Принцесса-невеста (fb2)

файл не оценен - Принцесса-невеста [The Princess Bride — ru] (пер. Анастасия Борисовна Грызунова) (Принцесса-невеста [Голдман] (версии)) 1487K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Уильям Голдман

Уильям Голдман
Принцесса-невеста

© А. Грызунова, перевод, 2017

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017

Издательство АЗБУКА®

* * *

Уильям Голдман
Предисловие к 30-летнему юбилейному изданию

Еще пару недель назад это предисловие было бы очень кратким. Я бы написал так: вы зачем купили эту книгу? Точнее, это издание?

Да купите лучше 25-летнее юбилейное, посоветовал бы я. Там длинный комментарий вашего покорного, с разъяснениями про фонд Моргенштерна и наши ужасные судебные тяжбы. 25-летнее издание еще в продаже, и вас, конечно, волнует то же, что и меня, – а именно: когда наконец опубликуют «Ребенка принцессы»?

И дальше я бы вам сообщил, что на этом фронте без перемен. Болото болотом. Но – прошли те времена, как говорится.

Случилось нечто до того новенькое, что аж сверкает.


Давайте я расскажу, как узнал о Музее Моргенштерна.

Отмотаем назад – 1986 год, Шеффилд, Англия, мы снимаем «Принцессу-невесту». Я так счастлив – Моргенштерн наконец-то оживает, скоро выйдет на большой экран. Я давным-давно написал сценарий, но за десять с лишним лет его впервые «взяли в оборот», как выражаются в Большом Мире.

Я, вообще-то, на съемках торчать не (не) не люблю. Где-то я писал, что лучший день жизни – первый день на съемках, а худшие – все последующие. Они тоскливы и тяжелы по ряду причин: (1) они взаправду тоскливы и тяжелы (хотя вы мне, конечно, не поверите), и (2) работа сценариста уже, в общем, закончилась.

Я смущаю актеров, но хуже того (и если я прежде об этом писал, пропустите) – у меня редкий талант портить кадры. Я прячусь на площадке подальше от операторов, но передать не могу, сколько раз режиссер, открыв рот, чтоб закричать «Мотор!», вдруг замечал, где я стою, и велел мне за-ради всего святого исчезнуть, потому что иначе последним кадром дубля он снимет меня.

За пару дней до того, о чем я хотел рассказать до того, мы снимали Огненное болото. В кино есть сцена, где Кэри Элвес (Уэстли) заводит туда Робин Райт (Лютика).

Я знаю, что сейчас будет, – вспышка пламени, и у Лютика загорится платье. Почему я такой умный? Потому что так написал Моргенштерн, я не вычеркнул при сокращении и вставил эту сцену во все версии киносценария, которых, уверяю вас, было немало.

Короче, стою я на съемочной площадке, Огненное болото, Роб Райнер говорит: «Начали, Кэри», и появляются актеры, два замечательных актера, я гляжу из уголка, Кэри ведет ее вперед, шаг, еще шаг…

…и в этот миг вспыхивает пламя и у нее загорается платье.

И в этот миг (господи, как стыдно) я ору:

– Платье, у нее горит платье! – и весь дубль коту под хвост.

Роб рявкает:

– Снято! – оборачивается ко мне и, призвав на подмогу все свое терпение, говорит: – Оно и должно гореть, Билл. – (Я по сей день слышу его голос.)

Кажется, я остроумно ответил:

– Я знаю, извини, – и мигом спрятался.

Можно читать дальше.

На следующую ночь мы снимали на натуре, штурм замка, и холод стоял ужасный. Кусачий британский дубак. Вся группа напялила на себя по сто одежек, но ветер все равно продувал. Я в жизни так не мерз на съемках. Все прямо погибали.

Кроме Андре.

Не знаю, как это объяснить, но Андре никогда не мерз. Может, потому, что великан, – я не спрашивал. В ту ночь он сидел в своем трико, а на плечи набросил тонюсенькое полотенце. (И полотенца на все плечи не хватило – оно же было не великанское.) Мы болтали, и вот честное слово – десятки людей подходили к Андре, здоровались и спрашивали, не принести ли ему куртку, одеяло, еще что потеплее, а он неизменно отвечал:

– Не, шеф, спасибё, шеф, мне нормаль, – и болтал со мной дальше.

Я обожал просто быть рядом с ним. Я уже сорок с лишним лет кручусь в этом киношном балагане и ни на одной съемочной площадке не видал человека популярнее Андре. Кое-кто из нас – в том числе, по-моему, Билли Кристал – чесали языками, дескать, хорошо бы замутить для Андре телесериал, чтоб ему не мотаться по рингам триста с лишним дней в году. Сериал должен был называться, если не ошибаюсь, «И тут приходит Андре» – про рестлера, который по горло сыт борьбой и работает детским нянем.

Дети по нему с ума сходили. Как ни приду в декорации Огненного болота – там Андре: один ребенок на голове, по паре на плечах, по одному на ладонях. Отпрыски участников группы – они сидели и смотрели съемки молча.

– Бииииль? – Это у нас опять холодная ночь, и я по тону Андре понимаю, что мы ступаем на скользкую почву. Долгая пауза, и он продолжает: – Как тьи полягаешь, полюшается у менья Фёззьик?

Я ответил как есть: а именно что эту роль я писал для него. В 1941-м, когда папа впервые читал мне Моргенштерна, я, само собой, не знал, что фильмы тоже пишут. Фильмы – это просто были такие штуки, их прикольно смотреть в «Алкионе». Уже оказавшись в индустрии и написав сценарий «Принцессы-невесты», я сначала понятия не имел, кто должен играть Феззика, если фильм и впрямь снимут. А потом как-то вечером Андре выступал по телевизору. Молодой совсем, вряд ли многим старше двадцати пяти.

Мы с Хелен (моей тогдашней женой, всемирно известным психотерапевтом) лежали в постели и смотрели телик. То есть я смотрел телик, а Хелен переводила какую-то свою книжку на французский. И тут я закричал:

– Хелен, господи, гляди – Феззик!

Она знала, о чем речь, знала, как я мечтаю о фильме по Моргенштерну, понимала, сколько раз дело срывалось в последний момент и как я переживал, что все никак не складывается. Временами Хелен внушала мне, что хорошо бы взглянуть правде в глаза: может, ничего и не сложится. По-моему, она уже собралась мне об этом напомнить, но увидела, какое у меня лицо, – это я глядел, как Андре раскидывает стаю плохих парней.

– Отличный Феззик, – изо всех сил ободрила меня Хелен.


И вот прошло десять с лишним лет, и я болтаю с этим поразительным французом, которого навеки так и запомню: он сидит, а по нему лазают маленькие дети.

– У тебя выходит замечательный Феззик, – сказал я. И не соврал. Да, французский акцент у Андре слегка невнятен, но едва привыкнешь – никаких проблем.

– Я ошьень стараюсь. Этья рёль гораздё глюбьже Йетьи. – (Одну из редких своих небойцовских ролей он сыграл за много лет до того – Йети в «Человеке на шесть миллионов долларов»[1], если не путаю.) – Я ошьень многё иссльедую. Для моего перса.

Я сразу сообразил, что «перс» у Андре – это «персонаж».

– Что ты исследуешь?

Наверное, сейчас скажет, что несколько раз прочел французский перевод.

– На утьёсы лязаю.

– На Утесы Безумия?!

С ума сойти. Я вам описать не могу, какие они крутые.

– Ню, уи[2], многё рьяз, ввьерх и вньиз, ввьерх и вньиз.

– Андре, а если б ты упал?

– Пьерви рьяз ошьень испьюгалься, а потьём поньяль: Фёззьик не падьёт.

Меня как будто наставлял Ли Страсберг[3] собственной персоной.

– И я борьюсь с грюппами. Фёззьик борьёлься с грюппами, я борьюсь с грюппами. Хорьёш!

А потом он сказал ключевую вещь:

– Билль, а ты билль в Мюзее? Я тудья посльедоваль и иссльедоваль.

Я ответил, что даже не знаю, о каком музее он толкует.

И некоторое время Андре мне рассказывал…

А я что? Я съездил? Я не съездил. Не съездил во Флорин, даже и не подумал. Нет, неправда, думал, но не съездил по одной простой причине: боялся разочарования.

Впервые я поехал во Флорин, когда меня, прямо скажем, отправил туда Стивен Кинг, – я тогда работал над первой главой «Ребенка принцессы». (Об этом см. комментарий к первой главе «Ребенка принцессы» в 25-летнем юбилейном издании – вам станет гораздо яснее; он приведен ниже, на с. 359, после «Принцессы-невесты», и первую главу «Ребенка принцессы» вы найдете там же.)

В первый приезд я несколько суток провел во Флоринбурге и еще пару-тройку дней в окрестностях, бегал везде как оглашенный, видел поразительную кучу всего, но музей был закрыт на реконструкцию.

Я решил, что загляну как-нибудь потом. Рано или поздно.

Оказалось – гораздо раньше, чем я думал.


Вы, наверное, и так знаете – газеты недавно раструбили на весь мир. Меня опять признали «Дедушкой года». Я настолько всех переплюнул, что организаторы решили закрыть премию вовсе. Один индийский старикашка заявил, что я избаловал Уилли, – как говорится, зелен виноград.

Его десятый деньрож не за горами – можно не бить себя по рукам и подарить что-нибудь сногсшибательное, а на днях сын Джейсон с женой Пегги пригласили меня поужинать, и я спрашиваю – чего дарить-то? Обычно у них кипа списков. А тут нет. Оба чудны́е такие, бормочут:

– Придумай сам, – и заговаривают о другом.

Я постучался к Уилли. Он тихонько открыл – странно, обычно орет из-за двери «заходи», и все.

– Хотел про день рождения спросить, – сказал я.

А вы поймите: Уилли у нас ужасно благодарный. Всегда так счастлив подаркам. Даже если выбрал сам – аж до потолка прыгает, чистое счастье прямо. Но тут он такой говорит: мол, я ему годами столько всего дарил… что подарю, то и хорошо.

– Ты что, вообще ничего не придумал? – не отступил я.

Да не придумал я, сказал Уилли. И у меня домашки завались, мне б уроки поделать, ничего?

Я встал, шагнул было к двери, но снова сел, кое-что сообразив: он прекрасно знает, чего хочет, но почему-то стесняется сказать.

Я подождал.

Уилли молча посидел за столом. Глубоко вдохнул. Потом еще раз. И я уже понял, что сейчас все выяснится, и подбросил дров в огонь:

– Что ни попросишь – не получишь, так и знай.

– Ну, – начал мой Уилли довольно сипло, – десять лет – это у нас в семье большое дело, тебе было десять, когда ты заболел и твой папа тебе читал, а когда моему папе было десять, ты подарил ему книжку и понял, что надо ее сократить, и мне, короче, тоже будет десять, и это бывает всего раз в жизни, и… и… – И он так смутился, что я показал на свое ухо и шепнул:

– А ты шепотом.

Что он и сделал.


Преувеличивать не хотелось бы, но первое утро во Флоринбурге, это волшебное мгновенье – рассвет едва-едва, я бодрее некуда, Малыш Уилли[4] похрапывает в соседней кровати, – бесспорно, лучшая минута моей жизни. Мы с моим единственным и неповторимым внуком на заре его десятилетия, его деньрожденного приключения на родине Моргенштерна. Не бывает ничего прекраснее.

Перелет ребенка вымотал – и снова привет вам, «Флоринские авиалинии», – и пришлось его слегка потрясти; затем глаза его открылись, он поморгал, пару раз сказал «чё?» и вернулся в мир живых.

– И куда мы? – начал он, затем сам же и ответил: – На остров Одного Дерева, да?

Я обещал, что мы на вертолете слетаем туда, где что-то овладело Феззиком, где Феззик сделал надрез шпагой и спас жизнь Уэверли. (Я же советовал пролистать до конца и прочесть главу «Ребенка принцессы». Зря не послушались.)

Я покачал головой.

– Ой, я знаю, знаю, не подсказывай – в ту комнату, где Иньиго убил графа! – Он выскочил из постели и затанцевал, будто со шпагой. – Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя, вы убили моего отца, пришла ваша… – и он нанес финальный удар, – СМЕРТЬ!

Он это обожал – он с друзьями состязался, у кого лучше выходит, – и я обожал, что он это обожал. Но я снова покачал головой:

– На экскурсию мы непременно пойдем, только не сегодня.

Он махнул мне рукой – мол, продолжай.

– Скоро открывается Музей Моргенштерна – пора собираться.

Он застонал и снова зарылся под одеяло:

– Ой, дедуль, ну ладно тебе, ну пожалуйста, вот надо нам сразу в музей? Я ненавижу музеи, ты же знаешь, я их ненавижу.

– А Зал славы тебе понравился. – (Летом я возил его в Куперстаун[5].)

– Так это же бейсбол.

– Мне очень нужно, – сказал я. – Давай уж по-честному. Ты ведь знал, что все спланировано.

Сказать вам правду? Я готов был посоветовать ему досыпать. Мне вовсе незачем было тащить его с собой на знакомство с музеем.

Но я промолчал – и спасибо Тебе, сущему на небесах.


Музей Моргенштерна – это слева от Флоринской площади. Прекрасный древний особняк, построен бог знает в каком давнем году; когда мы дошли, Уилли снова взбодрился – его обычное состояние – и скакал впереди меня по тротуару. Придержал дверь, с поклоном пропустил меня вперед…

…затем сказал «обожемой» и застыл. Ибо перед ним, в центре величественного древнего зала, в большой витрине с чудесной подсветкой была…

…шестиперстовая шпага.

Я знал, что она в Музее, мне рассказал Андре – в ту морозную шеффилдскую ночь он мне все поведал в подробностях…

…и, однако же, я был ни капельки не готов. Она меня прямо убила. Я годами о ней слышал, а в десять лет, десятилетия назад, расспрашивал папу, что в ней такого особенного и волшебного, как же это она выглядела?..

…и теперь она передо мной. За нее погиб отец Иньиго, она переменила Иньиго всю жизнь – вот она, эта волшебная шпага, величайший клинок со времен Экскалибура[6].

Уилли взял меня за руку, и мы приблизились вместе, и я понимаю, что это абсурд, но в тот миг, когда я увидел ее впервые, шпага словно танцевала.

– Она что, движется? – прошептал Уилли. – Она как будто движется.

– По-моему, это ее так осветили. Хотя ты прав.

У витрины толпились посетители – ребятня, старики, всякие люди, и вот что странно: посмотрев на шпагу, мы не уходили, мы огибали витрину, глядели через второе стекло, потом третье и четвертое.

Ребятенок младше Уилли прошептал какой-то даме – матери, надо думать, – по-французски:

– Salut, mon nom est Eenigo Mawn-taw-ya

– По-английски гораздо лучше, – шепнул Уилли, и тут до меня дошло: ребятня махала руками, будто фехтовала, и повторяла слова Моргенштерна, и уж не знаю, когда музей все это впервые выставил…

…но вот бы гений сам увидел то, что видел сейчас я.

Следующий экспонат, от которого у Малыша снесло крышу, – слепок пальцев Феззика. (Андре соловьем заливался – мол, он-то думал, у него самая большая рука на свете, пока настоящую руку Феззика не увидал.) Уилли старательно померил.

– У меня вся кисть меньше, чем его большой палец, – объявил он.

Я кивнул. Чистая правда.

Затем целая стена увешана тщательно выглаженной одеждой Феззика. Уилли только смотрел туда, где полагалось быть великанской голове, и в изумлении тряс собственной.

Затем подвенечное платье Лютика – но сквозь толпу девчонок туда было не пробиться.

Глаза разбегались – стрелка тыкала в соседний зал, где одиноко стояла жизнесосущая Машина графа Рюгена, – однако мне не терпелось найти Хранителя: Стивен Кинг предупредил его письмом.

Хранитель отведет меня туда, куда мне всего нужнее попасть, – в Святилище, где лежат письма и рабочие дневники Моргенштерна. Публику к ним не допускают, только ученых, но в этот редкий знаменательный день я был не публикой, а ученым.

Я поспрашивал, меня направили туда и сюда, и наконец мы отыскали Хранителя – моложе, чем предполагалось, явно смышленый, судя по глазам – поистине милый человек.

Он сидел за столом в уголке на третьем этаже. По стенам сплошь книги, что неудивительно; когда мы вошли, Хранитель поднял голову и улыбнулся.

– Наверное, вы ищете уборную, – начал он. – Следующая дверь. Обычно моих посетителей интересует она.

Я тоже улыбнулся, представился, объяснил, что прилетел аж из Америки и хочу поработать в Святилище.

– Невозможно, – отвечал Хранитель. – Туда пускают только для научной работы.

– Уильям Голдман, – повторил я. – Вам писал обо мне Стивен Кинг.

– Мистер Кинг – знаменитый отпрыск моей родины, тут вопросов не имеется, но письма я не получал.

(А надо понимать: в такие минуты я подвержен паранойе. Правдивая история: я был членом жюри Каннского кинофестиваля, и меня пригласили на званый ужин. Большое дело – у меня распадается семья, скоро я впервые за неизвестно сколько лет останусь один-одинешенек на свете, а тут этот ужин, где все говорят на разных языках и английский среди них в меньшинстве. Поставили три круглых стола – по счастью, с карточками, – и, когда велели рассаживаться, я вышел из своего одинокого угла и устремился к первому столу.

Нет моей карточки.

Мчусь ко второму столу, облетаю его по кругу.

Меня нет.

Третий, последний стол я облетаю уже во власти паранойи – я знаю, что моей карточки там нет. По сей день помню, как меня прошиб пот, едва я понял, что моего имени на столе не будет.

Видали такого психа?

И что вы думаете? Моей карточки не было и на третьем столе. Распорядительница что-то напутала. Правдивая история.)

В общем, меня уже колотит. Может, я выдумал это письмо? Нет, я не выдумал, Кинг хотел, чтоб я сделал аутентичного «Ребенка принцессы», он сам сказал. Я потому сюда и приехал.

Затем я подумал: а чего ж он не дал мне записку с собой – я бы сам вручил ее Хранителю. (Мое безумие уже цветет и плодоносит: я воображаю, как приношу в музей эту чертову записку, отдаю Хранителю, а тот мне ее возвращает и говорит, что он ведь не эксперт по почерку Стивена Кинга, поэтому нет, в Святилище он меня не пустит, спасибо, до свиданья.)

Совсем беспомощный, застыл я подле возлюбленного внука своего и уже собрался уходить.

Тут он сказал:

– Дедуль, это бред какой-то, позвони ему.

Ненавижу мобильные, но купил себе железяку с международным роумингом – накануне мы звонили Джейсону и Пегги из гостиницы.

Короче, я позвонил Кингу в Мэн, дозвонился, все объяснил. Он был очень любезен:

– Господи, Билл, простите, пожалуйста, надо было передать записку с вами, флоринская почта – худшая в Европе, на следующей неделе, наверное, дойдет. – (Дошла через две недели.) – Кто там сегодня дежурит? Ванья? Дайте ему трубку.

Видимо, Хранитель услышал – кивнул и потянулся за мобильным. Я отдал ему телефон, Хранитель ушел в коридор, побродил там, и я уловил:

– Ну конечно, мистер Кинг. – И: – Сделаю все, что в моих силах, мистер Кинг, даже не сомневайтесь.

Уилли глянул на меня, показал мне «о’кей» (незаметно, спешу прибавить), и тут вернулся Ванья.

Кивнул – мол, следуйте за мной – и пробормотал:

– Ну что тут скажешь? Почта, сами понимаете.

– Хорошо, что разобрались, – ответил я.

– Мне так неловко, мистер Голдман. Стивен Кинг объяснил, кем вы были.

Зря я не сообразил, что грядет, – это «кем вы были» могло бы меня подготовить.

И смертельный выстрел:

– Я ведь вас почитывал, знаете ли, числился, в общем, почитателем, вы были замечательный писатель… некогда.

Зря это меня подкосило. Но понятно, отчего так. Я боялся, что он прав. Я написал немало вполне пристойных книжек. Но это было в стародавние времена, в другой стране. Отчасти потому я и мечтал погрузиться в «Ребенка принцессы». «Принцесса-невеста» научила меня, что я хочу писать романы. Я надеялся, что ее продолжение сделает меня писателем снова.

И тут Уилли закричал:

– Он и сейчас замечательный!

– Тш-ш, не волнуйся, – сказал я ему. – Ну правда, ничего страшного.

Уилли взглянул на меня, и я хотел спрятаться, но он все прочел в моих глазах.

Злой Ванья поднялся по лесенке, распахнул дверь, пропустил нас внутрь и отбыл.

Мы остались в Святилище одни.

– Я его ненавижу! – кипел Уилли.

Думаете, мне не хотелось его обнять? Но я сдержался, пробормотал только:

– Пора слегка поработать, – и стал озираться.

Комната оказалась невелика. Тысячи писем – все разложены по категориям, семейные фотоальбомы – все снимки внизу подписаны, каждый растолкован.

Я-то рассчитывал на дневники – Моргенштерн славился педантизмом. Пока же, чтобы сориентироваться, я рассматривал фотоальбомы – хотел прочувствовать его жизнь в период творческого расцвета.

Тут Уилли сказал замечательное:

– А ты знал, что граф Рюген убил Иньиго?

Я развернулся к нему:

– Ты что такое говоришь?

Он встряхнул записной книжкой, выуженной с полки, и прочел:

– «Утром проснулся с мыслью о том, что на самом деле Рюген должен убить Иньиго. Я понимаю, что тогда надо вычеркивать „Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя“, и это жаль, но, если Иньиго умрет, Уэстли, сам недавно убитый, должен победить и Хампердинка, и Рюгена, а не стоит забывать, что главный герой у нас – Уэстли».

Мы уже сидели за столом и вместе глядели в дневник периода «Принцессы-невесты».

Кто же знал, что такое бывает на свете?

Разве не чудо – я с внуком сижу в Святилище Моргенштерна и вспоминаю папу – как он читает мне на своем корявом английском и преображает мою жизнь навеки.

Уилли перевернул страницу, прочел еще:

– «Я решил, что Иньиго не должен умереть. Полночи не спал, все писал сцену, где он убивает Рюгена, твердя свою реплику, а потом кричит: „Я хочу, чтоб вернулся Доминго Монтойя, сукин ты сын!..“ И, написав эти слова, я понял, что больше всего на свете хочу несбыточного – чтобы вернулся мой отец… В общем, Иньиго победит и выживет, а с Уэстли довольно и того, что он одолеет Хампердинка». – Уилли взглянул на меня: – Ничего себе. Чуть собственную книжку не угробил.

Я задумчиво кивнул – любопытно, а со мной-то бывало такое? Помню, жуть как не хотелось убивать Буча и Сандэнса, но пришлось: в жизни они так и погибли, как я написал, не станешь ведь перекраивать Историю ради счастливого финала[7].

А тут на моих глазах Моргенштерн, перепахавший всю мою судьбу, делает то, что я первым же осужу, – подумывает переписать Историю. Это неприятно.

Нет, вы поймите – с тех пор как Флорин был могущественной европейской державой, миновало не одно столетие. Но некогда такие вещи были важны – любая правда важна. Если почитать исследования, как я их читал, выяснится, что на свете и впрямь жил некий Виццини, хотя горбатость его так и не доказана к полному удовлетворению большинства ученых. Одна нога короче другой – это да, это мы знаем. И что сицилиец – это мы знаем тоже.

И да, он нанял Феззика и Иньиго. А Феззик ставил рекорды в турецкой борьбе – кое-какие по сей день поражают воображение. А Иньиго Монтойя до сих пор считается величайшим фехтовальщиком в истории. Почитайте любой труд об искусстве меча и шпаги.

Ладно. Виццини их нанял сами знаете зачем, успеха они не добились, им помешал человек в черном, Лютик выжила. Теперь к делу: Иньиго убил графа Рюгена. Это факт флоринской истории. Я сам был в помещении, где жестокий вельможа испустил дух. (Специалисты опять-таки спорят, где именно в комнате наступила смерть. Лично мне по барабану – хоть у бильярдного стола в дальнем углу.)

Но нельзя ради своей истории повернуть вспять Историю, убить Иньиго, бросить его умирать неудачником после всего, что он пережил во имя отмщения за отца.

– Полистай еще, – сказал я своему соратнику. – Что там дальше важное?

Уилли перевернул пару страниц, вчитался, застонал.

– Шекспир, – сказал он. – Надо?

Я ткнул в записную книжку – мол, послушаем Моргенштерна.

– «Почти всю ночь ходил из угла в угол. Вспоминал, как в детстве отец привез меня в Данию, в замок Эльсинор. И рассказал, что здесь, в этих стенах, разворачивалась величайшая на свете драма. „Гамлет“. (В исландской саге его звали Амлед.) И дальше рассказал, как дядя отравил отца Гамлета, потом женился на его матери и с каким наслаждением я все это прочту, когда чуточку поумнею… Так вот, Шекспир использовал этот исторический сюжет, возвеличил его, но ради своих целей не менял. Скажем, не бросил Гамлета умирать неудачником… В отличие от меня, который чуть не вынудил Иньиго проиграть жестокому Рюгену… Какой стыд – как я мог? Иньиго заслужил свое место в истории Флорина. Уэстли – наш величайший герой. Нельзя обесценивать его победы… Впредь клянусь быть осторожнее».


Словами не описать, до чего мне полегчало.


Потом вдруг – удивительное дело – настал обед. Мы просидели два с лишним часа – медленно листали дневник, и десятой доли не осилили.

– Жалко, что в гостиницу взять нельзя, – сказал Уилли.

Но понимал, что это невозможно, – таблички по стенам сурово вещали на всевозможных языках, что из Святилища нельзя выносить ничего, без никаких исключений.

– А дневника про «Ребенка принцессы» ты не видел? – спросил я. – Мне не попался.

Он потряс головой:

– Там и дневников-то немного. Может, он и не писал. – Уилли отошел к полке и поставил на место дневник о «Принцессе-невесте».

– Спрошу Ванью, – может, у него в столе завалялся.

– Дедуль, это не очень мудро.

– Короткий вопросик – что плохого-то?

Тут Малыш Уилли одарил меня взглядом – и надо было видеть этот взгляд.

– Что такое?

– Не разговаривай с ним, а то он тебе еще что-нибудь скажет.

И то правда. Мы вышли из Святилища, потом из Музея, хотели поискать, где перекусить, но на улице было зябко, Уилли в курточке, а теплое пальто оставил в номере, хотел вернуться, так мы и поступили.

Я упал на кровать, а Уилли прямо в куртке ушел в ванную, долго-долго оттуда не показывался, наконец вышел, послонялся в той комнате, что была у нас за гостиную, и окликнул:

– Дедуль?

– Это на кого ты намекаешь?

Он терпеть не мог, когда я ребячился.

– Хрюк-хрюк-хрюк.

– Чего «дедуль»?

– Может, гигантская птица? – И он возник в дверях. – В «Ребенке принцессы», в конце первой главы, где Феззик падает и обнимает Уэверли. А вдруг снизу подлетела гигантская говорящая птица и их спасла?

– Говорящая? Я тебя умоляю. Может, историки и не знают, как Феззик умудрился выжить, зато я знаю, что Моргенштерн до такого идиотизма не опустится. Еще бы скалы в резину превратил, ну? Чтобы Феззик на них попрыгал и все бы спаслись. Немногим бредовее.

– А ты, значит, самый умный? – Он куда-то исчез, а потом вернулся, на ходу читая: – «Жаль, что я не придумал, как спасти Феззика, прежде чем он нырнул с утеса. Он ведь мог руку протянуть и в последний миг поймать Уэверли. И зачем я вечно загоняю себя в тупики? Опять мне явился призрак Гамлета. Насколько допустимо видоизменять правду ради искусства? – Уилли перевернул страницу. – Пожалуй, главная загвоздка в том, что лично мне трудно примириться с существованием гигантской птицы. Да, я видел скелет, да, крупнейшие наши ученые заверили меня, что такая птица действительно кружила во флоринских небесах, и все же, по-моему, от легендарного этого спасения за многие мили несет случайностью. Как решать эту проблему – неведомо».

Не успел он дочитать, я вскочил, не сводя глаз с того, что было у него в руках. Я в два счета сообразил, что он сделал – сунул под куртку – и зачем – подарить мне, чтобы меня больше не оскорбляли, – и я понимал, что спустя несколько часов мы все вернем и никто ничего не заметит.

Я осторожно забрал это у него, пролистал, увидел, что сейчас узнаю и о детстве Уэстли до батрачества, и о великой любви Феззика, и о разбитом сердце Иньиго, и о сбывающихся кошмарах Лютика, и о том, что у Магического Макса провалы в памяти, и о том, как самое голодное морское чудище пронюхало, что на острове Одного Дерева живут очень вкусные люди.

Мне в руки попал дневник про «Ребенка принцессы». Это надо же.

И оставалось только перевернуть страницу…


А если вы, дражайший читатель (как говаривали когда-то), перевернете страницу – какой жребий уготован вам?

Всего лишь предисловие к 25-летнему юбилейному изданию – надеюсь, вы туда уже заглянули. Затем сокращенная мною «Принцесса-невеста» – только «интересные куски», – а после одна-единственная сокращенная и завершенная глава «Ребенка принцессы». Но умоляю вас, не отчаивайтесь.

Я в жизни так не вкалывал, как в эти дни, – то один, то вместе с моим вундеркиндом, а он посильнее вас пинает автора этих строк, дабы последний быстрее свернул изыскания и доделал книжку.

Я больше никому ничего не обещаю. Но вам обещаю вот что (то же, что я пообещал Уилли на могиле Феззика. Много лет назад Андре тоже туда ездил. Поработать над персом, как он мне потом объяснил). Прежде чем выпустят (уй-йя) 50-летнее юбилейное издание, вы получите «Ребенка принцессы».

Заранее надеюсь, что вам понравится… а не понравится – молчите…

Уильям Голдман
Предисловие к 25-летнему юбилейному изданию

По сей день это моя самая любимая книжка на свете.

И я пуще прежнего жалею, что ее написал не я. А подчас воображаю, что все-таки ее написал, что это я придумал Феззика (мой любимый персонаж) и я же нафантазировал сцену с иоканом и битву умов не на жизнь, а на смерть.

Увы, все это придумал Моргенштерн, а я стану довольствоваться тем, что моя сокращенная версия (за которую в 1973-м флоринологи меня просто распяли – рецензенты высокоученых журналов смешали меня с грязью; за всю мою писательскую карьеру хуже досталось только «Мальчикам и девочкам, всем вместе»[8]) хотя бы открыла Моргенштерна широкой американской аудитории.

Что сильнее детских воспоминаний? Я вот даже и не знаю. До сих пор мне то и дело снится, как мой бедный грустный отец вслух читает эту книжку, только во сне он не беден и не грустен; у него чудесная жизнь, достойная этого достойного человека, и блестящий английский (на деле мучительно корявый). И папа счастлив. И мама так горда…

Но теперь мы с вами встретились из-за фильма. Не случись фильма, вряд ли издатели раскошелились бы на переиздание. Если вы сейчас это читаете, фильм вам попадался как пить дать. Он неплохо прошел в кинотеатрах, затем появился на видеокассетах, и тут сработало сарафанное радио. В видеомагазинах он разлетался как горячие пирожки – и успешно продается по сей день. Если у вас есть дети, очевидно, вы смотрели кино вместе с ними. Заглавную роль сыграла Робин Райт – с этого началась ее кинокарьера, и наверняка вы, как и я, снова влюбились в нее после «Форреста Гампа»[9]. (Лично я думаю, за весь фурор отвечает она одна. Такая прелестная, такая нежная – прямо душа болит, до того хочется, чтобы горемычный дуралей Том Хэнкс жил долго и счастливо с такой женщиной.)

Многие обожают киношные байки. Может, прежде, когда над миром царил Бродвей, все любили театральные анекдоты, но сейчас, по-моему, уже нет. Вряд ли кто выспрашивает у Джулии Луи-Драйфус, каково ей было сниматься в 89-м эпизоде «Сайнфелда»[10]. А писательские байки? Вообразить только – прижимаешь Достоевского к стенке и ноешь: ну пожа-алуйста, ну расскажи анекдот про «Идиота».

Короче, о съемках «Принцессы-невесты» мне есть что вспомнить – вдруг вы не знали этих историй.

Чтобы сократить Моргенштерна, я прервал работу над сценарием «Степфордских жен»[11]. А потом про книжку прослышал кто-то из «Фокса», раздобыл рукопись, она ему понравилась, и он захотел снять по ней фильм. Начало 1973 года на дворе. И этот «кто-то» из «Фокса» работал у них Ответственным за Зеленую Улицу. (Ниже обозначен как ОЗУ.)

Всякие «Премьеры», «Энтертейнмент уикли» и «Вэнити фэйр» бесконечно публикуют списки «100 самых влиятельных» фигур на киностудиях. Всевозможных должностных идиотов: вице-президент по тому-то, главный исполнительный по сему-то и т. д.

А вот вам правда: все они – утечки бензиновые, и больше ничего.

Лишь один человек на студии обладает неким подобием власти, и человек этот – ОЗУ. Понимаете, ОЗУ может сделать так, чтобы кино сняли. Он (или она) выписывает чек на пятьдесят миллионов баксов, если фильму желательно попасть на фестиваль «Сандэнс». Втрое больше, если вам нужны спецэффекты.

Короче, ОЗУ с «Фокса» полюбил «Принцессу-невесту».

Проблема: он сомневался, что из книжки выйдет кино. И мы заключили удивительный договор: они купят права на книжку, но не станут покупать сценарий, пока не соберутся снимать. Иными словами, обеим сторонам досталось по полпирога. Сокращая, я вымотался до смерти, но на чистом адреналине сел и накропал сценарий тотчас же.

Тут в город наехал мой блистательный агент Эвартс Зиглер[12]. Это он в свое время организовал договор на «Буча Кэссиди», что вместе с моим первым романом «Золотой храм» и перевернуло мою жизнь[13]. Мы сходили пообедать в «Лютецию», поболтали, порадовались друг другу, расстались, и я направился к себе в кабинет, в Верхний Ист-Сайд. В нашем доме был бассейн, и я тогда плавал каждый день – ужасно болела спина, а от плавания легчало. Я уже шел к бассейну, но тут сообразил, что вовсе не хочу плавать.

Я не хотел ничего – только вернуться домой, и поскорее. Потому что меня трясло. Я добрался до дому, лег в постель, и трясучка сменилась жаром. Моя жена Хелен, суперзвезда психотерапии, вернулась с работы, глянула на меня, отвезла в Нью-йоркскую больницу.

Сбежались всякие врачи – все понимали, что дело серьезно, но никто не въезжал, в чем же это самое дело.

Я проснулся в четыре утра. И понял. Отчего-то ужасная пневмония, которая чуть не прикончила меня, когда мне было десять, – собственно, мой отец и читал мне «Принцессу-невесту», чтобы я как-нибудь пережил первые унылые дни после больницы, – в общем, эта пневмония вернулась довершить начатое.

И в ту же минуту в этой самой больнице (да, я понимаю, сейчас вы решите, что я рехнулся), проснувшись от боли, в бреду, отчего-то я понял, что, если хочу выжить, надо вернуться в детство. Я заорал, призывая ночную сиделку…

…потому что моя жизнь и «Принцесса-невеста» навеки переплелись.

Пришла ночная сиделка, и я велел почитать мне Моргенштерна.

– Чего-чего, мистер Голдман? – спросила она.

– Начните с Гибельного Зверинца, – сказал я. Потом сказал: – Нет-нет, вычеркиваем, начните с Утесов Безумия.

Она внимательно ко мне присмотрелась, кивнула, сказала:

– А, ну да, с них-то я и начну, только я забыла Моргенштерна на столе, пойду принесу.

Не успел я оглянуться, появилась Хелен. И еще врачи.

– Я сбегала к тебе в кабинет, – по-моему, это те листы, какие нужны. Ну, хочешь, чтоб я тебе почитала?

– Я не хочу, чтобы мне читала ты, Хелен, ты же не любишь эту книжку, и ты не хочешь мне читать, ты просто мне потакаешь, а кроме того, там нет для тебя роли…

– Я могу быть Лютиком…

– Кончай, ей же двадцать один год…

– Это что, сценарий? – спросил красивый врач. – Всегда мечтал стать кинозвездой.

– Вы будете человеком в черном, – сказал я ему. Потом ткнул пальцем в здоровенного врача в дверях. – А вы возьмите Феззика.

И вот так я впервые услышал читку своего сценария. Полночи эскулапы и моя гениальная жена сквозь него продирались, а я мерз и потел, и меня трепала лихорадка.

Вскоре я вырубился. Помню, напоследок успел подумать, что здоровенный врач читает неплохо, а из Хелен, хоть эта роль и не для нее, вышла недурная Лютик, и да, красивый врач окостенелый, как труп, – ну и что, подумаешь, зато я выживу.

В общем, так и началась жизнь моего сценария.

ОЗУ с «Фокса» послал его в Лондон Ричарду Лестеру – Лестер, помимо прочего, поставил «Вечер трудного дня», первый фильм «Битлз», замечательный[14], – и мы встретились, поработали, что-то утрясли. ОЗУ был страшно доволен, нам дали добро

…и тут ОЗУ уволили, а вместо него пришел другой ОЗУ.

Вот что бывает в Большом Мире, когда такое бывает: со старого ОЗУ сдирают погоны, лишают его права вечерами по понедельникам посещать «Мортонз»[15], и он уходит восвояси, сказочно богатый – в свое время на такой неизбежный случай он подписал контракт, – но опозоренный.

А на трон садится новый ОЗУ, и для него в камне высечена одна-единственная заповедь: ни один проект его предшественника ни за что не должен увидеть свет. Почему? Ну, допустим, снимут кино. Допустим, оно прогремит. Чья заслуга? Старого ОЗУ. А новый, который теперь сидит в «Мортонз» по понедельникам, проходит сквозь строй – он знает, что коллеги над ним хихикают: «Вот козел, это же не его фильм».

Смерть.

Короче, «Принцессу-невесту» отложили на полку – по всем признакам навеки.

А я сообразил, что упустил власть над нею. Книжка-то осталась у «Фокса». У меня есть сценарий – подумаешь, великое дело; они могут и новый заказать. Переписать, что в голову взбредет. И я совершил поступок, которым искренне горжусь. Я выкупил у студии книжку – на собственные деньги. По-моему, на студии заподозрили, что у меня другая сделка в кармане, другой план, – ничего подобного. Просто до меня дошло, что книжка эта – самое важное, к чему я в жизни своей имел касательство, и я не хотел, чтобы какой-то идиот все загубил.

После затяжных переговоров книжка вернулась ко мне. Теперь ее мог загубить лишь один идиот – я сам.


Недавно я прочел, что прекрасный роман Джека Финнея «Меж двух времен» не могут экранизировать уже лет двадцать[16]. «Принцесса-невеста» ждала не так долго, но немногим меньше. Я тогда заметок не делал, так что это все по памяти. Понимаете, чтобы снять кино, нужны две вещи: страсть и деньги. Выяснилось, что «Принцессу-невесту» любит целая толпа народу. Я знаю еще минимум двух ОЗУ, которые от нее без ума. И оба рукопожатием скрепили сделку. И оба хотели снять этот фильм вперед любого другого.

И обоих уволили в выходные прямо перед тем, как они собирались приступить к делу. Одна студия (небольшая) даже закрылась в выходные перед тем, как собиралась приступить к делу. Про сценарий уже заговорили – один журнал числил его среди лучших так и не увидевших экран.

Говоря по правде, спустя десять с лишним лет я уже думал, что фильм никогда не снимут. Едва кто-нибудь проявлял интерес, я ждал, что вот-вот с грохотом падет молот, – и молот неизменно падал. Я не подозревал, что за десять лет до моего спасения шестеренки уже закрутились.

Закончив работу над «Бучем Кэссиди и Малышом Сандэнсом», я на время ушел из кинобизнеса. (Это мы теперь в конце шестидесятых.) Я хотел попробовать нечто новое – публицистику.

Я написал «Сезон», книжку о Бродвее[17]. За целый год я сотни раз бывал в театрах Нью-Йорка и не только, посмотрел все спектакли минимум однажды. Но чаще всего я ходил на изумительную комедию Карла Райнера «Нечто иное»[18].

Райнер мне очень помогал, мне он ужасно нравился. Дописав «Сезон», я послал ему экземпляр. Спустя несколько лет закончив «Принцессу-невесту», тоже ему послал. И в один прекрасный день Карл Райнер отдал роман своему старшему сыну. «Тут вот у меня кое-что, – сказал он мальчику Роберту. – По-моему, тебе понравится».

До начала режиссерской карьеры Робу оставалось еще десятилетие, но в 1985 году мы встретились, а Норман Лир (да будет он благословен) дал нам денег на съемки[19].

От надежды не отказываются.


Первая читка состоялась в лондонской гостинице весной 1986-го. Прибыли Роб и его продюсер Энди Шайнман. Кэри Элвес и Робин Райт – Уэстли и Лютик – тоже приехали. А также Крис Сарандон и Крис Гест, наши негодяи принц Хампердинк и граф Рюген, и Уолли Шон, злой гений Виццини. Мэнди Патинкин, сыгравший Иньиго, присутствовал еще как. И сам по себе сидел тихонько – он всегда старался сидеть тихонько – Гигант Андре, наш настоящий Феззик.

Это вам не собрание «Хадассы»[20].

А в уголке восседал учтивый я собственной персоной. Два корифея, с которыми я имел дело в годы моей кинокарьеры, Элиа Казан и Джордж Рой Хилл[21], в интервью говорили мне одно и то же: ко дню первой читки вся важнейшая работа уже сделана. Если сценарий сложился и актеры подобраны верно, есть шанс создать нечто качественное. Если нет, крах неминуем, как умело ни организуй все остальное.

Непосвященный, вероятно, сочтет, что это маразм, – реакция понятна, и, однако, я говорю чистую правду. А непосвященный сочтет ее маразмом вот почему. Журнал «Премьер» не стоит за плечом, когда пишется сценарий. «Энтертейнмент тунайт» не маячит в углу, когда подбирают актеров. Журналисты околачиваются поблизости, лишь когда идут съемки, а съемки – наименее важный элемент любого фильма. Запомните: киносъемка – это просто сборка автомобиля на заводе.


В то утро на репетиции нашей самой темной лошадкой был Андре Рене Руссимов, он же Гигант Андре. Самый знаменитый рестлер на планете. Я считал, раз уж мы снимаем фильм, то Феззика, сильнейшего на свете человека, должен сыграть Андре.

Роб тоже счел, что Андре подходит на эту роль. Беда в том, что Андре никак не удавалось найти. Он выходил на ринг триста тридцать с лишним дней в году и вечно был в разъездах.

И мы решили поискать кого-нибудь другого. Я в жизни не видал таких странных проб. Заявлялись крупные мужики – в смысле, просто огромные, – но не великаны. Время от времени попадался великан – но он либо не умел играть, либо оказывался тощ, а тощий великан нам был совсем ни к чему.

От Андре ни слуху ни духу.

Как-то раз Роб и Энди очутились во Флорине – напоследок подбирали натуру для съемок, – и тут им позвонили: мол, завтра к вечеру Андре будет в Париже. Они помчались в Париж. Что нелегко, потому что из Флоринбурга не бывает прямых рейсов ни в одну европейскую столицу. Не говоря уж о том, что расписание полетов зависит от количества пассажиров – все самолеты «Флоринских авиалиний» вечно набиты под завязку, поскольку ждут, пока набьются под завязку, и лишь тогда взлетают. Пассажирам даже можно стоять в проходах. (Сам я такое видал лишь однажды, в России, на кошмарном перелете из Тбилиси в Санкт-Петербург.) В конце концов Робу и Энди пришлось зафрахтовать крошечный винтовой самолетик. Они прибыли в «Риц», и швейцар странным тоном сказал им:

– Вас там в баре ждет человек.

Для меня Андре – вроде Пентагона: как его заранее ни живописуй, вблизи окажется больше.

Андре оказался больше.

По официальным данным, он весит 550 фунтов при росте семь с половиной футов. Но сам он был не уверен и не имел привычки по утрам нервно топтаться на весах. Рассказывал мне, что однажды заболел и за три недели похудел на 100 фунтов. А так он никогда не поминал своих габаритов.

Они поболтали в баре, затем пошли к Робу в номер и почитали сценарий. Выяснились некоторые детали: у Андре был безбожный французский акцент и, что хуже, голос как из подвала.

Роб рискнул, дал ему роль. И записал все реплики на пленку – фразу за фразой, со всеми, хотелось надеяться, интонациями, – чтобы Андре прихватил ее с собой в разъезды и несколько месяцев заучивал к репетициям.

Та утренняя репетиция в Лондоне нарочно была ненапряжной: пару раз пробежались по сценарию, что-то обсудили. Уже за полдень по чудесной погоде пошли обедать, обнаружили поблизости бистро со столиками на улице. Идеальное место, вот только стулья оказались Андре малы – слишком узкие, для нормальных людей. В зале был стол со скамьей, и кто-то предложил поесть там. Но Андре и слушать не захотел. И мы сели снаружи. Я по сей день вижу, как он отгибает металлические подлокотники, втискивается, а затем смотрит, как эти подлокотники почти схлопываются, притискивая его к стулу до конца обеда. Ел он очень мало. А приборы в его ручищах были словно игрушечные.

После обеда мы продолжили репетицию, уже начали играть, и Андре работал с нашим Иньиго, Мэнди Патинкином. Пленки Андре вызубрил, но явно затягивал реплики и говорил довольно-таки механически.

Играли они сцену после воссоединения Иньиго и Феззика. Мэнди добивался от Андре неких сведений, а Андре медленно, заученно читал. Мэнди – Иньиго подгонял Феззика. Андре снова отвечал медленно и механически. Они попробовали еще раз, еще и еще. Мэнди – Иньиго велел Андре – Феззику поторопиться – и Андре ответил с той же скоростью…

…и тогда Мэнди сказал:

– Живей, Феззик! – И внезапно от души закатил Гиганту пощечину.

Я по сей день вижу, как расширились глаза у Андре. Наверное, вне ринга ему с детства не доставалось по лицу. Он уставился на Мэнди… повисла краткая пауза. Мертвейшая тишина затопила комнату.

А потом Андре заговорил живее. Оказался на высоте, вложил в речь и импульс, и энергию. Его мысли почти читались по глазам: «А, так вот как оно бывает не на ринге; что ж, попробуем». Говоря по правде, с этой пощечины начался счастливейший период его жизни.

И моя жизнь тоже была прекрасна. После десяти с лишним лет ожидания предо мною возрождалась самая важная книжка моей юности. Наконец посмотрев готовое кино, я понял, что за всю карьеру взаправду любил только два своих фильма – «Буча Кэссиди и Малыша Сандэнса» и «Принцессу-невесту».

Но фильм не просто доставил удовольствие мне. Он вернул к жизни книгу. Мне снова шлют чудесные письма. Вот сегодня – честное скаутское – написал парень из Лос-Анджелеса: его Лютик бросила его, они десять лет не виделись, а тут он узнал, что она в беде. Он послал ей книжку, и… ну, короче, сами понимаете, они опять вместе. Думаете, это не чудо – особенно для меня, кто только и делает, что сидит в норе и пишет, – коснуться чужой жизни? Да не бывает ничего лучше.

Мне есть чему радоваться, но, конечно, есть о чем жалеть. Я жалею о тяжбах с фондом Моргенштерна – об этом я ниже расскажу. Я жалею, что наша с Хелен история закончилась пшиком. (Нет, мы оба понимали, что все к тому идет, но вот ей надо было бросить меня в день нью-йоркской кинопремьеры?) И мне жаль, что Утесы Безумия стали крупнейшей туристической достопримечательностью Флорина, отчего жизнь флоринских лесников превратилась в кромешный ад.

Но таково земное бытие – всех звезд не соберешь.

Принцесса-невеста

Вступление

Это моя самая любимая книжка на свете, хотя я никогда ее не читал.

Как так? Я попробую объяснить. В детстве книжки меня попросту не интересовали. Я терпеть не мог читать, очень плохо умел, и вдобавок как можно тратить время на чтение, когда на свете столько игр и все они прямо визжат, тебя призывая? Баскетбол, бейсбол, шарики – я играл и не мог наиграться. Играл-то я неважно, но дайте мне футбольный мяч на пустой площадке, и я изобрету вам такие спасительные триумфы в последний миг, что вы прослезитесь. В школе – сплошная пытка. Мисс Рогински, моя учительница с третьего по пятый класс, то и дело вызывала маму:

– Мне кажется, Билли мог бы учиться и поприлежнее. – Или: – Для своего уровня Билли пишет контрольные просто замечательно. – А чаще всего: – Я не знаю, миссис Голдман, что же нам делать с Билли?

Что же нам делать с Билли? Вопрос преследовал меня все первые десять лет. Я прикидывался, будто мне по барабану, но втайне боялся до смерти. Все и всё шло мимо. У меня толком не было друзей, ни одна живая душа не разделяла моей одержимой любви к играм. Я все время был очень-очень-очень занят, но, пожалуй, если надавить, мог бы и признаться, что в суете своей ужасно одинок.

– Что же нам с тобой делать, Билли?

– Не знаю, мисс Рогински.

– Как ты мог провалить контрольную по чтению? Я своими ушами слышала, что ты сам употреблял все эти слова.

– Простите, мисс Рогински. Я, наверное, не подумал.

– Ты всегда думаешь, Билли. Просто не о контрольной по чтению.

Оставалось лишь кивнуть.

– А теперь о чем?

– Не знаю. Не помню.

– Опять про Стэнли Хэка?

(В те годы и еще много лет Стэн Хэк был третьим бейсменом у «Чикагских щенков»[22]. Я однажды видел его с открытой трибуны, и даже на таком расстоянии у него была светлейшая улыбка, какая мне только встречалась, и я по сей день готов поклясться, что он несколько раз улыбнулся мне. Я его обожал. И бил он так, что мама не горюй.)

– Про Бронко Нагурски. Это футболист такой. Великий футболист, и вчера в газете написали, что он, может, вернется к «Чикагским медведям»[23]. Он ушел, когда я был маленький, но если вернется и я кого-нибудь уговорю меня сводить, я тогда увижу, как он играет, и, может, тот, кто меня отведет, с ним тоже знаком, и я тогда, может, увижу Бронко Нагурски после игры, а если он проголодается, я ему дам бутерброд, – может, я бутерброд с собой прихвачу. И я вот думал, какие бутерброды любит Бронко Нагурски.

У нее аж плечи опустились.

– У тебя замечательно развито воображение, Билли.

Не помню, что я ответил. Наверно, «спасибо» какое-нибудь.

– Но приспособить его к делу мне не удается, – продолжала она. – Почему так?

– Наверно, мне нужны очки, а книжек я не читаю, потому что слова мутные. Тогда понятно, почему я все время щурюсь. Может, если б я сходил к окулисту, а он прописал бы мне очки, я бы читал лучше всех в классе и вы бы не оставляли меня все время после уроков.

Она только указала себе за спину:

– Займись делом, Билли. Сотри с доски.

– Да, мэм. – Я стирал с доски лучше всех в классе.

– Мутные слова? – после паузы переспросила мисс Рогински.

– Ой нет, это я придумал.

И я вовсе не щурился. Но она так расстраивалась. Постоянно. Это уже третий год длилось.

– Я почему-то никак до тебя не достучусь.

– Вы не виноваты, мисс Рогински.

(Она была не виновата. Ее я тоже обожал. Маленькая такая толстушка, но я мечтал, чтоб она была моей матерью. У меня не очень-то складывалось, она же для этого должна была сначала выйти за моего отца, а потом они бы развелись, а папа женился бы на маме, и это вроде ничего, мисс Рогински надо ведь работать, поэтому я стал жить с отцом – тут все логично. Вот только они, кажется, были не знакомы, папа и мисс Рогински. Встречались раз в год на рождественском концерте, туда приходили все родители, и я следил как ненормальный, все высматривал тайную вспышку или взгляд, который мог означать лишь «Ну, как делишки, как живешь после нашего развода?» – но все не срасталось. Она мне была не мать – просто учительница, а я был ее личной зоной катастрофы, и катастрофа росла не по дням, а по часам.)

– Ты выправишься, Билли.

– Да уж надеюсь, мисс Рогински.

– Ты просто поздний цветик. Уинстон Черчилль был поздним цветиком, и ты тоже.

Я хотел было спросить, за кого он играл, но у нее был такой тон, что я догадался не спрашивать.

– И Эйнштейн.

Его я тоже не знал. И не знал, что за цветик такой. Но елки-палки, хорошо бы я был поздним цветиком.


Когда мне стукнуло двадцать шесть, мой первый роман «Золотой храм» вышел в издательстве «Альфред А. Нопф». (Сейчас оно входит в «Рэндом Хаус», что входит в РКА, что входит в список всего, что сикось-накось с американским книгоизданием, что в наше повествование не входит.) Короче, перед публикацией сотрудники пресс-отдела «Нопфа» беседовали со мной, надеясь как-нибудь оправдать свое жалованье, и спросили, каким влиятельным людям я хочу послать гранки, и я сказал, что не знаю никаких таких людей, а они сказали:

– Подумайте, все кого-нибудь знают, – и тут я разволновался, потому что меня посетила идея, и сказал:

– Ладно, пошлите книжку мисс Рогински.

Я решил, что это логично, кто на меня и повлиял-то, если не она? (В «Золотом храме» она, кстати, на каждой странице, только зовут ее «мисс Патульски» – я уже тогда был находчив.)

– Кому? – спросила тетенька из пресс-отдела.

– Это моя бывшая учительница, пошлите ей книжку, а я поставлю автограф и, может, напишу что-нибудь…

Я был страшно доволен, пока дяденька из пресс-отдела меня не перебил:

– Вообще-то, мы думали, может, какую-нибудь фигуру национального масштаба.

Я очень тихо сказал:

– Мисс Рогински – пошлите ей, пожалуйста, книгу, хорошо?

– Да-да, – сказал он, – конечно, всенепременно.

Помните, я не спросил, за кого играет Черчилль, потому что у мисс Рогински был такой тон? Видимо, у меня вышел такой же. Короче, явно что-то произошло, поскольку дяденька мигом записал ее фамилию и спросил, «-ски» или «-ская».

– Через «и», – сказал я, уже отматывая назад прошедшие годы, сочиняя для нее просто-таки фантастическое посвящение. Ну сами понимаете – умное, скромное, блестящее, идеальное, в таком духе.

– А имя?

И на меня опять напрыгнул сегодняшний день. Я не знал ее имени. Я всегда называл ее «мисс». И адреса тоже не знал. Даже не знал, жива ли она. Я не бывал в Чикаго десять лет; я единственный ребенок, предки скончались, кому нужен этот Чикаго?

– Пошлите в Начальную школу Хайленд-Парка, – сказал я и сначала решил, что напишу так: «Для мисс Рогински – роза от вашего позднего цветика», но подумал, что это слишком самодовольно, и решил так: «Для мисс Рогински – репей от вашего позднего цветика», это будет скромнее. Чересчур скромно, решил я затем, и на том искрометные идеи закончились. Ничего не приходило на ум. А потом я подумал: вдруг она меня даже не помнит? Столько лет, сотни учеников, с чего бы ей? И в отчаянии я написал так: «Для мисс Рогински от Уильяма Голдмана – вы меня звали Билли, говорили, что я поздний цветик, и эта книга для вас, я надеюсь, вам понравится. Я учился у вас в третьем, четвертом и пятом классе, большое спасибо. Уильям Голдман».

Книга вышла, и критики ее уничтожили; я сидел дома, аналогично поступал с запасами спиртного и приходил в себя. Мало того что меня не провозгласили самым ярким голосом со времен Кита Марлоу[24] – мою книгу даже не прочел никто. Нет, неправда. Ее прочла куча народу, и всех я знал лично. Но пожалуй, справедливо будет сказать, что ни один незнакомец ею не упивался. Это было мучительно, свою реакцию я описал выше. И когда пришла записка от мисс Рогински – с опозданием, ее послали в «Нопф», а те не торопились переправить мне, – слово ободрения уже очень бы не помешало.

«Уважаемый мистер Голдман. Спасибо за книгу. Я пока не успела прочесть, но уверена, что это прекрасная работа. Конечно, я вас помню. Я помню всех своих учеников. Искренне ваша, Антония Рогински».

Какой облом. Она меня вовсе не помнила. Я огорошенно пялился в записку. Люди меня не помнят. Ну правда. Ничего я не параноик – я просто имею обыкновение утекать из воспоминаний. Меня это не особо тревожит, вот только, пожалуй, я сейчас соврал; еще как тревожит. Отчего-то у меня очень высокие показатели забываемости.

И когда я это прочел, когда оказалось, что мисс Рогински такая же, как все, я обрадовался, что она так и не вышла замуж, и вообще, она никогда мне не нравилась, фиговая она была училка, и поделом, что ее зовут Антония.

– Я не хотел, – затем сказал я вслух. Я был один в своей однокомнатной конуре в шикарном Вест-Сайде на Манхэттене и говорил сам с собой. – Простите, простите, – продолжал я. – Честное слово, мисс Рогински.

А случилось, ясное дело, вот что: я наконец заметил постскриптум. Он был на обратной стороне благодарственной записки, и говорилось в нем вот что: «Идиот. Моя материнская любовь не сравнилась бы даже с чувствами бессмертного С. Моргенштерна».

С. Моргенштерн! «Принцесса-невеста». Она помнила!

Отмотаем назад.

1941 год. Осень. Я немножко злюсь, потому что мой радиоприемник не ловит футбольные матчи. Северо-западный играет с Нотр-Дамом[25], начало в час, и к половине второго мне так и не удается поймать репортаж. Музыка, новости, мыльные оперы, что угодно, а важного матча нет. Зову маму. Она приходит. Я говорю, что у меня сломалось радио, не могу найти Северо-западный с Нотр-Дамом. Она говорит: в смысле, футбол? Да-да-да, говорю я. Сегодня пятница, говорит она; я думала, они играют в субботу.

Что же я за кретин!

Я ложусь, слушаю мыльные оперы и вскоре снова ищу футбол, а мое придурочное радио ловит все чикагские радиостанции, кроме той, где репортаж. Я уже ору во весь голос, и опять врывается мама. Я сейчас запульну этот приемник в окно, говорю я; он не ловит, никак не ловит, не могу никак поймать. Что поймать? – говорит она. Да футбол же, говорю я, ты что, совсем тупица, футбоооооол. Он в субботу, и окороти язык, молодой человек, говорит она, – я же сказала, сегодня пятница. И уходит.

Случались ли на свете ослы безмозглее?

Я униженно кручу ручку верного «Зенита», ищу футбол. Просто зла не хватает, и я лежу, потею, в животе дурдом, я молочу кулаком по приемнику, чтоб заработал, и тут все понимают, что я в бреду от пневмонии.

Нынче пневмонии не те, что прежде, особенно моя. Дней десять в больнице, потом залечь дома выздоравливать. Еще недели три в постели – может, месяц. Слабость зашкаливает, никаких тебе игр. Я был такой ком материи, силы копил, точка.

Каким и надо меня представлять в ту минуту, когда я встретился с «Принцессой-невестой».

Первый вечер дома. Выжат как лимон; еще насквозь больной. Зашел папа – я думал, пожелать мне доброй ночи. Папа сел у меня в изножье.

– Глава первая. «Невеста», – сказал он.

Лишь тогда я как бы поднял голову и увидел, что в руках у него книжка. Что само по себе удивительно. Папа был почти безграмотен. По-английски. Он приехал из Флорина (где происходит действие «Принцессы-невесты») и там-то был отнюдь не дурак. Как-то обмолвился, что мог бы стать адвокатом, – я, пожалуй, верю. Но вышло иначе: ему исполнилось шестнадцать, выпал шанс поехать в Америку, он поставил на страну безграничных возможностей и проиграл. Здесь ему толком нечего было делать. На лицо не красавец, плюгавый, рано оплешивел, не умел схватывать на лету. Освоив какой-нибудь факт, запоминал его намертво, но вы не поверите, сколько времени ему приходилось вбивать этот факт себе в башку. По-английски он говорил коряво, по-иммигрантски, и это тоже осложняло жизнь. С моей матерью познакомился на пароходе по пути сюда, женился на ней, и они завели меня, когда он решил, что можно себе это позволить. Он целую вечность пахал за креслом номер два в самой непопулярной парикмахерской Хайленд-Парка, штат Иллинойс. Под конец жизни чуть не целыми днями дремал в этом кресле. Там и скончался. Мужик номер один сообразил только через час – а так думал, что папа просто крепко спит. Может, он и спал. Может, больше и нет ничего. Когда мне сообщили, я ужасно расстроился, но еще подумал, что такая смерть – практически папино Доказательство Жизни.

Короче, я сказал:

– А? Чего? Не расслышал. – Я был так слаб, так страшно устал.

– Глава первая. «Невеста». – И показал мне книжку. – Я читаю тебе, ты отдыхаешь. – Он прямо-таки сунул обложку мне в лицо. – С. Моргенштерн. Большой флоринский писатель. «Принцесса-невеста». Он тоже приехал в Америку. С. Моргенштерн. Уже умер в Нью-Йорке. По-английски сам писал. Говорил на восьми языках. – Тут он отложил книжку и выставил все пальцы. – На восьми. Раз во Флоринбурге я был в его кафе. – Тут он потряс головой; он всегда так делал, папа, – тряс головой, когда говорил не то. – Не его кафе. Он там был, и я был, одновременно. Я его видел. С. Моргенштерна. У него вот такая голова – такая здоровая. – И он развел руки, изобразив крупный воздушный шар. – Большой человек во Флоринбурге. В Америке не очень.

– А спорт там есть?

– Фехтование. Рукопашный бой. Пытки. Яды. Настоящая любовь. Ненависть. Возмездие. Великаны. Охотники. Злодеи. Герои. Самые красивейшие дамы. Змеи. Пауки. Звери всех пород и обличий. Боль. Смерть. Храбрецы. Трусы. Силачи. Погони. Побеги. Ложь. Правда. Страсть. Чудеса.

– Вроде неплохо, – сказал я и этак прикрыл глаза. – Я постараюсь не заснуть… но очень спать хочется, пап…

Кто предскажет, когда изменится весь мир? Кто поймет заранее, что все его прошлое, многие годы – лишь подготовка… ни к чему. Вообразите сами: почти безграмотный старик борется с враждебным языком, почти обессиленный ребенок борется со сном. И связывают их лишь слова еще одного чужака, мучительно переведенные с родного звука на иностранный. Кто мог заподозрить, что завтра поутру ребенок проснется совсем другим? Сам я помню только, как сражался с усталостью. Даже спустя неделю я еще не понимал, что же началось в тот вечер – какие двери захлопнулись, какие ясно предстали взору. Может, надо было мне понять, но может, и нет; кто чует откровение на ветру?

А случилось вот что: меня зацепила история.

Впервые в жизни я активно заинтересовался книгой. Я, спортивный фанат, я, помешанный на играх, я, единственный десятилетний пацан в Иллинойсе, объявивший войну алфавиту, хотел знать, что дальше.

Что случилось с красавицей Лютиком, и с бедным Уэстли, и с Иньиго, величайшим в истории фехтовальщиком? И насколько силен Феззик, если по правде, и есть ли пределы жестокости дьявольского сицилийца Виццини?

Папа читал мне каждый вечер, главу за главой, ведя баталии с фонетикой, чтобы слова звучали как надо, чтобы точно передать смысл. А я лежал, полуприкрыв глаза, и мое тело медленно-медленно плыло назад, к источнику своей силы. Плыл я туда, как уже было сказано, с месяц, и за это время папа прочел мне «Принцессу-невесту» дважды. Даже когда я научился читать, эта книга оставалась папиной. Мне бы и в голову не пришло открыть ее самому. Я хотел слышать его голос, его звук. Позже, даже много лет спустя, я порой говорил: «Может, поединок Иньиго и человека в черном на утесе?» – а папа рычал, ворчал, доставал книгу, лизал палец и листал до той страницы, где начиналась могучая битва. Я это обожал. По сей день, когда нужно призвать отца, он приходит таким. Сутулится, щурится, после каждого слова пауза – старается, читает мне шедевр Моргенштерна. «Принцесса-невеста» – папина книга, я же говорю.

Все остальное было мое.

Ни одна приключенческая книжка от меня не укрылась.

– Ну, – говорил я мисс Рогински, когда выздоровел. – Стивенсон, вы всё говорили про Стивенсона, я дочитал Стивенсона, а теперь что? – и она отвечала:

– Попробуй Скотта, может, тебе понравится, – и я попробовал старину сэра Вальтера, и он мне даже понравился, за декабрь я продрался через полдюжины романов (там как раз были рождественские каникулы – можно читать не отрываясь, разве что изредка жевать что-нибудь).

– А еще, а еще кто?

– Пожалуй, Купер, – говорила она, и я нырял в «Зверобоя» и прочие книжки про Кожаного Чулка, а потом в один прекрасный день сам наткнулся на Дюма с д’Артаньяном и на этих ребятах продержался почти весь февраль. – Ты на моих глазах превращаешься в книгочея, – сказала мисс Рогински. – Ты понимаешь, что читаешь больше, чем прежде играл? Ты знаешь, что у тебя даже оценки по арифметике снижаются?

Она на меня наезжала, но я не возмущался. В классе мы были одни – я пришел допрашивать ее, кого бы мне еще поглотить. Она покачала головой:

– Ты явно расцветаешь, Билли. Прямо у меня на глазах. Я только не знаю, во что ты превращаешься.

Я стоял и ждал, когда она скажет мне кого-нибудь почитать.

– Сил с тобой никаких нету. Стоит и ждет. – Она поразмыслила. – Ну хорошо. Попробуй Гюго. «Собор Парижской Богоматери».

– Гюго, – сказал я. – «Собор». Спасибо. – И развернулся, готовый на всех парах мчаться в библиотеку.

За моей спиной она выдохнула:

– Это ненадолго. Это закончится.

Но не закончилось.

По сей день. Я до сих пор помешан на приключениях, и это помешательство со мною навсегда. Эта моя первая книга, «Золотой храм», – знаете, откуда название? Из фильма «Ганга-Дин»[26], который я видел шестнадцать раз и до сих пор считаю, что это величайший приключенческий фильм за всю-всю-всю историю человечества. (Правдивая история про «Ганга-Дина»: когда меня демобилизовали, я поклялся, что ноги моей больше не будет на армейской базе. Ничего такого особенного, обыкновенная пожизненная клятва. Короче, назавтра после демобилизации сижу дома, а у меня поблизости, в Форт-Шеридане, служит приятель, и я звоню ему спросить что и как, а он говорит: «Эй, угадай, что сегодня в афише? „Ганга-Дин“». – «Пошли», – сказал я. «Тут все заковыристо, – сказал он. – Ты ж у нас теперь гражданский». Финал: в первую же ночь после демобилизации я переодеваюсь в военную форму и тайком прокрадываюсь на армейскую базу, чтобы посмотреть это кино. Тайком, на базу. Словно тать в ночи. Сердце колотится, пот ручьем, все дела.) Я подсажен на любой экшн/приключения/назовите-как-хотите, в любом виде, форме и т. д. Не пропустил ни одной картины Алана Лэдда, ни одного фильма Эррола Флинна. По сей день преданно смотрю Джона Уэйна[27].

Вся моя жизнь взаправду началась в десять лет, когда папа прочел мне Моргенштерна. Факт: «Буч Кэссиди и Малыш Сандэнс» – без вопросов, мой самый популярный проект. Если «Таймс» и опубликует мой некролог, то лишь из-за «Буча». Ладно, какую сцену фильма все неизменно вспоминают – какой эпизод свеж в памяти у вас, у меня, у публики? Ответ: прыжок с утеса. Так вот, помню, придумывая эту сцену, я воображал, что утесы, откуда они прыгают, – это Утесы Безумия, куда все лезут в «Принцессе-невесте». Сочиняя «Буча», я обращался к прошлому, вспоминал, как папа читал мне про восхождение по веревке на Утесы Безумия и про смерть, что маячит за спиной.

«Принцесса-невеста» – лучшее, что со мною случилось (прости, Хелен; Хелен – это моя жена, дока в детской психиатрии), и еще задолго до женитьбы я знал, что поделюсь этой книгой с сыном. И знал, что у меня будет сын. А когда родился Джейсон (будь он девочкой, его бы звали Пэмби; вот объясните мне, как это: женщина, детский психиатр – и дает своим детям такие имена?) – в общем, когда родился Джейсон, я сказал себе, что надо будет ему на десятый день рождения купить «Принцессу-невесту».

И тут же напрочь об этом забыл.

Промотаем вперед: прошлый декабрь, отель «Беверли-Хиллз». Я еду крышей на совещаниях по «Степфордским женам» Айры Левина, которые переписываю для большого экрана. В обед, как всегда, звоню жене в Нью-Йорк – ей от этого кажется, что она нужна, – мы болтаем, и под конец она говорит:

– Кстати. Мы дарим Джейсону десятискоростной велик. Сегодня купила. Вроде уместно – тебе как?

– Почему уместно?

– Да ладно, Уилли, – десять лет, десять скоростей.

– Ему завтра десять? У меня все из башки вылетело.

– Позвони завтра вечером – пожелаешь ему чего хорошего.

– Хелен? – тут сказал я. – Слушай, сделай мне доброе дело. Звякни в книжный «Три девятки», пускай пришлют «Принцессу-невесту».

– Погоди, карандаш возьму. – И она куда-то подевалась. – Так. Еще раз. Какую невесту?

– Принцессу. С. Моргенштерна. Это детская классика. Скажи Джейсону, через неделю вернусь и проэкзаменую, и он не обязан ее полюбить, ничего такого, но если не полюбит, я наложу на себя руки. Вот прямо так, пожалуйста, и передай; не хочу лишний раз на него давить.

– Поцелуй меня, дурачина.

– Чмммок.

– И чтоб никаких старлеток. – Так она всегда со мной прощалась, если я один болтался на свободе в солнечной Калифорнии.

– Они все вымерли, бестолочь. – Так всегда прощался я.

Мы повесили трубки.

Ну вот, а назавтра откуда-то и впрямь явилась живая старлетка – вся загорелая, грудь волнуется. Я околачиваюсь у бассейна, а она идет мимо в бикини – любо-дорого смотреть. Я до вечера свободен, никого не знаю, начинаю играть в игру – как подкатить к девчонке, чтоб она не расхохоталась в голос. Я ни к кому никогда не подкатываю, но пялиться – полезное упражнение, я в высшей лиге созерцателей девчонок. Хоть отдаленно успешного подката в голову не приходит, и я принимаюсь плавать туда-сюда. Я каждый день проплываю четверть мили, потому что у меня над крестцом поврежденный межпозвоночный диск.

Туда и сюда, туда и сюда, восемнадцать раз, и, доплыв, я болтаюсь там, где поглубже, перевожу дух, и тут подваливает эта старлетка. Тоже болтается где поглубже, в каких-то дюймах шести, волосы мокрые, блестят, а тело под водой, но ты знаешь, что оно там, и она говорит (и это все по правде):

– Извините, а вы не Уильям Голдман? Который написал «Мальчики и девочки, все вместе»? Это типа моя самая любимая книжка на свете.

Я цепляюсь за бортик и киваю; не помню, что именно я сказал. (Вранье: я прекрасно помню, что сказал, – до того тупо, что и повторять неловко; блин, мне ведь как-никак сороковник. «Голдман, да, Голдман, я Голдман». И все это слилось в одно слово – уж не знаю, на каком языке, по ее мнению, я отвечал.)

– Сэнди Стерлинг, – сказала она. – Привет.

– Привет, Сэнди Стерлинг, – выдавил я – по-моему, довольно учтиво (ну, в моих пределах учтивости); возникни эта ситуация сегодня, я бы снова ответил так.

Тут меня позвали к телефону.

– Зэнуки[28] никак не отстанут, – сказал я, и она расхохоталась, а я побежал к телефону, размышляя, умно ли выступил, и когда добежал, решил, что да, умно, и ровно так и сказал в трубку: – Умно. – Не «алло». Не «Билл Голдман». «Умно» – вот как я сказал.

– Ты сказал «умно», Уилли? – Хелен.

– Хелен, я на совещании по сюжету, мы созваниваемся вечером. Ты зачем в обед звонишь?

– Неприязнь и агрессия.

Ни за что не спорьте с женой о неприязни и агрессии, если она дипломированный фрейдист.

– Они тут со своими идеями сводят меня с ума. Что такое?

– Да толком ничего, но Моргенштерн закончился. В «Даблдей» я тоже звонила. Мне показалось, это тебе важно, и я просто говорю, что Джейсону перепадет только весьма уместный десятискоростной велик.

– Не важно, – сказал я; Сэнди Стерлинг улыбалась. Из бассейна, где поглубже. Глядя мне в глаза. – Но все равно спасибо. – Я уже хотел было повесить трубку, но тут сказал: – Раз уж ты все равно этим занялась, звякни в «Аргоси» на Пятьдесят девятой. У них старых книжек пруд пруди.

– «Аргоси». Пятьдесят девятая улица. Поняла. До вечера. – Она повесила трубку.

И не сказала «чтоб никаких старлеток». Всякий раз так прощалась, а тут не сказала. Может, догадалась по голосу? Хелен провидит будь здоров – все-таки психотерапевт. На медленном огне дальней конфорки пудингом тихонько забулькали угрызения совести.

Я вернулся к шезлонгу. Один.

Сэнди Стерлинг поплавала. Я раскрыл «Нью-Йорк таймс». Окрестности пробивало неким сексуальным зарядом.

– Наплавались? – спросила она.

Я отложил газету. Сэнди Стерлинг держалась у бортика возле моего шезлонга.

Я кивнул. Любо-дорого смотреть.

– Какой Зэнук? Дик или Дэррил?

– Звонила моя жена, – сказал я. Подчеркнув последнее слово.

Ее это не обескуражило. Она выбралась из воды и легла в соседний шезлонг. Бюст тяжеловат, но прекрасна. Если любите таких, вам наверняка понравилась бы Сэнди Стерлинг. Я таких люблю.

– Вы же с Левином работаете? «Степфордские жены»?

– Пишу сценарий.

– Обожаю эту книгу. Типа моя самая любимая книжка на свете. Вот бы в кино сыграть. По вашему сценарию. Золотой шанс – что угодно бы отдала.

Ну и вот. Она все выложила, все карты на стол.

Естественно, я быстренько привел ее в чувство.

– Слушайте, – сказал я. – Я таким не промышляю. Иначе сказал бы «да», на вас же любо-дорого смотреть, что уж тут, и я желаю вам всяческих радостей, но мне только этого не хватало – жизнь и так чересчур сложна.

Это я только подумал, что так скажу. Но потом смекнул: эй, погоди, какой закон гласит, что ты у нас главный пуританин в кинобизнесе? Я работал с людьми, которые по таким случаям картотеку держат. (Истинная правда; спросите Джойс Хейбер[29].)

– Вы много играли в кино? – произнес мой голос. Сами понимаете, я страстно жаждал узнать ответ.

– Ну, горизонты не особо расширились, если вы меня понимаете.

– Мистер Голдман?

Надо мной стоял помощник спасателя.

– Опять вас. – И он протянул мне телефон.

– Уилли? – (От первого же слова моей жены меня с ног до головы окатило слепыми опасениями.)

– Что, Хелен?

– Ты странно разговариваешь.

– Что такое, Хелен?

– Ничего, просто…

– Вряд ли ничего, раз ты звонишь.

– Что с тобой, Уилли?

– Со мной ничего. Я рассуждаю логически. Ты же набрала номер. Я пытаюсь выяснить зачем. – Если постараться, мне неплохо дается холодность.

– Ты что-то скрываешь.

Я с катушек слетаю, когда она так делает. Потому что, понимаете, с этим ее ужасным психиатрическим опытом она подозревает, будто я что-то скрываю, лишь когда я что-то скрываю.

– Хелен, я посреди совещания; говори уже.

Ну вот опять. Я вру жене про другую женщину, и другая женщина это понимает.

С соседнего шезлонга прямо мне в лицо улыбалась Сэнди Стерлинг.

– В «Аргоси» книги нет, ни у кого книги нет, до свиданья, Уилли. – И Хелен повесила трубку.

– Опять жена?

Я кивнул, поставил телефон на столик у шезлонга.

– Вы с ней часто болтаете.

– Да уж, – сказал я. – Фиг чего напишешь в такой обстановке.

Видимо, она улыбнулась.

Сердце колотилось, никак не унять.

– Глава первая. «Невеста», – сказал папа.

Я, наверное, вздрогнул, потому что она сказала:

– А?

– Мой оте… – начал я. – Мне показа… – начал я. – Ничего, – наконец сказал я.

– Спокойно, – ответила она и очень мило мне улыбнулась. На секундочку ладонью накрыла мою руку, приголубила, утешила.

Возможно ли, что она понимает? Любо-дорого смотреть – и притом все понимает? Это разве не запрещено законом? Хелен ничего не понимала. Утверждала обратное: «Я понимаю, отчего ты так говоришь, Уилли», но втайне просто вынюхивала мои неврозы. Нет, пожалуй, она понимала; но она не сочувствовала. И конечно, смотреть не любо-дорого. Тоща – это да. И да, ослепительно умна.

– Мы с женой познакомились в магистратуре, – сообщил я Сэнди Стерлинг. – Она писала диссертацию.

Сэнди Стерлинг затруднялась проследить за ходом моей мысли.

– Мы были сущие дети. Вам сколько лет?

– По правде или по паспорту?

Я расхохотался. Любо-дорого смотреть, все понимает – плюс чувство юмора?

– Фехтование. Рукопашный бой. Пытки, – сказал папа. – Любовь. Ненависть. Возмездие. Великаны. Звери всех пород и обличий. Правда. Страсть. Чудеса.

На часах было 12:35, и я сказал:

– Я быстренько позвоню, ладно?

– Ладно.

– Нью-йоркская справочная, – сказал я в трубку, а когда соединили, сказал так: – Назовите мне, пожалуйста, какие-нибудь книжные на Четвертой авеню. Там их штук двадцать. – Четвертая авеню – букинистический центр англоязычной цивилизации. Пока оператор искала, я повернулся к обитательнице соседнего шезлонга и пояснил: – Моему пацану сегодня десять, и я типа хочу ему одну книжку подарить, это быстро.

– Валяйте, – сказала Сэнди Стерлинг.

– Я нашла один: «Книжная лавка на Четвертой авеню», – сказала оператор и продиктовала мне номер.

– А других нет? У них там гнездо.

– Если вы са-абщите их на-азвания, я сма-агу а-атветить, – со справочным акцентом сказала она.

– И так сойдет, – ответил я и попросил гостиничного оператора соединить. – Слушайте, я звоню из Лос-Анджелеса, – сказал я, – и мне нужна «Принцесса-невеста» С. Моргенштерна.

– Не-а. Простите, – отозвался парень в трубке и дал отбой, не успел я прибавить: «Может, вы мне скажете, какие у вас там в округе книжные?»

– Наберите еще раз, – попросил я гостиничного оператора, и когда парень снова ответил, сказал ему: – Это снова я, ваш лос-анджелесский абонент; пожалуйста, не бросайте трубку.

– Я же говорю, мистер, у нас нету.

– Я понял. Я хотел спросить: я в Калифорнии, – может, вы мне скажете названия и телефоны каких-нибудь соседних букинистов? Вдруг у них есть? У меня тут не то чтобы грудами валялись нью-йоркские «Желтые страницы».

– Они мне не помогают – и я им не буду. – И он снова дал отбой.

Я сидел, сжимая телефонную трубку.

– Что за книжка такая особенная? – спросила Сэнди Стерлинг.

– Не важно, – сказал я и положил трубку на рычаг. Потом сказал: – Нет, важно, – и снял трубку, и наконец дозвонился до своего нью-йоркского издательства «Харкорт-Брейс-Джованович», и после еще пары-тройки наконцов секретарша моего редактора продиктовала мне названия и телефоны всех книжных в районе Четвертой авеню.

– Охотники, – между тем говорил папа. – Злодеи. Герои. Самые красивейшие дамы. – Он окопался у меня в башке, сутулый и плешивый, щурился, старательно читал, старался меня порадовать, не упустить больного сына, отогнать беду от дверей.

Когда я дописал и распрощался с секретаршей, на часах было 13:10.

Затем я взялся за книжные магазины.

– Слушайте, я звоню из Лос-Анджелеса, мне нужна книга Моргенштерна, «Принцесса-невеста», и…

– …извините…

– …извините…

Занято.

– …уж сколько лет не было…

Опять занято.

13:35.

Сэнди плавает. Слегка злится. Думает, наверное, что я издеваюсь. Я не издевался, но впечатление понятное.

– …простите, в начале декабря мелькала…

– …не склалось, простите…

– С вами говорит автоответчик. Этот номер не обслуживается. Пожалуйста, повесьте трубку и…

– …не-а…

Сэнди совсем расстроена. Прожигает взглядом, собирает пыль.

– …да кому сейчас нужен Моргенштерн?..

Сэнди уходит, уходит, любо-дорого, ушла.

Пока, Сэнди. Прости, Сэнди.

– …извините, мы закрываемся…

На часах 13:55. 16:55 в Нью-Йорке.

Паника в Лос-Анджелесе.

Занято.

Не отвечают.

Не отвечают.

– Кажись, на флоринском есть. Где-то на складе.

Я подскочил в шезлонге. У букиниста был очень невнятный акцент.

– Мне нужен на английском.

– Моргенштерн теперь не в чести. Я уж и не знаю, что там у меня есть, на складе-то. Приходите завтра, сами гляньте.

– Я в Калифорнии, – сказал я.

– Мешугенер[30], – сказал он.

– Я был бы вам так благодарен, если б вы посмотрели.

– Погодите чуток? Только я за звонок платить не буду.

– Не спешите, – сказал я.

Он не спешил семнадцать минут. Я ждал и слушал. То и дело раздавались шаги, падали книги, а он кряхтел: «Ох… ох».

И наконец:

– Я так и думал: на флоринском есть.

Почти у цели.

– А на английском нету, – сказал я.

И тут он вдруг как заорет:

– Вы что, сбрендили? Я тут спину ломаю, а он мне долдонит «нету», да есть у меня, есть, вот он, и вам это, чтоб вы знали, дорого обойдется.

– Прекрасно – нет, правда, без шуток, теперь слушайте, сделайте так: возьмите такси, скажите им отвезти книжки в Парк и…

– Мистер Мешугенер в Калифорнии, это вы слушайте – тут пурга надвигается, и я никуда не пойду, и книжки никуда не пойдут, пока не заплатите, – шесть пятьдесят за каждую, как с куста, и если хотите английскую, флоринскую тоже забирайте, а я закрываюсь в шесть. Книжки из магазина ни шагу, пока я свои тринадцать долларов не увижу.

– Никуда не уходите, – сказал я, повесил трубку… и кому же звонить в эту минуту, когда рабочий день на исходе, а на горизонте маячит Рождество? Конечно, своему адвокату. – Чарли, – сказал я. – Пожалуйста, сделай мне доброе дело. Поезжай на Четвертую авеню, магазин Абромовица, заплати ему тринадцать долларов за две книжки, отвези их на такси ко мне домой и скажи консьержу, чтоб отнес ко мне в квартиру, и да, я знаю, у вас там пурга, что скажешь?

– Просьба до того нелепа, что я просто обязан согласиться.

Я перезвонил Абромовицу:

– Мой адвокат идет по следу.

– Чеков не беру, – сказал Абромовиц.

– У вас золотое сердце.

Я повесил трубку и произвел подсчеты. Плюс-минус два часа междугородних переговоров, первые три минуты по $ 1,35, плюс тринадцать за книжки, плюс где-то десятка за такси Чарли, плюс где-то шестьдесят за его время равняется?.. Примерно две с половиной сотни. И все ради того, чтобы мой Джейсон получил Моргенштерна. Я вытянулся в шезлонге и закрыл глаза. Двести пятьдесят баксов, два часа сплошных терзаний и страданий, и не забудем про Сэнди Стерлинг.

Почти даром.

Позвонили в половине восьмого. Я сидел в номере.

– Ему ужасно понравился велик, – сказала Хелен. – Он от восторга прямо вне себя.

– Балдеж, – сказал я.

– И книжки твои привезли.

– Какие книжки? – спросил я, непринужденный, как Морис Шевалье.

– «Принцессу-невесту». На всяких языках – один из них, по счастью, английский.

– А, ну и славно, – сказал я по-прежнему небрежно. – Я уж и забыл, что их заказывал.

– Как они тут оказались?

– Я звякнул секретарше моего редактора, и она наскребла пару штук. Может, прямо в «Харкорте» и завалялись. – (В «Харкорте» они и впрямь завалялись; вы представляете, а? Наверное, я еще расскажу, как так вышло.) – Позови пацана.

– Привет, – сказал тот спустя секунду.

– Слушай, Джейсон, – сказал я. – Мы думали подарить тебе велик, но решили, что не будем.

– Ну ты даешь. У меня уже есть велик.

