе Центавра. Все тот же отвратительный, презренный человеческий род.

– О, среди нас есть отъявленный циник! – Евровидение не сумел сдержать прорезавшееся в голосе раздражение. – Ну что ж, давайте начинать?

– Какая жалость! Некоторые настолько погрязли в страхах, что не способны оценить прекрасное в человечестве, – не унималась Дама с кольцами.

Рэмбоз продолжал трясти головой.

«Он питается своими сожалениями», – написал про Рэмбоза Уилбур, и я начинала понимать почему.

– Да хватит вам болтать! – не выдержав, рявкнул Евровидение. – Кто расскажет историю?

– Именно это я и собирался сделать! Мне есть что рассказать, – невозмутимо заявил Рэмбоз. – Про Вьетнам. Про то, как радикально изменилось мое сознание. И как я стал журналистом.

– Радикально изменилось сознание? – В голосе Поэта послышались явные нотки опасения, а некоторые из присутствующих закатили глаза.

– А давайте! – согласился Евровидение.

* * *

– Мне было одиннадцать, когда мать увидела рекламный листок с объявлением, что «Уэллсли ньюз» набирает разносчиков газет, и стала говорить: мол, пора бы тебе стать полезным членом общества, а не болтаться без дела. Она не давала мне покоя, и в конце концов как-то после школы я пошел в офис «Уэллсли ньюз» – в похожее на сарай здание позади автосервиса. Я постучал, и в ответ раздалось рычание – громкий голос с сильным бостонским акцентом, – которое я принял за приглашение войти. За металлическим столом сидел огромный толстый мужик, одетый в слишком маленькую футболку, из-под которой выпирало волосатое брюхо. В нос ударило вонью.

«Ну?»

«Я слышал, вам нужны разносчики газет», – сказал я. «Ты где живешь?» Он кивнул на огромную карту Уэллсли с каждой улицей и каждым домом, покрывавшую всю заднюю стену сарая.

«На Вейн-стрит, десять».

«Да не болтай, черт возьми, а покажи на карте!»

Я показал.

«Велик есть?»

«Да, сэр».

«Заполни заявление. Начнешь с понедельника».

«Э-э-э… А сколько я буду получать?»

«Пятьдесят центов в день, шесть дней в неделю. В воскресенье выходной. Квитки будешь приносить сюда по субботам, с двенадцати до двух, чтобы получить свои три бакса. В полшестого утра мы будем доставлять к твоему дому пачку газет, ты должен их развезти до половины седьмого. Впихни газету за москитную сетку или оставь на крыльце, но не бросай на газон! Понятно? Бросать нельзя!»

«Ясно, сэр, бросать нельзя».

Он пролистал засаленную папку и сверился с картой Уэллсли, мусоля страницы и бормоча себе под нос; потыкал грязным пальцем туда-сюда, набросал список и снова сверился с картой.

«Будешь доставлять пятнадцать газет „Глоуб“ и одну „Нью-Йорк таймс“. Одна „Глоуб“ для вашего дома. Вот остальные адреса. Пусть мать провезет тебя на машине, чтобы ты сообразил, как лучше составить маршрут».

«Хорошо, сэр».

«А теперь смотри, как нужно сворачивать газету». Толстяк взял замызганный демонстрационный экземпляр и показал, как его складывать: «Вот так». Потом сунул руку под стол, вытащил белую холщовую сумку с выполненной готическим шрифтом надписью «Бостон глоуб» и шлепнул ее на стол: «Держи».

Я с восторгом взял ее и повернулся к дверям.

«И чтобы никаких жалоб! – рявкнул он мне вслед. – Если бросишь газету на лужайку, на тебя нажалуются. Если газета промокнет, опять нажалуются. Если поздно принесешь, тоже нажалуются. А когда на тебя жалуются, ты получаешь розовый квиток. Три розовых квитка – и ты уволен. Все ясно?»

Я вышел из офиса с сумкой, перекинул ее через плечо и направился домой. Сумка выглядела стильно. Это вам не какая-то дурацкая «Уэллсли таунсмэн», это аж «Бостон глоуб»!

Мне не терпелось похвастаться, и я позвонил своему другу Чипу. Я до сих пор помню, как меня обидела его реакция. «Ой, пожалеешь, – покачал он головой, осуждая мой безумный поступок. – Ты будешь мокнуть под дождем, тебя будет засыпать снегом, за тобой будут гоняться все собаки. Они просто спят и видят, как бы вонзить клыки в твою задницу».

В понедельник я встал очень рано, еще до рассвета. Ух, ну и денек! С первыми лучами солнца на крыльцо с глухим стуком шлепнулся сверток, и рассыльный уехал, взвизгнув шинами. Я раскрыл пачку газет – еще теплых после печатного пресса, с запахом бумаги и краски, – особым образом свернул каждую и аккуратно сложил в сумку. С сумкой на плече я выкатил из сарая велосипед, загодя смазанный, проверенный и накачанный, и, едва побледнело небо над вязами, отправился в путь.

Утро выдалось прохладное, и я проехал по своему маршруту за сорок минут. Когда вернулся, в доме все еще спали. Из любопытства я взглянул на нашу газету, и мое внимание привлек заголовок: «СЕНАТОР МЁРФИ ЕДВА СПАССЯ ОТ БОМБЫ».

«Повсюду кровь, кровь капает со стен и течет на улицу…» – так начиналась статья, блестяще описывавшая взрыв бомбы террористом в стране под названием Вьетнам. Американского сенатора чуть не разорвало на куски. Разумеется, я слышал про Вьетнам и знал, что там идет какая-то война, но сознанию одиннадцатилетнего мальчика она представлялась далекой и смутной. В конце 1967 года в Уэллсли война воспринималась как фоновый шум, как нечто весьма отдаленное, – воевал в ней кто-то другой. Никто из наших знакомых точно не принимал в ней участия. Однако капающая со стен кровь показалась мне вовсе не далекой и смутной, и статью я прочитал с нездоровым любопытством. Затем открыл спортивный раздел: «Ред сокс» заняли первое место.

Голос Рэмбоза задрожал от эмоций.

– Тогда как раз начинался сезон «недостижимой мечты». Казалось, что «Ред сокс» на пути к вымпелу Американской лиги – впервые с 1946 года. Вы не представляете, насколько это было важно для одиннадцатилетнего мальчишки.

Став уважаемым разносчиком «Бостон глоуб» в нашем районе, я начал проявлять интерес к новостям как к своей собственности. Каждое утро, завершив доставку, я просматривал газету и читал про войну во Вьетнаме и про «Ред сокс». Каждую субботу я ездил на велосипеде в «Уэллсли ньюз», отдавал толстяку шесть квитков и получал от него три доллара, которые клал в жестянку, спрятанную в тайнике за стенной панелью в моей комнате. Я понятия не имел, зачем мне деньги, ведь родители покупали мне все, что я просил. Я просто хотел денег – да побольше! Из меня растили справного маленького капиталиста.

Однако Чип оказался прав: за мной действительно гонялись собаки. Каждое утро на середине маршрута злобный терьер бросался с крыльца и гнался за моим велосипедом. Его хозяйка, старушка, стояла на крыльце, ругая пса слабым голосом и выкрикивая неискренние извинения, пока мерзкая шавка бежала рядом, прыгала и пыталась укусить сумку. Иногда псу удавалось в нее вцепиться и повиснуть на крепко стиснутых челюстях, болтаясь туда-сюда, как маятник, пока я отчаянно крутил педали и пытался его стряхнуть.

Каждый день в газете публиковали хронику победного продвижения команды «Ред сокс», которая, игра за игрой, все приближалась к «недостижимой мечте», и каждый день выходили репортажи о нелепой, жестокой и бессмысленной войне во Вьетнаме – со списками убитых американцев, историями про уличные протесты и ковровые бомбардировки, наступления и контрнаступления, перечнем взятых высот – и потерянных. И все это в одной куче с новостями о том, как Яз сделал очередной хоум-ран и Лонборг кинул ноу-хиттер, – и тут же фотографии падающих бомб; деревень, сожженных напалмом; испуганных мальчишек, лежащих на носилках и замотанных в окровавленные бинты; солдат, скученных в окопах посреди джунглей, в грязи по колено; политиков, орущих и тыкающих пальцами в воздух. Подобно многим газетам того времени, как некоторые из вас наверняка помнят, «Глоуб» живописала войну очень ярко и во всех подробностях.

И ни разу, ни в одной из статей, я не смог найти объяснение, ради чего мы воевали. Даже родители затруднялись объяснить, рассказывая про теорию домино и прочие глупости. На нас напали? Есть причина для войны? Кто такие вьетконговцы и почему мы их убиваем? И где вообще находится Вьетнам? Раньше война шла как будто на другой планете, но вдруг оказалась в нашей гостиной: каждое утро от теплых, пахнущих типографской краской страниц «Бостон глоуб» веяло смертью. Неделя за неделей военные заголовки перемежались отчетами о победах на пути к «недостижимой мечте», и в моем сознании эти две темы намертво связались друг с другом. С «Ред сокс» все было просто и понятно: это путешествие американского героя, и у него были начало, середина и конец. А также четкая мораль. И действие происходило в упорядоченной вселенной, по определенным законам. Такая история была вполне доступна моему детскому разумению. Вьетнам же был полной противоположностью, отличался от всего, чему меня учили, и все сводилось к бесполезному перемещению войск по опасной местности и огромным потерям в результате. История с «Ред сокс» оказалась несколько подпорчена в конце, когда они проиграли Мировую серию, но, по крайней мере, такой проигрыш я мог понять, даже если не мог с ним смириться. А во Вьетнаме мы побеждаем или проигрываем? Ничего не поймешь.

В конце октября я прочитал заголовок, который меня окончательно добил: «СВЯЩЕННИК И ЕЩЕ ДВОЕ ЛЬЮТ СОБСТВЕННУЮ КРОВЬ НА ПОВЕСТКИ». Прямо на первой полосе напечатали фотографию католического священника, отца Филипа Берригана[60], выливающего кровь из пластиковой бутылки в открытый картотечный шкаф – с таким же невозмутимым видом, с каким Джулия Чайлд в своей кулинарной телепередаче льет молоко в миску с мукой, чтобы приготовить пирог. Как говорилось в статье, «до и после того, как вылить кровь из пластиковых бутылочек, они раздали заранее подготовленное заявление, в котором поясняли, что таким образом протестуют против „достойного сожаления бессмысленного кровопролития американских и вьетнамских солдат за десять тысяч миль отсюда. Мы добровольно проливаем свою кровь в надежде, что это станет актом жертвоприношения и изменит ситуацию к лучшему“».

У меня в голове не укладывалось. Свою собственную кровь! Как он сумел выпустить ее из вен и остаться в живых? Да не кто-нибудь, а священник! Я был глубоко потрясен. А вдруг стоящие во главе взрослые понятия не имеют, что творят? Подростков ненамного старше меня разрывает на куски в джунглях где-то на другом конце света – и никто не может ответить, ради чего.

Месяц за месяцем война и хаос только усугублялись. Протесты становились все яростнее, и страна трещала по швам. В январе 1968 года началось Тетское наступление; в марте случилась резня в деревне Милай; в апреле убили Мартина Лютера Кинга; в мае две тысячи американских парней погибли – самые большие потери за всю войну; в июне убили Роберта Кеннеди; в августе во время съезда Демократической партии в Чикаго произошел полицейский погром. Я пребывал в ужасе и смятении, а мои друзья словно ни о чем и не подозревали, занимались своими обычными делами как ни в чем не бывало. Я чувствовал себя изолированным и даже отчужденным.

В 1968-м я повзрослел. Тот год оставил отпечаток на моем поколении. В детстве кажется, будто ты в начале пути к «недостижимой мечте» – свеженькой, чудесной и многообещающей. А вырастая, ты понимаешь, что это все фигня. Наше поколение очнулось от детства плывущим в лодке по штормовым морям; дрейфующим по воле волн, растерянными и без карты – под управлением психов и сволочей.

* * *

Рэмбоз замолчал, достал из кармана платок и вытер лицо, затем рот.

– И с тех пор ничего не изменилось. Посмотрите, что творится. Посмотрите на наших лидеров. «Эпидемия заканчивается!» – хрипло прокаркал он, подражая президенту. – Нас ждет великая победа!

– Хм, спасибо за рассказ, – произнес Евровидение. – К сожалению, я болею за «Нью-Йорк янкиз». Тем не менее благодарю вас за напоминание, каким бессмысленным и сложным может быть мир.

Я видела, что неисправимого оптимиста Евровидение эта история потрясла, но он скрывает чувства, отпуская замечания в стиле клуба любителей чтения.

– За «Янкиз» болеете? – вздернул брови Рэмбоз. – Мне вас искренне жаль.

Евровидение ответил ему улыбкой, но тут в разговор врезался мощный голос, которого я раньше не слышала:

– Да, я понимаю ваш рассказ про ужасы войны, но вы-то жили в обеспеченном районе и разносили газеты, а кое-кто через войну прошел.

– Кто вы? – спросил Евровидение, вглядываясь в темноту за пределами освещенного свечами круга. – Мы вас не видим.

Между Дамой с кольцами и Дэрроу появился здоровенный мужик со слишком маленьким стулом в руке – Черная Борода из 3Е. Он поставил стул сиденьем назад, примостился на нем, и окружающие слегка отодвинулись, чтобы сохранять безопасное расстояние.

– А теперь? Меня видно и слышно? – насмешливо поинтересовался он.

Еще как видно и слышно! Он выглядел лет на сорок. Бритая голова, короткая черная бородка, лицо изборождено настолько глубокими морщинами, что будто вырезано из дерева.

– У меня есть история про войну и секс – про две самые бестолковые и разрушительные вещи, которыми занимаются люди, – объявил Черная Борода.

Помолчав и не услышав возражений, он приступил к рассказу.

* * *

– Будь то Трамп и Сторми Дэниелс или Джефф Безос с фотками члена, секс – это заклятый враг здравого смысла. Отец однажды сказал мне: «Некоторые мужики прыгнут со скалы, если будут думать, что приземлятся на того, кого надо». Приведу вам примерчик. В 2004-м меня отправили в Ирак. В свои двадцать я был готов поучиться и, надо сказать, таки получил пару уроков. Там тогда был настоящий Дикий Запад. Все иракцы нас ненавидели – кто-то больше, кто-то меньше, – ты никогда не знал, кто твой враг: может, безусый юнец, а может, бабуля в парандже.

В таких местах многие темы предпочитают не затрагивать в разговоре – например, тот факт, что нет никаких «дружественных» иракцев, или кому вчера оторвало ногу, или как в Вашингтоне ни черта не знают, что здесь творится на самом деле. Когда мы все собирались, холостяки только и говорили про секс: как им его не хватает и как им заниматься – обычная солдатская болтовня. Не всем она нравилась. Многие женатые и верующие парни старались не обращать внимания – и молодцы, я считаю, да и начальство дало понять, что подобные разговорчики следует прекращать в присутствии военнослужащих женского пола. Однако холостяки в своей компании продолжали ныть, строить планы и плести интриги. Похоже, война, на которой никто не знал, где передовая, и можно было подорваться на самодельной бомбе прямо посреди военной базы, у некоторых усиливала аппетиты: даже лечь спать в неудачный день могло быть опасно.

В наш взвод назначили нового командира. По сравнению с некоторыми мудаками, попадающимися в армии, этот лейтенант был неплох, но уж слишком лощеный, чтобы понравиться. Он только-только окончил военную академию Уэст-Пойнт, и все его знания были чисто из книжек. Его временно отправили на передовую с целью записать в резюме боевой опыт, прежде чем отослать в «зеленую зону», где он отсидится штабной крысой у какого-нибудь полковника до конца войны.

Примерно через месяц лейтенантик начал наведываться в казармы рядовых. У него явно было что-то на уме, и наконец с его языка сорвалось: «А где тут можно удовлетворение получить?» Я промолчал, остальные тоже, но, когда он повторил вопрос, один парень, фермер из Айдахо по имени Мэллори, любитель пошутить, показал на козью ферму справа от базы. Тот глянул на него, как на психа, но Мэллори продолжал кивать, и обозленный лейтенантик ушел.

Минула неделя или около того, и вот сидим мы однажды режемся в карты, и тут в палатку вваливается разъяренный лейтенант в поисках Мэллори. На голове у него здоровенная шишка с потеками крови. «Что случилось?» – спрашивает Мэллори. «Меня лягнула долбаная коза – вот что случилось! Повезло, что не насмерть!» – ответил лейтенант.

Удержаться было невозможно, все ржали как кони, катаясь от смеха. В конце концов один шутник, повернувшись спиной, выдавил сквозь хохот: «До или после того, как вы ее трахнули, сэр?»

Давненько мы так не смеялись, даже лейтенант улыбнулся. Мэллори начал заикаться, и капрал по имени Джонас, видя, что ничем хорошим это не кончится, наконец обхватил лейтенанта за плечи и сказал: «Не козы, сэр. Пойдите к дому фермера и узнайте, не хочет ли кто-то из его четырех дочек немного подзаработать».

«Черт возьми, Мэллори, мог бы и нормально объяснить!» – раздраженно бросил лейтенант.

«Да, сэр!» – отозвался Мэллори.

И вот всего через несколько дней, посреди ночи, кто-то сказал, что прилетает вертушка для эвакуации раненого, а когда она приземлилась, к ней потащили носилки – и я разглядел на них того идиота-лейтенанта! Он таки пошел и постучал в дверь дома фермера. Они что-то сказали друг другу, и хотя каждый говорил на своем языке, фермер понял суть дела, взял ружье и велел лейтенанту проваливать. Но тот был молод и глуп. Не знаю уж, с кем он поделился, но, по слухам, у него зудело так, что он поверил бы во что угодно, и кто-то убедил его попробовать еще разок, ведь обычно дверь открывает одна из дочек. Тогда лейтенант пошел обратно и получил пулю в брюхо. Когда вертолет взлетел, мы понятия не имели, выживет ли он.

Ну а потом начальству пришлось вмешаться, ведь нельзя же позволить иракскому фермеру стрелять в американского офицера. Один из сержантов, решив, что дело заходит слишком далеко, пошел и рассказал, как оно было на самом деле. Оказалось, что дядя лейтенантика – генерал-полковник в Пентагоне, и никто не собирался докладывать наверх, что этого летеху пристрелили за поиски любви не в том месте.

Доложили, что «Аль-Каида» в Ираке установила западню на периметре базы, и лейтенанта подстрелили чертовы террористы, когда он возглавлял патруль. Бедолаге-фермеру хватило ума сбежать до того, как к нему пришли из военной разведки, но одному Богу известно, увидел ли он снова свою ферму, семью или хотя бы коз. Капрала Джонаса разжаловали обратно в рядовые, и никто не знал, в зубы к каким чертям упекли Мэллори.

Лейтенант, провалявшись пару месяцев в госпитале, вышел оттуда с «Пурпурным сердцем»[61], калоприемником и еще какой-то медалькой. Его отправили служить обратно в Штаты и к тому же героем сделали. Теперь-то он небось до генерала дослужился, но точно не знаю. Только через год рядовые стали рассказывать эту историю – и то если рядом не было офицеров, и всегда с одной и той же моралью: здесь такие же люди, как и везде. Не важно, в Багдаде или в Париже, в Арканзасе или в чертовом Беверли-Хиллз, скажите мне, есть ли такое место, где можно заявиться к дверям дома, предложить отцу двадцать баксов за возможность трахнуть его дочку и не получить в ответ пулю?

* * *

– Так не бывает! – заявил Евровидение с мокрыми от смеха глазами. – Это чисто городская легенда! Коза лягнула, ой не могу!

– После Ирака я сам не свой, – продолжал рассказ Черная Борода. – А ведь меня даже не ранило. Просто сама ситуация напрягает, когда не знаешь, кто враг, в какой куче мусора спрятана бомба, и тебя ненавидят все вокруг. Стоит выехать за забор базы на чудовищных бронемашинах, как вся детвора в деревне выстраивается вдоль дороги и бросает в тебя камни. Дети, искалеченные войной, которая должна была их спасти. Мы должны были их спасти. Когда видишь такое, трудно не сойти с ума.

– Война – это помесь жестокости с фарсом, – бросила Кислятина. – Те, кто остается дома, тоже страдают от нее: дети, жены, бабушки-дедушки, друзья – все страдают.

Мне показалось, у нее явно имелись личные причины ненавидеть войну.

– Не знаешь, где прячется смертельно опасный враг, – очень похоже на то, что сейчас происходит, – задумчиво пробормотала Мозгоправша. – Неопределенность, постоянное ощущение опасности отовсюду, хотя вирус и не ходит с автоматом. Для очень многих дело кончится длительной травмой.

– Неплохо для вашего бизнеса, – нервно усмехнулся Евровидение.

Мозгоправша косо глянула на него, и он неловко кашлянул в качестве извинения.

– А если серьезно, я вспомнил одну историю про травму, – произнес он. – Я слышал ее очень давно, но она до сих пор не выходит у меня из головы и сегодня кажется весьма подходящей к случаю. Рассказать?

– Не хватит ли на сегодня травм и войн? – отозвалась Флорида. – Как насчет чего-нибудь приятного и воодушевляющего – для разнообразия?

– Я вас умоляю! – повернулась к ней Кислятина. – Приятного? Нет ничего приятного. И черт с ним! Реальная жизнь в основном состоит из травм и шока – так что да, давайте послушаем еще одну мерзкую историю.

В полной тишине все ждали, когда Флорида взорвется: будто кто-то поджег фитиль бомбы, и мы все наблюдали, как он прогорает.

Флорида, застыв от злости, медленно повернулась к Кислятине:

– О, вам не нравятся приятные истории? Думаете, нам тут нужно еще больше жестокости, ненависти и расизма? – Она принялась нарочито медленно собирать вещи. – Отлично. Можете сидеть тут и изливать в мир страдания. А с меня хватит. Всем спасибо, но меня посиделки на крыше уже достали!

– Погодите! – вмешался Евровидение после секундного шока. – Вы не можете уйти!

– Это еще почему?

– Вероятно, с парочкой историй мы действительно перегнули палку, так ведь мы готовы исправиться. Давайте уважительнее относиться друг к другу. – Евровидение оглянулся с испуганным видом (несмотря на замашки конферансье, он, очевидно, переживал за созданное нами на крыше содружество) и повернулся к Кислятине. – Дженнифер, вам не кажется, что ваши слова несколько выходят за рамки вежливости? Не будем портить то хорошее, что у нас завязалось.

Он снова играл роль лидера бойскаутов. Сначала Кислятина, скрестив руки на груди, ему не ответила, но после паузы отозвалась:

– Без обид.

– Прекрасно! – обрадовался Евровидение. – Ну вот вам и извинение.

Флорида по-прежнему собирала вещи.

– Мы потеряшки, – вмешалась Дама с кольцами. – Кучка незнакомцев, выброшенная на берег после крушения мира. И мы застряли на необитаемом острове в компании друг друга, нравится нам это или нет. «Прости всем всё», – часто говорила мне мама. Пожалуйста, останьтесь с нами.

Флориду уговоры не растрогали. Через мгновение, собрав все свои вещи, она исчезла в разбитом дверном проеме.

После неловкого молчания Евровидение принялся рассказывать – громким и напряженным голосом.

* * *

– После окончания школы я подружился с молодой парой, которая незадолго до того завела ручного кролика. Под «молодой» я подразумеваю, что они только окончили колледж, а именно Гарвард. Во время учебы она работала штатным корреспондентом студенческой газеты и получила задание написать рецензию на студенческую постановку пьесы Шекспира, в которой он играл главную роль. Она смотрела пьесу, делала заметки – и в итоге ей не понравилось. Рецензия вышла разгромная, она назвала его игру вычурной и слащавой. Он обиделся. Как-то днем он заявился в редакцию, нашел ее за чашкой чая и объяснил, почему сыграл роль именно так. Она невозмутимо велела ему выбросить это из головы: в конце концов, речь всего лишь о рецензии на дурацкую пьеску, в жизни хватает куда более важных вещей. Он пригласил ее поужинать, но она отказалась. Он настаивал и, я так понимаю, надоел ей, поэтому в итоге она согласилась – лишь бы отвязался. Три года спустя они стояли на улице возле правительственного здания в Айова-Сити, пытаясь найти двух незнакомцев, кто согласился бы стать свидетелями на их свадьбе. Вроде ничего сложного, но, должно быть, жители Айовы весьма серьезно воспринимают обязанности свидетелей, никто не соглашался, и тогда нашей парочке пришлось пилить три часа в Иллинойс, где, уж не знаю, по какой причине, бракосочетание свидетелей не требует.

Впрочем, суть сей истории не в свидетелях, настойчивости, браке или юношеской любви. Речь о травме, но до нее мы пока не добрались. Помните, я упоминал про кролика? Моя подруга и ее муж любили животных. У них уже была кошка. Кошка и кролик мирно уживались друг с другом, поэтому молодые решили завести еще одного кролика. Они подумали, что проблем не будет. А может, и вовсе о возможных проблемах не задумывались.

И тут все пошло наперекосяк. Подруга принесла новенького домой и запустила в клетку к первому кролику, где они должны были жить вместе; поставила им миску со свежей морковкой и салатом. Кролики не стали есть, они принялись драться. Визжали весь день и всю ночь, пытаясь поцарапать друг друга. Через несколько дней, после вечернего семинара, подруга пошла с нами выпить и рассказала, что у нее просто голова кругом. Они с мужем не могут спать от страха, что кролики поубивают друг друга, а как теперь быть, не знают.

Мы тоже не знали, что ей сказать. Кто-то посоветовал не усугублять ситуацию и отдать новенького в добрые руки. Кто-то предложил оставить обоих, но рассадить по разным клеткам. Кто-то предположил, что кроликам нужны отдельные миски для еды и воды. Нет, возразили ему, нужно отвезти их в поле и выпустить. Они же кролики, наконец! Как видите, ничего путного мы придумать не смогли.

Прошла неделя. Мы снова, по обыкновению, собрались выпить после семинара, и подруга рассказала, что, перерыв Интернет, отыскала контакты женщины, живущей в тридцати милях и занимающейся поведенческой терапией кроликов. Она берет двести долларов вперед, и, по словам подруги, у нее на сайте несколько отзывов клиентов. Возможно, во мне заговорила натура ньюйоркца, который научился не доверять никому, кто обещает чудесные исцеления, но меня потрясло, что двое выпускников Гарварда, специалистов по английской филологии, наверняка читавших Чосера, вот-вот попадутся на удочку какой-то шарлатанки – заклинателя кроликов. В душе я возмутился, но ничего не сказал: на мой взгляд, взрослый человек свободен тратить свои деньги как угодно, тут лучше обойтись без непрошеных советов. Если моя подруга и ее муж желают выбросить двести баксов на терапевта для кроликов, какое я имею право им мешать?

На следующей неделе мы с нетерпением ожидали продолжения саги с кроликами. Заклинательница велела предпринять следующее: во-первых, купить картонную коробку и проделать в стенке небольшие отверстия – чтобы кролики могли дышать, но не могли через них выбраться; положить в коробку полотенце (на случай, если описаются); затем поместить кроликов в коробку, закрыть ее, аккуратно перевернуть несколько раз и поставить на заднее сиденье машины; и наконец, поездить кругами в окрестностях дома примерно час или пока не надоест, временами останавливаясь и осторожно переворачивая коробку на другую сторону. Вернувшись домой и открыв коробку, они должны были увидеть, что кролики успокоились и прекрасно ладят друг с другом.

По словам подруги, согласно теории, кролики сплотятся после пережитой вместе травмы и проживут остаток лет в мире и согласии.

«Ну и как, сработало?» – поинтересовались мы.

«Да, – ответила подруга. – Кролики привязались друг к другу».

Вот уж не думал, что мне когда-либо еще придется иметь дело с тонкостями кроличьей привязанности после совместно пережитой травмы. Честно говоря, я и думать забыл про тот случай, пока, примерно через год, другой друг не позвонил мне из Чикаго, где жил вместе с партнером и их ручным кроликом.

«Мы взяли еще одного кролика, – сообщил он. – И Лиам категорически против».

Лиамом они назвали первого кролика: мой друг из тех, кто дает домашним животным человеческие имена.

«О черт! – ответил я. – Надо полагать, они пытаются поубивать друг друга».

Мой друг, доведенный до белого каления, поинтересовался, откуда мне это известно.

«Лиам никогда так себя не вел! Я не ожидал ничего подобного!»

«Слушай внимательно». И я в точности рассказал, что следует сделать.

Звучало безумно, но ему требовались только коробка, полотенце (по большому счету, можно и без него обойтись) и машина.

«У нас нет машины! Мы в Чикаго живем, везде на великах ездим».

Я объяснил, что без машины ничего не получится, поэтому придется ему попросить кого-то из друзей или взять машину напрокат на один день.

Он вздохнул – явно без особого энтузиазма.

«Поверь, это способ расположить их друг к другу. Ты нанесешь кроликам травму».

«Травму?»

«Просто доверься мне!» И я выдал ему все подробности теории, словно сам был крутым дипломированным специалистом по поведенческой терапии кроликов.

Через несколько дней я получил от него эсэмэску: «СПАСИБО!» Мой друг и его партнер выполнили мои указания, не отклоняясь ни на миллиметр. И способ сработал – еще бы ему не сработать! Они просто прыгали от счастья. По их словам, кролики теперь обожали друг друга и лишь время от времени безобразничали, поедая комнатные растения, которые пришлось переставить на столы. Однако, напомнили мне друзья, у кроликов это территориальное.

«Я все думал про травму», – сказал мне друг по телефону.

«У людей или у кроликов?» – уточнил я.

«Нет, про обычную травму. Про общую».

«Ну ты философ!»

«А ты знаешь, что люди, испытавшие совместную травму, например выжившие в пожаре или при крушении самолета и еще что-то типа падения в лифте, время от времени собираются вместе – может быть, раз в год, вроде как годовщину отмечают?»

Я не знал.

«Ну вот, все именно так».

Я ему поверил, и сейчас расскажу, в чем суть истории. Чтобы понять моего друга и его интерес к травме, нужно знать, как мы с ним познакомились и почему он уехал.

Познакомились мы в Барселоне за шесть лет до тех событий – два американца, жившие за границей и преподававшие английский язык после получения диплома. В те годы мы прожигали жизнь бесцельно и без всяких ограничений: вечеринки на пляже, вечеринки на крышах, у кого-то дома и так далее. Он был тот еще ловелас. Думаю, переспал если не со всеми, то с большинством американок среди наших знакомых преподавателей английского.

Примерно полгода спустя после нашего знакомства он признался мне, что не уверен в своей сексуальной ориентации, и спросил, не могу ли я взять его в бар для геев. Я, разумеется, согласился и отвел его на одну из самых крупных дискотек, где он чем-то закинулся в туалете, но это уже другая история для другого раза. Через несколько месяцев до меня дошел слух, что мой товарищ уехал из Барселоны, не попрощавшись. Он удалил все свои профили в соцсетях, и мне было грустно потерять друга. Я не знал, получу ли от него когда-нибудь весточку.

Спустя пару лет, когда я вернулся в США для учебы в магистратуре, он нашел мои контакты и написал, что теперь живет в Чикаго вместе с мужчиной, с которым они заключили брак. Я порадовался за него, и, конечно же, мне стало любопытно, почему он уехал из Барселоны, не сказав мне ни слова. Он ответил, что все слишком печально, но после нескольких попыток я все-таки убедил его рассказать, что именно произошло.

В то время он переехал в другую квартиру, где жил и сам домовладелец, которому также принадлежал магазинчик на первом этаже. У домовладельца была молоденькая любовница: как он объяснил, его жена съехала, скатилась в проституцию и наркотики, а он не собирался делить с ней подобный образ жизни.

Однажды вечером моему другу понадобилось задать владельцу квартиры какой-то вопрос. Он подошел к приоткрытой двери его спальни и постучал. Дверь распахнулась, и он увидел любовницу вместе с хозяином в весьма недвусмысленной позе. Девушка плакала, и мой друг решил, будто хозяин над ней издевается. Он сильно переживал, что подобное происходит в доме, где он живет, и задался целью как-то помочь, но не знал, как именно. В растерянности он написал своему бывшему профессору по психологии, которая всю жизнь занималась изучением влияния травмы на человеческую душу.

Профессор проявила понимание и сочувствие, но объяснила, что, по факту, в данной ситуации придется выбирать между двумя плохими вариантами: либо девушка живет с хозяином, либо уходит от него, теряя жилье и стабильное положение. Если она уйдет, не имея возможности содержать себя самостоятельно, то с большой вероятностью попадет в сети работорговцев, подвергнется еще худшим издевательствам и в конце концов скатится в проституцию и наркоманию. Если же останется с мучителем, то, возможно, сумеет отложить немного денег и со временем найдет какой-то выход.

«Я ничего не мог поделать!» – посетовал мой друг.

Он верил, что профессор была права, и, выбирая из двух зол, девушка получит больше шансов сбежать, если останется со своим мучителем, который обеспечивает ей приют. Я видел, как сильно мой друг переживает из-за происходящего, но в то время и понятия не имел, с какими ужасами ему пришлось столкнуться.

Указав на весьма неприятную правду, профессор также бросила ему спасательный круг – пригласила в Чикаго в качестве своего ассистента. Ей требовался помощник, который занимался бы сбором данных, опрашивая женщин в Маунт-Гринвуд об их опыте домашнего насилия в зажиточном районе. Мой друг покинул Барселону, не задумавшись ни на секунду, и во время работы в Маунт-Гринвуд познакомился с мужчиной, который позже стал его мужем.

Как ни странно, нет худа без добра, и в этой мрачной истории есть и нечто положительное: благодаря травме появляется возможность новой связи. Может быть, моему другу просто повезло, и звезды так сошлись, что он смог переехать в Чикаго и встретить мужчину своей мечты. Иногда меня тянет узнать, вспоминает ли он ту девушку из Барселоны. Я-то точно про нее думаю. Надеюсь, у нее все хорошо. Я не разделил ту травму и не был ее свидетелем, но, когда мой друг открылся мне, почувствовал, что тоже несу ее бремя. Мы не встречаемся ежегодно, чтобы увековечить нашу грусть; в этом мире, несмотря на все его красоты и маленькие чудеса, люди множеством способов причиняют боль другим. Печально познать такую истину, и теперь мы повсюду несем ее с собой. Мы не кролики, запертые в коробке на заднем сиденье машины, и все же есть некие невыразимые словами вещи, которые связывают нас через наш жизненный опыт.

Если кролики могут привязаться друг к другу после совместного пребывания в коробке, то почему мы не можем?

* * *

Вопрос Евровидения повис в воздухе, и тут же взревели сирены: по Бауэри в сторону Пресвитерианской больницы неслись три машины скорой помощи. Они невероятно громко, почти оглушительно завывали и крякали клаксонами. Все замолчали, ожидая, пока шум, эхом разбежавшийся в ущельях улиц, постепенно не стихнет и не сменится звоном колоколов базилики Святого Патрика.

Так и не сказав больше ни слова, мы разошлись по домам.


Несколько часов я записывала все случившееся этим вечером, а потом выключила свет и легла спать. Сегодня наверху царила тишина, которая нервировала меня не меньше, чем шаги: их ожидание еще сильнее мешало заснуть. На меня вдруг накатила волна паранойи: а вдруг наверху ходит какой-то мертвец?

Я никак не могла выбросить дурацкие мысли из головы и в конце концов не выдержала. Мокрая от пота, я вылезла из кровати, поднялась наверх и отперла дверь, просто чтобы убедиться в отсутствии разлагающегося тела на полу. В пустой квартире все было как прежде: то же разбитое окно, дешевая мебель, пыльный пол. Я вернулась в кровать, как никогда убежденная, что тут шастают привидения, занятые какими-то своими потусторонними делами. Переворачивают коробку, в которой мы сидим, словно те самые кролики.

День седьмой
6 апреля 2020 года


На стене появилась новая надпись, выведенная аккуратными мелкими буквами:

В высоком Риме, городе побед,
В дни перед тем, как пал могучий Юлий,
Покинув гробы, в саванах, вдоль улиц
Визжали и гнусили мертвецы…[62]

Шекспир. Наверняка из какой-то пьесы, но я понятия не имела, из какой именно. В колледже я обожала курс по Шекспиру, хотя и почти провалила его из-за всякой личной фигни, происходившей со мной в том семестре, после чего я бросила учебу.

Я уселась на свое обычное место, стараясь не встречаться взглядом с Евровидением. Сразу понятно, что ему не терпится попросить меня рассказать историю, и, скорее всего, его раздражает моя отстраненность, но я вовсе не собиралась выступать перед всей компанией. Правда, на случай, если вдруг все же придется, положила в папку с «Библией» то скомканное письмо. Вообще-то, я надеялась, что на меня по-прежнему никто не станет обращать внимания. После «Сингапурского слинга» прошлым вечером я заработала похмелье, поэтому решила притормозить и сделала сангрию из бутылки дешевого вина. Я заметила, что на крыше много пьют. Если так и дальше пойдет, все мы станем алкоголиками.

Сегодня в новостях объявили, что все фургоны-рефрижераторы, припаркованные в Квинсе, переполнены трупами, а в Центральном парке открывают палаточный госпиталь. Чем больше мы избегали разговоров о пандемии, тем сильнее ощущался подспудный страх. Жильцы все еще приходили на крышу, с религиозной истовостью соблюдая дистанцию в шесть футов и исключая физический контакт, но кто его знает… Надеюсь, мы не обрекаем друг друга на смерть, рассказывая по вечерам истории.

Ко всему прочему, у меня еще и лампочки закончились. Идти в магазин я уж точно не собиралась, и мне никак было не дозвониться до владельца здания и его управляющих. Может, они все оказались в «Дерьмово-зеленом замке» вместе с отцом. Ну что ж, видимо, освещение в доме будет постепенно гаснуть, лампочка за лампочкой. В некотором смысле так и должно быть. Неприязнь жильцов ко мне, скорее всего, основывалась в какой-то степени на состоянии здания, и мне хотелось врезать им по башке и заорать, что моей вины тут нет. Хотя, надо признать, никто ничего не говорил напрямую. В обычных обстоятельствах, запри кучку ньюйоркцев в подобном здании, они бы уже взбунтовались.

Пока все собирались, я занялась привычной уже цифротерапией. Сегодня в штате число инфекций достигло 130 689, умерло 4758 человек. Согласно Куомо, эпидемия почти достигла пика. (Все в диком восторге от Куомо, и да, возможно, он лучше, чем тот тип в Белом доме, но я думаю, у него всего лишь язык хорошо подвешен, и он обожает выступать по телевизору. Такой же проходимец, как и его братец[63].) В США в целом число смертей превысило 10 000 при 347 000 заболевших. Такие числа просто в голове не помещаются уже! По сообщению «Нью-Йорк таймс», в зоопарке Бронкса малайская тигрица Надиа заболела ковидом. Тем временем, впервые с начала пандемии, в Китае не зарегистрировали ни одной смерти, по крайней мере по их словам.

Вранье становилось все безбожнее.

Я думала, новости отпугнут жильцов, но сегодня пришло даже больше народу, чем когда-либо.

Евровидение прибыл, как обычно, с помпой, полный энергии, помахивая рукой и тому и этому, приветствуя всех возгласом «ciao ciao!»[64]; он устроил суматоху, прежде чем воссесть на своем троне. Повыпендриваться, конечно, не прочь, но он – и его безудержный оптимизм – начинал мне нравиться.

Евровидение в кресле и сидящая рядом на своем раскладном стуле Кислятина чем-то напоминали старинных короля и королеву во главе средневекового пира.

К моему невероятному изумлению, Флорида вернулась – разодетая и величественная, – и уселась как можно дальше от Кислятины с напряженным видом, будто готовая взорваться бомба. Да я и не против. Что угодно, лишь бы немного оживить «жизнь во времена ковида».

После обычных семичасовых воплей и аплодисментов Евровидение открыл посиделки, указав на граффити:

– Похоже, у нас тут любители литературы есть. Если я еще не забыл школьные уроки английского, это цитата из «Юлия Цезаря»?

– Гм, нет, – отозвался жилец из 2Е Просперо, профессор Нью-Йоркского университета. – Из «Гамлета». Мне показалось, она отлично описывает наши нынешние обстоятельства.

– А Рим-то тут при чем? – удивился Евровидение. – В «Гамлете» действие происходит в Дании!

Точно не скажу, но в его голосе мне почудились гордость и удовольствие: над профессором верх взял!

– Разумеется, – подтвердил Просперо. – Однако это слова Горацио, вспоминающего события перед убийством Юлия Цезаря. Он сравнивает их с недавним появлением призраков и дурными знамениями в Дании и намекает, что вскоре случится нечто ужасное. Как нельзя лучше соответствует текущему моменту.

– О, спасибо, профессор…

Я улыбнулась про себя.

– Кстати, – вмешался Рэмбоз, – помнится, Шекспир написал «Короля Лира» во время чумы в Лондоне. Наверняка особая атмосфера жестокости и мерзости в пьесе навеяна именно ужасами черной смерти.

Он передернул плечами.

– Снова этот бред! – Просперо повернулся к Рэмбозу, дымясь от злости. – Везде про него болтают, но это, как говорится, лженовости, весьма далекие от истины. Шекспир писал «Короля Лира» летом и осенью 1605 года, когда чумы и след простыл! С эпидемии 1603 года (которая, надо сказать, унесла жизнь каждого седьмого лондонца) прошло целых восемнадцать абсолютно спокойных месяцев.

Под таким ударом научной артиллерии Рэмбоз застыл с идиотской улыбкой на лице и глубокомысленно кивал, словно получил подтверждение своих слов.

– Не слишком тонкий намек состоит в том, что если уж Бард сумел написать шедевр во время пандемии, то вам бы тоже неплохо предъявить миру что-нибудь после окончания карантина – и лучше бы нечто более впечатляющее, чем умение печь хлеб! – Просперо издал довольный смешок в лекторском стиле. – Однако действительно существует история про Шекспира и чуму – настоящая, и гораздо более увлекательная. И из нее можно извлечь урок для дня сегодняшнего.

– Давайте послушаем! – предложил Рэмбоз, стараясь заслужить расположение импозантного профессора.

* * *

– История начинается ранним летом 1592 года, когда Шекспиру уже под тридцать, а он все еще свободный художник, едва сводящий концы с концами. Три года он живет в Лондоне, зарабатывает актерским мастерством и написанием пьес, оставив жену Энн и трех малолетних детей дома, в Стратфорде-на-Эйвоне.

Про этот период жизни Шекспира у нас информации мало – где он снимал жилье, с кем спал, – но про его карьеру кое-что сказать можем. В 1592 году сварливый Роберт Грин предупреждал своих коллег-драматургов о «выскочке-вороне, украшенной нашими перьями, кто прячет сердце тигра под шкурой лицедея и полагает, будто не хуже лучших из вас способен вести выспренные речи белым стихом… и самонадеянно воображает себя единственным потрясателем сцены в стране».

Обиженный Грин рисует живой портрет подающего надежды Шекспира – актера, ставшего драматургом и обязанного своим успехом тому, чему научился (или, с точки зрения Грина, украл) у ведущих драматургов того времени.

Жизнь актера без постоянного ангажемента (а именно так Шекспир начинал карьеру в театре) далеко не сахар. В елизаветинские времена полдюжины пайщиков театральной труппы совместно делили расходы и доходы, нанимая с десяток помощников для второстепенных ролей, в зависимости от потребностей играемой в тот день пьесы. Мальчики-подростки, обычно подмастерья (неоплачиваемые стажеры тех времен) играли женские роли. За день актер без постоянного ангажемента получал всего шиллинг, что совсем немного. Однако в удачный год надежный помощник мог заработать целых двенадцать-четырнадцать фунтов – больше, чем разнорабочий, но меньше, чем школьный учитель.

Поскольку каждый день ставили разные пьесы и в течение года в репертуар добавлялось около двадцати новых (плюс примерно столько же излюбленных старых), то, если актеру повезло наняться, он должен был участвовать в утренней репетиции, а после перерыва на обед – в дневном представлении. И без того непредсказуемую жизнь усложняли еще и периодические закрытия театра из-за чумы или давления властей, когда скандальная пьеса вызывала вспышку негодования.

Одно из весьма печальных дошедших до нас из тех времен писем принадлежит знаменитому актеру Ричарду Джонсу, который умоляет одолжить ему деньги, чтобы он мог присоединиться к бродячей труппе, уезжающей на континент: «Здесь заработка нет, иногда получаю шиллинг в день, а иногда и вовсе ничего, и живу в крайней нищете».

Двенадцати фунтов в год Шекспиру хватало на еду и аренду жилья, однако ему также приходилось кормить не только жену с тремя детьми, оставшихся в Стратфорде-на-Эйвоне, но и пожилого отца, который по уши влез в долги и из страха перед арестом не выходил из фамильного дома на Хенли-стрит. Как старший ребенок в семье, Шекспир, скорее всего, должен был содержать и отца, и мать, и двух младших братьев, и сестру. А значит, денег требовалось зарабатывать больше. Для чего пришлось освоить еще одну, столь же ненадежную, профессию драматурга. Пока его коллеги-актеры отдыхали после долгого дня на сцене, Шекспир писал пьесы.

Театральные труппы платили драматургам скромные шесть фунтов за пьесу, забирая себе все права на нее, включая прибыль от публикации. В елизаветинской Англии хватало разных гильдий, но ни одна не заботилась о защите авторских прав. Для внештатного драматурга было практически невозможно обеспечить себя на доходы от нескольких пьес в год – и в то время почти никто так не делал, а если и делал, то недолго. С финансовой точки зрения оказалось выгоднее писать совместно, хотя от раздела шести фунтов на всех доставалось каждому немного.

Менее чем за четыре года, с 1589-го по 1592-й, Шекспир создал сам, стал соавтором или написал несколько сцен в пьесах: «Арден из Фавершэма», «Первая часть вражды между славными домами Йорк и Ланкастер», «Истинная трагедия Ричарда III», «Укрощение строптивой», «Комедия ошибок», «Генрих VI», «Эдуард III», «Два веронца» и «Тит Андроник». Мы не знаем, в каком именно порядке они были написаны, и, возможно, одна-две из них появились чуть раньше или чуть позже. Гонорар Шекспира за все это лишь немного превышал его оплату за выступления на сцене – вероятно, он доходил до пятнадцати фунтов в год.

Зарабатывать больше он просто физически не смог бы. Единственный способ получать больше денег – стать пайщиком, который делит доходы театра с его владельцем, то есть присоединиться к тем, кто эксплуатирует актеров и драматургов.

Однако сначала его должны были пригласить присоединиться к труппе, а у нас нет никаких свидетельств, что к 1592 году кто-то прислал ему приглашение. А если бы и прислал, то пайщику в акционерной компании требовался вступительный взнос в тридцать и более фунтов, которые вряд ли имелись у Шекспира.

Хотя его писательский талант становился все заметнее, на его пути стояли более известные драматурги, чьи произведения приносили высокий доход и чьи новые пьесы пользовались большим спросом: Роберт Грин, Кристофер Марло, Джордж Пиль, Томас Лодж, Томас Кид, Джон Лили и Томас Уотсон.

Тем не менее дела у Шекспира шли довольно неплохо – насколько возможно для вольного художника на двух работах. Все внезапно закончилось летом 1592-го, когда в Лондоне разразилась такая чума, какой не видывали со времен черной смерти 1348 года. Сначала власти закрыли театры до сентября, потом до декабря, когда холода обычно убивали заразу. Однако эпидемия не утихала. Когда число умерших за неделю снизилось до тридцати, театры ненадолго открыли, но закрыли снова в феврале 1593-го, когда десятки, а потом и сотни лондонцев стали умирать каждую неделю. К августу того года жителям Лондона приходилось хоронить тысячу восемьсот жертв чумы в неделю.

В том месяце владелец закрытого театра «Роза» Филип Хенслоу написал своему зятю, знаменитому актеру Эдварду Аллену, что «жена актера Роберта Брауна в Шордиче, все ее дети и домочадцы умерли и двери дома заперты». Сам Браун в то время выступал на континенте. Их дом наверняка опечатали (вместе с теми, кто еще оставался в живых) на четыре недели, и на входной двери красной краской написали: «Господи, помилуй». После таких новостей Шекспир, возможно, почувствовал облегчение от мысли, что не перевез семью в зараженный город. Лето 1593 года, должно быть, выглядело как конец света – и в театральном мире точно стало концом.

На тот момент перед молодым Шекспиром стояла головоломная проблема: он не мог сочинять пьесы в столь непредсказуемое время, ведь писались они для определенной труппы, а иногда и для конкретного знаменитого актера. Кто ему за них заплатит? Театры разъехались из Лондона в более безопасные провинции и не нуждались в новых пьесах, ставя старенькие хиты в каждом городке, который позволял им выступать. За актерскую работу он не мог получить ни пенни, пока сам не отправится на гастроли (за что платили совсем уж неприлично мало).

Если бы Шекспир уехал, то потерял бы возможность сотрудничать с другими, а также пользоваться книгами, служившими ему источниками информации для пьес. С другой стороны, оставаясь в зараженном Лондоне, он подвергал свою жизнь опасности. Число жертв эпидемии то росло, то уменьшалось, театры то открывали, то снова закрывали, и он наверняка подумывал: «А не пора ли выбираться из чумного города и искать лучшее применение своим талантам?»

Он мог бы отказаться от карьеры драматурга и вернуться в графство Уорикшир, найти себе место учителя или, возможно, устроиться в отцовском деле, занявшись производством перчаток. Вместо этого он решил остаться в Лондоне и написал парочку невероятно популярных поэм – «Венера и Адонис» и «Обесчещенная Лукреция», – посвятив их графу Саутгемптону, который, по обычаю, должен был вознаградить его несколькими фунтами за каждую.

Обе поэмы шли нарасхват и многократно переиздавались, однако прибыль от их успеха досталась не Шекспиру, а его издателям. Хотя они принесли ему славу и внимание, от их публикации он получил жалкие крохи. Если бы начавшаяся в 1592 году и длившаяся почти два года чума затянулась еще дольше, то трудно себе представить, как бы Шекспир сумел остаться в театре или зарабатывать на жизнь писательством.

В апреле 1594 года, когда Шекспиру исполнилось тридцать, число смертей в неделю упало ниже тридцати, и лондонские театры вновь открылись. К тому времени от чумы умерли более двенадцати тысяч лондонцев (из примерно ста пятидесяти тысяч, живших в городе на момент начала эпидемии). Ведущие лондонские театральные компании (в которых Шекспир, скорее всего, выступал или для которых писал пьесы), такие как «Труппа королевы», «Труппа Сассекса» и «Труппа Пембрука», разорились после длительного закрытия. К тому времени, когда снова разрешили выступления, Кристофер Марло уже умер – как и Роберт Грин. Одним из первых скончался Томас Уотсон, став, скорее всего, одной из двухсот жертв чумы в последнюю неделю сентября 1592 года. Джордж Пиль бросил драматургию – так же как Томас Лодж и Джон Лили. Томас Кид был при смерти. Большинству из них и сорока не исполнилось.

Таким образом, из всех знаменитых драматургов оставался только Шекспир. Выжившие актеры создали новые труппы. Одной из них стала «Слуги лорда-камергера», и в нее вошли лучшие в стране трагик (Ричард Бёрбедж) и комик (Уилл Кемп). К лету 1594 года к труппе присоединился новый пайщик – актер и драматург Уильям Шекспир (который позднее в том же году, наряду с Бёрбеджем и Кемпом, записан как получивший вознаграждение за выступление при дворе).

Непонятно, как Шекспир набрал сумму, необходимую для вступления в труппу пайщиком. Возможно, его освободили от уплаты взноса или он предложил свои пьесы вместо денег. «Слуги лорда-камергера» весьма удачно заручились поддержкой лучшего из выживших драматурга, который еще и на сцене мог играть.

С тех пор Шекспиру больше не приходилось искать покупателя для пьес. В 1594 году приглашение внештатного драматурга в качестве полноправного партнера было чем-то неслыханным, да и позднее случалось редко, но в итоге «Слугам лорда-камергера» это решение принесло немалую прибыль.

Для молодого многообещающего драматурга гарантированная работа оказалась большим благом. Став пайщиком, Шекспир в течение года закончил две свои самые популярные пьесы «Ромео и Джульетта» и «Сон в летнюю ночь». В последующее свободное от чумы десятилетие он продолжал сочинять по две-три пьесы в год, и все они были куда лучше написанных им в качестве внештатного драматурга. В 1598 году его пригласили стать пайщиком театра «Глобус».

Если бы в 1592 году блохастая бешеная крыса, носитель чумной палочки, пробежала по другому грязному переулку в Лондоне, возможно, имя Шекспира упоминалось бы лишь в примечаниях, а вместо него в качестве величайшего английского драматурга мы бы восхваляли Томаса Уотсона – или какого-то еще, ныне неизвестного, выскочку.

Кто-то теряет в пандемии здоровье, источник заработка и семью, а кому-то везет больше. Я не нахожу объяснений, почему эта альтернативная история о Шекспире и чуме до сих пор не стала ковидным мемом.

* * *

– Интересно, насколько сильно на историю человечества повлияли блохастые бешеные крысы? – задумалась Дама с кольцами.

– И сколько молодых писателей прямо сейчас умирают от ковида? – вставил Поэт. – Не успев одарить мир своими талантами. Это наша собственная «Элегия на сельском кладбище»[65].

Я понятия не имела, о чем он толкует.

– Ковид убивает в основном стариков, – вмешалась Мэн, затем, оглянувшись и увидев шокированные лица, торопливо добавила: – Разумеется, смерть пожилого человека не менее печальна, чем смерть молодого.

– Да ну! Мне шестьдесят пять. Если я умру, это будет печально. А если она, – Дама с кольцами показала большим пальцем на Хелло-Китти, – это будет трагедия. Особенно если продолжит прикладываться к канцерогенной штучке.

Хелло-Китти сделала глубокую затяжку из вейпа и выдохнула прямо в сторону Дамы с кольцами.

– Мы не знаем, к чему приведет ковид: вирусы мутируют, – объяснила Мэн. – Именно поэтому все здесь должны носить маски.

Она огляделась. Среди присутствующих еще хватало тех, кто не прикрыл нос и рот.

– Маски мешают есть, пить и говорить, – заявил Евровидение. – И дышать тоже.

Он входил в число упрямцев, не желающих закрывать лицо. Как и я. Где мне маску найти? Выйти из дома и заразиться ковидом, подравшись с кем-нибудь в аптеке за последнюю на прилавке? Смешнее не придумаешь! Кроме того, попробуйте поговорить с закрытым лицом!

И тут женщина, сидевшая в плетеном кресле возле стены с граффити, достала сверток. Она еще ни разу не подавала голос, и я терялась в догадках, кто же она. Наверное, Танго из 6В. Она встала и, встряхнув, развернула ткань, оказавшуюся кухонным фартуком – самодельным и очень плохо сшитым, с узором из дурацких голов цыплят.

– А это еще что? – удивился Просперо.

– Фартук. И возможно, идея для нашей группы, – улыбнулась Танго.

– Боже правый! – воскликнул Евровидение. – Он запросто выиграет соревнование на звание самого уродливого фартука.

– Спасибо, я сшила его на уроке домоведения полвека назад. Бедному фартуку просто катастрофически не повезло. Как только я приступила, как только прикоснулась к уродливой синтетической ткани, как только стала тратить время (а всего ушло восемнадцать часов), пытаясь вдеть нитку в чертову иголку, так тут же все и пошло насмарку. Я постоянно облизывала кончик нити, пытаясь сделать его как можно тоньше, но почему-то с каждым разом ушко иглы оказывалось все уже. И вскоре стало ясно, что дело кончится слезами, а истинной жертвой будет несчастный фартук.

Она подняла его повыше, давая нам разглядеть. За сюрреалистически висящими в пустоте куриными головами виднелся крохотный курятник в искаженной перспективе.

* * *

– Дело было в семидесятые годы на Лонг-Айленде, в городке, про который вы вряд ли слышали. Мальчишки увлекались мальчишескими вещами, а девчонки – девчачьими, вот и все. Я не разделяла классические интересы ни девочек, ни мальчиков. Кройка и шитье меня совершенно не волновали.

Впрочем, на занятиях все было не так уж плохо. Напротив меня сидела очень классная девочка – назовем ее Дженнифер Эспозито. Каждый день она приходила на урок, благоухая так, словно облако марихуаны опустилось на город, как радиоактивные осадки.

Однажды, когда нам следовало заниматься шитьем фартуков, Дженнифер спросила меня:

«А ты слышала новую песню „Американский пирог“»?

Я и правда ее слышала, благодаря старшей сестре, которая купила пластинку. Сидя за одной партой на уроке домоведения, мы с Дженнифер Эспозито совместными усилиями восстановили текст, написанный Доном Маклином, словно два знатока поэзии, изучающие одиннадцатую песнь «Божественной комедии».

«…И голос, исходивший от нас с тобой…» – процитировала я вслух с максимальной выразительностью. Потом мы обе сидели молча и размышляли над смыслом этих слов. «Я думаю, – сказала я Дженнифер, – речь идет о том, что искусство предназначено для всех. Оно исходит от нас всех».

Мальчишки тем временем занимались в классе напротив. Я им нисколько не завидовала. Из их мастерской доносился такой рев, словно там проходили автогонки «Дейтона-500». Я до сих пор испытываю необъяснимую гордость, когда использую даже самые простые слова, обозначающие инструменты. Недавно я сказала мужу: «Ручка на ящике разболталась. Я думаю, нам нужна отвертка Филлипса».

Я обожаю, как звучит «отвертка Филлипса». Кто такой Филлипс? Почему в его честь назвали отвертку? Это как если бы в вашу честь назвали звезду или комету, только более приземленно. Я вам так скажу: в мою честь ни одну иголку не назовут. И нитку тоже. Единственный фартук – вот и все, что я сумела сделать на уроках домоводства в былые времена. Из меня не вышло женщины, обожающей шить или вязать и рукодельничающей ради отдыха или удовольствия или чтобы чего-то достичь.

Меня тошнит от одной мысли о магазине товаров для рукоделия. Если бы вы мне прямо сейчас сказали: «Вот тебе двадцать долларов, сходи в магазин тканей и купи отрез с узором из кукурузных початков», я бы послушно пошла и купила. Однако как только я вхожу в такой магазин, мне становится плохо от запахов шерсти, клея и тканей. От запаха шитья – запаха рукоделия. И почему-то мне от этого грустно.

