Человек, который видел все (fb2)

файл на 4 - Человек, который видел все [litres][The Man Who Saw Everything] (пер. Виктория Борисовна Кульницкая) 3512K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Дебора Леви

Дебора Леви
Человек, который видел все

Deborah Levy

The Man Who Saw Everything


© 2019, Deborah Levy

© Кульницкая В., перевод на русский язык, 2021

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

* * *

Вот что я тебе скажу, Сол Адлер: в двадцать три я с ума сходила от твоих прикосновений. Но стоило тебе оторваться от меня, как ты уже искал глазами кого-нибудь другого.

А я тебе вот что скажу, Дженнифер Моро: я любил тебя каждый день и каждую ночь, но ты боялась моей любви, да и сам я ее боялся.

Нет, возразила она, я боялась твоей зависти, она была неизмеримо больше твоей любви. Осторожнее, Сол Адлер! Осторожнее! Посмотри налево, теперь направо, перейди улицу и шагни на ту сторону.

1

Эбби-роуд, Лондон, сентябрь 1988

Я думал о том, что Дженнифер Моро запретила мне говорить о ее красоте – с ней или с кем бы то ни было еще. А когда я спросил почему, отмела все возможные возражения, бросив: «Потому что слова, которыми ты меня описываешь, сплошь устаревшие». Вот что было у меня на уме, когда я ступил на пересекавшие асфальт черные и белые полосы, перед которыми обязаны останавливаться все автомобили, чтобы пешеходы могли перейти улицу. Но машина, ехавшая прямо на меня, не остановилась. Мне пришлось отпрыгнуть в сторону, и я упал на бок, успев выставить вперед руки, чтобы смягчить удар. Водитель заглушил двигатель и открыл окно. На вид ему было около шестидесяти – серебристые волосы, темные глаза, тонкие губы. Он спросил, все ли со мной в порядке. Я не ответил, и он вышел из автомобиля.

– Приношу свои извинения, – сказал он. – Вы шагнули на зебру, и я притормозил, хотел остановиться. Но тут вы передумали и вернулись на тротуар. – Уголки его век подрагивали. – А потом вдруг без предупреждения снова рванули вперед.

Меня позабавило, как подробно он пересказал всю историю, беззастенчиво вывернув ее в свою пользу. Он же украдкой покосился на машину, проверяя, не пострадала ли она от столкновения. Оказалось, что разбилось боковое зеркало. Водитель, разомкнув губы, горестно вздохнул и пробормотал что-то о том, что заказывал его из Милана.

Накануне я всю ночь не спал, готовился к лекции об особенностях психологии мужчин-тиранов, которую начать решил с любопытного факта о том, как Сталин флиртовал с женщинами – бросал в них через стол хлебные катышки за обедом. Теперь листки с моими заметками высыпались из кожаной сумки, которую я носил на плече. А вместе с ними, к моему смущению, выпала и упаковка презервативов. Я начал собирать рассыпанные вещи. Рядом на асфальте лежал какой-то маленький плоский прямоугольный предмет. На ощупь он был теплым и, казалось, вибрировал в ладони. У меня такой штуки точно не было, я решил, что она принадлежит водителю и протянул ее ему. Он же уставился на мою руку. По пальцам стекала кровь. Я содрал кожу на ладонях, и на костяшках левой руки алела ссадина. Я облизнул ее, мужчина же, явно сильно огорченный случившимся, не сводил с меня глаз.

– Подвезти вас куда-нибудь?

– Со мной все в порядке.

Он предложил сходить со мной в аптеку – «помочь промыть рану». Я в ответ покачал головой, и тогда он протянул руку и прикоснулся к моим волосам, что, как ни странно, меня слегка успокоило. Затем он спросил, как меня зовут.

– Сол Адлер. Слушайте, это всего лишь небольшая царапина. У меня кожа тонкая. Чуть что, кровь идет. Пустяки.

Левая рука его была вывернута под странным углом, он придерживал ее правой. Я подобрал презервативы и сунул их в карман пиджака. Налетел ветер. Опавшие листья, что раньше лежали под деревьями, сметенные в аккуратные груды, полетели через дорогу. Водитель объяснил мне, что в Лондоне проходит демонстрация, и потому многие улицы перекрыты. Но насчет Эбби-роуд полной уверенности у него не было, знака «объезд» он не заметил. Он и сам не понял, почему растерялся, ведь вообще-то он часто ездит этой дорогой на крикетные матчи на стадион «Лордс», который расположен тут, неподалеку. Объясняя все это, он поглядывал на прямоугольный предмет в своей руке. Предмет разговаривал. Из него определенно доносился голос, мужской голос, и произносил он что-то сердитое и обидное. Мы же оба делали вид, будто ничего не слышим.

Да пошел ты, ненавижу тебя, домой можешь не являться…

– Сколько вам лет, Сурл? Можете сказать, где вы живете?

Похоже, недавнее происшествие и впрямь сильно его напугало. Я ответил, что мне двадцать восемь, но он не поверил и переспросил еще раз. Весь такой утонченный, он даже имя мое выговаривал так, будто перекатывал во рту большой гладкий камень. Его серебристые волосы были зачесаны назад и блестели, спрыснутые каким-то косметическим средством. Я, в свою очередь, тоже спросил, как его зовут.

– Вольфганг, – буркнул он быстро, словно надеялся, что я не запомню его имя.

– Как Моцарта, – отозвался я.

А затем, будто ребенок, свалившийся с качелей и показывающий отцу, где у него болит, принялся тыкать в ссадину на костяшках и снова и снова повторять, что со мной все в порядке. От его участливого тона на глаза навернулись слезы. Хотелось, чтобы он поскорее уехал и оставил меня в покое. Впрочем, совсем недавно у меня умер отец, и, возможно, прослезился я именно из-за этого, хотя между ним и лощеным, предупредительным Вольфгангом с его блестящими серебристыми волосами и не было ничего общего. Чтобы побыстрее от него отделаться, я сказал, что с минуты на минуту должна подойти моя девушка, так что ему не обязательно со мной возиться. Вообще-то мы с ней договорились встретиться здесь, чтобы она сфотографировала меня на пешеходном переходе – как на том знаменитом снимке с обложки альбома «Битлз».

– А что это за альбом, Сурл?

– Называется «Эбби-Роуд». Все его знают. Вы что, с луны свалились, Вольфганг?

Он рассмеялся, но вид у него был грустный. Может, из-за обидных слов, которые все продолжали нестись из вибрирующего предмета в его руке.

– А сколько вашей девушке?

– Двадцать три. Вообще-то «Эбби-Роуд» – последний альбом, который «Битлз» записали все вместе на студии EMI, она вон там находится, – я указал на большое белое здание, расположенное на противоположной стороне улицы.

– Ее я, разумеется, знаю, – печально отозвался он. – Знаменитое место, почти как Букингемский дворец. – Он направился обратно к машине, бормоча себе под нос: – Берегите себя, Сурл. Повезло вам: такая юная подружка. Кстати, а чем вы занимаетесь?

Его замечания и расспросы начинали меня раздражать – да и вздохи тоже: вздыхал он так, будто нес на плечах, обтянутых бежевым кашемировым пальто, тяжесть всего мира. Я решил не раскрывать ему, что по образованию я историк и изучаю коммунистические режимы Восточной Европы. Шагнув обратно на тротуар, я с облегчением услышал, как зарычал, заводясь, мотор его машины.

Вообще-то, учитывая, что виновником аварии был Вольфганг, это ему бы стоило поберечься. Я махнул ему рукой, но он не ответил. Что же до моей юной подружки, я вообще не понял, к чему он это сказал, ведь Дженнифер была всего на пять лет меня моложе. Интересно, зачем он спрашивал, сколько ей лет? И чем я «занимаюсь»?

Ну да ладно. Я посмотрел на зажатые в пальцах (по которым, кстати, все еще стекала кровь) листки с заметками. В них я рассказывал, что отец Сталина был алкоголиком и домашним тираном. А мать после того, как муж попытался задушить ее, отдала маленького Иосифа в православное духовное училище, чтобы уберечь от яростных нападок отца. Собственные записи я разбирал с трудом, но мне бросился в глаза подчеркнутый абзац, в котором говорилось, что впоследствии Сталин методично наказывал людей как за сознательные, так и за невольные прегрешения – например, мыслепреступления против партии. Левое бедро начало болеть.

Берегите себя, Сурл. Спасибо за совет, Вольфганг!

Я вернулся к заметкам, на которых теперь алели пятна крови из разбитых костяшек. Иосиф Сталин (это я написал уже под утро) никогда не упускал случая кого-нибудь наказать. Издевался даже над собственным сыном, притом так жестоко, что тот пытался застрелиться. Жена его тоже стрелялась, но, в отличие от сына, обреченного снова и снова сносить придирки отца, преуспела в своих попытках. Мой покойный отец настоящим тираном не был. Эту роль он оставил моему брату Мэттью, который только рад был слегка кого-нибудь помучить. Подобно Сталину, Мэттью любил донимать своих родных, а бывало, доводил их до такого состояния, что они принимались изводить себя сами.

Я сидел на невысокой каменной стене возле студии EMI и ждал Дженнифер. Через три дня я должен был уехать в Восточную Германию, в ГДР, и там, в Университете имени Гумбольдта, заняться изучением культурных течений, возникавших в тридцатые годы в ответ на все шире распространявшуюся фашистскую идеологию. По-немецки я говорил довольно свободно, и все же мне выделили переводчика. Его звали Вальтер Мюллер. В Восточном Берлине я должен был провести две недели, и Мюллер предложил мне остановиться у его матери и сестры, которые жили неподалеку от университета. В каком-то смысле именно Вальтер Мюллер был виноват в том, что меня сегодня едва не сбили на пешеходном переходе. В письме он сообщил мне, что его сестра Кэтрин – в семье ее звали Луна – большая фанатка «Битлз». В 50–60-е годы Социалистическая партия Германии считала музыку культурным оружием, способствующим развращению молодежи, но с семидесятых в ГДР разрешили продавать альбомы «Битлз» и Боба Дилана. И все же прежде, чем пластинки попадут в магазины, чиновники обязаны были тщательно изучить тексты всех представленных на них песен. «Yeah yeah yeah». Что бы это могло значить? Чему это они призывают нас сказать «да»?


Сфотографировать меня на Эбби-роуд и подарить снимок Луне придумала Дженнифер. Примерно за неделю до этого она попросила меня объяснить ей, в чем, собственно, заключается концепция государства ГДР, но я в тот момент был занят другим. Мы были у нее дома, на кухне, готовили арахис в карамели, и я как раз пытался растопить сахар. Рецепт был какой-то замысловатый: сначала нужно было всыпать арахис в кипящий сахарный сироп, а затем запечь его в духовке. Дженнифер никак не могла понять, как это можно запереть за стеной население целой страны и никого оттуда не выпускать. Я начал было объяснять, как так вышло, что Германия оказалась идеологически и физически разделенной на два государства, коммунистическое на Востоке и капиталистическое на Западе, и что коммунисты называют стену «Антифашистским оборонительным валом», но тут пальцы Дженнифер скользнули под ремень моих джинсов. Я был занят сахарным сиропом, а Дженнифер не особенно внимательно меня слушала. И вскоре мы оба потеряли интерес к Германской Демократической Республике.

Наконец, я увидел Дженнифер. Она направлялась ко мне с небольшой алюминиевой стремянкой в руках. На голове у нее была советская солдатская пилотка, которую я купил ей на блошином рынке на Портобелло-роуд. Я поцеловал ее и вкратце рассказал, что случилось. В школе искусств, где училась Дженнифер, вот-вот должна была открыться выставка ее фоторабот, и она вовсю к ней готовилась, но все же выделила день, чтобы устроить мне, по ее выражению, «фотосессию». С собой у нее было два фотоаппарата: один болтался на шее, а второй был пристегнут к кожаному ремню. Я не стал вдаваться в подробности недавней аварии, но Дженнифер заметила ссадину на моей левой руке. «Ну и тонкая же у тебя кожа», – сказала она. Я спросил, для чего ей стремянка. И она ответила, что именно так в августе 1969 года в 11:30 утра и было сделано оригинальное фото Битлов, пересекающих Эбби-роуд. Фотограф Иэн Макмиллан установил стремянку сбоку от перехода и заплатил полисмену, чтобы тот тормозил приближавшиеся к зебре машины. На съемки ему выделили всего десять минут.

– Но поскольку я ни с какой стороны знаменитостью не являюсь и полиция и пяти минут нам не даст, придется действовать быстро.

– Кажется, сегодня в Лондоне проходит какое-то мероприятие и Эбби-роуд перекрыта.

Пока я произносил эту фразу, мимо нас промчались три машины, черное такси, мотоцикл, два велосипеда и груженный досками грузовик.

– Ага, Сол, перекрыта, точно, – отозвалась Дженнифер, возясь со своей камерой.

– По-моему, ты больше похож на Мика Ронсона, чем на любого из Битлов. Даже несмотря на то что ты брюнет, а Ронсон блондин.

В этом она была права. Два дня назад Дженнифер остригла мои достававшие до плеч волосы под ведущего гитариста из группы Боуи. Втайне она очень гордилась тем, что я «так похож на рок-звезду». И мое тело она любила больше, чем я сам, за что я, в свою очередь, любил ее.

Улица опустела. Дженнифер установила стремянку ровно на том месте, где должен был бы затормозить Вольфганг. А затем полезла вверх по ступенькам, на ходу настраивая свои фотокамеры и выкрикивая мне указания: «Руки в карманы! Голову опусти! Смотри прямо перед собой! Отлично, теперь начинай двигаться! Шире шаг! Вперед!» К переходу подъехали две машины, но Дженнифер вскинула руку, прося их повременить, и принялась менять пленку в фотоаппарате. Автомобили загудели, и она, стоя на верхней площадке лестницы, отвесила им театральный поклон.

2

Чтобы отплатить Дженнифер за потраченное время, я купил в рыбной лавке шесть устриц, а еще прихватил бутылку белого сухого вина. Ее соседок по квартире, Сэнви и Клаудии, не было дома, и следующие несколько часов мы провели в постели. Жили они в подвальном этаже, квартирка была темная и тесная, но девушкам там нравилось, и между собой они отлично ладили. На кухне веганка Клаудия вечно вымачивала в миске какие-то водоросли.

Мы с Дженнифер, не раздеваясь, улеглись на кровать и начали целоваться. Пилотка в процессе постоянно сползала ей на глаза, и меня это страшно заводило. В голове то и дело возникали голубые всполохи, но Дженнифер я в этом не признавался, она же теребила нитку жемчуга, которую я, не снимая, носил на шее. Наконец, я стащил свои белые брюки, и Дженнифер заметила, что на правом бедре у меня красуется огромный синяк, а коленки разбиты в кровь.

– Сол, ты можешь рассказать толком, что произошло?

Я в подробностях поведал ей, как за пару минут до ее прихода меня едва не переехали и как неловко мне было подбирать выпавшую из сумки пачку презервативов. Она рассмеялась, слизнула устрицу и отбросила раковину на пол.

А потом предложила:

– Давай искать жемчужины в ракушках. Может, наберем тебе на новое ожерелье?

Потом она спросила, с чего это мне так не терпится отбыть в Восточную Германию, если все люди там заперты за стеной и за каждым следит Штази[1]. Если подумать, не самая безопасная намечается поездка. Может, лучше было бы мне заняться своими исследованиями в Западном Берлине? Там она могла бы навестить меня, мы бы вместе ходили на концерты и пили дешевое пиво.

Порой мне казалось, что Дженнифер на самом деле считает меня рок-звездой, а в то, что я ученый, не верит.

– До чего же синие у тебя глаза. – Говоря это, она взобралась на меня верхом и оседлала. – Это так необычно: волосы черные как смоль, а глаза ярко-синие. Ты куда красивее меня. Хочу, чтобы твой член был во мне всегда. Люди в ГДР живут в постоянном страхе, да? Я все же не понимаю, как это можно загнать за стену целый народ и никого оттуда не выпускать.

От нее сладко пахло маслом иланг-иланга. Дженнифер всегда смазывала им волосы, прежде чем отправиться в крошечную сауну, которая шла в комплекте с их подвальной квартиркой на Гамильтон-террас. Иногда вечерами я приезжал сюда после университета и, сидя на кухне и проверяя работы своих студентов, слушал, как Дженнифер в сауне болтает с Клаудией и Сэнви. Порой проходило не меньше часа, прежде чем она, наконец, появлялась, голая и вымазанная этим своим самодельным иланг-иланговым снадобьем, и после долго еще изводила меня – не спешила с ласками, готовила ромашковый чай и бутерброды и только потом бросалась в бой. Я же только рад был, что такой очаровательный хищник отрывает меня от эссе худшего из моих студентов, в заключение которого тот приписывал всемирно известные строки не тому автору. «Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир». Я вычеркивал «Лев Троцкий» и вписывал «Карл Маркс».

Я знал, что Дженнифер заводит мое тело, но у меня сложилось впечатление (упрочившееся по мере того, как она направляла мои пальцы в те места, прикосновения к которым больше всего ее возбуждали), что мой разум занимает ее куда меньше. Фотохудожницы вроде Клод Каон и Синди Шерман, объясняла она, значат для нее много больше, чем Сталин и Эрик Хонеккер («Нет, – вскрикнула она. – Вот здесь, здесь!» – И я почувствовал, что она кончает). Потом она легла рядом (и уже я стал направлять ее пальцы в те места, прикосновения к которым больше всего возбуждали меня) и сказала, что Сильвия Платт [2] круче Карла Маркса, хотя то место из «Манифеста Коммунистической партии», про бродящего по Европе призрака, ей нравится. «Я про то, – она перешла на шепот, – что обычно ведь призраки бродят по домам или замкам, а у Маркса призраку достался целый континент. Может быть, устав от своей призрачной доли, он стоял у фонтана Треви в Риме, или покупал побрякушки от «Версаче» в Милане, или ходил на концерт Нико[3]?» А кстати, знаю ли я (в тот момент я определенно не желал об этом знать), что настоящее имя Нико было Криста? И что Нико/Криста родилась в Кельне и ей всю жизнь мерещились звуки бомбежек? Не хотел я знать и о том (чтобы донести эту мысль, Дженнифер прекратила ко мне прикасаться на самом пике эротического удовольствия), что внутри каждой отпечатанной ею фотографии жил свой призрак. И ее любимую сцену из фильма «Небо над Берлином» (который мы недавно вместе посмотрели), где ангел говорит, что «хотел бы войти в мировую историю», я тоже вспомнить не мог. Ну а теперь, сказала она, пора бы мне призраком пробраться к ней внутрь.

Секс в тот раз у нас вышел жаркий, и после у меня по-настоящему все заболело. С моим бедром определенно что-то было не так, хотя никаких серьезных повреждений я не заметил. Мы валялись в постели, допивали вино и разговаривали. И в какой-то момент Дженнифер спросила, чего мне хочется больше всего на свете.

– Я хотел бы снова увидеть мать.

Ответ получился не слишком сексуальным, но я знал, что Дженнифер он заинтересует.

– Тогда, может, тебе стоит ее навестить.

– Ты же знаешь, что она умерла.

– Отправляйся в Бетнал-грин, в свое семейное гнездо, и расскажи мне, что там происходит.

Она отыскала кусок угля и теперь пыталась умостить лист бумаги на своих обнаженных бедрах.

– Вижу булыжную мостовую и готическое здание университета, – сказал я.

Ее рука осталась неподвижной.

– Я думал, ты будешь рисовать.

– Ну, в Бетнал-грин нет старинного университета. И мне было бы куда интереснее рисовать твою мать, чем какое-то здание. По ней ты скучаешь больше, чем по отцу?

Нелегко было иметь дело с девушкой вроде Дженнифер Моро. За стеной хлопнула входная дверь.

– Это наверняка Клаудия. – Дженнифер положила мою руку на лист бумаги и стала углем обводить пальцы. Спальня ее граничила с кухней, и нам слышно было, как Клаудия ходит там и наполняет водой чайник.

Я лежал на спине, и мне виден был стоящий в углу комнаты плетеный стол (по-моему, сделан он был из полыни или еще какого-то не менее зловещего растения). А на столе – букетик цветущей крапивы, стопка черно-белых фотографий и паспорт. Мне хотелось сказать Дженнифер, что я люблю ее, но я побоялся, что это может ее оттолкнуть. Внезапно дверь спальни со скрипом отворилась. И я увидел Клаудию, ту самую, что вечно по ночам замачивала в миске водоросли. Она собиралась идти в сауну и стояла в кухне голая, только волосы ее были замотаны розовым полотенцем. Закинув одну руку за голову, а вторую опустив на плоский загорелый живот, Клаудия зевала так сладко, лениво и томно, будто бы весь окружающий мир до смерти ей наскучил.

В этот самый момент я спросил Дженнифер Моро, не согласится ли она выйти за меня замуж. И тут же почувствовал себя так, будто нечаянно расщепил атом. Резко подавшись вперед, она проследила за моим взглядом.

– Знаешь что, Сол, думаю, между нами все кончено. Поиграли и хватит. Фото с Эбби-роуд я пришлю тебе по почте. Желаю хорошо провести время в Восточном Берлине. Надеюсь, с визой проблем не будет. – Она опустилась на соседнюю подушку и накрыла лицо пилоткой, чтобы не смотреть на меня.

Слегка пошатываясь от выпитого, я вылез из постели и захлопнул подлую дверь, по дороге споткнувшись о бутылку из-под вина, валявшуюся на облезлом деревянном полу.

– Твой белый костюм на стуле, – сказала она. – Одевайся быстрее, пожалуйста. Мне еще нужно в колледж, поработать в фотолаборатории, пока там все не закрыли на ночь.

Костюм я купил в «Лоренс Корнер», магазинчике армейских товаров на Юстон-роуд. Том самом, где в шестидесятых «Битлз» нашли мундиры для обложки «Сержанта Пеппера». Думаю, изначально это была военно-морская форма, что вполне соответствовало ситуации, ведь мое предложение руки и сердца только что кануло на дно морское. Мой корабль потерпел крушение среди пустых устричных раковин с острыми зазубренными краями, но вкус Дженнифер Моро все еще чувствовался на моих губах и пальцах. Я опустился на край кровати и спросил, с чего это она вдруг так на меня разозлилась. Но, кажется, ответа она и сама не знала, и ее это нисколько не заботило. Она была совершенно спокойна, даже холодна, и мне показалось, что она давно уже подумывала о разрыве.

– Ну, помимо прочего, ты никогда не расспрашивал меня о моем творчестве.

– В каком это смысле? – Мой голос сорвался на крик. – Вот оно, твое творчество, развешано там и тут. – Я указал на два прикнопленных к стенам комнаты коллажа. Один из них, висевший над кроватью, будто икона, представлял собой увеличенную черно-белую фотографию моего профиля. Контур губ Дженнифер обвела красным фломастером и надписала: «НЕ ЦЕЛУЙ МЕНЯ».

– Да я постоянно смотрю на твое творчество, – продолжал выкрикивать я. – Я о нем думаю! И о тебе тоже. Интересуюсь!

– Что ж, раз уж ты так заинтересован, скажи, над чем я сейчас работаю?

– Не знаю, ты мне не говорила.

– А ты не спрашивал. Ладно, а что у меня за фотоаппарат?

Она отлично знала, что я понятия не имел. Но ведь и Дженнифер тоже не то чтобы сильно интересовалась коммунистическими режимами Восточной Европы. В смысле, она никогда не спрашивала, что бы ей почитать на эту тему, и я ее за это не упрекал.

– Ах, да, – вспомнил я. – Ты взяла негатив моей фотографии, прилепила его к плечу, полежала на солнце, а когда отклеила, у тебя на коже получилось что-то вроде татуировки с моим изображением.

Она рассмеялась.

– Всегда все крутится вокруг тебя, правда?

В каком-то смысле так и было. В конце концов, Дженнифер Моро сама все время меня фотографировала. Дверь снова заскрипела. На этот раз Клаудия сидела в кухне у стола и огромной ложкой ела тушеную фасоль из консервной банки.

– Дженнифер, – принялся умолять я. – Прости меня! С тех пор как отец умер, я думаю только о том, как бы пережить еще один день.

В кухне засвистел закипающий чайник.

– Тут вот какое дело, – сказала она, спрыгнула с кровати и захлопнула дверь. – Ко мне в студию пришла одна американка, куратор художественной галереи. Она купила две моих фотографии и предложила мне после окончания колледжа поработать у них штатным художником. В Массачусетсе, на Кейп-Коде.

Так вот почему ее паспорт лежал на столе.

– Поздравляю, – с несчастным видом произнес я.

Она казалась такой взбудораженной, юной и сердитой. Мы встречались всего год, но я отлично знал, что в ней встретил достойного противника. Начать с того, что Дженнифер Моро (отец француз, мать англичанка, родилась в Бекенхэме, в Южном Лондоне) заключила со мной сделку, по условиям которой ей разрешалось воспевать мою неземную (по ее выражению) красоту, совершенное тело и ярко-синие глаза любыми доступными способами, мне же не дозволялось описывать ее внешность и вообще выражать свое восхищение словесно, допускались только прикосновения. Все, что я о ней думал или к ней чувствовал, она желала узнавать исключительно через тактильный контакт.

Клаудия, наконец, выключила подвывающий чайник. Я перевел взгляд на стену и вдруг заметил фотографию Сэнви, наклеенную поверх облупившейся краски. В подвальном этаже было сыро, и по стенам спальни Дженнифер, словно полоумные муравьи, расползались черные точки грибка. Сэнви была сфотографирована в сауне. Вся мокрая от пота, она лежала на боку с книжкой в руке, а в левом соске ее поблескивало маленькое колечко.

– Давай же, Сол. Чего ты тут торчишь, я не понимаю?

Дженнифер накинула кимоно с вышитым на спине драконом, а ноги сунула в свои любимые сандалии, сделанные из автомобильных шин.

За дверь она меня практически вытолкнула.


С задвижкой на калитке пришлось сражаться довольно долго. Еще ни разу мне не удалось открыть ее с первой попытки, а Дженнифер и Клаудия, когда опаздывали на занятия, через калитку попросту перелезали. Но вот третья их соседка, терпеливая Сэнви, справлялась с задвижкой без проблем. Дженнифер, правда, считала, что причиной тому степень по высшей математике, благодаря которой Сэнви постигла понятие бесконечности во времени.

Вечернее солнце било прямо в глаза. В мои ярко-синие глаза. Я резко обернулся, внезапно почувствовав, что Дженнифер смотрит на меня. Так оно и было. И объектив зажатого в ее руке фотоаппарата тоже на меня смотрел. Она стояла в дверях в кимоно с вышитым драконом и сандалиях, сделанных из автомобильных шин, все еще раскрасневшаяся после секса, и левой рукой шарила в кармане в поисках мармеладок, которые вечно таскала с собой. В направленном на меня фотоаппарате что-то щелкнуло и зажужжало, и Дженнифер с пафосом изрекла:

– До свидания, Сол. Ты всегда будешь моей музой.

На мгновение мне показалось, что она сейчас бросит мне мармеладку, подобно тому как дрессировщик в цирке швыряет угощение своим питомцам после того, как они перепрыгнут через пылающий обруч.

– Я пришлю тебе фотографии с Эбби-роуд до отъезда. Соболезную насчет твоего отца. Надеюсь, вскоре тебе станет легче. Не забудь купить переводчику банку консервированных ананасов.

От Гамильтон-террас до Эбби-роуд было минут двадцать пешком. Сам не знаю, отчего меня потянуло на место недавней аварии. Шел я медленно, потому что по пути вдруг выяснилось, что я прихрамываю. На плече моего белого пиджака зияла дыра. Дженнифер Моро поступила со мной безжалостно. А еще, похоже, она была очень хорошо осведомлена о подробностях моей жизни. Откуда, например, ей было известно, что Вальтер Мюллер попросил меня привезти ему в ГДР банку ананасов? Сам я ей рассказал или она выспросила? Понятно, что насчет смерти отца она была в курсе, потому что три недели назад ходила вместе со мной на похороны. Сама она потеряла отца в двенадцать, так же как и я свою мать. Мы часто с ней обсуждали, что лишились родителей в одном и том же возрасте. Это как будто как-то по-особому связывало нас, хотя Дженнифер и считала, что гибель отца подарила ей свободу, ведь он ни за что не позволил бы ей поступить в школу искусств. Я же вовсе не был уверен в том, что смерть матери от чего-то меня освободила. Нет, я определенно не мог найти в этом никаких плюсов. Больше того, в материнской любви мне никогда не приходилось сомневаться, и потому ее исчезновение из моей жизни стало настоящей катастрофой. И все же похороны отца напомнили Дженнифер о ее собственной потере, и мне хотелось как-то поддержать ее. Мой бессердечный братец Мэттью, также известный как Мэтт-Жиртрест (полноценный английский завтрак семь дней в неделю – три английских яйца и три английских сосиски), организовал похороны, не посоветовавшись со мной.

Во время церемонии я с гордостью держал под руку эффектную Дженнифер Моро с ее экзотической французской фамилией, бледно-голубым брючным костюмом в классическом стиле и того же цвета сапогами на платформе. Мэтт-Жиртрест, его потасканная жена и двое маленьких сыновей заняли всю переднюю скамью в церкви, будто члены королевской семьи. Мне же оставалось только смотреть на них и гадать, что же такого непростительного, по их мнению, я совершил, помимо того что носил на шее жемчужное ожерелье.

По всей видимости, я считался неудачной ветвью семьи: неженатый, бездетный, определенно человек второго сорта. Мне тут же вспомнилось сокрушительное одиночество подростковых лет. Мэтт, который в то время еще не был Жиртрестом, уже начал работать электриком и неплохо зарабатывать, что в глазах отца сделало его настоящим большевистским героем. Я же в те дни тайком бегал в аптеку и там пробовал подводить глаза рекламными образцами карандашей. К тому моменту как Мэтт научился прокладывать проводку по всему дому, я всего лишь поступил в Кембридж. Оттачивал навыки маскировки собственного невежества на экзаменах (ярко-синие глаза служили в этом деле неплохим подспорьем) и старался воспользоваться всеми преимуществами, что открывались перед черным как смоль котярой с рабочей окраины (отсутствие когтей компенсировали высокие скулы) в компании напыщенных белых голубей.

Мэтт произнес над гробом отца прочувствованную речь. Когда же очередь дошла до меня, единственное, что я, самый образованный член семьи, смог из себя выжать, было: «Прощай, папа». Однако, как ни странно, брату понравилась моя идея взять с собой в ГДР щепотку пепла нашего отца-коммуниста и похоронить ее там. В конце концов, это ведь соответствовало его убеждениям.


Ковыляя вниз по длинной широкой Гамильтон-террас, я поглядывал на виллы эдвардианской эпохи, высившиеся на противоположной стороне, и все пытался понять, откуда же Дженнифер могла знать про ананасы, которые меня попросил купить Вальтер Мюллер. Может, она вслух читала мне его письмо? Если верить молве, у Штази повсюду были информаторы, их «глаза и уши», Horch und Guck. А вот мои глаза и уши, по мнению Дженнифер, явно были слепы и глухи – по крайней мере, во всем, что касалось ее творчества. Но на самом деле я просто с головой погрузился в подготовку к поездке в Восточную Германию. Нужно было заполнить кучу бумаг, чтобы получить доступ к архивам, необходимым мне для научной работы. Разрешение мне удалось выбить только в обмен на обещание после приезда написать пространный отчет о реалиях повседневной жизни в ГДР. И в нем, в противовес стереотипам эпохи холодной войны, подробно остановиться на системах образования, здравоохранения и жилищном вопросе. В общем, на всех тех аспектах, которые я неоднократно обсуждал с собственным отцом.

– Довелось бы тебе воевать с фашистами, ты бы тоже от них стеной отгородился.

Когда я в ответ напомнил отцу, что стену построили не для того, чтобы отгородиться от внешних вторжений, а для того, чтобы держать взаперти свой же народ, он обозвал меня Марией-Антуанеттой и добавил, что не зря я ношу на шее жемчуг.

– Сними его уже наконец, сынок.

По его мнению, свобода слова и свобода передвижения по сравнению со всеобщим равенством и коллективным трудом на благо общества значили не так уж и много. И тот факт, что он в любой момент мог спокойно сесть на паром, отправляющийся во Францию, и в Дувре никто не стал бы стрелять в него со сторожевой вышки, поколебать его в этом мнении не мог. Как и советские танки, разъезжавшие по улицам Праги в 1968 году. По-моему, он вообще считал, что мы состоим в родстве со Сталиным.

– Советский Союз для ГДР фактически является крестным отцом. А в семье все обязаны защищать друг друга от внешних врагов и реакционных элементов.

Ну да, ну да.

Например, Мэтт так отчаянно жаждал встать на мою защиту, когда мальчишки, поймав меня на верхнем этаже автобуса, пытались повесить на собственном галстуке. Отцу категорически не нравилась моя, по выражению Дженнифер, «неземная красота», по неясным причинам она его оскорбляла. То, что физически я был слабее брата, а, отправляясь с отцом в паб, порой надевал шелковый оранжевый галстук, наших отношений тоже не улучшало. Как-то раз он даже заказал бармену кружку пива, «а для девчонки стакан красного вина». Бармен, правда, вручил пиво мне, а отца спросил, подойдет ли ему мерло. В качестве компромисса, приходя послушать его выступления на партсобраниях, я не пользовался тушью для ресниц, а оранжевый галстук заменял на плоскую зеленую кепку из искусственной змеиной кожи. Когда отец бывал в плохом настроении (что в дни моей юности случалось частенько), он вполне в духе Сталина натравливал на меня Мэтта. Орал: «Врежь ему! Врежь ему!» – пока Мэтт, его верный соратник, не валил меня на пол. После смерти нашей матери брат сделался настоящим драчуном. Как-то раз разбил мне губу и поставил два ярко-фиолетовых фингала, иметь которые в нашей семье считалось куда более прилично, чем ярко-синие глаза. В тринадцать я постоянно жил с ощущением, что в гостиной нашего дома в Бетнал-грин дежурят отцовские танки, в любую минуту готовые поднять пушки и переехать гусеницами мое недостойное тело.

Прощай, папа. Что еще мог я сказать на его похоронах?

Вообще-то многое.

Разница между мной и моим отцом (помимо наличия у меня высшего образования и высоких скул) заключалась в том, что я всегда считал: людей нужно убеждать, а не принуждать. Однако теперь, когда он был мертв и не мог мне возразить, мне как будто бы даже не хватало его упертости.

Идти до перекрестка оставалось минут семь. Мне приходилось поминутно останавливаться, чтобы перевести дыхание. В голове все звучал голос Дженнифер. Сол, ты можешь рассказать толком, что произошло?

Я решил, что, как только вернусь домой, напишу самому себе записку, чтобы не забыть купить ананасы, и прикреплю ее к холодильнику магнитом с надписью «Зевс, бог богов». Вальтер Мюллер пообещал, что взамен подарит мне «Изумруд Востока», банку маринованных огурцов с уксусом, сахаром, фенхелем и тимьяном. Любопытно, понимал ли он, что его письмо прочтут Штази? У них ведь кругом были информаторы, их «глаза и уши». А Дженнифер бросила меня, потому что, когда дело касалось ее творчества, мои глаза становились слепы, а уши глухи. Но если подумать – а я действительно думал об этом, постепенно ускоряя шаг, – она ведь сама ничего мне не говорила о своем последнем проекте, кроме того что я ее муза. Еще я вдруг сообразил, что, несмотря на все трудности, которые испытал, подбирая после аварии упаковку презервативов, впоследствии я ими не воспользовался. По-прежнему закрытая пачка лежала в кармане моего порванного белого пиджака.

Как ни странно, возвращение к переходу через Эбби-роуд меня слегка успокоило. Машин видно не было, так что, похоже, улицу и в самом деле перекрыли. Мне вдруг пришло в голову, что, когда я был тут сегодня в первый раз, я еще не хромал и у меня была девушка. Потом я присел на стену перед студией EMI и вспомнил, как мужчина, который едва меня не переехал, дотрагивался до моих волос. Будто прикасался к каменной статуе или еще какому-то бездушному предмету.

Я в задумчивости сидел на стене, и вдруг ко мне подошла женщина, помахала перед моим носом незажженной сигаретой и спросила, не будет ли у меня зажигалки. Платье на ней было голубое. Светлые, будто серебряные, волосы коротко острижены. А глаза – нежно-зеленые, как обкатанные морем стеклышки. Я сунул руку в карман и достал металлическую «Зиппо», которую всегда носил с собой. Старомодную нескладную ветрозащищенную модель вроде тех, что были у американских солдат во время Второй мировой, а потом во Вьетнаме. Женщина взяла меня за руку и уставилась на выбитые на зажигалке инициалы. Я объяснил ей, что эта вещь принадлежала моему отцу, примерно раз в месяц он любил выкурить сигарету, лежа в ванне. Но недавно мой отец умер, и у меня осталась лишь щепотка его пепла в спичечном коробке, который я собираюсь зарыть в землю в Восточном Берлине. Руки у меня начали дрожать. Я попросил женщину побыть со мной немного, и она согласилась, присела рядом на парапет, прикоснувшись ко мне плечом. Мне слышно было, как она вдыхает и выдыхает. Из ноздрей ее выходили струйки дыма, придавая ей сходство с драконом, вышитым на кимоно Дженнифер. Она спросила, впечатлительная ли я натура.

– Вовсе нет.

– Может, тогда вы просто нервный?

В голове у меня всплыл отрывок стихотворения. Я и не знал, что помню его наизусть. Женщина все курила, и я продекламировал его ей.

– Мы Мертвецы. Лишь пару дней назад

Для нас пылал рассвет, горел закат.

И мы любили, и любимы были… [4]

Она кивнула, будто бы я вел себя совершенно нормально, что, конечно, было не так.

– Это стихи Джона Маккрея, – сказал я. – Он жил в Канаде, работал врачом, а во время Первой мировой был призван на фронт.

Я обернулся к ней, а она обернулась ко мне. Ветер принес откуда-то полиэтиленовый пакет из супермаркета, и тот закрутился у наших ног.

– Странно, – сказала она, отпихивая его, – разве «Уоллмарт» не в Америке?

Мы сидели на стене и целовались, как подростки. Ее язык глубоко проник в мой рот, а мое колено вклинилось между ее бедер. Когда мы наконец оторвались друг от друга, она спросила, чем это от меня пахнет. «Это иланг-иланг», – ответил я. Она записала на моей трясущейся руке номер своего телефона. А после встала и пошла прочь, и я увидел, что на ее голубом платье сзади что-то написано. Оказалось, женщина была одета в униформу. Я вдруг сообразил, что она, наверное, медсестра, и вспомнил, что в песне «Пенни Лэйн» упоминалась медсестра, которая продавала с лотка красные маки.

3

Вернувшись домой, я позвонил в ближайший цветочный магазин. Хотел заказать букет подсолнухов и попросить доставить его на Гамильтон-террас. По задумке Дженнифер должна была получить его в день открытия своей выпускной выставки. «У нас только розы», – ответила мне продавщица с таким возмущением, будто иных цветов на свете не существовало. А когда я заметил, что в сентябре обычно еще полно подсолнухов, хотя пик их цветения, конечно, приходится на август, она отчего-то вообще обиделась. Довольно странно было беседовать с цветочницей, которая так ненавидит цветы. Я добавил, что к тому моменту, как подсолнухи распускаются, другие цветы, вроде маков, обычно уже отцветают, и мне показалось, что она сейчас заплачет.

– У нас есть розы всех цветов: желтые, белые, красные, полосатые – из Китая и Бирмы. Может, вам что-нибудь подойдет? Белых вообще очень много.

Белые розы. Die Weiße Rose – «Белая Роза». Так называлось юношеское антифашистское движение, возникшее в Мюнхене в начале сороковых. Я как-то переводил для своих студентов листовку, написанную лидерами die Weiße Rose в феврале 1943-го.

Гитлерюгенд, штурмовые отряды, СС – все они пытаются заманить нас в свои сети, заставить отдать им самые перспективные годы нашей юности.

Может, стоило заказать Дженнифер дюжину белых роз? У нее ведь как раз наступили самые перспективные годы юности. Но нет, мне нужны были именно подсолнухи. Единственные цветы, которые Дженнифер с удовольствием ставила в вазу. Больше всего ей нравились их черные сердцевинки. Она говорила, они напоминают ей солнечное затмение, хотя, по-моему, сама она никогда в жизни его не видела.

Я позвонил в другой магазин, но у них подсолнухов тоже не было. Зато в третий раз мне повезло. Продавцом на этот раз оказался мужчина. Он сказал мне, что его зовут Майк и что родом он с Кипра. А потом спросил, что написать в открытке. И, когда я начал отвечать, собственный голос показался мне каким-то тонким и срывающимся. До сих пор я за собой ничего такого не замечал.

«Милая Дженнифер, удачной выставки. От беспечного парня, который тебя любит».

Цветочник по имени Майк откашлялся.

– Прошу прощения, не могли бы вы говорить по-английски?

Я не понял, что он имеет в виду. Но на всякий случай повторил текст, добавив в конце свою фамилию и номер кредитки. Голос на этот раз прозвучал уже не так жалко. Майк, помолчав, отозвался:

– Я не говорю по-немецки. Если, конечно, это немецкий… В любом случае, что бы вы там ни пытались сказать, не забывайте, что войну выиграли мы.

В трубке слышно было, как он смеется. Я повторил сообщение еще несколько раз и вдруг сообразил, что в голове у себя прокручиваю его по-английски, а вслух произношу почему-то по-немецки. Тогда я переключился на английский и продиктовал снова: «Милая Дженнифер, удачной выставки. От беспечного парня, который тебя любит». Выяснив, что слово беспечный пишется слитно, а не раздельно, мы наконец вышли на финишную прямую. На прощание Майк сказал, что работать со мной было чистым удовольствием. И что если бы он знал, что я говорю на других языках, он бы назвал мне свое полное имя.

– Что ж, Сол, берегите себя.

Уже второй человек за сегодня сказал мне: «Берегите себя, Сол».


Я залез в душ, смыл с костяшек засохшую кровь и в смятении обнаружил, что тело мое покрыто ссадинами и кровоподтеками, чего Дженнифер, видимо, не заметила, пока мы занимались любовью. От меня все еще пахло маслом иланг-иланга. До чего же этот запах меня заводил! После душа я решил погладить рубашки, которые собирался взять с собой в Восточную Германию.

Я разложил гладильную доску и наполнил водой старомодный утюг. С ним было много мороки: он то разогревался слишком сильно, то внезапно остывал. Но зато, вгоняя тяжелый металлический носик в складки рукавов, разглаживая отвороты и наблюдая за струящимся вверх паром, можно было отвлечься от мыслей. Я расстегнул манжеты и вывернул их, чтобы прогладить ткань вокруг пуговиц. Очень важно было не наехать утюгом на саму пуговицу, от этого на материи всегда оставались заломы. С пуговицами я провозился несколько минут. Откровенно говоря, после аварии и отказа, полученного на первое в моей жизни предложение руки и сердца, чувствовал я себя так, будто меня избили… Сталина, например, избивал его собственный отец, за что тот смертельно его ненавидел… Сложив выглаженные рубашки, я вышел на балкон. Отсюда видно было, как по лужайке в парке Парламент-хилл скачет стайка неопрятных, черных как сажа ворон. Одна из них вдруг сорвалась с места и полетела к фонтанчику. Кажется, в клюве у нее было что-то зажато, но донести добычу до цели она не смогла – ноша шлепнулась в воду. Интересно, что это было? Может, мышь? Зато Сталин любил свою дочь Светлану… Примерно так, как кот любит мышь, попавшую к нему в лапы… Интересно, а как я любил Дженнифер? И как она любила меня? Да и любила ли вообще? Кошкой в наших отношениях определенно была она, мне же отводилась роль мыши. Неплохо было бы, наверное, для разнообразия хоть раз почувствовать себя котом. Правда, эта мысль не показалась мне слишком уж возбуждающей.