Джейсон унаследовал от матери полное отсутствие чувства юмора. Может, он смешной, а я как раз нет, не знаю. Но мы редко смеемся вместе – это точно. Выглядит мой сын Джейсон невероятно – если выкрасить его в желтый, ему прямая дорога в школьную команду сумоистов. Он как дирижабль. Без остановки набивает брюхо. Я слежу за весом, старушку Хелен и не разглядишь, если передом не повернется, и вдобавок она ведущий детский психолог на Манхэттене, а нашему пацану быстрее перекатываться, чем ходить. «Он выражает себя через пищу, – твердит Хелен. – Себя и свою тревожность. Научится справляться – похудеет».

– Эй, Джейсон? Мама говорит, сегодня книжку принесли. Эту, про принцессу. Хорошо бы ты ее, может, почитал, пока меня нет. Я ее в детстве обожал, и мне интересно, как она тебе.

– А я обязан ее полюбить?

Что тут скажешь? Сын своей матери.

– Да нет. Только правду, ровно то, что думаешь. Я по тебе соскучился, здоровяк. В твой день рождения поболтаем.

– Ну ты даешь. У меня сегодня день рождения.

Мы трепались дальше, хотя уже нечего было сказать. Потом то же самое с супругой, и я повесил трубку, пообещав вернуться через неделю.

Вернулся через две.

Совещания затягивались, продюсеров посещали озарения, которые следовало осторожненько пригасить, режиссеров требовалось гладить по самолюбию. Короче, я застрял в солнечной Калифорнии. В конце концов мне дозволили вернуться в уютное и безопасное лоно семьи, и, пока никто не передумал, я рванул в лос-анджелесский аэропорт. Приехал заранее – я всегда так делаю на обратном пути, потому что надо еще набить карманы всякими штуками для Джейсона. Едва я вхожу в дом, он бежит (ковыляет) ко мне, вопя: «Покажи, покажи карманы!» – перерывает их все, добывает свою мзду и, собрав трофеи, обнимает меня. Кошмар, да? Чего не сделаешь, дабы почувствовать, будто ты нужен.

– Покажи карманы! – крикнул Джейсон, надвигаясь на меня по коридору.

Четверг, дело к ужину, и едва сын приступил к ритуальному обыску, из библиотеки вышла Хелен, чмокнула меня в щеку со словами «какого красавца я отхватила» – это тоже ритуал, – а нагруженный дарами Джейсон меня как бы обнял и кинулся (заковылял) к себе.

– Анджелика готовит ужин, – сказала Хелен. – Ты удачно подгадал.

– Анджелика?

Хелен прижала палец к губам и прошептала:

– Она у нас третий день, но, по-моему, она довольно-таки сокровище.

В ответ я прошептал:

– А что не заладилось с прежним сокровищем? Когда я уезжал, она у нас всего неделю проработала.

– Она меня разочаровала, – сказала Хелен. Вот и все.

(Хелен блистательно умна – на предпоследнем курсе колледжа была членом «Фи-Беты»[31], собрала все возможные академические награды, интеллект ее поистине изумляет широтой и прочими достоинствами, но ужиться со служанкой она не способна. Во-первых, она, я думаю, угрызается, что кого-то нанимает, – нынче все эти «кто-то» чернокожие или латиноамериканцы, а Хелен у нас ультрасуперлибералка. Во-вторых, она такая умелая, что они пугаются. Она все делает лучше их и сама это понимает, и понимает, что они тоже понимают. В-третьих, она психоаналитик и, вогнав их в панику, объясняет им, почему не следует пугаться, и после добрых получаса самокопаний в обществе Хелен они пугаются взаправду. Короче, за последние годы мы перевидали в среднем по четыре «сокровища» в год.)

– Нам просто не везло, но все наладится, – сказал я по возможности утешительно. Раньше я над ней подтрунивал из-за прислуги, но пришел к выводу, что это не слишком мудро.

Вскоре ужин был готов, и я, обняв жену и сына, устремился в столовую. В ту минуту мне было и уютно, и безопасно, и вообще хорошо. На столе ужин – салат из шпината, картофельное пюре, тушеное мясо в подливе; просто загляденье, хотя тушеное мясо я не люблю, я люблю мясо с кровью, зато обожаю шпинат, так что в целом на скатерти мне предстал вполне съедобный натюрморт. Мы расселись. Хелен подала мясо, остальное мы разложили сами. Мой кусок был не очень-то сочен, но подлива решала проблему. Хелен позвонила. Появилась Анджелика. Лет восемнадцати или двадцати, смуглая, медлительная.

– Анджелика, – начала Хелен, – это мистер Голдман.

Я улыбнулся, сказал «привет» и помахал вилкой. Анджелика кивнула.

– Анджелика, я совершенно не имею в виду тебя критиковать, это целиком моя вина, но давай мы обе очень постараемся запомнить на будущее, что мистер Голдман любит ростбиф с кровью…

– Это ростбиф? – спросил я.

Хелен на меня покосилась.

– Так вот, Анджелика, не случилось никакой беды, я сама должна была не раз тебе напомнить, каковы вкусы мистера Голдмана, но давай в следующий раз, когда будем жарить мясо, постараемся оставить середину розовой, хорошо?

Анджелика ретировалась в кухню. Еще одно «сокровище» коту под хвост.

Напоминаю: мы трое садились за стол счастливыми. Двое по-прежнему довольны, Хелен явно взбудоражена.

Джейсон опытной рукой механически накладывал себе пюре.

Я улыбнулся пацану.

– Эй, друг, – рискнул я, – может, чуток полегче?

Он плюхнул на тарелку еще один громадный ком.

– Джейсон, у тебя ведь уже целая гора, – сказал я.

– Я правда есть хочу, пап, – сказал он, не глядя на меня.

– Ну так поешь мяса, – посоветовал я. – Мяса ешь сколько влезет, я слова не скажу.

– Я вообще ничего не буду! – ответил Джейсон, оттолкнул тарелку, скрестил руки на груди и уставился в пустоту.

– Если б я торговала мебелью, – сказала мне Хелен, – или, скажем, работала кассиршей в банке, я бы поняла; но ты столько лет женат на психиатре – Уилли, как ты можешь? Ты какой-то средневековый пережиток.

– Хелен, у мальчика лишний вес. Я предлагаю оставить миру пару картофелин и объедаться прекрасным тушеным мясом, которое к моему триумфальному возвращению сготовило твое сокровище.

– Уилли, не хотелось бы тебя шокировать, но у Джейсона не только очень острый ум, но также исключительно зоркие глаза. Уверяю тебя, он и сам видит в зеркале, что не худышка. Это потому, что сейчас он не хочет быть худым.

– Ему скоро на свиданки бегать – и что тогда?

– Дорогой, Джейсону десять, и девочки его сейчас не интересуют. Его интересуют ракеты. Если человек любит ракеты, какая разница, есть ли у него немножко лишнего веса? Когда он захочет быть худым, уверяю тебя, ему хватит интеллекта и силы воли похудеть. А до того прошу при мне ребенка не огорчать.

Перед глазами у меня танцевала Сэнди Стерлинг в бикини.

– Я не буду есть, и все дела, – сказал Джейсон.

– Милое дитя, – отвечала ему Хелен (подобный тон она приберегала на такие вот случаи). – Рассуди здраво. Если ты не поешь картошки, расстроишься ты, расстроюсь я, а твой отец уже и так расстроился. Если ты поешь картошки, мне будет приятно, тебе будет приятно, твоему животику будет приятно. С твоим отцом ничего не поделать. В твоей власти расстроить всех либо одного, с кем, как я уже сказала, ничего не поделать. Вывод ясен, но я верю, что ты в состоянии сделать его сам. Поступай как знаешь, Джейсон.

Джейсон налег на картошку.

– Распустила парня, – сказал я, но расслышали только мы с Сэнди.

Затем я глубоко-глубоко вздохнул: всякий раз, когда я возвращаюсь домой, все наперекосяк, и это потому, говорит Хелен, что я приношу напряжение с собой, мне вечно нужны нечеловеческие доказательства того, что по мне скучали, что я нужен, любим и т. д. Я знаю только, что ненавижу уезжать, но возвращаться – хуже некуда. И особо не заведешь пустую болтовню: «Что новенького с моего отъезда?» – мы с Хелен и так разговаривали каждый вечер.

– Ну как, на велике ты уже чемпион? – спросил я. – Может, в выходные покатаемся.

Джейсон оторвался от пюре:

– Мне очень понравилась книга, пап. Здоровская.

Я удивился, когда он так сказал, – я-то, естественно, только подбирался к этому вопросу. Но Хелен права: Джейсон отнюдь не дурак.

– Что ж, я рад, – сказал я. Еще бы.

Джейсон кивнул:

– Я, наверное, ничего лучше и не читал.

Я пожевал шпинат.

– Какая у тебя любимая глава?

– Глава первая. «Невеста», – сказал Джейсон.

Тут я сильно удивился. Нет, первая глава – она классная, я не возражаю, но потом-то в книжке творится вообще невероятное – если сравнивать, в первой главе толком ничего и не происходит. В основном Лютик взрослеет, и все.

– А восхождение на Утесы Безумия? – спросил я. Это пятая глава.

– Ой, здоровско, – ответил Джейсон.

– А описание Гибельного Зверинца принца Хампердинка? – Это во второй.

– Ну а то, – сказал Джейсон.

– Мне на нем всегда крышу сносило, – сказал я. – Там ведь о Гибельном Зверинце совсем чуть-чуть, но сразу ясно, что он потом еще появится. У тебя тоже так?

– Угуммм, – кивнул Джейсон. – Здоровско.

Я уже видел, что ничего он не прочел.

– Он начал, – вмешалась Хелен. – Прочел первую главу. Вторую не осилил, честно попробовал, и я велела ему бросить. О вкусах не спорят. Я ему сказала, что ты поймешь, Уилли.

Разумеется, я понимал. Но меня как будто все покинули.

– Я ее не полюбил, пап. Я хотел.

Я ему улыбнулся. Как можно ее не полюбить? Страсть. Поединки. Чудеса. Великаны. Настоящая любовь.

– Ты и шпинат не будешь? – спросила Хелен.

Я встал:

– Неохота есть после перелета.

Заговорила она, лишь когда я открыл парадную дверь.

– Ты куда? – окликнула она.

Я б ответил, если б знал.

Я бродил в декабре. Без пальто. Даже не чувствовал, что холодно. Знал только, что мне сорок лет и к сорока годам я собирался очутиться не здесь, не в тюрьме вместе с гениальной психоаналитической женой и воздушным шаром вместо сына. Около девяти вечера я сидел в Центральном парке, один, вокруг ни души, все скамейки пустовали.

В кустах зашуршало. Потом перестало. Потом опять. О-о-очень тихо. Все ближе.

Я развернулся и заорал:

– Вали отсюда!

И неизвестное оно – друг, враг, фантазия – кинулось наутек. Я услышал, как оно улепетывает, и кое-что понял: в эту минуту я грозен.

Похолодало. Я пошел домой. Хелен в постели читала свои записи. В любой другой день она бы высказалась – мол, так и так, староват я уже для подростковых закидонов. Но от меня, наверное, еще разило угрозой. По ее умным глазам было видно.

– Он правда старался, – помолчав, сказала она.

– Не сомневаюсь, – ответил я. – Где книжка?

– В библиотеке, наверное.

Я направился к двери.

– Дать тебе что-нибудь?

Нет, сказал я. Пошел в библиотеку, заперся, отыскал «Принцессу-невесту». Оглядел переплет – надо же, в неплохом состоянии – и тут заметил, что ее выпустило мое издательство, «Харкорт-Брейс-Джованович». Давно – оно еще даже не стало «Харкортом, Брейсом и Уорлдом». Просто «Харкорт, Брейс»[32], точка. Я открыл титул; смешно, я прежде его не видел – книжку-то всегда листал папа. И я рассмеялся, прочитав настоящее заглавие, потому что на титуле значилось следующее:

С. Моргенштерн

ПРИНЦЕССА-НЕВЕСТА

Классическая повесть о настоящей любви

и необычайных приключениях

Поневоле восхитишься человеком, который объявляет свою новую книгу классикой еще прежде, чем ее опубликовали и людям выпал шанс прочесть. Может, он думал, что иначе никто не прочтет, или хотел пособить рецензентам; не знаю. Я полистал первую главу – примерно такой я ее и помнил. Затем перешел ко второй главе, о принце Хампердинке, где коротенькое завлекательное описание Гибельного Зверинца.

И тут стал соображать, в чем беда.

Нет, описание никуда не делось. Оно было на месте и тоже изменилось мало. Но пока до него доберешься, надо одолеть страниц шестьдесят о предках принца Хампердинка и как его род взошел на флоринский трон, и еще какая-то свадьба, и такой-то отпрыск зачал вот этого, и тот потом еще на ком-то женился, и затем я открыл третью главу, «Жениховство», а там сплошь история Гульдена да как Гульден добился своего положения в мире. Я листал и понимал все отчетливее: Моргенштерн писал вовсе не детскую книжку; он писал сатирическую историю своей страны и упадка монархии в западной цивилизации.

А папа читал мне только приключения – интересные куски. На серьезное он попросту плюнул.

Часа в два ночи я позвонил Хираму на Мартас-Винъярд. Хирам Хайдн[33] лет десять был моим редактором, с самого «Солдата под дождем»[34], и мы многое вместе пережили, но в два часа ночи еще никто никому не звонил. Я знаю, что по сей день он так и не понял, отчего нельзя было подождать, скажем, до завтрака.

– Ты точно здоров, Билл? – все твердил он.

– Эй, Хирам, – сказал я, внимательно прослушав гудков шесть. – Слушай, у вас сразу после Первой мировой выходила книжка. Может, я ее сокращу и мы переиздадим?

– Ты точно здоров, Билл?

– Как бык, абсолютно, понимаешь, я оставлю только интересные куски. Где получатся дыры в повествовании, я напишу такие связки, а интересные куски не трону. Ну как?

– Билл, тут два часа ночи. Ты что, еще в Калифорнии?

Я прикинулся, будто удивлен до смерти. А то он решит, что я конченый псих.

– Прости, Хирам. Господи боже, что я за идиот; в Беверли-Хиллз одиннадцать вечера. Но ты, может, все-таки спросишь мистера Джовановича?

– Что, сейчас?

– Завтра, послезавтра, не к спеху.

– Да я его о чем угодно спрошу, но я не совсем уловил, чего же ты хочешь. Ты точно здоров, Билл?

– Я завтра буду в Нью-Йорке. Звякну и все расскажу, ага?

– Сможешь вписаться в рабочий день?

Я рассмеялся, мы распрощались, и я позвонил Зигу в Калифорнию. Эвартс Зиглер лет восемь был моим киноагентом. Подогнал мне контракт на «Буча Кэссиди». Зига я тоже разбудил.

– Слышь, Зиг, договоришься, чтоб я отложил «Степфордских жен»? Тут на меня еще кое-что свалилось.

– Ты по контракту должен уже начать; на сколько отложить?

– Точно не знаю; я раньше ничего не сокращал. Что они сделают, как думаешь?

– Я думаю, если отложить надолго, они пригрозят судом, а ты в итоге потеряешь работу.

В общем, так и вышло; они пригрозили судом, а я почти потерял работу и не приобрел друзей в «индустрии» (так мы в шоу-бизнесе зовем кино).

Но я сократил «Принцессу-невесту», и она перед вами. Только «интересные куски».


Зачем я за это взялся?

Хелен перла танком – все добивалась, чтоб я нашел ответ. Считала, что это важно, – ей знать не обязательно, а вот мне нужно.

– А то ты совсем с резьбы слетел, мальчик мой Уилли, – сказала она. – Сильно меня напугал.

Так зачем же?

В самокопаниях я дуб дубом. Пишу импульсивно. Это по ощущению правильно, то звучит нехорошо – в таком духе. Не умею анализировать – во всяком случае, свои поступки.

Я знаю вот что: я не жду, что эта книжка изменит чью-то жизнь, как она изменила мою.

Но возьмем заглавие – «настоящая любовь и необычайные приключения»; некогда я в это верил. Ждал, что по такому пути пойдет моя жизнь. Молился. Не случилось, как видите, но я вообще не верю, что в мире остались необычайные приключения. Нынче никто не обнажает шпагу с криком: «Здрасте. Меня звать Иньиго Монтойя. Вы убили моего отца; пришла ваша смерть!»

И о настоящей любви тоже забудьте. Даже не знаю, люблю ли что по-настоящему, кроме говяжьего филе в «Петере Люгере» и сырной энчилады в «Эль-Парадоре». (Прости, Хелен.)

Короче, вот вам только «интересные куски». Их написал С. Моргенштерн. А мне прочел папа. И теперь я дарю их вам. Как вы с ними поступите – предмет отнюдь не праздного интереса для всех нас.

Нью-Йорк
Декабрь 1972 г.

Глава первая. Невеста

Когда Лютик родилась, первой красавицей мира слыла парижская судомойка Аннетта. Служила Аннетта у герцогской четы де Гиш, и от внимания герцога не ускользнуло, какое чудо природы моет его оловянные кружки. А внимание герцога не ускользнуло от внимания герцогини – та не слыла ни красавицей, ни богачкой, зато ума ей было не занимать. Герцогиня установила слежку и вскоре обнаружила у соперницы трагическую слабость.

Шоколад.

Вооруженная этим знанием, герцогиня засучила рукава. Дворец де Гишей превратился в пряничный домик. Куда ни плюнь – конфеты. Горы мятного шоколада в гостиных, корзины шоколадной нуги в будуарах.

Аннетта была обречена. За полгода фея обернулась слонихой, и при каждой встрече скорбное недоумение туманило герцогу взор. (Аннетта, заметим, пухла и веселела. В конце концов вышла за кондитера, и они вдвоем объедались до глубокой старости. Вдобавок заметим, что судьба герцогини сложилась не так весело. Герцог непостижимо увлекся собственной тещей, и у герцогини случилась язва, хотя тогда еще не было язв. Нет, язвы были и с людьми случались, но не назывались «язвы». Медицина звала их «колики» и прописывала от болей кофе с коньяком утром и вечером. Герцогиня много лет добросовестно пила лекарство и наблюдала, как мать и супруг тайком шлют друг другу воздушные поцелуи. Неудивительно, что сварливость герцогини вошла в легенды – об этом блестяще писал еще Вольтер. Правда, это было до Вольтера.)

Когда Лютику исполнилось десять, первой красавицей мира слыла дочь богатого чайного торговца из Бенгалии. Звали ее Алутра, и такого совершенного смуглого личика Индия не видала целых восемьдесят лет. (С тех пор как ведется учет, в Индии отмечено всего одиннадцать совершенных лиц.) Когда Алутре минуло девятнадцать, в Бенгалии разразилась эпидемия оспы. Девушка уцелела, чего не скажешь о ее лице.

Когда Лютику исполнилось пятнадцать, первой красавицей, безусловно, слыла Адела Террелл из Сассекса на Темзе. Аделе минуло двадцать лет, и была она так несравненно прекрасна, что, пожалуй, осталась бы первой красоткой на многие годы. Но как-то раз один поклонник (у нее было 104 кавалера) воскликнул, что на свете никогда не рождалось никого прекраснее Аделы. Польщенная Адела задумалась. Вечером в спальне она внимательно осмотрела себя перед зеркалом – каждый волосок, каждую пору. (Зеркала тогда уже были.) Осмотр длился почти всю ночь, и к рассвету Адела уверилась, что молодой человек абсолютно прав: она безукоризненна, в чем ни капли не виновата.

Чрезвычайно счастливая Адела встречала зарю в родительском саду средь розовых кустов.

– Я не просто совершенство, – рассуждала она, – я, пожалуй, первый совершенный человек за всю историю вселенной. Все во мне идеально и лучше быть не может. Ах, как мне повезло – я прекрасна, желанна, богата, нежна, молода и…

Молода?

Адела задумалась; вокруг сгущался туман. Конечно, я останусь нежной, решила она, и еще богатой, но как навеки остаться молодой? Непонятно. А что за совершенство, если молодость прошла? А если нет совершенства – что мне остается? Ну правда – что? Отчаянно размышляя, Адела наморщила лоб. Прежде ей морщить лоб не доводилось, и Адела в ужасе ахнула. Что она натворила! Какой ужас! А вдруг лоб повредился? А вдруг навсегда? Она ринулась к зеркалу и провела перед ним все утро. Уверилась, что совершенство все еще при ней, но счастья поубавилось.

Ее грызли опасения.

Недели через две появились тревожные складочки; через месяц залегли первые бороздки; не прошло и года, лицо исполосовали морщины. Вскоре Адела вышла за того самого человека, кто упрекнул ее в совершенстве, и трепала ему нервы еще много лет.

В свои пятнадцать Лютик ни о чем таком не знала. А если б узнала, решила бы, что это какой-то бред. Допустим, ты первая красавица – и что с того? А если третья? А если шестая? (Лютик подобных высот еще не достигла – она едва входила в двадцатку первых красавиц, да и то по обещанию, и уж точно не потому, что следила за собой. Она терпеть не могла умываться, презирала чистоту за ушами, ненавидела причесываться и расчески по возможности избегала.) Нравилось ей – больше всего на свете она обожала – скакать на коне и дразнить Мальчонку.

Коня звали Конь (у Лютика были нелады с фантазией), и он приходил, когда она окликала, скакал, куда она правила, и делал все, что она велела. Мальчонка тоже делал все, что она велела. Вообще-то, он уже был не Мальчонка, а взрослый батрак. Мальчонкой он был, когда осиротел и пришел батрачить на Лютикова отца, но Лютик называла его так по сей день.

– Мальчонка, принеси то. Принеси это, Мальчонка, да пошустрей, лодырь, бегом, а то папе скажу.

– Как пожелаешь.

Он всегда так отвечал. «Как пожелаешь». Принеси то, Мальчонка. «Как пожелаешь». Вытри это, Мальчонка. «Как пожелаешь». Жил он в хижине у коровника и, если верить Лютиковой матери, держал свое жилище в чистоте. Даже книжки читал, когда были свечи.

– Оставлю парнишке акр по завещанию, – говаривал отец Лютика. (У них тогда мерили акрами.)

– Избалуешь парня, – неизменно отвечала мать.

– Столько лет трудился. За хорошую работу и наградить не жаль.

Затем, чтоб не ссориться дальше (ссоры тогда тоже были), оба напускались на дочь.

– Опять не помылась, – говорил отец.

– Да мылась я, – отвечала Лютик.

– А воды налить забыла, – не отступал отец. – Воняешь, как конь.

– Я на Коне скакала целый день, – оправдывалась Лютик.

– Надо мыться, – вступала мать. – Мальчики не любят, когда от девушки несет конюшней.

– Опять мальчики! – взрывалась Лютик. – «Мальчики» меня не волнуют. Конь меня любит, и мне хватает. Благодарю покорно.

Так она выступала очень громко и довольно часто.

Но хочешь не хочешь, а время идет.

Незадолго до шестнадцатого дня рождения Лютик заметила, что вот уже больше месяца деревенские девчонки с ней не разговаривают. Мало что изменилось, она с ними не очень-то и дружила, но прежде, когда она скакала по деревне или по проселку, ей хотя бы кивали. А теперь что-то не кивают. Только поспешно отворачиваются. Однажды утром возле кузни Лютик приперла к стенке Корнелию и спросила, что стряслось.

– Совести у тебя нет, – сказала Корнелия. – Как будто сама не понимаешь, что сделала.

– Что я сделала?

– Что сделала? Что ты сделала?.. Ты их украла.

И с этими словами Корнелия бросилась прочь. Но до Лютика дошло, кто такие «они».

Мальчики.

Деревенские мальчишки.

Бестолковые, туполобые, безмозглые, недоумочные, малахольные, придурковатые мальчишки с приветом, но без царя в голове.

Она что, виновата? Зачем они вообще сдались? Какой от них прок? Только и делают, что надоедают, докучают и бесят.

– Можно я твоего коня почищу, Лютик?

– Спасибо, его Мальчонка чистит.

– Можно с тобой покататься, Лютик?

– Спасибо, но я люблю кататься одна.

– Много о себе воображаешь, Лютик?

– Да нет, вовсе нет. Я просто люблю кататься одна.

А на шестнадцатом году ее жизни даже это прекратилось – остались заиканье, багровые щеки, в лучшем случае – беседы о погоде.

– Лютик, как думаешь – соберется нынче дождь?

– Да вряд ли, небо-то ясное.

– А вдруг захмуреет?

– Может, наверно, и захмуреть.

– Много о себе воображаешь, Лютик?

– Да нет, я просто думаю, что дождя не будет.

Чуть не каждую ночь они толпились у нее под окном и насмехались. Лютик пропускала насмешки мимо ушей. Насмешки перерастали в оскорбления. Она и бровью не вела. Если оскорбления выходили за рамки, вмешивался Мальчонка – без единого слова появлялся из хижины, двоих-троих колотил, обращал в бегство всю ватагу. Лютик непременно говорила ему спасибо.

– Как пожелаешь, – только и отвечал он.

Незадолго до ее семнадцатого дня рождения в деревню прикатила карета, и пассажир поглядел, как Лютик скачет за продуктами. Когда поскакала обратно, он все еще глядел. Она выкинула его из головы – да и то сказать, сам по себе он был никто. Но с него все началось. Поглядеть на Лютика захотели и другие мужчины – кое-кто, как тот первый, аж двадцать миль ради этого одолевал. Тут ведь что важно – тот человек был первый богач, первый дворянин, который не поленился приехать. Имя его ныне затерялось в веках, но он-то и рассказал о Лютике графу.


Страна Флорин располагалась между нынешними Швецией и Германией. (Дело было еще до Европы.) По закону правил там король Лотарон и его вторая жена, то есть королева. По сути же король дышал на ладан, отнюдь не всегда отличал день от ночи и с утра до вечера бубнил себе под нос. Он был очень стар, ему давно отказывали жизненно важные органы, и ключевые государственные решения он принимал как бог на душу положит, что сильно беспокоило многих почтенных граждан.

На деле всем заправлял принц Хампердинк. Появись уже Европа, он был бы самым могущественным европейцем. Но и так на тысячу миль окрест не находилось желающих ему перечить.

Принц Хампердинк доверял только графу. Фамилия у графа была Рюген, но по фамилии его никто не звал. Других графов в стране не водилось, а этому принц пожаловал титул несколько лет назад на день рождения – разумеется, на приеме у графини.

Графиня была гораздо моложе супруга. Наряды ей доставляли из Парижа (Париж тогда уже был), и вкусом она обладала безупречным. (Вкус тоже был, но возник как раз намедни. А поскольку был он очень свежим новшеством и во Флорине им обладала одна графиня, неудивительно, что она стала самой модной в стране хозяйкой.) Из любви к тряпкам и косметике она в итоге навсегда переехала в Париж и открыла там единственный светский салон международного значения.

Но пока она просто спала себе на шелках, ела на золоте и была самой грозной и восхитительной женщиной в истории Флорина. Если у ее фигуры и были недостатки, их скрывала одежда; если ее лицо и недотягивало до божественного, после макияжа это становилось незаметно. (Шика тогда не было, но, если б не графиня и ей подобные дамы, его и изобретать бы не пришлось.)

В общем, Рюгены числились флоринской Лучшей Четой Недели уже который год…

* * *

Это я. Комментарии к сокращениям и другие заметки будут написаны таким вот симпатичным курсивом – не запутаетесь. Я в начале говорил, что не читал эту книгу, – и не соврал. Мне ее читал отец, а сам я, когда сокращал, пролистал быстренько, повычеркивал куски, а оставшееся сохранил как у Моргенштерна.

Эту главу я не трогал. А сейчас встреваю из-за скобок. Литред из «Харкорта» все поля в верстке исписала вопросами: «Как это так – Европы не было, а Париж был?»; «Как это – не было шика? „Шик“ – древнее понятие. Посмотрите в Оксфордском словаре, статья „шикарный“». И наконец: «Я сейчас свихнусь. Зачем тут скобки? Когда дело-то происходит? Я ничего не понимаю. ПОМОГИ-И-И-И-ИТЕ!» Дениз вычитывала все мои книжки, с самых «Мальчиков и девочек, всех вместе», и еще не орала на полях.

А я-то что тут мог?

Моргенштерн в скобках либо всерьез, либо нет. А может, то всерьез, то нет. Но он не пометил, где всерьез. Возможно, авторский стиль говорит читателю: «Тут все понарошку, ничего такого не было». По-моему, дело в этом, хотя флоринские хроники скажут вам обратное. Они скажут, что это взаправдашняя история. По крайней мере, факты – взаправдашние; что у персонажей в голове – поди разберись. Если скобки вас раздражают – ну не читайте их, и всего делов.

* * *

– Скорей, скорей, идите сюда! – Отец Лютика смотрел в окно.

– Что такое? – Это мать Лютика. Слушаться мужа? Вот еще глупости. Ее девиз: ни шагу назад.

Отец ткнул пальцем:

– Гляди.

– Сам гляди. Чай, не слепой.

Их брак счастливым не назовешь. Оба только и мечтали сбежать друг от друга куда подальше.

Отец пожал плечами и опять уставился в окно.

– Аххххх, – через некоторое время сказал он. И потом опять: – Аххххх.

Мать Лютика покосилась на него и вернулась к стряпне.

– Какие богачи, – сказал отец. – Какая роскошь.

Мать поразмыслила и отложила суповой половник. (Суп тогда уже был, но суп вообще был первым. Когда первый человек выполз из тины и построил первый сухопутный дом, на первый ужин у него был суп.)

– Сердце заходится от такого великолепия, – очень громко пробормотал Лютиков отец.

– Да что ж там такое, миленький? – сдалась мать.

– Сама глянь. Чай, не слепая, – ответствовал он.

(То была их тридцать третья перебранка за день – перебранки появились давным-давно, – и отец отставал со счетом 13:20, хотя сильно сократил дистанцию с обеда, когда счет был 17:2 не в его пользу.)

– Осел, – сказала мать и подошла к окну. Спустя мгновение она уже вторила мужу: – Ахххх.

Два человечка замерли в восхищении.

Лютик накрывала к ужину и посматривала на них.

– Наверное, к принцу Хампердинку скачут, – заметила мать.

– На охоту, – согласился отец. – Принц вечно охотится.

– Повезло нам, что они мимо проезжают, – сказала мать и взяла старика-мужа за руку.

– Теперь можно и помирать, – кивнул тот.

Она глянула на него и сказала:

– Не надо.

Нежно так сказала, даже удивительно, – должно быть, почувствовала, как он ей дорог на самом деле: он ведь спустя два года и вправду помер, а она вскорости отправилась следом, и близкие решили, что ее доконала внезапная нехватка сопротивления.

Лютик подошла ближе, глянула через их головы и тоже заахала, потому что по проселку мимо фермы проезжали граф с графиней, все их пажи, и солдаты, и слуги, и придворные, и рыцари, и кареты.

Семейство стояло и молча любовалось процессией.

Лютиков отец, мелюзга беспородная, всю жизнь мечтал жить графом. Как-то раз на две мили приблизился к охотничьим угодьям графа с принцем и до сей поры считал тот день лучшим в жизни. Он был негодный фермер и так себе супруг. Никакое дело у него не спорилось, и он так и не понял, как умудрился родить этакую дочь. В глубине души догадывался, что это какая-то чудесная ошибка, и в природу ее вдаваться не желал.

Лютикова мать, колючая и нервная, походила на заскорузлую креветку и всю жизнь мечтала, чтоб ее хоть один денек носили на руках, как графиню. Стряпала она бездарно, домоводство ей не давалось. И она, конечно, не понимала, как это из ее утробы вылезла этакая дочь. Впрочем, событие это мать наблюдала воочию – ну и не о чем тут рассуждать.

А Лютик – выше родителей на полголовы, в руках тарелки, пахнет Конем – жалела только, что великолепная процессия далеко: ей охота была рассмотреть, вправду ли у графини такие изысканные наряды.

Словно услыхав ее призыв, кавалькада свернула к дому.

– К нам? – выдавил отец. – Боженька всемогущий, это еще зачем?

– Ты что, забыл налоги уплатить? – напустилась на него мать. (Налоги уже были. Правда, налоги были всегда. Они старше супа.)

– Все равно – зачем столько? – И отец указал на двор: граф с графиней, и все их пажи, и солдаты, и слуги, и придворные, и воины, и кареты неотвратимо надвигались. – Чего им от меня надо?

– Поди, поди узнай, – велела мать.

– Лучше ты. Пожалуйста, а?

– Нет. Ты. Пожалуйста, а?

– Вместе пойдем.

И они пошли. Дрожа как осиновый лист…

– Коровы, – промолвил граф, когда они приблизились. – Обсудим ваших коров. – Он говорил из глубин золотой кареты, и темное лицо его темнело в тени.

– Моих коров? – переспросил Лютиков отец.

– Да. Видите ли, я подумываю открыть молочную ферму. Всей стране известно, что у вас лучшие во Флорине коровы, и я хотел спросить, не поделитесь ли вы своим секретом.

– Мои коровы, – пролепетал Лютиков отец.

Может, он, боженька упаси, рехнулся? Он прекрасно знал, что коровы у него никудышные. Деревенские жаловались уже который год. Найдись в округе другой молочник, Лютиков отец в два счета бы прогорел. Правда, с тех пор, как на него батрачит Мальчонка, дела идут на лад – батрак с коровами искусен, жалобы сошли на нет, – но от этого коровы не стали лучшими во Флорине. Впрочем, с графом не спорят. Лютиков отец повернулся к жене:

– Как думаешь, в чем мой секрет, лапушка?

– Да у тебя полно секретов, – сказала ему жена.

Она тоже была не дурочка и все понимала про мужнину домашнюю скотину.

– Бездетны? – спросил граф.

– Нет, господин, – отвечала мать.

– Ну так покажите мне ее, – сказал граф. – Может, она соображает пошустрее родителей.

– Лютик, – позвал отец. – Выйди, пожалуйста.

– Откуда вы знаете, что у нас дочь? – удивилась мать.

– Угадал. Либо дочь, либо наоборот. Иногда мне везет больше, а иногда… – И тут он осекся.

Потому что из дома выбежала Лютик.

Граф вылез из кареты. Грациозно ступил на землю и замер. Он был рослый мужчина, черноволосый, черноглазый, плечистый и носил черный плащ и перчатки.

– Реверанс, деточка, – прошептала мать.

Лютик постаралась как могла.

А граф не мог глаз от нее отвести.

Вы поймите, она едва входила в двадцатку первых красавиц. Волосы нечистые и нечесаные; годков всего семнадцать, так что кое-где пока не подтянулась и не округлилась. Еще дитя. Многообещающая, не более того.

И все равно граф не мог отвести глаз.

– Графа интересует секрет величия наших коров, не так ли, господин? – сказал Лютиков отец.

Граф кивнул, не сводя взгляда с Лютика.

Даже ее мать почувствовала, что воздух слегка искрит.

– Спросите Мальчонку. Батрака. Он же за ними ухаживает, – сказала Лютик.

– А это кто у нас? Мальчонка? – раздался голос из кареты. И в рамке окошка появилось лицо графини.

Губы у нее были выкрашены в замечательный красный цвет, зеленые глаза подведены черным. Пред платьем ее тускнели все оттенки на земле. От такого блеска Лютику хотелось зажмуриться.

Отец обернулся на одинокую фигуру, выглянувшую из-за дома:

– Он и есть.

– Приведите его.

– Он неподобающе одет, – сказала мать Лютика.

– Я и прежде видала голые торсы, – отвечала графиня. Затем позвала: – Ты! – и ткнула пальцем в Мальчонку. – Ну-ка, сюда. – На слове «сюда» она щелкнула пальцами.

Мальчонка повиновался.

И когда он приблизился, графиня вышла из кареты.

Мальчонка остановился поодаль, за спиной у Лютика, почтительно склонив голову. Ему было стыдно за свой наряд – потертые сапоги и драные джинсы (джинсы изобрели гораздо раньше, чем принято думать), – и он сложил руки как бы даже в мольбе.

– Имя у тебя есть, Мальчонка?

– Уэстли, графиня.

– Ну-с, Уэстли, вероятно, ты нам поможешь. – Она подошла. Ее рукав коснулся его кожи. – Мы все тут страстно увлечены проблемой коров. Любопытство наше до того разыгралось, что мы уже на грани безумия. Как думаешь, Уэстли, отчего коровы на этой ферме – лучшие во всем Флорине? Что ты с ними делаешь?

– Да просто кормлю, графиня.

– Итак, мы нашли разгадку; вот, значит, в чем секрет. Можно успокоиться. Очевидно, все волшебство – в питании. Покажешь мне, как их кормишь, Уэстли?

– Покормить вам коров, графиня?

– Смотри-ка, догадливый.

– Когда?

– Сию минуту будет в самый раз. – И она выставила локоть. – Веди меня, Уэстли.

Деваться было некуда – Уэстли взял ее под руку. Осторожно.

– Это за домом, мадам, а там ужасно грязно. Платье испачкаете.

– Я надеваю платья только раз, Уэстли, и мне так хочется увидеть тебя в деле, что я вся горю.

И они направились в коровник.

Граф по-прежнему наблюдал за Лютиком.

– Я помогу! – крикнула та вслед Мальчонке.

– Пожалуй, надо поглядеть, что такое он делает, – решил граф.

– Чудны́е дела творятся, – отметили родители и пошли, замыкая процессию коровьих кормильцев. Они наблюдали за графом, который наблюдал за их дочерью, которая наблюдала за графиней.

А та наблюдала за Уэстли.


– По-моему, он ничего такого не делал, – сказал Лютиков отец. – Покормил, и все.

Ужин прошел, и гости уже отбыли.

– Наверное, он им нравится. У меня был кот, так он здоровел, только если его кормила я. Может, и тут то же самое. – Лютикова мать вылила в миску остатки супа. – Вот, – сказала она дочери. – Отнеси Уэстли поесть. Он у задней двери ждет.

Лютик взяла миску, открыла дверь.

– Возьми, – сказала она.

Уэстли кивнул, взял миску, зашагал было к пню, на котором ел.

– Я тебя не отпускала, Мальчонка, – сказала Лютик; он остановился, обернулся. – Мне не нравится, как ты смотришь за Конем. Точнее, как ты за ним не смотришь. Вычисти его. Сейчас же. И отполируй копыта. Сегодня. Заплети ему хвост и разотри уши. Нынче вечером. И чтобы в конюшне ни пылинки. Сию минуту. И чтобы Конь блестел, а если придется работать до утра, значит будешь работать до утра.

– Как пожелаешь.

Она хлопнула дверью. Пускай в темноте ужинает.

– По-моему, Конь прекрасно выглядит, – заметил отец.

Лютик смолчала.

– Ты же сама вчера говорила, – напомнила ей мать.

– Я, наверное, переутомилась, – выдавила Лютик. – Переволновалась.

– Тогда иди отдыхай, – посоветовала мать. – Как переутомишься, ужасные вещи случаются. В тот вечер, когда твой отец сделал мне предложение, я как раз переутомилась.

34:22, разрыв увеличивается.

Лютик ушла в спальню. Легла. Закрыла глаза.

Графиня смотрела на Уэстли.

Лютик вскочила. Разделась. Слегка умылась. Натянула ночную рубашку. Залезла под одеяло, пригрелась, закрыла глаза.

Графиня по-прежнему смотрела на Уэстли!

Лютик откинула одеяло, открыла дверь. Сходила к умывальнику у печи, налила воды. Выпила. Налила еще, прижала ко лбу холодную кружку, покатала. Все равно лихорадило.

Это почему ее вдруг лихорадит? Она здорова. Семнадцать лет – и даже ни одного дупла в зубе. Она решительно выплеснула воду в раковину, прошагала в спальню, плотно закрыла дверь, снова легла. Закрыла глаза.

А графиня все пялилась на Уэстли!

Чего это она? С чего это женщину, которой не бывало во Флорине совершеннее, так интересует Мальчонка? Лютик заворочалась в постели. Другого объяснения нет – графиня заинтересовалась еще как. Лютик зажмурилась, старательно припомнила. Графиню что-то заинтересовало в Мальчонке. Против фактов не попрешь. Но что? У Мальчонки глаза как море перед штормом, но кого волнуют глаза? И у него светло-русые волосы – кое-кому нравится. И он довольно широк в плечах, но немногим шире графа. И Мальчонка, естественно, мускулист, но станешь тут мускулистым, если работать с утра до ночи. У него прекрасная загорелая кожа, но и это от работы – он же на солнце день-деньской, как тут не загореть? И он немногим выше графа, – правда, живот поплоще, но это потому, что Мальчонка и помоложе графа будет.

Лютик села на постели. Наверное, все дело в зубах. У Мальчонки хорошие зубы – что есть, то есть. Белые, ровные, на загорелом лице смотрятся замечательно.

Может, еще что-нибудь? Лютик сосредоточилась. Когда Мальчонка развозил молоко, деревенские девушки ходили за ним по пятам, но они идиотки, за кем угодно увяжутся. А он на них даже не глядел – ну ясное дело, стоит ему раскрыть рот, как они поймут, что у него за душой и нет ничегошеньки, только красивые зубы. Он все-таки ужасный дурак.

Очень странно: графиня такая красивая, такая изящная, такая гибкая и элегантная женщина, столь совершенное создание, одетое столь роскошно, – и так увлеклась зубами. Лютик дернула плечом. Люди ужас какие сложные. Но она во всем разобралась, все вычислила, нашла разгадку. Она закрыла глаза, пристроилась в тепле и уюте и… из-за каких-то зубов никто ни на кого не смотрит так, как графиня смотрела на Мальчонку.

– Ой, мамочки, – сказала Лютик. – Ой-ёй-ёй.

Теперь уже Мальчонка смотрел на графиню. Кормил коров, и под загорелой кожей, как всегда, ходуном ходили мускулы, а Лютик стояла и смотрела, как Мальчонка впервые взглянул графине в глаза, в самую глубину.

Лютик выскочила из постели и забегала по спальне. Да как он мог? Ладно бы он просто взглянул на нее, но он ведь не взглянул на нее, он на нее глядел.

– Она же старуха, – пробормотала Лютик уже в некотором смятении.

Графиня разменяла четвертый десяток – это без вопросов. И ее платье смотрелось в коровнике как на корове седло – это тоже без вопросов.

Лютик рухнула на постель и обняла подушку. Платье смотрелось как на корове седло даже и до коровника. Графиня была как курица расфуфыренная, едва вышла из кареты, – этот огромный накрашенный рот, и накрашенные свинячьи глазки, и напудренная кожа, и… и… и…

Лютик билась и металась, порыдала, повертелась, побегала, еще порыдала, и три великих приступа ревности случилось на свете с тех пор, как Давид Галилейский не смог вынести, что кактус соседа его Саула затмевает его собственный кактус. (Изначально ревность и зависть касались только растений – чужих кактусов или там гинкго, а потом и травы, когда появилась трава, отчего по сей день мы говорим, что человек от зависти и ревности зеленеет.) Лютиков приступ вплотную приблизился к тройке величайших приступов всех времен.

То была очень долгая и насквозь зеленая ночь.

Еще до зари Лютик прибежала к его хижине. Через дверь услышала, что он уже проснулся. Постучала. Он появился, замер в дверях. У него за спиной она заметила свечной огарок и раскрытые книги. Он подождал. Она поглядела на него. И отвела взгляд.

Он был невозможно прекрасен.

– Я тебя люблю, – сказала Лютик. – Ты, наверное, удивишься, я же только и делала, что презирала тебя, и унижала, и насмехалась, но я люблю тебя уже несколько часов, и с каждой секундой все больше. Час назад я думала, что люблю тебя сильнее, чем все женщины на свете любили всех мужчин, а потом прошло полчаса, и я поняла, что прежняя моя любовь ни в какое сравнение не идет с нынешней. Еще через десять минут я поняла, что прежняя моя любовь – лужица подле открытых штормовых морей. У тебя, между прочим, такие глаза. Вот. Где я остановилась? Двадцать минут назад? Мы уже туда добрались, да? Ну, не важно. – Она все равно не могла на него взглянуть. Новенькое рассветное солнце погладило ее по спине и придало храбрости. – Я люблю тебя гораздо сильнее, чем двадцать минут назад, – даже сравнивать нельзя. Я люблю тебя гораздо сильнее, чем когда ты открыл дверь, – нельзя даже сравнивать. Во мне есть только ты, и больше ничего. Мои руки любят тебя, мои уши тебя боготворят, мои ноги дрожат в слепом преклонении. Разум мой умоляет тебя: попроси чего-нибудь, я мечтаю послушаться. Хочешь, я стану ходить за тобой по пятам до скончания твоих дней? Я согласна. Хочешь, я стану ползать в пыли? Я готова. Я онемею, я буду петь тебе песни, а если ты голоден, я принесу поесть, а если хочешь пить и ничто не утолит твоей жажды, кроме аравийского вина, я пойду в Аравию, хоть она и на другом конце света, и принесу бутыль тебе к обеду. Все, что смогу, я сделаю; всему, чего не могу, научусь. Я знаю, что я не чета графине, у меня нет ее искусности, и мудрости, и обаяния, и я видела, как она смотрела на тебя. И как ты на нее смотрел. Но умоляю, помни, что она стара и у нее много забав, а мне семнадцать, и мне никого, кроме тебя, не надо. Милый мой Уэстли – я же раньше тебя так не звала, да? – Уэстли, Уэстли, Уэстли, Уэстли, Уэстли – дражайший мой Уэстли, обожаемый Уэстли, чудесный красавец Уэстли, шепни, что у меня есть шанс добиться твоей любви. – И с этими словами она совершила храбрейший поступок в своей жизни – она взглянула ему прямо в глаза.

Он захлопнул дверь у нее перед носом.

Не сказав ни слова.

Ни слова не сказав.

Лютик бежала. Она развернулась и кинулась прочь, заливаясь горькими слезами; ничего не видя, споткнулась, врезалась в дерево, упала, вскочила, помчалась дальше; ушибленное плечо ныло, но это нытье не заглушало боли разбитого сердца. Лютик прибежала в спальню, к своей подушке. Надежно запершись, она весь мир утопила в слезах.

Ни единого слова. Даже на это не хватило приличия. Мог бы сказать: «Извини». Не сахарный, не растаял бы. Мог бы сказать: «Опоздала».

Хоть слово-то он мог сказать?

Лютик задумалась очень крепко. И нашла ответ: он не заговорил, потому что, едва заговорит, всему конец. Красавец – это да, но ведь он тупица? Откроет рот – и все, пиши пропало.

«Ну я-а-а-асен пень».

Вот как он ответил бы. Вот что выдал бы Уэстли в минуту обострения ума. «Ну я-а-а-асен пень. Спасибочки, Лютик».

Лютик вытерла слезы и заулыбалась. Глубоко вдохнула, выдохнула. Вот так и взрослеешь. Накатывают страстишки – глазом не успела моргнуть, а они развеялись. Прощаешь недостатки, видишь красоту, влюбляешься по уши; а назавтра встанет солнце – и привет. Спиши на опыт, старушка, и давай-ка шевелиться, утро же. Лютик встала, заправила постель, переоделась, причесалась, улыбнулась и разрыдалась снова. Потому что всякому самообману есть предел.

Уэстли вовсе не дурак.

Нет, можно, конечно, врать себе и дальше. Посмеяться, что ему трудно даются слова. Выбранить себя – надо же, втюрилась в дурня. Но если по правде, у него есть голова на плечах. А в голове мозг ничем не хуже зубов. Уэстли не просто так промолчал – серые клеточки тут ни при чем. Он промолчал, потому что ему нечего было сказать.

Он ее не любит, вот и все дела.

Слезы, что развлекали Лютика до самого вечера, совсем не походили на те, что ослепили ее и ушибли об дерево утром. Те были шумны и жарки, аж пульсировали. Эти лились беззвучно, неотступно, и каждая снова и снова твердила, что Лютик недостаточно хороша. Ей семнадцать, мужчины падают к ее ногам штабелями – и это ничего не значит. Один-единственный раз ей чего-то захотелось – и оказалось, что она недостаточно хороша. На Уэстли смотрит сама графиня, а Лютик только и умеет, что на коне скакать, – тоже мне достижение.

В сумерках за дверью раздались шаги. Затем стук. Лютик отерла слезы. Постучали снова.

– Это еще кто? – наконец зевнула она.

– Уэстли.

Лютик обмякла на постели.

– Уэстли? – спросила она. – Я что-то не припоминаю никаких Уэст… А! Мальчонка, ты? Вот так курьез. – Она отперла дверь и наилюбезнейшим тоном промолвила: – Я весьма рада, что ты заглянул. Утром я сыграла с тобою шутку и чувствую себя преотвратно. Ты, конечно, понимал, что я ни секундочки не говорила всерьез, то есть я думала, что ты понимаешь, но потом, когда ты стал закрывать дверь, я на целый ужасный миг заподозрила, что, кажется, мой розыгрыш вышел немножко чересчур убедителен, и ты, несчастный бедняжка, мог, пожалуй, решить, что я это всерьез, хотя мы оба понимаем, сколь это совершенно невозможно.

– Я пришел попрощаться.

Сердце у Лютика екнуло, но она продолжала разыгрывать любезность:

– Ты идешь спать и пришел пожелать мне доброй ночи? Какой ты чуткий, Мальчонка. Значит, ты прощаешь мне утреннюю проделку? Я высоко ценю твою деликатность и…

– Я уезжаю, – перебил он.

– Уезжаешь? – Пол поплыл у нее под ногами. Она вцепилась в косяк. – Сейчас?

– Да.

– Из-за того, что я сказала утром?

– Да.

– Я тебя напугала? Лучше б мне вырвать язык. – Она затрясла головой. – Ну, сделанного не воротишь. Ты все решил. Только помни: я тебя назад не приму, когда она прогонит. Даже не проси.

Он молча глядел на нее.

Лютик затараторила:

– Ты так красив и весь из себя совершенство и поэтому задаешься. Думаешь, ты не можешь никому надоесть, так вот ты ошибаешься, еще как можешь, и ты ей надоешь, и к тому же ты совсем нищий.

– Я уезжаю в Америку. Искать счастья. – (Америка тогда едва появилась, а вот счастье было давным-давно.) – Скоро из Лондона отплывает корабль. В Америке богатые возможности. Я ими воспользуюсь. Я учился. В хижине. Я научился не спать. Всего по нескольку часов. Найду работу на десять часов в день, а потом другую еще на десять и стану откладывать каждый грош, тратиться только на еду, чтоб были силы, а когда накоплю довольно, куплю ферму, выстрою дом и сделаю кровать на двоих.

– Ты что, сбрендил? Думаешь, она будет счастлива на захудалой ферме в Америке? Ты подумай, сколько она тратит на одни наряды!

– Кончай уже со своей графиней! Будь добра. Пока я не ррррррррехнулся.

Лютик вытаращилась.

– Ты вообще не понимаешь, да?

Лютик потрясла головой.

Уэстли тоже потряс головой:

– М-да. Ты всегда туговато соображала.

– Ты любишь меня, Уэстли? Ты об этом?

Он ушам своим не поверил:

– Люблю ли я тебя? Да господи боже, будь твоя любовь песчинкой, моя была бы вселенной, полной пляжей. Будь твоя любовь…

– Погоди, я не поняла, – перебила Лютик. Она уже ликовала. – Давай разберемся. То есть моя любовь – как песчинка, а твоя – как эта вселенная чего-то там? Я запуталась в картинках – твое непонятно что вселенское больше моего песка? Уэстли, помоги мне. По-моему, вот-вот случится что-то ужасно важное.

– Я все эти годы жил в хижине ради тебя. Я учил языки ради тебя. Я стал сильным – я думал, тебе понравится сильное тело. Я всю жизнь молился только о том, чтобы наступила нежданная заря, когда ты вдруг взглянешь на меня. Много лет при виде тебя сердце мое кувыркалось в груди. Не бывало ночи, когда лик твой не баюкал меня. Не бывало утра, когда образ твой не будил меня, трепеща в сумраке закрытых глаз… Лютик, до тебя хоть что-нибудь дошло или мне еще поговорить?

– Никогда не замолкай.

– Не бывало…

– Я тебя убью, если ты издеваешься.

– Как тебе могло примерещиться, будто я издеваюсь?

– Ну ты же ни разу не говорил, что любишь меня.

– Так вот что тебе нужно? Всего-то? Да пожалуйста. Я тебя люблю. Ясно? Хочешь громче? Я тебя люблю! Хочешь по слогам? Я те-бя люб-лю. Хочешь наоборот? Люблю тебя я.

– Вот теперь издеваешься.

– Ну чуть-чуть. Я столько лет тебе это твердил – ты просто не слушала. Ты говорила: «Мальчонка, сделай то-то» – и думала, что я отвечаю: «Как пожелаешь», но ты слышала не то. «Я тебя люблю», – говорил я, а ты все не слышала и не слышала.

– Я услышала и обещаю: я больше никогда никого не полюблю. Только Уэстли. До самой смерти.

Он кивнул, шагнул прочь:

– Я скоро за тобой пришлю. Верь мне.

– Разве мой Уэстли солжет?

Еще шаг.

– Я опаздываю. Мне пора. Я совсем не хочу, но надо. Корабль скоро отойдет, а до Лондона далеко.

– Я понимаю.

Он протянул ей руку.

Лютику сделалось очень трудно дышать.

– До свидания.

Ей удалось протянуть руку ему навстречу.

Они обменялись рукопожатиями.

– До свидания, – повторил он.

Она слегка кивнула.

Третий шаг; Уэстли не сводил с нее глаз.

Она глядела на него.

Он отвернулся.

И великой силой из нее исторглись слова:

– Без единого поцелуя?

Они упали друг другу в объятья.


С 1642 г. до н. э., когда западную цивилизацию покорило нечаянное открытие Саула и Далилы Корн, было зафиксировано пять великих поцелуев. (До того пары сцеплялись большими пальцами.) Справедливая оценка поцелуев – дело очень непростое и нередко вызывает ожесточенные споры. Формула, безусловно, такова: нежность помножить на чистоту помножить на глубину помножить на продолжительность, – но в каких пропорциях должны быть представлены эти элементы, до сих пор никто не договорился. Так или иначе, на свете случилось пять поцелуев, по любым оценкам заслуживших единогласного высшего балла.

Короче, этот поцелуй их все затмил.


Наутро после отъезда Уэстли Лютик решила, что ей теперь положено сидеть, страдать и жалеть себя. Все-таки любовь всей ее жизни уехала, существование лишилось смысла, чего ждать от будущего и так далее и тому подобное.

Но, прожив так две секунды, она сообразила, что Уэстли сейчас далеко, приближается к Лондону – вдруг, пока она тут сидит и зарастает плесенью, ему вскружит голову какая-нибудь городская красотка? Или того хуже – вдруг он уплывет в Америку, поработает там, построит свою ферму, сделает кровать, пришлет за Лютиком, а когда та приедет, Уэстли взглянет на нее и скажет: «Езжай-ка ты обратно. Ты столько рыдала, что у тебя глаза больные. Столько жалела себя, что кожа испортилась. Ты какая-то плакучая замухрышка. Женюсь-ка я на индейской девушке – тут в вигваме неподалеку живет одна, всегда чудесно выглядит».

Лютик ринулась к зеркалу в спальне.

– Ой, Уэстли, – сказала она. – Я тебя не разочарую, – и поспешила вниз, где пререкались родители. (16:13, а еще даже не позавтракали.) – Мне нужен совет, – вмешалась она. – Что мне сделать, чтобы лучше выглядеть?

– Для начала помойся, – сказал отец.

– И заодно волосы прополощи, – сказала мать.

– Раскопай территорию за ушами.

– И про коленки не забудь.

– Для начала вполне достаточно, – сказала Лютик. Покачала головой. – Батюшки, а опрятной быть непросто. – И она храбро взялась за дело.

По утрам она просыпалась – по возможности на заре – и тотчас принималась за работу по хозяйству. С отъездом Уэстли работы навалилось много, а после графского визита все в округе заказывали еще больше молока. Самосовершенствование откладывалось далеко за полдень.

Вот тогда Лютик бралась за дело всерьез. Для начала холодная ванна. Затем, пока сушились волосы, она трудилась над фигурой (один локоть слишком костляв, другое запястье костляво недостаточно). И сгоняла остатки детской пухлости (которой почти и не осталось – Лютику вскоре исполнится восемнадцать). И все расчесывала и расчесывала волосы.

Волосы у нее были как осенние листья, и она в жизни не стриглась – пока тысячу раз проведешь щеткой, много времени убьешь, но Лютик не роптала, потому что Уэстли никогда не видал ее с чистыми волосами, – вот он удивится, когда она сойдет с корабля в Америке. Кожа у нее была как белоснежные сливки, и Лютик оттирала эту кожу до блеска – занятие не из приятных, но вот обрадуется Уэстли, когда Лютик, вся такая чистая, сойдет в Америке с корабля.

И очень быстро обещание ее красоты стало исполняться. С двадцатого места она за две недели перескочила на пятнадцатое – неслыханное дело, за такой-то срок. Спустя еще три недели очутилась на девятом – и это был не предел. Конкуренция теперь ужесточилась, но едва Лютик заняла девятое место, назавтра из Лондона пришло трехстраничное письмо от Уэстли, и она, пока читала, перепрыгнула на восьмое. Вот что больше всего меняло ее – любовь к Уэстли росла, и, развозя молоко по утрам, Лютик ослепляла деревенских. Одни беспомощно пялились, раззявив рот, а другие с ней заговаривали, и выяснялось, что она стала гораздо добрее и нежнее. Даже девушки улыбались и кивали, кое-кто справлялся о Уэстли, что рискованно, если у тебя мало свободного времени, ибо когда у Лютика справлялись, как дела у Уэстли, – о, уж она рассказывала. Уэстли, как обычно, само совершенство; от него захватывает дух; он потрясающе изумителен. И так часами. Иногда слушатели поневоле отвлекались, но очень старались сосредоточиться – ведь Лютик любила его так безгранично.

И поэтому гибель Уэстли так ее подкосила.

Он написал ей перед самым отплытием в Америку. Что корабль называется «Гордость королевы», а он ее любит. (Он всегда так писал. Сегодня дождь, а я тебя люблю. Простуда уже прошла, а я тебя люблю. Передай привет Коню, а я тебя люблю. В таком духе.)

Потом писем не было, но это естественно: он же в море. Потом она узнала. Развезла молоко, вернулась домой, а родители как будто одеревенели.

– У побережья Каролины, – прошептал отец.

– Как гром среди ясного неба, – прошептала мать. – Ночью.

– Что? – Это Лютик.

– Пираты, – сказал отец.

Лютик решила, что лучше присесть.

В комнате было тихо.

– Так его взяли в плен? – пролепетала Лютик.

Мать выдавила «нет».

– Робертс, – сказал отец. – Грозный Пират Робертс.

– А, – сказала Лютик. – Который никого не оставляет в живых.

– Да, – сказал отец.

Тихо было в комнате.

И внезапно Лютик зачастила:

– Пырнули?.. Утонул?.. Перерезали горло во сне?.. Или разбудили, как думаете?.. Может, забили хлыстом… – Она встала. – Извините, я глупости болтаю. – Потрясла головой. – Можно подумать, это важно – как его убили. Простите меня, пожалуйста. – И она кинулась к себе.

Много дней она не выходила из спальни. Поначалу родители выманивали, но она не поддавалась. Они оставляли тарелки под дверью, и Лютик клевала по чуть-чуть, только чтоб с голоду не умереть. И ни звука из-за двери, ни стона, ни крика.

И когда наконец она вышла к завтраку, глаза ее были сухи. Родители молча подняли головы. Оба дернулись было, но Лютик отмахнулась:

– Прошу вас. Я все умею сама, – и стала собирать себе завтрак, а мать с отцом пристально за нею наблюдали.

Вообще-то, Лютик никогда не была так хороша. В спальню она вошла невозможно прелестной девушкой. Женщина, которая вышла из спальни, была чуть тоньше, гораздо мудрее и бесконечно печальнее. Эта женщина постигла природу боли, а в великолепии ее черт проступали характер и отчетливое понимание скорби.

Ей восемнадцать. Она первая красавица столетия. И ей все равно.

– Ты как? – спросила мать.

Лютик глотнула какао.

– Нормально, – сказала она.

– Уверена? – уточнил отец.

– Уверена, – ответила Лютик. Повисла очень долгая пауза. – Но мне больше не пристало любить.


И больше она не любила.

Глава вторая. Жених

Здесь я впервые что-то вычеркнул по-крупному. Глава «Невеста» – почти вся про невесту. Глава «Жених» добирается до принца Хампердинка лишь к последним страницам.

На этой главе сломался мой сын Джейсон, и у меня язык не повернется его упрекнуть. Потому что Моргенштерн вставил в начало главы историю Флорина на шестидесяти шести страницах. И не просто историю Флорина, а историю флоринской монархии.

Скукотища? Смертная.

Отчего блистательный рассказчик завел повествование в тупик, не успело оно набрать обороты? Ответа нет. Но я догадываюсь, что подлинный сюжет для Моргенштерна – не Лютик и удивительные приключения, выпавшие на ее долю, а история короны и прочее в том же духе. Когда выйдет сокращенная версия, все на свете историки-флоринологи меня, вероятно, распнут. (Ведущие американские эксперты по Флорину работают в Колумбийском университете, а он к тому же тесно дружит с «Книжным обозрением „Нью-Йорк таймс“». Ничего тут не поделать – я лишь надеюсь, они поймут, что в мои намерения отнюдь не входило подрывать авторский замысел.)

* * *

Принц Хампердинк смахивал на бочонок. Грудь – огромная мощная бочка, ляжки – бочки поменьше. Был он невысок, но весил почти 250 фунтов и плотный был, как кирпич. Передвигался боком, по-крабьи; пожелай он танцевать в балете – был бы обречен на неизбывное разочарование. Но танцевать в балете он не желал. Он и в короли-то не рвался. Даже война, в которой он достиг замечательных успехов, бледнела пред его великой любовью. Пред его великой любовью бледнело все.

А любил он охоту.

Не выпадало дня, чтобы он никого не умертвил. Все равно кого. На заре своего увлечения он убивал лишь крупных тварей: слонов каких-нибудь или питонов. Затем, набравшись мастерства, полюбил и страдания малых существ. Мог полдня с удовольствием выслеживать белку-летягу в лесу или радужную форель в реке. Избрав себе жертву, принц становился неумолим. Никогда не уставал, никогда не колебался, не ел, не спал. В этих смертельных шахматах он был международным гроссмейстером.

Поначалу он ездил по миру и искал себе противников. Но корабли и лошади несовершенны, а поездки отнимают много времени и вдобавок мотают нервы. У царствующей особы всегда должен быть наследник мужеского пола, и, пока жив отец принца, беда невелика. Но однажды отец скончается, принц станет королем, надо будет выбирать королеву и рожать наследника – готовиться, в общем, к тому дню, когда он помрет и сам.

Проблему своего отсутствия принц Хампердинк решил так: он построил Гибельный Зверинец. Спроектировал вместе с графом Рюгеном, на поиски экспонатов разослал звероловов во все концы света. Зверинец кишмя кишел дичью, и такие зоосады еще поискать. Отметим, к примеру, что туда не пускали посетителей. Только смотрителя-альбиноса – он сытно кормил зверей, чтоб ни один не захворал и не ослаб.

Отметим также, что находился Зверинец под землей. Принц самолично выбрал место в самом тихом и глухом уголке замка. И указом повелел устроить пять этажей, с разными условиями для разных обитателей. На первом этаже он поселил быстрых врагов: диких псов, гепардов, колибри. На втором обитали сильные: анаконды, носороги, двадцатифутовые крокодилы. На третьем жили ядовитые твари: ошейниковые кобры, пауки-скакунчики, видимо-невидимо летучих мышей-вампиров. На четвертом этаже располагалось грозное царство страшных опасностей: тарантул-крикун (единственный на свете паук, умеющий издавать звуки), кровавый орел (единственная птица-людоед), а в черном пруду жил спрут-сосальщик. Во время кормежки на четвертом этаже содрогался даже альбинос.

Пятый этаж пустовал.

Принц построил его, надеясь однажды отыскать себе достойного соперника – такого же опасного, свирепого и могучего.

Тщетная надежда. Принц, впрочем, был непреклонным оптимистом, и клетка на пятом этаже всегда готова была принять гостя.

А для счастья принцу вполне хватало смертоносной живности на других этажах. Иногда он выбирал жертву по жребию. У него была огромная рулетка с изображениями всех животных Зверинца – он ее крутил за завтраком, и альбинос готовил животное, на которое она указала. А иногда принц выбирал по настроению: «Я сегодня быстрый, приведи гепарда» или: «Я нынче сильный, выпускай носорога». И разумеется, все исполнялось по его слову.


Вопрос о здоровье короля неотвратимо всплыл, когда принц готовился прикончить орангутанга. Час стоял послеобеденный, принц сражался с гигантским зверем с самого утра, и волосатая тварь наконец ослабела. Снова и снова обезьяна клацала зубами – верный признак, что сила рук уже не та. От зубов принц с легкостью увертывался; грудь орангутанга ходила ходуном – он уже задыхался. Принц отступил боком, затем еще чуть-чуть, затем ринулся вперед, обхватил зверюгу и надавил на хребет. (Дело было в обезьяньей яме, где принц то и дело развлекался с приматами.) И тут сверху раздался голос графа Рюгена:

– Есть новости.

– А отложить нельзя? – осведомился принц в пылу битвы.

– Надолго? – спросил граф.

Х

Р

У

М

П

Орангутанг тряпичной куклой осел на землю.

– Ну что там еще? – спросил принц и мимо дохлого зверя направился к лестнице.

– Ваш отец прошел ежегодную диспансеризацию, – сказал граф. – Медицинское заключение у меня.

– И?..

– Он умирает.

– Будь оно все неладно! – отвечал принц. – Выходит, надо жениться.

Глава третья. Жениховство

В большом королевском зале для совещаний собрались четверо. Принц Хампердинк, его наперсник граф Рюген, его отец, дряхлый король Лотарон, и королева Белла, его злая мачеха.

Формами королева Белла напоминала клубнику. А цветом малину. Все в королевстве ее обожали, а за короля она вышла задолго до того, как он понес околесицу. Принц Хампердинк был тогда еще ребенком, не знал иных мачех, кроме сказочных и злых, поэтому Беллу так и называл – или «З. М.» для краткости.

– Так, – сказал принц, когда все собрались. – На ком мне жениться? Выберем невесту, и дело с концом.

– Я думаю, Хампердинку пора подыскать невесту, – промолвил дряхлый король Лотарон. Не столько промолвил, сколько пробубнил: – Я бубаю Хамбубубу бубубу небубу.

Все, кроме королевы Беллы, давно бросили вникать в его слова.

– Вы совершенно правы, мой дорогой, – сказала она, погладив его по рукаву.

– Что он сказал?

– Что та, кого мы выберем, пройдет свой жизненный путь подле громоподобно красивого принца.

– Передай ему, что он тоже неплохо выглядит, – отвечал принц.

– Мы только что сменили кудесника, – объяснила королева. – Поэтому король так поздоровел.

– Вы уволили Магического Макса? – спросил принц Хампердинк. – Я думал, других не осталось.

– Мы нашли еще одного в горах – совершенно замечательный. Старый, конечно, но на что сдался молодой кудесник?

– Скажи ему, что я сменил кудесника, – вмешался король Лотарон. Получилось так: – Скабу бубу бубубу кудебу.

– Что он сказал? – осведомился принц.

– Что человеку твоего положения не пристало жениться на любой принцессе.

– Не поспоришь, – не стал спорить принц Хампердинк. И вздохнул. Глубоко. – Значит, видимо, Норина.

– С политической точки зрения – идеальный брак, – согласился граф Рюген.

Принцесса Норина была из Гульдена, что лежал за Флоринским проливом. (В Гульдене говорили иначе: там Флорин располагали по ту сторону Гульденского пролива.) Оба королевства вряд ли протянули бы столько веков, не воюй они вечно друг с другом. Между ними случились Оливковая война, Тунцовая размолвка, чуть не разорившая обе страны подчистую, Католический конфликт, совершенно их обанкротивший, а вслед за ним Изумрудные разногласия, в ходе которых оба государства снова разбогатели – в основном потому, что ненадолго объединились и взялись грабить всех остальных в пределах морской досягаемости.

– Я вот только не знаю, как у нее с охотой, – заметил Хампердинк. – Нрав – дело десятое, но орудовать кинжалом пусть умеет.

– Я видела ее несколько лет назад, – сказала королева Белла. – Прелестна, но едва ли мускулиста. По-моему, она чаще вышивает, чем действует. Но прелестна – это да.

– Кожа? – спросил принц.

– Беловатая, – сказала королева.

– Губы?

– Количество или цвет?

– Цвет, З. М.

– Розоватые. И щеки тоже. Глаза крупноватые, один голубой, другой зеленый.

– Хм… – сказал Хампердинк. – А фигура?

– Гитарноватая. Одевается роскошновато. И конечно, славится на весь Гульден крупнейшей в мире коллекцией шляп.

– Ну давайте позовем ее на какой-нибудь государственный праздник и поглядим, – сказал принц.

– Вроде в Гульдене была принцесса подходящего возраста? – встрял король. Получилось так: – Бубу в Гульбубу бубу буцесса бущего бубуста?

– Никогда-то вы не ошибаетесь, – улыбнулась королева Белла, глядя в слепнущие глаза своего властелина.

– Что он сказал? – осведомился принц.

– Что мне надлежит сегодня же отправиться в Гульден с приглашением, – ответила королева.

И так начался достославный визит принцессы Норины.

* * *

Снова я. Из-за этого сокращения я угрызаюсь меньше всего. Не будучи склонны к предельному самоистязанию, вы ведь пропустите главы «Моби Дика» про китобойный промысел? Вот и сцену сборов у Моргенштерна тоже лучше не открывать. Ибо на следующих пятидесяти шести с половиной страницах «Принцессы-невесты» имеет место ровно это: сбор и паковка багажа. (Сцены распаковки тоже сюда относятся.)

Происходит следующее: королева Белла пакует почти весь свой гардероб (11 страниц) и едет в Гульден (2 страницы). В Гульдене она распаковывает гардероб (5 страниц) и вручает приглашение принцессе Норине (1 страница). Принцесса Норина принимает приглашение (1 страница). Затем принцесса Норина пакует всю свою одежду и шляпы (23 страницы), после чего принцесса и королева вместе возвращаются во Флорин на ежегодное празднование основания Флоринбурга (1 страница). Они прибывают в замок короля Лотарона, и принцессу Норину провожают в ее покои (1/2 страницы), где она 12 страниц распаковывает одежду и шляпы, которые паковала полторы страницы назад.

Я как-то теряюсь. Я беседовал с профессором Бонджорно, завкафедрой флоринской истории в Колумбийском университете, и профессор мне сказал, что эта глава – великолепнейшая во всей книге сатира, ибо здесь Моргенштерн, оказывается, демонстрирует, что, хотя Флорин полагает себя несравненно развитее Гульдена, Гульден на деле гораздо утонченнее Флорина, что доказано превосходящим числом и качеством женских нарядов. С настоящим профессором я спорить не решусь, но, если у вас затяжная и неизлечимая бессонница, сделайте своему организму доброе дело и начните читать третью главу полной версии.

В общем, сюжет слегка оживляется, едва принц и принцесса знакомятся и вместе проводят день. У Норины, как и было обещано, беловатая кожа, розоватые щеки и губы, крупноватые глаза, один голубой, другой зеленый, гитарноватая фигура и, пожалуй, самая выдающаяся коллекция шляп на свете. Широкополые и узенькие, высокие и наоборот, причудливые, разноцветные, однотонные, клетчатые и сетчатые. Шляпы Норина трепетно меняет при любой возможности. Ее представляют принцу в одной шляпе, а когда он зовет принцессу погулять, та отлучается и вскоре возвращается в другой – тоже загляденье. И так весь день – я подумал, что современный читатель не переживет подобного обилия дворцового этикета, а потому к оригинальному тексту мы возвращаемся в час ужина.

* * *

Ужинали в Большом зале. Обычно все питались в столовой, но для столь торжественной трапезы столовая была маловата. Столы выставили по центру Большого зала, где даже летом было зябко, а меж парадных и прочих дверей гуляли сквозняки. Порывы ветра временами достигали ураганной силы.

В тот вечер события развивались более или менее по плану: постоянно свистели ветра, слуги то и дело вновь зажигали погасшие свечи, дрожали дамы, одетые посмелее. Но принца Хампердинка холод не смущал, а во Флорине дела обстояли так: коли принц не смущается – и тебе нечего.

В 20:23 Флорин и Гульден готовы были заключить долговечный альянс.

В 20:24 два государства застыли на пороге войны.

А случилось вот что: в 20:23:05 приготовились подать основное блюдо. Основным блюдом была эссенция поросенка в коньяке, а на пятьсот гостей ее требуется очень много. Дабы ускорить подачу, распахнули огромные двустворчатые двери из кухни в Большой зал. Двери эти располагались в северной стене. Дальше они так и стояли открытыми.

За двустворчатыми дверьми, что вели в винный подпол, приготовили вино, уместно дополнявшее эссенцию поросенка в коньяке. В 20:23:10 двери распахнулись, дабы винные подавальщики быстренько вынесли едокам бочонки. Отметим, что двери эти располагались в южной стене.

Едва они распахнулись, в зале поднялся необычайно сильный боковой ветер. Принц Хампердинк ничего не замечал, ибо шептался с гульденской принцессой Нориной. Они сидели щека к щеке, и его голова почти исчезла под ее широкополой аквамариновой шляпой, которая чудесно подчеркивала изысканный тон обоих ее крупноватых глаз.

В 20:23:20 в зал с некоторым опозданием вступил король Лотарон. Он вечно опаздывал уже много лет, и истории известны случаи, когда люди, не дождавшись его, помирали с голоду. В последнее время, однако, трапезы стали начинать без короля – его это не обижало, кудесники все равно запретили ему трапезничать. Король вошел через Королевские двери – громадные врата на петлях, куда никому больше не дозволялось ступать. Чтоб их открыть, призывали нескольких дюжих слуг. Немаловажно, что Королевские двери всегда располагались в восточной стене любого помещения, ибо король обретается ближе всех к солнцу.

Дальнейшее описывали как норд или зюйд-вест – в зависимости от того, где сидел говорящий, когда поднялся ветер, – но все единогласно утверждали, что в 20:23:25 в Большом зале было довольно ветрено.

Почти все свечи погасли и упали, о чем надлежит помянуть лишь затем, что некоторые, еще горя, опрокинулись в керосин (керосиновые плошки расставили по пиршественному столу, дабы возжигать эссенцию поросенка в коньяке). Со всех сторон на тушение огня сбежались слуги, и поработали они на славу, если учесть, что по залу туда-сюда летали всякие предметы – веера, шарфы и шляпы.

Особенно шляпа принцессы Норины.

Шляпа улетела к стене, где принцесса подхватила ее и поспешно водрузила на голову. Случилось это в 20:23:50. Слишком поздно.

В 20:23:55 принц Хампердинк с ревом вскочил, и жилы у него на шее вздулись тросами. В зале кое-где еще полыхало пламя, и краснота огня сгустила красноту побагровевшего принцева лица. В эту минуту он походил на горящий бочонок. Он открыл рот и сказал гульденской принцессе Норине четыре слова, что привели два государства на грань военного конфликта:

– Мадам, катитесь вон колбаской!

И с этими словами отбыл. На часах было 20:24.

Принц в негодовании вылетел на балкон и сверху обозрел царящий в зале хаос. Кое-где еще красным горели пожары, поток гостей утекал в двери, а принцессу Норину, в шляпе, но без чувств, слуги уносили подальше с глаз.

Королева Белла наконец догнала принца – тот выбежал на балкон, явно не владея собой.

– Жалко, что ты выступил так прямолинейно, – заметила королева.

Принц развернулся к ней:

– Я на лысой принцессе не женюсь, и дело с концом!

– Никто бы и не знал. Она даже спит в шляпах, – объяснила королева Белла.

– Я бы знал! – вскричал принц. – У нее в черепушке свечи отражались – ты видела?

– Но с Гульденом все так хорошо складывалось, – сказала королева принцу и графу Рюгену, который тоже вышел к ним.

– Забудь про Гульден. Я его как-нибудь потом завоюю. Давно собирался, еще с детства. – Он шагнул к королеве ближе. – Если у тебя лысая жена, люди втайне над тобой смеются. Спасибо, только этого мне не хватало. Кого-нибудь другого поищи.

– Кого?

– Да кого-нибудь. Пускай будет красивая, а больше ничего не надо.

– У этой Норины нету волос, – приковыляв к ним, пропыхтел король Лотарон. – У эбу Нобубу бубу вобу.

– Спасибо, что заметили, мой драгоценный, – отвечала королева Белла.

– Я думаю, Хампердинку не понравится, – сказал король. – Бумабу Хамбубуку не побубу.

Тут вперед выступил граф Рюген:

– Вы хотите красавицу. А если она простолюдинка?

– Чем люди проще, тем оно лучше, – отвечал принц Хампердинк и зашагал по балкону взад-вперед.

– А если не охотится? – продолжал граф Рюген.

– Да пусть хоть грамоты не знает, – ответил принц. Он вдруг остановился и повернулся к ним. – Я вам скажу, чего хочу, – начал он. – Я хочу такую красавицу, что как увидишь, сразу скажешь: «Ух ты, а этот Хампердинк ничего себе парень, раз такую жену отхватил». Обыщите страну, обыщите весь мир, только найдите мне ее.

Граф Рюген лишь улыбнулся.

– Уже нашли, – сказал он.


На заре два всадника придержали коней у вершины холма. Граф Рюген скакал на великолепном черном жеребце – огромном, прекрасном, могучем. Принц взял одну из своих белорожденных. Подле нее графский жеребец смотрелся тяжеловозом.

– Она по утрам развозит молоко, – сказал граф Рюген.

– И она взаправду, без сомнений, без малейшей ошибки красива?

– Когда мы встречались, она была грязновата, – признал граф. – Но многообещающая – нет слов.

– Молочница… – Принц покатал слово на шершавом языке. – Даже не знаю, подойдет ли она мне, пусть даже красавица из красавиц. А вдруг люди станут хихикать? Мол, на большее меня не хватило.

– Возможно, – согласился граф. – Если хотите, не станем ждать и вернемся во Флоринбург.

– Да уж приехали, – сказал принц. – Можно и подож… – И тут он осекся. – Я ее беру, – наконец выдавил он.

Под холмом медленно ехала Лютик.

– Пожалуй, хихикать никто не станет, – сказал граф.

– Надо за ней поухаживать, – сказал принц. – Оставь нас на минутку. – И он грациозно спустился на белорожденной с холма.

Лютик в жизни не видала таких огромных коней. И таких ездоков.

– Я твой принц, и ты выйдешь за меня, – проинформировал ее Хампердинк.

– Я ваша подданная, – прошептала Лютик, – и я отказываюсь.

– Я твой принц, и ты не можешь отказаться.

– Я ваша верная подданная и только что отказалась.

– Откажешься – умрешь.

– Ну убейте меня.

– Я твой принц, я довольно недурен… и ты скорее умрешь, чем выйдешь за меня? Это почему так?

– Потому что, – сказала Лютик, – в браке бывает любовь, а мне такие забавы плохо удаются. Я один раз попробовала, но вышло нехорошо, и я поклялась больше никого не любить.

– Любовь? – переспросил принц Хампердинк. – Кто говорит о любви? Еще не хватало. Я ни слова о любви не сказал. Слушай, дело такое: флоринскому престолу нужен наследник. Это я. Когда мой отец умрет, будет не наследник, а король. Это тоже я. И тогда я женюсь и буду делать детей, пока не родится сын. В общем, можешь выйти за меня, стать самой богатой и влиятельной женщиной на тысячу миль окрест, на Рождество раздавать индюшек и подарить мне сына или в самом ближайшем будущем умереть мучительной смертью. Выбирай сама.

– Я никогда не полюблю вас.

– Да мне и не надо.

– Тогда можно и пожениться.

Глава четвертая. Приготовления

Я даже не знал, что такая глава есть, пока не занялся «интересными кусками». Папа тут говорил: «Ну, пятое-десятое, пролетели три года» – пояснял, что, мол, настал день, когда Лютика официально объявили будущей королевой, по такому случаю народу на Большой площади Флоринбурга набилось битком, – и тут же начиналась увлекательная история про похищение.

Вы, наверное, не поверите, но у Моргенштерна это самая длинная глава во всей книге.

Пятнадцать страниц про то, как Хампердинк не может жениться на простолюдинке, все спорят и ругаются с дворянством, а потом объявляют Лютика принцессой Хаммерсмита – это такой клочок земли на задах королевских владений.

Потом кудесники оздоровляют короля Лотарона – на восемнадцати страницах описаны снадобья. (Лекарей Моргенштерн ненавидел и вечно истекал ядом насчет того, что во Флорине запретили кудесников.)

И семьдесят две – еще раз: семьдесят две – страницы про обучение на принцессу. Моргенштерн рассказывает, как Лютик месяц за месяцем изо дня в день учится делать такой и сякой реверанс, наливать чай и беседовать с заезжими набобами. Все это, естественно, в сатирическом ключе, поскольку монархию Моргенштерн ненавидел еще пуще, чем лекарей.

Но с точки зрения повествования на протяжении 105 страниц ничего не происходит. Вот разве что: «Ну, пятое-десятое, пролетели три года».

Глава пятая. Провозглашение

Большая площадь Флоринбурга была забита до отказа – всем хотелось посмотреть на Лютика, принцессу Хаммерсмитскую и суженую Хампердинка. Толпа начала стекаться часов за сорок до церемонии, но еще сутки назад не набралось бы и тысячи человек. Затем с приближением назначенного часа отовсюду повалили люди. Ни один в глаза не видел принцессу, но земля полнилась несусветными слухами о ее красоте.

В полдень принц Хампердинк вышел на балкон отцовского замка и воздел руки. Толпа – теперь уже угрожающих размеров – понемногу затихла. Поговаривали, что король умирает, умер, умер давным-давно, здоров как бык.

– Возлюбленный мой народ, неизменная наша опора, сегодня славный день. Вы, должно быть, слыхали, что здоровье досточтимого моего отца уже не то. Ему, правда, девяносто семь лет, так что грех жаловаться. Как вы знаете, Флорину необходим наследник.

Толпа закопошилась – сейчас покажут эту даму, про которую столько разговоров.

– Через три месяца наша страна отметит свое пятисотлетие. Дабы отпраздновать это празднество, я в тот же день на закате возьму в жены Лютика, принцессу Хаммерсмитскую. Вы ее пока не знаете. Но сейчас увидите.

Тут он взмахнул рукой, балконные двери распахнулись, и вышла Лютик.

Толпа ахнула. Буквально.

В двадцать один год принцесса оставила восемнадцатилетнюю плакальщицу далеко позади. Недостатки фигуры как рукой сняло, слишком костлявый локоть смягчился, недостаточно костлявое запястье превратилось в образец худобы. Волосы ее, что были как осенние листья, остались как осенние листья, только раньше она причесывалась сама, а теперь у нее завелись пять парикмахеров на полной ставке. (Парикмахеры появились давным-давно; говоря по правде, они появились вместе с женщинами, и первым был Адам, но переводчики Библии постарались замолчать этот факт.) Кожа ее осталась как белоснежные сливки, но теперь к каждой руке и ноге приставили по две служанки, а на прочее выделили еще четырех; при некоем освещении кожа у Лютика сияла, и принцесса плыла в блистающем облаке.

Принц Хампердинк высоко задрал руку своей нареченной, и толпа восторженно взревела.

– Вот и хватит, не будем их баловать, – сказал принц и шагнул к дверям.

– Они ведь ждали, и очень долго, – ответила Лютик. – Я хочу спуститься к ним.

– Без крайней необходимости мы простолюдинов не навещаем, – сказал принц.

– Я в свое время знавала немало простолюдинов, – заметила Лютик. – Вряд ли они меня обидят.

С этими словами она ушла с балкона, вновь появилась на широкой лестнице и, раскинув руки, в полном одиночестве зашагала вниз к толпе.

Толпа пред нею раздавалась. Лютик бродила по Большой площади, и люди расступались, давая ей пройти. Принцесса шла неторопливо, с улыбкой, одиноко, точно мессия местного значения.

Большинство очевидцев до смертного часа не забыли тот день. Ни один, конечно, прежде не видал совершенства вблизи, и почти все тотчас полюбили Лютика без памяти. Были, конечно, и такие, кто признавал за ней смазливость, но высказываться насчет королевских талантов пока остерегался. Само собой, кое-кто откровенно ей завидовал. Возненавидели ее очень немногие.

И лишь трое замышляли ее убить.

Лютик, разумеется, ни о чем таком не подозревала. Она улыбалась, а если людям охота коснуться ее платья – что ж, пусть им, а если им охота погладить ее кожу – ну, тоже пусть. Она прилежно училась на королеву, очень хотела добиться успеха и потому держала спину прямо, любезно улыбалась, а скажи ей кто-нибудь, как близка ее смерть, рассмеялась бы ему в лицо.

Но…

…в самом дальнем углу Большой площади…

…в самых высоких хоромах страны…

…во мраке темнейшей тени…

…затаился человек в черном.

Кожаные сапоги его были черны. Брюки его были черны, и рубаха тоже. Черна была его маска – чернее ворона. Но чернее всего сверкали его глаза.