Мой фартук имел запах, когда был всего лишь отрезом ткани – просто куском материала, который пока ни во что не превратился. Точно так же и я, в свои тринадцать лет, сидя напротив Дженнифер Эспозито на уроках рукоделия, еще ни во что не превратилась. Не определилась между женским рукоделием и мужской мастерской. Не стала ни плохой, ни хорошей. Я еще не знала, что я собой представляю. Мы все начинаем как отрез ткани, и наша задача – превратить себя в нечто значимое, или полезное, или прекрасное, или уникальное. Мне понадобилось для этого много лет. Я так и не полюбила свой фартук, но долгие десятилетия его хранила. Каким-то странным образом он напоминал мне про то, какой я была до того, как стала кем-то.

Иногда я вижу себя в том классе: покрытый плиткой пол, стены из шлакоблоков, лампы дневного света над головой той полной надежд девочки, которая еще не знает своего места в мире. Да и откуда бы она его знала? И никто не знает. Передо мной разложен мой фартук, словно пациент под наркозом на операционном столе. На ткани узор из куриных голов и курятников. Я хранила его, но ни разу не надевала: ни когда «пекла» замороженную пиццу для шумной компании школьных друзей, ни позднее, когда из подростка превратилась во взрослую женщину, стала матерью и готовила целые ужины, доставая блюда из духовки со словами «Осторожно, горячо!», пока дети прыгали вокруг. В те времена я обходилась без фартука – и сейчас обхожусь. Я готова рискнуть.

Она снова подняла фартук.

– Вчера вечером я долго думала про всякое разное, в том числе про этот фартук, и откопала его в шкафу. Я готова рискнуть и обойтись без него: пусть будет как будет. Однако к ковиду у меня другое отношение. Риск открывает вам больше возможностей, но эта зараза нас всех уничтожит. Так что вот… – Без лишних слов, она достала пару больших ножниц из стоявшей рядом корзинки и принялась отрезать куриные головы. – Те, кто умеет шить, возьмите себе несколько лоскутов и принесите завтра маски для всех.

Она продолжала резать фартук, складывая кусочки стопкой на подлокотнике. Мэн внимательно оглядела всю компанию, оценивая, кто нуждается в дополнительных аргументах.

– Маска не так уж сильно и мешает, – заверила она. – Мы все должны носить маски. Поверьте мне, я знаю.

– Ага, и постарайтесь поместить куриную голову прямо на месте рта – для максимального покрытия, – хмыкнула Хелло-Китти.

– Для максимальной нелепости! – отозвалась Дама с кольцами. – Нет уж, спасибо. Я предпочитаю «Эрмес»!

Она погладила свой дизайнерский платок.

– Если вы принесете ваш «Эрмес» в жертву ковиду, то сделайте масочку и для меня, – попросил Евровидение. – Куриц я ни за что не надену.

– Порезать на куски «Эрмес»? Да ни в жизнь!

Все замолчали, слышалось лишь деловитое щелканье ножниц.

– Кто-нибудь еще, кроме меня, ненавидит ту песню? – внезапно спросил Вурли.

– «Американский пирог»? Я думала, ее все обожают! – отозвалась Королева.

– Четыре затасканных аккорда! – фыркнул Вурли. – Бренчание на гитаре на уровне школяра, безумная рифмовка в тексте – да какого черта? И в такой песне предполагается некий глубокий смысл? Послушайте настоящую музыку! Например, Сачмо[66], Билли Холидей или Колтрейна. Малера, на худой конец!

– Так ведь речь о фолк-музыке, вроде как, – ответил Евровидение. – Она и должна быть простой.

– Нет! – Вурли цыкнул зубом. – Хорошая фолк-музыка никогда не бывает простой, она прорастает из души людей, из их жизни и страданий. «Американский пирог» – это музончик для привилегированных белых хиппи.

– Ой! – фыркнул Евровидение.

Я никогда не слышала ни про песню, ни про певца, да и, честно говоря, оно мне на фиг не надо.

– Ладно, вместо того чтобы ругать Дона Маклина, давайте послушаем какую-нибудь историю! – продолжил Евровидение с серьезным видом.

Пока он угрожающе разглядывал нас одного за другим, царило неловкое молчание. Я попыталась избежать зрительного контакта, сделав вид, будто копаюсь в своих записях.

– Кхе-кхе, – кашлянул он, и я почувствовала его взгляд, даже не поднимая глаз. – Как насчет обещанной истории?

Я посмотрела на него:

– Моей?

– Да. Расскажите нам что-нибудь. Что угодно. Про приключения протекающего крана, например! – Он засмеялся своей глупой шутке.

На мгновение мне захотелось его придушить. Впрочем, я подготовилась заранее.

– У меня нет собственной истории, но могу прочитать письмо, которое нашла, – ответила я.

Письмо было очень забавное и сумасбродное – отличный способ отвлечь внимание от себя, одновременно притворяясь, будто подчиняюсь правилам.

– Нашли? Где?

– В мусоре.

– Вы копаетесь в нашем мусоре?!

– Я приводила в порядок квартиру, – вспылила я. – Думаю, жилец уехал в Хэмптонс. На полу валялось смятое письмо.

– Крыса. – Голос Дамы с кольцами сочился осуждением.

Сначала мне показалось, что она говорит обо мне, но потом я поняла, что она имеет в виду ньюйоркцев, сбежавших из города при первых признаках беды.

– Из какой квартиры?

– Лучше мне не говорить, – пожала я плечами.

Евровидение вздохнул с преувеличенным драматизмом.

– Ну, я надеялся на нечто настоящее, более личное, но ладно, давайте послушаем, что там в письме.

Похоже, его заклинило на идее, будто я что-то скрываю. Я не собиралась давать ему возможность допытываться и дальше. Достав скомканные страницы, я разгладила их на коленке и принялась читать.


Дорогие Шерил и Стив, поздравляю вас с бракосочетанием!

Надеюсь, вы все равно его отпразднуете в день, который должен был стать днем вашей свадьбы, если бы не жуткая пандемия. Какая жалость! Надеюсь, этот день все еще будет для вас особенным, несмотря на отмену вычурного торжества в том великолепном местечке на берегу океана, про которое я все в подробностях знаю из «Фейсбука» и «Инстаграма», хотя меня и не приглашали.

Вот вам вазочка. Мой подарок в ознаменование начала вашей совместной жизни плюс это письмо, за которое я дополнительно заплатила, ведь вы того стоите! Возможно, Стив купит тебе цветы для этой вазы, Шерил. Как романтично! Однажды он купил мне арбуз. Не так уж странно, на самом деле, что-то вроде шутки для тех, кто в теме. Миленький и в чем-то забавный подарок – как бывает, когда вы долгое время вместе и у вас есть только вам понятные шутки. Подарок на День святого Валентина – арбуз. И все же я могла бы тогда быть терпимее. В те времена мы все были гораздо моложе. Уверена, что за последние восемнадцать месяцев мы заметно повзрослели!

Если бы он подарил мне арбуз сегодня, я бы, пожалуй, рассмеялась, а не расплакалась или устроила сцену. И я бы сказала: «Стив, почему ты даришь мне арбуз в день собственной свадьбы с моей бывшей лучшей подругой? Ну ты и придурок!»

Иногда я называла его придурком, а он меня – дурындой. Надеюсь, тебе, Шерил, он найдет прозвище получше. Конечно, в моей голове крутится миллион твоих прозвищ – некоторые из них еще со времен второго класса (Звездило!), средней школы (ты была Сник, а я Снэк, или наоборот?) и далее, вплоть до последних нескольких месяцев – о, вот их ты вряд ли захочешь узнать! Хотя, возможно, слышала некоторые от наших общих «друзей». Семеро из них приглашены на свадьбу, так что, надо понимать, вы разорвали отношения далеко не со всеми! Очень разумно. Сложно начинать новую жизнь с нуля.

Хотя ваши фоточки с помолвки – неплохое начало. Подумать только, ты перекрасилась в блондинку! Это нечто новенькое! Я-то знаю, как ты потешалась над девчонками, выставляющими селфи в купальниках, поэтому в полной мере оценила твою смелость: успешно преодолев ханжество, ты позировала в бикини на пляже для стольких снимков вместе со Стивом. Определенно я их заметила.

Как и твоя мамочка. У нее все в порядке? Ах, тетушка Джини и дядюшка Пол! Они наверняка чрезвычайно расстроены катастрофой, ведь пришлось отменить наспех подготовленную свадьбу после того, как твоя внезапная помолвка всех шокировала.

Всех, кроме фотографа, которого Стив нанял, дабы запечатлеть каждую секунду процесса. Искренность и спонтанность как нельзя лучше выражены тремя десятками постановочных фото со всех возможных ракурсов: Стив опускается на одно колено – в белой рубашке и брюках хаки, идеально подходящих к твоему белому платью и новым бежевым туфелькам на низкой шпильке, в которых ты точно не будешь смотреться выше его, ведь вы примерно одного роста. Да вы не переживайте! Все очень миленько!

От всей души надеюсь, что вы держитесь, несмотря на все разочарования, обрушившиеся на вас. Конечно же, бывают вещи гораздо хуже, чем отмена шикарной свадьбы. С другой стороны, сломанная нога (помнишь, как в пятом классе ты сломала ногу и я целый месяц таскала твои учебники из класса в класс? Хорошее было времечко) или даже ушибленный палец (о, я стукнулась ногой о дурацкий стул на вашей кухне, а уже через какие-то десять минут мы ржали так, что чуть не подавились мороженым, поедая его прямо из пачки, которую ты приложила к моему пальцу) не идут ни в какое сравнение, например, с последней стадией рака, но вот ведь какая штука: в этот самый момент тот факт, что кто-то умирает от рака, никак не отменяет боль в ушибленном пальце (как мы пытались объяснить твоей бабушке, да будет ей земля пухом; по прошествии времени это выглядит весьма бессердечно. Господи, иногда мы были те еще гадины).

Да, отмена свадьбы и вправду большое расстройство, милые вы мои голубки, несмотря на смерть, болезни и развал экономики. Надеюсь, вы как-нибудь сумеете позабыть о чувствах всех остальных и провести эту ночь романтично. Конечно, держать вазу пустой – плохая примета. Я понимаю, ваза не входит в ваш список пожеланий, однако я никак не могла подарить вам что-то из указанной в нем фигни, которую вас наверняка заставила внести туда какая-нибудь продавщица. Если цветочные магазины закрыты из-за сущей чумы и вы не сможете поставить в вазу цветы, то, вероятно, вам стоит просто наполнить ее джином и устроить вечеринку! Я оставила в морозилке бутылку «Хендрикса», который предпочитает Стив. Купила ему в подарок – до того как обнаружила твои фотки в его ящике с нижним бельем, Шерил.

Если он все еще там (я про джин), то считайте его дополнительным свадебным подарком от меня вам обоим! В придачу к вазе.

Правда, я слышала, что ты, Шерил, нынче стараешься не пить. Молодец, кстати. Не все сразу. Конечно, мы с тобой все равно не пили джин – с той самой ночи, когда нам было по двадцать одному году и мы вместе надрались. Помнишь, Шерил? Смутно? В любом случае некоторые подробности той ночи не стоит рассказывать тебе, Стив!

Можете не отправлять мне открытку с благодарностями. Знаю, вы оба терпеть не можете их писать! Я слишком хорошо вас обоих знаю.

Берегите себя. А то мало ли, неизвестно ведь, как эта пандемия влияет на плод в первом (или уже во втором?) триместре.

Желаю вам всего самого-самого наилучшего!

Дурында/Сник и/или Снэк

* * *

По крыше пронеслись смешки. За спиной я услышала взрыв хохота – похоже, Черная Борода. Мне искренне нравилась эта забавная и разъяренная женщина, кем бы она ни была, но я заметила, что Евровидение пытается поймать мой взгляд.

– А письмо настоящее? – с подозрением спросил он.

– Думаю, да. Откуда мне знать? – ответила я. – Говорю же, нашла его скомканным на полу. Должно быть, его написали, а потом решили не отправлять.

– Вот уж точно! – хмыкнула Дама с кольцами. – Кто же отправит такое письмо?! Она его написала, выплеснула эмоции и выбросила. Ну и молодец, как по мне.

Я кивнула и украдкой глянула на Хелло-Китти. Из всех присутствующих именно она могла бы приятельствовать с автором, но непохоже было, чтобы она узнала, чье письмо.

Печальные, надтреснутые колокола базилики зазвонили, спасая меня от дальнейшего допроса со стороны нашего назойливого конферансье.

Записав сегодняшние истории, я выключила свет и легла спать, с затаенным беспокойством ожидая медленные шаги наверху – придут или не придут? Сегодня пришли: шаркающая процессия про́клятых и потусторонний звук опускаемых в воду весел. Хуже того, теперь я слышала и приглушенные голоса: испуганные, растерянные и бормочущие. Да сколько же там жильцов? Я накрыла голову подушкой, пытаясь заглушить звуки. Уснуть удалось не скоро.

День восьмой
7 апреля 2020 года


Когда я пришла вечером на крышу, дурацкие маски с курицами от Танго лежали в корзинке у двери. С другой стороны, Дама с кольцами шикарно выглядела в шелковой маске: она все же пожертвовала своим дизайнерским «Эрмесом». Вторую маску она оставила на троне Евровидения, и тот взял ее с сияющим видом.

– В лучшие времена я бы от души вас обнял, дорогая, – сказал он, примеряя маску и поправляя завязки, чтобы лучше сидела, затем повернулся к Даме с кольцами. – Ну, как я выгляжу?

– Потрясающе, разумеется!

Я ни за что в жизни не надела бы масочку с курицами и предпочла закрыть лицо банданой, на манер головореза. Так больше похоже на мою внутреннюю суть, как я ее вижу. Маски были самые разные: у Хелло-Китти, конечно же, с кошечками, у Дочки Меренгеро – со стразами, у Мэн – уже порядком потрепанная хирургическая. Дэрроу сделал маску из розового галстука, а Кислятина – из черного бархата с нарисованной на нем головой призрака.

На стене с граффити появился новый сюжет: гротескный дьявол с лицом летучей мыши и павлиньим хвостом извивался в языках пламени, а над ним парил ангел с голубыми и розовыми крыльями и смотрел вниз с выражением восторга на бесплотном лице. Явно нарисованная настоящим художником, работа выглядела невероятно эффектно.

– Ничего себе! – произнес Евровидение то ли с восхищением, то ли с презрением и кивнул на стенку. – Чье произведение?

– Мое! – гордо ответила Амнезия.

– Впечатляет!

– Когда-то я зарабатывала на жизнь тем, что писала и рисовала комиксы. Порой в моей голове появляются странные картинки. Эта пришла ко мне вчера вечером: ангел, наслаждающийся пыткой дьявола.

– Какая ужасная картинка! – воскликнула Дама с кольцами. – Жестокая… но, возможно, оправданная.

– А вы не гадали, о чем сейчас думают ангелы на небесах? – поинтересовалась Амнезия, потягивая свой напиток. – Смотрят вниз на пандемию, на всех нас, спрятавшихся и умирающих. На пациентов в больницах… Ангелы рыдают или смеются? Может быть, для них это всего лишь очередной цикл?

– Одному Богу известно, – ответила Дама с кольцами.

– Богу-то точно известно, – бросила Флорида.

– Эта картинка возникла в моей голове, когда я услышала о случившемся в общежитиях Колумбийского университета, – сказала Амнезия.

– А что там случилось? – спросила Хелло-Китти, явно удивленная, что пропустила новость.

– Когда студентов эвакуировали, то прошлись по одному из общежитий и в половине комнат обнаружили мертвецов.

– Что за ерунда! – запротестовала Уитни. – У меня там друзья. Я бы знала!

– А давно вы с ними общались? – не отступала Амнезия.

– Довольно давно.

– Тогда откуда бы вам знать?

– В «Таймс» бы напечатали!

– Милочка, очень многое не попадает на страницы «Нью-Йорк таймс»! – расхохоталась Дама с кольцами.

– Сочиняя тексты для компьютерных игр и комиксов, – сказала Амнезия, – я каждый день придумывала самые безумные сценарии, но реальность превзошла их все. Честное слово, кто-то там, наверху, наслаждается происходящим, наблюдая, как мы, земляне, вытворяем черт знает что.

– Кстати, об ангелах, – вдруг произнесла женщина, до сих пор хранившая молчание.

Повариха из 6С. С самого начала она сидела где-то с краю, вечно занятая своим телефоном, ни на кого не обращая внимания.

– Каких именно ангелах?

– Не таких, как тот. – Она показала на граффити.

– Про настоящих волшебных ангелов? – съязвил Евровидение.

– Прежде всего никакого магического реализма, – ответила Повариха низким контральто с мягким мексиканским акцентом. – Мы все уже устали от магического реализма. Тем не менее в моей стране крестьяне знают правду: волшебство окружает нас повсюду. Я из Сан-Мигель-де-Альенде, но отец решил отправить меня сюда изучать кулинарию: он хочет, чтобы я повидала мир. Я учусь, точнее, училась на шеф-повара в ресторане «Ксочитл» в Бруклине и должна была уехать домой в прошлом месяце, но тут начался ковид…

Она поморщилась.

– Кто-нибудь из вас бывал в Сан-Мигеле?

Флорида подняла руку. А за ней Уитни.

– Остальным стоило бы съездить. – И Повариха завела рассказ.

* * *

До пандемии там на улицах днем и ночью царило оживление. Люди гуляли в любое время. Сан-Мигель – волшебное королевство из пятнадцатого века. Мой город выглядит как произведение искусства, настоящая картина. По большей части. Однако за пределами пузыря, за яркими стенами, галереями и соборами, это древняя земля – земля чичимеков[67]. И люди там продолжают страдать – так же как во все времена. Для понимания сути дела должна вам сказать, что они приходят в центр города, чтобы продать свои товары, выставить ткани и резные деревянные изделия ручной работы. А еще чтобы сходить на мессу.

В центре города есть площадь – или очень маленький центральный парк, если угодно. Скромный такой. Мы его называем El Jardín, то есть Сад. В нем много деревьев. На западной стороне площади находится собор. Вокруг площади – колониальные здания, в которых нынче располагаются магазины, кондитерские и мой любимый киоск с мороженым. У меня вошло в привычку ходить туда каждый день и просто наблюдать за гуляющими семьями, влюбленными и индейцами. Особенно часто – с приближением даты моего отъезда в Нью-Йорк.

В тот день стояла солнечная погода. Я уезжала через неделю и, понятное дело, пребывала в сентиментальном настроении. Сидела на солнышке и читала стихи Лорки. В солнечных очках, как настоящий космополит. Наблюдала за двумя молодыми мужчинами, отмечающими свою помолвку и позирующими фотографу на милых, вымощенных камнем улочках. Их матери тоже присутствовали. Я послала им воздушные поцелуи. Вокруг них маленькие индейские девочки продавали деревянных осликов, которых вырезали и раскрасили их семьи, живущие под горой, в поселках индейцев отоми. Зазвонили колокола церкви, и я посмотрела в ту сторону. И вдруг увидела ангела.

Сначала я не поняла, что именно вижу: на улицах Сан-Мигеля полно уличных актеров. Панчо Вилья[68] при полном параде позирует с туристами за скромное вознаграждение и, если попросить, даже взмахнет своим мачете. Нередко можно увидеть кого-нибудь в костюме из папье-маше, высотой футов в десять – великанши, прогуливающиеся по аллеям. Может быть все, что угодно. И когда я увидела ее, то приняла за какого-нибудь мима или человека-змею.

Как бы мне ее описать? Представьте себе старушку. Нет, еще старше, чем вы подумали. И меньше ростом. Получилось? Согнутую. Согнутую под все девяносто градусов. Одетую в лохмотья. Седые волосы выглядывают из-под платка. Представили? Увидели мысленным взором?

Отлично. Я рада. Потому что, похоже, больше никто ее не видел. Она ковыляла вверх по улице. Кстати, я вам сказала? Кажется, нет. Она опиралась на две трости. Короткие такие тросточки. Из необработанного дерева – словно старушка просто взяла две небольшие ветки, сломанные ветром. Она выглядела как четырехногое существо, с трудом ползущее вверх по склону, по брусчатке, на которой ноги переломать можно. Туристы едва не сбивали ее с ног. Собаки бросались на нее. Дети пробегали мимо. Сначала машина, а потом автобус ее чуть не переехали. И один раз, всего лишь один раз она подняла голову и повернулась к церкви. Потом оглянулась на пройденный по брусчатке путь и продолжила медленно идти вперед.

Я никогда раньше ее не видела. Хуже того, скажу вам честно, я могла ее просто не замечать. Какое отношение она имела к изысканной еде, художественным шедеврам или импортной одежде в магазинах? Что у нее общего со смехом моих друзей или с моими глупыми влюбленностями?

Когда она подходила к углу, где я сидела, случилось несчастье.

Она поворачивала к последнему, самому противному подъему на дороге, ведущей к церкви. Я вдруг мгновенно все поняла: как она с огромным трудом каждый день взбиралась на гору ради посещения службы. Должно быть, ее путь занимал много часов. И никто не видел. Никто не предлагал ей помощь. Я задумалась, о чем она просила Господа. За кого она молилась? Наверняка не за себя.

Тут-то все и произошло. Одна трость застряла между булыжниками, выскочила из руки, и старушка упала. Лицом вниз. Я видела, как из висевшей на ее плече сетчатой сумки выкатился апельсин. Люди оглядывались, один мужчина остановился и уставился на нее, но никто не подошел.

Она лежала, как мертвая. Всего в нескольких футах от двух тележек, где продавали свежие фрукты, сок и воду. Я бросила свое мороженое и помчалась к ней. Позже я поняла, что мне было стыдно за свой порыв. Я покраснела, думая, будто все на меня смотрят. Может быть, даже насмехаются надо мной.

Я опустилась рядом с ней на колени и взяла ее за руку. Приподняв ее, я услышала слабый голос. Ее плоть едва держалась на костях. От нее пахло мочой и луком. Она повернула ко мне лицо. Посмотрела на меня мутными глазами.

«Дочка, – сказала она, – Господь тебя благослови».

Я велела ей двигаться медленно и осторожно, помогла выпрямиться настолько, насколько позволяла ее спина. Низко пригнувшись, чтобы поддержать старушку, я провела ее к краю дороги и усадила на бордюр.

«Благослови тебя Бог», – все повторяла она.

Оставив ее там отдохнуть, я бросилась подбирать трости и апельсин.

«Вы есть хотите?»

«Воды!» – ответила она.

Я подбежала к тележкам и спросила, видели ли они, что произошло.

«Какое несчастье!» – сказал один из мужчин.

Злая как собака, я купила две бутылки воды и два высоких стаканчика с фруктовым салатом. Взяв деньги, продавец просто отвернулся. Мне хотелось его прибить. Поколотить всех в Саду за то, что не увидели, как упал ангел.

Когда я дала ей воду, она залпом выпила почти всю бутылку. Положила руки мне на лицо и сказала: «Пусть Господь и духи благословят тебя, дочка. Будь благословенна за заботу о бедных. Будь благословенна за помощь голодным».

Она делала какие-то знаки над моей склоненной к ней головой, потом большим пальцем начертила мне на лбу крест. «Будь вечно благословенна за твое милосердие».

Теперь за нами наблюдала вся площадь. Меня захлестнули эмоции. Я сунула ей в руки все оставшиеся деньги.

Из глаз полились слезы, а я никогда не плачу на людях. Мне пришлось подойти к магазинчику через дорогу и сделать вид, будто я разглядываю выставленную в витрине одежду, пока приходила в себя.

Обернувшись, я увидела, как она снова с трудом карабкается вверх по склону. Стараясь добраться до церкви.

* * *

Повариха замолчала, мы все ждали продолжения.

– А как вы узнали, что старушка была ангелом? – поинтересовалась Флорида.

– Сейчас объясню, – заверила Повариха. – Давайте покажу вам кое-что.

Она достала телефон, потыкала в экран и повернула его к нам:

– Вот так выглядит Сад прямо сейчас, а на заднем плане – церковь. В «Ксочитле» один из поваров из соседнего города, Селая. Он напомнил мне про установленную в Сан-Мигеле веб-камеру, включенную круглые сутки. Вот она, в прямом эфире.

Повариха протянула телефон Кислятине, но та отшатнулась. С виноватым видом, будто только сейчас вспомнив про ужасы пандемии, Повариха показала Кислятине экран на расстоянии, потом повернула его к ее соседу и так далее, пока мы все по очереди не полюбовались на пиксельное изображение волшебного места за три тысячи миль отсюда – в его актуальном виде. Пустой парк в весеннем цвету, за ним возвышается фантастическая церковь из розового камня, в готическом стиле, с башенками, похожими на свадебный торт.

– По словам моего друга, его мама приходит на площадь каждую среду в три часа дня, чтобы помахать ему в камеру. Черт возьми! В суматохе нью-йоркской жизни я совсем забыла про нее! Я так соскучилась по дому, что не могла оторваться от картинок. Закончив работу, я спешила домой и включала ноутбук. У нас тут уже, конечно, было за полночь, да и в Сан-Мигеле стояла ночь, хотя он в другой временной зоне. Впрочем, мне было все равно. Я просто хотела на него посмотреть. Картинка открылась – вот он! Все залито цветными огнями, фасады магазинов на дальней стороне тоже освещены. Влюбленные парочки прогуливаются. И едят мороженое! Я готова была скакать от радости, как ребенок. Стало еще лучше, когда начали играть мариачи. Всего лишь мгновение. Стоит на мгновение увидеть площадь, как сразу хочется туда поехать. Я просто не могла оторваться. Едва проснувшись утром, я подключалась к камере. Наблюдала за голубями – там они какие-то другие, чем здесь. За собаками. За школьниками в форме, уныло шагающими на уроки. Так проходил каждый мой день. Даже пустые улицы выглядели волшебно. А затем однажды… Впрочем, вы все уже знаете. Смотрю я на экран. А из-под дерева выходит она. Все так же медленно. Невыносимо медленно. Выходит из тени на солнце. И вот что произошло. Она смотрит наверх. Наверх, в камеру, подвешенную высоко над ее головой. Поднимает голову и встречается со мной взглядом. Смотрит мне прямо в глаза. И улыбается. Но и это еще не все! Могу поклясться, я прочитала по губам, как она сказала: «Дочка!»

Повариха замолчала. Никто не проронил ни слова. Время будто повисло в воздухе.

– А потом началась пандемия, – наконец снова заговорила она. – В городе стало пусто, не считая людей в белых костюмах с капюшонами и лицевыми щитками, словно в научно-фантастическом фильме. Они распыляли химикаты из трубок. Никто не выходил на улицу. И я ее больше не видела. Но продолжала высматривать. Каждый день. Я была уверена, что она умерла, и пыталась с этим смириться: она ведь всего лишь человек, а вовсе не ангел. Что ее ничуть не умаляет. Иногда я часами наблюдала за площадью. Теперь, когда мы сидим на карантине, я здесь и жду ее. Призываю ангела.

Повариха со своим телефоном обошла всех присутствующих и вернулась на место.

– А теперь, – оглянулась она, – который час?

– Почти половина восьмого, – отозвался Евровидение.

– Может быть, ну а вдруг… сегодня она придет! – Повариха снова подняла телефон, чтобы все могли его увидеть.

Мы дружно наклонились вперед, вглядываясь в крохотный экран, который сиял в сумерках, словно бриллиант. Воцарилась тишина.

Мы таращились в веб-камеру в Сан-Мигеле, надеясь на чудо. От напряжения у меня глаза заслезились, но, честное слово, я заметила! Едва уловимое движение, согбенная тень, входящая в поле зрения из-за деревьев – и тут экран мигнул и погас.

Все разочарованно выдохнули. Повариха хмуро посмотрела на телефон и потрясла рукой:

– Вот черт! Батарея села.

Мне стало весьма досадно. Я в самом деле поверила, будто могу увидеть ангела – сама не знаю почему.

– Вы все подстроили! – заявила Амнезия.

– Мой ангел хороший, пусть даже старый и уродливый, – яростно покачала головой Повариха. – В отличие от вашего очаровательного садиста.

– В моих комиксах никогда не поймешь, кто ангел, а кто демон, – рассмеялась Амнезия. – Многие свои идеи я почерпнула из картин Иеронима Босха. А также из сказок. Если вдуматься, компьютерные игры – это современные сказки.

– Компьютерные игры гораздо хуже сказок! – возразила Кислятина. – Они куда более жестокие.

– А вот тут вы не правы, – не согласилась Амнезия. – Старые сказки тот еще кошмар. Ведьмы-людоедки, волки, глотающие девочек, злобные мачехи, отравленные яблоки, изуродованные женщины. Не понимаю почему, но дети любят такую жуть и насилие, если в итоге побеждает добро. Я всегда придумываю странные сказки, многие из которых не могу превратить в компьютерную игру или комикс, поскольку у них нет счастливого конца.

– Может, расскажете какую-нибудь? – спросил Евровидение. – Из тех, где несчастливый конец.

– Конечно. Вот есть одна, написанная несколько лет назад, но отклоненная моим издателем… – Амнезия сделала глубокий вдох сквозь маску. – Жили-были две сестры, Френни и Тара, и оказали они услугу богине истины.

– Какую услугу? – заинтересовался Евровидение.

– Не знаю. Может, забрали для нее вещи из химчистки, или нашли утерянный стеклянный шар, или спасли ее от монстра помутнения сознания. Не важно. Важно, что богиня истины задолжала им вознаграждение.

* * *

– Тогда Френни попросила самое очевидное, что только можно попросить у богини истины, – чтобы ей больше никто никогда не врал. Пусть ей либо говорят чистую правду, либо молчат. Она не хотела, чтобы люди выкладывали ей все как на духу, просто не желала больше слышать ложь. Вранье ей надоело.

А как насчет Тары? Она попросила кое-что посложнее. А именно – заклинание, которое автоматически превращало ложь в правду. То есть если бы вы пообещали Таре: «Я дам тебе деньги завтра», то это стало бы абсолютной, непоколебимой истиной. Впрочем, она благоразумно добавила условие, что заклинание не относится к случаям, когда кто-то преувеличивает намеренно, для драматического эффекта или в шутку, а срабатывает, только если кто-то пытается ее обмануть.

Прошло несколько лет, Френни и Тара в конце концов стали жить вместе, потому что разговаривать они могли только друг с другом.

Видите ли, Френни устала постоянно выслушивать правду. Если бы она задумалась над своей просьбой, прежде чем обратиться с ней, и сама бы поняла. С Френни люди всегда говорили немного откровеннее, чем нужно, – по поводу ее внешности, ее успехов в работе, звука ее голоса и так далее. Хуже всего то, что винить их за это было никак невозможно.

Тем временем Тара на горьком опыте обнаружила, что не всякая ложь приукрашена. «Я никогда тебя не любил» такая же ложь, как и «Я буду любить тебя вечно». Или как «С твоими навыками и способностями ты здесь не добьешься успеха». Сегодня Тара – самая прекрасная женщина в мире, потому что кто-то так сказал, а завтра – уродина, с которой в постель не ляжешь.

Иногда семья – единственные люди, с кем можно поговорить откровенно. Девушки потеряли родителей, когда Френни было семнадцать, а Таре – пятнадцать, и из-за своей крайней приверженности к правде не слишком тесно общались с другими родственниками. Тара не возражала, что ей приходилось говорить Френни чистую правду, а Френни всегда помнила, что не стоит уж слишком жестоко врать Таре.

Я могла бы рассказать вам, как Френни пыталась найти профессию, где пригодился бы ее дар, – психолога-консультанта, менеджера по инвестициям, полицейского, но в итоге оказалось, что везде требуется человек, которому можно успешно врать. А Тара невероятно разбогатела, встречаясь с кучей пройдох, обещавших ей фантастические суммы в обмен на небольшой депозит, но затем потеряла все, когда кто-то сказал ей, что она никогда не сможет удержать полученные деньги.

Я могла бы даже рассказать, как они основали религию. Ладно, пусть будет культ. Они основали культ, и все шло прекрасно ровно три дня, а потом – развалилось. Им пришлось сменить номера телефонов, жечь полынь и вызывать дезинсектора; в общем, появилась куча проблем.

Впрочем, это все ерунда, дело житейское – как туфли. Каблуки стучат – тук-тук-тук, – но разве они не защищают ваши ноги?

Френни и Тара купили подержанную медленноварку с рук – на гаражной распродаже или что-то вроде того. Владелица клялась и божилась, что медленноварка отлично работает, и, к счастью, она разговаривала с Тарой, поэтому все действительно прекрасно работало. И сестры немножко помешались на низкотемпературной обработке. Они готовили все, от говядины сувид до супа-тако и странных блюд из кудрявой капусты. В их домике всегда стоял запах крахмала и дрожжей: это доходила еда на завтра. Ей-богу, сестры могли целый час разговаривать про медленноварку и все, что можно в нее положить. Только это и доставляло им удовольствие.

Про дом они тоже много думали. Они унаследовали его от родителей в полную собственность, без долгов, поэтому заботиться приходилось лишь о поддержании порядка и об уплате налогов. С сантехниками и прочими мастерами всегда разговаривала Тара, а с городскими властями – Френни. Дом вечно находился в состоянии между «разваливается на части» и «идеально», в зависимости от того, куда посмотреть – на потолок или на фундамент. Честно говоря, ни одна из сестер толком не разбиралась в обязанностях хозяина дома, поэтому они постоянно о нем беспокоились. Им казалось, будто родители недовольны тем, как они заботятся о доме (в любом случае мертвые вполне способны высказать вам свое мнение).

Однажды сестры сидели в кафе – впервые за долгое время выйдя из дома (события происходили до того, как стало нормальным вечно сидеть взаперти).

«Я совсем старая. Древняя, как динозавр какой-нибудь!» – пожаловалась Тара.

«А я еще старше! Я помню времена задолго до динозавров!» – отозвалась старшая из сестер, Френни.

«Простите, – обратился к ним мужчина, сидевший за соседним столиком, – но вы обе очень молоды».

Они молча уставились на него и не отводили взгляда, пока он не заткнулся, вернувшись к своему компьютеру.

Однако он ведь разговаривал с ними обеими одновременно, а значит, никак не мог врать. Кроме того, Тара и Френни прекрасно знали, что им всего лишь за двадцать (двадцать пять и двадцать семь, соответственно).

«Давай вернемся домой и приготовим что-нибудь в медленноварке», – предложила Френни.

«Я хочу остаться и допить кофе! – кивнула Тара на почти полную кружку едва теплого кофе. – Я за него заплатила, я хочу выпить его здесь».

Френни промолчала, но задумалась. Она понимала, что не стоит говорить сестре, будто все в порядке, когда на самом деле не все в порядке. Через несколько минут она встала с места.

«Я больше не могу здесь оставаться. Людям хочется поговорить с нами, а каждый раз, когда кто-то пытается рассказать нам про себя, я еще больше устаю».

«А я устала от одиночества, – ответила Тара. – В домике у черта на куличках, с тобой и медленноваркой. Это прекрасно, но для меня маловато».

«Можно завести собаку», – предложила Френни, сначала не всерьез, но стоило ей произнести слова вслух, как они тут же стали реальным намерением.

К ним подошел мужчина, одетый во все джинсовое.

«Простите, – растянул он губы в улыбке, – я не мог не заметить…»

«Нет», – ответила Тара.

«Просто нет», – подтвердила Френни.

«Я вовсе не собирался…» – запротестовал мужчина, но они отмахнулись и он ушел.

«Давай купим сковородку, – не унималась Френни. – Или даже вок. Будем жарить всякое».

«А можно я просто посижу здесь и допью кофе?» – взмолилась Тара.

Мне следовало раньше упомянуть, что сестры имели одну машину на двоих, а пешком путь до их домика неблизкий, утомительный и большей частью по грунтовой обочине. В их десятилетнем «хёндае», цвета «Брызги шампанского» и с небольшим пробегом, заднее сиденье было завалено компакт-дисками, хотя проигрыватель упорно отказывался выплюнуть альбом Джонни Кэша, который Тара запихала туда несколько лет назад. Ни одной песенки про убийства, сплошные баллады и романтика, громогласные признания в любви.

Френни могла бы посоветовать Таре готовиться к самостоятельной жизни. И возможно, сумела бы правильно соврать, вынудив ее остаться. Что-то вроде: «Тебе никогда не хватит смелости поселиться отдельно». Или: «Ты ни с кем не будешь жить счастливо, кроме меня».

Но разве можно заявить такое родной сестре? Да и кто захочет остаться с человеком, говорящим подобные вещи? Кроме того, Френни знала, что Тара боится уйти, ведь мало ли кто и что ей скажет. Напугать ее и заставить остаться не так уж трудно.

Френни впервые пришло в голову, что лучше бы они поменялись дарами. Если бы Тара получила подарок Френни, то Френни могла бы сказать сестре: «Мне бесконечно жаль. Я понимаю, почему ты хочешь пойти своим путем, но без тебя у меня будет разбито не только сердце». И Тара знала бы, что это чистая правда.

Сестры приехали на могилы родителей в заросшем уголке, огороженном стеной не только из камня, но и из крапивы. Положили свежие ромашки и крокусы на простые гранитные надгробия и молча уселись на траву.

«А что, если я на какое-то время перееду в город?» – внезапно спросила Тара по дороге обратно к машине.

«Там будет меньше вероятность подхватить болезнь Лайма, – ответила Френни. – И больше разных глупостей».

«Я услышу множество разных видов лжи и наконец научусь справляться с ними, не теряя голову. Может быть, тысяча видов лжи уравновесят друг друга, или я разберусь, как находить нужных мне лжецов. Не знаю».

Половину пришедших ей в голову мыслей Френни озвучить не рискнула бы, поэтому отделалась односложным: «Возможно».

«Мы бы виделись регулярно, – говорила Тара. – Я постоянно приезжала бы в гости. И ты могла бы меня навещать, когда вздумается. Я просто хочу попробовать пожить в окружении разных голосов и посмотреть, как это на меня повлияет».

«А если тебе не понравится то, как они на тебя повлияют?» – спросила Френни.

«Тогда я вернусь сюда, и ты напомнишь мне, кто я есть на самом деле», – улыбнулась Тара и, пропустив сестру на водительское место, принялась нажимать кнопки проигрывателя.

«А если я не хочу брать на себя такую обязанность?» – Френни очень осторожно подбирала слова, формулируя фразы в виде вопросов и предположений, а не полуправды и неправды.

«Разве ж это обязанность?» Тара пыталась вытащить компакт-диск (наверное, она хотела оставить сестре возможность выбирать музыку после своего отъезда). «Просто сестринские отношения. Важно то, кто ты есть, а не то, что ты делаешь».

«Да, но вот ты уедешь в город, наслушаешься всякого вранья, которое превратится в правду, а потом однажды вернешься домой и захочешь, чтобы я помогла тебе возвратиться к нормальной жизни, а я не смогу?»

На Френни накатывали волны тоски, тошноты и одиночества, и она невольно вспомнила про разговоры Тары о серфинге. Френни едва умела плавать по-собачьи, куда уж тут на доску встать!

«Ничего страшного! – сказала Тара и ткнула в проигрыватель плоскогубцами. – Честное слово, я в состоянии о себе позаботиться и в глубине души чувствую разницу между правдой и ложью, которая стала правдой. Ты же знаешь, я способна с этим справиться».

«Да оставь ты проигрыватель в покое! – не выдержала Френни. – Я пытаюсь…»

Они обе полностью сосредоточились на магнитоле и бесплодных попытках Тары спасти альбом Джонни Кэша, словно застрявший диск представлял собой возникшую между ними проблему, а когда Френни подняла взгляд на дорогу, то уже слишком поздно заметила огромного оленя, выскочившего из леса прямо перед ними. Машина врезалась в него с резким хрустом, словно аплодируя себе за внезапный автогол; ремни безопасности резко натянулись, а перед лицами сестер раздулись белые подушки.

Вскоре они увидели, как олень, слегка прихрамывая, неторопливо удаляется от искореженного бампера и смятого передка их машины.

Они стояли на обочине в ожидании эвакуатора. Френни нашла в завалах на заднем сиденье упаковку печенья и угостила Тару. Они жевали и смотрели, как рассеивается дым.

«Все будет хорошо», – с тихим плачем выдавила Тара.

«Я знаю, – отозвалась Френни, которая уже все глаза выплакала, но слезы все еще капали. – И это меня пугает».

* * *

– Вот такая история о двух сестрах, которые попали в беду, пытаясь изгнать ложь из мира, – засмеялась Амнезия.

– Я думал, она закончится по-другому, – задумчиво произнес Евровидение, словно размышляя вслух.

– В любом случае здесь не может быть счастливого конца, – дружелюбно пожала плечами Амнезия.

– В жизни ложь служит смазкой. Я, например, не хотела бы жить в мире правды, – сказала Дама с кольцами и оглянулась по сторонам. – Я вру каждый день. Как и мы все. Более того, я жила ложью тридцать лет и была невероятно счастлива. А когда все всплыло… по-прежнему была счастлива.

– А расскажите! – заинтересованно наклонился вперед Евровидение.

– Не сейчас.

– Лично я обожаю хорошую ложь, – заявила Хелло-Китти.

– Хорошей лжи не бывает! – фыркнула Флорида, потрясая головой.

– У меня есть хорошая ложь, – раздался голос за моей спиной.

Парди вернулась. Она стояла возле двери, прислонившись к стене, и ее глаза сияли.

– Я ведь обещала вам продолжение истории. В ней полно лжи.

– Да, мэм, вы обещали! – просиял Евровидение. – Садитесь, мы вас слушаем.

Парди ответила ему своей загадочной улыбкой и уселась на пустой стул на краю круга. Мы все придвинулись поближе, чтобы лучше ее слышать. В прошлый раз она поведала совершенно невообразимые вещи – трудно было себе представить, чего ожидать теперь.

* * *

– Итак, на чем я остановилась? Я рассказала про папочку и его дела с Лафайеттом в тот год, когда мне исполнилось пятнадцать. В качестве подарка на день рождения я получила от папочки не только историю, но и золотую цепочку с амулетом в виде луны. А еще он купил для меня подписку на «Пари-матч» (что-то вроде французского журнала сплетен с картинками) в уверенности, будто так я скорее хоть немного выучу французский, но потом ему пришла в голову идея получше и он нанял старую гаитянку – она приходила готовить и убирать. По мнению папочки, мне следовало знать французский на тот случай, если мы когда-нибудь уедем из страны.

Чем дальше, тем отчетливее я понимала, откуда ноги растут у его безумного плана, включавшего изучение французского: я постепенно взрослела и папочка не хотел меня пристрелить. Вот и намеревался переехать в какое-нибудь местечко с теплым климатом, где говорят по-французски, где живут в основном чернокожие и где полно симпатичных черных мужчин – хорошо образованных и вменяемых. Тогда я с легкостью найду себе черного мужа, и папочке не придется выбирать, кого убить первым: меня или белого парня.

Я решила, что будет проще не связываться с белыми парнями.

В итоге я оказалась в Техасском университете в Остине, осенью 1977 года, и в конце концов влюбилась в белого парня. Однажды я призналась папочке. Он в ту же секунду полностью изменил свое мнение и сказал: «Я не могу не любить того, кого любишь ты».

Однако даром это не прошло: папочка потух. На его лицо вернулось то самое выражение, которое я видела в ночь, когда Нил Армстронг ступил на Луну, – и теперь оставалось там почти всегда. Из-за чего сияние моей первой любви тоже потускнело. Сыграло роль еще и то, что парень оказался инфантилом – из тех, кто не позволяет своей девушке выступать в музыкальной группе в барах. Вообще-то, именно в этом вопросе мой парень проявил полное единодушие с папочкой, прежде чем я с ним рассталась. После чего продолжала выступать в барах.

Он был не последним моим белым парнем. В тот недолгий период, когда я весело проводила время в отеле «Дрискилл», меня окружали белые мальчики определенного типа и их музыка. Я встречалась с будущими врачами, пока их мамочки не посчитали странным, что мой папочка зарабатывает деньги на соусе для барбекю, еще более странным – наличие у меня сводных братьев в Хьюстоне, а самым странным – полное отсутствие матери, что в их понимании означало отсутствие матери со связями, которая вхожа в определенный круг и является уважаемой чернокожей женщиной, ведущей роскошный образ жизни. Те мальчики хотели, чтобы я стыдилась своего умения играть на гитаре, ездить верхом, плавать на лодке и прочих чисто черных обычаев Галвестона. Только через мой труп!

Я шла по стопам Ти-Боуна и гордилась этим. И возможно, по-своему – по стопам Джека Джонсона. Тогда в Остине мы слушали Джерри Джеффа Уокера и Таунс Ван Зандта. А еще Гая Кларка и Стива Эрла, Роберта Эрла Кина и Лайла Ловетта, Родни Кроуэлла и Ларри Уиллоуби. И мы слушали группу «Анкл Уолтс бэнд». Все они были в моем плейлисте, плюс Чарли Прайд, Рэй Чарльз, Лил Хардин и Биг Мама Торнтон, а также мой изначальный любимец Ти-Боун Уокер и блестящий новый музыкант Ти-Боун Бёрнетт. Кроме того, я слушала саму себя. Я знала, что миру нужна музыка такой чернокожей девчонки, ковбойки-пиратки, и собиралась эту музыку писать.

Однажды в Остине, во время моего третьего или четвертого в жизни выступления, я играла в довольно большом клубе, и пришли всего три человека. Среди них оказался Джерико – долговязый, с такими острыми скулами, что женщины не хотели с ним целоваться, опасаясь порезаться. На его животе мускулы выделялись столь же отчетливо, как и татуировки на бледной коже рук. Он гордился унаследованными от мамы глазами – не их голубо-серо-зеленым сиянием, а способностью отличать верное от неверного. Болтали, будто он наркоман, но кокаин лишь давал ему силы на выпивку, а алкоголем он наливался только ради того, чтобы писать всю ночь напролет. Он был без ума от бренди и виски. Жить без них не мог. К тридцати семи годам он уже написал свои лучшие произведения. Семь альбомов и многие сотни, тысячи выступлений в клубах по всему миру, на круизных кораблях, на радиостанциях, в магазинах грампластинок, а еще он пел для меня рано утром на кухне. Слова лились из него потоком, прямо как из папочки, и выплескивались на меня.

На том выступлении, где меня слушали только симпатичная чернокожая пара и прекрасный белый мужчина, Джерико, я играла свои, как я их называла, песни про «маму Дикси»[69] – про Юг как мать черной культуры, жестокую, но все-таки мать. Когда я сыграла последнюю, Джерико аплодировал мне так долго, что я затрясла головой. Он пригласил меня в какой-нибудь бар, который еще не собирался закрываться, однако я заметила, как у него заплетается язык и как он задевает рукой мои бедра, и сказала: «Пожалуй, нам стоит поискать место, где можно выпить кофе. Ты уже пьян, мы едва знакомы; скорее всего, ты сделаешь что-нибудь непристойное, и мне придется тебя пристрелить».

Он засмеялся, и я показала ему пистолет. Тогда, засмеявшись еще громче, он ответил, что знает круглосуточную забегаловку с хорошим кофе, и пообещал вести себя самым примерным образом. В итоге мы оказались в закусочной, где подавали панкейки из синей кукурузы, гавайский кофе и (отсутствующий в меню) бурбон для постоянных посетителей, к которым относился и Джерико.

Он получил известность как некто средний между Кристофферсоном и Гленом Кэмпбеллом, только гораздо более страстный и упорный. Когда я назвала его современным Мерлом Хаггардом, он поцеловал меня прямо в губы. А затем сделал лучшее предложение из всех, что я получала или получу в последующие годы (от поэтов-лауреатов из разных стран и обладателей «Грэмми» в различных жанрах).

Поскольку великая душа способна учуять аромат предыдущих великих душ, запутавшихся в твоих кудрях, Джерико предложил: «Давай сегодня вечером сотворим поэта!»

Будь у меня какой-то другой отец, я бы тут же и согласилась, но папочка есть папочка, так что мне понадобилось несколько недель.

Джерико назвал меня поэтессой-ковбойкой из Техаса и принялся рассказывать про черных ковбоев и ковбоек – как будто я не в Техасе выросла. Мы говорили о том, как Запад стал черным, и коричневым, и индейским, а не только белым, и о том, что в Аламо остались рабы, но никто не хочет говорить об этом и что Желтая Роза Техаса[70], возможно, была цветной женщиной и помогла техасцам выиграть войну – мы задавались вопросом, почему она так поступила. Я передала Джерико слова папочки, и он задумался: а не принадлежал бы Техас сегодня Мексике, если бы отец Желтой Розы Техаса сказал ей то же самое?

Вскоре я переехала в Нэшвилл, хоть и училась в Техасском университете в Остине. Я стала маленькой тайной Джерико. В те времена в провинции нельзя было иметь чернокожую девушку – точно так же, как нельзя было быть геем. «Нельзя» не означало, что этого не существовало, – невозможно было допустить, чтобы про это узнали. Я играла роль бэк-вокалистки, путешествующей с группой.

Джерико заявил, что «казаться тем, чем не являешься» – это третье из величайших видов сценического искусства в Нэшвилле: первое – писать песни, а второе – играть на гитаре. Согласно Джерико, пение стояло аж на четвертом месте.

К тому времени, когда получила диплом, переехала в Нэшвилл и заключила контракты с издательством и звукозаписывающей компанией, я готовилась записать песни «мамы Дикси» и для того училась третьему великому искусству города музыки. Я очень хотела записать альбом. Мной владела идея, в которую я была влюблена, а когда любишь, готов на что угодно.

Примерно в то время папочка умер, по естественным причинам. Белл Бриттон заявил, что это победа – умереть черным, в собственной кровати, на руках любящей дочери, от сочетания возраста и любимых пороков, и я не могла не рассмеяться, хотя мне было тяжело согласиться. После спокойного ухода папочки я почувствовала, что могу выйти замуж за Джерико.

В каком-то маленьком городке Джерико зашел в ломбард, вышел оттуда, надел мне на палец кольцо с крупным бриллиантом и сказал: «Ты больше не будешь ездить в автобусе с группой и девочками. Позвони в свою компанию звукозаписи, скажи им правду. Ты будешь ездить в „кадиллаке“ со мной – или выброси мое кольцо в реку».

Я не стала выбрасывать кольцо в реку. Я запрыгнула в его зеленый «кадиллак» с откидным верхом в Бирмингеме, и Джерико повернул в сторону Джексона, Миссисипи. Оттуда мы поехали в Шривпорт, а затем в Даллас. Ехать недалеко, от Бирмингема до Джексона всего четыре часа – если только ваша машина не сломается на заправке в Меридиане, штат Миссисипи.

Я люблю заправки. На одной из них я все детство провела. Если вы выросли в Техасе, то бензин пахнет как новые туфли. Но не в том случае, когда вы путешествуете с белым парнем, имея кожу шоколадного цвета. Какие-то пьяные хрычи (их было трое, и, оглядываясь назад, я называю их Ини, Мини, Мини-Мо) увидели белого мужчину с черной женщиной и принялись докучать мне.

Наш «кадиллак» с поднятым верхом стоял возле бензоколонки, когда они подкатили на красном пикапе. Мы с Джерико вместе сидели впереди, заправочный пистолет торчал в отверстии бензобака.

«Ну и зачем тебе это?» – начал Ини, самый крупный из троих.

Вне сцены и без шляпы Джерико был сам на себя не похож. Особенно если чернокожая женщина в комбинезоне сидит рядом с ним, а не стоит позади него в стразах. Джерико широко улыбнулся байкерам – они показались ему очень знакомыми, ведь он часто улыбался со сцены таким же байкерам, фермерам, полицейским и уборщикам в магазинах. Обычно он ловил ответные улыбки.

«Здорово, парни, давайте отожжем!» – произнес он строчку припева одной из своих самых популярных песен.

Он знал, что с этими словами и улыбкой они его узнают, увидят в нем их Джерико. Однако все пошло не по плану.

Внезапно выяснилось, что он не просто какой-то белый с какой-то черной девчонкой. Он тот самый Джерико, их друг, чей голос сопровождал их во все сокровенные моменты жизни: в день, когда они похоронили бабулечку; в ночь, когда затащили в постель первую девушку; когда врезали лучшему другу без всякой на то причины; когда впервые получили зарплату и впервые позвонили на работу в понедельник, соврав, что заболели. Джерико, чей голос всегда звучал в их головах в важные моменты, сидел в обнимку с цветной девчонкой. Ини, Мини и Мини-Мо моргнули: Джерико оказался на их местной заправке, и он нежно обнимал, а не трахал широкозадую черную телку.

Джерико вынес им остатки выжженных солнцем мозгов, чем вызвал их глубокое недовольство. Хотелось бы думать, что поклонников задел именно широкий зад.

«Я сейчас приеду домой и переломаю все твои пластинки!» – заявил самый высокий.

«Деньги, полученные от меня, от нас, от троих стоящих здесь белых мужиков, с риском для жизни добывающих в море нефть, ты тратишь на какую-то черную сучку в комбинезоне?» – прорычал самый толстый.

«Заткните пасти!» – твердо, громко и с улыбкой приказал Джерико.

Он умел завораживать людей. Они молча смотрели, как он вышел из машины и вытащил заправочный пистолет из бака. Достал бумажник. Засунул сотенную в какую-то щель на бензоколонке. Мы все молча наблюдали, как он бросил три стодолларовые купюры, одну за другой, в направлении пикапа.

Ини, Мини и Мини-Мо оскорбились. Мини-Мо сказал мне какую-то гадость. С чего бы ему пришли в голову подобные вещи? Я закричала, велев Джерико садиться в машину, но он уже хорошо набрался в тот день, поэтому повиновение приказам или отступление даже не рассматривал. Понимаете, всю среднюю школу он был пухленьким коротышкой, из тех мальчишек, про которых говорят «ростом малой, зато в драке удалой», а потом за одно лето вытянулся до шести футов двух дюймов и налился мышцами. Джерико удали было не занимать, а теперь он еще и ростом вымахал и в плечах раздался. Он врезал Ини прямо в морду, и Мини-Мо ударил его в ответ. Похоже, они старались драться честно, потому что больше никто не влезал, но тут этот гад Мини оглянулся на меня. Тогда я заплакала. Джерико сразу обернулся и отступил назад, в мою сторону. На меня никто не обращал внимания, кроме Мини.

При виде моих слез его глаза засияли – да он явно садист! Я закусила губу и убедилась, что он заметил. Мои пальцы подергивались, как будто я вцеплялась в сиденье машины от испуга. Мини крикнул Джерико: «Твоя сучка меня хочет!» – и на секунду отвернулся, проверяя реакцию Джерико, а я воспользовалась возможностью выхватить два пистолета, которые держала заряженными в сиденье машины и по которым все это время постукивала пальцами в ожидании дальнейшего развития событий. В одно мгновение я отстрелила голубоглазому Мини часть уха.

Такого поворота они никак не ожидали – в отличие от Джерико, который прекрасно меня знал. Как только на моих глазах появились слезы, он начал отходить к машине. К тому времени как я закусила губу, он уже протягивал руку к дверце, отлично зная, что я собираюсь сделать. Папочка научил меня стрелять метко, быстро и первой. Мы вылетели с заправки, и я успела продырявить шины на пикапе, стреляя из обоих пистолетов. Мы остановились только для того, чтобы купить еще патронов. В Джексон мы въехали, со смехом распевая песни Джонни Кэша.

Мы отработали выступление в Джексоне. Потом в Шривпорте. Сыграли в Далласе. Мы не ездили на «кадиллаке», но выступали на концертах и доехали на автобусе аж до Далласа, а затем вылетели обратно в Нэшвилл первым классом. Мы не отступились и не испугались. Я не забыла про подарок на мой пятнадцатый день рождения. У меня на шее висел счастливый талисман, а на пальце сверкало кольцо от Джерико.

Однако, когда мы вернулись домой в Нэшвилл, все прекрасные вещи в доме напоминали Джерико о злобных садистах. Он перестал видеть в них красоту и едва обращал внимание на меня: перед его глазами стояли лишь люди, оплатившие все, что он имел. И он больше не любил их. Единственным, что он еще любил из всего этого, оставалась я.

Он решил прекратить сочинять и исполнять песни, а вместо того надумал писать романы, чтобы у него появились новые поклонники, которые полюбят нас обоих. Он улетел в Нью-Йорк без меня и снял неприметную квартирку под псевдонимом. Перестал выступать на стадионах и в больших клубах, играл исключительно в местечках вроде «Боттом лайн», «Селлар дор» и «Бёрчмер» – и только когда я тоже там играла.

Альбом «Мама Дикси» принес мне некоторую известность, но Джерико заверил меня, что это непонятый шедевр, и переставил все свои «Грэмми» на мою сторону книжных полок.

Потом он совсем перестал выступать, и, представляете, мы превратились в бывших артистов-тусовщиков. До переезда в Нью-Йорк Джерико знал только кантри, блюграсс и немного джаз. А здесь мы начали есть копченого лосося из ресторана «Расс-энд-дотерс», слушать панк, джаз и глэм-рок.

Мы тусовались в «Клаб 57», «Си-би-джи-би» и «Биттер энде», в «Гердес фолк сити» и в «Боттом лайн». Нас охотно приглашали во внутренний круг. Джерико зарабатывал на продаже пластинок, а я – на маринадах, и если в ВИП-залах они считали его музыку хреновой, то я, с их точки зрения, делала довольно странные вещи, вызывающие интерес. Они ничего не знали про черных ковбоев и черных шлюх Запада, поэтому все наши рассказы воспринимались как откровение. А еще мы отлично смотрелись вместе, как скульптура, – Баския[71] нас так назвал. Когда мы с ним познакомились, он пришел в восторг от сочетания высокого и прямого с низким и опасно округлым; восхищался длиннющими руками Джерико, нежно утопающими в огромной массе моих кудряшек, и моими свободно свисающими сиськами. Баския предсказал, что нас с удовольствием примут где угодно и мы редко будем добираться до дома раньше рассвета. И оказался прав.

Мы ходили не в какой-то конкретный клуб, а бродили по всему Ист-Виллиджу, как когда-то я с папочкой бродила по Галвестону. Только в одно-единственное место мы не совались никогда – в Гарлем. Мы не хотели нарваться снова и получить теперь уже от чернокожих в Нью-Йорке то же самое, что получили от белых в Миссисипи.