До сих пор я честно выполнял свою часть сделки – никогда не пытался описать в словах, как она поразительно красива. Не говорил об этом ни ей, ни кому бы то ни было еще. Не заикался о том, какого цвета у нее волосы, глаза и кожа, не описывал форму груди, сосков и губ. Не уточнял, длинные ли у нее ноги и мягкие ли волосы на лобке, тонка ли талия и сильны ли руки, красит ли она ногти и бреет ли подмышки. Ни одно из слов, имевшихся у меня в запасе, Дженнифер не устраивало. Зато против фразы «Дженнифер поразительно красива» она не возражала, потому что, по ее мнению, не значила она ровным счетом ничего. И мне было интересно, видела ли она какой-то смысл в выражении «неземная красота», которое постоянно повторяла, говоря обо мне. В ее фотографиях у него определенно появлялось какое-то значение, но Дженнифер утверждала, что дело тут не во мне, я – всего лишь часть композиции. Для чего она обвела красным фломастером мои губы на том снимке, что висел у нее в изголовье? Она ведь обожала со мной целоваться, так почему же написала: «НЕ ЦЕЛУЙ МЕНЯ»? Может, ей казалось, что секс делает ее уязвимой, дает мне слишком большую власть над ней? А ей не хотелось, чтобы я обладал над ней властью, потому она меня и выгнала. Вроде бы ей нравился какой-то студент из школы искусств по имени Отто. Он был ее ровесником и красил волосы в синий цвет. Впрочем, она могла сколько угодно им восхищаться и даже считать, что в будущем он станет знаменитым художником, мне-то известно было, что у того, кого она любит, волосы черны как смоль[5].

4

Спустившись в подъезд, я направился к почтовым ящикам. Хотел проверить, не пришли ли еще фотографии с Эбби-роуд. Те самые, которые я собирался подарить Луне Мюллер, младшей сестре моего переводчика Вальтера Мюллера. Когда я вставил ключ в скважину, мне показалось, что замок сидит в дверце неплотно, будто бы кто-то сначала вывинтил болты, а потом в спешке вкрутил их обратно. Впрочем, осмотрев ящики других жильцов, я пришел к выводу, что все они в плачевном состоянии. Деревянные корпуса потрескались от старости, а большая часть изготовленных еще в тридцатые латунных замков держалась на честном слове. Попасть ключом в скважину оказалось труднее обыкновенного. Домовладелец поднимал арендную плату каждый год, но ремонтом заниматься не желал, и дом потихоньку разваливался. Из лифта вышла миссис Стеклер, пожилая леди, чья квартира располагалась этажом выше моей. Сжимая обтянутыми перчатками руками стальные рукояти ходунков, она поковыляла к выходу. Но вдруг заметила меня, ползавшего на четвереньках возле почтовых ящиков, и застыла как вкопанная. Кутаясь в шубу, миссис Стеклер начала жаловаться мне на свой артрит. На то, что от сырости он обостряется и она едва передвигает ноги.

– Дождь для моих костей просто погибель, – уныло пробасила она.

Я бросил взгляд на стеклянную дверь подъезда. На улице светило солнце. В палисаднике желтела выгоревшая за лето трава. И листья на деревьях не показались мне мокрыми.

– Что-то не так, Сол?

– Нет.

– Я хотела спросить насчет вашей фамилии, – сказала она.

– А что такое?

– На почтовом ящике написано, что вас зовут Сол Адлер.

– Все верно.

– Адлер – это ведь еврейская фамилия.

– И?..

Она молчала, очевидно, ожидая продолжения, и я продолжил.

– А Сол еврейское имя. Но это у вас вопросов не вызывает?

Она широко открыла рот, будто бы ей срочно потребовалось, чтобы воздух проникал в организм сквозь более крупное отверстие. И я подумал, что в голове у миссис Стеклер, очевидно, тоже бродит призрак – призрак моей фамилии. Я поднялся, потому что разговаривать с ней, стоя на коленях, было как-то унизительно. И спросил, не подскажет ли она, где можно купить банку консервированных ананасов.

– Да где угодно. Консервированные ананасы продаются в любом магазине. Даже в лавочке у нас на углу. Вам колечками или кусочками? В сиропе или в соке?

Она пристально разглядывала меня сквозь толстые стекла очков, будто бы подозревала, что по чистой случайности помешала мне ограбить почтовые ящики всех жильцов дома. В своем собственном ящике я нашел толстый конверт, и мне не терпелось открыть его, но делать это у нее на глазах не хотелось. Миссис Стеклер сообщила мне, что идет в недавно открывшийся польский магазин купить маковый рулет. А, раз уж она все равно туда собралась, заодно поищет средство, чтобы вывести пятно с ее дивана черепахово-зеленого цвета. Я задумался было о черепахах и о том, какой оттенок зеленого приписали им производители мебели, но тут она снова принялась сетовать на погоду и боль в суставах. Я что-то не мог припомнить, чтобы на улице, которую она назвала, находился польский магазин. Там точно были мясная лавка, газетный киоск и парикмахерская, ходили в которую в основном пенсионеры возраста миссис Стеклер. Но ничего похожего на польский магазин я там не видел. Разве что бенгалец из газетного киоска начал приторговывать восточноевропейской выпечкой. Перестав слушать рассуждения миссис Стеклер, я открыл конверт и принялся рассматривать фотографии. Их было три, все черно-белые. Вот он, я, – сунув руки в карманы, иду босиком по пешеходному переходу в белых расклешенных брюках и пиджаке. В конверте еще нашлась записка от Дженнифер:

Кстати, босиком на фото шел не Джон Леннон, а Пол. А на ДЛ были белые туфли. Удалось заснять тебя в движении, как на оригинальном снимке, спасибо моей верной стремянке.

Я не запомнил, как разувался, но, видимо, в какой-то момент и правда снял обувь, так как на снимке ноги у меня были босые. Подняв глаза, я обнаружил, что, уходя, миссис Стеклер оставила ходунки в подъезде – сунула их за стойку портье. Сквозь стеклянную дверь мне видно было, как она в своей шубе быстрым шагом направляется к автобусной остановке. А я-то думал, у нее артрит разыгрался и она еле ходит.

Я убрал фотографии обратно в конверт, запер его в почтовом ящике и отправился в супермаркет – купить Вальтеру Мюллеру банку ананасов. Интересно, чем сегодня займется Дженнифер? Наверное, закажет себе билет в Америку. Конечно же, сходит в колледж, в фотолабораторию, будет там готовиться к своей выставке. А позже, много позже, они с Клаудией и Сэнви станут расслабляться в сауне и болтать о бесконечности и о том, что страдающий маниакально-депрессивным психозом математик Георг Кантор нашел способ классификации бесконечных множеств. Ну а мне нужно было решить, какие купить ананасы – колечками или кусочками, в сиропе или в соке. В итоге я положил в корзинку два банана, багет, стейк, а после обнаружил, что зачем-то топчусь возле прилавка с сырами. В каком-то смысле я даже проникся сочувствием к той цветочнице, у которой в магазине были одни розы. Выбрать нужные из бесконечного множества сортов роз, наверное, было не проще, чем разобраться в бесконечном множестве сортов сыра. «Шропшир Блю», «Стилтон», «Фермерский Чеддер», «Ланкаширский», «Красный Лестер», «Гауда», «Эмменталь»… Я попросил продавца отрезать мне большой ломоть сочащегося влагой бри, и он свалился у него с ножа. У продавца были нежные руки.


На улице все стало серым – и асфальт, и небо. Лил дождь. Какой-то мужчина в африканском одеянии сражался с поломанным зонтиком, а вода меж тем заливала его сандалии. Я забежал в турецкое кафе выпить стакан чаю и съесть кусок пахлавы. Пропитанная медом, она прилипла к пальцам. Я попросил салфетку, но женщина, которая меня обслуживала, кажется, не услышала. Она подошла к девочке лет семи, которая читала книжку за соседним столиком, и что-то шепнула ей на ухо. Я подумал было, что она просит ее передать мне салфетку, но потом понял, что девочка – ее дочь и она просто поправляет красную ленточку у нее в косе.

«Вот что я тебе скажу, Сол Адлер: не всегда ты являешься центральным персонажем».

А я тебе вот что скажу, Дженнифер Моро: ты сама меня таким сделала.

5

В моем доме, похоже, творилось что-то странное. Из подъезда в панике выбегали люди. Инженер с третьего этажа кричал: «Пожар! Пожар!» Но запаха гари я не почувствовал. По слухам, пожарные сегодня собирались бастовать, правда, официально ничего объявлено не было. Наш домовладелец советовал всегда держать наготове ведро с песком – просто на всякий случай – и, уходя, отключать от сети все электроприборы, кроме холодильника. Вернулась миссис Стеклер, держа в обтянутой перчаткой руке полиэтиленовый пакет с маковым рулетом. Мне, правда, показалось, что у нее там вовсе не пирог, а мясо, порубленное крупными кусками. Миссис Стеклер забрала из-за стойки портье свои ходунки и объявила, что, кажется, забыла выдернуть из розетки тостер. А если подумать, то и обогреватель могла не выключить. Непонятно, чего ради ей вообще понадобилось его включать в сентябре месяце. Я вызвался сходить к ней в квартиру и проверить, все ли в порядке. Толпившиеся возле подъезда жильцы тут же заспорили, разумно ли это будет. Ведь если наверху и правда пожар, пожалуй, мне не стоит так рисковать. Я, однако, настаивал на своем, и тогда мне посоветовали хотя бы не пользоваться лифтом. «Он хочет умереть. Давайте не будем ему мешать». Миссис Стеклер, широко улыбаясь, вручила мне ключи. Кажется, впервые я видел ее такой довольной.

Одолеть пять лестничных пролетов бегом у меня не вышло, так как я все еще хромал после аварии на Эбби-роуд. Подниматься пришлось медленно. Я открыл ключом дверь, вошел в квартиру миссис Стеклер, но никаких следов задымления не обнаружил. Все электроприборы в квартире были выключены. На полу, посреди ковра, стоял тяжелый черный телефонный аппарат. Это выглядело довольно странно, учитывая, что миссис Стеклер страдала артритом и вряд ли способна была легко и непринужденно опускаться на пол. Я проследил, куда уходит провод, и обнаружил, что он воткнут в розетку за телевизором. Сжав руку в кулак, я принялся постукивать по стене. Будто бы пытался обнаружить в ней что-то. Хотя и сам не понимал, что именно. Может, мне стало интересно, полая она или сплошная? Так или иначе, я стукнул по ней еще пару раз. Почему-то это движение придавало мне уверенность в собственной значимости. И я тут же задумался: получалось, что при других обстоятельствах я себя значительным не чувствовал? Любопытно, сотрудники Штази тоже преисполнялись ощущения собственной важности, когда простукивали стены? Зазвонил телефон, и я поднял трубку.

– Здравствуйте. Квартира миссис Стеклер.

– Кто говорит?

– Сосед. Меня зовут Сол.

– Это Айзек.

Грудную клетку прошило болью.

– Миссис Стеклер нет дома. Передать ей что-нибудь?

– Какой Сол?

Сочетание этих слов – «какой» и «Сол» – обрушило на меня целую лавину чувств: ужас, отчаяние, сожаление.

И все же я попытался ответить четко и вежливо.

– Сол Адлер.

Слова давались мне с трудом. Я вдруг осознал, что сердце мое разбито. И что где-то там, в ином времени, пакет из «Уолмарта», летавший по Эбби-роуд, был как-то связан с Америкой. И имя Айзек было с ней связано тоже.

Связь прервалась.

А я неожиданно понял, что рядом со мной кто-то шумно дышит. Обернувшись, я нос к носу столкнулся с черным пуделем, смотревшим на меня испуганными глазами. Затем он вскочил на подлокотник дивана. Пес тихо поскуливал, глаза у него были влажные. Вообще-то домовладелец запрещал держать в квартирах животных. Я и понятия не имел, что у миссис Стеклер есть собака. Теперь понятно, почему вместо макового рулета у нее в пакете лежало рубленое мясо.

Я сел на диван и взял пуделя на руки. Телефон снова зазвонил. Я же гладил собаку по теплой голове и постепенно успокаивался. Мы с пуделем даже дышать начали в такт, просто дышали и ждали, когда телефон прекратит звонить. Оказалось, что это очень расслабляет – держать на коленях собаку и дышать с ней в унисон.

Я вдруг понял, что хочу есть. Умираю с голоду. Не помню даже, ел ли хоть раз с происшествия на Эбби-роуд. Сидя на черепахово-зеленом диване, в доме, возможно, охваченном огнем, я отчего-то вспомнил, как мой друг Джек однажды сказал мне, что не хочет иметь детей. Все родители, по его словам, были какими-то инопланетянами, которые с детьми разговаривали жуткими неестественными голосами. К тому же ему нравилось самому находиться в центре внимания, особенно когда дело касалось сексуальных партнеров. И вовсе ему не нужно было, чтобы это внимание перетянул на себя какой-то ребенок или превратившийся в инопланетянина и вечно теперь чего-то требующий второй родитель. Я охотно с ним согласился. Джек был старше меня на десять лет, но выглядел куда моложе своих тридцати восьми. Носил элегантные хлопковые пиджаки и черные молодежные кеды, что всегда казалось мне очень стильным.

В тот день мы с Джеком обедали в Западном Лондоне, ели муль-фрит [6] во французском бистро. И, несмотря на то что на словах я выразил свое полное с ним согласие, на самом деле меня одолевали сомнения. Безусловно, мы с Джеком как культурные, интеллигентные, красивые мужчины считали себя на голову выше какого-нибудь измученного бытом отца, у которого уже тысячу лет не было секса. А если и был, то уж точно не с его не менее измученной второй половиной.

И все же, даже кивая Джеку, мысленно я не до конца верил в то, что он говорил. Безусловно, он был забавный и интересный человек, но мне всегда казалось, что в эмоциональном плане он слегка туповат. Я повторил это вслух псу, уснувшему у меня на коленях.

– В эмоциональном плане он был слегка туповат.

Взглянув на мою кастрюльку с мидиями, Джек заметил, что часть из них я оставил нетронутыми. И предложил доесть их за мной с таким видом, будто оказывал мне огромную услугу. Я пододвинул к нему кастрюльку и с интересом смотрел, как жадно он хватает раковины, высасывает из них мидии и быстро пережевывает их. Он будто бы считал, что пожирание объедков сделает его в моих глазах страшно привлекательным. Что было странно. (И я снова повторил это вслух, для пуделя: «Очень странно».) Приятно было думать о Джеке, держа на коленях декоративного пса-нелегала. Мне пришло в голову, что, возможно, если в здании и в самом деле пожар, стоило бы заняться спасением его жизни. Я и правда начал ощущать в воздухе какой-то едкий, горьковатый запах, но дым ли это был? Впрочем, у меня в запасе было еще много воспоминаний о красавчике Джеке.

Я взял пуделя за лапу и сжал ее в ладони. Прикончив мои мидии, Джек принялся изучать счет, который принесли нам на тарелочке. Я полагал, что мы оплатим его пополам, но Джек заявил, что, раз в счет внесли хлеб, который заказывал я, мне за него и платить, несмотря на то что он тоже его ел. Объясняя мне все это, он пожирал глазами кусок лимонного пирога, который оставил недоеденным мужчина, в одиночестве обедавший за соседним столиком. Джеку не терпелось сожрать и его тоже. Он заговорщицки глянул на меня, я же задумался, отчего он кажется мне таким непривлекательным. Может, именно на этот вопрос я пытался найти ответ, простукивая стену? И тут меня осенило – разгадка крылась в том, что Джек сам был неспособен любить. Что ж, я задал стене вопрос, и в каком-то смысле она мне ответила. И тут же в голову пришла тревожная мысль: что если Дженнифер считала неспособным любить меня? После обеда Джек собирался играть в теннис. Матч был важный, он сказал даже, что брал у тренера дополнительные уроки, чтобы отточить навык подачи. Не очень понятно было, зачем же он так обожрался перед игрой. Впрочем, Джек был весьма стройным. И я вдруг подумал, что, несмотря на острое нежелание иметь детей, одним ребенком Джек все-таки обзавелся. Ребенком, которого следовало хорошо кормить. Этим ребенком был он сам.

Однако, пока я сидел на диване и наглаживал пса-нелегала, пожар мог уже разойтись не на шутку. Я поднялся на ноги и стряхнул пуделя с колен на пол. Он возмущенно пискнул, я же взял бумажный пакет с сыром бри и вышел за дверь. Прихрамывая, я спустился вниз по лестнице, так и не уловив запаха дыма.

У подъезда все так же топтались жильцы, указывая то на одно окно, то на другое. Я объявил, что миссис Стеклер не забыла отключить обогреватель, и все вздохнули с облегчением. Затем я сообщил, что ей кто-то звонил. Она сняла очки с толстыми линзами и посмотрела на меня озадаченно.

– Это вряд ли. У меня телефон отключен.

Подышав на линзы, она протерла их подолом платья и промокнула глаза.

– Между прочим, – добавила она, – я тоже еврейка. Родом из Кракова.

Инженер похлопал меня по плечу.

– Спасибо, что все проверили, мистер Адлер, – искренне произнес он. – У всех нас просто камень с души свалился.

Я задумался о том, почему миссис Стеклер носила перчатки. Что за призрак мог прятаться под ними? Но долго ломать над этим голову мне не хотелось. Я отправился к телефону-автомату на углу и позвонил Дженнифер.

– Как дела, Дженнифер?

– Зачем ты мне звонишь?

– Потому что пожарные бастуют.

– Это кто сказал? Впервые об этом слышу.

В руке я держал пакет с подтаявшим бри. Дженнифер разговаривала со мной приветливо и совершенно спокойно. Будто бы не отвергала моего предложения. И не выставляла меня из постели, покрытого синяками и ссадинами, сразу после того, как беззастенчиво воспользовалась моим телом.

– Хорошие фото получились, правда?

Она начала рассуждать о свете и тени, и о том, с какого ракурса делала снимки, и о том, что на оригинальной фотографии с обложки альбома «Эбби-роуд» можно рассмотреть стоящего под деревом туриста из Америки, который просто случайно попал в кадр. Я же в рассеянности таращился на зажатый в руке бумажный пакет, в котором таял кусок бри. Кажется, в правом его углу было что-то написано.

– Сол, с тобой все в порядке?

Ах, да, это продавец с нежными руками написал на пакете цену и подчеркнул ее двойной линией.

– Нет, не все. Со мной абсолютно точно не все в порядке.

– Вот что я тебе скажу, Сол Адлер: вали-ка ты на хер.

– А я тебе вот что скажу, Дженнифер Моро: именно это я и собираюсь сделать.

В тот вечер, собирая чемодан для поездки в Восточный Берлин, я вдруг сообразил, что так и не купил банку ананасов.

6

Восточный Берлин, сентябрь 1988

С Вальтером Мюллером мы много смеялись. Чертовски приятно было проводить время с человеком, в жизни которого не все измерялось материальной выгодой. У Вальтера была степень магистра в области лингвистики. Он преподавал восточноевропейские языки немцам, отправлявшимся на работу в другие страны соцлагеря. И по-английски тоже говорил очень хорошо. Впервые я увидел Вальтера на станции Фридрихштрассе – он стоял у края платформы и держал в руке картонку с моей фамилией. Мне он сразу же понравился. Лет тридцати на вид, высокий, широкоплечий, мускулистый. Бледно-голубые глаза и русые волосы до плеч. В теле его чувствовалась скрытая энергия, жизненная сила, которая не рвалась наружу, но определенно волновала. Я рассказал Вальтеру о том, что поездка в аэропорт обернулась для меня сущим кошмаром. На полдороге в поезде закончилось топливо, и пришлось ждать, пока за нами пришлют автобус. Вальтер Мюллер изобразил на лице глубочайшее сочувствие и удрученно покачал головой, явно надо мной потешаясь. Очевидно, по его мнению, в океане жизненных невзгод я бултыхался на мелководье.

– Транспортная система твоей страны организована весьма посредственно.

Он вывел меня на улицу Фридрихштрассе и спросил, хочу ли я пройтись до квартиры его матери пешком или предпочту доехать на трамвае. Я согласился прогуляться. По-английски он говорил с заметным напряжением, сухими официальными фразами, что составляло резкий контраст со спокойной уверенностью, исходившей от его тела.

– Вот и он, наш город на Шпрее, – сказал он и взмахнул руками в направлении набережной. Мы двинулись вдоль отливавшей серым реки, миновали «Берлинский ансамбль», драматический театр, основанный Бертольдом Брехтом. Я читал, что годы нацизма Брехт вынужден был провести в изгнании. За это время ему довелось пожить как минимум в четырех странах. Я перечислил их Вальтеру:

– Швеция, Финляндия, Дания и в итоге Америка.

– А, Брехт… Да-да… – сказал Вальтер. – Тебе известно, что в июле в этом здании давал концерт Брюс Спрингстин? Он играл три часа. – Подумав, он поправил себя: – Нет. Четыре часа.

Я знал, что местные власти относились к Брехту с подозрением из-за того, что он предпочел укрыться в Соединенных Штатах, а не в Советском Союзе. И все же после войны он вернулся в Восточную Германию, жил здесь и работал, надеясь внести свою лепту в строительство нового социалистического государства. Мне показалось, что меня личность Брехта интересует куда больше, чем моего переводчика, и потому я не стал рассказывать ему, что знаю наизусть текст «Трехгрошовой оперы» («Оперы нищих»), а в душе частенько напеваю «Сурабая Джонни». Вместо этого я кивнул на двух лебедей, плывших по реке бок о бок, и сказал:

– Лебеди не любят жить поодиночке. Иногда они образуют очень крепкие пары.

Вальтер напустил на себя заинтересованный вид.

– Спасибо за информацию, – произнес он серьезно, но глаза его при этом смеялись.

Затем Вальтер поведал мне, что только что вернулся из Праги. Переводил там с чешского на немецкий для группы товарищей, поступивших на курсы инженеров. Я поблагодарил его за то, что он пришел на вокзал встретить меня, несмотря на то что сам недавно вернулся из поездки. Он же в ответ рассмеялся.

– Прогуляться с тобой для меня большая удача. Я даже могу задать нам цель: отвести тебя выпить пива.

Откуда ни возьмись прилетела муха и принялась кружить возле его губ. Вальтер отмахнулся от нее, а затем, чтобы сильнее припугнуть, еще и притопнул ботинком по брусчатке.

– Чудеса. – Он рассмеялся и топнул еще раз.

– Чудеса, – повторил я, не вполне понимая, что происходит и над чем он смеется.

– В любом случае, – неожиданно произнес он, – когда станешь работать над отчетом о нашей республике, не пиши, что все вокруг казалось серым и неприглядным, кроме реющих над крышами зданий алых флагов.

– Даже не думал. – Мои ярко-синие глаза встретились с его бледно-голубыми. – Я напишу, что в городе много мух. И что трамваи у вас часто водят женщины. – Мы пока были не слишком хорошо знакомы, и я не стал говорить ему, что привык к цензуре. Ведь Дженнифер запрещала мне описывать свою поразительную красоту устаревшими словами.

Мы двинулись дальше, по-приятельски беседуя на ходу. Вальтер в своем толстом зимнем пальто шагал быстро, я же едва поспевал за ним в легкой куртке. Он рассказал, что в Праге ему очень понравились одни пирожные с кремом, там они назывались «гробики». Я решил, что речь, вероятно, идет об эклерах. Потом он спросил, знаю ли я чешскую художницу Еву Шванкмайерову. Я о такой не слышал, и Вальтер сказал, что переведет мне одно ее высказывание, которое его поразило. Он зажмурился, пробормотал: «Сейчас, сейчас…» Сдвинул брови, пытаясь подобрать верные слова сразу на трех языках – чешском, немецком и английском. Потом вдруг открыл глаза, тряхнул волосами и, шлепнув меня по руке, сообщил: «Нет, невозможно перевести». Что в Праге было по-настоящему здорово, продолжал Вальтер, так это опрокинуть стаканчик сливовицы – «весьма старой, из Моравии». Вскоре он представит меня ректору университета, и тот наверняка угостит меня очень неплохим шнапсом.

После он спросил, почему я прихрамываю. Я перешел на немецкий и рассказал ему о недавнем происшествии на Эбби-роуд.

– Так на каком языке мы разговариваем, на английском или на немецком? – уточнил Вальтер по-английски.

– Может, давай пятьдесят на пятьдесят? – ответил я по-немецки.

– Как получилось, что ты бегло говоришь по-немецки? – спросил он по-английски.

– Моя мать была родом из Гейдельберга.

– Значит, ты наполовину немец?

– Ее увезли в Британию в восьмилетнем возрасте.

– А дома она говорила по-немецки?

– Никогда.

В этот раз он не сказал «спасибо за информацию».

Я все продолжал припадать на одну ногу, и, наконец, Вальтер прямо спросил, не хромой ли я.

– Я не инвалид! Просто ушиб бедро!

Я произнес это громко и с чувством. Ужасно не хотелось показаться Вальтеру Мюллеру жалким. Что угодно, только не это. Но, к моему ужасу, у меня неожиданно разболелся желудок. Ощущение было такое, будто мне вспороли живот и теперь выпускают наружу внутренности. Вальтер предложил взять у меня сумку. Я отказался, но он все же забрал ее, повесил на плечо и зашагал по мощенной брусчаткой Мариенштрассе. По пути он показал мне больницу, в которой работала его сестра.

– Врачи там очень хорошие, – сказал он. – Но на ночь лучше не оставаться. Если хочешь, Луна запишет тебя на рентген.

– Не хочу! – Я так треснул его по плечу, что он расхохотался.

– Ты крепче, чем кажешься.

По-моему, на самом деле он так не считал, потому что оттолкнул меня, когда я попытался отобрать у него сумку. Где-то в отдалении прозвенел трамвай.

– Присядь, Сол. – Вальтер указал на каменное крыльцо у входа в один из домов.

Я опустился на ступеньку, как было велено. Он сел рядом, поставив мою сумку между коленей. Все вокруг казалось тихим и безмятежным. Вальтер достал газету и, надев очки, уткнулся в нее. Небо затянуло тучами. Вальтер левой рукой приобнял меня за плечи. И я неожиданно почувствовал себя счастливым, необъяснимо счастливым. Прямо как в тот раз, когда сидел на диване миссис Стеклер, держа на коленях пуделя-нелегала. Мы просидели так довольно долго.

Затем Вальтер отложил газету и потрепал меня по плечу.

– Расскажи мне об аварии.

Я начал говорить. И вдруг понял, что озвучиваю мысли, в которых даже не отдавал себе отчета. Я рассказал Вальтеру, что тогда, на Эбби-роуд, жутко испугался, потому что, когда мне было двенадцать, моя мать погибла в автокатастрофе. И мне отчего-то почудилось, что Вольфганг – я пояснил, что так звали водителя, – был тем самым человеком, который ее убил.

– Вполне понятный страх, – заметил Вальтер.

Затем я рассказал, как позже вернулся на место аварии. Как сидел на стене с женщиной, попросившей у меня зажигалку, и как у меня начали дрожать руки.

– А все из-за того, – объяснил я, – что я вспомнил, как впервые услышал о смерти мамы, и понял, что она уже никогда не придет домой. А парой секунд позже осознал, что теперь мне придется жить с отцом и братом и мать уже не будет закрывать меня от них своим телом, будто живой стеной.

– А тебе требовалась защита от отца и брата?

– Да. Они были крупными мужчинами. Ты бы им понравился.

Он покачал головой и рассмеялся.

– Я так не думаю.

– Вальтер, – сказал я, – я до сих пор не видел стену. Где она?

– Везде.

Затем я рассказал, что в голове у меня все смешалось: катастрофа, в которой погибла моя мать, и моя собственная авария, в которой никто не пострадал. И что я до сих пор страстно ненавижу водителя, который ее переехал, считаю его хладнокровным убийцей. И что, несмотря на прошедшие годы, эта трагедия так и не поблекла в моей памяти. Но все равно я не слишком берегу свою жизнь и бываю невнимательным, переходя дорогу.

– О да. – Вальтер сложил газету – пополам и еще раз пополам. Аккуратно разгладил уголки, и пальцы его выпачкались в серой типографской краске, словно в пепле. На них даже отпечатались обрывки случайных слов. В голове у меня внезапно застрекотала пишущая машинка. Я отчетливо слышал, как стучат клавиши, оставляя буквы на листке бумаги. Словно бы я сам мысленно писал на себя донос. Герр Адлер – беспечный человек. Вальтер же в тот момент говорил мне совершенно другое.

– Может быть, тебе необходимо было его повторить или что-то в этом роде?

– Что повторить?

– Прошлое.

Он наклонился вперед и спросил, можно ли ему завязать шнурок на моем левом ботинке. Он развязался, пока мы шли. Унижению моему конца не было. Вальтер был добр ко мне и выслушал мою исповедь без осуждения. С незнакомцами так часто бывает, может быть, потому, что между вами не стоит никаких историй из прошлого. Я поднялся на ноги и, не дожидаясь Вальтера, зашагал вперед. Понятия не имел, куда направляюсь, просто мне не хотелось, чтобы он увидел мои слезы. Не успел я приехать, и вот он уже таскает мои вещи и завязывает мне шнурки. А теперь я еще и разрыдался. Вальтер догнал меня, успев на ходу снять очки. На его переносице там, где дужка раньше впивалась в кожу, осталась неглубокая бороздка.

– Эй, Сол, подожди меня.

Он подошел к какой-то женщине, которая несла в руках деревянный ящик. Внутри оказалась цветная капуста. Вальтер перекинулся с женщиной парой фраз на диалекте, которого я не понимал. Наверное, хотел дать мне время незаметно вытереть слезы. Но проблема была в том, что мои глаза высыхать не желали. Я все тер их и тер, а слезы продолжали катиться градом. И мне было до смерти стыдно, что я приволок свои горести за собой в ГДР. Будто бы это могло мне помочь. Вот бы поблизости оказался мой друг Джек, обожавший подчищать за всеми тарелки. Я бы с радостью угостил его своими печалями. Вальтер, не менее красивый и интеллигентный человек, чем скупердяй Джек, в плане широты души был полной его противоположностью. Правда, он, конечно же, не был таким стильным и напористым. Постепенно я начал понимать, что он говорил женщине с ящиком. Кажется, речь шла о вишнях. Вальтер рассказывал, что на участке возле их семейной «dacha» росло вишневое дерево. Еще он сказал, что пытался в этом году вырастить цветную капусту, но у него ничего не вышло. Все всходы погибли. Женщина смотрела куда-то поверх моей головы, но я отчего-то знал, что на самом деле она наблюдает за мной. Я махнул ей рукой. Но она не ответила, и выражение лица ее не изменилось. Мне вдруг пришло в голову, что для нее заводить знакомство с приезжим с Запада могло быть опасно. Вдруг кто-то донесет, что она мне помахала? За время прогулки мне ни разу не встретились на улицах Берлина нищие, торчки, сутенеры, воры или бездомные. Но взгляд этой женщины и изгиб ее алых губ меня поразили. Я задумался, что ценнее: не бояться за свой бумажник или иметь возможность без страха помахать незнакомцу на улице? Видимо, Вальтер хорошо знал эту женщину, потому что на прощание он поцеловал ее в щеку, а она дала ему кочан капусты. Вальтер достал из кармана пальто красную авоську, бросил в нее капусту и повесил сумку на плечо.

– Неплохо выгляжу? – прокричал он мне.

Мы пошли дальше. Боль в желудке слегка притупилась, и мне стало легче. Я начал расспрашивать Вальтера о его даче. Он рассказал, что подумывает завести пчел, а потом предложил мне съездить туда вместе на выходные, чтобы я смог увидеть все собственными глазами.

– Спасибо, с большим удовольствием. – Идти нам, видимо, было еще далеко. И я спросил, почему его сестру зовут Луна.

– Луна – источник света. А Луна – источник света для моей матери. Ее старшая дочь умерла во младенчестве.

На этих словах что-то больно кольнуло у меня внутри. И боль эта всколыхнула все иные горести. Словно бы где-то, в самом центре моего существа, находился пруд моих несчастий. И луна отражалась в его черной воде. Замечательно: всю дорогу я либо хромал, либо плакал. Отлично началась поездка!

– Тут неподалеку есть бар, – сказал Вальтер. – Но сначала мне нужно занести капусту. – Он завел меня во внутренний двор старинного каменного здания и попросил подождать у лестницы.

И вновь я сидел на ступеньках. Ну, на этот раз хотя бы сам себе завязал шнурок. На каменных стенах дома виднелись следы от пуль, оставшиеся там со времен войны. Мой отец, штукатур по профессии, в два счета нашел бы работу в ГДР. В голове у меня отчего-то снова всплыл рассказ Вальтера о кривой вишне, что росла возле дома у него на даче. Я находился в Восточном Берлине, сидел на каменных ступенях лестницы во внутреннем дворике, но перед глазами моими мелькали образы из какой-то другой жизни, другого времени. Все они были черно-белые, как фотографии Дженнифер. Деревянный домик на Кейп-Коде, в Америке. Сколоченный из сосновых и кедровых досок. Огромный камин внутри. Ставни на окнах. И где-то там, в этом доме, Дженнифер с непривычно белыми волосами. В ушах у меня смешивались крики чаек, носившихся над заливом Кейп-Код и круживших над Шпрее в Восточном Берлине. На лестнице появился Вальтер. В руках у него был маленький игрушечный поезд, вырезанный из дерева.

– Нужно починить, – сказал он, убирая игрушку в карман пальто. – У матери в квартире есть клей.

Потом он начал объяснять мне по-немецки что-то очень сложное. Кажется, как так получилось, что он не живет с матерью и сестрой. Я ничего не понял и предложил ему все же процентов на семьдесят пять говорить по-английски, пока я здесь не освоюсь. Затем я положил ладонь ему на грудь, прислонился головой к его плечу и попытался восстановить дыхание, сбившееся, когда я увидел в его руках деревянный поезд. Из кармана его пальто виднелось красное колесико. Мне была знакома эта игрушка, я уже видел ее раньше, может быть, во сне. Кажется, однажды я даже похоронил ее. И вот она снова была здесь. Вернулась призраком, чтобы мучить меня.

– Ты в порядке, Сол?

– Более или менее, – ответил я.

Остаток пути до бара Вальтер предложил проехать на трамвае.

7

Квартира матери Вальтера и его сестры Луны, в которой отныне должен был поселиться и я, оказалась на удивление просторной. Стены в гостиной были оклеены оранжевыми обоями с узором в виде абстрактных разводов. Вальтер рассказал, что зимой эту комнату отапливают бурым углем, и показал мне небольшую печку, выложенную изразцами. От нее шел едкий горьковатый запах, ничуть не похожий на привычный запах каменного угля. Может, все дело было в том, что бурый уголь после добычи спрессовывали в брикеты? На территории ГДР было не так уж много полезных ископаемых, и потому разработка бурого угля велась очень активно. Некоторые регионы буквально выворачивали наизнанку в поисках новых залежей. По утрам, объяснил мне Вальтер, к ним во двор заходит угольщик и оставляет внизу мешки с брикетами. Чистить печку от золы поручается Луне. И, хотя дело это несложное, она вечно ноет и жалуется, избалованная, как какая-то царица. Сейчас она, наверное, уже вышла с работы и стоит где-нибудь в очереди за бананами. Их трудно бывает достать, а Луна безумно любит фрукты. Все, кроме яблок.

– Меня, однако, бананы совершенно не волнуют. – Голос у Вальтера тем не менее был слегка взволнованный. – Даже когда они есть в наличии, я их не употребляю. Зато люблю апельсины, которые привозят к нам с Кубы.

Пока он говорил, я осматривался по сторонам. Мы неминуемо приближались к теме консервированных ананасов, и, видимо, я неосознанно пытался найти место, где можно будет спрятаться, когда речь зайдет о них. Посреди стола стоял телефонный аппарат, очень похожий на тот, что я видел в квартире миссис Стеклер. А рядом с ним, на подносе, большой белый чайник и две фарфоровых чашки с блюдцами. На стене висело зеркало в тяжелой раме из темного дерева. А возле него – довольно странно смотревшийся в этой комнате календарь в стиле пин-ап за 1977 год. На календаре была изображена девушка в золотом бикини с леопардовым узором и с того же цвета ногтями. В волосы ее была воткнута искусственная желтая роза. Мы еще немного поговорили о фруктах, а потом Вальтер показал мне мою комнату. У стены стояла целомудренная узенькая кровать, застеленная двумя одеялами. Поверх подушки лежало аккуратно свернутое голубое полотенце. Вальтер сказал мне, что его мать скоро вернется с работы и что-нибудь нам приготовит. Хотя обычно готовкой в семье занимается он. И тут в дверь постучали. Один раз стукнули громко и еще три раза – потише.

Оказалось, что пришел коллега Вальтера по университету. Парня звали Райнер, на груди у него висела гитара на ремне. Райнер занимал в университете какую-то административную должность: копировал документы, распределял аудитории для проведения семинаров. Одевался он как хиппарь. Носил куртку цвета хаки и фиолетовые клеши с подвернутыми штанинами. И вид у него во всем этом великолепии был отстраненный и мечтательный. Райнер рассказал мне, что любит поэзию американских битников, но книги их в ГДР не издаются, приходится провозить их через границу тайком. Вальтер поинтересовался, как дела у его сестры, с которой произошла какая-то неприятная история. «Оу, она все еще очень зла». Райнер взял несколько аккордов на гитаре и объяснил, что случилось. Оказалось, его сестра состояла в молодежной бригаде. Некоторое время назад их отправили на уборку аварийного здания. Сестра взобралась на крышу, чтобы что-то там отремонтировать. День был солнечный и жаркий, и она разделась, оставшись лишь в шортах и лифчике от купальника. А другая девчонка из бригады ее сфотографировала. Вышло так, что фотоаппарат у нее после конфисковали и пленку предъявили властям. Теперь мать этой подруги не разрешает им встречаться, и сестра страшно переживает из-за разлуки со своей подругой. Чуть раньше, когда мы с Вальтером пили пиво в баре, он рассказывал мне, что в подростковые годы тоже состоял в молодежной бригаде и что целью этих организаций было сплотить молодежь, недовольную тем, что их уровень жизни значительно уступает западному. По мнению Вальтера, идея была неплохая, только носить форму ему не нравилось.

Рассказ Райнера он выслушал очень серьезно, без тени улыбки. А затем заявил, что, если бы на пленке не было ничего предосудительного, ее не стали бы конфисковывать. В ту минуту он вдруг сделался сам на себя не похож. И мне внезапно вспомнились слова Дженнифер о том, что в каждой отпечатанной ею фотографии живет незримый призрак. Райнер рассмеялся, пощипывая струны своей старенькой гитары. «Совершенно верно. Враги повсюду, и каждый готов при любом удобном случае устроить диверсию». Мне показалось, что и Райнер в этот момент внезапно стал сам на себя не похож. Впрочем, мне ли было судить, ведь я едва знал и его, и Вальтера. К тому же вдруг на стене, за зеркалом, скрывалось прослушивающее устройство?

И все же общаться с Райнером было легко и приятно. Он поведал мне, что ходит в дискуссионный клуб при церкви. И что члены этого клуба выступают за право каждого на спокойную жизнь. Ведь это неправильно, когда правительство пропагандирует мир во всем мире, но при этом жестоко угнетает своих собственных граждан. В их кружке состоят и панки, и зеленые активисты, и многие из них, включая самого священника, совсем не прочь сменить существующий государственный строй. Поэтому, скорее всего, за их собраниями следят, хотя по сути они не делают ничего противозаконного – просто беседуют, поют и играют на гитаре.

– Чем сегодня занимались? Вальтер водил тебя выпить пива?

– Покупали цветную капусту, – ответил Вальтер.

– Класс! – Райнер снова улыбнулся. Зубы у него были очень ровные и белые – совсем не британские. Да и на восточногерманские ничуть не похожие, если уж на то пошло.

Взглянув на Вальтера, я обнаружил, что он не улыбается. Может, устал таскать за мной вещи, завязывать мне шнурки, идти черепашьим шагом и притворяться, будто не замечает, что я плачу. Райнер посидел еще немного, а затем сказал, что ему пора, и предложил мне обращаться к нему, если понадобится помощь в работе. Я ответил, что вообще-то мне нужно сделать несколько фотокопий заметок для моей лекции.

– Нет проблем. – Райнер поднялся и принялся расправлять ремень гитары. Я же тем временем пытался разобраться в собственных записях.

Конечно, я не стал просить его снять копии с тех отрывков, где говорилось о психологии мужчин-тиранов. О том, например, что, пережив в детстве издевательства алкоголика-отца, Сталин всю оставшуюся жизнь стремился к тому, чтобы никогда больше не оказаться ни у кого под каблуком. Нет, я вручил Райнеру составленный в хронологическом порядке подробный список его достижений.

– К понедельнику все будет готово, – пообещал он. Затем на прощание показал мне пальцы, раздвинутые в виде буквы V, и посоветовал непременно напиться вечером.


Не успела за Райнером захлопнуться дверь, как с оранжевой стены гостиной упало зеркало. Оно с грохотом рухнуло на пол, и я подпрыгнул от неожиданности. В последний раз разбитое зеркало я видел на пешеходном переходе через Эбби-роуд. Это было боковое зеркало машины Вольфганга, то, что рассыпалось на множество сверкающих осколков. Мы с Вальтером бросились к стене и обнаружили, что зеркало цело. Даже не треснуло. Я взглянул на место, с которого оно сорвалось, проверяя, нет ли там признаков спрятанного прослушивающего устройства. Но на первый взгляд стена казалась ровной, а обои нетронутыми. Мы с Вальтером взялись за зеркало с противоположных краев, подняли его и начали прилаживать на место. И, когда оно накрепко село на торчавший из стены ржавый гвоздь, я покосился на отражение Вальтера. Наши глаза встретились в зеркале. Он глядел на меня, не отрываясь, и делал это явно не из вежливости. Потом он поспешно отвел взгляд, посмотрел в одну сторону, в другую – куда угодно, лишь бы больше не встречаться со мной глазами. И это напомнило мне о том, как Сталин пытался переписать историю, вымарывая из хроник события, которые находил для себя неудобными. Теперь в хронике наших с Вальтером взаимоотношений появилась запись о снедавшем его страстном желании. И вымарать ее было невозможно. Он просто глаз с меня не сводил.

Под неотрывным взглядом Вальтера я полез в холщовую сумку, в которой обычно носил книги на занятия. Достал спичечный коробок и показал ему горстку отцовского пепла. Это его озадачило. Я объяснил, что отец с четырнадцати лет состоял в коммунистической партии, что недавно он умер и я хочу похоронить часть его праха в земле Восточной Германии. Он всегда восхищался тем, с каким упорством в ГДР строят общество, совершенно не похожее на то, что сложилось при фашистах. Потому я и принял такое решение, и теперь мне нужно найти место, где можно будет зарыть коробок.

Вальтер принялся очень внимательно рассматривать маленький деревянный поезд. Покрутил в руках отломанное колесико. Вид у него стал напряженный и разочарованный. И я внезапно понял: наверное, он ждал, что я достану из сумки банку ананасов, которую обещал ему привезти. В супермаркет я в тот день отправился все еще в прострации после аварии. Долго изучал там стеллажи с консервированными фруктами, отдельное внимание уделил всем разновидностям ананасов. А потом как-то забылся и очутился в отделе сыров. Вальтер перевел взгляд на стену, затем задрал голову к потолку, уставился в пол – в общем, старался смотреть куда угодно, лишь бы не видеть спичечного коробка у меня в руке.

– Вальтер, извини, пожалуйста. Я забыл привезти ананасы.

Я попытался оправдаться тем, что уезжал из Британии в жуткой спешке. Что мне еще нужно было до отъезда переговорить с несколькими коллегами, выставить студентам отметки, а в последнюю минуту у меня возникли проблемы с визой. О том, как меня ввело в ступор изобилие сортов сыра в магазине и как я глазел на продавца с нежными руками, я решил не упоминать. Вальтер взглянул на лежащий на столе коробок и покачал головой. Щепотка трупного пепла вместо банки консервированных ананасов, подумать только! Как я мог забыть выполнить такую скромную просьбу? Щеки у меня вспыхнули. А следом за ними запылало все тело. И я вдруг вспомнил мнимый пожар, что якобы бушевал в моем доме в тот вечер, когда я вернулся из магазина без ананасов. Может быть, это пылал сжигавший меня заживо стыд?