Они сверкали беспощадно и смертоносно…


Триумф немало утомил Лютика. Прикосновения толпы вымотали ее, и она чуточку передохнула, а потом, уже далеко за полдень, переоделась и пошла к Коню. Только это за все годы не изменилось. Лютик по-прежнему любила ездить верхом и каждый день в любую погоду по нескольку часов скакала одна в глухомани за стенами замка.

Там ей лучше всего думалось.

Не то чтобы лучшие ее раздумья сильно расширяли горизонты человеческого познания. Но все же, считала Лютик, она вовсе не тупица, да и что плохого? Она ведь держит мысли при себе.

Она мчалась по лесам и пустошам, перемахивала через ручьи, и мысли в голове у нее вихрились. Выход к толпе тронул ее, и престранным манером. Три года она только и делала, что училась на принцессу и королеву, но лишь сегодня поняла, что все это вскоре будет взаправду.

А Хампердинк мне совсем не нравится, думала она. Не то что я его ненавижу. Просто я его и не вижу даже; вечно он где-то пропадает – или тешится в Гибельном Зверинце.

Тут всего два вопроса, решила Лютик: (1) неправильно ли выходить замуж за того, кто не нравится, и (2) если так, поздно ли уже передумать?

Скача по лесам и пустошам, Лютик решила, что: (1) нет и (2) да.

Нельзя сказать, будто неправильно выходить за того, кто не нравится, но и правильного тут ничего нет. Поступай так весь мир, плохи были бы дела – годы идут, а все целыми днями только друг на друга и ворчат. Но весь мир поступает иначе, так что нечего. А вопрос (2) еще проще: Лютик пообещала, что выйдет замуж, и дело с концом. Ну да, если б она сказала «нет», пришлось бы от нее избавиться, чтоб она не осрамила корону, принц честно ее предупредил, но она могла сказать «нет», если б захотела.

С того дня, как она стала учиться на принцессу, все твердили ей, что она, пожалуй, первая красавица на земле. А теперь она станет первой богачкой и могущественнейшей властительницей.

Не жди от жизни многого, сказала себе Лютик, скача дальше. Довольствуйся тем, что есть.


Близились сумерки; Лютик очутилась на холме. Полчаса до замка – ежедневная прогулка на три четверти завершена. Лютик резко натянула поводья – в полумраке перед нею возникла диковиннейшая троица.

Впереди стоял смуглый человек, может сицилиец, с нежнейшим, почти ангельским личиком. Одна нога у него была короче другой, а на спине намечался горб, но приблизился этот горбун с редким проворством и живостью. Двое других не шевельнулись. Второй тоже был смуглый, вероятно испанец, прямой и изящный, как шпага у него на бедре. Усатый третий, наверное турок, был крупнее всех, кого Лютик встречала в жизни.

– Позвольте обратиться? – сказал сицилиец, с улыбкой воздев руки. Ну чистый ангел.

Лютик придержала Коня:

– Говори.

– Мы бедные циркачи, – объяснил сицилиец. – Ночь близка, а мы заблудились. Нам сказали, в окрестностях есть деревня, где наши таланты придутся ко двору.

– Вас обманули, – сказала Лютик. – Здесь на много миль вокруг ни души.

– Значит, никто не услышит ваших криков, – ответил он и с пугающей прытью бросился на нее.

Больше Лютик ничего не запомнила. Если и закричала, то от ужаса, потому что боли не было. Сицилиец грамотно ткнул пальцами ей в шею, и Лютик лишилась чувств.

Очнулась она от плеска воды.

Ее завернули в одеяло, и турецкий великан укладывал ее на дно лодки. Лютик открыла было рот, но, когда заговорили они, решила, что благоразумнее будет послушать. Немножко послушала, но с каждым мигом слушать было труднее. Потому что ужасно колотилось сердце.

– Я думаю, лучше убить ее сразу, – сказал турок.

– Чем меньше ты думаешь, тем я счастливее, – ответил сицилиец.

Затрещало, будто рвали ткань.

– А это что? – спросил испанец.

– Я к ее седлу тоже прицепил, – сказал сицилиец. – Лоскут от мундира гульденского офицера.

– Я все равно думаю… – начал турок.

– Ее труп должны найти на границе с Гульденом, иначе не видать нам остатка гонорара. Что непонятно?

– Я люблю, когда ясно, что творится, – пробубнил турок. – Все думают, я дубина, потому что я большой, сильный и иногда пускаю слюни, если волнуюсь.

– Все думают, что ты дубина, – сказал сицилиец, – потому что ты дубина. И хоть залейся слюнями.

Захлопал парус.

– Головы берегите, – предупредил испанец, и лодка тронулась. – Небось флоринцы не обрадуются, что она погибла. Ее все полюбили.

– Будет война, – согласился сицилиец. – Нам платят за то, чтоб мы ее развязали. Отличная у нас профессия. Если все пройдет гладко, от клиентов отбою не будет.

– Мне такая работенка не по вкусу, – сказал испанец. – Если честно, лучше бы ты отказался.

– Слишком много посулили.

– Не годится это – девиц убивать, – сказал испанец.

– Бог убивает их то и дело. Его не смущает – и ты не переживай.

За весь этот разговор Лютик не шевельнулась.

– Давайте скажем ей, что похитили ради выкупа, – предложил испанец.

Турок согласился:

– Такая красавица – с ума сойдет, если правду узнает.

– Она уже знает, – сказал сицилиец. – Она не спит и все слышала.

Лютик лежала под одеялом не шевелясь. «Как он догадался?» – удивилась она.

– С чего ты взял? – спросил испанец.

– Сицилийцы всё чувствуют, – ответил сицилиец.

«Самоуверенный какой», – подумала Лютик.

– Да, самоуверенный, – сказал сицилиец.

«Мысли, наверное, читает», – решила Лютик.

– На всех парусах идем? – спросил сицилиец.

– По возможности, – отвечал испанец, возясь с румпелем.

– У нас час форы – страху нет. Ее конь вернется в замок минут за двадцать семь, плюс еще несколько минут они будут разбираться, что случилось, а поскольку мы оставили явный след, через час они пустятся в погоню. Еще через пятнадцать минут мы доберемся до Утесов, к рассвету, если повезет, – до границы с Гульденом, и там она умрет. Когда ее найдет принц, изувеченное тело еще не успеет остыть. Жаль, что нельзя остаться и посмотреть, как он горюет, – гомерическое должно быть зрелище.

«А мне-то он зачем все это рассказывает?» – удивилась Лютик.

– А теперь вы еще поспите, миледи, – сказал испанец.

Пальцы его вдруг коснулись ее виска, плеча, шеи, и Лютик снова лишилась чувств…

Она не знала, сколько пролежала без сознания, но когда заморгала под одеялом, они еще плыли. На сей раз, не смея даже задуматься – а то сицилиец услышит, – Лютик сбросила одеяло и нырнула во Флоринский пролив.

Она до последнего держалась под водой, затем вынырнула и поплыла безлунной гладью изо всех оставшихся сил. Позади в темноте закричали.

– Ныряй, ныряй! – Это сицилиец.

– Я только по-собачьи умею, – турок.

– Ты лучше меня плаваешь, – испанец.

Лютик от них удалялась. Руки ныли от напряжения, но она не обращала внимания. Ноги брыкались, сердце колотилось.

– Я слышу, как она бултыхается, – сказал сицилиец. – Лево руля.

Лютик перешла на брасс и поплыла беззвучно.

– Где она? – завопил сицилиец.

– Не переживай, акулы до нее доберутся, – утешил испанец.

«Ох, батюшки, лучше б ты этого не говорил», – подумала Лютик.

– Принцесса! – окликнул сицилиец. – Вы знаете, что бывает с акулами, когда они чуют кровь в воде? Они совсем с ума сходят. И нет им никакого удержу. Они рвут, и дерут, и кусают, и пожирают, и я в лодке, принцесса, а в воде крови нет, нам обоим ничего не грозит, но у меня в руке нож, миледи, и, если вы не вернетесь, я полосну себе по рукам и ногам, соберу кровь в чашку и закину ее подальше, а акулы чуют кровь за много миль, и можете вскорости попрощаться со своей красотой.

Лютик беззвучно плыла, и ее грызли сомнения. Наверняка ей просто мерещилось, что вокруг плещутся чьи-то гигантские хвосты.

– Вернитесь сейчас же. Последний раз предупреждаю.

«Если вернусь, – подумала Лютик, – они меня все равно убьют, какая разница?»

– Разница в том…

Опять он за свое. И впрямь мысли читает.

– …если вернетесь сейчас, – продолжал сицилиец, – даю вам слово джентльмена и ассасина, что вы умрете без малейшей боли. Уверяю вас, акулы таких гарантий не предоставляют.

Рыбий плеск в темноте приближался.

Лютик задрожала от страха. Стыд и срам, но себя не обманешь. Хорошо бы на секундочку глянуть, правда ли в воде акулы, правда ли сицилиец режет руку.

Тот громко ахнул.

– Он себе руку порезал, леди! – крикнул турок. – Кровь в чашку капает. С полдюйма уже набралось.

Сицилиец снова ахнул.

– И ногу, – продолжал турок. – Чашка уже почти полная.

«Я им не верю, – подумала Лютик. – Нет никаких акул в воде, и нет никакой крови в чашке».

– Я уже замахиваюсь, – сообщил сицилиец. – Крикните нам. Или не кричите. Выбирайте сами.

«Ни звука не пророню», – решила Лютик.

– Прощайте, – сказал сицилиец.

Жидкость выплеснулась в жидкость.

Затем повисла пауза.

А затем акулы сошли с ума…

* * *

– Сейчас акулы ее не съели, – сказал папа.

Я вытаращился:

– Чего?

– Ты как будто чересчур увлекся и заволновался – я хотел успокоить.

– Тьфу ты, пап, – сказал я, – я что, маленький? Ну ты чего?

Я изображал обиду, но вам признаюсь: я и впрямь чересчур увлекся и был рад, что папа мне сказал. В детстве не рассуждаешь так: мол, книжка называется «Принцесса-невеста», мы только-только начали, уж явно автор сразу не скормит главную героиню акулам. В юности увлекаешься, и потому я утешу моих юных читателей, как папа утешил меня: «Сейчас акулы ее не съели».

* * *

Затем акулы сошли с ума. Лютик слышала, как они пищат, и кричат, и бьют могучими хвостами. «Спасенья нет, – подумала Лютик. – Допрыгалась, красотка».

К счастью для всех участников этой сцены, кроме акул, примерно тогда же выглянула луна.

– Вон она! – закричал сицилиец, испанец молниеносно развернул лодку, турок протянул к Лютику великанскую руку, и Лютик нашла спасение в обществе своих убийц, а за бортом в крайнем раздражении толкались и пихались акулы.

– Ей надо согреться, – сказал испанец от румпеля и кинул турку свой плащ.

– Не простудитесь, – посоветовал турок, кутая Лютика.

– Да какая разница? – ответила она. – Все равно вы на заре меня убьете.

– Убивать будет он. – Турок кивнул на сицилийца; тот бинтовал порезы. – Мы вас просто подержим.

– Закрой свою глупую пасть, – велел сицилиец.

Турок тотчас умолк.

– По-моему, он вовсе не глупый, – сказала Лютик. – И ты, по-моему, тоже не умник-разумник. Кровь в воду вылил – ничего себе додумался. Не на высший балл.

– Но ведь получилось? Ты же вернулась? – Сицилиец подошел ближе. – Если женщину как следует напугать, она кричит.

– Да только я не кричала. Луна вышла, – напомнила Лютик не без торжества.

Сицилиец закатил ей пощечину.

– Ну-ка, прекрати, – сказал на это турок.

Крошечный горбун уставился на него в упор:

– Хочешь со мной подраться? Что-то я сомневаюсь.

– Нет, господин, – пробормотал турок. – Нет. Только не надо насилия. Прошу тебя. Насилие – моя работа. Если надо, ударь меня. Мне все равно.

Сицилиец ушел к другому борту.

– Она бы закричала, – сказал он. – Она уже собиралась. Это был идеальный план – все мои планы идеальны. Но луна вылезла не вовремя и испортила мне всю малину. – Сицилиец сурово насупился на желтый месяц. Затем поглядел вперед. – Прямо по курсу! – Он ткнул пальцем. – Утесы Безумия.

И в самом деле. Голые скалы на тысячу футов отвесно вздымались из воды. То был самый прямой путь из Флорина в Гульден, но никто никогда там не ходил – все давали большого крюка по морю. Хотя нельзя сказать, что Утесы были неприступны, – только за последнее столетие их одолели двое.

– Полный вперед к самой крутой скале, – распорядился сицилиец.

– Я туда и плыву, – ответил испанец.

Лютик растерялась. Едва ли возможно взобраться на Утесы, и она не слыхала, чтобы в них были потайные ходы. Однако лодка приближалась к могучим скалам – оставалось меньше четверти мили.

Сицилиец впервые позволил себе улыбнуться:

– Хорошо идут дела. Я опасался, что ваше купание слишком нас задержало. Я накинул часок про запас. От него осталось минут пятьдесят. Мы опережаем всех на многие мили, и никто-никто-никто до нас не доберется.

– Нас еще не могут преследовать? – спросил испанец.

– Нет, – заверил его сицилиец. – Это немыслимо.

– Абсолютно немыслимо?

– Абсолютно, совершенно и всеми прочими способами немыслимо, – вновь заверил его сицилиец. – А что?

– Да так, – ответил испанец. – Я гляжу назад, а там что-то есть.

Все обернулись.

Ну да. В лунном свете плыла другая лодка – маленькая, выкрашенная, похоже, в черный, с огромным парусом, что черно раздувался в ночи, а у румпеля всего один человек. Человек в черном. И до него меньше мили.

Испанец поглядел на сицилийца:

– Должно быть, местный рыбак вышел в море прогуляться среди ночи в обществе акул.

– Наверняка есть объяснение логичнее, – сказал сицилиец. – Но поскольку в Гульдене никто не знает, что мы сделали, а из Флорина никто не мог добраться сюда так быстро, он, вопреки видимости, нас не преследует. Это просто совпадение.

– Он нагоняет, – заметил турок.

– Это тоже немыслимо, – ответил сицилиец. – Прежде чем украсть лодку, я навел справки, какое судно быстрее всех во Флоринском проливе, – все в один голос сказали, что это.

– Ты прав, – согласился турок, глядя в море. – Он не нагоняет. Он приближается, и все.

– Просто мы под таким углом смотрим, – сказал сицилиец.

Лютик не отрываясь глядела на огромный черный парус. Трое похитителей, конечно, пугали ее. Но отчего-то – она и сама не понимала отчего – человек в черном пугал больше.

– Так, шевелитесь, – сказал сицилиец уже чуточку нервно.

До Утесов Безумия рукой подать.

Испанец ловко подвел лодку к скале, что было нелегко – волны бились о камни, брызги ослепляли. Лютик прикрыла глаза рукой и задрала голову – недостижимая вершина утеса терялась во мраке.

Горбун вышел на нос и, едва лодка приблизилась к скале, подпрыгнул; в руке у него оказалась веревка.

Лютик изумленно открыла рот. Толстая прочная веревка – должно быть, спускалась с самой вершины. Сицилиец подергал – раз, два, три, – и веревка держалась крепко. Наверное, привязана – к гигантскому валуну или толстому дереву.

– Живей, – распорядился сицилиец. – Если он нас преследует – это, конечно, за гранью человеческого понимания, но если преследует, долезем до вершины и отрежем веревку, пока он не взобрался следом.

– Надо лезть? – переспросила Лютик. – Но я ни за что не смогу…

– Помолчите! – велел ей сицилиец. – Готовься! – велел он испанцу. – Топи, – велел он турку.

Все засуетились. Испанец бечевкой связал Лютику руки и ноги. Турок поднял великанскую ступню и топнул у миделя – днище проломилось, лодка начала тонуть. Турок взялся за веревку.

– Грузите, – сказал он.

Испанец взвалил Лютика турку на плечи. Затем привязал себя турку на пояс. Сицилиец подпрыгнул и обхватил турка за шею.

– По вагонам, – сказал сицилиец. (Это было до поездов, но выражение пришло к нам от шахтеров, которые возили уголь в вагонетках, а шахтеры были давным-давно.)

И турок полез. Ему предстояло одолеть не меньше тысячи футов, он нес на себе троих, но это его не смущало. Если требовалась сила, он и в ус не дул. Если надо было читать, у него желудок скручивало в узел, если приходилось писать, он покрывался холодным по́том, а едва речь заходила о сложении и тем более делении столбиком, он срочно переводил разговор на что-нибудь другое.

Но с силой он дружил. Не падал, когда лошадь била его копытом в грудь. Беспечно разрывал стофунтовый мешок муки ногами. Как-то раз взвалил на спину слона и держал без рук.

Но в руках таилась его подлинная сила. И за тысячу лет не бывало на свете рук, подобных рукам Феззика. (Ибо турка звали так.) Руки его были огромны, совершенно послушны и на удивление проворны, но к тому же – почему он, собственно, и не тревожился – они были неутомимы. Дай Феззику топор и вели срубить целый лес, ноги его, может, со временем и подломятся, утомившись под таким весом, топор, пожалуй, расколется, устав крушить деревья, но руки и назавтра останутся свежи.

Поэтому Феззик не огорчался, что его жестоко эксплуатируют, хотя на шее у него висел сицилиец, на плечах лежала принцесса, а на поясе болтался испанец. Феззик был доволен: когда требовалась его сила, он не переживал, что путается у всех под ногами.

Он взбирался по скале, руками перехватывая веревку, выше, выше, выше и выше – двести футов над водой, осталось восемьсот.

Больше всех высоты боялся сицилиец. В ночных кошмарах – по ночам его всегда подстерегали кошмары – сицилиец падал. Теперь он свершал страшное восхождение, сидя на шее у великана, и страдал. То есть должен был страдать.

Но страданий он не допустит.

Еще мальцом сообразив, что с горбатым телом мир не завоюешь, сицилиец целиком полагался на свой ум. Дрессировал его, покорял и усмирял. И теперь, в ночи вися в трехстах футах над водой и поднимаясь выше, он вовсе не дрожал, хотя должен был.

Он размышлял о человеке в черном.

Не бывает на свете такой скорости, чтоб их преследовать. И все-таки неведомо откуда выскочил этот черный парус. Как? Как? Сицилиец хлестал свой ум, надеясь выбить ответ, – увы. В бешенстве он глубоко вздохнул и, невзирая на ужасный страх, глянул вниз, на темную воду.

Человек в черном никуда не исчез – он молнией мчался к Утесам. Оставалось ему не больше четверти мили.

– Живее! – скомандовал сицилиец.

– Прости, – кротко ответил турок. – Я думал, я живо.

– Лентяй и лодырь, – поторопил его сицилиец.

– Дурака учить – что мертвого лечить, – согласился турок, но задвигал руками живее. – Мне не очень видно, ты ногами загородил мне лицо, – продолжал он. – Скажи, будь добр, мы половину уже одолели?

– Пожалуй, чуть больше, – сказал испанец у него на поясе. – Ты просто молодец, Феззик.

– Спасибо, – сказал тот.

– А он приближается к Утесам, – прибавил испанец.

Ни один не стал уточнять, кто таков «он».

Шестьсот футов. Подтянуться, еще раз подтянуться и еще. Шестьсот двадцать футов. Шестьсот пятьдесят. Живее прежнего. Семьсот.

– Он бросил лодку, – отметил испанец. – Запрыгнул на веревку. Лезет за нами.

– Я чувствую, – сказал Феззик. – Как он повис.

– Он нас не догонит! – заорал сицилиец. – Это немыслимо!

– Ты все талдычишь это слово! – огрызнулся испанец. – По-моему, ты не понимаешь, что оно значит.

– Быстро он лезет? – спросил Феззик.

– Страшно смотреть, – отвечал испанец.

Сицилиец вновь собрался с духом и посмотрел.

Человек в черном как будто взлетал. Уже сократил дистанцию на сотню футов. Минимум.

– Ты же вроде силач! – завопил сицилиец. – Ты же вроде большой и могучий зверюга, а он нас догоняет.

– Я несу троих, – объяснил Феззик. – А он только себя и…

– Отговорки – прибежище трусов, – перебил его сицилиец. И снова посмотрел вниз.

Человек в черном одолел еще сотню футов. Сицилиец посмотрел вверх. Там уже проступала вершина утеса. Еще футов сто пятьдесят – и они спасены.

Лютика, связанную по рукам и ногам, от страха мутило, и она даже не знала, какого хочет исхода. Знала она одно: ни за какие коврижки она не хочет, чтобы все это повторилось.

– Лети, Феззик! – заорал сицилиец. – Еще сто футов.

И Феззик полетел. Он выбросил из головы все, кроме веревок, и рук, и пальцев, и руки его подтягивались, пальцы хватались, дрожала веревка и…

– Он на полпути, – сказал испанец.

– Он на полпути к гибели, вот он где, – сказал сицилиец. – Нам осталось пятьдесят футов, а едва доберемся и я отвяжу веревку… – И он выдавил смешок.

Сорок футов.

Феззик подтянулся.

Двадцать.

Десять.

Все. Феззик победил. Они долезли до вершины; первым спрыгнул сицилиец, затем турок снял принцессу, а испанец, отвязавшись, глянул вниз.

Человеку в черном оставалось всего триста футов.

– Даже как-то жалко его, – сказал турок, тоже поглядев. – Такой скалолаз заслуживает большего, чем… – И он осекся.

Сицилиец распутал веревочные узлы на дубе. Веревка словно ожила и огромной водяной змеей заструилась на родину. Проскакала вершиной утеса и по спирали кинулась в лунный пролив.

Сицилиец загоготал и шумел, пока испанец не сказал:

– Ему удалось.

– Что удалось? – Горбун просеменил к краю.

– Вовремя отпустить веревку. Видишь? – И испанец указал вниз.

Человек в черном висел в пустоте, цепляясь за голую скалу, в семистах футах над водой.

Сицилиец завороженно понаблюдал.

– Знаете, – сказал он, – я всесторонне изучал смерть и умирание, я большой специалист по этому вопросу. Вам, вероятно, любопытно будет узнать, что он погибнет задолго до того, как упадет в воду. Его убьет полет, а не удар.

Человек в черном беспомощно болтался в пустоте, обеими руками цепляясь за Утес.

– Что же мы за грубияны! – сказал сицилиец Лютику. – Вам, наверное, тоже интересно. – И он подтащил ее к обрыву, по-прежнему связанную, чтоб она поглядела на жалкие предсмертные потуги человека в черном.

Лютик зажмурилась и отвернулась.

– Нам не пора? – спросил испанец. – Ты же говорил, что время дорого.

– Дороже не бывает, – кивнул сицилиец. – Но я не могу пропустить подобную смерть. Я бы ставил такое в театре по воскресеньям и продавал билеты. Бросил бы ассасинствовать и вышел на пенсию. Вы только посмотрите – как думаете, у него перед глазами проносится вся жизнь? Так в книжках пишут.

– Сильные руки, – отметил Феззик. – Долго висит.

– Долго не провисит, – сказал сицилиец. – Скоро упадет.

И тут человек в черном полез вверх. Конечно, лез он медленно. И не без великого труда. Но невозможно было отрицать: он двигался вверх по голой скале.

– Немыслимо! – возопил сицилиец.

Испанец развернулся к нему:

– Не говори этого слова. Немыслимо, что нас преследуют; оборачиваемся – а там человек в черном. Немыслимо, что другое судно нас догонит; смотрим – а он нагоняет. Теперь и это немыслимо, но ты погляди – ты погляди… – И испанец указал в черноту ночи. – Он подымается.

Человек в черном подымался. Пальцы его неизвестным науке чудом цеплялись за трещины в скале; он удалился от гибели и приблизился к вершине футов на пятнадцать.

Гневно блестя глазами, сицилиец наступал на строптивого испанца.

– К незаконным операциям не обращалось умов острее моего, – начал он, – и когда я говорю, я не просто гадаю – я знаю факты! Человек в черном нас не преследует – это факт. Гораздо логичнее предположить, что он обычный моряк, на досуге занимается скалолазанием и направляется примерно туда же, куда и мы. Меня вполне устраивает это объяснение, – надеюсь, оно удовлетворяет и вас. Однако мы не можем рисковать, – вероятно, он видел нас с принцессой, и один из вас должен его убить.

– Я? – спросил турок.

Сицилиец покачал головой:

– Нет, Феззик. Мне понадобится твоя сила – понесешь девушку. Бери ее, и поспешим. – Он обернулся к испанцу. – Мы пойдем прямиком к границе Гульдена. Прикончишь его, и догоняй.

Испанец кивнул.

Сицилиец поковылял прочь.

Турок подхватил принцессу и зашагал за горбуном. На повороте обернулся и крикнул:

– Догоняй!

– Ну а как иначе? – Испанец помахал. – До скорого, Феззик.

– До скорого, Иньиго, – ответил тот. И исчез, а испанец остался один.

Иньиго, проворный и изящный, опустился на колени над обрывом. Человек в черном продолжал мучительное восхождение – оставалось двести пятьдесят футов. Иньиго лег плашмя, в лунном свете пытаясь разгадать секрет скалолаза. И надолго застыл. Учился Иньиго хорошо, но не очень быстро – без прилежания никуда. В конце концов до него дошло: человек в черном сжимал кулак, непонятно как вгонял его в скалу и на нем держался. Затем нащупывал выше новую трещину, снова сжимал кулак и вгонял туда. Если была опора для ног, он опирался ногами, но в основном лез только на кулаках.

Какой выдающийся авантюрист, восхитился Иньиго. Теперь он разглядел, что человек в черном носит маску и весь закутан в плащ. Тоже злоумышленник? Вполне вероятно. Зачем тогда с ним драться и за что? Иньиго потряс головой. Жалко, что такой человек должен погибнуть, но приказ есть приказ. Порой Иньиго вовсе не нравились приказы сицилийца, но что поделать? Сам, без сицилийской смекалки, он ни за что не потянет работу сопоставимого масштаба. Сицилиец – главный мозг. А Иньиго порывист. Сицилиец сказал «убей» – ну и что толку жалеть человека в черном? Настанет день, когда убьют Иньиго, и белый свет ничуть не потемнеет.

Иньиго встал – пружинисто подпрыгнул; тело, тонкое и упругое, как его шпага, было готово. Действовать. А человеку в черном предстояло одолеть еще много футов. Иньиго нечем было заняться – только ждать. Он ненавидел ждать. Чтобы приятно скоротать время, он вынул из ножен свою великую любовь – единственную свою любовь.

Шестиперстовую шпагу.

Ах, как танцевала она под луною. Как ясно блистала она. Иньиго поднес лезвие к губам и поцеловал со всей страстью широкой испанской души…

Иньиго

В горах центральной Испании, высоко-высоко над Толедо, была деревушка Арабелла. Очень маленькая, воздух всегда чист. Вот и все, что хорошего известно про Арабеллу: чудесный воздух – видно вдаль на многие мили.

Зато ни у кого никакой работы, на улицах кишмя кишат собаки и толком нечего есть. Воздух, конечно, довольно чист, но днем жара, а ночами холодрыга. Что до Иньиго лично, он не бывал сыт, братьев и сестер у него не имелось, а мать умерла родами.

Он был фантастически счастлив.

Потому что у него был отец. Доминго Монтойя – на вид чудной, нравом блажной, резкий, рассеянный и никогда не улыбается.

Иньиго его обожал. Всей душою. Не спрашивайте почему. Тут не ткнешь пальцем – мол, причина была такова… Нет, надо думать, Доминго тоже его любил, но любовь – она многоликая, и ни один ее лик ведать не ведает о логике.

Доминго Монтойя ковал мечи и шпаги. Вот вы, если занадобился великолепный меч, отправитесь к Доминго Монтойе? Поедете в горы над Толедо, если захотите прекрасно сбалансированное оружие? Приведет вас судьба в Арабеллу, если вам потребен шедевр на века?

Да ни в жизнь.

Вы поедете в Мадрид, где живет знаменитый Есте, и получите свое оружие, если у вас водятся деньги, а у Есте найдется время. Жизнерадостный толстяк Есте был в Мадриде одним из самых богатых и почитаемых горожан. И по заслугам. Он ковал чудесное оружие, и гранды хвастались друг другу подлинниками Есте.

Но иногда – нечасто, заметим, раз в год, а то и реже, – кто-нибудь заказывал оружие, какого не мог выковать даже Есте. И что тогда? Думаете, Есте отвечал: «Вы уж извините, но я такое сделать, к сожалению, не могу»?

Да ни в жизнь.

Он отвечал так:

– Конечно, с восторгом, половину будьте любезны уплатить вперед, остальное перед сдачей готовой продукции, возвращайтесь через год, заранее благодарен.

И на следующий день отправлялся в горы над Толедо.

– Ну что, Доминго? – говорил Есте, подъехав к хижине отца Иньиго.

– Ну что, Есте? – отвечал Доминго Монтойя из дверей.

Они обнимались, подбегал Иньиго, Есте ерошил ему волосы, потом Иньиго заваривал чай, а взрослые беседовали.

– Ты мне нужен, – неизменно начинал Есте.

Доминго в ответ хрюкал.

– Как раз на этой неделе мне заказали шпагу для одного итальянского вельможи. Чтобы эфес был инкрустирован самоцветами, самоцветами выложено имя его нынешней возлюбленной и…

– Нет.

Одно словечко – всего одно. Но его хватало. Когда Доминго Монтойя говорил «нет», это означало «нет», и больше ничего.

Иньиго заваривал чай, прекрасно зная, что будет дальше: Есте включит природное обаяние.

– Нет.

Есте помянет свое богатство.

– Нет.

Есте прибегнет к остроумию, к изумительному дару убеждения.

– Нет.

Он станет молить, заклинать, обещать, божиться.

– Нет.

Оскорбления. Угрозы.

– Нет.

Наконец, искренние слезы.

– Нет. Еще чаю, Есте?

– Пожалуй, еще чашку, благодарю… – И потом, заглавными буквами: – ПОЧЕМУ НЕТ?

Боясь пропустить хоть слово, Иньиго бежал подлить им чаю. Он знал, что эти двое вместе росли, знакомы шестьдесят лет, ни на минуту не переставали без памяти друг друга любить, и с восторгом слушал, как они препираются. Вот ведь странно-то: они только и делали, что препирались.

– Почему? Мой толстопузый друг интересуется – почему? Он сидит предо мною на заднице мирового класса и имеет наглость спрашивать – почему? Есте. Приходи ко мне с настоящей закавыкой. Один раз, хоть один раз приезжай и скажи: «Доминго, мне нужна шпага для восьмидесятилетнего старца, который хочет драться на дуэли». И я брошусь тебе на шею с криком: «Да!» Ибо сделать шпагу, с которой восьмидесятилетний старец переживет дуэль, – это да. Клинок должен быть прочен, дабы одержать победу, но легок, дабы не истомить немощную руку. Мне придется вывернуться наизнанку, открыть, пожалуй, неизвестный металл, прочный и очень легкий, или вывести новую формулу известного металла, смешать бронзу с железом и воздухом, прибегнуть к методу, забытому на тысячу лет. За такую возможность, пузатый Есте, я бы целовал тебе вонючие ноги. Но ковать дурацкую шпагу с дурацкими самоцветными инициалами, чтобы какой-то дурацкий итальяшка ублажил свою дурацкую любовницу, – нет. Я пас.

– Я в последний раз тебя прошу. Пожалуйста.

– Я в последний раз тебе говорю – прости. Нет.

– Я обещал, что шпага будет готова, – говорил Есте. – Сам я ее не выкую. Во всем мире на это способен ты один, а ты мне отказал. Раз так, я нарушил обещание. Раз так, я обесчещен. А раз дороже чести ничего нет, жизнь моя кончена, и я должен умереть. А раз ты – мой дражайший друг, я вполне могу умереть сию минуту, купаясь в тепле твоей любви. – И с этими словами Есте доставал кинжал. Изумительная вещь, свадебный подарок от Доминго. – Прощай, юный Иньиго, – говорил Есте. – Да не обделит тебя Господь улыбками.

Встревать Иньиго запрещалось.

– Прощай, юный Доминго, – говорил затем Есте. – Я умираю под твоей крышей, причина гибели моей – твое упрямство, иными словами, ты сам убиваешь меня, но даже и не переживай. Я люблю тебя, как и прежде, и боже упаси совести грызть твою душу. – Он распахивал камзол, подносил кинжал ближе, еще ближе. – Я и не думал, что это так больно! – кричал он.

– Какое больно, если от кинжала до живота еще два пальца? – интересовался Доминго.

– Я предчувствую, не мешай, дай умереть с миром. – И Есте вжимал острие в живот.

Доминго отводил его руку.

– В один прекрасный день я тебя не остановлю, – обещал он. – Иньиго, поставь на стол еще тарелку.

– Я хотел покончить с собой, богом клянусь.

– Кончай выпендриваться.

– А что на ужин?

– Каша, как обычно.

– Иньиго, сбегай к карете, – может, там что-нибудь завалялось.

И в карете, конечно, завалялся целый пир.

После ужина и баек наступала пора прощаться, а перед разлукой неизменно звучала одна и та же просьба.

– Станем компаньонами, – говорил Есте. – В Мадриде. Само собой, на вывеске мое имя поперед твоего, но в остальном мы будем равны.

– Нет.

– Ладно. Твое имя поперед моего. Это будет честно, ты величайший оружейник на свете.

– Счастливого пути.

– ПОЧЕМУ НЕТ?

– Потому что, друг мой Есте, ты очень знаменит и очень богат, как тому и следует быть, ибо ты куешь прекрасное оружие. Но ты куешь его для любого болвана, что к тебе забредет. Я беден, никто не слыхал обо мне, кроме тебя да Иньиго, зато мне не докучают болваны.

– Ты художник, – говорил Есте.

– Нет. Пока нет. Я лишь ремесленник. Но я мечтаю стать художником. И если я буду трудиться очень усердно, если мне очень-очень повезет, дай бог, я создам произведение искусства. Тогда назови меня художником – и я откликнусь.

Есте садился в карету. Доминго наклонялся к окошку и шептал:

– Я лишь напоминаю: когда получишь свою шпагу с самоцветными инициалами, скажи, что сделал ее сам. Никому обо мне ни слова.

– Я сохраню твою тайну.

Объятия, прощания. Карета отбывала. И так жизнь текла до шестиперстовой шпаги.

Иньиго ясно помнит миг, когда все началось. Он стряпал обед – с тех пор, как сыну минуло шесть, Доминго предоставлял стряпню ему, – и тут в дверь оглушительно забарабанили.

– Эй, вы, внутри, – пробасил голос. – Пошевеливайтесь.

Доминго открыл дверь.

– Рад служить, – сказал он.

– Ты оружейник, – отметил бас. – И притом выдающийся. Мне так сказали.

– Ах, если бы, – ответил Доминго. – У меня нет великих талантов. Я все больше починяю. Если притупилось лезвие кинжала, я, пожалуй, вам помогу. Но прочее мне недоступно.

Иньиго подкрался и выглянул. Басил могучий человек, плечистый брюнет верхом на статной бурой кобыле. Явно вельможа, но Иньиго не понял, из какой страны.

– Я желаю получить величайший клинок со времен Экскалибура.

– Надеюсь, желание ваше сбудется, – сказал Доминго. – А теперь, если позволите, у нас почти состряпан обед, и…

– Я тебя не отпускал. Стой, где стоишь, или узри мой гнев – а он, должен тебя предупредить, изряден. Темперамент у меня просто убийственный. Что-что ты сказал про обед?

– Я сказал, что обед состряпается через несколько часов, дел у меня нет, а сходить с места я даже и не думал.

– По слухам, – сказал вельможа, – в горах над Толедо живет гений. Величайший оружейник на свете.

– Он порой сюда наведывается – вот почему вы ошиблись. Его зовут Есте, и живет он в Мадриде.

– За исполнение своего желания я заплачу пятьсот золотых, – сказал плечистый вельможа.

– Все наши деревенские за всю жизнь столько не заработают, – ответил Доминго. – Честное слово, я бы рад. Но вы обознались.

– По слухам, мою проблему решит Доминго Монтойя.

– В чем ваша проблема?

– Я великий фехтовальщик. Но мне не попадалось оружия, отвечающего моей своеобычности, и я не могу достичь пределов мастерства. Будь у меня оружие, отвечающее моей своеобычности, я превзошел бы всех на свете.

– Что за своеобычность?

Вельможа показал правую руку.

Доминго разволновался.

Рука была шестипалая.

– Понимаешь… – начал вельможа.

– Разумеется, – перебил его Доминго. – Вам не подходит баланс, он рассчитывается для пяти пальцев. Любой эфес вам тесен, он рассчитан на пять. Обычному фехтовальщику это безразлично, а великому мастеру однажды станет неудобно. Величайшему фехтовальщику требуется комфорт. Хватка на рукояти должна быть естественна и бездумна – все равно что глазом моргнуть.

– Очевидно, ты понимаешь, какие трудности… – снова начал вельможа.

Но Доминго воспарил туда, где слова его не достигали. Иньиго в жизни не видел отца в таком возбуждении.

– Замеры… ну конечно… каждый палец и окружность запястья, расстояние от шестого ногтя до подушечки указательного… столько замеров… и ваши склонности… Вы как больше любите – рубить или колоть? Если рубить, предпочитаете справа налево или, скажем, параллельно?.. Когда колете, вам больше нравится снизу вверх?.. и сколько силы прилагает плечо – а запястье?.. вы хотите покрытие на острие или пусть противник кривится от боли?.. Столько дел, столько дел…

Доминго бормотал и бормотал, а затем вельможа спешился и практически встряхнул его за плечи, чтобы угомонить.

– Это о тебе ходят слухи.

Доминго кивнул.

– И ты сделаешь мне величайший клинок со времен Экскалибура.

– Я в лепешку ради вас расшибусь. Быть может, мне грозит неудача. Но никто не будет так стараться.

– Чего хочешь в уплату?

– Получите шпагу – тогда и расплатитесь. А теперь проведем замеры. Иньиго – инструменты.

Иньиго бросился в самый темный угол хижины.

– Я настаиваю на уплате задатка.

– Это не обязательно. Может, я потерплю неудачу.

– Я настаиваю.

– Ладно. Золотой. Уплатите мне один золотой. И отстаньте от меня со своими деньгами – мне работать пора.

Вельможа достал золотой.

Доминго кинул монету в комод, даже не взглянув.

– Теперь разомните пальцы, – велел он. – Хорошенько разотрите, встряхните – во время поединка вы возбуждены, и эфес подстраивается под возбужденную руку. Если измерять, когда вы спокойны, выйдет не то, ничтожнейший просчет подпортит совершенство. Вот чего я добиваюсь. Совершенства. На меньшее не согласен.

Вельможа невольно улыбнулся:

– И долго ты будешь его добиваться?

– Возвращайтесь через год, – сказал Доминго и приступил к работе.

Ах, какой это был год.

Доминго спал, лишь падая от изнеможения. Ел, лишь когда Иньиго впихивал в него еду. Доминго подсчитывал, сетовал, дергался. Напрасно он взялся; это невозможно. А назавтра летал как на крыльях: напрасно он взялся, это слишком просто, не стоит усилий. Радость, отчаяние, снова радость и снова отчаяние, день за днем, час за часом. Порой Иньиго просыпался, а отец рыдал.

– Что случилось, пап?

– А то случилось, что я не могу. Не могу сделать шпагу. Руки не слушаются. Хоть умри, но что тогда будет с тобой?

– Поспи, пап.

– Незачем мне спать. Неудачникам спать не надо. И вообще, я спал вчера.

– Ну пожалуйста, пап, подремли немного.

– Ладно, пару минут. Только чтоб ты не пилил.

Порой Иньиго просыпался, а отец плясал.

– Что случилось, пап?

– А то случилось, что я понял свои заблуждения и исправил ошибки.

– Скоро закончишь?

– Завтра закончу, и будет чудо из чудес.

– Какой ты молодец, пап.

– Я моложе молодца, как ты смеешь меня оскорблять?

А на следующую ночь опять слезы.

– Ну что такое, пап?

– Да шпага эта, шпага, не могу сделать шпагу.

– Ты же вчера говорил, что исправил ошибки.

– И снова ошибся, нашел сегодня новые, еще хуже. Нет на земле твари никудышнее меня. Скажи, что ты не против, если я наложу на себя руки, – и конец моей горемычной жизни.

– Пап, я против. Я тебя люблю, я умру, если ты перестанешь дышать.

– Ты меня не любишь, ты это просто из жалости говоришь.

– С чего бы мне жалеть величайшего оружейника в мировой истории?

– Спасибо, Иньиго.

– Всегда пожалуйста, пап.

– Я тебя тоже люблю.

– Поспи.

– Да. Надо поспать.

И так целый год. Целый год – эфес хорош, но баланс нехорош, баланс хорош, но острие тупое, острие заточено, но опять нехорош баланс, баланс восстановлен, но кончик толстый, кончик остер, но лезвие слишком коротко, и все надо выбрасывать, все выкидываем к чертовой матери и делаем снова. И снова. И снова. Здоровье Доминго было подорвано. Его постоянно лихорадило, но он погонял свое хрупкое тело, ибо творил клинок, что станет прекраснейшим со времен Экскалибура. Доминго сражался с легендой и погибал в бою.

Ах, какой это был год.

Однажды ночью Иньиго проснулся, а отец сидел неподвижно. Смотрел. Невозмутимо. Иньиго перехватил его взгляд.

Шестиперстовая шпага была готова.

Даже во мраке хижины она блистала.

– Наконец-то, – прошептал Доминго. Он глаз не мог отвести от такого великолепия. – Целая жизнь прошла. Иньиго. Иньиго. Я художник.

Плечистый вельможа этого мнения не разделял. Вернувшись, он глянул на шпагу лишь мельком.

– Не стоило ожиданий, – сказал он.

Затаив дыхание, Иньиго наблюдал из угла.

– Вы разочарованы? – еле вымолвил Доминго.

– Ты пойми, я не говорю, что это хлам, – продолжал вельможа. – Но пятисот золотых явно не стоит. Я дам тебе десять – пожалуй, в самый раз.

– Ошибаетесь! – вскричал Доминго. – Эта шпага не стоит десяти. Она и одного не стоит. Вот. – Он выдернул ящик, где весь год так и провалялся золотой. – Все ваши деньги. Вы ничего не потеряли.

Он забрал у вельможи шпагу и отвернулся.

– Шпагу я возьму, – сказал вельможа. – Я не сказал, что не возьму. Я сказал, что уплачу за нее по справедливости.

Сверкая глазами, Доминго вновь развернулся к нему:

– Вы придираетесь. Торгуетесь. Здесь творилось искусство, а вы видите только деньги. Вам показали красоту, а вы разглядели только свой набитый кошель. Вы ничего не потеряли; вам незачем здесь оставаться. Уезжайте, прошу вас.

– Шпагу, – сказал вельможа.

– Шпага принадлежит моему сыну, – отвечал Доминго. – Я отдаю шпагу ему. Клинок – навеки его. Прощайте.

– Ты деревенщина и болван. Дай сюда шпагу.

– Вы враг искусства и невежда. Мне жаль вас, – сказал Доминго.

То были его последние слова.

Вельможа убил его на месте, в мгновение ока: сверкнул клинок, и сердце Доминго разлетелось на куски.

Иньиго закричал. Он не поверил глазам; это неправда, этого не было. Он закричал опять. Отец жив и здоров; сейчас они сядут пить чай. Он кричал и не мог умолкнуть.

Услышала вся деревня. На пороге столпилось человек двадцать. Вельможа протолкался наружу.

– Он напал на меня. Видите? У него шпага. Он напал, мне пришлось защищаться. Ну-ка, брысь с дороги.

Конечно, он лгал, и все это понимали. Но ведь он вельможа – что тут поделаешь? Все расступились, он сел на лошадь.

– Трус!

Вельможа развернулся.

– Свинья!

Толпа расступилась вновь.

Сжимая шестиперстовую шпагу, Иньиго повторил с порога:

– Трус. Свинья. Убийца.

– Спеленайте ребенка, пока не хватил через край, – посоветовал вельможа толпе.

Иньиго загородил путь его лошади. Обеими руками поднял шестиперстовую шпагу и закричал:

– Я, Иньиго Монтойя, вызываю на поединок тебя, труса, свинью, убийцу, осла и болвана!

– Уведите его. Уберите младенца.

– Младенцу десять лет, и он никуда не уберется, – сказал Иньиго.

– Я сегодня уже резал твоих родичей – хватит с тебя, – сказал вельможа.

– С меня хватит, когда ты на последнем издыхании взмолишься о пощаде. А теперь слезай!

Вельможа слез.

– Обнажай оружие.

Вельможа извлек свое орудие убийства.

– Твою смерть я посвящаю моему отцу, – сказал Иньиго. – Начнем.

И они начали.

Бой, конечно, вышел неравный. Не прошло и минуты, Иньиго был обезоружен. Но первые секунд пятнадцать вельможа нервничал. Его успели посетить диковинные мысли. Потому что гений Иньиго был очевиден даже в десять лет.

Обезоруженный Иньиго стоял очень прямо. Ни слова не молвил, ни о чем не просил.

– Я тебя не убью, – сказал вельможа. – Ты талантлив и храбр. Но еще ты плохо воспитан, и это доведет тебя до беды, если не побережешься. Так что я тебе помогу – будешь жить с напоминанием о том, что от дурных манер следует избавляться. – И затем блеснул клинок. Дважды.

По лицу Иньиго потекла кровь. Два кровавых ручья лились по щекам, со лба до подбородка. Все очевидцы понимали, что мальчик изуродован на всю жизнь.

Падать Иньиго не желал. Перед глазами закружила белая муть, но он держался на ногах. Кровь все лилась. Вельможа вложил свой клинок в ножны, снова сел на лошадь и уехал.

Лишь тогда Иньиго погрузился во тьму.

Очнувшись, он увидел лицо Есте.

– Я проиграл, – шепнул Иньиго. – Я его подвел.

– Спи, – только и смог сказать оружейник.

Иньиго уснул. Спустя сутки прекратилось кровотечение, спустя неделю отступила боль. Они похоронили Доминго, затем Иньиго в первый и последний раз покинул Арабеллу. Забинтовав лицо, он сел в карету с Есте и направился в Мадрид; там он жил у Есте, слушался Есте. Спустя месяц повязку сняли, но шрамы багровели по-прежнему. Со временем слегка побледнели, но навеки остались самой яркой чертой Иньиго – длинные параллельные рубцы от висков до подбородка. Есте растил мальчика два года.

Затем как-то утром Иньиго исчез. Вместо себя оставил лишь три слова: «Я должен учиться» – булавкой приколол к подушке записку.

Учиться? Чему учиться? Что такое за пределами Мадрида потребно зазубрить ребенку? Есте пожал плечами и вздохнул. Уму непостижимо. Этих нынешних детей не поймешь. Все так быстро меняется, молодежь совсем другая. Непостижимая, уму непостижимо, жизнь непостижима, мир непостижим, что ни возьми, Есте все теперь непостижимо. Он толстяк, он кует оружие. Хоть это он постигал.

Он ковал оружие, толстел, летели годы. Талия его ширилась, а с нею и слава. Люди стекались к нему со всего света, выпрашивали клинки, и Есте удвоил цену, ибо не желал корпеть помногу, старел, но как только он удвоил цену, как только весть об этом просочилась от герцога к принцу, а затем и к королю, все лишь отчаяннее возжаждали его услуг. Теперь заказчики дожидались шпаг по два года, очереди королевских особ не было видно конца, Есте утомился, опять удвоил цену, а когда и это не остудило их пыла, утроил дважды удвоенную цену, стал брать лишь авансом и самоцветами, а ожидание растянул на три года, но их ничто не останавливало. Все желали оружия Есте, и больше ничего, и хотя лучшие его работы сильно недотягивали до прежних (Доминго-то его больше не выручал), глупые богачи и ухом не вели. Они хотели, чтоб Есте ковал им оружие, и наперегонки тащили ему самоцветы.

Есте сильно разбогател.

И очень сильно растолстел.

Он раздулся с головы до ног. Он единственный в Мадриде страдал от ожирения больших пальцев. Одевался он по часу, по часу завтракал, жизнь текла медленно.

Но он все еще умел ковать мечи и шпаги. А люди их вожделели.

– Простите, – сказал он молодому испанцу, который заявился к нему в одно прекрасное утро. – Теперь ждать нужно четыре года, а назвать цену неловко даже мне. Закажите клинок кому другому.

– Клинок у меня уже есть, – отвечал испанец.

И бросил на верстак шестиперстовую шпагу.

Ах, как они с Есте обнимались.

– Больше никогда не уезжай, – сказал Есте. – В одиночестве я переедаю.

– Я не могу остаться, – ответил Иньиго. – Я приехал к тебе с вопросом. Как ты знаешь, десять лет я учился. Теперь ответь мне, готов ли я.

– Готов? К чему готов? Чему ты такому учился?

– Искусству меча и шпаги.

– Что за бред, – сказал Есте. – Ты угрохал десять лет, чтобы просто научиться фехтовать?

– Нет, не просто научиться фехтовать, – ответил Иньиго. – Я еще много чего делал.

– Рассказывай.

– Ну, – начал Иньиго, – десять лет – это у нас сколько? Примерно три тысячи шестьсот дней. А это у нас – я один раз подсчитал и запомнил – примерно восемьдесят шесть тысяч часов. В общем, я непременно спал каждую ночь по четыре часа. Сразу минус четырнадцать тысяч часов – надо отчитаться где-то за семьдесят две тысячи.

– Ты спал. Я понял. Дальше что?

– Ну, давил камни.

– Прости, меня иногда подводит слух. Мне почудилось, ты сказал, что давил камни.

– Укреплял запястья. Чтобы орудовать шпагой. Камни с яблоко. Такого размера. Часа два в день сжимал их в руках. И еще часа два прыгал, увертывался и бегал, чтобы ноги умели встать как надо и я наносил удар как полагается. Еще четырнадцать тысяч часов. Осталось пятьдесят восемь тысяч. Еще по два часа я носился как ветер, чтобы ноги стали не только быстрые, но и сильные. Остается где-то пятьдесят тысяч.

Есте вгляделся в юношу. Тонкий, как клинок, шести футов росту, прямой, как молодое деревце, глаза блестят, натянут как струна; даже не двигаясь, он был стремителен, словно гончая.

– А эти пятьдесят тысяч часов… Ты учился искусству меча и шпаги?

Иньиго кивнул.

– Где?

– Где находил учителя. В Венеции, в Брюгге, в Будапеште.

– А я не мог поучить тебя здесь?

– Мог. Но ты меня любишь. Ты бы не был безжалостен. Ты бы говорил: «Отличный поединок, Иньиго, на сегодня достаточно; пошли ужинать».

– Это на меня похоже, – согласился Есте. – Но зачем? Почему ты угробил на это столько лет?

– Потому что не могу снова его подвести.

– Кого?

– Отца. Я учился все эти годы, чтобы разыскать шестипалого вельможу и убить на поединке. Но он мастер, Есте. Он сам говорил, и я видел, как его шпага пронзила Доминго. Мне нельзя проиграть, и поэтому я приехал к тебе. Ты понимаешь в фехтовании и фехтовальщиках. Не лги мне. Я готов? Если ты скажешь «да», я переверну весь мир, но отыщу его. Если скажешь «нет», я стану готовиться еще десять лет, а потом, если надо, и еще десять.

И они вышли на двор. Близился полдень. Жара. Есте устроил кресло в тени, а свои телеса в кресле. Иньиго ждал на солнце.

– Нам не нужно испытывать твою целеустремленность, и нам известно, что у тебя есть все резоны нанести смертельный удар, – сказал Есте. – Нам надо испытать только знания, проворство и выносливость. Для этого противник не нужен. Враг – всегда в сердце. Вообрази его.

Иньиго обнажил шпагу.

– Шестипалый вельможа насмехается над тобою, – окликнул Есте. – Разберись.

Иньиго заскакал по двору, засверкал великолепный клинок.

– Он прибегнул к защите Агриппы![35] – крикнул Есте.

Иньиго мигом сменил позу, и шпага засверкала ослепительнее.

– Он застал тебя врасплох атакой Бонетти[36].

Иньиго недолго пребывал в расплохе. Переступил ногами; переменил позу. Он обливался по́том, великолепный клинок сверкал. Есте командовал. Иньиго повиновался. Шпага не замирала ни на миг.

В три часа дня Есте сказал:

– Довольно. Я вымотался, пока на тебя смотрел.

Иньиго вложил шпагу в ножны и замер в ожидании.

– Ты спрашиваешь, готов ли к смертельному поединку с тем, кому хватило жестокости убить твоего отца и хватает богатства нанять стражу, с человеком старше и опытнее тебя, с признанным мастером.

Иньиго кивнул.

– Я скажу правду, а ты поступай как знаешь. Для начала, на свете не бывало таких молодых мастеров. Этого ранга достигали разве что к тридцати, а тебе едва исполнилось двадцать два. Вот тебе правда: ты горячий малец, тобою владеет безумие. Ни сейчас, ни позже ты не станешь мастером.

– Благодарю тебя за прямоту, – сказал Иньиго. – Надо сказать, я рассчитывал на более утешительные известия. Мне сейчас очень нелегко говорить, так что, если позволишь, я, наверное…

– Я не закончил, – сказал Есте.

– Что еще тут сказать?

– Ты знаешь, что я всей душой любил твоего отца. Но кое-чего ты не знаешь: в молодости, когда нам не было и двадцати, мы своими глазами видели корсиканского аса Бастию.

– Я не знаю никаких асов.

– В искусстве меча и шпаги это рангом выше мастера, – пояснил Есте. – Бастия – последний признанный ас. Утонул в море задолго до твоего рождения. С тех пор не бывало асов, и ты ни за что на свете его бы не одолел. Но я скажу тебе так: он бы ни за что на свете не одолел тебя.

Иньиго молчал очень долго.

– Значит, я готов.

– Я не завидую шестипалому вельможе, – только и ответил Есте.

Наутро Иньиго приступил к поискам. Он уже давно и тщательно все обдумал. Он отыщет шестипалого вельможу. Подойдет. И просто скажет: «Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя, вы убили моего отца, пришла ваша смерть», – а затем – о, затем будет поединок.

Роскошный был план. Простой, прямолинейный. Без затей. Поначалу Иньиго пестовал всевозможные прожекты жестокого отмщения, но со временем пришел к выводу, что лучший путь – простота. По первости он разыгрывал в голове разные пьески – враг рыдает и умоляет, враг пятится и плачет, враг пытается его подкупить, роняет слезы и вообще ведет себя не по-мужски. Но в конце концов и эти фантазии уступили место простоте; враг ответит лишь: «Ах да, припоминаю, я его убил; с удовольствием убью и тебя».

Одна беда: Иньиго не мог отыскать врага.

Ему и в голову не приходило, что загвоздка будет в этом. Ну сколько на земле вельмож с шестью пальцами на правой руке? Наверняка в округе – где уж у него округа – только о нем и болтают. Пара-тройка вопросов («Пардон, я не чокнутый, но вы не видали тут шестипалых вельмож?»), и рано или поздно в ответ прозвучит «да».

Но оно не прозвучало рано.

Да и на поздно особо рассчитывать не приходится.

В первый месяц Иньиго и в ус не дул. Туда-сюда прокатился по Испании и Португалии. На второй месяц перебрался во Францию и до конца года пробыл там. Потом год в Италии, потом Германия, потом вся Швейцария.

Он забеспокоился лишь спустя пять лет сплошных неудач. Он уже повидал Балканы и почти всю Скандинавию, наведался к флоринцам и к народонаселению Гульдена, скатался на Русь-матушку и шаг за шагом обошел все побережье Средиземного моря.

До него дошло: десять лет учебы – это на десять лет дольше, чем нужно; слишком многое могло произойти за такой срок. Скажем, шестипалый вельможа отправился в Азию крестоносцем. Или богатеет в Америке. Или заделался отшельником в Вест-Индии. Или… или…

Умер?

В двадцать семь лет Иньиго вечерами выпивал пару-тройку лишних бокалов вина – иначе не уснуть. В двадцать восемь он выпивал пару-тройку лишних бокалов, чтобы лучше обедалось. В двадцать девять без вина было не проснуться поутру. Его мир распадался на куски. Мало того что каждый день сулил неудачу – началось кое-что другое, равно ужасное.

Ему наскучивало фехтование.

Он слишком многое умел. Зарабатывал он тем, что по ходу странствий отыскивал местных чемпионов, вызывал их на бой, разоружал и забирал все ставки. Выигрышами расплачивался за еду, жилье и вино.

Но местные чемпионы – мелочь пузатая. Даже зубры в крупных городах – мелочь пузатая. Даже столичные мастера – пузатая мелочь. Никаких соперников, не об кого поточить когти. Жизнь бессмысленна, план бессмыслен, все, абсолютно все лишилось всяких резонов.

В тридцать лет он отпустил своего призрака. Бросил поиски, забывал есть, спал разве что изредка. Коротал время в обществе бутылки, и этого ему хватало.

От него осталась одна скорлупа. Величайшая фехтовальная машина со времен корсиканского аса даже клинок толком в руки не брала.

В таком виде его и нашел сицилиец.

Первое время крошечный горбун разве что снабжал его вином покрепче. Затем, чередуя лесть и пинки, принялся отлучать Иньиго от бутылки. Ибо у сицилийца была мечта: его хитроумие, плюс сила турка, плюс шпага испанца – и они станут могущественнейшей преступной организацией цивилизованного мира.

Так оно и вышло.

В темных закоулках их имена шибали похлеще страха; у всех водятся нужды, которые трудно удовлетворить. Ширились богатство и слава Сицилийской Стаи (даже тогда двое были обществом, трое – стаей). До чего угодно дотянутся, до чего угодно опустятся. Доселе невиданной молнией вновь засверкал клинок Иньиго. Месяц за месяцем росла непомерная сила турка.

Но предводительствовал горбун. Тут двух мнений быть не могло. Иньиго понимал, что без горбуна валялся бы в подворотне, глядя в небо и клянча подаяние на вино. Слово сицилийца – не просто закон, но святое евангелие.

И когда сицилиец сказал: «Убей человека в черном», все прочие варианты попросту испарились. Человек в черном должен умереть…


Прищелкивая пальцами, Иньиго расхаживал над обрывом. В пятидесяти футах под ним по скале карабкался человек в черном. Нетерпение Иньиго достигло точки кипения. Восхождение было неторопливое. Найти трещину, сунуть руку, найти другую трещину, сунуть другую руку; еще сорок восемь футов. Иньиго хлопнул по эфесу и быстрее защелкал пальцами. Поглядел на руки скалолаза в плаще, отчасти надеясь увидеть лишний палец, но нет – у человека в черном была рука стандартной комплектации.

Еще сорок семь футов.

Еще сорок шесть.

– Эй, ты! – заорал Иньиго, потеряв терпение.

Человек в черном глянул вверх и что-то буркнул.

– Я за тобой наблюдаю.

Человек в черном кивнул.

– Ты не торопишься, – сказал Иньиго.

– Слушай, не хочу грубить, – наконец ответил человек в черном, – но я сильно занят. Не отвлекай меня, сделай милость.

– Прости, – сказал Иньиго.

Человек в черном снова что-то буркнул.

– Ты, наверное, быстрее не можешь? – спросил Иньиго.

– Если тебе охота побыстрее, – не скрывая раздражения, ответил человек в черном, – сбрось мне веревку или ветку опусти. Займись делом.

– Я могу, – согласился Иньиго. – Но ты вряд ли примешь мою помощь – я ведь тут тебя жду, чтобы убить.

– Это омрачает наши отношения, – сказал человек в черном. – Боюсь, тогда придется подождать.

Еще сорок три фута.

Еще сорок один.

– Хочешь, я дам слово испанца? – предложил Иньиго.

– Не пойдет, – ответил человек в черном. – Знавал я испанцев.

– Я тут сейчас рехнусь, – сказал Иньиго.

– Как захочешь поменяться местами – сразу дай знать.

Еще тридцать девять футов.

И передышка.

Человек в черном повис в пустоте, болтая ногами, всем весом держась на одной руке.

– Ну давай же! – взмолился Иньиго.

– Восхождение не из легких, – пояснил человек в черном. – Я устал. Где-то четверть часа – и я оклемаюсь.

Четверть часа! Немыслимо.

– Слушай, у нас тут лишняя веревка. Не пригодилась, когда сами лезли. Давай я сброшу, ты поймаешь, я тебя вытащу и…

– Не пойдет, – повторил человек в черном. – Может быть, ты вытащишь, но может быть, и отпустишь. Раз тебе так не терпится меня убить, это быстро решило бы задачу.

– Да ты бы и не узнал, что я хочу тебя убить, если б я сам не сказал. Это тебя не убеждает?

– Если честно, нет. Не обижайся.

– И никак тебя не уговорить?

– Я даже и не знаю.

Тут Иньиго воздел правую руку:

– Клянусь душою Доминго Монтойи, что ты доберешься до вершины живым!

Человек в черном очень долго молчал. Затем поднял голову:

– Уж не знаю, кто таков этот Доминго, но твой тон внушает доверие. Бросай веревку.

Иньиго быстро привязал веревку к валуну и сбросил. Человек в черном схватился и одиноко повис в пустоте. Иньиго потянул. Вскоре человек в черном очутился на вершине.

– Спасибо, – сказал он и сел на камень.

Иньиго сел рядом.

– Погодим, пока будешь готов, – сказал он.

Человек в черном глубоко вздохнул:

– И за это спасибо.

– Почему ты нас преследуешь?

– У вас очень ценный багаж.

– Он не продается.

– Это дело ваше.

– А твое каково?

Человек в черном не ответил.

Иньиго встал и пошел осмотреть сцену предстоящей битвы. Не плато, а подарок, иначе не скажешь: полно деревьев – есть где шнырять, полно корней – спотыкайся на здоровье, полно мелких камешков – прощай, равновесие, и валунов – прыгай с них сколько влезет, если успеешь забраться; и все это, все декорации, заливает лунный свет. Испытательный полигон – лучше не бывает, решил Иньиго. Здесь было все, в том числе прекрасные Утесы, а за ними чудесный обрыв на тысячу футов – об этом тоже не следует забывать, планируя тактику. Идеально. Просто идеально.

Если человек в черном умеет фехтовать.

Взаправду фехтовать.

Иньиго поступил, как всегда поступал перед поединком: обнажил великолепную шпагу и дважды прижал лезвие к лицу – к одному шраму и к другому.

Затем пристально посмотрел на человека в черном. Хороший моряк – не поспоришь; отличный скалолаз – без вопросов; отважный – без сомнения.

Но умеет ли он фехтовать?

Взаправду фехтовать?

«Ну пожалуйста, умоляю, – подумал Иньиго. – Меня так давно не испытывали – пусть этот человек испытает меня. Пусть он блестяще фехтует. Пусть он будет ловок и скор, умен и силен. Пусть он несравненный тактик, пусть его опыт не уступает моему. Прошу, молю, я так давно ждал: пусть – он – будет – мастером

– Я отдышался, – сказал человек в черном, не вставая с валуна. – Спасибо, что дал передохнуть.

– Тогда приступим, – ответил Иньиго.

Человек в черном поднялся.

– Я вижу, ты славный малый, – сказал ему Иньиго. – Неохота тебя убивать.

– Я вижу, ты славный малый, – отозвался тот. – Неохота умирать.

– Но одному из нас придется, – сказал Иньиго. – Начнем.

С этими словами он сжал шестиперстовую шпагу.

И переложил ее в левую руку.

В последнее время он все поединки начинал с левой руки. Хорошая тренировка, и хотя единственным на свете асом он становился, фехтуя правой, левая тоже работала более чем прилично. Когда Иньиго фехтовал левой, человек тридцать в мире были ему ровней. Максимум пятьдесят – а может, всего десять.

Человек в черном тоже оказался левшой, и это согрело душу Иньиго: так честнее. Его слабость против силы противника. Вот и ладненько.

Клинки соприкоснулись, и человек в черном тут же перешел к защите Агриппы, что разумно, решил Иньиго, поскольку местность каменистая: при Агриппе ноги поначалу неподвижны и шансы оступиться минимальны. Естественно, в ответ Иньиго прибегнул к Капо Ферро[37], что застало человека в черном врасплох, но защищался он достойно, отбросил Агриппу и перешел в атаку, полагаясь на принципы Тибо[38].

Иньиго невольно улыбнулся. Его так давно не атаковали – какой восторг! Пускай человек в черном наступает, собирается с духом; Иньиго грациозно ретировался за деревья, защищаясь по методу Бонетти.

Затем оттолкнулся ногами и спрятался за ближайшим деревом, а человек в черном такого не ожидал и запоздал с реакцией. Иньиго из-за дерева сделал молниеносный выпад, сам пошел в атаку, и человек в черном отступил, оступился, выправился и продолжил отступать.

Хороший баланс, одобрил Иньиго. Обычно люди такого роста падают – хотя бы на руку. А человек в черном – ничего подобного; переступил, рывком выпрямился, фехтует дальше.

Теперь они двигались параллельно обрыву, и деревья в основном остались позади. Человек в черном медленно пятился к большим валунам – Иньиго не терпелось поглядеть, как противник поведет себя в тесноте, не имея полной свободы нанести или отразить удар. Иньиго наступал, и вскоре их окружили валуны. Иньиго рванулся к ближайшему, с ошеломительной силой от него оттолкнулся, с невероятной быстротой кинулся на противника.

Первую кровь пустил Иньиго.

Он задел человека в черном – вскользь, по левому запястью. Просто царапина. Но она кровоточила.

Человек в черном поспешно отступил прочь от валунов, на открытое пространство. Иньиго последовал за ним, даже не пытаясь придержать эту ретираду – успеется.

И тут человек в черном перешел в яростную атаку. Стремительно и беспощадно обрушился на Иньиго как гром среди ясного неба. Клинок вновь и вновь сверкал в лунном свете, и поначалу Иньиго с удовольствием отступал. Стиль атаки был ему не знаком – в основном Макбоун с элементами Капо Ферро, – и он пятился, сосредоточенно вычисляя, как лучше это прекратить.

Человек в черном наступал, Иньиго чувствовал спиной, что обрыв все ближе, но нимало не тревожился. Главное – перехитрить врага, отыскать его слабость, дать ему насладиться минутой торжества.

Обрыв приближался, и тут Иньиго разглядел изъян в мелькании блистающей шпаги – эту атаку совершенно подорвет простой прием Тибо; впрочем, Иньиго не торопился выдавать свои намерения. Пусть противник торжествует еще миг – в жизни так редко выпадают триумфы.

Обрыв был очень близко.

Иньиго отступал; человек в черном атаковал.

Затем Иньиго применил Тибо.

И человек в черном парировал.

Парировал!

Иньиго повторил Тибо – и снова не помогло. Он перешел к Капо Ферро, попробовал Бонетти, затем Фабриса[39]; в отчаянии вспомнил Сен-Дидье[40] – прием, использованный лишь дважды.

И все без толку!

Человек в черном наступал.

А до обрыва рукой подать.

Иньиго не ведал паники – даже намека на панику. Но некоторые выводы он делал очень быстро, потому что раздумывать было некогда, и выводы его оказались таковы: меж деревьев человек в черном непроворен, в тесноте среди валунов нехорош, но на открытой местности, где есть пространство для маневра, человек в черном – гроза любого фехтовальщика. Леворукая гроза в черной маске.

– Ты прекрасно фехтуешь, – сказал Иньиго. Его нога стояла на самом краю. Отступать некуда.

– Спасибо, – отозвался человек в черном. – Я над этим усердно трудился.

– Ты фехтуешь лучше меня, – отметил Иньиго.

– Похоже на то. Но отчего же ты улыбаешься?

– Оттого, – сказал Иньиго, – что я знаю больше тебя.

– И что же ты знаешь? – спросил человек в черном.

– Я не левша, – ответил Иньиго, прямо-таки перебросил шпагу в правую руку, и положение переменилось.

Под ударами великолепной шпаги человек в черном отступил. Он уклонялся, парировал, увертывался от неизбежной гибели. Но спасения не было. Он парировал пятьдесят ударов, но блеснул пятьдесят первый – и левая рука закровоточила. Он уклонился от тридцати уколов, но тридцать первый пропустил – теперь в крови плечо.

Раны были еще не смертельны, однако множились; человек в черном лавировал среди камней, затем очутился меж деревьев, что было ему отнюдь не на руку, практически бежал от Иньиго на открытое пространство, но Иньиго неотвратимо наступал, и человек в черном оказался среди валунов, а это еще хуже деревьев; в досаде он вскрикнул и почти бегом ринулся туда, где ничто его не стесняло.

Но с асом шутки плохи, и постепенно в картине вновь замаячил смертоносный обрыв, однако теперь к своей погибели пятился человек в черном. Он был отважен и силен, не молил о пощаде, невзирая на раны, и в своей черной маске ничуть не выказывал страха.

– Ты блистательно фехтуешь! – крикнул он, когда Иньиго еще быстрее, еще ослепительнее заработал клинком.

– Спасибо. Я этого добился не без труда.

До смерти оставались считаные шаги. Снова и снова Иньиго делал выпад, снова и снова человек в черном умудрялся парировать, но это давалось ему все тяжелее, а силе в запястьях Иньиго не было предела, и каждый выпад его был яростнее, и вскоре человек в черном ослабел.

– Тебе не видно, – сказал он тогда, – потому что я в плаще и маске. Но я улыбаюсь.

– Почему?

– Я тоже не левша, – сказал человек в черном.

И он поменял руки, а битва началась взаправду.

И Иньиго отступил.

– Кто ты? – закричал он.

– Невеликая птица. Такой же ценитель клинка.

– Я должен знать!

– Привыкай к разочарованию.

Они молнией носились по плато, клинков не разглядеть, но ах как дрожала земля, и аххх как содрогались небеса, а Иньиго проигрывал. Хотел было уйти за деревья, но человек в черном не пустил. Хотел отступить к валунам, но и в этом ему было отказано.

А на открытом пространстве, хоть это и невообразимо, человек в черном фехтовал лучше. Ненамного. Но во множестве крошечных деталей он на кроху превосходил Иньиго. На волосок ловчее, на гран сильнее, на капельку быстрее. Совсем немножечко.

Но этого хватало.

В последнем бою они сошлись посреди плато. Ни один не уступал. Металл грохотал все оглушительнее. Последняя вспышка энергии прошила жаром жилы Иньиго, и он применил всё, прибегнул ко всем трюкам, призвал на помощь всякий час всякого дня многих лет опыта. Но его удары парировались. Человеком в черном. Его движения сковывались. Человеком в черном. Ему преграждали путь, его атаки отражали, его избивали.

Побеждали.

И это делал человек в черном.

Последний промельк клинка – и великолепная шестиперстовая шпага вылетела из руки Иньиго. Он беспомощно замер. Потом упал на колени, склонил голову, зажмурился.

– Только быстро, – сказал он.

– Пусть у меня отсохнут руки, прежде чем я убью такого художника, – ответил человек в черном. – Я скорее уничтожу шедевр да Винчи. Однако, – и тут он огрел Иньиго по голове навершием эфеса, – нельзя, чтобы ты меня преследовал. Пойми правильно – я бесконечно тебя уважаю. – Он огрел Иньиго снова, и испанец лишился чувств.

Человек в черном быстро привязал его за руки к дереву и оставил беззащитно грезить.

Затем вложил клинок в ножны, отыскал след сицилийца и помчался в ночь…


– Он побил Иньиго! – сказал турок.

Верить в это неохота, но ясно, что весть печальная: Иньиго Феззику нравился. Только Иньиго не смеялся, когда Феззик просил его поиграть в рифмы.

Горной тропой они спешили к гульденской границе. Тропа была узка, усеяна камнями размером с пушечные ядра, и сицилийцу нелегко было поспевать за великаном. Феззик без труда нес Лютика, по-прежнему связанную по рукам и ногам.

– Повтори, я не расслышал! – крикнул сицилиец, и Феззик подождал, пока горбун его догонит.

– Видишь? – Феззик показал вниз: человек в черном взбегал на горную тропу. – Он победил Иньиго.

– Немыслимо! – взревел сицилиец.

Феззик никогда не решался с ним спорить.

– Я дурак, – кивнул Феззик. – Иньиго не проиграл человеку в черном, Иньиго его победил. И в доказательство надел его одежду, и маску, и плащ, и сапоги и растолстел на восемьдесят фунтов.

Прищурившись, сицилиец поглядел вниз.

– Болван! – рявкнул он на турка. – Столько лет прошло, а ты Иньиго не узнаёшь? Это не Иньиго.

– Дурака учить – что мертвого лечить, – согласился тот. – Если какой вопрос, я отвечу неверно, к гадалке не ходи.

– Наверное, Иньиго поскользнулся или его надули – в общем, побили нечестно. Других мыслимых объяснений я не вижу.

Объяснений пламенений, подумал великан. Но сказать вслух не посмел. Уж точно не сицилийцу. Он бы, может, прошептал это Иньиго в ночи – ну, до того, как Иньиго погиб. Еще он прошептал бы, пожалуй, затруднений наводнений потемнений, но дальше придумать не успел, потому что сицилиец заговорил опять, а значит, надо слушать очень-очень внимательно. Горбун как с цепи срывался, если замечал, что Феззик думает. Горбуну едва ли приходило в голову, что такие, как Феззик, способны мыслить, да горбуну и без разницы – он ни разу не поинтересовался, что у Феззика на уме. Если узнает, что Феззик сочиняет рифмы, только посмеется и выдумает ему новые пытки.

– Развяжи ей ноги, – скомандовал сицилиец.

Феззик поставил принцессу на землю и разорвал бечевку на ногах. А потом растер девушке щиколотки, чтоб она смогла идти.

Сицилиец рывком поволок ее за собой.

– Догоняй, – сказал он Феззику.

– Какие будут указания? – спросил тот, уже почти во власти паники. Он терпеть не мог, когда его бросали вот так одного.

– Прикончи его, прикончи, – в досаде ответил сицилиец. – Сделай дело, раз Иньиго нас подвел.

– Я не умею фехтовать, я даже не знаю как…

– А ты по-своему. – Сицилиец уже еле сдерживался.

– А, ну да, ладно, по-своему, спасибо, Виццини, – сказал ему Феззик. И затем, призвав на подмогу все свое мужество без остатка: – Намекни, а?

– Ты вечно твердишь, что понимаешь силу, владеешь силой. Вот ею и воспользуйся – все равно как. Спрячься вон там, – горбун указал на крутой поворот тропы, – и расшиби ему черепушку. – И он кивнул на камни размером с пушечные ядра.

– Я могу, – кивнул Феззик. Он отлично метал тяжелые предметы. – Но это как-то неспортивно.

Сицилиец потерял терпение. Без терпения он бывал очень страшен. Обычно люди визжат, вопят и скачут. Виццини поступал по-другому: он становился очень-очень спокоен, а говорил так, будто уже умер. И глаза его горели огнем.

– Последний раз повторяю: останови человека в черном. И чтобы намертво. А иначе канючь сколько влезет – я найду себе другого великана.

– Не бросай меня, пожалуйста, – сказал Феззик.

– Тогда делай, что велено.

И Виццини, хромая, потащил Лютика прочь с глаз по горной тропе.

Феззик глянул вниз, на бегущего человека. Еще далеко. Есть время потренироваться. Феззик подобрал камень размером с пушечное ядро, в тридцати ярдах приглядел скальную трещину.

Вж-жик.

В яблочко.

Он взял камень побольше и метнул в темноту вдвое дальше.

Так себе вж-жик.

На два дюйма правее, чем метил.

Феззика это вполне устроило. Если метить в центр и промахнуться на два дюйма, все равно прекрасно расшибешь голову. Он пошарил вокруг и нащупал подходящий камень – в ладонь ложится идеально. Затем ушел за крутой поворот тропы и притаился в густой тени. Безмолвный и незримый, сжимая в руке смертоносный камень, он терпеливо ждал, отсчитывая мгновения до гибели человека в черном…

Феззик

Всем известно, что турчанки рожают великанских детей. Единственного на свете прекрасного младенца, который при рождении весил двадцать четыре с лишним фунта, произвела на свет пара на юге Турции. В архивах турецких больниц зафиксировано целых одиннадцать детей, при рождении весивших больше двадцати фунтов. И еще девяносто пять, весивших от пятнадцати до двадцати. Эти 106 херувимчиков поступили так, как обычно поступают новорожденные: сбросили три-четыре унции и набирали их обратно почти неделю. Говоря точнее, так себя повели 105 младенцев.

Но не Феззик.

К вечеру первого дня он набрал фунт. (Он родился пятнадцатифунтовым, а схватки у матери начались на две недели раньше положенного, и лекари не слишком встревожились. «Вы же поторопились на две недели, – сказали они матери Феззика. – Этим все и объясняется». Разумеется, этим не объяснялось ничего, но едва что-то ставит лекарей в тупик – а случается это чаще, чем нам следует знать, – они хватаются за первое, что под руку подвернется, и прибавляют: «Этим все и объясняется». Родись Феззик позже срока, лекари сказали бы матери: «Вы же припозднились, этим все и объясняется». Или: «Во время родов шел дождь, лишний вес – это влага, этим все и объясняется».)

У здорового младенца вес удваивается где-то через полгода и утраивается через год. В год Феззик весил восемьдесят пять фунтов. И вы поймите, он не был жирдяй. Нормальный здоровый ребенок восьмидесяти пяти фунтов весом. Ну, не такой уж и нормальный. Этот годовалый детка был довольно волосат.

Когда настала пора идти в детский садик, Феззику уже требовалось бриться. Ростом он был со взрослого мужчину, и остальные дети его травили. Поначалу, естественно, они боялись его до смерти (даже тогда Феззик смотрелся зверски), но, разглядев, что в душе он трусишка… в общем, разве можно упустить такой шанс?

– Драчун, драчун, – дразнили они Феззика во время утреннего перерыва на йогурт.

– Ничего не драчун, – громко отвечал Феззик. (Про себя он прибавлял: «Молчун, молчун». Он не смел считать себя поэтом, никакой он не поэт – просто рифмы любит. Что ни скажи вслух, он про себя рифмовал. Иногда получался смысл, иногда ни малейшего. Смысл Феззика не трогал – его интересовал только звук.)

– Трус.

Брус.

– Ничего не трус.

– Тогда дерись, – говорил кто-нибудь, со всей дури замахивался и бил Феззика в живот, отлично зная, что Феззик скажет «у-уф» и так и будет стоять, поскольку Феззик никогда не дрался, что ты с ним ни делай.

– У-уф.

Еще удар. И еще. Скажем, хорошенько врезать по почкам. Или в коленку пнуть. Продолжалось это, пока Феззик не убегал в слезах.

Однажды его позвал отец:

– Поди сюда.

Феззик, как обычно, повиновался.

– Вытри слезы, – велела мать.

Феззика только что жестоко избили двое детей. Он изо всех сил старался не реветь.

– Феззик, больше так нельзя, – сказала мать. – Надо, чтоб они перестали к тебе приставать.

Избивать.

– Да я не против, – сказал Феззик.

– И напрасно, – сказал отец. Он был плотник, руки как лопаты. – Пошли во двор. Я научу тебя драться.

– Ну пожалуйста, я не хочу…

– Слушайся папу.

Они гуськом вышли на двор.

– Сожми кулак, – велел отец.

Феззик постарался.

Отец глянул на мать, затем в небеса.

– Он даже кулак сжать не может, – сказал отец.

– Он старается, ему же всего шесть. Не дави на него.

Отец очень любил Феззика и попытался говорить мягко, чтобы сын не заплакал. Нелегкое это было дело.

– Детка, – сказал отец Феззику, – смотри: когда сжимаешь кулак, большой палец нельзя совать внутрь, его надо наружу, если он внутри и ты кого-нибудь ударишь, палец сломается, а это нехорошо, потому что, когда бьешь кого-то, не тебе должно стать больно, а ему.

Вольно.

– Пап, я не хочу, чтоб кому-то стало больно.

– А я не хочу, чтобы ты кому-то делал больно, Феззик. Но если ты умеешь защищаться, а они знают, что ты умеешь, тебя никто больше не тронет.

Тонет.

– Да я не против.

– А мы против, – вмешалась мать. – Если тебе пора бриться, это не значит, что тебя можно травить.

– Итак, кулак, – сказал отец. – Мы научились сжимать кулак?

Феззик снова сжал кулак – на сей раз большой палец был снаружи.

– Он талантливый ученик, – сказала мать. Она тоже очень любила сына.

– А теперь ударь меня, – велел отец Феззику.

– Не, не хочу.

– Ударь папу, Феззик.

– Может, он не умеет, – сказал отец.

– Может быть, – грустно покачала головой мать.

– Смотри, детка, – сказал отец. – Видишь? Очень просто. Сжимаешь кулак – это ты теперь умеешь, – немножко отводишь руку назад, целишься, куда хочешь, и отпускаешь.

– Покажи папе, какой ты талантливый ученик, – сказала мать. – Вмажь ему. Врежь ему хорошенько.

Феззик махнул кулаком в район отцовского плеча.

Отец снова раздраженно уставился в небеса.

– Он почти попал, – торопливо заметила мать, не успело лицо сына омрачиться. – Для начала очень хорошо, Феззик. Скажи ему, что для начала очень хорошо, – велела она мужу.

– Общее направление верное, – выдавил отец. – Если б я стоял на ярд левее, получилось бы самое оно.

– Я очень устал, – пожаловался Феззик. – Если выучивать так много и быстро, сильно устаешь. Я вот устаю. Можно я пойду?

– Пока нет, – сказала мать.

– Детка, ну пожалуйста, ударь меня, по правде ударь, попытайся. Ты же умненький мальчик; врежь мне хорошенько, – взмолился отец.

– Завтра, пап, честное слово. – Глаза у Феззика уже были на мокром месте.

– Слезы не помогут! – взорвался отец. – Слезы не действуют на меня и не действуют на твою мать, ты будешь делать, что я говорю, а я говорю, что ты меня ударишь, и, если надо, мы тут простоим до утра, а если надо, мы простоим неделю, а если…

П

Л

Ю

М

С

!!!

(Это было до травмпунктов – не повезло, особенно отцу Феззика, потому что, когда Феззик его ударил, отца некуда было отнести, разве что в постель, где он полтора дня и провалялся, открыв глаза лишь однажды, когда пришел молочник вправить сломанную челюсть; лекари тогда уже были, но в Турции еще не подмяли под себя костную хирургию, и за кости отвечали молочники, потому что люди рассуждали так: раз молоко полезно для костей, кто лучше молочника понимает в сломанных костях?)

Когда отец смог как следует открыть глаза, все собрались на семейный совет.

– Ты очень сильный, Феззик, – сказал отец. (Это не совсем правда. Отец хотел сказать: «Ты очень сильный, Феззик». Получилось у него скорее так: «Зз ззззз ззззззз, Зззззз». С тех пор как молочник проволокой скрепил ему челюсти, отцу удавалась только буква «з». Зато у него была очень выразительная мимика, и жена прекрасно его понимала.)

– Он говорит: «Ты очень сильный, Феззик».

– Я так и думал, – сказал Феззик. – В том году я разозлился и ударил дерево. И свалил. Небольшое дерево, но это, наверное, что-то да значило.

– З зззззз зззззззззз, Зззззз.

– Он говорит, что бросает плотничать, Феззик.

– Ну что ты! – сказал Феззик. – Ты скоро поправишься, пап. Молочник мне почти что обещал.

– З зззз ззззззз зззззззззз, Зззззз.

– Он хочет бросить плотничать, Феззик.

– А кем тогда он будет работать?

Мать ответила сама: они с мужем договаривались полночи.

– Он будет твоим тренером. Борьба – национальный турецкий спорт. Мы станем богаты и знамениты.

– Мам, пап, мне не нравится борьба.

Отец нежно похлопал сына по коленке.

– Ззз ззззз ззззззззз, – сказал он.

– Все будет прекрасно, – перевела мать.

А Феззик расплакался.

Его первый профессиональный матч состоялся в душное воскресенье в деревне Сандики. Родители выгнали Феззика на ринг с величайшим трудом. Оба ни капли не сомневались в победе – они ведь трудились день и ночь. Целых три года обучали Феззика, пока не решили, что сын готов. Отец занимался тактикой и стратегией, мать отвечала за питание и тренировки, и оба они были безоблачно счастливы.

Феззик в жизни так не страдал. Он пугался, боялся и страшился, и все это разом. Не желал выходить на ринг, как его ни уламывали. Он ведь кое-что понимал: хотя на вид ему двадцать и у него пробиваются недурные усы, в душе он остается девятилетним ребенком, который любит рифмовать что попало.

– Нет, – говорил он. – Я не хочу, не пойду, не заставите.

– Мы три года спину гнули, как рабы на галерах, – сказал отец. (Челюсть у него стала почти как новая.)

– Он мне сделает больно! – сказал Феззик.

– Жизнь – боль, – отвечала мать. – А если кто с этим спорит, значит что-то продает.

– Ну пожалуйста. Я не готов. Я не помню захваты. Я неловкий и все время падаю. Ну правда.

Правда. Родители боялись одного: может, они слишком торопят ребенка?

– Когда вся жизнь крута, крутые живут вовсю, – отметила мать.

– Живи вовсю, Феззик, – посоветовал отец.

А Феззик – ни в какую.