Однажды я проснулась в полдень и обнаружила, что мое кольцо пропало. Я искала его до вечера, спрашивала про него у Джерико. А потом мне пришлось уйти на собеседование с гитаристами: я готовилась записать еще один студийный альбом. Вернувшись вечером домой, я увидела сидящего в кресле Джерико – мертвого. Как в той песне «Колыбельная виски». Он приложил бутылку к губам и выстрелил в себя. Очень любезно с его стороны не использовать мое оружие. Я быстро сообразила, что он заложил мое кольцо и купил пистолет. Джерико оставил записку. Его почерк был изящным до самого конца. В записке говорилось: «Я оформил квартиру на твое имя. Сказал, что у тебя кредитная история лучше. Дело не в этом. Я устал от мира и своих людей. Ты готова выйти в мир и найти своих людей. Это моя последняя воля и завещание. Я оставляю тебе гитару, в которой много песен, и ключ от комнаты, в которой много историй».

Джерико не знал, что у нас будет дочка. Я назвала ее Парднер. Я отдала ей гитару на ее десятый день рождения, а ключ от квартиры – на двадцать пятый. Джерико во многом ошибся. Однако в гитаре действительно были песни, а в комнате – книги. Тут он оказался прав.

Парди помолчала.

* * *

– Вот такая у меня история любви, ненависти и всего, что между. – Она повернулась к Вурли. – Ну как, хватило вам музыки?

– О да!

– Что касается любовных историй, у этой тоже не слишком-то счастливый конец, – заметил Евровидение.

– Вполне счастливый, – возразила Парди. – Вполне счастливый лучше, чем ничего. В любом случае я родила прекрасную дочь.

День девятый
8 апреля 2020 года


Я рано разделалась со своими обязанностями: здание становилось все более запущенным, и, похоже, никто не замечал и не ценил моих усилий по содержанию коридоров в чистоте. Я провела еще час, сортируя содержимое шкафчика со спиртным. Прежний управдом собрал потрясающую коллекцию ликеров, аперитивов, дижестивов и биттеров в странных бутылках разнообразной формы. Я уже использовала много знакомых брендов, поэтому из любопытства принялась пробовать незнакомые. Некоторые оказались ужасно противными, горькими травяными настойками – возможно, сделанными монахами в отдаленных монастырях. В конце концов я налила в термос смесь имбирного пива с ликером под названием «Мольорт». От его отвратительного вкуса в голове прояснивалось не хуже, чем от лечения электрошоком.

Добравшись до крыши, я уже не чувствовала боли. Я опоздала и пропустила приветственные семичасовые крики. Я метнулась к своей кушетке и, как можно незаметнее, устроилась на ней, включив телефон. Евровидение, как обычно, открыл вечер, театрально сжимая и разжимая руки, оглядывая собравшихся с преувеличенной жизнерадостностью и настоятельно убеждая жильцов рассказать историю.

И тут я заметила на крыше новенькую – молодую женщину, которая выглядела нервной, не смотрела в глаза и держалась очень скованно. Я забеспокоилась. Как она сюда попала? Каждый день я проверяла, заперты ли входные двери. В «Библии» про нее точно ничего нет. Интересно, она вообще за аренду платит?

«Впрочем, – напомнила я себе, – никто из нас ничего не должен отсутствующему владельцу».

Я глотнула из термоса. Евровидение тоже заметил новенькую.

– Приветствую, – сказал он, когда женщина села на свободный стул, сложив руки на коленях. – Как у вас дела?

– Хорошо, – неуверенно отозвалась она. – А у вас?

– Не припомню, чтобы видел вас здесь раньше.

– Я плохо знаю город, – объяснила она с сильным акцентом.

Английский, очевидно, ей не родной. Похоже, китаянка.

Евровидение одарил девушку ослепительной улыбкой, пропустив мимо ушей ее ответ невпопад.

– Тогда добро пожаловать на крышу! Мы здесь немножко развлекаемся, пока сидим взаперти. Не хотите ли рассказать историю?

– Пожалуй, нет, – выговорила она, заикаясь. – Но может быть, вы сумеете мне помочь? Я ищу друга. Уже давно. Возможно, пора бы уже перестать.

На лице Евровидения отразилось замешательство, но, прежде чем он успел открыть рот, новенькая завела рассказ.

* * *

– Я приехала в город восемь месяцев назад, к началу осеннего семестра. До того я только на картинках видела статую Свободы, Эмпайр-стейт-билдинг и магазины вдоль Пятой авеню. Я и вообразить себе не могла, каких размеров Центральный парк на самом деле: гигантский прямоугольник в самом центре острова, с лесами и озерами, иногда даже хищные птицы попадаются.

Я представляла себе квартиру с окнами, выходящими на парк и небоскребы и, может быть, на магазинчик, где продают футболки с надписью «Я люблю Нью-Йорк» и бейглы с кунжутом. Рассчитывала на два больших окна, но в моей квартирке-студии оказалось только одно – с видом на пожарную лестницу, и никаких парков и небоскребов в него не видно. Я вычитала на туристическом сайте, будто в городе можно добраться куда угодно не более чем за двадцать минут. Должно быть, они имели в виду «добраться на машине», потому что, хотя на Гугл-картах самая южная оконечность Манхэттена, Бэттери-парк, кажется совсем близкой, пешком я туда шла сорок пять минут. Я ходила поздороваться со статуей Свободы, застрявшей на собственном острове, и помахать «Атакующему быку»[72] посреди улицы.

Рассказывая, она смотрела вниз, на сложенные на коленях руки, но тут подняла взгляд на Евровидение и пожала плечами.

– Ну вот такой оказалась Америка. Одинокая зеленая женщина. И бронзовый бык. Подобно многим иностранным студентам из моей страны, я провела здесь два года по студенческой визе, изучая науку о данных, после чего подала бы на рабочую визу и пошла работать финансовым или корпоративным аналитиком, занимаясь закулисной стороной бизнеса. В аэропорту, возле выхода на посадку, я и мои родители не знали, когда мы снова сможем увидеться, поэтому избегали затрагивать эту тему. Они дали мне советы напоследок.

«Не переедай! – велела мама, крепко сжимая мою руку. – А то разжиреешь до неузнаваемости. Не разговаривай с незнакомыми мужчинами и не переживай за нас».

«Сосредоточься на учебе! – сказал папа, сжимая другую руку. – Слушайся своих учителей и маму. И да, не разговаривай с незнакомыми мужчинами».

В магистратуре вместо учителей преподавали профессора: их можно было называть по имени, с ними можно было посидеть в баре, и многие из них – незнакомые мужчины. Мне было трудно привыкнуть к американскому панибратству. К американской приветливости. Единственным верным ответом на вопрос «Эй, как дела?» является «Хорошо, а у тебя?».

(Я бросила взгляд на Евровидение, чья улыбка застыла на последнем предложении. Мне захотелось рассмеяться.)

– Почему блудный сын, а не дочь? – говорила рассказчица. – Потому что дочери не положено уходить. В моей стране дочь считают защитой для родителей, она подобна теплому зимнему одеялу. В первый день занятий я никого не знала. На второй ко мне подошел другой иностранный студент, с вопросом про задание, которое наш профессор забыл, пустившись в долгие рассуждения на тему Второй мировой войны. Тот студент оказался из того же региона, что и я, хотя из другой провинции и города. Мы с ним никогда бы не встретились, если бы не покинули родную страну ради учебы здесь.

Он выглядел знакомо, и рядом с ним я чувствовала себя увереннее. Все время, что я его знала, он носил уродливый вязаный свитер черного цвета с фиолетовыми переплетенными буквами V, никогда не меняя одежду. Мы вместе работали над заданиями. И оба получали средние баллы. Профессор любил нацарапать замечания на полях – намеки, загадки, а иногда просто восклицательные знаки или «Нет, нет, нет!».

В округе было много ресторанов, где готовили еду, типичную для нашего региона, и по выходным мы ходили в один из них. Однако, по сравнению с тем, к чему я привыкла в детстве, в здешних блюдах больше соли и масла, а порции огромные до неприличия. Мы с другом часто ели молча, перекладывая лучшие кусочки мяса из своей чашки другому. Я думала про маму и папу, но мы никогда не говорили про семьи, ведь, скорее всего, наши истории не сильно отличались. Он спросил меня про мои увлечения на случай, если они сходны с его. К сожалению, я не играла в ролевые игры и не бегала вдоль реки поздно вечером.

«Вот оно тебе надо?» – спросила я, напомнив ему, что в городе довольно опасно.

Он спросил, что опасного в пробежке. Он бегал быстро. В крайнем случае засверкает пятками.

«А если вдруг с тобой все же что-то случится?»

«Например?» – дерзко бросил он.

Должно быть, мой вопрос показался ему девчачьим. Девчонки боятся больше, чем мальчишки. Девчонки, например, боятся мальчишек и собственной матки каждый месяц.

Он пригласил меня бегать вместе с ним, но я и так не слишком быстрый бегун, а если он со всех ног помчится, то оставит меня позади, как наживку.

По воскресеньям я звонила родителям и в течение часа смотрела на их расплывчатые лица на экране компьютера. Они по очереди направляли камеру на себя. Сообщение о смерти нашего кота заставило меня охнуть, ведь кот прожил со мной четырнадцать лет. По словам мамы, с тех пор как я уехала, он каждый вечер ждал меня на моей кровати.

«Я пыталась его вразумить, – сказала мама, – но я же не знаю кошачьего языка».

Однажды ночью кот решил, что дальше ждать не стоит, к утру свернулся клубочком на балконе и умер. От старости, как пояснил отец. Для кошек четырнадцать лет равны человеческим семидесяти двум.

Когда наступили праздники, мой первый День благодарения и первое Рождество в Америке, я обнаружила, что меня раздражают украшения на зданиях, пение и празднования; расставленные повсюду елки и все прочее, считающееся праздничным. На сами праздники те из нас, кто никуда не уехал, собрались у кого-то дома, вокруг взятого напрокат складного стола и вкусно пахнущего котла с едой. Я обычно ходила вместе с моим другом, который в течение семестра успел найти других друзей и стал более общительным в компании. Куда бы мы ни пришли вместе, про нас шутили, что мы пара, жених и невеста. Тогда он обхватывал меня рукой, но на самом деле никогда не прикасался ко мне, не опускал руку мне на плечи или на талию. Я не нуждалась в его объятиях – в этом смысле он меня не привлекал, – хотя и не возражала, поскольку здесь мы с ним были самыми близкими друзьями.

Зимние каникулы продолжались целый месяц, и несколько раз мне безумно хотелось какао, но в доме не оказывалось ни молока, ни какао-порошка. Тогда я закутывалась в пальто длиной до пяток и закрывала всю голову шарфом. Глядя на себя в зеркало, я видела, что стала именно такой, какой боялась увидеть меня мама: жирной и неузнаваемой. А пристрастие к какао ситуацию не улучшало.

Во время одного из таких походов в магазин я заметила моего друга на другой стороне улицы. В вечерней темноте фиолетовые V на его свитере почти светились, как неон, напоминая стрелки, направляющие меня к нему. Рядом с ним в тени здания стоял кто-то еще, очень близко, и они оба курили, – а я и не подозревала, что мой друг курит. Он отпустил волосы подлиннее, собрав их в маленький черный пучок, как делали воины тысячи лет назад. Второго я не знала. Он не был ни иностранным студентом из моей страны, ни студентом с нашего курса. Я направилась к ним, но по дороге передумала. Натянула шарф повыше на лицо, ускорила шаг и прошла мимо них, не поворачивая головы.

Когда начался весенний семестр, мой друг и я продолжали учиться вместе и получать посредственные оценки. Он спросил, не могу ли я глянуть на его резюме. А я спросила его, как вести себя на собеседовании.

«Тебе нужно потренироваться смотреть в глаза собеседнику», – сказал он, направив два пальца сначала на свои глаза, а потом повернув их на мои.

Я ответила, что смотрю на него.

Он возразил, что я уставилась на точку схода – некую точку позади него, в бесконечности, где сходятся параллельные лучи. В результате мы принялись обсуждать параллельные лучи и точки схода, а потом поспорили про иммигрантов и ассимиляцию.

Он заявил, что мы слишком усиленно пытаемся сойти за своих – и в этом наша проблема.

Я не считала, будто у нас есть проблема, а он настаивал, что это еще одна из наших проблем – никогда не говорить про наши проблемы и не признавать их существование в принципе.

«Так, может, у нас и нет никаких проблем, – предположила я. – Разве все иммигранты должны с ними сталкиваться? А если нет, то зачем обсуждать несуществующие вещи?»

«Ты имеешь в виду – никогда ничего не обсуждать?»

«Я имею в виду – бесполезно обсуждать все подряд. Разве мы не можем держать что-то при себе?»

Мой друг не ответил, внимательно изучая меня через маленький столик. Я забеспокоилась. А вдруг он расскажет о себе что-нибудь такое, после чего мне тоже придется что-нибудь сделать взамен? Однако, прежде чем я успела откровенно провалить этот тест, его телефон звякнул, и он, не читая текст сообщения, встал и сказал, что должен идти.

«Уже? – удивилась я. – Ты ведь только что пришел!»

Вообще-то, не совсем только что, ведь мы довольно долго препирались. Трудно спорить об ассимиляции: это неизбежный процесс, требующий стереть большие части тебя. Я не знала, сумела ли я их стереть или же они стерлись еще дома, когда я впервые решила сюда приехать.

Мой друг так и не позвонил, чтобы закончить задание, над которым мы работали, а за неделю до весенних каникул перестал встречать меня у ворот университета перед занятиями. Я искала его в аудитории. Я занимала для него место, как делал мой кот для меня. Когда мне так и не удалось с ним связаться, прежде всего я подумала, не стряслось ли чего во время вечерней пробежки. Например, он упал в реку или его похитили. Сделал что-то с собой или его заставили исчезнуть. Почему мне приходили в голову столь нелепые мысли вместо вполне очевидных? А именно: что, пока я усердно его искала, он про меня и думать забыл.

* * *

Незнакомка снова сложила руки на коленях, давая понять, что история закончена. Я видела на ее лице то самое одиночество, сквозившее в рассказе. Я вздрогнула. Хоть и выросла в Квинсе, я мгновенно поняла, что она имела в виду, говоря про сопротивление ассимиляции, про нежелание менять себя ради других. Я испытывала то же самое чувство большую часть жизни.

В наступившем молчании большой паук внезапно выскочил из трещины в парапете, пронесся через всю крышу и исчез под оторванным краем листа толя.

– Фу! – скривился Евровидение, с отвращением шевеля пальцами.

– А когда вы сможете вернуться домой? – спросила Хелло-Китти у рассказчицы.

– Сначала я должна была закончить магистратуру, но теперь все на удаленке. Даже не знаю. Мне не уехать обратно в Китай, пока не закончится пандемия.

– Это может случиться не скоро, – заметила Повариха.

Рассказчица кивнула.

– А я всю жизнь помешан на путешествиях, – признался Евровидение. – Ненавижу сидеть вот так, взаперти. Я умереть готов, лишь бы оказаться в «Грейс-отеле» на Санторини прямо сейчас!

– Ой, тоже мне, трагедия! – фыркнула Флорида. – Нам всего лишь нужно продержаться еще несколько недель. К июню все закончится.

– Надеюсь, – вздохнула Повариха. – Я в таком же положении: до смерти соскучилась по семье в Сан-Мигеле.

– После пандемии я собираюсь поездить по всему миру и все повидать! – заявила Хелло-Китти.

– Даже после пандемии никто не сможет путешествовать по миру так, как это делала я в вашем возрасте, – рассмеялась Уитни.

– В каком смысле?

– Я говорю про времена, – улыбнулась Уитни, – когда еще можно было встретить людей, никогда прежде не видевших человека из западных стран; когда можно было уехать в такое место, где ты исчезнешь из дома, и никто никогда не узнает, что произошло.

– Да ладно! Куда, например? И когда?

На сей раз я не сумела определить по тону голоса, искренне ли Хелло-Китти заинтересовалась или, как обычно, съязвила.

– Каждое слово в моей истории чистая правда. События происходили во времена правления последнего короля Афганистана.

– Афганистана?

– Да.

* * *

– Я путешествовала там летом 1972 года. Однажды утром я сидела у костра на сухом, пустынном Афганском плато, окруженном горными хребтами. Вместе со мной у огня устроились шесть или семь молодых американцев и европейцев. Мы не были волонтерами Корпуса мира, дипломатами на экскурсии, любителями природы, учеными, археологами, опытными альпинистами или даже пешими туристами. Просто разномастная группа молодежи чуть за двадцать, которые заработали немного денег в родной стране, занимаясь ничем не примечательными делами. Мы все впервые встретились в Кабуле и решили вместе поехать в это отдаленное место в центральном Афганистане.

В то утро мы сидели вокруг костерка и ели овсянку, когда перед нами явилось видение: через пустынную равнину к нам направлялась всадница – с развевающимися на ветру прямыми каштановыми волосами и в плывущем парусом красном платье.

Прежде чем продолжить, позвольте объяснить, что лично я никогда бы не очутилась в Афганистане, не попади я под влияние испанца, с которым познакомилась за много месяцев до того, когда жила в пещере в южной части острова Крит. Впервые я заметила его, когда потрепанный белый фургон приехал в прибрежную деревеньку, над которой находилась пещера. Испанец носил замшевые брюки с бахромой и черные кожаные ботинки. Мое внимание привлекла его походка – веселая и энергичная. После всего нескольких дней знакомства он спросил с сильным акцентом: «Ты не хочешь попутешествовать со мной по востоку?» Начитавшись как Германа Гессе, так и Алана Уотса и полагая себя знатоком восточных религий, я согласилась.

Мы объединили наши финансы (в сумме набралось около семисот долларов, что в те времена было гораздо больше, чем сегодня), и я перенесла свой рюкзак из пещеры в его старенький фургон, который заводился, только если кто-то толкал сзади, пока другой выжимал сцепление. Поскольку я не умела водить машину с механической коробкой передач, за руль всегда садился испанец. Я потратила кучу времени, пытаясь уговорить кого-нибудь помочь мне толкнуть фургон.

В Ираклионе на Крите мы сели на паром до Афин. В Афинах испанец нанял плотников, чтобы сделать большой деревянный ящик, который они нам помогли закрепить на крыше фургона. Ящик мы заполнили кучей огромных упаковок овсянки. По словам испанца, теперь у нас всегда будет еда: достаточно найти воду и приготовить овсяную кашу на примусе в фургоне.

Вот так мы и отправились на Восток.

Следующие несколько месяцев я толкала фургон с помощью греков, турков, ливанцев, сирийцев, иракцев, иранцев, афганцев – а затем пакистанцев, кашмирцев (там у нас одиннадцать раз лопалось колесо!), индийцев и непальцев. Неприятный случай врезался мне в память. В одной из тех стран пожилой мужчина поскользнулся, помогая мне толкать, а когда его засмеяли друзья, принялся бить меня. Но подобное случилось лишь раз.

Трясясь по ухабам сами по себе – от городов к деревням и дальше в отдаленные малонаселенные районы в поисках места для лагеря, – мы слушали музыку на кассетном проигрывателе. У испанца была большая коллекция кассет, но я помню лишь альбом Нила Янга «После золотой лихорадки». По сей день, когда я слышу «Пока не наступит утро», «Скажи мне почему» или «Паром через Криппл-крик», меня неудержимо тянет на приключения.

Романтика путешествия на Восток вместе с испанцем затмила тот факт, что мы говорили на разных языках. Я не знала испанского, а его английский оставлял желать лучшего. В общем, по большей части все десять месяцев нашего путешествия я понятия не имела, о чем он говорил. Насколько я его поняла, он работал врачом и бросил медицину ради путешествий, но настаивал, чтобы я не задавала вопросов на эту тему, поскольку отказ от медицины причинил ему много боли. Ему было всего двадцать три года, и мне следовало бы усомниться в его истории, но я решила, что, возможно, в Испании можно стать врачом быстрее, чем в Штатах.

В наших приключениях на Востоке мы вполне предсказуемо столкнулись со страхами и опасностями. Турецкие пограничники требовали с нас взятку, турецкая полиция допрашивала нас среди ночи, мы тряслись по ухабам через ничейную территорию между Сирией и Ираком (там даже дороги не было, только колея в песке!), а вскоре после того, как добрались до Афганистана и разбили лагерь возле реки под горой, я впервые в жизни поймала руками рыбу – и испытала землетрясение.

Когда мы съели рыбу, земля затряслась. Я свернулась калачиком, и в голове крутилась только одна мысль: «Если меня тут завалит камнепадом, и я умру, никто и не узнает, что я вообще здесь была. Моя семья никогда не получит от меня весточку». Я пришла в ужас. Я ведь не сбежала от родителей. Я отправляла им много жизнерадостных открыток, но поддерживать связь через океан очень трудно, и вряд ли они точно знали, где я нахожусь.

Впрочем, мы с испанцем благополучно пережили землетрясение и направились в Кабул: в 1972 году туда приезжало много странствующей западной молодежи. Припарковав фургон в кемпинге в городе, мы отправились за водой и едой. Я купила кожаные ботинки ручной работы за пять долларов и ярко-красное с черным вышитое платье, которое до сих пор висит у меня в шкафу.

Наше двухмесячное пребывание в Кабуле закончилось весьма досадной неприятностью, когда мелкая стычка на дороге между испанцем и афганским водителем переросла в небольшие беспорядки. Местные владельцы магазинчиков вломились в фургон, вырвали колонки и украли все кассеты! Другие бросились нас защищать, и в суматохе испанец сбежал. Я одна искала кого-нибудь, кто помог бы мне толкнуть фургон и отвезти его обратно в кемпинг, где ждал испанец.

Испугавшись ареста, мы той же ночью покинули город и поехали на север вместе с несколькими другими машинами из нашего кемпинга – и тут мы возвращаемся к началу истории. Сидим мы посреди пустынной равнины, едим овсянку, и к нам приближается всадница в развевающемся красном платье…

Как я уже говорила, ее прямые каштановые волосы летели по ветру, а лошадь галопом неслась прямо к нам. Все остальные смотрели на нее не менее завороженно, чем я. Не помню, что именно они говорили, но, скорее всего, что-то вроде: «Ну ты прикинь!», «Да офигеть!», «Что за цыпа?».

Но я точно помню, что сама сказала, когда мы смогли рассмотреть ее лицо: «Мередит!»

Всадница оказалась одной из моих соседок по общежитию в колледже. Я думала, она все еще в Чапел-Хилле, в Северной Каролине. Мне и в голову не приходило, что она тоже отправилась в путешествие на Восток. Мередит не меньше меня удивилась встрече. Слезла с лошади и принялась вместе с нами есть овсянку.

Много месяцев спустя моим родителям позвонили из офиса их конгрессмена от Северной Каролины и передали сообщение из американского посольства в Непале: их дочь лежит в больнице в Катманду с заражением крови и истощением. Меня отправили домой самолетом.

И теперь, много лет спустя, из слов матери по поводу моего великого приключения я помню лишь то, что в мое отсутствие ей приснился ужасный сон, в котором я прыгала по полю, разбрасывая цветы. Единственным увещеванием от отца, полковника армии, южанина, было: «Дочка, хватит витать в облаках».

* * *

– Правда? – Вопреки себе самой, Хелло-Китти явно впечатлилась (Уитни кивнула). – А что случилось с Мередит? Она осталась с вами?

– Нет. После нашей короткой встречи она отправилась в Индию. Последние двадцать пять лет работает фотографом в Париже.

– Не может быть! А испанец?

– Я приложила неимоверные усилия, чтобы привезти его в Штаты. Вышла за него замуж. А потом он сошел с ума и попытался меня убить. Но это уже другая история.

– Ого! А расскажите! – вскричала Хелло-Китти, теперь уже с искренним энтузиазмом. – Обожаю загадочные убийства!

– Какое еще загадочное убийство? – отмахнулась Кислятина. – Она же не умерла.

– Тогда пусть будет покушение на загадочное убийство.

– А давайте сменим тему? – предложила Дама с кольцами. – Лично мне неинтересно слушать про испанца, который сошел с ума и попытался кого-то убить. Может быть, разнообразия ради, кто-нибудь расскажет про обычную жизнь?

– Я могу рассказать про выгуливание собак! – заявила Хелло-Китти.

– Выгуливание собак? – фыркнул Евровидение.

– Вот именно! Я профессионально выгуливала собак, пока несколько недель назад не начался карантин. Так я оплачивала счета за учебу в Нью-Йоркском университете.

– Захватывающее начало! – сказал Евровидение. – Не терпится услышать продолжение.

– Представьте себе, – Хелло-Китти отложила вейп, выскочила из кресла-пещеры и встала в драматическую позу, – я в такой крутой квартирке в Верхнем Ист-Сайде, на кухне. Все белое и черное, везде матовые поверхности – ну, вы поняли, о чем я. И разумеется, там есть «Саб-Зиро» с титановым покрытием. И я перед ним стою.

Хелло-Китти сделала вид, что открывает дверцу холодильника и заглядывает в него.

* * *

– Поначалу я брала немного. Пригоршню миндаля, забытое яблочко, одну баночку обезжиренного йогурта с забитой йогуртами полки. То, что обычно не замечают, если оно пропало.

Бастер наблюдал за мной, как кошка, склонив голову набок.

От Бастера пахло хозяйкой – адвокатшей за сорок, которая с головы до ног обмазывалась молочком для тела с ароматом зеленого чая. Я им тоже пользуюсь. Молочко, крем, масло для тела. Мои ручки заслуживают чего-нибудь питательного, особенно сейчас, когда приходится заниматься стиркой.

От хозяйки, наверное, тоже пахло Бастером, который на самом деле был взрослым бобтейлом, чье дыхание меня не раздражало. Сложнее всего привыкнуть именно к дыханию собаки нового клиента – оно зависит от того, чем ее кормят.

Еда Бастера хранилась в порционных контейнерах, размером побольше, чем обезжиренный йогурт, и сложенных на полках прямо под йогуртами. Должно быть, он тоже страдал от проблем с лишним весом, потому что его контейнеры были заполнены кубиками вареной моркови и белым куриным мясом без шкурки. Этикетки на контейнерах отсутствовали, то есть, скорее всего, хозяйка сама готовила ему еду. При желании она могла бы есть вместе с Бастером: достаточно нарезать немного сельдерея и петрушки, добавить пару кубиков бульона – и готово! Куриный суп. Я подумывала, не взять ли немного собачьей еды домой с этой самой целью, но решила, что такое хозяйка точно заметит.

Не считая собеседования в начале января, я ее в глаза не видела. Она посылала мне электронки, а недавно стала оставлять записки от руки на кухонном столе, типа: «Если сегодня днем пойдет снег, то ботинки Бастера лежат в шкафу в прихожей, в полотняной сумке, там же лежит его дутая курточка».

Последняя записка гласила: «С сегодняшнего дня Бастеру ЗАПРЕЩЕНО вступать в контакт с посторонними и с другими собаками. Я позвоню ветеринару и узнаю, следует ли использовать маску. Моя подруга в Гонконге говорит, что ее собака носит маску. Ради безопасности Бастера, пожалуйста, купите хирургическую маску и надевайте в его присутствии как в квартире, так и на улице. За исключением того времени, когда едите, разумеется».

Конечно же, на кухне имелась скрытая камера для наблюдения за няней. Ну, или в данном случае за выгульщиком собаки. За годы общения с богатенькими и их песиками я пришла к выводу, что они любят наблюдать, как на них работают: им кажется полезным следить за нами.

Мне было наплевать. Я продолжала есть. Сунула в рот миндаль, словно соленые карамельки. Облизнулась, откусив кислое яблочко. Закатывала глаза и трепетала ресницами после каждой ложки водянистого йогурта. Нельзя назвать кражей то, что делается открыто. Если я не чувствую вины, то я ничего и не украла. Бастер получает вкусняшку, чем я хуже?

Знаете, кто думает подобным образом? Человек, выгуливающий собак и нуждающийся в новом способе себя прокормить.

Бастер согласен, он, конечно же, не ябеда.

Все началось с тарталетки – настолько изящной, что ее украшала лишь одна малинка. Дело было в феврале, прямо перед Днем святого Валентина. Когда мы с Бастером вернулись с нашей обычной прогулки до Музея Гуггенхайма, тарталетка ждала меня на столе. Крошечный красный улей на бледно-голубой тарелочке. До нашего ухода там ничего не было. Поверьте, я бы заметила.

Я огляделась, почти ожидая увидеть хозяйку. Или в гости кто-то приехал? Подруга из Гонконга?

Я не сводила глаз с тарталетки.

Бастер не сводил глаз с меня. Он знал, что будет дальше.

Я слопала тарталетку. Прохладная ягодка коснулась нёба, а затем и заварной крем под ней. Корзинка растаяла на языке. Я ухватилась за край мраморной столешницы, чтобы не упасть. Посмотрела на холодильник в надежде обнаружить там еще пирожные. Увы, ничего, только обычная высокобелковая еда для хозяйки и пса.

Во время собеседования я спрашивала, могут ли дети быть дома после обеда, когда я буду приходить к Бастеру. Хозяйка решительно ответила отрывистым «нет!». И потом призналась, что не она решила завести бобтейла. Понизив голос к концу фразы, она сказала, что Бастер принадлежал ее бывшему, который уехал в Осло в командировку на месяц да там и остался.

«Можно выбросить его одежду, но нельзя же выбросить его собаку!» – заявила она, показывая мне, что у нее есть сердце. Богатые всегда боятся, что у них его нет. Именно поэтому они заводят собак – и детей, – а потом оставляют их на кого-то другого.

Бастера держали в заложниках в двухкомнатной квартире с огромным балконом и видом на Центральный парк в надежде, что в один прекрасный день мистер Осло вернется, учует аромат молочка для тела, передумает и останется.

Бастер – это как рудиментарный хвостик у человека, хвостик любви, который однажды вилял собакой в неудавшихся отношениях.

Вот что она на самом деле имела в виду.

С самого начала я попробовала звать пса различными вариациями его имени, чтобы посмотреть, на какое он откликнется, от какого прогавкает что-то сокровенное о его настоящем хозяине.

«Бастер Китон, ко мне! Бастер Китон!»

«Эб Бастер, вкусняшку хочешь?»

«А кто у нас хороший мальчик? Филибастер, ты хороший мальчик!»

«Бастер Пойндекстер? Бастер Скраггс? Бастер Дуглас?»

Я до сих пор разочарована: Бастер оказался просто Бастером.

Такое имя выбрал бы ребенок, а не взрослый мужчина. Я уверена, что для хозяйки это не новость. Надеюсь, она не называет его Бастардом, когда они остаются наедине.

Тарталетки появлялись две недели подряд, каждый раз увеличиваясь в количестве. Я съедала их все. Сначала растягивала процесс, давая себе минутку-другую, прежде чем взять следующую. Вскоре я их пожирала с двух рук. Когда число тарталеток превысило полдесятка, я перестала их брать руками, а просто наклонялась к столу, почти касаясь лицом мраморной столешницы, и поднимала их языком, по-собачьи.

* * *

Мы ожидали продолжения, но Хелло-Китти сделала реверанс, забралась обратно в свое кресло и взялась за вейп.

– Ну и?.. – наконец произнес Евровидение.

Хелло-Китти подмигнула ему и затянулась.

– Что, опять? – расстроился он.

Когда стало ясно, что Хелло-Китти продолжать не собирается, вмешалась Кислятина.

– Судя по всему, хозяйка квартиры вас проверяла. Оставляла тарталетки как приманку, чтобы вы их крали. А затем наблюдала через скрытую камеру, как вы их поедаете, и получала от этого извращенное удовольствие.

Хелло-Китти промолчала. Я задумалась: а не является ли ее история выдумкой – подобно первой? Однако, как ни странно, она походила на правду.

– Можете себе представить, что произошло в Осло, – похотливо хихикнула Дама с кольцами. – Ох уж эти высокие блондинки с севера… Им-то никакое молочко для тела с ароматом зеленого чая не требуется. А ей достался только мохнатый кобель. Неудивительно, что она злая как черт.

– А кто сказал, что она злая? – отозвалась Хелло-Китти. – Напротив, она невозмутима, как айсберг.

Дама с кольцами отмахнулась:

– Поверьте мне, внутри того айсберга все кипит. Подобно некоторым из нас здесь, на крыше, изо всех сил пытающимся уживаться с другими. А что еще остается? – Она демонстративно обвела взглядом присутствующих, задержав его, как мне показалось, на Кислятине и Флориде, которые после стычки вели себя очень тихо. – По правде говоря, в обычные времена мы бы не стали проводить время вместе. Ведь у нас нет почти ничего общего.

Она снова огляделась и слегка звякнула кольцами для пущего эффекта.

– Ничего общего.

Нам на помощь снова пришли колокола базилики Святого Патрика, чей звон объявил об окончании посиделок.

День десятый
9 апреля 2020 года

Ты не выучишь то, чего знать не хочешь,

Джерри Гарсия

Этим вечером на крыше нас приветствовала новая цитата, криво нацарапанная в верхней части стены. Кислятина поинтересовалась, кто создатель сего шедевра, но никто не признался. Когда мы расселись по своим местам, заговорил Евровидение:

– А вы знаете, что Джерри Гарсия в возрасте пяти лет случайно отрубил себе средний палец топором? Остался только обрубок. Но даже с четырьмя пальцами он был одним из лучших гитаристов своего поколения.

– О да! – согласился Дэрроу. – Однажды я ходил на концерт «Грейтфул Дэд», и Джерри Гарсия показал зрителям этот обрубок. Все ржали как лошади!

– Напоминает историю Большого Джона Ренчера, великого исполнителя блюзов на губной гармошке, – заметил Вурли. – Он потерял руку в автоаварии, и ему пришлось заново учиться играть. Он придумал, как играть одной рукой, и это выглядело очень мило.

– Или историю Пауля Витгенштейна, – подхватил Рэмбоз, – пианиста, потерявшего руку во время Первой мировой войны. Он уговорил многих знаменитых композиторов написать для него музыку, которую можно играть левой рукой.

– С чего нас вдруг понесло на тему безруких музыкантов? – вмешалась Хелло-Китти.

– А вы слышали про Элайджу Вика, блюзмена? – вдруг спросила Мэн.

– Еще бы! – ответил Вурли. – Сумасшедший парень, но мужик что надо. Вы его знали?

– Да. Много лет назад.

И Мэн завела рассказ.

* * *

– Это один из самых странных медицинских случаев, с которыми мне довелось столкнуться. Парень почти потерял руку – и заодно карьеру гитариста. На практике, во время учебы на врача, меня отправили в отделение реанимации в больнице Святого Иосифа в Мемфисе. Это старинная католическая больница и, к сожалению, то место, где в 1968 году объявили о смерти доктора Мартина Лютера Кинга. За десятки лет я повидала все разновидности боли и страдания, все виды трагикомедии, проходящие через палаты реанимации. Но Элайджу Вика я никогда не забуду.

Когда мы впервые встретились, он был успешным концертным промоутером сорока пяти лет, с небольшим брюшком и склонностью к кашлю из-за многолетнего употребления травки в больших количествах, но в целом относительно здоровым. Его голову украшала копна рано поседевших и уже редеющих волос, а под нижней губой торчал островок бородки. Левую руку украшала татуировка с полуакустической гитарой.

По его словам, он родился и вырос в Мемфисе и ни за что бы оттуда не уехал. Возможно, в Мемфисе, помимо музыки, он больше всего любил реку Миссисипи, которая крутила водовороты и чавкала вдоль берегов. Элайджа жил в лофте прямо на обрыве и мог часами завороженно наблюдать за громадным разливом реки. В миле за рекой лежали пойменные террасы Арканзаса, населенные клещами, утками и водяными змеями, гнездившимися в болотистых озерах стариц. На длинных песчаных отмелях, среди выброшенных на берег коряг и гниющих кипарисовых пней, бегали одичавшие свиньи. А за теми дикими местами раскинулись многие сотни квадратных миль хлопковых полей. Куда ни глянь, всюду растет хлопок, до самого горизонта – белое золото, добытое из богатейших в мире речных наносов.

Всю жизнь Элайдже советовали держаться подальше от грязной, вонючей воды великой Миссисипи. Ее называют прямой кишкой нашей страны: это загаженная канализационная канава, полная всевозможной гадости – улиток, омутов, промышленных стоков, обжигающих химикатов, спутанных рыбачьих снастей и кишечных бактерий, не говоря уже про опасное течение, сносящее все на своем пути.

Казалось, законы гидродинамики ничего не значат для этого коварного потока жижи. Элайдже говорили, будто река может засосать без всякого предупреждения, утащить на дно, задушить в вонючих объятиях. По сути, это конвейерная лента из зыбучих песков.

А кроме того, на Миссисипи случилось крупнейшее в американской истории кораблекрушение. Обреченный на гибель пароход «Султанша», на борту которого находились почти две с половиной тысячи солдат-северян, недавно освобожденных из плена на юге, миновал Мемфис рано утром 27 апреля 1865 года. В нескольких милях выше по течению примерно в два часа ночи на «Султанше» взорвались котлы. Сотни людей мгновенно погибли от ожогов кипятком. Пассажиры прыгали в холодные воды Миссисипи, но многие солдаты слишком ослабли или не умели плавать. В конечном счете той ночью тысяча семьсот человек сгорели или утонули – погибло больше, чем на «Титанике».

В темных глубинах Миссисипи еще и чудовища водятся. Элайджа с юных лет любил проводить время на природе и рыбачить, и он весьма интересовался одной гигантской рыбой, которая весит до сотни фунтов и живет на речных отмелях, – аллигаторовой щукой, или панцирником, Atractosteus spatula, доисторическим созданием с длинной мордой, жуткими зубами и острыми чешуйками (настолько твердыми, что рыбакам приходится использовать бокорезы, чтобы добраться до мяса). Воины племени чикасо когда-то делали из чешуи панцирника нагрудные пластины и боевые щиты.

Эти странные рыбы – извивающиеся, похожие на драконов хищники – вырастали до невероятных размеров и жили невообразимо долго, иногда больше столетия. Нападений на людей не зафиксировано, и все же они могли неожиданно броситься из засады, хватая добычу длинными острыми зубами. Еще одна их необычайная особенность, поразившая Элайджу, – это наличие у аллигаторовой щуки жабр и легких одновременно, то есть они могли дышать как в воде, так и на суше.

Элайджа как-то показывал мне знаменитую фотографию этих исполинов, снятую в 1910 году. Панцирника поймали к югу от Мемфиса, в одном из притоков Миссисипи, возле Туники. На фото крошечный человечек с ошеломленным видом сидит на фоне колючего чудовища. Говорили, будто оно было десять футов в длину и весило тысячу фунтов.

Столь диковинное создание, наполовину рыба, наполовину рептилия, захватило воображение Элайджи – словно живой динозавр плавал прямо возле его родного города.

Однако люди веками демонизировали аллигаторовых щук, называли их напастью и отбросами. Фермеры охотились на них по ночам в свете фонарей и отстреливали на отмелях. Или ловили самых крупных и продавали за тысячи долларов на черном рынке: очевидно, богатые бизнесмены из Токио ценят их в качестве занятных обитателей аквариума. По мнению Элайджи, современный мир жестоко обошелся с несчастными панцирниками, потому что они уродливые, причудливые и странные – чудовищные обитатели доисторического мира.

После развода (жену звали Флоренс) Элайджа помешался на идее переплыть Миссисипи. Он понял, что ему требуется некая цель – какое-нибудь приключение. Он должен был отвлечься и напомнить самому себе, что он все еще жив и способен время от времени рисковать. Он отказался от собственной карьеры, занявшись карьерами и продвижением других. Отличная музыка буквально сочилась из каждой поры его родного города, но для Элайджи, когда-то хорошо известного в студиях и городских барах гитариста, музыка превратилась в то, чем занимался кто-то другой, и он ее возненавидел. Мало-помалу отмирало все, что когда-то было дорого его душе.

Он продолжал тесно общаться с Флоренс даже после того, как они оба осознали полную невозможность счастливо жить вместе. Она считала его увлечение Миссисипи опасным чудачеством. Он не спал ночами, читая Твена. Научился превосходно плавать. Изучал карты корпуса инженеров армии США. Подружился с несколькими странными типами, которые, казалось, знали каждый изгиб, каждую излучину, все факты и легенды про этот участок реки. Для Элайджи Миссисипи стала чем-то мифическим, вроде Сциллы и Харибды – чем-то злобным, но безудержно притягательным.

Ему хотелось знать, что будет, если прыгнуть в бурлящее месиво. Плескаться в нем и плыть по течению, ощущать на коже провонявшую рыбой грязь. А самое главное, каково будет выбраться на стремнину и пересечь ее от берега до берега.

В своем воображении он видел это как акт очищения: приложенные к преодолению реки усилия изменят его. Словно это некий этап, через который ему нужно пройти. Жителей Мемфиса называют мемфийцы – довольно подходящее название, есть в нем некий намек на амфибий, гибких обитателей воды и грязи, которые рождаются в одной форме, а затем превращаются во что-то другое.

Элайджа толком не понимал, почему его неудержимо тянет к реке, но не мог сопротивляться желанию непременно ее переплыть. Отчасти он хотел посмотреть в глаза своим детским страхам, хотя было и нечто большее, нечто символическое. Как будто, просто переплыв реку, он попадет в какое-то другое, лучшее место.

Ночь перед заплывом Элайджа провел в своем стареньком грузовике «Интернэшнл харвестер» на арканзасском берегу реки, в десяти милях выше по течению от Мемфиса, в местечке Дьявольские Гонки. Оно так называлось на старых картах и даже в книге Марка Твена «Жизнь на Миссисипи», поскольку обрело дурную славу из-за обилия коряг, вызывавших крушения пароходов.

Засыпая, Элайджа слышал вой койотов в зарослях сахарного тростника. По небосклону, на который выполз серп луны, один за другим, в четкой очередности, с ревом пролетали тяжелые реактивные самолеты «Федэкса», снижаясь к южной части Мемфиса – там находился сортировочный центр, куда они несли посылки со всего мира.

На рассвете Элайджа выпил кружку растворимого кофе и пошел вдоль реки, изучая течение, проверяя температуру, разглядывая дальний берег в бинокль. Затем влез в гидрокостюм и пристегнул водонепроницаемый рюкзак со сменой одежды и обувью.

«Попытка не пытка!» – пробормотал он и осторожно вошел в воду, оказавшуюся неожиданно холодной.

Сердце колотилось, кожу покалывало, и все тело трясло. Он посмотрел через реку на противоположный, заросший кустами берег, находившийся уже в штате Теннесси.

Первые ярдов тридцать или около того Элайджа медленно и легко пробирался через стоячую воду, а затем явно пересек некую разграничительную линию: вышел в основное русло и, словно ядро, вылетел из пушки – так быстро и внезапно его понесло по течению. Он мгновенно осознал полную невозможность бороться с таким потоком. Страшновато, когда тебя несет столь мощная сила, но, отдавшись ей, Элайджа почувствовал настоящую эйфорию.

Встречные потоки сталкивались друг с другом, вздуваясь водоворотами, взбаламучивая воду, покрывая ее поверхность рябью. Он чувствовал, как река сдавливает его со всех сторон, стараясь схватить дерзкого чужака. На стремнине он полностью потерял ощущение скорости. Иногда ему казалось, будто он вообще застрял, но, оглянувшись на берег, видел, что, напротив, как он выразился, «несется с бешеной скоростью» – без всякий усилий скользя по главной канализационной трубе страны.

На вкус вода в реке оказалась обычной речной водой: полной питательных веществ, слегка отдающей металлом, со слабым, не вызывающим отвращения намеком на водоросли и рыбу. Он не знал, каков на вкус диоксин, но его рецепторы не обнаружили ничего странного: ни терпких ноток «Монсанто», ни приятного послевкусия от «Доу кемикал».

Неожиданностью оказался песок. Элайджа впервые плавал в настолько мутной воде: вся грязь с севера текла на юг. Конечно же, это была просто чистая, хорошая почва, но она попадала в глаза, покрывала язык, забивала ноздри и скрипела на стиснутых зубах. Он читал, что в старину речные лоцманы каждое утро гордо выпивали большой стакан этого крупинчатого напитка – здоровья ради. Природный «псиллиум»!

Под водой раздавались такие звуки, словно рисовые хлопья в тысяче мисок лопаются одновременно. Должно быть, так звучали несметные тонны отложений на дне реки – клубящееся облако прямо под ним.

Теперь он быстро продвигался вперед. Нагрузка на мышцы чувствовалась неплохая, но если считать пересечение Миссисипи вплавь подвигом, то он скорее душевный, чем телесный, больше мысленный, чем физический: любой более-менее приличный пловец сумел бы переплыть.

И все же Элайджа невольно хихикнул. Неужели он и в самом деле плывет через реку? Даже вообразить такое трудно, хотя, учитывая его происхождение, что здесь странного? Точно так же какой-нибудь парень из Памплоны, возможно не в самом юном возрасте, решил бы наконец побегать с разъяренными быками. А он плыл… через… реку… Миссисипи. И на удивление чувствовал себя как дома, словно именно здесь ему и следует быть, словно это место принадлежит ему, а он принадлежит этому месту.

Элайджа медленно продвигался к густо заросшему берегу, где мускатный виноград душил в объятиях ивы и кипарисы. Затем, протянув левую руку, он прикоснулся к великому штату Теннесси. Ему понадобился почти час, чтобы добраться до противоположного берега, и его унесло на несколько миль вниз по течению. Он оглянулся на Арканзас, наслаждаясь своим достижением. Вымотанный, откашливающий речную воду, но все равно на седьмом небе от счастья.

Через несколько минут, шлепая по мелководью и начиная стягивать с себя гидрокостюм, он краем глаза заметил какое-то движение: вспышка, всплеск воды, внезапный рывок в сторону. Он не успел осознать, что происходит, как его кто-то схватил за руку, сбил с ног и опрокинул в воду. На мгновение Элайджа почувствовал нечто огромное и тяжеленное.

А потом неизвестный нападающий его выпустил. Элайджа разглядел только хвост и спинной плавник, размытое пятно из оливкового цвета шипов и покрытой слизью чешуи, прежде чем существо исчезло из виду. Наверняка он никогда не узнает, но инстинкты ясно подсказывали ему, что произошло: он наступил на дремлющую аллигаторову щуку, и испуганный динозавр вцепился ему в руку.

Сняв гидрокостюм, Элайджа увидел ряд глубоких проколов. Чудище пометило его длинным аккуратным рядом отпечатков зубов. Странно, но крови не было совсем, и боли он не ощущал.

Остаток дня Элайджа провел, добираясь пешком до ближайшего города, затем поймал попутку до Мемфиса, после чего вместе с Флоренс поехал через мост в Арканзас за своим грузовиком и походным снаряжением. Когда он наконец добрался домой, рана уже начала гноиться и болеть. Длинные ряды отметин стали неровными, чесались и кровили. Элайджа решил, что само пройдет.

Однако наутро он проснулся от резкой боли, а вверх и вниз по руке поползли угрожающие красные пятна. Укус рыбы обеспечил отличные входные ворота для какой-то весьма неприятной инфекции.

Через несколько часов предплечье жутко распухло, кожа натянулась и стала горячей на ощупь. Элайджа тяжело дышал. У него закружилась голова, его бросило в жар, и он рухнул на пол.

Ему все же удалось дозвониться Флоренс. Она примчалась и отвезла его в больницу Святого Иосифа, где мы диагностировали септический шок.

«Говорила же тебе, не надо лезть в эту чертову реку!» – в ярости воскликнула Флоренс.

Сделав кучу анализов, мы выяснили, что Элайджа подхватил редкую бактерию, пожирающую плоть, или, выражаясь медицинскими терминами, штамм стрептококка, вызывающий некротизирующий фасциит. Эта инфекция словно сошла со страниц книг Стивена Кинга: ненасытные полчища микробов уничтожали мышцы руки, наполняя подкожные ткани экзотоксинами.

Черным маркером я провела линию на руке Элайджи и пояснила: если краснота распространится за нее, то плохи его дела. Через час стрептококки продвинулись прямо за черную границу, успешно приближаясь к ладони Элайджи: половину руки они уже сожрали. Мы словно вернулись в далекие дни гражданской войны, когда люди выходили на пикник, рассаживались на одеялах, издалека наблюдая за ходом сражения. Вот только сражение происходило внутри тела.

К тому времени Элайджу рвало, скручивало в судорогах, заливало потом от перемежающейся лихорадки. Я предупредила Флоренс, чтобы они приготовились: возможно, придется отрезать руку – за неимением другого способа спасти ему жизнь.

В беспамятстве, слушая отдаленный скрежет средневековой пилы по кости, Элайджа невольно задавался вопросами: «Неужели вот так все и закончится? Прожил ли я хотя бы наполовину достойную жизнь? И если выживу, буду ли жить как-то по-другому?»

Несколько раз я разрезала руку, промывала раны и убирала омертвевшие ткани. Наружу выходила невероятная гадость: сгустки черной слизи, вонючая жидкость, лужицы гноя. Мы накачивали его через капельницу разнообразными антибиотиками, но ничего не помогало.

«Гиблое дело», – подумала я.

Элайджа то приходил в себя, то снова терял сознание и много думал о незваных гостях, пожирающих его тело. Мысль о том, что миллионы и миллионы супербактерий находятся везде, на всех поверхностях, отделенные лишь тонким слоем кожи, и ждут, когда малейшая царапина или ссадина позволят им проникнуть внутрь и сделать едой нашу плоть, завораживала и вызывала отвращение одновременно.

Я сообщила Элайдже, что у нас в запасе остался еще «один выстрел» – специально разработанный антибиотик, астрономически дорогой.

«Взяли взаймы у Господа Бога», – пошутила я.

Антибиотик подействовал. Через день краснота начала спадать. Через несколько недель рука Элайджи более или менее вернулась к норме, однако у него на всю жизнь остался шрам – неизгладимая печать, поставленная кинжально-острыми зубами древней, неверно понятой рыбины.

Он вспоминает то приключение на реке как приятную прогулку. Он говорил мне, что остаток жизни взял взаймы у Бога – ну или, по крайней мере, у небесного отдела антибиотиков.

Элайджа Вик вскоре вернулся к игре на гитаре с удвоенным рвением и стал одним из легендарных гитаристов города. И в Миссисипи он больше ни ногой.

* * *

– Ого, какая страшная история! – воскликнул Вурли. – Потеряй он руку, мы бы потеряли отличную музыку. Могу себе представить, как бы он говорил со сцены: «Простите, ребята, динозавр откусил мне руку!»

– Однажды мой отец сломал запястье, но продолжал играть, несмотря на жуткую боль, – вставила Дочка Меренгеро. – Он говорил: «Toco o muero» – «Буду играть или умру».

– Как мудро! – заметила Кислятина. – «Буду играть или умру». Эти парни не стали ныть про Бога и судьбу всю оставшуюся жизнь!

Она бросила многозначительный взгляд на Флориду.

Я допила смесь колы и «Чинара» со льдом и налила себе добавку из термоса. Черт побери, как мы ухитрились застрять на теме одноруких мужчин? Бог словно насмехается в поисках способа меня наказать.

– Нытики ноют про нытье, потому что не любят конкуренцию, – усмехнулась Флорида.

– Кстати, к вопросу о конкуренции. – Кислятина повернулась и уставилась на нее. – Когда твой придурок-сынишка прекратит высасывать из тебя деньги и ты вернешь мне должок в пятьдесят семь долларов и семнадцать центов?

– Друзья, друзья! – захлопал в ладоши Евровидение. – Давайте продолжим! Кто следующий?

– Теперь нам нужна история про примирение, – предложила Дама с кольцами. – Что-нибудь этакое, чтобы всех успокоить и перенести в другой мир.

– Спасибо, я совершенно спокойна, – заявила Кислятина. – Тут кое-кому другому неймется.

– У кого есть история, которая перенесет нас подальше отсюда? – громко спросил Евровидение.

– Могу рассказать про воображение, – отозвалась Танго. – Мне деньги платят, чтобы люди на время позабыли свою жизнь.

Мы все повернулись к ней.

– У меня с детства богатое воображение. Я смотрю на людей и вижу их внешнюю – и внутреннюю – жизнь. Придумываю их мысли, их чувства – и, главное, их желания. Потом упаковываю все так, чтобы другие люди захотели в такую жизнь войти. Как говаривал мой покойный муж, на оплату счетов хватает.

– Если не секрет, что же у вас за необычная профессия? – поинтересовался Евровидение.

– Я пишу любовные романы.

– Ничего себе! Как интересно! Никогда еще не встречал авторов любовных романов.

– Писателям приходится выдумывать гораздо больше, чем может показаться, – сказала Танго. – Мы должны проявлять мысли человека. Для меня все началось с Дамы в белом.

– Мы бы с удовольствием послушали про Даму в белом, – согласился Евровидение.

* * *

– Как видите, я оказалась в Нью-Йорке, но мое детство прошло не здесь, а на другом конце страны – в Лос-Анджелесе. Я родилась и какое-то время жила в Инглвуде, который запомнился моей маме своими домиками в испанском стиле с крышами из красной черепицы. Я про него ничего не помню. Мои воспоминания начинаются с переезда в Редондо-Бич, на улицу, которую городские власти решили назвать переулком.

Мы заселились в квартиру на Карнеги-лейн, расположенную между Рокфеллер-лейн и Вандербильт-лейн. Многие жилые комплексы на нашей улице имели плоские крыши, а фасады были покрашены в оттенки кофейного цвета – эспрессо и латте, а также капучино и мокка разнообразия ради. Припаркованные у обочины машины были в основном золотистые, светло-коричневые или темно-зеленые – примерно тех же оттенков, что и кухонная техника.

Мы с мамой жили на первом этаже. Двое моих подруг, сестры, жили в соседнем комплексе – очень узком и вытянутом здании с навесом для автомобиля на первом этаже и квартирами над ним. Мы часто играли на длинной подъездной дорожке, бросая мячики или прячась между машинами.

Однажды днем мы не играли, а ждали фургон с мороженым, покрытый выцветшими на солнце наклейками и издающий птичьи трели. Скрестив ноги, мы сидели на тротуаре и пересчитывали оставшиеся в пачках сладкие «сигареты». У меня была жевательная резинка, завернутая в бумажные трубочки, а у подружек – сахарные конфеты с покрашенными красной краской кончиками. Нас окружали звуки обыденной жизни: лай собак, гул разговоров, гомон состязавшихся в громкости телевизоров и радиоприемников.

Высоко в безоблачном небе висело солнце. От асфальта исходили удушающие волны жара, на фоне которых белоснежный «корвет», свернувший на нашу улицу, казался еще более удивительным. Стройный и длинный, с преувеличенными изгибами крыльев и скошенным капотом – прекраснее машины я в жизни не видела.

Яркий, сияющий кабриолет служил идеальным обрамлением для потрясающей женщины за рулем. Ее темные волосы были собраны в тугой пучок. Белая одежда прекрасно подчеркивала густой карамельный оттенок кожи. Огромные темные очки защищали глаза от безжалостного солнца. Широкие полные губы покрывала помада темно-бордового цвета; тонкие плечи и грациозная шея делали линию подбородка еще более элегантной. Подобно машине, ее хозяйка показалась мне каким-то неземным видением.

«Корвет» ловко въехал на парковку, предназначенную для потенциальных жильцов. Мы втроем с открытыми ртами наблюдали, как женщина вышла из него, явив нашим взорам аппетитно изогнутую фигуру, под стать своей машине. Затянутая в облегающее белое платье с тонкими бретельками, завязанными на шее, она пошла к офису управляющего, неторопливо постукивая по асфальту туфельками на шпильке.

«Мистер Хоган!» – выдохнула моя подруга Тара с вытаращенными глазами.

Мы засмеялись, представив, как управляющий мистер Хоган поднимает голову и видит входящую в его офис богиню. Он был счастливо женатый добряк и не слишком ругал нас, когда мы играли вокруг припаркованных машин. Но рядом с такой женщиной наверняка потеряется. Просто на нашей Карнеги-лейн подобные видения встречались нечасто. То есть вообще никогда.

Тара, Торри и я закрыли-таки свои разинутые от восхищения рты и подошли к «корвету» поближе. Вокруг него еще витал насыщенный аромат духов с цветочными и мускусными нотками – запах богатства, красоты и тайны. Салон машины выглядел идеально чистым, без намека на что-либо постороннее.

Минут двадцать мы слонялись вокруг, пока незнакомка сидела в офисе, а когда она вышла, выпрямились по стойке смирно. На секунду, пока она снова не надела очки, мы увидели ее лицо. Большие темные глаза с густыми длинными ресницами были подведены черным. Позднее, когда я описывала ее, слушатели непременно вспоминали Софи Лорен или Ракель Уэлч, а я всегда напоминала им о Нефертити – женщине, которую мы представляем себе царственно-величавой.

«Вы сюда переезжаете?» – спросила я, не осмеливаясь поверить: такие, как она, не живут на улицах, названных именами строителей Америки.

«Ненадолго», – тихо ответила она с едва заметной улыбкой.

Через мгновение «корвет» уже уносился прочь по Карнеги-лейн, а спустя несколько дней вернулся, ведя за собой на парковку грузовик с вещами.

Мы втроем с любопытством наблюдали, как дюжие грузчики таскали по узкой лестнице низкую мебель белого цвета, с изящными изгибами. Каждый предмет отличался от мебели из темного дерева с коричневатой цветастой обивкой, преобладавшей во всех домах, где мне довелось побывать. Незнакомка, тоже вся в белом, была одета по-домашнему – на ней были широкие брюки и свободная кофточка реглан, обнажавшая плечо. Волосы она собрала наверх и затянула белой лентой. У мамы в шкафу висело несколько похожих нарядов: в них удобно, и она часто их носила, но на ней они никогда не смотрелись столь элегантно.

Всю следующую неделю я высматривала Даму в белом и ее машину. Большую часть времени «корвет» проводил аккуратно припаркованным, рядом с пыльными седанами и грузовиками. А незнакомку я не видела. И вот однажды, сквозь москитную сетку, я заметила, что входная дверь ее квартиры открыта.

«А давайте с ней пообщаемся!» – предложила я подружкам.

«Ни за что!» – покачала головой Тара.

«Почему бы и нет?» Торри, всегда готовая к поиску приключений, расправила плечи. «Мама несколько раз с ней болтала. Говорит, она милая».

Я попыталась представить, как миссис Брэкен, щедрой души женщина, заядлая курильщица и любительница холодного чая, сдобренного сахарозаменителем, разговаривает с Дамой в белом. Я решила перейти к делу и направилась к лестнице.

Мне понадобилось больше времени, чем я ожидала, чтобы набраться смелости и постучать, однако оно того стоило. Незнакомка появилась в прихожей, обернутая в свободное белое кимоно из шелка и с белым тюрбаном из полотенца на голове. Без очков она выглядела моложе, но не менее впечатляюще.

«Э-э-э… не хотите с нами погулять?» – спросила я.

Ее брови вздернулись от удивления, и несколько долгих секунд она собиралась с мыслями.