– Ничего страшного, – сказал Вальтер. – Бывает.

Я выложил на стол несколько немецких марок ФРГ. Мне было ужасно неловко.

– Можем купить ананасы в «Интершопе»[7].

– В нашей стране марки ФРГ запрещены. Убери это!

Меня поразило, как неожиданно авторитарно прозвучал голос Вальтера. В нем внезапно проявилась властность, которой, как мне раньше казалось, он не обладает, да и не хочет обладать. Будто бы его устами заговорило само государство. Или мой отец.

Вероятно, мне захотелось доказать Вальтеру, что я не какой-то испорченный буржуа, которого он любезно согласился принять у себя в доме, а тот в ответ даже простую просьбу не смог выполнить. И я начал рассказывать ему, что отец мой работал на стройке, был штукатуром и даже придумал добавлять в шпаклевку конский волос, чтобы она с годами не трескалась. Инструмент, которым работал – деревянный щиток с ручкой посередине, – он называл ястребом. С этим «ястребом» в руках он и провел всю жизнь. Иногда, когда нужно было оштукатурить здание снаружи, добавлял в шпаклевку мраморную крошку. А его старший брат был кузнецом. Ставил лошадям подковы, а еще ковал детали, необходимые при строительстве железных дорог и корабельных верфей. Ну а мой родной брат – электрик. Из всей семьи я первый получил университетское образование.

– Вот как. Повезло тебе.

Вальтер поставил пластинку Брюса Спрингстина и вышел в кухню. Из гостиной мне видно было, как он там пританцовывает, наполняя водой чайник. Я поскорей убрал коробок обратно в сумку. Даже тыльные стороны ладоней полыхали от стыда. Я сжал пламенеющую руку в кулак и принялся постукивать им по стене. Почему-то это действие успокаивало, будто бы я пытался отыскать в толще цемента что-то такое, о чем ведомо было только мне одному. Вальтер, продолжая пританцовывать, наблюдал за мной из кухни и посмеивался. А потом крикнул:

– Нашел что-нибудь?

Вскоре он вернулся, неся в руках две маленькие чашки. И, проходя мимо, глянул на распахнутый ворот моей рубахи. Я все еще пылал от стыда.

– У мамы почти закончился кофе. Но сахара имеется большой запас. Так что здесь в основном сахар. И немного цикория.

Мы сели на стулья друг напротив друга. Вальтер наклонился вперед и тронул мизинцем уголок моего глаза. Оказалось, к веку прилипла крошка штукатурки. Затем он приподнял свою чашку.

– За знакомство, Сол. За то, что мы с тобой встретились здесь, в Восточном Берлине, в 1988 году.

Я отхлебнул кофе, по вкусу совершенно на кофе не похожий. Но сладкий и горячий, как и обещал Вальтер.

– Знаешь, Вальтер, мне кажется, сейчас не тот год.

– Да? И в какое время ты живешь?

– По-моему, я из будущего.

Солнце уже опускалось за израненные пулями дома. Я подался вперед и прошептал Вальтеру на ухо, страстно, как любовник:

– Восточная и Западная Германии объединятся. По Восточной Европе прокатится волна революций. Но везде, кроме Румынии, обойдется без крови.

– И что же их спровоцирует? – прошептал в ответ он, почти касаясь губами моего уха.

– Граждане ГДР выйдут на улицы не потому, что уровень их жизни куда хуже западного. И не для того, чтобы свалить авторитарный режим, как бы он тебя ни бесил. Все дело в том, что экономика Советского Союза скоро окажется на грани краха. Коммунистический режим в СССР падет. И генеральный секретарь ЦК Горбачев положит конец холодной войне.

Наши колени соприкоснулись под столом.

– Вальтер, послушай. Восточные немцы смогут ездить за границу, когда захотят.

Он закашлялся.

Не знаю, застряло ли будущее, которое я нарисовал, у него как кость в горле или просто для него все это было слишком. Он встал, прошел в кухню и плеснул себе в лицо холодной водой. А вернувшись, стал ходить взад-вперед по комнате, скрестив руки на груди. Лицо у него стало жутко бледное.

Улучив момент, я притянул его к себе и взялся рукой за пряжку его ремня. В голове у меня в ту же секунду, будто из динамика в поезде, взревело: «Осторожно!». Но было поздно. Правой рукой я коснулся кончиков его пахнущих бурым углем волос. Вальтер оттолкнул меня. Вышло немного обидно. Но в то же время я понимал, что он скорее заигрывает со мной, демонстрирует свою физическую мощь, может, даже слегка угрожает.

И тут входная дверь распахнулась, и в квартиру вошла женщина с пакетом муки в руках.

– Привет, – поздоровалась она и бросила кулек на стол. – Меня зовут Урсула. Я мама Вальтера. Как тепло сегодня! Сестра говорит, в Лейпциге молодежь купается в фонтанах.

Я взглянул на тяжелое пальто Вальтера, висевшее на спинке стула. Может, у него просто не было одежды, подходящей для теплой осени? В комнате сладко запахло розами. Очень уж крепкие были у Урсулы духи.

– Добрый вечер. Сол Адлер.

– Я догадалась. Кем же еще тебе быть?

Урсула протянула мне руку. Волосы у нее были выкрашены в темно-красный цвет. Но у корней виднелась седина.

– Вот, запаслась мукой, – сказала она по-английски, – испеку Луне ананасовый торт.

Она придержала мою руку в своей.

– У нее на следующей неделе день рождения. Говорит, готова надстроить нашу стену еще на метр в высоту, лишь бы раздобыть банку консервированных ананасов.

8

Библиотекарша, заведовавшая университетским архивом, похоже, была обо мне очень нелестного мнения. То я обращался к ней слишком громко, то слишком тихо, то говорил чересчур быстро, то не в меру медленно. О журналах и газетах, которые нужны были мне для исследования, она, как мне показалось, знала крайне мало. Но когда я попросил выделить мне в помощь какого-нибудь другого сотрудника, она, голосом таким колючим, что его хватило бы на двести километров проволочного заграждения, заявила, что это неуважительно.

Учебники, которые выдал мне секретарь ректора университета, состояли сплошь из пропаганды. Точно так же дело обстояло с газетными статьями и телевизионными передачами. В общем, почерпнуть из них нечто новое мне не удавалось, все это я не раз слышал от своего отца. Я понимал, что Штази непременно заинтересует мое появление в университете, но это меня не слишком волновало. В конце концов, я ведь не был шпионом и не собирался никого агитировать бежать из страны. И все же стоило ожидать, что, куда бы я ни направился, поблизости обязательно окажутся невидимые глаза и уши. Мои собственные глаза и уши постоянно были настороже, но до сих пор я ни разу не заметил, чтобы за мной кто-нибудь наблюдал, не считая библиотекарши, конечно. Все это – сам факт того, что я постоянно искал взглядом соглядатаев, словно бы их отсутствие пугало меня больше, чем наличие, а недостаточно скрупулезная слежка казалась опаснее слежки постоянной – напоминало мне первые дни после смерти отца. Трудно было поверить, что его нет, что никто больше не станет осуждать меня за слова и поступки и наказывать за ошибки. Видимо, паранойя развилась у меня задолго до приезда в Восточный Берлин.

Собственные глаза и уши теперь казались мне новейшими устройствами слежения.

Не считая библиотекарши, все сотрудники университета были со мной очень приветливы и предупредительны. Я же всерьез увлекся изучением поразительного неформального молодежного движения, зародившегося в Рейнской области в качестве альтернативы псевдомилитаристской организации гитлерюгенд, вступление в которую с 1936 года стало обязательным. И какое интригующее название они себе придумали – «Пираты Эдельвейса!» Почти во всех городах на западе Германии открылись свои отделения «Пиратов», хотя и не всегда под официальным названием. К движению примыкали обычно ребята от двенадцати до восемнадцати лет. Они носили чешские клетчатые рубашки, сочиняли пародии на гимны гитлерюгенда, увлекались джазом и блюзом – пластинки с подобной музыкой нелегально ввозились в Германию из Франции. Мальчишки в знак протеста против убеждений отцов отращивали длинные волосы. Я бы с радостью дал кому-нибудь из них поносить свой шелковый оранжевый галстук и зеленую кепку из искусственной змеиной кожи. Особенно впечатляло, что большая часть «Пиратов» училась в школах, которые уже контролировались нацистами. Вторжение в умы этих ребят началось задолго до вторжения в Польшу, а они все же находили в себе силы ему противостоять.

Наша песнь – свобода и любовь,
Мы – Пираты Эдельвейса.

Их родители наверняка читали газеты вроде Der Stürmer, где публиковались уродливые карикатуры на евреев. По дороге в школу они проходили мимо магазинов, в витринах которых были выставлены инструменты для измерения параметров черепа, позволяющих отличить арийца от неарийца. А юным «пиратам» удавалось забыть обо всем этом в те недолгие часы, что они проводили вместе. Темой моего исследования были культурные течения, возникавшие как реакция на нацистскую идеологию. Но я не мог не думать и о тех ученых, докторах, академиках и юристах, которые с энтузиазмом принимали участие в разработке нацистской расовой программы. Геноцид ведь дает массу возможностей разбогатеть: отобрать у людей фабрики, магазины, недвижимость, имущество. Из Аушвица в Берлин пригнали семьдесят два вагона золота. Золота, содранного с зубов мужчин и женщин, которым не суждено было снова увидеть собственный дом. Фашизм рука об руку с национализмом поставил на поток массовые убийства, организовал экономически выгодные перевозки дешевых ядовитых газов и дал работу массе специалистов по уничтожению человеческих жизней.

В кармане я нашел голубой карандаш для глаз, который Дженнифер подарила мне на прошлый день рождения. Цвет назывался «Брызги океана». Отправляясь в библиотеку, я обычно надевал пиджак и галстук, стараясь дать понять, что я серьезный ученый и мое мировоззрение полностью соответствует идеологии, насаждаемой пожилыми мужчинами в строгих костюмах. Да-да, как бы говорил я, мы с режимом прекрасно ладим, буквально сидим рядышком на диване и дышим в унисон, наслаждаясь уютным молчанием. Но в конце концов мне стало казаться, что я становлюсь слишком похожим на собственного отца, и однажды, как обычно, собираясь в библиотеку изучать культурное сопротивление нацизму, я размазал вокруг глаз немного «океанских брызг».

В итоге «Брызги океана» породили настоящее цунами.

Библиотекарша наклонилась через стол и уставилась прямо в мои океанические глаза. Мы с ней теперь напоминали взбешенных кошек, принимающих угрожающие позы в попытке предугадать, чем может быть опасен противник. А ведь я всего лишь подвел карандашом глаза. Мы смотрели друг на друга в упор. Свое явное неодобрение библиотекарша выразила довольно странным способом: проделала губами и подбородком что-то такое, от чего переносица ее сморщилась, а ноздри раздулись. Хорошо еще, что у нее не было при себе пистолета.

С переводчиком я результаты своего исследования не обсуждал. Он вообще куда-то исчез. Как и Луна, с которой я до сих пор не познакомился. Урсула сказала мне, что ее дочь записалась на курсы повышения квалификации и потому пока ночует в квартире у одного из врачей-радиологов, расположенной при больнице.

– Учится делать переливание крови, – сухо пояснила она.

Урсула так и не простила меня за то, что я забыл привезти им ананасы.

Мне было одиноко, и я часто проводил время с Райнером. Он водил меня в книжные магазины, в театры и даже познакомил с несколькими панками из своего церковного кружка.


Как-то вечером я возвращался домой из библиотеки и обнаружил, что за мной по пятам следует какой-то мужчина. Высокий и мускулистый, он шел по противоположной стороне улицы, шагая в ногу со мной. Очевидно, библиотекарша доложила о моих океанических глазах куда следует. Когда я остановился купить кетвурст, местную версию хот-дога, он тоже замер под фонарем. Несколько раз он закуривал, делал пару затяжек и тушил сигарету. У него были русые волосы до плеч и теплое серое пальто. Если я начинал прихрамывать, он прихрамывал тоже. Я остановился у трамвайной остановки и стал изучать расписание, и он тоже остановился и стал изучать трещину в асфальте. Еще во время первой нашей с Вальтером прогулки мне стало понятно, что запасы терпения у него бесконечны. Я чувствовал на себе взгляд его бледно-голубых глаз, но он вовсе не казался мне зловещим. Скорее всего, Вальтеру было ужасно стыдно и неловко из-за того, что его обязали за мной следить. Он явно делал это против воли. В какой-то момент я топнул ногой и громко произнес: «Чудеса!» Тем самым я хотел дать ему понять, что не виню его в том, что он вынужден гоняться за такой ничтожной мухой, как я. Тогда, в зеркале, я расшифровал сообщение, которое передал мне его взгляд, и точно знал, что он не считает меня гнусным уродом.

В конце недели Вальтер неожиданно объявился в библиотеке. Подошел ко мне и позвал переговорить с ним на улице. Оказалось, он хотел сообщить мне, что в ближайшие выходные совершенно свободен. И узнать, не хочу ли я съездить с ним за город, на дачу.

– Сейчас ведь грибной сезон в самом разгаре. Если повезет, на ужин нас ждет «весьма обильный урожай.

– Вальтер, я с удовольствием.

Ни с того ни с сего он вдруг спросил, есть ли у меня кто-нибудь в Лондоне.

– Был кое-кто, – ответил я. – Но, похоже, она меня как претендента всерьез не рассматривала.

– О! Почему же?

– Сам не знаю. Наверное, решила, что сейчас для нее важнее карьера.

– А кем она работает?

– Она студентка школы искусств.

– Что изучает?

– Фотографию.

– И какого рода снимки она делает?

Мне неловко было отвечать. Я не знал, что сказать о творчестве Дженнифер и как объяснить Вальтеру, что, насколько мне известно, фотографировала она в основном меня. И сути большинства ее фоторабот я не понимал, кроме разве что одной карточки, которую она назвала «Сол за письменным столом». Я до сих пор помнил, как сурово Вальтер отреагировал на рассказ Райнера о том, что у подруги его сестры конфисковали фотоаппарат и забрали пленку. Странный был момент. Может, голос его звучал так неестественно, потому что он сам не верил в то, что говорил? Вот Дженнифер верила в ценность своих фотографий, зато мои слова, обращенные к ней, в грош не ставила. И меня все больше начинал занимать вопрос: что вообще нужно человеку для того, чтобы во что-нибудь поверить? В Бога, в мир во всем мире, во внеклассовое общество? Может быть, толика чуда?

– Как твоя ходьба? – Вальтер махнул рукой куда-то в сторону моей ступни. – Все еще хромой?

Я закрыл глаза и прикоснулся к кончикам волос – как делал всегда, когда меня переполняли эмоции.

– Вальтер, если будешь ходить за мной по пятам, сам все узнаешь.

9

Вдоль дорожки, ведущей к дачному домику, лежали охапки скошенной травы. Вальтер объяснил, что хочет отдать ее соседу-фермеру на корм скоту. Мы бродили по участку под проливным дождем. Вальтеру не терпелось показать мне овощи, которые он сам вырастил, – в основном картошку и капусту. «Путем сажания в землю картофеля можно вырастить много нового картофеля». Дождю Вальтер очень радовался, так как недавно заново перекрыл на даче крышу. Один из соседей, раньше работавший на государственном телеканале, очень ругался на шум, и Вальтер был доволен, что игра все же стоила свеч. Его джинсы и футболка насквозь вымокли, с волос текло, но прятаться под мой зонтик он не желал. Мне же подумалось, что, стоя под зонтом в гордом одиночестве, я буду выглядеть слишком уж чопорным англичанином. Так что я отшвырнул его на траву и шагнул к Вальтеру, под дождь. Вальтер попросил рассказать, что нарисовано на стене с западной стороны. Оказалось, он никогда не видел этих граффити. Собственно, могло ли быть иначе?

Я не решался искренне говорить с Вальтером о том, что у меня на уме, потому что видел, как он следил за мной, когда я возвращался из библиотеки. Поэтому вдруг начал рассказывать, что дома, в Британии, мне удалось вырастить три разных сорта помидоров.

– Обычные «Сливы огородные», «Сан Марцано» и огромные «Костолуто Фиорентино».

– А что за почва? – заинтересовался Вальтер. Потом он заметил, что никогда бы не принял меня за человека, который станет разводить овощи. Я и сам был такого же мнения.

– Я выращиваю их в Саффолке, это графство на востоке Англии.

Вальтер мне не поверил. Собственно, я и сам себе не верил. Эти три сорта помидоров я вырастил в каком-то другом времени. И с кем-то другим – мы с ним вместе сажали семена в почву будущего. Волосы у этого человека были серебристые, скрученные в узелок на макушке. А ногти на пальцах обкусаны. Мы с ним оба стояли на четвереньках, он пальцами разминал мне поясницу и говорил, что нужно еще успеть посадить яблони, а то вот-вот пойдет дождь и все здесь затопит.

Вальтер от дождя, кажется, стал более разговорчивым. Рассказал мне, что подумывает устроить на участке пасеку.

– И как ты собираешься это сделать?

Для начала, объяснил Вальтер, он завел бы всего парочку ульев. И установил бы их поближе к цветущим растениям, чтобы пчелы могли собирать нектар. Там для них были бы и тень, и солнце, и защита от ветра.

– Но сестра относится к этой идее с опасением. Она склонна поднимать крик, если ей на руку садится пчела. Луна – медсестра, у нее всегда наготове щипчики, чтобы вытащить жало.

– Может, тогда тебе лучше кошку завести?

– Ох, – он покачал головой. – Не говори о кошках. У Луны фобия.

Время от времени он наклонялся и срывал с какого-нибудь растения засохший лист.

– Итак, мы обсудили картофель и капусту, пчел, кошек и помидоры, – сказал он. – Теперь давай тихо-тихо под перестук капель поговорим о пепле в спичечном коробке. Ты хочешь похоронить отца в моем саду?

– Да.

– Приступай.

Я стоял под дождем, не в силах пошевелиться. Не мог заставить себя взять и зарыть прах отца. Голова внезапно закружилась, накатила сонливость. Я запрокинул голову и открыл рот, ловя дождевые капли. Будто бы с неба лились опиаты – морфин, например, – и я надеялся, что они заглушат боль, раздирающую меня изнутри. Вальтер подобрал с травы мой зонт. По-моему, он так пытался дать понять, что очень мне сочувствует.

Когда дождь закончился, Вальтер повел меня в лес собирать грибы. На голову он для чего-то нацепил некое подобие фетровой шляпы. Выглядела она так себе, но, похоже, он был к ней очень привязан. В лесу Вальтер знал все грибные места.

– Под землей у грибов имеется обширная корневая система. И дождь они очень любят. Но, если увидишь над землей круглую шляпку, сначала убедись, что гриб не ядовит.

Оказалось, шляпу Вальтер надел для того, чтобы безбоязненно подлезать под нижние ветки деревьев, заглядывать в самые тенистые места. Кажется, он задался целью рассказать мне о грибах все, что знает. Мы углублялись дальше и дальше в лес, а Вальтер все говорил и иногда, для большего эффекта, коротко прикасался к моей руке.

– Случается, люди приезжают сюда с палатками, а после заболевают или даже умирают из-за того, что съели смертельно опасный гриб. Но, – добавил Вальтер, – в здешних краях живет один интересный человек, хозяин аптеки. Он отлично разбирается в грибах и предлагает всем желающим свои профессиональные услуги по идентификации собранного.

Я хотел было закатать рукава рубахи, но Вальтер велел не делать этого, потому что «клещи здесь весьма кровожадны». Затем он сообщил мне, что маленькие грибы на вкус лучше крупных, так что именно такие мы и будем собирать. Повезло, что мороз не ударил, не то нам бы уже ничего найти не удалось. Мы присели на корточки над грибной семейкой.

– Этот, скорее всего, ядовитый. – Вальтер перевернул один из грибов палочкой. Тяжелые нижние ветки дерева заслоняли нас от окружающего мира. Вальтер подался вперед, чтобы рассмотреть гриб поближе. Мы легонько столкнулись лбами. На наши щеки с ветки брызнули капли недавнего дождя. Вальтер чуть наклонил голову и поцеловал меня в губы. Я не двинулся с места, мы оба так и сидели на корточках над ядовитым грибом, и Вальтер прикусил мою нижнюю губу, сначала нежно, потом сильнее. Второй поцелуй вышел не таким сдержанным. Пальцы Вальтера скользнули по моим надбровным дугам, по скулам… Запах влажной земли и грибной сырости, писк мелких зверушек, вкус Вальтера на губах – какой-то такой жизни я всегда и желал. От прикосновений Вальтера Мюллера тело прошивали электрические разряды. Когда мы отпрянули друг от друга, он добавил по-немецки: «Но такой красивый». И я не понял, о ком он говорит – о грибе или обо мне.


Когда стемнело, мы задернули в доме занавески. Одежда наша еще не высохла. Мы пили шнапс, прикончили целую бутылку, и оба были сильно навеселе.

– Сол, когда я впервые увидел тебя на станции Фридрихштрассе, ты был похож на ангела. Губы пухлые, скулы высокие, глаза синие, тело как у античной статуи. Но потом я понял, что твои крылья изранены. Я забрал у тебя сумку, и ты стал человеком.

Снова пошел дождь. Слышно было, как капли стучат по крыше.

– Я очень старался произвести впечатление человека, которого ты мог бы уважать, – отозвался я.

– А потом мы пришли домой, и ты говорил все, что приходило тебе в голову.

Я не понимал и половины из того, что говорил Вальтер: он перешел на немецкий, а я был слишком пьян, чтобы вникать в иностранный язык. Потом он вдруг без предупреждения переменил тему. И снова взял тот авторитарный тон, что, подобно призраку, таился у него внутри. Спросил, хочу ли я, чтобы он помог мне перевести лекцию, которую я в понедельник буду читать восьми студентам, обучающимся в университете по программе культурного обмена.

– Нет, – ответил я, – там нет ничего сложного.

Он посмотрел на меня многозначительно, и я безмолвно согласился на все, что увидел в его глазах еще тогда, когда наши взгляды встретились в зеркале в квартире его матери. «Да», – сказал я глазами и притянул его к себе (снова). Может, пытался впервые в жизни попробовать себя в роли кота, а не мыши? Мы опустились на пол, и я всем телом ощутил его физическую мощь. Его желание то медленно тлело, то ярко вспыхивало, словно фитиль в старой керосиновой лампе. Тело было крупнее и тяжелее моего, бедра тверже, а кожа бледнее, намного бледнее. По сравнению с Вальтером Мюллером я казался загорелым. Сняв джинсы, он внезапно поднялся на ноги, аккуратно свернул их и положил на стул. Но после не вернулся ко мне, остался стоять в отдалении, и тогда я сам бросился к нему. Бросился, цепенея от ужаса, потому что это доказывало, как сильно я его хотел. Ничуть не меньше, чем он меня. И все же он давал мне шанс сдать назад. Не знаю зачем. Может, подначивал, давая понять нечто вроде – да, ты сам сделал выбор, ты тоже этого хочешь.

Позже, когда мы лежали, растянувшись на полу, и его рука покоилась у меня на груди, я вдруг осознал, что в доме стало заметно холоднее. Я совершенно замерз. Вальтер заметил синяк размером с блюдце у меня на бедре и спросил, откуда он взялся. Я объяснил, что он остался после происшествия на Эбби-роуд. И Вальтер сначала поцеловал синяк, а потом – меня в губы, хотя они при аварии совершенно не пострадали. В ушах у меня бешено колотилось сердце.

– Вальтер, мне нужно спросить тебя кое о чем.

– Приступай.

Дождь полил сильнее. И от звука стучащих о крышу капель стало некуда деться.

– Если бы мы с тобой подружились раньше, скажем, в 1941-м, мне пришлось бы просить тебя меня спрятать.

– Да.

– И ты бы помог мне?

– Конечно. Вне всяких сомнений.

– А что если бы мы вместе учились в школе и однажды ты бы обнаружил, что мне теперь запрещено плавать вместе с тобой в школьном бассейне? Ты все равно остался бы моим другом?

– Больше того, Сол. Я сделал бы все, что в моих силах, чтобы тебя спасти.

Несправедливо было задавать Вальтеру такие вопросы. Я понимал, что эта тема – табу, но куда мне было их девать?

Я сделал бы все, что в моих силах, чтобы тебя спасти.

Я поверил словам Вальтера Мюллера. Словам, знакомым звуком отдавшимся в голове. Там снова застрекотала пишущая машинка.

Ты бы все равно остался моим другом?

Больше того, Сол. Я сделал бы все, что в моих силах, чтобы тебя спасти.

А ведь я знал, что он следил за мной, следил, когда я ходил в Британское посольство выпить чашку английского чая и полистать свежие газеты. Каждый раз я видел его через окно – он стоял возле здания и курил. Я знал, что он делает это против воли. Ему ведь и себя тоже нужно было спасти.

Вальтер, казалось, совершенно не смущался своей наготы. Спокойно расхаживал по кухне и варил кофе. Молока в доме не было, и сахара тоже. Зато Вальтер привез с собой кусок мяса и сказал, что приготовит его с картошкой и кислыми яблоками, как только протрезвеет. Может быть, в Лейпциге, если верить Урсуле, молодежь и купалась в фонтанах, но тут было чертовски холодно. Вальтер был старше меня всего на пару лет, но казался куда более зрелым. Занимался хозяйством. Заботился о матери и сестре. Умел готовить, выращивать овощи и перекрывать крышу. Я набросил на плечи одеяло. Вальтер занялся поисками сахара, а попутно снова попросил меня рассказать о моем покойном отце, всеми силами избегая темы спичечного коробка с горсткой его праха.

– Отец воспитывал нас с братом в духе идеалов социализма. Мы обязаны были иметь строгие принципы и никогда не эксплуатировать других с целью обогащения. Он был сторонником интернационализма. Выступал за солидарность трудящихся всего мира. По-моему, он не прочь был бы вычеркнуть меня из семьи.

Меня пробрала дрожь, и я плотнее закутался в одеяло.

– Я у него всегда находился на испытательном сроке.

Вместо ответа Вальтер указал на нитку жемчуга у меня на шее.

– Полагаю, это принадлежало твоей матери?

– Да.

Я рассказал, что после смерти матери попросил отца отдать мне ее ожерелье. Жемчужины впитали тепло ее тела и тем самым будто бы сами стали ее частью. Меня совершенно не смущало то, что жемчуг обычно носят женщины, а не мужчины. Однако, если бы мне пришлось сражаться на войне, меня заставили бы снять ожерелье, соответственно, я всегда выступал за мир во всем мире.

Вальтер рассказал, что его родители в разводе. Отец его – профсоюзный организатор. Они неплохо ладят, но с Урсулой отношения у него теплее, потому что «она мыслит гораздо более позитивно». Еще он попросил меня быть благоразумным и никому не рассказывать о том, как мы проводили время на даче. В университете его ценят как высококвалифицированного специалиста и политически устойчивого сотрудника. И все же, если пройдет слух, что его сексуальная ориентация подрывает устои режима, его могут уволить.

– Я понимаю.

– И возвращаясь к теме похорон твоего отца в нашем саду. Тебе придется обсудить это с моей сестрой. Дача принадлежит ей так же, как и мне.

– Вальтер, я хотел бы снова с тобой увидеться.

– Да?

– Да.

Точно так же я говорил «да» на все, что он делал со мной, когда мы валялись по полу, перешептываясь и задыхаясь.

Да?

Да.

Да?

Может, Штази были не так уж не правы, занося карающие карандаши над текстами поп-песен?

Yeah yeah yeah. Что бы это могло означать?

Как я ни кутался в одеяло, меня по-прежнему колотило.

– Вы, англичане, не любите оставаться обнаженными, – заметил Вальтер, тщательно срезая кожуру с трех маленьких неровных картофелин. – Но скоро я отвезу тебя на одно из красивейших наших озер. И там тебе придется купаться голым, потому что находиться в воде в одежде негигиенично.

Я спросил его о Луне. О том, где она прячется и почему мы с ней до сих пор незнакомы.

– О, ты познакомишься с ней! – Он рассмеялся, как и всегда, когда речь заходила о его сестре.

Как выяснилось, Луна не решалась оставаться на даче одна. Она страдала бессонницей, часто бродила по ночам. И всего на свете боялась. Больше всего – диких животных. К примеру, волков, которые мигрировали сюда из западной Польши и иногда наведывались в деревни в поисках овец.

– Кстати, – добавил Вальтер, – волки не просто так воют на луну. Когда они поднимают морды вверх, звук их голосов разносится дальше. Так что их вой – это такая своеобразная форма общения на расстоянии. И вот Луна, – объяснил он, – боялась не того, что волки ее сожрут, а того, как они задирают морды.


Мясо, которое Вальтер купил нам на ужин, оказалось печенью. Теперь он стоял у раковины и промывал ее под краном, очищая от прожилок и сухожилий. Хотя я, если честно, не был уверен, что в печени бывают сухожилия.

– Я люблю готовить. И Кэтрин тоже.

– Кто это – Кэтрин?

– Луна. Грибы лучше оставим ей.

С чашкой кофе в руках я поднялся на ноги и принялся ходить взад-вперед по кухне, чтобы согреться. И в какой-то момент умудрился споткнуться о пару стоящих на полу старых сапог. Чашка выскользнула у меня из руки, и кофе выплеснулся на джинсы, которые, аккуратно свернутые, лежали на стуле. Вальтер отшвырнул печень в сторону, метнулся к стулу, схватил джинсы и понесся с ними обратно к раковине. Намочил тряпку и, вопя: «Черт черт черт!», принялся оттирать черный деним. Я вдруг понял, что это были Wrangler’s, что достать эту фирму в ГДР, должно быть, было нелегко, и, наверное, он надел их специально, чтобы впечатлить меня. Это было ужасно. Я понятия не имел, что теперь делать.

– Вальтер, забери мои джинсы, если хочешь. Ты крупнее меня, но они тебе подойдут.

Позже, много позже, когда уже всходило солнце, а мы лежали в постели, он сказал:

– Ладно, спасибо за джинсы. Принято.

И мне подумалось, что я хоть немного искупил свою вину за забытые ананасы. Вальтер предложил мне следующие выходные провести на даче вместе с Луной. Она пообещала приехать навестить приболевшего пожилого соседа, но не хотела оставаться тут одна. Боялась ягуара.

– Я думал, она волков боится.

– Да. И ягуара.

– Ягуар – это, в смысле, как леопард?

– Да. – Вальтер рассмеялся, лежа на боку и затягиваясь сигаретой.

Оказалось, несколько лет назад в окрестностях дачи видели черного ягуара. Откуда он взялся, никто не знал. Но фотографии были во всех газетах. Просто чудеса, ведь вообще-то ягуары водятся только в Южной Африке и в Аризоне. Он взбирался на толстые ветки деревьев и оттуда бросался на добычу.

– И вот теперь Луна боится гулять под деревьями, – со смехом поведал мне Вальтер. – Но больше всего, – добавил он, – ягуары любят воду.

После ягуара видели ловящим рыбу в озере. И кому-то пришло в голову, что зверь на самом деле был самкой, да к тому же беременной. А еще через некоторое время в газете появилась заметка, в которой говорилось, что возле озера теперь обитает детеныш ягуара. Вальтер долго еще говорил о ягуарах, я же разглядывал прикнопленный к деревянной стене календарь, выпущенный к десятой годовщине первого совместного космического полета СССР и ГДР.

– Вальтер, знаешь, по-моему, я видел этого ягуара.

– А, значит, ты тоже сумасшедший, как Луна? Где же ты его видел?

– Только он был серебряный, – сказал я, – а не черный.

– Ты здесь его видел или возле университета?

– Не помню.

Вальтер затушил сигарету в жестянке из-под сардин.

– Когда я буду знакомить тебя с сестрой, лучше сказать, что мы просто друзья. Ты не против?

– Я не против.

Он указал на пару светло-розовых балетных туфель, лежащих под столом.

– Это туфли Луны. Она часто танцует, чтобы успокоиться, когда не может уснуть ночами.


Перед отъездом мы прибрались в доме, а когда запирали входную дверь, я заметил припаркованный напротив участка Вальтера белый «Вартбург»[8]. В салоне сидели двое, курили и разговаривали. Я шепотом сообщил о наблюдавших за нами мужчинах Вальтеру, он обернулся, но, кажется, ничего не увидел. На крыльце между нами состоялся странный диалог.

– Вальтер, – сказал я, – перестань все время печатать на машинке.

– Сол, ты определенно сумасшедший, – ответил он.

Но я заметил, как, убирая ключ в карман, он быстро покосился в ту сторону, где стоял несуществующий «Вартбург».

10

Когда я наконец-то впервые увидел Луну, она стояла вниз головой.

В гостиной, возле печки. Методично расчесывала свои длинные волосы и одновременно читала книжку. Лица ее я рассмотреть не мог, потому что она согнулась практически пополам, так что кончики очень светлых, почти белых волос касались ковра. Читала она «Вопль» Аллена Гинзберга, и я спросил, как ей удалось раздобыть эту вещь.

– Через Райнера, конечно.

Мне поначалу показалось, что она шепелявит. Но после Луна объяснила, что под языком у нее таял крошечный кусочек шоколада и болтовня могла бы испортить все удовольствие. Шоколад ей прислала ко дню рождения тетка из ФРГ, и Луне хотелось, чтобы его хватило на дольше. В свои двадцать пять она, в отличие от крупного мускулистого брата, была очень миниатюрная. Она разогнулась, тряхнула головой, и светлые, как облака, наэлектризованные от расчески волосы, окутали ее до самой тоненькой талии. Когда она наконец подняла на меня глаза, мне показалось, что она нарочно медлила, будто набиралась сил, прежде чем взглянуть на что-то пугающее, или волнующее, или опасное. Глаза у нее оказались светло-зеленые, а кожа словно светилась изнутри. Ее черты были куда более резкими, чем у Вальтера. Его лицо будто бы пока не до конца сформировалось, казалось, он еще только становится собой, и мне это чертовски нравилось. Как и то, что он постоянно смотрел на меня. Просто не в силах был глаз от меня оторвать, что, признаюсь откровенно, мне очень льстило. С Луной же все было иначе – она как будто не могла решиться на меня взглянуть. Мы вежливо поздоровались за руку, и Луна спросила, хорошо ли мы с ее братом отдохнули в выходные на даче.

– Да, спасибо. Мы ходили за грибами и пили что-то очень крепкое. Приятно было немного отвлечься от научных изысканий.

– На тебе его джинсы, – заметила она. – Они тебе велики.

– Да. Я отдал ему свои Wrangler’s.

В зеленых глазах Луны, будто в двух зеркалах, я видел собственное улыбающееся отражение. Казалось, я внезапно раздвоился, что в определенном смысле было правдой. Здесь, в ГДР, мне пришлось учиться не быть собой.

– Сменял Wrangler’s на Wrangler’s? В чем же смысл?

– Я пролил на его джинсы кофе.

Она расхохоталась и, словно демонстрируя какую-то балетную позицию, вскинула руки над головой, так что они образовали в воздухе букву «О».

Кусочек шоколада у нее под языком наконец растаял, и она проглотила остатки.

– Лучше бы ты мне их отдал. Я стройнее Вальтера, и ты тоже, кстати. Его джинсы с тебя сваливаются. А ты что, только одну пару с собой привез?

В Восточный Берлин я приехал с сумкой, в которой лежали невзрачный костюм, два галстука и две пары джинсов. Костюм и галстук я надевал, отправляясь в библиотеку или читать лекции студентам, обучавшимся в университете по программе культурного обмена. Дома, в Лондоне, у меня джинсов, конечно же, было множество. Но здесь мне не хотелось подчеркивать, что я человек с Запада, а по джинсам это мгновенно все понимали. Луна начала расспрашивать меня, что еще из ассортимента изобильных лондонских магазинов я взял с собой, и мне стало не по себе. Она будто бы ждала от меня какого-то подарка. И вообще-то я должен был его привезти.

– Постой-ка, Луна. У меня ведь есть кое-что для тебя.

Я порылся в серой холщовой сумке и достал конверт с фотографиями, который прислала мне Дженнифер. Помедлил немного, выбирая, какую из них отдать Луне. В конце концов я протянул ей ту, на которой шел по переходу босиком, сунув руки в карманы пиджака, купленного в «Лоренс Корнер».

– Извини, что не привез настоящих Битлов, – сказал я.

Луна бережно взяла фотографию обеими руками и принялась внимательно ее разглядывать. А потом, будто бы обращаясь к снимку, прошептала:

– Я просто обязана попасть в Ливерпуль. – Кончики ее наэлектризованных расческой волос прилипли к черным и белым полоскам зебры на фото. – Устроюсь на работу в больницу. Заработаю денег, приеду на Пенни-лэйн и пообедаю жареной рыбой, как поется в песне[9]. – Она поднесла фотографию к губам и поцеловала. – Спасибо, Сол. – Затем она указала пальцем на мой белый костюм из «Лоренс Корнер». – А это что?

Я встал у нее за спиной и из-за ее плеча взглянул на фотографию. Луна имела в виду три маленьких пятнышка на кармане моего пиджака.

– Наверное, кровь.

– Я так и подумала, – сказала она.

Я рассказал ей, что в день, когда был сделан снимок, меня едва не переехали. Как я упал на переходе, выставив вперед руки, чтобы не удариться, и как потом никак не мог остановить кровь, льющуюся из разбитых костяшек.

– А кто снимал? Фото просто отличное. Потрясающее!

– Моя подружка.

– Как ее зовут?

– Вообще-то она бывшая подружка.

– Но имя-то у нее все-таки есть? – Зубы у Луны были неровными, наезжали друг на друга, а между передними маячила заметная щель.

– Дженнифер.

– И что же пошло не так?

– Не знаю. Если честно, даже не представляю, что пошло не так.

– Она заметила, что у тебя кровь на костюме?

Я пожал плечами. По неясным причинам мне не хотелось рассказывать, что после съемки мы с Дженнифер пошли к ней домой и занялись любовью. И что нам было не до обсуждений испачканных пиджаков, потому что хотелось побыстрее сорвать с себя одежду.

– Ты расстроен из-за того, что потерял ее? – Все так же держа в руках фотографию, Луна отошла в другую часть комнаты.

До сих пор я и сам себя об этом не спрашивал. Даже по-английски. Теперь же от меня требовалось ответить на этот вопрос по-немецки. Расстроило ли меня то, что я потерял Дженнифер? Откуда мне было знать?

В каком-то смысле это стало для меня облегчением. Но все-таки я ведь предложил ей выйти за меня, оставить подружек, собрать вещи, сменить почтовый адрес, переехать ко мне и прожить со мной жизнь. Я предложил ей обдумать эту идею, и тремя секундами позже она меня бросила. Раз я хотел, чтобы она отказалась от своей квартиры на Гамильтон-террас и обожаемой сауны, которая шла к ней бесплатным экзотическим бонусом, перевезла ко мне свою одежду и обувь, кастрюли и чайник, фотоаппараты и прочее оборудование, вероятно, наше расставание должно было меня расстраивать.

Почему Дженнифер вообще заявила, что между нами все кончено? Будто бы наказывала меня за некое неосознанное прегрешение, будто бы заранее знала, что в будущем я ее предам, и хотела положить конец нашим отношениям уже сейчас, потому что они все равно были обречены. Однажды она уже бросала меня, задолго до того дня, когда я сделал ей предложение. В тот раз пальцы у нее были выпачканы масляной краской. Мы, как и договаривались, встретились неподалеку от ее школы искусств, в книжном магазине «Фойлз» на Чарринг-кросс-роуд. Я хотел обнять ее, она же с силой толкнула меня в грудь обеими руками, и на белой футболке остались оранжевые следы ее ладоней. «Не оранжевые, – поправила она. – Этот цвет называется «желтый глубокий». Мы тогда были знакомы только три месяца. Что больше всего меня раздражало в Дженнифер Моро, так это то, что в свои двадцать с небольшим она была такой целеустремленной, как мне и не снилось. И благодаря этому чувствовала себя уверенно, даже когда представления не имела, что творит. В тот раз она с непререкаемой решимостью сообщила мне, что собирается в последний раз вымыть свои кисти и заняться фотографией. Что же такого ужасного я натворил? Может, предполагалось, что я стану горько оплакивать расставание с несчастными кисточками? Оказалось, накануне вечером я танцевал в клубе с одной из ее подружек. С Клаудией. Но между нами ничего не было, я просто положил руки ей на бедра. «Нет, – возразила Дженнифер. – Ты сунул руки ей под футболку». Интересно, то есть, танцуя с Клаудией, я должен был не замечать, что у нее есть тело? Между прочим, замечал я и то, как заглядывались на Дженнифер многие ее однокурсники. И нисколько не возмущался, ведь было бы странно, если бы они не восхищались ее красотой. Она была похожа на Ли Миллер, знаменитую женщину-фотографа из Америки. Правда, когда я сказал ей об этом, Дженнифер фыркнула: «Это ничего не значит».

Луна все еще ждала от меня ответа. И одновременно рассматривала фотографию, то приближая ее к лицу, то отодвигая.

– Да, – сказал я. – Я расстроен.

Что-то подсказывало, что такой ответ понравится Луне больше. Я прикоснулся к кончикам волос и прикрыл глаза.

– Сол, все нормально?

– Да.

Все ли со мной было нормально?

Каков был бы правдивый ответ на этот вопрос? И да, и нет. Эти «да» и «нет» существовали параллельно, как черные и белые полоски перехода через Эбби-роуд. Но что, если «нет» было больше, чем «да»? Значительно больше? А после я перешел на ту сторону…

Я открыл глаза.

Я так и не сказал Луне, что забыл привезти ей банку ананасов, и с ужасом ждал момента, когда мне придется в этом признаться. А еще я скучал по Вальтеру. Я вдруг впервые задумался, есть ли у него кто-нибудь. Собственно, а почему бы и нет? Урсула сказала, что вечером Вальтер должен к ним зайти. Сосед сверху их затопил, и Вальтер обещал устранить протечку. Он еще все жаловался, что для этого придется передвигать тяжелый стол. Стремянка сломалась и иначе, как со стола, до потолка было не достать. Я скучал по Вальтеру. И по Дженнифер. И по статье о психологии тиранов, над которой начал работать в Лондоне. Той, где описывалось, как Сталин, пытаясь понравиться женщине, которую желал заполучить, бросал в нее хлебные катышки через стол. Ясно, что даже думать об этой статье здесь было нельзя, это было то самое мыслепреступление. Но я посчитал, что обсудить ее с Райнером будет неопасно. Мне отчаянно не хотелось оставаться с Луной наедине. По большей части из-за ананасов. Куда в конце концов подевалась Урсула? Обычно она приходила с работы раньше.

Луне все не давал покоя вопрос, сколько пар джинсов я привез с собой в Восточный Берлин. Она так настойчиво возвращалась к этой теме, что в конце концов я прошел в комнату, вытащил из сумки свои Levi’s и вручил их ей как трофей.

– О, спасибо, Сол! – очень довольная, восторженно вскричала она.

Теперь до самого отъезда мне предстояло ходить в неказистом костюме и залитых кофе джинсах Вальтера.

– Сейчас примерю, – сказала она и принялась расстегивать юбку. Через секунду она уже стояла в одних трусах и натягивала джинсы. Я отвернулся, сел за маленький столик, спиной к ней, уткнулся в книгу и начал делать пометки на полях.

– Сол, у тебя есть ремень?

Я ответил, что у меня с собой только один.

– А нет у тебя джинсов на размер меньше?

Я ответил, что нет.

Наконец вернулась с работы мать Луны, и они с дочерью тут же начали перешептываться. Кажется, она пришла не одна, потому что мне слышно было, как в кухне кто-то гремит посудой. Луна спросила Урсулу, идут ли ей джинсы. Я вдруг заметил, что на вбитом в стену крючке висит голубое форменное платье, а поверх него – стетоскоп. Урсула указала на лежащий поверх ее сумки игрушечный деревянный поезд, который Вальтер собирался починить.

– Хорошо получилось, правда?

Я пытался читать, и вся эта суета и болтовня меня раздражали.