– Слушай, мы не станем угрожать, – сказали родители плюс-минус хором. – Мы трое друг друга любим, зачем нам эти фокусы? Не хочешь бороться – мы не заставляем. Мы просто бросим тебя навечно одного, и все. – (Так Феззик воображал ад – навечно остаться одному. О чем в пять лет поведал маме с папой.)

И они вышли на ринг к чемпиону Сандики.

Тот был чемпионом одиннадцать лет – ему уже стукнуло двадцать четыре. Очень грациозный, широкий в кости, ростом шесть футов – всего на полфута ниже Феззика.

У Феззика не было шансов.

Он оказался слишком неуклюж; все время плюхался на ринг или путал захваты, и никаких захватов не получалось. Чемпион Сандики тешился с ним, как кошка с мышкой. Феззик то и дело падал, или его роняли, или он отступал или оступался. Всякий раз он вставал и пробовал снова, но чемпион Сандики был слишком шустрый, слишком умный и гораздо, гораздо опытнее. Толпа хохотала, жевала пахлаву и наслаждалась зрелищем.

А потом Феззик обхватил чемпиона руками.

Толпа заткнулась.

Феззик поднял чемпиона.

Ни звука.

Феззик стиснул чемпиона.

И еще стиснул.

– Ну все, достаточно, – сказал отец Феззика.

Феззик положил чемпиона.

– Спасибо, – сказал он. – Ты замечательный борец, а мне просто повезло.

Бывший чемпион Сандики что-то буркнул.

– Подними руки, ты же победил, – напомнила мать.

Феззик стоял на ринге, задрав руки.

– Отстооооой! – сказала толпа.

– Зверь.

– Бабуин!

– Го-рилла!

– ОТСТООООООООООООЙ!!!

В Сандики они не задержались. Говоря по правде, с тех пор вообще стало опасно где-то задерживаться. Они сразились с чемпионом Испира.

– ОТСТОООООООООООЙ!!!

С чемпионом Сималя.

– ОТСТОООООООООООЙ!!!

Они боролись в Болу. И в Зеле.

– ОТСТОООООООООООЙ!!!

– Пусть говорят что хотят – мне все равно, – в зимних сумерках сказала мать. – Ты мой сын, и ты лучше всех.

Было темно, серо, и семейство со всех ног улепетывало из Константинополя, где Феззик только что навалял местному чемпиону, не успели зрители рассесться по местам.

– Я не лучше всех, – сказал Феззик. – Поделом они меня обижают. Я слишком большой. Я как будто маленьких задираю, когда с кем-то борюсь.

– Может быть, – неуверенно начал отец, – может, Феззик, они перестанут так орать, если ты как бы проиграешь пару-тройку боев?

– Мальчику всего одиннадцать, а ты учишь его прогибаться? – разъярилась жена.

– Да ничего подобного, брось, не кипятись, но, может, они к нам потеплеют, если увидят, что он и сам страдает хоть чуть-чуть.

– Я страдаю, – сказал Феззик. (И он страдал, он еще как страдал.)

– А ты им это слегка покажи.

– Постараюсь, пап.

– Вот и молодчина.

– Я ж не виноват, что сильный; я тут ни при чем. Я даже не качаюсь.

– Наверное, пора в Грецию, – сказал отец Феззика. – В Турции мы уже побили всех, кто хотел с нами биться, а Греция – родина спорта. Уж греки-то умеют оценить талант.

– Я ненавижу, когда они кричат: «ОТСТОООООООООООЙ!!!», – сказал Феззик. (Он это ненавидел. Теперь ад воображался ему иначе – он один, а все вокруг вечно кричат: «ОТСТОООООООООООЙ!!!»)

– В Греции тебя полюбят, – сказала мать.

Они поехали в Грецию.

– ГЭЭЭЭЭЭЭЭЭ!!! – («ГЭЭЭЭЭЭЭЭЭ!!!» – это «ОТСТОООООООООООЙ!!!» по-гречески.)

Болгария.

Югославия.

Чехословакия. Румыния.

– ОТСТОООООООООООЙ!!!

Они сунулись на Восток. Корейский чемпион джиу-джитсу. Сиамский чемпион карате. Всеиндийский чемпион кун-фу.

– ССССССССССССС!!! (См. примеч. к «ГЭЭЭЭЭЭЭЭЭ!!!»)

В Монголии родители умерли.

– Мы сделали что могли, Феззик, удачи тебе, – сказали они и скончались.

Печальная история – чума, убивала все на своем пути. Феззик тоже мог умереть, но отродясь не болел. Направился дальше один, через пустыню Гоби, порой ловя попутные караваны. И в караванах понял, как сделать, чтоб они больше никогда не кричали: «ОТСТОООООООООООЙ!!!»

Надо бороться с группами.

Все началось в караване посреди Гоби, когда караванщик сказал:

– Спорим, мои погонщики тебя завалят.

Погонщиков было всего трое, и Феззик сказал:

– Ладно, – мол, он попытается, и попытался, и, само собой, победил.

И вроде все остались довольны.

Феззик был счастлив. Отныне старался выходить против нескольких соперников. Одно время путешествовал, боролся с бандами в пользу местных благотворительных организаций, но не умел вести бизнес, и теперь, когда впереди маячил двадцатый день рождения, одиночество нравилось ему еще меньше прежнего.

Он поступил на работу в странствующий цирк. Артисты ворчали, что он ест больше, чем полагается. Поэтому Феззик держался особняком – разве что выходил на арену.

А затем, едва ему исполнилось двадцать, как-то вечером с ним приключилось великое потрясение: он снова услышал «ОТСТОООООООООООООЙ!!!». Ушам своим не поверил. Он только что одолел десятерых методом «сжать и подержать», еще десятерым размозжил головы. Чего им всем от него надо?

Он стал слишком силен – вот в чем закавыка. Он никогда не мерил свой рост, но все шептались, что он, пожалуй, уже семь футов с гаком; он ни разу не вставал на весы, но люди поговаривали, что он весит четыреста фунтов. Мало того – он стал ловок. Столько лет тренировался, что почти не походил на человека. Знал все приемы, умел уйти от любого захвата.

– Зверь.

– Бабуин!

– Го-рилла!

– ОТСТОООООООООООЙ!!!

Ночью, оставшись один в шатре, Феззик расплакался. Он урод. (Народ – он по-прежнему любил рифмы.) Двуглазый циклоп. (В слезах утоп – что ему сейчас и грозило.) К утру он взял себя в руки: зато его цирковые друзья никуда не делись.

Не прошло и недели, его выгнали из цирка. Теперь и другим артистам от зрителей перепадал только «ОТСТОООООООООООЙ!!!», примадонна грозилась уволиться, лилипуты стервенели, и на Феззике поставили крест.

Случилось это посреди Гренландии, а Гренландия, как известно, самый одинокий край планеты Земля. В Гренландии один человек на двадцать квадратных миль жилой площади. Цирк, пожалуй, сглупил, поехав туда на гастроли, но суть не в этом.

Суть в том, что Феззик остался один.

В самом одиноком краю планеты.

Сидел на валуне и глядел, как цирк удаляется.

Назавтра, когда прибыл Виццини, Феззик так и сидел на этом валуне. Виццини к Феззику подольстился, обещал прекратить ОТСТОООООООООООИ. Сицилийцу был нужен Феззик. Но Феззику сицилиец был нужнее. Ты не один, пока рядом Виццини. Виццини командовал – Феззик подчинялся. И если велено расшибить голову человеку в черном…

Так тому и быть.


Но не из засады. Он не трус. Надо по-честному. Родители учили всегда играть по правилам. Феззик замер в тени, крепко сжимая в руке огромный камень. Шаги человека в черном приблизились. И еще немного.

Феззик выскочил из укрытия и швырнул камень – очень сильно и идеально метко. Камень разлетелся на куски в футе от лица человека в черном.

– Я нарочно, – пояснил Феззик, подобрав другой камень и прицелившись. – Я мог и не промахиваться.

– Верю, – сказал человек в черном.

Они стояли на узкой горной тропе и разглядывали друг друга.

– Дальше что? – спросил человек в черном.

– Сойдемся в бою, как заповедовал Господь, – ответил Феззик. – Без фокусов, без оружия, талант против таланта.

– Ты отложишь камень, я отложу шпагу, станем убивать друг друга как цивилизованные люди?

– Если хочешь, я могу убить тебя сразу, – мягко сказал Феззик и замахнулся. – Я же тебе шанс даю.

– Это правда, и я его принимаю, – сказал человек в черном и принялся расстегивать перевязь с ножнами. – Хотя, честно говоря, в рукопашном бою у тебя перспективы несколько радужнее.

– Я тебе отвечу, как всем отвечаю, – объяснил Феззик. – Я не виноват, что больше и сильнее; я тут ни при чем.

– Я тебя не виню, – сказал человек в черном.

– Тогда приступим, – сказал Феззик, уронил камень и встал в позицию, глядя, как медленно приближается к нему человек в черном.

На миг Феззик почти загрустил. Человек в черном – явно славный малый, хоть и убил Иньиго. Не сетует, не канючит, не пытается подкупить. Смирился с судьбой. Без жалоб, без ничего. Явно преступная натура. (Но преступник ли он, размышлял Феззик. Судя по маске – явно. А может, все еще хуже, – может, он изуродован? Например, лицо сожжено кислотой? Или родился чудищем?)

– Зачем ты носишь маску и плащ? – спросил Феззик.

– Я думаю, в недалеком будущем их станут носить все, – таков был ответ человека в черном. – Это ужас как удобно.

Они сошлись на горной тропе. На миг застыли. И схватились. Феззик дал человеку в черном слегка порезвиться – испытывал его силу, и сила была немалая, если учесть, что тот не великан. Человек в черном финтил и увертывался, пробовал такой захват и сякой. Уверившись, что противник не отправится к Творцу, сгорая со стыда, Феззик крепко его обхватил.

Поднял с земли.

И сжал.

И еще сжал.

Затем взял останки, переломил их так, переломил этак, одной рукой надорвал шею, другой крестец, сжал ноги, обернул вокруг них обмякшие руки и этот сверток, прежде бывший человеком в черном, забросил в ущелье неподалеку.

Во всяком случае, задумывалось так.

На деле вышло иначе.

Феззик поднял человека в черном с земли.

Сжал.

А тот выскользнул.

«Хм, – подумал Феззик, – вот так сюрприз. А я думал, ему каюк».

– Ты шустрый, – похвалил Феззик.

– Оно и к лучшему, – сказал человек в черном.

Они опять сошлись. На сей раз Феззик не дал человеку в черном поегозить. Схватил, раскрутил над головой раз, другой, размозжил ему череп о валун, врезал хорошенько, еще потузил, еще разок стиснул для полноты картины, а мертвые останки живого существа забросил в ущелье неподалеку.

Во всяком случае, намеревался он так.

На деле ему и схватить толком не удалось. Потому что едва лапищи Феззика потянулись к человеку в черном, тот упал, перекатился, вывернулся и остался свободен, нестеснен и вполне жив.

«Да что такое творится-то? – подумал Феззик. – Неужто моя сила убывает? Может, меня подкосил какой-то горный недуг? Была ведь пустынная болезнь – забрала силу моих родителей. Да, наверное, я подхватил чуму, но тогда он-то почему силен? Нет, видимо, я тоже еще сильный, дело не в этом – а в чем?»

И вдруг он понял. Он так давно не боролся с одним-единственным противником, что забыл, как это делается. Столько лет сражался с группами, бандами и шайками, что слишком долго соображал. Тут ведь совсем другая тактика. Когда ты один против дюжины, нужны определенные приемы, захваты, поведение. Когда противник один, все совершенно иначе. Феззик лихорадочно освежил в памяти былые времена. Как он одолел чемпиона Сандики? Он судорожно повертел в голове тот бой, затем напомнил себе, что были и другие победы над другими чемпионами, из Испира и Сималя, из Болу и Зелы. Подумал о том, как бежал из Константинополя, слишком быстро наваляв тамошнему чемпиону. Да, подумал Феззик. Конечно. И перестроился.

Но человек в черном уже держал его за горло!

Человек в черном сидел у Феззика на закорках, пережимая трахею – одна рука спереди, другая сзади. Феззик пощупал сзади, но человека в черном поди ухвати. Никак не дотянешься и со спины не сдерешь. Феззик ринулся к валуну, в последний миг развернулся, и вся сила удара досталась человеку в черном. Мощнейший удар; Феззик и сам почувствовал.

Но руки на горле сжались сильнее.

Феззик снова побежал к валуну, развернулся, ощутил, какой удар пришелся на человека в черном. Но хватка не ослабла. Феззик принялся отдирать руки от горла. Замолотил по ним кулачищами.

Дышать стало почти нечем.

Феззик боролся. Ноги словно омертвели; мир вокруг бледнел. Но Феззик не сдавался. Он – могучий Феззик, рифмач, а сдаваться нельзя ни в коем случае. Омертвели руки, вокруг как будто поднялась пурга.

Феззик упал на колени.

Он еще молотил кулаками, но выходило вяло. Он сражался, но его удары не испугали бы и ребенка. Воздуха не было. Не было воздуха. Не было ничего – в этом мире Феззику ничего не осталось. «Я побежден, я сейчас умру», – только и успел подумать он и рухнул на горную тропу.

Ошибся он лишь наполовину.

Меж обмороком и смертью – всего один миг, и он настал, когда великан без чувств грохнулся на каменистую тропу, но за миг до этого мига человек в черном разжал хватку. Он с трудом поднялся и постоял, прислонясь к валуну, пока не ожили ноги. Феззик распластался на тропе, еле дыша. Человек в черном огляделся, поискал бечевку, чтоб его связать, почти сразу бросил это занятие. Какие бечевки – против такой-то силищи? Лопнут, и все. Человек в черном подобрал свою шпагу. Надел перевязь.

Двое побеждены, остался один (самый сложный)…


Виццини его поджидал.

Он даже устроил прелестный пикник. Из рюкзака, который вечно на себе таскал, извлек носовой платочек, на платочек выставил два винных кубка. В центр поместил кожаную винную фляжку, рядом выложил сыр и яблоки. Место выбрал живописное – на вершине горной тропы, восхитительный вид аж на Флоринский пролив. Лютик беспомощно лежала рядом, связанная, с кляпом во рту и повязкой на глазах. К ее белому горлу Виццини приставил длинный кинжал.

– Добро пожаловать, – окликнул Виццини, когда человек в черном приблизился почти вплотную.

Человек в черном остановился и обозрел положение вещей.

– Ты побил моего турка, – сказал Виццини.

– На то похоже.

– И теперь остался только ты. И я.

– И на это похоже, – сказал человек в черном и сделал еще полшага к кинжалу.

Горбун с улыбкой вдавил острие Лютику в шею. Вот-вот брызнет кровь.

– Если желаешь ей смерти, подходи ближе, будь любезен, – сказал он.

Человек в черном замер.

– Так-то лучше, – кивнул Виццини.

Ни звука не раздавалось под луной.

– Я прекрасно понимаю, чего ты добиваешься, – наконец промолвил сицилиец. – И хочу заявить откровенно, что намерения твои меня возмущают. Ты хочешь похитить то, что я по праву украл, и я считаю, что джентльмены так себя не ведут.

– Позволь мне объяснить… – начал человек в черном, вновь двинувшись вперед.

– Ты ее убиваешь! – заорал сицилиец, еще сильнее вдавив кинжал Лютику в шею. Выступила капля крови – красная на белом.

Человек в черном попятился.

– Позволь объяснить… – повторил он издали.

– Ничего нового ты мне не сообщишь, – перебил его горбун. – В отличие от некоторых, я в приличную школу не ходил, но с моим подлинным знанием жизни никому не тягаться. Говорят, будто я читаю мысли, но, если честно, это неправда. Я провижу истину посредством логики и мудрости, и я утверждаю, что ты похититель. Признайся.

– Я лишь признаю, что за нее дадут хороший выкуп.

– Мне приказано кое-что с нею проделать. Я должен выполнить приказ; это очень важно. Если я все сделаю как полагается, от заказчиков не будет отбою до конца жизни. И речь не идет о выкупе – речь идет о смерти. Прибереги свои объяснения; нам с тобою не по пути. Ты желаешь оставить ее в живых ради выкупа, мне до крайности необходимо, чтобы в самое ближайшее время она перестала дышать.

– А тебе не приходит в голову, что, дабы очутиться здесь, я потратил много сил и средств, а также многим пожертвовал? – отвечал человек в черном. – Потерпев неудачу, я могу сильно разозлиться. И если в ближайшее время она перестанет дышать, вовсе не исключено, что такой же смертельный недуг подхватишь и ты.

– Ты, бесспорно, можешь меня убить. Тот, кто одолел Иньиго и Феззика, от меня избавится без труда. Но тебе не приходит в голову, что тогда мы оба не получим желаемого? Ты потеряешь заложницу, а я жизнь.

– Стало быть, мы в тупике, – сказал человек в черном.

– Увы, – ответил сицилиец. – Мне не соперничать с твоей силой, ты не ровня моим мозгам.

– Ты такой умный?

– Мое хитроумие не описать словами. Я так изворотлив, коварен и башковит, так лжив, вероломен и склизок, я такой ушлый выжига, столь осмотрителен, а также расчетлив, хитер как дьявол, а равно лис, плутоват и не менее того злокознен… короче, я же говорю, не изобрели еще таких слов, что описали бы, до чего блистателен мой мозг, но давай я объясню доходчиво: этот мир появился несколько миллионов лет назад, с тех пор по нему ступали несколько миллиардов людей, но я, сицилиец Виццини, от всего своего чистого сердца и со всею скромностью заявляю, что не рождалось и не родится на свете человека продувнее, пронырливее, находчивее и уклончивее меня.

– В таком случае, – сказал человек в черном, – я вызываю тебя на битву умов.

Виццини не сдержал улыбки:

– За принцессу?

– Ты как будто мысли мои прочел.

– Я же говорю, это только кажется. Простая логика и мудрость. Не на жизнь, а на смерть?

– Ты снова не ошибся.

– Я принимаю вызов! – вскричал Виццини. – К бою!

– Наливай, – сказал человек в черном.

Виццини разлил по кубкам багровое вино.

Из-под плаща человек в черном извлек сверточек и протянул горбуну:

– Открой и понюхай, только не трогай.

Виццини поступил согласно указаниям.

– Я ничего не почуял.

Человек в черном забрал у него сверточек.

– Ты не почуял иокановый порошок. Он лишен запаха и вкуса, мгновенно растворяется в любой жидкости. Кроме того, человечество не знает яда смертоноснее.

Виццини разволновался.

– Ты, надо думать, не передашь мне кубки? – спросил человек в черном.

Виццини потряс головой:

– Сам возьми. Я не уберу кинжал от ее горла.

Человек в черном взял кубки. И повернулся к Виццини спиной.

Горбун в предвкушении закудахтал.

Человек в черном возился довольно долго. Затем снова повернулся. Правой рукой он очень осторожно поставил кубок перед Виццини, левой – другой кубок, напротив. Сел перед вторым и кинул сверточек из-под иокана подле сыра.

– Угадывай, – сказал человек в черном. – В котором яд?

– «Угадывай»?! – вскричал Виццини. – Я не угадываю. Я думаю. Размышляю. Делаю выводы. Затем решаю. Я никогда не гадаю.

– Битва умов началась, – сказал человек в черном. – Она закончится, когда ты решишь, мы выпьем и узнаем, кто прав, а кто мертв. Надо ли говорить, что пьем мы оба и, естественно, глотаем одновременно.

– Но это же проще простого, – сказал горбун. – Из того, что мне известно о тебе, я должен сделать вывод, как работает твой ум. Понять, что ты за человек, – положишь ты яд себе или врагу.

– Ты тянешь время, – сказал человек в черном.

– Ты не понимаешь. Я смакую, – ответил сицилиец. – Моему хитроумию уж сколько лет не бросали вызов, и я наслаждаюсь… Кстати, можно понюхать кубки?

– Ни в чем себе не отказывай. Только поставь на место.

Сицилиец понюхал свой кубок, затем кубок человека в черном.

– Ты прав: без запаха.

– И еще я прав, потому что ты тянешь время.

Сицилиец улыбнулся и воззрился на кубки.

– Итак, – начал он, – лишь круглый болван подсыплет яд в свой кубок, ибо понимает, что лишь другой круглый болван первым делом схватится за то, что ему дадено. Очевидно, что я не круглый болван, а значит, никак не могу выпить из твоего кубка.

– Это твой окончательный выбор?

– Нет. Ты знал, что я не круглый болван, и понимал, что меня таким трюком не проведешь. Ты на это рассчитывал. Значит, я никак не могу выпить из своего кубка.

– Продолжай, – сказал человек в черном.

– Я как раз собирался. – Сицилиец поразмыслил. – Итак, мы знаем, что, вероятнее всего, отравлен твой кубок. Однако яд – иокановый порошок, а иокан встречается только в Австралии, а Австралия, как всякому известно, сплошь населена преступниками, а преступникам не внове, что люди им не доверяют, как я не доверяю тебе, а значит, я никак не могу выпить из твоего кубка.

Человек в черном занервничал.

– Но с другой стороны, ты наверняка подозревал, что я в курсе, откуда берется иокан, и знаю о преступниках и преступном поведении, а значит, я никак не могу выпить из своего кубка.

– Голова кругом от твоего интеллекта, – пробормотал человек в черном.

– Ты одолел моего турка – следовательно, ты исключительно силен, а исключительно сильные люди убеждены, будто с такой силищей они бессмертны, их даже иокановый порошок не возьмет, и ты мог подсыпать яд себе, понадеявшись на свою силу, а значит, я никак не могу выпить из твоего кубка.

Человек в черном совсем разнервничался.

– Но вдобавок ты победил моего испанца – следовательно, ты учился, ибо он добивался мастерства много лет, а раз ты способен учиться, ты не просто силен; ты сознаешь, сколь все мы смертны, не хочешь умирать и держишь яд подальше от себя, а значит, я никак не могу выпить из своего кубка.

– Ты меня забалтываешь, чтобы я проговорился! – рявкнул человек в черном. – Зря надеешься. Ничего не добьешься, уверяю тебя.

– Я уже добился, – сказал сицилиец. – Я знаю, где яд.

– Это только гений способен вычислить.

– Повезло мне, что я гений, – развеселился горбун.

– Ты меня не испугаешь, – сказал человек в черном, но в голосе его отчетливо пробивался страх.

– Что ж, выпьем?

– Решай, бери, не тяни кота за хвост, ты не знаешь, ты не можешь знать.

В ответ на эту вспышку сицилиец лишь улыбнулся. Затем лицо его скривилось, и он указал человеку в черном за спину:

– А это еще что такое?

Человек в черном обернулся:

– Я ничего не вижу.

– Надо же, а я думал, там что-то есть, ну да ладно. – И сицилиец засмеялся.

– Не понимаю, что смешного, – сказал человек в черном.

– Спроси через минутку, – ответил горбун. – Сначала выпьем.

И взял свой кубок.

Человек в черном взял свой.

Они выпили.

– Ты не угадал, – сказал человек в черном.

– Тебе кажется, будто я не угадал, – сказал сицилиец, хохоча все громче. – Это и смешно. Едва ты отвернулся, я переставил кубки.

Человек в черном не придумал что сказать.

– Болван! – закричал горбун. – Это ведь древнейший ляп. Самый знаменитый – «Не веди сухопутной войны в Азии», но лишь немногим менее известен другой: «Не спорь с сицилийцем, если на кону жизнь».

Он ужасно веселился, пока не подействовал иокан.

Человек в черном перепрыгнул через труп и грубо содрал повязку с глаз принцессы.

– Я все слыша… – начала Лютик и прибавила: – Ой, – потому что никогда не видала трупов вблизи. – Ты его убил, – наконец прошептала она.

– Я ему дал умереть смеясь, – ответил человек в черном. – Завидуй и молись о том же. – Он рассек ее путы, поставил на ноги и потащил за собой.

– Прошу тебя, – сказала Лютик. – Дай мне передохнуть.

Человек в черном убрал руку.

Лютик растерла запястья, подумала, помассировала щиколотки. Снова глянула на сицилийца.

– Подумать только, – пробормотала она. – И ведь яд был в твоем кубке.

– Яд был в обоих, – сказал человек в черном. – Я два года вырабатывал иммунитет к иокану.

Лютик взглянула на него. Он страшил ее – опасный человек, в маске и плаще, голос резок и напряжен.

– Кто ты? – спросила она.

– Тот, с кем шутки плохи, – сказал он. – Зазубри – и хватит с тебя. – Он опять вздернул ее на ноги. – Довольно, передохнула. – И снова потащил ее за собой, а ей оставалось только повиноваться.

Они шли по горной тропе. Ясный лунный свет, повсюду камни, и пейзаж казался Лютику желтым и мертвым, как луна. Лютик несколько часов провела с троими, кто, не скрываясь, замышлял ее убить. Отчего же, недоумевала она, теперь ей еще страшнее? Что это за жуткий человек в плаще, почему он внушает ей такой ужас? Что может быть хуже смерти?

– Если отпустишь меня, я сполна заплачу, – выдавила она.

Человек в черном скользнул по ней взглядом:

– Богачка, что ли?

– Скоро буду, – сказала Лютик. – Обещаю тебе, если отпустишь – получишь какой угодно выкуп.

Человек в черном лишь рассмеялся.

– Я не шучу.

– Ты – обещаешь? Ты? И я отпущу тебя под твое обещание? Да чего оно стоит? Женская клятва? Ой, высочество, это умереть как смешно. Даже если ты и не шутила.

Горная тропа вывела их на плато. Человек в черном остановился. Миллион звезд соперничали друг с другом яркостью – Лютику почудилось, что человек в черном хочет разглядеть их все до одной: глаза под маской метались от созвездия к созвездию.

Внезапно он ринулся прочь с тропы, увлекая Лютика за собой.

Она споткнулась; он ее удержал; она снова упала; он вновь ее подхватил.

– Я не могу так быстро бегать.

– Можешь! И побежишь! Или страдать тебе и не перестрадать. Что скажешь? Смогу я заставить тебя страдать так, что не перестрадать?

Лютик кивнула.

– Бегом – марш! – закричал человек в черном и сам побежал, помчался по камням под луною, таща за собой принцессу.

Она изо всех сил старалась поспевать. В ужасе воображала, что он с ней сделает, и больше не смела падать.

Через пять минут человек в черном остановился.

– Отдышись, – велел он.

Лютик кивнула, глотая воздух, пытаясь угомонить сердце. Но они вновь сорвались с места и кинулись по горам к…

– Куда… мы бежим? – просипела Лютик, когда он опять устроил ей передышку.

– Даже тебе не хватит самонадеянности ждать ответа.

– Не важно, ответишь ты или нет. Он тебя отыщет.

– Кто «он», высочество?

– Принц Хампердинк. Величайший охотник. Умеет выследить сокола в пасмурный день – уж тебя-то найдет.

– Веришь, значит, что твоя дражайшая любовь тебя спасет?

– Я не сказала, что он моя дражайшая любовь, но он меня спасет, я точно знаю.

– Ты признаешь, что не любишь суженого? Подумать только. Честная женщина. Редкая ты птица, высочество.

– Мы с принцем никогда друг другу не лгали. Он знает, что я его не люблю.

– Что ты не способна любить.

– Еще как способна, – сказала Лютик.

– Прикуси, пожалуй, язык.

– Я любила так сильно, как тебе и не снилось, убийца.

Он закатил ей пощечину:

– Это тебе за вранье, высочество. У меня на родине женщин за ложь карают.

– Но я говорю правду, честно, я… – Он снова замахнулся, и Лютик поспешно прикусила язык.

Они снова побежали.

За много часов они не обменялись ни словом. Бежали и бежали, и, словно догадываясь, когда она совсем вымотается, он останавливался и отпускал ее. Зная, что следующий рывок неизбежен, она переводила дух. Затем человек в черном молча хватал ее за руку, и они бежали дальше.

Перед рассветом они увидели Армаду.

Они бежали над высоченным склоном ущелья. Будто на вершине мира очутились. Когда настала передышка, Лютик присела отдохнуть. Человек в черном безмолвно стоял над нею.

– Плывет твоя любовь, да не одна, – сказал он.

Лютик не поняла.

Человек в черном ткнул пальцем назад.

Лютик посмотрела – воды Флоринского пролива блистали, точно звездные небеса.

– Похоже, он послал за тобой все корабли Флорина, – заметил человек в черном. – Никогда такого не видел. – Он глядел, как раскачиваются фонари на палубах.

– Ты не скроешься, – сказала Лютик. – Если отпустишь меня, обещаю, что тебя никто не тронет.

– Какая ты великодушная. Вынужден отказаться от такого предложения.

– Я предлагаю тебе жизнь; по-моему, это довольно великодушно.

– Высочество! – рявкнул человек в черном, и его руки внезапно стиснули ей горло. – Раз такое дело, дай-ка о жизни поговорю я.

– Ты меня не убьешь. Ты меня украл у моих убийц – не затем ведь, чтобы порешить самому.

– Мудрая плюс любящая, – прокомментировал человек в черном.

Поднял ее на ноги, и они побежали по краю глубокого ущелья. Сотни футов глубиной было то ущелье, каменисто, лесисто и тенисто. Человек в черном затормозил и оглянулся на Армаду:

– Честно говоря, я не ожидал, что их будет столько.

– Мой принц непредсказуем; потому он и великий охотник.

– Любопытно, – сказал человек в черном, – он оставит всех скопом или разделит – одних вдоль побережья, других на сушу по твоему следу? Как думаешь?

– Я знаю только, что он меня найдет. И не будет с тобой нежничать, если ты меня не отпустишь.

– Он ведь с тобою делится? Радости охоты, все такое? Как он прежде поступал с большой флотилией?

– Охоту мы не обсуждаем, уверяю тебя.

– Ни охоты, ни любви – о чем же вы беседуете?

– Мы почти не видимся.

– Влюбленные голубки.

Лютику стало до смерти обидно.

– Мы всегда друг с другом честны. Чего о многих не скажешь.

– Дай я тебе кое-что объясню, высочество. Ты очень холодна…

– И вовсе я не…

– …очень холодна и очень молода, и если выживешь, изойдешь, пожалуй, на изморозь…

– Что ты ко мне привязался? Я приняла свою жизнь как есть, это мое дело – клянусь тебе, я не холодна, но я кое-что решила, про чувства мне лучше забыть, мне они счастья не принесли… – В сердце ее цвел тайный сад за высоченной стеною. – Однажды я любила, – помолчав, сказала Лютик. – Все кончилось плохо.

– Другого богача? Конечно – и он променял тебя на богачку побогаче.

– Нет. Бедняка. Он был беден, и это его убило.

– А ты жалела? Страдала? Признайся, ты же ничего не почувствовала…

– Не смей насмехаться над моим горем! В тот день я умерла.

Армада пальнула из сигнальных пушек. Залп эхом раскатился в горах. Человек в черном смотрел, как флот меняет боевой порядок.

И пока он смотрел, Лютик, собрав остаток сил, столкнула его в ущелье.

На миг человек в черном шатко застыл на краю. Теряя равновесие, замахал руками точно мельница. Руки всплеснули, цепляясь за воздух, – и он заскользил вниз.

Человек в черном падал.

Оступался, рвался, хватался, желая прекратить падение, но склон был слишком крут, ничего не помогало.

Вниз, вниз.

Он летел по камням, беспомощно вертясь.

Лютик поглядела на плоды своих трудов.

Наконец человек в черном безмолвно застыл далеко внизу.

– Хоть помри там, мне все равно, – сказала Лютик и отвернулась.

Вслед ей полетели слова. Далекий шепот, слабый, теплый и знакомый:

– Как… пожелаешь…

Горы осияла заря. Лютик обернулась и поглядела, как в первых рассветных лучах человек в черном стаскивает маску.

– Ой, милый мой Уэстли, – сказала Лютик. – Что еще я натворила?

Ответом ей было молчание со дна ущелья.

Лютик не колебалась ни секунды. Она кинулась следом, изо всех сил стараясь удержаться на ногах, и едва побежала, он, кажется, окликал ее вновь и вновь, но слов она не разбирала, потому что внутри нее с грохотом рушились стены, и шум стоял и без того ужасающий.

Кроме того, на ногах Лютик не устояла, и вскоре ущелье победило ее. Лютик падала стремительно и жестко, но какая разница – если на дне ждет Уэстли, она с радостью упадет с тысячи футов на утыканное гвоздями ложе.

Вниз, вниз.

Ее крутило и вертело, било и рвало, она беспомощно летела, неслась и ныряла, кубарем катясь к тому, что осталось от ее возлюбленного…


С флагмана Армады принц Хампердинк, задрав голову, озирал Утесы Безумия. Это обыкновенная охота, ничем не хуже прочих. А добычу выбросим из головы. Что антилопа, что невеста – процедура та же. Собираем улики. И действуем. Сначала расследуем, затем стреляем. Если расследуем наскоро, весьма не исключено, что выстрел запоздает. Не торопимся. И, застыв в раздумьях, он взирал на голые Утесы.

Недавно по ним явно кто-то лез. Вверх тянулись следы ног, ровной линией, – само собой, делаем вывод, что была веревка, тут взбирались по тысячефутовой веревке, перехватывая руками, а изредка отталкиваясь ногами для равновесия. Подобное восхождение требует силы и подготовки, и принц мысленно поставил галочки: мой враг силен; мой враг предусмотрителен.

Взгляд его остановился футах в трехстах от вершины. Тут картина была занимательнее. Следы ног глубже, чаще, идут не по прямой. Либо в трехстах футах от вершины кто-то нарочно отпустил веревку, в чем ни малейшего смысла нет, либо веревку перерезали, когда кому-то оставалось еще триста футов пути. На последнем отрезке восхождение совершали прямо по скале. Но кому хватит на это способностей? И отчего он вынужден был прибегнуть к ним в смертельно опасный момент, в семистах футах от гибели?

– Мне нужно осмотреть вершину Утесов Безумия, – сказал принц, не потрудившись обернуться.

У него из-за спины граф Рюген только и ответил:

– Будет сделано, – и стал ждать дальнейших указаний.

– Одну половину Армады отправь на юг вдоль побережья, другую на север. В сумерках они встретятся возле Огненного болота. Флагман пристанет к берегу при первой же возможности; ты с солдатами – за мной. Готовь белорожденных.

Граф Рюген подал знак канониру, и повеления принца загрохотали меж Утесов. Вскоре Армада стала раздваиваться, и лишь огромный флагман принца пошел вплотную к берегу, ища, где бросить якорь.

– Вон там, – чуть погодя скомандовал принц, и корабль принялся маневрировать, продвигаясь в безопасную бухту.

Это отняло некоторое время – впрочем, немного, ибо капитан был опытен, да еще и принц нетерпелив – кому охота рисковать?

Хампердинк спрыгнул на берег, затем спустили трап и вывели белорожденных. Более всех своих свершений принц гордился этими лошадьми. Однажды у него будет целая кавалерия, но чистота породы – дело кропотливое. Сейчас у него имелось четыре одинаковых белорожденных. Неутомимые белоснежные великаны. Двадцать ладоней ростом. На равнине за ними никому не угнаться, и даже в холмах и на камнях почти ровня им разве что арабские скакуны. В спешке принц брал всех четырех – без седла (иначе он не ездил) скакал на одной, троих вел в поводу и посреди скачки пересаживался, чтобы ни одна лошадь не успевала утомиться под его грузной тушей.

Сейчас он запрыгнул на белорожденную и был таков.

Не прошло и часа, он прискакал на вершину Утесов Безумия. Спешившись у обрыва, опустился на колени и приступил к осмотру местности. К толстенному дубу привязывали веревку: над корнями исцарапана и содрана кора. Вероятно, тот, кто добрался до вершины первым, веревку отвязал, а тот, кто висел на ней в семистах футах над водой, ухитрился пережить восхождение.

Натоптанное место принца озадачило. Не поймешь, что тут было. Наверное, они совещались: две пары следов ушли прочь, одна осталась – кто-то расхаживал туда-сюда по краю. Затем на краю появились вторые следы. Хампердинк разглядывал их, пока не пришел к двум выводам: (1) здесь случился фехтовальный поединок, (2) противники были мастера. Длина шагов, быстрота финтов – все отчетливо явилось его зорким глазам, и второй вывод он пересмотрел. По меньшей мере мастера. А то и лучше.

Хампердинк зажмурился и принюхался, пытаясь учуять кровь. В столь неистовом поединке кровь наверняка пролилась. Тут нужно целиком обратиться в нюх. Принц учился этому годами, с того самого дня, когда на него с древесного сука внезапно кинулась раненая тигрица. Тогда он выслеживал жертву глазами, и это его чуть не убило. С тех пор он доверял только обонянию. Если в радиусе сотни ярдов пролилась кровь, он ее отыщет.

Он открыл глаза и без колебаний направился к груде крупных валунов, где в конце концов отыскал кровь. Лишь несколько капель, уже высохли. Но с тех пор прошло не больше трех часов. Хампердинк улыбнулся. С белорожденными три часа – плевое дело.

Он еще раз проследил весь поединок – что-то его смущало. Противники двигались к обрыву, затем прочь, затем снова к обрыву. Иногда вела левая нога, иногда правая – никакой логики. Фехтовальщики явно меняли руки – зачем бы мастеру так делать, если сильная рука не изранена до полной бесполезности? Однако ничего подобного, от такой раны остался бы кровавый след, а на земле не наберется столько крови.

Странно, очень странно. Хампердинк бродил по вершине. Что еще страннее, в бою никто не погиб. Принц опустился на колени подле отпечатка тела. Ясно, что здесь без чувств лежал человек. Но кровь опять не пролилась.

– Был могучий поединок, – сообщил принц Хампердинк в общем направлении графа Рюгена, который наконец догнал его вместе с сотней тяжеловооруженных верховых. – Я бы решил… – Принц замолчал, переступая по следам. – Я бы решил, что тот, кто здесь упал, убежал вон туда, – и он махнул рукой, – а тот, кто победил, направился по горной тропе почти в противоположную сторону. И подозреваю, что победитель шел за принцессой.

– Преследуем обоих? – спросил граф.

– Пожалуй, нет, – ответил принц Хампердинк. – Тот, кто убежал, нам не нужен, – нас интересует тот, у кого принцесса. Неизвестно, какова природа грозящей нам ловушки, и нам понадобятся все солдаты до единого. Это явно спланировали гульденцы – а с них станется любая подлость.

– Полагаете, нас ждет ловушка? – спросил граф.

– Я всегда полагаю, что повсюду ловушки, пока не доказано обратное, – ответил принц. – И поэтому я еще жив.

С этими словами он запрыгнул на белорожденную и пустился в галоп.

На повороте горной тропы, где случился рукопашный бой, принц даже не спешился. Он все прекрасно разглядел и так.

– Здесь побили великана, – объявил он, едва показался граф. – Великан убежал, видишь?

Разумеется, граф видел лишь камни и тропу.

– И не подумаю усомниться.

– И ты погляди! – вскричал принц – теперь он впервые разглядел на камнях женские следы. – Принцесса жива!

И белорожденные снова загрохотали копытами по горам.

Когда граф снова догнал принца, тот стоял на коленях над бездыханным телом горбуна. Граф спешился.

– Понюхай, – велел принц и протянул ему кубок.

– Ничего, – сказал граф. – Никакого запаха.

– Иокан, – отвечал принц. – Голову дам на отсечение. Не знаю иных беззвучных убийц, ему подобных. – Он встал. – Принцесса была еще жива; ее следы ведут по тропе. Если она умрет, Гульдену грозят великие страдания! – крикнул он сотне солдат.

И побежал по следам, которые видел он один. Когда следы свернули с тропы, он тоже свернул. Растянутая колонна верховых с графом во главе поспевала как могла. Бойцы оступались, лошади падали, временами спотыкался даже граф. Принц Хампердинк не сбавлял шага. Он бежал ровно, как машина, и ноги-бочонки ходили метрономом.

Через два часа после рассвета он очутился над глубоким ущельем.

– Чудеса, – сказал он донельзя истомленному графу.

Граф очень глубоко дышал и помалкивал.

– Два тела упали на дно, и ни одно не вылезло обратно.

– В самом деле чудеса, – выдавил граф.

– Да нет, другие чудеса, – возразил принц. – Очевидно, похититель не вылез, так как склон слишком крут, а наши пушки дали ему знать, что мы идем за ним по пятам. Он решил – и я ему аплодирую, – что быстрее добежать по дну ущелья.

Граф молчал, ожидая продолжения.

– Чудеса, однако, что блестящий фехтовальщик, победитель великанов и специалист по иокану не знает, куда ведет это ущелье.

– И куда же? – спросил граф.

– В Огненное болото, – ответил принц Хампердинк.

– Значит, он у нас в руках, – сказал граф.

– Именно так.

Многие источники отмечают, что у принца была привычка улыбаться только прямо перед убийством, и сейчас его улыбка засияла весьма отчетливо…


Уэстли и в самом деле понятия не имел, что бежит прямиком в Огненное болото. Но принц Хампердинк не ошибся: едва Лютик очутилась на дне ущелья, Уэстли понял, что взбираться назад по склону выйдет очень долго. Еще он отметил, что дно ровное и каменистое, а ведет ущелье примерно туда, куда он хотел попасть. И они с Лютиком помчались вперед, очень ясно понимая, что их преследуют и наверняка нагоняют могущественные силы.

Чем дальше бежали они, тем круче вздымались склоны ущелья, и вскоре Уэстли понял, что, если раньше, пожалуй, и помог бы Лютику вылезти наверх, теперь шансов нет вовсе. Он сделал выбор, и никуда не денешься: они попадут туда, куда ущелье их приведет, и так, говоря попросту, тому и быть.

(На этом повороте повествования моя супруга желает во всеуслышание заявить, что ее жестоко надули, не показав сцены примирения влюбленных на дне ущелья. Я же отвечаю ей…

* * *

Это я, и я не в смысле вас запутать, но абзац выше, куда я вклинился, – это дословно Моргенштерн; в полной версии он то и дело ссылается на жену: то, мол, ей ужасно нравится следующая глава, то, дескать, она объявила необычайно великолепной всю книгу в целом. Миссис Моргенштерн почти неизменно поддерживает мужа, чего не скажешь о кое-каких других знакомых мне женах (прости, Хелен), но я-то о чем: почти все куски, где встревает жена Моргенштерна со своими оценками, я выкинул. По-моему, этот прием особо ничего нового не добавляет, и, кроме того, ее устами автор вечно говорит себе комплименты, а, как мы знаем сегодня, от чрезмерных похвал больше вреда, чем пользы, что подтвердит любой проигравший на выборах кандидат, получив счет с телевидения. Суть-то в чем: это конкретное упоминание миссис Моргенштерн я оставил, поскольку – редкий случай – целиком с нею согласен. Я считаю, нас и впрямь надули, не показав сцены воссоединения. И я написал эту сцену сам, сочинил, что могли сказать друг другу Лютик и Уэстли, однако мой редактор Хирам решил, что тем самым я жестоко надую читателей, и чем тогда я лучше Моргенштерна? Если сокращаешь книжку и выкидываешь подлинные слова автора, нечего совать в нее свои. Так заявил мне Хирам, и мы с ним бодались и пререкались очень долго – с месяц, наверное, – лично, в письмах и по телефону. В конце концов пришли к компромиссу: все, что вы читаете здесь прямым шрифтом, – это в чистом виде Моргенштерн. Дословно. Покромсанный – да, переписанный – нет. Но я добился от Хирама, чтобы «Харкорт» хотя бы напечатал мою сцену – «Бэллентайн» тоже согласился, – там же всего три странички, делов-то, – и если вы хотите прочесть, что получилось, отправьте записочку или открытку Еленке Харви в «Харкорт трейд паблишерз», Нью-Йорк, Восточная 26-я улица, 15, – так и напишите, мол, хочу получить сцену воссоединения[41]. Не забудьте указать обратный адрес: вы не поверите, сколько народу запрашивает то одно, то другое и не сообщает, куда слать. Издатели обещали раскошелиться на почтовые расходы, так что вы потратитесь только на записку, открытку, или что там вы пришлете. Я сильно расстроюсь, если выяснится, что я единственный писатель в современной Америке, делавший вид, будто его издательский дом щедр (все они жмоты – простите, мистер Джованович); короче, я только прибавлю, что они так великодушно обещали раскошелиться на огромные почтовые расходы, поскольку совершенно убеждены, что никто им не напишет. В общем, прошу вас, если вам хоть чуточку интересно или даже не интересно вовсе, напишите им и запросите сцену воссоединения. Не обязательно ее читать – я отнюдь не настаиваю, – но мне будет приятно, если эти издательские гении потратят на меня пару лишних долларов: что уж греха таить, на рекламу моих книг они особо не тратятся. Давайте я еще раз повторю адрес с индексом:

Jelenka Harvey

Harcourt Trade Publishers

15 East 26th Street

New York, New York 10010.[42]

Напишите и запросите сцену воссоединения. Я не хотел так затягивать свою вставку – я повторю прерванный абзац Моргенштерна сначала, чтобы глаже читалось. Конец связи.

* * *

(На этом повороте повествования моя супруга желает во всеуслышание заявить, что ее жестоко надули, не показав сцены примирения влюбленных на дне ущелья. Я же отвечаю ей так. (а) Всякая божья тварь, начиная с самых презренных, имеет право хоть на пару-тройку минут подлинного уединения. (б) Взаправду произнесенные слова, хотя довольно трогательны во время диалога для непосредственных его участников, при дальнейшей трансляции на бумагу сплющиваются, как тюбик зубной пасты: «голубка моя», «мой единственный», «о счастье, о блаженство» и прочее в том же ключе. (в) В смысле разъяснительном ничего значимого сказано не было, поскольку едва Лютик начинала: «Расскажи мне о себе…» – Уэстли поспешно ее перебивал: «Не сейчас, любимая; сейчас не время». Справедливости ради, впрочем, отметим, что (1) он рыдал; (2) ее глаза не то чтобы остались абсолютно сухими; (3) имело место не одно объятие; и (4) обе стороны признали, что вполне безоговорочно довольно-таки рады видеть друг друга. Вдобавок (5) спустя четверть часа они поругались. Началось весьма невинно: они стояли на коленях, и ловкие руки Уэстли обнимали ее неотразимое лицо.

– Когда я уезжал, – прошептал он, – ты уже была прекраснее самых смелых моих грез. В разлуке я тщился вообразить, как растет твое совершенство. Ночами лицо твое неизменно стояло пред моим взором. Но теперь я понимаю, что видение, утешавшее меня в моем одиночестве, – уродливая грымза в сравнении с красотой, которую я зрю ныне.

– Хватит уже про мою красоту, – сказала Лютик. – Все только и твердят, какая я красавица. У меня есть душа, Уэстли. Поговорим о ней.

– Я стану говорить о ней целую вечность, – сказал он. – Но сейчас нет времени.

И Уэстли поднялся на ноги. Падение в ущелье сотрясло и измочалило его, но в пути по склону все кости остались целы. Он помог Лютику встать.

– Уэстли, – сказала она, – когда я стояла наверху и как раз хотела кинуться вниз, ты что-то сказал. Я не разобрала слова.

– Я уже и сам забыл.

– Плохо ты врешь.

Он улыбнулся и поцеловал ее в щеку.

– Это не важно, уверяю тебя; прошлое имеет свойство оставаться в прошлом.

– Мы только встретились, а у нас уже секреты друг от друга. Так не годится. – И она говорила всерьез.

Он сразу понял. И попробовал снова:

– Поверь мне.

– Верю. Повтори, что ты сказал, а то у меня будет повод не верить.

Уэстли вздохнул:

– Я, возлюбленная сладость моя, пытался тебе внушить, а точнее, орал изо всех оставшихся сил вот что: «Ни в коем случае не спускайся! Стой, где стоишь! Умоляю!»

– Ты не хотел меня видеть.

– Разумеется, я хотел тебя видеть. Я не хотел видеть тебя здесь.

– Это еще почему?

– Потому что теперь, моя драгоценная, мы как бы несколько в ловушке. Я не смогу взобраться наверх и вытащить тебя – мы будем лезть целый день. Скорее всего, я бы выбрался сам, и гораздо быстрее, но с тобой, о мой прелестный груз, ничего не выйдет.

– Да ерунда. Ты же залез на Утесы Безумия, а они гораздо круче.

– И должен признать, что я слегка вымотался. После этого упражненьица я познакомился с парнем, который кое-что смыслил в фехтовании. Затем пару-тройку счастливых минут врукопашную сражался с великаном. Затем, рискуя жизнью, перехитрил сицилийца, который при любом моем промахе мог перерезать тебе горло. Затем пару часов бегал во все легкие. А затем меня с двухсот футов спихнули в каменное ущелье. Я устал, Лютик; ты понимаешь, что такое усталость? Я слегка перенапрягся – вот что я пытаюсь тебе втолковать.

– Я, вообще-то, не дура.

– Да ладно тебе хвастаться.

– А ты не груби.

– Ты когда в последний раз читала книжку? Только не ври. И книжки с картинками не считаются – только с буквами.

Лютик отошла подальше.

– Мне было что почитать, кроме букв, – сказала она. – И вообще, принцесса Хаммерсмитская тобой недовольна и всерьез подумывает вернуться домой. – А затем, ни слова больше не говоря, она кинулась ему в объятья: – Ой, Уэстли, я ничего такого сказать не хотела, не хотела, не хотела, ни единой фанеры.

Уэстли, конечно, понимал, что она хотела сказать «ни единой фонемы», потому что фанера – это такая деревяшка, ее пилят и делают мебель. Но еще Уэстли понимал, что человек просит прощения. А потому крепко обнял ее, зажмурил влюбленные свои глаза и прошептал:

– Я понял, что это не взаправду, честное слово, до самой последней фанеры.

И, одолев эту препону, они со всех ног помчались по дну ущелья.


Вполне естественно, Уэстли гораздо раньше Лютика сообразил, что они направляются в Огненное болото. Он не понял, что именно открыло ему глаза, – быть может, привкус серы на ветру или далекая вспышка желтого пламени при свете дня. Но, сообразив, чтó грядет, Уэстли принялся ненавязчиво искать обходные пути. Мельком оглядел голые склоны ущелья; затащить туда Лютика – совершенно исключено. Опустился на землю, как поступал раз в несколько минут, и послушал, далеко ли преследователи. Теперь, прикинул он, их разделяло меньше получаса пути, и дистанция сокращалась.

Он вскочил, и они побежали еще быстрее, не тратя дыхания на разговоры. Рано или поздно Лютик поймет, что им предстоит; Уэстли решил по возможности обуздать ее панику.

– Пожалуй, можно слегка притормозить, – сказал он, слегка притормозив. – Они еще очень далеко.

Лютик испустила глубокий вздох облегчения.

Уэстли нарочито огляделся. И подчеркнуто улыбнулся до ушей.

– Если нам чуточку повезет, – сказал он, – скоро укроемся на Огненном болоте.

Конечно, Лютик расслышала его слова. Но от них ей отнюдь, просто-таки совсем не полегчало…


Пара слов на смежные темы: (1) огненные болота в целом и (2) Флоринско-Гульденское огненное болото в частности.

(1) Разумеется, огненные болота названы неверно. Отчего так, никто не знает, хотя, пожалуй, довольно красочности самого словосочетания. Говоря по-простому, это болота с высоким содержанием серных и прочих газовых пузырей – они постоянно самовозгораются. На огненных болотах буйно растут деревья, и в их густой тени вспышки пламени смотрятся особенно эффектно. Там царит сумрак, почти всегда сыро, а это привлекает стандартные популяции насекомых и аллигаторов, предпочитающих влажный климат. Иными словами, огненное болото – обыкновенное болото, и точка; все прочее – шашечки, рюшечки и кружавчики.

(2) Флоринско-Гульденское огненное болото обладало и по сей день обладает рядом специфических особенностей: (а) Пуржистые пески и (б) ГРОЗУНы, о которых мы поговорим ниже. Пуржистые пески обычно – и напрасно – уподобляют трясучим пескам. Это не имеет никакого отношения к действительности. Трясучие пески влажны и, по сути дела, убивают методом утопления. Пуржистые пески – как порошок, крупнее разве что талька, и убивают методом удушения.

Но главное, Флоринско-Гульденским огненным болотом издавна пугали детей. По обе стороны границы не бывало дитятки, которого бы за серьезную шалость не грозили бросить на Огненном болоте. «Еще раз так сделаешь – и отправлю тебя на Огненное болото» повторяли не реже, чем «Доедай – в Китае люди голодают». В общем, дети росли, их фантазия тоже росла, а с нею и опасность огненных болот. Само собой, на Огненном болоте никто не бывал, хотя где-то раз в год оттуда выползал умирать хворый ГРОЗУН, и это лишь нагнетало страху и небыли. Все знают, что крупнейшее огненное болото расположено в сутках пути от Перта. Больше двадцати пяти квадратных миль, непроходимое. Болото между Флорином и Гульденом занимало едва ли треть этой площади. Непроходимость его никто не проверял.

Лютик уставилась на Огненное болото. В детстве ей как-то раз целый год мерещилось в кошмарах, что она окончит здесь свои дни. Теперь она и шагу не могла ступить. Впереди огромные деревья чернили землю. Тут и там внезапно вспыхивали огни.

– Ты не можешь этого от меня требовать, – сказала Лютик.

– Я должен.

– Мне раньше снилось, что я тут умру.

– И мне тоже, и вообще всем. Тебе сколько тогда было? Восемь? Мне восемь.

– Восемь. Шесть. Не помню.

Уэстли взял ее за руку.

Лютик не могла шевельнуться.

– Так надо?

Уэстли кивнул.

– Почему?

– Сейчас не время. – И он мягко потянул ее за собой.

Она все равно не могла шевельнуться.

Уэстли прижал ее к груди:

– Дитя, милое дитя. У меня кинжал. И шпага. Я прошел весь мир от края и до края не для того, чтобы здесь тебя потерять.

Лютику требовался источник отваги. Видимо, он обнаружился в глазах Уэстли.

Как бы то ни было, рука в руке они шагнули под сень Огненного болота.


Принц Хампердинк выкатил глаза. Сидя на белорожденной, он разглядывал следы на дне ущелья. Других объяснений нет: похититель уволок принцессу туда.

Рядом на коне сидел граф Рюген.

– Они что, правда туда пошли?

Принц кивнул.

Про себя умоляя его ответить «нет», граф спросил:

– Надо за ними?

Принц покачал головой:

– Либо они там выживут, либо погибнут. Если погибнут, я не желаю составить им компанию. Если выживут, я встречу их на той стороне.

– В объезд далеко, – заметил граф.

– Белорожденным в самый раз.

– Мы постараемся не отставать, – сказал граф. И вновь посмотрел на Огненное болото. – Он, должно быть, очень отчаянный человек, или очень испуган, или очень глуп, или очень отважен.

– Я так думаю, очень все четыре, – отвечал принц…


Уэстли шел впереди. Лютик за ним по пятам, и с первых минут они взяли неплохой темп. Главное тут, поняла Лютик, забыть про детские кошмары, потому что Огненное болото – это, конечно, ужас, но не настолько ужас. Газовое амбре, поначалу убийственное, слегка рассеялось за счет привычности. Увертываться от вспышек пламени оказалось легче легкого – перед вспышкой вблизи того места, где появится огонь, что-то глухо чпокало.

В ожидании первого ГРОЗУНа Уэстли в правой руке держал шпагу, а в левой кинжал, но ГРОЗУНы не появлялись. Уэстли отрезал длиннющую прочную лозу, повесил на плечо и обрабатывал на ходу.

– Когда закончу, – пояснил он Лютику, не сбавляя шага под высокими деревьями, – привяжемся ею друг к другу и тогда в любой темноте все время будем рядом. Хотя я думаю, что это скорее предосторожность, чем необходимость, – говоря по правде, я почти разочарован: тут, конечно, ужас, но не настолько ужас. Согласна?

Лютик рада была согласиться и согласилась бы всей душой, но тут ее поглотили Пуржистые пески.

Обернувшись, Уэстли как раз успел увидеть, как она исчезает.

Лютик просто на секундочку отвлеклась, земля была вроде тверда, а Лютик даже и не знала, как они выглядят, эти пески; но едва засосало одну ногу, уже не вырвешься, и она исчезла, не успев закричать. Словно падаешь сквозь облако. На свете не найти песка мельче, он был совсем воздушный и поначалу неудобства не доставлял. Лютик плавно погружалась в мягкую пудру, дальше и дальше от всякого подобия жизни, но запрещала себе паниковать. Уэстли объяснил, как себя вести, и она последовала инструкциям: раскинула руки, растопырила пальцы и постаралась лечь, как утопленница в пруду, потому что так велел Уэстли: чем шире она раскинется, тем медленнее будет тонуть. А чем медленнее она будет тонуть, тем быстрее он нырнет и вытащит ее. Уши совсем забило пуржистым песком, и нос тоже, обе ноздри, и, если открыть глаза, под веки залезет миллион мельчайших пуржистых песчинок, и Лютик паниковала уже очень сильно. Давно она падает? Как будто час, а то и не один, уже больно не дышать. «Не дыши, пока я тебя не найду, – сказал он. – Ляг как утопленница, зажмурься и не дыши, а я тебя спасу, и нам будет что рассказать внукам». Лютик утопала. Песок давил на плечи. Ныла поясница. Какая мука – раскидывать руки, топырить пальцы; теперь-то уже все бесполезно. Она погружалась все глубже, Пуржистые пески давили все тяжелее. Они что, правда бездонные, как все считали в детстве? Утопаешь, а они пожирают тебя целиком, и потом бедные твои косточки вечно тонут дальше? Быть такого не может, где-то же наступит отдохновение. Отдохновение, подумала Лютик. Как это сладко. Я устала, я так устала, я хочу отдохнуть, и – «Уэстли, спаси меня!» – закричала она. То есть начала. Чтобы закричать, хорошо бы открыть рот, и ей удалось выдавить лишь первый слог первого слова: «У». Пуржистые пески забились в горло – и все.

Уэстли начал удачно. Она еще не совсем исчезла, а он уже отбросил шпагу и кинжал и сорвал лозу с плеча. В мгновение ока привязал лозу к толстому стволу, вцепился в свободный конец и рыбкой нырнул в Пуржистые пески, для пущей быстроты брыкаясь. И мысли не возникло, что ему грозит неудача. Уэстли знал, что найдет Лютика, – ну да, она огорчится, закатит истерику, может, у нее даже помутится рассудок. Но она будет жива. В конечном-то счете только это и важно. Пуржистые пески забили ему уши и нос, и он надеялся, что она не запаниковала, не забыла раскинуться – тогда он в своем нырке быстренько ее поймает. Если она не забыла, это будет проще простого – по сути, все равно что спасать утопающего в мутной воде. Утопающий медленно уходит на дно, ты летишь прямиком за ним, брыкаешься, свободной рукой подгребаешь, нагоняешь, хватаешь, тащишь наверх, и единственная твоя проблема – убедить внуков, что все это взаправдашняя история, а не очередная семейная легенда. Он все раздумывал о младенцах из будущего, и тут случилось непредвиденное: закончилась лоза. Натянулась, уходя вверх, в Пуржистые пески, к спасительному стволу, и на миг Уэстли повис. Отпустить лозу – полное безумие. На поверхность никак не выплыть. Если очень молотить руками и ногами, поднимешься на несколько футов. Если он отпустит лозу и не найдет Лютика на расстоянии вытянутой руки, им обоим конец. Уэстли отпустил лозу не дрогнув – он зашел слишком далеко, ну какая неудача? И мысли о неудаче не возникает. Он стал опускаться, вытянул руку и нащупал ее запястье. И тут в ужасе и изумлении закричал сам, и Пуржистые пески забили ему горло, потому что Уэстли нащупал руку скелета, одни кости, никакой плоти. Так бывало в Пуржистых песках. Нередко они объедали скелет дочиста, и тот болтался водорослями в ленивом приливе, колышась туда и сюда, подчас всплывал, но обычно дрейфовал до исхода вечности. Уэстли отбросил костлявое запястье и слепо замахал руками, отыскивая Лютика, потому что о неудаче и речи быть не могло; не может быть и речи о неудаче, сказал он себе; о неудаче и думать нечего, забудь о ней вообще; займись делом, найди Лютика – и он ее нашел. То есть он нашел ее ступню, потянул, обхватил прекрасную талию и поплыл вверх, стал брыкаться изо всех сил, потому что еще несколько ярдов оставалось до лозы. У него и мысли не возникло, что в маленьком море Пуржистых песков не так-то просто найти одинокую лозу. О неудаче и речи быть не может; он станет брыкаться и грести, а если грести и брыкаться хорошо, он всплывет и тогда нащупает лозу, поднимет руку – и вот она, лоза, и когда лоза найдется, он привяжет к ней Лютика и на последнем дыхании вытащит ее и выберется сам.

Так все и случилось.

Очень долго она лежала без чувств. Уэстли над нею хлопотал, вычищал Пуржистый песок у нее из ушей, ноздрей и рта, очень осторожно – из-под век. Она не шевелилась так долго, что он слегка встревожился; она словно понимала, что умерла, и боялась убедиться, что это правда. Он обнял ее и стал тихонько укачивать. В конце концов она заморгала.

И принялась озираться.

– Мы что, выжили? – наконец выдавила она.

– Мы крепкие ребята.

– Какой восхитительный сюрприз.

– Ни о чем…

Он хотел сказать: «Ни о чем не беспокойся», но паника накатила на Лютика слишком стремительно. Вполне нормальный отклик – Уэстли не пытался ее отвлечь, лишь крепко обнимал и ждал, пока выкипит истерика. Некоторое время Лютик тряслась, будто вот-вот разлетится на куски. Затем полегчало. Она лишь пару минут поплакала тихонько. И снова стала Лютиком.

Уэстли поднялся, взял шпагу, сунул кинжал в ножны.

– Пойдем, – сказал он. – Путь неблизкий.

– Сначала ответь мне, – сказала она. – Зачем нам все это?

– Сейчас не время. – Уэстли протянул ей руку.

– Сейчас самое время. – Она не двинулась – так и сидела на земле.

Уэстли вздохнул. Она это всерьез.

– Ладно, – ответил он. – Я объясню. Но нам нужно идти.

Лютик еще подождала.

– Мы должны пересечь Огненное болото, – начал Уэстли, – по одной простой и понятной причине. – (Едва он заговорил, Лютик встала и пошла, дыша ему в затылок.) – Я и так собирался на ту сторону; правда, я не планировал идти напрямик. Я намеревался обогнуть болото, но ущелье спутало мои планы.

– Простая и понятная причина, – напомнила Лютик.

– По ту сторону Огненного болота – устье залива Большого Угря. И в глубоких водах на краю залива стоит на якоре славный корабль «Возмездие». «Возмездие» – единоличная собственность Грозного Пирата Робертса.

– Который тебя убил? – спросила Лютик. – Этого? Который разбил мне сердце? Мне сказали, что Грозный Пират Робертс отнял у тебя жизнь.

– Совершенно верно, – сказал Уэстли. – И наш путь лежит на этот корабль.

– Ты знаешь Грозного Пирата Робертса? Ты дружишь с таким человеком?

– Все чуточку сложнее, – сказал Уэстли. – Я не рассчитываю, что ты сразу все поймешь, – ты просто мне поверь. Видишь ли, я и есть Грозный Пират Робертс.

– Не понимаю, как это возможно, если он грабит и убивает двадцать лет, а мы разлучились всего три года назад.

– Я и сам подчас изумляюсь мелким вывертам судьбы, – согласился Уэстли.

– Но он правда захватил тебя в плен на пути в Каролины?

– Правда. «Возмездие» взяло на абордаж «Гордость королевы», где плыл я, и нам всем грозила смерть.

– Но Робертс тебя не убил.

– Со всей очевидностью.

– Почему?

– Я сам толком не понял, но, видимо, потому, что я попросил его, пожалуйста, меня не убивать. Подозреваю, его заинтриговало «пожалуйста». Я не молил о пощаде и не предлагал выкупа, как прочие. В общем, он ненадолго придержал саблю и спросил: «Это чем же ты такой особенный?» – и я изложил свой план – как попаду в Америку, заработаю денег и воссоединюсь с прекраснейшей женщиной на земле, то есть с тобой. «Вряд ли она такая уж вся из себя красава», – сказал он и снова поднял саблю. «Волосы как осенние листья, – сказал я, – кожа как белоснежные сливки». «Белоснежные сливки, стало быть», – сказал он. Он заинтересовался – ну немножко, – и я стал описывать тебя дальше и все-таки убедил его, что любовь моя подлинна. «Я тебе вот что скажу, Уэстли, – вот что сказал он. – Мне искренне жаль, но коли я сделаю для тебя исключение, поползут слухи, дескать, Грозный Пират Робертс рассиропился, и прости-прощай моя карьера, потому как, ежели тебя не боятся, выходит не пиратство, а сплошная колготня – пашешь и пашешь изо дня в день, а я для такого уже стар». – «Клянусь тебе, я ни словом тебя не выдам, даже своей любимой, – сказал я, – и если подаришь мне жизнь, целых пять лет буду тебе личным камердинером и рабом, а если хоть раз посетую или тебя рассержу, оттяпай мне голову на месте, и я умру, последним вздохом славя твой правый суд». И тут я увидел, что он задумался. «Иди в трюм, – сказал он. – Небось завтра я тебя порешу».

Тут Уэстли умолк и нарочито откашлялся – он заметил, что за ними по пятам крадется первый ГРОЗУН. Пожалуй, незачем пока пугать Лютика; Уэстли покашлял еще, торопливо шагая меж вспышек пламени.

– И что назавтра? – спросила Лютик. – Рассказывай.

– Ну, сама знаешь, я парень работящий; как ты помнишь, учиться я любил и наловчился работать по двадцать часов на дню. Я решил за отпущенное время узнать о пиратстве, что смогу, – хоть отвлекусь от грядущей гибели. Я помогал коку, прибирался в трюме, делал все, о чем просили, надеясь, что сам Грозный Пират Робертс благосклонно отметит мое усердие. «Ну, – сказал он наутро, – я пришел тебя порешить», и я сказал: «Спасибо, что дал мне время – это было очень интересно, я столько нового узнал», а он спросил: «За день? Что ты такое успел узнать?» – а я ответил: «Что за всю жизнь вашему коку никто не объяснил разницу между столовой солью и кайенским перцем». – «В этом рейсе всё чуток кусается, – согласился он. – Ладно, а еще?» – и я объяснил, что в трюме будет больше места, если переставить ящики иначе, а он заметил, что я уже все там переставил и, к счастью для меня, места и впрямь стало больше, и наконец он сказал: «Так и быть, денек побудешь моим камердинером. У меня раньше камердинеров не водилось – небось мне не понравится, и утром я тебя порешу». И так оно и повторялось каждый вечер целый год: «Спасибо за все, Уэстли, доброй тебе ночи, небось утром я тебя порешу»… К концу года, само собой, мы уже стали не просто камердинер и хозяин. Он был пухлый человечек, вовсе не свирепый, хоть и Грозный Пират, и мне нравится думать, что он привязался ко мне не меньше, чем я к нему. Я уже много чего узнал о парусном флоте, и рукопашном бое, и фехтовании, и метании ножей, и я в жизни не был так силен. В конце года мой капитан сказал мне: «Ну его, это камердинерство, завязываем, отныне ты мой старпом», а я ответил: «Спасибо, господин, но я никак не могу стать пиратом», на что он сказал: «К этой своей осенней сливочной девице рвешься, а?» – и я даже отвечать не стал. «Пару лет попиратствуешь, разбогатеешь, а там и домой», – и я ответил на это: «Экипаж с вами уже который год мотается и что-то никто не разбогател», а он сказал: «Это потому, что они не капитанствуют. Я скоро уйду на покой, Уэстли, и „Возмездие“ достанется тебе». Должен признать, любимая, на этих его словах я слегка обомлел, но мы в тот раз окончательно ни о чем не договорились. Пускай, сказал он, я ему помогу при абордажах – потренируюсь и посмотрю, как мне понравится. И мне понравилось.

За ними по пятам крался второй ГРОЗУН. Обходил их с фланга.

Лютик тоже их заметила.

– Уэстли…

– Ш-ш-ш. Все в порядке. Я за ними слежу. Досказать? Это тебя отвлечет?

– Ты помог ему при абордажах, – сказала Лютик. – Посмотрел, как тебе понравится.

Уэстли увернулся от внезапной вспышки пламени и собой прикрыл Лютика от жара.

– Мне не просто понравилось – выяснилось, что у меня талант. Да такой, что однажды апрельским утром Робертс сказал: «Уэстли, следующее судно берешь сам; посмотрим, как у тебя выйдет». В тот день мы увидели громадную испанскую красотку – она с грузом направлялась в Мадрид. Подходим ближе. На красотке паника. Капитан мне кричит: «Кто таков?» – «Уэстли», – говорю. «Впервые слышу», – отвечает он, и они открывают огонь… В общем, катастрофа. Не испугались ни капельки. Я расстроен, все идет вкривь и вкось, вскоре испанцы успешно бегут. Надо ли уточнять, что я пал духом. Тогда Робертс призвал меня к себе в каюту. Я прошмыгнул туда как побитый. «Гляди бодрей, – велел он мне, закрыл дверь, и мы остались одни. – Я этого еще никому не говорил – тебе скажу, а ты держи язык за зубами». Я, само собой, дал слово. «Я не Грозный Пират Робертс, – сказал он. – Меня зовут Райан. Я унаследовал этот корабль от предыдущего Грозного Пирата Робертса, а ты унаследуешь его от меня. Человек, отдавший мне корабль, тоже был ненастоящий Грозный Пират Робертс; его звали Каммбербанд. Подлинный, самый первый Грозный Пират Робертс ушел на покой уж лет пятнадцать тому и живет по-королевски в Патагонии». Я чистосердечно признался, что ничего не понимаю. «Да проще пареной репы, – объяснил Райан. – Настоящий Робертс пиратствовал несколько лет и так разбогател, что захотел на покой. У него был друг, старпом Клуни, и Робертс отдал корабль ему, но с Клуни приключилось то же, что и с тобой: первое судно, что он попытался взять на абордаж, его чуть рыбам на корм не отправило. Тогда Робертс сообразил, что тут главное – правильно зваться, чтоб страху нагнать, привел „Возмездие“ в порт, сменил экипаж, Клуни всем представлялся Грозным Пиратом Робертсом, и кто мог ему возразить? Разбогатев и уйдя на покой, Клуни передал имя Каммбербанду, Каммбербанд мне, а я, Феликс Реймонд Райан из Будла, что под Ливерпулем, сим нарекаю Грозным Пиратом Робертсом тебя, Уэстли. Теперь надобно где-нибудь пристать и набрать молодых пиратов. Я денек-другой поплаваю Райаном, твоим старпомом, и всем раструблю, что годами ходил на „Возмездии“ с тобой, Грозным Пиратом Робертсом. Как они поверят, ты меня высадишь, и весь мировой океан твой». – Уэстли улыбнулся Лютику. – Теперь ты все знаешь. И должна понимать, отчего бояться глупо.

– Но я боюсь.

– В конце все будет хорошо. Сама подумай: чуть больше трех лет назад ты развозила молоко, а я батрачил. Теперь ты без пяти минут королева, а я – неоспоримый властитель вод. Нам с тобой явно не суждено погибнуть в Огненном болоте.

– С чего ты взял?

– Мы ведь вместе. Рука в руке. И любим друг друга.

– А, ну да, – сказала Лютик. – Вечно я забываю.

Ответила она довольно неприветливо, слова подобрала неласковые, и Уэстли наверняка обратил бы на это внимание, но в тот же миг с дерева на него бросился ГРОЗУН – вонзил зубищи в голое плечо, пустил фонтанчик крови и повалил на землю. Еще двое ГРОЗУНов, которые шли по пятам, ринулись в атаку, даже не взглянув на Лютика, – всей своей голодной мощью кинулись на окровавленное плечо Уэстли.

(Любые разговоры о ГРОЗУНах – Грызунах Очень Здоровых и Ужасно Недобрых – следует начинать с южноамериканской капибары, которая, как известно, порой весит до ста пятидесяти фунтов. Капибары, впрочем, обычные водосвинки и практически неопасны. Крупнейшие на свете чистокровные крысы – пожалуй, тасманийские; они весят аж сто фунтов. Впрочем, они не проявляют чудеса проворства, взрослые особи склонны к праздности, и большинство тасманийских пастухов давным-давно научились с легкостью их избегать. ГРОЗУНы Огненного болота – чистокровные крысы, весят восемьдесят фунтов и резвы, как волкодавы. К тому же они хищники и болеют бешенством.)

Отпихивая друг друга, крысы рвались к раненому Уэстли. Огромные резцы драли мясо с его левого плеча, и он даже не знал, жива Лютик или ее уже доедают; знал только, что, если сию секунду не принять отчаянных мер, Лютика съедят очень скоро.

И он нарочно покатился в огненную вспышку.

Одежда загорелась – это Уэстли предвидел, – но, что важнее, крысы на миг шарахнулись от жара и огня, и этого мига Уэстли хватило, чтобы метнуть кинжал в сердце ближайшей твари.

Две другие крысы тотчас кинулись на собрата и принялись рвать его на куски под его же предсмертные вопли.

Уэстли выхватил шпагу и двумя стремительными ударами разделался со всем трио.

– Скорей! – рявкнул он Лютику – та будто приросла к месту, едва с дерева упала первая крыса. – Повязку, повязку! – закричал Уэстли. – Сделай мне повязку, или нам конец! – И с этими словами он покатился по земле, содрал горящую одежду и принялся глиной замазывать рану. – Они все равно что акулы – крови жаждут, кровью живут. – Пригоршню за пригоршней он втирал грязь. – Надо остановить кровь и забинтовать, чтоб они не почуяли. Не почуют кровь – мы выживем. Почуют – нам конец, так что помоги мне, будь добра. – (Лютик порвала свою одежду на лоскуты и ленты, и они замазали рану глиной Огненного болота, забинтовали, а потом забинтовали опять.) – Скоро станет ясно, – сказал Уэстли; к ним уже приглядывались две крысы. Уэстли встал и поднял шпагу. – Если почуяли – атакуют, – прошептал он.

ГРОЗУНы стояли и смотрели.

– Пойдем, – шепнул Уэстли.

К первым двум крысам примкнула вторая пара.

Шпага Уэстли внезапно блеснула, и ближайшая крыса взялась истекать кровью. Это на время отвлекло трех других.

Уэстли взял Лютика за руку, и они снова двинулись вперед.

– Тебе очень больно? – спросила Лютик.

– У меня без пяти минут агония, но об этом можно поговорить и потом. А теперь поспешим.

И они заспешили. Они шли уже час; как выяснилось, из шести часов, за которые они пересекли Огненное болото от края и до края, этот первый час был проще всего. Однако они вышли на другой стороне. Живыми, вместе. Рука вполне в руке.

Смеркалось, когда вдали они разглядели славный корабль «Возмездие» в глубоких водах залива. Еще не выйдя из Огненного болота, побежденный Уэстли рухнул на колени.

Потому что его и «Возмездие» разделяло немало преград. С севера подошла половина великой Армады. С юга – другая половина. Плюс сотня бойцов в доспехах, верхом и во всеоружии. Во главе отряда граф. И отдельно, впереди всех, – четыре белорожденные, и на первой принц. Уэстли поднялся на ноги:

– Мы слишком долго шли. Это я виноват.

– Я принимаю твою капитуляцию, – сказал принц.

Уэстли взял Лютика за руку.

– Никто не капитулирует, – сказал он.

– Ну что за глупости, – ответил принц. – Ты отважен, я не спорю. Не дури.

– Разве дурень тот, кто победил? – осведомился Уэстли. – Насколько я понимаю, если вы хотите нас поймать, вам нужно войти в Огненное болото. Мы провели здесь много часов; мы знаем, где Пуржистые пески. Вряд ли вы или ваши люди жаждут последовать за нами. А к утру мы уже ускользнем.

– Что-то я сомневаюсь, – возразил принц и указал в море.

Половина Армады кинулась в погоню за «Возмездием». И славный корабль одиноко уходил прочь – а что ему оставалось?

– Сдавайтесь, – сказал принц.

– Да ни за что на свете.

– СДАВАЙТЕСЬ! – заорал принц.

– ЛУЧШЕ СМЕРТЬ! – взревел Уэстли.

– …обещаете его не тронуть?.. – прошептала Лютик.

– Что-что вы сказали? – переспросил принц.

– Что-что ты сказала? – переспросил Уэстли.

Лютик выступила вперед:

– Если мы добровольно капитулируем, не оказав сопротивления, если мы сделаем вид, будто минувших суток не было вовсе, вы клянетесь не тронуть его?

Принц Хампердинк поднял правую ладонь:

– Клянусь могилой отца, что вот-вот скончается, и душой матери, что скончалась давно: я пальцем не трону этого человека, а иначе пусть я проживу тысячу лет и никогда не буду охотиться.

Лютик обернулась к Уэстли.

– Ну вот, – сказала она. – Большего и просить нельзя. Это правда.

– Правда, – сказал Уэстли. – Вот тебе правда: ты выбираешь жить со своим принцем, а не умереть с любимым.

– Я выбираю жить, а не умереть. Я не спорю.

– Мы говорили о любви, мадам.

Повисло долгое молчание. А затем Лютик сказала эти слова:

– Я проживу и без любви.

И оставила Уэстли.

Принц Хампердинк издали наблюдал, как она приближается.

– Едва скроемся с глаз, – велел он графу Рюгену, – отправь человека в черном на пятый этаж Гибельного Зверинца.

Граф кивнул:

– А я на миг поверил вашей клятве.

– Я говорил правду; я никогда не лгу, – ответил принц. – Я обещал, что сам его не трону. Я ни полслова не сказал о том, что он не будет страдать. Пытать предстоит тебе; я стану лицезреть. – И он раскрыл объятия принцессе.

– Ему место на «Возмездии», – сказала Лютик. – Он… – она хотела было поведать историю Уэстли, но рассказывать об этом надлежало не ей, – простой матрос, я знаю его с детства. Вы распорядитесь?

– Мне снова поклясться?

– Нет нужды, – сказала Лютик, ибо знала, как и все на свете, что никого нет во Флорине честнее принца.

– Поедемте, моя принцесса. – Он взял ее за руку.

И Лютик уехала с ним.

Уэстли смотрел им вслед. Он молча стоял на границе Огненного болота. Надвигалась ночь, и вспышки болотного пламени очерчивали его лицо. Он изнемог до оцепенения. Его кусали и кромсали, он бегал без передышки, восходил на Утесы Безумия, спасал и отнимал жизни. Он рискнул всем своим миром, и теперь этот мир уходил прочь, рука об руку с негодяем королевских кровей.

Потом Лютик скрылась с глаз.

Уэстли вздохнул. Ему наперерез двигалась дюжина солдат, – пожалуй, можно заставить их попотеть во имя победы.

Но за каким лешим?

Силы ему отказали.

– Пойдемте, господин. – К нему приблизился граф Рюген. – Мы благополучно доставим вас на борт.

– Мы оба воины, – ответил Уэстли. – Ложь нам не к лицу.

– Золотые слова, – промолвил граф и внезапным ударом его оглушил.

Падая побитым камнем, Уэстли успел заметить правую руку графа – шесть пальцев, Уэстли и не припоминал, чтобы прежде ему доводилось встречать подобное уродство…

Глава шестая. Торжества

Это снова одна из тех глав, где, как утверждает колумбийский флоринолог профессор Бонджорно, сатирический гений Моргенштерна расцвел во всем своем безоговорочном блеске. (Этот человек так и изъясняется: «безоговорочный блеск», «изумительные изречения» – без конца.)

Глава о торжествах – в основном подробное описание чего? Бинго! Торжеств. Типа до бракосочетания восемьдесят девять дней, каждый флоринский туз устраивает жениху с невестой «культмероприятие», и Моргенштерн страница за страницей живописует, как развлекались тогдашние богатеи. Какие рауты, кто что ел, кто оформлял интерьер, как рассаживали гостей, чтоб не передрались, – в таком ключе.

Тут есть лишь одна любопытная деталь, хоть она и не стоит форсирования сорока четырех страниц: принц Хампердинк все внимательнее и учтивее с Лютиком и даже слегка урезает свои охотничьи забавы. Что важнее, имеют место три последствия неудачной попытки похищения: (1) все свято убеждены, что похищение спланировал Гульден, и отношения между странами, говоря мягко, натянутые; (2) Лютика все обожают, поскольку ходят слухи, будто она вела себя очень храбро и даже вышла живой из Огненного болота; и (3) принц Хампердинк наконец-то стал в своей стране героем. Прежде он был непопулярен – помешан на охоте, бросил страну гнить, когда отца поразило слабоумие, – но едва он успешно предотвратил похищение, все сообразили, что этот малый, оказывается, храбрец, повезло им, что он унаследует трон.

Короче, на сорока четырех страницах нам описывают где-то первый месяц празднеств и пиров. И вы как хотите, а я считаю, что жизнь возобновляется лишь потом. Лютик в постели и в изнеможении, час поздний, закончился очередной бесконечный бал, она предвкушает сон и размышляет, в каких морях сейчас Уэстли, а великан с испанцем – интересно, что с ними? И наконец тремя торопливыми флешбэками Моргенштерн возвращает нас к тому, что мне представляется сюжетом.

* * *

Когда Иньиго очухался, над Утесами Безумия еще стояла ночь. Далеко внизу грохотали воды Флоринского пролива. Иньиго заворочался, заморгал, хотел протереть глаза, но ему не удалось.

Он был связан. И обнимал дерево.

Иньиго опять сморгнул обморочную паутину. Он стоял на коленях перед человеком в черном, он готовился к смерти. У победителя явно были иные соображения. Иньиго не без труда огляделся – вот она, шестиперстовая шпага, утраченным волшебством сияет в лунном свете. Он вытянул подальше правую ногу и коснулся эфеса. Теперь все просто – осторожненько подтаскиваем шпагу, хватаем одной рукой, а теперь еще проще – рубим путы. Иньиго встал – закружилась голова; он пощупал за ухом, куда ему вмазал человек в черном. Шишка – ну да, крупная, но беда невелика.

Основная беда в другом – что теперь?

На случай, если план не выгорел, у Виццини имелось строжайшее предписание: «Вернись к началу». Вернись к началу, дождись Виццини, перегруппируйся, перепланируй, начни заново. Иньиго даже сочинил стишок для Феззика, чтобы великан запомнил, как поступать в час нужды: «Болван, долдон, вернись к началу – таков закон».

Иньиго точно знал, где все началось. Работу они получили в Воровском квартале Флоринбурга. Как обычно, Виццини договаривался один. Встретился с заказчиком, они ударили по рукам, он расписал план, и все это было в Воровском квартале. Значит, туда Иньиго и дорога.

Вот только он терпеть не мог Воровской квартал. Все такие грозные, крупные, мясистые и мускулистые; ну да, он величайший фехтовальщик на свете – и что с того, по нему ведь не скажешь. По нему скажешь, что он щуплый испанец – одно удовольствие обокрасть. Что ему – вешать на грудь табличку: «Осторожно, величайший фехтовальщик со времен корсиканского аса. Не укради»?

Кроме того – и тут Иньиго пронзила боль, – не такой уж он и великий, теперь все иначе, тоже мне великий – только что побит. Прежде – да, он был титаном, однако ныне, ныне…

* * *

Здесь вы не прочтете шестистраничный монолог, в котором Моргенштерн устами Иньиго рассуждает о горечи преходящей славы. Объясняется тем, что предыдущую книгу Моргенштерна разгромили критики и продавалась она фигово. (Лирическое отступление: а вы знаете, что первый сборник стихотворений Роберта Браунинга не разошелся вообще – ни единого экземпляра не продали? Истинная правда. Его не купила даже матушка Браунинга в книжной лавке по соседству. Представляете, какое унижение? Вообразите только – скажем, вы Браунинг, это ваша первая книга, вы втайне надеетесь, что теперь-то – теперь-то вы наконец чего-то добьетесь. Авторитета. Статуса. Выжидаете неделю и лишь потом спрашиваете издателя, как идут дела, – вы же не хотите никому докучать, словно муха приставучая. Заскакиваете, скажем, через неделю, и всё, наверное, очень по-английски, с недомолвками, а вы же Браунинг, и вы болтаете о том о сем, а потом наконец этак вскользь роняете вопрос жизни и смерти: «Ой, кстати, а вы уже знаете, что там с моими стишками?» И редактор, который страшился этой минуты, отвечает, наверное: «Ну сами понимаете, как нынче обстоят дела с поэзией; книжки не расходятся, не то что прежде, надо подождать, пока сарафанное радио сработает». И наконец кто-то вынужден сказать прямо: «Ни одной, Боб. Прости, ни одной подтвержденной продажи. Сначала казалось, что у Хэтчарда на Пиккадилли есть потенциальный покупатель, но не сложилось. Ты только не расстраивайся, Боб; как пойдет, мы тебе сразу свистнем». Конец лирического отступления.)

Короче, Иньиго завершает свою речь, обращенную к Утесам, и потом несколько часов ищет рыбака, что перевезет его обратно во Флоринбург.

* * *

Воровской квартал оказался еще хуже, чем Иньиго помнилось. Прежде с ним был Феззик, и они рифмовали, и Феззика хватало, чтоб ни один вор не подступился.

Перепуганный насмерть, Иньиго в панике шагал по улицам. Откуда этот жуткий страх? Чего он боится?