«Очень мило с вашей стороны пригласить меня, но я собираюсь на свидание».

«На свидание?!»

Я просто представить себе не могла парня, который был бы ей под стать. Я никогда не встречала никого, кто обладал бы такой же спокойной уверенностью в себе, двигался бы столь же точно и неторопливо и производил впечатление, будто ничто на свете не способно ее взъерошить, удивить или застать врасплох.

Она слегка улыбнулась: «Да. И я немного опаздываю, поэтому мне пора. Может быть, в другой раз?»

«Конечно!» – согласилась я, и мое любопытство относительно личности того, кому хватило самоуверенности пригласить такую женщину на свидание, вспыхнуло с новой силой.

Торри, Тара и я устроились у низкой стенки возле дороги в нетерпеливом ожидании: как она будет выглядеть и кто придет к ней на встречу? Когда он появился, мы дружно сморщили нос и покачали головой. Ну, нормальный парень. Обычный. Темноволосый, в коричневом блейзере и в слаксах. Помнится, я подумала, что он недостаточно ценит такую женщину, раз заявился к ней в подобном виде. И машина у него не столь заметная, как у нее. Сплошное разочарование.

«А она красавица!» – крикнула я ему.

Он вздрогнул и нахмурился.

Уходя с ним, она выглядела на миллион долларов. Ее волосы, наконец-то выпущенные на свободу, ниспадали густой завесой черных локонов до самой талии.

Больше я ее никогда не видела. Через неделю я узнала, что она выехала днем раньше, в общей сложности проведя в той квартире две недели. Но я ее в жизни не забуду.

Когда я начала писать романы, она часто служила для меня источником вдохновения. Неразгаданные тайны, особенно из детства, остаются с тобой на всю жизнь. Сначала она представлялась мне роковой женщиной, любовницей женатого мужчины или чьей-то бывшей женой. Позднее она превратилась из антагониста в героиню – например, в любовницу главаря банды, встретившую симпатичного парня из правоохранительных органов, или в красавицу-жену богатого старикашки, начинающую жизнь заново, после того как ее бросили ради кого-то помоложе.

Со временем я переосмыслила свое отношение к ней. Хочу ли я быть писательницей, создающей истории, в которых женщина не имеет права распоряжаться своей судьбой и просто бессильно подчиняется прихотям мужчин, когда те видят в ней не человека, а вещь? Я решила, что не хочу. Почему я должна ограничивать ее ролью пассии? Зачем превращать невероятную красоту в ее самое привлекательное качество или в камень преткновения на ее пути?

Парень, с которым она пошла на свидание, тоже не раз становился героем моих книг. Именно так поступают писатели: из того, что видят и чувствуют, создают нечто новое и неизбитое.

И тогда Дама в белом побывала в роли популярного писателя, работающего из дома; агента ЦРУ, отправленного в город на задание; успешной бизнесвумен, которая умело подобрала себе штат сотрудников, не требующих постоянного контроля. Ее парень иногда выступал как ее агент, или куратор, или брат. Однажды она осталась без дома в ожидании закрытия кредита, а в другом случае – выжила в некой жуткой ситуации и залечивала раны, готовясь открыть новую главу своей жизни.

Я никогда не узнаю, что с ней произошло на самом деле, но все истории, которые я про нее придумываю, созданы с милосердием и уважением, которых мы все заслуживаем. Вот какова сила воображения.

* * *

Танго уселась обратно на свое место и снова натянула маску на лицо. Я оглянулась. Большинство присутствующих уже порядком налакались, и, похоже, никто не знал, что еще сказать. Как только зазвонили колокола базилики Святого Патрика, все начали собираться по домам.

Однако не успели мы дойти до двери, как заметили молодую женщину, внезапно появившуюся среди нас. Я ее никогда раньше не видела – ни в здании, ни на крыше. Думаю, если бы Уилбур упоминал о ней в «Библии», я бы запомнила.

Незнакомка производила странное впечатление даже по меркам Нью-Йорка. Судя по тому, как на нее уставились все остальные, никто понятия не имел, кто она такая. Я не заметила, чтобы она выходила из дверей на крышу, – должно быть, все это время пряталась в тени. И маску не носила.

Ее короткие зеленые волосы стояли торчком и были украшены фальшивыми черными бриллиантами. Обнаженные руки выглядели тонкими и длинными, с паучьими пальцами, а круглые сияющие глаза казались такими темными, словно от них остался один зрачок; бледная, почти зеленоватая кожа в тон бледно-зеленому платью-баллону из грубой ткани, похожей на вытертый мех, – незнакомка производила несколько пугающее, хотя по-своему прекрасное впечатление.

– Добрый вечер, – произнесла она звонким безжизненным голосом. – Я пришла поблагодарить вас за истории. Они меня многому научили! Я никогда не слышала про однорукого пианиста, месть, привидения или запах смерти.

Мы переглянулись. Она все это время провела среди нас? Всю неделю? Не может быть!

– Да, я живу здесь, но моя профессия – оставаться незамеченной, – сказала она, словно прочитав наши мысли.

Опустившись в одно из пустых кресел, она подтянула коленки к себе и внимательно посмотрела на нас круглыми черными глазами:

– От вас я услышала множество необычных историй, но, думаю, моя может оказаться самой странной.

Евровидение зачарованно уставился на нее.

– Вообще-то, мы собирались расходиться, но… – Он оглянулся на нас, словно спрашивая разрешения. – Конечно, мы с удовольствием вас выслушаем.

– Спасибо! – Она вздохнула почти неслышно и принялась рассказывать.

* * *

– Днем я работаю в компании по уничтожению клопов. Нам ведь всем следует заниматься тем, в чем мы хороши и что нам нравится. Так уж вышло, что у меня есть особая склонность к профессии дезинсектора. Я могу заметить и поймать противных незваных гостей с такой скоростью и точностью, что мои коллеги просто поражаются и говорят, что у меня, должно быть, глаза на затылке. Я им так и не сказала, но у меня и в самом деле в каком-то смысле есть глаза на затылке: по три с каждой стороны, а также два на лице, то есть всего восемь штук.

Не пугайтесь, я не инопланетянка. Сейчас вы все поймете.

Я работаю без пестицидов, что многие из моих клиентов, заботящиеся об экологии, считают преимуществом. В этом городе клопы могут быть той еще проблемой и клеймом позора. Мне говорили, они способны человеку всю жизнь испортить, и страдальцам некому довериться, кроме меня. Я счастлива помочь – как я им и говорю. Кроме того, я не прочь дополнить свою диету питательной закуской, когда появляется возможность.

Кроме официальной работы, я учусь в Нью-Йоркском университете – ну или училась до начала пандемии. К этому конкретному вирусу у меня естественный иммунитет, но большинство моих занятий отложили. Я увлекаюсь гуманитарными науками, поскольку мне интересно разобраться в том, что такое «человек», то есть в основном изучаю философию и мифологию.

На одной из лекций я услышала древнегреческий миф про девушку по имени Арахна, искусную ткачиху. Она разозлила какую-то богиню, и та превратила ее в паучиху. Предполагалось, что это ужасное наказание, но у меня оно вызвало только смех, ведь я и сама когда-то была пауком. Выбирая, кем быть, девушкой или пауком, кто не выберет паука? Точнее, паучиху. Мужчины всегда нападают на девушек, а у пауков все наоборот. Мы не едим всех самцов, это типичное преувеличение. Мы съедаем только самых маленьких и недостаточно проворных.

Намек на угрозу вынуждает парня осторожничать. В моем профиле в «Тиндере» есть именно это – намек на угрозу. Не поверите, сколько сообщений мне пишут!

Я понимаю, моя история звучит невероятно, и вы, должно быть, считаете меня сумасшедшей, но я сказала вам чистую правду. Я не знаю точно, как или почему я превратилась из паука в человека. Скорее всего, здесь замешан какой-то бог, как и в древнегреческом мифе: у богов свои причуды. Или, может быть, я результат некого генетического эксперимента, вышедшего из-под контроля. Была ли я человеком, которому добавили гены паука, или наоборот? Впрочем, мы не можем тратить слишком много времени, копаясь в собственном происхождении. Из курса философии я узнала, что люди способны переживать о множестве вещей, недоступных познанию, – например, о смысле жизни. Лично для меня смыслом жизни является откладывание яиц, но я могу быть весьма старомодна.

Вернемся к моей истории. Однажды я уже не бегала по листве дерева, а сидела в поезде, направлявшемся из Кембриджа в штате Массачусетс в город Нью-Йорк. К счастью, меня снабдили нижним бельем, чемоданом для него и кредитной картой: боги могут быть чудаками, однако про мелочи не забывают.

Мне также дали имя, оно было указано на кредитке: Габриэлла Кембридж. Фамилия Кембридж может быть выбрана не случайно, учитывая, что в МТИ[73] делают секвенирование генов. «Габриэлла», возможно, намек на архангела Гавриила, посланника, который затрубит в трубу, провозглашая наступление конца света. Не в этом ли секрет моего воплощения в такой гибридной форме? Не отправили ли меня в качестве посланника? И если так, то в чем состоит послание? Не в том ли, что мир, каким мы его знаем, подходит к концу? Понятия не имею, но ожидаю, что когда-нибудь мне откроют мою миссию – Бог или ученые, там видно будет.

А пока я, если не занята борьбой с клопами, провожу дни на карантине, изучая историю и предысторию своей паучьей части. Мы, пауки, очень древние создания, о нас упоминают многие народы. В некоторых мифах паук сплел мир, в других – нас представляют как обманщиков, хитрых, но иногда опрометчивых и глупых – по своей глупости мы сплели людей. Кто-то говорит, будто мы защищаем вас от дурных снов, кто-то – что мы вызываем дождь. И всегда – подчеркиваю, всегда! – убийство паука считается дурным знаком.

С практической точки зрения, некоторые из нас уничтожают вредителей в доме, а другие – в саду. Да, это правда, отдельные виды пауков чрезвычайно ядовиты, особенно в Австралии, но какие существа захотят, чтобы о них всех судили по самым пугающим представителям? Разве все люди – Калигулы или Елизаветы Батори?[74] Конечно же нет!

Раз уж вы рассказываете истории, могу ли я скромно напомнить, что и в вашем деле используются термины, заимствованные из нашей паучьей культуры? Например, плести нить повествования. И конечно, тот же «текст» происходит от латинского textus, то есть «сплетение». Мы, пауки, возражаем против уничижительных слов людей в наш адрес! А именно: «Ах, что за паутину лжи мы наплести теперь должны!»[75] Вы говорите про «паутину лжи», но мы, пауки, не лжем и не вводим в заблуждение, когда плетем свою паутину, мы просто обеспечиваем себе пропитание. Упаковка мяса в супермаркете – вот где вранье! Дети растут в уверенности, будто стейки созданы в пластиковой упаковке, а не вырезаны из плоти мертвых коров. Пауки не лицемерят в отношении пропитания. Мы не пытаемся скрыть трупы мух, высосанных досуха.

Кстати, разговоры о еде разбудили во мне аппетит. У меня назначена встреча в жилом комплексе неподалеку, их там тоже совсем клопы замучили, так что позвольте вас покинуть, хотя я надеюсь вернуться еще до того, как вы разойдетесь по домам. Как я говорила, я очень быстрая. Никто не хочет пойти со мной посмотреть, как я работаю? Мои методы окупают обучение. Вы, сэр? Нет? А как насчет вас?

Она кивнула в сторону Дэрроу, но тот покачал головой и нервно рассмеялся.

– Не стоит меня опасаться, сэр, – заверила она с улыбкой, которая должна была выглядеть ободряющей (в уголках рта показались кончики двух черных изогнутых зубов). – Вы слишком велики для моей добычи.

– Вы наверняка всем парням так говорите! – отозвался Дэрроу, оглядываясь по сторонам.

Кто-то хихикнул, словно в знак согласия. Она вытянула длинные тонкие ноги из-под юбки.

– Что вы сказали? Я не всем так говорю, ведь некоторые гораздо мельче вас! – Она потянулась, разведя руки в сторону и пошевелив пальцами (неужели разозлилась?). – Вы никак снова обвиняете меня во лжи? Я никогда не лгу.

– Нет-нет! Без обид. Я всего лишь пошутил, – попытался вывернуться Дэрроу.

– Вот как… Мы, пауки, и наши помощники с трудом понимаем человеческие шутки. Но я пытаюсь в них разобраться. Удачной охоты!

Вот бледно-зеленая женщина сидела здесь, столь же осязаемая, как вы или я, а через мгновение стул опустел. В углах крыши царили темнота и туман, так что, возможно, она слилась с тенями. Мы все переглянулись: это что сейчас было? Она нам привиделась?

Возможно, кто-то в старом костюме для Хеллоуина решил заявиться на наши посиделки? И воспользоваться нашим нетрезвым состоянием, чтобы поморочить нам голову и посмеяться над нами?

Или же… Да нет, не может быть! Впрочем, я знаю не больше вас.

Незнакомка так и не вернулась. И это тоже показатель. Ну или мне так кажется.

День одиннадцатый
10 апреля 2020 года


Не важно, пошутил над нами кто-то или мы допились до галлюцинаций, весь день у меня из головы не выходила девушка-паук. Интересно, не отпугнула ли она кого-нибудь из наших рассказчиков? Однако, прибыв на крышу, я обнаружила большинство завсегдатаев на своих местах, чему невольно порадовалась.

Хотя никто, похоже, не собирался упоминать девушку-паука при свете дня, на стенке с граффити нарисовали двух перепуганных кроликов с круглыми от страха глазами; они сидели в коробке с дырками, которую держал в руках бородатый старик на облаке.

– Кажется, сам Господь Бог решил присоединиться к нам сегодня, – заметил Евровидение, усаживаясь в свое кресло и наливая себе мартини через край.

– Вот еще! – фыркнула Кислятина. – Чтобы какой-то старый хрыч, сидя на облаке, тянул нас за ниточки, будто мы марионетки? Нет уж, спасибо! Это не мой Бог.

– Я как-то написала комикс, в котором Бог был одним из персонажей, – отозвалась Амнезия. – Я изобразила его фиолетовым, с огромным носом, усами и щетинкой. Ах да, еще с щупальцами!

– Бог всего лишь какой-то придурок-подросток, а мы – его научный эксперимент, – сказала Хелло-Китти.

– За который он получит двойку! – вставил Дэрроу и посмотрел на Амнезию. – Мне хотелось бы узнать о вас побольше. Вы правда рисовали комиксы?

– Рисовала. Пока меня не наняли писать сценарии компьютерных игр, после того как я получила премию «Ринго» за серию комиксов «Трутовик», принесших мне мои пятнадцать минут славы и богатство.

– «Трутовик»? – переспросил Евровидение. – Это еще что?

– Серия научно-популярных ужастиков про гриб, поселяющийся в человеческом члене. Меня забросали предложениями – Комик-коны, косплеи и все такое, – и «Фрикшинал геймс» взяли меня на работу в качестве фрилансера за невероятные деньги. Не я придумала игру «Амнезия», но я принимала участие в написании более поздних версий. Все произошло так быстро: в течение года я была миллионером, пока не подхватила ВИЧ. Как полная идиотка, я не побеспокоилась о страховке заранее и спустила все деньги вон там, в Пресвитерианской больнице. Моя жизнь рухнула, а тут еще и ковид, и, выйдя из больницы, я оказалась в этой халупе. Однако, наслаждаясь славой и богатством, я еще успела попробовать себя и в актерстве.

* * *

– Меня пригласили выступить с «Монологами вагины» в Вестсайдском театре в Нью-Йорке. Я никогда не хотела стать актрисой, но продюсер и драматург уговорили. Опыт оказался интересным. Писатели живут особняком, а актеры всегда взаимодействуют друг с другом.

День актера полностью отличается от дня автора. Ты поздно просыпаешься, поздно завтракаешь, обещаешь себе сделать что-нибудь полезное, например написать или позвонить, но, зная, что в пять часов вечера нужно ехать в театр, так ничего и не делаешь. В пять часов, если повезет, садишься в машину, которую за тобой прислали, и едешь в театр. Накладываешь грим, надеваешь костюм и болтаешь с другими актерами. Это лучшая часть дня! Именно тогда можно узнать о прослушиваниях и выведать последние сплетни в актерской среде – хочется, чтобы это время длилось вечно. Честно говоря, гримироваться и строить планы на остаток дня – чудесные занятия! А потом приходит твой час, и раздается стук в дверь. «Будь готова выйти во столько-то», – сообщают тебе. И ты снова поправляешь грим и идешь за кулисы, с колотящимся в груди сердцем готовясь выйти на сцену.

В этот момент всегда кажется, будто непременно забудешь весь текст, тем не менее стоит занять свое место, как сразу все вспоминается. Юмор, голос, безумие публичного выступления перед темным зрительным залом, где не разглядеть лиц. Словно живешь какой-то другой жизнью, отличной от обыденной. И более яркой к тому же. Перед выступлением кусок в горло не лезет, и голод в каком-то смысле мотивирует. Когда все заканчивается, зажигается свет, и ты наконец видишь лица тех, кто слушал тебя, просыпается зверский аппетит, и остается единственное желание – пойти поесть. Я не люблю наедаться перед выходом на сцену – мне почему-то кажется, что пища меня отягощает, – но после шоу я чувствую себя свободной, и мне нужны лишь бокал вина и еда. Не важно, насколько скверно готовят в ресторане, любое блюдо воспринимается как самое вкусное в жизни; компания тоже великолепна, ведь люди, с которыми ты выступаешь, полностью откровенны и расскажут тебе что угодно после первого бокала вина.

Поэтому я, хоть и никогда не мечтала о карьере актрисы, полюбила актерский распорядок дня: возвращаешься домой, и валишься с ног в полном изнеможении, и спишь до одиннадцати утра, на седьмом небе от счастья. Если писателю постоянно приходится сражаться с неуверенностью в себе, то как актер ты не придумываешь слова, а просто вселяешься в своего персонажа с некоторой дерзостью и радостью.

Когда я исполняла «Монологи вагины», кое-кто из моих друзей среди актеров и режиссеров пришли посмотреть и потом сказали, что у меня неплохо получается. И все же я бы не променяла нелегкую жизнь писателя на светскую жизнь актера. Я рада, что знакома с их образом жизни. Когда-нибудь я непременно напишу пьесу.

Самое невероятное, что произошло во время моего выступления, – это внезапная кончина мужчины в зрительном зале. Он просто упал замертво! О чем я узнала только после спектакля, разумеется. Я не виню себя в его смерти, но, возможно, пьеса его слишком сильно расстроила.

* * *

Амнезия замолчала, и Хелло-Китти разразилась хохотом.

– Ну очуметь! «Монологи вагины» убили мужика! – Она снова покатилась со смеху. – Нарочно не придумаешь! Говорите, у вас неплохо получалось? Да вы наверняка охренительная актриса! И писательница-миллионерша к тому же! Сколько актеров могут сказать, что взаправду убили кого-то из зрителей своим талантом?

Остальные ничего забавного в рассказе не увидели.

– А вы узнали, отчего он умер? – поинтересовался Дэрроу, намеренно игнорируя Хелло-Китти.

– Говорят, сердечный приступ.

Амнезия выглядела несколько смущенной, потому что разговор после ее рассказа принял другой оборот. Лично меня больше заинтересовала не столько смерть мужчины, сколько то, как Амнезия заразилась ВИЧ. Конечно же, я не собиралась привлекать к себе внимание вопросами, но, черт возьми, какая ужасная болезнь! Должно быть, ей действительно досталось от жизни, если в итоге она оказалась в «Фернсби армс»!

Хелло-Китти все еще смеялась, хотя и не так заливисто, осознав, что остальные не разделяют ее веселья.

– Простите, но ничего забавного не вижу, – заметила Мэн. – Вы бы как-нибудь сходили в реанимацию и посмотрели, что такое сердечный приступ.

Хелло-Китти не снизошла до ответа, а просто глубоко затянулась и с вызывающим видом снова поудобнее устроилась в своей «пещере».

– Мне понравилось, как вы описали день актера, – заговорила Дама с кольцами. – Я не выступала на сцене, но… возможно, пришло время рассказать мою историю.

Я начинала ценить ту ловкость, с какой Дама с кольцами разряжала напряжение на крыше.

– Отлично! – воскликнул Евровидение. – Разве вы не говорили, что прожили иллюзорную жизнь? В каком смысле? Я прямо-таки умираю от любопытства!

– Да, но сначала позвольте сказать, что я начинала как художник. И неплохой художник. Ну… – она помедлила, кивнув на Кислятину, – возможно, не такой хороший, как вы. Тем не менее я поступила в Пратт[76], что в те времена было непросто. Я и правда думала… эх…

Дама с кольцами едва заметно покачала головой.

* * *

– Понимаете, мой брат, мой драгоценный и бестолковый братец Гленн, вообразил себя драматургом, а также продюсером. – Она тихо засмеялась. – Пьесы на шедевр не тянули, поэтому ему пришлось самому их продюсировать. Он всегда об этом мечтал, и как-то раз один его актер решил найти себе настоящую работу, бросив Гленна в ночь премьеры. И брат уговорил меня заменить дезертира. Всего на вечер, раз уж так получилось. Гленн, в полном отчаянии, сказал, что у него есть «возможный спонсор, богатенький парень, поэтому, пожалуйста, выручи…». Мне досталась роль лакея: лишь несколько реплик и только одно выступление.

Дама с кольцами тихонько усмехнулась, проводя пальцами по линии подбородка, словно вспоминая.

– Представьте себе картину: порядком потрепанный парик, колючие усы и видавший виды смокинг, откопанный Гленном в благотворительном магазинчике в районе Ред-Хук. Мне пришлось очень туго перетянуть грудь, чтобы спрятать… гм… свои прелести.

Во время второго акта мне вдруг пришло в голову, что вряд ли на спектакль кто-то придет, а тем более захочет оказать финансовую поддержку. Гленн клялся, что инвестор появится, но я, вся туго перетянутая, чувствовала лишь головокружение и раздражение – зачем я вообще на это подписалась?! Осветитель оказался настолько неуклюжим, что я едва различала зрительный зал. Зато прекрасно видела – и чуяла! – подержанный реквизит, все еще мокрый после пребывания в затопленном подвале, где Гленн его и обнаружил. Актеры в старинной одежде, важно расхаживающие вокруг меня, выглядели забавно неубедительными. Возможно, я слишком сильно перетянула грудь, и мне не хватало кислорода. Кроме того, дешевый клей для усов высох и вызывал дикий зуд. И все же я могла разглядеть моего милого братца в третьем ряду, показывающего мне большой палец и ухмыляющегося так, словно только что получил денежку. Должно быть, его «денежный мешок» действительно пришел. Я ухитрилась хорошенько почесать верхнюю губу, замысловато подкрутив усы, и выдала свою главную реплику: «Мадам, я полагаю, констебль прибыл».

В третьем акте творилось черт знает что. К тому времени как с моего персонажа сняли подозрения и выяснили, что во всем виновата няня – которую звали, как бы вы думали? Агнес Лакей! – большая часть зрителей, воспользовавшись темнотой, покинула зал. А я уже видела сияние вокруг каждого источника света и мечтала лишь о том, чтобы освободить грудь, прежде чем упаду в обморок.

Однако пришлось еще и кланяться. И даже дважды – спасибо Гленну, который стал зачинщиком аплодисментов. И где он только нашел зрителей для этого балагана с каламбурами? Театр «Ред-Хук» расположился в здании бывшего овощехранилища, обанкротившегося после недавнего урагана. Мой братец арендовал его лишь от безысходности: он замазал краской потеки от воды и заставил актеров орать свои реплики, перекрикивая шум гигантских вентиляторов. Понадобилась целая неделя, чтобы просушить стены и полы.

С тех пор как Гленн двумя годами ранее получил диплом, он ставил свои пьесы в местных колледжах, в основном с помощью студентов и разношерстной группы театральных друзей. Он относил свое творчество в разряд «экспериментального искусства»: смысла в нем не было, а о прибыли и говорить нечего. Тем не менее его друзья играли в его пьесах как одержимые. Они переделывали костюмы и сколачивали декорации, невзирая на место и время действия пьесы. Сомневаюсь, что хоть одна из них шла больше двух или трех вечеров.

Но я-то точно знала, что каждая постановка сжирала все деньги, которые Гленн получал за неделю, работая барменом и маляром. В детстве мне всегда доставалась главная роль во всех его пьесах, начиная с интерпретации комиксов «Чудо-женщина» в четвертом классе и заканчивая пародией на «Сказки Кэдбери», которую он поставил в холле нашего многоквартирного дома в Парк-Слоуп в десятом классе. Для той пародии занятые в ней актеры даже собирали средства. Большинство зрителей наверняка пришли только ради бесплатных конфеток, которые мы раздавали в антракте. И я всегда охотно помогала брату – в те времена. А когда поступила в институт Пратта, приходилось работать минимум на двух работах каждый семестр. Вся доступная мне финансовая поддержка едва покрывала стоимость художественных материалов. Мне не хватало денег, а также времени. И я ясно дала понять Гленну, что актриса из меня никакая… В те времена я была целиком погружена в искусство. Ну и вот… – Дама с кольцами пожала плечами и отмахнулась от этой мысли. – Когда актер в последнюю минуту отказался играть в пьесе, оставив Гленна в затруднительном положении, что я могла поделать? Тот парень предпочел «настоящую» работу блеску огоньков театра «Ред-Хук». Да и речь шла всего об одном спектакле.

Когда аплодисменты стихли, я кратчайшим путем направилась в кладовку, выделенную Гленном специально для меня, его звезды. Я была не прочь сыграть мужскую роль – ради брата я бы на многое пошла, – но мне требовалось укромное местечко для переодевания. Я даже коротко подстриглась, чтобы парик лучше сидел, и приклеила дурацкие усики ради большего сходства с мужчиной. Я растерла свою драгоценную пастель «Каран д’Аш», стоившую мне целую неделю пропущенных обедов, и смешала ее с вазелином, натерла получившейся смесью подбородок и шею, и – вуаля! – щетина и адамово яблоко. Но затянутая грудь меня выматывала: мне нужно было дышать!

Не успела я добраться до кладовки, как услышала голос брата: «Подожди!» По обе стороны от улыбающегося до ушей и окрыленного Гленна стояли те самые два парня, которых я видела вместе с ним в зрительном зале. Неужели разговоры про инвесторов не пустая болтовня? Это ведь всего лишь «Ред-Хук»! А мой милый, одержимый и упорный братец, которого я обожала и поощряла, на сей раз написал откровенно дрянную пьесу. О чем я ему никогда не скажу. Лучше уж надеть костюм из марли, прилепить усы и подыграть ему, как я всегда делала в школе.

Гленн как-то сумел убедить других (не являющихся кровными родственниками!) принять участие в спектакле, но заманить кого-то с реальными деньгами?.. Да быть того не может!

«Джереми, Чаз, позвольте вам представить мою звезду», – с гордостью произнес Гленн, странно мне подмигивая.

Все покивали и пожали друг другу руки. Джереми разразился потоком похвал в мой адрес: выразительность, своевременность, харизма – все просто на высшем уровне! Да неужели? Его друг Чаз промолчал, внимательно изучая мое лицо. Я внезапно почувствовала, насколько заросли плесенью сырые коридорные стены и какой узкий между ними проход. Честное слово, мне требовалось как можно скорее снять с себя костюм, иначе весь оставшийся в легких воздух мог вырваться в виде вопля.

Гленн прекрасно меня знал и понял, что я вот-вот не выдержу.

«Мы встретим вас у входа в десять часов, хорошо?» – предложил он своим новым друзьям, то ли не заметив, то ли намеренно проигнорировав мой косой взгляд.

«Гленн, мне нужно срочно переодеться!» – заявила я, как только они ушли.

«Нет, – возразил он. – Ну же, Алекс, ты должна пойти с нами! Ну пожалуйста! Этот парень Чаз тот еще денежный мешок. Настоящий, из потомственных богатеев. Он может вывести мою пьесу прямиком на Бродвей!»

Я была очень рада за него. Рада за его веру в лучшее. О чем ему и сказала. И добавила: «Давай поговорим, когда я переоденусь?»

Даже артикуляция требовала от меня напряжения сил. Гленн склонился поближе ко мне, хотя входная дверь плотно закрылась за его новыми друзьями.

«Сестренка, послушай. Этот мажор Чаз, похоже, считает тебя парнем. Правда. Ну ты даешь, детка, у тебя здорово получилось!»

«И что, буду играть главную роль, когда он поставит твою пьесу на Бродвее? Братец, не обижайся, но мне наплевать. Я уже говорила, что я не актриса и не хочу ею быть».

«Да ладно тебе! – закатил глаза Гленн. – Конечно нет. У него есть для тебя работенка. Я думаю, за большие деньги. Ну же, разве это не хорошие новости? Просто сходи с нами в одно местечко в Ист-Виллидж».

Я внимательно посмотрела на брата. Да, деньги бы мне не помешали. У меня оставался последний семестр в Пратт до выпуска – и никакой работенки на горизонте. На сберегательном счете лежало сто тридцать восемь долларов, а на текущем – такая мелочь, что даже в банкомате не снимешь. Еще и аренду за квартиру пора платить. Такие дела. За двухнедельную стажировку в «Пресс букс» мне так и не заплатили, поэтому я перестала туда ходить, сократив вероятность получить с них должок в обозримом будущем. Да, денежки бы мне не помешали.

Тем не менее я склонилась поближе и прошептала ему на ухо: «Я… дышать… не могу… черт возьми…»

«Нашла, из-за чего переживать!» – отмахнулся он.

Мы взяли такси и последовали за его новыми друзьями – у Гленна было время рассказать, как Чаз собирался вложиться в пьесу, чтобы сделать ее «настоящей». Я, помнится, подумала, как много мы врем другим из самых лучших побуждений. От предложения Чаза лампочка в моей голове замигала красным. Я внимательно смотрела на Гленна. И хотела его предупредить. Но честность казалась слишком жестокой. Брат так обрадовался, что вряд ли захотел бы узнать правду. Когда мы пересекали Манхэттенский мост, блики света вспыхивали на его лице и снова гасли. Вспыхнуло – погасло. Гленн верил, будто для него все только начинается. И я от всей души желала ему этого. Черт побери, да я бы и сама не отказалась от такого! Однако, когда мне говорили, что я талантлива, мне хватало здравого смысла не верить на слово. Люди вполне способны врать по доброте душевной.

Сколько раз я выступала против ситуационной этики? Но теперь речь шла о Гленне. И «ситуационная этика» звучала лучше, чем «вранье».

Каждая кочка на мосту, каждая выбоина, на которые мы наезжали по дороге в Бауэри, оказывали целебное действие: толчки ослабляли ткань, перетягивавшую мне грудь. Я постаралась сосредоточиться на дыхании. Будем надеяться, я не зря согласилась помучиться!

Вечеринка, как оказалось, проходила на крыше невзрачного здания без лифта на Третьей Восточной улице.

Дама с кольцами многозначительно оглянулась на нас, а мы взирали на нее, затаив дыхание и пытаясь сообразить, что будет дальше.

– В общем, огоньки гирлянд очерчивали границы крыши, и большая часть собравшихся оставалась в тени: их силуэты сливались и расходились на фоне огней города. В углу располагался импровизированный бар, лежали одеяла и подушки, стояли стулья. Кто-то играл странную мелодию, звучавшую как смесь рэпа и ситара.

Гленн ушел и вернулся с двумя пластиковыми стаканчиками довольно безвкусного вина, а затем отправился на поиски своих друзей. Я выбрала местечко на парапете, примыкавшем к соседней крыше – на стороне, где не было семиэтажной пропасти до тротуара. Устроилась поудобнее и принялась потягивать вино.

«Гленн говорил, что есть для тебя работенка?» Надо мной внезапно навис Чаз с фужером шампанского в руке (похоже, Гленн набрел на какой-то неправильный бар).

«Ага, говорил», – отозвалась я, надеясь, что мой голос прозвучит хрипло, хотя Чаз и застал меня врасплох.

На достаточном удалении и в гриме, на сцене и в темном коридоре, мне удавалось притворяться мужчиной, но теперь я волновалась из-за света уличных фонарей несколькими этажами ниже. Хорошо ли в нем видно?

«Я предлагаю, гм, как бы это сказать, не совсем обычную для актера работенку».

Чаз издал сдавленный притворный смешок. Его глаза сузились, он всматривался в меня, словно сомневаясь, стоит ли говорить больше.

Я уставилась в пластиковый стаканчик, медленно взбалтывая остатки вина и отворачивая лицо от света. О господи! Что он имел в виду? Быть клоуном на дне рождения? Сыграть задницу лошади? Какие-нибудь сексуальные извращения? Гленн знал, в чем состоит работенка, и не захотел мне рассказывать? Впрочем, какая разница? Через два дня нужно платить за квартиру.

«И в чем же она состоит?» – поинтересовалась я.

«Ну-у-у…» Чаз уселся на парапет рядом со мной. «Для начала тебе придется расстаться с усами, Александра».

* * *

Мы подались вперед, поглощенные ее рассказом, когда в дальнем конце крыши раздался грохот. Кто-то заорал, и в центр нашего круга выскочил растрепанный мужчина – без маски, весь взмокший, с дикими глазами.

– Эй, не ожидал тут кого-то встретить. Да уж, я-то думал, что буду здесь один.

– А вы вообще кто? – Флорида привстала.

Я заметила, как Кислятина и Евровидение встревоженно переглянулись. Мы все застыли от изумления.

– Вы меня раньше не видели? Вы меня не знаете. Конечно не знаете. Кто меня знает? Да никто! Именно поэтому я сюда и пришел. Раз вы на меня уставились как на неизвестный науке вид, то скажу вам правду. Я пришел сюда, чтобы спрыгнуть. Да, спикировать вниз. С крыши. Ха-ха! Я смеюсь над вашими лицами. На них выражение ужаса. Как в плохом кино. Можете закрыть рты. Я, наверное, пошутил. То есть я имею в виду, работа у меня такая – шутить. Верно, никто из вас меня не видел. Морти Гунд. Стендап-комик. Кто-нибудь бывал на открытом микрофоне у Стьюи на Второй авеню? Ну разумеется, нет! Как насчет «Комеди-шэк» на Девяносто шестой улице?

Никто даже не пытался вставить слово. Я глянула на Даму с кольцами, которую столь грубо прервали. Она выглядела не менее обескураженной, чем все остальные. Кто же этот парень?

* * *

– Морти Гунд. Мое имя вам ничего не говорит. И естественно, оно не настоящее. Мартин Грюнвальд. Но кто пойдет смотреть на комика по имени Мартин Грюнвальд? Мартину Грюнвальду следует работать менеджером в похоронном бюро и говорить всем, как он сожалеет об их утрате.

Вот поэтому я Морти Гунд, – впрочем, кому какая разница?

Морти Гунд – самый быстрый комик на Западе. Ха-ха!

Моя бывшая жена не считала это забавным. Не считала меня забавным. Моя бывшая жена – основная причина, почему я тут шучу про прыжки с крыши.

А вот и еще кое-что, никому не интересное: ее зовут Энни. Но я называю ее Энни Наковальня. Она и впрямь как наковальня: тяжеленная и тянет мою карьеру вниз.

Вообще-то, многие считают меня забавным. В «Рей-Джей» в Хакенсаке зрители животы надорвали. Охотник за талантами из «Вечернего шоу» должен был туда приехать, но, кажется, у него машина сломалась. Я в том клубе три раза выступал, и зрители визжали от восторга. Только не моя бывшая. Визжать-то она умела: орала на меня без остановки днем и ночью, почему я деньги не зарабатываю. И какой я совсем не смешной.

Она подорвала мою уверенность в себе, хотя я-то знаю, что умею рассмешить. Вы не слышали про меня, но, возможно, знаете мою коронную фразу. У каждого стендап-комика должна быть коронная фраза. Как у Родни Дэнджерфилда: «Никто меня не уважает». Даже вы наверняка ее помните.

Ну а моя коронная фраза: «Я серьезно говорю, народ», сказанная с иронией после шутки. Например, я расскажу какую-нибудь безумную историю про свою бывшую, а потом такой: «Я серьезно говорю, народ». Все смеются.

Знаете, в нынешние времена трудно рассмешить зрителей. Я не единственный неудачник. Люди не хотят смеяться, они предпочитают обижаться. Все на всё постоянно обижаются. Так и ходят обиженные на любое слово и любую шутку.

Мой номер про гея-дантиста когда-то убивал наповал. Я серьезно говорю, народ. Но вы попробуйте пошутить на тему геев сегодня – на вас уставятся как на преступника. Все какие-то дерганые.

Была у меня шуточка про бывшую: «Она такая толстая, что, если встанет на углу улицы, ее примут за почтовый ящик и будут бросать конверты в рот». Ха-ха-ха! Со смеху помрешь!

Я обожал толстушек в зрительном зале. Обсмеешь такую со всех сторон – зрители просто с ума сходят. А потом я говорил: «Да пошутил я, пошутил, нет, конечно». И все от смеха со стульев падают.

А теперь такое не пройдет. Ни у кого нет чувства юмора. Куда катится мир, если даже не пошутить над толстяками? Настали тяжелые времена – уж поверьте мне, я всю жизнь забавляю людей.

Во втором классе я участвовал в каком-то глупом спектакле. Выступал на сцене перед всеми родителями. И с меня костюм упал. Когда я наклонился за ним, в зрительном зале хохотали в голос. Я до сих пор помню тот хохот. Я тогда еще подумал: «Прикольно! Заставлять людей смеяться очень забавно». И с тех пор стараюсь быть забавным. И люди смеялись. Я серьезно говорю, народ. Смеялись все, кроме Наковальни, моей бывшей жены.

Я приехал в Нью-Йорк ради выступлений. Моя бывшая из кожи вон лезла, лишь бы заставить меня усомниться в себе и помешать моим планам. Я знал, что придется много работать: двести вечеров с открытым микрофоном и десятки захудалых клубов в жутких городишках черт знает где. Но я верил в свой талант комика и был на все согласен. Я был уверен, что сумею прославиться.

И да, в начале карьеры у меня был наставник. Кое-кто помог мне найти себя и отточить навыки. Баззи Гейнс. Вы ведь знаете Баззи Гейнса? Не можете не знать! Баззи пользуется успехом, в прошлом году он вел собственное получасовое шоу на «Нетфликсе».

С Баззи я познакомился «У шута» в Сан-Хосе, и мы быстро подружились. Мне польстило его предложение давать мне советы и помогать в работе над номером. Он ведь профи! Он изучал комедию и зрителей, и у него просто нюх на то, что сработает.

Трудно переоценить поддержку опытного профессионала, заинтересовавшегося тобой. Мы с Баззи дружили больше года. А потом случился вечер в Хобокене.

Он исполнял главный номер программы в клубе «У Сэмми», и я решил сделать ему сюрприз. Незаметно прокрался в зал и сел за самый дальний столик, возле бара, почти в полной темноте, где Баззи меня не увидит. Я собирался подразнить его. Ну, вы понимаете, задать ему жару. Он наверняка был бы в восторге. Однако, когда он вышел на сцену, я передумал и просто сидел в изумленном молчании.

Баззи исполнял мой номер. Он украл абсолютно все, каждое слово. Больше я с ним никогда не разговаривал.

Наверное, после того предательства я озлобился. Полностью изменил свое выступление. Теперь речь шла только про мою бывшую жену. Поскольку я не мог высмеивать толстушек, то принялся шутить про тощих.

«Моя бывшая жена такая худая, что я переворачиваю ее вверх ногами и использую в качестве метлы. И сисек у нее совсем нет. Если она повернется боком, вы ее и не увидите!»

Ну обхохочешься же! Но зрители больше не желают смеяться. Женщины начинают шипеть на каждую шутку, а затем и мужчины принимаются свистеть и шикать. Стьюи попросил меня больше не приходить на «открытый микрофон».

«А я тебе говорила!» – заявила Энни Наковальня.

И тогда я решил сделать ее бывшей женой. Решил ее убить.

Я напридумывал всяких планов, но в итоге понял, что ни один из них не сработает. Мне бы просто силенок не хватило придушить ее.

Энни отняла всю мою уверенность в себе. Я полностью в себе разочаровался.

А потом удивил самого себя. Силы все-таки нашлись.

И так она стала моей бывшей женой.

Нет, не вставайте. Я ухожу. Прыгать с крыши не стану.

И позвольте сказать вам: спасибо, что выслушали.

Спокойной ночи, осторожнее за рулем и Господь вас благослови!

А за меня не беспокойтесь. Я работаю над совершенно новым номером, просто убийственным!

* * *

Он исчез так же внезапно, как и появился. Здание окружал пустырь, поэтому незваный гость не мог спрыгнуть на соседнюю крышу. Выйти он мог только через дверь, но никто из нас не слышал, как она открывалась. Все сидели с выпученными глазами, шумно дыша через маски.

– Какого черта?! – в конце концов не выдержал Евровидение и повернулся ко мне, словно я виновата. – Кто это был? Он живет в нашем доме?

– В жизни его не видела! – ответила я, почти оправдываясь. – Двери заперты. Он, должно быть, вломился внутрь.

– А куда он ушел? – закричал Евровидение, вскакивая с кресла. – С крыши спрыгнул?

– Обещал не прыгать, – напомнил Вурли.

– Тогда куда же он делся? – настаивал Евровидение. – Здесь его нет, и через дверь он не выходил! Но был здесь, а потом исчез. Черт возьми, кто-нибудь, посмотрите, что там, внизу!

Он уставился на Дэрроу, сидевшего ближе всех к краю.

– Да ни за что! – запротестовал тот. – Не стану я смотреть. Не собираюсь я становиться свидетелем. Пусть кто-нибудь другой посмотрит.

– Мы бы услышали удар, если бы он упал на землю, – заметила Дама с кольцами.

– А вы откуда знаете? – поинтересовалась Кислятина. – Только не говорите, что сбросили Чаза с крыши!

– Очень смешно! – хмыкнула Дама.

В конце концов Хелло-Китти раздраженно вздохнула, вылезла из «пещеры», подошла к парапету и посмотрела вниз, пока остальные наблюдали за ней, оцепенев от ужаса.

– Слишком темно, ничего не видно, – сообщила она, возвращаясь на свое место.

– Ну и что теперь делать? – спросил Вурли.

– Да ничего! – пожала плечами Хелло-Китти. – Какой-то долбанутый на всю голову псих заявился к нам на крышу и пропал. Мы-то тут при чем?

– Еще как при чем, если он там, внизу, умирает! – воскликнула Кислятина.

– Если так переживаете, спуститесь и сделайте ему искусственное дыхание рот в рот! – предложила Флорида.

– Да как он вообще сюда попал? – спросила Уитни, поворачиваясь ко мне. – Разве входные двери не заперты?

– Заперты, конечно! Наверное, кто-то его впустил через домофон! – Я огляделась в поисках виновника. – Именно так большинство из тех, кому не положено заходить в здание, внутрь и попадают.

– А вдруг он до сих пор здесь? – предположил Вурли. – Пусть кто-нибудь пойдет проверит.

Почувствовав, как все взгляды сошлись на мне, я вспыхнула от возмущения:

– Я управдом, а не охранник!

– Я схожу проверю. – Здоровенный молчун, ветеран Ирака, Черная Борода поднялся.

И ушел. На мгновение воцарилось молчание.

– Пока мы ждем, – заговорила Амнезия, – почему бы не дослушать историю про Чаза?

Судя по невнятному бормотанию, присутствующие поддержали ее предложение. Все были слишком взвинчены, чтобы просто сидеть и думать о случившемся.

– На чем я остановилась? – спросила Дама с кольцами.

– Чаз предложил вам работенку.

– Ах да. – Она взялась за концы дизайнерского платка и плотнее закуталась в него: холодало. – Когда Чаз Кавано назвал меня Александрой и велел снять усы, я их отклеила и немного расслабилась. А когда показал фотографии, я наконец поняла, чего именно он от меня хочет, – перевоплощения.

Она поправила волосы пальцами в кольцах. Мы ждали.

* * *

– Итак, позвольте нарисовать вам картину. Тридцать лет спустя. Другой вечер, другой мир, и я устраиваю вечеринку. Компания, обслуживающая банкет, пришла с отличными рекомендациями, но они запаздывают. Как и Гленн. Он обещал приехать прямиком из театра, с парочкой своих звезд, его шоу должно было закончиться сорок минут назад. Уже одетая и с уложенной прической, я перебрала пять пар туфель, поменяла украшения, передумала и поменяла обратно, и у меня еще оставалось время дать указания Эрве, как расставить кушетки на террасе вокруг костровой чаши: достаточно близко, чтобы гости могли разговаривать, но подальше от огня, чтобы никто не перегрелся. Помнится, ночь выдалась прохладная, как сегодня.

Я вышла на балкон и смотрела, как далеко внизу, вдоль Парк-авеню, проезжает поток такси. На такой высоте шум уличного движения казался заметно приглушенным, а перегнувшись через перила, можно было охватить восхищенным взглядом изысканный скверик в центре улицы. Кто-то наверняка подбирал подходящие друг к другу цветы и кусты, решал, какие деревья и куда посадить, а также выбирал скульптуры, которые менялись каждый сезон. У меня бы это неплохо получилось – сочетать цвета и темы. Меня всегда хвалили за превосходное чувство цвета. Глядя через перила, я частенько возвращалась мыслями к той давней вечеринке на крыше на Третьей Восточной улице.

«Мисс Кавано, поставщики прибыли», – провозгласил Эрве с порога террасы. Мой незаменимый Эрве. Надо же, у меня есть лакей. За его спиной экономка встречала небольшую группу официантов с подносами и тележками, проводя их на кухню.

В тот момент я осознала, как здорово все получилось в итоге, хотя поначалу выглядело запутанным, невероятным и сомнительным. Чаз Кавано и глазом не моргнул, когда я отклеила усы, – просто продолжал на меня смотреть. Честно говоря, его долгий, тяжелый взгляд в упор несколько нервировал. Однако, когда он показал фотографии сестры, я поняла, чего он хочет. Джесса Кавано выглядела точь-в-точь как я. Я будто смотрела на собственные фотографии, только одета по-другому и нахожусь в местах, где никогда не бывала. После моего согласия все тут же завертелось. Следующие пару дней Чаз старательно обучал меня, рассказывая все подробности их с сестрой детства; он дал мне кое-какие документы: я читала и перечитывала ее письма. Я сидела за антикварным письменным столом в квартире его сестры (одного этого стола хватило бы для оплаты моего обучения на последнем курсе в Пратт) и копировала ее почерк. Мы отрепетировали историю о том, куда Джесса сбежала, когда вернулась и почему никому не сообщала о своем возвращении. Я уверила себя, что это не ложь, а возможные варианты развития событий.

Конечно, время от времени мне не давал покоя вопрос, почему Чаз так уверен, что сестра больше не вернется. Но кому мы навредили? Адвокатам оплатили их услуги. Чаз получил наследство. Я позаботилась о том, чтобы Гленн попал на Бродвей. И к тому же получила образ жизни Джессы. Чаз уже умер. Он не женился и не завел детей, и я получила наследство еще и от него.

Дама с кольцами внимательно посмотрела на ближайших к ней слушателей.

– Разумеется, я часто думаю о нем и о той ночи, которая все изменила. Сильнее всего мне врезались в память его глаза. И облегчение, которое я почувствовала, глядя в них: облегчение от мысли, что могу перестать притворяться… и что не сижу на стороне крыши, где пропасть в семь этажей.

– И что потом? Вы так и жили тридцать лет сестрой Чаза? – спросил Дэрроу. – Не пытались выяснить, куда она пропала?

Дама с кольцами снова улыбнулась:

– В те времена не было фоточек по всему Интернету, по которым можно отследить кого угодно. Гленн был моим единственным близким родственником, и он все знал, поэтому никто бы не смог меня разоблачить и не стал бы интересоваться, куда я уехала. С родителями мы мало общались. Смену адреса и даже имени они бы приписали нашему богемному образу жизни. А вот благодаря деньгам я окончила магистратуру Школы изобразительных искусств.

Я открыла небольшую галерею в центре города, наняла сотрудников и в основном выставляла работы чернокожих концептуальных художников: Дэвида Хэммонса, Сенги Ненгуди и даже Элизабет Кэтлетт. Раз в год я устраивала выставку для себя. Ха! Как восхитительно пробираться сквозь толпу и слушать комментарии о загадочной художнице Алекс Шимер, которая никогда не приходит на собственные вернисажи. Вообще, на какое-то время Алекс стала в своем роде сенсацией. Чаз был в восторге. Немного грима, парочка париков, и – вуаля! – у меня есть фотографии неуловимой мисс Шимер для каждой выставки. «Застенчивая» художница никогда не давала интервью.

Жизнь фальшивой Джессы шла без сучка без задоринки. Только мы втроем знали тайну, и в наших же интересах было ее поддерживать. Случалось, конечно, разное… но я просто играла свою роль до конца – даже когда Чаз умер, и я беспокоилась, что какой-нибудь старый друг или давно потерянный родственник разоблачит меня на похоронах. И нет, я так никогда и не узнала, что произошло с Джессой. Я могла бы постараться, у меня в принципе имелись возможности это выяснить, но… – Дама с кольцами замолчала, выпрямилась и отвела глаза. – Я никогда не пыталась.

* * *

Дверь на крышу громко хлопнула, и мы подскочили. Черная Борода вернулся.

– В здании чисто, – сообщил он. – Вход заперт, следов взлома нигде не видно. Того типа здесь нет. Разве что он вошел в какую-то квартиру и заперся изнутри.

– А на тротуаре посмотрели? – спросила Кислятина.

– Да ну на фиг! Я на улицу не пойду.

Стало ясно, что все хотят разойтись по домам и надежно запереть за собой двери. Однако, прежде чем Дама с кольцами успела покинуть крышу, я подошла к ней, потому что в моей голове зрело предположение.

– Чаз убил сестру? Именно поэтому она больше не появилась, – наконец озвучила я свои подозрения.

Дама с кольцами заколебалась, на ее лице промелькнула гримаса, похожая на боль.

– По словам Чаза, люди в самом деле просто исчезают: путешествуют в отдаленные места с кем-то, кому доверяют… и кто не заслуживает доверия… и встречают трагический конец, о котором никто никогда не узнает. Чаз во всех деталях описывал, что именно могло произойти с Джессой. Ну вот такой он был, чертовски загадочный, – человек, изменивший мою жизнь. – Дама с кольцами медленно покачала головой. – Вряд ли он убил сестру.

И все же в ее голосе слышались сомнения. Она выглядела как человек, вполне удовлетворенный своей жизнью, но мне стало интересно, спокойна ли ее совесть, если эта жизнь, возможно, построена на убийстве. Впрочем, что тут скажешь.

– Если вы были настолько богаты, то как вообще очутились здесь, в «Фернсби»? – внезапно раздался голос Евровидения за моей спиной.

– А вот эту историю я, пожалуй, приберегу для следующей пандемии, – хмуро ответила Дама с кольцами.


Мы разошлись по домам. Я спустилась к себе и вместо того, чтобы записать невероятные истории сегодняшнего вечера, которые все еще в голове не укладывались, упала без сил и решила отложить все на утро. Улеглась в постель, но не могла заснуть. Боже, как меня достала бессонница! Из головы не выходила Дама с кольцами. Имея столько денег, почему она живет в такой дыре? Рассказала правду о себе или просто все выдумала? Тем не менее она мне нравилась. Очень нравилась. Интересно, скольким из нас, слушавшим ее историю, тоже есть что скрывать.

В тишине старое здание поскрипывало и постукивало, а затем послышались шаги – четко по расписанию. Мягкий шаркающий звук, будто кто-то в толстых носках скользит по полу.

Я похолодела от внезапной мысли: «А вдруг именно там все время прятался тот псих, Морти Гунд?»

Помучившись несколько секунд угрызениями совести, я встала, схватила свои универсальные ключи и бейсбольную биту, которую прежний управдом держал возле входной двери, и выскользнула в коридор.

В подвале было темно и холодно, половина лампочек на потолке перегорели, но света от мобильника хватало, чтобы осветить дорогу. Несколько тараканов бросились врассыпную, напомнив, что у меня еще и запасы отравы для них закончились.

Я поднялась на первый этаж. В длинном коридоре царила тишина. Подкравшись к двери, я прислушалась – тихо. Я осторожно вставила ключ в замок, повернула его и распахнула дверь ногой, поднимая биту и нажимая на выключатель одновременно.

Свет не зажегся. Ну разумеется, в нежилой квартире электричество отключено.

Я отступила назад, опуская биту, нащупала в кармане телефон и включила фонарик, заливший комнату слабеньким синеватым свечением. Пусто, не считая обшарпанной мебели. Слой пыли на полу оставался нетронут, за исключением моих следов, оставшихся с того раза, когда я проверяла, не текут ли трубы.

Я прошла через гостиную с битой в одной руке и телефоном в другой; затем через кухню-нишу – в спальню и в ванную, поводя фонариком из стороны в сторону. В квартире стоял странный запах – заплесневелый, как от сырых листьев. Окно спальни, наглухо закрытое, выходило на соседний пустырь, засыпанный щебнем и битым кирпичом, а за ним виднелся забор из сетки и часть Бауэри. Я прислушалась, но различила только приглушенные и никогда не смолкающие звуки старого здания.

В квартире точно никого не было. Я опустила бейсбольную биту, чувствуя себя идиоткой.

Вернувшись к себе, я упала обратно в кровать, не раздеваясь. Могу поклясться, что по-прежнему слышала те самые шаркающие шаги.

Я лежала в темноте до первых лучей солнца, а потом наконец уснула.

День двенадцатый
11 апреля 2020 года


Дни становились длиннее, и ежевечерние «выступления» теперь проходили перед самым закатом, а не в сумерках. Впервые за много лет я видела такой прекрасный вечер, как сегодня: кроваво-красные облака над городом отбрасывали на улицы зловещий отблеск, пока мы стучали по кастрюлям и вопили, – словно над нами разгорался гигантский костер.

Когда город затих, а световое шоу достигло кульминации, на улице под нами началась суматоха. На Баэури какой-то мужчина кричал в мобильный телефон. Сначала я подумала, что в конце концов все же обнаружили тело Гунда, но, судя по бессвязным фразам, долетавшим снизу, мужчина выскочил на улицу, чтобы позвонить в «скорую»: его партнер то ли умер, то ли умирал от ковида.

Осознав, что происходит, мы застыли от ужаса и слушали слабый, отчаянный голос, разносящийся по крыше. Вскоре послышалась сирена «скорой помощи», поднявшейся по Бауэри и остановившейся неподалеку. Затем заорали рации и раздались крики фельдшеров, переговаривающихся друг с другом. Никто не подошел к парапету посмотреть, что происходит. Через десять минут сирена, издав десяток воплей, взвыла и удалилась вниз по Бауэри. Снова стало тихо.

– Господь еще разок перевернул коробку с кроликами, – тихо сказала Королева.

Месье Рэмбоз прокашлялся.

– Я думаю, мы здесь делаем нечто невероятное, делясь историями перед лицом этой проклятой чумы. Может быть, стоит начать их записывать для потомков, – добавил он.

– Записывать? Да ни за что! – запротестовала Кислятина.

– Я уважаю ваши чувства, – отозвался Просперо, – но то, чем мы занимаемся здесь, на крыше, есть торжество человеческой натуры над ужасом и пошлостью вируса. Оно не должно быть забыто.

– Ой, да помолчите! – вмешалась Дама с кольцами. – Лично я буду бойкотировать наши собрания, если кто-то начнет записывать.

Я не могла ее винить после истории, которую мы слышали в прошлый раз.

– Если бы Боккаччо или Чосер не записывали истории людей, мы бы потеряли одни из лучших произведений западной классики, – настаивал Рэмбоз.

Кое-кто закатил глаза при упоминании западной классики. Предложение Рэмбоза поддержки не получило. Я, разумеется, держала язык за зубами – и все писала на диктофон.

– Да наплевать мне на западную классику и Чосера, – заявила Кислятина. – Если хотите что-то увековечить, стена в вашем распоряжении. А пока оставьте в покое наши истории.

– «Декамерон»! – громогласно провозгласил Поэт, откидываясь на стуле.

Все обернулись в его сторону.

– Вот что здесь сейчас происходит, – улыбнулся он с довольным видом. – Я сидел здесь, слушая тех, кто прячется от чумы и рассказывает истории. Разве можно не вспомнить «Декамерон»?

– Какой такой «Декамерон»? – поинтересовалась Повариха.

– Одно из литературных произведений сексиста-классика, – пояснила Амнезия.

Поэт засмеялся длинным тихим смехом, прозвучавшим почти как свист, и все мы невольно замолчали.

– Да. – Поэт огляделся. – Позвольте рассказать вам историю о «Декамероне».

* * *

– Это случилось в начале года, когда никто не ожидал, что пандемия так жестоко ударит по Америке. Мы лишь недавно услышали новости из Уханя, и глобальная катастрофа оставалась лишь научно-фантастической теорией, а не печальной реальностью, в которой мы теперь застряли. Как бы то ни было, именно тогда вспомнили про «Декамерон».

В экспериментальном колледже в центре города, где я преподаю, начался новый семестр, и мой курс поэзии вошел в свою колею. Примерно пятая часть студентов бросила занятия. Половина не сдавала задания вовремя. Двое или трое будут публиковаться. Один студент из пяти наборов сможет добиться известности. Некоторые из моих выпускников стали авторами бестселлеров, а я, в свои пятьдесят, все еще поэт-экспериментатор, этакий представитель богемы в семействе трудоголиков, где члены семьи соревнуются друг с другом, кто больше проработает сверхурочно. Только в искусстве можно быть «экспериментатором», не показывая никаких результатов. Будь я ученым, меня бы перестали финансировать давным-давно.

Мои братья добились успеха, стали настоящими профессионалами. Как и их жены. У их детей высокий коэффициент интеллекта. У них есть загородные дома в горах за чертой Нью-Йорка. У них хорошие связи благодаря принадлежности к англиканской церкви, а один даже стал диаконом. Они владеют недвижимостью в Гарлеме. Один из братьев, Джек Колдвелл, чрезвычайно богат и дразнит меня из-за моей профессии. Его часто фотографировал Билл Каннингем на разных благотворительных балах и открытиях музейных выставок (в музеи Джек ходит исключительно ради этого). Представления Джека о поэзии находятся на уровне «Розы красные, фиалки голубые…»[77]. Моя мать, купившая недвижимость в Квинсе до того, как туда вытеснили тех, кто не мог позволить себе жить в Нью-Йорке, спрашивает меня, когда я наконец найду себе нормальную работу. Когда я женюсь? Не отправить ли ко мне ее парикмахера, чтобы меня подстригла? Когда я съеду с квартиры, которая, с точки зрения моих братьев, уместилась бы в чулане? Мать и братья избавились от отца. Нет, он не слабоумный. Просто не мог за ними угнаться. Что с ним? Они проконсультировались у своего друга-психиатра и состряпали некий диагноз на основании «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам», рассматривающего каждый поступок как проявление психического заболевания, и поместили отца в один из тех самых загородных домов престарелых для избранных. Похоже, ему там нравится.