– Сол, ты что, работаешь?

Я кивнул и снова уткнулся в книгу.

– А что ты там пишешь?

– Отмечаю социальные и экономические причины второй русской революции, которая произошла в октябре 1917 года.

– Кури, если хочешь. У нас в квартире целых три пепельницы. Кстати, мне всегда казалось, что Октябрьская революция произошла в ноябре.

Урсула взяла Луну за руку и увела в ванную. Слышно было, как они обсуждают там, как лучше подогнать джинсы по фигуре, чтобы Луна весь год могла носить их, не снимая.


Время от времени я поглядывал на висевший на стене календарь в стиле пин-ап, тот, с женщиной в золотом бикини. Со своими золотыми ногтями, накладными ресницами, вымученной улыбкой и псевдоэротичным флером она казалась в этой комнате совершенно неуместной. Вид у нее был усталый и напряженный. Я никак не мог понять, откуда взялся подобный календарь в квартире, где жили мать и дочь. Мне вдруг пришло в голову, что, если в комнате и было прослушивающее устройство, оно, скорее, было спрятано за календарем, а не за зеркалом, как я подумал сначала. В кухне по-прежнему гремели посудой. Из ванной доносились громкие голоса Урсулы и Луны.

В кухне обнаружился мужчина. Кажется, он пытался достать что-то с верхней полки. Футболка задралась над поясом джинсов, и по обнажившейся пояснице я сразу же узнал Вальтера. В этот момент из ванной вышли Урсула и Луна. Луна принялась расхаживать по гостиной взад-вперед, демонстрируя всем свои новые джинсы. На талии они были заколоты английскими булавками. Меня неожиданно пробрала дрожь. Будто бы к разгоряченной коже прикоснулись холодным стетоскопом. В кухне чиркнули спичкой, и мужчина, который определенно был Вальтером, негромко выругался себе под нос: «Вот черт!» Я вдруг заметил, что Урсула завила свои выкрашенные в темно-красный цвет волосы и надела расклешенную юбку в горошек. Увидев, что я разглядываю ее, она улыбнулась.

– До сих пор ты видел меня только в рабочей одежде.

– Верно.

– И даже не спросил, где я работаю.

– Где вы работаете, Урсула?

– На фабрике. Делаю рыболовные крючки. Сегодня у Луны день рождения. Ей исполняется двадцать шесть.

Урсула сунула два пальца в рот и громко свистнула. Из кухни вышел Вальтер, держа на вытянутых руках именинный торт. Он был утыкан маленькими светло-розовыми свечками, над кремовой поверхностью плясали крохотные язычки пламени. Вальтер запел «С днем рождения», и Урсула подхватила.

К последней строчке голоса их слились в один. Луна задула свечи и начала вынимать их из торта. Вела она себя так, будто была куда моложе своих двадцати шести: выдергивала свечку, швыряла ее на пол и тут же хватала следующую. Мать и брат только снисходительно посмеивались. Наконец, когда свечей на торте больше не осталось, Луна внимательно оглядела его со всех сторон. По краям торт был украшен ломтиками персиков. Консервированных персиков. Луна выхватила у Вальтера нож, с силой вонзила его в торт, затем отбросила в сторону и сунула отрезанный кусок себе в рот. И тут же лицо ее, вымазанное кремом и персиками, исказилось, она взвыла и выплюнула недожеванный кусок на пол. Мне удалось разобрать в ее воплях немецкое слово «ананас». Луна заливалась слезами.

– Персики на вкус как мыло.

Рыдая, она не столько выбежала, сколько по-балетному изящно выпорхнула из комнаты и захлопнула за собой дверь. Вальтер так и остался стоять с персиковым тортом в руках. Урсула нагнулась и начала собирать разбросанные по полу свечи. Я же не знал, куда деваться. Моя комната находилась рядом со спальней Луны, а значит, бежать было некуда. Вальтер смотрел на меня. Пристально, прямо в глаза. И мне казалось, он может разглядеть все, что есть во мне хорошего, плохого и грустного. Дженнифер тоже не сводила с меня глаз, но кто знает, что она там видела: между нами всегда был объектив ее фотоаппарата. Вальтер, как обычно, рассмеялся. И Урсула, поднявшись с пола, засмеялась тоже.

– Такая уж она, наша Луна. – Она лукаво покосилась на меня и закурила.

– Луна – это уменьшительное от «полоумная».

Теперь уже и я рассмеялся.

– Хочешь пива, Сол? – Вальтер поставил проклятый торт на стол и обнял мать за плечи.

– Да, – сказала Урсула, – думаю, пиво нам всем не помешает.

Слышно было, как у себя в комнате рыдает Луна.


Поздно вечером, когда Вальтер уже ушел, я, проходя мимо ванной комнаты, заметил Луну. Она стояла у раковины и с несчастным видом разглядывала себя в зеркале.

– Луна, прости, пожалуйста. Я испортил тебе день рождения?

– И да, и нет. – Она включила воду и захлопнула ногой дверь. А через две секунды снова ее открыла. – Я плачу не из-за ананасов. А из-за того, что Райнеру выдали паспорт, по которому можно четыре раза в год выезжать на Запад. Я так хочу в Ливерпуль, так мечтаю побывать на Пенни-лэйн. А мне отсюда не выбраться.

Она схватила кусок мыла, запустила им в меня и снова захлопнула дверь. А через две секунды опять открыла.

– Отдай мыло.

Фигурка у нее была хрупкая, но голос очень суровый.


Всю ночь я думал о Вальтере. О том, что вскоре уеду и нас разделит стена. Правда, если верить Луне, Райнеру удавалось проходить сквозь нее четырежды в год. Я очень скучал по Вальтеру. Испытывал физическую потребность быть к нему ближе. Я не желал спать в своей узкой целомудренной кровати, мне хотелось оказаться у него под боком. Казалось, я понимал его лучше, когда глаза у него были закрыты. В такие моменты он мог легко переместиться в любую точку земли, мысли его свободно парили между небом и горизонтом, а ноги под покровом ночи сплетались с моими.

Я лежал в своей холодной одинокой постели и писал Вальтеру письмо, признаваясь в самых глубоких чувствах к нему. Перевернувшись на тот бок, что не пострадал при аварии, и опираясь на локоть, я, переполненный эмоциями, подыскивал точные слова. Писал, как жажду прикоснуться к нему. Как всю жизнь мечтал зимой приехать на Балтийское море. И этим письмом приглашаю его отправиться туда вместе со мной. И в то же время в голове у меня звучал голос отца. Громкий и грубый Голос Хозяина. В ту ночь я повалил его на землю, уселся ему на грудь и сжал пальцы на его горле. И давил, и давил, пока он не перестал дышать и его авторитарный режим не почил вместе с ним.

11

Озера бывают разные. Это мне объяснил Вальтер, пока мы с ним шли через лес к берегу озера, отдыхать на котором дозволялось только высокопоставленным особам.

– Нам выдали разрешение искупаться здесь только потому, что ты – наш мост между Востоком и Западом и обещал написать отчет о нашем экономическом чуде.

Шагая плечом к плечу, мы прошли через висевшее в воздухе облачко комаров. У Вальтера была с собой какая-то желтая карточка, которую он предъявил охраннику, стоявшему возле будки КПП на полпути от станции к лесу. Но я почти не обратил на это внимания, все думал о том, что произошло, пока мы ждали поезда. Там, на вокзале, Вальтер сказал мне кое-что чрезвычайно важное. Не шепотом, а просто вполголоса, наклонившись ко мне поближе. Шепот только привлекает любопытных, всем сразу становится ясно, что тут скрывается какая-то тайна. Вальтер сказал, что любит меня. И сделал это так просто, будто предлагал затащить из подвала в квартиру мешок бурого угля.

Теперь же он вдруг решил сделаться моим личным экскурсоводом. Рассказал, что в этом озере под охраной службы безопасности плавает сам Эрик Хонеккер. А по берегам расположены виллы, принадлежащие самым видным членам партии. Краем глаза я заметил посреди озера островок, на котором росло несколько деревьев. Вальтер признался, что иногда ему трудно бывает говорить по-английски, остается лишь надеяться, что его слова не превращаются в полную бессмыслицу. Должно быть, он пытался дать мне понять, что там, на платформе, говорил всерьез.

– Мне приходится говорить по-английски языком, который совершенно не передает мою индивидуальность, – сказал он. – С переводами всегда так происходит. Личность переводчика не должна быть видна.

– Хочешь сказать, ты прячешься во всех известных тебе иностранных языках? Как в лесу?

– Все не так просто. – Он пожал плечами и рассмеялся.

– Ты беззаботный человек, Сол. Я получил твое письмо. Спасибо большое.

Он выбил из пачки сигарету. Я протянул ему свою «Зиппо». И рукой слегка коснулся его сжимавших сигарету пальцев. Вальтер сегодня был настоящим щеголем. Вымыл голову и чисто выбрил щеки. Интересно, это он расстарался специально для меня? Я-то как раз утром брился с особой тщательностью. За то время, что я провел здесь, на Востоке, волосы у меня сильно отросли и доставали теперь до плеч. Луна даже дала мне резинку и посоветовала забирать их в хвост. «С распущенными ты похож на девчонку». Прикусив губу, она наблюдала, как я сражался с волосами. Но в итоге все же сдался и не стал их забирать. Честно говоря, мне просто больно было прикасаться к голове. Вот уже несколько дней меня мучила мигрень. Утром, пока я был в душе, в памяти неожиданно всплыло одно воспоминание о матери. Кто-то подарил ей две бутылки шампуня под названием «Прелл». Зеленого и густого, как жидкость для мытья посуды. Рекламу этого средства она выучила наизусть.

«Прикоснись к волосам. Закрой глаза. О чем ты теперь думаешь?» Смысл ролика был в том, что человек, вымывший голову шампунем «Прелл», непременно подумает о шелке, ведь именно такими станут на ощупь его волосы. Но мать использовала эту фразу каждый раз, когда у нас с братом что-то не ладилось. «Прикоснись к волосам, – говорила нам она. – Закрой глаза. О чем ты теперь думаешь?» Здесь, в ГДР, признаваться вслух во всех своих мыслях могло быть опасно. И все же я верил, что там, на станции, Вальтер был со мной искренним и что это мое письмо побудило его открыть мне свои чувства.

Я спросил, есть ли у него кто-нибудь.

– В каком-то смысле да.

Я постепенно начинал понимать эту его манеру общаться – что по-немецки, что по-английски. Вальтер никогда не озвучивал первое, что приходило ему в голову. Возможно, вслух он произносил даже не вторую, а третью редакцию изначальной мысли. Он явно не искал способов выпустить на волю поток красноречия, наоборот, всеми силами пытался его заткнуть. Я снова спросил, есть ли у него кто-нибудь.

– Есть. Спутник.

Я ударил его по руке, а он ударил меня в ответ. Тычками объясниться было легче, и все же нашим телам хотелось общаться друг с другом совсем не так. Определенно не тычками. Там, на даче, Вальтер говорил со мной на языке своего тела совершенно открыто. А я такого никогда не делал. Никогда и ни с кем не был настолько откровенен физически. Тело для меня было скорее инструментом, помогающим заткнуть любовника, не позволить ему говорить все, что вздумается. Я никогда не был по-настоящему свободным. Всегда притворялся нежнее, страстнее, агрессивнее, чем был на самом деле. И если ситуация становилась по-настоящему интимной, я мгновенно пресекал этот диалог двух тел. Но с Вальтером все было иначе, с ним я чувствовал себя совершенно свободным. Может быть, из-за того, как он говорил со мной в тот первый день, когда встретил меня на вокзале. Он сказал правду: мои крылья были изранены. Я понятия не имел, как справляться с тем, что я – живой, и всем, что из этого проистекает. Ответственностью. Любовью. Смертью. Сексом. Одиночеством. Прошлым. Я знал, что Вальтер ни за что не использует мои слезы против меня. И уже одно это было чем-то очень важным.

День был теплый. Запах сосен, синь неба и близость Вальтера будто бы взвинтили все чувства до предела – желание, отчаяние, счастье… Любопытно, что именно этими тремя словами – «Желание, отчаяние, счастье» – Дженнифер назвала один из моих портретов. Неужели я постепенно становился тем человеком, которого она видела через свой объектив?

– Я буду скучать по тебе, когда уеду, – сказал я Вальтеру очень мягко. Он помолчал, потом пожал плечами: – Я счастлив был стать тебе товарищем. – Вскинув левую бровь, он указал мне глазами на дерево. На толстых ветвях была выстроена небольшая дощатая платформа. А на ней, попыхивая сигаретой, стоял охранник в форме. Я не понял, проявлял ли Вальтер осторожность или снова редактировал то, что первым приходило ему в голову. Вот прикасался ко мне он точно без всякой цензуры. Его руки на любом языке говорили без запинки, губы были нежными, а тело – сильным.

Теперь мы шли по тропинке, огибавшей озеро.

– А что насчет Дженнифер? По ней ты скучаешь?

Хоть я и думал порой о Дженнифер, услышать ее имя в этом лесу, так далеко от моей прежней жизни, было странно. Должно быть, Луна рассказала брату о фотографиях с Эбби-роуд.

– Дженнифер умна и амбициозна. – Я произнес это так, будто бы в этом было что-то плохое, и мне немедленно стало стыдно.

Я не мог объяснить Вальтеру, что, хотя парой минут раньше и ощутил все те чувства, которыми была названа одна из фотографий Дженнифер – фотография, центральным персонажем которой, как обычно, был я, – в то же время в голове у меня мелькали какие-то другие ее работы – из иных мест и времени. Они каруселью кружились у меня перед глазами: снимки, которые – я был в этом уверен – Дженнифер еще не сделала. Вишня, растущая у дома где-то в Массачусетсе. А под вишней – человек. Может быть, даже я сам. Но Дженнифер где-то там тоже была. Только волосы у нее были непривычно белыми. И там был кто-то еще, но его силуэт я никак не мог разглядеть.

– Иногда я скучаю по Дженнифер.

Мы разделись и оставили одежду на траве, у чистой зеленоватой воды. Что-то легко прикоснулось к шее, и я было подумал, что это бабочка. Но оказалось, это Вальтер просунул палец под нитку жемчуга. И я объяснил, что никогда не снимаю ожерелье, даже когда купаюсь. Я вошел в воду и почувствовал, как песок со дна забивается между пальцами. Я все шел и шел – и оказался уже по шею в воде, но песок все еще чувствовался под подошвами.

– Сол, оторви ноги от земли.

– Не хочу наткнуться на черепах, – сказал я.

– В этом озере нет черепах.

Верно, черепахи взялись из какого-то другого озера, из другого времени. И все же чувствовать песок под ногами было приятно, и мне не хотелось терять это ощущение. Вальтер вдруг нырнул и под водой дернул меня за ноги. Мы поплыли вперед, по направлению к поросшему лесом островку посреди озера. Минут через двадцать я начал дрожать. Вода оказалась на удивление холодной. Вальтер помахал кому-то рукой. Я никого не видел, но, очевидно, там все же кто-то был, раз Вальтер решил помахать. На ровной поверхности воды вскипела пена.

– Доброе утро, Вольф! – прокричал Вальтер по-немецки.

И мы вместе поплыли к этому невидимому Вольфу. Оказалось, он плавал, лежа на спине, работал ногами и делал махи руками. Потом он открыл глаза. Темно-карие. Чуть раскосые. На меня Вольф не смотрел, но я не сводил с него глаз, потому что точно где-то видел раньше. Может, конечно, все это было бурей в стакане воды, но меня не оставляло ощущение, что именно этот человек едва не переехал меня в Лондоне, на Эбби-роуд.

Вальтер толкнул меня в плечо.

– Это Вольф, ректор нашего университета.

Вольф покосился на меня своим восточным глазом. Но вообще-то он по большей части смотрел на моего спутника, а не на меня. И что-то в его взгляде заставило меня задуматься: уж не он ли любовник Вальтера? Словно бы в доказательство моей догадки Вальтер заплыл Вольфу за спину, схватил его за запястья и вытянул ему руки за голову, как будто помогая сделать гребок.

– Все верно, – сказал Вольф по-немецки. – Я уже не такой гибкий, как раньше. – Затем он обернулся ко мне. – Мы, немцы, породили все крупнейшие течения двадцатого века. Хайдеггер и Гегель – феноменологию, Маркс и Энгельс – коммунизм. Так что уж извините нас за некоторую неповоротливость – мы просто были очень заняты.

Он снова закрыл свои раскосые карие глаза, но все же успел бросить взгляд на мое жемчужное ожерелье. На ожерелье, которое я не снимал ни при каких обстоятельствах – ни ложась с кем-то в постель, ни садясь за научную работу, ни отправляясь читать лекции студентам, ни собираясь перейти улицу.

И все же неужели именно Вольф тогда меня сбил?

Тот человек, которого я видел на Эбби-роуд, точно был англичанином. Сколько вам лет, Сурл? Можете сказать, где вы живете?

Мимо проплыла рыба, задев хвостом костяшки моих пальцев.

– Я все думаю, – спросил я по-немецки, – не могли мы с вами пересекаться в Лондоне?

Вольф приоткрыл раскосые глаза. Вальтер так и стоял позади него, удерживая на поверхности воды его голову.

– Нет. Я никогда не бывал в Лондоне.

Он энергично заработал ногами, и Вальтер выпустил его голову из рук.


Позже, когда мы снова шли через лес, – обратно к станции, – Вальтер указал мне на припаркованный под соснами «Трабант».

– Ректор предложил подвезти нас до дома.

– Я бы лучше доехал на поезде.

– Сол, что случилось?

– У меня как-то не заладилось с машинами. И, по-моему, поездка в «траби» дела не улучшит.

Я заметил, что на нас смотрит охранник с платформы на дереве. Но взгляд его не был ни агрессивным, ни подозрительным. Казалось, он просто замечтался посреди сосен и елей. Вальтер толкнул меня в бок. К нам, перебросив через руку свернутое полотенце, направлялся Вольф.

Выбора у меня не было, пришлось возвращаться в город с Вольфом и Вальтером. Я залез на заднее сиденье машины и сделал вид, что уснул. А сам прекрасно видел, как Вальтер закинул руку Вольфу на плечи. Тот вскинул голову и покосился на меня в зеркало заднего вида. Машину он вел, удерживая руль только одной ладонью. Я все никак не мог отвести взгляд от предательской руки Вальтера.

Губы его приблизились к розовому уху Вольфа. И он произнес по-немецки – не шепотом, просто приглушенно:

– У него нет никаких политических убеждений. Он даже на выборы не ходит.

Вольф то ли фыркнул, то ли рассмеялся. И ответил, тоже вполголоса:

– Твой уснувший на заднем сиденье ангел весьма беспечен. Пишет тебе очень неосторожные письма.

– Это так, – ответил Вальтер. – Он не бережет собственную жизнь и так же относится к жизням других.

Вальтер не мог оторвать от меня взгляд. Но доверял я ему потому, что и рук он от меня не мог оторвать тоже.

12

Интуиция подсказывала мне, что у Дженнифер что-то не так и что мне нужно бы с ней связаться. Я трижды пытался позвонить ей в Британию. Первые пару раз звонил в квартиру на Гамильтон-террас в шесть вечера по британскому времени. К телефону подходила Клаудия. В первый раз, услышав в трубке мой голос, она сразу же дала отбой. Во второй раз спросила, чего я хочу.

– Дженнифер.

– Что ж, а она тебя не хочет.

После этого в трубке раздались короткие гудки.

Ладно, может, Дженнифер меня и не хотела, но вот кто точно хотел, так это сама Клаудия. Сейчас она просто проявляла лояльность к подруге, которой вообще-то никогда особо не нравилась. Дженнифер возмущало то, как открыто она демонстрировала мне свое желание. Лично я мог бы спокойно обойтись и без него, но когда кто-то откровенно тебя вожделеет, жизнь становится куда интереснее.

В третий раз я позвонил Дженнифер, когда в ГДР только-только забрезжил рассвет. Трубку долго не снимали. Наверное, Дженнифер и ее соседки еще спали. Сауна выключена. На стуле дремлет кошка. На кухне отмокают в миске водоросли. На плите остывает с вечера кастрюля вегетарианского карри. Бутылки из-под вина. Обертки от шоколада… А на тарелке вчерашние лепешки из овсянки и меда или густого золотистого сиропа, которые часто печет Клаудия. Иногда она добавляет в тесто изюм, а вот грецкие орехи никогда не кладет, потому что знает, что я их не люблю. Неожиданно трубку сняла Сэнви. Кажется, она рада была меня слышать, хотя и выпалила сразу же, что Дженнифер нет дома.

– А где она?

– Не знаю. Она мне не докладывается.

– Сэнви, у вас ведь семь утра, верно?

– Верно.

– И кто же тогда с тобой в квартире?

– Сол, тебя там что, Штази покусали?

В трубке слышно было, как в квартире на Гамильтон-террас скрипнула дверь. Эта дверь, ведущая из кухни в комнату Дженнифер, была мне отлично знакома. Задвижка на ней была сломана, и она вечно распахивалась в самый неподходящий момент. Я был совершенно уверен, что Дженнифер только что проснулась, вышла в кухню и стоит сейчас рядом с Сэнви, а потому быстро сменил тему.

– Как там бесконечность?

– Отлично, спасибо.

– Все еще работаешь над диссертацией о Георге Канторе?

– Ага. Представляешь, у него была мания преследования.

Кто-то начал наполнять водой чайник. Сэнви зевнула и зашелестела бумагой.

– Вот послушай, Сол. Французский математик Анри Пуанкаре называл работы Кантора «тяжелым недугом, отвратительной болезнью, от которой математика когда-нибудь излечится».

Кажется, она зачитала мне отрывок из своей диссертации.

– А умер Кантор в психиатрической клинике, в Германии.

– А где именно в Германии, Сэнви?

– В Галле. Это между Берлином и Гёттингеном. Еще в Галле родился Гендель. И поэт Гейне. Ты там где-то поблизости?

– Нет.

– В десятом веке в Галле добывали соль. А Кантор незадолго до смерти работал над проблемой континуума.

– Сэнви, как там Дженнифер?

– О, прекрасно.

В трубке что-то щелкнуло. Сначала громко, потом тише – еще два раза. И мне пришло в голову, что звонок в Британию могут прослушивать. Что кто-то сейчас следит за нашей болтовней о Георге Канторе и бесконечности.

– Сэнви, ты еще тут?

– Ага.

– Слушай, передай, пожалуйста, Дженнифер, что ей обязательно нужно приехать в ГДР и увидеть все местные достижения своими глазами. Здесь совсем нет безработицы, доступное жилье, у мужчин и женщин равные зарплаты, бесплатное образование и универсальная медицинская страховка. Уверен, что такие великие успехи навсегда останутся на страницах истории.

В трубке стало тихо. Наверное, Сэнви отошла налить им с Дженнифер чая, мысленно деля ноль на три.

В голове у меня все громче стрекотала пишущая машинка. Я слышал, как клавиши колотятся о заправленный в каретку тонкий листок бумаги. Это сводило меня с ума, и я намеренно соорудил в мозгу очередное мыслепреступление, чтобы невидимый машинист его записал. Ладно, – сказал я ему, – я сам помогу тебе закончить донос. Напиши, что ГДР падет из-за того, что стоящие у власти авторитарные старики давят на людей слишком сильно. Старики вроде моего отца, те, что любят возводить стены. Им это кажется доказательством их мужественности. Но я-то перепрыгнул через стену моего отца и благополучно приземлился с той стороны. Не попался сторожевым собакам, не подорвался на мине, не налетел на охрану и не поранился о колючую проволоку. Никакие препоны из тех, что он создавал, чтобы вечно держать меня на привязи, мне не помешали.

Отец сидел на стуле возле телефона.

– Ты умер, – прошептал я.

– Пока нет, – рассмеялся он.

Изо рта у него пахло рыбными консервами.

13

В выходные я согласился съездить на дачу вместе с Луной.

Оставаться с ней наедине на целый день и целую ночь ужасно не хотелось, но, после того как я забыл привезти ананасы, отказаться было неудобно. У Луны было множество фобий, начиная от персиков и заканчивая ягуарами, но зато крови она совсем не боялась, ведь по работе имела с ней дело целый день. Вот почему она заметила пятна на моем пиджаке на том снимке с Эбби-роуд. Пока я заваривал себе чай, а ей кофе, Луна прочла мне целую лекцию о крови. Рассказала, что кровь, будто самая надежная в мире транспортная система, доставляет в клетки нашего организма кислород и питательные вещества, а взамен вывозит отходы жизнедеятельности.

Я покосился на небольшой пакет с грибами, которые в прошлый раз собрали мы с Вальтером. Их было немного, потому что целоваться оказалось куда увлекательнее, чем бродить по лесу. Когда мы вернулись, Вальтер повесил пакет на торчавший из стены крючок.

– В твоем теле, Сол, – продолжала Луна, – курсирует около пяти литров крови. Когда в организм попадает инфекция, с ней борются белые кровяные тельца. Сдав всего пол-литра крови, ты можешь спасти три человеческих жизни.

Свои длинные волосы Луна заплела в косу, свернула ее на макушке и заколола шпильками. На ногах у нее красовались новые черные остроносые ботильоны в стиле тех, что носили «Битлз». Луне они ужасно нравились, хоть и были велики ей размера на два. Это Райнер подарил ей на день рождения. Довольно забавно было слушать лекцию о кровообращении от медсестры в битловских сапогах и с прической как у балерины. Балетом Луна занималась с четырех лет, брала уроки у пожилой русской дамы, которая некогда руководила в Москве танцевальной студией. А вот чай она не любила. Я заварил себе пакетик из тех, что привез с собой. Луна взяла мою кружку, отхлебнула мой «английский чай» и скривилась с явным отвращением.

– Воняет лошадиной мочой. Раз ты все время пьешь чай, наверное, его-то ты не забыл в багаж положить? Можно я возьму пару пакетиков – угощу соседа?

– Бери всю пачку. – Я сердито сунул ей в руки коробку чая. Мне изрядно надоело мучиться чувством вины из-за того, что я забыл купить эти чертовы ананасы. Луна определенно была полоумная. Вопила при виде персиков, зато обожала кровь и группу «Битлз». Она всыпала в кофе пять ложек сахара, а затем залпом осушила кружку.

– Если бы наша дача была сделана из шоколада, – улыбнулась она, – я могла бы весь дом проглотить, и все равно ни на грамм не поправилась бы.

Мать Луны, все еще одержимая страхом после смерти старшей дочери, постоянно пичкала ее едой.

– А теперь, Сол, давай слушать «Битлз». – Луна указала на проигрыватель, который в свой прошлый приезд на дачу я не заметил. Он стоял на стуле в другой части комнаты и с одного бока был перемотан бежевой изолентой. Свою любимую пластинку «Эбби-Роуд» Луна хранила в кухонном шкафчике завернутой в полотенце. Сейчас она развернула ее, с тоской уставилась на обложку, а затем по очереди перецеловала Джона, Пола, Ринго и Джорджа. И в конце снова Ринго. Два… Три раза. Легко касаясь губами обложки.

– Ринго тебе нравится больше всех?

– Ага. У него такой милый нос. Совсем как у тебя, Сол!

Луна метнулась к проигрывателю и очень бережно, будто бы держала в руках что-то бесконечно хрупкое и ценное, вытащила виниловую пластинку из конверта. День клонился к закату. За окнами над садом Вальтера ярко светило солнце. Мне хорошо были видны яркие пластиковые фигурки садовых гномов, очевидно пользовавшиеся большой популярностью среди владельцев дач, но ни одного ягуара вроде бы между ними не бродило. По крайней мере, пока.

Мы прослушали альбом «Эбби-Роуд» с начала до конца. Луна дважды включала «Come Together» и трижды «She Came In Through the Bathroom Window». Мы танцевали и даже придумали в процессе идиотское, но очень смешное движение руками. Ринго стучал на барабанах, а мы крутили бедрами и мотали головами в такт. Я сказал Луне, что у меня от всего происходящего даже разыгралась ностальгия по Лондону. А она ответила: «О да, мне бы хотелось побывать в Лондоне. Но больше всего я мечтаю попасть в Ливерпуль, чтобы своими глазами увидеть Пенни-лэйн».

Болтая со мной, Луна одновременно расплетала косу, и вскоре волосы рассыпались по плечам, окутав ее до талии. В такой копне легко мог бы притаиться детеныш ягуара. Похоже, Луна что-то задумала. Она сбросила остроносые битловские ботильоны, велела мне найти стул и поставить его в центре комнаты. Расчищая для нее пространство, я сдвинул в сторону старые сапоги, о которые споткнулся в прошлый раз, бутылку из-под шнапса, который выпили мы с Вальтером, и спичечный коробок с прахом отца, который я зачем-то оставил на полу возле сапог, а после забыл забрать. Теперь я сунул его в карман куртки.

– Смотри, Сол, смотри на меня!

Луна влезла на стул и раскинула в стороны руки, будто собираясь взлететь. Затем сделала глубокий вдох и, не опуская рук, запела «Пенни-лэйн». Голос у нее оказался высокий и сильный, и, поскольку английские слова она выговаривала с заметным немецким акцентом, получалось даже более трогательно, чем в оригинале. Одну строчку она пропела по-немецки, но перевод показался мне не слишком удачным.

«Die schöne Krankenschwester verkauft Mohnblüten von ihrem Tablett».

Дословно это означало что-то вроде: «Красавица-медсестра продает с лотка свежие маки». Я не стал объяснять Луне, что маки, о которых шла речь в песне, были бумажными. Что это символ антивоенного движения, созданный в память о крови, пролитой ранеными и убитыми солдатами на полях Фландрии. Луна все пела, мне же вдруг показалось, что на улице кто-то рычит. Не возле дома, а где-то в отдалении, но слышно было достаточно хорошо. Вдоль позвоночника пробежала дрожь. Луна закончила петь, опустила руки, спрыгнула со стула и раскланялась. А я зааплодировал.

– Я точно знаю, меня бы взяли на работу в Ливерпульскую больницу.

Больше всего на свете, призналась мне Луна, она мечтает обрести свободу.

– Я всего боюсь. – Она кивнула на тикавшие на стене часы. – И этому нет конца. Я в ужасе с утра до ночи и с ночи до утра. Когда становится совсем невмоготу, я начинаю петь. – Потом она извинилась за то, что изводила меня из-за забытых ананасов. – Если честно, я вообще ананасы не очень люблю, больше сироп. И мы очень рады, что ты к нам приехал. Ты привнес в нашу жизнь что-то очень милое. Здорово было с тобой подружиться, мы будем скучать, когда ты уедешь. Хочешь посмотреть, как я танцую?

– Да.

Постепенно я начинал понимать, что Луна использует все доступные способы, чтобы сбежать от реальности.

Она бросилась за балетными туфлями, что лежали наготове под столом с аккуратно расправленными завязками, будто бы Луна предлагала станцевать каждому, кто попадал к ним на дачу. На этот раз мне было велено отодвинуть три стула, корзинку, в которой лежали два пучка увядшего ревеня, сумку, набитую пустыми стеклянными банками, и убрать с пола коврик.

Луна стряхнула со странных туфелек с крупными твердыми мысками пыль, крепко обвязала ленты вокруг щиколоток и начала танцевать. И следующий час, проведенный мной в ГДР на исходе двадцатого столетия, был всецело посвящен искусству, зародившемуся в семнадцатом веке и использовавшемуся европейскими монархами, чтобы продемонстрировать силу и мощь их держав. Двигалась Луна довольно сдержанно, но во взмахах ее рук чувствовалась тоска и нежность. Она вспархивала на носки и кружилась на месте – делала два, три, шесть оборотов… Позже она рассказала мне, что этому особому искусству ее обучила русская преподавательница, некогда готовившая танцоров Большого театра. В завершение танца ее тоненькая эфемерная фигурка неспешно изогнулась и замерла в идеальном арабеске en pointe.

Окончив танец, Луна, пытаясь отдышаться, растянулась на полу. Я принес ей стакан воды и, опустившись на колени, развязал шелковые ленты ее балетных туфель. «Если бы я хоть немного умел танцевать, – сказал он, – мы могли бы попробовать изобразить pas de deux, что в переводе означает «танец для двоих». С партнером, способным поднимать ее в воздух и помогать сохранить равновесие, она могла бы показать куда больше. Солнце село. Я запер входную дверь и начал отключать электроприборы, а Луна тем временем, все еще тяжело дыша, стала рассказывать мне все, что знала о «Битлз» со слов Райнера. Особенно нравилась ей история о том, как Джон и Пол автостопом приехали в Париж и там попросили знакомого парикмахера по имени Юрген подстричь им волосы. А впоследствии эта прическа стала их фирменным стилем.

Я пошел задернуть шторы и увидел из окна три железных балки, в отдалении торчавших из земли. Возможно, они там остались еще с войны. Восточной Германии не доставалось тех денег, что Америка тратила на восстановление Западной части. Луна все так же сидела на полу и, взявшись рукой за босую пятку, крутила ступней то вправо, то влево. Небо над балками затягивалось тучами.

Меня разбудил странный звук, доносившийся с улицы. То ли собака где-то выла, то ли лисица подзывала своих детенышей. Спал я на разложенном на полу матрасе и сейчас, подскочив на нем, увидел, что надо мной кто-то стоит. Привидение, призрак в белоснежных одеждах с серебрящимися в темноте волосами. «Извини, что напугала», – сказала Луна. Просто ей показалось, что ягуар уже здесь, вот-вот высадит окно и разорвет нас. Он набросится на нее, и она никогда больше не увидит ни своих балетных туфелек, ни любимой пластинки «Эбби-Роуд», ни матери, ни брата, которые ее исчезновения просто не переживут. Они даже не будут знать, что с ней случилось. А расспрашивать не решатся. Я предложил ей зажечь лампу и проверить, закрыты ли окна, но она сомневалась, что это отпугнет ягуара. Скорее даже наоборот – вдруг он прибежит на свет? Она опустилась на мой матрас и легла на бок, на расстоянии от меня. Собака на улице все выла, а может, просто скулила. Луну била дрожь. Я положил руку ей на талию – очень целомудренно, не придвигаясь ближе. Но ночью все переменилось. Каким-то образом во сне мы оказались ближе друг к другу, и, проснувшись, я обнаружил, что ноги наши сплелись, а пальцы Луны скользят по моему предплечью. Потом она взяла мою руку и положила себе на грудь. Я отпрянул, но тут она повернулась ко мне лицом. Я должен был оттолкнуть ее, но не сделал этого, и через пару минут ее белая ночная рубашка уже полетела на пол. Теперь уже ничто не могло нас остановить. Луна была на взводе, и все совершалось очень просто и естественно. Мы двигались будто бы в замедленной съемке, и казалось, все происходит само собой, помимо нашей воли. Луна прижималась ко мне всем телом и губами ловила нитку жемчуга у меня на шее. Глаза ее блестели в темноте. А потом все закончилось. За домом по-прежнему выла собака.

– Это Дженнифер тебе подарила?

Только тут я понял, что прикрыл шею руками, будто бы хотел защитить от нее свое ожерелье. На душе отчего-то было невероятно грустно.

Подумалось, что, как бы я ни ответил на вопрос о жемчуге, это спровоцирует разговор, которому не будет конца.

– Вальтер сказал мне, что твоя мать была еврейкой родом из Гейдельберга. И что ее отец был профессором в университете.

– Мне сейчас не хочется об этом говорить.

– Но ты должен, – уверенно возразила она. – Это же часть твоей истории.

Я закрыл глаза и притворился спящим.


Скорее всего, ожерелье отдала маме ее собственная мать, когда стало ясно, что детей, возможно, удастся вывезти из Германии. Иначе откуда бы у восьмилетней девочки, прибывшей в Британию с единственным чемоданчиком, была на шее нитка жемчуга? Когда мать умерла, отец отдал ожерелье мне, своему сыну, потому что дочерей у него не было. Разумеется, он и помыслить не мог, что я стану его носить. Жемчуг полагалось хранить в ящике комода, в бархатной коробочке. Я же надел его на шею, и каждое утро, пока отец и Мэтт поглощали хлопья, жемчужины шептали мне что-то по-немецки.

Мой друг Джек как-то сказал мне, что сейчас в Гейдельберге расплодилось огромное количество африканских ожереловых попугаев. Все они – и самцы, и самки – умеют подражать человеческой речи. И, лежа в темноте, я вдруг задумался, какие слова они могли бы выучить, если бы уже жили в городе во время погрома, получившего название «Хрустальная ночь»?

Над выращенным Вальтером садом вставало солнце. Наверное, я все же уснул, потому что теперь обнаружил, что мы с Луной лежим обнявшись, абсолютно голые.

– Сол, дай-ка посмотрю, как сильно у тебя уже волосы отросли.

Она запустила пальцы мне в кудри, теребила пряди и вытягивала их, проверяя, достают ли кончики до плеч.

– Такие черные. Прямо как грачи в полях.

Мне хотелось, чтобы она ушла. Оставила меня в покое. Сгинула.

– Луна, давай скажем Вальтеру, что мы с тобой просто друзья. Не возражаешь?

Она застыла.

– Поджарю нам на завтрак грибы, которые вы с Вальтером собрали.

Она занялась готовкой. И все время, пока хлопотала, казалась счастливой и приветливой.

Так странно было есть грибы с ней, а не с Вальтером. В доме было промозгло. Я накинул куртку и наткнулся в кармане на спичечный коробок с прахом отца, который положил туда накануне. Вытащив его, я спросил Луну, не против ли она, чтобы я закопал его у них в саду. Казалось, все это ее нисколько не шокировало, наоборот, в глазах ее читалось сочувствие. Она без раздумий согласилась, натянула брюки прямо поверх ночной рубашки, накинула пальто и вышла вместе со мной на участок.

Я опустился на корточки, вырыл руками ямку, опустил в нее коробок и засыпал его землей ГДР, предметом моих исторических изысканий и душевных мук. Неловко было вспоминать, как я изводил великодушного брата Луны вопросами.

Ты все равно остался бы моим другом?

Луна стояла рядом со мной, ошеломленная этим маленьким ритуалом.

– Должно быть, ты очень любил своего отца.

Потом она ушла в дом, и я остался наедине со своим горем, по размеру намного превосходившим получившуюся могилу. Казалось, будто с меня содрали кожу. Будто ягуар только что накинулся на меня и выпустил мне кишки. Здесь, в ГДР, дул легкий ветерок, но я знал, что прилетел он сюда из Америки. Ветер иного времени. Он принес с собой запах устриц и соленых морских водорослей. И шерсти. И вязаного детского одеяла, висящего на спинке стула. Все смешалось у меня в голове. Времена и страны. Тогда и сейчас. Здесь и там.

Видимо, я провел в саду много времени, потому что, когда вернулся в дом, Луна была уже одета. Она стояла у стола и разрезала большую буханку хлеба на две части, чтобы отнести половину больному соседу. Я вдруг заметил, что на отворотах ее брюк был вышит узор.

– Луна, ты что, сама шьешь себе одежду?

– Конечно. У нас тут продают одно уродство. А если в магазине появляются симпатичные брюки, их расхватывают за полдня.

Оказалось, что в голове у Луны даже черный хлеб был как-то связан с «Битлз».

– Райнер мне сказал, что, когда Джон Леннон познакомился с Йоко, он начал сам печь хлеб.

Она разрезала буханку напополам, а затем взвесила обе части в руках, проверяя, одинаковыми ли они получились. Видимо, одна часть показалась ей больше другой, потому что она снова взялась за нож и тут же дернулась – порезала указательный палец на правой руке. На хлеб упала красная капля. Луна сунула палец в рот, а затем помахала им в воздухе.

– Я по профессии медсестра, – объявила она.

– Да, ты говорила.

– Но ты никогда не спрашивал. А я лучше всех в училище сдала экзамены. Как бы мне хотелось поехать на Запад и там продолжить образование. А заодно подтянуть английский.

– Английским с тобой Вальтер может позаниматься. – Я отодвинул хлеб подальше от ее окровавленного пальца и посоветовал промыть порез холодной водой.

– Я хочу учиться на врача в Ливерпуле.

– Ты и здесь можешь прекрасно на него выучиться.

Она топнула ногой и обернулась ко мне, сверкая ясными зелеными глазами.

– Нет. Ты должен помочь мне выбраться отсюда. Я хочу быть свободной, путешествовать по всему миру и учиться где хочу. Я же теперь твоя девушка.

Она бросилась ко мне и поцеловала мое левое запястье, словно мы были любовниками, что в целом было не так уж далеко от истины.

– Луна, послушай. – Мне вдруг показалось, что я воспарил над собственным телом. – В сентябре 1989-го правительство Венгрии начнет принимать беженцев из ГДР и переправлять их на Запад. Поток хлынет такой, что его уже невозможно будет остановить. К ноябрю 1989-го границы откроют, и за какой-то год Германия станет единой.

– Ты врешь! – Она сложила пальцы в виде пистолета и сделала вид, что стреляет себе в висок.

– Бах! Я люблю тебя. Рок-н-ролл! Ты теперь мой парень.

Луна улыбнулась мне, продемонстрировав стиснутые зубы, и я внезапно показался себе добычей, попавшей к ней в челюсти.

– Завтра, – сказала она, – я подам заявление на эмиграцию как твоя невеста. Мне разрешат выехать на Запад и там выйти за тебя.

Я осознал, что мне нужно бежать из ГДР как можно скорее. Отменить две последних встречи с библиотекаршей, которая так неохотно помогала мне в работе с архивом, и поменять обратный билет.

Луна теперь казалась мне куда опаснее ягуара, которого она так боялась. Когда она просунула окровавленный палец под нитку жемчуга у меня на шее и натянула ее так, что та едва не лопнула, я потерял терпение.

– Я люблю твоего брата.

Мои слова потрясли ее и одновременно страшно разозлили. Луна схватила половину буханки и запустила ею в меня. Хлеб со стуком приземлился у моих ног. Я предал ее мечты о побеге, предал ее тело, которое она безвозмездно мне предложила. Правда, как оказалось, кое-какая мзда от меня все же требовалась.

– Вальтер женат, – холодно сказала она. – У него подрастает маленькая дочка.

– У Вальтера есть дочь?

– Да. А кому, по-твоему, принадлежит деревянный поезд? Мы с мамой в игрушки не играем.

Она подняла с пола хлеб и завернула его в салфетку.

– Если я уеду отсюда и выйду за тебя замуж в Британии, мы потом сможем прислать Вальтеру приглашение как брату твоей жены.

На небольшом поле, располагавшемся за участком, разводили костер двое мужчин. Один из них собрал охапку опавших листьев и швырнул ее в пламя. Другой разворошил костер прутиком, а затем бросил его в огонь.

– Ты что, правда хочешь жить вдали от своих друзей, от своей семьи?

– Такова уж эмиграция, – ответила Луна. – Это всем известно. И Райнер так говорит. Он помогает людям бежать, прячет их в грузовых фургонах, в отсеках под сиденьями и перевозит через границу. Такие машины не останавливают. Если не хочешь, чтобы я подавала заявление на эмиграцию как твоя невеста, дай ему денег, чтобы он помог мне удрать.

Я сказал, что подумаю об этом. Луна, очевидно, сочла вопрос решенным, взяла хлеб и ушла к соседу. В висках у меня пульсировало. Я закрыл глаза и прикоснулся к кончикам волос. Просто места себе не находил от злости. Подумать только, меня так нагло, так грязно использовали! Я метнулся к разбитому, перемотанному изолентой проигрывателю и сорвал с него пластинку, которую Луна накануне забыла спрятать в шкафчик. Швырнул «Эбби-Роуд» на пол и принялся яростно топтать ее ботинками. Винил треснул и развалился на четыре неравных куска.

Я твердо решил как можно скорее уехать из ГДР. Домой, на Запад, и без всякой Луны. Но сначала мне нужно было попрощаться с Вальтером. Поступить так, как и положено поступать взрослому серьезному мужчине, когда дело касается человека, который ему небезразличен. Нет, я вовсе не собирался навсегда проститься с Вальтером. Ничего подобного. Наоборот, я договорился тайком встретиться в пабе с Райнером и разузнать у него, сколько нужно будет заплатить, чтобы Вальтер смог удрать из ГДР. Его побегом я готов был заниматься, а помогать сбежать Луне – увольте. Я твердо решил, что освобожу Вальтера. И ему не придется больше жить во лжи и прикрываться фальшивой женой.