Он присел на грязном крылечке и задумался. В ночи кричали, раскатисто гоготали в пивных. Он боится, сообразил Иньиго, потому что сейчас, здесь, в обнимку с шестиперстовой шпагой для пущей уверенности, он вновь стал тем, чем был до появления Виццини.

Он снова неудачник.

Человек без будущего, без толку. Иньиго годами не прикасался к коньяку. А теперь его пальцы нащупали монету. Его ноги побежали к ближайшей пивной. Его деньги высыпались на стойку. В его руку легла бутылка.

Он бегом вернулся на крылечко. Открыл бутылку. Понюхал гадостный коньяк. Пригубил. Закашлялся. Глотнул. Опять закашлялся. Хлебнул от души, и закашлялся, и снова хлебнул, и слегка уже заулыбался.

Страхи отступали.

Да чего ему, в конце концов, бояться? Он – Иньиго Монтойя (бутылка ополовинена), сын великого Доминго Монтойи, чтó в этом мире способно его напугать? (Бутылка опустела.) Как смеет страх коснуться великого аса Иньиго Монтойи? Нетушки, ни за что. (Откупорена вторая бутылка.) Никогда, ни в жизнь, ни в коем случае, ни за что и нипочем.

Так он и сидел – одинокий, уверенный и могучий. Жизнь проста и прекрасна. Денег на коньяк хватает, а раз есть коньяк – весь мир твой.

Крылечко было унылое и убогое. Иньиго разлегся там, вполне довольный жизнью, с бутылкой в руке, и рука его больше не дрожала. Жить вовсе не сложно, если делать, что велят. И ничего нет проще и лучше того, что предстоит.

Нужно только ждать и пить, пока не придет Виццини…


Феззик не понял, сколько провалялся в беспамятстве. Еле-еле он взгромоздился на ноги посреди горной тропы – ясно только, что горло, чуть не раздавленное человеком в черном, очень болит.

Что делать?

План не выгорел. Феззик зажмурился, сосредоточился – если план не выгорел, надо идти в одно место, только он забыл куда. Иньиго даже сочинил стишок, чтобы Феззик запомнил, а Феззик такой дурак, что все равно забыл. Как же там? «Дурак (или дура), жди Виццини и амура»? Рифмуется, но где амур? «Растяпа и тюха, иди набей брюхо»? Тоже рифмуется, но кто ж так инструктирует?

Что делать, что делать?

«Идиот, лоботряс, сделай все верно хоть раз»? Не помогает. Ничего не помогает. Феззик ничего не делал верно, ни разу в жизни, пока не появился Виццини, и теперь Феззик, не раздумывая, ринулся в ночь по следу сицилийца.

Когда Феззик домчался, Виццини спал. Выпил вина и задремал. Феззик рухнул на колени и молитвенно сложил руки.

– Виццини, прости меня, – начал он.

Виццини дремал.

Феззик легонько его встряхнул.

Виццини не проснулся.

Встряхнул сильнее.

Все равно.

– А, дошло. Ты умер, – сказал Феззик. И встал. – Виццини-то умер, – тихо сказал он. А потом оглушительный вопль ужаса вырвался в ночь из его горла – мозг даже не заметил, как это получилось: – Иньиго! – и Феззик помчался назад по горной тропе, потому что, если Иньиго жив, все будет хорошо; по-прежнему, конечно, не будет, ничего не будет по-прежнему без Виццини, который шпыняет их и оскорбляет, как не умеет никто больше, но хотя бы найдется время на поэзию, и на Утесах Безумия Феззик сказал камням: – Иньиго, Иньиго, я пришел, – а деревьям: – Я здесь, Иньиго, это я, твой Феззик, – а вообще всему пейзажу: – Иньиго, ИНЬИГО, ОТВЕТЬ, ПОЖАЛУЙСТА! – пока не осталось сделать один-единственный вывод: больше нету ни Иньиго, ни Виццини, и это был тяжелый удар.

Феззика, говоря по правде, он пришиб начисто, и великан побежал, крича: «Я через минутку тебя догоню, Иньиго», и «Я за тобой, Иньиго», и «Эй, Иньиго, погоди» (погоди, впереди, куда он и бежал, и вот уж они с Иньиго нарифмуются, когда Феззик догонит), но где-то спустя час он совершенно осип, потому как его, между прочим, совсем недавно чуть не задушили до смерти. Он все бежал, бежал, бежал и бежал и прибежал в крошечную деревушку и за околицей отыскал симпатичные камни, из которых получалась как бы такая пещерка, где он почти умещался лежа в полный рост. Горло саднило, и Феззик привалился спиной к камням, обхватил руками коленки и так сидел, а потом его нашли деревенские мальчишки. Затаив дыхание, они опасливо подкрались ближе. Феззик понадеялся, что они уйдут, и застыл, притворился, будто шагает с Иньиго и Иньиго говорит «ледолом», а Феззик моментально парирует «псалом», и они, наверное, что-нибудь этакое поют, а потом Иньиго говорит «серенада», но Феззика с толку не собьешь, потому как есть «торнадо», и Иньиго роняет пару слов про погоду, а Феззик рифмует, и так оно и продолжалось, пока деревенские мальчишки не перестали его бояться. Феззик это сразу понял – они подкрались очень близко и вдруг заорали во всю глотку и стали корчить страшные рожи. Он их не винил, он же с виду человек, с которым только так и надо – насмехаться над ним. Одежда рваная, голос пропал, глаза на лбу – будь он еще маленький, он бы на их месте небось тоже завопил.

Но когда они решили, что он смешной, Феззик почувствовал – он, впрочем, не знал таких слов, – что его достоинство попирают. Мальчишки не кричали больше. Они ржали. Предмет для забав, подумал Феззик, а затем подумал «жираф», вот он кто, большая смешная штуковина, которая даже кричать не умеет. Для этих орав он предмет для забав, нелепый жираф. Зато не удав.

Феззик забился в пещеру и постарался думать о хорошем. Хорошо, что в него ничем не швыряются.

До поры.


Уэстли очнулся в цепях, в большой клетке. Погрызенное и изодранное ГРОЗУНами плечо гноилось. Он ненадолго отвлекся от этой неприятности и постарался понять, где очутился.

Явно под землей. О чем свидетельствует не столько отсутствие окон, сколько сырость. Где-то наверху кричали животные: взревывал лев, взвизгивал гепард.

Вскоре появился альбинос – будто вовсе обескровленный, кожа как сохнущая береста. При свечах, озарявших клетку, казалось, что альбинос этот солнца в глаза не видел. Пришел он с подносом, на подносе груда всякого – бинты и еда, целительные порошки и коньяк.

– Где мы? – Это Уэстли.

Альбинос дернул плечом.

– А ты кто?

Дерг плечом.

Вот примерно и все речевые таланты этого человека. Альбинос промыл и забинтовал Уэстли рану, затем покормил – на удивление вкусной и обильной горячей едой, – а Уэстли между тем задавал вопрос за вопросом.

Дерг плечом.

Дерг плечом.

– Кто знает, что я здесь?

Дерг плечом.

– Соври, но скажи хоть что-нибудь – дай ответ. Кто знает, что я здесь?

Шепот:

– Я знаю. Они знают.

– Они?

Дерг плечом.

– Принц и граф?

Кивок.

– И все?

Кивок.

– Меня принесли в полузабытьи. Распоряжался граф, но несли меня трое солдат. Они тоже знают.

Головная качка. Шепот:

– Знали.

– То есть что – они мертвы?

Дерг плечом.

– Меня тоже убьют?

Дерг плечом.

Уэстли лежал на полу в огромной подземной клетке и смотрел, как альбинос молча собирает вещи и уплывает со своим подносом. Раз солдаты убиты, разумно заключить, что та же судьба ждет и Уэстли. Но если его хотят прикончить, разумно заключить, что это вовсе не планируется немедленно, иначе зачем промывать ему раны и откармливать горячей вкусной пищей? Нет, смерть откладывается. Но между тем, зная натуру его поимщиков, разумно заключить, что они постараются доставить ему страдания.

Великие страдания.

Уэстли прикрыл глаза. Предстоит боль, он должен быть готов. Он настроит мозг, защитит разум – его не сломают. Он не позволит. Он выдержит все на свете. Только бы хватило времени – тогда он настроится и победит боль. Как выяснилось, времени ему дали с лихвой (Машине до окончательной готовности оставался не один месяц).

И все равно его сломали.


На исходе тридцатого дня торжеств – еще шестьдесят дней предстояло веселиться и праздновать – Лютик всерьез забеспокоилась, что не вынесет. Улыбаешься, улыбаешься, держишься за руки, благодаришь и киваешь, снова и снова. Она совсем умаялась за месяц – как вынести еще дважды по столько?

Увы, все упростило состояние королевского здоровья. Оставалось еще пятьдесят пять дней, а Лотарон совсем сдал.

Принц Хампердинк призвал новых лекарей. (Еще был жив последний кудесник Макс, но его давно уволили и теперь сочли, что призывать назад немудро: если он не справился, когда Лотарон всего лишь безнадежно болел, с чего ему вдруг стать великим избавителем, когда Лотарон при смерти?) Новые лекари единогласно сошлись на всяких испытанных надежных снадобьях, и спустя двое суток король скончался.

Свадьбу, разумеется, не перенесли – не каждый день у государства пятисотлетний юбилей, – но торжества свернули вовсе или сильно сократили. Принц Хампердинк за сорок пять дней до свадьбы стал королем Флорина, и все переменилось: раньше он всерьез относился только к охоте, а теперь нужно было учиться, учиться всему, учиться управлять страной, и он окружил себя книгами и советниками, и как облагать налогом это, когда облагать налогом то, и всякие каверзы внешней политики, и кому доверять, и до какой степени, и в чем? На глазах Лютика, по обыкновению прекрасных, грозный воин Хампердинк обернулся бешеным мудрецом, ибо нужно было все наладить сию минуту, пока другие страны не посмели вмешаться в судьбу Флорина, и свадьба, когда все же состоялась, вышла скромной и краткой, ее впихнули между совещанием министров и казначейским кризисом, и, став королевой, Лютик полдня бродила по замку, решительно не понимая, чем себя занять. Лишь когда король Хампердинк вышел с нею на балкон к гигантской толпе, что терпеливо ждала их с утра, Лютик осознала, что назад дороги нет, она отныне королева, а жизнь ее, уж какая ни есть, принадлежит народу.

Они вместе стояли на балконе под хвалы, крики, бесконечные громогласные «гип-гипы», и Лютик сказала:

– Можно я опять к ним спущусь? – а король кивнул – дескать, можно, – и она сошла на площадь, как в тот день, когда объявили о помолвке, сияющая и одинокая, и снова люди расступались, рыдали, славили, кланялись и…

…и тут кто-то закричал:

– Позор!

С балкона Хампердинк не мешкая указал солдатам, где кричали, еще один взвод отправил к королеве, и все сработало как часы: Лютик в безопасности, хулительницу задержали и повели прочь.

– Минутку, – сказала Лютик в некотором потрясении; солдаты остановились. – Приведите ее ко мне, – велела она, и спустя мгновение ей предстала нарушительница.

Дряхлая старуха, согбенная и морщинистая, и Лютик припомнила все лица, что встречались ей в жизни, но этого лица не вспомнила.

– Мы знакомы? – спросила она.

Старуха покачала головой.

– Тогда почему? Почему сегодня? Почему ты оскорбила королеву?

– Потому что ты недостойна похвал, – отвечала старуха и вдруг заорала: – В твоих объятиях была любовь, а ты бросила ее ради золота! – Она развернулась к толпе. – Ей-богу, не вру – в Огненном болоте подле нее была любовь, а она выбросила ее, точно мусор, ибо вот она кто – королева мусора!

– Я дала слово принцу… – начала Лютик, но старуха не унималась:

– Спросите, как она пережила Огненное болото? Спросите, одна ли она шла? Она покинула свою любовь, захотела стать королевой золы, королевой отбросов – я-то старая, мне помирать не страшно, я одна не боюсь правды, ну так вот вам правда – кланяйтесь королеве тины, коли охота, а я не стану. Славьте ослизлую королеву нечистот, коли приспичило, а я не буду. Восторгайтесь красотой выгребной королевы, только без меня. Без меня! – Она уже надвигалась на Лютика.

– Уведите ее, – приказала та.

Но солдатам не удавалось обуздать старуху, старуха наступала, голос ее гремел все громче, и громче, и Громче! и громче! и ГРОМЧЕ, и ГРОМЧЕ! и…

Лютик с криком проснулась.

Она лежала в постели. Одна. В безопасности. До свадьбы еще шестьдесят дней.

Но у нее начались кошмары.

На следующую ночь Лютику приснилось, что она родила первенца

* * *

Прервемся пока – ну как вам? Здорово старик Моргенштерн всех облапошил? Вы ведь сначала подумали, что они поженились по правде? Я-то еще как подумал.

Это одно из ярчайших моих воспоминаний о том, как папа читал. У меня, как вы помните, пневмония, но я уже очухиваюсь, книжка ужас как меня увлекла, а в десять лет знаешь одно: что бы ни случилось, в конце все будет хорошо. Пускай они, писатели эти, хоть из кожи вон лезут, тебя пугая, но в душе ты знаешь, ты ни капельки не сомневаешься, что в итоге справедливость восторжествует. И Уэстли с Лютиком – ну, им, конечно, выпали всякие невзгоды, но они поженятся и будут жить долго и счастливо. Я бы на семейное наследство поспорил, найдись такой лопух, что согласился бы со мной спорить.

Короче, едва папа дочитал ту фразу, где свадьбу впихнули между совещанием министров и чем-то там казначейским, я сказал:

– Ты неправильно прочел.

Отец мой – плюгавый, плешивый и парикмахер; вы же помните, да? Слегка безграмотный. В общем, если человеку трудно читать, не надо бы его одергивать, что он, мол, прочел неправильно, – жизнь, знаете ли, дороже.

– Читаю тут я, – сказал он.

– Я знаю, но ты все перепутал. Она не вышла за сволочного Хампердинка. Она вышла за Уэстли.

– Вот тут все сказано, – сказал папа, уже закипая, и начал заново.

– Значит, ты страницу пропустил. Или еще как. Давай по правде, а?

Он рассердился довольно сильно:

– Я ничего не пропускал. Прочел слова. Вот слова, я прочел, спокойной ночи, – и ушел.

– Ну пожалуйста, не уходи! – крикнул я, но он у меня упрямый, я и оглянуться не успел, как заходит мама и говорит:

– Папа сказал, что осип; зря он столько читает, – и подтыкает мне одеяло, и взбивает подушку, и как я ни сопротивляюсь – все, конец. До завтра никакого продолжения.

Целую ночь я думал, что Лютик вышла за Хампердинка. Прямо сам не свой был. Не знаю, как объяснить, но так не бывает, и все дела. Добро тянется к добру, зло спускаешь в унитаз, и привет. Но их свадьба – я никак не мог с нее свернуть. А старался я дай боже. Сначала подумал, что Лютик, наверное, так чудесно подействовала на Хампердинка, что превратила его в этакого второго Уэстли, или, например, Уэстли и Хампердинк оказались давно разлученными братьями, и Хампердинк обрадовался, что к нему вернулся брат, и говорит: «Слушай, Уэстли, я ж не знал, кто ты, когда на ней женился, давай так: я с ней разведусь, вы поженитесь, все довольны». По-моему, с того дня и поныне у меня не бывало таких полетов фантазии.

Но что-то не склеивалось. Никак не складывалось – и не отмахнешься. Во мне завелась досада – стала меня грызть, и прогрызла нору, и устроилась там, свернулась калачиком, поселилась навеки, и сейчас, когда я это пишу, она по-прежнему шныряет где-то внутри.

Назавтра, когда папа прочел дальше и выяснилось, что свадьба Лютику приснилась, я заорал:

– Я знал, я так и знал! – и папа сказал:

– Ну что, доволен? Теперь все хорошо, можно читать? – и я сказал:

– Читай, – и он стал читать.

Но я не был доволен. Нет, уши мои, надо думать, были довольны, и мое чувство сюжета, и сердце тоже, но в моей… видимо, ее полагается назвать «душа»… сидела эта клятая досада и качала угрюмой башкой.

Я не находил объяснений, пока не подрос, а в моем родном городе жила чудесная женщина Эдит Найссер, она уже умерла, и она писала прекрасные книжки о том, как мы уродуем своих детей, – у нее была такая книжка «Братья и сестры» и еще «Старший ребенок»[43]. Выходили в «Харпере». Эдит в рекламе не нуждается, она, как я уже сказал, больше не с нами, но если кто из вас боится, что, может, оказался неидеальным родителем, отыщите книжку Эдит, пока время есть. Я был с ней знаком, потому что ее сын Эд стригся у моего папы, и Эдит ведь была вся прямо писательница, а подростком я уже втайне знал, что и сам хочу такой жизни, но никому не мог рассказать. Страх как неловко – сыновья парикмахеров становятся разве что продавцами «Ай-би-эм», но писателями? Ага, разбежался. Не спрашивайте как, но в конце концов Эдит прознала о моих тс-с-секретных устремлениях, и с тех пор мы изредка с ней болтали. Помню, однажды мы пили чай со льдом у них на веранде, разговаривали, а перед верандой у них был бадминтонный корт, и я смотрел, как ребята играют в бадминтон, и Эд только что разнес меня в пух и прах, и, когда я уходил на веранду, он сказал:

– Не парься, нормально, обыграешь меня в следующий раз. – Я кивнул, и он прибавил: – Или еще в чем-нибудь меня побьешь.

Я сел на веранде, глотнул чаю со льдом, а Эдит, не поднимая головы от книжки, сказала:

– Знаешь, не факт, что это правда.

Я спросил:

– В каком смысле?

И тогда она отложила книжку. И посмотрела на меня. И сказала эти слова:

– Жизнь несправедлива, Билл. Мы говорим детям иначе, но это ужасно. Это не просто ложь – это жестокая ложь. Жизнь несправедлива, никогда не была справедливой и никогда не будет.

Вы, наверное, не поверите, но это был такой момент – как будто у Мага Мандрагора[44] в комиксах зажглась лампочка над головой.

– Несправедлива! – сказал я так громко, что она вздрогнула. – Точно. Жизнь несправедлива. – Я был так счастлив, что заплясал бы, если б умел. – Ух ты, а? Как это клево!

Подозреваю, примерно тогда Эдит решила, что я прямой дорогой качусь в психушку.

Но мне было так важно, что эти слова произнесены вслух, и прозвучали, и на свободе, и летят по ветру, – я тотчас понял, что вот эта досада и грызла меня в ту ночь, когда папа бросил читать. Вот такого успокоения я жаждал и никак не мог добиться.

И по-моему, вся книжка ровно об этом. Флоринологи из Колумбии пускай себе заливаются о том, какая это прелестная сатира; они просто чокнутые. Эта книжка говорит: «Жизнь несправедлива», – а я говорю вам это всем без исключения, и вы уж мне поверьте. У меня избалованный сын-жирдяй – ему нипочем не достанется мисс «Рейнголд»[45]. И он всегда будет жирдяем, он останется жирдяем, даже отощав, и избалованным тоже останется, и никакой жизни не хватит, чтобы он был счастлив, и в этом, наверное, виноват я – пусть я буду виноват во всем, мне не жалко, – но суть в том, что мы не созданы равными, зато коровы не летают, жизнь несправедлива. Моя жена холодна; блистательно умна, умеет вдохновить, восхитительна; любви нет; и это тоже ничего, если не ждать день ото дня, что до нашего смертного часа все как-нибудь исправится.

Слушайте. (Взрослые, пропустите этот абзац.) Я не говорю, что у этой книжки трагический финал, я же первым делом сказал, что это моя самая любимая книжка на свете. Но предстоит много плохого – к пыткам вас уже подготовили, но будет и хуже пыток. Будет смерть, и вы поймите: иногда умирает не тот, кто должен. Готовьтесь. Это вам не «Любопытный Джордж[46] ходит на горшок». Меня не предупреждали, я сам виноват (вы скоро поймете, о чем я), я ошибся и не хочу, чтобы это случилось с вами. Умирает не тот, кто должен, иногда так бывает, и вот почему: жизнь несправедлива. Забудьте родительские бредни. Не забывайте про Моргенштерна. Будете гораздо счастливее.

Ладно. Хватит. Вернемся к дальнейшему. Назрел кошмар.

* * *

На следующую ночь Лютику приснилось, что она родила первенца – девочку, прелестную малютку, и Лютик сказала:

– Прости, что не мальчик; я знаю, тебе нужен наследник, – а Хампердинк ответил:

– Возлюбленная сладость моя, не тревожься; посмотри, какого восхитительного ребенка подарил нам Господь, – и ушел, а Лютик поднесла малютку к своей прекрасной груди, и малютка сказала:

– У тебя молоко прокисло, – а Лютик ответила:

– Ой, прости, – и передвинула малютку к другой груди, а малютка сказала:

– И тут кислятина.

Тогда Лютик ответила:

– Я не знаю, что делать, – а малютка сказала:

– Ты всегда знаешь, что делать, ты прекрасно знаешь, что делать, ты поступаешь, как тебе лучше, и гори все остальное синим пламенем, – и Лютик сказала:

– Ты про Уэстли, – а малютка сказала:

– Ну а про кого? – и Лютик терпеливо объяснила:

– Понимаешь, я думала, он умер; и я дала слово твоему отцу, – а малютка сказала:

– Я умираю; в твоем молоке нет любви, твое молоко меня убило, – и окоченела, растрескалась, в руках у Лютика обратилась в сухую пыль и ничто, а Лютик закричала и не могла перестать и, даже проснувшись за пятьдесят девять дней до свадьбы, никак не могла унять крик.

За вторым кошмаром явился третий – вечером ей вновь приснился ребенок, на сей раз сын, чудесный здоровый мальчик, и Хампердинк сказал:

– Любимая, у нас сын, – а Лютик ответила:

– Слава небесам, я тебя не подвела, – и Хампердинк ушел, а Лютик позвала: – Можно мне увидеть сына? – и лекари засуетились под дверью королевской спальни, но мальчика не принесли. – В чем дело? – окликнула их Лютик, и главный лекарь сказал:

– Я не совсем понял, но он не хочет вас видеть, – а Лютик ответила:

– Передайте ему, что я его мать и королева, я повелеваю ему явиться. – (И он явился, такой красивый малыш, красивее и пожелать нельзя.) – Закройте дверь, – сказала Лютик, и лекари закрыли дверь; малыш встал в углу, как можно дальше от кровати. – Подойди, милый, – сказала Лютик.

– Зачем? Ты и меня убьешь?

– Я твоя мать, я люблю тебя, подойди. Я никогда никого не убивала.

– Ты убила Уэстли – ты видела, какое у него было лицо в Огненном болоте? Когда ты ушла, когда ты бросила его? Это называется убийство.

– Ты многое поймешь, когда вырастешь, говорю тебе в последний раз – иди сюда.

– Убийца! – закричал малыш. – Убийца! – Но она выскочила из постели и обняла его, твердя:

– Перестань, перестань сию секунду; я же тебя люблю, – а он ответил:

– Твоя любовь – яд, она убивает, – и умер у нее на руках, и она заплакала. И лила слезы, даже проснувшись за пятьдесят восемь дней до свадьбы.

Ночью она решила не ложиться. Гуляла, читала, рукодельничала, чашку за чашкой пила обжигающий чай из Индий. От недосыпа, конечно, мутило, но она страшилась того, что приснится, и любым грезам предпочитала мучительное бдение, а на заре ее мать забеременела – нет, не просто забеременела; ее мать родила, – и Лютик из угла наблюдала собственное рождение, и отец ахнул, узрев ее красоту, и ахнула мать, а первой насторожилась повитуха. Славная женщина, любит детей без памяти, вся деревня это знает, и повитуха сказала:

– Слушайте… беда… – и отец сказал:

– Какая беда? Ты видала других таких красавиц? – а повитуха ответила:

– Ты что, не понимаешь, отчего ей дана такая красота? У нее же нет сердца, ты сам послушай; дитя живое, а пульса нету, – и она поднесла Лютика грудкой к его уху, а отец кивнул и сказал:

– Надо сходить к кудеснику, пусть вделает ей сердце, – но повитуха ответила:

– По-моему, это нехорошо; слыхала я о таких, бессердечных: чем они взрослее, тем прекраснее, а за спиною у них только разбитые тела и поломанные души; бессердечные эти всем несут одни страдания, и я вам так скажу: вы еще молодые, родите другого ребенка, а от этого избавьтесь поскорее, хотя, конечно, решать вам, – и отец сказал матери:

– Ну как? – а мать ответила:

– Повитуха – добрейшая душа в деревне, уж она-то в чудовищах понимает; сделаем, как она советует, – и родители вместе сдавили младенцу горло, а младенец захрипел. Даже проснувшись на заре, за пятьдесят семь дней до свадьбы, Лютик никак не могла отдышаться.

С того дня кошмары стали неописуемо страшны.

Когда до свадьбы оставалось пятьдесят дней, Лютик вечером постучалась к принцу Хампердинку. Он откликнулся, и она вошла.

– Я вижу, дела плохи, – сказал он. – Вы, похоже, очень больны.

И в самом деле. Конечно, она была прекрасна. Красота осталась при ней. Но здоровья как не бывало.

Лютик не знала, с чего начать.

Он усадил ее в кресло. Принес воды. Лютик глотнула, глядя в пустоту. Он отставил стакан.

– Я вас не тороплю, принцесса, – сказал он.

– В общем, дела обстоят так, – сказала Лютик. – В Огненном болоте я совершила величайшую ошибку на свете. Я люблю Уэстли. Всегда любила. И видимо, всегда буду любить. Когда появились вы, я этого не знала. Умоляю, поверьте мне: когда вы сказали, что я должна выйти за вас или умереть, я ответила: «Убейте меня», и я говорила всерьез. Я говорю всерьез и теперь: если вы скажете, что через пятьдесят дней я должна выйти за вас, к утру я буду мертва.

Все это принца попросту огорошило.

После долгой паузы он опустился подле нее на колени и очень мягко заговорил:

– Я не спорю, что при нашей помолвке о любви речи не шло. Так решил я, и так решили вы, хотя вы первой об этом сказали. Но за минувший месяц торжеств и балов вы наверняка заметили, что я некоторым образом потеплел.

– Я заметила. Вы были учтивы и благородны.

– Спасибо. И теперь, надеюсь, вы поймете, с каким трудом дается мне следующая фраза: я скорее умру сам, чем стану мучить вас, разлучив с тем, кого вы любите.

От признательности Лютик чуть не разрыдалась.

– До смертного часа я стану благословлять тебя за доброту. – Она поднялась. – Значит, мы уговорились. Свадьба отменяется.

Он тоже поднялся:

– С одной, пожалуй, оговоркой.

– А именно?

– Ты не задумывалась, что он, возможно, больше не хочет на тебе жениться?

Прежде она об этом не задумывалась.

– Не хотелось бы напоминать, но в Огненном болоте ты обошлась с ним жестковато. Прости, что я так говорю, любимая, но ты ведь его бросила, так сказать, в беде.

Лютик рухнула в кресло – теперь огорошило ее.

Хампердинк снова опустился на колени:

– Этот твой Уэстли, этот матрос, – он горд?

– Самый гордый на свете – так мне порою кажется, – еле прошептала Лютик.

– Тогда, ненаглядная моя, сама поразмысли. Он уплывает с Грозным Пиратом Робертсом; он уже месяц зализывает раненую гордость – раненную тобой. А вдруг он решил отныне жить бобылем? Или того хуже – нашел другую?

Лютик уже и шептать не могла.

– Мне думается, милое дитя, что нам с тобою нужно заключить сделку. Если Уэстли по-прежнему хочет на тебе жениться, благословляю вас обоих. Если по ряду причин, о которых грустно поминать, гордость ему не позволит, ты выйдешь за меня, как планировалось, и станешь королевой Флорина.

– Он не женится на другой. Я точно знаю. Мой Уэстли – никогда. – Она взглянула на принца. – Но как мне выяснить?

– Давай так: ты напишешь ему письмо и все объяснишь. Мы сделаем четыре копии. Я отправлю их на четыре стороны с четырьмя быстрейшими своими кораблями. Грозный Пират Робертс редко удаляется от Флорина больше чем на месяц пути. Корабль, который его отыщет, выбросит белый флаг, доставит письмо, и Уэстли примет решение. Если «нет», он передаст ответ с моим капитаном. Если «да», мой капитан доставит его к тебе, а мне придется довольствоваться не столь прекрасной невестой.

– Я думаю – я не уверена, – но я точно думаю, что мне еще не встречалось решений великодушнее.

– В таком случае сделай мне ответное одолжение: пока мы не знаем, каковы намерения Уэстли, будем жить как прежде, не прерывая торжеств. А если тебе почудится, будто я чрезмерно с тобою любезен, не забывай, что я не в силах сдерживаться.

– Договорились, – сказала Лютик и направилась к двери, сначала, однако, поцеловав принца в щеку.

Он пошел следом:

– Иди и составь письмо.

Он поцеловал ее, и глаза его улыбались, пока она не скрылась за поворотом. Принц ни секунды не сомневался, что в предстоящие дни будет чрезмерно с нею любезен. Ибо, когда она погибнет в брачную ночь, Флорин должен отчетливо понимать, сколь глубока была любовь принца, сколь эпохальна его утрата, – и тогда все как один без колебаний последуют за ним на войну, которую он в отместку развяжет против Гульдена.

Поначалу, наняв сицилийца, принц полагал, что лучше сделать дело чужими руками и притвориться, будто виновны гульденские солдаты. Когда человек в черном выскочил как черт из табакерки и порушил все планы, принц от ярости едва, можно сказать, не спятил. Но затем к нему вернулся природный оптимизм: что ни делается, все к лучшему. Народ влюблен в Лютика по уши – до похищения ее так не боготворили. И когда он объявит с балкона, что она убита, – о, он так и видел эту сцену: он совсем немного опоздает и не успеет спасти ее от удушения, но заметит, как гульденские солдаты выпрыгивают в сад из окна опочивальни, – так вот, когда на пятисотлетие государства он обратится к народным массам… короче, сухих глаз на Большой площади не останется. Он самую чуточку волновался – он ведь еще никогда не убивал женщин голыми руками, – но когда-то же надо начинать? И вообще, хочешь, чтобы все было сделано правильно, – делай сам.


В ту ночь Уэстли впервые пытали. Собственно истязаниями заведовал граф Рюген; принц сидел рядом, вслух задавал вопросы, а про себя восторгался графскими талантами.

Граф пламенно интересовался болью. Каждое «почему», объяснявшее крик, занимало его не меньше самих страданий. И пока принц всю свою жизнь гонялся за жертвами, граф Рюген раздобывал, читал и изучал все, что касалось Мучений.

– Ну что же, – сказал принц; Уэстли лежал перед ним в большой клетке на пятом этаже. – Пока мы не приступили, я задам один вопрос: имеются ли у тебя жалобы на условия содержания и обращение?

– Решительно никаких, – ответил Уэстли, и у него действительно не было претензий. Нет, он, пожалуй, не отказался бы изредка освобождаться от цепей, но вообще в плену и мечтать нельзя о лучшем обращении: альбинос педантично оказывал медицинские услуги, и плечо зажило; альбинос приносил горячую и питательную еду, а вино и коньяк согревали в сырости подземной клетки.

– Значит, ты в добром здравии? – продолжал принц.

– Слегка затекли ноги – надо полагать, от цепей, – но в остальном да.

– Это хорошо. Тогда я богом тебе клянусь: ответь мне еще на один вопрос, и я сегодня же тебя отпущу. Но отвечай правдиво, сполна и без утайки. Если солжешь, я догадаюсь. И натравлю на тебя графа.

– Мне скрывать нечего, – сказал Уэстли. – Валяй, спрашивай.

– Кто заказал тебе похищение принцессы? Кто-то из Гульдена. На седле принцессы мы нашли лоскуты, которые это доказывают. Скажи, как зовут злодея, и ты свободен. Говори.

– Меня никто не нанимал, – ответил Уэстли. – Я сугубо свободный художник. И я ее не похищал; я спас ее от тех, кто ровно это и сделал.

– Мне кажется, ты смышленый парень, а моя принцесса уверяет, что знает тебя много лет, и ради нее я дам тебе еще один последний шанс: как зовут твоего гульденского заказчика? Говори или готовься к пыткам.

– Мне никто ничего не заказывал, клянусь тебе.

Граф поджег Уэстли руки. Не смертельно, излечимо – окунул их в масло, поднес свечу, и все забулькало. Когда Уэстли проорал:

– НИКТО – НИКТО – НИКТО – ЖИЗНЬЮ КЛЯНУСЬ! – сколько надо раз, граф окунул его руки в воду и вместе с принцем удалился через подземный ход, оставив пленника на попечение альбиноса; во время пыток тот всегда был поблизости, но не лез на глаза, чтоб не отвлекать.

– Бодрит, – отметил граф, когда они с принцем зашагали наверх подземной лестницей. – Идеальный вопрос. Естественно, он говорил правду; мы оба это знаем.

Принц кивнул. Он посвятил графа во все свои тайные антигульденские замыслы.

– Не терпится продолжить, – сказал граф. – Какая боль невыносимее? Физическая мука или душевные страдания оттого, что за правдивый ответ обещана свобода, но правда считается ложью.

– Я бы решил, что физическая, – сказал принц.

– Я бы решил, что вы ошибаетесь, – сказал граф.

Впрочем, ошибались оба: за всю процедуру Уэстли вовсе не пострадал. Орал он притворно, только чтобы их порадовать; он упражнялся уже месяц и отлично подготовился. Едва граф поднес свечу, Уэстли закатил глаза, смежил веки и отключил мозг, погрузившись в глубокую и невозмутимую сосредоточенность. Думал он о Лютике. О ее волосах как осенние листья, о ее прекрасной коже, он прижал Лютика к себе очень крепко, и, пока горело масло, Лютик шептала: «Я люблю тебя. Люблю тебя. Я бросила тебя в Огненном болоте, дабы только испытать твою любовь. Соизмерима ли она с моею? Возможно ли, чтобы двое на планете любили так сильно? Хватит ли пространства на земле, возлюбленный мой Уэстли?..»

Альбинос бинтовал ему пальцы.

Уэстли не шевелился.

Альбинос впервые проявил инициативу. Шепот:

– Лучше скажи им.

Уэстли дернул плечом.

Шепот:

– Они не отступятся. Раз уж начали. Скажи им, что они хотят, и покончи с этим.

Дерг плечом.

Шепот:

– Машина почти готова. Ее испытывают на животных.

Дерг плечом.

Шепот:

– Я же ради твоего блага стараюсь.

– Моего блага? Какого блага? Все равно они меня убьют.

Кивок альбиноса.


Под дверью своих покоев принц обнаружил Лютика в расстройстве.

– Письмо, – пожаловалась она. – У меня не получается.

– Заходи, заходи, – мягко сказал принц. – Попробуем тебе помочь. – Она села в то же кресло, что и накануне. – Так, ладно: я закрою глаза и послушаю, а ты читай.

– «Уэстли, страсть моя, мой милый, мой единственный, только мой. Вернись, вернись ко мне. Иначе я сведу счеты с жизнью. Твоя в терзаниях, Лютик». – Она взглянула на Хампердинка. – Ну что? Я слишком перед ним стелюсь, как считаешь?

– Пожалуй, чуточку прямолинейно, – согласился принц. – И у него не остается пространства для маневра.

– Помоги мне, пожалуйста, переписать?

– Сделаю, что смогу, моя прекрасная леди, но для начала хорошо бы мне узнать о нем что-нибудь. Он и впрямь так восхитителен, этот твой Уэстли?

– Не то чтобы восхитителен – скорее совершенен, – ответила она. – Как бы безупречен. Плюс-минус великолепен. Без изъяна. Довольно-таки идеален. – Она опять взглянула на принца. – Это поможет?

– Мне думается, эмоции самую капельку затуманивают твою объективность. Ты правда считаешь, что этому парню все под силу?

Лютик поразмыслила.

– Не то чтобы ему все под силу; скорее он все делает лучше всех.

Принц хмыкнул, улыбнулся:

– Иными словами, ты полагаешь, что, захотев, допустим, поохотиться, он переохотит, опять-таки допустим, меня?

– Ой, если захочет – я думаю, да, легко, только он не любит охоту – то есть мне так кажется, а может, и любит, не знаю. Я не знала, что он увлекается альпинизмом, но он залез на Утесы Безумия при весьма неблагоприятных обстоятельствах, а никто не станет спорить, что это не самое простое достижение на свете.

– Тогда, пожалуй, начнем так: «Божественный Уэстли». Обратимся тем самым к его скромности, – предложил принц.

Лютик начала писать, но быстро перестала.

– Как пишется «божественный»? «Ба» или «бо»?

– «Бо», чудится мне, о дивное созданье, – нежно улыбнулся ей принц, и Лютик вновь взялась за перо.

Они сочиняли послание четыре часа, и Лютик твердила:

– Я бы ни за что без тебя не справилась, – а принц скромно отмахивался, как можно чаще и незаметнее задавал ей личные вопросики про Уэстли, сугубо для пользы дела, и задолго до рассвета Лютик с ностальгической улыбкой поведала ему, что ребенком Уэстли боялся Вертлявых Клещей.

Ночью в клетке на пятом этаже принц спросил, как ему изо дня в день предстояло:

– Скажи, как зовут гульденца, который заказал тебе похищение принцессы, и обещаю, что ты тотчас выйдешь на свободу, – а Уэстли ответил, как ему изо дня в день было суждено:

– Никто, никто мне ничего не заказывал; я был один, – и граф, который целый день готовил Вертлявок, осторожно посадил их на Уэстли, и тот зажмурился, умоляя и взывая, и спустя где-то час принц с графом ушли, альбинос остался жечь Вертлявок и отдирать их от Уэстли, чтоб они ненароком не отравили клиента, и, всходя подземной лестницей, принц светской беседы ради сказал:

– Так-то лучше, не находишь?

А граф, странное дело, смолчал.

Что слегка раздосадовало Хампердинка: говоря совсем уж честно, в его списке пристрастий пытки не занимали высокой позиции, и он бы избавился от Уэстли сей же час.

Если б только Лютик признала, что Хампердинк лучше.

Но она не признавала! Не признавала, и все тут! Целыми днями только и болтала про Уэстли. Целыми днями только и спрашивала, нет ли вестей от Уэстли. Шли дни, недели, раут за раутом, весь Флорин умиленно всхлипывал, видя, что великий принц-охотник наконец-то откровенно и красиво влюбился, но, оставшись с принцем наедине, Лютик только и твердила: «Интересно, где сейчас Уэстли? Что же он так долго? Как мне жить без него?»

Просто зла не хватает. И еженощные старания графа, от которых судорожно корчился Уэстли, были как бы даже и ничего. Принц выдерживал это зрелище с час, потом они с графом уходили, и граф, странное дело, молчал. А внизу, промывая раны Уэстли, альбинос нашептывал:

– Скажи им. Прошу тебя. Они только сделают больнее.

Уэстли с трудом прятал улыбку.

Ему не было больно – ни разу, вообще. Он закрывал глаза и отключал мозг. Вот в чем секрет. Если умеешь отключиться от происходящего, услать мозг подальше, созерцать кожу, что как белоснежные сливки… короче, эти два клоуна пускай развлекаются на здоровье.

Время расплаты настанет.

Ныне Уэстли жил в основном ради Лютика. Но нельзя отрицать, что было у него и другое желание.

Его время…


Принцу Хампердинку времени попросту не хватало. Во всем Флорине как будто не принималось таких решений, что рано или поздно тяжким бременем не ложились бы на плечи ему лично. Мало того что скоро свадьба – государству к тому же вот-вот стукнет полтысячелетия. Мало того что в голове у принца варятся всевозможные планы военной агрессии – еще будь добр излучать любовь изо дня в день. И все должно быть разыграно как по нотам.

От отца проку ноль – ни скончаться не может, ни прекратить свой бубнеж (вы думали, его отец умер, но не забывайте, что это было в липовой главе – Моргенштерн делал заход на череду кошмаров, не запутайтесь тут) и высказаться толково. Королева Белла кудахтала над ним и временами работала переводчицей; в общем, всего за двенадцать дней до свадьбы принц Хампердинк в шоке сообразил, что позабыл запустить важнейший элемент своего гульденского плана, и поздно вечером призвал в замок Еллина.

Еллин был Главнокомандующим силами охраны правопорядка города Флоринбурга и унаследовал эту должность от отца. (Смотритель-альбинос из Гибельного Зверинца приходился ему двоюродным братом, и эти двое были единственными простолюдинами, которым принц хоть как-то доверял.)

– Ваше высочество, – сказал Еллин. Был он мал, да удал – глазками стреляет, ручками мелькает, в таком духе.

Принц Хампердинк вышел из-за письменного стола. Приблизился к Еллину, опасливо огляделся и тихонько произнес:

– Неопровержимые источники донесли мне, что в последнее время немало гульденцев внедрилось в Воровской квартал. Они переодеты флоринцами, и я беспокоюсь.

– Мне о таком не доносили, – ответил Еллин.

– У принца повсюду шпионы.

– Понимаю, – сказал Еллин. – И вы боитесь повторного похищения? Раз улики говорят, что один раз гульденцы уже пытались?

– Не исключено.

– Тогда я закрою Воровской квартал, – сказал Еллин. – Никто не войдет, никто не выйдет.

– Этого мало, – сказал принц. – Воровской квартал зачистить, а злоумышленников за решетку, пока я не отбуду в свадебное путешествие. – Еллин кивнул не сразу, и Хампердинк прибавил: – Объясни, в чем проблема.

– Мои люди, как правило, в Воровской квартал не рвутся. Воры сопротивляются переменам.

– Выдрать воровское племя с корнем. Пошли Погромную дружину. Мне нужны результаты.

– Чтобы набрать пристойную Погромную дружину, понадобится минимум неделя, – сказал Еллин. – Но я успею. – Он поклонился и шагнул к двери.

И тут раздался крик.

Еллин много чего наслушался в жизни, но такой жути, пожалуй, не слыхал: он был храбрец, но сейчас струхнул. Кричал не человек, но Еллин не угадал бы, чье горло исторгло этот звук. (Кричала дикая собака на первом этаже Зверинца, но ни одной дикой собаке не доводилось так визжать. Впрочем, ни одну дикую собаку не подключали к Машине.)

Полнясь мукой, крик затопил ночное небо, растекся по замку, перелетел через стены, излился даже на Большую площадь.

И не умолкал. Застыл под небом слышимым напоминанием о том, что в мире есть агония. На площади с полдюжины детей, желая заглушить этот вопль, ответно заорали в ночь. Кто-то расплакался, кто-то просто кинулся домой.

Затем крик стал утихать. Вот его уже почти не слышно на площади, вот он исчез. Вот его почти не различить на крепостной стене, вот он утек со стены. Он съеживался, уползая обратно, на первый этаж Гибельного Зверинца, где граф Рюген крутил ручки и рычаги. Дикая собака умерла. Граф Рюген встал и с превеликим трудом проглотил собственный торжествующий вопль.

Граф помчался к Хампердинку. Из покоев принца как раз выходил Еллин. Хампердинк сидел за столом. Едва они остались одни, граф поклонился его высочеству.

– Машина, – в конце концов промолвил он, – работает.


Принц Хампердинк повременил с ответом. Положение щекотливое: он, конечно, начальник, а граф просто мелкая сошка, но ведь другого такого таланта во Флорине не сыскать. Граф, изобретатель, очевидно, выправил наконец все недоработки в Машине. Граф, архитектор, сыграл ключевую роль в обеспечении безопасности Гибельного Зверинца, и, бесспорно, он же устроил так, чтобы единственный путь в Зверинец, не грозящий визитеру гибелью, открывался на пятом подземном этаже. Граф поддерживал принца во всех затеях, от охоты до войны, – такому приспешнику не скажешь: «Уйди отсюда, мальчик, не мешайся под ногами». Поэтому принц с ответом вовсе не спешил.

– Слушай, Тай, – наконец произнес он. – Я безгранично счастлив, что ты исправил в Машине последние недочеты; я ни минуты не сомневался, что в итоге ты все наладишь. Мне прямо не терпится посмотреть, как она действует. Но как бы тебе объяснить… Я тут практически тону: мало того что у меня одни сплошные рауты и надо ворковать с этой… забыл, как зовут… еще нужно решить, где откроется Пятисотлетний парад, когда он откроется, сколько продлится и какой аристократ шагает перед каким, чтобы потом все они по-прежнему со мной разговаривали, плюс мне еще убивать жену и подставлять целое государство, плюс, когда это произойдет, мне еще воевать, и все самому. Я вот к чему веду: я зашиваюсь, Тай. Может, ты начнешь работать с Уэстли и расскажешь, как идут дела, а я, когда выпадет минутка, спущусь посмотреть; я уверен, это будет замечательно, но сейчас мне не помешала бы передышка, не обидишься?

Граф Рюген улыбнулся:

– Ничуть.

И он ничуть не обиделся. Он любил истязать в одиночку. Когда ты один на один с мучением, сосредоточиваешься гораздо глубже.

– Я знал, что ты поймешь.

В покои постучали, и Лютик просунула голову в дверь:

– Что нового?

Принц улыбнулся и печально покачал головой:

– Милая, едва я что-то узнаю – сообщу в ту же секунду, я же обещал.

– Но осталось всего двенадцать дней.

– Времени полно, моя сладкозвучная душенька, не тревожь себя.

– Я вас оставлю, – сказала Лютик.

– Я тоже ухожу, – сказал граф. – Дозволите вас проводить?

Лютик кивнула; некоторое время они побродили по коридорам и наконец добрались до ее покоев.

– Доброй ночи, – поспешно сказала Лютик; она пугалась графа при всякой встрече, с того самого дня, когда он впервые приехал на ферму ее отца.

– Он вернется, я уверен, – сказал граф; принц посвящал его во все свои планы, о чем Лютик была осведомлена. – Я плохо знаю этого парня, но он произвел на меня огромное впечатление. Человек, способный пройти Огненное болото, наверняка найдет дорогу во Флоринский замок до дня свадьбы.

Лютик кивнула.

– Мне показалось, он так силен, так замечательно могуч, – продолжал граф; его мягкий голос убаюкивал. – Я лишь спрашивал себя, обладает ли он подлинной чувствительностью, – как вы знаете, могучие богатыри наделены ею не всегда. Вот, допустим, интересно: способен ли он плакать?

– Уэстли нипочем не заплачет, – ответила Лютик, уже открыв дверь. – Только над смертью любимых.

И она затворила дверь у графа перед носом, а оставшись одна, опустилась на колени у кровати. Уэстли, подумала она. Прошу тебя, приди; я столько недель тебя призываю, но так и не получила ответа. Давным-давно, еще на ферме, я думала, что люблю тебя, но то была не любовь. Увидев твое лицо под маской на дне ущелья, я подумала, что люблю тебя, но и это было всего лишь сильное увлечение. Любимый, мне кажется, теперь я люблю тебя, и умоляю только, дай мне шанс всю жизнь тебе это доказывать. Если ты будешь со мной, я до смертного часа проживу в Огненном болоте и стану петь от рассвета до заката. Если ты будешь держать меня за руку, я готова целую вечность тонуть в Пуржистых песках. Я бы предпочла всю эту вечность просидеть с тобой на облаке, но и преисподняя – сущая забава, когда со мною Уэстли…

Так она безмолвно молилась час за часом; так молилась она уже тридцать восемь вечеров, и жар ее лишь разгорался, помыслы очищались. Уэстли. Уэстли. Он летит к ней через семь морей.

Уэстли же, хоть сам и не подозревал, проводил вечера примерно так же. Когда пытки завершались, когда альбинос заканчивал промывать и бинтовать его порезы, ожоги и переломы, когда Уэстли оставался один в огромной клетке, мыслями он устремлялся к Лютику и пребывал с нею.

Он так ясно ее понимал. На ферме, поклявшись ему в любви перед разлукой, она, конечно, говорила всерьез, но ведь ей только-только минуло восемнадцать. Что знала она о сердечных безднах? И затем, когда он снял черную маску и Лютик кубарем полетела к нему в объятья, не только подлинное чувство толкало ее, но удивление, смятенный шок. Однако Уэстли знал, что солнце обязано по утрам вставать на востоке, сколь ни мечтало бы оно о западном рассвете, и знал, что Лютик обязана всю свою любовь излить на него. Золото заманчиво, да и королевский титул соблазнителен, но они не чета лихорадке его сердца, и Лютик рано или поздно тоже ее подхватит. Выбора у нее меньше, чем у солнца.

Посему, когда явился граф с Машиной, Уэстли не сильно встревожился. Если честно, он и не понял, что такое граф принес в клетку. А если совсем честно, граф ничего не приносил; альбинос трудился за него – бегом тащил то одну ерундовину, то другую.

Так это виделось Уэстли: какие-то ерундовины. Разновеликие присоски с мягкой резиной по краям, и еще, видимо, колесо, и другая штука, то ли рычаг, то ли палка, не поймешь.

– Добрейшего тебе вечера, – начал граф.

Уэстли и не припоминал его в таком возбуждении. В ответ он очень вяло графу кивнул. Чувствовал Уэстли себя не хуже обычного, но не годится звонить об этом направо и налево.

– Нездоровится? – спросил граф.

Уэстли опять вяло кивнул.

Альбинос носился туда-сюда с новыми ерундовинами: какими-то удлинителями, что ли, жилистыми и бесконечными.

– На этом все, – наконец сказал граф.

Кивок.

Исчез.

– Это Машина, – сказал граф, оставшись наедине с Уэстли. – Я конструировал ее одиннадцать лет. Как видишь, я сильно волнуюсь и очень горжусь.

Уэстли утвердительно ответил истомленным смыканием век.

– Мне еще надо ее смонтировать. – И граф приступил к делу.

Уэстли наблюдал за монтажом с немалым интересом и, понятно, с любопытством.

– Слышал крик вечером?

Утвердительный смык.

– Дикая собака. А кричала она от Машины. – Граф совершал сложнейшие манипуляции, но все шесть пальцев правой руки не колебались ни секунды. – Меня живо интересует боль, – продолжал граф. – Полагаю, за минувшие месяцы ты уже понял. Собственно, боль интересует меня с интеллектуальных позиций. Разумеется, я писал материалы на эту тему в большинство высокоученых журналов. В основном статьи. А сейчас взялся за книгу. Мою книгу. Основополагающую, надеюсь, книгу. Самое полное исследование боли – во всяком случае, на сегодняшний день.

Уэстли все это сильно увлекло. Он тихонько застонал.

– Мне думается, боль – самая недооцененная из доступных человеку эмоций, – продолжал граф. – Змий-искуситель, согласно моей интерпретации, – это боль. Боль сопровождает нас от начала времен, и я неизменно досадую, когда люди говорят «дело жизни и смерти», ибо, полагаю я, в сущности, подобает говорить «дело боли и смерти». – Граф умолк, приступил к мудреным настройкам, завершил их. – Одна из моих теорий, – сказал он немного погодя, – заключается в том, что боль, помимо прочего, подразумевает предчувствие. Не весьма оригинально, это правда, но я проиллюстрирую свой тезис: я не стану – я подчеркиваю: не стану – сегодня подключать тебя к Машине. Я бы мог. Она готова, испытания проведены. Но я лишь смонтирую ее и оставлю здесь, дабы следующие сутки ты взирал на нее и размышлял, что это такое, как она работает, в самом ли деле она так страшна.

Машина выглядела до того по-дурацки, что Уэстли подмывало захихикать. Вместо этого он вновь застонал.

– Предоставим это твоему воображению. – Граф взглянул на Уэстли. – Однако прежде, чем ты изведаешь завтрашнюю ночь, я хочу совершенно искренне тебе сказать: ты самое сильное, самое умное и отважное, самое достойное существо, какое мне выпадала честь встречать, и мне почти грустно оттого, что ради своей книги и будущих исследователей боли я должен тебя уничтожить.

– Спасибо… вам… – тихонько выдохнул Уэстли.

У двери клетки граф сказал через плечо:

– И кончай прикидываться, какой ты слабый и побитый; тебе уже месяц не удается меня надуть. Сейчас ты едва ли слабее, чем в тот день, когда вошел в Огненное болото. В утешение должен сказать, что я знаю твою тайну.

– Тайну? – Сдавленно, глухо.

– Ты отключаешь мозг! – вскричал граф. – За все эти месяцы тебя ни разу не проняло. Ты закатываешь глаза, смежаешь веки и отправляешься, вероятно… ну, я не знаю – очевидно, к ней. А теперь доброй ночи. Постарайся выспаться. Вряд ли тебе удастся. Предчувствие, как ты помнишь. – Он помахал и взошел по подземной лестнице.

У Уэстли внезапно сжалось сердце.

Вскоре пришел альбинос, встал на колени, прижался ртом к его уху. Шепот:

– Я который день за тобой наблюдаю. Ты не заслуживаешь того, что будет. Я им нужен. Больше никто не умеет так кормить зверей. Мне ничего не грозит. Меня не тронут. Хочешь, я тебя убью? Мы им всё испортим. У меня хороший яд. Умоляю тебя. Я видел Машину. Я смотрел, как кричит дикая собака. Позволь тебя убить, пожалуйста. Ты спасибо мне скажешь, я клянусь.

– Я должен жить.

Шепот:

– Но…

Вперебивку:

– Они меня не достанут. Со мной все хорошо. Я выкарабкаюсь. Я жив и останусь жив.

Он сказал это громко, он сказал это страстно. Однако впервые за долгое-долгое время его посетил ужас…


– Ну как, удалось поспать? – спросил граф следующим вечером.

– Честно говоря, нет, – ответил Уэстли, больше не притворяясь умирающим.

– Рад, что ты со мной честен; я буду честен с тобой, и отбросим лукавство, – сказал граф, раскладывая блокноты, перья и чернильницы. – Нужно тщательно фиксировать твои реакции, – пояснил он.

– Ради науки?

Граф кивнул:

– Если эксперименты увенчаются успехом, имя мое надолго переживет смертную оболочку. Говоря совершенно откровенно, я стремлюсь к бессмертию. – Он покрутил ручки на Машине. – Естественно, тебе любопытно, как это работает?

– Я всю ночь гадал и ничуть не продвинулся. По-моему, это огромное скопление бесконечно разновеликих присосок с мягкими краями плюс колесо, шкала и рычаг, а что из них получается, я не постигаю.

– Еще клей. – И граф указал на тюбик густой жижи. – Чтобы крепить присоски. – С этими словами он взялся за дело – брал присоску за присоской, смазывал клеем мягкие края и прилеплял к коже Уэстли. – Одну придется надеть и на язык, – сказал граф, – но это под конец – на случай, если у тебя возникнут вопросы.

– Не самая простая установка, а?

– Я подправлю дизайн в последующих моделях, – ответил граф. – Так я сейчас планирую. – И он клеил на кожу присоску за присоской, пока Уэстли не покрылся присосками весь. – Снаружи закончили, – объявил граф. – Дальше все тоньше; будь любезен, не шевелись.

– Я прикован за руки, за ноги и за голову, – ответил Уэстли. – Как по-твоему, резво я шевелюсь?

– Ты и вправду так отважен или тебе немного страшно? Не лги, прошу тебя. Это ведь для потомков, не забывай.

– Немного страшно, – ответил Уэстли.

Граф записал это и указал время. Затем приступил к деликатной работе, и вскоре микроскопические присоски облепили нутро ноздрей Уэстли, и испод век, и барабанные перепонки, и язык, и под языком тоже, и, когда граф отошел, Уэстли снаружи и внутри был весь покрыт ерундовинами.

– А теперь, – очень громко заговорил граф, надеясь, что Уэстли расслышит, – я запускаю колесо на максимальной скорости, чтобы мощности хватало. Деления на шкале – от одного до двадцати, а поскольку это первый раз, я задаю минимум, то есть один. Потом дергаем рычаг, и, если я нигде ничего не перепутал, установка выходит на рабочий режим.

Но как только двинулся рычаг, Уэстли отключил мозг, и когда заработала Машина, Уэстли гладил волосы как осенние листья и кожу как белоснежные сливки, и… и… и мир его взорвался, потому что присоски – присоски повсюду, прежде ему истязали тело, но не трогали мозг, а с Машиной иначе, Машина дотягивалась везде – глаза были ему неподвластны, уши не слышали ласкового шепота любви, а мозг ускользнул далеко-далеко, от любви прочь, в бездну отчаяния, жестко ударился и полетел глубже, сквозь обиталище агонии в страну боли. Внутри и снаружи мир Уэстли раздирало на куски, и он был бессилен, и его раздирало вместе с его миром.

Тогда граф выключил Машину, взял блокноты и сказал:

– Как тебе, несомненно, известно, идея насоса бытует уже много столетий – здесь мы, в сущности, имеем дело с насосом, но вместо воды я выкачиваю жизнь, и только что я выкачал у тебя один год. Позже я задам показатели выше, наверняка два или три, а может, даже пять. Теоретически пять впятеро больнее того, что ты сейчас ощутил, а посему прошу тебя отвечать конкретнее. Скажи мне честно: как ты себя чувствуешь?

В унижении, смятении и муке, в гневе, в своем головокружительном безбрежном страдании Уэстли заплакал как дитя.

– Любопытно, – сказал граф и аккуратно записал.


Целую неделю Еллин формировал солидное патрульное подразделение и достойную Погромную дружину. За пять дней до свадьбы он во главе своего отряда ожидал речи принца. Дело происходило во дворе замка, и принц явился, как обычно, с графом, хотя, что необычно, мыслями граф как будто витал где-то вдали. Так оно и было, хотя откуда бы Еллину об этом знать? За минувшую неделю граф выкачал из Уэстли десять лет, а если исходить из того, что средняя продолжительность жизни во Флорине составляет шестьдесят пять, и предположить, что в начале эксперимента подопытному было двадцать пять, остается еще около тридцати лет. Но как их лучше распределить? Эта закавыка измучила графа. Столько возможностей, но какие интереснее с научной точки зрения? Граф вздохнул; все-таки жизнь нелегка.

– Вы собрались здесь, – заговорил принц, – ибо на мою возлюбленную, вероятно, готовится второе покушение. Каждого из вас я назначаю ее личным защитником. За сутки до моей свадьбы Воровской квартал должен был зачищен, а все его обитатели брошены за решетку. Лишь тогда я вздохну спокойно. Господа, умоляю вас: считайте эту миссию зовом сердца, и я знаю, что вы не подведете меня.

С этими словами он развернулся и поспешил прочь со двора; граф последовал за ним, а Еллин остался командовать.

К усмирению Воровского квартала приступили тотчас. Каждый день Еллин трудился до седьмого пота, но квартал занимал квадратную милю, и забот у Еллина хватало. Большинство преступников не впервые сталкивались с несправедливыми и незаконными облавами и почти не оказывали сопротивления. Они понимали, что тюремных камер на всех не хватит; ну перекантуются в кутузке пару деньков – подумаешь, трагедия.

Встречались, однако, и другие злодеи – эти знали, что поимка означает смерть за прошлые выкрутасы, и сопротивлялись все как один. Еллин, искусно командуя Погромной дружиной, в конце концов взял подобных негодяев под контроль.

И однако за тридцать шесть часов до свадьбы с полдюжины уклонистов так и не покинули Воровской квартал. Еллин проснулся на заре, усталый и обескураженный – гостей из Гульдена среди пойманных правонарушителей не обнаружилось, – собрал цвет Погромной дружины и повел их в Воровской квартал; хоть тресни, а этот рейд должен стать распоследним.

Еллин сразу свернул в пивную «У Фолкбриджа», но сначала отослал с поручениями почти всех громил, а при себе оставил одного крикуна и одного молчуна. Постучался к Фолкбриджу, подождал. Фолкбридж был наимогущественнейшим человеком в Воровском квартале. Он как будто владел половиной квартала лично – не бывало хоть сколько-нибудь заметных преступлений, к которым он не приложил бы руку. И ему вечно удавалось отвертеться от ареста – все, кроме Еллина, подозревали, что Фолкбридж кому-то дает на лапу. Еллин знал, что Фолкбридж кому-то дает на лапу: в жару и стужу Фолкбридж каждый месяц забегал к Еллину с мешком денег.

– Кто? – крикнул Фолкбридж из глубин пивной.

– Главнокомандующий силами охраны правопорядка города Флоринбурга, а с ним громилы, – ответил Еллин. Доскональность – одна из его сильных сторон.

– А… – Фолкбридж открыл дверь. Был он невысокий и круглолицый – хоть и могущественный, воображения не поражал. – Прошу.

Еллин перешагнул порог, оставив двух громил в дверях.

– На выход с вещами, – велел он.

– Эй, Еллин, это ж я, – тихонько возмутился Фолкбридж.

– Да знаю я, знаю, – тихонько огрызнулся Еллин. – Но прошу тебя, сделай одолжение, на выход с вещами.

– А ты притворись, что я уже. Я отсижусь в пивной, честно. Припасы есть, никто и не просечет.

– Принц беспощаден, – сказал Еллин. – Если я тебя оставлю, а он прознает, мне кирдык.

– Я тебе двадцать лет плачу, чтоб в кутузку не садиться. Ты ж на мне разбогател. За что я плачу – за ноль без палочки?

– Я тебе возмещу как-нибудь. Дам лучшую камеру в городе. Ты что, не доверяешь мне?

– А как тебе доверять? Двадцать лет вынь да положь монету, а едва на тебя чутка надавили, ты орешь «марш в кутузку». Да как бы не так.

– Ты! – Еллин указал на крикуна. Тот подбежал. – Этого человека – в телегу, живо.

Фолкбридж хотел было разъяснить положение дел, но крикун заехал ему дубиной по шее.

– Полегче! – завопил Еллин.

Крикун подобрал Фолкбриджа и отряхнул с него пыль.

– Живой? – спросил Еллин.

– Дак вы ж не сказали, что он дышать в телеге должон; я думал, его в телегу надоть, дыша али не дыша, ну, я и…

– Уймись, – перебил Еллин и в расстройстве выбежал из пивной, а крикун выволок Фолкбриджа. – Ну что, всех взяли? – спросил Еллин.

Тут и там громилы вывозили из Воровского квартала другие телеги.

– По-мойму, еще шпажист коньячный остался, – ответил крикун. – Вчерась пытались вытурить, но…

– Мне с пьяницей канителиться некогда, я солидный человек. Ну-ка, оба, выводите его, да поживее. Телегу взяли и вперед! Квартал нужно зачистить и закрыть к закату, не то принц рассердится, а когда он на меня сердится – это, знаете ли, удовольствия мало.

– Да идем мы, идем, – ответил крикун и поспешил прочь, а молчун один потащил телегу с Фолкбриджем. – Вчерась пытались этого шпажиста заловить, послали обычных патрульных, да только он шпагой махать горазд. Патрульные струхнули, но у меня, кажись, есть против него трюк.

Молчун торопился следом. Оба свернули, и из-за угла впереди отчетливее донеслось пьяное бормотание.

– Я со скуки подыхаю, Виццини, – пробормотали за углом. – Три месяца ждать – это умом тронуться можно, я же все-таки страстный испанец. – Во весь голос: – Я очень страстный, Виццини, а ты черепаха сицилийская. Если еще через три месяца не придешь – я умываю руки. Слышишь меня? Руки умываю! – И полушепотом: – Я не нарочно, Виццини, обожаю это грязное крылечко, не спеши…

Крикливый громила замедлил шаг.

– И вот так с утра до ночи. Не слушай его и спрячь телегу. – Молчун дотащил телегу почти до угла и остановился. – Побудь тут, – велел крикун и шепотом прибавил: – А вот и мой трюк. – С этими словами он вышел из-за угла и посмотрел на щуплого человека, что обнимался с бутылкой на крылечке. – Салют, приятель.

– Я отсюда ни ногой, можешь не салютовать, – сказал любитель коньяка.

– Но ты хоть выслушай. Меня прислал лично принц Хампердинк, потому как ему занадобилось развлечься. Стране завтра стукнет пятьсот годков, и у нас нынче состязается дюжина величайших акробатов, и фехтовальщиков, и артистов всяких. А кто победит, сразится завтра перед новобрачными. Я о чем толкую-то – вчерась друзья мои с тобой подрались, так они потом болтали, что отбивался ты хоть куда. Если охота, я тебя живенько отвезу на турнир, прямо в лепешку ради тебя расшибусь, а ты, коли и впрямь горазд, может, добьешься чести потешить молодоженов. Ты как, выиграешь на турнире?

– Раз плюнуть.

– Тогда поспешай, пока запись не закрыли.

Испанец шатко поднялся. Обнажил шпагу – она рассекла утренний сумрак раз, затем другой и третий.

Крикун отпрянул и сказал:

– Времечко-то поджимает, идем уже.

И тогда пьяница заорал:

– Я – тут – Виццини – жду…

– В бреду.

– Ничего – не – в бреду, я – просто – соблюдаю – закон…

– Злой, как дракон.

– Ничего – не дракон, и ничего – не в бреду, что непонятно, я… – И тут он осекся и прищурился. А потом тихонько спросил: – Феззик?

Из-за спины крикуна молчун ответил:

– А ты ктозик?

Иньиго шагнул с крылечка, жмурясь в хмари коньячного помутнения.

– «Ктозик»? Что-то шутки у тебя плохие.

– Потому как пишу стихи я, – ответил молчун.

Иньиго испустил вопль и заковылял к нему.

– Феззик, это ты, да?

– ВСЕГДА! – Он поймал Иньиго, когда тот споткнулся, и вздернул на ноги.

– Вот так и держи, – велел крикун и замахнулся, как с Фолкбриджем.

Х

Р

Я

С

Ь

!

Феззик скинул крикуна в телегу к Фолкбриджу, накрыл обоих замызганным одеялом и бегом вернулся к Иньиго, которого временно привалил к стене.

– Я так ужасно рад тебя видеть, – сказал Феззик.

– Ой, и я… и… я… но… – Голос Иньиго затихал. – Слаб я стал для сюрпризов, – вот и все, что он успел выдавить напоследок, а затем лишился чувств от изнеможения, и коньяка, и недоедания, и недосыпа, и много еще чего, тоже отнюдь не питательного.

Феззик одной рукой схватил его, другой телегу и побежал в пивную Фолкбриджа. Внес Иньиго в дом, уложил в хозяйскую пуховую постель и стремглав потащил телегу к выходу из Воровского квартала. Он лишний раз проверил, хорошо ли обе жертвы прикрыты замызганным одеялом, а за воротами громилы пересчитали сапоги всех перемещенных лиц. Число сапог сошлось с прогнозированным, и к одиннадцати утра огромный Воровской квартал официально закрыли на здоровенный висячий замок.

Освободившись от службы, Феззик пошел вдоль стены квартала, пока не отыскал тихого места, и там подождал. Он был один. Стена его не смущала – руки-то работают, – и он быстренько через нее перелез и опустелыми улицами побежал к дому Фолкбриджа. Там он заварил чай, отнес наверх и влил в Иньиго. Вскоре тот уже самостоятельно моргал.

– Я так ужасно рад тебя видеть, – сказал Феззик.

– Ой, и я, и я, – согласился Иньиго. – Прости, что я грохнулся в обморок, я три месяца только и делал, что ждал Виццини да лакал коньяк, и еще удивился, когда тебя увидел, – короче, на пустой желудок все это немножко чересчур. Но мне уже лучше.

– Вот и хорошо, – сказал Феззик. – Виццини умер.

– Да? Умер, значит… Виц… – И Иньиго вновь лишился чувств.

Феззик остался собой недоволен.

– Дурак безмозглый, можно как надо и как не надо, а ты вечно как дубина; болван, долдон – вернись к началу, таков закон.

Тут Феззик почувствовал себя полным идиотом: столько месяцев не помнил, теперь вспомнил, а уже и не нужно. Он побежал вниз, заварил еще чаю, нашел крекеры и мед и снова покормил Иньиго.

Когда тот заморгал, Феззик сказал:

– Отдыхай.

– Спасибо, друг мой; больше никаких обмороков. – Иньиго закрыл глаза и час проспал.

Феззик возился в кухне у Фолкбриджа. Стряпать как полагается он не умел, но умел разогреть, умел остудить, отличал свежее мясо от тухлого по запаху, и не так уж трудно оказалось сварганить нечто, в прошлой жизни бывшее ростбифом, и другое нечто, напоминавшее, пожалуй, картошку.

Внезапный аромат горячей пищи пробудил Иньиго; лежа в постели, он ел и ел, а Феззик его кормил.

– Я и не подозревал, что так распустился, – заметил Иньиго, жуя.

– Тш-ш, теперь все будет хорошо, – сказал Феззик, отрезал еще кусок мяса и сунул ему в рот.

Иньиго старательно пожевал.

– Сначала ты появляешься как обухом по башке, потом эта история с Виццини. Видимо, для меня это был перебор.

– Это для кого угодно перебор; отдыхай, пожалуйста. – Феззик опять принялся резать мясо.

– Я какой-то младенец, право слово, совсем беспомощный, – сказал Иньиго с полным ртом.

– К закату будешь как новенький, – пообещал Феззик, целясь следующим куском. – Шестипалого вельможу зовут граф Рюген, и он сейчас во Флоринбурге.

– Любопытно, – успел на сей раз произнести Иньиго и снова лишился чувств.

Феззик стоял над неподвижной фигурой.

– Ну, я правда рад, – сказал он. – И мы давно не виделись, и у меня куча новостей.

Иньиго лежал молча.

Феззик побежал в ванную Фолкбриджа, заткнул слив, долго возился, в конце концов наполнил ванну обжигающей водой и свалил туда Иньиго – одной рукой зажал ему рот, другой держал тело под водой, – и когда коньяк стал сочиться из тела по́том, Феззик вылил воду и наполнил ванну снова, на сей раз ледяной водой, и опять свалил туда Иньиго, а когда вода слегка согрелась, опять налил горячей и опять свалил Иньиго, и теперь коньяк прямо-таки тек из пор, и так оно и шло, то горячая, то ледяная, то опять кипяток, потом чай, потом гренок, потом опять горячая и опять ледяная, затем подремать, побольше гренков, поменьше чаю, но очень долго полежать в горячей ванне, и в Иньиго уже почти не осталось коньяка, а напоследок еще раз в ледяную воду и два часа поспать, и наконец, уже ближе к вечеру, Феззик и Иньиго сидели в кухне Фолкбриджа, и впервые за три месяца у Иньиго почти блестели глаза. Ну да, руки еще дрожали, но не очень заметно, и, пожалуй, этого человека доконьячный Иньиго одолел бы за час серьезного поединка. Но мало какие мастера на свете продержались бы против него хоть пять минут.

– Теперь расскажи коротко: пока я тут лакал коньяк, ты-то где был?

– Ну, я пожил в рыбацкой деревне, побродил чуток, а недавно оказался в Гульдене, и там только и разговоров что грядет свадьба, а еще, может, война, и я вспомнил Лютика, и я же лез с ней на Утесы Безумия, и она была красивая и мягкая, а я никогда так близко не нюхал духи, и я подумал, хорошо бы посмотреть ее свадьбу и сразу сюда, только деньги у меня вышли, а тут собирали Погромную дружину, искали великанов, и я попросился, и меня побили дубинками, хотели проверить, правда ли я сильный, а дубинки сломались, и все решили, что правда. Я уже неделю громила первого класса; очень хорошие деньги платят.

Иньиго кивнул:

– Так, ладно, еще раз – и прошу тебя, кратко, с самого начала. Человек в черном. Он тебя одолел?

– Ага. И по-честному. Сила против силы. Я был медленный и отвык.

– То есть и Виццини убил он?

– Я думаю, он.

– Шпагой? Силой?

Феззик задумался.

– Ран от шпаги не было, и Виццини был не поломанный. Только два винных кубка и мертвый Виццини. Наверное, яд.

– За каким рожном Виццини пить яд?

Феззик понятия не имел.

– Но он точно был мертв?

Феззик был уверен.

Иньиго забегал туда-сюда по кухне, стремительный и порывистый, как прежде.

– Ладно, Виццини мертв, с этим ясно. Расскажи кратко, где этот шестипалый Рюген, и я его убью.

– Вряд ли это легко, потому что граф с принцем, а принц в замке и поклялся до свадьбы не выходить – боится, что Гульден еще кого подошлет, и все входы, кроме центрального, запечатаны, а на главных воротах поставили двадцать солдат.

– Хм… – сказал Иньиго и забегал быстрее. – Если ты побьешь пятерых и я проткну пятерых, будет минус десять, а это нехорошо, тогда останутся десять, и они нас убьют. Но, – и он забегал еще быстрее, – если ты побьешь шестерых, а я восьмерых, четырнадцать побиты, и это уже лучше, но все равно нехорошо – оставшиеся шесть убьют нас. – Он развернулся к Феззику. – Ты скольких побьешь? Максимум?

– Ну, там кое-кто из Погромной дружины. Пожалуй, не больше восьмерых.

– То есть мне достанутся двенадцать – нельзя сказать, что неподъемно, но не лучший способ провести вечерок после трех месяцев на коньяке. – И тут Иньиго внезапно обмяк, а на глазах, что мгновенье назад блистали, выступили слезы.

– Что такое? – всполошился Феззик.

– О, друг мой, друг, мне нужен Виццини. Я не умею планировать – я умею действовать по плану. Скажи мне, что делать, – и никто на свете не сделает лучше меня. Но ум мой – как хорошее вино; он плохо путешествует. Мысли мои скачут, не знают логики, я вечно все забываю – помоги мне, Феззик, что делать?

Теперь и Феззик готов был разрыдаться.

– На земле не рождалось человека глупее меня, сам ведь знаешь. Я забыл, что надо вернуться сюда, хотя ты нарочно сочинил мне чудесный стишок.

– Мне нужен Виццини.

– Виццини умер.

И тут Иньиго снова вскочил, забегал по кухне и впервые за долгое время от возбуждения защелкал пальцами:

– Мне не нужен Виццини – мне нужен тот, кому он проиграл. Мне нужен человек в черном! Сам подумай: он одолел меня сталью – моим великим талантом; он одолел тебя силой – твоим. Наверное, он перемудрил и перехитрил Виццини; он скажет мне, как пробраться в замок и убить шестипалое чудовище. Если ты имеешь хоть малейшее представление, где он сейчас, поведай мне срочно.

– Он ходит по семи морям с Грозным Пиратом Робертсом.

– Это почему он так делает?

– Потому что он матрос Грозного Пирата Робертса.

– Матрос? Простой матрос? Простой ординарный моряк со шпагой в руке одолел великого Иньиго Монтойю? Не-мыс-ли-мо. Наверняка он и есть Грозный Пират Робертс. Иначе это какой-то бред.

– В общем, он уплыл далеко-далеко. Так говорит граф Рюген, а принц лично отдал приказ. Принцу только пиратов не хватало, у него же нелады с Гульденом – не забывай, они один раз уже похитили принцессу, могут снова…

– Феззик, один раз принцессу похитили мы. Я знаю, что память у тебя слабовата, но даже ты наверняка припоминаешь, что это мы подсунули лоскуты от гульденских мундиров под седло принцессы. Потому что заказчик так велел Виццини. Кто-то хотел свалить вину на Гульден, а кто этого захочет, если не вельможа, а какой вельможа, если не воинственный принц? Мы ведь не знаем, кто нанял Виццини. Я думаю, Хампердинк. Что касается графских заявлений о местонахождении человека в черном, граф – тот самый человек, что убил моего отца, а значит, бесспорно, парень хоть куда. – И Иньиго направился к дверям. – Пошли. У нас дел по горло.

В сумерках Феззик шагал за ним по улицам Воровского квартала.

– Ты же мне все объяснишь по ходу дела? – попросил он.

– Я тебе все объясню прямо сейчас… – Тело Иньиго рассекало тихие улицы, словно клинок, Феззик поспешал рядом. – (а) Мне нужно добраться до графа Рюгена и наконец отомстить за отца; (б) я не могу придумать, как добраться до графа Рюгена; (в) придумать мог бы Виццини, но (в-штрих) Виццини недостижим; однако (г) человек в черном перехитрил Виццини, а следовательно, (д) человек в черном придумает, как мне добраться до графа Рюгена.

– Но я же говорю, принц Хампердинк, когда поймал человека в черном, велел благополучно доставить его обратно на борт. Все слышали. Это весь Флорин знает.

– (а) Принц Хампердинк замышлял убить свою невесту и подрядил на эту работенку нас, но (б) человек в черном ему помешал; однако в итоге (в) принц Хампердинк захватил в плен человека в черном, а у принца Хампердинка, что тоже знает весь Флорин, вспыльчивый нрав, из чего следует: (г) если у тебя вспыльчивый нрав, что может быть лучше, чем спустить собак на того, кто расстроил твой замысел убить невесту? – Они подошли к стене Воровского квартала. Иньиго запрыгнул Феззику на плечи, и тот полез. – Вывод первый, – продолжал Иньиго, ничуть не сбившись, – если принц во Флоринбурге спускает собак на человека в черном, человек в черном, надо думать, тоже во Флоринбурге. Вывод второй: вряд ли человек в черном доволен своим нынешним положением. Вывод третий: я во Флоринбурге и нуждаюсь в стратеге, чтобы отомстить за отца, человек в черном во Флоринбурге и нуждается в избавителе, который вернет ему надежду, а когда у людей равная потребность друг в друге, вывод четвертый и последний: заключаются сделки.

Феззик перевалил через гребень стены и осторожно полез вниз по другой стороне.

– Я все понял, – сказал он.

– Ты ничего не понял, но это не важно, ты просто хотел сказать, что рад меня видеть, и я тоже рад тебя видеть, потому что теперь одиночеству конец.

– Я это и хотел сказать, – ответил Феззик.


В сгустившихся вечерних сумерках Иньиго и Феззик принялись вслепую прочесывать Флоринбург. Вечер накануне свадьбы. В этих сумерках граф Рюген готовился к еженощным экспериментам, у себя в покоях собирал блокноты с пометками. В цепях, взаперти на пятом подземном этаже под высокими стенами замка Уэстли молча ждал подле Машины. В некотором смысле он еще походил на Уэстли, но его, конечно, сломали. Из него выкачали двадцать лет жизни. Осталось двадцать. Боль – это предчувствие. Скоро вернется граф. Уэстли плакал вопреки всем своим оставшимся огрызкам желаний.


В сгустившихся вечерних сумерках Лютик пришла повидаться с принцем. Она громко постучала, подождала, постучала снова. Принц за дверью орал; Лютик ни за что бы не постучала в третий раз, не приди она с делом чрезвычайной важности; но она постучала, дверь распахнулась, и злобная гримаса принца мигом сменилась сладчайшей улыбкой.

– Возлюбленная, – сказал он, – заходи. Я через минутку освобожусь. – И обернулся к Еллину. – Взгляни на нее. Моя суженая. Выпадало ли еще кому на свете такое счастье?

Еллин потряс головой.

– Полагаешь, напрасно я жажду всеми силами ее защитить?

Еллин снова потряс головой. Своими байками про гульденских засланцев принц доводил его до белого каления. Еллин в хвост и в гриву гонял всех шпионов, какие под руку подворачивались, и ни один ни словечком не обмолвился о Гульдене. А принц все не отступался. Еллин тишком вздохнул. Ему такое не по уму: он не принц, он всего лишь страж правопорядка. С той минуты, когда он поутру запер Воровской квартал, до него донеслась лишь одна отчасти тревожная весть: передали, что, по слухам, некто якобы видел, как корабль Грозного Пирата Робертса входит прямиком во Флоринский пролив. Но богатый опыт подсказывал Еллину, что подобные вести – попросту слухи и больше ничего.

– Говорю тебе, повсюду кишмя кишат эти гульденцы, – продолжал принц. – Видимо, ты их остановить не в состоянии, и посему я желаю изменить кое-какие планы. Все ворота замка, кроме главных, опечатаны?

– Так точно. На главных воротах двадцать человек.

– Добавь еще восемьдесят. До круглой сотни. Ясно?

– Будет сотня. Все громилы до единого.

– В замке мне ничего не грозит. Припасы, пища, конюшни – хватит. Если до меня не доберутся, я выживу. Значит, новый и окончательный план таков. Записывай. Все торжества по поводу пятисотлетия откладываются на после свадьбы. Свадьба завтра на закате. В окружении всех твоих громил мы с невестой поскачем на белорожденных к Флоринскому проливу. Там взойдем на корабль и наконец-то отбудем в свадебное путешествие в сопровождении всех кораблей Флоринской армады…

– Всех, кроме четырех, – возразила Лютик.

Какой-то миг он в недоумении молча взирал на нее. Затем послал ей воздушный поцелуй – незаметно, чтобы не увидел Еллин, – и сказал:

– Да-да, конечно, вот дырявая башка, всех, кроме четырех. – И повернулся к Главнокомандующему.

Но в этом недоумении, в этом молчании Лютик прочла всю правду.

– Я отпущу корабли, едва сочту, что это безопасно. Конечно, тем временем Гульден может атаковать, но придется рискнуть. Дай подумать, что еще. – Принц обожал раздавать приказы, особенно зная, что их и не понадобится исполнять. И Еллин записывал медленно – так еще забавнее. – Свободен, – наконец молвил принц.

Еллин с поклоном удалился.

– Ты не посылал четырех кораблей, – сказала Лютик, когда они остались одни. – Можешь больше не врать.

– Все делалось исключительно ради твоего блага, моя сладостная плюшка.

– Что-то я сомневаюсь.

– Ты нервничаешь, я нервничаю; мы завтра поженимся, мы имеем полное право нервничать.

– Вообще-то, ты даже не представляешь, как ошибаешься. Я очень спокойна. – Она, похоже, и в самом деле была спокойна. – Не имеет значения, послал ты корабли или нет. Уэстли придет за мной. Бог есть; я точно знаю. И любовь есть, это я знаю тоже, и Уэстли меня спасет.

– Глупая девчонка, марш к себе в покои.

– Я глупая девчонка и пойду к себе в покои, а ты трус, и сердце твое до краев полно страха.

Принц невольно рассмеялся:

– Ты называешь трусом величайшего охотника на земле?

– Вот именно так. Я с возрастом сильно поумнела. Я утверждаю, что ты трус, и это правда; я думаю, ты охотишься, дабы внушить себе, что ты другой. Убеждаешь себя, что ты не слабейшее создание, какое только ступало по земле. Уэстли придет за мной, и мы уедем, и ты бессилен, сколько ни охоться, ибо нас с Уэстли соединяют узы любви, а их не отыщешь по следу с тысячей ищеек, не разрубишь тысячей мечей.

Тут Хампердинк заорал на нее, схватил за волосы, что как осенние листья, проволок по длинному извилистому коридору до самых ее покоев, рванул дверь, пинком отправил Лютика внутрь, запер, бегом кинулся к подземному входу в Гибельный Зверинец…

* * *

Тут папа замолчал.

– Дальше, – сказал я.

– Строчку потерял, – сказал он, и я подождал, ослабевший от пневмонии, весь в поту от страха, а затем он продолжил: – «Открыть дверь Иньиго предоставил Феззику…»

– Эй, – сказал я. – Погоди, не может быть такого, ты что-то пропустил, – и быстренько прикусил язык, поскольку совсем недавно была история, когда я расстроился, что Лютик выходит за Хампердинка, и упрекнул папу, что он пропускает, и второй раз нам такой истории совсем не надо. – Папуль, – сказал я, – я ничего такого и никакого не хотел, но принц вроде побежал к Зверинцу, а тут ты про Иньиго, и, может, я не знаю, вдруг там в промежутке еще страница есть?

Папа стал закрывать книжку.

– Я не хотел ссориться; ну пожалуйста, не закрывай.

– Да не в том дело, – сказал он, а потом долго-долго на меня смотрел. – Билли… – сказал он (он меня так не называл почти никогда, а я это обожал; если кто другой, я терпеть не мог, но когда так говорил этот парикмахер, я как бы весь, не знаю, таял). – Билли, ты мне доверяешь?

– Чего? Конечно доверяю.

– Билли, у тебя пневмония; ты очень серьезно относишься к этой книжке – я знаю, потому что мы уже один раз из-за нее поругались.

– Я больше не буду…

– Послушай меня – я ведь еще никогда тебе не врал, правда? Вот. Поверь мне. Я не хочу дочитывать главу. Скажи, что это ничего.

– Почему? Что там происходит до конца главы?

– Если я скажу, можно и прочесть. Скажи «ну ладно».

– Я не могу сказать «ну ладно», пока не узнаю, что там случилось.

– Но…

– Скажи, что случилось, и я скажу «ну ладно», если ладно, и, если я не захочу слушать, сразу переходи к Иньиго, честно.

– Ты не сделаешь мне одолжения?

– Я вылезу из постели, когда ты уснешь; мне все равно, где ты прячешь книжку, я найду и сам дочитаю главу, лучше скажи.

– Билли, прошу тебя.

– Ага! Тебе некуда деваться, сознавайся.

Папа вздохнул – ужасный звук.

И я понял, что его победил.

– Уэстли умирает, – сказал папа.

Я сказал:

– Как это – Уэстли умирает? Что – умирает?

Он кивнул:

– Его убивает принц Хампердинк.

– Но он же только притворяется, да?

Папа покачал головой и совсем закрыл книжку.

– Тьфу ты, – сказал я и заплакал.