На свою зарплату преподавателя, работая лишь каждый второй семестр, я едва держусь на плаву в таком дорогом районе, в какой превратился Манхэттен еще в восьмидесятых годах. Я один из «культовых писателей», то есть мои книги не покупают.

Мой литературный агент объяснил, что рынок требует книг про «подружек» от чернокожих авторов, а за выпивкой цинично заявил, что белые феминистки из числа редакторов и книжных обозревателей проталкивают подобное в качестве литературного возмещения за то, как их семьи обращались с чернокожей прислугой. В детстве черные домработницы больше занимались этими будущими редакторами, книжными обозревателями и владелицами книжных магазинов, чем их родители, которых Вуди Аллен высмеивал в своих фильмах и которые больше времени проводили с психотерапевтом, чем с собственными детьми. Одна феминистка написала, что ее «выпестовала» черная женщина, и в ответ кто-то из непредсказуемых черных феминисток-маргиналов поинтересовался: «Получается, вы выросли в доме, где нанимали чернокожую прислугу?» За такую дерзость черную феминистку дружно осудило все движение феминисток, белые руководительницы которого настаивали на солидарности между черными, латиноамериканскими и белыми феминистками, и ей пришлось долго искать работу. В конце концов подвернулась низкооплачиваемая должность доцента в муниципальном колледже в Даун-Крик, штат Алабама.

С тех пор как отделы продаж крупных издательских компаний стали диктовать моду в черной литературе, дошло до того, что превосходная поэтесса, Рита Дав, в прошлом поэт-лауреат США, заняла девяносто девятое место из ста среди чернокожих поэтов, авторов бестселлеров. Девяносто девятое! Как если бы сорняки лишили орхидею воды и питательных веществ.

Мой агент – лицемер. Он смог купить большой дом на севере штата благодаря чернокожим женщинам, авторам бестселлеров, из списка его клиентов. Очень глупо с его стороны болтать про успех чернокожих писательниц: большинство из тех, кого я знаю, либо сидят без денег, либо вынуждены преподавать, как и я, чтобы заработать на жизнь. Правда, в отличие от них, я получил некоторую поддержку.

Двое моих студентов – супружеская пара, – работавшие администраторами в сфере искусств, предложили поискать какой-нибудь фонд, который выдал бы мне грант, позволяющий на год отказаться от преподавания. Я мог бы написать нехудожественную книгу о том, как белым поладить с черными. Этакий тренинг личностного роста (тема чернокожих, помимо книг про «подружек», – это то, что пользуется спросом) и разновидность старинного надувательства с индульгенциями, благодаря которым католическая церковь набила золотом сундуки в одиннадцатом и двенадцатом веках. Если купите мой товар, то проведете в чистилище всего год. Новомодный рекламный лозунг для продажи индульгенций звучит как «Купите мою книгу, и я отпущу вам грех расизма», и его гениально использовал покойный Джеймс Болдуин[78]. В наши дни куда больше людей подражают Болдуину, чем Элвису Пресли. Вот только нет у них его бархатной ярости и взгляда художника, внимательного к деталям. Болдуин входил в мою программу обучения в колледже, и могу сказать, что большинство его поклонников судят о нем скорее по выступлениям, чем по книгам. Болдуин учился в театральной студии в Нью-Йорке и в своей лучшей книге «Скажи мне, как давно ушел поезд» сделал главного героя актером – что стоило ему спонсорства «cемьи», то есть литературных кругов Нью-Йорка.

На входе в «Старбакс» на Деланси-стрит, собираясь взять свой обычный «гранде» с порцией эспрессо, я столкнулся с теми самыми студентами, супружеской парой.

Дело было в январе, за месяц до того, как правительство объявило чрезвычайную ситуацию в стране – то же самое правительство, которое сейчас утверждает, будто ковид ерунда, и не о чем волноваться, само пройдет. Как мы теперь знаем, первые признаки инфекции появились в декабре, но правительство заверяло, будто никакой опасности нет и проблемы возникнут только в «синих штатах». Вот до чего можно додуматься, когда слушаешь советы собственного зятя[79].

Заявка на грант, составленная студентами от моего имени, была настоящим шедевром. Они искусно обошли подводные камни в вопросах о соответствии требованиям, предназначенные, чтобы бедные художественные организации даже не думали подавать на грант. От меня же требовалось только описать мой проект. И если спортивные залы закрыты из-за чрезвычайной ситуации в стране, то чтение книг о том, как поладить с чернокожими, способно заменить аэробику. Я представил студентам план и бюджет. Например: во-первых, при знакомстве не говорите о чернокожих спортсменах; во-вторых, не спрашивайте чернокожих женщин, сколько они берут за стирку; в-третьих, не интересуйтесь у чернокожих мужчин, пробовали ли они помаду для выпрямления волос; в-четвертых, не упоминайте Элвиса Пресли, а также Опру Уинфри; в-пятых, не рассказывайте историю о том, как вы впервые встретили негра; в-шестых, отучите своего ребенка от слова «черномазый»; в-седьмых, не проси́те чернокожих женщин выступить в роли вашего психиатра, – а если про́сите, платите им двести долларов в час.

Если раньше новым организациям выделяли средства на развитие, то сейчас фирма должна уже иметь немалый бюджет, чтобы претендовать на гранты. Таким образом, преимущество в сфере искусства получают опера и балет. Однако благодаря помощи моих студентов мне оставалось лишь поставить свою подпись и инициалы в нескольких местах.

Студенты держали в руках огромные термосы с кофе.

«Куда вам столько кофе?» – поинтересовался я.

«Мы проводим чтения классики на тему чумы, ведь как раз объявили чрезвычайную ситуацию в стране».

Должно быть, идея принадлежала мужу. Каждый раз, когда я пытался представить студентам на занятиях стихи феминисток, латиноамериканцев, афроамериканцев, индейцев или азиатов американского происхождения, он возражал и обвинял меня в снижении стандартов или в политкорректности. Похоже, он нацелился на работу в качестве критика в «Сити джорнал». Этот парень, один из всезнаек с Манхэттена, постоянно перебивал других студентов и всячески старался показать, какой он умный. Еще и сыпал именами знаменитостей, намекая на близкое знакомство с ними. По нему не скажешь, что оба его прадеда были радикалистами, прибывшими сюда в начале 1850-х годов. Они участвовали в Гражданской войне в составе группы иммигрантов, сражавшихся с армией конфедератов в битве при Геттисберге[80].

Он писал стихи настолько абстрактные и заумные, что их невозможно было читать, а на просьбы пояснить язвительно отвечал: «Мое дело – знать, а ваше – додумываться». Его стихи походили на загадки, но, в отличие от них, если выведенный из себя читатель говорил: «Ладно, я сдаюсь!» – то выглядел как неотесанный чурбан, ничего не смыслящий в поэзии.

Тем временем его супруга использовала поэзию с целью поквитаться с отцом, возглавлявшим одну из социальных сетей. Например, бранила его за то, что не прислал за ней лимузин, чтобы отвезти в элитную школу – в трех кварталах от их квартиры на Парк-авеню.

«Профессор Колдвелл, почему бы вам не пойти с нами? Обед прилагается».

А почему бы и нет? Я собирался пообедать со своим агентом, но он отменил встречу ради «важного» клиента. Вряд ли он читает книги, приносящие ему немалый доход. И вообще в литературные агенты он попал случайно. Начинал в качестве официанта в доме, где обедали руководители подразделений в те времена, когда стали популярны «мятежные книги», как их цинично назвали в отделе продаж одного издательства. Они как раз искали чернокожих редакторов, и некий известный издатель, выпив лишнего, предложил: «А как насчет Джека?» – который в тот момент наливал воды одному из руководителей. Вот так Джек из официанта превратился в редактора. Через некоторое время он ушел из издательства и стал литературным агентом. Сейчас ему уже за шестьдесят.

Я спросил моего студента, где будут проходить чтения. Он ответил, что в «Кенкелеба-хаус», в художественной галерее на Второй Восточной улице, дом двести четырнадцать.

Эта галерея расположена в здании с потрясающей историей. Оно известно под названием «Хенингтон-холл» и, согласно строительной лицензии, было построено в 1907 году как шести– и двухэтажное здание. Спроектировал его архитектор Герман Хоренбургер для Соломона Хенига – вероятно, в качестве места для собраний членов местной еврейской общины. С 1974 года в нем находится «Кенкелеба-хаус». Ее куратор предложил студентам использовать помещение для проведения чтений. Похоже, они и ему помогли с грантами для галереи.

Чтения назначили на послеобеденное время – по образцу оригинальных послеобеденных посиделок с рассказами группы людей, сбежавших в сельскую местность из зачумленной Флоренции. Обед тоже входил в программу: вегетарианская пицца, авокадо, сэндвичи с огурцами, брокколи, морковь, сельдерей, сыр, зеленый чай и кофе из «Старбакса». На десерт предлагали кексы и клубнику. Я решил присоединиться.

За длинным столом собрались представители самых разнообразных расовых и гендерных групп нашего Нижнего Ист-Сайда, вполне заслуживающего звание «города ботанов». Супруги раздали материалы для чтения, содержавшие примечания, которые иногда были длиннее самих историй.

Первой выступила жена.

«Эта идея принадлежит мне и моему мужу. Слушая новости из Уханя, мы решили, что неплохо бы почитать классическую литературу про прошлые эпидемии чумы – „Декамерон“ Боккаччо, а также Чосера, Шекспира и Дефо, – а заодно познакомиться друг с другом». Она повернулась к мужу. «Дорогой, ничего не хочешь добавить?»

«Разумеется, эпидемии чумы опустошали и Нью-Йорк, но, получив европоцентричное образование, лично мы считаем, что только европейцы создавали классику. Давайте начнем с „Декамерона“».

Он рассказал про Боккаччо, его эпоху и про историю чумы во Флоренции. Нес всякую чепуху, бросая блудливые взгляды на присутствующих женщин. Получив указания, некоторые участники задержались, чтобы пообщаться. Я разглядывал картины на стенах галереи.

К следующей встрече участники прочитали заданные отрывки из «Декамерона».

«Кто хочет высказаться по поводу прочитанного?» – спросил муж.

«Это же гомофобия. Однополая любовь названа противоестественной», – заговорил чернокожий драматург-гомосексуалист.

«Где вы такое обнаружили?»

«Вторая новелла первого дня. Когда он отправляет еврея Авраама в Рим, тот находит, что „все они вообще прискорбно грешат сладострастием, не только в его естественном виде, но и в виде содомии, не стесняясь ни укорами совести, ни стыдом“[81]. То есть однополой любви следует стыдиться?»

«А в третьей новелле второго дня, когда аббат собирается заняться любовью с Алессандро, выясняется, что он не мужчина, а женщина, – вставила белая трансгендер, куратор одного из известных музеев. – У Боккаччо некоторые персонажи переодеваются в одежду другого пола, скрывая свою личность. Мы упорно боролись за право на свою идентичность, а вы навязываете нам историю, в которой персонажи боятся обнаружить себя».

«Мэм, мы не знали…» – заговорил муж.

«Обращайся ко мне „они“. Ты такой же мудак, как и Боккаччо!»

«А скучать явно не придется!» – подумал я, глядя, как этот кичливый всезнайка извивается ужом на сковородке под градом вопросов.

В галерею въехал танцор в инвалидном кресле, протеже Дэвида Тула[82], выступавшего за предоставление больших возможностей для самовыражения актерам и танцорам с ограниченными возможностями. Он весь раскраснелся и был так зол, что едва мог говорить.

«Боккаччо употребил слово „калека“! Как омерзительно!»

«Где именно?» – спросила жена.

«В первой новелле второго дня: „Мартеллино отвечал: «Я расскажу тебе как: я прикинусь калекой, а ты с одной стороны, Стекки – с другой – пойдете, поддерживая меня, как будто я сам по себе не в состоянии идти, и представитесь, что хотите вести меня туда, дабы тот святой исцелил меня»“, – процитировал танцор. – Здесь насмешка над людьми с ограниченными возможностями. Выбрав такую цитату, вы, получается, соглашаетесь, что это забавно и можно притворяться человеком с ограниченными возможностями в целях мошенничества? Я кажусь вам смешным?»

Прежде чем супруги успели вымолвить хоть слово в свою защиту, запротестовал директор радикального театра в даунтауне: «В книге все про богачей! Короли и королевы, обеспеченные люди. Как и сегодня, если коронавирус доберется до наших берегов, богатенькие сбегут в Хэмптонс или на свои яхты, оставив бедняков страдать от чумы. И получат экспериментальное лечение, недоступное для обычного населения. Пока те несколько человек рассказывали истории на вилле во Флоренции, телеги с трупами заполняли улицы, семьям приходилось держаться подальше друг от друга. Боккаччо благоволит богатым. Почему вы взяли этого подхалима богатеев? Похоже, вы выбрали персонажей, отражающих либертарианские ценности вашего поколения. Вы можете позволить себе роскошь тратить время на чтение!» Он сел на свое место.

«Я лишь пришел сказать, что больше не буду посещать эти чтения», – заговорил редактор бруклинского художественного еженедельника.

Он подошел к супругам и встал рядом. Если бы их назначили «королем и королевой» (подобно титулам ведущих собраний в «Декамероне»), можно было бы сказать, что революция уже началась. Редактора трясло.

«Боккаччо, Данте и Чосер с его настоятельницей и историей, в которой евреи убивают школьника за песнопения во славу Девы Марии, – все эти бездельники были антисемитами! Во второй новелле первого дня читаем: „Душа этого достойного, мудрого и хорошего человека, по недостатку веры, будет осуждена. Поэтому он принялся дружески просить его оставить заблуждения иудейской веры и обратиться к истинной христианской, которая, как он сам мог видеть, будучи святой и совершенной, постоянно преуспевает и множится, тогда как, наоборот, его религия умаляется и приходит в запустение…“ Заблуждения иудейской веры? Совершенство христианства? Раз вы выбрали такой текст, то наверняка разделяете антисемитские взгляды автора на иудаизм!»

«Но это же величайшие шедевры мировой литературы!» – воскликнул муж в спину оскорбленно удаляющегося редактора.

Раздался всеобщий ропот. Я наслаждался моментом. Налил себе кофе и откинулся на спинку стула. Представление становилось все занятнее.

В дискуссию вступила редактор феминистского журнала «Репрессии». Она отлично писала на бумаге, но, выступая перед большой женской аудиторией, рвала мужчин в клочья, и зрители требовали их крови, топали ногами и улюлюкали, а затесавшиеся мужчины получали гневные взгляды – те, кто не направился к выходу.

«Я считаю Боккаччо заядлым мизогинистом, – с дрожью в голосе произнесла она. – Он называет женщин „ненадежными, своевольными, подозрительными, малодушными и боязливыми“, или вот: „Мужчина – глава женщины, и без мужского руководства наши начинания редко приходят к похвальному концу. Но где нам достать таких мужчин?“. Да как вы осмелились предложить нам подобную женоненавистническую чушь? Его поэма „Корбаччо“ высказывается о женщинах еще хуже! А затем вы нам Чосера собираетесь читать? Еще один яростный противник женщин! Именно он перевел „Роман о Розе“, в котором, как выразился один ученый, женщины „вздорны, спесивы, придирчивы, всем недовольны и глупы; они неуправляемы, непостоянны и ненасытны“. Чосер перевел эти нападки, а затем ему пришлось в качестве извинения написать поэму „Легенда о хороших женщинах“!» Редактор повернулась к жене с возгласом: «Да как вы можете жить с мужчиной, который дает нам читать подобный бред?»

«Почему бы вам не выбрать что-то из американской литературы? – вмешалась чернокожая женщина, художник по костюмам, чьи работы часто использовали в спектаклях на Бродвее. – Взять хоть Уильяма Уэллса Брауна, чернокожего драматурга, написавшего пьесу под названием „Побег, или Прыжок к свободе“, в которой врачи наживаются на эпидемии желтой лихорадки. Разве сейчас не то же самое происходит с компаниями „Модерна“, „Пфайзер“, „Кодак“, „Джонсон-энд-Джонсон“? Они соревнуются в создании вакцины. Тот, кто добьется успеха, принесет прибыль своим инвесторам. Но вместо Уэллса вы выбрали расистский „Декамерон“!»

«Да как же он может быть расистским? Там ни слова про чернокожих!» – заговорил муж.

«В этом-то и проблема. В те времена во Флоренции жили черные женщины, но про них даже не упоминается. Боккаччо на них было наплевать!» Она уселась на место.

Остальные возмущались отношением Боккаччо к их группам. Обед плавно перешел в ужин: было уже пять вечера, и супругов критиковал пуэрториканский художник-муралист, живущий в Нью-Йорке, – он жаловался на отсутствие визуальных образов чумы.

«Как насчет изобразить последствия эпидемий, принесенных на американский континент европейцами, для коренных народов? На рисунках ацтеков можно видеть больных и умирающих!»

Супруги увяли под градом нападок. Жена выглядела полностью разбитой. Ее самонадеянный муж продолжал защищаться. Он назвал критику составленного им списка книг частью культуры отмены, переворота в литературе, направленного на вымарывание западной классики. Один за другим, все ему возразили, что это их культуру пытаются отменить.

«Посмотрите на программу, скажем, Принстона или Гарварда, и увидите, что западной культурой занимаются не меньше сотрудников, чем работают на „Дженерал моторс“. И тем не менее вы всегда притворяетесь, будто обязаны спасти западную цивилизацию, которая давно перестала бы существовать, если бы не мусульманские ученые, сохранившие книги, признанные христианскими вандалами языческими!» – заявил чернокожий писатель.

В конце концов мне стало жаль «короля и королеву».

Я вспомнил, что они подготовили для меня заявку на грант ради возможности на целый год отказаться от преподавания и написать собственную книгу – по личностному росту, обучающую белых ладить с черными. И супруги не взяли с меня ни цента. А я из тех людей, кто придерживается принципа «ты мне – я тебе». Именно так принято вести дела в Теннесси, откуда родом мои родители.

Я поднялся с места. «Мне кажется, вы несправедливы к молодым людям. Какой смысл обвинять их? Всю жизнь им внушали, будто никакой цивилизации не существует за пределами того, что американские профессора называют западной цивилизацией. Только она заслуживает изучения и размышления. С приходом пробужденного[83] поколения произошло, так сказать, изъятие западной цивилизации с рынка – как если бы производитель автомобилей отозвал модель с ненадежными тормозами. Мы же не хотим вовсе избавиться от машины только из-за бракованных тормозов». Пытаясь стать посредником в примирении сторон, я обратился к «королю и королеве»: «По мнению ваших критиков, нам следует рассмотреть предвзятую позицию выбранных вами авторов в отношении евреев, чернокожих, людей с ограниченными возможностями или нетрадиционной сексуальной ориентацией так, как если бы они писали свои произведения в наше время».

Некоторые из слушателей закивали.

«Но разве это не цензура?» – запротестовал муж.

Ну вот, я ему спасательный круг бросаю, а он все никак не заткнется!

«Что же, если кому-то из участников хочется заняться цензурой, „Декамерон“ пропитан назидательностью и проповедует христианство».

«Он прав!» – воскликнул кто-то с акцентом.

Новый участник дискуссии представился русским поэтом, который приехал по программе культурного обмена. Он встал с места и повторил: «Профессор прав. „Декамерон“ полон назидательности. Организаторы чтений способны распознать нравоучительность в чем угодно, кроме западной классики. Именно поэтому они не включили в список литературы произведения одного из великих писателей на тему чумы, Марины Цветаевой!» Он поднял книгу стихов «Москва в чумном году»[84]. «Вы, жители западных стран, невежественно полагаете, будто русские художники только и делали, что рисовали пропагандистские плакаты про пятилетки – в отличие от Боккаччо, прекрасно образованного и воспитанного в благородной семье, или Чосера, всегда имевшего хорошую работу, или Данте, который служил приором Флоренции. Цветаева не только написала про „чуму“ в Москве; вся ее жизнь была чередой бедствий, которые привилегированные американцы даже понять не в состоянии.

Наш народ закалялся испытаниями, а вы вели изнеженный образ жизни. Если вдруг коронавирус появится здесь, в Америке, давайте честно признаем: американцам никогда не придется чем-то жертвовать. Во время пандемии вы так и будете наслаждаться едой в ресторанах и кабаках, так и будете толпиться на пляжах, вдыхая и выдыхая воздух с заразой от летучих мышей. Смогли бы вы вынести невероятные потери, которые понесли мы во время Второй мировой войны, когда враг окружал наши города? Смогли бы вы выстоять зимой в Ленинграде, где мы продержались почти девятьсот дней? Нет, ничто не должно мешать вашему, американцев, праву веселиться. „Черная пятница“, один из священных капиталистических праздников, – идеальный образ вашего общества: если ты недостаточно быстр или недостаточно жаден, тебя затопчут. Вы понятия не имеете о страданиях. Вы заплыли жиром. Авиакомпаниям пришлось увеличить размер кресел, дабы в них уместились ваши жирные зады, а вы по-прежнему отвечаете в опросах, что страна движется в неверном направлении. Вы ленивые. Избалованные. Нам, русским, жизнь медом никогда не казалась. Марине тоже пришлось несладко, и тем не менее она писала короткие стихи, подобные самоцветам. Возьмем хотя бы одно, написанное в Вербное воскресенье 1920 года».

Он закрыл глаза, подобно Андрею Вознесенскому, читающему стихи, – и выражение лица у него было такое же напряженное, – и продекламировал:

«„Я страшно нищ, Вы так бедны,
Так одинок и так один.
Так оба проданы за грош.
Так хороши – и так хорош…
Но нету у меня жезла…“
– Запиской печку разожгла…

В отличие от выбранных вами представителей буржуазии, имевших, подобно Петрарке, покровителей, Цветаева жила в такой нищете, что в девятнадцатом году человек, попытавшийся ее ограбить, увидев невыносимые условия ее жизни, предложил ей деньги. Ваши герои Данте, Боккаччо и Чосер имели связи с аристократией, а Марина писала, что во время московской „чумы“ у нее было только одно платье, и шутила про это».

Он снова принялся цитировать: «„Мой день: встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – ведра – кувшины – тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре. Самовар ставлю горячими углями, которые выбираю тут же из печки. Хожу и сплю в одном и том же коричневом, однажды безумно-севшем, бумазейном платье, шитом весной семнадцатого года за глаза, в Александрове. Все прожжено от падающих углей и папирос. Рукава, когда-то на резинке, скручены в трубу и заколоты булавкой“»[85].

«Марина, оказавшись не в состоянии содержать своих дочерей, отправила их в детский дом. Одна из девочек заболела малярией, вторая умерла от истощения. В следующий раз, выбирая автора, писавшего на тему чумы, возьмите кого-нибудь, кто стал ее жертвой, но все равно находил в жизни радостное и смешное. А не кого-то из тех, кто водит дружбу с королевскими особами. Да, кстати, права женщин, говорите?» Он повернулся к феминистке, обвинявшей Боккаччо и Чосера в женоненавистничестве. «Мы всегда далеко вас опережали. Есть ли лучший способ раскрепостить женщин, чем дать им в руки оружие? Восемьсот тысяч советских женщин сражались плечом к плечу с мужчинами в войне с нацистами. Немцы, которые поставили немецких женщин на пьедестал и обращались с ними по-рыцарски, одновременно убившие миллионы неарийских женщин, были потрясены, увидев, как сражаются наши женщины рядом с мужчинами. Одна из них, Лидия Владимировна Литвяк, прозванная Белой Лилией Сталинграда, сбивала немецких асов и не сдавалась, даже когда ее самолет подбили. Есть мнение, что она не погибла, и кто-то видел, как ей удалось уйти от преследующих ее немецких истребителей. Во всем мире было всего две женщины-аса, и Лидия Литвяк – одна из них. Вы, американцы, жертвовали собой во время Второй мировой войны, но теперь позабыли, что такое страдание. И голод».

Он уселся на место. Воцарилось молчание. Я думал про Лидию Литвяк. Встанет ли наша эгоистичная нация плечом к плечу, защищая друг друга от вируса, как сделали советские мужчины и женщины, оборонявшие Сталинград? Остальные наверняка думали о том единственном платье Марины Цветаевой. Оно стало как бы олицетворением этого собрания. Может, именно поэтому феминистка, которая так нападала на моего студента, сейчас сидела, уставившись на свои туфли – скорее всего, купленные с семидесятипроцентной скидкой в магазине «Сакс на Пятой авеню». Мужчины одевались в магазинах «Кельвин Кляйн», «Ральф Лорен» и «Найк». Весьма вероятно, их вещи изготовлены с использованием детского труда. Возможно, услышав, каково пришлось Марине, чернокожая художница по костюмам задумалась о неплохой медицинской страховке от своего профсоюза. Ее дети никогда не заболеют малярией и не умрут от голода. Танцор с ограниченными возможностями точно знал, что будет востребован в США и за рубежом из-за кампании по продвижению прав инвалидов, которая также помогает привлечь внимание к таким прекрасным поэтам, как Джиллиан Вайзе. Во всех зданиях университета есть лифты и пандусы. Как и все остальные участники чтений, он не испытывал неудобств.

Услышав впечатляющие слова Марины, некоторые тихонько всхлипывали. Муж тоже выглядел растроганным и держал жену за руку. Солнце цвета патоки опускалось в реку Гудзон, и, как я и думал, послышались предложения заказать ужин. Я заранее позвонил в «Грабхаб», и наконец еду доставили. Посыльный положил три больших пакета на стол и ушел. Внутри оказались пирожки, похожие на обычные, но с другой начинкой – с пои, традиционной гавайской пастой из клубнелуковицы таро. Участники принялись за еду и, распробовав, одобрили мой выбор.

«Почему вы заказали именно такие?» – поинтересовался кто-то.

«Потому что пои имеют отношение к нашей дискуссии», – ответил я.

«Каким образом?»

«Кому пои, а кому помои». Послышались стоны. «Я знаю, возможно, это надуманная метафора, но она применима и к искусству тоже. То, что для одного цензура, другой воспринимает как нравоучение».

«Но разве искусство не должно быть универсальным?» – вмешался всезнайка-муж.

«„Не все писатели-представители определенной культуры являются великими, но все великие писатели являются представителями определенной культуры“», – процитировал я Т. С. Элиота.

Он замолк, зато заговорила его супруга: «Мы не можем применять мерки нашего просвещенного времени к Боккаччо, Чосеру и Данте».

Раздался смех.

«Просвещенное время? – переспросил кто-то. – Миллионы проголосовали за человека, по мнению которого вода течет из океанов в горы, а для предотвращения лесных пожаров в лесах нужно подметать».

«Четверть американцев верят, будто Солнце вращается вокруг Земли», – поддакнули ему.

Кто-то еще заговорил, но голос заглушили звуки гитары. Блюзовый музыкант, постоянно выступающий в музее, напомнил нам, что, согласно установленной в «Декамероне» традиции, собрания следовало завершать музыкой. И запел песню Слепого Вилли Джонсона – хриплым и мощным голосом:

Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Году в девятнадцатом или восемнадцатом Господь
послал великую хворь,
Она убила тысячи тысяч на суше и на море.
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Великая хворь никого не щадила, люди болели везде.
Это было поветрие, зараза витала в воздухе.
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Врачи не знали, что делать, они собрались и назвали ее
«испанкой».
Джентльмены сказали людям: «Закройте-ка школы,
пока не закончатся смерти,
И церкви тоже лучше закройте».
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Мы же вам говорили, наш Господь ведь предупреждал,
Иисус вскоре придет.
Читайте книгу пророка Захарии, в «Библии» ясно написано,
Сказано, что люди в городах умирают из-за своих грехов.

Он закончил на одной из тех глубоких басовых нот, характерных для Поля Робсона. Пока музыкант пел другую песню про чуму, собравшиеся налегали на пирожки: доставали из пакетов вторую и третью порцию. Пои явно пришлись по вкусу. Темное облако закрыло луну и нависло над Юнион-сквер. Заморосил дождь. Я встал и потянулся. Остальные направились в туалет. Я заглянул в офис галереи «Кенкелеба». Коррин Дженнингс, куратор, сидела за компьютером среди стопок документов. Она была полна решимости продолжить дело, которое начала вместе со своим партнером, великим художником Джо Оверстритом.

В галерее проходила выставка картин гаитянских художников. Некоторые были самоучками, другие, такие как Жан-Доминик Волси, Мишель Вольтер Марселен и Эммануэль Меризье, получили художественное образование. Мое внимание привлекла одна работа, посвященная землетрясению магнитудой семь баллов, случившемуся на Гаити 12 января 2010 года в четыре пятьдесят три пополудни. Лица искажены ужасом. Тощие руки подняты вверх. В центре на желтом фоне изображена темная фигура матери с двумя детьми.

Американцы преодолеют ковид. У нас есть наука и деньги. А Гаити так и будет страдать, подобно Иову.

* * *

Когда Поэт закончил свой рассказ. Просперо закивал:

– В точности как в «Декамероне». Принцы и принцессы сбежали из города на виллу в горах и травили истории, пока половина Флоренции умирала от гноящихся бубонов.

– Я не уверена, к чему вы клоните. Те супруги и впрямь похожи на идиотов, и, на мой взгляд, их критики во многом правы. Однако, в конце концов, Господь же предупреждал бедняков, – сказала Флорида. – Богатые уехали в Хэмптонс. Вот к чему привела пандемия: богачи свалили из города, бросив всех остальных умирать. Несмотря на различия, мы все, оставшиеся в Нью-Йорке, теперь в одной лодке.

– Наступил Судный день, – поддержала Кислятина ехидным тоном. – Пандемия обнажила изнанку жизни. Чума – лучший способ показать, как паршиво обращаются с бедняками в этой стране. Бьюсь об заклад, половина Верхнего Ист-Сайда опустела. Особняки, таунхаусы и квартиры на целый этаж, забитые антикварной мебелью и картинами, безлюдны и мертвы. Их владельцы устроили свои толстые задницы на пятиакровых лужайках в Саутгемптоне, потягивая «Веспер» и беседуя о Дэмиене Хёрсте.

Никто не поинтересовался, кто такой Дэмиен Хёрст.

– Знаю я эти таунхаусы, – наконец заговорила Уитни. – Когда мне было лет двадцать, я работала в аукционном доме на Мэдисон-авеню. Мы продавали произведения искусства, а также их оценивали – порой для продажи, а порой для страховки или утверждения завещания. Мы ходили в те дома и смотрели на превосходные коллекции. Иногда их тщательно собирал кто-то действительно влюбленный в искусство, а иногда – составлял нанятый куратор ради статуса владельца. Когда коллекционер умирал, мы продавали его имущество и коллекцию разделяли: картины уходили другим коллекционерам, галеристам и музеям.

– И в этом есть мораль, – заявила Дама с кольцами. – Столько вещей собрано – и ради чего в итоге?

– Я думаю, искусство важно. Оно делает жизнь более полной. Любовь к искусству важна. Коллекционирование того, что вы любите, важно. Хотя есть и более существенные вещи, – ответила Уитни.

– В конце концов Господь забирает все, – сказала Флорида. – «Послушайте вы, богатые: плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих на вас. Богатство ваше сгнило, и одежды ваши изъедены молью. Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь: вы собрали себе сокровище на последние дни. Вот плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет, и вопли жнецов дошли до слуха Господа Саваофа. Вы роскошествовали на земле и наслаждались; напитали сердца ваши, как бы на день заклания»[86].

Цитата из Библии, произнесенная внезапно и вдохновенным голосом пророка, на мгновение заставила всех замолчать, даже Кислятину.

– Какое подходящее вступление к моему рассказу, – улыбнулась Уитни. – У меня есть ужасная история про богатство с червоточинкой – как и было сказано.

* * *

– Аукционный дом располагался в прелестном здании, занимавшем целый квартал. Над широким входом был вырезан барельеф в стиле ар-деко – муза, парящая над тоскующим художником, как выражение нашей приверженности искусству, а не коммерции. В то время нас только что купил английский дом, благодаря чему мы получили определенный международный имидж, хотя мы и так уже были давно и хорошо известны и имели высокую репутацию. Через нас проходили почти все значимые открытые продажи предметов искусства. Мы занимались Рембрандтом, яйцами Фаберже, мебелью в стиле Людовика Пятнадцатого, библиями Гутенберга и шпалерами Обюссона. Важные торги проводились по вечерам, вход только в смокингах и по приглашению. Мы продавали редкости и предметы невероятной красоты ценителям, обладающим глубокими познаниями и большими деньгами. Мы находились на пике культуры и богатства. На стене нашего отдела висели часы, помеченные табличками «Токио», «Лос-Анджелес», «Нью-Йорк» и «Лондон». Мы нашли свое место в мире – в самой гуще событий – и были о себе довольно высокого мнения.

Я работала в отделе американской живописи. Каждый отдел занимался оценкой для собственных клиентов, но было еще и отдельное подразделение экспертизы, которое собирало команду из сотрудников и отправляло для оценки наследственного имущества или коллекций.

Отдел экспертизы возглавлял Грант Тайсон, высокий, симпатичный британец лет сорока, с кирпично-красным лицом, представительный, весьма сведущий, безупречно вежливый и с потрясающим чувством юмора. Его помощница, Присцилла Уотсон, выпускница колледжа Смит родом из старинной филадельфийской семьи, была чопорной, придирчивой и очень умной, с язычком как бритва. Ее коротко подстриженные, идеально уложенные волосы стягивала бархатная лента, а туфли всегда подходили к сумочке. Ей было слегка за тридцать. Хотя наш аукционный дом имел солидный возраст, работали в нем на удивление молодые сотрудники: большинству начальников отделов было лет сорок, а многим младшим сотрудникам вроде меня и тридцати не исполнилось.

От Гранта пришло распоряжение оценить большую коллекцию, оставленную в наследство в Нью-Джерси, – в основном европейская бронза девятнадцатого века. Также имелось несколько американских бронзовых изделий и картин, поэтому меня тоже включили. Оценить требовалось все, хотя мы не ожидали увидеть ничего стоящего, за исключением бронзы: коллекционеры обычно собирают либо хорошие произведения искусства, либо хорошую мебель, но не то и другое вместе.

Грант специализировался на старых мастерах, а Присцилла – на фарфоре, но они обладали обширными познаниями и могли оценивать самые разные вещи. С нами пошел и Рекс Миллер из аукционного дома-партнера. Рекс Миллер имел диктаторские замашки, вел себя как истинный патриций и шутил с совершенно каменным лицом. Однажды, когда Грант читал лекцию о старых мастерах, Рекс украдкой вставил в презентацию порнографический слайд. В затемненном зале, заполненном учеными и коллекционерами, на экране внезапно появились розовые телеса. «Следующий слайд, пожалуйста», – невозмутимо сказал Грант.

Аукционный дом-партнер продавал для нас всякие мелочи – скорее, декоративные вещицы, чем произведения искусства. В наследственном имуществе часто попадались неожиданные диковинки: страусиное яйцо восемнадцатого века с вырезанной на нем молитвой на голландском или грубо сделанная маленькая дощечка для резки хлеба, принадлежавшая кому-то из предков во времена американской революции. И всегда находились какие-то безделушки, слишком мелкие для продажи на аукционе. Кое-что мы просто забирали домой, называя это «хаггис» от шотландского слова, означающего требуху, которую вождь отдавал соплеменникам после убоя животного или после того, как взял себе лучшие куски. Для нас «хаггисом» могли стать одежда, кухонная утварь, колодки для обуви или что-нибудь хрупкое и непоправимо поврежденное.

В одном доме обнаружилось множество сшитых на заказ шелковых мужских трусов дымчато-розового и лимонно-зеленого цвета. Я взяла себе одни дымчато-розовые. Они выглядели элегантно и жутковато одновременно: сделаны превосходно, но ведь принадлежали мертвецу. Я собиралась как-нибудь надеть их в качестве шутки, однако повода так и не представилось. Они долго валялись в ящике моего комода, а потом куда-то пропали.

В то утро мы ждали у стеклянных дверей на входе. Юристы заехали за нами на длинном черном лимузине, и мы все вместе отправились в богатую часть Нью-Джерси. Грант сказал, что владелица коллекции овдовела. Она являлась единственной наследницей одного из самых крупных состояний в Америке и вышла замуж за единственного наследника другого подобного состояния. Их имена вам наверняка знакомы. Они просто купались в деньгах и имели особняк на углу Пятой авеню и Шестьдесят первой улицы: большое шестиэтажное здание в федеральном стиле, мрачное и неприступное, с окнами, закрытыми глухими металлическими ставнями (здания теперь уже нет). Миссис Наследница жила в загородном доме в Нью-Джерси. Детей у них не было.

Во время поездки мы молчали из-за юристов – коротко подстриженных, одетых в костюмы в тонкую полоску и узкие репсовые галстуки. Мы считали их скучными, запертыми в утомительном лабиринте юридических процедур. В отличие от нас – живых, интересных, резвящихся в сверкающем потоке искусства и богатства. Мы не желали с ними разговаривать. Мы снисходили до них, как и до всех остальных: богатых мы превосходили эрудицией, а умных – социальным положением.

Мы доехали до той части Нью-Джерси, где много старинных каменных домов, широких пастбищ и пасущихся лошадей. На въезде в поместье стояли высокие каменные колонны, а за ними открывался сельский пейзаж. Когда мы проезжали через холмистые поля, юрист показал на группу приземистых строений.

«Там собачий питомник, – заметил он. – Приезжая сюда на обед, я первым делом всегда выясняю, что подают в доме, и если меню мне не нравится, могу пойти поесть в питомнике: там всегда кормят стейком».

Мы вежливо улыбнулись, но смеяться не стали: такую фамильярность мы бы себе не позволили.

Наследники, подобно модникам в 1930–1940-е годы, разводили выставочных собак. Я тоже любила собак, и мне стало интересно, какую именно породу выбрали наследники, но не хотела заводить разговор с юристами. В любом случае мы уже миновали питомник, где собаки ели стейки.

Дом мы увидели издалека – огромный и пышный, с башнями и дымоходами. Подъездная дорожка вилась через широкие лужайки, заканчиваясь огромной круглой площадкой перед входной дверью. Юристы провели нас в парадный холл – большой, мрачный, обшитый панелями из темного дерева, с высокими потолками и уходящей изгибом вверх лестницей. Мужчина в костюме вышел поприветствовать нас и взять наши пальто.

По словам юристов, коллекция была разбросана по всему дому, и нам придется пройти в каждую комнату, на верхнем и на нижнем этажах, и заглянуть в каждый шкаф. В час дня мы с ними снова встретимся и пообедаем в столовой. Мы кивнули и достали свои папки-планшеты и измерительные ленты.

Дом оказался огромным и величественным. Парадные комнаты на первом этаже, с большими каминами из резного камня и картинами в позолоченных рамах, были обшиты панелями и украшены лепниной. Большая часть произведений искусства происходила из Европы, хотя нашлось и несколько не слишком известных пейзажей американских импрессионистов, а также американские бронзовые изделия.

Я начала с гостиной. Картины не представляли собой ничего особенного. В основном узнать художника не составляло труда: сразу видно мечтательные речные пейзажи Джорджа Иннесса или изломанный кубизм Джона Марина, но иногда я терялась. Определить автора неподписанной картины бывает удивительно трудно: это ранняя или поздняя работа известного художника, или очень неудачная работа, или подделка? Порой в американскую коллекцию попадал европейский рисунок или рисунок американца, работавшего во Франции. Или же любимая картина известного художника оказывалась «неправильной», то есть принадлежала вовсе не ему, что приводило меня в крайнюю растерянность.

Изредка подобные экспертизы выявляли неожиданные сокровища – например, в дальнем коридоре школы в Англии обнаружили огромный пейзаж кисти Альберта Бирштадта. Обычно находки бывали более скромными. Однажды, просматривая маленькие картины в рамах, сложенные в коробку в подвале, я нашла офорт Уистлера с его монограммой-бабочкой. Когда я рассказала про него клиентам, они никакого интереса не проявили – возможно, понятия не имели, кто такой Джеймс Уистлер, – а я пришла в восторг. Всегда увлекательно иметь дело с шедеврами – просто дух захватывает, – однако в этой коллекции ничего подобного не было, по крайней мере по моей части, и я ничего особенного не ожидала.

Мебель в гостиной была французская: жесткие диваны, обитые тканью, стулья с тонкими ножками, столы с мраморными столешницами. Грант стоял позади меня, Присцилла ушла наверх. Рекс вошел в гостиную, задержался возле меня, взял в руки позолоченную вазу и перевернул ее, чтобы посмотреть на клеймо.

«Николай Второй. Очень мило держать фарфор жертвы убийства в собственной гостиной», – сказал Рекс раздраженным шепотом (он любил выдать что-нибудь шокирующее).

«Она и правда принадлежала царю? – спросила я. – Или просто сделана во времена его правления?»

«Его клеймо». Он протянул мне вазу, но я не стала смотреть: я не занималась фарфором. «Лично я точно не стал бы держать вещи убитого человека на своем столе».

Качая головой, Рекс поставил вазу на место и двинулся дальше. Я подумала про шелковые трусы в моем комоде, про вещи, которые мы все брали домой, – а они принадлежали мертвецам. Правда, не жертвам убийств.

В нашем мире история происхождения и владения имеет большое значение: длинный список известных владельцев увеличивает ценность вещи. Так почему владеть вещью возрастом в сотни лет, переходившей из поколения в поколение, престижно, а получить вещь от одного погибшего – противно?

Имело ли смысл задумываться об этом?

У миссис Наследницы бронзовые статуэтки стояли повсюду: на каждом столе, в каждом книжном шкафу и парами на каждой каменной каминной полке. Тяжелые темные фигуры животных, сцепившихся в смертельной схватке, истерзанные люди – статуэтки выглядели скучно, уныло или сентиментально. Роза Бонёр и Антуан-Луи Бари. Я проверила каждую, не принадлежит ли она американскому художнику, но большинство оказались европейскими, и я оставила их для Гранта.

Закончив с парадными комнатами внизу, я поднялась наверх и обнаружила у столика в коридоре Гранта с небольшой статуэткой в руках.

«А вот и ты, – сказал он. – Если хочешь посмотреть, как лежит бык, то вот так».

«Тот самый „Лежащий бык“?»

«„Лежащий бык“, – кивнул он. – Роза Бонёр ходила на бойню и смотрела, как они выглядят».

«Вряд ли на бойне быки имеют возможность прилечь. Скорее всего, это умирающий бык», – заметила я.

«В любом случае Роза Бонёр находилась рядом и внимательно наблюдала. Просто чтобы ты знала».

Я прошла в дальний конец коридора, где стояла еще одна бронзовая статуэтка – лежащая обнаженная женщина, похожая на нимфу. Она приподняла грудь от земли, отталкиваясь руками и упираясь пальцами ног в затылок – откровенно романтичная и завуалированно эротичная поза. Статуэтка напомнила мне работы одного американского скульптора, и я подняла ее, чтобы посмотреть на оборотную сторону, однако никакого клейма не обнаружила. Я оглянулась на Гранта: он двигался от меня, и мы оказались почти в противоположных концах коридора. Мне пришлось повысить голос. Внизу находились юристы, но больше я бы никого в доме не потревожила.

«Вы уже видели эту слегка порнографичную обнаженную даму? Похоже на работу Гарриет Фришмут, но я не вижу клейма».

Грант резко обернулся и, не отвечая, стремительно метнулся по коридору в мою сторону.

«Европейская, – сказал он, взяв статуэтку в руки. – Я уже осмотрел ее».

Поставив статуэтку на место, он пододвинулся ближе и наклонился ко мне.

«Она здесь», – произнес он конфиденциальным и серьезным тоном, напряженно глядя мне в глаза.

«Кто? – спросила я, но по его поведению тут же все поняла и оторопела. – Здесь?» Я показала на дверь и перешла на шепот: «Прямо в доме?»

«В спальне».

«В спальне…» – повторила я, пытаясь осознать происходящее.

«На кислороде. Можно сказать, это искусственное поддержание жизни».

А я-то решила, что миссис Наследница где-то в другом месте – неизвестно где. Думала, мы могли беспрепятственно бродить по гигантскому мавзолею, заполненному накопленными ценностями богатой семьи, и свободно оценивать ее коллекцию, ее вкусы, ее дом. У меня перехватило дыхание.

«А она…» Я осеклась, не зная, как закончить предложение.

«Нет, – ответил он. – Она в коме».

Значит, она тут, лежит в собственной кровати в своей комнате и молчаливо присутствует в доме, где прожила десятилетия, распоряжаясь всем: собачьим питомником, меню собачек и выводным кругом, пологими холмами, большой подъездной площадкой у входа, гостиной с массивным каменным камином. Все это – часть ее жизни и до сих пор принадлежит ей, пока она лежит тут с закрытыми глазами, без сознания; ее неподвижное исхудавшее тело едва можно разглядеть под простынями на богато украшенной кровати, а в ее легкие с шипением нагнетается кислород, в дряблую плоть глубоко воткнута игла. Как долго она так лежит? Когда юристы решили, что пора позвать нас? Мы проводили оценку наследственного имущества еще живой женщины. Меня передернуло.

«Где?» – прошептала я.

Грант показал на дверь в середине коридора.

«Там есть предметы искусства? Мне нужно туда зайти?»

«Несколько акварелей, – кивнул он. – Много времени не займет. Там медсестра».

Грант смотрел мне в глаза, пока я не кивнула в ответ. Тогда он поставил бронзовую нимфу на место и ушел в противоположный конец коридора.

Я ужасно боялась заходить в ту комнату и сначала прошлась по всему коридору. Осмотрела картины (в основном французские гравюры) и проверила несколько попавшихся на столе бронзовых фигурок. Затем собралась с духом, чтобы заглянуть в спальни. Дверей было три. За первой оказалась гостевая комната: две односпальные кровати с плетеными изголовьями во французском стиле, аляповатые лампы с гофрированными абажурами. Большой французский комод и кушетка. Из картин – европейские акварели, пейзажи: два французских и один испанский. Открывая следующую дверь, я почувствовала, как заколотилось сердце. Еще одна гостевая комната: двуспальная кровать с резным французским изголовьем, комод из красного дерева и французский письменный столик, строгий и элегантный. Акварели на стенах все французские, девятнадцатого века, не считая эстампа американца Джозефа Пеннелла. Я сняла его, измерила и записала данные. Больше здесь делать было нечего, но я медлила. На комоде стояли фотографии, и я наклонилась к ним. Мне всегда нравилось рассматривать семейные фото.

На первом снимке на пони с прижатыми ушами сидел маленький мальчик, щурясь против солнца; его пухлые ножки едва доставали до стремян. На следующем снимке, вероятно, тот же самый мальчик, уже постарше, одетый в белую теннисную форму и пуловер, держал деревянную ракетку. Затем официальная фотография с выпускного: черная мантия и академическая шапочка. Я наклонилась поближе, чтобы разглядеть, какой университет он окончил. В нижней части фото стояла надпись: «Принстонский университет. Dei Sub Numine Viget»[87].

Я сунула нос на книжную полку рядом с комодом, разглядывая названия книг. «Круиз „Кашалота“». «Налегке». «Моби Дик». Хемингуэй и Фицджеральд. Многие названия я видела впервые: судя по старым темным обложкам, книги были изданы в тридцатые-сороковые годы. Несколько книг по инженерному делу. Я перешла к письменному столу, где тоже стояли фотографии. Босые гребцы в фирменных футболках и шортах на причале, у каждого в руках – длинное весло. Официальная фотография сидящей команды: они уже старше, в белых блейзерах и в канотье. Судя по надписи, сделана в Оксфорде, а их лодка носила невообразимое название «Тихоходка». Наверное, это фотографии мистера Наследника в юности. Комната выглядела замерзшей и нежилой. Впрочем, разумеется, миссис Наследница уже очень стара, гостевую комнату наверняка не использовали много десятков лет. Я подумала о женщине, лежащей неподвижно, накрытой простынями и накачиваемой кислородом, и меня бросило в дрожь.

Оставалась последняя комната. Я осторожно повернула ручку. Дверь открылась бесшумно, и я вошла. У стены возле эркерного окна, выходящего на лужайку, стояла большая кровать. В середине эркера, рядом с туалетным столиком, сидела в кресле медсестра в униформе с глянцевым журналом в руках. Она подняла на меня глаза, и мы молча кивнули друг другу. Старательно не глядя на кровать, я принялась изучать картины. У стены напротив кровати стоял высокий комод, а также низкий книжный шкаф и кушетка, покрытая синей туалью. Я медленно прошлась вдоль стен, проверяя каждую картину. Одна напомнила мне стиль Чайльда Гассама, но, судя по подписи на обороте, принадлежала французскому художнику, о котором я никогда не слышала. Чтобы рассмотреть ее получше, мне пришлось встать позади медсестры, и я шепотом извинилась. Она энергично кивнула и опустила глаза, занятая разгадыванием кроссворда. Сверху я увидела перекрещивающуюся паутинку нитей: ее темные волосы покрывала тонкая сеточка.

Над кроватью висела акварель – большой пейзаж, подписанный «Арпиньи». Француз, а значит, мне не придется снимать картину. Однако, глядя на нее, я не могла не увидеть лежащую под ней. Я постаралась избежать прямого взгляда, но все же заметила на подушке голову: седые волосы, закрытые глаза и желтоватое лицо, частично скрытое высокой металлической подставкой, на которой висела емкость с жидкостью, откуда прозрачная змея трубки спускалась к телу. Миссис Наследница была подключена к аппарату, издававшему периодические вздохи. Выглядело все как нечто среднее между больницей и лабораторией.

Сердце заколотилось в груди, и в испуге я снова оглянулась на медсестру. Она кивнула мне, и я отвернулась от кровати, успев заметить руку – сморщенную, желтую, жуткую, неподвижную – на белоснежной простыне.

Осмотрев картины на другой стене, я прижала к груди блокнот для записей. Стояла полная тишина, не считая судорожных хрипов аппарата. Теперь комната была наполнена тем, что в ней происходило. Картины, мебель, ковры и все прочее, ради чего я сюда пришла, потеряли всякий смысл. Важно лишь то медленное мрачное шествие, которое невозможно остановить.

Я тихонько подошла к двери и взялась за ручку. Посмотрела на медсестру, и мы еще раз кивнули друг другу, словно молчаливые партнеры в каком-то деле. Я вышла из комнаты и, бесшумно закрыв за собой дверь, двинулась по коридору. Сердце стучало, словно мне едва удалось ускользнуть от опасности.

Часы показывали начало второго. В спальне я не осмеливалась на них посмотреть, хотя и знала, что опаздываю к обеду. Я торопливо сбежала вниз по изогнутой лестнице, стараясь не шуметь, словно это имело значение. Я услышала голоса в столовой и нашла всех там: Гранта, Присциллу и Рекса. А также юристов. Значит, что бы ни подавали на обед, оно оказалось лучше стейка.

Я уселась на пустой стул рядом с Присциллой. Четверо мужчин сидели в ряд: Грант и Рекс – в середине, юристы – по краям. Разумеется, юристы хотели соседствовать с важными людьми, то есть с мужчинами. Однажды я вышла к клиентке, пожелавшей оценить картину. Увидев меня, она изменилась в лице и спросила, нельзя ли позвать джентльмена.

«Коллекция просто выдающаяся, – с видом профессионала говорил Грант юристу номер один. – Есть очень хорошие экземпляры. Превосходные отливки».

Разумеется, как обычные юристы, а не коллекционеры, они в литье совершенно не разбирались.

«Да, я слышал, – ответил юрист номер один. – Некоторые музеи заинтересовались».

«И недаром», – кивнул Грант.

Впрочем, мы бы тут не появились, если бы стороны не пришли к соглашению. Хотя, возможно, оценка требовалась не для продажи, а для утверждения завещания.

«Конечно, музей возьмет не все, а только бронзовые скульптуры», – добавил Грант.

«Скорее всего», – поддакнул юрист номер два.

«И вероятно, нас бы не заинтересовало наследство без бронзовых скульптур».

Юрист кивнул.

«Как насчет мебели? – спросила я у Присциллы. – А среди фарфора нашлось что-нибудь ценное?»

Мне хотелось отвлечься болтовней и не думать о лежащем в кровати на втором этаже исхудавшем теле. В присутствии юристов я не осмелилась об этом упоминать.

«Есть очень хорошая французская мебель, превосходный немецкий фарфор, а также невероятно безвкусные вещи. – Она поджала губы и покачала головой (мы презирали людей, у которых хватало денег и вкуса на покупку изысканных вещей, а они вместо того покупали всякий хлам). – Есть прекрасный мейсенский сервиз и замечательный обеденный сервиз из Севра, я насчитала сто семьдесят восемь предметов. И тут же рядом – подделка под Людовика Шестнадцатого прямиком из универмага „Слоанс“».

Я тоже покачала головой, соглашаясь с ней.

Кормили тут отменно: сначала подали густой огуречный суп, затем жареную курицу с травами. Я по-прежнему помнила про неподвижное тело наверху, но была благодарна за возвращение в беззаботный мир искусства и сплетен. Двоюродные родственники Присциллы жили неподалеку, и она завела разговор про особенности местной охоты: как трудно стать членом охотничьего клуба и на какие скандальные ухищрения идут ради этого люди.

«Представляете, некоторые новички даже верхом ездить не умеют, – доверительным тоном рассказывала Присцилла. – Претендуют на членство, а сами едва на велосипеде держатся!»

«А каких собак они разводят? – поинтересовалась я. – В смысле, здесь. Которых кормят стейком на обед».

«Шнауцеров, – ответила Присцилла. – Жутких нервных собачек, которые кусают только за то, что на них посмотрели. Терпеть их не могу. А еще ротвейлеров и доберманов. Миссис Наследница любила немецкие породы».

«Шнауцеров», – повторила я.

«Я за ретриверов, – говорила Присцилла быстро и с полной уверенностью. – Или овчарок. Только не этих дерганых тварей, которые постоянно лают, а когда не лают, кусаются».

Мне тоже не нравились шнауцеры – еще один способ отстраниться от комнаты наверху.

«Я предпочитаю бордер-колли, – сказала я. – Или стандартных пуделей».

«Ну, если тебе не жалко отдавать всю зарплату грумеру», – тут же откликнулась Присцилла.

У нее явно имелось свое мнение по любому вопросу. Я не хотела с ней спорить.

«Они прославились своими шнауцерами и выиграли с ними кучу призов, но и домашних собак здесь тоже держали. Каких-то дворняжек и еще кого-то – корги, кажется. Не помню. Мы приезжали сюда несколько лет назад, и в доме были собаки. Те, которые нравились сыну».

«Сыну? – удивилась я. – Я думала, у них нет детей».

«Сын у них был, – заявила Присцилла и бросила краткое спасибо горничной, убиравшей тарелки с десертами. – Единственный сын. Он умер».

Так вот что за мальчик на фотографиях – на пони, потом в мантии выпускника. Стало быть, та комната принадлежала сыну.

«Что с ним случилось?» – спросила я.

«Умер, – повторила Присцилла. – Они так и не оправились от потери. Он хотел стать летчиком, военным пилотом. А они не разрешали – она не разрешала. Считала, что это слишком опасно. И вместо армии отправили его во Францию учиться на инженера. Они обожали Францию – да ты и сама видишь по коллекции».

«И что с ним произошло? Погиб на войне?» – допытывалась я.

«Ничего особенного, – покачала головой Присцилла. – Обычная авария. Въехал в дерево, погиб мгновенно. Мать чуть не умерла от горя. Она получила сообщение на французском, ей прислали телеграмму. Говорят, она перечитывала ее много раз, пытаясь найти в словах другой смысл, и так и не пришла в себя. Именно тогда они заколотили дом в Нью-Йорке».

Присцилла оглянулась. «Нельзя ли еще воды? Не хочу вина, я не пью во время экспертизы».

Стоило ей это произнести, как за спиной появился официант с кувшином воды со льдом, перегнулся через ее плечо и наполнил бокал.

«Спасибо, то, что нужно, – улыбнулась ему Присцилла и повернулась обратно ко мне. – Для родителей вся жизнь рухнула. Новость о смерти их сына разлетелась по всей стране, ведь семья была очень хорошо известна. В те времена, знаешь ли, публика любила богатых. Фильмы снимали про мужчин в цилиндрах и женщин с изумрудными ожерельями. Фред Астер и соболиные шубы. Все их знали, хотя сами они старались оставаться в тени и ненавидели публичность. За исключением тех случаев, когда их собачки выигрывали на выставках Вестминстерского клуба собаководства. Вот это был повод для гордости. А когда умер сын, они не хотели никакой огласки. Но вся страна узнала, и тогда они уединились здесь».

История потрясла меня до глубины души. Я думала про мать: она снова и снова перечитывала французские слова в телеграмме, а те все никак не хотели принимать иное значение. Мальчик с веслом, стоящий на пристани. Те книги на полках. Я уже словно познакомилась с ним лично.

«А знаешь, – Присцилла понизила голос, – здесь есть крышка гроба».

«Что?» – изумилась я.

«Здесь, в этой самой комнате». Она постучала наманикюренным пальчиком по столу.

Мы доели крем-брюле, и пришло время возвращаться к работе, ходить по комнатам и оценивать вещи.

«В каком смысле – здесь?» – не поняла я.

«Сейчас покажу, – ответила она и широко улыбнулась официанту, предложившему кофе. – Нет, спасибо большое».

Никто не хотел кофе, никто не стал засиживаться, все встали. Когда остальные направились к выходу, Присцилла решительно потянула меня к застекленной террасе. Мы вошли, и она закрыла за нами дверь. На обратной стороне двери висела большая панель из отполированного дерева. Ее форму ни с чем не спутаешь: узкая сверху, расширяющаяся к плечам, затем постепенно сужающаяся книзу – в ногах. К дереву прибита металлическая табличка с именем и датами: сын прожил двадцать два года.

Крышка гроба висела прямо на двери. Незримо присутствовала каждый раз, когда они садились за стол. Единственная вещь в доме, которая действительно принадлежала только им, которую невозможно заменить или назначить ей цену.

Я стояла и смотрела на нее целую вечность. Жуткий мягкий глянец дубовой доски и тихое сияние меди. Именно в них вся жизнь миссис Наследницы. Только это имело для нее значение. А бронзовые статуэтки животных, французская мебель, наши остроумные и уничижительные комментарии – все они утекали, словно пена на потоке воды. Я не могла говорить, не могла посмотреть на Присциллу, потому что слезы навернулись на глаза.