14

Мы с Вальтером Мюллером прощались на Александерплац, среди гуляющих у фонтана женщин с колясками. Куда ни глянь, везде были молодые матери, везущие малышей сквозь стаи голубей. Прогулка вышла грустная и неловкая, но в этот раз я хотя бы сам нес свою сумку. Вальтер неожиданно вспомнил о своих обязанностях переводчика – именно сейчас, когда я собрался уезжать из Восточного Берлина. Я обратил внимание на медный барельеф на стене высотного здания, называвшегося «Дом путешествий». На нем был изображен отбывающий в неизведанное космонавт в шлеме, а вокруг него – солнце, птицы и разные планеты. Вальтер перевел мне название этой работы:

«Человек преодолевает пространство и время».

– Да, – сказал я, переплетая наши с Вальтером пальцы, – именно этим я тут, в ГДР, и занимался. Сражался со временем и пространством. Только победить мне не удалось. Скорее уж пространство и время победили меня.

Вальтер сжал мою руку.

– Нет. Просто ты сумасшедший. С нетерпением будем ждать твоего отчета о нашем экономическом чуде. – Он откинул голову и засмеялся, словно залаял.

– Вальтер, мы с тобой очень скоро встретимся. В Кройцберге. Будем вместе пить пиво.

– И когда же это произойдет, мой английский друг?

– Когда захочешь.

– Ладно, – ответил он. – Но я бы предпочел встретиться в Париже.

– Хорошо, значит, так и поступим.

Вальтер протянул руку и взъерошил мне волосы. Я рассмеялся, хотя на душе у меня было паршиво и неспокойно. И вдруг задумался, не потому ли и Вальтер постоянно смеялся. Может, у него всегда было неспокойно и паршиво на душе?


На глаза мне постоянно попадалась телебашня с этой своей полосатой антенной и стальной сферой в верхней части. Вальтер рассказал, что ее спроектировали в шестидесятые, когда в Советском Союзе все помешались на покорении космоса.

– Взгляни на Часы всемирного времени, – произнес он по-английски. – Сверху ты увидишь металлическую скульптуру, изображающую модель солнечной системы.

– Ах да, астероиды и кометы, – кивнул я.

Мы делали все, что могли, чтобы оттянуть момент, когда нам придется разойтись в разные стороны.

– До свидания, Вальтер, – зажмурившись, быстро выпалил я. А снова открыв глаза, увидел всех этих женщин с колясками. Может быть, вон та, в желтом платье и белых туфлях на шпильке, была его женой?

Вальтер переступил через мою сумку и поспешно обнял меня. Волосы его пахли бурым углем. Он сказал, что, пока я буду ехать на Запад в поезде, он немного поможет подруге, которая работает в киоске в конце улицы. Будет вместе с ней продавать сладости, сигареты, газеты и газировку. А после обеда у него по расписанию занятия – он преподает английский преуспевшим в карьере мужчинам и женщинам, которые отправляются строить социализм в другие страны. Даже в Эфиопию. Почему-то ему хотелось, чтобы я был в курсе всего, чем он станет заниматься, пока я буду трястись в поезде. И мне действительно было это интересно. Я хотел узнать о Вальтере Мюллере все. Даже то, что он скрыл от меня подробности своей семейной жизни, не заставило меня любить его меньше – наоборот. В годы юности мы с ним были очень одиноки: он – у себя в Восточном Берлине, я – у себя в Восточном Лондоне. Я страдал от гнета своего авторитарного отца, а он – от гнета своего авторитарного отечества.

– Пожалуйста, передай матери большое спасибо за гостеприимство.

– Обязательно передам, – ответил он. – Я тоже благодарю тебя, Сол. За наши разговоры и за твое общество. – Он пожал мне руку. – Береги себя.

– Нет, – возразил я. – Я хочу беречь тебя. – И я говорил это совершенно серьезно.

Я наклонился к Вальтеру поближе и шепотом рассказал все, что Райнер попросил меня ему передать. Вальтер вздрогнул и отшатнулся. Лицо его смертельно побледнело.

– Я здесь вырос. Я никогда не уеду на Запад. У меня здесь тетка, двоюродные братья, я не желаю с ними расставаться.

Пошел дождь. По Часам всемирного времени и металлической солнечной системе застучали капли. Женщины с колясками бросились врассыпную. Все искали, где бы укрыться.

У фонтана остались только голуби и мы с Вальтером. Стоя под дождем, он вполголоса объяснял мне, что никто и никогда не откровенничает с Райнером. Что ему нельзя говорить ничего, кроме «доброе утро» и «спокойной ночи». Как я полагаю, откуда у Райнера могла взяться трехкомнатная квартира в новом доме? А шикарная машина, в то время как остальным приходится по пятнадцать лет стоять в очереди? А почему ему разрешено четырежды в год выезжать на Запад? При Райнере ни о чем нельзя говорить, это каждый знает.

– Возвращайся в свой мир, – грустно сказал Вальтер. А потом пошел прочь и ни разу не обернулся. Потому и не видел, как пронесся на красный свет фургон с логотипом мебельной фирмы на боку. А затем притормозил и въехал на тротуар ровно в том месте, где он остановился, ожидая, когда можно будет перейти улицу. И в ту минуту я понял, что Вальтера жестоко накажут за попытку сбежать из страны. И виноват в этом буду я.

1

Эбби-роуд, Лондон, июнь 2016

Я шагнул на переход через Эбби-роуд, на знаменитые черные и белые полосы, перед которыми обязаны останавливаться все автомобили, чтобы пешеходы могли перейти улицу. 8 августа 1969-го в этом же самом месте дорогу пересекли «Битлз», чтобы сфотографироваться для обложки своего альбома «Эбби-Роуд». Первым шел Джон Леннон в белом костюме, замыкал строй Джордж Харрисон в синей джинсе, а между ними шагали Ринго и Пол. Я ступил на переход, но машина, ехавшая прямо на меня, не остановилась. Мне пришлось отпрыгнуть в сторону, и я упал на бок, успев выставить вперед руки, чтобы смягчить удар. Водитель заглушил двигатель и открыл окно. На вид ему было около шестидесяти, уголки его век подрагивали. Он спросил, не поранился ли я. И, не получив от меня ответа, вышел из автомобиля.

– Я приношу свои извинения, – сказал он. – Вы шагнули на зебру, я притормозил, но тут вы вроде передумали, а потом вдруг появились прямо перед моей машиной.

Мне показалось забавным, как подробно и тщательно он пересказал всю историю со своей точки зрения.

– Я в порядке. Никаких проблем.

Из кожаной сумки, которую я носил на плече, выпали каталог выставки Дженнифер Моро и, к моему смущению, пачка презервативов. Водитель явно был в шоке, даже веки у него подрагивали. Он покосился на мою правую руку – по пальцам стекала кровь. Я облизнул костяшки, он же пристально рассматривал меня, явно очень расстроенный, а потом спросил, не нужно ли подбросить меня куда-нибудь. Может, в аптеку? Я не ответил, и тогда он захотел узнать, как меня зовут.

– Я Сол, – сказал я. – Слушайте, это всего лишь небольшая царапина. У меня кожа тонкая, чуть что, кровь идет. Пустяки.

Подняв глаза, я заметил, что водитель весь дрожит. У него даже колени тряслись. Я спросил, как его зовут.

– Вольфганг, – ответил он быстро, словно надеялся, что я не запомню его имя.

Левую руку он поддерживал правой, а из его странных, подрагивающих глаз капали кровавые слезы. Мне хотелось, чтобы он поскорее ушел.

– Боковое зеркало разбилось, – сказал он. – Я заказывал его из Милана.

И застонал. Кажется, ему было больно.

– Можете сказать, где вы живете? Сколько вам лет?

Я ответил, что мне двадцать восемь, но он не поверил. Внезапно я обратил внимание на то, что весь асфальт вокруг нас усыпан битым стеклом, и понял, что несколько осколков, кажется, застряли у меня в голове. Потом я взглянул в разбитое зеркало, и собственное отражение обрушилось на меня.

Я лежал на асфальте. Возле моей руки валялся мобильный телефон. Из него доносился мужской голос, кричащий что-то злое и обидное.

Да пошел ты, ненавижу тебя, домой можешь не являться…

Ботинки мои тоже валялись на асфальте. В глазах замелькали голубые всполохи. Человек, плакавший кровавыми слезами, сказал мне, что приехала «Скорая». Два парамедика принялись поднимать меня на носилки, и в голове у меня внезапно зазвучал голос Луны: «В твоем теле, Сол, курсирует больше галлона крови. Когда в организм попадает инфекция, с ней борются белые кровяные тельца».

2

Отец ел сэндвич прямо у меня над головой. Он отщипнул кусок хлебного мякиша и скатал его в шарик.

– Ты умер.

– Пока нет. Это ты чуть не умер.

Изо рта у него пахло рыбными консервами.

– Где твой «ястреб»?

– Артрит. Рука не двигается. Я теперь с ходунками хожу, сегодня, правда, их дома оставил.

– Разве ты миссис Стеклер?

– Я, сынок, мистер, а не миссис.

Мне вспомнилась моя статья о Сталине. Его отец, Бесо, с возрастом совсем обезумел. А ведь в юности был обходительным красавчиком, знал несколько языков – русский, турецкий, армянский и грузинский. Ему было всего пятьдесят пять, когда он умер, и похоронили его в общей могиле. А его сын сменил фамилию на Сталин, что означало «человек из стали», и стал правителем Советского Союза.

– Я влюблен в мужчину.

Бесо рассмеялся на грузинский манер. Я все ждал, когда же он позовет моего брата и прикажет ему поколотить меня. Он же оглядывался по сторонам – явно что-то искал.

– Я только что вернулся из ГДР. Народ там мечтает быть свободным и путешествовать по всему миру.

Отец ткнул пальцем куда-то в направлении моего лица.

– Всем этим капризным интеллигентишкам, проклятым капиталистам и разжигателям войн с Запада давно пора заткнуться. Они понятия не имеют, как жилось рабочему люду в прошлом. Как страдал простой народ в царской России. В ГДР не было бездомных и голодных, там у каждого были кров и пища. Именно поэтому границу и приходилось охранять. – Он вынул откуда-то полиэтиленовый пакет. – Тут ожерелье твоей матери.

Руки у меня двигались. Я взял у него пакет и поднес его поближе к глазам. В последний раз я видел свой жемчуг, когда к нему прикасался окровавленный палец Луны.

– В операционной его срезали, но я собрал жемчужины и заново нанизал их на нитку. У тебя стекло во внутренних органах. Разрыв селезенки. Было внутреннее кровотечение. Начался сепсис. Смотри, в мастерской к ожерелью приделали новую застежку. Серебряную. Я б и на золотую денег не пожалел, но они сказали, раз старая была серебряная, такую и надо ставить.

– Лучше бы я отдал его Луне. Ей так понравился мой жемчуг.

– Кто такая Луна?

– Моя любовница.

– Я думал, ты влюблен в мужчину.

– Так и есть.

До меня донесся запах иланг-иланга, и я понял, что Дженнифер Моро тоже где-то поблизости. Я повернул голову, чтобы взглянуть на нее. На ней была шляпа с широкими полями, и потому лица мне было не видно. Я попытался дотронуться до ее волос. И в пальцах у меня оказалась какая-то прядь, но точно не ее – вся серебряная. Я решил, что лучше пока не буду смотреть на Дженнифер, но, кажется, она догадалась, что было у меня на уме.

– Ты в Лондоне.

Голос у нее тоже изменился. Стал ниже. И в нем теперь слышался легкий американский акцент. Я не знал, стоит ли ей доверять, потому что в этот самый момент ко мне подошел Райнер. Куртку цвета хаки он сменил на медицинский халат. От гитары этот предатель тоже отделался, теперь на груди у него болтался стетоскоп. К тому моменту как он оказался возле моей кровати, я уже знал, что хочу ему сказать.

– Тебе нельзя доверять. У тебя трехкомнатная квартира в шикарном новом доме. Ты информатор Штази.

– Может, и так, – ответил он. – Но вряд ли, конечно.

– Райнер – твой лечащий врач. – Дженнифер закинула ногу на ногу, и на меня пахнуло илангилангом.

– Послушай, Дженнифер! Райнеру нельзя говорить ничего, кроме «доброе утро» и «спокойной ночи».

– Доброе утро, Райнер, – произнесла она с легким американским акцентом.

Возле моей кровати стоял какой-то аппарат. И я был к нему подсоединен. Трубками, которые тянулись ко внутренней поверхности моей руки. Не поднимая глаз на Дженнифер, я прошептал:

– Ты получила цветы?

– Вот они, – ответила она. – Не розы, а подсолнухи.

На столе у кровати стоял букет подсолнухов в вазе.

– Вот что я тебе скажу, Дженнифер Моро: это я их тебе купил.

– А я тебе вот что скажу, Сол Адлер: это я их тебе купила.

– Дженнифер, ты получила открытку?

– Какую открытку?

– От беспечного парня, который тебя любит?

– Получила, почти тридцать лет назад.

Райнер исчез.

Она наклонилась ко мне, и я зажмурился. Я пока не был готов на нее взглянуть. Губы Дженнифер коснулись моего лба.

– Дженнифер, ты правда тут?

– Правда.

– А где я был вчера?

– Здесь.

– А позавчера?

Вернулся Райнер. И привел с собой еще одного сотрудника Штази в белом халате. Я помнил этого парня – видел его на вечеринке в Восточном Берлине. Его звали Хайнер. Он сказал что-то о капельнице. А потом оба они повторили то же слово, что до этого произносил мой отец. Сепсис.

Райнер снова исчез. И Хайнер вместе с ним.

– Дженнифер?

– Да, Сол.

– Мне нужно тебе что-то сказать.

– Говори.

– У меня есть другой. Я влюбился в мужчину, и у нас все серьезно.

– В кого же?

– В Вальтера Мюллера. Хочу провести с ним остаток жизни.

– Старая песня, – сказала она. – Это случилось, когда тебе было двадцать восемь. Я, кстати, тоже влюблена в другого мужчину.

Возле кровати появились еще какие-то люди. Я узнал своего брата, Мэтта-Жиртреста, и его вечно поджимающую губы жену. Она напомнила мне, что ее зовут Тесса.

– Рада, что ты пришел в себя, – сказала она. Но что-то мне подсказывало, что ее это вовсе не радовало.

Мэтт навис надо мной.

– Держи руки поверх покрывала. Не то трубки спутаются.

– Гребаный ублюдок, – шепнул я Мэтту, когда он наклонился поближе. Тот вытаращил глаза.

– Мне очень жаль, что так вышло, Сол. Ты долго был без сознания.

Я услышал, как кто-то со скрипом волочет по полу стул. Подтаскивает его к тому месту, где я сейчас нахожусь. Этим местом была кровать. А рядом с ней высился аппарат. К которому я был подсоединен трубками. Мэтт тронул меня за руку.

Я подозвал Райнера.

– Ты ведь так здорово умеешь избавляться от людей. Скажи ему, пусть проваливает, не то ты разобьешь его жирную физиономию.

Райнер посоветовал брату не принимать мои слова близко к сердцу.

– Он не совсем в себе.

Я крепко зажмурился. Нехитрое колдовство сработало, и брат исчез.

«Прими это близко к сердцу, – звонко произнес голос в моей голове. – Это важно».

Когда я вновь открыл глаза, потасканная жена Мэтта поспешно выводила его из палаты. Я указал на отца.

– И он тоже. Пусть уйдет.

Райнер сообщил отцу, что мне нужно отдохнуть. Называл он его «мистер Адлер». Я услышал это официальное обращение, и голова моя сделалась тяжелой. Внутри словно бы снова застрекотала пишущая машинка. О чем ты теперь думаешь? Я думал о плетенке из сдобного теста, которую мать всегда пекла утром в пятницу. Посыпанная кунжутом золотистая хала. В детстве я любил помогать матери: разбивал в миску яйца, добавлял к ним соль и сахар. А она тем временем вливала туда пенящуюся опару и всыпала муку. Потом мы на несколько часов оставляли тесто подходить в теплом шкафчике с хорошей вентиляцией, а после наступала моя любимая часть процесса. Мы делили тесто на три куска и плели из них косу. Когда хала была готова, я переворачивал ее и осторожно постукивал по корке, проверяя, не осталось ли в ней пустот. Мать готовила халу для моего отца, а он притворялся, что ему это совершенно безразлично. Но позже оказалось, что это было не так, потому что после смерти матери он стал каждую пятницу покупать халу в магазине. Когда же я сказал, что могу сам ее испечь, он снова притворился, что ему и дела нет. Я увидел, как Райнер выводит моего старика в коридор. Тот забыл в палате свою трость и сильно прихрамывал.

Райнер вернулся. И ткнул стетоскопом мне в грудь. Прямо в сердце. Как холодно! Холодно… Холодный Райнер… Я спросил, по-прежнему ли он любит поэтов-битников.

– Я не знаю, кто это такие.

– Те, чьи книги ты тайно ввозил в ГДР.

– Вот оно что. Кто бы мог подумать!

– Наверное, Штази тебе разрешили. В обмен на имена всех, кто станет их читать.

Он наклонился к моему уху.

– Сол, где вы находитесь?

– В Германии. В Восточной Германии. Я плавал в личном озере Хонеккера.

– Вот что, – сказал Райнер. – Германия давным-давно стала единой. Сейчас 2016 год. Двадцать четвертое июня. Вчера Британия проголосовала за выход из Евросоюза.

– Я презираю тебя, Райнер, – ответил я. – Сколько тебе было лет, когда Штази тебя завербовали?

Где-то поблизости закашлялась Дженнифер.

– Что они сделали с Вальтером? Что случилось с Луной? Давай же, Райнер. Ответь!

– Здорово, что вам удается говорить полными предложениями, – сказал Райнер. – Вы даже смогли заставить своих родственников уйти. Это хороший знак.

– Тут кругом запахи. Все пахнет слишком сильно. Ты, Райнер, только что ел яблоко!

Он положил руки мне на живот. То ли хотел поправить повязку, то ли проверить, что там под ней.

– Не совсем яблоко, но нечто вроде. Яблочное колечко в кляре, мать прислала из Дрездена.

– Gebackene Apfelringe, – прошептал я.

– Вау, – удивился Райнер, – вы говорите по-немецки?

Видимо, на лице у меня тоже была повязка, потому что я почувствовал, что она стала мокрой от слез.

– Райнер, я очень волнуюсь за Вальтера. Можешь передать ему кое-что от меня? Он мой переводчик. И любовник.

– Я не знаю, кто такой Вальтер.

– Нет, знаешь. Тебе выдали паспорт, по которому можно четырежды в год выезжать на Запад. А еще у тебя есть новая машина. А всем остальным приходится по пятнадцать лет стоять в очереди.

– Он совсем запутался.

В палате снова был отец. Вернулся за тростью. Слезы сына, как обычно, смутили его, и теперь он говорил шепотом, дыша на доктора рыбными консервами.

– Я похоронил тебя в ГДР, – прошептал я призраку по имени мистер Адлер.

– Если бы это было так, сынок, ты бы похоронил своего отца заживо.

Никто не помогал ему найти трость. И мне больно было смотреть, как он беспомощно озирается по сторонам.

– Ты заколотил меня в гроб?

– Нет, положил в спичечный коробок.

Наконец, он, кажется, нашел свою палку. И тут же принялся внушать Райнеру, что его задача – вернуть меня к реальности, а не потакать моим заблуждениям. Он объяснил доктору, который по совместительству был еще и информатором Штази, что я историк. Изучаю коммунистические режимы Восточной Европы. В 1988-м, когда мне было двадцать восемь, я ездил в ГДР по работе. И сейчас, почти тридцать лет спустя, лежа в больнице при университетском колледже, я каким-то образом мысленно переместился в те дни. Отец всегда пытался вернуть меня к реальности, которая мне вообще-то никогда особо не нравилась. Я отчетливо слышал, как он тяжело дышит и скрипит зубами.

Райнер снова попытался деликатно выставить его за дверь. Я слышал, как он сказал: «Не нужно лишний раз беспокоить Сола».

– Вы что, запрещаете мне навещать собственного сына?

Райнер ответил, что в больнице существуют часы посещений.

– Да идите вы, доктор. Может, у вас, немцев, и самые точные в мире поезда, но все мы знаем, куда они везут.

– Да, – ответил Райнер. – Мне очень жаль. Я сам противник войн.

Райнер начинал мне нравиться. Хотя я и старался поминутно напоминать себе, что он предатель. Я решил обмозговать эту ситуацию: что делать, когда мы начинаем испытывать симпатию к человеку, который совершенно точно не должен у нас ее вызывать? Медсестра протерла мою руку чем-то холодным. Затем кожу проткнула игла. Я открыл глаза. У соседней кровати сидела женщина, пришедшая навестить другого пациента. На руках у нее был ребенок. Мне больно было смотреть на малыша. Хотелось, чтобы его куда-нибудь унесли. Дженнифер была рядом. И тоже смотрела на ребенка. Я стал звать Райнера. Но он исчез.

– Чего ты хочешь? – спросила Дженнифер.

– Убери куда-нибудь этого ребенка.

– Не могу, – ответила она. – Но однажды нам с тобой придется поговорить об Америке.

Я все еще не в силах был на нее смотреть.

– А что случилось в Америке?

Она молчала.

– Дженнифер, сколько тебе лет?

– Пятьдесят один.

– А мне?

– Пятьдесят шесть.

– Где мы?

– Я здесь. А ты где?

– На Александерплац. Возле Часов всемирного времени. Я стою там с Вальтером.

– Ну да, – сказала она. – Это было много лет назад.

– Ты никогда меня не спрашивала.

– Не спрашивала о чем, Сол?

– Не против ли я.

– Против чего?

– Где Райнер?

– Знаешь, ты ведь не единственный его пациент.

– Мне нужно узнать, что случилось с Луной.

– Кто это – Луна?

– Сестра Вальтера.

– А вот и Райнер. – Она помахала врачу и направилась к нему.

Я видел, как он прикоснулся к ее руке. Невозможно было поверить, что мне пятьдесят шесть. Но то, что Дженнифер пятьдесят один, я допускал, хотя до сих пор и не видел ее лица. Она сильно изменилась: располнела, и одежда на ней теперь была другая. Человек, лежавший на соседней койке, попросил у нее автограф. И она, будто какая-то знаменитость, расписалась на его загипсованной ноге. Впрочем, так часто делали и обычные люди. Правда, когда она шариковой ручкой нарисовала там козу или что-то вроде, мужчина сказал, что сохранит гипс после того, как его срежут, потому что этот рисунок стоит больше, чем вся его квартира. Платье ее было сшито из какой-то тонкой материи в мелкий горошек. Юная Дженнифер ни за что бы такое не надела.

Позже сосед показал мне, что она написала.


Пускай стоит покрепче.

Д.М.


– Откуда вы знаете Дженнифер Моро?

– Она моя девушка.

Он расхохотался было, но быстро подавил смех.

– Тут к вам по вечерам один человек заходит. Говорит, его зовут Вольфганг. Все хочет поговорить с вами, но вы каждый раз уже спите.

3

Долгими бессонными ночами в больнице, среди сдавленных стонов и приглушенных голосов соседей по палате, я думал о космонавте с барельефа на стене высотного здания в Берлине. О том, кто летел сквозь пространство и время в окружении птиц и планет.

Однако ночи на Юстон-роуд отчего-то забрасывали меня не в ГДР времен моей юности, а в Америку. Лондонские офисные клерки надирались пивом в пабах, а у меня в палате волны разбивались о песчаные дюны пляжа Маркони. Окружавшие меня пациенты похрапывали или звали сестер, а мне виделось, как океан вливается в окутанные сумраком коридоры больницы. Под окнами с грохотом проезжал мусоровоз, а я в одиночестве стоял у кромки воды. Глядел на резвившихся в океане тюленей и белевший в отдалении маяк. Это место отчего-то навевало на меня жуть, хотелось поскорее перебраться куда-нибудь вслед за чайками и планетами. Так я и делал, но оказывался не слишком далеко, может, в паре миль вниз по побережью. Пруды, деревянные домики, забегаловки, где торгуют лобстерами. Дженнифер идет по тропинке мимо солончаков. Это Уэлфлит, Новая Англия. И снова Дженнифер – лежит ничком среди высоких камышей. Затем рассвет. И она стоит на крыльце, обессиленно привалившись к двери деревянного домика, и безутешно плачет. И я знаю, что там, за дверью, остались все ее стойкость и мужество. В саду цветет вишня. Налетает ветер, и лепестки розовым дождем летят сквозь вселенную.

Иногда вечерами возле моей кровати появлялся человек, который меня сбил. Маячил призраком вины и раскаяния. Я узнал его по странным, подрагивающим в уголках векам. Ему явно было неловко, и отчего-то мне казалось, что причина в том предмете, который я подобрал на дороге.

– Вольфганг, уходите, – прошептал я. – И на этот раз не забудьте проверить тормоза.

Но он явно был настроен поболтать. Почему-то заговорил о Рождестве. Рассказал мне, что его родители были родом из Австрии, из местечка Шпиц в долине Вахау. До аэропорта Вены оттуда на машине ровно девятнадцать минут. Это винодельческий район. Виноградники. Маленькие деревушки. Старинный монастырь. Дунай. Они с мужем, – продолжал Вольфганг, – все рождественские украшения там покупают, даже маленькие шоколадные бутылочки с киршем, которые нужно вешать на елку. Однажды на ярмарке они купили фигурку козы из соломы. В канун Рождества на нее полагается вешать виноградины. А после они высыхают и превращаются в изюм. Еще у него есть сводный брат. Он родился в Бухаресте, но сейчас живет в Цюрихе.

– Значит, у вас есть муж?

– Да, есть.

Вольфганг сообщил мне, что Лондонский аэропорт сегодня закрыт. Из Темзы выловили бомбу, не разорвавшуюся со времен Второй мировой. Водить ему теперь нельзя, поэтому ко мне в больницу он добирался на поезде и на метро. Тут неподалеку станция Уоррен-стрит. Это линия Виктории, на карте она обозначена бледно-голубым. Как по мне, этот цвет был чересчур жизнерадостным, но, кроме Вольфганга, я об этом никому не сказал. Просто протянул руку и попытался поймать лепесток вишни, занесенный в больницу американским ветром.

4

Когда отец и брат являлись навестить меня, Райнер преграждал им путь, будто мой верный ангел-хранитель. Не давал им войти в палату и вежливо отсылал прочь. По его мнению, их присутствие пагубно сказывалось на моем здоровье. Я уже знал, что Райнер родился в Дрездене, в городе, который называли Флоренцией на Эльбе. Да-да, он появился на свет неподалеку от границы с Чехией. Я спросил, знает ли он пирожные под названием «гробики», которые так понравились Вальтеру в Праге.

– Нет, никогда о таких не слышал.

– Знаешь, Райнер, жаль, что тебя не было рядом, когда я был маленьким.

Он сказал, что мне нужно поспать. Не успела за ним захлопнуться дверь, как я услышал звон разбивающегося зеркала. Это эхо случившегося на переходе через Эбби-роуд до меня докатилось. Я взглянул на себя в боковое зеркало машины Вольфганга, и оно разлетелось на тысячу сверкающих осколков. А часть из них застряла у меня в голове.

Ночами меня мучили американские призраки. А днем я переносился из больницы на Юстон-роуд куда-то в ГДР. Вдыхал запах клея в квартире Урсулы в Восточном Берлине. Этот клей делали из костей животных. Вольфгангу он был нужен, чтобы починить игрушечный поезд.

– Лампы здесь слишком яркие, – сказал я Райнеру. – У земли ночник куда приятнее – луна.

– Все верно, – ободрил он меня.

– А тут как в комнате для допросов.

– А вас когда-нибудь допрашивали, Сол?

– Нет. Но Вальтера допрашивали. Из-за меня.

Меня бросило в пот. Я постоянно обливался потом, днем и ночью. И, по-моему, виной тому был страх, а не сепсис.


– Приятно слышать, что вы снова разговариваете, – Райнер поправил тянувшуюся к моей руке трубку капельницы. – Хотя и вспоминаете в основном печальные события из прошлого. Вашего друга действительно допрашивали?

– Скорее всего.

Райнер кивнул, словно соглашаясь с тем, что это весьма вероятно, от чего мне стало еще хуже.

– Наша задача – сделать так, чтобы вы окрепли и вернулись к нормальной жизни.

– А что такое нормальная жизнь, Райнер?

– Я мог бы ответить вам, что это такое с медицинской точки зрения. Но, думаю, вы спрашиваете о другом.

Мне стало интересно, не беседовал ли он с Вольфгангом.

– Знаете, вы очень везучий человек. У вас произошел разрыв селезенки. Было внутреннее кровотечение. Все не так плохо, как могло бы быть.

– А что такое селезенка?

– Орган в левой верхней части брюшной полости. По форме напоминает кулак, но длиной около четырех дюймов. Во время операции вам ее удалили. Но не целиком, только часть. Хирург рассчитывала, что так удастся избежать воспаления, но, к сожалению, оно все равно началось.

Переодетые в докторов сотрудники Штази сделали снимки моего мозга. А врач-радиолог просмотрел их и доложил обо всем Райнеру. Посторонние в деталях изучили содержимое моей головы. Я снова спросил Райнера, как так вышло, что он стал информатором. Он подтащил стул к моей постели и наклонился поближе, чтобы я лучше его слышал. Получалось, что он разговаривает со мной в очень странной позе, почти касаясь губами уха. Но я оценил его усилия. Райнер сказал, что мне необходимо кое-что уяснить. Он – не шпион и не сотрудник Штази, он врач. Мы находимся в Британии. Сейчас 2016 год.

– А когда я перешел Эбби-роуд?

– Ты много раз переходил Эбби-роуд, – вмешалась Дженнифер.

Временами я забывал, что она тоже здесь.

– Зачем я столько раз переходил Эбби-роуд?

– Чтобы заняться со мной сексом, конечно.

– А когда меня сбили?

– Десять дней назад.

– У меня в голове все смешалось, настоящее и прошлое, – промямлил я неразборчиво, как пьяный.

– Прямо как на моих фотографиях. – Дженнифер надела пальто и ущипнула меня за нос. Вроде как ласково, но мне стало больно.

Райнер казался добрым и надежным человеком. И все же я до сих пор не был уверен, что ему можно доверять. Ко всему прочему, он ведь родился в Германии и там окончил медицинский. Я не собирался так просто сдаваться.

– А на ребят из церковного кружка и на священника ты тоже писал доносы, а, Райнер?

– Ничего подобного.

– Ты ведь был не единственным. В Штази числилось восемьдесят шесть тысяч штатных и шестьдесят тысяч внештатных сотрудников. Сто десять тысяч информаторов регулярно поставляли им доносы, и еще полмиллиона делали это время от времени.

Райнер захлопал в ладоши, словно сидел в опере.

– Сол, – сказал он, – ваш мозг снова выключается.

И я в ужасе осознал, что такое уже происходило раньше. Я объяснил, что по образованию историк. И заметил, что студенты, наверное, ждут, когда я явлюсь в аудиторию университета и прочту им лекцию.

– Кажется, ваш брат был там и все уладил насчет больничного.

– Надеюсь, он хоть студентов моих учить не пытался.

Я почувствовал, как уголки моих губ поползли вверх, наверное, это я пытался улыбнуться.

Райнер рассказал, что знал одного информатора из ГДР. Тот написал донос на своего коллегу, который, перепив пива, вздумал критически высказаться о политике страны в сфере образования. И таких историй было много. Однако его заинтересовал мой вопрос о том, что есть нормальная жизнь.

На его взгляд, мы должны были оставить медицинский аспект в стороне и сосредоточиться на всем остальном.

– Скажите, Сол, какая она по-вашему – нормальная жизнь?

Для начала он сам принялся отвечать на собственный вопрос. Жилье. Еда. Работа. Здоровье.

– Луне этого было недостаточно.

Меня снова бросило в пот, из глаз хлынули слезы. А что же еще человеку может быть нужно? Жить без страха. Но ведь так не бывает. Чуть меньше бояться, шепнул я Луне. Чуть больше надеяться. Не ощущать постоянно, что выхода нет. Я сам не знал, над чем так горько плакал. Жизнь была чередой потрясений. Меня уносило в прошлое, в день, когда мать погибла в аварии. Затем в Америку. В Восточный Берлин. Швыряло из стороны в сторону, но неизменно возвращало к той минуте, когда я потерял Вальтера Мюллера. Может быть, вот что такое была нормальная жизнь – сидеть в баре и пить пиво с Вальтером? Я все никак не мог поверить, что мне пятьдесят шесть. Я не видел себя в зеркале с момента аварии. А сейчас это зеркало было у меня внутри. Вернулась Дженнифер. Она ела сыр. Соленый козий сыр. И, наверное, угостила им Райнера, потому что в руке у него теперь появилась бумажная салфетка. Интересно, врачам вообще разрешается есть на дежурстве? Я все еще не снял с Райнера подозрений. Я сказал им обоим, что хотел бы снова увидеть мать.

– Тогда, может, тебе стоит ее навестить? – Теперь Дженнифер вытирала пальцы салфеткой, которую передал ей Райнер.

– Она умерла.

Я прикоснулся к голове.

– Дженнифер, где мои волосы?

– Не думай об этом. Навести мать.

Эту игру мы придумали давным-давно. И множество раз играли в нее в те времена, когда еще любили друг друга. На Дженнифер была черная шелковая блузка, из ее кармана торчал карандаш. Она открыла сумку, чтобы достать блокнот, и до меня донесся запах кожи. Кожа и шелк. Такой была постаревшая Дженнифер. А вот козий сыр, вероятно, явился из дней ее юности, той поры, когда она была вегетарианкой, готовила вместе с Сэнви карри из сладкого картофеля, а потом часами сидела с ней в сауне, обсуждая бесконечность, пока Клаудия занималась гимнастикой тай-чи.

Карандаш теперь переместился к ней в пальцы.

– Я вижу булыжную мостовую и замок, – сказал я.

– Не очень похоже на Бетнал-грин.

– Это Гейдельберг. Готическое здание университета на холме, а вокруг – лес.

Ее рука не шелохнулась. Блокнот по-прежнему лежал раскрытый на коленях.

– Это один из старейших университетов в мире.

Мягкие руки Дженнифер спокойно лежали на коленях. Мне захотелось поцеловать их, но я побоялся, что тогда она уйдет.

– Я думал, ты будешь рисовать.

– Не люблю рисовать здания, – ответила она. – И до твоей мамы мы так и не добрались.

Я снова прикоснулся к голове. Потом сделал это еще раз.

– Дженнифер, я что, теперь уродливый?

Она не ответила. Я все еще не мог заставить себя взглянуть на нее, но знал, что это настоящая Дженнифер, по сопровождавшему каждое ее появление аромату иланг-иланга. Райнер сидел на стуле для посетителей рядом с этой новой постаревшей Дженнифер. Постаревшими пальцами она сжимала карандаш, ожидая, когда же я наконец выдам что-то такое, что ее заинтересует. Я покосился на ее ноги. На ней были серебряные туфельки с тремя пересекавшими подъем стопы ремешками. Носок правой стоял на начищенном ботинке Райнера. Я обратился к карандашу Дженнифер, готовый на все, лишь бы ее ступня убралась с его ноги.

Я иду по мощенной булыжником главной улице Гейдельберга. На брусчатке разложил одеяло какой-то парень. Теперь он сидит на нем и играет на гитаре. У его ног спят три пса. Похоже, мелодия действует на всех собак в городе: я вижу, как они постепенно стягиваются к одеялу. Парень знает только три аккорда, но им нравится. Успокоенные этой незамысловатой мелодией, они ложатся на одеяло и закрывают глаза.

– Я тоже люблю незамысловатые мелодии. – Голос у Дженнифер был довольный, наверное, я перестал нагонять на нее скуку. Интересно, почему она вообще постоянно была рядом?

– Будьте добры, – обратился я к человеку с гитарой, – подскажите, где мне найти мать.

Он покачал головой и шепотом велел мне не тащить свои горести за собой в Германию и не будить его собак.

– Дженнифер, где мои волосы?

Теперь ее рука с зажатым в пальцах карандашом скользила по странице. Как же трудно было общаться с человеком вроде Дженнифер Моро. Я обязан был ее развлекать, даже лежа на больничной койке.

– Ну что ж, по крайней мере, мы миновали мясную лавку в Бетнал-грин, – сказала она.

Я взглянул на блокнот. Дженнифер нарисовала на листке мужчину и дремлющих возле его ног псов. А внизу написала: «Не будите спящую собаку». При этом как минимум у одного из псов на рисунке глаза были открыты.

Мои глаза теперь тоже были открыты. Серебряная туфелька свалилась с ноги Дженнифер. Должно быть, кто-то успел расстегнуть пряжки на всех трех ремешках.

Райнер исчез. По-моему, он жил где-то в стене.

– Но с матерью ты так и не повидался, – сказала Дженнифер, вырывая листок из блокнота.

– Боже, Дженнифер, ты что, правда была беременна, когда я вернулся из Восточного Берлина?

Она убрала карандаш обратно в карман своей черной шелковой блузки.

– Будем говорить о том, что произошло, когда ты вернулся из ГДР?

– Да, будем. Будем говорить о чем угодно, лишь бы не будить спящих собак Гейдельберга.

5

Стоял конец января 1989-го. Мы с Дженнифер были в Сохо, сидели в дешевом итальянском ресторанчике «Полло» на Олд-комптон-стрит. За углом находилась школа искусств «Сент-Мартин», и потому тут всегда было не протолкнуться. К тому же завсегдатаям без гроша в кармане в этом заведении предлагали три блюда за пятерку. Впервые Дженнифер привела меня сюда, когда мы только познакомились. И вскоре мы выяснили, что, заказав спагетти «Вонголе» и пенне «Арабьята», можно почувствовать себя одной ногой на Средиземноморье, даже если за окном стоит январь, а пальцы в перчатках немеют от холода. Дженнифер была беременна и сообщила мне, что ребенок мой. Мы увиделись с ней впервые после того, как я вернулся из Восточного Берлина. Она объявила, что окончила школу искусств с отличием, но тем не менее намерена рожать. И что на днях она переезжает из Британии в Америку. Я и не представлял себе, что на пятом месяце беременности у женщин бывает такой огромный живот. А может, все дело было в том, что до сих пор Дженнифер была тоненькая, как карандаш. В тот раз, несмотря на холод, она была одета в светло-желтое платье с открытой спиной и вязаную кофту, потому что больше ничего из одежды на нее уже не налезало. Вегетарианство, очевидно, осталось в прошлом: Дженнифер жадно поглощала спагетти «Болоньезе», запивая их водой. Я же прикончил графин вина и заказал еще один.

– Вот что я тебе скажу, Сол Адлер: мы с тобой расстались, поэтому растить ребенка я буду одна.

– А я тебе вот что скажу, Дженнифер Моро: я обожаю нарушать традиции. Вместе с еретиками, диссидентами и поэтами. Тело твое, поступай с ним как тебе заблагорассудится.

Я надеялся, что мои слова сработают как шоковая терапия. Потому что на самом-то деле мне хотелось предложить Дженнифер пожениться, купить дом и вместе растить в нем нашего ребенка. Но я побоялся, что она мне откажет (снова). И потому просто предложил ей свою куртку.

– Мне не холодно.

В «Полло» действительно было тепло. Посетители курили и галдели, а официанты шлепали на укрытые пластиком столики тарелки с дымящейся пастой. Парню с синим ирокезом принесли авокадо, набитый чем-то розовым. И он затушил в нем сигарету.

– Это Отто, – шепнула мне Дженнифер. – Он настоящий гений, я многому у него научилась.

На вид Отто было не больше пятнадцати, но Дженнифер утверждала, что ему двадцать три. Она помахала ему. Он помахал в ответ, возмущенно указал на стоявший перед ним креветочный коктейль и громко выкрикнул:

– Шеф-повара на мыло!

Дженнифер сказала, что Отто вызвался через десять дней довезти ее с вещами до аэропорта.

– Не уезжай! Пожалуйста, не уезжай! А если все же решишь ехать, давай я помогу тебе с сумками. Кстати, ты не дала мне своего адреса и номера телефона.

Она меня будто не слышала. Помолчав, спросила, как прошла поездка в ГДР.

Мой роман с Вальтером Мюллером нисколько ее не удивил. Я рассказывал, Дженнифер слушала. В это время Отто сунул какой-то девушке, ожидавшей вместе с компанией друзей-студентов, пока освободится столик, стакан с вином, и она опрокинула его на ее светло-желтое платье. Мне же это напомнило, как я пролил кофе на единственную Вальтеровскую пару Wrangler’s.

– Этот Вальтер, похоже, интересный человек. Как же это он влез в твои джинсы?

– С трудом.

– А как ты относишься к тому, что у него есть жена и ребенок?

– Ему приходится вести двойную жизнь.

– А ты, Сол, тоже ведешь двойную жизнь?

– Нет, – ответил я, промокнув салфеткой пятно на ее желтом платье. – Я никогда не скрывал от тебя своей ориентации.

Про Луну я решил ей не рассказывать.

На улицах Сохо потрескивал мороз. Мы были злы, растерянны, но никак не могли перестать друг к другу прикасаться. Мы шагали по Фрит-стрит. Я обнял Дженнифер за плечи, а вскоре почувствовал, как ее рука обвилась вокруг моей талии. Дженнифер недавно исполнилось двадцать четыре. Она была беременна и дрожала, кутаясь в нелепую шерстяную кофту, которую связала ей Сэнви. На этот раз я не стал спрашивать разрешения, а просто снял куртку и накинул ее ей на плечи.

– Знаешь, Сол, ты мог бы стать хорошим отцом.

Поравнявшись со входом в клуб «Ронни Скот», мы внезапно начали целоваться. Страстно целоваться. Я попытался вложить в этот поцелуй всю свою любовь к ней. Глаз я не закрывал, и мне хорошо видны были ее ресницы, накрашенные голубой тушью. Еще я заметил, что со времени нашей последней встречи она проколола нос. И как это мне в «Полло» не бросилось в глаза, что в ее правой ноздре теперь поблескивает крошечное золотое колечко?

– Ты просто расцвела, – сказал я ей. – Волосы блестят, глаза сияют, и грудь стала такая пышная.

– Я же просила тебя никогда не описывать мою внешность – ни мне, ни кому бы то ни было еще.

Я-то надеялся, что ее беременность освободила меня от условий нашего соглашения, но, видимо, оно все еще было в силе. Мы снова поцеловались. И в процессе я заметил, что неподалеку от нас на тротуаре сидит нищий, а возле его ног дремлет собака. Парню на вид было около тридцати – на год больше, чем мне. Встретившись со мной взглядом, он показал мне два оттопыренных больших пальца. Я положил ладонь Дженнифер на живот, но она отпихнула ее. Целоваться мы тем не менее продолжили.

– Я правда буду хорошим отцом, – прошептал я в ее холодное ухо.

– Да. Но ты стал бы ужасным мужем.

– Нам же не обязательно жениться.

– Ты уже сейчас ужасный бойфренд.

Я сказал, что люблю ее, что хочу быть рядом, когда ребенок родится, и она неожиданно вскинула руку. Я думал, она спихнет меня в сточную канаву, поближе к нищему. Но оказалось, она подзывала такси.


– Все так, – сказала постаревшая Дженнифер. – Я знала, что мне нужно бежать от тебя без оглядки.

Туфли ее теперь валялись на полу.

– По-моему, мы оба понятия не имели, что делать.

– Очень может быть, – согласилась она. Правда, теперь у нее в руке уже был мобильный телефон. Голос ее показался мне незнакомым, наверное, потому, что она разговаривала с кем-то, кого любила. – Золотко, проездной должен лежать вместе с ключами. Посмотри в карманах.

Она дала отбой, и я предложил застегнуть ей ремешки на обуви. Дженнифер сунула ногу в туфлю и поставила ее на край моей кровати. Мне ужасно хотелось сделать что-нибудь обычное – например, застегнуть пряжки на женских босоножках. Однако провернуть это с катетером в руке оказалось непросто.