– Прости, – сказал папа. – Я пойду, – и ушел.

– А кто побеждает Хампердинка? – заорал я вслед.

Он остановился в коридоре:

– Не понял.

– Кто убивает принца Хампердинка? В конце кто-то же должен его победить. Феззик? Или кто?

– Его никто не убивает. Он остается жив.

– Пап, он что, побеждает? Зачем ты мне вообще это читал?

И я зарылся головой в подушку, и никогда в жизни, до самого сегодняшнего дня, я так не плакал. Прямо сердце на подушку вытекало. По-моему, самое удивительное то, что пока плачешь, кажется, будто это продлится вечно, но оно никогда не бывает и вполовину так долго. В смысле изодранных чувств все хуже, чем ты думал, а если за стрелками следить – нет. Когда папа вернулся, еще и часа не прошло.

– Ну, – сказал он, – будем еще сегодня читать или как?

– Давай, – сказал я. Глаза сухие, голос ровный, ни слезинки. – Стреляй по готовности.

– Про Иньиго?

– Послушаем про убийство, – сказал я.

Я знал, что больше не разрыдаюсь. Как у Лютика, в сердце моем отныне цвел тайный сад за высоченной стеною.

* * *

Тут Хампердинк заорал на нее, схватил за волосы, что как осенние листья, проволок по длинному извилистому коридору до самых ее покоев, рванул дверь, пинком отправил Лютика внутрь, запер, бегом кинулся к подземному входу в Гибельный Зверинец и гигантскими шагами помчался вниз, и когда он распахнул дверь клетки на пятом этаже, даже граф Рюген вздрогнул от чистоты того пламени, что пылало в глазах принца. Хампердинк приблизился к Уэстли.

– Она тебя любит! – закричал он. – Она все равно тебя любит, а ты любишь ее, подумай об этом – и еще вот о чем: в этом мире вы могли быть счастливы, поистине счастливы. Что бы там ни писали в книжках, и одной паре на столетие не выпадает такого шанса, но у вас он мог быть, и поэтому, думаю я, никого на свете не постигнет утрата страшнее твоей.

И он схватил рычаг и повернул шкалу до упора, и граф завопил:

– Нельзя двадцать! – но было поздно: начался предсмертный крик.


Гораздо жутче крика дикой собаки. Начать с того, что собаке поставили только шесть, а тут в три с лишним раза больше. Естественно, сейчас крик звучал втрое с лишним дольше. И втрое с лишним громче. Но жутче он был не поэтому.

Он был человечий – в этом вся разница.

Лютик услышала его у себя в покоях и перепугалась, хотя понятия не имела, что это.

Еллин у главных ворот услышал его и тоже перепугался, хотя не мог и вообразить, что это было.

Сотня громил и патрульных, обступивших главные ворота, услышали его и занервничали и еще довольно долго переговаривались, но ни один так и не выдвинул здравой гипотезы, что бы это могло быть.

На Большую площадь битком набился простой люд, в возбуждении предвкушавший королевскую свадьбу и юбилей страны, и все тоже слышали крик и даже не скрывали, до чего испугались, но ни одна живая душа не знала, что это такое.

Предсмертный крик летел к ночным небесам.

Улицы, что вели к Большой площади, тоже были запружены гражданами, которые хотели набиться на площадь, и все они услышали крик, но, едва сознавшись себе, что им ужас как жутко, тотчас бросили гадать, что бы это могло быть.

А Иньиго понял мгновенно.

В узеньком переулке, по которому продирались они с Феззиком, Иньиго остановился и вспомнил. Переулок вел на улицы, что вели к площади, и в переулке тоже было не протолкнуться.

– Не нравится мне этот звук, – сказал Феззик, на миг весь похолодев.

Иньиго вцепился в великана – из испанца полились слова:

– Феззик – Феззик – это крик Предельного Страдания – я знаю этот крик – так кричало мое сердце, когда граф Рюген убил моего отца, когда я увидел, как отец падает, – это кричит человек в черном…

– Думаешь, это он?

– У кого еще есть повод Предельно Страдать в ночь торжеств? – И он ринулся на звук.

Но ему мешала толпа, он был щупл, хоть и силен, и он закричал:

– Феззик – Феззик – надо выследить этот звук, найти источник, а я шагу не могу ступить – веди меня. Лети, Феззик, Иньиго тебя умоляет – проложи путь – прошу тебя!

А Феззика, надо понимать, редко о чем-то умоляли, тем более Иньиго, и, когда такое случается, ты из кожи вон лезешь, и Феззик без промедления начал проталкиваться. Вперед. Сквозь толпу народу. Он стал толкаться сильнее. Толпа народу сдвинулась. С его пути. Очень быстро.

Предсмертный крик угасал, затихал в облаках.

– Феззик! – сказал Иньиго. – Изо всех сил, СКОРЕЕ.

Феззик кинулся по переулку, и люди завопили, шарахаясь прочь с дороги, и Иньиго бежал за ним по пятам, и в конце переулка была улица, а крик стал тише, но Феззик свернул влево и прямо на середину мостовой, и вся улица была его, никто не путался под ногами, никто не смел преградить ему путь, а крик уже стал почти не слышен, и Феззик во всю глотку взревел:

– ТИХО! – и вся улица притихла, а Феззик затопотал вперед, и Иньиго за ним, и крик еще звучал, совсем слабо, но звучал, потом на Большую площадь, потом в замок, а потом крик угас…


Мертвый Уэстли лежал подле Машины. Принц долго-долго держал шкалу на двадцати, хотя уже все кончилось, и наконец граф сказал:

– Готово.

Принц отбыл, даже не взглянув на Уэстли. Взбежал подземной лестницей, перепрыгивая через три ступеньки.

– Ты подумай, она меня трусом обозвала, – сказал он и скрылся с глаз.

Граф Рюген взялся делать пометки. Отбросил перо. Бегло осмотрел Уэстли, тряхнул головой. Смерть не представляла ни малейшего научного интереса; мертвые боли не чувствуют. Граф сказал:

– Избавься от тела, – поскольку, хоть и не видел альбиноса, знал, что тот поблизости.

Какая жалость, подумал граф, тоже взбираясь по лестнице. Не каждый день встречаются такие жертвы, как Уэстли.

Когда все ушли, явился альбинос; он отодрал от трупа Машинные присоски и решил сжечь его на мусорке позади замка. Значит, нужна тачка. Он взбежал по лестнице, вышел секретным ходом и засеменил к большому сараю; все тачки были погребены у дальней стены, за тяпками, граблями и секаторами. Альбинос недовольно зашипел и полез через груды инструментов. Вот вечно так, когда времени в обрез. Альбинос опять зашипел: сверхурочная работа, опять сверхурочная, и так что ни день. Вот незадача-то, а?

В конце концов он выволок тачку, уже миновал якобы центральный, ложный и убийственный вход в Гибельный Зверинец, как вдруг:

– Дьявольски трудно разобрать, откуда кричали, – сообщили ему; альбинос развернулся и увидел здесь, здесь, в замке, тонкого, как клинок, чужака со шпагой в руке. Шпага без промедления уставилась альбиносу в горло. – Где человек в черном? – спросил чужак. У него были огромные шрамы вдоль щек – с таким человеком не шути.

Шепот:

– Я не знаю человека в черном.

– Кричали там? – Чужак кивнул на центральный вход.

Кивок.

– А чье было горло? Мне нужен этот человек, быстрее!

Шепот:

– Уэстли.

– Матрос? – рассудил Иньиго. – Его привез Рюген?

Кивок.

– И как мне его найти?

Поколебавшись, альбинос указал на убийственный вход. Шепот:

– Нижний уровень. Пять этажей вниз.

– Тогда ты мне больше ни к чему. Утихомирь его на время, Феззик.

За спиной альбиноса шевельнулась гигантская тень. «Странно, – удивился он, и таково было его последнее воспоминание, – а я думал, это дерево».

Иньиго аж искрил и дымился. Теперь его никто не остановит. Феззик замялся у центрального входа:

– С чего бы ему говорить правду?

– Он смотритель Зверинца, и ему угрожают смертью. С чего бы ему врать?

– Одно из другого не следует.

– Мне все равно! – рявкнул Иньиго, и не солгал.

В глубине души он знал, что человек в черном внутри. Вот почему Феззик отыскал Иньиго и знал про Рюгена; после стольких лет ожидания все наконец складывалось. Если Бог есть, Иньиго найдет человека в черном. Он это знал. Знал, и все. И, понятно, не ошибался. Хотя, конечно, многого он не знал. Скажем, что человек в черном мертв. И что они направляются не к тому входу, что в Зверинце есть ложный вход, дабы отвратить всех, кому здесь не место. И что внизу гнездятся ошейниковые кобры, но на них набросится кое-что похуже. Всего этого он не знал.

Однако нужно отомстить за отца. Человек в черном придумает как. И этого довольно.

А потому с решимостью, которая вскоре обернется глубокими сожалениями, Иньиго и Феззик приблизились к двери Гибельного Зверинца.

Глава седьмая. Свадьба

Открыть дверь Иньиго предоставил Феззику – не потому, что хотел спрятаться за великанской силой, а потому, что без великанской силы никак не войти: сносить толстенные двери с петель – это по Феззиковой части.

– Открыто, – сказал Феззик, просто повернув ручку и заглянув внутрь.

– Открыто? – Иньиго застыл. – Тогда закрой. Видимо, что-то не так. Это же личный зверинец принца – почему не заперто?

– Зверьем пахнет – жуть как, – сказал Феззик. – Уж я успел нюхнуть!

– Дай подумать, – сказал Иньиго. – Я разберусь. – И он попытался изо всех сил, но все равно не понял.

Алмазы не оставляешь на обеденном столе; Гибельный Зверинец запираешь на замки и засовы. Следовательно, должна быть причина; включаем мозг, шевелим извилинами – и находим разгадку. (Вообще-то, разгадка была такова: эту дверь никогда не запирали. И вот почему: из соображений безопасности. Ни один из тех, кто попал в Зверинец через центральный вход, до выхода не дожил. В сущности, замысел принадлежал графу Рюгену, который помогал принцу проектировать Зверинец. Принц выбрал место – самый отдаленный уголок замка, уединенный, чтобы слуги не пугались воя и рева, – а вход придумал граф. Настоящий вход располагался под большим деревом: поднимаешь корень – а там лестница, по ней спускаешься прямо на пятый уровень. Ложный вход назывался настоящим и вел обычным путем: с первого уровня на второй, со второго на третий – говоря точнее, со второго на тот свет.)

– Ага, – наконец сказал Иньиго.

– Разобрался?

– Дверь не заперта по одной простой причине: альбинос ее бы запер, уж сообразил бы не оставлять открытой, но, Феззик, друг мой, не успел он добраться до двери, как мы добрались до него. Очевидно, покатав свою тачку, он бы приступил к замкам и засовам. Все в порядке, тревожиться не о чем, пошли.

– Ты меня прямо успокоил, – сказал Феззик.

Снова потянув на себя дверь, он заметил, что она не только не заперта – на ней и замка-то нет, и подумал, не сказать ли об этом Иньиго, но решил, что ну его, Иньиго опять станет думать и разбираться, а они и так уже надумались и наразбирались, хватит, потому что, хоть Феззик и сказал, что Иньиго его успокоил, говоря по правде, Феззику было очень страшно. Слыхал он про этот Зверинец, нехорошие всякие вещи, и львы его не пугали, и подумаешь, гориллы, это все ерунда. Но вот от ползучек аж мурашки по коже. И от скользючек. И от кусачек. И от… кого ни возьми, решил Феззик, если уж не врать и не лукавить. Пауки, змеи, жуки, летучие мыши, просто-таки кто угодно – недолюбливал он их.

– Все равно зверьем пахнет, – заметил он, придержал дверь для Иньиго, и они дружно шагнули в Гибельный Зверинец, а тяжелая дверь неслышно затворилась у них за спиной.

– Чокнутое заведеньице, – сказал Иньиго, шагая мимо больших клеток с гепардами, колибри и прочими быстрыми тварями; в конце коридора висела табличка «На второй уровень». За дверью вниз уводила очень крутая лестница. – Осторожно, – сказал Иньиго. – Держись ко мне поближе и не падай.

Они направились на второй этаж.

– Если я что-то скажу, обещаешь не смеяться, не издеваться и не обзываться? – спросил Феззик.

– Даю слово, – кивнул Иньиго.

– Мне страшно до ужаса, – сказал Феззик.

– Наберись мужества, – парировал Иньиго.

– Ой, какая рифма удачная…

– Хотя обстановочка мрачная, – сочинил новую Иньиго, весьма довольный собой, спускаясь все ниже, радуясь, что Феззик успокаивается; тут Иньиго улыбнулся и похлопал великана по плечищу, потому что Феззик ведь такой славный парень.

Но в самой глубине у Иньиго узлами скручивалось нутро. Его пугало и потрясало, что такому сильному, такому бесконечно могучему человеку до ужаса страшно; пока Феззик не заговорил, Иньиго считал, что до ужаса страшно ему одному, – а раз страшно обоим, в случае паники им не светит ничего хорошего. Кто-то должен сохранить здравый ум, и Иньиго автоматически решил, что поскольку у Феззика здравого ума не в избытке, сохранить его будет нетрудно. Ан не сложилось. Что ж, подумал Иньиго, значит, будем избегать паники, вот и все дела.

Прямая и очень длинная лестница в конце концов закончилась. Под ней была еще одна дверь. Феззик толкнул. Дверь открылась. Снова коридор, и в нем клетки – правда, большие, – а в клетках ржут огромные гиппопотамы и сердито плещется в лужице двадцатифутовый аллигатор.

– Поспешим, – сказал Иньиго, ускоряя шаг. – Хоть и охота поглазеть. – И почти бегом кинулся к табличке «На третий уровень».

Он открыл дверь и глянул вниз, а Феззик глянул ему через плечо.

– Хм… – сказал Иньиго.

Тут лестница была другая. Совсем не так крута и на полпути сворачивала прочь с глаз – глядя сверху и готовясь к спуску, они не видели, что их ждет. Высоко по стенам, так, что не достать, горели странные свечи. Тени от них получались очень длинные и тощие.

– Да уж, я рос в других условиях и не жалею ничуть, – попытался сострить Иньиго.

– Жуть, – сказал Феззик, не успев вовремя проглотить рифму.

Тут Иньиго взорвался:

– Ну честное слово! Если не можешь держать себя в руках, я тебя отправлю назад, будешь ждать наверху в полном одиночестве.

– Не бросай меня; то есть не гони. Пожалуйста. Я хотел сказать «путь», не знаю, откуда взялось «ж».

– Никакого терпения с тобой не напасешься; пошли скорее, – велел Иньиго и зашагал по изогнутой лестнице; Феззик тоже пошел, и едва за ними захлопнулась дверь, произошли два события разом:

(1) В двери явно щелкнул запор.

(2) Погасли все свечи на стенах.

– НЕ БОЙСЯ! – заорал Иньиго.

– Я НЕ БОЮСЬ, НЕ БОЮСЬ! – заорал в ответ Феззик. И, сглотнув сердце в горле, выдавил: – Что будем делать?

– П-п-п-проще п-п-п-простого, – помолчав, ответил Иньиго.

– Тебе тоже страшно? – из темноты спросил Феззик.

– Ни… сколько, – очень старательно выговорил Иньиго. – И вообще, я хотел сказать «легче легкого»; не знаю, откуда взялось «п-п-п-п». Значит, так. Вернуться нельзя, торчать здесь незачем – надо двигаться вперед, что мы и делали, пока не случились вот эти мелочи. Вниз. Наш путь лежит вниз, Феззик, но я вижу, что тебе чуточку неуютно, и поэтому я, по доброте душевной, разрешаю тебе идти не позади меня и не впереди, а бок о бок, шаг в шаг, и положи руку мне на плечи, тебе так, пожалуй, будет спокойнее, а я, чтобы ты не чувствовал себя идиотом, положу руку на плечи тебе, и под защитой друг друга мы благополучно вместе спустимся.

– А ты возьмешь шпагу в свободную руку?

– Уже. А ты сожмешь свободную руку в кулак?

– Уже.

– Тогда рассмотрим плюсы нашего положения: у нас приключение, Феззик; многим людям до самой смерти не выпадает такая удача.

Они одолели одну ступеньку. Затем другую. Затем попривыкли и одолели две и три.

– Как думаешь, зачем дверь заперли? – на ходу спросил Феззик.

– Я подозреваю, чтобы экскурсия вышла пикантнее, – отвечал Иньиго.

Ответ, конечно, слабоват, но ничего лучше в голову не пришло.

– Поворот, – сказал Феззик, и они замедлили шаг, плавно обогнули угол, зашагали дальше. – И свечи поэтому выключили? Для пикантности?

– Скорее всего. Не стискивай меня так сильно…

– Это ты меня не стискивай…

Тут они поняли, что дело табак.

Много лет зоологи, специалисты по фауне джунглей, спорят не на жизнь, а на смерть о том, какая из гигантских змей крупнее. Сторонники анаконды настырно славят особь с Ориноко, весившую пятьсот с лишним фунтов, а приверженцы питона неизменно им отвечают, что иероглифовый питон, обнаруженный неподалеку от Замбези, был длиною тридцать четыре фута и семь дюймов. Разумеется, это дурацкий спор, потому что «крупный» – размытое понятие и в серьезной дискуссии от него никакого проку.

Но любой вдумчивый змеевед, к какой бы школе ни принадлежал, готов признать, что арабский гигантофис, хотя короче питона и легче анаконды, быстрее и прожорливее обоих, а особь, принадлежавшая принцу Хампердинку, не только отличалась замечательным проворством и гибкостью, но к тому же вечно пребывала вблизи от грани голодной смерти, и ее первое кольцо обрушилось молнией, стиснув Иньиго с Феззиком кисти, отчего кулак и шпага сделались бесполезны, а второе кольцо сжало им локти и…

– Сделай что-нибудь! – закричал Иньиго.

– Я не могу… она меня поймала… сам сделай что-нибудь…

– Дерись, Феззик…

– Она слишком сильная…

– Ты сильнее всех…

Третье кольцо обрушилось на плечи, а четвертое, последнее, предназначалось на горло, и Иньиго зашептал в ужасе, потому что уже слышал сопение этой твари, чуял ее дыхание:

– Дерись… я… я…

Трясясь от страха, Феззик прошептал:

– Прости меня, Иньиго.

– Ой, Феззик… Феззик…

– Что?..

– Я припас для тебя такие рифмы…

– Какие рифмы?..

Молчание.

Сжалось четвертое кольцо.

– Какие рифмы, Иньиго?

Молчание.

Сопит змея.

– Иньиго, я хочу напоследок узнать рифмы… Иньиго, я правда хочу знать… Иньиго, скажи рифмы. – И Феззик уже сильно разозлился, и, более того, разъярился до умопомрачения, и выдрал одну кисть из первого змеиного кольца, отчего стало чуточку полегче вылезти из второго, и освободившейся рукой освободил другую руку, и уже орал во всю глотку: – Ты никуда не умрешь, пока не скажешь рифмы! – и сам удивлялся, какой мощный у него голос, звучный бас, и кто вообще такая эта змея, чего она пристала, когда Феззику нужно рифмы узнать, и обе руки вылезли из трех нижних колец, и к тому же Феззик рассвирепел оттого, что ему мешают, и нащупал, где дышит змея, и он не знал, бывает ли у змей шея, но, короче, тот кусок змеи, который ниже пасти, – Феззик сжал его обеими ручищами и саданул змеиной башкой об стену, а змея зашипела и давай плеваться, но четвертое кольцо ослабло, и Феззик саданул змеей об стену еще разок, потом еще, потом хорошенько размахнулся и принялся лупить этой тварью по стенам, как туземная прачка, что отбивает юбку о камни, а когда змея издохла, Иньиго сказал:

– Да никаких особых рифм я не припас, но надо же было как-то тебя расшевелить.

Феззик еле дышал после своих трудов.

– То есть ты мне соврал. Мой единственный в жизни друг оказался вруном. – И он затопал вниз по лестнице, а Иньиго поплелся следом.

У подножия Феззик распахнул дверь и грохнул ею за собой – Иньиго еле успел проскочить внутрь.

С громовым раскатом дверь захлопнулась, и щелкнул запор.

В конце коридора ясно виднелась табличка «На четвертый уровень», и Феззик ринулся туда. Иньиго побежал следом, мимо всевозможных ядовитых гадов, мимо ошейниковых кобр, габонских гадюк и прелестной тропической рыбы-камня из океана в районе Индии, чей яд убивает быстрее всех.

– Я прошу прощения, – сказал Иньиго. – Одна ложь за все эти годы – по-моему, недурной средний показатель, если учесть, что она спасла нам жизнь.

– Существуют принципы, – только и ответил Феззик, открыв дверь на четвертый уровень. – Папа взял с меня слово никогда не врать, и мне даже ни разу не хотелось. – И он шагнул на лестницу.

– Стой! – сказал Иньиго. – Хоть погляди, куда идем.

Лестница была прямая, но спускалась в полной темноте. Площадку у подножия не разглядеть.

– Хуже не будет, – огрызнулся Феззик и направился вниз.

В общем, он был прав. В самом страшном кошмаре Иньиго не водилось летучих мышей. Нет, он их, конечно, боялся, как и все на свете, и с криком убегал, но его личный ад летучие мыши не населяли. А Феззик родился в Турции. Есть мнение, что гигантская индонезийская летучая лисица – самое крупное рукокрылое. Ага – вы турку это расскажите. Который слышал мамин вопль: «Нетопыри летят!» – и ядовитый шелест крыл.

– НЕТОПЫРИ ЛЕТЯТ! – завопил Феззик и застыл на темной лестнице, буквально парализованный страхом, и к нему, сражаясь с темнотой, подбежал Иньиго, который еще не слыхал подобного тона, во всяком случае у Феззика, и Иньиго тоже не улыбалось, что летучие мыши поселятся у него в шевелюре, но такого ужаса они все же не стоят, и он начал было спрашивать:

– Что такого ужасного в нетопырях? – но успел только произнести «что», а Феззик заорал:

– Бешенство! Бешенство! – и больше Иньиго ничего знать не требовалось, и он закричал:

– Феззик, ложись! – а Феззик не мог двинуться, и под надвигающийся шелест Иньиго нащупал великана в темноте и заехал ему по плечу с криком: – Ложись! – и на сей раз Феззик послушно опустился на колени, но этого мало, совершенно недостаточно, и Иньиго снова ему заехал с криком: – Ничком, ничком, пластом ложись! – и наконец Феззик, дрожа, лег в черном мраке лестницы, а Иньиго встал над ним на колени, и великолепная шестиперстовая шпага вспрыгнула ему в руку, и вот оно, испытание, поглядим, сильно ли его подкосили три месяца на коньяке, что осталось от великого Иньиго Монтойи, ибо да, он изучал искусство меча и шпаги, это правда, он полжизни и даже больше зубрил атаку Агриппы и защиту Бонетти и, конечно, усвоил Тибо, но еще он как-то раз в период отчаяния целое лето проучился у единственного шотландца, что понимал в фехтовании, у калеки Макферсона, и этот Макферсон высмеял Иньиго со всеми его познаниями, и этот Макферсон сказал: «Ха, Тибо! Тибо годится для бальной залы. А если ты на склоне и стоишь ниже противника?» – и Иньиго неделю учил приемы боя снизу, а потом Макферсон поставил его на склоне выше себя, и когда Иньиго выучил эти приемы, Макферсон продолжал его учить, потому что был безногий от колена и ниже и с неблагоприятными условиями знаком не понаслышке. «А если противник тебя ослепил? – однажды сказал Макферсон. – Плеснул кислотой в глаза и примеривается убить; что делать будешь? Скажи-ка мне, испанец, и выживи». Поджидая нетопырей, Иньиго мысленно обратился к приемам Макферсона – тут полагаешься на слух, отыскиваешь сердце врага по звуку, и, застыв в ожидании, Иньиго чувствовал, как над головой слетаются нетопыри, а внизу Феззик дрожит, как котенок в холодной воде. – Замри! – скомандовал Иньиго, и больше ни звука, потому что весь обратился в слух; он склонил голову, наставив ухо туда, откуда доносился шелест, крепко сжимая великолепную шпагу, и смертоносное острие медленно описывало круги в воздухе. Иньиго в глаза не видал нетопырей и ничегошеньки о них не знал – шустрые ли, как нападают, под каким углом, атакуют по одному или стаей? Шелестело прямо над ним, футах в десяти, может, больше – а летучие мыши видят в темноте? У них и такое преимущество есть? «Ну давайте уже!» – хотел было сказать Иньиго, но не пришлось, потому что с ожидаемым свистом крыл и нежданным пронзительным визгом на него ринулся первый нетопырь.

Иньиго ждал, ждал, шелестело слева, что-то не так, Иньиго-то понимал, где стоит, и эти твари тоже понимали – значит, что-то замышляют, резкий бросок, внезапный вираж, и всей волей, что еще осталась при нем, он держал шпагу по-прежнему, медленно описывая круги, не слушая нетопыря, а потом шелест прекратился, нетопырь развернулся и беззвучно кинулся Иньиго в лицо.

Шпага проткнула его, как масло.

Умирая, нетопырь вскрикнул по-человечьи, только чуть визгливей и короче, но Иньиго отметил это лишь мельком, потому что теперь шелестели двое; нападали с флангов, справа и слева, а Макферсон велел всегда переходить от силы к слабости, поэтому Иньиго сначала проткнул правого, затем прикончил левого, и еще два почти человечьих вскрика плеснули в темноте и затихли. Шпага отяжелела, три дохлых нетопыря сместили баланс, и Иньиго рад был бы их стряхнуть, но тут опять шелест, одинокий, и уже без виражей, смертоносная тварь кинулась ему в лицо, и он пригнулся, и удача улыбнулась ему; шпага взлетела вертикально, прямо твари в сердце, и теперь на легендарный клинок были нанизаны четыре нетопыря, и Иньиго уже понимал, что не проиграет этот бой, и из горла его вырвались слова:

– Я Иньиго Монтойя, и я все еще ас; ко мне, – и, услышав, как шелестят три нетопыря, он пожалел, что не поскромничал хотя бы немножко, однако поздно сожалеть, надо застать их врасплох, что он и сделал, сменил позу, выпрямился во весь рост, ловя их в полете загодя, когда они еще не ожидали, и теперь на шпаге болтались семь нетопырей, и до свиданья, баланс, и это было бы плохо, опасно, если б не одна важная деталь: во мраке царила тишина. Больше не шелестело. – Тоже мне великан, – сказал тогда Иньиго, переступил через Феззика и побежал к подножью темной лестницы.

Феззик поднялся и загрохотал за ним со словами:

– Иньиго, слушай, я перепутал, ты не врал, ты меня разыграл, а папа говорил, розыгрыши – это ничего, и я на тебя уже не сержусь, ты же не обижаешься? Я не обижаюсь.

В черной темноте у подножья лестницы они повернули дверную ручку и вышли на четвертый уровень.

Иньиго поглядел на Феззика:

– Ты простишь меня за то, что я спас тебе жизнь, если я прощу тебя за то, что ты спас мою?

– Ты же мой друг, мой единственный друг.

– Какие мы все-таки жалкие, – сказал Иньиго.

– Держал-то я.

– Отличная рифма, – сказал Иньиго: пусть Феззик поймет, что все наладилось. Они зашагали к табличке «На пятый уровень» мимо странных клеток. – Хуже еще не бывало, – заметил Иньиго и отпрыгнул: в сумрачной стеклянной вольере кровавый орел пожирал человеческую, судя по всему, руку, а напротив, в большом черном пруду, копошилось что-то темное и многорукое, и воду будто втягивало в центр, многорукому прямо в пасть. – Скорей, – прибавил Иньиго и содрогнулся, вообразив, как его сбрасывают в этот черный пруд.

Они открыли дверь и поглядели вниз.

Нет слов.

Во-первых, на двери не было замка – значит она их тут не запрет. Во-вторых, на лестнице светло.

В-третьих, лестница совершенно прямая. В-четвертых, марш не такой уж и длинный.

А в-главных, здесь ничего нет. Светло, чисто и абсолютно, без малейшего сомнения, пусто.

– Ладно врать-то, – сказал Иньиго, держа шпагу наготове, и спустился на одну ступеньку. – Феззик, стой у двери – вот-вот свечи погаснут.

Он спустился на вторую ступеньку.

Свечи ярко горели.

Третья ступенька. Четвертая. Всего дюжина ступенек, и Иньиго сошел еще на две, а на полпути остановился. Каждая ступенька где-то в фут шириной – он на шесть футов ушел от Феззика и на шесть футов приблизился к большой узорчатой двери с зеленой ручкой.

– Феззик?

С верхней площадки:

– А?

– Мне страшно.

– На вид вроде нормально.

– Нет. Так и надо – это чтобы нас одурачить. Тут, значит, еще хуже прежнего.

– Но ничего ж не видно.

Иньиго кивнул:

– Потому и страшно.

Еще шаг к последней узорчатой двери с зеленой ручкой. И еще. Осталось четыре ступеньки. Четыре фута.

Сорок восемь дюймов до гибели.

Еще шаг. Иньиго дрожал, почти не властвуя над собой.

– Ты чего трясешься? – сверху спросил Феззик.

– Смерть. Тут смерть. – Иньиго шагнул снова.

Гибель через двадцать четыре дюйма.

– Можно к тебе?

Иньиго потряс головой:

– Тебе-то зачем умирать?

– Там же пусто.

– Нет. Тут смерть. – Он не властвовал над собой. – Я бы с нею сразился, если б увидел.

Феззик не знал, что и делать.

– Я ас Иньиго Монтойя; ко мне! – Иньиго вертелся, пристально разглядывая освещенную лестницу, держа шпагу на изготовку.

– Ты меня пугаешь, – сказал Феззик, закрыл за собою дверь и зашагал по лестнице.

Иньиго пошел навстречу:

– Нет.

Они встретились на полпути.

Семьдесят два дюйма до гибели.

Зеленый крапчатый отшельник убивает медленнее рыбы-камня. И многие считают, что от мамбы страданий больше – изъязвления и все такое. Но в пересчете на граммы с зеленым крапчатым отшельником не сравнится ничто во вселенной; черная вдова рядом с ним – просто кукла тряпичная. Отшельница принца Хампердинка гнездилась за узорчатой зеленой ручкой нижней двери. Шевелилась отшельница редко – разве что ручку поворачивали. Тогда она бросалась как молния.

На шестой ступеньке Феззик обнял Иньиго за плечи:

– Спустимся вместе, шаг в шаг. Тут ничего нет.

Пятая ступенька.

– А должно быть.

– Почему?

– Потому что принц – изверг. А Рюген – его товарищ по несчастью. И это – их шедевр.

Четвертая ступенька.

– Ты так замечательно рассуждаешь, Иньиго, – громко и ровно сказал Феззик; ужас, однако, уже драл его душу на куски.

Посудите сами: он тут стоит на приятной светлой лестнице, а его единственный в мире друг от переутомления вот-вот спятит. Скажем, вы оказались на месте Феззика: мозгов кот наплакал, застряли на четвертом подземном этаже Гибельного Зверинца, ищете человека в черном, не веря, впрочем, что он здесь, и ваш единственный в мире друг по-быстрому теряет рассудок. Вот как вы поступите?

Еще три ступеньки.

На месте Феззика вы запаникуете, потому как если Иньиго спятил, значит вожаком экспедиции стали вы, а на месте Феззика вы понимаете, что в этом мире вожак из вас никакой. Феззик запаниковал и поступил соответственно.

Он дал деру.

Он завопил, прыгнул на дверь, выбил ее всей тушей, не морочась с красивой зеленой ручкой, снес всю конструкцию с петель и помчался дальше, к большой клетке, где неподвижно лежал человек в черном. Тут Феззик остановился и вздохнул с великим облегчением, потому что, увидев бездыханное тело, понял одно: Иньиго прав, а раз Иньиго прав, значит не псих, а раз не псих, Феззику не надо никуда водить никакие экспедиции. И едва эта мысль достигла его мозга, Феззик улыбнулся.

Иньиго же странное Феззиково поведение испугало. Ни малейших причин для него Иньиго не находил и уже хотел было окликнуть великана, но тут заметил зеленого крапчатого паучка, что со всех восьми ног удирал прочь от дверной ручки; короче, Иньиго раздавил паучка сапогом и поспешил к клетке.

Феззик на коленях стоял над телом.

– Даже не говори, – сказал Иньиго, входя.

Феззик постарался, но слово было написано у него на лбу.

– Умер.

Иньиго осмотрел тело. Он в свое время перевидал немало трупов.

– Умер.

Он горестно осел на пол, обнял колени и закачался туда-сюда как маленький – туда-сюда, туда-сюда и снова туда.

Это несправедливо. Раз ты жив, ничего другого и не ожидаешь, но это просто ни в какие ворота. У Иньиго, отнюдь не мыслителя, родился замысел – он ведь настиг человека в черном? Иньиго, который боится зверей, и ползучек, и кусачек, пришел и привел Феззика на последний этаж Зверинца. Наплевал на осторожность, перешагнул собственные пределы, которые ему даже и не снились, не жалел сил. В этот знаменательный день он вновь встретился с Феззиком ради одной-единственной цели, дабы отыскать человека, что поможет отыскать способ, что поможет отомстить за мертвого Доминго, и вдруг пуфф – и ничего нету. Ничего больше нету. Надежда? Нету. Будущее? Нету. Все пружины его жизни. Нету. Изничтожено. Побито. Убито.

– Я – Иньиго Монтойя, сын Доминго Монтойи, и я так не согласен. – Он вскочил на ноги и помчался по подземной лестнице, успев только гаркнуть распоряжения: – Пошли быстрей. Возьми труп. – Он порылся в карманах, но после коньяка они опустели. – У тебя есть деньги, Феззик?

– Чуток есть. В Погромной дружине хорошо платят.

– Будем надеяться, нам хватит на чудо.


Когда в дверь халупы замолотили, Макс почти решил не открывать.

«Проваливайте», – едва не сказал он, потому что в последнее время к нему стучалась одна ребятня – посмеяться.

Да только час такой, что ребятне уже в постель пора – близилась полночь, – а кроме того, стучали громко, и выходил этакий туки-такт, как будто мозг велел кулаку: «Давай шевелись – уснул, что ли?»

Макс на узенькую щелочку приоткрыл дверь:

– Знать тебя не знаю.

– Ты Магический Макс? Который у короля служил? – спросил некто поджарый.

– Меня, к твоему сведению, уволили. И ты мне наступил на больную мозоль, спокойной ночи, в следующий раз манерам поучись. – И Макс закрыл дверь.

Туки-такт – туки-такткткт!

– Говорю же, проваливай, а то Погромную дружину позову.

– Я из Погромной дружины, – сообщил из-за двери другой голос, звучный бас, с которым неохота ссориться.

– Нам позарез нужно чудо, – сказал за дверью поджарый.

– Я на пенсии, – сказал Макс. – И вообще, на что я вам сдался? Меня уволил король. Не ровен час, убью, кого надо отчудить.

– Он и так мертвый, – сказал поджарый.

– Вон оно чего, – ответил Макс уже не без интереса. И снова на щелочку приоткрыл дверь. – С дохляками у меня порядок.

– Прошу тебя, – сказал поджарый.

– Заносите. Обещать ничего не обещаю, – поразмыслив, сказал Магический Макс.

Поджарый и другой, здоровенный, занесли третьего, крупного, и положили на пол. Макс потыкал труп пальцами.

– Бывают и поокоченелее, – отметил он.

– У нас есть деньги, – сказал поджарый.

– Ну и найдите себе гения какого. Чего вы со мной-то цацкаетесь? Меня король уволил.

Увольнение чуть не убило Макса. Первые два года он жалел, что не убило. От зубовного скрежета выпали зубы; в гневе он выдрал немногие верные клочья волос.

– Во Флорине не осталось других кудесников, – сказал поджарый.

– Ах вот оно что! И вы заявились ко мне? Один сказал: «Что будем делать с трупом?» А другой ему: «Была не была, пошли к этому кудеснику, которого король уволил», а первый небось ему: «Терять нечего; двум смертям не бывать», а тот ему на это…

– Ты был замечательный кудесник, – сказал поджарый. – Тебя политиканы подсидели.

– А вот оскорблений не надо. Какой я тебе замечательный? Я был великий – я и есть великий – на свете никогда не бывало – никогда, сынок, понял? – не бывало такого кудесника – я изобрел половину всех магических приемов, а меня уволили… – И он осекся. Он одряхлел, ослабел, пылкие речи изнуряли его.

– Господин, присядь, пожалуйста… – сказал поджарый.

– Ты меня не господинь, сынок, – ответил Магический Макс. В молодости он был крут, крутым и остался. – У меня дел по горло. Я как раз ведьму свою кормил – надо закончить.

И он открыл подвал, спустил лестницу, сошел и запер люк за собой. А затем, прижав палец к губам, кинулся к старухе, что варила горячий шоколад на углях. Макс женился с миллион лет назад, еще в Школе Кудесников, – Валери стояла там на раздаче зелий. Никакой ведьмой она, само собой, не была, но когда Макс открыл практику, всякому кудеснику полагалась ведьма, и поскольку Валери не возражала, на людях он называл ее так; вдобавок она подучилась ведьмовскому ремеслу и могла выдать себя за ведьму, если припрет.

– Слушай! Слушай! – зашептал Макс, тыча в потолок. – Ты не представляешь, кто у меня там. Великан и испашка.

– Великан в кармашке? – переспросила Валери, хватаясь за сердце; нынче слух ее временами подводил.

– Испашка! Испашка! Мужик испанский. Шрамы, все дела, бандит бандитом.

– Пускай крадут что хотят; нам тут драться не за что.

– Они не хотят красть, они хотят купить. Меня. У них там труп, и надо чудо.

– С дохляками у тебя порядок, – сказала Валери.

С того дня, как увольнение чуть его не убило, она и не видала, чтоб он так старался скрыть ликование. Собственную радость она успешно держала под контролем. Ах, если б он снова начал работать. Ее Макс – гений, все вернутся, все пациенты до единого. Вновь станут Макса на руках носить, можно будет переехать из халупы. Прежде они в халупе ставили опыты. Теперь здесь их дом.

– У тебя ведь нет срочных дел на вечер? – сказала она. – Может, возьмешься?

– Я бы мог, спору нет, без вопросов, но вот я возьмусь – и что? Сама же знаешь человечью породу – наверняка сбегут, не уплатив. Как из великана вытрясти монету, если он не хочет платить? Вот нам нужна морока? Отошлю-ка я их подобру-поздорову, а ты принеси мне шоколаду чашечку. И вообще, я как раз читал статью об орлиных когтях – очень хорошо написана.

– Возьми деньги вперед. Иди. Потребуй. Откажутся – тогда ну их вовсе. Согласятся – неси деньги мне. Скормлю жабе – они ни в жизнь не найдут, даже если передумают и захотят украсть назад.

Макс полез вверх по лестнице.

– Сколько просить-то? Я чудес не творил… сколько уже, года три? Небось цены взлетели. Пятьдесят, наверное, да? Если есть пятьдесят, я подумаю. Если нет – ну их вовсе.

– Вот и правильно, – согласилась Валери и, едва Макс захлопнул люк, беззвучно взобралась по лестнице и прижалась ухом к потолку.

– Господин, мы сильно спешим и… – сказал чей-то голос.

– А ты не торопи меня, сынок, не торопи. Поторопишь кудесника – гнилые будут кудеса, тебе оно надо?

– Так ты согласен?

– Я этого не сказал, сынок, ты на кудесника не дави, нечего на меня давить. Будешь давить – вон отсюда пойдешь, сколько денег-то у вас?

– Феззик, дай деньги, – сказал тот же голос.

– Все, что есть, – загрохотал бас. – Посчитай сам, Иньиго.

Повисла пауза.

– Шестьдесят пять у нас, – сказал тот, кого звали Иньиго.

Валери от радости чуть не захлопала в ладоши, но тут Макс сказал:

– Я отродясь за такие гроши не работал; да вы издеваетесь, простите, моей ведьме пора отрыгнуть, она там уже поела.

Валери кинулась обратно к углям и дождалась Макса.

– Дохлый номер, – сказал он. – У них всего двадцать.

Валери помешала в кастрюльках. Она знала правду, но боялась сказать, а потому сменила тактику:

– Шоколадный порошок почти закончился. Завтра у менялы пригодилась бы двадцатка.

– Нету шоколадного порошка? – Макс очень расстроился. Он обожал шоколад – шоколад уступал разве что леденцам от кашля.

– Может, если у них дело благородное, ты мог бы поработать и за двадцать, – сказала Валери. – Спроси, зачем им чудо.

– Да они ж соврут.

– Вральные мехи возьми, если сомневаешься. Не хватало потом угрызаться, что хорошим людям нужно было чудо, а мы отказали.

– Настырная ты баба, – сказал Макс, однако вновь пошел наверх. – Ну ладно, – сказал он поджарому. – Что тут такого из ряда вон? У меня целыми днями сотни людей чудеса клянчат – зачем мне возвращать вот именно этого парня? И лучше бы дело было стоящее.

Иньиго хотел ответить: «Чтобы он сказал мне, как убить графа Рюгена», но передумал: вряд ли своенравный кудесник сочтет, что это пойдет на благо человечеству. Вместо этого Иньиго сказал:

– У него жена, пятнадцать детей, еды ни крошки; с голоду помрут, если его не оживить, и…

– Ой, сынок, врешь и не краснеешь, – сказал Макс и достал из угла громадные мехи. – Я лучше его спрошу, – проворчал он, целясь мехами в Уэстли.

– Он же труп. Он не разговаривает, – сказал Иньиго.

– У нас свои методы, – только и ответил Макс, запихал мехи в горло Уэстли и принялся качать, между тем объясняя: – Мертвые, чтоб ты знал, бывают разные. Бывают как бы мертвые, почти мертвые и совсем мертвые. Этот ваш парняга – он как бы мертвый, у него внутри еще память сидит и чуток мозгов. Там надавишь, сям надавишь – глядишь, чего и выйдет.

Уэстли от мехов уже слегка распух.

– Ты что делаешь? – занервничал Феззик.

– Не боись, я легкие надуваю; ему ни чуточки не больно. – Макс еще покачал, перестал и завопил Уэстли в ухо: – ЧТО У ТЕБЯ ЗА ДЕЛА? ЗАЧЕМ НАЗАД ОХОТА? ЧТО ТЕБЯ ТУТ ЖДЕТ? – Он унес мехи в угол, взял бумагу и перо. – Быстро такие дела не делаются, можете пока ответить на вопросы. Хорошо вы с ним знакомы?

Отвечать Иньиго как-то не хотелось; странно было бы сознаться, что при жизни они с Уэстли встречались всего раз, да и то на смертельном поединке.

– В каком смысле? – спросил он.

– Например, – ответил Макс, – боялся ли он щекотки?

– Щекотки? – взорвался Иньиго. – Щекотки! Тут жизнь со смертью борется, а ты про щекотку?

– А ты не ори на меня, не ори, – взорвался в ответ Макс, – и над методами моими нечего смеяться, щекотка, бывает, помогает только так. Был у меня один труп, хуже дружбана вашего, почти мертвый, и я его все щекотал и щекотал; пятки щекотал, и подмышки, и ребра, и павлиньим пером пупок ему щекотал; пыжился целый день и целую ночь, и спустя сутки на рассвете – спустя сутки, заметь, – труп мне и говорит: «Не выношу я этого», а я ему: «Это чего?» – а он мне: «Щекотки не выношу, перестань; я из царства мертвых нарочно вернулся, чтоб тебе это сказать», а я ему: «В смысле, вот это, что я делаю пером, тебе неприятно?» – а он мне: «Ты не представляешь, до чего неприятно», – ну и я, конечно, все расспрашивал его про щекотку, и он отвечал, разговаривал со мной, а сам понимаешь, как только труп беседой увлечется, дело твое уже наполовину сделано.

– Наст… яща… луб… оф.

Феззик в панике уцепился за Иньиго, и оба развернулись к человеку в черном; тот, впрочем, снова замолчал.

– Он сказал – настоящая любовь! – вскричал Иньиго. – Ты же слышал: настоящая любовь – вот что у него за дело. Еще какое стоящее!

– Ты мне не втирай, какое дело стоящее, сынок. Лучше настоящей любви ничего на свете нет, кроме леденцов от кашля. Это всякий дурак знает.

– Так ты его спасешь? – спросил Феззик.

– Ну еще бы, абсолютно, я бы спас, если б он сказал «настоящая любовь», да только вы ослышались, а я, как есть эксперт по вральным мехам, объясню вам то, что с готовностью подтвердит любой лингвист, – а именно что трупам плохо дается смягчение согласных, а порядок букв они нередко путают, и на самом деле дружбан ваш сказал «предстоящий булоф», под которым, очевидно, подразумевал «блеф», – надо думать, он у вас либо темными делишками промышляет, либо картежник и хочет выиграть, а это разве ж повод для чуда? Извините, я своих решений не меняю, до свидания, не забудьте труп.

– Врун! Врун! – заверещали вдруг из распахнутого подвального люка.

Магический Макс развернулся.

– А ну назад, ведьма… – скомандовал он.

– Я тебе не ведьма, я тебе жена, – на него наступала крохотная дряхлая фурия, – а после того, что ты сейчас сделал, мне, пожалуй, и мужа такого не надобно… – Магический Макс закурлыкал, пытаясь ее унять, но она и слушать не желала. – Он сказал «настоящая любовь», Макс, – даже я слышала, – «настоящая любовь», «настоящая любовь».

– Прекрати, – сказал Макс уже отчасти с мольбой.

Валери повернулась к Иньиго:

– Он вас гонит, потому как боится – боится, что ему крышка, что чудеса уплыли из его некогда царственных рук…

– Неправда… – сказал Макс.

– И то верно, – согласилась Валери, – неправда, ничего не царственные – никудышным ты был кудесником, Макс.

– Щекотное Средство – ты же там была – ты своими глазами видела…

– Случайность.

– А сколько утопленников я оживил…

– Нечаянно.

– Валери, мы женаты восемьдесят лет, зачем ты так со мной?

– Потому что настоящая любовь угасает, а тебе недостает порядочности сознаться, отчего ты не хочешь помочь. А мне достанет, и я прямо скажу: принц Хампердинк тебя уволил по заслугам

– Не произноси этого имени в моей халупе – ты мне клялась, что даже шепотом не будешь…

– Принц Хампердинк, принц Хампердинк, принц Хампердинк – он хоть понимает, что перед ним фанфарон недотепистый…

Макс ринулся к подвальному люку, зажимая уши руками.

– Но наш труп – настоящая любовь его невесты, – встрял Иньиго. – Если оживите его, он расстроит свадьбу принцу Хампердинку…

Макс отнял ладони от ушей.

– Вот этот ваш труп – если он оживет, принц Хампердинк будет страдать?

– Унижений без счету, – пообещал Иньиго.

– Вот это я понимаю – это стоящая причина, – сказал Магический Макс. – Давайте свои шестьдесят пять; я берусь. – Он встал на колени подле Уэстли. – Хм… – сказал он.

– Что такое? – спросила Валери. Она знала этот тон.

– Пока вы там языками чесали, он из как бы мертвого превратился в почти мертвого.

Валери тут и там постучала по Уэстли.

– Коченеет, – отметила она. – Ну что – надо выкручиваться.

Макс тоже постучал.

– Как думаешь, вещунья легла уже?

Валери глянула на часы:

– Легла небось – час ночи. И вообще, не очень-то я ей нынче доверяю.

Макс кивнул:

– Да понятно, но мне бы хоть намек – сработает, не сработает. – Он потер глаза. – Устал я вслепую нырять; жалко, что заранее не знал про работу – я бы днем подремал. – Он пожал плечами. – Ну да ладно, что уж теперь-то. Тащи «Энциклопедию заклинаний» и приложение «Проклятия».

Теперь занервничал Иньиго:

– Я думал, ты сам все знаешь.

– Я давно не практиковал, я на пенсии, три года уже, а с этими животворными рецептами все должно быть тютелька в тютельку; одна капля туда-сюда – и спета песенка.

– Вот тебе «Проклятия» и очки, – пропыхтела Валери, выбравшись из подвала; Макс углубился в книжку, а его жена повернулась к Иньиго и Феззику – те нависали у кудесника над плечом. – Лучше помогите, – сказала она.

– Что угодно, – ответил Феззик.

– Любые полезные данные. Сколько у нас времени на чудо? Если все удастся…

– Когда все удастся, – поправил Макс, перелистывая страницы. Голос его крепчал.

– Когда все удастся, – продолжала Валери, – сколько времени чудо должно работать на полную мощность? Что вы делать-то будете?

– Так сразу и не скажешь, – ответил Иньиго. – Первым делом мы штурмуем замок, а тут не угадаешь заранее, как сложится.

– Пожалуй, часовая пилюля – самое оно, – сказала Валери. – Либо достанет с лихвой, либо вы оба погибнете. Скажем, час?

– Мы будем биться втроем, – возразил Иньиго. – А когда возьмем штурмом замок, нам надо сорвать свадьбу, украсть принцессу, сбежать и где-то посреди всего выкроить минутку, чтоб я сразился с графом Рюгеном.

Валери явно пала духом. Устало присела.

– Макс. – Она постучала мужу по плечу. – Дохлый номер.

Он поднял голову:

– А?

– Им нужен боевой труп.

Макс захлопнул «Проклятия».

– Дохлый номер, – сказал он.

– Но я же купил чудо, – заупрямился Иньиго. – Я вам заплатил шестьдесят пять.

– Ты сам посмотри. – И Валери ударила Уэстли в грудь. – Ничего нету. Слыхал когда-нибудь такую пустоту? Из человека жизнь выкачали. К нему силы будут возвращаться не один месяц.

– У нас нет ни одного месяца – второй час ночи, а в шесть вечера свадьба. Что у него можно привести в рабочее состояние за семнадцать часов?

– Ну, – поразмыслив, сказал Макс, – язык – точно, мозг – абсолютно, а если малость повезет, он у вас будет тихохонько ходить – только мягко подтолкните, куда надо.

Иньиго в отчаянии оглянулся на Феззика.

– Ну что вам сказать? – промолвил Макс. – Тут фантасмагория нужна.

– А за шестьдесят пять фантасмагории все одно не купишь, – утешила Валери.

* * *

Тут немножко вырежем – буквально страниц двадцать. По сути, тут чередуются сцены – что творится в замке, как обстоят дела у кудесника, туда-сюда, и всякий раз Моргенштерн указывает время, типа «до шести вечера оставалось одиннадцать часов», в таком духе. Прием этот ему нужен в основном, как обычно, для всякой антимонархической сатиры – мол, как идиотичны древние традиции, целование священного кольца прадедушки Такого-То и т. д.

Я вырезал немножко экшна, чего больше нигде не делал, и вот почему. Здесь Иньиго и Феззик совершают некие подвиги – раздобывают ингредиенты для животворной пилюли: скажем, Иньиго ищет лягушачий порошок, а Феззик – глину всесожжения, и для этого, к примеру, Феззику надо сначала найти мантию всесожжения, чтоб не сгореть дотла, пока будет глину собирать, и т. д. Так вот я считаю, что это как Волшебник страны Оз посылает Дороти с друзьями в замок злой ведьмы за рубиновыми туфельками; от этого эпизода такое же «ощущение», если вы меня понимаете, и я не хотел рисковать – не хотел, чтобы на подходах к кульминации читатель сказал: «Ой, да это же как в „Стране Оз“». Тут ведь какой кунштюк: флоринская версия Моргенштерна вышла до того, как Баум написал «Волшебника страны Оз», и хотя, по сути, придумал это Моргенштерн, аудитории кажется, будто все наоборот[47]. Хорошо бы кто-нибудь – некий, допустим, неприкаянный кандидат наук – обелил репутацию Моргенштерна; уверяю вас, если непризнанность терзает, этот мужик истерзан сполна.

Была и другая причина вырезать этот кусок: вы же и так прекрасно понимаете, что животворная пилюля подействует. Что ж вы, столько времени потратили на эту чокнутую парочку, Макса и Валери, – и все впустую? Моргенштерн впустую времени не тратил.

И последнее: мой редактор Хирам считает, что фрагмент про Магического Макса – чересчур еврейский и современный. Ну и скандал я ему закатил; это вообще моя больная мозоль. Просто для примера: в фильме «Буч Кэссиди и Малыш Сандэнс» есть эпизод, где Буч говорит: «У меня есть глаза, а весь мир в бифокальных очках щеголяет», и один из моих гениальных продюсеров сказал: «Этой реплики в фильме не будет – или она, или мое имя в титрах», а я спросил почему, и он ответил: «Тогда так не говорили, это анахронизм». И помню, я ему растолковывал: «Бен Франклин носил бифокальные очки; когда эти ребята грабили поезда, чемпионом Американской лиги был Тай Кобб[48]; при них моя мама была жива, а она еще как носила бифокальные очки». Мы пожали друг другу руки и остались врагами, но реплику из фильма не выкинули.

И короче, я о чем: если Макс и Валери похожи на евреев – что с того? А вы думали, человек по имени Симон Моргенштерн – он кто? Ирландский католик? Смешно, кстати: родителей Моргенштерна звали Макс и Валери, и отец его был лекарем. Жизнь копирует искусство, искусство – жизнь, а я вечно их путаю и еще вот никак не запомню, кларет – это бордо или бургундское? Оба вкусные, а в остальном – какая разница? С Моргенштерном то же самое, и мы возвращаемся к нему позже – если точнее, спустя тринадцать часов, в четыре пополудни, за два часа до свадьбы.

* * *

– Что – и все? – потрясенно осведомился Иньиго.

– И все, – гордо кивнул Макс. Он давненько по стольку не бодрствовал и отлично себя чувствовал.

Валери от гордости чуть не лопалась.

– Красота, – сказала она. И повернулась к Иньиго. – Ты как будто расстроен – а по-твоему, на что должна быть похожа животворная пилюля?

– Уж не на комок глины с мячик для гольфа, – ответил Иньиго.

* * *

(Снова я, и больше я в эту главу не лезу: нет, и это не анахронизм; мячи для гольфа были в Шотландии уже семьсот лет назад, и вдобавок Иньиго, как вы помните, учился у шотландца Макферсона. Вообще-то, Моргенштерн всегда исторически достоверен; почитайте любую приличную книжку по истории Флорина.)

* * *

– Я напоследок обычно покрываю их шоколадной глазурью, – сказала Валери. – Смотрятся гораздо лучше.

– Уже, наверное, четыре пополудни, – сказал Макс. – Беги варить шоколад, а то не застынет.

Валери забрала комок и по лестнице направилась в кухню.

– Это твое лучшее чудо. Улыбнись.

– Сработает как часы? – спросил Иньиго.

Макс кивнул очень уверенно. Но не улыбнулся. В глубине души его что-то тревожило; он никогда ничего не забывал – ничего важного – и этого тоже не забыл.

Просто не вспомнил вовремя…


В 16:45 принц Хампердинк призвал Еллина. Еллин спешно явился, хотя знал, что предстоит, и заранее трепетал. Он даже написал заявление об уходе, сунул в конверт и спрятал в карман.

– Ваше высочество… – начал Еллин.

– Докладывай, – велел принц Хампердинк.

К свадьбе он нарядился в белое. Он по-прежнему смахивал на могучий бочонок, но теперь ослеплял взоры.

– Все ваши желания исполнены, высочество. Я лично проследил за каждой мелочью. – Он до смерти вымотался, Еллин, и нервы его истрепались до состояния бахромы.

– Конкретизируй, – сказал принц.

Через час с четвертью ему предстояло убить свою первую женщину, и он размышлял, успеет ли сомкнуть пальцы на ее горле, пока не начнется крик. Полдня он упражнялся на гигантских колбасах и отработал движение до немалой ловкости, но все-таки гигантские колбасы – не женские шеи, хоть ты обмечтайся.

– Все проходы в за́мок, кроме главных ворот, сегодня утром были заново опечатаны. Вход и выход – только через главные ворота. На них я поменял замо́к. К нему есть всего один ключ, и он постоянно при мне. Если я вышел за ворота с сотней солдат, ключ торчит вовне, и никто не выйдет. Если я с вами, как сейчас, ключ торчит внутри, и никто не войдет.

– Взгляни сюда, – сказал принц.

Приблизившись к большому окну, он указал наружу. Под окном располагался прелестный сад. За ним – личные конюшни принца. А за ними, естественно, крепостная стена.

– Вот оттуда они и придут, – сказал принц. – Через стену, через конюшни, через сад, в окно, задушат мою королеву, а потом обратно тем же путем, не успеем мы и глазом моргнуть.

– Они? – переспросил Еллин, хотя понял, о ком речь.

– Гульденцы, разумеется.

– Но этот участок стены – самый высокий во Флоринском замке, тут ведь пятьдесят футов, атака наименее вероятна. – Еллин изо всех сил старался держать себя в руках.

– Тем больше причин выбрать именно этот участок; кроме того, всему миру известно, что гульденцы – непревзойденные скалолазы.

Еллину не доводилось об этом слышать. Он всегда считал, что непревзойденные скалолазы – швейцарцы. Он предпринял последнюю попытку:

– Высочество, до сих пор ни один шпион не сказал мне ни слова ни о каком заговоре против принцессы.

– А мне неопровержимые источники донесли, что вечером будет совершена попытка ее удушения.

– В таком случае, – Еллин упал на одно колено и вынул конверт, – я вынужден подать в отставку. – (То было трудное решение – многие поколения Еллинов возглавляли столичные силы охраны правопорядка и к обязанностям своим относились крайне серьезно.) – Я дурно работаю, государь; умоляю вас, простите и поверьте, что меня подводят тело и ум, но не сердце.

Принц Хампердинк нежданно-негаданно ткнулся носом в тупик: когда война завершится, кто-то должен править Гульденом – не разорваться же ему надвое, – а доверял он только Еллину и графу, но граф ни за что не согласится на такую должность, граф нынче дописывает свой дурацкий Болевой Букварь и совсем на нем помешался.

– Я не принимаю твою отставку, ты работаешь хорошо, а никакого заговора нет, вечером я сам задушу мою королеву, а ты после войны будешь от моего имени править Гульденом, так что живо подымайся.

Еллин не знал, что сказать. «Спасибо» – как-то вяло, но другие мысли его не посетили.

– Когда развяжемся со свадьбой, я отошлю принцессу сюда, сам возьму сапоги, которые заранее рачительно припас, и оставлю следы от крепостной стены до спальни, а затем от спальни до стены. Поскольку за охрану правопорядка отвечаешь ты, я рассчитываю, что ты немедля подтвердишь мои опасения, а именно: следы эти могли оставить только сапоги гульденских солдат. Затем выпустим пару королевских прокламаций, мой отец отречется за негодностью к строевой службе, а ты, мой дорогой Еллин, вскоре поселишься в Гульденском замке.

Еллин умел понимать, когда его отсылают прочь.

– Я ухожу, всем сердцем жаждая лишь служить вам.

– Большое тебе спасибо, – сказал Хампердинк; он был доволен – в конце концов, верность ни за какие деньги не купишь. И в таком вот настроении он сказал Еллину у дверей: – Ах да, кстати, увидишь альбиноса – передай ему, что на свадьбе может постоять в заднем ряду, я не против.

– Передам, высочество, – ответил Еллин и прибавил: – Только я не знаю, куда подевался мой кузен, – час назад его искал и нигде не нашел.

Принц умел распознавать серьезные вести – он ведь не за красивые глаза считался величайшим охотником на земле, и, кроме того, единственное, что достоверно известно про альбиноса, – его можно найти всегда.

– Батюшки, неужто и впрямь заговор? Самое время; страна празднует; если б Гульдену стукнуло пятьсот лет, я бы точно напал.

– Я помчусь к воротам и буду сражаться – коли нужно, до последней капли крови, – сказал Еллин.

– Вот и молодчина! – вслед ему крикнул принц.

Если планируется нападение, случится оно в критический момент, во время свадьбы; значит, свадьбу надо передвинуть. Государственные шестеренки вертятся неспешно, однако некая власть у принца имеется. Шесть вечера вычеркиваем. Он женится никак не позже половины шестого, или они все у него попляшут.


В пять вечера Макс и Валери попивали кофе в подвале.

– Лег бы ты сегодня пораньше, – сказала Валери. – Ты сам не свой. Нельзя тебе колобродить всю ночь – чай, не щенок уже.

– Я не устал, – сказал Макс. – Но в другом ты права.

– Расскажи мамочке. – Валери подошла к нему и погладила там, где прежде росли клочья волос.

– Да вспомнил кое-что про пилюлю.

– Прекрасная получилась пилюля, миленький. Гордись.

– По-моему, я напутал в дозировках. Они ведь час хотели? Я недотянул, когда пересчитывал дозировки. Ее разве что минут на сорок хватит.

Валери уселась к нему на колени.

– Не будем друг другу врать; ты, конечно, гений, но и гении слегка ржавеют. Ты три года не практиковал. Сорок минут – времени навалом.

– Ну да, пожалуй. Что уж теперь-то. Не исправишь ведь.

– Ты в таком графике работал – чудо, если пилюля вообще подействует.

Макс не мог не согласиться.

– Фантасмагория, – кивнул он.


Когда Феззик добрался до крепостной стены, человек в черном почти совсем окоченел. Время подбиралось к пяти, и Феззик тащил труп всю дорогу от Магического Макса, из проулка в проулок, из подворотни в подворотню, и, пожалуй, труднее ему никогда в жизни не приходилось. Нет, не тяжело. Он даже не запыхался. Но если пилюля по сути то же, что и на вид, просто ком шоколада, Феззику предстоит до конца жизни смотреть ночные кошмары о том, как у него под руками коченеют трупы.

Наконец нырнув в тень стены, он спросил Иньиго:

– Теперь что?

– Надо глянуть, не опасно ли. Может, там ловушка.

Как раз поблизости, в дальнем углу замка, располагался Зверинец. Но если тело альбиноса уже нашли, кто знает, что их ждет?

– Мне залезть? – спросил Феззик.

– Вместе залезем, – ответил Иньиго. – Прислони его к стене и помоги мне.

Феззик прислонил человека в черном так, чтоб не упал, а Иньиго вскочил Феззику на плечи. Великан полез. Пальцам хватало малейшей трещины в стене; ему бы только крошечную неровность – большего и не надо. Он лез быстро, уже приноровившись, и вскоре Иньиго уцепился за гребень, сказал:

– Ладно, теперь слезай, – и Феззик вернулся к человеку в черном и стал ждать.

В гробовой тишине Иньиго крался по гребню стены. Вдалеке он увидел ворота замка с вооруженной охраной. Поближе – Зверинец. А чуть поодаль, в самых густых зарослях самого дальнего угла, он рассмотрел неподвижное тело альбиноса. Все по-прежнему. Им ничего не грозит – во всяком случае, до поры до времени. Он махнул Феззику, тот ногами зажал человека в черном и стал бесшумно подниматься на руках.

Когда все собрались на гребне, Иньиго уложил мертвеца и сбегал глянуть повнимательнее, что творится на воротах. Путь от внешней стены к воротам шел слегка под уклон – совсем чуть-чуть, но наклон неизменный. В боевой готовности застыли, пожалуй, – Иньиго быстренько подсчитал – не меньше сотни человек. А на часах у нас – поточнее прикинул он – минут пять шестого, может, ближе к десяти минутам. Пятьдесят минут до свадьбы. Иньиго бегом вернулся.

– Наверное, пора дать ему пилюлю, – сказал он. – До церемонии минут сорок пять.

– Тогда у него на побег всего пятнадцать минут, – сказал Феззик. – По-моему, надо подождать хотя бы до половины шестого. Половина до, половина после.

– Нет, – сказал Иньиго. – Мы сорвем свадьбу до того, как она состоится, – я думаю, так лучше. Пока ничего не началось. Шум, гам – а тут и мы нагрянем.

На это у Феззика не нашлось возражений.

– И вообще, – прибавил Иньиго, – мы ж не знаем, долго ли он будет эту штуковину глотать.

– Вот я бы точно не проглотил.

– Придется впихивать, – сказал Иньиго, снимая обертку с кома цвета шоколада. – Это как фаршировать гуся. Обхватить за шею и протолкнуть дальше, куда оно там изо рта дальше идет.

– Я с тобой, Иньиго, – сказал Феззик. – Ты только скажи, что делать.

– Может, давай его посадим? Мне обычно лежа глотать труднее, чем сидя.

– Тут надо потрудиться, – сказал Феззик. – Он совсем окоченел. Вряд ли гнется.

– Ты его согнешь, – сказал Иньиго. – Я всегда в тебя верю.

– Спасибо, – ответил Феззик. – Только никогда не бросай меня одного. – Он положил труп и взялся за работу, но человек в черном и впрямь совсем окоченел – Феззику пришлось немало попотеть, пока труп не согнулся под правильным углом. – А скоро мы выясним, случилось чудо или нет?

– Мне-то откуда знать? – сказал Иньиго. – Открой ему рот пошире и чуть-чуть запрокинь голову; бросим пилюлю и поглядим.

Феззик повозился с челюстями мертвеца, сделал, как велел Иньиго, с первого раза идеально согнул шею, а Иньиго опустился на колени, уронил пилюлю прямехонько мертвецу в рот и, едва она упала в горло, услышал:

– В одиночку вы меня не одолели, негодяи; что ж, я побил вас по одному – побью и вместе.

– Ты жив! – вскричал Феззик.

Человек в черном сидел неподвижно, точно кукла чревовещателя, и шевелился у него только рот.

– Я, пожалуй, еще не слыхал замечаний наивнее и тривиальнее, но чего ждать от душителя. Почему у меня не работают руки?

– Ты был мертв, – объяснил Иньиго.

– И мы тебя не душили, – объяснил Феззик. – Мы тебя кормили пилюлей.

– Животворной, – объяснил Иньиго. – Я купил ее у Магического Макса, и она действует шестьдесят минут.

– А потом что? Я опять умру?

(Никакие не шестьдесят минут; это он так думал. На самом деле сорок; но минуту они уже проболтали, и осталось тридцать девять.)

– Мы не знаем. Наверное, рухнешь, и надо будет выхаживать тебя год или сколько нужно, чтобы силы вернулись.

– Жалко, что я не помню, каково быть мертвым, – сказал человек в черном. – Я бы все записал. Меня бы за такую монографию озолотили. И ноги тоже не двигаются.

– Это пройдет. Так надо. Макс сказал, чемпионы – язык и мозг, и ты, наверное, сможешь ходить, только медленно.

– Последнее, что я помню, – как умирал. Почему я сижу на стене? Мы враги? У вас есть имена? Я Грозный Пират Робертс – можете звать меня Уэстли.

– Феззик.

– Иньиго Монтойя из Испании. Давай я расскажу, что творится… – Тут Иньиго замолчал и тряхнул головой. – Нет, – сказал он. – Слишком много всего, слишком долго, давай я скажу суть: свадьба в шесть, у нас чуть больше получаса, чтобы попасть внутрь, выкрасть девушку и выбраться, но сначала я убью графа Рюгена.

– Каковы препоны?

– В замке открыты только одни ворота, и их охраняет около сотни человек.

– Хм… – сказал Уэстли; при нормальных обстоятельствах он бы огорчился сильнее, но сейчас у него зашевелились пальцы на ногах. – А активы?

– Твои мозги, сила Феззика, моя шпага.

Уэстли перестал шевелить пальцами на ногах.

– И только? Больше ничего? Это все? Общий итог?

– Мы с самого начала действовали в предельно напряженном графике, – пояснил Иньиго. – Например, еще вчера утром я был беспробудно пьян, а Феззик подрабатывал в Погромной дружине.

– Это невозможно! – вскричал Уэстли.

– Я Иньиго Монтойя, и я не верю в поражение – ты что-нибудь придумаешь. Я абсолютно верю в тебя.

– Она выйдет за Хампердинка, а я беспомощен, – в слепом отчаянии сказал Уэстли. – Положите меня. Оставьте меня в покое.

– Ты слишком легко сдаешься – а мы дрались с чудовищами, пробиваясь к тебе, мы все поставили на карту, потому что твои мозги созданы преодолевать препятствия. Я абсолютно, полностью и нерушимо верю, что ты…

– Я хочу умереть, – прошептал Уэстли и закрыл глаза. – Может, за месяц я бы что-нибудь и придумал, а так… – Его голова качнулась из стороны в сторону. – Простите. Оставьте меня.

– Ты двинул головой, – заметил Феззик, стараясь разрядить обстановку. – Ты что, не рад?

– Мой мозг, твоя сила и его шпага против сотни солдат? И ты думаешь, я счастлив помахать головой? Зачем вы меня оживили? Это еще хуже. Я валяюсь без сил, а моя настоящая любовь выходит за моего убийцу.

– Я убежден, что, преодолев эмоциональный кризис, ты придумаешь, как…

– Будь у нас хоть тачка – уже бы кое-что, – сказал Уэстли.

– А куда мы дели тачку альбиноса? – спросил Иньиго.

– К альбиносу, надо думать, – ответил Феззик.

– Пожалуй, мы раздобудем тачку, – сказал Иньиго.

– Что ж вы сразу не сказали, что у нас есть такой актив? – спросил Уэстли и сел прямее, вглядываясь в толпу солдат.

– Ты выпрямился, – заметил Феззик; он продолжал разряжать обстановку.

Уэстли все смотрел на солдат и наклонную дорогу к воротам. Затем покачал головой:

– Я бы все сейчас отдал за мантию всесожжения.

– Тут мы ничем не поможем, – сказал Иньиго.

– А эта не подойдет? – спросил Феззик, доставая свою мантию.

– Откуда?.. – начал Иньиго.

– Пока ты искал лягушачий порошок… – ответил Феззик. – Она мне идет, и я ее припрятал.

Тут Уэстли поднялся на ноги:

– Так. Рано или поздно мне понадобится шпага.

– Зачем? – спросил Иньиго. – Ты ж ее не поднимешь.

– Это правда, – согласился Уэстли. – Но едва ли мы станем об этом трубить. Теперь слушайте: внутри возможны проблемы…

– Еще бы не проблемы, – перебил Иньиго. – Как сорвать свадьбу? Когда сорвем – как мне найти графа? Когда найду – где искать вас? Когда встретимся – как сбежать? Когда сбежим…

– Не приставай к нему, – сказал Феззик. – Полегче, он же был мертвый.

– Да, точно, извини, – сказал Иньиго.

Человек в черном о-о-оченннь медленно шел по гребню стены. Сам. Феззик и Иньиго в темноте шагали за ним туда, где валялась тачка. Нельзя отрицать: в воздухе витало некое возбуждение.


Лютик, впрочем, была совершенно невозмутима. Она и не припоминала, когда ею овладевал такой чудесный покой. Ее Уэстли придет – и в этом вся ее жизнь. С тех пор как принц ее запер, она часами беспрерывно выдумывала новые способы порадовать Уэстли. Не может быть, чтобы он не сорвал ее свадьбу. Только эта мысль и выжила в ее сознании.

И, услышав, что свадьбу перенесли на полчаса раньше, Лютик ни капельки не встревожилась. Уэстли всегда готов к неизбежным на море случайностям; если может спасти Лютика в шесть вечера, прекрасно справится и в половине шестого.

На самом деле принц Хампердинк ускорил процесс даже больше, чем надеялся. В 17:23 он и его невеста преклонили колена перед дряхлым архидиаконом Флоринским. В 17:24 архидиакон заговорил.

А в 17:25 завопили за главными воротами.

Лютик лишь слабо улыбнулась. А вот и мой Уэстли, только и подумала она.


Впрочем, суматоху спровоцировал не ее Уэстли. Ее Уэстли был занят – он старался самостоятельно пройти под уклон до ворот и не упасть. Впереди Иньиго еле-еле толкал тяжеленную тачку. Тачка была тяжела, потому что в ней стоял Феззик – ручищи раскинуты, глаза пылают, бас грохочет страшной яростью: «Я ГРОЗНЫЙ ПИРАТ РОБЕРТС, НИКТО НЕ УЙДЕТ ЖИВЫМ». Он твердил это снова и снова, и гулкий голос его метался эхом, а ярость крепчала. Он плыл на тачке в темноте – весьма внушительная фигура, под десять футов ростом, и голос ей под стать. Но завопили даже не поэтому.


Еллин на своем посту у ворот несколько огорчился, увидев, как в темноте к нему плывет ревущий великан. Нет, Еллин не сомневался, что сотня бойцов совладает с великаном; сильнее печалило другое: наверняка великан тоже здраво оценивает свои шансы, и, значит, по логике вещей, во мраке таится орава великанских помощников. Другие пираты, например, или кто угодно. Поди угадай. Между тем солдаты Еллина замечательно стойко держали оборону.

Но на полпути под уклон великан неожиданно вспыхнул шикарным ясным пламенем и поплыл дальше, твердя: «НИКТО НЕ УЙДЕТ ЖИВЫМ, НИКТО НЕ УЙДЕТ ЖИВЫМ!» Манера его не оставляла сомнений в том, что он убийственно искренен.

И, увидев, как шикарно он пылает и надвигается, Погромная дружина завопила. А завопив – ну, словом, запаниковала и разбежалась…

Глава восьмая. Медовый месяц

Едва солдатами овладела паника, Еллин понял, что ему вряд ли удастся немедленно взять события под контроль. Кроме того, великан подплыл очень близко, а когда у тебя над головой ревут «НИКТО НЕ УЙДЕТ ЖИВЫМ», сосредоточиться очень трудно. По счастью, Еллину хватило ума цапнуть единственный ключ от ворот и спрятать его за пазуху.

По счастью, Уэстли хватило ума выглядывать движения именно такого рода.

– Давай ключ, – сказал он, едва Иньиго надежно приставил клинок к кадыку Главнокомандующего.

– Нет у меня никакого ключа, – ответил тот. – Родительской могилой клянусь, и пускай душа моей матушки вечно жарится на адских сковородках, коли я вру.

– Оторви ему руки, – велел Уэстли Феззику.

Тот и сам поджаривался, ибо у всякой мантии всесожжения есть пределы, и ему хотелось разоблачиться, но сначала он потянулся к Еллину.

– А – этот, что ли? – спросил Еллин и уронил ключ; Иньиго убрал шпагу, и Главнокомандующий улизнул.

– Открой ворота, – сказал Уэстли Феззику.

– Очень жарко, – ответил тот. – Можно я сниму эту хламиду?

Уэстли кивнул, Феззик стащил горящую мантию и уронил на землю, а затем отпер ворота и приоткрыл створки, чтобы все трое протиснулись.

– Запри, а ключ оставь себе, – сказал ему Уэстли. – Наверное, половина шестого уже миновала; надо сорвать свадьбу за полчаса.

– А когда победим – тогда что? – спросил Феззик, ворочая ключом в огромном замке. – Где встречаемся? Я такой человек – мне надо все объяснять.

Не успел Уэстли ответить, Иньиго вскрикнул и выставил шпагу. Из-за угла к ним бежали граф Рюген и четверо стражников замка. На часах 17:34.


Сама свадьба закончилась только в 17:31, и ради этого принц исчерпал без остатка весь свой талант убеждения. Когда вопли за воротами перешли все границы приличий, Хампердинк мягчайшим манером перебил архидиакона:

– Преосвященство, моя любовь попросту превозмогает мое терпение – переходите, пожалуйста, к заключительной части церемонии.

На часах 17:27.

– Хампердинк и Лютик, – промолвил архидиакон, – я старый человек, и соображений о браке у меня немного, но мне представляется, что в этот наисчастливейший день я обязан ими с вами поделиться.

(Архидиакон был глух как тетерев, и этот недуг донимал его лет с восьмидесяти пяти. В последние годы архидиакону почти не становилось хуже – разве что обострилось патологическое косноязычие. «Буак, – говорил он. – Стауый чеуовек». Очень трудно было относиться к нему всерьез, если поминутно не напоминать себе о его титуле и прошлых свершениях.)

– Буак… – начал архидиакон.

– Преосвященство, я вновь перебиваю вас во имя любви. Умоляю, по возможности поспешите к финалу.

– Буак – гуёза в гуёзе.

Лютик почти не замечала, что происходит. Уэстли, наверное, уже мчится по коридорам. Он так красиво бегает. Еще на ферме, задолго до того, как она познала глубины своего сердца, ей приятно было смотреть, как он бежит.

Кроме молодых, присутствовал только граф Рюген, и суматоха у ворот нервировала его. За дверью он выставил четырех своих лучших фехтовальщиков, и в крошечную часовню никто не ворвется, но все-таки, что ни говори, там, где полагается стоять Погромной дружине, слишком много народу слишком громко вопит. В замке остались только эти четверо стражников графа: для грядущих событий публика принцу не требовалась. Только бы этот церковный болван поторопился. Уже 17:29.

– Гуёза буака в сеудце гуёзы вечного умиуотвоуэния. Помните: вечность – наш дууг, а убовь неизменно согуэвает вас.

В 17:30 принц решительно подскочил к архидиакону.

– Мужем и женой! – рявкнул он. – Мужем и женой. Говорите!

– Я туда еще не добуался, – ответил архидиакон.

– Вы только что прибыли, – сказал принц. – Сию секунду!

Лютик прямо видела, как Уэстли огибает последний поворот. Снаружи четверо стражников. Десять секунд на каждого, взялась вычислять она, но бросила, потому что с цифрами у нее никогда не ладилось. Лютик поглядела на свои руки. Ой, подумала она, надеюсь, я ему все еще нравлюсь; ночные кошмары здорово меня потрепали.

– Мужем и женой, объявуяю вас мужем и женой, – произнес архидиакон.

– Спасибо, преосвященство, – сказал принц и развернулся к Рюгену. – Прекрати этот дурдом! – распорядился он, но граф уже мчался к дверям часовни.

На часах 17:31.


Граф и стражники бежали к воротам целых три минуты, а когда добежали, граф не поверил глазам – он сам видел, как Уэстли убили, и, однако же, перед ним Уэстли. А еще великан и смуглый человек со странными шрамами. Зеркальные шрамы на щеках что-то разбередили в недрах памяти, но сейчас не время составлять мемуары.

– Этих убить, – скомандовал граф стражникам, – второго по росту оставить до особых предписаний.

И четверо стражников обнажили шпаги…

…но поздно; слишком поздно, слишком долго думали, ибо, едва Феззик прикрыл собою Уэстли, Иньиго пошел в атаку, засверкал великолепный клинок, и четвертый стражник умер, не успел толком упасть первый.

Иньиго постоял, тяжело дыша. Затем полуобернулся к графу Рюгену и ловко отвесил изящный поклон.

– Здрасте, – сказал он. – Меня звать Иньиго Монтойя. Вы убили моего отца. Пришла ваша смерть.

В ответ граф совершил поистине замечательный и неожиданный поступок: он развернулся и драпанул. На часах 17:37.


У дверей часовни король Лотарон и королева Белла увидели, как граф Рюген ведет четверых стражников в атаку по коридору. В часовне венценосная чета застала Хампердинка, Лютика и архидиакона.

– Мы слишком рано? – спросила королева Белла.

– События разнообразны, – сказал принц. – Вскоре все беспримерно прояснится. Но боюсь, не исключено, что в эту самую минуту на нас напали гульденцы. Мне нужно побыть одному в саду и разработать план битвы – не согласитесь ли вы лично проводить Лютика в мою опочивальню?

Естественно, просьба его была исполнена. Хампердинк поспешил прочь, отпер кладовую, извлек оттуда несколько пар сапог, когда-то принадлежавших гульденским солдатам, и побежал на двор.

Лютик же неторопливо и безмятежно шествовала между старым королем и королевой. Вовсе не о чем беспокоиться – Уэстли сорвет ее свадьбу и увезет ее отсюда навсегда. Истинная правда обрушилась на Лютика лишь на полпути к опочивальне Хампердинка.

Уэстли нет.

Милый Уэстли не пришел. Не счел нужным ее спасти.

Она глубоко-глубоко вздохнула. Не печально – скорее прощально. Она войдет в опочивальню Хампердинка, и все закончится. У него там прекрасная коллекция шпаг и кинжалов.

Прежде Лютик не задумывалась о самоубийстве всерьез. Нет, она, конечно, задумывалась; все девушки изредка об этом думают. Но всерьез – никогда. С кротким удивлением она поняла теперь, что на свете нет ничего проще. Под дверью принца она пожелала королевской чете доброй ночи и направилась прямиком к той стене, где висело оружие. На часах 17:46.


В 17:37 Иньиго так удивился графской трусости, что на миг застыл. Потом кинулся в погоню, и, конечно, бегал он быстрее, но граф успел проскочить в дверь, захлопнул ее за собою и запер, и Иньиго никак не удавалось открыть.

– Феззик! – в отчаянии позвал он. – Феззик, ломай дверь.

Но Феззик опекал Уэстли. Ему поручили остаться и защищать Уэстли; Феззик видел Иньиго, но ничего не мог поделать; а Уэстли зашагал. Медленно. С трудом. Но самостоятельно.

– Ты ее вышиби, – посоветовал Феззик. – Плечом, посильнее. Она поддастся.

Иньиго попытался. Иньиго бил плечом снова и снова, но он, в отличие от двери, был тонок.

– Граф от меня убегает, – сказал Иньиго.

– А Уэстли беспомощен, – напомнил ему Феззик.

– Феззик, ты мне нужен! – заорал Иньиго.

– Я на минутку, – сказал Феззик, ибо кое-что делаешь вопреки всему, и если другу нужна помощь, ты ему помогаешь.

Уэстли кивнул и зашагал дальше – все равно медленно и с трудом, но, однако же, сам.

– Поспеши, – подгонял Иньиго.

Феззик поспешил. Притопал к запертой двери и бросился на нее всем телом.

Дверь не сломалась.

– Прошу тебя, – подгонял Иньиго.

– Сейчас-сейчас, – пообещал Феззик, отошел на пару шагов и плечом врезался в дерево.

Дверь слегка подалась. Чуть-чуть. Маловато.

Феззик отошел подальше. Затем с ревом помчался по коридору, обеими ногами оттолкнулся от пола – и дверь треснула.

– Спасибо, спасибо, – сказал Иньиго, уже в нее пролезая.

– А теперь мне куда? – окликнул Феззик.

– Назад к Уэстли, – ответил Иньиго, на всех парах мчась в погоню анфиладой комнат.

– Вот дурак, – укорил себя Феззик и возвратился к Уэстли.

Только Уэстли уже не было. В животе у Феззика закопошилась паника. Тут ведь полдюжины коридоров.

– Куда куда куда? – говорил Феззик, размышляя, хоть раз в жизни стараясь все сделать верно. – Знаем мы тебя, – сказал он вслух, – наверняка выберешь не тот, – и с этими словами выбрал коридор и побежал со всех ног.

Он выбрал не тот.

Уэстли остался один.


Иньиго нагонял. Миг за мигом он мельком различал вельможу в следующей комнате, но едва добегал, граф уже был в следующей. И все-таки с каждым разом Иньиго нагонял. К 17:40 он уверился, что наконец после двадцатипятилетней погони вот-вот окажется наедине со своим возмездием.


К 17:48 Лютик вполне уверилась, что умрет. За минуту до того она разглядывала принцево оружие. Самый смертоносный клинок был и самым потертым – флоринский кинжал. Острый, входит легко, к рукояти расширяется тетраэдром. Говорят, чтобы кровь быстрее вытекала. Их ковали всевозможных размеров, а у принца был, пожалуй, один из самых крупных – лезвие у рукояти толщиной с запястье. Лютик сняла кинжал со стены и приставила к сердцу.

– На свете так редко встречается совершенно прекрасная грудь; не порть свою, – услышала она.

А на кровати лежал Уэстли. На часах было 17:48, и Лютик поняла, что никогда не умрет.

Уэстли считал, что его час истечет в 18:15. Разумеется, час тогда и истекал, но ведь у него не было часа – сорок минут, и все. То есть до 17:55. Еще семь минут. Но, как уже говорилось, откуда Уэстли было знать?


И откуда было знать Иньиго, что у графа Рюгена имеется флоринский кинжал? И что граф Рюген мастерски с ним обращается? Лишь к 17:41 Иньиго загнал графа в угол. В бильярдной.

– Здрасте, – хотел было сказать Иньиго, – меня звать Иньиго Монтойя; вы убили моего отца; пришла ваша смерть. – Успел он сказать поменьше: – Здрасте, меня звать Иньи…

А затем кинжал перекособочил ему все нутро. От удара Иньиго зашатался и спиной влетел в стену. Силы и кровь вытекали так стремительно, что ноги не держали.

– Доминго, Доминго, – прошептал он и в пять часов сорок две минуты потерянно рухнул на колени…


Поведение Уэстли смутило Лютика. Она кинулась к нему, ожидая, что он встретит ее на полпути страстным объятием. Но Уэстли только улыбнулся и остался возлежать на подушках принца, а подле него покоилась шпага.

Лютик свершила весь путь одна и упала на своего драгоценного и единственного Уэстли.

– Поделикатнее, – сказал тот.

– В такую минуту тебе нечего больше сказать? Только «поделикатнее»?

– Поделикатнее, – повторил Уэстли, уже особо не деликатничая.

Она слезла.

– Ты сердишься, что я вышла замуж? – спросила она.

– Ты не замужем, – тихо сказал он. Странный у него был голос. – Ни по моей религии, ни по какой другой.