Затем я собрала свои вещи и пошла в хозяйственные помещения, чтобы закончить оценку. На кухне, в кладовой и в посудных шкафах ничего особенного не нашлось – лишь репродукции в рамках. Однако мое настроение изменилось. Почему бы не повесить красивую картинку на стену? Даже если это всего лишь репродукция. Остаток дня, переходя из комнаты в комнату, открывая двери, рассматривая картины, я не могла забыть про ту панель из полированного дуба. Леденящая неумолимость ее формы. Даты. Я подумала про дом на Пятой авеню с окнами, закрытыми металлическими ставнями.

После того случая многие годы, каждый раз во время оценки, я вспоминала женщину, лежащую на кровати, и хриплые вздохи аппарата. Желтую руку и полированную панель на двери в столовую.

* * *

Голос Уитни замер в сгущающихся сумерках.

– О господи! – выдохнул Евровидение. – Крышка гроба…

– Вы полагаете, они похоронили его в гробу без крышки? – процедила Хелло-Китти. – Фу, как некрасиво!

– Я вас умоляю! – резко повернулся к ней Евровидение. – Не могли бы вы воздержаться от саркастических замечаний по любому поводу? Такая трагическая история. Вы вообще способны не оценивать постоянно все подряд?

Я подумала про вещи, оставленные бывшим управдомом, и внезапно с ужасом осознала (и почему это не пришло мне в голову раньше?), что, возможно, он не уехал, а просто умер. Иначе разве не забрал бы он с собой хотя бы урну с прахом своего питомца? Я огляделась по сторонам. Хватит ли у меня смелости спросить? Большинство жильцов должны бы знать о его смерти. Но прежде, чем я приняла решение открыть рот…

– Отрицание, – засмеялся Просперо. – Отрицание смысла слов в телеграмме. Отрицание смерти сына и похорон. Отрицание самой смерти. Точно так же, как сейчас. Морги переполнены, груды тел растут на острове Рандалс в рефрижераторных контейнерах на футбольных полях. Никто не держит умирающих за руку, не проводит заупокойные службы и погребения. Полное отрицание.

– Ковид уничтожает наши ритуалы смерти, – заметила Дама с кольцами, кивнув на Королеву и явно вспоминая давнюю историю смерти ее отца и бабушку, прошептавшую «Somos», «Мы есть».

– Образ старухи в коме впечатляет, однако, – произнес Дэрроу. – Кругом вещи, деньги, произведения искусства и все то, что делало жизнь удобной и безопасной, и все же самое главное она потеряла – воспоминания о сыне. Они исчезли из ее поврежденного мозга. Куда же они делись?

– С точки зрения физики, информация во Вселенной не может быть ни создана, ни стерта, – заявил Поэт, сузив глаза. – А значит, они все еще где-то там, во Вселенной. Ее сын, ее воспоминания о сыне, его воспоминания о ней – они где-то там, среди звезд.

– Santo cielo[88], какие глупости вы болтаете! – покачала головой Флорида. – Наворотили невесть что! За ответами идите в церковь. Что может быть проще?

– Где-то там, во Вселенной, – эхом откликнулась молодая женщина, сидевшая на краю нашего круга, в тенях, и снова повторила, погромче: – Где-то там.

Евровидение с укоризной глянул на меня, словно я приглашала сюда всяких незнакомцев, затем изменил выражение лица и повернулся к вновь прибывшей:

– Добро пожаловать! А вы… гм… из какой квартиры?

– Из 6Е. Парднер. Я думаю, вы все знаете мою маму, – ответила она низким, спокойным и мечтательным голосом.

– А, так вы та самая дочка? Из историй Парди?

Молодая женщина кивнула.

* * *

– В историях мамы тоже есть свои истории. И в нашей квартире, где мы жили. Джерико, мой отец, спрятал в стенах дневники. Я нашла как минимум три. А еще записку, которую он написал маме, но так и не показал ей. Там написано: «Мне стыдно за свое происхождение. Любовь к чернокожей женщине этого не меняет. Исполнение блюзов тоже. Спасибо, что не в обиде на меня из-за моих сородичей». Дальше он рассказывает про своего дедушку и шланги для полива и в конце добавляет: «Я спросил тебя про ружье, потому что знал то, чего ты не знаешь, – о чем думал твой отец в ту ночь на пирсе. Однако он обнял тебя и умер своей смертью в собственной постели. Я так не сделаю. Я не могу отделить тебя от моего желания быть черным. Трудно быть блюзовым певцом из Техаса и не быть черным. И насколько же проще быть блюзовым певцом из Техаса и быть белым. У меня в голове полный бардак». Я рада, что он не оставил ту записку маме. Будь мама здесь, я бы вам ничего не сказала.

И про привидения не стала бы говорить. Понимаете, в моей квартире живут два призрака. Один переехал вместе со мной из Миссисипи, а другой местный. Рози изъясняется стихами и устала от белых. Она сразу устала от белых, родившись в Миссисипи лет девяносто назад. А второго призрака я называю Белой Швалью. Он вроде пророка. Сам белый и деревня деревней, но при этом белых почему-то терпеть не может. Иногда считает себя самым черным среди нас. Рози его ненавидит.

Призрак Белой Швали говорит, что тяжело родиться в мире, где само по себе наличие белой кожи и члена дает тебе преимущество, а затем проснуться однажды утром – а преимущество у людей с вагиной. Или с темной кожей. А если у человека и темная кожа, и вагина? О, лучше даже не спрашивать! Размышления на тему, каким образом люди, начинавшие позже вас, вдруг вас опередили, затянутся настолько, что у вас зубы повыпадают. Ну а если вы призрак Белой Швали, то до смерти доведут.

По мнению Рози, он просто привидение, которое хочет быть ангелом и рассчитывает на мою помощь. Обожаю Рози. Она всегда говорит голую правду.

Как-то недавно вечером я опрокинула на пол бокал красного вина – Белая Шваль снова разразился потоком предсказаний, а Рози впала в задумчивость. И начала задавать вопросы.

Включается ли свет от звука? Ха!
Искривляется ли свет,
обтекая ее тело достаточно долго,
чтобы измерить ее там?
О, сохраняет ли дерево
вкус?

Призрак Белой Швали без ума от Рози. Он воображает, будто попал в церковь блюза и они с Рози поют антифоном.

«Расскажи еще про вкус дерева, девочка!» – Он сверкает золотым зубом и мнит себя совершенно неотразимым.

Я продолжаю оттирать пол и молча слушаю. Рози понижает голос и подходит к Призраку поближе.

Насколько южная древесина похожа вкусом
на потные бедра черной девушки?
Какой чурбан не захотел бы?

Тут я задумалась о капле, стекавшей по задней части моей ноги, пока я оттирала вино с пола: тру все то же красное пятно и размышляю, как далеко мы продвинулись, или и не продвинулись, я и Рози, от Миссисипи до пристального взгляда этого белого мужчины из Нью-Йорка. Оставляю ли я свою соль на полу? Унаследовала ли я от матери некую соль выживания? Придает ли она мне другой вкус, когда я за пределами Юга? Имеет ли северная древесина другой вкус? Допустим, Белая Шваль сказал бы мне, если бы прижал язык к прожилкам, к внутренней части моей ноги, позволь я ему…

«О-о-о, земля и плоть, – распевала Рози. – О-о-о, древесина и вода…»

Она порядком разошлась. Закрыла глаза. Цветок в волосах. Платье свободно свисает, облегая бедра, – она покачивается, начиная проповедь. Призрак Белой Швали склоняет голову. Он всегда так делает, когда знает, что Рози выходит за пределы себя, в самую Дельту – имя этого места означает перемены.

Бывает, что я провисаю, весь отполированный
под ее согнутым коленом;
бывает, что я наполняюсь под нажимом
ее обутой ножки и покачиваюсь;
бывает, что ее красные от боли руки
остаются петь кровью в моих водах, —
бывает, что мне нужна мисс Рози, не так ли?
Она мое пропитание,
верно?
Ее сладкая вонь – приправа для моих потрохов.
Дай им пищу.
Может ли место иметь предпочтения?
Господь
знает, что это место отличается от Бога,
одинакового со всех сторон.
 Да, хоть я и вкушаю ее,
ее страдания все равно причиняют мне боль.

Под конец мы с Белой Швалью сидим, прижавшись друг к другу на диване, и вытираем слезы. Ах, если бы у нас хватило слов!

«Ха!» – резко и негромко выдыхает Рози.

«Эх, чтоб я сдох!» Белая Шваль вздрагивает и потягивается, выпрямляя ноги.

Рози по-прежнему стоит, прислонившись к двери моей спальни, с видом той самой, кто выживает в красном платье, и курит.

«Мы слишком хороши для тебя, белый мальчик».

«Вот еще! Разве не моя гитара – разве не гитара белого мальчика – дает этой маленькой, уж точно не белой мисс все ее мелодии? Разве не моя гитара производит звуки, позволяющие светить, как ты выражаешься?»

Теперь мои привидения смеются вместе – надо мной. Я бы не возражала, если бы мои слова не приходили от них, а я не хочу пугаться собственного голоса, или чтобы они меня обидели.

«Рози, могу я теперь побыть землей? Сказать от ее имени пару слов?» – спросила я.

«Да что ты знаешь о земле, бледняшка?» – встрял Белая Шваль.

По его мнению, деревенское происхождение дает ему преимущество, и он знает про черных больше прочих – или больше, чем ему следовало бы знать. В любом случае больше, чем знаю я, светлая мулатка. Но как же он ошибается!

«Что ты можешь про это знать, городская девчонка?» – подначивал призрак.

«Она достаточно знает, – подбодрила меня Рози. – Давай, малышка. Расскажи нам, что ты принесла».

Оно пришло откуда-то извне или из какой-то части моих костей и крови, существовавших еще до моего рождения. Может быть, в Меридиане, как говорит мама. Слегка отставая от ритма, как меня научил Белая Шваль – что сам перенял у Рози, когда был еще жив: он нуждался в мыслях о ней во времена своей неприкаянности. Я думаю, она преследовала его, сама того не подозревая. В большинстве случаев я становлюсь для них путем туда и обратно. Проводник душ в загробный мир – в домашних тапочках. Сегодня я свидетель другого рода.

Зови меня
колыбелью
и гнездом…

«Неплохое начало, неплохое!» – Белая Шваль уверен, будто имеет право высказываться.

«Замолчи!» – Рози знает, что такого права у него нет, я тоже знаю.

«Зови меня Миссисипи…» – распеваю я.

«Черт побери!» – шепчет он.

«Мм, ш-ш-ш…» Она его понимает.

На мне все грехи Эдема,
и я же – надежда для всех, сейчас и потом, —
они падают, говорят:
«Накорми меня, Миссисипи»,
говорят:
«Упокой меня, Миссисипи».
Видишь мой кулак?
Видишь, как растет моя ярость?

Призрак Белой Швали качает головой и прикуривает.

Скажи,
что не видишь того, чего не видно.
Миссисипи,
смотри, как я выращиваю эти
невидимые
бобы. Я имею в виду
белые бобы
и соленую свинину,
разваренные и почти сладкие,
приправленные перцем.
Облизнись.
Ничего не вижу…

Я чувствую, как ноги начинают притопывать, а руки отбивают такт по груди и бедру.

приклеиться к ее позвоночнику,
ничего не вижу какое-то время.
Скажи:
«Господи, помоги мне есть,
Чтобы выжить».
Скажи:
«Господи, пусть эта ложка напитает меня».
Эта маленькая чаша
содержит
свой маленький завет:
«Сегодня я буду есть».
Да, я съела всё,
я съедаю всё, до крошки.
Я позволила кудзу[89] расти,
эта растительность растет, и растет,
и растет, и обожает меня,
она украшает меня, и я позволяю ей жить,
жить и пожирать то,
что люди пытаются
сберечь.
Этот дом – ха!
Его фундамент ничего не значит.
Я позволю съесть эти черные тела – да,
смотрите,
как я развожу москитов – да,
они будут есть, и есть, и есть
человека живьем
и все же
позволят ему жить, и жить,
и жить.

Пока я говорила, Белая Шваль, тощий и обмякший, сполз с дивана.

«Вы обе шоколадные девочки, – донеслось с пола. – Ваше время пришло».

Он улегся у ног Рози.

«О чем это он, малышка?» Рози выдохнула струю дыма в его закрытые глаза – словно направила на него призрачное ружье.

«Вы обе цвета карамели. Я имею в виду, не светло-светло-коричневые, а среднего оттенка». Он открыл глаза, вытянул руку со стаканом в нашу сторону и потряс ею. «Ваше время пришло. Мир готов. Время показать ему то, чего он не видит. Повтори это со мной, девочка. Я знаю, ты чувствуешь, оно приближается».

И он прав. Он тоже может привести меня в экстаз, когда захочет. Мы находим слова вместе:

Дай мне свежей соли, Рози.
Я говорю, капни на меня своим потом, Рози.
Да, капни с верхней губы, с согнутого колена, из ложбинки
между грудями.
Дай мне пропитаться солью от твоей тяжелой работы
до твоих печальных стонов, Рози.
Дай мне насытиться кровью твоей руки, очисти мою реку…

Призрак Белой Швали поднимается на колени. Вцепляется в платье Рози. Смотрит ей в лицо и оставляет мне возможность договорить завершающие слова:

Я знаю тебя, детка. Я – это ты, женщина. Приди и посмотри.

Рози кладет ладонь на его щеку и высвобождается из его объятий.

«Не будь похожа на меня, куколка, – говорит он. – Я не могу сидеть спокойно и не могу оставаться в хорошем месте слишком долго».

Та не отвечает, но я знаю, что Рози его услышала. Она наливает себе выпить и долго крутит бокал в руке.

«Нет. Ни в одном хорошем месте не могу задержаться надолго. Даже в моей собственной голове или в сердце. Понимаете, сначала ты убегаешь из дома, приходишь сюда, подальше от внешнего мира и людей. Затем сам себя выгоняешь из приятных мест в своей голове».

«Сплошные пороки и никаких достоинств, – улыбаюсь я. – Так ты погибнешь, гоняясь за смертью, живя неправильно».

В кои-то веки Белой Швали нечего нам сказать. Он просто опускается на пол и берет гитару.

Наблюдать, как он играет, как двигается его рука по грифу, то еще зрелище. Он прав: иногда он совершенно не может остановиться. Даже не в состоянии удержать пальцы на струне достаточно долго, чтобы играть как положено. Вечно у него выходят блюзовые ноты – и иногда мне почти кажется, даже Рози известно, что он знает блюзы.

Сегодня вечером она начинает петь, благословляя его музыкой:

Делай, как я говорю, малышка, а не так, как я делаю,
делай, что я говорю, моя сладкая, а не то, что я делаю.
В этой жизни тебе нужны отпущения грехов —
давай же, возьми то, которое я даю тебе.

Призрак Белой Швали закончил играть, но все еще держится за гитару, словно за нечто дорогое. Рози пригубила свой бокал. А я люблю их обоих. Когда живешь в доме с привидениями, не испытываешь страха, и стать привидением тебе не будет в диковинку.

* * *

Когда ее голос стих, в моей голове осталась крутиться последняя фраза: «Когда живешь в доме с привидениями… стать привидением тебе не будет в диковинку». Я живу в доме с привидениями. Может быть, все мы, здесь присутствующие, живем в доме с привидениями и разделяем воспоминания о них.

– Да уж, весьма необычная история про призраков, – заметила Кислятина в наступившем молчании.

Возможно, Рози и Белая Шваль самовольно захватывают квартиру 2А по ночам. От этой мысли я почти улыбнулась.

– А Рози, случайно, не та самая мисс Рози, о которой говорила твоя мать, из песни Ледбелли «Полуночный скорый»?

– Та самая, – подтвердила Парднер.

– А этот ваш призрак Белой Швали, вы говорите, знает блюзы? Такими комплиментами не бросаются.

– Вот уж точно!

– «Полуночный скорый», – повторил Вурли. – Не знаю другой песни, которая бы так разошлась по миру и проникла в сердца людей. Пол Эванс. Джонни Риверс. «Криденс» и Литл Ричард. Даже «АББА».

– Все мы люди, – объяснила Парднер. – Мы все в тюрьме и ждем, когда на нас прольется свет. Ледбелли выучил эту песню, когда оказался в тюрьме города Шугар-Ленд в Техасе, рядом с железной дорогой. Если сквозь окно твоей камеры на тебя посветили огни поезда, это означало, что мисс Рози придет с помилованием и выпустит на свободу…

Она помолчала, глубоко вдохнула и запела глубоким, грудным голосом:

Вон идет мисс Рози – откуда ж тебе знать?
Я узнаю ее по фартуку и платью,
Зонтик на плече, бумажка в руке…
Ну вот я зову капитана: «Выпусти моего парня».
Пусть огни полуночного скорого осветят меня,
Пусть огни полуночного скорого осветят меня светом любви.

– Хватит с меня историй про привидения, – сердито бросил Евровидение, начав собирать свои колонки и выпивку, как только зазвонили колокола базилики Святого Патрика. – Давайте завтра обойдемся без мертвецов и призраков.

– Кто бы говорил! Сам-то всякую ерунду несешь про «важность травмы», – закатила глаза Хелло-Китти.

Евровидение пропустил ее слова мимо ушей.

Пока мы собирались, я услышала, как Парднер, ни к кому особо не обращаясь, сказала: «Надо найти мамулю». И словно растворилась в тенях. Я запихала термос и записную книжку в сумку, выключила телефон, сунула его в карман и поспешила присоединиться к остальным. Сегодня мне не меньше, чем Евровидению, хотелось побыстрее убраться с крыши. Думаю, все мы чувствовали некоторый испуг. Соблюдая социальную дистанцию в шесть футов, мы спускались по узкой лестнице обратно в разваливающееся здание – к тому, чем обычно занимались в эти долгие ночи эпохи ковида.

Может быть, все мы возвращались к своим призракам.

День тринадцатый
12 апреля 2020 года


Меня уже тошнило от моей подвальной могилы, поэтому вечером я пришла на крышу раньше всех, захватив с собой термос коктейля «Московский мул» – да покрепче. Весна уже должна бы цвести вовсю, но вместо того пасмурный дождливый день перешел в еще более мрачную ночь; беспокойный ветер бил по крыше, покрытой лужами и пахнущей сырой смолой и землей. Где-то оторвался кусок металла и дребезжал от каждого порыва ветра.

Я не находила себе места. Ветер дул целый день, здание скрипело и потрескивало, разваливаясь на части. Я и думать забыла, что сегодня Светлое Христово воскресенье, пока не увидела на стене, рядом с Богом и кроликами в коробке, чей-то новый рисунок: еще один кролик с огромными глазами высиживал пасхальное яйцо. Отец всегда считал Пасху важным праздником. Обычно мы отмечали ее только вдвоем, зато всегда ели жареную баранину, а затем устраивали состязание по битью яиц. Это румынская традиция: нужно украсить сваренные вкрутую яйца, затем бить их друг о друга – выигрывает тот, чье яйцо не разбилось. По словам отца, битье яиц на Пасху с теми, кого любишь, гарантирует, что снова встретишься с ними после смерти. Звучит глупо, но как жаль, что я не спросила, почему так. Мысли про Пасху без отца вгоняли меня в тоску. Однако после вчерашних историй о смерти и призраках, а также длинной бессонной ночи я выбрала для себя новую мантру: «Папа умер».

Пожалуй, пора сказать вам, что я в конце концов бросила попытки дозвониться в «Вечнозеленый замок». Моих душевных сил уже не хватало слушать бесконечные гудки вызова и механический голос: «Абонент, с которым вы пытаетесь связаться, недоступен…» В новостях продолжали рассказывать про невообразимую смертность в домах престарелых. Все это время, по моей просьбе, Мэн тоже пыталась дозвониться кому-нибудь и тоже чувствовала себя совершенно обескураженной бесплодностью своих усилий. Мы все отрезаны от мира, потеряны, брошены на произвол судьбы, разбиты вдребезги – каждый сам по себе.

Поскольку я не знала, жив отец или мертв, мне пришлось сделать выбор. Сегодня утром я приняла решение: он мертв. Если он умер, то он в безопасности. Я надеялась, что теперь перестану терзаться, часами глядя в потолок и пытаясь развидеть ужасные картинки в голове. Он мертв. Просто и до дрожи жутко, но, по крайней мере, это факт, за который можно уцепиться. Я пробовала представить себе, как он прогуливается по нелепому православному раю, о котором всегда говорил патриарх румынской церкви: там есть облака и ангелы поют, и все с бесконечным обожанием глазеют на Бога – в такой мир иной горячо верил мой отец, но мне не особо удавалось его вообразить. Проблема заключалась еще и в том, что в моей голове отец оставался вполне живым, у меня не возникало ощущения, что он мертв. И все же, пока я, запертая здесь без возможности связаться с ним, не сошла с ума от тревоги, мне нужно как-то себя успокоить, сказать себе что-нибудь утешающее. Можете осудить меня за это, если угодно.

Евровидение стоял возле свеженарисованного кролика и принимал со всех сторон комплименты, кивая и улыбаясь, словно священник на входе в церковь перед воскресной службой. Я и не знала, что он отмечает Пасху. Или, возможно, просто любит кроликов. В коробках или еще как-то. Флорида поздоровалась с ним с особенной любезностью и даже перекрестилась на граффити.

Дама с кольцами надела новый шарфик: не принесенный в жертву «Эрмес», а дешевую сувенирную бандану с надписью: «Я (сердечко) Нью-Йорк». Вместо того чтобы занять свое обычное место, она подошла к парапету, выглянула наружу, затем махнула рукой на покрытые щебнем пустыри вокруг нашего здания – место, где построят новые небоскребы.

– Посмотрите, – сказала она, – сносят все подряд. Грядет дивный новый мир.

Я сделала большой глоток коктейля, потом еще один и вскоре почувствовала, как алкоголь ударил в голову. Сегодня снова был день смерти и сирен: насчитав 188 694 случая заболевания ковидом, штат Нью-Йорк обогнал любую страну в мире. Даже Италию и Китай. Куомо велел приспустить все флаги. И не сказал, когда их снова можно будет поднять. Он, как и все остальные, заявлял, будто эпидемия выходит на плато, пик уже пройден, и теперь все постепенно затихнет. Интересно, сколько еще мы будем колотить по кастрюлям и сковородкам? Меня от этого уже тошнило. Вообще от всего тошнило.

Я огляделась, но не увидела ни Парднер – молодую женщину, которая рассказала вчера историю про призраков, – ни Парди. Честно говоря, я о ней беспокоилась. Кроме того, хотела спросить про тихие шаги в квартире 2А. Не ходят ли ее привидения в носках и на цыпочках?

– Приветствую всех и добро пожаловать на крышу! – заговорил Евровидение, когда комплименты в адрес его кролика стали иссякать.

– А никому не кажется, что в нашем здании водятся привидения? – вдруг спросил Дэрроу.

Все посмотрели на него. С неожиданно неуклюжим видом он сунул руки в карманы элегантного костюма.

– Я, гм, наконец достал бинокль и осмотрел строительную площадку внизу, там, куда, по моему мнению, мог упасть тот парень Гунд, – пояснил Дэрроу. – Там ничего нет. Но ведь он же как-то пришел и ушел, и не по лестнице. Я невольно начинаю думать, что он… призрак.

– Мы вроде договорились прекратить разговоры про призраков, – проворчал Евровидение.

– Я слышу шаги и иногда, как вода течет, в нижней квартире, которая, насколько мне известно, должна быть пуста, – заявил Вурли из 3А (он заметил, как я вскинула голову в удивлении). – Кстати, разве управдом живет не в 1А? Вы по ночам ничего не слышите?

– Слышу, – запинаясь, выговорила я. – Но я несколько раз проверяла. Там точно никто не живет.

– Возможно, это призрак старика, который умер в 4С, – предположила Хелло-Китти.

– Я иногда чувствую некий холодок, проходящий по коридорам, – призналась Флорида.

– Да там сквозняки гуляют! – отмахнулась Кислятина.

– Я вас умоляю! – презрительно фыркнул Евровидение. – Какие еще привидения в доме?

Он уставился на меня, и я запаниковала. Какого черта я влезла с ответом? Надо было держать язык за зубами!

– Мы все еще не слышали историю нашего управдома, – напомнил Евровидение.

– Слышали. Я рассказывала.

– Вы прочитали найденное письмо. А я хочу услышать историю.

– Я уже говорила, не знаю я никаких историй.

– Еще как знаете! Вам наверняка есть что поведать.

Я вытащила документ, обнаруженный в папке-гармошке бывшего управдома.

– Истории у меня нет, зато есть вот такая штука.

– Что именно?

– Научный доклад о редком животном, совершенно диковинном…

– Нет, нет, нет! – запротестовал Евровидение. – Историю. Про вас. В конце концов, вы сидите тут каждый вечер, слушая наши откровения, но ничего не рассказываете о себе. Вы в любое время можете войти в наши квартиры, вы все про нас знаете. А как насчет вас? Мы ничего про вас не знаем. Вы тут просто однажды объявились.

– Мне скрывать нечего, – торопливо возразила я.

– А разве я говорил, что есть? Я имею в виду, что вы – единственный человек на крыше, до сих пор не рассказавший настоящую историю!

Он скрестил руки на груди и откинулся назад в ожидании. Я оглянулась и увидела направленные на меня настороженные взгляды. Так и знала, что мне не удалось произвести хорошее впечатление на жильцов. Может быть, виной тому запущенное состояние здания, или появление незнакомцев, или моя нелюдимость. Я подумала, не послать ли их всех, но сразу поняла, что не стоит: кто его знает, сколько еще придется просидеть взаперти в этой скотовозке, зараженной коронавирусом.

Внезапно я разозлилась на себя за зарождающуюся внутри симпатию к этим засранцам и желание провести с ними время. Возможно, я уже порядком захмелела, или во мне взыграла обида на то, что на отца всю жизнь смотрели свысока, но внезапно мной овладела решимость их шокировать. Увидеть в их глазах ужас и наконец-то выговориться. Короче, да, мне есть что рассказать.

– Ладно. Вот вам история. Правда, не про меня. Я ее услышала. Вообще-то, это рассказ про рассказчика. Я имею в виду, рассказчик рассказывает историю, которую я услышала, и эта история про рассказчика, рассказывающего историю.

– Да начинайте уже! – заворчал Евровидение.

Я сделала глубокий вдох.

– Вы слышали, что в барах иногда устраивают вечера, когда люди встают и рассказывают истории?

– Конечно! – отозвалась Кислятина. – Каждому дается десять минут, нельзя использовать записи, и история должна быть реальной. Вы про такое?

– Именно! – кивнула я. – Я никогда не бывала на таких мероприятиях, но примерно год назад одна моя подруга… моя подруга предложила встретиться в баре. Кажется, то место недалеко отсюда. Помните времена, когда бармены в «Бёрп касл» одевались как монахи и не разговаривали? Какое-то время там по соседству находилось местечко, где и рассказывали истории – в противовес «молчаливому» бару. Напитки требовалось приносить с собой. Я отправилась туда, прихватив термос «Московского мула». Прямо как сегодня!

Я подняла термос и потрясла им, как идиотка. Возьми уже себя в руки, Есси!

– Когда все началось, я поняла, что подруга не придет, и собралась вернуться в Квинс, но на сцену вышла женщина, и я решила остаться, раз уж каждое выступление длилось не более десяти минут.

– Погодите-ка! Вы ее хотя бы опишите – высокая, низкая, старая, молодая? – вмешался Евровидение.

– Очень высокая, футов шести ростом, – ответила я. – Довольно длинные волосы, но не гривой, а скорее взлохмаченные, подстриженные коротко спереди и по бокам, длинные сзади. Как у Иисуса. Она была одета в джинсы и футболку с длинными рукавами и надписью «Пляжное настроение». Помнится, я еще подумала, что она бы одинаково хорошо смотрелась как с акустической гитарой, так и с лассо в руках. Этакая миленькая хиппи, девчонка-ковбой. Она назвалась именем Прия.

– Да ладно? Девчонка-ковбой по имени Прия? – усомнился Евровидение.

– Тихо! – осадила его Кислятина. – Хватит уже перебивать!

* * *

– Мероприятие вела женщина. Очень энергичная особа по имени Сенга, одетая в ярко-синее платье с рисунком, которое показалось мне совершенно неуместным в Нижнем Ист-Сайде. Она следила за расписанием и за порядком в целом. Я слышала, временами рассказчики были пьяны, или хотели оклеветать кого-то, или просто слишком долго болтали, и ведущая требовалась на случай, если что-то пойдет не так.

Бросив очень теплый взгляд на Прию, Сенга представила ее как новичка, впервые здесь выступающего, и Прия застенчиво вышла под свет прожекторов. Пока она поднимала микрофон на фут выше, подстраивая его под свой рост, я думаю, весь зал на нее глазел. На Манхэттене нечасто встретишь такую женщину.

«Здравствуйте», – наконец сказала она, понизив голос, словно насмехаясь над собой и над самой идеей поздороваться.

Она подняла взгляд в мягкий свет прожектора, и стало ясно, почему Сенга так на нее смотрела. Прия выглядела потрясающе: светлые волосы (где-то между блондинкой и брюнеткой), темные глаза и угловатость во всем – острая челюсть, острые скулы, длинная шея, широкие, словно обструганные, плечи.

А потом она улыбнулась. Именно ее улыбка, помимо всего остального, заставила людей перешептываться – бесхитростная улыбка девушки-ковбоя, странным образом делавшая ее еще сильнее, чем прежде.

«Спасибо за возможность выступить и высказаться. Заранее вас благодарю, – заговорила она и как-то ненатурально откашлялась. – Кажется, я уже упомянула, что меня зовут Прия, и я собираюсь рассказать вам одну историю». Она снова откашлялась, теперь уже с явной наигранностью. «Сразу предупреждаю, начинается она довольно мрачно, но конец будет счастливый, поэтому потерпите. Я знаю, вы пришли повеселиться, и не хочу никого расстраивать. Просто помните, что все закончится хорошо».

Большинство слушателей заулыбались в ответ. Помнится, я еще подумала: «Что бы ни сказала эта женщина, они будут в восторге».

«Так вот, когда-то очень давно я встречалась с одной девушкой. Я и сама девушка, так что в этом нет ничего, гм, неприличного».

Ее слова вызвали осторожную волну смеха.

«Давайте назовем ее Линн. Месяцев через шесть после начала наших отношений, когда мы прогуливались в парке неподалеку от дома, Линн заявила, что хочет мне кое-что сказать. На дворе стояла осень, все вокруг окрасилось в оранжевое и коричневое, и Линн казалась явно расстроенной необходимостью поговорить со мной. Как и любой другой на моем месте, я предположила очевидное: она хочет разорвать наши отношения. Чему уж тут удивляться: она красивая и добилась гораздо большего, чем я когда-либо сумею добиться в жизни.

Однако мои ожидания не оправдались: Линн рассказала про одного давнего знакомого, преподавателя из ее колледжа. Я бы назвала его профессором, да только не был он профессором и никогда не будет. Он был приглашенным лектором, и Линн у него училась. Однажды вечером, в конце первого семестра, он позвал всех студентов к себе домой. Линн тоже пришла. На вечеринке курили травку и выпивали, все выглядели ужасно довольными: они ведь учатся в колледже, закончили семестр, и этот приглашенный лектор так хорошо к ним относится.

Под конец вечеринки, когда все уходили, лектор попросил мою подругу остаться. И она согласилась, поскольку он ей нравился. По ее словам, любая девятнадцатилетняя студентка осталась бы ради знаков внимания такого мужчины.

Они выпили еще по бокалу вина, а затем он начал к ней приставать. Когда Линн запротестовала, он рассмеялся, навалился на нее и велел вести себя как положено. Именно так и сказал: „Веди себя как положено“. Она сопротивлялась, но он оказался очень силен и мог одной рукой удерживать обе ее руки над головой. Линн проплакала все время, пока это продолжалось, – над тем, что назвала своей собственной глупостью».

Слушатели одобрительно закивали, послышались тихие вздохи, но большинство затаило дыхание.

«После того случая Линн встречала приглашенного лектора в студенческом городке, и он здоровался с ней как ни в чем не бывало. Он явно не стыдился содеянного, но и никак не домогался ее снова. Для него каждый просто получил свое: он пригласил девушку к себе, взял то, что, по его мнению, заслуживал, и оставил ее разбираться с последствиями самостоятельно.

Разобраться получалось не очень. Чем ближе к лету, тем сложнее становилось учиться. Линн пропустила итоговые экзамены и в конце концов бросила учебу. Хотя в следующем году тот лектор уже не преподавал, Линн решила не возвращаться в колледж. Она провела год дома, в тяжелейшей депрессии, и только благодаря чудесным родителям сумела оправиться и вернуться к учебе – уже в другом колледже, подальше от первого, почти два года спустя после насилия со стороны преподавателя.

Линн рассказывала мне все во время прогулки по лесу; под конец, когда мы уселись на поваленное дерево, она уже рыдала. Я прижала ее голову к груди и сказала, что мне очень жаль. А еще красочно живописала, что бы хотела сделать с тем лектором – а именно убить его средь бела дня, на глазах у всех, кого он знал. Я надеялась ее подбодрить, а она только больше расстроилась. На мой вопрос почему, она объяснила, что боится: теперь, когда она мне все рассказала, не брошу ли я ее? Не буду ли смотреть на нее как на ущербную, испорченную, нежеланную?

Я ответила, что такое невозможно. Просто в принципе. Мы пошли обратно домой, и я старалась оставаться рядом непрерывно следующие двадцать четыре часа. Старалась не дать ей почувствовать себя уязвимой или одинокой. Я хотела убедиться, что она знает: если что-то и изменилось, то только то, что я люблю ее даже больше, чем раньше, ведь рассказать кому-то подобные вещи можно только из любви – и от такого любовь лишь крепнет».

Прия опустила глаза, и я решила, что история закончилась. Не ожидала я услышать подобное в баре. Обычно рассказывают что-нибудь смешное, какой-то конфуз из жизни. Несколько человек захлопали, но Прия снова подняла взгляд и сделала едва заметный жест рукой, показывая, что собирается продолжать.

«Держа Линн в объятиях, я думала, как отомстить тому человеку, каким способом я могу это сделать».

Раздались редкие смешки, но Прия не улыбалась.

«Все случилось за пять лет до признания Линн, и найти виновного оказалось не так-то просто. Я приступила к поискам на следующий же день. В те времена Интернет был не такой, как сейчас, поэтому пришлось сделать пару осторожных запросов, причем в секрете от Линн. В конце концов я все же его нашла: он жил в Нью-Йорке и по-прежнему работал приглашенным лектором в одном из колледжей.

Как я уже упоминала, мы с Линн находились в сотнях миль севернее Нью-Йорка, в лесах Вермонта. Несколько дней я ничего не предпринимала, размышляя над ситуацией: одно дело, если бы он проживал в соседнем городе, совсем другое – когда он так далеко. Мой пыл несколько охладел. Поначалу. А затем сам факт, что этот человек все еще существует и обитает в студенческом городке, имея доступ к таким же девушкам, какой была моя подруга, снова стал распалять мой гнев».

Прия заулыбалась, словно девушка-ковбой, рассказывающая о неудачных попытках заарканить бешеного теленка.

«В общем, я очнулась на полпути к Нью-Йорку, проведя за рулем своей машины много часов без остановки. Линн уехала в Австралию по работе, на целых десять дней, и я решила, что настал идеальный момент для… Даже не знаю, что именно я собиралась сделать. У меня имелись кое-какие идеи, но ничего конкретного.

Помнится, еду я через мост Таппан-Зи, до Нью-Йорка остается всего несколько минут, и думаю: „И что же я сделаю, когда увижу его?“ Ну да, мне довелось пару раз в жизни подраться – в средней школе, – и я проиграла. В старших классах я вытянулась и окрепла, но я человек не агрессивный. Да и вообще, неужели я действительно собираюсь выслеживать того типа?»

Тут слушатели, похоже, расслабились, решив, что история подходит к концу, до стычки дело не дойдет, и все обретут внутренний покой и признают тот факт, что в жизни есть вещи, которые невозможно ни изменить, ни исправить.

«А затем я его увидела. Наткнулась на него в первый же день. Все оказалось очень просто. Я нашла его данные в Интернете – где именно он преподавал, расписание лекций – и пришла к нужному зданию. Немного подождала, и вот он появился, через десять минут после окончания занятий. Из своего поверхностного онлайн-расследования я знала, что он живет всего в двадцати кварталах от колледжа, в неприметном жилом комплексе возле Ист-Ривер. И я решила, что он туда и пойдет». Прия пожала плечами. «И последовала за ним. Заметьте, я впервые в жизни за кем-то следила. Честно говоря, это полный улет. По крайней мере, поначалу. Вы знаете то, чего тот человек не знает. Вы шагаете, и он шагает, но вы-то живете на двух уровнях одновременно: у вас есть цель, какой нет у него. Вы оба двигаетесь, но ваша жизнь куда интереснее. Он всего лишь плетется домой, чтобы уставиться в телевизор и уснуть. А вы – баллистическая ракета, у вас есть цель. Вы собираетесь сделать нечто масштабное. Я шла и чувствовала мурашки по всему телу. Пройдя за ним несколько кварталов, я поняла, что он идет домой. Как я и надеялась.

Позвольте вам напомнить: я проехала сотни миль, чтобы найти этого человека. Однако так и не решила, что с ним делать, когда найду. Наверное, в глубине души я верила, что стоит мне его встретить – и план появится сам собой. Или я испугаюсь и отступлюсь. И вот я прошла за ним по пятам двенадцать кварталов, а никакой ясности из глубины души так и не появилось.

И вдруг кое-что произошло. Вы можете подумать, будто тут я приукрашиваю, но клянусь, все чистая правда. Он остановился и с кем-то заговорил, я тоже остановилась. Его собеседницей оказалась девушка с рюкзаком – должно быть, студентка (судя по манере носить рюкзак на обеих лямках, а не на одной). Спрятавшись за фургончиком, я подслушивала и подсматривала за их разговором несколько минут. Он пошел дальше, и на его лице расплылась улыбка. Даже через улицу я ее видела: сдержанная, скрытная, жуткая улыбка – улыбка человека, замышляющего нечто, только ему дозволенное. Он шел своей дорогой, сам себе улыбаясь после разговора с девушкой, – и тут мне пришли долгожданные ответы. В сердце появился план действий.

Не успела я опомниться, как пересекла улицу, и он увидел меня. Я двигалась ему навстречу очень быстро, и он остановился. Скорее всего, пытался вспомнить, знакомы ли мы, ведь вокруг больше никого не было, а я шла прямо на него и смотрела ему в глаза – не могла же я просто переходить дорогу. В общем, стоит он и думает: „Кто она? Откуда я знаю эту женщину?“

А когда мне до него оставалось футов десять, в его глазах мелькнул некий проблеск – он все понял. Не могу объяснить, откуда я это знала, но я знала совершенно точно. Видела. Он понял, что грядет возмездие и я – орудие возмездия. Никогда не забуду этот момент: я увидела в его глазах все совершенные им грехи, а также понимание, что я собираюсь призвать его к ответу. Вот вам доказательство, что все мы – высокоразумные и глубоко интуитивные существа, способные многое сказать всего лишь взглядом. Мы очень часто притворяемся, будто нам нужно все объяснять, уточнять, переводить в слова, но почти всегда точно знаем мысли другого человека.

Как вы помните, я понятия не имела, как буду действовать, если и правда встречу его. Но теперь, еще до того, как осознала, что делаю, до того, как в моей голове оформился план, я сложила руки в огромный молот – из тех, которые используют для ударов по наковальне».

Прия переплела пальцы в один гигантский кулак, соединив предплечья.

«Я высоко замахнулась, а он съежился, и мои руки опустились ему на затылок».

Стоя на сцене, Прия рубанула воздух и посмотрела вниз, на воображаемую жертву у своих ног.

«Я врезала куда сильнее, чем сама ожидала. Уже от первого удара он рухнул на землю, словно пальто, соскользнувшее с вешалки».

После долгой паузы Прия снова подняла взгляд и улыбнулась все той же улыбкой девушки-ковбоя.

«Видите ли, лектор был ростом пять футов девять дюймов. Я выше. Весил он примерно сто пятьдесят фунтов. Я тяжелее. Он из тех, кто целыми днями просиживает за компьютером, а я… я занимаюсь другими вещами. Мы с ним в разных весовых категориях. И он уже упал на землю. Но я не могла остановиться. Его трусость разозлила меня еще больше. И я снова и снова, раз шесть или семь, словно забивая сваи, опускала на него молот из кулаков, пока он корчился на тротуаре».

Прия бросила взгляд на часы. У нее оставалось больше четырех минут, и, похоже, история подходила к концу. Слушатели решили, что теперь она расскажет, как ушла и с какими словами. И как лектор извинялся.

«Вскоре я поняла, что он потерял сознание. Он дышал, но вырубился. И тогда меня осенило. Избив его, я всего лишь выплеснула ярость, причем даже сообразить ничего не успела, а теперь в моей голове созревал настоящий план. Я оставила лектора там и пошла за своей машиной, надеясь, что за это время никто его не найдет. Мои надежды оправдались. Когда я вернулась на машине, он лежал на том же месте, в полубессознательном состоянии. Я усадила его на заднее сиденье и поехала из Нью-Йорка в Нью-Джерси, высматривая по дороге „Волмарт“ или какой-то другой открытый допоздна магазин, где продаются разные инструменты. Около девяти вечера я нашла „Таргет“ неподалеку от Мидлтауна. И снова оставила его в машине, понадеявшись, что он не очнется и не сбежит, пока я схожу в магазин.

С покупками я управилась быстро, вернувшись минут через десять с армированным скотчем, десятью ярдами нейлоновой веревки, отрезком резиновой трубки, фонариком, контейнером-холодильником, упаковкой льда и ножовкой (типа тех, какие используют для опиловки деревьев). Он так и сидел в машине, но уже начал приходить в себя. Прямо там, на почти пустой парковке, я связала его по рукам и ногам и заклеила рот скотчем. Убедившись, что он никуда не денется, я вернулась на автомагистраль и принялась высматривать местечко, где могла бы воплотить свой план без помех.

Минут через сорок, в сельской местности, я свернула на узкую дорогу и проехала еще около трех миль. Ой, погодите, сколько у меня осталось времени?»

Прия посмотрела на ведущую: невозмутимое лицо Сенги побледнело. Казалось, она готова прервать рассказ Прии, пока он не принял еще более опасный оборот.

Прия посмотрела на часы: «О черт! Сорок пять секунд. Мне продолжать? Мне понадобится еще несколько минут».

Слушатели требовали продолжения. Некоторые закричали Сенге: «Дайте ей закончить!»

«Ладно-ладно, – вскинула руки Прия, словно ее уговаривали сыграть на гитаре на бис. – Итак, я нашла подходящее место, съехала на обочину и выключила фары. Закрепила фонарик на дереве так, чтобы он освещал небольшое пространство. Подтащила своего пленника к свету и сказала, что собираюсь отпилить ему правую руку, потому что именно этой рукой он удерживал мою подругу, когда насиловал ее. Я объяснила, что отпилю ему руку ниже локтя, и, если будет себя хорошо вести, положу отпиленную часть на лед в контейнер-холодильник, а чтобы он не умер от кровопотери, перетяну руку жгутом. Потом отдам ему фонарик и разрешу идти пешком до ближайшей больницы. Если повезет, они успеют пришить руку обратно. Как по-вашему, это справедливо?»

Все промолчали.

«Раньше мне не доводилось отпиливать руки, – призналась Прия, и в зале послышались смешки, словно многие пришли к выводу, что вся история выдумана и рассказчица мастерски вывела их в область невероятного. – Но я вам скажу две вещи про отпиливание рук. Во-первых, кровь течет рекой».

Прия засмеялась, и по крайней мере половина слушателей подхватили ее смех: она определенно шутит!

«Я словно пилила воздушный шарик с водой! – хихикнула Прия. – Кровь попала мне на лицо, в глаза, залила всю одежду, чего я никак не ожидала. Я знала, что кровь будет, но не знала, что в таких количествах! Во-вторых, распилить кость не так уж трудно. Конечно, она твердая, но после нескольких секунд усердных усилий я решила сначала ее сломать. Просто взяла и наступила на нее каблуком – и все получилось. Кость сломалась примерно там, где я ее пилила, мне оставалось лишь немного допилить осколки, а затем прорезать плоть и хрящ.

Вам, наверное, интересно, кричал ли он. Орал, да еще как! Но я хорошенько заклеила ему рот скотчем, и вопли выходили весьма сдавленные. К тому же я включила в машине радио – на случай, если кто-то гулял ночью в лесу. Тогда они бы услышали старые добрые песни, а приглушенные звуки навели бы на мысли о парочке, милующейся на заднем сиденье.

Я затянула жгут, и кровотечение остановилось. Отрезанную руку положила в контейнер-холодильник. Забавно, но она не помещалась: мне бы следовало взять восьмигаллонный контейнер вместо четырехгаллонного. Пришлось перераспределить лед и положить ее по диагонали».

Прия повернула свою руку, показывая, как расположила отрезанную.

«Я убедилась, что он в состоянии встать и идти. Его рот все еще был заклеен скотчем, и он кивнул в ответ на мой вопрос, может ли переставлять ноги. Я напомнила, что все случившееся является возмездием за то, что он сделал с близким мне человеком, и, кажется, он тоже это понимал. Я предупредила, что не стоит никому ничего сообщать или доносить на меня в полицию, иначе моя подруга выдвинет против него официальные обвинения – и, несомненно, ее поддержат многие другие студентки, подвергшиеся насилию с его стороны. В тот момент выражение его глаз доказало мою правоту: моя подруга была далеко не единственной изнасилованной девушкой. И все они боялись заявить на него, боялись того, как это повлияет на их жизнь, и не желали потерять больше, чем уже потеряли.

В общем, я надеялась, что ему пришьют руку, и каждый раз, видя свое увечье и осознавая ограниченность возможностей, он будет вспоминать, почему так получилось. Каждый раз, оставаясь наедине со своей изуродованной рукой, будет чувствовать мое присутствие – точно так же, как мы с моей подругой чувствуем его присутствие каждый раз, оставаясь наедине».

Слушатели хранили молчание.

«Всем спасибо!» – задорно поблагодарила Прия и сошла со сцены.

В зале раздались редкие аплодисменты, и все стали переглядываться, словно решая, уместно ли хлопать и что мы тут вообще услышали: признание в серьезном преступлении или жуткую выдумку? Будто прочитав наши мысли, Прия запрыгнула обратно на сцену, взяла микрофон и сказала: «Чистая правда!» А затем вышла через черный ход.

* * *

Я замолчала и глотнула из термоса, затем подняла голову. Все уставились на меня с застывшими лицами. Дэрроу, кажется, тошнило.

«Ну что ж, вы сами напросились!» – подумала я.

– И никто не вызвал полицию? – спросила Уитни.

– Нет! – Я слишком поздно осознала, что почти взвизгнула. – Зачем? Это же просто история.

– Зачем? – переспросила Уитни. – История о серийном насильнике, нападении и, возможно, даже убийстве? Надо было вызвать полицию! Вам следовало заявить о таких вещах.

– Да я-то тут при чем? Или любой другой слушатель. Это не мое дело, – возразила я.

– Вызвать копов, ага. Прекрасная идея! Чуть что, вызывайте копов, – вставила Хелло-Китти, лениво выдувая колечко дыма из вейпа.

Дэрроу вдруг издал сдавленный звук, словно откашливаясь, чтобы привлечь внимание.

– Вот как раз полицию вызывать и не стоило.

– Почему это? – удивилась Уитни.

– Наша управдом услышала рассказ о множестве преступлений от совершенно незнакомого человека, без каких-либо доказательств, то есть всего лишь ни на чем не основанные слухи. С точки зрения закона, они никакого веса не имеют. И может быть – и даже скорее всего – являются выдумкой. Если бы она обратилась в полицию, а в итоге выяснилось бы, что все придумано, она дискредитирует чью-то репутацию или причиняет вред, у нее могли бы возникнуть серьезные проблемы с законом. В общем, я бы посоветовал ни в коем случае не сообщать.

– Благодарю вас! – сказала я, уже горько сожалея о своей откровенности.

– Хотите знать мое мнение? – вмешалась Флорида. – На мой взгляд, это всего лишь небылица. Случись такое на самом деле, она бы никогда не призналась перед целой толпой слушателей.

– Кстати, чисто из любопытства, а он добрался до больницы или умер в лесу? – поинтересовался Дэрроу, задержав на мне взгляд чуть дольше, чем мне бы хотелось.

– Мне-то откуда знать? Прия не сказала!

Он пожал плечами и повернулся к Мэн:

– Доктор, а вы как думаете? Мог ли тот подонок выжить с отрезанной рукой? Теоретически рассуждая, разумеется.

У меня закружилась голова, высокие темные здания вокруг жутко и медленно поплыли. Не пора ли сбегать к парапету и хорошенько вывернуть желудок?

– Если бы руку отрезали чуть ниже плечевого сустава, дело приняло бы весьма серьезный оборот, – задумчиво ответила Мэн. – Но если отрезать ниже локтя, то при хорошо затянутом турникете у него был шанс выжить. А Прия, похоже, знала, что делала. Многое зависело бы от того, как далеко ему пришлось идти, сколько крови он потерял, прежде чем кровотечение остановилось, и насколько сильный шок испытал. Возможно, он прошел всего несколько сотен ярдов и упал, а может быть, сумел преодолеть милю или даже больше. Я бы оценила его шансы как шестьдесят на сорок.

На крыше воцарилось молчание.

– Давайте перейдем к следующей истории, – пробормотала я, снова отхлебнув из термоса.

– А я помню «Бёрп касл», – медленно произнес Евровидение, с любопытством меня разглядывавший.

– Отлично! – отозвалась я, избегая смотреть ему в глаза.

– Рядом с ним никогда не было подобного заведения.

– Да? Ну тогда, наверное, она выступала в каком-то другом месте, а я и забыла.

– А еще… – Он понизил голос. – Я никак не могу себе представить, чтобы Прия или кто-то другой рассказал подобную историю в кругу незнакомцев.

– Так я же и говорю, это небылица! – вмешалась Флорида. – С целью шокировать публику.

– Вообще-то… я… так не думаю, – процедил Евровидение, не сводя с меня серых глаз.

– Отстаньте вы уже от нее, – пробормотала Дама с кольцами.

Евровидение все смотрел на меня.

– Которая из женщин в этой истории… вы?

– Никакая! Отвали!

– Да заткнись ты, придурок! – рявкнула Дама с кольцами и повернулась ко мне (меня била дрожь). – Милочка, ты не обязана отвечать на такие вопросы.

Я посмотрела на собравшихся, чувствуя, как в груди все сжалось настолько, что, казалось, умру от боли.

«Да какого дьявола!» – подумала я.

И внезапно захотела, чтобы они узнали – чтобы они наконец увидели меня настоящую.

– Это я отрезала ему руку! – Воцарилось изумленное молчание, и я добавила: – Да не умер он, я проверяла. Но и не сообщил никуда. Врачам не удалось пришить ее обратно.

Тут у меня внезапно скрутило живот, я с трудом поднялась и кое-как поковыляла к парапету. Евровидение, уже стоявший на ногах, бросился ко мне, словно собираясь схватить, – должно быть, испугался, что я спрыгну, – но потом неуклюже остановился футах в четырех, с извиняющимся видом попятился и поправил маску. Я не успела дойти до парапета, меня вывернуло прямо на крышу. Я так и стояла, склонившись вперед, тяжело дыша и умирая от стыда.

– Не надо… прыгать, – хриплым голосом попросил Евровидение.

– Да иди ты на хер! – ответила я, наконец выпрямляясь, отплевываясь и вытирая рот рукавом. – С какой стати мне прыгать?

Я еще пару секунд постояла, опираясь на парапет и приходя в себя, а затем вернулась на кушетку и осторожно уселась. Я чувствовала, что все взгляды устремлены на меня. Ну вот и все: теперь какой-нибудь образцовый праведник донесет в полицию – точно так же, как донесли на отца, когда у него с головой стало плохо. Если ты управдом, помни свое место! Вот какого черта я тут язык распустила?

Однако когда я наконец подняла глаза, то сквозь пелену смятения, стыда и смущения обнаружила, что большинство смотрит на меня с сочувствием и заботой. Несколько человек выглядели потрясенными и настороженными, но большинство жильцов, похоже, не считали, будто я совершила чудовищное преступление, – как мне всегда казалось.

Евровидение определенно имел виноватый вид.

– О господи, послушайте, мне ужасно жаль! – обратился он ко мне. – О чем я только думал? Вот же идиот…

– Еще какой идиот! – подтвердила Дама с кольцами и повернулась ко мне. – Нет тела – нет дела. Он остался жив. Думаю, многие из нас согласятся, что он получил по заслугам. А что касается вас, то вы рассказали эту историю, потому что не могли иначе. Вам нужно было выговориться.

– Сколь тяжкое бремя вам пришлось нести все эти годы! – воскликнула Кислятина.

Я потеряла дар речи. Просто сидела, откинувшись на спинку кушетки и пытаясь справиться с головокружением, не в состоянии отвечать.

– Послушайте, мы не выдадим ваш секрет! – заверил Евровидение. – Клянусь!

– Само собой разумеется! – согласился Дэрроу.

Жильцы забормотали клятвенные заверения.

– Подонок заслужил возмездие, – вещал Евровидение. – Вы, должно быть, спасли других девушек от изнасилования. Он уже не станет никого домогаться – с одной-то рукой и жуткими воспоминаниями.

Несмотря на кашу в голове, я обнаружила, что еще не выговорилась.

– Я ничего не рассказала Линн. Когда она вернулась из Австралии, ни словом не обмолвилась о содеянном. Однако оно не шло из головы. Грызло меня, пока не разрушило наши отношения. Я сама во всем виновата. Моя любовь к ней не смогла противостоять моему новому видению себя – я узнала, на что способна. Я ушла от Линн, и мы потеряли связь.

Никто не нашелся с ответом.

– Спасибо, что поделились, – в конце концов заговорила Мозгоправша. – Вы можете в любой момент рассчитывать на нашу поддержку.

За избитыми фразами стояло столько чувств, что моя защитная броня треснула.

– А давайте мы просто… сменим тему? – ответила я ей, всем сразу и никому конкретно.

Прежде чем Евровидение успел обратиться к собравшимся, Дэрроу снова прокашлялся. Он побледнел, на лбу сверкали капельки пота, несмотря на прохладную ночь.

– Раз уж мы тут исповедуемся, у меня тоже есть одна история, – заговорил он медленным, размеренным голосом. – Похожая, но еще хуже. Гораздо хуже.

Все ждали продолжения. Что он может рассказать столь ужасного, чтобы затмило мою историю?

* * *

– До переезда в Нью-Йорк я вместе с семьей жил на окраине Стоктона в Калифорнии. Именно там все и произошло.

Все знали, что мне нравится бегать. Хотя «нравится» – мягко сказано, в среднем я пробегал восемь миль в день. Я был просто помешан на беге. Не мог без него жить. Страдал ли я зависимостью? На мой взгляд, зависимость – это нечто, причиняющее вред, а я, хотя когда-нибудь, возможно, буду мучиться артритом, после пробежек в основном прекрасно себя чувствовал – физически, психологически и даже духовно. Всегда, кроме одного раза.

Мы тогда жили в горах, и людей вокруг почти не было, не считая соседей, которые знали о моем увлечении, поскольку видели меня практически каждый день и были вынуждены притормаживать и махать мне: да, опять я, на однополосной дороге, где не ездит полиция и где они терпеть не могут снижать скорость.

Чаще всего я бегал вместе с нашим псом Сейдоном – еще довольно молодым для таких многомильных пробежек, в отличие от пса постарше, который бегать перестал из-за возрастного артрита, предположительно типичного для пожилых боксеров. Мы обожали Сейдона. И сейчас обожаем – так, как можно любить ушедших. Мы взяли его из приюта для бездомных животных в Стоктоне. Я полюбил Стоктон, потому что чем больше его узнавал, тем сильнее он напоминал мне Окленд. И по той же самой причине моя жена любила Окленд, где мы познакомились: он напоминал ей Стоктон.

Когда мы взяли пса, его уже звали Посейдон – бог моря, но мы никогда не называли его так, только сокращенным именем Сейдон. Иногда Сайдс. Или Нахал. Или Папа Сайдс, а порой – Сапа Пайдс. Так бывает с кличками: для любимчика всегда находится множество прозвищ. То же самое было и с нашим сыном: как мы его только не называли с тех пор, как он родился, и до тех пор, пока не стал смущаться, если к нему обращались не по полному имени.

Жизнь в горах прекрасна по многим причинам, включая замечательные пробежки, чистый воздух, отсутствие городских проблем, толп и того, из чего толпы состоят, – людей. В целом у нас не возникало каких-то проблем с людьми. Не считая торчков. Не знаю точно, какие именно наркотики они употребляли, скорее всего метамфетамин, или что там еще им удавалось надыбать. Эти странные бородатые жители гор обитали в своих машинах. На нашей сельской дороге не составляло труда поживиться брошенным без присмотра добром.

И тут на сцене появляется торчок на «форде-эскорт» с вашингтонскими номерами. Впервые я увидел его, когда он заряжал украденный автомобильный аккумулятор с помощью украденной же панели солнечной батареи – на проселочной дороге, еще более захолустной, чем наша, которая на карте в моем телефоне значилась как «Эсмеральда», однако я так нигде и не нашел указателя с этим названием, хотя и пробежал вверх, а затем вниз с горы, где дорога превращалась в грунтовую и единственными признаками обитания людей являлись ворота и почтовые ящики. Сосредоточенно высунув язык, торчок полностью погрузился в процесс хищения и преобразования солнечной энергии с помощью ворованной аппаратуры. Он был одет в комбинезон и выглядел как Чарльз Буковски, если бы тот пристрастился к мету вместо бухла. Когда мы с Сейдоном пробегали мимо, торчок нас не заметил. В следующий раз он обогнал нас на своем «форде» без глушителя – слишком быстро и всего в дюймах от меня и Сейдона. Я почти инстинктивно показал ему средний палец и увидел в зеркале заднего вида, что он заметил мой жест. И мой палец явно нажал на какую-то его кнопку.