– Не то чтобы я не желала твоей любви, – неожиданно сказала Дженнифер. – Скорее, я просто ее не чувствовала.

– Это неправда, – прошептал я. – Чувствовала, я знаю.

– Верно. Но мне хотелось заполучить всю твою любовь, без остатка, а этого никогда бы не произошло.

Я вспомнил портрет, который она повесила над кроватью. Тот, где мои губы были обведены красным фломастером, а рядом стояли три слова.

НЕ ЦЕЛУЙ МЕНЯ.

– Ты сбежала с моим сыном, – напомнил я, безуспешно пытаясь вставить язычок пряжки в отверстие на кожаном ремешке.

– Ты был влюблен в Вальтера Мюллера!

Начался вечерний обход. В палату вошла медсестра. Стало слышно, как вокруг кроватей раздергиваются пластиковые занавески. Как кто-то о чем-то спрашивает шепотом, а ему вполголоса отвечают. Кто-то стонет от боли, а кто-то стоически посмеивается.

– Вот что я тебе скажу, Дженнифер Моро: ты сама решила увезти нашего сына и поселиться с ним в Америке.

– А я тебе вот что скажу, Сол Адлер: мне там предложили работу. И это стало началом всего. Я только что окончила колледж. На какие деньги, по-твоему, я смогла бы содержать ребенка в Британии?

– Могла бы попросить у меня.

– Мог бы сам предложить.

– Я был с тобой во время родов?

– Нет.

Мне все же кое-как удалось застегнуть ее туфельку. Все три ремешка, пересекавших подъем ступни.

– Нашего сына зовут Айзек. Верно?

– Верно.

Я повернулся к ней спиной и натянул на голову белую простыню.

Телефон снова зазвонил. Кажется, человек на том конце провода нашел ключи, но проездного с ними не оказалось. Дженнифер рассмеялась и произнесла без особой надежды: «Солнышко, спроси у отца, хорошо?» Я понятия не имел, что происходит. Такая любовь была мне совершенно незнакома. И я прикоснулся к ушам, словно бы не желал, чтобы в меня проникла хоть капля этой неизвестной мне, звучавшей в голосе Дженнифер любви.

6

Среди прочих призраков, бродивших по больнице на Юстон-роуд, меня навещал и призрак Луны Мюллер. Физической формы у него не было, но я чувствовал, что Луна где-то поблизости. Быть может, ей снова мерещились волки и ягуары и нужен был кто-то рядом? Мне слышно было, как часто она дышит, будто только что танцевала или убегала от кого-то. И я все думал, интересно, добралась ли она до Ливерпуля? Узнала ли, что Пенни-лэйн находится в квартале Моссли-хилл, где выросли Джон и Пол? И что названа эта улица в честь Джеймса Пенни, купца и владельца рабовладельческих судов, выступавшего против аболиционизма в Британском парламенте? Любопытно, как к этому отнеслась Луна из ГДР?

На мои вопросы она не отвечала. И постепенно я начал тревожиться – отчего это она все время так загнанно дышит? И все же от ощущения, что она где-то рядом, мне становилось спокойнее. Несмотря на то, как мы расстались, я испытывал к ней симпатию. Не желал об этом думать, но и не думать не мог. «Я испытываю к ней симпатию», – произнес я вслух. И попытался как-то соотнести себя с человеком, который это сказал. Но ничего не вышло, я не был до конца уверен, что этот человек – я. С другим призраком, Вольфгангом, дела обстояли иначе. Он тоже частенько появлялся возле моей постели, но обычно у меня не хватало сил открыть глаза. Мне гораздо больше нравились образы, возникавшие на внутренней стороне век. Особенно Луна, с этими ее мерцающими волосами, заплетенными в косу вокруг головы. Она была похожа на лебедя. Лебедя, плывущего по Шпрее. Мой мозг создавал новые воспоминания о ней, и в них бедра ее были шире, а груди тяжелее, чем в реальности.

Но как-то вечером, отдыхая в компании Луны, я сделал ошибку и впустил Вольфганга в свое сознание. На нем была тщательно выглаженная накрахмаленная рубашка, в вороте которой поблескивала булавка с топазовой головкой в виде голубой розы. А может, она становилась такого цвета, только когда я на нее смотрел. Я ведь и сам весь состоял из синего и черного. Волосы мои были черны как смоль, а внутри у меня сгущались синие тучи. Вольфганг явился, чтобы сообщить мне что-то. Губы у него были тонкие и сухие, и, разговаривая, он поминутно их облизывал.

– Говорят, вы уже окончательно пришли в себя, но я не совсем в этом уверен. Вы ударились головой о серебряную фигурку на капоте моего «Ягуара».

Я хотел, чтобы он ушел. И Луна была со мной согласна. Она тоже всякий раз пыталась удрать от до отвращения рациональной реальности. Мои отец с братом тоже были рациональны до безумия. Обожали грозить своими брутальными пальцами. Преимущественно мне. Будто бы не ведали сомнений. Твердо знали, что, зачем и почему. Никогда и ни в чем не допускали ошибок. И мысли их никогда не расплывались. Человек, который меня переехал, начал расписывать мне свою машину. Оказалось, у него был ретромобиль «Ягуар E-Type», впервые представленный на автосалоне в Женеве в 1961-м. Сиденья обтянуты замшей с узором под мрамор. Руль вырезан из дерева. Боковые зеркала изготовлены в Милане. Но больше всего Вольфганг гордился тем, что умудрился раздобыть для капота фигурку застывшего в прыжке ягуара. В оригинальной комплектации она не устанавливалась. К сожалению, во время аварии фигурка разбилась.

Я постарался отрешиться от реальности и прогнать Вольфганга из поля зрения. Но понимал, что он все равно вернется. Во мне застряли осколки его заказанного в Милане зеркала. Я теперь был связан с его «Ягуаром». Он жил в моей забинтованной голове.

Женщина, развозившая на тележке обед, дала мне миску консервированных ананасов. Я решил сохранить их для Луны.

По ночам в больнице дежурила медсестра, охотно слушавшая мои истории о ее коллеге, с которой я познакомился в ГДР в 1988 году. Я рассказал ей, как Кэтрин Мюллер мечтала собственными глазами увидеть Пенни-лэйн.

– Она была вашей девушкой?

– Нет.

– Но вы так часто о ней говорите.

– Я беспокоюсь за нее. Один предатель предложил устроить ей побег из ГДР.

– И как по-вашему, что с ней случилось?

– Не знаю. Она боялась волков и ягуаров. Луна – это уменьшительное от «полоумная». – Из глаз моих хлынули слезы. – Она постоянно жила в страхе. Этому не было конца.

В голове у меня всплыл отрывок стихотворения. Я и не знал, что помню его наизусть. Я продекламировал его ночной медсестре.

«Мы мертвецы. Но пару дней назад
Для нас горел рассвет, пылал закат.
И мы любили и любимы были…»

Она кивнула, будто бы я вел себя совершенно нормально, что, конечно, было не так.

– Это стихи Джона Маккрея, – сказал я. – Он жил в Канаде, работал врачом, а во время Первой мировой был призван на фронт.

Ночная медсестра отметила, что я быстро поправляюсь. Я спросил, скоро ли меня отпустят домой. Она точно не знала. Но сказала, что, наверное, когда я встану на ноги и смогу вскипятить чайник без посторонней помощи. Как-то раз она принесла мне «внеочередной» стакан чаю и спросила о Дженнифер. Я впервые заметил, что разговаривает она с ирландским акцентом. Пластиковый стаканчик остывал на прикроватном столике, она же пока что сунула мне в рот термометр.

– Вы в курсе, что ваша бывшая постоянно при вас сидит? Мы тут всей больницей это обсуждаем.

Она замолчала и начала мерить мне пульс.

– Она мне не бывшая, – буркнул я, вытащив градусник изо рта.

– Оу. Тогда простите. Но она сказала, что много лет назад была вашей девушкой.

– Мы очень любим друг друга.

– Серьезно? – медсестра сунула термометр обратно мне в рот. – Духи у вашей бывшей такие стойкие.

– Это иланг-иланг, – отозвался я, снова вытащив градусник изо рта.

– Вы не могли бы больше так не делать?

Она забрала у меня термометр и сообщила, что с сепсисом я почти справился. Возле стаканчика с чаем стояла миска ананасов. По кусочкам уже расползлась зеленоватая плесень.

– Давайте выброшу?

Я отрицательно покачал головой.

– Глаза у вас такие синие. Прямо как у моей сиамской кошки. Спокойной ночи, Сол.

Она так странно это произнесла. Будто бы не надеялась увидеть меня утром.

7

Две коллеги из университета явились на Юстон-роуд меня навестить. Меня очень тронуло, что они не поленились приехать ко мне из самого Восточного Берлина. И все-таки, по-моему, своего мнения обо мне они не изменили. Я по-прежнему говорил то слишком громко, то слишком тихо, то чересчур быстро, то не в меру медленно. Ну хоть глаза у меня в этот раз не были океаническими.

Я поблагодарил их за помощь в исследовании неформального юношеского движения, зародившегося в Рейнской области в знак протеста против идеологии гитлерюгенда. Но они сказали, что работают в университете возле Хэндона, в северо-западной части Лондона. Он расположен неподалеку от Северной кольцевой автодороги и трассы А41, но до центра оттуда можно добраться всего за полчаса – либо по железнодорожной ветке Тэмзлинк, либо по Северной линии метро. И поскольку руководство университета поддерживает концепцию экологически чистого транспорта, сюда они прибыли поездом.

Студенты вскладчину купили мне букет роз в супермаркете на Эджвер-роуд и подписали открытку. На ней был изображен Ленин с гигантским красным флагом в руках. Кто-то черным фломастером подрисовал ему жемчужное ожерелье. Коллеги стали рассказывать мне, что в каком-то другом университете Англии появился новый проректор. И прославился тем, что обязал сотрудников таскать ему в кабинет суши и колу. Требовал, чтобы все это было аккуратно расставлено на подносе, застеленном тремя кружевными салфетками: одна под стакан воды со льдом, вторая под тарелку с фруктами (грушами и виноградом) и третья под стакан для, собственно, кока-колы. В четыре, когда наступало время пить чай, персонал обязан был поднести ему чайник «Эрл Грея» и печенье. Да не любое, а шотландское песочное, итальянское с фундуком, английское с малиновым джемом и миндальные рогалики с шоколадными кончиками (прежде о таком никто и не слышал, но теперь сотрудники уже выучили, что оно называлось «Рожки газели»). И непременно одну коньячную вафлю с ванильным кремом. Богатый ассортимент сладостей к чаю, очевидно, призван был компенсировать скудость обеда и заодно наводить ужас на подчиненных. Еще у этого типа был частный вертолет, со смехом рассказывали коллеги, и дача в окрестностях Бата, которую он купил у одного русского олигарха. Большая часть преподавательского состава выбирала работу попроще – относить проректору колу и суши. Но ходили слухи, что за чайный поднос дают прибавку к зарплате. Такой юмор напомнил мне шутки, которые я слышал в Восточной Германии.

Когда коллеги ушли, я выбросил розы в мусорное ведро.

Но кто-то вытащил их оттуда.

К своему ужасу, я вынужден был признать, что мой отец, по всей видимости, был добрым человеком. Я часто находил у кровати небольшие подарки от него. Например, фляжку с супом, который он сварил сам. Лук-порей и картошка были нарезаны так крупно, что мне не удалось добыть из фляжки ни капли жидкости. А как-то раз он передал мне коробку помадки «Корнуэльские топленые сливки». Взяв ее в руки, я осознал, что, очевидно, он помнил: в детстве это было мое любимое лакомство. Голова закружилась. Я отключился, и коробка выпала у меня из рук.

Райнер сказал, что такому пожилому человеку, как мой отец, нелегко добираться до больницы. Но я все равно не желал его видеть. И Мэтта тоже. Однако Райнер, похоже, сжалился над ними и разрешил навещать меня в отведенные для этого часы. Зубы у Райнера были очень ровные и белые. Совсем не британские, скорее, немецкие. Я не мог рассказать Мэтту о том, как пытался повидаться с матерью в Гейдельберге, он бы жестоко высмеял меня за это воображаемое путешествие. Райнер посоветовал мне дать отцу шанс. Но я не хотел его видеть. И то, что при попустительстве Райнера он все же время от времени появлялся у меня в палате, считал предательством. Но все же вероломный Райнер был ко мне очень добр. Прямо как Вальтер.

Откинувшись на подушки, я задумался о мужской доброте. Мне было почти шестьдесят, а великодушные мужчины обращались со мной словно с ребенком. Но что произошло между моими тридцатью и пятьюдесятью шестью? Эти годы канули в морфиновое забытье. Мэтт показал мне черно-белый снимок, сделанный во дворе нашего дома в Бетнал-грин. Мы с ним, «совсем еще пацаны», сидели на качелях. Мне было двенадцать, ему – десять. У меня волосы были черные, у него – светлые. Свое имя брат получил в честь школьного друга отца, происходившего из семьи квакеров. Отец часто говорил, что родня Мэттью, верившая в такие ценности, как человеческое достоинство и социальная солидарность, стала ему «добавочной» семьей. Они обогатили его жизнь. Мать Мэттью научила отца читать и – довольно неожиданно – готовить лимонный курд. По-моему, благодаря этому «добавочному» навыку, полученному от «добавочной» семьи отец считал себя крайне обходительным человеком. Он постоянно готовил нам с братом лимонный курд. И нам нравилось смотреть, как он срезает с лимона цедру ножом для чистки моркови. Мэтту-Жиртресту, которого мать звала Мэтти, стоило бы многому поучиться у отцовского друга, в честь которого его назвали. Как минимум усвоить, что такое социальная солидарность и человеческое достоинство. На фотографии, которую он мне принес, мы оба улыбались. Но улыбки были неискренними. Нас сфотографировали вскоре после гибели нашей матери. И по дому в Бетнал-грин в то время бродил ее призрак. Он прятался в кухне, среди груд куриных костей и тухлых яиц.

– Ты здесь такой хорошенький, прямо как девочка, – сказал Мэтт. – Только посмотри, какие длинные ресницы.

Я отвел взгляд и тут же обнаружил, что отец тоже находился в палате.

– Эти качели нам папа сделал.

Тогда я снова взглянул на фотографию, которой Мэтт так бесстыдно тыкал мне в лицо.


Мы раскачивались на качелях. Ботинки наши волочились по земле. Задняя дверь дома в Бетнал-грин была распахнута, и вскоре нас должны были позвать внутрь. Там, в доме, в шкафах еще висели платья нашей матери. А под столом в кухне лежала пара ее туфель. Под воротником футболки я прятал ее жемчужное ожерелье. Вдруг Мэтт слез с качелей. Подлетел ко мне и начал раскачивать, да так сильно, что вскоре я уже взлетал высоко-высоко. И тогда он неожиданно заорал как безумный, требуя, чтобы я немедленно спрыгнул вниз с высоты в шесть футов. Но я не хотел прыгать. Я не желал слезать с качелей. И входить в этот дом. Прыгай! Прыгай! Прыгай! Красная рожа. Мертвые глаза. Раззявленный в крике рот. Огромные руки. Прыгай! Прыгай!

Во двор вышел отец. Плечи у него были ссутулены, волосы всклокочены. На пальцах – пятна засохшей штукатурки. Весь день он проработал со своим «ястребом» в руках. Каждый раз, когда качели долетали до Мэтта, он пинал меня по ногам. Мэтт терпеть не мог мои тонкие изящные лодыжки. Он продолжал раскачивать меня с такой силой, что качели едва не слетали с петель. Прыгай! Прыгай! А отец просто стоял и смотрел. Не вмешивался. Маячил среди горшков с нарциссами и геранью воплощением пассивной агрессии. Брат пинал и толкал меня, а он таращился в пространство. Как тот охранник, которого я видел в ГДР в лесу у озера. Тот, что торчал на установленной на ветвях дерева дощатой платформе воплощением пассивной агрессии политического режима. Прыгай! Прыгай! Наверное, я бы в конце концов спрыгнул, чтобы не рухнуть вместе с качелями на землю. Но, к счастью, вмешалась соседка, знавшая, что отец только что потерял жену, а мы с братом – мать. Она забежала во двор и оттащила Мэтта от качелей. Он извивался и бился в ее руках, а отец все так же молча наблюдал за происходящим. Я слез с качелей и убежал в дом. В дом, где не было больше матери, которая могла бы защитить меня от этих чудовищ, от брутальных мужиков, которых до смерти пугала моя красота. Такая необычная – вдруг она означала, что я чем-то от них отличаюсь? Впрочем, брат приберег свою месть на будущее.

Я поднял глаза на Мэтта.

– Где я был в свои сорок?

Он ненадолго задумался.

– Мы довольно редко виделись. Но иногда ты присылал нам открытки из отпуска.

– Верно, – хрипло выдохнул отец. – Когда ездил в Лиссабон поесть пирожных или в Париж походить по музеям.

– А из Арля, где ты отдыхал с Клаудией, – подхватил Мэтт, – ты прислал нам репродукцию «Звездной ночи» Ван Гога.

Я покосился в ту сторону, где обычно сидела Дженнифер. К счастью, сейчас ее там не было, на стуле лежал только вырванный из блокнота рисунок с гейдельбергскими собаками. Теперь глаза у всех псов были широко открыты.

Отец и брат стали перечислять страны, в которых я побывал. Оказалось, Мэтт даже коллекционировал марки с моих открыток. У него было двое детей и дом, постоянно требующий ремонта, и на путешествия ничего не оставалось. Больше всего ему понравилась бомбейская марка, но и те, что из Греции, тоже были ничего. Я понимал, они всеми силами пытаются увести разговор от той открытки, что я прислал им из Массачусетса, с Кейп-Кода.

– Ну а потом ты обзавелся брюшком, – закончил Мэтт, – поселился в коттедже в Саффолке и вырастил там два сорта помидоров.

Я погрозил ему пальцем.

– Не два, а три.

– Точно, – согласился Мэтт. – Обычные «Сливы огородные», «Сан Марцано» и огромные – как там их? А, вот – «Кос-то-лу-то Фио-рен-тино».

– Ох, да, ну и гиганты, – захохотал отец. – Ты у нас в семье всегда был буржуа. А вот Мэтт – настоящий большевик.

Они по-прежнему старались увести беседу подальше от Кейп-Кода.

Отец постучал ногтем по вставным зубам.

– Да, и ведь был еще Джек.

Я прикрыл глаза рукой. Где он был, Джек? Вокруг меня ежедневно вертелось столько людей. И все они старались, чтобы я не покинул этот мир. Джек сообразил бы, что ни один из них не удосужился спросить, что я думаю об этих их стараниях.

Отец понизил голос:

– Сынок, ты говорил, что похоронил меня в спичечном коробке.

Я кивнул.

– Мне кажется, тебе просто запомнился очень маленький гроб.

Он накрыл своей старой рукой мою и сжал пальцы.

Вот наконец мы и прибыли на Кейп-Код, в Массачусетс.

Мэтт взял отца под руку и вывел его из палаты.

8

Время от времени я косился на Дженнифер, но до сих пор так ни разу и не взглянул на нее по-настоящему. Предполагал, что от увиденного мне станет больно, а я уже и без того достаточно мучился. Меня перевели в отдельную палату. Стоны и вопли престарелых маразматиков сюда не доносились. Но лучше спать ночами я не стал – теперь меня тревожили мои собственные стоны и вопли. И в этой новой отдельной палате Дженнифер тоже постоянно была рядом. На столе в вазе стоял свежий букет подсолнухов. На мне теперь была моя собственная одежда, но я еще ни разу не видел себя в зеркале. Дженнифер сняла шляпу. До меня донесся запах иланг-иланга. Я знал, что это все для Райнера: это ему, а не мне она хочет показаться душистым цветочком. Она села возле моей постели и раскрыла книгу.

Я решил, что наберусь храбрости и посмотрю на нее. Сам не понимаю, что хотел выяснить. За свою жизнь я нередко украдкой косился на красавиц, до сих пор ясно помнил мать такой, какой она была перед смертью, да и вообще женщины меня вниманием не обделяли. Но мне еще ни разу не доводилось говорить себе: сейчас я взгляну на женщину. Тем более когда дело касалось женщины, чью красоту мне запрещено было описывать.

– Дженнифер, покажи мне свое лицо.

– Вот оно.

Впервые рассмотрев ее как следует, я охнул и спрятался под простыню. У Дженнифер теперь было другое лицо. Более мягкое, более печальное. Вокруг глаз и губ залегли морщинки. Черты уже не были такими резкими и четкими, овал округлился. А из подбородка торчало два седых волоска.

– Ты не Дженнифер, – прошептал я в подушку.

В воздухе витал призрак иланг-иланга. Я поднял к глазам руку, внимательно ее рассмотрел и вынужден был признать, что мне она незнакома. Тогда я опустил ладонь на свой зашитый и перебинтованный живот и обнаружил складки плоти там, где раньше была плоскость. Мой пресс превратился в брюшко. Нужно было как-то нагнать собственное тело. Я просунул свою новую постаревшую руку в пижамные штаны и коснулся пениса. Он, как и яйца, оказался на ощупь вполне узнаваемым. И волосы на лобке, кажется, тоже не изменились. Потом я положил руку на грудь, ощущая ладонью мягкие шелковистые волоски. По очереди прикоснулся к соскам – сначала к левому, затем к правому – и крепко зажмурился.

– Дженнифер?

– Да?

– Скажи еще раз, сколько тебе лет?

– Пятьдесят один.

– А мне?

– Пятьдесят шесть.

Я стянул с головы простыню и посмотрел ей в глаза – чужие, не той женщины, что я знал когда-то. Раньше мне нельзя было описывать ее красоту, теперь же осколки этой красоты разметало во времени и пространстве.

Дженнифер по-прежнему читала книгу.

– Дженнифер, что случилось с нашей молодостью?

Она перевернула страницу.

– Хороший вопрос, Сол. Как по-твоему, сколько тебе сейчас?

– Двадцать восемь.

– Столько тебе было, когда мы встречались.

– Чем я тогда занимался?

– Готовился к поездке в Восточный Берлин.

– Дженнифер, куда ты делась?

– В каком смысле? Я окончила школу искусств. Потом мы поселились в Америке. Потом моя карьера пошла в гору, и я стала ездить по всему свету. А после вернулась домой.

– На Гамильтон-террас?

– Нет, там я жила, когда была студенткой.

Меня пробрала дрожь.

– Дженнифер, мы столько времени потеряли…

– Говори за себя. – Она снова перевернула страницу.

– А где ты жила в Америке?

– Сам знаешь.

– Мы были там вместе?

– Нет. Ты приехал позже.

– Но ты сказала «мы поселились»?

– Да. Я поселилась на Кейп-Коде вместе с нашим сыном.

– Дженнифер, ты была такая славная! Носила сандалии, сделанные из автомобильных шин. И кимоно с вышитым на спине драконом.

– Верно, – кивнула она. – Помню те сандалии и то кимоно. И ты, Сол, в те дни был очень хорош собой. Длинные черные волосы, оливковая кожа, скулы, губы… Мы готовы были проглотить друг друга.

Своей новой постаревшей рукой я накрыл ее новую постаревшую руку.

– Но почему же ты отказала мне, когда я предложил тебе выйти за меня? Потому что знала, что мне нравятся мужчины?

– Нет. Вовсе нет. Я не сомневалась, что ты и меня тоже любишь.

– Тогда почему?

– Сам знаешь.

9

Пока мы с Дженнифер занимались любовью, дверь ее спальни сама собой приоткрылась. И, делая ей предложение, я сквозь дверной проем смотрел в кухню.

В тот момент из сауны как раз вышла ее соседка Клаудия – выключить закипевший чайник. Она была голая, только волосы замотала розовым полотенцем. Живот у нее был плоский и загорелый. И, прося Дженнифер выйти за меня, я смотрел на нее. Не желал терять ни одну из возможностей, что открывала передо мной жизнь, хотя мои слова и предполагали, что я готов от них отказаться. Но и Дженнифер тоже не желала терять открывавшиеся перед ней возможности. В паспорт ее вложено было письмо с официальным приглашением на работу в Америке. Она знала цену фотографиям, которые сделала для своей выпускной выставки. Знала, что с их помощью сможет покинуть Британию – и меня. Неужели же я хотел загубить ее карьеру, подрезать ей крылья на самом взлете? Женитьбой приковать ее к себе пудовыми цепями? Может, и так. Тогда зачем же я сделал все, чтобы она заметила, как я пялюсь на Клаудию? Может, хотел дать ей понять, что у меня тоже есть глаза? Она-то постоянно разглядывала меня сквозь свой объектив. Бывало я просыпался и обнаруживал, что прижимаюсь губами к ее колену, а сама она нависла надо мной в странной позе с фотоаппаратом в руках. Временами я притворялся, что все еще сплю, а потом неожиданно открывал глаза, чтобы поймать ее с поличным. Она всю свою карьеру построила на том, что смотрела. Преимущественно на меня.


– Не только на тебя, – возразила постаревшая Дженнифер. – Еще на свою подругу Сэнви, например. Это благодаря ее портретам меня пригласили в Америку. Почему ты не спрашиваешь, какой у меня в те дни был фотоаппарат?

– Расскажи.

– Leica M2. В то время он был самым лучшим. А мне достался от отца.

– Дженнифер, почему ты все время здесь, рядом?

– А ты как думаешь, Сол, почему?

– Честно, не знаю.

– Нет, знаешь.

– Объясни еще раз.

– Потому что ты был отцом моего сына. Айзек умер в Америке. Ему было всего четыре.

– Да-да, я помню. Помню, что он умер. Как это произошло?

– Он заболел менингитом, но никто этого не понял. Ни доктор, ни я. Все произошло очень быстро. Мы похоронили его вместе.

– О, Дженнифер, иди ко мне.

Я взял ее руку и поднес к губам. А потом положил к себе на грудь, под рубашку, туда, где билось сердце. И накрыл сверху собственной ладонью.

– Знаешь, – сказал я, – я понятия не имел, как стать человеком, которым ты хотела меня видеть. Только теперь я начинаю понемногу кое-что ощущать и даже не могу точно сказать, какой сейчас год.

Наши новые постаревшие пальцы сплелись. Оба мы чувствовали, как бешено колотится мое сердце. Так мы провели всю ночь: ее рука лежала на моей груди, моя прикрывала ее сверху, а ее серебристые волосы падали мне на лицо. Той ночью я не был один, и призраки меня не беспокоили.

– Ты увезла нашего сына в Америку. – Я вдруг осознал, что кричу. – Ты его практически выкрала.

Над Юстон-роуд всходило солнце. Сквозь жалюзи видны были рыжие полосы рассветного неба.

– Вот что я тебе скажу, Дженнифер Моро. – Мой голос звучал на удивление громко. – Я тебя не простил.

– И я тебя не простила, Сол Адлер.

Мы по-прежнему не разнимали рук. Не знаю, как Дженнифер, а я готов был бы вот так и умереть.

– Я не помню Айзека. Не могу воскресить в памяти его лицо.

– Он вернется.

– Не думаю, что смогу это выдержать.

– Переживешь.

Я взглянул ей в глаза. Смотрел в них долго-долго и понял, что она тоже пережила. Пережила и стала другой.

– Расскажи про иланг-иланг.

– Это такой цветок, – сказала она. – Считается природным антидепрессантом и афродизиаком. Растет в тропических лесах Индонезии и на острове Ява.

Должно быть, в какой-то момент мы все же уснули. И Дженнифер оказалась права, в конце концов я вспомнил лицо Айзека. Описал его ей, и она кивнула.

– Да, да, все верно. Будем и дальше говорить об Америке?

Я кивнул своей новой, престарелой, почти шестидесятилетней головой.

– Обещаешь, что не уйдешь?

– Обещаю, – ответила она. – Так было бы нечестно. Ты-то уйти не можешь.

10

Дженнифер двадцать восемь, мне тридцать три. На дворе 1993 год. Наш сын болен. Ему остается всего несколько дней, но мы об этом еще не знаем. Я вылетел в Бостон первым же рейсом, дальше добирался на пароме. А потом на машине, которая забрала меня в порту Провинстауна и отвезла на Кейп-Код, в Уэлфлит. И здесь, в деревянном домике, я пять часов держал на руках своего больного сына. Теперь наступил вечер, и Дженнифер предложила мне выйти в сад, подышать свежим воздухом. Перед домом растет вишня, я лежу под ней, на земле. И вижу в соседнем дворе женщину лет двадцати шести. Она сидит на террасе и играет на виолончели. Снова и снова повторяет один и тот же отрывок. Мне нравится следить за тем, как она старается постичь язык этого музыкального произведения. В мелодии столько жизни и надежды. Наконец женщина отрывается от своего гигантского инструмента, держа смычок в руке, поднимает голову, распрямляет спину и замечает меня на земле под вишней. Я неловко машу ей рукой. И говорю, что собираюсь пойти поплавать. Скоро прилив. Не хочет ли она сходить со мной?

О да, хочет. Она с удовольствием искупается вместе со мной. Женщина встает, придерживая рукой виолончель, которая теперь, лишившись тепла ее тела, кажется, чувствует себя одиноко.

Я жду ее, не веря, что она и в самом деле появится. Но вскоре она снова выходит из дома. Ее медные волосы рдеют на солнце, зеленые глаза сияют. Вся она словно фосфоресцирует, как светлячки или те виды мха, что светятся в темноте. Мне страшно, я себя не помню от изнеможения. Мой сын болен, и никто не может понять, что с ним такое. Женщина входит в наш двор через арку зеленой изгороди и, вздрогнув, останавливается. Я оборачиваюсь, чтобы понять, куда она смотрит. За моей спиной стоит под цветущей вишней Дженнифер. Налетает ветер, и лепестки осыпаются на землю розовым дождем.


– Да, – кивает постаревшая Дженнифер, – я видела, как вы с ней ушли на залив.

– Я ничего не соображал, – шепчу я, лежа в постели на Юстон-роуд.


Светящаяся медноволосая женщина взяла меня за руку, и мы двинулись по мелководью среди расползающихся крабов и мотающихся в воде водорослей. Она рассказывала мне о себе. А я молчал. Хорошо было хоть ненадолго отвлечься от разговоров о болезни сына. Оказалось, она приехала сюда в отпуск и сняла соседний от нас домик. Вообще она преподает литературу в Гарварде и играет в оркестре. За лето ей непременно нужно разучить пьесу, которую она сейчас играла в саду. Через несколько недель ей предстоит выступать с ней на концерте в Бостоне. Она оказалась интересной, разносторонней личностью, и ей приятно было проводить время с человеком, который так внимательно ее слушал. Ему же, казалось, было абсолютно некуда спешить. Он охотно с ней плавал, собирал раковины, плескался в прогретой воде у берега. Солнце путалось в ее медных волосах. Мы лежали в воде, соприкасаясь плечами, и разглядывали дюны, камыши и семьи, расположившиеся на берегу на пикник. Со своими длинными загорелыми ногами, блестящими глазами и нежными, но неожиданно сильными руками она казалась каким-то адским питоном, опутавшим меня под огромным американским небом. В Уэлфлит она приехала всего пару дней назад и ничего не слышала об Айзеке, о моем сыне, который был смертельно болен, хотя в ту минуту я об этом еще не знал. И мне очень нравилось то, что она из другой реальности, что в ее мире есть книги, музыка, первые дни долгожданного отпуска и подготовка к концерту.

В то время как в моем мире нам скоро, очень скоро, предстояло совершить все необходимые ритуалы по случаю смерти сына.


– Нет, – сказала сидевшая возле моей кровати постаревшая Дженнифер. – Она не была питоном. Не называй ее тем, кем был сам. Это ты, как змея, спрятался в камышах. Сбежал, когда сильнее всего был мне нужен.

– Ты была полной противоположностью человека, которому хоть кто-то может быть нужен, – холодно возразил я. – В этом заключалась вся твоя сущность: ты во мне не нуждалась.

– Потому что рассчитывать на тебя не было смысла. – Она вырвала у меня руку. – Ты с самого начала был полной противоположностью человека, на которого хоть в чем-то можно рассчитывать.

– Вот что я тебе скажу, Дженнифер Моро: именно этим я так тебе и понравился.

Дженнифер откинула назад свои серебристые волосы. Средоточие красоты, изящества и самообладания в темной больничной палате.

– А я тебе вот что скажу, Сол Адлер: когда родился наш сын, мне было всего двадцать четыре. Я работала, и Айзек был со мной каждый день. И мы с ним были счастливы. Любили друг друга. И другие тоже его любили. Он умер у меня на руках. А тебя рядом не было, хотя идти до нас тебе было всего десять минут.

В этот момент запищал ее мобильник.

– Не бери трубку, – железным тоном заявил я. – Мы только начали. Самое интересное впереди.

Телефон надрывался, и я выхватил его у нее из рук. И снова закричал:

– Ты забрала нашего сына в Америку.

Она встала и пошла прочь из палаты. Дверь осталась открытой, и мне видно было, как она быстро идет по длинному, освещенному зловещим мертвенным светом коридору к выходу. Ее каблуки звонко стучали по полу.

– Ты украла его, – выкрикнул я ей вслед. – Мы должны были жить все вместе, сама знаешь.

Дженнифер не останавливалась.

– Мы с тобой связаны. – Голос мой звучал на удивление громко.

Неожиданно она развернулась и бросилась обратно, причем так быстро и решительно, что я испугался.

– Ты, – выкрикнула она мне в лицо, – ничего не знаешь. Ничего! Ничего! Ни обо мне, ни о самом себе.

Всхлипывая, она принялась колотить меня по руке, пока я не уронил телефон на пол. И, когда она наклонилась поднять его, я, уже отключаясь от реальности, что часто случалось, когда меня переполняли эмоции, неожиданно понял, что отдельную палату для меня оплатил Вольфганг. И что это было как-то связано с телефоном.

Из стены выскользнул Райнер. Он взял Дженнифер под руку и увел ее из палаты и из моего мира. Теперь она разговаривала по телефону в коридоре, освещенная его зловещими лампами. Я слышал, как на руке у нее позвякивали браслеты. Кажется, ее собеседником был какой-то подросток.

– Солнышко, когда теряешь карточку, нужно сходить с паспортом в банк и снять там наличные.


Побултыхавшись на мелководье, мы с медноволосой женщиной двинулись к дому, и по дороге она рассказала мне о пьесе, которую разучивала. Оказалось, это была народная шотландская песня. Но им с пианистом предстояло дуэтом исполнить ту версию, что пела Нина Симон. Мы шли сквозь камыши, и она напевала: «У того, кого люблю я, волосы черны как смоль». В тот день, предав Дженнифер в саду под вишней, я открыл в себе какую-то ужасающую жестокость. Теперь она стояла в больничном коридоре, привалившись к стене. На руках у нее поблескивали браслеты.

– Нет, – негромко говорила она в трубку. – Нет, не нужно. Лучше попроси отца, пусть даст тебе денег, пока все не уладится.

11

Вольфганг все еще ждал случая поговорить со мной. Вздыхал, маяча за вазой с подсолнухами. И я понимал, что рано или поздно вынужден буду с ним пообщаться. Не то он еще напугает Луну своей серебристой, похожей на волчью шерсть гривой. Теперь он стоял у моей постели в накинутом на плечи пальто из верблюжьей шерсти. Веки его подрагивали, а губы повторяли:

Сурл. Сурл. Сурл.

Он явно нервничал, и его нерешительность придала мне смелости.

– Мы точно встречались с вами раньше, Вольфганг. Вы плавали в личном озере Эрика Хонеккера.

Я помнил, что он любит плавать на спине. На большее у него не осталось сил, все они ушли на изобретение феноменологии вместе с Гуссерлем и Хайдеггером.

– Вы теперь на пенсии? Ушли с поста ректора университета?

– Я никогда не был ректором университета. Я руковожу хедж-фондами.

Вольфганг замолчал и несколько раз вздохнул.

Его «Ягуар» пробил мне голову на Эбби-роуд и поехал вместе со мной в Восточный Берлин. Но в голове Луны к тому моменту он уже был. Это государственный строй его туда посадил. К Луне в голову. Чтобы ночами он грозился утащить ее в свое логово и наказать за преступные мысли. Луна была где-то рядом: я слышал ее неровное дыхание. Мне хотелось ее успокоить, я полагал, что знаю, как это сделать, но она ничего не желала слушать. Мечтала сменять Шпрее на Мерси [10] и была ради этого на все готова. Бах. Я люблю тебя. Рок-н-ролл. Ты теперь мой парень. Если бы ты умел танцевать, мы бы могли попробовать изобразить pas de deux, что в переводе означает «танец для двоих». С партнером, способным поднимать ее в воздух и помогать сохранить равновесие, она могла бы показать куда больше.


Кажется, я все прослушал.


Вольфганг шарил правой рукой в кармане пальто. Наконец, он нашел то, что искал. Это оказался носовой платок. Носовой платок в бело-голубую клетку, аккуратно сложенный в квадрат. Он передал его мне бог знает зачем. У него есть какая-то тайна, шепнул я Луне, которая точно слонялась где-то поблизости. Я вытер глаза платком Вольфганга, он же крепко задумался. И думы его, видимо, были тяжелые. Настолько тяжелые, что он даже опустил свою серебряную голову.

– Вот что, Сурл…

Где там медсестра с порцией морфина?

Он поднял на меня глаза.

– Я хотел бы поговорить о том, как вы переходили дорогу. Я не ищу себе оправданий, не собираюсь вас уличать. Речь не об этом.

Я отдал ему платок. Он свернул его и спрятал обратно в карман – причем проделал все это мучительно медленно. Несколько секунд он рассматривал свои ботинки, затем поднял голову и взглянул на меня.

– Да-да, Вольфганг, вы сейчас скажете, что я беспечный человек.

Глаза его поблескивали в темноте.

– Вовсе нет. Вы определенно знали, что делали. И вели себя отнюдь не беспечно. Наоборот, в тот день вы, кажется, задались целью попасть под машину.

Я холодно заметил, что все повреждения его автомобиля покроет страховка.

– А кто заплатит за мои?

Он поднял правую руку и указал ею на левую, которая висела на перевязи под пальто. Оказалось, что рука до самого плеча была в гипсе. Затем Вольфганг наклонился, чтобы я мог получше его рассмотреть. Теперь мне стало понятно, что веки его так странно подрагивали, потому что на одном из них виднелся зашитый порез. Были на лице и другие шрамы, недавние, еще не затянувшиеся.

Я вспомнил, как Вальтер на озере помогал Вольфу распрямить руки. И как позже тот вез нас домой, удерживая руль только одной ладонью. Я притворялся, что сплю, а они перешептывались.

Он не бережет собственную жизнь и так же относится к жизням других.

Вольфганг, не двигаясь с места, стоял на до блеска натертом полу моей отдельной палаты.

Дженнифер все еще говорила по телефону в коридоре. У того, кого люблю я, волосы черны как смоль. Должно быть, в тот вечер она слышала, как медноволосая женщина напевала эту песню, пока мы шли к дому.

– Так вот, возвращаясь к тому, как вы переходили дорогу. У вас почти получилось. Вы выжили только потому, что нашелся донор и вам сделали переливание крови.

Я снова начал неудержимо краснеть. И виной тому был адреналин, вскипавший в перелитой мне крови незнакомца. Предательские сосуды на моих щеках спешили сообщить Вольфгангу, что мне стыдно. Я с трудом переводил дыхание. Во рту стоял медный привкус. В голове у меня по-прежнему были перемешаны авария, в которой погибла мать, и та, в которую попал я сам. И смерть Айзека тоже, которую я по-прежнему так и не прочувствовал. Мне хотелось умереть от стыда, но окружающие делали все, чтобы я выжил. Я обязан был жить. Проживать даже и вот этот разговор с Вольфгангом. Мне же казалось, что нормальной жизни у меня не было с тех пор, как умер Айзек. А может, и с того момента, как я познакомился с Вальтером Мюллером и его семьей. В тот день, переходя дорогу, я был человеком, расколотым на куски.

Должно быть, я произнес это вслух.

– Я – человек, расколотый на куски.

– Да-да, – отозвался Вольфганг. – У меня есть эта фотография.

12

Через три года после смерти Айзека и нашего с Дженнифер окончательного разрыва я совершил паломничество на ее первую персональную выставку, которая проходила в Нью-Йорке, в одной из галерей Челси. Явился без приглашения в вечер открытия. Джек прислал мне газетную вырезку со статьей о готовящемся мероприятии, и я решил заявиться туда незваным гостем. Он предложил составить мне компанию, но я отказался. А в качестве оправдания заявил, что если мы с Дженнифер Моро прикончим друг друга, то лучше бы, чтобы его поблизости не было. А то его еще примут за моего сообщника.

На Дженнифер в тот вечер было длинное белое платье. Ей исполнился тридцать один год, мне же было тридцать шесть. Мои волосы по-прежнему оставались черными как смоль, а вот ее стали серебряными. В тот вечер она казалась очень счастливой. Стояла справа от самой большой черно-белой фотографии, на которой изображен был я в возрасте двадцати восьми лет. Портрет занимал всю стену. Губы мужчины на снимке были чуть приоткрыты. Лицо бесстрастное, холодное, отстраненное. Он был сфотографирован до пояса, в самом низу фото виднелись завитки лобковых волос. Слева от этой работы помещался триптих под названием «Человек, расколотый на куски». Подмышки, соски, пальцы, пенис, ступня, губы, уши. Летящие сквозь время и пространство. Я занял место в задних рядах и стал слушать, как Дженнифер произносит речь. Она ни разу не упомянула мое имя, не назвала мужчину, ставшего главным объектом ее визуальных допросов. Глаза у человека, расколотого на куски, были мертвые. Потом слово взяла куратор. Долго распространялась о том, почему изображения на триптихе размыты, для чего лицо сфотографировано в профиль. Говорила о длине выдержки, скорости затвора и о том, что объект, расположенный у края снимка, всегда привлекает внимание. Как по мне, суть ее речи тоже вышла довольно размытой. Одиночество, любовь, юность, красота… В студенческие годы, когда Дженнифер еще писала маслом, она постоянно искала студию с хорошим освещением. А сделав выбор в пользу камеры, практически поселилась в темной фотолаборатории. Именно там она поняла, что фотографировать – это почти то же самое, что писать картины.


Внутри каждой моей фотографии живет призрак.


Вокруг Дженнифер роились мужчины и женщины, одетые по последней моде. Рядом с ней маячил какой-то высокий парень в черном. Он то подавал ей бокал с шампанским, то нашептывал что-то на ухо. Я заметил, что в руках он держал ее сумочку. Когда кто-то увлек Дженнифер в другой конец галереи, она помахала ему оттуда, а он поднял вверх бокал, давая понять, что заметил ее жест. И я порадовался, что не нахожусь сейчас на его месте.

Посетители глазели на фотографии, а я, явившийся сюда незаконно, без приглашения, рассматривал юного себя, сладко спавшего в квартире на Гамильтон-террас, пока Дженнифер, запрещавшая мне описывать свою внешность, фотографировала.

Я был совершенно спокоен. И все ждал, когда меня кто-нибудь узнает. Но никто так со мной и не заговорил. Ни один человек не спросил: «Это вы?» В какой-то момент я взял с серебряного подноса три бокала шампанского и за пять секунд осушил их все. Меня никто не замечал. В конце концов я сбежал от толпы и нашел убежище в мужском туалете. Сел на унитаз, спустив джинсы к лодыжкам, и тут из кармана выпала шариковая ручка. Я подобрал ее и мелким почерком написал кое-что на стене кабинки. А затем, взглянув на то, что получилось, осознал, что я пьян.

Сдесь бил человек, расколотый на куски.