– Но этот старик объявил…

– Случается вдовство. Что ни день… не так ли, ваше высочество? – Голос его окреп – Уэстли обращался к принцу, который вошел, неся грязные сапоги.

Принц Хампердинк кинулся за оружием, и в его толстенных руках сверкнул клинок.

– Не на жизнь, а на смерть, – провозгласил он, наступая.

Уэстли легонько тряхнул головой.

– Нет, – возразил он. – Не на жизнь, а на боль.

Это было странное выражение, и на миг принц замялся. И вообще, почему этот парень валяется на постели? Где ловушка?

– Не уверен, что понял тебя.

Уэстли не шевельнулся, но теперь улыбался шире.

– Я с восторгом объясню.

На часах 17:50. Еще двадцать пять минут. (На самом деле пять. Но он этого не знал. Откуда ему было знать?) Медленно, отчетливо он заговорил…


Иньиго тоже говорил. Еще не минуло 17:42, когда он прошептал:

– Прости… меня… папа.

Граф Рюген разобрал слова, но до него не дошло, пока он не рассмотрел шпагу Иньиго.

– А, испанский заморыш, – сказал он, подойдя ближе и разглядев шрамы. – Я тебе еще преподал урок. Невероятные дела творятся. Столько лет гонялся за мной – и сейчас потерпел неудачу? По-моему, на свете не бывало повести печальнее; нет, это положительно великолепная история.

Ответить Иньиго не мог. У него из живота хлестала кровь.

Граф Рюген обнажил шпагу.

– …прости, папа… прости…

– НА ЧТО МНЕ СДАЛОСЬ ТВОЕ «ПРОСТИ»? МЕНЯ ЗВАТЬ ДОМИНГО МОНТОЙЯ, Я ПОГИБ РАДИ ЭТОЙ ШПАГИ, А ТЫ ВСЕ ДОЛБИШЬ, «ПРОСТИ» ДА «ПРОСТИ». ЕСЛИ ТЫ РЕШИЛ ПОТЕРПЕТЬ НЕУДАЧУ, ЧТО Ж ТЫ МНОГО ЛЕТ НАЗАД СРАЗУ НЕ ПОМЕР, ЧТО Ж ТЫ НЕ ДАЛ МНЕ УПОКОИТЬСЯ С МИРОМ?

А потом на Иньиго накинулся Макферсон…

– Испанцы, одно слово! И какая муха меня укусила – испанца учить; тупые, башка дырявая, что делать, если ранен? Сколько раз втолковывать – что делать, если у тебя рана?

– Закрыть… – сказал Иньиго, выдернул кинжал и засунул в дыру левый кулак.

Глаза снова прояснились – не совсем, довольно плохо, но хватило увидеть, что клинок графа подбирается к сердцу; не в силах предотвратить атаку, Иньиго невнятно парировал, оттолкнул острие к левому плечу, где оно не нанесло невыносимого ущерба.

Граф Рюген слегка удивился, когда его удар отвели, но беспомощному человеку можно и плечо проткнуть. Торопиться некуда – он же у тебя в руках.

Опять заорал Макферсон:

– Испанцы, одно слово! Да я лучше поляков буду натаскивать; поляк хоть не забудет использовать стену, если есть стена; только испанец на такое способен – про стену забыть…

Медленно, дюйм за дюймом, Иньиго встал, толкаясь ногами, наваливаясь на стену всем весом.

Граф Рюген вновь атаковал, но по ряду причин – вероятнее всего, поскольку не ожидал от противника шевелений, – не попал в сердце; пришлось довольствоваться уколом в левую руку.

Иньиго и внимания не обратил. Он даже не почувствовал. Его интересовала только правая рука – он стиснул эфес, и рука налилась силой, и силы той хватило двинуть шпагой, и этого граф Рюген тоже не ожидал, а потому невольно вскрикнул и отпрянул, дабы заново оценить обстановку.

Сила потекла из сердца Иньиго в правое плечо, оттуда по руке до самых пальцев, а оттуда в великолепную шестиперстовую шпагу, и тогда Иньиго оттолкнулся от стены, шепча:

– …здрасте… меня звать… Иньиго Монтойя; вы убили… моего отца; пришла ваша смерть.

И они скрестили шпаги.

Чтобы долго не валандаться, граф применил обратный Бонетти.

Не вышло.

– Здрасте… меня звать Иньиго Монтойя; вы убили моего отца… пришла ваша смерть…

Они вновь скрестили шпаги, и граф перешел к защите Мароццо[49], поскольку Иньиго по-прежнему истекал кровью.

Тот глубже затолкал в рану левый кулак.

– Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя; вы убили моего отца; пришла ваша смерть.

Граф отступил за бильярдный стол.

Иньиго поскользнулся в собственной крови.

Граф отступал, выжидая, выжидая.

– Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя; вы убили моего отца; пришла ваша смерть.

Он еще глубже впихнул кулак, и думать неохота, что он там щупает внутри, что заталкивает и придерживает, но теперь он почувствовал, что наконец готов на выпад, шестиперстовая шпага блеснула…

…и на щеке графа Рюгена осталась рана…

…и снова блеснула шпага…

…и другая рана, параллельная, кровавая…

– Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя; вы убили моего отца; пришла ваша смерть.

– Кончай долдонить! – У графа уже сдавали нервы.

Иньиго проткнул графу левое плечо – так же, как граф ему. Проткнул графу левую руку – там же, где ему проткнул руку граф.

– Здрасте. – Еще громче. – Здрасте! ЗДРАСТЕ. МЕНЯ ЗВАТЬ ИНЬИГО МОНТОЙЯ. ВЫ УБИЛИ МОЕГО ОТЦА. ПРИШЛА ВАША СМЕРТЬ!

– Нет…

– Подкупи меня…

– Заплачу что угодно, – сказал граф.

– И власть. Обещай мне могущество.

– Все, чем располагаю сам, и даже сверх того. Умоляю.

– Посули мне все, чего ни попрошу.

– Да. Да. Говори, чего ты хочешь.

– Я ХОЧУ, ЧТОБ ВЕРНУЛСЯ ДОМИНГО МОНТОЙЯ, СУКИН ТЫ СЫН. – И блеснула шестиперстовая шпага.

Граф закричал.

– Это слева от сердца. – Снова удар.

Снова крик.

– Это под сердцем. Угадал, что я делаю?

– Вырезаешь мне сердце.

– Ты вырвал мое, когда мне было десять лет; теперь я хочу твое взамен. Мы же с тобой любим справедливость – а что может быть справедливее?

Граф закричал в последний раз и в страхе рухнул замертво.

Иньиго на него посмотрел. Лицо графа посерело и окаменело, из порезов на щеках струилась кровь. Глаза выпучились от ужаса и боли. Загляденье. Если тебе нравятся такие вещи.

Иньиго очень понравилось.

В 17:50 он поплелся прочь из бильярдной, и неведомо сколько шел неведомо куда, надеясь, что неведомый некто, который вел его вперед, не оставит и ныне…


– Я тебе кое-что скажу один-единственный раз, а потом исключительно от тебя зависит, умрешь ты или нет, – сообщил Уэстли, удобно лежа на постели; в углу у двери стоял принц со шпагой. – А скажу я вот что: брось шпагу; если бросишь, я уйду с багажом, – он глянул на Лютика, – а тебя мы свяжем, но не до смерти, и вскоре ты займешься своими делами. Если предпочтешь драться – ну, тогда в живых останется лишь один из нас.

– Я планирую еще некоторое время подышать, – ответил принц. – По-моему, ты блефуешь. Ты много месяцев жил в плену, и суток не прошло с тех пор, как я самолично тебя убил, и вряд ли в твоих руках осталась сила.

– Не исключено, – согласился Уэстли, – и когда минута настанет, не забывай: возможно, я и впрямь блефую. Возможно, я тут лежу, поскольку у меня нет сил встать. Взвесь все это хорошенько.

– Ты еще жив лишь потому, что сказал «не на жизнь, а на боль». Я желаю выслушать разъяснения.

– С удовольствием.

На часах 17:52. Еще три минуты. А Уэстли думал, двадцать три. Он выдержал долгую паузу, потом заговорил:

– Ты, конечно, уже догадался, что я не простой матрос. Я, в сущности, сам Робертс.

– Я, в сущности, ничуть не удивлен и не трепещу.

– Не на жизнь, а на боль означает вот что: если мы бьемся и побеждаешь ты, мне выпадает смерть. Если мы бьемся и побеждаю я, тебе выпадает жизнь. Но жизнь на моих условиях.

– А именно?

Ловушка по-прежнему не исключена. Принц напружинился.

– Кое-кто восхваляет твое охотничье мастерство, хотя у меня есть сомнения.

Принц улыбнулся. Парень его провоцирует. Зачем?

– Если ты знатный охотник, тогда, пустившись в погоню за дамой, ты, разумеется, начал с Утесов Безумия. Там состоялся поединок; ты видел шаги и выпады, ты знаешь, что сражались мастера. Подлинные мастера. Так вот, не забывай: в этом поединке я победил. И к тому же я пират. У нас свои трюки.

На часах 17:53.

– Искусство клинка и мне не чуждо.

– Для начала ты лишишься ступней, – сказал Уэстли. – Левой, затем правой. Ниже щиколотки. Полгода спустя у тебя получатся культи. Затем ты лишишься кистей. Запястья рубцуются чуть быстрее. В среднем, пожалуй, месяцев за пять. – Тут Уэстли почувствовал, что в организме творится неладное, и заговорил быстрее, быстрее и громче: – Потом нос. Ты не почуешь рассвета. И язык. Под самый корень. Даже обрубка не останется. Затем левый глаз…

– Затем правый, а затем уши, и давай уже к делу, – перебил его принц.

На часах 17:54.

– Ошибаешься! – Голос Уэстли зазвенел. – Уши я тебе оставлю, дабы ты лелеял всякий крик всякого ребенка, что узрит твое уродство, – всякого младенца, что при виде тебя разрыдается в страхе, всякой женщины, что воскликнет: «Боженька всемогущий, а это что за тварь?» – вечным эхом они станут отдаваться в твоих красивых ушах. Вот что такое «не на жизнь, а на боль». Это значит, что я подарю тебе жизнь в страдании, в унижении, в уродливом горе, и она истерзает тебя до последнего предела; вот так-то, свинья, теперь ты все знаешь, презренная рвотная лужа, и я говорю один раз, а ты сам выбирай, жить или умереть: ну-ка, брось шпагу!

Шпага со звоном упала на пол.

17:55.

Глаза у Уэстли закатились, судорогой скрученное тело выгнулось на постели дугой, а принц, увидев это, переломился пополам, схватил шпагу, выпрямился, наставил было клинок, но тут Уэстли вскричал:

– Вот теперь ты будешь страдать: не на жизнь, а на боль! – И глаза его снова распахнулись.

Распахнулись и запылали.

– Извини, я ничего такого не хотел, честно, сам посмотри. – И принц уронил шпагу вновь.

– Свяжи его, – скомандовал Уэстли Лютику. – Да побыстрее – возьми портьерные шнуры, они, пожалуй, крепкие…

– Ты его свяжешь гораздо лучше, – ответила Лютик. – Шнуры я, конечно, принесу, но, по-моему, вязать должен ты.

– Женщина! – взревел Уэстли. – Ты – собственность Грозного Пирата Робертса, и ты… сделаешь… что… тебе… велено!

Лютик содрала с портьер шнуры и как могла связала мужа.

Пока она вязала, Хампердинк лежал навзничь. Был он, как ни странно, доволен.

– Я не испугался, – сообщил он Уэстли. – Я уронил шпагу, потому что выследить тебя и загнать выйдет веселее.

– Думаешь? Вряд ли ты нас найдешь.

– Я завоюю Гульден и приду за тобой. Однажды ты беспечно свернешь за самый безобидный угол – а там я.

– Я Король Морей – жду тебя с нетерпением. – И Лютику: – Связала?

– Ну как бы.

Кто-то возник в дверях – вошел Иньиго. При виде крови Лютик вскрикнула. Не обращая на нее внимания, Иньиго огляделся:

– А где Феззик?

– Я думал, он с тобой, – сказал Уэстли.

Иньиго на секундочку привалился к стене, собираясь с силами. Затем сказал Лютику:

– Помоги ему встать.

– Уэстли? – переспросила она. – Это еще зачем?

– Потому что у него нет сил – делай, что говорят, – сказал Иньиго, и вдруг на полу яростно завозился принц; он был связан, и связан крепко, но полон энергии и гнева.

– Так я не ошибся – ты блефовал, – сказал Хампердинк, а Иньиго сказал:

– Зря я проболтался; это я по дурости, прости, – а Уэстли спросил:

– Ты хоть в своем-то бою победил? – а Иньиго сказал:

– Победил, – а Уэстли сказал:

– Поищем, где держать оборону; может, хоть умрем вместе, – а Лютик сказала:

– Бедненький мой милый, я помогу тебе встать, – а Феззик сказал:

– Ой, Иньиго, ты мне нужен, ну пожалуйста, Иньиго, я заблудился, и мне грустно, и страшно, и хоть бы друга увидать.

Они медленно приблизились к окну.

По принцеву саду потерянно блуждал Феззик, за собой в поводу таская четырех огромных белорожденных.

– Эй, мы здесь, – шепнул Иньиго.

– Троих друзей, – сказал Феззик, приплясывая на месте – он всегда так делал, если горизонт прояснялся. – Ой, Иньиго, я все испортил и совсем заблудился, потом нашел конюшни, а там эти красивые лошадки, и я подумал, их же четыре, и нас тоже будет четыре, если мы отыщем девушку – здрасте, девушка, – и я подумал, прихвачу их с собой, вдруг мы встретимся. – Он поразмыслил. – И мы, кажется, встретились.

Иньиго от возбуждения затрясло.

– Феззик, ты сам думал головой, – сказал он.

Феззик поразмыслил еще.

– И ты не сердишься, что я заблудился?

– Будь у нас лестница… – начала Лютик.

– Ой, не надо лестницы, – сказал Феззик. – Всего двадцать футов, я поймаю, только прыгайте, пожалуйста, по одному; тут темновато, я могу промахнуться, если все разом.

И пока Хампердинк извивался в своих путах, все попрыгали в окно, один за другим, а Феззик их ловил и сажал на белорожденных, и у него же был ключ, можно выбраться через главные ворота, и, если бы Еллин не перегруппировал Погромную дружину, все прошло бы как по маслу. Но едва Феззик отпер ворота, наша четверка увидела сплошной строй вооруженных громил с Еллином во главе. В строю никто не улыбался.

Уэстли покачал головой:

– Я без идей.

– Детские игрушки, – сказала, представьте себе, Лютик и впереди всех поскакала к Еллину. – Граф погиб, принцу угрожает смертельная опасность. Если поторопитесь, успеете его спасти. Все до единого – вперед. Живо.

Ни один громила не двинулся с места.

– Они слушаются меня, – сказал Еллин. – Я отвечаю за охрану правопорядка и…

– А я, – сказала Лютик, – я, – повторило это создание неземной красоты, встав в стременах и уже очень страшно блистая глазами, – я, – в третий и последний раз промолвила она, – ваша

КОРОЛЕ-Е-Е-Е-Е-ЕВА.

В ее серьезности не приходилось сомневаться. И в ее могуществе тоже. Не говоря о ее злопамятстве. Лютик величественно обвела взглядом Погромную дружину.

– Спасать Хампердинка, – сказал один громила, и все кинулись в замок.

– Спасать Хампердинка, – сказал Еллин, уходя последним, хотя душа у него явно к этому не лежала.

– Я немножко присочинила, – сказала Лютик, когда они поскакали навстречу свободе. – Лотарон ведь еще формально не отрекся. Но я подумала, что «Я ваша королева» звучит лучше, чем «Я ваша принцесса».

– У меня нет слов. Я потрясен, – сказал ей Уэстли.

Лютик пожала плечами:

– Я три года ходила в Королевскую школу; что-то же должно было в голове осесть. – Она поглядела на Уэстли. – Ты как? В опочивальне принца я за тебя тревожилась. У тебя закатились глаза и все такое.

– Я, видимо, опять умирал, но попросил Властелина Вечной Любви дать мне силы прожить день. Со всей очевидностью, он выразил согласие.

– Я даже и не знала, что есть Такой, – сказал Лютик.

– Честно говоря, я тоже, но не будь Его, я бы тоже существовать не хотел.

Четыре великолепные лошади как на крыльях летели к Флоринскому проливу.

– Что ж, похоже, мы обречены, – сказала Лютик.

Уэстли обернулся к ней:

– Обречены, мадам?

– Быть вместе. Пока один из нас не умрет.

– Я это уже проделывал и вовсе не желаю повторить.

Лютик посмотрела на него:

– Но рано или поздно мы же как бы обязаны?

– Нет, если обещали пережить друг друга, – и я даю тебе слово.

Лютик снова на него посмотрела:

– Ой, мой Уэстли, я тоже даю слово.

* * *

– И они жили долго и счастливо, – сказал папа.

– Ух, – сказал я.

Он взглянул на меня:

– Ты чем-то недоволен?

– Нет-нет, просто очень вдруг он наступил, конец, я и удивился. Я думал, там еще чуть-чуть будет. А их ждал пиратский корабль или это правда слухи?

– Напиши жалобу господину Моргенштерну. «И они жили долго и счастливо» – все, конец.

Но на самом деле папа присочинил. Я всю жизнь думал, что книжка заканчивается так, пока не начал сокращать. Тут я посмотрел на последнюю страницу. И вот как завершает эту историю Моргенштерн.

* * *

Лютик снова на него посмотрела:

– Ой, мой Уэстли, я тоже даю слово.

За спиной, гораздо ближе, чем они ожидали, взревел Хампердинк:

– Задержать! Отрезать путь!

Не станем врать, – конечно, они вздрогнули, но для тревоги не было причин: под ними быстрейшие лошади королевства и они уже прилично оторвались.

Впрочем, то было прежде, чем снова открылись раны Иньиго, у Уэстли случился рецидив, Феззик свернул не туда, а лошадь Лютика потеряла подкову. И в ночи, гремя и звеня, нарастало крещендо погони…

* * *

Вот какой финал у Моргенштерна, этакий выверт а-ля «Дама или тигр?»[50] (не забывайте, это было до «Дама или тигр?»). Он, конечно, был сатириком, потому так и оставил, а мой отец – о чем, пожалуй, я догадался слишком поздно – был романтиком и закончил историю иначе.

Что ж, я сокращаю эту книжку, а потому имею право высказать кое-какие соображения. Спаслись они? Поджидал их в проливе пиратский корабль? Можете ответить сами, но я считаю, что да, корабль поджидал. И да, они спаслись. И вновь набрались сил и пережили кучу приключений, и никому на свете не доводилось столько смеяться.

Но я не говорю, что на их долю выпал счастливый финал. На мой взгляд, препирались они часто, и в конце концов красота Лютика поблекла, и однажды Феззик проиграл бой, и какой-то малолетний сорвиголова одолел Иньиго на поединке, а опасения, что Хампердинк все-таки взял их след, не давали Уэстли крепко спать по ночам.

Вы поймите, я не хочу вас обломать. Ну честно, я взаправду считаю, что лучше любви ничего на свете нет, кроме леденцов от кашля. Но еще я должен в стотысячный раз повторить: жизнь несправедлива. Она справедливее смерти, вот и все.

Нью-Йорк
Февраль 1973 г.

Ребенок принцессы

Комментарий

Вероятно, вы гадаете, почему я сократил только первую главу. Разгадка проста: мне больше не дали. Нижеследующий комментарий – история довольно-таки личная, и простите, что я все это на вас вываливаю. Кое-что – и даже больше, многое – оказалось болезненно, и больно мне до сих пор. Сам я зачастую выступаю отнюдь не красавцем, но тут уж ничего не поделаешь. Моргенштерн всегда был честен с читателями. По-моему, я обязан вам не меньшим…


Невзгоды мои начались двадцать пять лет назад со сцены воссоединения.

Ну, вы помните – в сокращенной версии «Принцессы-невесты», где Лютик и Уэстли снова встречаются, прямо перед Огненным болотом, я вставил свои два словечка: дескать, по моему мнению, Моргенштерн жестоко надул читателей, не описав встречу влюбленных, и я вот сочинил свою, пришлите письмецо, если хотите почитать. (С. 214 настоящего издания.)

Мой покойный великий редактор Хирам Хайдн счел, что это я зря, – раз уж сокращаешь, нечего лезть со своими вставками. Но мне ужасно нравилась моя сцена воссоединения. И чтобы меня не обижать, Хирам разрешил мне оставить в книжке примечание про то, что сцену можно запросить.

Никто – умоляю, поверьте мне, – никто не предполагал, что хоть одна живая душа захочет ее прочесть. Однако в «Харкорт», который издал книжку в твердом переплете, потоком хлынули письма, а «Бэллентайну», который выпустил ее в мягкой обложке, досталось еще больше. Я был счастлив. Издатели тратятся! Мою сцену воссоединения уже собрались рассылать – но ни одна не покинула издательства.

Ниже следует моя объяснительная – ее-то и отправляли десяткам тысяч читателей, которые много лет слали письма и просили сцену воссоединения.

Дорогой читатель!

Спасибо, что написали, и нет, это не сцена воссоединения, в чем виноват некий шлагбаум по имени Кермит Шог.

Как только подготовили печатное издание, позвонил мой адвокат Чарли (вы, вероятно, уже забыли, но Чарли – это тот, кому я звонил из Калифорнии, чтобы он в пургу поехал к букинисту за «Принцессой-невестой»). Короче, обыкновенно он начинает с талмудических притч и мудрых анекдотов, а на сей раз только и говорит:

– Билл, тебе не помешало бы приехать, – и, не дав мне вставить «зачем?», прибавляет: – И лучше поскорее.

Я в панике лечу к нему, гадая, кто помер, неужто я прошляпил налоговую проверку, что вообще такое? Его секретарша впускает меня в кабинет, и Чарли говорит:

– Познакомься, Билл, это мистер Шог.

И я вижу мистера Шога – сидит в углу, сложив руки на портфеле, один в один Питер Лорре[51], только приторный. Так и ждешь, что он сейчас скажет: «Давайте сюда Сокола, вы долшны, а инаше полушите пулю».

– Мистер Шог – поверенный, – продолжает Чарли. И затем, с нажимом: – Он представляет фонд Моргенштерна.

Кто ж знал? Кому в голову могло прийти, что на свете есть такой фонд – распорядители человека, умершего с миллион лет назад и никому у нас не известного?

– Пошалуй, вы сейшас дадите мне Сокола, – сказал мистер Шог. Неправда. На самом деле он сказал: – Пожалуй, вы сейчас хотите переговорить с клиентом наедине, – и Чарли кивнул, а мистер Шог вышел, и когда он вышел, я сказал:

– Чарли, господи боже, я и не подозревал… – а Чарли сказал:

– А «Харкорт»? – и я сказал:

– Они не обмолвились, – а он сказал:

– Уй-й, – все адвокаты стонут так, сообразив, что пашут на неудачника.

– Чего ему надо? – спросил я.

– Встретиться с мистером Джовановичем, – ответил Чарли…

Выяснилось, что Кермит Шог хотел не просто встретиться с умницей Уильямом Джовановичем, который заправлял делами в издательстве. Еще Кермит Шог хотел поразительную денежную выплату, а еще – чтобы полную версию «Принцессы-невесты» напечатали гигантским первым тиражом (100 000), и, разумеется, мой скромный планчик рассылать читателям сцену воссоединения скопытился в тот день навек.

Но начались судебные иски. За прошедшие годы их подали в общей сложности тринадцать, – впрочем, лишь одиннадцать непосредственно касались меня. Это был кошмар, но нашлись и плюсы: авторские права Моргенштерна истекали в 1978-м. И всем, кто запрашивал сцену воссоединения, я сообщал, что мы их записали, список храним, и едва настанет 1978-й – вуаля… но я снова облажался. Привожу фрагмент следующей моей объяснительной:

Мне жутко неудобно, но вот знаете историю, где в конце говорится: «Телеграмму не читайте, подробности письмом»? Короче, не читайте про то, что авторские права Моргенштерна истекают в 1978 году. Ошибочка вышла, но поскольку мистер Шог флоринец, естественно, наша система счисления порой ставит его в тупик. Авторские права истекают в 1987-м, а не в 1978-м.

И хуже того: он скончался. В смысле, мистер Шог. (Не спрашивайте, как мы узнали. Проще простого. В одно прекрасное утро он перестал потеть – тут-то мы и сообразили.) Что еще хуже, все дела перешли к его отпрыску по имени – готовьтесь – Мандрагор Шог. А Мандрагор прыток и энергичен, как ящерица, которую на бережку хватил солнечный удар.

В этом бедламе случилось и кое-что хорошее: мне наконец выпал шанс полистать «Ребенка принцессы». В Колумбийском университете полагают, что сатирическим зарядом он, безусловно, превосходит «Принцессу-невесту». Лично я к нему особых чувств не питаю, но история, бесспорно, зашибенская.

Вспоминаю сейчас и сам удивляюсь, но в то время «Ребенок принцессы» не интересовал меня ни капельки.

По многим причинам, и вот одна из них: я тогда сам писал романы. Чтоб вы поняли, стоит, пожалуй, объяснить, как я поступал с «Принцессой-невестой». Я знаю, что на обложке значится просто «сокращено мной», и да, я скакал по «интересным кускам». Но отнюдь не только.

«Принцесса-невеста» Моргенштерна – рукопись в тысячу страниц. Я сократил ее до трехсот. И я не просто вырезал сатирические интерлюдии. Там сплошь сокращения. Я выкинул кучу всего, в том числе прекрасные фрагменты. Например: тяжелое детство Уэстли и историю о том, как он пошел батрачить. Например: историю о том, как король с королевой пришли к Магическому Максу, догадавшись, что у них почему-то родилось чудовище (Хампердинк), и не мог бы Макс как-нибудь это исправить? Максу не удалось, что и привело к его увольнению, каковое, в свою очередь, спровоцировало его комплекс неполноценности. (Об этом упоминает его жена Валери, обращаясь к Иньиго: «Он… боится, что ему крышка, что чудеса уплыли из его некогда царственных рук», с. 320 настоящего издания).

По большей части все это трогательно и волнующе, но, решил я, только запутывает сюжет. Я ограничился настоящей любовью и необычайными приключениями, – по-моему, это был верный выбор. И по-моему, жизнь его оправдала. Моргенштерна никогда никто не читал – только во Флорине. Я же подарил эту книжку всему миру, и, когда вышел фильм, аудитория только выросла. А так – ну да, я книжку сократил.

Но вы уж меня извините, я ее вылепил. И я вернул ее к жизни. Не знаю, назовите как хотите, но поработал я неплохо.


И поэтому «Ребенок принцессы» меня тогда попросту не занимал. Начать с того, что там вагон работы. Вкалывать пришлось бы многие тысячи часов. Но и это ничто в сравнении с неослабными нападками Шогов. То один ужасный иск, то другой, и всякий раз надо защищаться, давать показания, и прямо тошнило, поскольку все это означало, что под вопросом моя порядочность.

Только нового Моргенштерна мне тогда и не хватало.

И «Ребенка принцессы» я даже толком не прочел. Как-то днем забежал в Колумбийский университет – я передал туда весь свой архив, – и ко мне заглянул один флоринский парнишка, подсунул черновик перевода на поглядеть. Целиком эта книга называется так: «С. Моргенштерн. Ребенок принцессы: превосходное сказание об отваге пред лицом гибели сердца». Отличная первая страница, прямо душа в пятки, но это примерно все, что я запомнил. Тогда это была просто очередная книжка, понимаете? В сердце еще не застряла.

До поры.


Отчего же все изменилось?

Сказать вам правду – можно и сказать, – жизнь моя в последние лет десять была, как бы точнее выразиться… какой антоним у слова «захватывающий»? Нет, я написал кучу сценариев и кое-какую публицистику, но не сочинил ни одного романа, и вы, пожалуйста, не забывайте, что это моя больная мозоль, ибо вот я кто в глубине души – я романист, романист, который по случаю пишет сценарии. (Ненавижу, когда знакомишься с людьми, а они такие: «Ну, когда следующая книга?» – и я всякий раз улыбаюсь и вру, что уже на финишной прямой.) А все мои фильмы – не считая «Мизери»[52] – принесли свою долю разочарований.

Я живу один в Нью-Йорке, в приятной гостинице, круглосуточное обслуживание в номерах, и все это прекрасно, однако подчас мне кажется, что, может, когда-то я и писал нечто толковое, – но, короче, возможно, этих дней уже не вернуть.

Тем не менее плохое разбавлено хорошим – у меня всегда есть сын Джейсон.

Вы же помните, как в десять лет он был размером с дирижабль, без крупицы юмора и ковылял? Так вот, это он еще был худой. И мы с Хелен вечно из-за него пикировались.

К пятнадцати он стал тушей за триста фунтов. Я рано пришел с работы, заорал, что я дома, направился к винному шкафу и тут услышал нечто душераздирающее…

…рыдания…

…из детской. Я вдохнул поглубже, подошел к двери, постучал. Мы тогда с Джейсоном не очень-то дружили. Говоря по правде, он меня особо не любил. Почти меня не замечал, кино мое чморил, ни одной книжки и не подумал открыть. Это меня, конечно, убивало, но я не подавал виду.

– Джейсон? – позвал я из-за двери.

Душераздирающие рыдания продолжались.

– Что случилось?

– Ты ничем не поможешь – никто не поможет – ничто не поможет… – И такое безнадежное «уа-а-а»…

Я понимал, что вот только меня ему сейчас и недоставало. Но я должен был войти.

– Я никому не скажу, честное слово.

Он выкатился ко мне в объятия – лицо красное, перекошенное.

– Я урод, пап, со мной никто не дружит, а девчонки смеются и издеваются, потому что я жирный.

Я заморгал, отгоняя слезы, – понимаете, оно ведь так все и было. Я оказался в ловушке. Непонятно, хочет ли он услышать от меня правду. Но в конце концов пришлось это сказать:

– Кого волнует? А я тебя люблю.

И он так в меня вцепился.

– Папуля, – выдавил он. – Папуля. – Он впервые меня так назвал, благодарение небесам, и его слезы обжигали мне кожу.

С того дня у нас все переменилось.

Вот уже двадцать лет у меня не сын, а мечта. Более того, Джейсон – мой лучший в мире друг. Но поворотный момент случился назавтра.

Я повел его в книжный магазин «Стрэнд» на углу Бродвея и 12-й улицы – сам туда часто хожу, в основном когда готовлюсь писать, – и мы уже собрались войти, но тут Джейсон остановился перед фотографией в витрине, обложкой фотоальбома.

– А это, интересно, кто? – спросил он, прилипнув к ней взглядом.

– Австрийский культурист, хочет пробиться в кино. Мы знакомы – виделись, когда я тут недавно в Лос-Анджелес летал. Он хочет сыграть Феззика, если снимут «Принцессу-невесту». – (Надо понимать, случилось это в конце 1970-х, двадцать лет назад. Шварценеггер был никем, а когда все же начались съемки «Принцессы-невесты», он стал звездой такой величины, что у нас не хватило на него бюджета.) – Он мне понравился. Очень умный парень.

Джейсон глаз не мог отвести от портрета.

И тогда я произнес волшебные, пожалуй, слова:

– Раньше он тоже был пухлый.

Джейсон уставился на меня:

– Вот уж не думаю.

Я тоже не думал, но сказать не помешает.

– В разговоре всплыло, – объяснил я. – Он говорил, что уже, наверное, исчерпал культуризм. А занимался потому, что ему не нравилось, как он выглядел в юности.

Кстати, про Арнольда; наверняка вы не знали, что он дружил с Гигантом Андре. (Надо полагать, все силачи между собой знакомы.) Ниже история, которую Арнольд мне рассказал. Я вставил ее в некролог, когда Андре, увы, умер.

Как-то раз Андре пригласил Шварценеггера на свой бой в Мексике, где выступал перед 25 000 вопящих фанатов; завалив противника, Андре поманил Шварценеггера на ринг.

В диком гвалте Шварценеггер взбирается на ринг. Андре говорит:

– Снимай рубашку, они как с ума посходили, все хотят, чтоб ты снял рубашку, я по-испански понимаю.

Ну, Шварценеггер смущается, но делает, что говорят. Снимает пиджак, потом рубашку, потом майку и давай всякие борцовские позы принимать. Потом Андре уходит в раздевалку, а Шварценеггер возвращается к своим друзьям.

И все это был розыгрыш. Бог его знает, что орала толпа, но она вовсе не требовала, чтобы Шварценеггер разоблачался и играл мускулами.

– Да им насрать было, сниму ли я рубашку, а я повелся. Андре так умел.

– Интересно, сколько стоит альбом? – сказал Джейсон. (Мы, как вы помните, торчим перед «Стрэндом»; мы еще не знаем, но Земля повернулась.)

Книжку я ему купил – вы же не удивились?

Вот что случилось с Джейсоном за следующие два года: он похудел с 308 до 230. И вырос с пяти футов шести с половиной дюймов до шести футов и трех дюймов. В Долтонской школе он всегда был самым высоким в классе, а теперь рванул вверх, расцвел и стал к тому же популярным.

Вот что случилось с Джейсоном впоследствии. Колледж, медицинский факультет, решил стать психотерапевтом, как мама. (Только он специализируется на сексуальной терапии.) Журнал «Нью-Йорк» объявил Джейсона лучшим в городе, а еще Джейсон познакомился с очаровательной дамой с Уолл-стрит, Пегги Хендерсон, и они счастливо поженились.

И – и – и родили сына.

Едва он родился, я примчался в палату.

– Мы его назвали Арнольд, – сообщила Пегги, укачивая ребенка.

– Красота, – сказал я.

Конечно, говоря по правде, я отчего-то надеялся, что они и про меня не забудут. Но что уж теперь-то.

– Вот-вот, – сказал Джейсон. – Уильям Арнольд. – Забрал Уилли у жены и вручил мне.

Высший взлет моей жизни.


Тем из вас, кто еще в бешенстве не отшвырнул книжку в дальний угол, хочу сказать, что все это непосредственно касается истории о том, почему только первая глава «Ребенка принцессы». Честное слово, скоро дойдем, оглянуться не успеете.

Короче. Малыш Уилли. Джейсон и Пегги живут через два квартала, я стараюсь не сводить их с ума, но у меня прежде не бывало внука. От моих когтей не спаслась ни единая игрушка в «Зитомере». Ни одна медицинская энциклопедия не укрылась от моего взора, когда я не спал ночами, потому что Уилли кашлянул.

Ясное дело, я ни в чем не мог ему отказать.

И оттого мой поступок в парке очень странен. Прекрасный весенний день, Пегги и Джейсон за ручку идут впереди, мы с семилетним Уилли на шаг позади, перекидываемся бейсбольным мячиком. По выходным мы уже ходим на матчи «Никсов». (У меня сезонные абонементы с тех пор, как на землю послали смерть мою в обличье Хьюби Брауна[53].)

– У нас просьба. – Так Джейсон запустил процесс.

– Угадай, что мы вчера дочитали? – продолжила Пегги. – «Принцессу-невесту». Читали вслух по очереди.

Непринужденный, как я не знаю что, я спросил мелкого, как ему это понравилось.

– Хорошая, – ответил Уилли, – кроме конца.

– Мне конец тоже не очень, – сказал я. – Но тут господин Моргенштерн виноват.

– Нет-нет, – уточнила Пегги. – Не в смысле, ему не понравился конец. Ему не понравилось, что она закончилась.

Пауза. Некоторое время мы шли молча.

– Я ему сказал, что есть продолжение, папуль, – снова заговорил Джейсон.

Пегги кивнула:

– Он ужасно обрадовался.

И тогда мой Уилли произнес эти слова:

– Почитаешь мне?

Я понял, что все пропало. Отчетливо помню свой ужас: вдруг на сей раз мне не удастся ее оживить? Вдруг мне грозит неудача? И я подведу нас обоих?

– Пожалуйста, папуль. Уилли хочет, чтоб ты почитал ему «Ребенка принцессы». Мы все хотим.

– Что ж, тогда «нам» не повезло, – чересчур громко заговорил я. – И уж как жалко, что «нам» всех звезд не собрать. Привыкайте к разочарованию. – И затем я, пока не натворил чего похуже, глянул на часы, махнул рукой – дескать, мне пора, – сбежал, пошел домой, засел там, не подходил к телефону, пораньше заказал ужин у китайцев из «Свиного рая», запил, к полуночи вырубился.

А до зари очнулся от ослепительно-яркого сна; я вышел на балкон и стал бродить туда-сюда, все разбирался в этом сне и, мало того, пожалуй, в своей жизни тоже, и как это я ее так прощелкал.

Снилось мне воспоминание о второй пневмонии, и Хелен читала киносценарий – но на сей раз она была молода, прекрасна и вдобавок плакала.

И на балконе я сообразил почему – все мы авторы наших снов: она была мной, она была мной и оплакивала меня, которым я стал. А потом я вспомнил, что читала она не «Принцессу-невесту», а про Феззика и безумца на горé, начало «Ребенка принцессы», и понял, что дважды чуть не умер и дважды Моргенштерн меня спасал, а теперь он опять рядом, опять меня спасает, потому что, с балкона глядя на рассветный город, я понял: я снова буду настоящим писателем, а не просто занудой с ундервудом, каким в Большом Мире до сих пор воображают сценариста.

Я сомневался, что с места разгонюсь до шестидесяти, начну роман с нуля. Я вряд ли смог бы насочинять всякого, как тридцать лет сочинял для романов.

Давайте я объясню, к чему был не готов.

Возьмем, к примеру, Зелла, нацистского стоматолога из «Марафонца»[54] (в кино его сыграл Лоренс Оливье – прекрасен, скажите? Помните сцену со стоматологическими инструментами, где он такой: «Оно в безопасности»?). В общем, на Манхэттене есть 47-я улица, между Пятой и Шестой авеню, и как-то раз, много десятилетий назад, я куда-то шел, не помню, не важно, но, словом, там есть один квартал, называется «алмазный район». В каждой лавке торгуют алмазами, владельцы в основном евреи, и у многих до сих пор видны концлагерные номера. И я подумал, что отличная вышла бы сцена, если бы по этой улице шел нацист.

Какой именно нацист, я не знал, но, видимо, стал почитывать то и се, людей расспрашивать и в конце концов наткнулся на самого гениального, Менгеле, двойного доктора, науки и медицины, который, как тогда считалось, жил в Аргентине, – тот самый мужик, что безжалостно экспериментировал на близнецах.

Ладно, красота, нациста нашли – но зачем он с риском для жизни потащился на 47-ю улицу? Ясно одно: уж явно не погулять завернул. Если его все как один повсюду ищут, причина нужна железобетонная.

Идут годы, Менгеле застрял у меня в голове, постепенно вырисовывается Малец – этот самый марафонец. Потом мне повезло: я прочел об одном хирурге, который изобрел рукав для кардиохирургии, не помню где, в Кливленде, что ли, но можно перенести в Нью-Йорк.

Ага-а-а! Менгеле приезжает в Америку, в Нью-Йорк, потому что выхода нет, его жизнь в опасности.

Блеск.

Самая сложная загвоздка преодолена, некоторое время я летаю как на крыльях, а потом до меня доходит – вот болван! – что это за хрупкий такой злодей, которому нужна операция на сердце? Да если за ним охотятся, он у меня от одной беготни коньки отбросит.

Как вы понимаете, спустя пару лет я кое-что придумал, и написал книгу, и написал сценарий, и по сей день лучшая сцена в фильме – помимо этой, с инструментами, – та, где Зелл бродит среди евреев.

В то утро на балконе я понял, что к такому странствию не готов. А вот вылепить «Ребенка принцессы» – идеальный срединный путь. Я оживлю эту книжку, как в свое время «Принцессу-невесту», – и возвратится уверенность, и я вновь стану прежним.

Короче, я сокращаю продолжение «Принцессы-невесты», потом сажусь за свой роман, а потом отчаливаю на закат, спасибо пребольшое. Едва с утра пооткрывались конторы, я звякнул Чарли (по-прежнему моему адвокату) и сказал, что больше всего на белом свете хочу сократить продолжение, и как он думает, нельзя ли добиться от фонда Моргенштерна прекращения боевых действий.

В ответ он сказал нечто удивительное:

– Они сами позвонили сегодня мне. Шоги. Дочь Кермита. Молодая адвокатесса, тоже с ними работает, по голосу умная и приятная, и сказала, цитирую: «Мы хотим заключить мир с вашим мистером Голдманом».

Точнее всех выразился Теннесси: «Как быстро внял Господь… бывает же»[55].


С Карлофф Шог я встретился наутро за завтраком в ресторане отеля «Карлайл» – красивей не найти во всем Нью-Йорке. Чарли договорился о встрече, а сам решил не ходить, какой смысл, это же «смотрины» – поточим друг о друга свое обаяние, поглядим, сможем ли вести дела.

Ну, я сидел, ждал. Решил, что, раз ее зовут Карлофф Шог, она усатая – к гадалке не ходи, а про подмышки лучше и не думать. (На случай если вы не знаете – а вы не знаете, таких вещей никто не знает, – Карлофф во Флорине – самое популярное женское имя. Понимайте как хотите.)

И в ресторан входит мечта поэта. Лет тридцати пяти, одета роскошно, длинные светлые волосы распущены, красотка. Подходит ко мне и протягивает руку:

– Привет, я Карли Шог, так рада познакомиться, вы в точности как на портретах в книгах, только, если позволите, моложе.

– Позволю, говорите это хоть во весь голос и ежеминутно.

Перед обворожительными молодыми особами у меня обычно слегка заплетается язык – тут я вывернулся довольно изящно. Но вот ведь какое безумие – в тот миг, когда мы и знакомы-то были секунд десять, я решил, что она меня хочет. «Хочет» в смысле «вожделеет». А если вы хоть чуточку соображаете, кто я есть, вы понимаете, что такой человек убежден: его никто никогда не хочет. Уж точно не в смысле «вожделеет».

– Что вас привело в Америку? – спрашиваю.

– У нас тут теперь много контрактов. Я только что переехала. – Затем пауза. – Слава богу. – Она глянула на меня. – Вы, наверное, не бывали во Флорине. – (Я сказал, что не бывал.) – Он немножко чересчур семейственный. Там, если выйдешь за двоюродного, считай, тебе повезло. – Снова пауза. – Пошутить хотела. Простите.

С тех пор как десять лет назад ушла Хелен, мне встречались чудесные женщины. Но вот эта, эта голубоглазая адвокатесса, в которой прекрасны и тело, и ум, была особенной по любым меркам. Она потянулась через стол, взяла меня за руку…

Давайте я еще разок повторю: она взяла за руку меня!

И поглядела мне в глаза и сказала:

– Я так рада, что наш конфликт исчерпан.

– Это был кошмар, – согласился я. – До того на меня всего однажды подавали в суд. – (Это правда.) – И тогда это был актер, так что не считается.

Надо ли говорить, что смех ее звенел колокольчиком? Затем она еще повысила себе кредитный рейтинг:

– Вы не поверите, но я прочла все ваши романы. И Гарри Лонгабо тоже. – (Первый раз «С дамой так не поступают» вышла под псевдонимом Гарри Лонгабо – это настоящее имя Малыша Сандэнса[56].)

Я уже так влюблен, что это попросту нелепо.

– А иски – вы их отзовете?

– Ну конечно. Все тринадцать. Мы вам – отзыв исков, а вы нам – только добрую волю.

– Добрую волю? – Будь у меня при себе кольцо, я бы тотчас предложил ей руку и сердце.

– Да. Нам так важно опубликовать «Ребенка принцессы». Здесь, в Америке.

Я махнул официанту, и тот налил нам кофе. Мы повозились с обезжиренным молоком, подсластителем и прочими яствами, какими нынче бомбардируем свои желудки. Молча отхлебнули. Поглядели друг на друга. Тут я сказал немыслимое:

– Сколько вам лет, Карли?

– А вы бы как хотели? Я все о вас знаю. Я знаю, что вы родились в Чикаго, в больнице Майкла Риза, двенадцатого августа тридцать первого года. Близко?

Я кивнул.

Она раскрыла сумочку.

– А вам, Билл, нужно знать вот что. Уезжая из Флоринбурга, я порвала со своим парнем. И ему было пятьдесят пять. У меня слабость… – она помолчала, сладко улыбнулась, – к энергичным мужчинам в летах.

Марку Антонию и не снилось так втюриться.

Она извлекла листок из сумочки, протянула мне:

– Это просто типовая бумага. Покажите своему адвокату, подпишите и отправьте мне по почте.

– Что за бумага?

– Называется «мирное урегулирование». Мы соглашаемся отозвать все иски. Вы соглашаетесь, что мы не сделали ничего дурного, и желаете нам всяческих успехов во всех грядущих проектах.

– Я не просто желаю вам успехов. Я умру, но сделаю «Ребенка принцессы».

– Ну да, разумеется, я бы не удивилась, – ответила она, и знаете ли вы, каковы главные семь слов за последние тридцать лет Мировой Культуры? А я вам скажу. Их произнес Питер Бенчли, гуляя по пляжу, и слова эти были таковы: «А вдруг акулы станут защищать свою территорию?» Потому что из этого получился роман «Челюсти», а затем фильм «Челюсти», и все переменилось безвозвратно[57].

Семь слов Карли Шог были не настолько важны. Разве что для меня. Не успела она их вымолвить, я спросил:

– Почему вы сказали «я бы не удивилась»? Вы хотели сказать «я не удивлюсь». «Ребенка принцессы» делаю я.

В тот миг, ожидая ответа, глядя в бледно-голубые глаза этой великолепной женщины, я, помнится, уловил, что творится нечто странное, даже страшное. Но никакая паранойя в ночном кошмаре не нашептала бы мне следующую реплику Карли Шог:

– Мы договорились, что роман сократит Стивен Кинг.


Вот чего я не ответил: «Смеяться можно?» А также: «Я сейчас умру». Или: «Да он вас на смех подымет». А то, скажем: «Ах ты, сволочная гнида». Пока я деловито помалкивал, Карли живо продолжала:

– Когда вы подпишете эту бумагу, мы получим гарантии. Понимаете, с точки зрения продаж вам до Кинга как до неба – до него всем как до неба, тут и говорить не о чем. Но многие связывают вас с Моргенштерном, поскольку вышло кино, а мы не хотим, чтобы люди недоумевали, отчего это вы не взялись за продолжение. Добрая воля тут необходима позарез – нам ни к чему, чтобы вы на каждом углу кричали, будто вам воткнули нож в спину. Я там все написала. По-моему, вас это должно устроить.

А написала она так: «Я счастлив, что проектом займется Стивен Кинг. Честно говоря, от работы над господином Моргенштерном я подустал. Я всем желаю успехов. И не знаю, как вам, а мне не терпится прочесть „Ребенка принцессы“».

Я выдержал паузу, поглядел на Карли Шог. Теперь она смахивала на Белу Лугоши[58].

– Он не возьмется. Кинг. Мы немножко знакомы, и вам никакими пряниками его не заманить.

– Стив не считает, будто его «заманивают». Он искренне доволен. Мы беседуем каждый день. И продолжим, пока не утрясем все детали.

– Я вам не верю. Не знаю, чего вы добиваетесь, но поищите другого лоха. – Я встал.

– Его не всю жизнь звали Кингом, – сказала на это Карли. – В незапамятные времена его предки жили во Флоринбурге. Он до сих пор ездит туда летом.

Я снова сел.

– А про меня он знает?

– Ну конечно, Билл. И я сказала ему то же, что написано в бумаге, – что вы совсем вымотались. Вполне похоже на правду. Да вы за десять с лишним лет ни одного романа не написали.

Теперь она отчетливо напоминала Кожаное Лицо из «Техасской резни бензопилой»[59].

– Увидимся в суде, – сказал я, бросил на стол какие-то деньги, вышел прочь.

Дурацкая, пустопорожняя финальная фраза. Карли может и дальше давить меня исками. У нее все козыри на руках, это без вопросов.

Все, кроме одного.


Назавтра ближе к полудню я сидел в аэропорту Бангора, штат Мэн. В основном я был знаком с Кингом по «Мизери» – я писал сценарий по одному из лучших и любимейших его романов. Пару раз я наезжал в Бангор – базовая подготовка, мы болтали, на несколько вопросов я хотел получить ответ лично, а не по телефону. Фильм закончили, Кингу устроили предпросмотр, и мы с режиссером Робом Райнером, пока шло кино, метались по фойе, надеясь, что Кингу понравится. Очень хотелось его порадовать. Карьера Роба взаправду раскочегарилась на «Останься со мной», тоже по Кингу (по его повести «Тело»)[60].

Увидев, как он выходит из зала, мы тотчас поняли: он доволен тем, что мы сотворили с его детищем. Особенно ему понравилась Кэти Бейтс. (И он не одинок; она получила «Оскар» за главную роль.) Забавно, что я отчетливее помню даже не это, а момент перед началом, когда Кинг пошел к креслу: у него такая надежда читалась в лице. Сущий ребенок. Я сказал об этом Робу, а тот ответил:

– По-моему, он и сейчас такой же ранимый, как в первые годы, – потому и умудрился остаться Стивеном Кингом.

Мне кажется, не все понимают масштабы этого явления – «Стивен Кинг». Это же не просто сотни миллионов тиражей – он пробыл самым, пожалуй, востребованным писателем в мире очень долго. «Кэрри» вышла в 1974-м – четверть века он сидит у самого огня.

Сейчас я увидел его в окно. Джинсы, клетчатая рубаха, шаркает. Кинг гораздо крупнее, чем вы думаете. И замечательно скромен.

Мы сели в уединенном углу зала ожидания; после вчерашней судьбоносной трапезы в обществе Флоринской Фурии у меня ни крошки во рту не было. И я полночи не спал, готовился, обдумывал, как бы изложить все рационально, поговорить как писатель с писателем, рассказчик с рассказчиком, и в голове у меня все складывалось так, что я и до половины не успевал дойти, а Кинг уже отвечал: «Билл, эта сука мне наврала, она сказала, вы не хотите этим заниматься. Я согласился только потому, что она окрутила кучу моих тамошних родственников, а они давай компостировать мозг мне, но я с самого начала прямо чувствовал, как она меня подло заманивает пряниками».

Молчание затягивалось. Кинг смотрел на меня. Ждал. Я знал, что он нервничает – я же сижу и молчу, – но не понимал, как начать. Понимал только, что не хочу его смутить. И тем более унизиться самому.

Наконец он спросил:

– Как там Кэти? В «Титанике» она была хороша[61].

Он тебе дает лазейку, сказал я себе. Поговори про Кэти Бейтс. У тебя же есть отличная история про Кэти Бейтс – расскажи ему.

– Я ее редко вижу, но я вам рассказывал, как она получила роль в «Мизери»? Прекрасная история.

Кинг покачал головой.

– Я писал роль для нее. Годами видел ее на сцене – одна из величайших актрис, а на экран так и не прорвалась, – и еще до начала работы мы говорили с Робом, и я сказал: «Я пишу Энни Уилкс под Кэти Бейтс». А Роб сказал: «Вот и отлично. Она прекрасная. Мы ее возьмем».

– А потом что? – спросил Кинг.

– Потом все. Самая желанная женская роль того года – и досталась безвестной актрисе. Я рад, что был к этому причастен. Изменил чью-то жизнь.

– Да, прекрасная история, – с напускным воодушевлением сказал Кинг.

Но я видел, что ему не покатило.

– Нет! – сказал я, нечаянно повысив голос (я был нехорош собой, вы наверняка заметили). – Нет, – повторил я уже беспечнее. – История не об этом. Прекрасная история вот о чем.

Кинг ждал.

– Вот. Короче, Роб ее приглашает. Они сидят вдвоем, а ей ни разу и близко не светило главной роли в кино, и Роб такой выдает: «Роль ваша». Кэти сидит, молчит, потом говорит так: «Роль. Моя». Роб кивает, повторяет свою весть: «Роль ваша». Опять пауза, потом Кэти говорит так: «Энни. Энни Уилкс. Эта роль?» Роб опять кивает: «Энни Уилкс. Главная роль». Тут Кэти чуть быстрее говорит: «И я ее получила, и все уже решено». – «Все решено», – говорит Роб. Она подается к нему: «Дайте-ка я уточню. Я играю Энни Уилкс, главную роль, в „Мизери“?» – «Ага», – говорит Райнер. Кэти его спрашивает: «И все решено окончательно, я точно играю Энни, все уговорено, ошибки быть не может?» Роб ей говорит: «Вы не поверите, до чего окончательно все решено». Повисает пауза. И тут Кэти говорит: «Можно маме рассказать?»

Кингу ужасно понравилось. (Мне тоже нравится. Это у меня одна из любимейших добрых голливудских баек всех времен.) Он засмеялся, разулыбался, вопросительно посмотрел на меня, а я поднял правую руку и сказал:

– Чистая правда, честью клянусь, – и меня наконец-то отпустило. Я понял, что смогу – смогу поговорить с ним, убедить его не браться за продолжение, потому что я, в конце концов, делал «Принцессу-невесту», и даже на этой земле справедливость временами есть справедливость, и он сказал:

– Мне очень понравился фильм, – а я сказал:

– Мне тоже, и не только Кэти, – а Джимми Кан вам как? – и тут он сказал:

– Да нет – «Принцесса-невеста».

– Спасибо. И мне. – И я уже хотел было продолжить, но тут до меня дошло. Ужасное. Он не упомянул роман – только фильм. Но боже мой, ему ведь не мог не понравиться роман, у меня просто паранойя.

– Жалко, что я не могу сказать то же самое о романе, – прибавил он, и я видел, как больно ему это говорить.

Самый популярный рассказчик столетия говорит тебе, что рассказчик из тебя паршивый. Я рад бы доложить, что отнесся к этому зрело. Увы – ответил я как последний придурок, а именно:

– Да? Вот спасибо-то – а куче народу очень понравилось.

И вдруг он подался ко мне:

– Билл, вы неплохо уловили его стиль, но, честно говоря, мне не очень близок ваш подход к сокращению. Возьмем четвертую главу – вы вырезали семьдесят страниц про учебу Лютика. Ну как так можно? Там ведь фантастические штуки есть. Вы же наверняка видели Королевскую школу. Одно из великолепнейших зданий во всей Европе. Программа обучения у Лютика изумительная. Как вы могли все это выкинуть?

– Меня-то в основном занимали приключения – ну, сюжет. – И тут я выдал: – Я там никогда не бывал. Во Флорине. Это что – важно?

– Важно? Вы же мчались сюда, если надо было что-то для экранизации уточнить.

Я промолчал; я чуял, как надвигается ураган, и знал, что меня того и гляди унесет.

– Вот поэтому «Ребенка принцессы» хочу делать я, – сказал он. – Чтоб на сей раз все вышло как надо.

Я потерпел крушение. Встал, поблагодарил за встречу, шагнул к дверям; я был убит.

– Пожалуйста, простите, – сказал он.

Я выдавил улыбку. Не самая простая была задача, но Кинг мне нравился, и я не хотел, чтобы вот этот человек увидел, как я распадаюсь на куски.

Он меня окликнул:

– Билл… погодите… у меня идея. Слушайте – давайте я сокращу, а вы напишете сценарий. Я буду настаивать, иначе договор не подпишу.

Кинг хотел помочь, я это понимал, но прямо тут же, в аэропорту, я рассказал ему все: папа мне читал, Джейсону книжка не понравилась, я понял, что мне всегда читали только интересные куски, Джейсон теперь – это я, а у него сын, Уилли, чудесный ребенок, которого назвали в честь меня, Уилли хочет, чтоб я ему почитал, никаких сокращений и не было бы, не начни я в свое время сокращать, как бы он сам жил, если бы все растерял, весь талант, все рассказчицкое мастерство, вроде меня, как бы ему понравилось до конца дней своих писать положительные роли для положительных чудовищ, которые на текущей неделе числятся в кинозвездах, с таким-то даром…

…и со мной случилось то, чего я сильнее всего страшился, – унижение, и я бросил Кинга в аэропорту, заставил себя не мчаться к дверям бегом, ушел…


Самолет до Нью-Йорка – через три часа, и я поймал такси, до отлета спрятался в Бангоре, на такси вернулся в аэропорт.

Рейс отложили. С погодой не задалось.

В аэропорту я поудобнее сел на скамейку, закрыл глаза, а потом Кинг спросил:

– Вы нарочно приперлись в Мэн, чтоб закатить тут нервный припадок? – Он сидел рядом. – Вы сказали одну разумную вещь, и я тщательно ее обдумал: не было бы вовсе никаких сокращений, если б ваш отец не пропускал куски. Так что в известной мере вы правы – это ваше детище, вы его зачали.

Пауза.

А потом он это сказал:

– Возьмите первую главу.

В моем лице он прочел, что я понял его не вполне. Я, наверное, был как Кэти перед Робом.

– Ну смотрите. Сейчас двадцать пятая годовщина «Принцессы-невесты», так? Вашей версии. – (Так.) – Ваши издатели, вероятно, захотят что-нибудь учинить – переиздать в твердом переплете, например. – (Я кивнул. Мы с издательством это уже обсуждали.) – Вот и сократите первую главу «Ребенка принцессы». Если угодно, включите в переиздание. Наверное, не помешает предисловие – объясните, почему не работаете над всем романом. Я позвоню Шогам и все скажу. Они не обрадуются, но проглотят. Они уж который год мечтают со мной дружить. А через пару лет максимум истекают флоринские права на мои тексты.

На миг он замялся, и я заподозрил, что он сейчас передумает. Я подождал, молясь, чтобы нет. Он тряхнул головой, и, кажется, гримаса его говорила: «Я что, больной? Зачем я это делаю?» А потом – чудесные слова:

– Билл, я надеюсь, на сей раз вы взаправду постараетесь.

– Я наизнанку вывернусь, но все изучу, – пообещал я. (И уж как я выворачивался.) – Но я опубликую главу – а потом что?

– Не будем спешить, – ответил он. – Вы сделаете, я прочту, поклонники Моргенштерна тоже прочтут. Разошлю ее по своим флоринским родичам – посмотрим, что скажут они. – Он поднялся, взглянул на меня. – Главное-то здесь – Моргенштерн, правда? Он был мастер, хорошо бы нам порадовать его.

– Ничего лучше и быть не может, – сказал я; святая истина.

Мы пожали друг другу руки, попрощались, он зашагал прочь, оглянулся.

– Вы ведь еще не читали «Ребенка принцессы»?

– Пока нет.

– Совершенно изумительная история.

– Вы что хотите сказать? Что ее не испортить даже мне?

– Правда ваша, – ответил Стивен Кинг и улыбнулся…


Я незамедлительно рванул во Флорин. (Как вы понимаете, незамедлительно я туда не попал – спасибо гениям, составляющим расписание «Флоринских авиалиний». Ночным рейсом «Эр Франс» до Брюсселя, там пересадка на «ИнтерИталию», высадиться в Гульдене, а оттуда до Флоринбурга рукой подать.) Я подготовил список достопримечательностей. Королевская школа, конечно, раз ее так превозносил Кинг, Утесы Безумия – я позвонил заранее и забронировал, там теперь от туристов не продохнуть, – лес, где случилась Древесная битва, и так далее и тому подобное. Кинг дал мне координаты полезных друзей и всяких ученых. У одной его чудесной родственницы – лучший во Флорине ресторан, и это поистине благословение, потому что Флорин, как вы, быть может, знаете, – корнеплодная столица Европы; для местных крестьян это плюс, однако флоринское национальное блюдо – брюква, а от нее стремительно плохеет, если поблизости не нашлось умелого повара.

В первые дни это было странно – воочию видеть все то, что в детстве я считал выдумкой. Я боялся, обстановка не оправдает моих фантазий. (Кое-что не оправдало, но по большей части – вполне.)

Воровской квартал, где Феззик вновь повстречался с Иньиго, – я видел его, а также комнату, где Иньиго наконец-то, наконец-то убил графа Рюгена, – туда водят на экскурсиях по замку. Ферму Лютика сохранили почти первозданной, но сказать тут особо нечего – ферма и ферма. И разумеется, Огненное болото не растеряло смертоносности, внутрь никого не пускают, но неподалеку я видел то место, где, по оценкам флоринских ученых, Лютик и Уэстли обнялись, после того как она его столкнула. (Там разворачивается сцена воссоединения – должен сказать, когда я стоял и глядел на этот клочок земли, было мне очень странно.)

На остров Одного Дерева по сей день не добраться по морю – он же внутри водоворота, – и я арендовал вертолет, вволю там побродил. (Одно Дерево – это куда они отправились выздоравливать.) Там Лютик и Уэстли впервые занимались любовью, там родилась бедняжка Уэверли. Я, видимо, зря зову ее «бедняжкой», одно время ей чудесно жилось – родители ее любили, величайший фехтовальщик на свете ее сторожил, величайший силач мира с нею нянчился. Большего, пожалуй, и желать нельзя.

Конечно, с похищением все переменилось, но я лучше прикушу язык, незачем опережать события…

С. Моргенштерн
Ребенок принцессы
Превосходное сказание об отваге пред лицом гибели сердца
Сокращено Уильямом Голдманом

Глава первая. Феззик погибает

1. Феззик

Феззик гнался вверх по горе за безумцем – за безумцем, что унес самое для Феззика драгоценное на всем белом свете: малышку, Ребенка Принцессы.

Пожалуй, «гнался» – неудачное слово. Точнее, наверное, сказать – «влачился следом». Как ни скажи, дела были плохи: Феззик старался как мог, но все больше отставал. По двум причинам. Первая – габариты. Висишь в пятнадцати тысячах футов над землей, скала голая – поди отыщи надежные опоры для ног. Громадные неуклюжие ноги тут и там ощупывали скалу в поисках пристанища, но это отнимало у Феззика слишком много времени.

Время это безумец выгодно использовал: он увеличивал отрыв, порой обращая вниз бескожее лицо – проверял, сильно ли отстал Феззик. Даже Феззику был ясен его план: залезть на вершину, перебежать плато и спуститься по другой стороне, пока Феззик беспомощно карабкается.

И вот еще почему старания его были безуспешны: мешал страх. Вернее, страхи. Феззик был всех больше и сильнее, и никто не понимал, что еще у него есть чувства. Он умел с корнем рвать деревья, а потому никто и знать не желал, что его пугают верткие жучки, живущие в корнях. Он победил чемпионов по борьбе в семидесяти трех странах, а потому никто не верил, что, когда Феззик был (сравнительно) мал, его мать всю ночь не гасила свечи. Выступать на публике – это, конечно, вообще за гранью. Но Феззик лучше бы выступал с речами весь остаток жизни, чем смотрел в лицо нынешней опасности. Угрозе

П

А

Д

Е

Н

И

Я

И в конце ничего хорошего – только скалы.

Ну да, некогда он взбирался на Утесы Безумия, но это совсем другой коленкор. У него была веревка – он цеплялся и понимал, куда лезть, – и его неумолчно поносил Виццини – это всегда скрашивало время.

Будь у безумца какой другой багаж, Феззик бросил бы погоню и тихонько слез бы на спасительную землю. Будь у безумца все серебро Персии или такая пилюля – один раз проглотил, и больше не великан.

Кому тогда охота за ним гоняться?

Но у безумца была Уэверли, Феззиково счастье, и большим своим сердцем чуя, что не догонит, что где-нибудь поскользнется, Феззик влачился дальше.

Он глянул вверх. Уэверли замотали в одеяло, в котором и похитили, – это сколько же времени прошло? Феззик решил об этом не думать, потому что похищение случилось по его вине. Он это допустил – Уэверли похитили во время его дежурства. Феззик заморгал, прогоняя слезы раскаяния. Уэверли не шевелилась. Наверное, безумец влил в нее какое-то зелье. Чтоб легче было нести.

Безумец остановился, толкнулся, брыкнул ногой…

…и на Феззика посыпались здоровенные булыжники.

Феззик постарался убраться с дороги, но не успел. Камни задели по ногам, ноги соскочили с опор, и он, турок Феззик, повис в пустоте, высоко-высоко, держась лишь двумя-тремя пальцами.

От восторга безумец заорал, а потом снова полез, свернул, скрылся.

Феззик болтался в пустоте. И в смертельном страхе.

Его трепали ветра.

Левую руку сводило, и Феззик отнял ее от скалы, потянулся ярдом выше, поискал опору поудобнее.

Он повисел в задумчивости – и думал он не о том, как ему до смерти страшно, а о том, что он сейчас одолел целых три фута на одних руках. Может, еще раз получится? Он потянулся ярдом выше, нашел другую опору. Все это очень интересно, сказал он себе. Я залез выше, не опираясь на ноги. Я лезу быстрее прежнего, не опираясь на ноги.

Хм…

И внезапно он полез. Тянулся, хватался, и опять потянуться, схватиться, и ну их вообще, эти четыре конечности, нам хватает и верхних двух…

…и теперь он полез быстро.

Теперь Феззик взлетал по горе. Безумец где-то на той стороне – небось не торопится, уверен, что Феззика больше нет. Феззик поднажал, взобрался на вершину, кинулся на плато, помчался огромными шагами, и когда появился безумец с девочкой, Феззик его уже поджидал.

– Я бы хотел забрать ребенка, – тихо сказал Феззик.

– Ну еще бы.

Рта у безумца не было. Голос доносился из недр бескожего лица. Под мышкой безумец держал Уэверли.

Феззик шагнул ближе.

– Я дышу огнем, – сообщил безумец.

Феззик знал, что это правда. Но не боялся.

Еще шаг.

– Я меняю обличья, – сказал безумец уже громче.

Феззик знал, что и это правда. Но еще он знал, что в сердце врага поселился страх.

– Последний раз предупреждаю, – сказал Феззик. – Я говорю «дай ребенка», и ты отдаешь ребенка.

– Я обрушу на тебя всю свою магию!

– Ну попробуй, – тихо сказал Феззик. – У тебя, конечно, нет лица, но я вижу, как тебе страшно. Ты боишься, что я тебе сделаю больно. – Он помолчал. – И я сделаю. – Снова помолчал. – Очень больно.

Страх запульсировал в безумце с неудержимой силой.

Лапищи Феззика потянулись к одеялу.

– Дай ребенка, – сказал он, и безумец уже было собрался, но дернул за одеяло, Уэверли выкатилась, высоко взлетела в горном воздухе…

…инерция выбросила ее за край обрыва, развернула, и Уэверли распахнула глаза, в ужасе огляделась, увидела Феззика и, уже исчезая с глаз, потянулась к нему, произнесла то слово, которым называла его она одна:

– Тень.

У Феззика не было выбора. Он нырнул в пустоту за девочкой следом, отдал за этого ребенка жизнь…

* * *

Ну как вам?

Аж до дрожи, отдадим Моргенштерну должное. «За горло хватает», как говорят телевизионщики. Но ведь это роман, успеешь развить и сюжет, и характер, канал никто не переключит. Так что я не в восторге. И мне не нравится, что глава 1 называется «Феззик погибает». Вот вы верите, что Моргенштерн взаправду Феззика убьет? Я – ни в жизнь не поверю, ни на даже полмгновения жизни профессионального лихача в спешке. Феззик – мой любимый персонаж, но это ладно. Вы вспомните, сколько он сделал для Лютика и Уэстли: при штурме замка дал себя поджечь; отыскал четырех белорожденных, и герои ускакали навстречу свободе; даже не думайте, что Иньиго выбрался бы из Гибельного Зверинца, не будь рядом Феззика, а значит, Феззик в некотором роде спас Уэстли.

И вы уж простите, но так никого не убивают. Так не делают. Только чтоб история началась взрывом.

Иными словами, я такого начала не одобряю. Мне в первой главе многое не нравится. Но вы сами знаете, почему я вынужден смириться.

И еще я не уверен, что нужно оставить нижеследующий фрагмент про Иньиго. Мы с моим издателем Питером Гезерсом[62] крупно поцапались. Гезерс против фрагмента – говорит, так все еще сильнее запуталось. Я приведу свои доводы позже, а вы пока гляньте, из-за чего сыр-бор.

2. Иньиго

Иньиго был в Отчаянии.

На карте не найти (это было уже после карт), но не потому, что картографы не знакомы с Отчаянием, а потому, что картографы, прибывая туда для подсчетов и измерений, впадали в тоску, пристращались к бутылке и во всем сомневались – в основном недоумевали, на кой ляд человеку работать каким-то дурацким картографом? Без продыху мотаешься по миру, имени твоего никто и знать не знает, а главное, все столько воюют, что границы вечно ползают туда-сюда – ну и какая разница? В общем, картографы того периода заключили джентльменское соглашение по возможности держать эту область в секрете, а то понабегут туристы – и помрут. (Если вам все же позарез надо туда скататься, область эта расположена ближе прочих к Прибалтийским странам.)

Все в Отчаянии удручало. На земле ничего не росло, небесные осадки не давали повода для приятных бесед. Вся страна погрязла в слякоти и сырости, и отчего население оттуда не удрало – вопрос не только хороший, но единственный. Местные лишь о том и талдычили.

– Может, переедем? – что ни день говорили мужья женам, и жены отвечали:

– Слушай, ну я не знаю, давай, – а дети скакали и визжали:

– Ура-ура, тикаем отсюда!

Но затем ничего не происходило.

Биндибу живут еще ужаснее и тоже мало путешествуют. Отчасти утешает, что хуже не будет, ибо хуже некуда.

– Мы пережили всё, – говорили себе местные. – А если подхватимся и мотанем, например, в Париж, заболеем там подагрой, и нас с утра до ночи будут хулить парижане.

Иньиго, однако, питал слабость к этому краю. Именно здесь много-много лет назад он впервые одержал победу на турнире по фехтованию. Он приехал незадолго до начала, и на сердце было тяжко. Слезы вечно на подступах. Никак не удавалось встряхнуться – и все из-за того, что приключилось с ним в Италии, в его первый приезд. А ведь с какими надеждами отправлялся в путь…


К двадцати годам Иньиго Монтойя из испанской деревни Арабелла скитался по миру уже восемь лет. Охоту на шестипалого вельможу, убийцу своего возлюбленного отца Доминго, Иньиго пока не развязал. Он еще не был готов и не будет, пока великий оружейник Есте не объявит, что Иньиго готов. Есте, дражайший отцовский друг, не пошлет Иньиго на битву, если у того есть изъяны. Изъяны чреваты не только смертью, но хуже того – унижением.

Лишь одно знал Иньиго, лишь это, и больше ничего: когда наконец он отыщет своего мучителя, встретится с ним лицом к лицу и скажет: «Здрасте, меня звать Иньиго Монтойя, вы убили моего отца, пришла ваша смерть», у него не должно возникнуть и мысли о том, что поражение возможно. Шестипалый вельможа – мастер. И, готовясь к встрече с мастером, Иньиго скитался по свету. Рос, крепнул, учился у любого, кто умел ему передать еще не изведанные тайны. В последнее время Иньиго выбирал узкие специализации. Его таланты вышли за грань феноменального, но до благословения Есте по-прежнему недотягивали.

Недавно он побывал в Исландии, много месяцев прожил с Ардноком, великим экспертом по ледяным местностям. Иньиго уже научился драться, стоя выше и ниже противника, на деревьях, на скалах, в стремнинах. Но что, если шестипалый вельможа прибыл с далекого севера и они скрестят шпаги на изморози или подтаявшем льду? И что, если Иньиго, беспомощно поскользнувшись, лишится равновесия, лишится победы, лишится всего?

После Исландии он полгода прожил на экваторе, учился у Атумбы, мастера жары, потому что вдруг шестипалый вельможа прибыл из жарких стран, вдруг они скрестят шпаги в полдень самого жаркого дня, при 150 градусах[63], вдруг ладонь на рукояти шпаги на миг повлажнеет?

Теперь же, едва Иньиго минуло двадцать, он приехал в Италию к Пикколи, крохотному старцу, признанному властелину сознания. (Пикколи был отпрыском достославного рода великих итальянских учителей – другая ветвь жила в Венеции и обучала пению всех знаменитых итальянских теноров, чьи имена заканчивались на гласную.) Иньиго знал, что, едва начнется смертельная битва, мышление откажет ему. Так пусть сознание будет подобно весеннему дню, пусть всякий шаг делается сам, и всякий разворот, и всякий пируэт, и выпад.

Пикколи жил в каменном домишке и служил графу Кардинале, человеку странному и таинственному, что властвовал почти над всей страной. Пикколи слыхал про Иньиго: конечно, Есте был величайшим и знаменитейшим оружейником, но поговаривали, будто, столкнувшись с задачей, непосильной даже для него, он ехал в деревню Арабелла, высоко в горы над Толедо, в хижину к некоему Доминго Монтойе, вдовцу с малолетним сыном.

В этой хижине и выковали шестиперстовую шпагу. Поистине ли шпага та – чудо света? Уже лет десять до Пикколи доходили слухи – он мечтал перед смертью увидеть ее танец. Величайший клинок со времен Экскалибура – и где же он теперь? Исчез вместе с малолетним Монтойей из дома Есте. А где же теперь малолетний Монтойя?

Пикколи тренировал сознание всю свою долгую жизнь и научился целый день сидеть посреди кровавой битвы, не слыша криков и не видя бойни. Погрузившись в глубины сознания, он словно умирал. По утрам на заре он погружался в глубины сознания и до полудня пребывал там. Никакой силой его не отвлечешь.

Как-то раз на заре он погрузился в глубины сознания, дабы пребывать там, пока солнце не достигнет зенита, но в это самое утро, в восемь ровно, приключилась странность.

Он пребывал в глубинах сознания и в шесть, и в семь, и в половине восьмого, и без четверти восемь, и без десяти, и без пяти, и без четырех и без трех…

…а затем его пронзило нечто ослепительное – даже Пикколи вынужден был открыть глаза…

…и увидел, что к нему пружинистым шагом идет юноша, высокий, тонкий, как клинок, мускулистый, довольно приятной наружности – был бы красив, если б не два параллельных шрама по щекам…

…а в руках у него такое великолепие, и на нем пляшет солнце.

Юноша приблизился; у Пикколи перехватило дыхание.

– Будьте добры, я хотел бы повидаться с господином Пикколи.

– Я хочу посмотреть на твою шпагу.

Клинок лег в крохотные ладони, и Пикколи задрожал.

– А я-то тебе на что сдался? – Он глаз не мог отвести от клинка. – У тебя тут целый мир.

Иньиго объяснил.

– Ты пришел учиться властвовать над сознанием? – переспросил Пикколи.

Иньиго кивнул:

– Приехал из далекой дали.

– Боюсь, это ты зря. Ты молод. У молодых нет терпения. Они глупы. Думают, их спасет тело.

– Позволь мне поучиться.

– Без толку. Иди воюй без меня.

– Умоляю.

Пикколи вздохнул:

– Ладно. Давай я покажу, какой ты глупый. Ответь: чего ты хочешь сильнее всего на свете?

– Ну как же – убить шестипалого вельможу.

И тут Пикколи как заорет:

– Нет, нет и нет! Слушай – смотри, что я говорю. – И вкрадчиво зашептал: – Шестипалый вельможа обнажает шпагу – наносит удар – смотри, что я говорю, Монтойя, следи за клинком. Он наносит удар твоему отцу, клинок пронзает сердце твоего отца, сердце Доминго разлетается на куски, а тебе десять лет, и ты стоишь и все видишь и бессилен – помнишь этот миг? Я повелеваю: вспомни этот миг!

Иньиго не сдержал подступивших слез.

– Ты видишь, как он падает. Смотри – смотри на него – гляди, как умирает Доминго

Иньиго сотрясли необоримые рыдания.

– Скажи мне, что ты чувствуешь

– Больно… – еле выдавил Иньиго.

– Да, вот именно, еще бы не больно, тебе до смерти больно. Вот чего пожелай сильнее всего на свете – чтобы эта боль унялась.

– …да…

– Она с тобой, каждый миг, каждый день?

– …да…

– Ты убьешь шестипалого вельможу, если хочешь унять боль. Но если хочешь только отомстить, он убьет тебя, ибо он уже отнял величайшую твою драгоценность и сам это понимает, и, когда вы скрестите шпаги, он станет дразнить тебя, станет издеваться, он скажет, что твой отец был жалок, он посмеется над твоей любовью к ничтожеству, и ты закричишь в гневе, и твоя месть обуяет тебя, и ты слепо кинешься в атаку – и он порубит тебя на куски.

Иньиго все это узрел – и все было правдой. Он увидел, как атакует, услышал свой крик, ощутил, как шпага противника рвет кожу, пронзает сердце насквозь.

– Прошу тебя, научи не проиграть, – наконец выговорил Иньиго.

Пикколи поглядел на истерзанного юношу. Мягко вложил ему в руки шестиперстовую шпагу.

– Иди утри слезы, Монтойя, – наконец промолвил он. – С утра приступим…


Работенка была каторжная. Ничего другого Иньиго и не ожидал, но Пикколи оказался беспощаден до бесчеловечности. Восемь лет Иньиго ежедневно бегал по два часа, чтобы ноги стали сильными и мускулистыми. Бегать Пикколи не разрешал. Восемь лет Иньиго по два часа в день давил камни размером с яблоко, чтобы запястья умели нанести смертельный удар под любым углом. Плющить камни запрещено. Восемь лет Иньиго увертывался и лавировал хотя бы два часа в день, чтобы стать легконогим. Ни тебе уверток, ни лавирования.

Тело Иньиго – хлесткое, гонкое, натасканное для смертельного поединка, предмет почти всеобщей мужской зависти. Тело, говорите? Да Пикколи его ненавидел.

– Здесь тело твое – враг твой, – объяснял Пикколи. – Мы его до поры до времени ослабим. Только так ты укрепишь сознание. Пока тебе мерещится, что ты из любой передряги выйдешь с боем, ты не научишься с боем выходить из передряг.

Восемь лет Иньиго обходился четырьмя часами сна в день. Нынче у него не осталось других занятий. Он спал. Дремал. Отдыхал. Кемарил. Дрыхнул по обязанности – вечная сиеста. На пять минуточек прикрывал глаза – и снова прикрывал их на минуточку. А между тем ему полагалось непрестанно осознавать свое сознание.

Шли недели. Вначале он спал по двенадцать часов в сутки, затем по пятнадцать. Пикколи нацелился на добрых двадцать, и Иньиго понимал, что пытка не кончится, пока учитель не добьется своего. Иньиго только и делал, что лежал и осознавал сознание.

Иной работы у него не было – лишь осознавать сознание. Знакомиться с ним, изучать его повадки.

Упражнялся он всего пятнадцать минут в день, на закате. Пикколи посылал его на двор со шпагой. И кивал. Разок. В умирающем свете дня шпага сверкала, оживала, и тело Иньиго скакало и мелькало, и призрачно метались тени. Пикколи был очень стар, но однажды видел Бастию и ныне видел Бастию вновь, ибо тот возвратился на землю.

Крошечная дряхлая голова кивала – и опять на боковую. В койку. Лежать, осознавать сознание.

Так оно и шло, пока учителю не занадобилось в деревню за провизией. Иньиго остался один в каменном доме, и раздались тихие шаги, и тихий голос спросил, дома ли хозяин, и Иньиго стал не один. Он поглядел на фигуру, застывшую в дверях, поднялся. И промолвил удивительные и неожиданные слова:

– Я не могу на тебе жениться.

Она воззрилась на него:

– Мы знакомы, господин?

– В грезах.

– И решили не жениться? Сколь странные грезы у столь молодого человека.

– Я не моложе тебя.

– Работаешь на Пикколи?

Иньиго потряс головой:

– В основном я на Пикколи сплю. Подойдешь ближе?

– Да выбора нет.

– Работаешь в замке?

– Прожила там всю жизнь. И моя мать тоже.

– Иньиго Монтойя из Испании. А ты?.. – Он предвкушал ее имя. Это будет дивное имя, и он запомнит его на всю жизнь.

– Джульетта, господин.

– Ты считаешь, я странный, Джульетта?

– А то как же. Я не тупица, – сказала Джульетта. Затем прибавила: – Господин.

– Ты чувствуешь сейчас свое сердце? Я чувствую.

– А то как же. Я не тупица, – сказала Джульетта. Черные глаза ее близко-близко вгляделись в его лицо, а потом она сказала: – Расскажи мне, наверное, свои грезы?

Иньиго приступил. Поведал об убийстве и своих шрамах, о том, как выздоровел и выступил в путь. Как, скитаясь по миру, из городишек в столицы, из столиц в деревни, один, вечно один, иногда сочинял себе вымышленных спутников, ибо настоящих у него не водилось.

И когда ему было лет тринадцать, к вечеру его всегда кто-то ждал. Он рос и взрослел, и она тоже росла, эта девушка, она была рядом, всегда рядом, и они вместе жевали объедки на ужин и в обнимку спали на сеновалах, и когда ее черные глаза устремлялись на него, в них сияла невероятная доброта.

– Вот как сейчас добры твои глаза, что смотрят на меня, и ее черные волосы струились рекой, как струятся твои, и все эти годы ты была подле меня, Джульетта, и я люблю тебя и всегда буду любить, но я не могу, и я надеюсь, ты поймешь, потому что главное для меня – мое возмездие, оно превыше всего, и я не могу жениться на тебе, что бы ни прочел в твоих глазах.

Это ее так откровенно растрогало. Иньиго сразу понял. Увидел, что тронул ее до глубины души. Подождал ее ответа.

Наконец Джульетта произнесла:

– И часто ты рассказываешь эту байку? Небось деревенские девки с ума по тебе сходят. – Она шагнула к двери. – Вот им голову и морочь. – И ушла.

Наутро, не успел он погрузиться в глубины сознания, она вернулась:

– Погоди-ка, Иньиго, – на ужин у нас были объедки? Ты грезишь обо мне и мы жуем объедки? – Она шагнула к двери. – Тебе не грозит завоевать мое сердце.

Иньиго погрузился в глубины сознания.

Она растолкала его назавтра в полдень:

– Погоди-ка, Иньиго, – мы спали на сеновалах? Ты даже чистенькой каморки на постоялом дворе не сочинил? Сеновалы, между прочим, кусачие. – Она шагнула к двери. – Тебе нынче тем более не грозит завоевать мое сердце.

Иньиго погрузился в глубины сознания.

Назавтра на закате она возникла в дверях. Иньиго как раз шел на двор упражняться, и она сказала:

– Откуда мне знать – вдруг ты не найдешь шестипалого вельможу? И откуда мне знать – вдруг ты его не одолеешь? Мало ли что – вдруг меня обуяет жалость, я стану тебя ждать – а победит он?

– Это мой неотвязный кошмар. Я затем и учусь.

Она кивнула на шпагу:

– Умеешь что-нибудь?

Иньиго вышел на двор и в умирающем свете дня затанцевал со шпагой. Он желал ослепить Джульетту и завершил выступление приемом, которому много лет назад его научил шотландец Макферсон. Разворот, подбросить шпагу, в конце поклониться.

– Впечатляет, спору нет, – сказала Джульетта, когда он закончил. – Но вот найдешь ты этого мужика, проткнешь его – и что? Чем будешь на жизнь зарабатывать? Показывать свои фокусы? А мне что делать – бить в бубен и толпу зазывать? Тебе до того не грозит завоевать мое сердце, что нам и видеться больше ни к чему. Прощай.

Иньиго смотрел, как она уходит, и что уж врать-то: сердце у него ныло…


Вернулась она лишь вечером накануне Бала. Легли долгие тени. Во тьме к Иньиго летела музыка из замка. Музыканты репетировали который день. И вдруг – она, Джульетта, явилась, поманила.

– Там так красиво, – прошептала она. – Я подумала, ты захочешь посмотреть. Я проведу тебя тайком, но делай все, как я скажу, – нам не поздоровится, если застукают.

Они побежали, ненадолго задержались у кухни, затем Джульетта кивнула, и они очутились внутри, и она показала, куда теперь – налево, потом направо, – и он пошел, и ему открылась бальная зала.

Глаза отказывались постичь это зрелище. Гигантская зала, такая изысканная, цветов на целый лес, тихонько наигрывают музыканты. Иньиго таращился и никак не мог перестать, а потом Джульетта ахнула и шепнула:

– Ой нет – граф. Я побегу, прячься за дверью.

Иньиго скользнул за дверь; интересно, жестоко ли карают за проникновение в замок, за то, что видишь залы, которые дозволительно созерцать лишь власть имущим? Иньиго зажмурился; только бы граф его не заметил.

Открыв глаза, Иньиго узрел кошмар: на него в упор глядел граф. Старик, глубокий старик. Великолепно одетый. Столько презрения в глазах. И громоподобный голос.

– Ты, – начал он, уже гневаясь, – ты вор!

– Я ничего не крал… – начал было Иньиго.

– Ты кто такой?

Иньиго как-то не давалась речь.

– Мм… Монтойя. Иньиго Монтойя из Арабеллы. Из Испании.

– Испанец? В моем доме? Я устрою тут дезинфекцию! – Граф приблизился. – Ты как сюда попал?

– Меня провели. Но я не выдам, как ее зовут. Накажите меня, делайте со мной что хотите, но ее имя навеки пребудет тайной для вас. – Тут он ахнул, вдали заметив в дверях Джульетту. Махнул ей – беги, мол, – но граф стремительно обернулся и все увидел. – Не трогайте ее! – вскричал Иньиго. – Она прожила здесь всю жизнь, и ее мать тоже.