Вскоре после того инцидента я бежал вместе с Сейдоном круто вверх, и в моих шумоподавляющих наушниках на полную громкость играла музыка: забегая на горку, я обычно включал что-нибудь энергичное, а всякие подкасты и аудиокниги слушал на спусках и ровных участках. Впрочем, там, где мы жили, дорога в основном шла то вверх, то вниз, поэтому я постоянно переключал с одного на другое и менял громкость.

Конечно же, хреново потерять любимую собаку – точка. Хуже только потерять ее из-за торчка на ревущей машине, который не в состоянии уследить за дорогой. Но как насчет потерять любимую собаку из-за кого-то, кто мог убить ее намеренно, причем пес умер прямо у вас на поводке?

Как вы поняли, речь про того самого торчка на «форде» с вашингтонскими номерами. Не знаю, почему он остановился и вышел из машины. Этого я никак не могу понять, – если он задавил Сейдона специально, из-за того моего неприличного жеста. Он пытался притвориться, будто все получилось случайно, и так избежать официального обвинения? Ответ я никогда не узнаю.

Он подошел ко мне, размахивая руками, типа: «Прости, чувак, прости, ты в порядке?» Должно быть, в ответ на моем лице появилось какое-то жалкое выражение, словно я нуждался в утешении, но на самом деле оно не соответствовало происходящему внутри. При виде лежащего на дороге Сейдона, явно мертвого, с еще открытыми глазами, я почувствовал ярость – почти столь же чистую, как любовь. Я набросился на торчка и выложился по полной.

Лучшие поводки для собак долговечны и очень прочны, их трудно порвать. Первый удар я нанес пластиковой рулеткой, из которой вытягивается шнур, и это всего лишь ошеломило торчка. По его сосредоточенному взгляду я понял, что медлить нельзя, и сделал подсечку, которой однажды научил меня сын, занимавшийся карате. Подсечка вышла кривая, но сработала. Я приземлился на торчка, все еще держа поводок в руке. Ни секунды не колеблясь, я принялся наносить удары рулеткой снова, и снова, и снова. Пластик даже не потрескался, и шнур не втянулся, ведь на другом конце по-прежнему лежал мертвым грузом мой любимый пес. Когда тело торчка обмякло, я поначалу не особо испугался.

А потом вдруг осознал, что плачу и пытаюсь дозвониться жене, но она не берет трубку. Я все набирал ее номер, а она все не отвечала, и по ходу дела я в легкой панике сообразил, что меня ожидает в ближайшем будущем и что нужно сделать. Я задумался, как унести Сейдона вниз с горы, чтобы мы могли оплакать и похоронить его как положено, и внезапно ощутил тяжесть трупа торчка, о которой не подумал раньше. Слова «труп торчка» зазвенели в голове, и я принялся за дело так стремительно, будто мне это не впервой.

Никто не расследовал исчезновение наркомана или его машины с вашингтонскими номерами. В тот день жена с сыном уехали, и у меня было достаточно времени, чтобы все схоронить. На нашем участке в семь акров хватало деревьев и кустов – хоть слона прячь. Машину я закатил подальше в кусты, куда мы никогда не ходили. То есть сначала я выкопал яму и зарыл в ней торчка, а затем поставил сверху машину. А если вдруг однажды жена или сын ее найдут, что с того? Просто вызовем эвакуатор и увезем, вот и все дела.

Вернувшись домой, они заплакали при виде тела Сейдона. Потом мы его похоронили. Плакали и вспоминали все, за что мы его так любили. Жена гладила меня по спине, думая, что я сильно переживаю.

Я перестал бегать по холмам вокруг нашего дома и нашел другой маршрут, в паре миль от нас. Он был длиннее, зато там практически никого никогда не встречалось. Однако примерно через год после того, как убил торчка поводком, я заметил грузовичок и рядом мужика с мусорным мешком, выглядевшим так, словно в нем лежал труп. Мужик перетащил мешок на кучу мусора и веток и поджег ее.

Бо́льшую часть происходящего я видел издалека. Я бежал обратно к месту, где оставил свою машину, и по дороге мне пришлось миновать мужика. Когда я добрался до него, он уже вернулся к грузовичку, курил и смотрел на огонь – наверное, хотел убедиться, что все сгорит дотла. Пробегая мимо, я поймал его взгляд. И он мне заглянул прямо в душу. Я не хотел, но такие вещи случаются помимо нашей воли. Он словно искал во мне что-то, некое сходство, которое я бы предпочел ему не показывать: у нас обоих были тайны, требующие сожжения или захоронения. И он подмигнул мне, будто нас объединял секрет, известный только нам, живущим в этой глухомани, где нас никто не видит: нам ничего не будет, если придется кое-что сделать, и лучше бы мне промолчать про костер, добежать до финиша и вернуться к тихой жизни в горах, с женой, сыном и двумя другими нашими собаками, не подвергаясь опасности от безбашенных торчков; сделать вид, будто ничего не случилось, ни убийства, ни захоронения; дать костру поглотить все, углям – остыть, а пеплу – развеяться по ветру у подножия холмов и вверх, к границе снегов на вершинах Сьерра-Невады, где огонь становится все опаснее из-за глобального потепления. И разве жена не собиралась расчистить наш участок, чтобы обезопасить его от пожаров? Разве они не найдут машину торчка? И тогда жена наверняка снова спросит, как и в день гибели Сейдона: «Так кто, ты говоришь, сидел за рулем машины? Как она выглядела?» И я пойму, что она меня проверяет, что всегда подозревала, будто я соврал про марку машины, и забуду сказанное в тот раз. Все это я прочитал в глазах того мужика, пробегая мимо него и запаленного им костра по проселочной дороге: как правда выйдет наружу, как откопают тело наркоши, которого я убил из ярости, чистой, как любовь.

* * *

Он замолчал, и в воздухе повисло ощущение настоящего ужаса. Моя благодарность была безмерна. Дэрроу рассказал эту историю для меня. Из меня словно злых духов изгнали.

– Как давно это произошло? – спросила Хелло-Китти.

– Десять лет назад.

– И ваша жена действительно расчистила участок?

– Да.

– И задала тот вопрос?

– Да.

– И все вышло наружу?

– Да.

– Разве вы не переживаете? Не нервничаете каждый день? – удивилась Хелло-Китти. – Нынешний владелец участка может начать рыть котлован для фундамента или решит огород развести – да мало ли что.

– Я так и не продал участок. И машина до сих пор стоит там, а дом разваливается потихоньку. Боюсь ли я? Боялся раньше. Но чем старше становлюсь, тем меньше страх. А если говорить о том, что я сделал с торчком, то никаких сожалений я не испытываю!

Он многозначительно посмотрел на меня, произнося «никаких сожалений», и во мне шевельнулось что-то, но я так и не поняла, что именно.

– Да уж, – слабым голосом сказал Евровидение. – Охренеть не встать!

Я не знала, который час и когда зазвонят колокола базилики Святого Патрика, но была уже не в состоянии выслушивать новые истории и секреты.

Могла думать только: «Слава богу, что отец никогда не выйдет из „Вечнозеленого замка“ и не узнает, что я натворила».

Я вскочила, пробормотала что-то про усталость и сбежала с крыши. Кое-как вернулась в свой подвал и заползла в кровать, чувствуя себя прочищенной до костей.

День четырнадцатый
13 апреля 2020 года


Мы расселись по своим местам. После вчерашнего вечера я почти решила не приходить, но не хотела оставлять пробел в записях или выглядеть дезертиром. Я включила диктофон и откинулась на спинку кушетки, думая снова стать невидимой и не привлекать внимания. Однако меня приветствовали с чрезмерным воодушевлением, на меня поглядывали, мне доброжелательно улыбались, и я растерялась. Неужели им действительно есть до меня дело? Неужели они плакали по мне ночью? Ха-ха, да нет, конечно! Кому есть дело до управдома?

Сегодня я пила настойку пастис из обсиженной мухами бутылки, которой на вид было этак полвека. Мне никогда не нравился вкус лакрицы, но со своей задачей напиток справлялся. Я отказалась от ежедневных усилий по подсчету костей с занесением чисел в «Библию» по той же причине, по какой перестала звонить отцу. Мы сидели на крыше уже четырнадцать дней – по словам правительства, именно такой период карантина необходим, чтобы убедиться в отсутствии заражения, – и тем не менее конца и края этому было не видно. Мне начинает казаться, что мы так и будем сидеть на крыше и колотить по кастрюлям до скончания веков. И в то же время днем я то и дело ловлю себя на предвкушении вечернего собрания с его диковинными историями от случайных жителей Нью-Йорка.

Сегодня на стене появились новые граффити – под Богом, держащим коробку с кроликами, кто-то нацарапал цитату: «Он способен, но не желает? Тогда Он злонамерен. – Эпикур».

Хелло-Китти прочитала надпись вслух и засмеялась:

– Кто это подкинул нам столь лакомый кусочек?

Поэт поднял руку и слегка улыбнулся.

– Одобряю! – Хелло-Китти свернулась в кресле, посасывая вейп. – Нужно заставить верующих придурков объяснить, почему Бог не желает помочь нам с вирусом – почему способен, но не желает.

– Пути Господни неисповедимы, – ответила Флорида. – Лично я считаю, что страдания нынешних времен ничто по сравнению с блаженством, которое нам явится.

– Боже нас упаси от любителей цитировать Библию! – ехидно вставила Кислятина.

После обеда опять полил сильный дождь, и день перешел в такой вечер, когда пасмурное небо из серого постепенно становится черным. Я заменила свечку в фонаре, и вокруг моей красной кушетки разлилась лужица света. Остальные свечи и масляные фонари выглядели сияющими желтыми росинками в темноте. В семь часов мы, как обычно, орали и стучали, хотя и без особого энтузиазма, а затем наступила тишина. Никто не хотел ничего рассказывать. Все сидели с неловким видом. Должно быть, их потрясли наши с Дэрроу вчерашние истории. Может, кто-то оглядывал собравшихся и прикидывал, на какие еще преступления способны его соседи.

– А как наш управдом поживает сегодня? – мягко спросил Евровидение, выдернув меня из циничных раздумий.

– Да так, легкое похмелье, – пробормотала я, поднимая бутылку. – Ваше здоровье!

– Сдается мне, не только вы в последние дни страдаете от похмелья.

Дама с кольцами потрясла рукой, используя звон украшений как способ привлечь к себе внимание.

– На мой взгляд, очень жаль, что среди нас нет священника, который сказал бы, сколько раз следует прочитать «Аве Мария» в качестве покаяния. Наша крыша превращается в исповедальню, вам не кажется? Мы все получили возможность искупить свои грехи. И я в том числе. – Она повернулась ко мне, в то же время глядя на Дэрроу. – Надеюсь, поделившись с нами, вы чувствуете себя лучше.

– Представления не имею, как себя чувствую, – резко ответила я в надежде, что подобный тон оградит меня от сочувствия в дальнейшем, и тут же раскаялась, ведь мне действительно нравилась Дама с кольцами. – Я имею в виду, не надо со мной нянчиться.

– Вполне могу вас понять, – вмешался Евровидение. – Кто хочет начать наш вечер с истории? Или с признания?

Все молчали.

– Ну же, хоть кто-нибудь! – настаивал Евровидение.

– Может, стоит отдохнуть от историй, – предложила Мэн.

– Вот еще! – запротестовал Евровидение и принялся внимательно вглядываться в собравшихся, стиснув руки и пытаясь скрыть отчаяние.

– Прежний управдом знал кучу историй, – заговорил Дэрроу. – Когда он приходил починить что-нибудь, всегда рассказывал какие-нибудь пикантные сплетни.

– Он слишком много рассказывал! – возмутилась Флорида. – Болтал без умолку. Никак его не заткнешь! – Она повернулась ко мне. – Предпочитаю нашего нового управдома. Она тихая и не сует нос в чужие дела.

Я была ей благодарна за такие слова и надеялась, что она никогда не заметит мой включенный на запись телефон. Наконец-то подвернулась возможность задать вопрос, мучивший меня долгое время.

– А что произошло с прежним управдомом?

Воцарилось неловкое молчание.

– Да кто его знает, – ответил Евровидение. – В самом начале ковида он ушел, просто исчез. Полагаю, сбежал из города, как и все остальные.

– Что он был за человек?

– Ну, такой толстый, низенький, жизнерадостный, грек по национальности. Говорил быстро, задавал много слишком личных вопросов и охотно делился советами. Честное слово, не будь он управдомом, из него получился бы отличный психотерапевт. Постоянно суетился и бегал по всему зданию. Как и сказала Флорида, никуда от него было не деться.

– А ручонки загребущие! – заявила Флорида.

– В самом деле? Откуда вы знаете? – заинтересовалась я.

– Однажды он что-то ремонтировал у меня в квартире, а потом я обнаружила, что пропала статуэтка в виде молитвенно сложенных рук. После чего внимательно за ним следила.

Те руки теперь у меня! Но если сейчас признаюсь, больше ничего не проведаю про прежнего управдома.

– А как его звали?

– Зинодейя, – ответила Флорида. – Виргилиос Зинодейя.

Ну вот, оказывается, я создала себе очень реальный, но совершенно неверный образ Уилбура П. Уортингтона III.

– Про загребущие ручонки крайне интересно, – заговорила Уитни. – Я так и не знаю, что случилось с моей бабочкой Morphodidius. В какой-то момент она просто исчезла.

– Та статуэтка мне очень дорога, – призналась Флорида.

– А у меня пропала моя детская коллекция пластинок Элвиса, – сказала Дама с кольцами. – Не он ли ее взял? А ведь казался таким милым. Должно быть, у него с головой не в порядке.

Я ужасно пожалела, что затронула эту тему. Прежде чем успела хоть слово вымолвить в защиту прежнего управдома – или вообще задуматься, следует ли его защищать, – нас прервало появление Поварихи. Она счастливо улыбалась, держа в руке телефон.

– Заряжен полностью! Сегодня вечером вы наверняка увидите моего ангела!

– Ангел, дубль-два, щелк! – съехидничала Хелло-Китти.

– Всю неделю этого ждала! – воскликнула Флорида.

Я была уверена, что и сегодня ничего не получится, но энтузиазм Поварихи оказался заразительным. Она держала перед нами маленький экран, в который мы старательно вглядывались. Веб-камера показывала вид на парк и розовую церковь с похожими на свадебный торт башенками. Закатное солнце за тысячи миль отсюда пронизывало все золотистым светом – какой контраст с нашим серым небом!

– Подойдите поближе, будет лучше видно, – предложила Повариха и проверила часы. – Семь двадцать девять. Осталась одна минута.

Некоторые пододвинули стулья поближе.

В ярком прямоугольнике что-то зашевелилось. Из-за деревьев вышла фигура в черном: маленькая, согнутая, древняя, одетая в лохмотья, ковыляющая на двух костылях и несущая сетку с апельсинами. Повариха ахнула от радости, мы все склонились к экрану. Женщина невыносимо медленно плелась по неровной брусчатке навстречу веб-камере, висящей высоко на здании. Подойдя под самый объектив, она остановилась и неспешно подняла голову. Глубоко посаженные глаза на испещренном морщинами лице каким-то образом поймали наши взгляды прямо через экран. Она пристально смотрела нас, седые волосы торчали из-под платка, – а затем она улыбнулась. Я увидела, как двигаются ее губы, произнося какие-то слова. Потом она опустила голову и заковыляла дальше, направляясь к церкви, – исчезла из поля зрения камеры.

Повариха убрала телефон в карман.

– Что она сказала? – спросил Евровидение.

– «Mis hijos» – «дети мои», – перевела сияющая Повариха. – Как я и обещала, вы увидели ангела!

– Хм, не обижайтесь, но мне она показалась просто старушкой, – хмыкнул Евровидение.

– А по-вашему, ангелы – это всегда прекрасные юные существа с крыльями? – фыркнула она в ответ.

– Нет… – Евровидение замолк.

– Вы ведь все ее видели?

Мы согласно кивнули.

– В таком случае я счастлива.

Сломанная дверь внезапно снова распахнулась с громким стуком, и на крыше появились мужчина и женщина. Опять незнакомцы!

Две пары измученных глаз над красными самодельными масками оглядели крышу. Пришельцы тащили с собой чемоданы.

– Что происходит? – встревожился Евровидение, поднимаясь с места. – Вы кто такие?

Женщина сделала шаг вперед.

– Мы из дома на этой улице, – ощетинился мужчина.

– Я, мой муж, моя свекровь и наши дети, – сказала женщина. – Господи, мы домой попасть не можем!

– А сюда вы как попали? – спросил Евровидение.

Пара переглянулась.

– Дверь открыта, – ответил мужчина. – А на улице дождь. Вот мы и зашли.

Женщина приподняла свою сумку на колесиках.

– Нам больше некуда идти!

Я приготовилась к шквалу обвинений, хотя точно знала, что наглухо заперла входную дверь. Кто-то опять оставил ее открытой, вот только зачем? Нарочно они, что ли? Неужели в доме есть вредитель?

– Но… вы не можете здесь оставаться! – почти отчаянно взвизгнул Евровидение. – У нас же пандемия!

– А у нас нет? – заорала женщина в ответ.

Муж положил руку ей на плечо. После паузы она поставила чемодан – со столь измотанным видом, словно была больше не в состоянии сделать ни шагу.

Да это не обычное здание, а дурдом какой-то!

– Пожалуйста, отдохните здесь, пока мы во всем разберемся, – предложила Мозгоправша. – Простите, мы не можем предложить вам свободные стулья. Если не возражаете, пожалуйста, соблюдайте дистанцию. Ради всех нас.

– И ради себя самих. – Муж нежно обнял жену. – Ты отдохни тут, а я спущусь и приведу маму с детьми.

Я чувствовала, что внимание вот-вот вернется к вопросу «открытых» дверей и внезапного вторжения, но Евровидение меня спас:

– Что вы имели в виду, когда сказали, что не можете попасть домой?

– Наши соседи объединились против нас, – вздохнула женщина. – Нам не открыть замки.

– Не открыть замки? – удивилась Кислятина. – Во время пандемии и под дождем? Да что произошло, в конце концов?

Женщина глубоко вдохнула, затем выдохнула, словно выпуская изнутри бурю.

* * *

– Тот вечер выдался еще темнее и был более ненастным, чем сегодня, а мы не могли открыть дверь в подъезд. Стояли, дрожа и чихая, в холле, с промокшими насквозь чемоданами, после трехчасового перелета из Доминиканской Республики, после бесконечных очередей на таможне и долгой поездки на такси домой.

Наш код для главного входа не работал. Мы решили, что управдом поменял комбинацию – наконец-то сделал хоть что-то, чтобы в доме перестали красть, а не просто пожал плечами и заявил: «Я всего лишь управдом, а не коп!»

А может, он сам и был вором: некий Эль Супермен, продавец на «Ибэй», чьи товары всегда в точности совпадали с похищенными вещами жильцов, заказанными на «Амазоне». Возможно, сосед сказал правду, и именно Эль Супермен воровал еду из доставок.

Однако в тот недобрый час Эль Супермен оказался единственным человеком в доме, которого мы осмелились побеспокоить. Конечно, была еще соседка, но она на антидепрессантах из-за своего никудышного сына, и мы подумали, что она не в себе от лекарств. Кроме того, Эль Супермен у нас в долгу. И поддержание здания в порядке (или чем там еще он занимается) – именно то, за что ему платят.

Мы упорно нажимали на кнопку его звонка.

Пока мы ждали, нам на глаза попался плакат, прилепленный скотчем рядом с панелью домофона (в хорошо знакомом нам стиле инструкций, которые Эль Супермен развешивал в лифтах и в коридорах), хоть и нарисованный хуже обычного.

Несколько недель назад мы рисковали жизнью, помогая перетащить в его квартиру чертежный стол и еще кое-какую мебель из квартиры 4С, где раньше жил политический карикатурист. Того сначала власти Сальвадора выгнали из страны, а затем иммиграционная полиция США депортировала обратно на родину, – Боже, спаси его душу и души многих других! В Америке у него не было родственников, и никто не мог забрать вещи, поэтому Эль Супермен умолял нас помочь ему перетащить художественные принадлежности карикатуриста на Криптон[90], как он называл огромную квартиру, выделенную ему управляющей компанией в качестве компенсации за «дерьмовую зарплату». Эль Супермен вечно устраивает представление сразу после напоминаний про просроченную арендную плату. Конечно, мы стали оправдываться, что нас в семье пятеро, включая пожилую женщину и двух хорошо воспитанных, чистых, умненьких и говорящих по-английски детей с американским гражданством. Тогда Эль Супермен извинился и зашмыгал носом: мол, он полагал, что из всех жильцов дома может рассчитывать на людей, благословленных фамилией вроде нашей. Как добрые самаритяне, мы сдались, вставили в наши самодельные маски прослойку из бумажных полотенец и согласились оказать ему услугу.

Криптон выглядел как склад: нам пришлось лавировать между чем попало – от старых подсвечников и керамических плиток до коробок двухслойной туалетной бумаги и натурального антисептика для рук.

«Универмаг кромешного ада, характерный для пандемии», – прокомментировал Эль Супермен между затяжками косяка.

Вместо того чтобы угостить напитками в благодарность за помощь, он дал нам подписанный набросок своего последнего, незаконченного плаката.

«Благодаря пандемии мои стихи и рисунки обретут популярность!» – заявил наш антигерой, открывая банку слабоалкогольной газировки «Корона хард Зельцер» со вкусом манго.

И вот, стоя в холле, мы инстинктивно отошли на шесть футов от законченного плаката: дядя Сэм в маске показывал нам средний палец со словами «Пошел ты, ковид!»

«Сам ты пошел, Эль Супермен!» – огрызнулась наша старушка-свекровь.

Младший все нажимал кончиком зонта на кнопку звонка с пометкой «С».

И тут мы заметили такой плевок в душу, хуже которого не придумаешь: нашу фамилию вычеркнули с панели домофона, рядом с кнопкой квартиры 3А. Если бы ее замазали, было бы не так обидно, но ее вычеркнули жирной черной линией – скорее всего, проведенной одним из тех дурацких перманентных маркеров, которые мы вынесли из 4С.

Перечеркнули самое святое для нас.

Перечеркнули то самое, ради чего мы нарушили карантин и уехали на родину, вняв мессианскому призыву Сказителя.

Перечеркнули историю, вымощенную золотыми веками, гораздо древнее этой Богом забытой страны.

Наш младший поднял ногу и носком кроссовки все нажимал на кнопку звонка управдома.

За стеклянной дверью наконец появился Эль Супермен – в самом дальнем конце коридора, освещенного флуоресцентной лампой. Призрачное видение в кальсонах, синей маске и пыльно-желтых кроксах. Когда он приблизился к дверям в холл, мы заулыбались, замахали и подняли сумку с ямайским ромом из магазина в аэропорту, изначально привезенным для родственников из Бруклина.

Развевающаяся красная накидка Эль Супермена вселила в нас надежду.

В альтернативной Вселенной Эль Супермен раскрыл бы объятия и воскликнул: «Добро пожаловать домой! Как прошла ваша поездка? Встретились ли вы с родственниками, которых искали? Когда-нибудь я приеду в вашу страну, найдите мне сменщика! И не забудьте, что пора платить за аренду – „Черные жизни важны“, ребята! Ах да, а еще я сменил код на дверях, чтобы не пускать сюда нашего лохматого презика с его бандой воров. Новый код – четыреста сорок. Хе-хе-хе! Сезам, откройся!»

Но в нашей реальной Вселенной он не сказал ни слова и не посмотрел нам в глаза. Рукой в резиновой перчатке Эль Супермен подсунул под дверь конверт.

Ошарашенные, мы смотрели, как он зашаркал обратно в свою квартиру.

Мы стучали и стучали по стеклу.

Когда Эль Супермен ушел, мы стали по очереди нажимать все кнопки на домофоне, включая нашу собственную. По холлу эхом разносились потрескивающие ответы: «Кто это?.. ¿Quién es?..[91] Кто это?.. Qu’est-ce?..[92] Кто…» Мы раз за разом выкрикивали свою фамилию. Никто нас не впустил.


На конверте жирным шрифтом «Таймс нью роман» была напечатана наша фамилия. В письме сообщалось, что в соответствии с договором, подписанным нами с «Ривингтон менеджмент» более десяти лет назад, нам запрещено входить в здание, пока мы не выполним три условия. Нас просили заметить, что эти условия выполнить невозможно: (1) провести месяц в карантине – да, целый месяц; (2) получить отрицательные результаты тестов на альфа, бета, гамма, дельта и все прочие возможные в будущем штаммы нового коронавируса SARS-CoV-2; (3) полностью оплатить аренду за прошлые, текущие и будущие месяцы. Несоблюдение хотя бы одного из условий приведет к лишению нас статуса участников программы государственного регулирования арендной платы и возбуждению иска по выселению из вышеупомянутой квартиры 3А в соответствии с законом о возвращении собственности.

Внизу стояли подписи людей, с чьими собаками-аутистами мы шептались, чье постиранное белье складывали и разворачивали, а также тех, кто рыдал на нашей кухне после гибели их орхидей – танцующих куколок.

Над подписями, курсивным шрифтом «Гельветика», было напечатано: «С любовью, Ваши соседи».


Вот такой у нас выдался вечер, еще более темный и ненастный, чем сегодня, когда мы оказались на пороге выселения из квартиры во время пандемии, среди соседей, уже готовых нас вычеркнуть.

Три недели. Мы уехали всего на три недели. По семейным делам. Мы вели себя очень осторожно: не обнимались и не целовались с родственниками, даже с давно потерянными, к которым ходили посоветоваться. Мы держали социальную дистанцию во время собеседований и пользовались антисептиком для рук, когда брали свидетельства о рождении. Американским антисептиком. Мы сделали дополнительные маски, мыли руки и молились. Красные маски, белое мыло, синие молитвы.

Мы вызвали еще одно такси через «Убер», на сей раз в Бруклин, за мост, к родственнице в Уильямсберге. Через десять минут водитель в противогазе загружал наши чемоданы в багажник. Наш младший смотрел на него с ужасом, и нам пришлось силой затолкать орущего ребенка в машину. Внутри стоял невыносимый искусственный запах лаванды. Мы чихали и спорили всю дорогу до Деланси-стрит. О том, что следовало позвонить, прежде чем заявляться к родне на порог, и к чертям нашу фамилию. О том, что сами виноваты, не надо было слушать Сказителя, зря только потратили всю арендную плату на поиски обещанных им золотых гор. О том, что проголодались. О, пожалуйста, только не в присутствии детей! Ой, наших бездомных детей? Да ладно, нельзя терять веру. Нам нужно в туалет…

Наша старушка хмыкнула и схватилась за телефон. Родственница взяла трубку со второго гудка.

«Просто приезжайте», – сказала она.

«Ну вот! Говорила я вам, владельцы баров не спят!» – заявила свекровь, повесив трубку.

Водитель резко остановил машину на красный свет перед мостом. Когда он повернулся к нам, мы услышали его затрудненное маской противогаза дыхание.

«Однажды жил-был владелец бара, у которого было много слуг, много скота и много акров земли», – заговорил он приглушенным голосом.

«Поезжайте уже!» – заорали мы: на светофоре, как раз зажегся зеленый, но водитель не двинулся с места.

«Как-то днем, пытаясь дотянуться до верхней полки в баре, он уронил все бутылки виски „Джонни Уокер голд лейбл резерв“, которые держал под мышкой».

Затем он в полном молчании перевез нас через мост. Позднее мы бы поставили ему пять звездочек, но не за качество обслуживания, а за его слова, которыми не захотел поделиться Сказитель.


В этом городе и в этой стране наша фамилия мало что значит, но на острове она стоит целое состояние. А ведь Сказитель нас предупреждал. Возможно, он был прав, когда заявил: «Даже среди ваших соседей найдутся враги тех, кто носит вашу фамилию».

Задолго до пандемии Сказитель упоминал про принадлежащее нам невероятное наследство. «Несметное богатство, – говорил он сначала в гостиных, а затем на пресс-конференциях. – Колониальное золото такого желтого цвета, что почти зеленое».

Сказитель – юрист. И хотя он не носит ту самую фамилию, родился с золотым зубом. Его мать рассказала эту историю на телевидении: «Когда ему было четырнадцать лет, сразу после того, как он улыбался под дождем, молния ударила его в левый верхний клык. С тех пор у него постоянно звенит в ушах. Сквозь звуки кофемашины, гудки автомобилей и лай собак в его ушах постоянно звучат тысячи историй. Каждый раз, когда он рассказывает мне одну из них, звон смолкает».

Когда Сказителю было пятнадцать, он выдал своему отцу на его дне рождения: «Давным-давно жил глухой попугайчик, который любил есть сахарный тростник на железнодорожных путях. „Уйди с дороги!“ – орали люди, но глухой попугайчик продолжал клевать тростник. „Ну, мы тебя предупреждали!“ – говорили люди и шли дальше своей дорогой. Однажды по путям промчался поезд, оставив позади себя разноцветные перья и сок сахарного тростника».

В шестнадцать лет, на дне рождения матери, он рассказал такую историю: «Жила-была женщина без лица. Зато ее руки понимали язык земли. Когда ее руки говорили: „Превратись в глину!“ – почва превращалась в глину. Когда ее руки говорили: „Превратись в меня!“ – глина превращалась в маленьких женщин без лица. Вскоре люди стали приходить со всех концов света, чтобы купить ее керамических куколок. „Сколько стоит?“ – спрашивали они. „Слишком дорого“, – отвечала она и отдавала копии себя. Однажды какой-то мужчина построил навес, повесил вывеску и ценник над головой женщины. „Я озолочусь!“ – думал он. Однако, когда он надел ей на палец кольцо, ее руки забыли язык земли, а он потерял половину лица».

В семнадцать лет, на дне рождения брата, Сказитель поведал: «Была когда-то деревня, где девочки превращались в мальчиков в свой тринадцатый день рождения. Каждый месяц в деревню приходил поезд за солью и гипсом. Однажды двенадцатилетний мальчик тайком пробрался в поезд, когда тот выезжал из деревни. Мальчик хотел поехать в столицу и разбогатеть, а потом вернуться с золотым кольцом для девочки, на которой мечтал жениться. Во время трехчасовой поездки в столицу он сосал соль и сахарный тростник. А когда поезд прибыл, мальчик превратился в женщину. Она вернулась в деревню через много лет, без гроша в кармане. Но все равно вышла замуж за девочку, которая к тому времени потеряла руку и стала богатым мужчиной».

В восемнадцать лет, на дне рождения сестры, Сказитель выдал такую историю: «Давным-давно было поле сахарного тростника, кишащее попугайчиками. Пока сборщики рубили тростник, попугайчики садились на стебли и каждый раз, когда мимо проезжал поезд, пели песенку: „Давным-давно было поле сахарного тростника, кишащее попугайчиками. Пока сборщики рубили тростник, попугайчики садились на стебли и каждый раз, когда мимо проезжал поезд, пели песенку…“»

Именно на этой вечеринке Сказителя прервал беззубый музыкант и дал ему совет: «Парень, не играй музыку, которую ты слышишь. Играй музыку для танцоров».


Когда мы приехали в бар-ресторан, там звучали песни из альбома «А ла мар» Винсента Гарсии. На козырьке бара красовалась наша фамилия: родственница получила ее от мужа, с которым теперь находилась в процессе развода. Под потоками дождя мы почувствовали, что восходит солнце. В нашей Вселенной нас встречают музыкой. Осведомляются о нашем здоровье – после поцелуев и объятий. Приносят чистые полотенца из собственных жилых помещений на втором этаже и кофе с легким привкусом мускатного ореха. Переставляют столы и стулья, готовя танцпол к карантину. Взбивают подушки на четырех раскладушках, случайно оказавшихся на рабочем месте. Пишут код для вай-фая на визитках, чтобы дети не пропускали занятия. Бегут в соседний магазинчик за дополнительными галлонами молока и квартой миндального молока для одинокого вегана среди нас. Они умудряются поделить в голове дроби на дроби и получить целые числа.

Мы ели и спали, как короли. Каждый день после ужина, ровно в семь часов, стояли перед баром и колотили в кастрюли. К смущению наших детей, мы свистели и хлопали в честь работников, устало улыбавшихся по дороге на работу или домой. Мы заполняли часы безделья семейными сплетнями за стаканчиком ямайского рома из магазина в аэропорту.

«Вы не беженцы пандемии, вы мой подарок», – сказала нам родственница через три дня.

Опасаясь, что злоупотребляем гостеприимством, мы попросили чистящие средства, чтобы отплатить за проживание. Почистили бар, вытирая каждую бутылку от пыли, починили дверные петли и стулья, давно сломанные ревнивыми танцорами. Тщательно вымыли пол, заменили проводку освещения и привели в порядок музыкальный автомат, чтобы он играл остальные альбомы Гарсии по кругу. Мы взяли на себя обязанность каждый вечер отваживать завсегдатаев, умолявших их впустить, не обращая внимания на вывеску «Извините, закрыто». В предвкушении грандиозного открытия бара мы купили искусственные деревья и краски тропических оттенков и соорудили в маленьком холле райский уголок с пальмами из пластика и елочными гирляндами.

«Вы мой подарок! – теперь называла нас родственница. – Джинны из уличного фонаря!»

До нашего приезда ее жизнь и впрямь выглядела довольно мрачно. Она устала. Десятилетиями она работала в этой стране, чтобы дать детям шанс добиться успеха и однажды унаследовать ее бизнес. Потом начались проблемы с мужем, артрит, бессонница, трое детей в колледже. Один изучал информационную эпидемиологию, второй – танатологию, а третий – нумизматику. Бестолочи, сказала она. И стала готовить их к управлению семейным делом по своей собственной доморощенной программе обучения магистра бизнеса. Эх, город, дети, весь мир – все меняется так стремительно! И вот она, старая разведенка, сидящая на макродозах конопли. Она настаивала, что принимает каннабидиол от воспаления и бессонницы.

Мы отказались попробовать. Мы слушали. Мы сочувствовали. И поведали ей про Сказителя.

«День расплаты не за горами!» – уверил нас Сказитель в одном из сообщений по «Вотсапу», которые мы ежедневно пересылали родственнице.

А, ну да, слышала она про эту аферу.

«Вовсе нет», – настаивали мы, показывая ей банковские ПИН-коды, присвоенные Сказителем и являющиеся ключом к нашей финансовой свободе.

Несмотря на все ее проблемы, поначалу она ответила: «Спасибо, но у меня уже есть Бог».

«Перестань жадничать, – сказали мы ей, – оставь немного Бога для других».

Она отказалась. Она слушала. И сочувствовала.

В те дни, когда молитвы «Аве Мария» оставались без ответа, церкви позакрывались. Все чаще и чаще на зеркалах заднего вида встречались четки. Мы также находили четки в мусорках. Тогда мы их спасали и выцарапывали буквы нашей фамилии на бусинах, ведь даже самые заядлые скептики в карантин прониклись новой верой в Сказителя.

Вскоре мы превратили бар в алтарь, где собирались каждый раз перед едой для молитвы. Четки помогали нам вести отсчет дням. Мы разделили их на группы по пять штук, согласно темам в историях Сказителя: радостные, светлые, печальные, славные и возрожденные. Бусинка за бусинкой, мы повторяли нашу святую фамилию, чтобы не забыть последовательность украденной у нас истории.

Потому что если нет последовательности, то это безумие[93].

Впрочем, даже с последовательностью безумие все равно есть.


Следуя совету музыканта, Сказитель начал слушать своих слушателей. Он перестал рассказывать собственные истории, и звон в ушах вернулся. Сказитель не обращал внимания, поглощенный целью найти свою главную историю. И чем меньше говорил Сказитель, тем больше говорили мы, его слушатели.

Очень быстро он узнал, что более всего мы ценим пять вещей: имена, золото, землю, сны и Бога. Очень быстро он узнал, что более всего мы боимся пяти вещей: документов, грязи, закона, молчания и Бога.

Узнав достаточно, Сказитель пошел и получил диплом юриста. Он целыми днями сидел в Национальной библиотеке имени Педро Энрикеса Уреньи, где часто больше никого и не было. Помимо юридических дел и этики, он изучал истории в Библии, Торе, Коране и всех прочих священных книгах, доступных в переводе. Подкупленные едой библиотекари иногда позволяли ему поставить палатку среди книжных полок, где он мог учиться хоть до потери сознания.

Усвоив законы, Сказитель устроился в фирму по продаже недвижимости. Купил себе бежевый костюм и золотые часы. Учил наизусть карты севера, востока, юга и запада. В редкие выходные мало спал и много гулял. Подружился с прачками и мальчишками-чистильщиками обуви. Запоминал их имена, приходил в их молитвенные дома. Носил с собой портфель, полный газетных вырезок, леденцов на палочке и запасных галстуков. Посещал церемонии нарекания имени, свадьбы и похороны. Жертвовал на детские дома, протягивал руку в выездных донорских пунктах. Подружился с мэром и его приятелями, включая епископа.

И ни разу не рассказал историю.

Обзаведясь знакомствами, Сказитель пошел к дантисту почистить зубы. Говорили, будто его золотой зуб давно превратился в свинцовый из-за проклятия музыканта. Но многие из нас верили, что Сказитель снова начнет рассказывать истории, и были готовы танцевать под любую музыку.


«Мы голодны, потому что наша история нам неподвластна. Мы те, чью историю украли». – Хайли Герима.

Эту цитату прислала по «Вотсапу» родственница через две недели карантина – в ответ на наше сообщение про День расплаты, чем очень нас озадачила.

Позже, пока мы заканчивали наши ежедневные молитвы, она спустилась вниз и прислонилась к музыкальному автомату, скрестив руки. Когда мы произнесли нашу фамилию по последнему кругу, она опустила руки, сняла маску, запрокинула голову и выдавила несколько капель настойки под язык. Затем несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула.

Мы поинтересовались, все ли в порядке с ее мужем. Не умер ли кто-то из сотрудников? В городе все больше смертей.

Она попросила дать ей почитать наше уведомление о выселении.

Прямота ее просьбы совпала с переключением света в музыкальном автомате на синий.

«Бумажки давай!» Наша старушка-свекровь постучала тростью по младшему. «Нас просят показать документы».

Он тут же достал конверт с высохшими водяными разводами и передал его родственнице с торжественным видом королевского пажа.

«Чушь собачья!» – заявила она, быстро просмотрев письмо.

Мы обиделись: она считает нас пандемийными попрошайками?

«Разве вы не чуете подвох? – уточнила она. – Автор письма вам по ушам ездит!»

Мы обиделись: она считает, будто мы совсем нюх потеряли?

Она спросила, почему мы не думали вернуться в жилой комплекс или позвонить в «Ривингтон менеджмент». По крайней мере, узнали бы статус нашей аренды. Не просто так, а потому, что нашим детям и старушке-свекрови нужна стабильность.

Мы обиделись: она считает нас такими же нестабильными, как наш президент?

На самом же деле мы наслаждались жизнью в родовом гнездышке. Это было куда важнее, чем продолжение нашей поездки домой, где мы провели три недели, распутывая хитросплетения документов, встреч и бюрократии. А здесь, в баре-ресторане, мы узнали про нашу родственницу и ее детей больше, чем за все годы после переезда в США. По вечерам мы с удовольствием рассказывали истории под мелодии из музыкального автомата и смотрели видео со своих телефонов на большом экране. Мы с восторгом придумывали новые блюда из остатков еды, устраивая пир на просторной кухне ресторана. Мы заставили подоконники растениями и каждый час замеряли, как они растут. Впервые за долгое время мы чувствовали себя полезными, живыми, ценными.

Если мы ненадолго забыли про Ривингтон, то только потому, что начали вспоминать, кто мы есть на самом деле.

Родственница, конечно же, была тронута нашей сентиментальностью. И да, она нас тоже любила. Наше присутствие помогло ей склеить кусочки жизни. Однако у каждой сказки есть конец. Ей нужно вести бизнес, консультироваться с адвокатами по бракоразводным делам и обучать детей. И ходить на свидания. «Поэтому, если вы не против, давайте вернемся к уведомлению».

Она отправила сообщение одному из бестолковых детей. Ее сын спустился вниз так быстро, словно ждал наготове, – тот самый, кого она ругала за то, что провалил дистанционные экзамены и пропах марихуаной.

«Экзамен по домашнему курсу магистра бизнеса, – рявкнула она тоном сержанта-инструктора, и сын встал по стойке смирно; она протянула ему уведомление. – Что не так с документом?»

Он быстро просмотрел письмо, поднял на нас взгляд и ухмыльнулся: «Так ведь оно не на фирменном бланке!»

Как-то раз Сказитель заявил: «Не будет никакого „жили-были“. Я ж вам тут не сказки рассказываю».

Сначала он созывал собрания в наших гостиных, затем в бакалейной лавке, в церквях, на сходках профсоюзов, на антиправительственных демонстрациях, на пресс-конференциях и, наконец, в наших снах.

«Я рассказываю вам историю – историю двух великих предков, владевших золотой шахтой в этих краях. Часть золота они отправляли королю и королеве, кораблями через синее море. Остальное спрятали в банках по всей Европе во время войны. На золоте выгравировано имя того самого рода, чья кровь течет в ваших жилах. Выпьем за Бога, за нацию, за свободу!»

Надо же, в конце концов, мы не без роду-племени. У нас есть предки.

В поисках доказательств нам пришлось раскапывать свидетельства о рождении и права собственности на землю в стране, где климат и правительственные чиновники жрут бумаги. Те из нас, кто жил за границей, попрошайничали и влезали в долги, чтобы накопить на перелет из разных мест в аэропорт Лас-Америкас, где много веков назад наших коренных предков посетила другая порода золотоискателей, и некоторые из них тоже носили нашу фамилию.

«Ха! Колонизированные претендуют на имя своих колонизаторов!» – насмехались над нами враги нашей фамилии, высмеивая нас в глаза, в печати, в эфире и в Интернете.

Однако мы продолжали идти к своей цели, терпеливо и вежливо. Пандемия подарила нам достаточно времени, чтобы заявить права на свои гены – прежде чем это сделает какой-то вирус. Сотни наших соотечественников расспрашивали стариков, прочесывали церковные архивы, ходили в Национальную библиотеку в поисках истоков своей фамилии. Самые невезучие рыдали, узнав скрытую историю про дедушку-сироту, которому доброжелательный землевладелец дал фамилию, как дают кличку ослу. Самые удачливые радовались, найдя в национальных архивах бабушкину подпись на документах испанского колониального корабля – и не важно, почему она там оказалась.

Многие носители фамилии на острове копили деньги, продавали коров или таксовали, чтобы оплатить документы. А потом мы часами стояли на солнцепеке, сжимая потными руками свои папки, в ожидании возможности предъявить их Сказителю, чья армия сотрудников благословляла нас ПИН-кодами.

«Для Дня расплаты!» – провозгласил он в соцсетях, осеняя себя крестным знамением.

«Для Дня расплаты!» – хвастались мы позднее, загружая размытые изображения своих волшебных номеров вместе с символом сложенных в молитве рук.

Когда мы вернулись в Нью-Йорк, День расплаты наступил и прошел, но мы сохраняли веру. Сказитель собрал своих преданных последователей в офисе в столице или в «Зуме» и объявил: «Сохраняйте веру!» И мы молились. «Вы унаследуете землю!» И мы выдыхали: «Аминь!»


Сегодня рано утром мы вызвали «Убер» – теперь чтобы вернуться в Бауэри. Через десять минут нас встретила водитель в маске с напечатанным на ней селфи. Пока она загружала чемоданы и горшки с растениями в багажник, наш младший самостоятельно залез в машину, не переставая хихикать.

Внутри стоял невыносимый запах кондиционера для белья, и мы чихали всю дорогу через Вильямсбургский мост. На середине моста наш младший склонился к водителю и спросил ее, почему она носит свое лицо на лице.

«А откуда ты знаешь, что это мое лицо, если никогда не видел моего лица?» – спросила она, не сводя глаз с дороги.

«Меня тошнит от этого дерьма!» – заявила наша старушка-свекровь, снимая свои зубные протезы.

Затем опустила стекло и выбросила четки в Ист-Ривер, выкрикивая нашу фамилию и поток проклятий: свой ПИН-код и номер социального страхования, выбранные номера лото и будущую дату смерти Сказителя. Больше никто не произнес ни слова до самого конца поездки.

В холле нашего жилого комплекса мы наткнулись на соседку, которая стояла, сгорбившись, спиной к нам, и набирала код на внутренней двери. Поток холодного воздуха заставил ее обернуться. Она чуть не закричала, но потом узнала нас. Ее вздох облегчения нас растрогал.

Она попросила прощения: в здании случались грабежи. Очень глупо с ее стороны не поприветствовать нас как следует. Как прошла поездка? Отвезли ли мы письма и маски ее сестрам? Ах, как она по ним скучает! Сын пообещал купить ей билет на самолет, как только закончится пандемия. «Знаете, столько всего произошло, пока вас не было? Вы бы зашли на чашечку кофе – ой нет, лучше позвоните. Тот расист из 3А? Теперь он ходит на свидания с парнем из движения „Черные жизни важны“». Она слышит их через батарею. Новый код замка? Простите, она не может его назвать.

«Ибо ни одно доброе дело не остается безнаказанным!» – фыркнула наша старушка.

Пока мы с вами тут разговариваем, она сидит на своем чемодане в холле и изрыгает проклятия в присутствии детей.

Мы решили просить убежища здесь, в «Фернсби армс», только потому, что наши дети настаивали, что «Армс» после фамилии означает объятия, а не оружие. Благодаря детям мы сохраняем веру в доброту людей. Один из них даже поставил водителю «Убера» пять звездочек – «За то, что не пялилась на нас в зеркало заднего вида, а сосредоточилась на мороженом „Роки-роуд“ впереди».

* * *

Думаю, никто из нас не знал, как понимать эту странную, душераздирающую историю.

– Ну-у-у… – протянула Кислятина.

– Того домовладельца следует засудить до смерти! – Во взгляде Флориды вспыхнула внезапная ярость. – И Сказителя тоже.

Женщина слабо улыбнулась в ответ.

– Благодарю вас. Впрочем, мы не будем мешать вашей вечеринке. Нам нужно отдохнуть. – Она закрыла глаза. – Нам просто нужно отдохнуть.

– Разумеется! – отозвалась Мозгоправша. – Можете оставаться у нас, сколько понадобится.

Судя по виду, она не слишком-то поверила в историю, но ее голос прозвучал профессионально-успокаивающе. Интересно, что станется с этой семьей? Мне вдруг захотелось им помочь, но, прежде чем я успела придумать, как именно, вмешался Евровидение:

– Ну что же, пока наши гости приходят в себя… – он сделал паузу, как бы проявляя уважение, хотя на самом деле посмотрел на часы, – у нас еще есть время. Кто-нибудь хочет рассказать историю?

– Очередная исповедь? – поинтересовалась Дама с кольцами.

– Вообще-то, у меня есть нечто вроде исповеди, – сказал Рэмбоз. – Или, скорее, откровение. Детское впечатление, открывшее мне глаза на мир, в котором мы живем. Очень многое мы никогда не поймем о людях, мимо которых проходим каждый день. Можно мне рассказать историю?

– Мы вас слушаем! – обрадовался Евровидение.

* * *

– Я вырос в Уэллсли, в штате Массачусетс. Тогда, в шестидесятые, он считался одним из самых богатых городов в стране. Может, и до сих пор так. На холме над моей улицей, напротив поля для гольфа, располагалась частная больница под названием «Санаторий Уисволл». Ее давно уже нет, но в шестьдесят пятом году это была дорогая и весьма престижная больница, расположенная в особняке среди просторных лужаек в окружении леса. Именно в «Уисволле» Сильвия Плат впервые подверглась шоковой терапии. В своей книге «Под стеклянным колпаком» она назвала больницу «Уолтон». Сильвия Плат выросла в Уэллсли, и ее мать все еще жила в доме номер двадцать шесть на Элмвуд-роад, когда я был ребенком. Милая старушка, тихая и печальная.

В общем, Сильвию отправили в «Уисволл» в 1953 году в надежде, что врачи вылечат ее депрессию с помощь электрошока. Очевидно, лечение не помогло, и на самом деле «Уисволл» был довольно жутким местом. Департамент психического здоровья штата Массачусетс много раз проводил там расследования, и в конце концов санаторий закрыли в 1975 году.

В те времена, в 1965-м, все мои одноклассники в четвертом классе начальной школы «Ханневелл» знали, что «Уисволл» – это «жужжалка», где людям бьют по мозгам током, превращая их в пускающих слюни зомби. Конечно, мы были всего лишь глупыми детишками и ничего не знали про психические расстройства, зато в наших головах роились яркие картинки. Много раз я и мои друзья Пити, Чип и Джей Си приезжали на велосипедах к воротам «Уисволла» и смотрели на извилистую подъездную дорожку, надеясь услышать невнятные крики психов и потрескивание электрических разрядов, ударяющих в безумцев. В школе, когда освещение начинало моргать, школьники шептались, что в «Уисволле» усердно работают. Впрочем, как бы долго мы ни ждали у ворот, никогда не слышали ни звука, не считая шелеста ветра в деревьях.

Однажды Чип предложил пробраться внутрь. Мы спрятали велосипеды в кустах и перелезли через каменную ограду, окружавшую территорию больницы. Пробрались сквозь густые заросли, сделали круг и подошли к особняку, где жили сумасшедшие, сзади. Прячась за рододендронами, мы всматривались в застекленное крыльцо за лужайкой. Ничего не происходило. Ни звука. Ни воплей, ни визгов, ни отдаленных хлопков электричества. Хотя мы могли разглядеть силуэты на вид вполне нормальных людей внутри здания. Одни спокойно читали, другие просто сидели или смотрели телевизор. Все тихо-мирно. День, обещавший приключения, обернулся разочарованием и скукой. Мы решили вернуться домой.

Тут-то и началось настоящее приключение. Срезая путь по лесу, мы обнаружили скрытое за деревьями заброшенное здание – квадратной формы, высотой в два этажа. Нижняя часть была построена из камня, а верхний этаж – обшит деревом. Все окна разбиты, канализационные трубы обвиты плющом. Вот так находка! Пити задумался, не здесь ли пациентов приковывали цепями и пытали, а Чип предположил, что если бы кто-то сбежал из психушки, то наверняка прятался бы здесь, вооруженный скальпелем.

Мы осторожно приблизились и увидели два вытянутых по горизонтали подвальных окна на уровне земли. Заглянув внутрь, мы разглядели нечто удивительное: две кареты и, вот ей-богу не вру, настоящие сани, в которые запрягали лошадей. Стало быть, тут когда-то был каретник.

Чип надавил на оконную раму, открыв ее пошире, и мы смогли протиснуться внутрь. Сани, выкрашенные в красный цвет и покрытые золотыми завитушками, имели два сиденья – переднее и заднее. На деревянной вешалке на стене болталась кожаная упряжь и хомуты с колокольчиками. Мы со смехом потрясли колокольчики, и они зазвенели. Джей Си нашел кость и решил, что она наверняка принадлежала пациенту, которого случайно убили электрошоком, а тело выбросили сюда. Позднее он принес ее в полицейский участок, чтобы доложить об убийстве, и втянул нас всех в неприятности, но это уже другая история.

Вскоре мы обратили внимание на жутковатую кривую лестницу, ведущую наверх. Забравшись по ней, мы оказались на чердаке, снизу доверху заставленном картонными коробками и старыми дубовыми архивными шкафами, а также заваленном грудами медицинских журналов. Сквозь разбитые окна проникали лучи света, крыша протекала насквозь. Многие коробки прогнили и развалились, выплюнув содержимое на пол – тонны обычных папок и папок-гармошек. Мыши и крысы не теряли времени даром, прогрызая ходы в завалах и пережевывая папки. Пахло заплесневелой бумагой и мочой.

В некоторых коробках, каждый в отдельном конверте, лежали синие диски, похожие на грампластинки на сорок пять оборотов: дырка в центре, окруженная концентрическими бороздками. Мне стало интересно, что за музыка на них записана. Тем временем Пити, Чип и Джей Си копались в папках, читая истории болезни, записанные устаревшим языком психиатрии, который уже не использовался. Тогда некоторые фразы казались нам невероятно смешными. Я даже помню: «Высшая степень умственной отсталости. Слабоумный индивид выше уровня идиота. Психосексуальные отклонения. Спастическая кривошея. Бульбарный паралич».

Мы полчаса читали про сумасшествие и страдания людей и ржали как кони, пока не свалились в изнеможении на груды бумажек.

«Интересно, – сказал я, – почему все эти коробки оказались на заброшенном чердаке?»

Мы думали над этим вопросом, пока Чип не нашел ответ: «Потому что те люди умерли».

На чердаке вдруг повисла абсолютная тишина. Вне всяких сомнений, именно по этой причине медицинские записи выбросили и забыли. Наше веселье поугасло, и мы собрались уходить. По дороге я прихватил несколько синих дисков.

У меня дома мы решили прослушать один из дисков на проигрывателе моего отца. На конверте были написаны дата, номер и имя пациента с первой буквой фамилии: «Шарлотта П.». Я поставил диск и зафиксировал его на проигрывателе скотчем, поскольку дырка самого диска оказалась слишком велика для центральной оси. Мы включили проигрыватель, поставили иглу и принялись слушать.

Раздался слабый, будничный и жутко монотонный голос мужчины – врач говорил о поступлении новой пациентки. Он начал перечислять ее симптомы и зачитывать историю болезни, которая оказалась далеко не скучной. Вот что рассказал доктор:

«Шарлотта П., замужняя женщина, в больницу привез муж. Когда-то была нормальной домохозяйкой с тремя детьми. Муж работал в Бостоне в качестве наемного специалиста. За последний год Шарлотта П. замкнулась в себе, перестала ухаживать за собой, прекратила мыться, не желала одеваться по утрам. Затем отказалась есть. Когда муж спросил о причине, она ответила, что причина в сделанном ею открытии. После долгих раздумий и наблюдений она пришла к выводу, что умерла. Более того, она почти уверена, что вся ее семья тоже мертва, только они этого еще не осознали».

Закончив перечислять подробности, все тем же бесстрастным голосом доктор поставил диагноз, и запись на синем диске со скрежетом закончилась.

Мы сидели в полном молчании. Мои друзья испугались, а я и вовсе пришел в ужас. На середине рассказа доктора о безумии я внезапно вспомнил, как в моей семье годами полушепотом говорили про некую двоюродную бабушку Шарлотту, сестру моего деда, которая жила в Уэллсли и вышла замуж за банкира, чья фамилия начиналась на букву П. С бабушкой произошло нечто постыдное и невразумительное, они называли это «нервным срывом», но ничего толком не объясняли и сразу прекращали разговор, если рядом появлялись дети.

Никогда не забуду то тошнотворное чувство, скрутившее желудок. Могла ли запись на диске относиться к моей семье? Моей двоюродной бабушке? Неужели психбольницу построили тут, посреди аккуратного маленького белого пригорода, поскольку именно здесь и таится болезнь?

Я ничего не сказал друзьям и никогда не задавал вопросы родителям. Мне отчаянно не хотелось знать. Я снова и снова повторял себе, что в мире полным-полно Шарлотт П. Когда друзья ушли, я запихнул синие диски в щель в стене за проигрывателем и двадцать лет спустя продал дом вместе с историями безумия. Возможно, они до сих пор там так и лежат.

* * *

Пока Рэмбоз говорил, город словно растворялся в темноте. Сирены на улицах затихли. Должна признаться, от его рассказа меня действительно бросило в дрожь.

– Это произошло пятьдесят пять лет назад. Тот чердак был забит историями о забытых людях, чьи жизни запихнули в коробки и выбросили на съедение крысам. А знаете, что пугает больше, чем смерть? – Его голос стал скрипучим от эмоций; он помолчал. – Забвение.

– Жду не дождусь, когда меня забудут! – отозвалась Хелло-Китти.

– Это ты сейчас так говоришь, – возразила Дама с кольцами. – Подожди, когда тебе стукнет под семьдесят, как мне. Твоя голова будет полна историями, людьми и любовью – всеми теми драгоценными воспоминаниями, которые не хочется потерять, особенно когда видишь, как приближается смерть, чтобы забрать их.

– Нам всем нужен Сказитель, – вмешалась женщина с фамилией (она, оказывается, вовсе не спала).

– Я часто думал о процессе забвения, – заметил Рэмбоз. – Сначала ты умираешь. Потом умирают те, кто знал тебя и мог рассказать твои истории людям. Потом умирают те самые люди. Твои истории умирают с ними, и вот тогда и ты сам по-настоящему и окончательно умираешь.

А ведь правда. Иметь детей я не собираюсь. У меня даже подруги сто лет уже не было. Поэтому, когда я умру, мой отец умрет вместе со мной. А те скудные воспоминания о матери, где бы она сейчас ни находилась… просто исчезнут.

Пока мы все размышляли, дверь на крышу снова с треском распахнулась: вернулся муж, спотыкающийся под тяжестью спортивной сумки на одном плече и спящего ребенка на другом. За ним шли пожилая женщина и насквозь промокший подросток с мокрым рюкзаком – они тащили две большие сумки на колесиках. Подросток рухнул прямо на крышу, рядом с матерью, которая взяла спящего ребенка у мужа, а тот помог пожилой женщине опуститься на спортивную сумку.

Сидя в своих удобных и знакомых креслах, в безопасных пузырях шестифутового диаметра, мы наблюдали за ними с сочувствием и нарастающей жалостью. Они все – муж с женой, старушка и растерянный подросток с мокрыми волосами – выглядели такими грязными и промокшими. Однако, разумеется, никто не шевельнулся, чтобы им помочь, ибо что тут сделаешь? Мы не могли к ним даже прикоснуться из соображений безопасности. Весь этот чертов карантин мы вели себя исключительно осторожно.

Наконец Дама с кольцами откашлялась.

– Я уверена, что говорю от имени всех, приветствуя вас в «Фернсби», и приглашаю остаться здесь, пока вы не решите свои проблемы.

Я оглянулась, проверяя, действительно ли остальные с ней согласны, и, к своему удивлению, не обнаружила откровенных возражений. Даже Кислятина кивала. Прежде чем кто-то смог меня остановить – прежде чем я сама успела себя остановить, – я подошла к ним на пять футов, держа в руке ключи от квартиры 2А, которые так и валялись у меня в кармане после проверки несколько ночей назад.

– Вот, – сказала я. – У нас есть пустая квартира. По крайней мере, считается пустой. Я управдом. Оставайтесь там, пока не разберетесь с «Ривингтоном». Добро пожаловать в «Фернсби армс».

– Это вы-то управдом? – удивился подросток.

Муж с женой моргнули, глядя на ключи в моей руке. На их лицах, как я и ожидала, промелькнуло беспокойство: у них нет возможности платить за аренду. Мне было наплевать. В любом случае наш чертов домовладелец не припрется проверить.