В зал я вернулся, пошатываясь. Однако никто даже не взглянул на слонявшегося между гостей пьяного призрака. Перед тем как явиться сюда, я уже опрокинул две пинты «Гиннесса» в ирландском пабе неподалеку. Трудно было принять, что я настолько никому не важен и при этом являюсь центральным персонажем этой выставки. И в то же время я сам не понимал, какой степенью значимости хотел бы тут обладать. Я точно не желал быть тем, кто носит за Дженнифер сумочку. В конце концов я всего лишь послужил моделью для художника, так с чего бы ждать, что меня признают, восславят и публично отблагодарят? Но ведь когда-то мы с Дженнифер были любовниками. Мы были с ней связаны – нас объединяла близость и общая трагедия. Так почему же я бродил здесь один? Вот и Джек меня спрашивал о том же: «Почему ты хочешь поехать один?» Он предложил поддержать меня, а я ему отказал. Что ж, по крайней мере, он не видел меня сейчас – нежданного, злого и снедаемого завистью. Моя физиономия глядела на людей с каждой стены, но в списке приглашенных меня не было.

А потом она увидела меня. И все вокруг сделалось странным, замедленным. Я чувствовал, как колотится ее сердце, и точно знал, что и она сейчас ощущает, как бьется мое. Она шла ко мне в своем развевающемся платье. И толпа расступалась перед ней. Она была смертна, я был смертен, и даже Айзек (Господи!) был смертен, но ее искусство, глядевшее на нас с каждой стены, было бессмертно. Я знал, она всегда считала его важнее меня и важнее себя самой, но меня оно, к сожалению, не интересовало. И вот она остановилась передо мной, и все вокруг затихло, замерло, насторожилось. Я слышал, как она вдыхает, как выдыхает, и вдруг увидел ее (снова) в дверях квартиры на Гамильтон-террас. Только что выставив меня вон, она стояла на пороге с фотоаппаратом в руках. До свидания, Сол. Ты всегда будешь моей музой.

Меня била дрожь.

– Привет, Сол. Что ты здесь делаешь?

– Да я был тут с самого начала, Дженнифер. – Я кивнул на фотографии, висевшие на стенах.

И вдруг, повернув голову, я увидел еще один снимок. Тот, на котором я, двадцативосьмилетний, перехожу Эбби-роуд.

– Это фото Луны.

– Ну, Луне ты отдал отпечаток, а негатив-то остался у меня. – Она рассмеялась мне в лицо, а потом добавила: – Вообще-то, чтобы сделать этот кадр, мне больше мили пришлось тащить стремянку по Эбби-роуд.

Тут рядом с ней внезапно появилась куратор, которая чуть раньше произносила речь. Встала рядом защитницей Дженнифер, ее сторожевой собакой. Наверное, собиралась выжать из всех этих снимков кучу денег. Она положила ладонь на руку Дженнифер и предложила мне еще полюбоваться фотографиями. На этот раз я заметил, что на стенах были развешаны и другие работы. Много, очень много.

Беременная Дженнифер, обнаженная, стоит в дверях деревянного домика на Кейп-Коде. Айзек на пляже в Уэлфлите закапывает в песок свою крохотную ножку. Айзек спит, свернувшись клубочком, а тень фотографирующей его матери падает на него так, будто он вернулся в ее лоно. Айзек, в ярости вскидывающий к ушам такие маленькие, но уже ставшие историей кулачки. Усыпанная цветами вишня в саду, а под ней – игрушечный деревянный поезд. Забытая на веранде виолончель. Маленький башмачок, украшенный ракушками с уэлфлитского залива. Приглядевшись, я понял, что из раковин была сложена первая буква имени Айзека. На следующем снимке та же «I» была составлена из камушков на морском берегу. Наползавший прибой постепенно слизывал ее, уносил за собой в море. Еще одна была палочкой вычерчена на песчаных дюнах пляжа Маркони. А чайка пыталась склевать ее, наверное, чуя, что где-то рядом, в песке, притаился червяк.

Дженнифер Моро обвела рукой зал.

– Это все не о тебе. Это обо мне.

13

Вольфганг, похоже, был возбужден и сильно взволнован. Пострадавшее в аварии веко подрагивало. От него сильно пахло одеколоном с ароматом кожи – может, той самой замши мраморной расцветки, которой были обиты сиденья его ныне покойного «Ягуара».

– У меня есть эта фотография, – снова шепнул он этим своим напряженным пафосным тоном. – Одно из самых ценных моих приобретений.

– Она никогда ни о чем меня не просила, – в тело мое снова вползала физическая боль. – Все время мне отказывала, а сама при этом желала мной обладать.

Вольфганг терпеливо подождал, пока медсестра-ирландка даст мне морфин.

– Я видел вас еще до аварии на Эбби-роуд. – Той рукой, что не была упакована в гипс, Вольфганг тронул себя за горло. – У меня дома есть Дженнифер Моро. Оригинал.

Лежа в своей отдельной палате, я с благодарностью впитывал морфин, медсестра же делала вид, что разглядывает стену. Но я знал, что на самом деле она наблюдает за мной, как та женщина с ящиком цветной капусты, которую я видел в день приезда в ГДР. Она тоже делала вид, что смотрит в пространство, а сама пристально следила за мной глазами.

– Слышал, через неделю меня отпустят домой?

Она рассеянно кивнула.

Вольфганг все больше нервничал. Слонялся по комнате взад-вперед в своих начищенных офисных ботинках, вздыхал и скрипел зубами.

– Вольф, можно задать вам вопрос?

– Да, Сурл.

– Мы с вами никогда вместе не сажали помидоры?

Он покачал головой.

– Я по натуре не садовод.

– Мне кажется, он тоже по натуре не садовод.

– Он – это кто?

– Не знаю. Его здесь нет. Он держится на расстоянии.

Благодаря морфину физическая боль утихла. Но я все равно заплакал.

Вольфганг подступил к моей кровати с очередным вопросом.

– У вас есть семья?

– Есть брат.

Кажется, эта новость его взбудоражила. И меня осенило: наверное, Вольфганг решил, что я умираю. Я вытер глаза уголком простыни. Он снова предложил мне свой платок, но на этот раз я отказался. И объяснил, что брат – мой ближайший родственник.

– Он тот еще бандит, – добавил я. – Явится к вам и отберет все ваши дома, акции и ценные приобретения.

Я не стал объяснять, что отец воспитывал нас с братом в духе идеалов социализма. Что мы обязаны были иметь строгие принципы и никогда не эксплуатировать других с целью обогащения.

Вольфганг задрал голову и уставился в потолок.

– Полагаю, – произнес он, – в ту минуту, когда вы переходили дорогу, я испытал приступ отчаяния.

– Думаю, так и было.

Мы оба отлично знали, что в момент аварии он разговаривал по мобильному. Видимо, он ждал, что я уличу его в этом. Стоял молча, как раненый зверь с серебристой шкурой, смотрел, как я плачу, и в ужасе думал о том, что моя семья вот-вот подаст на него в суд. В конце концов я взял у него платок и заверил, что я не из тех, кто любит грозить пальцем. У беспечных натур имелись и свои положительные стороны. Он вздохнул с облегчением и ответил, что я могу оставить платок себе. Ну уж нет. Мне он был без надобности. Я посоветовал Вольфгангу повнимательнее следить за своими ценными приобретениями. «Ягуар» его, к примеру, засел у меня в голове. А боковое зеркало, в котором он увидел, как человек, расколотый на куски, переходит дорогу, разбилось. И осколки его теперь тоже плавали у меня внутри.

Я взглянул на собственное отражение в боковом зеркале, и оно обрушилось на меня. Райнера теперь беспокоила не только моя селезенка. Отныне меня, как выяснилось, должны были кормить через трубки, тянувшиеся мне в ноздри. Может, мне стоило попросить на обед один из подсолнухов? Хотелось бы мне задать этот вопрос моему дружку Джеку. Он постоянно умирал с голоду, особенно после того, как целый день проработает в саду. Порой я начинал опасаться, что Райнер, как и ночная медсестра, думает, что наутро может меня здесь не застать. Но где, по его мнению, я мог бы оказаться? Рядом с Джеком? Пытаться вместо звонких монет расплатиться с ним за труды своими поцелуями?

14

Впервые с момента аварии я посмотрел на себя в зеркало. И сказал таращившемуся на меня оттуда мужчине средних лет: Да пошел ты, ненавижу тебя. Голова его была обрита, голый череп блестел. Глаза на бледном лице казались неестественно синими. Высокие скулы. Ссадины на губе и левой щеке. Седые брови… Куда ты исчез, Сол? Вся твоя красота разлетелась на куски. Кто ты? На каких языках говоришь? Хороший ли ты отец, сын и брат? Можно ли назвать тебя ценным приобретением? Ладишь ли ты с преподавательницами из университета? Что они думают о тебе? А ты о них? Готов ли ты в случае чего прийти к ним на помощь? А они к тебе? Твои достижения выгоднее смотрятся на их фоне или дело обстоит ровно наоборот? Ставите ли вы друг другу палки в колеса или поддерживаете во всем? За кого ты голосуешь? Состоялся ли ты как историк? Играл ли когда-нибудь в футбол? А в крикет? А в пинг-понг? Интересуешься ли ты другими людьми? Или идешь по жизни своим путем, равнодушный, отстраненный, и та привязанность друг к другу, которая, похоже, свойственна всем человеческим существам, тебя лишь тяготит? Завидуют ли тебе другие мужчины? Любил ли тебя кто-нибудь? И любил ли кого-то ты сам? Да, да, любил, и меня любили, ответил я человеку в зеркале. Все верно, все так, все это про меня, но мне обязательно нужно узнать, что случилось с Вальтером Мюллером.

– Ты знаешь, что случилось с Вальтером Мюллером.

Дженнифер читала, сидя подле моей кровати. Волосы ее в свете ночника казались темно-синими. Прижимая край книги к груди, она будто парила в пространстве, как клетка под микроскопом.

– Ты виделся с ним в день, когда тебе исполнилось тридцать.

15

Я в Западном Берлине, сижу в турецкой парикмахерской. На дворе январь 1990 года, за окном идет снег. В сувенирных лавках продаются обломки стены, еще недавно разделявшей страну надвое. Парикмахер набрасывает полотенце мне на плечи, заставляет откинуть голову и помазком наносит пену на щеки, подбородок и шею. Пена попадает и в уши. Он берет бритву, вывинчивает из нее старое лезвие и вставляет новое, серебристое и острое. Затем опускает ладонь мне на голову и начинает скрести бритвой лицо: вниз от уха к шее, затем под подбородком. Вертит моей головой и вытирает пену с запястья. Перейдя к верхней губе, он вставляет пальцы мне в ноздри. Я открываю рот. Я много раз пытался связаться с Вальтером, но ни он, ни его мать, ни коллеги по университету не отвечали на мои звонки и письма. И потому для меня стало неожиданностью, когда он наконец вышел на связь. В салоне работает радио. Парикмахер макает мою голову в раковину. Моет волосы шампунем, ополаскивает их из душа и оборачивает голову полотенцем. Затем он массирует мне кожу под волосами и подравнивает брови с помощью расчески и ножниц. Наносит крем на ладони и втирает его мне в лицо. Так я готовлюсь к свиданию с Вальтером Мюллером. Мы договорились с ним пообедать. Но даже после бритья до встречи остается еще целых два часа.

Чтобы убить время, я пешком отправился в район Митте. Захотелось еще раз взглянуть на то высотное здание с медным барельефом, носившим название «Человек преодолевает пространство и время». Изображенный на нем космонавт был так юн, решителен и бесстрашен. Задайся он целью и смог бы легко обмануть гравитацию и облететь Землю. И в то же время он был недвижим, навечно застрял в прошлом. Время текло очень медленно. Буквально ползло. Свежевыбритые щеки щипал мороз. Какой-то старик купил миску супа в припаркованном у тротуара фургоне. Я разговорился с ним. Оказалось, большую часть жизни он прожил в Восточной Германии. Теперь, после объединения, у них каждый сам за себя. Вся его родня потеряла работу, а никому и дела нет. Путешествовать и делать покупки в изобильных западных магазинах ему все равно не на что. Будь его воля, он бы сегодня же стену заново отстроил, только сделал бы ее повыше метров на дюжину. Я покосился на часы. Стрелки наконец-то слегка сдвинулись вперед. Оставив своего собеседника доедать в метели мясной суп с пикулями, я поймал такси и назвал водителю адрес – Курфюрстенштрассе, 58. Там находилось кафе «Эйнштейн», заведение в стиле старинной венской кофейни, где я договорился встретиться с Вальтером.

Когда Вальтер, опоздав на двадцать минут, наконец вошел в кафе «Эйнштейн», он был одет в то же серое пальто, в котором два года назад встречал меня на вокзале. Я заметил, что он заметно постройнел и стригся теперь коротко. А еще он улыбался и явно спешил. Торопливо стаскивал перчатки и косился на меня виновато. Я поднялся из-за стола, и он поцеловал меня в губы – легко, беззаботно, будто бы за окном не метель мела, а стояла летняя жара. Вид у Вальтера был рассеянный. Сесть со мной за стол он отказался.

– Все те же волосы, – сказал он по-английски.

Ему известно было, что столик я забронировал еще три недели назад. Но отчего-то он нервничал и постоянно поглядывал на часы.

– Вальтер, присядь, пожалуйста. Давай я закажу тебе кофе? Или пиво? Или угощу обедом?

– Нет-нет, ничего не надо. Мне скоро нужно будет идти.

Все это меня очень огорчило и разочаровало. Я поймал пробегавшего мимо нашего столика официанта и заказал у него два эспрессо. Вальтер наконец сел.

Я спросил, как ему живется теперь, когда границы открыты.

– Партий не хватает, – ответил он. – У нас на Востоке их было множество. Но в целом жить стало лучше.

Он бросил в чашку кусочек сахара и принялся помешивать кофе серебряной ложечкой. Все вертел ею и вертел, и слышно было, как серебро бьется о фарфор. Космонавт с барельефа мог бы за это время слетать от Юпитера до Марса и обратно. Наконец, Вальтер поднес чашку к губам.

Он рассказал мне, что живет теперь в вечной панике. Зарплаты у переводчиков не очень, а счета за квартиру и прочее сильно выросли. Надев очки, Вальтер наконец-то взглянул мне прямо в глаза. Кажется, кофе его слегка взбодрил. Я всю жизнь занимался коммунистическими режимами Восточной Европы, но языками этих стран не владел. А Вальтер свободно говорил на всех восточноевропейских языках. Он был умный, талантливый человек, но сам себя таковым не считал. Я жестом подозвал официанта и заказал Вальтеру еще кофе. А он вдруг отметил, как красиво смотрится рафинад в серебряной сахарнице – белые и бледно-золотые кубики. Я попросил его повторить это по-польски и по-чешски.

– Что повторить?

– Белые и бледно-золотые кубики.

Вальтер задумался, подбирая нужные слова. Снег за окном засыпал крыши припаркованных у входа в кафе такси. Вальтер пожаловался, что плохо ориентируется в этом новом Берлине. Порой даже приходится спрашивать дорогу у прохожих. Почему-то теперь, без своих длинных русых волос, он казался печальнее.

Я предложил ему приехать в Лондон, рассказать моим студентам, каково это было – расти в ГДР. Но Вальтер на мое предложение никак не отреагировал. И я вдруг задумался, уважает ли он меня вообще как историка. А как друга? Вальтер покосился на официанта, который, пристроив на плече поднос, нес его к соседнему столику. На подносе были расставлены тарелки со шницелями и картофельным салатом и бокалы с шампанским, цветом напоминавшим весенние нарциссы.

– Давай я нам то же самое закажу, – предложил я. – Вальтер, пожалуйста, пообедай со мной.

Я тронул его за руку. Он всегда охотно отвечал на мои прикосновения, не стал исключением и этот раз. И краткий миг близости придал мне смелости.

– Вальтер, расскажи, что случилось после того, как мы с тобой простились на Александерплац?

Целых два года меня мучили воспоминания о мебельном фургоне, который резко въехал на тротуар, загородив его от меня. На мои попытки связаться с ним Вальтер не реагировал. И в конце концов я пришел к выводу, что в тот день из машины выскочили серые неулыбчивые люди и затолкали его внутрь. А после грозили резиновыми дубинками и пистолетами. И жестоко допрашивали, ведь я дал Райнеру, который оказался предателем, крупную сумму денег, чтобы он помог Вальтеру бежать. Правда, самого Вальтера спросить, хочет ли он уехать, я не удосужился.

– Что случилось после того, как мы попрощались? – переспросил он. – Границы открыли, например. А если тебя интересует конкретно тот вечер, то могу сказать, что на ужин я съел весьма вкусную сосиску.

Он не улыбался. А ведь раньше Вальтер все время смеялся. И смех у него был такой сексуальный. Наши колени соприкоснулись под столом, и он снова взглянул на часы.

– Что-то мне не верится, что ты в тот вечер ел сосиски, – возразил я. – Ты говорил, что у тебя во второй половине дня занятия. Собирался учить английскому мужчин и женщин, сделавших отличные карьеры и отправлявшихся строить социализм в другие страны. Даже в Эфиопию.

– Верно. Это были не сосиски. Клецки!

Я спросил, почему он так долго не выходил со мной на связь.

– Мы переезжали на другую квартиру, – ответил Вальтер так, будто это все объясняло.

В кафе «Эйнштейн» вошла женщина с коляской. За руку она держала девочку лет трех. Кто-то из персонала попросил ее оставить коляску на улице, и Вальтер тут же встал из-за стола и поспешил ей на помощь. Он вынул из коляски спящего младенца и указал женщине на меня. Та повела девочку к моему столику. На вид ей было лет тридцать. Блондинка с короткой стрижкой. Прически у них с дочерью были совершенно одинаковые – волосы острижены на затылке и по бокам, а лоб прикрывает длинная челка. Обе были в теплых пальто, на которых таяли снежинки. В зале было многолюдно. Чтобы пропустить их ко мне, понадобилось отодвигать столы и стулья. В конце концов женщина подняла девочку на руки, и все разговоры тут же смолкли, посетители, прикрывая руками свинину в своих тарелках, уставились на проплывающего у них над головами ребенка. У женщины были небольшие, но яркие карие глаза. И родинка над верхней губой.

– Привет, – поздоровалась она. – Меня зовут Хельга. Я жена Вальтера. А это наша дочь Ханна.

Столик я заказал на двоих. А теперь выходило, что нас будет четверо, потому что Вальтер уже пробирался к нам через обеденный зал, прижимая младенца к плечу. Официант помог нам пересесть за столик побольше. Вальтер передал этого нового ребенка Хельге и отошел повесить их пальто. Вот ведь настоящая семья. На жене Вальтера были джинсы, кроссовки и джемпер-поло. В то время как остальные посетительницы ресторана щеголяли в кожаных сапогах и кашемировых кардиганах.

– Это наш сын Карл Томас, – сказала она и жестом велела Ханне сесть рядом с ней.

– Я Сол, – представился я дочери Вальтера. – А сколько малышу?

Ханна по-немецки ответила мне, что ему семь месяцев. Вернулся Вальтер. Я заказал три кружки пива и горячий шоколад для девочки. Карл Томас сунул палец в рот, и Хельга снова передала его мужу. Ханна начала стаскивать перчатки. А Вальтер занялся кнопками на комбинезоне малыша. Хельга стала рыться в сумке, пытаясь найти мальчику какую-нибудь игрушку. Все это было довольно скучно. Затем Вальтер и Хельга начали обсуждать, что Карла Томаса пора покормить. Вальтер протер салфеткой соску на бутылочке с молоком. А потом очень бережно вложил ее в рот своему сыну. Ханна принялась швырять на пол столовые приборы. Хельга невозмутимо велела ей подобрать их, но дочь отказалась. Мне было невыносимо тоскливо. Хельга прикрикнула на Ханну, и та разревелась. Тогда мать вытащила из сумки бумагу и коробку восковых мелков и предложила дочери сесть к ней на колени. Но Ханна, помотав головой, залезла под стол. Все разговоры прекратились. Казалось, семья эта была единым организмом, и, чтобы тот мог успешно пережить следующие несколько минут, необходимо было, чтобы все его части работали слаженно. Они не выглядели ни скучающими, ни счастливыми, ни несчастными. Хельге наконец удалось убедить дочь вылезти из-под стола. И все они обрадовались этой маленькой победе.

Я повернулся к Вальтеру.

– Как твоя сестра?

И этот вопрос я тоже задал своему любовнику из Восточной Германии со страхом. Я до сих пор не знал, рассказала ли ему Луна о ночи, которую мы провели вместе на даче. Вальтер, не сводя глаз с Карла Томаса, кормил его из бутылочки. Малыш жадно глотал молоко, а отец смотрел на него и улыбался. На мой вопрос в итоге ответила Хельга.

– Мы даже не знаем, жива ли Луна.

Она усадила Ханну к себе на колени, взяла зеленый мелок и начала рисовать кошку.

– Но что с ней случилось?

– Она исчезла за месяц до того, как открыли границы.

Теперь все они смотрели на меня. Все шесть пар глаз. Во рту у меня горчило, кажется, я перебрал с кофе.

– Но неужели она не пыталась связаться с вами?

– С тех пор мы ничего о ней не слышали.

Хельга пририсовала кошке усы. А Ханна оранжевым мелком добавила ей длинный изогнутый хвост. Нам принесли пиво и горячий шоколад.

– Вальтер, мне нужно поговорить с тобой наедине.

– Ладно, – согласился он. – Но я так ждал пива.

Он передал малыша Хельге, и той пришлось спустить Ханну с колен. Девочка заныла, и я поспешил увлечь Вальтера прочь от его жены, детей и кружки.


Мы сидели на ступенях кафе «Эйнштейн». На улице мело. Вальтер предложил мне сигарету, но я не мог закурить, пока не сказал ему главного. Я протянул ему свою «Зиппо».

– Вальтер, прости, пожалуйста, что я так сглупил с Райнером.

– Да уж, это был беспечный поступок, – ответил он.

Мое свежевыбритое лицо вспыхнуло. Полыхнуло огнем в мельтешащем снегу.

– Я тоже совершал поступки, о которых теперь жалею, – добавил он.

– Это какие?

Он уставился на тлеющий кончик сигареты и не ответил.

– Вальтер, мы должны найти Луну. Как думаешь, удалось ей выбраться?

– Пока нам приходится жить в неведении.

– Должно быть, это очень трудно.

– Да. Хуже всего приходится матери.

Он глянул на мое раскрасневшееся лицо.

– Она бы все равно уехала. И без твоего вмешательства. Райнер уже знал, что она хочет сбежать.

Мы курили и смотрели на снег.

– Она в Ливерпуле, – уверенно провозгласил я. – Я точно знаю, она ведь так страстно мечтала туда попасть.

Очки Вальтера запорошило снежинками.

– Есть как минимум одна веская причина, по которой она бы обязательно вышла с нами на связь, – сказал он.

– Какая?

– Карл Томас.

И Вальтер рассказал мне, что Карл Томас на самом деле был сыном Луны. Ему было всего четыре месяца, когда она оставила его у матери на денек и больше не вернулась.

Луна – уменьшительное от «полоумная», подумал я, но вслух говорить этого не стал. Но в самом деле, что за женщина могла вот так бросить ребенка? Ему теперь всю жизнь будет ее не хватать. Он всюду будет искать ее, гадать, что сделал не так, почему его мать исчезла. Спрашивать себя, не он ли в том виноват. И неужели она совсем не любила его, раз решилась оставить. Я страшно разозлился на Луну и потому спросил о Райнере.

– Что стало с Райнером, тоже никому не известно. Он многое знал, имел полезные связи, к нему часто обращались люди, мечтавшие сбежать из страны. Но в том октябре он исчез вместе с Луной.

Румянец мой постепенно перетек на шею и грудь. Вальтер заметил это и рассмеялся.

– Я ведь не говорил тебе, что у меня есть жена и дочь. – Он зажмурился от летевшего в лицо снега.

– Все нормально. Должен же ты был как-то устроиться.

На этот раз я взял у него сигарету.

– Вальтер, я ведь тоже стал отцом. У меня сын.

Кажется, мои слова его по-настоящему потрясли. Вскинув правую руку, он пригладил волосы, а затем принялся топать ботинками, стряхивая с них снег.

– Как его зовут?

– Айзек.

– И где он сейчас?

– В Америке, со своей мамой.

– Почему ты не сказал мне сразу? Первым делом?

– Мы с его матерью не вместе. Она уехала и нашего сына увезла с собой.

– Мне жаль. – Он похлопал меня по бедру.

Я вдруг понял, что страшно хочу есть. Завтракать я не стал и до сих пор не обедал. Голова у меня кружилась, меня то обдавало снежным холодом, то кидало в жар.

– Вальтер, ты теперь можешь путешествовать по всему миру. Я купил коттедж в Саффолке, может, в августе ты смог бы ко мне приехать? Устроить у меня в саду пасеку, о которой так мечтал. Ты ведь тоже одинок, как и я.

Вальтер снова рассмеялся. Словно бы сделался ненадолго тем прежним Вальтером из прежней Германии. Я осмелел и начал в деталях расписывать ему, как славно мы бы зажили вместе.

Он приобнял меня за плечи.

– Положим, вот я живу с тобой в Саффолке. И где же в это время находятся мои дети?

– С Хельгой.

– Хельга – инженер по специальности. Именно она нас обеспечивает.

– Я оплачу поездку, – не отставал я.

– А Айзек тоже будет с нами в Саффолке?

Я объяснил, что он живет с Дженнифер в Америке и я вижусь с ним только во время летних каникул.

– Но август как раз и выпадает на летние каникулы. Лучше бы тебе устроить пасеку с сыном.

С толикой своей прежней энергии Вальтер рывком поднялся на ноги. Кажется, ему не терпелось вернуться к пиву. Я пошел за ним. Хельга уже выпила свою кружку и теперь приканчивала мою. Ханна играла с шестью нанизанными на нитку красными пуговицами. Карл Томас спал у Хельги на коленях. Кто-то осторожно тронул меня за плечо. Оказалось, это официант принес счет. Пока все семейство надевало пальто, шапки и перчатки, Хельга похлопала меня по руке.

– Если хотите, можете дать нам немного денег – помочь с Карлом Томасом.

Говоря это, она разглядывала мою синюю льняную рубаху. Я не ответил, и тогда она проделала руками кое-что странное. Завела их за спину и сложила ладони в молитвенном жесте, пальцами будто указывая на люстру.

– Разучила новую позу на йоге, – пояснила она.

Вальтер со смущенным видом принялся застегивать Ханне пальто. Трудно было поверить, что этот мужчина когда-то целовал меня в лесу, сидя на корточках под ветками большого дерева. А потом напоил шнапсом и, голый, готовил ужин, смеясь и флиртуя.

– Кстати, Сол, это тебе, – он вложил мне в руку коричневый конверт. – Нашел в квартире у матери.

На конверте рукой Дженнифер был написан мой британский адрес, в правом углу до сих пор виднелась английская марка. Из кафе они вышли все вместе. Хельга – с пустыми руками, сложенными в бог знает какую замысловатую позицию. В каком-то смысле, оставшись один, я вздохнул с облегчением.

Я сел обратно за стол, окруженный тремя опустевшими стульями, и открыл конверт. Внутри оказалась фотография, которую я подарил Луне, – та, на которой я переходил Эбби-роуд в 1988-м. Снимок был безжалостно разорван пополам. Я понимал, что Луна так отомстила мне за то, что я растоптал ее любимую пластинку «Эбби-Роуд». Пожалуй, это было справедливо, но увидеть себя разлетевшимся на куски оказалось жутковато. Щеки мои все еще чутко реагировали на происходящее после острой бритвы турецкого парикмахера.

Убирая обрывки снимка обратно в конверт, я обнаружил, что там лежит что-то еще. Это оказался сложенный пополам тонкий бумажный листок. А на нем – отпечатанный на машинке текст, на первый взгляд показавшийся мне записью беседы Вальтера с кем-то неизвестным. Обсуждали они письмо, написанное мной в Восточной Германии. То, в котором я признавался Вальтеру в любви.


Итак, герр Мюллер, нам бы хотелось больше узнать о вашем английском друге Соле Адлере. Вы сможете нам в этом помочь?


Да.


Что означает вот эта строчка? Из адресованного вам письма?


Тут сказано, что автор хочет положить ладонь на живот своего корреспондента, чтобы лучше понять, что он чувствует.


И что же он чувствует?


Дружескую привязанность.


Зачем же мужчине класть руку на живот другого мужчины, чтобы разобраться в его чувствах?


Придется вам вызвать на допрос руку, у нее и узнаете.


Вы состояли в сексуальной связи с вашим английским другом Солом Адлером?


Если вас интересует, планирую ли я бежать из Восточной Германии, то нет, не планирую.


А что означает вот это предложение, в котором говорится о Балтийском море зимой?


Оно означает, что автор хотел бы побывать на Балтийском море зимой.


Балтийское море – это какой-то шифр? Что в данном контексте подразумевается под этими словами?


Придется вам вызвать на допрос Балтийское море, у него и узнаете.


О нет, мы лучше вызовем на допрос вашу сестру. У нас есть сведения, что она беременна от герра Адлера. Что вам об этом известно?


Придется вам вызвать на допрос его пенис.


Я в одиночестве сидел в кафе среди застеленных белоснежными льняными скатертями столов и серебряных приборов и смотрел, как Берлин за окном засыпает снегом. Больше всего мне сейчас хотелось удрать с Земли и улететь на Луну вместе с космонавтом, преодолевающим пространство и время.


Постаревшая Дженнифер сидела подле меня, как и обещала.

– Ну и что ты сделал потом?

– Вышел из кафе «Эйнштейн» и купил себе кебаб.

16

Той ночью поднявшийся в Массачусетсе теплый ветер оборвал цветы с вишни и просыпал их в Лондоне, над Эбби-роуд.

И Луна пела «Пенни-Лэйн», стоя под розовым дождем.

17

В моей новой отдельной палате сидела невзрачная поблекшая женщина и ела вишневый йогурт из пластикового стаканчика.

– Привет, Хельга, – сказал я. – Как там твои берлинские занятия йогой? Нравятся?

– Я не Хельга, я Тесса, – ответила она. – Твоя невестка, жена Мэтта.

– Нет. Ты фальшивая жена Вальтера.

– Нет. Я настоящая жена твоего брата.

– А, да, припоминаю. – Я помахал руками в воздухе, будто бы этот жест мог каким-то волшебным образом убрать ее из моего мира. Но она не сдвинулась с места.

– Мне целое путешествие пришлось проделать, чтобы к тебе попасть. Я сегодня преподавала в Бирмингеме.

– Я очень рад, Хельга, что ты теперь можешь путешествовать, ездить, куда захочешь.

– Я Тесса. И, куда захочу, я ездить не могу, поезда-то не бесплатные. Я веду занятия для детей с особыми потребностями.

– Все мы такие, люди с особыми потребностями, – заметил я.

– В каком-то смысле да.

Она расстегнула уродливый серый рюкзак и достала из него апельсин.

– Его привезли с Кубы?

– Кого привезли с Кубы?

– Твой апельсин.

– По-моему, из Валенсии. – Она указала на маленькую наклейку на кожуре.

– Долго пришлось в очереди стоять?

– Нет. Передо мной была только пара человек.

– Значит, ты, наверное, купила его в «Интершопе», – сказал я, улыбнувшись. – На те марки ФРГ, что я дал Вальтеру.

– Я в «Теско» его купила.

– Вот повезло!

– Да я постоянно их ем. – Она начала чистить апельсин. Ногти у нее были коротко острижены, и подцепить кожуру удалось не сразу.

– Ах да, совсем забыл, – сказал я. – Стена же рухнула. И границы теперь открыты.

На ней были колготки телесного цвета и коричневые туфли из искусственной кожи на плоской подошве. Она сидела нога на ногу, и потертая туфля, фасоном похожая на балетную, постепенно сползала с ее ступни.

– Трудно вам, наверное, приходится, – дружелюбно произнес я. – Не так-то просто влиться в общество Западной Германии. Ведь там уровень жизни куда выше.

– Ты очень расстраиваешь своего отца и брата, – перебила она.

– Я этим всю жизнь занимаюсь.

– Персонал не пускает их к тебе. Можно подумать, они какие-то вредители!

– И поэтому ты явилась мне надоедать, Тесса?

– Ну что ж, хоть имя мое ты запомнил. – Она положил в рот дольку апельсина. Сок капнул на подбородок. Во рту у нее не хватало двух задних зубов.

– Слушай, – сказал я, откинувшись на подушки. – Тебя я тоже видеть не хочу. Будь добра, убери с моего стола свой йогурт. И уходи. Оставь меня с моим сепсисом, морфином и подсолнухами.

Она подалась вперед и склонилась надо мной.

– Говнюк мелкий! Ты хоть знаешь, сколько твой брат для тебя сделал? Он уладил все вопросы по больничному в университете. Каждый день общается с представителями профсоюза. Уже из сил выбился. Между прочим, твое начальство считает, что ты им слишком дорого обходишься. Ты уже немолод и работать сейчас не в состоянии.

Интересно, куда запропастился Райнер? Он бы избавил меня от Тессы. Но теперь на обход ко мне приходил другой врач. С тех пор как мне стало лучше. Или хуже. Райнера я уже давненько не видел.

– Я защитил докторскую по психологии мужчин-тиранов, – сказал я, глянув на Тессу сквозь золотистые лепестки подсолнухов. – Начал исследование с отца Сталина, Виссариона Ивановича Джугашвили, также известного как Бесо. Он был довольно известным сапожником. Особенно хорошо ему удавалась национальная грузинская обувь. Но, к несчастью для него, в то время в моду как раз вошли европейские фасоны.

Тесса сняла очки и сунула их в рюкзак.

– Брат оплачивает твои счета.

– И тем не менее я не хочу его видеть.

Тесса поднялась на ноги. Вид у нее был усталый и очень сердитый.

– Передать что-нибудь Мэттью?

Я прикоснулся к голове и зажмурился.

– Ладно, – сказала она. – Скажу, что ты ему очень благодарен.

Она ушла, но мне долго еще слышалось шарканье ее изношенных туфель по полу. Нужно было срочно переместиться в другой мир. К Вальтеру. К Луне, которая танцевала, чтобы справиться с паникой. К фосфоресцирующей женщине, игравшей на виолончели. К космонавту, который вел свой звездолет по поверхности Луны.

Когда я снова открыл глаза, над Юстон-роуд брезжил рассвет. Первым, что я увидел, был стаканчик из-под вишневого йогурта, который Тесса оставила на моем столе. Йогурт оказался просроченным, наверное, она купила его по скидке. Под стаканчиком лежал распечатанный приказ о моем увольнении из университета.

У кровати стоял Райнер.

– Добро пожаловать домой, в Британию. Или вы еще плаваете в озере Эрика Хонеккера?

– Я определенно в Британии, – ответил я, хотя губы мои и не желали шевелиться. – Райнер, меня правда отпустят домой на следующей неделе?

– Кто это вам сказал?

– Медсестра, которая дежурила ночью.

Я подался вперед, сорвал лепесток с одного из подсолнухов и все мял его в пальцах, пока он не превратился в желтую труху. Райнер удивленно взглянул на меня, но возражать не стал. Он приставил стетоскоп к моей груди и начал медленно видоизменяться, превращаясь в Райнера из Восточной Германии.

– Совершенно верно, – заявил он. – Враги повсюду, даже среди ночных медсестер. И каждый готов при любом удобном случае устроить диверсию.

Произнося это, он был сам на себя не похож. Но мне ли судить, ведь я так мало его знал. Он слушал, как бормочет и жалуется мое сердце. А я тем временем думал, что его уши – это новейшие прослушивающие устройства, которые устанавливаются прямо в голову.

18

Дженнифер спросила, не хочется ли мне чего-нибудь, пока я тут лежу в постели в ожидании некого события. Голос ее доносился ко мне словно сквозь шум воды, монотонный и печальный. Еще я слышал звук собственного дыхания и хруст, с которым сгибался палец на ноге.

– Я бы с удовольствием съел сэндвич с беконом. И принял ванну. И погладил свои рубашки.

Мой ответ удивил ее.

– Я думала, ты пожелаешь чего-нибудь глобального, в мировом масштабе.

– Мне бы хотелось снова начать ходить. Пообщаться с племянниками. Может, увидеть Джека. Райнер говорит, через неделю меня отпустят домой.

Она не ответила. Я решил, что она, наверное, сейчас вытащит свой блокнот и велит мне навестить Джека и племянников, принять ванну и погладить рубашки, а сама будет зарисовывать карандашом все, что я ей опишу.

К лицу прикоснулись ее пальцы.

– Воздух здесь очень сухой, – сказала она и смазала мои губы каким-то кремом.

И верно, они у меня потрескались и болели.

– Да-да, – шепнула она, – размажь его. Вот так.

Склонившись надо мной, она глядела мне прямо в глаза.

Я бы лучше занялся глажкой рубашек сразу во всех временных пластах, в которых существовал, чем снова оказаться в том пруду, где мы с Дженнифер плавали после того, как похоронили Айзека.

– Я ничего не знаю о тебе, Дженнифер. О том, как ты жила после «нас».

– Верно.

Я замолчал, ожидая, что она начнет описывать мне свою последующую жизнь. Но ждать пришлось долго.

– Что ж, ты хоть спроси меня о чем-нибудь, – наконец сказала она.

Наверное, я хотел бы услышать, кем был тот, кого она называла «золотко» и «солнышко» по телефону. Где она жила и как жила. И в то же время мне совсем не хотелось этого знать. Я не мог проникнуть в ее мысли и чувства. Я даже в свои собственные мысли и чувства не мог пробраться.

– Дженнифер, мне по-прежнему запрещено описывать твое тело?

– А что-нибудь еще во мне тебя интересует?

Ее рука передвинулась с моих губ куда-то к правой скуле. Я зажмурился. Кончиками пальцев она нежно втирала крем мне в кожу. Но ведь Дженнифер никогда не была нежной. По крайней мере, со мной.

– Вот, что я тебе скажу, Сол Адлер.

– Что скажешь, Дженнифер Моро?

– Ты думаешь, мне в жизни больше заняться нечем, кроме как помогать тебе меня разглядеть? Нет, у меня полно других дел.

– Твой любимый цвет – желтый, – в этом я был совершенно уверен.


Дженнифер говорила по-французски с кем-то, кто стоял с ней рядом. А я и забыл, что ее отец был французом и она свободно владела этим языком. Но ее собеседник точно французом не был и отвечал ей с заметным английским акцентом. Голос его был чем-то похож на голос Джека. Мне вдруг подумалось, что они говорят по-французски, чтобы я не понял, о чем идет речь. Но мне все было ясно. Дженнифер объясняла, что поездом любит путешествовать больше, чем самолетом. Потому что в поезд проще погрузить фотоаппараты и прочее оборудование. Человек, что стоял рядом с ней, спросил ее еще о чем-то.

– Да, – ответила она. – Я скучаю по дочкам. Особенно зимой, когда жарю оладьи.

Я приподнял голову с подушки.

– Дженнифер, у тебя что, есть дочери?

– Есть. Обе сейчас учатся в университете.

Она зажмурилась, а мои глаза остались открытыми. И я видел ее ресницы, накрашенные голубой тушью.

– Знаешь, Сол, ты мог бы стать хорошим отцом.

Внезапно мы начали целоваться. Страстно целоваться. Я попытался вложить в этот поцелуй всю свою любовь к ней.

– Ты просто расцвела, – сказал я ей. – Волосы блестят, глаза сияют, и грудь стала такая пышная. – Я положил руку ей на живот, но Дженнифер ее отпихнула. – Я правда буду хорошим отцом, – прошептал я в ее холодное ухо.

– Да. Но ты стал бы ужасным мужем.

– Нам же не обязательно жениться.

– Ты уже сейчас ужасный бойфренд.

Я сказал, что хочу быть рядом, когда ребенок родится, и она неожиданно вскинула руку.

– Я росла без отца, – сказала она. – Каково это, когда он всегда рядом?

– Плохо, – ответил я.

Должно быть, это «плохо» я произнес вслух, потому что услышал, как постаревшая Дженнифер прошептала по-французски тому, кто стоял с ней рядом: «Он пока с нами. Впрочем, когда он по-настоящему был с нами?»


Я был с ней очень даже по-настоящему в тот день, когда после похорон Айзека на Кейп-Коде мы отправились на пруд. Отошли подальше от отдыхающих и стащили купальные костюмы. Обнаженные, измученные, мы зашли в воду с разных концов берега. А потом двинулись навстречу друг другу, и в этот момент мимо наших ног в толще воды промелькнула черепаха. Наконец мы встретились, обнялись, соприкоснулись лбами. Ступни наши утопали в песке, а солнце окутывало теплом наши плечи. Я бросил взгляд в сторону берега. Там, под огромным новоанглийским деревом, стоял кто-то высокий и махал Дженнифер рукой. Он держал наготове развернутое полотенце. Она поплыла к нему. Сначала медленно, словно каждое движение рук и ног причиняло ей боль, затем быстрее, взбивая пену, ринулась к тому, кто с полотенцем ждал ее на берегу. Но оба мы знали, что где-то совсем рядом плавает готовая вцепиться ей в ногу черепаха.

19

Вернулся Мэтт. Он был один, без жены, которая задалась тайной целью изводить меня реальностью. Подарков он не принес. На нем был синий рабочий комбинезон. Вероятно, он явился в больницу прямо со службы, а значит, было около семи вечера. Я догадался, что Мэтт нарочно выбрал время, когда смена Райнера уже закончилась, чтобы проникнуть сюда и мучить меня. На нем были ботинки со свинцовыми носками, в руках – сумка с инструментами. От него пахло потом и кирпичом. А лысина его отливала розовым. Наверное, обгорела на солнце. До меня постепенно начинало доходить, что за окном стоит лето. Большие пальцы Мэтта были вымазаны копотью.

Я замахал руками, пытаясь прогнать его.

И он отступил на пару шагов.

– Я тебя не трону. – Он выставил вперед свои большие ладони, а затем закрыл ими лицо. Потом отошел к раковине, выдавил пару капель антибактериального мыла из диспенсера и вымыл руки.

– Говори от раковины. Ближе не подходи. Вот там и стой.

Он кивнул.

– И кулаки свои огромные спрячь в карманы.

Он послушался и убрал все еще влажные после мытья руки.

– Сол, папа умер прошлой ночью.

Я выскользнул из реальности, но только на три секунды. Затем открыл глаза. Мэтт все еще стоял там, где я ему велел, – у раковины. Сумка с инструментами лежала у его ног.

– Сосед утром принес газету и нашел его.

Он закрыл свои брутальные синие глаза.

Мы замолчали примерно лет на сорок.

– Внуки очень расстроены, – наконец произнес Мэтт.

– Какие внуки?

– Мои сыновья.

Он покосился на часы. Дома его, должно быть, ждала семья.

– Они любили деда?

– О да.

Мы помолчали еще лет пятнадцать.

– Он сделал им мебель для детской. Сам сколотил двухъярусную кровать. А Айзеку смастерил из дерева игрушечный поезд.

Пролетела еще пара десятилетий. Я переместился в университетский городок с высокими шпилями и старинными каменными зданиями. Плыл вниз по реке Кэм, лежа в лодке с книжкой в руках. Всегда мне казалось, что я не заслужил такой жизни. Неизвестно, дозволялось ли мне, в принципе, о ней мечтать? Здесь я ужинал за длинным деревянным столом и носил черную студенческую мантию. Многие, обучавшиеся в этих стенах до меня, впоследствии стали выдающимися философами, композиторами, физиками, священниками, епископами, инженерами, деканами факультетов, биохимиками, политологами, игроками в крикет. А к чему стремился я? О чем мечтал? Чего заслуживал? Сидел на занятиях в кабинетах, из окон которых можно было разглядеть квадрат зеленой травы, и рассуждал о книгах, которых не читал. Преподаватели, слушая меня, смотрели в окно. Я не был тупицей, не был и гением, но моя физическая привлекательность давала мне некоторые преимущества. К моему другу Энтони приехал отец, банкир и тори. А мой отец был рабочим и коммунистом. Несмотря на это, мы отлично ладили. Я пришел из другого мира, но домой возвращаться не собирался. Отец Энтони стал расспрашивать, в какую школу я ходил. Где учились мои отец и брат. «Мы все получили образование в Итоне», – торжественно провозгласил я. И Энтони, хранивший фамильный перстень с печаткой под кроватью в жестянке с кокаином, зашелся хохотом, уткнувшись лицом в свои мягкие белые ладони. За обедом его отец передал мне меню и предложил выбрать вино. Они отлично знали, что я ничего в этом не смыслю – дома у нас всегда пили пиво. Сидя в шикарном ресторане, мы съели по тарелке требухи и поговорили о пробках на дорогах. А дома, когда я был там в последний раз, мы за обедом обсуждали массовые беспорядки в районе Токстет в Ливерпуле.