– Я был женат на ее матери! – оглушительнее прежнего взревел граф. – Ах ты, жалкий болван, никчемный ты недоделанный хапуга, позор всех тварей земных! – С воплем омерзения граф развернулся и ушел.

Подбежала сияющая Джульетта.

– Папе ты понравился, – сказала она.


Они танцевали всю ночь. Обнимались, как все влюбленные. Иньиго столько учился фехтованию, что теперь легконогой грезой кружился по зале, Джульетту обучали с раннего детства, а музыканты прежде играли жирным герцогам и нелепым купцам, но теперь, глядя, как эта смуглая пара летит, едва касаясь пола, сообразили, что музыка не должна уступать танцорам.

По сей день слуги замка Кардинале помнят эту музыку.

Разумеется, до кружения и объятий следовало прояснить пару частностей.

– Папе ты понравился, – сказала Джульетта, глядя, как в негодовании удаляется ее отец.

– Так, пауза, – сказал Иньиго. – Раз ты его дочь, значит ты графиня. А раз ты графиня, значит лгунья – ты сказала, что служанка. А раз ты лгунья, я не могу тебе доверять, ложь ничем не оправдаешь, и тем более ты знала про мои грезы и любовь. А потому я должен попрощаться. – И шагнул прочь.

– Одна мелочь? – Это Джульетта.

– Опять наврешь?

– Суди сам. Да, я графиня. Да, я солгала. Мною, знаешь ли, быть нелегко. Я на сочувствие не напрашиваюсь, но ты хотя бы выслушай. Я одна из богатейших женщин на земле. В глазах многих мужчин – одна из привлекательнейших. Я знаю, что это звучит самодовольно, но вдобавок я умна, нежна и добра. Пожалуйста, верь мне. Я оделась служанкой не для того, чтобы тебя надуть. Я всегда так одеваюсь. Чтобы знать правду. Сюда съезжаются все родовитые холостяки на тысячу миль окрест. Просят у отца моей руки. Уверяют, будто желают мне счастья, но мечтают лишь о моих деньгах. А я хочу только любви.

Иньиго ничего не сказал.

Она шагнула ближе. И снова – совсем близко. И торопливо шепнула:

– Ты со своей грезой завоевал мое сердце. Но мне нужно было подождать. Подумать. И я подумала. – Она махнула музыкантам, и те заиграли еще сладостнее. – Это наш бал. Тут нет других гостей. Я все это устроила для тебя, и, если ты не поцелуешь меня в губы, Иньиго Монтойя из Испании, я, скорее всего, умру.

Как тут не повиноваться?

Они танцевали всю ночь. Аххх – как они танцевали! Иньиго и Джульетта. И обнимались. И он целовал ее губы и ее струящиеся волосы. Впервые после смерти он был счастлив. Оно упорхнуло от Иньиго, его счастье, а годами живя без него, забываешь, что никакое блаженство не сравнится…

* * *

И знаете что? И на этом все. Бабах – краткий пассаж про счастье, конец фрагмента.

Я называю это «Необъяснимый кусок про Иньиго». А Питер негодовал, потому что кусок этот обескураживает, но главное, в нем ничего не происходит.

Говоря строго, с точки зрения повествовательной он прав. Но мне кажется, здесь Моргенштерн впервые показывает нам человечность Иньиго, и мы понимаем, что Иньиго – не просто Испанская Машина Возмездия. Жалко, что я не знал про этот фрагмент до того, как прочел «Принцессу-невесту», вот честное слово. Вряд ли я полюбил бы Иньиго больше – куда уж больше? – но, боже мой, бедняга, чем он пожертвовал ради мести за отца! Вы вообразите только. Мы же все грезим, так?

Вы думаете, я лелеял в сердце видение Хелен, моей жены и гениального психоаналитика, до нашего знакомства и женитьбы? Конечно нет. А Иньиго из собственной души слепил идеальное существо – а потом ее нашел. И она тоже его полюбила.

И они расстались.

Это все домыслы, я понимаю. Но поскольку нам говорят, что Иньиго с тяжким сердцем приехал в Отчаяние (и к тому же прибыл из Италии), я вынужден сделать такие выводы.

Я оставил эту главу по одной простой причине: я считаю, это один из лучших образчиков творчества Моргенштерна. Я, конечно, посоветовался с Кингом – он сказал, раз Моргенштерн написал, надо оставлять. И еще познакомил меня с одним своим родичем, профессором Флоринбургского университета, сыном той дамы, что заправляет прекрасным рестораном. А родич этот, моргенштерновед, говорит, что я сам виноват, если чего не понял. Располагая пристойной научной базой, я бы постиг символизм Моргенштерна и заметил бы, что здесь происходит куча всего. Например, утверждает этот родич, именно здесь Иньиго впервые узнает, что Хампердинк замыслил похитить первенца Уэстли и Лютика сразу после рождения. И Иньиго должен мчаться назад на Одно Дерево, чтобы это предотвратить. Родич Кинга говорит, что «Необъяснимый кусок про Иньиго» – вовсе никакой не кусок, а цельная завершенная глава романа.

Я напрочь не врубаюсь; если врубаетесь вы – поздравляю. И вы уж тогда сами решайте, прав я был, что оставил фрагмент, или нет. Если вы со мной не согласны – ничего страшного. Я только знаю, что намерения мои были чисты…

3. Лютик и Уэстли

Четыре великолепные лошади как на крыльях летели к Флоринскому проливу.

– Что ж, похоже, мы обречены, – сказала Лютик.

Уэстли обернулся к ней:

– Обречены, мадам?

– Быть вместе. Пока один из нас не умрет.

– Я это уже проделывал и вовсе не желаю повторить.

Лютик посмотрела на него:

– Но рано или поздно мы же как бы обязаны?

– Нет, если обещали пережить друг друга, – и я даю тебе слово.

Лютик снова на него посмотрела:

– Ой, мой Уэстли, я тоже даю слово.

За спиной, гораздо ближе, чем они ожидали, взревел Хампердинк:

– Задержать! Отрезать путь!

Не станем врать, – конечно, они вздрогнули, но для тревоги не было причин: под ними быстрейшие лошади королевства и они уже прилично оторвались.

Впрочем, то было прежде, чем снова открылись раны Иньиго, у Уэстли случился рецидив, Феззик свернул не туда, а лошадь Лютика потеряла подкову. И в ночи, гремя и звеня, нарастало крещендо погони…

* * *

Видали, что творит?

Полстраницы выше – это, ясное дело, финал «Принцессы-невесты», и я только на секундочку; обратите внимание, что он делает в продолжении, – он жонглирует временем. Вот я во вступительном комментарии выдал секрет – сказал, что Уэверли похитят, да? И пожалуйста – Моргенштерн сообщает вам ровно то же самое на первых же страницах, когда Феззик лезет на гору.

Ладно, Уэверли уже похитили. Затем в «Необъяснимом куске про Иньиго» Моргенштерн говорит нам, что похищение вот-вот состоится (во всяком случае, так считает родич Кинга). А здесь Лютик и Уэстли еще даже от Хампердинка не спаслись.

Все это любопытно, но кое-кого может сбить с толку. Скажем, моего внука Уилли. Я читал ему вслух (и какой же это кайф, о футбольные фанаты), и он сказал:

– Погоди секунду. – И я погодил. А он сказал: – Как это – Иньиго узнает о похищении, а почти в следующей фразе опять «Принцесса-невеста»?

Я объяснил, что вот эту конкретную историю Моргенштерн решил рассказывать так. Тогда Уилли спросил вот что:

– А люди так могут?

Да уж я надеюсь.

* * *

Впрочем, то было прежде, чем снова открылись раны Иньиго, – снова я, и нет, это не верстальщик налажал, я просто подумал, что переход выйдет глаже, если повторить здесь последний абзац, вы читайте себе, читайте, – у Уэстли случился рецидив, Феззик свернул не туда, а лошадь Лютика потеряла подкову. И в ночи, гремя и звеня, нарастало крещендо погони…

Сначала ошибся Феззик. Он скакал первым – положение вещей, которого он старался по возможности избегать, но тут выбора не было: с каждым шагом Иньиго слабел, а влюбленные – ну миловались на мотив Вечности.

И Феззик, идеальный друг, верный последователь, любитель рифм, может, не самый мозговитый человек на свете, зато самый преданный замыкатель каких ни возьми рядов, очутился пред лицом отвратительнейшей, коварнейшей закавыки из всех, что создавал человеческий разум…

пред дорожной развилкой.

– Не очень-то она и дорога (острога), – утешил он себя. – Скорее тропа (толпа), нечего переживать (переплывать).

Они скакали к Флоринскому проливу, где ждал славный корабль «Возмездие», что доставит их прямиком к счастью. Ну и расслабься, Феззик, сказал себе великан, считай, эта эскапада – просто такое развлечение (приключение), однажды ты вспомнишь о нем и тепло улыбнешься. В конце концов, это же вовсе не крупная развилка.

Даже, если угодно, миниатюрная (конфитюрная). Всего лишь тропа слегка свернула (вспугнула).

Феззик себя почти убедил. Потом реальность забрала у него бразды правления…

…ибо это по-прежнему была развилка

…и она требовала раздумий, мудрости, плана

…а Феззик знал, что способен профукать такие вещи на раз.

* * *

И снова я, и нет, я тут ничего не вырезал, просто быстренько поясню: я, как вы уже знаете, много работал, чтобы все получилось идеально, и не хочу получать письма с замечаниями о том, что глагол «профукать» – анахронизм. Вовсе нет. Это древнее выражение турецких борцов, производная от приема «фук» – удара такой силы, что вскоре после него наступает смерть. «Двойной фук», само собой, запрещен уже много столетий. Повсеместно.

* * *

Развилка приближалась.

Со всех сторон обступали деревья, лес густел, громилы явно нагоняли, и хотя развилка в самом деле была крохотулечная, ей имелась причина, и причина, решил Феззик, в том, что одна дорога ведет к проливу и «Возмездию», а другая куда-то не туда. А поскольку единственное благоприятное для них направление – море, любое не туда, куда бы не туда оно ни тудало, равносильно гибели.

Феззик резко обернулся, хотел спросить совета у Иньиго, но из Иньиго хлестала кровь – вредно трястись на жеребце, если в тебе только что прорезали дыру.

Феззик машинально подхватил слабеющего товарища, посадил на свою лошадь – глянуть, как его спасти…

…но пока он перетаскивал Иньиго, случилась развилка, и Феззик даже не смотрел, как его лошадь свернула влево – увы, как потом выяснилось, Не Туда.

– Эй, – сказал Феззик, посадив Иньиго перед собой, – тебе нравится? Я в восторге.

Иньиго так ослабел, что не ответил. Феззик осмотрел рану, поглубже затолкал туда кулак Иньиго – понадеялся, что это как-нибудь закупорит кровотечение. Ясно, что спасать Иньиго придется Феззику, значит нужно доставить друга к хорошему Кровяному Закупору. На «Возмездии» наверняка работает Закупор.

Иньиго сказал так: застонал.

– Полностью с тобой согласен, – ответил Феззик, не понимая, как это лес успел сгуститься; он теперь высился впереди практически стеной. – И я уверен, что прямо за этой стеной деревьев – Флоринский пролив и там сбудутся все наши мечты.

Иньиго высказался как прежде, только тише. Затем пальцы его с трудом пожали огромную Феззикову ладонь.

– Я отправляюсь к отцу… но Рюген мертв… моя жизнь не прошла даром… драгоценный мой друг… скажи мне, что я не потерпел неудачу…

Иньиго уходил от Феззика; сжимая раненого, Феззик мало что понимал в этой жизни, но кое-что понимал: если у этой бездны есть дно, оно явно достигнуто. И тогда он услышал:

– Господин Великан?

Феззик не понял, к кому обращается Лютик, но потом сообразил, что их ведь друг другу не представили. Нет, он, конечно, грохнул ее в обморок, похитил, чуть не убил, нельзя сказать, что они не знакомы, но все это не заменит формального «очень приятно, как поживаете».

– Феззик, принцесса.

– Господин Феззик! – закричала она громче, нежели следовало, потому что как раз в этот миг ее лошадь потеряла подкову.

– Просто Феззик – и хватит, я пойму, что вы про меня, – сказал он, глядя ей в лицо под луною.

Он никогда не видел таких красавиц. А кто видел? Правда, сейчас она была не в лучшей форме – в глазах читалась боль, да еще лошадь сумасбродничала.

– Что такое, высочество? – спросил Феззик. – Скажите – я помогу.

– Мой Уэстли больше не дышит.

Опять ошибся, понял Феззик: эта бездна без дна. Он машинально схватил бездыханного вожака, перетащил на свою лошадь – глянуть, как его спасти…

…но пока тащил, перегруженная лошадь остановилась. А что ей было делать? Путь преградила древесная стена…

…и из раны Иньиго хлестала кровь…

…и Уэстли никак не желал вздохнуть…

…и Лютик не отводила от Феззика взгляда, и лицо ее сияло надеждой, что из всех существ, топающих по земле, только он, Феззик, спасет ее возлюбленного, и тогда ее сердце перестанет рваться на мелкие клочки.

В эту героическую минуту Феззик понял, чего ему хочется больше всего: до скончания веков сосать палец. Но поскольку шансов не было, он ограничился чуть менее радикальным поступком. Он сочинил стих.

У Феззика драма, мама-да-рама,
Мозги у него прокисли.
В башке у него куча хлама,
Так как все хотят, чтоб он мыслил.

Шедевр, спору нет, если учесть, что у него тут два полутрупа на застопорившейся лошади, а принцесса рыдает, надеясь на чудо. Хм… Феззик сменил размер, – может, так выйдет что-нибудь толковое.

Рослый Феззик, ты в тупике,
Она плачет – не в этом суть.
Ты заплутал (и сам виноват),
Но о раненых тоже забудь.
Феззик, ты теряешь нить,
Ты дурень и мужлан.
Тебе ведь надо сочинить
Условно дельный план.
Феззик отважен, Феззик мудрец,
Феззик – всеобщий любимец,
Феззик, кто…

Кто именно – затеряно в веках.

Ибо в этот миг поэтического вдохновения острый как бритва железный наконечник стрелы принца Хампердинка разодрал одежду Феззика на пути к его большому сердцу…


Увидев, что беглецы свернули не туда, принц Хампердинк понял, что их прищучил. Обернувшись к Еллину, Главнокомандующему силами охраны правопорядка города Флоринбурга, он прижал палец к губам. Еллин поднял руку, и пятьдесят громил Погромной дружины слегка придержали коней.

Густеющий лес заливала чудесная лунная желтизна. Хампердинк поневоле залюбовался этой красотой. Лишь флоринские деревья умели хоть ненадолго отвлечь его от кровожадной охоты. Где еще на земле растут подобные деревья? Нигде, решил Хампердинк; положительно нигде. Деревья эти – вселенское сокровище.

Пока принц наслаждался минутой созерцания, Еллин жестом велел Погромной дружине перестроиться к атаке: душители сюда, поножовщики туда, костоломы по центру.

Принц свернул за последний поворотец, и глазам его предстала полуживая картина смерти, роскошно обрамленная прекрасными деревами. Его беглая невеста рыдает, а двое мужчин коченеют в объятиях великана на брыкливой лошади.

– Вот досада, – сказал себе Хампердинк. – Надо было королевского художника прихватить.

Что ж, придется запечатлеть это зрелище в памяти.

В мире принца, в мире бедствий и боли, все еще велись жаркие дебаты о том, кого атаковать первым. Кто ближе стоит? Или вожака? Очевидно, что предводительствовал Уэстли, но сейчас вожак из него хилый. Другой неподвижный человек, пожалуй, не лишен могущества – он ведь убил Рюгена, а это задача не из легких. Правила диктовали оставлять женщин напоследок – в делах крови они не доки; кроме того, они хнычут и взывают к небесам, над чем приятно будет однажды посмеяться у походного костра.

Остается великан.

Принц расчехлил лук, выбрал острейший наконечник, насадил на древко. Он был великим стрелком, однако ночью, в лунном свете и среди теней, он был даже лучше. Ему давно не доводилось промазать по жертве ночью.

Вдохнуть для баланса.

Улыбнуться деревьям.

Натянуть тетиву, отпустить – и стрела летит прямиком к цели. Принц не дышал, пока стрела не вгрызлась в тряпье великана против сердца.

Великан потрясенно взревел и навзничь рухнул с лошади.

Едва он упал, Еллин повел громил в атаку, и началась Древесная битва, пусть и краткая, – пятьдесят громил во весь опор ринулись на трех распростертых мужчин и одинокую женщину, что пыталась как-нибудь обнять их всех разом…

Когда Лютик разглядела белки вражеских глаз, вот какая мысль посетила ее: если смерть неизбежна, что может быть лучше, чем умереть, обнимая свою настоящую любовь под сенью прекрасных флоринских деревьев, которые она, Лютик, так любила? В детстве, закончив дневную работу, она с наслаждением бродила среди великолепных деревьев на краю фермы, и ни с чем не сравнится радость этих прогулок. Какой покой даровали дерева. Каким покоем станут они дарить ее сограждан и…

* * *

Перерыв. Видали последний абзац? Вот это как? Смерть близка, а Лютик размышляет о лесонасаждениях? Ужас, ужас. Короче, дурацкой этой Древесной битвы даже и не ждите. Я чуть не рехнулся, когда это прочел. Вообще-то, я, наверное, как и вы, благодарный читатель, иду, куда ведут, Моргенштерн – безусловный мастер повествования, но сейчас вы, надо думать, хотите знать, что было дальше?

Да блин, Феззика застрелили в сердце, еще двое отчаливают в мир иной, Лютик еле-еле держится на плаву, ПЯТЬДЕСЯТ ВООРУЖЕННЫХ ГРОМИЛ между тем атакуют – мы хотим знать, что было дальше, так?

Вот чего вы не прочтете: шестидесяти пяти страниц о флоринских деревьях, их истории и значении. (Моргенштерн, если вы заметили, уже приступил – Хампердинк, увидев, что беглецы у него в руках, целый абзац как идиот рассуждает о деревьях.) Даже флоринские издатели Моргенштерна умоляли его выкинуть этот кусок. Пускай моргенштерноведы из Колумбийского университета хоть сожрут меня без соли – мне все равно; что-что, а эти древесные страницы надо вычеркивать как пить дать.

Сказать, почему он их сюда засунул?

Виновата «Принцесса-невеста». Говоря точнее, ее успех во Флорине. Моргенштерн вдруг озолотился и по такому случаю прикупил себе загородный домик на отшибе, на краю огромного государственного лесного заповедника. По сути, властвовал над этими землями до самого горизонта.

Однако…

Его ввели в заблуждение. Леса принадлежали одной лесозаготовительной компании, и угадайте, что случилось вскоре после переезда Моргенштерна в глушь? – совершенно верно, компания принялась валить деревья в окрестностях. Моргенштерн чуть с катушек не съехал. (Взаправду. Вся его переписка с лесозаготовительной компанией хранится в Музее Моргенштерна, от Флоринской площади налево.)

Он их не одолел; спустя год-другой дом его оголился и несуразно торчал на пустоши; Моргенштерн его продал (себе в убыток, что его просто убило) и возвратился в город.

Но с тех пор стал виднейшим защитником флоринских лесов. (Оказывается, он приглядел себе другой домик, тоже уединенный, и тянул с покупкой, пока не уверился, что лесозаготовители его не тронут.)

И теперь в «Ребенке принцессы» он старательно накручивает гигантское напряжение и уверен, что читатели прочтут его трактат о деревьях, дабы все-таки выяснить, кто выжил и кто погиб.

А если коротко и с точки зрения повествования, мы узнаём следующее: А) Феззик не погибает от стрелы с железным наконечником, потому что под рубаху засунул мантию всесожжения – складки смягчили удар и спасли великану жизнь. Б) За деревьями прятались пираты с «Возмездия», и когда громилы уже нацелились порешить наш квартет, пираты обрушились на них, точно кара небесная, и за пару минут со всеми разделались, а Хампердинк и Еллин увидели это и бежали. Затем В) пираты под предводительством Пьера – он у них был за главного, следующий в очереди на звание Грозного Пирата Робертса – забрали нашу четверку и драпанули с нею на «Возмездие», надеясь только, что до прибытия никто не помрет.

Конец перерыва.

* * *

Едва все четверо очутились на борту, Пьер скомандовал поднять якорь, и славный пиратский корабль «Возмездие» заскользил по водам Флоринского пролива в открытое море. По щелчку пальцев примчался Кровяной Закупор – он занялся Иньиго, а Пьер, главный лекарь и старпом, склонился над Уэстли, или, как его звали на корабле, над Грозным Пиратом Робертсом. Подле стояли Феззик и Лютик. Лютика неудержимо трясло – она хотела было взять Феззика за руку, сообразила, что размеры не позволяют, и взяла за палец.

Закупор содрал с Иньиго рубаху и осмотрел пациента. Пациент истекал кровью. На плечах обнаружились незначительные колотые раны, но это ерунда. Внимание Закупора привлек живот.

– Трехгранный флоринский кинжал, – сказал он Пьеру и повернулся к Феззику: – Когда?

– Несколько часов назад, – ответил тот. – Когда мы штурмом брали замок.

– Я его закупорю, – сказал Закупор. – Но вот это ему не пригодится. – И он кивнул на шестиперстовую шпагу, которую Иньиго по-прежнему сжимал в правой руке. – Еще очень долго. – Он умчался, вскоре вернулся с мукой и томатной пастой, умело их смешал и стал заполнять рану. Потом глянул на Пьера, кивнул на Уэстли: – Заняться им?

– Тут не в крови дело. Ты послушай. – Пьер постучал Уэстли по груди – загудела ужасная пустота. – Из него жизнь выкачали.

– Вчера, – осторожно сказал Феззик, не желая лишний раз огорчать Лютика. – Вы, наверное, слышали предсмертный крик, если были в городе.

– Это он кричал?! – воскликнул Пьер. – С моим капитаном так поступили? Где?

– На нижнем этаже Гибельного Зверинца. – Феззик указал на Иньиго. – Мы его нашли.

Пьер поглядел на Уэстли и как будто обмяк.

– Должно быть, его нечеловечески пытали. – Он потряс головой. – Если б я был с вами. Я бы знал, что делать. Я бегом помчался бы к Магическому Максу.

Феззик заплясал на месте:

– Мы так и сделали. Прямиком пошли туда. За животворной пилюлей.

Пьер взбодрился:

– Если над ним работал Макс, у нас есть надежда.

– У нас не только надежда, – сказала Лютик. – Еще настоящая любовь.

– Принцесса, – сказал Пьер, – вы работайте по своей части, а я буду по своей. – Он задумчиво поглядел на Феззика. Затем вопрос: – Макс говорил, насколько он мертв?

– «Как бы». Но потом стал «почти».

Пьер кивнул:

– «Почти» – не идеально, но я выкручусь. Новую животворную пилюлю стряпали или Макс вам старую подсунул?

– Свежая, сегодняшняя – я глину всесожжения собирал, – сказал Феззик.

Возбуждение Пьера росло. Он сверкнул глазами на Феззика:

– Последний и самый важный вопрос: Валери успела сварить шоколадную глазурь?

– Дала мне вылизать кастрюльку, – сказал страшно довольный Феззик: он знал, что отвечает верно. – Объ-я-дение.

* * *

Тут небольшая вставочка. (Я еще в предисловии сказал, что они отправились выздоравливать на остров Одного Дерева, и вряд ли вы в нетерпении грызете ногти – вполне понятно и так, что сейчас Уэстли не умрет.)

Здесь вы не прочтете шестистраничный пассаж, в котором Пьер – а мы только и мечтаем побыть с ним подольше, да? – лечит Уэстли всякой диковинной и очень современной флоринской медициной. Ничего, естественно, не помогает: на этом жизненном этапе Моргенштерн люто ненавидел лекарей, поскольку у него были газы (если вам противно – ну извините, но я обещал Кингу, что изучу все вдоль и поперек, и прямо с ног сбился, пока не выяснил, что медицинская карта Моргенштерна выставлена в Музее, однако столь интимный документ показывают не всем, к нему допускают, только если у тебя научный интерес, и даже тогда на руки не выдают.) Я забыл, с чего начал эту фразу, простите, короче, у него были газы, ничего не помогало, и шесть страниц Моргенштерн отыгрывается на Пьере. (Так ничего, кстати, и не помогло, и тогда Феззик взял Уэстли за ноги и держал за бортом, пока у того легкие не наполнились морской водой; известное турецкое лекарство – не от смерти, впрочем, а от подагры, которой страдал Феззиков отец. Уэстли кашлял как ненормальный, зато снова заговорил.)

* * *

Когда Уэстли наконец открыл глаза, Иньиго еще не пришел в чувство, но раны перестали кровоточить. Глубокая ночь. Лютик лежала подле Уэстли на палубе, а Феззик их всех караулил. Подошел Пьер, опустился на колени, тихо произнес:

– У меня такие вести, что хуже не бывает.

– Не бывает таких вестей, – прошептал Уэстли. Поглядел Лютику в лицо. – Мы же вместе.

Пьер глубоко вдохнул и сказал:

– Вы должны сойти с корабля. До рассвета.

Не успела Лютик возмутиться, Уэстли прижал палец к ее губам.

– Конечно. Я понимаю. За нами гонится Хампердинк.

– Со всей Армадой. Мы удираем, но рано или поздно, пока вы на борту…

– Мы не можем путешествовать в таком состоянии, – сказала Лютик. – Дайте нам пару дней. Мой муж – могущественнейший человек на тысячу миль окрест. Нам нигде от него не спастись.

– Никак невозможно. Я бы рад. Команда запаникует и будет права. Нельзя, чтоб они во мне разуверились.

Уэстли кивнул. Помолчал. Окликнул Феззика. Феззик подождал.

– Помнишь, как ты лез на Утесы Безумия?

– Я туда больше не хочу, – сказал Феззик. – Я боюсь высоты.

– Феззик, – терпеливо сказал Уэстли, – я тоже не рвусь там поселиться. Ты мне просто ответь. Ты лез и нес еще троих; прошу тебя, подумай, прежде чем ответить: ты устал?

Феззик думал, пока не убедился, что ответит верно. И сказал:

– Нет.

– Почему? От этого зависят наши жизни – пожалуйста, не спеши.

Феззик мог и поспешить.

– У меня руки такие, – тихо сказал он.

Уэстли еще на него поглядел. И повернулся к Пьеру:

– Нам нужны цепи и маленькая шлюпка. – Он помолчал. – Поскорее. К рассвету высадишь нас возле острова Одного Дерева.


«Возмездие» поставило рекорд скорости – на всех парусах, с попутным ветром – и вскоре очутилось в отдаленном районе Флоринского моря. Еще до рассвета на воду спустили шлюпку, и все четверо, крепко прикованные к Феззику, в нее сели. Ни Уэстли, ни Иньиго толком не шевелились. Феззик взялся за весла. Уэстли кивнул, и Феззик погреб.

Пьер с мостика сказал:

– Буду молиться о новой встрече.

– Давай, – ответил Уэстли.

Лютик его обняла.

– Какой славный, – сказала она. – Мне кажется, он не очень-то религиозен.

– Это будет его первая в жизни молитва. И едва ли кто-то нуждается в ней больше нас.

– Почему ты так говоришь? – спросила Лютик.

– Давай просто обнимемся, – сказал Уэстли. – Пока можем.

– Довольно зловеще прозвучало, не находишь?

Феззик прислушался. В ужасе. Но в голове у него роилось столько вопросов, что он не знал, с которого начать. И он погреб дальше. Временами улыбался неподвижному Иньиго. Временами Иньиго удавалось улыбнуться в ответ.

Они молчали, все четверо. Вроде бы очень долго. Ночь выдалась – загляденье. Теплынь. На воде почти никакой ряби. Нежный ветерок.

Ахххххх.

Феззик греб дальше, поймав ритм, его ручищи радовались физической нагрузке. Он налег на весла, и, конечно, шлюпка пошла быстрее. Затем сбросил темп, и шлюпка, само собой, замедлилась. Феззику понравилось – не так монотонно: налечь – быстрее, сбросить темп – медленнее, налечь – быстрее, сбросить. Быстрее.

Хм, подумал Феззик. А это еще почему?

Он опять налег на весла, шлюпка чуть не взлетела, и тогда Феззик вообще поднял весла над водой…

а шлюпка помчалась быстрее прежнего.

Гораздо быстрее прежнего. Вдали раздался рев – и он приближался. Тогда Феззик сказал:

– Ой, Уэстли, я что-то поломал, прости, я не хотел так спешить. Я разнообразил, чтоб не монотонно, быстрее-медленнее, в этом духе, и я ничего такого не хотел.

– Ты тут ни при чем, – ответил Уэстли как можно ровнее, чтобы товарищам не поплохело. – Мы попали в водоворот.

На этом слове Иньиго очнулся и заморгал:

– Феззик… греби мимо.

– Не выйдет, – сказал Уэстли.

Лютик высказалась за всех:

– Уэстли, мой герой и спаситель, ты что это надумал?

– Я в двух словах. За нами гонится Армада Хампердинка. Нам нужно исчезнуть и зализать раны. По слухам, остров Одного Дерева – лучшее пристанище на земле.

– А чем это он такой особенный? – спросила Лютик громче, потому что шлюпка понеслась на всех парах и заревело оглушительнее.

– Ничего конкретного сказать не могу, сам не бывал, – почти закричал Уэстли, крепко цепляясь за борт, чтобы не вывалиться. – Там никто не бывал. Остров окутан дымкой, и над облаками выступает лишь одинокая древесная крона. Дымка – это из-за водоворота. Остров окружен водоворотом. И скалами. Ни одно судно не пройдет – либо разобьется, либо его засосет. Теперь понимаете, отчего это идеальное пристанище? Хампердинк туда не доберется, а вскоре заскучает и бросит даже пытаться.

– Я чего-то не понимаю, – сказала Лютик. – Целая Армада не попадет на остров, а мы попадем?

– Так я думаю.

– Я на тебя не давлю, но не хотелось бы разбиться или утонуть. Уэстли, что такого есть у нас, чего нет у них?

– У нас есть Феззик, – просто ответил Уэстли.

– Феззик у нас еще как есть! – заорал Феззик, довольный, что ответ нашелся так быстро. – Он сидит в моей шкуре.

– Но, драгоценный мой, что тут сделает Феззик?

– Ну как же? Вплавь пронесет нас через водоворот.

Мгновенье ему никто не отвечал, поскольку как раз в это мгновенье крошечная шлюпка затрещала под натиском воды; накатывал рев, а значит, момент близился. Уэстли проверил, хорошо ли Лютик, Иньиго, а также он сам прикованы к Феззику. Будь у шлюпки руки, она бы их умыла. Она доставила нашу четверку почти до цели, но вдали замаячили скалы, и Уэстли завопил, перекрикивая ужасный шум:

– Спаси нас, Феззик, спаси, или нам конец!

А Феззик, как известно всему свету, страдал от ужасно заниженной самооценки. И теоретически в словах Уэстли ему виделась глубокая истина. Спасать людей. Как это прекрасно. Что может быть лучше, чем спасать людей, тем более вот этих троих? Да ничего. В общем, теоретически ему надлежало уже готовиться нырять.

На практике он сидел на дне шлюпки и дрожал.

– Феззик, пора! – крикнул Уэстли.

Феззик задрожал пуще.

– Ему надо в рифму, – объяснил Иньиго. И сказал Феззику: – Феззик за друзей горой.

Феззик задрожал еще пуще.

– Подсказать? – завопил Иньиго; шлюпка затрещала.

Дрожит.

– Потому что он герой, – продолжал Иньиго.

Феззик и слушать не желал; он закрыл голову руками.

– Чего ему бояться? – крикнула Лютик.

– Феззик! – заорал Уэстли ему в ухо. – Ты боишься акул?

Феззик задрожал сильней. И потряс головой.

Их вот-вот подхватит водоворот.

– Спрута-сосальщика?

Только хуже дрожит. И опять трясет головой.

Водоворот уже тянул их на дно.

– Морских чудищ?

Дрожит, трясет.

И Уэстли, понимая, что в текущих обстоятельствах у них почти нет шансов выжить, вскричал:

– Ну скажи мне!

Феззик плотнее обхватил голову руками.

Тогда Уэстли закричал громче прежнего:

– Ничего нет хуже морских чудищ. Чего ты так боишься?

Феззик поднял здоровую свою башку и умудрился поглядеть им в глаза.

– Что вода в нос попадет, – прошептал он. – Ненавижу. – И опять закрыл голову руками.

Шлюпка уже распадалась. В последний миг они уцепились за обломки, и Уэстли сказал:

– Я слишком слаб для такого дела – Иньиго, давай ты, – а Иньиго сказал:

– Я испанец, не стану я мужику нос зажимать, – а Лютик отнюдь не в последний раз услышала свой голос:

– Мужчины… – и, когда их подхватил водоворот, обеими ладонями зажала Феззику нос.


Водоворот с первой минуты знал, что в итоге они достанутся ему, – за многие века он не проиграл ни одной битвы, с тех самых пор, как некий солдатик, возвращаясь из крестового похода, застал водоворот в замечательно умиротворенном состоянии, почти ухитрился проскользнуть, но в считаных футах от берега лишился сил, рухнул навзничь, и уж тогда водоворот не зевал, припрятал солдатика на дне, продержал его, сколько никого никогда не держал, и отпустил дрейфовать в акульем направлении.

Акулы подстерегали и сегодня – вот свезло-то, аж четверых порвем; они плавали у кромки водоворота, наблюдая, как погружаются в воду тела. Феззик не сопротивлялся, и пальцем не шевельнул, пока Лютик не взялась покрепче. Водоворот потянул их вниз, все быстрее и быстрее, на самое дно, а Феззик не противился, надеясь, что остальные смогут задержать дыхание, как им еще не доводилось, и вскоре нащупал морское дно. Тут было неглубоко, водовороты глубину не любят, и великанское тело Феззика свернулось пружиной, и он оттолкнулся могучими ногами с такой силой, какой прежде в них не бывало. И едва тело его устремилось курсом на поверхность, он заработал руками, неутомимыми своими ручищами, замолотил ими так свирепо, что водоворот даже растерялся, и водоворот сражался как мог – заревел громче, закрутился быстрее, – но руки не замирали, ничто их не останавливало, и цепи были крепки, и остальные лишились чувств посреди этой битвы, однако Феззик, вынырнув у дальней кромки водоворота, понял, что Иньиго со своим стихом не ошибся, нынче Феззик и впрямь герой…

По-прежнему скованные, они очутились на берегу острова Одного Дерева и неподвижно пролежали там два дня, полумертвые от ран, и пыток, и изнеможения. Затем разъединили цепи и, держась вместе, принялись исследовать свой новый дом.

* * *

Снова, как вы догадались, я, и вы уж простите, но незачем вам читать десять страниц про флору. (Древомания Моргенштерна снова забивает гол. Суть в том, что Одно Дерево – это у него практически Эдем, и весь Флорин был бы таков, не руби люди что попало.) Наша четверка постепенно набирается сил. Лютик всех выхаживает, Феззик добывает пропитание, стряпает и чистит рыбу – главный элемент их рациона. (В один прекрасный день Лютику особо нечем заняться, и она преподносит Феззику подарок – бельевую прищепку для носа. Ну, Феззик без ума от счастья. Прищепка подходит в самый раз, Феззик с ней не расстается и т. д. и т. п. и, таким образом экипированный, становится грозой округи, везде плавает, сражается с акулами и спрутами-сосальщиками – по вкусу как курица; вероятно, самые брезгливые из вас будут рады этим сведениям – и таскает дневной улов к ужину.) Короче, в конце этого фрагмента светит луна, прекрасная ночь, крайне романтично и все такое. Иньиго и Феззик дремлют в палатках, Лютик и Уэстли сидят у мерцающего костра.

* * *

– Знаешь, мы ведь только целовались, – сказала Лютик, глядя на угли.

– Конечно, – ответил Уэстли.

Не получив ожидаемого ответа, Лютик попробовала снова:

– На нашу долю выпало немало приключений, никто не спорит. И настоящая любовь… должно быть, нет на свете созданий благословеннее нас.

– Мы, несомненно, всех благословеннее, – согласился Уэстли.

– Но, – с напускным легкомыслием продолжала Лютик, – ослепительно непреложный факт по-прежнему гласит, что мы только целовались.

– А что еще надо? – спросил Уэстли. Он коснулся губами ее щеки, вздохнул. – Больше ничего и быть не может.

Это с его стороны было не вполне искренне – все-таки он несколько лет числился Королем Морей, и, ну, в общем, всякое случалось.

– Глупый мальчишка, – с улыбкой сказала она. – Моих познаний хватит на нас обоих. Иначе было бы странно – в Королевской школе была куча уроков по занятиям любовью. – На уроки она ходила, но Хампердинк велел преподавателям ничему ее не учить, и сейчас Лютик, хоть и улыбалась, была в ужасе.

– Я с нетерпением жду твоих наставлений.

Она взглянула в его прекрасное лицо. И подумала: больше всего на свете я хочу, чтобы все прошло так же, как в сердце моем. Но вдруг мне грозит неудача? Вдруг я из тех, кто говорит много, а делает мало, и в конце концов он устанет от меня, бросит меня?

– Я столько всего знаю – непонятно, с чего лучше начать. Если ты за мной не успеваешь, подними руку.

Он подождал, затем прочел беспомощность в ее глазах и понял, что никогда не любил ее так сильно и глубоко.

– Ты не будешь надо мной смеяться? – спросил он.

– Я ни за что не стану смущать новичка. Подлинная жестокость – зная решительно все, насмехаться над неосведомленным.

– Мы начинаем стоя или лежа?

– Это замечательный вопрос, – выпалила Лютик, понятия не имея, что бы сказать еще. – На эту тему ведутся жаркие дебаты.

– Пожалуй, мудрее будет подготовиться ко всему. Давай я принесу одеяло – мало ли, вдруг победит «лежа». – И он принес одеяло, и ложе их было мягким, а подушка еще мягче. – Если мы ляжем, – сказал Уэстли, ложась, – как лучше – близко друг к другу или подальше?

– И это тоже предмет оживленных дискуссий, – ответила она. – Понимаешь, в этом беда многих знаний – видишь обе стороны проблемы.

– Ты так со мной терпелива, и я очень тебе благодарен. – Он протянул ей руку. – Давай так: мы попробуем лечь близко, а потом, так сказать, поэкспериментируем.

Лютик сжала его сильную ладонь:

– Мои преподаватели были обеими руками за эксперименты.

Теперь они близко-близко лежали на одеяле. Ветерок увидел это и, понимая, сколько всего им пришлось пережить в ожидании этой минуты, решил, что полезно будет их приласкать. Звезды увидели это и сочли, что уместно будет на время потускнеть. Луна тоже подыграла, отчасти спрятавшись за тучку. Лютик не отпускала руки Уэстли. Подумала, что, может, сейчас разумнее остановиться, сказать правду, попробовать как-нибудь потом. Уже собралась было это предложить, но заглянула глубоко ему в глаза. Они были как море перед штормом, и то, что Лютик в них прочла, даровало ей силы продолжать…

* * *

Сказать кое-что потрясающее? Уилли эта сцена понравилась. Помню, когда папа читал мне «Принцессу-невесту», я терпеть не мог куски про поцелуи. Правда, я Уилли предупредил – мол, ему, наверное, покажется, что здесь маловато подвигов; может, это и помогло. У него был только один вопрос: какое «всякое» случалось, когда Уэстли был Королем Морей? Я ответил, что, если бы Моргенштерн хотел нас просветить, он сказал бы прямо. (Уилли повелся. Уфф.)

Короче, вы, вероятно, не удивитесь, что непременные девять месяцев пролетели довольно быстро, и…

* * *

– По-моему, закат – удачный момент, – сказала Лютик. – Я думаю, ему понравится впервые взглянуть на мир в такую минуту. Да, пусть будет закат.

Она за завтраком говорила с остальными, и все с нею согласились. Собственно говоря, едва ли кто мог возразить: ни один не имел ни малейшего представления о деторождении. И что тут возразишь? Лютик поступает с собой так, как считает нужным. За девять месяцев, миновавших с того дня, когда они с Уэстли впервые занимались любовью, Лютик расцвела и положение свое переносила с безмятежностью, какая редко встречается у столь юных особ. Конечно, в первые месяцы ее подташнивало по утрам, и да, ничего приятного в этом нет. Но ей достаточно было взглянуть на Уэстли и напомнить себе, что она приведет в этот мир еще одного такого же. Тошнота мигом бежала без оглядки.

Лютик знала, что их первенец будет мальчиком. В первый месяц ей приснился сон. И повторялся еще дважды. После этого она уже не сомневалась. И все девять месяцев вела себя так, будто нет ничего естественнее. Ну распухаешь, конечно, но это не мешает тебе жить как обычно, что для Лютика зачастую означало помогать Феззику стряпать, помогать Иньиго латать сердце, гулять и беседовать с Уэстли, обсуждать их будущее, где они поселятся и чем будут заниматься до конца своих дней, если учесть, что на них охотится самый могущественный человек на земле.

После ужина она была готова. Из мягчайшей соломы и подушек еще мягче Уэстли устроил ей особое родовое ложе. Оно смотрело на запад, а поблизости Уэстли разжег костер, и на костре кипятилась чистая вода. За час до заката, когда схватки происходили каждые пять минут, Уэстли отнес Лютика туда и осторожно опустил на ложе, а сам сел рядом и стал ее массировать. Она была так счастлива, да и он был счастлив, и, когда солнце покатилось к горизонту, схватки разделяло всего две минуты.

Лютик поглядела на солнце и улыбнулась, взяла Уэстли за руку и прошептала:

– Вот об этом я всегда мечтала сильнее всего на свете – привести в этот мир твоего сына, и в такую минуту, и чтобы ты был рядом.

Оба они были так счастливы, и Уэстли сказал ей:

– Мы с тобой – одно сердце, – а она легонько его поцеловала и ответила:

– И так будет всегда.

Иньиго между тем фехтовал с тенями – замечательное упражнение, если тебе не досталось нормального противника. Уэстли, конечно, фехтовал блестяще, и они многие часы с наслаждением рубились. Но теперь, когда закатилось солнце, Иньиго готовился вскоре закончить и приветствовать ребенка.

Обычно Феззик наблюдал за Иньиго и Уэстли или только за Иньиго, если тот фехтовал один. Но не в эту ночь. В эту ночь Феззик прятался за одним деревом Одного Дерева, росшим до самых небес. Обхватив живот, он старался не стонать и никому не мешать, но, говоря по правде, Феззик – сильнейший человек на свете, который зарабатывал на жизнь, причиняя боль, – вот этот самый Феззик был ужасно брезглив. Он переносил вид крови не хуже любого другого бойца, если кровь лилась из противника. Но он спросил Уэстли и Иньиго, что будет, когда Лютик станет рожать сына, и оба они, хотя были и не специалисты, в один голос сказали, что наверняка будет кровь, и не только.

Едва мозга достигли слова «и не только», Феззик рухнул наземь. В турецком есть особое слово, обозначающее это «не только», – «бюк». Обхватив живот, Феззик вновь и вновь думал: «Бюк». Судя по звездам в вышине, мальчик вот-вот появится.

К полуночи все сообразили, что дела не задались.

Когда Уэстли и Лютик разглядывали отблески заката на горизонте, схватки происходили поминутно, но так и остались. В десять вечера – тоже поминутно, и Лютик терпела бы их молча, как и все предыдущие часы…

…но в полночь стало сводить спину. С этим бы Лютик справилась; Уэстли рядом – подумаешь, спазмы. Она уже приготовилась надолго с ними свыкнуться…

…но боль переползла в бока, отыскала одну ногу, затем другую, запылала огнем…

…и с огненной боли в ногах мучения только начались.

Лютик побледнела, но оставалась Лютиком, и к тому же ее освещало пламя костра. Она по-прежнему завораживала.

Лишь на заре все они увидели, что сделала с нею боль.

Уэстли не отходил ни на шаг, разминал Лютику спину, массировал ноги, утирал пот со лба. Вел себя образцово.

К полудню они поняли, что дела не задались очень серьезно.

Притопал Феззик, глянул, убежал и вновь беспомощно спрятался за деревом. Иньиго схватил шестиперстовую шпагу и сражался с ветром, пока не увидел, что солнце садится вновь и все это длится уже вторые сутки.

– Не хочу тебя тревожить, – прошептала Лютик возлюбленному.

– Пока ничего необычайного, – ответил Уэстли. – Судя по тому, что мне говорили, тридцать часов – совершенно нормально.

– Это хорошо, я рада.

Когда пришла следующая заря, Лютик, уже явно слабея, выдавила:

– А еще что тебе говорили? – и Уэстли ответил:

– Все в один голос утверждают, что чем дольше роды, тем здоровее ребенок.

– Как нам повезло, что у нас будет здоровый сын.

К следующему закату речь шла только о выживании.

Феззик рыдал за деревом, а Уэстли совещался с Иньиго. Говорили они ровно, но вокруг уже витал ужас.

– Я в этом совсем не разбираюсь, – сказал Иньиго.

– Я тоже.

– Я слыхал, их разрезают и тем спасают жизнь. Режут женщине живот.

– Убить мою возлюбленную? Да я убью того, кто попытается.

Тут Лютик вскрикнула, и Уэстли кинулся к ней, упал на колени.

– …Прости… что от меня столько… беспокойства…

– Почему ты кричала?

Лютик взяла его за руку, сжала крепко-крепко.

– …позвоночник горит…

Уэстли улыбнулся:

– Повезло. Если с позвоночником такое дело, это явный признак, что вот-вот родится наш сын.

– Позвоночник – ерунда, тем более когда привыкнешь. По-настоящему было больно, когда сказали, что Робертс тебя убил. Вот это было трудно. Тогда я страдала. А это… – Она попыталась щелкнуть пальцами, но тело не слушалось. – Ерунда.

– Мы с Иньиго как раз говорили – куда отправиться, когда станем настоящей семьей. Помнишь, уезжая с фермы твоего отца, я думал про Америку? Мне по сей день нравится эта идея, что скажешь?

– Америка? – прошептала она.

– Да, это где-то за океаном, и знаешь, как я впервые тебя полюбил?

– …расскажи…

– Ну, мы были молоды, и ты только что ужасно меня выбранила, обозвала олухом и болваном, ты тогда все время обзывалась: «Мальчонка, вечно у тебя все наперекосяк. Мальчонка, ты безнадежен, ты безнадежный олух, никчемный ты болван».

Лютик с трудом улыбнулась:

– …я была ужасна…

– В хорошие дни ты была ужасна, но случалось и хуже, а когда за тобой стали бегать мальчишки, хуже стало некуда. Как-то вечером они все ушли, а я в конюшне чистил Коня, и ты вошла, напевая как дурочка, и сказала: «Какого парня в деревне ни захочу – любой мне достанется, ля-ля-тополя», и я отправился в хижину и сказал себе: «Ну все, мне плевать, забирай себе этих кретинов, я пошел», и я собрал пожитки и зашагал прочь с фермы, и тут я взглянул на твое окно и подумал: «Еще пожалеешь, что меня унижала, однажды я вернусь со всеми сокровищами Азии, прощай навек».

– …ты правда меня бросил?..

– В теории. В действительности случилось так: я повернулся, шагнул к воротам и подумал: «На что сдались все сокровища Азии без ее улыбки?» А потом снова шагнул и подумал: «Вдруг она улыбнется, а тебя не будет и ты не увидишь?» Я застыл под твоим окном, я понял, что должен быть рядом – вдруг ты улыбнешься? Потому что с тобой я был совсем беспомощен, меня так дурманило твое сияние, я был так счастлив быть рядом, хотя ты только и делала, что меня оскорбляла. Я бы ни за что не смог уйти.

Она выдавила самую нежную улыбку, на какую была способна.

Уэстли поманил Иньиго и прошептал:

– Мне кажется, мы уже близки.

– Я и вижу, – прошептал в ответ Иньиго.

Но они питались одной лишь надеждой и оба это понимали, и Уэстли обнимал ее так нежно, а дыхание ее слабело. Иньиго похлопал Уэстли по плечу, как товарищ товарища, и кивнул – мол, все будет хорошо. И Уэстли кивнул в ответ. Но в глубине души Иньиго понимал: близится конец.

А Феззик, прячась один за одним деревом, ахнул, потому что он понял другое: он вдруг стал не один. Он воспротивился, потому что нечто овладело им, его мозгом, и, видит Господь, его мозгу подмога не помешает, но Феззик все равно боролся, потому что, если тобой овладевает нечто, никогда не знаешь, кто запрыгнул на подножку, вредитель или помощник, кто-то добрый или, что гораздо ужаснее, любитель помучить. Феззиковой матерью нечто овладело в тот день, когда она познакомилась с его отцом, потому что она была ужасно застенчивая и не умела кокетничать, как в те времена полагалось всем турецким девицам, и стояла в сторонке, пока деревенские девчонки его охмуряли. А она хотела Феззикова отца, хотела всю жизнь прожить с ним и понимала это, но была бессильна и побрела прочь, оставив поле битвы девчонкам похрабрее, однако тут ею что-то овладело, и внезапно Феззикова мать лишилась застенчивости, и ее временный обитатель внушил ей, что она способна на удивительные вещи, и она вернулась к остальным деревенским кокеткам и вызывающей улыбкой, а также дивной своей пластикой затмила их всех. Во всяком случае, в тот день у нее была дивная пластика, и Феззиков отец втюрился по уши, и, хотя пришелец отбыл в тот же вечер, Феззиковы родители поженились, и его мать была так счастлива, а отец гадал еще многие годы, куда подевалась блистательная дерзкая красотка, что завоевала его сердце…

Феззик чувствовал, что силы оставляют его, а вторженец побеждает. Напоследок Феззик не подумал даже – взмолился: пожалуйста, кто бы ты ни был, если хочешь навредить ребенку, сначала убей меня.

Уэстли у костра все крепче обнимал Лютика, говорил воодушевляющие слова, а Иньиго отвечал в том же тоне.

До ужасного пятидесятого часа родов, когда Иньиго, не в силах больше врать, промолвил страшное:

– Мы ее потеряли.

Уэстли взглянул на ее застывшее лицо и увидел, что это правда, а он так ее и не спас. Ни разу в жизни, кроме тех дней с Машиной, он не проронил ни слезинки, даже когда возлюбленных его родителей пытали у него на глазах, ни единого раза, никогда-никогда ни на секунду.

А теперь его прорвало. Он рухнул на ее тело, и Иньиго оставалось только беспомощно смотреть. А Уэстли спрашивал себя, что делать ему до смертного часа, ибо немыслимо жить дальше без нее. Они сражались с Огненным болотом и выжили. Знай он тогда, чем все закончится, подумал ныне Уэстли, он бы оставил их там умирать. Зато они бы умерли вместе.

И тогда позади раздался странный голос, какого Уэстли и Иньиго в жизни не слыхали, бестелесный, точно заговорил труп, и голос этот загрохотал:

– У нас есть тело.

Иньиго развернулся и вскрикнул в ночи. А отчаявшийся Уэстли так удивился этому крику, что тоже развернулся и вскрикнул.

Из темноты к ним приближалось нечто.

Оба недоверчиво прищурились. Нет, глаза их не обманывали.

Из темноты к ним приближался Феззик.

Во всяком случае, нечто похожее на Феззика. Но глаза его горели, шаг был скор, а голос – они никогда не слыхали такого голоса. Такого громового ровного баса. И такого акцента им тоже слышать не доводилось. Во всяком случае, пока они не доплыли до Америки. (Говоря точнее, пока туда не доплыли те, кто выжил.)

– Феззик, – сказал Иньиго, – сейчас не время.

– У нас есть тело, – повторил Феззик. – А внутри прекрасный здоровый ребенок. Она слишком долго ждет.

Великан склонился над неподвижной женщиной, прижался ухом, поманил Уэстли, звонко хлопнул в ладоши.

– Ты, – он ткнул пальцем в Иньиго, – тащи мыло и воду, мне надо продезинфицировать руки.

– Где он выучил это слово? – спросил Уэстли.

– Не знаю, но лучше послушаюсь, – сказал Иньиго и побежал к костру.

Феззик указал на великолепную шпагу:

– Стерилизуйте ее в огне.

– Зачем? – спросил Иньиго, подавая ему полотенце и мыло.

– Будем резать.

– Нет, – сказал Уэстли. – Ты не отдашь ему шпагу. Я не позволю.

И тут голос загрохотал с устрашающей силой:

– Этот ребенок – тугодум. Так мы называем тех, кто не спешит вылезать. Мало того – этот ребенок лежит задом наперед. И вокруг ее горла обвилась пуповина. Если желаешь прожить всю жизнь в одиночестве, целуйся со своей шпагой. А если хочешь сохранить жену и ребенка, делай, что говорят.

– Все в твоих руках, – сказал Уэстли, кивнул Иньиго, и тот отдал Феззику великолепную шпагу.

Феззик подошел к костру, раскалил острие докрасна, вернулся к роженице, встал на колени.

– Пуповина сильно затянулась. Ребенок почти не дышит. Времени мало. – На миг Феззик закрыл глаза, глубоко вдохнул. Затем двинул рукой.

И ручищи его были так нежны, и огромные пальцы так умелы, и на глазах Уэстли с Иньиго Феззиковы руки делали, что им было велено, и шпага коснулась кожи Лютика, и появился разрез, длинный, но ровный, и выступила кровь, но Феззиковы глаза только ярче засверкали, и заплясали пальцы, и он сунул руку внутрь и осторожно вынул ее, вынул ребенка, девочку, Лютик ошиблась, то была девочка, и вот наконец она явилась, бело-розовая, точно карамелька…

на свет явилась Уэверли.

4. Феззик падает

Поначалу она была гораздо ниже его, инерция и ветер крутили ее и вертели. Феззик никогда не смотрел на мир так, с такой высоты, пятнадцать тысяч футов, а внизу ничего нет, ничегошеньки, только скалы в конце.

Он окликнул ее, но она, конечно, не расслышала. Он смотрел ей вслед, но, конечно, не нагонял. Есть особые научные законы, которые объясняют, почему тела разных габаритов падают с одинаковой скоростью. Но создателям этих законов ни за что не объяснить Феззика, поскольку ноги его, такие бесполезные, когда нужно отыскать опоры на голых скалах, замечательно махали и гребли в летящем мимо воздухе. Феззик сложил ладони в горсти, в пустые такие чашки, и принялся за работу – замахал руками, задвигал ногами, и глаза перестали бы их различать, если бы сейчас взглянули, а потом Феззик еще напрягся…

…и стал нагонять. Сначала сотня футов, потом вполовину меньше, потом еще вполовину, и тогда Феззик окликнул ее, крикнул это свое словечко…

– Рыбё-о-онок!

Она услышала, задрала голову, и, поймав ее взгляд, Феззик скорчил ее любимую гримасу – это когда надо кончиком языка достать до носа, – и она увидела, конечно, и, конечно, весело рассмеялась.

Потому что теперь она поняла, что происходит, – это очередная их чудесная игра, их игры всегда так весело заканчиваются…


С первого же дня эти особенные двое стали не разлей вода. Когда Уэверли была еще совсем маленькая и спала, Феззик помогал Лютику и порой говорил:

– Ей надо посикать, – а Лютик отвечала:

– Да нет, не надо, с ней все… – и умолкала, не добравшись до «нормально», потому что Уэверли моргала, проснувшись в насквозь мокрых пеленках, и тогда Лютик смотрела на Феззика, и в глазах ее читалось изумление.

Или временами Уэверли и Лютик весело играли, а Феззик наблюдал, он всегда был рядом, всегда внимательно глядел, и Лютик спрашивала:

– Феззик, ты чего грустишь? – а он отвечал:

– Не люблю, когда она болеет, – и в ту же ночь у Уэверли поднималась температура.

Он точно знал, когда она хочет есть или устала, понимал, отчего она улыбнулась. И когда вот-вот закапризничает.

А потому, считала Лютик, из него выйдет идеальная нянька – куда еще совершенствовать няньку, которая знает, что случится дальше? И Феззик все время присматривал за девочкой, а когда она дремала, собой закрывал ее от солнца, и потому, заговорив, Уэверли стала называть его Тень, чем он и был в ранние годы, ее тенью.

Позже, когда она научилась играть, ей достаточно было ему подмигнуть, и он уже понимал – не что она хочет играть, а в какую игру. И Уэстли, и Лютик считали, что да, конечно, у их дочери весьма необычные отношения с нянем, и, однако, им крупно повезло, потому что у Лютика было время отлежаться и поправиться, а что еще лучше, им двоим удавалось побыть наедине. В общем, Феззик и Уэверли учились друг у друга и радовались друг другу. Иногда, конечно, ссорились, но это, как-то раз объяснила ему Лютик, неизбежная часть воспитания.

– Можно мы с Уэверли поиграем в водовороте? – то и дело спрашивал Феззик.

Лютик колебалась:

– Она от этого переутомляется, Феззик.

– Ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.

В итоге Лютик, конечно, уступала, и они бежали к водовороту, по пути захватив прищепку, и ныряли, и Уэверли прочно сидела у Феззика на голове, а он держал ее за ноги, и – вж-жик! Просто волшебное зрелище – родители вместе с Иньиго нередко наблюдали. Потому что, победив водоворот, Феззик с ним подружился. Отталкивался посильнее для скорости, заплывал в воронку, и она таскала их по кругу, и Уэверли визжала, а Феззик держал равновесие, и они вместе носились по воде – их любимая игра, она всегда так весело заканчивалась…


До нее уже было рукой подать, что Феззик и сделал, притянул Уэверли к себе, снова скорчил рожу, чтобы девочка не боялась.

– Тень, – сказала она, страшно довольная.

Еще три тысячи футов.

Он крепче ее обнял.

Две тысячи.

Скалы надвигались, и Феззик понимал, что ему не спастись. Но если удастся прижать ее к себе, лечь в воздухе и ее обнять, чтобы первый удар пришелся на его могучую спину, высока вероятность, что ее тряхнет – ну да, тряхнет ее основательно.

Но она может выжить.

Он плоско улегся на ветру. Изо всех своих добрых сил ее обнял.

– Рыбё-онок, – наконец прошептал он. – Если захочешь тени, вспомни обо мне.

Еще разок напоследок скорчить рожу.

Еще разок услышать ее благословенный смех.

Феззик зажмурился, думая об одном: все-таки слава богу, что я великан…

* * *

Когда я дочитал, Уилли не сказал ни слова. Взял бейсбольный мяч и фрисби, вызвал лифт. Скоро ужинать, нужно проводить его домой. Заговорил он уже на улице:

– Да фиг там Феззик погибает. И пусть называют главу как хотят.

Я кивнул. Мы шагали молча, и вот знаете, как Феззик понимал, что творится с Уэверли, да? Я умею так с Уилли – ну, когда выпадает удачный день, – и сейчас я знал, что зреет серьезный вопрос.

– Дедуль? – наконец сказал он.

Как думаете, люблю я такие штуки? Помните, сколько богатств собирался раздобыть Уэстли, когда Лютик совсем задразнила его насчет деревенских мальчишек и он решил ее бросить? Вот как я это люблю.

– Говори в микрофон, – сказал я, изображая микрофон рукой.

– Ладно – вот это, что овладело Феззиком. Я не понял: откуда оно знало, что надо им овладеть именно тогда? Если б оно пришло на день раньше, оно же тогда сутки слонялось бы у него внутри как дурак?

Я сказал, что вряд ли у кого-нибудь на планете Земля уже возникал такой вопрос.

Джейсон и Пегги ждали нас в дверях.

– Хорошая книжка, пап, – поделился Уилли. – Много жонглирует временем.

– Нашему семейству совершенно необходим второй писатель, – сказал Джейсон, и я рассмеялся, и всех обнял, и зашагал домой. Стоял чудесный весенний вечер, и я поддался чарам парка, молча там погулял, поразмыслил.

Перво-наперво нужно вот что сказать: силы удара Моргенштерн не растерял. Ясно, что это отнюдь не «Принцесса-невеста», но ведь он писал продолжение, когда стал гораздо старше.

И поскольку, возможно, дальше я не буду причастен к этой книге, скажу пару слов под занавес.

Как и Уилли, я не верю, что Феззик гибнет. Я бы решил, что Моргенштерн его спасет. Он ведь подставил мантию всесожжения под стрелу Хампердинка – ну и здесь что-нибудь придумает.

«Необъяснимый кусок про Иньиго». Что это было? Моргенштерн не мог хоть намекнуть, зачем это? Может, позднее разъяснится?

Кто был этот безумец на горе? Он таким и родился, без кожи? Как он похитил Уэверли? Он единственный похититель или их целая банда? И если банда, кто главарь?

И что же все-таки овладело Феззиком?

Тут мимо прошла красивая молодая пара. Она была беременна по самое не могу, и я пожелал ей Уэверли. А потом кое-что понял, и понял я вот что:

С тех пор как Лютик была лишь одной из двадцати первых красавиц на земле (по обещанию), скакала на Коне и дразнила Мальчонку, а затем появились Иньиго и Феззик, которым полагалось ее убить, – вот с тех самых пор мы вместе прошли долгий путь – мы, вы и я. Вы писали письма, не забывали меня, и вы не представляете, до чего мне это важно. Много лет назад я как-то раз на пляже в Малибу видел парня с девушкой – они обнимались, и у обоих на футболках было написано «УЭСТЛИ ЖИВ».

Восторг.

И знаете что? Мне эта четверка нравится. Лютик и Уэстли, Феззик и Иньиго. Все они страдали, все наказаны, кто-кто, а уж эти люди в сорочке не рождались. Я прямо чую, как против них выдвигаются ужасные силы. Прямо знаю, что жизнь их станет еще страшнее. Все ли выживут? В подзаголовке значится «гибель сердца». Чья гибель? И – что, пожалуй, еще важнее – чье сердце? Моргенштерн не даровал им легкой дороги.

И я надеюсь, на сей раз дорога наконец приведет их к счастью…

Флоринбург – Нью-Йорк
16 апреля 1998 года

Сноски

1

«Человек на шесть миллионов долларов» (The Six Million Dollar Man, 1974–1978) – фантастический телесериал по мотивам романа Мартина Кейдина «Киборг» (Cyborg, 1972) о секретном агенте, усовершенствованном после того, как он попал в крупную аварию. Гигант Андре (Андре Рене Руссимов, 1946–1993) сыграл Йети в двойном эпизоде 3-го сезона «Тайна Йети» (The Secret of Bigfoot, 1 и 4 февраля 1976 г.). – Здесь и далее примеч. перев., кроме отмеченных особо. Переводчик за многое благодарит Марину Багаеву, Бориса Грызунова, Сергея Максименко и Дмитрия Флитмана.

(обратно)

2

Да (искаж. фр.).

(обратно)

3

Ли Страсберг (Израэл Страсберг, 1901–1982) – американский актер и режиссер, преподаватель актерского мастерства; популяризовал в США и развил метод Станиславского; в 1969 г. основал Институт театра и кино Ли Страсберга, одну из самых престижных американских актерских школ.

(обратно)

4

Уилли получил прозвище в честь легендарного американского бандита Малыша Билли (Billy the Kid, Уильям Генри Маккарти-мл., 1859–1881).

(обратно)

5

Город Куперстаун (округ Отсего, штат Нью-Йорк) известен главным образом тем, что там с 1936 г. находится Музей и Зал славы Национальной бейсбольной лиги.

(обратно)

6

Экскалибур – легендарный меч короля Артура; Артур мистическим образом получил его от Владычицы Озера и перед смертью возвратил ей. У Кретьена де Труа в романе «Персеваль, или Повесть о Граале» (XII в.) Экскалибур описан как «самый прекрасный меч из всех»; в средневековом цикле валлийских повестей «Мабиногион» упоминается, что на лезвии Экскалибура были изображены две золотые химеры.

(обратно)

7

Имеется в виду «Буч Кэссиди и Малыш Сандэнс» (Butch Cassidy and the Sundance Kid, 1969) – вестерн американского режиссера Джорджа Роя Хилла, история гангстеров Роберта Лероя Паркера и Гарри Лонгабо с Полом Ньюменом и Робертом Редфордом в главных ролях; за оригинальный сценарий этого фильма Уильям Голдман получил премию «Оскар».

(обратно)

8

«Мальчики и девочки, все вместе» (Boys and Girls Together, 1964) – четвертый роман Уильяма Голдмана, история пятерых молодых жителей Нью-Йорка, которые жертвуют всем ради театра; роман стал бестселлером, но не понравился критикам.

(обратно)

9

Первой крупной работой американской теле– и киноактрисы Робин Райт (р. 1966) была роль Келли Кэпвелл (1984–1988) в телевизионной мыльной опере «Санта-Барбара»; роль Лютика в «Принцессе-невесте» в 1987 г. стала ее первой крупной киноролью. В «Форресте Гампе» (Forrest Gump, 1994) американского режиссера Роберта Земекиса она сыграла Дженни, подругу детства и единственную любовь заглавного героя (Том Хэнкс), и была номинирована на несколько крупных кинопремий, в том числе на «Золотой глобус».

(обратно)

10

Джулия Скарлетт Элизабет Луи-Драйфус (р. 1961) – американская комедийная актриса; в основном актерском составе ситкома «Сайнфелд» (Seinfeld, 1989–1998) играла Элейн Бенис и появилась почти во всех сериях всех девяти сезонов.

(обратно)

11

«Степфордские жены» (The Stepford Wives, 1975) – научно-фантастический триллер, экранизация одноименного сатирического романа Айры Левина (1972), поставленная английским режиссером Брайаном Форбсом; сценарист Голдман в итоге остался недоволен тем, что режиссер переписал некоторые ключевые сцены.

(обратно)

12

Эвартс Зиглер (1916–1990) в описываемый период был совладельцем литературного агентства «Зиглер, Хеллман и Росс» (позднее «Зиглер Росс»); среди его клиентов, помимо Уильяма Голдмана, были Джоан Дидион и Марио Пьюзо.

(обратно)

13

«Золотой храм» (The Temple of Gold, 1957) – роман, с которого началась писательская карьера Голдмана; роман был написан за три недели, и его принял первый же издатель, которому Голдман послал рукопись, что и подтолкнуло автора продолжать.

(обратно)

14

«Вечер трудного дня» (A Hard Day’s Night, 1964) – комедия англо-американского режиссера Ричарда Лестера (р. 1932) по сценарию Элина Оуэна о жизни рок-группы, с Джоном Ленноном, Полом Маккартни, Джорджем Харрисоном и Ринго Старром в главных ролях. Помимо прочего, Лестер поставил также второй фильм «Битлз» «На помощь!» (Help!, 1965), экранизации «Трех мушкетеров» в 1970-х, фильмы про Супермена в 1980-х, а в 1979-м – «Буч и Сандэнс: ранние дни» (Butch and Sundance: The Early Days), приквел к «Бучу Кэссиди и Малышу Сандэнсу», и Уильям Голдман выступил одним из продюсеров.

(обратно)

15

«Мортонз» (Morton’s, 1979–2007) – лос-анджелесский ресторан на Мелроуз-авеню, созданный сооснователем сети «Хард-рок-кафе» Питером Мортоном (р. 1947) и бывший популярным в деловых и звездных кругах киноиндустрии; по понедельникам и четвергам там неизменно был аншлаг.

(обратно)

16

Джек Финней (строго говоря, Финни; 1911–1995) – американский фантаст, помимо прочего – автор иллюстрированного романа Time and Again (1970, в рус. перев. – «Меж двух времен»), его продолжения From Time to Time (1995, в рус. перев. – «Меж трех времен») и романа «Похитители тел» (The Body Snatchers, 1954). Первую в долгой череде попыток экранизации Time and Again в середине 1990-х предприняли Пол Ньюмен и Роберт Редфорд; в 2012 г. стало известно, что экранизацию планирует поставить Даг Лайман.

(обратно)

17

В книге «Сезон: честный взгляд на Бродвей» (The Season: A Candid Look at Broadway, 1969) Голдман описывал театральный сезон 1967/68 г. на Бродвее и вне Бродвея, анализировал театральную публику, писал об экономике театра и интервьюировал ключевых театральных деятелей.

(обратно)

18

Комедия американского актера, режиссера, драматурга и продюсера Карла Райнера (р. 1922) «Нечто иное» (Something Different) впервые была поставлена в 1967 г. в театре «Корт» с Бобом Диши в главной роли и прошла 111 раз за сезон.

(обратно)

19

До того американский телесценарист и продюсер Норман Лир (р. 1922) неофициально финансировал еще три фильма Роба Райнера – «Это – Spinal Tap» (This Is Spinal Tap, 1984), «Верняк» (The Sure Thing, 1985) и «Останься со мной» (Stand by Me, 1986), а на съемках «Принцессы-невесты» был исполнительным продюсером.

(обратно)

20

«Хадасса» (Hadassah, с 1912) – международная волонтерская Женская сионистская организация.

(обратно)

21

Элиа Казан (Элиас Казантжоглу, 1909–2003) – греко-американский режиссер, продюсер и сценарист, поставивший, помимо прочего, «Трамвай „Желание“» (A Streetcar Named Desire, 1951), «В порту» (On the Waterfront, 1954) и «К востоку от Эдема» (East of Eden, 1955). Джордж Рой Хилл (1921–2002) – американский режиссер; помимо «Буча Кэссиди и Малыша Сандэнса», поставил фильмы «Бойня номер пять» (Slaughterhouse-Five, 1972), «Афера» (The Sting, 1973) и «Мир по Гарпу» (The World According to Garp, 1982).

(обратно)

22

Стэнли Кэмфилд Хэк («Улыбчивый Стэн», 1909–1979) выступал третьим бейсменом «Чикагских щенков» (Chicago Cubs) в 1932–1947 гг., а в 1954–1956 гг. был менеджером команды.

(обратно)

23

Бронислав Нагурски (1909–1990) – канадско-американский игрок в американский футбол и рестлер, был фуллбеком «Чикагских медведей» (Chicago Bears) в 1930–1937 гг., затем вернулся на один сезон в 1943 г., когда команда выиграла чемпионат НФЛ у «Вашингтонских краснокожих» (Washington Redskins).

(обратно)

24

Кристофер Марлоу (1564–1593) – английский драматург и поэт, сильно повлиявший на Уильяма Шекспира, одна из самых таинственных и блистательных фигур Елизаветинской эпохи.

(обратно)

25

Имеются в виду команды по американскому футболу – «Северо-западные дикие коты» (Northwestern Wildcats, с 1876 г.) Северо-западного университета в Чикаго, Иллинойс, и «Ирландские бойцы Нотр-Дама» (Notre Dame Fighting Irish, с 1887 г.) католического Нотр-Дамского университета в Индиане.

(обратно)

26

«Ганга-Дин» (Gunga Din, 1939) – фильм американского режиссера Джорджа Стивенса с Кэри Грантом, Виктором Маклогленом, Дугласом Фэрбенксом-мл., Джоан Фонтейн и Сэмом Джаффи по мотивам одноименного стихотворения (1892) Редьярда Киплинга и его сборника рассказов «Три солдата» (Soldiers Three [and Other Stories], 1888, 1899).

(обратно)

27

Алан Уолбридж Лэдд (1913–1964) – американский киноактер, популярный в 1940-х и начале 1950-х; сыграл, помимо прочего, в нуарах «Наемник» (This Gun for Hire, 1942) Фрэнка Таттла и «Синий георгин» (The Blue Dahlia, 1946) Джорджа Маршалла по сценарию Реймонда Чандлера, в вестерне «Шейн» (Shane, 1953) Джорджа Стивенса и т. д. Эррол Лесли Томсон Флинн (1909–1959) – австрало-американский актер, в основном в амплуа романтического героя; среди его ролей – капитан Питер Блад, Робин Гуд, Роберт Деверё и многочисленные героические военные. Джон Уэйн (Мэрион Роберт Моррисон, 1907–1979) – американский киноактер в амплуа крутого парня; неоднозначных героических военных тоже играл регулярно.

(обратно)

28

Имеются в виду Дэррил Фрэнсис Зэнук (1902–1979), американский киномагнат, продюсер, один из основателей компании 20th Century Films (1933), в 1935-м ставшей 20th Century Fox, и его сын, кинопродюсер Ричард Дэррил Зэнук (1934–2012), который, в частности, работал над фильмом «Челюсти» (Jaws, 1975), комедийной драмой «Шофер мисс Дэйзи» (Driving Miss Daisy, 1989) и в 2000-х активно сотрудничал с Тимом Бёртоном; карьера Зэнука-младшего началась в конце 1950-х, но на момент описываемых событий все основные его картины были еще впереди.

(обратно)

29

Джойс Хейбер (ок. 1932–1993) – американская журналистка, автор синдицированной колонки голливудских сплетен.

(обратно)

30

Зд.: псих (искаж. идиш).

(обратно)

31

«Фи-Бета» – американское женское студенческое объединение представительниц творческих профессий; было основано в 1912 г. в чикагском Северо-западном университете.

(обратно)

32

В 1919 г. Альфред Харкорт и Дональд Брейс создали компанию Harcourt, Brace & Howe, которая с 1921 г. называлась Harcourt, Brace & Company, ок. 1931 г. была переименована в Harcourt, Brace & World, а в 1970 г. – в Harcourt Brace Jovanovich; американский издатель и писатель Уильям Джованович (1920–2001) возглавлял ее в 1954–1991 гг. После ряда дальнейших слияний и поглощений, тоже сопровождавшихся переименованиями, компания в 2007 г. была куплена издательством Houghton Mifflin и теперь входит в состав Houghton Mifflin Harcourt.

(обратно)

33

Хирам Хайдн (1907–1973), помимо прочего, в 1955–1959 гг. был главным редактором Random House, а в 1959 г. вместе с Альфредом А. Нопфом-мл. и Саймоном Майклом Бесси основал нью-йоркское издательство Atheneum Books; годами вел творческий семинар для прозаиков в нью-йоркском университете «Новая школа социальных исследований», где, в частности, открыл Уильяма Стайрона и Марио Пьюзо; в «Харкорт-Брейс-Джованович» работал в 1964–1973 гг.

(обратно)

34

«Солдат под дождем» (Soldier in the Rain, 1960) – третий роман Уильяма Голдмана, в 1963 г. экранизированный Ральфом Нельсоном и Блейком Эдвардсом с Джеки Глисоном, Стивом Маккуином и Тьюзди Уэлд в главных ролях.

(обратно)

35

Камилло Агриппа (?–1595?) – итальянский фехтовальщик, архитектор, инженер и математик эпохи Возрождения; применял принципы геометрии и механики к теории и практике боя, существенно переменил подход к фехтованию своим «Трактатом об искусстве владения оружием с философскими диалогами» (Trattato di scienzia d’armes, con dialogo filosofia, 1553).

(обратно)

36

Рокко Бонетти (?–1587) – итальянский фехтовальщик, в 1570–1580-х гг. преподавал искусство фехтования в Лондоне.

(обратно)

37

Ридольфо Капо Ферро – итальянский фехтовальщик конца XVI – начала XVII в., автор трактата «Достойное представление искусства и практики фехтования» (Gran Simulacro dell’Arte e dell’Uso della Scherma, 1610).

(обратно)

38

Жерар Тибо д’Анвер (ок. 1574–1627) – фехтовальщик из Антверпена, автор оригинальной методики фехтования, изложенной в трактате «Академия меча» (Academie de l’Espée, 1628).

(обратно)

39

Сальватор Фабрис (1544–1618) – итальянский фехтовальщик, преподавал фехтование в разных европейских странах (в том числе обучал короля Дании и Норвегии Кристиана IV и, по некоторым данным, помогал ставить боевые сцены для премьеры «Гамлета» в Лондоне); автор трактата «О защите, или Наука оружия» (Lo Schermo, overo Scienza d’Arme, 1606).

(обратно)

40

Анри де Сен-Дидье (1484–1553) – французский фехтовальщик, автор первого французского руководства по фехтованию «Трактат, содержащий секреты первой книги об одном клинке, матери всякого оружия…» (Traicté contenant les secrets du premier livre sur l’espee seule, mere de toutes armes…, 1573).

(обратно)

41

В предыдущих изданиях, включая юбилейное 25-летнее (1998), слать запросы рекомендовалось по другому адресу: Ballantine Books, 201 East 50th Street, New York, New York 10022, и адресовать их нужно было Урбану дель Рею, игрушечному быку, одному из трех «посланий римских пап» (papal bulls), принадлежавших Джуди-Линн Дель Рей (1943–1986), главе издательства «Дель Рей Букз». Del Rey Books, что входит в Ballantine Books, что входит в Random House, что с 1998 г. входит в Bertelsmann AG, несколько раз переиздавало «Принцессу-невесту»; вдобавок в том же издательстве вышла и другая книга С. Моргенштерна – The Silent Gondoliers (1983).

(обратно)

42

* Я что-то пишу с тех пор, как президентом был Эйзенхауэр, но, по-моему, это моя первая звездочка. Аж голова кружится. А сообщить я хотел вот что: жизнь не стоит на месте. Если не хотите долго ждать сцены воссоединения – можно и не ждать. Просто зайдите на веб-сайт www.PrincessBrideBook.com. Увидите сцену прямо у себя на мониторе. – Примеч. авт.

1 Веб-сайт по адресу www.PrincessBrideBook.com в сентябре 2016 г. даже не существовал. Попробуйте запросить сцену воссоединения у издательства «Хафтон Миффлин Харкорт» (его адрес – www.HMHco.com). Жизнь, как видите, и впрямь не стоит на месте, и сцена, должно быть, канула в один из тектонических разломов, которыми изобилует наш переменчивый мир. Еще можно заглянуть на официальный фан-сайт www.PrincessBrideForever.com, только лучше особо ни на что не рассчитывать – это бережет от разочарований. Или просто погуглите «The Princess Bride reunion scene» – вполне возможно, вам повезет. Лучше надежды – только настоящая любовь и леденцы от кашля.

(обратно)

43

Эдит Гликсман Найссер (1904–1972) – американский педагог и писательница; ее книга «Братья и сестры» (Brothers and Sisters) вышла в 1951 г., «Старший ребенок» (The Eldest Child) – в 1957-м.

(обратно)

44

Маг Мандрагор – персонаж комикса Mandrake the Magician (1934–2013), созданный Ли Фалком (Леон Харрисон Гросс, 1911–1999), супергерой, который борется со злом посредством фокусов и гипноза.

(обратно)

45

Титул «Мисс „Рейнголд“» присваивался победительницам конкурса красоты (1940–1965) пивоваренной компании Rheingold (1883–1976), которые затем фигурировали в рекламе одноименного пива.

(обратно)

46

Любопытный Джордж – обезьяна, которую привезли из Африки в большой город, персонаж детских книг (1939–1966), придуманный немецко-французскими писателями и иллюстраторами Хансом Огусто Реем (1898–1977) и Маргрет Элизабет Рей (1906–1996).

(обратно)

47

В сопроводительной записке к сказке The Silent Gondoliers С. Моргенштерн просит издателей исправить эту неточность: в действительности «Принцесса-невеста» была написана до выхода фильма американского режиссера Виктора Флеминга «Волшебник страны Оз» (The Wizard of Oz, 1939) с Джуди Гарленд в главной роли, но после публикации книги «Удивительный волшебник страны Оз» (The Wonderful Wizard of Oz, 1900) Лаймена Фрэнка Баума (1856–1919).

(обратно)

48

Тай Кобб (1886–1961) – американский бейсболист-аутфилдер, в 1905–1926 гг. играл за «Детройтских тигров» (Detroit Tigers), затем в 1927–1928 гг. за «Филадельфийских спортсменов» (Philadelphia Athletics, с 1968 г. – Oakland Athletics).

(обратно)

49

Акилле Мароццо (1484–1553) – итальянский фехтовальщик, представитель болонской школы, автор трактата «Новая работа по искусству фехтования» (Opera Nova dell’Arte delle Armi, 1536).

(обратно)

50

В рассказе американского писателя Фрэнка Р. Стоктона (1834–1902) «Дама или тигр?» (The Lady, or the Tiger?, 1882) в довольно варварской стране король казнит осужденных, предлагая им выбрать одну из двух дверей – за первой голодный тигр, за второй женщина, которую осужденный непременно обязан взять в жены. Когда король предлагает выбрать дверь любовнику своей дочери, та, наблюдая экзекуцию, указывает ему на правую дверь; автор, изложив возможный ход рассуждений принцессы, вынужденной либо уступить возлюбленного другой, либо обречь его на съедение, предлагает читателю самостоятельно угадать, кто был за правой дверью.

(обратно)

51

Питер Лорре (Ласло Лёвенштайн, 1904–1964) – австро-американский киноактер, режиссер и сценарист; далее цитируется фильм американского кинорежиссера Джона Хьюстона «Мальтийский сокол» (The Maltese Falcon, 1941) по одноименному роману (1930) Дэшила Хэммета; Лорре играет Джоэла Кайро, одного из тех, кто охотится за статуэткой Мальтийского сокола.

(обратно)

52

«Мизери» (Misery, 1990) – психологический фильм ужасов, поставленный Робом Райнером по одноименному роману Стивена Кинга (1987); сценарий написал Уильям Голдман. Писателя Пола Шелдона в фильме сыграл Джеймс Эдмунд Кан (р. 1940), а страстную поклонницу его творчества, психопатку Энни Уилкс, – Кэти Бейтс (Кэтлин Дойл Бейтс, р. 1948), получившая за эту роль премии «Оскар» и «Золотой глобус».

(обратно)

53

«Нью-йоркские Никербокеры» (New York Knickerbockers, New York Knicks, с 1946) – нью-йоркская профессиональная баскетбольная команда. Хьюберт Джуд Браун (р. 1933) – американский баскетбольный тренер; работал с «Никербокерами» в 1982–1986 гг. и был уволен за плохую игру; в команде при Брауне к тому же наблюдался на редкость высокий травматизм.

(обратно)

54

«Марафонец» (Marathon Man, 1976) – триллер английского режиссера Джона Шлезингера по одноименному роману Уильяма Голдмана (1974) и его же сценарию; главную роль – аспиранта Томаса Леви (Мальца), который нечаянно впутывается в сложный заговор с участием беглого нациста, – сыграл Дастин Хоффман.

(обратно)

55

Т. Уильямс. Трамвай «Желание». Картина шестая, перев. В. Неделина.

(обратно)

56

«С дамой так не поступают» (No Way to Treat a Lady, 1964) – пятый роман Голдмана, детектив о серийном маньяке-душителе, написанный в период, когда Голдман никак не мог закончить «Мальчики и девочки, все вместе». Роман первый раз вышел под псевдонимом, потому что редактор Хирам Хайдн счел, что публикация детектива подорвет репутацию Голдмана как серьезного писателя, однако критики приняли роман очень тепло. В 1968 г. американский режиссер Джек Смайт его экранизировал; сценарий написал Джон Гей.

(обратно)

57

Американский писатель Питер Брэдфорд Бенчли (1940–2006) выпустил свой первый роман «Челюсти» (Jaws) в 1974 г., а затем совместно с Карлом Готтлибом написал сценарий, по которому в 1975 г. Стивен Спилберг снял одноименный фильм.

(обратно)

58

Бела Лугоши (Бела Ференц Дежё Блашко, 1882–1956) – венгеро-американский актер, сыгравший множество злодеев в фильмах ужасов, в том числе графа Дракулу в «Дракуле» (Dracula, 1931) Тода Браунинга и повелителя зомби в «Белом зомби» (White Zombie, 1932) Виктора Гальперина.

(обратно)

59

«Техасская резня бензопилой» (The Texas Chain Saw Massacre, 1974) – культовый слэшер Тоуба Хупера; маньяка-людоеда Кожаное Лицо – который носит маску, сделанную из человеческой кожи, – сыграл исландский актер Гуннар Хансен (р. 1947).

(обратно)

60

Фильм Роба Райнера «Останься со мной» (Stand by Me) вышел в 1986 г.; повесть Стивена Кинга «Тело» (The Body) – история взросления четырех друзей в провинциальном городке штата Мэн – впервые была опубликована в сборнике «Четыре сезона» (Different Seasons, 1982).

(обратно)

61

В романтическом фильме-катастрофе Джеймса Кэмерона «Титаник» (Titanic, 1997) Кэти Бейтс сыграла светскую львицу Маргарет (Молли) Браун.

(обратно)

62

Питер Гезерс (р. 1955) – американский издатель, писатель и сценарист; в качестве редактора сотрудничал с крупнейшими американскими издательствами, в 1990-х, когда происходят описываемые события, – с Random House.

(обратно)

63

Очевидно, по Фаренгейту; похоже, в этих экстремальных условиях отмечается температура воздуха ок. +66 °C.

(обратно)

Оглавление

  • Уильям Голдман Предисловие к 30-летнему юбилейному изданию
  • Уильям Голдман Предисловие к 25-летнему юбилейному изданию
  • Принцесса-невеста
  •   Вступление
  •   Глава первая. Невеста
  •   Глава вторая. Жених
  •   Глава третья. Жениховство
  •   Глава четвертая. Приготовления
  •   Глава пятая. Провозглашение
  •   Глава шестая. Торжества
  •   Глава седьмая. Свадьба
  •   Глава восьмая. Медовый месяц
  • Ребенок принцессы
  •   Комментарий
  •   С. Моргенштерн Ребенок принцессы Превосходное сказание об отваге пред лицом гибели сердца Сокращено Уильямом Голдманом
  •     Глава первая. Феззик погибает