– Детали можем обсудить позже, – сказала я во внезапно наступившей тишине.

Примерно такой же, какая воцарилась после моего рассказа про Прию и истории Мэн про Элайджу. Что-то вроде фантомных болей. После всех исповедей, страданий и надежд, которые мы услышали за последние две недели, я сомневалась, что кто-то станет жаловаться из-за моего предложения незваным гостям тут пожить. Раздалось невнятное одобрительное бормотание и даже возглас «Аминь!».

– В квартире есть кое-какая брошенная мебель, – объявила я достаточно громко, чтобы все недовольные услышали. – Она весьма ветхая, но у вас хотя бы будут стулья и кровать. Пойдемте, я вас отведу.

Семейство, пошатываясь, поднялось на ноги и последовало за мной – поволокло набитые под завязку чемоданы обратно на пять лестничных пролетов вниз. У меня руки чесались им помочь, но я надеялась снова увидеть отца и не собиралась рисковать с посторонними микробами. Добравшись до квартиры 2А, я отперла и распахнула дверь. Потянулась к выключателю – и вспомнила, что света нет.

Вошел отец семейства, нагруженный чемоданами, за ним последовала его жена. Пока он ставил вещи на пол, подошла старушка, державшая за руку ребенка. Они застыли посреди гостиной. Сквозь сломанные жалюзи на окне, выходящем на Бауэри, пробивался слабый свет.

– К сожалению, электричества нет, – объяснила я. – Придется вам пока пользоваться свечками. У меня есть несколько штук, сейчас принесу.

А потом я вспомнила про залежи хлама у Уилбура: кое-что могло пригодиться – по крайней мере, из того, что он не украл у моих товарищей по посиделкам на крыше.

– У меня еще всякое найдется. Я оставлю ключ в двери.

Я спустилась к себе и заполнила картонную коробку свечами, кухонной утварью, стаканами, столовыми приборами, фарфоровыми тарелками и чашками. Упаковывая вещи, я слышала шаги над головой – и внезапно почувствовала волну облегчения и благодарности: надо мной больше не ходили привидения. Я подумала (понадеялась), что наконец-то смогу спокойно спать!

Я притащила коробку наверх и оставила на входе в квартиру. Жена поблагодарила меня. Муж стоял позади нее, держа за руку мать и оглядывая комнату. Я как можно шире улыбнулась им под маской и поспешила подняться по лестнице. Когда за мной закрывалась дверь, мне показалось, что старушка пробормотала: «А разве не так мы сюда попали?»

Я с удивлением осознала, насколько мне не терпится вернуться на свою шершавую красную кушетку – обратно к нашей разношерстной, больной на голову и эксцентричной компании. Мне не хотелось пропустить ни одну историю.

Однако, открыв скрипучую дверь на крышу, я обнаружила, что мое место на кушетке занято. Спиной ко мне сидел какой-то мужчина и уже что-то рассказывал. Неужели про меня так легко забыли?! Но, не успев вспыхнуть от ярости, я замерла от его голоса. Быть того не может!

* * *

– В то время моя жена болела. Большую часть жизни она страдала от депрессии: жуткое детство в Румынии, ее родителей казнила секуритате[94] Чаушеску. Но здесь, в Штатах, мне не удавалось получить для нее никакой помощи. Медицинская система ничего не могла сделать. Я привозил жену в неотложку, мы сидели там часов двенадцать, потом они давали ей успокоительное и отправляли нас домой. И так раз за разом.

Я очень обрадовался, когда дочка пришла домой с птенчиком в руке – крохотным розовым существом с выпученными глазами и без перьев. Он отвлекал ее от матери, неспособной встать с кровати. Птенца выбросили из гнезда из-за покалеченной лапки, со сжатыми в кулачок коготками. В детстве у меня жил ручной скворец, и я был особенно счастлив видеть, как дочка проживает похожий опыт.

Она положила птенца в коробку из-под обуви, выстелив ее полотенцем. Носилась по всей нашей квартире в Квинсе, била мух и давила тараканов, а затем бросала раздавленную добычу в клювик птенца. Он все время хотел есть и начинал пищать изо всех сил, когда видел дочку. Поубивав всех насекомых в доме, она совершила набег на холодильник за сырой котлетой: скатывала из фарша шарики и скармливала птенцу. Она кормила его днем и ночью. Раздавался его писк, а затем я слышал, как она встает с постели, суетится вокруг него и кормит, и писк прекращался на час-другой, а потом начинался снова.

Дочка назвала птенца Летуном, заявив, что он принадлежит небу, даже если не может летать. «Я Землянка, а он Летун», – объяснила она мне. Птенец быстро рос и вскоре покрылся черными перьями, которые переливались на солнце темно-синим. Он смотрел желтыми бусинками глаз, наклоняя голову набок. Дочка взяла в библиотеке книжку про птиц и выяснила, что это гракл. Согласно книге, граклы едят все, включая пищевые отходы. Она кормила его семенами подсолнуха, вареными яйцами, печеньем «Поп-тартс» и «Динг-донгс». Однако больше всего он любил мягкое печенье с инжирной начинкой.

Гракл не певчая птица, петь он не умел. Он квакал и издавал звуки, похожие на скрежет ногтей по классной доске. Когда дочка гладила его по голове, он закрывал глаза и вытягивал шею, подставляя ее, словно собака.

Дочка поняла, что гракл не полетит, если его искалеченная лапка не сможет обхватить ветку, поэтому каждый день разжимала ему коготки и зацепляла их за свой палец. Однажды, когда он сидел у нее на пальце, она слегка подбросила его, и он со стуком упал на пол и разорался от злости. Ему не понравилось подобное обращение. Ха! Дочка продолжала его подбрасывать снова и снова, и в конце концов он сообразил, что от него требуется, и научился летать. Совсем скоро он уже летал по всей квартире. Я купил птичью клетку и повесил ее на крючок в спальне дочки. Внутрь мы положили еду, и гракл стал залетать в клетку на ночь.

Когда пришло лето, дочка умоляла меня вынести Летуна на улицу. Я переживал, что он улетит, но она настаивала: он никогда ее не оставит. В то время состояние жены все ухудшалось, депрессия утягивала ее на дно, но, конечно же, тогда я этого не знал, просто отчаянно хотел держать нашу малышку как можно дальше от дома и ее матери. Она знала, что мама больна и должна оставаться в постели, но не знала точно, в чем дело. Дочка вынесла гракла в клетке в небольшой парк под названием «Роща ветеранов» на Уитни-авеню. Она открыла дверцу – гракл вылетел из клетки и сел на дерево, но, когда она постучала по клетке и положила в нее печенье с инжирной начинкой, сразу вернулся. Дочка ходила в тот парк при любой возможности. Открывала дверцу клетки, и гракл летал по окружающим деревьям, иногда часами, но, как только она стучала по прутьям, тут же залетал обратно, начинал каркать и выпрашивать свою печеньку с инжиром.

Той осенью моя жена наложила на себя руки: выпила таблетки. Слава богу, Есси была в школе. Я соврал, будто мама вернулась в Румынию. Разве мог я сказать ей правду? Может быть, я поступил неправильно, ведь моя девочка сильно разозлилась на мать за то, что та нас бросила. На самом деле моя жена в своем безумии верила, будто должна покончить с собой ради любви к Есси: мысль о том, что ее психическое заболевание разрушит жизнь дочери, приводила ее в ужас.

Дочка упорно настаивала, что Летун никогда ее не бросит. Она была в этом абсолютно убеждена. Однако через неделю, когда она взяла его в Рощу ветеранов, там, на верхушках деревьев, сидела стая граклов. Она открыла клетку – Летун выпорхнул и присоединился к ним. Как бы Есси ни свистела и ни стучала по клетке, пытаясь заманить его обратно печенькой с инжиром, он не хотел возвращаться. Она оставалась там, звала его до заката, а потом стая поднялась и исчезла над крышами – улетела на юг.

Много недель подряд она все ходила в Рощу ветеранов с упаковкой инжирного печенья и клеткой, стучала по ней и звала Летуна. Но он так и не вернулся.

И как уже было сказано в начале истории, именно тогда я решил во что бы то ни стало оставаться со своей дочуркой. Пока я ей нужен.

* * *

Он замолчал, история закончилась. Я боялась пошевелиться и заговорить, боялась хоть чем-то разрушить наваждение. А потом не выдержала. Я наполовину вздохнула, наполовину всхлипнула, звук эхом разнесся по крыше, и все присутствующие повернули голову ко мне.

Летун! Я так хорошо его помнила. Годами в его поисках я вслушивалась в птичьи голоса в парках Нью-Йорка. И если совсем честно, то, помимо Линн, одной из причин моего переезда в леса Вермонта после колледжа была идиотская идея, будто там мне может быть проще найти Летуна.

– Папа, – хрипло выдавила я, все еще не в состоянии и пальцем пошевелить от шока. – Что… что ты тут делаешь?

Я разглядывала его широкое лицо, густые седые зачесанные назад волосы, блестящие зеленые глаза, расширенные от удивления и восторга.

– Есси! Девочка моя! А ты-то что тут делаешь?

– Я… управдомом работаю.

– Вот как? Здорово! У тебя всегда были золотые ручки. Ох, я так переживал за тебя из-за того приступа астмы. А потом ты и вовсе пропала. Почему не звонила?

– Но… – Я все еще не понимала, что происходит. – С тобой все в порядке?

– Лучше не бывает!

– А как ты здесь оказался?

– Сам толком не помню… – Он потер лоб.

У меня в голове помутилось. Неужели Мэн привезла его? Не может быть! Передо мной стоял отец, но не такой, каким я видела его последний раз в доме престарелых в Нью-Рошелл: лежащим в кровати жалким подобием самого себя, с обвисшей кожей и блеклыми глазами; костлявая рука стискивает и отпускает край одеяла. Я обомлела от смеси ужаса и восторга.

– Я помню, как уснул в своей кровати в нашей квартире на Пойер-стрит, – медленно заговорил отец, сморщив лоб в усердной попытке восстановить события. – Потом мне приснился сон, будто я проснулся в очень странном месте. Женщина в белом вошла в комнату и заговорила на непонятном языке. Я постарался вспомнить, как туда попал, но не знал ни кто я, ни что произошло и ничего не помнил про свою жизнь. Пока я в панике копался в собственной голове, отчаянно пытаясь найти хоть какие-то воспоминания, одно я все же нашел: у меня была дочь! Ты. Но вот ведь в чем ужас: я помнил твое лицо, а имя забыл. А вся остальная моя жизнь и вовсе оставалась в тумане.

Слушая отца, я почувствовала, как по затылку поползло весьма странное леденящее ощущение.

– В том сне я испугался, что потеряю свое единственное воспоминание, поэтому нарисовал твое лицо. И спрятал набросок. – Он снова сделал долгий глубокий вдох. – А потом не помню, как именно, но… я оказался здесь.

– Папа, а как же дом престарелых? Пандемия? Мы ведь на карантине!

Он дернул рукой, словно отмахиваясь от всего, даже не слушая.

– Есси, девочка моя! Ты выглядишь совсем здоровой! Астма тебя больше не беспокоит?

Он встал с кушетки – безо всяких усилий, хотя месяц назад не мог даже сесть в кровати. Когда он поднялся, с его колен слетел бумажный листок и приземлился на асфальт крыши, возле ноги Кислятины.

Мы все уставились на листок с изящным наброском лица девушки.

– Моя маленькая Землянка, – смущенно усмехнулся отец. – Я боялся забыть.

И тут меня прорвало. Листок бумаги развеял наваждение.

«Да плевать на ковид!» – подумала я и бросилась к отцу, уткнулась лицом ему в грудь, ощутила, как его руки обнимают меня.

Плевать, если эти объятия обрекут нас обоих на смерть. Я прикоснулась к другому человеку – впервые за много недель, а по ощущению, так даже лет и целых жизней, которые дурацкий карантин у нас украл. Я чувствовала, как его рубашка мокнет от моих слез.

Дама с кольцами откашлялась, затем еще раз, погромче.

– Милочка, не забывайте про дистанцию! Вы ведь не хотите передать вашему папе, гм, ну вы знаете…

Наступившую паузу прервала Мозгоправша, не сводившая глаз с потертого рисунка.

– Не думаю, что дистанция все еще имеет значение, – тихо произнесла она, поднимая взгляд.

– Вы о чем? – возмутился Евровидение. – Разумеется, она имеет значение! Мы должны выровнять кривую заболеваемости, черт бы ее побрал!

– Я так не думаю.

– Ой, ну ради бога!.. – Дэрроу вдруг осекся.

Все застыли.

– Что за чушь! – никак не мог успокоиться Евровидение. – Да о чем вы вообще говорите?

– Она про нас говорит, – ответила Амнезия. – Про всех нас. Я имею в виду, как он и сказал, наши воспоминания очень смутные. Я и сама задавалась вопросом, как сюда попала.

– Мы здесь живем! – заявил Евровидение. – Нас закрыли на карантин в этой развалюхе из-за смертельной пандемии!

– Кто еще немного сбит с толку? – поинтересовался Рэмбоз.

– Вообще-то, до ковида я жил в отличной квартирке в Челси, – сказал Дэрроу.

С почти озорным видом Дама с кольцами подняла руку и стянула маску с лица, позвякивая украшениями. Глубоко вздохнула и улыбнулась.

– Что вы делаете? – воскликнул Евровидение.

– Я полагаю, нам больше не нужно беспокоиться о масках и социальной дистанции, – медленно произнесла она. – Похоже, теперь мы вышли за эти пределы.

– Вышли за пределы чего? Что вы имеете в виду? – громко спросила Хелло-Китти.

Отец смотрел на меня в поисках объяснений. Я вспомнила про жуткий приступ астмы в марте и, кажется, поняла.

– Она имеет в виду, что теперь мы не может заразиться ковидом, – объяснила я. – Никто из нас не может.

Евровидение сжал подлокотники своего трона так, что побелели пальцы, словно цеплялся за само существование мира.

– Что вы все пялитесь друг на друга? Что происходит? – заорал он, спрыгнул с кресла и сбил керосиновую лампу.

– Dios mío! – взвизгнула Флорида, отпрыгивая от кучи листьев, загоревшихся у нее под ногами.

– О господи! Пожар – вот что происходит! – завопила Кислятина при виде горящего керосина, растекающегося по крыше.

Евровидение с воплем попытался потушить огонь, выплеснув на него мартини. Дурацкая идея: пламя с ревом взметнулось вверх – он отшатнулся.

Кислятина схватила бутылку вина, переступила через огонь и вылила на пламя. Я опорожнила термос с пастис, остальные тоже пожертвовали своими напитками, с разным успехом, пока Хелло-Китти не бросила целое ведерко льда на лужу керосина, что мгновенно все потушило, оставив дымящееся, вонючее, пузырящееся месиво из алкоголя на асфальте.

Мы стояли над ним – потрясенные, пыхтящие, удивленные, избежавшие опасности – и переглядывались друг с другом… Сама не знаю почему, я вдруг засмеялась. Схватила отца за руку. Я могла его почувствовать. А значит, мы все сделаны из одной субстанции. Если он мертв – а он ведь должен быть мертв, – тогда он привидение, и кто в таком случае все мы? Тоже призраки? Смутные воспоминания о пребывании в больнице и о получении должности управдома; таинственные звуки и шаги над головой; ощущение, будто в здании водятся привидения, – все это внезапно сложилось в цельную картинку. Мы и есть те самые привидения.

Нас всех забрал ковид.

Легкость и даже облегчение, охватившее меня, стало распространяться и на остальных. Нам больше не нужно опасаться друг друга, приходить в ужас от контакта с людьми, беспокоиться о дыхании или прикосновении.

Евровидение, последним осознавший происходящее, медленно опустился в свое кресло и закрыл лицо руками. Кислятина подошла к нему и приобняла. Мы невероятно долго молчали, один за другим снимая маски, а на гигантском куполе ночи у нас над головой облака рассеивались и появлялись звезды. Я стиснула руку отца, предвкушая рассказы про маму.

В конце концов Евровидение поднял голову.

– Ну что же, – проронил он, разглядывая нас. – Вот оно как, стало быть. Я все еще веду наши собрания на крыше.

Мы улыбнулись ему в ответ, не зная, что теперь делать.

Он встал и огляделся, сжимая и разжимая руки.

– Сдается мне, впереди еще немало историй. Кто хочет что-нибудь рассказать?

Привалившись к груди отца, чувствуя его знакомые крепкие объятия, я смотрела на город за пределами нашей крыши. Воображала призраков ковида повсюду вокруг и точно знала: впереди еще много, очень много историй.


ДАННЫЕ ПОЖАРНОЙ ДИСПЕТЧЕРСКОЙ СЛУЖБЫ НЬЮ-ЙОРКА

Автоматизированная диспетчерская система «Старфайер»


Время пожара: 13 апреля 2020 года, 23:59

Адрес: Нью-Йорк, Ривингтон-стрит, д. 2, NY 10002

Отправлены на тушение: пожарная машина № 145, пожарная команда № 117


Описание: Поступило сообщение о возможном возгорании на крыше заброшенного здания по адресу Ривингтон-стрит, д. 2. В ходе расследования обнаружено большое число сгоревших свечей, а также следы небольшого костра, потушенного. Найдены признаки недавнего незаконного пребывания в здании: стулья, граффити, одеяла, брошенные вещи. Документов не обнаружено, за исключением одной (1) большой рукописи в папке; на внутренней стороне обложки имеется надпись: «Есения Григореску, 48–27 Пойер-стрит, Квинс, NY 11373». Дальнейшее расследование показало, что Григореску скончалась от ковида-19 20 марта 2020 года в Пресвитерианской больнице Нью-Йорка; ближайшие родственники не найдены. Рукопись сдана в архив отдела вещественных доказательств Управления полиции Нью-Йорка на Фронт-стрит; до востребования; дальнейшее расследование прекращено; дело закрыто.

Об авторах

Чарли Джейн Андерс (День 8: Амнезия, «Грунтовая обочина») – автор готовящегося к выходу романа «Блудная мать» (The Prodigal Mother) и уже опубликованных романов «Все птицы в небе» (All the Birds in the Sky) и «Город среди ночи» (The City in the Middle of the Night); также написала сборник рассказов «Еще бо́льшие ошибки» (Even Greater Mistakes) и книгу о том, как спасти себя с помощью литературного творчества, под названием «Никогда не говори, что не сможешь выжить: как пережить трудные времена, придумывая истории» (Never Say You Can’t Survive: How to Get Through Hard Times by Making Up Stories); является соведущей подкаста «Наши мнения верны».

Маргарет Этвуд (День 10: Паучиха, «Дезинсектор») – автор более чем пятидесяти книг в жанрах художественной литературы, поэзии, критических очерков и графического романа. Ее последний роман «Заветы» (The Testaments), вышедший в 2019 году и представляющий собой продолжение романа «Рассказ Служанки» (The Handmaid’s Tale), стал совместным победителем Букеровской премии того года.

Дженнин Капо Крусе (День 5: Королева, «Лобстер») пишет романы, эссе и сценарии; автор трех книг, в том числе «Будь как дома среди незнакомцев» (Make Your Home Among Strangers). Последняя получила Международную латиноамериканскую книжную премию, стала «Выбором редакции» «Нью-Йорк таймс бук ревью», а также была названа лучшей книгой года по версии «Эн-би-си Латино», «Гардиан» и «Майами геральд» в числе других.

Джозеф Кассара (День 6: Евровидение, «Травма кролика») – автор получившего признание критиков романа «Дом невозможных красавиц» (The House of Impossible Beauties), который выиграл премию Эдмунда Уайта за дебютный роман, две Международные латиноамериканские книжные премии и Национальную премию в области искусств и развлекательной журналистики за лучшую художественную книгу, а также стал финалистом Литературной премии «Лямбда» в области художественной литературы для геев. Его рассказы, эссе и критические очерки публиковались в «Нью-Йорк таймс стайл мэгазин», «Бостон ревью», «Асимптота» и «Квир байбл». В настоящее время преподает в Университете штата Калифорния в Сан-Франциско.

Энджи Крус (День 3: Флорида, «Квартира 3C») – писательница и редактор; ее последний роман «Как не утонуть в стакане воды» (How Not to Drown in a Glass of Water) вышел в 2022 году. Предыдущая книга, «Доминикана» (Dominicana), стала выбором книжного клуба «Доброе утро, Америка» и финалистом Женской премии, лауреатом премии «Алекс», а также была номинирована на медаль Эндрю Карнеги за выдающиеся достижения в литературе, на литературную премию «Аспен вордз» и «РУСА нотабл бук».

Пэт Каммингс (День 11: Дама с кольцами, «Театр») – автор и/или иллюстратор более чем сорока детских книг, художественных и нехудожественных, включая «След» (Trace), «О.Б.Л.А.К.А.» (C.L.O.U.D.S.), «Разговоры с художниками» (Talking with Artists). Награждена премией Коретты Скотт Кинг за иллюстрации к книге «Я нужен маме» (My Mama Needs), написанной Милдред Питтс Уолтер. Преподает на курсах по иллюстрации детских книг и литературному творчеству в школе дизайна Парсонса и в институте Пратта.

Сильвия Дэй (День 10: Танго, «На Карнеги-лейн») – автор серии «Перекрестный огонь» и более двадцати других романов, отмеченных наградами, включая десять бестселлеров по версии «Нью-Йорк таймс» и тринадцать бестселлеров по версии «Ю-эс-эй тудэй». Ее книги переведены на сорок один язык и экранизированы. Автор бестселлеров номер один в двадцати девяти странах, ее книги разошлись тиражом более двадцати миллионов экземпляров.

Эмма Донохью (День 4: Евровидение, «Вечеринка») – отмеченная наградами писательница, сценаристка и драматург. Написала сценарий к фильму 2015 года на основе своего международного бестселлера «Комната» (Room) (номинирован на четыре премии «Оскар»), является соавтором сценария по своему роману 2016 года «Чудо» (The Wonder), экранизированному «Нетфликс» в 2022 году. Ее последний роман «Выучено наизусть» (Learned by Heart) опубликован в 2023 году.

Дэйв Эггерс (День 13: Управдом, «Рассказчица») – автор книг «Каждый» (The Every), «Сфера» (The Circle), «Монах из Мохи» (The Monk of Mokha), «Голограмма для короля» (A Hologram for the King) и многих других. Основатель независимого издательства McSweeney’s в Сан-Франциско, которое занимается публикацией книг, выпуском журнала новой литературы, а также ведет юмористический сайт.

Диана Гэблдон (День 2: Уитни, «Призрак в Аламо»; День 4: Лала, «Тишина в сердце») – автор серии «Чужестранка». Последний из романов, «Скажи пчелам, что меня больше нет» (Go Tell the Bees That I Am Gone), вышедший в 2021 году, попал в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Она также основала и выпускала научный журнал «Сайенс софтвэр квотерли».

Тесс Герритсен (День 4: Мэн, «Доктор») – автор международных бестселлеров, включая «Берег шпионов» (The Spy Coast) 2023 года и «Послушай меня» (Listen to Me) 2022 года. Цикл ее романов о следователе из отдела по расследованию убийств Джейн Риццоли и судмедэксперте Мауре Айлз вдохновил «Ти-эн-ти» на создание телесериала «Риццоли и Айлз». Также является кинорежиссером.

Джон Гришэм (День 4: Дэрроу, «Еще один братик на Рождество») – автор сорока семи книг, последовательно становившихся бестселлерами номер один. Среди его недавних книг: «Кто в списке у судьи?» (The Judge’s List), «Сули» (Sooley) и «Время милосердия» (Time for Mercy). Двукратный лауреат премии Харпер Ли за художественное произведение, освещающее роль юристов в обществе, а также награжден премией Библиотеки Конгресса за достижения в области литературы.

Мария Инохоса (День 1: Дочка Меренгеро, «Двойная трагедия в пересказе сплетницы из квартиры 3В») – ведущая и исполнительный продюсер программы «Латиноамериканцы в США» на «Национальном общественном радио», а также основатель, президент и исполнительный директор «Футуро медиа групп». Автор четырех книг, включая «Список латиноамериканцев» (The Latino List) и «Воспитывая Рауля: приключения в воспитании себя и моего сына» (Raising Raul: Adventures Raising Myself and My Son). Получила Пулицеровскую премию за подкаст из семи серий под названием «Суав».

Мира Джейкоб (День 4: Амнезия, «Женщина в окне») – автор романов и мемуаров, иллюстратор и критик-культуролог. Ее книга в жанре графических мемуаров «Хорошие разговоры: мемуары в беседах» (Good Talk: A Memoir in Conversations) прошла отбор на премию «Открытая книга» ПЕН-клуба США, была номинирована на премию Национального общества книжных критиков и на три премии Айснера, названа «Нью-Йорк таймс» «Заметной книгой», а также «Лучшей книгой года» по версии «Таймс», «Эсквайр», «Паблишерс уикли» и «Лайбрери джорнал»; в настоящее время по ней снимается телевизионный сериал. Мира Джейкоб преподает литературное творчество в Новой школе, а также является членом-основателем курса искусств в колледже Рэндольфа.

Эрика Йонг (День 11: Амнезия, «Монологи вагины») – автор более двадцати пяти книг, вышедших на сорока пяти языках, включая «Я не боюсь летать» (Fear of Flying), «Чего хотят женщины?» (What Do Women Want?), «Соблазняя демона: писать, чтобы выжить» (Seducing the Demon: Writing for My Life) и «Письмо к президенту» (Letter to the President). Получила множество наград со всего мира за прозаические и стихотворные произведения, включая награды Фернанда Пивано и Зигмунда Фрейда в Италии, премию Фестиваля американского кино в Довиле во Франции и премию Организации Объединенных Наций за выдающиеся достижения в литературе.

Си Джей Лайонс (День 3: Хелло-Китти, «Железное легкое») – автор более сорока романов, попавших в списки бестселлеров «Нью-Йорк таймс» и «Ю-эс-эй тудей», и детский врач отделения скорой помощи в прошлом. Ее книги дважды становились лауреатами премии Международной ассоциации авторов триллеров, а также премии обозревателей журнала «Романтик таймс», награды «Знак качества» журнала «Романтик таймс», премии «Выбор читателей» и премии имени Дафны Дюморье за таинственность и саспенс.

Селеста Инг (День 1: Мозгоправша, «Проклятия») – автор трех романов, последний из которых называется «Пропавшие наши сердца» (Our Missing Hearts). Эссе и рассказы Селесты, трижды попадавшие в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс», печатались в «Нью-Йорк таймс» и «Гардиан» среди прочих публикаций. Лауреат премии «Пушкарт», стипендиат Национального фонда поддержки искусств, а также Фонда Гуггенхайма.

Томми Ориндж (День 13: Дэрроу, «Торчок») – автор вышедшей в 2018 году книги «Там мы стали другими» (There There), финалист Пулицеровской премии в 2019 году и лауреат Американской книжной премии 2019 года. В настоящее время преподает в Институте искусства американских индейцев.

Мэри Поуп Осборн (День 9: Уитни, «Путешествие на Восток, 1972») – отмеченный наградами автор более чем ста книг для детей и юношества. Наибольшую известность ей принесла серия детских книг «Волшебный дом на дереве». Благодаря ее личному вкладу по программе «Подари книгу» было предоставлено более полутора миллиона книг для малообеспеченных детей.

Дуглас Престон (День 1–14, рамочная композиция: Есси; День 6: Рэмбоз, «Недостижимая мечта „Ред сокс“»; День 14: отец Есси, «Птичка Есси»; День 14: Рэмбоз, «Записи Шарлотты П.») – автор тридцати девяти художественных и нехудожественных книг, из которых тридцать две попали в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Вместе с Линкольном Чайлдом является соавтором триллеров из серии «Пендергаст». Работал редактором в Американском музее естественной истории в Нью-Йорке и преподавал нехудожественную литературу в Принстонском университете.

Элис Рэндалл (День 5: Парди, «Лафайетт»; День 8: Парди, «Джерико») – автор бестселлеров из списка «Нью-Йорк таймс», удостоенный наград автор песен, педагог и фуд-активистка. Лауреатка премии Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения, премии Поваренной книги Пэта Конроя, а также книжной премии Филлис Уитли, среди прочих. Имеет степень почетного доктора в Университете Фиска и является преподавателем Университета Вандербильта.

Ишмаэль Рид (День 12: Поэт, «Экспериментальный поэт») – автор более тридцати книг стихов, прозы, эссе и пьес. Среди его поэтических сборников вышедшая в 1972 году книга «Заклинание духов» (Conjure) стала финалистом Пулицеровской премии и была выдвинута на Национальную книжную премию. Его последний поэтический сборник называется «Почему черные дыры поют блюзы, стихи 2007–2020» (Why the Black Hole Sings the Blues, Poems 2007–2020). Также является автором многих романов, получивших признание критиков, включая книги «Тарабарщина» (Mumbo Jumbo, 1972), «Сок!» (Juice!, 2011) и «Ужасные четверки» (The Terrible Fours, 2021).

Роксана Робинсон (День 12: Уитни, «Экспертная оценка») – автор одиннадцати книг, включая семь романов, три сборника рассказов и биографию Джорджии О’Кифи. Четыре ее книги были отмечены «Нью-Йорк таймс». Дважды лауреат премии штата Мэн для писателей и издателей, а также лауреат премии Джеймса Уэбба. Ее роман «Цена» (Cost) стал финалистом Дублинской литературной премии. Стипендиат Национального фонда поддержки искусств, а также Фонда Гуггенхайма. Лауреат премии «Писатели для писателей от поэтов и писателей» от «Барнс и Нобл», а также премии Престона «За выдающийся вклад в литературное сообщество» от Гильдии писателей. Преподает изящные искусства в Хантерском колледже.

Нелли Розарио (День 14: семья незнакомцев, «Четки из Ривингтона») – автор романа «Песнь водных святых» (Song of the Water Saints), лауреат премии ПЕН-клуба «Открытая книга». Получила степень магистра искусств в Колумбийском университете, ее художественные и нехудожественные произведения издаются в различных антологиях и журналах. Лауреат литературной премии Шервуда Андерсона и премии «Криэйтив кэпитал» в области литературы. Является заместителем директора по текстам для проекта «История черных в Массачусетском технологическом институте» и доцентом программы латиноамериканских исследований в колледже Уильямса.

Джеймс Шапиро (День 7: Просперо, «Шекспир во времена чумы») – автор книги «1599: год из жизни Уильяма Шекспира» (1599: A Year in the Life of William Shakespeare), получившей премию Бэйли Гиффорда «Победитель победителей» в области нехудожественной литературы; также написал книгу «Год Лира: Шекспир в 1606 году» (The Year of Lear: Shakespeare in 1606), получившую мемориальную премию Джеймса Тейта Блэка. Его последняя книга, «Шекспир в разделенной Америке» (Shakespeare in a Divided America), вошла в список десяти лучших книг 2020 года по версии «Нью-Йорк таймс». Преподает в Колумбийском университете и является приглашенным специалистом по Шекспиру в Общественном театре Нью-Йорка.

Хэмптон Сайдз (День 10: Мэн, «Элайджа Вик») – автор ставших бестселлерами книг «Призрачные солдаты» (Ghost Soldiers), «Кровь и гром» (Blood and Thunder), «Адская гончая по его следу» (Hellhound on His Trail), «Царство льда» (Kingdom of Ice) и «В местности смерти» (On Desperate Ground). Является колумнистом журнала «Аутсайд», его статьи часто выходят в «Нэшнл джиографик» и других журналах. Его журналистские работы были дважды номинированы на премию «Нэшнл мэгазин» в области документальных очерков.

Р. Л. Стайн (День 11: Комик, «Незваный гость») – автор лучшей в истории серии бестселлеров для подростков «Улица Страха» и детской серии триллеров «Ужастики». Указан в «Книге рекордов Гиннесса» как самый плодовитый автор триллеров для детей.

Нафисса Томпсон-Спайрс (День 2: Кислятина, «Меня зовут Дженнифер») – автор книги «Головы цветных людей: рассказы» (Heads of the Colored People: Stories), получившей премию «Открытая книга» ПЕН-клуба и книжную премию «Лос-Анджелес таймс» за дебютный роман, а также была номинирована на Национальную книжную премию 2018 года, среди прочих наград. Ее произведения публиковались в различных изданиях, включая «Уайт ревью», «Лос-Анджелес ревью оф букс квотерли», «Стори квотерли», «Ланч тикет» и «Феминист вайер».

Моник Чыонг (День 9: Хелло-Китти, «Бастер») – автор романов, эссе и либретто. Написала романы «Книга соли» (The Book of Salt, 2003), «Горечь во рту» (Bitter in the Mouth, 2010) и «Самые сладкие фрукты» (The Sweetest Fruits, 2019). Стипендиат Фонда Гуггенхайма, лауреат премии «Молодые львы» Общественной библиотеки Нью-Йорка, а также литературной премии колледжа «Бард», премии Фонда семьи Розенталь Американской академии искусств и литературы, премии Джона Гарднера в области литературы и Джона Доса Пассоса, среди прочих.

Скотт Туроу (День 6: Черная Борода, «Ирак») – автор многих романов-бестселлеров, включая «Последнее испытание» (The Last Trial), «Свидетельство» (Testimony), «Идентичный» (Identical) и «Невиновный» (Innocent). Его книги разошлись тиражом более тридцати миллионов экземпляров по всему миру и были экранизированы в фильмах и телевизионных проектах. Его эссе и публицистические статьи часто публикуются в «Нью-Йорк таймс», «Вашингтон пост», «Вэнити фэйр», «Нью-Йоркер» и «Атлантик».

Луис Альберто Урреа (День 8: Повариха, «Алисия и ангел голода») – получивший признание критиков автор семнадцати книг. Финалист Пулицеровской премии 2005 года в области нехудожественной литературы, входит в Зал славы латиноамериканской литературы. Его недавние книги включают «Доброй ночи, Ирен» (Good Night, Irene) и «Дом падших ангелов» (The House of Broken Angels).

Рэйчел Вэйл (День 7: Управдом, «Подарок к вашей свадьбе, на которую меня не пригласили») – отмеченный наградами автор более сорока книг. Ее последние произведения включают детские книги с картинками «Иногда я шкворчу» (Sometimes I Grumblesquinch) и «Иногда я трушусь» (Sometimes I Kaploom); книги для школьников «Ну, это было неловко» (Well, That Was Awkward) и «Плохой лучший друг» (Bad Best Friend), а также пьесу «Анна Каренина» по роману Льва Толстого.

Вэйке Ван (День 9: Новенькая, «Китайская студентка по обмену») – автор романов «Химия» (Chemistry, 2017) и «С Джоан все в порядке» (Joan Is Okay, 2022). В 2018 году стала лауреатом премии Хемингуэя ПЕН-клуба и премии Уайтинга, попала в список Национального книжного фонда «5 авторов до 35 лет». Преподает в Пенсильванском и Колумбийском университетах и в Барнардском колледже.

Кэролайн Рэндалл Уильямс (День 12: Парднер, «Призрак Белой Швали и Рози») – отмеченная наградами поэтесса, пишет романы для юношества и поваренные книги. Осенью 2019 года стала писателем, преподающим литературу в области медицины, здоровья и общества в Университете Вандербильта. Среди ее произведений «И снова о негритянке Люси» (Lucy Negro Redux) и «Любовь к душевной пище» (Soul Food Love).

Де’Шон Чарльз Уинслоу (День 5: Вурли, «Вспоминая Берту») – автор книги «В Уэст-Миллс» (In West Mills), получившей премию Центра художественной литературы за дебютный роман, лауреат Американской книжной премии, премии Уильяма Морриса, книжной премии «Лос-Анджелес таймс», литературной премии «Лямбда», а также финалист премии «Паблишинг трайэнгл». В 2023 году вышел его роман «Достойные люди» (Decent People).

Мег Вулицер (День 7: Танго, «Фартук») – автор книг, попавших в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс»: «Исключительные» (The Interestings), «Женские убеждения» (The Female Persuasion), «Позиция» (The Position) и «Жена» (The Wife), среди прочих. Также ведет литературную радиопередачу и подкаст «Избранные короткие рассказы».

От Фонда Гильдии писателей

Вы держите в руках собрание новелл, единственное в своем роде и совершенно необычное. Слово «новелла» происходит от латинского novellus через итальянское novella и обозначает рассказ, не являющийся переработкой известной истории, мифа или библейской притчи, а представляющий собой нечто новое, свежее, странное, забавное или удивительное.

«Четырнадцать дней» – поразительный и самобытный, созданный коллективом авторов сборник новелл, который даже можно назвать событием в литературе, – вполне отвечает данному определению. Он написан тридцатью шестью американскими и канадскими писателями всех жанров, в возрасте от тридцати до восьмидесяти с лишним, выходцами из самых разных культурных, политических, социальных и религиозных кругов. «Четырнадцать дней» – не роман-фельетон и не классическое повествование по образцу «Декамерона» или «Кентерберийских рассказов», а эпическая новелла в самом древнем и истинном смысле слова.

Авторство отдельных рассказов не указано в тексте. Пока не заглянете в список в конце книги, вы не узнаете, кто что написал. Большинство авторов признаны выдающимися в своем жанре – от любовного романа до триллера, от высокой литературы до детской, от поэзии до публицистики. «Четырнадцать дней» является в своем роде торжеством разнообразия североамериканских авторов и щелчком по носу балканизации литературы в нашей культуре.

Истории рассказывают жители Нью-Йорка, застрявшие в мегаполисе во время пандемии ковида-19, не сумевшие сбежать за город, как это сделали богатые горожане в начале эпидемии – и как веками поступали состоятельные люди в периоды бедствий. Каждый вечер соседи собираются на крыше своего запущенного дома в Нижнем Ист-Сайде, чтобы постучать кастрюлями, подбодрить борцов с ковидом, поспорить друг с другом – и рассказать истории. Как и в любом хорошем романе, здесь есть конфликты, искупление и множество сюрпризов по ходу повествования.

«Четырнадцать дней» – это прежде всего торжество силы историй. Задолго до изобретения письменности мы, человеческие существа, справлялись с нашими самыми серьезными вызовами, рассказывая истории. Сталкиваясь с войной, насилием, террором или пандемией, мы говорим друг с другом, чтобы разобраться в происходящем и дать отпор пугающему и непостижимому миру. Истории указывают, откуда мы пришли и куда идем. Придают смысл бессмысленному и привносят порядок в хаос. Передают наши ценности из поколения в поколение и утверждают наши идеалы. Высмеивают власть имущих, разоблачают мошенников и дают право голоса бесправным. Во многих культурах устное повествование придает магические способности излечивать духовные и телесные болезни, а также превращать обыденное в священное. По мнению эволюционных биологов, жажда повествования заложена в наших генах: именно истории делают нас людьми.

Мы, Фонд Гильдии писателей, рады представить вам сборник новелл под названием «Четырнадцать дней».

Структура и тематика книги отражают миссию Фонда Гильдии писателей, благотворительного и образовательного подразделения гильдии, и книга «Четырнадцать дней» является благотворительным проектом: все доходы от него будут направлены на поддержку работы фонда. В ее основе лежит вера в то, что богатство и разнообразие литературных произведений, в которых авторы свободно выражают себя, совершенно необходимы для нашей демократии. Мы поддерживаем писателей любого происхождения на всех этапах их карьеры и помогаем им проявить себя, обучая американских авторов писательскому делу, обеспечивая их ресурсами, программами и инструментами, а также пропагандируя ценность писателей и писательства как профессии.

Фонд является единственной организацией такого рода, специально предназначенной для поддержки всех авторов и отражающей священный дух писателей, основавших его, включая Тони Моррисон, Джеймса Миченера, Сола Беллоу, Мадлен Л’Энгл и Барбару Такман, которые сами являлись представителями самых разных жанров.

Фонд Гильдии писателей безмерно благодарен Маргарет Этвуд за то, что она возглавила проект и убедила многих талантливых авторов присоединиться к нему. Мы выражаем огромную благодарность Дугу Престону, бывшему президенту Гильдии писателей, за идею проекта и рамочную композицию. Мы искренне признательны Сьюзен Коллинз за щедрое пожертвование Гильдии писателей, позволившее оплатить гонорары всех участников проекта.

Мы также от всей души благодарим Дэниела Конэвея, литературное агентство Writers House и его главу Саймона Липскара, которые полностью пожертвовали свою комиссию Фонду Гильдии писателей. Дэн от начала и до конца оказывал безграничную мудрую поддержку. Мы хотели бы поблагодарить Лиз ван Хуз, выполнявшую обязанности редактора проекта при первоначальном составлении рассказов, и Миллисент Беннетт, нашего замечательного редактора в издательстве HarperCollins, – она распознала неотразимую притягательность «Четырнадцати дней» и стала бесценным куратором книги, неустанно помогая придать ей форму и довести до печати. Кроме того, благодарим за активную поддержку проекта Анджелу Леджервуд из Sugar23 Books и остальную команду в издательстве HarperCollins, включая Джонатана Бёрнхэма, Кэти О’Каллаган, Майю Баран, Лидию Уивер, Диану Мёнье, Элину Коэн, Робин Биларделло и Лиз Велес. Большое спасибо также команде Гильдии писателей, без устали защищающей авторские права писателей.

А более всего мы хотели бы поблагодарить тридцать шесть авторов, принявших участие в проекте. Вот их имена: Чарли Джейн Андерс, Маргарет Этвуд, Дженнин Капо Крусе, Джозеф Кассара, Энджи Крус, Пэт Каммингс, Сильвия Дэй, Эмма Донохью, Дэйв Эггерс, Диана Гэблдон, Тесс Герритсен, Джон Гришэм, Мария Инохоса, Мира Джейкоб, Эрика Йонг, Си Джей Лайонс, Селеста Инг, Томми Ориндж, Мэри Поуп Осборн, Дуглас Престон, Элис Рэндалл, Ишмаэль Рид, Роксана Робинсон, Нелли Розарио, Джеймс Шапиро, Хэмптон Сайдз, Р. Л. Стайн, Нафисса Томпсон-Спайрс, Моник Чыонг, Скотт Туроу, Луис Альберто Урреа, Рэйчел Вэйл, Вэйке Ван, Кэролайн Рэндалл Уильямс, Де’Шон Чарльз Уинслоу и Мег Вулицер.

Все доходы от публикации данного произведения пойдут в пользу Фонда Гильдии писателей. Часть аванса за книгу была направлена на совместные усилия гильдии и фонда по поддержке писателей в самый разгар эпидемии, когда даты публикаций откладывались, книжные магазины и библиотеки были закрыты и авторы с большим трудом выпускали новые книги. Опрос, проведенный гильдией, показал, что во время пандемии у семидесяти одного процента членов гильдии доходы упали на целых сорок девять процентов из-за задержки с публикацией книг, отмены книжных туров, чтений и лекций, потери заказов и другой работы. Гильдия лоббировала предложение конгрессу включить внештатных авторов в список пакета экономической помощи в связи с ковидом, после того как их без всяких объяснений исключили из первоначального проекта закона.

Фонд также направил часть средств из аванса на борьбу с запретом школьных и библиотечных книг и против призывов закрыть библиотеки. Мы составили экспертные заключения и присоединились к нескольким судебным процессам, оспаривающим изъятие и запрет книг, а также недавние законы, поощряющие или требующие введения подобных запретов.

Фонд поддерживает такие проекты, как комплект документов «Останови запрет на книги» и «Клуб запрещенных книг», в котором состоят семь тысяч человек на платформе Fable и который обеспечивает возможность для молодежи и любого желающего по всей стране читать и обсуждать недавно запрещенные книги. Вместе с гильдией фонд деятельно участвует в движении «Объединимся против запрета книг» и проводит кампании совместно с Национальной коалицией против цензуры.

Фонд поддерживает Гильдию писателей в активном представлении интересов авторов в Вашингтоне, подготавливая проекты законов, обучая и консультируя членов конгресса в вопросах, способных оказать позитивное или негативное влияние на писателей. Вместе с гильдией фонд участвует в судебных процессах и предоставляет экспертные заключения в ключевых судебных делах ради защиты авторских прав и обеспечения здоровой экосистемы в издательском бизнесе и писательской профессии, а также ради поддержки свободы самовыражения.

Членами Гильдии писателей являются писатели, работающие во всех художественных жанрах и категориях, а также авторы нехудожественной литературы, журналисты, историки, поэты и переводчики. Гильдия приветствует как традиционно, так и самостоятельно публикующихся независимых авторов. Преимущества членства включают следующее: юридическую помощь (от рассмотрения контрактов до советов по авторскому праву и юридических проблем со средствами массовой информации, а также участие в судебных разбирательствах в качестве третьего лица); программу маркетинговой помощи для подготовки публикации новой книги; престижные журналистские удостоверения для внештатных журналистов; активный форум интернет-сообщества, где можно делиться информацией с коллегами; варианты страхования и программы скидок; хостинг веб-сайтов; образцы соглашений; местные отделения и программы; возможности познакомиться с другими писателями; вебинары и семинары по издательскому делу, маркетингу, самостоятельной публикации книг, налогам, литературному наследию и т. д.

Примечания

1

 Дело дрянь (исп.). – Здесь и далее, если не указано иное, – примеч. перев.

(обратно)

2

 Посттравматическое стрессовое расстройство.

(обратно)

3

 Мой отец (исп.).

(обратно)

4

 Очень близкие и дорогие друзья (исп.).

(обратно)

5

 Я одна из многих таких женщин! (исп.)

(обратно)

6

 Имеется в виду квартира, в которой комнаты расположены анфиладой, – типичная планировка для доходных домов в Нью-Йорке.

(обратно)

7

 «Рейс пять восемьдесят семь» (исп.).

(обратно)

8

 Одетое, как невеста (исп.).

(обратно)

9

 Мне все равно, что они скажут (исп.).

(обратно)

10

 Вот так оно было, вот такая жизнь (исп.).

(обратно)

11

 Закончи мою укладку, пожалуйста (исп.).

(обратно)

12

 Тут и сказочке конец, а кто слушал – молодец (исп.).

(обратно)

13

 «Хоть бы пошел дождь из кофе» (исп.).

(обратно)

14

 Ой, чувак (исп.).

(обратно)

15

Квейло – белый человек, человек-призрак; в кантонском диалекте обозначает европейцев, часто с уничижительным оттенком.

(обратно)

16

 В китайском «четыре» и «смерть» звучат очень похоже, отличаясь только тоном.

(обратно)

17

 Социальная сеть Facebook («Фейсбук»). Деятельность американской транснациональной холдинговой компании Meta Platforms Inc. по реализации продуктов – социальных сетей Facebook и Instagram – запрещена на территории Российской Федерации. – Примеч. ред.

(обратно)

18

«Синие штаты» – штаты, в которых большинство избирателей проголосовали за Демократическую партию, в противовес «красным штатам», которые предпочли Республиканскую партию. В период пандемии мэром Нью-Йорка был Эндрю Куомо, демократ, а президентом США был республиканец Дональд Трамп, получивший множество нелестных прозвищ, включая Рыжий Клоун.

(обратно)

19

 Отсылка к популярной детской книге Доктора Сьюза «Horton Hears a Who!» (в разных переводах: «Слон Хортон слышит кого-то», «Хортон слышит ктошку», «Слон Хортон и город ктотов»). Слон по имени Хортон обнаруживает пушинку (или пылинку), где находится целый город, и пытается спасти крошечных жителей, а злодеи из семейства Уикершем угрожают сварить пушинку в масле (название масла в оригинале придумано), поскольку ничего не слышат и не верят, что она обитаема. Хортон просит обитателей города устроить как можно больше шума в качестве доказательства их существования.

(обратно)

20

Обсессивно-компульсивное расстройство – психическое расстройство, проявляющееся в навязчивых мыслях (обсессиях) и навязчивых действиях для избавления от навязчивых мыслей (компульсиях).

(обратно)

21

Миссия Аламо – бывшая католическая миссия, одновременно служившая крепостью, ныне – музей в Сан-Антонио, штат Техас.

(обратно)

22

«Дочери республики Техас» – сестринское общество, целью которого является сохранение исторического наследия Техаса.

(обратно)

23

 Имеется в виду электрическое пианино, часто портативное, предшественник синтезаторов; производилось компанией «Вурлитцер».

(обратно)

24

 Социальная сеть Instagram («Инстаграм»). Деятельность американской транснациональной холдинговой компании Meta Platforms Inc. по реализации продуктов – социальных сетей Facebook и Instagram – запрещена на территории Российской Федерации. – Примеч. ред.

(обратно)

25

 Социальная сеть «Твиттер» заблокирована на территории РФ. – Примеч. ред.

(обратно)

26

 Кофе с молоком (исп.).

(обратно)

27

 Небольшой продуктовый магазин (исп.).

(обратно)

28

 Белые мальчики (исп.).

(обратно)

29

 NYC311 – номер горячей линии в Нью-Йорке для сообщений о нечрезвычайных ситуациях. Используется, чтобы разгрузить номер 911, куда поступают вызовы экстренных служб.

(обратно)

30

 «Да, ты можешь» (исп.) – лозунг профсоюза латиноамериканских работников фермерских хозяйств Америки. Его английский вариант «Yes We Can!» («Да, мы можем!») был использован в качестве лозунга президентской кампании Барака Обамы в 2008 году.

(обратно)

31

 Папа, папочка (исп.) – обращение к отцу, а также к привлекательному мужчине или к своему парню.

(обратно)

32

 Да, сеньора, разрешите, сеньора (исп.).

(обратно)

33

 Из пьесы У. Шекспира «Ричард II». Перевод А. Курошевой.

(обратно)

34

 Аллюзия на пьесу У. Шекспира «Ричард II»: «Вы завладели властью лишь моей, // Не болью: я король еще над ней». Перевод А. Курошевой.

(обратно)

35

 Из пьесы У. Шекспира «Буря». Перевод М. Кузмина.

(обратно)

36

 Отсылка к тюремной песне из южных штатов «Midnight Special», в которой отражено поверье, будто заключенный, первым увидевший огни полуночного экспресса, будет выпущен на свободу.

(обратно)

37

 Имеется в виду ответственная за воспитание группы младших бойскаутов 8–10 лет.

(обратно)

38

Тельма и Луиза – героини одноименного фильма Ридли Скотта (1991), решившие, что лучше броситься в каньон, чем сдаться полиции.

(обратно)

39

Кларенс Дэрроу (1857–1938) – известный американский адвокат, защитник гражданских свобод, один из наиболее принципиальных противников смертной казни.

(обратно)

40

 То есть следуя переводу на английский язык, выполненному по приказу короля Якова I в 1611 году и считающемуся официальным вариантом в англиканстве.

(обратно)

41

Тамилнад – штат на юге Индии.

(обратно)

42

Лаббок – город в Техасе.

(обратно)

43

 Имеется в виду хор, выстроенный в форме елки и исполняющий рождественскую пьесу.

(обратно)

44

«Дом Флоренс Криттентон» – приют для женщин, забеременевших вне брака.

(обратно)

45

 Семья (исп.).

(обратно)

46

«Мистер Софти» – брендовое название фургончиков, продающих мягкое мороженое.

(обратно)

47

Хадди Уильям Ледбеттер (1888–1949), известный как Ледбелли (от англ. lead belly – свинцовое брюхо), – легендарный чернокожий исполнитель фолка и блюзов.

(обратно)

48

Пол Лоренс Данбар (1872–1906) – первый профессиональный чернокожий поэт и писатель в США.

(обратно)

49

Джек Джонсон (1878–1946) – боксер, получивший прозвище «Гигант из Галвестона»; в 1908 году стал первым чернокожим чемпионом мира по боксу в тяжелом весе. В 1910 году на День независимости выиграл схватку с Джеймсом Джеффрисом, названным «большой белой надеждой Америки». Поединок получил название «Бой столетия» и привел к широкомасштабным волнениям на расовой почве. Также Джонсон стал скандально известен благодаря нескольким официальным бракам с белыми женщинами.

(обратно)

50

Ногылли – южнокорейская деревня, где во время Корейской войны в июле 1950 года войска США разбомбили и обстреляли беженцев, в результате чего, по официальным данным, погибло более двухсот человек.

(обратно)

51

Норрис Райт Кьюни (1846–1898) – сын белого плантатора и черной рабыни, считавшийся рабом с рождения, был позднее освобожден отцом вместе с матерью и другими цветным детьми; вел активную политическую деятельность, борясь за права чернокожих, занимал высокие посты, в том числе председателя Республиканской партии Техаса.

(обратно)

52

 То есть белые расисты, сторонники жесткой сегрегации.

(обратно)

53

«Мэджик сити классик» – ежегодный матч по американскому футболу между командами двух самых крупных в Алабаме университетов для чернокожих.

(обратно)

54

 Oтсылка к Откровению Иоанна Богослова: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец…» (Откр. 1: 8).

(обратно)

55

 Традиционный напиток красного цвета, подаваемый в афроамериканских общинах на День освобождения, часто очень сладкий, с цитрусово-фруктовым вкусом.

(обратно)

56

 Отсылка к Книге пророка Исайи: «И сделает Господь Саваоф на горе сей для всех народов трапезу из тучных яств…» (Ис. 25: 6).

(обратно)

57

 Мф. 6: 12.

(обратно)

58

Блюграсс – разновидность кантри, происходящая из штата Кентукки.

(обратно)

59

 Первые буквы лозунга Дональда Трампа в предвыборной кампании 2016 года (от англ. «Make America Great Again» – «Вернем Америке былое величие»).

(обратно)

60

Филип Берриган (1923–2002) – пацифист, активно выступавший за мир и ядерное разоружение, за что был неоднократно арестован.

(обратно)

61

«Пурпурное сердце» – военная медаль США, вручаемая военнослужащим, погибшим или получившим ранения в результате действий противника.

(обратно)

62

У. Шекспир. Гамлет. Перевод М. Лозинского.

(обратно)

63

 Крис Куомо, младший брат Эндрю Куомо, в период пандемии вел собственную телепрограмму на Си-эн-эн; заболел ковидом в конце марта 2020 года и выходил в эфир из дома, рассказывая о том, как протекает его заболевание, а также взял интервью у брата.

(обратно)

64

 Привет-привет! (ит.)

(обратно)

65

 «Элегия на сельском кладбище» – стихотворение английского поэта Томаса Грея (1716–1771).

(обратно)

66

Сачмо (сокр. от англ. sutchel mouth – рот-сумка) – прозвище Луи Армстронга (1901–1971).

(обратно)

67

Чичимеки – общее название кочевых и полукочевых индейских племен Центральной Мексики.

(обратно)

68

Панчо Вилья (настоящее имя – Хосе Доротео Аранго Арамбула; 1878–1923), – один из лидеров крестьянских повстанцев во время Мексиканской революции 1910–1917 годов.

(обратно)

69

Дикси – историческое название южных штатов США, так называют и их жителей.

(обратно)

70

 Имеется в виду героиня традиционной американской песни, написанной в XIX веке и ставшей неофициальным гимном Техаса. В первоначальной версии исполнялась от имени «темнокожего» и была обращена к «желтой девушке» (мулатке), затем текст песни подвергся многократным изменениям: в частности, «желтая девушка» стала «желтой розой», а «темнокожий» – «солдатом».

(обратно)

71

Жан-Мишель Баския (1960–1988) – афроамериканский художник; начинал с граффити и стрит-арта, прославился как неоэкспрессионист.

(обратно)

72

«Атакующий бык», или «Бык с Уолл-стрит» – бронзовая статуя, созданная скульптором Артуро Ди Модика.

(обратно)

73

 Массачусетский технологический институт.

(обратно)

74

Елизавета (Эржебет) Батори (1560–1614) – венгерская графиня, обвиненная в зверских убийствах сотен девушек.

(обратно)

75

 Из поэмы Вальтера Скотта «Мармион».

(обратно)

76

Институт Пратта – частный колледж искусств в Нью-Йорке.

(обратно)

77

 Цитата из поэмы Эдмунда Спенсера «Королева фей», ставшая популярной в качестве поздравления на День святого Валентина.

(обратно)

78

Джеймс Артур Болдуин (1924–1987) – афроамериканский писатель и борец за права человека; представитель нетрадиционной сексуальной ориентации.

(обратно)

79

 Имеется в виду Джаред Кушнер, зять Дональда Трампа, в 2017–2021 годах занимавший должность старшего советника президента.

(обратно)

80

Битва при Геттисберге – сражение 1–3 июля 1863 года, которое считается переломным в противостоянии Севера и Юга и самым кровопролитным в ходе Гражданской войны в США.

(обратно)

81

 Здесь и далее цитаты из «Декамерона» – в переводе А. Веселовского.

(обратно)

82

Дэвид Тул (1964–2020) – британский актер и танцор, родившийся с недоразвитием нижней половины тела, из-за чего ему ампутировали ноги в раннем детстве.

(обратно)

83

Пробужденный – термин, в политическом контексте означающий повышенное внимание к вопросам социальной, расовой и гендерной справедливости.

(обратно)

84

«Москва в чумном году» (Moscow in the Plague Year. Poems) – сборник стихов Марины Цветаевой в переводе на английский Кристофера Уайта.

(обратно)

85

 М. Цветаева. Чердачное (из московских записей 1919/1920 гг.).

(обратно)

86

 Иак. 5: 1–5.

(обратно)

87

 Под Божьей властью процветаем (лат.) – девиз Принстонского университета.

(обратно)

88

 О Боже, досл.: святое небо (исп.).

(обратно)

89

Кудзу – быстрорастущее лианообразное растение, которое в США называют зеленой чумой.

(обратно)

90

Криптон – название вымышленной планеты, родина Супермена.

(обратно)

91

 Кто это?.. (исп.)

(обратно)

92

 Кто это?.. (фр.)

(обратно)

93

 Аллюзия на строки из «Гамлета»: «Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность». Перевод М. Лозинского.

(обратно)

94

Секуритате – департамент госбезопасности МВД Социалистической Республики Румыния.

(обратно)

Оглавление

  • День первый 31 марта 2020 года
  • День второй 1 апреля 2020 года
  • День третий 2 апреля 2020 года
  • День четвертый 3 апреля 2020 года
  • День пятый 4 апреля 2020 года
  • День шестой 5 апреля 2020 года
  • День седьмой 6 апреля 2020 года
  • День восьмой 7 апреля 2020 года
  • День девятый 8 апреля 2020 года
  • День десятый 9 апреля 2020 года
  • День одиннадцатый 10 апреля 2020 года
  • День двенадцатый 11 апреля 2020 года
  • День тринадцатый 12 апреля 2020 года
  • День четырнадцатый 13 апреля 2020 года
  • Об авторах
  • От Фонда Гильдии писателей