– Горлицы, – сказал Мэтт. – Я решил в честь отца выпустить в небо пару горлиц.

– Ему больше нравились ястребы.

– Горлицы, – снова повторил он.

– Горлица – это маленький голубь. Ястреб с легкостью может выпустить ей кишки.

Энтони оценил бы шутку, Мэтт же не понял ровным счетом ничего.

Мы промолчали еще пару месяцев.

Когда я открыл глаза, Мэтт все еще стоял у моей кровати.

Я указал на коробку помадки, которую отец оставил на столе.

Мэтт открыл ее и поднес к моим губам сладкий кубик.

– Не надо, – сказал я. – Я от нее совсем рехнусь.

– Ты и так не в своем уме. Думаю, от кусочка помадки хуже не станет.

Я закрыл глаза и попытался прикоснуться к своим черным волосам. Но не нашел их и потому тронул мочку правого уха.

Мы замолчали еще на сутки. И за эти сутки успел умереть наш отец. Мэтт все еще был в палате, но теперь он надевал куртку.

– Сол. Прости меня за все, пожалуйста.

Мой брат, как обычно, пытался что-то сказать.

– Я не слишком хорошо справился со смертью матери. Вел себя как придурок.

– Какое оскорбление для придурков, – прошипел я, словно какой-то придурочный лебедь, плывущий по Шпрее. – Хочешь сказать, ты был неуравновешенным?

– Все так.

– Я думал, из нас двоих сумасшедшим был я.

– Нет. Из нас двоих ты был умным и красивым, – отозвался он. – А я был тупым уродливым психом.

– Ну да, похоже на правду.

Творилось что-то странное. У брата были мокрые глаза. Теперь, когда я произнес это вслух, слова трудно было затолкать назад, тихонько сделать вид, что ничего не случилось. Он был тупым уродливым психом. Ну да, похоже на правду. Пол в палате блестит. У брата пыльные ботинки.

– Вовсе это не правда, – сказал я Мэтту в своей голове. – Само то, что мы братья, уже не похоже на правду.

– Ты что-то говоришь. – Мэтт подошел ближе и прислушался. – Нет, ты поешь. Поешь «Пенни-Лэйн». И я услышал, что из моего рта вырывается голос, тонкий и слегка надтреснутый. Совсем слабый по сравнению с тем, как все вокруг громко шумело. Грохотали часы на стене в больнице на Юстон-роуд. И часы на стене дачи в ГДР. Где Луна стояла на стуле, раскинув руки, и пыталась объяснить мне, что выхода у нее нет. А печальнее всего тикали часы на стене деревянного домика на Кейп-Коде. И наручные часы моего отца тоже до сих пор шли у него на запястье. Я пел, глядя в мокрые синие глаза своего брата.

После он снова отошел к раковине.

– Хочешь, чтобы я сказал что-нибудь от тебя на похоронах?

– Я сам скажу. Через неделю меня отпустят домой.

– Кто это тебе сказал?

– Ночная медсестра. И Райнер подтвердил.

Мэтт стал застегивать молнию на куртке. Возился очень долго и, кажется, полностью сосредоточился на этом процессе. На застежке не хватало нескольких зубчиков.

– А ты? – спросил я. – Сам ты что скажешь?

– Пару слов.

– Например?

Длинная лампа под потолком осветила его печальное лицо. Он показался мне огромным лысым ангелом.

– Расскажу немного о прошлом, – ответил он. – Папа, тебе пришлось в одиночку воспитывать сыновей. Ты вырос в Восточном Лондоне…

– В не самой благоприятной обстановке… – подсказал я. – В такой бедности, что однажды тебе даже пришлось продать на рынке свою собаку.

Мэтт через силу улыбнулся.

– Точно, – сказал он. – В Ист-Энде был такой рынок. Там можно было продать домашних животных, если их больше нечем было кормить.

Я продолжил вещать, лежа в постели.

– Папа, после войны ты свежевал дохлых лошадей и раздавал мясо бедным.

– Не делал он такого.

Мэтт все еще возился с молнией на куртке. Дергая замочек вверх, он произнес:

– Папа, ты работал не покладая рук. Зимой в нашем доме было тепло. Мы ни в чем не нуждались. Кроме матери. В четырнадцать ты прочел Карла Маркса. – Мэтт запнулся. – Не поможешь мне в этом месте? Я не читал «Манифест коммунистической партии». Что ему в нем нравилось?

Он выдернул из кармана ручку. Маленькую, размером с его мизинец, с логотипом строительной компании.

Я откашлялся. Подсолнухи в вазе уже увяли.

– Марксу было всего двадцать девять, а Энгельсу двадцать семь, когда они вместе написали «Манифест коммунистической партии». А мы с тобой, Мэтт, чем занимались, когда нам было под тридцать?

– Лучше не вспоминать. – Мэтт сунул ручку обратно в карман.

А в следующую секунду его в палате уже не было. В соседней комнате кто-то заплакал. Медсестра-ирландка бросилась туда, откуда доносились рыдания.

20

Рыдания рвались у меня из груди. Я сидел на стуле перед кабинетом психотерапевта и пытался восстановить дыхание. Сеанс только что закончился, и я обнаружил, что теперь снова могу ходить – и по прямой, и зигзагом, и по кругу, и спиной вперед. Я потерял работу. Официально не был больше посредственным историком. Может быть, мечась во времени и пространстве, притом порой оказываясь в разных временных пластах одновременно, я сам стал историей? Всхлипывая, я сидел на стуле и разглядывал собственные ботинки, как вдруг обнаружил рядом еще одну пару ног. Ног, обутых в черные кеды. Шнурок на правом был развязан. Подняв глаза, я увидел, что передо мной стоит мой друг Джек. Свои серебристые волосы он скрутил в узел на макушке. На нем был знакомый льняной пиджак и чиносы. Руки он держал в карманах брюк, а из кармана пиджака торчал кончик авторучки. Появилась буфетчица и покатила тележку мимо стульев, расставленных в коридоре у кабинета психотерапевта. Она предложила мне чаю. Я отрицательно покачал головой, но тут вмешался Джек.

– Два стаканчика, пожалуйста.

Он уставился на высившуюся на тележке пирамиду кексов и коржиков.

– И два коржика, будьте так добры.

Джек взял у буфетчицы чай и коржики и присел на пластиковый стул рядом со мной.

– Боооже, Сол! – Он откусил кусок коржика с изюмом и запил его чаем.

Мы помолчали. Я все еще плакал. В последний раз мы с Джеком виделись во французском бистро, в тот день, когда он съел большую часть моих мидий, а потом заставил меня заплатить за вторую порцию хлеба.

– Нет, – возразил он, – это был не последний раз.

Джек отставил чай и накрыл мою руку своей. Ладонь его была неестественно горячей – нагрелась от пластикового стаканчика.

– Я теперь отец, – сказал я ему.

– Да-да. Я все знаю об этой трагедии. Это случилось много лет назад.

– Правда?

– Сам знаешь.

Джек вгрызся в коржик, а второй протянул мне.

Я не стал рассказывать ему о том, что лицо Айзека вернулось ко мне в одну из длинных бессонных ночей на Юстон-роуд. В одну из тех ночей, что тянулись сквозь послевоенную Германию, сквозь Массачусетс девяностых, сквозь двор в Бетнал-грин и Западный Берлин 1979-го, где я купил отцу раннее издание «Манифеста коммунистической партии». Я отдал за него всю стипендию, и после у меня не осталось ни гроша. В конце семестра брату пришлось выслать мне билет на поезд, чтобы я смог добраться домой из Кембриджа.

Я придвинул свой коржик к Джеку.

– Можешь и мой съесть. Я питаюсь морфином.

– Я в хорошей форме. – Левой рукой он легонько похлопал себя по животу, а правой все еще сжимал мои пальцы.

– Знаешь, Сол, я недавно вернулся из Восточной Германии. Из Цвиккау, если быть точным. Раньше там находился автозавод, на котором выпускали «Трабанты». Мне нужно было сделать репортаж об автомобильной ярмарке. Там, кстати, и несколько «Трабантов» было представлено.

– Да, – кивнул я. – В Восточной Германии «Трабант» – популярный семейный автомобиль.

– Раньше был, – подхватил он. – Я там взял интервью у одной молодой женщины. Ей «траби» достался от бабушки. Та купила его в конце пятидесятых, и это было одно из самых ценных ее приобретений.

– Как ее звали?

– Забыл. А почему ты спрашиваешь?

– Не Луна?

– Такое имя я бы запомнил. Интересно с ней было общаться.

Джек начал рассказывать о «Трабантах», которые видел на ярмарке. И отпустил какую-то шутку о том, что их дизайн не менялся годами.

– Ты должен понять, – сказал я, взяв свой чай, на поверхности которого теперь осела молочная пенка, – Запад прекратил экспорт стали в ГДР, а собственных ресурсов у них не было. Это был гениальный проект. Первый автомобиль, изготовленный из переработанных материалов.

– Все-таки ты сын своего отца, – Джек сжал мою ладонь. – Как ты себя чувствуешь, друг мой?

Болтать мне не хотелось. Унылый звук, с которым резиновые колеса тележки скребли о линолеум, мог бы стать прекрасным саундтреком к концу света. Иногда буфетчице не удавалось удержать тележку, и та с шумом билась о стену и углы кроватей. В моем новом ужасном мире эти звуки заменяли плеск водопада и крики попугаев.

– Могла бы развозить чай в «траби», – шепнул мне Джек. – У него хотя бы руль есть.

Я отклонил голову и уперся затылком в стену.

– Когда мы виделись в последний раз, ты съел весь мой обед и заставил меня заплатить за дополнительную порцию хлеба.

– Это был не последний раз. Но да, в тот день все и началось. Помнишь, что произошло, когда мы вернулись домой?

– Нет.

– Меня вырвало из-за того, что я наелся нераскрывшихся мидий.

– Ты же собирался играть в теннис.

– После я принял душ и лег в постель.

– И я лег в постель вместе с тобой.

– Верно.

– Я думал, ты неспособен любить, – заметил я.

– Наверное, в те дни так и было.

– А теперь у тебя есть кто-нибудь?

Тележка с чаем снова ударилась о стену. И еще раз.

– О да. Еще как. А у тебя, Сол?

– Я постоянно занимаюсь сексом, но не знаю, когда это происходит – тридцать лет или три месяца назад. По-моему, моя сексуальная жизнь растянулась на все временные пласты, в которых я существую. Впрочем, до падения Берлинской стены в моей жизни и правда было много секса. А дальше все видится как-то расплывчато. Кажется, при социал-демократах я занимался сексом куда реже, чем при авторитарном режиме.

– Что ж, – ответил Джек, – скорее поправляйся и начинай заниматься сексом чаще.

Выждав пару минут, он сунул второй коржик себе в карман. А потом сказал:

– Вообще-то я пришел выразить соболезнования по поводу смерти твоего отца.

Я ответил, что мне они не нужны, потому что отец умирал уже много раз. Я даже привык к этому: он умирал, возвращался к жизни, а потом умирал снова. Джек попросил объяснить, что я имею в виду.

– Это невольное мыслепреступление, – ответил я. – Сталин знал в них толк и мечтал уничтожить всех, с кем такое случается. То есть всех нас.

– М-да. Что ж, Сол, на этот раз твой отец определенно умер. Очень жаль, что он не приедет к нам в сад собирать яблоки.

Я слышал, как Дженнифер разговаривает по телефону в коридоре. На ней были голубые замшевые туфли и брючный костюм того же цвета. Она объяснила, что созванивалась с Мэттом – договориться насчет похорон. Я заметил (снова), что отец умирал уже много раз. Более того, на первых его похоронах, состоявшихся почти тридцать лет назад, на ней был тот же костюм.

– Точно.

Похоже, эта информация не слишком ее заинтересовала.

– Здравствуй, Джек.

– Привет, Дженнифер.

Они начали перешептываться, будто бы меня в комнате не было.

Джек нес какую-то бессмыслицу:

– Ему кажется, что он снова ходит.

У Дженнифер глаза были на мокром месте. Я вспомнил, что ее собственный отец умер, когда ей было двенадцать. Мне захотелось сказать что-нибудь ей в поддержку, но я не знал, с чего начать. Мы с ней всю жизнь бегали от нашей взаимной любви. Так что я решил лучше поговорить о ее творчестве.

– Расскажи мне (снова), чем ты занималась после своей выпускной выставки.

– Это было так давно.

– Правда?

– Да, – вклинился Джек. – Почти тридцать лет назад.

– На последнем курсе меня занимала тема мужской красоты, – сказала Дженнифер. – По большей части благодаря тебе. Сейчас я не слишком хорошо помню тот период. Кажется, я разглядывала статуи атлетов, богов, воинов и гермафродитов. Мужчин и мальчиков с пухлыми губами, тонкими талиями, маленькими пенисами, умащенными маслом волосами, изящными пальцами на ногах. Вглядывалась в донателловского Давида, я пыталась понять, пенис ли делает мужчину мужчиной.

– Всегда знал, что тебе нравился мой пенис.

Она рассмеялась.

– Это верно.

Возле нас возник Райнер.

– Приношу вам свои соболезнования, – сказал он.

– Райнер, мы как раз говорили о моем пенисе.

Сквозь давно не мытые больничные окна в комнату лезли солнечные лучи. Райнер расхохотался. А вслед за ним засмеялись Дженнифер и Джек. Кажется, все они были намного счастливее меня. Дженнифер опустила взгляд на мои босые ступни. Наверное, хотела изучить, достаточно ли гармоничны и изящны пальцы у меня на ногах.

– Да, я ведь вот что хотела сказать. Тут твои племянники пришли.

В паре стульев от нас сидели двое подростков в школьной форме. Они играли в карты. Дженнифер и Райнер исчезли в стене. Я зажмурился и попытался нашарить волосы. Но, поскольку найти их мне не удалось, я тронул колени и открыл глаза. Возле моего уха оказались губы Джека, сообщившие мне важнейшую информацию.

– Их зовут Дэвид и Элайджа.

– Привет, Карл Томас, – сказала я младшему мальчику по-немецки.

– Я не Карл Томас. Я Элайджа. Сын Мэтта.

Я снова переключился на английский, хотя находился сейчас явно не в Британии.

– Вы разве не должны быть в школе?

– Ага. – Старший кивнул. На вид ему было лет семнадцать.

– Но папа велел нам прийти сюда.

– Итак, Карл Томас, – я наклонился над ним и заметил, что среди его карт притаился козырь, – ты выучил десять заповедей социалистической морали?

– Что это такое?

– Ты разве не состоишь в молодежной бригаде? В «Юных пионерах» или Союзе свободной немецкой молодежи?

– Я англичанин, – сказал он. – И меня зовут Элайджа.

– Вас отправляют на уборку аварийных зданий? Ты, наверное, забираешься на крыши и там что-нибудь ремонтируешь?

– Крышу у нас чинит отец.

Старший мальчик в школьной форме кивнул. Волосы у него были выкрашены в зеленый, а ногти – в разные оттенки голубого и фиолетового.

– Я Дэвид. Что за заповеди мы должны были выучить?

– Обещаем бороться против эксплуатации человека человеком…

– Как по мне, звучит неплохо.

Я взглянул на его брата, размышлявшего, не пора ли уже пустить в дело козырь.

– Элайджа, тебе разве не хотелось бы чувствовать себя частью чего-то большего, чем ты сам?

– Я играю в школьном театре. – Племянник выложил козырь на сиденье стула, и игра закончилась.

Зеленоволосый Дэвид сообщил мне, что после они с отцом пойдут договариваться насчет горлиц.

– Зачем вам горлицы?

– Для похорон дедушки.

– У меня тоже был сын. Его звали Айзек.

– Мы знаем.

Мальчики старались вести себя вежливо. Собрав карты, они еще немного чинно посидели на стульях. У старшего на запястье были вытатуированы какие-то звезды и перья.

– Дэвид, есть у тебя идеи, как нам построить лучшее общество?

– Как бы нам отсюда выйти? – вставил Элайджа.

– Что вы, переживающие сейчас самые перспективные годы юности, думаете о выходе Британии из Евросоюза?

Джек указал им на расположенные за стульями двери лифта.

– Он довезет вас до выхода.

– Кстати, это мой друг Джек.

Мальчики кивнули ему. А он помахал им в ответ, будто бы был с ними знаком давным-давно. Я проводил племянников до лифта.

– Отец не запрещает тебе красить волосы и ногти?

– Неа, – Дэвид потряс зелеными кудрями. – Говорит, с вами он к этому давно привык.

Ярко-голубым ногтем он надавил на кнопку вызова.

Я был очень рад их повидать. Гораздо больше, чем они меня. – Может, скоро вместе в карты поиграем. Передавайте привет матери.

Зеленоволосый Дэвид вскинул бровь, которую не успел еще пока выкрасить в зеленый.

– О’кей, там видно будет.

– Лифт подан, – театрально провозгласил я, словно за ними приехал лимузин.

Попрощавшись с племянниками, я вернулся к своему другу с седым узелком на голове. Он сидел на стуле и жевал мой коржик.

– Джек, у тебя есть узы?

– Что? Узлы? В смысле – как узел на галстуке?

– Нет, семья. Ты приходишься кому-нибудь дядей? Или братом?

– Да.

– Ты никогда не рассказывал мне о своих узах.

– Ты тоже.

– Верно. Я хочу все их развязать.

Я положил голову Джеку на плечо. Он погладил меня по руке и отпил чай из стаканчика. С ним было спокойно, и я расслабился. На одном из пальцев Джека блестело причудливо украшенное кольцо с бирюзой. Серебряный ободок был холодным, и, когда Джек проводил ладонью по моему предплечью, я вздрагивал. Ногти на его пальцах были обкусаны. Поразмыслив, он снял кольцо и продолжил гладить меня по руке. От волос его пахло древесным дымом. Мне хотелось уснуть у него на плече, но я боялся, что, когда проснусь, его рядом уже не будет.

– Когда мне было двадцать восемь, я влюбился в мужчину из ГДР.

– Знаю. Мы с тобой часто говорили о Вальтере Мюллере. Кстати, в твоем саду, в Саффолке, проросли еще две яблони, которые я посадил.

Я проигнорировал попытку Джека прорасти сквозь мое недавнее прошлое.

– Вальтер Мюллер носил совершенно немодные кроссовки. У него были русые волосы до плеч. А бледно-голубые глаза постоянно за мной наблюдали. В ГДР, казалось, сам воздух был пропитан слежкой. И Вальтер не сводил с меня глаз по разным причинам. Но большей частью по политическим и любовным. Дженнифер тоже постоянно наблюдала за мной через свой объектив. Даже когда я спал. Особенно когда спал. Но Вальтер глядел на меня невооруженным глазом и видел все, на что во мне вообще стоило смотреть.

Пальцы Джека непривычно нежно поглаживали мою руку. Теперь он начал рассказывать мне о Вальтере, мне же оставалось только слушать.

– Впервые встретившись с тобой на станции Фридрихштрассе, он подумал, что в жизни не видел такой безумной красоты. Поверить не мог, что ты настоящий. Стоишь перед ним – с этими своими глазами, как из фильма «Бегущий по лезвию», и нежными губами – и жалуешься, что в Британии скверно ходят поезда.

– Да, так все и было.

– Крепко ты тогда к нему привязался.

– Привязался… Верно, в ГДР я привязывал на шею галстук, – вспомнил я. – И в прошлом году, когда ездил к Вальтеру, я тоже его повязал. Это было как раз накануне того, как Британия решила развязаться с Европой.

– Точно, – сказал Джек. – Я отвозил тебя в аэропорт. По-моему, после той встречи с Вальтером на Александерплац ты изменился. Вернулся домой куда более счастливым.

21

В два часа пополудни мы с Вальтером стояли на Александерплац возле Часов всемирного времени.

Я давно уже не испытывал радости от жизни. Он же явно не разделял моей возрастной меланхолии, хотя и отнесся к ней с пониманием. Я объяснил, что существую вполне нормально. Могу поддержать разговор и поспорить с друзьями в пабе, гулять по городу и производить впечатление респектабельного человека. Одежда у меня чистая, все пуговицы на месте. Никто и не догадался бы, что мне совершенно безразлично, дотяну ли я до шестидесяти. Теперь я читал в университете лекции о посткоммунистических режимах Восточной Европы. Цены на аренду жилья все росли, и мои студенты больше не снимали отдельные квартиры в центре, а жили со своими стареющими родителями. Волосы у Вальтера поредели, а лицо похудело. Теперь он носил короткий «ежик» и очки в тонкой алюминиевой оправе.

Я вгляделся в его бледно-голубые глаза, прятавшиеся за стеклами очков, и в них мелькнул призрак прежнего Вальтера, того, что, нацепив старую фетровую шляпу, водил меня собирать грибы. Вальтер рассказал, что его мать, совсем уже старушку, уволили с фабрики рыболовных крючков. Теперь она дважды в неделю работает по утрам администратором в студии маникюра. Хозяйкам, двум молодым вьетнамкам, она очень нравится. Любой клиентке, ожидающей своей очереди на акриловое наращивание и шеллак со стразами, Урсула готова прочесть лекцию о Марксе и Ленине. И, как ни странно, находится много желающих ее послушать.

Я по-прежнему хотел его. Мечтал прикоснуться к его животу и снова почувствовать, как он вздрагивает. Но этот новый Вальтер был не из тех, кого бросает в дрожь. Теперь таким человеком был я.

В этот раз Вальтер подробнее рассказал мне о том, что произошло в 1988-м, после того как мебельный фургон пронесся на красный свет. И все, что я себе навоображал, оказалось правдой.

Если бы я мог броситься под трамвай на Александерплац или под машину на Эбби-роуд, уверенный, что меня не ринутся спасать неравнодушные сограждане, считающие, что нужно продолжать жить несмотря ни на что, я бы это сделал. Вальтера допрашивали двое суток. Но после отпустили, потому что власти больше интересовала Луна. Государство вложило часть своих и без того скудных ресурсов в ее образование и теперь не желало их терять.

Когда Вальтер обнял меня (я, как водится, заливался слезами), в его руках не чувствовалось желания. Только тепло – материнское, отцовское, может, братское. Он обнял меня из жалости, из сострадания к этому новому, оплывшему, постаревшему мне.

– Они бы все равно ее взяли, – заверил меня он. – Всем было известно, что она отчаянно хочет сбежать.

На нем было теплое пальто с меховым воротником, а под ним элегантный пиджак. И я напомнил ему, как трудно тогда, в ГДР, было заставить его одеться.

– Ты постоянно ходил голышом. Голым плавал в озере, голым варил кофе, голым жарил картошку и накрывал на стол.

– Мы, немцы, никогда не стеснялись наготы. Но ты в этом отношении проявлял застенчивость.

– Да, верно, – я коснулся верхней пуговицы на его рубашке. – Я всегда был застенчив. А теперь, растеряв всю свою красоту, перестал смущаться. Логичнее было бы наоборот, но так уж вышло. Оно такое, какое есть. В смысле, мое тело. А ты, Вальтер, кажется, с годами только похорошел. Такой подтянутый. Как у тебя это получается?

– Здоровая пища. – Он улыбнулся, и я заметил, что зубы у него стали куда ровнее и белее. – Вместо пива теперь по большей части пью воду.

Я спросил, есть ли у него любовник. Он покосился на слой жира у меня на животе.

– Есть. И у Хельги тоже. У нас общие дети, и мы любим друг друга как их родители. А у тебя есть кто-то?

– Более или менее.

– И кто из вас более?

– Джек.

Мы немного помолчали.

– Вальтер, теперь тебе лучше живется?

– Да. Спасибо, что спросил. – Он сунул руку в карман и вытащил оттуда миниатюрную пластиковую сторожевую вышку, из тех, что раньше возвышались над Берлинской стеной, а теперь продавались в сувенирных лавках.

– Подарю Дженнифер, – сказал я. – В память о тех днях, когда она постоянно следила за мной глазами.

Я посмотрел на Вальтера, и он отвел взгляд.

– Вальтер, я знаю. Конечно же, знаю. Но я не из тех, кто любит грозить пальцем. У беспечных натур есть и свои положительные стороны.

Он развел руками.

– Можешь сходить поискать папку со своим досье, если хочешь.

В каком-то смысле мне любопытно было бы его полистать. Я спросил Вальтера, что он писал обо мне в отчетах.

– У тебя паранойя была посильнее, чем у Штази. – Он снял очки и убрал их в карман. – И очень богатое воображение. Ты сжал руку в кулак и стал простукивать стены в квартире моей матери. Сказал, что хочешь найти там что-то, а что именно, и сам не знаешь. Может, пытаешься понять, полая стена или сплошная? Но в любом случае это придает тебе уверенность в собственной значимости. И в то же время заставляет задуматься: получается, в другое время ты себя важным не чувствуешь?

– Все верно. Я действительно чувствовал себя незначительным.

Вальтер рассмеялся совсем по-старому, как смеялся в прежней Германии, где ему не приходилось целыми днями вкалывать, чтобы оплатить счета, а день, в который удавалось достать цветной капусты, считался удачным.

– Мой английский друг, – сказал он, – ты либо значим, либо нет. Вот и все.

Он задрал голову и уставился в свинцовое небо. Я проследил за его взглядом. Там не было ничего интересного – ни белого следа от самолета, ни плывущих облаков, ни птиц.

– Но я скажу тебе, к какому заключению пришел, составляя свой отчет. У герра Адлера много психологических проблем, – написал я, – но для окружающих он неопасен.

Вальтер все так же смотрел в небо.

– Однако проблема в том, – сухим официальным языком произнес он, – что мое заключение было неверно.

– В чем же ты ошибся?

– В том, что ты неопасен для окружающих.

Он подался вперед и поцеловал меня, страстно, как любовник. Мимо нас носились скейтеры, кружа вокруг Часов всемирного времени.

– Все те же губы, – произнес он, будто по-прежнему составлял на меня досье. – Так ты написал отчет о нашем экономическом чуде?

– Написал. Я ведь так глубоко изучил реалии повседневной жизни в ГДР.

Он расхохотался – откинул голову, заблестел новыми зубами. Смех у него по-прежнему был очень искренний и сексуальный.

– Ты все такой же сумасшедший.

– Да. Только теперь я еще и уродливый.

– Нет, – возразил Вальтер. – В тебе до сих пор есть что-то от того юного безумца. Как и в постаревшем Берлине по-прежнему можно разглядеть призрак той безумной стены.

Пора было уходить. Александерплац двадцать первого века пестрела лотками с карривурстом[11], киосками с фаст-фудом, наркодилерами, уличными музыкантами. В отдалении какой-то парень бренчал на подключенной к генератору гитаре. Он пел о том, что теперь, когда прошел дождь, ему все стало ясно видно. Я же вовсе не был уверен, что мне ясно хоть что-нибудь – из того, что я вижу, а уж тем более из того, что чувствую. Даже памятники жертвам нацизма – евреям, цыганам и гомосексуалистам – расплывались перед глазами.

Я сказал Вальтеру, что у меня тоже есть кое-что для него. Под его взглядом я сунул руку в сумку, сделанную из джута и еще каких-то натуральных волокон, – подарок Джека, – вытащил из нее банку консервированных ананасов и вручил ее Вальтеру. Он повернулся к свету и стал внимательно изучать состав. Нам обоим было отлично известно, что теперь он в любой момент может отправиться в «Алди» или «Лидл» и купить там столько ананасов, сколько пожелает.

– Знаешь, я в последнее время стараюсь есть меньше сахара.

Я покосился на Часы всемирного времени и мысленно подсчитал, сколько стран добавилось с тех пор, как Германия стала единой.

– Вальтер, ты что-нибудь слышал о Луне?

Он покачал головой.

– Почему она не взяла с собой ребенка?

– Глупо было бы рисковать его жизнью. Она знала, что мы вырастим Карла Томаса.

– Вальтер, он мой сын?

Вальтер снова рассмеялся, словно ответ на этот вопрос не имел никакого значения. За последние десять минут его настроение сильно улучшилось.

– Луна встречалась с Германом, врачом-радиологом из больницы, где работала. Иногда я думаю, что она еще до твоего приезда была беременна. Все время требовала консервированных ананасов.

Мы стояли под огромным берлинским небом и смотрели на японские лапшичные, на трамваи и на двух девочек, катавшихся по площади на велосипедах. Одной на вид было лет семь, другой – девять. На младшей были кроссовки на пару размеров больше нужного, отчего ноги ее постоянно соскальзывали с педалей. Старшая же билась с курткой, которая была откровенно ей мала. Рукава задирались до самых локтей, а спереди не хватало трех пуговиц. Одежда на девочках явно была с чужого плеча, и я решил, что они беженки.

– Верно, – кивнул Вальтер. – Нам известно, что они предпочли бы носить собственную одежду, кататься на собственных велосипедах и жить с отцом и матерью. Но что поделать, война есть война. – Он похлопал меня по руке и указал на приближавшегося к нам человека.

Сквозь толпу к нам пробирался парень лет двадцати пяти в джинсах и футболке. На руках он держал маленькую черную собаку. Несмотря на дождь, на нем были солнечные очки. Парень невозмутимо шагал к нам, мы же с Вальтером наблюдали за ним. Не снимая с головы наушников, он помахал дяде, заменившему ему отца.

И я задумался: что такого я мог бы сказать ему, чтобы он заинтересовался и сдвинул наушники с ушей? Внимание-внимание! Карл Томас, твою жизнь никогда не разрушат войны. Тебе не придется носить чужую одежду, обувь не по размеру и ночевать в убежище на чужой земле. Новая Европа нерушима. Разбитые взрывами 1945-го дома, трупы под обломками зданий, выбитые окна, толпы, рыщущие в поисках пищи, крова и близких, люди, всеми силами пытающиеся скрыть, что имели отношение к геноциду, – все это никогда больше не повторится. Правдой это было бы или ложью? А может, ложью и правдой, переплетенными вместе? Что, если лжи в моей речи оказалось бы больше, чем правды? Что, если бы сбылось все от первого до последнего слова?

Я знал, что заслужил все, что мог бы услышать от Карла Томаса. Который то ли был, то ли не был моим сыном. И мысленно взмолился. Карл Томас, умоляю, только не спрашивай: «Кажется, вы были знакомы с моей матерью?»

Он был сейчас примерно в том же возрасте, в каком я впервые приехал в Германскую Демократическую Республику, которой суждено было просуществовать так недолго и пасть через несколько месяцев после его рождения. Подожди Луна всего пару недель, и 9 ноября 1989-го она танцевала бы на стене в лучах прожекторов телевизионщиков. Может быть, она верила, что позже сможет воссоединиться с сыном, но этого так и не случилось. Карл Томас вырос в объединенной Германии, но в разлуке с матерью. Я хотел рассказать ему, как в ту ночь на даче Луна пела и танцевала во имя свободы. Но мне подумалось, что я не имею на это права. Чего ради пытаться вписать себя в его историю, в которой я не играл никакой роли? Делиться с ним древними, пожелтевшими от времени воспоминаниями? Чем они станут для него: даром или пыткой? Айзек сейчас мог бы быть его ровесником, жарко спорить с родителями, задевать наши чувства и обвинять нас во всем на свете. Как мог я рассказать этому незнакомому парню, что в сентябре 1988-го от меня забеременела одна, а может, и две женщины, не желавшие иметь со мной никакого будущего? За кого бы он принял меня после этого? Собственно, за кого я сам себя принимал?

Почесывая собаку левой рукой, правой Карл Томас снял наушники. И поздоровался с нами. Я тоже погладил пса. Несколько минут мы простояли вот так, почесывая собаку все втроем. Дождь поливал солнечную систему, парящую над Часами всемирного времени.

Айзек. Карл Томас. Волосы у него были черные, как и у меня когда-то. Крутыми локонами струились до плеч. У отца в юности волосы тоже были черны как сажа, но он никогда их не отращивал. До самой могилы стригся коротко.

Когда Карл Томас наконец снял темные очки, оказалось, что глаза у него синие и такие яркие, что в первую секунду это даже вызывает шок, будто внезапный змеиный укус. И я задумался, пользуется ли он своей небывалой красотой. Она ведь может быть как преимуществом, так и бременем, а некоторых и вовсе пугает.

Я хотел было заговорить с ним, расспросить о жизни, о друзьях, о том, где он живет, когда на плечо мне легла рука.

– Мы опаздываем в кино, – сказал Вальтер. – Нам нужно уходить незамедлительно, чтобы не пропустить начало.

– Останьтесь! – взмолился я. – С вами рядом жизнь кажется такой огромной и неизведанной.

Но у них уже были планы на вечер, а Карлу Томасу еще нужно было заскочить домой – оставить собаку. Вальтер считал, что если они уйдут сейчас же, то все успеют. Они двинулись прочь, лавируя в толпе гуляющих, а пес семенил следом, стараясь поспевать за ними в ногу.

22

– Да, – сказал Джек, – мы с тобой оба свободны.

Голова моя все еще лежала у него на плече.

– Ага, – отозвался я. – Никаких уз.

Он отхлебнул чай. Моя щека прижималась к его горлу.

Мне хотелось, чтобы он был рядом, и в то же время хотелось, чтобы он ушел.

– А что, разве историки не предохраняются?

Я понятия не имел, как справиться с этой свободой. И всем, что из нее проистекало.

– В былые дни, когда мы с Дженнифер еще встречались, она часто говорила, что я больше похож на рок-звезду, чем на историка.

– Верно, – улыбнулся Джек. – Но ведь на самом деле ты рок-звездой не был.

– Даже у рок-звезд есть узы.

Я поднял голову, открыл рот, и медсестра накормила меня ледяными капельками морфина. Джек принялся жевать второй коржик. Помолчав пару минут, я напомнил ему, как, сидя на крыльце кафе «Эйнштейн», умолял Вальтера поселиться со мной в Саффолке. И как он расхохотался, когда я описал ему, как замечательно мы заживем вместе.

Джек подцепил выбившуюся из узла прядь волос и затолкал ее обратно.

– Ты мне все это уже рассказывал.

– Правда?

– Да.

Он по-прежнему гладил меня по руке этими своими новыми нежными пальцами.

– Мы с тобой читали «Нью-Йоркер», сидя в креслах друг напротив друга. Вместе просыпались и по очереди поджаривали тосты. Ухаживали за садом. Он сейчас весь в цвету. И ежевика поспела.

Мой язык от морфина засеребрился и принялся двигаться вверх-вниз. Я хотел было прикусить поспевшую на его кончике правду, но ничего не вышло.

– Любого человека можно заменить, – вырвалось у меня. – Но твоя любовь – не та, которая была мне нужна.

Джек перевел взгляд туда, где поблескивали стальные дверцы лифта. Затем встал, и я проводил его до них.

– Что ж, – произнес он, – полагаю, больше мне не придется терпеть твою жестокость.

Джек шагнул в лифт, а я внезапно заметил, что пол его был усыпан осенними листьями. Они захрустели под подошвами черных кед, и Джек принялся расшвыривать их ногами в разные стороны. А мне вспомнились опавшие листья, сметенные в аккуратные груды под деревьями, росшими вдоль Эбби-роуд. Как налетевший ветер разметал их и погнал над полосами пешеходного перехода. Лифт явно был не в порядке. Двери его закрывались и открывались, снова закрывались и снова открывались. Джек взглянул на часы. И мне подумалось, что каждый час своей жизни он был одинок. Как и я.

23

Самолет петлял под стылым морфиновым дождем.

Выписывал круги в небе над Британией.

За штурвалом сидел мой отец и сверху показывал мне продовольственные банки и спящих на улицах бездомных.

24

Дженнифер по-прежнему была рядом. Порывшись в сумке, она достала небольшую щетку, которая, как оказалось, называлась «Tangle Teezer». Я отобрал ее и начал расчесывать ей волосы. Это очень успокаивало. Дженнифер сидела на краешке кровати спиной ко мне, и серебряные пряди окутывали ее до самой талии. Движения получались плавными и неспешными. На стене плясала тень от моей руки, прикасавшейся к ее голове. Жизни в ней на вид было куда больше, чем в моих ослабевших пальцах, и все же почему-то это придало мне смелости.

И я сказал Дженнифер, что все в ней самой и во всем, что она делала, было пропитано красотой. И что ее талант неизмеримо больше моей зависти.

На ней был зеленый дождевик.

Она не отвечала мне, но я знал, что она меня слушает. И попросил, чтобы она еще раз сфотографировала меня на переходе через Эбби-роуд. Тогда у нас будет два снимка – 1988-го и 2016 годов. Целый пласт истории.

– Хорошо, если это твое последнее желание, я тебя сфотографирую.

– Это мое первое желание, – возразил я.

– Вот что я тебе скажу, Сол Адлер. Я говорила с Джеком. Он решил не возвращаться в Ипсуич и остался ночевать в отеле на Юстон-роуд, чтобы быть поблизости.

– Скажи ему, что через неделю я буду дома.

Я все еще расчесывал ей волосы, но монотонные движения больше не успокаивали.

– Вот что я тебе скажу, Дженнифер Моро: мы были молоды, безрассудны и понятия не имели, что творим, но я ни на миг не прекращал тебя любить.

– А я тебе вот что скажу, Сол Адлер, – она по-прежнему сидела ко мне спиной, – ты все время был таким закрытым и отстраненным, что дотянуться до тебя я могла только с помощью своего объектива.

Щетка выпала у меня из руки. Мне стало очень страшно. Я боялся всего. Всего, что чувствовал. В ужасе смотрел, как мой маленький сын тянет ко мне ручонки под голубым небом Саффолка. Я укачивал его и напевал «Пенни-Лэйн». Верно, Айзек, верно, в этой песенке поется о медсестре и о банкире, о парикмахере и о пожарном. И о людях, которые разглядывают фотографии. Прямо как твоя мама, твоя юная мама. Тише, Айзек, пускай поспит пока. Не бойся, она не исчезнет, как я. Охваченный страхом, я чувствовал, как его пальцы ложатся мне на губы, заглушая мелодию. Я отчаянно боялся всего, что уже случилось, и того, что только должно было случиться. Где-то рядом зазвучал голос Джека. Его серебряные волосы теперь падали на плечи. А на лице откуда-то взялась борода. «Я люблю тебя, Сол, и прощаю за все».

Заглянув в его глаза, я понял, что никогда уже не увижу, что за яблони он посадил в нашем саду. К осени плоды созреют и опадут, но я не смогу их собрать. Я был так благодарен ему за эту его честность, за искреннюю любовь. Это она перенесла меня с Юстон-роуд на Эбби-роуд, хотя, оказавшись там, я, кажется, по-прежнему лежал в кровати.

25

Возле пешеходного перехода у студии EMI, тех самых черных и белых полос, перед которыми обязаны останавливаться все автомобили, чтобы пешеходы могли перейти улицу, меня ждали Дженнифер и Райнер. На мне был белый костюм и туфли того же цвета. Я внезапно вспомнил, что Джона Леннона, кумира моего детства, уже нет в живых, и так расстроился, что хотел было все отменить. Но Дженнифер отвлекла меня, сказав, что очень важно воспроизвести все детали оригинальной фотографии. Я спросил, зачем ей стремянка.

– Сам знаешь.

И она снова рассказала мне, что фото для обложки пластинки было сделано в августе 1969-го. Что фотограф установил стремянку сбоку от перехода и заплатил полисмену, чтобы тот тормозил приближавшиеся к нему машины. Поскольку я знаменитостью не был и полисмену мы заплатить не могли, приходилось действовать очень быстро. Впрочем, и оригинальный снимок был сделан всего за десять минут. Она установила стремянку так же, как в тот день, когда мне было двадцать восемь, а ей двадцать три, влезла на нее и начала возиться с фотоаппаратом.

Теперь ей даже не нужно было менять в нем пленку.

– Итак, – наконец выкрикнула она. – Руки в карманы! Смотри прямо перед собой! Вперед!

К переходу подъехали две машины. Райнер вскинул руку, прося их повременить. Я ступил на зебру, затем шагнул обратно. Райнер и Дженнифер закричали, чтобы я не останавливался. Я чувствовал себя израненным, как солдат, хотя, по счастью, мне в жизни и не довелось сражаться на войне. Шагнув на полосы перехода, я понял, что движусь сквозь пространство и время, пытаясь снова собрать себя воедино. Дженнифер в джинсах и черной шелковой блузке, из кармана которой торчал карандаш, все еще была на стремянке. Крепко стояла на ногах, обутых в кожаные сапоги, и смотрела на меня сквозь объектив цифрового фотоаппарата. Она кричала мне, чтобы я не отвлекался и двигался вперед, но вокруг столько всего происходило.

Где-то на Кейп-Коде играла виолончель, и музыка, лившаяся с ее струн, была жизнью, самой жизнью. А в ГДР стрекотала пишущая машинка, сообщая мне, что Вальтер во имя собственного спасения вынужден был писать доносы на человека, которого считал красивым и желанным.

– Перейди улицу, Сол.

И моя мать тоже была поблизости. Я ощущал тепло ее любви. И хотя я считал ее смерть предательством, это придало мне сил. Я сделал еще один шаг. Услышал, как звенят трамваи в Восточном Берлине, ревут автомобили в Западном Лондоне и негромко рычат собаки – на бульварах в Европе, на верандах в Америке, на диванах в Британии.

– Перейди улицу. – Губы Дженнифер почти коснулись моего уха.

Я снова двинулся вперед и больше уже не останавливался, потому что на противоположной стороне, возле студии EMI, меня ждала Луна.

Она улыбалась и махала мне. В руках у нее была холщовая сумка. Она совершенно не изменилась с 1988-го.

– Привет, Сол. Как дела?

– Пытаюсь перейти улицу, – ответил я.

– Ага, – отозвалась она, – ты тридцать лет хотел это сделать, но все время что-то вставало у тебя на пути.

Где-то рядом дышали Дженнифер и Райнер. И Мэттью был тут. И мои племянники. И Джек, и Вальтер, и Карл Томас.

– Восток и Запад теперь вместе, – шепнул я Луне.

– А, да, – улыбнулась она. – Я слышала. Германской Демократической Республике настал капут.

– Давным-давно.

– Верно, – сказала Луна. – Я не поспела за историей, но кровь высыхает быстрее, чем память. Мне так и не удалось добраться до Ливерпуля. Но ты разбил мою «Эбби-Роуд», вот я и пришла увидеть ее собственными глазами.

Я шел вперед и вперед и, когда до той стороны осталось всего несколько шагов, дотянулся и взял Луну за руку.

Примечания

1

Штази – Министерство государственной безопасности ГДР. (Здесь и далее – прим. пер.)

(обратно)

2

Сильвия Платт – американская поэтесса и писательница.

(обратно)

3

Нико (настоящее имя Криста Пэффген) – немецкая певица, композитор, фотомодель и актриса.

(обратно)

4

«На полях Фландрии» – стихотворение, написанное во время Первой мировой войны подполковником канадской армии военно-полевым хирургом Джоном Маккреем. Именно в этом стихотворении были упомянуты красные маки, впоследствии ставшие символом жертв военных конфликтов.

(обратно)

5

Отсылка к народной шотландской балладе «Black is the color of my true love’s hair», наиболее известной в исполнении Нины Симон.

(обратно)

6

Муль-фрит – блюдо бельгийской и французской кухонь, отварные мидии с картофелем фри.

(обратно)

7

«Интершоп» – сеть предприятий розничной торговли в ГДР, в которых товары можно было приобрести только за свободно конвертируемую валюту.

(обратно)

8

«Вартбург» – марка восточногерманских легковых автомобилей.

(обратно)

9

Имеется в виду песня «Penny Lane» группы Beatles. (Прим. пер.)

(обратно)

10

Мерси – река на северо-западе Англии, на которой стоит Ливерпуль. (Прим. пер.).

(обратно)

11

Карривурст – популярное в Германии блюдо, жареная сарделька со специальным соусом.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25